Book: Тайнопись



Тайнопись

Михаил Гиголашвили


Тайнопись

I. ТЕНИ ВДОЛЬ ОБОЧИН

СУП ДЛЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

Ранним утром в своей каморке на одной из старых тбилисских улочек проснулся юродивый Гижи-Кола и туг же сел на подстилке. Смутные тревоги не давали ему ночью покоя. Тут ли сестра? — привычно забеспокоился он и стал, вытянувшись, разглядывать угол, где всегда спала сестра, умершая пять лет назад. Сейчас там было свалено всякое тряпье, в очертаниях которого юродивый угадывал привычные контуры, каждый раз надеясь, что вот, сестра поднимется и накормит его супом. Но она все не поднималась, и он тихо, чтобы не разбудить ее, стал проверять баночку с мелочью. И просветленно улыбнулся. День начинался хорошо: сестра — тут, деньги — тут, пальто-реглан, полученное вчера от добрых людей, — тоже тут, лежит на полу и радуется. Все было спокойно и хорошо, и можно было идти по делам, на работу, куда ходят все люди. И Кола пойдет.

Напялив прямо на голое тело пальто и обойдя каморку, юродивый взял на локоть свое неизменное ведро и отправился на улицу. Ведро ему нравилось тем, что в него умещалось много всякой всячины, нужной для жизни. А нужно было всё. Всё могло пригодиться.

Он бодро шел по солнечной стороне улицы, собирая на ходу в заскорузлую ладонь подаяние, которое ему давали прохожие. В этом районе все знали его, и с самого детства он не переставал удивляться тому, как ласково люди разговаривают с ним, как щедро награждают деньгами, как охотно дарят одежду, вещи, еду. Всегда очень ласково и добро. И он тоже всегда будет ласков с ними: всегда станцует по их просьбе, снимет кепку перед каждым встречным. Нет, Кола никогда, никогда не обидит детей!.. Никогда и никого! Так сказала мама…

Он заглянул в овощной ларек, где ему кинули в ведро три яблока и грязную зелень. Он одобрительным взглядом проводил всё это глазами и жестом попросил еще и лимон, который привел его в состояние умильной восторженности — такой желтый и нарядный был этот лимон!..

Оторопев от счастья, Гижи-Кола важно пошел к выходу. Вдруг два мужских голоса сбивчиво заговорили у него за спиной. Один говорил:

— Он не идет на базар, его надо побить!

Другой голос отвечал:

— Нет, он хороший, он сейчас пойдет!

И Кола, волоча башмаки, поспешил от голосов, укоряя себя в том, как же это он забыл о базаре. Ведь там, в этом удивительном месте, где всё жуется и глотается, где все дарят ему что-нибудь очень хорошее, там ждут его. Это очень плохо, что он забыл об этом. Но теперь он идет.

«Нет, нет, я иду», — пробормотал он на всякий случай про себя и оглянулся. Два призрачных голоса, замолчав, осуждающе смотрели ему вслед.

Целеустремленной походкой перебежав через улицу, он оказался возле будки чистильщика, заглянул в нее и застыл, очарованный картинкой на обложке журнала, который читал чистильщик. Тот поднял на юродивого глаза:

— Как дела, Кола?..

— Хорошо, хорошо, — ответил тот и пару раз снисходительно шевельнул руками — станцевал. (Он был твердо уверен, что всем людям без исключения очень нравится, как он танцует. Да и танцует он лучше всех людей без исключения. Так говорила мама, а она всё знает.)

Чистильщик показал ему пятак, но когда юродивый обезьяньим жестом выбросил к пятаку свою грязную, никогда не мытую руку, то чистильщик спрятал монетку и вновь углубился в журнал.

— Ничего, ничего, спасибо! — успокоил его Гижи-Кола и показал на щетки, потом на свои сбитые башмаки с примятыми задниками.

— Ты хочешь почистить их? За это надо платить деньги! — сказал чистильщик и указал на мелочь в открытой ладони юродивого.

— На! — согласился тот и ссыпал чистильщику всё, что было в руке. — Кола дает, на!..

Отдав мелочь и опять ничего не дождавшись (чистильщику была известна тактика: взять деньги и тут же как бы забыть о них), он стал миролюбиво осматривать будку, на стенах которой висел весь набор, свойственный подобным местам: снимок футбольной команды, реклама сигарет, в меру раздетая красотка из польского «Экрана», портрет Сталина…

Остановив на усатом человеке свои внимательные глаза, на дне которых шевелились желтые язычки, он сказал, указывая на портрет:

— Хорошо!.. Хорошо!..

И еще раз одобрительно гукнул, расправив плечи и проведя ладонью под носом:

— Сталин — хорошо! Сталин — хорошо! — и вдруг добавил, как бы вспомнив: — А Берия — плохо!.. Очень плохо!..

— Ба, почему Берия плохо? — удивился чистильщик, усаживая очередного клиента и берясь за щетки.

— Берия убил Сталина. Плохо!.. — грустно покачал головой юродивый, удивляясь тому, как мог чистильщик забыть эту всем известную истину.

— А кто лучше: Берия или Сталин?.. — не унимался чистильщик, надраивая ботинки клиента.

— Ленин! — уверенно ответил Кола. Это он знал твердо с самого детства. — Ленин — очень хорошо, самый главный. Сталин убил Ленина. Берия убил Сталина.

Считая эту тему исчерпанной, он показал на свою пустую ладонь и игриво пошевелил кустистыми бровями.

— Зачем тебе деньги? — спросил чистильщик.

— Надо деньги, надо. Обед. Базар. — Сказав это, юродивый почувствовал какие-то смутные, но сильные угрызения совести. Он встрепенулся и принял деловой вид. Но никто ничего не произнес, и он пояснил: — Орехи надо купить. Базар. Дезертирка.

— Ты что, уже к новому году готовишься? — удивился чистильщик, а клиент рассеянно добавил:

— Дорого тебе обойдутся орехи!.. Цены такие, что хоть плачь, хоть за автомат берись! Раньше на этом базаре дезертиры торговали, а теперь мародеры!..

— Новый год! — радостно удивился Кола и закивал головой: — Да, да, Дед Мороз!.. Елка!.. Игрушки!..

— Вишь ты, какой запасливый: новый год через три месяца, а он уже готовится, орехи покупает. Молодец! — одобрил чистильщик, вовсю шуруя бархоткой по ботинкам, и от этих слов у Колы стало тепло на душе. — И вино, небось, есть у тебя, а, Кола? Есть вино? Будешь пить?

— Есть вино. Один стакан, Кола выпьет, — покрутил черным пальцем юродивый и вспомнил: — И сестра — один!.. Мама даст…

Тут какой-то неясный шум, вроде морского прибоя, заворочался позади юродивого, смутный голос как будто произнес: «Мама умерла, дурак!»

Кола насторожился и напрягся, но шум смолк, и он уверенно сказал:

— Праздник. Все дома. Вместе все. Мама вкусное дает… Да, очень вкусное! — со счастливой улыбкой подтвердил он, а в уголках его глаз почему-то заискрились слезинки. — Один стакан можно.

— Один стакан! — искренне позавидовал клиент. — Вот счастливчик!.. Тут напьешься, как свинья, а потом на похмелье сдыхаешь, как собака!..

— И не говори! — сочувственно кивнул чистильщик. — А он больше одного стакана и не выпьет. Зачем ему — он и так дурной!..

Юродивый виновато улыбнулся.

— Ты на него посмотри — вино!.. Ему и бабу подавай, а?.. — сказал клиент и впервые заинтересованно посмотрел в лицо юродивому. — Ну — ка, признавайся — бабу когда-нибудь трахал, а? — Для наглядности клиент жестами показал, что он имеет в виду.

Юродивый испугался:

— Нет, никогда! — и покрутил неровным, приплюснутым черепом, ужасаясь этому бесцеремонному вопросу, который часто задавали ему люди. Баба!.. Как это можно? Что такое? Это нельзя!..

И он, смущенно покраснев, подтвердил:

— Никогда нельзя. Мама сказала — нет. — Но, увидев, что его слова разочаровали клиента, он решил не обижать хорошего человека и лукаво согласился: — Да, один раз можно, один! — и показал скрюченным пальцем на снимок красотки на стене: — Вот, вот!..

Ощетинившись, он приготовился к другим вопросам, но тут справа твердый мужской голос возмущенно произнес:

— Ты слышал? Он трахнул свою мать!.. И сестру!..

Кола рванулся, чтобы поймать голос, но тут второй голос с другой стороны ответил:

— Нет, он хороший, он этого не делал. Он идет на базар.

И юродивый кинулся по тротуару, увязая в башмаках и запахивая пальто-реглан. Он бежал так быстро, что обогнал голоса, которые постепенно отстали и затихли. В ужасе от совершенного преступления он рвался вперед. Неужели?.. Неужели он сделал это с сестрой и мамой? О горе!.. Нет, он этого не делал, он землю съест, что не делал!..

И он, присев под деревом, выцарапал полную пригоршню земли и принялся ее есть. Земля была пыльная, твердая, пахла собачьей мочой, но он не замечал всего этого, стремясь съесть как можно больше, потому что чем земли больше — тем правда сильнее!..

Он не слышал свиста мальчишек и хохота зевак, он рвал руками сухую землю и запихивал ее пригоршнями в рот: «Нет, нет, нет… я нет… никогда… не надо… никогда… нет… никогда…»

Наконец, успокоившись после клятвы, согретый солнцем, с просветленной душой, юродивый пошел дальше, с интересом рассматривая монетку, которую ему дала старушка в шляпе. Он сразу всё забыл.

Раньше мама давала ему деньги, и он покупал булочки. А теперь все дают. Все стали как мама, и мама стала как все — прячется среди людей, и не найти ее сразу… Но ничего, Кола знает, где надо искать. Он найдет.

Он вдруг подумал о супе, который обязательно сварит после базара. Хороший будет суп, всем хватит. Кола не жадный, он всем даст. И сестру обязательно покормит, если она уже проснулась… Если нет — надо ждать, не будить. Будить никого нельзя, тише.

Не забывая протягивать руки к каждому прохожему и лучезарно улыбаясь, он шел мимо стадиона, мимо массивных решеток, от которых рябило в глазах, по железу прыгали солнечные блики, а Кола силился понять, что же это так блестит. От усилий его узкий лоб сморщился, седые короткие волосы повлажнели, черно-белая щетина заискрилась на впавших скулах, а взгляд настороженных глаз устремился за решетки стадиона, туда, где играли в футбол мальчишки.

«Что это?.. — говорил он сам себе, — …ногами по мячу… ногами… ему же больно, мячу… не бейте… нельзя… больно…»

Внимательно наблюдая за бедным мячом, Кола стоял тихо-тихо, прижавшись лбом к прохладному железу. И вдруг отчетливо вспомнил, что и он когда-то играл в такую же игру. И так же бил ногами по мячу. Он хорошо играл, так же хорошо, как и танцевал. И у него тоже был мяч — синий, гулкий, блестящий, прыгучий. И он бил его. Да, он ясно помнит, он тоже играл и тоже бил. Плохо!

Вдруг жестокий голос рявкнул прямо ему в ухо:

— Иди!.. — и грубо выругался.

Встрепенувшись, Кола увидел: так и есть, опять этот худой и черный голос; смотрит зло, очень зло.

— Иду! — заспешил Кола дальше, мимо решеток, всё быстрей и быстрей, так что решетки замелькали в глазах, а солнце стало невыносимо резать сквозь прутья.

Постепенно он приблизился к базару. Глаза его с большим интересом бегали вокруг. Он цепко схватывал увиденное, причем иногда в тончайших деталях, но увязать всё в единое целое не мог, всё распадалось на части. Всё отдельно он понимал: вот люди, машины, крики, трамваи, витрины, сетки, куры, лица, мешки, ящики, гудки, рельсы, лотки, скрежет, стук, ноги, сумки, хохот, киоски, трамваи, кудахтанье, скрипы, визги… Но соединить всё это вместе никак не мог. И не хотел. Всё было интересно само по себе, отдельно от другого. Ведь как мама учила?.. «Вот одно яблока, вот другое. Сколько будет вместе?» Одно яблоко было красное, с блестящей шкуркой, а другое — чуть продолговатое, зеленое. И Кола радостно вытягивал вверх указательный палец. И мама плакала, а Кола, не понимая причины ее слез, очень удручался, зная по опыту, что слезам сопутствует печаль, и это плохо, а смеху — радость, и это хорошо.

Вдруг он в удивленной растерянности остановился возле магазина «Океан», перед которым стояла большая бочка, из которой продавец в белом халате вынимал замороженных рыбин и со стуком ставил их на весы. Он с интересом заглянул в бочку. Рыбы в снегу!.. А он думал, что они живут в воде… Он даже был уверен в этом. Он стал следить за руками продавца.

Рыбы в бочке странно застыли в белых кусках льда. И Гижи-Кола не мог понять, живы ли они и просто спят, или же, наоборот, мертвы, но всё понимают и слышат. Видя иногда на мостовой раздавленных собак, кошек и крыс, он всегда впадал в недоумение и подолгу рассматривал измятые, кровавые тушки. Спали ли они, когда на них наехала машина, или заснули после того, как попали под колеса?.. Тут была большая сложность, и никто никогда не мог ответить на этот вопрос. Впрочем, Кола и не задавал его никому.

Он потыкал в бочку черным пальцем, чем вызвал возмущенное гудение очереди, а продавец замахнулся на него рукавицей в рыбьей чешуе. Он поспешно отпрянул, только сейчас сообразив, что продавец, очевидно, охраняет бочку от воров. Нет-нет, Кола не вор, он идет на базар. Там его давно ждут. И он попятился от бочки.

— Кола!.. Гижи-Кола!.. Кола пришел!.. — встретили его крики торговок, когда он явился под своды базара.

Он раскланялся общим поклоном, потом, поставив ведро на землю, задрал руки и обстоятельно станцевал, а затем обошел ближайшие ряды и деликатно взял у всех по маленькому пучку зелени. Лучезарно улыбаясь, он поблагодарил каждого и бережно уложил подарки в ведро.

Посыпались обычные вопросы:

— В пальто не жарко, Кола?.. Дети есть?.. Жена где?.. Что у тебя в ведре?.. Миллион хочешь?.. Кола-миллионер!.. Что вчера на обед кушал?..

Он приветливо отвечал. Ему нравилось говорить с людьми и быть вежливым: улыбаться и кланяться. И он пошел дальше, сквозь ряды.

Зелень, зелень, зелень.

Сумрак. Шелест. Стук.

Зудение голосов. Рокот толпы.

Разноцветное мельканье овощей.

Лук. Чеснок. Красные точки редиски.

Горы черных баклажанов. Зеленые соленья. Блестящая капуста.

Теперь туда, наверх, где яркое солнце, где сладко и сочно, где вкусно и весело. Базар, базар!..

Поднявшись на второй, открытый этаж, Кола ссыпал в карман очередную порцию мелочи и остановился в раздумье: направо или налево? Солнце пригрело его, стало тепло на душе, и лица людей вокруг посветлели, разгладились. Послышались привычные возгласы и восклицания:

— Гижи-Кола пришел!.. Кола, как дела?.. Как сестра?.. Бандиты не украли?.. Танцуй, Кола!.. Говорил по телефону с Брежневым?.. Дай миллион!.. Танцуй, Кола!..

И Кола, под шлепки аплодисментов, начал танцевать, чувствуя себя очень уютно среди груш, винограда и улыбок. Он прыгал и вертел руками, приседал и крутился во все стороны. Тут ему со всех сторон стали протягивать что-то; кто-то стал подзывать к себе; кто-то хвалил, кто-то спрашивал; кто-то просто смеялся. И юродивый в замешательстве остановился, опять не зная, что ему делать дальше: собирать добычу, идти ли вперед или танцевать дальше?

Вдруг издали его что-то позвало, что-то неясное, но определенное — не голос, не звук, а словно бы жест. Он хорошо знал этот жест. Он различил бы его из тысячи других движений. Он раздавался оттуда, где продавали сыры и муку и всё было белым, как снег. «Да-да, иду… я здесь… всё… иду… да…»

И он сосредоточенно двинулся на зов, но когда он поравнялся со стойкой, где продавали целлофановые пакеты, и увидел коричневые рублевки в жирных пальцах лотошника, то сразу же высыпал перед ним всю груду мелочи. Лотошник, усмехаясь, сгреб ее, не считая, и выдал ему три рублевки, зная, что этот псих только в рублевках видит деньги и что мелочи куда больше, чем на три рубля. (Каждый день он, как и другие, по нескольку раз обирал юродивого и хорошо знал, как надо действовать.)

Кола схватил деньги, но ему очень не понравилось, что они мятые и старые. Он жестами попросил заменить их. Лотошник исполнил просьбу, дав на этот раз уже не три, а две рублевки. Но Кола не обратил на это никакого внимания и пошел прочь, очарованно разглядывая бархатистые бумажки.

Он собирал в ведро небольшие обрезки сыра, кусочки жира, щепотки пряностей и, с беспокойством вытягивая жилистую, иссеченную морщинами шею, всё искал в толпе кого-то, кто ждет его. Только вот кто?.. Кто-то звал его, только что звал — это он помнит точно, а кто — забыл. И откуда звали — тоже забыл. Эх, Кола, всё время надо что-то вспоминать, всё время что-то забывается, и это надо обязательно вспомнить. Только вот что?..

Он искоса поглядывал по сторонам. Мясные ряды он очень не любил. Ободранные бараньи туши, висящие вниз обрубками шей, тихо поскрипывали на крюках. Скалились свиные головы с закрытыми глазами. Ощипанные куры и индюшки задирали зады в неприличных позах. Рядком, как арестанты на нарах, дремали похожие друг на друга поросята. Всё это навевало какую-то непонятную грусть, огорчало Колу, и он направился к стойкам с чищеными орехами. Там он начал с любопытством разглядывать странные извилины на желтоватых ореховых полушариях, которые ему необыкновенным образом что-то напоминали.

Так он долго созерцал орехи, оторвавшись от всего земного… Люди вокруг стали бесшумны, умолк гул базара, продавцы лишь беззвучно открывали рты. Постепенно перестали различаться звуки, потом всё поплыло перед глазами, но в последнее мгновение краем глаза он заметил, как одна из ореховых горок вдруг зловеще зашевелилась и из нее кто-то отчетливо произнес детским голосом:



— Кола, спаси нас!.. Спаси нас, Кола!.. Ты один можешь спасти нас!..

Это был голос сестры!.. И он, не раздумывая, впился в орехи, стал, гогоча и брызжа слюной, раскидывать их. И тут всё вокруг вдруг взорвалось криками, бранью, возгласами. Продавец, завопив, ударил юродивого, другие стали оттаскивать его от стойки, и он, вырвавшись, в страхе побежал прочь от их злобных проклятий. Всё окрысилось и окрасилось в красный враждебный шум и гам, кричало и свистело, хватало и било, ревело и улюлюкало…

Он остановился только в самом конце базара и по-звериному присел в углу, тяжело дыша и загнанно озираясь. Ой, плохо, плохо!.. Что он наделал?.. И Кола вдруг во всей ослепительной простоте представил себе сестру и горку орехов, и то, что сестра больше горки и никак в ней зарыта быть не могла. Видно, это его опять обманул тот жучок-таракан, который иногда крадется за ним. Сам жучок черный, глазки у него красные, а лапки длинные и тонкие.

Юродивый зачерпнул воду из лужи и старательно вымыл вспотевшее лицо. От этого немного полегчало, и он принялся проверять содержимое ведра, ничего ли не пропало во время погони, сокрушаясь о том, что обидел людей и вызвал их недовольство.

Он с трудом приходил в себя. Затравленно оборачиваясь всем корпусом, он заспешил к выходу: мимо цветов, они не для него, он разозлил людей; мимо мочалок и шерстяных носков, мимо страшных, лохматых веников — возьмут и сметут его в мусор!.. Мимо звенящих ножами точильщиков — вот, уже точат, острят ножи, искоса поглядывая на Колу, перемигиваются, а искры летят из-под ножей… Быстрее, быстрее отсюда!.. А то зарежут, повесят вниз головой, как туши, что висят там, за мясниками, и никто не спасет его, никто, и будет он тихо покачиваться на крючке, спать…

Он так спешил, что забыл о милостыне и спрятал поросшую коростой, отполированную мелочью ладонь в карман пальто. Он думал о чем-то неуловимом, что только что было, есть и сейчас будет, и иногда останавливался, пытаясь вспомнить, о чем же он думает и что именно надо вспомнить.

И в этой глубокой задумчивости он вошел в сад, а там приблизился к дереву и, расстегнув штаны, принялся писать.

Это вызвало возмущенные вскрики за спиной и удар камнем, который метнул в него толстый милиционер, лузгавший семечки на обочине. Гижи-Кола по-собачьи взвизгнул, подхватил штаны и заплакал. Не от боли, а от огорчения и обиды на самого себя: значит, он опять чем-то разозлил людей, опять чем-то их обидел, значит, он плохой!..

— Его надо убить! — быстро произнес невнятный голос за спиной, а другой, помолчав, добавил:

— Нет, отдадим его точильщикам, пусть они его зарежут!..

Тут Кола бросился наутек. Вылезая из разбитых башмаков, прикрывая руками лицо от злых взглядов, с гремящим на боку ведром, он бежал через сад, напрямик, по клумбам и газонам. Мельком увиденная сломанная повисшая ветвь усугубила его панику: и он, и он так же повиснет, как ветка, вниз головой, будет висеть на крюке, и его обдерут, как баранью тушу, и кровь будет капать из его шеи!.. И никто не спасет, не вспомнит, не пожалеет Колу!..

На повороте к своей улице он вдруг столкнулся с человеком, который, протяжно вопя:

— Т-о-очить мясорубки, но-ожи, но-ожницы!.. — нес на плече адскую машину с колесом и педалью. О, Кола, плохи дела!.. Вот он, точильщик!.. Брызнет огонь из-под ножа, завертится колесо, застучит педаль!..

Юродивый спешно перебежал на другую сторону улицы. Скорей, скорей прочь отсюда, подальше от точильщика, который неспроста ходит тут, поблескивая зубами и выслеживая кого-то. И на базаре были такие, стояли, точили ножи, ухмылялись в усы, перемигивались, переговаривались. Точильщиков Кола боится так же, как и старика, который, говорят, ходит по дворам и хватает в мешок тех детей, которые не слушаются маму. Кола послушный, он маме не перечит, но всё же, всё же… Вдруг старик и его головой в мешок, и унесет куда-нибудь?.. Кажется, этот точильщик идет за Колой уже давно, с самого базара. Тихо вздернул свою машину на плечо и пошел следом, а ножи уже блестят, ухмыляются, ждут, облизываются, ворчат, скворчат…

Заплетаясь в башмаках и оглядываясь, юродивый поспешил от страшного человека. «Домой… солнце уснуло… темно… боится…» Пора к сестре.

И вот Кола уже входит в ворота своего дворика. Миновав никогда не закрывающуюся дверь, он, не снимая пальто, деловито включает электроплитку, ставит на неё пустую кастрюлю и начинает аккуратно перекладывать в нее содержимое ведра: пучочки зелени, лимон, пара яблок, камень, обрезки сыра, монетки, кривой огурец, червивая груша, грязный платок из урны, луковицы, скорлупки орехов…

С чувством исполненного долга он усаживается на пол возле плитки и, уставясь в зеленый бок кастрюли, принимается размышлять о том, что делают сейчас все люди на земле. Вот он варит суп, а они?.. Может, так же сидят и тоже варят, не зная, что Кола готовит не только для себя — для всех?.. Пусть приходят, Кола всем даст, он не жадный, он любит всех. И сестре даст, вон она тихо лежит, ожидает…

В кастрюле начинает потрескивать, от нее поднимается дымок, но Кола не обращает на это никакого внимания, привалившись к стене и слушая неясные шумы в ушах… Так, в блаженных мыслях, его уносит. И он тотчас же засыпает, не замечая, как начинает тлеть пола пальто, которое он забыл с себя снять, торопясь сварить суп для голодного человечества…

Через несколько дней чистильщик обуви, усаживая своего постоянного клиента, рассказал ему о том, что в пожаре сгорел их «районный» сумасшедший, псих Гижи-Кола.

— Как же это он сгорел?.. — рассеянно спросил клиент.

— Да кто его знает? Сделал пожар — и сгорел.

— В дурдом его надо было посадить. Хорошо еще, что не убил никого.

— Да нет, он добрый был. Такого доброго человека я еще не видел, — покачал головой чистильщик, и ему стало стыдно за то, что много раз он брал у юродивого деньги и ни разу не вычистил ему его старые, разбитые башмаки.

— А Христос таким ноги мыл, — словно отвечая на его мысли, неожиданно произнес клиент, и чистильщик вдруг почувствовал от этих слов жуткий страх, словно Кола мог пожаловаться на него Христу.

Но Кола был добрым человеком и этого не сделал.

1989, Тбилиси / Грузия

ПОВЕСТИ СТРЕЛКИНА

Редакция! Эти бумаги я нашел в саду на Васильевском острове, когда барышню ждал. Она как взглянула, так и начала ржать: «Раз на стрелке на Стрелке нашел — значит «ПОВЕСТИ СТРЕЛКИНА»! Посылай в редакцию, может, денег дадут!» Я так и сделал. Надеюсь, эти бумаги тебя пригодятся. Делай с ними, что хочешь, а я свой долг выполнил, о чем и сообщил участковому, который ведет список моих добрых дел, необходимый для отчета в ИТК-125, откуда меня досрочноусловно выпустили. Так что никто не скажет, что я чужое присвоил, выбросил или пустил на махру, что у нас то и дело случалось (даже Ленина жгли, не говоря уже о всяких других). А если гонораром поделишься, возражать, конечно, не стану. Заранее благодарю.

Демьян Чурук, разнорабочий

Верный слуга

Один большой начальник отправился к любовнице в пригород Москвы. Свой белый «Мерседес» с шофером он оставил у переезда, а сам двинул напрямик, через пути — идти было недалеко. По пути он хотел еще раз обдумать неприятное положение (его прежний телохранитель зачастил к его любовнице) и решить, от кого избавляться, если их связь подтвердится.

Застав у девчонки того, кого он и предполагал застать, он заметил раскрытую постель, придвинутое к ней зеркало, бутылку коньяка на столе, панику в их глазах. Одежда охранника была явно не в порядке. А когда, рванув со злости халат на девчонки, он увидел знакомый секс — лифчик, то дал охраннику тяжелую затрещину. Тот въехал ему по скуле, девчонка закричала, и он, в ярости разбив ногой зеркало, выбежал наружу и ринулся прямо через пути, лихорадочно прокручивая в голове, через кого из знакомых можно нанять надежных парней для расправы.

Краем глаза он видел далекую фару поезда, но думал успеть, однако запнулся, замешкал и чудом перескочил через рельсы под самым поездом.

Но не успел он оглянуться, как вдруг оказался в потоке грохота, лязга и свиста — это мчалась встречная электричка. Он попал между двумя поездами. Его стало кружить и бить о вагоны. Потеряв ориентацию, не понимая, что происходит и думая, что он попал под поезд и вагоны грохочут над ним, он закрывал голову руками — но клацанье только нарастало. Он вытягивал руки — их било о поручни. Он пытался устоять — его швыряло о вагоны. Почувствовав боль, он рухнул без сознания.

Когда электрички умчались, его заметили грибники, пережидавшие у кромки леса. Они оттащили его с путей, кое-как стянули ногу. Рана была глубока, лилась кровь, а из сломанной руки зловеще вылезали белые кости.

Кто-то добрый побежал через лес к переезду, увидел белый «Мерседес» и стал просить шофера срочно доставить в больницу раненого, попавшего между поездами, но шофер наотрез отказался вести неизвестно кого неизвестно куда, потому что он ждет хозяина и уехать никуда не может:

— Умер-шмумер, я тут при чем? Не надо было между поездами скакать! Как я могу хозяина бросить в лесу, одного? Нет, это не идет. В «Скорую» позвонить — да, пожалуйста, нет проблем, — (что он и сделал по радиотелефону), — а уехать с поста не могу, не имею права, друг!

И он даже отъехал от переезда, чтоб избавиться от настырного просителя.

Кто-то добрый прибежал назад и вместе с грибниками стал смотреть на раненого, который то терял сознание, то приходил в себя и шептал:

— Ну что это, где шофер? Где машина? Почему здесь? Зачем? Что?

— Придет машина, сейчас придет, мы вызвали, потерпи!

Грибники что-то пытались делать, но тщетно: кровь лилась из ран, вся трава кругом была черна и липка, от нее поднимался удушливый сладковатый запах, и грибники оттаскивали его от натекающих луж, ахая, ругая «Скорую» и разрывая на бинты свои рубахи.

Через два с половиной часа, когда их, наконец, нашла «Скорая», раненый был едва жив и по дороге в больницу умер. А верный слуга всё ждал, удивляясь сексуальным успехам шефа — обычно тот укладывался в полчаса.

Жилетчатый и кобурной

Однажды встретились два бывших одноклассника. Они сели на кухне, собрались выпить и закусить. Один, здоровый, снял куртку и остался в кобуре, второй, толстенький, повесил пиджак на стул и расстегнул жилетку.

Кобурной сказал:

— Мы знакомы сто лет, знаем друг друга от и до. Пока я сидел, ты бизнесменствовал…

— Бизнесменил потихоньку, — уточнил в жилетке.

— Вот-вот, — усмехнулся кобурной, — ты всегда был отличником, слова знаешь. Поэтому я и предлагаю тебе бизнеснуть разок вместе.

— У нас ведь разные бизнесы? — заметил жилетчатый.

— Но цель-то одна. Короче: хочешь пару лимонов баксов?

— Кто же откажется, родной?

— Тогда я завтра принесу тебе три лимона фуфловых долларов, дружок из Азии подогрел, а ты их будешь постепенно растворять в своем банке. Понятно говорю? Фирма сдает валюту, всё честь-честью, а ты ее потом ершишь в общаке, с настоящими тасуешь — и всё. Оформлять будем, как полагается: фирма, доходы, приходы, расходы и вся прочая поебень, как там у вас для марьяжа полагается. Мне — пол-лимона настоящих, остальное тебе, делай что хочешь…

— Ты когда вышел-то из колонии? — перебил его жилетчатый.

— Полтора минуло, а что?

— Так, просто. Отстаешь от жизни… — Он помолчал, играя цепью от часов. Друг детства смотрел на него, не мигая. — Выходит, ты хочешь продать мне за полмиллиона настоящих долларов несколько кило резаной бумаги? — сказал он погодя.

— Это не бумага. И не продать, а в дело войти.

— Как бы там ни было. Всё дело в том, родной (мы с тобой близкие люди, можем говорить открыто), что в банке уже год как настоящей валюты никто в глаза не видел, так что твое фуфло будет просто лишним. Давно этим занимаемся. Если бы ты только знал, откуда только туфтовые баксы не идут!.. Из Польши, из Сингапура, из Африки. Вот, говорят, Иран у Штази два станка купил и уже три миллиарда долларов нашлепал. Теперь вот Азия. А рублей сколько фальшивых ходит — ужас! Да и совесть тоже надо иметь, рухнет же экономика, чего тогда делать? У пьяного ежика сосать?

— Это что же, все места заняты, что ли? — Кобурной уставился на него тем противным, отрешенно-стальным взглядом, за которым всегда, начиная с пятого класса, следовала вспышка. — Смотри, чтоб тебе с этим ежиком раньше не пришлось встретиться, пока экономика еще стоит!.. Ты что мне, политграмоту вздумал читать, о совести вспомнил, шалава? Я тебе дело говорю — а ты мне романы тискать, Паустовский?.. Что у кого Штази купила?.. — Он потянулся к плечу и, не отводя взгляда от жилетчатого, начал отстегивать хлястик кобуры. — Смотри, пристрелю на месте!

— Стой, не кипятись, — поспешил объяснить жилетчатый, кладя свою отманикюренную ладошку ему на лапу, — просто пойми: у нас всё забито. Но я попробую спросить напротив, может, они чем-нибудь помогут. Не волнуйся, не пропадет твоя кукла, найдем ей применение. Отвечаю. Слово банкира! — сказал он напоследок, украдкой утирая холодный пот.

И они выпили за встречу, за дружбу и на посошок, а потом разбежались: один, на надежном «Вольво» — в банк, другой, на быстром «БМВ» — в аэропорт, встречать из Азии никому не нужные лимоны, которым, однако, скоро нашлось очень даже неплохое применение.

Кобурной пригласил жилетчатого в ресторан, куда тот явился в сопровождении двух любовниц. Шкафы и лбы — братаны кобурного — с умилением смотрели, как жилетчатый пил ликер из крошечных рюмочек, курил черные сигарки и хлопал по мордашкам своих девочек. И говорили, чокнувшись стопарями:

— Вот, понимаю, чистая работа. А тут, понимаешь, ни сна, ни покоя, одна маета — а результаты?..

— Учиться надо было, родя!

— Да, говорила мне мамка — учись на компьютере…

— А ты всё больше кошек вещать!

— Во-во. Ну, будем!

— За связь науки с производством! — говорил жилетчатый и с пьяной слезой дарил другу детства свои часы с цепью, тот стаскивал с пальца перстень, оркестр настраивал балалайки, амбалы и бугаи вставали и пили, а девочки, шаря по ним глазами, перешептывались меж собой:

— Ну жлобье, жлобье же!.. А наш-то щекотунчик — сила!

Антипатриотка

Села женщина с сыном в поезд на Белорусском вокзале ехать к мужу за границу. Проводник помог ей затащить коляску и скарб, принес чай и пообещал приглядывать за вещами и помогать водить в туалет простуженного ребенка.

Накормив и напоив сына, она достала книгу и принялась читать. Она привыкла быть одной и надеяться только на себя — муж четыре года работал на Западе, она иногда ездила к нему, в остальное время писала бодрые письма, хотя ночами плакала в подушку. Она не могла оставить больных родителей, муж не мог бросить выгодную работу, кормившую всех; брак их подвергался непосильным проверкам, оба чувствовали это и оттого встречи их каждый раз бывали всё печальней.

Незадолго до польской границы (была почти ночь) она в очередной раз повела сына в туалет и, вернувшись, обнаружила, что в купе нет ничего, даже пакета, куда она собирала грязные пеленки. Купе было абсолютно пустым.

Она кинулась к проводникам, но у них было заперто. Она побежала в соседний вагон — там та же картина: ни души, только зловещий бой вагонных колес о шпалы и рывки на стыках рельс.

С ребенком она не могла идти дальше. Вернувшись, попыталась обдумать случившееся, взять себя в руки, но положение было идиотско — нелепым.

Вскоре вошли польские пограничники, осветили ее фонариком и потребовали документы. Она сказала, что ее только что обокрали, на что пограничники опять, уже внимательнее осветив ее и осмотрев с ног до головы, сказали, что «по-руску не мувимы» и где «папиры»? Она ответила на смеси всех известных ей славянских слов, что ничего нет, всё украли.

— Фшистко украдли? Пашпорту теж нема? — удивились они.

— Няма, нямя! — отвечала она, чуть не плача.

Ребенок молчал, однако пограничники осветили и его, как будто это была кукла, в которой везут героин. Они тупо смотрели на него. И тут ей показалось, что они мертвецки пьяны. Это испугало ее.

Тут послышались лязг дверей, голоса, по вагону кто-то пошел, и пограничники, без долгих разговоров приказав:

— Идзь до пшоду, цыганка, порозмавямы у начельника! — повели ее на таможню, где царила большая суета, ходили солдаты с собаками, ездили автокары и ругались какие-то люди, чей багаж везли два носильщика под надзором толстого майора.

На таможне ее опять долго «не розумели», расспрашивая с издевкой, ощупывая взглядами и пару раз недвусмысленно трогая за бока, а замначальника таможни предложил переночевать у него в гостях, выпить водки, а может, и заработать, что так любят делать ее соотечественницы, он их много перевидал.

Она вспыхнула, резко ответила, замначальника немного стих и приказал привести проводника из ее вагона. Когда того доставили, он спросил:



— Знаш те кобете? Мяла она билет? Папиры? Где ей багаж? Где жечы? Вещи, вещи где?

Проводник, еле держась на ногах, утираясь и делая удивленное лицо, пьяно разводил грязными руками:

— Первый раз вижжу, вашшше яснепанство! В нашшем вагоне не было, у меня глаз алмаз, а слово жжжелезо! — и показывал какую-то засаленную папку, где на местах «28» и «29», действительно, было пусто. — Вот, нету билетов, вашшше сиятельство! Первый раз вижжжу!

И замначальника отпустил его, сказав:

— Свинья Иван, завше пиян, гнуй! — а ей предложил, во-первых, написать заявление о краже и, во-вторых, дать телеграмму родственникам, чтоб те прислали деньги на обратный билет, но только на его имя, потому что без документов на почте ей денег не выдадут. Позвонить он ей не разрешил, потому что это служебный телефон и занимать его нельзя.

Наконец, их отвели в очень подозрительную комнату «Матери и ребенка», где она испытала столько страха, сколько не собрать за всю прежнюю жизнь. Всю ночь стуки и грохоты пугали ее, не давая заснуть; ребенок нервничал, ничего не понимал, и она боялась, что ночью пьяные пограничники сделают с ней что-нибудь страшное.

На другой день она все-таки сумела позвонить брату, и тот перевел деньги срочным платежом. Убедившись, что валюта поступила, замначальника велел посадить ее в первый проходящий поезд, приказав шустрому проводничку:

— Одвезешь до Москвы, пес! — на что тот козырнул, пообещав:

— Будет сделано, шеф, лишь бы ты был здоров!

— И всадишь до таксувки, быдлак! — подобрел замначальника, вдруг вспомнив, что еще немного долларов капнуло на счет. Пустячок, но приятно.

Шустрый проводник поселил ее у себя в купе и приставал к ней до тех пор, пока она не сказала, что ее будут встречать и ему не поздоровится, если она скажет брату. Тогда он, пробурчав:

— Стервоза натуралис! — надолго исчез и появился только перед Москвой, а на ее напоминание о такси огрызнулся: — Делать мне больше нечего — на такси всяких сажать!

После этого она, улетев через неделю самолетом, больше назад не возвращалась, хотя очень любила свою родину и никогда уезжать из нее не собиралась.

Картотека

Зовут его Ганс, фамилия Мюллер. Работает он в одном из турбюро во Франкфурте-на-Майне. У него есть хобби — русские красавицы. Вся стена увешана их снимками. Это большая коллекция, причем все карточки строго пронумерованы, а в папках хранятся досье: письма красавиц, его ответы, новые послания. Это его картотека, которую он начал вести после того, как один раз, будучи в Москве по льготной турпутевке, дал по наущению знакомых, ради шутки, объявление в «Учительскую газету» (туда было дешевле всего): «Немец приятной наружности ищет русскую женщину для совместного будущего».

После того, как число писем за неделю дошло до сотни, он начал составлять картотеку.

Он нумерует письма, классифицирует, раскладывает по группам, а на папки клеит фотографии. В список А попадают те женщины, с которыми он переспал бы с большим удовольствием. Их фото он подолгу рассматривает, а ответы пишет длинные. Русского языка Ганс не знает, но у него есть помощник — казахстанский немец-переселенец из Караганды (5 марок письмо).

Список В — для женщин, с которыми он переспал бы охотно. Им Ганс пишет аккуратно, хотя письма тут покороче (з марки письмо).

Самые уродливые дамы попадают в список С, и цена им 1 марка: отказ. В этом первом и последнем своем письме он пишет всегда одну и ту же причину: «Я чувствую, что мы не сойдемся характерами».

Письма претенденток — разной длины, грамотности и накала, но все содержат один и тот же мотив: вырваться, бежать!

Женщины изо всех сил расписывали свои достоинства, хобби и плюсы, причем все письма были очень красочны и почти в каждом были литературные сравнения: писали о схожести своей судьбы с судьбой Катерины (которой тошно в темном царстве); о близости к поступку Анны Карениной (если не уедет из Чебоксар); сделав предложение заключить брак заочно, извинялись за смелость, ссылаясь на Татьяну Ларину; подобно Вере Павловне, видели во снах дворцы Франкфурта и Дюссельдорфа; были и такие, которые за мужа и семью готовы в горящие избы входить; одна учительница из Перми протестовала против того, что ей приходится быть в роли той Гагары, которой только и остается, что следить за полетами Буревестников, сидя дома, в хрущобе, потому что зарплата у нее юо ооо рублей, что равняется старым юо.

Были рассказы о карельских реках, о соблазнительных таежных ночевках с ухой на озере и грибах на прутиках, о кострах и сибирском раздолье (хотя слова «тайга» и «Сибирь» для Ганса обозначали конец света, и он, бывало, смеялся в душе над дурочкой, которая верила, что он может вот так просто взять и поехать жить на край света, где, говорят, медведи и тараканы, а люди от голода едят ягоды и коренья); кто-то пытался заманить его на Алтай, где растет женьшень; какая-то учительница немецкого языка признавалась в том, что с детства мечтала поцеловать порог дома, где родился Генрих Гейне; другая рассказывала о способах заварки цветочного чая и о тайнах двойных пельменей; кто-то предлагал все свои знания и силы великой Германии, где покой и порядок, в отличие от Кемеровской области, где страшно не только самой по улицам ходить, но и собаку выпустить: поймают и на шапки перелицуют; оптимистки — патриотки хотели забыть ошибки прошлого и строить интерсемью, где оба ребенка, говорящие на четырех языках, закончили бы Пажеский корпус и Пансион благородных девиц («или как там это у вас называется»); были готовые ко всяким трудностям совместной жизни, а какая-то пожилая учительница из Мордовии, сразу попавшая в список С, страстно желала только одного: увидеть Париж — и умереть.

Ганс не особо вникал во все эти тонкости, брал несколько раз в году отпуск и льготным тарифом летел в Москву, в одну теплую гостиницу, где и производит осмотр претенденток. Заранее, из Германии, он извещал группу А и выборочно группу В (про запас) о своем приезде. И женщины ехали к нему изо всех концов за свой счет, заранее зная, что он — очень занятой человек и больше, чем нескольких часов, уделить не сможет. За ресторан платили тоже они, что было одним из жестких условий встречи.

Он тщательно брился и спускался в вестибюль. Дальше бывало по — разному: одни, пожав потную руку, тут же уходили (внешне Ганс был довольно уродлив, с толстым задом и в совиных очках); но большинство застревало, а большинство от большинства оставалось и на ночь, потому что всем без исключения Ганс говорил одну и ту же фразу (читая её по бумажке):

— Надо проверить на совместимость, без этого не идет, ты же понимаешь сама. — И некоторые старались вовсю, а он фотографировал их «на память», говоря: — Ты мне очень нравишься. Я думаю, что я женюсь на тебе.

Наутро он аккуратно записывал данные для визы, говорил, что надо подумать, но что он уже близок к тому, чтобы жениться именно на ней, иногда назначал новое свидание, но для большинства на этом всё заканчивалось — претендентка летела обратно в Омск или Томск, а он шел принимать ванну, готовиться к завтраку с очередной претенденткой — день был расписан плотно.

Пропустив в среднем тридцать-сорок женщин, он, довольный, улетал домой, в свой городок под Франкфуртом. Там все знали о его хобби, и он подробно и охотно, обстоятельно сверяясь с дневником и показывая фотографии, рассказывал собутыльникам о русских красавицах, на что молодые люди смеялись, говорили:

— Slaven sind Sklaven![1] — и просили взять с собой в поездку, а пожилые печально качали седыми головами:

— Armes Russland! Das ist nicht gut! Und besonders fur uns![2]

Всё это длилось до тех пор, пока однажды его не опоили и не обобрали до нитки, после чего он на время перестал ездить в Москву, но потом дал новые объявления в престижных изданиях и запасся дискетами, потому что намеревался теперь составлять картотеку на компьютере и только менять имена в письмах, чтобы не платить казахстанскому немцу, который довольно злобно ругался с ним за это, доказывая попутно, что никогда ему не понять русских женщин.

— А я и не хочу! — отвечал Ганс. — Ты же меня знаешь — если я один раз пересплю с женщиной, то потом она мне противна. Такая уж у меня натура. Я люблю коллекционировать женщин.

— Вот был бы жив Сталин, Иосиф Виссарионович, тогда посмотрел бы я на тебя, сука! — огрызался казахстанский немец, ибо ссылаться ему было больше не на кого.

Простота простаты

Как-то главврач большой больницы вызвал к себе двух онкологов, разлил по стопкам спирт, добавил по ложечке мёда и сказал:

— Парни, по-людски зарабатывать хотите?

— Что за вопрос, шеф! — ответили парни, вытирая руки о передники.

— Вот и хорошо. Будем делать профилактику. Профилактические операции. Кумекаете?

— Чего-то не кумекается. Как это?

— Как-как, очень просто, элементарно. Разрезать, посмотреть и зашить — вот и всё. Если чего нашли — хорошо, тащи наружу, если нет — зашивай и баста. Чего же проще?.. Вот, слышали, на Западе, — главврач показал большим пальцем куда-то через плечо, — все люди профилактику рака делают, врачи бабки гребут лопатами, по Таити-островам шатаются, а мы что, хуже? Делайте просто: поступил больной, так ты, Кеша, осмотри его, все анализы сделай, а потом говори родственникам, что дело труба, что надо срочно резать, иначе метастазы по всему телу пойдут, и что есть у нас только один спец по этой части, доктор Гоша. А Гоша режет. Ну и вот. Рак ведь дело такое — не спрашивают, сразу бегут бабки собирать, действует лучше всякого киднякинда…

— Чего? — не поняли ребята.

— Ну, когда детей воруют.

— И уши режут? — понял Кеша. — Киднеппинг?

— Да хрен его. Главное — суть. Там хоть за выкуп торгуются, а у нас никто и не пикнет — тысяча так тысяча. Значит, ты, Кеша, с родственниками беседы проводишь…

— В трудных случаях к вам посылаю, — вставил тот.

— …само собой, мы же вместе, ребята, я — за вас, вы — за меня. Только так и прорвемся. Чего делать-то остается? Надо волками грызть всё кругом, иначе капитализм этот сраный не пережить. Значит, ты с родней балакаешь, а Гоша режет. Деньги на три части делим. Операция — штука зеленых, как обычно.

— Или три, — сказал Гоша.

— А хоть бы и пять, зависит от трудности.

— Бывает запущенная стадия.

— Или в два этапа оперировать приходится…

Парни сели — разговор обещал быть интересным. Главврач разлил еще по одной:

— Всё правильно, — обрадованно сказал он, — только не забывайте родственникам опухоли какие-нибудь показывать, они это любят.

— Совсем здоровых тоже резать? — уточнили ребята.

— Конечно, их-то и резать! Больному — какая уже профилактика? А здоровому, если его раскрыть и обратно зашнуровать — никакой проблемы. Заодно и посмотрите, что к чему там у него… Ради профилактики… А я через отчеты всё проведу, как следует. И 30 %, соответственно, мне.

— По рукам! — сказали ребята, и все выпили по третьей рюмке спирта с медом, тмином и лимоном, который так хорошо готовила любовница главврача — медсестра Ниночка.

И начали парни строгать. Родственники исправно собирали деньги, больные переживали свой личный апокалипсис, а главврач надзирал, оформлял и прикрывал. Всё шло отлично: не успевали вкатить коляску, разрезать, подождать минут двадцать, чтоб перед младшим персоналом не светиться, зашить и выкатить — а деньги уже делились на три пачечки в одном из кабинетов.

Но вот как-то Гоша, переборщив с морфином, который он аккуратно делал себе перед каждой операцией, наткнулся на что-то, похожее на опухоль, и с размаху, как следует не рассмотревши, вырезал ее. Опухоль, однако, оказалась заросшей, но вполне простой простатой, которая очень скоро дала о себе знать своим отсутствием.

Родственники с боем взяли банку, в которой Гоша показывал им вырезанную «опухоль», отнесли другим врачам и подняли шум, несмотря на то, что парни с главврачом пытались доказать им, что простата была не простая, а с опухолью и надо было обязательно резать, лучше раньше, чем позже, опухоль отрезали вот отсюда, а потом, заодно, вырезали и саму простату, потому что, раз появившись, опухоль появилась бы вновь («Сто процентов!» «Обязательно!») так не лучше ли сразу, тем более, что больной уже стар и простата ему вообще ни к чему, только проблемы создает? И вообще, если очень хотите, можем обратно пришить, простата в спирте долго сохраняется, орган не хитрый.

Но родственники не успокаивались, подали жалобу в Минздрав, явилась комиссия, и главврач решил отправить ребят в отпуск, от греха подальше, потому что одному отбрехиваться всегда легче, чем троим.

Они купили двойные путевки на Канарские острова и полетели, спрятав в плавки доллары, перевязанные резиночками.

После двух бутылок водки и посещения казино, где они ставили только на «красное-черное», после ощутимого проигрыша и обильного обеда они познакомились с двумя мулатками, кожа у которых шуршала под рукой, как замша, а соски были в полгруди. Они танцевали ламбаду и пили ликер «Бенедиктин», не замечая, что в нем плавают кусочки нерастворившихся таблеток.

Утром, очнувшись на пляже и обнаружив, что они обчищены дотла, они начали лаяться между собой.

— Говорил я тебе — побойся бога! Ведь клятву Гиппократа давал! Вот и наказание! — твердил более совестливый Кеша, а Гоша искал по карманам мелочь опохмелиться и огрызался:

— Иди ты в задницу со своим Гиппократом! Вспомнил! Чтоб он сгорел и сдох, проклятый! Сколько теперь тут куковать, перевода ждать? И на хер ты этих шалав коричневых вчера приваживал, дурень! Какого цвета у них письки да как они сосут? Вот теперь сам сосать будешь! Ни паспортов, ни денег! В консульство идти надо!

— А есть тут вообще такое? — виновато спрашивал Кеша.

— Розовое влагалище в крапинку есть для любопытных! — плюнул Гоша и поплелся в отель давать телеграмму.

Когда они, получив перевод и благополучно загорев, через месяц вернулись в больницу, главврач закрыл дверь, налил по рюмке медовухи и сказал:

— Поступило, братцы, очень интересное предложение. Есть тут такая контора, фирма «Альфа-Гамма-Зет», так она органами торгует. Трансплантация, реплантация, плантация… Отрезал, в банку запаял, немцам отправил — и всех делов.

— А какие органы? — уточнили ребята.

— Всякие. Разные. За почку, к примеру, 20 или 30 штук зеленых платят. Нам за вонючую простату выговор дали, а могли бы — деньги, ясно? Это же так просто!.. Много они знают, сколько у них там почек. И с одной жить вполне можно. Я с фирмой договор уже заключил, так что думайте, решайте, хотите — будем работать, нет — охотников навалом. Завтра, кстати, презентация. В морге.

— Почему в морге? — удивился Кеша.

— Потому что там есть большой зал, его по ночам задешево сдают своим.

— А… Ну да… Но резать — это по его части, я ведь терапевт, — кивнул Кеша на Гошу, а тот, наученный горьким опытом, спросил:

— Резать-то можно, нет проблем, а вот материал кто поставлять будет?

— Это уже по договоренности. Вот завтра и посидим, подумаем, покумекаем, что к чему, спешить в таком деле не следует.

— Конечно, — согласились ребята и пошли по отделениям делать обход, а главврач позвонил на фирму «Альфа-Гамма-Зет» и попросил зарезервировать еще два места на завтрашнюю презентацию.

Мечты людоеда

Рассказывают, что в старые времена в одной из колымских зон сидел людоед. Жил он в дальнем углу, в одиночном бараке, где у него было всё необходимое и даже холодильник «ЗИС», к которому надзор никогда не приближался. Людоеда, конечно, могли ликвидировать, но начальство имело на него свои виды: оно скармливало ему неугодных зеков, посылая к нему тех, кто должен был сгинуть, исчезнуть, пропасть.

Он предпочитал коренастых блондинов. Из их ног и голов он варил холодец, предварительно извлекая мозги и жаря их с луком по ночам — днем ему готовить не разрешали из-за дыма, и, когда это случалось, он делал всё ночами, глуша при этом спирт с кокнаром и запивая его горячей кровью.

О людоеде многие знали, но зона была огромна, к его бараку зэков не пускали, и никто никогда толком не знал, кого забрали на этап, кого — на пересылку, кого — в город, кого — на допрос, а кого — к людоеду.

Был он азиатско-русской породы, откуда-то из казахстанских степей, сидел всю жизнь; человечину впервые попробовал во время военного голода, не зная, что он ест (принесли, сказали: «Жареная собака от корейцев»), а когда узнал — то было уже всё равно, а на вкус понравилось. Был он очень силен и сразу же (ключи еще лязгали в замке) оглоушивал жертву-сокамерника, вязал ей руки-ноги, волок в угол и сажал на цепь. А потом начиналось его время, его власть и сласть. Колымские зимы долгие, много чего можно успеть, особенно если никуда не торопиться.

Несколько раз его пытались убить, но безрезультатно, потому что он сажал жертву на цепь, достающую только до перегородки, где было очко. Гадить он жертве не позволял, и она каждый день мыла очко и скребла пол вокруг своей подстилки.

Сам он располагался в другом конце барака, там было всё необходимое: добротная офицерская койка, стол, табурет, большая плита с дымоходом, а в каптерке — две лохани, сковороды, пара ведер с крышками, топор, ножи, пила и большая доска.

С некоторыми жертвами он жил по нескольку месяцев, относясь к ним вполне дружелюбно, играя в домино, давая сахар с чесноком и иногда насилуя по ночам. Но наступал момент, когда всё внутри него требовало сладости этого говорящего мяса, его колотило от желания, голод утраивался, не давал ему спать, будил по ночам. И он резал жертву без хлопот и шума, подтащив ее в угол: открывал вену на шее и спускал кровь в очко, а потом рубил на доске тело и начинал сортировать куски: это — солить, это — вялить, это — коптить, это — на холодец, это — жарить, а это пойдет сырым.

Когда у него долго не бывало сокамерника, он начинал беситься и буянить, и конвой за деньги выпускал его ночью в поселок, откуда он неслышно возвращался к утру с деньгами, кульками и свертками. Деньги брали, а в кульки не заглядывали. Конвой без опаски отпускал его, зная, что людоед никуда бежать не собирается, потому что ему известно, что на воле придется охотиться за каждым куском с риском для жизни. А кроме человечины — самого сладкого на свете — он ничего уже есть не мог, да и не хотел.

Так сидел он долго, но однажды, уйдя в поселок, не вернулся.

Вскоре пришел к власти Хрущев, и зону закрыли. Через десять лет ее переоборудовали под спорткомплекс. На плацах сделали площадки, в крепких еще бараках — раздевалки и душевые, отремонтировали кухню, восстановили столовую, а в дальнем бараке, где валялись ржавые лохани и ведра, расположился медпункт.

Как-то там появился старик в ушанке и теплом пальто. Он бродил вокруг медпункта, что-то бурча под нос, а когда молоденькая медсестра спросила его через форточку, не плохо ли ему, он ответил, что плохо, и вошел внутрь.

Пока девушка мерила давление и искала таблетки, он оглядывался кругом, вздыхал, смотрел пристально на девушку. Потом спросил глухо:

— А очко осталось? — И поплелся в туалет.

Забыв застегнуть ширинку, он, возбужденный, вернулся назад, девушка заметила блеск его блекло-пустых глаз, но тут, к счастью, в дверь просунулась русая голова баскетбольного тренера, который ухаживал за медсестрой и несколько раз в день обязательно наведывался к ней.

Тут старик стал собираться, сказав на прощание:

— Да, было время… — на что девушка смущенно-понимающе кивнула головой и дала ему пару таблеток на дорогу.

Таблетки он спрятал в ушанку, а тренеру пожал руку, цепко оглядев напоследок его коренастую фигуру.

Эпизод X

Дождь… Всю ночь льет… Никак не устанет, проклятый…

Он крадется к окну. Задирает к небу полуслепое, без очков, лицо. Видит чернильные размывы на белесом фоне. В шелесте дождя различает звуки, пугается. Кто-то с двух сторон сзади сжимает его голову грубыми мозолистыми руками. Дергает за сердце. Бьет по ягодицам. Под кожей что-то отслаивается. В такт дождю пульс то стихает, то начинает гулко выдавливаться из пальцев наружу.

Он подносит руки к лицу — но ничего не течет, всё сухо. Тогда он садится на корточки и подозрительно ощупывает пол под собой… Но и там сухо, ни воды, ни мочи, только поблескивают какие-то капли, которые он, странно, видит очень отчетливо, будто возле глаз. Шарит по пятнам, но они морщатся, щетинятся, ворчат, скворчат, отползают…

Он неслышно ходит по комнате. Предметы отмякают, проявляются в темноте. Стулья он любит. Шкафа опасается. Этажерку уважает. Комода боится. Стол — его единственный друг, ему он доверяет и всегда охотно сидит за ним и смотрит на черную розетку, которая пялится в ответ, строго и задумчиво уставившись своими тупыми мертвыми дырочками прямо в глаза, в упор. Настольная лампа ему нравится, он с удовольствием гладит ее округлые бока, прижимаясь чреслами к горячему округлому железу, а потом спешит унести этот жар в свою любимицу — кровать, наиграться с ним вдоволь под одеялом. Болыпе-то ничего нет. Пустота и тьма. Только кровать его понимает: тут можно забыть о стонах в листве, когда вокруг тихо, ни души, и лишь ветер иногда швыряет с деревьев холодные пригоршни капель, да в прелой листве со стонами ворочается темный ком…

…Он снует по мокрому лесу. В руках у него зажаты отрезанные груди, они белеют, как тряпки. Он ищет, куда бы спрятать их. Не найдя надежного места, запихивает их в карманы и спешит назад, чуя, что им забыто что-то очень нужное, важное, вся злая причина его несчастий.

Вот она, дрожит в агонии. У неё отрезаны груди и распорот живот. Он скидывает туфли, стягивает носки и становится босыми ногами в горячее месиво живота. Оно булькает, шевелится, стонет. Он любит парить ноги перед сном… Стоя в горячем, неторопливо расстегивает ширинку, гладит в карманах упругие комки. Сейчас, сейчас… Он — хозяин леса. Он бьется с врагами. У него есть приказ. Он выполняет его! Он силен! Всё подвластно ему!! Всё в мире его!!! Сейчас… Сейчас…

Но тут дождь начинает яростно сечь его, отгоняя от тела. И он бежит, босой, мимо деревьев, чертыхаясь, придерживая карманы и радуясь, что хоть что-то удалось прихватить с собой. И деревья бегут ему навстречу, пьяно машут ветками, пугают и трещат…

Если дождя он не любит, то ливня панически боится: его тянет выть под рокот струй, от свиста молний течет по ногам моча, гром валит навзничь…

…А шкаф уже расправляет широкие плечи. Стулья сговариваются под столом. Комод щерит свою тройную пасть. Этажерка переступает с ножки на ножку. А из лампы бьет струя холодной воды, которую он ненавидит больше всего на этом черном свете…

В восемь он разбудил дочерей, согрел им завтрак и сделал громче радио, которое никогда не выключалось. Жена была на работе. Он слушал новости, дочери переругивались из-за шмоток, дождь притих, а диктор, сообщив о том, что в райцентре Заречное сегодня праздник, вдруг громко добавил:

— Ты понял, Чикатило?.. Или повторить еще раз? За-ре-чно-е!

Он зажал зев ящика, испуганно, исподволь, оглянулся на дочерей, но те, ничего не слыша, продолжали цапаться у плиты. Зазвонил телефон.

— Андрей Романович, сколько можно болеть? Сегодня вы должны быть на педсовете.

— Буду, буду, — вяло ответил он.

— Не буду-буду, а обязательно! — с угрозой сказал директор школы. — На вас и так опять жалобы. Придется разбираться. Местком настаивает.

— Да они все саботажники и тунеядцы! Провокаторы! Что вы их слушаете? — забеспокоился он. — Одни лгуны кругом, завистники. Их всех к ответу поставить! Но вы моим жалобам почему-то никогда не потакаете, а на их клевету даете реакцию…

— Надо говорить «реагируете», а не «даете реакцию». Реакцию реактивы дают. Потакаете! Тоже мне, учитель!.. Вам самому еще учиться и учиться! — с сухим презрением исправил директор. — Короче, чтобы явились на педсовет без разговоров!

Надо идти. В портфель он побросал тетради, конспекты, классный журнал. И нож, с которым не расставался с тех пор, как его избили старшеклассники за то, что он на школьном вечере лапал их классную потаскуху. Всем можно, а ему нельзя! Ничего, он запомнил дорогу, по которой она ходила домой своей сучьей вихлястой походкой, ляжка за ляжку, сиськи вверх-вниз, отчего у него пестрело в глазах и тикало в сердце…

Он уверен, что идет на работу, но около вокзала резко сворачивает, вылезает на перрон и ждет электричку, идущую туда, куда ему велено ехать. Уж он-то по области поколесил, всё знает, где какая дыра, какая деревенька, где Заречное, а где Дубки. Как в загранку — так другие. А по ухабам и грязи — так всегда он. Ничего. Он им покажет, где раки зимуют… Они еще все попляшут у него, вредители, воры, гады!

В вагоне он видит много таких, как он, очкариков в серой грязноватой одежде, с пухлыми портфелями, мятыми лицами, в сбитых ботинках и потертых тужурках. И рад, что проводник тоже оказался очкастым, в замызганном сером кителе, с сумкой, где побрякивает железо.

От мокрой одежды в вагоне стоит пар, из разбитых окон дует. Несет похмельным перегаром и несвежим бельем. Чикатило часто протирает очки, слыша, как над ухом кто-то сопит, и зная, что там никого нет. На него никто не смотрит, и он ни на кого не поднимает глаз.

На нужной остановке он протискивается к выходу, спрыгивает на ходу и идет полем в сторону леса, за которым — Заречное.

На кромке поля, у лесополосы, он наткнулся на трех дюжих баб, которые собирались копать картошку, но были уже с утра на злом пьяном взводе.

— Эй, мужик, иди к нам, покурим! — окликнули они его, а когда он, щурясь, нерешительно приблизился, то толстуха ударом кулака по лбу свалила его на землю.

Они оттащили его под деревья, где посуше, связали руки ремнем. Молодка стянула с него штаны, покопалась в яйцах, схватила вялый член и стала дрочить его, пытаясь поднять. Рябая баба с папиросой вытащила шнурок из ботинка — подвязать член, если встанет, и успеть попрыгать на нем. Толстуха тоже стаскивала свои рейтузы. Чтоб не орал, в рот ему сунули картофелину.

Он задыхался. Его тошнило. Челюсти свело от боли. В зобу спирали спазмы. А рябая с папиросой нетерпеливо щелкала шнурком, приговаривая:

— Давай, бабы, действуй! Может, встанет?

Так они пытались насиловать его, а он, в осколках очков, давясь картофелиной, задушенно шипел:

— Вы кого, суки поганые, дрючите?.. Да я вас перережу, на куски размотаю! — на что молодка смеялась:

— Ты уж размотаешь! Из-за таких вот импотентов у нас рождаемость падает!

— Заморыш! — поддакивала толстуха, влезая ему на нос голой промежностью и принимаясь двигаться туда-сюда.

— Правильно! Может, хоть от рыла проку чуток будет! — одобрила её действия рябая, выбрасывая шнурок, гася папиросу и тоже готовясь поерзать по его носу, чтобы кое-как, но кончить разок.

Напоследок они даже попытались запихнуть ему в задницу черенок лопаты, но Чикатило так забесновался, что они, бросив его, но прихватив портфель и бумажник, поспешно ушли на звуки дискотеки, гремевшей из-за лесополосы, где уже вовсю с утра гуляло Заречное.

Угрюмо тащится он на ощупь по рыхлому полю. Очки разбиты. Порванные штаны спадают. Между ног — рана. Болит лицо, двух зубов нет, изо рта сочится кровь, ноздря надорвана. Ничего не видя, слепо щурясь, качаясь и пытаясь отряхнуться, он бредет наугад, на шум станции, надеясь умыться в какой-нибудь дворовой уборной раньше, чем его заберет милиция.

Ничего не найдя, утерся полой, запахнулся в плащ, прокрался с черного хода на перрон и тихой сапой влез в вагон.

Но вид его так дик, от него так разит землей и потом, что завсегдатаи электрички отсаживаются, открывают окна, а какой-то здоровый парень в кожанке, дав тычка, ругает матом:

— На кого же ты, гадина, похож? И не бухой вроде. Облика нет людского! Когда же вы все, наконец, перемрете, ветераны херовы? Да вас всех газом передушить надо, чтоб жизнь не отравляли!

— Я не ветеран, — глухо возражает Чикатило, на что парень хватает его за шиворот, тащит к двери и увесистым пинком вышвыривает в тамбур:

— Давай отсюда, недоносок! — где пьющие пиво малолетки добавляют по кругу ногами от всей души.

Дома его ждет ругань дочерей и скалка жены.

— Весь в дерьме! Где валялся, мразь? Сам стирать будешь!

— Плохо стало, упал. Не пил совсем! Какие-то негодяи избили, проклятые! — хрипел он, слепо шарахаясь от скалки. — Детей хоть постесняйся, оторва!

— Ничего, пусть знают, какой у них папочка! — вопит жена, а старшая дочь отшвыривает его от себя с такой силой, что он падает на пол и на карачках уползает в свою каморку.

Он запирается изнутри, лежит весь день в кровати, пьет снотворное. Ничего не помогает. Опять идет дождь, не давая покоя. Тело болит. Он не может ни лежать, ни сидеть. Встает, держась за спинку кровати. Шкаф угрожающе шевелит плечами. Этажерка застыла в суровом молчании. Комод зло выдвинул нижнюю челюсть. Стулья отворачиваются в стороны. Черная розетка осуждающе вперилась в глаза, а над ухом кто-то сопит и матерится мелкой бранью.

Дождь тянет его к окну. Нет, нельзя, невозможно держать в себе эту боль, унижения, обиды!.. Их надо отдать другим!.. Только так можно избавиться от них, спастись.

Он крутится по комнате, как пес от блох. Ощупью натягивает штаны, шарит в шкафу, находит запасные очки. Прячет под плащ веревку и ножницы. И тихо лезет через окно наружу. Дождь зовет его на охоту. И с этим ничего нельзя поделать.

На суде серийного убийцу и маньяка Андрея Чикатило обвинили в 53-х эпизодах, однако эпизода X среди них не значилось, хотя он неоднократно, устно и письменно, заявлял на следствии, что он — не преступник, а жертва, и был совсем недавно зверски изнасилован в лесополосе тремя неизвестными бабами. Но ему никто почему-то не верил.

1995, Германия

МОРФЕМИКА

1. Кидняк

Кока по кличке Иностранец, Художник и Арчил Тутуши с опаской приближались к району Сололаки. В Тбилиси вечерело. По булыжным мостовым разлеглись первые тени. Сумерки витали над крышами, путались в листве. Деревья угрожающе вздыхали и скрипели ветвями. Чтобы войти в этот район, надо миновать кафе-мороженое, около которого группа рослых парней придирчиво и тщательно осматривает прохожих.

Это была биржа, а парни-биржевики наводили порядок: разнимали драки и потасовки, решали споры, собирали слухи и сплетни, следили за щипачами, которые крутились тут же, возле «Ювелирторга». Если что — нибудь вызывало у биржевиков подозрение (вроде милиции или чужаков), то информация передавалась через молодую поросль дальше, на другие посты. А наверху, у ресторана «Самадло», могли побить и просто так, для острастки — зачем по чужим районам шляться? Что тебе тут надо? Что высматриваешь и вынюхиваешь? Что потерял? Что надеешься найти?..

Поэтому друзья шли тихим гуськом, зная, что посты миновать никак нельзя. Впрочем, терять им было нечего, кроме вшивого стольника, который они несли Анзору, чтобы тот купил для них кодеин в таблетках.

На бирже дежурили трое парней, явно в хорошем настроении. По счастью, Кока был шапочно знаком с одним из них. Обстоятельно расцеловались. Было заметно, что стража торчит под каким-то тонким кайфом.

— Морфий? — с завистью спросил Кока, умевший безошибочно определять, кто сколько чего и когда принял.

— Чистый! Ампулы! — хриплым шепотом подтвердил биржевик, расчесывая под полосатым «батеном» волосатую грудь.

Другой страж, поочередно задирая на поручень ноги в замшевых ботинках, истово чесал щиколотки. Третий, флиртуя с официанткой, всё поправлял узел галстука, сидевшего на нем, как на корове — седло. Кока по их усиленной чесотке, опухлости и бордовости понял, что морфия уколото немало, но все-таки уточнил:

— Куба по три вмазали?

— Я — три, они — по пять.

— Откуда такое счастье?

— Конский морфин. Из Сванетии один ветеринар привез. Списанный. В огромных ампалухах, кубов по 20 каждая. Как морковка! — Биржевик показал на пальцах, какие огромные эти ампулы.

— Зачем лошадям морфий? Они и так быстро бегают, — вставил Художник для поддержки разговора.

— Вы что тут, в Сололаки, при коммунизме живете? — с открытой завистью вякнул Тугуши. — Весь народ на паршивом кокнаре сидит, а тут — чистый морфий! Как в раю!

Страж покосился на него, но промолчал.

— Взять эти ампалухи нельзя?.. — без особых надежд спросил Кока.

— Нет, всё уже разобрали, — отрезал страж. — А вы куда это собрались? — (при этом он скептически осмотрел румяного Тугуши и длинноволосого Художника, но смолчал: холодная корректность высоко ценилась в этом районе).

— Да вот товарища навестить.

— Кто это у нас болен? — хрипло поинтересовался второй биржевик, который теперь пытался карандашом чесать ноги под носками. — Что-то скорая помощь тут не проезжала.

Третий стражник болтал с официанткой через открытую витрину, но зорко поглядывал на пришельцев, руки из-за пазухи не вынимая.

Врать было бесполезно.

— К Анзору идем, — признался Кока.

Страж усмехнулся:

— От кашля взять хотите?

— Да. Говорят, Анзор берет…

— Да, говорят… — неопределенно отозвался тот и чуть отодвинулся в сторону. — Что ж, идите.

— Только смотрите, от кайфа не умрите! — непонятным тоном добавил второй, а третий спросил невзначай: — На сколько хотите взять?

— На стольник.

— Ну, ничего, не много… Идите себе. Анзор недавно здесь был, сказал, что домой пойдет, покемарить.

— Говорят, он сам очень плотно на большом заходе сидит, а? — загорелись глаза у Тугуши, но его холодно остановили:

— А тебе что за дело?

— Просто, — растерялся Тугуши.

— Просто кошки не сосутся… Мы же не спрашиваем у тебя, сколько раз твой дедушка по ночам в туалет ходит? Зачем совать нос в чужие дела? — назидательно сказали ему.

По этой прелюдии Кока понял, что надо побыстрей уходить, попрощался и заспешил вверх по улице Кирова, тихо отчитывая Тугуши за неуместные вопросы:

— Ну какое тебе дело, как кто сидит! Ты же знаешь этих сололакских, какие они щепетильные, им слова лишнего не скажи! А ты лезешь с такими вопросами! Все здесь друг другу в душу лезут! Не надо, зачем?

— А там, в твоем Париже, про душу забыли полностью? — спросил Художник.

— Да помнят, только каждый про свою личную и собственную, а не про соседскую. Ну какое твое собачье дело, сколько Анзор в день кодеина глотает?

— Просто… — промямлил Тугуши.

— Про «просто» тебе уже тоже сказали… Да в Тбилиси всегда так было — все про всех всё всегда знать должны! — добавил Кока и начал, как обычно, ворчать про варварские обычаи и глупые порядки.

В свое время отец Коки, танцор известного ансамбля песни и пляски, будучи на гастролях во Франции, женился на девушке из семьи грузин — эмигрантов первой волны, стал жить в Париже, пить, петь, танцевать и регулярно наведываться на пляс Пигаль. Скоро это жене надоело, и молодые развелись, не прожив и года. Кока родился и рос в Париже у матери, потом учился в ГПИ в Тбилиси, подолгу жил то во Франции, то в Тбилиси у бабушки, матери отца (который женился во второй раз на болгарке и уехал в Софию обучать болгар хоровому пению).

Хоть Кока и окончил строительный факультет, но во Франции его диплом не был признагг, а в Тбилиси он работать не хотел: вид деревянных счетов и допотопных рейсфедеров повергал его в уныние. Да и не было смысла: мать присылала много больше, чем он мог заработать в месяц.

По приезде в Тбилиси Кока сразу впадал в меланхолию, ругал всё местное (а в Париже — всё французское), пил, курил или кололся. Мать присылала столько, что хватало протянуть недели две на каком-нибудь зелье (а его появилось много, всякого и странного: кокнар из маковой соломки, жаренный на сковородке гашиш или отвар из конопли под поэтическим названием «Манагуа», хорошо идущий с горячим портвейном).

Из Парижа Кока привозил сувениры, пластинки, порно. Поэтому ребята в его дворе думали, что Запад состоит из жвачек, пластинок, виски, секса, сувениров и душистых сигарет. Кока честно пытался их в этом всех разуверить, но тщетно: никто этого Парижа не видел, только слышали, что там хорошо «французскую любовь» делают, всякой моды-шмоды, блядей и парфюмерии полно.

Во Франции он успевал отвыкнуть от тбилисской безалаберности, поэтому его раздражали такие обычные вещи, как арбуз, лежащий для охлаждения часами под водой, бесконечные еда и питье, громкая музыка, ночные визиты, необязательность, опоздания, срывы дел, обилие пустых обещаний и мелких дрязг, приходы ночных гостей. Сам он, когда чистил зубы, всегда закрывал кран, а брился в раковине с водой, чем вызывал всеобщее веселье. Арбуз он обязательно перетаскивал из ванной в холодильник. Тушил за всеми свет. Уменьшал музыку. Никогда без звонка никуда не ходил и сам не открывал дверей непрошенным гостям или соседям, которым угодно в три часа ночи сыграть в нарды.

А в Париже на него давило одиночество, которое казалось страшнее многолюдства.

В Тбилиси всё его сердило и угнетало. «Что за туалеты? — возмущался он, возвращаясь из уборной какого-нибудь кафе. — На Западе туалеты чище, чем тут Дом Правительства»!». Однажды он, отправившись за справкой в свое домоуправление, был сражен наповал запахом колбасы, которую одноногий начальник ЖЭКа жарил на перевернутом электрокамине. К тому же в Тбилиси его часто принимали за дебила — он привык на Западе улыбаться, а улыбка у мужчин — это плохой признак: или ты болван или педик, что одинаково нехорошо. Поэтому, если ему надо было пойти в контору, архив, кассу или сберкассу, он брал с собой кого-нибудь из местных парней, которые строили рожи, открывали двери ногами и здоровались матом — так было для всех понятнее.

С ним вечно случались обломы, пролеты, казусы, противные сюрпризы, странные ошибки, что, впрочем, не удивительно, если в Маленьком Париже (Тбилиси) жить и действовать, как в Большом, а в Большом — как в Маленьком. Отсюда — вторая кличка Коки: «Неудачник».

Благополучно миновав следующую биржу возле Дома Искусств, парни неслышно взбирались по улицам в гору, вдоль больших и добротных домов. Уже ярко светили фонари. В районе шла своя неспешная жизнь: была слышна музыка, звуки нард, детские голоса, где-то уже пели, и пение мешалось со звоном бокалов и рыками тамады.

