Book: Горизонты и лабиринты моей жизни



Горизонты и лабиринты моей жизни

Николай Месяцев

ГОРИЗОНТЫ И ЛАБИРИНТЫ МОЕЙ ЖИЗНИ

Моей незабвенной маме

Анне Ивановне Месяцевой

посвящаю

Но более всего

Любовь к родному краю

Меня томила,

Мучила и жгла.

Сергей Есенин

Горизонты и лабиринты моей жизни
Пролог

НЕ СОЛГИ СЕБЕ

2 августа 1972 года. В Москве около полудня. Я выхожу из здания Центрального комитета КПСС на Старой площади. За мной неторопливо закрывается высокая тяжелая дверь третьего подъезда «Большого дома» (как его называли в ту пору в Москве), с которым у меня связано многое.

…В первый раз я пришел туда четырнадцати летним мальчишкой — нас, семерых лучших председателей пионерских баз (дружин), собрали со всей страны, чтобы затем отправить в боевые части краснознаменной Балтики. Радости моей не было границ ни в школе, ни дома, ни даже во всем Останкине, где в ту пору я жил…

Тогда в Центральном комитете ВЛКСМ, Цекомоле, — он размещался там же, на Старой площади, — секретарь ЦК комсомола Павел Горшенин поблагодарил нас за активную работу в пионерии и, пожелав доброго пути, напутствовал: «Наденьте на флоте тельняшку и не снимайте. Она поможет вам смело идти по жизни во славу нашей Родины».

Пройдет немного времени, и я узнаю, что этого молодежного вожака расстреляли как «врага народа». В мыслях я пожалею его, человека с добрым, открытым лицом, желавшего счастья Отчизне. А спустя почти двадцать лет Ольга Пикина, проходившая по следственному делу комсомольского генсека Александра Косарева (так же, как и Павла Горшенина), расскажет нам, секретарям ЦК ВЛКСМ 50-х годов, как делали «врагов народа» в комсомоле и как следователи не смогли заставить арестованных секретарей Цекомола давать ложные показания друг на друга…


…А через три года, в канун окончания средней школы, я в числе небольшой группы выпускников был приглашен в «Большой дом», чтобы сообща написать приветственное письмо И.В. Сталину от имени учащихся 10-х классов г. Москвы. Пришел я на Старую площадь загодя. Толкаясь среди прохожих перед зданием ЦК, не заметил милиционера, который, вдруг цепко взяв меня за руку, проговорил в самое ухо: «Чего ошиваешься? Часики пришел срезать?!» Я опешил от неожиданности и упавшим от горькой обиды голосом ответил: «Я пришел сюда не часики срезать, а писать приветственное письмо товарищу Сталину». И направился к подъезду ЦК, шаркая по тротуару растоптанными, надетыми на босу ногу сандалиями, хлопая на ветру хлопчатобумажными штанами.

На следующий год меня, студента Московского юридического института, горком комсомола рекомендовал на работу вожатым в пионерские лагеря Управления делами ЦК КПСС и Исполкома Коминтерна (в те годы редко кто из студентов не подрабатывал на житье-бытье в каникулярное, и не только, время). Так в третий раз я пришел в «Большой дом», где со мной беседовали серьезные дяди и тети по поводу предстоящей работы.

Мне нравились эти здания в самом центре Москвы, называемые «Большим домом», где все было просто, но как-то строго-торжественно, и люди, работающие там, были простыми и приветливыми. Так казалось мне, только что вступившему в самостоятельную жизнь и имевшему схематичные о ней представления. В те годы, годы моей далекой юности, несмотря на начавшиеся вокруг аресты, о чем ходили слухи по Москве и, быть может, даже вопреки им, над нами еще ярко полыхали зарницы Великого Октября, окрашивая нашу жизнь революционной романтикой, питая бесконечной верой в справедливость социалистического строя, укрепляя дух надежды на светлые дали жизненного пути.

Наверное, именно тогда и поселилась в моем сознании и в моем сердце, как и у всего моего поколения, неистребимая вера в коммунизм, в силу и мудрость своего народа и его большевистской партии, избравших этот путь. Конечно, на первых порах это была вера, воспринятая от отцов, но с годами она превратилась в твердые, вполне осознанные убеждения.

По окончании Великой Отечественной войны, многому научившей и просветившей, уже в зрелые годы мне часто приходилось бывать на Старой площади, в ЦК. Ходил туда за товарищеским советом по тому или иному трудному для меня делу, реже — чтобы выслушать одобрение или получить взбучку.

Все бывало… И при всех самых тяжелых перипетиях личной жизни для меня «Большой дом» был родным домом. Какие бы изломы исторического свойства ни совершались в стране, в мире, я надеялся на то, что в этом доме — умные люди, настоящие бойцы, готовые отдать свою жизнь во имя счастья народного.

Однако это оказалось жесточайшим, трагическим заблуждением. Пройдут годы, десятилетия, и в «Большом доме» у руля власти появятся маленькие люди, которые, не обладая широтой государственного мышления, из личной амбициозности и корысти, а то и по «забугорным» приказам пойдут, вполне сознательно, на развал Великой Державы — Союза Советских Социалистических Республик, — созданной умом, душой, трудом поколений советского народа, моим поколением в том числе.


В годы, когда мне довелось работать в аппарате ЦК КПСС в качестве заместителя заведующего Отделом по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран, который возглавлял секретарь Центрального комитета КПСС Юрий Владимирович Андропов, я многое благодаря ему увидел и познал. Он учил меня: «Мы с тобой не имеем права на ошибку в любом деле — большом или малом, — впереди нас, перед Центральным комитетом КПСС, никого нет; вводить в заблуждение, толкать на ложные оценки, неверные действия несовместимо с нашей партийностью, с нашей совестью. А это, как ты знаешь, к сожалению, бывает».

Выйдя августовским днем 1972 года из третьего подъезда «Большого дома», куда с радостью ходил на работу, я не мог до конца осознать, что же со мной случилось. Мне казалось, что все происшедшее в кабинете председателя Комитета партийного контроля при ЦК КПСС А.Я. Пельше — бред, небывальщина, не имеющие ко мне ровным счетом никакого отношения. Во мне нарастало чувство тревоги, боли, бессилия из-за невозможности вернуться и закричать, чтобы услышали все, у кого есть совесть: «Что вы делаете?!» Боли из-за попрания человеческого достоинства, тревоги за то, что в «Большом доме» снова в угоду кому-то совершают сделки с совестью, фальсифицируют факты, события, явления, ломают человеческие жизни.

Но эти тревоги и боль еще не овладели мной в полной мере.

В третий подъезд «Большого дома» в тот день, 2 августа 1972 года, я входил с партбилетом, а вышел исключенным Комитетом партийного контроля при ЦК КПСС из рядов КПСС за грубое нарушение норм коммунистической морали в бытность мою Чрезвычайным и Полномочным послом Советского Союза в Австралийском Союзе. Спустя 14 лет, в 1986 году, по моей апелляции в адрес XXVIII съезда КПСС меня восстановят в партии.

А тем августовским днем уже далекого 1972 года ноги понесли меня вверх по Старой площади. На улице было душно. Туфли влипались в размягченный от палящего солнца асфальт. Идти было тяжко. Шел я никем не останавливаемый и никого не видящий. Хотя потом случайно встречавшие меня знакомые говорили о непонятной для них необычной моей отрешенности.

Шел я и вспоминал, что на этом московском пятачке, очерченном снизу площадью Ногина, справа улицей Богдана Хмельницкого, Сретенкой, улицей Кирова, слева — Куйбышева, Черкасскими переулками и улицей 25-го Октября[1], прошли долгие годы работы, увлечений, надежд и тревог. Жизнь в своей круговерти порой отбрасывала меня с этого пятачка в другие места, и подчас весьма далекие. Но потом снова нежданно-негаданно возвращала на этот пятачок, однако уже в иное место, в новом общественном или служебном качестве.

За годы работы я узнал, что такое власть. Узнал не только из научных исследований, но и из опыта, естественно, и из прошедших передо мной длинной вереницей властителей, в том числе таких, как И.В. Сталин, Н.С. Хрущев, Л.И. Брежнев, Ю.В. Андропов, К.У. Черненко. Из опыта людей другой ипостаси — М.С. Горбачев, Б.Н. Ельцин — и собственного опыта.

Вот и сейчас, вспыхнуло в затуманенном сознании, против меня, судя по всему, использована высшая партийная власть. Обрушена до самого предела. За этим пределом или тюрьма, или смерть. А может быть, ни то и ни другое. Ведь сила жизни сильнее и тюрьмы и смерти. Разум может в конечном счете посмеяться над силой власти, которая опьяняет кое-кого, превращая в моральных уродов.

…А ноги несли меня вперед. Справа почти полностью открылось здание Центрального комитета ВЛКСМ. Здесь вскоре после окончания Великой Отечественной и демобилизации из органов государственной безопасности я начал отсчитывать свое новое время. И оно, с перерывами, продолжалось довольно долго. В окнах кабинета на четвертом, секретарском этаже, где я когда-то трудился, промелькнула чья-то фигура. Или показалось?.. Я отмахнулся от этих наплывших на меня воспоминаний далекой молодости. Но впереди сразу выросла громада Политехнического музея, построенного еще в дореволюционное время на пожертвования российской интеллигенции ради дела народного просвещения. И здесь я трудился, продолжая ее благородные традиции.

Роящиеся в голове воспоминания перескочили на дом № 2 на площади Дзержинского, куда в начале Великой Отечественной войны судьба привела меня на работу; втащила через перипетии допроса сотрудником НКВД СССР меня как антисоветчика и пораженца во второй раз — после окончания войны; и в третий — по личному распоряжению Сталина — в следственную часть по Особо важным делам МГБ СССР, где в то время находились в производстве известные дела: «врачей-убийц», бывшего министра Государственной безопасности СССР Абакумова и иже с ним.

Отливая солнечными бликами, на меня смотрели зеркальные стекла кабинета председателя КГБ, в котором трудились в свое время и два бывших первых секретаря ЦК ВЛКСМ — А.Н. Шелепин и В.Е. Семичастный. С ними многое в моей жизни связано. «Сейчас работает на этом посту мой бывший сотоварищ по „Большому дому“ — Ю.В. Андропов», — подумал я.

Шел не зная куда и никак не мог сосредоточиться на том, что же все-таки со мной произошло. В какой-то определенной степени это было ясно, но на каком основании, ради чего, я осознать не мог.

Жара на улице усиливалась. Духота и на этом московском бугре-пятачке обволакивала с ног до головы. Идти становилось все труднее. В голове стоял звон. Машинально свернул на улицу 25-го Октября. Может быть, потому, что здесь, в одном из домов (до революции гостиница «Славянский базар», после революции 3-й Дом Советов) я жил короткое время у своего старшего брата Бориса во время переезда нашей семьи в Москву с Волги, из Вольска.

Тогда, весной 1930 года, будучи в Москве в гостях у Бориса, во время первомайского праздника я пробрался на Красную площадь и стал свидетелем потрясшего меня действа: тысячи красноармейцев, сведенных в стройные ряды, вслед за человеком, звавшимся Всесоюзным старостой — Калининым, на едином вздохе произносили слова воинской присяги. Мое сердце трепетало, готово было выскочить из груди, покатиться по булыжнику вслед уходящим батальонам красноармейцев. «Кто знает, — подумалось мне как бы в ответ на весь трагизм случившегося сегодня, — может быть, тогда и вспыхнуло во мне великое чувство общности со всей этой массой людей». Сквозь нарастающий звон в ушах и одолевающую тяжесть я явственно слышал могучее и гордое: «Я сын трудового народа!»

…Мне становилось все хуже и хуже. Но я двигался. Пересек Красную площадь и остановился у Мавзолея Ленина. С тех пор как в силу своего мальчишеского разумения я стал пристальнее вглядываться в окружающий меня мир, со мной всегда были два человека, точнее два образа, — Мама и Ленин. С ними я делился радостями и горестями, им поверял свои тайны, к ним шел за советом и помощью. Так было постоянно, в течение долгих лет. В них я верил в том русском старинном смысле слова «вера», означающем клятвенное обещание исполнить что-то главное, нужное людям.

У всякого нравственно здорового человека должна быть вера. Своя вера. В кого-то и во что-то! Моя вера сливалась с господствующим общественным сознанием, помогала мне в чем-то даже опережать его.

Вот и сейчас, стоя перед мавзолеем Ленина, я думал и о нем, и о своей Маме. Она, родная моя, всегда со мною… Ей я клялся приносить людям счастье. Ей — потому что она, придавленная постоянной нуждой, передавала мне все, чем была богата ее душа, дарила все, до последней кровинки. Ему — ибо он учил тому, как сделать все народы счастливыми.

Мне вспомнилось, как мама со стеснительной улыбкой рассказывала: «Я сегодня гадала на тебя. Цыганка сказала: младшему из твоих сыновей, сыну, (т. е. мне. — Н.М.), выпала большая судьба. Достигнет он многого. Будет Народным комиссаром в правительстве». Мама спросила гадалку: «Ну и что? А дальше?» Гадалка ответила: «Всё. Дальше в его судьбе ничего не видно. Всё смазано, плывет».

…Наверное, сегодня и был день начала того, когда в жизни моей всё плыло… В пору гадания мне было шестнадцать лет.

Сколько помню я свою маму, она никогда не проходила мимо людского горя. Ее сострадание всегда было обращено ко мне призывом любить людей, творить на земле добро, творить каждый день.


…А идти уже было невмоготу. Я не помню, как добрался до дома. Сказал жене, что исключен из партии. Она уже знала: звонили из ЦК и просили меня срочно написать и передать в Центральный комитет партии на имя члена Политбюро, секретаря ЦК КПСС А.П. Кириленко письмо о своей невиновности. Позвонил инструктор ЦК И. Егоров, продиктовал мне содержание письма. Я его переписал начисто. Письмо везти в ЦК был не в состоянии. Отвезли жена и младший сын Алеша.

Меня светило, как потом говорили врачи, нервное потрясение. Я впал в забытье. Сколько оно продолжалось — вечер, ночь, утро, день, опять вечер, — я не знал. Распухли руки, ноги, да и весь стал раздуваться, словно резиновый мяч. Казалось, все готово было лопнуть. В голове стоял звон, который то нарастет, разламывая ее, то убаюкивал, унося меня в неведомые выси. Но было легко и потому приятно, даже радостно.

Это ощущение приносило с собою картины прошлого. Они менялись во временном беспорядке, но были связаны единой нитью. В них я присутствовал, участвовал, действовал. Приносило удовлетворение, что даже в забытьи я продолжал жить. Мысль билась в моем сознании, виденное было из разных времен и из мест, подчас далеких друг от друга. Населены они были людьми разными, чаще теми, с кем я прошел вместе через многое, а то и такими, которые нередко казались сторонними, незнакомыми и даже чужими. Часто возникали картины, сюжет которых при всем моем желании я не мог разглядеть. Их конец терялся в густом тумане, подобном тому, наверное, что застлал взор цыганке, предсказывающей маме мою судьбу. А конец очень хотелось увидеть. Увидеть исход жизни — на него в конечном счете направлялась собственная воля, накапливались знания и опыт, выстраивались отношения, использовалась помощь товарищей, друзей и прочее, и прочее. Словом, все то, из чего складывается жизнь. Ее исход в тумане. Что это — урок? Игра судьбы?

Мое кредо — человек, будучи величайшим и высочайшим порождением природы, вполне в состоянии избрать свой «рок», «сделать» свою жизнь.

Мой рок, как мне казалось по мере преодоления горячки, состоял в том, что я вполне сознательно вступил в острое противоречие с личностями, стоящими у кормила власти. Это противоречие постепенно нарастало. И то, что случилось со мной августовским утром 1972 года в «Большом доме», явилось со стороны властей предержащих разрешением этого противоречия. Но к такому выводу я пришел позже, когда окончательно справился с болезнью.

Именно тогда, шаг за шагом, я пытался не только восстановить в своей памяти многое из пережитого, но и понять это пережитое, на что ранее не хватало времени, осмыслить свою жизнь, посмотреть как бы взглядом человека стороннего — не приукрашивая себя, не преувеличивая свои возможности, не питая к себе жалости.

Мне еще до всего случившегося приходилось по долгу службы и естественному интересу анализировать происходящие в нашей стране изменения, нарастающие в ней негативные тенденции. Полагаю, что уже в предвоенные, а затем и в послевоенные годы в нашем обществе стала давать себя знать тенденция, развившаяся затем в закономерность. По мере затухания в обществе борьбы классов, содержание которой в конечном счете выливается в борьбу за власть, вырастает и усиливается внеклассовая борьба, борьба за власть личностей, окруженных приспешниками в виде групп единомышленников либо землячеств, кланов.

Мое поколение, на известном этапе своей жизни, работало именно в условиях действия этой закономерности. Оно испытывало на себе, несло в себе противоречия между людьми, олицетворяющими власть, и теми, кто считал, что стоящие у власти старые по возрасту вожди не способны учитывать огромные изменения, происходящие в окружающем мире, не могут вследствие своей духовной и физической немощи чувствовать новые реалии жизни и потому быть во главе общества и вести вперед поколения, впитавшие в себя новизну своего времени, глубоко чувствующие потребности современного им общественного развития и сознающие необходимость прокладывания новых дорог. Конечно, под поколением понимается не какой-то верхушечный слой, а весь его массив, впитавший вполне естественную значимость преемственности всего лучшего от предыдущих поколений и несущий в себе заряд собственного опыта, умноженного на новизну видения современного мира.



Оно, поколение, вместе со своими предшественниками, выдвигая из своей среды руководителей разных уровней, призвано способствовать прогрессивному развитию общества.

Еще не оправившись окончательно от своих болячек, я решил написать о себе и о своем поколении. О жизни…


Мой жизненный путь был тесно связан с различными сферами общественной практики: комсомольской, военной, контрразведывательной, дипломатической, партийной, государственной, научной, просветительской. В определенной мере он отражает судьбу того поколения, которое вступило в жизнь в начале советской власти, взрослело на марше первых пятилеток, возмужало в Великую Отечественную, затем, вместе с оставшимися в живых отцами, матерями, братьями и сестрами, вытаскивало Отчизну свою из неимоверной послевоенной разрухи.

К 50-м годам это поколение, как я думаю, окончательно сформировалось. Приобрело свои, присущие ему характерные черты и особенности: честное и бескорыстное служение народному счастью, Родине. Идеи XX съезда КПСС были созвучны его духу, нравственным устоям и подвигам ради приближения человечества к коммунистической мечте. Однако на рубеже 70-х годов, представляется мне, естественная преемственность поколений была нарушена. Через это поколение, мое поколение, перешагнули. В жизнь советского общества в полном объеме не влилась свежая кровь. Дела в Отчем доме пошли все хуже и хуже. Стагнация охватила все сферы общественной жизни. Поколению не позволили реализовать свое видение быстро меняющегося современного мира. И прежде всего использовать достижения научно-технической революции, помноженные на свободу мысли и действия каждого советского человека.

Мое поколение — фронтовое поколение. Поколение Великой Отечественной войны 1941–1945 годов. Поколение победителей.

Все мои друзья — да и не только мои друзья — независимо от деятельности в последующие годы считают главным в своей жизни участие в тяжкой, но героической войне советского народа, сыгравшего огромную роль в спасении мировой цивилизации от фашистской чумы.

Что такое поколение? История свидетельствует, что поколение как явление складывается в переломные моменты развития общества. Именно тогда миллионы людей чувствуют себя сопричастными к этому событию и друг к другу. И эта сопричастность сопровождает человека в течение всей его жизни.

Великая Отечественная война всколыхнула каждого ее участника, объединила священной идеей защиты Отечества от оккупантов, породила в них общенародный дух мужества, альтруизма, благородства, верности идеалам, преданности делу, умению дружить — словом, нравственной красоты. Конечно, в семье не без урода: в многомиллионной армии были и бесчестные, дезертиры и даже предатели; они не определяли лица поколения.

Поколение победителей окрасило собою целую эпоху.

В ней был взлет патриотических чувств, нежная любовь к родному дому. Конечно, фундаментальные основы духовного облика воина, труженика закладывались еще в мирное время. Справедливая Отечественная воина вызвала их к жизни, сцементировала в единое целое. Казалось бы, жестокости войны должны привести к очерствлению характера. Однако в своей массовости, наоборот, — к соучастию людей в горе и беде, к взаимопомощи в преодолении трудностей и тягот. Думалось, что фронтовая жизнь с ее подчинением армейской дисциплине, боевым приказам приведет к подавлению воли воина, но она при сохранении дисциплины побуждала к развитию в характере человека инициативы, находчивости, способности принимать самостоятельные решения, исходя из боевой обстановки и собственного военного опыта.

Поколение победителей обладало свободой мысли и действия.

Что бы ни говорилось ныне худого, очернительного в адрес поколения времен Великой Отечественной войны, история не позволит вытравить из сознания последующих поколений благородство духа и героизм поведения поколения победителей. Оно — поколение — было и сегодня остается становым хребтом нравственной силы народов России, всех других народов бывшего Советского Союза.

«Может быть, — думал я, — мои воспоминания о прожитом, в котором причудливо уживались счастье и трагедии моего поколения, обогатят и уберегут от ошибок кого-то из поколений, идущих следом за нами, и вместе с тем позволят им укрепить свой оптимизм, свою волю».


…Но пройдут долгие, длинные годы, прежде чем я сяду за эту работу. Много воды утечет. Многое изменится. Страна переживет, как сейчас говорят, «время застоя». Войдет в «перестройку», в которую много будут говорить и мало делать; и под этой дымовой завесой начнут разваливать Великую Державу — Союз Советских Социалистических Республик. Но и это еще не все! Не спрашивая мнения народа, вопреки ему, начнут преобразовывать социально-политические основы его бытия, подвергнут трансформации мировоззренческие устои. Будет ниспровергнуто то, что было истинным. Очернительство и ложь покроют многое из того, чем жил и гордился мой народ, мое поколение. Немало появится таких, кто напялит маску, дабы не было стыдно смотреть людям в глаза из-за новых идейно-духовных привязанностей. Вылезут на поверхность и те, кто вовсе без масок среди бела дня начнет предавать и распродавать свои былые социалистические устремления.

И все эти годы меня будет мучить один вопрос: справлюсь ли я с поставленной перед собой задачей? Друзья, да и просто знакомые, будут убеждать меня написать книгу воспоминаний.

Тогда юная, красивая душой, вся в аспирантских изысках, Тамара Зайчикова первой услышит начальные строки и побудит меня продолжить, помогая мне дальше на всем жизненном пути, продлевая его.

И эти побуждения по мере хода в стране перестройки, использования ее определенными силами в реставраторско-капиталистических целях будут усиливаться. Я же в светлое время суток буду отшучиваться, а по ночам в московском гуле слышать усиливающиеся внутренние позывы к работе над воспоминаниями, тем более что в писаниях некоторых, состоявших некогда, как они аттестуют себя, «советниками при вождях», а ныне надевших другие маски и «преуспевающих» на различных поприщах, возводятся воистину дикие поклепы на наше недавнее прошлое. В сознание большинства о делах и людях минувшего времени вносится ложь.

…Надо писать!

С тех пор я стал замечать, что, с одной стороны, живу с постоянным ощущением реальности, повседневности, будничности, а с другой — с тем же постоянным ощущением прошлого. Память о прошлом все чаще накладывается на жизнь сегодняшнюю, переплетаясь между собой как бы в двух жизнях одновременно. Может быть, потому, что прошлое ярче, сильнее, значительнее моего настоящего на склоне лет, так думается мне. Конечно, память — это и мой путеводитель по жизни, ее опытный рулевой и двигатель, который, образуясь с окружающими реалиями, избирает путь и накручивает на нем время жизни. Наверное, потому и определяется память как способность каждого из нас к воспроизведению прошлого опыта, как одно из основных свойств нервной системы, выражающееся в способности длительно хранить информацию о событиях окружающего нас мира и реакциях организма и многократно вводить ее в сферу сознания и поведения.

Без памяти нет человека, и это безусловно так. Однако как часто ее надо напрягать, использовать? Хватит ли душевных сил ворошить посредством памяти свою жизнь с самого начета? Ведь в этом случае радость и мука снова и снова, как наяву, будут постоянно идти рядом. Эти сестры-близнецы в разное время и при разных обстоятельствах, каждая по-своему, бередят наши души, бьют по нашим сердцам.

Для меня тогда, сразу после случившегося на Старой площади, даже в страданиях, вызванных памятью, была отрада.

Тогда и потом ко мне приходила мысль, что писать воспоминания я могу, лишь когда пройду через самосуд, в котором их активным участником, свидетелем, является память, а высшим судьей собственная совесть.

Мне думается, что природа, наградив homo sapiens памятью, рассчитывается с ним за его неизбежную смерть. Она, память, постоянно напоминает человеку о смерти, как бы говоря: «А что, Человек, оставляешь после себя людям?» У каждого поколения есть своя память. Уходит из жизни поколение, и возникает вопрос: «А что ты, поколение, оставляешь после себя поколениям грядущим?» Есть память и у моего поколения. Она часть исторической памяти народа.

Умирает человек. Уходит из жизни целое поколение. Но память остается. И эта память должна быть честной.

Честная память…

Свою память я решил судить судом своей совести. Самосуд покажет, что одержит верх — честность памяти или честь совести, или и то и другое не выдержит проверку самосудом.

Честная память…

Память своего поколения я не могу судить судом своей совести. Такого права у меня нет. И быть не может. Было бы правильным поступить по-другому: совестью поколения соизмерять свою собственную совесть. Почему? Да потому, что я лишь маленькая частица своего поколения, его кроха. У целого поколения есть то, чего у меня быть не может: исторические деяния, историческая преемственность поколений, историческое сознание, требования совести павших и их совесть, равно как и благородство стремлений оставшихся в живых. Моя личная совесть может лишь приблизиться к этой большой Совести целого поколения, хотя бы адекватно отразить и выразить ее. Надеюсь, что мои воспоминания будут искренними, честными.

Честная память…

Я постараюсь передать то наиболее существенное, что выпало на мою долю и моих сверстников. Оно окрашено в светлые и темные краски, озвучено мажорными и минорными тонами и самыми невероятными полутонами. Мое поколение, и я вместе с ним, прошло босоногим по своему детству, радовалось отмене карточек на хлеб в юности, приходило в восторг от деяний отцов и дедов, старших братьев и сестер на стройках пятилеток, плакало над безвременно погибшими в монгольских степях, училось у академиков братьев Вавиловых, грызя гранит науки, приобщалось к высокой культуре на концертах Ивана Козловского, Надежды Обуховой, Давида Ойстраха, Вадима Козина, хохотало до слез, падая со стульев, над перипетиями киногероев Орловой и Утесова. Словом — жило. Жило и тогда, когда из семей сверстников вырывали отцов и матерей, братьев и сестер и без вины виноватые шли они с клеймом «врагов народа» в места отдаленные: на Колыму, на Соловки.

Мои сверстники и я, не долго раздумывая, записывались в Красную армию до начала Великой Отечественной и в ходе ее. Многие друзья, товарищи, сверстники не вернулись с полей сражений. Мое поколение называют поколением, вырубленным войной. И после войны не щадя живота своего люди моего времени восстанавливали из руин дома, колхозы и МТС[2], шахты, рудники, заводы. Они выдвинули из своей среды выдающихся мастеров культуры — ученых, писателей, композиторов, художников, артистов, — рабочих, крестьян…

Честная память…

Время и события оставили рубцы на сердце моего поколения… Несмотря на все это, вопреки дикостям и мерзостям, которые пришлось пережить, мои сверстники остались верны до конца идеалам своей юности и молодости. В этом я убежден.

Время придет! Наш великий народ одолеет недуги нынешнего времени. Он разберется и в реставраторских замыслах новоявленных «друзей народа» из так называемых демократов. Эти новоявленные деятели истории забыли напоминание Гёте: «Чтобы что-нибудь создать, надо чем-то быть».

…Горя людского насмотрелся я немало. Страну свою, да и другие страны и континенты, я облетел на самолетах, изъездил в поездах, объехал на лошадях, ишаках и собаках. А сколько человеческих судеб прошло передо мною! Я знал труд волжского плотогона и цементника, московского лекальщика, магнитогорского металлурга, колхозника с сусанинских бедных почв и с Черноземья Кубани. Бывал в чуме у эвенка и делил с ним сухую лепешку. Сидел на званых обедах во дворцах и резиденциях. Спал в цыганской кибитке под открытым небом и купался в мраморных ваннах фешенебельных отелей Лондона, Парижа, Токио, Ниццы… И где бы я ни был, куда бы ни забрасывала меня судьба, повсюду я чувствовал себя сыном своего народа, своей милой Отчизны.


Глава I

ВСЕ НАЧИНАЕТСЯ С ДЕТСТВА

В нижнем течении матушки Волги, в ста сорока километрах выше Саратова, на правом ее берегу, между гор Приволжской возвышенности расположился город цементников Вольск. На окраинах его стоят цементные заводы — вверх по Волге — «Большевик» и «Коммунар», вниз — «Красный Октябрь» и «Комсомолец». Вот в рабочем поселке завода «Комсомолец» я и родился в 1920 году — в год страшной засухи, а с ней и зловещего голода, охватившего тогда Нижнее Поволжье.

Неповторимы своей красотой тамошние места. Над широкой, сверкающей под горячими лучами солнца гладью Волги высится Ечина гора, с которой открывается даль Заволжья, подернутая голубой дымкой. Смотришь, а ребячье сердечко рвется наружу в эти дали, внутри все поет волей вольною, хочется кричать от восторга, от избытка чувств… А внизу, под тобой, разместился завод, казармы[3] рабочего поселка, в котором живут отец, мать, здравствуют твои братья и сестры, бегают друзья-товарищи. В необъятных просторах завод и поселок кажутся маленькими, даже игрушечными.

Это моя Родина!

Наверное, широта характера волжан, вольность их духа заложены привольем окружающего природного естества.

Возникновение моего родного города уходит в далекое прошлое. Еще в 1690 году в устье речки Малыковки, что впадает в Волгу, появилось небольшое сельцо с тем же названием. Улицы его видели, как гласит молва, Емельяна Пугачева и его сотоварищей. Прошли столетия, в 1870 году при образовании Саратовского наместничества село Малыковка было преобразовано в уездный город Волгск от имени родимой Волги; кстати говоря, другого города с таким названием на всей ее протяженности нет. Чем тоже надо гордиться! А позже Волгск, получивший смягченное звучание, превратился в Вольск. Город рос. В его окрестностях строились цементные заводы. В 1912 году акционерным обществом «Ассерин» по соседству с цементным заводом Зейферта был построен цементный завод, названный в 1929 году после восстановления «Комсомолец».

Вольск славен своими революционными и трудовыми традициями. В нем до революции действовала сильная организация РСДРП. Большую роль в борьбе за становление и укрепление Советской власти в городе играла Вольская красная флотилия, созданная в апреле 1918 года под руководством члена Центробалта И. Сарычева. Флотилия — первое самостоятельное соединение вооруженных сил молодой советской республики на Волге. Она действовала на протяжении от Саратова до Сызрани. Позже Вольская флотилия была объединена с симбирским отрядом Волжской военной флотилии и воевала под Царицыном.

В годы первых пятилеток Вольский цемент шел на строительство заводов, фабрик, электростанций, колхозов, МТС, совхозов. Из него строилась первая очередь московского метро, Беломорско-Балтийский и Волго-Донской каналы и многое другое. В бытность мою председателем Государственного комитета по телевидению и радиовещанию, Останкинская телевизионная башня и телецентр строились также из цемента с моего родного завода «Комсомолец», цемента, считавшегося по качеству лучшим в стране. И мне это было очень приятно.

Во время Великой Отечественной войны город и район дали фронту тысячи бойцов. На средства, собранные трудящимися, было построено 22 боевых самолета, отправлено более 30 тысяч теплых вещей, школьники собрали 9 тонн 550 килограммов лекарственных трав. Производство цемента за годы войны достигло более одного миллиона тонн.

И все это родные места!

Вольск издавна славен и своими людьми: мастерами-умельцами, учеными, деятелями культуры, бесстрашными воинами, революционерами. В Вольске родилась член партии «Народная воля» Софья Перовская, летчик Герой Советского Союза Виктор Талалихин, политрук Герой Советского Союза Василий Клочков-Диев, медсестра Герой Советского Союза Зинаида Маресева. 30 воинов-вольчан удостоены звания Герой Советского Союза. В Вольске творили писатели Федор Панферов, Александр Яковлев, изобретатель прототипа гусеничного трактора Федор Блинов, первооткрыватель саратовского газа Б. Мажаровский, зоолог Виноградов и многие другие.

Это тоже мои родимые места! Мой отчий дом. Традиции живы в каждом городе, в каждой деревне.

Родина — не абстракция. Она — и вся огромная страна, и мой, и твой завод, село, деревня, город, улица, дом. С ней — со дня рождения, на всю жизнь — связан своей пуповиной и я, и ты, мой читатель. Сколь бы ни жил на белом свете, а картинки из прошлого постоянно всплывают в памяти.

Мне кажется, что свое детство я помню лет с четырех. И первое, что воскрешается в памяти: мама одевает меня в поддёвку (так назывались длинные пальто с мелкими оборками по талии), нахлобучивает шапку и завязывает башлыком. Одевается сама, и мы с ней сквозь ревущую, сшибающую с ног метель (надо знать, как сильны ветры, дующие и зимой, и летом из Заволжья!) идем в заводской клуб, что стоит на самом обрыве над Волгой. Папа уже там. Народу много. Почему-то тихо. Ни шума, ни улыбок. Красный с черным флаг на сцене, на которую поднимались люди. Слышал часто повторяемые слова «Ленин» и «умер». Но я не понимал, что происходит. И, лишь придя домой, мама и папа мне сказали: «Умер вождь. Ленин. Вот его наши рабочие жалеют». Так было.



Наша семья приехала в Вольск, на «Ассерин», в 1918 году из подмосковного Подольска, где мама работала на заводе швейных машин Зингера, а папа на цементном заводе. Жили в деревне Студенцы, в семи километрах от города. Семья была большая, только детей семь человек: Борис — 1902 г., Георгий — 1905 г., двойняшки Николай и Лидия — 1907 г., Александр — 1911 г., Алексей — 1913 г., Евгения — 1915 г. Жили бедно. В голодный 1918 год Николай и Лидия скончались. Голодуха принудила родителей двинуться на хлеба в Нижнее Поволжье. Приехали. Немного подкормились, а в 1920 году голодная смерть пришла и на Волгу — косила людей нещадно. Брат Алексей рассказывал мне о том страшном годе. Отец, дабы уберечь всех детей от смерти (Борис еще раньше ушел добровольцем в Красную армию), решил двоих сыновей — Алексея и Александра — отвести в созданный в городе приют; на заводе говорили, что там дети могут выжить. Пришли в приют, вспоминал брат, посмотрели на ходячие смерти — на таких же, как мы, ребят, — и отец сказал, что лучше помирать дома, чем здесь, в приюте.

В тот 1920 год я, появившийся на свет, выжил благодаря маме. А чуть позже появились на заводе «нансеновские» обеды[4]. Они-то и не дали заводским рабочим и их детям погибнуть. В 1923 году родилась моя сестра Лидия.

Пережили страшные времена, и жизнь на заводе стала из года в год улучшаться. Появлялись ростки того нового, что несла с собой советская власть.

Помню, с какой завистью я смотрел на старших ребят, ставших пионерами. Их матери на лавочках под нашими окнами и под началом моей мамы шили им пионерскую форму. Швейных машинок не хватало, шили на руках и пели песни, задушевно, о волжском раздолье. Здесь, на зеленой лужайке, после тяжелой работы собирались мужчины: кто играл в карты, в домино, а кто просто лежал, широко раскинув натруженное за день тело. Так тоже было.

Чувство рабочей спайки ощущалось во многом. Никогда не забуду маевок. Собирались за заводским поселком на большой поляне у подножия лесистых гор. Каждая семья в узелке приносила снедь, кто что мог — жареную рыбу, пироги, тушеное мясо… Прихватывали с собой купленную вскладчину водку и, конечно, целые ведра знаменитого жигулевского пива, что варилось в Вольске. В рабочем поселке иногда вспыхивали ссоры, драк я не видел. Все было ладно, по-доброму. В наших местах к началу мая Волга разливалась широко, и на нее, несущую свои быстрые воды вниз, в далекие края, можно было смотреть и смотреть — до бесконечности. Сидели на ее крутых берегах цементники со своими чадами и впитывали в души свои ее раздолье, предания о вольности своих пращуров, их силе и мудрости. Конечно, не было тогда в моей детской головенке таких мыслей и слов. Но если бы в сердце не было заложено нечто от тех времен, то и не вспоминалось бы сейчас, как вспоминается.

Мне нравилось слушать заводские гудки, особенно с левобережья Волги. Сидишь, а через волжскую ширь доносится до тебя сначала гудок с родного завода, что ближе, затем к нему присоединяется голос с завода «Красный Октябрь». И несется их гуд по Волге — вверх и вниз — уходит в заволжские степи, поднимается по горам Правобережья. Гудит, то сзывая рабочих в свои цеха, сбивая их в коллективы, то отпуская на отдых.

Надо сказать, что дух коллективизма, доверия друг к другу царил не только во время праздников — Первомая, Пасхи, годовщины Октября, Рождества Христова, но и в будни. В казарме, где жили десятки семей, все было открыто, без замков и запоров — ухищрений на дверях квартир, которые придумываются сегодня. Забывается, что в русском народе всегда были открытость, доверие. Замки не вешали ни на души, ни на имущество. Так было в народе. Толстосумы вели себя по-иному, но их было мало, не они создавали народный обычай доверия друг к другу.

Напротив завода, в Заволжье, находились немецкие колонии — поселения, входившие в состав Республики немцев Поволжья. Помню как каждый год, по осени, подплывали к заводу с левого берега груженые лодки, сходили с них люди в одежде из грубой, шерстяной ткани, в заправленных в гетры брюках, в ботинках на толстой подошве, ходили по казармам, доставали из карманов замасленные записные книжки, химические карандаши и начинали справлять торг. Они знали, что рабочие небогаты, многосемейны и не в состоянии расплатиться сразу за все, что им надо на год до следующего урожая, дабы прожить. По договоренности, они ссыпали в лари, стоявшие в коридорах казарм, около комнат каждой семьи, крупчатую саратовскую, пеклеванную и ржаную муку, набивали картошкой, капустой, арбузами, огурцами и прочей снедью погреба и сараи. Записывали, что сколько стоит в свои «долговые» книжки. А потом ежемесячно, во время получки приезжали, и рабочие постепенно расплачивались. Я уже кое-что соображал и помню, что долги нашей семьи переносились немцами из года в год. Так тоже было.

Было и то, что я дважды тонул. Плавать, как и все ребятишки на Волге, я начал рано — лет пяти. Однажды мои братья Александр и Алексей взяли меня с собой за Волгу, на острова, покупаться и поесть стерляжьей ухи. Долго ли коротко ли, преодолев на лодках под веслами двухкилометровую ширину Волги, мы прибыли к месту, разбрелись. Ушел от братьев и других старших ребят и я. Пошел купаться. Шел-шел, забираясь в глубину, и провалился в омут…

Читатель, наверное, заметил, что я все время пишу — Волга, и ни разу — река, речка; в низовьях Волги ее не называют рекой, речкой, а всегда Волгой и только Волгой! В этой традиции и любовь, и привязанность к ней, красавице, и дань уважения как к матушке-кормилице, и надежда на то, что смерть не унесет тебя в безвестность, а ты будешь жить в ее, Волги, памяти, пока она течет по Руси.

…Так вот, попал я в омут и меня закрутило в нем. Силенок справиться с течением хватает лишь на то, чтобы высовывать из воды руки. На счастье, увидел мои появляющиеся на поверхности руки бывший недалеко наш заводской парнишка, немец, бросился в воду и вытащил меня. Дома обо всем случившемся, конечно, ни гу-гу.

Тонул я на Волге и второй раз. К концу весны с верховьев Камы и Волги приходили плоты, а с ними вместе шли косяки всяческой рыбы. Для удачной рыбалки времени лучше не придумать: за час-другой можно наловить рыбы на всю семью. Как-то поутру, когда солнце только начало пригревать, собралась нас ватага ребятишек и пошли на только что пришедший плот рыбачить. Перебрались с берега на плот и разбрелись по нему в поисках приглянувшегося места.

Пошел и я. Солнце еще не обсушило после ночи лежавшие сверху бревна. Они были скользкие. Я шел-шел и провалился между ними. Меня подхватило быстрое течение и потащило вдоль плота. Я видел солнечный свет, пробивающийся между бревен, пытался протиснуться между ними, но голова не пролезала. Воздуха уже не хватало. На мое счастье, голова попала между двух разошедшихся бревен. Я закричал, прибежали плотогоны, раздвинули баграми бревна и вытащили меня из воды. А на прощание надавали мне веревками по одному месту так, что я и поныне помню. Помню и то, что плотогоны пожаловались моим отцу и матери, а они по сговору с другими родителями запретили без старших ходить на плоты. Тонул два раза, но боязни воды у меня никогда не было.

Я был младшим сыном в нашей большой семье, любимцем отца.

Своего отца — Николая Андреевича Месяцева — я помню плохо. Он носил длинную бороду и усы. В карманах его пиджака в день получки всегда для меня были сладости. Работал он на цемзаводе «Красный Октябрь» счетоводом-статистиком. Я часто бегал встречать отца при возвращении его с работы.

Он любил бывать на Волге у рыбаков и в хорошую погоду брал меня с собой. Для меня это было большой радостью. Обычно вечером, незадолго до захода солнца, отец брал меня за руку, и мы по крутой тропке спускались от нашей казармы к Волге. Шли через цеха не восстановленного еще завода «Ассерин» («Комсомолец»). Мы шли на так называемые синие камешки, где стояли лагерем рыбаки. Приходили, когда солнце садилось в горы. Волга отражала вечернюю зарю. Стихали птичьи голоса. Где-то перекликались гудками пароходы. Становилось тихо. Торжественно. Все усаживались у костра за большой котел со стерляжьей ухой. Отец доставал бутылочку. Старшие выпивали. Что-то говорили. Я засыпал. Спящего отец приносил меня домой.

Папа умер внезапно, «от разрыва сердца», как тогда говорили. Мне было шесть лет. Помню, что гроб везли на санях. На «Красном Октябре» собралось много рабочих. У гроба что-то говорили, я не плакал. Похоронили отца под стенания мамы и плач близких на городском кладбище. Земля в могиле была красного цвета с белыми камнями…

Было жутко смотреть, для меня это была первая смерть и первые похороны. А потом я видел столько смертей, что не приведи господи видеть другому.

Моя мать — Анна Ивановна Месяцева — вышла замуж, когда ей было шестнадцать лет. Жила она тогда в крестьянской семье в деревне Студенцы, что под Подольском. Мать была светло-русая, а отец — брюнет. И мы, дети, походили кто на отца, кто на мать.

После смерти отца на руках моей матери остались пять ребятишек — три сына, считая меня, и две дочери, одной из которых, Лидии, было три годика. Георгий уже работал на «Красном Октябре», а старший брат Борис, демобилизовавшись из Красной армии, учился на рабфаке в Саратове. Пошла работать и пятнадцатилетняя сестра Евгения, подсобной рабочей в бондарный цех «Красного Октября». Братья — Александр и Алексей — учились в школе фабрично-заводского ученичества, а мы с сестрой Лидией были малолетки. По мере мужания каждый из нас — братьев и сестер — считал своим долгом помогать маме. Она всех нас поставила на ноги, продолжая работать. Я учился в Московском юридическом институте, сестра Лидия — в школе, а мама работала уборщицей в одном из общежитий ВЦСПС. Умерла моя незабвенная мама во время войны, находясь в эвакуации в Вольске, у сестры Евгении. Пошла мама за керосином. В очереди промерзла, заболела крупозным воспалением легких и скончалась.

Мама скончалась. Но она не ушла от меня, а всю жизнь была со мной. Моему чувству к маме очень созвучны стихи Юрия Петровича Воронова, моего хорошего товарища еще с комсомольских времен, который значительно позже стал редактором газеты «Комсомольская правда». Они так и называются — «Мать».

Всего лишь два четверостишия:

И он прошел от стула до стола,

Хоть пол шатало, будто на причале;

Ведь две ее руки, как два крыла,

Парили над сыновними плечами.

Наступит время: сын — через порог,

За встречами — отъезды и разлуки…

И у начала всех его дорог

Опять ее протянутые руки.

Мама умерла в марте 1942 года. Отец мой тоже скончался в марте. Идя по жизни, я всегда «с поры той дальней» с тревогой ожидал прихода марта — и мои ожидания были не напрасны. Многие повороты, значительные события в моей жизни совершались в марте.

Из всей нашей семьи остался в живых только я. Остальные все ушли из жизни. Скончался Борис, работавший начальником одного из главных управлений Министерства авиационной промышленности; Георгий пропал без вести во время боев в Великую Отечественную в 1941 году где-то под Москвой; Александр трудился слесарем-лекальщиком на машиностроительном заводе в Челябинске; Алексей служил морским летчиком на Дальнем Востоке, затем в штабе ВМФ СССР. Все братья были членами Коммунистической партии Советского Союза. Сестра Евгения большую часть жизни проработала на заводе «Красный Октябрь» рабочей. В годы войны трудилась она экскаваторщицей на меловом карьере, работа, конечно, далеко не женская. Но была война, Отечественная. Сестра Лидия по окончании Московского института геодезии и картографии работала инженером-картографом. Последняя ее работа — ответственный редактор Атласа СССР, издание 1984 года.


…После смерти отца в нашем доме опустело. В нем поселилась нужда. За столом делилось на каждый рот всё — от картошки до сахара. Одежда перекраивалась, перешивалась и передавалась от старшего к среднему и от среднего к младшему.

Но мир не без добрых людей. Волжская Русь всегда славилась людской добротой. Заводские рабочие коллективы сильны своей спайкой, взаимовыручкой. И нашу семью, как рассказывала мне мама, не обошла стороной забота заводчан. Да и немцы-колонисты помогали хлебом, картошкой, крупами, мясом. Кормила Волга. Так было. Я часто, в разное время вспоминая свое детство, задумывался над тем, почему мы так беззаботны к сохранению и развитию тех благородных качеств, которые заложены в нашем народе, особенно — доброты. С помощью доброты, и я убеждался в этом на собственном опыте, можно сделать почти невозможное, в определенных условиях даже больше, чем посредством необузданной силы, давления, грубого принуждения. Более того, представляется, что соотношение добра и зла при их диалектической взаимосвязи всегда должно учитываться «большими политиками» в стратегическом плане, а всеми нами в обыденности житейских дел.


В 1927 году мама отвела меня в школу. Учился я хорошо. Первого своего учителя, Василия Николаевича Шкенева, я помню и сейчас. Среднего роста, голубоглазый, русый, хорошо сложенный, он притягивал к себе нас — заводскую детвору. Мы с радостью ходили с ним на Волгу купаться, в лес, в горы, по ягоды и грибы. Играли в лапту, в футбол. Он был веселым, заводилой и строгим, взыскательным учителем. Может быть, все эти нужные педагогу качества были заложены в нем — сыне священника — природой, а может быть, благоприобретены. Учил он нас хорошо. Во всяком случае, когда меня после окончания трех классов заводской школы перевели в другую, то мои знания были крепче, чем у одноклассников.

Летом 1930 года мама, брат Александр, я и сестра Лидия переехали с завода «Комсомолец» из Вольска в село Щурово близ Коломны, под Москву, тоже на цементный завод. Переезд был вызван тем, что Александр после окончания школы фабрично-заводского ученичества был направлен на работу слесарем на этот завод. Александр уже становился основным кормильцем семьи. Переехал в Москву и Георгий. Да и старший, Борис, жил в Москве, что к Щурову поближе, чем к Вольску. К тому времени сестра Евгения вышла замуж и осталась с мужем в Вольске. Брат Алексей жил на попечении брата Бориса в Москве.

Село Щурово расположилось на правом берегу реки Оки, напротив впадения в нее Москвы-реки. Село большое. Проходящая через него шоссейная дорога Москва — Рязань как бы делила его на две части, а посередине, на самой горе, стояла огромная церковь — символ села. Конечно, в селе богатыми были не все. Значительная часть крестьянского и рабочего люда жила бедно. Между богатыми и бедными в начале 30-х годов в ходе коллективизации шли скрытые, но острые схватки, природу которых я понял гораздо позже, а ощутил на себе тогда, в детстве.

В школе, расположенной в богатой части села, верховодили великовозрастные ученики из зажиточных семей. Однажды, вскоре после того, как я начал ходить в школу, группа таких ребят затащила меня в пустой класс, сорвала с меня пионерский галстук и зверски избила ногами, пригрозив, что если я или мои родители пожалуемся на них, то мне несдобровать. Избитый, я ушел из школы на Оку, очистил там от грязи свою одежонку. Искупался. А придя домой, ничего не сказал о случившемся со мной в школе — синяков на лице не было: куда и как бить — знали. В этой школе своим детским умишком я понял, что щуровская жизнь с ее делением на богатых и бедных, разобщенностью селян, отгороженностью, отчужденностью одних от других — это нечто иное, противоположное заводскому коллективу рабочих-цементников.

А второй эпизод, запавший в память, лишь укрепил в моем ребячьем сознании факт наличия в жизни богатых и бедных, несхожести интересов, их противостояния друг другу.

К моменту приезда в Щурово я хорошо плавал, наверное, лучше всех других учащихся сельской школы, в которой было всего пять классов. Плавал поволжски, как говорят в подмосковных весях, — саженками. Как-то в один из погожих дней я спустился к речке на место, где обычно купались и куда приходила Таня — девчонка, к которой меня тянуло, как, думаю, и ее ко мне. «Любви, — писал Пушкин, — все возрасты покорны». Кстати, она была из богатой семьи. Я не видел, как к Тане и ко мне, стоящим рядом, подошли несколько ребят чуть постарше меня и, оттолкнув, сказали, чтобы я «мотал» с речки и не «сватался» к Тане, «она тебе, голодранцу, не пара». Таню не смутили эти слова. Она засмеялась и пошла куда-то вместе с этими ребятами. Я остался на речке. Увидел, как из Москвы-реки входит в Оку двухпалубный пассажирский пароход. Я поплыл ему навстречу. Доплыл до середины реки. По-волжски лег на спину, широко раскинув руки и ноги, и смотрел в летнюю голубую небесную синь, покачиваясь на волнах, оставленных удалявшимся вниз по реке пароходом.

Подобно воде в реке, течение моей жизни продолжалось. С Волги я попал на ее большой приток — Оку. С Оки поздним летом 1932 года наша семья переехала на берега ее притока — реку Москву — аж в саму Первопрестольную.

Начался самый яркий и самый плодотворный период становления меня как личности. Москва быстро «расправилась» с моим детством.

В день моего 50-летия школьные друзья писали мне:

«Дорогой друг!

Ты вырос в нашем родном Останкине. Прелесть останкинских рощ, парка и прудов, атмосфера юношеской чистоты и дружбы, идеи служения Родине формировали твой характер, твои помыслы, твою жизнь.

Еще будучи учеником 7 класса ты возглавил Совет Базы пионерской организации, затем был вожатым отряда, комсомольским руководителем школы.

После окончания школы мы не теряли друг друга из виду. Наша пионерская цепочка продолжала действовать. Мы шли рядом.

Нам приятно отметить, что твой жизненный путь — большой и славный. Ты всегда в гуще самых важных событий жизни.

В суровые годы Великой Отечественной войны ты был на фронте, после войны на ответственной комсомольской, партийной, дипломатической и государственной работе.

На любом посту ты работаешь, как подлинный коммунист, с присущей тебе целеустремленностью, энергией и высокой партийной ответственностью.

…Как бы далеко и высоко ни ставила тебя жизнь, ты всегда остаешься нашим близким и верным товарищем. За это мы любим тебя как родного, как брата. Подписали: Сима Торбан, Маша Мазурова, Толя Серебряков, Вия Штокман, Георгий Лейбо, Катя Крестьянцева, Алик Пешков, Гаяна Китаева, Илья Бурштейн».


Сельцо Останкино начала 30-х годов представляло собой далекую московскую окраину, до которой незадолго до нашего приезда пустили трамвай. Оно складывалось как бы из двух частей: старого Останкина, состоявшего из деревенских домов московского типа, примыкавшего к бывшим владениям графа Шереметева — в создании которого принимало участие целое созвездие прославленных архитекторов: Дж. Кваренги, Е. Назаров, Ф. Кампорези, П. Аргунов, парку, а также нового Останкина, выросшего на пустырях между двумя проточными прудами. Новое Останкино было застроено деревянными стандартными домами. В одном из таких домов по 3-й Ново-Останкинской улице поселилась и наша семья. Под материнское крыло, в Москву, в Останкино, то собирались «в стаю» почти все братья и сестры, то разлетались кто куда. Страна строила заводы, электростанции, рудники, шахты, организовывала колхозы и совхозы, за парты усаживались и молодые, и старые. Новости об этих свершениях входили и в наш дом, непосредственно касаясь того или иного члена нашей семьи.

Старое Останкино было населено людьми, имевшими до революции, как правило, свое небольшое дело — ремесло, извоз, мелкую торговлю. Новое Останкино — преимущественно служащими различных учреждений, рабочими, строившими неподалеку инструментальный завод «Калибр». В Новом Останкине находился и большой студенческий городок со своими читальным залом, библиотекой, медпунктом, танцплощадкой, волейбольными, городошными и другими спортивными площадками. Студгородок тоже был сотворен из стандартных домов с коридорной системой. Жили в городке студенты из медицинского, геолого-разведочного, педагогического и других институтов, а ближе к началу Великой Отечественной появились слушатели высших военных учебных заведений. Студенты вносили свой колорит в жизнь Останкино, делая его население по виду и духу своему интернациональным, молодым, живущим с верой в будущее.

Успешное выполнение пятилетних планов, постепенное улучшение жизни сказывалось на настроении старших, на наших ребячьих делах. Веселее зажило все Останкино. В парке, в его дубравах, на площадках студгородка, да и просто на улицах возле домов распевали песни, сбивались в импровизированные струнные трио, квартеты, квинтеты, играли в волейбол и в домино, гуляли в дубравах и борах, купались до посинения. Часто три моих брата, Георгий, Александр и Алексей, хорошо игравшие на гитаре, мандолине и балалайке, садились во дворе нашего дома на скамеечку и играли. Собирались десятки парней, девушек. Они пели и танцевали, вокруг сидели и судачили пожилые люди, а мы, ребятишки, крутились вокруг них. Это бывало по вечерам, после работы, уже на закате солнца, и продолжалось до тех пор, пока не высыпят на небе мириады звезд — далеких, манящих. С детства осталась у меня любовь к звездному небу. В нем, где бы я ни был — у нас в Европе, в Азии, в Африке, в Америке, в Австралии, — везде разглядывал это удивительное чудо. Смотришь в его дневную лазурь или ночную тьму и не можешь постичь его глубины. Разум отказывается проникнуть в бесконечность Вселенной. Может быть, Космос, чьим порождением ты, Человек, являешься, ставит тебе, разуму твоему заслон?! Мир конечен в своей бесконечности. Познание его идет от низшего к высшему, от простого к более сложному. Каждое новое поколение наследует знания и опыт предшественников, и уже оно само дерзает в процессе познания бесконечности Космоса, микро- и макромира, уяснения разумности своего собственного, общественного обустройства в этом бесконечно конечном мире.

О разумности, в смысле истинной достойности человека, общественного бытия и перспектив его развития в нашей стране, совсем не худо было бы глубоко и всерьез задуматься поколениям, вступившим в новый, XXI век. Особенно тем из их представителей, кто вследствие разных причин и обстоятельств и в том числе под воздействием разного рода «новых» демократов, популистов, демагогов и прочих политиканов пытается затащить народ в капиталистический «рай». История может допустить зигзаг, при котором общество, как это произошло в нашей стране, в бывших социалистических странах Восточной Европы, пойдет вспять, назад к капитализму. Однако этот исторический зигзаг со временем самим народом будет исправлен. История непременно пойдет «вперед и выше — по спирали», а ее «изготовитель» — народ в конечном счете непременно придет к социализму. Так будет! Но для этого надо быть разумным, много знать, ибо знать — значит победить.


…В 1934 году мама записала меня учеником в 6-й класс школы № 36 Дзержинского отдела народного образования г. Москвы. Школа находилась за Шереметевским дворцовым парком в деревне Марфино в трехэтажном кирпичном здании, в котором до революции и некоторое время после нее была духовная семинария.

Являясь Чрезвычайным и Полномочным послом Советского Союза в Австралийском Союзе, я как-то поздним вечером в своей резиденции взялся за чтение только что вышедшего в свет (не помню в какой стране) на русском языке романа А.И. Солженицына «В круге первом». Каково было мое удивление, когда я понял, что действие романа разворачивается в основном в стенах нашей марфинской школы! Автор водит героев романа по коридорам, переходам, лестницам, по которым бегали мы, учащиеся, поселяет в комнаты, бывшие нашими классами. Со страниц романа повеяло далеким близким, несмотря на трагедии, разыгрывавшиеся в этом первом круге. Жаль, конечно, что А.И. Солженицын ни словом не обмолвился о том, что в этом здании был детский дом, была школа. В ней жили, учились те, кто через несколько лет мог вместе с некоторыми из его героев быть на Великой войне. Но это, конечно, дело автора, его привязанностей.

Здание школы находилось на окраине деревни Марфино, стояло на бугре. Внизу протекала речка-ручеек Копытовка, впадавшая в верхний пруд, что перед графским дворцом. Слева было небольшое поле, а за ним лес. Здание школы окаймляли старые липы. И сейчас это место легко узнать: надо доехать на троллейбусе до остановки «Главный вход в Ботанический сад», оглядеться вокруг, и все встанет перед глазами.

В школе-детдоме жили ребята и девчата, бывшие беспризорники, а мы, ученики, приходили из Старого и Нового Останкина, из деревни Марфино и даже из Марьиной рощи и Марьиной деревни. В школе я пропадал допоздна, благо по решению педсовета я пользовался, как и некоторые другие ребята-учащиеся, бесплатным питанием. Школа была моим вторым родным домом. Она накрепко сдружила всех нас — и детдомовцев, и останкинских, и рощинских ребят, детей разных национальностей. Никогда ни в школе, ни на улице не было каких-либо недоразумений на национальной почве — мы просто не замечали, кто какой национальности, и не придавали этому никакого значения. И когда в первомайские и октябрьские праздники все мы, разноплеменные, но все в пионерских галстуках, со знаменами, под бой барабанов и фанфары шли строем от Останкинского парка по нынешнему проспекту Мира, по Сретенке до Красной площади и обратно, шли с песнями, стройными рядами, то сама Москва радовалась нам; так мне казалось тогда.

Школа № 36 Дзержинского отдела народного образования, наша школа, была прекрасна своим дружным, спаянным коллективом учащихся, самоотверженным педагогическим коллективом, старшей пионерской вожатой Валей Сарычевой — нашей ребячьей поверенной во всех бедах и радостях.

Сейчас, когда пионерские и комсомольские организации в школах развалены взрослыми дядями и тетями, хочется рассказать о том, на каких китах покоились эти массовые общественные организации, что питало их жизнедеятельность, каковы те исходные, на которых строилась вся деятельность пионерской и комсомольской организаций. Во всей школе было 18 членов ВЛКСМ. Но эти восемнадцать были ее душой, силой, ведущей и увлекающей учащихся к получению прочных знаний, к развитию в каждом чувства коллективизма, ответственности за любое порученное дело и, конечно, честности, совестливости.

В основу всей деятельности детского коллектива, его комсомольской и пионерской организаций была положена ребячья самодеятельность. Все придумывалось, изобреталось самими ребятами — их разумом — и превращалось в дело, в действие их рук, при тактичной педагогической помощи, подсказке учителей. В школе были созданы два драмкружка, один из которых был «классического» направления, а другой, как ныне говорят, «модернистского», руководили ими на добровольных началах артисты театра Ю. Завадского, расположенного тогда в одном из переулков Сретенки. Действовал балетный кружок, занятия и котором вел хореограф из Большого театра СССР.

Работало несколько авиамодельных кружков, военно-морская секция — всего не перечесть, на любой интерес и любой вкус.

Дальние походы вместе с учителем химии Сергеем Евгеньевичем Козленко вызывали у нас дикий восторг. Военные игры иногда затягивались до захода солнца: спустится оно за горизонт, а «бойцы» из отряда «синих» продолжают гоняться за «зелеными». Так было.

Гордостью нашей школы был созданный при горячем участии учителя физики Ивана Марковича Капусты первый в Советском Союзе детский аэроклуб. Нам подарили настоящий самолет Р-5 и планер, на котором мы летали. Я был маленького роста, весил немного и часто во время полета «зависал» в воздухе, что, конечно, вызывало всеобщее веселье. А кто только не побывал в нашей школе, нашем аэроклубе: Антонов — будущий знаменитый авиаконструктор, Машковский — конструктор парашютов, Камнева — известная парашютистка, чей образ воссоздан Е. Долматовским в поэме «Добровольцы» и повторен в одноименном фильме Ю. Егорова. Бывали писатели К. Чуковский, Л. Кассиль и многие другие.

В основе комсомольской и пионерской организаций лежал также принцип ребячьего самоуправления. Все, что ни делалось в школе, управлялось самими учащимися. Вот один из примеров: пионерские лагеря оборудовались руками учащихся старших классов. Ими создавалась бригада, она заранее выезжала на место размещения лагеря и проводила всю необходимую к его открытию подготовительную работу, качество которой оценивалось специальной группой актива при участии старшей пионервожатой. В лагере продукты повару выдавал завхоз, выделенный комсомольской организацией. Обслуживали ребята сами себя по заведенному распорядку. И «привес» ребят в лагере всегда был высок, что в нашу юность считалось первейшим критерием успеха лагерной кампании и что, наверное, правильно, учитывая тогдашнюю скудость домашних рационов. Да и в детдоме не всегда наедались. В такие «постные» дни придешь к повару и попросишь: «Дядя Коля, дай добавки». Посмотрит он и посоветует: «Приходи тридцать второго числа».

Непреложным правилом школьных общественных организаций была ответственность одного за всех и всех за одного. Ребята из старого и нового Останкино, детского дома жили дружно. Стояли друг за друга стеной, в обиду своих не давали, а нужда в этом была. Тогда одно городское поселение (Марьина роща) дралось с другим (Останкино).

Врезалось в память, как однажды поздней осенью я шел в школу, а учились, замечу, мы во вторую смену. Шел через верхний останкинский пруд, он только что замерз. Его ледяная гладь была зеркальной. При ходьбе лед звенел и немного прогибался. Не дошел я и до середины пруда, как меня догнали четверо ребят, схватили за руки, сбили с ног и стали стаскивать пионерский галстук (я тогда был председателем совета пионерской базы (дружины) школы). Избили меня, но галстук я не отдал. Вот так в драках приходилось отстаивать свою пионерскую принадлежность. Через какое-то время несколько классов из марьинорощинской школы перевели к нам в Марфино. И среди новеньких я узнал тех, кто бил меня на пруду. Рассказал я своим, как было дело, собрались и устроили им такую «баню», что с тех пор ходили по Марьиной роще в пионерских галстуках днем и ночью и никто пальцем не смел нас тронуть. С одним из марьинских ребят, Наумом Бруславским, который отдал жизнь, защищая своего командира под Одессой во время Великой Отечественной, я крепко подружился.

Все промахи, а иногда и грубые нарушения трудовой или учебной дисциплины, недостойное поведение на улице, отношение к старшим или к младшим, становились достоянием или совета пионерского отряда, базы, учкома, или комитета комсомола. То же самое, когда случались добрые дела: о них рассказывалось на пионерских сборах, комсомольских собраниях, пионерских линейках, на заседаниях педагогического коллектива, родительских собраниях. Словом, сами ребята судили-рядили.

Забота об авторитете учителя, старшего товарища была заложена в систему воспитания. Рассказы старших о пережитом, об участии в Октябрьской революции, Гражданской войне, о работе на стройках пятилеток — все это способствовало преемственности революционных, боевых, трудовых традиций первого поколения советского народа.

Большую помощь оказывали школьному коллективу во всех его начинаниях шефы. В разное время ими были коллективы фабрики «Целлугал» — совместного советско-германского акционерного общества, Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, Промышленной академии. Шефами немало было сделано по оборудованию учебных кабинетов, проведению лагерных кампаний, постановке воспитательной работы среди учащихся.

Идейно-политическое воспитание учащихся было в центре внимания учителей и учебных организаций. Помимо определенной направленности гуманитарных дисциплин проводились различного рода политбои, политконкурсы, политинформации, политвикторины, вечера вопросов и ответов, создавались политкружки. Во всех этих и других мероприятиях было немало надуманного, подражательства взрослым, что, конечно, оказывало политико-воспитательную работу. Но и в эти «казенные дела» вносился ребячий дух состязательности, увлеченности, тяги к познанию неизвестного. Яркими, незабываемыми были пионерские сборы, к которым подолгу готовились и томились в их ожидании.

Наиболее существенным в комсомольской и пионерской работе 30-х годов был ее демократизм. Мы, естественно, не знали тогда, какое великое богатство заключено в этом понятии и в его практическом жизненном содержании. Однако мы все и каждый из нас интуитивно — человек рождается свободным! — чувствовали это на первых шагах своей общественной практики, действовали свободно и открыто в интересах общего школьного, пионерского, комсомольского дела. А оно тонким ручейком вливалось в общий поток жизнедеятельности страны, исторических свершений народа.

Можно только сожалеть, что в последующие годы самодеятельные, демократические начала и другие благородные принципы работы пионерии и комсомола в школе начали подменяться подчиненностью этих организаций администрации школы, учителю. Думается, что начало этому было положено в 1935 году введением в школах должности комсорга ЦК ВЛКСМ[5]. Не стоит думать, что усилия комсорга были направлены на подавление инициативы ребят. Как бы там ни было, пока мы учились, училось наше поколение, подменить нашу ребячью самодеятельность и инициативу никому не удалось. По-прежнему голос комсомольской организации и в школе, и на педсовете был весьма весом.

Восстановление в школах детских организаций и их жизнедеятельная способность возможны лишь при воскрешении в полной мере самодеятельных начал. Именно на них, посредством их, при всяческом развитии ребячьего самоуправления, при широчайшем и искреннем доверии к здоровым стремлениям и начинаниям учащихся вкупе с безусловным соблюдением педагогического такта в процессе формирования мировоззрения и культурных запросов учащихся можно вернуть к полнокровной жизни бывшие детские и юношеские организации, естественно, сообразуясь с условиями и требованиями современной жизни в самом широком смысле, какой можно вложить в слово «жизнь».

Это мое убеждение покоится на личном опыте, на опыте моих друзей из 10-го «А» класса школы № 279 г. Москвы. Так стала называться наша 36-я после того, как нас, учащихся, перевели в 1936–1937 учебном году в школу-новостройку в селе Алексеевской, на Церковную горку, напротив нынешней аллеи Космонавтов, где когда-то, как гласит молва, Петр I делал первую остановку по пути в Троице-Сергиев монастырь.

Понятно, что один ученик есть лишь самая маленькая частичка своего поколения, в него закладываются, передаются от других поколений те или иные качества, которые также благоприобретаются в процессе собственного формирования как личности. Он, отдельно взятый учащийся, может и не нести в себе все совокупные свойства, качества своего поколения.

Учащиеся одного, старшего класса школы — это уже группа молодых людей, определенная ячейка своего поколения, с его характерными чертами, усвоенными от предшественников и обогащенными собственной практикой.

Поэтому я просто обязан рассказать о своем 10-м «А» классе, с бывшими учениками которого я связан всю свою жизнь.

