Book: Хаос



Хаос

Сэмми Гронеманн

Хаос

Моей жене посвящается

Гёте в Борычеве

I

Берл Вайнштейн снова покрестился, и на этот раз с особым успехом. Как бы то ни было, выгадал почти восемьсот марок. На сей раз издержки были невелики. Из Амстердама, одного из пунктов его поездки, он совершил вылазку в Лондон. Ему потребовалось почти три недели, чтобы уладить поступление платежей на благотворительный счет во всех еврейских кварталах, и только после этого он объявился на встрече миссионерского общества в Уайтчепле. Там он надолго душевно осчастливил целый ряд работников в винограднике Господа. Своим обращением обеспечил первый триумф молодому священнику, горячему, с крепким чаем и жиденькими речами. Образец трогательного умиления и степенного самоуглубления, он позволил совершить над собой обряд крещения в мелкой купели. Смиренно, но с выражением внутренней решимости на лице, явно не мог найти слов для переполнявших его чувств и только тряс руки своим покровителям и крестным, пробуждая в них благостную веру, что отныне эта — посвященная Господу — жизнь будет отмечена и наполнена осознанием немеркнущего благодарения и неоплатного долга. Он сложил на классическом древнееврейском блестящий миссионерский трактат, щедро украшенный цитатами из Библии, снискав непререкаемый авторитет сочинителя для преподобного Хиклера, а делу Господнему надежду на успех. Короче, облагодетельствовал кучу достойных людей, создал вокруг атмосферу гуманности и доверия и при этом заработал восемьсот марок. Он мог быть вполне доволен собой и посему клятвенно пообещал в следующую субботу внести в синагоге весомое пожертвование для бедняков Палестины.

Берл Вайнштейн крестился всякий раз, как только вставал вопрос о приданом очередной дочке. На сей раз очередь подошла Шане, его младшенькой, четвертой. Партия подвернулась на редкость удачная: Йосл Шленкер, сын Мойши Шленкера, талмудиста, — благочестивый и благонравный молодой человек, слывший светочем учености, молва о котором вышла за пределы синагоги и распространилась по всему Борычеву. Несмотря на несколько сомнительную родословную, Йосл с легкостью мог найти состоятельного тестя, который взял бы его на содержание, освободив от забот о хлебе насущном ради научных трудов во славу дома Израилева и особенно дома дорогого тестя. Ходили слухи, что сам Клейнман — богатый Клейнман из киевских Клейнманов — засылал Розенфельда, свата, к Мойше Шленкеру, но Йосл отклонил все предложения. Не то чтобы он не хотел жениться — какой набожный еврейский юноша не хочет исполнить основной закон Торы? — так ему мало было просто исполнить закон! Странным образом, он придавал особое значение тому, чтобы ступить под хупу с одной конкретной девушкой, а именно с Шаной, четвертой дочкой Берла Вайнштейна. Странно, странно, но тут уж ничего не поделаешь. Мойша Шленкер в отчаянии ходил кругами: уговаривал и угрожал, молил и клялся — ничего не помогало. Йосл становился все старше и старше. Стыд-то какой: парню почти двадцать два, а все не женат! Наконец Мойша Шленкер сдался. Розенфельд отправился к Вайнштейну, договор со всеми условиями был подписан, и Берл Вайнштейн отправился в путешествие добывать приданое.

В жизни все взаимосвязано. Если бы в тот субботний день Йосл Шленкер не встретил случайно Шану на последней скамейке бульвара, Шану, углубленную в чтение… Если бы он не поборол робость ради праведной цели, а именно указать юной особе, что та, наверняка по беспечности, нарушает священный закон, держа в руках книгу на этой скамье, когда субботняя граница заканчивается в нескольких шагах перед ней, и, следовательно, до того места, где она сидит, запрещено переносить даже книгу…[1] — тогда Йосл, возможно, никогда не познакомился бы с Шаной ближе. И тогда Мойше Шленкеру не пришлось бы просить и заклинать, к тому же понапрасну, никогда не был бы подписан договор обручения, Берлу Вайнштейну не стало бы нужды предпринять поездку за средствами для приданого, преподобный Хиклер не достиг бы той славы миссионера и еврейского автора, что позже обеспечило ему приглашение в Америку… И это еще не принимая в расчет, к каким переменам и сдвигам в человеческом обществе вообще и в борычевской общине в частности все не привело бы в результате, если Шана своим запретным чтением на той скамейке за субботней границей не разрушила бы связи домов Шленкера и Клейнмана. И скольких предстоящих неприятностей удалось бы избежать председателю ландгерихта Ленсену в Берлине.

А так Йосл Шленкер из чувства святого долга защитить закон, находящийся под угрозой, ну, может, немножко и из смутной опаски, что какой-то другой, не столь доброжелательный законник застанет Шану за ее неблаговидным занятием и нанесет обиду — набрался духу на обращение к девушке. Шана с безмятежной, слегка насмешливой улыбкой подняла глаза на зардевшегося и смущенного Йосла, признала свою вину в нарушении закона, любезно поблагодарила за наставление. Чуть пораздумала и, когда Йосл уже неуклюже искал пути к отступлению, кротко спросила, как же ей теперь быть, раз уж случилась такая промашка. Она, мол, не знает предписаний, что положено делать в таком особом случае. Надо ли ей перенести книгу обратно за границу или просто оставить на скамейке? Или поступить как-то иначе?

Йосл попал из одного затруднительного положения в другое; все отточенные суждения по спорному вопросу пронеслись у него в голове. Обильная казуистика ешивы, школы изучения Талмуда, сковала его разум и парализовала быстроту реакции. Собственно провинность здесь заключалась как раз в переноске предмета — в данном случае небольшого томика — через субботнюю границу, то есть с очерченной раввином территории. Чертой здесь служило ограждение из высоко натянутой, едва заметной проволоки, и если переносить книгу обратно на свободное пространство, это будет повторением нарушения, а значит, новой виной. Нет, так не годилось. Положить книгу на скамью тоже нельзя, поскольку опустить ношу — неважно, какого размера — было бы настоящим нарушением предписаний. Ношение вещи при себе, пока она не помещена куда-то вовне, это, конечно, исконно запрещенное действие, не рассматриваемое, однако, как тяжелая провинность, то бишь грех — при условии, что нарушитель не отходит от своего места более чем на четыре шага. Какой же выход? Шана не перебивала, пока Йосл слишком обстоятельно разбирал этот конфликт, невозмутимо следя за его рассуждениями. Никогда еще ему не давались так тяжело умозаключения, даже и по самым трудным местам в Талмуде. Во-первых, он еще ни разу не беседовал с незнакомой девушкой, во-вторых, необходимость подыскивать понятные непосвященному слова для привычных в ешиве терминов, и потом, панический страх быть застигнутым кем-нибудь из товарищей по учебе при такой странной лекции — все это заставляло его изрядно попотеть. Когда он наконец справился с изложением общего предмета полемики, Шана невинно спросила, не значит ли это, что ей придется сидеть на скамейке до конца субботы. Судя по вопросу, она ухватила суть его речи — иного он допустить не мог. Йосл смущенно молчал, раздумывая над сложившимися обстоятельствами. Тут появилась шумная компания, книжка исчезла в кармане платья, девушка поднялась и, к ужасу Йосла, явно не терзаясь угрызениями совести, озорно изрекла субботнее приветствие и зашагала дальше в луга. Йосл в непонятном волнении смотрел ей вслед, пока светлая блуза не скрылась за кустами, затем, сбитый с толку, поплелся домой, обливаясь потом под тяжелым кафтаном и плотной кепкой.

По сути, Йослу следовало бы возмутиться, что Шана нарушила строгий закон о запрете работать в субботу, что она намеренно носила предмет за пределами тхума. Вместо этого он на всю неделю основательно погрузился в изучение поднятого вопроса, и так случилось, что в следующую субботу он мог подойти к Шане, которая снова сидела со своей книжкой на запретной скамейке, уже вооруженный знаниями. Однако чем ближе он подступал, тем яснее вырисовывалось подозрение, что перед ним преднамеренная провокация к назиданию. Все аргументы, которыми он запасся в течение недели, оказались неуместны — она ведь по его прежним наставлениям знала, что эта скамейка стоит за чертой допустимого, — так что перед Шаной он застыл в еще большем смятении, чем при первой встрече. Но когда девушка посмотрела на него с вопросительно-ироничной улыбкой, его понесло, и он со всем пылом принялся втолковывать, какой грех она совершает по легкомыслию и какую беду навлекает на себя и весь Израиль. Она слушала рассеянно и будто с легкой скукой, потом вставила первую реплику, задала вопрос, и так завязалась оживленная дискуссия, в которой Йосл, как он позже вынужден был признать, оказался не на высоте. Впервые в жизни ему пришлось обосновывать вещи, которые до того казались само собой разумеющимися, не требующими никаких доказательств.

Неожиданно Шана сунула ему под нос книгу и спросила, знает ли он ее. Йосл осторожно скосил глаза — ведь взять ношу в руки он не мог — и прочел: «Фауст», а ниже: «Универсальная библиотека издательства РЕКЛАМ». Он покачал головой, а она предложила дать почитать на неделю. Положение создавалось затруднительное: принять он не мог, по крайней мере, сегодня и вне границы субботы. Шана расхохоталась, схватила его за рукав, перетянула за натянутую проволоку, запихала томик ему в карман и упорхнула, щебетнув на прощанье: «Так через восемь дней!» Издалека еще крикнула, что в книге он найдет кое-что к их разговору.

II

Йосл приступил к «изучению» «Фауста» Гёте.

Что ему Гёте? Имя он слышал довольно часто, а однажды в подвернувшейся хрестоматии, помнится, прочитал один стих, который ему совершенно не понравился. Там была история человека, который как безумный скакал со своим ребенком через дождливый, окутанный туманом лес, и причину такому странному поведению было трудно обнаружить. Ребенок, как и отец, тоже был какой-то ненормальный, нашпигованный больными фантазиями и, наверное в бреду, нес всякую чушь. Больше он Гёте не интересовался.

Должно быть, это что-нибудь да значило, раз по настоянию Шаны ему снова пришлось обратиться к этому Гёте. Он аккуратно выровнял книжицу в кармане и поймал себя на том, что всю торопливую дорогу до дома проверял, там ли она. Книга была ему мила — почему, не понятно. Оказавшись в своей каморке, он ласково погладил ее, охваченный необыкновенной нежностью. Правда, господин фон Гёте имел к этому мало отношения. Все-таки Йосл был неподкупен и взялся за чтение как положено критически мыслящему и скептически настроенному талмудисту. Во всяком случае, он предвкушал удовольствие в пух и прах разнести незадачливого поэта, а заодно и пристыдить Шану, которой этот объект был ближе, чем трактат о законах субботы. Он жаждал доказать остроту своего ума, показать ей, что толковее всех этих писак, которых она переносит за границу закона. Он уже явственно видел, как бросает вопросы, на которые не в состоянии ответить ни Шана, ни Гёте. Вопросы, которые обоих загонят в тупик. Он им еще…

Наморщив лоб, он прочел гладкие строки «Посвящения», явно касающиеся каких-то личных вещей, ему не интересных. И чего он с пустяками носится, этот Гёте? Впрочем, написать или издать книгу — его личное его дело. Но если так уж не подходит публика, чего вообще к ней обращаться? Для чего вываливать все это на нее? Книга, видишь ли, слишком хороша для «света» — и в то же время ему посвящается. Наверное, для того чтобы хорошо продать книгу, заключил Йосл, — это как рисовка певца, который жеманится и заставляет себя уговаривать, а потом с наслаждением поет и никак не может остановиться. Йосл впялился в оглавление с невероятным множеством страниц.

«Театральное вступление». Так, еще одно вступление! И что это за «Комический актер», который не говорит ничего комичного? А «Поэт»? Тот еще больше презирает публику, чем это было в «Посвящении»! Ну, хотя бы «Директор» вполне практичный мужчина, который ясно выражает свои желания. Денег он хочет! Так и правильно, что последнее слово остается за ним. Вот, вот: «Довольно болтовни салонной. Не нам любезности плести»…

И снова какой-то «Пролог»! О Шана, Шана!

Йосл откинулся на спинку стула и заново прокрутил перед внутренним взором всю сцену на бульваре. Воочию узрев беспомощность своего поведения, он залился краской. Шана под конец дала ему понять, что и хлопот не стоило вступать с ним в пререкания. А если она с такой настырностью всучала ему книгу, значит, полагала, что прочтение этого «Фауста» раз и навсегда опровергнет его доводы? Книга? Он отчаянно помотал головой. Что она там сказала? «Через восемь дней!» Ах, так через восемь дней он покажет ей, что собой представляет! Но прежде надо прочитать книгу. Все остальное приложится.

И он принялся раскачиваться, как положено концентрировать внимание при серьезных изысканиях, равно как и при молитве, на всем иудейском востоке.

На «Прологе на небе» ему удалось сосредоточиться. Это не более как история Иова. Спор Бога и Дьявола за бренную человеческую душу. Бедный Иов, он же Фауст, подвергнут испытанию. Хотя есть и существенная разница: Иов первоначально жил в радости и довольстве, а Фауст «чем он сыт, никто не знает тоже». Таким образом, Иов был испытан страданиями, а Фауст, напротив, всеми земными прелестями.

Вот он, источник множества противоречий! Йосла бросило в жар. И дело уже было не в книжке, подсунутой Шаной, и не в том, чтобы показать себя. Дело было в самом Фаусте. Его предстояло понять.

Йосл «изучал» «Фауста».

В том смысле изучал, как изучают Талмуд. Проверять и перепроверять каждое предложение, каждое слово — не доверять найденному толкованию и снова подвергать сомнению себя самого. Страницу за страницей шерстить снова и снова, нащупывая неизвестные смыслы, а за ними еще раз подвергать ревизии найденные открытия — ничего нет более сомнительного, чем легкое решение. Легко понять — значит, плохо понять. Раз за разом возвращаться к пройденным местам. Заново устанавливать противоречия и разрешать их.

Йосл «изучал» «Фауста».

Продвигался он медленно, и могло сложиться так, что, ломая голову над всякими мелочами, он никогда не разглядел бы целого. Дела у него обстояли не лучше, чем у немецкого гимназиста, которому классики на уроках литературы устами занудного педагога просто набили оскомину. Но от подобной участи Йосла и Гёте спасла Шана. Вскоре молодые люди вместе читали и обсуждали «Фауста» уже не только по субботам, но и почти ежедневно при встречах на бульваре. По будням было даже больше шансов обойтись без помех со стороны знакомых — ну, кому из борычевских евреев придет в голову тащиться на прогулку так далеко: почти четверть часа за город! А по субботам там то и дело шастала молодежь. И вот двое юных исследователей Гёте часто засиживались на бульваре, погруженные в свои дебаты, до самых сумерек, так что случалось тесно соприкасаться головами, чтобы разобрать мелкий шрифт. И если локон Шаны нечаянно укладывался на щеку Йосла, это вовсе не способствовало тому, чтобы его мысли становились яснее, а их выражение понятнее. Ему приходилось брать себя в руки, если он хотел убедительно истолковать Шане, например, «Кухню ведьмы». Эта сцена его особенно захватывала. Игра с числами, так похожая на магические комбинации, была ему хорошо знакома по Талмуду и другим старинным книгам, так что он легко нашел не одно, а целых два толкования таинственным заклинаниям ведьмы, и оба остроумные и веские. Первое объясняло десять чисел ведьминой таблицы умножения как ссылку на десять заповедей, второе базировалось на каббалистическом предании о десяти вещах, созданных перед сотворением остального мира. Шану, однако, не заинтересовало ни то, ни другое, ни даже сам волшебный наговор. Она торопила дальше — к сценам «Комната Гретхен», «Сад», «Собор»; и любила она рассуждать о смысле целого, а не об отдельных словах. В конечном итоге она добилась того, что Йосл нашел в себе силы, перед тем как глубокомысленно анализировать каждую строку, опрометью прочесть все произведение до «вечной женственности».

Далось это Йослу нелегко. После «Кухни ведьмы» была еще сцена в саду: «Как обстоит с твоею верой в Бога?», на которой его бросило в жар, очевидно, живым напоминанием о его нравоучениях по поводу границы субботы. Разве не та же тема? Быстрому прочтению мешал и «Дух зла», и много еще чего, в особенности же «Вальпургиева ночь» с золотой свадьбой Оберона и Титании. Кто такой Оберон? Кто Титания? Что за Мидинг? Удовольствие от чтения вернулось только во второй части до того места, где Елена появляется с троянками. Особенно ему нравилась вся классическая свита во второй «Вальпургиевой ночи» — здесь он был подкован, а недостающее восполнили патер Марианус и патер Серафикус — una Poenitentium[2] и полным католическим Олимпом. Книгу он закрыл в смятении и вынужден был, с совершенно несвойственным ему смирением, признать, что произведения он не понял. Он не понял «Фауста», хотя и читал его, не комментируя!



Неимоверно приниженный, он пробирался на следующую встречу; слабым утешением было лишь то, что Шана разбиралась во всем этом не больше его. Они сошлись на том, что им попросту не хватает знания многих вещей, наличие которых поэт предполагал само собой разумеющимся. Этот господин Гёте явно видел своими читателями не невежд вроде них, принадлежащих к той толпе «непосвященных» из «Посвящения». Пока что перспектив на заполнение пробелов в знаниях не предвиделось; несмотря на это, оба заново храбро нырнули в штудирование произведения. И кое-кто сильно бы удивился, поприсутствуй он невидимо на этих «уроках Фауста».

Вот пастор Боде и удивился. Немало. А доктор Штрёссер — нисколько, хотя основательно рассердился.

III

Пастор Боде и старший преподаватель Штрёссер поднимались по скользкой тропе с речного берега на бульвар. Пастор бросил сокрушенный взгляд на свои брюки, недавно любовно отчищенные фрау Марией от последней пылинки, а сейчас выглядевшие плачевно. Старший преподаватель коротко хохотнул, уверенный в превосходстве своего положения, как каждый, на ком высокие резиновые сапоги, и принялся набивать трубку.

— Ах, господин пастор, здесь все иначе, чем в Пазевальке! Наверное, вам стоит все-таки отвыкнуть от ботиночек. — Он поднес зажженную спичку к головке трубки и, попыхивая, добавил: — И кое от чего еще!

Пастор Боде остановился и снял шляпу.

— «Кое о чем» можно будет поговорить, — несколько раздраженно откликнулся он. — Понимаю, что здесь мне предстоит окунуться в совершенно незнакомый мир и многое познать заново. А вот высокие сапоги придется купить в первую очередь. Выбраться из этой грязи — это надо еще постараться. Можем мы где-нибудь присесть?

— Да вон лавочка, — сказал шагавший впереди Штрёссер и удобно расположился на стоявшей в стороне от поросли скамье. — Да… Вот так сразу и показал вам русскую специфику. Здесь, наверху, прекрасный променад, который вдруг резко обрывается вниз, в тину, в грязь и болото. То же было и тридцать лет назад, когда я осел в этом углу. Россия — страна прекрасных возможностей, у которых нет продолжения. Во всех смыслах! Перефразируя русскую пословицу: лиха радость начало! Что же вы не присядете, пастор?

Пастор переминался с ноги на ногу и поправлял очки, с выражением неловкости на лице устремив взгляд в кусты.

— Ну… понимаете… — Он смущенно понизил голос. — Там, на аллее, сидит парочка… и я не хотел бы им мешать. Может, поищем другое местечко?

— Чего вы боитесь? — рассмеялся Штрёссер. — Помешать или самому попасть впросак? По-человечески, слишком по-человечески, господин пастор! — Он вывернул шею, чтобы бросить взгляд за живую изгородь, и пренебрежительно махнул рукой: — Садитесь спокойно. Под мою ответственность! Это всего лишь евреи!

— Что значит «всего лишь»?! — усаживаясь с некоторым колебанием, спросил Боде. — Для меня нет разницы. В этом отношении, я имею в виду.

— Нет, нет, это в любом отношении нечто иное. Вы сами заметите. Ну-ка, помолчите чуток!

Пастору все это было не по душе, однако он невольно застыл, явственно услыхав слово «Гёте», а следом до него донеслись обрывки стихов классика. Потом парочка пустилась в обсуждение, и уже не удавалось разобрать ни слова.

В волнении Боде схватил доктора за рукав:

— Послушайте! Они же читают «Фауста»!

Штрёссер равнодушно пускал дым.

— Определенно «Фауст»! Они читают «Фауста». Подумать только! — не унимался пастор.

Старший преподаватель откашлялся и смачно сплюнул.

— Дрянь! — весомо и хладнокровно констатировал он.

— Что вы говорите? — недоумевающе уставился на него Боде.

— Я говорю, что это отвратительно. Извращенные людишки!

— Кто извращенный? Не те же молодые люди, что читают здесь, в сумерках, нашего великого Гёте?!

— Ха, господин пастор! Вы по сравнению со мной юноша и ведь не старый холостяк. Так вспомните, как вы студентиком посиживали в саду с какой-нибудь девчонкой и что ей шептали в полутьме!

— Не сидел я ни с какими девчонками во тьме, — отрезал пастор.

— Ну, ладно. Не с какой-нибудь, а с фрейлейн Марией Лодеманн, теперешней фрау пасторшей Боде. Вы тогда тоже читали и комментировали «Фауста»?

— Позвольте не переходить на личности, господин доктор! Не хотите ли вы сказать…

— На кой черт, скажите мне, тот шалопай за кустами просто не обовьет шейку и не замнет свою подружку, как сделал бы любой балбес в Европе? Так нет же! Сидят там, портят себе глаза и препарируют Гёте! Пока, между прочим, замечу, не намудрствуются лукаво.

— Позвольте! Позвольте! С чего вы взяли? Может, сделали вывод из нескольких подслушанных слов? А эта инсинуация с «помять», ну, просто…

— Господин пастор, идиш, уж поверьте, я понимаю получше вас! Остальное, между прочим, тоже, хоть и старше вас…

— Вы сегодня настроены шутить?

— Я? Ни в коей мере! Такие людишки только отравляют мне чудный вечер. Думаете, эта парочка имеет хоть малейшее понятие о том, как он прекрасен? Думаете, они любуются бескрайними просторами и рекой? Нет! Мир для них заключен в книгах.

— Пусть так. Но согласитесь, что если выбор пал на «Фауста»…

— Вот уж не соглашусь! Знаете, этот еврейский юнец… Тсс, кажется, мы их спугнули. Они уходят! Посмотрите, как он жестикулирует! Сейчас перипатетически читает своей донне лекцию, доказывая, насколько аморальна вся эта история с Гретхен. До этого он явно убеждал ее, что будь Гёте евреем… О! Вот она, свобода мысли!.. Итак, будь Гёте евреем, постыдился бы писать нечто подобное.

— Что вы такое говорите! Ему надо почитать Гейне. Во всяком случае, я бы порекомендовал…

— Так вот, представьте себе: в такой неподражаемо дивный вечер парень читает девице сцены с Гретхен… И вот вам результат! Стал бы немецкий юноша заниматься подобным, если он не полный идиот? О, тот распорядился бы ситуацией практичнее, будь он хоть начинающим теологом!

— Может, девушка непривлекательна? — малодушно предположил пастор.

— Да? С такой бы немец и на скамеечку не присел!

— Шутки в сторону! — поразмыслив, ответил Боде. — Поговорим о более конкретном. Тут меня интересует другое: откуда, например, этот еврейский юноша мог так освоить немецкий, чтобы читать Гёте?

— Откуда? Им многое дается без труда, этим школярам-талмудистам! Они же ничего другого не изучают, кроме собственного Корана. В нем есть вся премудрость, считают они. Все остальное они хватают по случаю, походя, не придавая значения. Может, на «Фаусте» он просто учил немецкий.

— Поразительно! А знаете, я испытываю особый интерес ко всему еврейскому. В конечном итоге не напрасно Господь рассеял этот народ по миру. И на нас это налагает в некоторой степени обязательства… обязательства, которые, боюсь, подчас не признаются…

— О святые небеса! — воскликнул Штрёссер, отодвинувшись от пастора и заглядывая ему в глаза. — Обязательства? Особый интерес? О чем вы говорите? Хотя… простите, излагайте дальше.

Боде на мгновение почувствовал себя уличенным, заметив, что сказал больше, чем хотел.

— Послушайте, дорогой доктор Штрёссер, — наконец решился он. — Надеюсь, вы поддержите меня на моем новом поприще с вашим опытом и знанием местной обстановки. Так что вам стоит узнать больше обо мне и моих намерениях. Я покинул родную Померанию и круг любезных друзей и привычных забот по зову небольшой здешней лютеранской общины, следуя высшему предназначению. Я усмотрел и усматриваю в представившемся мне случае именно перст Божий. Известно ли вам, что в свое время я посещал в Берлинском университете семинар по мессианству среди евреев…

— О святые небеса! — прокряхтел Штрёссер. — Так вы тут посланец Божий? Ну, на чужих ошибках не учатся. Удачи в ловле душ!

— Послушайте, господин доктор! — Боде покраснел от негодования. — Шутки кончились! Я вовсе не «ловец душ» и не желаю, чтобы кто-то насмехался над идеей мессианства!..

Штрёссер молча попыхивал трубкой.

— Пожалуй, нам пора обратно, — не дождавшись ответа, поднялся пастор.

Некоторое время они шагали бок о бок, не проронив ни слова, пока Боде не возобновил беседу:

— Право, мне было бы крайне неприятно, если между нами возникнет некоторое недопонимание. Меня, конечно, огорчают многочисленные нападки, которым мы, духовенство, подвергаемся, когда сходим с накатанных рельсов. Видите ли, прежде я говорил о часто отрицаемом долге христиан перед иудеями. Как подумаю о неразумном упорстве наших антисемитов…

— Погодите! — обрадовался Штрёссер. — Значит, мы квиты! Когда дело касается этого, мне не до шуток!

— Вы что, антисемит? — ужаснулся пастор.

— А вы нет? — усмехнулся преподаватель.

— Антисемит? Да Бог с вами, разумеется, нет! Не могу отрицать, что в молодые годы подчас грешил инстинктивной антипатией к этим людям, но теперь я проповедник религии любви, только любви. И ее я несу тем, кто в ней особенно нуждается.

— Антисемиты бывают разного рода. Вы хотите лишить евреев их еврейства, если, конечно, удастся! Вы хотите в семитах убить семитизм. Разве это не есть подлинный антисемитизм?

— Знаете, таким образом мы погрязнем в буквоедстве. Я проповедую учение о спасении. Всех. Включая евреев.

— Ну-ну, поупражняйтесь на собственном опыте!

— Я знаю, что мне еще многое надо постичь. Думаю, все мы можем кое-чему поучиться как раз у евреев. Их непреклонная верность своему учению и законам всегда служили мне примером. Их преданность и благоговение…

— Благоговение? Евреи и благоговение?! Не смешите меня! Настоящий иудей ни перед кем не испытывает благоговения, даже перед своим богом!

— Да, либеральные иудеи Берлина или…

— Ах, кто говорит об этом сброде! — пренебрежительно отмахнулся Штрёссер. — Речь не о тех. Возьмите здешних старых евреев, старых благочестивых евреев… Впрочем, слово «благочестивый» надо взять в кавычки. Благочестия в нашем смысле в них нет.

— Что значит «нет»? Мне казалось, что глубокая религиозность евреев с древних времен может любому служить назиданием. С младых ногтей они начинают читать свои священные книги. Однажды я посетил школу для еврейских мальчиков — хедер, как они ее называют. Естественно, я ничего не понял, и по первому впечатлению этот хедер напоминал школу для негров, какую я однажды видел на фотовыставке в Берлине. Но их религиозное рвение…

— А вы знаете, что эти еврейские маломерки учат с таким «религиозным рвением»? Может, законы брачных связей, которые у них скрупулезно регламентированы, или…

— Я вас умоляю: мальчики восьми-девяти лет!

— Ну и что? Вы подходите с европейскими мерками, а это в корне неверно! Содержание текстов им совершенно безразлично, они его и не видят за своей педантичностью, игрой со словами и всякой мелочью. А что касается «благоговения» у ваших мальчиков… Впрочем, у евреев нет мальчиков. Они уже рождаются стариками! И более непочтительного, отвергающего все авторитеты сообщества нет на свете. У них только скепсис, сомнения, вопросы и противопоставления; они ни слова не принимают на веру, и даже самый малолетний талмудист нагло оппонирует мудрецу, который уже с тысячу лет покоится в лоне Авраамовом. Они хотят все знать и ничему не верят. Разве что верят в себя. Вот их единственная вера!

— Ну, это уж слишком! — воскликнул Боде. — Не верят! Израиль, народ веры, — народ, который прежде всех проповедал чистую веру в Бога, из которой мы сами…

— Лучше не будем касаться этой темы, господин пастор, — поморщился Штрёссер. — Может, в другой раз? От евреев ли мы получили нашу веру, это еще вопрос. В сущности, благословенный Рамсес был набожнее декана теологического факультета в Грейфсвальде. По крайней мере, верил сильнее. Но куда нас сей факт заведет в нашем споре? Интересно, как вы себе представляете отношение евреев к их богу?

— Ну, как сказать? Во всяком случае, как у верующих любого исповедания. Так же, как все мы стремимся и идем к Богу.

— Тогда вам следует поближе узнать этих людей. У вас волосы встанут дыбом, когда услышите, какие небылицы рассказывают их бородатые патриархи! Какой чудак-человек там Господь Бог. Как его сплошь и рядом водят за нос.

— Нет, не могу даже вообразить такого! Это несовместимо с благоговением в нашем смысле…

— Вот-вот! В Пруссии считается святотатством нечестиво перетолковывать библейский стих.

— И не без основания, господин доктор! Священное Писание есть Священное Писание!

— Скажите-ка, господин пастор, по-вашему, были ли древние греки богобоязненны? Я имею в виду, испытывали ли они благоговение перед своими святынями?

— Перед тем, что они считали священным, — несомненно. В древние века…

— Хорошо. А как у вас это вяжется с тем, что в греческой мифологии Зевс и некоторые члены его семейства частенько выступают то в весьма щекотливой, а то в донельзя комичной роли?

— Действительно. Думаете, и у евреев нечто подобное?

— Я вообще не думаю о евреях! Но! Стоит мне подумать, будто что-то понял в них, как оно в следующее мгновение выворачивается наизнанку. Я вам просто констатирую некие факты. И предостерегаю от того, чтобы по собственным лекалам кроить образ евреев, а потом им же и умиляться. Ложный путь, на который вы благополучно ступили, господин пастор! Евреям живется здесь, на святой Руси, кошмарно. Это правда. Нам, немцам, остается только уповать, что они не побегут в наши земли, как в прошлые годы бежали в Польшу. Они в состоянии опрокинуть всю нашу культуру и уже взялись за дело!

— Вы не считаете евреев культурным народом?

— А что вы понимаете под «культурным народом»? Некультурных народов нет. Каждый имеет свою более или менее развитую культуру. Только вот не существует общего мерила! Возможно, у евреев даже лучшая культура или более древняя, или более совершенная. Тем хуже для нас, ибо тем она опаснее! Ее надо придушить, прежде чем окажется слишком поздно! Это элементарная самозащита! Русские здесь как нельзя правы!

— Но это не по-христиански!

— Именно по-христиански! Это практичное христианство. По-иному церковь никогда и не действовала, куда бы ни дотянулись ее руки. И это не ненависть, это верное направление, деяние из любви к ближнему! Необходимая оборона! С другой стороны, посмотрите на евреев: жутко способные, свободные от оков догмы и преклонения перед авторитетами, от благоговения перед всяческими «мумиями», трезвые во всех отношениях, в высшей степени прилежные; не только охраняющие, но и культивирующие прочные семейные связи, соблюдающие чистоту расы и сотнями запретительных законов глубоко укореняющие самобытность — они являют собой чудовищную силу. Их жизненно необходимо уничтожить, прежде чем они осознают свою власть и вкусят ее!

— В сущности, вы перечислили массу положительных качеств, господин доктор! — рассмеялся пастор. — И если опустить итоговый вывод, вас можно считать апологетом евреев. Вспомните библейского Валаама, который пришел проклясть детей Израилевых, а вместо этого благословил, увидев их лагерь.

— Совершенно верно: когда увидел и просчитал их преимущество! Вот в чем соль! Его наниматель, царь Валак, мог их и сам прекрасно поносить, однако предпочел заплатить за проклятие. А евреи, они умнее многих: не Валак, а Валаам до сих пор считается у них злейшим антисемитом — именно потому, что тот спасовал перед их мощью. И уж не обижайтесь, господин пастор, если я подпорчу вам обедню, раз вы сами заговорили о Валаке и Валааме: по Библии, Валак пытался подступиться к израильтянам с милосердием и любовью, в отличие от амаликитян, которые истребляли их мечом, пытался миром перетянуть их на свою сторону и обратить. И в итоге моавитяне более ненавистны иудеям, чем амаликитяне. Так что благодарности от евреев вы не дождетесь.

— А я и не жду благодарности, господин доктор! — парировал Боде, останавливаясь у своих дверей.

— Пусть так, но в ваших воззрениях есть еще масса нестыковок. Я предрекаю вам системные антагонизмы.

— Само собой. Но у меня нет притязаний на создание системы. Я просто рассматриваю предмет с разных сторон, с точки зрения разных времен. Ceterum censeo…[3] — пастор улыбнулся и пожал старшему преподавателю руку. — Hierosolymam esse delendam[4]. Тут мы расходимся. Позвольте и вам дать совет. С вашими антисемитскими речами, больше похожими на панегирик, вы не найдете одобрения ни с той, ни с другой стороны. Так что лучше держать свои «воззрения» при себе или, во всяком случае, не оповещать о них всех и вся.

— Так же полагала и валаамова ослица. Адьё! — съязвил Штрёссер и, тяжело ступая, зашагал прочь.

IV

— Что-то ты сегодня припозднился, Иоганнес! — крикнула фрау Мария с кухни и почти сразу вплыла в комнату с раскрасневшимся лицом и кастрюлькой, в которой дымился картофель в мундире. — Садись скорее. Приятного аппетита! Боюсь, картошка уже разварилась. Знаешь, я порой тревожусь, мне здесь еще как-то не по себе. Эти русские женщины в платках или еврейки с их париками, мужчины с косматыми бородами. Они все будто прячут свои лица! Ты ведь помнишь, папа каждый день брился, мама гладко зачесывала волосы в тугой узел. А тут ничего такого нет. Ведь надо издали видеть, что человек открытый и простодушный — папа всегда так говорил. Он, конечно, имел в виду сердечное простодушие. Благослови, Господи! Иоганнес, если ты будешь так долго таращиться в тарелку, картофель совсем остынет. Думаю, Лиза у нас не задержится, она такая глупая, еле-еле понимает меня, и потом, я уже устала слышать ее ужасающий немецкий. Она почти обрусела, наверное, этот ее убогий немецкий от евреев. Наверное. Да и что тут удивляться? Родители уже лет двадцать, а то и больше, живут здесь, а она Германии и не видела. Откуда ей выучить правильный немецкий? И на рынке мне трудно с ними общаться! Я ведь должна держаться с еврейскими женщинами, всегда помня истинного Бога, вот так оно то получается, то нет. И их ломаный немецкий тоже такой комичный, я не особо охотно пускаюсь с ними в разговоры. Пусть они и избранный Богом народ, как говорил папа, и как ты мне рассказывал, Иоганнес, будто евреев сюда выгнали из Германии много веков назад — все это хорошо и прекрасно, но все-таки, я думаю, они не должны были так скоро забывать немецкий. Так испоганить наш милый чудный язык! Вот тебе и подтверждение, что они были плохими немцами. Понятно, почему их выгнали! Хотя они бывают поучительным примером для христиан, и, по моему мнению, некоторых из них можно было бы оставить. Вот, например, у нас в доме часто бывал доктор Лилиенфельд — мама слышать не хотела о другом враче, а папа всегда был таким снисходительным. Другой, доктор Вендель, он постоянно был пьян, и потом, о нем рассказывали жуткие истории — иначе у нас в городе не поднялся бы ни один еврей. Правда, окружным врачом стал все-таки доктор Вендель, в конце концов, мы живем в христианском городе. И подумай только, этот Лилиенфельд после этого сразу уехал, в Штеттин, кажется. Никакой привязанности у этих людей! Должно быть, дела у него снова идут хорошо, а мама с тех пор сердита на всех евреев и больше не продает старому Левину папины поношенные костюмы. «Грехи отцов падут на детей»! Хотя тот Левин был много старше Лилиенфельда и совсем ему не родственник, но это не суть важно. Закон есть закон, говаривал папа. Ешь на здоровье!



Как фрау Марии удавалось беспрестанно извергать потоки слов и при этом отдавать дань своему изрядному аппетиту, оставалось загадкой для ее мужа и их прежних гостей. Ее округлые формы и симпатичное добродушное личико не давали повода беспокоиться о ее здоровье. И поскольку пастор любил трапезничать в отрешенной сосредоточенности и раздумьях, оба за столом оставались при своих интересах. А вот после трапезы слово принадлежало ему. Умолкнувшая фрау Мария клала перед ним «Часы домашнего назидания» в переплете с золотым обрезом и усаживалась на уголок дивана с вязанием. Боде прочитывал вслух главу, сопровождал ее своими замечаниями, рождая при этом разные плодотворные мысли и время от времени делая пометки для будущей проповеди.

Фрау Мария редко вклинивалась с репликой, так что супруги благополучно общались монологами. Боде продолжал тихонько читать, медитировать и записывать еще некоторое время, после того как его благоверная задремывала в своем углу — но никогда позже десяти, а то и чуть раньше. В десять он со скрипом заводил часы, на звук оживлялась фрау Мария, и оба удалялись в спальню. Это был привычный налаженный распорядок, от которого не отступали.

Но сегодня пастор так долго и так неуверенно листал книгу, что фрау Мария удивленно подняла на него глаза и с легким нетерпением поторопила:

— Ну же, Иоганнес, читай! «Назидания» так хороши и поучительны, что можешь начать с любого места. А то что-то сон нападает.

Боде захлопнул книгу и с некоторым колебанием спросил:

— А что, если нам почитать «Фауста»? Ты не против?

У фрау Марии округлились глаза:

— «Фауста»?

— Да. «Фауста» Гёте. Я бы с удовольствием перечитал, и ты, думаю, уже многое подзабыла.

— Ну-у, — протянула фрау Марта, — вальсы я когда-то играла. Мама не одобряла, что я играю танцевальную музыку, а папа говорил: «Гёте!» Папа всегда был таким снисходительным.