Выше было темнее, фонарей — поменьше, а людей — пожиже. Возле подворотен чернели фигуры, слышались хохоты, ругань и звяканье стаканов. Они старались идти по освещенной части мостовой, возле обочин, чтобы в случае чего улизнуть на такси из этого опасного места, откуда рукой подать до горы, где произошло много громких драк и убийств. Но никто их не тронул, только возле овощного ларька с шутками и прибаутками ласково отобрали пачку сигарет.

Во дворике, где жил Анзор, они растерялись, не зная точно, в какую дверь стучать. Решили негромко позвать. Кое-где дрогнули занавески на окнах. Крепко сбитый брюнет, Анзор, вышел в майке и трусах. Узнав Коку, он недовольно поинтересовался:

— Чего таким парадом явились?

— Извини, в ломке все. Взять хотим от кашля. Не поможешь?

— В ломке по улицам не ходят, — скептически буркнул Анзор и добавил: — Там уже ничего нету.

— Как нету? Уже? Совсем? Может быть, есть еще что-нибудь? — запричитали они.

— Говорю вам, кончилось. Чуть-чуть ломку снять осталось…

И Анзор взялся за ручку двери. Но троица принялась так яростно просить его взять для них таблетки от кашля, что он, на миг замерев спиной и как бы что-то решив, обернувшись, уточнил:

— От кашля, говорите?..

— От кашля, от кашля! — закивали они.

— Ладно, давайте бабки, попробую вылечить ваш кашель.

— Вот стольник, на шесть пачек. Этаминал у нас есть.

— Да? Угостите парой таблеток!

Кока замялся. Анзор вдруг без слов исчез в дверях.

— Что ты, офигел, что ли?.. Он обиделся! Дай ему этот проклятый этаминал! — испуганно зашикали парни.

Кока не успел ответить, как появился Анзор и протянул Коке пачку:

— Вот, меняю, не думайте… Вы мне — этаминал, я вам — кодеин, ломку снять. Своим кровным заходом делюсь! Вообще я этот этаминал не очень уважаю, но у меня сонники кончились, а без них кодеин не идет, сами знаете.

— Знаем, конечно. Что ты, что ты, Анзор, мы барыги, что ли? Мы бы и так дали! — начал Кока, угодливо вылущивая таблетки этаминала, чуть ли не с поклоном подавая их Анзору и вожделенно рассматривая пачку, полученную взамен.

— Ништяк. Вы ломку снимите, а я пойду с утра, посмотрю, что к чему… Я тебя сам найду, сиди дома, — сказал Анзор напоследок и окончательно скрылся за дверью.

Они обрадовано выскочили на улицу. У ресторана сели в машину и поспешили к Коке, где и разделили ю таблеток на троих, добавили этаминала и через четверть часа уже сетовали, что кайф только пару разиков лизнул их теплой волной — и исчез. Ломота в костях, правда, умолкла, насморк стих и мигрень отстала. Но не более того.

Наутро Тугуши и Художник явились к Коке ни свет ни заря, чем очень удивили бабушку, знавшую, что бездельники обычно спят до полудня и заявляются под вечер.

Анзора не было. Успели и позавтракать и даже пообедать, хотя Тугуши повторял, что на набитый желудок кодеин пить нельзя. Но перед бабушкиными котлетами никто не устоял. Бабушка, думая, что пусть лучше лоботрясы приходят к ним, чем Кока уходит, каждый раз сервировала им стол с ненужной роскошью: салфетки в кольцах, графины, ложки и вилки на специальных подставочках, замысловатые солонки и перечницы.

Конечно, во дни больших ломок Кока воровал из дома, что под руку попадет, даже умудрился как-то продать посудомоечную машину, им же самим и привезенную с большой помпой из Парижа. Эту пропажу бабушка до сих пор вспоминает, как пример злого чуда: утром машина стояла на месте, а вечером её в кухне уже не было, а на её месте громоздился весьма странный, допотопный стул. Кока не разубеждал её. На самом деле он подсыпал бабушке в чай снотворное и, пока она крепко спала, курды-носильщики выволокли машину из квартиры и увезли на дребезжащем грузовике в валютный магазин на ул. Павлова, где её помыли, забили досками и продали как новую за весьма приличную сумму.

Сама бабушка старалась забыть эту странную историю, ибо была фаталисткой и научилась ничему не удивляться. Будучи княжеского рода, она умудрилась пронести достоинство и приветливость сквозь все дрязги и склоки советского времени и была трижды замужем (первый раз — за меньшевиком, второй — за чекистом, а третий — за работником торговли, умершем от разрыва сердца, когда Шеварднадзе начал в очередной раз сажать партийцев).

Наконец, с улицы послышались сигналы машины. Кока кубарем скатился по лестнице и скоро вернулся, сияющий, бросил на стол шесть пачек и, крикнув:

— Я сейчас, только этаминалом Анзора подогрею! — побежал по гулким ступеням опять вниз.

— Конечно, как не подогреть! Обязательно! — приговаривал Тугуши, дрожащими руками перебирая пачки.

Кока прилетел через секунду, не забыв по дороге заскочить в кухню и поставить чайник. Каждому полагалось по две пачки. Решили вначале принять по одной, чтоб плохо не стало. Стали их проталкивать в себя водой, по-куриному задирая головы и давясь сухими горькими пилюлями.

Потом запили всё это дело горячим чаем и стали ждать, рассуждая о том, что в вену колоться вообще лучше, потому что кайф сразу приходит, а глотать — хуже, потому что неизвестно, что там, в брюхе, происходит. Вот и сейчас кайф что-то задерживался и, кроме отрыжки и икоты, ничем себя не проявлял.

— Говорил я вам, не надо было эти котлеты жрать! Вот, пожалуйста! — шипел Тугуши, гладя себя по животу.

— Да ты сам больше всех и жрал! — отвечал Художник, а Кока бегал по комнате и делал руками и ногами разные движения, надеясь гимнастикой растрясти желудок.

Наконец, он не выдержал, схватил вторую пачку и по одной закинул в рот все десять таблеток. Парни тут же последовали его примеру. Выпив для надежности еще чаю, они подождали немного, но кайф всё никак не желал появляться.

Нывший про «блядские котлеты» и вертевший от нечего делать пустую облатку Тугуши вдруг всполошенно воскликнул:

— А где тут вообще написано — «кодеин»?

— Как где? Вот, «Таблетки от кашля» написано, не видишь! — вяло отозвался Кока, проклинавший себя за то, что поел, кроме котлет, еще и макароны, которые теперь, очевидно, не давали кайфу открыться.

— Да, но где в составе написано — «кодеин»? — продолжал верещать Тугуши.

Посмотрели — правда, кроме слов «термопсис» и «лакричный корень», на пачке ничего не обозначено…

— Эге, — зачесали они в головах и побежали вытаскивать из мусора остальные облатки.

Ни на одной из них вожделенного «Codeinum fosfat» не значилось…

Тут им стало ясно, что Анзор принес им таблетки от кашля, только без кодеина. Такие продавались во всех аптеках по 3 копейки, тоже назывались «От кашля» и были предназначены для грудных младенцев.

— Но вчера же было с кодеином? — спрашивали они друг у друга.

Да, вчера было с кодеином. Было, но мало. А сегодня много — но без кодеина! Животы у них вздулись, окаменели. Мучила отрыжка, сухостью стянуло всё внутри.

Сквозь икоту Кока позвонил Анзору и невесело сообщил ему обо всем, на что Анзор сразу ответил:

— Не может быть! Подождите, я на своей пачки посмотрю, что там написано…

Кока уныло ждал, пока Анзор ходил «смотреть». Вернувшись, тот сообщил, что у него всё в порядке, написано то, что нужно, и ледяным тоном добавил:

— Что вы мне голову морочите? Все довольны таблетками, только вы непутевый хипеш поднимаете и наглые нахалки кидаете! Без кодеина — ничего себе! Эдак каждый может пустые пачки заменить! — намекнул он с нажимом.

И Кока окончательно понял, что ловить больше нечего. Ему сразу вспомнились странные лица парней на бирже, их ухмылки и ироничные советы «не умереть от кайфа». Наверно, там все знают, что Анзор нагло кидает тех фраеров, которых можно кидать.

Повесив трубку, Кока прикинул, что будет крайне трудно что-либо доказать. По правилам он должен был сразу, получив от Анзора пачки, заметить непорядок и вернуть их — тогда шансов было бы больше. А сейчас!.. Каждый может выпить таблетки с кодеином, а облатки показать другие… Иди и доказывай!.. Словом, кидняк был проведен виртуозно, по всем правилам!

И Кока принялся яростно и горестно ругать советскую жизнь, где человек за свои кровные деньги не может получить нормального кайфа, без которого так трудно жить в этой варварской стране лгунов и кидал. Tyiy- ши и Художник советовались, как бы промыть желудки и избавиться от таблеточных завалов.

А бабушка уже несла испеченную к чаю мазурку для «лоботрясов», как она называла знакомых внука, часть которых, по её мнению, была пассивными бездельниками, а другая — активными тунеядцами.

— Среди нашего рода Гамрекели никогда не было таких оболтусов, как ты! — пожурила она его, разрезая мазурку.

— Да? — огрызнулся Кока. — А мой папаша?

— Это совсем другое дело. Там душа поэта… Поэтам многое простительно… А вы, друзья, должны найти свое место в жизни, осознать себя как личности и заняться каким-либо полезным делом. Берите, пока горячая!

— Нет-нет, спасибо, горячего нам совсем не надо, нам пора, — невесело полезли они из-за стола, с отвращением глядя на мазурку: её не хватало после котлет с лакричным корнем и макарон с термопсисом!

2. Труха

После кидняка, который устроил им Анзор, Кока предпочитал на улицу не показываться, потому что был в глупом положении: ему всунули пустышку, а он её в прямом смысле схавал. За это надо было Анзора избить или ранить, но на такие подвиги у Коки не было ни сил, ни желания.

Да и сидеть в ортачальской тюрьме ему совсем не светило. На Тугуши и Художника надежды было крайне мало. А действовать самому или подключать кого-нибудь из районных громил тоже было не с руки. Тем более, что все были довольны кодеином, который брал Анзор, и вряд ли захотят портить с ним отношения из-за Коки, который сегодня здесь, а завтра — там, в парижах. А Анзор всегда тут! Конечно, если б случилось что — нибудь серьезное, Кока мог бы рассчитывать на поддержку районных ребят, но тут такой глупый пустяк, что из-за него даже как-то стыдно к ним обращаться. Кидняки и обломы были нередки в жизни Коки, поэтому он решил спустить это дело на тормозах, а себе сказал: «Хватит! Пора в Париж, подальше от варваров!».

Так он скучал около телевизора, пока сосед Нукри, любитель порножурналов, неожиданно не подкинул кусочек зеленой азиатской дури, пообещав узнать, где и за сколько её можно достать.

Курить одному было скучно, и Кока позвал Художника — тот всегда на месте, никогда ничем не занят. Папирос не было. Они неумело соорудили пару мастырок из сигаретных гильз. Покурив одну, начали смотреть какое-то видео, но дурь была так сильна, что усидеть на месте было невозможно. Они разошлись по квартире, навестили бабушку, читавшую в галерее Флобера, стали ей морочить голову всякими глупостями вроде того, что на планете Титан идут титановые дожди, жители все поголовно носят имя Тит, сидят в норах из титаниума и сосут титьки, а главный титан их тиранит. Или что Святослав Рерих имел в Ассаме гарем из панд, от которых родились бурые дети-йети. Или что в Африке наблюдается частичное превращение ленивых негров обратно в обезьян. Если труд сделал из обезьяны человека, то лень и безделье делает из человека обратно обезьяну. Логично?

Бабушка ужасалась и не верила, а они выдавали всё новые подробности:

— Некоторые негры уже из хижин обратно на пальмы перебрались!

— Да, да, правда! Затоптали костры!

— Едят только сырое!

— Тела заволосели, а вместо зубов — клыки!

— Побросали орудия труда!

— На лианах качаются!

Потом они ушли подкрепиться второй мастыркой, но бабушка, возбужденная их болтовней, а может быть, учуяв подозрительный дым, стала под разными предлогами ломиться к ним в комнату до тех пор, пока Кока силой не выпроводил её, заперев дверь на ключ.

— Кто тебе дал право так обращаться с женщинами? — трагично вопрошала она из-за двери, на что Кока отвечал:

— А кто учил женщину входить без стука?

— Ты ведешь себя невежливо! — пыталась воспитывать она из-за двери.

— А мозги вынимать — вежливо? — огрызался Кока.

— Оставь, она хорошая! — миролюбиво останавливал его Художник, но Кока и сам уже замолчал, сказав напоследок, что бабушку надо держать в строгости, а то на голову сядет:

— Она в последнее время что-то опять закопошилась. Слышит каждый день по телевизору — «наркотики, наркотики!» Вот тоже начала… подсматривать. Опять бинокль появился!

— Какой еще бинокль?

— У неё есть, театральный. Она меня и раньше через этот бинокль ловила. Мы тут напротив в подъезде пачку папирос держали: каждый мог брать, чтоб мастырку заделать. Вот она заметила, что я каждый раз, как из дома выйду, в этот подъезд захожу, потащилась туда, обшмонала подъезд и нашла папиросы за доской со списком жильцов…

— Выкинула?

— В том-то и дело, что нет! Оставила, хитрая! И каждый раз после меня ходила туда тайком считать, сколько я папирос взял. А потом представила счет.

— А ты что?

— Ничего. Сказал, что ничего не знаю — что еще? Какие-такие папиросы? Я сигареты курю!

— А помнишь, как мы её обкурили однажды? — развеселился Художник, вспоминая давний эпизод.

Как не помнить!.. Было много гашиша, и друзья решили обкурить бабушку. Аккуратно заделали пару мастырок и подложили в пачку её папирос — курила она всю жизнь «Казбек». Почуяв через полчаса по запаху, что бабушка добила подсадку, они вылезли в гостиную и уставились на неё. Пока гашиш открывался, бабушка сидела тихо как мышь, непонимающе поглядывая вокруг и прикладывая руку то ко лбу, то к сердцу. Но вот морщины на её длинном благородном лице как будто разгладились, она кокетливо заправила за ухо седую прядь, гордо повела головой и спросила не своим голосом: «Когда прислуге велено подавать кофе?» — «Скоро, ваше сиятельство, — отвечал Кока, давясь от смеха. — Император заняты в зимнем саду с фрейлинами, но скоро прибудут. Не извольте беспокоиться!» — «По утрам мигрень особенно несносна», — пожаловалась бабушка. — «Согласен. Туберкулез лучше всего принимать по вечерам, по две таблетки», — серьезно отвечал Кока. «Разве он не в микстуре?» — «Нет, в плаще с кровавым подбоем…» Поговорив таким образом минут десять, бабушка попросила отвести её до кровати. И надолго замолкла. Иногда из её комнаты были слышны шепот, бормотания, звуки каких-то напевов. Кока порывался посмотреть, что с ней, но Художник останавливал его: «С ней всё в порядке, оставь её! Пусть женщина покайфует первый и последний раз в своей жизни!»

Скоро Художник, сомлев от гашиша, побрел в худкомбинат за рамами, а Кока задремал в кресле. К полудню позвонил Нукри. Он выяснил, что, действительно, в городе появилась крепкая азиатская анаша, но некий Хечо, через которого её можно достать, загремел с сифилисом в вендиспансер, откуда, правда, он может за рублевку выезжать за товаром, когда ему вздумается. Поговаривают, что пакеты спрятаны где-то в диспансере, а Хечо просто ломает комедию, ездит к своему дяде в Авлабар и этот час просто пережидает у телевизора, пожирая любимый горячий лаваш с сыром и тархуном. Кто-то даже как будто уже пытался искать пакеты в его палате, но был напуган сифилитиками, тоскливым стадом гулявшими по коридору.

— Не всё ли равно — его это анаша, его дяди или его дедушки? Главное, чтоб хорошая была! — ответил Кока, окрыленный мечтой купить что — то нормальное.

— Да, да, я просто так говорю, что слышал. Давай вечером съездим, у меня есть стольник, — предложил Нукри (который так старался, потому что рассчитывал получить от Коки новые порножурналы, а Кока был готов за хороший кайф отдать что угодно).

Под вечер они приехали в вендиспансер. Из-за колючего забора девки переговаривались со стоящими на улице парнями.

— Что это, турбаза, что ли? — удивился Кока.

— Когда-нибудь же вылечатся, — лаконично пояснил Нукри.

Они нашли вдребезги пьяного сторожа, вызвали Хечо, вручили ему деньги и проследили из-за угла, как он, воровато оглядываясь, выскочил за ворота, юркнул в такси и уехал. Через час вернулся и отдал пакет с зеленым, пряно-пахучим порошком, не преминув рассказать о том, какие сложности ему пришлось пережить, пока он добывал эту анашу, хотя пахло от него тархуном, а на куртке сидели хлебные крошки. Нукри поделил пакет и половину отдал Коке с тем, чтобы тот завтра взял на стольник и вернул ему одолженное.

На следующий день Кока отправился к дальним родственникам, наплел им что-то о болезни бабушки, выпросил в долг юо рублей, а потом поехал в вендиспансер и отдал Хечо деньги. Получив через час пакет, привез его домой и спрятал, как обычно, в книгах, а сам отправился со знакомыми девушками на Черепашье озеро.

Вернувшись, он заметил, что бабушка не спит. Заглянув к ней, увидел, что она нервно курит. На вопрос об ужине обычного энтузиазма не проявляет и даже как-то не смотрит в сторону Коки, горестно отводя глаза, обычно лучащиеся любовью.

Почуяв недоброе, он ринулся в коридор, к полкам с книгами. Схватил том, в который был засунут пакет с анашой — и не обнаружил ничего!.. В другом томе — тоже пусто!.. Он стал хватать книги, раскрывать их одну за другой. Пусто!.. Пусто!.. Всюду пусто!.. Ничего!.. Классики пялились на него из разбросанных и раскрытых книг.

Тут трагический голос сказал:

— Не трудись понапрасну, мой милый. Оно было в Александре Блоке.

Бабушка в ночной рубашке стояла в дверях. Ее морщинистое лицо выражало сильную гамму чувств (это называлось — «поразить паршивца взглядом»).

— Ты взяла? — зловеще спросил Кока.

— Я! — твердо ответила она. — Я нашла это.

— Ты перетрясла все книги?

— Да. Все. Я поняла, что ты недаром крутишься около полок. Я нашла это и высыпала в туалет, — ответила бабушка.

— Что?.. — Кока сел на пол и обхватил голову руками. — Что ты наделала?! Мне конец!.. Всё кончено!.. Меня убьют!.. Смерть ожидает меня!..

— Кто?.. Кто тебя убьет?.. — всполошилась бабушка.

— Как кто?.. Хозяин этого…

— Разве эта гадость не твоя? — вопросила она, явно не готовая к такому повороту.

— Нет, конечно. Меня просто попросили спрятать. Если я завтра не отдам, будет плохо, очень плохо… Во-первых, тот человек умрет без этого. Во-вторых, меня убьют его друзья. Ты что, не понимаешь?.. Телевизор не смотришь?

— А чье это?

Кока мгновенно перебрал в уме варианты и выбрал оптимальный:

— Одного калеки. У него сильные боли. — (Он справедливо полагал, что бабушке вряд ли ведомо, что дурь помогает только от боли душевной, но не от физической).

— Какого еще калеки? — с подозрением спросила бабушка (подобного она тоже не ожидала).

Воодушевленный, Кока принялся сочинять про одного несчастного бедняка, курда Титала, после операции вынужденно ставшего наркоманом, про его трагедию и про то, что ребята из района помогают ему из жалости — он лежит в кровати, а они носят ему еду, питье и анашу. Он знал, на какие педали надо нажимать:

— Как ты не понимаешь?.. Бедный он, отверженный! Униженный, оскорбленный! Мы же не можем предать его! Ты же сама учила, что предавать друзей нельзя! — добавил он для верности.

Предавать она никого и никогда не учила. Поэтому не знала, что ответить. Еще несколько времени ушло на то, чтобы окончательно убедить ее, что сам Кока никогда в жизни дурь не курил и знать не знает, что это такое. Он добил её тем аргументом, что потому, дескать, ему и доверили её хранить, что все знают, что он не курит. Логично.

Далее началось самое важное — надо было выяснить, правда ли бабушка высыпала анашу в туалет или это был пробный шар. Но сколько Кока ни бился, бабушка неизменно твердила:

— Выбросила — и всё!.. Зачем оставлять эту отраву?..

Тогда он прибег к крайней мере и сказал, что его могут спасти только юо рублей, чтоб купить новый пакет и отдать больному калеке.

Бабушка была в большом волнении: ей было жаль и отверженного инвалида, и беспутного внука, но денег она давать не хотела из педагогических соображений. Наконец, было принято единственно верное, с ее точки зрения, решение:

— Я сама пойду и куплю этот проклятый пакет. И сама отдам калеке.

Кока замер от изумления. Потом стал отговаривать ее от таких приключений, но бабушка стояла на своем:

— Нет, тебе денег в руки я не дам. Или так — или никак! Я сама, лично, куплю эту гадость. Где она продается?

По ее тону он понял, что в старой княжне-комсомолке заговорил то ли упорный Рахметов, то ли упертый Корчагин. Делать было нечего. Хочет сама взять — пусть! Вариант этот, хоть и сложный по исполнению, мог вернуть потерянное. А это главное. В поисках кайфа цель всегда оправдывает средства.

Они выпили валерьянки и заговорщически обсудили детали. Кока предупредил, что сделать это непросто, ибо анаша в ларьках не продается. Не лучше ли будет, если он сделает всё сам? Но бабушка была непоколебима — или она, или никто!

Перед сном Кока перебрал в уме, кто из знакомых мог бы сыграть роль калеки-наркомана. И выходило, что лучше курда Титала, как раз лежавшего со сломанной ногой, найти было трудно: отверженность, нищета и страдания были налицо. Титал обитал в подвале, где возилась и игралась орда его братьев и сестер, за занавеской десятый год умирала тетя Асмат, а посередине подвала целый день варился хаши в котле на керосинке.

Наутро бабушка была полна решимости. Кока увидел на ней перчатки и шляпку с вуалью (наверняка ночью перечитывались «Записки из Мертвого дома» или Гиляровский). Он попросил ее снять этот маскарад, но она ни в какую не соглашалась.

Они сели в такси. Когда внук предупредил ее, что они едут в вендиспансер, бабушку всю передернуло, но она не удивилась:

— Ничего. Я всегда знала, что один порок сопутствует другому. Я ко всему готова. Поехали!

В диспансере они вошли в комнату для посетителей. Ее грязный вид и мерзкие запахи навевали смертную тоску. Солнце едва проникало сквозь немытые окна, слепыми пятнами шевелилось на заплеванном полу. В разных концах сидели недвижные печальные пары. Само место накладывало зловещий отпечаток на лица. Даже стулья, казалось, лоснились от грибков и спирохет.

В углу сидел какой-то мужик в багровых лишаях. Жена уныло кормила его помидорами из авоськи. В другом углу пара чернявых типов упрекала двух девок в больничных халатах:

— Вы, суки, знали, что у вас трепак! Почему не сказали, сволочи?

— Да клянусь, Гурамик, да что ты, Мерабик, откуда мы знали?! Если бы мы знали!.. Наш маршрут через Теберду шел, а там, оказывается, у всех триппер! — И девки, жалобно шмыгая носами, ахая и охая, крестились и божились, в панике озираясь и оправляя куцые халаты на налитых ляжках.

— О Господи! — сказала бабушка, опуская вуаль.

— Чего же ты ждала?.. — не без злорадства ответил Кока. — Это не оперный театр! Бинокль не захватила?

Усадив ее, он пошел к лестнице, где дежурил сторож Шакро с шершавой от рублевок рукой, дал ему денег, попросил привести Хечо, а когда тот явился, тихо сказал ему:

— Ты меня помнишь? Мы вчера брали пакет!

— Как не помню! Клянусь головой, всех помню, кто пакеты берет! — заверил его Хечо. — Я как раз сейчас брать иду. Сколько тебе надо?

— Один пакет. Слушай, вон там сидит моя бабушка. Видишь? Долго сейчас объяснять, что к чему. Она даст тебе юо рублей, ты возьми один пакет, а потом ей в руки отдай, понял?..

Хечо, немного тронутый от анаши, уставился на Коку с изумленным испугом:

— Вай, бабушка курит? Клянусь сердцем, такого не слышал!

— Потом объясню. Ты просто сядь около нее, она передаст тебе деньги. Тебе не всё равно — я тебе дал или она?

— Она пакет берет? Или ты?

— Мы вместе. Пополам.

— А, пополам! — понял Хечо и направился к бабушке, сел через стул и сказал: — Здравствуй, мадам-джан!

Бабушка с каменным лицом учтиво кивнула, вынула из сумочки газету, вложила в нее деньги и, не глядя, положила газету на стул между ними (Агата Кристи принесла свои плоды).

— Будьте добры приобрести для меня это… вещество… — сказала бабушка.

— Сделаю, мадам-джан! Для тебя лично, клянусь печенью, всё сделаю! — ответил Хечо, вынул из газеты деньги и ушел, важно бросив: — Через час! Ждите!

А бабушка, не снимая перчаток, со скрытым омерзением взяла газету, направилась в угол и бросила ее в урну. Тут мужик с лишаями начал громко икать от сухой пищи. Чернявые типы зашумели громче. Один дал девке оплеуху, та взвизгнула. И Кока решил увести близкую к обмороку бабушку во дворик. Дверь им открыл привратник Шакро, который, казалось, за рубль мог отворить все двери на свете. Он по инерции протянул заскорузлую клешню, но Кока холодно напомнил ему, что уже дадено, и тот виновато смигнул:

— Извини, забыл! Работа собачья.

Пока они сидели на скамейке, бабушка неторопливо рассказывала Коке поучительные истории из семейных хроник: как её отцу без наркоза резали руку и счищали гной с кости, а он и не пикнул, как прабабушка во время пожара спасла не только детей, но и пса-любимца, как один дед дерзко разговаривал со Сталиным, а другой сконструировал первую в Грузии электростанцию. Рассказы явно имели своей целью исправление кокиной морали. Но Кока все эти истории знал наизусть и сейчас с беспокойством думал лишь о том, не запустит ли Хечо свою наглую лапу в бабушкин пакет, посчитав, что старуха не заметит кощунства.

Ровно через час довольный Хечо присел на скамейку. Отрыгивая тархуном и стряхивая с куртки хлебно-сырные крошки, он достал из-за пояса пакет и протянул его бабушке:

— Вот, самый большой для тебя, мадам-джан, клянусь почками!

Бабушка, зорко оглядевшись, проворно спрятала пакет в сумочку.

— Очень вам обязана, — сказала она. — Была весьма рада знакомству!

Хечо только умильно покачал головой:

— Для тебя всегда самый большой пакет будет, клянусь руками — ногами! Кури, мадам-джан, на здоровье!

В такси на просьбу показать пакет бабушка ответила сухим отказом, дала только попробовать на ощупь. Пакет был что надо — плотный и увесистый.

— Ну, едем теперь к калеке! — сказала она, переводя дыхание. Теперь ей уже, наверно, чудилась «Палата № 6» или Андрей Болконский в госпитале.

В подвале у Титала дарил обычный бардак. Сестры и братья составляли живую композицию из грязи, плача и возни. В центре подвала варился в котле на керосинке вечный хаши. Вой, пар и вонь пронизывали всё кругом. За рваной загородкой в голос стонала умирающая тетя Асмат. У неё в ногах сидел малолетний плоскоголовый дебил Зеро и усердно вылизывал длинным, как у собаки, языком собственную ступню.

Пока бабушка на ступеньках подвала церемонно знакомилась с притихшими курчавыми братьями и сестрами, Кока поспешил вперед, сорвал наушники с небритого Титала, лежавшего под серым от грязи одеялом на матрасе без простыни, нажал стоп-клавишу старой «Кометы» и быстро прошептал:

— Сейчас тебя навестит моя бабушка. Ты тяжело болен. У тебя боли.

Тот ничего не понял:

— Твоя бабушка? Меня? Болен? Боли?

— Тише, она идет, — прошипел Кока, пододвинул бабушке обгоревший табурет, а сам сел у изголовья, чтобы всё как следует видеть, слышать и перехватить пакет. Он бы давно мог силой отнять его у неё, но не хотел этого делать. Однако пришло время пакет как-нибудь забирать — не оставлять же, в самом деле, гашиш Титалу?

Бабушка с опаской села у постели.

— Как ваше здоровье?.. Мне внук сказал, что вы испытываете сильные боли…

Ничего не понимающий Титал согласился:

— Очень болит.

— Что говорят врачи?.. Надежда умирает последней. Надо только собраться с мужеством и не унывать… К сожалению, боль и страдания сопутствуют человеку всю его жизнь. Надо уметь их не замечать.

— Человек проведать меня пришел, тише! — прикрикнул вконец обалдевший Титал на детвору, а Кока шепнул бабушке:

— Быстрее! Не видишь — человеку плохо! Не до душеспасительных бесед. Ему спать пора!

— Не подгоняй меня, — твердо ответила бабушка (сейчас ей, видно, мерещился Ливингстон среди туарегов Занзибара). — Если человек болен, то только он сам может помочь себе. Сила воли, помноженная на настойчивость, всё побеждает. Надо бороться со своим недугом, надо хотеть выздороветь. Вы молоды, у вас всё впереди, не следует предаваться унынию. Человек всё может, надо только собрать волю в кулак…

Титал лежал с открытым ртом. Братья-сестры замерли. Вынесли Зеро, чтобы и он мог послушать странную гостью. Примолкла даже умирающая тетя Асмат. Поговорив еще немного в этом духе, вспомнив безногого летчика, слепого писателя и даже какого-то безрукого художника, бабушка достала из сумочки пакет и украдкой сунула его под серую подушку:

— Надеюсь, это облегчит ваши страдания.

Титал, дико косясь на подушку, начал было рассказывать, что нога очень болит, но тут Зеро рухнул со стола и с треском ушибся плоской головой о пол. Поднялся визг и плач. Бабушка стала беспомощно оглядываться. А Кока, не долго думая, бесшумно выхватил пакет из-под подушки и сунул его себе за пазуху. Бабушка ничего не заметила.

Под удивленными взглядами они покинули комнату. Кока поддерживал ослабевшую бабушку под локоть, а на злобное ворчание Титала:

— Эй, братан, куда деньги берешь? Мне их бабушка дала! — многозначительно сказал:

— Вечером зайду, проведаю и подогрею!

Домой они шли не спеша. Бабушка была задумчива и теребила перчатки. Наконец она произнесла:

— Дай мне слово, что всё это был не спектакль, что этот молодой человек болен, что ты сам не куришь!

Что было делать?.. Кока дал слово, правда, скрестив при этом в кармане два пальца. Когда они были возле дома, бабушка осторожно поинтересовалась:

— А что, это вещество продается только в вендиспансерах?

— Нет, это просто совпадение, — ответил Кока, чувствуя что-то вроде угрызений совести, которые исчезли, когда он, запершись в туалете, увидел в пакете вместо ожидаемой небесно-зеленой анаши какую-то коричневую трухлятину, разившую гнильцой…

Забив дрожащими руками мастырку, он выкурил её в три присеста тут же, в туалете, не обращая внимания на стуки бабушки. А потом долго сидел на унитазе, с тоской ожидая, когда же появится кайф, который всё время запаздывал. Наконец, он убедился, что опять оказался кинутым: вместо азиатской дури ему подсунули какую-то труху!

«Сваливать отсюда к чертовой матери! — с отвращением и неподдельной злостью ударил Кока кулаком по бачку и принялся думать о том, что завтра надо будет ехать в вендиспансер, искать Хечо, лаяться с ним… А всё потому, что он сразу не посмотрел, что там в пакете. Как с анзоровскими пустышками… Надо было вырвать у бабушки пакет и посмотреть!.. Он представлял себе сейчас, как Хечо будет отнекиваться и божиться, что кайф был хороший. — Иди и доказывай, что ты не верблюд! А может, Титал заменил? Нет, бред. Я же там был. Бежать отсюда! Аферисты, кидалы и вруны! …»

3. Порносеанс

Кока валялся в постели, сквозь дрему обдумывая, где достать денег, чтобы уехать в Париж. Дома — шаром покати. Перевода от матери еще ждать и ждать. Украсть у бабушки нечего. Кока на всякий случай по дороге в ванную наведался в её комнату и поверхностно осмотрел все нехитрые тайники, известные ему с детства. Всюду пусто. Бабушка на кухне жарила вечные котлеты. В гостиной он в рассеянности побродил вокруг стола, с отвращением поглядывая на болтающий телевизор. Деньги нужны. В любом случае.

Он повалился обратно в постель и стал тоскливо думать о том, что же вообще с ним происходит?.. И когда это началось?.. Когда появился тот призрачный колпак кайфа, который кто-то упорно напяливал на него, как чайную бабу — на самовар?..

Колпак покрывал с головой, отрезал от мира, отделял от людей: вот тут он, Кока, а там — всё остальное. Смотреть на это «всё» как бы со стороны было куда приятнее и интереснее, чем копошиться в этом «всём». Жизнь казалась не в фокусе. Скорее — фокусы жизни, в которых он участвует, но отдален и отделен от них, как если смотреться в зеркало во время секса: это ты, но и не ты.

Кайф проходил, колпак съезжал в сторону, лопался, оставляя наедине с пробоинами в душе и теле, когда ломка крутит колени, сводит кости, а ребра становятся резиновыми. И было отвратно холодно без колпака. Мозг и тело просились назад, под спасительную пленку, хотя было известно, что жизнь под этим мыльным пузырем коротка, он неизбежно лопнет, прободится, сгинет, оставив после себя страх смерти, и трупный холод одиночества, и горестные мысли: «Жалкий ничтожный урод, зачем ты родился? Что тебе надо на земле? Кем ты сюда приглашен?».

И не было не только ответа, но и никого, кто бы этот ответ мог дать. Зато под колпаком в голову лезли разные ответы, все хорошие и ясные, один лучше другого. Они мельтешили до тех пор, пока колпак не лопался, как божий презерватив, лишая защиты и тепла, а жизнь не принималась молотить дальше.

Поначалу он сторонился наркотиков, но после первой же мастырки понял, что без этого ему не жить. Это было то, чего он ждал и жаждал все свои шестнадцать лет, без чего маялся, грустил, тосковал. И нашел. Он успокаивал себя тем, что и с другими происходит то же самое, что игра стоит свеч. Но какая игра? И что за свечи? Игра-петля, а свеч как не было — так и нет.

«Откуда такая напасть? — недоумевал он, слыша рассказы о том, что кто-то ворует морфий у больной раком матери, или медсестры, вытащив из ампул наркотик для продажи, вкатывают умирающим пустышки, или сын убивает отца из-за денег на опиум, или брат заставляет сестер блядовать ради «лекарства» или «отравы» — называй как нравится.

Но всё было тщетно. Побарахтавшись в угрызениях редкой трезвой совести, он опять искал той власти, которая тащит его за призрачную, но ощутимую грань, занавеску, зеркало, влечет под стеклянную ступу, где можно отсиживаться и безопасно взирать на мир, наблюдать за балаганом жизни.

Если первые мастырки были приятны и увлекательны, то первые ампулы ошарашили, ошеломили: колпак оказался не снаружи, а внутри: распирал, разгибал, выпрямлял изнутри добротой, вдруг нахлынувшей умильной вежливостью, радостью. Хотелось делать приятное, ласковое, хорошее людям, тянуло с ними общаться, копошиться и копаться во всех их делах. Разница между гашишем и морфием оказалась столь же разительна, как между трезвостью и гашишем.

Время под гашишем тянулось резиной или мчалось колесом, а под морфием застывало на месте, превращаясь в одну длинную бесконечную распорку-негу, полную любви ко всему сущему. Чем больше доза — тем любовь сильней. Но чем больше доза — тем страшней потом и ломка, когда не любовь, а ненависть, слабость и болезнь охватывают, гнут и корежат опустевшее тело. Мыслей и чувств нет, только крик, и плач, и просьба, молитва, мольба и стон о дозе. Ничего, кроме этого одного. Души нет, тело изломано, любовь превращена в прах, и правит только волчий страх и вой… Стоит ли игра свеч — каждый решает сам.

Безрезультатно облетев мыслями все возможные пункты, где можно занять или выпросить денег, Кока без особого энтузиазма вытащил из — под матраса косячок вендиспансерской трухи, запихнул её в сигарету. Жить стало как будто легче. Но только совсем чуть-чуть. Труха была отвратная. (Беседы с Хечо ни к чему не привели: тот божился и клялся всеми частями тела, что пакет был обычный.)

Но отвратная анаша — это всё-таки лучше, чем вообще без анаши. Кока стал оглядываться как-то осмысленней. И даже улыбнулся, заметив в кресле книгу, принесенную вчера для смеха Арчилом Тугуши. Это был какой-то учебник, где черным по белому было написано, что всё на свете состоит из морфов и морфем.

«Морф и морфема! Морф и морфуша! Морфик и морфетка!» — хохотали они над глупой книгой, где буковки, как звери в клетках, были заключены в квадратные скобки, и было написано, что «морфы и морфемы могут быть свободными и связанными» («Ясное дело! Одних уже повязали, а свободные еще бегают!»). Но оказалось, что свободными бывают только корневые морфы («А, эти вроде воров!»). А во главе всего стоят алломорфы — «Цари!». Называлась вся эта катавасия «Морфемика».

Тут зазвонил телефон и Тугуши заговорщически сообщил, что его познакомили с двумя приезжими проститутками, которые за деньги показывают «сеанс любви», а потом трахаются со зрителями.

— Надо бы в театрах такое правило ввести! — вяло откликнулся Кока. — Хотя вряд ли актрисы выдержат!

Но Тугуши было не до шуток. Он деловито сообщил:

— Не могу сейчас говорить, я с работы. Бабы в кабинете у директора, сейчас их везут в Кахетию, на сеанс. В общем, надо найти деньги.

— Не только деньги, но и кайф, — уныло уточнил Кока. — Без кайфа мне никакие сеансы задаром не нужны. А труха, что я взял, вообще беспонтовая, только башка пухнет от неё.

— Может, у Нукри осталась хорошая дурь? — предположил Тугуши.

— Я вчера уже просил. Не дал.

— Раз не дал, значит, еще на недельку имеет, — заключил Тугуши.

— Ну… Тут уж ничего не поделаешь, — печально согласился Кока: всем известно, что последнее никто не отдает — отдают предпоследнее, выдавая его за последнее. А последнее оставляют исключительно для себя.

Тугуши пообещал заехать через час. И не соврал. Успел как раз к котлетам, сервированным на метровых тарелках с хрустящими салфетками. Бабушка сидела тут же в креслах и смотрела телевизор, где потный Хасбулатов вел заседание съезда и поминутно снимал сушняк, отпивая воду маленькими глоточками.

После котлет они ушли в другую комнату, и Тугуши рассказал всё, что знал о приезжих проститутках. Зовут их Катька и Гюль, они из Москвы, сейчас живут у одного доходяги на хате, кочуют по компаниям, показывают сеанс лесбоса, а потом их можно по разу отпороть, причем Гюль так свихнута на сексе, что под горячий член и крепкую руку дает и без денег, только надо успеть засунуть, пока она в себя не пришла. А её подружка, Катька, от работы отлынивает, зато охотно рассказывает по секрету всему свету, что Гюль — дочь больших людей из Ташкента, учится в МИМО, деньги у нее есть, но она очень любит секс, особенно с кавказскими, так почему бы турне не сделать, на солнышке не погреться, а заодно и пару копеек не зацепить?.. Катька держит общую кассу и безбожно надувает чокнутую Гюль, которая ни о чем, кроме оргазмов, думать не может — они из неё сыплются, как из рога изобилия.

Далее Тугуши сообщил, что у девочек уже были первые неприятности: где-то тайком засняли сеанс на видеопленку и шантажировали милицией, где-то кинули, не дали денег, где-то отказались от глупого сеанса, но взамен так затрахали до полусмерти в групповую, что даже крепкая Гюль, которой всё нипочем, неподдельно стонала, обмазывая мазью задницу, куда ей сунули дуло пистолета, когда она попыталась от чего-то увильнуть.

— Сам-то ты их видел? — спросил Кока.

— Мельком, когда они в кабинет к директору входили, — замялся Тугуши, но тут же заверил: — Но ребята говорят — хорошие бабцы. Ребята их в долг трахали. Представляешь, эти дурочки в долг давали и в блокнотик записывали, кто сколько им задолжал!.. Писали, например: «15 сентября: Дато — три орала, Отар — два анала, Вахо — два простых. 16 сентября: — Бидзина — два анала, Нодар — три орала»… — развеселился Тугуши. — И чем кончилось? Этот блокнотик у них выкрали, и счет пришлось начинать заново! Так что они сейчас настороже. И на видео не дают снимать. Гюль боится, что до родителей дойдет.

— Нужно нам всё это? — лениво переспросил Кока, привыкший в своей кочевой жизни мастурбацией решать все эти проблемы: есть что — нибудь съедобное, живое — хорошо, нет — сухпайком можно обойтись. В Париже у него была истовая минетчица, ловившая сперму на лету, как собака — бабочек, а в Тбилиси приходилось пробавляться, чем бог послал. Эра целок еще не закончилась, хотя эра свободного секса уже наступала. — Видел я эти сеансы! В Париже блядей больше, чем людей!

— Все люди бляди, сказал Шекспир, слезая с Нади! Так посмотреть — все недотроги, а в постели хуже сатаны! — глубокомысленно заметил Тугуши.

— В этом и есть самый смак! — засмеялся Кока. — Сидит себе женщина, вино пьет, беседует, а потом вдруг — раз! — и уже член сосет! — (Щеки Тугуши, и так розовые, как поросячья шкурка, стали цвета его рыжих волос, чего, правда, Кока по телефону видеть не мог.) — Вообще наше счастье, что бабы нас силой брать не могут, а то заизнасиловали бы насмерть! Слава богу, природа мудро устроила: мы их насильно трахать можем, а они нас — нет!

— Сеанс можно провести у меня на даче в Цхнети. Отец в Батуми в командировку уехал, а мать в город спустилась, скучно ей одной на даче сидеть, — вернулся Тугуши к обсуждению деталей.

Эта идея была уже получше. Отец Тугуши — большой начальник на железной дороге, мать болеет ногами, а дача стоит в укромном месте, где их никто не потревожит. Но это не снимало проблему денег.

— А без сеанса нельзя? — поинтересовался Кока. — Может, дешевле будет их просто потрахать? Или в долг?

— Нет! Без сеанса нельзя! — строго ответил Тугуши, чувствовавший себя ответственным за это дело. — Только со сеансом! В долг уже не дают, надавались на тысячи!

Они решили позвонить Нукри, которого это могло заинтересовать (если любит порножурналы, то и от живого товара не откажется). Нукри выслушал и односложно ответил:

— Давай. Что-нибудь найдем. Сегодня не могу — на панихиду иду. Завтра. Бабы хоть молодые?

— Курочки-конфетки! Бабцы в соку! — заверил Тугуши и тут же сдуру сболтнул, что Катька худа и сутула, как морщинистая трость с набалдашником, а Гюль от обильной еды и спермы поправилась в Тбилиси на шесть кило.

Немногословный Нукри хмыкнул и повесил трубку. Тугуши побежал искать доходягу, у которого они жили. Тот исполнял при бабах роль секретаря — они доверяли ему, и он один знал расписание их дел и тайник, где был спрятан заветный блокнотик с долгами.

А Кока поспешил в библиотеку, где в Монтеня был засунут остаток трухи. Он всегда рассовывал свой кайф по книгам, хотя после недавнего прокола с Блоком стал прятать выше, справедливо полагая, что бабушке до верхних полок дотянуться будет труднее. Он был уверен, что бабушка регулярно осматривает его комнату, вещи, кровать, а стол даже изучает под лупой, иногда выковыривая крошки анаши и предъявляя их Коке, который кидал их в рот, жевал и, демонстративно чавкая, говорил: «Хлеб! Простой хлеб!» А книг, сколько их Кока не таскал книгоношам, всё еще имелось в обилии.

Он предпочитал прятать гашиш в одиночные тома, избегая собраний сочинений после того, как умудрился один раз запихнуть жирную кабардинскую дурь в 90-томник Толстого и с трудом нашел её только в 68-ом томе, вывернув все книги на пол и объясняя испуганной бабушке, что Толстой ему нужен для статьи. Бабушка посоветовала обязательно проштудировать дневники Черткова. «Ага, бегу!» — язвительно думал Кока, украдкой вытаскивая дурь из «Воскресения» и давая себе слово впредь не связываться с классиками. Книги в библиотеке были старые, добротные, собранные по приказу бабушки её мужем-чекистом из конфискованных библиотек.

Трухи в Монтене было достаточно — и на сегодня, и на завтра. Кока понес её на кухню, где всыпал в платок и украдкой заварил над паром кипящего чайника в тугой и гладкий шарик. Бабушка не заметила этих манипуляций, воюя с тарелками и сковородами.

Назавтра позвонил Тугуши и важно сообщил, что всё в порядке, бабы готовы, но в одной машине все не поместятся, так что он с актрисами поедет на «Ниве» доходяги, а Кока с Нукри пусть сами доберутся в Цхнеты.

В назначенное время Кока вышел во двор и принялся ждать. Нукри вечно опаздывал, потому что никогда не выходил из дома без полного глянца. Он всегда был тщательно выбрит, аккуратно причесан, одет с иголочки, хотя никогда нигде работал и жил на деньги брата, директора бензоколонки.

Они поехали в конец района Ваке, к старому кладбищу. На остановке такси печальный кладбищенский народ мешался с веселыми молодыми лоботрясами, едущими в Цхнеты пить и гулять на дачах. Сговорившись с шофером, они подсели в машину к двум дамам в белых шляпках.

Дамы обсуждали городские сплетни. Шофер изредка поругивал правительство. А Кока перемигивался с Нукри, который зорко поглядывал из окна на дорогу, придерживая рукой галстук — не было бы рейда!.. В последнее время на этой дороге участились проверки и обыски — менты тоже понимали, что без кайфа никто на дачи не ездит. У Нукри пакетик с порошковым кодеином был запрятан в галстук «Тривьера», под массивную этикетку фирмы. А свой шарик Кока сунул в обшлаг короткого рукава рубашки.

Около нужной дачи они слезли. Ржавая «Нива» дворняжьего цвета предусмотрительно брошена в стороне от дачи. Они проникли через калитку во двор, поднялись на второй этаж. Артистки на кухне пили шампанское. Они церемонно представились. Катька в мини-юбке была похожа на клоуна на ходулях. Здоровая Гюль, с губами, как у рыбы-гупии, довольно улыбаясь, уплетала торт. Когда она отнимала бокал от губ, то губы тянулись вслед стеклу, как бы нехотя отлипая от него. («Рабочий рот!» — усмехнулся Нукри.) Белая маечка натянута на дородную грудь. Персиковая кожа скуластого лица отсвечивает розовым. Темные шалые глаза плотоядно и нагло шныряли по ширинкам парней. Она покачивала ногой в плетеной сандалии. Накрашенные ноготки горели алыми точками.

В комнатах Тугуши готовил родительскую постель к сеансу. Доходяга возился со светом. Всё было готово. Оставалось принять кодеин, но Тугуши предложил вначале выпить по сто грамм, «желудок открыть». Никто не возражал.

Подвал был набит ящиками, припасами, бутылками. Стали рассматривать полки. Помимо разного вина, была кахетинская прозрачная чача в огромных бутылях-боцах, коньячный спирт из Зугдиди, убийственная сванская водка жипитаури, гурийская особая и другие, привозимые отовсюду, где есть железные дороги, коими заведовал кокин отец. Отдельно стояли фирменные коньяки и всякие джин-тоники и кампари-амаретто.

Все, включая артисток, попробовали понемножку из разных бутылей. Настроение сразу поднялось. Доходяга пошел налаживать магнитофон для записи (чтобы кассету потом размножить и раздавать как рекламу). Против звукозаписи актрисы не возражали, но на видео сниматься категорически не соглашались — если пленка попадет в милицию или еще куда хуже, то у родителей Гюль в Ташкенте могли быть неприятности, а голоса и стоны — ерунда: пойди, докажи!

— Э, дорогая, где Ташкент, где Тбилиси? — уговаривал их доходяга, уверяя, что видеопленка будет куда лучшей рекламой, чем кассета.

— Или маски оденьте! — советовал Нукри.

Но они от своего не отступали:

— Сказано нет — значит нет.

Кока сел забивать мастырку, слушая, как Нукри церемонно беседовал с Гюль, которая с каждой рюмкой становилась всё милей. Доходяга перекладывал подушки на кровати, чтобы ничего не мешало записи. А Тугуши плотоядно подсчитывал в уме, сколько бесплатных палок ему полагается. Одна — за то, что нашел клиентов. Другая — за то, что предоставил такое хорошее место для сеанса. Надеялся он еще и на третью, пообещав найти для девочек жилье (к доходяге скоро возвращались из отпуска родители, и актрис надо было переселять).

Нукри предложил добавить по сто грамм за прекрасных дам. Дамы не останавливались, запивая водку шампанским, а коньячный спирт — вином. Когда дошло дело до сеанса, они уже нетвердо стояли на ногах и, раздеваясь в соседней комнате, с тихой руганью налетали на столы и шкафы.

Вот стулья расставлены, магнитофон включен. Парни расселись и некоторое время молча смотрели на чистые простыни. Потом появились голые Катька и Гюль. Они с ходу начали жарко целоваться и натужно стонать, причем очень старалась Катька, исполнявшая роль кавалера — она нещадно лапала толстые груди узбечки, месила её широкие ляжки, рывками раздвигала их в стороны, показывая зрителям жадную лиловую щель.

Это продолжалось минут десять. Парни сидели молча, напряженно и без шуток. Вид и запах голой плоти привел их в оцепенение гончих, почуявших дичь. И было уже совсем неважно, притворны ли стоны, подлинны ли объятия — ведь всё остальное было настоящим.

Доходяга, видевший не раз этот сеанс, разливал по рюмкам подкрепление, регулировал запись и от нечего делать вполголоса пояснял:

— Сейчас Гюль кончит, а потом Катька… А потом вместе! — пока его не попросили умолкнуть, что он обиженно и сделал.

Гюль в голос стонала. Катька раскидывала в стороны её ноги, била по губастой щели, остервенело всасываясь в неё поцелуями, выворачивала её, рвала, тянула, не забывая увесисто шлепать по красным от побоев ляжкам, отчего Гюль только кряхтела, выла и повизгивала. Летели брызги слюны и капли слизи.

Нукри отодвинулся со стулом от кровати. Кока закурил. Глаза у Тугуши округлились, как у рыжей совы. И только доходяга деловито крутил ручки магнитофона, подавая сигареты и разливая по маленькой, причем перепадало и актрисам.

Но не успела Гюль толком отстонать свой первый настоящий оргазм, как снаружи послышалось урчание мотора. Тугуши, как ужаленный, подскочил к окну и в ужасе прошептал:

— Черная «Волга» с антенной! Отец! И вторая «Волга» за ней! Что такое? Отец на двух машинах не ездит! Менты?

— Кто? Что? Куда? — повскакали все со стульев. — Где менты? Откуда?

— Все — в подвал! — завизжал Тугуши. — Там оденетесь! Это точно менты! Шмон! Атас!

Ошарашенным артисткам помогли слезть с кровати. Они похватали одежду и, скользя каблуками по паркету, бросились вниз. Нукри спустил кодеин в унитаз. Кока успел разорвать и кинуть в бегущую струю обе мастырки. А доходяга засунул что-то себе в рот и спешно проглотил.

Они кинулись вслед за девочками в подвал, слыша, как Тугуши ворочает стульями, гремит рюмками и шуршит постелью. А снаружи уже хлопают дверцы машин и звучат громкие и злые мужские голоса! Точно милиция!

Все, кроме Тугуши, набились в подвал, закрыли крышку и стали со страхом прислушиваться к звукам недобрых шагов, гулу резких голосов, тяжелому скрипу стульев и звону посуды. В подвале было едва повернуться. Артистки молча и с трудом одевались. Их нагота враз потеряла свою привлекательность. Доходяга помогал им, держа одежду в охапку и передавая её по тихим просьбам:

— Трусы! Не эти, розовые! Юбку! Блузку! Лифчик! Другой, остолоп — куда Катькин на мои сиськи полезет?

Кока вслушивался в голоса наверху, но слов разобрать не мог.

— Кухню шмонают, что ли? — предположил Нукри.

— Сто процентов менты! — шепотом откликнулся Кока, с тоской вспоминая Булонский лес, где такие сеансы можно по ночам смотреть задаром.

— Если хояина-рыжика заберут, как мы выберемся? — скулили девки, гневным шепотом понося доходягу за стремную хату.

— Выбраться — не забраться, не заперто. Лишь бы сюда не сунулись!

Устав стоять, Катька и Гюль устроились на корточках и стали украдкой прикладываться то к одной, то к другой бутылке. Головы их были на уровне пояса. И Кока, задержавшись взглядом на пышных волосах узбечки, невольно протянул было руку, чтобы их потрогать, но Нукри удержал его:

— Ты что, сдурел? Обыск идет! Какое время?

Доходяга, тоже утомившись стоять, присел на земляной пол и начал тихонько рассказывать анекдоты. Он явно ощущал вину за такой непутевый сеанс и хотел как-то скрасить подвальный плен. Девочки прыскали и подхохатывали до тех пор, пока Нукри не приложил палец к губам:

— Тише! Услышать могут!

От пола несло влажной землей, от дощатых стен и полок — прелой древесиной. Из ящиков пахло опилками. На полках блестели банки с маринадами и соленьями. После выпивки артистки проголодались. И доходяга умудрился зубами откупорить банку с жареными овощами. Катька вытаскивала чеснок длинными, как китайские палочки, пальцами, а Гюль языком вылавливала куски прямо из банки, капая соком на свою объемистую грудь, обтянутую нелепой куцей маечкой.

Нукри косился, но молчал. Но когда девочки попросили у доходяги закурить, он возмущенно зашипел:

— Вы что, сдурели? Какое там курить! В доме шмон идет, менты, а они — курить! В отделение захотели?

— А чего мы такого плохого сделали? Убили кого, изнасиловали? Пусть придут менты, пусть! Им тоже сеанс покажем! И поебать дадим, если попросят. А чего, менты не мужики, что ли? В Ростове мы сеанс прямо в отделе милиции на столах показывали, ну и чего? — хорохорились девки, но Нукри цыкнул на них и сказал доходяге:

— Лучше продолжай анекдоты, а то они не заткнутся!

Доходяга опять начал травить про диктора, который никак не мог вспомнить имя Омара Хаяма: «То ли пизда с кальмарами, то ли омар с хуями!». Девочки давились от смеха. Они доели овощи двумя щепками, отломанными от ящика, и теперь, хныча, просили доходягу, чтобы тот своим клыком открыл им еще вон ту «красненькую баночку», но Нукри сурово запретил это делать:

— Потом воду пить захотят, а сколько времени шмон будет — неизвестно! Только бы до подвала не добрались!

— А я и так уже хочу в уборную! Сейчас описаюсь! — канючила Гюль, приподнимая снизу ладонью грудь и слизывая с неё остатки помидора.

Глядя на неё, Коке подумалось, что Гюль наверняка от нечего делать сосет и лижет свои собственные груди. Как будто услышав его мысли, доходяга вспомнил одну из мудростей Ходжи Насреддина: «Почему собаки лижут собственные яйца?» «Потому что могут!» Все прыснули. Даже Нукри одобрительно заулыбался:

— И деньги на баб не тратятся! И нервы сберечь можно!

— Если лентяи-мужики начнут сами себе минет делать, то будут целый день на диване валяться и, как кот Васька, свои яйца облизывать! А мы без работы останемся! — затараторили актрисы; потом опять заныли, что хотят в туалет.

— Вон, в банку писайте! — указал Нукри на банку из-под съеденных овощей. — И крышку не забудьте закрыть!

Но тут заскрипели стулья, загремела посуда. Шаги из кухни стали удаляться. Голоса вышли во двор. Заурчали моторы. И постепенно затихли шины машин.

Тугуши выпустил их, с виноватым видом сообщив, что это были вовсе не менты, а отцовский шофер с двумя коллегами — приезжали, чтобы поесть хаши, сваренный матерью перед отъездом. Хаши осталось много, и мать сказала об этом шоферу, который и пригласил своих друзей:

— Пока всю кастрюлю не сожрали — не ушли, проклятые! Еще молока туда налили!

— Чтоб они подавились этим хаши! — ворчали все, вылезая из подвала, причем доходяга между делом поинтересовался, почему Тугуши их не выпустил раньше, а шоферов не пригласил на сеанс? Ведь чем больше людей — тем больше денег. Шофера тоже мужики. Но Тугуши только отмахнулся — связываться не хватало, еще отцу донесут!

Настроение было испорчено, кайф потерян, бабы в стельку, хоть и были полны решимости повторить сеанс. Но слушать их мяуканье никому больше не хотелось. Заляпанные консервами, с запахом чеснока, артистки в отключке интереса не представляли.

Тугуши предложил было еще выпить, но Нукри отказался. Доходяга был за рулем. Коку тоже не тянуло на водку. Он больше всего жалел о том, что поспешил выкинуть свои мастырки. Только один доходяга был в хорошем настроении — оказалось, что он во время паники проглотил имевшийся у него в запасе кусочек опиума, который теперь раскрывался в желудке. Доходяга чесался и решал с Тугуши вопрос оплаты: сеанса не было, но по его вине. Время девушки потеряли, а для них время — деньги. Так что половину денег им надо дать, тем более, что пару оргазмов они успели показать.

Тугуши начал отнекиваться:

— В гробу я видел их оргазмы! — но Нукри вытащил четвертной и передал доходяге:

— Вот! Еще не вечер. Завтра можем повторить.

Катька, увидев деньги, стала пьяно отказываться:

— Вы чего, ребята? Ничего не надо! Ничего же не было! Да ты чего — такое вместе пережили!

— Ничего себе заморочки! — рьяно блеяла Гюль. — Мы не стервяди какие динамные, чтоб за ничего бабки брать!

Стали собираться в город, лениво поругивая Тугуши, но понимая, что он не виноват — кто мог подумать, что его матери взбредет в голову варить на даче хаши, когда муж в командировке, а шоферне приспичит в жару тащиться за этим треклятым хаши, будь он проклят с его свиными ножками и ушками?!

— Ничего, мы еще обязательно увидимся! — бормотали артистки, когда их погружали в машину. — Вы хорошие парни, вежливые! Вы нам понравились! Да ты чего, вместе в разведку ходили!..

А Гюль так долго и упорно целовала Коку пухлыми губами и жалась к нему большой грудью, слезно просила не бросать её, что решили все вместе втиснуться в «Ниву», а вот Тугуши, в наказание за хаши, оставили убирать дачу и приводить в порядок подвал. Пусть потом на автобусе добирается и свои несбывшиеся палки считает, хвастун!

Тугуши канючил, что сейчас уж точно никто не приедет, пусть девочки отоспятся, а потом покажут сеанс, и ничего, что чеснок, перегар и пятна, кофточку можно снять, буфера вымыть шампунем, а губы оттереть мылом. Но его никто не слушал. И ржавая «Нива» покатила в город.

4. Драка

Через несколько дней после неудачного «сеанса любви» Коке позвонил доходяга и в панике сообщил, что его родители раньше времени возвратились из отпуска и надо срочно найти пристанище для Катьки и Гюль, а то они уже полдня сидят на чердаке, куда он их успел вывести, случайно увидев из окна своего восьмого этажа, как у подъезда из такси выгружаются его загорелые родичи. Что было делать?..

Кока поселил девок к своему приятелю Ладо — тот жил один, а его аскетическая квартира служила обычным местом всяких пьянок и блядок. Жил он в районе Сабуртало, в военном городке, в окружении офицеров и прапорщиков, которые часто жаловались в милицию на шум, визги и дикую музыку — у Ладо стоял старый магнитофон, включенный в древнюю радиолу, которая могла или шептать, или орать на полную мощь своего сталинского динамика. Ясно, что орала она чаще, чем шептала. На счастье соседей, магнитофон часто портился, и кто-то вечно ковырялся в нем, пытаясь починить бобинное чудище.

И вот у Ладо собралось несколько человек. На столе стояла трехлитровая банка чачи, купленной около метро (в магазинах выпивки не было, шла борьба с пьянством, приходилось покупать с рук что попало). Катька и Гюль готовились к сеансу. Кока, доходяга, Ладо и косолапый добряк Дэви сидели кто где, понурые и квелые. Чачу запивать нечем — воды нет. Холодильник тоже не работает. Кроме горячего арбуза, пролежавшего на солнечном балконе пару суток, закусывать нечем. Ладо лениво копался в магнитофоне.

Парни с трудом глотали горячую горечь и без всякого интереса поглядывали на дверь, из-за которой сочился перестук каблучков, шелест одежды и женские голоса. Водка отдавала ацетоном, жгла желудок. Всё злило и раздражало. А главное — не было никакого кайфа, чтобы смазать и смягчить, «отполировать» алкоголь. Кока и Дэви всё время цеплялись словами, хотя и давно знали друг друга: Дэви иронически намекал на какую-то французскую любовь, которой Кока якобы обучился в Париже, а Кока проезжался по поводу широкой рожи и пивного брюха Дэви.

Трехлитровый баллон пустел на удивление быстро. От скуки рыхлый и румяный Дэви начал подкидывать на столе коробку спичек — встанет стоймя или ляжет плашмя?.. Подкидывал он её ногтем, с края стола, и щелчки громко капали всем на нервы. Кто-то попросил перестать. Кто-то что-то ответил. Кто-то чего-то не понял. Кто-то чего-то не расслышал…

И вдруг вспыхнула пьяная беспричинная драка. Какой-то поток необъяснимой ярости обуял всех. Обломки стульев, разбитые лица, крики, ругань, визги, стоны… Звон битой посуды… Грохот падающего шкафа…. Они в бешеном озверении дрались до тех пор, пока комната не начала заполняться голубыми форменными рубашками.

Милиция стала разнимать их и стаскивать вниз, в «воронок». Но, взбесившись от водки, они продолжали драться в коридоре, в прихожей, на лестнице, цеплялись за перила, отбивались руками и ногами. Плевались и поносили ментов тяжелым матом.

Наконец, их сволокли вниз, привезли в отделение, закинули в общую камеру, стали выводить по одному и избивать. Тогда они попритихли. Девятый вал водки прошел, наступил отлив. Они постепенно начали осознавать, где они. Кто-то сказал, что Катьку и Гюль тоже арестовали и теперь вкруговую пускают в арсенале. И правда — прислушавшись, можно было уловить, как клацает железная дверь, кто-то шушукается и смеется. Они опять подняли шум и гам. Тогда обозленные милиционеры, заправляя на ходу рубашки в штаны, пинками зашвырнули их в «воронок» и повезли в вытрезвитель.

В вытрезвителе на всех сразу нацепили смирительные рубахи и привязали к койкам, предварительно забрав из карманов всё, чем побрезговала милиция. Дэви требовал прокурора. Ему надавали по морде, что вызвало новый шквал ругани и гвалта. Но в смирительных рубашках не попрыгаешь. Они постепенно сникли и вырубились.

Главный сюрприз ожидал их утром. Продрав глаза, с ломотой в телах и головах, избитые, на диком похмелье, они узнали, что против них возбуждено уголовное дело и никто вытрезвителя покинуть не смеет — сейчас приедет милиция и заберет их. Куда?.. Почему?.. Какое дело?.. Какая милиция?.. Что такое?..

— Как что?.. Эх вы, дурачки!.. — поднимал палец косоглазый ласковый дежурный, похожий на босховскую крысу в фуражке. — Мы-то вас отпустим — зачем вы нужны? Но там, у ментов, — он хлопал себя по плечам, — на вас большой зуб. — И он начал перечислять, заглядывая в папку: — Руку капитану вывихнули?.. Лицо разбили?.. Погоны с сержанта сорвали? Ругали, материли, угрожали?.. Другому сержанту арбуз на голову надели? Магнитофоном швырялись? Мебель побили, посуду поломали? Вот и выходит: хулиганство, сопротивление, оскорбление при исполнении, нанесение тяжких телесных, нападение, и, главное, отягчающая пьянка — чего еще надо?.. Да тут лет на семь без разговора тянет!.. Вот телефон, звоните куда хотите, да побыстрее, через пять минут за вами приедут!..

Но никто никуда позвонить не успел — по двору уже грохотал «воронок» и хмурые милиционеры, не отвечая на панические расспросы, повезли их в отделение.

Там выяснилось, что дело открыто только на Коку и Дэви, как на особо буйных (Ладо и доходяге отвесили по паре оплеух и отпустили, велев убираться и через неделю принести по тысяче рублей). А Кока и Дэви с симпатичным оперативником Макашвили отправились писать показания. В кабинете Макашвили первым делом осмотрел их вены, ничего не нашел и весело сказал:

— Я вижу, вы ребята неплохие. Мне жаль вас — статьи до десяти лет тянут, шутка ли?.. Вы вели себя слишком нагло. За такое надо платить штраф.

— Сколько? — с надеждой спросили они.

— Посмотрим. В принципе, дело я закрыть смогу. Но вот как быть с вытрезвителем?

— Что? — изумились они. — Вытрезвитель?

— А вы забыли, какое сейчас время?.. — прищурился Макашвили. — Сейчас легче закрыть дело у нас, чем у них. Горбачев, будь он проклят! Борьба с пьянством — что, не слышали?

По его словам выходило, что день в горкоме партии начинается с оглашения ежедневной сводки из вытрезвителя, которую привозит спецкурьер на спецтранспорте как госдрагоценность и передает с рук на руки первому секретарю, лично и чуть ли не под расписку. Всех замеченных в пьянстве тут же снимают с работы. Коке терять было нечего, но Дэви, парторг издательства, только начал делать карьеру, и это могло ему существенно помешать.

Макашвили внимательно следил за их лицами, потом предложил:

— Бегите сейчас за деньгами, езжайте в вытрезвитель, дайте там бабки и попросите, чтобы в сводку не вносили. У нас в сводке вы пока официально не проведены, я подождать могу. Все равно майора Майсурадзе сегодня нет. Правда, сержант Исраэлян, которому вы вывихнули руку, очень на вас зол. У сержанта Гардабанишвили всё лицо разбито. Ухо, кажется, надорвано…

— Это всё мы успели сделать?.. Вдвоем?.. — удрученно спросили они, вчера — враги, сегодня — друзья и подельники.

— Да уж не знаю. Тут написано, что вы…

— А где девочки? — вдруг вспомнил Дэви.

— Где они могут быть?.. В вендиспансере, на обследовании… Давайте, не теряйте времени, езжайте в вытрезвиловку и там делайте дело, а то поздно будет! — захлопнул веселый следователь пока еще тощую папку.

Они выскочили на улицу, поймали такси, объяснили шоферу, в чем дело, и, не переставая теперь уже в три голоса материть чачу, милицию и Горбачева, помчались на работу к отцу Дэви. Как назло, тот уехал с какими-то гостями во Мцхета. Тогда они попросили у секретарши денег, схватили, что было в кассе, и поспешили в вытрезвитель, но там выяснилось, что сводка рано утром ушла в горком.

— И что вы там ночью надиктовали?.. Один — парторг, другой архитектор! Вы что, сдурели?.. Лучше бы вы написали — мясник и слесарь! Или говночист и дворник! Что, не знаете, какое сейчас время, газет не читаете?.. Тоже мне Давиды Строители нашлись!.. — смеялась ласковая крыса-дежурный в преддверии завтрака (на столе уже стояло харчо из соседней забегаловки, под столом — бутылка конфискованной «Столичной», а за загородкой томилась очередная пьяная шлюха, готовая на всё за глоток любого алкоголя).

— Мы думали, надо посолиднее… — мялись они.

— Вот и будет вам по-солидному! Я-то что?.. Я бы с удовольствием, кому бабки не нужны? Но сводка уже ушла. Езжайте в горком и там делайте дело!

Легко сказать — езжайте в горком!.. Отец Дэви, цеховик, с партийными кругами был не в ладах. Выхода нет — Коке надо было подключать бабушку, у которой была сестра, обожаемая в народе великая актриса. Бабушка не любила беспокоить её по пустякам, но Кока сбивчиво сообщил, что они справляли в ресторане день рождения, какие-то хулиганы пристали к ним, и Коке пришлось подраться, защищая честь любимой девушки. Бабушка похвалила его за рыцарство и перезвонила сестре. Та была дома и велела, чтоб драчуны ехали к ней.

Открыв им дверь, она сперва крепко расцеловала Коку, потом так же крепко отхлестала его по щекам, потом опять поцеловала, порылась в записной книжке, позвонила Большому Чину, её давнему почитателю, и о чем-то тихо с ним поговорила. Повесив трубку, она отвесила Коке очередную, уже нежную пощечину и приказала:

— Возьмите паспорта и езжайте в ЦК. Там на пропускной будут ваши фамилии. Идите к нему, он всё уладит. А ты, негодяй и мерзавец, вместо того, чтобы Шекспира читать, с потаскухами водку пьешь!.. — (Новая ласковая оплеуха и новый поцелуй). — Убирайся с глаз моих! Изверг! Убийца! И никому ни слова! Ты и так своей матери сердце разорвал, негодяй!.. И ты, и твой отец-бродяга!

Они впрыгнули в ждавшее такси, заехали за паспортами и, запыхавшись, вбежали из городского пекла в прохладную благодать ЦК. Лощеный дежурный с удивлением посмотрел на них, перепроверил документы и впустил в святая святых, где было тихо и прохладно, как в раю.

Большой Чин сразу приступил к делу: позвонил в горком и выяснил, что сводку как раз обсуждают на планерке.

— Положение серьезное, — поверх трубки сказал он парням, а в трубку приказал соединить его с секретарем горкома, как только тот появится у себя в кабинете.

Они сидели, виновато осматриваясь, а он задавал короткие вопросы:

— У кого пили?.. Что пили?.. Где живет?.. Какие девочки?.. Кто позвонил в милицию?.. Кто с кем дрался?.. — (Ответы он записывал на отдельных листочках).

Они без утайки рассказали ему всё: что девочки московские, Катька и Гюль, пили чачу без закуски, и никто особо не дрался, шкаф сам упал, а соседи, сволочи, сразу позвонили в милицию. Узнав, что всё это случилось в военном городке, заселенном в основном русскими прапорщиками и офицерами, Большой Чин на секунду задумался.

— Значит, сами пьют — а нам нельзя?.. — Помолчал. Вдруг его осенило: — Песни пели?

— Не успели, — признались они.

— Пели, пели, какой же стол без песен? — усмехнулся Большой Чин. — Как не пели?.. Пели! Традиции надо чтить! Хоровое пение — наше нетленное достояние!

Тут его связали с секретарем горкома. После любезных осведомлении, как дела у Баграта Семеновича, как здоровье Отара Доментьича и какой вкусный торт был на юбилее у Тинатин Наполеоновны, Большой Чин пояснил, что звонит по поводу недоразумения с его племянником. А суть этого глупого дела такова: была вечеринка, ребята пели застольные песни — «какой же праздник без песен?» — соседи вызвали милицию, а та отправила детей в вытрезвитель:

— Кстати, дом этот стоит в военном городке, где живет сам знаешь кто… Им, очевидно, не нравятся наши традиции!.. Уже было много сигналов… Надо бы заняться этим повнимательнее, назрело… Между прочим, хорошее вино — наша гордость и историческое достояние, но ты же знаешь, какое мародерство сейчас происходят с виноградниками?! Хорошего вина нет, что прикажешь пить?.. Вот и пьют разную гадость, а потом в больницы попадают. Таковы результаты политблизорукости! — с нажимом подытожил он и между делом попросил вычеркнуть сорванцов из сводки. — Ты меня очень обяжешь… Всё остальное улажу сам… Спасибо… Заранее благодарен… Да, в среду увидимся… На кортах?.. Или на партактиве у Шалвы Джумберовича?.. Кстати, в четверг похороны бедного Или — ко. Да, да, страшно… Вот так живет человек и не знает, что его завтра ждет и где кирпич на голову свалится…

Парни тоже активно и льстиво закивали головами, молча поддакивая ему — действительно, кто знает, что будет завтра?.. Вот и они: собрались время провести — и на тебе, вытрезвиловка, конвой, срок, тюрьма, сума!

Теперь оставалась милиция. Большой Чин подмигнул им, взял трубку другого телефона, отщелкал номер и, шутливо отрапортовав товарищу министру МВД, что на его фронте всё в порядке (назвав его при этом «либер партайгеноссе»), коротко поведал о случившейся нелепице — тут уже не упоминалось о вытрезвителе, был только день рождения и волшебное застольное пение, вызвавшее недовольство грубых жителей военного городка.

Министр ответил, чтобы эти певцы приехали к нему, он хочет на них посмотреть. Большой Чин пожал плечами, нахмурил брови и спросил, как поживает Бадури Терентьич и не родила ли невестка Ушанги Ароновича?

— Мы не хотим туда ехать! — испугались они, когда разговор был окончен.

— Да уж понимаю, кому к этому палачу на бойню своими ногами идти хочется?.. — развел он руками. — Да что делать?.. Нагадили — умейте подчищать. Не мог же я ему сказать — нет, они не придут, не желают?.. Я думаю, он всё уладит…

— Ауффф!.. А если не уладит?.. — выдохнул Дэви. — Десять лет сидеть?..

А Кока весь сжался от ужаса — вот она, тюрьма: вместо Парижа — нары, вместо баров и баб — громилы и табуретки!

— Я думаю, что до столь суровых санкций не дойдет, — засмеялся Большой Чин. — Езжайте к нему, он вас не съест!

Потом он подписал пропуска и невзначай попросил оставить телефон девочек — с ними он хочет отдельно разобраться. А им напоследок приказал держать язык за зубами и всякую дрянь не пить — горбачевский маразм долго не продлится, но пока опасно, сами понимать должны, не маленькие.

Управление МВД было в районе Дигоми. В здании — жарко и пусто, только время от времени из одних дверей выходят пузатые жлобы с папками в руках и с пистолетами подмышками; кивая друг другу и сверля парней неприятными взглядами, они входят в другие двери. Где-то стучат на машинке. Тянет сигаретным дымом и кофе.

— Собачье царство! — прошептал Дэви с ненавистью. — Логово!

— Псиная конура! — шепотом ответил Кока.

— Собачьи бега! Выставка собак! — храбрились они, с немым страхом косясь по сторонам.

Тут из-за массивной двери появился холеный тип в штатском, похожий на бульдога, и коротким жестом велел им войти.

Министр сидел в кресле, опустив массивную голову и косолапыми ручищами что-то ворочал на столе под лампой. Присмотревшись, они увидели, что это пули, которые он берет с одного блюдца, поочередно рассматривает в лупу и перекладывает в другое.

Он поднял медвежью голову, уставился голубыми свиными глазками и молча кивнул на стулья. Генеральская рубашка была расстегнута до пупа, двойной подбородок плавно переливался в грудь, та — в живот. Парни опасливо уселись подальше, на краю длинного стола.