Мой родной класс! Как о тебе поведать? Не смогу! Не хватит на то способностей. Простите меня великодушно, мои милые ныне живущие соученики, да и ушедшие из жизни…


Бедность, писал Достоевский, может быть благородной, нищета всегда унизительна. В нашем классе никто не выделялся достатком. Бедность же сквозила из многих щелей. Но ее не замечали. Проходили мимо. Не стеснялись. Для нас, ребят, она не была большой помехой во взаимоотношениях с окружающим миром. Советская власть знала о нашем ребячьем положении и чем могла помогала: бесплатными завтраками, когда кому-то было особенно худо — обувью, одеждой, бесплатными поездками в пионерские лагеря и т. п. Достоевский прав. Наша бедность была благородна!.. Мы горячо любили свою Отчизну, Москву, Останкино, свою школу, свой дом. Наше отношение к родителям, к старшим и к младшим, к девчатам было уважительным. Каждый готов был выполнить общественное поручение, как бы тяжело, не ко времени, не по вкусу оно ни было. Никто из нас не покушался на чужое. Доброта и уважение друг к другу были в наших помыслах и поступках. Благородству учили и наши прекрасные учителя. Интеллигенты-подвижники. В конечном счете интеллигент тот, кто служит своему народу по совести: творя настоящее, помнит о прошлом.

Сейчас некоторые испытывают удовольствие от того, что мажут черной краской даже самое светлое из недавнего нашего прошлого, а стало быть, и жизнь моего поколения.

Они, конечно, не знают, что, поступая таким образом, жестоко бьют людей и без того измученных множеством мерзостей сегодняшнего дня, истязают самою нравственную душу недавнего прошлого Отчизны. Но о чем они, наверное, забывают, так это о том, что снова придут смелые и честные люди, которые с уважением и любовью, с состраданием и гордостью расскажут о людях, создавших Великую державу, о моем поколении. Да, Советский Союз был Великой державой, первой попытавшейся дойти до общего добра и справедливости, и мое поколение внесло в это благородное дело свою лепту.

В нашем классе все делалось на виду у всех, с согласия всех. Мы были вольны в мыслях и в поступках. И вопреки всему смелыми вышли в самостоятельную жизнь в 1937 году, окончив школу.

Массовые репрессии 30-х годов нас не коснулись, прошли мимо. Почти. Но из жизни ушла Лена Моркова, заводила школьных игр, танцев и других забав летом на школьном дворе, а в ненастье и холод — в большом зале. Невысокого роста, красиво сложенная, с копной русых, с рыжинкой волос, усыпанная веснушками, с голубыми глазами, она, казалось, заполняла собой и своим с хрипотцой голосом всю школу. Лена одновременно и тут, и там — повсюду. Я бывал у нее дома вместе с другими ребятами. Во время чаепитий она показывала семейные фотографии. На одной из них В.И. Ленин был сфотографирован вместе с В.В. Старковым, одним из организаторов и руководителей петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», а на некоторых других кто-то из видных работников партии в первые годы после Октября 1917-го. Кто? Не помню.

В те годы прием в комсомол был строгий. Но Елену наша комсомольская организация приняла в свои ряды с радостью, и она пошла в райком, где ей отказали в членстве в ВЛКСМ. Был уже поздний вечер, когда мы с моим другом Колей Кухтиным узнали от нее о случившемся. Она не отвечала на наши вопросы, а все твердила и твердила, что происшедшего не переживет. Мы пытались уговорить ее пойти домой. Но она внезапно побежала на трамвайную остановку. Мы за ней. И так, перескакивая с трамвая на автобус, с автобуса на трамвай, мы следом за ней добрались из далекого Останкино до центра, до Дома правительства. Почему именно до Дома правительства? Здесь мы ее перехватили, уговаривали вернуться, но она сказала, чтобы мы не волновались, возвращались в Останкино, а она пойдет в «Ударник» — шел последний сеанс. Взяла билет и вошла в кинотеатр. Домой мы не поехали, мы не могли ее покинуть в таком состоянии. Денег на билеты в кино у нас не было. Билетерша бесплатно не пустила, администратор не стал слушать наши пояснения о необходимости попасть в зал. Время шло. Мы ждали. Кончился сеанс. Двери кинотеатра заперли за последним зрителем, а Лены не было…

На следующий день Лена в школе не появилась. Обо всем случившемся мы рассказали Вале Сарычевой, старшей пионервожатой школы. Не появилась Лена в школе и на следующий день, и в последующие дни; на четвертый — ее тело всплыло около Малого Каменного моста близ Дома правительства. Почему она покончила с собой именно у Дома правительства? У кого из проживавших там она хотела вызвать сочувствие или получить поддержку, или выразить свой протест? Конец был самый крайний, на который способен пойти человек!

Хоронили Лену Моркову всей школой. Природа плакала, дождинки катились по нашим лицам и смешивались со слезами. Хоронили молча.

Поразительным во всей этой печальной истории было то, что случай самоубийства умолчали. Нас с Кухтиным никто не расспрашивал и не допрашивал. С годами, взрослея, я возвращался к потрясшему меня событию, обдумывал случившееся с Леной Морковой как профессиональный следователь-чекист и пришел к выводу, что кому-то, кто имел власть, было невыгодно провести объективное расследование по поводу самоубийства молодой, в расцвете сил и способностей девушки, всей душой любившей Советскую отчизну. Смерть Лены Морковой потрясла меня. Она побуждала к тому, чтобы быть честным и смелым и не впадать в отчаяние, в крайности, даже в самых, казалось бы, безысходных обстоятельствах. Смерть Лены взывала к справедливости против произвола.

Школа дала мне знания, привила вкус к труду и общественной работе. Научила уважать старших товарищей, ценить дружбу. Воспитала верность идеалам справедливости, добра, совестливости. Такими же делала школа и моих соучеников. Вглядываясь из настоящего в их прожитое прошлое, я не отыщу ни одного, кто предал бы идеалы нашей юности. Таких нет!

Да пусть не посетует на меня читатель за мою, может быть, неуклюжую попытку дать хотя бы краткую характеристику некоторым моим друзьям по школе. Надеюсь, что сказанного будет достаточно, чтобы убедиться в их нравственной силе и красоте. Из таких ребят складывалось наше поколение. Ведь 10-й «А» класс 279-й московской школы был не единственный — таких, с такими красивыми юношами и девушками, было тысячи, десятки тысяч. И не только в школах… Но сначала я хочу немного рассказать о наших школьных учителях.

Учитель химии — наш классный руководитель — Сергей Евгеньевич Козленко. Для нас он был и педагогом, и старшим товарищем, и другом. Он одним из первых ушел на фронт, где и сложил свою голову. Он не страшился тяжелых обстоятельств жизни и старался воспитать нас смелыми людьми.

Из-за тяжелой болезни в годы войны, рано, в возрасте 39 лет, ушел из жизни замечательный человек, отдававший свой педагогический талант, организаторские способности сплочению школьного коллектива учитель физики Иван Маркович Капуста. И С.Е. Козленко и И.М. Капуста были настолько ревнивы в части нашего ребячьего отношения к ним, что на заседаниях педагогического совета школы их рассаживали подальше друг от друга, чтобы Козленко не «съел» Капусту.

Вера Николаевна Лукашевич — учительница русского языка и литературы, мастерски, под стать лучшим актерам, читала вслух. Каждый новый учебный год ее первый урок начинался с чтения небольшого рассказа о тяжелой людской доле и вмешательстве человека честного, сильного и торжестве, в конечном счете, правды и справедливости. В классе всегда стояла необычная тишина, на которую накладывался голос Веры Николаевны. Она читала, и по мере нарастания драматизма в рассказе нос ее краснел, из глаз начинали катиться слезы — она их не стеснялась. Не стеснялись и мы своих слез. …С какой радостью мы ходили на ее уроки литературы — уроки жизни.


…Шла Великая Отечественная. В середине лета 1944 года, перед боями на центральном участке советско-германского фронта, мне дали на пять дней отпуск. Из-под Смоленска доехал до Москвы, до своего Останкино. Отпустил у Шереметевского дворца автомобиль и пошел вдоль берега пруда. Тихо. Шагаю и всматриваюсь в родные места… Все как до войны: сверкает солнце, пышная зелень укрыла дома, на зеркальной поверхности воды плавают чайки… И все-таки было не как до войны. Во всем чувствовались настороженность, скрытая тревога, а может, это шло от меня самого: состояние постоянного напряжения, выработанного там, на фронте, стало привычным.

Иду. Впереди медленно семенит старушка с мешком на спине. Подошел поближе, и что-то знакомое показалось мне в ее фигуре, во всем облике. Поровнялись. Смотрю — Вера Николаевна. Я, ничего не говоря, стал аккуратно снимать с ее плеч мешок. Она крепче схватилась за него, подняла на меня, «покусителя», глаза и узнала. Поставил я мешок с картошкой на землю. Обнял Веру Николаевну и пошел ее провожать домой. Рассказы, расспросы обо всех и обо всем, что было близко и дорого в довоенную пору.

Поведала Вера Николаевна и о том, что по ходатайству педагогического совета школы решением районного отдела народного образования было разрешено ознакомить троих из 10-го «А» класса — меня, Толю Серебрякова, Володю Брюханова — с вопросами, которые будут содержаться в билетах на выпускных экзаменах по немецкому языку. У каждого из нас в течение ряда лет стоял по немецкому языку круглый неуд, при положительных отметках по другим предметам. Это была новость, подтверждающая внимание и заботу, которые проявляли наши учителя к будущему своих питомцев.

…А дело было так. Накануне выпускного экзамена сидел я в комсомольской комнате и занимался какими-то делами. Заходит Василий Митрофанович — учитель немецкого языка, который вел уроки не в нашем классе, и спрашивает: «Ты готов завтра сдавать экзамен?» Отвечаю: «Нет, летом пойду куда-нибудь работать, а осенью сдам». Василий Митрофанович говорит: «Пойдем в останкинский парк, поговорить надо». В парке сели в тенечке на скамейку, достал он учебник немецкого языка, открыл в нем статью «Front zum Front». Отчеркнув первый параграф, сказал, чтобы я его выучил наизусть; помог сделать грамматический разбор фраз этого параграфа и для верности продиктовал мне все, что я должен вызубрить. Василий Митрофанович сказал также, чтобы я нашел Серебрякова и Брюханова и сообщил им, что Серебряков должен знать назубок второй параграф, а Брюханов — третий из той же статьи, что я быстро и сделал. Нашли Илью Бурштейна — знатока немецкого, он вдолбил в наши головы все, что было нужно.

Утром мы, как и весь класс, пришли на экзамен. Сидим. За столом экзаменационная комиссия. Мария Исааковна, учительница немецкого языка нашего класса, вызывает к столу, на котором стопкой сложены экзаменационные билеты, нас троих: «Месяцев, Серебряков, Брюханов». Подхожу и хочу взять билет из середины стопки. Василий Митрофанович говорит: «Чего ты копаешься в билетах?» Я понял его «намек», засунул билет обратно в середину, взял первый сверху, а там вопросы, подсказанные мне накануне. Ответил. Получил удовлетворительную оценку. За мной следом «сдали» экзамен Толя Серебряков и Володя Брюханов.

Рассказывала Вера Николаевна, а сама была грустной. Отдал я ей на прощание свой офицерский фронтовой паек. Обнял. Она заплакала. Я пошел. В Москве других родных у меня тогда никого не было. Была Москва, Останкино…


Не помню в каком году, мы отмечали день рождения Веры Николаевны. Собралось нас, ее учеников, столько, что сидели и стояли в ее «самой большой» комнате впритык, по очереди пили чай, вспоминали школьные годы. Прощаясь, Вера Николаевна показала мне на орден Ленина, висевший на ее груди, затем положила свою руку на значок депутата Верховного Совета СССР, который был на лацкане моего пиджака, и, обняв меня, сказала: «Будь всегда похож на него!»

Наши дорогие школьные учителя прививали нам чувство глубочайшего уважения к своему народу, породившему созвездие великих людей науки, литературы, искусства, людей, которым подражали миллионы. Выделили из своей среды когорты альтруистов, пожертвовавших своим благополучием. Они, наши учителя, убеждали нас в том, что социалистический строй — это прежде всего строй справедливости, и не только социальной: вместе с ним в обществе восторжествуют красота и свобода. Низкий поклон вам, наши учителя!


…Теперь о некоторых учениках нашего 10-го «А» класса. Учился в нем тихий, застенчивый юноша — Изя Трояновский. Хороший спортсмен-лыжник. По окончании школы поступил в Московский институт геодезии и картографии. Во время финских событий добровольно ушел на фронт в лыжный батальон, бойцом. Пал смертью храбрых где-то в снегах, около «линии Маннергейма». Исаак Трояновский — первая военная утрата нашего класса.

Первая, но не последняя…

Во время Великой Отечественной войны положил на алтарь отечества свою жизнь Сергей Пузаков. Ниже среднего роста, хорошо сложенный, с живыми карими глазами. Учился он прилежно. Был добр, внимателен к товарищам. Володя Брюханов отличался спокойным, выдержанным характером. Был безотказным в разного рода школьных делах. Где сложил он свою голову в боях с немецко-фашистскими захватчиками — неведомо. Юра Семенов, балагур и весельчак, с напускным безразличием относившийся к приобретению знаний, после окончания школы учился в Военно-инженерной академии Красной армии им. В.В. Куйбышева. Погиб смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками.

Наш класс любил моего друга Наума Бруславского, парня из большой семьи, жившей в деревянном домике по соседству с церковью «Нечаянной радости», что в Марьиной роще. Если бы не война, из него сформировался бы великий актер нашего времени. Еще в школьные годы его артистический талант проявлял себя и в самодеятельных спектаклях, и в сольном литературном чтении. Но судьба распорядилась так, что Наум под Одессой, в выжженной солнцем рыжей пыльной степи принял смерть, спасая командира. Какой человеческий поступок может быть выше по своей нравственной силе и красоте?! Пионерская дружина нашей 279-й школы носила имя Наума Бруславского.

О многом задумываешься, когда стоишь, склонив уже седую голову, перед врезанной в школьную стену мраморной плитой с именами павших товарищей. Память о них свята и вечна! За этими именами в сознании возникают другие образы — друзей здравствующих. Между мертвыми и живыми сразу возникают прочные связи.

Константин Симонов, чей образ и чье творчество для меня очень близки, о чем я еще скажу, нашел сочетание слов «живые» и «мертвые», которое навечно единит идущие друг за другом поколения и связывает их воедино в их общей ответственности за судьбу Родины — ее независимость, честь, свободу, процветание. Нет такой силы, которая смогла бы разорвать эти крепчайшие связи. Так думаем мы, бывшие ученики 279-й школы.

Мой милый, закадычный друг Сима (Самуил Соломонович) Торбан, с которым, как утверждают наши «биографы», мы еще в детский садик ходили вместе, взявшись за ручки, как-то сказал: «Если мы перестанем верить отцам, то останемся без роду без племени, одни в пустыне». А он человек мудрый. Сима, пожалуй, был самым красивым среди мальчишек школы. Девчата были от него без ума. Нежный, чуткий и бескорыстный в дружбе. Он в свои шестнадцать мальчишеских лет как лучший вожатый пионерского отряда был награжден Полным собранием сочинений В.И. Ленина.

…Как-то в октябрьскую непогоду возвращались мы с Симой из школы. На улице хоть глаз выколи. Во всю мочь хлестал дождь. Прохожих никого, да и время уже к одиннадцати вечера. Распрощавшись разошлись в разные стороны, по домам. Пройдя немного, Сима сначала услышал стоны, а потом увидел лежащую на земле женщину. Она рожала. Сима поднял ее, довел до своей маленькой комнатки, в которой жил с отцом и матерью и где впритык стояли кровать, диван, столик и четыре стула. Женщина благополучно родила мальчика.

После окончания школы Сима работал, затем учился в Мосрыбвтузе, откуда, прервав учебу, добровольно ушел в действующую армию. В тяжелых боях под Ржевом был ранен, во второй раз тяжело, с последующей ампутацией ноги.

Утром одного из сентябрьских дней 1942 года мне позвонила женщина и спросила, есть ли у меня знакомый по фамилии Торбан. Я подтвердил. Она сказала, что он тяжело раненный лежит в Военной академии им. Фрунзе, где развернут госпиталь.

Сима лежал в огромной палате, очевидно бывшем лекционном зале. Когда меня подвели к нему, он спал. Его красивое лицо было неестественно розовым. Я присел у изголовья. В палате раздавались тяжелые стоны. Впервые довелось мне увидеть сразу такое количество искалеченных людей. И впервые война дыхнула на меня тяжкими людскими страданиями, непоправимой бедой моего друга-побратима. Сима проснулся. Увидел меня. Повел взглядом вниз, к своим ногам. И тут я увидел вместо ноги под одеялом пустоту. Я понял. Встал, наклонился. Поцеловал Симу. На губах моих было солоно. Сима плакал…

Жизнелюбие, стойкость, мужество взяли свое. Сима, будучи инвалидом, окончил институт, аспирантуру, защитил кандидатскую диссертацию, сочетая научную и преподавательскую деятельность с работой секретаря комитета комсомола, а затем парткома института. Был членом бюро Тимирязевского райкома КПСС Москвы. По учебникам Самуила Соломоновича Торбана учатся в техникумах и вузах. То, что совершил в жизни мой друг Торбан, достойно настоящего человека.

В нашем классе учились Вия Штокман и Толя Серебряков. С Толей я дружил неразлучно. Так же неразлучно дружил Толя с Вией. Будучи в старших классах, Толя и в снег, и в ветер провожал Вию из деревни Марфино, через всю тогдашнюю глухомань леса, прилегающего к Останкинскому парку, в село Свиблово, что за селом Ростокино. Это было далеко. Но что поделаешь, любовь пуще неволи.

Толя после окончания школы вскоре был призван в армию, проходил службу недалеко от нашей западной границы, где и встретил Великую Отечественную. Вия после начала войны как немка была выслана на лесоповал в район Хабаровска, а затем переведена на шахту близ Караганды.

Кончилась война. Толя демобилизовался и начал разыскивать Вию. Нашел ее в середине 50-х годов. По просьбе Толи я, будучи секретарем ЦК ВЛКСМ, обратился к Генеральному прокурору Союза ССР Р.А. Руденко с просьбой разрешить Ливии Александровне Штокман вернуться в Москву. Роман Андреевич выслушал мой рассказ о любви двух сердец, разлученных войной, помог Вие возвратиться в Москву. Вскоре Вия стала носить фамилию Серебрякова.

Война и ссылка не ожесточили моих друзей, не сломили их характеры, а лишь отточили и закалили в них подлинно доброе, человеческое. Толя, несмотря на пенсионный возраст, долго работал, возглавляя большой коллектив. Светлая ему память! Вия на пенсии.

Нашли друг друга после различных перипетий судьбы еще два наших ученика — Катя Крестьянцева и Алик Панков. Катя — это наша «мамочка», обо всех проявлявшая заботу, приходившая на помощь в трудное время. Алик Панков в школе увлекался физикой и химией. Был вдумчивым и рассудительным. Учился он отлично. Став со временем доктором химических наук, полковником, руководил важными исследованиями. Алексей Кузьмич Панков и Екатерина Федоровна Паньшина (Крестьянцева) часто собирали нас, своих школьных друзей, под свое крылышко.

В большую науку пошел и Илья Бурштейн, которому учителя, называя «бездельником», ставили наивысшие оценки. Будучи доктором технических наук, профессором, он занимался научными изысканиями в области высоких энергий.

Внес свой вклад в развитие отечественной авиации и Вася Лебедев, который в школе был чемпионом по авиационному моделированию. Вася (Василий Иванович) мне очень близок своей скромностью, искренним товариществом, теплотой по отношению к людям. Мы с ним вместе немало поработали в разных пионерских лагерях во время студенческих каникул. При всей «застенчивости» Вася никогда не предавал своих убеждений, защищал их право на жизнь.

Умела отстоять свои взгляды и Лиля (Людмила Николаевна) Бабкина — мой верный друг и партнерша по драмкружку. Наша троица — Лиля, Наум Бруславский и я — в водевиле А.П. Чехова «Предложение» гремели по всему району, да что там району… В каких только залах нам не рукоплескали! Лиля любила литературу и стала ее преподавателем в московских и зарубежных высших учебных заведениях. Сколько незабвенных вечеров наша троица провела в останкинских дубравах! Сколько было переговорено, какие только планы не выстраивались в неокрепших в ту пору умах и восторженных душах!

…Летний погожий вечер. Солнце уже скрылось за горизонтом. Все вокруг замирает. Становится тихо. И в этой тишине откуда-то издали льется в своей необъятной широте русская мелодия. Лиля просвещала нас, давая свое толкование музыкальным произведениям. Она серьезно увлекалась музыкой. К слову сказать, Лиля — родная тетка Зои и Александра Космодемьянских, Героев Советского Союза, хотя об этом я ни разу не слышал из ее уст.

Девчата нашего класса — Клава (Клавдия Владимировна) Лясина, Мила (Людмила Дмитриевна) Жмотова — были очень симпатичные. И потому, наверное, быстро выскочили замуж, но, как и все остальные, не покидали наши классные ряды.

Староста нашего 10-го «А» класса Гоша (Игорь Анатольевич) Лейбо — добрый, милый человек, нередко с напускной строгостью на лице. Он был нашим надежным громоотводом — разного рода недозволенные шалости, совершаемые кем-то из нас, он брал на себя, пытался по-хорошему спасти виновника. Гоша любил и знал литературу, имел свои взгляды на литературные произведения. Будучи от природы остроумным человеком, он не щадил никого из нас в своих шутках. Гоша прошел всю войну. За мужество и отвагу отмечен высокими наградами. Мне порой кажется, что Гога — так любя мы его звали, — именно он, сам не замечая того, делал огромное дело: пестовал наш коллектив, сплачивал его, воспитывал в каждом из нас благородное чувство товарищества.

Может быть, никто не вложил в нас свою душу так, как это делала Маша (Мария Семеновна) Мазурова, пионерская вожатая нашего отряда в течение ряда лет. Она училась на два класса старше, чем мы. Жила тоже в Останкино, между его старой и новой частью, ближе к Марьиной роще. Вспоминая прошлое, я разглядываю в Маше те черты, которые должны быть присущи воспитателю пионерии: ребячий задор и здравость мысли, искренность и совестливость, безупречная порядочность, страстность в борьбе, именно в борьбе за справедливость, против пакостей и гадостей, встречающихся на жизненном пути.

Когда немецко-фашистские войска стали приближаться к Москве, Машу под именем Елены Князевой оставили в городе для проведения подпольной работы. И после войны Мария Семеновна была тесно связана с воспитательной работой, будучи старшей пионервожатой школы, инструктором МГК ВЛКСМ. С нами дружили подруги Маши по школе — Гаяна Китаева, Люся Баланина, Валя Киреева, Ира Остроумова, — они тоже хорошие люди.

Вдумаемся: из нашего 10-го «А» класса советская власть создала возможность состояться в жизни двум профессорам, докторам наук, трем кандидатам наук, конструктору вертолетов, двум организаторам производства, врачу и так далее — какой интеллектуальный потенциал только одного класса! А ведь это обычный класс предвоенной средней школы! А каков интеллектуальный потенциал целого поколения! А если бы оно, наше поколение, в своей большей части не было выкошено кровавой войной?! Может быть, история Отечества не была бы столь несуразна, как сегодня? Несомненно!

Ежегодно, в первую субботу после Дня Победы, мы — одноклассники — собирались в своей школе, что на Церковной горке. Там нас ждали… Мы были желанны. Хотя мы гораздо старше нынешних учителей, а учащиеся — под стать нашим внукам, даже правнукам. Но это никого не смущало. В своей школе мы как бы равны. Царила торжественная приподнятость. Ребята слушали наши рассказы о былом, читали нам стихи, пели песни. Но уже другие. У каждого поколения свои песни. По просьбе пели и «наши» песни. Слушаешь, а горло перехватывает от волнения, на глаза набегают слезы. Это песни военных лет. Они не уйдут из жизни вместе с нами. Будут жить вечно. Создателями таких песен стали творцы моего поколения, хорошо мне знакомые.

После встречи в школе шли к кому-нибудь на чаепитие. Сидели, вспоминали. Каждая такая встреча с «мальчиками» и «девочками» из далекого 10-го «А», а ныне бабушками и дедушками, становилась для меня, давно уже убеленного сединами, чистым источником радости, счастья, гордости. Радости — потому, что люди моего поколения продолжают жить; счастья — ибо я им нужен, как и они мне; гордости — потому, что они, мои верные друзья, не свернули с избранного пути даже на самых крутых поворотах истории, на ее изломах.


Когда я встречаюсь с одноклассниками, то снова и снова глубоко осознаю, что в жизни нет ничего более важного, чем чувствовать рядом с собой верных друзей. Без их сочувствия, поддержки, участия, сопричастности я, наверное, не был бы таким, какой есть, и вряд ли дожил бы до своих седин. Все мои друзья по школе, по институту, службе в армии и по работе — из моего поколения, которое поднялось до высочайших нравственных высот и не опустилось с них в болото мещанской обывательщины.

Присмотримся к поколению, которое идет следом за поколением, свершившим Великую Октябрьскую социалистическую революцию, отстоявшим ее в боях с белогвардейцами и интервентами, а затем поднявшим страну к новой жизни. Вглядимся в это поколение. Это поколение, к которому принадлежу и я. Назовем его вторым поколением в череде других идущих после революции 1917 года.

На долю второго поколения тоже выпала война — война тяжкая, с неописуемыми трагедиями поражений и радостями победы, со слезами на глазах, как поется в песне. Война Отечественная и потому Великая. К сожалению, в нашей исторической науке, да и в целом в обществоведении до сих пор не раскрыты во всей глубине смысл и содержание, которое народ дважды вложил в это благородное по своему духу и смыслу понятие — в 1812 году и в 1941 году, в разные исторические эпохи. В обоих случаях на священную войну поднялся весь Народ, все Отечество встало на защиту чести, свободы и независимости своей Родины.

Второе поколение с молоком матери, под еще свежие, не затасканные в словоблудии идеи свободы, равенства, братства всех угнетенных и обездоленных, под могучие призывы к пролетариям всех стран объединяться в боевые когорты на штурм мира насилия и эксплуатации усваивало эти идеи и призывы. Отцы и старшие братья из первого поколения поднимали нас, из второго поколения, на свои руки, сажали на свои плечи, несли на маевки, туда, где славили Октябрь, дабы мы впитали их революционные порывы. Отцы и матери строили для нас школы, стадионы, показывали нам творения разума и рук своих: Днепрогэс, Магнитку, «Калибр», «Шарикоподшипник», раздолье полей, с которых была стерта чересполосица. Мы, из второго поколения, учились и взрослели, гордились деяниями старших.

В эти юношеские годы мы вбирали в себя бескорыстие старших, их альтруизм, мужество и отвагу в борьбе с трудностями. Они были коллективистами и ничего не боялись. Мы тоже хотели быть бесстрашными!

На уроках, на пионерских сборах и комсомольских собраниях мы ничего не говорили о неведомых нам (разве только из книг) стяжательстве, карьеризме, коррупции и тому подобном. Они были нам неизвестны, может быть потому, что этими недугами не страдали в ту пору старшие. Мещанство нас беспокоило. Но не потому, что кто-то носит галстук, шляпу или ходит в начищенных ботинках (а именно такой подход был в известной мере присущ первому поколению)… Мещанство мы усматривали прежде всего в индивидуализме, личном эгоизме, аполитичности.

С переходом из класса в класс мы взрослели. Мужание сказывалось в нарастании чувства ответственности за судьбу страны. Мы уже знали, как собиралась воедино Земля русская, российская, оценивали деяния Ивана III, Ивана Грозного, Петра I. Были немало наслышаны о том, как Русь защищала Запад от накатов орд степняков в воротах между Уральским хребтом и Каспием… Осознавалась нами и роль Октябрьского переворота в сохранении многонационального Российского государства как единого целого от всех тех, кто лелеял (и лелеет сейчас) мечту о расчленении страны на части, низведении ее до третьестепенной державы тогдашними (и новоявленными) воротилами миропорядка.

И потому защита нашего социалистического отечества, находящегося в капиталистическом окружении, не была лозунговым пустячком. Наш юношеский разум уже тогда, в школьные годы, понимал, что выстоять в этом окружении Родина может только при одном и непременном условии — быть единой, ибо в единстве сила. Как хотелось бы, чтобы сегодняшние наши сверстники по далеким прошлым школьным годам поднялись все как один на защиту единства отечества! Разве не очевидно, что идеологи и политики Запада спят и видят желаемое — убрать с исторической сцены нашу отчизну как единое многонациональное государство? Поколения, идущие за нами, призваны, обязаны мыслить в широких исторических масштабах, учитывать опыт прошлого, не поддаваться на подстрекательские призывы политиканов, прикрывающихся разговорами о суверенитете. Чувство патриотизма, преемственность исторических свершений всех предшествующих нынешнему поколений — вот то средство, которое может уберечь родину от дальнейшего развала.

В научной литературе понятие «поколение» употребляется в демографии, биологии, социологии и истории. В исторических исследованиях, а также изысканиях в области культуры понятие «поколение» имеет обычно символический смысл и связывается не столько с одновременностью рождения, сколько с общезначимыми переживаниями людей, ставших участниками важных исторических событий или объединяемых общностью интеллектуальных ориентаций, настроений и тому подобным.

Мое поколение занимает особое место в новейшей истории отечества. Оно вошло в жизнь вслед за поколением Великой Октябрьской социалистической революции. Было свидетелем коренных преобразований в стране — индустриализации, коллективизации сельского хозяйства, ликвидации неграмотности и взлета культуры народов многонационального государства. Родина заботилась о здоровье, образовании, социальной защищенности моего поколения, его подготовленности к вступлению в жизнь в качестве субъекта исторического процесса, продолжателя дела первого поколения советских людей, поколения, способного внести свой вклад в мировую цивилизацию.

По зову своего разума и сердца миллионы юношей и девушек встали в годы Великой Отечественной войны на защиту своей Родины от немецко-фашистских захватчиков. Они вместе со своими отцами, старшими братьями и сестрами в небывалой до тех времен кровопролитной, тяжкой, полной трагизма и радостей победе отстояли честь и независимость Родины, приняли участие в разгроме японского милитаризма, освободили многие народы Европы и Азии от коричневой чумы и чужеземных захватчиков, вместе со своими союзниками спасли мировую цивилизацию, внеся в это историческое свершение решающий вклад.

Но, как никакое другое поколение, оно оставило на полях сражений большую свою часть. И потому мое поколение называют «вырубленным поколением».

После Великой войны оно вместе со всем многонациональным народом за пять лет подняло страну из пепла и развалин, достигнув предвоенного уровня производства.

Быстро повзрослев в огне фронтовых будней, закалив свой характер и приобретя свои взгляды на жизнь, оно в мирное время набирало опыт.

Жизнь продолжала учить. Вторая половина XX века стала временем возникновения мировой системы социализма, распада колониальной системы империализма.

Мое поколение вместе со всем человечеством стало свидетелем и участником фантастических научных открытий и технических достижений. Высвобождение атомной энергии и первый человек в космосе, затем на Луне, исследования Марса, Венеры, Сатурна. Кибернетика. Компьютер и создание искусственного интеллекта. Генетика. Бионика. Преодоление многих болезней.

Научно-техническая революция подвинула человечество к современным технологиям, к резкому скачку производительности труда, к изменению роли человека в производстве. Новое в науке, в технике, в производстве диктовало необходимость внесения структурных изменений в общую социально-политическую практику людей.

Мы видели новизну времени, осознавали необходимость глубоких перемен, тем более что в США, Японии, Франции, Германии, Италии и в некоторых других странах Запада нарастал процесс широкого внедрения достижений научно-технической революции в хозяйственную практику, и на этой основе развивалась тенденция отрыва от Советского Союза и других социалистических стран в экономическом развитии. А в СССР с конца 60-х годов обозначился процесс стабилизации в экономической и общественной жизни.


Дряхлеющее высшее руководство во главе с Л.И. Брежневым выбило из руководящих партийных и советских органов представителей моего поколения, спасая себя от утраты власти ввиду нарастающей угрозы дальнейшего отставания от промышленно развитых стран Запада. К этому времени стало ясно, что стоящие у власти перешагнули через наше поколение, не дали ему внести изменения в социально-политическую жизнь страны.

К руководству пришли люди третьего и сразу же четвертого поколения, которые привели СССР к развалу, а социалистическую общественную систему к слому. Они повернули страну на путь регресса.

И это не всё. Мы являемся свидетелями того, что Человеческий гений «победил» силы природы. Нарастает экологический кризис, разрушается биосфера. Развернулась пока прикрытая пропагандистской завесой острейшая борьба за сырьевые богатства планеты и в том числе нашей России. Уже сейчас основное потребление природных ресурсов приходится на долю развитых стран. На долю же развивающихся стран приходится всего одна треть общемировой продукции, хотя проживает в них три четверти населения планеты. Каждый ребенок, родившийся в развитой части мира, потребляет за свою жизнь в 20–30 раз больше ресурсов планеты, чем ребенок из неразвитой страны. Выход из этой величайшей несправедливости в социально-плановом распределении.

Мое поколение за эти годы постарело и, наверное, превратилось из активных участников исторического процесса в сторонних наблюдателей.

Но все это произойдет позже, после того как захлопнутся за спиной двери школы и пройдет полстолетия, о чем я и попытаюсь рассказать в своих воспоминаниях.

…К концу десятого класса я уже многое понимал — учила школа, учила жизнь. Неизбежно вставал вопрос: что дальше, идти работать или продолжать учиться? Конечно, хотелось продолжать образование, но пора было (уже не маленький — почти 17 лет) взвалить на свои плечи содержание матери и младшей сестры Лидии, освободив от этих забот своих старших братьев и сестру — каждый из них понемногу помогал, а с каждого по нитке — голому рубаха. И потому я решил после окончания школы поступать в Военно-инженерную академию имени В.В. Куйбышева, что в Москве на Покровском бульваре; стипендия там была высокая, прожить на нее семье было вполне возможно. В этом случае мать могла бы бросить работу уборщицы, о чем я давно мечтал.

Прошли выпускные экзамены. Школа опустела. В коридорах и классах было гулко. Готовясь к выпускному вечеру, крутили в пионерской комнате пластинки с любимыми мелодиями: «Дождь идет», «Брызги шампанского», «Цыган». До упаду танцевали танго, оно позволяло быть ближе к партнерше — природа, наверное, брала свое. У каждого из нас, ребят и девчат, были свои привязанности. Они были чистыми, платоническими.

Выпускной вечер прошел торжественно-грустно. Учителями были сказаны прощальные слова. Вера Николаевна сквозь слезы напомнила нам слова из «Мертвых душ» Гоголя: «Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собой все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом». Горячо благодарили и мы своих наставников. Понемножку выпили бывшего тогда в моде портвейна «Три семерки». Пели полюбившиеся песни. Танцевали. Разбредались по группкам и снова собирались вместе за столом. В последний раз зашли в свой класс, сели на свои насиженные места, но уже никто из учителей никого из нас к доске не вызывал. Также в последний раз мы всем классом вышли на улицу.

Стояла белесая июньская ночь. Она накрыла собой и сосновый бор с прудом, и домишки, стоявшие под горой, и возвышающуюся над ними церковь. Не помню почему, но мы пошли к церкви. Там, за ее оградой, были захоронены незнакомые нам люди с незнакомыми фамилиями. Говорить не хотелось. Обняв друг друга, мы группками разбрелись. Помню, у меня было ощущение, что в этой белесой ночи все вокруг куда-то плывет.

…Уплывали из школы в большую неизведанную жизнь и мы, уже бывшие ученики 10-го «А» класса.

Прощай, родная школа! Ты воистину была моим вторым домом. Подарила мне счастливые, полные жизнедеятельности отрочество и юность, ввела в молодость. Ты, школа, привила мне смелость. И нет у меня страха перед неизбежными невзгодами и тяготами. Я с уверенностью вступаю в самостоятельную жизнь. Знаю, что советская власть не дала мне, как и тысячам тысяч других ребят, погибнуть под забором, не стать, как пелось в песне беспризорника, «позабытым, позаброшенным с молодых, юных лет». Верю, что она, советская власть, открывает передо мной, сыном людей труда — цементника и уборщицы, — в последующей жизни ясную перспективу. Я был счастлив в свои неполные 17 лет. Так думалось мне, когда я окончил среднюю школу.


Глава II

ВЕТРЫ ЮНОСТИ

Лета 1937 года я не заметил. Прокатилось оно мимо меня, сидевшего за книгами. К подготовке к вступительным экзаменам отнесся я серьезно. Когда носил свои документы в приемную комиссию Военно-инженерной академии им. Куйбышева, то был поражен размерами ее аудиторий, лабораторий, лекционных залов, широченных коридоров. Полковник, председатель приемной комиссии, знакомивший абитуриентов с академией — одним из старейших в России военных учебных заведений, — говорил тихо, внятно, тоном лектора. Она ведет свою историю от Главного инженерного училища, основанного в Петербурге в 1819 году и преобразованного в 1855 году в Николаевскую инженерную академию. С 1932 года — в Москве. Из ее стен вышли многие крупные военные деятели и ученые. Поступить в академию было лестно — профессия военного была в те годы в большой чести. К тому же я был бы одет, обут, сыт, содержал бы мать и сестренку. Да и ездить от дома из Останкино до Покровского бульвара, где находилась академия, мне было сподручно.

Наступили экзамены. Первым из них была письменная математика. Написал. Следующий — математика устная. Экзаменатор предложил задачу. Я решил. Он посмотрел и спросил: «Ты из Москвы в Ленинград поедешь через Владивосток?» Ответил: «Нет, напрямую». «А задачи решаешь объездным манером», — и вкатил двойку. Пошел в приемную комиссию за своими документами. Уже знакомый мне полковник долго уговаривал меня поступить в Военно-инженерное училище без экзаменов, а академия-де не уйдет…

Документы я забрал. Вышел на бульвар и увидел доску объявлений о продолжающемся приеме абитуриентов в ряд московских вузов. Среди них значился и Московский юридический институт, что на улице Герцена[6], куда, как я быстро сообразил, тоже было удобно трамваем добираться от дома.

Конечно, провал поступления в академию развеял все мои грезы. Но я не пришел в уныние, может быть потому, что знал: редко, когда выпускник десятого класса попадает в высшее военное учебное заведение, туда принимают преимущественно из числа действующего командного состава. Не упал я духом еще и потому, что большее влечение у меня было к гуманитарным наукам, а юридическое образование дает, как известно, весьма широкую подготовку в различных отраслях знаний. Что же касается содержания матери и сестренки, то я надеялся, что смогу подрабатывать во время учебы.

Приехал я в юридический институт. Сдал документы, получил на руки расписание приема экзаменов, за четыре дня сдал все, что было положено, и был зачислен студентом первого курса Московского юридического института.

Все государственные мужи выходили, как правило, из юристов. А почему бы не рискнуть?! — думал я. Но это не все. К тому времени у меня была и некоторая юридическая практика.


…Летом и зимой вся наша классная ватага проводила время в Останкинском парке. Летом — на волейбольных площадках, на прудах, в парковых дубравах. Зимой — на катке. Во время одного из посещений катка зимой 1936–1937 гг. у меня в раздевалке пропали ботинки с калошами. Калоши были сравнительно новые, а ботинки все в дырах, держались на ногах на честном слове. В связи с пропажей около гардероба собрались друзья. Думали-рядили: что делать? Помогла своим советом гардеробщица: «Подайте в суд!» Мы ухватились за эту подсказку. Долго ли коротко ли, я по всем правилам юриспруденции при помощи народного судьи оформил гражданский иск. В назначенный день и час рассмотрения моего иска в суде в зале заседаний собрались мои приятели, которые в ходе судебного разбирательства, выступая в качестве свидетелей, так расписали мои ботинки с калошами, что я по суду получил за них баснословную по тем временам сумму, часть которой потратил на покупку себе модных тогда ботинок на каучуковой подошве, а остальные деньги отдал маме.

Первого сентября 1937 года в малом лекционном зале института я сидел и слушал первую лекцию по курсу «Общая теория государства и права». Читал ее профессор Стальевич. Единственное, что я понял из лекции, это то, что теория государства и права «запутана врагами народа сознательно и бессознательно». Как можно запутать ту или иную проблему или вопрос «сознательно», я мог себе представить, а вот как запутать «бессознательно» — был не в состоянии. Самым главным действующим лицом среди врагов народа из числа юристов был, оказывается, Пашуканис, за ним следовал Стучка, а уже потом и другие (Е.Б. Пашуканис и П.И. Стучка впоследствии были реабилитированы и занимают ныне свое достойное место в ряду других видных советских юристов).

Большой лекционный зал нашего института носил имя тогдашнего Генерального прокурора СССР А.Я. Вышинского. В этом зале в канун двадцатилетия Великой Октябрьской социалистической революции с докладом-воспоминаниями выступал Н.В. Крыленко, член партии большевиков с 1904 года, член первого Совета Народных Комиссаров, Верховный главнокомандующий и нарком — член Комитета по военно-морским делам, нарком юстиции РСФСР (а с 1936 года — СССР), автор многих научных трудов. Зал был набит до отказа. Никогда до этого я не думал, что один человек своим выступлением так может объединить людей, сплотить их в единый монолитный коллектив, зажечь сердца слушателей чистотой, возвышенностью революционных идей от своего пламенного сердца. Небольшого роста, в поношенном костюме, почти совершенно лысый человек негромким голосом просто и ясно говорил нам, студентам, каким должен быть советский юрист. Ушел я с этого первого в моей жизни студенческого вечера с твердым обещанием самому себе — стать настоящим юристом, помогающим людям в беде.

Несколько дней спустя стало известно, что Николай Васильевич Крыленко арестован как враг народа.

Чему верить? Тому, кто с юных лет боролся за народное счастье, не щадя самого себя, кто так искренне и по-юношески пылко ратовал за Советскую власть?! Или тому, что, если арестован как враг народа, стало быть, так оно и есть?! И в этом аресте вся правда?! В голове пробудились сомнения. И, конечно, не только у меня. Однако эти сомнения тонули в большом хоре поддержки несомненной «правильности» подобных арестов, глушились тем объективно происходящим в стране улучшением условий жизни людей, что я ощущал, знал на примере своей семьи и что находило отражение в различных жанрах искусства — кинофильмах, спектаклях, музыке, живописи и так далее.

В пору массовых арестов в институте состоялось несколько общих комсомольских собраний, на которых ставился вопрос: оставлять того или иного сына или дочь «врага народа» в комсомоле или исключать из его рядов? Некоторые собрания продолжались несколько вечеров. Проходили они в острых спорах и дебатах. Я не помню ни одного случая, чтобы комсомольская организация исключила кого-либо из рядов ВЛКСМ по подобному поводу. Единодушно принимаемые решения укрепляли веру в возможность достижения справедливости коллективными действиями.

Думаю, что это свидетельствовало о зрелости организации, которая формировала в нас тем самым самостоятельность, мужество, веру в торжество справедливости.

На нашем курсе учились студенты разных возрастов — от недавних выпускников десятых классов до отцов семейств. Учились серьезно, с увлечением. Многие начали потихоньку определяться с будущей профессией, кем быть: адвокатом, судьей, прокурором, нотариусом, юрисконсультом, государственным служащим?

В какую сферу юриспруденции направить свои стопы, я не очень-то раздумывал. Наверное потому, что еще мало знал. Но занимался я прилежно — за книгами просиживал подолгу, чаще в библиотеке института, реже дома. Помимо рекомендуемой юридической литературы я продолжил свое школьное увлечение — ознакомление с историей отечественной революционной мысли и революционной практики. Меня интересовали декабристы и разночинцы, герои «Народной воли» и первые российские социал-демократы, волновало все, что относилось к истории большевистской партии, к ее предшественникам. Посещал я и научный кружок по истории политических учений.

Уже на втором курсе мы ходили на защиту диссертационных работ различных ученых степеней. Хорошо запомнилась мне защита докторской диссертации М.А. Аржановым в Институте права Академии наук СССР. (Михаил Александрович Аржанов, профессор, доктор юридических наук, член-корреспондент Академии наук СССР, станет моим научным руководителем в Академии общественных наук при ЦК КПСС.) Помню я ее по двум обстоятельствам: во-первых, потому, что диссертация была посвящена анализу сущности германского фашизма, проблеме, волновавшей миллионы советских людей, а во-вторых, потому что официальным оппонентом по диссертации выступал Генеральный прокурор Союза ССР А.Я. Вышинский. Мне было интересно узнать, каков же собой Генеральный прокурор. Сравнить его с понравившимся мне «врагом народа» Крыленко.

Вышинский — среднего роста, хорошо сложенный, с округлым с правильными чертами лицом, в очках, подвижный — производил внешне впечатление больше ученого, чем прокурора. Его речь лилась плавно, как давно заученная. Говорил так, словно отвешивал слушающим им полагающееся, но не более того.

Я слушал Вышинского и все время сравнивал его с Крыленко. Слеплены они были из разного теста, замешены на разных дрожжах. Ощущение было такое, что речь Крыленко шла от его внутренней сущности, убежденности, что усиливало ее содержательную и эмоциональную сторону. Речь Вышинского напоминала чтение лектора, с хорошо поставленным голосом, строгая логика, но казенная. Может быть, такое впечатление создавалось самой темой докторской диссертации и той академической средой, в которой проходила ее защита. Может быть, впечатление от Генерального прокурора обуславливалось и тем, что я не разделял выдвинутую Вышинским концепцию: признание обвиняемого является «царицей доказательств». Эта концепция обосновывала произвол следователя по отношению к подследственному, выбивала из рук прокурора, адвоката, суда возможность требовать доказательств невиновности подследственного, как то предполагает презумпция невиновности обвиняемого, чему учил и на чем настаивал Н.В. Крыленко.

Когда я работал во Всесоюзном обществе «Знание», мне часто рассказывала о своем отце Марина Николаевна Крыленко, много сделавшая для восстановления его светлого имени — большевика-ленинца.


Комсомольская и особенно профсоюзная организация института проявляли заботу о том, чтобы постоянно расширять кругозор студенчества, повышать культурный уровень. Мы, студенты, пользовались невесть как доставаемыми бесплатными билетами и контрамарками на концерты и спектакли к нашим соседям — в консерваторию, в театры — Революции, Камерный, им. Вахтангова, во МХАТ. Любили ходить в Колонный зал Дома союзов, на концерты, проводимые специально для московского студенчества, в которых участвовали лучшие артисты страны: Степанова, Обухова, Козловский, Лемешев, Ойстрах, Гилельс, Тарасова, Коонен, Москвин, Качалов, Хенкин — всех не перечесть. Не будет преувеличением, если скажу, что ни одно крупное художественное явление в жизни столицы — будь то новый спектакль или выставка — не проходило мимо нас.

Вспоминается один забавный случай из моего тогдашнего знакомства с представителями мира большого искусства. Во время выборов в Верховный Совет СССР я был делегирован институтской комсомольской организацией в заместители председателя участковой избирательной комиссии, а моим председателем стал выдвиженец Московской консерватории Давид Федорович Ойстрах. Как-то сидим мы, от текущих дел отстранясь, он и спрашивает, глядя на меня: «Коля, ты, наверное, на чем-нибудь хорошо играешь?» — «А почему вы так думаете?» — «Потому, что у тебя идеальная ушная раковина». — «Нет, ни на чем не играю». — «Не может быть!» — «Я действительно ни на чем не играю», — к немалому своему сожалению, заключил я.


С первого курса я стал получать стипендию. Со второго начал подрабатывать — вести политкружок в кондитерской, что в Столешниковом переулке. Не знаю, как сейчас, а в те времена при кондитерской была своя пекарня, в которой пекли удивительно вкусные пирожные, торты и прочее, славящиеся на всю Москву. Занятия проводил раз в неделю. Приходил к обеденному перерыву в кабинет к директору, которого тоже звали Николаем Николаевичем. Мой тезка вызывал кого-нибудь и говорил ему, чтобы занес какао или чаю, а к ним пирожных и других вкусных изделий. Ставил передо мной тарелку со всеми этими яствами. На пустой студенческий желудок я быстро их уминал, а затем проводил здесь же, в директорской комнате, политзанятия. Работницы и работники кондитерской были как на подбор, словно только что выпечены: свежие, румяные, пышные. Однажды Николай Николаевич говорит мне: «Привел бы ты, Коля, кого-нибудь из своих приятелей с собой, к нам. Хочу посмотреть и на других студентов». Я и привел, аж пять человек. Тезке деваться было некуда, и он нас всех накормил, как говорится, до отвала. Но я понял, что такой гурьбой наваливаться на Николая Николаевича негоже.


Много времени у меня уходило на комсомольскую работу. Избирался я комсоргом в нашей академической группе, заместителем секретаря бюро курса. Комсомольская организация сложилась сразу в дружный коллектив, с развитым чувством взаимопомощи и поддержки друг друга во всех добрых делах и всякого рода студенческих забавах: никто из нас не пижонил, не выпендривался. Так было в стенах института и в общежитии.

Мне кажется, что ко всем делам, чем жила комсомольская организация, все мы относились с уважением и ответственностью. Эта ответственность порождалась демократичностью молодежного союза: все, что делалось в комсомольской организации, шло преимущественно от самих ее членов, их желаний, стремлений, увлечений, потребностей и запросов — от их самодеятельности. Именно из этого вырастала и на этом покоилась ответственность всех и каждого за дела своей комсомольской организации. Конечно, наша комсомольская организация жила также и интересами районной, городской организаций ВЛКСМ и всего Союза молодежи в целом. Рекомендации, шедшие «сверху», не ломали нашу инициативу.

Не потому ли с таким товарищеским пристрастием шел отбор из своей собственной среды вожаков, способных в силу своего ума организаторских навыков, искреннего участия в судьбах других повести за собой комсомольскую организацию — группы ли, всего ли курса института.

Пройдут годы — многие лета, и я до конца осознаю, какие прекрасные люди учились со мной на курсе: Юра Менушкин, Лена Шорина, Сережа Дроздов, Володя Шафир, Алексей Ковалев, Юля Данкова, Леонид Ростовцев — да всех и не перечислить. Многие уже ушли из жизни, оставив в ней свой неугасимый свет душевной красоты.

Однажды Владимир Шафир — заведующий одной из московских юридических консультаций во Всеволожском переулке, что между Пречистенкой и Остоженкой, — собрал всех нас, однокурсников, оставшихся на этой бренной земле, всего четырнадцать человек, а было… Странное чувство испытывал я, всматриваясь в лица институтских друзей: сквозь седины и морщины проступала былая молодость…

Верховодил нами, старушками и старичками, Владимир Шафир — с круглой головой, большим открытым лбом, с по-прежнему живыми карими глазами и полными губами, над которыми сидит почти римский нос; фигура стала грузной, сутуловатой, наверное, от тяжести прожитого, ведь он увенчан многими орденами и медалями за участие в боях на советско-германском фронте, которые просто так не давались. Да и после — сколько добра он принес людям как адвокат. Лена Шорина, доктор юридических наук, с таким же, как и в юности звонким голосом и русыми посеребренными волосами. Саша Ковалев, прошедший муки немецкого плена, но не согнувшийся под его тяготами, сохранил свою честь, достоинство и чуткость к людям. О каждом можно писать книгу… Каждая человеческая судьба — роман поколения победителей.


В сентябре 1939 года я был принят кандидатом в члены Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). К этой высокой чести я стремился с тех пор, как узнал, что такое партия Ленина. Но, конечно, не только чести. Мне хотелось в рядах партии коммунистов прикоснуться к ее коллективному уму, учиться у нее совести, без которой немыслимо созидание народного счастья. К тому времени я уже хорошо понимал, что народное счастье это не абстракция, а счастье отдельно взятого человека — моей матери, сестренки, братьев, друзей и их родителей, товарищей по институту, всех, кто ездит со мной в трамвае, метро, живет в одном доме, в Москве, во всей нашей необъятной стране. Так я понимал тогда. И не я один. Впереди нас, нашего поколения, шло поколение первых борцов за народное счастье, с их жертвенностью, альтруизмом ради осуществления этой самой великой цели на земле. Для молодых коммунистов тех лет революционный романтизм окрашивал собой многие явления действительности. Естественно, что это было присуще и коммунистическому союзу молодежи. А разве без революционного романтизма может жить и действовать коммунистическая юношеская организация?! Романтизм заложен в природе юности…

Авторитет комсомольской организации института был высок и в нашем районе Красной Пресни, и среди всей комсомолии Москвы.

Надо заметить, что ни в школе, ни в институте я не чувствовал какого-либо администрирования со стороны партийных организаций, хотя их влияние ощущалось постоянно. В школе — потому что коммунисты-педагоги в силу своей профессиональной подготовки понимали, что администрирование — это бич самодеятельных начал, без которых не может нормально жить детский, юношеский коллектив. В институте парторг нашего курса был гораздо старше нас, опытнее, и мы прислушивались к его советам, как к советам старшего, потому что они были разумными, полезными. Не докучал и общеинститутский партком. Комсомольская организация института действовала вполне самостоятельно, осознавая, что придет время, и все мы — студенты — станем частицей советской интеллигенции, тем ее отрядом, который призван судить людей, себе подобных. На белом свете издревле существуют три профессии: учить, лечить и судить. Говорят, и справедливо, что это самые благородные профессии, а потому требующие высокой нравственной культуры и научной подготовки. И, самое главное, как мне кажется, доброты и честности. Без этих двух последних человеческих качеств не следует посвящать себя этим профессиям, даже не профессиям, а призванию. Мои сотоварищи по юридическому институту, люди второго после Октября поколения, по мере взросления и овладения совокупным запасом юридических знаний вполне осознавали это.

Мы знали и то, что подготовка кадров интеллигенции в 30-е годы шла преимущественно через высшие и средние специальные учебные заведения. К тому времени фактически были исчерпаны два других источника, вызванных к жизни исторически сложившейся обстановкой после Октября 1917 года: привлечение старой, дореволюционной интеллигенции и выдвижение рабочих и крестьян на руководящие посты.

Коммунистическая партия и советское государство не жалели сил и средств на дело подготовки кадров интеллигенции, на дело народного образования вообще. Следовало бы подчеркнуть, что в те годы народы Страны Советов по своей грамотности ушли далеко вперед по сравнению с гражданами других государств, что и явилось одним из решающих факторов успехов, одержанных во всех сферах социалистического строительства и подготовки к обороне.

Вряд ли будет преувеличением сказать, что одним из верных и надежных путей возвращения страны в русло передовых, развитых в экономическом отношении стран, является наилучшая постановка народного образования в средней школе, в средних специальных и высших учебных заведениях с учетом достижений современной науки, техники, культуры. На это поистине величайшее дело нельзя жалеть ни сил, ни средств, подобно тому, как это делалось в годы формирования моего поколения.

Ни переход на рыночные отношения, ни введение различных форм собственности, ни преобразования в сфере управления, никакие другие реформы не смогут дать эффекта без по-настоящему обученных новых поколений, прочно стоящих на уровне не только современных знаний, но и способных вносить качественные изменения в развитие мировой цивилизации. История учит, что знания, приобретать которые дает возможность Родина, оборачиваются все возрастающей к ней любовью.

Мы горячо любили свою Родину — Страну Советов, — под крылом которой в дружном институтском коллективе учились, с открытой душой шли навстречу друг другу люди разных национальностей. Никто не делил Родину на части. Она была одна и единственная: с отчим домом, тайгой или сыпучими песками, небольшим ручейком, Волгой или морем. Одна и единственная. Чувства советского патриотизма и пролетарского интернационализма были частью личностной сущности каждого из нас. На защиту Родины мог по первому зову встать любой.

Формированию наших идейно-нравственных позиций способствовали романы Н. Островского «Как закалялась сталь» и «Рожденные бурей», книги А. Макаренко «Педагогическая поэма» и «Флаги на башнях», Б. Горбатова «Мое поколение», А. Фадеева «Последний из Удэге». Нас увлекали тогда стихи М. Исаковского, А. Твардовского, А. Суркова. С удовольствием распевали песни И. Дунаевского, М. Блантера, Дм. Покрасса. По нескольку раз смотрели фильмы «Ленин в Октябре», «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Трилогию о Максиме», «Семеро смелых», героям которых хотелось подражать. Всего, что увлекало, интересовало, шлифовало наши характеры, не перечесть.

Но главным нашим учителем становилась уже не книга, как бы ни велика была ее роль, а жизнь — ее повседневность, будничность, трагические и героические мотивы окружающего нас внешнего мира. Наши познания создавали возможность самим анализировать происходящее вокруг.


Вторая половина 30-х годов стала временем моего становления как личности. Детство и юность с их специфическими возрастными особенностями остались за плечами навсегда.

Время побуждало к быстрому мужанию. Народ строил социализм. Усиливалась экономическая и военная мощь государства. Шла титаническая работа по созиданию нового мира. Новизна была во всем: в теории, практике, во внутренней политике и в международном положении. В воздухе уже пахло порохом. Советский народ и мы, молодежь, знали, что будет война. И знали с кем!

На наших глазах жертвами агрессии нацистской Германии, фашистской Италии и милитаристской Японии становились многие народы и страны. Политика «умиротворения» агрессивных государств со стороны Англии, Франции и США привела в сентябре 1938 года к мюнхенскому сговору правящей верхушки Англии и Франции с германским фашизмом, что еще более поощрило агрессоров на новые авантюры. Спустя год пожар мировой войны перекинулся на Англию и Францию. Потерпела крах попытка определенных кругов этих стран повернуть войну на Восток, оставить Запад в стороне от нее.

Советский Союз в этой сложной международной обстановке предпринимал усилия, чтобы отсрочить начало войны, выиграть время для подготовки к отражению вражеского нашествия.

С прочтения новостей на газетных полосах до начала лекций и, чего греха таить, во время некоторых из них начинался трудовой день тогдашнего студенчества. Жаркие споры, дискуссии, разные предположения о развитии событий на фронтах Второй мировой войны… Острота переживаний сама собой сместилась с текущих учебных и общественных забот к проблемам войны и мира.

Наши переживания не носили абстрактного характера. Мы стали историческими свидетелями того, как гитлеровская Германия с легкостью подминает под себя народы и страны Европы, лишая их свободы и независимости, заглядывается на Восток и строит планы не только порабощения, но и истребления народов нашей страны. С немецкой педантичностью расписывалось, что уготовано русскому, еврею, цыгану. И мы это тоже знали. И не боялись грядущих схваток. Наши знания суровой действительности побуждали к действиям.

На этом нелегком пути были и заблуждения, и крупные просчеты, и даже тягчайшие преступления. Многое было… От истребления командных кадров армии и флота до ничем не объяснимой веры Сталина и его сподвижников в заверения гитлеровской правящей верхушки о верности советско-германскому пакту 1939 года. Кое-что из этого мы знали, о чем-то догадывались, чему-то не хотели верить.

Но было и другое, что мы знали наверняка, ощущали каждой своей клеточкой: народ наш денно и нощно готовится к защите своего социалистического отечества.

К сожалению, сейчас пишут такое, что вызывает удивление: откуда появилась такая злоба по отношению к героическому прошлому народа? Вольности обращения с фактами, событиями, явлениями тех лет позавидовал бы, будь жив, доктор Геббельс.

Не пускаясь в детальный критический разбор подобных писаний, хочу, однако, сказать о двух характерных явлениях периода конца 30-х годов, которые пронизывали всю жизнь нашего многонационального народа и которые подрубают основы возможных фальсификаций истории тех лет.

Во-первых, это сам дух того времени. Дух, пронизанный героикой социалистических свершений, атмосферой всеобщей приподнятости, даже в будничных делах, рост чувства взаимного уважения, товарищества, гордость за Красную армию. Это и есть те исторические реалии, в которых жили Отчизна и ее народ. Любой факт, событие, явление того времени, взятое вне исторического контекста, без учета духа того времени, исказят правду.

И во-вторых: чем объяснить, что массовые аресты ни в чем не повинных людей не привели к общему изменению этой атмосферы, к ломке духовного настроя народа? Может быть, мое восприятие тех лет весьма субъективно и идет от молодости, которая, как правило, не замечает трагического. Или от того, что ни я, ни мои сверстники лично не были причастны к фактам насилия и произвола.

А может быть, в данном случае мы имеем дело с историческим парадоксом, а точнее, с диалектическим соотношением добра и зла применительно к целому народу и его части, когда добро берет верх над злом и создает соответствующую атмосферу — порождает дух веры в идеалы.

Совесть пишущего не должна позволять ему забывать о глубоких и крепких причинных связях, где одно порождает другое. Историю прошлого нельзя судить мерками современности, в которой ныне многое еще шатко, не устоялось, не утвердилось, изломано.

Наше поколение тоже когда-то было молодым. Оно вправе рассчитывать на правдивый рассказ о нем со стороны последующих за ним поколений. Прошлое не грозит реальной опасностью ни крупному, ни мелкому критику. За прошлым можно прятать современные проблемы, однако их не спрячешь от глаз истории. Ведь рано или поздно историческая правда берет верх.

Правда состоит в том, что в итоге досрочного выполнения второй пятилетки мы, советские люди, стали лучше жить — питаться, одеваться, отдыхать, учиться, больше любить жизнь. Фактически завершилась техническая реконструкция народного хозяйства. Народ ничего не жалел для своих Вооруженных сил. Создавались новые виды оружия. Делались выводы из финской кампании, событий в Испании, боев на Халхин-Голе. Готовились кадры для армии, флота, авиации. Были созданы спецшколы, новые военные училища и военные академии, учиться в которых считалось для каждого молодого человека большой честью. Так было…


В марте 1940 года я добровольно с рекомендацией партийной организации с третьего курса института пошел на второй курс вновь созданной Военно-юридической академии Красной армии. Желающих было много. С нашего курса были зачислены слушателями академии восемь человек, из юридических вузов Саратова, Харькова, Свердловска[7] и других городов страны еще человек пятьдесят. Академия разворачивалась на базе ранее существовавшего военно-юридического факультета Военно-политической академии им. В.И. Ленина. В каждом учебном отделении были старослужащие в различных воинских, и весьма солидных, званиях, и мы, как говорится, рядовые — необученные.

Из этих двух разных по своим возрастным особенностям, и прежде всего по степени опыта военной службы частей, довольно быстро сложился дружный коллектив, который объединило стремление сполна овладевать знаниями. Если юридические дисциплины для нас, бывших студентов, были в известной мере проторенными дорожками, то военные специальности приходилось осваивать почти с самых азов. Здесь и подставляли свое плечо слушателям старослужащие. Мы же помогали им в усвоении юридических наук, в чем, честно говоря, были сильнее. Взаимопомощь считалась делом естественным, осуществлялась сама собой и даже с удовольствием.

Учиться без прилежания было совестно. Страна обеспечивала «академиков», так нас величали в миру, всем необходимым, урезая расходы в других сферах. Слушатели в достатке получали различное добротное вещевое довольствие, что позволяло начальнику академии требовать, чтобы каждый из нас на московских улицах выглядел не только опрятно одетым, но являл собой «военного щеголя» в лучшем смысле этого слова. Идет по Москве слушатель Военно-юридической академии Красной армии, говорил он, прохожие, глядя на него, останавливаются и говорят друг другу — это идет «военный щеголь». Слушатели получали высокую стипендию. Это позволило мне освободить маму от работы уборщицей, а сестренке Лидии поступить в Институт геодезии и картографии. Не без грусти распрощался я с добрыми, милыми людьми из кондитерской в Столешниковом.

Загрузка в академии была большой. Аудиторные часы перемежались полевыми занятиями, стрельбами; немало времени уходило и на строевую подготовку.

Летом 1940 года у нас прошла первая и как оказалось последняя практика на Балтфлоте, преимущественно на крейсере «Аврора». Это была моя вторая встреча с краснознаменной «Авророй», а первая, если помнит читатель, состоялась в мальчишеские, школьные годы. В ходе практики мы осваивали различные виды работ, входящих в расписание воинской службы краснофлотца, младшего командира, старшего офицера. Мне особое удовлетворение приносили артиллерийские стрельбы, нравилась ходьба под парусами на баркасах, что-то в ней было от детства на Волге. Постепенно усваивался ритуал морской службы, познавались превосходные традиции русского военного флота. В кают-компании все — от командира крейсера до нас, слушателей, — были равны. Каждый сидящий за столом был учтив к другому и раскован в своих мыслях, мог вести разговор, поддерживать беседу на любую интересующую его тему, кроме служебных отношений, что считалось неэтичным. Где-где, а на флоте чувство коллективизма, товарищеской спайки стоит, мне кажется, превыше всего. Без этого на плаву не удержаться.

Белые балтийские ночи располагали к раздумьям, дружеским откровениям. Всматриваешься в горизонт, в его неоглядную даль, смотришь, как тонет солнце в бескрайности, и не хочется думать о том, что где-то там, на Западе, бушует война и что ее пламя может переброситься и на нас… Старшие командиры не торопясь делились пережитым, словно пели свои песни о былых походах, о юности своих друзей. Радовало, что и ты влился в огромный коллектив нашего славного военного флота. Смотришь в морскую даль и чувствуешь, что и за тобой, за твоими плечами раскинулась твоя Родина и ты ее защитник.

Вспомнились Москва, домашние, друзья. Очень, до боли, хотелось, чтобы сбылось несбыточное: хотя бы одним глазком посмотрела мама на своего сына и вспыхнула бы в ней материнская гордость за него, стоящего у флага легендарной «Авроры». Думается, что родительская радость особенно велика, когда родители видят, что их дети — сын, дочь — состоялись как личности, стали нужны людям, стране. Мне всегда было жаль, что эта радость приходит обычно на склоне лет наших отцов и матерей или тогда, когда она им уже не нужна — их нет в живых. Может быть, подобные мысли приходили потому, что я слишком рано потерял и отца и мать.

В ходе практики на крейсере все, даже самое тяжелое, делалось легко — по команде, но без понукания, без принуждения.

Учеба, как и в институте, спорилась, хотя даже считанных часов на различные забавы почти не оставалось. Много времени занимала общественная работа — я был избран секретарем комитета ВЛКСМ военно-морского факультета академии. Особой разницы в постановке комсомольской работы в условиях военной академии по сравнению с институтом я почти не заметил, разве что был упор на воспитание в духе безусловного соблюдения воинских уставов и наставлений.

В академии историю партии вел у нас бригадный комиссар (к сожалению, фамилию не помню), который умел разжечь споры, повести дискуссию по острым, животрепещущим проблемам, в прямой связи с изучаемой темой. Он побуждал нас к тому, чтобы мы вырабатывали умение использовать научные абстракции, законы общественного развития при анализе явлений, видеть их проявления в окружающей действительности.

В ходе споров и дискуссий выдвигалось много проблем, которые требовали совершенно определенного уяснения. В их ряду меня помимо другого занимал вопрос о соотношении морали и права, что я и выдвигал в качестве предмета товарищеских дискуссий. В самом деле, разве эта проблема не лежит в основе отношений воинского начальника и подчиненного? Где находится водораздел между моральной ответственностью и наказанием по закону? Что должно лежать в основе отношений между бойцом и командиром: жесткая палочная дисциплина или высокий авторитет командира — с одной стороны, и вера подчиненного, рядового бойца в справедливость требований воинского начальника — с другой? Иначе говоря, проблема соотношения морали и права выступала на первый план. Она была практически значима для нас, военных юристов. В ее правильное понимание упиралась оценка действия (бездействия) лица (или лиц), совершившего преступление, которому необходимо найти совершенно точную в смысле справедливости оценку — то ли морального осуждения, то ли уголовного наказания.