— Но детка! — Боде снова принялся листать «Часы назидания». — Я имел в виду не оперу. Когда ты читала… читала ли ты вообще «Фауста»? Настоящего «Фауста», Гёте ты когда-нибудь читала?

— Ах, право, не знаю. Подожди-ка, в школе мы изучали «Марию Стюарт» Шиллера и «Мессинскую невесту»… А Гёте… «Торквато Тассо», да! О, это было чудесно! Мы были без ума от доктора Рютенбуша! Погоди, знаю еще несколько пьес. В кружке мы читали по ролям «Ифигению» Гёте и «В доме коммерции советника» Геймбурга… или это все-таки была Марлитт? Уж и не упомню, там было много книг, авторы как-то подзабылись. Папа всегда поощрял нас читать что-нибудь современное, чтобы мы имели представление о жизни в этом мире. Нет, «Фауста» я, пожалуй, не брала в руки, но я его знаю. Доктор Рютенбуш подарил мне на конфирмацию «Историю литературы» в серебристо-сером переплете, а раз уж это был подарок от него, так сказать, «предмет любви», я посидела над «Историей» очень основательно. Но на пользу это не пошло. Папа тоже всегда считал, что такое занятие не для юных фрейлейн. И потом, я сама думаю, когда девушка выходит замуж, у нее появляются более важные дела… Обязанности, да, так вот. И оттого, прочитала я «Фауста», нет ли, клецки вкуснее не станут. Как раз наоборот. Если вспомнить ту же Хильду Лилиенфельд, та целыми днями глотала книжки, а вот смогла бы она приготовить приличный омлет — я сильно сомневаюсь!

Боде снял с полки томик Гёте, уныло полистал его.

— Нет, ну если тебе так уж хочется, милый Иоганнес, — примирительно сказала фрау Мария, — можешь немножко почитать из «Фауста». Сегодня уже так поздно, и что-то клонит ко сну. Жаль, что не успеем с «Назиданиями»!

Пастор отложил Гёте и резко придвинул книгу с золотым обрезом. Он начал читать скороговоркой и на повышенных тонах, свирепость которых никак не вязалась с кроткими приторными словами, но вскоре его голос смягчился и выровнялся. Когда фрау Мария, как и ожидалось, задремала под монотонное бормотание, он снова взялся за Гёте и углубился в историко-литературное предисловие образованного издателя.

У пастора Боде созрел план.

V

Пастор Боде был таким человеком, что если уж строил планы, обязательно приводил их в исполнение. Он прибыл в Борычев с благой целью принести местечковым евреям Благую весть или, по крайней мере, из первоисточника почерпнуть знания о душах, которые намеревался спасти. Пока что ему не подворачивался случай вступить в контакт с евреями. Он искал точки соприкосновения в полной уверенности, что «начало — всему голова». Встреча с юным еврейским чтецом «Фауста» показалась ему знамением Небес, и он был полон решимости воспользоваться этой возможностью. Теперь же еще и запасся духовным оружием.

Следующими вечерами он стал чаще прогуливаться на бульваре в одиночестве и неизменно заставал там юную парочку, погруженную в изучение «Фауста». Он внимательно присматривался к ним, но те не обращали на него внимания.

Как-то раз он следовал за ними в отдалении и, когда молодые люди расстались, решительно ускорил шаг, чтобы нагнать медленно бредущего Йосла с книгой в руке.

— У вас в руках прекрасная книга, мой юный друг! — мягко вступил Боде, делая вид, будто мимоходом увидел обложку издательства «Реклам». — Ах, не пугайтесь! — добавил он, когда вырванный из собственных грез Йосл недоуменно уставился на незнакомца. — Не пугайтесь. Я просто заметил у вас хорошую книгу.

— А? — выдохнул растерянный Йосл. Он скривил широко открытый рот, прищурился и склонил голову набок. — А?

— Я говорю, хорошая у вас книга.

— Книга?

— Да. «Фауст» Гёте. Это прекрасная книга, но не на всякого.

Йосл постепенно приходил в себя.

— Вы знаете эту книгу? — недоверчиво спросил он.

— Разумеется, — улыбнулся пастор. — Это немецкий автор и одно из наших классических произведений. Скажите, вы его понимаете?

— Понимаю ли? Книгу? А почему нет? Вам там что-то не ясно?

Боде наморщил лоб. Он допускал, что его радушное покровительство может не встретить должного отклика, но никак не рассчитывал самому быть подвергнутым экзамену по катехизису. Он уже не был так уверен, что запланированное одолжение молодому еврею объяснить «Фауста» поднимет бурю восторга и благодарности.

— Не хотите ли навестить меня? — тем не менее решительно предложил он. — Я бы с удовольствием побеседовал с вами о «Фаусте».

— Хорошо, — бесстрастно ответил парень. — У вас, наверное, много вопросов. Я готов объяснить вам.

Такого поворота Боде не ожидал, это вызвало у него усмешку. Однако главным было то, что он завязывает с евреями более близкие отношения, что выявился общий круг интересов, а остальное приложится.

Вот и, к великому удивлению фрау Марты, вышло так, что получасом позже за большим рабочим столом возле пастора сидел Йосл и дискутировал с ним, будто так оно и положено.

Возникшие поначалу языковые трудности были легко преодолены. Если пастор не понимал какое-то слово, у Йосла тут же находилось с дюжину описаний, к тому же для вразумительности он постоянно использовал живой и выразительный язык жестов. А то, что хотел донести пастор, юноша интуитивно схватывал на лету.

Боде, которому «Фауст» служил лишь средством для достижения цели, упрямо на нее и выруливал — не напрасно же он одолевал ученое историко-литературное предисловие в своем издании Гёте.

— Те доводы, которые вы приводите, любезный друг, — подытожил Боде пространный разбор эпизода с Духом земли, — касаются лишь деталей и мелочей. Охватите идею в целом, которая есть основополагающая в «Фаусте» и к которой все сводится. Открою вам: это идея упоительной, всепоглощающей, все объединяющей любви! Той любви, которую проповедуют тысячи лет. Однако учение о любви зачастую не бывает услышано теми, кому оно предназначается, а его провозвестники кончают жизнь на кресте…

Здесь в начале, в «Прологе на небе» — это, собственно, мощный, сильный, жесткий Ветхий Завет — спор Господа с Сатаной. Договор. Закон. А здесь в конце — преображающая любовь, которая есть единое с верой и надеждой. Фауст проиграл спор, он удовлетворен. По сделке его душа должна достаться Сатане, и Сатана настаивает на исполнении договора, скрепленного кровью — на законе, так сказать, на своем формальном праве. Но любовь превыше закона, и «Осуждена!» из первой части Божьей милостью обращается в «Спасен!». Фауст не попадает в ад, нет, его бессмертная душа препровождается в вечное блаженство, а разочарованный и обманутый в своих надеждах Сатана сломлен. Вот она, идея «Фауста», в ней высокая нравственная сила!

Йосл слушал пастора с открытым ртом. Задав несколько уточняющих вопросов, он убедился, что верно понял суждение оппонента. Потом принялся лихорадочно листать книгу, одновременно взволнованно раскачиваясь и однозвучно проговаривая нараспев нечто непонятное.

Изумленный Боде терпеливо наблюдал за этой музыкально-гимнастической методой изучения «Фауста», дожидаясь, когда еврейский мальчик придет к какому-нибудь результату. Ждать пришлось не слишком долго. Йосл резко остановился, повернул к нему голову и невозмутимо сообщил:

— Вы не поняли смысла. Сейчас я вам все объясню. Фауст совершенно справедливо не отдан Сатане, потому что Сатана проиграл начисто. Тут не нужно никакой любви.

И он обстоятельно растолковал ошибку пастора, на чей взгляд, по-видимому, Гёте надувает читателя, а Господь Сатану. Читатель заранее заточен на исход пари, а под конец это вообще не имеет значения. И тогда Сатана выглядит куда честнее Господа, на чье слово он положился. Но для Господа на самом деле было бы вообще мерзким поступком пускаться в сговор с Сатаной, а потом, когда очевидно, что пари проиграно, похитить выигрыш силой своей превосходящей мощи и к тому же высмеять Сатану, который положил на это усилия и понес расходы.

А что там было бы с любовью? Тогда вообще все не имело бы смысла! Не было бы никакой справедливости! Грешник тут же оборачивался бы молодцом. Если любовь все прощает, что выводил бы Гете под Сатаной? Чем тот живет? Как ведет свои дела? Какие души может заполучить себе?

Нет! Суть здесь проста, а пастор просто запутался, смешав в одну кучу договор Фауста с Мефистофелем и спор Господа с Сатаной. Фауст вовсе не спорил, он заключил сделку, по которой Мефистофель должен служить ему на земле, а он тому в аду, если туда попадет. «За это в жизни тамошней, загробной ты тем же при свиданье мне воздашь». А состоится ли это свидание в преисподней, об этом Фауст никак не может заключать с Мефистофелем договор. Условия, при которых Фауст попал бы в ад, недвусмысленно определены в «Прологе». А то, что Фауст говорит: «Едва я миг отдельный возвеличу…» и так далее — так это обозначает всего лишь момент его смерти.

И Господь, конечно, выиграл спор, потому что, при всех усилиях Сатаны, Фауст не потерял себя, во всех наслаждениях ни разу не отказался от себя: «И если сможешь, низведи… он вырвется…» Так и случилось. Не смог. Он вырвался.

Так что спор разрешился справедливо, а о победе любви над справедливостью нигде нет и речи!

Боде чувствовал себя сраженным. Он четко сознавал, что в аргументации Йосла есть уязвимые места, но подготовился только защищать свою догму «любовь против законности» в общем и целом как высший идеал, а не подтверждать документально свои взгляды на «Фауста». И вот с самого начала лишился поддержки Гёте как секунданта, на которого мог бы положиться. А Йосл опирался на текст «Фауста» и к общефилософским спекуляциям склонности не проявлял.

И все-таки пастору удалось расположить к себе Йосла, когда он достал с полки «Мифологию греков и римлян» Петискуса, и открыть ему тайны мифов и классической Вальпургиевой ночи в частности. Таким образом Евангелие и Талмуд вместе ступили на Олимп.

В Йосле день ото дня крепла жажда знаний об этом незнакомом мире, куда он бросил беглый взгляд. Шаг за шагом заполнял он пробелы в своем образовании и, с тех пор как рискнул выйти из знакомой области талмудизма, постоянно ощущал себя на зыбкой почве.

Шана, которую он посвятил в свои новые радости и печали, возбуждала и поддерживала в нем грандиозные планы, давно обуревавшие ее собственную душу. Она стремилась вырваться из своего окружения, учиться, получить образование и вдохнуть свободы. Ей хотелось перешагнуть границы гетто, как однажды она шагнула за границу субботы.

И Йосл был готов вместе с ней переступить эту черту. Они нашли друг друга в общем порыве к свободе и знаниям и, когда помолвка была оформлена, договорились сразу после свадьбы уехать в Германию учиться.

Никто не был посвящен в их планы: ни пастор Боде, обреченный лишиться частицы своих радужных надежд, ни Берл Вайнштейн, отправившийся в рутинное путешествие. Но как бы то ни было, пастор Боде в Борычеве опосредованно внес свою лепту в то, что в далеком Лондоне преподобный Хиклер смог окрестить Берла Вайнштейна. Жаль только, что ему не было дано когда-нибудь насладиться своим успехом, ибо Берл отнюдь не рвался сообщать всем и каждому в Борычеве о весьма прибыльном роде деятельности, который он открыл.

Главную роль, однако, в судьбе Йосла сыграло письмо его бывшего учителя Вольфа Клацке, недавно переселившегося в Германию, у которого несколько лет назад Йосл учился читать по-немецки. Тот расписывал, как ему понравилось в Берлине и насколько прекрасна эта страна. Здесь можно найти любую ученость, писал Вольф Клацке, а грамотный человек легко обеспечит себе приличный заработок и там уж спокойно может посвящать время изучению всякой премудрости. Сам он, составитель писем, занял блестящее положение с большим успехом занимается литературной деятельностью и, конечно, готов оказать Йослу всяческую протекцию в случае его приезда. Бывший учитель советовал ему безотлагательно переезжать в Берлин.

Еще до того как стать учителем Йосла, этот Клацке перебрал одно за другим, а то и параллельно множество занятий: торговец овощами, спекулянт, бродяга, попрошайка, певчий и кое-что еще. Когда он стакнулся с Йослом, исполнилось Клацке в тот год как раз десять лет.

Литературное предприятие

I

Еще не известно, сумел бы какой-нибудь Гёте или Лессинг, или другие их уровня на оном поприще преуспеть в той области литературы, которую избрал себе Вольф Клацке. В то время как эти литераторы выбирали себе легкие торные тропы, Вольф Клацке выискал трудную дорогу, на которой, однако, могли разгуляться его таланты — учредил контору по сочинению просительных писем.

Только лишь полетом фантазии, чувством языка и стиля, искусством каллиграфии успеха тут не достичь. Помимо этого автор просительных писем должен обладать сонмищем уникальных качеств: должен быть тончайшим психологом, должен уметь виртуозно играть на всех струнах человеческой души и разума, должен иметь широкий кругозор и премудрость сложных взаимоотношений. Должен, должен, должен — о, сколько всего он должен! Но что отличает данный литературный жанр от всех других и выводит его на труднопроходимую стезю — так это то, что каждое произведение, вышедшее из-под пера составителя просительных писем, предназначено всего лишь одному читателю или в крайнем случае узкому кругу; и письмо должно оказать на этого читателя такое воздействие, чтобы самотеком вылиться в чистую монету. Тут главное подобрать тон и слова, соответствующие натуре получателя. И жалкий дилетант тот, кто полагает, что одно и то же письмо может одинаково влиять на многих. Как раз те круги, на помощь которых рассчитывают клиенты Вольфа Клацке, состоят из ярко выраженных индивидуальностей, и ни в коем случае нельзя манкировать тщательным изучением каждого.

Пока что Вольф Клацке был новичком в этом деле и порой допускал ошибки. Он недооценил трудности выбранной профессии, когда открывал свою контору в темной задней комнате постоялого двора Бомштейна на Драгунерштрассе, где его конкурент, красноносый Брандлер, уже много лет занимался тем же промыслом, но в передней. Брандлер за десять пфеннигов писал набитой за долгие годы рутины рукой пачки писем и одновременно вел бойкую торговлю адресами подходящих благодетелей. Клацке вызвался сочинять письма по восьми пфеннигов за штуку и — новшество в отрасли! — установил фиксированную цену за адреса по пяти пфеннигов за голову, хотя всем известно, что в зависимости от щедрости и состоятельности покровителя цена должна колебаться от пфеннига до марки.

Само собой разумеется, что оплачиваются не имена и адреса сами по себе, собственно, ценность представляют сведения о характере и образе действий означенных личностей. Эти знания находят свое отражение в форме и содержании соответствующего текста, особенности построения которого сочинитель и заказчик зачастую долго и подробно оговаривают. Ни одно справочное агентство в мире не в состоянии решить те деликатные задачи, как это умеют доверенные лица и делопроизводители цеха профессиональных просителей. Профессионал должен до тонкости знать, чем по жизни интересуется денежный кошелек, набожных он или беспринципных взглядов, нравится ли ему, когда проситель отчаивается, или он предпочитает смирение перед волей Божьей. Одного трогают угрозы покончить жизнь самоубийством, другому, напротив, следует плакаться, как тяжело жить, питаясь редко перепадающей коркой хлеба. Один ведется на повесть о немилосердном домохозяине, другому подавай беспомощную вдову с детьми, третий вообще считает за лучшее круглых сирот. Обнищавший ремесленник пользуется популярностью, а вот купец, попавший в затруднительное положение из-за суровых кредиторов или нечистоплотного компаньона, имеет мало шансов на успех. Одни обожают жертвовать на приданое невесты, другие испытывают особую страсть к калекам. Жертвы преследования, русские евреи или беглые из Сибири каторжники умиляют романтически настроенные души. Некоторые охотно дают на бедняков из Палестины, а другие не выделят на них и пфеннига, зато протягивают руку репатриантам из Америки. А есть еще одна плодородная нива, на которой пышно колосятся щедроты на издание еврейских произведений или восстановление сгоревших синагог. Короче говоря, при таком изобилии вкусов надо собрать обширную коллекцию образцов и уметь правильно ею распорядиться в каждом отдельном случае. Кроме того, как и в каждом деле, многое зависит от подачи: стиль письма неимоверно важен. Одним следует писать на чистейшем иврите, другим подпускать побольше цитат из Библии; иногда предпосылкой удачи служит абсолютно безупречный немецкий язык, но наибольшим спросом пользуется как раз неправильный, простодушный и потешный квазинемецкий. Его начинают читать ради забавы, а потом он одновременно поднимает настроение и задевает чувства, и, как правило, надолго запоминается.

Бывает, доверенному лицу даже не приходится писать прошение. Естественно, в первую очередь он советует клиенту явиться к потенциальному благодетелю лично. Но и в этом случае в накладе он не остается: просителю надо дать исчерпывающую информацию о том, как вести себя подобающим образом, какой час подходит для визита, как держаться с прислугой, чтобы попасть в кабинет хозяина, и тысячу других мелочей.

Сочинитель прошений, если он серьезно относится к своей профессии, не преминет обзавестись надежным реестром клиентов и будет его систематически обновлять. Справочные бюро и разные регистрационные службы охотно идут ему навстречу за небольшую мзду, так что в каждом городе, где проживает значительное количество евреев, есть целый ряд агентских контор, имеющих ощутимый оборот клиентуры за минимальные издержки.

Новичку, конечно, нелегко пробиться в профессию — фирмы с давно и прочно поставленным делом ревниво оберегают свои тайны, свои списки и персональные сведения. Их отношения с заказчиками строятся на доверии и только на доверии. Весь бизнес держится на уверенности клиента, что здесь его обслужат добросовестно и результативно. Если неопытный агент легкомысленно передаст в руки клиентов некие сомнительные адреса, а потом выяснится, что и расходы, и гонорар просто-напросто профуканы, то он лишится всякого доверия. И проситель четко знает, чего ему ждать от своего доверителя, когда он туром прибывает в Берлин. Свой первый визит он наносит непременно ему. Там он сравнивает свой старый реестр с новым, вносит поправки, вычеркивает ненужные, покупает свежие имена, дает заказ на составление писем, потом, если есть нужда, вооруженный сведениями, отправляется в обход намеченных обществ и частных лиц. Он будет ревностно хранить в тайне полученные адреса и советы, чтобы не создать себе конкуренции со стороны других попрошаек и не навлечь на себя немилость доверенного лица. И уж ни в коем случае не раскроет ни одному из покровителей имя человека, от которого получил адрес, даже если ему посулят хорошее вознаграждение. Его подвигает к деликатности в немалой степени собственная выгода, равно как и «честь мундира».

II

Вольф Клацке остановил свой выбор на столь тяжелой профессии, как он полагал, временно, на переменчивые юные годы, оседать в ней на всю жизнь он не собирался. Этот род деятельности рассматривался им как переходный этап, однако, сжигаемый тщеславием, он хотел и здесь достичь небывалых высот, а прежде всего, сорвать приличный куш. Неугасимое стремление наверх воодушевляло его с детства. Еще сущим дитятей он выказывал изобретательность и хваткий расчет. Едва ему исполнилось восемь, он провернул свое первое солидное дельце, хотя и задолго до этого ему перепадала копейка-другая за разную подручную работу на вокзале или на стоянке дрожек. Вырученную мелочь он неизменно относил матери, чрезвычайно бедной вдове с кучей детей. А потом он начал осматриваться в поисках более прибыльного заработка. Перед еврейской школой — хедером, — где он учился, стоял лоток торговки фруктами, которая ловко сбывала свой товар обеспеченным мальчикам. Малыш Вольф сделал открытие, что продавец фруктов у немецкой школы, находившейся дальше в четверти часа ходьбы, уступает свои яблоки дешевле. Чуток поразмыслив, какую с этого можно поиметь выгоду, он выработал план и с энтузиазмом воплотил его в жизнь. Каждое утро он выходил из дому на полчаса раньше, хоть ранний подъем и давался ему с трудом, покупал более дешевые яблоки и продавал их в хедере. А поскольку его фрукты стоили пусть немного дороже, чем у дальнего торговца, зато дешевле, чем у ближней торговки, вскоре покупателей у него было завались. В короткий срок клиентура его так расширилась, что приходилось галопом нестись к «поставщику» в большую перемену, чтобы, обливаясь потом, с грузом яблок успеть в срок вернуться в хедер. Во время и после следующих уроков он завершал вторую половину своего утреннего гешефта. Его начальный копеечный капитал рос как на дрожжах. Матери он отдавал лишь часть денег, а остальное пускал в оборот, обстряпывая целый ряд схожих выгодных предприятий и спекуляций. Одна рискованная сделка с огарками свечей едва не привела его к краху, когда небывалый праздник огня на месяцы пресытил борычевскую молодежь переизбытком воска, но Клацке стойко пережил падение цен и решил впредь быть осмотрительней.

В один прекрасный день он исчез. Вместо того чтобы пойти в хедер, он отправился на железнодорожную станцию и оттуда в широкий мир, топая прямо по шпалам, с твердым намерением найти свое счастье и однажды вернуться богачом. По пути он рисовал себе картины, как обеспечит мать и сестер с братьями, как накажет гневливого учителя-придиру, как станет первым человеком в Борычеве. Вернулся он через несколько недель, слегка обтрепанный и еще более замкнутый, чем обычно. И дело не в том, чтобы он растранжирил весь свой капитал — ни в коем случае! Просто вовремя сообразил, что выход в большой свет лучше предпринимать со значительной суммой денег, а главное — знаний. Поэтому он повернул обратно, недолго думая, не слишком страшась и не истратив на обратном пути ни копейки. Он терпеливо перенес материнский нагоняй, сменявшийся излияниями радости, перетерпел побои, обрушившиеся на него в хедере, — все это он воспринял как заслуженное наказание за излишнюю дерзость и постоянно думал только о том, как реализовать свои планы. В один из дней он подкатил к сыну сторожа в немецкой школе и договорился об уроках немецкого — по три копейки за час. Правда, уроки он брал пару-тройку недель, а дальше занялся своим обучением самостоятельно: из выброшенных газет смастерил учебники — дешево и сердито, а летом, прогуливая свой хедер, в котором изучали только древнееврейский, часами просиживал на корточках под открытыми окнами немецкой школы и запоминал все, что мог, из занятий. Спустя время он начал сам давать уроки, извлекая двойную пользу: зарабатывал деньги и повышал собственный уровень. В ту пору он и познакомился с Йослом, который был старше его на несколько лет, и вместе с ним прилежно занимался немецким довольно долгое время. Когда подвернулся удобный случай больше не заботиться о пропитании, не сидеть на шее у матери и иметь возможность учиться дальше, Вольф переселился в сельскую местность и нанялся домашним учителем отпрысков одного шинкаря: двух дочек и сына. Жилось ему там не слишком уютно, и взрослые, и воспитанники относились к нему пренебрежительно, спал он в холодной каморке, питался скудно — зато оставалось много времени для себя. Он выписывал самые разные книги, от которых могла быть хоть какая-то польза, жадно корпел над ними в холоде и голоде, при тонком дневном луче до позднего вечера. Наконец он решил, что пришло время вплотную приступить к претворению плана. После без малого трех лет, проведенных в шинке, он оставил свою работу. Его отпустили без сожаления — близких отношений между ним и семейством так и не сложилось. Через несколько дней Вольф заглянул в Борычев, чтобы попрощаться с матерью, братьями, сестрами и, в первую очередь, с Йослом, к которому сильно привязался, и направил свои стопы в Германию, страну его мечты. Половину сбережений он оставил матери и пошел от города к городу, изредка пользуясь дешевой попутной оказией. По Висле он сплавился на плотах, выполняя для сплавщиков всякую мелкую работу, и после затяжного путешествия, наполненного всевозможными трудностями, наконец вышел на немецкие земли возле Торна. Отсюда он пробивался довольно извилистыми путями в Берлин, постоянно разыскивая канцелярии еврейских общин, где получал билет на короткое расстояние и продукты на дорогу. От Торна на Берлин он проехал через Шнайдемюль, Диршау, Данциг, Кенигсберг, Кольберг, Штеттин, Эберсвальде, Франкфурт-на-Одере, Бреслау, Каттовиц, Дрезден, Лейпциг, Галле, Хальберштадт, Магдебург, Брауншвейг и Ганновер. Только в Ганновере ему повезло соскочить с этой безумной карусели, на которую еврейские общины забрасывают против воли каждого, кто обращается к ним за помощью, и на свои деньги поехал в Берлин. Недели, которыми он колесил по дорогам, однако, не пронеслись для него впустую. Он многое повидал, много услыхал, а особо ценным приобретением оказалось то, что ему удалось заглянуть под покров тайны цеха писцов-просителей. По прибытии в Берлин Клацке поставил себе целью стать доверенным лицом и делопроизводителем этого цеха. На Драгунерштрассе у Борнштейна он нашел приют за пять пфеннигов и вскоре обосновался в задней комнате в своем новом звании, к немалой досаде толстого Брандлера, на глазах которого там исчезали некоторые из его старых клиентов. К несчастью Брандлера, работал он по накатанному шаблону, без фантазии и новых идей, а Клацке прославился среди путешественников и посетителей постоялого двора как изобретательный головастый малый с разносторонними знаниями. Особую протекцию оказал ему один из почтеннейших постоянных клиентов Борнштейна, пользующийся сугубым уважением в кругах просителей, много путешествующий — господин Берл Вайнштейн из Борычева, земляк Вольфа Клацке.

III

— Как ты пишешь это слово? — удивился Берл Вайнштейн, нависая над Клацке, который, низко склонившись над столом, каллиграфически выводил буквы. — Благотворительный через «х», разве это правильно?

— Ну, — отозвался Клацке, — должно писаться через «г». — Он открыл лежавший под рукой орфографический словарь. — Вот. Но я написал правильно.

— Да? Я уже верю, что должно стоять «х».

— Нет. «X» — это ошибка.

— Но правильно?

— Правильно. Как слышится, так и пишется. Знаешь, мне приходится внимательно следить за такими мелочами, чтобы случайно не соблюсти орфографию. Людям это не нравится, это их раздражает. Просительное письмо должно содержать милые корявости, сплошь, от начала до конца. В обычных выражениях я уже знаю, какие ошибки выглядят естественно, но иногда попадаются такие трудные слова!

— И кому ты пишешь теперь?

— Очень именитым людям, которых еще нет ни в одном реестре. Вот послушай! Тайный санитетсрат Бамберг, советник юстиции Кротошин, профессор Мандельброт, член ландгерихта Левизон, директор театра Лёве.

— Более чем достойные люди! — изумленно согласился Берл Вайнштейн. — И они жертвуют на еврейские нужды? А на что строить церкви?

— И на наши нужды хватает. Все они благочестивые и заинтересованные евреи.

— Странно! Тайный советник! Профессор! Директор театра! Откуда у тебя их адреса? Ты же здесь совсем недавно.

Клацке загадочно улыбнулся.

— А это что за имя?

— Подпись: Эфраим Лифшиц.

Берл Вайнштейн покачал головой:

— Мог бы спокойно подписать: Йосл Шленкер. В Берлине моего зятя никто не знает.

— С какой стати мне подписывать настоящим именем, если есть столько поддельных? — ухмыльнулся Клацке. — Я имею в виду: из Йосла еще может что-то выйти. Станет доктором или профессором. Поэтому лучше не светить его имя под такой корреспонденцией.

— Думаю, ты прав, — покивал Берл Вайнштейн. — Зять невероятно грамотный человек. Да и моя Шана не дура. Но ты же знаешь, какие сейчас дети! Старый Шленкер пришел в ужас, когда они заявили, что после свадьбы хотят переехать в Берлин. Учиться! Такая вот идея.

— Я сам советовал Йослу приехать сюда. Думаю, он здесь далеко пойдет. Но о его свадьбе понятия не имел. Это меняет дело.

— Как так? Я вот очень доволен, иначе пришлось бы обоих брать себе под крыло. Странные они, нынешние дети!

— А старый Шленкер тоже согласился?

— Что ему еще оставалось? И потом, есть еще одна старая история… У Мойши Шленкера был брат, который совсем юным сбежал в Германию. Сам-то Мойша тогда под стол пешком ходил, но помнит, какое в дом пришло горе, когда исчез старший брат. Тот оставил только записку, потом, правда, писал еще пару раз, но письма не принимались. Больше о нем никто ничего не слышал. Вот Мойша и подумал, пусть уж Йосл лучше уедет с его разрешения, чем сбежит тайно.

— Мудрое решение! Только я вот не знаю, как с этими письмами… Я немного боюсь Йосла. У него такие завышенные принципы…

— Оставь это мне, — успокоил Берл Вайнштейн и радушно пошел навстречу молодоженам, переступившим порог комнаты. — Выспались? Садитесь, выпейте кофе!

— Мы выписали из адресной книги все, что нам нужно, — жизнерадостно сообщил Йосл. — И прямо сейчас пойдем.

— Куда это вы собрались? — обескураженно спросил Берл. — Что за адреса вы искали?

Йосл собрался было ответить, но его опередила Шана:

— Разные. Которые нам нужны. Поторопись, Йосл! Нам пора!

За столом воцарилось молчание. Берл переводил озабоченный взгляд с одного на другого и, набравшись духу, приступил к речи с некоторой торжественностью в голосе. Йосл поднял удивленный взгляд, Шана поставила чашку и в упор посмотрела на отца.

— Мои дорогие дети, я был бы счастлив, если бы после свадьбы вы остались в моем доме на год или хоть на несколько месяцев. Ты, Йосл, учился бы дальше, а Шана окружала бы тебя вниманием. Вы не знали бы забот, все печали я взял бы на себя. И так было бы правильно по нашим добрым древним обычаям. Но вы рассудили иначе. Вы захотели уехать за границу, в Берлин. Тоже хорошее дело! Я не противился, и твой отец, Йосл, тоже нет. Настали другие времена, и, наверное, вы понимаете их лучше. Но я не хочу, чтобы отъезд навредил вам, и не хочу на нем наживаться. Поэтому и здесь вы получите от меня помощь на первое время — жизнь в Берлине дорогая.

Берл сделал паузу. Йосл смотрел на тестя простодушно и удивленно, он собирался что-то сказать, но Шана сделала ему знак помолчать.

— Подожди, Йосл! — и сурово обратилась к отцу: — Что ты имеешь в виду?

— Разумеется, ничего плохого. — Он постарался скрыть за улыбкой смущение, поднялся и встал позади стула, на котором сидел Клацке. — Вольф, расскажи, что я сделал для своих детей!

— Я? — испугался Клацке. — Как я смогу?

— Так в чем дело? — Шана поджала губы.

Йосл недоуменно взирал на обоих.

— Ладно, — недовольно буркнул Клацке. — Ваш отец за свой счет сделал мне заказ на письма. Весь барыш будет ваш. Деньги придут на имя хозяина: «Борнштейну для Лифшица», и будут выплачены тебе, Йосл.

Он склонился над работой и принялся ожесточенно скрипеть пером.

Повисла тишина.

Йосл все еще ничего не соображал.

— Какие письма? — наконец выдавил он беспомощно. — Кто такой Лифшиц?

— Я скажу! — Шана хлопнула ладонью по столу. — Ты все еще не понимаешь, что за письма сочиняет целый день твой друг Вольф? Просительные письма! Побирушные письма, насквозь пропитанные ложью и надувательством! А мой отец платит за то, чтобы мы по ним получили деньги, которые пришлют бедные люди, у которых их выманят, бессовестно пользуясь их добротой.

— Боже сохрани! — в ужасе воскликнул Йосл.

— Дай мне сказать! — не унималась Шана. — Знаю, ты не примешь таких денег, а если примешь, у нас с тобой все кончено! А вам да будет известно, — сверкнула она глазами на писца и заказчика, — мы с Йослом не хотим иметь с подобным жульничеством ничего общего! Ничего! Слышите, ничего! И даже слушать об этом не желаем! Слава богу, мы сами по себе и уже не дети. Мы намерены вырваться из всей этой грязи. Снимем квартиру, в которой будем жить и работать. Работать — не попрошайничать! И ни от кого больше не примем подарков — ни от родственников, ни от чужих. Пришло время и нам, евреям, работать.

За этим мы и уехали за границу, потому что русские не разрешали нам работать и закрыли перед нами двери всех учебных заведений. Я хорошо понимаю, что там большинство вынуждено жить подаянием, им ведь не дают заниматься ни ремеслом, ни сельским хозяйством. И все-таки многие трудятся, пусть и тяжело. Особенно молодые. Но мы теперь в Германии, в свободной стране! Здесь получить работу может каждый! И стыдно попрошайничать и выуживать деньги, пусть и без мошенничества! Стыдно перед собой и перед людьми! Стыдно перед немецкими евреями! Мы с Йослом найдем свою дорогу, даже без посторонней помощи. Но думаю, любой немецкий еврей с удовольствием укажет нам путь, на котором мы можем чего-то достичь! Хватит позора унижений и обмана! Идем, Йосл! Нам пора!

Она порывисто вскочила, сжав оторопевшему Йослу плечо.

— Сядь, детка! — миролюбиво сказал Берл Вайнштейн. — Посидите оба! Разве я намеревался сделать что-то порочное? Возможно, я ошибался. Возможно, я так стар, что не понимаю веяния новых времен. Но человеку надо дать высказаться.

Шана передернула плечами и присела на краешек стула.

— Ты причинила мне боль, дочка, — печально покачал головой Берл. — Мое собственное дитя называет меня мошенником! Мое дитя верит, что я способен обмануть человека. За всю свою жизнь — а я уже далеко не молод — за всю свою долгую жизнь я не выманил ни у кого ни пфеннига! Чтобы я хоть раз кого-то обдурил — да я лучше умру!

Шана вскинула руку к письмам и прошипела:

— Лифшиц!

— Говоришь «Лифшиц» и думаешь, подловила меня? Потому что человек, получивший письмо, отправит средства на имя несуществующего Эфраима Лифшица, а получит их Йосл Шленкер?

— Я не возьму! — вскрикнул очнувшийся от оцепенения Йосл. — Ни пфеннига! Я, слава богу, не нуждаюсь. Нам пока есть на что жить. А если бы и не было, все равно не взял бы!

— Хочешь бери, хочешь нет, — твердо отрезал Берл. — Только сначала подожди, посмотри, что придет и придет ли что. Твое дело, на что пустишь деньги. Письма так и так уйдут, и на этом я свой долг выполнил. — Он повернулся к Шане. — Так вот, отвечаю тебе. Человеку, который посылает деньги, без разницы, кто их получит: Лифшиц, Шленкер ли или Клацке. Он не знает ни того, ни другого, ни третьего, и знать не желает. Единственное, чего он хочет, это соблюсти мицву, святую заповедь благотворительности. Он дает и счастлив, что исполнил закон и сотворил благое дело. И говорю тебе, похвально, много похвальнее давать, чем брать. Так что он должен еще быть мне благодарен, что я даю ему возможность делать это, и очень удобную возможность.

— Но, — возразила Шана, — есть другие, кому помощь нужна больше!

— Кому нужна, тот пусть и просит. И просят, поверь мне, не только в письмах, но и лично. А если нуждающиеся не пишут и не приходят, то у благодетеля нет повода и помогать. Ему что, бегать за ними и умолять взять? Нет уж, он желает, чтобы к нему обратились, и тому давать. Если я пишу, а он посылает, мы оба знаем, кто получит деньги. А если платить безадресно, то помощь может попасть в руки мошенника или негодяя, который пустит их на ветер. Я же в курсе, на что пойдут средства. Хотя бы «на работу», — добавил он, идя на компромисс.

— Хочешь сказать, что в этих письмах чистая правда? — спросил Йосл. — Они же определенно сплошной обман!

— Видишь, Йосл! — внушительно произнес Берл. — Ты не прочел ни одного письма, но заведомо уверен, что правды в них быть не может. Откуда такое суждение? Может, здравый смысл подсказывает, что одной правдой не обойтись? Да и что есть правда? Возьми любую газету, посмотри рекламу. В каждой утверждается, что его товар лучший. Это правда или ложь? Ни то, ни другое. Читатель понимает, что продавец, желая продать свой товар, преувеличивает. Если бы он написал по правде, товар, мол, среднего качества, любой подумает: значит, совсем уж плохой — и не станет покупать. И получается, что именно теперь продавец вводит в заблуждение, причем себе в убыток. Так что правда — это своего рода ложь, и все — только слова. А на деле обман лишь там, где творится несправедливость, где человеку наносят ущерб. А кому ущерб от наших писем? Кто обманут?

— Тот, кто получит такое письмо! — горячо воскликнул Йосл. — Он может растрогаться, читая о бедствиях несчастного, и…

— И что? Какой от этого вред? Говорю тебе, одно это уже благо. Если богатый человек растрогается, то почувствует, что у него есть сердце. Вот и станет на крупицу лучше и благороднее! Представь себе: есть бедный еврей, набожный и порядочный, который нуждается в поддержке, и есть другой, состоятельный, с доброй душой, который рад бы помочь бедняку, если бы знал о нем. Но он не знает. Конечно, он получает множество прошений от нуждающихся, но как определить, в ком стоит принять участие, а кто его не заслуживает. Тот еврей-проситель, о котором речь, сам-то знает, что он как раз и достоин внимания богача, если сможет его привлечь. А как это сделать? Выход один: потеснить своей историей других. И вот он пишет, дескать, имеет детей, аж семь штук, что слаб глазами и вот-вот ослепнет. Богатей принимает его беды близко к сердцу и дает ему столько, сколько пожертвовал бы, будь они знакомы. Разве один обманывает другого? Ни в коей мере! Напротив, благодетель еще и в выигрыше. Он радуется, что осчастливил семеро детей, помогая одному. Так что в этом случае его награда куда больше, чем он мог бы стяжать на другом поприще.

Шана хотела возразить, но Берл остановил ее.

— Постой, дитя мое! — мягко сказал он. — Ты поразила меня в самое сердце, но я прощаю тебя. Ты пока не знаешь мир и уж совсем не знаешь немецких евреев. Вон как взъярилась из-за просительных писем! А ведь мы им нужны больше, чем они нам. Разве не так, Клацке?

— Так, именно так! — авторитетно кивнул Клацке. — Думаете, мне нравится мое занятие? Я приехал в Германию не для того, чтобы клянчить или помогать выклянчивать. Знаете, как при этом ремесле порой бывает скверно на душе?

— И зачем ты этим занимаешься? — мрачно буркнул Йосл.