— Ну, пивцы, что пили — чачу?.. В такую жару?.. Вы на себя посмотрите — как будто приличные люди, а на самом деле?.. — прохрипел министр басом. — Ты вот, парторг, чему ты людей научить можешь?.. Этот — ладно, туда-сюда, иностранец, парижская штучка, но ты?..

Большой Чин ничего не говорил министру о них. Значит, пока они ехали, министр уже сам о них всё выяснил! — сделали они нехитрый вывод. Поглядывая прозрачными глазками, министр продолжал:

— Видно, вы ребята неплохие… Ну, и Большой Чин просил, неудобно отказать… — Тут он весь напрягся, разглядывая какую-то пулю, положил её отдельно от горки, и вдруг взревел так грозно, что они подскочили от неожиданности: — А наркотиков у вас не было?

— Нет, нет, какие наркотики?.. Мы их в жизни в глаза не видели!.. Мы — пьяницы! — затрепыхались они. — Мы вот только выпили… День рождения дяди… Именины тети… Двоюродный брат из деревни водку привез… Мы чистые пьяницы, самые чистые!.. — понесло их, но он махнул лапой на эту околесицу:

— Хватит, хватит! Чистых пьяниц нет, все грязные свиньи… — Вздохнул, помолчал, переложил еще две пули. — А песни петь не запретишь. Нет, не запретишь! Нет, совсем даже наоборот!.. А ну-ка, спойте, что вы там пели! — неожиданно приказал он, выпучившись на них и вороша пули.

Они оторопело смотрели на него, пытаясь понять, что ему надо.

— Ну, пойте, пойте! Я хочу послушать, какие у вас голоса!.. Что этим русским прапорам не понравилось?..

Переглянувшись, они завыли «Сулико». Опухшие, осипшие, с дикого похмелья, они очень старались.

— Стоп! — хлопнул по столу министр. — Не удивительно, что милицию вызвали!.. Я бы за такое мерзкое вытье прямо на срок послал!.. Слышал бы Сталин, Иосиф Виссарионович, светлая ему память, как вы его любимую песню поете, так вообще расстрелял бы, клянусь мамой!.. К стенке без суда и следствия поставил бы! Разве так надо петь?..

И он вдруг мощно и громко, во весь голос, спел большую музыкальную фразу, которая пронеслась по кабинету и плавно вылетела в открытое окно. В дверь просунулся бульдожий секретарь и недоуменно повел глазами по кабинету. Министр засмеялся, велел связать его по селектору с Нодаром Мефодиевичем и коротко, но властно попросил закрыть дело великих певцов.

— Будет сделано, товарищ министр, — кислым металлом отозвалась коробочка.

— А пивцы эти хреновы сейчас сбегают за горячими хинкали и холодным пивом! Пора позавтракать! Прошу пожаловать! — добавил министр.

— Спасибо, буду, товарищ министр, — подобрел металл.

У парней глаза на лоб полезли. Они пытались понять, шутка это или нет, но министр, строго посмотрев на них, приказал:

— Давайте, чтоб через пятнадцать минут сто штук хинкали тут, на столе, дымились! — указал он глазами на зеркальную поверхность стола. — И пиво, двадцать литров, холодное, свежее, из бара!

Они сломя голову помчались в пивбар. Не отпуская верное такси, купили у каких-то пьянчуг бутыль и ведро, прорвались на кухню, сунули поварам деньги и ссыпали все готовые хинкали с огромного противня в ведро, чем вызвали ропот у стойки:

— Что такое?

— Без очереди!

— Мы что, не люди!

— Нас министр МВД ждет! — кричали они, смело заслоняя бармена, поспешно лившего пиво в их бутыль.

— Да, как же, министр МВД вас ждет!.. А Фидель Кастро не ждет? Мао — Дзе-Дун! — не верили пьяницы, пытаясь вырвать бутыль из-под крана.

Скоро они были у министра, который к тому времени созвал своих заместителей. Парни, поставив всё на стол, хотели тотчас уйти, но их не отпустили, заставили выпить по стопке. Откуда-то появилось запотевшее «Золотое Кольцо», сыр, огурцы и помидоры.

И вот они чокаются с желчным Нодаром Мефодиевичем, и с бульдожьим секретарем, и с гориллоподобным замом по захватам Джунгли Нестеровичем (два пистолета под мышками, лицо в шрамах, на поясе — нож и наручники), и с самим министром, который пожелал им впредь быть умнее, в жару чачу без закуски не пить, а баб без гандонов не трахать.

— И Шекспира читать! — добавил он, лукаво посмотрев на Коку.

— Что, уже звонила? — сообразил тот.

— Звонила, звонила, просила — как отказать?.. Великая женщина, наша гордость, жемчужина, звезда!.. Ну, идите с богом. Хинкали где брали?.. В пивбаре?.. Вот ворюги! Мяса мало. Дождутся, что пересажаю всех!.. А вот пиво ничего, пить можно! Не зря тамошнего технолога на пять лет в строгий режим закатали! Новый уже мандражит водой разбавлять так нагло!

Правда, один недовольный все-таки остался — оперативник Макашвили. Не получив ничего, он был довольно злобен, когда они прямиком из министерства приехали на закрытие дела (Нодар Мефодиевич позаботился).

— Лучше бы я вам ничего не говорил! — в сердцах обмолвился он.

— Лучше бы вы девочек ночью не насиловали! — осмелел Дэви. — Скажите спасибо, что мы об этом товарищу министру не доложили!.. А могли бы!.. Мы теперь с ним как братья!.. — И Дэви потер друг о друга указательные пальцы, показывая, как они близки с министром. — За изнасилование с использованием служебного положения и места срок полагается и, между прочим, немалый!

— И побольше, чем за пение хоровых застольных песен!.. — с многозначительным намеком закончил Кока.

И они заспешили прочь, не обращая внимания на советы следователя хотя бы извиниться перед избитыми сотрудниками. Их ждали дела поважней: Ладо с доходягой уже томились возле милиции, надо было ехать в вендиспансер вызволять Катьку и Гюль, а затем — опохмелиться по — человечески и устроить сеанс, который так и не удалось вчера посмотреть.

5. Вербовка

После истории с дракой Кока не рисковал вылезать из дома — читал «Сагу о Форсайтах» или сидел у окна, глазея сверху на прохожих и подавляя в себе желание поплевать им на головы. Когда не было гашиша, спасала библиотека. Конечно, читать под колпаком кайфа было куда интересней, но где он, гашиш?.. Где жирный вязкий коричневый гашиш Северного Кавказа?.. Где небесно-зеленый порошок азиатской анаши?.. Где украинская мацанка?.. Где хотя бы шала из сушеной конопли?.. Ничего нет. Кока позванивал по разным адресам, но нигде ничего путного не намечалось. Или было, но такое поганое, что и брать не стоило. Как-то Нукри сообщил, что есть хороший гашиш, но «мало приходит».

«Мало приходит! У него, что, ноги выросли? Сам приходит-уходит? Или это ты лапу суешь и пакеты ополовиниваешь! — хотел сказать ему Кока, зная, что «мало приходит» на самом деле означает «полный мизер». Но не сказал.

Лежал с книгой на тахте или тупо смотрел телевизор, или лениво переругивался с бабушкой, или торчал в окне, озирая улицу и готовый в любую минуту спрятаться при виде участкового милиционера, который часто наведывался в их неспокойный двор.

В их районе милиционер считался самым позорным существом на свете. В детстве Кока внимательно рассматривал их: «Вот, руки-ноги как у людей, а на самом деле…». А как иначе?.. Ведь учил же курд Титал, что менты только похожи на людей, но на самом деле не люди, а твари, у которых под формой есть хвост, под сапогами — копыта, а на голове — рога. Потому-то они не снимают никогда своих голубых фуражек. А оружие носят для защиты, если кто-нибудь захочет содрать с них брюки, чтобы отпилить копыта или оторвать хвост.

И маленький Кока свято верил в это и даже не раз подговаривал старших ребят попросить пожилого добродушного участкового Гено снять фуражку. Впрочем, бывало, что летом, в беседке за домино, Гено и сам иногда снимал фуражку, обтирая потную лысину красным платком. Рогов не обнаруживалось. Но и на это было объяснение — выпали от старости, как зубы у дворовой собаки Зезвы.

Позже, за мелкие проступки, Кока начал сам попадать в милицию. Ещё бы не попасть!.. Милиция целыми днями только и делала, что колесила по городу, выискивая, к чему бы придраться и кого бы поймать с целью выкупа. Из милиции Коку обычно вызволяла сестра бабушки, великая актриса, столь популярная в народе, что когда она приезжала за Кокой в участок, менты толпились в дверях, начальник бегал за кофе, а паспортистки слушали, разинув рты, её монологи о жизни, во время которых Коке то попадало по щекам, то рассказывалось, какой он хороший, но его портит всякая уличная сволочь.

Один раз актриса-спасительница так вошла в раж, что стала кричать на начальника милиции, почему он ловит всяких сопляков, а настоящих бандитов не сажает, и под горячую руку дала ему звонкую затрещину. Начальник ошарашенно бросился целовать ей руку, сочтя оплеуху за редкую милость.

«Чтобы никуда из дома не выходил, сидел и читал Шекспира, я проверю!..» — голосом Медеи из последнего акта кричала она на Коку, и милиционеры зачарованно повторяли за ней хоровым эхом:

«Понял?.. Шекспира!.. Проверит!.. Сиди!.. Читай!.. Дома!..»

И Кока кивал повинной головой — никуда, никогда, ни за что не пойду, только Шекспира, конечно, кого еще, всегда, понял, читать и учить наизусть!..

«Дай мне тут же великую клятву, что никогда больше капли в рот не возьмешь! Сейчас же!» — с неподдельной патетикой показывала она пальцем на заплеванный пол каталажки.

И милиционеры под гипнозом подтверждали:

«Да, да, клятву!.. Тут же!.. Сейчас же!.. Великую клятву!..»

Кока обреченно кивал:

«Даю… Клятву… Никогда… Ни капли… Великую и крепкую…»

«Не забывай, что ты позоришь не только себя, но и всю семью — отца и мать, бабушку и дедушку…» — подробно перечисляла она, по — макбетовски загибая пальцы.

«…Тетю и дядю!.. Братьев и сестер!..» — подсказывали менты в столбняке, а Кока свято обещал, что будет помнить об этом вечно, напишет на плакате и повесит над столом, чтобы не забывать.

«Ну всё, негодник! Я прощаю тебя!.. Твой проступок невелик. Я вижу, что ты раскаялся. Иди и подумай! И неделю из дома — ни ногой! Прочтешь дважды «Гамлета». А потом скажешь мне наизусть пятый монолог! — обнимала она Коку (начальник смахивал слезу, паспортистки разводили руками — «ясное дело, молодой, всё бывает», а прочая милиция стояла в ступорном молчании). — А это вы, пожалуйста, выбросите в мусор, — величественно кивала она на кокины корявые объяснительные. — Если эти бумажки вам так дороги, то напишите на них резолюцию, что я взяла своего племянника на поруки, под личный надзор и контроль. Надеюсь, этого вполне достаточно?..»

«Меня, меня тоже возьмите! На поруки, под контроль и надзор!» — робко-радостно шутил начальник, разрывая протоколы и в спешке кидая их мимо мусорного ведра.

«Тебя уже поздно брать на поруки. Горбатого могила исправит!» — усмехалась актриса, протягивая руки для поцелуя.

«Правильно! Поздно! Могила! Кладбище! Тут, тут подпишитесь!» — просил начальник и заискивающе спешил подсунуть чистый лист бумаги — показать семье автограф.

Паспортистки, затаив дыхание, тоже просили о милости:

«И для нас!.. Автограф!.. Просим!..»

Спасительница заполняла подписями лист, который тут же начинал по линейке делить завхоз — чтоб всем досталось на память. Милиция вздыхала и с обожанием повторяла:

«Спасибо!.. Спасибо за всё!.. Заходите в гости!» — начальник торопился спрятать самый большой автограф, паспортистки всхлипывали, а оперы умильно смотрели поверх голов.

«К вам? В гости? Нет уж, лучше вы ко мне, в театр, на спектакль! Милости прошу!» — лукаво приглашала она и под восторженными взглядами величественно выходила на улицу.

Опера снимали головные уборы. Паспортистки махали платками. Шофер почтительно открывал дверцу черной «Волги», включал синюю мигалку, чтобы с ветерком доставить домой народную любимицу. Следовало прощание с начальником милиции — она целовала его в лоб, а он рыдал как буйвол. И кто-то опоздавший, видя эту сцену, обязательно думал, что идет киносъемка, и недоумевал: где камеры и прожекторы?

Звонок вывел Коку из задумчивости. Он схватил трубку, надеясь на какие-нибудь хорошие известия про курево или ширево, но женский металлический голос холодно сообщил, что его срочно вызывают в военкомат, и если он завтра не явится в ю часов, то милиция заберет его в тюрьму.

— Почему? Что вам надо? — перетрусил Кока. — Я пацифист!

— Переучет, — отрезал голос. — Если не хотите загреметь на два года, приходите без опозданий, ровно в ю.

В армию Кока совсем не хотел, но и военкомата панически боялся. Ночью не спал и думал, что делать.

«Идти или не идти?.. Если идти — поймают, в казармы кинут, кровь выпьют до дна. Не идти — сами придут, заберут… Знают, что я тут. И куда спрятаться? Уехать? Денег на билет нет, мать сама на мели, даже телефон у неё недавно в Париже отключили за неуплату… Отец неизвестно где. У кого спрятаться, где одолжить?.. Плохи дела… А может, правда, переучет?..»

На другой день, труся и поджав хвост, Кока потащился в военкомат, надежно спрятав паспорт в Марселя Пруста и взяв с собой только военный билет (залитый пивом и заляпанный жиром во время своей «обмывки»). Он пугливо отворил тугую дверь, готовый бежать при любой опасности.

За стойкой его встретила смазливая стройная девушка в военной форме. Зыркая хитрыми глазками, она спросила:

— Кока Гамрекели? Очень хорошо. Пишите свою автобиографию.

— Зачем? — удивился Кока.

— Так надо! Полагается! Пишите! Вот бумага и ручка!

Не отходя от стойки, Кока начал что-то царапать на листе, а девушка подбадривала:

— Давайте, пишите, как следует. Приказ. Вон, вас там человек ждет, — вдруг добавила она тише, указывая крашеными глазками на угол приёмной, и шепнула совсем тихо: — Из КГБ.

А к стойке уже спешил с протянутой рукой полный курчавый парень лет 30-ти, в белой рубашке и темных брюках:

— Я — Хачатур, лейтенант КГБ! А вам Николай назвать?.. Давай прогуляем туда-сюда, говорим, эли. Куда лучше ходить?

— Вам лучше знать, — с ужасом прошептал Кока, слыша только страшные три звука, звенящие молотом по наковальне: «К! Г! Б!» — и мало что понимая в ломаной речи странного брюнета.

— Я не местный, бана, городу не знаю. В садику посидим, ара? Можно назвать мне Хачик, — забирая со стойки лист с начатой биографией, сказал лейтенант и спрятал бумагу в портфель.

«Не местный? В садику? Ара? Хачик? Он что, больной? Или это я свихнулся?» — думал Кока, в оцепенении спускаясь по щербатым ступеням военкомата. Но на улице никто не поволок его в «воронок», и он немного пришел в себя. Лейтенант шел сзади и в затылок тоже не стрелял.

Кока направился в скверик. По дороге он осмелел и стал прислушиваться к своему словоохотливому спутнику, который раскатывал «р» так звонко и крепко, что прохожие оборачивались вслед, а на его хриплый звук «х» уличные собаки отзывались злобным урчаньем. Выяснилось, что этот Хачик — сын генерала армянского КГБ и попал в Тбилиси по своеобразному «обмену»: закавказские кагебешные тузы (державшие сыновей при себе в своих ведомствах), устав от нареканий Москвы в кумовстве, решили перехитрить Кремль и перетасовать детишек по Закавказью, предварительно, конечно, договорившись с коллегами о «присмотре». Присмотр должен быть обоюдным и строгим: я слежу за твоим, а ты — за моим… иначе твой у меня в заложниках, как и мой — у тебя… И если мой не будет делать карьеру, то и твоему далеко не пойти. Словом, погон за погон, звезда за звезду, медаль за медаль.

Вот Хачатур прибыл по такому обмену и разворачивает теперь оперативную работу, которая ему и «в гроб не нада». И пусть Кока не думает, что он плохой человек, он просто выполняет задание:

— А что буду поделать, брат-джан? Жить надо, ара? Мою отцу — генерал-майор! Что я, поработать буду, что ли?.. Ереване ничего не сделал, эли, в отделу с проституция фрукту ел и с бабам Севан на машина ехал… А тут поручений дают, эли, меня это надо, ара?

— А я-то тут при чем? — удивился Кока (первый холодок страха отпустил, и он начал что-то соображать).

— Э, ты туда-сюда ходишь, Францию живешь. Что люди говорят?

— А что они говорят? Бардак, говорят, кругом, беспредел, перестройка и всякая дрянь, — осмелел Кока.

— Это да, бана, а еще? Разный партий, подполье, листовки, эли. Шеварднадзе хотит убивать.

— Его уже давно собираются замочить, — ответил Кока, устраиваясь на скамейке и понимая, что этот болван Хачик не очень опасен. Был бы опасен — такие глупые вопросы не задавал бы.

Хачик тем временем сообщил, что Кока, если решит с ними сотрудничать, может иметь с этого гешефта много плюсов: путевки, билеты, командировки всякие:

— Мы нашу людю поддержка даем, ара! В беду не бросим! Всё, что надо, эли! Ты — нам, мы — вас! Всё можем!

Кока резонно ответил, что, в отличие от Хачика, родился в Тбилиси, всех знает и путевки с билетами может доставать и сам, были бы деньги. А вот зачем его заставили автобиографию писать?.. И положили потом в портфель?..

— Я её все равно не подписал! — окончательно пришел в себя Кока, вспоминая, что по фильмам и книгам стукачи обязательно должны писать автобиографии и подписываться.

Хачик досадливо махнул рукой:

— А, этот ерунду! — и простодушно уточнил: — А вдруг «да» говоришь? Тогда готов, подпис делай, и всё, эли!

Но Кока упорно отвечал, что ничего не собирается делать, пока Хачик не вернет ему автобиографию.

— Ара, этот мелочь. Если ты так хочется, — неожиданно быстро согласился тот, достал лист, картинно сжег его и посмотрел на Коку бараньими глазами: — Ладно, бана. Я вижу, ты взволновал… Думай спокойно, эли. А еще больше лучше — пиши на бумагу. А я звоню через пара день. Мы подружим, брат.

Кока пожал его вялую и пухлую ладонь и, глядя вслед толстозадой фигуре, пытался понять, что этому косноязычному психу от него надо. Но, главное, в армию его не забривают и паспорта не отнимают. По дороге домой он купил две бутылки вина, а за обедом поведал бабушке о странном визитере.

Бабушка задумчиво допила вино из хрустального бокала и утерлась хрустящей салфеткой:

— Скажи этому молодому человеку, что я тебе не разрешаю с ним общаться. И всё. Этого достаточно.

— Ты? — удивился Кока.

— Да, я. Им запрещена вербовка. Сейчас не 37-ой год, это я точно знаю.

— Знаешь? Откуда?

— От верблюда, — вспылила бабушка. — Слушай старого человека! Не забудь, кто был мой второй муж! Когда этот Хачатур еще раз позвонит и назначит встречу, то пойди и скажи ему, что бабушка не разрешает тебе служить в КГБ. И дальше сворачивай разговор на футбол, на погоду, на кино, на вино, на домино… А лучше всего на женщин — мол, ничего, кроме этого, в голове нет. Ни в коем случае ничего не подписывай! Или пусть он мне позвонит, а я уж скажу ему, что следует. Я в свое время к Берии ходила, не побоялась, а этого сморчка испугаюсь?

— И что, видела Берию?

— Нет, не было дома. С его женой, Ниной Гегечкори, поговорила. Нина была нашей родственницей по папиной линии. И Лаврентий все сделал. Он тоже был не дурак, родственников не обижал. А так, конечно, хам и подлец, вроде этого плебея Джугашвили!

Хачик позвонил через день. Кока важно сообщил, что бабушка запрещает ему подобные контакты. Услышав это, Хачик забеспокоился:

— Зачем, ара, ты такой сделал?..

— Я привык советоваться в серьезных вещам со старшими. Если ты своих родных уважаешь, то и я своих не меньше, — ответил Кока. — У нас с этим строго!

— У нас тоже, эли, — со вздохом согласился Хачик и предложил еще раз встретиться, где-нибудь посидеть: — Чисто человечески. Скучно. По сто грамм выпиваться охота, ара.

— По сто грамм можно, — ответил Кока.

Их первая и последняя оперативная встреча проходила в центре города, в хинкальной напротив Кашветской церкви. Ели кебабы, жареную корейку, хинкали, пили водку, глазели в окно. Хачик всё пытался завести разговор о покушениях, подпольях и листовках, но Кока останавливал его:

— Подожди, за родителей выпьем… За хорошие воспоминания еще не было… Вон свежие кебабы идут… Пока горячие, надо есть… — Подливал водку в пиво, а коньяк в вино, которым их угостили вежливые ребята с соседнего стола. Потом перешел на девушек: — Вон, смотри, какие ноги!.. А ту видишь, что из церкви выходит?.. В трауре?.. Розовое личико из — под черного хорошо смотрится, правда? Представь, как она с себя это черное платье снимает…

— С ума сойди, эли! У нам Ереван такой баб по улицу не ходят, в мерседес или дворец сидятся… А который ходят — всё кривоногий и волосатый, ара, как дики звер, — пьянел Хачик всё сильней, оглушительно раскатывая «р». — Слушай, брррат, а они дают?.. Или вам тут тожа прроблема, все целки?..

— Все когда-то были целками… А шея какая красивая, видишь?.. У вас тоже такие длинные шеи у женщин?.. А там, смотри, какие фифочки — одна беленькая, другая черненькая. У вас в Ереване каких больше — беленьких или черненьких?..

— Чернень-кий…, конеч-но… — икал Хачик в голос. — Рррука-нога волосат как у снежны человеку.

Он оказался малолитражкой: давился теплой водкой, ронял стаканы и хинкали, бегал в туалет, задевая столы и вызывая иронически — недобрые взгляды завсегдатаев. Наконец, стал громко блевать в уборной и загадил свою белую крахмальную рубашку.

Коке было стыдно за него, но делать нечего: он помог окосевшему лейтенанту снять рубашку и усадил его, полуголого, возле хинкальной, а сам принялся ловить такси. Но шоферы, наметанным глазом замечая на обочине пьяного, ехали мимо. Наконец, остановился какой-то сердобольный частник. Кока втащил Хачика. Стали спрашивать, куда ехать, но Хачик, мало соображая, где находится, упорно бормотал свой ереванский адрес. Тогда Кока с шофером обшарили его карманы и нашли в бумажнике мятый четвертак и визитные карточки с адресом.

Попутно из его заднего кармана был извлечен сверток, который всё время беспокоил Коку (уверенного, что там диктофон или что-то в этом роде). Но там оказались обглоданные кости в целлофане… Кока был удивлен, но Хачик, еле ворочая языком, объяснил, что он привез с собой из Еревана любимого дога по кличке Фрунзе, который жрет в день три кило мяса и костей, и сотрудники собирают и приносят Хачику остатки еды для прожорливого Фрунзе. И сейчас в хинкальной Хачик, пока ходил в туалет, успел собрать немного со столов…

— Не по-ду-мывай, я не людо-еда, люди не грры-зусь, аррра… — икал он с широко открытыми глазами, вороша объедки сальными пальцами.

— Кто вас знает! — захлопнул Кока дверцу и, поделив с шофером найденный четвертной, попросил доставить товарища каннибала в его пещеру.

Через пару дней Хачик позвонил и нарвался на бабушку. Кока, шепнув ей:

— Это он! Дай ему жару! — побежал слушать с другого телефона, как бабушка отчитывает лейтенанта:

— Что вам нужно от моего внука? Мало у нас в стране стукачей, филеров, осведомителей и денунциантов, чтоб еще молодежь привлекать и портить? Сейчас не старое время! Открытая вербовка запрещена законом!

— Тетя-джан, плохой не сделали, эли. Просто подружили, ара, вместе улиц-мулиц ходили… — смущенно пытался объясниться Хачик, но бабушка была непреклонна:

— Если вы не оставите моего внука в покое и еще раз сюда позвоните, я вашему министру скажу, какими грубыми методами вы работаете и всякими глупостями занимаетесь, вместо того, чтобы шпионов ловить и агентурную сеть за рубежом налаживать…

«Откуда она слова такие знает? Запрещено законом! Сеть налаживать! — удивлялся Кока, слушая распекающий голос бабушки и блеянье Хачика. — Старая школа, железная гвардия! Берию не побоялась! Молодец!»

А бабушка, бросив трубку, стала ругать нынешнюю власть, при которой всё так изгажено, разворовано и распродано, что скоро, кроме развалин церквей, древнего языка и божественных песнопений, в Грузии ничего не останется:

— Если уж КГБ таких болванов на службу брать стал, то конца ждать недолго!

6. Пожар

Кока, Художник и Арчил Тугуши уже четвертый час сидели в садике напротив стадиона «Динамо». Без сигарет и денег, голодные и злые, они угрюмо всматривались в сумерки, почти потеряв надежду дождаться молодого морфиниста Борзика, которому отдали последний полтинник на кокнар, за которым Борзик каждый божий день ездил в какое-то азербайджанское село, к черту на рога, откуда возвращался опухший и разомлевший от кайфа. А ты жди его часами, пока он там не шваркнется пару раз по полной программе!..

Да и всякой пакости ожидать можно: примчится в панике, расскажет сказку, что менты остановили на Красном мосту и пришлось высыпать кокнар в кусты, или как опера погнались за ним и он выбросил опиуху в окно — и всё, ничего не возразишь!.. И синяков сам себе понаставит для правдивости! И рубаху порвет до пупа! А надо будет — и ножом себя кольнет в ягодицу для пущей убедительности, если игра стоит свеч. В общем, из молодых, да ранних. Конечно, в таких делах всё зависит от того, кто и кому всё это втирает. Но вряд ли Борзик пойдет на конфликт из-за паршивого полтинника. Всё же они чувствовали себя весьма беспокойно.

Смеркалось. На круглые кусты была наброшена паутина теней и тусклых бликов. Кусты иногда ожесточенно перешептывались и шуршали. Казалось, что вот сейчас из каждого куста вынырнет Борзик. Но его нет и нет.

Кока, устав ругать советское варварство, обреченно вставал со скамейки, прогуливался до кустов, сплевывал на них и тащился обратно, ежась от вечной ломки, которую ничем не снять. Он с детства был нытиком и плаксой: «Мне плохо! Я болен!». Но за это, как ни странно, его любили девочки. Может, тогда была мода на «больных», болезненномечтательных типов?.. Или просто в девочках говорил женский инстинкт — больного утешить, приголубить?.. В любом случае, Кока всегда сидел с девочками, на переменах тоже далеко от них не отходил, а они опекали и защищали его от «здоровых» мальчишек.

Художник смотрел в песок. Тугуши ковырялся в носу. Небритый и потный, в драной майке и мятых брюках, он каждые пять минут спрашивал, который час. Художник молча отмахивался. Тугуши замолкал, потом вновь лез к часам или принимался вспоминать, как раньше было хорошо сидеть в мастерской Художника и ждать от Рублевки кайфа. Потом Сатана и Нугзар зверски кинули этого безобидного и исполнительного барыгу, сломав ему нос и пару ребер, и хорошие времена прошли — надо теперь по садикам и подворотням дожидаться своего куска.

— Кто это — Сатана? — кисло поинтересовался Кока. Он уже несколько раз слышал от них это кличку, но не помнил, о ком идет речь.

— Бандит. Разбойник. Абрек! Да ты его знаешь! Помнишь, мы однажды, давным-давно, ширялись на чердаке Дома Чая? — напомнил Художник. — Это он тогда явился и забрал почти всё лекарство.

— Как не помнить! — хмуро усмехнулся Кока.

Он ясно вспомнил квадратного зверюгу с клоком волос, торчащих рогом на лбу. Парень ударом ноги распахнул дверцу чердака, вразвалку подошел к ящику, молча и бесцеремонно перелил себе в пробирку почти весь раствор, причем так распахнул куртку, чтобы всем была хорошо видна рукоять револьвера. И никто не пикнул, хотя их было пятеро. Потом, когда он ушел, они чуть не передрались за остаток, который в итоге разыграли на спичках и в суете пустили Коке мимо вены под кожу. На месте укола возник громадный синяк, а потом и нарыв.

— Если человека называют бандитом и разбойником, то другие заранее боятся его. А я его не боюсь, — сообщил Художник. — Он мне лишнего слова никогда не сказал…

Кока скептически посмотрел на него, а Тугуши фыркнул:

— А на хер ты ему нужен?

— Может, это он тогда в твою мастерскую залез и все твои картины пожег и порезал? — напомнил Тугуши.

— Может быть, — скорбно покачал заросшей головой Художник. — Никто ж не видел. На нет и суда нет!

Помолчали.

— Где может быть Борзик? Куда он запропастился? — в тысячный раз спрашивал у пустоты Тугуши.

Художник пробормотал что-то, а Кока про себя усмехнулся: «Где, где…». Когда кто-то отправляется за кайфом, он может очутиться где угодно — прятаться под забором или стоять в телефонной будке, играть в шахматы или есть пирожки в сомнительном кафе. Или писать объяснительную в милиции неизвестного села. Или клянчить в аптеке пузырь. Ловить машину на обочине шоссе. Драться или лежать избитым (а то и убитым) на бахче. Или лопать арбуз на той же бахче. Искать цыгана в поле, бабая в хлопке, бая в бане, ведьму в лесу, иголку в стогу или шприц в сортире — в общем, везде и всюду.

— Я думаю, он просто ждет барыгу! — не дождавшись ответа, сам себя успокаивал Тугуши.

Конечно, для всех предпочтительней всего было думать, что Борзик просто тихо сидит в чайхане, а барыга запаздывает, что бывает сплошь и рядом: у кого в руках кайф — у того и власть, и ждать его будут сутками и неделями, лишь бы пришел.

Да и какой он, этот барыга? Где живет? Что делает? Где кайф хранит? Сам Кока никогда настоящего барыгу живьем не видел (парижские дилеры не в счет), и поэтому ему каждый раз представлялся новый образ: то барыга представал бородатым мужиком в папахе, то старой женщиной-цыганкой в монистах, то узкоглазым узбеком в халате и сапогах. Но чаще всего — страшным лохматым татарином, который отсыпает отраву из коричневого бумажного мешка, скаля золотые зубы: «Хороший кайф даю, жирный, крепкий!» — пересчитывает толстыми пальцами деньги и, круто завернув полу ватника, прячет их в карман солдатских галифе…

Кока очень жалел о том, что он лично не знает никакого барыгу, чтобы, как другие парни, приехать от него, бросить на стол добычу и рассказывать, какая она хорошая, как было трудно ее взять, какой он сам молодец и как хитро он выкрутился из всех напастей и обскакал все препоны. Этот шик был недосягаем для Коки, и ему приходилось довольствоваться долей понурого «ждущего», хотя в душе он завидовал «берущим»: их все ищут, ждут, за ними бегают, с ними цацкаются, им несут цацки, подлизываются, оказывают знаки внимания, всюду приглашают и водят.

О том, что у «берущих» иногда бывают крупные неприятности и все шишки, как правило, валятся в конечном счете именно на них, Кока не думал, ибо видел только триумфальную сторону приезда-привоза, и завидовал черной завистью этим смелым и опытным парням, которые, кстати, всегда первыми запускают лапу в общий котел и отламывают себе, у кого сколько совести хватит не отломать. А как же иначе?.. Ведь они — первая рука после барыги, они видят весь кайф, а дальше уже — дело техники, сколько взять себе, а сколько оставить остальным, рассказав при этом что следует.

Темнота в садике сгустилась до брезентовых сумерек, когда душа встревоженно не знает, где она — уже во тьме или еще со светом. Борзика всё нет. И надежды на его появление остается всё меньше.

— Кушать хочу! — по-детски ныл Тугуши, ежась в своей нелепой майке и поводя осоловевшими глазами. — Подождем еще полчаса и пойдем, не сидеть же туг всю жизнь! Эх, какие котлеты готовит твоя бабуся! Вообще пошли отсюда! Нет понта! Пролет! Голяк! Лог и лажа!

— Куда идти? Я плохо себя чувствую, — пробурчал Художник, а Кока заворочался на скамейке, на которой лежал:

— Черт его знает, что такое! На Цейлоне дикари задницу коноплей подтирают, а тут скоро одна мастырка тысячу рублей стоить будет скоро!

— А прокол так и стоит — тысячу, — подтвердил Художник. — Менты ловят, считают проколы на венах — и гони по штуке за каждый!

— А если строчка? — испугался Тугуши за свои тонкие исколотые веночки, в которые никто не мог попасть даже с пятого раза.

— За строчку меньше пяти не возьмут! — убежденно сказал Художник.

Тугуши вдруг насторожился, как собака в стойке.

— Эй! А это не Борзик ли там по аллее чешет?..

Действительно, из темноты вынырнул Борзик!

— Пошли! — махнул он рукой.

Все вскочили и, ломая кусты, бросились к нему. Ожидания, волнения и страхи вмиг забылись, как будто их гг не было.

— Где ты был столько времени? Что случилось? Взял? — на ходу спрашивали они у него.

Так же, на ходу, он отвечал, прыгая через лужу к своей машине:

— В Марнеули пришлось поехать. А там ждал, барыга в баню пошел. Пока три раза в этой бане не ширнулся — не вылез, проклятый…

— Что я говорил! — торжествующе вскричал Тугуши, но все зашикали на него, а Борзик продолжил:

— Там ждать очень противно. На базаре покрутился — менты стали смотреть. На углу сел — местные малолетки приебались, черные очки у меня клянчили и машину камнями побить грозились, если не дам. Пришлось отъехать и около горкома, в центре, встать. А там стоянка, оказывается, запрещена. ГАИ подъехало. Пришлось немного денег дать, чтоб в покое оставили… Слава богу, руки не проверили!..

Так, в рассказах, доехали в конец района Сабуртало, высадились где — то на пустынной улице, около темного какого-то здания, и Борзик повел их к дыре в заборе, по пути объясняя:

— Идем в одно место, это институт, там первая партия, человек десять, уже варят… Они в Марнеули утром были, взяли…

— Кто такие, зачем? — всполошились они (слова «десять человек варят» ничего хорошего предвещать не могли: такая сутолочная теснота чревата стычками и потерями).

— А что делать? Припасов нет, а тут всё есть. Лаборатория. Институт.

— Не хватало еще десяти морфинистов, — в сердцах сказал Тугуши, тоскуя, что надо будет встречаться с какими-то рожами. Ему всегда приходилось колоться последним из-за плохих вен. А всем известно: чем больше игл побывает в рюмке с раствором, тем она волшебным образом к концу становится пустее, несмотря на тщательные предварительные высчитывания и вычисления, по сколько кубов каждому делать. Но выхода нет. В делах с кайфом говорят и приказывают те, у кого в руках этот кайф. А другие должны молчать и повиноваться.

Миновав пустую вахтерскую будочку, они стали молча двигаться по черному двору к мертвому зданию. Ни огонька!

— Что такое — света нет, что ли? — бурчал Тугуши, ощупью пробираясь между какими-то станками, трубами и железками, сваленными во дворе.

— В Сабуртало часто не бывает! — бросил на ходу Борзик.

— А что есть? Воды нет, света нет, морфия нет, героин самим варить приходится! Это дело разве? Во Франции вышел на улицу, взял у дилера пакетик, а дилер тебе еще и целку-шприц с наборчиком для варки бесплатно приложит, — сказал Кока, запинаясь о кирпичи и проклиная коммунистов.

— Что еще за наборчик? — деловито поинтересовался Борзик.

— Маленькая такая, как спичечная коробка, пластмасска. А в ней алюминиевая ложечки — героин вскипятить, фильтр наподобие сигаретного — лекарство отфильтровать, и ватка, чтоб лекарство без осадка с ложечки вытянуть. Вот так, цивилизация, не то что тут — дремучий лес, — подытожил Кока.

— Волшебная коробочка! — мечтательно пробормотал Тугуши.

Они проникли в здание. Бегом поднялись на второй этаж. Пошли темными коридорами, зажигая спички и матерясь. Наконец добрались до двери, из-за которой слышался гул голосов. Борзик энергично постучал. Открыли. И Коке почудилось, что они попали прямо в ад.

В темноте удушливо пахло нашатырем и ацетоном. В двух железных тазах полыхало пламя, разукрашивая красными бликами силуэты что-то делавших людей, похожих на чертей. Какая-то фигура подливала из большой бутыли жидкость в тазы с угасающим пламенем. Огонь вспыхивал с новой силой.

— Что это? Что происходит? — пораженно спросил Борзик у открывшего человека в белом халате.

— Свет выключили, будь они прокляты! Света нет, вот и жжем ацетон, чтобы хоть что-нибудь видеть, — спокойно ответил тот, запирая за ними дверь.

Посреди комнаты две фигуры на корточках держали в вытянутых руках горящие трубочки газет, над которыми еще двое водили тазиками, которые они держали плоскогубцами.

— Сварить на плите успели, а высушить — нет, свет выключили. Вот сушим. Ничего, уже скоро, — флегматично пояснил человек в халате.

— Ну и ну, — пробормотал ошалевший Кока. — Газовая душегубка.

На них никто не обратил внимания. Все были чем-то заняты. Стоял гул голосов, прерываемый взрывами ругани. Дело шло к концу. Уже начали искать воду, чтобы промывать шприцы. Понятно: кто первым схватит шприц, первым и уколется. Это очень учитывалось, особенно сейчас, когда ничего не видно. При свете умудряются воровать, а уж без света сам бог велел тянуть из общака, сколько влезет в шприц.

— Сюда светите, я иглы мою! — говорила какая-то черная фигура от раковины.

— Осторожнее! Не толкайте! Я раствор вынимаю! — говорила другая фигура, переливая жидкость из тазика в чайный стакан.

— Я кубы считаю, не сбивайте! — повторяла третья.

— Иглы, где иглы? Где маленькая игла? — волновалась четвертая, шаря впотьмах по столу.

Свою иглу каждый держал при себе, а те, у кого своих игл не было, пытались выклянчить их у других. Но никто не хотел ничего одалживать. Кипятка для промывки шприцев тоже не было.

— Ничего, и сырая сойдет! — успокаивал белохалатный флегмач, который, как опальный ангел, то тут, то там возникал среди чертей и улаживал склоки и ссоры. То ли завлаб, то ли сотрудник. Его уважительно называли «Тенгиз Борисыч» и обращались к нему по каждому поводу. Он терпеливо отвечал и объяснял.

— Я первый двигаюсь! Я первый! — кто-то властно говорил из тьмы.

— Я второй!

— Третий! Четвертый! Пятый! — говорили еще другие, неразличимые в ало-черном мраке.

Слышалась ругань, когда кто-то подливал из бутыли ацетон в гаснущее пламя и оно рвалось вверх, опаляя людей. Вот кто-то, отскочив от огня, задел стол с пробирками. Посыпалось стекло. Его стали топтать в темноте и ругаться.

— Ничего, не порежьтесь! Вот веник, соберите! — негромко приказывал Тенгиз Борисыч, но никто не спешил подметать пол: ведь предстояло самое главное — дележка и ширка.

— Сейчас начнется бардак! — встревожено сказал Кока. — Где Борзик?

— Вон, уже пролез к раствору. А что, наше уже сварено или его еще варить надо? — отозвался Художник.

— А черт его знает, — злился Тугуши, с тоской думавший о том, что в его тонкие вены в такой темноте никто не попадет: при свете не могли войти, а во тьме и подавно десять проколов сделают, пока в его ниточки попадут, если вообще попадут и под шкуру не загонят!.. Какие уж тут пластмасски и ватки…

Они никого тут не знали, спросить не у кого. Кока решительно протиснулся к Борзику:

— Где наше лекарство?

— У меня! — показывая зажатый в руке пузырек, обернулся Борзик. В свете всполохов он был похож на бесенка с горящими глазами.

Когда раствор был перелит в чайный стакан и подсчитан, началась борьба за шприцы. Все спешили, понимая, что в таком хаосе последним мало что достанется. Шприцев было всего три, поэтому разбились на три группы. Кока, Тугуши и Художник растерянно жались у стены, а Борзик боролся за шприц.

От каждой группы неслись вопли, стоны, крики, ругань:

— Сюда ацетон, свет! Ничего не видно!

— Жгут пускай, есть контроль!

— Нет контроля, жжет! Под кожу прет!

— Жгут бросай!

— От света отойдите! Ничего Не видно!

— Сколько набираешь? Много!»

— Тебя не спрашивают!

— Отлей куб обратно!

Уколовшиеся удовлетворенно отползали прочь от суеты, закуривали, чесались, кряхтели, а потом, подхваченные общим интересом, вновь ввязывались в суету, теперь уже чересчур общительные, великодушные и добрые, с желанием помочь, чем создавали дополнительные трудности. Их просили не мешать, отгоняли, но они всё лезли и лезли, дымя сигаретами и не давая покоя своими советами.

Тугуши с замиранием сердца следил за происходящим, наполняясь уверенностью, что в такой обстановке никто не сможет попасть в его капилляры. К тому же огонь в тазах иссякал — подливавший ацетон демон, бросив бутыль, теперь сам охотился за шприцем.

— Света, света! — требовали из угла — там кто-то тоже никак не мог попасть в вену, и это нагоняло на Тугуши еще большую тоску.

Поискав глазами бутыль с ацетоном, он поднял ее и двинулся к тазам — подлить, чтобы стало светлее и дело пошло быстрее. Бутыль была тяжелая, жидкости в ней было много и было трудно держать её на весу за крутые бока.

В тот самый момент, когда Тугуши, наклонившись и с трудом обхватив бутыль, пытался попасть ацетоном в таз, сзади кто-то толкнул его. Пальцы заскользили. Бутыль с грохотом разбилась. Пламя потекло по полу. Кто-то жутко завопил, отскочил. Раздался звонкий грохот.

— Пожар! Горим! — закричали голоса.

Все ринулись к двери. Зазвенели рухнувшие со столов приборы. Горящий ацетон тек по полу. В панике кто-то угодил ногой в другую бутыль, она перевернулась, и из нее тоже стало вытекать пламя. Заполыхали бумаги на столах. Зачадило пластмассовое мусорное ведро.

Кто-то в панике пытался затоптать огонь ногами, но на нем вспыхнули брюки, он дико завыл, отскочив на рукомойник, с которого посыпались склянки и колбы. Кто-то сорвал занавески, хотел ими потушить огонь, но занавески вспыхнули ярким пламенем.

У запертых дверей возникла давка.

— Где вы? — звал Кока, пятясь от огня и закрываясь руками — он был опален и плохо видел. — Борзик! Арчил!

Дым душил его. Он выхватил носовой платок и запихал его себе в рот, но стал задыхаться еще больше. Выплюнул платок. Краем глаза заметил, что белый халат мечется от двери к столу, не находя ключей в огненном хаосе.

Около двери шла глухая борьба. Кто-то бил в дверь тлеющим стулом. Хриплые крики мешались со звоном стекла и свистом огня. Разорвалось несколько банок с реактивами. На ком-то вспыхнула рубашка.

— Бейте окна! — раздались крики.

Масса отхлынула к окнам. Чем-то тяжелым стали колотить в рамы. Но пламя охватило уже растения на подоконниках. Горящие горшки скинули шваброй, выломали стекла, стали лезть в окна. Огонь полыхал так сильно, что в лаборатории стало почти светло.

Коке ясно увиделись оскалы лиц, кровь на остатках стекол в рамах. Уже прыгали в окно. Он попытался пробиться поближе к окну. Его откинули назад. Он угодил ногой в огонь, заверещал от боли, но, с неожиданной силой врезавшись в сутолоку, схватился за фрамугу. Откуда-то взявшийся Борзик толкал в окно Художника, на котором горела рубаха. Кока ногой вытолкнул Художника наружу, а потом и сам вывалился за ним. Полетел вниз и упал на угловатую, костистую, живую массу. Тут ему на голову рухнула тяжесть, он потерял сознание.

7. Пролёт

Кока метался, в спешке собирая чемодан левой рукой (правая была в гипсе), чтобы немедленно бежать из Тбилиси. Он кидал в зев чемодана какие-то вещи, плохо соображая, что делает; заглядывал зачем-то в углы, хлопал дверцами шкафов, бессмысленно озирая полки и вешалки, а потом плюхался в кресло и застывал в тяжком недоумении.

Только что позвонил Тугуши и сообщил, что Художник умер в Ожоговом центре, а милиция открыла дело на всех, кто был в лаборатории, когда возник пожар.

— Откуда ты знаешь? Когда умер? Может, понт? — осел Кока.

— Нет, правда умер.

Но Коке не верилось. С Художником он был знаком с детства, вместе ходили на кружок рисования в Дом пионеров, вместе начали пить пиво и пропускать школу, а потом уже пошли девочки, драки, музыка, анаша, таблетки, ампулы и порошки. Не раз выручали друг друга, всё делили, не подличали, не продавали и не предавали друг друга, а если цапались, то лишь по мелочам и пустякам.

— Но он как будто пошел на поправку? — утирая слезы, Кока пытался обмануть жизнь, но она неумолимо гундосила голосом Тугуши (у того была вывихнута челюсть) о том, что да, шел на поправку, а потом то ли сепсис, то ли ляпсус, то ли узус — в общем, умер. Тугуши сам толком ничего не знал, отсиживался дома со вправленной челюстью и ожогом на спине, который ему мазала постным маслом домработница Надя. И вот такое…

— А кто тебе это сказал? Ну, про Художника? — спросил Кока.

— Борзик. Позвонил. Сказал, что надо прятаться: после смерти Художника милиция открыла дело по факту смерти и начала серьезно искать тех, кто был на проклятом пожаре. (О том, кто устроил этот пожар, Тугуши старался не думать, а тем более не говорить).

— А до этого не искала?

— Откуда я знаю? Я, как и ты, дома сижу, еле говорю, а есть вообще не могу — так каши какие-то гадкие… Жалко Художника. Братом мне был… — пробулькал Тугуши.

— И мне, — ответил Кока и стал ошарашено озираться по комнате, как будто Художник был здесь, стоял за спиной. — Откуда Борзик узнал?

— У него зять в прокуратуре работает. Сказал, чтоб спрятались. Менты, правда, ничего толком не знают…

— Узнают, если захотят, — у Коки заныло под ложечкой от страха перед тюрьмой, хотя… — А что нам вообще могут предъявить?

— Кто их знает? Пожар, ширку, порчу имущества… Лучше спрятаться, — сказал Тугуши.

«Нет, лучше вообще уехать, да побыстрее», — решил Кока, а вслух спросил: — Когда похороны?

— Не знаю. Борзик сказал, чтоб никуда не ходили — на похоронах всегда ловят.

— Неудобно, — промямлил Кока, хотя ему тоже не светило встречаться с милицией ни на похоронах, ни на свадьбах. — Узнай, если сможешь.

— Как же я узнаю, если завтра к тетке в Батуми уезжаю? — удивился Тугуши. — Нет, я лучше спрячусь, пока проколы не заживут и паника не пройдет…

— Тоже верно.

Они попрощались. Кока в смятении не знал, что делать и о чем думать. Надо было бежать, но он не мог выходить из дома: после падения из окна правая рука была сломана в локте и положена в гипс заспанным врачом дежурной больницы, куда его доставил Борзик после того, как они сдали обгоревшего Художника в Ожоговый центр. Живучий и юркий, выпрыгнув одним из последних, Борзик удачно приземлился на груду тел стонущих морфинистов, и они с Кокой поволокли Художника к машине: Борзик тащил под мышки, а Кока только хватался за ноги (у него самого рука висела как жгучая плеть). Спотыкаясь о кирпичи и железки, сзади бежал Тугуши и мычал, держась обеими руками за челюсть.

В машине было страшно смотреть на обуглившееся тело. Кожа и рубашка превратились в одну кроваво-черную корку. От вылитой воды тело зашипело, взвился чад горелого мяса. У Коки начались рвотные спазмы, а Борзик закричал, заводя мотор: «На него не блевани, заражение будет!» Да, если бы не Борзик, вряд ли они успели скрыться, наверняка попали бы в лапы милиции…

Надо действовать. Кока собрал все порно, карты, кассеты, добавил почти новую куртку и отправился к соседу Нукри. Объяснил ему, в чем дело. Сосед не спеша всё рассмотрел, ощупал и оценил, потом спустился этажом ниже, к брату, и принес деньги, сказав, что брат велел Коке привезти на эту сумму порно с малолетками.

Этот вопрос был решен. Улететь в Москву было нетрудно — после регистрации всегда оставались места. Улететь в Париж тоже не составляло проблем — у него была бессрочная виза. Осталось поговорить с бабушкой. Но и это прошло гладко: бабушка, подустав от внука и его лоботрясов, особо не протестовала, только попросила позвонить ей из Парижа и сообщить, как прошел полёт.

Кока был готов, а чемодан собран. Да и вещей у него — всего ничего: так, пара маек, мятых брюк, старая джинсовая куртка (он и в одежде никак не мог попасть в нужный ритм: в Париже щеголял в костюмах и галстуках, а в Тбилиси напяливал всякое рванье, хотя надо было, как раз наоборот, в Тбилиси быть одетым с иголочки, а в Париже ходить в чем попало).

Всё. Паспорт и деньги спрятаны в куртку, бабушка поцелована, все присели на дорожку. Нукри поехал вместе с ним на площадь Руставели и помог залезть по высоким ступенькам в рейсовый «Икарус».

В аэропорту, с трудом погрузив чемодан на тележку, Кока поплелся к стойке, где толпился народ на Москву. Две хорошенькие девушки, в синих формах и пилотках, хлопали печатями и цепляли ярлыки к чемоданам и сумкам.

— Будет на Москву свободное место для бедного калеки? — спросил Кока, посылая им один из своих бархатных взглядов «больного», которого надо жалеть и голубить (со школьных лет эти покорно-страдальческие взоры действовали на девочек безотказно и гарантировали их помощь и сочувствие).

— Будет, наверно… А что это у вас с рукой? С дивана упали? — бегло скользя по нему цепкими взглядами, засмеялись девушки.

— Хуже. С женщины скатился, — поддержал Кока.

— А не надо с такими толстыми женщинами дело иметь! Вот с такими, как мы, надо… — продолжали они шутить, не забывая пощелкивать печатями, отрывать талоны и называть какие-то цифры.

— Ту женщину я надул слишком сильно, вот она и лопнула, — молол Кока вполголоса, мельком следя за пассажирами, идущими на второй этаж, к дверям на посадку, где тоже была стоечка, за которой девушка в пилотке проверяла паспорта, отбирала посадочные талоны и посылала дальше, на спецконтроль, где мигал телевизор и были видны милицейские формы. Если он в розыске, там его возьмут.

— Ах, так это была резиновая женщина, кукла! — хохотали девушки. — Думали, меньше хлопот будет, а видите, как вышло… Так вам, лентяям, и надо!.. И очень хорошо! Жаль, что только руку поломали, а не кое-что иное…

— Что делать несчастному калеке? Только резиновыми куклами пробавляться осталось, — отвечал Кока, держа наготове паспорт с полтинником, что было учтено болтушками: их руки исправно выполняли привычную работу, рты мололи чепуху, но глаза бегали по всему, что вокруг.

Улучшив момент, он сунул паспорт и получил билет с посадочным талоном. Чемодан исчез в жерле конвейера, а Коке был выдан багажный талон.

«Всё! — радостно подумал он, прощаясь с девушками и обещая больше к резиновым бабам не прикасаться, только к живым. — Можно идти на посадку!»

Только он отошел от стойки, как перед ним возник плешивый тощий бородатый субъект и радостно схватил его за здоровую руку:

— Ва, брат! Давно не встречались! Как дела?

Кока с недоумением вгляделся в него. Зубы у типа были желтые, ногти — черные, глаза — красные, а из кармана кургузой курточки торчала бутылка боржома.

— Хорошо, спасибо, — ответил Кока, пытаясь вырвать руку и понять, кто это такой и что ему надо; по пересохшим губам было ясно, что тип торчит под каким-то кайфом.

— Не узнаешь? Э, стыдно, брат! Я Мамуд, забыл? А тебе Сатана два слова сказать хочет, поздороваться, — сообщил тот, бесцеремонно таща его под руку к выходу.

— Какой еще Сатана? — дергался Кока, но они уже были снаружи.

— А вот он, видишь? Узнал? — не отпуская кокиной руки, бородой указал Мамуд на белый «Москвич»-фургон с красными крестами.

Из-за руля машины махал рукой Сатана.

«Об этом бандите в тот несчастный день говорили!» — вспомнил Кока со страхом и унынием: встреча не предвещала ничего хорошего.

Мамуд открыл дверцу и почти втолкнул его внутрь:

— Вот, еле узнал меня. Садись! — А сам остался стоять у машины.

— Что с рукой, братишка? — участливо спросил Сатана, подождав, пока Кока не устроился на сидении. Лицо бандита было багровым от кайфа, а изо рта торчала дымящаяся «Прима».

— Сломал…

— Осторожным надо быть. Вареное мясо ешь, тогда быстро заживет. Хашламу любишь? Ну вот, надо много хавать. Лац-луц — и всё в порядке, — заботливо сказал Сатана, залезая в карман кокиной куртки и вынимая паспорт: — Куда летишь? Когда?

— В Москву… Уже посадка объявлена… Ты тоже летишь? — спросил Кока, не совсем понимая, что ему нужно от него.

— А билет где? — пропуская вопрос мимо ушей, спросил Сатана, покопался своей пухлой лапой в кокином кармане, извлек билет, багажную квитанцию, посадочный талон, деньги и ответил сам себе: — Вот и ксивы, вот и бабки.

Потом он стал пристально рассматривать карточку в паспорте. Постучал в стекло и приоткрыл окно:

— Мамуд, как думаешь, мы похожи?

— Как родные братья. Только он худой, а ты мордатый. Дай сюда!

Мамуд взял у Сатаны паспорт. И Кока, открыв рот, стал наблюдать, как он, вытащив шариковую копеечную ручку, намазал пасту себе на мизинец, послюнявил его и стал что-то подправлять на фотографии.

— Вот сейчас лучше! — сказал он и бегло проглядел паспорт. — Э, да у него виза какая-то есть… На заграницу, видно… Красивая…

— Да? — оживился Сатана: — Какая у тебя виза? Ты куда вообще лететь думал?

«Думал?» — услышал Кока, не веря своим ушам и бормоча:

— Не думал, а лечу.

— Ну да, а куда? — не спускал с него глаз Сатана, накручивая на палец клок волос.

— В Париж…

— Значит, виза французская?.. Это хорошо. Это очень даже ништяк. Синг-синг, шик-блеск — и в Париже. Не знаешь, сколько оттуда до Амстердама? — спрашивал Сатана, деловито складывая всё в паспорт.

— Часов 5–6, может, больше, — машинально ответил Кока, ёжась от его взгляда. — Смотря на чем. А что?

— Ничего. Друга повидать надо. И одну бабу трахнуть. Негритянку вот с такой жирной жопой! — И Сатана широким жестом, осыпая всё кругом сигаретным пеплом, показал, какая эта здоровая и толстая баба.

— Кому надо? — удивился Кока.

— Мне, кому еще? — засмеялся Сатана. — Ну, сиди пока. Я в туалет схожу и скоро приду. Вместе полетим. Я и ты! Ты и я! Вместе! Ведь хорошо, а? Не скучно будет. У меня кодеин есть. Выпьем по заходу и покемарим.

— Да, неплохо, — кисло согласился Кока, с тревогой следя, как паспорт и билет пропадают в кармане бандитского плаща, но всё же чуть оживившись от слова «кодеин». Так, наверно, оживляется корова на бойне, видя, что её режут не первой, а второй.

— Покайфуем первый сорт!.. — И Сатана, больно хлопнув Коку по здоровому плечу, стал вылезать, с трудом выволакивая свое мощное тело из закачавшегося «Москвича».

Кока тоже хотел было вылезти, но его дверца почему-то не открывалась. Он беспомощно толкал её гипсом, но она не поддавалась. Потом он увидел, что ручка на дверце свинчена.

Сатана тем временем одернул плащ, обнял и поцеловал Мамуда, что-то прошептал ему на прощание, забрал у него из кармана бутылку боржома и направился к зданию.

— Эй, Сатана! А мой паспорт! Куда? — пискнул было Кока.

Но Мамуд уже уселся за руль и щелкнул чем-то под сидением — кнопки на дверцах втянулись. Кока налег гипсом на свою дверцу — заперто.

— Что такое? В чем дело? Что вам надо? Куда он пошел? — начал он панически спрашивать у Мамуда.

Тот отвечал:

— Сейчас придет. В туалет пошел. Ты сиди спокойно, не рыпайся…

— Да что это такое? — по-детски спрашивал Кока.

— Ничего. Всё в порядке.

Через лобовое стекло и стеклянные стены аэропорта было видно, как Сатана не спеша поднялся на второй этаж, поставил бутылку на край стойки и протянул девушке паспорт. И в тот момент, когда она заглядывала в паспорт, он локтем подтолкнул бутылку. Было видно, как бутылка беззвучно упала на пол, как отскочили люди и началась суматоха. Девушка, перегнувшись через стойку, смотрела на осколки. Сатана жестами энергично объяснялся: показывал то на стойку, то на пол. Из кафе напротив появился кто-то со шваброй. Девушка, вернув паспорт, рукой показала Сатане проходить побыстрей и не задерживать других. Сатана с трудом, боком, протиснулся в железные стояки металлоискателя и пошел вглубь… Вот его уже не различить среди толпы улетающих счастливцев…

«Вот наглый бандюга! Абрек! Прошел! — злобно думал Кока, в душе надеясь, что подлог будет обнаружен, а Сатана не пропущен. Тогда были шансы получить паспорт обратно. Хоть и мизерные, но были. А сейчас до Коки окончательно дошло: — Кинули! Как щенка кинули!..». Он как-то сразу угас и ослабел.

Тем временем Мамуд резко развернул машину и погнал в сторону города, рассказывая, что Сатана в побеге, ему надо помогать, и хорошо, что он был в хорошем настроении, а то мог бы и покалечить Коку…

— За что меня калечить? Я и так покалечен! Почему у меня взяли? — плаксиво спрашивал Кока, хотя это уже не имело значения.

— Никого больше не было. Мы уже пару часов сидели, ждали, кто близкий появится… Да ты не бойся — не потеряется твой паспорт. Сатана вышлет его по почте. Ты только адрес свой дай, куда посылать…

«Адрес?.. Какой?.. Зачем?.. Черта с два он вышлет, больше ему делать нечего… Будет с этим паспортом разбойничать, пока не поймают», — скорбно думал Кока, но всё же уныло нацарапал на пачке сигарет свой французский адрес. Мамуд посмотрел, понял слово «PARIS» и уважительно спрятал бумагу:

— Париз, ялла!.. Баб, наверно, много!..

А Кока полностью сник. Пара месяцев сидения в Тбилиси, без денег, под страхом ареста и без документов, была обеспечена. А что этот проклятый Сатана по его паспорту в Европе натворит — неизвестно. Во всех картотеках, считай, место забито…

Не слушая веселую болтовню Мамуда, он заторможено смотрел на дорожные выбоины, рытвины и колдобины, натужно думая, что делать. На секунды пришла мысль о мести, но кому и как мстить?.. Мамуду?.. Нечего предъявить, да и связываться опасно с такой бестией. Сатане?.. Где он?.. И что Кока ему может сделать?.. Ничего. Против Сатаны никто из районных парней не отважится выступать. А самого Коку он изувечит — и всё. Так что молчать и бежать прочь из этого города, где все друг друга кидают и норовят обобрать и объебать!

Так они доехали до центра. Мамуд вежливо поинтересовался, куда его подбросить. Кока вылез на Земмеле, купил бутылку водки и до сумерек просидел в садике, скорбно обдумывая положение и прихлебывая из горлышка, пока не задремал. Но его разбудил дворник и велел идти домой — нечего по вечерам по садикам шастать, если ты плохого не задумал, а если задумал — сейчас позовем милицию!

Кока с трудом дотащился до дому, а бабушке, еле ворочая языком, объяснил какую-то чушь:

— Вот… лично приехал сообщить… пролёт прошел успешно…

Бабушка, мало понимая, в чем дело, была ошарашена такой вежливостью и усадила внука за котлеты, которые еще оставались со вчерашнего дня. Он вяло жевал, вполуха слушая о том, что покончил жизнь самоубийством Большой Чин.

— Какой это? — не понял он.

— Ну, тот человек, который вас спас после драки. Из ЦК, — взволнованно сказала бабушка. — Я всегда говорила, что он порядочный человек, не в пример тем, кто жив и здравствует. Не выдержал лжи. И сделал так страшно: бросился сердцем на кинжал… До войны так же покончил с собой муж мадам Соломонсон, ювелир, когда чекисты пришли его брать…

«Чекисты… Сатана… Мамуд… Соломонсон… Большой Чин… Чтоб вас всех черти взяли!..» — вращалось в голове у Коки, пока он окончательно не затих на своей постели без простыни и наволочки, снятых бабушкой для стирки.

… Спустя два месяца, после подлогов и подкупов, новый паспорт был получен, и Кока благополучно добрался до Москвы, где во французском посольстве ему восстановили визу и даже купили за счет Франции билет до Парижа.

2002–2006, Германия

БАБУШКА И СМЕРТЬ

I

Жила на просторах бывшего Союза бабушка девяноста лет. Вся её родня поумирала или сгинула, осталась только бездетная внучка с мужем. Скучно жить втроем. К тому же почему-то пропали свет, газ и тепло. Без света нет телевизора. Без газа трудно готовить. Без тепла плохо жить. Хуже, чем во время войны. Внучка кричит в ухо:

— Союза нет, потому ничего нет!.. Воры свет воруют! Перестройка!

Удивляется бабушка — как это воры свет воруют?.. И как это Союза нет?.. А что тогда есть?.. Непонятно. Но надо в пальто, сапогах и шапке в нетопленой комнате сидеть и в пол смотреть. Утром — хлеб с соленым маргарином, днем — вареная картошка, вечером — каша. А если спросить у внучки, почему нет тепла и еды, то можно опять услышать, что колхозы не работают, фабрики стоят, поэтому ничего нет.

— А когда будет?

— Неизвестно. Сказано — перестройка, и всё, бабулька, не приставай, — отрезает внучка.

А внучкин муж из кухни поддакивает:

— Было добро, да давно. А когда опять будет, нас уже не будет!

Ну, перестройка — так перестройка. Будет — и пройдет. Бабушка всякие разверстки, чистки и бомбежки пережила. Сиди, в пол смотри. Ничего. Лишь бы войны не было.

Пока могла слышать — прислушивалась ко всему. В темноте слышно лучше, чем на свету. Но с детства была туга на левое ухо (отец дал оплеуху). А тут и второе забарахлило. Голоса и звуки стали отдаляться, тускнеть, гаснуть, исчезать. Затихло всё.

Ну, затихло — не потухло. Слепой быть хуже, чем глухой. Сиди и в пол смотри. Если крикнут что-нибудь прямо в ухо — то слышно. Главное можно понять. А остальное всё ерунда. Приходил как-то человек в белом, в глухое ухо жучок вставлял. Легче стало вроде. Но что слушать?.. Телевизор молчит. Бачок в туалете журчит. Зять что-то грызет на кухне. Внучка по телефону болтает. Временами в ухе кто-то разговоры заводит. Или смеется, как болван.

Иногда жучок вдруг начинал так дико свистеть и скрежетать, что бабушка поспешно вырывала его — бомб не хватало!.. Сталин войну выиграл, немца побил, откуда бомбы?..

Плохо только, что керосинка сильно коптит — дышать нечем. Человек в белом говорил:

— Не дышите керосином, очень вредно! Сосуды сужаются, склероз будет!

Легко сказать — не дышите!.. А что делать, чем греться?.. Лучше завтра от яда помереть, чем сегодня — от холода. «Замерзнугь всегда успеем, — невозмутимо думала бабушка под возню жучка в ухе. — В старом теле — что во льду, тепла ждать нечего. А склерозом не пугай, не страшно. Моя бабка в сто лет умерла — и никакого склероза! Перед смертью бус наглоталась, но по забывчивости, а так — всё помнила!»

Наконец перестройка лопнула, свет появился, но так вздорожал, что внучка опять не включала телевизора, пока зять не устыдил её:

— Не экономь на человеке! Что ей целый день делать?

Теперь бабушка сидит перед экраном и смотрит всё подряд. Даже переключалкой щелкать научилась. И всё ей кажется ужасно знакомым. Увидев Ельцина, она твердо говорит:

— Этот у нас до войны в ЖЭКе истопником работал. Пил сильно.

И почему внучка с зятем покатываются — непонятно. Мало ли кто где работал?.. Им бы только хохотать… Квакают, лягушки, а что смешного?.. Этот, например, мясником на рынке был, где муж вырезку к праздникам покупал… Теперь только очки нацепил и разжирел. Вот этот, мордатый, да — да… Что?.. Член бюро?.. Не знаю, паспорт у него не проверяла. Хороший мясник был, чистый… У других пьяниц мясо под мухами синее, грязное, а у этого всё чисто, и сам всегда в фартуке. И нечего хохотать… Скотину тоже резать уметь надо. Был бы бык, а мясник найдется, как муж говорил.

Телевизор такой большой, что сослепу трудно различить, ящик это или окно в стене. Поэтому, когда на экране идет дождь, бабушка беспокойно спрашивает:

— Белье успели снять?.. Не намокнет?..

Внучка вопит:

— Это в кино дождь идет, на экране! Какая же ты стала глупая, бабулька!

А она резонно думает: «Раз в кино идет, может и на дворе пойти… Не лучше ли вовремя снять?.. К тому же высохло давно, наверное… Если не скажешь, сами ничего не сделают. Лентяи!»

Смеется внучка, что бабушка костылем окно закрыть пытается. А забыла, дурочка, что с ней в детстве случилось: летом под окном на горшке сидела, а ветер так рванул створками, что все стекла посыпались. Спасибо еще, только парой шрамов отделалась, могла бы и глаза потерять…

Иногда бабушка нарывалась на каналы новостей. И тогда одни и те же кадры к вечеру повергали её в уныние:

— Вот эта бедная женщина уже целый день плачет!.. Лес всё время горит!.. Машины разбиваются!.. Дома рушатся!..

Внучка со смехом объясняет, что всё это — одно и то же: и женщина поплакала немного и перестала, и лес давно потушили, и битую машину на свалку свезли, и развалины бульдозером собрали. А бабушка недоумевает: если у человека горе, то он и плачет целый день… И лес не так легко потушить… И машину так быстро не починишь — она-то знает, муж автомехаником был. Да разве кто слушает её?.. Внучка только и знает, что ругаться, а зять хохочет почем зря. Вот и вся жизнь.

II

По телевизору, если нет дождя, то обязательно кого-нибудь режут, убивают, насилуют и бьют. Бабушка за всю свою жизнь не видела столько ужасов, сколько сейчас за один день показывают. Скорбно наблюдая бесконечные гонки, драки, пьянки, она иногда недоуменно спрашивает вслух:

— Чего эти бездельники по улицам шатаются?.. Почему домой не идут?.. Вот шалопаи!.. Их что, на работе не проверяет местком?..

Но делать нечего — в платок завернуться и смотреть один и тот же бесконечный фильм, где жулики грабят и воруют, а потом с девками по ресторанам сидят, пока их милиция не поймает. И поделом, нечего граждан дурить и водку хлестать. Если хорошие люди, то почему домой не идут, не отдыхают после работы?..

Увидев на экране Гитлера, бабушка злобно удивляется:

— Как, разве он ещё живой, проклятый?.. А где его фуражка?..

Внучка визжит прямо в ухо:

— Какой там живой! Это документальный фильм! Хроника!

А бабушка в ответ крысится: мало ли что!.. Может, он где-то спрятался, а сейчас его поймали?.. Ведь говорили же, что Сталин обещал Гитлера в клетке по всему СССР провезти, напоказ, а Гитлер взял и сбежал куда-то в Америку. У мужа на работе даже места продавали на этот показ. И деньги, между прочим, потом не вернули, когда он в Америку убежал. И фуражка у Гитлера, как у Сталина. Только у Сталина — с серпом и молотом, а у Гитлера — с их пауком. И никого она ни с кем не путает. Это её все путают.

В общем, около телевизора сидеть можно, только ноги ноют и по костям зуд пробирается. От болей свежий творог сильно помогает. Только вот творога хорошего никак не найти — какой-то он жидкий сейчас стал, с коленей сползает и простыню пачкает. А это не дело — грязь бабушка не любит. У нее в доме всегда чисто было. Не то, что у внучки-вертихвостки, которая только туда-сюда всё швырять может!.. Ни разу не села, кофту не связала, носков не штопает, одежду не гладит!.. Обедов нормальных готовить не хочет: так, кинет что-то в кастрюльку — и готово!.. Ни супа нормального, ни мяса с картошкой… Только — шур-шур, срамные юбки напялит, папиросу в зубы — и бежать.

Пусть потом не удивляется, если её какой-нибудь прохвост в углу прижмет — сама напросилась. Мужчинам много ли надо?.. Все они прощелыги… Как увидят — так и норовят хватануть за что попало, как муж покойный… Покойный ли?.. Недавно ночью опять пришел и в постель просился, да она не пустила. Он всегда такой был, терпеть не мог — «Давай-давай, никого нет, дети ушли, давай по-быстрому!» — завалит на кровать, трепыхнется пару раз — и на работу… А с работы придет, отдохнет, переоденется и опять улизнет… То в кино с бухгалтершей видели, то с пьянчугами в столовой пиво пьет. А она детей нянчи, обед готовь, на дворе под краном белье стирай, талоны отоваривай, в очередях стой и с соседками ругайся…

А теперь и того хуже — сидеть, в пол смотреть. Без ушей много ли узнаешь?.. И глаза сдают. Хоть и вырезали когда-то катаракту, но всё равно, как через грязный стакан со стоячей водой одна муть видна.

Свет дали, но еды не прибавилось. Даже еще меньше стало. И холод не ушел. И почему-то давно пенсию не несут. Может, почтальонша адрес забыла? Внучка смеется:

— На твою пенсию, бабулька, буханки хлеба не купишь! Да и зачем тебе деньги? У тебя ноги не ходят!.. Куда тебе по магазинам ходить! Мы всё купим, что надо!

Ну, пусть. Ей ничего не надо. Всё хорошо. И жить вполне можно, если бы только творог достать посуше, комками. В марлю завернуть и к коленям прикладывать. А потом сырники сделать можно — творог-то чистый, в марле был… Внучкин муж сырники любит. Он всё ест. Даже из капусты, которой колени были обложены, борщ себе сварил недавно. И правильно, чего добру зря пропадать?.. Колени-то чистые, на Пасху мыли…

А деньги… Бабушка никогда и не видела их толком — раньше у мужа были, а потом неизвестно куда делись. Да и зачем они ей?.. Всё равно никуда ходить она не может: ноги крутит, а в затылке — свинец. Правильно люди говорят: стар да нищ — гниль да свищ… На голову нечистая сила давит, зовет постоянно: «Чайник кипит!.. Дети голодные!.. Квартира не прибрана!..» И голос не из головы, а будто прямо из сердца идет. Иногда в живот переберётся, оттуда ворчит: «Муж скоро будет, а обеда нет!» Бабушка пытается поймать голос, шлепает рукой по животу, по бокам — ничего не помогает, сам уходит и приходит, когда хочет, является, когда его не просят…

А как было бы хорошо всё самой слышать и видеть!.. И ходить. Такие простые вещи — и так их не хватает!.. Жаль, что в коленях вода высохла, а то пошла бы в магазин, посмотрела, что к чему. Хлеб, мясо, сахар есть?.. Чай, мука какие?.. Соль, свечи, мыло почём?..

Она спрашивает, а внучка только фырчит, со своим малахольным мужем Юрой непонятные разговоры заводит:

— Ты не находишь, что у нашей бабульки память как у золотой рыбки стала — длиной в 5 секунд?.. — а потом в ухо кричит: — Ты о чем думаешь целый день, золотая рыбка?

— О хорошей жизни, — отвечает смиренно и честно бабушка.

— Да тебе сто лет в обед, чего хорошего ждать-то?

— Посмотрим, — уклончиво отвечает та.

Внучка — хохотать. А бабушка удивляется: «Что тут смешного?.. Может, ноги еще ходить будут?.. И слышать-видеть смогу?.. О чем человек думает?.. Чтобы никто не болел, не голодал. И чтобы пришли все сюда, в эту комнату. Собрались бы, сели, посидели, поговорили… Чего еще?.. И кто сказал, что мне сто лет?.. Глупости. Может, шестьдесят. А может — только сорок… Вот муж скоро с работы придет, он скажет… Он всё знает. Все бумаги у него в коробке из-под печенья сложены. А коробка в шкафу под простынями спрятана, чтобы дети не растащили…»

III

В последнее время бабушка стала по утрам собираться: складывает что-то в кульки, сворачивает узлы, копается под матрасом, шарит в шкафу… Потом надевает шерстяной платок и застывает в ожидании.

— Надо ехать, — говорит.

— Куда это, бабулька, ты собралась? — кричит внучка ей в глухое ухо.

— Домой. Там муж ждет. И дети уже пришли из школы. Чего я тут сижу без дела? — отвечает та.

Без дела она никогда не была — с чего бы это сейчас бездельничать?.. Навестила, отдохнула — и пора. Засиделась в гостях. Дома дети голодные по двору бегают, воду из-под крана пьют, простудятся… И муж с работы вот-вот вернуться должен…

Зять пытается объяснить, что муж её двадцать лет назад умер, а дети не только пришли из школы, но успели её закончить, прожить свое и тоже умереть. С того света никто еще не возвращался. Но бабушка загадочно отвечает:

— Время покажет! — и начинает ходить по комнате (шуршание и перестук костылей).

Как утро — так сборы. Расстелет юбку, положит в неё щербатый гребень, рваные карты, пустой кошелек, футляр от потерянных очков, ночную рубашку — всё, что нажила за беспрерывную жизнь. И сидит, чутко поглядывая на дверь. Издали заводит разговор:

— А того человека, который должен за мной приехать, еще нет?.. Ну, таксиста, который домой отвезти должен?..

— Какой-такой таксист?.. Куда отвезти? — кудахчет внучка.

— Таксист — такой видный, здоровый… — запинается она, не зная, как его получше описать (на такси в особо важных случаях ездили, она и не помнит, какие они, таксисты). — И дети ждут.

Внучка — в хохот:

— Мы — твои дети! Больше нет никого!

Узелки отнимут, попрячут. А бабушка, затаившись, смотрит, куда вещи брошены. Её не обмануть!.. Ну и что, что глуха и слепа?! Всё чувствует. Вот сидит в коридоре и ощущает: где-то дверь открылась… Из щелей ветром потянуло… Пол дрожит под шагами… В стене гул… Парадное хлопает…

Наконец, как-то рано утром, твердо решила: «Помощи ждать нечего. Надо самой идти». Теплый жакет натянула. На голову — пуховой платок. Узел готов был с вечера. Подождала, пока внучка ушла, а зять в ванной заперся. Быстро-быстро прошмыгнула по коридору, отворила дверь и выбралась наружу.