Полагаю, что проблема соотношения морали и права актуальна и сейчас. Без определенного понимания соотношения морали и права, их диалектической взаимосвязи, умения четко разграничить категории морали и права нельзя строить государство, основанное на праве. Ныне стала крылатой фраза: «Дозволено все, что не запрещено законом». Она преподносится даже высшими руководителями нашего государства как некое достижение правовой мысли, как один из критериев становления правового государства.

Однако провозглашение этого постулата в отрыве от норм морали есть не что иное, как открытый путь к вседозволенности, к безнравственным поступкам — обману, стяжательству, наживе и прочим мерзостям, которые могут быть неподсудны. Наряду с этим закон может быть несовершенен в том смысле, что он не регулирует вновь появившиеся общественные отношения, как это случилось, например, с законом о кооперации, открывшим заслон для формирования спекулятивных кооперативов, грабящих трудящихся.

В академии многие возникающие вопросы подчас не находили в ходе учебного процесса убедительного разрешения. Среди них центральный, вокруг которого, по существу, должна была выстраиваться вся система советского социалистического права — свобода человека. Он остро вставал еще во время моей учебы в институте, на фоне репрессий 1937–1938 гг. Его острота не сгладилась и во время моей учебы в академии. По-прежнему решение сводилось к отсылу к положениям, содержащимся в Конституции СССР 1936 года, которая стала несомненным шагом вперед по сравнению с Основным законом прошлых лет. Конечно, юридический анализ содержания соответствующих статей Основного закона страны очень важен, они составляют правовой фундамент свободы личности. Однако механизм их юридической реализации и защиты, что также архиважно для юриста, в необходимом виде разработан не был.

Юрист помимо знания науки права обязан хорошо знать историю своей страны и историю других стран и народов. Без этого научного багажа его кругозор будет страдать узостью, скрадывать возможность объективно оценивать теоретические позиции, жизненные устои других, в том числе тех, кто попадет в сферу его следственных, судейских, прокурорских, адвокатских функций.

Меня до душевной боли доводила несправедливость, которую я видел вокруг себя. Вся русская литература, передовая российская общественная мысль восставала против злоупотребления властью, против ее насилия над личностью, а она имела место в нашей действительности.

Передо мной постоянно стоял вопрос: как мне, будущему военному юристу, человеку, состоящему на службе у власти, быть? Творить насилие от имени власти или от ее же имени выступать против насилия — насилия несправедливого? А есть ли праведное насилие? Да, есть. А обоснование тому лежит в плоскости гуманизма общества, то есть способности защитить себя и своих граждан от элементов, посягающих на его нравственность и правопорядок, но опять-таки в рамках закона.

При всей важности этих и других проблем, встающих в ходе учебы, меня и моих товарищей, конечно, волновали события Второй мировой войны. Мое поколение и я вместе с ним продолжали вбирать в свою историческую память то, как в течение 1938–1940 годов фашистская Германия захватила всю Чехословакию, Австрию, Мемель и Мемельскую область, Данию, Норвегию, Польшу и большую часть Франции; что 14 мая 1939 г. Япония напала на Монголию в районе реки Халхин-Гол, а Италия захватила Албанию.

Война подбиралась к нашему отечеству. Все эти исторические факты выстраивались в один ряд и не могли не привести к закономерному выводу о том, что империализм и его зловещее порождение — фашизм — это война.

В мае 1941 года меня приняли в члены Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). Тогда, на общем собрании коммунистов, я дал слово вместе со всеми товарищами активно участвовать в строительстве социализма, поклялся верой и правдой служить своему народу, его счастью. Эти слова были альфой и омегой моего бытия.


…Прошло чуть больше месяца, и началась война, война Великая, война Отечественная. О неизбежности войны с гитлеровской Германией догадывались многие.

Поздно вечером 21 июня я после встречи с друзьями по школе возвращался из Останкинского парка, шел вдоль пруда, а в тишине разливалась раздольная русская песня. Песня без слов. Одна распевная мелодия. Она вливалась в сердце, рассказывая о широчайших просторах отчизны, о приволье, о свободе, возносящей человека высоко-высоко и делающей его сильным, непобедимым. Так думалось мне. Песня поднимала ввысь. Хотелось жить, шагая вперед и вперед. С тех пор эта мелодия постоянно со мной, она и сейчас звучит во мне.

Утром 22 июня я после завтрака пошел в читальный зал библиотеки останкинского студенческого городка, чтобы подготовиться к очередному экзамену: шла сессия. Сижу, читаю материалы. Около двенадцати часов раздается на весь читальный зал знакомый мальчишеский голос: «Дядя Коля, скорее иди домой. Пришел с работы дядя Саша и сказал, что по радио будет важное сообщение». Я быстро собрал свои конспекты, сдал книги и побежал с племянником домой. Вслед за мной стали покидать читальный зал и другие его посетители.

Дома из выступления В.М. Молотова по радио узнали о нападении фашистской Германии на нашу страну. Мама плакала, брат Александр заторопился на свой завод «Калибр», сестренка молчала. Мне показалось, что комната стала меньше, ниже. Я быстро надел форменную одежду и поехал в академию.

На улице во всей красе своей ликовал июньский день. Но на лицах людей, в их фигурах уже была тревога. Знакомые и незнакомые люди говорили тихо, вполголоса: весть о войне сразу и цепко схватила каждого и всех сразу. В академии все были необычайно сдержанны. Дежурные по академии, факультетам и курсам объявили, что состоятся митинги — сначала по факультетам, потом общеакадемический. Среди нас, бывших студентов, возникла идея подать рапорт об уходе в действующую армию. Старослужащие осадили нашу горячность — командование академии поступит с каждым так, как это полезнее для ратного дела.

Митинги прошли с большим подъемом. Выступающие говорили о неизбежном и скором разгроме врага. Слушателям было приказано учиться, овладевать военными знаниями, а о всякого рода рапортах с просьбами об отправке на фронт забыть.

Академию вывезли в военные лагеря в район Болшево, под Москву. В нашу повседневную жизнь вошло новое: ежедневные сводки с советско-германского фронта и раздирающие душу ежедневные налеты вражеской авиации на Москву. Мы слышали завывающий гул немецких самолетов, видели их в лучах наших прожекторных подразделений и в разрывах зенитных снарядов, наблюдали, как горизонт окрашивался заревом пожарищ, но мы были бессильны что-либо сделать, чем-либо помочь москвичам. Я, человек военный, чувствовал себя ужасно: было горько и стыдно…

Война начала учить мое поколение своим правилам: оттачивать такие грани характера, о существовании которых в природе человека мы и не знали. Однако все по порядку.

А урок состоял в том, что нельзя, невозможно быть безучастным, когда фашистские захватчики убивают детей и стариков, женщин и подростков, терзают столицу, превращают в руины и пепел города и села, идут словно маршем по просторам Родины; слыша, как стонет родная земля, сердце наливалось ненавистью к врагу, священным чувством отмщения, стремлением, не жалея ничего, воевать на любом участке Родины.

Священная месть. Умение защищаться. Эти уроки первого периода войны войдут в нашу плоть и кровь.


Немецко-фашистские войска быстро продвигались в глубь страны. Но уныния и растерянности у нас не было. Мы списывали успехи гитлеровских войск на счет внезапности нападения и считали их временными. Конечно, правда всегда неодномерна. Но в главном мы не ошиблись — победа была за нами.

Сегодня, спустя 60 лет после Победы, новоявленные «демократы» с необыкновенной легкостью расписывают на все лады, что страна наша не была готова к войне, что внезапность нападения фашистской Германии показала несостоятельность военно-политической системы; некоторые, из той же среды, ставят себя на место верховной власти времен войны и на словах одерживают или бескровную победу над мощным и коварным врагом, каким был тогда германский фашизм, или вообще предотвращают войну. Вот так — и не менее того! Эти новоявленные «демократы» и им подобные забывают одну простую истину: предполагать в истории — пустое занятие.

Немецкая военная машина к июню 1941 года, опираясь на экономический потенциал оккупированных стран Западной Европы и возможности своих союзников, набрала такую экономическую силу и военно-стратегическую инерцию, что ее не смогли насторожить ни победа Красной армии на Халхин-Голе, ни необходимость вести войну на два фронта.

Что касается тезиса о нашей экономической несостоятельности в подготовке к войне, то, новоявленным «демократам» и просто хулителям всего, что было в истории отечества после 1917 года, ни к чему факты. А они таковы, что расходы нашей страны на оборону в первой пятилетке равнялись 5,5 процента от госбюджета. Во второй пятилетке они составляли уже 12,7, а в третьей, недовыполненной, они были запланированы в размере 16,4 процента. Специально для хулителей подчеркнем, что в конце третьей пятилетки по величине и качеству оборонного потенциала страна могла выйти на уровень, гарантирующий нашему отечеству практически абсолютную неприкосновенность. Об этом надо было поинтересоваться, если уж берешься за перо. Хорошо было бы знать и о том, что на всех главных направлениях научно-технического развития СССР выходил тогда на первое место в мире: в области твердотопливного и жидкостного моторостроения, радиолокации, материаловедения, гидроаэродинамики и так далее.

Именно благодаря советской социалистической экономической системе наша страна в области военной экономики к июлю 1943 года практически превосходила довоенный уровень и продолжала наращивать темпы производства. Однако какое дело радетелям «демократии» и их борзописцам до этих и других исторических реалий, творцами которых был наш народ!

Пожалуй, трудно в истории нашей страны найти период времени, который был бы столь напряженным по своему драматизму и героизму, как начало войны. Историография того времени накопила за прошедшие десятилетия огромный материал — от архивных источников до мемуарных свидетельств. Казалось бы, черпай из этого кладезя факты для объективного анализа прошлого. Увы, ныне пытаются не только фальсифицировать обстановку кануна войны, но и сместить смысловые акценты, пустить в ход версию о том, что нападение фашистской Германии на Советский Союз было не преднамеренным, не заранее спланированным, а вынужденным актом.

Историческая память моего поколения, моя историческая память свидетельствуют о заведомой лживости подобных утверждений, которые паразитируют на неосведомленности советских людей, вступивших в жизнь после Великой Отечественной войны, на умышленном сокрытии от них правды.

Ложь новоявленных фальсификаторов истории Великой Отечественной войны, в частности обеление ими гитлеровского руководства в том плане, что Германия якобы была вынуждена напасть на СССР, опровергается документами Нюрнбергского процесса над главными военными преступниками фашистского рейха. В числе огромного количества документов, исследованных этим международным трибуналом, есть и показания генерал-лейтенанта гитлеровской армии Франца фон Бентивеньи — бывшего начальника Управления «Абвер-3» гитлеровской военной контрразведки.

Бентивеньи допрашивал я. Спустя некоторое время после окончания войны я был отозван из отдела контрразведки СМЕРШ 5-й Гвардейской танковой армии на работу в Москву, в центральный аппарат Главного управления контрразведки СМЕРШ. И среди других дел, которыми мне пришлось заниматься, было дело Франца фон Бентивеньи. Он, как один из руководителей абвера гитлеровской военной разведки и контрразведки, представлял несомненный оперативный интерес по ряду принципиальных позиций не только сугубо разведывательного и контрразведывательного, но и политического характера. Наше высшее руководство интересовали вопросы, связанные с подготовкой фашистской Германией нападения на Советский Союз. Помимо этого, показания Франца Бентивеньи могли сыграть свою роль и в разоблачении дьявольских замыслов гитлеровской верхушки на готовившемся тогда Нюрнбергском процессе.

Я начал работать с Бентивеньи в сентябре 1945 года. Сидел он в одиночной камере внутренней тюрьмы, которая находилась в отдельном доме во дворе здания, выходящего своим фасадом на Лубянку и известного среди коренных москвичей как «дом два».

Бентивеньи предстал передо мной в полной генеральской форме, при знаках различия и с орденской колодкой на мундире. Он был свежевыбрит и казался готовым к дипломатическому рауту на любом уровне, что вызвало во мне неприязнь. Несколько лет работы в советской контрразведке против абвера давали мне основание судить, сколь многоопытен стоящий передо мной враг, как много горя и страданий принесла нашему народу возглавляемая им военная контрразведка.

Стройный, моложавый, несмотря на свои почти пятьдесят лет, с умным проницательным взглядом серых глаз, он так же спокойно разглядывал меня, как я его. Я хорошо запомнил генерал-лейтенанта Бентивеньи, потому что допросы его как бы подводили черту под моей собственной работой в нашей контрразведке в годы войны, давали мне лично уникальную возможность сравнить: какая же из противоборствующих контрразведок была сильнее — наша или нацистская.

Предложив Бентивеньи сесть, сказал, чтобы он сообщил о себе то, что считает нужным. И так день за днем я работал с ним в интересующем нас плане. Отношения между нами установились ровные — он, безусловно, сознавал свое положение подследственного со всеми вытекающими отсюда для него юридическими последствиями. Его показаниям я верил. Их достоверность подтверждалась показаниями других подследственных из числа верхушки абвера и полученными документами.

Касаясь обстоятельств подготовки фашистской Германии к нападению на Советский Союз, Франц Бентивеньи на допросе, который фигурировал под номером «СССР-230» в перечне доказательств обвинения от СССР на Нюрнберском процессе, в частности, показал (Нюрнбергский процесс. М.: Юрид. лит., 1961. Т. 7. С. 632):

«Вопрос: Какие задачи поставил перед вами Канарис в свете подготовки войны против Советского Союза?

Ответ: Канарис поставил передо мной общую задачу: подготовить контрразведывательные органы „Абвера“ к войне против СССР. Разработка и проведение конкретных действий лежала на мне как на руководителе контрразведывательного отдела „Абвера“.

Канарис лишь предупредил меня, что подготовку к войне нужно вести в строжайшей тайне, не издавая каких-либо письменных приказов или распоряжений.

Вопрос: Как вы практически реализовали эти общие установки Канариса?

Ответ: Деятельность руководимого мною отдела „Абвер-3“ в вопросе подготовки войны против СССР имела три направления:

1. Дезинформация иностранных правительств через их разведывательные органы о том, что германское правительство придерживается якобы тенденции к улучшению отношений с Советским Союзом. На это были специальные приказания адмирала Канариса — начальника „Абвера“.

2. Подготовка низовых контрразведывательных органов „Абвера“ к ведению работы в условиях военных действий против СССР.

3. Мероприятия по блокированию средств связи в период, непосредственно предшествовавший нападению на СССР, с целью сокрытия факта подготовки к войне.

Вопрос: Какие меры были вами предприняты для дезинформирования иностранных правительств?

Ответ: Подготовка войны против СССР велась, как известно, под прикрытием существовавшего Договора о ненападении между СССР и Германией.

В мою задачу входило путем дезинформации иностранных разведорганов вызвать у них убеждение в том, что, намереваясь осуществить в 1941 году вторжение на Британские острова, Германия прежде всего заинтересована в нейтралитете Советского Союза, поэтому стремится улучшать с ним взаимоотношения.

Я помню следующие конкретные случаи дезинформации иностранных правительств: сотрудник „Абверштелле-Кенигсберг“ — капитан Крибитц в 1940 году установил, что советский консул в Кенигсберге имеет среди местного населения доверенных лиц, которые сообщают ему некоторые интересующие советское консульство данные.

В 1941 году мы решили использовать этих людей для дезинформации советских органов по вопросам перспектив германо-советских отношений, и, согласно моим указаниям, Крибитц провел намеченные мероприятия в жизнь…

Швейцарский журналист, под псевдонимом „Хокули“, являлся нашим агентом, находившимся на связи у начальника одного из отделений моего отдела — полковника Ролефера, и по его заданию работал с британской разведкой, в частности с английским посольством в Швейцарии.

Согласно моим указаниям, Ролефер снабдил „Хокули“ материалами, из которых было ясно, что Германия, рассчитывая осуществить вторжение на Британские острова в 1941 году и желая обеспечить себе тыл на Востоке, стремится к улучшению отношений с СССР. Весь дезинформационный материал мы получали в соответствующих отделах Генерального штаба. Передача дезинформационных материалов имела цель усыпить бдительность Советского Союза и дать возможность германской армии внезапно напасть.

Вопрос: Какие еще мероприятия проводились вами для подготовки войны против СССР?

Ответ: Низовые органы „Абвера“ — абвергруппы и абверкоманды — до нападения на Советский Союз действовали с войсками против Франции, Бельгии, Голландии. Когда я узнал о предполагаемом нападении на Советский Союз, я принял меры к тому, чтобы ввести в состав абвергрупп и абверкоманд людей, владевших русским языком, заполнить все вакантные места. Узнав в Генеральном штабе, какое количество абвергрупп потребуется для Восточного фронта, я расписал абвергруппы по армиям…

Я делал все от меня зависящее для того, чтобы нападение на СССР было произведено внезапно для Красной армии.

Вопрос: Почему, зная о существовании Договора о ненападении между Германией и СССР, вы готовили нападение на Советский Союз?

Ответ: Я считал, что вопросы целесообразности нападения на Советский Союз являются вопросами политическими, в которые я как офицер не должен вмешиваться. Поскольку гитлеровским правительством было принято решение напасть на СССР, я считал своим долгом принять в контрразведывательной области все меры для успешного проведения принятых решений…»


Вот что показал Франц Бентивеньи на допросе!

Для меня и до его допросов было абсолютно ясно, что агрессия фашистской Германии против СССР была заранее запланированным и тщательно разработанным планом, получившим название «Барбаросса». К сожалению, это приходится ныне заново свидетельствовать. Счастье, что еще не ушли в мир иной все участники Великой Отечественной войны.

Для меня Бентивеньи не представлял интереса ни с политической, ни с нравственной стороны. Он мало отличался от других представителей генералитета вермахта — так же был пропитан насквозь духом нацизма, верил в миф о превосходстве военной мысли вермахта и был высокого мнения об абвере. Даже во время допросов в его поведении, в постоянной напряженной фигуре, даже в посадке головы, вздернутой кверху, сквозил дух превосходства его расы над всеми другими. Однако за внешним воинским лоском — если это назвать лоском — было мало привлекательного.

В ходе допросов я довольно часто обращал мысли Бентивеньи к тому, почему же «сверхчеловеки» проиграли тщательно подготовленную агрессию, вероломную войну против Советского Союза? Его ответы меня не удовлетворяли, были поверхностными, шаблонами: виноват Гитлер, были допущены крупные просчеты высшего командования и тому подобное. Он в своих ответах ни разу не поднялся до понимания бессмысленности войны, причин политико-нравственного краха Германии, преступлений гитлеровской верхушки и его, Бентивеньи, действий против человечности. Его мысль не шла дальше рассуждений о просчетах Гитлера и его окружения в оценке военно-политической мощи Советского Союза, крепости союза народов нашей страны; ведения войны на два фронта, неверного анализа данных разведки и контрразведки о положении на Восточном фронте.

Бентивеньи не испытывал угрызений совести по поводу того, что массовая вербовка агентуры из числа советских военнопленных шла под страхом их медленной голодной смерти; что совершаемые диверсии лишали тысячи людей возможности элементарного человеческого существования: террористические акты против гражданского населения, не имевшего никакого отношения к войне, взорванные зондеркомандами шахты, поселки, целые города… Да разве все перечислить! К сожалению, ныне забыты тысячи томов свидетельских показаний советских людей о зверствах немецко-фашистских войск на советско-германском фронте, к которым имела прямое отношение и контрразведка абвера.

Да и захваченные в ходе разгрома немецко-фашистских войск секретные документы абвера, гестапо и других карательных органов нацистской Германии обнажают варварскую сторону деятельности абвера и его отдела контрразведки.

Конечно, представляла оперативный интерес и документация о функционировании центральных армейских структур абвера, а после окончания Второй мировой войны и их агентурных сетей в других государствах.

Выборочная проверка наиболее интересных связей через Бентивеньи говорила о его превосходной памяти. Он обладал способностью так воспроизвести обстоятельства того или иного контрразведывательного действа и нарисовать словесный портрет, что перед тобой появлялась живая картина происходящего. Мгновенная реакция на поставленный мной вопрос, четкость ответов дополняли человеческие возможности Бентивеньи.

Как-то в ходе допроса в минуты отдыха Бентивеньи, глядя в окошко на многоцветные листья деревьев, сказал: «Хорошо бы сейчас пройти по улицам Москвы, посмотреть, как закончилась и живут люди после ее окончания».

«То, что война закончилась полной капитуляцией фашистской Германии и милитаристской Японии, вы знаете из газет».

«Газеты можно изготовить любого содержания и на любом языке… А вот посмотреть на людей, на московскую осень очень хотелось бы».

«Да, в Москве стоит, говоря по-русски, бабье лето, последний „пылкий вздох“ уходящей летней поры».

Я, конечно, «засек» просьбу Бентивеньи. И подумав решил, что в преддверии Нюрнбергского процесса над главными военными преступниками, на котором Бентивеньи должен был выступить в качестве свидетеля, было бы целесообразно совершить с ним прогулку по центру Москвы.

Руководство отдела и Главного управления СМЕРШ поддержало мое предложение (не знаю точно, докладывалось ли оно Абакумову — думаю, что да).

В один из дней после тщательной экипировки Бентивеньи в гражданское платье мы впятером — Бентивеньи, мой постоянный переводчик, я и двое негласно сопровождающих нас сотрудников из службы наружного наблюдения — вышли из дома № 2 на Лубянке. Бентивеньи остановился и долго осматривал открывшиеся виды и особенно площадь Дзержинского и далее к Охотному ряду. Туда мы не спеша и пошли. Бентивеньи внимательно разглядывал прохожих, движущийся транспорт, гостиницу «Метрополь», Малый и Большой театры. Обогнув гостиницу «Москва», мы вышли к Красной площади, потом, спустившись к Музею В.И. Ленина, пошли обратно.

Бентивеньи был задумчив. За все время прогулки он произнес только одну фразу: «Эти места я хорошо знаю по многочисленным кадрам кинохроники». И после того, как я пригласил его выпить пива в бар, находившийся на месте нынешнего магазина «Детский мир», Бентивеньи сказал: «Да, война нами проиграна. Москва выглядит так, как будто войны не было. Только по лицам людей — истощенным и озабоченным — можно догадаться, что их коснулось большое горе».

«Рана, нанесенная фашистской Германией, вами в том числе, столь глубока, что вряд ли когда-либо окончательно зарастет…»

В баре было немноголюдно. Сели за столик, официант принес по паре кружек пива и вареных раков.

Пили пиво молча. Так же молча вошли в дом № 2, зашли ко мне в кабинет, оттуда я отправил Бентивеньи в камеру.

На следующем допросе Бентивеньи говорил мне о том, что он не спал всю ночь. Как бы рассматривал строгим взглядом свою жизнь.

Да, Гитлер и его ближайшее окружение допустило грубейшую ошибку, развязав войну против Советской России, и его родина была повержена.

«Расскажите трибуналу о том, сколь тщательно и скрытно готовилась гитлеровская Германия к нападению на СССР».

«Я это непременно сделаю».

И Бентивеньи сдержал свое слово.


Однако вернемся к нашему повествованию. Другим уроком первого этапа войны для каждого из нас явилась необходимость сохранения идейно-нравственной стойкости и силы духа. Не сломаться, не покривить душой перед идеалами, в правоте которых убеждены. Война заставила наше поколение не только закалить свои социалистические убеждения, но и выстрадать их.

Шла великая война. Продолжалась боевая учеба. Слушателям было объявлено, что наш курс выпустят из академии досрочно, без сдачи государственных экзаменов, с дипломами, на что есть соответствующее постановление Совнаркома СССР. Это означало для нас, что фронт уже близко. Времени до выпуска осталось немного. Оно уплотнилось до предела: постигали в сжатые сроки то, что предстояло пройти за два-три семестра.

…Вдруг обнаружилось, что на занятиях отсутствует слушатель Василий Корячко. Куда он запропастился? Никто ничего определенного сказать не мог. «Лег в госпиталь», — говорил кто-то, «Уехал по вызову к родителям», — предполагал другой. Но однажды мой закадычный друг Юра Менушкин, с которым я дружил до самой его кончины, сообщил мне, что его вызывают зачем-то в Москву, на Лубянку, в Особый отдел НКВД СССР. Вернувшись, он рассказал, что его допрашивал следователь по делу нашего Корячко, который находится под следствием по подозрению в совершении преступления, предусмотренного статьей 58 пункт 10 части II УК РСФСР, — проведение антисоветской пораженческой агитации в военное время. В этот же день, но в разное время по делу Корячко там же, на Лубянке, были допрошены и другие слушатели.

Я спросил у Юры:

— Что же ты мог показать по поводу антисоветских пораженческих взглядов Корячко?

— Ничего существенного, хотя следователь нажимал. Единственное, что я сказал, так это то, что у Корячко были заметны украинские националистические мотивы. Ты же сам с ним по этому поводу спорил.

— Но в наших спорах не было ничего предосудительного, а тем более криминального, и ты об этом прекрасно знаешь.

Я не мог понять, за что же арестован Корячко. Ведь он все время был с нами. Мы не могли пройти мимо его пораженческих настроений, если бы таковые были. После обмена мнениями в нашей академической группе решили, что арест Корячко — ошибка, разберутся и освободят. Однако время шло. Корячко в академии не появлялся.

Подходил к концу август. Вечера стали заметно прохладнее. После дневных занятий допоздна не засиживались. Наступательный порыв немецко-фашистских войск не ослабевал на центральном участке советско-германского фронта и на московском направлении.

В один из таких вечеров, когда я уже собирался ложиться спать, к нам в палатку зашел дневальный и сказал мне, чтобы я следовал за ним, он проводит меня до палатки оперуполномоченного Особого отдела НКВД СССР. Было около 10 часов вечера. Горнисты еще не сыграли отбой. Было темно. В некоторых палатках уже горели керосиновые лампы.

Шел я за дневальным и думал: «Зачем же я понадобился особисту? Наверное, из-за связи с Корячко — хотят установить истину, поступить по справедливости, освободить его».

Зашел в палатку. Доложился по уставу. В палатке стояла кровать, посередине стол, по обеим сторонам его две табуретки, на столе горящая керосиновая лампа. Хозяин палатки в армейской форме с шевроном чекиста на рукаве гимнастерки, с одной шпалой в петлице. На вид моложавый, подтянутый. Я видел его неоднократно раньше, обычно в свите, сопровождавшей начальника академии, или с кем-либо из другого академического начальства.

Особист сел за стол, предложил мне сесть напротив, сдвинул лампу к краю стола, достал из внутреннего ящика какие-то листы бумаги, чернильницу и ручку. Развернул бумагу, положил перед собой. Я увидел, что на листе сверху написано «НКВД СССР. Главное управление Особых отделов», а ниже жирными буквами «Протокол допроса» и далее перечень обычных биографических данных о допрашиваемом.

Особист взял ручку, макнул ее в чернильницу и начал вписывать мои данные: фамилия, имя и отчество и прочее. Закончив, особист открыл второй лист, обмакнул ручку в чернильницу-непроливайку, и я вижу, как он выводит: «Вопрос: дайте показания о проводимой вами совместно с Корячко антисоветской пораженческой агитации».

Во мне поднялась буря негодования, вся моя предыдущая недолгая, но честная жизнь восстала против этого гнусного, омерзительного вопроса. Не поднимая на меня глаз, он членораздельно прочитал вопрос и тут впервые, как мне показалось, посмотрел на меня. Не знаю, были ли заметны мои переживания или особисту было на них просто-напросто наплевать. Я молчал.

Особист сказал: «Отвечайте на поставленный вопрос».

Я ответил, что этот вопрос для меня оскорбителен. Никакой антисоветской пораженческой агитации я не проводил, так же, как не проводил ее и Корячко. И потому мне отвечать нечего.

Допрос длился примерно с десяти вечера до рассвета. Вряд ли нужно пересказывать брань и угрозы, которые сыпались в мой адрес со стороны особиста: я и бесчестный, и антисоветчик, и врун, и негодяй; выгораживаю себя и такого же прохвоста, как я, Корячко; а будет так, что посадят не только меня, но и моих близких, и тому подобное. Чем больше сыпалось угроз, тем спокойнее становился я. Со мной и раньше так бывало: чем труднее ситуация, тем я спокойнее. На какие-то мгновения мои мысли уносились куда-то в сторону от этого кошмара. В палатку иногда залетали ночные бабочки. Они влетали на свет горящей керосиновой лампы. Кружились вокруг нее. Некоторые неразумные влетали внутрь, спасаясь от огня, бились о стекло и, обессилев, сгорали. «Я не сгорю, — решил я. — Сила моей воли тебе, особист, не по зубам. Я волжанин. В душе моей такая вольность, которая тебе и не снилась».

Чем дольше длился допрос, усиливалась брань, тем становилось яснее, что особист, не имея никаких конкретных фактов, относящихся к поставленному передо мною вопросу, хочет меня сломить. Заставить оговорить не только себя. Превратить Корячко, а может быть, и еще кого-то в антисоветчиков-пораженцев.

Что бы ни было, я решил не сдаваться, не оговаривать ни себя, ни товарищей. Я стал говорить особисту:

— Поймите, я без пяти минут юрист, неужели испугаюсь ваших угроз и встану на путь ложных показаний? Соберите нашу учебную группу и спросите о Корячко и Месяцеве. Вам скажут, какие они «антисоветчики»! Если вы продолжите вести допрос в таком недопустимом тоне, я встану и уйду, что хотите то и делайте!

Мои показания и заявления особист в протокол не занес, их содержание, судя по всему, его не устраивало. Я ушел.


…На улице было светло. Солнце уже поднялось над горизонтом. Но лагерь еще спал. Дошел я до своей палатки, смотрю, а мои друзья сидят на топчанах, не спят. Ждут меня. Я рассказал им все как было. Днем пошел в политотдел академии, доложил о случившемся и попросил защиты. В противном случае, сказал я, соберу общее комсомольское собрание академии и расскажу всем, в чем меня обвиняют и как добивается показаний уполномоченный Особого отдела НКВД СССР. Заместитель начальника политотдела сказал, чтобы я никаких мер сам не принимал.

Дни шли за днями. Меня больше не беспокоили ни из Особого отдела, ни из политотдела. Все шло так, как будто ночного допроса и не было. Но так только казалось. В моем сознании, в чувственном восприятии бытия произошло переосмысление многих жизненных позиций. Я это понял не сразу. Допрос особиста в сознании всплывал всякий раз, когда речь шла о моем отношении к человеку и могли быть затронуты его честь, достоинство, а тем более что-то поставить ему в вину.

Особист своим допросом преподал мне хороший урок. И не один…

На собственном примере я понял, какой дьявольский смысл заложен в концепции Вышинского о том, что признание обвиняемого (подследственного, подозреваемого) является «царицей доказательств», которую карьерные профессора вдалбливали в наши не замутненные еще политиканством головы. Опираясь на эту концепцию, с любым человеком (я это до конца осознал чуть позже) можно сделать все или почти все, если он не тверд характером, испечь «врага народа» любой масти: шпиона, антисоветчика, диверсанта и так далее. Она, эта зловещая концепция, позволяла обосновывать произвол и насилие над человеком целой системе государственных органов, таких, как НКВД, прокуратура, суд, а их должностным лицам — вроде допрашивавшего меня особиста — учинять произвол и насилие над личностью. Своим допросом оперуполномоченный НКВД СССР преподал мне и второй урок, который я отлично усвоил.

Урок состоял в следующем: идет тяжелейшая война с коварным, вооруженным до зубов врагом. На фронте ежедневно гибнут тысячи людей. Не счесть тех, кто попадает во вражеский плен, испытывая там физические и моральные муки. А здесь, в лагерях военной академии, в которой готовят военных юристов, призванных в скором времени творить праведный суд, представитель органов Государственной безопасности всю ночь напролет стремится добиться дачи показаний об антисоветской пораженческой деятельности, не располагая к тому никакими доказательствами, а прибегая к угрозам, шантажу, психологическому давлению по отношению к допрашиваемому.

Разве была нужда плодить таким образом врагов Родины?! Или в нашем Отечестве цена человека — ломаный грош?! Урок, преподанный особистом (хотя, конечно, он и не думал о каких-то уроках), состоял в том, что чем тяжелее в стране, чем горше родному народу, тем больше внимания, больше заботы и тепла должны проявлять все органы государственной власти и управления по отношению к человеку. Плодить сознательно врагов народа — преступление, которому нет оправданий!

Первый этап Великой Отечественной учил нас, молодых, тому, чтобы ни при каких обстоятельствах — самых тяжких, трагических — не терять чувства личного достоинства. Из него складывается, вырастает достоинство всего народа, не позволяет врагу поставить его на колени.

В первые месяцы войны, как и позже, советский народ не склонил головы и не стоял преклоненным перед врагом. Его честь и достоинство вырастало из его исторического прошлого. Народ, который отказывается от прошлого, — не имеет будущего. Сейчас новоявленные «демократы» пытаются лишить нас прошлого. Надо быть начеку, восстать против подобных бессовестных попыток.


В первых числах сентября в актовом зале академии нам вручили дипломы об окончании Военно-юридической академии Красной армии и присвоении квалификации военного юриста. На радостях гурьбой поехали в мастерскую Военторга, где нашили на рукава кителя соответствующие воинскому званию галуны и преисполненные чувства собственного достоинства разбежались к своим пенатам.

Дома меня ждали родные и друзья. Мама приготовила праздничный обед. Конечно, меня поздравили. Но было не до радости. У каждого кто-то уже воевал — отец, брат, сестра. На фронте был брат Георгий — второй по старшинству. Самый старший, Борис, перестраивал в Уфе завод комбайнов на авиамоторный; брат Александр, лекальщик, продолжал работать на заводе «Калибр», делая эталоны прибора, автоматически выводящего самолеты-бомбардировщики из пике; брат Алексей, морской летчик, служил на Дальнем Востоке в Советской Гавани; сестра Лидия и мама были дома.

Спустя несколько дней состоялось назначение выпускников на работу. Вызывали каждого в отдельности и после короткой беседы вручали служебное предписание о явке в соответствующее воинское соединение для дальнейшего прохождения службы. Товарищи получали назначения на флоты и флотилии. Большая часть — на Балтийский и Северный. Вызывали по алфавиту. Юра Менушкин направлялся в Севастополь. Следующим должны были вызвать меня, но пригласили Женю Новикова — назначение в Ленинград.

И так шли мои товарищи друг за другом, а я сидел, ждал. Начал волноваться. Остался один, последний. Приглашают. Председатель комиссии говорит: «Есть мнение направить вас на работу в органы государственной безопасности — в Третье управление наркомата Военно-морского флота СССР (так называлось Главное управление Особых отделов НКВД СССР на флоте) на должность младшего следователя. Ваше назначение — большая честь для всего выпуска военно-морского факультета Академии. Вы единственный, кто сразу назначается на работу в Центральный аппарат разведки и контрразведки. Поздравляем вас!»

«Я не могу принять это назначение, — сказал я комиссии. — Всего три недели тому назад оперуполномоченный Особого отдела НКВД СССР допрашивал меня, обвиняя в том, что я вместе со слушателем Корячко, который и сейчас находится под следствием, проводил антисоветскую пораженческую агитацию. Искорежил мне душу этот допрос. Работа в органах госбезопасности не по мне. Направьте меня, пожалуйста, на любой воюющий флот».

Члены комиссии переглянулись и попросили меня выйти. Через какое-то время я был приглашен снова.

Мне было сказано, что назначение остается в силе, а что касается допроса, то это недоразумение, служебная ошибка оперуполномоченного Особого отдела. Из-за стола вышел человек с нашивками бригадного комиссара и сказал: «Вам надлежит завтра с документами, которые возьмете в отделе кадров академии, прибыть в дом № 2 на площади Дзержинского, этаж и номер кабинета будут указаны в прилагаемом к документам пропуске».

Мне оставалось только поблагодарить членов государственной комиссии.


Глава III

ПО НЕИЗВЕДАННОМУ ПУТИ

О полученном мною назначении рассказал своим сокурсникам. Они поздравили меня и вместе с тем насторожили. «Возьмешь личное дело из академии, придешь на Лубянку, сдашь его и прощай — как в воду канул, — говорили „знатоки“, — комиссия комиссией, а у органов свои планы». Кто-то превратил все это в шутку, и само собой забылось. Но вечером Юра Менушкин потихоньку сообщил мне, что ребята на всякий случай решили, что будут ждать меня у подъезда дома № 2 на Лубянке в четыре часа дня, к этому времени, по их расчетам, я должен освободиться. Думаю, чем черт не шутит. В Москве родных никого, друзья по академии разъезжаются по фронтам и флотам, школьных — тоже не осталось никого. Мама эвакуирована в Вольск, старшие братья — Борис в Уфе, Георгий на фронте, Александр слесарит в Челябинске, вместе с ним сестра Лидия работает в охране эвакуированного из Москвы завода «Калибр», брат Алексей и вовсе далеко — летает на Дальнем Востоке. Согласился, оговорив, что если я в четыре часа дня не появлюсь, то Юра и товарищи дают телеграмму моему старшему брату в Уфу, а сами идут в Центральный Комитет партии и обо всем случившемся рассказывают.

Как и было предписано, без четверти два я, выполнив необходимые формальности, вошел в дом № 2. Поднялся на шестой этаж и, поблуждав по его длинным, замкнутым в нечто подобное кольцу коридорам, нашел нужный мне кабинет, постучал. Это, как я понял, была приемная — большая, светлая, со скромной мебелью. Я отрекомендовался. Женщина в штатском платье, очевидно секретарь, попросила подождать. Не прошло и десяти минут, как она сказала мне: «Начальник следственной части бригадный комиссар Николай Иванович Макаров приглашает вас».

В кабинете, гораздо меньшем, чем приемная, но таком же светлом и высоком, обставленном красивой мягкой мебелью, около письменного стола стоял бригадный комиссар: среднего роста, с небольшим животиком, с русыми волосами, голубовато-серыми немного навыкате глазами. Он выслушал мой рапорт о прибытии, взял поданный мною пакет, вскрыл его, пробежал содержащиеся в нем бумаги, внимательно с головы до ног оглядел меня и спросил: «Вы что, в академии в морской форме по-пластунски ползали?» «Так точно. Ползали», — ответил я.

Он кому-то позвонил. Почти немедленно явился капитан-лейтенант, которому бригадный комиссар сказал: «Это наш новый младший следователь. Его нужно экипировать, выдать оружие, удостоверение личности и все прочее, что положено». Затем обратился ко мне: «Идите — это наш комендант, он приведет вас в надлежащий вид».

После этих слов все мои страхи пропали. Я успокоился. Бригадный комиссар, очевидно, заметил перемену в моем настроении и спросил: «Вас что-то беспокоит?» Я попросил разрешения перенести экипировку на завтра, а сегодня, если это возможно, отпустить меня. Бригадный комиссар сказал коменданту, что он свободен, а меня спросил: «Не могли бы вы поделиться, что именно вас беспокоит? Может быть, я могу помочь, ведь я теперь ваш начальник».

И я все подробно рассказал: как меня допрашивал особист, о советах «знатоков» деятельности органов госбезопасности и о том, что в четыре часа меня ждет компания моих друзей, готовая прийти мне на помощь.

Бригадный комиссар сидел, обхватив голову руками, слушал не перебивая, по-прежнему внимательно разглядывал меня. Лицо его почти не менялось. О чем он думал, догадаться я не мог. Лишь когда я закончил свою «исповедь» почти со слезами на глазах, он встал подошел ко мне, положил обе руки мне на плечи и спросил: «Вы не будете возражать, если я встречусь с вашими товарищами?» Я растерялся от неожиданности и промямлил: «Пожалуйста». Тот, кто мог видеть нас со стороны — одетого с иголочки бригадного комиссара и младшего военного юриста в потерявшем свой первоначальный синий цвет морском обмундировании, — наверное, удивился. Мы шли по коридорам, комиссар о чем-то меня спрашивал, я отвечал, — что не помню.

Выйдя на улицу, я увидел Юру Менушкина, фланирующего вдоль здания, а на противоположной стороне, у магазина «Гастроном», остальных своих друзей, показал их комиссару, и он прямехонько к ним направился. Я, естественно, за ним, а за мной Юра. При нашем приближении друзья по всем правилам строевой службы откозыряли бригадному комиссару. Он с улыбкой сказал: «Вот доставил вам в целости и сохранности вашего друга. Не волнуйтесь, все будет в порядке. Не надо думать, что в органах нет честных и порядочных людей, их большинство». Расспросил каждого, кто и откуда родом, где семья, куда получили назначение. Бригадный комиссар пожелал нам доброго здоровья, честной, самоотверженной службы.

А мы пошли в казарму собирать в путь-дорогу отбывающих в действующую армию наших товарищей: вечером уезжала на Балтийский и Северный флоты первая группа. У вагонов провожающих было мало, да и то в основном военнослужащие.

Тускло горели фонари. В Москве действовали жесткие правила светомаскировки. В купе распили по чарке водки. Расцеловались и пошли домой. Юра Менушкин жил у меня. Долго бродили вдоль пруда в Останкино. На противоположной стороне его белела колоннада дворца, да на фоне темного неба проглядывали купола и кресты церкви. Спать не хотелось. Говорили обо всем, кроме нашего будущего, нашей судьбы. Она была во мраке войны…

Вечером следующего дня мне предстояло проводить в Севастополь Юру, а утром пойти на службу в Третье управление Военно-морского флота СССР, на Лубянку, в дом № 2. Там комендант и его помощники довольно быстро меня экипировали, выдали оружие, удостоверение личности. В таком блестящем обличье я предстал перед начальником следчасти Третьего управления бригадным комиссаром Николаем Ивановичем Макаровым.

Он посоветовал мне внимательно ознакомиться с постановлением Центрального комитета ВКП(б) об извращениях, имевших место в органах госбезопасности в то время, когда наркомом внутренних дел был Ежов, с целым рядом приказов, касающихся следственной и агентурной работы, поприсутствовать при проведении сотрудниками управления различных оперативных действий и так далее. Для меня все это было очень важно, так как я не имел ни малейшего представления о деятельности органов государственной безопасности вообще, в армии и на флоте в особенности. Николай Иванович познакомил меня с отдельными следственными делами, интересуясь моей оценкой, делился своими впечатлениями и рекомендациями. В его отношении я почувствовал теплоту и участие. Может быть потому, что у него не было детей, или потому, что мое детство чем-то напоминало ему его детство, о чем я узнал гораздо позже.

Тогда же меня заполнило чувство благодарности к этому чекисту из питерских рабочих. Николай Иванович внушал мне, что я обязан всегда помнить и всегда непременно руководствоваться в делах тем, что чекист, как говорил Дзержинский, должен быть человеком с горячим сердцем, холодной головой и чистыми руками. «Ты, — наставлял меня бригадный комиссар, — не имеешь никакого права дотрагиваться даже пальцем до подследственного; применение мер физического воздействия со стороны следователя к подозреваемому, обвиняемому есть первейшее свидетельство профессиональной слабости и непригодности следователя. Надо уметь видеть другого человека, ставить себя на его место. Радоваться его радостями. Болеть его болями». Уроки бригадного комиссара прошли со мною по всей жизни, независимо от того, где я впоследствии работал.

В первые дни пребывания на службе в доме № 2 на Лубянке в моем подсознании почти постоянно возникал Василий Корячко. Здесь, по этим коридорам, его водили на допросы, может быть, все это было не здесь, а на других этажах этого огромного здания или в тюрьме, где я пока по долгу службы еще не был. В моей голове не укладывалось, как соотносятся то, что мне внушал начальник следственной части и что с удовлетворением воспринималось мною, как человеком с определенной юридической подготовкой, и факт ареста Корячко. Я исключал даже саму возможность следственной ошибки при таком начальнике, как бригадный комиссар. Может быть, следствие по делу Корячко, рассуждал я, велось в другой следственной части — Особых отделах, при другом плохом руководителе (что и было в действительности, о чем я узнал спустя много лет). Спросить напрямую бригадного генерала о том, говорит ли ему что-либо фамилия Корячко, не позволяла служебная этика: было принято как норма поведения не лезть в дела других следователей или оперативников.

Проблема истины, справедливости следствия в органах государственной безопасности встала передо мной сразу после того, как я начал вчитываться в документы, с которыми рекомендовал мне ознакомиться начальник следственной части. Меня насторожило то, что в них на первый план, как совершенно определенная доминанта, выдвигались интересы безопасности государства и уходило в сторону, тонуло то, что должно было бы стоять на защите чести и достоинства человека, что так обстоятельно разработано наукой уголовного процесса.

Концепция Вышинского «признание обвиняемого — царица доказательств» проглядывала в этих документах. Передо мной вставал один основной вопрос: об отношении государства в лице его органов безопасности к человеку, его чести и достоинству. И не в теоретическом плане, здесь все было более или менее ясно, а в практическом — в повседневной следственной практике. Ответ на этот вопрос я буду искать…

А пока дело Василия Корячко было для меня свидетельством беззакония и произвола органов госбезопасности. Среди моих знакомых, а тем более близких никто не пострадал в период известных массовых репрессий. Чужая боль была от меня далека, непосредственно я ей не сопереживал. Более того, считал за правило, что, если человека арестовывают от имени советской — народной — власти, значит, он виновен, заслуживает наказания…


Пройдет Великая война, наступит мирное время, а Василий Корячко будет находиться в заключении. После XX съезда КПСС, когда начался пересмотр следственных дел осужденных по контрреволюционным составам преступлений, мне позвонил прокурор Главной военной прокуратуры с просьбой разрешить приехать ко мне в ЦК ВЛКСМ, где я трудился секретарем Центрального Комитета, и поговорить о Корячко, который просил о пересмотре его дела и реабилитации. Я сказал, что приеду в Главную военную прокуратуру сам. Она размещалась в одном из зданий нашей академии и ее посещение многое воскресило в моей памяти.

Прокурор рассказал, что Корячко дважды совершал побег из мест заключения, дважды его ловили и каждый раз снова судили и добавляли, по совокупности, срок заключения. У прокурора сложилось убеждение, что дело Корячко было сфальсифицировано. Пригласил же он меня в связи с тем, что Корячко в ходе следствия просил и настаивал на том, чтобы в качестве свидетеля по его делу допросили меня, аргументируя, что мои показания могли бы опрокинуть выдвинутые против него обвинения, которые носили характер грубых искажений фактов, имевших место, но оцененных предвзято.

Прокурор спросил, какого я был мнения о Корячко, было ли в его взглядах, высказываниях то, что можно было бы вменить ему в вину. Ответил, что нет. Он был таким же слушателем, как мы все, с такими же, как у нас, взглядами, может быть, с более критической оценкой положения на фронтах, о чем я ему говорил.

Единственное, чем он выделялся среди нас, так это любовью к своему украинскому народу, иногда в его сравнительных оценках культур различных народов сквозили элементы превосходства родной ему культуры, но это не криминал. Я подробно рассказал прокурору о допросе меня особистом. Стало совершенно очевидным, почему он не дал подписать мне протокол моего допроса — его содержание разрушало выстроенную против Корячко версию обвинения.

Прокурор, поблагодарив меня, сказал на прощание, что он подготовит материалы на полную реабилитацию Корячко, что и было сделано. Но никакая реабилитация не вернет — никогда не вернет! — молодые годы, и не только — любые годы, проведенные за колючей проволокой.

Шел я из Главной военной прокуратуры в Цекомол, а душа так же плакала и страдала, как тогда, августовской ночью 1941 года, в военных лагерях под Москвой, в Болшево, во время и после допроса меня особистом. Я шел и слышал его вопрос: «Дайте показания о проводимой вами совместно с Корячко антисоветской пораженческой агитации».


…Теперь мне, младшему следователю Третьего управления Военно-морского флота СССР, чекисту, придется допрашивать граждан СССР и иностранных, арестованных за контрреволюционную деятельность в ее различных проявлениях: измена Родине, шпионаж, террор, диверсия и прочее, в том числе и антисоветская агитация и пропаганда. Придется вести следствие в условиях войны, то есть при обстоятельствах, отягчающих любое преступление.

Война приобретала свою логику. Под Смоленском почти на месяц были остановлены немецко-фашистские войска. Несмотря на тяжелейшие потери наших войск, просматривалось одно: ставка гитлеровцев на блицкриг, молниеносный разгром Советского Союза терпит неудачу.

В Москве становилось пустынно. Заметно поубавилось жителей. Многие предприятия и учреждения были эвакуированы. Выйдешь на площадь Дзержинского, оглянешься вокруг и увидишь далекие очертания Манежной и Старой площади, Сретенки, улицы Кирова. А на них редких прохожих.

В сентябре 1941 года гитлеровское командование, пополнив резервы, начало новое наступление на основных стратегических направлениях: на севере — на Ленинград, на центральном участке фронта — на Москву, на юге на Киев, Крым, Донбасс.

В следственной части у меня не было еще товарищей, с кем бы я мог поделиться своими тревогами о ходе боевых действий на фронтах Великой Отечественной. Сердце обливалось кровью, когда доходили вести об окружении наших армейских группировок, о массовых пленениях. Товарищи по следчасти, которые работали с немецкими военнопленными, рассказывали, что те ведут себя высокомерно, нахально. У каждого гитлеровского офицера была при себе книжечка, содержащая «двенадцать заповедей в обращении с русскими», в которой, в частности, говорилось: «Вы должны осознавать, что являетесь представителями великой Германии. В интересах немецкого народа вы должны применять самые жестокие и самые безжалостные меры. Иначе вы никогда не сможете занимать ответственные посты у себя на родине. Держите русских на расстоянии. Никогда не вступайте с ними в спор: действуйте!»

И они действовали, не щадя никого и ничего…


Тянуло в действующую армию, туда, где мои сверстники совершали почти невозможное в боях с врагом! Однако были долг и приказ.

Оружием следователя госбезопасности, моим повседневным оружием должна стать честь и честность. Именно этим всегда был силен и славен мой народ. Мне шел уже двадцать второй год, и я хорошо знал, что бесчестье — тоже оружие. Я обязан был искать истину. Это тоже был мой урок первого этапа Великой Отечественной. Мое поколение шло в бой против бесчестия гитлеровцев за честь своего народа, Отчизны своей.

С такими мыслями и чувствами я приступил к работе. Следственная часть была эвакуирована в Ульяновск, где находились все основные подразделения Наркомата Военно-морского флота СССР, в том числе и его Третье управление. В Москве оставались несколько человек для текущей оперативной работы. Но и мы 21 октября 1941 года должны были выехать из Москвы.

Трагические дни начала и середины октября 1941 года отложились в памяти отдельными картинами, из которых трудно сейчас составить панораму жизни Москвы. Она стала ближайшим тылом действующей Красной армии. В некоторых местах немцы подходили к дальним окраинам города. С захваченных ближних аэродромов они днем и ночью терзали столицу. Пытались взять ее в клещи, окружить и захватить. В те дни, и особенно 16 октября, на восток двинулись тысячи москвичей.

Пешком, на повозках, в автомашинах, вперемежку с перегоняемым скотом уходили советские люди подальше от нацистского нашествия. В городе стало необычно тихо и пустынно. Он насторожился. Пепел сжигаемых документов лохмотьями висел в сером небе и нехотя падал на землю. Ночную тишину можно было слушать. Она нарушалась шумом редких автомашин да перекличкой патрульной службы. Мы были на казарменном положении, дабы в случае надобности заткнуть образовавшиеся в обороне бреши.

Изредка удавалось с разрешения руководства отлучиться. В одну из таких отлучек я навестил на нелегальной квартире Машу Мазурову — свою соученицу. Она была оставлена для подпольной работы в городе. В ее «нелегалке» было уютно, как в былые мирные дни, казавшиеся уже далекими. Война сразу отодвинула все в прошлое. Сделала историей. Сидели мы с Машей за круглым столом под розовым шелковым абажуром («крик» предвоенной моды), пили чай, вспоминая друзей. Пожелали друг другу счастья и разошлись. Больше прощаться во всей Москве мне было не с кем. Война разбросала всех друзей и близких. Кого куда…

До Ульяновска мы доехали быстро. Поезда на восток шли почти впритык друг к другу. Казалось, что все сдвинулось с места. Переезжали целые заводы, театры, детские дома… Но сдвинулось, конечно, не всё и не все. Страна, ее тыл жил и трудился, каждодневно питая фронт всем необходимым, зачастую отрывая от себя последнее. А фронт в боях учился воевать.

Народ был един в своем духовном порыве спасти родину от фашистского рабства. Он жил Великой верой в грядущую Победу.

О, если бы сейчас, в наше время, нашлась политическая сила, которой бы удалось вселить в народ веру в возможности социализма, он, народ, вопреки всякого рода кликушествам снова совершил бы чудеса и его государству не пришлось бы ходить по миру, собирая нищенские подачки на колбасу и колготки. К сожалению, эту веру продолжают убивать.

Мне думается, что главным выводом из первого этапа — самого трудного — Великой Отечественной войны является то, что советский народ, его молодое поколение имело Веру, жило Верой в победу.

Представляется, что органы госбезопасности призваны так строить свою деятельность, чтобы укреплять народную веру, а не разрушать ее. Путь к тому — стремление к познанию истины в каждом следственном деле, а стало быть, обеспечение справедливости по отношению к каждому человеку. Естественно, что в данном и в последующих случаях я говорю применительно к следственному процессу.


В Ульяновске (бывшем Симбирске — городе семи ветров) я снова встретился с родной Волгой. Она лежала, скованная льдом. Ветер из Заволжья гнал вниз, к Куйбышеву, к Вольску, снег, как будто там не хватало своего. Я вспоминал детство и огромные сугробы, что наметали заволжские ветры в наших местах, — огромные! А может быть, мне, тогда малышу, они казались такими.

Город был переполнен эвакуированными. На его окраинах обосновывались эвакуированные заводы; действующие работали на полную мощность, а люди все прибывали и прибывали. Жили тесно, но не в обиде, а в соучастии. Ведь лихая беда объединяет, мелочи жизни перешагивает.

Наша московская группа влилась в основной коллектив Третьего управления, которое размещалось на улице Труда, около гимназии, где учились В.И. Ленин и А.Ф. Керенский, а директором гимназии был отец Керенского. Но это к слову.

Уже на следующий день нас загрузили работой. Не помню всех следственных дел, которые я принял к производству. Одно из них врезалось мне в память на всю жизнь, о другом спустя много-много лет мне напомнил мой друг Николай Иванович Любомиров. Вот о них-то я и попытаюсь рассказать.

В следственной части находились под арестом по подозрению в шпионаже два профессора ленинградской Военно-морской академии.

Один из них — специалист в области металлографии занимался исследованием материалов по изготовлению броневых плит, навешиваемых на боевые корабли с целью их защиты, другой — специалист в сфере рулевых корабельных устройств и других вспомогательных механизмов. Допрашивали их два старших следователя. Это следственное дело, судя по разговорам, считалось перспективным, то есть помимо пресечения шпионской деятельности этих двух людей можно было выявить связи, каналы и направления деятельности германской разведки на нашем военном флоте.

Однако время шло, а дело стояло. Арестованные показаний о своей шпионской работе не давали. Дело это вели следователи, которые были гораздо старше меня, посматривали на меня свысока, давали понять, что каждый сверчок должен знать свой шесток и не лезть со своим высшим юридическим образованием не в свои дела, хотя я и не лез.

Надо заметить, что среди следователей Третьего управления НКВМФ СССР с высшим юридическим образованием помимо меня был еще лишь один человек. Эта беда, как я потом узнал, имела быть и в следственной части Особых отделов НКВД СССР, и в следственной части по Особо важным делам МГБ СССР, в которых мне в разное время позже пришлось работать. Следователи почему-то нередко рекрутировались из людей с низкой общеобразовательной подготовкой, низким культурным уровнем.

Однажды меня пригласил к себе в кабинет бригадный комиссар Макаров и приказал принять к производству дело на профессора Владимира (отчества не помню) Сурвилло — специалиста, как я уже говорил, в области рулевых устройств и вспомогательных механизмов боевых кораблей. Внимательно ознакомившись с делом, я не нашел там каких-либо прямых или «сильных» косвенных улик, свидетельствующих о справедливости подозрений в адрес Сурвилло, обвиняемого в шпионаже в пользу немецкой разведки. Допросы моего предшественника были бесплодны. Они почему-то совершенно не затрагивали высокую профессиональную подготовку подследственного и тот несомненный интерес, который он может представлять для вражеской разведки с точки зрения его оценок состояния боевых кораблей отечественного флота. Надо сказать, что и в работе с агентурными данными эта сторона не была в сфере активных оперативных действий нашей контрразведки. Я решил учесть этот пробел, сделать его ведущим началом при допросах Сурвилло.

В один из предпраздничных ноябрьских дней ко мне по моему вызову ввели Сурвилло. Я поздоровался с ним, пригласил сесть и, представившись, сказал, что отныне его следственное дело поручено вести мне. Передо мною сидел старик, хотя Сурвилло было пятьдесят четыре года. Ниже среднего роста, согбенный, с руками, висящими словно плети. В его взгляде отсутствовал, как мне показалось, всякий интерес к окружающему. Да и всей фигурой своей он выражал безразличие и безмерную усталость.

«Прежде чем допрашивать по существу дела, — подумал я, — надо дать ему возможность отдохнуть».

— Мне кажется, — сказал я, — что вы очень устали. Может быть, вам полезно было бы отдохнуть. Идите поспите. Соберетесь с силами, попроситесь ко мне на допрос, и я вас приглашу.

Думаю, что подследственный не сразу понял, что я ему предложил, а если и понял, то раздумывал — нет ли здесь какого-либо подвоха.

— Идите, — настаивал я.

Сурвилло долго молчал, рассматривал меня, а потом сказал:

— Да, я очень измотан. Мне действительно тяжко. Позвольте, я уйду.

На этом мы расстались.

Мне нужен был Сурвилло выспавшийся, с нормально работающей головой и приведенными в порядок нервами. Только в этом случае я мог оценить его как человека, с его характерными свойствами, повадками, волевыми качествами.

Допрос — это столкновение двух волевых начал, заложенных в следователе и в его подследственном. Надо уметь ставить эти две стороны (обоих субъектов) уголовного процесса в одинаковые по возможности условия. Именно по возможности, ибо неравенства не избежать: одна сторона свободна, а другая — с ограниченной арестом свободой. И все-таки подследственный не есть осужденный, его виновность находится в стадии доказательства, и потому он ограниченно свободен в выборе своей стратегии и тактики — признавать вину или нет (стратегия); в какой мере брать на себя вину: в полном истинном объеме или частично, укрывая что-то от следствия (тактика).

Через несколько дней Сурвилло попросился ко мне на допрос.

Выглядел он несравненно лучше. Я справился о его самочувствии. Он поблагодарил и сказал, что готов мне помочь в делах. Я сделал вид, что не заметил сказанного, и попросил его рассказать о своей жизни; рассказать мне все, что он хочет. Я буду слушать и записывать. «В деле останется для потомков, — заметил я, — ваше жизнеописание, в конце которого будет черным по белому значится: „мною прочитано, с моих слов записано верно“. И ваша подпись».

Рассказ Сурвилло был длинным. В ходе его я дважды заказывал чай. Он с удовольствием пил и с большими подробностями и откровением рассказывал о себе.

Владимир Сурвилло был кадровым морским офицером с дореволюционным стажем. Он любил русский военно-морской флот, с упоением рассказывал о его доблестях. Иногда его показания были похожи на чтение лекции на вольно избранную тему.

Из этих первых допросов я вынес впечатление, что Сурвилло ценит жизнь, товарищество, привязанности близких ему людей. Несомненно, беспокоится о своем достоинстве, личностном «я» — как человек и специалист.

В ходе следствия я постепенно допросы превратил в беседы. Теперь свое пребывание на допросах подследственный воспринимал как отдых, как возможность предаться дорогим воспоминаниям о прожитом, об утраченной, неповторимой свободе, а возвращение в камеру — как насилие над ним и над его человеческой природой.

Так продолжалось недели две, но ежедневно. Сурвилло, по его собственным словам, уже не мог обходиться без меня.

И вот однажды Сурвилло, войдя ко мне, поздоровавшись и не садясь, сказал, что все продумал и решил дать подробные показания о своей шпионской деятельности в пользу немецкой разведки. Я, наверное, не мог скрыть своего удивления (ибо я начинал приходить к убеждению в его невиновности), а Сурвилло еще раз повторил сказанное. Я предложил ему написать в камере собственноручные показания. Подследственный мягко отвел мое предложение: «Мне будет легче, если мое признание вы зафиксируете в протоколе допроса». В моем сознании не возникло никаких соображений по поводу отказа Сурвилло от его показаний. Я только пытался остудить свое нетерпение. «Не торопись — говорил я себе, — остынь, не горячись. Иди вслед за арестованным, за его желанием. Анализируй, сопоставляй его поступки, стремления, умысел сиюминутных настроений».

«Вы готовы, — спросил я Сурвилло, — к даче показаний?»

Он ответил утвердительно. Я заказал чай с бутербродами. Мы перекусили, и Сурвилло начал рассказывать. Допросы шли ежедневно. Его показания были очень серьезны, касались многих людей, боевого состояния кораблей (применительно к его профессиональной сфере) и, конечно, шпионских связей.

О ходе допросов я ежедневно докладывал начальнику следственной части. Он воспринял признание Сурвилло как должное, но потребовал тщательной перепроверки его показаний. Ежедневно после окончания допроса я готовил запросы в различные подразделения нашей контрразведки с постановкой в них конкретных вопросов, связанных с оценкой показаний подследственного и проведения соответствующих экспертиз. Я понимал, что бригадный комиссар прав. Я верил в аксиому, что признание обвиняемого в совершенном преступлении не есть царица доказательств. Его показания должны быть тщательно перепроверены и перекрыты другими доказательствами. В ходе следствия на мои запросы приходили ответы, подтверждающие прямо или косвенно показания подследственного, что убеждало в их правдивости.

Сурвилло вел себя спокойно. Нередко соскальзывал на житейские темы, вспоминал о своем житье-бытье, о своих увлечениях, особенно балетом, восходящей тогда на балетном небосводе звездой, а затем превратившейся в звезду первой величины — балериной У. Мне было интересно слушать эти не относящиеся к делу воспоминания. Жизнь всякого человека интересна и по-своему поучительна, надо уметь слушать и слышать, что именно и как играет на струнах своей души твой собеседник.

Конечно, Сурвилло был настоящим русским человеком, широко образованным, со своими взглядами на культуру, на окружающую действительность. И для меня первостепенным было раскрытие умысла Сурвилло в совершении такого тяжкого преступления, каким является шпионаж. Что двигало им? Какие интересы направляли его на путь измены Отечеству? Без наличия умысла, прямого или косвенного, не может быть состава контрреволюционного (я употребляю терминологию тех лет) преступления.


…Молодой гардемарин Владимир Сурвилло удостоился чести быть зачисленным на царскую яхту «Штандарт» во время ее похода с императором Николаем II на встречу в Балтийском море с кайзером Вильгельмом, состоявшуюся в преддверии Первой мировой войны. Во время захода яхты в Киль Сурвилло вместе с другими членами команды списался на берег. Здесь, после большой выпивки и случайной связи с «дамой, прекрасной во всех отношениях», он, боясь компрометации, дал согласие офицеру германской разведки сотрудничать.

Вот такая банальная легенда была заложена в основу показаний Сурвилло. По его словам, германская разведка не обременяла его никакими заданиями ни в годы Первой мировой и Гражданской войн, ни в мирное время, вплоть до конца 1938 года. Вот тогда Сурвилло напомнили о его обязательствах перед германской разведслужбой и потребовали конкретной работы. Сурвилло уже был профессором, с большими связями в Ленинграде и прежде всего во флотской среде. Сурвилло, по его словам, испугался возможных провокаций и шантажа со стороны германской разведки и не явился в органы госбезопасности с повинной — его испугали массовые репрессии, имевшие место в то время.

Страх повел Сурвилло дальше. С ним вышел на связь резидент, снабдил адресами явок, способом передачи шпионских данных. Перепроверка этой части показаний подследственного подтверждала их достоверность. Германскую разведку интересовали данные о боевых качествах кораблей, недавно спущенных на воду и приписанных к флотам, преимущественно Балтийскому. На допросах Сурвилло показал, какие именно данные он передавал своим связникам: где, каким образом, в каком виде и так далее. Особое внимание он обращал на недостатки боевых кораблей новых серий, в том числе серии крейсер «Киров». И в этой части показаний их перепроверка также свидетельствовала о том, что эти недостатки действительно присущи нашим новым боевым кораблям. Сурвилло назвал многих командиров флота, которые по разным обстоятельствам помогали ему в сборе шпионских данных.

Показания Сурвилло были настолько серьезны, что к его перекрестным допросам приступили начальник следчасти Макаров и прокурор, наблюдавший за работой следователей Третьего управления НКВМФ, за моей работой в том числе. И на их допросах в моем, естественно, присутствии Сурвилло подтверждал ранее данные им показания и конкретизировал обстоятельства, условия, характер и прочее своей шпионской деятельности.

Пройдет сравнительно немного времени, и меня, уже в качестве следователя Управления Особых отделов НКВД СССР (о чем я еще расскажу), пригласит в свой рабочий кабинет на Лубянке начальник управления В.С. Абакумов. Вызовет к себе моего подследственного — Сурвилло, и он, Сурвилло, в моем присутствии откажется от данных мне показаний о шпионской деятельности, осуществляемой им в пользу германской разведки.

Абакумов воспринял эти заявления Сурвилло совершенно спокойно. Так же спокойно он переведет взгляд на меня и, не глядя на Сурвилло, спросит его, чуть повысив голос: «Почему же вы давали ложные показания следователю?»

— Потому что за все время пребывания под стражей после кошмара допросов у других следователей у него, — и Сурвилло показал взглядом на меня, — я снова почувствовал себя человеком, обрел человеческое достоинство. И в таком состоянии готов был пойти на смерть. Это первое и главное, что меня подвигло на ложные показания.

— Что же еще побудило вас к этому недостойному поведению? — спросил Абакумов.

— Мой следователь еще очень молод. Вся жизнь его впереди. Моя жизнь в прошлом, она прожита. Мне казалось, что на моем деле следователь сможет сделать хорошую карьеру.

Я не поверил своим ушам. Стыд вдавил меня в стул. Не сдержавшись, я, обращаясь к Сурвилло, воскликнул: «За что такое унижение?!»

Слезы навернулись на глаза. Мне стало совершенно безразлично происходящее. Я встал.

«Садитесь», — сказал мне Абакумов. Я сел. — «Садитесь ближе».

Я подсел к его маленькому столику, образующему букву «Т» с большим письменным столом.

— Вы понимаете, в чем состоит ваша ошибка?

— Догадываюсь. Но мне надо все заново продумать.

— Подумайте. Я подскажу допущенную вами ошибку. Вы уговорили, умаслили своего подследственного.

Работа с В. Сурвилло многому меня научила. В следственном процессе, в допросе, конечно, действуют законы диалектики, и в том числе закон борьбы противоположностей. Подобно тому как нельзя разрушать личность обвиняемого, так недопустимо и «умасливать» его.

После встречи в кабинете Абакумова я долго не мог прийти в себя. Стыд за свою профессиональную ошибку и уязвленная честь не давали мне покоя. Какое право имел Сурвилло даже подумать, а тем более выстраивать мою судьбу на своих собственных костях!.. Ужасно…

Больше я Владимира Сурвилло не видел.

Виктора Семеновича Абакумова видел. Мне известен и конец его жизненного пути.


Теперь о другом следственном деле. Расскажу о нем словами Николая Ивановича Любомирова — моего славного, давнего друга, так много сделавшего в трагические для меня времена:

«Эту историю мне поведал в пятидесятые годы главный редактор журнала „Спортивные игры“ Анатолий Петрович Чернышев. В то время я работал главным редактором газеты „Советский спорт“.

Был обычный летний день. Перед началом очередного футбольного матча на первенство страны мы сидели в редакционном кабинете, беседуя о предстоящем поединке и о проблемах спорта.

Нашу беседу прервал телефонный звонок. В разговоре с абонентом я называл имя моего хорошего и давнего друга Николая Месяцева. Это, видимо, привлекло внимание Анатолия Петровича.