— Зачем? Я взялся за это дело не из блажи. Оно необходимо, а я могу его исполнять не хуже любого. В Германии просители нужны как хлеб насущный. Без них здесь не было бы еврейства! Без них не знали бы, с чего начать. Именно поэтому в Германии учреждено столько организаций, ставящих евреев, прибывших из России с ограниченными денежными ресурсами, в позицию просителей, а организациями делается все, чтобы как можно больше общин и отдельных персон получили удовлетворение от каждого просителя. Помнится, когда я приехал в Торн, сразу пошел в такую еврейскую общину и честно рассказал, что хочу добраться до Берлина и поискать там свое счастье в заработке. Нет, ответили мне, в Берлин отправить не можем, мол, слишком далеко, и дали билет до следующего города по железной дороге. Я тогда был зеленым юнцом и думал, что это по пути в Берлин. Ан нет! Выяснилось, что в том направлении они уже дали путевку слишком многим за последнее время, поэтому позволили поиметь свое и другой общине. Там продолжилось то же самое: целый день меня опекали — не худшим образом, надо сказать! — и перенаправили дальше. Так я и скитался по этапу, от города к городу, пока не оказался в местечке, название которого сроду не слыхал и которое мне даже во сне ни разу не привиделось.

Так меня, ничего не подозревающего ни сном ни духом, гоняли по всей Германии, перекидывая друг другу, как мяч в игре: одни подавали, другие ловили. Когда до меня наконец дошло, в чем тут дело, уже голова шла кругом от этой тошнилки. В Ганновере мне выдали билет до Люнебурга, — чего я потерял в этом Люнебурге? — на поезде я доехал до ближайшей станции, Лерте, по-моему, она называлась. Там я сошел и за свои кровные взял билет до Берлина. Конечно, на вокзале этого самого Лерте я предъявил претензию, что не использовал билет до пункта назначения, и мне вернули деньги. Порядок у них тут, в Германии, что надо! Вот только я имел удовольствие несколько месяцев покататься по стране, пока не добрался из Торна до Берлина!

— А кто все это оплачивал? — спросил ошарашенный Йосл. — Я имею в виду проезд, проживание, еду?

— Кто? Разумеется, общины! Если бы меня отправили из Торна сразу в Берлин, я оказался бы там через день. Обошлось бы дешевле, и было бы комфортнее. Но тогда остальные общины не получили бы свое. Поэтому меня и отправили в долгое плавание. Тогда-то я и понял, что людям просто необходимы просители. Их даже не хватает! Ну, где бы иначе оседали денежки, которыми они так щедро разбрасываются? И что бы оставалось разным там президентам объединений и заведующим беднотой? Что бы делали комиссии по делам переселенцев и их младшие служащие? Единоверцу надо помогать, это благодеяние! Поверьте мне, просители в Германии несут святую миссию!

— Правду молвишь. Истинную правду! — важно покивал Берл Вайнштейн. — «Миссия» — вот оно, слово. Я тут намедни слушал проповедь известного немецкого раввина и, говорю вам, до глубины души был тронут его словами о миссии еврейского народа. Как выяснилось, просительство — это и есть его миссия, а кто не просит — тот не еврей. Он доказал, что предназначение евреев безотчими мыкаться по миру, чтобы другим облегчить исполнение нравственных обязательств. Мы — объект благодеяний. Мы обречены принимать благодеяния, и принимать с благодарностью. Вся жизнь ходатая — это быть представителем сей благородной миссии!

— Премиленькая мораль! — воскликнула Шана. — А сам раввин тоже попрошайничает?

— Как сказать, — усмехнулся Клацке. — Вот я, разве попрошайничаю? Раввин, и начальники, и еврейские редакторы немецких газет — все они поддерживают мой гешефт так или иначе. Я пишу письма, они строчат статьи и произносят речи. По большому счету, они заправляют то же самое, что и я в моих письмах. Что я сочиняю? Вот, мол, некий горемыка бедствует и не может больше работать, а раньше был умелым ремесленником, но должен расстаться со своим независимым положением из-за несчастного случая… И всякое такое! И называю его вместо реального Рувена каким-нибудь Шимоном, или Лифшицем вместо Шленкера. Всё. А что делают они? В точности то же самое, только касательно всего еврейского народа. Когда-то, говорят они, еврейский народ смог многого достичь — когда-то! А сегодня он навсегда потерял свою независимость и перестал быть народом. Он хочет лишь подаяния! Хочет сидеть на пиру за чужим столом. Поймите, я только хочу показать, что люди вроде раввина и прочих делают то же самое, что я. Хотите, назовите это обманом и мошенничеством. Они умалчивают о главном и знать не желают, каких высот в состоянии достичь еврейский народ. Им выгоднее представлять его плачевнее, чем он есть. А что касается подменных имен, заметьте, в Германии никто не говорит — «еврей», говорят — «израильтянин» или «иудейской веры». А немецкий еврей зовет себя германцем, или славянином, или еще кем. Это ли не уловка?!

— Вот что пришло мне в голову, — внезапно оживился Берл Вайнштейн. — Составь-ка мне еще одно письмо. К старику Каргеру.

— В Гарц?

— Да. Ах, какой достойный человек! Я не в первый раз гостил у него несколько дней. Так вот, напиши не прошение, а письмо от председателя или раввина какой-нибудь мелкой еврейской общины в Галиции или Венгрии. Мол, горела синагога, и вдруг объявился хороший человек, бедный, но большой ученый, который без страха шагнул в огонь, прежде обернувшись в плащ Моисеев, то бишь сотворив приличествующую молитву, и один за другим вынес все священные свитки из ковчега. А имя этому человеку Берл Вайнштейн. И община спешит поделиться сообщением об этом чуде со всеми благодетелями Израиля.

— Неслыханная ложь! — Йосл чуть не задохнулся от негодования.

Шана отошла к окну и повернулась ко всем спиной.

— Ложь? Все еще называешь добрый поступок ложью? — скорбно попенял ему Берл. — Я всего лишь хочу отблагодарить старика, а тебе даже не по силам понять. Как иначе я могу выразить свою признательность? Теперь я отбываю в Венгрию и отправлю оттуда письмо по почте. Возможно, мне никогда больше не представится случая повидать старину Каргера, и ничего мне от него не надо. Но человек проявил ко мне такую сердечность…

— И это благодарность?! — Йосл уже был вне себя.

— Конечно, и лучшего не придумаешь, — невозмутимо ответил Берл. — Получив такое письмо, он будет счастлив. Чудо — его слабое место. И вдруг! Ты хотя бы имеешь представление, кто такой Каргер? Он живет только для бедняков и с бедняков. А кто поедет в Гарц на Одере? Никто. А я делаю ему рекламу.

— Рекламу?

— Рекламу его приюту. Понимаешь, это ночлег, где нуждающийся не только не платит, а еще и получает деньги. Он оправляется там три-четыре дня. И помимо того, его еще одевают и обувают. Проситель там гость, настоящий, уважаемый гость. Хозяин гордится, если у него обретается хотя бы десять таких постояльцев. Он даже выстроил для них отдельный домик. Поэтому его и чтят в кругах просителей! И почему бы мне не сделать старому человеку приятное? Возможно, мне никогда больше не придется там побывать.

— И тот человек верит в эти небылицы, что вы ему преподносите? — сник Йосл. — Может ли еврей быть столь суеверным, чтобы принимать такую чепуху за чистую монету?

— О, представить себе не можешь, в какую только чепуху не верят немецкие евреи! — рассмеялся Клацке. — Во все, кроме Торы! В Тору верят только специально оплаченные люди, то бишь раввины. Ежели раввин, паче чаяния, будет уличен в каких-то прегрешениях, его отчестят даже те, кто и думать не думал соблюдать законы Торы. Всё, он для общины ничтожество. А просители тут при чем? Просителя он должен будет сопровождать по железной дороге — в субботу! Или съесть кусок свинины. Так вот, просители и тут некоторым образом спасают еврейство в Германии.

— Нет! — запротестовал Йосл. — Поверить не могу: еврейская миссия… отфутболивание просителей… фальшивые имена… Не может быть! Хочу все увидеть собственными глазами!

— Собственными глазами и посмотрим! — отозвалась Шана, уже стоя в дверях. — Идем, Йосл! До всего этого нам нет никакого дела! Так, как они говорят, не должно быть! А если так и есть, то все будет по-другому! Я думаю, самое позорное то, что немецкие евреи видят в нас, выходцах из России, только попрошаек! А у нас есть свой дурацкий стереотип о евреях в Германии. Проситель — не образец русского еврея! А проповедник — не образец немецкого! Есть и другие! Если бы все евреи были такими… — у нее перехватило горло, — лучше бы нам исчезнуть с лица земли вместе с этим позором!

Оба вышли, хлопнув дверью.

— Ах, дети, дети! — снисходительно вздохнул Берл. — Вот они, нынешние! Ладно, сами все увидят! Что ж, пойду на биржу.

— Чего ты там забыл? — мимоходом осведомился Клацке, аккуратно окуная перо в чернильницу.

— Надо купить старый пиджак. Мой, что я получил от Каргера, слишком уж нов и хорошо сидит. Как в таком делать визиты? Надо найти что-то попроще и не по размеру.

И он величаво отбыл на блошиный рынок на Кайзер-Вильгельмштрассе.

Клацке снова погрузился в работу, так неприятно и надолго прерванную. Он пару раз обтер кончик пера о суконный рукав, чтобы снять прилипшую ворсинку, и с высунутым языком принялся тщательно выводить кривыми неуклюжими каракулями адрес на конверте:

«Господину Члену Ландгерихта Левизону Берлин Маттейкирхштрассе 8»…

IV

«Почтен и уважен господин высокородие! вы извесны за большого филкантропа обращаюсь к вам за большой прозьбой еврейского бедняка неимея штобы поесть хлеб жине и деткам уважаемый господин высокородие! прочитал ваш извесный призыв к либералам за минувшый год я тоже извесно за либералов! я писал прекрасные книги по нашей торе пророка мойше как соблюдать шабес и есть кошерное! я из извесных еврейских ученых раввинов, из руской страны но щас в большом огорчении и обращаюсь к вам извесным в милосердии и благородстве и еврейской праведности за прозьбой поддержать с сердечными приветами эфраим лифшиц драгунерштрасе 44а послать борнштейну за лифшица».

Этим самым письмом члену ландгерихта Левизону Вольф Клацке нагромоздил ошибку на ошибке, и не только орфографические. А все потому, что еще мало ориентировался во взаимоотношениях берлинского истеблишмента. Иначе он поостерегся бы для заказанных Берлом Вайнштейном писем в интересах Йосла так запросто взять адреса из списка подписавшихся под воззванием, которое выудил из старых газет в хозяйстве Борнштейна. Сначала ему понравился список представленных там звучных имен, и он выбрал из него наиболее перспективных в его деле, а потом, пробежав сам текст обращения, убедил себя, что гарантированно правильно выбрал человеческий материал.

Заголовок в газете гласил:

«Либерально настроенным членам еврейской общины Берлина».

И далее в проникновенных словах призывалось на предстоявших тогда выборах в коллегию представителей еврейской общины голосовать только за либеральных кандидатов.

Подписавшиеся важные персоны с полной ответственностью предостерегали рядовых членов общины от соблазнов и ловушек, расставленных, к сожалению, недавно объявившимся в Берлине, заявившим о себе шумной агитацией движении, называющим себя еврейским национализмом. «От имени нашей священной религии, — было там написано, — мы выражаем протест против извращения веры наших отцов! Только глубокое понимание вероучения как моральной основы, неразрывно связующей единую общность всех гражданских волеизъявлений и действий с нашими родными палестинами, целиком и полностью гарантирующей нам сохранение нашей подлинной еврейской идентичности, недооцененной, несмотря на все публикации, нашими недоброжелателями и в силу недостаточного просвещения. И если ныне из кругов детей Моисеевых раздаются вопли унижения всех еврейских достижений в литературе, то одно это марает гнездо нашей веры, и мы должны высоко поднять в обществе наш вклад и вопреки демагогическим инсинуациям еще крепче защищать нашу веру и ожидать от всех истинных либералов оказать ей поддержку».

Оно и понятно, что Клацке не мог разобраться в этих хитросплетениях берлинской верхушки и не был искушен в жаргоне немецко-еврейского противостояния спорящих сторон, а только вынес из этой листовки, что набожные, верные закону евреи Берлина выступают против реформ и нововведений разного рода. Он простодушно радовался необременительному способу заполучить список состоятельных евреев, которые явно стояли столпами освященной традицией синагоги. Порядочные, неравнодушные, благочестивые евреи, которые не откажут в покровительстве честному еврейскому ученому, попавшему в затруднительное положение. «Либеральный» в том обращении он принял за синоним «праведный». И в соответствии с этим кропал свой текст.

Откуда он мог знать, что из всех подписавшихся под этим воззванием не было ни одного, соблюдавшего субботу или заботившегося о кошерной пище, ни одного, интересующегося еврейской ученостью, и ничтожно мало тех, кто вообще интересовался еврейской темой, а большинство из года в год вообще не заморачивалось еврейским вопросом. А то, что оставили свои подписи — так это то ли в качестве услуги, то ли из неприятия нового иудейского движения, чьи крикливые выступления грозили нарушить корректность, с которой доселе еврейские общины улаживали дела.

А помимо всего этого, откуда Вольфу Клацке было знать, что член ландгерихта Левизон с Маттейкирхштрассе, который несколько месяцев назад так энергично выступал против унижения еврейской веры в газетном воззвании, этот столп религии и охранитель святыни ныне крестился в протестантской церкви. Откуда Клацке мог знать, что вскоре после рассылки того обращения Левизон вместе со всеми чадами и домочадцами отрекся от иудаизма и перешел в общину местной церкви? И он больше не был членом ландгерихта, а стал его председателем. И уже не звался Левизоном, а по особому разрешению властей носил фамилию Ленсен.

Однако квартиру на Маттейкирхштрассе, 8 он сохранил за собой, поскольку договор о найме действовал еще два года, и расторгнуть его оказалось не так легко, как когда-то заключенный на горе Синай. Вот и осталось его ветхозаветное прошлое открытым всей обслуге, и соседям, и домовладельцу. Так что письмо Вольфа Клацке было доставлено в руки адресата, после того как ухмыляющийся почтальон передал его консьержу и тем самым принес лучик радости в унылое существование всей семейки и многочисленной прислуги обоего пола.

Полезная благотворительность

I

Семейство Ленсен сидело за утренним кофе.

Председатель ландгерихта, наморщив лоб, читал «Дойче Тагесцайтунг», его супруга сосредоточенно принимала пищу, дочь Эльза развлекалась тем, что из скатанных шариков хлеба, зубочисток и конфетных фантиков делала забавные фигурки; сын Хайнц уже пересел в сторонку и в кресле-качалке курил одну сигарету за другой.

— Не забудь, Хайнц, после посмотреть в газете, что там пишут, — подняла глаза мать.

— Ужасно! — воскликнула Эльза. — Теперь все новости узнаем, только когда Хайнц возвращается из суда. А эта «Тагесцайтунг», которую читает папа! Тебе, мама, не кажется, что везде духовный упадок?

— Меня положение обязывает! — пробурчал господин председатель, который слушал вполуха.

Эльза расхохоталась.

— А еще говорят, что судьи не зависят от общества! — вклинился Хайнц. — Вот на днях мы отказали Теодору Вольфу в пользу ныне единоверного Ортеля. Что делать? Надо уметь жертвовать своей верой.

— И теперь независимое мнение судьи основывается на позиции Ортеля, а не Вольфа! — съязвила Эльза.

— Что за чепуху ты несешь, Эльза! — недовольно заметила мать. — А кто это, Ортель и Вольф?

— Ты знаешь их как Лейзера и Вольфа, мама, — вполне серьезно ответил Хайнц. — Они краеугольные камни Берлина, Ортель и Вольф, столпы общественного мнения. Но мне нет нужды ни в той, ни в другой фирме. Я считаю, их продукция — чистый вздор!

— Невозможно слушать вашу болтовню! — рассердился председатель ландгерихта. — Отвыкайте уже от этих плоских острот! Они слишком напоминают… напоминают наше прошлое. А все это влияние вашей любимой газетенки! Почитайте лучше передовицу вот здесь!

— Ах ты, боже мой! — откликнулась Эльза. — Мы с мамой черпаем нашу духовную пищу исключительно из семейной хроники. А теперь приходится полагаться на Хайнца, чтобы узнать, кто из достойных персон умер, а кто выпал из списка по причине помолвки. Поэтому раньше мы и заглядывали в «Торговый вестник». И не такая уж это плохая шутка, когда в «нашей газетенке», как ты говоришь, объявления о помолвке шли сразу после других торговых сделок. Впрочем, мы с Йозефом тоже разместим объявление в «Вестнике», если до этого дело дойдет. Эй, Хайнц, а как сейчас котируются регирунгсасессоры?

— Дитя мое, что за речи! — упрекнула фрау Ленсен. — Надеюсь, ты придержишь свой язычок, хотя бы при гостях. Недавно Лея сказала…

— Ах, Лея! А вот Йозефу нравится, когда я демонстрирую мои способности!

Повисла тишина.

— Мама, — неожиданно нарушил ее Хайнц. — Ты не будешь против, если я оборудую у себя в комнате блошиный цирк?

Эльза едва не лопнула от разбиравшего ее смеха.

Господин председатель усердно зашелестел газетой, но из-за нее не показался.

Фрау Ленсен чуть не подавилась куском пирога. Еле отдышавшись она воскликнула в сердцах:

— Хайнц, ты своими сумасшедшими фантазиями когда-нибудь сведешь меня в могилу! Ну, что опять придумал?

— Чем-то же надо человеку заниматься, — небрежно, но с серьезным лицом бросил Хайнц. — Я испытываю потребность чего-то на каком-то поприще добиться. Чем плохо дрессировать блох? По-моему, в этом больше смысла, нежели в моей, так сказать, профессиональной деятельности. Сейчас все ратуют за спорт. С лошадьми у меня не очень, мне бы что-нибудь помельче. Собак натаскивать вроде не с руки, лучше уж сразу взяться за блох. И вообще, может, я выведу дрессировку зверей на новую орбиту! Ну вот, какая духовная ценность в том, чтобы после академической выучки содержать их в неволе? Нет, надо постоянно отлавливать и обучать новые особи, а подготовленных животных выпускать обратно в природу, чтобы они распространяли среди себе подобных культуру и просвещение.

— Какая нелепица! — возмутилась фрау Ленсен.

— Великолепно! — возразила Эльза. — Вот будет забавно, если человек поймает блоху, а она вдруг начнет выделывать трюки: плясать или маршировать!

— Хайнц, ты это серьезно? — неуверенно спросила мать.

Брат с сестрой залились смехом.

— С тобой никогда не знаешь… — облегченно вздохнула фрау Ленсен. — И как у вас сходят с языка подобные гадости!

— А вот это немотивированный предрассудок, — запротестовал Хайнц. — Вчера я впервые видел зверюшек в огромном количестве, и все они вели себя вполне пристойно. Я был на представлении с дрессированными блохами на ярмарке в Грюнау…

— А меня что не взял? — удивилась Эльза.

— Получилось бы не совсем удобно. Я ходил туда не один.

— С Тилли? — Эльзу так и распирало любопытство.

— Эльза! — возмущенно одернула мать.

Девушка пожала плечами.

В этот момент появилась горничная Софи с почтой. Положив письма перед главой семьи, она без особого рвения принялась убирать со стола.

— Пусть тогда Йозеф меня сводит! — продолжала Эльза. — Только расскажи, как найти этот чудесный аттракцион. Это как раз для Йозефа! Чтобы потом шокировать Лею!

— Уберете позже, — обратилась хозяйка дома к Софи, и та, чуть помешкав, ретировалась. — Эльза, ты не должна говорить о Йозефе и Лее в присутствии новой горничной, еще подумает…

Вернулась Софи, видимо, забрать оставленный поднос.

— Хайнц! — Эльза ткнула брата локтем в бок. — Напомни мне об этом, когда придет Зандерслебен.

— Какое бесстыдство! — вдруг негодующе вскрикнул господин председатель и со злостью скомкал письмо, одновременно испепеляя горничную взглядом.

Та мгновенно скрылась за дверью.

— Зандерслебен! — твердила свое фрау Ленсен. — Фи, как это звучит! Девушка определенно подумает…

— А как мне его называть? — невинно захлопала глазами Эльза. — Величать его господином бароном фон Штюльп-Зандерслебен, который носит библейское имя Иосиф, а его сестра библейское имя Лея?

— Эти люди могут себе позволить иметь такие имена, — заметила фрау Ленсен.

— Да, это звучит! Иосиф, запятая, барон фон Штюльп, дефис, Зандерслебен. Два знака препинания в фамилии! Я выйду за него ради одного этого дефиса!

— Лучше посмотри эту писанину! — господин председатель встал и прошелся по комнате. — А главное, адрес! Беспардонная назойливость!

Эльза с любопытством выхватила конверт. «Господину Члену Ландгерихта Левизону», — прочитала она и пришла в бурный восторг.

— Так вот почему Софи не спешила выходить! Ей хотелось посмотреть на реакцию.

— Тоже нахалка, — проворчал отец.

— А я-то, дурак, вообразил, что это мне она строит глазки! — притворно пожаловался Хайнц.

Фрау Ленсен мельком просмотрела письмо и, побагровев, бросила его на стол.

— Надеюсь, Адольф, — железным тоном отрезала она, — ты этого так не оставишь! Этот человек должен быть наказан, другим в назидание. И пожалуйся на почту. Как они посмели доставить нам это письмо! Наша фамилия Ленсен! Это просто смешно!

— Прекрасный совет! — огрызнулся супруг. — Еще не хватало придать сей казус широкой огласке! Но ты права, на кухне они посмеялись знатно! И этот назойливый сброд! Эти наглые попрошайки! Никак не могут оставить в покое! А вот кто из прислуги еще раз примет подобное письмо, тут же вылетит!

— Тебе больше бы понравилось, — насмешливо спросил Хайнц, между тем прочитавший письмо, — если бы этот господин Эфраим Лифшиц явился собственной персоной засвидетельствовать свое почтение?

— Вот именно! — застыл на месте господин председатель. — Первого же еврейского побирушку, посмевшего появиться в моем доме, я немедленно передал бы в руки полиции. Уверен, тогда они навсегда отвяжутся от меня, эти подлые мошенники!

— А письмо-то прелестно! — весело заявила Эльза. — Какая орфография! Какие обороты! Со смеху помрешь! Надо показать Йозефу и Лее!

— Только посмей! — пригрозила мать.

— Да уж, малый изрядно попотел в работе над стилем, — хохотнул Хайнц. — А вдруг он и впрямь бедный человек? Надо бы ему хоть что-то послать.

— Я в доле! — присоединилась сестра.

— Совсем ума лишились?! — вспылил отец.

Но прежде чем он успел распалиться, вошла Софи и с намеренной значительностью доложила о визите:

— Господин раввин доктор Магнус! Господин профессор доктор Хирш!

Эльза пришла в восторг:

— Магнус? Душка Магнус?!

— Проводите господ в мой кабинет, — распорядился хозяин. — И попросите немного подождать.

Софи исчезла.

Эльза подскочила к отцу:

— Что у тебя за дела с Магнусом? Ты ведь не хочешь снова стать иудеем?

— Ты и впрямь сошла с ума! — взорвался господин председатель.

— Нет, папа, — с серьезной миной сказал Хайнц. — Если ты снова решил сменить веру, я бы советовал дождаться назначения президентом ландгерихта. И тогда, если опять переобратишься, Израиль должен будет воздать тебе наивысшие почести как единственному иудейскому президенту.

Председатель уязвленно хмыкнул:

— Не такая уж глупая мысль!..

— Не пора ли тебе пойти? — вмешалась фрау Ленсен. — Не стоит заставлять господ слишком долго ждать. Они должны быть в добром расположении духа.

— Ничего, обождут! Если Хирш и Магнус между делом вцепятся друг другу в космы, мне это только на руку!

— Хирш! Магнус! — прокомментировал Хайнц.

— Сегодняшний список твоих визитеров в некотором роде конфессионально окрашен.

— М-да. Видишь ли, сегодня заседание попечительского совета фонда вашего дедушки. А по его последней воле совет состоит из меня, раввина еврейской общины и доцента раввинской семинарии. Я с удовольствием сложил бы с себя эту обязанность, после того как я… как мы… осуществили переход, но мама решила, что это не соответствует воле ее отца.

— Конечно, нет! — твердо сказала фрау Ленсен. — Покойный папа хотел, чтобы ты занимался такими добрыми делами, как благотворительность, а благотворительность не зависит от вероисповеданий.

— Ах, так это пожертвование на стипендию для благочестивого иудейского кандидата на сан раввина? — подначил Хайнц. — А ты, выходит, еще и попечитель?

— Не выдумывай! — строго одернула мать. — Там нет и слова ни об иудейском, ни о раввине. Уж об этом я позаботилась, когда составляли завещание.

— Так и есть, — брюзгливо подтвердил супруг. — По желанию тестя я работал над формулировками в качестве юриста и вписал в текст дословно: «для благочестивого студента, желающего посвятить себя духовному роду занятий». Тесть полностью полагался на меня, и я ничего плохого не имел в виду. Единственное, к чему я стремился, чтобы устав фонда не имел такой специфической иудейской окраски. Главным образом ради судейских!

— И ведь по сути это ничего не меняет, — любезно подсказал Хайнц.

— Да. И вот ныне ситуация несколько изменилась, как вы знаете, — продолжал господин председатель, снова меряя гостиную шагами. — Есть, например, кандидат Остерман, в котором заинтересована баронесса фон Штюльп-Зандерслебен. Кажется, он очень достойный молодой человек, строгих церковных правил.

— Зандерслебен хочет, чтобы он непременно получил стипендию, — сказала фрау Ленсен. — И в известной степени она может на этом настаивать. Лея не так уж молода, денег у них нет. А мальчику будет обеспечено место пастора, если он закончит обучение. А поскольку Йозеф и наша Эльза пришли к соглашению, стипендия останется, так сказать, в семье.

— Только я сомневаюсь, чтобы это соответствовало намерениям твоего отца! Конечно, времена меняются, но второй молодой человек, Кайзер из раввинской семинарии — у него отличная аттестация. Его отец раввин в небольшой южнонемецкой общине. И у них тоже нет средств.

— Но, Адольф, — фрау Ленсен едва сдерживала негодование. — Ты же мне твердо обещал! А вчера и Лее Зандерслебен. Она определенно зайдет узнать…

— Что обещаю, делаю! — оборвал жену глава семейства. — Но положение у меня тяжелое. Один против двоих!

И он размашистым шагом двинулся к двери.

— Передай привет душке Магнусу! — крикнула ему вслед Эльза. — Может, после заседания я подстерегу его в передней! Ах, мы, девчонки, были так влюблены в него на уроках подготовки к бат мицве[5].

— А я вспоминаю его застольные речи в духе ортодоксального модернизма, — усмехнулся Хайнц. — О счастливом доме, в котором бок о бок уживаются древние почитаемые традиции Израиля и современные веяния, во всем: от преданности родителям до преданности вере.

— Он всегда был прекрасным гостем, — включилась фрау Ленсен. — Он вегетарианец, и мне приходилось приглашать Пинкусов и Гереонов и усаживать его между этими семействами, чтобы не слишком бросалось в глаза, что он не ест мяса. Да, и еще он подарил мне молитвенник с надписью, которая была бы мне путеводной звездой! Как же там… Ах, вот: «Гордость родителей — их дети, а счастье детей — заслуга родителей». Так-то, детки! Думаю, Йозеф сможет это оценить: заслугу родителей!

II

Доктор Магнус и профессор Хирш встретились на Потсдамском мосту. Профессор остановился, заметив раввина на трамвайной остановке, когда тот в бурном море лоснящихся цилиндров пытался обратить на себя его внимание. Наконец доктор перешел проезжую часть дороги, держа в левой руке шляпу и сложенный зонт, а правую уже издали протягивая профессору. Его щеки яблочками румянились над ухоженной черной как смоль бородой, а лицо светилось приветливостью и радушием.

— Мой дорогой господин профессор! Мой почтеннейший господин профессор! — восклицал он, тряся руку визави. — Как замечательно, что мы здесь встретились! Как я рад! Как прекрасно вы выглядите! Вы молодеете с каждым днем в той же мере, как набирает обороты ваша работоспособность. Ваша последняя публикация в ежегодном «Вестнике» просто феноменальна! Она проливает новый свет на развитие словообразующих суффиксов в именах собственных…

— Вы читали мою статью? — недоверчиво спросил профессор. — Удивляюсь, как вы в вашей многогранной деятельности находите время еще и наукой заниматься.

— Да, к несчастью да, времени совсем не остается! Я всегда хотел заниматься лишь наукой, но идеал остается идеалом. Недостижимым, как все идеалы! К тебе все время кто-то обращается, со всех сторон от тебя что-то нужно! А что поделаешь? Вот и становишься невольником! На днях звонят мне из штаба корпуса по поводу приведения новобранцев к присяге — надо, мол, подготовить. А это потраченное время. Снова время! А бесконечные заседания и доклады… и ложи… Теперь вот надо взять на себя председательство в Обществе по поднятию… поднятию… не помню уже чего. Но что-то, определенно, надо поднимать!.. А вот и нужный нам дом, господин профессор!

— А вы здесь как у себя, господин раввин!

— Если бы! Раньше был вхож. Очень даже вхож! Ах, как печально снова всходить по этим ступеням! Злые, злые времена для нашей праведной общины!

— А меня так с души воротит! — профессор остановился на лестничной площадке, постукивая тростью. — С души воротит, что обстоятельства принуждают меня переступить порог дома этого выкреста.

— Мне не легче, дорогой профессор! — тяжко вздохнул Магнус. — Меня к тому же охватывают воспоминания. Мне знаком каждый уголок этого дома. Воистину, самые лучшие покидают нас. Но уже слишком поздно, господин профессор! Не будем заставлять господина председателя ждать.

— Если бы не нужда спасать стипендию подающего надежды Кайзера, меня сюда и силой не затащили бы, — проворчал Хирш, взобравшись на лестничную площадку.

Открыла горничная и впустила посетителей. Доктор Магнус, с лаской во взоре, назвал имена, и их проводили в кабинет председателя ландгерихта, светлый, в три окна.

Магнус искоса бросал на профессора встревоженные взгляды.

— Уважаемый господин профессор, — наконец пролепетал он в некотором смущении и со своей любезной улыбкой. — Простите, что делаю вам замечание, но вы, наверное, по рассеянности забыли потушить вашу сигару. Помимо того, что хозяин обычно предлагает отличнейший сорт — боюсь, что этой почтенной привычке он остался преданней, чем нашей религии, — просто невежливо…

— Курил и курить буду! Свои! — отрезал Хирш. — Я здесь не с визитом вежливости к выкресту. Этот вынужденный визит для меня всего лишь деловая встреча, я пришел на заседание попечительского совета. Долг обязывает. И что я могу поделать, если господин председатель попечительского совета считает тактичным вызывать меня к себе на дом? Мы не связаны галантными отношениями, и я не собираюсь в угоду ему отказываться от своих привычек.

Маленький белобородый профессор яростно запыхал сигарой, и каждое колечко, медленно уплывавшее к потолку, являло собой выражение его протеста.

— А если вы подозреваете меня в том, что я приму подношение от урожденного Левизона, то я этим глубоко оскорблен! — злобно добавил он. — Вам, разумеется, нечего беспокоиться!

— Но, уважаемый господин профессор, — стесненно промямлил доктор Магнус. — Зачем так кипятиться от вполне невинного замечания? Я, знаете ли, далек от того, чтобы проявлять неуместную терпимость к предателям нашей веры. И также намереваюсь держаться исключительно в рамках разумной корректности!

— На мой взгляд, господин председатель чрезмерно злоупотребляет нашим терпением! — Хирш с возмущением посмотрел на часы. — Я уже наизусть выучил эту «Мадонну» и «Изгнание торговцев из храма», которые он специально вывесил нам под нос, чтобы ткнуть в свое «перерождение»!

— Картины висят здесь уже много лет, — примирительно сообщил Магнус. — Это всего лишь живопись. Они представляют ценность как произведения искусства, без оглядки на сюжет.

— Ах, вон как! Произведения искусства! Без оглядки на сюжет! Сейчас определенно уже есть искусно выполненные портреты новых еврейских апостолов, подстрекающих нашу молодежь на бунт. Хотел бы я посмотреть, какую свистопляску устроит вам правление вашей общины, повесь вы над своим письменным столом живописный портрет доктора Герцля ради одной лишь художественной ценности!

— Но, уважаемый господин профессор! Куда нас это заведет?! Портрет основателя сионизма у раввина — это абсурд. А в нашем случае речь идет об обыкновенной толерантности.

— Да что вы говорите? Меня из себя выводит эта ваша толерантность, или как вы там еще изволите выражаться?! Вы спокойно ходите в подобные дома, садитесь за стол под образа святых, хотя не можете разделить трапезу, курите хорошие сигары и поете панегирики еврейскому дому, ничуть не задумываясь о будущем. А о том лишь, как бы сделать еврейскую веру приятной и необременительной, чтобы она — упаси Бог! — нигде не мешала или сильно не бросалась в глаза. Пока людишки сами не забудут ее и в конце концов не сделают последний шаг. Тогда… тогда вы, конечно, огорошены, заламываете руки, кричите караул! А вам надо бы бить себя в грудь! Вы одни в этом виноваты — вы и все эти ни рыба ни мясо с их хваленой толерантностью!

— Извините, господин профессор, — досадливо поморщился доктор Магнус. — Вы, в своей печали по поводу распространения прозелитов, несправедливы. Я понимаю и разделяю ваше сокрушение, поэтому не стану обижаться на то, что вы тут наговорили.

— Что? Не станете обижаться?! Я говорю, что думаю! И как могла такая уважаемая семья столь низко пасть! Я хорошо знал отца хозяйки дома, когда он еще работал учителем в Позене. Толковый был человек. Своим трудом добился и положения, и богатства. Он занимался переселенцами, сначала стал представителем бюро по делам переселенцев на границе, там начал проворачивать разные дела, дальше больше, а когда разбогател, не забыл свою веру. И лучшее тому доказательство — тот фонд, который нас здесь свел! А его зять, этот Левизон? Того он выучил за свои денежки, а ведь нищий был сирота! Да еще отдал ему свою дочку. И как только некоторым удается скользить вверх по течению? А все потому, что попал в фарватер! Старик-то был ортодокс строгих правил.

— А как такие люди «попадают в фарватер»? И почему отдаляются от вас и вашего круга и приходят в сферу моего влияния, которое вы считаете пагубным? Это вы закостенели в своем убеждении, что мы, представители современного направления, более умеренного и примирительного, виноваты в отпадении от религии праотцев. Позвольте теперь и мне высказать свое мнение, и прошу не истолковывать его превратно! На мой взгляд, как раз ваша партия ортодоксальных иудаистов в первую очередь ответственна за ужасающий отпад…

— Ну, знаете! Это уж слишком!

— Простите, господин профессор, конечно, я не имею в виду лично вас! Мое полное почтение одному из столпов нашей иудейской науки. Это, бесспорно, вы, господин профессор! И кто я такой, чтобы позволить себе критику в адрес такой величины! Я говорю в общем и целом. И должен вам напомнить поговорку: остро точишь — выщербишь! Многих отталкивает ваше упорное неприятие малейших уступок духу времени. Вы осложняете людям жизнь. Делаете ее просто-таки невыносимой. Законы субботы! Законы кошерного питания! Я, конечно, признаю историческую ценность всех заповедей и сам лично их соблюдаю, но мы не можем игнорировать новые времена. Нам нужно наводить мосты, искать золотую середину между законом и реальной жизнью, чтобы однажды не утратить все сразу: великое вместе с малым, важное с несущественным…

— Все существенно! Все не мелочь! — горячился Хирш.

— Согласитесь, ведь есть разница, соблюдаю ли я Йом Кипур[6] или ношу в субботу носовой платок!

— В субботу вы выходите еще и с зонтом!

— Позвольте, господин профессор! Что я делаю в субботу, вас не…

— В том-то все дело! — раскипятился Хирш. — Нет никаких мелочей! Поступки имеют ценность, а не болтовня! Все ваши распрекрасные проповеди и геллера не стоят, если не подкрепляются делом!

— Прискорбно слышать столь уничижительную критику моей лекторской деятельности. В свою защиту могу только сказать, что разница наших позиций не сподвигнет меня необъективно судить о ваших научных трудах…

— А что вы там можете судить?! — окончательно вышел из себя профессор. — Вы ничего в них не понимаете! И никто не в силах понять, если только он всю жизнь не посвятил грамматике восточных языков и не специализируется на суффиксах!

— Позвольте, ваше блестящее исследование этимологии суффиксов…

— Могут оценивать только специалисты! А не профан, который погребает по три еврея в день и еще вдвое больше женит, а свои якобы научные запросы удовлетворяет в лучшем случае по дороге от одного клиента к другому. Верхоглядство, с которым все вам подобные привыкли подходить к серьезным вещам!

— Господин профессор, вижу, вы не в том настроении, чтобы вести с вами дискуссию было приятно.

— И я не вижу смысла продолжать ее! И вообще, я ухожу! Я шутом к этому выкресту не нанимался!

В этот момент в кабинет вошел господин председатель ландгерихта.

III

— Прошу прощения, господа, что пришлось немного задержаться! — учтиво начал господин председатель. — Как ваши дела, господин доктор?

Он пожал раввину руку. Профессор же демонстративно скрестил свои за спиной, и Ленсен непринужденным жестом потянулся к сигарной коробке.

— Угощайтесь, господа!

— Благодарю, я курю свои, — все еще раздраженным тоном отказался профессор. — А вот господин раввин сильно нахваливал ваш табак. Позвольте? — Он схватился за коробку, открыл и протянул Магнусу, ядовито посверкивая глазами из-за очков. — Прошу вас!

— Я уже говорил уважаемому профессору Хиршу, — раввин покраснел до корней волос, — что из-за простуды вынужден на время отказаться от курения, какое бы почтение я ни испытывал издавна к вашему сорту.

— Да-да, — Ленсен охотно подхватил тему, радуясь поводу несколько оттянуть разговор по существу. — Вы всегда были для нас дорогим гостем, я бы сказал, «весьма-а дорогим», — продолжал он с игривой улыбкой, — ибо каждый раз разоряли меня на… какое-нибудь благое дело. Прошу вас и дальше не проходить мимо моего порога. И само собой разумеется, in puncto[7] благотворительности у меня также ничего не изменилось. Благотворительность должна быть на паритетных началах!

Магнус молча поклонился.

— Поверьте, мы всегда помним о вас. Моя дочь еще сегодня утром с особым респектом называла ваше имя.