Прокралась до лестницы. А там — темень, тьма, темнота. Ступеньки опасные. Холод собачий. Постояла, подумала. Видит — кабинка, а в ней — свет. «Там таксиста ждать надо! — решила, но открыть не смогла. Постояла, подергала решетку — и пошла обратно к знакомой двери. — Внутри ждать теплее…»

Заперто. Постучала костылем. И раз, и два, и три. Внучкин муж, полотенцем обмотанный, отворил. Увидел её, обомлел, побежал проверять в комнату. А она прошаркала по коридору и уселась на диван.

— Где вы были?.. Куда вы ходили?.. — кричит ошарашенный зять. — Как вы вышли?

— Домой… Муж с работы… Дети из школы… Таксиста нет… Подожду… — растерялась она.

— Какие таксисты? Какие дети? Всё это было юо лет назад! Вы, дорогая, в свою молодость сбежать пытаетесь, а это невозможно! Машину времени еще не придумали! А если и придумали — то сами катаются, нам не дают! — кричит он, закрывая дверь на все цепочки и щеколды.

Затаилась бабушка, выжидает. «Не дадите по-хорошему уйти — хитростью уйду». Как только коридор пуст — тут же к двери, стучит в неё костылем. Но никто не слышит, кроме зятя — он, бездельник, всегда дома, её сторожит.

— Опять буянить? — кричит, из комнаты выбегая.

— Пустите, ждут меня! Прошу вас, откройте!.. Я дам вам три рубля, милый! Мне обязательно надо! — молит бабушка.

И чего только не пробовала!.. И просила, и ругалась:

— Какое имеете право?.. Что это — тюрьма?

— Так точно, тюрьма души и тела! — подтверждал злой зять со стаканом в руке.

Она недоумевает: за что мучат, почему держат взаперти?.. Ну ничего — она будет готова. Скоро машина приедет, она узелки схватит — и айда!.. А нет — можно и на трамвае уехать. Пока надо готовиться потихоньку…

Каждое утро — одна и та же работа: в коробки из-под туфель складываются пуговицы, обмылки, таблетки, блюдца, солонка. В мешки прячутся распоротые платья, куски кожи, рваные шарфы, старые косынки. В узлы заворачиваются клубки ниток с иголками, салфетки, чайные ложки.

Из узлов не украдут. Всюду воров полно, так и шныряют вокруг. Один вчера даже задвижку на окне дергал, но она костылем стукнула — исчез. Зять орет:

— Это в телевизоре воры, бабушка! Не бейте костылем по экрану, взорвется! Пожар будет, милиция придет!

А бабушке лучше знать, где вор был: своими глазами видела, как он черной рукой через форточку задвижку рвал. И пусть этот дурень её не учит, где воры были, она сама знает. Тут были!

Нет, всё прятать!.. Кольцо, например, лучше всего в кефире утопить, там воры искать не будут… Тапочки — под подушку… Гребень — в суп… Костыли — под одеяло… Челюсть — в маслёнке спрятать, в масло вдавить, так-то понадежней будет…

Внучка с зятем челюсть ищут — а бабушка упорно молчит: зачем лишнее говорить?.. Все ищут — и она ищет. Ах, челюсть у кого-то пропала?.. Не удивительно, всё крадут, а я о чем говорю, но никто же не слушает… Дети или коты утащили, кому еще?.. Играют теперь где-нибудь во дворе… В подвале смотрели?.. Всё надо прятать и хранить. И на дорогу еду запасти не мешает: корочки, галеты, булочки.

Еда до тех пор пряталась за кровать, пока не вышла наружу в виде тараканов. Внучка нашла гнездо, разоралась:

— Вот сумасшедшая бабулька! Смотри, какую дрянь развела!

Крик, шум. А что такого?.. Тараканов не видели?.. Да где это видано, чтоб без тараканов?.. Отец еще всегда шутил: была бы хата, а тараканы заведутся… И почему это кушать на дорогу взять нельзя?.. Небось, когда проголодаются — к ней же за хлебом и прибегут. Вперед никогда не подумают. Она за всех думать должна!..

IV

Трудно с утра до вечера за всех думать, а надо. Кому же думать, как не ей?.. Она и думает за всех. Ей, например, кусок в горло не лезет, если она знает, что дети голодные. Всегда для них половину еды оставляет.

— Почему не едите? — кричит выпивший Юра, внучкин муж. — Не нравится?

— Для детей. Пусть они едят. И муж скоро с работы будет! — смотрит бабушка на часы без стрелок.

— Ваш муж давным-давно умер, я сам лично его хоронил и в землю закапывал!.. — орет зять, для убедительности резкими жестами показывая, как он это делал.

А бабушка этих злых шуток даже слышать не хочет:

— Да что вы болтаете?.. В землю!.. Я вчера с ним говорила!.. Сейчас же пусти уйти, остолоп!..

— Куда я тебя пущу? Слепая, глухая, хромая! Куда ты пойдешь? — свирепел зять.

— А ты пусти — и увидишь, куда!

Зять плевался, хлопал дверьми и уходил на кухню, а бабушка мучительно пыталась понять, почему её не пускают в магазин, не дают помыть посуду, приготовить обед. Почему отгоняют от раковины? Не подпускают к плите?.. Где её доска для глажки?.. Кастрюли, чугунки?.. Железная ванночка, где так удобно купать детей?.. Даже белье постирать не дают!.. А она этого белья за свою жизнь выстирала тонны и выгладила версты… Нет, засиделась, пора.

И она, не слушая назойливых криков и визгов, упорно движется к двери, которая теперь стала её главным вопросом жизни: заперта или открыта?.. Здесь ничего хорошего её не ждет…

Внучка от всех этих фокусов подсела на таблетки. Зять, запивший в перестройку, начал теперь от огорчения закладывать по-черному: с утра и в одиночку, по часам. А бабушка оденется в теплое, сядет у входной двери и скромно-деликатно молчит, всем своим видом намекая: «Мол, уже готова, чего ждать?..»

Иногда ей кажется, что лучше брать обманом. Ласково-льстиво начинает:

— Милый, я ошиблась квартирой, я живу этажом ниже, заблудилась! Откройте, пожалуйста! Вы же хороший человек?

— Нет! — кричит зять. — Я — плохой человек! Очень плохой! Не открою! Не выпущу! Не торопись! Небесный ЧК работает круглосуточно! Когда надо — сами придут. А пока — сидеть и ждать!.. А если буянить — то я «скорую» вызову и в психушку сдам. У вас белая горячка! Белочка! Делир! Вот я же сижу, никуда не бегу — и ты сиди! Сиди и телевизор смотри! — пытается объяснить он, по-обезьяньи хлопотно усаживаясь на невидимый стул и показывая жестами, как он «сидит», «никуда не бежит» и «телевизор смотрит».

— Ну, ты сиди, если хочешь, а мне пора — я в другом месте живу… Хотя бы мужу моему скажите, чтоб он забрал меня отсюда! — настаивает бабушка.

— Вот-вот, пусть ваш мертвый покойный муж сюда пожалует, милости просим, совсем весело будет! — Зять широким жестом распахивал настежь дверь и делал нетвердые книксены и шаткие реверансы. — Добро пожаловать, покойный муж! Как у вас там, на том свете, погода ничего, дождя нет?.. Земля пухом или как?.. Забирайте свою подругу жизни, ничего против не имею! Давно пора, между прочим! — в сердцах огрызался он напоследок в мрачную пустоту подъезда и с треском захлопывал входную дверь.

А бабушка, в страхе и удивлении глазея на кривлянье зятя, скорбно думала в ответ: «Плохой ты, злой человек! Не буду с тобой разговаривать!»

Но обиды долго не помнятся. И всё сначала. Один раз так захотелось ей выйти, что руку у зятя целовать начала, на колени встать попыталась:

— Отпусти, прошу по-божески — идти надо! Дай ключ, отвори дверь!

Целует руку — и плачет. Тут и внучкин муж зарыдал, стал её целовать и обнимать:

— Какой ключ? Что я, святой Петр?.. Поймите, родная, вам некуда идти! Некуда! И нам всем некуда идти! Вот, уже пришли! — топал он чугунными шагами на месте, старательно показывая, что «уже пришли». — Куда вас пустить?.. Чтобы на ступеньках шейку матки сломали?..

Объятия, слезы и поцелуи как-то облегчили, успокоили обоих. Они долго и молча сидели рядом, опустошенные и притихшие, пока внучка, вернувшись с работы, не наорала на них, разгоняя по комнатам:

— Склеротичка и пьянчуга — хороша семейка! Идите по местам!

Муж долго еще всхлипывал в ванной. Бабушка в своем углу тоже смахивала слезу, думая: «Хороший человек! Душевный! Вот она — главная ведьма! А он хороший, добрый, ласковый… Когда уйду, заберу его с собой. Пропадет он тут с этой дрянью!» А внучка металась по кухне, причитая в голос:

— Боже, в каком дурдоме я живу! Бабка — в деменции, муж — в запое! Нет выхода, конец, беспросвет!

Но выход нашелся сам собой. Однажды зять, не в силах больше лаяться и кричать, на бабушкины расспросы о детях и муже рассеянно ответил:

— Дети еще в школе, потом в кино идут с классом… А муж сегодня опоздает — на работе задержали… Звонил, просил передать, что придет поздно. Ждите!

И это объяснение вдруг полностью успокоило бабушку. Оно было ей понятно: дети — в кино, муж — на работе, придет поздно. Раз их пока нет — то и волноваться не о чем, можно пока телевизор посмотреть.

Теперь она с утра получает полный отчет: дети в цирках-зоопарках, муж работает, а потом на свадьбах-поминках гуляет или внеурочно работает. Всё это было ей очень понятно и знакомо: она всю жизнь всех ждала. Можно и еще подождать.

Временами, правда, она забывает, чего она именно ждет, и начинает по привычке собираться:

— Пора!

Но резонные объяснения тут же останавливают её:

— Куда пора?.. Дети уже поели, пошли в футбол играть.

Не зная, что ответить, она беспокоится дальше:

— Соседка сказала, в магазине мясо по талонам дают. И очередь небольшая! Надо купить! — но получает обстоятельный ответ:

— Нет, соседка ошиблась. Завскладом больной, принять не смогли, завтра продавать будут. Завтра!

«А, завскладом нету, бывает… — понимает баб}'шка. — Ну, завтра так завтра. Подождем».

Погода тоже служит серьезным поводом, чтобы не спешить, никуда не уходить. Откидывая занавеску, зять показывает:

— Видите — зима, холодно! Потом пойдем, когда потеплеет! А сейчас зима, скользко. Упадете, матку шейки сломаете! — (И правда — вид снега за стеклом убеждает её, что лучше повременить с уходом).

Если светит солнце, то идти будет нестерпимо тяжело:

— Потом пойдем, когда не так жарко будет! Все вместе пойдем! Так веселее!

«Да, — в душе соглашается бабушка. — Всем вместе идти веселее, а поодиночке — жарко…»

И она ждет — упорно, терпеливо. Когда-нибудь, наконец, все придут со двора, вернутся с работы, сядут за большой стол, и станет опять шумно, смешно, светло и радостно, как это бывало раньше… Может, и ноги пройдут и пойдут?.. И в голове посветлеет? И муж, наконец, явится?.. Что-то долго его нет — не к бухгалтерше ли, стерве, завернул?.. Соседка по секрету говорила, что в кино их вместе видела… Надо проверить, да всё времени нет…

V

Склероз оказался вещью чрезвычайно приятной — ничего не надоедает, всё впервые видишь и слышишь. И каждый день интереснейшие новости открываются. Например, бабушка никогда бы не подумала, что у них в квартире столько комнат — ходи, озирайся, костылем двери распахивай, со счету сбившись. То новые комнаты откуда-то берутся, то старых никак не найти. В поисках уборной блуждает она по квартире, открывает шкафы и кладовки, с изумлением озирая их внутренности и панически думая, куда делся толчок, который утром был еще тут. Неужели тоже украли?..

На поднос с едой она смотрит долго и испытующе, пытаясь вспомнить, что с этим надо делать: чистить, резать, шить, гладить или стирать? И если бы зять Юра не показывал жестами:

— Ам-ам! Кушать! — она бы ни за что не додумалась, что это всё можно класть в рот и жевать.

Недавно вот нашла одну белую комнату с громадной лоханью. Зачем бы такая огромная лохань?.. Как её поднять, переставить, передвинуть? Внучка орет:

— Забыла, бабулька? Это ванна называется. Купаться! Чупи-чупи!

А бабушка и сама уже знает: конечно, чупи-чупи, но почему такая здоровая?.. Раньше таких никто не видел. У них с мужем вообще ничего не было. Уборная и кран — во дворе. Горбаня № з, прямо за углом, по улице Сталина. И всё. Раз в неделю или две искупался — и хватит, чего еще?.. Часто мыться вредно, врачиха из поликлиники всегда говорила. Если что — и в тазике помыться недолго. Ведро согрел — и готово.

Очень завлекательным местом оказался стенной шкаф. Бабушка часами перебирала одежду, белье, туфли. Сортировала, разбирала. Некоторые старые платья и блузки рвала «на тряпки», увязывала в тюки, прятала под вешалками. А туфли выкладывала на стол, чтобы не забыть в суматохе отъезда — пусть на видном месте будут…

И всё бы хорошо, но вот новая напасть: дети-хулиганы стали костыли воровать. Не дети, а фашисты. Она их, правда, даже и не видит, а только слышит. И никак поймать не может. Поймала бы — надрала бы уши за милую душу!.. Костыли — не иголки, куда их спрячешь?.. Под одеяло?.. За кровать?.. В крайнем случае можно в большой лохани водой залить… А детей наказать. Но мужа всё нет, а она не может разорваться, где еще время детей шлепать!..

Объектом особого воровства были также вставные челюсти. Костыли и челюсти — последние друзья человека. И очень хорошо, что их — по паре. Можно костылями челюсти по полу гонять. Или, наоборот, челюсти на костыли вешать — красиво! Или, например, челюстями очень удобно крошки со стола сметать. Или землю в цветочном горшке ковырять. По батарее стучать. В солонку макать, а потом удивляться, почему хлеб такой розовый, соленый и черствый.

Но именно потому, что челюсти такие красивые и нужные, их надо особо беречь и прятать, а то как пить дать сопрут. Челюсти поочередно исчезают из бабушкиного рта и после долгих поисков обнаруживаются в раковине, под подушкой, в карманах халата, за шкафом, в тарелках, среди объедков, в цветочных горшках или где-нибудь в тапочках или стиральной машине.

Бабушка нутром чувствует, что челюсти — это её последнее достояние, без которого жить совсем нельзя, всё остальное уже украдено. Поэтому она всё надежней прячет их от воров, котов, детей и хулиганов. И каждое утро — одна и та же паника:

— Челюстей нет!

Внучка уходила на работу, а поисками занимался внучкин муж, которому некуда было спешить. Челюсти искать — тоже дело охраны, ничего не попишешь. Дернув утренний мерзавчик и натянув старые кожаные перчатки, он начинал щупать бабушкины карманы и запазухи, переворачивать затхлое постельное белье, ворошить чулки, рыться в остатках еды, копаться в мусоре, обуви и цветочной земле, нещадно матеря при этом челюсти, бабушку, свою несчастную жизнь, весь несправедливый мир в целом и равнодушного Бога — в частности.

Иногда на помощь призывался сосед, из русских немцев, Васька Шнайдер, тоже пьяница, но хороший слесарь. Вся большая семья Васьки уехала в Германию, а его не взяли за то, что он был т. н. кварталыциком — пять рабочих дней держался, а на субботу-воскресенье уходил в тяжелый запой. Чиновники из немецкого консульства, увидев справки из ЛТП и вытрезвителей, решили не признавать Ваську немцем, вписали ему в анкету «русский» и не выдали разрешение на въезд, что было совсем неправильно, потому что и в запое Васька не терял главных качеств своего немецкого характера. И если он принимался с диким механическим педантизмом и маниакальным упорством перебирать предметы в комнатах, то всегда находил челюсти.

Зять хвалил его:

— Вот что менталитет делает! Вас бы, немцев, над нами поставить — в два счета рай бы построили, а то эти жиды наверху только о своих карманах заботятся! С меня причитается! Как не пьешь?.. Да уже вечер пятницы наступает, можно немного глотнуть! Покарауль бабусю, я мигом сбегаю.

Васька усаживался в кресло, зять бежал за бутылкой, а бабушка с удивлением думала: «Чего им надо? Чего они всё переворачивают верх дном?.. Ремонт, что ли, затеяли?.. Или потеряли что?.. Или переезжать собрались?..»

Ладно, раз покоя нет — хуже вам будет! Стала бабушка челюсти не поочередно, а сразу обе вместе в разные места прятать, чем привела зятя в окончательное бешенство. И он, по совету Васьки, решил прикрепить их к бабушке. Вдвоем они накрепко привязали нитки к челюстям, потом намотали нитки на бабушкины уши — жуй, бабушка, на здоровье!

Но ей это не понравилось. Она вытаскивала челюсти изо рта и, в конце концов, порвала нитки, которые потом долго еще свисали с её ушей. В общем, пришлось бросить эту затею, хотя Васька и предлагал радикальные решения вроде того, чтобы челюсти эбоксидкой приклеить к деснам или заменить нитки на дюралевую проволоку, а проволоку закрепить в дырочках для серег.

Ничего не помогло. Наконец, когда челюсти оказались спрятаны особо хитро — в унитазе — и была спущена для надежности вода, для бабушки пришло время каш, супов и пюре. «Всё-таки украли, сволочи!» — рассерженно думала она, деснами перетирая тюрю. Но ничего, и без зубов можно жить, было бы что жевать… Был бы хлеб, а рты найдутся, как говорил отец.

Так и сидит бабушка в коридоре, глухим ухом сторожа входную дверь, а другим ловя странные речи из кухни, где внучкин муж говорит не переставая с молчаливым Васькой. Слова вроде бы понятны, но вот смысла никак не понять:

— Всё перевернулось верх дном. Частная собственность теперь священней, чем святое писание! А судьи кто? Чекисты, аппаратчики!.. Превращение совка в человека — процесс глубинный… Мы — жертвы процесса… Пьющики-запойцы… Если проткнуть наш панцирь из пьянства и хамства, то обнаружатся добрые сердца и ранимые души… Таким трудно жить… Мы обросли чешуей из шума и наглости… Мимикрия… Только бы выжить… Мечемся из тупика в тупик…

«Что болтают — и сами не понимают, дурни!» — в сердцах думает бабушка, задремывая под их тихое блеяние — будто козы на горке траву щиплют. Ла-ла-ла, ерунда всякая… Лучше бы домой шли, жене помогли, чем языком чесать и водку пить…

VI

«Слава богу, никого… Можно уборку сделать. Никогда эти бандиты вещи на место не положат. Побросают — и готово. А ей убирать… Так… Блузку и юбку надо под матрас засунуть — выгладятся за ночь. Разложить под матрасом — и всё!.. И утюга не надо… Не лезут… Тогда в другое место их… Простирнуть не помешает… Вот, в ведре… Кто это в ведро столько бумажек накидал?.. Нет, мусору тут не место. Его надо на пол вытрясти, а в ведре белье замочить. Что бы они без неё делали?.. Молодняк, ни о чем не думают…

А это что еще такое? Пахнет хорошо… Как же эти пузырьки называются? А, духи, «Красная Москва»! Смотри ты на этих вертихвосток!.. Душиться вздумали!.. Не доросли еще!.. Духи лучше всего слить в раковину, а то потом учителя в школу вызывать будут: мол, ваши дочки духами мажутся. Задушить их за такие духи!.. С детства в строгости держать… Да и рано еще им, соплячкам…

Так. Тут прибрала, кажется… Только вот коробочка осталась… Дрянь всякая: колечки, бусики, сережки… И откуда они всё это таскают?.. У соседских детей одолжили, что ли?.. А может — украли?.. С них станет. Фашисты, а не дети. Нет, они шкодники, но не воры… Взяли у кого-нибудь поиграть… Надо соседке показать. Пусть она отберет, которое ваше, а которое — наше.

А лучше всего эти побрякушки в карманы переложить, чтоб не пропали. А еще надежней — вот сюда, в эту большую белую вазу с черным дном и белой крышкой — тут не найдут… Ваза кривая, от полу не оторвать, не унести… Вот… И крышку закрыть… Пусть пока тут полежат… Белье замочено. Всё спрятано. Костыли в ванной отмокают. Теперь посуду помыть.

Это что, кухня?.. Первый раз вижу… Понаставили белых шкафов. Где плита, где холодильник — не разобрать. И почему холодильник пустой и не холодный?.. И почему это противень в него затолкнут?.. Зато плита полна продуктов… Это наверняка хулиганы местами поменяли… Надо из плиты всё обратно в холодильник переложить, чтоб не испортилось…

Что-то затылок жмет… И колени крутит… А это разве не творог?.. Помажем — поможет… А чего он такой жидкий и темный?.. По ноге прямо потек… Не умеют продукты делать… Коричневый и сладкий творог — где это видано?.. Творог должен быть сухой и белый…»

После того, как продукты перекочевали из холодильника в духовку, золотые колечки и сережки сгинули в унитазе, а сама бабушка обмазалась медом с головы до ног, внучка решила привести врачей.

Увидев белые халаты, бабушка испугалась, но потом узнала одного из них: «Кажется, раньше в магазине на углу работал, Шурой зовут». А вот другого она не знает — на лысого кролика похож: губами шевелит, жует, глазами туда-сюда косит. Больной, наверно… Или нервный…

Врачи стали её осматривать, велели открыть рот, дышать — не дышать. Попросили пройтись на костылях. Она поспешила к двери — может, хоть сейчас будет открыта?

Внучка подняла визг:

— Видите, видите!.. Бежит! Опять бежит! Я больше этого видеть не могу!

Врачи радостно засмеялись:

— От склероза нет наркоза! Скоро вас лечить придется, если не перестанете реагировать. Не обращайте внимания! Дойдет до двери — и вернется, куда денется? А еще лучше — смотрите на всё с юмором. Вы вообще как себя чувствуете, бабушка?

«А вот ты железный мешок на себя нацепи — и узнаешь, как я себя чувствую!» — думает она и кивает:

— Хорошо, спасибо!

— Ходить сами можете?

«Могу, если отпустят, — думает бабушка, поглядывая исподтишка на врачей: куда это еще предлагают идти?.. За окном зима, холодно… Упасть можно…»

— Летом пойдем, все вместе, — отвечает она.

— А, летом, все вместе, понятно… А где ваши близкие?

«Сама жду…» — затаенно озирается она по сторонам.

— Это вот, например, кто? — Халаты во внучку тычут.

— А это — чужие люди, — спешит объяснить бабушка. — Я случайно зашла, квартирой ошиблась, а они меня поймали и держат. Я вас очень прошу, сообщите моему мужу, пусть он заберет меня скорее! — с надеждой добавляет она, надеясь, что, может, хоть они ей помогут?

— Сообщим обязательно, при первой же возможности! — обещают халаты и уходят на кухню.

Там они дергают с зятем по сто грамм, закусывают, чем бог послал, хохочут, кофе пьют, диагноз поставили:

— Случай совершенно ясный: Деменция Ивановна собственной персоной! Или Склероз Маразмович, если так понятнее!

Сообщив дальше, что от старости есть только одно лекарство — могила, врачи все-таки прописали таблетки, а ей строго велели отдыхать, по дому ничего не делать и телевизор смотреть.

Она молчит, а в душе думает: «Как же отдыхать, если в тюрьму заперли?..»

Теперь утро начинается с трех разных таблеток. Они разноцветны, разнокалиберны и разномастны. Одна должна взбодрить. Другая — успокоить. Третья — поддерживать общий тонус. Беда в том, что таблетки действуют по-разному: иногда бодрость с ума сводит, иногда покой с общим тонусом не ладит. А временами всё обрушивается вместе, и тогда она уходит в дрёму.

Чаще всего окунается в детство. Отца за столом видит: тот по вечерам всегда книгу читал и детей учил, надеясь, что хоть они из деревни вырвутся и в городе жить будут. Вот он сурово смотрит на неё, урок спрашивает:

«Откуда звезды на небе?»

«Это Бог решил молодой месяц на крошки покрошить», — шепчет она, боясь ошибиться.

«Почему возле храмов всегда ветрено?»

«Черт внутрь войти хочет, да не может, вот и вьется», — робко предполагает она.

«Почему покойников в землю кладут?»

«Земля — к земле, прах — к праху», — лепечет она в полном страхе, чувствуя, как горячая струйка ползет между ногами….

— Опять описалась! — это внучка кричит так, что стены трясутся и в мертвом ухе звенит.

Бабушка открывает глаза. И на кого так орет?.. На детей, что ли?.. Не дети, а чистые фашисты… Недавно костыль в постель засунули. Ночью проснулась и понять не может, кто это рядом лежит: муж — не муж, скелет — не скелет, щурится противно, стальные зубы в черном рту блестят.

«Такие вот дела…» — спокойно думает бабушка, слыша, как внучка с мужем грызутся:

— Это ты советовала ей больше жидкости давать, чтоб мозги не сохли! Вот и писается!

— А кто её снотворным закормил?.. Она не потому писается, что много пьет, а потому, что крепко спит! Надо отменить снотворное!

— Если снотворное отменить — буянить будет! Лучше меньше воды давать! Ей уже даже живая вода не поможет!

— Нет, врач сказал, пусть она побольше жидкости принимает! — стоит на своем внучка, добавляя: — И вообще — относись к этому с юмором, как врачи советовали!

— Ага, смех сквозь слезы. Рёв сквозь блёв! — орет внучкин муж, свинчивая пробку с очередной чекушки. — Сейчас в цирк пойдем!

А бабушка безмятежно слушает, кто с кем в цирк идет и кто опять описался. Конечно, за всеми не уследишь… А цирк она любит, с мужем ходила. Там весело, музыка играет, мороженое дают и клоуны тушки на чушках крошат…

VII

Начала бабушка падать. Первый раз сошло, миновало, только руку ушибла. Но встать сама не смогла. Так и сидела до ночи, пока внучка с мужем из кино не пришли.

— Добегалась! — вопила внучка, ощупывая её. — Где болит? Вот ты неугомонная, бабулька! Сиди на месте!

— Шейку сломаете! — вторит муж.

Хорошо говорить — «Сиди!..» А если позвали?.. Как ослушаться?.. Вот и запнулась за костыль — дети назло специально прямо на дороге бросили…

Несколько дней сидела тихо, руку мокрой тряпкой обернув. Уксус в воду подливала, тряпкой махала, остужая её, локоть укутывала. Творог просила, но не дали, даже привязать к батарее грозились. Притихла.

— Вот тебе зеркало, смотрись лучше в него, если делать нечего! — дала ей внучка игрушку.

А зачем ей зеркало?.. Всё равно неясно, кто из рамки такой морщинистый топорщится. Лицо — как земля. На черепе вместо волос какая-то кухонная тряпка лежит. Вместо бровей — проплешины. Из подбородка черные волоски вылезают.

«Кто это? — мучается бабушка, чувствуя что-то очень знакомое в этом страшном лице. — Соседка, что ли?» Нет, за спиной никого нет…

Она открывает рот — а та, в зеркале, закрывает… Она качает головой — а та, в зеркале, кивает… Она высовывает язык — а та губы жмет и проплешины рыжие хмурит.

«Противная баба, пошла отсюда, воровка!» — кидает бабушка зеркало на коврик. Потом берет его, чтобы опять увидеть коричневую бабу, пришедшую по её душу. Лицо украла, теперь за душой явилась, мерзавка…

Наконец рука прошла. Сидит бабушка, переживает, что всё самой делать надо. Муж пальцем не шевелит. Что с него взять — лентяй! Всё абы как, лишь бы не работать. «Плевать», «обойдется», «сойдет», «переживем», «как-нибудь», «на хрен нужно» — любимые слова.

А сколько раз его с работы за этот дурацкий характер выгоняли!.. То гайку недовинтил — машина в забор врезалась. То ось перекосил — грузовик в овраг нырнул. То вообще забыл что-то вкрутить — мотор сгорел… А как выгонят — так давай хорохориться: «Мне нечего искать работу — она сама меня найдет! В СССР с голоду никто еще не умирал!» Сидит, пиво пьет. Или шляется неизвестно где. Ночью она чует его шаги, шорохи одежды, запах пива. А как утро — так требует:

«Давай-давай, дети еще спят, быстро-быстро!»

Ночную рубашку задирает и на кровать валит. Всегда рано утром и всегда под гимн из радио… От этого гимна по ней до сих пор мурашки бегают и в глазах темнеет. Как-то раз, Первого мая, на демонстрации, даже в обморок упала, когда проклятый гимн грянул. Ноги сами подогнулись… Да что поделать?.. Если живешь с ним — молчи, терпи. А нет — уходи. Сейчас не старое время. При товарище Сталине каждый может развестись, если на месткоме свою правоту докажет… Муж свое получил — и на работу, бегом. А она — стирай-убирай, готовь, гладь, шей, вари… А что готовить, если дома шаром покати?..

«Мяса с гулькин нос, томата чуть-чуть и риса полмисочки… Ничего, зразы сделать можно. Или тефтели. Мяса поменьше, а риса побольше… Хамсу по талонам давали?.. С луком потушить. Хлеба не завезли?.. Мука есть, блинчики испечь можно. Масла тоже нет?.. Сало растопить… Слава богу, что война кончилась и хлеб появился. Интересно, как себя чувствует товарищ Сталин?.. В газетах писали — болен был. Перестройку делал. Вот и довели его… За всем же смотреть надо, всё самому проверять, глаз да глаз везде… Выздоровел ли?.. Хотя бы. Без него — никуда.

Так, пора на кухню, дети скоро со школы придут. Только вот кухня где?.. Это, что ли?.. Белая ваза с черным дном… Лохань, но большая… Нет, это прачечная… Вот еще дверь… Плита на месте… Вначале надо плиту зажечь… Для блинчиков главное — сковороду как следует раскалить… Лучше сразу все конфорки зажечь, чтоб быстрее было… Вот и спички есть — тоже, видно, по талонам давали… Хорошо, греет… Рукам тепло стало…

Теперь мука… Это, что ли?.. Почему-то соленая… Даже муку не могут нормальную купить. Соленая мука — где это видано?.. Ну ничего, с яйцом смешать… Яйца. Гладкие, из пальцев так и выскакивают… Скользко под ногами стало… Наверняка дети что-нибудь разлили… Надо убрать, а то по квартире разнесут… Только вот тряпка где?.. А, на окне висит… Здоровая какая! И прозрачная!.. Ну, нашли куда тряпку вешать, дуралеи!.. Сорвать её надо. Крепче дернуть… Еще… Вот, готово!.. Прямо на плиту упала… Горелым пахнет… Мусор где-то жгут? Или листву палят?..»

Очнувшись в больничной палате, бабушка была очень удивлена — опять рожать?.. Сколько можно?.. Она в больницу попадала только во время родов. И сейчас тоже была твердо уверена, что скоро принесут и покажут ребенка. Всё тело болит, как после схваток… Пощупала живот — как будто спал… Пошевелила ногами, потрогала между ними — ничего, крови нет… Только ноги почему-то забинтованы… И на боку повязка… И на лице какие-то липучки странные…

— Мальчик или девочка? — спрашивает она у медсестры, а та усмехается:

— Пока неясно.

Приходят и уходят врачи, мерят давление, слушают сердце, но ребенка почему-то не показывают. Умер, что ли?.. И мужа нет. Он обычно навещал её в роддоме, апельсины приносил… Она уже знала: как апельсины — так рожать. Как рожать — так апельсины. А после абортов, например, ничего не дарил. А это похуже родов!.. Ну да она этих абортов штук 40 сделала — апельсинов не напасешься…

— Скажите, дорогая, вы моего мужа не видели в коридоре? — осторожно интересуется она у медсестры, а та смеется в голос:

— Дорогая, ваш муж умер раньше, чем я родилась!

«Вот тебе и на — и эта коза туда же!.. Умер! Как же это он умер, если он меня сюда, в роддом, привез?..» — возмущенно думает бабушка.

Приходила внучка с мужем. Кричали что-то в уши про пожары, ожоги, обои, помои… Ремонт затеяли, что ли?.. Надо бы у них про ребенка узнать. «И молока нет…» — украдкой щупает бабушка свои груди, вызывая возмущение внучки. А чего удивляться — у роженицы молоко пропало?.. Не дай бог мастит навяжется — полгода больна будешь… Когда она младшую родила, так вообще грудницей заболела.

А так роддом ничего. Чистый. И кормят хорошо. Палата небольшая — еще только две роженицы лежат. «Старухи — а туда же! Им не рожать, а на пенсию пора!» — удивляется про себя бабушка. Врачи все в белом. Ночью, правда, мыши шуршали. А как мышам не быть, если каждой роженице норовят что-нибудь вкусное передать?.. Заведутся, даже если главврач строгий и санитарок гоняет. А вот тараканов нет. И кормят исправно. Недаром муж всегда говорит: «При товарище Сталине наука сильно вперед пошла!» Может быть, вперед и пошла. Но на абортах как скребли ложками, так и скребут. Средства еще не придумали против этих мужчин…

Да, раз апельсинов нет — значит, дело плохо. Или ребенок умер, или муж заболел. А может, в кино отправился… С него станет. Она тут в роддоме валяйся — а он с этой шалавой там… «Тебя люблю!» — кричит, а сам с этой вертихвосткой — в парк, эскимо жрать и в кино обжиматься… Такой же жулик и лентяй, как все. Недаром мать говорила — не выходи за лодыря. Нет, не послушалась. А теперь чего уж вякать?.. Полжизни прожили уже, проживем и дальше, лишь бы войны не было и с товарищем Сталиным ничего не случилось…

Муж, хоть и лентяй, зато не скучно с ним. А что с работы выгоняют — ничего, работа у нас для всех найдется — товарищ Сталин постарался. Как это муж шутит? Сталин — из стали, Ленин — из лени, а Киров — из кира!.. Да… Лодырь, а веселый бес: чуть что, за руку схватит и в цирк потащит. А там карлики, клоуны, лилипуты в костюмчиках, ботиночках и проборчиках, а главный их болванчик на свинье скачет и вопит:

«Не скажете ли, Лилия, лили ли лилипуты литье на лиловую лилию?»

Бабушка пытается рассказать об этом внучке, но выходит только какое-то глупое «ли-ли-ли», а внучка головой качает и слезы утирает.

Когда ожоги зарубцевались, отвезли бабушку на белой машине назад. И заперли в комнате. И все другие комнаты тоже заперли. На столе ящик светится. Там какие-то мышьи морды мельтешат — неизвестно, зачем пришли. Неизвестно, зачем в роддом возили. Неизвестно, почему взаперти держат. Неизвестно, что дальше будет…

В первую же ночь дома бабушка так металась по кровати, что выпала на пол. Пришла в себя от холода. Сидит в холодном дерьме и ледяной моче. Встать сил нет. Да, видно, много плохого сделала, раз так наказана… Значит, гадила много в жизни, раз Бог в холодное дерьмо окунает…

Было дело… Чего уж скрывать… Был один сосед, заходил иногда без мужа — то соль ему нужна, то спички, то старые газеты, то вчерашний снег… Сядет на стул и в глаза уставится… Один раз завалил на кровать. Она не стала поднимать шума, когда он ей юбку заворотил, подождала, пока он кончит дергаться, а потом так огрела его сковородой, что он долго очухаться не мог. С тех пор расхотелось ему старые газеты читать. Вот и всё. А зачем ей полюбовник, когда муж есть?..

Но грех был. И еще был, когда летом с детьми за город на речку отправилась. Купалась. А потом на берегу такого красавчика встретила, что прямо как с цепи сорвалась. Он тоже выпивший был, сразу в кусты потащил. А у неё просто память отшибло — всё бросила и пошла, как привязанная… Хорошо, дети ничего не заметили, когда из кустов вылезла, вся поцарапанная… Муж только потом спросил: «Что это на коленях?» — «О скамейку ударилась», — ответила, а какая там скамейка, когда прямо на земле, как собаки, сцепились и разжаться не могли?..

А на субботнике?.. Муж тогда дома больной лежал, она вместо него на субботник вышла. Всем было велено в парке деревья сажать. Сажали. А потом в павильоне водку пили. Выпила пять рюмок подряд, не евши. И опять голову потеряла — с каким-то шалопаем за павильон лапаться пошла. А как в полночь гимн по радио грянул — совсем ополоумела: сама ширинку ему расстегнула и в штанах шуровала, пока он не пустил в неё своей горькой слизью. Только утираясь, в себя пришла… Эхе-хе… Отец говорил: три вещи на свете не оставляют следов — лодка на воде, змея на камне и мужчина на женщине… А вот остались…

Утром внучка подняла крик:

— Почему в дерьме на полу сидишь? Почему описалась? Почему нас не позвала на помощь? — а она про себя вдруг очень ясно и твердо подумала: «А чего звать?.. С вами или без вас — какая разница? Какая уж тут помощь?.. Родился — кричит, умирает — молчит…»

VIII

Старость пахнет грязным бельем, гнильем, мочой и псиной. Тело идет пятнами, нарывами, мозолями, наростами. Кожа отцветает, дрябнет. Кости трещат и гнутся. Руки-ноги не свои. Глаза видят одну муть. В голове сквозняки гуляют. В душе сумерки стоят. А тело съежилось до еды и унитаза. Но каждый поход в уборную стал труден и опасен. Для тех, кто уже сам до туалета добраться не в силах, — помойное ведро, куда надо справлять свои дела или слишком часто, или с большим трудом, если, конечно, еще вспомнить, зачем сидишь, спустив трусы, на вонючем ведре посреди комнаты, не стыдясь людей и детей.

Один врач посоветовал «высаживать по часам». Другой возразил, что это может привести к рефлексу. Но первый врач ответил, что система рефлексов у бабушки давно уже распалась по швам и ничего страшного, кроме смерти, впереди её не ожидает, и поэтому лучше высаживать по часам.

Внучка взялась было за это с энергией. Вместе с мужем тащила упирающуюся бабушку в туалет «по часам», но та, не понимая, чего от неё хотят, отбивалась, как могла.

— Какай! Какай! — вопила внучка, усаживая ее на унитаз и расстегивая халат.

— Писай! Писай! — вторил муж сквозь икоту, помогая стаскивать с бабушки трусы, отчего та приходила в немой ужас.

Но днем внучка была на работе, а поручать это щекотливое дело вечно выпившему мужу — опасно: или уронит, или сам упадет, или еще что… Ему и так уже мерещилось, что бабушка по утрам мастурбирует:

— Я через замочную скважину ясно видел, как она руку куда-то туда, внутрь, совала и там крутила что-то! Сто процентов дрочит бабулька!

— Да какое там!.. Это она с памперсами возится! — засмеялась внучка. — Я ей памперсы булавками к трусам прицепляю! Вот она целый день эти булавки и пытается отцепить!

— Как это — памперсы? А зачем тогда мы бабульку в туалет таскаем?.. Что-то логики не вижу! То памперсы, то туалет! Она, бедная, уже сама не знает, что ей делать! — возражал муж.

— Памперсы — для страховки! — парировала внучка.

А бабушка сидит и пытается думать, но с головой стало совсем плохо. Мысли набегают и отползают, как прибой. Не успел поймать — пеняй на себя. Смысл уплыл, открылось дно, осела пена. А что было в той волне — неизвестно. И никогда не узнать.

Как же мысль поймать, если слова бегут врассыпную, как тараканы?.. Или, наоборот, застают врасплох?.. Нужных слов нет. Хочет сказать: «Мужа давно нет!» — а говорит:

— Пять-шесть соль!

Пытается про детей спросить, а выходит:

— Столы это куда?

Хочет узнать, где ключ от проклятой двери, а бубнит:

— У магазина ложка.

Нет, нужных слов никак не найти. Хоть какое-нибудь ухватить — и то хорошо… Вот и слушает зять рассказы про то, как прилетал какой-то ковш, копал лимон, зевал на дом, нашли кусок, то есть платок, то ли кивок:

— Главное — творога раковину чтоб… Хлеб на работу, носил, носил… Яичница клубочки съела, за кошкой бегала, нету мыла… Ушла… Шкаф и каф…

Слова поймать — сил нет. Очень уж они прытки, шустры, хитры: только одно покажется — тут же исчезнет. Другое вынырнет, кивнет — и сгинет. Третье из-за угла кривляется. Иные рожи корчат, зубы скалят. Бегут, как мыши, если ночью в кухню войти…

Внутри себя она думает как будто правильно, но вот наружу почему — то одна белиберда вылезает. Даже если слова из головы на язык благополучно перекочуют, то во рту сразу в колтун сбиваются.

— Бабулька, ты же раньше умела говорить, а сейчас чего — разучилась? Вареная картошка у тебя за щекой, что ли? — удивляется внучка.

— Раньше она и писать сама умела, а теперь забыла, — замечает муж из кухни, подозрительно звеня там стаканом. — Вот как в жизни бывает: сначала бабушки сажают внуков на горшок, а потом — внуки бабушек. Колесо жизни, от горшка до горшка! Ох, долог, долог путь до нирваны!

Потом бабушка стала чаще падать. Её стали находить на полу в разных местах комнаты: в углах, под столом, возле двери. Один раз упала в ванной на кафель. От боли даже стонать не могла. Дыхание сперло: ни туда, ни сюда. Хорошо, зять дома был, врачей вызвал. Бабушку уложили на носилки и поволокли.

«Что им, куда?» — удивляется бабушка, сквозь боль пытаясь спросить, куда её тащат, но выходит совсем уж непонятное:

— Шлитка кофту стулом вся?

На лестнице санитары кричат:

— Руки держите, чтоб за перила не хваталась! Они всегда за перила хватаются!

Муж и внучка егозят возле носилок, чтобы руки держать, хотя бабушка и не думает ни за что хвататься.

— Люди имеют свойство цепляться за жизнь! — шутит муж сквозь икоту.

— Типун тебе на язык! — отбрехивается внучка.

И опять белые стены, врачи, лампы, маски, морды… «Чего пялитесь, заборы?..»

Очнулась бабушка под утро. Щупает возле себя — а там провода, прищепки, зажимы. Начала срывать. Прибегает врач, бородой трясет, не дает рвать:

— Нет, нет! Нельзя!

Бабушка пытается ему объяснить, что ей пора уходить, но ком во рту распадается на бульки:

— Ко-по-мо-ки, чут-лот-ет-ва!

Врач ничего слушать не хочет, кран брюхатый. Глаза большие делает и железкой грозит:

— Нельзя! Запрещено! Не трогать!

А бабушка ему в ответ утробно урчит:

— Уко-бору-сим, ту-ра-но-ша!

— Беспокойная старуха! — говорили где-то и давали таблетки.

Так и пролежала всю ночь в забытьи, без остановки кромку одеяло перебирая. То постель переворошит. То одеяло из пододеяльника вытащит. То подушку на пол скинет.

И видит она в бреду, что идет по темной улице и несет на руках младенца. У младенца морщинистое, дряблое, отечное старческое личико. Глаза закрыты. А из-под век гной сочится. Вот райполиклиника… Доктора обступают младенца. Распеленали и ахают — тельце, хоть и малое, но уже вполне женское: вот и груди, вот и волосы на лобке. «Скосить! Снести!» — кричат халаты. «Куда снести? Где скосить?» — бабушка и понять не успела, что к чему, а уродца уже на детские весы-ванночку укладывают. «Голову поправьте, свешивается, слепые, что ли!» — хочет крикнуть бабушка, а главный доктор уже метровыми ножницами эту головку отщелкивает, а тельце крюком цепляет и в рентген-аппарат тащит, приговаривая: «Вот и поправили… Теперь всё в порядке!» «Сволочи! Фашисты! Что вы делаете?» — кричит она, а метровые ножницы уже у самых её глаз маячат…

Когда она вернулась домой, дверь её комнаты стали запирать особенно тщательно и открывать только на еду. Но как быть с проклятым туалетом?.. Васька Шнайдер и тут помог — соорудил «трон»: вынул из стула сидение, а под стул подвесил ведро с крышкой. Теперь бабушка часами с недоумением рассматривает это чудище. Открывает крышку, смотрит в ведро, не понимая, что к чему: на стуле вроде бы сидят, а в ведре вроде бы воду держат, но чтобы вместе?..

— Писи-каки! — кричит зять, символически снимает штаны и жестами показывает, что бабушка должна делать.

— Пш-ш! Пш-ш! — вторит ему Васька Шнайдер, дергая воздух — «спускает воду». В другой руке он держит для наглядности ленту туалетной бумаги и рвет её на ровные отрезки, которыми потом выразительно шуршит.

— Зря мы так кричим! Дело не в ушах, а в голове! Не в глухоте, а в маразме! Она просто уже ничего не понимает! — нервно причитает внучка.

А бабушка скорбно смотрит на этих клоунов и качает головой. Что им надо? Чего они цирк устроили? Голову морочат стульями и лентами.

Так и сидит она целый день, ложкой в замке ковыряет или в треснутое зеркало смотрится. Иногда замок клацает, внучкин муж поднос с едой прямо на злосчастный трон ставит. Вот и всё. Из-за двери обрывки разговоров слышны. Бабушка слышит слова, так и сяк ворочает их в уме, но не знает, с какой стороны к ним подступиться, где ухватить, чтобы понять все эти рыг-лу, вам-пад, шит-слы, ет-ма… «Ним-но-ша?.. Бе-те?..» — перебирает она обломки слов, не зная, где их клеить или вязать.

Трудно стало жить. Ложка за щекой застревает. Каша мимо рта течет. Ветры-воры по квартире гуляют. Кошки ноги царапают. Злыдни-дети покоя не дают. Кабулема полная одолевает…

IX

Через какое-то время бабушка вдруг почувствовала себя лучше. Кости как будто утихли. Ноги могли стоять. Сила появилась в руках. И даже мысли стали превращаться в понятные слова. А главное было то, что ей стало ясно: скоро отсюда уезжать. Самой ли, с мужем или таксистом, но уезжать навсегда. Вещей она уже не собирала, узелков не вязала и всякую дрянь по коробкам не рассовывала. Зачем?.. Там, дома, всё есть. Там ничего не надо. Всё лишнее. Только то, что ты и что в тебе. Только это и брать. А всё остальное мешать будет.

«С пустыми руками идти легче! — глядя на снежинки за окном, мечтательно думает бабушка. — Пора. Нельзя опаздывать. Отец ругать будет. Муж недоволен. Дети плачут. Надо спешить».

Как-то ранним утром она проснулась от шума. Какая-то толкотня шла в шкафу. Как будто дети внутрь залезли и пихаются… Или под столом это?.. Нет, вот уже в коридоре бегают… Смех, шепоты, хохоточки… Наверно, дети-бандиты в школу не пошли, в прятки играют… А может, заперлись в шкафу и открыть не могут?…

Она в голос позвала их, но никто не ответил. Никого. Она села в кровати. И увидела над собой серую длинную тень. Стоит над кроватью, пристально смотрит, руками шевелит. То ли крестит, то ли зовет. Бабушка приглядывается: что такое?.. Нет, стоит, не уходит. Руками-рукавами медленно водит. Муж — не муж… Внучка — не внучка… Серая и сердитая, видно… Торопит:

— Вставай!

Даже чулки не дала натянуть:

— Пошли, ничего уже не надо!

— Как не надо? — упирается бабушка, заветный узелок из-под матраса вытаскивая.

Тень узелок отняла и на пол бросила. Потом бабушку крепко за плечи схватила и из постели вытянула. По ребрам бьет, в спину толкает:

— Пора!

«Таксист, наверно, — думает бабушка под тычками. — Сволочь… Не терпится ему!.. Не видит — идти не могу?»

Хотела крикнуть: «Не торопи! Счетчик включи!» — а вышло птичье:

— Чет-чик! Ют-чи!

Тень начала гонять её по комнатам. Взашей тащит к окнам, где задвижки прибиты гвоздями. Вдоль стен гонит. Вокруг стола вертит. Что-то кричит. А слова у бабушки то в ногах, то в желудке, то в темени отдаются. Как будто по всему телу маленькие рты распахнуты и зло что-то кричат. «Что? Когда?» — смятенно ищет бабушка выход.

Вдобавок в комнату откуда-то ворвалась шалая черная птица и тоже стала панически шарахаться по стенам, биться под потолком. Звенит в абажуре, путается в занавесках, проскакивает черным комом, задевает крыльями.

Бабушка в страхе слушала перебранку тени и птицы:

— Лови мяч!

— Еще удар!

— А скалкой по скулке?

— А моталкой по болталке?

Наконец, тень утащила бабушку в коридор, усадила её на табурет в прихожей, приказала:

— Тут ждать! — а сама, обвившись вокруг дверной ручки, змейкой ушла в замочную скважину.

Сидя у вешалки и чутко ко всему прислушиваясь, бабушка в замешательстве теребила подол халата. Кого ждать?.. Неизвестно. Кто-то придет. Надо встретить, хорошо встретить… Угостить… Гость издалека… Что-то важное должен принести. Или, наоборот, унести?.. Ничего не пожалеть… А что есть?.. Ничего. Вот один костыль — и всё…

Ждать стало невмоготу. Бабушка украдкой костылем ткнула входную дверь. И дверь вдруг открылась! Из неё пахнуло темным холодом. Надо идти.


Она выбралась из квартиры и постояла в холодной темноте. И начала по стенке двигаться к лестнице. Из подъезда дуло. Где-то ехали машины, хлопали двери, кричали голоса. Но бабушке никто не мешал спускаться вниз: медленно, одной ногой, как дети. Постоит — и дальше. Костылем нащупает ступеньку — и ногу на неё ставит.

Так удалось добраться до низа. А там куда?.. Опять по стенке ползти, так вернее. Вот еще дверь. Открыта. А оттуда уже могильным льдом тянет. Тьма морозом зевает. И ступени в омут ведут.

Чем ниже — тем холоднее. Перил на лестнице нет. Она стоит, переложив костыль в правую руку и ошарашено приникнув к шершавой стене подвала. Столько времени ждала света, солнца, тепла, а тут — мороз, тьма и могила!.. Стоять невозможно. И идти — некуда.

Где-то хлопает белье под ветром, лает собака, бубнит радио, стукает дождь по жести. А впереди мерцает маслянисто-черная лужа. Что это?.. Опять муж бензин разлил?.. Или татарин-дворник во дворе барана резал?..

Она стала слепо шарить костылем в пустоте и покатилась вниз. Очнулась на бетоне. Боль в ноге, в голове. Тьма, мороз, могила.

«Да-ку-ба-ду?» — панически думает бабушка, пытаясь ползти, но боль держит на месте, даже тащит назад. Только там, где нога соприкасается с мерзлым бетоном, боли меньше. «Где люди?» — хочет думать она, но выходят какие-то уроды в колпаках, визжат:

— Дюди-юди! Яди-дяди! — пляшут и поют, блестя золотыми нашивками, машут перьями; глаза их горят зеленым, а чешуя отливает перламутром.

Привалившись к ледяной стене, она пытается костылем отгонять проклятых карликов.

Потом всё стихло. Её стало казаться, что вокруг не так уж и темно. И даже тонкая полоска света сочится из-под невидимой двери. Где свет — там тепло, люди. Она проползла немного. Но сил не было тянуть дальше тяжелое тело.

Свет из-под двери прерывается шагами — кто-то нетерпеливо ходит там. Вот это главный гость и есть. Пришел и ходит. Ждет. И свет включил. Наглый!.. Распоряжается, как у себя дома!..

Она пытается ползти, но не сдвинуть заледенелых ног. Рукой не шевельнуть. В голове — зуд и пение уродов. Радио где-то хрипит. Чайник на плите свистит. И собака истошно воет. Но где это всё?..

От этих далеких звуков она внезапно ощутила тяжкое одиночество. Страх. Одна. Никого. Никто. Никогда. Одна. Сама. И никто… И ничего… Но что надо этому гостю?.. Что он принес?.. Куда ведет?.. Зачем пришел?..

Она стала вертеть головой, но ничего, кроме мглы, не смогла разглядеть. А в углу что-то копошится. Как будто мыши борются. Или курицы зерна в пыли ищут?.. Нет, это лилипуты в цирке танцуют!.. Лили ли, лили ли…

«Проклятые гномы!» — хотела крикнуть бабушка и кинула в них костылем. Но костыль, зацепившись за угол стены, ударил её по лбу резиновым наконечником. Её повело влево, но она всё равно в панике попыталась подползти к полоске света из-под двери. Постучать — может, помогут?.. Боль из бедра уже затопила живот. Вот-вот пойдет наверх, затопит сердце…

Вдруг дверь распахнулась. Бабушка успела разглядеть: какие-то голубоватые овалы, склонившись над столом, макают черный хлеб в белую соль, большой горкой насыпанную прямо на столе.

«Вот и пришла», — успела подумать бабушка, как будто узнавая знакомые голоса. Но тут пахнуло розовым жаром. Да не комната это, а печь!.. Свет и жар ослепили её. Боль затопила сердце. Уроды завизжали, кинулись хватать за ребра и кишки. И она упала навзничь, еще слыша, но уже не понимая криков:

— Вот ты где, бабулька! А мы тебя ищем! Бегаем всюду! Куда ты ушла?

— Шла! Ла! А! — поскакало пустое эхо по подвалу, откуда только что умчалась душа, оставив на бетоне кости в мешке кожи.

А где-то наверху святой Петр уже гремел отмычками, отпирая заднюю калитку царства небесного, чтобы тайком впустить новую постоялицу. Ну и что, что не нашла пути к главному входу?.. Всё равно достойна обитать среди равных. С веками старый ключник стал сговорчив и даже добродушен.

2005, Германия

II. БАБЬЕ ИГО

СПИД — ЛЕКАРСТВО ОТ ПРОБЛЕМ

Если хочешь, родной, расскажу тебе еще одну страшную историю, которая со мной тут, в Европе, приключилась. Как все истории подобного рода, начинается она предельно просто — была одна баба, немка. Худая — прехудая, глаза стоячие, ребра наружу, субтильная предельно, но ноги удивительно красивые, ну просто классика, а не ноги. Такие, что только смотреть и плакать хочется.

Ходила она, конечно, в леггинзах (в лосинах по-нашему). Как увижу ее — только на ноги и смотрю, оторваться сил нет. Лосины, само собой, всё больше черные, с ажуром и квадратиками. Надо сказать, что с характерцем была девочка, но ноги всё скрашивали.

Жили мы недалеко друг от друга, я часто к ней захаживал, иногда и просто так, поболтать, хотя ноги всегда, естественно, присутствовали, заставляя меня постоянно быть начеку. Пила она тоже неплохо, и не пиво, от которого человек в панду превращается, а родную, прозрачную, так что общий язык, несмотря на все ее выверты, нам удавалось находить.

Я забыл сказать, что у нее под Штутгартом жили богатые родичи, к которым она иногда ездила. Рассказывала, что ее очень любит самая богатая тетка, которая всё время беспокоится, почему она такая худая, и всё обещает взять на обследование. Я тоже, между прочим, как-то поинтересовался — правда, почему? — но она ответила, что была такой с детства, и даже карточки стала искать (но не нашла). Что тут скажешь?.. Конечно, довольно глупый вопрос — почему худая. Худа — и всё тут. Мне, кстати, ее худоба нисколько не мешала, даже наоборот.

Прихожу как-то к ней. Она сидит, в телевизор уставилась, программы перещелкивает. Что такое, в чем дело?.. Молчит, губы кусает, под пледом съежилась, ног не видно. Просит бутылку открыть. А надо тебе сказать, что я иногда заставал ее в такой хандре: заплакана, отрешена, в телевизор смотрит, колюче молчит. Естественно, спрашивал, в чем дело, но никаких внятных ответов не получал. Нет — так нет, я не настаивал, выпивал свои триста грамм и шел себе восвояси, зная по опыту, что когда она в таком состоянии, общаться с ней невозможно.

Откупорили, выпили. Она не успокаивается, какие-то странные тексты начинает пускать, типа:

— Никому я не нужна, всем плевать на меня, на мое горе, всем плевать на всех… Все люди эгоисты, думают только о себе…

Дальше — больше:

— Почему, ну почему такое должно было случиться именно со мной?.. За что?.. Почему?..

Тут я настораживаюсь. И вдруг вижу на ее руке, прямо на вене, два здоровенных прокола. На другой — еще парочку. Спрашиваю:

— Что это?.. Что случилось?..

— Так. Кровь брали.

— Когда, зачем?..

— В Штутгарте. Я вчера оттуда приехала. Анализы сдавала. Тетка настояла…

— Анализы?.. — трезвею я. — Зачем?

— Повторно уже брали… — заходится она в плаче.

И тут у меня в голове продавило катком: «СПИД!.. Худоба, повторные анализы, депрессия, почему это должно случиться со мной, слезы, отрешенность, истерика, злоба… СПИД!.. Это же у нее СПИД!..»

Можешь себе представить, как у меня на душе стало… Мы ведь с ней резинку-то не всегда натягивать успевали… А иногда и забывали вовсе… Скажу только, что, помимо прочего, абсолютно все мои прежние проблемы показались мне враз такими мелкими, глупыми, ничтожными, крошечными по сравнению с тем кромешным ужасом, который произошел. Оставалось одно — застыв, как суслик в пустыне, потными ушами вслушиваться в ее слова, которые становились всё страшнее:

— Почему все должны жить, а я должна умереть? Где справедливость?.. Буду как старая страшная старуха, ведьма! Волосы вылезут, кости потрескаются, сил не будет. Это несправедливо! Нет, я не хочу умирать!..

— А что… анализы?.. Почему их надо повторно брать?.. — выдавил я, видя тот последний луч солнца, на который смотрел с эшафота Достоевский, думая о том же самом: «Только бы жить, всё остальное — ерунда!»

— Сказали, надо перепроверить, — она вяло ткнула мне рюмку: — Лей!

— А пить тебе можно?.. — поинтересовался я, как бы уже с того света.

И услышал то, что и ожидал услышать:

— Плевать на всё!.. Я так просто не сдамся!.. О, вы все меня еще плохо знаете!.. Вы еще увидите!..

«Значит — с собой еще прихватить хочет».

— И давно это у тебя началось?.. — пролепетал я в огненно-ледяном поту.

— Несколько лет назад.

— И что ты чувствовала?.. — (Не мурашки — целый муравейник завозился у меня на спине.)

— Депрессия. Температура. Озноб. Давление.

— А какую вообще болезнь… подозревают?.. — почти уверенный в ответе, как бы перевалив через хребет жизни и стремительно катясь вниз, спросил я.

— Я не скажу.

— Как это не скажешь?.. Ты обязана сказать!..

— Почему это?.. — вдруг возмутилась она. — Это мое личное дело!

— Ничего себе личное — мы же всю дорогу с тобой трахаемся! И без резинки, между прочим!..

— Одно к другому отношения не имеет. Причем базедовая болезнь — и резинка?..

«Базедовая?.. Болезнь?..» — начал я всплывать из ада.

— А ты что думал?.. Вот глаза, видишь?.. — схватила она со стола зеркало. — А теперь вот и шея!..

— Но это же ерунда!.. — вырвалось у меня.

— Как это ерунда?.. — взвилась она. — Для тебя, может, и ерунда, но для меня это жизнь. Если я стану уродкой — то зачем жить?.. Видишь?.. И шея пухнуть начала! Скоро вообще на сову похожа стану!

— Но это же лечится?.. — спросил я, вновь вспоминая Достоевского, которому уже успели заменить смерть каторгой и он садился в сани, с удовольствием давая себя заковать в кандалы. Главное — жизнь продолжается. А проблемы теперь можно решить все до единой!

— Лечится?! Все вы эгоисты и ублюдки, только о себе думаете!.. — взвилась она, швырнула в меня зеркало и побежала в ванную.

Зеркало не разбилось. В бутылке оставалось грамм двести. И даже сигареты еще не кончились.

На другой день она просила прощение за истерику. Оказалось, всему виной была травка, которой её угостил панк-сосед. Марихуана усугубила все ее чувства. Я, конечно, простил, потому что одета она была в мини — юбку, а это уже был настоящий конец света.

1994, Германия

ЗАГОВОРЩИКИ

…Ты просишь, тезка, чтоб я рассказал тебе какую-нибудь веселую историю из немецкой жизни. Это можно. Вот, к примеру, как мы заговор решили соорудить и что из этого вышло. Была тут одна хитрая баба, сербка. Имея один, но во всех смыслах весомый аргумент — большую и красивую грудь — она удивительно ловко умела мужиками манипулировать. И была ровно настолько умна, чтобы не быть дурочкой, и настолько же глупа, чтобы не быть чересчур умной. И очень тонко чуяла, кому и что от нее надо, что и от кого она сама получить может и, самое главное, кому и сколько дать, чтоб каждого на коротком поводке держать. И действовала лучше всякого компьютера. А надо заметить, брат, что мужики тут, в Европе, совсем не такие, как у нас. Тут их можно месяцами динамить — а они довольны: дескать, всё глубоко развивается, серьезно идет. И чем больше их динамишь — тем им приятнее, от такого морального онанизма они жуткий кайф ловят и сильнее к объекту мучений привязываются.

Вот тихо-тихо собрала она себе тройку мужиков: молоденького немчика держала наготове для визы и контактов с властями. Был он еще хорош тем, что жил в другом городе и особых беспокойств не доставлял. Со мной она иногда спала или вела беседы на разные темы, благо больше с меня взять нечего. А с богатым бодрым пожилым немцем-старичком на «Альфа-Ромео» по ресторанам ездила и деньги с него тянула, но, опять — таки, очень аккуратно: знала, когда и сколько можно взять и никогда конкретно деньгами, а всегда только подарками и намеками. Старичок быстро всё смекал, шустрый был для своих лет. Расплачивалась она с ним тоже как-то легко и просто — то ли пальчики на ножках давала ему лизать, то ли сосочки свои сосать (сама рассказала как-то за бутылкой), а ему больше и не надо было, с головой хватало.

Конечно, ты можешь сказать, что такие тройки не только возле неё землю копытами роют и что для этого больших мозгов не требуется, даже наоборот. Не спорю. Просто я о том, что очень уж удивительно тонко она время от времени обоюдную ревность в нас вызывать умела. А мужики ведь — как бараны: куда один прёт, туда и остальные. И нет, чтобы по сторонам осмотреться, что-нибудь другое поискать. Все мы, конечно, знали друг о друге, но дозами. Я знал достаточно и о молодом немчике, и о старичке, потому что «Смирнофф», который мы с ней всегда пили, язычок не только вширь, но и вглубь развязывает.

Но между старичком и молодым немчиком существовали глухие, затаенные и обоюдоострые подозрения, несмотря на то, что немчику она заливала, что старичок — полный импо, абсолютно безопасен и используется лишь в качестве транспортного средства («тебя же нет рядом!..») — а старичку плела, что с немчиком до свадьбы никаких контактов быть не может, что это исключено по законам ее родины и что она вообще чуть ли не девственница и «туда нельзя». То, что старичок мог в это верить, я допускаю, потому что она как-то призналась мне, что ей всегда — в случае необходимости — французской любовью расплатиться легче, чем обычной. Вот такой парадокс. Сладкая теория: и методология проста, и концепция мудра. Старичок, думаю, в любом случае теорией этой весьма доволен был, если только вообще данная проблема его интересовала.

Нам, родной, этих тонкостей не понять. Недаром же говорят, что если женщинам дать властвовать над миром, то был бы не бардак, как теперь, а бордель, где всё построилось бы по сексуальным принципам — импотенты трудились бы на самых тяжелых работах, детей в коммунах воспитывали бы кастраты, у станков стояли бы евнухи, а бомб, кроме сексуальных, как и революций, никаких бы не было — уж амазонки бы позаботились!..

Так вот, начал я про то, как умела она время от времени обоюдную ревность в нас вызывать. Придешь, бывало, к ней, а ее нет. Где?.. А в другой город к немчику укатила. Облизнешься и уйдешь. Или звонит к ней старичок, поужинать приглашает, а она ему отказывает:

«Не могу, мол, должна с ним (про меня) реферат срочно писать». (Конечно, мы с ней только что большого «Смирноффа» убаюкали и кило мяса съели, какой уж там ужин! Однако замечу, что если б голодна была, то и с ним поехала бы ужинать, и меня бы ждать заставила, ибо аргумент имела мощный, как атомное оружие в руках Саддама Хусейна.)

Или звонит ей немчик, при мне не раз бывало, а она ему так, между прочим: «Да, погода поганая, вот вчера в Баден-Бадене, на собачьих бегах, солнце светило…» — Немчик там уже сморкается, с кем была, спросить не решается, а она еще добавляет невзначай: — «Извини, больше говорить не могу, времени нет, у меня человек сидит…» — отчего молодой на другом конце провода уже слюну глотает и комки в горле давит, даже здесь слышно.

Или начнет вдруг старичку подряд неделю отказывать, томно так по телефону вздыхает, разговаривает шепотом, легкими акварелями картины неясные набрасывает, что-де любовь — это главное в жизни, всё остальное — прах и мишура, и вот кто-то сигналит у дверей, и ей надо идти, она не хочет, но не может бороться с собой, потому что знает, что это сигналит тот, которого она столько ждала… И — «Прощай, может быть, мы не увидимся больше, спасибо тебе за всё, я тебя никогда не забуду…» И т. д. и т. п. Старичок, естественно, голову теряет, потому что очень хорошо знает, что деньги и машина не только у него одного на Западе имеются, а глаза — и подавно, и груди ее перфектные не закроешь и не отрежешь, все видят, и что его короткое счастье в любой момент кончиться может. И давай ее по выставкам, ярмаркам и праздникам с удвоенной энергией возить!..

Или позвонит немчику, поболтает о том, о сем, а потом как брякнет, что это, может, их последний разговор, потому что трудности возникли с визой и поэтому ей, вероятно, через неделю на родину отправляться надо.

Немчик задыхается, с работы толком говорить не может, весь день дрожит, по туалетам бегает, спешит, звонит, заверяет, предлагает, подтверждает, просит. Этого ей и надо. На другой день она ему сообщает, что на этот раз, слава Богу, обошлось, но она очень рада, что у нее есть такой верный и преданный друг. И немчик горд, и она довольна — провела профилактику, душевный карбюратор продула.

Со мной ей что-либо сделать трудно было, поскольку нечего с меня брать. Так она иногда просто дверь не открывала, делая вид, что у нее кто — то есть, а когда я как-то решил удостовериться в этом и через балкон к ней перелез, так она сразу же за телефон схватилась — это, мол, тебе не дикий Союз, где каждый трахает кого вздумается, это правовое государство, сейчас же в полицию звоню!.. (А тут, брат, такое паскудство — чуть что в полицию звонить — в ранг государственной политики возведено: кто больше и чаще звонит, тот самым хорошим бюргером считается.) Так что я быстренько обратно по балкону полез, памятуя, что полиция сплошь радиофицирована и очень быстро на вызовы приезжает.

Некоторые бабы, как тебе хорошо известно, большие в этих манипуляциях специалистки. Впрочем, это не их вина, это в них от природы заложено — еще Дарвин писал, что женская особь должна всё время хвост трубой держать, чтобы самцов приманивать и лучшего из них для продолжения рода выбирать. А как его выберешь, если не перетрахаешься со всеми?.. Законы природы, ничего не попишешь. Честно говоря, я б давно послал ее куда подальше, если бы не груди ее плюсквамперфектные, которые, вкупе с большим «Смирноффым», помогали весь её садизм переносить. Она же, в свою очередь, не забывала повторять, что лучшее средство от мужских домогательств — это вибратор: пришла, включила, всех победила.

Временами она просто борзела: то старичка заставит ее к немчику везти, то меня попросит старичку сообщить, что ужинать с ним сегодня не будет, ибо идет на вечеринку (и действительно, улизнет куда-то, только ты ее буфера и видел). То немчика ко мне пришлет с глупой просьбой. Словом, иногда нас друг с другом потихоньку еще и перемешивала, перетасовывала. В этом, очевидно, особый смысл был, для нас не совсем понятный, ибо у нас психология другая: поймал жертву — и тащи ее в уголок, от глаз подальше.

Но опять-таки — борзеет, однако хорошо знает, где стоп-кран расположен, очень точно умеет коэффициент сопротивления материала высчитать. Как старичок уже к инсульту клонится — она с ним куда-нибудь в сауну мотнется, в ажурном черном лифчике рядом с ним продефилирует, всему бассейну свои роскошные вымена покажет. А старичку больше ничего и не надо: сияет, на неделю счастья, духи, сюрпризы, конфеты, подарки…

Или затоскует уж очень немчик у себя в бюро, а она — раз! — и к нему со старичковыми конфетами вдруг и нагрянет: «Приехала, мол, соскучилась, люблю!» А мужики здесь доверчивые, всему верят. «О, славянская душа!..» — в восхищении тянет немчик и на сослуживцев с гордостью поглядывает: вот, мол, какую невесту имею! А сослуживцы, пивные животы втянув, все как один на нее пялятся, потому что она всегда в платье, в макияже, на каблучках, нарядная и душистая, в отличие от местных женщин, кожу берегущих, в кроссовках ходящих и волос никогда и нигде не бреющих. Подзарядит немчика, себя тоже не забудет — и обратно. Блядь ведь — существо без идеалов, ей такие вещи делать совсем не трудно, даже наоборот, она не понимает, как это можно ради чего-то или кого-то отказать себе в чем-то.

В общем, дружище, такая жизнь. И вот, являюсь как-то к ней, и что бы ты думал?.. Застаю там и старичка, и немчика!.. Как это получилось — трудно сказать, потому что немчик обычно сто раз предупреждал о своем приезде, а старичок старался вообще к ней поменьше ходить, опасаясь встреч со зловредным красно-зеленым соседом-хиппариком (с которым, думаю, она тоже иногда, от нечего делать, забавлялась). Но на этот раз как-то так вышло, что немчик совершенно неожиданно с какой-то делегацией приехал, а старичок что-то срочное ей занес. Тут и мы с большим «Смирноффым» подоспели, сам я уже более чем теплый. Словом, встреча — сам понимаешь, именины Настасьи Филипповны.

Вижу, обстановка нервная, напряженная. Немчик губы кусает, старичок в углу мнется, вздыхает, сердце трет. Она сама телевизор смотрит (футбол очень любила). Ну, лекарство от всех болезней у меня с собой было. Взял я четыре стопки, налил, и все выпили, даже старичок, несмотря на инсульты и машину.

Налил по второй. Выпили, конфетами заели. Баварцы гол забили. Как третью пропустили, так она на немчика чего-то взъелась: то ли чтобы он Беккенбауера не ругал, то ли почему до дна не пьет (она часто на него просто так, ради профилактики, набрасывалась).

Слово за слово, начался какой-то непонятный разговор. Она хнычет:

— Оставьте меня в покое все!.. Что вам от меня надо?.. Всё надоело!.. Хочу умереть!.. — старичок бегает в кухню за валерьянкой, немчик угрюмо в рюмку уставился.

А у меня в тот день тоже очень уж паршивое настроение было — то ли сына из школы в очередной раз вышибли, то ли счет за телефон под боо марок пришел. Я и фыркнул на нее:

— Умирай себе спокойно, ничего от тебя не надо, мы только немного перед смертью с тобой посидим, на груди твои в последний раз посмотрим, жаль ведь такую красоту земле отдавать!.. — Или что-то в этом роде.

Начали мы ссориться. Постепенно все вовлеклись. И кончается это тем, что она в истерике гонит всех прочь.

Ладно, вышли. Те двое стоят в шоке. Я им говорю:

— Слушайте, давайте проучим ее как следует. Поссоримся с ней сразу все трое, вместе, разом.

Вижу — немчик брови поднял, а старичок рот разинул.

— Не навсегда, конечно, — успокаиваю я их. — На время. На две недели, скажем. Ко мне она, к примеру, позвонит, а я ей говорю: иди-ка ты подальше, сил нет твои грубости терпеть. Тебе позвонит, — молодому объясняю, — так ты ей скажи, что немецкого гражданства ей как своих ушей не видать. Вам позвонит, — к старичку обращаюсь, — а вы ей шиш с маслом вместо Баден-Бадена и Висбадена покажите… И вот тогда, если мы всё правильно сделаем, она будет нас слушаться как миленькая. Надо ее проучить, а то она очень уж на голову залезла.

Стоим, друг на друга с подозрением смотрим, они мои слова переваривают. Я был уверен, что они откажутся. Но то ли «Смирнофф» на них в лучшую сторону подействовал, то ли очень уж она их тиранила, но вдруг они соглашаются.

— Только, — говорю я, — это должно быть честно. Если один из нас общее дело предаст — всё пойдет насмарку.

Старичок говорит:

— Договорились, — жмет нам руки, дает свои визитки и просит через пару недель позвонить. И добавляет, что завтра собирается в Австрию радикулит лечить, так что его всё равно в городе не будет.

Немчик губы кусает, но тоже соглашается. Это, брат, здесь вообще так — если кто-то один «да» сказал, то другие за ним уже легко повторяют. Инициативы на себя брать не любят, потому что она может оказаться наказуемой, в отличие от тихой пассивности, и поэтому вперед никто особо не лезет, но приказы исполняют рьяно и с охотой.

Итак, садимся все трое в «Альфа-Ромео» и едем на вокзал немчика провожать. Потом со старичком пива выпили, он про былые времена вспомнил, успел чуть-чуть в Гитлерюгенде послужить. Я ему в ответ рассказал, как один инвалид войны, мой сосед в Союзе, всё время сокрушался, что-де товарищ Сталин, Иосиф Виссарионович, тоже иногда ошибочки допускал: «Эх, товарищ Сталин, да после войны всю немчуру за Урал, в Сибирь сослать надо было, хотя бы всю ГДР’у, пусть бы пахали там за свои отвратные преступления. Что, эшелонов не нашлось?.. Лагерей не было?.. Своих бы частично выпустить, а их бы посадить. Теперь там уже пиво пенилось бы и сосиски с сардельками жарились бы…» Ничего, послушал старичок и проглотил, только криво усмехнулся. Да и что скажешь?.. Последнее слово в Нюрнберге ведь уже сказано, добавить нечего.

А дома, когда я ночной бокал пропустил, мне вдруг так приятно стало, что мы трое, вопреки Дарвину, друг на друга не поперли, и никто никому нетактичного вопроса не задал, лишнего слова не сказал, хотя, уверен, всем хотелось. Только, помню, старичок на прощание пробормотал со вздохом:

— Она для меня слишком молода, слишком…

А немчик, когда уже в поезд садился, печально так заметил:

— Ничего не ценят эти женщины…

У нас бы, сам знаешь, выяснили бы все отношения еще в квартире, не отходя от кассы (то бишь от бюста), а тут нет, брат, шалишь — цивилизованная взаимотерпимость и демократическая вежливость.

На следующий день, на похмелье, когда груди особенно отчетливо вспоминаются, начали меня сомнения одолевать. И чего это я вчера?..

Какого черта?.. И на кой мне весь этот заговор?.. И будут ли они слово держать?.. И как сильно оба к ней привязаны?.. Сколько выдержат (если выдержат)?.. Или уже, может, звонят с утра, радуются, что соперники вне игры?.. И не окажусь ли я просто в дураках, как последний в очереди, за которым и занимать-то уже не велено?.. Ведь до нее — рукой подать, сразу бы похмелье снять можно было!..