По окончании телефонного разговора он как-то задумчиво произнес:

— Интересно. Имя, которое вы упомянули в разговоре, вернуло меня к событиям пятнадцатилетней давности. Человек с таким именем сыграл важную роль в моей жизни. Этого человека я буду помнить до конца дней своих. А вот встретить его и прилюдно выразить свою признательность и благодарность не пришлось. А дело было в 41-м. Работал я тогда в „Красном флоте“. После начала войны по чьему-то, видимо, доносу „загребли“ меня. Предъявили страшное обвинение по статье 58 пункт 10. Начались допросы. Следователь поначалу, видимо, был матерый, умел выбить нужные ему показания. Но при всех его методах допроса я не признавал себя виновным, да и не мог признать. Вины-то за собой никакой не чувствовал. И вот однажды опять вызывают. Смотрю, сидит какой-то другой следователь. Этакий молодой. Ну, думаю, начинается все сначала. Приглашает сесть. И с какой-то необычной заинтересованностью и вниманием начинает расспрашивать о жизни, о делах. Чувствую, что с моим делом знаком: вопросы-то по существу, без какого-либо нажима и намека на провокацию. А в конце допроса он заявил, что не видит оснований для содержания меня в заключении.

С тех пор я всегда с чувством большой благодарности вспоминаю об этом человеке. Среди следователей я видел и других. А вот ведь были и есть среди них такие, и их, наверное, большинство, с трезвым взглядом и с чистой совестью…

Меня заинтересовала эта история и при первой же встрече я поведал о ней Николаю Николаевичу. И, к моему удивлению, он подтвердил, что такой факт действительно был в его практике. Удивление мое в большей степени было связано с тем, что мы познакомились с Месяцевым на работе в аппарате ЦК ВЛКСМ, и я никак не мог предполагать, что история с Чернышевым могла иметь какое-то к нему отношение.

Естественно, я рассказал Анатолию Петровичу, что секретарь ЦК ВЛКСМ Николай Николаевич Месяцев и есть тот самый человек, который встретился ему в трудные дни.

Вскоре мне пришлось поменять место работы, и в этой связи не приходилось видеться с Чернышевым. Знаю, что в 1968 году он вышел на пенсию, а через несколько лет его не стало. Так мне и не удалось узнать: состоялась ли встреча или хотя бы телефонный разговор между этими людьми. А со временем эта история как-то ушла из моей памяти. Не спросил я об этом и самого Николая Николаевича».

К сожалению, моя встреча с А.П. Чернышевым не состоялась. Как никогда не состоялись встречи и с другими моими подследственными, кого по моему предложению освобождали из-под ареста. Может быть, если будет к месту в моем повествовании, я напишу и о других.

Наряду со следственными делами Сурвилло и Чернышева, о которых я рассказал, были и другие. Работы было много — изнурительной, требующей больших нервно-психологических нагрузок. Следователь, который не сопереживает подследственному, — холодный ремесленник.


В один из дней декабря 1941 года, когда, казалось, мороз сковывал даже губы, а ветер помогал ему обжигать не защищенные ничем лицо и руки, в Ульяновск по радио пришла волнующая весть, побудившая забыть хотя бы на время, как мне казалось, невзгоды и беды каждого, — весть о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой.

Контрнаступление Красной армии на западном направлении началось 5–6 декабря, а 13 декабря Совинформбюро сообщило о провале немецкого плана окружения Москвы и о первом результате — одержанной Красной армией победе. Радости не было предела. Мы побросали работу и побежали в окружной Дом офицеров. Там уже яблоку негде было упасть, а народ все прибывал и прибывал. Возник стихийный митинг. Выступающие со слезами на глазах говорили о начале наших побед над коварным врагом. И в мое сердце вселилась еще большая уверенность в то, что враг будет разбит, победа будет за нами.

И как она могла не вселиться, если войска Калининского, Западного и Брянского фронтов разгромили в конце декабря 1941 года и в первых числах января 1942 года — за короткое время — ударные группировки противника под Москвой! Ими были освобождены от немецко-фашистских захватчиков тысячи населенных пунктов. Враг был отброшен от Москвы на запад на 100–126 километров. Угроза столице нашей отчизны и всему Московскому промышленному району была ликвидирована.

Спустя некоторое время нам, сотрудникам Третьего управления Наркомата Военно-морского флота СССР, было сообщено о том, что управление ликвидируется, а его функции переходят к Управлению Особых отделов НКВД СССР. Что касается последующей работы каждого из сотрудников, то вопросы, связанные со служебными перемещениями, будут решены персонально в отношении каждого специально созданной комиссией. Было приказано работать и ждать своей участи, рапортов с просьбами о направлении в действующую армию не подавать.

Я получил назначение на должность следователя в Центральный аппарат Особых отделов НКВД СССР в Москву. Передал незаконченные мною дела другим следователям. Сел в поезд и приехал в родную столицу. Явился, как было приказано, в секретариат начальника Управления ОО НКВД СССР В.С. Абакумова. Там мне сообщили о том, что я повышен в должности (из младших следователей в следователи) и в звании — присвоено воинское звание «капитан». Конечно, это были приятные вести.

На дворе стоял март 1942 года. Москва была такой же пустынной, как и в тревожные дни октября 1941 года, когда я ее покинул, может быть, даже более малолюдной — гораздо меньше стало военных. Поговаривали, что скоро начнут возвращаться некоторые наркоматы со своими оперативными группами. Но пока в моем родном Останкино сквозь сугробы были проложены узенькие тропки — очевидно, немногочисленными прохожими. Дома, покрытые снегом, казались маленькими, сиротливыми и как будто никому не нужными. Шел я по Останкино своим обычным, нахоженным с детства путем. Сбивался с тропки в сугробы. Вытаскивал снег из ботинок. Шел медленно в надежде встретить кого-либо из знакомых. Но никого.

Родное Останкино безмолвствовало. Недалеко шла кровавая, беспощадная война. Об этом мне напомнил и дом, в котором я жил со своей мамой, братьями, сестрой. Он смотрел на меня вывороченными входными дверями, вышибленными окнами и сорванной крышей. И его не миновала война. Вошел я в засыпанную снегом квартиру. В ней, кроме железных кроватей, ничего не осталось. Наверное, позаимствовали на отопление замерзающие жители соседних домов. Жаль было одного — мама довольно регулярно писала дневник о своей и нашей жизни. Его я не нашел. Валялись обрывки моих конспектов, книг и журналов, но все это было уже не пригодно даже разжечь печку. Сидел я на железных прутьях кровати, которая совсем еще недавно была мною так любима за уют и тепло, смотрел в разбитые окна на улицу и думал: «Что же ты наделала, треклятая война?! Измеримы ли потоки человеческой крови и слез, пролитых в муках, страданиях, смертях на поле брани, в студеных домах и цехах? Какое наказание должно быть избрано тем, кто развязал эту войну?!»

Время, историческое время ответит на эти вопросы. Мы, его свидетели и действующие лица… Сколько друзей заходили ко мне в мой неказистый, бедный дом. Но человеческого тепла в нем всегда хватало на всех. Где вы, друзья? Отзовитесь!

…Но все молчало в холодном снежном безмолвии Останкино. Ни родных, ни друзей. Один.

Вернулся я на Лубянку не в лучшей, как говорится, форме. Представился начальнику следственной части 00 НКВД СССР Павловскому — человеку с ромбом в петличке. Ниже среднего роста, с кривыми ногами, сравнительно молодому, но с плешивой головой. Посмотрел он на меня так, словно спрашивал, а зачем ты мне нужен?! Предложил обратиться к своему заму — подполковнику Лихачеву, что я и сделал. Лихачев набрал номер телефона и сказал кому-то в трубку: «Сейчас к вам зайдет новый следователь, ознакомьте его с нашими порядками, сидеть он будет вместе с вами». «Когда разберетесь, — продолжал Лихачев, — что к чему, мы выделим в ваше производство следственные дела». И назвал номер кабинета на том же шестом этаже, где я сидел, когда работал в Третьем управлении Наркомата ВМФ.

Кабинет, в который я вошел, станет для меня всем — и местом работы, и местом отдыха, и даже сна. За одним из столов сидел человек в морской форме, с нашивками капитана третьего ранга. Я представился. Он встал из-за стола, подошел ко мне, протянул руку, крепко сжал мою, сказал: «Здравствуй, коллега». И отрекомендовался: «Коваленко Петр Тимофеевич». Предложил сесть на один из диванов и стал расспрашивать меня — кто я и с чем меня «едят», а потом рассказал о себе. Наша первая встреча с Петром Тимофеевичем мне понравилась, и мы крепко подружились — надолго, до его кончины в 1963 году.

Петр был выше среднего роста, хорошо сложен, общителен, в отношениях прост, в жизни — без особых претензий. Следственное дело знал хорошо. Допрашивал умеючи. Я многому хорошему у него научился. Мы вместе с ним ездили в Лефортовскую тюрьму, завтракали, обедали, ужинали, делясь всем, чем были богаты. Такие добрые, искренние отношения скрашивали однообразную и тяжелую жизнь: допросы, допросы, допросы — с утра до поздней ночи, а то и всю ночь напролет.

Следственных дел у каждого следователя было много, даже с избытком. По характеру дел было очевидным, что немецкие разведывательные и контрразведывательные органы избрали двойную тактику в борьбе против нас. С одной стороны, они вели тщательную подготовку своей агентуры в специальных учебных заведениях (школах), с другой — прибегли к массовой вербовке агентуры из числа уголовников, лиц недовольных Советской властью, особенно националистически настроенных, а также из военнопленных, создавая последним неимоверно тяжкие, подчас нечеловеческие условия существования.

Наши люди, бежавшие, в частности, из брянских лагерей военнопленных, которые гитлеровцы устроили на территории паровозовагоностроительного завода, рассказывали, что в этом лагере было собрано около ста тысяч человек. Доведенные до отчаяния голодом и жаждой наши отцы и братья были вынуждены пить собственную мочу, а по ночам выедать ягодицы недавно умерших своих товарищей…

Да, так было. И не только в Брянске. Будучи на фронте, я собственными глазами видел, каким изуверским преследованиям подвергались советские люди, мои сверстники в концлагерях Треблинки, Освенцима, Равенсбрюка и в других. Так что я знал цену, которую платили эти люди за то, чтобы выжить. Тогда они шли на вербовку. Приходили на свою родимую сторону и обо всем рассказывали, раскаиваясь и винясь в слабости своей. Так тоже было. И часто. Однако у немцев была агентура, готовая идти почти на все ради выполнения порученного задания.

И с той и с другой категорией немецкой агентуры я внимательно знакомился, изучал ее интересы, повадки, способы и виды вербовки, характерные агентурные задания и тому подобное. Но главным для меня являлось проникновение в человеческую психологию. Познание психологии того или иного подследственного — ключ к исследованию виновности или невиновности его, к установлению следственной истины. Представляется, что и сейчас наука стоит у самого порога разгадки тайн человеческой натуры.

Нагрузка у меня была большая. Мои подследственные содержались во внутренней или в Лефортовской тюрьмах, всего в двух случаях — в Бутырской, так что и с ней я был знаком. Надо заметить, что знакомство следователей с той или иной тюрьмой ограничивалось (в моем случае) ее внешним видом и следственным корпусом, то есть тем помещением, где расположены кабинеты следователей, используемые при допросах. В тюремных камерах я ни разу не был. Жалоб со стороны арестованных на плохие условия содержания я не слышал.

В Москве нелегко было, например, найти тюрьму, получившую название Лефортовская, что в бывшей Немецкой слободе. Не знаю, как сейчас, но в мое время вход в нее был сокрыт густыми зарослями старых тополей и лип, а с других сторон ее загораживали корпуса студенческого общежития Энергетического института и Центрального института авиационного моторостроения, в котором, кстати говоря, долгое время до войны работал главным инженером мой старший брат Борис.

Следственный корпус в Лефортовской тюрьме был большой — в два этажа. На первом этаже работали немногие, в основном занимали кабинеты второго этажа, тянувшиеся вдоль длинного коридора. Воздух в коридоре был застоявшийся, с какими-то своими, ни на что не похожими запахами. Идешь по нему и чувствуешь, как собственным телом рассекаешь плотную воздушную неподвижность. Каждый из нас, следователей, обычно работал в одном и том же кабинете, с табуреткой и маленьким столиком для подследственного, стоявшими напротив письменного стола следователя. Напротив окна стоял кожаный диван, на котором можно было в перерыве между допросами отдохнуть или даже ночью поспать, что тоже случалось нередко. Некоторые следственные дела, особенно по признакам терроризма и диверсий, требовали активных следственных действий — упусти следователь время, и может прийти неотвратимая беда.

Так в напряженной работе день сменяла ночь и снова приходил день. Иногда не замечал даже смены времени суток. Я был молод и физически крепок. Но и моих физических и духовных сил не хватало на пятнадцать — двадцать моих подследственных. Я недосыпал, изматывался, но знал, что на фронте тяжелее, там рядом смерть.

Во время шедшей по людским судьбам войны смерть косила людей не только на фронте. 18 апреля 1942 года я получил из Вольска известие от сестры Евгении, о том, что месяц назад, 18 марта, умерла мама. Она стояла в очереди за керосином, сильно простыла, заболела крупозным воспалением легких, проболела двенадцать дней и скончалась.

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежит пожелтевшая, с выцветшими от прошедшего почти полувека с тех пор чернилами, штемпелями почтовая открытка, в которой Евгения описывала свое неутешное горе и просила передать горькую весть всем нашим родным и близким. С той дальней поры эта открытка всегда — где бы я ни был, что бы со мной ни было — со мной, в кармане у моего сердца, а вместе с нею одна из последних маминых фотографий. С простенькой фотографии, очевидно сделанной для паспорта, смотрит на меня моя родная, незабвенная, давшая мне жизнь, научившая трудиться и любить людей. Знай, мама, что если выйдет в свет то, что я сейчас пишу — мои воспоминания, — они принадлежат Тебе. Знай, мама, и то, что с тобой в сердце я вошел в жизнь и с тобой уйду из нее.


…Не знаю, любит ли нынешнее поколение своих родителей так же, как самозабвенно и глубоко любили мы?! Наверное.

Известие о смерти мамы выбило меня из рабочего ритма. Я написал рапорт на имя В.С. Абакумова с просьбой предоставить мне отпуск за свой счет на пять дней для поездки в Вольск, на могилу матери. Абакумов вызвал меня. Расспросил об обстоятельствах случившегося, поинтересовался, давно ли работает моя сестра экскаваторщицей на цементном заводе; сказал, что он подписал мне командировочное удостоверение на семь дней, что по приезде в Вольск я должен явиться к начальнику Особого отдела гарнизона, и пожелал доброго пути.

Я поблагодарил и вышел. Абакумов крепко держал в своих руках коллектив Центрального аппарата Особых отделов. Его побаивались. Как рассказывали старожилы, был он весьма крут, своенравен. Много работал сам и заставлял других. Внешне он производил приятное впечатление, даже располагал к себе. Был выше среднего роста, с крупной, хорошо посаженной головой, умным пристальным взглядом. Его служебная карьера была головокружительной: за какие-то три-четыре года он от оперуполномоченного Ростовского областного управления НКВД поднялся до начальника одного из ведущих управлений НКВД СССР. Надо заметить, что эта карьера была сделана в годы, когда во главе органов госбезопасности стоял Берия.

С командировочным удостоверением, подписанным Абакумовым, я без задержек на пересадочных пунктах доехал до Вольска. Прямо со станции, как и было приказано, зашел в Особый отдел гарнизона. Там меня уже ждали. Начальник отдела загрузил в розвальни продукты, и я поехал на завод, к сестре Евгении, последней, кто сидел около больничной койки умирающей мамы. Встретились с Женей. Поплакали. Вспоминали наше прошлое с мамой. Вместе со всеми домочадцами, соседями помянули родимую. На следующее утро пошли на кладбище, что километрах в шести от завода, на горах.

Шли медленно. Почти ни о чем не говорили. А о чем говорить?! Все, что лежало на сердце, было высказано вчера. В сознании мелькали обрывки из далекого детства и накладывались на их теперешнее видение. Там — заводской клуб, площадь, где был митинг, когда хоронили отца. Тогда был март. Мама тоже умерла в марте, а сейчас апрель. Отец — скончался на моих глазах. Мама — нет. Тогда мне было около семи лет, а ныне двадцать два.

В детстве все казалось большим, а сейчас представлялось маленьким, игрушечным: и завод с его трубами, выбрасывающими в голубое небо белесый дым, и прилепившийся к нему рабочий поселок, скатывающийся с подножия гор к Волге, и Волга, моя Волга в снегах…

Мы шли на встречу с мамой. Медленно приближались к ее последнему упокойному пристанищу. Могила казалось еще свежей. В земельной черноте блестели меловые камушки, словно светлячки, ниспосланные откуда-то в этот апрельский, с легким морозцем день. Было тихо. Мы были одни. Слезы застилали глаза, всхлипывания перешли в рыдания. Стояли мы с Женей, поддерживая и успокаивая друг друга. Говорят в народе: выплачешься — будет легче. Наверное, не всегда так. Боль не проходила.

Она, эта боль по маме, осталась со мною на всю жизнь.


На следующий день я пошел на свой родной цементный завод «Комсомолец». С «Красного Октября» до «Комсомольца» километра три. Шел я горами, что над Волгой, воды которой подмывают их, особенно в половодье. День был погожий. В воздухе пахло весной, на припеке подтаивал снег. Я помнил, что стоит мне лишь взобраться еще на одну гору и откроется рабочий поселок «Комсомольца». Стоял и раздумывал — идти или не идти… Зачем? Стереть светлые воспоминания детства новым видением родного завода, да еще в такое лихолетье, как война, да еще после кончины мамы?! Думал, а ноги шли вперед.

Вот и казармы поселка, клуб, баня, а еще ниже, на самом берегу Волги, завод. По поселку двигаются редкие прохожие. Пошел вдоль казарм и я. Изношенность, убогость сквозили вокруг. Строения от старости словно вросли в землю. Такой была и моя казарма. Зашел в коридор. На дверях квартиры, где мы жили, висел замок. Прошел по коридору на другой конец казармы. Никого. На улице присел на скамейку. Посидел. Шли люди. Со своими заботами. Я, человек в морской форме, их не интересовал. Они и не догадывались, что я есть истое порождение коллектива цементников «Комсомольца». И тем горжусь. Война отодвинула возможность воспоминаний, размышлений над прошлым. К тому же, говорила мне Женя, на заводе не осталось никого из тех, с кем дружили мои отец, мать, братья и сестры. Мужчины моего поколения были на войне.

С тех пор я в Вольске ни разу не был. Это была последняя встреча с родимыми местами, из которых и складывается великое и гордое понятие «Родина» и без чего человек, русский человек, жить полным счастьем не может. Я знаю, что считанные единицы моего поколения по тем или иным причинам покинули родину. Но счастливы ли они?! В последующие годы мне довелось побывать во многих странах и встречаться с представителями различных, как говорят, волн эмиграции — после Октября 1917 года и Гражданской войны, после Великой Отечественной и в период застоя — и их тянуло домой, на Родину. К сожалению, для многих из них возвращение домой было до последнего времени невозможно. Родину-мать — превратили в злую мачеху.


…Вернулся я в Москву к своим подследственным. Кто-то из них строил догадки о том, почему следователь их не беспокоит вызовами на допрос, а кому-то это было все равно.

Работа по-прежнему была напряженной. С фронтов и флотов поступали арестованные, чьи показания все в большей мере раскрывали характер деятельности гитлеровской разведки и контрразведки. Аналитическая работа в ходе следствия позволяла приходить к определенным на сей счет выводам и обобщениям, что позволяло соответствующим образом на уровне руководства вносить необходимые коррективы в практику наших разведывательных и контрразведывательных органов и, конечно, Особых отделов — их важнейшей составной части.

Несомненно, большой коллектив Особых отделов накапливал опыт борьбы с вражеской агентурой и вносил свой вклад в победу над немецко-фашистскими захватчиками, что приносило и личное удовлетворение.

Вместе с тем в деятельности органов были явления, которые настораживали. Я имею в виду в данном случае функционирование Особого совещания НКВД СССР.

Еще занимаясь в институте, а затем в военной академии я был наслышан об этом внесудебном органе, широко использовавшемся в практике НКВД наряду с другими ему подобными, разного рода «тройками», «пятерками» и прочими порождениями беззакония. Об Особом совещании говорили полушепотом, но говорили, а не молчали, ибо внесудебная практика вступала в острое противоречие с тем, что преподносилось в лекциях и содержалось в юридической литературе. То, о чем говорилось в студенческой и академической среде, мне предстояло увидеть. «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». «Увиденное обдумать и намотать на ус», — добавил я.

В секретариате следственной части мне сказали, что одно из законченных мною следственных дел по шпионажу выносится на рассмотрение Особого совещания НКВД СССР. Почему — не объяснили. Я был обязан на специальном бланке Особого совещания, представляющем собой развернутый вдоль лист писчей бумаги, разграфленной на несколько колонок, впечатать в первую колонку обычные биографические данные на обвиняемого N: его фамилию, имя, отчество, год и место рождения, национальность, семейное положение, последнее место работы, дату ареста; в другую — формулу обвинения, так, как она записана в обвинительном заключении, подписанном мною, начальником следчасти, и утвержденном начальником управления Особых отделов НКВД СССР и прокурором (в данном случае, что N по заданию немецкой разведки проводил в тылу действующей Красной армии шпионскую деятельность, выражавшуюся конкретно в том-то и том-то, что предусмотрено ст. 58 «б» УК РСФСР). В следующую колонку вписать, что N признался в шпионской деятельности и что его показания подтверждаются соответствующими оперативными данными, документами, показаниями свидетелей и тому подобным.

Каждый такой листок (и ему подобные по другим делам, которые вели другие следователи из других следственных частей НКВД) под своим порядковым номером брошюровался в тетрадь, насчитывающую страниц 250–300. Стало быть, в этот раз Особому совещанию предстояло решить судьбу 250–300 человек.

Заседание Особого совещания проходило в одном из кабинетов на так называемом наркомовском этаже. Кабинет был небольшой. Стены выкрашены в темно-малиновый цвет. Окна зашторены. В углу слева от окон — два углом стоящих письменных стола, на них зажженные настольные лампы. За одним столом сидел заместитель наркома НКВД СССР Круглов, за другим — Генеральный прокурор СССР Бочков (до этого начальник Управления Особых отделов НКВД СССР). Напротив них стояли в два ряда стулья, на которых расположились следователи, чьи следственные дела рассматривало Особое совещание. У каждого из нас был свой листок (у некоторых по нескольку листков), но уже с обозначенным номером, соответствующим номеру в тетрадях, лежащих перед двумя членами Особого совещания. В мои (как и других следователей) обязанности после объявления замнаркома моего номера (номера повестки) входило сказать буквально следующее: «N обвиняется в шпионаже в пользу немецкой разведки по ст. 58 „б“ УК РСФСР. Виновным себя признал, что подтверждается такими-то материалами следствия».

На весь мой доклад ушло не более минуты. Замнаркома предложил лишить N свободы сроком на 10 лет. Прокурор подтвердил согласием. Судьба обвиняемого была решена. Я покинул комнату Особого совещания.

Покинул, но она не покинула меня: я до сих пор все помню, как будто это было вчера. Особое совещание работало до тех пор, пока не прошелестели все страницы тетрадки до конца…

Особое совещание раскрыло передо мною вопиющее попрание конституционных норм, трактующих права гражданина СССР и обязанности государства по защите этих прав, в том числе и в уголовном процессе. В считанные минуты, без вызова обвиняемого, свидетелей, защиты, без проверки всех совокупных обстоятельств дела решается судьба человека — быть или не быть? Она, судьба, отдана в мою, следователя, власть, начальника следственной части и, в конечном счете, двух членов Особого совещания. Ну а если эти четыре персоны нечестные люди, или им неохота вникать во все тонкости дела, или они встали не с той ноги — тогда как? Нет, думал я, Особое совещание при всех, даже самых благоприятных обстоятельствах по отношению к обвиняемому есть не что иное, как глумление над естественным правом каждого человека — гласно защищать свою невиновность и так же гласно участвовать в установлении степени вины.

Неужели всем людям, сидевшим в этой зашторенной от белого света комнате Особого совещания, неясно, что подобная внесудебная расправа может быть учинена над каждым из них? Кто знает, как повернется судьба? На Лубянке ходила такая присказка: «Микроб гэ-пэ-у пожирает сам себя». Имелось в виду, что в 30-е годы одни сотрудники госбезопасности арестовывали своих предшественников, а их самих — следующие за ними. И все они проходили, как правило, через Особое совещание.

Даже по отношению к врагу надо применять нормы права. Органы правопорядка, допуская недостойности по отношению к обвиняемому, подозреваемому и так далее, оскорбляют тем самым самих себя. Конечно, все эти раздумья не могли не наложить своего положительного (в смысле объективного) отпечатка на мой подход к любому подследственному.

А вот отношение ко мне со стороны начальника следственной части Управления Особых отделов НКВД СССР стало меняться. Сначала оно было нормальным и способствовало работе. Однако по мере накопления мною опыта в следственной практике я стал высказывать ему свое несогласие с его оценками и требованиями, которые он предъявлял по тому или иному следственному делу. Он побуждал меня, да и не только меня, к тому, чтобы усиливать обвинительные мотивы и смазывать, приглушать обстоятельства, смягчающие степень вины подследственного. Иногда наши разногласия проявлялись на оперативных совещаниях. Конечно, начальнику, да к тому же при его болезненном самолюбии, моя самостоятельность в суждениях была поперек горла, как говорится. Он усматривал в ней покушение на его начальственный авторитет. Разными уловками он пытался то приручить меня, то согнуть.

Однажды где-то часу в четвертом утра я вернулся из Лефортовской тюрьмы на Лубянку, в свой кабинет, дабы разложить там на диване свое постельное бельишко и поспать. Петр Коваленко уже был на своем ложе и что-то читал. Увидев меня, сказал, чтобы я сейчас же явился к Павловскому с протоколом допроса N (к сожалению, сути этого следственного дела я не помню). Начальник следчасти шелестел какими-то бумажками. Я ему передал протокол допроса N. Он, не предложив мне сесть, начал читать. Читал, читал — потом вскочил со стула, схватил листы протокола допроса и бросил их в мою сторону, сопровождая это отборным матом. Я посмотрел на него, сказал: «Хам!» — и вышел из кабинета.

Придя к себе, рассказал все Петру Коваленко и написал рапорт на имя Абакумова с просьбой об освобождении меня в силу сложившихся ненормальных отношений с начальником следчасти от обязанностей следователя Особых отделов НКВД СССР и направлении в действующую армию на любую работу. Тогда же ночью свой рапорт я передал в секретариат Абакумова.

Спустя несколько дней меня пригласил на беседу секретарь парткома, расспросил о причинах, побудивших меня подать рапорт. Я, естественно, рассказал все как было. Секретарь предложил мне перейти в другое подразделение Управления Особых отделов центра. Ответил, что хочу на фронт.

В этот же день вечером меня вызвал Абакумов. Там, на ковре, уже стоял красный как рак начальник следчасти. О чем между ними был разговор, не знаю. Абакумов снова предложил мне перейти в другое управление. Я отказался и попросил разрешения перейти на работу в политорганы действующей армии. Абакумов что-то прикинул в уме и сказал: «Сейчас формируется новая танковая армия — 5-я Гвардейская. Поедете туда в качестве заместителя начальника Первого отделения Особых отделов армии». Поблагодарив, я вышел.

Это была моя третья встреча с Абакумовым. Позже, обдумывая все случившееся, я понял, что, конечно, ломать копья из-за меня с начследчасти Абакумов не будет, он ему нужен. Более того, Абакумов покрывал его хулиганскую, недопустимую для коммуниста-чекиста выходку, несовместимую со служебным положением. Думаю, что Абакумов мог вообразить себе, что если начальник следчасти позволяет себе швырять протоколом допроса в своего подчиненного, тоже коммуниста, то что же он может «выделывать» по отношению к подследственному…

Передо мною было два Абакумова. Один, который наставлял меня, молодого следователя, помогал мне в личных невзгодах; и другой — покрывавший недостойное поведение своего подчиненного и тем самым толкавший его на путь вседозволенности, беззакония. Каким же был Абакумов? Над ответом на этот вопрос у меня еще будет время подумать. Ведь я оставался работать в Особых отделах, им возглавляемых…


Особым отделам противостоял абвер — орган военной разведки и контрразведки верховного командования вооруженных сил Германии, которое возглавлял уже упоминавшийся адмирал Канарис. Помимо абвера против нас действовали также находившиеся под началом рейхсфюрера Гиммлера гестапо и СД. По мере приближения сроков нападения фашистской Германии на Советский Союз гитлеровская разведка все активнее засылала в нашу страну шпионов, диверсантов и террористов, создавала сеть резидентуры, разведшколы и тому подобное. Обо всем этом свидетельствовала разоблаченная вражеская агентура.

Развертывание вооруженных сил СССР в связи с войной потребовало значительного расширения и укрепления аппарата советской контрразведки.

В ходе боевых действий на фронтах Великой Отечественной войны Особые отделы вели с гитлеровскими разведывательными и контрразведывательными органами бескомпромиссный поединок, который принимал все более жесткий характер. Фашистская Германия раскручивала свой механизм «тотальной войны», опираясь также и на возможности своих сателлитов.

Из показаний разоблаченной вражеской агентуры стало известно, что для руководства всей разведывательной, диверсионной и контрразведывательной работой на советско-германском фронте в местечке Сулеюве под Варшавой был создан в мае 1941 года специальный центр абвера, штаб «Вали», потом переместившийся в Восточную Пруссию. При штабе «Вали» была организована русская контрразведка — «Зондерштаб-Р», возглавлял его белоэмигрант Смысловский (он же полковник фон Регенау). Для выполнения диверсионно-десантных заданий абверу был придан полк специального назначения «Бранденбург-600», на базе которого в октябре 1942 года была сформирована дивизия. Филиалы абвера имелись при всех крупных штабах вермахта: «абверкоманды» — в группах армий и крупных войсковых соединениях, «абвергруппы» — в армиях и равных им соединениях. Дивизиям и воинским частям придавались офицеры абвера. Всего на советско-германском фронте в годы войны действовало свыше 130 военно-разведывательных, диверсионных и контрразведывательных органов противника, а также около 60 различных школ для подготовки спецгрупп, не считая гестаповских, эсэсовских и иных полицейско-карательных формирований.

Гитлеровская разведка и контрразведка представляли большую опасность для советских вооруженных сил, для страны в целом. В первые же дни войны в Особые отделы были направлены тысячи работников правоохранительных органов, госбезопасности и чекистов запаса. Не одна тысяча пришла на работу в Особые отделы по путевкам партийных и комсомольских органов. Война учила кадры особистов, вооружала их опытом противоборства с противником, умению навязывать ему свою волю.

Конечно, я не намерен писать здесь историю Особых отделов. Я хочу противопоставить свой рассказ о них вымыслам о том, что органы госбезопасности являли собой палаческий орган коммунистической партии, ее правящей верхушки, обращенный против народа. Да, история органов госбезопасности действительно была трудной и во многом противоречивой. Конечно, нет оправданий репрессиям 30—40-х годов. Но нельзя сбрасывать со счетов и заслуги чекистов, и особенно в период Великой Отечественной войны. Уже к концу 1941 года подготовленные перед войной агентурные кадры абвера были в большинстве своем выловлены советской контрразведкой.

Именно тогда, как это было очевидно из показаний арестованных шпионов, диверсантов, абвер пошел по пути вербовки своей агентуры из числа советских военнопленных. Пытки голодом, подкуп, угроза расправой над родственниками — все было пущено в ход в целях усиления агентуры абвера.

Значительная часть забрасываемых через линию фронта немецких агентов из числа военнопленных сразу же после переброски приходили в Особые отделы или к командованию и чистосердечно рассказывали о полученных разведзаданиях. Абвер, конечно, чувствовал ненадежность этого рода агентуры и делал ставку на элементы, которые по тем или иным причинам были недовольны советской властью, тщательно готовили их в разведшколах. Однако следует заметить, что немецко-фашистские разведслужбы не оставили идею массовой заброски своей агентуры. Только за 1942 год в различных школах, на курсах прошли обучение свыше десяти тысяч человек. Вместе с тем было очевидно, что такая групповая подготовка была чревата провалами агентуры, которая хорошо знала друг друга. На допросах в Особых отделах не составляло большого труда раскрывать почти всех, кто одновременно проходил подготовку таким образом, и брать агентуру, как говорится, еще «тепленькой».

В начале войны многие из нас, военных чекистов, имели приблизительные познания об организации, структуре и методах работы абвера и других агентурных центров противника.

Большую помощь в преодолении этих пробелов оказывали помимо приобретаемого в ходе работы опыта ориентировки, оперативные разработки, составляемые в центре, в Управлении Особых отделов.

Если внимательно проанализировать статистику по составам преступлений арестованных особыми отделами, затем после их преобразования в контрразведку СМЕРШ, то станут беспочвенными всякие утверждения о том, что сотрудники СМЕРШа выступали в качестве палачей собственного народа. Анализ сделать нетрудно, и не только за время войны, а за все годы советской власти. Следственные дела хранятся вечно. Они ждут своих аналитиков.


Глава IV

ФРОНТ. СМЕРШ

5-я Гвардейская танковая армия формировалась в деревнях у станции Костерево по железной дороге Москва — Горький. Родных в Москве по-прежнему не было, друзей, кроме Петра Коваленко, тоже. Имущество мое было на мне. Кое-что по мелочи ушло в вещмешок, которым «вооружила» меня Женя Герцик, — мы вместе учились в институте. Встретились случайно на улице Кирова. Узнала, что отправляюсь в действующую армию, затащила к себе на Чистые пруды, дала вещмешок с условием возвращения с фронта целым и невредимым. Ее супруг Михаил Матусовский, хороший поэт и человек, спустя много лет после войны грозился мне рассказать о подаренном вещмешке в стихах, но, наверное, увлекло его другое…

Добрался я до станции Костерево. В ее окрестностях нашел деревеньку, а в ней увидел стоящего на пригорке моряка — «впередсмотрящего». Я обрадовался, что в танковых войсках будет еще один при брюках клёш, еще одна морская тельняшка. Подошел, представился по всей форме. Познакомились. Оказалось, эта морская душа тоже будет служить в Особом отделе армии. Новый знакомый, старший лейтенант Георгий Ермолин, прибыл в срединную Русь с далеких берегов Тихого океана. Он станет моим другом на долгие-долгие годы. Русоволосый, с голубыми, словно васильки, глазами, из семьи поморов из-под Холмогор, продолжатель славных традиций отцов и дедов, ходивших на Грумант и далее…

Время было обеденное. Георгий помог мне встать на довольствие и пригласил вместе отобедать в столовой, что размещалась в доме на краю деревни.

Надо заметить, что штаб 5-й Гвардейской танковой армии, в том числе и наш Особый отдел, сформировался довольно быстро, за неделю-полторы. Командующим был назначен генерал-лейтенант танковых войск Павел Алексеевич Ротмистров, до войны преподаватель Академии бронетанковых войск, отличившийся в качестве командира танкового корпуса в боях под Сталинградом.

Начальником нашего Особого отдела стал полковник Фролов Алексей Федорович, в предвоенные годы выпускник артиллерийской академии, а до назначения к нам возглавлявший Особый отдел 2-й ударной армии, которой командовал предатель — генерал Власов. На совести Власова — тысячи погибших и плененных бойцов и командиров. После того как стало известно, что Власов перешел на сторону немцев, я по заданию Абакумова ознакомился с письмами Власова с фронта к его жене в Москву. В них не было ничего такого, что могло бы даже косвенно свидетельствовать о его изменнических настроениях. Мне ничего не известно о дальнейшей судьбе жены Власова.

Штаб 5-й Гвардейской танковой армии погрузился на станции Костерево в эшелон и двинулся в Миллерово, под Ростов. Туда должны были прибыть входившие в армию танковые, механизированные корпуса и другие боевые подразделения. Ехали долго — больше полумесяца. Часто останавливались в пути, заготавливали для топки паровоза дрова. Теплушки были потрепаны бомбежками. Дыры замазывали ржаными клецками, которые ежедневно получали на завтрак, обед и ужин.

За приоткрытыми дверями теплушек медленно проплывали разрушенные города, поселки, деревни.

Черные снега. Торчащие печные трубы среди пепелищ. Скрюченные металлические фермы былых заводских цехов. Остовы домов, в которых совсем недавно жили люди. На перронах станций — изможденные от горя, голода и холода люди. «Нет этим гитлеровским головорезам прощения, — говорил я себе, — быть не может!» Их может образумить лишь военная мощь, умноженная на гнев народа — каждого советского человека — от малого до старого.

Молодые люди моего поколения видели горе людское, слышали стоны целого народа, впитывая их в сердца и души свои. Твердили об отмщении. Мысленно клялись мстить. Да, мстить! До полной победы. Месть тоже может быть святая! Народный клич: «Кровь за кровь, смерть за смерть!» — приобретал для меня свой смысл. Многие из моих товарищей уже все это пережили раньше. Я видел впервые. Это было начало. Впереди была длинная дорога войны со своими горестями и радостями — они вечно идут по земле рядом, взявшись за руки.

В Миллерове на путях стояли десятки эшелонов. Наш ввели в середину. Утром раздался вой сирен воздушной тревоги. Налетели немцы и начали бомбить. Мы выскакивали из теплушки и под свистящими, рвущимися бомбами, среди пожара, бежали, подныривая под вагоны, пытаясь вырваться из этого кошмара. Впереди меня бежал Федор Тюшин, наш старший оперуполномоченный. Я еле успевал за ним. Мы уже выскочили на обочину насыпи, как вдруг он споткнулся и упал. Я добежал до него, хотел спросить, что случилось. Перевернул его на спину, живот был вспорот как ножом, хлестала кровь. Посмотрел я Федору в лицо. Оно еще было розово от бега, с капельками пота, но уже с неподвижными карими, пока не потускневшими глазами. Сел рядом. Мне стало все совершенно безразлично на всем белом свете.

Немцы продолжали бомбить. Наши бежали подальше от горящих эшелонов. Федор, этот парень, с ярко-рыжими кудрями, весь в веснушках, весельчак, еще вчера певший под свою семиструнную, лежал мертвый в доселе неизвестном ему Миллерове.

От нашего эшелона, как и от многих других, остались лишь железные остовы вагонов. Было приказано идти в деревню К., где и ждать дальнейших распоряжений. В этой деревне мы похоронили Федора Тюшина вместе с другими товарищами из штаба нашей армии.

Не помню, сколько мы прожили в этой деревне. Было голодно. Сын хозяйки дома, в котором я вместе с тремя товарищами был на постое, пристал ко мне продать ему морскую форму — я по-прежнему в ней вышагивал. Я согласился. Сослуживцы раздобыли мне красноармейскую форму, а свою морскую я отдал. Хозяйка, согласно уговору, устроила для нас, четырех человек, царский обед и поддерживала наше здоровье картошкой с квашеной капустой до нашего отбытия под город Острогожск, что под Воронежем.

Когда прибыли в разрушенный Острогожск, весна вступила в свои права. Гитлеровцы, естественно, это тоже чувствовали и по-своему реагировали на ее приход. На городской площади они оставили целую пирамиду, высотой с местную церковь, эрзац-валенок, этого чуда из соломы и бечевы, воткнутый в которое фриц представлял собою чудище несусветное.

Военный совет армии, ее оперативный, разведывательный, политический и другие отделы полевого штаба, в том числе и ее Особый отдел, разместились в большом селе Сосны, километрах в семи от Острогожска.

Началась будничная работа контрразведчика. Мне, как замначальника первого отделения Особого отдела армии, предстояло вместе с другими ее сотрудниками обеспечивать безопасность Военного совета и всего полевого Управления штаба армии от проникновения вражеской агентуры, скрытность деятельности Военного совета и штаба армии. Был я представлен командарму и члену Военного совета, который приказал начальнику административно-хозяйственного отдела переобмундировать меня в армейскую офицерскую форму. Обмундирование поступало к нам, пошитое в Англии из отличной шерстяной ткани. Переоделся я в новенькую форму с удовольствием, и мой внешний вид получил одобрение члена Военного совета.

Постепенно накатывало лето. Светлая часть суток увеличивалась. Прибывали новые люди. Обеспечивать скрытность становилось все сложнее. К тому же немцы усилили разведку мест дислокации армии. Прощупывали разными способами и методами. Было принято решение уйти в близлежащие леса, там окопаться и продолжить еще более скрытно боевую учебу.

После разгрома немецко-фашистских войск под Сталинградом деятельность вражеских разведчиков усилилась. Были созданы новые органы — «Цеппелин», отдел иностранных армий Востока при Главном командовании сухопутных сил гитлеровской армии. Количество перебрасываемых агентов в расположение советских войск возрастало.

Судя по всему, к началу 1943 года борьба разведок подходила к своей кульминации. Обстановка диктовала необходимость еще более сильных ударов по вражеской агентуре.

19 апреля 1943 года Совнарком СССР принял решение о реорганизации Особых отделов в отделы контрразведки и о передаче их из системы НКВД в ведение Наркомата обороны.

Смысл этого решения состоял в том, чтобы на решающем этапе Отечественной войны объединить все дело обороны страны и обеспечение государственной безопасности войск, привлечь еще больше внимания армейского командования к работе армейских чекистов. Словом, подкрепить борьбу с вражеской агентурой всей мощью Вооруженных сил. В самом названии СМЕРШ — «Смерть шпионам» — закладывалась задача всех задач — борьба с подрывной деятельностью иностранных разведок. По всем вопросам оперативной работы нижестоящие органы подчиняются вышестоящим. Главное управление контрразведки — СМЕРШ. Вездесущие люди принесли молву, что название дал Сталин, потребовав закрыть линию фронта — сухопутную, морскую, воздушную — от проникновения вражеской агентуры в наши войска, их близкие и дальние тылы.

В новой структуре контрразведки армии создавалось наряду с другими специальное следственное отделение. Мне было предложено возглавить его. Я согласился. Тогда же меня избрали секретарем партбюро отдела контрразведки СМЕРШа 5-й Гвардейской танковой армии. Предстояло сформировать работоспособное следственное отделение из людей безусловно честных, профессионально готовых вести самостоятельно следствие и оказывать практическую помощь отделам контрразведки в танковых и механизированных корпусах, зенитной дивизии, авиационном полку, отдельных артиллерийских бригадах и в других боевых частях, входящих в армию.

Немало предстояло сделать, чтобы на партийной, товарищеской основе сплотить весь коллектив армейской контрразведки, помочь руководству сделать его способным на деле бороться против вражеской агентуры, а также внедрять наших людей в разведывательные и контрразведывательные органы противника. В общем, работы хватало.

Наша армия вошла в Степной фронт, который стоял в тылу Воронежского. Для каждого мало-мальски думающего военного, да и не только человека в шинели, было очевидно, что в недалеком будущем должно развернуться сражение на Курской дуге. Гитлеровцы могли стремиться к тому, чтобы взять реванш за Сталинград и снова переломить ход войны на Восточном фронте в свою пользу. Нам, естественно, нужна была победа на Курской дуге для того, чтобы перемолоть фашистские дивизии в боях и погнать их, как говорится, без оглядки, на Запад, и там прикончить этого бешеного зверя.

Наша армия представляла внушительную военную ударную силу. В ее состав входили 3-й Гвардейский Котельниковский танковый корпус, 18-й танковый корпус, 5-й Гвардейский Зимовниковский механизированный корпус, две артиллерийские бригады Резерва Главного командования, зенитная дивизия, мотоциклетный полк, полк самолетов У-2 и др. Вся армия «сидела» на автомашинах — могла мобильно маневрировать в ходе боевых операций. Командовал Степным резервным фронтом Иван Степанович Конев. Конечно, тогда командующий фронтом был весьма и весьма далек от капитана контрразведки, но время эту дистанцию сократит и сведет нас к общему в судьбах, о чем позже.

В последних числах июня к нам приехал Красноармейский ансамбль песни и пляски Юго-Западного фронта. Концерт состоялся под вечер на лесной поляне, где на скорую руку была сооружена эстрадная площадка, а зрители размещались на полукружье естественного амфитеатра. Концерт проходил с большим успехом. Общее настроение было праздничным.

И тут, после того как ансамбль исполнил песню, рассказывающую о споре двух солдат — чей генерал лучше, наш командующий и попросил еще раз спеть эту песню. Конечно, ансамбль исполнил просьбу. Смолкли аплодисменты. Снова встал со скамьи Павел Алексеевич и опять попросил повторить песню о том, чей генерал лучше. Ансамбль и на этот раз уважил просьбу командарма. Слушатели с задором поддержали ансамбль аплодисментами, поглядывая на Ротмистрова — не захочет ли он в четвертый раз послушать полюбившуюся ему песню.

Командующий вновь поднялся со своего места, прошел вдоль рядов слушателей с опущенной головой, взошел на эстраду, снял фуражку и сказал: «Дорогие мои! Вы еще не знаете, что скоро нам предстоит вступить в тяжелые бои. Кто из нас вернется из них живым?..»

Павел Алексеевич хотел, видимо, что-то еще сказать, но замолк, снял очки, достал носовой платок, утер набежавшие на глаза слезы и пошел к своему месту. Установилась тишина. Было слышно, что где-то далеко кукует кукушка, словно отсчитывает каждому положенные ему годы жизни.

Присутствующие поднялись со своих мест. Стояли и молчали, словно ожидая, что их генерал Ротмистров, лучший из других генералов, именно сейчас отдаст им боевой приказ…


Приказ командующего о выступлении армии в боевой поход поступил через несколько дней. Танковая армада двинулась к Курской дуге.

Мне довелось увидеть поле танкового сражения под Прохоровкой спустя считанные часы после того, как наши войска одолели врага в этом самом крупном танковом сражении времен Второй мировой войны.

Поле битвы слева было очерчено высокой, крутой насыпью железной дороги, связывающей Москву с югом нашей страны, справа — глубоким оврагом, поросшим мелким лиственным лесом. Поле было ровным с отлогим скатом с нашей стороны к противнику.

Здесь и схватились в смертном бою более тысячи танков с обеих сторон. Здесь была окончательно похоронена лживая легенда о непобедимости вермахта. На поле боя остались сотни искореженных танков — со сбитыми башнями, порванными гусеницами, пробитой лобовой и бортовой броней. Многие танки догорали, некоторые только дымились. День был жаркий. Безветренный. В воздухе стоял приторный запах горелого человеческого мяса. По полю ходили бойцы похоронной команды, подбирая трупы. Вглядываться в сохранившиеся лица погибших не было сил.

Вот в таких битвах за свободу и независимость Родины уходили из жизни мои сверстники еще до конца не узнавшие, что такое жизнь. Мы же, оставшиеся в живых, все больше и полнее осознавали, что такое жизнь и какой она должна стать после войны. Страх перед смертью не пропадал, но притуплялся, прятался в каких-то закоулках сознания. Нарастало и крепло чувство осознанной смелости, мужества, ответственности за Отечество. Такое происходило не только со мною. С каждым новым боем, с каждой пройденной верстой боевого пути поколение Великой Отечественной становилось нравственно крепче и краше.

Сыны Отечества клянутся!

И небо слышит клятву их!

О, как сердца в них сильно бьются!

Не кровь течет, но пламя в них.

Тебя, Отечество святое,

Тебя любить, тебе служить —

Вот наше звание прямое!

Мы жизнею своей купить

Твое готовы благоденство.

Погибель за тебя — блаженство,

И смерть — бессмертие для нас!

Так вдохновенно писал Анд. И. Тургенев в 1802 году.


Вглядитесь в лица ветеранов прошедшей Великой войны, вдумайтесь в их судьбы, в жизнь, ими прожитую, и почувствуете ту нравственную красоту, которая формировалась в них и под Прохоровной на Курской дуге, и ранее, и позже в еще предстоящих, но пока неизвестных, не названных по именам битвах.

В процессе подготовки к летней кампании 1943 года, в ходе Курской битвы и дальнейшего нашего продвижения на Харьков СМЕРШ армии делал свое дело. Из анализа следственных дел, оперативных мероприятий, ориентировок Главного управления контрразведки СМЕРШ становилось очевидным, что на нашем участке советско-германского фронта действует преимущественно штаб «Вали», а засылаемая агентура, как правило, шла из разведшкол, дислоцировавшихся в Полтаве и Борисове. Надо сказать, что агентура из этих школ забрасывалась как непосредственно в боевые порядки действующей армии, так и в ее ближайшие и дальние тылы. Ничего нового в этой деятельности гитлеровской разведки и контрразведки не было.

Наша 5-я Гвардейская танковая армия выполняла преимущественно боевые задачи командования по прорыву линии фронта противника, окружению его частей и соединений, проникновению в довольно глубокие вражеские тылы. Отсюда следовала и специфика работы нашей армейской контрразведки, особенно ее следственной группы. Мы сами почти не занимались расследованием преступлений, совершенных предателями — старостами, полицейскими, комендантами, руководителями бандформирований.

У нас не было возможностей задерживаться на одном месте для сбора доказательств виновности-невиновности подозреваемого, а также установления степени его вины, армия катилась вперед. Вышеназванная категория лиц представляла для нас оперативный интерес в том случае, если мы видели возможность выхода при ее посредстве на немецкую агентуру. Разного рода пособниками немецко-фашистских захватчиков занимались шедшие вслед за нами территориальные органы НКВД. Если у нас появлялись материалы, представляющие оперативный интерес, мы пересылали им.

Лишь в одном случае мы расследовали преступления, совершенные пособниками, и довели дело, как того и требовал закон, до осуждения их военным трибуналом. Первый случай имел место в Дергачах, под Харьковом, освобожденным от немецко-фашистских захватчиков летом 1943 года.

После освобождения Харькова наша армия остановилась, чтобы пополнить свои боевые порядки людьми и техникой. Мы, контрразведчики, расположились в Дергачах, что близ города. От местных жителей к нам поступили заявления, что здесь скрываются не успевшие бежать вместе со своими хозяевами-оккупантами предатели, на совести которых сотни расстрелянных, замученных в застенках, угнанных в Германию советских граждан.

Мы довольно быстро установили восемь человек из числа наиболее активных фашистских пособников. Материалы на остальных передали в территориальные органы НКВД. Показаниями многочисленных свидетелей, пострадавших, вскрытием мест массовых захоронений советских людей, расстрелянных этими преступниками, судебно-медицинской экспертизой эксгумированных трупов, очными ставками обвиняемые были изобличены в совершении инкриминируемых им тяжких преступлений.

Судебный процесс был открытым. И длился несколько дней. Зал заседаний военного трибунала нашей армии был постоянно переполнен. Ни я, ни подчиненные мне следователи не присутствовали на этих заседаниях, но члены трибунала рассказывали потом, что в ходе судебного расследования в зале стоял стон, люди плакали навзрыд, требовали сурового наказания. Трибунал приговорил всех подсудимых к высшей мере наказания — к смерти через повешение. Акт возмездия состоялся здесь же, в Дергачах, при огромном стечении людей не только из этого городка, но и из других окрестных мест.

Естественно, ни я, никто из моих следователей при акте повешения не присутствовал. Я считал, что присутствие следователя, который вел дело на приговоренного к повешению, явится для него слишком большой нервно-психологической перегрузкой. Работа следователя, особенно если он по своему складу чувствителен, эмоционален, — тяжела.

Нередко после допроса бросишься на койку и думаешь: «За какие такие грехи выпала на долю твою такая горькая участь, за какие провинности приходится копаться в темных закоулках человеческой души, исходить гневом и яростью против бесстыдства, грязи, подлости, лакейства и всяких других мерзостей?»

С трудом успеешь успокоиться под утро, а на следующий день опять все сначала — допрос, допрос, допрос — допрос интересных и скучных, волевых и таких, словно мокрая тряпка: выжимай что хочешь; веселых и грустных; воспитанных и необузданных; умных и дураков — словом, людей разных.

Будучи начальником следственного отделения армейской контрразведки, я щадил своих товарищей-следователей; всякий раз, когда была даже малейшая возможность, давал им отдохнуть, просто отвлечься от изнурительного труда. На протяжении всего времени пребывания в этой должности я вел себя со своими следователями совершенно на равных. Они чувствовали и ценили это отношение, отвечая тем же. Постепенно наше товарищество переросло в дружбу.


Среди нас было одно совсем еще юное создание — Тамара Качалова, работавшая машинисткой. Мы ее очень любили. Наверное, и за то, что ее присутствие облагораживало нас, не давало черстветь нашим сердцам. Среднего роста, словно тростинка, с темно-русыми на чуть откинутой назад головке волосами, спадающими на плечи, кареглазая, с четко очерченным овалом лица, она осеняла нас своей застенчивой — как будто в чем-то виновата — улыбкой, и мы, мужики, становились тоже стеснительными, казалось, более совестливыми. Тамаре шла военная форма, а еще больше — штатское платье, в котором мы ее увидели в День Победы. Однако кто из женщин-фронтовичек не мечтал надеть штатское платье?!

Наша фронтовая дружба долго длилась и после войны, а с некоторыми — Давидом Златопольским, Тамарой Качаловой — длилась до их кончины. Василий Журавлев, Александр Шарапов, Михаил Михайлов, контрразведчики из других отделений — Георгий Ермолин, Иван Сидоров, Семен Кацнельсон ушли в мир иной. Обо всех и о каждом друге-контрразведчике мне хочется рассказать тогда, когда сердце мое мне это подскажет.


Долг памяти. Ведь мы прошли вместе — плечом к плечу — по дорогам войны с марта 1943 года по май 1945 года. Тысячи километров остались за нами. Все, что было на этом пути, было прожито и пережито вместе, сообща. Мы сверстники. Боль каждого была болью всех. Радость одного становилась общей радостью. Так было. Сердечная дружба при высочайшей ответственности за порученное дело. Работа без каких бы то ни было понуканий. Товарищеское обращение, когда требовало дело, звучало как приказ. Большая помощь оказывалась нами коллегам-следователям в боевых соединениях, входящих в состав армии. И не только им, но и руководителям отделов СМЕРШ этих соединений. Я гордился своим отделением. К нам тянулись товарищи из других подразделений армейской контрразведки. Мы радовались этому, ибо росла и крепла дружба всего отряда контрразведчиков. В нашем партийном коллективе не удерживались себялюбцы и карьеристы, которых, к счастью, можно было пересчитать по пальцам одной руки.

Партийная работа помогала слаженности коллектива, утверждению в нем чувства товарищества и взаимопомощи. После того как каждый из нас более или менее притерся друг к другу, партийные собрания стали проходить оживленно. Без оглядки говорили о недостатках, о своих промахах и не забывали о положительных фактах. В меру оперативной дозволенности делились своими суждениями по текущим и перспективным делам.

С общего, естественно, согласия у нас вошло в практику поочередное выступление коммунистов с докладами, политинформациями, беседами по текущему моменту, по международным делам. Первое смущение и стеснение докладчиков прошло довольно быстро — все свои. На смену им явилась соревновательность — а я не хуже тебя сделаю доклад, проведу беседу!

Отличался у нас по части бесед старший следователь Василий Романович Журавлев, которого на этом поприще обошел после прихода на работу из корпуса в армию Давид Златопольский. Василий Романович был родом из Череповца, тогда еще маленького русского городка с тихим медленным течением жизни, геранью на окнах, городка, где каждый обо всех все знает. Он был старше меня года на два. Среднего роста, эдакий крепыш с хорошо развитой мускулатурой. До работы в органах госбезопасности и окончания спецшколы НКВД он трудился на лесоразработках в бескрайних вологодских лесах.

Василий Романович любил вспоминать байки про Петра I. Ехал как-то великий царь из Петербурга в Москву, ехал-ехал и уперся в стену вологодского леса. Посмотрел, посмотрел и приказывает своим провожатым поворачивать: «То — тьма!» — и указал на стоящий перед ним лес. С тех пор места эти получили название «Тотьма», и район так зовется. Или: поехал как-то царь Петр по Вологодчине. Притомился. Сбросил с себя парчовый кафтан на землю и улегся. Спит и чует, что кто-то из-под него кафтан вытягивает. Проснулся, увидел виноватых и говорит им: «Вы тигры». Вот отсюда и идет название района — «Вытегра».

Василий Романович обладал завидным трудолюбием. Над некоторыми следственными делами работал с увлечением, добивался безусловной документации фактов, составляющих суть совершенные подследственными преступлений. Отношения с ними устанавливал спокойные, без нервных встрясок, допрашивал умело. В протоколах допроса, составленных Журавлевым, ощущался характер подследственного, даже его лексика. Он не любил, как некоторые следователи, стилизовать протоколы допроса.

Василий Романович в дружбе был крепок. Я знал, что в трудных обстоятельствах всегда могу опереться на его поддержку. Он был женат. Его супруга Шурочка жила вместе с престарелой матерью Василия Романовича. Домой он часто писал длинные письма. Написав очередное письмо, с удовольствием сообщал: «Вот я и поговорил со своими». Василий Романович Журавлев закончил войну в звании гвардии капитана, отмечен орденами Отечественной войны II степени, Красной Звезды и медалями. Его вклад в борьбу с вражеской агентурой несомненен. Может показаться, что слово «вклад» в данном случае неуместно, завышает оценку работы в конечном счете рядового работника. Но именно на таких работниках, как Журавлев, держалась контрразведка с ее несомненными успехами.


Начальнику военной контрразведки абвера генералу Бентивеньи незачем было делать заявление о том, что советская контрразведка и разведка брали верх над гитлеровской. В своих оценках успехов советских разведывательных и контрразведывательных органов он не учитывал важнейшего фактора — постоянную, вполне осознанную помощь народа, — солдат и офицеров действующей армии.

Возглавлял отдел СМЕРШ нашей 5-й Гвардейской танковой армии гвардии полковник Фролов Алексей Федорович. Он, как правило, не спускался с высот, связанных с деятельностью Военного совета армии. И это было понятно. Его замы — гвардии подполковники Сагалов и Рощупкин строили свои отношения с подчиненными на основе товарищеского уважения и доверия к ним. Они и на работе, и на отдыхе были вместе с нами. Мы ценили эти добрые отношения, остались и после войны в крепкой мужской, фронтовой дружбе.

Советская многонациональная литература о минувшей большой войне справедливо воспевает фронтовое братство, истинное товарищество солдата, офицера, генерала, маршала.

Защита социалистического отечества формировала у нашего поколения осознание величайшей ценности — правды. Она выражалась в чеканной формуле: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» Перед этой правдой любые ценности мирной жизни тускнели. Поколение жило борьбой за свободу отечества. Эта борьба питалась, множилась, крепла совестью. Мы, участники Великой Отечественной, помнили идущий от поколения к поколению еще издревле завет: «Лучше на родной земле лечь, чем на чужбине в почете быть».

Совесть для нас была тем фундаментом, на котором покоились фронтовая дружба, отношения товарищества, взаимопомощи, взаимовыручки.

Совесть для нас являлась источником советского патриотизма. Глубоко в сознание, в широкий обиход нашего поколения вошли слова о «беззаветной любви к Родине». И это было так, именно так.

Неужели исторический опыт героики времен Великой Отечественной войны, выражавшейся в совести, в боевой фронтовой дружбе, в беззаветной любви к Родине, будет бессовестно предан или забыт? Не бывать этому! Вся история Отечества нашего вопиет против.

Исторический опыт Великой Отечественной войны в духовной сфере есть продолжение народной традиции, ярко запечатленной в классической литературе и народном эпосе.

После битвы на Курской дуге я понял ту истину, что людям можно приказать взять оружие, но на Отечественную войну приказом народ не поднять. На нее он идет по велению своей совести, у которой превыше Отечества никогда ничего не было и не будет.

О, родина святая,

Какое сердце не дрожит,

Тебя благословляя!

Так выражал народные чувства В. Жуковский.


Вглядимся в боевой путь солдат, офицеров, генералов 5-й Гвардейской танковой армии. В нем, в ее победах выражены неиссякаемый дух любви к отечеству, совесть, звавшая воинов к отмщению за поруганную врагом родную землю.

Отгремел самый первый салют в столице родины Москве — и выражена в приказе Верховного Главнокомандующего И.В. Сталина благодарность личному составу армии и каждому воину в отдельности за разгром немецко-фашистских войск на Белгородско-Курском направлении (4 июля 1943 года). Прогрохотали в нашу честь салюты за освобождение Белгорода (5 августа 1945 года), а затем Харькова (23 августа 1945 года). С конца августа по октябрь армия в боях с короткими передышками для пополнения людской силы и техники вошла в Полтаву, а затем через Кобеляки на Озеры, где, овладев переправой через Днепр, вышла к Мишурину Рогу.

Помню, что делалось при переправе через Днепр. Под непрекращающейся бомбежкой переправы вражеской авиацией на берегу скопилось большое количество людей, танков, артиллерии, автомашин. Начальник переправы, полковник, не мог навести порядок. Он метался из стороны в сторону, что-то приказывал, кричал, но все было бесполезно. Вражеский огонь превратил наши подразделения в неуправляемые воинские скопища. Гибли люди, горела техника, казалось: вот-вот, и будет снесена переправа.

И вдруг в горловине переправы, в самой гуще наших войск, появился человек в генеральских погонах, без фуражки, с блестевшей на солнце лысой головой, с палкой в руках и начал, раздавая удары направо и налево, наводить порядок. Взобрался на танк и с него, словно регулировщик, стал пропускать через переправу соединение за соединением.

«Командующий фронтом — Конев Иван Степанович!» — полетела из уст в уста весть…

Не прошло, наверное, и пяти минут, как порядок на переправе был восстановлен, в воздухе появились наши ястребки, прикрывшие переправу с воздуха. Я смотрел на командующего фронтом, стоявшего на бугре над Днепром. Он был виден многим и сам многих видел. Лицо его было жестким, в гневе. Около него с повинно опущенной головой стоял начальник переправы.


Через много лет, в середине 60-х годов, как-то за чашкой чая в моем служебном кабинете на Пятницкой, я напомнил Ивану Степановичу этот эпизод. (Маршал часто заходил к нам в Комитет Гостелерадио как командующий Всесоюзной пионерской военизированной игрой «Зарница»).

Он, конечно, его вспомнил. Я спросил, а не забыл ли он, как гулял палкой по спинам солдат и офицеров. В глазах маршала Советского Союза появилась грусть, и он ответил: «Что, по-твоему, тогда было лучше — применить палку или допустить гибель людей?.. Начальник переправы оказался растяпой», — добавил он.

Иного ответа я не ожидал. Действия командующего фронтом на переправе вызвали одобрение, а те, кому сгоряча попало по спине, в шутку говорили: «Ну вот, теперь и я знаком со своим командующим фронтом».


Переправившись на правый берег Днепра, армия с боями через Лиховку, Владимировну, Лазоватку овладела Пятихатками, за что вновь была отмечена в приказе Верховного (19 октября 1943 года). Затем последовали благодарности за освобождение г. Знаменки (10 декабря 1943 года) и в наступившем 1944 году — г. Кировограда (8 января).

5-я Гвардейская танковая армия наращивала умение воевать. За отличные действия в боях за гг. Звенигородка, Шпола, Смела, Богуслав и Канев она была вновь отмечена в приказе Верховного Главнокомандующего (3 февраля), а через полмесяца 5-я Гвардейская танковая армия отличилась в боях по окружению и уничтожению немецких войск в Корсунь-Шевченковской операции (18 февраля); чуть позже в приказе Верховного Главнокомандующего была выражена благодарность за осуществление прорыва и разгрома Уманьско-Христиновской группировки немецко-фашистских войск (10 марта), а до этого, 6 марта, армия освободила город Умань.

Со времени боев под Прохоровкой наша армия была в составе сначала Степного, а затем 2-го Украинского фронта, которыми командовал Иван Степанович Конев. Под его началом наша 5-я Гвардейская танковая армия форсировала Днестр.

26 марта 1944 года Москва салютовала доблестным войскам, вышедшим на государственную границу. И опять с боями, но уже по чужой, румынской, территории. С 1 по 29 мая были взяты Штефанешты, Ботошани, Хырлэу; армия участвовала в отражении контратак Ясской танковой группировки немцев, а затем снова вернулась в Ботошани и Штефанешты на отдых.

Был месяц май. Все было залито солнечным светом и яблоневым цветом. С отлогих гор спускалась легкая прохлада. Дышалось легко. На сердце было радостно. Мы не знали, когда кончится война. Но мы знали, что конец скоро наступит. Юг страны был очищен от нечести оккупантов. Наши войска набирали силу — тыл давал оружие и провиант, командиры и солдаты обретали умение воевать, побеждать меньшей кровью.

Отдел контрразведки стоял в большом румынском селе Пацкауцы под Штефанештами. Я приехал туда на попутных из молдавского города Сороки, где провалялся с острым воспалением легких, схваченным по молодечеству, — искупался в Днестре, с которого еще до конца не сошел лед.

В Пацкауцах разыскал своих, занялся следственным делом на четырех человек, поступивших из СМЕРШ-бригады. Арестованные имели задание немецкой разведки проникнуть в расположение соединений нашей армии и помимо сбора шпионских сведений совершить террористический акт по отношению к ее командующему — Ротмистрову. Дело это привез следователь из бригады, с ним были доставлены арестованные.

В канцелярии отдела, на бревнах (часть дома еще достраивалась), сидел в кожаном пальто капитан. Красивый овал лица, густые черные волосы, откинутые назад, карие глаза, полные губы. «Симпатичный малый», — подумал я и спросил: «Какое у вас образование?» — «Высшее, окончил Военно-юридическую академию Красной армии».

Я искренне обрадовался, что встретил выпускника своей академии. Капитан уже был определен на постой, и я предложил ему зайти ко мне в дом, естественно, взяв с собой следственное дело.

Знакомясь с делом, я все больше убеждался в том, что это типичная «липа», к тому же сфабрикованная человеком, плохо знающим методы работы германской разведки со своей агентурой, который побудил или принудил, в чем еще предстояло разобраться, четырех молодых ребят восемнадцати-девятнадцати лет, недавно призванных в действующую армию с оккупированных немецко-фашистскими войсками территорий, дать показания об измене родине и готовности совершить другие тяжкие преступления в интересах врага.

В ходе ознакомления с делом я задавал следователю Златопольскому интересующие меня вопросы, затем спросил:

— Верите ли вы в правдивость показаний, данных арестованными?

— Дело вел начальник отдела СМЕРШ-бригады, — ответил Златопольский, — я же фактически не принимал в этом участия.

— Ну что же, — сказал я, — поработаем вместе. — И попросил, чтобы привели ко мне арестованного К. — одного из четырех, старшего в этой агентурной связке.

Мы с Давидом Златопольским были молоды — по двадцать четыре года, — а тот, кого привели на допрос, показался мне совсем юным, этаким недорослем.

Попросил К. сесть. Он сел. Посмотрел я на него и спросил:

— Ты зачем оговорил себя, что завербован немецкой разведкой и в составе группы, согласно заданию, должен совершить террористический акт против командующего армией? Ты знаешь, что данные тобой показания, в которые я не верю, могут привести тебя в могилу?

К. молчал.

— Ты подтверждаешь свои показания, данные ранее, или отказываешься от них?

Следователь Златопольский не ожидал от меня того, что я сразу поведу допрос на отказ арестованных от показаний о вражеской деятельности. Молчал. В допрос не вмешивался.

— Почему ты оговорил себя? — спросил я К. — Тебя били?

К. молчал.

— Не бойся. Говори правду.

— Били.

— Следователь, что сидит напротив меня, тебя бил?

— Нет.

— А кто?

— Майор (начальник отдела СМЕРШ танковой бригады, фамилию его не помню. — Н.М.), который допрашивал меня и моих товарищей. Он бил и говорил, что если я сознаюсь в том, о чем он говорил, то меня осудят и отправят в штрафной батальон. И я по его подсказке оговорил себя.