Явно польщенный Магнус поклонился снова:

— Очень мило с ее стороны. Могу лишь добавить, что и мне наши уроки доставляли неизменное удовлетворение. Редкая одаренность вашей дочери, ее рассудительность и проникновенная набожность…

Раввин сбился и покраснел.

Господин председатель откашлялся.

Профессор сидел с язвительной усмешкой на губах.

— Господа, — подал он голос. — Мне чрезвычайно жаль прерывать ваш изящный обмен любезностями. Однако полагаю, у вас еще будет для этого много возможностей. А у меня нет лишнего времени. Мы и так начинаем позже назначенного. Если позволите, приступим к делу!

Доктор Магнус смущенно прошелся по комнате и уставился в окно.

— Прошу прощения, — Ленсен перешел на холодный деловой тон. — Итак, in medias res[8]. Надеюсь, дело не затянется, при условии что вы одобрите мои интенции. В чем я, впрочем, не сомневаюсь. Я пустил все представленные документы в делооборот, и, как видите, отобраны две заявки на получение стипендии. Одна от кандидата философии Якоба Кайзера, другая от кандидата теологии Густава Остермана. Оба соискателя документально подтвердили свою компетенцию на выбранном поприще. Таким образом, оба признаны достойными материальной поддержки. Мое мнение… — Председатель склонился над папками и закончил на высокой, почти звенящей ноте: — При прочих равных условиях стипендию должен получить господин Остерман. — Он сделал внушительную паузу. — В конце концов, стипендиатом может стать лишь один! Да, Остерман христианин, начинающий христианский теолог. Думаю, нет нужды подчеркивать, что это обстоятельство не имело для меня решающего значения. Я не только далек от антисемитских настроений — это само собой разумеется! — но некоторым образом горжусь… что сам… Впрочем, вы в курсе, господа! Но — именно поэтому! — вопросы благотворительности должны решаться на паритетной основе, как я уже говорил раньше. И не иначе! До сих пор, как вы можете убедиться, весь период со дня основания фонда на попечении были лишь иудеи, что, по моему впечатлению, казалось естественным ходом вещей. Но теперь, раз уж впервые соискателем выступает молодой христианин, мы должны рассмотреть его кандидатуру в первую очередь. К тому же следует принять во внимание, что существует целый ряд еврейских фондов, так что господин Кайзер вполне может претендовать на стипендию в одном из них. Надеюсь, господа согласны?

Профессор резко поднялся, готовый разразиться бранью.

Доктор Магнус опасливо встал между ними:

— Минуточку, господин профессор! Вероятно, было бы целесообразно установить по учредительной грамоте фонда, какая персона может рассматриваться в качестве претендента? Насколько мне известно, в ней речь идет исключительно о стипендиатах-раввинах, и, надо признать, я был несколько удивлен, узнав о заявке этого господина Остермана.

— Устав фонда гласит, — в тоне Ленсена слышалась досада, — «для благочестивого студента, желающего посвятить себя духовному роду занятий». И это общепризнанное выражение только подтверждает, что ограничения сугубо иудейским вероисповеданием не предусмотрено. Наконец, я, как зять основателя фонда и единственный душеприказчик, прежде всех призван и обязан толковать его волю!

— Вы обязаны немедленно сложить свои полномочия! — выкрикнул профессор. — И давно должны были это сделать! Сразу после вашего обращения! Хотя бы из соображений тактичности!

— Позвольте мне, господин профессор, — холодно парировал Ленсен, — самому определять меру моего такта в общественных вопросах. Я никому не позволю давать мне предписания. Никому, даже вам! Не забывайте, что вы гость в моем доме…

— К дьяволу! Я вам не гость! Я не принимаю подобного определения! Мы прибыли сюда на заседание попечительского совета, и для меня это помещение является залом заседаний! И прошу не умалять мои права в соответствии с уставом! Вам, как и мне, прекрасно известно, что покойный учредитель никогда в жизни и не помыслил бы поддерживать христианскую теологию. А каким образом такая более чем странная формулировка затесалась в учредительную грамоту, может быть, вы нам объясните, как зять и юрисконсульт, любезный?

— Вы переходите всякие границы, господин профессор! — попытался сгладить перепалку раввин. — Мы не можем инсинуировать господину председателю намеренное искажение интеллектуального завещания его тестя.

— Так вы на его стороне?! — разъярился Хирш. — Еще лучше! Как я и подозревал, этого следовало ожидать! В таком случае я здесь лишний!

Он круто развернулся на каблуках. Магнус остановил его.

— Вы слишком погорячились, уважаемый господин профессор! — примирительно увещевал он. — И не хотите ничего слышать. Я разделяю ваше мнение, что это бесспорно чисто еврейский фонд. По крайней мере, пока мне не докажут обратное. Более того, я не оставляю надежду убедить нашего уважаемого председателя совета в ошибочности его точки зрения.

— В нашем случае господин председатель ландгерихта Левизон — ах, простите, Ленсен — вряд ли так скоропалительно поменяет свои убеждения, — съязвил Хирш, но вернулся на место. — Прошу провести голосование.

— Господин профессор! — теперь вспылил Ленсен. — Ваша манера высказываться отнюдь не способствует сглаживанию противоречий. Вы находите удовольствие во враждебных выпадах и непристойных замечаниях. Учить вас терпимости и пониманию позиции оппонента у меня нет ни склонности, ни призвания. Но одно я все-таки хочу вам сказать: вы и вам подобные провоцируете все возрастающий отход от вашей религии. Ваш фанатизм — сколь бы искренними и благородными мотивами он ни был вызван — отталкивает. Вы сознательно заводите себя в противоестественную изоляцию. Вы жаждете отгородить ваших единоверцев от полнокровно живущего мира, воздвигнуть стену вокруг вашего сообщества. Но жизнь сильнее всех ваших сооружений. Ее успехи и достижения доказывают это. А люди вашего пошиба ничему не учатся!

Доктор Магнус деликатно покашлял и глянул на профессора с победной улыбкой. Тот зло огрызнулся:

— Не уверен, что дискутировать с вами на подобные темы имеет хоть какой-то практический смысл. Ваше теоретизирование не представляет собой никакой ценности. А мое время слишком дорого. Если вы не против, вернемся к повестке дня.

— Я того же мнения, — парировал Ленсен. — Прошу господ занять места. Я поясню вам мой выбор. Господин профессор Хирш свое мнение уже высказал со всей отчетливой внятностью. Решение теперь всецело зависит от вас, господин раввин. Предоставляю вам возможность еще раз взвесить все за и против с доскональной объективностью.

— Тут я в неловком положении, — скромно потупился доктор Магнус. — Думаю, в моей объективности и толерантности сомнений нет. Фанатиком я никогда не был и никогда не входил ни в какие партии…

— Знаю, господин доктор, и всегда ставил вам это в заслугу, — Ленсен подпустил в голос тепла. — Именно этим вы и вызываете повсюду симпатию. И поэтому надеюсь, что апеллирую к вам не напрасно. Как часто за моим столом вы произносили речи о всеобщем братстве людей! Прекрасными, по-настоящему возвышающими душу словами восхваляли всеохватную действенную любовь к людям, не останавливающуюся перед барьером вероучений. Я помню ваши рассуждения на тему «Не все ли мы дети одного отца?». И откровенно признаюсь, как был тогда горд перед моими гостями-христианами, что духовное лицо моего вероисповедания придерживается таких воззрений! Уверен, и теперь вы не захотите дезавуировать собственные взгляды и лить воду на мельницу фанатизма и нетерпимости. Вы, господин раввин, не захотите, чтобы я усомнился в искренности представленной вами позиции. Я остался тем же, что и был, и по-прежнему верен тому, что вы тогда определили как идеал всех религий. Что во мне изменилось, так это название вещи — но не сама вещь!

— Ага! — злорадно потер руки Хирш. — Поздравляю, господин раввин! Получите плоды вашей хваленой толерантности!

Тут уж взорвался доктор Магнус:

— Господин профессор! Я протестую против подобных эскапад! Довольно, господа! Господин председатель, вы заблуждаетесь на мой счет! Не полагайте, что я так или иначе извиняю совершенный вами шаг или, тем более, оправдываю. Вам не пристало ссылаться на меня! Хочу думать, дискредитировать меня не входило в ваши намерения. Если человек может быть настолько неправильно понят, то исчерпываются все шансы плодотворного сотрудничества!

— Господин раввин! — предостерег Ленсен. — Не вижу смысла вступать в дебаты на эту тему! Я…

— Да. Прошу прощения, господин председатель, но для меня дело чести предотвратить любые извращения. Прошу вас в присутствии господина профессора Хирша удостоверить, что я ни разу не изменял устоям своей веры в вашем доме!

— Разумеется, господин раввин! Разумеется, нет! Я и не…

— Вы некоторым образом дали понять, что ваш переход ничего не изменил в духовном отношении к религии и что ваши взгляды в согласии с моими. Непостижимо, как вы можете высказывать нечто подобное! Должен признаться, когда я услышал о вашем переходе, в моей душе открылась кровоточащая рана. То, что вы сделали, я осуждаю самым решительным образом, по меньшей мере, так же, как господин профессор. Отречение от исконной религии при всех обстоятельствах…

— От чего я отрекся? Ну-ка объясните! — рассвирепел Ленсен. — Не ходите вокруг да около! Внутренне я нисколько не изменился со дня моего крещения. Я все тот же, которого вы знали много лет. Я не юлил и тайны из своего поступка не делал. По всем меркам этики и морали нет разницы между просвещенным иудеем и таким же христианином. Церемониалов я давно не придерживался, вы сами могли наблюдать это. Так что все различия между мной и моими неиудейскими согражданами совершенно сгладились. Или, по вашему мнению, иудаизм — это нечто иное, чем вопрос религии? Неужели вы столь кардинально поменяли образ мыслей, господин доктор Магнус, что признаете иудейскую нацию?

— Избави Бог!

— Ну так? Вот и я сделал выводы, от которых вы и многие другие иудеи шарахаются из своего рода пиетета, по мотивам, которые я уважаю, даже если не хочу приобщаться им. И я не ударился в какие-то новые догмы, когда перешел. Я верю не больше и не меньше, чем сотни тысяч христиан и иудеев здесь, в Берлине. Государство, в котором мы живем, государство христианское, и я без обременения совести просто поменял регистрационную запись. Может быть, я даже принес своего рода жертву, этого не стоит недооценивать, господа! Добровольную жертву во имя общего блага. И тем самым подверг себя определенному унижению, порвал с некоторыми дорогими мне воспоминаниями, разорвал связи с некоторым кругом почтенных людей. И я точно знаю, что подставляюсь под разного сорта кривотолки вследствие все еще, к сожалению, господствующих у нас взглядов. Многие назовут меня циничным карьеристом, перебежчиком, предателем и бог знает кем еще. Но те, кто подобно вам, господин раввин, желает разрушить границы, разъединяющие наш немецкий народ, по чести должны поощрять и поддерживать тех, кто чувствует единение со всеми гражданами страны и проводит эту идею даже публичным обращением в государственную религию. Я выполнил свой долг перед собой, перед моей семьей, перед государством и полагаю, что не нарушил долг перед моими прежними единоверцами. Тому, кто истово и строго придерживается иудаизма, — мой респект и уважение, но тот, кто давно потерял с иудейством внутреннюю связь и держится за него лишь по инерции или из страха быть оболганным, — мне чужд. Уж от вас-то, господин раввин, я мог ожидать понимания! Но ошибся. К сожалению. Похоже, и вы уже заражены сионистами и стали поклонником еврейского национализма!

— Я? — возмутился доктор Магнус. — Я решительно протестую против подобных подтасовок!

— Вот вам ваши проповеди! — удовлетворенно хмыкнул профессор Хирш. — Вот плоды вашей толерантности!

— Нет! — вышел из терпения Магнус. — Это плоды вашего фанатизма!

— Фанатизм?! Только неукоснительное исполнение законов, данных Богом в нашей Торе! — заорал профессор.

— Вера первична! — старался перекричать его раввин. — Сами скажите, господин председатель ландгерихта, может ли потерявший веру довольствоваться одним церемониалом?

— А в вашем доме, — грохотал Хирш, — может ли сохраниться вера без церемониала? Осталось здесь еще что-нибудь еврейское?

— Господа, — спокойно ответил Ленсен. — Не думаю, что я надлежащая инстанция для решения ваших внутренних разборок. Вернемся наконец к нашей повестке и проголосуем.

— С чем я и обращаюсь уже долгое время! — выдохнул профессор.

— Итак, господа, мой голос Остерману!

— Кайзер!

— И ваша резолюция, господин раввин? — Ленсен опустил глаза к бумагам.

— Также Кайзер! — раввин поднялся, нервно дергая воротничок.

— Хорошо, — хладнокровно подытожил председатель. — Два голоса против одного. Итак, стипендию получает Кайзер. Вопрос исчерпан! Могу я просить вас, господин раввин, довести до сведения молодого человека решение совета? Мне нежелательно далее заниматься данным делом. Помимо этого я оставляю за собой право в скором времени сложить с себя полномочия председателя и, возможно, выйти из попечительского совета. Соответствующее намерение ваших персон также приветствуется! Всего хорошего, господа!

Он склонил голову, не предложив раввину руки.

Профессор, тяжело ступая, зашагал к двери, явно довольный собой и исходом заседания. Раввин последовал за ним в замешательстве, которое только усилилось, когда в прихожей он чуть не столкнулся с юной дамой.

Дама притормозила и лукаво посмотрела ему в лицо:

— Не признаете бывшую ученицу, господин раввин?

— Ах, фрейлейн Левизон!..

— Примерно так, господин доктор! Ничего! С тех пор мы все несколько изменились. Но вы пока выглядите так же, как в те времена, когда мы вами увлекались.

— О, милостивая госпожа!..

— Но вы наверняка и сами знаете. Все девчонки были в вас влюблены, а это имеет последствия. Кое-что все-таки остается от уроков подготовки к бат мицве! Была рада вас снова видеть, очень рада! Адьё, господин доктор!

Так что и доктор Магнус спускался по лестнице утешенный и довольный собой.

IV

Вскоре после того, как господин председатель удалился на заседание попечительского совета, в салоне объявились баронесса фон Штюльп-Зандерслебен с Йозефом и Леей. Теперь все ожидали окончания заседания. Немного погодя Хайнц распрощался — ему надо было присутствовать в суде.

Эльза и Йозеф сидели в эркере. Йозеф рассказывал разные пикантные истории из клуба, Эльза комментировала их остроумными замечаниями — в общем, оба развлекались по-царски.

Не столь весело было в другом углу, где расположились обе пожилые дамы и с ними Лея. Разговор поддерживался ни шатко ни валко, все трое напряженно прислушивались к происходящему за дверьми кабинета, откуда временами доносился раскатистый гул голосов.

— А господа изрядно шумят, — заметила баронесса. — Кажется, они не так единодушны, как вы думали, фрау Ленсен.

— Я вас умоляю! — она и сама была немного встревожена. — Доктор Магнус столь часто сидел за нашим столом, так что не беспокойтесь…

— Доктор Магнус — это раввин, не правда ли? — спросила баронесса. — Хотела бы я на него посмотреть! Знала я как-то одного раввина, он временами заходил к нам в замок, к отцу. Евреи тогда нередко попадались на границе, с контрабандой или чем-то вроде. Отец мог иногда замолвить словечко пограничникам — офицеры часто бывали у нас. Нам, детям, этот старый человек казался забавным, но и немножко страшным со своей клокастой бородой, густыми бровями, в огромной ушанке и длинном кафтане. Крестьяне поговаривали, он умел колдовать. Доктор Магнус выглядит так же?

— Ах, что вы, ничуть, — жеманно улыбнулась фрау Ленсен.

— Скажите, фрау Ленсен, это правда, что все еврейское духовенство сплошь вегетарианцы? — поинтересовалась Лея.

— Ни в коем случае!

— Как тебе такое в голову пришло? — удивилась мать. — Тот старый раввин приносил колбасу, которая нам, детям, казалась страшно вкусной! Да и в Берлине много мясных лавок с еврейскими значками. Три таких значка… Как это называется, м-м…

— Вы должны это знать, фрау Ленсен! — любезно подсказала фрейлейн Лея.

— Я? Ах, да, кошерная или что-то вроде.

— Совершенно верно: кошерная, — подтвердила баронесса. — Именно. А по-немецки на всех таких лавках вывеска «Торговля мясными продуктами». А вы и теперь закупаетесь в этих магазинах?

— Мы никогда этого не делали! — страдальчески воскликнула фрау Ленсен.

— Да что вы! Как интересно! Ну, теперь это дело вкуса. А мне так нравилась та колбаса!

— Кажется, господа выходят! — провозгласила фрау Ленсен с явным облегчением.

— Что ж, тогда послушаем, как там обстоят дела с нашим славным Остерманом! — баронесса направила лорнет в сторону двери.

— Подожди, Йозеф, — вскочила Эльза. — Мне надо поприветствовать моего сладкого Магнуса! Только не забудь, на чем ты остановился: граф Ренкниц пытался взять в долг у простака…

Она упорхнула. Йозеф быстрым шагом пересек гостиную и обратился к матери Эльзы:

— Дорогая фрау Ленсен, хочу воспользоваться моментом. Ко дню рождения Эльзы мама кое-что купила, а я не знаю, подойдет ли Эльзе такой подарок. Подскажите!

Он положил перед ней строгий четырехугольный крест на тонкой серебряной цепочке. Фрау Ленсен вздрогнула.

— Очень мило, — с трудом выдавила она.

— Не правда ли? — подхватила баронесса. — Не знаю, что Йозефу не так. Я нахожу подарок простым, но исполненным смысла. У Эльзы уже столько дорогих украшений! Нам за ними не угнаться.

— Да и это совершенно излишне, — поспешила заверить гостью хозяйка дома. — Эльза унаследовала от моей покойной матери так много драгоценностей!

— Такого в ее наследстве определенно нет, — встряла Лея.

— Именно поэтому мы выбрали крест. И если у вас нет возражений…

— У меня? С какой стати? Прекрасной работы… вещь. Для нее будет сюрпризом…

— Видишь, Йозеф! Фрау Ленсен не считает это бестактным! Все время ты что-то выдумываешь. Подумайте только, Йозеф решил, что в данных обстоятельствах крест будет символом подчинения.

— Мама, ну как ты можешь?

— А что такого? Это знак смирения. И дорогая Эльза может теперь носить его с полноправной гордостью… Они идут! Убирай скорее!

Йозеф угрюмо засовывал пакет в карман, когда вошла Эльза с отцом.

После встречи с раввином она радостно влетела в кабинет.

— А Магнус все такой же милый! Ну просто пряничный человечек! Я его окунула в такие взгляды и вздохи, что он прям-таки растаял. Нет, не зря я посещала его класс! Это была настоящая школа флирта!

— Постыдилась бы, Эльза! — натужно улыбнулся Ленсен. — Хотя кто знает! Возьми я тебя в помощницы, может, и удалось бы его, так сказать, обработать.

— А что случилось? — посерьезнела Эльза. — Не выгорело дело с Остерманом?

— Так точно. Жаль! А теперь мне расхлебывать! Ох, и противно было играть эту роль! Знала бы ты, как меня с души воротило! По меньшей мере, бессердечно по отношению к твоему деду…

— Мы же теперь христиане! По вере и жертва!

— Как бы то ни было, — проворчал Ленсен, — я не для того переходил в другую веру, чтобы разыгрывать из себя мученика. Могло бы быть и покомфортнее!

С этими словами он первым зашагал в салон.

— Дражайшая госпожа баронесса! — воскликнул он, направляясь прямо к ней. — Прискорбно, что ничего не удалось добиться для вашего подопечного. Я сделал все возможное, но оказался в меньшинстве!

Последовало обескураженное молчание.

— Вот проклятье! — вполголоса выругался Йозеф и потихоньку отступил с Эльзой в эркер.

— Неслыханно! — побагровела фрау Ленсен. — Распоряжаются деньгами моего отца, не считаясь ни с кем! Чего тут удивляться антисемитизму?! — она прикусила губу.

— Не надо, дорогая фрау Ленсен, — повела рукой баронесса. — Мы же христиане и не станем никого осуждать. Эти люди скованы узкими рамками своего теизма, и не стоит таить на них обиду. Откуда им набраться такта!.. Во всяком случае, я благодарна вам, дорогой Ленсен. Не сомневаюсь, вы приложили все усилия. За Остермана мне, конечно, досадно! Ему теперь придется поискать урожденного христианина в ходатаи…

— Остерману, думаете, легче?! — сдавленным голосом всхлипнула Лея. — Ему надо бы родиться евреем, чтобы продвинуться в христианстве!

— Мне жаль, но кое-что беспокоит особенно, — напустила на себя озабоченность баронесса. — До сих пор своим влиянием мне удавалось его удерживать от оголтелого антисемитизма. Боюсь, происшедшее сыграет теперь свою негативную роль и он будет публиковать свои статьи о безнравственности евреев.

— Что же вы раньше не сказали?! — ахнула фрау Ленсен. — Я уверена, если бы доктор Магнус знал об этом, он обязательно голосовал бы за! Хотя бы ради того, чтобы не допустить печати всякой мерзости! Доктор Магнус входит в правление одного союза, который борется с антисемитизмом.

— Теперь уж ничего не поделаешь, — баронесса с любезной улыбкой протянула руку для прощания. — Как видно, мы, бедные немцы, еще не осознали в полной мере нашего преимущества!

V

Несколькими часами позже Хайнц переступил порог рабочего кабинета отца в ландгерихте и выложил ему под нос объемистую подшивку документов.

— Вот посмотри, тебя ждет сюрприз!

— О чем ты? — председатель придвинул папку и прочел наименование: «Пфеффер против Боруха».

— Подшивочку мне подло подсунул на реферат твой сотрудник Бандман. С ухмылкой: «Коллега, эту апелляционную жалобу перенаправляю в ваш отдел. Я далек от этой темы, а вам она должна быть близка». Я ожидал нечто подобного.

— А дело-то в чем?

— Дело о поставке не известного мне до сих пор сорта цитрусовых «этрог», или «плод райского сада», который будто бы используется на Празднике кущей в синагогах. Молящиеся трясут плодами этого деревца, кружась в подобии танцев дервишей. И вроде как в этой партии значительное количество плодоножек этих самых плодов оказалось поломанным. Ответчик отказывается от оплаты, поскольку фрукты без плодоножки непригодны для назначенной цели. Он ссылается на заключения авторитетных экспертов. В первой инстанции жалоба была отклонена, а ко второй привлечены многочисленные отзывы раввинов. И вот это дело Бандман передал мне, поскольку я «в материале»!

— Неслыханная наглость! Ты должен ему сказать, что так же «в материале», как и он!

— Нет уж, поостерегусь. Думаю, для него это не новость. И он прекрасно осведомлен о нашем недавнем крещении. Именно после него он уделяет особое внимание моему еврейскому происхождению.

— Но ты ведь знаешь об этрогах не больше его!

— К сожалению! Как раз это и удручает. Уж если рожден евреем, стоит все-таки интересоваться своей историей и культурой. Я куда больше читал об инках и индусах, чем о моем собственном народе!

— Что-то поздновато у тебя проснулся интерес!

— В том и дело! Мне так кажется, я только с момента крещения осознал свое еврейство. Только с выходом из иудейства я впервые в жизни занял какую-то позицию по отношению к нему. Понимаешь, я впервые осознал свою принадлежность к религии предков, когда отступился от нее!

— И что? Хочешь заняться рынком этрогов?

— Во всяком случае, хочу узнать многое, с ними связанное. Что за странные праздничные обряды? Откуда они происходят? Какая за всем стоит история? И, честно сказать, захотелось сходить в синагогу и посмотреть службу.

— Смотри только, не прослыви отщепенцем. Приятного мало. Я утром уже имел удовольствие быть оскорбленным в собственном доме.

— А, заседание попечительского совета! А что случилось?

— Остерман провалился, Иудея торжествует!

— Черт возьми! Бедная Лея! Но я бы не стал винить этих двух евреев!

— Я тоже. Наверное, и сам действовал бы так же. Строго говоря, они голосовали правильно. Твой покойный дед, определенно, подразумевал только иудейских теологов. Однако мы вынуждены идти на послабления, чтобы утвердить свое положение и заслужить нашу эмансипацию.

— Нашу? Мы?

— Я говорю с точки зрения евреев вообще. Но и конкретно о нас. Нам, сделавшим последний шаг и открыто отказавшимся от всего, что давно потеряло смысл, тем более требуется отстаивать свою позицию. Вот смотри, для Бандмана ты теперь сделался евреем, мне всеми способами приходится доказывать, что действительно порвал с еврейской общиной. Я сегодня чуть ли не завидовал Хиршу и Магнусу, которые свободно и без оглядки могут отстаивать свою точку зрения.

— Да? Они так и выступали?

— Ну, ты же знаешь Магнуса! Но, как бы то ни было, проголосовали они за Кайзера. Правда, при этом чуть было не вцепились друг другу в волосы, — не удержавшись, хихикнул председатель.

— Кто?! Хирш и Магнус?

— Именно! Каждый, естественно, владеет единственно верным взглядом на иудаизм. И каждый прочит истинно действенную панацею от всех недугов и страданий еврейства.

— Напоминает спор врачей у Мольера! Помнишь, там в конце назначают радикальное средство: лечение святой водой?

— Да, все они шарлатаны! Веры требуют. Веру им подавай! Что само по себе уже абсурд. Человек не может заставить себя во что-то верить. Это же прямой путь к лицемерию! И ведь оба в конечном итоге интеллигентные, думающие люди. Одному Богу известно, что там сидит у них под черепушкой!

— Должно быть, нечто конкретное.

— Должно, а они со всеми потрохами погрязли в своих абстракциях. Вот я должен верить, а не верю! Должен носиться с этими «райскими яблоками», а мне они пустое место! По какому праву эти люди ставят кому-то в упрек, что эти вещи для человека больше ничего не значат? И он без всякой вины просто отходит от этого?

— Возможно, потому, что кроме религии и церемониальных законов не остается больше ничего еврейского? Возможно, тут причина?

— Ну, хоть в этом-то Хирш и Магнус сошлись, что иудейство есть религия и ничто иное!

— Но чтобы она была защищенной государством религиозной организацией — наверное, в этом острота вопроса!

— Так мы благополучно скатимся к логике господ сионистов и будем воспринимать ее всерьез! Во всяком случае, я рад, что мы покончили со всем этим.

— А мы покончили? Тебе не приходит в голову, что раньше мы не заводили разговоров о евреях и еврействе, а теперь все чаще? Думаю, в прежние времена ты и внимания бы не обратил на то письмо, которое получил сегодня.

— Ах, это просительное письмо! А где оно, кстати?

— Я его припрятал. Надо подумать, может, как раз теперь есть повод послать просителю марок десять.

— Ты?.. Ты совсем рехнулся?!

— Не знаю. У меня такое чувство, будто я этому человеку, а точнее сказать, еврею, некоторым образом остался должен. Так сказать, окончательный расчет.

— Слышать не желаю! Оставь эти сентиментальные глупости навсегда! — рассердился председатель ландгерихта. — Пора это прекратить! Все связи разорваны, уясни себе! Не хватало еще, чтобы ты повесил нам на шею поляков! Я по горло сыт «сладким душкой» Магнусом и сумасбродным профессором! Первого же грязного попрошайку — посмей еще кто к нам обратиться! — я без зазрения совести передам в руки полиции. И позабочусь о том, чтобы мой дом очистился от евреев — и без возврата!

— Ладно. Но с рынком этрогов я все-таки разберусь дома! — улыбнулся Хайнц, укладывая подшивку документов в свою папку. — До встречи, папа!

Забота о спасении душ

I

— Мой дорогой господин Кайзер, — доктор Магнус благосклонно рассматривал посетителя через кипы солидных книг, громоздившихся на письменном столе. — Я пригласил вас к себе, чтобы сообщить радостное известие. Попечительский совет уполномочил меня довести до вашего сведения, что утвердил вас стипендиатом по запросу вашего отца, моего уважаемого коллеги. Первоначально на один учебный год. Ежели вы и в дальнейшем, в чем я не сомневаюсь, предоставите документы об отличной успеваемости и оправдаете оказанное вам доверие прилежностью, благочестием и добродетельным образом жизни, то стипендия будет вам гарантированно продлена до окончания учебы. Примите мои искренние поздравления.

— Сердечно вам благодарен, господин раввин, — нерешительно ответил молодой человек, явно чувствующий себя дискомфортно в своем черном сюртуке и желтых башмаках.

— Я выдержал ради вас настоящую битву, — сказал доктор Магнус, одновременно останавливая жестом излияния благодарности. — Должен заметить, положение у меня было не из легких. Но я не оставлял мысли о вашем уважаемом родителе и говорил себе: «Ты должен добиваться всеми силами!» И я добился. Разумеется, профессор Хирш также отдал свой голос за вас, но, честно признаться, исход сражения зависел в конечном итоге от меня. Не скрываю сего факта, поскольку горжусь этим. Я решительно перешагнул через давние привязанности и пожертвовал несколькими часами моего времени. Но такова уж наша участь! Становишься невольником своего призвания!

— Мне страшно жаль, господин раввин, если из-за меня…

— Становишься рабом! Особенно здесь, в Берлине! Вашему отцу хорошо в его идиллической маленькой общине в уютных ландшафтах южной Германии. А здесь, на суровом севере, в холодном каменном городе! Там у него вся община на виду, он знает каждого и получает радость от своей деятельности. А здесь! Вот, например, завтра мне предстоит погребение консула Михельсберга, которого я при жизни не знал, а то, что о нем слышал, не вызывает умиления. Но что делать! И в таких случаях надо уметь находить правильные слова. К тому же, по слухам, будет присутствовать его племянник, лейтенант — конечно, крещеный! Но и тут следует соблюдать тактичность. А послезавтра — бракосочетание в «Четырех временах года». Все приезжие, из Бремена, по-моему — точной информации у меня пока нет. Но в любом случае, люди состоятельные, и торжественные слова в духе сельской идиллии там не годятся… Видите, какая занятость? Все хотят ко мне… Именно что раб!

— Господин раввин, — порывисто остановил его речь Кайзер. — Я не могу принять эту стипендию!

— Что-о? — У Магнуса глаза полезли на лоб. — Я не ослышался? Вы отказываетесь от стипендии?!

— Да. Должен, как порядочный человек, — Кайзер покраснел до корней волос.

— И ради этого я жертвовал своим временем? Своими силами? — Магнус задохнулся от возмущения. — В чем дело? Что на вас нашло? Вы что, выиграли в лотерею? Или ваш отец приготовил богатое наследство?

— Нет, конечно, — сконфуженно вздохнул Кайзер. — Для моих родителей это будет удар, но я должен пробиться сам, без помощи из дома.

— Ладно. Но объяснитесь!

— Я прислушиваюсь к голосу совести. Стипендия ведь учреждена для набожного студента?

— Ну и?

— Я уже не уверен, что это обо мне!

— Ах, вон оно что! — У Магнуса гора с плеч свалилась. — И всего-то? Из-за мук совести? Это можно пережить. Так что спокойно принимайте деньги.

— Я, правда, не уверен, — Кайзер с сомнением посмотрел на раввина. — Вы, наверное, не так меня поняли. Когда отец подавал прошение, полгода назад, так далеко еще не зашло. Тогда я был дома и видел, как тяжело приходится отцу. Тогда я согласился. Но с тех пор многое переменилось… во мне. И расширилось…

— Это процесс брожения! Юношеский «период бури и натиска»! Вы сейчас в метаморфозе сомнения. Возможно, сомневаетесь во всем — даже в основах учения о религии, даже в основах религии! Мой юный друг, кто не проходил через подобную фрустрацию?! И я не исключение! Да-да, и я! — с нажимом произнес доктор Магнус, ударяя себя в грудь. — Я тоже был молодым и, как вы, поддавался сомнениям и мудрствованиям! И что с того? Разве из-за этих метаний я сегодня хуже исполняю свои обязанности? Вот в чем суть! Все остальное проходит со временем. Исполнение долга — это напряженнейшая деятельность, подлинно так. Но она приносит истинное удовлетворение, и признание общества не заставляет себя ждать. Вот недавно один кадровый офицер, капитан, после похорон его матери благодарил меня со слезами на глазах. И скажу вам, я испытал настоящее счастье. Так приходит любовь к своему служению! Я завоевал себе авторитет, и вы завоюете! Не поддавайтесь малодушному соблазну. Мужество, мой юный друг, только мужество! — Член попечительского совета поднялся и похлопал юношу по плечу.

— И все-таки я не уверен, господин раввин, — запинаясь, пролепетал студент. — Возможно, мне надо вообще поменять профессию, пусть и потеряю несколько семестров.

— Вы хотите сменить профессию? Подумайте о своих домашних! Вы должны как можно скорее стать им опорой. Ваши чувства делают вам честь, но есть же еще и обязанности! Есть долг!

— Да. Из чувства долга я и не хочу брать на себя обязательства.

— Какие обязательства?

— По большей части моральные. Пожалуй, позже меня могут упрекнуть в неблагодарности, если я не…

— Что вы станете делать позже, это другая статья. А пока что можете спокойно забирать помощь. Говорю вам! Берите, и с Богом! В чем дело?

Снаружи постучали, доктор Магнус выглянул и снова захлопнул дверь.

— Проситель! — скроил он презрительную мину. — Эти люди ни с чем не считаются. Конечно, раввин для всех открыт. Говорю же, раб! Невольник! А где благодарность? Недавно дал одному такому пятьдесят пфеннигов — пятьдесят! А в субботу гляжу, он торгует вразнос! В субботу! Носит лоток! Однако обождите, мне надо его отослать, а вы пока подумайте о моих словах. И кстати, можете поучиться для будущей практики, как быстро и безболезненно отделываться от подобной публики. Ну, заходите уже!

Раввин приоткрыл дверь и остался стоять возле нее.

В комнату вошел Йосл Шленкер.

В своем чистеньком новом костюме, купленном к свадьбе, он выглядел вполне цивильно, разве что чрезмерно длинный сюртук и не знакомая с бритвой курчавая борода, обрамлявшая выразительное лицо, выдавали его восточное происхождение.

— Добрый день! — Йосл вежливо поклонился обоим господам.

— Откуда вы? — приступил доктор Магнус.

— Из России.

— Так я и думал! Куда?

Йосл не понял вопроса.

— Соблаговолите ответить, — нетерпеливо подогнал его Магнус. — Время у меня не резиновое! Куда направляетесь?

— Я хочу остаться в Берлине.

— Ах, так?! Ну, конечно, остаться в Берлине! К счастью, это не так просто, как вы себе представляете, молодой человек! Вы уже побывали в общине? Что вам там сказали?

Йосл недоуменно уставился на раввина.

— Понятно. Если не хотите говорить, вот вам, и ступайте с Богом! — раввин сунул ему в руку монету, одновременно легонько подталкивая его к выходу.

— Позвольте! — высвободился Йосл с некоторым раздражением. — Извините! Мне не нужны деньги! — Он протянул монету раввину.

— Вон как? А чего же вам надо? — насмешливо спросил раввин, засовывая руки в карманы.

— Совет.

— Во-он как? Совет? Прекрасно! Итак, что я должен вам посоветовать?

Доктор Магнус шагнул к Кайзеру и с улыбкой прокомментировал:

— Эти хуже всех. Стоят и денег, и времени!

— Господин раввин! — Йосл подошел ближе и положил монету на стол. — Извините, я приехал в Берлин учиться. Я думал, господин раввин посоветует мне, с чего начать. Я здесь ни с кем не знаком и не знаю, как приступить. Может ли господин раввин мне разъяснить?

— Так, значит? — доктор Магнус посмотрел на часы. — Вы закончили? Итак, советую вам как можно быстрее убраться из Берлина. Как можно быстрее! В приемной общины вам выдадут билет и пособие.

— Я не нуждаюсь ни в каком пособии!

— Послушайте, друг мой, — в голосе доктора звучали нотки досады и высокомерия. — Со мной такие уловки не пройдут! Знаю я вас, русских евреев! Забирайте со стола ваши деньги и идите!

Йосл несколько мгновений пристально смотрел на раввина, потом развернулся к двери:

— Всего хорошего!

— Вы забыли деньги! — Магнус схватил монету и поспешил за ним. — Вот! Не ломайтесь!

Йосл молча вышел.

— Не будьте ослом! Возьмите же деньги! — чуть не умоляюще крикнул вслед раввин.

Но Йосл уже аккуратно прикрыл за собой дверь.

— Нет, вы видели нечто подобное?! — негодовал доктор Магнус. — Опасный человек! Очень опасный! Уж эти мне попрошайки! Теперь они, видите ли, и денег не берут! Спесивые поляки!

Кайзер поднялся, явно намереваясь попрощаться.

— Уже уходите? Вы приняли решение? Или хотите еще раз обдумать в тишине и покое?

— Нет, господин раввин, — учтиво, но твердо ответил Кайзер. — Я уже все сказал, другого не будет. Большое спасибо за вашу доброту!

— Ну, если не хотите по-другому и совета не принимаете, я умываю руки! Поклон вашему уважаемому отцу, когда будете писать.

Кайзер покинул кабинет, а раввин бросился к телефону и вскоре получил нужное соединение.

— Это господин председатель ландгерихта? — Здесь раввин доктор Магнус! — Как любезно с вашей стороны! — О, я долго вас не задержу. У меня приятное известие, во всяком случае, для вас. — В нашем деле появились новые обстоятельства. — Да, полностью меняют положение вещей. Студент Кайзер только что был у меня. Он отказался от стипендии. — Да, верно: от-ка-зал-ся! — По личным мотивам. — Нет, по телефону неудобно, не хочу тратить ваше драгоценное время. — Да, убеждал достаточно долго. — Что? — Разумеется! Поэтому я и позволил себе… — Нет, никаких помех. Конечно, за. Конечно, стипендия Остерману! — О, что вы, не за что! Вряд ли тут моя заслуга! — Ну, я не такой уж скверный, как… — Что? Ха-ха-ха! Хорошо! — О, буду очень признателен! Благодарю от имени моих бедных подопечных! — И вам так же! Поклон милым дамам! — До свидания!

II

Якоб Кайзер сбежал по лестнице и выскочил на Ораниенбургерштрассе. На другой стороне улицы перед синагогой стоял Йосл в толпе зевак и с любопытством разглядывал элегантных дам и господ, которые парами высаживались из экипажей и скрывались под сводами здания. Когда дамы неторопливо подбирали шлейфы или иным неприметным способом обеспечивали небольшую задержку, чтобы продемонстрировать публике роскошь туалетов и украшений, по толпе проносилось восхищенное «ах!». Господа выглядели крайне солидно, дамы в известной степени скромно, а в общем и целом все смотрелось попыткой имитировать выезд ко двору.