Или их надо было просто стравить между собой? Старичку, например, намекнуть, что молодой трахает его «целку», как врага рейха, а немчику сообщить, что она день и ночь старичка по своей сладкой теории ублажает, да еще и деньги берет за это, проститутка, словом, не лучшая кандидатура для женитьбы. Тем более, что шмотки, духи и всё прочее, от старичка получаемое, она сама иногда, как бы невзначай, немчику демонстрировала, прочистка бензонасоса как бы, чтоб не забывал, что в Германии не только у него бундеспаспорт имеется и что есть еще мужчины, у которых в дополнение к немецкому гражданству еще и золотые кредитные карточки на сидениях «мерседесов» поблескивают.

Одним словом, если бы я открыл им глаза пошире, они, может, и действительно с ней поссорились бы. Но не тот я человек, сам знаешь, чтобы такими блядскими методами действовать. А самое главное — какой был для меня во всем этом смысл?.. Зачем надо, чтоб они с ней вообще ссорились?.. Не они — так другие. Этих хоть уже знаю. Пусть хоть с папой римским трахается, лишь бы он ее буфера своей тиарой не исколол, и такие папы, как известно, бывали. Да и вообще, если вдуматься, то слова «честная женщина» — это такая же гиперболизированная метафора, как сапоги без сносу. С чьей точки зрения честная?.. С твоей или с её?.. С её — так она всегда кристалл, даже если одновременно с тремя спит: одного любит, второй нравится, а у третьего губы красивые. Вот и всё, логика железобетонная. Так что, думаю, лучше поспешить, чтобы последним в очереди не оказаться.

Только я, заглянув в магазин за верным «Смирноффым», к ее корпусу подошел, как вижу: «Альфа-Ромео» под деревом лоснится. И старичок как раз вылезает, сумку из багажника выволакивает. Сам в галстуке, хоть и в джинсах. И бурно так к подъезду трусит. Не звоня, дверь распахивает (заранее открыта была) и исчезает, только я успел за ним в три прыжка доскакать и дверь задержать, чтоб не захлопнулась, благо в Германии двери медленно закрываются и по заднице, как у нас, не хлопают.

Я проскользнул в подъезд. Он меня не заметил, уже бежал наверх, сопел, торопился. Потом ее голос:

— Как быстро ты приехал! — чмок-чмок, его ответ:

— Если ты о чем-нибудь просишь…

Дальше дверь закрылась.

«Ах ты, тварь!.. Ну подожди у меня!.. — разозлился я, спускаясь в подвал и на ходу раскупоривая брата «Смирноффа». — Так вас в Гитлерюгенде учили слово мужское держать?! Ничего, сейчас разберемся, как Жуков под Берлином!»

В подвальчике у меня стакан, минералка и даже пепельница спрятаны были, потому что их подвал, тезка, чище наших реаниматорских, и окурки на пол бросать как-то неприятно, даже если никто не видит. Дернул я сто грамм — за друзей, где бы они ни находились (и за тебя в том числе). Потом еще — за всех хороших людей. Курнул вопреки правилам пожарной безопасности, окурок в пепельнице затушил. Дернул еще, ибо, как хорошо известно, Бог троицу любит. И пошел напрямик наверх. Но позвонил не к ней, а к ее соседу-хиппарику. Открыла его девка, с желтым хохолком. Я — за ней в комнату. Вижу, хиппарик на полу лежит, косяк добивает, мне протягивает, не удивляясь, чего это я к нему ввалился.

Я палец к губам приложил, косяк взял, на балкон вылез. А надо тебе сказать, родной, что их окна на один балкон выходили. У нее, по счастью, окно приоткрыто было, и разговор кусками долетал до меня. Слышу, о какой-то поездке говорят. Старичок рассказывает, какие там места хорошие-замечательные. Она иногда реплики подает, но голосок тихий, скромный. Очевидно, после вчерашних выступлений решила она вначале старичка приласкать. Или же ехать ей куда-нибудь приспичило.

Потом, слышу, притихли. Точно лизаться начали. Тут я к окну подкрался, а оно, проклятое, занавеской закрыто, ничего почти не видно, силуэты одни. Почудилось мне сперва, что она на диване сидит, ноги расставив, он перед ней на полу… Присмотрелся — нет, это ее светлые брюки по дивану раскиданы… Продвинулся чуть вперед… Теперь показалось, что он у стены стоит, а она перед ним на коленях свою сладкую теорию в жизнь воплощает… Нет, это просто ее платье на крюке висит. А их вообще в комнате нету. На кухню, должно быть, вышли. В окно влезть или открыть его не было никакой возможности, ломать надо. Если бы мне двадцать лет было, я точно так и поступил бы, а сейчас коротко взвесил «за и против» и решил, что если могу взвешивать, то и с ломкой стекол надо повременить.

Пока я это всё перемалывал, они неожиданно входят, я едва отпрянуть успел. Опять заговорили. И слышу — проклятый старичок в общих чертах начал ей что-то про мое вчерашнее предложение блеять. А вот этого я уже вытерпеть не мог, да и «Смирнофф», с косяком побратавшись, к активным действиям призывать начал.

Я постучал по стеклу. Она выглядывает, делает большие глаза. За ней и его гнусная харя появляется. Я ей говорю по-русски (она понимала):

— Пусть он убирается, а не то плохо будет. Всем. — Ему так с укоризной головой качаю: мол, что же это ты, старая сука, делаешь?.. Это твое мужское слово?.. А ей для убедительности еще один убийственный аргумент выкладываю: — Выйди, поговорить надо. Дело есть.

Видно, по моему лицу она смекнула, что лучше скандала не поднимать.

— Хорошо. Подожди немного, я его отправлю, — отвечает, тоже по — русски, хотя с большой неохотой и даже ненавистью на этот, по ее словам, «тоталитарный» язык переходила. — А с тобой что такое?.. Свихнулся или выпил?..

— И то, и другое. Спустись в подвал, там буду ждать, — буркнул я напоследок и полез обратно по балкону.

И бегом в подвал, где верный «Смирнофф» дожидался. Налил, что осталось, выпил… Дым пускаю. Хорошо, думаю, все-таки своя баба, понимающая, хоть и хитрюга полная.

Не успел я окурок затушить, как слышу шаги по лестнице. Одни — тихие, мужские, другие — женские, робкие. Спускаются без разговоров. Они!.. И вместе!.. «Ну, стервоза, динамистка!..» Поднялся на две ступеньки и стал ждать. И как только они из-за поворота появились, тут же из подвала и выскочил.

Этого они не ожидали.

Я старичку говорю:

— Вы идите себе, уважаемый, она вас сейчас догонит… — и дверь ему широко так распахиваю, а её ласково, но твердо за руку беру и в сторонку отодвигаю, чтобы он смог пройти.

Она промолчала. И ему ничего больше не оставалось, как идти, благо двери в Германии закрываются чинно, торжественно, убраться всегда успеешь.

Только он вышел, я ее, чуть развернув, как бы невзначай заставляю два шага сделать. А там уже ступени — волей-неволей вниз пойдешь. И не успела она пикнуть, как мы уже внизу очутились. Подвал был чист и тепел, получше, чем кабинеты у некоторых наших министров здравоохранения. И бывал я тут с ней не раз… Даже, помню, она мне тут притчу рассказала, как старый бес учил молодого, что при соитии ведьме надо одновременно заткнуть три главные дырки, чтобы похоть в ней нагнеталась, как в котле, на что молодой бесенок смеялся: «Какие же главные?.. Их столько, что копыт не хватит: здесь замуруешь — там потечет, там закроешь — тут просачивается. Вы, старики, отстали от века!..»

Одной сладкой теорией мы ограничиваться не захотели, и она дала мне ключи, пообещав через час вернуться. Как и зачем я на балконе оказался, даже не спросила. Словом, своя баба — и в одном, и в другом, и в третьем. Посадив свою роскошь на место, в лифчик, оправив кофточку и подтянув чулочки, уже со ступенек сообщила, что в холодильнике чекушка имеется. И шмыгнула в дверь.

А я резво наверх поспешил. Посмотрел из окна, как «Альфа-Ромео» с трудом разворачивается, и в постель залез, вздремнуть немного. Не успел глаза закрыть, как телефон трещит.

Я снял трубку, ничего не говорю. Слышу голос немчика:

— Алло!.. Алло!..

Если бы мне лет двадцать было, я ему точно пару теплых слов сказал бы, ну, а сейчас я так аккуратно кнопочку на аппарате выключил и спать завалился, перед сном все-таки успев подумать, каким, оказывается, был умным этот Дарвин, и каким глупым — наш дедушка Мичурин, который всё со всем скрестить собирался. В природе так не бывает, даже в рамках одного вида: кошка, например, крутит любовь днем и ночью, а львица — только раз в году.

1994, Германия

ПОИСКИ Г-ПУНКТА

…Еще, дорогой друг, ты в последнем письме интересовался, как тут, в Европе, дело с бабами и сексом обстоит. Скажу тебе сразу: не только тебя одного сия драма интересует. Этот вопрос здесь исследуется особо, повсеместно, повседневно и еженощно: по ТВ передачи показывают, диспуты и дискуссии идут, чтобы понять, в чем суть проблемы: бабы ли тут фригидны или мужики — импотенты?.. И где рождается оргазм — в голове или в клиторе?.. И что первично, а что вторично?.. И нужен ли оргазм вообще?.. Полезен ли для организма или, наоборот, губителен?.. И как он, главное, с эмансипацией соотносится: не задевает ли женскую честь и дамское достоинство?.. В Дюссельдорфе даже специальную Школу оргазма открыли, 300 марок за шесть занятий.

Недавно вот, кстати, слышал, как один седой профессор медицины по ТВ объяснял, что вся беда, оказывается, в том, что в Германии слишком много пива пьют: оно, мол, в таких больших количествах расстраивает работу мочеполового тракта и почки расширяет. Почки на простату давят. Ну, а с придавленной простатой мужику не трахаться, а спать или, в лучшем случае, марши петь хочется. И от этого, мол, мужик тут так застенчив, пришиблен и забит. И если даже чего и хочет, то сказать никак не решается, а только глазами смотрит, да и то не прямо, а косвенно, ибо если дольше ю секунд в упор смотреть, то и за решетку угодить недолго, с этим тут строго: сексуальное домогательство в особо крупных размерах, с отягчающими, вроде подмигиваний или зазывных кивков.

Другие видят начало всех бед в послевоенном комплексе вины, который после Второй мировой у мужской части населения развился. Третьи во всем современных немок обвиняют, что слишком уж они рассудочны, самостоятельны, независимы, фуфыристы, гонористы, наглы, заносчивы, упрямы. А почему?.. Причина опять-таки во Второй мировой лежит. Именно после неё эмансипация дала в Германии первые ростки: немки разозлились на своих лохов за то, что те русских не победили, евреев не перебили, славян рабами не сделали и вообще войну профукали, и решили взять всё в свои руки. А что делать? Не нюренбергский же приговор перечитывать перед сном, в самом-то деле?!

Да, немки, братишка, народ особый, это даже как бы народ в народе. Валькирии! Их голыми руками не возьмешь, это тебе не наши сладкие девочки (у которых оргазм не в голове или теле, а сразу в ушках рождается). Тут царит и властвует эмансипация — каждый, дескать, сам за себя, всяк получает удовольствие по-своему, и не следует мешать партнеру заниматься, чем ему приятно, или, не дай бог, принуждать его к чему-нибудь.

Мой приятель-студент жаловался недавно, что его мадам (богачка средних лет) чуть в полицию не позвонила — мой любовник, мол, хотел меня раком поставить, чем мое человеческое достоинство донельзя унизил и непереносимую психотравму нанес! «Вот вредины! Из духа протеста, равенства или глупого упрямства и сами не кончают, и другим не дают!» — возмущался парень, вспоминая, как он, несчастный, с ней, куклой фарфоровой, бьется, бьется, она ворочается, как перед смертью, дрожит мелкой дрожью, как самолет на взлетной полосе, а потом, когда что-то из себя выдавит, то обязательно с упреком и ехидцей спросит: «Ну, ты доволен?». Или доказывать примется, что кончать — это не главное и даже, говорят, ведет к старению и слабоумию. Ну а что тогда, прости меня, главное?.. И не слабоумна ли она сама, если в 40 лет уже о будущем склерозе беспокоится?..

За своим здоровьем немки следят зорче, чем далай-лама — за богатствами Тибета. Попалась мне как-то одна сумасбродная левая молодка, «зеленая» вегетарианка, активистка Гринписа, из тех, что себя цепями к атомным бомбам приковывают. С ней я намучался — так намучался. Не поверишь, родной, какие штуки выкидывала. Суди сам: страдая какой-то аллергией, в нос ни в какую капли не капала — они-де плохо на слизистую оболочку действуют, капилляры могут испортить, а сопли, мол, это здоровое отправление организма, и ничего в них постыдного нет. «Я же твою сперму трогаю. Ну и с тобой ничего не случится!» — подытожила.

А зубы иногда не чистила потому, что, не дай бог, она потом захочет шоколад поесть, тот останется на зубах и за ночь эмаль проест. Так и трахались, в соплях и с нечищеными зубами, зато принципы были соблюдены. В такой ситуации, сам понимаешь, даже и с неприплюснутой простатой как-то неуютно жить, потому что принципы внематериальны, а слизистая оболочка — очень даже вполне.

Или вот — начал я как-то при ней черномазых крыть за то, что в транспорте орут и вопят как сумасшедшие, нагло толкаются и вообще своим особым потом воняют. И вдруг — не дает!.. Разъярилась, как тигрица! «Расист! — кричит. — Они такие же люди, только черные!» Попробовал я сдуру вякнуть, что, мол, если такие же, то почему всё-таки они черные, а мы — белые, и почему они так разительно похожи на орангутангов, а мы — нет? И на этом наш вечер оказался закончен, поссорились до битья посуды.

Ладно, думаю, буду умнее, про черных больше ни слова. Через некоторое время — вдруг опять ЧП. Я даже сразу не усек, в чем дело. Оказалось, я педиков ругал, что твари они поганые. Она — в слезы: кричит, что я вдвойне расист, сексуальные меньшинства не уважаю, они-де больные люди, грех над ними смеяться, их чуть ли не поощрять надо и т. д. Так и не дала опять.

Хорошо, понял, учел, список запретных тем расширил. Стараюсь больше не ошибаться (за холодную, маскообразную, но строгую красоту — у одной из десяти — им многое проститься может).

Через несколько дней — новая напасть. Сидим, едим, я ей картошку сварил, а себе кусок мяса пожарил, но, помня ее вегетарианство, в шутку прошу прощения у поедаемой мной свиньи и обещаю при этом, что когда я умру, то отдам свое бренное тело на общак и пусть тогда дух свиньи расквитается со мной.

Мама миа, что тут началось!.. Я даже вилку выронил от испуга. «Ты жестокий!.. Бессердечный!.. Такие, как ты, убийцы, выращивают их специально для того, чтобы потом забивать на бойнях и жрать!.. Варварство, дикость, цинизм!.. Почему ты не думаешь о том, что это было живое существо, с душой и сердцем!..» Это у свиньи-то — душа и сердце!.. В общем, не то, что не дала — вообще смылась, когда я в ванную поплелся.

Вот так, родной. Теперь сказал себе твердо — всё, о неграх, свиньях и педиках — ни слова!.. Но всё равно сижу как на пороховом складе, не знаю, когда рванет в следующий раз, о чем слово молвить опасно… О жареных курочках?.. О Ленине, который, по мнению местных карманных социалистов, для народа хорошее хотел, но Сталин помешал?.. О лесбиянках?.. О китах?.. О евреях?.. О египетских мумиях?.. Загадки, брат, ибо чувство юмора тут крепко хромает, никогда не знаешь, где замкнет, а где разорвется.

Вообще надо сказать, что немцы — нация столь целомудренная, что и слов-то для секса нет: мужской член «хвостом» величают, у женщин «ракушка» имеется, ну а сам процесс как-то через птичек обозначен, вроде «птичковаться» (fogeln). Когда же я спросил, почему через птичек, а не через быков или кабанов, как того нормальная мифология требует, то один застенчивый фриц мне объяснил, что, мол, как птички-воробьи это делают, так и мы: эстетично и красиво. В итоге, если с немкой свяжешься, то хочешь жни, а хочешь — куй, ждет тебя большой кукуй.

Честная еще предельно была эта вегетарианка: как с кем-нибудь перепихнется, тут же мне и сообщает — честность, значит, свою заоблачную показывает. И как-то не доходит до нее, что от такой честности ревность и боль только усиливаются. А если скажешь что — нибудь в ответ — то удивляется: «Но это же к тебе не имеет никакого отношения! Мое тело — кому хочу, тому даю, никого не касается, это мой принцип!» Сильный резон, согласись, но повсеместно практикуемый.

Не поступаются принципами. Не могут поступиться. И не желают. Хотя, что самое смешное, эти принципиалки во время отпуска (а отпуск в году на несколько отрезков делится) почти официально имеют право птичковаться и воробейничать с кем угодно. До отпуска и после — нет, а во время — да. На то, дескать, и отпуск, чтобы отпуститься с поводка, а когда я отдыхаю — то делаю, что хочу: хочу — мороженое ем, хочу — лижу малайцам яйца, мое, дескать, тело и право, и ракушка моя личная и приватная, как желаю, так ею и распоряжаюсь, ни мужа, ни детей, ни тем более свекрови со свекром это не касается.

Вот такая супружеская верность по-европейски, принцип невмешательства с принципом сепаратизма соседствует. И всех это вполне устраивает. А малайцы, небось, вместо пива чистый кокос пьют, а если с пальмы спуститься соизволят — так и свежим женьшенем простату обмоют, не чета гнилым европейским пришлёпкам.

Ладно, разные попадались. Вот была одна садистка средних лет, но с фигурой. (Фигуры и бюсты у них есть, этого не отнимешь, за это на многое глаза закрыть можно). Так вот эта садистка пригласит в гости и сидит себе, телевизор смотрит. И ты сиди, смотри, не рыпайся. И не тронь, разумеется. Садо-мазохизм называется, СМ. А как она свое садистское удовольствие получит, потом, пожалуйста, трахай ее сколько влезет, только корректно и «без всяких развратных поз», а если чего вякнешь — то холодно так ответит: «Скажи спасибо, что свет не выключила и коньяк не спрятала!»

Или начнет, например, внимательнейшим образом дату годности на презервативе изучать — не просрочена ли случаем?.. Сперва очки ищет, потом цифирьки разбирает. Вначале сообщит, что времени для птичкованья мы имеем с 11.30 до 12.15, ей на работу рано вставать. Потом мазями мажется, постель стелет, одежду раскладывает, носочек к носочку, трусы разглаживает, лифчик развешивает, чтобы не помялся, не дай бог… Словом, только завещание остается написать. Ну а как за полночь перевалило — все, шлюс, спать пора. Принципы, брат, ничего не попишешь.

Была тут еще одна старая рухлядь, так она, проклятая, вообще чуть меня не угробила, до сих пор не знаю, как спасся. Она, ведьма, на свете больше полувека прожила и не знает, что член нельзя как насосом втягивать, что существует т. н. «головка», на которой расположены т. н. «нервные окончания» (и даже в большом количестве, как известно из анатомии 8 класса). И что если эту несчастную головку изо всех сил втягивать в себя, как пылесосом, да еще клыками поддевать, то этому даже два больших «Смирноффа» не помогут, только чистый медицинский спирт с морфием или общий наркоз с аминазином. И тянет она его обязательно куда-то вниз. Объясняешь ей сто раз, что когда он вниз смотрит — он писать, а не трахаться хочет. Так нет, как об стенку горох, забывает каждый раз, да еще огрызается: «Другие молчали, а ты что, особенный, что ли?..» Конечно, малайцам после кокоса и женьшеня все равно, куда и как пихать, а я все-таки бледнолицый, с остатками нервной системы, меня это удручает.

И насчет клыков я ей часто пытался объяснить: и на словах, и на пальцах, и на схемах, на бумаге (наши девочки эту нежную ласку в крови несут, с генами). Теоретически как будто врубалась, буклями жидкими трясла, но как до дела доходило — рвет, как немецкая овчарка белорусского партизана, полный каракас! (Это по ТВ дикторы шутили: в Школе оргазма, мол, одна дама, вместо того, чтобы во время тренировочного минета ласково произносить учебное слово «Ве-не-су-е-ла» с членом во рту, вдруг в панике забыла слово и прокаркала во всё воронье горло: «Ка! Рра! Кас!» — отчего партнер чуть не отдал богу душу и хвост).

Они так этого равенства жаждут, что даже до смешного доходит. Сосед буквально вчера жаловался: немка ему не дала, потому что, как потом выяснилось по ее же словам, он был «приторно вежливым» — это значит: зажигал спички, когда она брала сигарету, подливал в бокал, когда тот был пуст, и хотел помочь надеть плащ, когда она собралась уходить. Если равноправие — то равноправие, и нечего унижаться, она это всё так поняла. И не дала из вредной злобы.

Так что, брат, когда в Европу соберешься — то забудь всё, чему тебя учили в детстве, и если увидишь у женщины во рту незажженную сигарету, то не вздумай щелкать зажигалкой, а вырви эту сигарету и выбрось в мусор, ибо курить вредно! Можешь даже легкую пощечину дать, для полного равновесия. Или ноги на стол положить, по примеру далеко продвинутых в этом деле америкашек. Всё лучше, чем пальто подавать и душу живую унижать.

А вообще — тяни себе, родной, наших баб с легким сердцем и радуйся. А про немок знай, что они в лучшем случае машины, а в худшем — пулеметы. И не знаю я, голубая ли у них кровь, но что холодноватая — это точно. И по злобе ли они не кончают или из эмансипационных соображений — точно сказать не берусь, но факт повсеместно дебатируемый.

В заключение хочу поведать тебе, что среди немок, во объяснение их холодности, бытует миф о том, что у каждой женщины где-то там, внизу, на пересечении меридиан и параллелей, есть таинственный, заманчивый и загадочный Г-пункт, найти который так же трудно, как и пещеру Аладдина. Мало кому это удается. Но его следует всё время искать. И поверишь ли, родной, даже старые ведьмы, одной ногой в половой могиле стоящие, у которых и климакс-то давно закончен, склероз в разгаре и маразм на подходе — и те мечтают найти сей аленький цветочек. Так что, думаю, господин Зигмунд Фрейд недаром появился именно там, где появился, хвост им всем в ракушку!..

1994, Германия

ВРОТЕРДАМ

Михаилу Синельникову

I

Дорогой друг! Ты опять просишь развлечь тебя чем-нибудь интересным. Разве тебе было мало последнего ночного звонка?.. Моя громкая разговорчивость тогда мне дорого обошлась — как в марках, так и в доносе, который тут же написали благочестивые соседи-немцы, у которых всегда ушки на макушке, особенно в 4 часа ночи и в этой тишине, где после десяти засыпают не только птицы, но и люди. Да что же делать, если друзья по разным континентам раскиданы — где-то утро, где-то полдень, а у кого-то вообще темная беспросветная ночь?.. Уж и не поговорить с ними, душу не отвести?.. Ладно. Попытаюсь по ходу письма развлечь тебя всякой всячиной, что на ум придет, из эфира выудится.

Что нового может происходить?.. Старый Свет, всё по-прежнему. Погода весь год стоит мерзкая, просто душа ноет. И люди какие-то присмиревшие, от погоды ли, от хорошей жизни или от демократии — не знаю, трудно сказать, но всюду тихо, а шумно только там, где шуметь положено. Кстати, для прогноза погоды (обычно плохой) тут найден простой, но сильный ход, а именно: жизнерадостный телеведущий в зелено-желтом пиджаке и оранжевом галстуком бодро рассказывает, что вообще-то погода у нас в Германии всегда хорошая, да вот из Финляндии циклон идет, со стороны Франции тучи, как всегда, бухнут, из Голландии дождями тянет, не говоря о России, откуда одни смерчи, морозы и неприятности, особенно «aus Sibirien» (на эту «Сибирию» уже много всякого прошлогоднего снега списано). А так погода у нас о'кей. И зритель понимает, что к чему: у нас всё хорошо, но, как обычно, противные соседи гадят. Приструнить бы их, да демократия не позволяет. К сожалению.

Но нашего вселенского хамства тут нет. Это, действительно, дорогого стоит и, привыкнув к этому, очень не хочется с человеческого языка на звериный переходить, возраст не тот. Да и выросли мы не под клацанье автоматных затворов и не под шорох купюр, а люди, с кем знакомы были, не закрывали лиц черными масками и не носили бронежилетов… Поздно нам меняться.

На «Роллинг Стоунз» бы успеть или в Баден-Бадене в термах поплескаться. К слову, город этот удивительно тонкий, курортно-легкий, бодрящий, несмотря на то, что рядом с главным казино специальная беседочка когда-то была для тех, кто после проигрыша решил свести счеты с жизнью (чтоб в положенном месте, и трупы не валялись где попало, порядок есть порядок). Но в казино нам с тобой делать нечего. Там, правда, сердце екнуло однажды, когда наткнулся в фойе на невысокого бородатого человека, который, ломая спички, закуривал толстую папиросу, глядя куда-то в никуда. «Достоевский!» И сам он не в беседочке только потому, что жизнь любит всей своей отмуштрованной на каторге душой… Ему еще повезло — тогда хоть ночные рубашки и накидки в заклад принимали. Теперь не то, что накидку — душу живую никто не берет, Мефистофели за услуги лихой процент ломят, перепроизводство льстивых душ.

А ты еще спрашиваешь, что нового… Из Испании — засуха, из Италии — кризисы, с Балкан выстрелы слышны, из Америки гарью потянуло. А так всё по-старому, капиталы правят бал. «Довольство, Сытость и Покой». Что ж, покой одного есть покой каждого. Покой каждого есть покой всех. Вот в чем вопрос, и не следует этого забывать. А кто забудет — тому быстро напомнят, и, будь уверен, выведут под руки с бала, где фаусты своей участи ждут и маются.

Да вот, кстати, чем не история, как я недавно в Роттердаме оказался?.. Это тоже с той сербкой по имени Ёлка связано, о ней я тебе уже рассказывал, как мы, ее три кавалера (молодой немчик, старичок-немец Ханси и я), против нее заговор решили произвести и что из этого получилось. Но интересно, что после того случая мы с Ханси сошлись: несколько раз он по ее поручениям заходил, несколько раз в городе встречались, пиво пили. Деньги у него тогда водились, жена еще на месте была, это потом, дура старая, взяла да и сбежала к кому-то, в приступе климакса, не иначе. И добро бы к молодому или богатому, а то так, шило на мыло менять.

И ушла ведь, стервоза, так технично, что никто не знал об этом два месяца — на курорт якобы лечиться поехала. Ханси ей кольцо в подарок шлет (30 лет со дня свадьбы!) — а она уже список имущества у нотариуса заверила. Он ей письма пишет — а она уже все драгоценности в люксембургский сейф отправила. Он ей звонит ежедневно — а она с любовником в это время описью недвижимости занимается. Он, бедняга, на вокзал спешит ее с курорта встречать — ее нет, а вечером ему через адвоката сообщают, что супруга-то решила с ним развестись. Только потом, задним числом уже, он вспомнил, что слишком много чемоданов повезла она с собой на лечение, а на мой вопрос, почему он этим своевременно не поинтересовался, сделал круглые глаза: «Да как я мог?.. Да это же ее дело — сколько вещей брать?.. Она же свободный человек!..» Ну, думаю, тогда так тебе, старый осел, и надо, получай своей эмансипацией по лбу! Все — таки мне было жаль смотреть, как он на глазах превращается в развалину на транквилизаторах, но потом я подумал, что поговори я с его женой, то, может, еще ее жалеть пришлось бы.

Наша грудастая Ёлка была очень довольна всем этим, потому что после бегства жены Ханси зачастил к ней: приходил плакаться (не с пустыми руками, разумеется). Рассказывал, что фурия-жена вскрыла тайные счета, где они тридцать лет с налогами мухлевали, требует продажи дома, доли, денег, раздела. Он не успевал за женой, не знал, с какой стороны ждать ударов и подвохов. Дозы транквилизаторов росли, и если раньше он это скрывал, то теперь всюду ходил с пузырьком и время от времени отправлял в рот новую порцию, после чего глаза его словно вставлялись в розовые ободки, лицо заливалось румянцем, лысина краснела, он встряхивался, как мокрая собака, и спешил дальше по ее дурацким поручениям, а она только бюстом роскошным подрагивала да приказывала.

Знаешь пословицу: «Баба без грудей — что мужик без мудей»? Баварское радио часто такие шутки передает. Вот, например, я слышал недавно, как можно хитро проверить, был ли муж сегодня у любовницы или нет. Оказывается, это очень просто, если знать средний объем производимой в его организме спермы: по приходе домой поймать его, затащить в ванную, отмастурбировать, и станет ясно — если он от любовницы, то спермы будет мало или вообще не будет, а сам он еще и помучается при «дойке». Если сперма есть — значит, опасения были напрасны. Вот и всё. И мензурку не забудут припасти, будь уверен. И онанировать заставят в присутствии понятых, и у нотариуса количество капель заверят, и в суд подадут, и процесс выиграют, потому что на развод подавать — самое любимое демократическое развлечение (после вызова полиции и кропания доносов).

Звонит как-то Ёлка и спрашивает, есть ли у меня время с Ханси (так звали старичка) по ее делам в Роттердам съездить, а то он на дальние расстояния один ехать боится, к тому же гипертоник и к сахару расположен:

— Мне антиквариат продать срочно надо, посылку из дома подвезли. Ханси всё знает. А сегодня вечером заходи, если хочешь, я дома, одна. — А я без видеотелефона груди ее перфектные наяву увидел (как чокнулись они друг с дружкой и подражали немного напоследок). Долго упрашивать меня не надо было.

Утром, как только я сел в машину, Ханси начал всё показывать:

— Вот яблоки, бананы, минералка. Две карты, большая и малая, тут сумочка, там аптечка. Ее вещи в багажнике. Там же плащ и зонт, в Голландии, наверно, как всегда дождь… Ах, я утром уже столько искал мои очки!.. Я всё время всё теряю, проклятое давление!.. А где кошелек? Таблетки? Здесь. Адрес? Тут. Поехали!..

— А к кому мы вообще едем?

— К часовщику-голландцу, он уже не раз у нее покупал антиквариат.

— Что на этот раз?

— Не знаю. Хлам всякий. Часы, иконы. На войне награбленное, ясно. Они все преступники там. Но продать что-нибудь сейчас нелегко. Люди ничего не покупают — рецессия.

— Понятно. — Вопросы рецессии и цен на антиквариат меня мало волновали. — Как едем?

— На Люксембург, а дальше на Антверпен и Роттердам. Часов через шесть-семь будем на месте.

Задремывая, я думал о том, что если это тут рецессия, то что тогда у нас? Развал?.. Распад?.. Или, может быть, возрождение на малой земле?.. В последнее время я стал часто себе подобные вопросы задавать. Видеть, как рушится мир, в котором ты вырос, горько и обидно. Тоже мне, Онегин-Печорин, скажешь ты. Да ведь и великие то же самое чувствовали, что и мы с тобой. Только мы после двух Smirnoffbix прозреваем, а те и от бокала заводились.

А может, родной, их тоже мафия замочила?.. Мартынов вполне за киллера сходит, Дантес — рожа поганая, мог и на евреев работать, у голландцев с евреями всегда были тесные связи, да к тому же Пушкин, как известно, арап абиссинский был, такого на тот свет отправить сам Иегова велел. А субсидировал все это какой-нибудь генерал-губернатор, кн. Селезень-Лужковский, чтоб от смутьяна избавиться. Или же сам Николай I — версия известная. Кстати, если его, казнившего пятерых, успели Кровавым прозвать, то кто же тогда Сталин будет?..

Здесь, между прочим, отца народов очень уважают и даже предлагают ему посреди Европы два памятника поставить — за то, что от фашизма спас, и за то, что 30 лет дикие орды за железным занавесом держал. Он бы точно не дал страну налево пускать. Ведь что происходит? Ленин страну советизировал, Сталин электрифицировал, Горбачев — рассоветизировал, а эти, нынешние, должны ее разэлектрифицировать и растащить. Задача выполнимая, но трудная — как ее размонтируешь так скоро?.. Ведь в каждой избушке лампочка Ильича дотлевает. Это сколько же ГЭС взрывать придется?.. Проволоку сматывать, в вагоны грузить, на Запад толкать, рельсы по бартеру загонять, шпалы по рекам сплавлять?.. Думаю, если всем миром навалиться, то за год справиться можно, столбов на пару сезонов печи топить хватит. А потом лишь бы искра осталась, раздувать ее всегда охотники найдутся. И обязательно раздать по полбревна на душу, пусть все свои доли честно получат. Никто не забыт и ничто не забыто. Просто плохо помнится. В любом случае запасай, брат, керосинки — не ошибешься. Тем более, что лебеда уже зацвела в Лебедяни, скоро можно будет суп варить, если весь керосин в Панаму или Китай не утечет.

Ханси решил срезать по Франции. Надписи пошли мелкие, ни черта не разобрать. Объезды, стройки, котлованы, и дома обшарпанные — шику нет. И это немцы всегда отмечают, французов якобы жалеючи, а те, злобой давясь, объясняют, что мы-де всё наше состояние не в виллы и ремонты, а в человеческое общение вкладываем, дома вообще не сидим, а всё больше по гостям ходим.

В Метц мы не заехали, но могу сказать тебе, что в этом городе есть собор, глядя на который стыдно за свое существование поганое становится. А в соборе — витражи. Старые стекла патиной покрыты, а новые горят. Витражи Шагал тут сотворил не такие, как в Цюрихе, где цвета, как на пожаре, а линии бьются, словно рыбы о лед. Тут он мягок. Тут и антураж другой, камерный.

Рядом с собором аббатство — глухая стена, узкие окна. Вот где весело когда-то было!.. Монахи столы накрывают, вино из подвалов несут, девок через потайную калитку впускают и по кельям разводят. После вечерней трапезы — сюрприз в маске… Чем не жизнь?.. А утром, в соседней пивоварне опохмелившись, сиди себе у окошка да Библию читай, или стихи пиши, или на улицу смотри, как бабы кренделями торгуют.

Я поделился своими мыслями с Ханси, описал этот скромный рай, но старичок тут же начал ругать французов. К ним он относился свысока, презирая в целом, но хваля за кухню, а в этом он понимал толк, полжизни провел в ресторанах:

— Дело французов — еда и парикмахерские. А они всё в революции лезут. Они больны грандоманией. Всё у них самое большое и великое. Их время прошло. От них одни проблемы в Европе всегда были, больше ничего.

Тут еще время платить за дорогу пришло, а это уже никому не нравится. Роясь в карманах, он приговаривал:

— Вот, 10 марок — а за что?! Дороги плохие, скорость ограничена, сервиса никакого — а плати!.. Unordnung![3] У вас в СССР дороги такие же?

— Хуже!

— Как, еще хуже? Mein Gott![4] Не может быть! — ужасался он минут десять.

Вот уже скоро на щитах Великое герцогство Люксембургское замелькало. Оно в европейской каше как-то уцелеть умудрилось, даже стена городская и мосты замшелые сохранились. И не только уцелело, но и торгует беспошлинно, так что вся округа сюда свои бензобаки и канистры заправлять ездит. Да и золото тут дешевое, если кому надо. Не знаешь таких, родной?.. И я не знаю, но уверен, что их много, а в Люксембурге особенно.

Вот недавно я в газете прочитал, что один арабский шейх бриллиант в юо карат за 22 миллиона купил. И какими силами небесными эти 22 миллиона обеспечены, можешь ты мне объяснить?.. Или шейх этот в 22 миллиона раз лучше нас с тобой?.. Или для человечества чем-нибудь послужил?.. Или заслуги имеет перед родиной, кроме тех, что его дедушка — бедуин по пустыне на верблюде кочевал и в песке колодцы рыл, чтобы воды напиться?.. Как тут раскольниковские идеи не вспомнить?.. А другой шейх купил картину Пикассо за 29 миллионов. И никто даже и не вспомнил, что настоящее искусство из ужаса художника перед жизнью, из оправданий за свою никчемную несчастную жизнь рождается. Эта мука первична, а услаждение арабских шейхов — вторично.

Но люди недаром побаиваются художников. А ну, помести на выставке под пуленепробиваемом стеклом три гнутых гвоздя, напиши, что эти гвозди гнули Ван-Гог с Гогеном. И сертификат на меловой бумаге приложи, с печатями. Что будет? Их тут же купят за пару миллионов, а другие посетители, возвратившись в свои конурки, только об этих гвоздях и будут вспоминать. И не сами гвозди, конечно, а миллионы, воплощенные в них. Раз художники могут делать миллионы из ничего, из мусора, холста и красок — значит, они чародеи и колдуны. Поэтому во время смут и мятежей их убивают первыми — а кого, как не колдунов, убивать прикажешь?..

Да к тому же смерть — это самый большой успех художника: после нее начинается его восход. Чем быстрее погибнет — тем быстрее взойдет, как ячменное зерно. К сожалению. Вот мне всё почему-то чудится в последнее время, будто Достоевский сейчас турне по европейским университетам совершает, со славистами встречается. Ведь они и раньше его тут видели, когда он, в пальтишке летнем, в дешевых трактирах чай пил и немецкие газеты читать пытался, да только замечать не хотели (чванства и заносчивости и тогда хватало). А сейчас по перронам бегут, встречая и овацируя.

После Люксембурга надписи пошли то на бельгийском, то на французском, то на валлонском, ничего не разберешь. Это тут так, втихую, из — под намордника демократии, национальная рознь вылезает, кантоны между собой враждуют. Французы — те вообще закон приняли, чтоб великий французский язык иностранными словами не засорять, а немцы пока ничего, держатся, хотя зубами и поскрипывают. Им, впрочем, язык спасать не надо, он и так, вместе с маркой, во все стороны расползается и, несмотря на рецессию, прогресс тут не за горами.

На подступах к Льежу старичок стал опять громко ругать Unordnung, когда выяснилось, что надо ехать через весь город. Мы как раз угодили в утреннюю пробку.

— Не могли объезд построить? — возмущался Ханси. — Денег нет, что ли?

— Рецессия, сам говоришь.

— Да, но не такая же! Конечно, в Бельгии своего сырья нет, надо ввозить, рабочая сила стоит дорого, но объезд все-таки могли бы построить! Гляди, что творится! Куда ехать — не разберешь!

Начали мы с ним смотреть по сторонам и, наконец, выбрались на трассу.

После нервотрепки он остановил машину на специальной площадке со столами и скамейками. Полез за пузырьком.

— Дай и мне попробовать! — попросил я. — Может, похмелье снимет.

— А я тебе и ложечку приготовил, — хитро улыбаясь, сказал он и накапал мне ровно 15 капель, хотя я и утверждал, что мне этого будет мало. Но он был тверд, и я выпил приторно-горькую микстуру, после чего потянуло закурить.

Он ходил по площадке, вытаскивая из багажника кульки с едой. От лесов веяло душистым и сырым. Вдали холмы ярко-зеленые, горы черные, поля желтые, Туманы выплывают. Сумрачные леса кругом. Дорожные щиты с оленем: «Не задави». Ограждения от кабанов. Бельгия.

Мы принялись неторопливо завтракать, слушая по радио историю, которую ты наверняка оценишь.

Итак, от жителя N. поступает в полицию жалоба на то, что из-за стены каждую ночь такие стоны несутся, что он спать не может. И не полчаса, не час, а всю ночь напролет, до утра. И пусть проверят, чем там соседи (садомазохисты, наверняка) занимаются, честным людям спать не дают. Как тебе известно, право на тишину — самое святое из всех прав. Франкфурт, крупнейший аэропорт Европы, все движение самолетов прекращает к 11 часам ночи и возобновляет только утром, потому что двадцать семей, имеющих виллы невдалеке от аэропорта, ни в какую не соглашаются уступить: взлетающие самолеты им спать мешают и, следовательно, самолеты не должны взлетать. Убытки — миллиардные. Теперь новый терминал из-за этого возводят. У нас бы срыли бульдозерами, спецназом зачистку б провели — и дело с концом. А здесь — нет, право на отдых священно.

Так вот, пишет и пишет жилец жалобы, что-де из-за истошных оргазмов спать не может. Жалобы идут по инстанциям. Их начинают проверять: приходят к соседям жильца, видят там молодоженов, говорят им о жалобах. Те соглашаются: да, мол, оргазмируем, но ведь право на оргазм тоже существует, ведь это наше дело, наша интимная жизнь, наше право, не менее важное, чем право соседа на тишину, не так ли?.. Не нравится ему — пусть переносит свою спальню в другую комнату или звукоизоляцию ставит, а нам и так хорошо.

И вот тяжба. Комиссии к жильцу ходят, у стены по ночам с секундомером всхлипы фиксируют. Медиков привлекли, те говорят: действительно, есть такие оргазмы, реактивные называются, один за другим припадкообразно следуют, особенно если партнер в регуляции смыслит и женщину до полного обморока не доводит. Дело в Конституционный суд в Карлсруэ передано, теперь там будут решать, на высшем уровне. И диктор просит всех слушателей прислать на радио свои мысли по этому поводу.

Посмеялись и поехали. После короткого молчания Ханси о жене заговорил:

— И сколько было вместе прожито!.. Летом мы всегда на юг ездили, в Ниццу или Канны, с детьми. Тогда там еще можно было отдыхать. И дела шли хорошо, и деньги были. И на рулетке ночи напролет играли. И на аукционах работали, и бюро открыли, деньги в рост давали, и всё сообща. И спорили всегда только из-за того, в какой ресторан ужинать пойти. А теперь?.. — И лицо его приняло детское выражение. — Теперь она хочет всё — дом, имущество, фирму, посуду!.. Я иду за деньгами в автомат, а он карточку проглатывает. Я иду в банк — а мне говорят, что счет арестован. И неизвестно, что она сделает завтра. Она всё время на шаг впереди. Дети осуждают ее, сын не хочет ее знать, обзывает шлюхой. Всё это травмы, проблемы, стресс! Я один теперь. Дочь живет с каким-то типом, сын ушел в интернат. Поверишь, я даже покупать не умею на одного, как иду в магазин — так и покупаю, как всегда, на четверых, и только потом вспоминаю, что семьи уже нет. А у меня аппетита нет, в холодильнике всё гниет и портится…

— Это беда поправимая, — успокоил я его. — Как увидишь, что срок годности к концу подходит — мне звони, я с другом зайду, под пол-литра подберем всё за милую душу. Не сомневайся. А друзья где?

— Друзья! — усмехнулся он невесело. — Все спрятались, никого нет.

— Но это же были ваши общие друзья, не только ее? Хотя, впрочем, понимаю: с этим туго. Денег у всех навалом, а души — с пятачок.

— Это так, — со вздохом согласился он. — Вон, знаешь старуху, от меня через улицу живет? Одна, в большом доме? Она, миллионерша, всё время сидит у телевизора и пьет. Вот и всё. Муж ее был какой-то изобретатель. Умер. А она даже соседей своих не знает. И знать не хочет.

— У нас дома было не так, — помолчав, сказал я.

— Ну конечно, ты всегда говоришь, что там, у вас, всё было по — другому, — возмутился Ханси. — По-твоему выходит, что Грузия — прямо-таки рай земной. Вот, показывали по телевизору, что там происходит, в этом раю… Прямо жуть берет!

— Это сейчас. Раньше было не так, — повторил я, не вдаваясь в подробности, которые вряд ли ему было понять, подумав, однако, о том, что и себе не могу вразумительно объяснить того, что случилось дома.

— А где вообще лежит эта Грузия? Где-то за Каспийским морем?

— Между Черным и Каспийским. В центре мира.

— «Kaukasier» в словарях — синоним понятия «белая раса»… Там, должно быть, климат хороший? — поинтересовался он.

— Если я скажу, что хороший, ты опять не поверишь. Первые люди в плохом климате селиться бы не стали.

— Поверю. Моря и горы — это всегда отлично. Надо будет посмотреть в атласе… А где карты, атласы — даже и не знаю, в доме всё перевернуто, дом продавать придется, она деньги требует, половину, — продолжал плаксиво Ханси. — И полную долю дела, которым мы всю жизнь вместе занимались. И всё остальное! Боже! Всё так внезапно рухнуло! За что?.. Иногда сижу вечерами — и жутко, тоскливо…

— И ты берешь свои капли… А потом — еще страшнее, правильно? — усмехнулся я.

— Да, да. Mein Gott, это так страшно — сидеть в пустом доме! Я сейчас понял это. У меня полно музыки, подвал забит вином, еще со старых времен осталось, когда к нам компании в 2 час ночи заваливались и мы до утра гуляли. Помню, звонит ночью сосед и просит не шуметь, а я ему: «Что?.. Кто?.. Говорите громче, ничего не слышно, тут музыка!..» Он орет: «Вот ее-то как раз и надо сделать тише, тогда услышите!» А я ему в ответ: «Извините, ничего не слышно, позвоните в другой раз!» Ха-ха-ха!.. Пару раз полиция приезжала, с нами до утра оставалась. Эх, было время!

— Ничего, зато у тебя сейчас свобода!

— Для чего она мне сдалась, эта свобода? Зачем? — И он тоскливо посмотрел мне в глаза.

— Что зачем? Найди себе кого-нибудь, мало ли женщин? Да хоть на Ёлке женись!

— Нет, я не хочу. Сейчас всё не то. — Он морщил лоб, двигал челюстями. — Я не могу понять — как? Почему? За что?

— Раньше уходила она от тебя?

— Нет. Мы часто ссорились, но уходить не уходила.

— Ты ревновал ее?

— Бывало. Она наполовину француженка, кокетливая была, вечно к ней мужчины цеплялись, а я с ума сходил, бесился. Лучше давай сменим тему, мне трудно об этом говорить. — Он покрутил приемник, нашел немецкую радиостанцию. — Послушаем новости.

Конечно, почему не послушать?.. Ты же спрашивал, тезка, что тут нового, так что тебе тоже будет интересно.

Вначале, как всегда, две-три горячие точки: Ельцин отдал приказ разбомбить нефтехранилище в Чечне; в Заире одна партия съела другую; три японца из какой-то секты отравили воду в Иокогаме; в Алжире экстремисты взорвали автобус с туристами; в Киншасе обнаружен новый клещ — разносчик вируса; где-то разбился очередной самолет (причем, как всегда, скрупулезно указывается: «Погибло столько-то человек, из них — столько-то немцев», как будто не все равно, какой национальности были покойники.)

Потом германские новости. Тут уж без калькулятора никак не обойтись: проценты, учетные ставки, надбавки, укорочки, заморочки, минуты, граммы, километры, тарифы, индексы. Одни призывают снизить, другие — повысить, а в бундестаге бушует дискуссия о дыре в бюджете, которую тут же решили заткнуть за счет пенсий и пособий. Это как с погодой: пошла безработица вверх — тут же вспоминают гастарбайтеров, пора гнать их взашей, а о том, как афера доктора Шнайдера (который миллиарды спер), на экономике отразилась — ни слова, потому что свой человек, немец, ему вроде можно. Лопнула прореха в бюджете — жди передач о переселенцах-захребетниках, о расследовании же по делу фирмы «Отто», десятилетиями печатавшей фальшивые деньги — молчок, т. к. свои, родные. Рецессия усилилась — ответ ясен: эмигрантов много стало, а о миллиардах недоданных в казну налогов — вскользь и с большой неохотой, потому что негоже сор из избы выносить.

В завершение новостей — какие-нибудь казусы вроде того, как лучше говорить — «немецкий турок» или «турецкий немец»; монументалист Христо хочет упаковать в фольгу весь земной шар, у некой порнозвезды какие-то гады ампутировали груди, застрахованные на полмиллиона. Спорт — Шумахер, Беккер. И погода, по хорошо известной тебе схеме: у нас все о' кей, но соседи гадят.

После ампутированных грудей разговор наш принял игривое направление. Я спросил Ханси, не хочет ли он зайти в Роттердаме к одной из тех, с грудями, кто за 50 гульденов дарит полчаса каждому желающему.

— Нет, нет, что ты! — испуганно посмотрел он на меня. — Это ни к чему.

— Что значит — ни к чему? — засмеялся я.

— Нет, зачем, я не хочу.

— Не прикидывайся. К Ёлке же ходишь? У нее, правда, бюст не застрахован, но тоже дорогого стоит.

— Это другое дело, совсем другое, ты ничего не понимаешь! — смутился он подобно многим своим соотечественникам, когда при них заходит речь о чем-нибудь «эдаком». Но тут же расправил плечи: — Эх, вот раньше!.. По три-четыре бабы в день бывало!

— Где это так щедро?.. Ты, случайно, не в гестапо надзирателем работал?.. А?.. Признавайся!

— Какое гестапо?.. Я тогда молодой был совсем. Мы занимались возвращением пленных. Женщин было много, и все они за буханку хлеба делали всё, что угодно. Страшная вещь — голодная женщина, какой бы нации она ни была! Вот тогда я их и повидал, на всю жизнь хватило…

— Чего?..

— Отвращения к ним, — после некоторого молчания ответил он и, не поднимая глаз, полез за пузырьком. — Потом появились американцы, и женщины ушли к ним… Те рассчитывались мылом, консервами, выпивкой, сигаретами… Тогда я возненавидел их еще больше. Все они шлюхи поганые, а моя бывшая жена — первая из них! Как это я раньше не замечал? Старый дурак!

— Как ты мог заметить, если все время у Ёлки торчишь?

— Это не так! — визгливо возразил он.

— Тебя, случаем, твоя бывшая жена не проверяла на верность по методу баварского радио?.. А вот, кстати, еще вопрос того же радио: «Чем пользуется слониха во время менструации?» «Овцой». «Почему?» «Впитывает хорошо и за хвостик вытаскивать удобно!»

Это заставило его опять густо покраснеть.

Вдруг нас начала нагонять мрачная колонна мотоциклистов. Ханси шел под 160, но они неотвратимо приближались. Ему пришлось сойти с левой полосы. Мотоциклисты начали проходить мимо нас. Черные, прямые, неподвижные, сосредоточенные, замкнутые в своем опасном одиночестве, ровно-длинной цепью следуя друг за другом, они на какой-то миг заполнили всё кругом. Моторы странных машин безумно стрекотали, уродливые шлемы заглядывали к нам в окна, руки в перчатках с раструбами делали какие-то знаки. Потом они стали заваливаться на бок, зависать на повороте и постепенно исчезли, как божья угроза.

Я следил за последним из них, когда Ханси забеспокоился — всё время мелькает какой-то «Anvers», не ошиблись ли мы дорогой. Он не успокоился до тех пор, пока не заехал на бензоколонку и не выяснил, что «Anvers» и есть «Antwerpen», только по-бельгийски.

— Сепаратисты! Откуда мне это знать? — начал привычно возмущаться он, а я любовался странной, по-абстрактному пересеченной бельгийской природой, где зелень росла островками, а равнины вдруг уходили круто вниз, превращаясь в ущелья. В общем, как будто пьяный Малевич рисовал (так тебе будет понятнее).

Говорил ли я тебе, кстати, что в Кельне прошла большая экспозиция Малевича?.. Большая и поучительная. Было на что посмотреть и о чем подумать. Там я увидел, как художник, дойдя до черного квадрата и заглянув за него, начинает отступать и идет обратно. Черный квадрат приговорил его. Конечно, для нашего квадратно-гнездового века он — предтеча и пророк, но живопись, на мой взгляд, ему отомстила жестоко.

Представь: последние работы — это плохие копии с работ первых, другими словами, с чего начал, тем и кончил. А между ними — весь тяжкий чертов круг: от импрессионизма — к примитивизму, к символам, знакам, квадрату, кругу, супрематическим черточкам. А потом обратно — к зеленым полям и пейзажам, к портретам в стиле соцреализма с налетом примитивизма, отчего лица на полотнах как бы придурью перекошены.

В уголках всех картин вместо подписи маленький черный квадратик красуется, как точка тления. Жутко было на это смотреть. Думаю, он собой пожертвовал, чтобы другим неповадно было до нигилизма черноты дотрагиваться, потому что тьмы и без художника хоть отбавляй. А макеты его из кубиков очень хороши, и ткани превосходны, а угловато — квадратные чайнички с треугольными чашками просто удивительны. Я долго ходил по залам и мысленно благодарил мастера за смелость и урок.

Мы по кольцевой объехали Антверпен, взяли курс на Бреду и скоро очутились в Голландию. На границе полным ходом шел демонтаж таможни. Домик переделывался, в раскрытые окна было видно, как рабочие красят стены в зеленый цвет. Вообще голландцы любят яркое: фиолетовые здания, розовые мосты, желтые рестораны, бары в оранжевый горошек или кафе в полосочку здесь так же обычны, как в России черные фабрики, грязные дома, серое небо, сизые лица и дороги известного цвета.

— Мы в свободной стране! Голландцы — основатели демократии! — поздравил я Ханси.

— Пираты, воры и разбойники они! — ответил он запальчиво.

Теперь оставалось около сотни километров. Ханси шел стабильно — 160. До самого горизонта — поля. Ни горочки, ни холмика — равнина. Всюду коровы и диковинные бараны, похожие на громадных кроликов с большими, как у спаниелей, ушами. Стекла оранжерей, зеркала цветников и пластик теплиц резали глаза острыми бликами. На крестьянских подворьях — жизнь, всё шевелилось и ползало. Медленно вращались крылья ветряных мельниц.

— Вот откуда к нам нитраты поступают, яды всякие. Огурцы без вкуса, помидоры без цвета, розы без запаха, — бурчал Ханси.

Он ерзал на сидении, проверяя, на месте ли капли, не слишком ли печет солнце через открытый люк машины, надевал и снимал шапочку, ругал негодные указатели, хотя после Бреды уже пошли большие щиты, на которых ясно стояло «Rotterdam».

Автобан превратился в восьмирядное шоссе, появлялись призмы и параллелепипеды всемирных компаний, настоящий кубофутуризм, Малевичу бы понравилось. Окрашены они были в детские цвета. Встречались сооружения сплошь из черного стекла или матового зеркала. А главное — уже был виден океан! Он вдруг всплывал в просветах горизонта, а потом опять исчезал за сомкнутыми занавесями лесополос.

— Господь Бог повернул Гольфстрим к Голландии, а то бы они перемерли тут от холода, — не без ехидства заметил Ханси.

Мы проехали два длинных, одинаковых, решетчатых моста. Слева всё время был порт: вдали и вблизи — белые корабли, башенные краны, белые кляксы катеров, пирсы и молы. Потом кубы зданий пошли гуще, и мы въехали в Роттердам.

Я напомнил Ханси о каплях, потому что теперь надо было искать улицу, а это требовало усилий в большом городе, разбитом на районы-острова. Но Ханси, недолго думая, подъехал прямо к какой-то гостинице. Дав знак швейцару следить за машиной, он деловитым шагом вошел внутрь и, осведомившись у портье, есть ли свободные номера, попросил разрешения позвонить. Вид у него был настолько значительно-величавый, что нас тут же подвели к телефону.

Антиквар взял трубку и вежливо сказал, что магазин свой продал, но вещами интересуется по-прежнему и поэтому рад встрече через час у себя дома.

Ханси записал адрес, положил трубку, сделал портье ручкой, обронив:

— Мы приедем позднее! — на что тот кивнул. Это был негр в дымчатых очках.

Другой негр в галстуке, вывернув свои розовые, словно обваренные ладони, открыл с поклоном дверь. Ханси важно кивнул швейцару, а когда мы сели в машину, сказал:

— Видал, как надо? Другой бы начал суетиться, искать парковку, телефон, монеты голландские, а я — раз-раз — и сделал!

А до меня вдруг дошло: «Да это же Воробьянинов! Вот кто он!» Та же смесь наглости и страха, куража и застенчивости, зазнайства и пришибленности… Киса под транквилизаторами.

Я сказал ему об этом.

— Кто это — Воробьянинофф?.. — с трудом выговорил он.

— Персонаж известного русского романа. Как бы тебе объяснить?.. — задумался я. — Ну… Смесь Дон-Кихота с Санчо Панса, что ли…

Он засмеялся, заводя мотор:

— Шекспира я люблю!..

Немного о Кисе. В последнем своем письме ты опять соблазнял меня старым интеллигентским развлечением — кухонными баталиями. Но ведь их главный стержень — советский режим — утерян, кого теперь ругать и с чем бороться?.. Даже Солженицын, среди людей ходящий, не может этого указать. Кстати, «Красное колесо», которое ты пустил ко мне в подарок через знакомых, докатилось до меня благополучно. Но дальше нескольких страниц я не пошел, не смог. Дистанции завладели автором, масштабы взломали пропорции. За большим не стало видно малого, Иван Денисович напрочь выпал из обзора. Интересное принесено в жертву нужному. Стратегия удавила тактику. Архетипы заслонили типов. Из персонажей ни одного не запомнить. И стало ясно, что Олимп не всегда полезен — можно переохладиться, замерзнуть или засохнуть.

Ты скажешь, может быть, что судьба всякого эпоса — быть скучным. И великими они называются оттого, что мало кто может их дочесть. Может быть. Тебе лучше знать, ты же «Манаса», кажется, переводил?.. Ведь это после гонорара за него ты вызвал меня телеграммой, и мы вертелись в креслах пансионата где-то на Иссык-Куле?.. Ты еще всё сетовал тогда, что эпосу конец, а я доказывал, что эпос кончиться не может, на то он и эпос, что действует, как revers: кончил читать — начинай с конца, по абзацу поднимайся назад, а когда поднимешься до упора — кати вниз. Наутро после этих разговоров я проснулся с такими сухими губами, как будто всю ночь вдыхал и выдыхал огонь, и пять дней потом не мог их вылечить, несмотря на масло и кремы, которыми приятная горничная с раскосыми глазами мазала их. Как будто дьявол побывал во мне и опалил своим жаром. Впрочем, так оно, очевидно, и было, потому что горничная под большим секретом, ночью, в постели, призналась, что важным гостям в чай всегда кидают щепотку опиума — для лучшего расположения духа. Ты, без сомнения, считался важным гостем, а чай пил я, стаканами.

Мы довольно долго искали антиквара. Вначале надо было найти остров, потом район, затем улочку. Мы то и дело попадали в одностороннее движение, петляя по мощному городу. Центр его уставлен полусферами, перед зданиями сияют какие-то таинственные чугунностальные объекты. Тут уж Кисе-Ханси отказали его качества: он тормозил у бордюра, рысцой трусил к ларькам, спрашивая нужный адрес, но пару раз его попросили говорить по-английски, пару раз послали не туда, куда нужно, а пару раз — еще дальше.

— Нет, не любят они немцев, не любят… Войны простить не могут, — бормотал он, возвращаясь ни с чем. (В конце концов мне пришлось вылезти из машины и выспросить адрес у какого-то поляка).

Невдалеке от вокзала мы наткнулись на странное место, где обитали, казалось, не люди, а только их оболочки. Это был известный роттердамский «загон», который показывали туристам.

— Наркоманы, — сказал я Ханси. — Смотри! Они тут все вместе собраны!

— Как это? Тут же вот полиция? — удивился он, напряженно приглядываясь к мертвым душам, которые перешептывались, разбредались, опять сходились, шушукались, перелетали с места на место. В дальнем углу раздавали бесплатные шприцы, там было людно и время от времени какая-нибудь фигура, выскакивая оттуда, садилась прямо на землю и начинала свои нехитрые манипуляции: порошок — ложка — огонь — шприц — вена…

— Их специально тут вместе собрали, чтоб под контролем держать. Вон полицейские, видишь, кофе пьют? — указал я на отделение полиции, без штор и решеток; внутри чему-то смеялись молодые сержанты.

Мы подошли поближе к загону. Было много черных, худых, косматых, грязных — роются по карманам, чешутся, что-то ищут, разговаривая в голос сами с собой. Женщины, забывшие о том, что они женщины. Молодняк в цепях и заклепках. Серо-бурые арабы и узкоглазые тайцы с лукообразными лицами, похожие на Чипполино. Голоса хриплы, слова неразборчивы, глаза закрыты.

— Живая жизнь! — с издевкой сказал Ханси. — Сажать их всех на корабли — и в море, а не в центре города собирать! Вот до чего демократия доводит!

— Ты такой же, Киса! Забыл про свои капли?

— Нет, нет, я не такой, — забормотал он. — Я не такой! Мне врач прописал!

— Тебе врач, им — сатана, как разница?

На вокзале нас снабдили картой Роттердама. Скоро антиквар в китайском халате открывал нам дверь особняка:

— Милости прошу! Входите!

Услышав о живой жизни, я вспомнил, как недавно случайно попал на выставку-конференцию под названием «Постмодернизм в постсоветской России». Жаль, родной, тебя там не было, много чего нового узнал бы. Вообще-то мне всегда казалось, что любой большой художник — это уже модернист по отношению к прежним мастерам: Карамзин — к Державину, Пушкин — к Карамзину и т. д. Но не всё так просто. Сейчас модернизм другой. Поэты типа Айги, у которых отдельные слоги различить можно — они модернисты, а те, у кого только междометия — это уже постмодернисты, за черным квадратом как бы находящиеся.

Дальше — больше. Оказывается, что и среди постмодернистов свои деления есть. Вот, например, гласные и согласные. Гласные себя «Ваше Величество» величают и всю свою жизнь в деталях и по минутам в акт искусства превращают («это семечки от арбуза, который мы с Машей съели в постели в Дубултах ю сентября 1989 года, в 3:15»). Но вообще гласных мало. Больше согласных. Они разные. Одни только из шума состоят, другие — из голоса и шума. Есть просто шипящие, эти сильны кукиши в карманах показывать, воду мутить и рыбку ловить. Положение твердых и мягких тебе известно — всё зависит от того, кто за ними. О звонких и глухих даже не говорю, это самые несчастные — одни оглохли, а другие осипли. Про палатальных и сонорных ничего не известно — о них докладов не было.

Но вот несогласные модернисты. Образец их души был выставлен в фойе конференции: прямо на паркете насыпан гравий, лежат шпалы и рельсы, а на них — колченогий стол с пустыми водочными бутылками, объедками и грязным стаканом в радужных разводах. На заднем плане — ржавая вывеска «Слава КПСС!», колючая проволока, накинутый на неё красный рваный флаг в прорехах и пятнах и здоровая куча дерьма под ним. На удивленные расспросы седых завитых чистеньких старушек служитель охотно объяснял: «Это они там, в России так живут! Это они всё оттуда, в спецвагоне привезли! Это символ их жизни!» — на что старушки вздыхали: «Боже, как грязно, как ужасно! — и, конфузясь, указывали на кучу под флагом: — А это тоже… настоящее… оттуда?..» — «Нет, — смеялся служитель, — это по заказу сделано, из пластмассы».

И цель искусства достигнута: старушки начинают рассуждать, бросит ли выпивший Ельцин атомную бомбу, служитель, украдкой подкрепившись пивом, спешит к следующим посетителям объяснять про «их жизнь». И несогласный модерняга может радоваться. Он далеко не ходит, берет всё, что под рукой, он близок к жизни, как дерьмо к унитазу: всё есть предмет искусства, смотря как воду спускать.

Вот один из самых известных немецких модернистов, Йозеф Бойс, часто работал с жирами. Он топил их, подкрашивал, а они уже сами отливались в формы, как Бог пошлет. Потом он их замораживал особым способом. И вдруг, говорят, один из таких объектов, стоящий в мюнхенской галерее, начал попахивать, как старец Зосима. И теперь дилемма: оставить так — объект сгниет (а с ним и 380 ооо марок), сделать копию — будет уже не оригинал, и цена ему 30 марок. А самые догадливые ученые предполагают, что Бойс сделал это специально и сознательно: мол, понюхайте, бюргеры, как живая жизнь пахнет, как деньги на ваших глазах опять в дерьмо превращаются!

II

Вслед за антикваром мы вошли в большую гостиную, из центра которой поднималась лестница на второй этаж.

Знакомясь, хозяин внимательно посматривал на нас выпуклыми небесными глазами, подавая маленькую ладонь:

— Франциск. Франц. Можно на «ты». — Халат на нем был вышит золотом: аисты в гнездах, фигуры в плоских шляпах собирают рис. — Устали с дороги? Пообедаете с нами? Мы только что сели.

В большой кухне со стеклянными стенами без занавесей и штор сидели пожилой господин в бабочке и очень крупная блондинка с яркосветлыми волосами и пространно-удивленными глазами, какие бывают у глубоководных рыб. На тарелках лежало по куску тостерного хлеба. На улице, прямо в двух шагах от стола, разворачивалась черная машина, и казалось, что ее вздернутый багажник сейчас протаранит стол.

— Моя жена, Ирен. Мой отец.

— Ван Беек, — сказал господин, а Ирен, подняв со стула свое большое тело, грудным голосом спросила что-то по-голландски. Франц перевел:

— С чем вы хотите тостер?.. Ветчина, сыр или грибной соус?

Говорил он по-немецки, подчирикивая и вставляя голландские слова, похожие на щебетанье. Ханси уже садился, когда Ирен спросила, а муж перевел:

— Вам молока холодного или горячего?

Даже для умеренного Запада обед был слишком аскетичен: один тостерный хлебец с двумя грибками.

Г-н ван Беек-старший, аккуратно откусывая кусочки, каждый раз утирал салфеткой бородку бланже.

— Сколько километров вы сегодня проехали? — спросил он явно из вежливости.

— Около боо, — ответил Ханси. Любитель поесть, он косился на свой тостер, а на меня посматривал с видом: «Ну, что я тебе говорил?..»

— А вы откуда? — Г-н Ван Беек-старший обратился ко мне.

— Я из Грузии. Работаю в Германии по контракту.

— О! — Он утерся как-то обидчиво. — Сталин. Шеварднадзе. Знаем. У вас всё еще война?

— Нет. Затихло.

Все молча похрустели тостерами.

— Что вы привезли? — спросил Франц.

— Я не смотрел. Это в коробках, в багажнике, но знаю, что вещи хорошие, — ответил Ханси, приосанившись. — Хозяйка хочет за всё три тысячи.

— Я знаю, говорил с ней по телефону.

Похрустыванье постепенно прекратилось. Пошли подробные расспросы насчет чая и кофе: зеленый, черный или цветочный, из каких ягодок, с молоком или со сливками, сколько таблеточек сахарина или безо всего, кофе эспрессо или простой арабский, а может быть — турецкий? Г-н ван Беек-старший рассказал о своем знакомом, которого ограбили марокканцы:

— Житья от них не стало. В Роттердаме редко теперь белого человека на улице встретишь. А как в Германии, тоже плохо?

— У нас — катастрофа, — ответил Ханси, — мою машину пытались три раза угнать, и все негры. Последнего я даже видел. Житья от них нет.

— Не только негры, всякие… — заметил Франц, осторожно придвигая к себе сахарницу. — Мне пришлось закрыть гешефт из-за пришельцев. Работаю теперь только дома.

Когда молоко, чай и кофе из крошечных чашечек были выпиты, а ящики принесены, все расселись в гостиной. Франц и Ханси начали распаковывать вещи. Появились старинные медные настольные часы, литое блюдо, столовое серебро, завернутое в тряпку, и несколько небольших икон.

— Награбленное, — сказал г-н ван Беек-старший. — Я бы не советовал это покупать, сынок. На этих вещах кровь. Оставь, не надо!

— Никакой крови, — вступился Ханси. — Это ей привезли из дома.

— В этом-то и дело. На Балканах война. А где война — там мародерство. Мы-то это хорошо знаем, 50 лет своих вещей вернуть не можем, — сказал тот, значительно посмотрев на Ханси, который отвел глаза.

— За все — 500 марок, — вдруг строго произнес Франц.

— Так мало?.. Хотя бы тысячу!

— Нет. Вещи мне не нужны. Покупаю просто так, ради интереса.

— А 700 не будет? — выпалил Ханси.

— Нет. Сейчас морозные времена, никто ничего не покупает.

— Ну тогда боо, — не унимался старичок.

— Нет, 500 — последняя цена, — покачал головой Франц. — И приглашаю вас в ресторан.

— Идет! — тут же согласился Ханси, а на мой недоуменный взгляд шепнул: — Она велела отдать, за сколько дадут.

— Видно, и правда награбленное…

— Кто его знает.

— Не хотите ли посмотреть коллекцию часов? — предложил антиквар, — Это мое хобби. И по рюмке?.. Пойдем наверх.

Мы гуськом двинулись к винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Уже с лестницы я увидел, как г-н ван Беек-старший достал лупу и принялся рассматривать иконы (кровь, наверно, искать), а Ирен, задрав голову, смотрела на нас снизу. И я вдруг понял, кого она мне напоминает: Лило! Лило Вандерс!

Есть на немецком ТВ такая эротически-познавательная еженедельная передача, «Wa(h)re Liebe» называется — новости обо всем, что ниже пояса и выше шеи. Ведет эту передачу существо по имени Лило Вандерс, о котором уже какой год вся Германия спорит, мужчина это или женщина, и сходится на том, что это что-то среднее, гермафродит или трансвестит, бог их там разберет. Оно всегда одевается очень ярко, в бархат и парчу, прическа у него огненно-белая, движения мягки, ногти длинны, ноги с тонкими лодыжками. Только рост его великоват для женщины, плечи широки, глаза слишком внимательны, а вопросы, которые оно задает гостям передачи, выдают чисто мужское любопытство. У него разные люди бывают. И разные передачи.

Недавно, например, Лило давало краткую информацию, какими овощами лучше всего онанировать, И такая, оказывается, несправедливость — женщинам подходит весь огород: огурцы, баклажаны, морковь, цуккини, кабачки и даже бородатая редька, а мужчинам — только крутобокая полая тыква с дырочкой в ложбинке. Почему природа так несправедлива к мужчинам — неизвестно. Некоторые умельцы, правда, пытаются исправить дело: грейпфрукты сверлят, капустные головки надрезают, с арбузами экспериментируют, один даже ананас как-то приспособил, сердцевину ему выев, — но всё это далеко от женского изобилия. «Ева и тут оказалась хитрее!» — заметило по этому поводу Лило не без горькой усмешки.

В конце передачи Лило объявило о ежемесячном наборе в школу оргазма — 6 занятий по 50 марок каждое. Показали комнату, где изможденный индус рассказывал о тантре, время от времени показывая на двух дюжих девках приемы и позы, а ученики внимательно следили за гуру. Научат и сертификат выдадут, в рамке: «Кончила под нашим наблюдением … раз, набрала … пунктов. Печать. Подпись». Охотников хоть отбавляй, но по блату устроиться можно.

Это была особая комната. Повсюду — на камине, на мраморных подставках, на узорном полу — тикали часы. Их было много — с маятниками и вертушками, фигурками и окошечками, амурчиками и знаками зодиака. Мы попали в тикающий мраморно-золотой сад. Посреди стояло старинное кресло. За окном была видна черная кирпичная ратуша, на ее стене мирно устроились кошки.

Франц сел в кресло, приглашая нас к дивану, по бокам которого, словно колонны, стояли одинаковые напольные часы в виде узких башенок.

— Mein Gott! — сказал Ханси, с открытым ртом присматриваясь к часам.

Он выглядел комично в своем двубортном пиджаке, джинсах и кроссовках. Обходя часы, он начал разговор о рококо и барокко, но Франц, указав на столик-каталку, предложил:

— Ром?.. Виски?.. Коньяк?..

Я ограничился обычным:

— Я бы выпил Smirnoff.

— Правильно! В дождливую погоду водка лучше всего помогает от скуки, — сказал Франц, а на заявление Ханси, что тот за рулем, уточнил: — Вы мои гости, я сам буду за рулем, так что выбирайте!

После стопки тиканье часов словно усилилось. Можно было различить быстрый цокот, размеренные щелчки, стрекотанье и спешный ход.

Франц, угадывая мои мысли, сказал:

— Все они идут по-разному. Но одинаково точно. Время вечно и бесконечно!

Он сидел глубоко в кресле, сцепив ручки и, как Будда, склонял голову то вправо, то влево, прислушиваясь к часам.

— Вон там ампир, — начал было Ханси показывать свои познания, но Франц отрезал:

— Нет. Это Швейцария, 19 век.

— Но верхняя часть…

— Нет, это не ампир.

— И сколько такие стоят?

— Это для кого как, — усмехнулся Франц. — Вещи такого рода твердой цены, как правило, не имеют. И чем они дороже — тем неопределенней их цена.

— Но примерно? — не унимался Ханси.

— Что ты пристал? Когда Франц видит клиента, он тогда решает, сколько ему сказать, — предположил я.

— Совершенно верно, — засмеялся антиквар.

Тут вдруг начало звонить, ударять в колокольцы, перебирать струны. По бокам дивана забухало. Затрещали ходики и нежно процокала незатейливая мелодия каминных часов с амурчиками.

Потом всё так же внезапно затихло. Тренькнул последний звоночек.

Франц был доволен.

— Так и смерть придет однажды, — засмеялся он.

Ханси всё еще ошарашенно смотрел на амурчиков. Мне стало тоскливо, но антиквар уже разливал по рюмкам. Вдруг послышался истошный визг: кошки начали драться на зубцах стены, и Франц с отвращением захлопнул окно, проворчав:

— Ненавижу кошек, гадкие твари!

Вот как ты думаешь, родной, существует ли звериный менталитет?.. Другими словами, отличается ли наша кошка от кошки западной?.. Ты скажешь — глупость, кошка есть кошка. Ан нет, и на зверей демократия сильно влияет. Тут недавно писали в газетах, что русские войска, уходя из Восточной Германии, помимо всего прочего, оставили целые стаи брошенных кошек и собак. И немцы, вместо того, чтобы отстрелять их, начали отлавливать и распределять по семьям и приютам для животных. В газетах стали появляться объявления типа: «Кто поможет сибирской кошечке-красавице обрести новую родину?»

Одна семья откликнулась, решив, очевидно, сделать приятное своему одинокому коту и памятуя об общепринятой тут версии, что русские самки — лучшие в мире. Но генеральская Мурка, вальяжная и толстая, так запугала бедного кота, что тот не то что спариваться с ней — к еде боялся подступиться, прятался под шкаф, голодал, нервничал и в конце концов заработал инфаркт, обошедшийся хозяевам в круглую сумму (один мой знакомый прооперировал глаукому своему кролику и заплатил за это столько, сколько ни один хирург у нас в год не получает). Пришлось срочно давать новое объявление: «Кто поможет обрести новую родину…», но молва распространяется очень быстро, и желающих лелеять русскую красавицу пока не нашлось.

Ханси, после неудачных попыток показать свою образованность, выпив наравне с нами, обильно покраснел с лысины до шеи. Рубашка на нем расстегнулась, и он с важным видом кивал головой, слушая, как Франц опять принялся ругать негров:

— Они мне физически неприятны, я чувствую, что их мир враждебен моему, я ненавижу их розовые мутные, как у коров, глаза… От них несет грязным бельем… Эти, в правительстве, о чем они думают?.. Сколько я еще должен платить за выкидышей из Ганы?.. И почему?.. Лучше я дам эти деньги своему сыну, который из-за этих ублюдков работу не может найти! Сколько еще терпеть? Я заработал эти деньги, а они только плясали и трахались под дудки в своей Африке, я был там, видел этих скотов!

Тут опять пошел перезвон и перестук часов, цокот и бубенцы. Гирьки заскользили вниз и вверх. Амурчики затрепыхались, молоточки забили. И начала громко выскакивать кукушка каких-то старинных славянских часов под сусальным золотом.