Примерно в таком же плане допросили трех других. Провели очные ставки между ними, на которых они рассказали, как оговаривали друг друга. Я пригласил помощника прокурора армии и вместе с ним еще раз протокольно зафиксировал отказ этих четырех ребят от связей с немецкой разведкой.

Освобождая их из-под стражи, я говорил им в присутствии следователя Златопольского о справедливости советской власти. Родине не нужно искусственно плодить своих врагов, а тем, кто становится на этот преступный путь, вроде майора из контрразведки танковой бригады, который сфабриковал на них дело, не место в органах СМЕРШ, о чем я и написал в своей служебной записке по этому следственному делу.

Руки и совесть капитана Златопольского в этом сфабрикованном деле были чисты. Однако он остро переживал, что не вмешался в неправомерные действия своего начальника, не восстал против них. Я попросил, чтобы Д.Л. Златопольского зачислили в штат руководимого мною следственного отделения армейской контрразведки. Давид Львович мне понравился, к тому же я рассуждал так: «За одного битого двух небитых дают». Руководство мою просьбу удовлетворило. Капитан Златопольский пройдет с нами весь дальнейший боевой путь славной 5-й Гвардейской танковой армии.

А путь этот будет длинным и тяжким. Когда оглядываешься в прошлое из настоящего, все пережитое представляется проще, понятнее, определеннее. Тогда я не знал, что здесь, в Румынии, как бы завершалась первая половина боевого пути нашей армии — от Курской дуги до Заднестровья. В мае 1944 года я, как и все другие, не знал, что почти ровно через год окончится эта треклятая война, причинившая неимоверные страдания и столько горя, что в них можно было захлебнуться. Сила воли и духа народного не дали случиться тому, а совесть постоянно питала, укрепляла и волю, и дух.

Всё мое поколение и все люди свято верили, что после войны придут радость и счастье в каждый дом, поселятся в каждом сердце, а социалистическая родина будет процветать, воскрешенная из руин и пепла трудовым подвигом народа. Для нашего поколения социализм и Родина были неразделимы. Одни из нас делали акцент на слове «социалистическая», другие — на слове «Родина», но обязательно в едином словосочетании.

В начале июня 1944 года наша 5-я Гвардейская танковая армия погрузилась в эшелоны и отбыла в неизвестном направлении. Это действительно факт — даже мы в контрразведке не знали, куда именно передислоцируют армию. Перед раскрытыми настежь дверями теплушек промелькнула Молдавия. Я и не предполагал, что скоро снова с ней встречусь…

Наш паровоз мчал нас на север. Остались позади Могилев-Подольский, Жмеринка, Винница, Казатин, Фастов, Киев, Нежин, Конотоп, Шостка, Навля, Брянск, Рославль. В Смоленске стали разгружаться. Куда и зачем прибыла армия, стало ясно.

На всем этом длинном пути перед глазами развертывалась потрясающая воображение картина разрушений, ужасающая нищета нашего народа. И дети… Их голодный, просящий взгляд. На станциях и полустанках им отдавали последнее из скудного офицерского и солдатского пайка. Ну, думалось тогда, дойдем до рейха и воздадим сполна за все, что сделала адская гитлеровская машина с нашим народом, его детьми, очагами, селами и городами!


Армейская контрразведка разместилась в деревне Смоляки Смольнинского района Смоленской области. Необходимые меры, обеспечивающие безопасность Военного совета, штабов, были приняты. Работы было мало. Корпуса и бригады ждали технику и людское пополнение. Я попросил Фролова, начальника отдела СМЕРШ, разрешить мне съездить на автомашине в Москву, дней на пять. Он не возражал, но сказал, чтобы я непосредственно обратился с этой просьбой к начальнику Управления контрразведки СМЕРШ 2-го Белорусского фронта, в состав которого вошла наша армия.

Разрешение я получил. Сел в автомобиль и покатил в свою Москву. Приехал. Стоит белокаменная без изменений. Как будто бы я и не уходил из нее. Хотя, конечно, народу заметно прибавилось. Былого напряжения прифронтового города как не бывало. Но на лицах, в фигурах людских все та же горькая озабоченность, непроходящая усталость. Зашел к своим бывшим коллегам-следователям на Лубянку, в СМЕРШ. Все живы, здоровы. Ознакомили меня с новым и установками, которые необходимо иметь в виду на оперативно-следственной работе в армии.

Особо рекомендовалось следить за передислокацией вражеских разведцентров и школ, делать упор на разоблачение агентуры, оставленной на «залегание» (на работу по мере надобности: через год, два, десять лет). Большой интерес вызвал подробный рассказ о том, что в феврале 1944 года Гитлер в связи с переменами в тайной войне на советско-германском фронте издал директиву о централизации всех фашистских секретных служб в Главном управлении имперской безопасности (РСХА), подчиненном министру внутренних дел Гиммлеру.

Начальником РСХА был в то время обергруппенфюрер СС Кальтенбруннер. Таким образом, некогда всесильный абвер фактически прекратил свое существование. В системе вермахта осталось лишь третье абверовское управление (контрразведка), да и то под непосредственным руководством РСХА. Чуть позже адмирала Канариса за участие в заговоре против Гитлера в числе других казнят.

Сослуживцы из центрального аппарата СМЕРШ рассказали и о структуре фронтовых разведывательных команд и групп вместо «абверкоманд» и «абвергрупп». Функция этих подразделений РСХА по существу не изменилась.

Новые руководители вражеской разведки надеялись — и это мы ощущали в наших фронтовых буднях — переломить противоборство со СМЕРШ в свою пользу. Но это, как покажет дальнейшее, им не удалось. Не помогло и создание специальных диверсионных формирований СС во главе с оберштурмбаннфюрером СС Скорцени, организатором похищения Муссолини из заключения.

Начальник Главного управления контрразведки СМЕРШ заместитель министра обороны Союза ССР, генерал-полковник В.С. Абакумов мог испытывать чувство глубокого удовлетворения от того, что возглавляемая им когорта военных контрразведчиков, обретая опыт в боях, опираясь на поддержку генералов, офицеров, солдат — на весь советский народ, сумела одержать верх в противоборстве с разведывательными и контрразведывательными органами гитлеровской Германии.

Тайная война на фронтах Великой Отечественной войны и в их тылах продолжалась. В один из последних вечеров перед отъездом на фронт посидел я с друзьями в ресторане «Астория» на ул. Горького (ныне Тверская), где я и оставил почти все, что было в кошельке (действовали так называемые коммерческие цены, но более умеренные, чем сейчас в подобных заведениях).

В отделе кадров Главного управления мне сказали, что Фролов, начальник армейской контрразведки, вызван Абакумовым в Москву для объяснений по поводу отправленных им с фронта двух грузовых автомашин с различным барахлом. Мне показали эти два трехтонных студебекера. Задержали их на контрольно-пропускном пункте Минского шоссе при въезде в город (который проходил и я) в соответствии с приказом Сталина, категорически запрещающим всем, в том числе и генералитету, заниматься барахольством. Справедливость и своевременность этого приказа была очевидной. Что может солдат, на плечах которого лежит основная тяжесть войны, засунуть в свою заплечную торбу? Генерал, другого звания командир обязан показывать собственный пример бескорыстия, а не набивать шмотками свою боевую суму. Наши войска входили в другие страны и приказом Верховного призывались к честности и порядочности по отношению к населению этих государств.


Я бродил по Москве днем и вечером. Однажды на Большом Каменном мосту случайно увидел медленно идущую навстречу мне по другой стороне моста Ксану Ш., которая училась в институте на курс младше меня и которую я пылко любил. Она тоже мне симпатизировала. Нередко мы прогуливались с ней по Кремлевской набережной, и через Большой Каменный мост я провожал ее в Замоскворечье. Но судьба распорядилась по-своему. Еще перед войной она вышла замуж за сына маршала.

Когда я увидел Ксану, силы оставили меня. Она почти не изменилась: светло-русые, с золотистым отливом волосы спускались до плеч, голубые глаза, а над ними вразлет брови, небольшой вздернутый носик и полные, красиво очерченные губы.

Шла она своей легкой походкой, в голубом в талию платье и не ведала, что я, когда-то ее, как говорил, «раб», а сейчас гвардии капитан, приехавший всего-навсего на пять дней с фронта на побывку в Москву, стою, не могу двинуться с места и любуюсь ею. Так я и не подошел к своей былой любви. Почему? Не знаю. Не подошел. А золотые купола кремлевских соборов, сверкая солнечными бликами, словно смеялись над моей «гвардейской» трусостью.

Прошло три дня моего пребывания в Москве. Их оказалось вполне достаточно на все — на встречу с Москвой, с товарищами, на размышления о прошлом и настоящем. Потянуло к своим, в армию. На следующее утро я сел в автомашину и поспешил в деревню Смоляки Смольнинского района Смоленской области.

Ехал-ехал по пустынному Минскому шоссе и где-то за Вязьмой вижу: мчится навстречу легковая машина — похоже полковника Фролова. Я остановился, показал шоферу встречной машины знак «стоп». Действительно, в машине на цигейковом покрывале, в шелковой сорочке возлежал Фролов. Его барские замашки мне были известны. Я поздоровался и попросил его выйти из автомобиля. Спросил, знает ли он, по какому поводу его вызвали в Москву. Он ответил отрицательно. Я рассказал ему все, что мне было сообщено в отделе кадров Главного управления контрразведки СМЕРШ. Посидели мы на обочине дороги. Помолчали.

«Думаю, — сказал Фролов, — что в армию я больше не вернусь».

Он действительно к нам не вернулся. Слышал я, что его понизили в звании и должности. И правильно.

По приезде в Смоляки устроил я для своих армейских друзей пир. Выпили, закусили, закурили «Казбек», выслушали они мой доклад о новостях из Москвы и разошлись, каждый со своими думами и печалями. Меня радовало, что из фронтового товарищества выросла крепкая фронтовая дружба, и особенно с Иваном Николаевичем Сидоровым, начальником Первого отделения, и Георгием Александровичем Ермолиным, начальником Третьего отделения.

Вскоре армия снялась с места, маршем прошла на Ярцево и оттуда вступила в тяжелые бои по прорыву Центрального фронта немецко-фашистских войск. Удар наших войск был настолько силен, а скорость продвижения вперед, на запад, столь высока, что москвичам пришлось часто устремлять свои взоры в вечернее небо и, глядя на разноцветные салюты, радоваться и гордиться победами наших войск.

1 июля 1944 года была форсирована Березина и взят Борисов. 3 июля овладели столицей Белоруссии — Минском. Наша армия с боями вошла в город с северо-востока. В тылу были оставлены вражеские войска, численностью около ста тысяч человек.

Минск лежал в руинах. На месте жилых кварталов остались пустыри, покрытые обломками, битым кирпичом, проросшими сорняками. На людей было тяжело смотреть: истощенные, измученные, с невыразимой словами скорбью в глазах. Белоруссия была партизанской республикой, сохранившая во многих местах в течение всех лет немецко-фашистской оккупации советскую власть. Белорусские партизаны внесли огромный вклад в победу над врагом. Я никогда не забуду двух руководителей партизанского, комсомольского подполья и боевых отрядов — К.П. Мазурова, впоследствии первого заместителя председателя Совета Министров Союза ССР в правительстве А.Н. Косыгина, и П.М. Машерова, первого секретаря ЦК Компартии Белоруссии. 5 июля было освобождено Молодечно, а 13 июля — столица Литвы Вильнюс.

Армейская контрразведка работала с большим напряжением. Против нас по-прежнему действовали известные нам разведывательные и контрразведывательные органы противника, стратегия и тактика которых нам были в основном ясны. Разоблаченная вражеская агентура позволяла накапливать данные о передислокации немецких разведцентров и разведшкол. Продолжали готовить и засылать к нам агентуру полтавская и борисовская разведшколы. С нашим вступлением в Прибалтику прибавилась работа по обезвреживанию националистических бандитских формирований.

Вспоминаются два дела, которые пришлось расследовать на территории Литвы. Оба они лишний раз подтверждали испытываемое нами чувство, что большинство литовцев были рады освобождению от немецко-фашистских захватчиков и благодарны за эту историческую акцию советской армии. Сейчас стоит вспомнить и о том, что в Вооруженных силах СССР сражались и национальные войсковые формирования — литовские, латышские, эстонские, армянские и другие. Все это правда.

Правда и то, что в Литве, как и в других союзных республиках, временно оккупированных врагом, была небольшая группа изменников Родины, коллаборационистов, верно служивших немецко-фашистскому режиму.

Летом 1944 года нами была арестована группа лиц в составе пяти человек, литовцев по национальности, служивших в войсковой охране немецкого концентрационного лагеря, где содержались коммунисты и другие антифашисты — русские, украинцы, литовцы, евреи, поляки…

Следствие, как и во всяком групповом деле, представляло немало сложностей, тем более что речь шла об участии арестованных в зверствах, избиениях и расправах над содержащимися в концлагере. Необходимо было собрать показания свидетелей, вещественные доказательства, провести экспертизы, тщательный анализ и сопоставление показаний каждого из арестованных. Последовательно, шаг за шагом исследуя эпизоды, связанные с расстрелами и иного рода жестокостями, раскрывая противоречия в показаниях арестованных, относящиеся к одному и тому же эпизоду, следователь устанавливал общую картину события. Так, арестованный, поняв, что следователь знает даже такие детали, что арестованный П. выпивал стакан водки перед расстрелом одного человека, а арестованный А. пил водку только после окончания расстрела всей партии заключенных, осознавал, что следствие идет вглубь, имея даже такие косвенные данные.

Немало дали обыски обвиняемых. Когда у одного из них было найдено восемь обручальных колец, у другого несколько ниток жемчуга, а жена одного из двух обвиняемых показала на допросе, что эти вещи были принесены из лагеря и назвала точную дату, которая по имевшимся в деле документам совпадала с днем очередного массового расстрела, то, разумеется, и это косвенное доказательство имело большое значение.

Было важно и то, что, отрицая собственное участие в расстрелах, обвиняемый А., например, дал показания об участии в этой акции обвиняемых В. и П; к тому же он сослался на подробности — проявленную П. во время расстрела жестокость в отношении детей.

Так постепенно дело двигалось вперед. Во время одного из допросов у следователя В. Журавлева обвиняемый П. (здоровенный молодой человек), получив разрешение выйти в туалет, пытался бежать. И лишь благодаря бдительности двух других следователей, проводивших допрос в соседних помещениях и увидевших беглеца, побег не удался. Они криками вызвали охрану и сами повыпрыгивали в окна, открыли огонь по ногам беглеца, который был вынужден сдаться.

Другой эпизод, связанный с этим делом, был более существенным. В ходе заседания Военного трибунала, начавшего слушание этого дела, двое обвиняемых отказались от своих показаний; вслед за этим другие отказались от участия в некоторых акциях, связанных с расстрелом узников немецких лагерей смерти. Военный трибунал вернул дело на доследование. В практике работы нашего следственного отделения это был единственный случай.

Дело было подвергнуто серьезному анализу. Ошибка состояла в недостаточно тщательно проведенных обысках в домах подследственных и прежде всего у тех двух, которые полностью отказались от показаний. Причина определенной недоработки состояла в быстром отрыве нашей армии от места совершения преступления (армия за это время продвинулась на Запад на 300 километров). Двое следователей вернулись назад, провели новые обыски, которые позволили собрать множество изобличающих арестованных вещественных доказательств. Они подкреплялись показаниями свидетелей, что именно эти вещи принадлежали расстрелянным узникам лагерей.

Перед началом судебного заседания кроме двух столов, на которых были размещены вещественные доказательства, было установлено еще два стола, закрытых скатертями. Когда начали допрос подозреваемых, скатерти были внезапно сняты, на столах были выставлены вещественные доказательства, которые ошеломили подсудимых, и они под их воздействием были вынуждены признать себя виновными — это были личные вещи расстрелянных людей из лагерей смерти.

Другое дело было связано с наличием в ряде регионов профашистской военной организации под названием Letuvas laisvis armia (LLA) — Литовская освободительная армия.

Вначале был задержан, но еще не арестован один человек — назовем его С., о котором стало известно, что у него хранится большое количество оружия.

Было решено провести обыск в его доме. Обыск длился около 10 часов. Собственно, в доме ничего существенного обнаружено не было. Перешли в огромный сарай. Здесь лежало несколько центнеров сена, которое пришлось перебросить с одной стороны на другую. Обнаружено ничего не было. Следователь во время переброски сена стоял у одного из двух окон и обратил внимание на то, что кирпичи, уложенные в виде подоконника, не были схвачены цементом, а лежали плотно прижатые друг к другу. Причем показалось подозрительным, что подоконник, на котором лежали кирпичи, был довольно широк. Следователь совершенно свободно снял один кирпич, за ним другой, и так до тех пор, пока не обнаружилось, что стена сарая двойная и кирпичи были сложены на специально подложенную в этих целях доску.

Сняв доску, следователь и бывшие при нем солдаты обнаружили целый склад оружия: множество автоматов, гранат, несколько ручных пулеметов, взрывные устройства, динамит и прочее.

После обыска хозяин был арестован. На допросах он показал, что являлся членом LLA наряду с другими жителями этого села. Оружие они получали от отступающих немецко-фашистских войск, имея задание: либо сразу встретить наступающие части Советской армии вооруженным нападением на нее с тыла, либо позднее, создав в лесах бандитские формирования, оттуда вести постоянную вооруженную борьбу против Советской власти в Литве. В процессе следствия не удалось вскрыть возможные преступные связи арестованных, так как следственное дело по указанию руководства Управления контрразведки СМЕРШ фронта было передано в его дальнейшее ведение.

Вспоминается еще одно дело. Мы уже находились на территории Германии. К нам в отдел зашли два сержанта, регулирующие по поручению командования движение танков, бронемашин, автотранспорта и другой техники. Они привели с собой задержанного и обезоруженного ими старшего сержанта, который тоже пытался направлять по иным маршрутам боевую технику. Допрос задержанного старшего сержанта вызвал сначала недоумение, а затем и подозрение. Он не мог назвать свою воинскую часть, полк, дивизию. При личном обыске задержанного на стол следователя легло его скромное имущество: зажигалка, пачка сигарет (сигареты, заявил задержанный, трофейные) и красноармейская книжка, в которой был указан номер воинской части. Где находится его полк, задержанный сказать не смог по той причине, что вот уже почти полтора месяца, как он дезертировал из своей части.

После такого признания задержанного следователь не принял изложенную им версию о дезертирстве. Он хорошо знал, что случаев дезертирства не было в армии уже в 1944 году, а в 1945 году — тем более. Естественно, следователь понимал, что в данном случае задержанный признается в легкой вине, скрывая более тяжкое преступление. При внимательном изучении красноармейской книжки задержанного он обнаружил, что среди имущества, выданного солдату, значились — шинель, гимнастерка, брюки, сапоги и так далее, — все это было в порядке обычного положения дел. Но дальше в графе «носовые платки» стояла ясно выведенная чернилами цифра «2». Следователь хорошо знал, что с самого начала войны носовые платки не выдавались даже офицерам! А здесь солдату выдано два платка — какая щедрость со стороны работников армейского тыла.

Стало очевидным, что красноармейская книжка у задержанного фальшивая — подложный документ, который мог быть выдан абвером или какой-то другой разведслужбой противника. После этого допрос пошел по другому пути. Последовали вопросы, позволявшие узнать в деталях все время пребывания задержанного на фронте. Одновременно шла его проверка по материалам агентурного розыска и местам его службы. Выяснилось, что он значился в материалах розыска как добровольно сдавшийся в 1942 году в плен немецкой армии лейтенант, согласившийся работать на «Абвер», обучавшийся в его школе, по окончании которой ходил на выполнение заданий, за что был награжден Железным крестом.

Задержанный в ходе следствия показал, что за три дня до его задержания он самолетом был заброшен в наши тылы со своим напарником-радистом. По характеру задания они закопали рацию, разошлись в разные стороны для изучения обстановки, но он был задержан органами СМЕРШ. Рация была найдена. Арестованный по указанию Управления контрразведки СМЕРШ фронта был направлен в его распоряжение с нашей рекомендацией использовать его в агентурной игре с абвером.

К чести наших армейских контрразведчиков, действовавших, естественно, в тесном контакте с контрразведывательными службами других воинских соединений и под постоянным руководством Управлений контрразведки фронтов и Главного управления СМЕРШ, в войсках 5-й Гвардейской танковой армии не было случаев диверсий, террористических актов, пропажи важных документов, работы агентов-радистов и тому подобного. Мы, армейские контрразведчики, гордились этим вкладом в боевые успехи наших войск. Все следователи были отмечены высокими правительственными наградами.

После Вильнюса были освобождены Каунас, Шауляй, а затем в тяжелых боях в составе войск 1-го Прибалтийского фронта, с выходом на побережье Балтики в районе Мемеля и Паланги была отрезана 10 октября 1944 года вся прибалтийская группировка немецко-фашистских войск. Тогда же мы умылись балтийской водой. Это была одна из выдающихся операций Великой Отечественной войны.

Сказанное в полной мере можно отнести и к другой боевой операции, в которой участвовала наша 5-я Гвардейская танковая армия, — отсечение Восточной Пруссии от остального гитлеровского рейха. Однако, прежде чем это произошло, армия с октября 1944 по середину января 1945 года продолжала громить немецко-фашистские войска в Латвии, затем была переброшена по железной дороге под Белосток, откуда, пройдя с боями через Млаву, Дзедлово, вошла в январе 1945 года в Восточную Пруссию, где овладела городами Остероде, Дойч-Айлау. Радости нашей не было, казалось, границ.

Мое поколение, положившее на алтарь освобождения Отчизны тысячи тысяч жизней, победоносно вступило на территории врага. Это было начало возмездия, суда правого и честного. Нас не смущало, что под воздействием геббельсовской пропаганды об ужасах, творимых «красными», жители бежали на запад — города были пустые.

Время придет, и немцы увидят широту и доброту советского воина. Они — старики, женщины, дети мужчины — будут приходить к солдатским кухням, и их не будут попрекать ни Майданеком, ни Треблинкой, ни Равенсбрюком, ни Дахау, где в печах крематориев сгорели сотни тысяч наших — моих соотечественников; им не будут напоминать о том, что нашим военнопленным в их лагерях был создан режим существования на грани смерти; они не услышат от нас, какое горе они посеяли на нашей земле, в каждом доме, в каждой семье. Обо всем этом и о другом они узнают позже.

А мы, воины Советской армии, вступившие на их землю, — люди другого идейного и нравственного склада, гуманисты. Среди моего поколения были и коммунисты, и беспартийные — неприемлющие социалистическую идеологию, люди верующие и атеисты, но все исповедовали чувство человеколюбия.

Наша армия, плечом к плечу с другими армиями, с боями пройдя на Пройсишес-Холлянд, Эльбинг и Толькемит и далее по берегу Балтики, 24 января 1945 года отрезала Восточную Пруссию от остальной Германии. Москва салютовала доблестным войскам. А позже бойцы и командиры 5-й Гвардейской танковой армии были награждены медалью «За взятие Кенигсберга».


Не знаю, как называются сейчас города, которые я перечислил. Но об одном городе, который назывался немцами Мнёв, а поляками сейчас называется Гнёв, я хочу рассказать подробнее. Пожалуй, даже не о городе, а о контрразведывательной операции, осуществленной нами, следователями-контрразведчиками.

Мнёв — небольшой городок, расположенный на высокой горе, срывающейся обрывом к правому берегу Вислы в ее нижнем течении. Агент немецкой разведки Василий Т. на допросе показал мне, что в Мнёве находится разведшкола, созданная абвером еще в Полтаве. Отступая на запад, она продолжала готовить и засылать агентуру на нашу сторону. Мы довольно хорошо знали об этой разведшколе. Сейчас Т. принял мое предложение указать точное местонахождение школы в этом городе. Задача состояла в том, чтобы с боем взять Мнёв и захватить разведшколу.

Командующий армией поддержал нас, выделил танковый батальон с мотопехотой. Медлить было нельзя. К исходу дня танкисты довольно быстро выбили из городка немцев и к вечеру замкнули его в кольцо.

Т. привел меня к дому барачного типа.

— В нем школа, — сказал Т. — Вон там вход. — И добавил: — Ну, капитан, а если я тебя сейчас сдам немцам?

— Не сдашь. У тебя семья в Свердловске.

— Я пошутил.

— Такими вещами не шутят.

К нам с Т. подтянулись следователи Журавлев, Златопольский, Шарапов с солдатами из роты охраны контрразведки. Я скомандовал:

— Пошли, как было обговорено!

На улице уже стемнело, где-то что-то рвалось, ухало, в небе были видны отсветы пожаров. Т. вел себя спокойно.

Друг за другом вошли в помещение школы. Ни шороха. Т. и я за ним вбежали в комнату, заставленную кроватями. Он показал на одну из них, в изголовье которой висела табличка с его агентурной кличкой.

— Нам не твоя кровать нужна, а документы, люди. Веди в кабинет начальника разведшколы.

Мы с Т. в сопровождении нескольких солдат пошли, а другие следователи, также в сопровождении солдат стали осматривать помещения школы. В кабинете начальника школы беспорядка, свидетельствующего о скоропалительном бегстве, заметно не было. Но мы все-таки опоздали — люди ушли. Что удалось им забрать с собой? Оставалось только провести первоначальный, по возможности тщательный осмотр — обыск всего помещения школы. Чем мы и занялись. В кабинете стояли два больших сейфа. Они были заперты. В замке одного из них торчал сломанный ключ. Все-таки немцы драпали, раз второпях вставили не тот ключ и сломали его. Сначала взломали один сейф, затем другой. Даже беглый осмотр бумаг свидетельствовал об их огромной оперативной ценности.

На рассвете закончили окончательный осмотр всего помещения разведшколы. Т., незаметно для посторонних сопровождаемый нами, прочесал город в надежде отыскать хоть кого-то из агентуры или руководства школы. Однако никого обнаружить не удалось. Блокаду города танковым батальоном я снял.

В числе захваченных документов были дневник начальника разведшколы, списки агентуры, заброшенной в разные годы в наши ближние и дальние тылы, в соединения действующей армии, личные дела на агентов, характер выполненных тем или иным агентом заданий, списки агентуры, засланной в нашу страну на «залегание», и другое.

К сожалению, нам не пришлось глубоко проанализировать захваченные документы Полтавской разведшколы. Они по указанию Управления контрразведки фронта срочно были направлены в их распоряжение. Отправили туда же и Т.

В докладной записке по факту разработки и реализации плана захвата разведшколы я особо писал о Т., его чистосердечном раскаянии и о той большой помощи, которая была им оказана армейской контрразведке. Я просил не применять к нему уголовного наказания.

За успешное проведение этой операции все мои товарищи и я были награждены боевыми орденами.


Отрезав Восточно-прусскую группировку немецко-фашистских войск, 3 апреля 1945 года армия прорвалась к Данцигской бухте и вошла в Данциг, за что была отмечена в приказе Верховного Главнокомандующего. Немцы бежали. В бухте на стапелях я насчитал восемь новеньких подводных лодок; город мне показался в сравнении со многими нашими довольно целым.

Начало апреля 1945 года для нашей армии было связано с новыми боями вдоль побережья Балтики — Цопот, Гдыня, Штольп и дальше, на юг, к Берлину через Кезлин, Керлин, Газтхов и, наконец, Дабер, где фактически и закончился боевой путь нашей славной, непобедимой 5-й Гвардейской танковой армии. Во время нахождения на 3-м Белорусском фронте нами командовал не Ротмистров, ставший маршалом бронетанковых войск, а генерал-полковник танковых войск Вольский. Армия шла вперед, приумножая свои боевые свершения, ставшие для нее традицией, будучи верна духу боевого товарищества по отношению к другим армиям советских Вооруженных сил.

На этом последнем этапе боевого пути для нас, контрразведчиков, особый интерес представляли кадровые работники вражеской разведки и контрразведки, ее резиденты. Именно они могли дать сведения о своей агентуре, засланной в нашу, да и в другие страны и могущей принести большой урон.

В Цопоте под Данцигом (по-нынешнему — в Сопоте под Гданьском), где теперь обрели известность телевизионные конкурсы эстрадных певцов, в апреле 1945 года тяжелые немецкие крейсера с моря обстреливали скопление наших войск на побережье и подожгли этот курортный городок, утопавший в зелени.

Вот в этом городке нами был взят Ганс Рифель с красавицей женой — полькой по национальности. Жена оказалась любовницей, а он, Ганс Рифель, руководителем гестапо Данцигского округа, которому были подчинены разведка и контрразведка — разумеется, на территории округа. С большим открытым лбом, в пенсне, с прямым носом и тонкими губами, в светлом штатском костюме классического английского покроя на упитанной фигуре он мог бы сойти за преподавателя гимназии или профессора университета. Но, внимательно присмотревшись к нему, можно было увидеть такие черты, которые свидетельствовали о нем как о человеке, высоко стоящем в служебной нацистской иерархии: превосходная стрижка, маникюр, костюм из тонкой шерсти, туфли из шевровой кожи и тому подобное. Но не это, в моем представлении, выделяло его среди других, а его любовница — Ванда К. По всем нацистским канонам только высокопоставленный чин мог позволить себе пойти на такую связь.

Она, эта связь, и побудила его к даче показаний о своей деятельности. Ганса и Ванду задержали наши солдаты из роты охраны. Я пошел посмотреть на задержанных, и мне сразу бросился в глаза внешний вид Рифеля, его беспокойство за судьбу Ванды. Он умолял меня отпустить ее домой, на родину под Варшаву, она-де чиста и тому подобное. Я решил допросить его обстоятельнее. Приказал охране развести их по разным комнатам, а через некоторое время вызвал Рифеля на допрос. Я представился. Спросил, кто он.

— Что вы сделали с моей женой? — вопросом на вопрос ответил он.

— Ее судьба будет зависеть от вас.

— Что я могу для вас сделать?

— Правдиво отвечать на мои вопросы.

— А как я смогу убедиться, что она свободна?

— Она сама вам об этом скажет.

— Вы позволите мне с ней увидеться?

— Да, если вы, повторяю, правдиво расскажете о себе.

— Могу я сейчас посмотреть на нее? А затем я начну давать показания.

Допрос я вел в комнате на четвертом этаже. Приказал вывести Ванду из места содержания и водить по тротуару напротив дома так, чтобы Рифель увидел ее, а она его. Я предложил Рифелю подойти к окну. Когда он увидел Ванду, то весь преобразился, стал совсем другим — улыбался, махал руками, посылал ей воздушные поцелуи. Я открыл окно. Рифель спросил, может ли он ей что-нибудь сказать. Ответил — все, что хотите.

— Милая моя, ты будешь свободна, я сделаю для этого все, как бы тяжело мне ни было. Я еще увижу тебя! — И заплакал.

Закрыв окно, я предложил ему сесть и отвечать на мои вопросы.

В ходе допросов, прерываемых ночным отдыхом, завтраками, обедами и ужинами, Ганс Рифель показал, что он руководитель гестапо Данцигского округа, а Ванда его любовь; семья — жена и двое детей — живут под Берлином. Он не успел уйти со своими из-за Ванды, расставание с ней затянулось, пришли советские войска, и вот они остались здесь.

Показания Ганса Рифеля раскрывали содержание, методы, средства деятельности немецко-фашистских разведывательных и контрразведывательных органов, особенности их работы против Советского Союза, а также стран Западной Европы. Он указал места нахождения резидентур, фамилии и приметы резидентов и другое.

Показания Рифеля были настолько важны, что спустя несколько дней мы сообщили о нем в Управление контрразведки СМЕРШ фронта, откуда поступило указание этапировать Рифеля к ним.

Перед отправкой Рифеля в Управление СМЕРШ фронта я дал ему последнее свидание с Вандой. На его глазах она была нами освобождена. Были слезы, стенания, заверения в вечной памяти. Доселе мне не приходилось видеть такое проявление любви, наверное, по молодости, а еще потому, что война, развязанная такими ярыми нацистами, как Ганс Рифель, отобрала у нас, у нашего поколения, любовь — многие-многие, не испытав ее, ушли из жизни.

Пройдет немногим более полугода, ко мне в Лефортовской тюрьме подойдет коллега-следователь и скажет: «Хочешь посмотреть на Ганса Рифеля? Я с ним работаю». Когда я вошел в кабинет, Рифель, увидев меня, побледнел, встал, поднял обе руки вверх и сказал: «Привидение ли это или явь?!»

Я поздоровался с ним, успокоил как мог, Рифель посетовал на то, что его не используют для работы на нас в других странах. Что я мог ответить на это гестаповцу? Ничего, да и не хотелось. Я бы тоже не стал пользоваться его услугами. У всех у них руки были в крови.


Концлагерь Освенцим я видел, как говорится, снаружи. Концлагерь Равенсбрюк — изнутри. По указанию руководства Управления контрразведки СМЕРШ фронта нашему следственному отделению было приказано немедленно вместе с действующими частями войти в концлагерь Равенсбрюк и помимо других возложенных на нас контрразведывательных операций установить, в каком месте могли быть потоплены (спрятаны) основные узлы по производству снарядов ФАУ-2 с заводов концернов «Сименс» и «Шуккерт», на которых работали заключенные этого лагеря.

В Равенсбрюк Василий Журавлев, Давид Златопольский, Александр Шарапов и я — весь состав нашего следственного отделения — прибыли тогда, когда в не остывших до конца лагерных печах еще лежали несгоревшие тела узников.

За время войны я многое видел: и оторванные ноги, и вывалившиеся из живота кишки, и тела, превращенные гусеницами танков в странные отпечатки на земле, и летящие от разрыва авиабомб в разные стороны руки, ноги, головы. Душа впитывала в себя все это невообразимое, страшное, противное человеческому существу надругательство над его природой. Впитывала и, наверное, черствела. И, конечно, не у меня одного, у всех моих сверстников черствела и вместе с тем становилась ранимее, без слез на глазах, а плача навзрыд нутром своим, невидимо. Остановитесь, вглядитесь в ветерана войны, когда он видит чужую боль, и вы поймете, сколь глубоко его чувство сострадания к людям. И это последствие войны.

Но то, что я увидел в Равенсбрюке, меня потрясло. И не столько увиденные скрюченные в ужасающих позах женские тела, а созданный гитлеровцами механизм массового уничтожения людей.

Партию за партией привозили из разных стран женщин — преимущественно из России, Польши, Югославии, Чехословакии, Франции, Бельгии, собственно Германии, размещали в бараках, выстроенных на песчаной безлесой равнине, кормили так, чтобы быстро не скончались. Водили на работы по сборке ФАУ-снарядов, и чтобы не ушли за пределы лагеря заводские секреты, по заведенному графику сжигали в лагерных печах партию за партией узниц, а на их место пригоняли новые партии. И так из года в год, в течение трех лет.

Сто двадцать тысяч — молодых и пожилых, красивых и привлекательных, талантливых и работящих, любивших и не познавших ни любви, ни материнства — перемолола эта адская нацистская машина. Все делалось по графикам, по расписаниям, строем, под конвоем с собаками, за проволокой под электрическим током; совершалось сознательное смертоубийство ежедневно, ежечасно. Лагерные печи не успевали сжигать людей. И тогда разворачиваются опыты по умерщвлению узников посредством введения в организм специально разработанного препарата.

Подобное проделывалось и в других гитлеровских лагерях. Мои сверстники пережили увиденное в них, закалив в себе, равно как и в боях, чувство презрения и ненависти к нацистам.


9 мая 1945 года я встретил под Берлином в Дабере, маленьком немецком городке, впоследствии отошедшим к Польше. День был чудесным, словно все боги сговорились даровать нам столько радости, сколько выпало горя на нашу долю за всю войну. Но они, боги, ошибались в своих намерениях. Пройдут годы, десятилетия, а глубокая рана войны будет кровоточить в народе нашем, в каждой семье, а чаша горя так и не будет выпита до дна.

Еще не было парада Победы в Москве на Красной площади. Но мы знали, что он будет, должен быть — невиданный, единожды свершенный, неповторимый.

Такое Площадь знала лишь однажды,

однажды только видела Земля;

солдаты волокли знамена вражьи,

чтоб бросить их к подножию Кремля.

Они, свисая, пыль мели с брусчатки.

А воины, в сиянии погон,

все били, били в черные их складки

надраенным кирзовым сапогом.

Молчала Площадь. Только барабаны

Гремели. И еще — шаги, шаги…

Вот что такое «русские Иваны» —

взгляните и запомните, враги!

Сергей Викулов

А тогда, в Дабере, ярко сияло солнце, небо было синее, словно васильки в нашем русском поле. Мы, сверстники из 20-х годов, были молоды. Нам все было по плечу. Мы были живы. И в неоплатном совестливом долгу перед не вернувшимися с полей сражений. Ответственны перед своими усопшими сверстниками, перед всеми павшими в годы Великой Отечественной войны за дальнейшую судьбу родины.


…Сидели за праздничным столом все — кроме караула. Начальники и подчиненные, рядовые и их командиры, мужчины и женщины. Поднимали бокалы. Вспоминали. Навертывались на глаза слезы, и снова сменялись взрывами радости. Три дня подряд отмечали мы Великую победу в Великой Отечественной войне над германским фашизмом.

Коллективно съездили в Берлин, большой, мрачный город, по улицам которого из-за обвалов разрушенных зданий было трудно пройти и проехать. Злорадства и злобы не было. Знали, что так и должно быть. Посмотрели на Рейхстаг, сфотографировались у его закоптелых колонн, посмотрели на имперскую канцелярию, купили на рейхсмарки у какого-то немца по паре шелковых носков (а почему бы победителям не надеть в сапоги шелковые носки! — ах уж эта молодость) и вернулись в Дабер.

Потихоньку пошли слухи о возвращении армии на Родину. Перед каждым вставал вопрос: что делать? какую стезю в жизни избрать? Следственных дел в нашем производстве уже не было. Целыми днями мы были предоставлены сами себе. Подумать над дальнейшим житьем-бытьем времени было предостаточно. Сидели, бывало, на лавочках около «своих» особняков, оставленных немцами и не заселенных еще поляками, и судили-рядили о том, куда двинуть свои стопы.

Василий Журавлев хотел бы продолжить службу в органах госбезопасности в своих родных местах. Александр Шарапов намеревался попытаться поступить в школу госбезопасности. Давид Златопольский мечтал о научной работе. Наша милая Тамара рвалась в Москву, к родным пенатам.

Я знал, что в органах СМЕРШ не останусь. Была война. Служил. Но эта служба не по мне. Хотелось бы заняться общественно-политической деятельностью. Начать все сначала…


3 июля друзья отметили мое 25-летие.

6 июля мы из Дабера на автомобилях выехали в Брест, к месту новой дислокации 5-й Гвардейской танковой армии: штаб в самом городе, а корпуса и другие части вдоль государственной западной границы на север и юг. Марш совершался со всеми необходимыми в таких случаях мерами предосторожности. Однако пришли в Брест и не досчитались армейской прокуратуры и трибунала. День-другой подождали, а затем по решению Военного Совета армии с согласия Управления контрразведки СМЕРШ Белорусского военного округа нашему следственному отделению было приказано разыскать заблудившихся, или пропавших, или по какой-то другой причине не дошедших до Бреста товарищей.


Места на территории Польши, по которым совершала армия марш из Дабера в Брест, были неспокойные. Мы знали, что в них «шалят» швадроны (подразделения) Армии Крайовой (АК) — военного формирования, руководимого из Лондона эмигрантским правительством Польши.

Отправляясь в поиск, определили три возможные дороги, по которым могли двигаться товарищи из прокуратуры и трибунала. Других путей не было. Именно эти пути мы и решили тщательно прочесать. Попросили у командующего три бронетранспортера с личным составом и полным боекомплектом, по бочке бензина про запас, сели — я в один бронетранспортер, Журавлев в другой, Златопольский в третий. Следователя Шарапова оставили на хозяйстве в Бресте на случай непредвиденных действий. Обижался он на меня за это. Но был один козырь, который бить ему было нечем, — отдел СМЕРШ армии рекомендовал его на учебу в Высшую школу госбезопасности, и ему надо было читать материалы по юриспруденции на случай возможного собеседования с преподавателями. Саша согласился, не затаив, как мне показалось, обиды; не хотелось в конце боевого пути чем-то омрачать сложившуюся дружбу.

Мы поехали, накатывая на спидометры боевых машин сотни километров. Тщательно, преимущественно путем опроса жителей, местных властей, отслеживали путь движения наших товарищей. В маленьком городишке Бельске, как и было предварительно условлено, все три наши группы встретились. Здесь путь наших товарищей из прокуратуры и трибунала обрывался. Опрошенные показали: да, видели две грузовые машины и два «виллиса». В них ехали мужчины и женщины. Одна из женщин была в ярком синем платье, скрывающем беременность. Это были наши. Беременной была секретарь армейской прокуратуры Мария К. Мы ее знали.

— Куда они делись?

— Может быть, решили свернуть из Бельска на лесную дорогу, идущую на Варшаву?

— Но ехать без охраны по местам неспокойным?..

Искать на других дорогах уже не имело смысла — мы их прочесали, как говорится, гребешками.

Поехали. Дорога тяжелая, даже для бронетранспортеров. Ехали медленно. Со всеми предосторожностями. Могучий лес сжимал дорогу. Порой хлестал по броне. Сзади полушепотом разговаривали солдаты. Сидя впереди, я просматривал дорогу. Чем дальше от городка, глубже в лес, тем отчетливее проявляются на лесной дороге следы от протекторов американских грузовиков «студебекеров». На них «сидела» вся наша армия.

Сомнений не стало — ехали наши. Остановился. Подошли Златопольский и Журавлев. Договорились: в каждой деревушке, на каждом хуторе быть внимательными. Смотреть. Не терять след. Останавливаться, осторожно расспрашивать: не проезжал ли кто из советских. Проехали несколько деревень, пару хуторов, след тянулся дальше. Да, говорили нам, машины проходили — две грузовые и две легковые, не останавливались. Мы шли по следу. От души отлегло. Наверное, думалось, пока мы здесь катаемся, наши уже в Бресте и чаи распивают.

Дорога уперлась в очередную деревеньку, домов из пятнадцати, и след от машин был такой, что стало очевидно, их разворачивали в разные стороны, а потом увели в сторону от деревни, в лес.


Я приказал Журавлеву с бойцами войти в первый на нашем пути дом. Златопольскому — в конец деревни и заблокировать ее с другой стороны, а сам выехал на середину, поставив бронетранспортер так, чтобы были видны все дома. Прибежал связной от Журавлева. Я к нему в дом. Василий Романович держит в руках платье Марии К. На коленях перед ним стоит молодой парень, лет семнадцати-восемнадцати. Он показал, что пять дней назад группой из швадрона Армии Крайовой, что стоит в соседнем хуторе, в километрах четырех отсюда, здесь, в этой деревне, были задержаны два «студебекера» и два «виллиса» с офицерами Советской армии и двумя женщинами. Задержанных раздели, провели по деревне в сторону хутора. Вещи с раздетых забрали с собой вместе с машинами, а часть побросали, в том числе и платье, которое он подобрал.

Мы взяли этого парня с собой и, договорившись о дальнейших действиях, поехали на хутор.

Окруженный со всех сторон лесом, стоял дом с веселыми резными наличниками, окрашенными в синий, как платье Марии, цвет. Перед домом колодец с журавлем, чуть поодаль, в самый притык к подлеску, скотный двор и амбары. Мы взяли хутор в кольцо. Прикрываемые пулеметами бронетранспортеров, в дом ворвались автоматчики и положили всю сидевшую и распивавшую за столом компанию на пол. Разоружили. Их было восемь человек. Повязали. Ввели задержанного в деревне.

— Они?

— Да!..

Не сговариваясь, каждый из нас мгновенно и интуитивно выбрал для форсированного опроса по одному из лежащих. Вопрос был один, задаваемый каждым из нас троих в различных вариантах, в иных тональностях, в разной степени нажима на опрашиваемого:

— Где наши люди?

Конечно, это не был опрос в обычном следственном процессе. Это был шквал гнева, ненависти, беспощадности по отношению к этим людям. Они должны были, не могли не почувствовать нашего настроения. Кто кого? Или мы — или они. Чья воля возьмет верх?!

Задержанные все отрицали, переглядываясь между собой. Их надо было разъединить. Найти в их показаниях противоречие и идти дальше, добиваясь правды.

Я приказал вывести на улицу двух самых пожилых из них, очевидно семейных. И решил резко изменить тон допроса. Внешне я говорил спокойно, обращаясь то к одному, то к другому: «Как показал житель деревни, которого вы, очевидно, знаете, именно вы организовали охоту на наших людей. Товарищей своих мы все равно найдем. Будете скрывать правду — пощады не ждите!»

Человек всегда, даже в самых крайних, казалось бы, безвыходных обстоятельствах ищет возможность выхода.

Эти двое молчали. Но внешне они выглядели по-другому — фигуры их обмякли, согнулись.

…Из дома выскочил Златопольский и с крыльца крикнул мне:

— Товарищ гвардии капитан, не тратьте время на этих ублюдков! Сейчас нам покажут, где наши.

И скрылся в доме.

Я понял, что он сделал ход, который мною должен быть использован. Сделав вид, что эти двое меня не интересуют, я приказал солдатам подвести их к бронетранспортеру, а сам направился к крыльцу. Тогда один из них сказал:

— Ваши люди убиты. Мы покажем их могилы. Убивали не мы.

— Кто?

— Члены швадрона.

— Где они?

— В доме.

— Сколько их?

— Четверо.

Повязав этих четверых, оставив охрану, я и Златопольский в сопровождении проводников въехали в лес — старый, глухой. Лесная дорога не просматривалась. В километрах двух от хутора остановились на небольшой поляне. На опушке леса был виден холм из еще свежей земли, забросанный ветками деревьев.

Яма, куда были сброшены тела наших товарищей, была неглубокой. Осторожно вытащили набросанные друг на друга тела. Очистили, как только возможно, от земли. Положили рядком в бронетранспортер. Сами пошли следом.

Кончилась кровавая война. На ней наши товарищи остались живы. Возвращались на Родину, в отчие места. И на тебе — убиты. За что? Что плохого они сделали этим выродкам — убийцам, которые не могли не знать, сколько советских воинов положили свои жизни за освобождение Польши — их Родины — от немецко-фашистских захватчиков?

Однако это еще предстояло узнать. А пока мы шли по глухому лесу в неведомых нам доселе местах. Наверное, никогда больше не придем сюда. Зачем? Дабы еще раз пережить увиденную трагедию? Нет! Не пожелаю я и врагу вытаскивать из ямы тела товарищей своих.

Для меня, да и для моих следователей — Василия Романовича Журавлева, Давида Львовича Златопольского, для всех бывших с нами солдат и старшин из этого фронтового поколения, это был воистину конец войны. Неужели жизнь может придумать для нас еще что-либо страшнее увиденного? Вздутые, начавшие зеленеть трупы тех, кто еще вчера смеялся, думал, любил, собирался дать миру свое продолжение?!

На хуторе все было спокойно. Мы занялись допросами всех задержанных. Надо было установить степень участия каждого из них в этом злодейском акте. Четверо несли прямую ответственность. Остальные могли быть привлечены к делу в качестве свидетелей, недоносителей и так далее.

Обстоятельства гибели наших фронтовых товарищей по 5-й Гвардейской танковой армии, как это было установлено нами в ходе следствия, были следующие.

Коллективы прокуратуры и трибунала шли маршем из Дабера на Брест в общей армейской колонне. Но в Бельске они, желая посмотреть Варшаву, о чем поделился один из сотрудников трибунала в разговоре с офицером связи оперативного штаба армии (что стало известно после нашего возвращения в Брест), свернули на уже известную проселочную дорогу. Там их встретила группа из швадрона АК, взяла в кольцо, разоружила, раздела догола, издевалась, колола ножами. Т. — секретаршу трибунала — изнасиловали, а Марию К. из прокуратуры, бывшую на седьмом месяце беременности, истоптали, затем всех посадили в один из грузовиков, довезли до хутора, там взяли вещи из машины, повели в лес, расстреляли и быстро закопали. Автомашины угнали. Куда — неизвестно. Их розыск мы объявили по оперативным каналам.

Материалы следственного дела на эту банду — протоколы допросов, очных ставок, медицинской экспертизы и другое вместе с обвиняемыми были переданы польской беспеке (органы безопасности). Они должны были знать о враждебных действиях АК.

Похоронили наших товарищей при большом стечении народа у Брестской крепости. Мы не знали тогда о геройстве ее защитников, о чем поведал нам позже Сергей Сергеевич Смирнов в своих телевизионных репортажах. Так завершилось это горестное событие.

Оно стало последним следственным делом возглавляемого мною следственного отделения отдела контрразведки СМЕРШ 5-й Гвардейской танковой армии: дружного, где был один за всех и все за одного, по-партийному ответственного за работу, небольшого по численности, но профессионально сильного, совестливого коллектива моих сверстников. Из моего поколения.

Проводили мы на учебу в школу госбезопасности нашего Сашу Шарапова. Молодой, сильный, добрый человек, он, конечно, еще много полезного сделает для отчизны — верили мы, смахивая набежавшие слезы прощания. Да, видавшие за время войны, казалось бы, невообразимое для нормального человеческого сознания, мы по-прежнему не были лишены чувственности — огрубели наши чувства, но не утрачены.

И здесь я снова хочу сказать о том, что контрразведчики из Особых отделов СМЕРШ не были палачами своего народа. Говорить так — это бесспорно лгать. Они были его щитом и мечом. И подтверждение тому: работа контрразведчиков 5-й Гвардейской танковой армии — одного из многих таких же славных соединений Вооруженных сил отечества.

Война. Великая. Отечественная. Для меня, как и для миллионов моих сверстников, десятков миллионов из других поколений, для всего советского многонационального народа, она окончилась Победой. Враг разбит — победа за нами.


27 миллионов человеческих жизней унесла эта война, невиданная доселе в истории. Немецко-фашистские захватчики полностью или частично разрушили и сожгли 1710 городов и поселков, более 70 тысяч сел и деревень; сожгли и разрушили свыше 6 миллионов зданий и лишили крова более 25 миллионов человек. Вряд ли когда-либо будут установлены точные цифры: была цифра 20 миллионов погибших, теперь 27 миллионов. У такой войны точных цифр быть не может…

Ехал в Москву. Перед глазами опять проносились разрушенные города, поселки, пепелища деревень, обгорелые станционные здания, веселые, а чаще грустные люди, здоровые и много, много калек, изможденные старики и дети. И так по всей Белоруссии, Смоленщине, Подмосковью. Казалось, что не хватает лишь огромных чаш, наполненных выплаканными слезами нашего народа.

Возвращался я с войны, как и тысячи, тысячи моих сверстников, другим. Да, мы стали другими. Нас, молодых, война состарила. Нет, она не превратила нас в немощных и дряхлых. Наоборот, в невзгодах войны мы окрепли и закалились. Война состарила нас своими кровавыми уроками, научила ценить жизнь. Подобно тому, как человек к старости все больше ценит жизнь, даже цепляется за все то, что может продлить ее, подобно этому для нас, молодых, прошедших войну, жизнь стала бесценна, некое легкое отношение к ней ушло и безвозвратно.

Конечно, то, о чем я вспоминаю сейчас, тогда, когда ехал из Бреста в Москву, в моем сознании формировалось не так определенно, как я сейчас пишу, но эти чувства и мысли были во мне, будоражили мое сознание, оседали в нем, чтобы в какие-то непредвиденные моменты в непредугаданных обстоятельствах выплеснуться наружу, проявиться в устремлениях, поступках.

Войну наш народ выиграл. Вот что говорил Георгий Константинович Жуков, названный народом маршалом Победы, в интервью журналисту «Комсомольской правды» Василию Пескову спустя 25 лет после окончания Великой Отечественной войны: «Войну мы не сумели бы выиграть и судьба нашей Родины могла бы сложиться иначе, если бы не было у нас цементирующей силы — партии. Все самое трудное, самое ответственное в войне в первую очередь ложилось на плечи коммунистов… Я горжусь, что вырос в этой партии».

Знаю, что тысячи тысяч моих сверстников, я в том числе, гордились принадлежностью к Коммунистической партии.


Глава V

ТРЕВОГИ ПОБЕДИТЕЛЕЙ

Почти следом за Сашей Шараповым уезжал из армии, из Бреста, я. В октябре 1945 года меня отозвали на работу в Москву в Центральный аппарат Главного Управления контрразведки СМЕРШ, однако не в следственную часть, а в оперативный отдел.

Собрались на прощание почти все сотрудники армейской контрразведки. Было сказано много хорошего. Веселились, грустили. На вокзале смахнули набежавшие слезы. Мой ординарец Иван Дмитриевич Михалев плакал, не стесняясь. Обнял я его, и долго мы стояли, прижавшись друг к другу, как отец с сыном. Ивану Дмитриевичу было сорок семь лет, но казался он мне стариком. Небольшого роста, полноватый, с открытым, всегда немножко с грустинкой взглядом, он делал все возможное и невозможное, чтобы скрасить нашу жизнь. Везде, где бы мы ни останавливались — в доме, сарае, землянке, — он всюду наводил возможный уют — было чисто, опрятно. Не забывал заставить вовремя поесть, видя, что я измотался на допросах, не позволял никому прервать короткий сон. У него, потомственного крестьянина из глубинки Воронежской области, было столько такта по отношению к другим, такое развитое чувство собственного достоинства, но не в ущерб окружающим, что я гордился Иваном Дмитриевичем. Его любили в отделе.

Прослышал о нем и полковник Фролов — начальник отдела СМЕРШ армии. Как-то при моем очередном докладе ему текущих дел он сказал: «Вы не будете возражать, если я заберу от вас Михалева к себе в ординарцы?» Я ответил: «Жалко мне будет расставаться с ним, мы привыкли друг к другу. Но просьба начальства все равно что приказ».

Рассказал о состоявшемся разговоре Михалеву. Он: «Не пойду к нему». «Пойдешь, Иван Дмитриевич, приказы надо выполнять».

И пошел. Прошло какое-то время, забежал ко мне Михалев и рассказывает:

«Вчера у полковника ужинали члены Военного совета армии. Обслуживал за столом я. Смотрю, зацепил полковник своей вилкой из тарелки кусок мяса и тык его в общую солонку. Я и говорю ему — нехорошо, товарищ гвардии полковник, в общую солонку мясо кунать. Хохотали генералы до слез. Рассмеялся и гвардии полковник. А когда все разошлись, „отчистил“ меня до блеска при поддержке своей полевой жены. Не буду я у него служить», — заключил Иван Дмитриевич.

— «Ты смотри, — сказал я ему, — поаккуратней, а то нарвешься».

Спустя неделю является ко мне Михалев со своим вещевым мешком и радостно сообщает:

«Гвардии полковник приказал вернуться к вам для продолжения службы».

«Что-то не то», — подумал я. И спросил:

— За что же полковник отправил тебя?

— Его супруга пожаловалась, что я не чищу ее сапоги. «Почему?» — спрашивает.

«Я приставлен к вам, — отвечаю, — товарищ гвардии полковник, чтобы служить вам, а не вашей жене. Я такой же коммунист, как и вы».

«Иди, — говорит, — Михалев к Месяцеву». — Вот я и пришел.

Иван Дмитриевич к службе относился серьезно. Он понимал, с кем я имею дело во время допросов, среди них попадались и такие, которым терять было нечего, и потому он был постоянно начеку: я знал, что надежно им «прикрыт».

Прощаясь на вокзале, мы понимали, что, наверное, расстаемся на всю жизнь. Навсегда. Верили — фронтовое братство может сохраняться и проявляться в общности наших устремлений и наших дел независимо от того, где ты — в Бресте или Владивостоке, в Архангельске или Ташкенте, в Магадане или Москве. Друзья грозились не проезжать никаким образом мимо первопрестольной, обязательно навещать.

Мы повзрослели в своем бесстрашии перед ударами судьбы. Для нас личное достоинство стало качеством, на которое мы не позволяли посягать, а посягнувшему, невзирая на лица, давали сдачи.

Пройдя по дорогам войны, мои сверстники стали совестливее. Бессовестность, бессердечность, бесстрастность, бесцеремонность по отношению к другим людям претила нам. Приставка «бес» к словам, выражающим высокие человеческие качества, была изъята — «бес» был изгнан из наших душ. Мне кажется, что мое поколение, пройдя через горнило войны, еще более утвердило в себе качества, присущие «неиспорченной» предвоенной юности и молодости, углубило их, приумножило новыми, и прежде всего такими, как мужество, бесстрашие, взаимная выручка.


Москву я застал входящей в мирный образ и ритм жизни. Моя квартира в Останкино, после восстановления дома, была занята. Поселился я у сестры Лидии, которая вышла замуж. Я был рад, что семейная жизнь ее складывается удачно. Брат Алексей перестал летать, перешел на работу в Управление кадров Военно-морского флота, а жил в Кратово, под Москвой, с семьей из пяти человек, снимая комнатушку. Брат Борис по-прежнему трудился главным инженером на моторостроительном заводе в Казани, брат Александр возвращаться в Москву не захотел, остался в Челябинске на своем заводе. Сестра Евгения по-прежнему жила в Вольске. Среди нас не было брата Георгия, его забрала война. Посоветовавшись с Лидией, мы решили нашу квартиру в Останкино отдать Алексею; я перебрался к сестре, хотя там и было тесновато.

На Лубянке в Главном Управлении контрразведки СМЕРШ мои бывшие сослуживцы по следчасти «ходили» в подполковниках и полковниках, и некоторые из них свысока поглядывали на меня: ушел на фронт капитаном и пришел капитаном. Меня это мало трогало. Я знал о способностях некоторых полковников делать «липу».

В коллектив оперативного отдела я вошел довольно быстро. В нем оказались и другие фронтовики. Работал я с высокопоставленными в гитлеровском рейхе лицами, взятыми в плен, с резидентами немецкой разведки и контрразведки по Ближнему Востоку, Ирану, Западной Европе. Некоторые из них представляли оперативный интерес, другие никакого — они уже были людьми из прошлого.

Из всех, с кем мне довелось работать из числа этих персон, наибольший интерес представлял, конечно, начальник отдела контрразведки абвера генерал-лейтенант фон Бентивеньи, резидент абвера в Иране R (фамилии не помню) и бывший комендант г. Орла, Брянска и Бобруйска в годы их оккупации немецко-фашистскими войсками генерал-майор Гаманн. О Бентивеньи я уже рассказывал. Резидент R давал показания о том, как немецкая разведка охотилась за Сталиным, Рузвельтом, Черчиллем во время их встречи в Тегеране.

Генерал Гаманн, небольшого роста, с маленькой головой, большим животом и короткими ногами, был похож на клопа, насосавшегося крови. В служебном рвении — как явствовало из многочисленных показаний свидетелей, из документов, в том числе фотографий повешенных по его приказам советских граждан и огромных разрушений в этих городах, произведенных также по его приказам при отступлении немецко-фашистских войск, — этого нациста не сковывали никакие нравственные человеческие нормы, никакие международные правовые акты.

Гаманн был типичным представителем тех мрачных нацистских сил, для которых человеческая жизнь ничто, но которые высоко ценят собственное ничтожество. Его приводило в ярость, когда называл его подонком, — клоп раздувался, начинал дурно пахнуть, кричал и бесновался. Я спокойно сидел, ждал, когда он утихнет, и снова называл его подонком, и все начиналось сначала.

В первый раз за все время моей следственной практики я испытывал отвращение, не ненависть, а именно отвращение к обвиняемому. Не мог сдержать себя от бестактного к нему отношения. Я ненавидел его. Генерала Гаманна по приговору военного трибунала на открытом судебном заседании за совершенные тяжкие преступления в отношении советского народа повесили то ли в Брянске, то ли в Бобруйске.

Спустя некоторое время после начала моей работы в центральном аппарате СМЕРШ я был вызван к начальнику отдела, который мне сказал, что у руководства есть мнение поручить мне весьма ответственное дело, связанное с вылетом в Швейцарию. Там в одном из лагерей для перемещенных лиц объявился некто Д., который выдавал себя за Якова, сына И.В. Сталина (к этому времени уже было достоверно известно, что Якова нет в живых). Д. надо любым путем привезти в Москву. Начальник отдела передал мне все имеющиеся материалы, относящиеся к этому заданию, разработанную легенду моего поведения и действий в Швейцарии, приказал внимательнейшим образом изучить содержимое вручаемой мне папки и по мере готовности доложить ему свои соображения.

По легенде, утвержденной Абакумовым, я под видом старшего сержанта, окончившего Вольское авиационно-техническое училище, бортмеханика транспортного самолета ВВС, регулярно курсирующего, согласно договоренности между советскими и швейцарскими властями, между Москвой и Берном, со служебным загранпаспортом, выданным на мою подлинную фамилию, должен был по прибытии на место проникнуть на территорию лагеря для перемещенных лиц, что по условиям лагерного режима не составляло особого труда. Найти не вызывающие подозрений подходы к Д., вступить с ним в добрые отношения, под видом прогулки вывести его за пределы лагеря, нанять автомобиль, покататься по городу, подвезти поближе к месту стоянки самолета, а затем, исходя из обстоятельств, найти способ посадки Д. в наш самолет и доставить его в Москву.

Конечно, на бумаге все выглядело просто и в известной мере естественно. Наиболее существенным недостатком этой легенды являлось то, что Д. в течение относительно короткого времени должен был проникнуться ко мне доверием. А если у него возникнут подозрения и он на какой-то стадии обратится за помощью к представителям швейцарских властей, допустим к полицейскому или просто к какому-то швейцарцу, и тот предпримет меры по оказанию помощи Д.? В этом случае вся операция срывается, и я так же тихо отлетаю восвояси, как прилетел, — это лучший вариант. Худший — меня задерживают, определенные швейцарские круги впутывают прессу, на щит снова поднимается Д. со своими домыслами-вымыслами в отношении Сталина, и лагерная болтовня Д. приобретает общешвейцарское, а может, и не только, звучание. К тому же как посмотрят на все это официальные швейцарские круги? Не бросит ли эта операция тень на советско-швейцарские отношения?

Свои соображения я доложил руководству, которое задумалось над ними. Я продолжал готовиться, прикидывая разные варианты своих действий в разных обстоятельствах. Спустя недели три-четыре меня пригласил к себе начальник отдела и сообщил, что В.М. Молотов (в то время нарком иностранных дел СССР) сказал Абакумову о нецелесообразности осуществления операции с Д., инсинуации которого не могут перевесить значимость добрых отношений Советского Союза со Швейцарской Конфедерацией. Разумеется, нарком иностранных дел был прав. Для меня осталось загадкой: был ли осведомлен Сталин об этой операции? Думаю, что позиция Молотова была доведена до сведения Абакумова не без ведома Сталина. На память об этой операции у меня осталась сделанная для загранпаспорта фотография, на которой я в форме старшего сержанта.


В Москве стояло бабье лето — первое после войны. Теперь многое будет впервые после войны. И будет представляться как новоявленное, доселе невиданное, конечно, виденное и слышанное, но уже воспринимаемое по-своему, по-послевоенному окрашенное в краски и звуки.

В проезде Серова, почти у входа в Центральный комитет ВЛКСМ я встретил Володю Васильева, который, будучи инструктором Дзержинского райкома комсомола, помогал в делах нашей школьной комсомольской ячейки, когда я секретарствовал в ней. Сейчас он трудился в Цекомоле заведующим оргинструкторским отделом.

Разговорились. Прошли в сквер, что тянется вдоль «Большого дома» от Маросейки вниз к площади Ногина. Деревья были нарядны в своем зелено-желто-красном лиственном убранстве. Дышалось легко. Казалось, что такого разноцветья я раньше никогда даже в Останкинском парке не видел. Да и Володя уже был не тот, не довоенный. Рядом со мною шел зрелый человек, со своими самостоятельными суждениями. Помимо прочего он поинтересовался, доволен ли я своей работой в СМЕРШ.

— Работа ответственная, приносящая определенное удовлетворение, но все-таки она не по мне. Подумываю о том, чтобы сменить сферу деятельности.

— А почему бы тебе не прийти на работу в Цекомол инструктором, ко мне в орготдел?

— Не знаю, — ответил я, слегка растерявшись от неожиданности.

— Подумай. Позвони. Зайди, посидим, еще потолкуем.

Согласие на переход в ЦК ВЛКСМ я дал. Оттуда на имя Абакумова было написано соответствующее письмо, и я снял погоны. Демобилизовался. Многие не советовали: мне, имеющему высшее военно-юридическое образование, прошедшему войну, накопившему немалый практический опыт, наконец материально обеспеченному, переходить из серьезной государственной организации, какой является СМЕРШ, в организацию общественную, занимающуюся детскими забавами и юношескими играми, по меньшей мере несерьезно.

Однако принятое решение было мною обдумано. Я понимал, что совершаю коренной поворот в своей жизни. И шел на него вполне сознательно. Может быть, три основных побудительных к тому мотива двигали мною. Прежде всего то, что по складу моего характера, по тому воспитанию, которое я получил в детстве и в юности, мне претило насилие — над собою и над другими. Следственный процесс есть несомненное насилие над другим человеком, даже в том случае, когда следователь убежден, что перед ним сидит чуждый обществу человек, которого надо изолировать в надежде на то, что в заключении он до конца осознает свою вину и станет на праведный путь.

К тому же почти пять лет следственной практики привели меня к выводу о том, что я постепенно, с каждым новым годом, не нахожу в ней ничего нового, теряю к ней интерес, что этот вид деятельности я профессионально исчерпал. Работать же с людьми без интереса к ним невозможно, недопустимо. Постепенно превращаешься в холодного бесчувственного исполнителя и наносишь урон подследственному и всему делу правосудия. Может быть, психический склад других следователей, даже с гораздо большей практикой, чем была у меня к моменту увольнения из органов госбезопасности, позволял им — изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, по десять — двенадцать часов в сутки — быть на подлинном уровне требований Закона, и внутреннего правосознания, и прежде всего своей совести. Такие работники, конечно, были — а я не мог, да и не хотел.

Но главным побудительным мотивом к демобилизации из органов СМЕРШ и перехода на работу в аппарат Центрального комитета ВЛКСМ являлась моя давняя, с юношеской поры, мечта об общественной деятельности. Конечно, в мечте тех далеких времен, отгороженных от теперешних войной, было много наивного.


…В 1937 году после окончания средней школы Сима Торбан и я пришли в Высшую партийную школу при ЦК ВКП(б) с намерением поступить в нее, окончить и пойти на партийную работу. Нас принял проректор школы и с большим тактом, не торопясь, так, чтобы не отбить, наверное, нашу юношескую тягу к партработе, объяснил, кого и на каких условиях принимают в ВПШ.

Юношеская мечта об общественной практике не угасла. Она вновь вспыхнула. Какое пламя она зажжет во мне? Сейчас, на склоне лет, я, может быть, чаще, чем ранее, повторяю молодым людям: найдите в жизни свою большую мечту, идите к ней честным, достойным путем и вы обязательно к ней придете!

Школа Великой Отечественной войны приземлила мою юношескую мечту и придала ей, как мне казалось, реалистическую основу. Мое поколение, прошедшее войну еще молодым, полным сил, готово пойти на свершение дерзновенных планов в многострадальной, разрушенной, но крепкой духом стране. Молодое поколение военной поры может консолидироваться в рядах и ВКП(б) и ВЛКСМ, так же решительно действовать, как оно действовало на полях сражений. Но и это не все, размышлял я, оно может передать свои черты и качества идущим за ним поколениям юношества. Связь времен, связь поколений — великая сила, цементирующая нации и народности в единое целое. Порви связь поколений, перешагни через одно из них, и несчастья обрушатся на страну. Конечно, со временем эта связь восстановится. Но народ проклянет тех, кто посягнул на извечную общественную закономерность.