— Простите, — подойдя, обратился к Йослу Кайзер. — Мы виделись там наверху, у раввина. Меня зовут Якоб Кайзер, я студент. Могу я вам чем-нибудь быть полезен?

— Вы студент? — заинтересованно переспросил Йосл. — И еврей?

— Конечно, — засмеялся Кайзер. — А разве по мне не видно?

— Не зна-аю, — протянул Йосл. — Я тут подошел к одному, как мне показалось, еврею, чтобы спросить, где живет раввин. И только я произнес это слово, он как начал на меня кричать! Будто я наглец и нарочно хочу его оскорбить.

— Тогда это точно был еврей!

— Не знаю. Я уже вообще не знаю, с кем поговорить. Думал, уж с раввином всяко смогу посоветоваться, а тот слова вымолвить не дает и слушать ничего не хочет!

— Господин доктор Магнус человек очень занятой, у него мало времени на разговоры. К нему ведь столько людей приходит!

— И он со всеми так обращается? Мне показалось, вы у него сидели вполне по-дружески. Может, я не так одет, как здешний народ. Очень пышно. Какое нарядное общество!

— Они пришли на бракосочетание. У вас есть время?

— Конечно. Я не думал, что визит к раввину выйдет таким коротким.

— Тогда зайдем внутрь и посмотрим? Идемте!

Они вошли в богато убранное помещение. Кайзер пошептался со служителем и сообщил:

— Я, оказывается, знаю семью невесты, правда, только понаслышке. Свадьба будет первый класс!

Их встретил мощный рев органа. Раввин, приятно округлившийся господин с проседью в бороде и длинными, до плеч, закрученными пейсами, стоял перед новобрачными, склонив голову набок, и смотрел на пару с меланхоличной улыбкой и трогательной печалью во взоре; руки уютно сложены на животике, прикрытом мантией.

Якоб и Йосл скромно остановились в последних рядах. Йосл обеспокоенно посмотрел на спутника и тихонько спросил:

— А шляпу не надо снимать?

Кайзер очевидно не понял. Тут отзвучал последний аккорд органа, он приложил палец к губам, а ладонь другой руки лодочкой к уху, чтобы ни слова не пропустить из благословения раввина.

Тем не менее расслышать удавалось не все, особенно Йослу, еще не привыкшему к здешнему немецкому. К тому же раввин читал нараспев, то опускаясь до шепота, то внезапно переходя на громовый пафос. И все же это было скорее пение, чем речь. Он бесконечно растягивал гласные, шипящими страшно свистел через зубы, выдавал завывающие, рыдающие, вибрирующие тона в сопровождении активной жестикуляции. Его руки то взлетали высоко к небесам, то охватывали весь мир, а потом снова находили умиротворенный покой на животе. Под конец он простер руки над новобрачными в благословении и зашептал что-то совсем уж неразличимое в том конце синагоги.

Внезапно Йосл схватил Якоба за рукав:

— Он что-то добавил на древнееврейском!

Кайзер удивленно посмотрел на товарища:

— Конечно. Это обручальное благословение из Талмуда.

— На древнееврейском?

— А что тут такого?

— Откуда поп знает древнееврейский?

— Поп? Какой поп?

— Вон тот. Разве в берлинской церкви говорят и на нем?

— В церкви? Вы думаете, где мы находимся?

— Где же еще, как не в церкви? Я тут в первый раз. У нас евреи в церковь не ходят. А здесь так интересно!

Якоб недоверчиво покосился на Йосла, желая убедиться, что тот не шутит.

— Выйдем! — сдавленно прошипел он, едва сдерживаясь, чтобы не прыснуть, а в вестибюле дал себе волю и никак не мог остановиться.

Йосл обиделся.

— Чего смеяться? — нахмурился он. — Я что, сморозил какую-то глупость? Я ведь еще многого не видел и никогда раньше не был в церкви. Само собой, мне все в новинку.

— Не сердитесь! — Кайзер постарался подавить смех. — С чего вы взяли, что пришли в церковь? Это синагога, и раввин обручал еврейскую пару.

— Синагога и с музыкой? А толстый поп в черной рубахе и высоком колпаке — это раввин? У нас так выглядят попы. А чего он так выл и кричал? У нас все по-другому. Или вы насмехаетесь надо мной?

— Нет, нет, — заверил Якоб, вытащил Йосла на улицу и показал ему еврейскую надпись на портале.

— У-ух! Так это еврейская свадьба? Нет, у нас совсем не так! Я, правда, думал… А какие здесь изысканные евреи! Какие наряды, какие драгоценности! Должно быть, это очень достойные семейства! А как хорошо говорил про покойного отца невесты тот гость, прямо как раввин! Так хорошо, что все плакали. Что за человек? Наверное, большой ученый и благородный человек!

— Старик Хендельзон? Самый отвратительный ростовщик Берлина! И дом его совсем не еврейский.

— Что-о-о?

Йосл погрузился в размышления, а потом заключил:

— Тогда невесте повезло, что она получила в мужья столь благочестивого мужа!

— Что значит «благочестивого»?

— Я же слышал, как раввин сказал, что это будет приют сердечной кротости…

— Туда повезут новобрачных. Свадебный банкет будет у Дресселя.

— Это еврейский ресторатор?

— И что? Думаете, они там будут есть кошерную пищу?

— Нет? А раввин знает, что они сразу после обряда…

— Конечно. А что он может? Его дело произносить речи!

III

Йосл и Кайзер шли в направлении Хакеншен-Маркт.

Йосл казался сбитым с толку.

— Простите, — нарушил он молчание. — Раввин выступает с речью на всех бракосочетаниях?

— Конечно. Этот или другой раввин. Есть особо востребованные. Некоторых приглашают специально на погребения, другие пользуются успехом при благословении…

— И везде они держат длинные речи?

— Да. Так заведено. Первую благословенную речь малютка-еврей получает при обряде обрезания, последнюю — над гробом. При последней он особо тихо держится, — усмехнулся Якоб.

— То есть всю жизнь, от рождения до смерти, рядом находится раввин со своими благословениями? Наверное, немецкие евреи очень любят речи?

— Помимо этого, раввин держит речь каждую субботу в синагоге, потом на всех праздничных трапезах, во всех общинах он…

— Подождите, а где же он берет время, чтобы исполнять свои обязанности?

— Свои обязанности? Так это они и есть!

— Что, произносить речи?

— Ну, конечно. Они занимают все его время. Помимо исполнения он должен к ним еще подготовиться.

Йосл снова надолго задумался.

— Давеча вы мне сказали, что у доктора Магнуса мало времени на разговоры. А мне кажется, что из-за сплошных речей у него не остается времени поговорить с человеком, который в нем нуждается.

— Не обижайтесь на него. В первую голову он должен заботиться о членах общины. А в Берлин приходит столько чужаков…

— Разве не все евреи братья?

— Все люди братья! Именно об этом и была последняя проповедь доктора Магнуса.

— Проповедь? Это то же самое, что «держать речь»?

— Ну… да. В синагоге. Субботняя проповедь. А разве у вас в субботу не проповедуют в синагоге?

— У нас? Нет. Зачем? У нас читают из Торы.

— У нас, конечно, тоже.

— Разве проповедник может сказать лучше, чем Моисей?

— М-м… А что делает раввин у вас?

— На всякое такое у него нет времени. Он учит и поучает, решает споры, дает советы, заботится о слабых и бедных… и еще тысячу подобных вещей. Но, может, в проповедях и есть смысл, я его пока не понимаю. Что он проповедует?

— Он старается сделать внимающих ему лучше и… благочестивее.

— Разве от речей человек становится лучше и благочестивее?

— Он делает, что может! Говорит, увещевает! Иногда даже ругается!

— Ругается?

— Ну… порицает то, что ему в людях не нравится.

— И люди это терпят?

— А им-то что! На то он и раввин! Ему позволено. Им даже нравится!

— И потом они исполняют, что раввин велел?

— Ну… не прямо так. Но ведь хорошо, что узнают правду!

— Наверное. Мне рассказывал пастор Боде… из второй части «Фауста», что императоры раньше держали человека, который должен был говорить им правду и ничего им за это не будет…

Йосл снова задумался. Кайзер хотел уже приступить с вопросом, но, оказалось, парень еще не закончил мысль.

— Вот, к примеру, что проповедует доктор Магнус? Говорите, что все люди братья, так? И что он под этим подразумевает?

— Что все люди, евреи и христиане, должны относиться друг к другу с терпимостью. Что никто не должен отвергать или унижать другого. Что у всех равные права.

— А разве здешние евреи хотят отнять у других их права?

— Евреи? У других?

— Разве евреи не хотят жить в мире с остальными?

— Евреи? Конечно, хотят! Но другие…

— Другие? Разве другие ходят в синагогу?

— Конечно, нет! Они ходят в церковь.

— Значит, доктору Магнусу следует идти в церковь и проповедовать там.

Кайзер разразился заливистым юношеским смехом:

— Может, вы и попали в точку! Многие из его «паствы» так и делают: через пару лет идут в церковь вместо синагоги. Возможно, принимая близко к сердцу его проповеди.

— Не понимаю… — растерялся Йосл.

— Поймете, пообвыкнувшись в Берлине, — похохатывал Якоб.

— А что такого в речах раввина?

— Главное, он постоянно напоминает людям, что надо посещать синагогу.

— Подождите, но те, которые не приходят, они и не слышат! К кому же он обращается? Зачем понапрасну сотрясать воздух?

— Дело не в этом. Многие речи — не только проповеди — направлены вовсе не тем, кто в них нуждается, не им. Каждый приходит к тому оратору, от которого он ждет услышать именно то, что соответствует его взглядам. Который скажет нечто, подтверждающее его убеждения…

— А может, тогда лучше вообще не говорить?

— Хм, в общей сложности…

— Что вы говорите?

— По вашей концепции, так все передовицы в газетах не имеют смысла. Но это не так! Суть вот в чем: раввин произносит речь, которая оказывает эстетическое воздействие на слушателей, и посредством этого достигает цели: послушать хорошую проповедь все равно что посмотреть хорошую картину или послушать хорошую музыку или стих…

— A-а, понял. На нашей свадьбе тоже был бадхен! Теперь понимаю, как это в «Фаусте»: «Чтоб проповедник шел успешно в гору, пусть учится паренью у актера».

— Вы знаете «Фауста»?

— Само собой, — отмахнулся Йосл. — Мы читали его с Шаной, а потом я объяснял его пастору.

— Пастору?

— У нас, дома. Протестантскому пастору Боде. У того с головой что-то не все в порядке. Вот Шана сразу поняла.

— Шана?

— Моя жена.

— Жена?

— Что за еврей, если он не женат? Мне уже двадцать два.

Кайзер невольно засмеялся.

— Здесь как-то не принято, если студенты женаты…

— Моя жена тоже хочет учиться.

— Да? Ну… И какое у вас на данный момент образование?

— Мне придется начать сначала. Если бы я знал, что нужно для поступления в университет, дело пошло бы быстрее. Думаю, хватило бы пары месяцев.

— Что?! Может, вы недооцениваете трудностей? Что вы хотели бы изучать?

— Все!

— Все? Ну… а кем вы хотели бы стать?

Йосл поднял на Якоба недоумевающий взор:

— Стать? Я не хочу никем стать, я хочу знать!

— Ага. Но у вас должна быть какая-то практическая цель? С чего вы собираетесь жить?

— Ах, вон вы о чем! Пока что проживу. Но это не имеет отношения к делу.

Они медленно брели вдоль городской железной дороги и наконец остановились у станции Кайзер-Вильгельмштрассе.

— Мне сюда, — сказал Йосл. — Вы говорили, что можете как-то помочь?

— С удовольствием помогу. С поступлением, да и с остальным. Где вы остановились?

— Шана как раз подыскивает жилье. Много ли нам надо?!

— А пропитание?

— Тоже много не надо. Чуток сухого спирта — вот и горячий чай. На кусок колбасы тоже хватит. Может быть, вы порекомендуете меня на какое-то место, где я мог бы обучать древнееврейскому или каким-то иудейским традициям? Моя жена тоже хотела бы работать. Она, кстати, прекрасно пишет по-русски. Письма, например, и все такое прочее…

— И как же она собирается еще и учиться?

— На все хватит времени.

— Хм. Знаете, обратитесь-ка вы к раввину доктору Розенбахеру…

— Еще один раввин?..

— Он не такой, как доктор Магнус, — улыбнулся Кайзер. — Он из ортодоксальной общины и, безусловно, вас выслушает. Сейчас напишу адрес…

— Не оратор?

— Речей произносит втрое больше прочих. Но, по крайней мере, к ним не готовится. Времени у него хватает на всех. Сами увидите. Во всяком случае, уж точно в курсе, где вашей жене подыскивать место. Суббота должна быть нерабочим днем?

— Ясное дело. А как иначе?

— Ладно. Тогда доктор Розенбахер именно тот, кто вам нужен. Вот адрес, и мой в придачу. Если подойдете через два-три часа, сможем обсудить все касаемо вашей учебы.

— Спасибо. Приду. А сейчас, похоже, у вас больше нет времени?

— Нет. Извините, но сейчас мне самому предстоит читать речь. Я ведь начинающий раввин.

— Вы учитесь на раввина?! И что за речь?

— Надгробная. Человек попал под поезд, у него остались вдова и семеро малолетних детей. А жена, в свою очередь, только что потеряла родителей…

— Какой ужас! Почему вы смеетесь?

— Ха-ха. Это речь в гомилетическом обществе.

— Что это такое? — оторопел Йосл. — Похоронное братство?

— Ни в коей мере! — рассмеялся Якоб. — Общество, где будущие раввины упражняются в красноречии. И случай это вымышленный, чтобы усовершенствоваться в выжимании слезы. Пока!

Кайзер догнал отходивший трамвай, а Йосл остался стоять с открытым ртом.

IV

Вольф Клацке безрадостно таращился на груду сигаретных пачек, нагроможденных на шатающемся столе. Время от времени он вытаскивал из открытой пачки сигарету, морщась, нюхал ее и с отвращением засовывал обратно.

Когда вошел Йосл, Шана, поставив локти на стол и закрыв уши руками, читала книгу.

— Тебе пришли деньги, — меланхолично возвестил Клацке. — Вот квиток. Десять марок. От Левизона. По моему письму, ну, ты знаешь.

Шана отняла ладони от ушей:

— По прошению? Надо отослать их обратно.

Клацке пожал плечами.

— Подпись не разобрать, — покачал головой Йосл, разглядывая квиток. — Может, и Левизон.

— Там адрес, — отозвался Клацке. — Я сверился с моим списком. Маттейкирхштрассе, 8. Это точно Левизон. Единственный, кто хоть что-то прислал! — вздохнул он.

— Сейчас же отошлю обратно! Где перевод?

— Постой-ка, — вмешалась Шана. — От кого ты пошлешь? От Шленкера или Лифшица?

Йосл оторопел.

— Так не годится! — заключила Шана. — Пойдешь и лично вернешь деньги.

— Но меня же спросят…

— Когда деньги не просят, а приносят, никто не спрашивает, — пробурчал Клацке.

— А если спросят, — подхватила Шана, — отговоришься. Мол, доставили по ошибке, или тот Лифшиц уже уехал, или еще что придет в голову!

— Ладно, схожу.

— А может, вернешь этому Левизону его десять марок сигаретами? — робко предложил Клацке.

— Сигаретами?

— Ну да. Я не курю и не знаю, как это делается. Но пришлось взять. Гурланд приходил. Он задолжал мне за двенадцать писем, и еще я одолжил ему шесть марок — такой осел! И вдруг его высылают. Так он сбежал в Дрезден. Вместе с Шаниным отцом уехал. Денег у него не было, так он заплатил сигаретами…

— Йосл, — обратилась Шана к мужу, не обращая внимания на сетования Клацке. — Ты что-нибудь выяснил?

Йосл дал полный отчет о своих похождениях и впечатлениях. Рассказал о безумном визите к доктору Магнусу, о встрече с Кайзером, о брачной церемонии в берлинской синагоге и о последнем совете бывшего кандидата в раввины.

— Должно быть, очень порядочный молодой человек, — заключила Шана. — Похоже, он действительно может дельно присоветовать.

— Может, он курит? — жалобно подал голос Клацке.

— Тогда я прямо сейчас отправлюсь к этому доктору Розенбахеру, пока ты встречаешься с тем молодым человеком, — определила Шана.

— Встретиться с доктором Розенбахером отличная идея! — снова вклинился Клацке. — Дельный человек. И хороший. С ним точно можно поговорить. Может, он купит пару сотен сигарет?

— Ты знаком с Розенбахером? — оживился Йосл.

— Так, шапочно. Слышал несколько раз его проповеди. Я хожу везде, где могу подучиться правильному произношению — кстати, вам тоже не помешало бы! — на выступления, в театр, на проповеди. Только проповеди бесплатно! — сокрушенно покачал он головой. — А у Розенбахера есть чему поучиться!

— Он говорит что-то особенное? — заинтересовалась Шана.

— Что он там говорит, я не знаю, не вникал. Меня волнует только произношение. Но говорит он пространно и размеренно — многому можно научиться!

— А одет тоже как поп? И так же держится?

— Ну, разумеется. Правда, я слушал его два-три года назад. Знаете, раз уж раввины из других общин подражают христианским пасторам, то и ему приходится. Даже надевать мантию. Все немецкие евреи кому-то подражают, — философски заключил Клацке.

— Есть и другие общины?

— Ну конечно! И в каждой свой раввин, и свой резник, и своя отдельная школа, и молочные и мясные лавки, и свои рестораны. И упаси бог, чтобы кто-то из общины пошел в магазин или ресторан другой общины, где не их раввин…

— У раввинов есть рестораны?!

— Конечно, нет! И лавок нет. Но на его суждение полагаются. Под его авторитетным надзором определяют, кошерная ли пища, можно ли ее покупать или есть. Понимаешь?

— А случается так, что какой-то еврей продает некошерное? Или говорит, что кошерное, а это не так?

— Еще как! Для этого и надзирает раввин.

— Не хотела бы я есть в таком ресторане, где нужен надзиратель, — отрезала Шана. — Если владелец порядочный человек, зачем тогда надзиратель. А если он мошенник, никакой надсмотрщик не поможет! И как добрый хозяин может терпеть такого блюстителя — я бы вышвырнула его за порог!

— Здесь так заведено. В Германии ни один еврей не доверяет другому. Вот, к примеру, честный набожный еврей открывает ресторан и говорит — как Шана — надзирателей мне не надо. А раввин запрещает там есть. Вот другой, который не знает разделения мясного от молочного и ничего о природе рыбного, к тому же злой человек — но раввин ставит своего надзирателя, который говорит: кошерно. Можно есть.

— Странные люди, эти немецкие евреи! — удивленно пожала плечами Шана.

— Вот как раз этим и занимается доктор Розенбахер. И пищевыми продуктами особенно. Он даже написал толстенную книгу и кучу статей в еврейские газеты. Там он разбирал разные сорта шоколада — сейчас не припомню, какие — которые евреи ни в коем случае не должны есть. В их производстве вроде бы применяются какие-то ингор… ингро… какие-то вещества, в общем, запрещенные евреям. И чтобы не допустить, он поставил своих надзирателей на молочные производства и на карамельные фабрики, и в аптекарские… И следит, чтобы были кошерные бульонные кубики и кошерный солод, и кошерное растительное масло, и, наверное, вплоть до кошерного слабительного. Даже коровы доятся под его надзором, и лоза дает вино и… много всего другого!

— Мне так кажется, — заметила Шана, — немецкие раввины работают главным образом на желудок.

— Золотые слова! — согласился Клацке. — У них здесь для всего этого есть даже особое выражение… странное такое… как бишь там… Вот! Вспомнил! «Забота о спасении души»!

V

Приближался Песах, еврейская Пасха. И, как обычно, этот праздник памяти об исходе детей Израилевых из Египта совершал в каждом еврейском хозяйстве небольшую революцию. Требование убрать из дома все следы квасного подвигало на масштабную генеральную уборку, чтобы не осталось ни одного стола или шкафа с невыдвинутым ящиком, ни одного пиджака и пальто с невывернутым карманом, ни одного невыбитого ковра, ни одной непромытой чернильницы, ни одной непротертой книги. Когда стулья перевернуты на столы и тоскливо торчат ножками к потолку, когда посуда, целый год служившая верой и правдой, исчезает в огромных корзинах, когда в ящиках, тщательно оберегаемых от соприкосновения с любыми следами хамеца, штабелями возвышаются листы мацы, пресных хлебов праотцев, — тогда все выглядит так, будто предстоит новый исход из страны рабства и будто ожидается скорый призыв к возвращению в земли предков. Наконец наступает седер, пасхальный вечер, семья церемонно собирается за столом и, вместо призыва на родину, из уст отца семейства выслушивает утешение: «В этом году еще на чужбине, в следующем году в Иерусалиме!»

Так из года в год обнадеживаются дети Израилевы. Так уже почти две тысячи лет снаряжаются они в поход и терпеливо лелеют неизбывную надежду.

В этом году так далеко еще не зашло, еще царил во всех еврейских жилищах на земном шаре, как и в доме доктора Розенбахера, хаос, и только посвященный мог ощутить дух праздника, витавший над водами, которые выливали из ведер в комнатах, на площадке и на лестничной клетке.

Только кабинет пока что удавалось раввину отстаивать от штурма женской гвардии, вооруженной тряпками и швабрами. Все остальные помещения уже пали под натиском пасхальной уборки и были защищены до праздника от вторжения. Так что теперь его кабинет служил одновременно приемной, столовой, спальней и всем прочим. И все, у кого был спрос на помощь раввина, скопом толпились здесь же и были вынуждены выслушивать нужды других страждущих.

Шана с удивлением наблюдала сутолоку на маленьком пятачке переполненной комнаты — возможностей оглядеться у нее было предостаточно. Раввин выслушал ее отзывчиво и внимательно, попросил присесть и обождать. В настоящий момент он диктовал, расхаживая по комнате, сцепив руки под полами сюртука; в углу рта сигарета, на макушке черная кипа. Юношески светлые волосы обрамляли узкий череп, вытянутое лицо завершала короткая бородка клинышком.

— Параграф восемнадцать. Сторона договора Август Фердинанд Клук категорически отказывается от принадлежащих ему по закону прав на ознакомление с бухгалтерскими книгами и деловыми бумагами, на контроль за балансом и прочими финансовыми отчетами, на выдачу каких бы то ни было сведений по производственному процессу на совместном предприятии…

Узкогрудый очкарик за письменным столом усердно записывал за раввином. Когда тот делал паузу, чтобы между делом решить вопрос с кем-то из посетителей, человечек поспешно пододвигал к себе по одному из стопки формуляров и заполнял его.

Сбоку от стола, откинувшись в мягком кожаном кресле, удобно устроился тщательно одетый господин с седоватой эспаньолкой, его начищенный до блеска цилиндр высился на краешке столешницы. Он внимательно слушал, небрежно листая торговый кодекс, снятый с одной из массивных книжных полок, занимавших почти все стены.

Возле него стояла женщина в шали на плечах, в объемистом парике и без шляпки, в руке она держала открытую корзину с забитым гусем.

Далее на диване дама в дорогой горжетке, с большими бриллиантами в ушах нервно следила испуганным взглядом за вышагивающим раввином.

У окна торчал сухопарый мужчина, разложивший на курительном столике перед собой целую коллекцию тюбиков и баночек.

Рядом ждал маленький астматического вида человек с множеством ключей на колечках. Через руку у него висел ворох странной формы ремней.

У двери топталась группа русских евреев со счетными книгами и бумагами.

Сама Шана притулилась подле невысокого шкафчика, ловко пристроенного меж книжных полок, искусно вышитая завеса на нем наглядно свидетельствовала, что там хранится свиток Торы.

И завершала всю компанию гурьба мужчин и женщин напротив письменного стола, судя по одежде, из разных слоев общества, но всех их объединяло одно: каждый держал за руку ребенка лет шести.

В темном углу за письменным столом, едва различимый на первый взгляд, замер просто одетый несуразный мужчина с лохматой каштановой шевелюрой и такого же цвета усами. Он не проявлял ни малейшего интереса к происходящему вокруг, изредка клевал носом и, казалось, спал стоя. Время от времени человечек за столом махал ему подойти, тогда он приближался, брал у того из рук перо, склонял кудлатую голову с лоснящимся красным лицом и, высоко подняв брови, неуклюжим движением писал одно только слово на указанном ему пальцем месте: «Клук»; при этом не уделяя внимания содержанию бумаг.

— Параграф девятнадцать, — продолжил диктовку раввин. — В отношении открытого торгового товарищества «Гермерсхайм и Ко» устанавливается следующее… Ах, господин Гермерсхайм, — он повернулся к человеку в кресле, — пожалуйста, откройте в кодексе[9] раздел «Нормы»! А я пока закончу с прочим.

Раввин подошел к столу и взял пачку заполненных формуляров.

— Так, договор «Хайльбрунн — Клук, купля аптеки» — в порядке. Договор «Мейенберг — Клук, магазин колониальных товаров» — тоже. «Линденберг — Клук, синильная кислота» — хорошо. Стоп! Здесь, в договоре по спиртзаводу, вы не заполнили графу «Сумма», господин Блут! Итак, спиртзавод у нас уходит по цене семь миллионов пятьсот тысяч марок в собственность господина Августа Фердинанда Клука! Запрошенная сумма вас устраивает, Клук?

— Да, господин доктор, — равнодушно раздалось из угла.

Шана удивленно посмотрела на невзрачную фигуру, так безучастно распоряжавшуюся миллионами.

— В качестве задатка, — продолжил раввин, — покупатель господин Клук уплачивает пятьдесят пфеннигов. Согласны, Клук?

— Да, господин доктор.

— Прекрасно! Внесите в формуляр, господин Блут! Фрау Бергманн, — обратился раввин к даме с горжеткой, одновременно открывая нож и делая надрезы на гусе, протянутом женщиной в шали. — К сожалению, ничего утешительного в отношении вашей посуды сказать не могу. Ну и учудила ваша девушка с молоком! Ладно бы еще молоко было холодное! А так, посуда стала непригодной и вам придется выбросить весь сервиз. Ножи еще можно спасти. Воткните их на три дня в землю, можно в цветочный горшок. Потом дозволяется пользоваться. Гусь в порядке, приятного аппетита!

Женщина с гусем в корзине удалилась, сияя от радости. Фрау Бергманн попрощалась с тяжелым вздохом.

— Теперь вы подойдите, — поманил он русских евреев, переминавшихся у двери. — Что у вас?

С ними он разобрался быстро, но участливо. Они оказались посланцами ешивы из Лиды и Брест-Литовска, собиравшими в Германии пожертвования на содержание своих школ; потом сочинители ученых еврейских книг, самолично распродающие свои труды; далее обычные просители — и все ушли удовлетворенные.

— Господин Блут! Можете пока зарегистрировать заявки на религиозную школу! Пожалуйста, господа! — раввин махнул рукой группе с детьми. — Отдайте ваши документы этому господину! Так. А у вас что? — он подошел к мужчине с тюбиками и баночками. — Вот как! Новое средство для бритья? Клук! Подойдите!

Человек, с легкостью ворочающий миллионами, приблизился.

— Очень хорошо! По-видимому, вы не брились уже несколько дней. Садитесь на стул! Ну, дорогой Краузе, показывайте ваше искусство! Побрейте-ка мне старину Клука! Итак, поймите меня правильно! Как нееврей вы можете быть не в курсе, в чем суть дела. По нашему закону никакой гильотинный нож не должен коснуться бороды!

— С этим изделием такой необходимости нет! — заверил Краузе. — Мази вытравляют поросль до корней, а потом легко удаляются ложкой. Действуют лучше любой бритвы.

— Посмотрим! Приступайте!

Шана с нарастающим изумлением наблюдала, как у окна протекает процедура ритуального бритья тайного миллионера.

— Вы нашли нужный раздел, господин Гермерсхайм? Хотя подождите минутку! Хочу вам показать нечто удивительное. Новое, невероятно практичное изобретение! — раввин подозвал мужчину с ремнями и ключами. — Снимите сюртук и опояшьтесь ремнем! Видите? До сих пор в субботу из-за запрета на ношение была просто беда: из дому не выйти с ключом от двери! А теперь я заказал изготовить такие ремни, где с обоих концов крючки и никаких пряжек. Теперь берем ключ и зацепляем на его кольцо крючки ремня. Вот так! Значит, ключ на самом деле поддерживает брюки, то есть служит неотъемлемой частью одежды и носить его не запрещено. Что скажете?

— Великолепно! — Гермерсхайм взял один из ремней и повертел его в руках с неподдельным интересом. — Искренне поздравляю! И снова вы решили сложнейшую проблему! И как просто! Поистине колумбово яйцо!

Блут и евреи, желавшие записать детей на пасхальный седер, тоже выказали живейшее любопытство, рассыпаясь в благодарности и восхищении новым достижением ортодоксальной техники.

— Что ж, надо срочно подавать заявку на патент! — подытожил доктор Розенбахер. — Возможно, мы даже учредим акционерное общество по производству подобных вещиц. Клук, конечно, будет пайщиком! Так, а с вами у нас что, фрейлейн? — он повернулся к Шане. — Господин Гермерсхайм, не можете ли пристроить фрейлейн? Суббота должна быть нерабочим днем.

— Простите, господин раввин, — вмешалась Шана. — Я замужем.

— Да? — раввин бросил быстрый взгляд на ее обтянутые перчатками руки, потом на прическу. — Вы замужем? А ваш муж тоже здесь?

— Да. Он собирается получить высшее образование.

— Да-а? И вы придаете значение тому, чтобы в субботу не работать?

— Конечно!

— Ну, господин Гермерсхайм?

— Очень сожалею, — сквозь зубы процедил Гермерсхайм. — От благочестивой еврейской женщины я требую исполнения всех установленных нашим законом предписаний, включая запрет появляться на людях простоволосой. А дама, как я вижу, не прикрывает собственные волосы. Так что… — он пожал плечами.

Раввин поправил свою кипу.

— И все-таки, — настоятельно попросил он. — Возможно, дама примет решение…

— Натянуть на голову парик? — Шана поднялась. — Спасибо, господин раввин. Простите, что побеспокоила.

— Подождите! Господин Гермерсхайм, может быть, все же…

— Увольте, господин доктор! — раздраженно перебил раввина Гермерсхайм. — По вашей просьбе я уже взял Клука пайщиком на свою фабрику. И вообще, не пора ли довести до ума наш договор?! Мне еще надо успеть на заседание правления Союза сторонников субботы! Отныне я могу не прекращать производство и по субботам. Так что буду вынужден уволить всех еврейских служащих.

— Всех еврейских служащих?

— Само собой разумеется! Если фабрика будет работать и по субботам, то я должен требовать, чтобы все работники появлялись на своих рабочих местах. Среди шестидесяти единиц персонала, естественно, найдется достаточное количество желающих трудиться по субботам. И я, несомненно, никогда не допущу на моем предприятии осквернения субботы евреями. Так что…

Раввин взирал на него в явном расстройстве.

— Прискорбно. Это коснется многих. Милостивая госпожа, — он перевел рассеянный взгляд на Шану. — Как видите, в сложившихся обстоятельствах я не в силах вам помочь. Однако буду иметь ваше дело в виду. И если вы снова решите обратиться ко мне… Краузе, у вас готово? Не соблаговолите ли, господин Гермерсхайм, проверить, насколько качественно выбрит Клук? А вы, господин Блут, не забудьте, что все договоры купли-продажи должны быть заверены печатями! Итак, госпожа, возможно, что-то еще удастся сделать, у господина Гермерсхайма есть связи. Если только он найдет нужным! Но и вы должны пойти на маленькие уступки! От вас не убудет, если вы, скажем, приплетете искусственную косу или наложите шиньон. Думаю, его это устроит. По крайней мере, формальности будут соблюдены. На худой конец, и это можно будет определить достаточным.

— Господин раввин! — Шане кровь кинулась в лицо. — Не стоит так хлопотать! Что вам угодничать передо мной? Я же не Господь Бог!

И вышла.

VI

По договоренности с мужем встретиться у Кайзера, Шана поднималась по узкой лестнице в мрачном обветшалом доме на Аугустштрассе. В полутьме она с трудом разбирала таблички на дверях квартир. Казалось, весь дом заполонили студенты. Наконец на четвертом этаже, под эмалированной табличкой «Денеке», она разглядела простенькие «канд. фил. Якоб Кайзер», рядом «канд. мед. Фриц Гамбургер».

Она дважды коротко нажала на едва поддающуюся кнопку звонка, как было обозначено на табличке. Изнутри послышалась мелодия вальса в клавишной вариации. Зашаркали шаги, заскрипела дверь, раздвинулась щель на длину цепочки, и в ней показался внимательный глаз на широком бабьем лице. Потом дверь закрылась, открылась снова, на этот раз широко, и проем заняла объемистая фигура дородной особы. Особа, как своей, протянула Шане полную руку и одарила сердечным рукопожатием.

— Заходите, заходите, милая! — на шаг отступила она, смеясь без видимой причины. — Эй, дети! Ну и повезло вам, шалопаи! — крикнула она куда-то в глубь помещений. — Вот и партнерша господину Гермерсхайму! Нет, что за мир! Заходите же, милочка! Чем ближе к ночи, тем приятней гости! Рассмотрим вас со всех сторон!

Она впустила озадаченную Шану в темную прихожую. Через открытую дверь из ближайшей комнаты пробивался луч света. Шана сделала пару шагов. За фортепьяно сидел белокурый молодой человек в одной рубашке, на диване другой — между двумя девушками. Черноволосая с сигаретой во рту собирала распущенные волосы. Вторая, блондинка, легко вспорхнула и подлетела к двери. За ней обозначился силуэт высокого, одетого с элегантной небрежностью юноши.

— Заходите, не стесняйтесь! — прощебетала блондинка. — Кого вы нам тут доставили, фрау Денеке? Я — Аманда. Рожденная глупышкой, конфирмирована и необразованна! — Она повисла на руке Шаны и залилась смехом. — А вы, фрейлейн? Откуда вы нам явились?

— Простите… Наверное, это ошибка… — пролепетала совершенно сбитая с толку Шана. — Я… Я хотела… Господин Кайзер здесь живет?

— Уи! Йес! — радостно взвизгнула Аманда, отпуская руку Шаны, и схватила за руки высокого молодого человека, задергала его за рукава лощеного сюртука, содрогаясь от смеха. — А я уж подумала, это к тебе, милейший господин Гермерсхайм!

— Вот те раз! — покачала головой фрау Денеке. — А я-то уж подумала, кадрилья в полном составе! И снова вы один, господин Гермерсхайм!

— Хватит вам дурачиться! — крикнула брюнетка с дивана. — Фрейлейн черт знает что может подумать! Проводите ее уже!

Высокий молодой человек, сопя, приблизился к Шане и галантно поклонился:

— Меня зовут Гермерсхайм. Прошу, госпожа, сюда! Позвольте! Мой друг Кайзер дома. И не один. Мы все студенты, милостивая госпожа, и как раз изучаем талмудический трактат…

Он открыл одну из дверей.

— Господин Кайзер! К вам дама! — пронзительно выкрикнула Аманда и снова прыснула.

Шана в сопровождении Гермерсхайма вошла в комнату Кайзера. Длинное помещение освещалось лишь светом из окна, выходящего во двор и косо расположенного в нише. Там же стоял стол, заваленный фолиантами, в которых Шана легко распознала тома Талмуда. Склонившись над книгами, сидели четверо. Йосл и рядом другой молодой человек — по описанию, Кайзер; далее среднего роста мужчина лет сорока с пепельно-рыжей округлой бородой и еще один рыжеватый такого же возраста с ярко выраженной туповатостью на лице.

Из соседней комнаты доносились шепоты и смешки, потом раздались звуки вальса и послышалось шарканье танцующих ног.

Кайзер резко вскочил навстречу Шане:

— Вы, конечно, фрау Шленкер! Добро пожаловать! Вместе с вами солнце вошло в мою студенческую каморку! Гермерсхайм, конечно, уже сам представился? Это мой старый друг учитель Йользон, который по доброте душевной занимается с нами Талмудом и уже не на жизнь, а на смерть сцепился с вашим мужем по поводу трудных мест. А рядом Лёвенберг.

— Мы все обсудили с господином Кайзером, — радостно сообщил Йосл. — Он мне поможет! Я уже знаю, где брать книги и с чего начинать. И он сам позанимается со мной! А еще: думает, здесь найдется для нас комната!

— А теперь расскажите нам о визите к доктору Розенбахеру! — вмешался Кайзер. — Я пока позабочусь о чае.

Он открыл дверь в соседнюю комнату. Оттуда с любопытством выглянула блондинка.

— Нельзя ли кипяточку, фрейлейн Аманда? — спросил Кайзер, оставаясь в дверях.

— Бэ эс! То есть будет сделано! — ответила Аманда и скрылась.

Изнутри кто-то крикнул:

— Слушай, Кайзер! С этим принцем Гомбургским[10] не все так просто! Все-таки сцена у собора больше говорит в мою пользу, а не в твою! Курфюрст и не собирался всерьез казнить принца!

— Позже поговорим! — откликнулся Кайзер и вернулся к себе. — Итак, чего вы там добились у Розенбахера?

— Немного, — вздохнула Шана и рассказала о своем визите в мельчайших подробностях. — Это, — закончила она рассказ, — произвело впечатление скорее промышленного производства, чем приемной раввина. И главное действующее лицо у них там некто Клук. Что за странная личность! Похоже, он скупает все: аптеки, спиртзаводы, магазины колониальных товаров и много другого. Без оглядки подписывает документы на миллионы, а платит пару грошей! Акционер огромных компаний, а одет как рабочий. Бреется у раввина и на все один ответ: «Да, господин доктор»!

Якоб Кайзер посмеялся от души.

— Ну конечно, если не знать Клука! Клук — столп иудейских ортодоксов в Берлине. Он не еврей — на этом и зиждется его положение. Он уже много лет варится в этой среде и чувствует себя прекрасно. Но горе ему, если однажды он решит обратиться в иудейскую веру! Тем самым он подорвет основы своего существования и тут же лишится куска хлеба.

— Как это? — удивилась Шана. — Скажите, а это один из принципов ортодоксов Германии — не брать еврейских служащих? Вот как у господина Гермерсхайма?

— У моего отца? — спросил отпрыск. — О, это нечто иное! Но я, конечно, был бы пообходительнее.

— Цель жизни Клука, — продолжил Кайзер, — выполнять то, что запрещено верующему еврею, но без чего тот не хотел бы оставаться. И Клук своим участием сильно облегчает бытие.