Франц, заметив мой взгляд, сказал:

— Эти я у Ёлки купил. Отличная машина. Я с детства обожаю часы. Они дают спокойствие. Первые часы мне подарил солдат-американец, когда они нас от немцев освобождали. — (Он кивнул в сторону нахохлившегося Ханси, который даже встал с дивана и прошелся вдоль стены, но промолчал). — Часы были карманные, дешевые, испорченные, но я начал их разбирать… С тех пор и пошло. Всю жизнь сижу в этом тиканье. Как в горячей ванне. Если тиканья нет — я схожу с ума, нервничаю, мне плохо… Ненавижу всё, что мешает мне сидеть тут в покое и слушать бег моих часов!.. — довольно яростно заключил он. — И через каждые четверть часа, заметьте, звон-перезвон! Не могу жить без этого.

— И коку, наверно, нюхаешь! — Ханси вдруг язвительно погрозил ему пальцем. — У вас тут это принято, а, колоться, курить, нюхать?.. (Упоминание о солдате-освободителе ему явно пришлось не по душе и он тоже решил подуксусить свою пилюлю.)

— А что, заметно? — Франц со смехом схватился за свой нос.

— Да, видно, через этот нос много гульденов прошло, или как там ваши деньжата называются, — продолжал наглеть подвыпивший Киса. — Видели сегодня ваш «зоопарк» около вокзала. Вот откуда зараза по всей Европе расползается!

— А правда, Франц, говорят, что у каждого порядочного голландца дома шкатулка с гашишем имеется? — перебил я его, вспомнив одно из первых посещений Амстердама, где в очень порядочной семье на столе, рядом с конфетами, стояла коробочка с гашишем. Тут же дети ели мороженое, старушки пили кофе, а кто-то сворачивал себе косячок, как ни в чем не бывало.

— Конечно, — сказал Франц. — Это высшая форма цивилизации — каждый делает, что он хочет.

— И у тебя есть?

— А как же.

— Покажи.

Франц, не вставая, дотянулся до резного шкафчика, взял с полки коробочку с деревянным голландским башмачком в виде ручки:

— Пожалуйста!

В отделениях лежали кусочки разноцветного гашиша, а в особом отсеке, под хрустальной крышечкой, белел порошок.

Ханси сунулся вперед:

— Что это?

— То самое, — ответил Франц.

— Не может быть! Попробуем? — спрашивал Ханси, то наклоняясь к коробочке, то поднимая на меня свои светлые глаза в розовых ободках.

— А не много ли тебе будет? Ёлка велела смотреть за тобой. Капли, водка, а теперь и кокаин?

— Капли — это просто лекарство. А водки я выпил всего три рюмки.

— Ну смотри, чтоб потом не жаловался.

Антиквар с улыбкой следил за нашим спором, сворачивая трубочки из специальной бумаги. Он аккуратно открыл хрустальную крышку и начал лопаточкой высыпать на стекло стола белые полоски кокаина.

— Осторожнее. Не дуньте и не чихните. Особая поставка, из Сан — Паулу. Там живет моя другая жена. Уже десять лет у меня есть жена в Сан-Паулу, осень и зиму я провожу там. А европеек ненавижу.

И они с Ханси, вспомнившим свою сбежавшую жену, начали обстоятельно ругать европеек, а я следил за тем, как мизантроп Франц споро манипулирует лопаточкой: подсыпает порошок, вытягивает и равняет бугорки — себе подлиннее и пошире, нам покороче и поуже, — и думал о том, что давно уже не боюсь никаких экспериментов, не заглядываю дальше завтрашнего дня и живу, как живется, словно птица небесная или гад ползучий.

Да, европейки — это тебе не наши добрые сердца и мягкие души, которые и пожалеют, и накормят, и выслушают, и понять попытаются. Ты недавно тоже, кстати, об этом спрашивал: какие, мол, они?.. Вот тебе свежий пример: пришел мой друг к одной местной даме (не в первый раз, заметь, связь уже долгая). Всё как будто хорошо, даже потанцевать от полноты чувств решили, вдруг дама начинает скандал: «Не в такт танцуешь!» Конечно, будет не в такт — она, трезвенница, капли в рот не взяла, а он принял триста грамм под ее презрительным взглядом, и у него теперь другой такт в голове. Да и какое это, казалось бы, имеет значение?.. Не на танцплощадке же?.. Если б он в постели в такт не попадал — тогда куда ни шло, можно поскандалить, но так?.. Ладно. Настроение подпорчено.

Сели перекусить — она, вегетарианка, его за жареную курочку пилить принимается: почему-де он принес ее в дом, где мяса не едят, чтоб ей неприятно сделать?.. «Что же мне, в подъезде ее жевать?» — «А это твои проблемы!» Попросил открыть бутылку вина — не разрешает: «Ты уже выпил, тебе хватит!» Хочет музыку поставить — запрещено, голова болит. Дальше — больше. Звонит телефон, она начинает с кем-то флиртовать по-французски. Он сидит полчаса, потом говорит: «Может, хватит?» — «Да как ты смеешь мне разговаривать мешать?.. Диктовать, хватит или не хватит?..» — «Но я же тоже человек? И притом это я у тебя в гостях, а этот и перезвонить может!» — защищается друг. — «Не нравится — уходи!» Он и ушел.

А потом ученые с козлиными бородками удивляются, почему в Европе сумасшедшие дома переполнены, а половина населения от стрессов и одиночества по психотерапевтам бегает. Куда же больше бежать, если мужчины утеряли свои функции и права, а женщины их еще не нашли? (А если нашли — и того хуже: по-своему интерпретировали). Психбольница, тюрьма и бардак — больше и некуда бежать. Кстати, один ученый недавно дал следующий ответ на вопрос, почему подавляющее большинство разводов происходит по инициативе женщин. Потому, оказывается, что женщина менее четко чувствует грань между сексом и любовью и часто одно принимает за другое. Или хочет принимать. И поэтому чаще ошибается. Вот такая версия вечного вопроса, как тебе нравится?

Закончив работу, Франц поинтересовался:

— Ну, кто первый?

— Ты, — ответил Ханси боязливо.

Тогда антиквар вставил трубочку в ноздрю, пригнулся к столу и одним долгим вдохом виртуозно втянул весь длинный бугорок порошка.

Теперь пришла моя очередь.

Несколько секунд казалось, что ничего не изменилось. Но постепенно мир стал наполняться непонятными звуками. Щелчки маятников тянулись и изгибались. Какие-то высокие, скребущие звуки, похожие на электронную музыку, разнеслись с гудением по комнате, стали кружить вокруг моей головы, жужжать и биться, как шмели. Начал судорожно зевать камин. Послышался тягучий скрип досок, словно великан ходит неподалеку. Звуки часовых молоточков, превращаясь в капли, падали упругими щелчками на пол и катились по нему сухими горошинами. Блики на паркете были подобны медузам, они сливались в лужицы и распадались на зыбкие островки. Стало слышно, как громко дышит Ханси, и мне вдруг показалось, что один его глаз начал вытекать, а другой, похожий на чашку, внимательно глядит мне прямо в душу.

Зашумело в ушах, сквозь скрежет прорвались чьи-то вопли. Звуки стали скрипучими, странно-визгливыми, тиканье вдруг заспешило, заторопилось, часы побежали быстрей и быстрей, застучали молоточки, затрещали крыльями амуры, заерзали гирьки, зазвенели бубенцы. Глаз — чашка стал надвигаться, и вот я лечу в черной гулкой трубе, среди разноцветных шаров, которые с металлическим грохотом, как в кегельбане, мчатся вокруг меня, обгоняя или отставая. И я сам на бешеной скорости со свистом проношусь мимо других таких же шаров, а где-то впереди брезжит яркий свет, как в дуле ружья, если смотреть в него на солнце.

— Эй, эй! — закричал Франц.

Я очнулся, замотал головой, прогоняя видение чугунной трубы, по которой только что несся к неизвестному свету. Ханси обеспокоенно хватал меня за руки:

— Очнись!

Меня качало на диване, словно в лодке, а пятна узорного паркета тихой сапой расползались во все стороны, как испуганные черепахи. Потом я увидел свои ботинки — они были далеко внизу, мне казалось, что сам я сижу на небоскребе, а ступни стоят на мостовой. Я боялся упасть с высоты, в то же время зная, что крепко стою на земле. Потом, вытирая пот со лба, еле шевеля языком, я сказал Ханси:

— Занюхай половину. Я чуть не подох.

— Нет, — подал голос Франц. — Я следил за тобой. Все было о' кей!

— Это ты так думаешь, — пробормотал я. — Очевидно, это не для меня.

Теперь Ханси полез со своей трубочкой, начал тянуть, но в самый ответственный момент поперхнулся, и немного порошка осело на полу.

— О! — закричал Ханси и начал слепо шарить руками.

— Оставь, брось, уже не соберешь! — закричал Франц, но Ханси сполз с дивана и так же слепо продолжал шарить руками, ловя блики на паркете и с удивлением рассматривая свои пустые ладони.

Тут грянул бой и гром. Часы забили на все лады, перезвон пошел по комнате.

Вдруг Ханси завыл. Он бессмысленно смотрел куда-то в потолок, тыкал пальцем и выл. Франц резво выскочил из кресла, схватил плед, на котором сидел, распахнул его и накинул на старичка. Ханси тут же затих, как птица в клетке под накидкой.

Потом мы его посадили на диван. Глаза у него были выпучены, остатки волос за ушами всклокочены, он пытался что-то сказать, но слова распадались на слоги.

— В Ис-пани-и мы тоже… ню-хали… — наконец, сообщил он.

— Я же предупреждал — особая поставка, — не без гордости произнес Франц.

— В Мо-онте-Карло тоже… и ни-чего… — пролепетал Ханси.

— Особая поставка, — повторил Франц и открыл окно. Сам он выглядел бодро.

Надо признаться, родной, что в той черной кокаиновой трубе я хоть видел свет в конце, наяву же — никакого просвета. И если кто будет говорить, что эмиграция хорошая вещь — не верь. Хорошая для тех, у кого дедушка сенатор, бабушка — президент или дядя — Черномырдин. И одиночество — еще не самая дорогая плата за душу в тупике. Одна за другой встают фигуры на горизонте, раньше ты их не видел. Они закрывают полнеба своими балахонами, похожими на прорезиненные робы или плащ-палатки. Что им надо? Узнаешь. Несет от них, как из выгребной ямы. И только маленькая, с игольное ушко, надежда не позволяет вернуть билет. Но иголку так легко потерять! Потом ищи ее в стоге сена!..

И не сено это вовсе, а кокнар из Чернобыля, розовый и лоснящийся, рентгенами так и пышет. Плевать. Ничего уже не страшно. Вари и пей вприкуску, сразу полегчает. Кто думает о завтра? Те, у кого кошелек и жизнь — у тех и виды на будущее. А если нет ничего, то и Чернобыль не страшен. Подумаешь, рентгенов многовато!.. Зато питательно. О завтра думать — большой грех. Не Господа ли Бога ты своего проверяешь?.. Что надо — Он сделает, не сомневайся. Вот облака пошли по небу — это Он перегоняет свои стада душ. Сколько в них погибших надежд, напрасных трудов!.. Льются иногда на землю слезы из тех облаков, а люди прячутся от них под зонты: «Пусть сейчас будет сухо, — а потом хоть потоп!» И правильно — на всех ведь всё равно в ковчеге места не напасешься. И спасательных кругов вряд ли хватит.

Так и живу, птица небесная, гад ползучий, телохранителей не имею, бронежилета не ношу, налогов не плачу, в пенсионный фонд ничего не отчисляю, страховки лишен и в выборах не участвую, а о том, что в мире происходит, узнаю только из передач Лило Вандерс и по радио (без «Свободы» на свободе век свободы не видать…). Зато всё, что мы с тобой в школе про маленьких людей учили — Вырин, Башмачкин, Девушкин — всё на своей шкуре испытал, всё правдой оказалось, врагу не пожелаю. Эх, говорили нам классики: «Скучно на этом свете, господа!» — а мы не верили, хорохорились, гоношились. А итог превзошел самые худшие опасения. В общем, дело — труба. И так хочется иногда сбросить оболочку опостылевшего «я», скинуть эту дырявую, обрыдлую шкуру!.. Но не дано, потому что хоть и гад, но не змея, и по весне линять никак не научился.

Когда мы пришли в себя, Франц потащил нас гулять.

С большой осторожностью мы начали спускаться по лестнице в пустую гостиную. Вещей на столе не было. Франц открыл гараж. Там стояли две машины — «БМВ» и «порше» серебристо-золотого цвета.

— Ого! — сказал Ханси, уставясь на мерцающего жука, у которого, казалось, вот-вот из стоек полезут крылья.

— На какой поедем? — спросил Франц. Он был в темной куртке и джинсах.

Не дождавшись ответа, он вывел «порше», помигал нам фарами: два лягушачьих глаза выползли из капота, вылупились на нас и осмысленно огляделись кругом. Внутри машина оказалась такой же странной, как снаружи. У меня появилось ощущение, как будто она что-то хочет сказать и что в салоне есть еще какой-то живой дух, кроме нас троих.

Франц набрал скорость, и нас вдавило в сидения, как в самолете. Ханси с тревогой посматривал на приборы, вцепившись рукой в широкий ремень безопасности.

— Что, быстрее, чем наша таратайка? — спросил я у него.

Не поворачивая головы и не отрывая глаз от приборов, он важно кивнул:

— Да, машины мы делать умеем, это правда.

Франц хмыкнул что-то, а Ханси вдруг добавил:

— Ничего, зато в Russland балет хороший, — а я ясно увидел, как один из приборов широко ухмыльнулся. Видимо, черная труба всё еще давала о себе знать.

Мы ехали вдоль океана, и всё время был порт. Издали корабли были похожи на игрушки в большой луже. Молы и причалы уходили вдаль. Гигантские желтые краны медленно поводили коромыслами, и связки контейнеров ложились на грузовые машины.

— Вот, зелье, наверно, привезли, — начал Ханси, следя за громадным ящиком, который проплывал по воздуху невдалеке от нас.

— Между прочим, в амстердамской гавани уже полгода стоит шхуна с 17 тоннами марихуаны, а хозяина нет, даже по телевизору передавали. Никто не забирает. И команда исчезла, — сообщил Франц.

— Летучий голландец, — сказал я.

— А хотите нашей селедки попробовать? — вдруг предложил Франц, указывая на светящуюся точку киоска на пирсе. — И жареная, и соленая, и копченая… Мы — селедочная страна. Я с детства обожаю рыбу. А мясо ненавижу.

Ханси поморщился, но Франц уже свернул с набережной и, миновав штабеля, ящики и мотки каната, подъехал к киоску, где белобрысый продавец в крахмальном халате что-то говорил двум рабочим в комбинезонах, уплетающим двойные булочки, из которых торчали рыбьи хвосты.

— Я возьму жареную. Вы?

— Мне всё равно, — ответил Ханси, украдкой морщась, хотя никакого запаха не было и в помине.

Взяв бутерброды, мы отошли в сторону. Большая облезлая баржа темнела перед нами. Смеркалось. Людей было мало. Где-то катили тележку, позванивающую на стыках. Невдалеке от баржи, на бочках, три типа уплетали селедку, запивая ее пивом и о чем-то споря. На бочке стояла бутылка.

Вдруг один, в бушлате, вскочил.

— Ты же обещал, сука! — раздались до боли знакомые звуки. — Вротердам, кричал! Вот приплыли! Теперь отвечай за свои слова, гад! — И он швырнул банкой в худого субъекта в лыжной шапочке.

— Да пошел ты на хер! — заорал тот, уворачиваясь. — Что я тебе, нянька?

— Ты думаешь своей тыквой? Как на глаза людям показаться без машин? Ну, там тебе сопло прочистят, псина! — не унимался в бушлате, наскакивая на худого. — Будет тебе вротердам по первое число!

Третий стал разнимать.

— Русские! — засмеялся Франц, а Ханси с опаской втянул голову в плечи.

III

Круговая порука — это хорошо. Один за всех и все за одного! Один за всех — тут всё ясно, а вот все за одного — это уже проблематично. Раз все — значит, никто конкретно. С кого спрашивать?.. Разнобой. Вот «равнение на середину!» куда понятнее. В середине — самый главный, он знает, что делать, куда идти, чего бояться и как спасаться, он посылает дозорных смотреть, скоро ли конец топям, не видно ли молочных рек и кисельных берегов, где расстелены скатерти-самобранки с золотыми рыбками на блюдах с голубыми каемочками…

Но самое нелепое — это то, что куда бы ты ни шел, жлобство и хамство идут за тобой по пятам, повсюду ты сталкиваешься с рассказами о соотечественниках: обманули, обокрали, нахамили, стащили, разбили, утаили… И сколько бы ты ни открещивался от пьяницы из Омска, укравшего у немцев детский велосипед, ты связан с ним одной цепью, даже когда велосипед возвращен владельцам, а сам пьяница-сезонник продолжает собирать виноград в предместьях Трира. Даже если борщ здесь кому — нибудь не по вкусу — тебе отвечать.

Оказалось, что грызня шла из-за того, что один из матросов, Валера в бушлате, упрекал в обмане тощего Ивана (в лыжной шапочке): пообещал устроить в Роттердаме покупку подержанных машин через знакомого голландца, но тот не явился, а сам Иван ни одного иностранного слова, кроме «фак-ё-мазер», не знает, куда идти, не ведает. Братва же на барже ждет, завтра вечером отплытие, а машин нет как нет, кроме одной, которую сгоряча купил повар прямо в порту, а она и до баржи не дотянула, заглохла вмертвую. И капитан пропал как назло — уехал по делам в город, и два дня его нет.

— Этот козел, — горячился Валера, широким жестом указывая на Ивана, — всему Мурманску наобещал с три короба — «Дешево возьмем, привезем!». Мы бабки собрали с кентов, приплыли сюда, груз сгрузили, уже три дня сидим-дрочимся, что делать — не знаем. Даже по телефону не позвонить — карта какая-то нужна… Може, поможешь, друг?

Мои спутники внимательно прислушивались к разговору, Ханси — боязливо, Франц — с интересом.

— И бабы, говорил, в витринах сидят! — добавил третий, Витек с хитрыми глазами. В расставленных руках он держал бутерброд и банку пива.

— Всё туг есть, — сказал я им. — Надо только платить.

— Да бабки есть, — сказал Валера, вытаскивая из штанов комок денег.

Увидев это, Франц оживился:

— Что им надо?

— Они хотят машины купить, — ответил я ему.

— Ма-ши-ны? — удивился он. — И сколько же им надо?

Я перевел.

— Да штук 15, - сказал Иван, снимая шапочку и обтирая ею лоб. — Мы порожняком назад идем, места много. Понимаешь, нас тут один кентяра обещался встречать, да не пришел.

— Какой там 15!.. Больше, — вступил Валера. — И Серега хотел, и чучмеки, и помех, и звери… Може, еще кто… Штук 20.

Франц не поверил своим ушам. Поговорив еще с матросами, я коротко объяснил ему ситуацию: они с грузовой баржи, что-то привезли из Мурманска («да лом всякий — сталь, медь, олово»), обратно идут пустые, команда хотела купить машины, на таможне уже всё схвачено, но местный «друг» не явился, капитан с боцманом уже два дня, как не возвращаются, где-то пьют, языка никто толком не знает, куда идти — неизвестно, («вчера двое ушли, так до сих пор не вернулись!»); только одну поварову машину и купили с рук, а она и до баржи не доехала, краном грузили.

— Какие они хотят машины? — спросил Франц. Глаза его из небесных превратились в алюминиевые. Он бросил недоеденный бутерброд и аккуратно утерся платком. — Новые?

— Да боже упаси! Б/у, конечно, дешевые чтоб! — был ответ, а Иван добавил:

— Помоги, родной, будь другом, ты, видать, хорошо по-ихнему говоришь. А кто дяди-то?

— Бизнесмены, — ответил я.

— А водки им не надо? — тихо шепнул Витек. — У меня ящик в кубрике стоит, дешево отдам, по пять марок…

— Тут гульдены.

— Да хрен с ними, что есть. По пять отдам.

На это предложение Франц неожиданно среагировал:

— Беру.

— Так на борт пойдем, поговорим? — обрадовался Витек.

Я перевел. Ханси захныкал:

— Куда еще идти? Чтоб убили? Mein Gott, ты на этот пароход посмотри! — указал он на мрачный остов судна, а Франц спросил:

— Есть у них там, на барже, телефон?

На этот вопрос Иван, подумав, ответил:

— Да есть как будто. Митька ж купил тут радиотелефон. Без шнура.

— Ну и что, что купил? Може, он его в очко себе включать будет? Ну и долбоеб же ты! — взъярился Валера. — И как таких мудаков земля носит? Где тут его АТС? Ты погляди, где мы!

— Им действительно нужны машины? — еще раз спросил Франц.

Я уточнил у матросов, сказав, что человек этот может помочь.

— Нас в Мурманске уже клиенты ждут! Если без машин прибудем — хана!

Убедившись, что дело серьезно, Франц предложил:

— Я могу сейчас позвонить моему другу, хозяину автомагазина, и он сам приедет сюда через полчаса.

— И сегодня же купить? — завороженно спросил Валера и выдохнул: — Ну, ништяк! — а Иван недоверчиво качал головой:

— Поздно, магазины закрыты уже…

Франц отошел к киоску, что-то сказал продавцу, тот двумя пальцами полез во внутренний карман халата, достал телефонную трубку, антиквар набрал номер; чирикнул что-то пару раз, осматриваясь, вернул трубку, щелкнул по стойке монетой, которую продавец не хотел брать, и возвратился к нам:

— Будет через полчаса. Это мой друг Бенжамен, у него два магазина и автомастерская. Я сказал ему номер причала.

— И запчасти, може, есть? — загорелся Валера. — Ну, пошли на борт, выпьем по сто грамм за встречу!

Когда мы шли к трапу, Ханси шепотом спрашивал у меня:

— Это не опасно? Откуда они?

Я перевел.

— Мурманск, отец, — ответил Валера, а Иван добавил:

— Мурманск слыхал, Балтфлот, где Гитлеру капут пришел?

— Он немец, — предупредил я его.

— Немец? — удивился Иван. — Мы ж в Голландии, нет?

— Ты бы, гнида, поменьше болтал! — начал пилить его Валера. — Спасибо, людей встретили, а то была бы тебе хана за твой язык паскудный, которым ты только брехать умеешь. Еще «Гитлер капут» кричишь!

— Что им надо? — уже с явной тревогой спрашивал Ханси, слыша знакомые слова. Вид у него был всклокоченный.

— А правда туг минетчицы в витринах сидят? — припомнил опять Витек, глядя хитрыми глазами. — В витринах, брехал, сидят?

— Правда.

— Где?.. Братва какой уж день мучается.

— За деньги сто штук на автобусе привезут. Тут за деньги всё на дом заказать можно, кроме солнца и луны, — ответил я.

— Ну, ништяк, — удовлетворенно произнес он.

В витринах, действительно, девочки тут сидят, но есть ли у них дипломы по их древней профессии — никто не знает. Чтобы эту оплошность исправить, в Берлине открыли семинар по оральной любви, то бишь по минету. Этому событию Лило Вандерс посвятило одну из своих передач. Семинар называется Lutsch-Seminar, по нашему, значит, Сос-семинар. Участников — полный зал битком. На сцене — две металлические конструкции, Кафка бы обзавидовался. Тут же консультанты, мужчина и женщина. Выходит, например, девушка с бананом, заправляет его в аппарат, на гибкую ножку, сама устраивается на стуле, на корточках, на коленях — кому как удобно (аппарат всюду достает), и начинает на банане свое домашнее задание показывать. Консультант, следя за ней, дает советы и указания: «Глубже, мягче, легче, не спешить…».

За другим аппаратом мужской участник усердно половину дыньки лижет, а консультантша определяет на глаз момент вероятного оргазма: «Стоп! Время!». Плод каждый участник выбирает себе сам, причем его тип и размеры, длительность процедуры, длина языка и другие важные данные вносятся в компьютер. А зал внимательно и с интересом смотрит, и улыбочек нет, всё строго научно и серьезно, и никто из зала не кричит, не хохочет, советов не дает, а многие даже что-то записывают, потому что экзамен сдавать предстоит, без него сертификата не получишь.

Финалом же семинара, выпускным балом становится обоюдный минет по желанию участников. Финал, к сожалению, не показывают, потому что по ТВ такие вещи показывать запрещено. Старые немцы плюются и говорят, что вся эта глупость из Америки идет. Наверно. Из Америки — глупость. Из Англии — говяжье бешенство. Из Голландии — наркотики. Из России — уран. Из Франции — СПИД. Это уже известно. Кстати, психология — единственная дисциплина, которой в Германии запрещено заниматься иностранцам, и никакие дипломы не признаются. А почему — сам подумай. Это так же труднообъяснимо, как и продажа противозачаточных таблеток строго по рецептам, однако же факт.

До появления Бенжамена мы успели выпить всего бутылку. Команда, вся сплошь в «адидасах», узнав о благой вести, окружила нас, предварительно перезнакомившись с нами за руку, отчего Ханси очень взволновался — столько мозолистых лопат он никогда не пожимал.

— Как они смотрят! — пробормотал он. — Mein Gott, что за лица!..

— Что ты хочешь — это же матросы, а не академики!

— А с ними можно поговорить?

Я поинтересовался насчет языка, на что братва ответила:

— Да знаем чуток по-английски, но чтоб серьезно — то раз-два, и обчелся. Капитан знает, вот Сашка, Вовчик…

— Вот есть того теперь тут… — начал пояснять литой парень в тельняшке, Гриня.

— И в цифрах путаемся, по-английски что пятнадцать, что пятьдесят — один хрен, — сообщил какой-то мрачный тип с флюсом. — Кока так и надули, запаски по пятнадцать сказали, а потом по пятьдесят впихнули…

Нас усадили в центре, Иван и Валера сели рядом, начали гонять салаг за стаканами и бутылками, Витек отправился за водкой. Остальные почтительно слушали амфитеатром.

— А какие машины есть? — начал спрашивать Валера, когда выпили по первой, причем Ханси долго исподтишка изучал стакан, так и не рискнув прикоснуться к нему губами.

— Всякие, — отвечал Франц. — Какие хотите.

— А сколько стоят?

Франц развел руками.

— От ю до 1 ооо ооо, — ответил я за него.

— Ясно. А опеля есть? — крикнул с лестницы Витек, громыхая ящиком по ступенькам.

— Есть и опеля.

— А бээмвешки?

— Тоже.

— Ну, ништяк!

После этих вопросов все как-то задумались. Слышалось бульканье воды за бортом. Баржу покачивало. Матросы, кто с кружкой, кто со стаканом, подливали сами себе. Кто-то вытащил хлеб, галеты, печенье, а Валера угрюмо пояснил:

— Капитан, падла, уже два дня в городе валандается, ключи от камбуза у него, а мы на сухпайке…

— А с запчастями как? — поинтересовался кто-то напоследок.

Когда выяснилось, что и с запчастями нет проблем, а запаски можно брать даже даром, стало повеселее.

— А вот этого того где… — начал было спрашивать Гриня, но тут в трюм, согнувшись в три погибели, спустился высоченный и худющий друг Франца. Антиквар представил его:

— Бен, хозяин магазина!

Все тут же выстроились в очередь. Бен быстро жал руки, золотой браслет так и крутился на его запястье. Когда он, наконец, сел, Франц коротко изложил ему по-голландски суть дела. Посмотрев на меня, он еще что-то добавил, и Бен, приподнявшись, сказал по-немецки:

— Danke!

— За что? — удивился я.

— За клиентов, — пояснил Франц.

Потом Бен, отказавшись от водки, сообщил на ломаном русском:

— Вы хотеть машин?.. Мой есть машин! Я много бизнес Раша! Скольку?

Произошло замешательство. Тогда Валера, развернувшись, скомандовал:

— Поднимай руку, кто хочет! Посчитаем! — Подняли почти все, кто был в трюме. Пересчитав, он сказал: — 17. Може, еще кто, но их сейчас нету, в город ушли.

— О’кей! — пропел Бен. — Денга?

— У всех с собой.

— Кеш? Бар? Доллар?

— Да покажите ему бабки, чтоб чего не думал, — скомандовал Валера.

И ребята, повытаскивав отовсюду пачки и мотки денег, показали их Бену. Тот застыл, как собака в стойке, глаза его бегали по рукам, по пачкам денег, и он явно что-то подсчитывал в уме.

— Что, не нравится? — испугался Валера. — Може, что разная валюта?.. Так что ж делать, в Мурманске надавали…

— Нет, всё в порядке, — успокоил я его.

— Може, он думает, что фальшивые? — продолжал сомневаться Валера, но тут Бен, удовлетворенно закурив черную сигарку, спросил, кто пойдет покупать.

— Как кто? Все! — ответил Валера.

— Все? — удивился Бен. — А11е?

— Але, але!.. А как он себе думал? — удивились в свою очередь братишки. — Ясный хрен, каждый хочет свою машину сам увидеть. И скажи ему про запаски.

— И чтоб круг дал сделать!

— И запчасти чтоб недорого были!

Я переводил.

— О' кей, — закивал головой Бен, хватаясь за браслет. И сказал что — то Францу про автобус. (Когда они говорили медленно, кое-что понять было можно.)

— Зачем автобус? Я на машине, ты к себе человек 7 возьмешь. Или поделим на две группы. Ради такого дела можно и два рейса сделать, — подал голос Франц. После выпитого он как-то обмяк и, не отрываясь, смотрел на Гриню.

Так и решили. Не откладывая, поделились на две партии — пока первая поедет покупать, вторая будет готовить палубу для машин.

— А не поздно? Магазин открыт еще? — спросил недоверчивый Иван, глядя на свой будильник.

— Так его ж магазин, балда, хочет — откроет, хочет — закроет, — объяснил ему Валера, натягивая бушлат и приказывая какому-то шпингалету идти с ним, чтобы помочь перегнать вторую машину, которую он собирался купить для деверя.

Когда выпили на посошок и начали выходить, Франц вдруг попросил перевести Грине, не хочет ли тот сняться для журнала для парней, есть знакомый редактор, который хорошо заплатит за такой торс. И протянул ему свою визитку. Парень вертел ее в руках, а Франц с умилением смотрел на него.

— Надо ему чего? — спрашивал Гриня. — Позвонить ли? В гости того?

— Позвони, хохол, руки не отсохнут, — заметил мрачный тип с флюсом, заботливо обкручивая резиночкой тощую пачку долларов. — Чего-то хочет, видать…

— Но это ничего чтобы, — сказал Гриня, а Франц с чувством пожал ему обе руки, причем, тряся их, смотрел парню в глаза и повторял:

— Гринья!.. Гринья!.. — Потом неожиданно вытащил пачку денег, отделил 25-гульденовую бумажку, сунул ему за тельняшку и попросил донести до машины ящик с водкой.

Гриня начал было отказываться:

— Куда теперь так зачем? — но мрачный буркнул:

— Бери, чего марьяжишься!.. У них так принято, за здорово живешь никто ни хрена не делает. Всё бабки…

Вот баварское радио спрашивает: что хуже — ходить бедным по земле или лежать богатым под землей? И отвечает — лучше лежать под землей, чем ходить бедным. С деньгами тут даже пес может стать председателем акционерного общества. В газетах до сих пишут, как недавно одна баронесса завещала 152 миллиона марок своему псу, Гунтеру 4. Тут же было создано АО «Gunter Group AG», чтобы помогать псу ориентироваться в мире бизнеса — юристы, эксперты, советники заняли свои места у компьютеров, дело пошло. На всех заседаниях АО Гунтер 4 бродит по залу и внимательно вслушивается в полемику, а потом, устав, ложится отдыхать в зимнем саду, предоставляя секретарям оформлять приказы и решения.

Говорят, что баронесса любила его без памяти и после смерти мужа, дав обет безбрачия, не приняла в своем замке ни одного мужчины. Кстати, ее мужа, банкира, именно Гунтер 4 отправил на тот свет, перекусив ему горло. Пса судили, но ничего толком доказать не смогли, его поступок приравняли к аффекту и приговорили к порке, после которой он замкнулся в себе и баронессе стоило больших усилий вернуть его расположение.

Недавно Гунтер 4 купил один из футбольных клубов Италии и стал его почетным президентом. Говорят, что он теперь подумывает о большом пакете акций «Тойоты», но точных данных пока нет. Как будут — сообщу.

По трапу мы сходили, держась за поручни, а Франц еще опирался на могучую согнутую руку Грини, тащившего другой рукой ящик с водкой. На берегу братишки с благоговением обступили «порше».

— Купить не хотите? — спросил Франц, погружая ящик под задранный хвост золотого жука. — Дешево отдам. 130 тысяч.

Братва трогала машину, говорила:

— Сильно!.. Крепко!.. Класс!.. Ёб!..

Бен торопил всех садиться. Мы кое-как погрузились в две машины. В дороге я был сжат с двух сторон. Справа дышал медикаментами Ханси, слева пованивал потом Иван, лихорадочно перекладывавший деньги из кармана в карман. Гриня, на правах самого большого, был посажен Францем впереди. С трудом помещаясь в салоне, упираясь головой в крышу и перекашивая машину на свою сторону, он с интересом осматривал воловьими глазами салон, время от времени трогая замасленной пятерней кнопки:

— Чего-то такое то? — и Франц начинал тут же по-английски объяснять их предназначение, на что Гриня неизменно отвечал:

— Вери гуд! — но от предложения сесть за руль благоразумно отказался: — Рулить куда там рулить?.. Еще ударю того! Я только на «Москвиче» и ездил того туда где…

— Гринья, — говорил Франц (я переводил), — ты можешь тут сделать хорошую карьеру! Ты фотомодель, спортсмен! Красавец! Тебя возьмут в любой клуб! Каким спортом ты занимаешься?

— Байдарками, — отвечал Гриня. — Чего там, в спортклуб зовет того что ли? И пятиборье тоже могу.

— Пятиборье! — восхищался Франц. — Если хочешь, Гринья, я помогу тебе остаться тут, в Голландии!

— Это он чего? — спрашивал Гриня. — Родину продать ли? Куда еще теперь не хватало!

— Где мы будем спать? — начал тихо шептать мне на ухо Ханси. — Я устал! И кушать хочу! Мы не обедали сегодня!

— Придумаем что-нибудь. Выпей свои капли, взбодрись! Не надо было селедку в мусорный ящик выбрасывать!

— Но у меня больной желудок, давление, сахар! А этот Бен большие деньги сегодня сделает! — сказал Ханси вдруг еще тише. — Весь этот кеш пойдет ему прямо в карман. Ты видел, сколько там было?.. Он должен тебе проценты дать!.. Нам! — поправился он. — Ведь это мы их нашли! — придвинулось вплотную его водочно-лекарственное дыхание. — 40 %, не меньше!

Идея мне, конечно, понравилась, хоть я и понимал, что реализма в ней мало.

Скоро впереди заблестели огни двух низких длинных зданий. Сквозь стекла можно было видеть десятки машин.

— Бен богат, — сказал Франц, — у него очень, очень много денег. Намного больше, чем у меня. Он торгует с Аргентиной.

Из большой машины Бена начали высаживаться матросы. Их было человек восемь. Валера, шпингалет и Витек шли впереди, за Беном, который отключил сигнализацию и вошел внутрь. В первом зале он пошуровал в коробке на стене, и двери во второй зал с шипением разъехались.

— Е-мое!.. И это всё можно купить? — не верил своим глазам Иван, зажав в кулаке лыжную шапочку. — Прямо сейчас? Без ментов и ГАИ?

— Даже вместе с магазином, если хочешь, — заверил я его.

Бен что-то сосредоточенно раскладывал на стойке, включал компьютер, выдвигал ящики. Валера начал бегать от ценника к ценнику, заставляя шпингалета что-то записывать на клочке бумаги. Братва разбрелась между машинами, перекликаясь. Франц под руку с Гриней удалился вглубь зала, а мы с Ханси подошли к стойке.

— И сколько процентов будут наши? — вдруг нагло заявил Ханси как бы в шутку.

Сделав неуловимую гримасу, Бен ответил:

— Зависит от прибыли.

— Мы хотим 40 %! — заявил Ханси, но Бен, пожав плечами, принялся готовить железный ящик для денег.

Вскоре начали подходить первые счастливчики, нашедшие самые дешевые машины. Пришлось переводить. Одному надо было позарез сделать круг, другой просил посмотреть, не скручен ли километраж, третьего интересовал мотор, кого-то — салон, сигнал, багажник. Все суетились, бегали взад-вперед, а я, по просьбе Бена, не отходя от него переводил. Уже возникли первые перепалки, Иван сцепился с Витьком из-за какого-то дрянного «Рено», вспотевший Валера бегал от машины к машине, сравнивая цены, а шпингалет спешил за ним, держа его бушлат и украдкой прикладываясь к фляжке из кармана. Все нервно курили.

Тут меня отозвал в сторону мрачный тип с флюсом.

— Слышь, земляк, отойдем. Дело есть. — Вблизи я увидел, что у него не флюс, а просто распухшие щеки. Около серой малолитражки он, хмуро посматривая кругом, сказал: — Это кто, близкие твои?

— Кто? — не понял я.

— Ну, эти, иностранцы.

— Знакомые.

— Хорошие знакомые или так?

— А в чем дело?

— А в том, земляк, что негоже им столько денег отваливать. Кинуть бы их!.. — Увидев мой вопросительный взгляд, он снизил голос: — Связать бы их сейчас, сунуть куда до утра, бабки все забрать и машины все увезти на баржу — и дело с концом! А завтра в 7.00 отплытие — ищи — свищи ветра в поле!.. Туточки, я грубо прикинул, на много миллионов. И порша того золотого прихватить не забыть. Капитан слова не скажет, ему порша дать — и всё.

— Тут еще в порту шхуна с анашой стоит. Может, захватим заодно? — сказал я ему в ответ.

— Много анаши-то?

— 17 тонн, говорят.

Он подумал.

— А чего, к барже подцепить и выволочь! У нас лоцман есть что надо. По водичке, по водичке бы и потянули, а в нейтралке на лодки перекинули б — и всё. Верное дело говорю. Их бы связать — и куда-нибудь… В подсобку. Вон видишь, где у него ключи от машин, — кивнул он, не глядя на Бена. — До утра все машины на баржу перегнали бы… Пока темно…

Конечно, можно было указать на видеокамеры по всем углам, рассказать о компьютерной связи и азбуке Морзе, о том, что братва вряд ли перегонит в порт полсотни автомобилей без аварий и наездов, о том, что здешняя полиция по мелочам не разменивается, но серьезные дела решает быстро и умно, что почти в каждой проезжающей машине есть радиотелефон и обо всем подозрительном тут же сообщается в полицию, что существуют вертолеты и катера, патрули и таможня, что мы не в тундре и что, в конце концов, «иностранцы» знают баржу и всех в лицо, но я ограничился тем, что признался:

— Я не умею делать такие вещи.

Он сделал недовольную гримасу, но тут к автосалону подъехали два помощника Бена, белесые, рослые и одинаковые, как однояйцевые близнецы, и включились в работу. Мрачный тип, оторопело уставившись на них, молчал.

— Жаль, — сказал он наконец. — Хороший был понт, упустили.

— Да, — согласился я. — Может быть.

— Тогда скажи ему, падле, пусть он мне получше машину подыщет, тут у меня всего-то тысчонка с чем-то… Раз так — то так, а вообще-то — вот так, — заключил он сам с собой.

— Пошли.

Как тебе известно, тезка, согласно тюремной психологии, все люди делятся на две категории — на тех, кто умеет воровать, и на тех, кто умеет сторожить. А я, чем больше живу, тем больше убеждаюсь, что ни того, ни другого делать не умею (как, впрочем, и ты). И сколько угодно оправдывайся перед собой, что не в пещере вырос, что не надо было охотой добывать себе пищу и палочками разжигать огонь — факт остается фактом. Конечно, слушая с детства сонеты и адажио, трудно представить, что кто — то в поте лица добывает себе хлеб насущный. Узнавать жизнь из книг было куда увлекательнее и проще. Вот и дочитались, дальше некуда.

Ведь даже в учебниках видели, как граф Толстой идет за плугом, и думали — блажит старик, куражится. А он, наверное, хотел сказать нам что-то важное помимо, кроме, в обход и поверх своих романов. Мы не слышали, сейчас только начинает доходить. Слово «труд» ассоциировалось со словами «партия», «коммунизм», «целина», а это, сам знаешь, всегда только презиралось и осмеивалось. И лучшим креслом считалось такое, где ничего не надо было делать, где можно тихо воровать (или сторожить — от воров, но не от себя).

Мы с тобой, кстати, всегда и над этим тоже смеялись, и шли дальше, к сонетам возвращаясь. А раз оглянулись — и видим: смеяться уж не над чем, всё серьезно, только мы, дураки, в дураках остались. Не то что шхуну угнать — ночным сторожем просишься — и не берут, потому что есть помоложе, пошустрее и побойче. Дарвин не дремлет.

Бен бойко отстукивал на клавиатуре. Ханси стоял возле компьютера и с завистью смотрел, как Бен, косясь на него, споро принимает деньги, считает их, проводит через машинку, определяя, не фальшивые ли они, разглаживает и раскладывает в коробке по валютам. Золотой браслет весело крутился на его руке. Ханси явно пытался считать деньги, но это было нелегко, потому что торговец действовал быстро и коробку всякий раз закрывал. Он всем снижал немного цену, все были довольны, помощники-близнецы выводили машины, братва рассаживалась, проверяла моторы, и вскоре колонна двинулась в порт. Франц и Гриня остались в зале. Они стояли у дальней стеклянной стены, возле черной машины, и антиквар что-то говорил матросу.

После отъезда кавалькады в салоне сразу стихло, только негромко бормотал Франц, шуршал деньгами Бен, тяжело дышал Ханси, где-то попискивала сигнализация. Машин в залах поубавилось. Бен начал сосредоточенно перекладывать деньги из коробки в сейф. Ханси крутился рядом, предлагая свои услуги, но тот делал всё сам, мало обращая на него внимания. Но когда Ханси вдруг вздумал полезть к какой-то пачке, торговец резко накрыл его руку и прошипел:

— Я сам, помощи не надо, спасибо!

Ханси обиженно взвизгнул, дернулся (что-то посыпалось со стола на пол), оступился и начал падать, увлекая за собой купюры. Этого уже Бен вынести не мог. Он схватил упавшего Ханси за лацканы его кургузого пиджачка:

— Что тебе надо?.. Кто ты такой?.. Что ты хочешь?..

Франц и Гриня спешили к нам.

— Откуда такое что?! — кричал Гриня, топая сапогами. Тельняшка его мерцала в неоновом свете. — А ну, рынь!

Ханси верещал, пытаясь встать. Я оттаскивал Бена, обхватив его за ребра. Мои плечи приходились ему под мышки. Он в ярости свиристел и рвался.

— Он хотел тебе помочь! — закричал я ему. — Больше ничего!

— Он хотел воровать! Он вор!

Гриня поднял Ханси. Тот был в шоке.

— Я — вор? — покраснел он.

Тут Франц принялся что-то злобно выговаривать Бену, стуча себя иногда по виску. Тот примолк, нервно вращая на руке браслет и иногда что-то отрывисто тявкая, но антиквар сердито ему выговаривал, и ясно можно было различить цифры, а это значило, что доводы перешли в область коммерческую. Прикусив язык, Бен отправился к сейфу, с размаху захлопнул его, потом удалился в другой зал и оттуда что-то прокричал.

— Он приглашает нас к себе в гости, — перевел Франц.

— Еще не хватало! — остервенело прошипел Ханси.

Гриня удивленно произнес:

— Мир-дружба, а то этого как?.. Дружба, ферштейн?.. Хороший старичишка, обижать не того… — и Ханси по-собачьи посмотрел ему в глаза.

Франц, присев на корточки, собирал купюры.

— Ну что, едем? — спросил он с пола. — А Бен приедет потом, когда вторую партию отправит.

— Никуда я не поеду! — заупрямился Ханси. — Поздно, я устал, боо километров сегодня сделал. Лучше отдохнуть.

— И Гринья поедет с нами, да? — продолжал Франц.

— Да привязался он чего?.. Гриня, Гриня… — спросил у меня матрос. — Так это то, мужик хороший, но чтоб такое вот?..

— Я никуда идти не могу. Я устал, хочу спать. Я голоден, — стоял на своем Ханси.

— Там нас всё ожидает, — сказал Франц. — Там есть всё, что угодно.

— Нет. — Ханси был тверд. — Где стоит моя машина?.. Можно вызвать такси?.. Я поеду в гостиницу, а вы как хотите. Хватит с меня.

— Не так чтобы чего? — не понимал Гриня. — Да и на баржу того…

Тогда Франц принял такое решение:

— Отвезем Ханси ко мне, пусть он отдыхает, у меня большая комната для гостей, а мы поедем к Бену. А ему переведи, — он положил свою маленькую ладонь на литое плечо Грине, — что я дарю ему вон ту черную машину, о которой мы говорили. О' кей?..

— Какое там этого? Не бывает, — растерянно не поверил Гриня, а Франц улыбался и удовлетворенно кивал головой: «Бывает!»

Всё, тезка, на этом я закругляюсь — и писать устал, и опасаюсь, чтоб опять, как в прошлый раз, не обвинили в злоупотреблениях — пишешь-де всякие пасквили нетипичные. Впрочем, что бы писака ни намарал — всегда найдутся обиженные. Модернистам легко, они две палочки скрестят, точку капнут — и всё, иди пойми, против кого замышляют, а вот письмо — это, брат, совсем другое, здесь сам себе могилу роешь, не отвертишься, на метафизику с эзотерикой не сошлешься.

И выходит, что я, как Хлестаков, тебе, душа Тряпичкин, кляузные письма пишу, а городничий между тем в глупое положение попадает. С другой стороны, если сообщу, что всё хорошо, солнце светит и самолеты не падают — не поверят, критики мало, скажут, правды жизни нет. Посетую, что погода хреновая, денег нет и рецессия продолжается — скажут: да кто его спрашивает, он же и причина этой рецессии, пусть сидит и помалкивает в тряпочку, его еще не хватало! И правы по-своему будут, если о декларации прав человека забыть. Впрочем, я к этому привык: тут я — неблагодарный гость, дома — эмигрант, в России — лицо кавказской национальности, хотя я всего-навсего человек и отвечать хотел бы только за себя.

Чтобы закончить, скажу, что ночь у Бена прошла относительно спокойно, если не считать ныряний Грини в бассейн, куда ему бросали всякие предметы, моих прогулок по темным комнатам в поисках беновой жены, которой мне позарез надо было сказать пару заветных слов, хохота Франца, нюхавшего полоску за полоской, и диких танцев довольного Бена с битьем бокалов и целованием подошв у жены антиквара Ирен, которая пила мартини, курила косячки, и глаза ее, круглые и стоячие, напоминали мне акванариум, где я видел рыб-гупий с пухлыми губами на зависть любому участнику Lutsch-семинара.

На следующий день все отправились по делам: Франц — продлевать визу для Грини, которого уговорил остаться на недельку; Бен — в магазин; а мы с Ханси поехали назад. И только в Люксембурге обнаружилось, что старичок забыл взять деньги за ёлкин антиквариат.

— Всё сахар проклятый! — сокрушался он. — Что теперь делать?

А я, получив от Бена тысячу долларов комиссионных и решив их разменять в банке, был тут же задержан полицией, допрошен на предмет фальшивых денег, внесен в компьютер, информация ушла в прокуратуру, и теперь вот жду решения — пойдет ли она дальше, в суд, или дело обойдется штрафом. В общем, еще и фальшивомонетчиком стал. Вот такой вротердам через попенгаген.

Пойду, окно прикрою, дождь как будто крапает. Вчера, кстати, передавали, что над Норвегией тайфун холодный зарождается, а из Марокко песчаная буря идет, так что если соберешься в гости, не забудь шубу и защитные очки прихватить, чтобы глаза песком не выело.

1996, Германия

ГОЛАЯ ПРОЗА

1

Академик Остерман (мировое имя в филологии) бойко перебирался через кельнскую улицу. Я поспешал за ним. Он прилетел из Ленинграда, я приехал на электричке из Трира. Мы долго не виделись, и встреча на конференции оказалась для нас приятной неожиданностью. Академик выглядел неплохо. Возраст его всегда был тайной, а внешность не менялись полвека. Имя его, Ксаверий Вениаминович, давным-давно поколениями студентов и аспирантов было сокращено до ласкового «Ксава».

Звенели трамваи, шуршали машины, трещали мотоциклы, шаркали люди. Академик, увертливо постукивая палочкой по булыжникам, говорил в пустоту:

— Главное — купить подарок жене. Сейчас этим и займемся, ибо нет более важной задачи и цели… Сколько же мы с вами не виделись? Когда вы защищались?

— Да лет пятнадцать назад, как минимум…

— Вот видите… Да, время не летит, оно улетело… Ох, а вам не кажется, что я обидел того юношу, который на утреннем заседании так хорошо возражал мне?.. Не был ли я излишне суров к его выводам?

— Да ведь это всё равно, что там болтают эти «молодые ученые»! — отвечал я. — Рассуждают о Ницше и Свидригайлове, а сами двух баб имели в жизни! Гроша ломаного их брехня не стоит! Их еще жизнь научит!

— Вы всегда были анархистом, друг мой, но вы, оказывается, еще и ретроград! — смеялся академик, поправляя свой любимый берет времен французского Сопротивления. — Дайте же высказаться молодым умам! Да и сколько баб у самого Ницше было — тоже вопрос весьма щекотливый…

— Пусть. Но мне лично всё это скучно. Я лучше с горничной пересплю, чем тезисы о сладострастии Ставрогина слушать!..

— Вы, по-моему, этим вчера и занимались? — оживился Ксава. — С кем вы так громко спорили в три часа ночи? Я слышал сквозь сон, хотя и принял снотворное. С этой дамой из Софии, у которой такие красивые ноги?.. А?.. Я заметил, как вы с ней флиртовали, признавайтесь!

— Да, ноги у нее что надо… — вздохнул я. — Теперь от этих ног голова лопается… Похмелье пощады не знает… Осторожно! — успел я рвануть его из-под копыт мохнатых битюгов, тащивших повозку с пивной бочкой «Kolsch».

Копыта тяжеловозов были с черепаху. Румяный возчик, кудрявый блондин, потрясая полной литровой кружкой, лениво пошлепывал кнутом тяжелые панцирные крупы.

— Боже, какие чудовища!.. И какие гривы!.. Откуда?.. — удивлялся академик, пока я тащил его к тротуару. Провожая взглядом повозку, он вдруг перешел на тихое бормотание: — Да, но что же мне надлежит привезти ей?.. Это же так некрасиво: себе купить ботинки, свитер, две рубашки, а ей, святой — ничего! Только маечки для сна! Да и спит ли она в маечках — вот в чем вопрос!..

— Что вы сказали? — переспросил я из вежливости, зная особенность академика внезапно переходить на неведомые темы, рассуждать вслух и разговаривать с самим собой; да и ночь с болгаркой ощутимо давала о себе знать: похмелье клонило голову вправо-влево, скреблось в затылке, хватало за сердце суставчатой лапой.

— Это я о жене. Проблема в том, что я должен купить ей подарок. А что купить — не знаю. Не ведаю вовсе! — он развел руками, чуть не задев палочкой какую-то женщину. — Пардон, мадам!.. Или фрау?.. Я же в Германии!

— Ну, не покупайте!

— Нет, как же это!.. Так не принято. Конечно, у нее всё есть, но женщины ведь любят новенькое…

— Это точно, любят… Сатана их сделал такими… любознательными… — язвительно сказал я.

— Ах, я не в том смысле, голубчик. А сделал их, кстати, не сатана, а бог. Сатана потом появился…

— Может, сатана еще ангелом за их родами наблюдал и что-нибудь наколдовал по ходу дела? — предположил я, думая, как бы без лишнего шума избавиться от похмелья.

— А что там ребру наколдуешь? — усмехнулся Ксава. — Ребро — оно и есть ребро, так к нему и надо подходить. Впрочем, всё это глупости. Кстати, как вам последний докладчик? — уставился он на меня, снимая берет и обтирая носовым платком скромную плешь. Зато брови у него топорщились, как у Брежнева. Из ушей и носа сочились струйки седых волос. Выпуклые глаза блестели из-под сильных линз, — И он еще смел утверждать, что демократия в России — недостижимое будущее! Разве это конструктивный подход — заявлять подобное на международной конференции?!

— А вы считаете, что достижимое?

— Я ничего не могу утверждать наверное, но нельзя же так категорично! Это то же самое, что говорить, что русского народа уже нет вовсе, а есть некий советский конгломерат, как позволил себе другой красномордый докладчик, очень неприятный человек… Вообще, знаете, очень раздражают эти бесконечные нападки!.. Демократия у нас, видите ли, недостижима!

— После перестройки уже двенадцать лет прошло, — напомнил я ему. — Да и мне ли вам говорить, что красивым словом «демократия» прикрываются все мировые людоеды и мародеры?.. И в европейских странах второй свежести, вроде Польши, под этим соусом миллиарды прикарманены. Вчера с этой болгаркой, Цветаной, мы об этом как раз и говорили… Осторожнее! — успел я не дать ему запнуться о мраморную ступеньку магазина «Gucci».

— Спасибо! Я чуть было не упал! С этой дамой из Софии? Что-то я мало верю, что вы о демократии ночью рассуждали!.. — прищурился он.

— Ну, между делом можно и поговорить…

В витрине «Gucci» были выставлены три бабьих окорока. Какие-то обрубки вместо рук и ног. Вокруг в живописном беспорядке валялись блузочки и кофточки. Взгляд Ксавы начал бегать по ценникам, а сам он перешел на шепот:

— Боже, цены!.. Немыслимо! Откуда у меня такие деньги?! Не могу же я купить ей блузку за 560 марок?.. Вы знаете, произошла преглупая история. В день приезда я поторопился и приобрел ей три ночные рубашки в комплекте — желтую, розовую и синюю, за 25 марок. Но дома я увидел, что синяя майка — не тех тонов, которые она любит. Мой немецкий профессор, у которого я жил несколько дней до конференции, сказал, что это не беда, всегда можно поменять или сдать. На другой день мы пошли с ним в другой магазин, где я наткнулся на точно такие же маечки, но уже не за 25, а за 15 марок. И я покупаю их, зная, что первые можно сдать, Но когда мы приходим домой, то выясняется, что я потерял чек от этих первых!.. Таким образом, у нее теперь шесть спальных маечек. И зачем ей столько?..

— Чтоб ребенку тепло спалось, — ответил я, не вникая в суть.

— Какому ребенку? — вскричал он. — Это маечки для жены!

— Ах, извините, я думал — для внучки. Тут все для детей что-нибудь покупают. Притом это бутик, сюда нормальные люди не ходят. Вот крыша собора, слева! Пойдемте! — повел я его под руку от витринных страшилищ.

— О, замечательно! Крыша похожа на шоколадный торт, которым меня угощал мой немецкий профессор, у которого я жил под Кельном, пока не перебрался к вам в гостиницу… Но вообще бессмыслица какая-то: зачем я, собственно, вообще сюда прилетел? Что надо было мне на этой глупой конференции, где никто не предлагает конструктивных решений?

— Может, выпьем по кружке пива? Это будет конструктивно, — ускорил я шаги к массивным дверям с гравировкой «Kolsch».

— Здесь, как видно, пиво пьют уже давно! — пошутил он, касаясь палкой чугунных дверей с цифрой «1585».

2

Пивная была под старину, из темного дуба — рубленые столы, массивные лавки, бочки со свечами. С потолка свисают связки чеснока и лука. А из-под балок грубо резанные химеры изо всех сил тянут к пиву свои отвратные хари, на которых застыло вековое похмелье. Каково: столетиями смотреть — и не пить?.. Когда я бывал в Кельне, то обязательно заходил сюда, чтобы взглянуть на недовольные рыла химер и выпить за их вечное нездоровье. Чем хуже им — тем лучше нам.

Мы уселись за черный стол, где, говорят, сиживали еще Якоб Шпренгер и Генрих Крамер, авторы дотошного «Молота ведьм». Первый был деканом теологии кельнского университета, а второй — истовым инквизитором по прозвищу Инститорис. Сидели тут, в углу, пили пиво, пялились из-под капюшонов на грудастых и бедрастых служанок и удивлялись: какое еще доказательство греховности надо искать, когда сам вид фемины (хочет она того или нет) уже греховен по сути и производит смуту в пастве, ввергая её в адов соблазн помимо её воли?.. «Их надо убрать с лица земли, они — ходячий грех во плоти! Дьявол убивает наши души через их тела!» — кипятился, наверно, девственник Инститорис, на что Шпренгер рассудительно отвечал: «Убрать нельзя, заглохнет род людской, а сие неугодно Богу. Нет, надо искать другой путь!»

— Вам известно, что на собор во время войны упало 12 бомб? Это варвары-американцы постарались, — сказал академик, укладывая палочку, разматывая кашне и расстегивая не по сезону теплое пальто. — А жители города устроили живую лестницу и передавали снизу кирпичи, чтобы латать дыры и пробоины. Это мне рассказал мой профессор. Представляете — стоять на такой высоте, да еще под бомбами? Это ли не героизм?

— Не представляю… — признался я, поеживаясь. — Тут и на стуле не усидеть… Притом я панически боюсь высоты. А Гитлера они сами на власть выбрали. Так что чего уж тут…

— Однако как вы думаете, ведь невозможно же купить ей блузку, не примеряя? — вернулся он к известной теме. — И размеры тут, говорят, не соответствуют нашим. Ах, вообще получается очень нехорошо — себе купил то да се, пятое-десятое, а ей — ничего!.. Был в Германии — и ничего путного не привез, каково?..

Я заметил знакомого кельнера, поднял руку. Он тащил шесть полных кружек, но свернул к нам.

— Здорово, братуха! Как там, пиво не кончилось? — спросил я.

— Туто его прорва, — засмеялся братуха, обнажая золотые зубы и ставя поднос на стол. Пиво золотилось в высоких кружках.

— О, мой друг! Вы русский? — оживился академик. — Откуда?

— С-под Караганды.

— А я было принял вас за немца!

— А я фриц и есть. По паспортине, — ответил кельнер и добавил: — Там был фашист, туто русак.

— Русский немец-переселенец, Серега Шульц, — пояснил я, видя недоумение академика.

— Да, никому нигде не нужон. Два пивка?.. Бери, немчура подождет. Я побежал. Если чего — зови на подмогу! — и он блеснул золотой улыбкой, поднимая синими от татуировок руками поднос с кружками.

— Вы слышали его речь? — спросил меня академик, проводив его удивленным взглядом. — Это же чистейшая русская речь, хоть и абсолютно неправильная!

— Какой же ей быть? Ведь «с-под Караганды»!.. Вот и спорьте теперь — из чего он состоит, русский народ, и какой это конгломерат, — засмеялся я.

— Да… Действительно!.. — протянул он, нечаянно взглянул на свои ботинки, и прилив скорбных мыслей вновь увлек его: — Боже, как это низко — купить себе удобные, теплые ботинки, а ей — только глупые маечки!.. Но в том магазине не было женских ботиночек без узора!.. А с узором она не носит, поэтому я и не купил. А вот эти, мужские, — он постучал палкой по желтому ботинку, — были без узора, поэтому я и купил, хотя теперь нахожусь в раздумье: у меня 40-0Й размер, а я купил 41. Не будут ли они велики, когда я разношу их?.. И вообще — ссыхаются к старости ноги или, наоборот, распухают?

— Думаю, что ссыхаются, — сказал я, чувствуя, как пиво, подобно Вольфу Мессингу, снимает головную боль. — Как и всё остальное.

— На что вы намекаете? — подозрительно переспросил он.

— Ради бога, на что я могу намекать? — поспешил я, зная его обидчивость. — У кого ссыхаются, а у кого и распухают.

— Да? — с сомнением покачал он головой. — А правда ли, что наш 41-ый соответствует их 42-ому?

— Трудно сказать. По-разному бывает. Из-за отсутствия денег по магазинам давно не хожу, — признался я. — В магазинах голова кружится.

— Но меня, знаете ли, больше всего возмущают здешние ступеньки вагонов на железной дороге — они так высоки, что и не забраться! — вдруг невпопад вспомнил он.

— Есть специальные, для инвалидов.

— Но я не инвалид! — вскричал академик и пристукнул палкой по ботинку. — Разве я инвалид?.. Полуинвалид — это еще можно сказать. Впрочем, и вообще не инвалид. Боже, а это кто? — указал он через окно на трех девиц, куривших у входа.

— Проститутки, наверно. Там, слева, начинается их район.

— Нет, нет, вы всё склонны преувеличивать. Просто девушки. Почему вы решили, что они проститутки? Потому что они в мини-юбках?.. Сейчас свободные нравы, каждый ходит, в чем хочет, — запальчиво заявил он, не замечая знаков, которые подавал нам глазами из-под капюшона Якоб Шпренгер — «мол, а мы о чем говорим?»

Я ответил Ксаве:

— Дело не в юбках. Размалеваны они очень — синяя тушь, яркая помада, крикливые краски. Тут так не мажутся. Если раскрашены — или легкого поведения, или из «ост-блока». Или и то, и другое вместе.

— «Ост-блок» — это откуда докуда считать? — деловито уточнил он.

— Всё, что раньше было Восточно-Советской Европой и дальше, сама советская империя — всё это для немцев «ост-блок».

— Кстати, а правда ли, что девица на ночь стоит тут юоо марок? — блеснул он очками. — Мне мой профессор сказал.

— Правда. А в Питере сколько?..

— Ну откуда же мне знать?.. Но я, академик, со всеми моими званиями и знаниями, получаю в месяц всего, если пересчитать, около 300 марок!

— Что вы сравниваете, Ксаверий Вениаминович? — засмеялся я. — У вас другая специфика труда!.. Кстати, знаете, как на комсомольском собрании ругают Наташу за то, что она стала валютной проституткой?.. «И как же тебе не стыдно, Наташа?! И мать у тебя — заслуженная учительница, и отец — стахановец, и дедушка — ворошиловский стрелок, и бабушка — ветеран труда, а ты стала валютной проституткой, путаной. Как это могло случиться?..» Наташа разводит руками: «Я и сама не знаю… Наверно, мне просто повезло…»

— Ужасно, ужасно! — вскричал академик. — До последнего времени я еще верил, надеялся, но теперь — уже нет!.. Вряд ли всё наладится само собой. Чудес не бывает. И скатерти-самобранки тоже. Страна в руках неучей и махинаторов. Её раскрадут по кускам. Был Сталин — им не нравилось. Теперь Зюганова желают!.. Это же уму непостижимо! Сталин — и Зюганов!.. Такой декаданс дорого обойдется России и миру. Те были — крепость! Четко знали, что делали! Всё держали под контролем! Неправильно, разумеется, делали, — поправился он, — но не крали хотя бы и не бесчинствовали, как эти!.. Когда ставишь эксперимент — не обойтись без ошибок. Великие велики и в своих ошибках! Вы думаете, это легко — руководить такой империей? Да еще в изоляции, в осаде?.. Они хоть руководили системно, а эти и этого не могут!.. Ах, но не будем об этом. Поговорим лучше о вас. Чем вы тут занимаетесь?.. У вас по-прежнему часы? — спросил он, протирая толстенные линзы и поглядывая на меня близоруко-кроткими глазами.

— Часов кот наплакал. Надо бы постоянное место где-нибудь на кафедре искать, да положение ухудшается с каждым днем. Интерес к России падает. Все боятся иметь с ней дело.

— Да, быстро разнюхали, что к чему, — сказал он растерянно.

— Вот именно. К тому же славистикой тут могут заниматься или богачи, у которых всё есть, или нищие, кому нечего терять или ничего не надо.

— Я понимаю. Я спрошу у моего немецкого профессора, как у него с местами. Чем черт не шутит? Может, и найдется для вас полставочки. Кстати, я давно не встречал ваших статей. Почему?

— А я давно их не писал. Надоело обгладывать мертвецов. Свежатинки захотелось.

— Да, мне говорили, что вы пишите какую-то голую прозу. Что сие значит?

— Чтоб словам быть тесно, а мыслям просторно, — уклончиво ответил я.

— Может быть, прочтете что-нибудь?

— Увольте. После вчерашнего голова трещит.

— А все-таки?.. Мне интересно.

Я допил кружку, приложил руку ко лбу и прочел:

— «Похмелье. В теле — лом. В мышцах — стон. В ушах — звон. В мозгу — крен. Сердце трепещет. Печень вздыхает. Легкие сникли. Колени сводит. Виски мерзнут. Череп идет трещинами. Желчный пузырь ноет. Желудок пышет. А простата звучно укоряет горящий геморрой, как будто он, невинно виноватый, не есть продукт борьбы с собой…»

— Что-что? — обеспокоенно уставился он на меня. — Вам так плохо?

— Как мне может быть хорошо? Разве вообще может быть хорошо?.. Если прозаику хорошо, то для прозы это очень плохо. Впрочем, любой писака по определению уже существо безнравственное…

— Это что за новости? Как это так?

— «Прозаик, по завету дедушки Мичурина, не должен ждать милостей от природы. Он должен брать их сам — подслушивать, подсматривать, вскрывать чужие письма, заглядывать в замочные скважины, совать нос в чужие дела, копаться в грязном белье, ворошить мусор возле изб и хат, вынюхивать, высматривать, выслеживать… Он обречен на антимораль, если он хочет знать истину, а не правду».

Прочитав это, я честными глазами посмотрел на него.

— Постойте! — вдруг всполошился академик, — Это вы просто… говорите?.. Или уже читаете?.. О, хитрец! Вы морочите мне голову! Вы меня разыгрываете! Это вы читали свою голую прозу! — он погрозил мне пальцем.

— Я вас просто развлекаю, — махнул я рукой. — Поза прозы просит дозы.

— А раньше вы писали?

— Не принимайте всерьез — это только средство не сойти с ума, — сказал я, чувствуя, как пиво прорастает во мне тем ячменным зерном, которое умерло, но дает всходы. — Тут через многое пришлось пройти. Тут я повзрослел. Разве есть проза без опыта быта? «Писатель без опыта подобен семимесячному недоноску — уже жив, дышит, кричит, скулит, но еще не готов жить. Пока ему место в инкубаторе жизни. Потом, в молодости, писатели пишут о том, что было. В зрелости — что могло бы быть. А в старости — о том, чего уже быть не может. Правды от них не дождешься. Любой писатель — лгун: он лжет природе, перевирая ее реалии, лжет читателю, рассказывая только то, что хочет рассказать, выдавая желаемое за действительное и выбрасывая за борт всё остальное. Он расставляет акценты, как ему вздумается, и вытаскивает на свет только те типы (и тех типов), которые кажутся ему главными, но не есть таковые. Проповедует то, что считает истиной, а не то, что является ею на самом деле. Но странно: чем он больше лгун и врун — тем больше его любят люди!..»

— Это мне понравилось, — кивнул академик, допивая свое пиво. — Это правда. Я подозреваю, что поэты — лгуны еще больше.

— Может быть, выйдем? Собор ведь ждет, — сказал я, повинуясь воображению, в котором замаячила чекушка дешевого коньяка «Chantre», продаваемого во всех ларьках. — Не хотите ли мороженого?

— Что вы, с моим горлом?.. Однако вы меня рассмешили вашей голой прозой! Последний вопрос — существует это всё на бумаге, или только так, устно, как… ммм… у Сократа?.. Могли бы вы дать мне экземпляр? Здесь вы что-нибудь публиковали? Вам за это платят?

— Да вы шутите, что ли? Кто будет платить? Мне за труды платит только Создатель, — туманно отозвался я. — Он не очень щедр, тащит мордой по камням и лужам, но от смерти пока спасает. Но всё равно: в последнее время я стал замечать, что жить во сне стало интересней, чем наяву, — признался я.

— Опасный симптом! — серьезно хмыкнул он.

— Знаю. — Поискав глазами Серегу-кельнера, я дал ему знак, что хочу расплатиться, но он только махнул рукой: «Потома! Идите!» Мы покинули пивную.

3

Собор внезапно вырос в великана, когда мы вдруг вышли на него из — за поворота. Не верилось, что тут обошлось только человечьими силами — так громаден скелет его балок, так мощны блестящие от копоти стены, так массивны пятнистые, словно руки стариков, колонны. Два шпиля, догоняя друг друга, тянутся ввысь, а туристы, задрав головы, ведут вечный спор, равны ли они.

Акробаты кувыркаются на ковре среди толпы. Дальше фокусник в чалме пускает клубы дыма. Под деревьями меланхолично сидят хиппи с крашеными хохлами в окружении собак, мешков и баулов. Они дымят травкой и вяло клянчат мелочь.

Академик испугался было их, но, взглянув на собор, позабыл обо всем на свете.

— Боже!.. Это нечто нечеловеческое… Жуткое… Как это вообще возможно?.. — бормотал он, вперившись в гиганта. — С пирамидами можно сравнить. А вы знаете, сфинкс в Египте так противно щерится, что на него просто страшно смотреть, я даже боялся!.. — вдруг вспомнил он. — Это глупые французы иссекли его картечью, и теперь он щербат, как в оспе… Боже правый, а это что?.. Живое существо?.. Никогда бы не поверил! — указал он палкой на белую фигуру, которая, подобно статуе на постаменте, недвижно стояла в плотном кругу зевак.

Это был здоровый парень в трико под мрамор. На плече у него сидела крыса и, свесив мордочку, внимательно рассматривала публику. Парень изредка менял положение, застывая в античных позах. Дети внимательно рассматривали его. Мамы разглядывали его со всех сторон не менее внимательно. Потом дети подходили ближе и с визгами отскакивали, когда фигура вдруг схватывала кого-нибудь под хохот толпы. Мамы бросались спасать их, фигура, вращая глазами, пыталась схватить и мам, а крыса с писком металась по псевдо-мраморным плечам.

Мы пошли дальше за группой японцев, которые, как пионеры, боясь потеряться среди дядей, покорной гусеницей следовали за гидовым флажком и в голос щебетали, рассуждая, наверно, о том, достанет ли самый современный японский кран до верхушек шпилей и что случится, если в Кельне произойдет землетрясение в 7 баллов или нагрянет цунами из Рейна.

Чем ближе мы подходили к собору, тем больше росли фигуры на его фасадах. И вот уже можно разглядеть надменные глазницы святых, бороды старцев и троны царей. Выше тянут свои поганые пасти охранницы — химеры — сестры и подруги тех, что сидят взаперти в пивной, где чадили свечи и воск капал на бумагу, когда Инститорис, вздрагивая от шороха юбок и чулок, под диктовку Якоба Шпренгера лихорадочно выводил формулу женщины: «Femina = fe + minus» ‘. За химерами начиналось пространство, куда нечисти путь заказан.

— Знаете, почему возле соборов всегда свищет ветер? Это сатана вьется, тщетно пытаясь проникнуть внутрь. Он никогда там не был и подыхает от любопытства, — сообщил я Ксаве.

Он пожевал губами. Ответил:

— Я всегда говорил, что это вместе: добро и зло, день и ночь, свет и мрак… А впрочем, есть ли тут не очень дорогой магазин? Меня мучает мысль о подарке, — вдруг круто остановился он. — Я был так низок, что купил себе ботинки за 85 марок, а ей — почти что ничего. А если она спросит: «Почему так дороги твои ботинки?» — что прикажете отвечать?..

— Поворачиваем к магазину?

— Ах, но не так же скоро! Мы же в святом месте! — всплеснул он руками, но, помолчав, добавил: — Вообще-то в соборе я уже бывал, там очень холодно. Отовсюду дует. И пол дрожит от поездов. И как немцы, такие, казалось бы, расчетливые люди, умудрились построить собор возле вокзала?..

— Тогда вокзалов не было! — заметил я, оглядываясь в поисках ларька, где могла быть чекушка коньяка.

— Ах, ну я оговорился… Конечно, вокзал около собора… Это еще хуже… Должны были бы, казалось, соображать, что к чему? Это же безумие! Собор погибнет от вибраций! А вы уверены, что тут есть такой магазин?

— Тут всё есть, Ксаверий Вениаминович.

— Да-да, тут всё есть, — повторил он. — Но чего-то все-таки вам тут не хватает, правда? Это по вашим глазам видно.

— Того за деньги не купить, — ответил я. — Хотя и денег тоже нет.

— Все-таки?

— Общения. Контактов. Родных людей. Отношений. Сношений. Всё корректно, но души закрыты. Или, может, приоткрыты, но готовы в любой момент захлопнуться. С немцами нелегко — менталитета не просто разные, а даже прямо противоположные. Да и от скуки подохнуть можно иногда. Не зря немцев прозвали от слов «немота», «немой»…

— А я думаю — от «немочь». Или «немотный», — вставил академик и заглянул мне в глаза: — А вам тут не страшно?

1 Fe (вера, лат.), minus (малый, лат.)

Я усмехнулся:

— Человек ко всему привыкает, может даже жить в кратере вулкана, пока он сух… Знаете, со мной здесь недавно ужас приключился. Просыпаюсь от лая собак, лязга железа и хриплых немецких команд. «В концлагерь попал!» — ужасаюсь. И только через пару минут доходит, что это ремонтируют мою улицу, лают собаки соседа, а в детстве я очень любил фильмы про войну… Вот так-то жить в эмиграции… Сейчас внутреннее напряжение растет. Клыки немцы еще не показывают, но зубами уже скрипят.

— А почему, почему? Чего им не хватает? Мой профессор получает около десяти тысяч в месяц, его жена почти столько же, — заинтересованно спросил он. — У них же всё есть?! Для чего им столько?

— Вот именно поэтому они и не хотят терять того, что есть. Они чувствуют, что на тот уютный мир, который они с таким трудом построили после войны, начали посягать пришельцы. Германия забита иностранцами. Это немцев раздражает, как пса, если пробовать отнять у него кость. И это можно понять. Да и вообще: чем больше у человека денег — тем меньше чувств.

— Это вы очень правы. Но разве могут быть виноваты только пришельцы — их же процентов десять, не больше?.. Да и вообще это примитивизм — всегда искать причины только вне себя! — запальчиво произнес он. — Это мы уже проходили.

Я пожал плечами:

— Или просто самозащита организма — выпускать пар, чтобы котел не взлетел в воздух.

— Тут вы не правы, — возразил академик. — Это тот пар, который не уходит, а возвращается и взрывает котел изнутри. Изнутри! — повторил он и покачал пальцем. — Кстати, а как вам нравится: свою собаку мой профессор назвал по-русски «Водка», а кошку — «Кошка»? Этим он, очевидно, выразил свою любовь к славянским языкам, хе-хе… Читаю «Грани» и то и дело слышу: «Водка, фас!», «Кошка, комм!»

— «Водка» — в числе тех немногих русских слов, которые известны немцам, вроде «молотов-коктейль», «погром», «рубль», «Калашников», «перестройка», «икра», «шуба», — сообщил я, выискивая глазами спиртное.

Вот лоток с пивом и мороженым. Коньяка нет. Но и пиво может помочь.

— Мороженое? Шоколадное?

— Ах, что вы, с моим слабым горлом! А впрочем, давайте. Но если я приеду больным, жена будет вдвойне на меня обижена — и ей ничего не привез, и без нее лакомился заморскими сластями!