Естественно, все эти раздумья не вращались вокруг моего собственного «я». Они были связаны с моим поколением, с возможной ролью этого поколения в жизни страны. «Я» — всего лишь одно из действующих лиц на общественной сцене, представленной миллионами оставшихся в живых на фронте или прошедших сквозь трудные испытания тыла военного времени.

На войне мои сверстники насмерть бились за свободу и независимость своей Родины. В этой битве они утверждали и свою личную свободу, свою личную независимость. Не может быть Родина свободной, если ее граждане несвободны. Государство должно служить людям. Оно их слуга, а не наоборот. И это должен быть не лозунг, а повседневная, будничная практика государства.

Пройдя по многим странам, мое поколение могло сравнить жизнь своего народа с жизнью других народов. Было очевидно, что наш многонациональный советский народ достоин лучшей доли.

На каких исторических путях можно добиться прогресса, благополучия и общенародного счастья? Ответ для нашего поколения был однозначен — на путях социалистического развития.

Мы приняли исторический опыт предшествующих поколений. Но он в известной мере — перед величием свершенного народами нашей страны в годы Великой Отечественной войны на поле кровавых битв и в голодном героическом тылу — был отодвинут на второй план, а лики вождей тех времен потускнели. Время Великой Отечественной породило своих героев. Надо было сделать так, чтобы поколение Великой Отечественной стало реформатором страны — с учетом новых исторических реалий, собственного нравственного облика и высоких общественных устремлений.

Естественно, что для того, чтобы поколению встать во главе преобразований страны, предстояло сохранить и передать другим поколениям свой идейно-нравственный заряд, заразить весь многонациональный народ пафосом новых свершений, убедить в их исторической необходимости.

Однако на этом пути, рассуждал я, были очевидны три преграды.

Во-первых, поколение не должно было растерять под ударами жизненных обстоятельств то положительное, что оно приобрело в годы войны, а должно было встать над ними, быть их творцами.

Во-вторых, наше поколение в своей значительной части полегло на полях сражений. Вырубленное поколение. Оно стало небольшим слоем в народной толще и потому самой историей было призвано консолидироваться, но не уйти в себя, не погрязнуть в мелочах жизни. Передать свой опыт, надежды, устремления следом идущим поколениям, зажечь их своими идеями и тем самым приумножить свои ряды на пути дальнейших социалистических преобразований.

И, в-третьих, поколению необходимо было выпестовать и выдвинуть своих лидеров, политических вождей, твердо стоящих на единственно правильной позиции — политика должна быть нравственной. Если этого не произойдет, то делу социализма может быть нанесен урон.


Глава VI

ГОРИЗОНТЫ И ЛАБИРИНТЫ

Переход из здания НКВД на Лубянке в здание ЦК ВЛКСМ на Маросейке занял несколько минут, оба они расположены на одном московском пятачке.

После громады дома № 2 на Лубянке, где работали в основном мужчины — среднего и старшего возраста, внешне весьма степенные, помещение Цекомола показалось мне маленьким; здесь по коридорам сновали молодые люди — и, как мне показалось, все больше «слабого» пола. Да и посадили меня в комнате, где «сильный» пол представлял я один, что для меня было весьма непривычным, стеснительным.

Разглядывали они меня без всяких церемоний, в такой же манере и расспрашивали: кто я и зачем? Поводили по комнатам второго этажа, где размещался орготдел, познакомили с другими товарищами. А на первом партсобрании попросили рассказать о себе, и поподробнее. Мне было поручено готовить к секретариату ЦК ВЛКСМ апелляционные дела исключенных из комсомола. Это были в основном просьбы от юношей и девушек, остававшихся на временно оккупированной фашистскими войсками территории и исключенных из ВЛКСМ за те или иные виды связей с немецкими оккупационными войсками. Для меня, профессионального следователя, разбираться в апелляциях, конечно, не составляло труда. В подавляющем большинстве случаев оснований для исключения из комсомола не было. Местные комсомольские органы по неопытности, а нередко не утруждая себя тщательным разбирательством сложившихся обстоятельств, исключали юношей и девушек из комсомола. Секретариат ЦК обращал внимание комитетов комсомола на необходимость внимательного отношения к судьбам комсомольцев, попавших в оккупацию, — это была не вина их, а беда.

Вместе с другими, более опытными товарищами я стал, в том числе и в составе бригад ЦК ВКП(б), выезжать в командировки, где анализировал положение дел в комсомольских организациях, их связи с другими общественными организациями, влияние на молодежь, степень авторитета в ее среде. Побывал я в Красноярском крае, Татарии, Киеве, Новосибирске, Ставрополье и в других местах. Поездки обогащали меня знанием жизни, общественной практики.

В Новосибирске перед воротами городского рынка в тельняшках, с обнаженными культями ног сидели четыре матроса и под гитару пели наши фронтовые песни. Стоял трескучий мороз. Из их ртов валил пар. Но они пели так, что перехватывало горло, хотелось выть, кричать на весь белый свет — как же можно допустить такое, неужели у советской власти нет возможности помочь этим защитникам Отечества? Люди стояли стеной. Слушали. Вытирали слезы. Бросали медяки, скомканные рубли…

Я побежал в обком комсомола. Первым его секретарем был тогда Алексей Рапохин, с которым потом судьба надолго соединит меня. Рассказал об увиденном. Приехали на базар. Поговорили с матросами. Втащили их в автомобиль. Привезли в обком комсомола. В тот же день решили все дела с устройством их жизни — работой, местом проживания, медицинским обслуживанием. Матросы были наши ровесники, защитники Севастополя.

Уже после моего отъезда Алексей Рапохин провел бюро обкома комсомола с участием представителей партийных, советских и других общественных организаций, на котором были определены меры по оказанию помощи инвалидам — участникам Отечественной войны.

Душа русского человека так устроена, что он всегда на стороне обиженного, оскорбленного, страдающего. Ныне много говорят о милосердии как о чем-то забытом в народе, которое-де надо воскресить. Но, если приглядеться к тем, кто говорит, так это мелкота от политики. Они оскорбляют наш народ, ибо он никогда не забывал о милосердии. К тому же милосердие заключается не в подачках пятаков, а в умении государства оказывать подлинную помощь нуждающимся, не оскорбляя их личного достоинства.

Будучи с бригадой Центрального комитета партии в Костромской области на хлебозаготовках глубокой осенью 1946 года, я в Сусанинском районе увидел, что колхозники, не веря в возможность получить на заработанные трудодни достаточное количество зерна, чтобы безбедно прожить до нового урожая, уходили в лес и занимались там подсечным земледелием. Я спрашивал у руководителя нашей бригады, заместителя председателя Совета Министров РСФСР П.: зачем у колхозников «выгребается» почти все зерно?

«Указание такое, — отвечал он, — просили коммунисты Франции: хлеб поможет им победить на выборах».

«Что же это за политика, — думал я, — оставлять своих людей без хлеба ради возможной победы на выборах левых сил во Франции, при всем глубоком к ним уважении?!»

Каждая командировка учила меня. В Красноярском крае мы, работники ЦК комсомола, трудились бригадой. Между собой решили, что я выеду по Енисею в Туруханск, Курейку, а если успею, то и в Норильск. О поездке в те края просил и первый секретарь крайкома ВКП(б).

Какие дивные места проплыли мимо меня, подолгу не уходившему с палубы тихоходного грузопассажирского пароходика «Мария Ульянова»! Завидит капитан на берегу человека, гудком дает знать — мол, увидел, погоди — и начинает подгребать к нему. Все делалось просто, по-человечески, без всяких реверансов и подачек «в лапу». Так же, как и у нас на Волге. А чему удивляться: Сибирь ведь тоже русская земля. Ширь Енисея в нижнем течении поражала меня. Подчас не было видно его берегов… И тайга, тайга. Редко на берегу «станок» — селение.


Туруханск, бывшее Монастырское, — большое село. Стоит на высокой горе при впадении Нижней Тунгуски в Енисей. Посмотришь с горы вниз и видно слияние вод этих рек — Енисей несет воду с голубизной, Нижняя Тунгуска — почти черную.

Сталин жил в с. Курейке и с. Горошихе. В Туруханском райкоме партии его молодой секретарь предложил мне вместе сплавать в Горошиху. Сели в лодку, запряженную большими собаками, и пошли водой по Енисею до Горошихи. Там, после встреч с молодежью, вопросам которой не было конца, я стал навещать тех, кто помнил Сталина, хотел записать их воспоминания, а затем передать в Музей В.И. Ленина.

Записал воспоминания пяти человек, все мужчины. Рассказ Марии К., у которой от Сталина родился сын, я записывать не стал. В этих нехитрых повествованиях было и то, как Сталин доил коров, стожил сено, скрывался от охранки, когда зимой ходил по замерзшему Енисею в Монастырское. Вспоминали его по-доброму, как человека, всегда готового помочь другому.

По возвращении из командировки зашел к Н.А. Михайлову, первому секретарю ЦК ВЛКСМ, и с радостью сообщил, что привез из командировки рассказы шести крестьян с. Горошихи из-под Туруханска о Сталине, который там отбывал свою последнюю ссылку. Михайлов, не глядя на меня, сказал: «Вы мне по этому поводу ничего не говорили, и я ничего не слышал. То, что записали, — сожгите».

Скорее всего, Михайлов знал о том, что у Сталина есть сын от Марии К., как знал и то, что эта тайна сокрыта за семью печатями. Я понял, что не мне распечатывать эти печати.

Находясь в командировках, я видел и ощущал, что величие духа, проявленное комсомольцами, юношами и девушками в годы войны, не иссякло. Оно проявлялось в делах восстановления разрушенного врагом народного хозяйства страны. В ходе выполнения четвертого пятилетнего плана 1946–1950 гг. был достигнут довоенный уровень промышленного и сельскохозяйственного производства, а затем значительно превзойден. В соответствии с этой задачей перестраивалась работа комсомольских организаций. В течение 1946–1947 гг. прошли съезды комсомола в республиках, комсомольские конференции в краях и областях, на которых были определены меры по вовлечению юношей и девушек в активную хозяйственную и общественно-политическую деятельность.

Комсомол представлял внушительную созидательную силу. Юноши и девушки составляли более 70 процентов тружеников, участвовавших в восстановлении шахт Донбасса. Комсомол Белоруссии взял шефство над крупнейшими новостройками — тракторным и автомобильным заводами в Минске.

Комсомол страны шефствовал над восстановлением 15 русских городов, наиболее пострадавших в годы войны: Смоленска, Ростова-на-Дону, Краснодара, Новгорода, Пскова, Воронежа, Брянска и других. Самоотверженно трудилась на восстановительных работах молодежь Ленинграда и Сталинграда. Вся огромная страна строилась. Восстановление и развитие сельского хозяйства проходило в очень сложных условиях.

К невзгодам, порожденным войной, добавились последствия засухи 1946 года, охватившей многие районы Украины, Молдавии, Нижнего Поволжья, Центрально-Черноземной зоны. Урожай собирался буквально по колоску, по килограмму — все шло в общую копилку. Трудящиеся других республик, краев и областей помогали пострадавшим зерном, овощами, лошадьми, продуктивным скотом. Юношество городов и сел активно участвовало в восстановлении и строительстве новых сельскохозяйственных построек, МТС, животноводческих ферм, школ, больниц, жилых домов, детских садов, сельских электростанций. Так, на жилищное строительство в сельской местности комсомол Украины направил более 100 тысяч юношей и девушек, Молдавии — 15 тысяч. В одной лишь Могилевской области Белорусской ССР жилой фонд пополнился двумя тысячами новых домов.

В стране по-прежнему не была решена зерновая проблема. И забота о повышении урожайности полей составляла одно из наиглавнейших направлений деятельности сельского комсомола страны.

Немало вынесли на своих молодых плечах комсомольцы, участвовавшие в социальном преобразовании села в Прибалтийских республиках, в западных районах Украины, Белоруссии, Молдавии.

Особую заботу проявляли комсомольские организации к юношам и девушкам, вернувшимся из армии и работавшим во время войны в тылу противника, оказывали им необходимую помощь в получении образования, повышении уровня профессиональной подготовки, общекультурного уровня, в укреплении здоровья, приобщении их к физической культуре и спорту.

В сентябре 1946 года, сдав экзамены, я поступил в аспирантуру Всесоюзного заочного юридического института по специальности «общая теория государства и права». Мой экзаменатор, профессор Гурвич, уже старый человек, увидел на мне правительственные награды, расспросил, где и за что я их получил, продиктовал мне экзаменационные вопросы, показал полки, где лежит необходимая литература, и сказал, что придет часа через два. Пришел. Посмотрел подготовленные мною тезисы устных ответов и поставил «пять». Меня взволновало благородство старого ученого.

В октябре 1946 года меня утвердили ответственным организатором Центрального комитета ВЛКСМ, а в конце 1947 года рекомендовали вторым секретарем Центрального комитета комсомола Молдавии. Я дал согласие. Открывались новые возможности для творчества, для большого личного вклада в работу организации.

Еще в конце 1946 года в Москву из Бреста вернулся Давид Златопольский. Поселился он в квартире жены, которая вместе с сыном была у отца в Софии, где тот служил военным атташе. В перерывах между командировками я жил у Давида — было голодно и холодно. Денег не хватало; дом был с печным отоплением. Заберемся, бывало, под одно одеяло, набросаем на себя сверху все что можно, согреемся, возьмем хлебца, лежим и ужинаем, обсуждая всякую всячину, пока не одолеет сон. В ожидании жены Давид вылизал квартиру до блеска. Паркетный пол с небольшим налетом льда блестел, по нему можно было кататься. За печкой лежали дрова, но это был НЗ (неприкосновенный запас) на случай приезда супруги. Мы не жаловались на судьбу, не стонали. Давид готовился к поступлению в очную аспирантуру по специальности «советское государственное право». Я входил в работу Цекомола.

Дом на Арбатской площади, в котором жил Давид, до революции заселяли преподаватели Александровского военного училища, а после нее он стал обычной коммуналкой с десятью квартирами-комнатами вдоль длинного коридора, заканчивающегося общей кухней. Наведываясь к Давиду, я не обращал внимания на снующих по коридору жильцов, да и не разглядеть было при тускло горящей лампочке (на потребление электроэнергии была установлена ограничительная норма). Несколько раз Давид мне говорил: «Ты бы присмотрелся к моей соседке — Аллочке Соловьевой, очень симпатичная девушка, студентка, заканчивает Институт стали и сплавов. Она подруга моей Веры. Пора кончать тебе ходить в холостяках. Присмотрись».

Я присмотрелся. Алла мне понравилась, и вскоре я влюбился.


Сейчас, когда я пишу эти строки, Алла сидит напротив меня за столом в комнатушке, которую мы снимаем на лето у милых людей, Анны Семеновны и Владимира Родионовича Шулеповых, в деревне Студенцы — на родине моей мамы, и вяжет себе кофту.

Волосы ее стали совсем белыми, лицо изрезано морщинами, но карие глаза под дугами бровей, как и в молодости, горят, не погасли. Я ее по-прежнему люблю. Через полчаса мы с ней пойдем гулять (недавно она перенесла сложную операцию, и ей надо учиться ходить заново) по проселочной дороге, что тянется вдоль скошенных травяных угодий на приподнятой равнине. А вокруг нас подмосковные дали. Там, впереди, за горизонтом Москва, ее дальние пригороды, справа — из-за близлежащих бугров видны трубы цементных заводов Подольска, слева начинаются леса, уходящие на Брянщину, а ближе этих далей, по речке Десне, гнездятся маленькие деревушки, как наши Студенцы, — эдак домов по двадцать — тридцать.

Солнце. Жарко. Воздух дрожит. Вокруг что-то летает, ползает, прыгает — живет.

Когда в молодости мы с Аллой бродили по арбатским переулкам, набережным Москвы-реки, я гордился тем, что со мной рядом идет такая красивая девушка. Ее красота не была броской.

…Однако все ее движенья,

Улыбки, речи и черты

Так полны жизни, вдохновенья,

Так полны чудной простоты.

Но голос в душу проникает,

Как вспоминанье лучших дней,

И сердце любит и страдает,

Почти стыдясь любви своей.

К сказанному Михаилом Юрьевичем Лермонтовым об Алле, да-да, именно о ней, мне добавить нечего.

15 июня 1947 года мы поженились. Алла готовилась к сдаче государственных экзаменов. А я уехал в Молдавию. Окончила она Московский институт стали и сплавов, как и среднюю школу, с отличием. Меня избрали вторым секретарем Центрального комитета коммунистического союза молодежи Молдавии, это было в декабре 1947 года.

В первый раз вступал я на землю Молдавии весной 1944 года. Она полыхала бело-розовым цветением своих садов. Тогда, во время войны, было не до любования красотами, хотя, естественно, они манили к себе. В этот мой приезд Кишинев был в белом пушистом инее своих парков, скверов, улиц. Маленький городок, тоже изрядно пострадавший в ходе прошедших сравнительно недавно боев. Недавно… А в памяти — как будто вчера; это «как будто» будет сопровождать меня всю жизнь.

Поселился я в партийной гостинице — небольшом особнячке, в которой проживали еще пять человек, работники различных республиканских ведомств, министерств, Совмина республики. Нехватка кадров коренной национальности вынуждала направлять в Молдавию людей из других районов страны.

Они — русские, украинцы и другие — сыграли, не будет преувеличением сказать, огромную роль в подготовке национальных кадров, в восстановлении и дальнейшем развитии народного хозяйства республики, подъеме ее культуры, духовных сил.

Это были в своем подавляющем большинстве профессионально подготовленные, добросовестные, совестливые люди. Они занимали, как правило, вторые — после молдаван — должности, тактично, дабы не бить по самолюбию, подставляя им в работе свое плечо. Я не помню ни одного случая, когда бы между молдаванином или русским, украинцем или белорусом, или другими создавалась бы конфликтная ситуация на национальной почве. Такого не бывало. Жили и работали дружно. Так было и в Центральном комитете комсомола Молдавии, в горкомах и райкомах, где трудились десятки посланцев комсомола других республик, краев и областей страны.

Первый секретарь ЦК союза молодежи республики Василий Коханский — мой сверстник, фронтовик, умный, добрый человек — показывал личный пример подлинно интернациональных отношений между молдаванами и людьми иных национальностей.

То, что происходит сейчас в Молдавии, это не взрыв национального самосознания. Этот взрыв имел место именно в послевоенные годы. Тогда были заложены, а затем позже развивались те объективные, экономические, социальные, духовные основы, на которых росло и крепло национальное самосознание молдаван, воскрешая то лучшее, что было накоплено нацией за ее многовековую историю. Одним из существеннейших компонентов национального самосознания стала идеология дружбы народов.

К концу 80-х годов наше поколение по естественным причинам ушло от активной общественной практики или было вытеснено. Пришли новые люди, которые постепенно, исподволь, но настойчиво стали подменять здоровое национальное самосознание молдавским национализмом. Провозглашение политики перестройки и ее неуправляемость развязали руки националистам. Они консолидировались, захватили в свои руки власть и, не гнушаясь, по-существу ничем, стали изгонять и своих, и инородцев — тех самых людей, чьи отцы и матери, старшие братья и сестры поднимали послевоенную Молдавию из руин и пепла, из почти всеобщей безграмотности, из нищеты. На ум приходят стихи Расула Гамзатова:

Россия, больно мне,

не скрою,

Когда чернит тебя порою

Разноплеменный оговор.

Хоть вознесла сама из кручи

Ты громовержцев

Молодых,

Но всей планеты видят тучи

Они лишь в небесах твоих.

В деятельности комсомольской организации республики ее Центральный комитет в конце 40-х — начале 50-х годов выделял следующие основные направления: участие во всенародном движении за выполнение и перевыполнение четвертого пятилетнего плана восстановления и дальнейшего развития страны, в том числе создание комсомольско-молодежных отрядов по строительству жилья и общественных зданий; участие в коллективизации сельского хозяйства; забота о повышении образования юношества, ликвидации неграмотности и малограмотности населения; организация политико-массовой работы; подготовка комсомольских кадров и актива, прежде всего из числа юношей и девушек молдавской национальности; дальнейшее организационно-политическое укрепление комсомольских организаций, их инициативы и самодеятельности; улучшение руководства пионерской организацией республики.

Во всех повседневных делах и начинаниях комсомольские организации опирались на поддержку партийных организаций и в то же время оказывали им посильную помощь, особенно на селе, где количество партийных организаций было незначительно.

Авторитет комсомольских организаций рос по мере свершения ими конкретных дел. Вот лишь некоторые примеры. III съезд комсомола республики, состоявшийся в январе 1949 года, сыграл большую роль в борьбе молодежи за победу колхозного строя. Съезд в качестве важнейшей задачи комсомольских организаций выдвинул призыв: «Каждый комсомолец-крестьянин — в колхоз!».

По решению съезда создавались бригады пропагандистов и агитаторов, которые направлялись для проведения разъяснительной работы в наиболее глухие и отдаленные села, особенно в те места, где не было партийных и комсомольских организаций.

Они же являлись организаторами колхозов. В Кишиневском районе 120 сельских комсомольцев входили в состав инициативных групп. При их помощи было создано 30 колхозов, инициаторами создания колхоза в селе Фырладонах были комсомольцы Н. Малый, И. Дашкевич, И. Кравченко. Образованный там в октябре 1948 года колхоз был по желанию крестьян назван именем 30-летия ВЛКСМ. В республике 77 колхозам были присвоены имена комсомола, героев-комсомольцев.

Или другой пример. Комсомольцы были инициаторами создания школ рабочей и сельской молодежи. Они строили и ремонтировали помещения для школ, заготавливали для них топливо, доставали керосиновые лампы, стекла к ним, фитили. Комсомольские организации буквально сражались с администрацией за создание материально-бытовых условий для нормальной учебы юношей и девушек.

Немало было приложено сил и к тому, чтобы каждый ребенок школьного возраста и в селе, и в городе ходил в школу. Члены комсомольских отрядов по ликвидации неграмотности и малограмотности были подлинными подвижниками в этом благородном деле. Население правобережной Молдавии по своему образовательному уровню постепенно догоняло левобережное. Вместе с грамотностью рос культурный уровень; трудящиеся, молодежь все активнее вовлекались в общественно-политическую жизнь, а вместе с этим возрастало национальное самосознание молдавского народа.

Центральный комитет комсомола республики пестовал кадры и актив для плодотворной работы в городах, районах, селах, поселках, совхозах, колхозах, учебных заведениях, на фабриках и заводах. Этого требовали бурный рост рядов комсомола, возрастание его роли в жизни общества — в хозяйственной, культурной, политико-идеологической сферах. Способные молодые люди направлялись на учебу в Центральную комсомольскую школу в Москву. В республиканской партийной школе было создано комсомольское отделение с одногодичным сроком обучения. Были организованы месячные курсы переподготовки первых и вторых секретарей райкомов и горкомов комсомола. Для секретарей первичных комсомольских организаций регулярно проводились двух-трехдневные семинары — совещания по обмену опытом работы.

Поистине героическим трудом всего нашего многонационального народа уже в 1948 году в стране был достигнут довоенный уровень промышленного производства. Труднейшая народнохозяйственная задача возрождения социалистической индустрии была решена. Решена в два с половиной года, без помощи извне. Это была огромная победа, в которой был вклад и молодого поколения, комсомола.

28 октября 1948 года за выдающиеся заслуги перед Родиной в деле коммунистического воспитания советской молодежи и активное участие в социалистическом строительстве, в связи с 30-летием со дня основания ВЛКСМ Президиум Верховного Совета СССР наградил комсомол орденом Ленина. Была награждена орденами и медалями большая группа молодежи, комсомольских работников. Награжден был и я — орденом Трудового Красного Знамени.

К этой радости добавилась еще одна, большая: в день 30-летия ВЛКСМ, 29 октября 1948 года, родился наш первый сын — Александр. Поздравления пришли из многих мест страны, куда разбросала жизнь моих друзей.

Хотелось трудиться лучше и лучше. В республиканской комсомольской организации развернулась подготовка к XI съезду ВЛКСМ, который открылся 29 марта 1949 года в Москве в Большом Кремлевском дворце. Наша молдавская делегация была небольшой — девять человек. Сидели мы близко от Президиума съезда и могли хорошо видеть всех тогдашних членов Политбюро ЦК ВКП(б). Кроме Сталина. Мы все, делегаты, его ждали. Верили, что он обязательно придет. Ведь это был первый съезд после окончания Великой Отечественной. Он не мог не знать, что среди делегатов много тех, кто шел на врага с его именем на устах. Но Сталин не пришел. «Поступил он, — думал я, — плохо». Стареющий вождь пренебрег юностью, что было горько и обидно.

Потом, спустя много лет, уже после XX съезда КПСС, я мысленно возвращался к тому, почему же на XI съезде ВЛКСМ Сталин не появился перед делегатами. Он не хотел, наверное, показать свою физическую немощь, а желал остаться таким, каким он выглядел на бесчисленных портретах — сильным, спокойным, уверенным, не меняющимся, как боги…

В залах Большого Кремлевского дворца, в его гостиных, царских покоях господствовало мое поколение. Его представителей, молодых людей, прошедших огонь войны и невзгоды тыла, было большинство. Сверкали Золотые Звезды Героев Советского Союза, боевые и трудовые ордена и медали.

Съезд заслушал и обсудил отчетные доклады ЦК ВЛКСМ и Центральной ревизионной комиссии, доклады о работе комсомола в школе и об изменениях в уставе ВЛКСМ. В отчетном докладе Центрального комитета, с которым выступил первый секретарь ЦК ВЛКСМ Н.А. Михайлов, отмечался большой вклад комсомола в развитие социалистической промышленности, укрепление колхозного строя, повышение обороноспособности страны накануне войны.

Докладывал он о героическом подвиге советской молодежи на фронтах Великой Отечественной войны и в тылу, говорил о вкладе Ленинского комсомола в восстановление и дальнейший подъем народного хозяйства страны. ВЛКСМ за прошедшие годы численно вырос, идейно и организационно окреп.

В коллективной дискуссии XI съезд ВЛКСМ определил главные направления деятельности комсомольских организаций и потребовал повысить уровень организационно-политической работы во всех звеньях комсомола.

В своей практической работе по выполнению решений XI съезда ВЛКСМ мы в Молдавской комсомольской организации сделали упор на оказание помощи первичным комсомольским организациям в развитии их инициативы и самодеятельности на основе учета здоровых интересов и пожеланий комсомольцев, юношей и девушек.


Трудно сейчас восстановить по памяти, в каких местах республики я не побывал. Наверное, побывал везде. И не по одному разу. Приятно было замечать, что меня встречают на заводах, в колхозах и совхозах как своего хорошего знакомого, с которым можно поболтать, пошутить, посоветоваться, поделиться тем, что наболело, что огорчает или не получается в работе, и по-товарищески разделить радость успехов.

Так шел месяц за месяцем, год за годом. В апреле 1950 года меня отозвали на работу в ЦК ВЛКСМ в качестве заместителя заведующего отделом комсомольских органов, которым руководил секретарь ЦК Александр Николаевич Шелепин.

Проводить меня в Москву пришли на вокзал посланцы комсомолии Молдавии: многих райкомов, горкомов и Цекомола республики. Было многолюдно, весело и немного грустно. Для меня закончился еще один жизненный этап.

Молдавский этап укрепил во мне веру в мои возможности работать с людьми. По глубокому моему убеждению, это главное качество для каждого, кто хочет посвятить свою жизнь общественно-государственной практике. Без этого качества, без любви к людям лучше своевременно отойти от деятельности на этом, может быть, наитруднейшем поприще.

Работа в Молдавии побудила меня глубже задуматься над самой сущностью молодежного движения. Я знал произведения Маркса, Энгельса, Ленина, в которых в той или иной мере, прямо или косвенно рассматривалась эта проблема. Внимательно вникал я и в то, что содержалось на этот счет в работах Сталина. Нередко перечитывал соответствующие постановления съездов, пленумов ЦК ВКП(б). И все-таки, сопоставляя содержащиеся в них размышления, выводы, положения с живой, обыденной практикой комсомольских организаций и особенно их руководящих органов (и чем выше, тем в большей мере), я не находил ответа, как мне казалось, на главный вопрос: что же все-таки лежит в основе жизнедеятельности коммунистических союзов молодежи?

В самом деле, перед войной в комсомольских организациях было больше демократичности, больше воздуха для самостоятельности ее членов. Война потребовала значительно большей централизации во всех звеньях комсомола (да и других партийных, общественных организаций, не говоря уже о государственных органах), что вызывалось объективными условиями и было вполне объяснимо. Казалось бы, что с переходом в мирное время, так сказать, в нормальную обстановку общественного бытия, свежий воздух комсомольской демократии вольется в молодые души и побудит их к творческим исканиям, к самостоятельным действиям, к конкретным новым делам, обновляющим жизнь всего комсомола, а стало быть, и страны.

Однако централизм, указания сверху теснили демократические самодеятельные начала во всех звеньях комсомола и особенно в первичных организациях. Нередко, а кое-где и частенько на комсомольских собраниях обсуждалось не то, что волнует юношей и девушек, а то, что рекомендовано сверху. К тому же усиливалась роль аппарата (получающих зарплату работников), а вместе с этим развивался процесс бюрократизации, неизбежный спутник отчуждения членов комсомола от своей организации. Маленькие вожди копировали больших.

Возникал один и, может быть, главный вопрос: как сделать, чтобы союз молодежи сверху донизу служил бы юношам и девушкам, а не молодежь служила союзу? Кто ради кого существует?

Ответ на этот вопрос я буду искать. Я понимал, что он не может быть однозначным, тем более его поиск представлял еще больший политико-практический смысл. Мое поколение уже стояло во главе многих комсомольских организаций республик, краев и областей. От глубокого и ясного понимания сущности юношеского коммунистического движения на современном этапе и в обозримом ближайшем будущем зависит многое в путях развития страны и государства. Ведь все вожаки молодежи были и членами ВЛКСМ, и членами ВКП(б) одновременно, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Это означало прежде всего то, что наше поколение было востребовано жизнью к действиям…

В Москве в Цекомоле я встретил многих своих старых товарищей: Николая Любомирова, Гошу Асояна, Сашу Львова, Нину Осокину, Аду Айвозян и других. Познакомился и подружился с теми, кто недавно пришел в молодежный штаб. Среди них были бывший первый секретарь Оренбургского обкома комсомола фронтовик, мой одногодок Иван Бурмистров, который тоже, как и я, был утвержден замом у Александра Шелепина, первым же замом являлся Отар Гоцеридзе. Вот эта наша троица и вела организационную и кадровую работу под руководством Секретариата и Бюро ЦК ВЛКСМ.

Проработал я месяца четыре, вызывает меня Николай Александрович Михайлов и говорит: «В Молдавии первым секретарем Центрального комитета партии избран Брежнев Леонид Ильич. Он просил вас приехать в Кишинев на беседу с ним. Речь будет идти о вашем возвращении в республиканскую комсомольскую организацию в качестве первого секретаря ЦК».

«Полагаю, что это нецелесообразно, — ответил я и продолжал: — В республике выросли способные комсомольские работники — молдаване, я могу назвать кандидатуры тех, кто мог бы возглавить ЦК республики. К тому же я попрощался с комсомольским активом и возвращаться снова в Кишинев ради поста первого секретаря по меньшей мере было бы неэтично». «Поезжайте в Кишинев и обоснуйте правильность ваших доводов Брежневу, я обещал», — заключил разговор Михайлов.

В Кишиневе я высказал Брежневу то, что говорил Михайлову, только более пространно, отвечая на возражения и уговоры Леонида Ильича. Это была первая, но не последняя моя встреча с Брежневым. Разве мог я предположить, что этот человек сыграет свою роль в моей жизни, для меня совсем не благоприятную. А тогда Брежнев мне понравился: симпатичный, почти красивый, с легким украинским говорком, с располагающей к беседе простотой общения. За обедом он мне сказал на прощание: «А знаешь, Месяцев, ты все-таки делаешь ошибку…»


Работа отдела комсомольских органов ЦК ВЛКСМ была интенсивной, ибо он, в конечном счете, аккумулировал опыт всех звеньев комсомола — от первичных организаций до обкомов, крайкомов, ЦК комсомола союзных республик. И не только. В поле зрения отдела постоянно находились те или иные аспекты партийного руководства комсомольскими организациями на местах.

В частности, нельзя было мириться с тем, что нередко практика комсомольских органов по руководству комсомольскими организациями являлась своего рода сколком стиля и методов партийного руководства с его жесткой централизацией, где не находилось места внутрипартийной демократии. К тому же местные партийные комитеты, как правило, не могли «выскочить» из сложившейся, установившейся практики руководства комсомольскими организациями, будь то в союзных республиках или в краях и областях.

Резолюции на этот счет принимались, и даже неплохие. Однако бумага расходилась с делом. Практика приказных методов руководства и безусловного исполнения указаний сверху как непреложного в стиле руководящих партийных органов комсомольскими комитетами была вредна для дела воспитания юношества. Она глушила инициативу и самодеятельность молодежи, подавляла самою природу молодой натуры — самостоятельность действий, поиск правильных решений, возможность ошибок, их осознание и самостоятельное устранение. И это все должно проходить вполне сознательно, превращаться в привычку, как само собой разумеющееся.

Однако переломить ход событий именно в этом направлении не удавалось. Для этого нужны были смелые, по-своему революционные меры. Страной правила сложившаяся устойчивая небольшая группа людей во главе со Сталиным. Вождь был всесилен. Итоги Второй мировой войны еще более укрепили его власть, подняли авторитет.

Победа Советского Союза в Великой Отечественной войне, его решающая роль в освобождении народов от немецко-фашистских оккупантов, нарастание рабочего и национально-освободительного движений, возникновение народно-демократических режимов в ряде стран Европы, высокие темпы восстановления народного хозяйства в СССР — все это и другое породили в широчайших массах людей, юношества всех стран и континентов чувство глубокого искреннего уважения к народам Советского Союза, неизмеримо усилили притягательную силу СССР, социализма.

В той исторической обстановке опыт ВЛКСМ, несмотря на имеющиеся в его деятельности недостатки, оказывал большое влияние на становление и развитие международного юношеского движения. Несомненно, что под его воздействием протекал и процесс слияния демократических молодежных организаций в единые союзы. Так было в Болгарии, Чехословакии, Венгрии и в других странах. Между этими союзами и ВЛКСМ налаживались связи, установилась практика обмена делегациями. В двух таких делегациях ВЛКСМ, посетивших Болгарию и Польшу, побывал и я. В некоторых своих аспектах эти поездки представляют интерес.


Делегацию ВЛКСМ в Болгарию возглавлял Георгий Шевель, первый секретарь ЦК комсомола Украины. В задачу делегации входило, как об этом предварительно просили болгарские товарищи, рассказать о работе комсомола в различных сферах общественной и государственной практики и оказать помощь в подготовке съезда Димитровского Союза Народной молодежи Болгарии (ДСНМ).

Пробыли мы в Болгарии почти два месяца. Объехали всю страну и повсюду чувствовали истинно братское отношение как со стороны юных, так и взрослых граждан этой красивой страны с красивым народом.

Первого секретаря Центрального комитета ДСНМ Лучку Аврамова я знал еще с довоенных времен. Летом 1938 года я работал пионервожатым в лагерях Исполкома Коминтерна, Лучка был у меня в отряде. Разница в возрасте между нами составляла два года: я закончил первый курс института, а он девятый класс. При встрече в Софии казалось, что радость бьет через край, хотя каждый из нас был уже другим. Лучка во время войны в составе небольшой группы был заброшен в Болгарию, там, в Родопах, создали партизанский отряд, и в его рядах он боролся за свободу своей Родины.

Работала наша делегация с полной отдачей своих знаний, опыта и сил.

Перед отъездом Политбюро Центрального комитета Болгарской коммунистической партии во главе с Вылко Червенковым пригласило нас на обед в бывший загородный дворец царя Болгарии Бориса III. Обед прошел живо, с теплыми воспоминаниями о Москве — большинство из присутствовавших болгарских товарищей работало в Исполкоме Коммунистического Интернационала. Запомнилось, что Червенков характеризовал Тодора Живкова, только что избранного секретарем Центрального комитета БКП как перспективного работника. Пройдет энное количество лет, и «перспективный» Живков развенчает, опираясь на Москву, Червенкова как носителя культа личности в партии и государстве со всеми вытекающими отсюда пагубными последствиями.

В последующие годы мне довольно часто приходилось бывать в Болгарии, и всякий раз я с интересом посещал музей революции, что в Софии. И всякий раз главный вершитель исторических событий в послевоенной Болгарии в экспозициях музея менялся. Сначала им по праву был Георгий Димитров. Затем его немного «потеснил» Вылко Червенков, а потом Тодор Живков вышел на первый план, оттеснив Димитрова и убрав с исторической сцены Червенкова.

Глядя на эти трюкачества, хотелось кричать: «Что же вы делаете, коммунисты?! Неужели нельзя утихомирить свою страсть к славе и возвеличиванию своей собственной персоны?! Неужто вы, дошедшие до обладания такой полнотой власти, которая не снилась даже некоторым царям, не понимаете той простой и святой истины, что история все равно, рано или поздно, но непременно расставит каждого из вас по своим местам и воздаст должное?!»


Командировка в Варшаву по приглашению Союза трудящейся молодежи Польши (СТМП) была тоже продолжительной — около месяца — и напряженной. Нас — Зинаиду Федорову, секретаря ЦК ВЛКСМ, Бориса Шульженко, секретаря ЦК ЛКСМ Украины, и меня — загрузили работой, как говорится, дальше некуда.

Встречи и беседы с руководящими работниками и активом СТМП, молодыми рабочими, крестьянами, студентами и учащимися гимназий охватывали все сферы деятельности комсомола, жизни нашей страны, к чему интерес был большой, искренний, что нас радовало, учитывая те сложности, которые имели место при образовании Народной Польши и еще давали о себе знать.

Было удовлетворение и от того, что Союз трудящейся молодежи Польши, используя в известной мере и опыт ВЛКСМ, набирал силы, рос численно, укреплял свои связи с широкими слоями юношества, оказывал на них свое влияние.

Вызывали живой интерес мои воспоминания о боевых действиях нашей 5-й Гвардейской танковой армии по освобождению городов и сел Польши. Рассказать было что… От виденного в гитлеровских концлагерях Майданека и Треблинки волосы шевелились…

Случилось так, что по неотложным делам в Москве и Киеве мои товарищи по делегации выехали на Родину, а я на несколько дней задержался в Варшаве, доделать оставшееся.

В один из таких дней утром ко мне в гостиничный номер вошел человек средних лет и, представившись порученцем Президента Польской Народной Республики, сказал, что товарищ Берут просит посетить его. Если нет возражений, можно поехать сейчас.

Приехали в Бельведер — резиденцию президента, где меня проводили в кабинет товарища Берута. Навстречу мне из-за стола поднялся человек среднего роста, с седеющими волосами, небольшими усами на немного округлом лице. Он был похож на учителя, сходство с которым усиливал его добрый взгляд. Берут снял очки, подошел ко мне и спросил, завтракал ли я.

В ответ на мою благодарность сказал, что угостит меня трускавкой (клубникой); предложил сесть за небольшой круглый столик в углу кабинета, обставленного домашними цветами, образующими нечто отдельное от деловой части кабинета.

«Пожалуйста, — сказал Берут, — расскажите мне поподробнее о своих впечатлениях от пребывания в нашей стране, о Союзе молодежи, его руководителях, активистах, о настроениях в юношеской среде, словом, все, что вы посчитаете целесообразным рассказать мне, как президенту Польши и Первому секретарю ЦК ПОРП. Мне интересно и важно знать ваше мнение — человека со стороны, нашего товарища. Я люблю Советский Союз горячо и искренне», — добавил он.

Мой рассказ — доклад президенту, Первому секретарю Центрального комитета ПОРП, прерываемый его угощениями трускавкой, чаем с конфетами и сухарями, длился часа четыре. Он, не прерывая меня, давая, как мне показалось, выговориться до конца, по ходу доклада делал пометки в блокноте.

Затем начались его вопросы. По их содержанию я понял, что его беспокоит проблема взаимосвязи руководства Союза молодежи во всех его звеньях с массами юношества, особенно в деревне и в высшей школе. Это составило первую часть беседы. Вторая ее часть состоялась после обеда, за которым он расспрашивал меня о Москве, а сам вспоминал, как он в годы войны партизанил в лесах Белоруссии — поближе к Польше. В течение этой второй части Берут задавал мне вопросы, относящиеся к постановке учебы комсомольских кадров и актива, работы первичных комсомольских организаций, а также партийного руководства комсомолом.

Отпустил меня товарищ Берут после вечернего чая. Уезжать от него не хотелось. Думаю, он почувствовал мое настроение и на прощание сказал: «Будете в Варшаве — звоните и заходите, пожалуйста».

Я поблагодарил главу государства и партии Народной Польши, расценив, естественно, приглашение как присущую ему вежливость.

На следующий день, отложив все дела, я поехал в местечко Сулеювек, что недалеко от Варшавы, где во время войны находился штаб «Валли», один из разведцентров абвера, агентура которого постоянно действовала против нас. На песчаных буграх, поросших редкими соснами, стояло несколько домов барачного типа — вот и все, что я увидел. Так ли выглядел штаб «Валли», когда он действовал? Вряд ли. Местные жители, с которыми мне удалось поговорить, ничего ни о каком штабе не знали, да и не могли знать — уж о соблюдении секретности гитлеровцы наверняка позаботились. Побывав в Сулеювеке, я мог окончательно перевернуть эту страницу из «своей» истории Великой Отечественной войны.


Загранкомандировки были полезны. Они позволяли сравнивать условия быта народов, их молодой поросли, устремления и конкретные действия политических партий, всматриваться в нравственный облик и поведение государственных деятелей, если к тому представлялась возможность. Встречи с руководством правящих коммунистических и рабочих партий были поучительны. Они развеивали ореол какой-то их особой исключительности по сравнению с другими людьми, создаваемый ими самими или их ближайшими карьеристами-приспешниками.

Эти свои размышления я в полной мере относил и к молодежным лидерам — как к своим в комсомоле, так и к зарубежным.

Возвращение из загранкомандировок приносило радость. Ведь как в гостях ни хорошо, а дома лучше. В своем отделе мы ввели в практику подробные отчеты-размышления по итогам загранкомандировок, к чему с интересом относились все товарищи.

Со временем, сравнивая отечественный и зарубежный социально-политический опыт, я все больше и острее буду осознавать, что для того, чтобы построить в нашем Отечестве социализм, нужно найти выход из многих лабиринтов, которые создает жизнь во всех ее сферах, и в том числе в молодежном движении. А для этого надо постоянно обновлять и обогащать свои знания.


Глава VII

«ДЕЛО ВРАЧЕЙ». ДЕЛО В.С. АБАКУМОВА

В ходе повседневных забот я все больше подумывал о необходимости продолжить образование. Занятия в заочной аспирантуре удовлетворения не приносили — процесс обновления и накопления знаний шел медленно, и в значительной степени из-за большой нагрузки на работе. Надо было поступить в очную аспирантуру, поставить свои знания на уровень времени, а потом снова заняться практическими делами, желательно в партийных организациях в любой географической точке Советского Союза, в любом его регионе.

Еще перед поездкой в Польшу я просил секретарей ЦК ВЛКСМ А.Н. Шелепина и Н.А. Михайлова поддержать мою просьбу в Бюро ЦК о рекомендации на учебу в аспирантуру Академии общественных наук при ЦК КПСС. Сдав вступительные экзамены, я с начала 1952–1953 учебного года приступил к занятиям на кафедре права по специальности «общая теория государства и права» под научным руководством члена-корреспондента Академии наук СССР М.А. Аржанова.

Среди слушателей академии оказалось много знакомых по партийной и комсомольской работе: из разных мест, почти однолетки — нашего поколения. Потянуло их к учебному столу то же, что и меня, — стремление расширить знания, чтобы в дальнейшем работать с большей отдачей.

Увлеченность занятиями счастливо дополнялась добрым товариществом аспирантов и профессорского состава. Коммунисты кафедры избрали меня секретарем партбюро, что еще больше сблизило меня со всем коллективом.

Мой научный руководитель был человеком широких взглядов, тактично направлявшим меня на глубокое познание сущности коренных проблем, из которых складывается марксистско-ленинская теория государства и права, и умение соотносить их с окружающей действительностью. Он постоянно обращал мое внимание на русскую дореволюционную правовую мысль, которая была глубокой и разносторонней, а также и на зарубежную политико-юридическую литературу различного толка — от «левой» до консервативной. Требования и наставления Аржанова совпадали с моими увлечениями.

Было обусловлено, что в ряду теоретических проблем государства и права я сосредоточу свое внимание на соотношении государства и личности, а также на трансформации наций в условиях социализма.

С М.А. Аржановым мы полагали, что обозначенные проблемы позволят углубить представления о личностном интересе как двигательной пружине всего сущего, о его развитии и саморазвитии. Утрачивается личный интерес — и человек как личность вряд ли состоится; удовлетворяется интерес — и личность расцветает, отдает обществу все, в большей мере то, чем она богата, а общество в этом случае процветает. Право, его нормы на это и должны быть нацелены.

Меня занимал вопрос: почему чем дальше от Маркса и Энгельса к Сталину, тем большее стеснительное «неудобство» испытываешь от того, что по мере этого продвижения человек, первопричина и первооснова социальной жизни, отодвигается на второй план, а на первый выдвигается государство?

Итак, программа действий была намечена. Однако произошло то, о чем я и подумать даже не мог…

В один из зимних вечеров середины января 1953 года я, как обычно, после занятий в академии отправился на каток парка Останкино, где встречался со своими немногими оставшимися в живых школьными товарищами. Погода стояла мягкая, и мы прокатались допоздна. Приехал я трамвайчиком на свое Ярославское шоссе, что теперь зовется проспектом Мира, подошел к дому, известному в округе как «комсомольский», ибо он был построен Управлением делами ЦК ВЛКСМ и заселен работниками Цекомола, и вижу у подъезда стоит автомашина; в таких ездили тогда самые высокопоставленные в партии и государстве люди — члены Политбюро, правительства, наш первый секретарь Н.А. Михайлов.

«Елки-палки, — думаю, — к кому же могло прикатить это диво?» Поднимаюсь на третий этаж, слышу в моей однокомнатной квартире незнакомые мужские голоса. Открываю.

— Наконец-то… Вас ждут секретари ЦК партии. Надо ехать немедленно. Мы бы вас и на катке разыскали, если бы знали на каком.

— Сейчас переоденусь.

— Не надо.

— Переоденусь, в спортивном костюме я не поеду.

— Переодевайтесь.


До «Большого дома» на Старой площади домчались мгновенно. Поднялись на секретарский этаж — к Г.М. Маленкову, тогда второму после Сталина лицу в партии. У него находились С.Д. Игнатьев, секретарь ЦК ВКП(б), министр государственной безопасности СССР, А.Б. Аристов, секретарь ЦК ВКП(б), и кто-то еще — не помню. Пока я шел по весьма просторному кабинету, они оглядели меня. Их я знал по фотографиям, видел на трибунах Мавзолея Ленина во время праздничных парадов на Красной площади. Г.М. Маленков встал, вышел из-за стола мне навстречу, крепко пожал руку, пригласил сесть, а сам сел напротив.

Я впервые видел Г.М. Маленкова так близко, и меня приковал его внимательный твердый взгляд и приятный тембр голоса, хороший московский говор.

«Мы пригласили вас по поручению товарища Сталина, — начал Маленков, — он посмотрел ваше личное дело. Вы ему понравились. Товарищ Сталин сказал, что молодые, красивые, как правило, всегда смелы. Просим вас пойти на работу в следственную часть по Особо важным делам Министерства государственной безопасности. Работающие там люди вводят в заблуждение Центральный комитет партии. — Маленков сделал паузу и с нажимом сказал: — ЦК нужна правда. Надо помочь Семену Денисовичу Игнатьеву в установлении истины в следственных делах».

«Как быть? Принять предложение, значит, возвращаться в прошлое?! — проносилось в голове. — Учеба побоку!.. Планы на будущее тоже».

Однако в сознании все это покрывалось одним — я обязан принять предложение ЦК. Наверное, пауза затянулась. Моего ответа ждали.

— Я согласен, — ответил я. Все мое прошлое не могло породить другого ответа.

— Что касается должности и звания, то все это по-хорошему решит товарищ Игнатьев, — продолжал Маленков.

— Вы завтра к одиннадцати часам дня можете зайти ко мне? — спросил Игнатьев.

— Конечно, — ответил я.

— Зайдите, и мы все детали вашего перехода из академии в министерство обсудим и решим. Я прошу вас, товарищ Месяцев, помочь мне разобраться в следственных делах. Вы согласны? — еще раз спросил меня министр.

— Да, согласен, — подтвердил я.

Г.М. Маленков вышел из-за стола, подал руку и, держа в ней мою, сказал:

— Вы можете позвонить мне или зайти в любое время, когда посчитаете необходимым. Дело, поручаемое вам, весьма серьезно. Пожалуйста, имейте это в виду. Так, товарищ Игнатьев? — спросил он министра.

— Да, — ответил Игнатьев, — сказанное Георгием Максимилиановичем относится и ко мне — мы наладим с вами тесное взаимодействие.

Пожелав успехов в работе, Маленков, Игнатьев и Аристов попрощались со мной.

Пока я шел по мягким ковровым дорожкам секретарского этажа, спускался к выходу из первого подъезда «Большого дома» и мчался в правительственном автомобиле до дома, во мне нарастало ощущение, что у Маленкова и у других наличествовала не только какая-то озабоченность, но даже тревога за положение дел в следчасти — хода следствия по каким-то находящимся там в производстве следственным делам.

Их встревоженность передалась мне — в том смысле, что я должен быть крайне внимателен ко всему, к любой, казалось бы на первый взгляд, мелочи. Во всяком случае, рассуждал я, уж если положением дел в следчасти заинтересовался сам Сталин и лично подбирает кадры, то дела там наверняка приобрели или приобретают государственную, политическую значимость. Почему он остановил свое внимание на моей персоне — это доверие или молодым легче крутить, поворачивать в желаемую сторону? Тогда при чем здесь красота и смелость? Смелый на сделку с собственной совестью не пойдет. В голове теснились и другие вопросы, разные домыслы, которым, казалось, нет числа.

Все эти раздумья само собой отодвинули тогда на задний план другие впечатления — о Маленкове и Игнатьеве. Они восстановятся в памяти позже, в связи с другими обстоятельствами.


…Дома посидели мы с Аллой, поговорили, поразмышляли, пожалели, что нарушены планы, связанные с моей учебой в академии. Отказаться от работы в органах госбезопасности, когда предложение сделано на самом высоком уровне, я, рассуждала она, конечно, не мог. Моя обязанность, как члена партии, состояла в одном — найти в себе силы и с честью выполнить поручение Центрального комитета партии.

На следующий день я был в приемной у министра государственной безопасности СССР. Там уже находились Петр Иванович Колобанов, 1-й секретарь Челябинского обкома комсомола, и Василий Никифорович Зайчиков, секретарь ЦК ВЛКСМ. Из нас троих лишь я имел высшее юридическое образование и опыт следственной и оперативной работы.

Игнатьев довольно подробно ввел нас в положение дел в следственной части по Особо важным делам. В производстве находилось два групповых следственных дела. Одно из них так называемое «дело врачей» и второе — бывшего министра государственной безопасности Абакумова и других руководящих работников министерства. Следует заметить, что за следственной частью числились и те, кто не был расстрелян по «Ленинградскому делу», но был осужден и продолжал настаивать на своей невиновности, а также арестованные за шпионаж и так далее. Игнатьев касался преимущественно групповых дел. Он подчеркивал, что его путают, следствие продвигается медленно. Мы трое должны внести в работу свежую струю, докопаться до правды, сделать ее — правду — достоянием ЦК партии, Сталина.

Следственная часть по Особо важным делам насчитывала в своем составе около пятидесяти человек, а вместе с прикомандированными из местных органов госбезопасности и того более.

Министр рассказал также, что многие следователи за нарушение законности отстранены им от работы, в том числе и возглавлявший следчасть Рюмин — человек, не отличающийся моральными устоями.

— Вы в своих действиях совершенно свободны, — сказал министр, — а двери моего кабинета для вас всегда открыты. Будем советоваться. Я рассчитываю на вашу откровенность. Назначаю Месяцева на должность помощника начальника следственной части по Особо важным делам, а Колобанова — старшим следователем по важнейшим делам следственной части по Особо важным делам МГБ СССР.

Министр предложил, чтобы я ознакомился с обоими групповыми делами — и «делом врачей», и делом Абакумова; Зайчиков знакомится с делом Абакумова и допрашивает Абакумова; Колобанов — с «делом врачей» и на примере одного подследственного, проходящего по этому делу, занимается исследованием истины. На том в качестве первого шага и порешили.

В следчасти встретили нас настороженно. Сотрудники понимали, что наше появление не какая-то случайность, а действие продуманное, с нежелательными для некоторых из них последствиями.

Несколько следователей меня еще помнили по контрразведке СМЕРШ и в разговорах рассказывали, что в процессе следствия нередко творится беззаконие, арестованных избивают, выколачивая из них нужные показания, в чем мы вскоре убедились и сами.

В очередной беседе с министром мы сказали ему о необходимости категорически запретить его властью произвол в отношении подследственных. Он ответил, что указания на этот счет после освобождения Рюмина от работы даны, о чем следственный аппарат знает.


Ознакомление со следственным «делом врачей» и Абакумова наводило на многие размышления. Наша троица — Зайчиков, Колобанов и я подолгу и почти ежедневно по окончании рабочего дня — если работу с 9 утра до 2–3 часов ночи можно назвать рабочим днем — сверяли свои впечатления и выводы. Вася Зайчиков с утра уезжал к Абакумову в Бутырскую тюрьму, я начитывал материалы следственных дел и спецдокументацию, которые шли в ЦК партии по этим делам, а Петя Колобанов оставался на Лубянке — его подследственный профессор Преображенский содержался во внутренней тюрьме.

Знакомство с материалами этих двух групповых дел и первые допросы своих подследственных Зайчиковым и Колобановым наталкивали на многие и весьма щекотливые, мягко выражаясь, вопросы. Прямо говоря, речь шла о большой политике, касавшейся как атмосферы, настроя, благополучия советских людей у себя в стране, так и престижа Родины за рубежом. Становилось ясно, почему эти дела были в поле зрения Сталина. Не потому ли Маленков обращал мое внимание в присутствии министра госбезопасности Игнатьева на большую ответственность поручаемой мне работы, ссылаясь при этом на Сталина, но не говоря ни слова о тех следственных делах, которые его тревожат, вызывают озабоченность или что-то иное, но в этом же роде?

Публикации в печати, прокатившиеся по стране в связи с «делом врачей», чему каждый из нас троих был свидетелем еще до прихода в следчасть, отвечали на этот вопрос: «дело врачей», большинство из проходящих по которому были евреями, раскручивало маховик антисемитизма, и усиливало его обороты в связи с проводимой в стране кампанией по борьбе с низкопоклонством перед Западом.

Что же будет, если арестованные врачи действительно виноваты? Вообразить было нетрудно. Начали поступать сообщения с мест, что кое-где под флагом борьбы с космополитизмом пытаются пойти по пути Центра, незаконно арестовывая врачей.

Дело министра государственной безопасности Абакумова и других лиц из верхнего эшелона сотрудников этого министерства, конечно, тоже могло вызвать широкий резонанс уже только потому, что таких фигур, находящихся на силовых постах власти, просто так не арестовывают; раскрутка этого дела могла иметь нечто подобное тому, что сопутствовало аресту Ежова.

Так что эти два следственных дела накладывали на нашу тройку — Зайчикова, Колобанова и меня — непомерно тяжелый груз ответственности, требовали мужества и, конечно, нравственной чистоплотности. Василий Никифорович Зайчиков, Петр Иванович Колобанов и я — из одного поколения, из комсомольских работников 50-х годов, которых призвал Центральный комитет ВКП(б) на работу в следственную часть по Особо важным делам Министерства государственной безопасности Союза ССР.


Василий Никифорович, мой дорогой друг, тебя уже нет в живых. Ты принимал живейшее участие в построении социализма в великой стране — Советском Союзе. Но ты не видел, тебе, к счастью, не довелось увидеть, как ее развалили…

Я помню твой облик: крупную голову с высоким лбом и умными серыми глазами, коренастую фигуру, переваливающуюся из-за больной ноги походку. Тебя выделял среди нас твой аналитический ум. А притягивали к тебе — порядочность, доброта и, конечно, справедливость. Потому-то и выдвинула тебя из своей среды юность страны в лидеры — в секретари Центрального комитета ВЛКСМ, а после коммунисты Киргизии попросили тебя быть одним из секретарей ЦК компартии республики; Ты был одним из руководителей общества «Знание». Да разве перечислить все места, где ты приложил свои знания, опыт, ум, оставляя память о своих добрых свершениях в сердцах людей.

Петр Иванович Колобанов, всю свою жизнь ты был яростным защитником правды и справедливости. Твоя бескомпромиссность в борьбе против всякого рода мерзостей нередко вызывала раздражение вышестоящих и даже их кару, но ты был и оставался самим собой.

Выдержали ли мы ответственность, возложенную на наши плечи? Хватило ли нам ума разобраться в следственных делах и осмыслить сопутствующие им политические замыслы и закулисные игры? Не покинет ли нас мужество на пути к установлению правды?


«Дело врачей». Некоторые полагают, что толчком к возникновению «дела врачей» явилось высказанное Сталиным (где-то и в присутствии кого-то?) подозрение о том, что в кончине бывших членов Политбюро ЦК ВКП(б) Калинина, Щербакова, Жданова повинны лечащие их врачи. В МГБ решили подтвердить «догадку» вождя.

Может быть, доля правды в таком ходе мыслей есть, но только доля, да и то сомнительная. Не могу поверить (и к тому нет ни прямых, ни косвенных улик), чтобы Сталин без всяких на то оснований посягнул на врачей с мировыми именами. Он, а вместе с ним и другие тогдашние члены Политбюро ЦК дали согласие на арест врачей, лишь когда на них разными путями были собраны материалы, свидетельствующие об их «преступной деятельности», материалы сфальсифицированные.


Проследим, хотя бы схематично, за ходом этих роковых для врачей действий провокаторов из органов госбезопасности. Из Кремлевской больницы, в которой наблюдаются наряду с другими члены Политбюро ЦК ВКП(б), поступает заявление в МГБ от сотрудника этой больницы Лидии Тимашук, в котором она пишет «о неправильном лечении» высокопоставленных пациентов. По заявлению создается экспертная комиссия для проверки изложенного Тимашук. Во главе комиссии встает Рюмин — начследчасти, известный как отъявленный карьерист. Экспертная комиссия подтверждает изложенное Тимашук. Ее награждают орденом. Органы госбезопасности разворачивают «оперативную» разработку врачей и арестовывают их. Начинается следствие.

Полагаю, что Сталин и сотоварищи по Политбюро на том этапе поверили в виновность врачей. В стране, естественно с одобрения Политбюро, развертывается шумная, как я уже писал, пропагандистская кампания против врачей — «убийц в белых халатах», смыкающаяся в некоторой своей части с борьбой против космополитизма.

Среди арестованных в основном евреи (академики медицины), Василенко и Виноградов — русские. В числе арестованных был и главный терапевт Советской армии, генерал-лейтенант медицинской службы Вовси.

Сообщение об аресте врачей было опубликовано 13 января 1953 года, после того, как дело уже было сфальсифицировано. Наша троица пришла в следственную часть по Особо важным делам МГБ СССР и приступила к работе 19 января того же 1953 года.

Знакомясь с материалами «дела врачей», я задавался тремя вопросами: во-первых, мог ли каждый из арестованных врачей по своей гуманистической воспитанности, интеллекту, профессиональной чести, да и просто по образу мыслей пойти — вполне осознанно (прямой умысел) или предполагая опасность своих действий для других (косвенный, или эвентуальный умысел) — на совершение преступных деяний в отношении своих пациентов, то есть на причинение ущерба их здоровью; во-вторых, имело ли место наличие какого-либо сговора между ними в преступных целях; и, в третьих, каким образом они скрывали свои преступные действия при наличии таковых?

На каждый из этих вопросов я не нашел в показаниях арестованных врачей убедительных ответов, свидетельствующих с необходимой достоверностью о совершенных каждым из них и, стало быть, всеми вместе преступных деяниях.

Ознакомление с материалами «дела врачей» позволило вскрыть прием, посредством которого оно фабриковалось. Прием был весьма прост, даже примитивен. Не надо было обладать ни познаниями в медицине, ни особым профессионализмом в следствии, а надо было лишь самым беззастенчивым, бесстыдным образом брать из истории болезни того или иного пациента, N или М, имеющиеся у него врожденные или приобретенные с годами недуги и приписывать их происхождение или развитие преступному умыслу лечащих или консультирующих его, N или М, врачей.

Все гениальное просто. Даже в совершении злодеяний.

Петр Иванович Колобанов проверил наши догадки в ходе допросов профессора Преображенского, специалиста в области уха, горла, носа. Преображенский лечил члена Политбюро, секретаря ЦК ВКП(б) Андреева, страдавшего тяжелым заболеванием уха. Преображенский показал, что Андреев, несмотря на его категорические возражения и запреты, пристрастился в целях снятия ушной боли к наркотикам, что и было зафиксировано в истории болезни. Вот это пристрастие Андреева к наркотикам и было вменено в вину Преображенскому — что именно он своим методом лечения превращал Андреева в наркомана.

Можно было бы подобные примеры продолжить. Что касается смерти в 1948 году члена Политбюро, секретаря ЦК ВКП(б) Жданова, то врачи в ней неповинны. Одной из причин его кончины была сердечная недостаточность. Следователи, занимавшиеся фабрикацией обстоятельств смерти Жданова, очевидно с ведома руководства следственной части и Министерства госбезопасности (вряд ли они взяли бы на себя ответственность), подложили экспертам для исследования не сердце Жданова, а другого, неизвестного лица, пораженное ядами, приведшими к смерти его обладателя. Надо заметить, что Жданов скончался во время очередного отдыха на даче, расположенной на Валдае. После констатации его кончины вскрытие происходило в небольшой ванной комнате, при свечном освещении, поспешно. Почему именно так — разобраться в этом нам не хватило времени.


После смерти Сталина к руководству органами безопасности пришел Берия. С его приходом наша троица в разное время покинула Лубянку. Надо заметить, что лично я никого по «делу врачей» не допрашивал.

Все наши соображения и выводы о том, что «дело врачей» сфабриковано, мы докладывали министру Игнатьеву, а он, надо полагать, выше.

Для того чтобы внести полную ясность в дело, надо было «обработать» вменяемую некоторым врачам в вину связь с сионистской шпионско-террористической организацией «Джойнт» с центром в Лондоне.

Мне представилась такая возможность. Я был включен в состав делегации студентов, выезжающей в Лондон по приглашению Национального союза студентов Англии. И там, на месте, при посредстве наших товарищей из посольства без особых трудностей удалось установить, что никакая это не террористическая, не шпионская организация, а организация благотворительная, хотя и с сионистским душком, — это во-первых. Во-вторых, подтвердить наличие каких-либо вражеских и иных связей наших врачей с «Джойнтом» не представлялось возможным, ибо их в природе не существовало.

Таким образом, и вторая часть формулы обвинения в адрес врачей отпала, о чем было доложено министру. Мы верили Семену Денисовичу Игнатьеву, и потому нам не было необходимости докладывать наше мнение по делу врачей непосредственно Маленкову.

О характере наших отношений с подследственными, в частности из числа врачей, может свидетельствовать следующий эпизод. Захожу я как-то часа в два ночи в кабинет к Петру Колобанову. Смотрю, у него сидит подследственный Преображенский, пьет чай с сушками, а Петр говорит по телефону: «Вы не волнуйтесь. У вашего супруга здоровье в норме и настроение сейчас хорошее. Мы сидим с ним и пьем чай». Я понял, что Петр разговаривает с супругой Преображенского.

Вышел от него и из своего кабинета по «вертушке» позвонил: «Ты допускаешь ошибку. Никто из нас не имеет права при всей нашей убежденности в невиновности врачей раньше времени объявлять об этом». Конечно, как человек гуманный, Петр Колобанов поступал правильно, но как должностное лицо допускал ошибку, превышал свои полномочия. Во всяком случае в душе я с ним был согласен. Мне тоже хотелось скорейшего освобождения врачей из-под стражи. Но пройдет еще много дней, прежде чем это произойдет, дней, которые приведут к серьезным изменениям в стране.

Ныне в печати появляются статьи о том, что «дело врачей» было своего рода подготовкой к якобы готовящейся по прямому указанию Сталина массовой депортации евреев. Более того, обозначаются сроки начала судебного процесса над врачами — 5–7 марта 1953 года, а следом за ним должна была начаться акция депортации евреев. Кроме того, кончина Сталина связывается с тем, что его ближайшее окружение взбунтовалось, потребовав прекращения следствия по «делу врачей» и освобождения их из-под стражи. Надо отметить, что подобные писания основываются не на документальной базе, а на выстраивании домыслов, воспоминаний в желаемую логическую цепочку, естественно, с желаемыми конечными выводами.

Прежде всего указания ЦК партии — Сталина, Маленкова и других — о необходимости проведения тщательной ревизии следствия по «делу врачей» и составления на основе всестороннего анализа всех имеющихся в нем материалов объективных выводов мы — Зайчиков, Колобанов и я — получили в первой половине января 1953 года. К середине февраля наше мнение по «делу врачей» было однозначным — оно сфальсифицировано. Врачи невиновны. Их надлежит освободить из-под ареста, о чем докладывалось в совершенно определенном плане С.Д. Игнатьеву, секретарю ЦК ВКП(б), министру госбезопасности. Несомненно, о наших выводах он информировал Политбюро ЦК.

Никакого обвинительного заключения по следственному «делу врачей» в его многочисленных томах я не видел и о наличии его ничего не слышал. Если внимательно исследовать материалы «дела врачей», то в них не найдется ничего, что наводило бы на раздумья о готовящейся депортации евреев.

Полагаю, что публикация статей на подобные темы, которые не имеют под собой документальной основы, занятие ненужное, а если учесть еще и нынешний накал страстей в межнациональных отношениях — вредное.


Суть обвинения Абакумова, бывшего начальника Главного управления ОО НКВД СССР, затем начальника Главного управления контрразведки СМЕРШ, а перед арестом — министра государственной безопасности СССР, состояла в том, что он-де дезинформировал Центральный комитет партии и правительство, скрывал от них крупные провалы в работе органов, в том числе в зарубежных странах. Сидел он в Бутырской тюрьме, в специально отведенном для него отсеке, исключающем какое-либо общение с внешним миром. Виновным он ни в чем себя не признавал. Всячески добивался встречи с Берия или хотя бы передачи ему личного письма.

Свои впечатления о В.С. Абакумове, вынесенные мною из личных встреч с ним, и о его деятельности как руководителя советской контрразведки СМЕРШ в годы Великой Отечественной войны я подробнейшим образом передал Зайчикову и Колобанову.

Абакумова и других лиц, проходящих по его делу, арестовали по признакам ст. 58–16 Уголовного кодекса РСФСР — измена Родине. Я не мог поверить в то, что Абакумов — изменник Родины. Ради чего министру государственной безопасности великой страны было изменять своему Отечеству?! Не верю и сейчас, когда Абакумова уже нет в живых. По приговору Военной коллегии Верховного суда Союза ССР он по прошествии трех лет следствия (арестован 12 июля 1951 года) 19 ноября 1954 года, в Ленинграде, в присутствии Генерального прокурора СССР Руденко был расстрелян.