— А, понимаю, — обрадовался Йосл. — В субботу он включает и выключает свет. Этим и живет?

— Это лишь малейшая толика его деятельности. Да, по субботам он ходит по домам, открывает письма, шевелит угли в печи и делает по хозяйству еще тысячу мелочей. О его многогранности вы сегодня уже получили представление. Но существеннее другое: за несколько марок его имя и подпись всегда к вашим услугам! Волшебное слово «Клук» под соответствующим документом снимает все угрызения совести так же надежно, а может, и еще надежнее, чем отпущение грехов. Возьмем, например, вопрос субботнего отдыха. Острая конкуренция и, главное, обязательный выходной по воскресеньям принуждают набожного еврея из чувства самосохранения открывать свой магазин в субботу. Для того чтобы не нарушать строгого запрета Торы и Талмуда, некоторые находят выход: берут себе в партнеры нееврея. Теперь магазин не чисто еврейский, так что спокойно может торговать в субботу. Еврей-владелец, само собой, в этот день держится подальше от торговых помещений. Бывают случаи, когда невозможно иметь партнера, и тогда хозяин за смешную сумму нанимает подставное лицо — это и есть наш Клук.

— И все поголовно так? — спросила Шана.

— По меньшей мере, часто. Таким образом бравый Клук сделался совладельцем значительного числа самых разных фирм.

— Забавно! — сказал Йосл. — А с другой стороны, как еще человеку помочь себе!

— А теперь, перед Пасхой, у Клука начинается главный деловой сезон. Известно, что строгое предписание убрать на праздничную неделю из своего владения все, что соприкасалось с квасным, для личного хозяйства уже тяжкое бремя, а уж для некоторых предприятий и вообще непосильное. К счастью, на этот случай Бог создал Клука. Все, чем после Песаха снова можно будет пользоваться, продается ему. Клук покупает кухонное оборудование, винные склады, бочки уксуса, спиртовые и сахарные заводы, земельные участки и аптеки, кофейни и конторы, и много всего еще. Каждый год сделки заключаются по накатанной схеме, формуляры даже печатаются в типографии. Суммы продажи, конечно, вносятся весьма внушительные — иначе могло бы подключиться какое-то третье лицо и совершенно серьезно исполнить контракт. Клук, разумеется, платит задаток в несколько грошей и оставляет за собой право отказа от владения, и в первый день после праздника он исправно появляется во всех местах и с озабоченной миной на лице заявляет, что покупка для него обременительна и он желает воспользоваться своим правом отказа. Клук получает чаевые, договор разрывается, и все возвращается на круги своя.

— Поразительно! — воскликнул Йосл. — У нас, конечно, тоже временами проворачивают нечто подобное, но здесь все поставлено на производственные рельсы! Формуляры, надо же! Не зря идет слава о «немецком порядке»!

— А я считаю это возмутительным! — запротестовала Шана. — И кого этим хотят обмануть? Господа Бога? Или себя? Это называется мошенничество с религией!

Кайзер пожал плечами:

— Не стоит принимать так близко к сердцу! Уверяю вас, мне подобные вещи тоже несимпатичны. Но это неизбежный результат своеобразного положения, в котором мы, евреи, оказались.

— Значит, надо менять положение!

— Золотые слова! Но пока что мы там, где мы есть, и должны выкручиваться. А что людям делать? Просто обрушить закон, к которому привязаны всей душой, который дал им и их предкам выстоять во всех тысячелетних невзгодах и благодаря которому еврейство сохранилось по сегодняшний день?

— А не значит ли это: пожертвовать духом, чтобы сохранить букву?! — разгорячилась Шана. — Есть ли что позорнее и бессмысленнее, чем от имени иудейской религии оставлять без куска хлеба шестьдесят евреев только потому, что они евреи?! Господин Гермерсхайм действительно верит, что совершает благое дело?

— Если мой отец что-то делает, — вступился Гермерсхайм-младший, — это определенно богоугодно! Значит, происходит точно по предписанному, уж будьте уверены!

— Но решаться должно по духу!

— А это уже не наше дело! На то мы и ортодоксы. Мы должны придерживаться буквы закона. Что предписывает нам Тора, то не может быть дурно! Что вы так разволновались? Хотя, знаете, а гневные глазки вам очень к лицу!

Шана онемела. Она не разбиралась в комплиментах такого сорта и впервые столкнулась со столь удобным способом уходить от проблем.

Аманда внесла поднос со стаканами и чайником. Ставя его на стол, она бросила на Шану бесцеремонный оценивающий взгляд. По пути к выходу она ловко сорвала с головы Гермерсхайма большую ермолку, которую он только что надел, чтобы прочесть положенное благословление перед трапезой. В дверях Аманда остановилась, поигрывая ею как мячиком и смешными ужимками давая Шане понять, как весело она подкалывает серьезного Гермерсхайма.

— Не дурите, фрейлейн! Отдайте ермолку, она мне нужна!

Гермерсхайм направился к девушке. Она быстро спрятала шапочку за спину и прислонилась к дверному косяку.

— Пойдемте к нам! Илонка уже совсем сходит от вас с ума!

— Отдайте, говорю вам!

Гермерсхайм обвил Аманду руками, стараясь дотянуться до вожделенного предмета, последовала короткая возня, наконец проказница с размаху кинула ермолку в комнату, со смехом выскочила и захлопнула за собой дверь.

Гермерсхайм поднял ермолку, тщательно отряхнул ее, надел, подошел к столу и, еще разрумянившийся и запыхавшийся от борьбы, принялся читать благословение.

Между тем Йользон придвинулся к чайному столу, а Лёвенберг, склонив голову, невозмутимо корпел над своим фолиантом, будто в комнате ничего и не происходило.

— Что скажете на это, Йользон? — спросил Гермерсхайм.

— На что? На сказанное вами? Думаю, вы и так знаете! Только одно: евреям надо обратно в гетто!

— Ну, сел на своего любимого конька! — мрачно усмехнулся Кайзер.

— На конька не на конька, а так оно и есть! Плевать я хотел на всякую эмансипацию! Наш закон, наша Тора — она одна сохранила нас! А в нынешней жизни нам приходится выделывать кульбиты с этими формулярами, с этими Клуками и пряжками из ключей! Если человек не может правильно соблюдать закон, то он становится только символом, только памятью. Нет у нас уже субботы! Если кто-то носит ключ на брюхе, а не в кармане, и говорит: это как бы и не ключ уже вовсе, то и суббота становится «как бы»! Мнемотехника! И вся еврейская жизнь сейчас сплошная мнемоника! Нельзя забывать свое еврейство! Надо думать о Палестине! Надо помнить, кто ты есть! Мы не живем, как должен жить еврей. Мы уже почти перестали быть евреями, но вспоминаем: «как бы» надо жить по-другому, «как бы» все-таки евреи. Комедия да и только!

— Ну так и нечего участвовать в этом спектакле! — парировала Шана. — У нас в России ты либо еврей, либо нет.

— Вот я и говорю! А все потому, что там остались гетто. В гетто еврей живет как человек. Пусть как бедный, голодный несчастный человек, пусть дрожит за свою жалкую жизнь, зато не должен всю жизнь играть комедию, пока сам не запутается, где его истинное лицо, а где маска. Сегодня еврея толкают на мошенничество. И самое поганое: он знает, что ничего не принесет пользу. Нельзя жить одними символами. Евреи пьют из пустых бокалов, как актеры на сцене, и делают вид, что наслаждаются. Но они остаются трезвыми и голодными, и пустыми!

— Ну, вы чересчур обобщаете! — откликнулся Кайзер. — В конце концов, еще осталась определенная еврейская сущность. Еще существуют…

— «Еще»! Именно, что «еще»! В Германии о благочестивом еврее говорят: он еще религиозен, а об отпавшем — он уже либерал! Вот они «еще» и «уже»! Только вопрос времени. Вопрос двух-трех поколений. Все прейдет! А ортодокс размышляющий, думающий — вас я не имею в виду, Гермерсхайм! — тот точно знает, куда ведет этот путь. Он идет против воли, он упирается — но ничего ему не поможет. Все дело в том, в каком направлении он движется. Один идет напрямик, другой пятится назад — он смотрит в одну сторону, а шагает в другую! Из последних сил судорожно цепляется за все, до чего можно дотянуться. Хватается за соломинку, как утопающий. И ведь знает, что бесполезно, но держится. Соломинка — тоже своего рода символ!

— Мне кажется, — сказала Шана, — молодые не должны держаться за застывшие, мертвые традиции! Разве парики определяют веру?

— Вот и я говорю! — поддержал Йользон. — Здесь все пришло к тому, что парики важнее человека под ним!

— Слушайте, Йользон! — разозлился Гермерсхайм. — Может, вы хотите отменить и головное покрытие? Закон говорит, что замужняя женщина не должна показывать природные волосы, чтобы не понравиться другим мужчинам, кроме своего мужа! Хотите разрушить нашу мораль?

— Меня вам не надо бояться в этом плане! А не то мне придется иметь дело еще и с Амандой! Но скверное дело — в новые времена жить по тысяче древних предписаний!

— Так, значит, вы желаете реформировать? Господин Йользон — новый реформатор!

— Я? Упаси Бог! Кто я такой? И кто вообще может сегодня что-то реформировать? Мы знаем, что из всех этих реформ выходит! Тут отрезают один кусок, там — другой, а под конец не остается вообще ничего. А самое страшное, что в результате в каждом отдельном уголке иудаизм выглядит по-разному. Не остается ничего общего: ни отличительного признака нашей общности, ни надежды на совместное будущее! Не-ет! У нас нет иного выхода, как законсервировать нашу одинаковость!

— Но вы же сами сказали, что в сегодняшней жизни это не годится! — воскликнула Шана. — Вы сами признали, что даже ортодоксы покоряются новым веяниям и прогрессу!

— Так и есть. Именно поэтому я и остаюсь при своем мнении: мы должны вернуться назад, туда, где консервация возможна, где нас не будет касаться жизнь всех остальных в этом мире — в гетто!

— Нет! — пылко возразила Шана. — Чепуха! И это приходится выслушивать здесь, в Германии! Мы бежали из русского гетто сюда, на волю. Мы думали, там еврей не может быть евреем, там дискриминация не дает еврею доказать, чего он может добиться. Мы думали, за границей, на Западе, еврей, не теряя своей сущности, может свободно развиваться, может завоевать любовь и уважение людей, вместо унижений и презрения, выпавших на долю местечковых евреев!

— А я вам говорю: если бы из восточных гетто не было постоянного притока свежих сил, то в Германии давно бы не осталось ни одного еврея, — стоял на своем Йользон. — Вы там полагаете, что счастье здесь, вы рветесь из гетто на свободу, а мы здесь в том, что вы называете волей, начинаем прозревать, что не сможем выжить без крепкой каменной стены. Нам снова надо в гетто!

— Прекрасно! — скривился Гермерсхайм. — Вам надо, вы и подите! А мне и здесь хорошо! Чего это мне не хватает? На нашей вилле в Груневальде у нас все поставлено по закону. Можно и в Германии оставаться набожным иудеем и исполнять каждое слово, каждую букву Торы!

— Знаю я вашу «букву»! — усмехнулся Йользон. — Вы, как предписано, не пьете вина в доме нееврея, в субботу не касаетесь наличных. Для этого в ночных клубах, где вы гуляете, держите открытым кредит на субботу, для этого рядом с вами постоянно такие женщины, которые пьют вино за вас!

— Господин Йользон! — надменно поджал губы Гермерсхайм. — Здесь дама! Думаю, вы должны радоваться, что есть еще евреи, благочестивые и зажиточные, которые регулярно изучают Талмуд, как я или Лёвенберг!

— Намекаете, что я живу с уроков? — горько усмехнулся Йользон. — А как вы без них выглядели бы на балах на вашей вилле в Груневальде? Или в Халензе? Или где там еще вы отплясываете? Почему бы вам сейчас, как обычно, не пойти в соседнюю комнату упражняться в танцах — с Илонкой, с Амандой и с фрау Денеке? Вот ваши уроки Талмуда! Вы танцуете, Лёвенберг спит! Такого осла, как Лёвенберг, свет еще не видывал! Не понимает ни слова, зато каждый день является на занятия, как предписывает закон. Учение у вас тоже давно превратилось в пустой символ!

Из соседней комнаты послышались визги и хохот, после гневного возгласа — хлопок.

Дверь распахнулась, и ворвалась Аманда.

— Господин Кайзер! Я побуду у вас? Господин Зоннтаг обнаглел!

За ней появился молодой человек, которого Шана видела на диване между девушками, левая щека у него пылала. Стараясь выглядеть непринужденно, он прошествовал к окну и склонился над книгами.

— Как далеко мы продвинулись сегодня? — невинно спросил он.

— Закончили трактат о ритуальных очищениях, — сообщил Йользон. — Урок Талмуда окончен. Просыпайтесь, Лёвенберг!

Райские яблоки

I

— Кан! Кан! Коллега Кан! Зигмунд Кан!

Советник юстиции Венцель уже полчаса ревел имя адвоката, протискивая свое тучное тело через толкотню кабинетов в здании ландгерихта на Грюнерштрассе. Он метался по длинным коридорам, заглядывая во все двери справа и слева, во все ниши и укромные уголки, присматривался к группам за широкими столами, рыскал между шкафчиками гардероба, прижимался лбом к стеклянным дверям адвокатской библиотеки, пустынность и тишина в которой странно контрастировала с биржевой сутолокой в остальных помещениях. Он извергнул боевой клич, которым вызывал на бой всех противников скопом, собравшихся в шахматной комнате, где полным ходом шло сражение на многих досках, но не привлек к себе внимания не только игроков, но и многочисленных болельщиков. Выкликая свое «Зигмунд Кан!», прошелся вдоль телефонных будок до главного входа в адвокатское отделение, расположившееся над лестницами и галереями. Никакого Зигмунда Кана не было и в помине! Он нашел Леопольда Кана, нескольких Конов, один из которых оказался даже Зигмундом. Тот живо откликнулся и вприпрыжку кинулся вслед за мчащимся советником юстиции вверх по круто изгибающейся лестнице до зала заседаний. И только там выяснилось недоразумение, после того как Кон перебрал все двадцать три дела, которые находились у него в производстве по защите интересов картеля «Берендзен». Так что с ним пришлось расстаться в атмосфере всеобщего раздражения. А Зигмунд Кан все не объявлялся!

Между тем адвокат Сигизмунд Ханк сидел в шахматной комнате, спрятав свое тщедушное тело за спинами болельщиков, сгрудившихся вокруг самой бездарной партии и следящих за ней, как загипнотизированные. Ханк прикинулся глухим и немым. Он хорошо знал, по какому поводу его ищет Венцель — это был проклятый процесс по делу об этрогах, который он как истец уже проиграл в первой инстанции. По желанию доверителя ему пришлось подать апелляцию на приговор, но его не оставляло удручающее сознание безнадежности этого дела. Да и вообще оно было ему несимпатично по ряду причин, а тут еще как назло председательствовал язвительный судья Бандман! Ханк твердо решил — если на сей раз удастся ускользнуть из лап противника и по этой уважительной причине дождаться перенесения слушания дела на другой срок — всучить защиту интересов клиента кому-нибудь из коллег.

Но злой рок в лице помощника адвоката уже встал на его след. Когда Венцель в очередной раз ворвался со своим «Зигмунд Кан!», помощник ухватил того за развевающуюся полу мантии и спросил:

— Кого вы ищете? Кана? Зигмунда Кана? Но, господин советник юстиции, такого больше не существует в природе! По высочайшему соизволению и великой милости, его освободили от прежнего имени. Помните, недавно произошел тектонический сдвиг, и из Савла вышел Павел, из Левизона — Ленсен, а из пепла досточтимого Зигмунда Кана вылетел феникс Сигизмунд Ханк!

И загремел оглушительный окрик:

— Адвокат Сигизмунд Ханк!

— Дьявол со всеми ними разберется, с этими израильтянами! — раздраженно воскликнул Венцель. — Водят за нос со своими именами! Ханк! Коллега Ханк! — возопил он с воскрешенной надеждой.

Теперь Сигизмунду Ханку деваться было некуда. Подхватив свои бумаги, он выскочил из шахматной комнаты, изображая поспешность.

— А вот и он! — загрохотал помощник адвоката. — Господин советник юстиции чуть не доконал себя, разыскивая вас!

— Меня искали? — Ханк скроил невинно удивленную мину. — Господин советник Венцель? Очень приятно. Мое имя Ханк. Наконец-то вы объявились, а я уже почти час жду, когда позовут!

— Позвольте! — чуть не захлебнулся от возмущения Венцель. — Я уже три часа ору здесь как сумасшедший!

— Весьма сожалею! Но я бы не пропустил своего имени. Вот только что услышал его в первый раз!

— Знаете, может, вам и доставляет удовольствие новое звучание вашего имени, а я так уже охрип. Ладно, идемте, надо хотя бы к Пасхе пристроить наши райские яблочки!

Оба заторопились по лестнице на третий этаж и вошли в зал заседаний, где между двумя членами ландгерихта Шлютером и Берншторфом восседал как на троне Бандман, которого так опасались из-за его несдержанной словоохотливости и злого язычка. Поскольку заседание по делу «Романов против Принца Уэльского» заняло много времени, в зале скопилось изрядное количество адвокатов, в нетерпении ожидавших своей очереди. Вошедших встретили кто недоброжелательными, а кто прямо-таки враждебными взглядами, и привычный спор о преимущественном праве разгорелся с новой силой. По расписанию слушаний дело решилось в пользу «Пфеффер против Боруха», и остальным ворчащим адвокатам волей-неволей пришлось отступить. Венцель и Ханк разошлись по обе стороны от стола судей, чтобы, как только предыдущий поверенный очистит кафедру, быть готовыми к началу заседания, хотя некоторые особо ретивые адвокаты, с более ранними сроками, еще пытались в последний момент подвинуть конкурентов.

На скамьях слушателей на заднем плане противоборствующие партии размежевались друг с другом. С того момента как судебный пристав выкликнул их имена, господа Пфеффер и Борух уже три часа — назначено было на девять часов, а сейчас наступил полдень — сидели на деревянных скамьях, изничтожая друг друга язвительными взглядами. Накопившаяся за это время злоба изливалась и на собственных поверенных, из-за которых приходилось здесь изводиться в тягостном ожидании. Теперь, когда дело вроде бы сдвинулось с мертвой точки, она уступила место более доброжелательному чувству, которое позволяло сплотиться в надежде возле «своего», и мобилизовало на бой с «вражьим» адвокатом, в которого метались стрелы презрения.

Однако дело «Романов против Принца Уэльского» пока не нашло своего завершения: председатель еще диктовал референдарию мировую сделку, благодаря которой торговец кожей Вольф из фирмы «Романов» и торговец обувью Розенбаум из фирмы «Принц Уэльский» смогут зарыть топор войны.

Наконец протокол мировой был оглашен и подписан. Освободившиеся адвокаты разбежались со своими документами, а Венцель и Ханк заняли полагающиеся по статусу места.

— Шестое дело по списку! — возвестил советник юстиции. — Номер двести восемьдесят шесть, «Пфеффер против Боруха».

— Вижу, — буркнул председатель, обводя беглым взглядом противоборствующие партии, и принял папку из рук заседателя. — Дело о райских яблоках, превратившихся в яблоко раздора. А молоко здравого смысла створожилось в яд дракона. Господин референдарий Ленсен, это ведь ваше дело? Пожалуйста, ведите протокол!

II

— Дело готово для принятия решения! — вступил Венцель. — Обстоятельно изложено в письменном виде, должны ли мы его еще зачитывать устно?

— Господа со всей ответственностью детально расписали предмет разбирательства в представленных документах, — согласился председатель. — Исходя из этого, можем засчитать их как прения сторон и перейти к рассмотрению дела по сути.

— Хотел бы кое-что добавить по этому поводу, — вмешался Ханк.

— Да, правильно. Ваш доверитель присутствует лично.

— Это не имеет никакого значения для разбирательства дела с моей стороны, — раздраженно ответил Ханк.

— Как это не имеет значения? — удивился Бандман. — Почему вы так решили? Дайте мне закончить! Я хочу сказать: поскольку обе стороны присутствуют на заседании лично, имеется возможность разрешить спор мировым соглашением.

— Исключено! — поспешно возразил Ханк.

В суде первой инстанции он уже предпринимал тщетные усилия завершить полюбовно этот крайне неприятный для него спорный случай, но все они разбились о твердолобое упрямство доверителя. И теперь у адвоката не было никакого желания тратить время на бессмысленные переговоры.

— Как пожелаете! — сухо подытожил председатель. — В таком случае переходим к протоколу, господин референдарий! Запишите: на апелляционных слушаниях присутствуют помимо истца, чьи интересы представляет уполномоченный на участие в судебном процессе адвокат Кан…

— Ханк!

— Как вам угодно?

— Адвокат Ханк, представитель истца! — побагровел тщедушный защитник.

— Ах, так вы… Извините! Не могу же я знать всех господ адвокатов в лицо! Я полагал, вы Кан, как свидетельствуют документы. Господин референдарий, пожалуйста, начните новый протокол: …истец, чьи интересы представляет уполномоченный на участие в судебном процессе адвокат Ханк, заместитель адвоката Кана…

— Нет! — задохнулся Ханк. — Не заместитель! Я сам уполномоченный!

— Ах так? О, извините! — с подчеркнутой вежливостью отреагировал Бандман. — Итак, господин референдарий, начните новый протокол: …помимо истца присутствует адвокат Ханк с объяснением, что наряду с адвокатом Каном уполномочен на участие в судебном процессе в качестве второго представителя…

— Да нет же! — взвился Ханк под веселый гогот, дружно грянувший за его спиной со скамеек слушателей. — Я и есть уполномоченный! Я, адвокат Ханк, единственный представитель интересов истца!

— Ах так? — Бандман перещеголял сам себя в вежливости тона. — Значит, опять закралась ошибка. Еще раз прошу меня простить! Господин референдарий, пожалуйста, новый протокол: …присутствует помимо истца, чьим уполномоченным на участие в судебном процессе является адвокат Ханк, утверждающий, что срок полномочий бывшего представителя истца адвоката Кана истек…

— Да нет же! — Ханк был близок к тому, чтобы швырнуть бумаги на пол и убежать куда глаза глядят. — Кан и Ханк идентичны! То есть я — это одно и то же лицо. Я с самого начала процесса единственный уполномоченный на участие со стороны истца!

— Ах, ах! — Бандман был сама любезность. — Но я все еще не понимаю. Будьте так добры объяснить мне все доходчиво и подробно.

Ханк взял себя в руки и постарался говорить как можно спокойнее:

— По высочайшему соизволению я поменял свою прежнюю фамилию на фамилию Ханк.

— Ах так! Что ж вы сразу не сказали? Господин референдарий, итак, новый протокол: …помимо истца присутствует уполномоченный на участие в судебном процессе адвокат Кан…

— Ха-анк! — голос адвоката наполнился отчаянием.

— Так, спокойно! Разберемся по порядку! — мягко остановил истерику Бандман. — Что у нас там, господин референдарий? «…Помимо истца присутствует уполномоченный на участие в судебном процессе адвокат Кан?..» Адвокат Кан объясняет, что по суверенному разрешению с недавнего времени он более не носит фамилию Кан, а называется теперь Ханк. Адвокат Ханк отныне представляет ходатайство по апелляционной жалобе… Вы что-нибудь поняли, господин референдарий?

— Да, конечно! — откликнулся Хайнц Ленсен, не вставая, не поднимая от протокола головы и не разделяя всеобщего веселья.

— Другую сторону представляет советник юстиции Венцель, — невозмутимо продолжил Бандман. — Фамилия соответствует, господин советник?

— Совершенно верно, — приятно улыбнулся советник юстиции. — Все еще Август Венцель, от крещения до сего дня!

— Итак, о мировом соглашении думать не приходится? — с сожалением констатировал председатель. — Жаль. Дело по всем данным исключительно подходит для этого. Речь ведется о предмете израильтянского ритуала, и здесь обе стороны иудейского вероисповедания могли бы больше положить на то, чтобы не выставлять свой спор на всеобщее обозрение, даже если уж они не смогли обойтись без судебного разбирательства. Что по этому поводу скажет ответчик?

— Ну, скажите хоть что-нибудь! — Венцель подтолкнул к судейскому столу своего клиента, одетого, несмотря на теплую весеннюю погоду, в меховую шубу.

— Господин председатель! — открыл рот Борух. — Я человек мирный, но с этим делом я уже поимел столько неприятностей! Так что, теперь еще и деньги платить? Плоды нельзя использовать в обряде, если у них обломаны черешки!

— Ладно! Лично я, правда, не совсем разбираюсь, каким образом обломанная палочка может нанести ущерб ритуальной пригодности. В конце концов, даже в раю яблоко уже было сорвано с ветки, когда Адам надкусил его. Но давайте здесь полагаться на компетентность экспертного заключения раввинов. Во всяком случае, с юридической точки зрения дело не такое простое. Не согласитесь ли вы по доброй воле уплатить истцу хотя бы половину?

— За что? — искренне изумился Борух. — За обломанные черешки?

— Разве я продавал черешки? — внезапно взорвался господин Пфеффер, бледный худой человечек с редкой бороденкой и в толстых очках. — Я продавал фрукты! Когда покупаю груши и вижу, что груши хороши, разве могу сказать, что ножки не в порядке и поэтому не стану платить?!

— Разве я покупал груши? — кричал Борух. — Разве этрог — это груша? Вы прекрасно понимали, что я из этрогов не варенье варить собираюсь!

— А мое какое дело, зачем вы их покупаете! По мне, так хоть со взбитыми сливками их ешьте!

— Господин председатель! — вмешался Ханк. — Вы же видите, переговоры по мировой не имеют никакого смысла!

— Отчего же? — Бандман удобно откинулся на высокую спинку судейского кресла и с удовольствием наблюдал за перебранкой противников. — Мне кажется, они на пути к взаимопониманию. Дайте людям высказаться, господин адвокат Кан!

— Ханк!

— Ханк? — с явным удивлением переспросил Бандман. — Но на сей раз вы заблуждаетесь! Вы сами заявили для протокола, что по высочайшему благоволению поменяли свое имя и теперь носите фамилию Кан, разве не так?

Ханк судорожно глотал воздух.

— Господин референдарий Ленсен, — озабоченно попросил Бандман, — посмотрите, пожалуйста, в протоколе, как там записано?

Хайнц низко склонился над протоколом. Ему пришлось дважды перечитать, прежде чем он смог ответить по возможности деловым тоном:

— Адвокат Ханк, прежде Кан.

— Ах, так? Надо же! В таком случае прошу прощения. Вполне извинительное заблуждение, не правда ли? Ведь могло бы быть и наоборот. Ханк! Теперь я запомню.

— Убедительно просил бы! — огрызнулся разъяренный Ханк.

— Да что ж с такой обидой-то? — попенял председатель. — Я допустил промах и признал это. Теперь вот вспоминаю, вы абсолютно точно называли себя Ханк и еще добавили, что от крещения до сего дня.

— Вообще-то это я сказал! — ухмыльнулся Венцель.

— Тоже допускаю. Надеюсь, инцидент исчерпан. Итак, вернемся к нашим райским яблокам. Вы, господин Борух, как я понял, испытываете сомнение в возможности использования плодов без плодоножек в религиозных целях?

— Без черешков этроги не могут применяться! У меня их ни один человек не купит, поскольку с ними нельзя молиться!

— Что скажет на это истец?

— По этому пункту ничего, — ответил Ханк, ощутивший настоятельную потребность немного активизировать свою роль. — Мы здесь не будем входить в детали, лично я в этом совсем не разбираюсь, но…

— Что?! — встрял Борух. — Вы не разбираетесь? И при этом покойный Лейзер Кан был кантором в Вонгровецкой синагоге!

— Прошу оградить меня от нападок! — не своим голосом заорал Ханк.

— Господин Борух, — внушительно изрек Бандман. — Прекратите прерывать заседание и оставьте ваши неподобающие замечания в адрес господина представителя истца. Покойный Лейзер Кан из Вонгровеца не имеет никакого отношения к суду, равно как и к господину адвокату Ханку. Это понятно?

— Но адвокат Кан, то есть Ханк, прекрасно знает… все евреи знают…

— Я протестант, если вы не против! — резко осадил его Ханк.

Борух внимательно посмотрел на него и вдруг совершенно успокоился.

— Нет, ничего не имею против! — Он отступил на несколько шагов. — Я не знал, что адвоката крестил господин Пфеффер!

— Я тут ни при чем! — запротестовал Пфеффер. — Он крестился во время процесса! Я к тому времени уже внес задаток!

— Это неслыханно! — возмутился Ханк. — Я сложу с себя полномочия, если вы скажете еще хоть слово!

— Господин адвокат! — призвал Бандман. — Не надо так раздражаться. Побольше христианского милосердия!

— Выражаю протест против непрекращающихся оскорбительных антисемитских замечаний, направленных на меня со стороны господина председателя! — Ханк окончательно вышел из себя.

— Антисемитских? Оскорбительных? — тоном, полным недоумения, воскликнул Бандман и наигранно-растерянным взглядом обратился к заседателям, те ответили ему соответствующими минами. — Антисемитские и оскорбительные замечания? Но разве вы еще иудей, господин Ханк?

Ханк больше не мог стерпеть, он судорожно сгреб свои бумаги и бросился прочь из зала.

— Нет, вы видели что-либо подобное? Что это с ним? — Бандман свысока обвел взглядом всех присутствующих и остановился на Ленсене, который, скрючившись, корпел над протоколом. — Вы все запротоколировали, господин референдарий, не так ли? Господин советник юстиции Венцель внес предложение отклонить апелляцию. Оглашение приговора назначается по истечении восьми дней!

III

Хайнц Ленсен уныло брел из суда домой, под мышкой папка со злосчастным делом «Пфеффер против Боруха». Апелляция, по его мнению, уже была отклонена, и в ближайшие дни осталось только оформить решение суда. Дальнейших неприятностей ждать не приходилось, и сейчас его мысли занимала не столько юридическая сторона дела, сколько сама процедура сегодняшнего заседания, свидетелем и хронистом которого он оказался в силу обстоятельств.

Манера, в которой Бандман обращался с несчастным адвокатом, удручила и разъярила Хайнца. Он подозревал, что все выпады судьи метили главным образом в него, который в одно время с Каном сменил веру и имя, поэтому ему приходилось держаться тишайшим образом и молча вести протокол. А вот адвокат до известной степени имел возможность противостоять этим подлым инсинуациям. Однако новоиспеченный господин Ханк оказался не той персоной, чтобы с достоинством отстаивать свою позицию!

Хайнц злился на Ханка даже больше, чем на Бандмана. Надо же, сделал посмешище не только из себя, но и из него! По злому року еще угодил в адвокаты по его делу и подставил Хайнца своей конфузностью!

Хайнц мысленно поставил себя на место Ханка и представил себе, что бы он делал в его положении. Конечно, так застать себя врасплох он не позволил бы! И сбил бы спесь с этого заносчивого судьи! Но разве это решило бы проблему? Если какой-то субъект ведет себя неприлично, его всегда можно осадить, не касаясь глубинных вопросов. Однако Хайнц нюхом чуял, что за поверхностной перепалкой судьи и адвоката, за намеками и подколками скрывалось нечто серьезное. И дело не в пошлости шуток одного и не в отсутствии достоинства у другого, которого он лишился в глазах всех присутствующих.

С другой стороны, как смог бы Ханк защитить свою позицию в смене фамилии и остального, с этим связанного, когда упреки ему были брошены совершенно серьезно, под каким бы злым соусом Бандман ни подавал их?

Его гнев немного улегся, когда Хайнц вспомнил жалкую тщедушную фигурку Ханка, узкое вялое лицо, крючковатый нос, бегающие глазки. Но кровь снова ударила в голову, стоило мысленно воспроизвести, как этот презренный человечишка корчился под безжалостными насмешками Бандмана. В конце концов, не станут ли Бандман и иже с ним смотреть на него самого так, как он сегодня смотрел на Ханка: с отвращением и пренебрежением?

Но разве эти люди имеют право столь надменно судить и осуждать с высоты господствующего большинства в государстве, которое поощряет смену религии? Его отец своим продвижением по службе обязан крещению, иначе он никогда не занял бы высокий пост. А то, что государство ставит непременным условием для карьерного роста, разве может считаться аморальным? И сколько еще он знает людей, нравственно перешагнувших через всяческие сомнения на этом пути!

Вполне возможно, что случай Кана-Ханка в корне отличался от его случая и от известных ему. Наверное, так и было, как сказал этот Борух: Кан происходил из семьи правоверных евреев, много знал об иудаизме, о еврейских обычаях и нравах — и все-таки, ломая себя, сделал тот шаг, отрекся от своего прошлого.

А он, Хайнц Ленсен? Чему изменил он? Какие узы порвал? Ничего иудейского он в жизни не видел, предков не знал, пусть даже в доме чтили память об отце его матери. Дедушкин портрет висел в столовой, и в свое время история его восхождения от бедного учителя-иммигранта к крупному капиталисту производила на мальчика впечатление. В семье не соблюдали никаких еврейских традиций и, можно сказать, не терпели их. Евреи, вхожие в родительский дом, по манере поведения ничем не отличались от других гостей. Разве что доктор Магнус… Но и тот не произнес ни слова, которое не могло бы сойти с уст какого-нибудь христианского теолога. Возможно, в христианской компании этого требовало чувство такта! Принадлежность к своему народу некоторым образом доходила до сознания еврейских детей лишь через тот факт, что они освобождались от уроков закона Божьего — во всяком случае, в старших классах — и не посещали церковь вместе с другими.

В синагоге Хайнц был лишь однажды — на праздновании бат мицвы своей сестры. Подготовку к этому событию они любили оба, правда, от тех уроков у него остались смутные этические нормы, распадающиеся на пункты а), б) и в).

Так что он ни от чего не отрекался, когда порвал с иудейством. Он не совершил ничего бесчестного, когда менял имя, напротив, он отказался от фамилии Левизон как метки еврея, чтобы никого не вводить в заблуждение. По существу, до сих пор именно так и происходило; о нем создавалось ложное впечатление, его идентифицировали с общиной, с которой он не имел ничего общего.

Другое дело Ханк!

Хотя вполне может быть, что молва к Ханку несправедлива и дело совсем в другом. А что, если Ханк как раз из знания иудаизма повернулся к нему спиной? Что, если он отрекся от иудаизма на основании глубоких исследований?

В то время как он, Хайнц, сделал своей шаг без раздумья и собственного суждения. Он ведь совершенно беспечно последовал за отцом подавать заявление в суд. Не выглядел бы он тогда еще отвратительнее, чем Ханк сегодня, если бы ему учинили основательный допрос о причинах его намерений? Что бы он на это ответил?

Странно! Насколько Хайнцу было известно из еврейской истории, во все времена крещение открывало еврею путь к свободе, и на протяжении столетий тому, кто держался за иудаизм, грозили смерть и страдания. Как вообще еще остались иудеи!

То, что слабо и боязливо, то, что не наполнено сильной жизненной энергией, должно было уже тогда отмереть. И более того, если кто-то в роду, хоть один-единственный, поддавался соблазну новой религии, то вместе с ним отлучались от иудаизма и все следующие колена, и навеки вычеркивались из еврейского племени.

В новые времена поистине спаслись только избранные по силе и мужеству.

Хайнц замер как вкопанный, когда его осенила эта идея.

Но ведь это же аристократизм! Аристократизм в лучшем смысле слова!

Что против этого Штюльп-Зандерслебены, сводящие свой аристократизм к какому-то крестоносцу, аристократизм, который им всегда только торил дороги. Когда у этих аристократов была возможность проявить себя в бедственном положении? Когда мужество могло обнаружить себя у этих аристократов?

Хайнц медленно продолжил свой путь через Тиргартен.

Как, как же дошло до того, что теперь, в новые времена, когда угроза жизни и смерти миновала, сыновья этих старинных аристократических фамилий массово дезертируют? Что почти у всех у них один идеал: бесследно раствориться в большинстве, отказаться от печати избранности? За мишурный аксельбант, за пару эполет, за жалкое доходное местечко они отворачиваются от того, чем не поступились их отцы в смертельной опасности и под пытками.

Что за абсурдные игры всемирной истории, если на протяжении тысячелетий нечто пестовалось и сохранялось с беспримерной сплоченностью, чтобы в тот момент, который выглядит безопасным, выбросить это за ненадобностью.

Неужели история столь бессмысленна? Или нынешнее время — это испытание огнем, из которого снова выйдут лишь немногие, лучшие, как высшие и последние избранные?

Лучшие — к которым ханки и ленсены уж точно не принадлежат!

Возможно, и даже наверняка, его предки держатся за древние, давно устаревшие суеверия, которые не могут лишать его свободы действия, его, раскрепощенного и просвещенного сына своего времени. Но понять суть дела и вынести собственное суждение он бы должен.

Теперь, разумеется, уже поздно. Он сделал огромный шаг, нимало не задумавшись, зачем и почему. И он не способен защищать свою позицию, если бы она подверглась атаке.

А так ли уж все поздно на самом деле? Разве не имеет смысл еще сегодня — или особенно сегодня — разобраться в запутанном вопросе, чтобы, если понадобится, обоснованно доказать, что переход в другую религию был нравственно правомерен, и выступить с открытым забралом против всяческих нападок и подозрений!

А как быть, если результат выйдет не таким, как он ожидает?

Хайнц нервно рассмеялся: в какие дебри его завел дурацкий инцидент на сегодняшнем заседании! Он, не испытывающий никаких религиозных потребностей, он, понятия не имеющий о таких вещах, как «вера», вдруг принялся всерьез рассуждать об изучении религии, да еще такой допотопной, застоявшейся в одиозной занудной форме! Он живо представил себе, как торжественно шествует в синагоге с райскими яблоками в толпе старых бородатых евреев. Да уж, сюжет для сестричкиных россказней!

Внезапно всплыло в памяти, что у Эльзы сегодня день рождения, и к этому часу гости, должно быть, уже собрались. Последний отрезок до дома он преодолел чуть ли не бегом.

Эксцентричная сцена у парадной заставила его застыть в нерешительности.

Бледный юноша, примерно его роста, одетый прилично, но явно с восточным колоритом, пререкался с консьержем. Консьерж, видно, спешно выбежал из своей каморки — рукава его рубахи были закатаны. Он заслонял собою вход, отчаянно жестикулируя мускулистыми руками. Заметив в отдалении Хайнца, он прибавил энтузиазма в голосе:

— В последний раз говорю: убирайтесь отсюда! Нет здесь никаких Левизонов! Вон, молодой хозяин возвращается домой, можете его спросить, коли не верите!