— Но разве вы можете отвезти ей мороженое? Оно растает, — резонно возразил я, направляясь к витрине, где поблескивало золотой вязью пиво «Bitburger», взял пару банок, а для академика — шоколадный брикетик, причем он убедительно просил продавщицу дать ему «теплого мороженого», на что та, смеясь, говорила, что её мороженое не только теплое, но даже горячее.

— Вот видите, немка, а юмор понимает! — удовлетворенно кивал он, начиная эпопею по разворачиванию брикета. — А немецкий язык я, оказывается, еще не совсем забыл! — Обгрызая брикет, он покосился на меня из-под очков: — Вы помните мою просьбу о магазине?

— Это не проблема.

— Вот как раз и проблема! — пристукнул он палкой. — Это должен быть такой магазин, где не очень чтобы дорого и большой выбор. Я обязательно выберу ей кофточку!.. И… И чтобы мужское тоже было. В России много партий, но носков там опять нет! — добавил он многозначительно.

— Это вы преувеличиваете, — возразил я. — Говорят, там уже есть приличные магазины…

— Да, но цены! Считайте, что для большинства их опять нет.

Допив банку, я расправил плечи, огляделся кругом. Стало легче жить. Мраморная фигура пустила крысу бегать по торсу и ногам, дети завизжали, мамы захлопали в ладоши, хиппи закричали, акробаты сделали прыжок, а фокусник в чалме выпустил длинный язык пламени.

Потом академик вспомнил наших общих коллег-друзей из Тбилиси. Многих из старшего поколения уже не было в живых.

— Боже, как я страдал, когда видел по телевизору эти руины, войны, этих несчастных людей, горе, смерть!.. Сколько раз я бывал в Грузии!.. Какая высокая культура диалога царила там! Как изящно люди общались! Как тонко всё чувствовалось и ощущалось!.. Личности окружали меня! Чаша риторики и остроумия не иссякала!.. А какая школа русистики! Вся русская поэзия пила из этой чаши, даже и в буквальном смысле… Как же теперь?.. — С неподдельной скорбью смотрел он на меня.

— Старой Грузии нет. Будет новая. Так уже бывало в истории много раз. Я лично рад, что родился и полжизни прожил в той старой, мирной, щегольской и обаятельной стране, — ответил я.

— Я был знаком там с потрясающими интеллектуалами, учеными, острословами, мыслителями… Таких теперь нигде нет, — блеснул Ксава очками. — Там и жизнь была совсем другая, чем у нас: спокойная, неторопливая, дружелюбная. А какие красавицы!.. Русские женщины тоже красивы, спору нет, но другой красотой. Русская красота греет, а в Грузии женская красота обжигает, ослепляет, сбивает с толку, разит наповал…

— Разве у вас были аспирантки из Грузии? — вскользь поинтересовался я.

— При чем тут аспирантки? — смутился он. — Я говорю… о внешнем…

— Внешнее — продолжение внутреннего, — поддакнул я, косясь по сторонам и высматривая, не подмигнет ли откуда-нибудь своим медовым глазом чекушка, не встрепенется ли мерзавчик.

— Это спорно, хотя и не лишено конструктивности. Помнится, нечто подобное утверждал Виктор Борисович…

— Какой?

— Шкловский. Я его хорошо знал… А насчет Грузии — жаль, очень жаль.

— Старого не вернешь. Теперь всё надо строить заново. Разрушая, все были уверены, что строят. А для того, чтобы строить, надо научиться чему-нибудь…

— Писали на эту тему? — бросая в урну остатки мороженого, спросил Ксава.

— Пишу…

— Прочтите что-нибудь.

— Тогда эссе. Эпиграф — из Луки: «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет». «В Грузии было кровопролитие. Сейчас царит вывернутый наизнанку воровской закон, как, впрочем, и во всей бывшей советской зоне, частью которой Грузия была последние двести лет, где на Вышках стояли атомные часовые, на КПП бесновалась банда убийц в маршальских погонах, в Хозчасти заправляли мародеры, в Санчасти — каннибалы, в Каптерках шуровали насильники, на Плацах вопили палачи, а в Красном Уголке хозяйничал верховный иерарх в генералиссимусском френче, пряча гибкий хвост, краешек которого некоторые очевидцы все-таки успели заметить и запомнить. Зная, частью чего она есть и кому должна подчиняться, Грузия раньше других поняла схему преступных законов, царивших в криминальной империи. А поняв, волей-неволей вступила в игру, вовлеклась в чертово колесо, вошла в контакт с другими игроками и шулерами. И эти знания в итоге обернулись против нее самой. В этом корень трагедии. Ибо нет зла внешнего или внутреннего, есть одно общее зло. И кровь не бывает разного цвета. И колесо вращается сразу в обе стороны одновременно, нельзя выскочить из него на ходу, не заплатив долгов Нечистому. И одно тянется за другим, как кишки из распоротого живота».

Академик внимательно прослушал всё это. Помолчал. Протер очки, пробормотал:

— Насчет зла вы точно подметили. В России уголовщина пошла вверх, когда первые убийцы возвратились из Афганистана. Но почему это всё случилось именно в Грузии?

— А потому, что Гамсахурдиа начал строительство т. н. «новой Грузии» с того, что опрометчиво выдернул основу из-под старой. А основа была — терпимость и братство. Тбилиси всегда был центром Кавказа. В нем, как в ковчеге, было место для всякой твари. И все твари, кстати, свое место очень хорошо знали… Нет, надо было разогнать ковчег, начать стройку с крыши, которая тотчас же и рухнула…. Он был романтиком, а не строителем. Он звал в Золотой век, плохо ориентируясь в веке текущем. Он разрубил ауру Грузии, выпустил толпу и сам стал ее жертвой. А толпа уже вывернула все законы наизнанку. Это джинн, которого выпустить — легко, а загнать обратно — невозможно.

— В России такой же хаос, поверьте. Между прочим, у Даля слово «толпа» определена весьма негативными синонимами. Недавно у меня защищалась одна молодая дама. И чего только в её реферате я не прочел! «Скопище», «сборище», «сходбище», «толкотня», «орда», «орава», «ватага». Ни одного приятного слова. Я и сам панически боюсь всех этих орд и ватаг, особенно на вокзалах и в темных садиках — а ну, сбросят под поезд или дадут по затылку бутылкой? А Невский перейти уж и не пытаюсь — машины мчатся как ошалелые… Ну, нам пора?

Когда мы уходили, химеры с неодобрительным сожалением пялились с высоты своего падения, а один из каменных царей поднял руку, то ли прощаясь, то ли козыряя, то ли желая поправить съехавшую корону.

— Надо бы зайти в собор, свечку поставить, — пробормотал я.

— Потом, на обратном пути, — беспечно ответил мой спутник, ловко вворачиваясь в толпу. — Хотя меня и ругают атеистом, я о боге помню… Кстати, известно ли вам, что у Сталина в Кремле была своя церквушка?.. Да, да, прямо в Кремле, на одном из этажей… И он довольно часто туда наведывался… Представьте себе, если б у Кирова в Смольном или у Ягоды в ОГПУ были свои церкви?.. И они бы там челом били?.. А у Сталина была. А был ли Иосиф Виссарионович атеистом — тоже большой вопрос.

— Зависит от того, что понимать под верой, — согласился я. — Как его Ленин с Троцким научили, так и верил. Иосиф Первый, Богоборец.

— Да уж, вместо народа-богоносца получили богоборца. Поделом! — пристукнул он палочкой по мостовой.

Издали собор был похож на квадратную двуглавую улитку работы Малевича. Улитка, вытягиваясь и шевеля шпилями, высматривает в небе своего хозяина… Или глядит через века туда, куда не достать взорам живых?.. Или слушает музыку сфер, недоступную нашим грубым ушам?.. Или просто дремлет в ожидании Страшного Суда, когда надо будет отпустить восвояси всех, чьи кости, скелеты и черепа покоятся в золоченых раках и каменных гробницах собора?.. Кто знает.

4

Пиво вернуло жизни цвета и звуки, но не до конца и не совсем. Недаром пиво — напиток рабов. Для свободы нужно кое-что покрепче. Но я опять был жив и ждал, что скоро из-за угла покажется будочка, где должен быть коньяк-освободитель… А вчерашняя девушка Цветана была так горяча и нежна… Биологическую совместимость человечья особь чувствует сразу, а на распознавание несовместимости иногда уходят годы, если не вся жизнь. Прожив полсрока в зоне секса, я стал, наконец, понимать, что женщины делятся не на блондинок-брюнеток, толстых-худых, белых — черных, а на моих и не моих: на тех, с кем хотелось бы быть, жить, говорить, и на тех, на кого себя тратить не стоит. Говорит же народ, что на каждого мужчину Небесным Скупцом выделено две бадьи спермы, поэтому нечего ее на вурдалачек и вампирш расходовать. Болгарка была из моих — для неё не жалко животворного белка. Как бы сейчас выловить Цветану?.. И вообще где молодые ученые?.. Что делают?.. И мы куда? А, главное, какого размера эти бадьи?..

А Ксава бойко постукивал палочкой в толпе, извиняясь на разных языках, посматривая на витрины и что-то шепча. Вслушавшись, я разобрал знакомые мотивы:

— Порядочный человек в первую очередь купит подарок жене, а потом уж о себе позаботится!.. Это так же подло, как обмануть ребенка, украсть хлеб у больного, ударить старика!.. Впрочем, я и сам уже старик… Или полустарик… И всё было глупо с самого начала. Зачем я вообще приехал в Германию?.. Я чрезвычайно уважаю немецкий народ, но что мне тут надо?.. Боже, какая роскошь, какое удивительное колье! И всё это продается?.. Но какие цены!.. Да. Ради чего я вообще приехал?.. Чтобы прочесть доклад на сомнительной конференции, где собрались люди, мало смыслящие в предмете?! Теперь они хотят, чтобы я читал в их университетах лекции, но как я буду переезжать из города в город?.. Как я буду влезать в эти жуткие поезда, по этим адовым ступенькам?.. Я хочу отдыха — и больше ничего!.. Разве это не понятно?.. Да и университетов тут, говорят, штук сто. Это ж курам на смех — как может быть столько? Ну, пять, ну десять, но не сто или двести!.. Когда я им сказал про ступеньки, они отделались шуткой: будем, мол, передавать вас с рук на руки!

— Или из рук в руки? — подлил я масла в огонь. — Как сувенир.

— Вот-вот, как сувенир… Боже, и сувениров я не купил!.. — спохватился он, но тут же замер возле витрины часового магазина: — Сколько часов! Какие разные!.. И все идут! — бормотал он. — И зачем?.. Неужели всё это кто-нибудь покупает?.. Непостижимо! — Потом, хитро посмотрев на меня, спросил: — Вы сегодня должны встретиться с вашей дамой из братской Софии? Рандеву уже обговорено? У вас что-то намечается?.. Или… уже было?..

«Он читает мысли!» — подумал я, ответив:

— Одно другого не исключает, даже дополняет. «Не обязательно, но и не исключено», как сказала одна хитрая девочка по интимному поводу.

— А я слышал до войны от одной дамы еще лучшее признание: «Не всегда хочу, но всегда готова», — подхватил Ксава. — Как вам нравится формулировка?

— В этом и есть сердцевина кошмара жизни, — пробормотал я. — Вот вам и разница: мужчина готов, только если он хочет, а для женщины всё равно: сейчас не хочу — захочу в процессе, аппетит приходит во время акта и никакие диеты тут не помогут… Где тут равенство?.. Между прочим, знаете ли вы, какие эта болгарка расточала комплименты в ваш адрес! — солгал я, решив сделать ему приятное.

— Какие? — застыл он.

— Она говорила, что вы — самый обаятельный и умный мужчина, которого она встречала, что для нее самое важное в мужчине — это глаза, голос и юмор, а это с годами не меняется, что она с удовольствием провела бы в вашем обществе время, — плел я неизвестно что (ничего подобного она не говорила, и даже хихикала по поводу волос, обильно вылезавших из ноздрей академика).

— Что вы! Господь с вами! Что это вы говорите! — бурно всплеснул он руками, уколов палочкой прохожего. — Во-первых, всё меняется — глаза слепнуг, голос сипнет, юмор чахнет, не говоря уже обо всем остальном. Это же Виктор Борисович, кажется, говорил, что процесс старения — это переход головы в задницу, сперва по форме, а потом и по содержанию, — он провел рукой по берету. — У него самого, кстати, эта фаза началась сразу в молодости, хе-хе… А во-вторых, как я могу?.. Я и так подлец перед женой… А впрочем, поболтать можно… Кстати, на каком языке вы с ней изъясняетесь?.. Разве вы владеете языком солунских братьев?

— Нет. Но она как собачка (или дама с собачкой) всё понимает. Впрочем, и болгарский язык понять можно, если они не частят как полоумные. Болгарский — это приподнятый архаичный русский. Ну, как если бы пьяный дьяк пытался читать лекцию по атеизму. Кстати, знаете шутку про белорусский язык?.. Когда бухой украинец пытается говорить по — русски — выходит белорусский…

Академик пропустил всё это мимо ушей, о чем-то размышляя. Потом сказал полупечально, полувиновато:

— Всё это хорошо, но я ей в деды гожусь, если не в прадеды… Сколько ей лет?

— Какая разница? Лет сорок, — накинул я бедной Цветане, чтоб сделать ему приятное. — С этим всё в порядке. Учтите, что у женщин с годами неразборчивость растет так же круто, как и у мужчин…

— Что-что, не понял? — насторожился он. — Что вы хотите этим сказать?

— Не мне вас учить, что у женщин с годами планка допустимого резко падает. Если в двадцать девушка нафарширована всякими иллюзиями насчет мужчин, секса, жизни вообще, и ведет себя как недотрога, выбиралка и нехочуха, то в сорок-пятьдесят бабам уже прекрасно известно, что к чему и что почем. И терять уже нечего. Знают, что в любом случае мало осталось, надо ловить момент. А древние старухи, наверно, жутко раскаиваются, что не давали всем подряд, кто просил — было бы что вспомнить на склоне половой жизни… И не уверяйте меня, что у вас не было любовниц из ассистенток и секретарш!.. Я ведь ваш аспирант, а студентам и аспирантам всегда всё известно — ведь любовницы вербуются из их же контингента. Кстати, бытует миф, что вам принадлежит поговорка: «Жена — для дома, любовница — для души, а блядь — для тела»?

— Что вы, что вы, боже упаси, я и слов таких никогда не произношу!.. А что это еще такое? — со скрытой усмешкой перевел он разговор, указывая на витрину порно-магазина, где среди вибраторов, мазей, цепей, всяких кожаных корсетов, намордников и поджопников, среди вагин, похожих на мертвые розы, и угрожающе распухших пенисов задорно топорщила замшево-розовую задницу надувная кукла в человеческий рост.

— Это секс-шоп. А там — лайф-шоу.

— Боже, какие слова!.. Слышал бы их покойный Аксаков!..

— Что поделаешь, других нет. Как прикажете переводить? Секс — торжище? Секс-лавка? Или секс живьем? Вживую? Въяве?.. Весь мир говорит так, надо приспосабливаться.

— Но засорять язык? — приникая к витрине, пробормотал академик, с большим интересом разглядывая коробочки, скляночки, кассеты, шарики и кубики, гирлянды презервативов, развешенных на манер новогодних игрушек.

— Да язык никого не спрашивает. Это явление трудно контролируемое, политике особо не подверженное и развивается по принципу необходимости, сами нас учили. А пока свои слова придумаем — иноземные уже и сидят, как бледные спирохеты, и всасываются, и внедряются…

— Насчет политики — это еще как сказать, — усмехнулся он. — Но что вы предлагаете?

— Например, печатать списки иностранных слов и прикладывать к учебникам, чтобы было хотя бы единое написание. И вообще Иоанн был не прав! — заключил я, неожиданно следуя съехавшей в кювет мысли.

— Какой Иоанн?.. Грозный?.. — остолбенело уставился он мне в лоб.

— Нет, тот, который сказал: «В начале было Слово».

— Боже, что вы такое говорите? Как тот Иоанн мог ошибаться?

— А как может быть слово раньше мысли? Ведь без мысли нет слова. Слово — это только оболочка мысли или идеи. Слово без мысли мертво, его нет, это набор звуков. Значит, надо говорить: «В начале была Мысль, и была она у Бога, и Мысль была Бог», — заключил я, отстраняя академика от молодых негров в белых одеждах и золотых браслетах, которые, толкаясь и жестикулируя, слишком оживленно обсуждали экспонаты порно-витрины. — Согласны?

— Да вы Виктора Борисовича начитались, как я погляжу! Формализм! Метафизика!

— Ничуть. Чистая физика. Вот попросите для интереса кого-нибудь объяснить вам эту фразу — «В начале было Слово…». И тут же посыпятся вопросы: да какое конкретно слово, да на каком языке сказано, да на каком диалекте, да с каким акцентом, да как оно пишется — на хеттском санскрите или, может быть, на индо-иврите?.. Тут уж и до бомб недалеко. А что такое мысль — всем ясно. Мысли есть у каждого, даже у последнего дегенерата… Кстати, а как надо правильно в этой фразе писать — вместе или отдельно: «вначале» или «в начале»? — подложил я ему студенческую свинью.

Ксава тревожно уставился на меня, бормоча:

— Это провокация! — Но потом сказал: — Впрочем, в начале чего или вначале вообще — какая разница? Главное — начало. А как, кстати, у Иоанна?

— У Иоанна отдельно: «В начале». А надо бы, по идее, вместе, тогда будет ясно: «вначале» — в смысле «сперва», «раньше всего», «прежде всего и всякого», — ответил я.

— Не путайте меня! Как в Библии написано, так и правильно! Вы тут в Германии впали в лютеранскую ересь! Святого Иоанна исправлять вздумали! Или это вы мне опять голую прозу читаете? — с подозрением спросил он. — Разыгрываете?..

— Почему же? Не вы ли учили нас мыслить системно? Вот и мыслю, к сожалению…

— А какая тема у вашей болгарки?

— Я могу ей сказать, что вы хотите с ней поужинать. Она сама вам расскажет. Чем черт не шутит?

— Глупости, у меня и денег нет ее приглашать. У вас с ней серьезно, или так, техтель-мехтель?

— Что?

— А, не знаете? — с некоторым даже злорадством обрадовался он. — Это слово по-немецки обозначает легкую, необременительную связь.

— Для этого у немцев есть еще слово «либеляй» — любвишка.

— Вот именно. Представьте себе, я чуть не потерялся во франкфуртском аэропорту! — вдруг почему-то вспомнил он. — Спасибо, какой-то любезный молодой человек вывел меня оттуда, как Вергилий из ада. Этим я, конечно, себя с Данте не сравниваю… Но, пригласив на конференцию, они даже не удосужились встретить меня в этом адском аэропорту! — возмущенно потряс он палочкой.

— Кто эти черти?

— Организаторы, вот кто. Госпожа Хоффман и господин Бете. Между прочим, известно ли вам, какая нелепая история произошла со мной недавно?.. Моя хозяйка-профессорша так углубилась в работу, что забыла об обеде. И я до вечера сидел голодный, читая «Грани» за 1979 год.

— Да, этим сыт не будешь! Но разве нельзя было решить эту проблему?

— Но как?.. Я же гость! Не могу же я шарить по холодильникам, тем более, что и физически мне это трудно — так велики и громадны они! Их там два. И чего там только нет! Я заглядывал потом украдкой. И закрываются они специальным образом, так что я и открыть вовсе не мог их хитрых замков. И кран туг до неимоверности — я не мог даже воды набрать для кофе. А всё остальное у немцев так убрано, что нигде ни крошки, ни соринки. Одну только черствую булочку нашел в мешке для старого хлеба. И сгрыз ее.

— Разве вы не могли сказать хозяйке?

— Но это же конфуз! Не мог же я заявиться и, как шантрапа, заявить: «Давайте мне обедать, я голоден!» Это неприлично.

— Ну, вышли бы куда-нибудь на улицу, поужинали, — искал я выход.

— Куда я могу выйти — ночью, один, в неизвестную темноту?.. Они богатые люди, у них вилла под Кельном, вокруг ни души, тишина — полная, мертвая, гробовая и даже загробная. Куда я пойду? Я потеряюсь. Или какая-нибудь бешеная машина меня собьет…

— А я о чем вам говорил? Видите, как легко умереть с голоду на вилле у миллионеров. Хотите голое? — вспомнил я один текст к случаю. — «Нищий смотрит с вожделением на сосиску — не хватает медяков. Бедняк рассматривает витрины — мало денег. Служащие поглядывают на шикарные машины — дорого. Обладатели машин грезят о виллах и замках — трудно осилить. Хозяева замков рассуждают о ценах на самолеты — сложно одолеть. Владельцы самолетов заводят глаза, мечтая о собствен но ном острове — нелегко согласовать с бюджетом. А хозяева островов соблюдают диету, не пьют, не курят и мечтают сходить в кино без охраны, избавиться от болезней и услышать хоть одно слово без лжи, лести и лицемерия, что абсолютно недостижимо. «На свете есть только атомы и пустота, все остальное — мнение», — сказал Демокрит. И я того же мнения. Разделяю его полностью».

Академик, выслушав меня, рассеянно заметил:

— Говорят, ваш Демокрит в конце жизни выколол себе глаза… Остался с пустотой. Отмучался… Кстати, о муках. «Wahl ist Qual» — прочел я вчера в магазине на распродаже. Здорово звучит. У немцев есть меткие выражения. «Выбор — мука». Аналог Буридановой ослицы. Та не знала, что съесть, а клиент — что купить. А я в роли буриданова осла. Ведь что же выходит — себе ворох всего: свитер, ботинки, рубашки, а ей, святой, невинной — какие-то маечки!.. И даже не ее цвета — она любит лазурь, а там какая-то грубая синька!.. Поэтому я в шоке. И вместо шопинга выходит какой-то шокинг без шикинга, благо Хомяков нас не слышит, — пошутил он и с любопытством сунулся в помещение, откуда подозрительносладко пахло и где исчезла группа негров в белых одеждах. — Вы сказали давеча — лайф-шоу. Что это такое?

— Кабинки для мастурбации.

— Боже, неужели? — со страхом отодвинулся он от входа. — Как это? Зачем?

— Чтоб снимать напряжение. Заходишь в кабинку, бросаешь пару марок, шторка щелкает, открывается — и видишь круг, а на нем — стриптиз или что-нибудь в этом роде. Позы, лесбы, акты, минеты, лизеты, тибеты, всякие фелляцио и куннилингусы…

— Это еще что такое? Сия терминология мне неизвестна. Впрочем, догадываюсь. А дальше?

— Пройдет пара минут, время истечет, шторка упадет, окно закроется и дивное видение исчезнет. Хочешь смотреть дальше — плати.

— А что делают зрители?

— Кому что угодно. Их никто не видит.

— И есть… хорошенькие на круге? — помолчав, спросил он.

— Конечно. Хотите попробовать? — Я вытащил из кармана мелочь и призывно побренчал ею: — Ну, решайтесь!

— Боже упаси! — отшатнулся он. — К чему это? Женщин я и так перевидал достаточно… А, случаем, вы не забыли мою просьбу о магазине?

— Нет, туда мы и идем.

По пути в магазин мы продолжали разговор о шопингах и лизингах. Академик возмущался засоренностью современной русской речи, я — её орфографической нелепостью. За годы в вузах мне стало абсолютно ясно, что чудовищная, как бы начатая и брошенная на полуслове русская орфография, постоянный разрыв фонетики и письма отпугивают от языка не только иностранцев, но и самих носителей. Орфографию было бы неплохо реформировать, чтобы язык мог свободно дышать и жить дальше.

Когда академик язвительно спросил, как я это себе представляю, я ответил по пунктам. Привести в соответствие правописание шипящих (говорим «мыши», «крышы», а пишем почему-то «мыши», «крыши»). Убрать Ъ-знак — явный атавизм и пережиток прошлого (между «подъездом» и «свиньей» нет никакой фонетической разницы). Начать опять ставить точки над «Ё»: почему эта буква лишилась своих точек — непонятно (студенты-иностранцы уверены, что русские типографщики эти точки просто пропили). Привести к общему знаменателю всю корневую дурость вроде «гар-гор», «рас-рос», «зар-зор» и т. д., которые, кроме проблем, не только иностранцам, но и самим носителям языка ничего не приносят. Ликвидировать абсурдистское правило о словах типа «безынтересный» и «безыдейный» (писать по-человечески: «безинтересный», «безидейный»). Убрать всех «цыц», «цыплят», «цыган на цыпочках» и тому подобные охвостья неизвестно каких явлений. Что-то надо делать с числительными, такими рогатыми и ветвистыми, что сам черт ногу сломит. Вопрос ударений тоже надо как-то решать, а то немец или француз, изучающий русский язык, не хочет, чтоб его исправляли, он хочет знать правила, а их просто нет (а те, что есть, не поддаются изучению). Вот они и ворчат: «Если правил нет, то русским краски жалко — ударения поставить? Или ударения тоже пропили, как точки от «ё»?» Конечно, можно сказать: «Плевать на лягушатников, колбасников и макаронников!» — но вряд ли это будет конструктивно.

— Всё, что вы говорите — утопия, — выслушав меня, сказал Ксава.

— Почему? Была же в 1918 году реформа? Стало после неё легче писать или нет?.. Почему бы не облегчить этот процесс и дальше? Чем древнее язык, тем он проще, его обтесывает время. Я же не говорю о корневых явлениях, а только о шелухе, набежавшей за века… Немцы, кстати, решились на такую реформу и проводят её сейчас в жизнь.

— Так то немцы, организованные, дисциплинированные люди… Им прикажут — они и будут писать, как велено! А у нас! — он махнул рукой. — Вы, я вижу, на Западе стали прагматиком и рассуждаете с позиции социального дарвинизма: у вас работы уменьшилось, вот вы и хотите всё реформировать! — усмехнулся Ксава.

— Но логика в моих крамольных словах есть?

— Несомненно. Но я лично панически боюсь любых реформ, на опыте зная, что всякие т. н. улучшения ведут только к ухудшениям, если не сказать бедствиям, — признался он. — Я всякое повидал на своем веку. Лучше ничего не трогать, а то завалит с головой. Да и квасные патриоты не дадут ничего сделать, вой поднимут.

— Не спорю — в первом поколении реформа может вызвать хаос, но последующие будут благодарны, — сказал я. — Надо мыслить глобально!

— Хаос сейчас в России во всем, не только в языке. Только реформы языка нам еще не хватало! — не на шутку всполошился он, но я успокоил его:

— Это только разговоры на похмелье.

5

Мы шли в магазин, а подходили к будке, где продают спиртное и нехитрую закуску. Эти «Trinkhalle» («питейные залы»), открыты уже с шести утра и собирают пьяниц и грузчиков вперемешку с дамами в мехах, которые пьют кофе после бессонных вечеринок и вернисажей. Всё происходит корректно — каждому свое. И грузчики, заглатывая чекушки и хлюпая ранним гуляшем, украдкой поглядывают на дам и подмигивают друг другу. И дамы, косясь на их крепкие руки и налитые плечи, переглядываются и краснеют.

Сейчас возле будочки было людно: толпились туристы и мелькали лица небритых завсегдатаев. На земле сидела новая шайка хиппи в хохлах, заклепках и кожаных хламидах. Иногда кто-нибудь из них вставал к туристам клянчить мелочь.

Академик, не совсем понимая, куда мы пришли, с опаской обогнув пропойц, в замешательстве замер:

— Помилуйте, что нам тут делать?.. Разве это магазин?

— Я выпью чекушку, голова болит… И вам одну предложу, — не выдержал я.

— Что вы!.. Алкоголь мне заказан. Притом я пью снотворное.

— Алкоголь — лучшее снотворное.

— Бросьте вы свою казуистику!

— Сто грамм за дам?

— Ну, за дам сто грамм можно, — неожиданно быстро согласился Ксава, бормоча что-то о туманах и холодной погоде, хотя сентябрьский день был вполне пригож, а сам академик закутан в теплое пальто, завернут в мохеровый шарф и обут в лыжные ботинки. Потом он по-деловому добавил: — Не забудьте кока-колу…

— СССР сгубившую, — засмеялся я, жестами показывая брюхатому продавцу, чего нам надо.

— Почему это?

— Слишком для нашего сивого уха звонко и заманчиво звучало: Ко-ка-ко-ла! Вроде Ку-ка-ра-ча. Горбач и вылез, как Хоттабыч, из этой пестрой жестянки, теперь обратно загнать не можем. Пожалуйста! — я передал ему колу. — Стакан?

— Не обязательно. Пивали по-всякому, — молодцевато кинул он, устраиваясь сесть на скамейку, а я свернул головки двум чекушкам, одну протянул ему: — За встречу!

— Мерси! — принял он и сделал три небольших дамских глотка. — Обратите внимание, вон тот красный немец очень похож на вчерашнего докладчика. Вы не находите? И почему тут многие люди имеют такой обваренный цвет лица? — утираясь платком, сказал он. — Нет, мне все-таки кажется, что у вчерашнего немца лицо было краснее.

— А волосы — белее, — согласился я, отглотнув полчекушки и закуривая.

— Но у этого ресницы тоже очень белые. Не альбинос ли он? — вгляделся академик.

— Может быть, — благодушно ответил я.

Коньяк начал причесывать мир: солнце засветило ярче, птицы запели громче, музыка из будочки стала веселее, женщины засмеялись заразительнее, и сильнее запахло мясом от жаровни, с которой ражий мужик в фартуке продавал туристам громадные котлеты и толстые бордовые сардельки, прыскавшие жиром.

— Какие бы ресницы ни были у него, он меня вчера очень расстроил, — академик расстегнул пальто, пригладил брови, поправил берет. — Называть так безоговорочно Достоевского ретроградом и консерватором — неправильно! Это не так! Это школьно-фурцевский подход!

— А разве все большие прозаики к старости не становятся консерваторами? — начал я заводить его.

— Ну что вы, что вы! — тут же закипятился он, отпивая глоточек.

— А что?.. Толстой Наташу отправил в детскую, Анну — под поезд, Катю — на нары. Достоевского перевоспитали в Сибири. Тургенев пытался пролезть в демократы, да грехи не пускали. Гончаров просто в цензуре служил. Салтыков губернаторствовал. Лескова тоже прогрессистом вряд ли назовешь, тот еще волк. Бунин с Набоковым — вообще матерые монархисты. О живых умалчиваю…

Академик возразил:

— А бунтовщик Пушкин?.. А мятежный Лермонтов?.. А западник Грибоедов?..

Я ответил:

— Они просто не дожили до старости, вот и всё. Кто может угадать их эволюцию? Да и мало кто дожил. Мартиролог русской литературы обширен и разнообразен, — добил я чекушку и начал загибать пальцы: — Уже первого прозаика, протопопа Аввакума, замучили и сожгли. Радищева сослали и довели до яда. Пушкина убили. Грибоедова расчленили. Лермонтова застрелили. Гоголя и Баратынского свели с ума. Достоевского загнали на каторгу. Гаршина бросили в пролет лестницы. Есенина повесили. Блока споили и умертвили. Маяковскому пустили пулю в сердце. Хлебникова бросили подыхать в степи. Гумилева, Бабеля и Пильняка расстреляли. Горького отравили. Мандельштама прикончили на помойке. Цветаеву задушили на радиаторе. Зощенко и Платонова уморили голодом… И это — только самый первый ряд. Если хорошо подумать — еще столько же наберется…

Он скорбно качал головой, шепча:

— Да-да, вы правы, трагедии, одни сплошные трагедии… Кое с кем из последних я даже был знаком лично…

Тут наше внимание привлекли звуки марша. По другой стороне улицы шла колонна девочек-подростков в гусарских мундирах, выдувая на трубах незатейливую жизнерадостную мелодию. Последняя пара девочек тащила длинный тючок. За ними шли две дамы-воспитательницы; одна несла магнитофон, другая — пару складных парусиновых стульчиков. Обе яростно курили на ходу.

— Это еще что такое? — остолбенел академик.

— Подарок судьбы. Ангелы нирваны.

Все глазели на шествие.

Девочки, оказавшись невдалеке от будки, пошагали на месте, доигрывая, а потом, по знаку, сложили инструменты и стали шушукаться.

— Что они там делают? — спрашивал академик, скашивая очки и щурясь, чтоб лучше видеть.

— Они вытаскивают из тючка ковер… Расстилают его… Поправляют… Переговариваются… Они начинают раздеваться!..

— Не может быть!

— Может! Это небо посылает нам святую весть!.. Они сняли куртки… Самая маленькая запуталась в рукаве… Складывают мундиры на тючок… Вот, сняли…

— Боже, что они собираются делать?.. Сейчас не так жарко, чтобы гулять нагишом! — привстал Ксава со скамьи, роняя банку. — Даже и холодно порядком…

— Вряд ли они собираются гулять… Они начали снимать юбчонки!..

— Немыслимо!

— Мыслимо! Видите, и пропойцы туда же смотрят! — указал я на пьяниц возле будочки, которые босховскими глазами глядели на девочек и что-то одобрительно гундосили. — Вот… Юбчонки уже стянуты… Остались в трико. Это спортсменки! — понял я.

И ошибся. Это были юные балерины. Классные дамы, включив магнитофон, уселись на складных стульчиках и закурили по новой. Девочки начали танец под ритмичную музыку, что-то вроде диско-балета.

Это так оживило меня, что я тотчас взял у брюхатого продавца еще три чекушки. Из одной отхлебнул, две спрятал про запас. Коньяк, подобно божьей пране, оживил меня. Он раскрывался мягкой, но упорной пружиной, вымывая из мозга весь негатив.

— Все алкоголики и наркоманы в чем-то подобны Осирису. Только вечный бог, умирая, всегда возрождается, а у людишек бывают роковые осечки, — процитировал я обрывок чего-то.

— Им далеко до Осириса, — ответил он. — Их бог — Дионисий.

— А как зовут славянского бога — Киряло? Наливала?

— Может, и Пейдодон, — подхватил он. — Пили, пьют и будут пить, лучше не мешать, скажу я вам по секрету, — доверительно сообщил он мне на ухо.

— Эту тайну я никому не выдам, даже под китайскими пытками, — заверил я.

— Пыток ждать недолго — один мой диссертант из Сибири рассказывал, что китайцы стаями пробираются через границы и оседают в России, — сообщил академик. — Если так пойдет — скоро Сибирь будет китайская.

— Их и была, — напомнил я. — Пока Ермак Тимофеевич там не объявился и не начал всё крушить, крошить и крышевать.

Рассматривая балерин, мы на некоторое время окостенело замолкли.

— Хорошо танцуют! — пробормотал, наконец, он.

— Да, — согласился я, хотя всё происходило невпопад: девочки спотыкались, мешались, а самая маленькая прыгала не в такт и не в ногу. Но какое это имело значение?

Я ощущал щемящее чувство. То же, наверно, чувствовал и академик, да и все вокруг. Глаза у мужчин завалились куда-то назад, в себя, покрылись маслом, медом, дымкой и тоской.

— Жизнь прошла, — пробормотал Ксава.

— Вот и не верь потом Набокову. В любую из них можно влюбиться без памяти, по уши, без ума, до смерти. И где вообще та грань, с которой можно смотреть на них, как на женщин, а до которой — грех и педофилия?..

Академик скорбно покачал головой:

— Согласен. Весьма проблематично. На Востоке с двенадцати лет замуж отдают…

— Если не с десяти или восьми.

— Кстати, обратили вы внимание, что по крайней мере в трех докладах обсуждался, и на полном серьезе, вопрос: насиловал ли Достоевский ребенка? Очень это их интересует. И чьи это переживания — Ставрогина или самого Достоевского?.. Вот ведь роковой вопрос русской литературы!.. Спал ли Дантес с женой Пушкина — тоже из этой серии! — неожиданно свирепо закипятился он. — Какое их собачье дело, кто с кем спал? Их дело — исследовать тексты, а не шарить по постелям и будуарам! В каждой пятой диссертации обсуждаем! И все докторские!.. А подвопросы типа: спали ли втроем Некрасов и Панаевы, Маяковский и Брики, Философов и Мережковские, была ли Ахматова лесбиянкой, а Андрей Белый — гомосексуалистом — темы кандидатских. Обмелела наша наука, ничего не скажешь! — махнул он рукой.

Юные балерины наяривали под симфо-джаз. Обольстительные в своем естестве и девстве, они рвали душу на куски, заставляли сердце сочиться кровью и слезами о том, чего никогда уже не будет…

Но коньяк вернул на землю. Мысли сами собой сползли к Цветане. Я предложил:

— Поужинаем сегодня втроем? Moiy я вас пригласить?

— Втроем с кем? — уточнил Ксава.

— С болгаркой.

— Но я так устал!.. И перед женой неудобно — езжу по Европам, хожу по ресторанам, а она сидит дома. И даже подарка порядочного ей еще не купил. Нет-нет! А впрочем, она стала так слепа, что всё равно ничего не увидит… И глуха… На одно ухо полностью, а на другое — наполовину… Вот, кстати, у меня проблема: меня пригласили в Швейцарию на форум с женой, а есть ли смысл тащить её туда, если она плохо видит, ничего не слышит, да к тому же и заговариваться начала в последнее время?.. И с ногами у неё неладно… С одной стороны, неудобно как-то — сам езжу, а её не беру. Но как её взять?.. И, главное, зачем, если она всё равно ничего не увидит, не услышат и вследствие этого мало что поймет?.. Странно, я всюду побывал, а в Женеве — не привелось. Правда ли, что Женевское озеро — это нечто особенное? А Шильонский замок? Он стоит там, на берегу?

— Правда. Весьма историческое место. Сильной энергетикой заряжено. Я недавно был там со студентами на экскурсии. Кто только не жил на берегах Женевского озера!.. Чего там только не происходило!

И я пересказал по памяти рассказ гида о том, как Байрон катался на лодке с другом Шелли и его женой Мэри, они попали в бурю, и это так подействовало на юную Мэри, что она с испугу написала своего «Франкенштейна». Здесь русский путешественник, молодой Карамзин скитался в поисках квартиры — всюду было дорого, не по карману. И Жан-Жак Руссо бегал по берегу в ревнивом ожидании своей Элоизы, пока та развлекалась в сарае с конюхом. Тут дочь Ференца Листа флиртовала с Вагнером, за которого вскоре вышла замуж. Здесь Стендаль учился кататься на лошади, упал и сломал ногу. Тут жила мадам де Сталь, изгнанная из Франции. Здесь вилла Чарли Чаплина. Ротшильды живут неподалеку от угрюмого и хмурого Шильонского замка, где когда-то сидел байроновский узник. Тут полвека харкал кровью Плеханов, а Ленин заносил ему молоко с фермы члена исполкома «Земли и воли» Лазарева, успевшего сбежать в свое время от царя в Швейцарию. На пирсе озера была заколота австрийская королева Сиси. Гоголь начал тут «Мертвые души», а Достоевский — «Идиота». Стравинский с Дягилевым планировали «Русские сезоны». Сергей Лифарь бегал за мальчиками, Набоков — за бабочками и девочками, а Дягилев, после сообщения о женитьбе своего любовника Нижинского, пытался выпрыгнуть в окно, да не смог открыть фрамуги. Тут бродил Солженицын, приглашенный к Набокову; увидев роскошь отеля, где жил автор «Лолиты», Солженицын уехал, не желая встречаться с буржуем. Тут режут нос Майклу Джексону, зад Пугачевой и принимают роды у Софи Лорен. Покойный Фредди Меркюри из «Quinn» имел на берегу «утиный домик», куда приезжал оттягиваться и где заработал СПИД. Туг у «Deep Purple» во время записи сгорела студия, и они написали свою самую известную песню «Smoke on the water» — о том, как дым от горящей аппаратуры тянется над озером. Отсюда виден в хорошую погоду породистый, похожий на сиятельную особу Монблан. И можно разглядеть крыши Женевы — протестантского Рима, логова трудолюбивых бунтарей. Берега озера застроены виллами. Тот, кто имеет тут виллу, прожил свою жизнь недаром и не зря, в противовес тем, кто вилл тут не имеет…

Академик слушал, кивая головой, не спуская глаз с танцовщиц и шепча:

— Какие имена, какие люди! Цвет и гордость! Сливки и парад!

Вдруг маленькая балерина споткнулась и кубарем полетела на ковер.

Танец смешался. Зеваки зашумели. Дамы-воспитательницы побросали окурки, а я помог академику подняться со скамейки и выбраться из толпы.

Вот мы стоим у большого магазина.

— Это мы искали, — сказал я, ощупывая внутренние карманы пиджака — на месте ли чекушки.

— Отлично.

6

В магазине глаза академика превратились из черепашьих в вараньи. Перископы, вращаясь, пронзительными зигзагами пошли по ценникам.

— В какой отдел? — спросил я.

— В женский, разумеется, — ответил он, не отрываясь от витрин. — А это какой?

— Это мужской.

— Значит, судьба, — пробормотал он про себя, хищно всматриваясь в товары на лотках и полках.

Я пристроился около колонны, отхлебнул. Похмелье под натиском коньяка отступало, сдавалось, притихало, млело, испарялось, исчезало. Наблюдая, как академик роется в белье, я вспомнил панику последних дней. Автобус с участниками форума из России не пропускали на польской границе: придравшись к какой-то бумаге, поляки заартачились. А в Кельне ждали, не зная, в чем дело.

«Автобус пропал», — сокрушались организаторы конференции, у которых всё было выверено по минутам и теперь шло прахом и швахом.

«Найдется, — уверял я их. — Или сломался, или шина спустила, или бензин кончался, или шофер что-нибудь потерял. Доедут».

«Да, но когда?» — чуть не плакала г-жа Хоффман.

«Когда имеешь дело с Россией, надо быть готовым ко всему», — успокаивал её г-н Бете (он в свое время побывал в русском плену и слыл среди коллег экспертом по этой загадочной стране).

«Главное — не отчаиваться!» — добавлял я, но г-жа Хоффман теряла надежду и часто ходила пудриться в туалет.

Потом автобус пропустили, водитель сообразил позвонить с заправки. Г-жа Хоффман засуетилась, а г-н Бете, с моей подачи, заявил, что, по русскому обычаю, надо купить водки, чтобы встретить уставших путников. Г-жа Хоффман выделила 50 марок, и г-н Бете, сев в свой мерседес, привез пять бутылок «Горбачева».

«Это плохая водка», — заметил я.

«Да, но дешевая. Другие стоили дороже».

«Потому что они лучше».

«Но водка есть водка», — говорил г-н Бете, складывая бутылки в холодильник.

«Это не так», — возражал я ему, думая в душе: «Хреновый же ты эксперт!»

«И притом русским всё равно, что пить», — добавлял г-н Бете, не глядя на меня.

«Это другой вопрос», — не спорил я, примечая, куда он рассовывает бутылки.

Но когда, наконец, несчастные молодые ученые, не успев помыться и прийти в себя, сели обедать, г-н Бете не дал им выпить ни капли, сказав, что потом, хотя я ему говорил, что не потом, а сейчас в самый раз. А когда после обеда и сладкого стола все поплелись в конференц-зал, он с важным видом разлил водку как воду по полстакана и раздал гостям:

«Наздровье!» — и долго не понимал, почему все чокаются, кисло улыбаются, но никто не рискует пить.

«Они наелись, чаем только что надулись с тортом, какая уж тут водка! Надо было за обедом давать!» — объяснил я ему.

«Да, но мы пьем водку после еды», — настаивал г-н Беге.

«Вы пьете, как нехристи, — не выдержал я. — Или до еды, когда закуски еще нет, или после еды, когда закуски уже нет. А водку надо пить во время еды, так она устроена. Впрочем, вам известна поговорка: «Что русскому хорошо — немцу смерть».

«За едой надо пить пиво!» — стоял на своем г-н Бете, пропуская мимо ушей неприятную поговорку.

«И пиво тоже», — соглашался я, устав переубеждать упрямого эксперта.

Мне от колонны было слышно, как академик громко бормочет, роясь в трикотаже:

— И опять я тут, когда мне туда, где женское!.. Висельник, ей купить юбку, а не себе носки! Да, но носит ли она юбки — вот в чем вопрос. Она уже давно в джинсах щеголяет. Я говорю ей — застудишься, тебе не семнадцать, а семьдесят с хвостиком, а она — ноль внимания, как об стенку горох. Вот и результат этого женского упрямства. Совпадают ли размеры мужских носков — это тоже большой вопрос. У меня когда-то был 40-0Й, теперь неизвестно какой… И ссохлись ли ноги или разбухли — тоже неведомо… Стыдно быть таким эгоцентриком! А тут вообще стоит «39–42». Как это прикажете понимать?

И академик, отшвырнув носки, махнул мне рукой:

— Пойдемте дальше. Я бы купил ей чулок. Только теплых.

Мы пошли мимо платьев и блузок. Академик бегло косился на них, бурчал:

— Нет, куда ей бархат и парча?.. Она в одной джинсовой курточке ходит. Под курточкой эта парча будет смотреться по меньшей мере глупо.

Тут выплыл железный круг с уцененным товаром — все вещи по 20 марок.

Он начал вращать обруч. Одну кофточку, голубенькую, принялся осматривать внимательнее, снял ее с вешалки:

— Так-то она неплоха, но вот этот сомнительный узор… Грубый узор, я бы сказал… Я всегда говорил, что германцы грубее романцев, хотя в период Просвещения они дали чрезвычайно густую поросль сильных умов. Да, но это явно грубо.

— Это, кстати, итальянская кофточка, — засмеялся я.

— Ну да всё равно. Итальянцы известные мошенники. У меня недавно в Риме украли трость. И я чуть не сошел с ума от макарон. Макароны утром, днем и вечером, жареные, вареные, пареные. И еще поджаренный хлеб с чесноком, как вам это нравится? А узор тут явно лишний… И тут, на рукаве, плохо заглажено. И что это получается — я привезу ей подарок, а она скажет мне: «Купил по дешевке, да еще с брачком-с!» И мне будет стыдно, обоснованно стыдно. Лучше вообще не надо. Этим можно сильно обидеть человека. Притом ее цвет — лазурь, а тут что-то ситцевое с грязнотцой. Нет, нет, прочь отсюда! Где чулки?

Дальше мы наткнулись на пакеты с майками.

— Боже правый, опять эти майки!.. Они преследуют меня!.. Это невыносимо! — воскликнул он, с испугом шарахаясь от стенда, но тут же замер, вперившись в ценники. — Позвольте! Тут маечки еще дешевле, чем в предыдущих магазинах! И почему это мой профессор повел меня куда-то туда, где всё так дорого?.. Вот здесь они стоят десять марок. Или, может быть, он сделал это специально? — уставился он на меня.

— Но зачем? — не понял я.

— А из патриотических соображений: чтоб я больше денег в Германии оставил.

— Глубоко копаете.

— Когда с ними имеешь дело — надо глубоко копать. И всё равно никогда нет полной уверенности, что в душе немца патриотическое не возьмет вверх над моральным, и он, из самых лучших побуждений, не заложит вас с потрохами во имя фатерланда, рейха или орднунга. Это мне хорошо известно. Ведь я и сам — этнический немец, из тех, петербургских.

— А я думал… — начал я.

— Неправильно думали! — оборвал он меня. — Многие так думают. Некоторые злопыхатели даже утверждают, что моего отца звали не Вениамин, а Беньямин, и что он регулярно посещал синагогу, а дома ходил в кипе и тайно зажигал по пятницам свечи. Но это не так! Во мне половина немецкой крови, а вторая половина материнской русской крови, а она, как известно, чурается всякого начальства, предпочитает держаться подальше от ханов и князей, так что в ура-патриотизме меня тоже никто не может упрекнуть… Вот они, чулки! А это что за ноги? — уставился он на две пластмассовые ножки в черных чулках, аппетитно торчащие из тумбы.

— Хороши, — ответил я.

Он начал шуровать в чулках. А я, присмотревшись к муляжу, увидел, что эти ножки — копия вчерашних ног Цветаны, и в той же позе. А всё с проклятого «Горбачева» и началось. После докладов участники разбежались по номерам — готовиться к русскому вечеру, а я аккуратно слил оставшуюся водку из недопитых бутылок и нетронутых стаканов в большой графин и спрятал его у себя в номере — на всякий случай. С миловидной болгаркой мы славно поговорили еще за обедом. А потом всё пошло как по маслу: романсы, дарение платков и ложек, тосты за дружбу, новые бутылки, самовар, «Подмосковные вечера», «Катюша»…

Болгарка пила маленькими глоточками, но непрерывно. Краснела, смеялась, ходила чокаться к г-же Хоффман, хватала меня за руки, шуршала чулками, что-то жарко шептала на ухо, обдавая помадой, духами и тем мускусом, который вместе с запахом пота исходит от женщины, когда та на взводе, а в её недрах счастливо совпадают «хочу» и «готова». Во время танцев всё стало предельно ясно. Скоро мы были у меня в номере… Умными людьми выдуман блюз!.. Хотя, наверно, и полонеза с полькой бывало достаточно… Меня мучительно потянуло в гостиницу.

Тут академик нашел чулки нужного цвета — «синие с лазоревой каемочкой» — но выяснилось, что в чулках шерсти всего 80 96.

— Нет, нет, этого мало! Они должны быть совсем шерстяные, полностью и бесповоротно! Такие должны быть!.. Вы же говорите, что тут всё есть. Что же, я повезу ей холодные чулки?.. Так она скажет — и справедливо скажет: «Пожалел купить шерстяных, так мне и вовсе не надо!» И мне будет стыдно, потому что так может поступать только мерзавец, язычник, варвар! Себе всё, а ей ничего! Так поступать — значит совершать подлость по отношению к человеку, которого любишь. Да я не буду уважать себя после этого!.. И носит ли она вообще чулки там, под джинсами — это тоже большой вопрос… Знаете что, пойдемте назад, я лучше все — таки куплю ей блузочку, так будет вернее.

Мы двинулись обратно и вновь наткнулись на лоток с мужским бельем. Увидев его, он коротко сказал:

— Вот и трусы! — и весь ушел в белое варево, спрашивая в пустоту: — Как вы думаете, каков мой размер таза? Тут всё по размерам.

Я оглядел его понурую фигуру:

— Думаю, что 5.

— Почему вы так думаете?

— Потому что у меня 8.

— Так это у вас! — обиженно замер академик. — А у меня?

— А у вас, думаю, 5. Или 6…

— Что вы хотите этим сказать? — он прошелся по мне цепким взглядом.

— Ничего.

— Понятно. Но знаете, трусов мне, в принципе, не нужно. Хотя про запас взять не помешает. Но как я буду всё это тащить? Ступеньки вагонов так круты, что я вообще не уверен, смогу ли на них взобраться. И вы знаете, что самое ужасное? — он схватил меня за руку. — Они до сих пор не оплатили мне дорогу. И неизвестно, оплатят ли вообще. Вот вам и демократия!

И он, вороватым жестом подхватив пакет с трусами, поспешил к кассе. Там последовало долгое раскладывание палочки, портмоне, очков, какие-то фразы на немецком. Но вдруг он резво вернулся ко мне и потряс выбранным пакетом:

— Взгляните — тут не изображена ширинка! Как же это — ходить в туалет без ширинки? Хорошо, что я вовремя заметил! Недаром говорят, что в Европе вас так и норовят надуть!

Трусы были в пластике, ощупать или осмотреть их подробнее не представлялось возможным.

— Не может быть, — сказал я твердо. — Ширинка должна быть. Или вы думаете, что немцы, называя член «хвостом», мочатся назад?..

— Что за хвост? — не понял он.

— Ну, на немецком жаргоне мужской член обычно называют «шванц», то есть «хвост».

— Всё может быть. Ведь писал же один русский солдат с фронта, что у немок срамное место расположено не вдоль, а поперек, хе-хе, — закряхтел академик.

— Не верьте. У них всё как надо — я неоднократно проверял. Да и как вы себе представляете — поперек? Тогда у них фигуры должны быть в форме буквы «П»…

— Вот именно, «П» и есть…

— Если вернуться к нашим трусам, то берите вот эти! — подал я ему другую связку. — Тут уж ясно видно, что ширинка на месте! Очередь ждет.

Когда трусы были куплены и уложены в кулек, он растерянно обернулся кругом, о чем-то думая и теребя волосы в ухе.

— Зачем, бишь, мы сюда заходили вообще? — спросил он, когда я начал потихоньку отвинчивать пробку с новой бутылочки.

— Вы хотели купить жене подарок.

— Ах да… Ну, маечки я ей уже купил… А блузочку я лучше куплю ей в Ленинграде, там и обменять можно, если что… Ну всё, я готов!

— Подождите, я сбегаю в туалет, — обманул я его, быстро дошел до женского отдела, купил ту голубую блузочку, которую он вертел в руках, и спрятал её в карман куртки, чтоб он не видел — сделаю потом сюрприз.

7

На улице мы попали в средневековое шествие. Стражники в латах волокли на тележках громадные винные бочки. Гвардейцы пощелкивали мечами и потрясали алебардами. Крестьяне в охотничьих шляпах и теплых гамашах катили деревянную давильню на скрипящих колесиках. Внутри стояла женщина в венце из виноградных лоз. Она посылала воздушные поцелуи и потрясала гроздьями винограда. Рядом с давильней шагали полногрудые белокурые статные селянки с кувшинами. Отставив мизинчики и завлекательно улыбаясь, они на ходу наливали вино в пластиковые стаканчики и подавали их в толпу. Я успел подхватить парочку.

— Обратите внимание на белизну женских лиц, — сказал академик, глядя исподлобья на процессию. — Знаете, в этой избитой триаде — «белизна-фарфор-лица немок» — есть доля правды… Глядя на них, можно понять, почему когда-то встал вопрос о голубой крови. Тут сторонники арийской теории несомненно находят сильный аргумент в свою пользу.

Я на это заметил, что мне не совсем ясно это дело с арийцами. В Индии они были малы, черны и плюгавы, а, дойдя до Европы, вдруг стали велики, белы и светловолосы. Как это понимать?

— Как и всё остальное, — махнул он рукой. — Как вы понимаете теорию о том, что все люди вышли из Африки? Почему они тогда белые, а сами негры — черные? Это всё темный лес, который с каждой новой челюстью, извлекаемой из земли, становится еще темней. Лучше работать со словом, чем с костями… Но согласитесь, что некоторые немки весьма красивы — какой-то высокой, надменной, потусторонней красотой.

— Всякие женщины красивы… — откликнулся я и вспомнил старые подначки: — Кстати, вам приписывают еще одно мудрое изречение.

— Какое еще? — подозрительно уставился он на меня из-под берета.

— «На свете женщин нет, есть только одна вульва со множеством лиц»…

— Что это вы на меня клевещете сегодня, а? Такого я говорить не мог. Это и по сути неверно, ибо каждая… эээ… особь имеет свой облик… Поверьте уж мне, я этого добра повидал на своем веку…

— Хотите сказать, что филология — профессия сугубо гинекологическая? — засмеялся я.

— Иногда даже с проктологическим уклоном, — задорно подхватил он.

— Или ротогорловым, — поддакнул я.

И мы чокнулись мягкими стаканчиками. Это было противно — нельзя чокаться и не чувствовать упругости стекла, не слышать призывнопривычного звона — сигнала к счастью. Добив кисловатое вино, я вернулся к старой теме:

— Впрочем, и с красотой тоже не всё ясно. Красота — понятие относительное, держится только на мнениях, как учит Демокрит. Вот в Африке царьки свой гарем в клетках держат, чтобы бабы жирнее были, как рождественские гусыни, которым в глотку корм палкой проталкивают. Рабыням и пропихивать не надо — сами уплетают за милую душу и за обе щеки, что им еще в клетках делать? А царь с главным шаманом каждое утро обход делает, выбирает, какой бы женой закусить на обед… Свои законы, согласитесь.

Академик, отпивая вино малыми глоточками, кивнул головой:

— Вы очень правы. Знаете, однажды, где-то в Париже или Лондоне, я стоял в тамбуре поезда и наблюдал, как выгружается чета негров. У них был огромный баул размером с гробовую плиту. Они вдвоем с трудом подволокли его к дверям и, когда поезд встал, жена спустилась на перрон, подставила голову, муж с трудом водрузил тюк ей прямо на темя, она подкинула его, поправила — и пошла. Он — за ней, не обращая внимания на багажные тележки, во множестве стоящие кругом… Традиции, ничего не попишешь… Их надо лелеять, а не нарушать… Тут что, вечный праздник?.. — вдруг громко спросил он, как будто только что проснувшись. — Там фокусники, живые картины, фигуры, балет, здесь опять что-то такое эдакое… И костюмы какие добротные, немецкие… Немцы всегда славились добротностью…

— Живой город Кельн. За ваше здоровье! Пейте! Красное вино — это не опасно, — заверил я его.

Скоро вино, побратавшись с коньяком и пивом, развернуло меня в сторону жареного мяса.

— Вас демоны не беспокоят? Не зовут отведать убоины? — спросил я у академика, маленькими глотками пившего вино. — Плоти зарезанной свиньи? Надеюсь, у вас с мусульманством ничего общего?..

— Боже упаси, какой я мусульманин? Я православный, что вы!.. То есть лютеранин… Но это всё равно. Разве сейчас не мясопуст?.. Можно есть скоромное? Кстати, как вы думаете, может быть, все-таки вернуться и купить ей ту голубенькую блузочку?.. Конечно, там шов неровен, но все — таки…

— Забудьте! Потом! Блузок много! — ответил я, помахал последним стражникам, добил чекушку и купил две горячие булки с круглыми шипящими котлетами размером с берет академика; одну дал Ксаве, в другую впился сам.

— Мне нельзя жареного, панкреатит может разыграться, — сказал он и тут же начал воровато обкусывать котлету.

Мы побрели дальше.

— Какие у нас планы? — спросил я, косясь на часы.

— Мы успеваем на ужин? — спросил он в ответ.

— Вполне. Но поужинать можно и в городе.

— Да, но… Ох, вы опять ставите меня перед выбором… Кстати, а ваша болгарка не обидится? — вдруг поинтересовался он. — Вы, помнится, сказали, что ее тоже пригласили на ужин?

«Ого! — подумал я. — Всё помнит!»

— Мы можем позвонить ей, и она подъедет. А можем в гостиницу поехать, где наверняка наши люди в спортивных костюмах водку пьют и вареными яйцами закусывают. Или ходят с бутылками из номера в номер, как это было вчера после «Катюши», когда русский вечер перешел в завершающую стадию.

— Я тогда принял снотворное. Было что-нибудь интересное?

— Как вам сказать?.. Я, честно говоря, мало что помню… В конце все дружно целовались, а шофер сплясал «яблочко».

Говорить о том, как мы с Цветаной попали в мой номер и какое согласие вдруг воцарилось между нами, я посчитал излишним.

— Вообще, знаете, поедем лучше в гостиницу. Как-то неудобно. Их начальство хотело со мной побеседовать, — подумав, сказал Ксава.

— Согласен. — Меня этот вариант тоже устраивал: ближе к номеру, к графину, к стуку очков о тумбочку, к беззащитным глазам и горячей речи, из которой понимаешь каждое пятое слово, что делает речь неотразимо-прекрасной. — Ужин в восемь. У нас есть еще время. Тут недалеко, за пятнадцать минут доедем. Трамвай ходит, как в Питере.

Внезапно я вспомнил, что не поставил графин в холодильник и он так и остался, открытый, преть у батареи. Наверняка привел в ужас горничную, когда та зашла убирать номер. Чтоб не вылила, чего доброго! От немки можно ожидать и такого.

— Посидим? Я что-то утомился, — предложил академик, увидев скамейку.

— С удовольствием.

В кармане булькала последняя чекушка. Свинец давно уже не капал на макушку, обручи тоски были свинчены, жажда смерти превратилась в обычную жажду, кошки перестали скрести и царапать душу, демоны убрались восвояси, а душа отмякла и задвигала жабрами. — Хотите глотнуть?

— Но это же опасно, я только что выпил стакан вина! — всполошился он. — Нет-нет, не хочу, вы пейте. И прочтите мне что-нибудь из ваших аскез, вы же обещали!

— Вам очень голое? Или немного с плотью?

— Ню всегда интересней.

— Хорошо. Тогда вот: «Поэзия — кокаин, проза — героин, а драма — морфий».

— А какая разница? — не понял он. — Это разве не одно и то же?..

— Отнюдь. А разве проза и поэзия — одно и то же?.. Они живут и действуют по-разному: поэзия видит миг, а проза смотрится в вечность. Ну ладно, — я поискал что-нибудь другое. — «Сожжение книг есть возврат мысли в свое первоначало — в ничто».

— Вот это я понимаю, — кивнул он головой. — Согласен.

— «Новая книга — как очередная любовница: ею занят, с нею носишься, о ней думаешь; а потом забываешь».

— Это не только у писателей. Со мной то же происходит, то есть не с любовницами, конечно, а с книгами, — поправился он. — Очень, очень хорошо. Хлебников причислил бы вас к словачам.

— Почему к сволочам? — не понял я.

— Да не к сволочам, а к словачам! Конечно, и словач может быть изрядной сволочью, — развеселился он. — Хлебников делил писателей на словачей и делачей. Делачи — это ремесленники, а словачи — творцы, которые создают т. н. «письмеса»…

— Вы мне льстите…

— Вы не женщина, чтобы вам льстить, — парировал он. — Поэтов, кстати, он называл совсем смешно — «небогрызы». А вы, случаем, не из этих небогрызов? Стихов не пишете?

— Неба не грыз, но написал в жизни один-единственный стих, — признался я. — Стих почти белый. Как фарфоровые лица немок.

— А знаете, вокруг Чернобыля уже несколько лет спеет белая черника. Белая черника, вы только вдумайтесь в это словосочетание! — вспомнил вдруг академик.

— Генные изменения.

— Ах, какие там гены! — он махнул рукой. — Я точно знаю, как там всё случилось — моя дочь замужем в Киеве. Дежурные, услышав рев сигнализации, тут же её отключили. Потом ревело еще дважды, и они дважды ее отключали — пусть, дескать, начальство разбирается. Когда же, наконец, загорелось, то прибежали пожарники в майках, чуть ли не с домино в руках, начали лить воду. Вот тут-то и произошла водородная реакция. Руководство сбежало, их потом долго искали, они были настолько заражены радиацией, что излучали ее, как прожекторы. Даже мертвые, могли заразить всю землю вокруг могил… После взрыва шли красные облака, а земля начала пузыриться. Вот как это было! Советское головотяпство с атомной начинкой! — он в сердцах покрутил набалдашник палки. — При Сталине ничего не взрывалось… И пожарные знали, когда играть в домино и как тушить пожары…

— А правда ли, что недавно Харьков чуть не захлебнулся в дерьме?.. По «Свободе» передавали, что там прорвало канализацию и тысячи кубометров нечистот пошли в водопровод и повылазили из раковин, как фарш из мясорубки?

Академик зловеще подмигнул:

— А чего вы ждете? Емельян Пугачев в своих прельстительных грамотах писал: «Милостью Святого Духа я пришел на русскую землю, чтобы избавить народ от ига работы!» Ига работы! Потому и прорывает канализацию. Еще будет, будет! — погрозил он кому-то палкой. — Я ничему не удивляюсь. Ничего не ремонтируется, всё ветшает. Начнут падать самолеты. Пойдут обвалы в метро. Взрывы на атомных станциях, где на проходной сидит дядя Вася и ест колбасу без хлеба, потому что хлеб в магазин не завезли. Наводнения. Крушения поездов. Радиация, чума — вот что ждет нас, если… — он замолк, подбирая слова. — Если народ не одумается. — Заметив мою скептическую усмешку, подозрительно спросил: — Вы думаете, что этот вывод из разряда социал-утопических?

— Боюсь, что да.

— Может быть. Но другого я не вижу, — обиделся он.

— Иго работы и мне ненавистно. Я тоже предпочитаю жить без будильников, понедельников и начальников, что тут плохого? — примирительно пошутил я.

Но он махнул рукой, скорбно прищурился и замолк.

— После ваших мрачных пророчеств зябко стало, — признался я. — И там противно, и тут не сладко. Эмигрант ведь одновременно похож и на проститутку, думающую, как бы себя лучше продать, и на цепного пса, который не хочет делиться добытой костью…

— Печально, — похлопал он палочкой по ботинку. — А стих?

— Пожалуйста. «Если рыба — то без костей. Если роза — то без ши пов. Если ревность — то без крови. Если любовь — то без грез. Если страсть — то без пота. Если женщина — то без нежности. Если радость — то без смеха. Если похороны — то без плача. Так на Западе. Если рыба — то с костями. Если роза — то с шипами Так на Востоке».

Помолчав, академик сказал:

— Я догадывался об этом.

В уютном трамвае мы ехали в гостиницу. Он задремал, не выпуская из рук мешочка с покупками и палочки, которая ерзала по полу. Всхрапывал. Голова с кустистыми бровями опустилась на грудь. За те годы, что я его знал, он почти не изменился, только усох, а волосы в ноздрях и ушах стали седыми. Я ощущал себя в хорошей форме, но всякая чертовщина лезла в голову.

Мимо трамвая с ревом промелькнули два мотоциклиста. Академик вздрогнул, открыл глаза, некоторое время с удивлением озирался, потом опасливо спросил:

— Где мы? В Софии?

— Ага, вон царь Борис улицу переходит, — засмеялся я. — Скоро в Германию въезжать будем. Готовьте паспорт и визу.

Он махнул рукой:

— Ах, боже, что это со мной! Мы же в Кельне! Это мы что-то говорили о Софии! Знаете, я иногда открою глаза — и не знаю, где я. Только потом приходит на ум, как у вас это было с концлагерем, хе-хе… Это тоже, очевидно, один из аспектов перехода головы в задницу, — он погладил себя по берету, — светлой памяти Виктора Борисовича…

— Мы едем к цыганам, — сказал я. — Там их человек тридцать. И все наперечет знают грехи Ставрогина и могут по пунктам перечислить все пороки Свидригайлова.

— Это вы шутите. Какие могут быть тут цыгане?

— А что, Ксаверий Вениаминович, жена далеко, бог высоко, не тряхнуть ли нам стариной и не пойти ли по бабам?.. — предложил я.

— Да я, друг мой, не в том возрасте, — порозовел он.

— Какая разница? Был бы дух молод, как учил матрос Жухрай.

— Дух молод, да пах стар, — пошутил он невесело.

— Всё можно омолодить, лишь бы медсестры были опытные и без комплексов.

— Это вы сейчас так думаете. Впрочем, посидеть, поговорить можно, это ни к чему не обязывает… Давно доказано, что общество красивых женщин действует на человека благоприятно… как-то этизирующе… гармонизирующе…

— А знаете, где самая большая концентрация красавиц на душу населения? — вспомнил я.

— Откуда же мне знать? В Москве, что ли?

— В Монако. Немцы передавали по радио, а они уж в статистике не ошибаются.

— Как же это они их считали? — подозрительно посмотрел он на меня. — По каким параметрам?.. Или вы меня опять разыгрываете?..

— По критериям миловидности. Считало агентство Рейтер, а оно просто так вещать не будет.

— А почему в Монако?

— Красота дорого стоит, а в Монако, оказывается, сконцентрировано больше всего денег на душу населения. Потому и красоты там много. Красота, конечно, спасет мир, да только мир богатых, которые за нее щедро платят. А все остальные будут по-прежнему копошиться в уродливом дерьме.

— Ну, до Монако нам далеко… А у нас на форуме есть миловидные участницы?.. — вдруг спросил он.

— Вам лучше знать. Вы в президиуме сидели, сверху виднее, — парировал я. — Судя по спинам, штук шесть могут быть употреблены в сыром виде…

— Натощак, — добавил он, а я окончательно смекнул, что мои шутки возымели действие, и старик, действительно, не прочь провести вечер с дамами (кого-нибудь подыскать можно будет — среди «молодых ученых» есть несколько полупожилых полуадминистративных теть, у которых планка допустимого явно была на уровне мелкого ручейка).

За окнами трамвая было уже темно. Стал ярче виден неон вывесок. Сумрачное небо за собором походило на громадную дюреровскую гравюру, по которой летают стаи черных птиц и ползут серые облака.

Академик смотрел в окно, потом прерывисто вздохнул и пробормотал:

— Жаль уходить… Очень жаль…

— Куда? — не понял я.

— Жаль уходить с земли… Жаль зелени, голубизны, криков детей, запаха весны, женской красоты… — не отрываясь от окна, говорил он. — Вот этого собора жаль… Будет тяжело без букв, стихов, книг… Будет не хватать птиц и собак… Моцарта и Гайдна… И вот этого стука трамвая… И теплых вечеров… Ничего не поделаешь. Пожил — дай пожить и другим… — Он пальцем смахнул из-под очков слезинки.

— А чего не жаль, Ксаверий Вениаминович? — спросил я, желая отвлечь его от грустных мыслей.

— Политиков и дураков, — ответил он так четко и быстро, что у меня невольно мелькнуло, не меня ли он имеет в виду с дурацкими вопросами. — Впрочем, у смерти есть свои большие преимущества. Да-да, есть! — добавил он, встряхиваясь и пристукивая палочкой по полу.

— Какие же? — удивился я.

— А такие. Счастье мертвых — не знать, что они мертвы. И вообще ничего уже не знать… Отдыхать… Спать вечным сном, ни о чем не заботясь… А несчастье живых — знать, что они смертны.

8

Мы вошли в холл гостиницы, где за сдвинутыми столами молодые ученые слушали, как г-н Бете зачитывает распорядок завтрашнего дня. Оправляя сюртучок, он топтался возле г-жи Хоффман, которая что-то помечала у себя в бумагах. Вид у нее был уставший, глаза не накрашены, волосы сбились набок. Я помог академику сесть в кресло, сам пристроился рядом.

— Завтра каждый русский гость идет на один день жить к немецкому участнику, вот список, все распределены. Таким образом вы сможете лучше познакомиться друг с другом и с жизнью нашей страны, — занудливо гундосил г-н Бете, а одна из девушек переводила его слова на русский язык.

— О, господи!.. — вздохнула дебелая женщина в платье-джерси. — И в прошлом году так делали — мучение одно!

— Почему? — спросил академик, расстегивая пальто и укладывая палочку и пакет с покупками на пол.

— Да пока в их домах все эти кнопки и рычажки найдешь и поймешь!.. — Она безнадежно махнула рукой. — Окна-двери открываются не по-нашему. Форточку не отворить, на балкон не выйти… В ванной в глазах рябит от кнопок. Где горячая вода, где холодная — не разобрать. Как смеситель поворачивать — неизвестно. Как душ включать-выключать — загадка. В туалете, простите, кнопка слива обязательно так запрятана, что днем с огнем не сыщешь…

— Видели бы вы кухню в доме моего немецкого профессора! — усмехнулся Ксава. — Это не кухня, а кабина космического корабля! Год как купили, а сами до сих пор не знают, где что нужно нажать, чтобы кофе сварить. Об обеде я уже и не говорю…

— Вот-вот, — поддакнуло джерси. — А они сидят и следят за тобой, как ты эту технику осваиваешь. И между собой посмеиваются. Как зверь в клетке, честное слово.

Я осмотрелся — Цветаны не было. Это мне не понравилось.

— В гости вы идете во второй половине дня. А утром, с 8.15 до 8.35, мы собираемся в холле, — продолжал нудить г-н Бете, — и едем на прием к оберсекретарю ландесрата. Оттуда — на обед, а потом по семьям. Утром следующего дня — отправка в Россию.

— А экскурсия к Кельнскому собору? — спросила вдруг одна вдохновенная девушка с тургеневской косой.

— Не успеваем. Или обед — или собор, — отрубил г-н Бете.

— Собор! — твердо сказал чей-то голос. — Мы выбираем собор.

— Быть в Кельне — и не увидеть собора? Это же абсурд! — поддержали его другие.

— Что? — удивился г-н Бете. — Вместо обеда — собор?

— Конечно! — подтвердил тот же голос. (Он принадлежал яростному спорщику, вихрастому пареньку, который вчера больше всех нападал на Свидригайлова). — Конечно, мы меняем обед на собор!.. Мы три дня в дороге потеряли, ничего тут не видели толком, завтра по семьям, потом опять три дня в дороге — и всё?.. Даже собор не посмотреть?.. Нет, какой там к черту обед! Пока я Кельнский собор не увижу — из Германии не уеду!.. И обед мне никакой не нужен! Лучше я буду голодать! — твердо заключил он, и никакие доводы г-жи Хоффман не могли переубедить его в этом. — Ребята, кто со мной? — запальчиво произнес он, теребя свои вихры.

— Я!.. Я!.. И я!.. — раздались голоса.

Немцы недоуменно переглядывались и в растерянности разводили руками:

— Но обед?.. Но прием?.. Ведь всё уже заказано! Обговорено!

— Как же это так можно?.. Это безответственность! Произвол!

— Видите, немцы не могут понять, как можно жертвовать обедом ради собора, — шепнул я академику.

Он хитро улыбнулся, покивал головой:

— Вот она, загадочная душа, которую им не разгадать! Недаром мудрый Черчилль говаривал, что Россия никогда не бывает такой сильной, как кажется, но и никогда не бывает такой слабой, как может показаться…

— Ребятам надо помочь. Немцы от регламента не отойдут. Скажите, пусть сожмут время обеда или прием у дурацкого секретаря — и всё. Вам г-жа Хоффман не откажет, вас она может послушать, — сказал я академику, шаря глазами по холлу (болгарки упорно не было видно).

— Да-да, именно помочь! — сразу согласился академик, пригладил брови и, приосанившись, представительно обратился к хозяевам конференции на хорошем немецком языке: — Господин Бете, мы ведь можем пойти на компромисс — немного сжать обед, немного — ландессекретаря оберрата…

— Оберсекретаря ландесрата, — обиженно поправил его г-н Бете. — Но это никак невозможно!

— У секретаря всё запланировано! — взвилась г-жа Хоффман. — Мы же не виноваты, что поляки два дня автобус на границе держали!.. И так весь план полетел!..

— Все-таки я думаю, что компромисс возможен, — настаивал академик.

— Да ну его совсем, этот ландесрат! Пошли вместо него в город! — раздались новые протесты молодежи.

— Вот они, русские мальчики, о которых пророчил Достоевский! — начал было я, но осекся: в холле появилась Цветана, а за ней — долговязый бородатый тип, делавший вчера доклад по фонетике.

Их оживленный вид, взаимные улыбочки и касания мне очень не понравились. Щедрость — тоже одна из составных загадочной славянской души, но у женщин она иногда принимает странные формы и виды, если не сказать позы. Поэтому я с большим неудовольствием наблюдал, как бородач суетливо трогает её за локотки, поспешно пододвигает кресло и что-то жарко шепчет в ухо. Все выпитые чекушки загомонили во мне разом, а душа беспокойно заворочалась, заворчала по-собачьи. Я смотрел на них пристально. Цветана как будто прятала глаза.

— Компромисс не только возможен, но даже необходим, — продолжал развивать академик. — Мы должны пойти навстречу естественному желанию юных дарований осмотреть один из интереснейших памятников мирового зодчества…

— Правильно, Ксаверий Вениаминович! — заголосили молодые ученые. — А то что же получается — полгода визы оформляли, шесть дней в дороге трясемся — и собора даже толком не видели, только шпили из автобуса! А ведь там Достоевский ходил! Восхищался!

— И Версилов!

— И Ставрогин!