Рассказывают, что, когда его вели на расстрел, Абакумов крикнул: «Я все напишу в…», но не успел произнести слово «Политбюро». В своем последнем слове Абакумов сказал: «Я честный человек. В войну я был начальником контрразведки, последние пять лет на посту министра. Я доказал свою преданность партии и Центральному комитету…»

Все это произойдет позже. А тогда, ознакомившись, по совету Игнатьева, с материалами следственного дела, мы решили, что допросы Абакумова будет вести Зайчиков, которого Абакумов лично не знал, а я, как профессиональный военный юрист, буду ему консультативно помогать.

Абакумов, по рассказам Зайчикова, выглядел наилучшим образом. И это объяснимо: по собственному, избранному им меню он ел все что душе угодно — от черной икры до венских шницелей; ежедневные прогулки и нормальный сон способствовали его хорошему самочувствию.

Мы полагали, что об условиях содержания Абакумова в «Бутырке» Сталин был осведомлен и, наверное, рассчитывал на «взаимность» со стороны Абакумова в том, в чем был он, Сталин, заинтересован. А интерес у Сталина действительно, как откроется нам позже, был.

Когда Абакумов впервые увидел Зайчикова, то, оглядев его, сказал: «Вы в органах новый человек, судя по вашей экипировке, ездите по заграницам, на лацкане пиджака след от депутатского значка. В следствии по моему делу наступает, наверное, новый этап. Ведь до вас меня допрашивали мои бывшие подчиненные».

Допросы Зайчиковым Абакумова шли почти ежедневно. Но Абакумов виновным себя в измене Родине не признавал. Нужны были доказательства, на которые можно было бы опереться в ходе следствия.

Во время моего пребывания в Англии Сталин вызвал к себе на «ближнюю» дачу в Волынское Игнатьева, его зама Гоглидзе и Зайчикова.

Сталин, как рассказывал Зайчиков, принял их в большой комнате на первом этаже. Он был одет в потертый на животе и локтях мундир генералиссимуса, брюки были заправлены в подшитые и подпаленные в нескольких местах валенки. Это не был Вождь, запечатленный в миллионах экземпляров фотографий, картин, репродукций с них, бюстов, небольших и впечатляющих своими размерами монументов, это был, по первому впечатлению, говорил Василий Никифорович, старый человек, чем-то очень озабоченный, с немного сгорбленной фигурой, с опущенными плечами. Он встретил их так, как будто они ушли от него вчера и, поздоровавшись, предложил сесть, указав рукой на стулья, стоявшие слева от его кресла. Игнатьев, Гоглидзе и Зайчиков подождали, пока сядет Сталин, и тоже сели. Сталин, не обращаясь ни к кому из них персонально, спросил:

— Как ведет себя Абакумов?

Игнатьев:

— По-прежнему ничего существенного не показывает.

Сталин:

— Что намереваетесь предпринять?

Игнатьев:

— Товарищ Зайчиков предлагает заняться сбором доказательств, посредством которых можно было бы изобличить Абакумова.

Сталин:

— Товарищ Зайчиков, их действительно недостаточно?

Зайчиков:

— Да, товарищ Сталин. Следователи, которые вели допросы Абакумова, говорили ему одно и то же: сознайтесь. А он отвечал: не в чем сознаваться. И так изо дня в день. Мои впечатления такие, что Абакумов затягивает следствие, на что-то надеется, а на что именно, пока не знаю. Я выстроил в один ряд имеющиеся уже улики против Абакумова и намерен наряду со сбором других доказательств, в том числе и путем активизации допросов его соучастников, пустить в ход имеющееся в деле.

Сталин, подумав:

— Попробуйте осуществить свой план. Полагаю, он может дать результат.

Игнатьев:

— Может быть, Зайчикову как человеку новому начать с нечистоплотности Абакумова в быту? При обыске в его квартире найден прямо-таки целый склад ширпотреба и золота, обращенного в поделки. Мы засняли на цветную пленку все, что дал обыск. Если хотите посмотреть — я могу показать.

Сталин:

— Покажите.

Игнатьев достал альбом с фотографиями. Сталин стал листать его страницы.

«Я, — рассказывал мне Василий Никифорович, — внимательно наблюдал за ним. Лицо было спокойное, но руки по мере просмотра альбома стали все больше и больше дрожать. Он не долистал страницы, отбросил альбом, встал, взял трубку, закурил».

Игнатьев стал перечислять, что при обыске у Абакумова изъято около 350 пар различной обуви, обнаружена комната со стеллажами, забитыми отрезами шерсти, шелка и других тканей, большое количество галстуков, литые из золота дверные ручки и тому подобное.

Сталин положил трубку в пепельницу. Медленно сел в свое кресло и сказал:

— Если альбом показать рабочим и рассказать им, что стяжательством занимается советский министр, министр государственной безопасности, призванный стоять на защите их интересов, то им, рабочим, нас всех вместе взятых надо разогнать!

Была долгая пауза. Затем Сталин, обращаясь к Игнатьеву, еле слышным голосом сказал:

— Заковать в кандалы, посадить на обычный тюремный паек.

«У меня, — продолжал Василий Зайчиков свой рассказ, — по спине поползли мурашки. Сталин был в гневе, глаза его словно наполнились огнем.

И, обращаясь ко мне, сказал:

— В ходе допроса Абакумова у вас не должны дрожать колени при упоминании им разных лиц, как бы высоко они ни стояли. Вы, товарищ Зайчиков, не можете не догадываться, на чье покровительство рассчитывает Абакумов и кто так долго от имени ЦК контролировал ЧК. Не доверяю я Берии; он окружил себя какими-то темными личностями».


Когда Вася Зайчиков подробно, слово в слово пересказывал несколько раз эту часть высказываний Сталина, для нас троих — да и для Игнатьева с Гоглидзе, наверное, — стало ясно, что Абакумов, как говорится, фигура «проходная». Сталин готовился к прыжку на своего «заклятого сподвижника». Он его боялся. Мы, молодые, призванные в органы государственной безопасности, в их следственную часть по Особо важным делам, должны были стать его помощниками в крупной политической игре, дальнейшие ходы которой нам в конечном счете были неизвестны.

Как мог Сталин в присутствии Гоглидзе — верного слуги Берии — сказать, что он не доверяет Берии? Мы не сомневались, что Гоглидзе тотчас же передаст весь разговор своему патрону, а Берия хорошо знает, что делает Сталин с теми, кому не доверяет, и не будет ждать своей участи, словно кролик перед удавом, а нанесет упреждающий удар. Мы пришли к общему выводу, что в ближайшее время должно произойти что-то весьма важное, исключительное…


Все это случилось дней за 10–15 до кончины Сталина. Он не успел убрать своего главного исполнителя и свидетеля. Он, Сталин, был уже старым и немощным человеком, боявшимся своего поражения…

Зайчиков после ареста Берии по указанию Хрущева воспроизвел почти стенографически вышеприведенную беседу со Сталиным. Не знаю почему, но Зайчикова в ЦК ВЛКСМ в качестве секретаря не вернули, а отправили на партработу в Киргизию.

Следует заметить, что Хрущев в своих воспоминаниях тоже отмечал, что Сталин боялся Берии. «После войны, когда я стал чаще встречаться со Сталиным, — писал Никита Сергеевич, — я все больше чувствовал, что Сталин не доверяет Берии. Даже больше чем не доверяет: он боялся его. На чем был основан страх Сталина, мне тогда было непонятно. Позже, когда вскрылся весь механизм этой машины по уничтожению людей, которым Берия управлял и проводил акции по поручению Сталина, я понял, что Сталин, видимо, сделал вывод: если Берия делает это по его поручению с теми, на кого он пальцем указывает, то он может это сделать и по своей инициативе, по собственному выбору. Видимо, Сталин боялся, как бы этот выбор в конце концов не пал на него. Поэтому он и опасался Берии. Конечно, он никому об этом не говорил, но это было заметно».

Нельзя исключить как предположение и то, что Сталин намеревался освободить из тюрьмы «убийц в белых халатах» (они, как я уже говорил, были абсолютно невиновны), возложить ответственность за фабрикацию «дела врачей» на Абакумова и его покровителя Берию, привлечь их к уголовной ответственности и тем самым вновь укрепить свой авторитет в глазах нашего народа и мировой общественности.

Но история сыграла свою игру. Распорядилась по-своему…


Ранним утром 5 марта 1953 года в комнату, в которой я спал, будучи в гостях у студентов политехнического вуза в г. Лейстере, что недалеко от Лондона, зашел ректор и, разбудив меня, сказал, что Би-би-си передало срочное сообщение — Сталин умер. И добавил: «Обычно в таких случаях Би-би-си не ошибается».

В тот же день в Лондоне собралась вся наша студенческая делегация и вместе с Гарри Поллитом, Генеральным секретарем компартии Великобритании, вылетела в Москву; по пути следования к нам присоединились делегации коммунистических и рабочих партий других стран, направляющиеся в Москву на похороны Сталина.

В аэропорту Внуково нас встретили товарищи из ЦК ВЛКСМ, довезли на автомобилях до станции метро «Кировская» (ныне — «Чистые пруды»), оттуда на метро мы доехали до станции «Охотный ряд», пересекли Большую Дмитровку и вошли в Колонный зал Дома Союзов, где надели траурные нарукавные повязки и стали ждать очереди, чтобы встать в почетный караул у гроба великого усопшего.

Встали. Я всматривался в Сталина. Он был спокоен.

«Для него, умершего, — думал я, — все уже в прошлом. А для нас, живых…»

Звуки траурной мелодии прорезали рыдания людей, проходящих мимо гроба. В голове было пусто. Душа жила печалью. Почувствовал, что кто-то мне дышит в затылок, скосил глаза — Суслов. Оказалось, что наша делегация вместе с секретарями ЦК ВЛКСМ стояла в предпоследнем почетном карауле; за нами встали члены Политбюро ЦК ВКП(б) — продолжатели дела Сталина?!


С тех пор прошло много лет. Но перед моими глазами стоят картины скорби, охватившей наш народ, трудящихся других стран. Это была искренняя скорбь; в Колонном зале плач, на лицах людей, на ночных улицах Москвы — нескрываемые слезы, дома — печаль.

«Что с нами будет?» — этот вопрос, казалось, навис над партией, государством, народом.

Первыми последовали изменения в высшем эшелоне руководства страной. Маленков возглавил правительство, Берия стал его первым замом и одновременно министром внутренних дел, в состав его министерства вошли МВД и МГБ.

Для нас троих — Зайчикова, Колобанова и меня — приход Берии к руководству МВД означал многое. Мы не знали, куда и каким образом он повернет следственные дела, которыми мы занимались. Однако обстановка начала довольно быстро проясняться. Берия забирал в свои руки побольше власти. Он стянул к Москве внутренние войска, входившие в состав НКВД, своих людей расставил на ключевые посты в центральном аппарате министерства и в республиканских МВД.

ГУЛАГ, за исключением лагерей для особо опасных государственных преступников, передавался Министерству юстиции. В Москву были отозваны без замены около половины сотрудников заграничных резидентур.

Но главные заботы в отношении своего ведомства Берия посвятил тому, что сегодня называется «департизацией» правоохранительных органов, — выводу их из-под контроля партии. Он резко пресекал любые попытки вмешательства в работу «органов» со стороны партийных комитетов. Большинство новых сотрудников назначались без их ведома и согласия, в то же время началось массовое увольнение из МВД людей, направленных туда партийными организациями. О такого рода действиях Берии, за исключением работников центрального аппарата МВД, мало кто знал.

Однако были действия и другого рода, объективно несомненно позитивные, рассчитанные на повышение его, Берии, авторитета. К числу их относится довольно широкая амнистия заключенных и, конечно, прекращение производства «дела врачей» и их освобождение из-под стражи.

4 апреля 1953 года в газетах было опубликовано «Сообщение МВД СССР». В нем говорилось, что МВД провело тщательную проверку всех материалов предварительного следствия и других данных по делу группы врачей, обвинявшихся во вредительстве, шпионаже и террористических действиях в отношении видных деятелей советского государства. В результате проверки установлено, что привлеченные по этому делу были арестованы бывшим Министерством госбезопасности неправильно, без каких-либо законных оснований. Выдвинутые против них обвинения являются ложными, а документальные данные, на которые опирались работники следствия, несостоятельными. Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего МГБ путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами методов следствия.

Наша троица могла гордиться свершенным — совесть и мужество были положены на алтарь гуманизма.

Кобулов, ставший первым заместителем Берии, собрал сотрудников следственной части по Особо важным делам, на котором обвинил скопом всех присутствующих в «липачестве», в недостойном настоящих чекистов поведении.

Я выступил и сказал, что не могу отнести его обвинения на свой и моих товарищей счет, мы пришли в органы по решению Политбюро ЦК ВКП(б) (Кобулов, конечно, знал, с какой целью нас направили в следственную часть).

«Мы не липачи, ими никогда не были и, надеюсь, не будем, — отвечал я Кобулову. — У нас сложилось свое мнение по делам, находящимся в производстве, о чем мы докладывали в ЦК партии».

После этого совещания нас троих от ведения следственных дел отстранили. Приходили на работу, садились в кабинете, читали газеты, играли в шахматы, получали заработную плату.

Я позвонил Аристову, секретарю ЦК ВКП(б), и рассказал о сложившейся ситуации, попросил совета. Он порекомендовал подать заявления об увольнении из органов, но сделать это по-умному, так, чтобы никого из нас «не замели», и спросил: понятно? Я поблагодарил за совет. Пробиться в больницу к Игнатьеву не представлялось возможным — после всего происшедшего у него случился обширный инфаркт.

Вася Зайчиков и Петя Колобанов из органов быстро уволились. Меня не уволили.


Москва готовилась к первомайским праздникам 1953 года. Изо дня в день становилось теплее. Размягчались и лица людей. А у меня на душе, как никогда раньше, была тревога. В сознании лишь одно — какой наиболее безопасный избрать выход из сложившейся ситуации? Работать в органах, да еще при Берии — не по мне. Надо уходить! Как? Куда?

В ночь с 30 апреля на 1 мая 1953 года меня вызвали к Берии. Раньше я его видел на различных изображениях да стоящим на мавзолее на Красной площади среди других сподвижников Сталина, когда проходил я в колоннах демонстрантов. В приемной секретарь сказал, что доложит обо мне и добавил: «Обращаться к Лаврентию Павловичу будете — „товарищ первый заместитель Председателя Совета Министров“».

В окна приемной были видны уходящие вниз к Театральной площади фонари да сверкающие кое-где не выключенные на ночь огни праздничной иллюминации. Я был спокоен — волнения, переживания и прочее овладевают мною задолго до события, а потом проходят — таково свойство моей натуры. Стоял у окна и рассматривал с высоты министерской приемной лежащие в ночном спокойствии московские улицы, казалось, до каждой своей выбоины на асфальте и трещины на домах мне знакомые и потому столь милые сердцу.

Когда я вошел и представился, то увидел в углу кабинета стоящих навытяжку двух следователей — однофамильцев Морозовых из следчасти по Особо важным делам. Они были бледные, их трясло. Берия, мельком взглянув на меня, сказал: «Садысь», — и, продолжая неоконченную в адрес этих двух следователей брань, выговаривал им, что они и липачи, и безмозглые, и без чести и совести, пересыпая все это отборной матерщиной.

Мне почему-то стало весело. Подумал: «Какой же я идиот, что кричал „ура!“ и таскал его портреты, а он — хулиган, не брезгующий даже унижением человеческого достоинства других людей».

Закончил Берия свою матерщину. Спросил у одного из Морозовых; каково его мнение о другом. Тот ответил — положительное.

«А твое?» — И указал на первого.

Второй ответил тем же словом — положительное.

«Сговорились, сволочи. Напишите объяснения на мое имя». — И указал на дверь. Было понятно, что эти двое в руках Берии, что он захочет, то с ними и сделает.

Берия сидел на торце длинного стола, был одет в белую сорочку, расстегнутую почти до пупа, с закатанными по локоть рукавами, обнажившими волосатые руки с толстыми мясистыми пальцами. Почти круглое лицо с большим носом, на котором прочно уселось пенсне, и взгляд, словно говоривший: «Ну, а ты что за гусь?»

А «гусь» тоже разглядывал его. Мне показалось, что он заметил это, и я опустил глаза долу.

— У вас хорошие объективные данные, — начал он. — Предлагаю вам должность заместителя начальника Главного управления по координации работы нашей разведки и контрразведки с соответствующими органами стран народной демократии (в последующие годы соцстран. — Н.М.).

Я растерялся. В голове промелькнула мысль: «Не поддаваться на высокую должностную приманку. Просить отпустить меня из органов».

— Товарищ первый заместитель Председателя Совета Министров, — сказал я, — по натуре своей я не чекист, а пропагандист. Разрешите мне продолжить учебу в Академии общественных наук, откуда я был призван на работу в следственную часть по Особо важным делам!

Берия засмеялся и сказал:

— Вот и хорошо, что пропагандист. Мы с тобою такую пропаганду, такую пропаганду развернем, что все удывляться будут! Иды и подумай хорошенько, я тебя вызову.

Вернулся к себе в кабинет. Собрал газеты на письменном столе и по старой, с юношеских лет, привычке пошел пешком домой. По Сретенке, на которой нет ни одних ворот, по Первой Мещанской, бывшей в тридцатых годах прекрасным сквером, — от снесенной Сухаревской башни до Рижского вокзала, где тоже были взорваны две водонапорные башни, украшавшие привокзальную площадь, и далее по Ярославскому шоссе, превращенному из булыжной узкой дороги в широкий с асфальтовым покрытием проспект, — до дома.

Жена не спала. Ждала меня. А мы вместе ждали прибавления семейства. Рассказал ей о разговоре с Берия и о том, что на работе в органах я оставаться не думаю, — не нужны мне ни генеральская должность, ни генеральское звание. Алла просила лишь об одном, чтобы я не зарывался, был начеку, добиваясь своего.

За время работы и вынужденного безделья в следственной части по Особо важным делам мне представилась возможность узнать много такого, чего я раньше не знал, но что представляло несомненную общественную значимость.

У меня тогда сложилось твердое убеждение, что так называемое Ленинградское дело есть не что иное, как плод борьбы за власть, развернувшейся в недрах Политбюро ЦК ВКП(б). Н. Вознесенский в силу своего интеллекта и колоссальной работоспособности приобретал все больший авторитет у Сталина и оказывал на него влияние, что вызывало опасение и зависть со стороны Берии, при молчаливой поддержке его Маленковым, Молотовым, Булганиным и другими.

Подобные корыстные мотивы лежали в основе ареста и других молодых деятелей-воспитанников ленинградской партийной организации — Кузнецова, Иванова. Мне рассказывали, как Маленков, Берия и Булганин приезжали в Лефортовскую тюрьму и сами, выставив за дверь кабинета следователя, вели допрос Вознесенского. Рассказывали о том, как следователи принуждали Иванова, бывшего первого секретаря Ленинградского обкома комсомола, а затем второго секретаря ЦК ВЛКСМ, которого я знал и к которому относился с искренним уважением, давать ложные показания на себя и на других обвиняемых, проходящих по этому сфабрикованному делу. Всеволод Иванов, доведенный до отчаяния, часто плакал…

Размышляя по поводу предложения Берии, я не мог пройти мимо того, что в следствии по делам крупных партийных деятелей в Болгарии — Петкова, в Румынии — Грозу, в Чехословакии — Сланского принимали участие сотрудники госбезопасности с Лубянки. Я не хотел принимать участие в подобной координации деятельности органов госбезопасности братских стран, о которой говорил мне Берия, а тем более в пропаганде, которую он намеревался с моей помощью развернуть «на удывление всем».

Конечно, судить о работе органов госбезопасности только по моему рассказу (ведь я проработал в следчасти по Особо важным делам лишь полгода) было бы ошибочным. Как и во время Великой Отечественной войны, так и в послевоенное время органы госбезопасности продолжали оберегать отечество от шпионов, террористов и тому подобной нечисти. В мире не утихало противоборство разведок и контрразведок, представлявших свои социально-политические системы. Развязанная государствами Запада «холодная война» набирала обороты, внося свой вклад в будущий развал Союза ССР.

В моих раздумьях по поводу предложения, сделанного мне Берией, присутствовала и эта сторона деятельности наших органов госбезопасности. И все-таки я решил отказаться от его предложения. Разве я — русский, вольный человек — не волен распоряжаться своей собственной судьбой?! На своей родной русской земле?! Волен!..


Во второй раз я был вызван к первому заместителю председателя Совета Министров СССР опять ночью. Опять были зашторены все окна огромного кабинета, опять горела настольная лампа, свет которой бликами отражался в пенсне сидящего на торце стола, опять расстегнутая до пупа белая сорочка с закатанными до локтя рукавами и те же мясистые пальцы, перебирающие какие-то бумаги.

— Начнем работать? — спросил Берия.

— Я убедительно прошу вас, товарищ первый заместитель Председателя Совета Министров, разрешить мне продолжить учебу в Академии общественных наук.

— Это окончательное мнение?

— Да.

— Ну и иды отсюда. Походишь с котомкой по Москве. Пособираешь мылыстыню.

Я ушел. Страха не было. Да и не могло быть, после всего уже пережитого в жизни.

Ушел из дома № 2 на Лубянке, чтобы никогда туда не вернуться — ни в каком служебном качестве.


Органы государственной безопасности — самое острое орудие власти. Они решают судьбу человека, судьбы людские. Дабы органы были безукоризненно честны перед своим народом, они должны быть поставлены под его контроль, а для этого в государстве нужна настоящая, советская, социалистическая демократия — не на словах, а на деле, при всенародной гласности. Народ мудр. Он знает степень открытости государственных тайн и не навредит собственному государству, а стало быть, самому себе. Советские органы государственной безопасности призваны научиться беречь человека, а значит, и общество. И к этому есть один верный путь — превентивная (предупредительная) воспитательная работа с теми, кто свернул с честного пути, работа, требующая искренности, упорства, последовательности.

С такими примерно мыслями я покидал дом № 2 на Лубянке, рассчитывая на то, что, несмотря на угрозы первого заместителя Председателя Совета Министров СССР, члена Политбюро ЦК ВКП(б), советская власть, мое поколение, друзья не дадут мне погибнуть и потащить за собой в яму жену, детей.

Судьба распорядилась так, что в это самое растреклятое время нам с Аллой явилась и большая радость — родился второй сын, нареченный Алексеем.

В своей вере в нравственную красоту и бесстрашие своих товарищей и друзей я не ошибся. Силой своего духа, бескорыстием и тактом они поддерживали меня. Не дали сломаться. Второй секретарь ЦК ВЛКСМ Александр Николаевич Шелепин знал обо всем происшедшем со мной.

Знал все до последней точки и мой друг Иван Петрович Бурмистров. Он поселил меня с семьей на отведенной ему даче в поселке Быково в сорока километрах от Москвы. Деньгами поддерживал меня ЦК ВЛКСМ. Но дороже денег было воистину братское отношение Ивана Бурмистрова, его жены Виталии Павловны ко мне и моим домочадцам. Милые, родные мои Бурмистровы, земной вам поклон за почти полувековую дружбу.

Да и со стороны других комсомольских работников, проживавших в поселке, я постоянно чувствовал участие и поддержку. Днем я бродил с семейством по окрестностям, а вечером, когда Иван и остальные приезжали с работы, вели длинные беседы о житье-бытье.

Мои обращения по поводу возвращения в академию наталкивались на глухую стену, точно так же и по работе в адвокатуре. Друзья рекомендовали не торопить судьбу.


…И — о радость! Получаю записку от Александра Николаевича Шелепина: «Николай, Лаврентия посадили. У тебя всё в порядке».


Глава VIII

КОМСОМОЛЬСКОЕ БРАТСТВО

Решением Центрального комитета партии я был восстановлен в аспирантуре Академии общественных наук. 12 июня 1953 года, спустя полгода (но каких!), я снова переступил порог академии. В ее стенах ничего не изменилось, все шло по заведенному порядку: лекции, семинары и самостоятельная работа над источниками, вечера отдыха, встречи, партийные собрания (меня даже не успели переизбрать на посту секретаря партбюро кафедры).

И вместе с тем появилось нечто новое — ожидание перемен. Арест Берии, освобождение незаконно арестованных врачей, перемещения в высших эшелонах власти в центре и на местах создавали ощутимую цепь явлений, звенья которой хотелось бы протянуть до коренных перемен в обществе. Но их не было, перемен. Ждали, а все оставалось, в сущности, без изменений. И Светлана Сталина, как и до кончины своего отца, уходила в самый конец коридора на втором этаже, садилась там на диванчик, доставала из портфеля какую-то еду и не торопясь ела, а уборщицы, как и раньше, когда еще был жив отец Светланы — Сталин, смотрели на все это и умилялись.

Мое возвращение на учебу товарищи по кафедре встретили как само собой разумеющееся. Мне предстояло наверстать упущенное, чем я вплотную, не разгибаясь, и занялся.

М.А. Аржанов, мой «научник», не жалел своего времени на меня. Мы подолгу и в академии, и у него дома на Ленинском проспекте, обсуждали различные проблемы общей теории государства и права, теории марксизма-ленинизма. И, естественно, те из них, которые, что называется, лежали на поверхности нашей действительности и требовали своего осмысления.

Мировая правовая наука со времен Древней Греции, и особенно Древнего Рима, накопила богатейшие знания, овладение которыми подменялось нередко голым критицизмом, особенно в тех сферах юриспруденции, которые затрагивают проблемы человека, права, демократии, государства.

М.А. Аржанов тактично склонял меня к тому, чтобы темой моей диссертационной работы стала «Теория разделения властей — законодательной, исполнительной, судебной». И через ее разработку я вышел бы на существующее положение вещей за стенами Академии общественных наук и сделал бы в работе соответствующие практические рекомендации на этот счет.

Ходили мы с М.А. Аржановым и вокруг проблемы гуманизма в условиях построения социалистического общества. Тема позволяла выйти на многие животрепещущие проблемы действительности. Однако и эта тема, как и первая, была «весьма острой», как любил замечать мой уважаемый научный руководитель. Да и некоторые профессора и аспиранты предостерегали меня от возможных наскоков на рифы и отмели, отчего бывают кораблекрушения. Надо было продолжать искать.

Я часто до сих пор вспоминаю слова В.И. Ленина, написанные им в «Материализме и эмпириокритицизме» — «я тоже ищущий». Он действительно всю жизнь искал и в теории, и в практике. Сравнивая круг его исканий с проблемами, получившими теоретическое освещение, разработку в трудах Маркса и Энгельса, а наследие их троих с работами Сталина, я пришел к выводу, что теория марксизма-ленинизма представляет собой, если позволительно эту мысль изобразить графически, нечто подобное усеченной пирамиде. Так думал я тогда, в стенах академии.

Ход моих размышлений был примерно следующим. Маркс и Энгельс, создавая свою теорию, исследовали весь (или почти весь) возможный спектр общественных отношений, в которых положение человека являлось центральным. Во имя его освобождения от социального, национального и других видов угнетения выдвигалась научно обоснованная доктрина — завоевание государственной власти пролетариатом, установление диктатуры пролетариата, всестороннее развитие демократии, отмирание государства — то есть всякого насилия над личностью в условиях, когда развитие производительных сил на основе науки и техники приведет к такому изобилию, что можно будет перейти от «урезанного» социалистического идеала «от каждого по способностям — каждому по его труду» к коммунистическому — «от каждого по его способностям — каждому по его потребностям».

Ленин, учитывая особенности империалистической фазы капитализма как кануна пролетарской революции и последней предсоциалистической ступени общественного развития, сфокусировал свое внимание (рассуждал я, сопоставляя ленинские произведения с трудами Маркса и Энгельса) на тех теоретических проблемах, которые ближе, непосредственнее стояли к задаче завоевания рабочим классом политической власти, установления диктатуры пролетариата. В этом смысле Ленин был «политичнее» Маркса и Энгельса.

Проблемы человека, его свободы как бы отодвигались им на второй, а иногда и на более дальний план. Историческая обстановка периода Октября 1917 года и Гражданской войны диктовали свои требования, которые Ленин — великий мыслитель и практик, мастер диалектики — обойти не мог. К сожалению, жизнь его была коротка. В своей душе я не судил Ленина за «усечение» марксизма. Я понимал исторические цели и задачи, поставленные им перед самим собой. Осознавал его определенную вынужденную ограниченность.

Конечно, Сталин тоже был обязан действовать в определенных исторических условиях. Может быть, ему было даже труднее. Надо было обеспечить сохранение завоеваний Великого Октября в условиях капиталистического окружения и продолжить дальнейшее построение социализма. На плечи Сталина пала ответственность практической реализации теоретических выкладок Маркса, Энгельса, Ленина. Марксизм-ленинизм он понимал на уровне своей теоретической подготовки. Сталин был практиком, государственником, строителем социалистической державы. Партия большевиков, советская власть продолжили российскую историю и не только не дали распасться огромному многонациональному государству, сплачивавшемуся веками, но и укрепили, усилили, возвеличили его…

Да, Сталин «усёк» марксизм-ленинизм, пирамида стала еще более срезанной.

Причина тому не только в его теоретической подготовке.

В «усечениях» Сталина были и его собственные трактовки марксизма-ленинизма, истории большевизма. Он «усёк» своих предшественников в таких кардинальных проблемах, как личность и государство, социализм и демократия, пути кооперирования крестьянства, соотношение демократии и централизма, в том числе в коммунистической партии и других. Некоторая схематизация порождала догматизм в теории марксизма-ленинизма, к тому же складывалась практика, при которой только первое лицо творит теорию, остальные, как правило, ее поясняют, комментируют…

Однако при всем этом социализм был и остается знаменем, практическим будничным делом, жизнью моего поколения. То, о чем я пишу, было предметом размышлений (в той или иной мере) многих слушателей Академии общественных наук при ЦК КПСС тех лет.

Последующие годы еще более высветят ту истину, что советская эпоха явилась величайшим событием в истории, новой цивилизацией, которая оказала громадное положительное воздействие на все человечество.

Сейчас, в обстановке разнузданного антикоммунизма, хамских высказываний в адрес Ленина, КПСС можно удивляться лишь одному — как идущие вслед за нашим поколением другие поколения позволяют одурачивать себя, оболванивать молодежь и пытаться растаскивать и далее по частям Великую Россию, низводить до разряда второстепенной, полуколониальной страны, а человека превращать в униженное и оскорбленное существо. О, «великие» прорабы «перестройки» и ваятели «новой» капиталистической России, вы — или малограмотные люди, взявшиеся за дело, которое вам не по плечу, или иуды, предавшие ради обладания сиюминутной властью, богатством и тому подобным все самое святое, чем жила Отчизна, народ, человек, — свободу и независимость.

Эти слова я обращаю к «перевертышам» прежде всего. Если внимательно присмотреться к ним, да еще немного поразмыслить, оглядевшись окрест себя, то ровным счетом ничего удивительного в их поведении нет. Они из тех «коммунистов», которые не имели твердых мировоззренческих взглядов, паразитировали, приспосабливались, лезли вверх по служебной лестнице за счет комментаторства марксизма, а теперь живут за счет всякого рода «разоблачений» советского прошлого, за счет антикоммунизма.

К сожалению, у ныне действующей Коммунистической партии (КПРФ) пока четкой теоретической базы нет, она не разработана. И в этом слабость партии.

Социализм не умер. И ошибаются те, кто полагает, что мы сегодня являемся свидетелями процесса, который стал концом коммунистической утопии на путях исторического развития человечества. Подобно этим современным прорицателям, также заблуждаются и те, кто пытается теперь доказать, что Октябрьскую революцию 1917 года можно было бы… не совершать (они забыли, наверное, что вопрос о преждевременности социалистической революции в России имеет давнюю историю и уже свою историографическую традицию). Они глаголят так, как будто в 1917 году Ленин, большевики взяли и произвольно решили сделать революцию, и не помнят о том, что уже давным-давно серьезные не только советские, но и зарубежные ученые, в том числе и антимарксисты, пришли к выводу, что корни Октябрьской революции — в истории дореволюционной России, а ликвидировать пропасть между богатыми и бедными, разрешить имевшие место кричащие противоречия в обществе могли только большевики.

Не надо, наверное, забывать и того, что народы, когда у них истощается терпение, ни у кого не спрашивают, делать им революцию или не делать. Об этом назидании истории следовало бы помнить нынешним радетелям «демократии» и капитализма.


…Однако вернемся в стены Академии общественных наук при Центральном комитете КПСС.

После долгих раздумий я решил писать диссертационную работу, связанную с ролью советского государства и права в национальном строительстве (в формировании и развитии социалистических наций).

Доминирующим настроением среди коллектива аспирантов было то, что кончина И.В. Сталина открывала субъективные возможности для решения объективно назревших задач в государстве, в партии, в обществе в целом. Но фактически все оставалось по-прежнему. Народ трудился, страна залечивала последние военные раны и шла вперед в условиях развернутой реакционными силами Запада «холодной войны».

Вторая мировая война изменила мир. Силы социализма возросли. Национально-освободительные движения сотрясали колониальную систему империализма. Международное коммунистическое и рабочее движение росло численно и оказывало в ряде случаев сильное воздействие на социально-политическую ситуацию в своих странах. Можно, не впадая в ошибку, сказать, что на общую ситуацию в мире продолжал действовать огромный заслуженный авторитет Советского Союза.

Казалось бы, в этих благоприятных условиях можно и нужно было пойти на серьезные трансформации в обществе и в партии. И прежде всего в сфере демократизации всей жизни страны. Коммунистическая партия обязана была доказать это примером. Для всех общественных и государственных структур, образец во всех сферах народного хозяйства и культуры — партия правящая. В этой своей деятельности она вполне могла опереться на поддержку поколения прошедшего через войну, на подавляющее большинство трудового народа.

Но этого сделано не было. Брали верх устои и традиции, сложившиеся за долгие годы правления Сталина и его ближайшего окружения. Так было править легче и спокойнее, хотя «верхи» не могли не чувствовать и не понимать того, что жизнь требует постоянного обновления устаревающих идей и лозунгов, замены механизмов управления, пришедших в негодность, смены системы властвования, предоставления человеку, победившему в кровавой войне фашистского зверя, свободы действия, свободы выбора, свободы удовлетворения своих интересов.

Работа над диссертацией давала возможность поразмышлять и над многими другими проблемами, задуматься над своим отношением к действительности, а стало быть, и к людям, тебя окружающим. Кто ты среди них и им подобный? Честен и справедлив ли ты доселе был к людям? Добр или зол? Прост или гордыня возносила тебя так, что ты не замечал бед и страданий других?


Моя защита прошла успешно. Народу было много, помимо аспирантов пришли товарищи, друзья да и просто знакомые. На дворе стоял июль 1955 года. Было тепло, солнечно, зелено. Душа полнилась любовью ко всем и ко всему. Дома моя Алла, тоже присутствовавшая на защите, сумела заранее все сделать так, чтобы гости остались довольны.


Спустя несколько дней после защиты я был вызван на Старую площадь в «Большой дом» к секретарю Центрального комитета партии М.А. Суслову. Это была моя первая встреча с человеком, сыгравшим, как мне кажется, не последнюю роль в моей жизни. Вот написал: «Не последнюю роль в моей жизни». Что это значит? Пустая, не наполненная конкретным содержанием фраза, а вместе с тем и имеющая смысл. В английском языке есть так называемое настоящее продолженное время — Present Continuous — для обозначения того, что действие начато, но не закончено. Вот, наверное, я и употребил выражение «не последнюю роль в моей жизни» потому, что эта встреча была лишь началом действия, имевшего продолжение…

Вызов к Суслову, занимавшемуся в Центральном комитете идеологической деятельностью нашей партии, означал, что мне уготована работа на этом поприще, но где именно, в какой роли — должна была прояснить предстоящая встреча.

Какое-то время Суслов откровенно меня разглядывал. Я смутился. Он, очевидно заметив это, чему-то улыбнулся и сказал:

— Я поздравляю вас с успешным окончанием Академии общественных наук.

— Благодарю вас, Михаил Андреевич.

— Товарищ Шелепин от имени ЦК комсомола просит направить вас на работу к ним в качестве заведующего отделом пропаганды и агитации.

— Но мне уже тридцать пять лет, наверное, не очень удобно работать в таком возрасте в комсомоле. Направьте, пожалуйста, меня на любую партийную работу, в любое место, куда сочтете целесообразным.

— Нет. Возраст не помеха, он позволяет еще несколько лет отдать молодежному движению. Ваши знания, приобретенные в академии, весьма понадобятся на таком ответственном посту, как руководитель отдела пропаганды Центрального комитета комсомола. Поверьте мне. Примите предложение и ЦК комсомола, и Центрального комитета партии. Так нужно для дела, и вы это сами поймете, когда вникнете в заботы партии о коммунистическом воспитании молодежи.

— Хорошо, я согласен, позвольте идти.

— При всех сложных вопросах, которые будут возникать у вас, товарищ Месяцев, в процессе работы, а они неизбежны, не стесняйтесь, звоните, да и чтобы просто рассказать о том, что получается и приносит удовлетворение.

— Благодарю вас, Михаил Андреевич.


В Центральном комитете комсомола все шло по заведенному порядку. Много пришло новых товарищей. Секретариат ЦК оставался почти прежним. Первым секретарем ЦК ВЛКСМ стал А.Н. Шелепин, секретарем ЦК по пропаганде — А.А. Рапохин, знакомый мне ранее как первый секретарь Новосибирского, а затем Московского областного и городского комитетов комсомола. Он мне нравился своим ровным характером, рассудительностью, демократичностью в общении и верностью в товариществе.

В отделе, который мне предстояло возглавить, я почти никого не знал. Рапохин характеризовал коллектив отдела как дружный и работоспособный. Так оно и оказалось на деле. Заведующие другими отделами мне были знакомы — Иван Бурмистров, Николай Любомиров, Василий Стриганов, Владимир Залужный, Грант Григорьян, Виктор Васильев, Иван Зубков, Петр Решетов; в меньшей мере я знал редакторов газет и журналов — Дмитрия Горюнова, Владимира Буянова, Василия Захарченко и других.

Естественно, приступая к работе, мне хотелось внести в деятельность отдела, а через него в Секретариат и Бюро ЦК, а по возможности и в деятельность всего комсомола нечто новое, свежее, с учетом времени и перспективы на обозримое будущее.

Силы у меня были. Знания тоже. Опыт подсказывал — пора обновить комсомольскую практику новыми идеями и делами. А проблемы у молодежи в комсомоле были. Решать их следовало и сверху, и снизу — всем вместе.

Первые же мои встречи и беседы с Шелепиным, Семичастным, другими секретарями, членами Бюро ЦК, с комсомольскими работниками из областей, краев и республик, с работниками аппарата отдела убедили меня в том, что и они в той или иной степени тоже «беременны» идеями и готовы к их воплощению в практику.

Это могло означать лишь одно — мое поколение созрело для того, чтобы постепенно взваливать на свои плечи заботы о будущем нашего советского общества. Так думал я тогда.

С мая 1946 года по июль 1959 года я с перерывами (уход на другую работу и учебу) трудился в комсомоле, когда первыми секретарями Центрального комитета ВЛКСМ были Николай Александрович Михайлов, Александр Николаевич Шелепин, Владимир Ефимович Семичастный. Конечно, это были разные люди, со своими характерами, наклонностями, привязанностями. Но всем им были присущи глубокая заинтересованность в судьбах советской молодежи, комсомола, знание жизни юношества, тревога и боль за переживаемые им невзгоды, радости за успехи. Каждый из них обладал смелостью, когда надо было, может быть, в ущерб своей карьере встать на защиту интересов молодежи. Наверняка именно за все это и пользовались они авторитетом в массах молодежи, у комсомольского актива, руководящих кадров ВЛКСМ.


В походке Михайлова была выражена напористость; Шелепин — немного косолапил, шел, выдвинув чуть-чуть левое плечо вперед, словно раздвигая что-то стоящее на пути; Семичастный — своей стремительной, пружинистой походкой как бы хотел не упустить отпущенное ему время.

Михайлов в обращении с товарищами бывал резок, даже груб. Но быстро «отходил», ошибки долго не помнил, не мстил. Много отдавал времени учебе каждого из нас, молодых, к чему у него были возможности, заложенные в личном осмысленном опыте. Меня прельщало в нем также тяготение к работе с интеллигенцией, особенно творческой.

У Николая Александровича были и другие положительные качества, исходящие из его жизнелюбия. Но он был человеком своего времени, выкованным в период культа личности, свойства которого он пронес до самой своей кончины.

Михайлов был осторожен в политических оценках ситуаций, фактов, людей, не выходил ни в коей мере за рамки официальных рекомендаций, трансформируя их применительно к молодежному движению. Он говорил о внутрикомсомольской демократии, о необходимости ее развития, но в его деятельности больше превалировал централизм, командный метод руководства, что было характерно тогда для работы союза молодежи в целом.

К сожалению, Михайлов верил в силу «бумаги» — постановления, инструкции, директивы, — что добавляло в руководство комсомольскими организациями помимо командного стиля еще и канцелярско-бюрократические методы и приемы.

Несмотря на эти и другие недостатки первого секретаря ЦК ВЛКСМ Н.А. Михайлова, в его деятельности, если оценивать ее в историческом масштабе времени, есть несомненные заслуги. И среди них одна, которая, я убежден, перекрывает все остальное, — это вклад комсомола в укрепление обороноспособности Страны Советов в предвоенные годы, в Победу нашего народа в Великой Отечественной войне. Это было поколение, воспитанное в духе советского патриотизма, дружбы народов, пролетарского интернационализма — поколение революционных романтиков, альтруистов.


Несомненен вклад и Александра Николаевича Шелепина в нашу Победу в войне против гитлеровской Германии и империалистической Японии как секретаря Центрального Комитета ВЛКСМ по военной работе. Шелепин был более доступен, чем Михайлов. Демократической «закваски» у него было больше, что сказывалось на работе Бюро и Секретариата ЦК ВЛКСМ, в целом на деятельности Центрального комитета комсомола по руководству комсомольскими организациями страны.

В обращении с товарищами Шелепин был прост, но в делах принципиален и требователен. Любил шутку, товарищеский розыгрыш. Умел быстро находить рациональное и ставить на практическую основу. Он больше тяготел к живой, не бумажной работе. За каждым новым шагом в работе комсомола видел молодого человека, его жизненные интересы. Сейчас отдельные писаки, не зная Александра Шелепина, клеят ему ярлыки и приписывают качества, которые противоречат самой его натуре. Конечно, эта шелуха со временем отлетит. Я могу привести десятки примеров, свидетельствующих о том, как много Александр Шелепин сделал для демократизации жизни комсомола, партии и государства, такого, о чем иные писаки даже подумать в свое время боялись.

Скажем, будучи председателем Комитета государственной безопасности СССР, Шелепин повернул деятельность этих органов в сторону превентивной, предупредительной, воспитательной работы с заблуждающимися и оступающимися, а не их ареста, как бывало до него. Пускай историки поищут, когда что-либо подобное было в деятельности ОГПУ-НКВД-МГБ-КГБ?!

Или тот поворот, который был начат при А.Н. Шелепине и продолжен при В.Е. Семичастном как его преемнике на посту председателя Комитета госбезопасности: деятельность органов госбезопасности внутри страны по выискиванию врагов была свернута и повернута вовне — на борьбу против подрывной деятельности спецслужб капиталистических государств.

Или еще пример. За время работы А.Н. Шелепина председателем КГБ СССР органами госбезопасности страны было пересмотрено 945 630 уголовных дел, по которым реабилитировано 737 192 человека, в том числе осужденных к расстрелу 208 448 человек. По инициативе Председателя КГБ в Уголовный кодекс РСФСР Верховным Советом РФ 25 июля 1962 года в ст. 64 (Измена Родине) была внесена формула: «Не подлежит уголовной ответственности гражданин СССР, завербованный иностранной разведкой для проведения враждебной деятельности против СССР, если он во исполнение полученного преступного задания никаких действий не совершил и добровольно заявил органам власти о своей связи с иностранной разведкой».

Беззаветное служение народу выдвинуло А.Н. Шелепина как одного из лучших представителей нашего поколения в число лидеров партии и государства. Будучи секретарем ЦК КПСС, председателем Комитета партийно-государственного контроля, заместителем Председателя Совета Министров СССР, он со страстью изгонял воров, хапуг, карьеристов, людей нечистоплотных, пробравшихся к руководству, делал это предметом широкой гласности. И есть множество примеров, когда Александр Николаевич защищал людей обиженных, невинно пострадавших.

Демократичность натуры Шелепина притягивала к нему людей, искренне находившихся под обаянием его личности. Таких были тысячи среди рабочих, крестьян, служащих, интеллигенции, секретарей парткомов. В составе Политбюро он был близок по своим взглядам и познаниям с К.Т. Мазуровым, П.М. Машеровым, П.Н. Демичевым — людьми своего поколения.

Всех их, большую группу видных партийных и советских работников, Л.И. Брежнев, М.А. Суслов, А.П. Кириленко сместят с ключевых позиций, отправят на пенсию или и того хуже…

Да, пусть объективный исследователь поднимет соответствующие материалы, характеризующие работу А.Н. Шелепина по перестройке органов госбезопасности в интересах нашего народа! Шелепин, конечно, был человеком со своими слабостями, но, безусловно, незаурядным, одаренным.


Одаренным человеком был и Владимир Ефимович Семичастный. Он остро чувствовал необходимость серьезных изменений в деятельности комсомола и поддерживал все идущие в этом плане дельные предложения. По натуре смелый, он постоянно вставал на защиту социальных прав молодежи, выступал против паразитирования некоторых министров и крупных хозяйственных руководителей на патриотических чувствах юношества. Добрый и отзывчивый к нуждам других, он был почти равнодушен к различным благам, которыми пользовались многие другие, равные ему по положению.

Владимир Семичастный продолжал начатое в органах госбезопасности А.Н. Шелепиным, многое сделал для того, чтобы демократизировать их деятельность, лишить сотрудников многих привилегий, приблизив их тем самым по уровню жизни к народу, значительно сократил агентурный аппарат.

Горотделы и райотделы КГБ остались жить в пограничных районах и в городах, где дислоцировались объекты, имеющие государственную значимость. Владимир Семичастный, наверное по дару природы, умел видеть новое, свежее, перспективное в жизни.

Надо заметить, что скромность в быту — была традицией в комсомольском секретарском корпусе. Искреннее сердечное участие Владимира Ефимовича в бедах и трагедиях других я испытал на себе. В самое тяжкое время, когда после моего исключения из партии вокруг меня был создан своего рода вакуум и многие боялись моей «заразы», Владимир Ефимович оставался верен дружбе. Его дружба давала мне силы.

Спасибо сердечное за то, что Вы состоялись в моей жизни!


Человек в конечном счете характеризуется поступками, делами. Но, прежде чем коснуться этой темы, я обязан хотя бы кратко сказать о других своих товарищах по Секретариату, Бюро Центрального комитета ВЛКСМ, в состав которых я был избран в декабре 1956 года (в порядке исключения состоялась моя кооптация в Центральный комитет комсомола).

Первоначально в состав Секретариата ЦК в середине 50-х годов входили Александр Шелепин, Владимир Семичастный, Александр Аксенов, Владимир Залужный, Зоя Туманова, Сергей Романовский и я. Каждый имел за плечами немалый опыт низовой и руководящей комсомольской работы.

При всем различии наших характеров, навыков, подходов к делу, позиций по тем или иным проблемам мы были едины в своей убежденности в социалистические идеалы, в коллективный разум нашей партии, в творческий потенциал своего народа, его молодой поросли и созданного юностью нашего коммунистического союза. Это были те мировоззренческие позиции, которые порождали принципиальность в отношениях к делу и друг к другу, беззаветность в работе, постоянный поиск.

Пишу я это не ради красного словца — так было. Ведь мы из поколения особого: каждый из нас по-своему и все вместе прошли школу Великой Отечественной войны. Видели и пережили, казалось бы, невозможное. Нам уже нечего было бояться в жизни. Страх остался вне нас. Двигала нами совесть, оказанное нам молодежью доверие, ее радости, печали. И, главное, ее будущее — кем она станет.

Аппарат Цекомола был хорошим помощником Центральному комитету, организатором реализации его решений, проводником коллективной воли и, конечно, другом и советчиком местных комсомольских организаций. Сколько прекрасных товарищей в разные годы потрудились в аппарате Цекомола, прошли в нем настоящую школу партийности, гражданственности и вышли на широкую дорогу жизни: Иван Бурмистров, Николай Любомиров, Лидия Волынкина, Виктор Васильев, Георгий Асоян, Иван Васильев, Николай Панков, Татьяна Прозорова, Иван Зубков, Лидия Ильина, Иван Кириченко, Грант Григорьян и многие, многие другие.

Была бы возможность, я бы издал «Комсомольскую энциклопедию», в которую включил бы всех товарищей, чья деятельность в областях, краях, республиках и в Москве была посвящена Ленинскому комсомолу. В работе аппарата Центрального комитета ВЛКСМ были недостатки и в числе их увлечение «бумагой», различного рода справками, отчетами и прочим. Огульно обвинять (как это имеет место сейчас) комсомольский аппарат в том, что он был тогда чуть ли не основным носителем бюрократизма в комсомоле, — грешно. Такого рода обвинения идут от нежелания глубоко разобраться в природе бюрократизма, заставить себя исследовать диалектическую взаимосвязь этого явления с изначальными самодеятельными основами деятельности комсомольских организаций, то есть желанием и умением всех членов союза молодежи, всех его организаций и органов вести всю свою работу внутри союза и вне его именно на самодеятельных, творческих началах.

Бюро, Секретариат ЦК ВЛКСМ были крепки духом и волей. Входящие со временем в их состав новые товарищи — Каюм Муртазаев, Люба Балясная, Вадим Логинов, Марина Журавлева, Абдурахман Везиров — усваивали накопленный опыт и привносили в работу свое. С нами действовал дружно Борис Темников, председатель центральной ревизионной комиссии ВЛКСМ, один из комсомольских организаторов освоения целины в Кустанайской области, а затем и секретарь этого обкома партии.

С Сашей Аксеновым мы одновременно были избраны секретарями ЦК ВЛКСМ. Одновременно были по этому поводу на беседе у М.А. Суслова. И вдвоем, после прихода С. Павлова на пост первого секретаря ЦК, ушли из комсомола. Я искренне тянулся к Саше Аксенову — честному, чуткому человеку, верному в дружбе, обладавшему недюжинными организаторскими способностями и отдававшему их сполна нашему общему делу. Александр Никифорович был скромным и добрым. Люди, его знавшие — их не счесть, — не только искренне уважали Сашу за человечность, но и любили. А разве может быть что-либо выше любви в отношениях между людьми, между двумя ищущими лучших путей для своего народа коммунистами? Мы любили с ним петь. Пели разное, до самозабвения.


Жизнь бросает свой вызов каждому поколению. И очень важно, какова цена ответа на этот вызов. На долю и первого, и второго поколений советского народа выпали «свои» нагрузки и перегрузки разного свойства: социальные, моральные, физические, психологические. И, несмотря на это, наша страна не только выстояла, но и сохранила свой духовный, нравственный потенциал. Сейчас раздается немало упреков и обвинений в адрес этих поколений, шедших-де не тем путем и приведших великую страну в исторический тупик.

Я не могу принять подобные нелепые, исторически несостоятельные обвинения в адрес моего поколения. Жизнь перешагнет через такие крайности в суждениях, все расставит по своим местам. Жаль, что их носители не утруждают себя задуматься (а может, как раз наоборот!) над тем, сколь пагубно они действуют на сознание юных, не обдутых ветром жизни, стремясь разрушить связь поколений, их историческую преемственность. Эти новоявленные «друзья народа» не могут взять в толк ту данную людям природу вещей, что нарушение преемственности поколений, ее разрыв ведет к застою жизни.

Каждому поколению история отводит свое, неповторимое время. Поколению 50-х годов выпало на долю немало радостных и горьких лет, счастливых и трудных дорог. В 50-е годы страна шла хорошим маршем. Выполнялись и перевыполнялись планы экономического и социального развития. Родина не жалела средств на образование, духовное и физическое развитие своей молодой поросли. Комсомол находил свое место в общенародных заботах. И в этом органическом взаимодействии с рабочими, крестьянами, с людьми умственного труда были его сила, авторитет среди широчайших масс молодежи, несмотря на наличие серьезных недостатков в работе многих комсомольских организаций.

ЦК ВЛКСМ, его Бюро и Секретариат, как и другие комитеты ВЛКСМ в республиках, краях и областях, ощущали неудовлетворенность комсомольцев деятельностью своих организаций. Еще в преддверии XX съезда КПСС были предприняты некоторые меры по устранению имеющихся в комсомоле крупных недостатков. И это без всяких натяжек можно и по справедливости нужно отнести и к первым секретарям ЦК ВЛКСМ 50-х годов А.Н. Шелепину и В.Е. Семичастному.

Вспоминая те годы и сопоставляя с временем сегодняшним, можно провести между ними некоторую аналогию. Конечно, исторические аналогии опасны, но аналогия в том смысле, что и тогда, и теперь имели и имеют место крупные преобразования в ВЛКСМ: тогда они повели к укреплению комсомола как творческой силы в социалистическом строительстве, сейчас — к сдаче позиций в идеологических основах, нравственных устоях и социалистических ориентирах, к развалу комсомола.

Сколько горячих сердец, бескорыстных душ, бесконечно преданных своей отчизне, прошло через школу комсомола! Каких государственных, общественных деятелей она воспитала! А сколько талантов в науке, литературе, живописи, музыке, архитектуре, театре, культуре получили в ней творческий заряд и вдохновение! Может быть, когда-нибудь соберутся все выпускники этой школы на страницах одной книги и да станет она хрестоматией для потомков!


После XX съезда КПСС (1956 год) наш народ, партия, а вместе с ними и молодежь, ее коммунистический союз переживали переломный момент.

Мне в числе других товарищей из ЦК ВЛКСМ довелось быть на XX съезде КПСС. Сидящие в зале в своем подавляющем большинстве не знали, что именно сегодня, в этот день, будет доклад Н.С. Хрущева о культе личности Сталина. Как обычно делегаты и приглашенные на съезд расселись по своим местам, на трибуну вышел Хрущев и начал говорить. В зале установилась гробовая тишина, люди сидели с опущенными головами. Казалось, что чувство стыда, скорби, недоумения, непонимания овладевало присутствующими.

Приводимые докладчиком факты произвола и беззакония по отношению к тысячам и тысячам ни в чем не повинных людей взывали к совести, к самоанализу, самоуглублению. У убеленных сединами людей в глазах стояли слезы. Нам, молодым, было легче. Перед нами впереди была вся жизнь…

Доклад о культе личности и его последствиях был подобен удару огромной силы, потрясшему самые глубины сознания, и надо было не только устоять, а, вобрав в себя всю силу этого удара, сопрячь его с присущей почти каждому внутренней свободой, и все это обратить на взращивание чувства ответственности за судьбы страны, народа, молодежи, чтобы ничего подобного в истории социалистического отечества никогда не повторилось.

Сидел я, слушал доклад, а в голове проносились картины прошлого.

…Слова «культ личности» я впервые услышал от своей учительницы литературы и русского языка Веры Николаевны Лукашевич, приемной дочери писателя В.Г. Короленко, впитавшей, наверное, от него демократические взгляды и традиции русской интеллигенции и стремившейся посеять их в наших ребячьих душах.

Как-то глубокой осенью поздним вечером я провожал Веру Николаевну из школы до ее дома через пустынный Останкинский парк. Было слякотно, в вечерней черноте подвывал ветер. Она неторопливо рассказывала о годах своей юности, а затем стала говорить: «Коля, вот ты занимаешься комсомольской работой. Нельзя так обожествлять человека, как у нас обожествляют Сталина. Это культ личности. В его руках сосредоточена такая необъятная власть, что могут быть любые деяния со стороны этого человека». Я тогда не понял всей глубины того, что вкладывала в мою мальчишескую голову умудренная жизнью учительница.

Когда слушал Н.С. Хрущева, предстал передо мной и живой Сталин, которого я видел не только высоко стоящим на мавзолее во время праздничных демонстраций на Красной площади, а сравнительно близко.

Мы с мамой в один из ноябрьских вечеров 1932 года поехали из своего далекого Останкино в центр города. Тогда для меня это было целым событием. Вышли на знакомую улицу 25-го Октября, а по ней на Красную площадь к Мавзолею Ленина. Вдруг с разных сторон площади раздались милицейские свистки, площадь оказалась оцепленной людьми в милицейской форме, а из Спасских ворот Кремля вышли какие-то люди, которые что-то несли на плечах. Я побежал и пристроился к процессии. Гроб несли — Сталин, Молотов, Ворошилов и кто-то еще. Никто меня не отгонял, я шел рядом со Сталиным и разглядывал его. Он мне тогда понравился — ладная фигура и добрые глаза. Я проводил эту скорбную процессию до самого входа в клуб ВЦИКа (в здании нынешнего ГУМа на втором этаже был такой клуб). Над Красной площадью вечерело. Было пустынно. Тихо. Позже мы с мамой узнали, что это был гроб с телом Н.С. Аллилуевой, супруги Сталина, а еще позже, что повинен в ее гибели сам Сталин.

Во второй раз сравнительно близко я увидел Сталина тоже при печальных обстоятельствах. Как-то в начале декабря 1934 года по нашей школе разнесся слух о том, что вдоль полотна Октябрьской железной дороги, что проходила недалеко, расставлены красноармейцы. Погода была не очень морозная, и мы — человек десять — пятнадцать — решили сбегать посмотреть, что там происходит. Прибежали. Смотрим, медленно по направлению к Москве движется небольшой состав, состоящий из трех-четырех пассажирских вагонов, в конце которых платформа. Когда поезд приблизился к нам, то мы увидели, что на платформе стоит гроб, а вокруг него группа людей и Сталин. Он курил трубку и кого-то слушал. Платформа медленно прокатила мимо нас. Это везли из Ленинграда гроб с телом С.М. Кирова.

Эти две мальчишеские встречи со Сталиным отложили в сердце ребяческую привязанность к этому человеку, которая впоследствии переросла в поклонение ему, подчинение его авторитету и воле. И лишь позже, во время работы на Лубянке, встреч с Берия и учебы в Академии общественных наук приходили мотивации критического отношения к Сталину, к «вождизму» вообще, который, вознося одних, тем самым принижает других людей, делает их как личностей незначительнее, мельче, а коллективное творчество подчиняет своим эгоистическим «вождистским» устремлениям.

Думаю, что Хрущев на XX съезде КПСС, раскрывая преступные деяния Сталина, утверждал тогда, что без репрессий в той или иной форме истинных коммунистов культ не мог бы состояться. Во всяком случае, так я его понимал, когда он рассказывал об устранении вождем всех своих потенциальных противников.

Однако противоречия между объективной исторической тенденцией социализма и паразитирующей на ней системе культа личности приводят к искажению процесса становления социализма. Воспроизведение Брежневым системы культа личности в виде фарса привело помимо других причин к замедлению развития общества, к его стагнации.

Вождю, дабы не склониться к культу личности — как системе взглядов и действий, — надо обладать высочайшим интеллектом и внутренней нравственной силой, постоянно восстающей против самой возможности возникновения этой системы.

Руководствуясь общими законами исторического развития, и в том числе законами социализма, борьбу против культа личности нельзя рассматривать лишь как проявление личных мнений и убеждений тех или иных руководителей — в данном случае Н.С. Хрущева. В силу объективной исторической необходимости рано или поздно приходят свои герои, способные пойти на преодоление культового недуга, реализовать поступательное движение по социалистическому пути.

Любой культ личности, будь то в Китае, в Румынии или где-то еще, в конечном счете был поражен, как уже говорилось выше, усечением марксизма, низведением многообразных теоретических трактовок о путях развития революционного социалистического движения применительно к историческим особенностям той или иной страны до одной для всех, по существу, одинаковой схемы.

И это не было нечто навязанное извне, хотя и внешнее воздействие имело место. Главной пружиной появления и утверждения культа личности явилось неправильное, субъективистское толкование смены одной исторической формации другой, преувеличение роли принуждения и насилия в процессе экономических и социальных преобразований. Эти представления вождей сводились в научную систему взглядов, которые находили благодатную почву в сознательном и стихийном влечении широких народных масс к справедливому социальному строю — социализму.


В.И. Ленин в 1921–1923 гг. разглядел ошибочность именно такого пути, подверг его критике и предложил новую экономическую политику — государственный капитализм и кооперацию как путь к будущему социализму, что соответствовало взглядам Маркса и Энгельса на переход от одной общественно-экономической формации к другой.

Сталин и его сподвижники избрали несколько иной путь перехода. Они исходили из того, что в ходе Октября 1917 года, Гражданской войны и иностранной военной интервенции народ сделал свой выбор — в пользу советской власти. Народ осознал, что советская власть, большевики остановили тогда страну перед самой бездной. И в последующие годы народ поддержал большевиков в их усилиях по восстановлению государства — осуществлению индустриализации страны, коллективизации сельского хозяйства с ее стратегическими последствиями, свершению культурной революции. А разве народ хотел сдаться на милость немецко-фашистских оккупантов?!

Критики сталинского этапа советского государства не выдвигают пройденному страной никаких конкретных альтернатив. Они паразитируют на том, что эти события выдергиваются из конкретных исторических условий того времени. В самом деле, уважаемые критики, а что было делать?!

Н.С. Хрущев в своем докладе на XX съезде КПСС почти не коснулся исторических успехов, одержанных страной. Он сосредоточил свое внимание на том, чтобы «взорвать» культ личности Сталина, раскрыть прежде всего пагубность культа, как чуждого марксизму-ленинизму явления, которое умаляло роль народных масс, принижало коллективное руководство партии, наносило огромный ущерб экономической, политической, духовной жизни общества. Грубейшие нарушения социалистической законности порождали социальную апатию, деформировали массовое общественное сознание.

Естественно, что культ личности особенно бил по молодежи, изымал из сердец юношей и девушек присущее молодости стремление к самостоятельному поиску истин и утверждению их в жизни. Культ личности обкрадывал духовный мир юности. Он порождал рабство мысли и действия. Вступал в противоречие с социализмом, его непременным условием демократичности общества, обеспечения личности возможностей быть творцом разнообразия идей, взглядов, постоянно порождать инициативу, самодеятельность.


Не помню, мы, комсомольские работники, шли из Кремля после доклада Н.С. Хрущева все вместе или разбрелись, чтобы сначала в одиночку обдумать услышанное и пережитое. Шли. Надо было идти вперед. Коммунистическая партия своим XX съездом побуждала к иному мышлению и к иным действиям. Н.С. Хрущев показал тогда беспримерную политическую смелость. Мне представляется, что он после съезда немало размышлял о том, какую нравственную прививку надо сделать молодежи, дабы избавить ее от возможности возвращения к культу личности как общественному злу.

Вспоминается, что спустя некоторое время после XX съезда Н.С. Хрущев поручил академику Ф.В. Константинову, работавшему тогда ректором Академии общественных наук при ЦК КПСС, и мне подготовить материал (статью, письмо, обращение — что именно, решено не было), адресованный молодежи подросткового возраста, в котором бы в доступной форме, безусловно научно, убедительно рассматривалась проблема вреда культа личности Сталина.

Высказывая свои соображения на этот счет, Никита Сергеевич подчеркивал, что при написании такого рода материала мы должны иметь в виду, что культ личности оставил глубокий след в сознании нашего народа и нужны решительные, последовательные меры по его преодолению. «Представьте себе такую картину, — говорил он, — глубокая осень, расхлестанный проселок, по наезженной глубокой колее которого, выбиваясь из последних сил, лошаденка еще тащит увязшую по самые оси груженую телегу. Что делает возница-крестьянин? Он берет лошадь под уздцы, бьет, бьет ее по морде, всеми своими силами помогает ей вытащить воз из этой заезженной колеи, выбраться на новую дорогу, по которой легче двигаться вперед. Так надо поступать и нам».

Материал мы подготовили. Но его дальнейшая судьба мне неведома.

Конечно, теперь, спустя много лет с той поры, очевидна известная ограниченность решений XX съезда КПСС о культе личности, о путях развития социализма в нашей стране. История допишет объективные и субъективные причины, породившие эту ограниченность и ущербность.

Взрывной силы XX съезда КПСС, ослабленной затем самим Хрущевым — и в большей степени Брежневым, — недостаточной последовательностью в проведении намеченного им курса, не хватило на то, чтобы превратить «оттепель» в буйно расцветающую социалистическую весну.

Однако и преуменьшение значения XX съезда в пробуждении общественного сознания было бы ошибкой. Притягательная сила съездовских решений взрыхлила почву в душах людей, и прежде всего молодых, широко разбросала в них семена критического, творческого подхода к жизни, стремления к демократии, социальной активности, честности, справедливости, верности социалистическим идеалам. Поколения, впитавшие идеи XX съезда КПСС, оставили свой след в истории советского общества.

Вместе с тем надо заметить, что отношение юношества к критике культа личности Сталина и его последствий было неоднозначным. Амплитуда мнений раскачивалась от безусловной и горячей поддержки линии XX съезда КПСС, что было присуще основной массе молодежи, до неприятия, отрицания этой линии. В рамках этих противоположных суждений получили распространение явления нигилистического отношения к действительности и защиты ее крайностей, социальной апатии, пессимизма и экстремизма, утраты веры в социалистическую перспективу. Эти явления имели место среди студенчества гораздо в меньшей мере среди рабочей и сельской молодежи.

Комсомольские организации бурлили денно и нощно. Шел поиск практического решения проблем, выдвинутых XX съездом КПСС. Секретари, работники аппарата ЦК буквально не уходили из комсомольских организаций. Так было не только в Москве, но и в глубинке. Вот пример: дискуссия на историческом факультете Московского государственного университета по поводу преодоления явлений культа личности в общественных науках. Зал, рассчитанный человек на триста, был заполнен до отказа. Присутствовали не только студенты, но и профессорско-преподавательский состав, обстановка была накалена неудовлетворенностью студенчества постановкой преподавания, уходом от острых жизненных проблем. Естественно, что я горячо поддержал эту справедливую критику в адрес руководства кафедры общественных наук, преподавательского состава, в целом ректората университета.

Каково было мое удивление, когда вскоре в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС поступила коллективная жалоба руководства исторического факультета с обвинениями в мой адрес, что я-де своим выступлением подрываю авторитет профессорско-преподавательского состава. Авторы письма требовали привлечения меня к партийной ответственности. Однако ЦК КПСС счел мою позицию правильной. Ради справедливости надо заметить, что после этого случая я, как и ранее, часто бывал в МГУ, но к этой истории никто не возвращался.

В комсомольских организациях шел поиск. На основе анализа обстановки, сложившейся в комсомоле за долгие годы культа личности, с учетом опыта прошлого и настоящего надо было определить основные направления деятельности ВЛКСМ на ближайшие годы.

Главное, что предстояло сделать, это преодолеть последствия культа личности в сознании миллионных масс молодежи, для чего было необходимо внести серьезные изменения в комсомольскую практику, изжить укоренившиеся командно-бюрократические методы работы во всех сферах деятельности комсомола. Наскоком совершить подобное было бы просто ребячеством.

Разрушить догматы и практику культа личности, преодолеть его последствия можно было лишь на платформе полнейшего возвращения к изначальным ленинским идеям о коммунистическом союзе молодежи, его развитии в свете задач, поставленных XX съездом КПСС, и наболевших нужд юношеского движения, высказанных, сформулированных в спорах, дискуссиях, диспутах в комсомольских организациях страны.

Сразу же после XX съезда КПСС ЦК ВЛКСМ развернул работу по подготовке к своему V Пленуму, участникам которого предстояло определить отношение к решениям XX съезда КПСС, обменяться мнениями о первых шагах комсомольской работы после этого партийного форума. Пленум горячо одобрил решения съезда партии, уделив большое внимание устранению недостатков в деятельности комсомола, отмеченных XX съездом КПСС, в том числе в идейно-воспитательной работе.