IV

Хайнц медленно побрел к подъезду, мысли его были заняты странным совпадением: видно, не случайно именно теперь ему ниспослан ортодоксальный еврей. Молодой человек обернулся и пошел ему навстречу, задумчиво, с легкой улыбкой на губах.

Не представитель ли он той самой древней аристократии? Не один ли из тех, кто выдержал испытание огнем, которым такие, как Ханк, и в подметки не годятся?

Хайнц был настолько погружен в свои размышления, что прослушал вопрос Йосла.

— Простите, что вы говорите? — он помотал головой, стряхивая мысли.

— И вот я пришел вернуть деньги, — закончил Йосл свою фразу.

— Какие деньги?

— Десять марок!

В одной руке Йосл держал банкноту, в другой — корешок почтового перевода.

— Десять марок?

— Да, отправленные Борнштейну для Лифшица.

Хайнц вспомнил о просительном письме и свой филантропический порыв. Он окинул Йосла удивленным взглядом:

— И вы возвращаете мне деньги?

— Я в них не нуждаюсь, — Йосл опустил смущенный взор.

— Так вы Лифшиц?

Йосл зарделся и ответил вопросом на вопрос:

— А вы Левизон?

Хайнца тоже бросило в краску, и он поднял глаза к небесам.

В этот момент со стороны набережной из-за угла квартала вывернул автомобиль и, приближаясь к дому, стал снижать скорость.

— Идемте! — коротко бросил Хайнц, почуяв опасность, и быстро зашагал к подъезду.

Йосл поспешил за ним.

Из авто вышли председатель ландгерихта Ленсен и два молодых господина. Ленсен сам расплатился с водителем, несмотря на протест спутников, которые желали внести свою долю.

— Ни в коем случае, господин лейтенант! Я просто прихватил вас с собой. Прошу вас! Проходите, господин асессор Борхес! В чем дело, Бёме?

Консьерж снова покинул свой пост, выступив навстречу господам, на его пунцовом лице читалось раскаяние, глаза испуганно бегали.

— Господин председатель! — взволнованно запыхтел он. — Я, честное слово, не виноват! Молодой господин… господин референдарий не дал мне! Я хотел его вышвырнуть!

— В чем дело? — повторил ничего не понимающий Ленсен. — Да говорите же!

Молодые люди с веселым любопытством разглядывали ревностного цербера.

— Ну, этот проклятый израильтянин! Попрошайка! Вот. Он поднялся вместе с господином референдарием! То ли Лифшиц, то ли Борнштейн, он толковал. Я ему сразу от ворот поворот, нет, дескать, здесь никаких Левизонов, и христопродавцам здесь ловить нечего!

Молодые люди, изображая деликатность, принялись нарочито громко беседовать и двинулись в сторону лестницы.

Ленсен побагровел от ярости и заорал так, что слышно было до верхних этажей:

— Вызовите полицию! Пусть его немедленно схватят!

Он загрохотал по лестнице, на ходу тщетно пытаясь придать перекошенному лицу приветливое, непринужденное выражение.

V

Йосл, зажав в кулаке свои сокровища, с тяжелым сердцем шагал за спиной Хайнца. Хайнц своим ключом отпер дверь, навстречу выпорхнула горничная в белом чепце и нарядном передничке, с интересом разглядывая экзотического гостя.

— Отец дома? — небрежно бросил Хайнц.

— Господин председатель еще не возвращались, — присела в книксене девушка. — В гостиной уже собрались гости.

Из салона слышался гул голосов.

Хайнц открыл дверь слева по коридору и махнул Йослу. Они вошли в кабинет референдария. Йосл скромно остановился в дверях. Хайнц скинул верхнюю одежду и по привычке начал разбирать папку. Вынув один протокол, он полистал его и спросил с застенчивой улыбкой:

— Вы знаете, что такое этроги?

Йосл замер с таким ошарашенным видом, что Хайнц невольно рассмеялся.

— Я спрашиваю, знаете ли вы, что такое этроги? Так называемые райские яблоки? Фрукт, который приносят с собой в синагогу на Праздник кущей?

— Вы говорите о… А, знаю! Только мы произносим иначе: эсрог. И лулав, конечно.

— Лулав?

— Ну да. Для нетилас лулав на праздник Суккос.

— Суккос?

— Растения, которыми потрясают на празднике.

— Совершенно верно. Непостижимые слова! Ну, да ладно. Так вы знаете, что я имею в виду?

— Конечно, знаю.

На этом вступительная беседа закончилась. Хайнц подошел к окну и уставился в одну точку. Его мысли вернулись к прежней проблеме. Он спрашивал себя, не стоит ли воспользоваться оказией, чтобы узнать побольше о еврейских делах. Только вот насколько этот юноша подходящий ментор? Лицо его Хайнцу нравилось, умное, открытое — не похож он на попрошайку и уж совсем не кажется писакой, сочиняющим такие убогие просительные письма. Правильно! Он же принес назад деньги. Вот что надо разъяснить в первую очередь!

Хайнц обернулся.

— Так что у вас там с деньгами? Почему вы решили их вернуть?

Йосл, застигнутый врасплох вопросами об этрогах, совершенно забыл о причине своего появления здесь. Теперь он оробел еще больше.

— Вот ваши деньги, — Йосл сделал несколько шагов и положил на стол банкноту и корешок перевода. — Чего вы еще хотите? Произошло недоразумение. С вашей стороны это было любезно, но я не нуждаюсь.

Йосл бочком двинулся к двери.

— Стоп! — скомандовал Хайнц, и гость замер. — Так дело не пойдет! Если вы не нуждаетесь, зачем же обращаетесь с просьбой?

Йослу стало жарко, он затоптался на месте и, опустив глаза, наконец выдавил из себя:

— Я этого не писал.

— Не писали? Значит, вы не Лифшиц?

— Нет!

— А кто вы?

— Кто я?

— Вы, вы! Как вас зовут?

— Шленкер. Йосл Шленкер.

— Шленкер? Откуда вы прибыли?

— Из Борычева.

— Борычев это в России?

— Да.

Начиная этот допрос, Хайнц присел на крышку стола и раскурил сигарету, теперь же он вскочил и взволнованно заходил по кабинету, пошире раздвинул шторы, впуская поток дневного света, и поманил Йосла:

— Пойдите сюда! Присядьте! — он пододвинул к окну стул.

Йослу ничего не оставалось, как сесть; настроение его испортилось, и он со страхом ожидал дальнейших расспросов.

Чем дольше Хайнц сохранял молчание, с каким-то странным любопытством разглядывая гостя, тем больше не по себе становилось Йослу. В конце концов он не выдержал и робко спросил:

— Можно мне уйти?

— Уйти? — Хайнц будто пробудился ото сна. — Нет, нет, напротив! Так на чем мы остановились? А, да. Итак, господин Йосл Шленкер, расскажите мне, кто такой Лифшиц.

Это был скверный вопрос, и Йосл предпочел промолчать.

— Хорошо. Кто такой Борнштейн?

На это ответить было уже легче.

— Хозяин постоялого двора с Драгунерштрассе.

— Кто написал письмо?

— Зачем вы меня мучаете? — с тоскою в голосе спросил Йосл. — Я ведь не сделал ничего плохого! Ваши деньги вернулись к вам. Я просто не хотел, чтобы вас обманывали, вот и принес. И больше ничего.

— Смотрите-ка! Так меня хотели обмануть? И кто же? Значит, письмо — это чистой воды мошенничество?

— Господин Левизон! — Йосл поднялся. — Извините, но большего я сказать не могу. Ничего дурного я и в мыслях не держал, иначе бы не пришел сюда! Делайте со мной, что хотите!

— Ничего я не хочу с вами делать! — Хайнц внезапно почувствовал жалость к несчастному юноше, которого он поверг в такое смятение. — Мне вы кажетесь порядочным человеком, иначе вы действительно не вернули бы деньги. Думаю, вы не хотели потворствовать жульничеству, и я вам за это благодарен. Но вы-то как попали в эту компанию? И почему деньги оказались у вас? Вы же не Лифшиц, а Йосл Шленкер!

— Прошу вас, господин! — взмолился Йосл. — Отпустите меня! Я не хочу навредить и другим.

— Обещаю, никому никакого вреда не будет. Но я должен знать, что за всем этим стоит?

— Обещаете? Точно? — в голосе Йосла слышалось сомнение, но взгляд глаза в глаза был доверчив и прям.

— Вот вам моя рука!

— А вы, правда, еврей?

Хайнц помялся, словно пойманный на чем-то непристойном.

— Я доподлинно родился евреем! — наконец нашелся он.

Йосл начал рассказ о том, что разыгралось в трактире Борнштейна несколько дней назад, красочно расписал деятельность Клацке, пересказал аргументацию Берла Вайнштейна, и как они с женой возражали, но тщетно.

Хайнц слушал со все нарастающим интересом.

— Вас упрекнуть не в чем! — заключил он. — И то, на что вы отважились сегодня, достойно похвалы. А теперь расскажите подробно, что вас привело в Берлин и чем вы здесь занимались.

Йосл говорил долго, Хайнц засыпал его вопросами, пока не узнал и о посещении молодой четой берлинских раввинов с неутешительным результатом, и в общих чертах о штудировании «Фауста» в далеком Борычеве; пока не выудил все о семье Йосла: о его отце, о брате отца, много лет назад подавшемся за границу, о Шане и ее сестрах, и прочие хроники жизни борычевской общины.

Окончание повествования Хайнц слушал вполуха, предавшись ходу своих мыслей. Его взгляд блуждал по пустынной улице, как вдруг нечто за окном привлекло его внимание. К дому приближался полицейский в сопровождении консьержа Бёме. Хайнц рывком распахнул створку окна и высунулся наружу. Так и есть: те двое вошли в их парадную. Так же расторопно закрыв окно, он подскочил к двери и осторожно приоткрыл ее. На лестничной клетке приближался топот ног, потом в дверь забарабанили.

Горничная открыла, и Хайнц разобрал сиплый шепот консьержа:

— Я только сказать… из полиции привел… подождет здесь, сколько надо…

Пока падкая на сенсацию девушка с горящими глазами выспрашивала подробности, Хайнц бесшумно закрыл дверь и принялся кружить по комнате.

Ситуация была ему предельно ясна, возмущение и гнев поднимались в нем. Вся ярость, накопившаяся за день с момента слушания дела «Пфеффер против Боруха», переполняла его и была готова вылиться наружу.

Он остановился возле ни о чем не подозревающего Йосла и вдруг решительно взял его за руку.

— Идемте!

Йосл растерянно встал, глядя на Хайнца непонимающе и тревожно.

Несколько секунд они так и стояли, рука в руке, глаза в глаза.

Хайнц смотрел в глубокие, чистые глаза юноши, испуганные и вопрошающие, и его охватило щемящее чувство, от которого сжимается сердце, похожее, может быть, на то, которое он испытал в детстве, держа в руках пойманного птенчика.

С твердым намерением он распахнул дверь в соседнюю комнату и шагнул туда, держа Йосла за руку.

VI

За то время, пока Хайнц добирался через Тиргартен из суда до дома, в салоне Ленсенов собралось многочисленное общество.

Эркер оккупировали подружки Эльзы. Эрика Герзон и Хедвиг Блюменфельд приглушенными голосами оживленно беседовали с гусарским поручиком, малого роста, но высокомерного вида, и поджарым юристом, который с достойной сожаления тщетностью изо всех сил старался спрятать свою скованность и робость характера за моноклем, вставленным в глаз. Марта Мертенс, рослая серьезная блондинка, с благонравной непринужденностью молчаливо взирала спокойными внимательными глазами на компанию, устроившуюся на диване напротив. Компания, которую Хедвиг называла «комнатой страха», привлекала к себе внимание и других гостей, обменивающихся по их поводу замечаниями.

А там и впрямь разворачивались интересные события. Йозефу впервые удалось вытащить старейшину семейства, барона Ансельма фон Штюльп-Зандерслебена к Ленсенам, с которыми он имел намерение породниться. Пока на парадной висела табличка «Левизон», об этом и речи быть не могло, да и теперь-то уговорить его стоило немалых усилий. И вот старый породистого вида господин сидит на диване между племянницей баронессой и супругой председателя ландгерихта и с благосклонной улыбкой балагурит с Эльзой, расположившейся перед ним.

Еще на входе барон Ансельм фон Штюльп-Зандерслебен цепким взглядом окинул гостиную, оценивая обстановку и собравшихся гостей, и остановился на Эльзе, свежее и симпатичное лицо которой хоть и окрасилось румянцем, но глаза с неподкупной прямотой и невинностью выдержали пристальный взор, прежде чем скромно потупиться. Позже она так же скромно и спокойно отвечала на его вопросы, безуспешно пытавшиеся «вывести ее на чистую воду». Она давала такие разумные ответы, наполненные куда большей независимостью и самосознанием, чем было позволено простодушной и неискушенной немецкой деве. Но вместе с тем было ясно, что ее закаленный характер и глубокое почитание всего доброго, благородного и прекрасного служили поручительством тому, что мужчина, который приведет ее в свой дом, найдет нравственную опору и надежность всех традиционных жизненных ценностей, как и их достойное развитие.

Все это выходило из ее манеры поддерживать беседу, которая, кстати, вращалась вокруг всевозможных тем: театр и музыка, спорт и путешествия, круг чтения и благотворительность. Но как бы безмятежно ни держалась Эльза, пальцы ее нервно теребили под краями пелеринки подаренный сегодня крест. Смутный инстинкт подсказывал ей прятать драгоценность под пелериной, которую она с таким умыслом и добавила к своему праздничному туалету.

Остальные гости, сидевшие за столом, прекрасно понимали, что присутствуют при своего рода смотринах, поэтому не вмешивались в разговор и участие выражали лишь дежурными улыбками. Все, кроме Леи, которая сидела в своем кресле и изображала нарочитое безразличие, глядя в пустоту.

Йозеф стоял за спиной Эльзы, положив руки на спинку ее стула, на его оживленном лице победоносно сверкал взгляд, направленный на барона. Он определенно гордился Эльзой и был уверен в успехе своего дела.

И действительно, всем было ясно, что почтенный господин совершенно очарован юной особой и просто оживал на глазах.

Все шло по задуманному.

— Вы только посмотрите на Эльзу! — вполголоса комментировала Хедвиг. — Как невинно она опускает глазки! Нет, девочки, нам еще у нее поучиться!

Поручик шепнул что-то на ушко Эрике Герзон, отчего она едва подавила смешок и сжала его руку, которую он как бы невзначай положил ей на плечо, так, что тот тоже еле сдержал легкий вскрик.

— Ребята, не портите представление! — игриво нахмурилась Хедвиг. — Перестаньте тискаться! Мы же не хотим нанести ущерб репутации невинности нашей невесты!

На что поручик принялся щекотать ее шейку у корней волос. Она откинула голову и изловчилась тайком пихнуть гусара кулаком в живот, сохраняя при этом пристойное выражение лица.

Вошел господин председатель ландгерихта с двумя господами, которых он подхватил по дороге. Прибывший глава семейства и почетный гость раскланялись с подобающей торжественностью. Ленсен извинился за опоздание, объясняя задержку служебной необходимостью, и разговор потек вокруг берлинского судоустройства — тема, в которой барон слабо ориентировался, а председатель мог блеснуть знанием своего дела.

Барон Ансельм воспользовался первой же возможностью снова вовлечь в беседу Эльзу, посидел еще некоторое время, общаясь предпочтительно с ней, и наконец поднялся. Все общество немедленно оказалось на ногах, даже в эркере повисла тишина. Все, затаив дыхание, в смутном ожидании устремили взоры на сановитого господина, который степенно вышел на середину комнаты.

— На сегодня я должен откланяться, — чинно возвестил он и взял обе руки Эльзы в свои. — Но полагаю, мы теперь будем видеться часто, очень часто и, надеюсь, сблизимся. — Последнюю фразу он произнес многозначительно и с некоторой теплотой в голосе. — Я искренне благодарен моему внучатому племяннику, что он познакомил меня с вами. Как человек пожилой, я могу без утайки выразить, как вы мне понравились, фрейлейн. Ваши близкие определенно гордятся вами. И, господин председатель! — барон выпустил руки Эльзы и повернулся к Ленсену, — я буду вполне счастлив, если обе наши семьи сойдутся на общих благожелательных чувствах к вашей дочери. Во всяком случае, я был сегодня рад и знакомству с вами, с вашей супругой как частью семейства, в которую…

В этот момент позади барона открылась дверь.

— Это Хайнц! — воскликнула госпожа Ленсен, которая, молитвенно сложив руки, вся излучала восторг от слов, сказанных бароном. И вдруг с придушенным вскриком отпрянула, когда в дверном проеме возле Хайнца показалась экзотическая фигура русского еврея.

Барон Ансельм, прерванный в своей речи на полуслове, медленно повернулся и окинул неприязненным взглядом застывшую парочку.

Хайнц замешкался. Лицо его пылало от возбуждения, взор лихорадочно блуждал по устремленным на него со всех сторон глазам. Он собрался с силами и выступил вперед, увлекая за собой обмякшего Йосла, и слегка дрожащим голосом объявил:

— Дорогая мамочка, разреши тебе представить твоего кузена. Йосл Шленкер, сын дяди Мойши Шленкера из Борычева!

Пасхальные звоны

I

В этом году пастор Боде почувствовал приближение праздника Песах еще ощутимее, чем раввин Розенбахер, во всяком случае из двух школьных подруг, Марии Лодеман и Хильды Лилиенфельд, лишь пасторша получила представление о том, что такое маца.

— Бога ради, что это там у тебя? — подняла она голос на служанку, которая, присев в углу у плиты, обеими руками набивала рот с хрустом трескающимися пластинами, а ее мощные челюсти тщательно перемалывали их. — Что это? — Цепкие глаза хозяйки в ужасе сновали по полу, выскобленному добела, который теперь выглядел словно занесенный снегом.

— Ма-ца-а, — нерешительно протянула девушка, смутно предчувствуя готовый обрушиться на нее неправедный гнев.

Фрау Мария чуть не задохнулась.

— Вон отсюда со всей этой гадостью! В христианском доме не место таким вещам! Разве ты не знаешь, что на Пасху евреи… — Она опомнилась и прикусила язычок, готовые сорваться с него слова она понесла в кабинет мужа.

Там в это время шли жаркие дебаты между пастором и доктором Штрёссером. Старший преподаватель дымил в уголке дивана, а Боде, стоя на стуле перед книжным шкафом, усердно рылся на верхней полке.

Такая картина вызвала новый прилив ярости у его благоверной.

— Сколько еще раз говорить тебе, Йоганнес! Не вставай на кожаную обивку! Папа никогда так не делал! У нас весь год никто не трогал книг на верхней полке! Ставь то, что тебе нужно, на нижние! Наверху у нас стояли только бесполезные книжки, вроде классиков и все такое. Знаешь, что всегда говорил папа? «Для украшения немецкого дома»! А чего ты там вообще-то ищешь?

— Уже нашел, — пастор слез со стула и с виноватым лицом протер обивку. — Вот, «Бахарахский раввин». А с какой это стати Гейне стоит во втором ряду?

— Я поставила туда во время уборки. Папа вообще не терпел Гейне в доме, а папа всегда был таким снисходительным! Папа всегда говорил: «В христианском доме не место таким вещам! В немецком доме еврею не место!»

— Дитя мое, — улыбнулся Боде. — Этот, как ты говоришь, еврей, впрочем, крещеный, подарил нам множество дивных песен. Да ты сама с удовольствием пела «Лорелею».

— Так это Гейне?! — ахнула фрау Мария с округлившимися глазами. — Это правда, господин доктор? Ну, значит, он написал ее после крещения. Чего только не бывает!

Она выглядела такой уязвленной, что доктор Штрёссер не преминул спросить:

— А что тут удивительного?

— Вот уж не знаю, как и сказать-то. Я так часто пела «Лорелею», но и думать не думала, что она кем-то сделана. Тебе не надо было говорить мне, Йоганнес! Теперь меня каждый раз будет с души воротить. И как это евреи умеют пролезть в любую щелочку! А не мог этот Гейне уступить песню какому-нибудь настоящему немецкому поэту? Кернеру или кому-то еще? А что с этим «Бахарахским раввином»?

— Это, так сказать, ориентальный роман, — пояснил Штрёссер, листая книгу. — Мы как раз обсуждали еврейские пасхальные обычаи и хотели здесь найти…

— Вот, правильно! Именно поэтому я и пришла! — воскликнула фрау Мария. — Нет, только подумайте, господин доктор! Йоганнес, представляешь, что у нас случилось! Я, ничего не подозревая, захожу на кухню, а там у плиты сидит эта противная девчонка Лиза и сует себе в рот ужасную мацу! Ну, что ты на это скажешь?

— Но, дорогое дитя, — удивился Боде ее реакции. — Что здесь такого? Какой ужас привиделся тебе? Честно признаться, я и сам хотел заказать несколько фунтов мацы.

— Ты хотел эту мерзость принести в дом и есть? — фрау Мария пришла в негодование. — Всем известно, что евреи замешивают тесто для своего пасхального хлеба на крови христиан!

— Мария! — побагровев, прикрикнул на жену пастор с не свойственной ему строгостью. — Я запрещаю тебе, слышишь, запрещаю даже произносить подобные вещи! Что за глупые сказки!

— Ах, сказки? Вспомни Эрнста Винтера! Папа всегда был таким снисходительным, но и он говорил…

— Раз и навсегда, чтоб я этого больше не слышал! — решительно остановил жену Боде. — Знаю, подобные суеверия широко распространены, и маца уже стоила немалой крови! Только не христианской, а еврейской! И все идет к тому, что мы здесь обречены увидеть второе издание этой истории! Эти бессовестные листовки с подстрекательствами удручающе воздействуют на невежественных людей!

— И не только они, — возразил Штрёссер. — Даже в так называемых лучших слоях общества наблюдается брожение умов. И в вашей пастве, господин пастор! Кое-кто из матерей провожает детей до порога школы из страха, что по дороге их могут украсть.

— И ни одного христианского ребенка больше не видно на бульваре! — ехидно вклинилась пасторша.

— Мария! — Боде закружил по комнате. — Теперь я понимаю, почему наша Берта уже несколько дней не выходит за пределы палисадника. Пора это прекратить! Нет, я сделаю лучше: сам дам няне распоряжение возобновить привычные прогулки в саду губернатора.

— Но, Йоганнес, клянусь тебе…

— Что может быть действеннее? Пусть все видят, что малышка Берта гуляет в городе.

— Да уж, — рассмеялся Штрёссер. — Она здесь пользуется бешеной популярностью, главным образом, из-за «гувернантки». До сих пор здесь не видали местную девушку в национальном костюме Шпревальда.

— Я хотела подчеркнуть, что мы немцы! — оборонялась фрау Мария.

— С помощью вендского[11] костюма? — продолжал изгаляться Штрёссер. — Чтобы вернуть его в славянскую среду?!

— Он виден издалека, а я хотела всегда держать дочку под глазом! Йоганнес, — озабоченно обратилась фрау Мария к мужу. — Ты серьезно настаиваешь, чтобы я гуляла с Бертой на старом месте?

— Не ты! Няня с ребенком будет гулять, как прежде, на бульваре. Ради бога, Мария! Мне не хватало еще того, чтобы ты вносила свою лепту в эти волнения! Прости, что был резок с тобой, но пойми: теперь, когда в городе такая смута и любой момент грозит беспорядками, нужно тщательнее следить за своими словами. Ладно, когда невежественные старухи стращают такими россказнями, но когда молодая образованная жена пастора разносит то же самое…

— Я сказала только тебе и доктору Штрёссеру, — несмело оправдывалась фрау Мария. — Конечно, ты знаешь евреев лучше меня. Но скажите, дорогой доктор, имеет Йоганнес право быть таким сердитым? Может, в тех рассказах что-то есть? И папа всегда говорил: «Глас народа — глас Божий».

— О, любезная фрау Мария, — добродушно откликнулся Штрёссер. — Вы — непререкаемый авторитет в кулинарном искусстве, но, к сожалению, ваш рецепт мацы никуда не годится. Могу вас заверить, что евреи вообще не принимают никакую кровь, даже ее следа в мясе. А их маца вполне безобидное и здоровое кушанье. Лично я предпочитаю другие блюда их кухни, как, например, халу, которой ваш друг Генрих Гейне также после своего крещения пропел вдохновенную оду, кугель или фаршированную рыбу.

— Хороший же вы христианин! — капризно надула губки пасторша. — Едите только кошерную пищу?

— А почему нет, если удается достать? — фыркнул Штрёссер. — Настоящий немец не переносит евреев, зато хорошо переваривает их рыбу. Но успокойтесь, милая фрау Мария, у меня сохранилось пристрастие и к окороку. С тех пор как я взялся подготовить к экзаменам нескольких еврейских мальчиков, их радетельные матери время от времени совершают на мой дом кулинарные набеги, чтобы расположить меня к их чадам через желудок. Сегодня достопочтенный Мойша Шленкер притащил мне стопку мацы и долго наставлял в приготовлении кушаний из дробленой мацы, используя ее хоть целый год. И, должен вам сказать, рецепты не так уж просты. Записывайте: взять…

— Хватит! — отрезала фрау Мария. — У меня в доме ничего подобного подавать не будут, неважно, христианская в этих рецептах кровь или еврейская, как говорит Йоганнес…

— Стоп! — оторопело завопил Боде. — Постой, что я сказал?!

— Неважно. Больше я об этом ничего слышать не хочу, и ничего такого в моем доме не будет! До такого мы еще не дошли!

Она разъяренно вылетела из кабинета.

II

Боде взволнованно мерил шагами комнату.

— Я вам все время талдычил, господин пастор, — вкрадчиво прервал молчание Штрёссер. — Держитесь вы подальше от евреев. Радости вы от этого не получите и в собственный дом внесете хаос! Ну, и чего вы достигли? К чему привели ваши штудии «Фауста» с Йослом Шленкером? Приблизили мальчика к жизни во Христе? Тот просто сбежал в Берлин. Там, может, обратится в язычника, но уж никак не в христианина.

— Я многим обязан этим урокам, — задумчиво сказал Боде. — Признаюсь, дело приняло иной оборот, чем я предполагал, однако из моего предприятия я извлек и выгоду. Я подошел ближе к тайнам еврейской души. Приобрел неожиданный взгляд на…

— Взгляд, более ясный, чем во времена ваших миссионерских занятий в берлинской семинарии?

— Нет, это нет. То есть я хотел сказать: напротив! Все стало много сложнее, чем я себе представлял. Но и такой опыт бесценен. А потом, плотину ведь прорвало! Благодаря примеру Йосла Шленкера некоторые из благоразумных евреев поняли, что приобщение к современному образованию не означает предательства собственной общины. Лучшее тому доказательство — небывалый прилив ваших учеников.

— Что есть, то есть! Младший брат Йосла Якоб был первым, а сейчас их уже почти дюжина.

— Скажите еще, что это не доставляет вам радости!

— Еще как доставляет, когда принимаю плату за обучение.

— Штрёссер, Штрёссер, разве сами вы не признавались, насколько одарены…

— Ах, вы об этом? Этому я должен радоваться? Ну, в определенном смысле. Когда я убеждаюсь в своих прежних изысканиях. Я твердо придерживаюсь утвержденного плана уроков немецкого, и когда эти восьмилетние сорванцы, искушенные в вопросах семейного и гражданского права, распевают вслед за мной: «Я маленькая овечка, я иду за Ним…», я испытываю иезуитское ликование.

— По крайней мере, вы налаживаете мосты между цивилизациями, и я искренне рад, что своим экспериментом с Йослом Шленкером поспособствовал преодолению пропасти. Можете теперь представить себе мое беспокойство, когда я вижу уничтожение того малого, чего смог добиться, этой бессмысленной травлей? Войдите в мое положение! Я просто сражен!

— Держитесь подальше от евреев!

— Как это возможно? Я что, должен безучастно взирать, как варварски уничтожаются плоды трудов моих? Как предрассудки ритуального убийства распространяются среди моей паствы? Разве я не должен противостоять отвратительной лживой небылице, которая может привести к новым жертвам?

— Небылица она и есть небылица. Мелочь!

— Мелочь?

— Всего лишь историческое обвинение в ритуальных убийствах, когда-то приведших к преследованию евреев.

— Что? А резня на протяжении времен? А гонения, из века в век приуроченные к Пасхе? А нынешние призывы к травле?

— Да слышал я обо всем этом! Только нет тут исторической подоплеки. Никто не думает, что евреям нужна христианская кровь, наоборот. Их убивают потому, что хотят убить. Именно потому, что их ненавидят, верят, что они людоеды. В давние времена, когда в Риме истребляли христиан, им приписывали то же самое. Так что доводы разума тут не работают. Логика бессильна против инстинктов.

— Значит, надо победить ненависть в ее зародыше! — воскликнул пастор Боде. — Надо искоренить ненависть как почву для худшего! Сорвать с нее маску! Надо…

— Надо, надо… Чего вам надо? — Штрёссер устало поднялся с дивана. — Обнажить природу людской ненависти? Предъявить ее, нагую, стыдливому взгляду? И что выйдет из того, что люди увидят свою неприкрытую сущность? Всяк ненавидит всякого! Сейчас-то они хотя бы стыдятся и накидывают иллюзорный покров любви и прочие завесы на свою наготу. Фиговый листок был первым ложным прикрытием, первой ложью! Съесть плод древа познания — это и значит познать неизбежность лжи!

— Вы богохульствуете, доктор Штрёссер!

— Я?! Нимало! — отозвался доктор, чуть помолчав. — Чем отличается человек от животного? Способностью ко лжи. И, главным образом, способностью ложью обелить самого себя. Кошка убивает мышь, не разглагольствуя о социальной законности или справедливости. Если же мы собираемся кого-то прикончить, то должны подвести те и эти предлоги, разыграть комедию судопроизводства. Логика и правосудие стали фикцией. Превосходной фикцией — и я салютую ее успехам!

— Они — столпы нашей культуры!

— Да, да, иллюзия, и ничего больше! Но они как-то сдерживают наши звериные инстинкты, которые иначе слетели бы с катушек! Ну прям Людовик Шестнадцатый! Полное судоговорение революционного трибунала! Вот вам наглядный пример! Горе судье, который посмел бы вынести оправдательный приговор! Чистая комедия правосудия! И она должна продолжаться.

— В те мятежные времена…

— Да ладно, вытащите ваши потаенные страсти на свет божий! В принципе все старо как мир: на что человек решится. Готов казнить Людовика — казнит. Готов убить еврея — убьет. Неважно, ест тот младенцев или нет. Я не из тех, кто лишает людей их иллюзий, только сам не подвержен им. Я упрямо и глупо придерживаюсь старых химер старушки Европы, вроде справедливости и любви к ближнему под сенью общего закона. И только потому, что без них все пошло бы враздрай! Если бы люди только знали, как они ненавидят друг друга!

— А как же учение о любви? «Возлюби врага своего»! Это что, было проповедовано напрасно?

— Прекрасные слова, только веками неверно интерпретированные. «Возлюби ближнего»…

— Нет, этого мало! Этому учит Ветхий Завет, а Новый — о любви к врагу! Та заповедь направлена против ненависти!

— Разве, господин пастор? А по мне, так одно и оно же. Ближний твой — враг твой. Понимаете, это же идентичные определения. Кого же, черт побери, я должен любить, как не своего врага? Любить друга меня не надо заставлять. А там, где я ненавижу, где ненависти требует сама природа, я должен вместо зла творить добро, скрывать мою ненависть и демонстрировать любовь. Так ложь становится высоконравственным принципом. Любовь можно так же мало навязать, как и ненависть, к ней нельзя принудить. Она определяется только поступками, а они нечестны, да и должны таковыми быть.

— В наших беседах я не в первый раз сталкиваюсь с такими речами, — покачал головой Боде. — К счастью, вы часто противоречите сами себе.

— Я горжусь тем, что у меня нет никакой системы. И идолу логики я не поклоняюсь. Просто устанавливаю факты, появляющиеся в текущий момент. Мы начали с мацы и обвинений в кровопролитии и несколько отклонились от темы. Я, собственно, лишь констатирую, что нет никакого смысла, ну просто никакого, чтобы люди, которые готовы убивать и будут убивать в определенных обстоятельствах, еще и обрели веру, будто это справедливое и богоугодное дело.

— Вы сами стали жертвой той каверзной логики, против которой постоянно выступаете! — разгорячился Боде. — Я должен проповедовать учение о любви, и я сделаю это!

— И что конкретно вы собираетесь делать? — насторожился Штрёссер.

— В воскресной проповеди я обращусь к моей пастве и своей жизнью и словом поручусь, что все обвинения против евреев являются сущими выдумками.

Штрёссер помолчал с озабоченным лицом, а потом осторожно заметил:

— Господин пастор, не хочу вторгаться в ваши служебные функции, но известно ли вам, что за массовыми погромами стоит правительство, а с нашим генерал-губернатором шутки плохи…

Боде сверкнул глазами:

— Стращаете?

— Нисколько. Но хочу вам напомнить о разносторонних задачах, которые вы себе поставили в этой местности, и не стоит усложнять их исполнение, а можете и вообще потерпеть крах. Ваша община все-таки должна быть вам ближе, чем евреи. Помните, что слова, сказанные вами в церкви, широко разнесутся.

— На это я и надеюсь. Люди должны знать, что в нашей лютеранской церкви предрассудкам и ненависти вход в общину закрыт! Наши молитвенно сложенные руки должны быть чистыми. Я осознал свой долг, и я его исполню.

III

Генеральная уборка перед праздником Песах при известных условиях приносит хозяйке прелестные сюрпризы. При охоте за самой малой крошкой квасного, когда весь дом до самого потаенного уголка переворачивается с ног на голову, находятся всевозможные вещи, которые в течение всего года таинственным образом исчезали. Молниеносно возникают озарении, которые проливают свет на, казалось, неразрешимые загадки. «Как так получилось? — Ах, да!» Почему пеленки оказались на шкафу? Правильно: внезапно пришли гости, и пеленки спешно зашвырнули на шкаф. Толстое письмо из Америки неделями искали до умопомрачения, а его сложили в несколько раз и подсунули под ножку качающегося стола. Так рационально и просто разъяснялись многие сверхъестественные исчезновения. Впрочем, на веки вечные останется неразгаданным, как очки попали под ветошь, приготовленную для стирания пыли, а шелковая ермолка в порванный резиновый сапог. Любой человек, даже самый завзятый чистюля, не получил бы таких сюрпризов, щекочущих как сенсация, если бы не благословение строгого еврейского закона, по которому раз в году перед Песахом все дома не подвергались бы немилосердной чистке в поисках хамеца. Здесь, как и во многих предписаниях иудейских ритуалов, нельзя отделаться от мысли, что для некоторых из раввинов, которые фиксировали нормы законов, средства были, по меньшей мере, не менее священны, чем цель. Они были хорошими психологами, которые ставили священные цели, чтобы на все времена и обстоятельства закрепить совершенно мирские, но крайне полезные правила гигиены.

В доме Мойши Шленкера круглый год поддерживался строгий порядок, и тем не менее во время предпраздничной уборки госпожу Байлу Шленкер иногда ожидали сюрпризы, особенно когда она принималась за комнаты детей. Вздыхая и охая, она каждый раз натыкалась на многочисленные немецкие книги, непонятный шрифт которых вызывал у нее глубокое недоверие. Рассмотрев и протерев каждую, она раскладывала их на те же места. Вообще в еврейских домах в последние годы стало появляться слишком много чуждых предметов, так что никогда не знаешь, на что можно наткнуться в очередную уборку.

И все-таки сюрприз, доставшийся ей на этот раз, вогнал ее в такой ужас, что она долго не могла опомниться. Байла разбирала сундук в комнате своей дочери Ривки, и, когда развернула простыню, что-то с грохотом упало на пол. Ее ноги подкосились, и она без сил опустилась на кучу вынутого белья. С замиранием сердца она долго не могла отвести испуганного взгляда от зловещего, сверкающего никелированными боками предмета.

Как такое могло попасть в ее дом, в порядочный еврейский дом? Как он оказался в сундуке дочери — в приданом скромной еврейской девушки?

Что за мир — что за времена! В доме Мойши Шленкера, толкователя Торы, — пистолет!

После Гёте еще и браунинг! Европейская культура и европейское варварство проникли через толстые стены большого гетто на востоке. По всему видно: еврейская молодежь в Борычеве не желала идти на заклание без сопротивления в случае погрома, а все к тому и идет. Уже во многих местечках по округе дело доходило до кровавых бесчинств. Конечно, старики-то качают головами: мол, погром, в Борычеве — не смешите! Здесь, где евреи всегда мирно уживались с иноверцами? В Кишиневе — там дело другое. Там и отношения не те, и люд все больше бедный, а в жертву всегда выбирают слабых, которым судьба послала такое жестокое окружение. В Борычеве евреям, считай, повезло с соседями.

А вот молодые не верят в безопасность положения и усердно занялись организацией самообороны, отряды которой сейчас возникают, куда ни глянь. И так они все воодушевлены, да что толку! Пожалуй, энтузиазм — их единственный актив. Настоящего оружия в отрядах почти что нет, а тех, кто умеет с ним обращаться, — и того меньше.

К тому же у молодых часто напрочь отсутствует понятие об организации и дисциплине, а одной доброй волей их не заменишь. В том, что в случае необходимости дети встанут на защиту отцов, Байла не сомневалась, но нельзя закрывать глаза на то, что они окажутся беспомощны, если управление погромами военные возьмут в свои руки, как это уже случалось в других местах. Кое-где сопротивление обезвредили уже накануне погромов, когда полиция прошерстила все еврейские дома в поисках оружия. А за хранение оружия самое малое наказание — три месяца тюрьмы! Такие обыски принесли погромщикам двойную выгоду: чего не разгуляться, если чувствуешь себя в безопасности, а заодно и пополнить свои арсеналы. В Борычеве очень боялись такого развития событий, и поэтому все немногое оружие распределяли по многим домам и прятали в самых невероятных местах.

Байла Шленкер с глубоким вздохом очнулась от своих невеселых раздумий, боязливо и с отвращением, будто это было омерзительное насекомое, подняла пистолет, держа за рукоять двумя пальцами, и на вытянутой руке вынесла его в коридор. Растерянно озираясь, она искала, куда бы спрятать мерзкую штуку — дочка не должна была его найти! Пока она так соображала, а убийственное орудие жгло ей пальцы, дверь внезапно распахнулась. Байла вздрогнула. К счастью, это всего лишь вернулась Ривка, которая только недавно выскочила из дома. Застав мать в таком положении, Ривка на мгновение оцепенела, но картина показалась ей столь комичной, что она невольно рассмеялась.