— А вот и нет! — взъярилась девушка с косой. — Ставрогин — не ходил!

— Не ходил — так стоял! — не уступал вихрастый спорщик, инициатор бунта.

— Где это сказано? Где?

— В записных книжках, вот где! За 1871 год.

— Это всё твои домыслы! Бездоказательные гипотезы!

— Друзья! — призвал академик. — Г-н Бете ждет, надо решать!

— Кстати, до собора тут на трамвае десять минут, рукой подать, — крикнул вихрастый паренек. — Можно и самим съездить! Сейчас же! Поехали, ребята! Кто со мной?

Но другие остудили его, сказав, что сейчас же нельзя — негоже срывать вечер дружбы. А вот завтра — да, обязательно и во что бы то ни стало. В итоге решили в ландесрат вообще не идти, а с утра ехать прямо к собору.

От этого решения г-жа Хоффман пришла в тихий ужас. А г-на Бете так прошиб пот, что его лоб ярко заблестел под лампой. Утираясь платком, он грозно переспросил:

— Как!.. Не идти в ландесрат?.. Когда сам оберсекретарь ждет?.. Это же конфуз, позор!..

Бородач что-то шептал Цветане в самое ухо, вкрадчиво трогая её рукой, как кошка — мышку. Стало ясно, что надо шевелиться, да поживее.

— Дело есть! — нависнув над ними, прошипел я Цветане в свободное ухо. А когда отсели на диван, злобно и довольно громко сказал: — Это что еще за обезьянья морда?

— Он знае болгарски, предложи перевод, ако ми трудно быде…

— Какое еще «биде»! А чего он тебе уши вылизывает? Чтоб ты лучше слышала?..

— Ти чокнуты чалнат, что ли? Громко не требва говорити!

— А в шею лезть требва?.. В общем. Академик хочет с нами — с тобой и со мной — поужинать. Ты ему очень понравилась. Как женщина.

— Гцо за глупост?

— Почему глупость? Он тебе карьеру сделает, если захочет. Не теряйся. Он хороший старик, наверняка тоже болгарский знает, — говорил я, следя за ее лицом. — Лучше уж с академиком, чем с этим бородатым недоноском…

— Защо ме обиждаш? — подняла она глаза, поправляя оправу на курносом носике (стук этой оправы о тумбочку был вчера сигналом к счастью). — После всичко, което случилось между нас?

— Шутка, — кисло буркнул я. — Което было что надо. Не кипятись. Кстати, ты забыла у меня в номере что-то.

— Что? — спросила она.

— Пойдем, увидишь, — ответил я, беря ее под руку, твердо поднимая с дивана, направляя к лестницам и шепча что-то вроде «хочу что-то сказать тебе» — заклинание, которое действует на женщин магически, ибо они нутром предчувствуют, что именно за этим может последовать, будь на то их согласие и добрая воля. Говорят, так же завораживающе действует на них и мужской бас, от звуков которого, по словам знакомого гинеколога, у них приятно вибрирует матка (от тенора, наоборот, в страхе сжимается, а от фальцета вообще впадает в столбняк).

Она молча и покорно шла. С лестниц я заметил, что бородатый чурбан взволнованно привстал и в недоумении пялится нам вслед.

— Вот чучело гороховое!.. Образина! Небось, целовались уже, а? — прошипел я, вытаскивая ключ от номера.

— Идиот! — возмущенно сказала она. — Замылчи!

— Сейчас замылю… Всю шкуру спущу, негодница противная…

…Когда мы вернулись, все вопросы были решены: где-то что-то сократили, где-то — ужали, обед втиснули в собор, собор — в обед, и теперь группками болтали в холле. Девушка с косой и вихрастый бунтарь в голос спорили о корнях нигилизма. Г-жа Хоффман и г-н Бете, забыв о панике, сверяли свои графики и таблицы. Двое ребят катили рояль к центру холла. Кривоногий лупоглазый шофер выволакивал из холстины блестящий аккордеон. «Яблочка» и «Катюши» не миновать. Бородача не видно. Поодаль, в тайне от немецких хозяев, раскладывались подарки: матрешки, гжель, хохлома, оренбургские платки, баночки икры, значки, кепочки, майки-фуфайки. Всё это до поры до времени будет прикрыто рояльным чехлом, чтобы в нужный момент явиться миру.

Академик, взъерошив брови и теребя пуговицу рубашки, что-то тихо говорил женщине в джерси. Та задумчиво слушала.

«Вот и отлично, — подумал я. — Голос не стареет, глаза не тускнеют, юмор крепнет, а планка ходит вверх и вниз, никто ее не закреплял…» Подсев к ним, объявил, что пора в ресторан, и для убедительности соврал, что столик уже заказан:

— Надеюсь, вы тоже не откажетесь отужинать с нами? — вежливо посмотрел я на джерси в блестках.

— Да-да, — радостно подхватил академик. — Обязательно и всенепременно!

— Да я не знаю, неудобно как-то, — проворковала она.

— Как вас зовут, простите? — обратился я к ней. (Шиньон у нее был, как Кельнский собор, и такой же бурый.)

— Авдотья Романовна, — ответила она, зарумянившись.

— Не может быть! — вырвалось у академика.

Я засмеялся:

— То ли еще будет!

И как в воду глядел.

9

При гостинице был ресторан немецкой кухни «Под сосиской». Гостей встречал витраж с надписью из стеклянных розово-красных колбас и сарделек: «Wurst und Bier rat ich dir».

— «Колбасу и пиво советую тебе», — перевел академик. — Ну что ж, если они советуют, я приму их совет… Советы немцев всегда надо принимать… Если, конечно, они не касаются территориальных претензий…

— У них нет претензий на русские просторы. Сталинградская битва им надолго в печень засела. При слове «Сталин» до сих пор некоторые старички плечами передергивают и крестятся. А неведомая «Сибирия» — синоним ада, где вечные льды и дикие медведи. Немцы вообще в первую очередь на Польшу точат зубы, — сообщил я ему.

— Польшу пусть берут. Порядка больше будет в Польше, — осклабился он своему каламбуру. — Где немцы — там порядок. А где русские, поляки, болгары и прочие славяне — там анархия. Вот в этом и разница. Я отнюдь не западник, но надо же согласиться, что когда славяне всякими глупостями занимались, венки плели и через костры прыгали, германские племена с римлянами воевали и работали как волы… И победили, и установили христианство в Европе. И сами стали править. Кто был Фридрих Барбаросса?.. Император Западно-Римской империи!.. А колбасу и пиво любят во всех империях. Что, кстати, у них в меню?

В меню были мясо, капуста и картошка в разных видах, а также неисчислимые типы сосисок, сарделек, ветчин и колбас.

После двух бутылок вина Авдотья Романовна превратилась в Дуню, а Ксава выдал свое кредо — «не заглядываться на женщин моложе сорока, чтоб не попасть впросак». Дуню это вполне устраивало, ей было явно больше той планки, которую установил для себя академик. Она смотрела на него воловьими глазами. Её шиньон высился как папаха мусульманина. Сама она к науке отношения не имела, была заведующей литмузеем в Самаре и попала в Кельн по каким-то блатным «спискам». Но знала: академик — знаменитость. А там чем черт не шутит?.. Зато Цветана ловила каждое слово именитого мэтра, хотя я иногда и отвлекал её под столом ногами и руками.

Нам принесли шницели с тушеной картошкой и жареную шипящую свинину с кислой капустой. Шницели были под стать копытам битюгов, а свиные ножки по величине не уступали говяжьим. Ксава недоуменно тыкал десертной вилочкой в огнедышащее мясо (пока Дуня не помогла нарезать его на кусочки), и хвалил немецкий народ за трудолюбие, прилежность, исполнительность, надежность, аккуратность, а также за высокий дух, сильный ум, умение мыслить отвлеченными категориями и другие таланты.

— А известны ли вам слова Гейне о том, что немцы всегда разрываются между звездами и картошкой? — разрезая необъятную картофелину и роясь в её кратере, спросил я.

— Вот за такие штучки немцы его и изгнали… хотя по сути он прав, — отозвался он. — Ха-ха, хорошо сказано: между звездами и картошкой! Да тут тема на пару докторских!.. Кстати, и в русской классике найдется богатейший материал по немецкой тематике…

— Какво? Что? — всполошилась Цветана, как раз искавшая тему диссертации.

— Да вы же сами, если мне не изменяет память, занимались чем-то таким? — обратился академик ко мне.

— Да, было дело, — промямлил я, с некоторой тоской вспомнив брошенную работу.

— Я прекрасно помню, как вы делали у нас на секции доклад о том, что во всей русской литературе — от Фонвизина, Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого и до Симонова, Бондарева, Васильева, Быкова и иже с ними — всюду есть герои-немцы, — продолжал Ксава. — Вы даже написали несколько статей, хотели делать книгу?

— Да, написал, опубликовал, хотел. Потом забросил. Надоело. Голая проза одолела, — ответил я, удивляясь цепкости его памяти: «Все доклады и рефераты помнит!..»

— Вот и дайте девушке ваши наработки, пусть дальше пишет. Можно и расширить сегмент: «Иностранцы в русской литературе». Да-да, именно. О, это будет жесткая, нелегкая и нелицеприятная для обеих сторон, но чрезвычайно интересная, нужная и, главное, актуальная тема! — воодушевился академик и начал четко развивать её по тезисам (Цветана только успевала что-то калякать в блокноте).

После еды алкоголь побежал по венам бурливей и живей. Все раскраснелись, пытаясь перекричать «типиш дейч» музыку, которую начали пилить музыканты в кожаных штанах-гольфах на широченных подтяжках, в шляпах с перьями и замшевых башмаках на шнуровке. Академик постукивал в такт палочкой, приговаривая:

— Мне нравится жизнерадостность их народной музыки! Она воодушевляет, ободряет!.. Да простят меня Хомяков с Киреевским и братья Аксаковы, но наши песни так заунывны и тоскливы, что от них тянет в петлю, омут или к бутылке…

— А от их маршей — к картошке, — окрысился я и сообщил, что терпеть не могу не только глупых немецких маршей, но и бубенчатых греческих сиртаки, и покойницкого испанского воя под скелеты кастаньет, и слащавого постельного итальянского хныканья, и подгитарного французского кваканья, и петушиных тирольских воплей и многого еще чего на свете.

— Ох, вы остались нигилистом! Вам с Бакуниным по пути! — смеялся академик и, вопреки своему кредо, всё чаще заглядывался на Цветану, ласково называя её «бланшеткой» и вспоминая Цветана Тодорова, с которым они как-то пили чай в Париже.

— Ах, Тодоров! — ахала Цветана.

— Ах, Париж! — вторила ей Дуня, потрясая шиньоном, с которого уже начала спадать лаковая пелена и он грозил обрушиться в тарелку.

А Ксава опять хвалил немцев за их хозяйственность и домовитость и поведал о словах знакомого генерала о том, что когда советские войска перешли немецкую границу, то все увидели, что немцы во время войны живут лучше, чем мы без войны.

Но вот музыка окрепла. Гости стали громче стучать литровыми кружками, подвывать, притоптывать и качаться в цепочке, схватившись под руки. Ксава, опасливо косясь в их сторону и придвинувшись ко мне вплотную, тихо шептал:

— Знаете, мне кажется, что нет ничего страшнее пьяных и орущих благим матом немцев!.. Когда я ехал сюда на поезде, я чуть не оглох от их рева — их было много, они пили пиво и орали как резаные. Я натянул на уши шарф и берет — не спасало! Нет, наш мужик так не орет!

— Наш молча убьет, — поддакнул я.

— Может быть. Но как бешеный мул вопить не будет. А их юмор?.. Что за шутки, боже мой! Где тонкость французов, изящество итальянцев, сдержанность англичан? Нет, одна бычья реготина, состоящая из трех слов: «дерьмо», «задница», «сортир»… Исключительно фекальный юмор!..

— Нелегкий народ, — согласился я с ним. — Верхи чванливы, чопорны, заносчивы, надуты. Низы — тупы и рабски-покорны. Вообще неизвестно, что отвратительнее: наша хамская анархия или немецкий педантизм, доведенный до абсурда… Эта дотошность их и губит. Они всё хотят довести до идеала, до перфекта, чего в природе нет, а потом следует один неловкий лишний удар молотком, и всё летит в тартарары…

— В природе всё идеально, это у людей хаос, — вскользь возразил он.

— Может быть. Но в природе, а не у людей. Недавно по телевизору говорили, что депрессия в немцах на генном уровне сидит. Страхи, раздвоения, виденье всего в черном свете. И все кайзеры и фюреры пытались войнами поднять немецкий дух, пока всё окончательно не пошло прахом после Второй мировой. Начинай теперь сначала!

— А известно ли вам, что в немецком языке есть девять модальных глаголов? — сказал Ксава. — Мне мой немецкий профессор говорил. Только больная психика может выдумать девять видов приказов!

— Така нудота! — осмелилась подать голос Цветана.

Нам принесли стопочки со шнапсом — от хозяев. Ксава, выпив свою малютку, порозовел и предложил Цветане спеть что-нибудь болгарское. Узнав, что у Дуни в чемодане есть непочатая «Московская», я предложил перебраться поближе к бутылке и устроить хоровое пение в номере, а не тут, где это явно нарушит работу бюргерских желудков какой-нибудь «Катюшей», под которую (и которой) были расстреляны их отцы и деды. Генный ужас перед этой невинной песней велик не менее, чем перед словами «Шталинград», «Сибирия» и «маршаль Шукофф», не говоря уже о «Йозефе Шталине»!.. Да, пора идти. Молодые ученые уже наверняка пляшут под баян.

Подошла краснощекая официантка. Я полез за деньгами. Пока она отсчитывала сдачу, Ксава, глядя на нее, бормотал:

— Боже, есть и такие… пышущие здоровьем?.. А я-то думал, что немки белы, как снег, и хрупки, как фарфор…

— Не забудьте про звезды и картошку! Фарфор — к звездам, а колбаса — к сосискам! — напомнил я ему. — У всех свои грядки!

Когда мы веселой гурьбой шли к номеру, мелькнул бородач, который попытался было заговорить с Цветаной о неполногласии в славянских говорах, но я оттер его плечом и настоятельно посоветовал обратиться по этому вопросу к узкому специалисту-фонологу. Зло глядя на меня, похрустывая пустой пивной банкой и ворча как пес, бородач отстал.

В номере академика усадили в кресло. Пошла в ход «Московская». Она, хоть и отдавала ацетоном, но была забористее местного шнапса. Пока Дуня и Ксава спорили о сортах зерновых в Самарской губернии, мы с Цветаной оказались в ванной и начали истово целоваться. Цветана устроилась на раковине, я вился вокруг, пытаясь стянуть с неё что-нибудь, но она дергалась, шептала:

— Чекай! Потом, после! Не можно! — то срывала, то одевала очки, охала, обмирала, вздыхала и вдруг неожиданно-ловко сама стащила с себя джинсы. На такой подарок я и не рассчитывал…

… Когда мы вылезли из ванной, оказалось, что «Московская» на исходе, а Ксава и Дуня, обнявшись, сидят на диване: она поет озорные частушки, а он постукивает в такт палочкой. Я устроился в кресле, Цветана — на подлокотнике. Похмелье ушло как сон, как утренний туман, плавно перетекло в дневную пьянку, вылилось в вечернюю попойку и завершается ночным неизвестным концом.

Тут сам собой вспомнился графин с водкой. Усадив Цветану читать академику болгарский фольклор, я отправился в свой номер. По дороге меня качало и носило от стены к стене, как на «Титанике» после первого удара айсберга.

Около пивного автомата слонялся бородач. Он нервно передергивал плечами и что-то злобно-злорадно бормотал себе под нос. В мусорном ведре блестела горка смятых банок. Увидев меня, он сардонически вопросил:

— И когда это закончится?

— Что?

— Заседание… ваше… уже… когда… завершится?.. — прошипел он яростно и задушенно (слова, казалось, застревали в его влажной от пива бороде). — Когда?

— Для тебя — никогда. Она моя баба и не советую терять время, чтобы не потерять чего-нибудь другого…

— Чего?

— Чего слышал, если уши власами не заросли. К вопросу о неполногласии… Безгласии… Или согласии… В качестве компенсации могу угостить стаканом водки.

Бородач ошалело посмотрел на меня. В его ученых глазах боролись сердитые солнечные зайчики, в руке хрустела очередная банка.

— А… где? — наконец, выдавил он, произведя в изнуренной пивом голове нехитрый, но верный расчет.

— Сейчас вынесу. Жди тут.

Я вошел в номер, взял горячий графин, сутки простоявший у раскаленной батареи, налил полный стакан, выпил сам «на посошок», плечом прихлопнул дверь, добрался до автомата и вручил стакан ученому пивоведу.

— Ё-моё! Горячая! — обжег он руку. — Ты что, гонишь её там? — уставился он на графин в моей руке.

— Ага. Из крови убиенных младенцев… Сразу не пей — задохнешься.

В номере, заметив, что Ксава уже в сильном ажиотаже, я решил ему больше не подливать, зато с Дуней и Цветаной выпил на брудершафт.

Пошло еще веселее. Разгорячившись, пыша жаром, Дуня поменяла теплое джерси на просторный халат. Цветана, забыв надеть джинсы, бегала в узорных колготках, расстегнув кофту до пупа. Я остался в майке.

Ксава вдруг предложил играть в бутылочку. Нам с Цветаной это было ни к чему, и поэтому решили играть во что-нибудь другое, бодрое — водка требовала активности.

Готово! Мы в цирке! Объемистая Дуня выдувает губами тушь, дирижируя вилкой и ножом. Я лаю. Цветана, скинув кофту и потрясая изрядной грудью в мини-лифчике, прыгает через палочку, которую держит красный как рак академик, время от время выкрикивающий:

— Болгарские ученые кошки под управлением Свидригайлова! Особый номер! Детей удалить из зала! Оркестр — дробь!

Потом Дуня и Ксава решили станцевать вальс-бостон, но дама не удержала кавалера, и он с костяным стуком рухнул на пол. Перепугавшись, мы втащили его на кровать, основательно ощупали на предмет вывихов и переломов, причем Ксава блаженно улыбался с закрытыми глазами, бог знает о чем думая в этот момент. С трудом стащили с него желтые ботинки, укрыли одеялом. Дуня сказала, что будет спать на полу, не впервой, а мы с Цветаной отправились ко мне в номер.

Возле автомата за нами увязался вдребезги пьяный бородач. Его тоже носило по стенам, как при второй атаке айсберга. Он шел за нами по коридору и что-то блеял, пока я на повороте не поджег ему бороду зажигалкой. Запахло горелой человечиной. Он не знал, что делать: драться или тушиться. Кто-то плеснул ему на бороду пивом, желая загасить её. Какие-то люди растащили нас в стороны. Опаленный и облитый, бородач продолжал что-то вопить, но меня это уже не касалось — Цветана проворно затолкала меня в номер и захлопнула дверь.

10

Очнулся я ночью. Пусто. В мозгу прокатывались смутные предположения. Что с Ксавой?.. Где Цветана?.. Зачем пол усеян осколками?.. Почему болит плечо и обожжена рука?..

И страстно потянуло прочь от проклятых вопросов обратно в темноту. Недаром я никак не желал вылезать на этот свет: агония рождения длилась сутки и завершилась щипцами акушера, насильно вырвавшими меня из горячей нирваны в злой морозный мир. Зачем?.. Софокл был не дурак, сказавши: «Высшее счастье быть нерожденным, но если родился — живи!» Вот и результат: надо жить.

Постепенно стало доходить, где я. Вторая постель смята. Цветана?.. Сбежала?.. Кто тогда смял вторую постель?.. Смутно всплыла драка в коридоре, запах горелого волоса, стекавшее с бороды пиво… Покопавшись в тумбочке, нашел список гостиничных телефонов. Позвонил Цветане.

Она сонно отозвалась:

— Алло!

— Где ты? Почему ты бросила меня?

— Кто? Аз недавна ушла! — удивленно проснулась она.

— Как?.. Ты была здесь?.. — в свою очередь искренне изумился я. — И мы… это… были вместе?

— Ти какво, нищо не помниш?

— Как не помню? Всё помню, — спохватился я, однако не удержался от вопроса: — И… всё было хорошо?..

— И още как! Три часа ме клати без почивка! Краката не слушат…

— Краката? Каракатица? Раком? — удивился я странному слову.

— Не. Краката — ноги. Забодал. Рычка ме до смырти. Ти какво сериозно ли нищо не помниш? — уже обиженно воскликнула она.

— Шутка. Конечно, всё помню… — стал я озираться в поисках чего — нибудь похмеляющего — после столь утешительного известия можно было и принять. Но сила анестезии была удивительной: я ничего не помнил! Как будто только что родился, и виски еще ноют от цепких щипцов! — У тебя выпить нет ли чего? Вот у чешек всегда есть чешское пиво. Чешское пиво чешки чешет под частушки в чашку чушке, где плавают чекушки и ныряют сушки… — добавил я для ясности.

— Това на полски похоже: ша-ша-ша, шу-шу-шу, — засмеялась она. — Имам бальзам за подарк на фрау Хоффман. Бехеровка.

«О, бехеровка, которой кончаются все конференции на свете!» — стал я оживать:

— Из Болгарии вообще-то ракию везут, а не бальзам. У всех болгар есть дяди и дедушки, которые живут в деревнях и гонят ракию… Ну да черт с ним. Что есть — то есть. Не помешало бы и пива из автомата, если гнусная брадатая тварь не вылакала весь автомат…

— Ти его едва не задуши.

— Так ему и надо. Я предупреждал эту настырную морду, что ты моя баба. Разве не так?

— Така. Така.

— А чем, кстати, с бородой закончилось?

— Аз те увела, его завлякоха в стаята…

— Кто завлёк? У кого стояло? — насторожился я.

— Ну, в номер завлекли. Хоффман даже не разобра дело.

— Плевать на Хоффман. Давай приходи. Или лучше я сам к тебе приду. Пусть дверь будет открыта, — сказал я, подумав, что так будет вернее (а ну, если настырный пивохлёб тоже очнулся, вышел из своей стояты и караулит её в коридоре или похмеляется около злосчастного автомата?)

— Моята врата е отворена за теб, — сказала она ласково.

Приятно слышать. Пока отворены врата и не закрыта последняя дверь, жизнь продолжается. А там видно (или не видно) будет. Счастье мертвых — ничего не знать. А счастье живых — жить и радоваться, пока жив.

… Поздно вечером в кельнском аэропорту я помогал академику оформлять билет. Цветана тоже хотела идти провожать, но, начав одеваться, поняла, что от головокружения и болей во всем теле ходить не в силах — «кракаты» не слушались. Она попросила передать в подарок академику бутылку «Бехеровки», до которой у нас, слава богу, руки не дошли.

— Боже, какой огромный жбан! Как я его потащу? — застонал академик при виде зеленого зелья.

— Не хотите — можно выбросить. Вон урна.

— Нет, зачем же… — начал запихивать он бутыль в свою сумку — котомку. — Любой подарок — от бога… К тому же бальзам этот наверняка целебен. Я буду давать его жене с чаем и малиной… Господи! Улечу ли я? Не будет ли дождя и молний? Не накажет ли стихия за разврат? — спрашивал он в пустоту, раскладывая на стойке палку, паспорт, портмоне, берет. — А билет? Билет где? — суетясь и ощупывая карманы, начал он панически озираться.

— Под паспортом, на стойке.

— Как всё нелепо на этом свете!.. А знаете, почему у нас так глупо всё закончилось вчера? — вдруг спросил он, забыв о билете.

— Почему глупо? Очень даже умно. И, главное, без полиции и морга обошлось.

— Потому что для настоящего, классического разврата необходим закон трех единств: места, времени и действа. Но чего-то всегда не хватает, а это уже выходит хромой реализм.

— А чего не хватало нам?.. У нас всё было: и место, и время, и действо, и девство… — отозвался я. — И вообще, посоветуйте, как с ними обходиться?

— С кем?

— С женщинами. С феминами.

— Не надо вникать в отношения. Проникать, возникать — да, но не вникать. Начнете вникать — угробитесь. — Академик махнул рукой: — Ладно, я тоже хорош. Старый осел! Как я мог?.. И эта ужасная водка! Зачем вы мне подливали?

— Рука сама шла, я не при чем. Не пропадать же добру.

— Такое добро до добра не доведет, — кисло пошутил он. — Скандал. Если это дойдет до моей жены, мне не миновать головомойки… И я так ушиб ногу…

— Вы отлично вальсировали! И пили как гусар!

— Ах, бросьте! Вы еще молоды, а я уже стар. У меня организм изношен. Мне надоело жить. Я устал и хочу покоя, а вместо этого — содом и гоморра, сциллы и харибды, и эти самолеты, перелеты! И ступеньки поездов, на которые не взобраться земной силой! И орущие пивные немцы!.. Боже, как я устал жить!

Возле паспортного контроля я передал ему кулек:

— Это в подарок вашей жене. Та синяя блузочка, которую вы выбрали тогда в магазине, но не взяли, помните? Ведь женщины любят новенькое?..

— Как? Вы её тайно купили? — удивился он и растроганно поцеловал меня. — Вы меня спасли! А то себе — всё, а ей — ничего! А сейчас есть что показать! Да! И блузочка, и маечки, и «Бехеровка» — набор хорош! И даже в придачу куколка-немочка в национальном костюме есть — жена моего профессора подарила. Чего еще надо пожилой даме?

Учтивый пограничник вернул ему паспорт. Подхватив котомку, он неуверенно прошел сквозь железные ворота и двинулся на посадку, но вдруг круто развернулся:

— Ах, да! Как я забыл!.. Я же утром успел поговорить о вас с моим профессором. И у него, представьте, скоро освобождается полставки!

Но тут толпа индусов в чалмах оттянула его от барьера, я испугался, чтобы они не снесли его с ног, и махнул рукой:

— Идите! Потом по телефону поговорим! — и долго еще наблюдал за его щуплой фигурой среди спин, рюкзаков и плащей…

Тогда я не знал, что «потом» уже не будет, что это наша последняя встреча — вскоре он погиб по нелепой случайности, этот добрый и витающий в облаках заложник бешеных машин, хитрых замков, высоких ступенек и тугих водопроводных кранов…

1996–2005, Германия

III. ТАЙНОПИСЬ

ЛУКА

…то рассудилось и мне, по тщательном исследовании всего сначала, по порядку описать тебе, достопочтенный Феофил…

Евангелие от Луки, 1:3

Вечером пришли братья-лесники, попрощаться. Принесли торбу с едой. Сели к столу под навесом. Лука принял торбу, стал вытаскивать сыр, творог, вареное пшено, инжир, кувшин с вином, заткнутый зеленью. Йорам посматривал по сторонам, вздыхал и щурился. Косам молчал, мигал.

— Не передумал, Лука? — спросил он наконец, разливая вино по плошкам. — Зачем тебе идти?

— Работу кончил, а людей забыл. Нельзя мне так. Мне вниз надо, к людям.

Йорам отодвинул от себя сыр:

— Опять ты за своё! Не делай этого! Внизу римляне! Всех хватают! Убивают! Казнят и мучают!

Лука поднял плечи:

— А меня за что убивать?

— Всех казнят, не понимаешь, что ли? После Массады совсем озверели!

— Нет, я пойду. — Лука не переменил своего решения. И не только красок и чернил надо было купить. Главное — надо увидеть людей, потолкаться среди них, вспомнить их лица, запахи, плоть и говор.

Он взял кусок пергамента, окунул калам в тушь:

— Нарисую вас напоследок!

— Сколько же можно? — удивился Косам. — Ты как маленький! Вроде внука моего. Я ему говорю — возьми топор, молоток, гвозди, научись плотничать, а он вместо этого из щепок дома строит и лодочки по воде пускает! Ну что ты скажешь?

— Ты и сам, небось, пускал, — ответил Лука, набрасывая профили жующих лесников.

— У тебя хоть деньги есть? — спросил Йорам.

— 2 динария.

— Давай сандалию, я тебе монеты спрячу, а то на первом же базаре без ассария оставят… — И он ножом проделал щель в подошве, засунул туда монеты и залил клеем. Придавил корягой. — К утру засохнет. Если надо будет — оторвешь.

— И дальше в порванной сандалии идти? — засмеялся Лука. — Вот деньги на новые сандалии как раз и потратятся.

Замолчали. А Лука, рисуя, усмехался про себя: запасливый Йорам любит всё прятать в тайные места и его учит делать то же самое: «Чего не видно — отнять никто не хочет. А что в глаза лезет — всякий цапнуть норовит!»

Он подарил лесникам по рисунку. Косам спрятал свой в торбу — он их много получил от Луки: на стены вешал и детям давал для игры. А Йорам сунул подарок за пазуху: он никому ничего не давал, а собирал в особый ларь и сам смотрел, когда хотел.

Стало темнеть. Йорам окосел, стал путать слова, опрокинул кувшин. И Косам, поругиваясь, начал собираться.

— Подожди! — окликнул его Лука. — Завтра я ухожу. Ты присмотри тут… Работу я спрятал за досками, в сарае. Если со мной что-нибудь случится — то снеси её в Кумран, в общину. Отдашь настоятелю Феофилу. Скажешь — от Луки… Это мой учитель. Он послал писать жизнь Иешуа.

Косам кивнул:

— Сделаю.

— А рисунки где спрятаны? — вдруг подал голос Йорам.

— В полых поленьях, что ты выдолбил. Свернуты и спрятаны.

— Закрыл с боков плотно? Как я учил?

— Да, — ответил Лука. — Ты их хорошо пригнал, надежно.

Помолчали, помогли подняться Йораму.

— А лучше не ходи никуда. Разве плохо здесь тебе?.. — Косам обвел рукой вокруг. — Везде римляне, псы лютые! Уже и сюда, в горы, добрались, проклятые!

— Если добрались — то и здесь появиться могут.

— Ну и что? Ты живешь себе тихо, один, в горах, пишешь что-то, читаешь… Вот рисунки рисуешь. Может, и не тронут. За что тебя трогать?

Лука отмахнулся:

— Чему быть — того не миновать. Нет, мне надо!

…Он лежал в темноте, но спать не мог. Теперь он пойдет… Увидеть лица, проникнуть в глаза, услышать мысли. Каждая божья тварь — это молчаливое море мыслей, с начала и до смерти. В этом море нужно плавать, но из него не выплыть до земной смерти… У каждого — свое море. А всё остальное — это море Бога. Его делить ни к чему — оно неделимо, для всех общее и родное. Можно черпать, сколько надо. Ведь надо мало. Но думают, что нужно много… Тут корень зла.

И еще — ему страстно захотелось увидеть женщин. Хотя бы одну, но обязательно красавицу, чтобы дух захватило, чтоб насмотреться вдоволь и унести с собой её красоту, и жить с ней, как с женой, и черпать из нее силы и радость. Не могут без Божьей руки произрастать эти живые цветы, где зреют зерна жизни и передается род. Жизнь — для живых. И в этом вся главная правда, другой нету. И он тоже жив. Бог, мир и Лука.

Пришли на ум наставления Феофила: «Пора браться за главное. Ты можешь понимать людей. Запиши рассказы Фомы, Симона, Никодима, всех других, кто знал Иешуа — некоторые еще живы. Запиши всё, что узнаешь о его жизни. А того, что написано об этом, не читай! Даже не трогай! Пиши свое. И рисуй, как видит око, ты же художник».

И Лука начал работу. Ходил, говорил, расспрашивал, записывал. А потом узнал, каково это — из мыслей вязать снопы слов, собирать в скирды. Засыпать в разбросанных словах, а просыпаться в стройных фразах. Давать словам отстояться и окрепнуть. Корявое — корчевать и гнуть. Неподатливое — взбалтывать и ворошить. Или крошить. Или мешать, как кипящий виноградный сок, чтобы застыв, варево слов стало крепким и твердым…

Рано утром, когда сизый дым от кизяка еще шатался над костром, панически крякала птица со сна и упруго скрипели деревья, Лука собирал мешок. Свинцовый штырь, писать. Черная тушь. Остатки красок. Квадраты пергамента. Хлеб и вода.

Постоял, правой ступней ощущая монеты. Прихватил приготовленную Йорамом палку-ветку. Поежился, но ничего на плечи не взял — внизу будет тепло, зачем лишнее волочить? И зашагал к лесной дороге.

Не обращая внимания на мелкий и упорный дождичек, он шел, припоминая, когда в последний раз спускался к людям. Два года назад?.. Два с половиной?.. Он не помнил этого точно, но был жаркий день и где-то тут яркая лиса увязалась за ним. Трусила по обочине, делала лапами странные знаки, как будто предупреждала о чем-то. А потом, тявкнув, пропала…

Сейчас там, где он когда-то встретил лису, Лука увидел детвору из горного села. Они собирали дичку и швырялись мелкими зелеными яблоками. Один, шкодливый, влез на дерево и бил оттуда без промаха прямо по головам. Дети трясли дерево, но скинуть его не могли.

Лука присел на камень. Рука сама собой полезла за пергаментом и тушью… Краски — роскошь, тушь — хлеб насущный. Вот лицо шкодника в изломах ветвей. Дети под яблоней: глаза к небу, руками дерево обхватили. Пес трусливо выглядывает из кустов — пришел с детьми, а яблок не ест и под обстрел попасть боится… Схватить миг жизни черной тушью так, чтоб главным было белое… Чернота оттеняет белизну, дает ей жизнь, и смысл, и суть. Без черного нет белого.

«Рисуй как можешь, а что выйдет — то уже не твое, а Божье!» — учил его апостол Фома, тучный старик, которого молодой Лука, будучи братом — писцом, еще застал в Кумране, где старик доживал свой земной век. Лука любил рисовать его, и Фома всегда шел на один и тот же камень, садился на него и начинал всматриваться в далекие пески: из пустыни когда-то пришел Иешуа, прежде чем уйти, чтобы вернуться навсегда.

Глядя на детвору, Лука вспомнил рассказы Фомы о том, что маленький Иешуа был боек и проказлив: дни напролет проводил на улицах в играх, и некоторые дети даже боялись с ним играться, зная: если кто его толкнет или ударит, даже нечаянно, то тут же упадет, или уколется, или станет болен животом, ушами или горлом. Конечно, Иешуа тут же помогал и лечил, но многие родители всё равно запрещали детям играть с ним — как бы чего не вышло. Отчим Иосиф конфузился и шумел, а Иешуа было все нипочем. Лазил, бегал, прыгал лучше всех. Умел сидеть на таких тонких ветвях, где нет места даже птицам. Как-то в субботу налепил из глины свистулек-соловьев. Иосиф поднял шум:

«Нельзя в субботу работать!»

А Иешуа махнул рукой — и птиц не стало:

«Чего кричишь? Ничего нет!» — так шутил с отчимом.

Или разбросает игрушки, мать велит собрать, а он говорит ей:

«Закрой глаза! А теперь открой!» — и всё убрано, по местам стоит.

Приходил тете помогать. Не успеет она ведро для плодов дать, как всё уже собрано и под навесом разложено. Просит его дядя баранов посчитать, а бараны сами в цепочке стоят: ждут, не блеют и не толкаются. А когда совсем маленький был, то увел как-то раз всех назаретских собак в лес и заставил их по деревьям лазить, отчего белки со страха попадали вниз, а птицы в панике улетели и больше не возвратились.

Да, много чего помнил Фома о детстве Иешуа, но главной вещи и он не знал. И никто не знал. А без нее всё остальное — только зыбкий свет. Где Иешуа был после детства?.. Это вопрос, на который никто не мог ответить. Или все отвечали по-разному. А без этого невозможно закончить работу. Поэтому дважды переписанное евангелие лежит за досками, а не у Феофила в келье.

Иные говорили, что Иешуа пятнадцать лет провел в Атлантиде. Другие сообщали, что он был небесной силой перенесен в страну, где у людей лица желтые, а дети рождаются с умом взрослых. Кто-то был уверен, что он жил у ессеев, но странно — никто у ессеев о нем не помнит. Ни в одном свитке — ни слова, ни звука, свои тайны ессеи хранить умеют… Может, жил в пустыне или уходил на небо, как думает простой народ?.. Но ни в пустынях, ни на небе земным делам не обучишься, а он понимал земную жизнь лучше всех других.

Фома утверждал, что Иешуа в юношестве ушел с купцами на Восток, в Индию, много лет жил там, узнал их язык и обряды, но что делал, где учился, с кем ходил, говорил, кого слышал и слушал — никто не знает. Был с ним там якобы один постоянный спутник, но пропал в Каракоруме, когда они шли назад, в Иудею — вдруг растворился в воздухе, исчез, оставив на песке рогатую тень. «А с тенью не поборешься! Воздух не поймаешь!» — пучил слезные глаза старик.

Фоме верить было можно: сам-то он слов на ветер не бросал, а чужие ловил, взвешивал и ощупывал. С детства был дотошен. Иешуа его любил, рядом с собой держал. И часто слышал от него Фома, что люди живут неправильно, что надо жить по-другому, не так, как отцы и деды, а наоборот. «А как наоборот — не объяснил!» — сокрушался Фома. Да как же не объяснил?.. Всё объяснил, просто Фоме всё надо разжевать и в рот положить. Но Фоме можно верить. У сомневающегося глаз цепче и ум живее. И врач нужен больному, а не здоровому.

Дождь перестал дробно крапать, усилился, зашуршал мерно, нарастая. Дети убежали. Последним сползал шкодник. Он скользил по мокрым веткам, и Лука, спрятав рисунки, помог ему спрыгнуть на землю, а сам отправился дальше, торопясь дойти до хижины лесников прежде, чем хлынет ливень. Там он застал одного Йорама — тот помешивал в ведре коричневый отвар, которым они обмазывали больные деревья. Лука отряхнулся, сел к огню.

— Все-таки идешь, значит, — насупился Йорам, орудуя палкой в ведре. — Утром в селе говорили, что в ложбине видели римскую разведку… Ты хотя бы крест снял! — вдруг обеспокоено вспомнил он, косясь на Луку. — Зачем на себя смерть зовешь?

— Да ты в своем уме, Йорам? Это не смерть, а жизнь, — покачал Лука головой и потрогал для верности крестик на шнурке.

Когда в первый раз переписывал евангелие, ему во сне кто-то невидимый, но упорный надел на шею крестик и сказал: «Этим спасешься и других спасать будешь, во веки веков!» Проснувшись, Лука вытесал крестик из дубовой чурки. И надел на шею, чтобы снять, когда закончит работу. И вновь надеть, но навсегда. Пока работа не окончена, пусть и крест будет на нем, сбережет и сохранит. — А твой где?

Йорам промолчал. По его примеру они с Косамом тоже сделали себе по крестику и надевали их, когда приходили к Луке, и снимали, уходя, потому что было опасно. Сейчас, наверно, на леснике креста не было, но Луке это было безразлично: вера не на шее, а в душе.

Когда дождь перестал бесноваться по крыше, Лука попросил у Йорама баранью кацавейку, накинул её на плечи и двинулся дальше по лесной прели, став похожим на пастуха: бородатый, кряжистый, с посохом и мешком.

Через несколько часов он оказался там, где лесная тропа выходит на большую дорогу. Не успел на обочине передохнуть, как из леса бесшумно вынырнули два всадника. Копыта лошадей обмотаны тряпьем. Всадники оказались рядом с Лукой. Один спрыгнул на землю.

— Кто такой? — закричал он, рывком поднимая Луку с земли и обыскивая рукой в железной перчатке со свободными пальцами. — Шпион? Сикарий? Христ? Давно за тобой следим!

Лука, опешив, не сразу понял его речь, хотя учил латынь в Кумране. Он в недоумении глядел на всадника. Злые глаза. На груди, в середине кольчуги — выпуклый медный кулак. На лбу — тоже бляха со сжатым кулаком.

«Вот они какие, римляне…» — вспомнил Лука слова лесников: «Убивают всех!»

— Ты глухой, свинья?.. — закричал всадник, срывая с его плеча мешок и высыпая содержимое на землю.

— Да что ты… — начал Лука, подбирая слова.

Тут другой солдат, соскочив с коня, схватил его за руки, завернул их назад и связал за спиной, потом поворошил коротким мечом пожитки:

— Гляди!.. Перо!.. Пергамент!.. Краски!..

— Всё ясно!.. Лазутчик! — согласился Манлий.

Солдаты потащили его к дереву. Намотав веревку на сук и привязав его, как скотину к плетню, они быстро забросали всё обратно в мешок.

Манлий пригладил редкие волосы. Брит до синевы, с розовым свежим шрамом на щеке. Бляха во лбу на цепочке.

— Христ? — спросил он у Луки.

Лука в замешательстве кивнул.

Манлий буркнул:

— Гордишься, что ли?.. Невесело же ты кончишь, собака!

— Каждый волен веровать по-своему, — начал было Лука, но другой остановил его:

— Заткнись!

Лука замолк. Понуро стоял возле дерева, не зная, что делать: сесть, стоять?.. Веревка резала запястья, и он, повернувшись к лесу спиной, стал исподволь шевелить кулаками, ослабляя узлы. Солдаты отошли к дороге, совещались и, казалось, чего-то ждали.

Вот послышался неясный шум… Ближе и яснее…

Стали различимы бряцанье железа, ропот, гул шагов. Из-за поворота начали появляться люди. Солдаты!.. Они шли толпой, и даже издали было видно, как они устали.

— Поворачивай его спиной к дороге! — засуетился Манлий, и они грубо повернули Луку, чтоб он не видел солдат.

— Вот третья центурия, у них уже есть пленные. Сдадим его туда! — предложил другой.

Они отвязали Луку от дерева и стали волочить его задом: Манлий — за связанные руки, а другой — за волосы. Вместе с рывком и толчком:

— Эй, еще одного берите! — его забросили в строй и сунули веревку детине-солдату. Тот было заворчал, но Манлий прикрикнул на него: — Ты что?.. Я приказываю! Исполнять! Это лазутчик! Головой отвечаешь!

Солдат сделал гримасу и замахнулся на Луку:

— Дернешься — глаза повышибаю!..

Всё произошло так неожиданно, что Лука только подчинялся. Да и что было делать?.. Хаотично прыгали мысли. Он так давно не видел людей — и вдруг такое! Римляне!..

Он стал оглядываться. По лицам солдат понял, что они злы от усталости и голода. Отовсюду слышны ругань и крики. У многих поклажа волочилась по земле. Пахло потом немытых тел. Справа от него двое солдат, на ходу разливая из фляги, угрюмо о чем-то переговаривались. Поблескивали синие наспинники. А вдали, высоко над землей, покачивался на древке громадный железный кулак.

Впереди семенили две щуплые фигуры. Они были скованы палками наподобие ярма, как быки в арбе. Лука невольно ускорил шаг. Рывок веревки вернул его назад, но он успел разглядеть, что это был мальчишка-подросток и старик в белой рубахе до колен. Лицо старика было красно от натуги, челюсть лежала на доске. Мальчишка, рыжий, в рванье, изредка поднимал руки к доскам и царапал дерево, хрипя. Оба часто перебирали ногами.

«Пленные!» — понял Лука.

— Приор! Приор! — вдруг послышалось вокруг.

Солдаты быстро завинтили флягу. Все подтянулись. Топот приблизился.

— Этот? — указал приор копьем па Луку, вскидывая медный налобник.

— Да. Лазутчик! — сообщили ему. — У леса изловили.

— В лагере привести ко мне! — приказал приор и щелкнул копьем старика по спине: — Живее, падаль! — и уколол острием мальчишку под зад: — И ты не спи, недоносок! Шевелись!

Старик засеменил чаще. Заспешил и мальчик. Не попал в ногу, и оба повалились в пыль. Приор галопом поскакал дальше. Из-под копыт в солдат полетели комья грязи и камешки. Солдаты с руганью, пинками, стали поднимать упавших.

Две центурии Карательного легиона, отставшие от главных сил из-за дождей и нехватки лошадей, шли по вязкой дороге. Мелкие камни врезались в подошвы, и часто какой-нибудь солдат, прыгая на одной ноге и держась за соседа, выковыривал их из сандалий.

«Всё разъяснится!» — успокаивал себя Лука. Идти с завязанными сзади руками было трудно. На старика и мальчишку он старался не смотреть. Только один солдат отделял Луку от леса. Но Лука не думал бежать. Да если б и хотел — не мог. Он еще верил, что сумеет убедить приора в том, что он — не лазутчик, а просто человек. Он молча шел, изредка оступаясь, за что и получал рывок цепи и ворчливую брань детины. Но старик и мальчишка спотыкались всё чаще, их почти волоком тащили солдаты, пиная за каждый неверный шаг. Оба натужно хрипели и булькали в ярме. «А их за что?»

Скоро Лука стал впадать в оцепенение, не мог оторвать глаз от спин солдат: они то удалялись, то приближались, грозили раздавить. Он видел мельчайшие царапины на кольчугах и шлемах. Мотал головой, но оцепенение не проходило.

Вдруг он заметил: далекий железный кулак, качаясь, повернул вправо. Солдатская змея стала изгибаться и сворачивать вслед за ним. Грохот и скрежет стали громче. И с каждой новой повозкой звон усиливался, мешаясь со скрипом башенок, которые на разборных колесах подпрыгивали на дороге. Башенки сталкивались с дребезжащими камнеметнями. Колеса едва вращались от грязи и застревали в ямах.

Теперь шли по безлюдному селу, где обгоревшие дома стояли открыты, бродили собаки с поджатыми хвостами и торчали зубчатые балки проваленных крыш. Тут и там были видны таблички с номерами — это дежурные по лагерю раньше других вошли в село, чтобы приготовить еду и ночлег. Солдаты выходили из строя и тащились к своим номерам.

— Чего палатки открывать, возиться? Вон домов сколько пустых! — роптали иные. — Лишь бы людей мучить…

— В домах скорпионы, змеи… Псы одичалые. Всего ожидать можно… Приор правильно приказал палатки ставить! — возражали другие.

— Да в задницу твоего приора вместе с его палатками!.. И легата туда же шелудивого!.. Сами, небось, на коврах спят! — нехотя ругались солдаты, разбредаясь кто куда.

Строй редел. Но пленников вели дальше.

И вот они оказались возле разбитой синагоги. Под закопченной стеной солдаты возились со складным жертвенником. У входа прислонено вблизи громадное древко с кулаком.

— Куда? — окликнули их.

— К приору ведем, по приказу! — отозвался детина-солдат. — Сам знаешь, наша палатка где, а мы из-за этих ублюдков сюда притащились!.. — Он зло посмотрел на Луку, замахнулся, но не ударил.

Пленников втолкнули в синагогу.

Внутри за перевернутой бочкой сидел приор и ел дымящуюся курицу. Манлий виновато расхаживал поодаль. Приор ругался:

— Не могли как следует пожарить!.. Обгорела вся на хребте!

Манлий отвечал:

— Повар отошел — и вот…

При виде пленников приор, продолжая жевать, глазами указал солдатам, куда их поставить, зажатой в руке костью дал знак снять ярмо и даже разрешил развязать Луке руки.

— Твой брат, я знаю, бунтовщик-сикарий, — с трудом прожевывая кусок, сказал он старику. — Мне доложили, что тебя поймали возле его логова в Моавитах. Но он ушел. Где он сейчас?

Старик, потирая шею, смотрел мимо него.

— Молчишь? — крикнул приор и швырнул в него костью. — Отвечай!

Кость пролетела мимо старика. Тот проводил ее равнодушным взглядом.

— Делаешь вид, что не понимаешь меня? Ничего, скоро вы все будете говорить по-нашему, а не на своем собачьем наречии. Где твой брат?.. Где эта гадина прячется?..

Старик молчал.

— Распять! — коротко бросил приор и ткнул курьей грудкой в сторону мальчишки: — Ты, сказали, носил жратву бунтовщикам. Где они сейчас?

Тот молчал.

— Он не понимает тебя, — сказал Лука.

— Если он не понимает, ты переведи.

Лука исполнил. Мальчик, насупившись, прошептал:

— Знаю, но не скажу. — Веснушки на его лбу сдвинулись вместе.

— Он не знает! — сказал Лука.

— Как же он не знает, когда еду им носил? Тогда переведи ему: если через час он не скажет, где они, я казню его вместе с вами. — Заметив, что при словах «вместе с вами» Лука шевельнулся, приор подтвердил: — Да — да, вместе с тобой и со стариком этим паршивым. Ты ведь лазутчик?

— Нет, — ответил Лука, — Я свободный человек, живу в горах…

— В горах? — кисло усмехнулся приор. — В горах-то они и сидят. Из — за этих гор мы потеряли два легиона. В каких горах?

— Здесь, в Моавитах. Все меня знают. Даже звери и птицы…

— Ты что, рехнутый?.. А это зачем тебе? — приор мотнул головой на бочку, где Манлий раскладывал краски, тушь, пергамент из мешка. — Наши стоянки отмечать? Солдат пересчитывать? Орудия срисовывать? Планы воровать? Римской власти вредить?

— Я… Пишу… Рисую… Калам, листы. Больше ничего нет. Никакого оружия…

— Это и есть твое оружие, — усмехнулся приор и с хрустом отломал ножку, а обгорелый хребет кинул в угол синагоги. — Попишешь ты у меня! И поплачешь! Кровавыми слезами!.. Ты ведь христ? Обыскивали его?

Манлий проворно пробежался по Луке, раскрыл халат-талиф, увидел крестик на шее, сорвал его и кинул на стол. Приор ножом поддел шнурок.

— Это что еще такое? На шеях кресты носить? Первый раз вижу! Вот и всё. Этих двоих распять, а мальчишку, если не заговорит, через час ко мне! — приказал он.

Манлий, нагнувшись к уху приора, сообщил:

— Начальник, ты же знаешь — у нас почти нет досок и гвоздей — всё ушло на починку башен. Может, их просто так, без возни: по башке — и в колодец?..

Приор мрачно и внимательно осмотрел застывший жир на железном блюде. Заглянул в бокал, куда Манлий тотчас подлил вина. Потер щеку. Пробормотал:

— В колодец… По башке… Да это же простое быдло, тягло! Их не резать, а работать заставлять надо. Мы с германцами бьемся не потому, что они своим идолищам молятся, а за неповиновение. Не все ли равно — крестятся эти христы, сморкаются или пляшут в своих пещерах: лишь бы покорно работали да подати платили… — Приор помолчал, разглядывая крестик. Покрутил шнурок на пальце: — Придумали кресты на шеях носить! Ну и что? Пусть хоть камни носят, лишь бы не бунтовали… По мне — так их вообще отпустить надо… Но тебе известен приказ легата — всех распинать, чтоб другим неповадно было. А приказ легата — это приказ императора, ни-ко-гда-не-о-ши-ба-ю-ще-го-ся! — по складам с желчью проскандировал он и допил вино.

Манлий тут же долил в бокал и озабоченно согласился:

— Да, не ко времени сейчас с легатом связываться… А ну, донесут ему, что мы лазутчиков отпустили?

— Да. И это тоже. На кресты дерево и гвозди найдешь, а привязать веревками, какая разница?.. Я завтра проверю! — погрозил приор пальцем, залпом опрокинул бокал и рыгнул.

— Исполню! — пообещал Манлий, хотел было идти, но вернулся к столу: — Рвы на ночь копать? Люди очень устали.

— Не надо. Всё равно дальше переть… И конца-края не видно… А с этими не тяни. Если к утру не умрут — заколешь перед уходом. Чего без толку мучить?

— Может, сразу заколоть? — предложил Манлий, которому было лень затевать всю эту волокиту с казнью и крестами.

Приор швырнул крестик на блюдо, в жир, где лежали остатки курицы. Вздохнул:

— Нет уж, пусть повисят. Сам же говорил, что стукачей полно. Это раньше Рим любили!.. Теперь мы только каратели. А на крови ничего не стоит. Этому их учитель учит! — пьяным кивком указал он на пленников и заключил: — И правильно учит! Ты с ними по-хорошему, и они с тобой по-хорошему. А если ты по-плохому, то и они огрызаются… Не лучше всё тихо-мирно делать, добром, как старый цезарь? Ты вспомни, как нас встречали раньше? Еда, бабы, вино, игры, танцы, пляски! А теперь? Трупы, гниль и падаль. Спятили они там, наверху, что ли? Стариков и детей вешать — это дело? Но приказ есть приказ. И его надо исполнять! Приказы не исполнять нельзя — за это суд! Вот был приказ из Массады никого живым не выпускать — нет, главного бунтовщика Элиазара выпустили, а он теперь опять шайки по всей Иудее собирает. А почему выпустили? Откупился, вот почему. А почему откупился? Потому что у карателей нет ни чести, ни совести, рты забиты сплетнями, а уши — слухами, вот почему.

Манлий, слушая излияния захмелевшего приора, пару раз нетерпеливо прошелся по разбитой синагоге и, наконец не выдержав, выглянул наружу:

— Эй, кто там! Силач! Анк! Берите этих и ведите к колодцу, я догоню, доски привезу.

Двое здоровяков ввалились внутрь. Анк, схватив за шиворот старика и мальчишку, поволок их наружу, Лука сам пошел следом, показывая покорность, чтобы не связали рук. Но долговязый Силач только подтолкнул его, сказав довольно миролюбиво:

— Иди шагай!

Их вели через село, превращенное в лагерь.

Солдаты рубили заборы на костры, чистили щиты, переобувались. Раскатывали палатки, стругали колья, вбивали их в землю, растягивали полотнища палаток. Некоторые слонялись без дела. Что-то подкручивали в камнеметнях. Кто-то переругивался из-за дежурства. Кто-то молча копался в мешках. Кашевары разводили огонь под треногами. Гремели миски. Кое — где уже сухо щелкали кости, игроки спорили, с грохотом швыряя шлемы и матеря богов. Перетаптывались лошади в телегах-кухнях.

— Куда ведешь ублюдков? — раздались голоса.

— Сами знаете, — отрезал Силач.

— Позови, когда готово будет!

— Как на казнь смотреть — так все тут, а как помогать — так никого нету!

«Неужели?..» — впервые подумалось Луке. Страха не было — только удивленная тоска протаранила душу, ошеломила и затопила мозг.

Их зашвырнули в хлев, дверь заложили доской.

Это было коровье стойло, забитое окаменевшим навозом. Старик присел в углу на корточки, нахохлился. Мальчишка, потирая окровавленную шею, лег ничком. Лука стал на колени возле него. Раны на шее были неглубокие, но с занозами.

— Выну сейчас…

Вытаскивая занозы своими сильными пальцами, Лука тихо и не оборачиваясь спросил у старика:

— Что дальше?

— Казнят! — коротко бросил тот, сплевывая. — Везде много распятых… Да и есть за что — весь народ против них. Шестерых я сам убил. Из засады, когда ночью выходили по нужде. Ножом! В шею!.. А поймали, когда к брату пробирался…

Он еще что-то говорил, но у Луки вдруг затуманилось в мозгу: «Меня распнут?.. Казнят?..» И он осел на навоз, уставясь в стену. Смутно доносились до него слова старика. Он тупо вглядывался в шершавые бревна, стынущими мыслями пытаясь о чем-то думать, а в голову лезла всякая всячина: шкодник на дереве, обгоревший хребет курицы, налобник приора…

«Пилат хоть спрашивал трижды, а этот?.. Раз христианин — значит, конец… Передумает?.. Ведь сказал же, что по его воле отпустить надо… Может, одумается?.. У них нет цены жизни, нет цены смерти… Что ж, ваше время и власть, но будет и мое…» — со злым раздражение думал он дальше, но вихри страха сносили мысли куда-то в темную дыру.

Вдруг он услышал разговор снаружи:

— Сколько около хлева торчать? Там мясо жарят, не достанется ничего! Ты же этих обжор знаешь — всё до косточки подъедят! — говорил Силач.

— Пока Манлий не придет, — отвечал Анк.

— Сам, небось, уж говядину лопает где-нибудь, а мы должны тут маяться! Может, покончим с ними?.. Побег — и всё?.. Лазутчики, пытались бежать.

— Да какие они лазутчики! Если так — то вся страна лазутчики!.. Всех надо тогда на кресты.

— Солдат! — очнулся Лука. — У меня золото есть. Отпусти нас!

— Давай!.. Просунь под дверь! — охотно отозвались снаружи.

Лука выковырял камнем из подошвы монеты и сунул их в щель под дверью.

— И всё?.. Нет, этого мало.

— Больше нету. Я потом отдам.

— Да, ищи тебя потом, а нам под арест! Нет, не пойдет. Мало.

— Мальчишку хоть отпусти! — сказал Лука.

— Нельзя. Мало.

Лука в растерянности поковырялся в карманах кацавейки, но, кроме крошек хлеба, ничего не нашел.

— Ничего нету, — пробормотал он.

— Молчи тогда! — еще строже приказали снаружи и грохнули мечом по двери.

Лука услышал в щель, как забулькало из фляги. Он опустился на навоз. Тугая задумчивость обволокла его. «Не может быть?.. За что?.. Я же не лазутчик… «Но христианин!» — ответило в нем, и он был на волосок от того, чтобы не подумать: «Нет, я сам по себе!» — но не подумал и кивнул бородатой головой: «Да, христианин!» Но это не помогло против чего-то, что сейчас выползало из него и выло без звука и смысла. Спина и лоб похолодели от пота.

Несвязные образы метались в душе. Шорох песков по ночам и первый холодок зари… Желтая верблюжья шерсть равнины, Кумран… Отчий дом, мать собирает что-то в подол… Малышня… Сосед, закадычный Ефрон, который всегда преданно смотрит на тебя, обсасывая косточки от фиников и не догадываясь предложить тебе, но ты не обижен — что с него возьмешь, с толстячка, он всё время что-то жует, даже мать его ругается…. Они шли на речку или к лекарю Аминодаву по прозвищу Брови, брали толстое стекло, садились на землю, направляли стекло на сухую траву и со жгучем ожиданием следили, как луч зажигает одну травинку, другую, третью…

Некстати всплыли слова Фомы о том, что Иешуа было никак не спасти, ибо в ту Пасху Голгофа была куплена и продана: на ней заправляли воры и разбойники, простых людей гнали взашей, а своих — ворюг и убийц — пропускали вперед, чтоб они, когда надо, крикнули Варавву.

— Солдат! — встрепенулся вдруг Лука.

— Чего? Нашел золотишко?

— Дай мне калам и пергамент! Там, в мешке. Они никому не нужны.

— Зачем?

— Писать хочу, — сказал Лука: — Письмо. Домой.

— Да чего тебе писать?!

— Дай ему, жалко тебе, что ли! — сказал другой голос. — Куда он денется из хлева? Небось два динария его сцапал! Половина моя… Барана можно зажарить, еще на бочонок вина и на шлюх останется…

— Где ты в этой пустыне шлюх видел? Это тебе не Египет! Вот ты и давай, если хочешь, а я не дам.

Послышалось шуршанье, ругань, глотки из фляги. Потом под дверь просунули кусок пергамента и свинцовый штырь:

— На, пиши и читай…

Лука схватил их, положил пергамент на кирпичную загородку и стал что-то наносить на него. К нему подобрался старик и увидел, как на листе возникает лицо приора, а под ним — еще какие-то слова, которых не разобрать.

— Христ? — спросил старик.

— Да, — ответил Лука. — А ты?

Старик хмыкнул:

— Не знаю…

— Как это? — Лука оторвался от листа.

— Так. Всю жизнь промучился. То верую, то не верую. Как колесо — то одна спица наверху, то другая…

— Почему тогда римлян убивал? — спросил вдруг мальчишка.

— А чтоб мою землю не топтали! Пусть каждый у себя живет.

Лука истово писал что-то на пергаменте, переворачивая его так и эдак. Он торопился, но голова была расколота на две части: одна суетливо и истошно визжала: «Смерть!» — другая отвечала нудным беспросветным блеянием: «Неееееееееееет!»

Тут снаружи послышалось движение: брань, окрики, голоса. Сквозь щели было видно, как Манлий вел за кольцо в ноздрях здоровенного бурого быка. Бык хромал. На хребте были прикручены доски.

— Где такого зверюгу нашел? — крикнул Анк.

— В каком-то дворе стоял, привязан. Хоть и хромой, а крепкий, как таран! Зоб до земли висит. Ему кличка «Зобо» будет! — с опаской похлопал Манлий быка, привязывая его к колодцу и сторонясь крепких рогов.

За быком двое солдат катили малую камнеметню. Анк и Силач стали сгружать доски. Гвоздей хватало только сбить кресты. Солдаты начали сколачивать их, предварительно топором заострив концы бревен, которые надо было врывать в землю. Один курчавый, большеротый, темный с лица солдат, поставленный копать ямы, лениво стучал лопаткой по земле, пытаясь её разрыхлить.

— Глубже бери! — приказывал Манлий, на что солдат кивал ушастой головой:

— Беру, — и продолжал ковырять неподатливый грунт, пока Силач копьем не помог ему вгрызться в твердую землю. Увиливать уже было нельзя, и солдат был вынужден выкопать три неглубокие лунки.

Скоро всё было готово. Первым вытащили старика. С него содрали рубашку и стали распрямлять на кресте. Суставы трещали, старик охал, ругался, сучил ногами, пока на них не сел Силач и не прикрутил их веревками к подставке.

Солдаты, сгрудившись в стороне, давали советы:

— Ногами вверх его, свинью!

— Топором по башке — и всё, чего там возиться!

— Поперек привяжи!

Наконец, старика приторочили, как-то боком, лицом в сторону, с вывихнутой рукой. Веревками, с толчками и бранью, подняли крест. Силач взобрался на камнеметню и обухом стал вгонять крест в землю.

— Вот так хорошо, — сказал он, спрыгивая.

Солдаты без особого интереса наблюдали за казнью, доедая из мисок горох с мясом. Где-то играл рожок. Перекликались часовые. Да бык косил брезгливым глазом, роя землю копытом.

— Но-но, Зобо, не злись! — успокаивал его Манлий, но бык продолжал утробно урчать и дергать хвостом.

Лука в щель пораженно рассматривал голого старика, который висел тихо, не шевелясь. И тут до него дошло, что пощады не будет — смерть! Сейчас. Его. Понял, что выхода нет: «Казнят!»

Сунув листы в карман кацавейки и напрягшись, он встал у двери. И когда Анк, деловито обойдя и осмотрев крест со стариком, пошел к хлеву — он был готов. Он не думал о побеге. Не знал, куда ринется. Не ведал, что сделает. Просто жизнь взбунтовалась в нем, перелилась через край.

— На!.. На!.. — вдруг услышал он. Это мальчишка совал ему камень.

Дверь распахнулась. Он взмахнул камнем. Но Анк успел уклониться, а Лука, пробежав пару шагов, был повален ниц.

— Тварь! — заорал Анк.

После удара по голове Лука потерял сознание.

Очнувшись, он увидел прямо над собой налитое кровью лицо с отвисшими щеками: это Силач сопел, разя чесноком, мерно наклоняясь и просовывая веревку под крест — привязывал левую руку. Правая уже была примотана к перекладине. В ногах, сидя на корточках, кто-то молча накручивал веревки на щиколотки. Лука краем глаза видел только подрагивающее перо на шлеме и ощущал, как с каждым этим подрагиванием еще один виток ложится на его ноги. Ноги были босы, сам Лука — в исподнем. Молчание палачей было страшным.

И вдруг стали поднимать.

— Тяжелый! — судорожно задышал кто-то сзади.

— Бери на себя, перекос!

— Правый угол тяни!

Потом посыпались мерные удары сверху — крест вбивали в землю. Лука ощущал удары всем телом. Ноги были уперты в перекладину, и удары отдавались прямо в затылок. Наконец, кончили, отошли, уселись на землю.

«Сойти бы!.. Уйти бы!..» — тоскливо подумал он, уставясь сверху на грязную землю, на щепки и забытый топор. Мешок, сандалии, кацавейка валялись тут же в грязи — никто не захотел взять их себе.

Увели мальчишку. Через короткое время вернули, окровавленного, быстро привязали к перекладинам. Мальчик повис молча, не шевелясь.

Солдаты, поглазев на кресты, разошлись, повздорив напоследок, что делать с быком. Кто-то предложил зарезать на мясо, но все были сыты и никто не захотел возиться. Решили оставить у колодца:

— Манлий завтра разберется!

Бык строптиво бурчал и бодал рогами колодезный круг.

Закрапал дождь. Силач, оставленный сторожить казнимых, походил-походил, да и прилег возле хлева, подстелив кацавейку под голову и полулежа дохлебывая из фляги.

Лука чувствовал, что руки и ноги его одеревенели, как будто их окунули в жидкий лед. И это огненный лед струился по всему телу, забираясь в каждую клетку и прожигая всё насквозь. Стемнело. И в душе смеркалось. Он проваливался в отчаяние, обвисал без сил, без мыслей в кромешной тоске. Забылся…

— Жив? — дошло до Луки. Это из темноты спрашивал старик.

— Жив, — отозвался он, приходя в себя.

— Ты зубами грызи веревку, — услышал он опять. — Я не могу… Зубов нету… И рука вывихнута, шевельнуть не могу… Солдат дрыхнет, я вижу его. Луна на него светит.

«А ноги?» — не успел подумать Лука, как старик снова зашипел:

— Ногами тоже шевели, растягивай! Можно растянуть. Недавно в горах один спасся так… За ночь распутался…

— Я тоже жив! — сказал из темноты мальчик.

И ты грызи!.. — приказал старик.

Через мгновенье тот ответил прерывисто:

— Не могу достать!

— Смоги! — громче, чем раньше, просипел старик.

Вокруг, в ночи, никого не было, кроме быка, который блестел глазами и нервно бил рогом в камни колодца, перебирал копытами.

Лука повернул шею и начал зубами ерзать по вонючей веревке. Одновременно задергал рукой, растягивая веревочные оковы. Руки у него были крепкие: сам всегда драил бараньи шкуры, выделывая пергамент, перетирал краски, вытесывал доски для рисования, а в юности в Кумране переписал тысячи строк в сотнях свитков.

Он грыз и грыз, забыв обо всем. Зубы ломались. Во рту стояла соленая и горячая кровь. Десны скользили по веревке. Рот забился грязью, углы губ надорвались. От страха и отчаяния думалось что-то несусветное: «Там была толпа, люди… близкие, а туг… тьма… и спящий солдат…» Вдруг стало обидно умирать в одиночестве, в ночи! Но он задавил в себе эту зависть, ужасаясь: «Кому завидуешь? Ему? Зависть — большой грех!» — и с удвоенными силами продолжал грызть веревку.

Через час он сумел перегрызть один виток. И странно — руке сразу стало свободно, она осталась стянута лишь у запястья. «Неужели?» — впервые с живой надеждой пронеслось в Луке, и он начал крутить кулаком, выгибая запястье.

Усталость затопляла его до отказа, болело тело, руку жгло от заноз, изо рта сочилась кровь, он часто проваливался в красную муть, однако небесная сила снова и снова выводила его из круга смерти. И когда, обессилев, он обвисал и, не шевелясь, бессмысленно смотрел в темноту, то приходила мысль о Иешуа, давала сил бороться дальше: «Он прошел — и я пройду! Он был — и я буду!» Сама эта мысль была животворна.

И вот, вжав пальцы в доску и чувствуя, как большие заносы впиваются в плоть, он вытащил из-под веревочной петли правую руку.

Стояла ночь. Где-то тлели костры, перекликались караульные, но их Лука не боялся — они ни разу к крестам не приближались, обходя лагерь по большому кругу.

— Живы? — прошептал он, вглядываясь в темень.

— Да, — отозвался мальчишка.

— Шевелись!.. У меня одна рука свободна! — сказал Лука.

— Не могу, устал, — ответил тот.

— Шевелись! Растягивай!

— Тише! — захрипел из темноты старик. — Крест качается!

Лука принялся ерзать ступнями по доске, разводить щиколотки. Правой рукой он пытался ослабить веревочные кольца на левой руке.

Крест качался, но Силач спал. Бык застыл не шевелясь. Его зеленосиние глаза не отрывались от крестов, а кончик хвоста ходил напряженно и гибко.

— Давай! Давай! — хрипел старик. — Они дрыхнут все. Два дня без остановки шли, пьяные, усталые. Может, спасемся еще!.. Вон, за оврагом, лес! Там уж никто не поймает. Видать, ты сильный, крепкий… Давай, брат!.. Да поможет нам Спаситель!

— Поможет! — захрипел Лука как баран под ножом — так пересохло горло.

Бык вдруг издал в ответ какой-то звук.

— Его не хватало! Еще разбудит, проклятый! — выругался старик и шикнул на быка: — Тише, боров!

И бык затих, поняв слова и звуки, и продолжал напряженно светить глазами из тьмы.

Через какое-то время Луке удалось вытащить одну ногу из кольца. Он сумел ею дотянуться до земли. Рывком вырвав левую руку из веревок, повалился на землю. Что-то хрустнуло в лодыжке. Боль опалила изнутри, но он даже не понял, откуда она — он был уже на земле! Тут крест начал падать и шмякнулся в грязь рядом с ним.

— Возьми у солдата тесак, перережь веревки!.. Быстрее!.. Светает!.. — говорил старик, уже явственно видный в утренней мгле.

«А если проснется?.. Убить? Убью!»

Было уже почти светло. Лука взял камень и пополз к Силачу. На счастье, тот лежал так, что тесак не был прижат телом, и Лука сумел тихо вытащить его из кожаной петли.

Вернувшись, он схватился за крест старика.

— Его сначала! — приказал старик.

Лука отполз к другому кресту и принялся яростно пилить веревки у перекладины. Мальчишка молча смотрел на него сверху.

— Руки сперва освободи, а то сломаться могут! — донеслись слова старика.

Лука, с трудом поднявшись на ноги, забил тесаком по веревкам. Он уже близко видел лицо мальчишки, слышал его вздохи, горькое дыхание и торопился.

Тесак Силача, остро наточенный, легко резал веревки. Мальчишка был уже почти свободен. Повиснув на Луке, он дергался всем телом и мешал больше, чем помогал. Лука велел ему затихнуть. Держа мальчишку на плече, он начал кромсать веревки, которыми были привязаны его ноги к перекладине.

И тут обрушился вой рожка — подъем!

Лука от неожиданности рванул изо всех сил. Мальчишка упал на землю вместе с крестом, но сумел выскользнуть из-под него и, ковыляя, побежал к оврагу.

— А! — раздался вопль: это Силач вскочил и со сна непонимающе смотрел то на Луку, то на поваленные кресты, то на бегущего мальчишку.

И вдруг бык Зобо, мощно рванув башкой, сорвался с кольца, в странном прыжке достиг Силача и пригвоздил его к дощатой двери хлева. А потом, стряхнув мертвое тело с рогов, рухнул на колени перед Лукой.

— Беги! Меня не спасти! — крикнул старик. — Они уже близко!

Лука, не слушая старика, кинулся было к его кресту, но дорогу ему перегородил бык и так стремительно подкинул его рогами, что Лука оказался прямо на бычьей шее как в седле.

И бык погнал.

Он гнал и гнал, неуклюже прыгая по кочкам и издавая громкие, клокочущие звуки, похожие на слоги неведомого языка. Он больше не хромал и мчался как угорелый — Лука только успевал перехватывать рога, когда зобатого зверюгу кренило и заносило в беге.

Впиваясь руками в шершавую роговину и оборотившись, Лука видел, как солдаты окружили крест со стариком. Заблестели мечи.

«Зарубили!.. Свиньи, скоты!.. Я отомщу вам!.. Я превращу вас в пыль! Я уничтожу ваше царство!» — думалось Луке во гневе, и бык Зобо отвечал ему человечьим ревом и диким свистом.

Пасмурным утром уходили римляне из села. Солдаты ежились, сворачивали палатки и кляли богов, чтобы вечером, прошагав целый день по грязи, опять где-то разбить их на чужой земле. Они спешно покидали село. Замыкающие могли видеть крест со стариком, превращенным в кусок мяса, с которого свисали кровавые клочья, обрубки рук и синие жилы.

— Не доведет это до добра! — ворчал старый солдат, искоса поглядывая на разоренную голгофу, где сонные дежурные рыли могилу для Силача.

— Это точно, — с некоторым смущением отвечал второй, как будто это он гнал войска на гибель. — С каждым днем всё хуже!

— Конец Рима близок.

1975–2005, Грузия / Германия

ЖЕНА ЦЕЗАРЯ

Императрица отдыхала в саду, когда ей сообщили, что посланный ею раб вернулся. Она не выказала нетерпения (была учена доносчиками и соглядатаями, которыми муж наводнил дворец), только перешла на другой конец террасы, где еще была тень. Раб склонился перед ней.

— Никто не видел тебя?..

— Нет, госпожа, я вошел через калитку.

— Всё в порядке?.. Отдал письмо?.. Ему в руки?..

— Да, я сделал всё, как приказано.

— Ночью придешь рассказывать.

Цезарь был в отлучке, поэтому челядь не особо соблюдала порядок во дворце: в некоторых залах не зажигали светильников и не подметали в саду, не разводили огня под котлами с дежурными блюдами, которые должны быть всегда подогретыми на случай гостей, не меняли масла в плошках, отчего время от времени по дворцу тянуло горелым и горклым. Охранники, наигравшись в кости, пили вино на берегу пруда, в середине которого плескался со своей любовницей-поварихой начальник стражи.

С трудом дождавшись ночи, императрица приняла раба, но он ничего не говорил, а только просил:

— Госпожа, дай мне простую бритву! У тебя есть бритва?.. Прикажи принести лезвие!

— Какое лезвие?.. Причем тут лезвие? — не понимала она, но все — таки вызвала свою старуху-кормилицу.

Та пошепталась с рабом, ушла и вскоре вернулась с тазом, полотенцем и лезвием. Раб встал на колени, она окунула его голову в таз, намылила и принялась сбривать волосы.

— В чем дело? — уже с раздражением удивилась императрица, но старуха махнула бритвой:

— Подожди!.. Тут подарок для тебя!..

Раб тихо торопил старуху. Ему не терпелось увидеть радость госпожи. Сейчас он думал только о ней, как, впрочем, и всегда. Это, пожалуй, было единственным, что держало его на этом свете. Лишь бы она была счастлива. Когда-нибудь и он скажет ей, что любит ее. Соберется с силами и скажет.

Когда всё было кончено, он подобрался на коленях к императрице и опустил голову:

— Госпожа, смотри!

На выбритом черепе были вытатуированы слова. Они начинались над висками и аккуратной вязью окольцовывали ту часть головы, которая обычно скрыта под волосами. Письмо было наколото тонкой иглой, синими чернилами, два слова — «любовь» и «смерть» — были исполнены красным, а хвостики от них сплетались на затылке в виде венка.

— Что это?.. — поразилась она, схватила раба за плечи и, ощущая дрожь его большого тела, с диким любопытством принялась читать.

— Это письмо от него, госпожа! — не поднимая глаз от пола, повторял он, счастливо улыбаясь. — Письмо для тебя! Читай!.. Теперь ты всегда сможешь читать его!.. Никто не отнимет его у тебя! Позови меня — и читай! Тайнопись!

Как-то давно, когда у нее еще была возможность изредка встречаться с автором этого необычного письма (поэтом, изгнанным Цезарем из империи), она призналась ему: «Единственное, о чем я жалею, так это о том, что у меня отбирают всё, написанное твоей рукой…» И вот он пишет: «Теперь ты всегда будешь иметь мое живое письмо, любимая»… Да, он всегда был всеобщим любимцем, шутником и мастером на все руки… За что и поплатился — Цезарь не любит под