Бюро ЦК ВЛКСМ сформировало комиссию, которой было поручено подготовить проект записки в ЦК КПСС по вопросам улучшения работы комсомольских организаций. Возглавить эту комиссию по воле Бюро ЦК было суждено мне. После глубокой, тщательной аналитической работы, широкого обмена мнениями и безусловного учета разумных предложений с мест комиссия подготовила проект записки в Центральный комитет КПСС, назвав ее «О серьезных недостатках в работе ВЛКСМ и мерах по усилению воспитательной работы среди комсомольцев и молодежи».

Прежде всего надо было вновь напомнить всем — и партийным, и комсомольским органам — о той основе жизнедеятельности коммунистического союза молодежи, на которой можно выдвигать свежие или обновить старые идеи, очистить все то хорошее, что есть в работе комсомольских организаций, от чуждого, наносного, выстроить новые подходы в работе среди юношества.

Такой основой являлась общая марксистско-ленинская посылка, что молодежь является органичным субъектом развития общества во всех его сферах — экономической, политической, социокультурной. Она, молодежь, — источник наращивания творческих ресурсов общества; это во-первых. И, во-вторых, противоречия между обществом и молодежью вырастают из того, что общество не удовлетворяет нужды и интересы молодых людей и требует от них больше предоставленных им возможностей для самореализации. Диалектика соотношения общества и его молодого поколения состоит, таким образом, в том, что общество, давая юношам и девушкам образование и воспитание, социализирует их, а молодежь несет новые идеи, взгляды и побуждает общество усваивать это новое, изменяя тем самым самого себя.

Исходя из этого и следовало подходить к деятельности комсомола: активизации его роли в повышении физического, умственного, духовного развития юношества, его социальной активности, идейно-политической образованности, умения по мере взросления вполне самостоятельно приходить к пониманию потребностей развития общества и своего вклада в этот прогрессивный процесс.

Исходя из опыта прошлого и потребностей послесъездовского и обозримого будущего времени выделялось несколько главных, взаимосвязанных между собой направлений деятельности всех звеньев комсомола — от первичной комсомольской организации до Центрального комитета ВЛКСМ.

Соответственно прежде всего следовало посмотреть на самих себя — на свой коммунистический союз молодежи — изнутри. Определить, насколько он отражает и выражает интересы молодых людей, защищает их права, помогает им жить.

А положение было таково, что многие комсомольцы справедливо выражали свою неудовлетворенность деятельностью комсомольских организаций, жаловались на то, что в них стало скучно, неинтересно. Во многих организациях комсомольская работа «овзрослялась», проводилась бюрократическими методами, без учета возрастных особенностей, интересов и запросов различных групп молодежи. В комсомольской работе допускалось много формализма. В результате некоторая часть комсомольцев оторвалась от своих организаций и находила выход инициативе в подчас неблаговидных делах.

Немало было таких комсомольских руководящих органов, которые предали забвению, что комсомол является организацией самодеятельной. Райкомы, горкомы комсомола вяло привлекали к своей работе комсомольский актив, пытались все делать силами получающего зарплату аппарата. Во многих комсомольских организациях инициатива комсомольцев и молодежи глушилась.

Принцип демократического централизма нарушался. Главное внимание уделялось централизму в ущерб демократическому развитию союза молодежи — самому существенному в его природе. Вследствие этого права первичных организаций на инициативу и самодеятельность фактически свелись к минимуму. Укоренилась вредная практика требовать от первичных организаций, чтобы они каждое свое начинание согласовывали с вышестоящими комсомольскими органами.

Распространенной болезнью в комсомоле стало администрирование. Упор делался не на убеждение, а на требование беспрекословного выполнения решений вышестоящих органов, как будто существовала какая-то опасность, что первичные комсомольские организации могут выйти из-под влияния вышестоящих комитетов ВЛКСМ.

Администрирование также являлось прямым следствием практики культа личности, слепым копированием методов деятельности не лучших партийных комитетов. К разряду подобных отрицательных явлений нужно отнести и то, что довольно широкое распространение получили нарушения в практике выборности руководящих комсомольских органов, вследствие чего сами выборы превращались в пустую формальность, ибо вышестоящие комсомольские органы твердо определяли, кого именно выбрать.

Сравнивая положение дел в комсомоле с точки зрения состояния демократии, развития самодеятельных начал середины 50-х годов с 30-ми годами, можно определенно сказать, что был сделан шаг назад. И причина тому не только война, диктовавшая свертывание демократии, но система культа личности. Дело дошло до того, что решениями ЦК ВЛКСМ были урезаны права школьных и пионерских организаций; фактическими хозяевами организаций стали не сами комсомольцы, а учителя, директора школ. Центральный комитет ВЛКСМ просмотрел и процесс нарастания силы комсомольского аппарата, бюрократизации форм и методов его работы в ущерб самодеятельным началам как первоначалу всему и вся в ВЛКСМ.

Тогда, после XX съезда КПСС, Центральному комитету комсомола при поддержке местных комсомольских организаций удалось немало сделать, чтобы демократизировать жизнь в комсомоле.

Пройдет сравнительно немного времени, в начале 70-х годов к руководству комсомолом придут другие люди, из другого поколения и многое из свершенного нами после XX съезда партии ради возвращения комсомольских организаций ее подлинным хозяевам — юношам и девушкам — будет отодвинуто на задний план, а в ВЛКСМ снова расцветет бюрократизм, всесилие аппарата.

Столь подробно я пишу о некоторых общих проблемах потому, что без их решения в полной мере не может функционировать коммунистический молодежный союз, он обречен. Что и случилось в действительности. Комсомола уже нет. Вместе с развалом Советского Союза был развален и ВЛКСМ. В России, да и в других странах и в республиках бывшего СССР, массового коммунистического молодежного движения сейчас нет.

Есть попытки его воссоздания. И несомненно, что коммунистический союз молодежи возродится. В новых условиях он будет иным. Но многое из того, чем жил ленинский молодежный союз, будет заимствовано. Воспринято потому, что его деятельность опиралась на интересы и потребности молодой натуры, на ее связь с другими поколениями, на ее понимание прогрессивной роли социализма в развитии человеческой цивилизации.

Я и мои единомышленники исходим из того, что первым условием общественной самодеятельности в ВЛКСМ является возможность совершенно свободного обмена мнениями, спора, возражений, гласного обсуждения возникающих проблем. Лишь при наличии этих условий жизнь любого коллектива, молодежного коллектива в особенности, становится многообразной, богатой содержанием, интересной. Только в такой обстановке можно на деле вырабатывать характер, убежденность, смелость в суждениях и отвагу в действиях. Различия во мнениях по поводу тех или иных вопросов деятельности своей организации (и не только), уточнение позиций, сопоставление с реалиями ведут к коллективной выработке правильных путей, служат надежным методом скрепления и установления подлинно товарищеских отношений в организации союза, в среде молодежи.

Большое внимание в связи с проблемой самодеятельности в комсомоле уделялось и вопросам соотношения демократии и дисциплины, укрепления единства комсомольских рядов. Комсомол — организация единая, успешно действующая лишь при наличии твердой, обязательной для всех дисциплины — дисциплины сознательной, основанной на глубоком понимании задач и вполне осознанном, а не механическом их исполнении.

Только то дело прочно, которое делается массами сознательно. А добиться этого можно не иначе как на основе широкого и свободного обсуждения комсомольцами всех без исключения сторон жизни комсомола. Именно обсуждения, так как разъяснение хоть и важно, но в сущности представляет процесс односторонний, где исполнители находятся все-таки в положении относительной пассивности, что не вполне демократично.

Конечно, нельзя превращать комсомол в своего рода дискуссионный клуб, где только и делают что говорят, обсуждают, дискутируют и где в беспрерывности обсуждений тонут конкретные дела. Но правильное и полное решение только и может быть выработано в результате широкого обсуждения, в ходе которого каждый член ВЛКСМ имеет возможность высказать свою точку зрения по поднятому вопросу.

Без обсуждения, указывал В.И. Ленин, никогда сознательные рабочие не будут решать важного вопроса. Следуя этому ленинскому положению, мы в 50-е годы действовали в том направлении, что укреплять единство комсомола — это значит, с одной стороны, укреплять дисциплину, создавать условия для выполнения каждым членом ВЛКСМ принятых решений, а с другой — обеспечивать внутрисоюзную демократию, полную возможность высказать свою точку зрения, пока это решение не принято. Действовавший тогда Устав ВЛКСМ предусматривал возможности и организационные формы, которые обеспечивали свободу широкого обсуждения членами ВЛКСМ всех вопросов деятельности комсомола.

Ни одна политическая партия, ни одно массовое движение не может обойти проблему отношений между «руководителями» и «массой». (Замечу в скобках: разве не предательство «руководителей» КПСС привело к ее распаду — без учета и стремлений масс?) Для комсомола это тоже был не простой вопрос. В его рядах выросли эдакие маленькие «культики», находящие свое место в общей системе культа личности.

Преодоление последствий культа личности диктовало необходимость пересмотра отношений между «руководителями» и «массой». Мы не уставали тогда критиковать такое положение дел, когда комсомольский работник относится к молодежи как к меньшой братии, которую надлежит возвысить до себя. При таком подходе невозможно познать степень сознательного мнения по тому или иному вопросу всей массы юношества, а потому и правильно выразить его настроения и намерения.

Анализируя положение дел в комсомольских организациях и их комитетах, содержание различного рода инструкций, мы, как мне помнится, не нашли тогда каких-то зафиксированных ограничений права высказывать каждым комсомольцем свое мнение по любому вопросу. Такого рода указаний не было. Действовали сложившиеся привычки, что пострашнее циркуляров. Однако процесс ломки привычек, трафаретов, мешающих проявлению активности, инициативы, самодеятельности молодежи нарастал.

ЦК ВЛКСМ, его Бюро и Секретариат, опираясь на поддержку с мест, твердо вел и линию по преодолению таких вредных явлений периода культа личности, как робость, пассивность, склонность к пересказыванию общеизвестных, азбучных положений, постулатов, что вело к однообразию мыслей. А призрачное единодушие без откровенного обсуждения на деле ведет к тому, что наиболее острые и злободневные вопросы муссируются за пределами коллектива.

Комсомольский вожак, обладающий знаниями, культурой, опытом, всегда в состоянии помочь «заблудшему» в своих суждениях и действиях. Юноши и девушки, добровольно объединившиеся в свой коммунистический союз, должны по-товарищески и говорить, и спорить, и убеждать друг друга, не допуская грубого окрика, нажима, приклеивания различных ярлыков.

Уместно вспомнить здесь рекомендации Ленина о том, что к теоретической путанице молодых людей надо относиться совсем иначе, чем мы относимся к теоретической каше в головах и к отсутствию революционной последовательности у людей, претендующих на то, чтобы вести и учить других. Молодежи, которая еще учится, надо всячески помогать, относясь как можно терпеливее к ее ошибкам, стараясь исправлять их постепенно и путем преимущественно убеждения, а не давления.

Бюро ЦК ВЛКСМ в своей записке в ЦК КПСС исходило из того, что в идейно-воспитательной работе комсомольских организаций надо преодолеть сложившуюся и осмеянную Лениным практику «книжного знания коммунизма», ее оторванность от современных, волнующих молодежь проблем, от быта, досуга юношей и девушек; покончить с отстраненностью комсомольских организаций от борьбы против хамского, потребительского отношения к молодежи со стороны некоторых хозяйственников.

Был сокращен получающий зарплату аппарат, изменена структура комсомольских комитетов, введен институт внештатных секретарей, созданы комиссии по различным сферам комсомольской работы, главная роль в котором отводилась молодежи.

В целях удовлетворения разносторонних интересов юношей и девушек были созданы Союз советских студентов, Всесоюзный Совет юных пионеров, Всесоюзное общество молодежного туризма, Союз советских спортсменов, а также различные молодежные клубы — филателистов, фотолюбителей, радиолюбителей, клубы девушек, старшеклассников…

Кроме того, был установлен ежегодный праздник — День советской молодежи, учрежден Всесоюзный фестиваль советской молодежи, проводимый раз в 3–4 года, была отменена входная плата в парки культуры и отдыха, а в каждом городе один профсоюзный клуб превращен в молодежный.

Весьма полезным делом явилось создание в летнее время на базе колхозов лагерей труда и отдыха для учащихся, а при домоуправлениях различного рода самодеятельных кружков; денежные средства, поступающие от сбора металлолома, от субботников, шли на нужды юношества.

Центральный комитет КПСС оказывал полное доверие ЦК ВЛКСМ. Естественно, брали эту практику на вооружение местные партийные комитеты. И в этом проявлялась степень освобождения от последствий культа личности, раскрывались возможности для развития инициативы и самодеятельности комсомольских организаций. Работать без оглядки наверх стало легко.


Хочу добрым словом помянуть Екатерину Алексеевну Фурцеву, которая, будучи в 1957–1961 гг. членом Президиума (Политбюро) ЦК КПСС, вела в Центральном комитете партии вопросы идеологической работы, культуры, просвещения. Стройная, с копной светло-русых волос, с голубыми глазами, с хорошо очерченными припухлыми губами, она была женственна и притягивала к себе. Екатерина Алексеевна обладала живым умом, ясным видением назревших проблем в идейной жизни партии и страны. Умела как-то сразу создать обстановку дружелюбия, доверия, позволяющую на равных вести беседу. И позже, будучи министром культуры Союза ССР, она нередко деликатно помогала мне в работе председателя Госкомитета по телевидению и радиовещанию. О Фурцевой много ходило разных домыслов и мещанских побасенок. Для меня Екатерина Алексеевна — добрый, умный, принципиальный и не по-женски смелый человек.

Естественно, что обновление самих подходов к организации деятельности коммунистических союзов молодежи, их внутренней структуры, форм и методов работы — не являлось самоцелью. Оно должно было послужить и действительно послужило решению коренной задачи молодежного движения — воспитанию активных членов общества, творцов истории своей страны.

В качестве исходного материала в практической работе мы опирались на данные о численности молодежи, состоянии брачных отношений и положении молодых семей, о проблемах жизни городской и сельской молодежи, соотношении полов, удельном весе молодежи в трудоспособном населении страны.

В 50-е годы демографическая ситуация в стране была положительно-устойчивой, рождаемость превышала смертность, тенденция омоложения населения страны набирала силу. Несмотря на это, ЦК ВЛКСМ, комсомольские организации проявляли постоянную заботу о здоровье детей, юношей и девушек и особенно о детях-сиротах, проживающих в детских домах. Пионерские лагеря, детские санатории и профилактории, молодежные трудовые оздоровительные лагеря, дома отдыха при предприятиях, вузах, систематический медицинский контроль по месту работы или жительства — и все это бесплатно, за счет государства, профсоюзов — формировали крепкую телом молодую поросль.

Работу по воспитанию подрастающего поколения физически здоровым комсомол проводил совместно с органами здравоохранения, профсоюзами, спортивными организациями. Между ними было полное взаимопонимание — большая спайка между всеми звеньями комсомола, органами советской власти, коммунистической партии существовала на ниве образования детей и юношества.

Уже тогда наука указывала на то, что генетический фонд населения зависит не только от природных условий, но находится под постоянным воздействием условий социальных. Вот почему комсомол стремился облегчить массовый контроль за постановкой общего и специального образования в государстве, за соблюдением закона о всеобщем образовании, за правильным набором абитуриентов в высшую и среднюю специальную школу, разумное распределение молодых специалистов. Особую заботу комсомольские комитеты проявляли по отношению к школам и училищам профтехобразования, готовящим кадры рабочего класса.

Величайшим завоеванием советской власти, социализма явилось превращение страны в страну образованную. И в этом благородном деле немалый вклад ленинского комсомола. Ясно как белый день, что снижение, а тем более утрата интеллектуального потенциала страны, на пороге чего мы сейчас стоим, обернется тяжелейшими последствиями на десятки лет, если не будут приняты меры, опережающие эту болезненную для России тенденцию.

ЦК ВЛКСМ, ЦК комсомола союзных республик, крайкомы, обкомы комсомола, горкомы крупных промышленных центров и сельскохозяйственных районов страны ревниво оберегали социально-экономический статус молодежи. Они остро выступали против нарушений трудового законодательства о подростках и молодежи (нарушений приема на работу, продолжительности рабочего дня, права на учебу в вечерних и заочных учебных заведениях и других).

Конституция СССР провозглашала и закрепляла фактически право молодежи на труд, образование, отдых, охрану здоровья. Однако как ни велика историческая значимость социальных завоеваний социализма, была еще одна сторона социального положения юношества, находившаяся в поле зрения комсомола.

Я имею в виду участие молодежи в управлении предприятиями промышленности, транспорта, колхозами и совхозами, участие в различных органах государственной власти — от сельских, поселковых Советов до Верховного Совета СССР, то есть в тех именно органах, где формируется и осуществляется молодежная политика, где молодое поколение не только проходит школу хозяйственного и государственного управления, но вливает в жизнь свежую кровь.

От управления хозяйственными делами до интереса юношей и девушек к политике и участия в ней небольшой шаг. XX съезд КПСС пробудил живой интерес в массах молодежи к политике. Это было отрадным явлением, и прежде всего потому, что идущее следом за нами поколение начало осознавать свою роль в жизни страны, государства, партии, комсомола, понимать свою ответственность наряду с другими поколениями советского народа за настоящее и будущее отчизны.

Весомый удельный вес молодежи в общественном производстве, как и в других сферах общественной практики, давал юношам и девушкам моральное право на достойное место в советском обществе, что старшими поколениями воспринималось как само собой разумеющееся.

Следует заметить, что в советском обществе ни до Великой Отечественной войны, ни в ходе ее, ни после проблема поколений — отцов и детей — в антагонистическом плане не вставала. Комсомольские комитеты беспокоила излишняя опека старших по отношению к младшим: мы трудно жили — дайте хорошо пожить нашим детям, что порождало в среде молодежи явления иждивенчества, а то и тунеядства.

Вот, коротко говоря, те узловые проблемы, которые острее, чем раньше, встали перед комсомолом после XX съезда КПСС; проблемы, органически взаимосвязанные между собой. И потому мой дальнейший рассказ о наиболее крупных событиях второй половины 50-х годов. Он как бы вкупе будет охватывать все перечисленные проблемы, надеюсь, представит интерес для молодых коммунистов грядущих времен…


Одним из таких событий стал февральский (1957 года) пленум Центрального комитета ВЛКСМ. Отдел пропаганды готовил его с большим интересом и задором, втягивая в работу тысячи комсомольских активистов, людей разных профессий, национальностей, возрастов со всей страны. Ведь это был пленум, на котором впервые за всю историю комсомола подлежал обсуждению животрепещущий вопрос: «Об улучшении идейно-воспитательной работы комсомольских организаций среди комсомольцев и молодежи». Мы гордились тем, что даже в «Большом доме» не поднималась рука сдвинуть такую глыбу в партии, а ведь дело требовало…

«Мой» отдел пропаганды и агитации небольшой, но крепко спаянный, в процессе подготовки пленума на глазах молодел. При анализе предложений местных организаций комсомола стало очевидно, что уровень образованности членов ВЛКСМ, юношей и девушек, не состоящих в его рядах, позволяет поставить и обсудить одну из кардинальных проблем настоящего и будущего молодого поколения.

Я имею в виду проблему формирования в массах молодежи такого интеллектуального потенциала, которому было бы под силу, по мере мужания, приобретение в рамках союза молодежи опыта в государственном, хозяйственном, культурном строительстве, было бы по плечу решать любые задачи социалистического строительства.

Мы исходили из того, что интеллектуальный потенциал молодежи мог успешно набирать силу только в том случае, если юноши и девушки начиная со школьной скамьи, а затем и в последующие годы своей жизни будут поставлены в такие общественные условия, при которых на смену догматическому образу мышления, насаждаемому идеологической практикой культа личности, придет мышление, основанное на высокой образованности, широком взгляде на жизнь, способное устоять и взять верх в открытой идейной и духовной борьбе за победу коммунистических идеалов. И это поможет молодым продолжить революционное дело отцов.

Вот с этих основных позиций, в которых выражались взгляды моего поколения, и шла подготовка пленума ЦК ВЛКСМ по идеологическим вопросам.

В ней были задействованы большие силы: комсомольские работники и активисты разных звеньев комсомола, ученые-обществоведы, деятели культуры, литературы, искусства, профсоюзные, хозяйственные руководители; постоянно шел обмен мнений с руководителями партийных органов.

Наш комсомольский дом на Маросейке денно и нощно гудел как пчелиный улей, в который собирался нектар нужных, полезных идей. Большую работу вели работники аппарата, и прежде всего отдела пропаганды и агитации: Иван Кириченко занимался перестройкой комсомольской печати; Л. Волынкина — разработкой вопросов постановки культурно-массовой работы и проведением Всесоюзного фестиваля молодежи; Зоя Короткова — проблемой воспитания молодежи на революционных, боевых и трудовых традициях партии и народа; Иван Зонов поднял из архивов все, что относилось к реализации ленинской идеи о монументальной пропаганде в воспитательной работе.

Кстати сказать, И. Кириченко, Л. Волынкина, И. Зонов и многие другие затем трудились на ответственной работе в аппарате ЦК КПСС. Работали с увлечением все, подвергали критическому анализу не только то, что казалось и действительно было самым существенным, но и высвечивали закоулки идейно-воспитательной работы первичных организаций, райкомов, горкомов, обкомов, крайкомов комсомола, ЦК ЛКСМ союзных республик.

Работа по подготовке к пленуму велась таким образом, что по мере тщательной отработки того или иного вопроса он запускался в дело. Причем фронт именно такой работы был весьма широк и в нем активно участвовали представители с мест. Сошлюсь на некоторые примеры.

Развенчание культа личности образовало пустоту в сложившейся за долгие годы системе воспитания детей и юношества. Эту зияющую пустоту надо было заполнить тем, что соответствовало бы марксистской концепции «народ — творец истории». После долгих раздумий, коллективных размышлений стало очевидным, что альтернативой культу одного человека в воспитательной работе имеет право на жизнь лишь воспитание поколений на революционных, боевых и трудовых традициях советского многонационального народа.

За плечами народа стоят такие исторические свершения, в них такая нравственная сила и высочайшая одухотворенность, умноженная на чистоту помыслов, стремление к справедливости и верность отчизне, которые являют собой непреходящий образец для подражания, дают простор для приумножения этих славных традиций.

Для апробации этой идеи в Ленинград на Кировский (бывший Путиловский) завод выехала наш инструктор Зоя Короткова, которая, опираясь на поистине бесценные традиции пролетариев разных поколений этого завода, вместе с комсомольской и партийной организацией определила совершенно конкретные пути, методы, формы воспитания юношества на революционных, боевых и трудовых традициях народа и партии.

Воспитание на этих славных традициях стало затем одним из направлений в идейно-воспитательной работе КПСС, ВЛКСМ и общественных организаций.

Или другой пример. В течение долгих лет местные комсомольские газеты были «от Москвы до самых до окраин» похожи друг на друга по своей верстке, оформлению, форме подачи материалов, беззубости и прочему. Они плохо выражали специфику своих комсомольских организаций, молодежи своих регионов. Надо было сделать комсомольские газеты и журналы «вкусными», «прилипающими» к рукам читателя, несущими большой идейно-воспитательный заряд, и сделать это руками тех редакционных коллективов, которые сложились на местах.

Пригласили в отдел пропаганды человек 15 главных редакторов комсомольских газет из разных областей, краев, республик страны, сопоставили точки зрения, выработали методологию подхода к проблеме, закрыли редакторов на «замок», и они в течение двух недель готовили макеты своих газет в их новом видении.

Затем собрали всех редакторов страны. Представили макеты на общественное обсуждение. Редакторы что-то приняли, что-то отвергли. Но в результате жарких споров и дискуссий все решили работать по-новому. И действительно, молодежные газеты изменили свое лицо, стали интересными, оригинальными, боевыми молодежными органами. Значительно возросли их тиражи.

С них, с комсомольских газет, особенно с «Комсомолки» стали брать пример и другие, «взрослые газеты». «Комсомольскую правду» редактировали тогда сначала Ю. Воронов, а затем А. Аджубей — два разных по своей натуре человека, но оба очень яркие и способные журналисты, оба прекрасные товарищи.

Не могу не сказать здесь и о том, что в 1958 году разовый тираж 177 комсомольских изданий по сравнению с 1954 годом увеличился в два раза. В целях удовлетворения запросов детей и юношества, притока в литературу и журналистику новых молодых сил ЦК ВЛКСМ создал такие новые журналы, как «Веселые картинки», «Юный техник», «Комсомольскую жизнь», «Юный натуралист», «Юность», восстановил «Молодую гвардию», и целый ряд изданий на местах, на родных языках народов нашей страны.

В это же время шла модернизация издательства «Молодая гвардия». Были изданы и оказали большую помощь в постановке идейно-воспитательной работы в комсомоле новые, умные книги. Среди них: «Молодежь и наука», изданная совместно с Академией наук СССР, «Славные традиции» — о боевом пути ленинского комсомола — и, конечно, впервые изданные очерки по истории ВЛКСМ.

Мы гордились тем, что нам удалось совершить крупный поворот и в молодежной печати от схоластики времен культа личности к удовлетворению интеллектуальных запросов юношей и девушек, к оказанию им помощи в благородном стремлении стоять в своих знаниях на уровне времени. «Знать — это значит победить», эти крылатые слова не сходили со страниц комсомольской печати.

Она звала молодежь овладевать знаниями, участвовать в научно-техническом прогрессе, стоять на уровне современной культуры, двигать ее вперед. Не будет преувеличением сказать, что комсомол был душой школ рабочей и сельской молодежи. Оживилась деятельность школьного и вузовского комсомола. В эти годы зародились студенческие строительные отряды.

Особо надо сказать о комсомольских организациях в художественных высших учебных заведениях, внимание к которым со стороны ЦК ВЛКСМ, других руководящих комсомольских организаций было повышенным. Ведь речь шла о той группе молодежи, творчество которой рано или поздно должно оказывать свое воздействие на широкие слои молодежи, всего народа. Поэтому комсомольские организации во главу своей деятельности ставили заботу о формировании у молодой художественной интеллигенции высоких нравственных и эстетических позиций, ориентирование ее на создание произведений высокого гражданского звучания.

Вряд ли кто может возразить против справедливости именно такой постановки вопроса. Однако несмотря на то что ЦК ВЛКСМ содействовал становлению театра «Современник», рекомендовал художника И. Глазунова в Союз художников СССР, создал вместе с Союзом композиторов молодежный симфонический оркестр, который затем стал Государственным оркестром Гостелерадио, а его художественным руководителем является теперь лауреат Всесоюзного фестиваля молодежи И.В. Федосеев; несмотря на то что при поддержке ЦК ВЛКСМ по сценарию Е. Долматовского режиссером Ю. Егоровым был создан фильм «Добровольцы», в котором едва ли не впервые в советском кино упоминалось о репрессиях, в том числе в комсомоле, а фильм А. Алова и В. Наумова «Они были первыми» воспевал комсомольскую героику первых комсомольских лет, несмотря на все это (примеры можно было бы продолжать и продолжать), ЦК ВЛКСМ, его Бюро и Секретариат обошли стороной, не разработали и не поставили перед ЦК КПСС кардинальный, как мне представляется, вопрос о недопустимости вмешательства людей, наделенных властью, в творческий процесс и их стремления давать «руководящие оценки» произведениям искусства.

Если бы удалось преодолеть эту ограниченность, то отношение комитетов комсомола к творчеству писателей, художников, композиторов, режиссеров, актеров было бы еще более корректным, участливо-деликатным, лишенным мелочной опеки, а тем более грубого вмешательства в творческий процесс. Не была тогда достаточно четко обозначена мысль о том, что нельзя относится к искусству как к иллюстраторству политики, что особенно было присуще периоду культа личности (а потом и в брежневские времена).

Что было, то было.

Но для большинства выдающихся и подающих надежды деятелей литературы, искусства, культуры Центральный комитет комсомола был тогда родным домом. Вход в него был делом чести каждого осознающего роль молодежи в будущем своей отчизны.

Так, широким фронтом, с охватом всех сторон идейно-воспитательной работы, с учетом пожеланий, мнений комитетов ВЛКСМ и комсомольских организаций нарастало оживление идейной жизни молодежи, развивался вкус к ней со стороны комсомольских кадров и актива.

Основой такого влечения явилось пробуждение после XX съезда КПСС свободы мысли и духа. Этим чувством были пронизаны решения февральского 1957 года пленума Центрального комитета ВЛКСМ по идеологии и последующая работа комсомольских организаций по реализация его рекомендаций.

Пробудить миллионные массы молодежи к сознательному историческому творчеству, освободить его от догматизма и культа личности — в этом состояла вся прелесть, неповторимость, значимость избранного комсомолом после XX съезда КПСС пути.

После идеологического пленума ЦК ВЛКСМ появилось много нового, интересного в постановке политического просвещения, лекционной работы, организации отдыха, досуга молодежи.

Молодая Рая Чепрыжова читала лекции в далеких таежных местах Красноярского края. Старики и молодые засиживались с ней до «петухов». Первый секретарь крайкома партии очень просил перевести ее на работу в крайком партии. Но она не изменила своих привязанностей к отделу пропаганды Цекомола.

Приобщение широчайших масс молодежи к культуре, развитие у юношей и девушек постоянного влечения к ее богатствам занимали руководящие комсомольские органы. Было очевидно, что добиться желаемого результата на этом благородном пути можно лишь в тесном содружестве с творческими союзами писателей, композиторов, художников, деятелей театра, кино, с многочисленной армией культпросветработников, связанных с профсоюзами, органами культуры. А такое содружество можно было выстраивать только на конкретных взаимоинтересных делах как для творческой интеллигенции, так и для молодежи.


Таким взаимоувлекательным делом явился Всесоюзный фестиваль советской молодежи, который начинался в каждом колхозе, совхозе, на каждом предприятии, проходил в районах, городах, областях, краях, республиках и завершался смотром художественного творчества молодежи в Москве в преддверии VI Всемирного фестиваля молодежи и студентов, прошедшего под девизом «За мир и дружбу» (28 июля — 11 августа 1957 года).

К подготовке и проведению Всесоюзного фестиваля были привлечены все лучшие творческие силы страны, все, кто составлял гордость отечественной многонациональной культуры.

В рамках фестиваля были проведены всесоюзные конкурсы молодых композиторов, поэтов-песенников, музыкантов-исполнителей, конкурсы на лучшее литературное произведение, театральный спектакль, конкурсы-смотры молодых ансамблей и художественных коллективов, исполнителей и другие. Всесоюзный фестиваль выявил целую плеяду талантов, внесших своим творчеством вклад в отечественную культуру.

Были созданы прекрасные произведения о молодежи, о комсомоле, которые и ныне не сходят с театральных, концертных подмостков, с экранов кинотеатров…

Мало кто знает, что путевку в большое искусство И. Кобзону, эстрадному певцу нашего времени, доброму совестливому человеку, дал Всесоюзный фестиваль молодежи во время его срочной службы в Закавказском военном округе.

Между творческой интеллигенцией и комсомолом, его Центральным комитетом сложились воистину искренние товарищеские отношения. Писатели, композиторы, художники, поэты, актеры, режиссеры заходили не как гости, а как товарищи: М. Шолохов, К. Симонов, С. Михалков, Л. Ошанин, Е. Долматовский, Д. Шестакович, Т. Хренников, С. Туликов, В. Мурадели, С. Герасимов, П. Соколов-Скаля, Д. Шмаринов, Р. Симонов, И. Туманов, Б. Покровский, Л. Утесов, И. Моисеев, Т. Устинова были советчиками и помощниками комсомола. И не только они.

Как бы хотелось сказать обо всех! Позволю лишь еще раз выразить им благодарность за все свершенное на ниве приобщения юношества к прекрасному, к культуре. Наверное, многие из тех, кто стал маститым художником, могли бы вспомнить и поблагодарить ленинский комсомол за выданную ему путевку в творческую жизнь. Благодарная память — благородна.

Всесоюзный фестиваль советской молодежи стал хорошей репетицией Московского всемирного фестиваля молодежи и студентов. Его демократичность и открытость, дружелюбие москвичей создали неповторимую обстановку дружбы и единения молодости всего мира. На фестиваль в Москву приехали свыше 30 тысяч юношей и девушек из 131 страны мира. 25 тысяч молодых людей из всех союзных республик, областей и краев страны представляли советскую молодежь. Фестиваль не был заперт в залы и кабинеты. Он проходил на улицах, в парках, садах, стадионах.

О царившей во время фестиваля атмосфере свидетельствует, например, такой факт: открытие фестиваля задержалось на два с лишним часа. Колонна грузовых автомашин, на которых ехали иностранные делегации, растянулась по всей Москве — от ВДНХ до Лужников. Буквально вся Москва, и стар и млад, высыпала на улицы. Москвичи останавливали машины, завязывались оживленные беседы с членами зарубежных делегаций, вспыхивали импровизированные выступления танцоров, музыкантов, певцов. Улыбки, объятия…

Советская делегация была еще на площади перед ВДНХ, а первые машины к назначенному времени уже подошли к стадиону им. В.И. Ленина.

Звонит мне А. Шелепин и спрашивает: «Где делегация?» — «На ВДНХ». — «Члены Политбюро уже на стадионе. Что будем делать?» — «Если события будут развиваться таким же образом, то открытие фестиваля задержится на два-три часа. Наверное, надо докладывать Н.С. Хрущеву». — «Жди — позвоню».

Прошло какое-то время, раздался телефонный звонок Шелепин веселым голосом говорит: «Докладывал Н.С. Рассказал, что делается на улицах Москвы, в связи с чем открытие задержится. Н.С. сказал: „Ничего, подождем. Мы, члены Политбюро, здесь поработаем. Пускай идет все своим чередом“».

Надо заметить, что всю подготовительную работу к фестивалю проводил ЦК ВЛКСМ своими силами, без создания каких-либо особых правительственных комиссий. Порядок в Москве обеспечивала не милиция (ее на улицах города почти не было видно), а дивизия московских комсомольцев. Руководители самых различных ведомств и организаций приходили на Маросейку и докладывали все, что и как делается по подготовке к фестивалю.

Особо хочется сказать добрые слова в адрес ВЦСПС. Секретарь ВЦСПС Т.Н. Николаева не жалела ни сил, ни времени, отдавая их делу проведения Всесоюзного и Всемирного фестивалей молодежи, а дело это требовало постоянного внимания.

Всесоюзный фестиваль выявил многие новые таланты. Всемирный фестиваль вылился в яркую демонстрацию молодежи мира в борьбе за мир и дружбу между народами.

Ныне нередко можно услышать голоса о том, что-де массовые призывы молодежи на освоение целинных и залежных земель, на стройки Сибири, Дальнего Востока, Крайнего Севера и другие не способствовали делу воспитания юношей и девушек; что сейчас молодежь на подобные обращения не откликается. Уверен, что такие утверждения идут в одном случае от незнания действительного положения вещей, в другом — от не совсем добросовестных побуждений.


…В мае 1956 года коммунистическая партия обратилась к комсомольцам, молодежи с призывом поехать на освоение природных богатств восточных, северных, дальневосточных районов страны, на стройки Донбасса и Казахстана. Она просила откликнуться на этот призыв 400–500 тысяч человек. За два года более миллиона юношей и девушек подали заявления в комсомольские организации с просьбой направить их на работу.

Комсомольцы и молодежь Украины в рекордные сроки помогли построить 37 новых угольных шахт. В 1956–1958 гг. за высокие успехи в сельском хозяйстве большая группа молодых людей была награждена орденами и медалями СССР. Подобные примеры можно было бы продолжить.

В 1958 году в комсомоле произошли два события: в апреле состоялся XIII съезд ВЛКСМ (на котором я вновь был избран в состав Центрального комитета, его Бюро и Секретариата), а в октябре юность страны вместе со старшими поколениями отпраздновала 40-летие Ленинского союза молодежи.

XIII съезд, опираясь на опыт комсомольских организаций, накопленный после XX партийного съезда, внес в устав своей организации положение о том, что «важнейшим принципом работы ВЛКСМ является инициатива и самодеятельность всех его членов и организаций». Определялось, что при комсомольских комитетах создаются комиссии и советы по вопросам комсомольской работы, в райкомах и горкомах избираются внештатные секретари, высшим органом первичной организации является комсомольское собрание, а выборы в ней проводятся открытым голосованием.

Мне, да и моим одногодкам думалось тогда, что наша партия отстает от велений времени, сдерживает назревший процесс демократизации своей внутренней жизни, не выступает инициатором демократического обновления государственных органов власти и управления общественными формированиями. Жаль, что устремления комсомольцев, молодежи к дальнейшему обновлению общества в верхах не были поняты.

40-летие ВЛКСМ отмечалось всенародно, с размахом, шумно и радостно. В трудовую копилку страны молодежью было внесено много богатства за счет перевыполнения производственных заданий, внедрения новой техники и технологии, экономии сырья, топлива, электроэнергии, сбора хорошего урожая…

Подобно тому как в предвоенные тридцатые годы жизнь становилась лучше, веселее, так и в конце 50-х богатства родины в значительной мере возвращались на благо народа, человека. Ни одна, даже самая развитая капиталистическая страна была не в состоянии обеспечить безвозмездно самые насущные потребности человека — в труде, отдыхе, образовании, здравоохранении, социальном обеспечении.

Пускай подчас не так, как хотелось, но каждый трудящийся, его сын, дочь были уверены в завтрашнем дне. Люди хорошо питались, красиво одевались. Не хватало бытовой мишуры в хорошей красивой упаковке, на что и начал делать ставку Запад, прежде всего адресуясь к молодежи. Фронт «холодной войны» поворачивался к юношам и девушкам низкопробной бытовщиной в музыке, искусстве, литературе и так далее.

ЦК ВЛКСМ, комсомольские организации чувствовали это, как говорится, кожей. Спецслужбы США, Англии, Франции, Италии, Германии и других стран через бытовщину несли в молодежную среду политику якобы превосходства капитализма, западного образа жизни над социализмом и образом жизни советского народа, его молодежи.

В Москве юность страны собралась на торжественный пленум ЦК ВЛКСМ.

Произнося с трибуны речь, я видел в зале многих из своего поколения. Мы по-прежнему были едины. Мне хотелось попросить подняться со своих мест всех участников Великой Отечественной… Я этого не сделал, а видел многих. Но по предложению Н.С. Хрущева я сделал другое: объявил, что по решению Моссовета, идущий от центра к Лужникам проспект, построенный при участии молодежи, будет носить имя Ленинского комсомола. Зал ликовал, а московская делегация бушевала от восторга…

Читатель может подумать, что автор изображает дело так, что в те годы, после XX съезда КПСС, все в комсомоле шло без сучка без задоринки, как по накатанной до синевы асфальтовой дороге. Конечно, это не так. Полагать, что все обходилось без трудностей, сложностей было бы наивным ребячеством. Были и срывы в работе, были неудачи, были ошибки. И о них я тоже скажу. Но главное состояло в том, что комсомол шел широким, уверенным шагом, черпая в своих рядах задор, инициативу в делах, силу для новых свершений во славу родины.


…Противоречия, ошибки, срывы в работе были многоплановы. Они имели место и в молодежной среде — тунеядство и самодовольство, бездуховность и аморальщина, уход молодежи из деревни в город, хулиганство и даже преступность. Все эти явления затрагивали различные (пускай небольшие, но все равно это вызывало тревогу) группы молодежи.

Были противоречия среди комсомольских работников, активистов различных регионов на почве «мы лучше — вы хуже», «я умный — ты дурак». Однако каких-либо политических, неополитических противоречий я не помню — их не было, во всяком случае на поверхности, так чтобы можно было увидеть, почувствовать.

Нередки были противоречия между активистами комсомола и хозяйственными руководителями. Некоторые из них в целях выполнения плановых заданий привлекали молодежь к работам в нарушение норм и условий труда: занижение расценок, отсутствие заботы о надлежащих условиях в общежитиях, об отдыхе, учебе юношей и девушек. Подобные случаи, в зависимости от их остроты, были предметом разбирательства на бюро ЦК ВЛКСМ с приглашением министров, руководящих отраслями, где работали виновные в нарушениях, также вносились соответствующие рекомендации в правительство и так далее.

Имели место расхождения в оценке комсомольскими организациями и партийными органами некоторых явлений. ЦК ВЛКСМ постоянно выступал против копирования комсомольскими органами стиля и методов руководства партийных комитетов партийными организациями, что взрослило деятельность молодежных коллективов, отодвигало на второй план их первичные интересы — в этом случае шла своего рода «игра во взрослых», что отгораживало юношей и девушек от комсомольских коллективов.

Возникали иногда разногласия и между ЦК ВЛКСМ и ЦК КПСС, чаще между их секретарями. Так, например, в ЦК КПСС — его аппарате и секретариате — долгое время ходило устойчивое мнение о том, что комсомол не может быть организацией политической, что это может нарушить правильные взаимоотношения, гармонию между КПСС — организацией политической и ВЛКСМ — организацией общественной. Однако свершения комсомола, его повседневная практика убеждали в правоте комсомольского ЦК.

Так, М.А. Суслов, секретарь ЦК КПСС в течение ряда лет, с упорством, достойным лучшего применения, доказал, что у комсомола не может быть своей собственной истории, и потому не надо писать книгу очерков о его истории. В конечном счете к 40-летию ВЛКСМ такая книга все же была выпущена. И при всех ее слабостях, как первого опыта, получила горячее одобрение среди комсомольского актива и юношества.

Мое поколение в своей массе знает, что общественная мысль и практика не породили ничего более высокого, чем социализм, требующий как всякое общественное явление своего совершенствования, достройки и перестройки.

В.И. Ленин указывал, что «…доделывать, переделывать, начинать сначала придется нам еще не раз. Каждая ступень, что нам удастся вперед, вверх в деле развития производительных сил и культуры, должна сопровождаться доделыванием и переделыванием нашей советской системы… Переделок предстоит много, и „смущаться“ этим было бы верхом нелепости (если не хуже, чем нелепости)».

Молодежь в меньшей мере отягощают нелепости переделок отжившего, устаревшего, тормозящего прогресс. Так было всегда. Так было во второй половине 50-х годов, в преддверии и после XX съезда КПСС.

Мне хочется верить в то, что в среде молодежи найдутся и ныне силы, которые сумеют отстоять социалистическое прошлое нашей отчизны, сумеют дать отпор тем, кто проповедует, что Великий Октябрь — ошибка или неудачный эксперимент кучки заговорщиков. Гражданская война — вообще преступление, Великая Отечественная — сплошной позор, а все, что воздвигнуто энтузиазмом наших отцов, создано понапрасну. И зря они, глупые, старались, и так далее и тому подобное. Хочется верить в то, что в среде нового поколения появятся интеллектуальные силы к тому, чтобы из искры вновь раздуть пламя социализма, не повторяя ошибок и дикостей прошлого, и возродить общество справедливости и благоденствия.


Летом 1959 года я выбыл из состава Секретариата и Бюро ЦК ВЛКСМ в связи с переходом на другую работу. Уходил не только я. Почти одновременно со мной вышли на государственную или партийную стезю В. Семичастный, А. Аксенов, 3. Туманова, В. Залужный, К. Муртазаев. На смену нам пришли новые товарищи — из другого поколения.

Уходил я с комсомольской работы с чувством удовлетворения. Конечно, было грустно расставаться со спаянным искренней дружбой коллективом Цекомола, со многими товарищами из областей, краев и республик страны. Друзья, обретенные мной в комсомольские годы, останутся со мною на всю жизнь — во что я искренне верил и не ошибся.

Но не грусть заполняла мое сердце. Уходить было пора — надо было освобождать дорогу новому поколению молодежных вожаков, сформировавшихся уже в послевоенное время. Покидал я ЦК ВЛКСМ с чувством исполненного долга. В его стенах на посту секретаря и члена бюро Центрального комитета комсомола я еще раз убедился в том, что человек, одержимый теми или иными мыслями и идеями, корреспондирующими потребностям времени, при желании, опираясь на единомышленников, непременно может реализовать благородные помыслы в своей практической деятельности.

В преддверии и после XX съезда КПСС удалось совершить в комсомоле главное: освободить его от пут культа личности, вдохнуть в массы молодежи веру в неиссякаемый источник собственных творческих возможностей и вести все дела в своем коммунистическом союзе самим, на началах собственной инициативы и самодеятельности.

Это был крутой поворот качественного свойства. И если бы последующие поколения комсомольских активистов, кадров комсомола сумели продолжить и развить взятый нами курс на то, чтобы все дела в ВЛКСМ, в каждом его звене, вплоть до первичной комсомольской организации, делались без оглядки «наверх», собственными руками, в силу собственного разумения, опираясь на лучший опыт предшественников, то, может быть, не было бы стагнации нашего общества, не пришлось бы прибегать к мерам, которые привели к развалу комсомола, и не только…

Может быть, сказанное кому-то покажется преувеличением, но это именно так — истина лежит в этой плоскости. Примерно с середины 60-х годов, а точнее чуть ранее, начинается постепенное сползание с позиций наработанных комсомолом после XX съезда КПСС: от самодеятельных начал к администрированию, от живого дела к бумаготворчеству, от заботы о труде, быте, учебе, отдыхе юношества к парадности и шумихе, восхвалению нового партийного лидера — Брежнева, с той лишь разницей, что его вождизм приобрел содержание и форму фарса.

Однако о делах комсомольских времен застоя, как и периода перестройки, расскажут другие, кто пережил и перечувствовал эти годы, принимая активное участие в судьбе юношеского движения.

Расскажут и докажут то, что стагнацию можно было преодолеть. В стране имелось все или почти все для нового качественного скачка в развитии социализма на базе достижений научно-технического прогресса и демократизации всего общества.

Расскажут и докажут, то, как с приходом к власти М.С. Горбачева при помощи соответствующих мощных сил Запада был спланирован, а затем и осуществлен развал КПСС, Союза ССР, ВЛКСМ, самой основы государственности — Советов. Горбачев и все те, кто с ним, оказались недоумками на дороге истории, людьми безжалостными к своему народу, бесчестными к своему отечеству. История свой приговор им вынесет!

Работа в комсомоле, постоянное общение с живой практикой комсомольских, партийных и других общественных организаций, действовавших на предприятиях промышленности, транспорта, строек, в колхозах и совхозах, будь то в Ярославской, Сурхандарьинской, Витебской, Киевской и других областях, убеждали меня, как и многих моих товарищей, в настоятельной необходимости глубокой демократизации КПСС.

Наша деятельность в этом плане в комсомоле являлась примером того, что демократизация государственных и общественных институтов в стране назрела и отвечает потребностям прогрессивного социалистического развития. Демократизация правящей партии, каковой являлась КПСС, позволила бы затем перейти к постепенной, продуманной, глубокой демократизации всех сторон жизни советского государства, общества.

Мое поколение, вступившее в полосу зрелости, обладало уже необходимым опытом в различных сферах общественной практики, осознавало необходимость осуществления глубоких перемен.

Но оно было еще далеко от ключевых позиций в государстве и партии. Естественное течение жизни не подвигло его к тому.

Многие из нас не только видели издалека, но и общались с теми, кто стоял у руля власти, и могли давать оценку их деятельности; встречались и с видными выдающимися деятелями международного коммунистического и рабочего движений. Было у кого набраться ума-разума…

Летом 1956 года мне довелось возглавить делегацию ВЛКСМ на очередной съезд коммунистической федерации молодежи Италии, работавшей в тесном контакте с Итальянской коммунистической партией (ИКП). Это была моя первая поездка в страну, которую я знал и любил еще до ее посещения. Можно было бы рассказать о многом, что и доселе живет в памяти. Но я хочу поделиться впечатлениями о том, что меня поразило, обрадовало и укрепило мою веру в силу коммунистического и рабочего движения в стране, омытой теплыми морями, с бездонно-голубым небом, в стране, населенной женщинами с глубокими черными очами и искренне приветливыми смуглыми мужчинами, в стране, где все обладают от мала до велика неудержимым, казалось, темпераментом.

Итальянские товарищи — Джан Карло Пайетта, член руководства ИКП, Ренцо Тревелли, первый секретарь молодежной коммунистической федерации, Ренато Гуттузо, художник, чей талант согревает сердца миллионов людей в разных странах, член ИКП, и другие товарищи показали мне Рим, Геную, Неаполь, Помпеи, Сорренто, Милан со всеми их достопримечательностями и, конечно, Болонью — тогдашний бастион коммунистической партии Италии, где мэром города бессменно избирался член руководства ИКП Доцца. Там и проходил съезд коммунистической федерации молодежи. В Болонье я побывал в ячейках ИКП, познакомился со многими их активистами, участвовал в многотысячных митингах. Я гордился сплоченностью трудового народа Италии вокруг ИКП.

После съезда федерации, на котором делегация ВЛКСМ была горячо встречена, уже в Риме я был приглашен на загородную виллу на товарищеский обед с руководством ИКП во главе с Пальмиро Тольятти. Застольная беседа сложилась как бы из трех самостоятельных частей: оценка хода и итогов съезда коммунистической федерации молодежи Италии, воспоминания итальянских товарищей об их пребывании в Москве во время работы в Исполкоме Коммунистического Интернационала и последнее, самое важное, — о характере взаимоотношений ИКП с КПСС.

Джан Карло Пайетта, Ренцо Тревелли и я (когда Тольятти поинтересовался моим мнением особо) были единодушны в положительной оценке прошедшего съезда и прежде всего в сплоченности рядов федерации, их близости к идейным позициям ИКП.

Обед проходил непринужденно. Дневная жара спадала. Прохлада деревьев заливала своей свежестью. Судя по всему, итальянские товарищи не подгоняли время обеда и отдались нахлынувшим воспоминаниям о Москве. Они, перебивая друг друга, сквозь улыбки и смех, без какой-либо тени иронии или насмешки, рассказывали о том, как вместе с москвичами разделяли тяготы времен индустриализации в СССР.

Проживали они, как и другие работники Коминтерна, в гостинице «Астория» (ныне «Центральная») на ул. Горького. Получали продуктовые карточки, на которых было написано — хлеб, мясо, масло, рыба, керосин, а удавалось получать лишь один хлеб. Они гнули из гвоздей крючки, насаживали на них хлеб, выбрасывали на подоконник, ловили голубей и устраивали себе «пир» из тушеной и жареной голубятины. Часто, по их рассказам, они обменивали прямо в очередях керосин, соль, мыло на что-либо съестное. Мэр Болоньи — Доцца, небольшого роста, полноватый, заливался смехом от воспоминаний, как он ощипывал индюшек — сиречь голубей — так, что удержаться от смеха было просто-таки невозможно.

«Зато теперь, — заметил Джан Карло Пайетта, — по какому бы поводу ни приехал в Москву, тебя обязательно одаривают золотыми часами. К чему это — ведь мы и так искренни по отношению к Советскому Союзу и КПСС. И дарящий, и принимающий — оба в ложном положении».

Вот в этом самом месте, если мне не изменяет память, вступил в беседу Тольятти, до этого лишь раззадоривавший рассказчиков. С лица его пропала мягкая улыбка; отразилась озабоченность, может, даже печаль.

«Конечно, — сказал он, как бы подхватывая сказанное Пайеттой, — нам не нужны золотые часы. Со стороны руководства вашей партии нам необходимо понимание нашей политики, которую мы разрабатываем и осуществляем на базе общих принципов марксизма-ленинизма, применительно к нашим, итальянским условиям. Это понимание должно быть лишено всякого рода подозрительности, недоговоренностей, ибо мы несравненно лучше знаем наши реалии. Постоянный анализ складывающейся обстановки в мире и в этой связи в международном коммунистическом и рабочем движении, в каждой отдельно взятой коммунистической партии подводит нас к совершенно определенному выводу, что каждая партия обязана находить свой путь к социализму, подводить к нему широкие массы трудящихся — рабочих, крестьян, служащих, интеллигенцию, мелкую буржуазию!»

Я внимательно слушал Пальмиро Тольятти. По мере того как он развивал свои взгляды, голос его крепчал, а мысль отливалась в чеканные фразы, словно ранее заученные. Сквозь толстые стекла очков, немного нависнув своей небольшой фигурой над столом, он внимательно вглядывался в присутствующих, словно ища у них немедленной поддержки. Но итальянские товарищи лишь кивали головами в знак согласия. Я понял, что идеи, развиваемые Тольятти об итальянском пути к социализму, для членов ИКП, конечно, не новы, так же как не новы и соображения о том, чтобы отношения между ИКП и КПСС строились на полном доверии и взаимном уважении.

Для меня было несомненно то, что товарищи из ИКП ищут новые пути, сбрасывают обветшалые догмы и просят, чтобы им доверяли.

«Я не знаю, — продолжал Тольятти, — когда кто-либо из нас будет в Москве. Убедительно прошу вас передать там все, о чем я говорил. Советские товарищи, — с грустью сказал Тольятти, — должны нам верить. Для нас Страна Советов очень близка».

«Да, — раздумывал я над всем сказанным Тольятти, возвращаясь в Москву, — он учит своих сподвижников по партии постоянно находиться в поиске наилучших, теоретически обоснованных и практически выверенных путей продвижения к социализму».

П. Тольятти, как мне представлялось, сумел передать стремление к поиску своим товарищам, в том числе Л. Лонго, Э. Берлингуэру и другим, следом за ними идущим. Как было бы хорошо, если бы и наше руководство было ищущим и учило бы тому всех, кто связал или намерен связать свою судьбу с социализмом.

По прибытии в Москву я подробно передал все, о чем просил Пальмиро Тольятти, М.А. Суслову. В ходе моего рассказа мне не было задано им ни одного вопроса и ни один мускул на его лице не дрогнул. О чем он размышлял в это время? Или ему было необходимо указание свыше?


На следующий год, тоже летом, волею судеб я попал на противоположный от Италии берег Адриатического моря — в Албанию. Море было прекрасно, как и в Италии. Восхитительны были и берега — узкая полоса почти белого песка, а над ней, тянувшейся вдоль моря на десятки километров, нависали лесистые горы, почти вертикально уходящие в небесную лазурь.

Природа была щедра к Албании. Но страна была бедна, в чем мы могли убедиться, посетив многие ее места, встречаясь с жителями городов и сел, с людьми разных возрастов. Албания, расположенная в центре юга Европы, в период между двумя войнами, 1-й Балканской, когда после поражения в ней Турции Албания была провозглашена независимым государством, и Второй мировой, как бы законсервировалась в своем развитии, в своей бедности. И народ ее после победы в освободительной борьбе возлагал большие надежды на Албанскую партию труда, поверил ей, самоотверженно трудился, избрав социалистический путь развития.

После ознакомительной поездки по стране нас, небольшую группу партийно-комсомольских работников, разместили в четырех одноэтажных кирпичных домиках, одиноко стоящих на многокилометровом пляжном великолепии, где под ногами шныряли крабы, черепашки и прочая неизвестная нам, северянам, живность…

В один из дней албанские друзья сообщили, что в Тирану с официальным визитом прибывает министр обороны СССР, Маршал Советского Союза Георгий Константинович Жуков. Мы, естественно, изъявили желание участвовать во всех возможных мероприятиях, связанных с этим визитом, если на то будет согласие албанских властей и маршала. Такое участие вылилось в два памятных для меня события.

Маршала Жукова горячо встречала, казалось мне, вся Албания. В Тирану, на площадь Скандербега, съехались люди отовсюду, дабы увидеть и услышать на митинге великого полководца. Георгий Константинович вместе с Энвером Ходжей, первым секретарем Албанской партии труда, другими руководителями Албании и приглашенными гостями поднялись на трибуну. Площадь возликовала. Жуков — в маршальском мундире, при четырех Звездах Героя Советского Союза и одиннадцати рядах орденских планок, как я насчитал. Маршала я впервые видел так близко. Меня поразило его лицо. Оно, казалось мне, было вылеплено природой так, чтобы подчеркнуть мужество его характера, силу воли — открытый большой лоб, складки над переносицей, четкое очертание губ и почти квадратный подбородок с ямочкой посредине усиливали впечатление мужественности натуры.

Его жесты были скупы, но выразительны: он чуть приподнял разведенные руки и, поворачиваясь в разные стороны, скрещивал их на своей груди, словно прижимая к ней всех присутствующих на площади в знак своего глубокого уважения и почтения к ним. Говорил он в приподнято торжественном тоне, отдавая должное уважение вкладу трудового народа Албании в разгром нацистской Германии и фашистской Италии во Второй мировой войне, его решимости вместе с другими братскими народами идти по пути строительства социализма. Конечно, слушали Георгия Константиновича внимательно, прерывая овациями, прокатывавшимися из края в край большой площади.

Выступали с короткими речами албанские товарищи. Говорили они о святости дружбы, установившейся между СССР и Албанией и их народами, славили нашего маршала, его выдающуюся роль в Великой Отечественной и Второй мировой войнах. Георгий Константинович, когда заходила речь о нем, улыбался, иногда прикрывая улыбку рукой.

Мне понравилось, как говорил о Жукове первый секретарь Албанской партии труда Энвер Ходжа — горячо, с большим подъемом, искренне и очень уважительно.

Энвер Ходжа был тогда сравнительно молод и по-настоящему красив. Выступая на митинге, он как бы утверждал: поверьте, нам с вами все по плечу, по силам, по разуму. Верьте, мы вместе с Советским Союзом дойдем до желанной цели, вместе с нами маршал Жуков! Таков был смысл страстной речи Ходжи.

Здесь, в августе 1957 года, в далекой Тиране, на древней площади в моей памяти пронеслось видение маршала Жукова в июле 1943 года во время боев на Курской дуге под знаменитой ныне Прохоровкой. В своей книге «Воспоминания и размышления» Георгий Константинович пишет:

«В течение 12 июля на Воронежском фронте шла величайшая битва танкистов, артиллеристов, стрелков и летчиков, особенно ожесточенная на прохоровском направлении, где наиболее успешно действовала 5-я Гвардейская танковая армия под командованием генерала П.А. Ротмистрова… 18 июля мы с А.М. Василевским были на участке, где сражались части 69-й армии под командованием генерал-лейтенанта В.Д. Крюченкина, 5-й Гвардейской армии генерал-лейтенанта А. Сладкова и 5-й Гвардейской танковой армии генерал-лейтенанта П.А. Ротмистрова».

Находясь по долгу службы недалеко от командного пункта командующего нашей армией Павла Алексеевича Ротмистрова, я увидел, как к этому пункту на большой скорости подъехали «виллисы», из них вышли двое и направились к нашему командующему. Я подошел к КП, встал поодаль от командующего и прибывших. Они вместе с Ротмистровым, склонившись над картой, что-то обсуждали. Обсуждение длилось минут 8-10, затем, оторвавшись от карты, один из них, может быть отвечая кому-то или говоря сам с собой, сказал: «Я приехал сюда не для того, чтобы Прохоровку оборонять, а брать Белгород, Харьков, освобождать Украину». В говорившем я узнал маршала Жукова.

Вот какие веские слова нашего полководца Г.К. Жукова пришли мне на память, когда я стоял на площади столицы Албании, гордясь тем, что я соотечественник маршала и под его руководством вместе со своими сверстниками, со своей 5-й Гвардейской танковой армией, прошел боевой путь до окончательного разгрома ненавистного врага.

В один из последующих дней я в числе других советских товарищей был приглашен Энвером Ходжой на обед в честь Георгия Константиновича Жукова. Ужин был для узкого круга — человек на двадцать пять — домашний. Хозяин дома создал атмосферу товарищества, непринужденности, теплоты. Застольный разговор носил беглый, беспорядочный характер: серьезные темы перемежались рассказами о забавных случаях.

Энвер Ходжа и Тоди Любоня, первый секретарь союза молодежи Албании (по приглашению которого я приехал в республику), хорошо пели — они плечом к плечу прошли освободительную войну.

Спели фронтовые песни и мы. Георгий Константинович пел, полузакрыв глаза, словно так было лучше вспоминать картины прошлого. Слушая собеседника, он поглядывал на него с доброй, мягкой улыбкой, вместе с тем являвшейся выражением твердости и властности, она как бы приподнимала собеседника до достигнутых Жуковым высот человеческой воли.

Монументальность его фигуры не была наигранной, не воспринималась как иллюстрация заранее заданной темы. Нет! В нем не было позы, а было само естество, дар природы. Тогда в Жукове меня интересовало более всего соотношение в его натуре властности и обычной человечности. Для меня мерилом великого человека помимо других качеств была простота. Ведь в простоте величие человека! Он, Жуков, человек, слывший при жизни легендой, не парил ли он над нами, над народом в своем маршальском полководческом величии? Нет! Я это чувствовал. Такого же мнения была и моя супруга, сидевшая почти напротив Георгия Константиновича. Видел я и то, что наш русский маршал с приокских равнин России очень симпатичен сыну гор, албанцу Энверу Ходже. Обращаясь к сидящим за столом, он страстно говорил о большом значении визита именно Жукова в Тирану как способствующего укреплению братского союза народов СССР и Албании, их вооруженных сил. А время было трудное. В мире бушевала «холодная война».

Албания в своем развитии, в основном и главном, шла нашим, советским путем. В стране, впрочем, как и в других странах Европы, в которых одержали победы народно-демократические революции, царил дух национального пробуждения, уверенности в торжество избранного социалистического пути.

Энвер Ходжа ко времени нашего пребывания в Албании еще не успел, как говорится, вобрать в себя все те уродливые черты, которые порождает культ личности. Это произойдет с ним позже и принесет свои определенные беды. А тогда, в кругу товарищей, одержимых коммунистической идеей, сидел человек средних лет, с густыми черными волосами, подернутыми инеем седины, с темными глазами, взгляд которых даже застольное оживление не могло освободить от накопившейся внутри него усталости. К концу затянувшегося обеда и к Жукову подползала какая-то озабоченность, он стал немного другим в сравнении с тем, каким был на трибуне митинга на городской площади Тираны. Так мне казалось.


…Адриатика по-прежнему была прекрасной. Справа, за горизонтом, была Италия, слева — Греция: два региона земли, давшие человечеству две цивилизации, влияние которых и поныне ощущает мир. А далеко впереди Африка, которая мне была не нужна и куда с моей родины летали перелетные птицы — эту песню мы тоже пели на приеме у Энвера Ходжи.

Отбыл на Родину Г.К. Жуков как-то поспешно, мы даже не проводили его, а несколькими днями позже прилетела в Москву и вся наша группа. На аэродроме во Внуково встречающие сообщили, что на только что состоявшемся Пленуме Центрального комитета КПСС (октябрь 1957 года) Г.К. Жуков был освобожден от обязанностей министра обороны СССР.

Я был ошарашен. Не мог поверить в справедливость, разумность подобных действий. Неужели Хрущев и иже с ним не понимали того, что маршала Жукова можно лишить поста военного министра, но невозможно лишить Жукова всенародной любви…

Пленум обсуждал один вопрос: «Об улучшении партийно-политической работы в Советской армии и на флоте». Докладчиком был Суслов, который верно служил Сталину, Маленкову, а теперь угождал Хрущеву…

Участники пленума рассказывали, что в докладе Жукову приписывались грубые нарушения партийных норм руководства Министерством обороны и Советской армией, что он потерял скромность, без ведома ЦК принял решение организовать школу диверсантов и так далее.

А Хрущев в своем выступлении обвинил Жукова в намерении организовать заговор с целью захвата власти. Участники пленума критиковали министра обороны за имеющиеся недостатки, но никто из них не поддержал обвинения в заговоре, стремлении захватить власть и прочих нелепицах. Несмотря на широкую пропагандистскую кампанию в поддержку решений Пленума ЦК КПСС, имя Жукова, его высочайший авторитет в народе остался, любовь к нему неизменно продолжала жить в сердцах советских людей.


Вновь возвращаясь к дням пребывания в Албании, я осмысливал события тех дней, и мне становились понятными и та озабоченность, которая жила в Г.К. Жукове, и его необычно поспешный отъезд из Тираны. Георгий Константинович, как стало известно гораздо позже, был проинформирован генералом Штеменко, начальником Главного разведывательного управления, о готовящейся над ним расправе, и потому немедленно вылетел в Москву.

…В последний раз я разговаривал с Георгием Константиновичем Жуковым в конце 60-х годов, во время его работы над мемуарами. Как-то поздним осенним вечером мой секретарь сообщила, что по городскому телефону звонит маршал Жуков и просит соединить его со мной. Я взял трубку, сердечно поздоровался с Георгием Константиновичем, справился о состоянии его здоровья и спросил:

— Чем могу служить?

— Мне для работы нужны некоторые материалы из архивов радио; я был бы очень обязан вам за содействие и помощь, — сказал маршал.

— Товарищ маршал, вы должны не просить меня — вашего бывшего солдата, а приказывать. Оставьте, пожалуйста, свой просительный тон (действительно по телефону все звучало уж очень в просительной тональности. — Н.М.).

— Тональность голоса, наверное, изменяет телефон.

— Наверняка, — подтвердил я и предложил: — Вы не будете возражать, если к вам приедет мой помощник, все, что надо, запишет, наши товарищи исполнят, доставят, куда прикажете, в удобное для вас время.

— Да, это было бы хорошо.

— Разрешите исполнять?

— Исполняйте, — сказал маршал и засмеялся.

Я тоже. Мы попрощались.

Расправа с Жуковым для меня стала хорошим уроком. Я понял, что «верх» — небольшая группа лиц — держится за власть крепко и шутки с ней шутить нельзя, они плохо оканчиваются.

Хрущеву приписывается выражение «Сильнее, чем диктатура пролетариата, власти не было и быть не может». Конечно, когда все вершится от имени народа, почти невозможно выступить с каким-то иным мнением по тому или иному принципиальному вопросу или поводу. Тебя быстро прихлопнут как муху. Но диктатура пролетариата предполагает постоянное расширение и углубление народной демократии. Вот эта сторона диктатуры пролетариата в повседневных буднях нередко выхолащивалась.

Так думал не я один. Многие. Однако думы оставались думами. Хрущев, сформировавшийся как политический деятель в условиях культа личности Сталина и испытавший на себе всю его силу, не мог не прийти к уразумению той непреложной истины, что без демократии нет социализма. Он не мог не понимать всей значимости для страны именно такой постановки вопроса и его практического решения. Но, будучи сыном своего времени, он управлял так, как было привычнее, легче, — правил от имени народа, опираясь на исторически ограниченную представительную демократию и в партии, и в государстве, к тому же на такую представительную демократию, носителей которой можно было подбирать и формировать сверху.

В случае с Жуковым участники Пленума ЦК КПСС вышли за рамки установившейся традиции следовать за вождем. Проявили определенное неповиновение Хрущеву, ограничили желание Хрущева обвинить Жукова в стремлении к захвату власти; пошли за Хрущевым лишь в том, чтобы Жуков был снят с поста министра обороны.

Позже, во времена Брежнева, в демократических порядках страны мало что изменилось. Ограниченность демократии в условиях социалистического строительства исторически объяснима. Однако это особая и сложная тема, которую нельзя сводить к огульному охаиванию, социальной действительности, что имеет место в последние годы…

Ни Сталин, ни Хрущев, ни Брежнев, ни те, кто сменил их тогда у руля власти, не смогли преодолеть эту ограниченность. В конечном счете это не что иное, как трагедия этих людей. Так же пока трагична и судьба первых лиц в условиях современной буржуазной демократии. За редким исключением, их не спасает даже накопленный веками опыт манипулирования общественным мнением.


За прошедшее после Великой Отечественной войны время мое поколение многое увидело и познало. Годы моей работы в ВЛКСМ тоже не прошли даром. Я поверил в свои силы. У меня появилось много новых товарищей по всему Советскому Союзу. Нас сплачивало осознание необходимости перемен в жизни страны. Мы тогда верили в то, что в партии коммунистов сольются воедино представите