— И она еще хохочет! Милое дельце! — в сердцах укорила дочь Байла. — Унеси эту мерзость с глаз долой, чтобы я ее больше не видела! Беду на всех нас навлечете со своими игрушками!

— А я как раз за ним вернулась, — успокоила Ривка, забирая браунинг. — По дороге вспомнила, что забыла его взять.

Она сунула оружие в плетеную корзинку, которую держала под мышкой, и прикрыла сверху белым платком.

— Бог мой! — воскликнула Байла. — Она говорит это так, будто забыла зонтик! Теперь ей и за покупками надо идти с пистолетом!

Но Ривки уже и след простыл. Она торопилась нагнать понапрасну потраченное время. В новой ешиве сегодня назначили собрание, на котором руководители собирались обсудить вопросы самообороны, и ей очень хотелось там быть. Вообще-то женщинам вход в учебные и молельные помещения был строго-настрого воспрещен, но теперь на многое закрывали глаза, учитывая надвигающуюся опасность. Приходилось выбирать для таких встреч самые безобидные варианты, чтобы не возбуждать подозрений полиции.

Ривка прошла под арку ворот, ведущих во двор синагоги, в следующем дворе располагались мясные ряды, и любой предположил бы, что она идет за покупками. Оглядевшись и не заметив ничего подозрительного, Ривка юркнула направо, за невысокое здание, и через боковой вход вошла в полумрак маленькой комнатки, примыкавшей к большому залу.

Ривка чувствовала страшное напряжение. По городу ползли пугающие слухи о возможном столкновении самообороны с полицией. Вроде бы вчера после обеда, где-то в окрестностях. Такой инцидент легко мог послужить полиции поводом для повсеместных обысков, а это подвергало опасности все дело самообороны.

Она ожидала натолкнуться на подавленное настроение своих товарищей, а вместо этого еще снаружи услышала радостно возбужденный голос Биньямина Шапиро. Не успела Ривка толкнуть дверь, как он вскочил ей навстречу:

— Ривка! Ты уже знаешь? Чудесные новости! Прекрасные виды!

— Какие виды? — спросила Ривка с замиранием сердца.

— Виды на урожай в Палестине!

IV

— Ну, вот как работать с вами, сионистами? — огрызнулся Меир Каплан, с досады швырнув на пол сигарету. — Мы тут сидим по уши в проблемах. Того и гляди посыплются на нас беды и смерть, а он пляшет от радости, что в его Палестине хорошие виды на урожай!

— В моей Палестине, в моей? — возмутился Биньямин. — Что я слышу? Будто она не наша! Наша родина! Наше отечество!

— Моя родина — Россия!

— Хороша родина!

— Не Россия и не Палестина! — вмешался Давид Перковский, бледный худой парень, хромой и кривоватый. — Ни одна страна нам не родина, наше отечество — весь мир! Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Они наши братья!

И тут начались дебаты. В комнатке собралось около дюжины молодых людей, почти все дымили, так что дышать было нечем. Все галдели разом, стараясь перекричать друг друга, каждый с жаром доказывал свою правоту во взглядах, отчаянно жестикулируя.

Наконец, не выдержал рослый Мендл Фридман. Он несколько раз с силой хлопнул ладонью по столу, стало немного тише.

— Мы собрались не для того, чтобы оттачивать наши программы! — энергично покачал он головой, на которой топорщилась короткая каштановая бородка. — Я не меньший сионист, чем ты, Биньямин, тебе это хорошо известно. Я люблю все лучшее в России, как ты, Меир. Я всегда на стороне угнетенных, ты это знаешь, Давид. Все мы евреи и должны служить своему народу. Сегодня речь идет о делах, злободневных для нас всех, а не об отдаленных идеалах. Думаю, все вы слышали о беде, которая обрушилась на нас вчера…

— Я ничего толком не знаю, — перебила его Ривка. — Это правда, что убили Эстл Нойман?

— Она не умерла, но в тяжелом состоянии, — ответил Мендл. — Ей отрубили палец.

— Боже мой! — испуганно вскрикнула Ривка. — Палец? Как это произошло? Кто мог такое сотворить?

— А кто у нас творит такое? — пожал плечами Давид. — Наша родная полиция!

И Ривке поведали о гнусном событии.

В пригороде на Эстл и двух парней напали крестьяне, их ограбили и жутко покалечили. Чтобы завладеть колечком с маленьким бриллиантиком, они, недолго думая, отрубили Эстл палец. Только говорят, никакие это были не крестьяне, а переодетые шпики, которых пристав Куяров, вдохновитель и организатор погромов, привлекает в огромном количестве. В последнее время город так и кишит всякими чужаками и подозрительными личностями. Это нападение вполне может оказаться предвестником куда больших трагедий. Становилось очевидным, насколько все серьезно, живая картина надвигающейся грозы стояла у каждого перед глазами. Эти молодые люди, с раннего детства приученные заниматься духовными вещами, в которых, как в каждом еврейском мальчике, глубоко укоренилось отвращение к грубой силе и любому кровопролитию, содрогнулись от ужаса и притихли.

— Если я что-то подобное увижу собственными глазами, смогу пустить в ход оружие, — наконец выдавил из себя Меир. — А так у меня рука не поднимется на человека.

— Значит, пусть вначале прольется невинная кровь? — ополчился на него Биньямин. — Я не буду ждать, пока для кого-то из нас станет поздно! Как только эти убийцы сунутся хоть в какой-то наш дом или магазин, мы должны подать друг другу сигнал и действовать!

— Я не собираюсь защищать капиталистов! — пылко возразил Давид. — Что еврейские буржуи, что русские — все едино! Все они эксплуататоры! А вот если погромщики поднимут руку на человека, тогда мы должны сражаться и умереть!

— Боже мой! — Ривка обессиленно опустилась на скамью. — Бедная Эстл! Что мы сделали этим людям? Неужели все другие вокруг нас преступники? Или мы сами?

— Ни мы, ни другие! — подал голос Мендл. — Есть враги, и они, может, несчастнее нас! В какой темноте они блуждают! А нам свет во тьме светит! У нас есть надежда на Сион, на Палестину, а на что надеяться глупым варварам?

— Когда настанет час освобождения всех угнетенных, — мечтательно сказал Давид, — свет и свобода придут и на эту несчастную землю. Наш долг как старейшего и независимого народа освободить все человечество и уничтожить все цепи рабства. Моисей первым указал рабам путь к свободе, Маркс и Лассаль были евреями…

— Себя надо вначале освободить! — воскликнул Биньямин. — Когда в Палестине у нас будет еврейское государство, мы всему миру покажем, что такое свобода! У нас не будет ни рабов, ни пролетариев, ни кровопийц! С Сиона будет исходить свет — Слово Божье из Иерусалима!

— Сион должен быть повсюду! — заспорил Меир. — Повсюду можно зажечь свет свободы. Для того чтобы принести русским наше учение, не нужен исход. Мы в этой стране должны показать, что мы собой представляем! Если наш еврейский народ прозреет и познает свою суть, свое национальное достоинство, то и здесь у него будут сила и власть. Нравственная сила! Духовная власть! И в конце концов дух победит насилие!

— Ты попробуй к Куярову сунься с рассуждениями о духе и морали! — съязвил Биньямин. — Лишь в Палестине, на наших исконных землях, когда освободимся от гнета чужбины, мы сможем жить своей собственной жизнью. Здесь мы утрачиваем нашу нравственность и сами становимся рабскими душонками! Вот, почитайте! — он бросил на стол желтый листок, всем известный печатный сионистский орган. — Посмотрите, как там расцветают наши колонии, как пробуждается наш древний язык, какая там здоровая свободная жизнь! Всемирная сионистская организация растет день ото дня. Доктор Герцль сейчас ведет переговоры с английским правительством и с турецким султаном. Еще немного, и еврейское государство станет свершившимся фактом! Зачем нам здесь умирать? Что нам до всего этого за дело?

— Тогда уж, зачем нам самооборона! — закричал Меир. — Лучше сразу дадим себя забить, как скот!

— Мы работаем на все человечество, а не на кучку людей! — силился перекричать Давид. — И Сион мы хотим воздвигнуть для всех. Придет время, когда сотрутся все национальные различия, как и различия в вере, рождении и имущественном состоянии.

— До той прекрасной поры просто уже не останется евреев, которые могли бы ему порадоваться, если дело так дальше пойдет! — орал не своим голосом Биньямин.

— Во всяком случае, мы должны жить, чтобы добиться своей цели, — постучал по столу Мендл, призывая к спокойствию. — Мы едины в том, что все хотим защитить наших людей, если нападут банды Куярова. Наши идеалы важны, сколь бы они ни отличались, и мы будем отстаивать их своими жизнями. Давайте продолжим эту дискуссию после Песаха, а сейчас вернемся к работе. У нас много дел. Вот список членов нашего отряда самообороны, теперь следует определить места, где собираться ячейкам, и как нам оповещать друг друга, если до этого дойдет…

— Минуточку! — не успокаивался Давид. — Может быть, в зале по соседству есть и другие, кто хочет к нам присоединиться?

Он похромал к двери в смежное помещение, приоткрыл щелочку, просунул голову — смутный гул голосов, все время доносившийся оттуда, стал отчетливее.

— Ах! — Давид снова прикрыл дверь. — Там спорят о допросе свидетелей перед синедрионом в Иерусалиме. Тоже мне, насущный вопрос! Ох уж эти старики!

V

Вопрос, который прорабатывали в учебном зале, действительно был не из простых. По наморщенным лбам и сосредоточенным лицам читалась тяжелая умственная работа. Вокруг длинного стола со стороны окон сидели и стояли человек двадцать, все сплошь почтенного возраста. Взгляды одних застыли на страницах книг, другие устремлялись вдаль, третьи, направленные внутрь, прятались под прикрытыми веками — но все тела раскачивались вперед-назад, одни степенно и размеренно, другие резко и взволнованно.

— Итак, дело обстоит следующим образом, — говорил, рьяно копошась в бороде и ритмично колыхаясь, Мойша Шленкер, который вел сегодня занятие. Каждый раз, когда его затылок касался стены, голова застывала в таком положении на несколько секунд, но монотонный напев, положенный при штудировании Талмуда, не прекращался. — Необходимы два свидетеля, чтобы на их показаниях можно было осудить подозреваемого. И вот два свидетеля говорят: «Мы видели, как Рувен убил Шимона в такой-то день в таком-то месте». И приходят два других свидетеля и говорят: «Те двое дали ложные показания, в тот день их не было в том месте, они были с нами совсем в другом». Тогда закон говорит: первые двое — лжесвидетели, и оба приговариваются к смерти, и их казнят — их казнят — их обоих казнят вместе, потому что нельзя казнить только одного. Если же один из двух умирает до казни, то оставляют жизнь и другому, потому что в одиночку никто не может дать ложные показания, одно свидетельство от одного человека ничего не значит, необходимы свидетельства двоих. Итак, если оба согрешили вместе, то и карать их можно только вместе.

— А как можно по показаниям двух новых свидетелей казнить двух первых? — вмешался один из талмудистов. — Тут два свидетеля, там два свидетеля: двое против двух. Кто может подтвердить, что оба новых говорят правду? Может быть, они лгуны, а первые двое дали верные сведения?

— Правильно! Истинно так! — раздался хор голосов.

— Хороший вопрос, — одобрил Мойша Шленкер и сдвинул картуз на затылок. — Но не новый. Это толковали многие мудрецы: Раши и другие тоже. Дело вот в чем: каждый из первых двух свидетелей был опрошен по отдельности, так что второй не слышал, что говорит первый; теперь два других свидетеля, новые против каждого из первых, так что получается всегда двое против одного — вот так надо разводить. Но лучше посмотрим, как об этом говорит Раши!..

— У меня еще есть вопрос! — крикнул кто-то с другого края стола. — Вы, реб Мойша, говорите, что закон устанавливает: если один из лжесвидетелей умрет, другой не может быть казнен. Вот я спрашиваю: а что, если один свидетель убьет второго? Идут они на казнь, и по дороге один берет камень и убивает другого, должен ли он быть помилован? Тем, что убил другого, освободится сам? Эй, может такое быть?

Поднялся недовольный гул.

— Реб Хаим! — неодобрительно покачал головой Мойша Шленкер. — Что за вопросы? Чем он поможет себе? Тогда его казнят за убийство другого. Нет, это не вопрос. Итак: у нас два свидетеля против двух других, на самом же деле мы имеем два раза по два свидетеля против одного.

— Реб Мойша! — снова крикнул Хаим, обиженный столь резкой отповедью. — Ваш ответ — не ответ. Раз он убил второго свидетеля, то не может быть казнен! Это не убийство!

Всеобщее недовольство направилось на Хаима, который, встревая со своими вопросами, мешал работе мысли каждого.

— А почему нет? Почему это не убийство? — сдержанно спросил Мойша Шленкер.

— Потому что написано: кто совершает убийство, тот сокрушает жизнь; но кто убивает мертвого или того, который почитай что мертвый, того, кто лежит на смертном одре, чья жизнь обречена и спасения больше нет — кто убивает такого человека, тот не совершает убийства. У нас ведь здесь человек уже обречен на казнь, он уже на пути к месту казни, для него больше нет спасения, он считай что мертвый! Как тогда можно казнить другого, если он не убивает? Ведь он убивает мертвого!

Реб Хаиму удалось привлечь всеобщее внимание к своему вопросу. Все уставились на него, и только возобновившееся раскачивание выдавало интенсивность их мыслительной деятельности.

Мойша Шленкер онемел и, озадаченный, лишь подтвердил сказанное:

— Все верно! Тот, кого ведут к месту казни, уже почитай что мертвый — он мертвый — он мертвый — мертвый! Кто того убьет, не совершит убийства — не совершит убийства, следовательно, он свободен. И казнить его из-за ложных показаний тоже нельзя, поскольку нельзя казнить одного свидетеля из двух. Он снова свободен, это так! Реб Хаим прав, он свободен. Если один лжесвидетель убьет второго лжесвидетеля, он освобождает себя!

Поднялся невообразимый шум:

— Это невозможно!

— Преступник не может освободить себя тем, что совершит другое преступление!

— Закон не может такого полагать!

Неожиданно Мойша Шленкер ударил по столу:

— Тихо! Спокойно! Я знаю! Как объясняет нам положение дел реб Хаим? Второй свидетель, говорит он, — мертвец или почитай что мертвец, потому как уже на пути к месту казни. Но ведь и первый лжесвидетель поставлен в те же условия — обоих ведут на казнь. Оба, считай, лишились жизни. Сейчас первый убивает второго — убивает второго — и тем самым освобождается, так ведь? А теперь: если один это может, то может и другой — и другой может — второй свидетель мог бы убить первого — тогда он стал бы свободен! Итак?

Он сделал внушительную паузу и торжествующим взглядом обвел всех по кругу.

Все затаили дыхание и в напряжении выпрямили спины.

— Итак! — наконец продолжил Мойша. — Итак, у другого тоже было средство освободиться, то есть он еще не мертвец — не мертвец — он не мертвец, а живой. Таким образом, первый свидетель убил бы живого, совершил бы настоящее убийство, и как убийцу его можно казнить, и ничего ему не поможет! Вот в чем дело!

Вокруг стола разнесся вздох облегчения. Все уважительно закивали: «Светлая голова, острый ум у реб Мойши Шленкера». Один реб Хаим остался недоволен.

— Мне так кажется, — сказал он, — вопрос остался без ответа. Если все так, как говорит реб Мойша, что первый лжесвидетель убил второго, и все напрасно, и он все равно будет казнен, то и второму свидетелю ничего не помогло бы, и он был бы казнен. Итак, у него нет средства, чтобы освободиться — то есть он в любом случае потеряет жизнь. Тогда он снова становится почитай что мертв, и первый свидетель не убивал живого. И он опять свободен!

— Тогда у этой истории не будет конца! — раздраженно воскликнул Мойша Шленкер. — Свободен — должен умереть, должен умереть — свободен! Трудный случай!

Вся честная компания за столом снова погрузилась в тягостные сомнения.

Человек в одежде извозчика с длинным кнутом в руке, который уже давно топтался в дверях, подошел ближе и застенчиво спросил, не пора ли совершать дневную молитву, а то у него дрожки во дворе ждут.

Это послужило сигналом к тому, что настало время сделать перерыв. С тяжелыми головами все поднялись и встали к восточной стене на минху.

— Может, из соседней комнаты еще кто-то захочет присоединиться к молитве, — предположил крайний и тихонько приоткрыл дверь. И тут же захлопнул ее снова. — Знаете, о чем они там говорят? О погромах, о самообороне! Тоже мне, важный вопрос! Ох уж эта молодежь!

VI

Пастор Боде, желая оценить, правильно ли поняты слова его проповеди и дошли ли они до сердца, с церковной кафедры обвел взглядом лица стариков. Люди молодые и постарше сидели на своих скамьях одеревенело, с застывшими минами и без всякого выражения глаз.

Обычно старики время от времени одобрительно кивали. Правда, это происходило каждое воскресенье без исключения, так что такое согласие иногда вызывало у него подозрение, и он спрашивал себя, не стало ли это машинальной привычкой, ничего не говорящей о воздействии его проповедей на паству.

Это воскресенье принесло ему в некотором роде утешительное сознание того, что он был неправ. На этой проповеди он впервые не увидел ободряющих киваний — впервые с начала его службы в Борычеве. Случилось это ближе к концу проповеди. Он говорил о пасхальном звоне, который с многочисленных колоколен не только созывает верующих на молитву, но и разносит радостную весть о Христовом Воскресении. И пока он говорил, что эти колокола возвещают о любви всем христианам, будь они протестанты, будь католики, греческие или римские, головы стариков качались в привычном темпе. Но когда, набравшись духу, пастор провозгласил возвышенным тоном, что такой же любви заслуживает и народ, из которого вышел Спаситель, — еврейский народ, по церкви явственно пронеслось волнение. А когда он подверг осуждению разжигателей вражды и застрельщиков бесчинств, повисла мертвая тишина — казалось, все даже затаили дыхание. И ни одной сочувственной улыбки!

Тем не менее он храбро продолжил наставлять свою паству:

— Кто проповедует ненависть, лишает себя права называться христианином. Учеников дьявола узнают по делам их. Заклятый враг рода человеческого, отец лжи, соблазняет слабых безумными кровавыми сказками, что есть обман и клевета. Мы пришли в этот мир, чтобы нести учение о любви. И как же евреям, которым мы хотим указать путь к спасению, поверить нам, ежели мы, которые называют себя апостолами любви, проповедуем ненависть?

Он закончил молитвой о том, чтобы Господь во веки веков хранил общину от духа злобы и лжи и чтобы дал всем мужества бороться против ненависти и клеветы.

На сей раз, покидая кафедру, он не услышал привычного приглушенного одобрительного рокота, выражавшего уважение и признательность. Теперь прихожане оживленно шушукались, пожалуй, куда громче, чем подобает в Божьем храме. И как только служба кончилась, все толпой ринулись к выходу. Снаружи образовались группы и группки, в которых возбужденно обсуждали проповедь.

Когда пастор с супругой и Штрёссером вышли из церкви, все разговоры стихли, прихожане вежливо обнажили головы, но ни один не подступил, как раньше, чтобы пожать руку или высказать особую благодарность за проповедь. Задумчиво и молча все трое проследовали к пасторскому дому.

Фрау Мария сразу заспешила на кухню приготовить обед, на который Штрёссер был когда-то зван раз и навсегда, а мужчины удалились в кабинет наслаждаться сигарой. Не говоря ни слова, они долго пускали дым. Наконец пастор проронил, чтобы растопить лед:

— Кажется, мною остались недовольны! — И добавил, немного шутливо, но не слишком уверенно: — Ну, выкладывайте, что думаете!

— Не хочется заводить прежний разговор, — поморщился Штрёссер. — Вы меня не послушали, поступили по своей воле. Дай Бог, чтобы вам это не аукнулось.

— Опять стращаете? Это волнует меня меньше всего, — отмахнулся Боде.

— И все-таки я не простил бы себе, не предупреди я вас. Несомненно, в этот самый момент губернатору уже доносят о содержании вашей сегодняшней проповеди.

— Губернатор слишком важная персона, чтобы заботиться о проповеди какого-то немецкого пастора маленькой общины, — скептически улыбнулся Боде. — Впрочем, я был бы только рад, если он хотя бы так услышал слово истины. И собственно, почему он должен держать на меня зло? Как я слышал, он образованный человек. Даже учился в Германии.

— На это не стоит полагаться. Он автократ, самодержец, как пишут в книгах. Иван Грозный провинции. Лично против вас он вряд ли предпримет какие-то прямые действия, как против непокорного крестьянина. Однако у него достаточно возможностей сильно осложнить вам ваше служение, если вообще не сделать невозможным.

— Конечно, он может меня выслать, но вряд ли на это отважится!

— Я тоже в это не верю, возникли бы осложнения. Но имейте в виду, он способен на любую низость и жестокость! С вас семь шкур сдерут, будто вы его крепостной, а вас, похоже, это не тревожит. В прошлом году он шесть недель держал девочку в темном подвале, так она оттуда вышла полоумной.

— Теперь вы пугаете меня страшными разбойничьими историями! — досадливо усмехнулся Боде. — Поживем — увидим!

— Что ж, воля ваша. Но я упрекаю себя, надо было настоятельнее отговаривать вас от этой проповеди. Честно признаться, я не думаю, что такой ничтожный эффект стоит больших рисков.

— Знаете что? Есть вещи, которые волнуют меня больше, чем ваш провинциальный тиран! Это моя община. Видит Бог, я говорил сегодня от всего сердца, и именно сегодня натолкнулся на полное непонимание.

— Вы не должны слишком многого требовать от людей!

— Слишком многого? Я проповедовал не что иное, как деятельную любовь к людям, как обыденное проявление христианства.

— Но сегодня вы поставили их перед конкретной дилеммой. Видите ли, господин пастор, против идеалов никто ничего не может возразить. Кто не хочет сбежать на часок от серых будней к Небесам? Но он так же счастлив вернуться на землю, в привычную реальность и радуется, что Небеса остаются на порядочном расстоянии.

— Что это значит?

— Что будний день — не воскресенье, что у ваших овечек нет крыльев, что люди — не ангелы. Оказывают почтение апостолам и святым, но занемогли бы, узнай они, что и сегодня те бродят среди верующих.

— У вас нет веры, Штрёссер!

— Веры в кого? В Бога или в людей? Гораздо больше тех, кто верит в Бога, чем тех, которые верят в людей!

— О чем вы опять?

— Вы знаете святого Криспина? А хотите с ним познакомиться наяву? Он живет здесь, у реки, в старом Рыбном переулке. Там, в сырой конуре, он латает башмаки. Здесь, в местечке, вы тоже найдете кучу апостолов, которых легко узнаете по родовому сходству: одно лишь их существование действует провокативно. В них вы найдете воплотившимися все ваши христианские идеалы: целомудрие, любовь к ближнему, жизнь в святости, блаженная нищета, жертвенность, мученичество.

— Но если среди здешних иудеев есть такие идеальные люди, как вы утверждаете — а вам как ярому антисемиту можно верить на слово, — то, должно быть, очень легко найти к ним путь христианской любви.

— Как бы не так! Именно эти люди и вызывают особую неприязнь, поскольку они есть по сути святые, а не человеки. Они смущают!

— Смущают? Если они соответствуют вашему описанию, то их можно назвать истинными христианами!

— Все дальнейшее можно прочитать у Лессинга в «Натане Мудром»! Мы же, нормальные люди, не хотим видеть наши идеалы, воплощенные в сапожниках и портных. Мы можем воспринять только их раздельное существование; а уж потом, когда пострадавших причисляем к богам или святым, это для нас безопасно. Еще милее нам, если мученики в юности хорошо погрешат — одна и та же история во всем католическом предании! Сначала грешник, потом совершенный человек, затем мученик и под конец причислен к лику святых. Вот для тех Небо, а нам земля. Нераспятый святой среди нас оскорбляет наше естественное мировосприятие и пробуждает враждебные чувства.

— Уму непостижимо! — схватился за голову Боде. — Значит, и ваш замечательный губернатор будет прав, если засадит меня с моими идеями в кутузку, так, да?

В дверях появилась фрау Мария, бледная и встревоженная.

— Там от губернатора! — сдавленно прошептала она. — Полицейский. Тебя немедленно вызывают к нему. О, Йоганнес!

Она с рыданиями бросилась ему на шею. Боде, не веря собственным ушам, растерянно уставился на Штрёссера. Тот тоже выглядел перепуганным.

— Ничего не поделаешь, — пастор мягко высвободился из объятий жены. — Подай мне выходной сюртук. Не съест же он меня! К обеду вернусь. Господин доктор, надеюсь, вы составите компанию моей благоверной, пока меня не будет?

— Я иду с тобой! — заголосила фрау Мария. — Я с тобой!

— Невозможно! В таком взъерошенном виде тебе нельзя показаться на улице! Самое позднее через час я буду дома. Вы можете быть совершенно спокойны, как, впрочем, и я.

На самом деле спокойствия он не чувствовал, хоть не подавал виду. У входной двери топтался полицейский. Когда пастор прошествовал мимо него, он небрежно козырнул, глядя исподлобья. Боде крепче сжал рукоятку зонта и направился через улицу, с каждым шагом в нем крепло чувство собственного достоинства. Возможно, он призван донести до власть имущих светоч правды и разума.

На опушке губернаторского сада мелькнул пестрый костюм няни его дочери. Он отвел взгляд и резко обернулся — полицейский шел в полсотни шагов позади него. Он заспешил к особняку губернатора.

Швейцар, кажется, поджидал его. Не задавая вопросов, он пропустил его в просторный вестибюль, совершенно пустой. В углу перед большой иконой горела лампада. Лакей пересек холл и скрылся за одной из дверей, почти сразу появился снова, проплыл мимо пастора, даже не удостоив его внимания, и вышел наружу.

Боде встал у окна и позволил взгляду блуждать по саду, по дорожкам бульвара и дальше, где виднелся краешек его дома. Как бы он хотел снова оказаться в его уюте!

Ждал он долго и с каждой минутой ожидания все больше нервничал.

Внезапно в вестибюль тяжелым шагом ступили два крепких жандарма с окладистыми бородами. Окинув Боде мрачным взглядом, они остановились у дверей. Через какое-то время из задних комнат вышел полицмейстер Куяров, искоса глянул на пастора, едва приметно поклонился и принялся что-то назидать подчиненным. Все трое не спускали с него глаз. Вдруг за дверью коротко и пронзительно позвонили. Куяров бросился внутрь, вскоре вышел, остановился, придерживая дверь, и махнул пастору.

Боде взял себя в руки, двинулся навстречу, переступил порог. Дверь за ним с шумом захлопнулась.

Он оказался наедине с представителем власти.

Губернатор стоял за массивным письменным столом. В белом мундире с золотыми пуговицами он выглядел импозантно. Опершись ладонями о столешницу, он буровил вошедшего маленькими глазками из-под кустистых бровей. Немного наклоненная вперед голова сверкала лысиной, раздвоенная борода вздымалась на груди. Боде почтительно поклонился. Губернатор не шелохнулся.

Выдержав паузу, он внезапно сменил окаменелую мину на широкую улыбку и с распростертыми объятьями вышел из-за стола:

— Мой дорогой пастор! Как я рад видеть вас у себя! Садитесь, садитесь, давайте мило поболтаем!

VII

Губернатор не спеша раскурил папиросу.

Выпустив клуб дыма, он небрежно пододвинул портсигар посетителю и вальяжно откинулся на высокую спинку кресла.

Боде сконфуженно поблагодарил.

— Итак, любезный господин пастор, — сердечно начал беседу губернатор, — как я уже сказал, рад видеть вас в моем доме. До сей поры я уклонялся от знакомства с вами. Честно признаться, я неплохо знаю Германию и немцев и не знал, дитя какого духа вы. Сегодня, после вашей проповеди, — дело другое. Я в восхищении встретить на моей земле немца, да еще высокообразованного, с такими либеральными взглядами — нет, правда, восхищен и поражен!

Пастор Боде смутился донельзя. Губернатор передвинул свое кресло к примостившемуся на краешке стула пастору и хлопнул его по колену, лукаво заглядывая ему в глаза.

— Видите, я хорошо осведомлен. Я всегда и во всем хорошо осведомлен. Итак, вы приготовили мне приятный сюрприз, должен вам сказать. Тот, кто вроде меня был свидетелем Коницкого дела в Германии, знает, как широко там распространены глупые суеверия о кровавых небылицах. Я знавал многих ваших, так сказать, образованных, которые свято верят в ритуальные убийства. У нас такие вещи немыслимы. В вас, немцах, слишком глубоко укоренился антисемитизм. Вы же варвары!

Он снова хлопнул Боде по колену, излучая такую покровительственную любезность, что обижаться на него было невозможно.

— Ваше превосходительство, — промямлил окончательно запутавшийся пастор. — Наша немецкая культура…

— Ах, идите вы с вашей немецкой культурой! — на этот раз ради разнообразия губернатор шлепнул его по плечу. — Мы же с глазу на глаз! Беседуем по-дружески. Ваша, с позволения сказать, культура — не что иное, как одно лишь высоколобое начетничество! Вы, немцы, не обладаете ничем, кроме того, чему обучились. У вас есть разная техника, производство, организация и черт-те что еще. Каждый извозчик у вас читает газету и лезет в политику. У нас такого, слава Богу, нет! Но! У нас есть культура, как, кстати, и у евреев. Ну, у них кроме того есть еще знания и образование — хреновина, которая у русских не распространена. К счастью! Что может выйти из всеобщего образования? Только недовольство да растущие потребности. Счастливее от этого еще ни один народ не сделался! Поэтому в России должно оставаться все как есть. Поэтому евреи здесь — угроза, и допустимо им противодействовать. Но ненавидеть евреев — не значит презирать евреев. Такого среди русских не водится. Ваш Бисмарк изобрел антисемитизм, ваш Штекер основал антисемитское движение в Берлине! Ваши замечательные теории время от времени переводятся в весьма осязаемые действия, после того как из Германии антисемитизм начали импортировать. Но образованных русских, впавших в маразм вроде веры в ритуальные убийства, вы не найдете. Ни одного! Даю вам слово!

— Ваше превосходительство! — беспокойно заерзал Боде, пытаясь собраться с духом. — С одной стороны, меня несказанно радует наше взаимопонимание в вопросе ритуальных убийств, но, с другой стороны, я, будучи немцем, не могу принять некоторые ваши взгляды безоговорочно. Как раз у нас в Германии евреи пользуются полным равноправием и…

— Ах, равноправием?! Только при условии, что они откажутся от своей веры и всего еврейского, только тогда! Вы деморализуете тех немногих евреев, что у вас там есть, и вот они уже стыдятся собственной самобытности и стараются встроиться в ваше общество вроде какой-то особой церковной общины. Тут уж хвала моим дорогим русским евреям! Они хоть людишки с характером!

— Ваше превосходительство, могу я сказать откровенно? — Боде более или менее удалось собраться с мыслями.

— Я прошу вас об этом, мой дорогой друг! — сердечность губернатора перехлестывала через край. — Только откровенно, только свободно — как я! У нас ведь дружеская беседа! Я сейчас вам не начальник — просто человек, радующийся возможности доверительно обменяться мыслями с образованным и либеральным собеседником.

— Хорошо. Тогда без обиняков. Я чрезвычайно поражен. И не только тем, что столкнулся здесь с такими воззрениями, которые для меня новы и пока что непонятны, но до сих пор я считал русских по большому счету фанатичными антисемитами…

— Ах, как мало нас знаете, вы, немцы! — губернатор шутливо укоризненно покачал головой.

— Но прежде всего… Мне обрисовали ваше превосходительство как ярого антисемита. И вдруг я слышу, что взгляды, которые я сегодня выразил в своей проповеди, не только не вызывают неудовольствие…

— Неудовольствие? Да что вы! Я впечатлен! Вдохновлен!

— Так вот! Я всем сердцем радуюсь похвале, которую вы воздали моей проповеди, и обещаю впредь служить в том же духе для…

— Минуточку! Не столь поспешно! Угоститесь же папиросой! Что, нет?.. Итак, ваша проповедь. Наши воззрения полностью совпадают, как я уже выразил, но правильно ли обнародовать наши просвещенные взгляды с церковной кафедры, это еще вопрос!

— Разве не в том долг моего служения, чтобы вести к свету паству? Особенно теперь, когда все вокруг говорят о погромах?

— Кто говорит о погромах? Какие погромы? Здесь? В моем городе? Кто наплел вам таких небылиц? — губернатор изобразил безграничное удивление, переходящее в возмущение.

Пастор Боде неуверенно посмотрел на него.

— Все говорят. Повсюду. Даже намекают, что сам господин губернатор…

— Вот видите, сколько коварства в людях! — губернатор казался уязвленным в самое сердце. — Как это печально! Но вы-то теперь меня знаете! Говорю вам, если здесь и дойдет до погрома — избави боже, конечно — но исключать ничего нельзя, — то смута может подняться только с немецкой стороны.

— Значит, до этого никогда не дойдет! — запальчиво воскликнул Боде. — За свою паству я ручаюсь!

— Не говорите столь категорично, дорогой господин пастор. За себя-то трудно ручаться. Но если уж вы такого мнения, к чему тогда ваша проповедь против погромов? Зачем подставляться излишними комментариями? Кто неволит вас занимать какую бы то ни было позицию? Вы противопоставляете себя всеобщему настроению ваших же соплеменников и бежите впереди событий. Пусть все идет своим чередом. В конечном счете, что ни делается, все к лучшему. Время от времени волна погромов прокатывается по России. Да боже ты мой! Чернь ищет выхода своим звериным инстинктам. Мудрый правитель должен о том печься, чтобы страсть к разрушению не нанесла непоправимого ущерба и не уничтожила краеугольные ценности. На кого же должно нацелиться это исступление? На церковь? На государство? На правительство? Дорогой друг, мы ведь беседуем с глазу на глаз? Мы-то с вами знаем прочность этих институтов. Выдержат они мятежный штурм? Да рухнут они! Стоят-то на полом фундаменте! Евреи — совсем другое дело. Они выдержат и огонь, и натиск. Уж тысячи лет каким только гонениям они ни подвергались, какие погибельные силы ни обрушивались на них! А они все выдержали, не сдали на милость врага свою сущность. Так что пусть уж лучше эдакий вандализм отведут от нас евреи. Noblesse oblige![12] Они и это, и еще не такое выдержат, сохранив себя. Да что там говорить, еще и выиграют в душевной стойкости. Вы, в Германии, с вашим хваленым равноправием рушите барьеры, которые сохраняют евреев от полного растворения, от потери себя. Погромы и дискриминационные законы — они, по сути дела, великое благо для евреев. Жизнь племени спасается ценой нескольких жертв погрома. Должен я этому противиться? Имею на это право? Имеете вы право? В угоду отдельным личностям принести в жертву целый народ? Нет, нет и нет, мой друг! Мы должны усмирять наши личные эмоции. Думать о всеобъемлющем! Мы защищаем нас и нашу культуру и при этом, если взять в общем и целом, не наносим евреям ни малейшего вреда.

— Ваше превосходительство изволит шутить? — помолчав, подал голос Боде. — Не могу поверить в серьезность подобной дедукции.

— Воля ваша, хотите верьте, хотите нет, господин пастор. Да уж придется! — с нажимом произнес губернатор.

Он внезапно встал во весь свой исполинский рост и сверху вниз многозначительно посмотрел в глаза пастору, не смевшему подняться со своего стула — так близко нависал над ним губернатор.

— Вам надобно научиться не упускать из виду целостный замысел. В России все подчинено великой русской идее, всё — и евреи, и немцы. Мне будет искренне жаль, если моя безмерная терпимость по отношению к лютеранской церкви приведет к взаимонепониманию.

Еще несколько секунд он не отводил свой тяжелый взгляд, потом не спеша повернулся и прошелся из угла в угол. Остановившись возле сбитого с толку бледного Боде, который за эту молчаливую паузу успел подняться, настоятельно порекомендовал:

— Господин пастор, вы же настоящий немец, так подумайте как немец о своем долге! Не смущайте вашу простодушную паству! Каждый немец в душе антисемит, не исключая и вас, конечно. И вас, да! Ваши принципы идут от головы, а не от сердца. К той просвещенности, той свободе духа, которая есть у нас, вы решительно не способны, равно как и к широте нашей натуры и наших взглядов. В решающий момент лично вы определенно будете способны поверить в небылицы о ритуальных убийствах и готовы подстрекать к погрому!

Боде потерянно озирался, не зная, что ответить на такую неслыханную инсинуацию.

— Господин пастор, — невозмутимо продолжал губернатор, жестом отсекая всяческие возражения, — я говорил с вами откровенно, как истинно русский человек. Я прошу вас — я, губернатор, — лютеранского пастора! В следующее воскресенье вы с церковной кафедры провозгласите — нимало не поступаясь своими воззрениями на христианскую любовь, — что исполнены величайшего доверия к правительству, что вы убедились: царское правительство руководствуется в своем отношении ко всем подданным принципами справедливости и мудрости, и что каждый, кто осмеливается оценивать или критиковать мотивы и действия властей, совершает предосудительную дерзость.

— Я не могу и не буду проповедовать подобное! — твердо возразил Боде.

— Я дал вам дружеский совет. Ваше дело, следовать ему или нет, — коротко отрезал губернатор.

Его губы поджались, из-под густых бровей пара угрожающих глаз метнула в пастора молнии. И так же внезапно грозное выражение лица сменилось благосклонной, почти добросердечной миной.

На прощанье губернатор пожал Боде руку и проводил его через весь вестибюль до парадных дверей. Жандармы вытянулись в струнку и взяли под козырек.

Уже в открытых дверях губернатор остановился и с улыбкой спросил:

— Там на аллее ваша дочурка? Ее узнаешь издалека по пестрому костюму няни. А еще дети у вас есть?

— Нет, Берта наша единственная.

Улыбка губернатора стала шире.

— Итак, господин пастор, — он перешел на деловой тон, — одно могу сказать вам в утешение: если с немецкой стороны не будет подстрекательства к погрому, то дело до того и не дойдет.

Губернатор попрощался, приветливо склонив голову, и смотрел вслед своему посетителю, пока тот шел по дорожке к высоким чугунным воротам. Боде испуганно вздрогнул, когда у него за спиной раздался зычный окрик губернатора на русском. Оказалось, приказ предназначался постовому со стороны улицы. Тот заполошно нырнул в свою будку, выскочил и, когда Боде выходил за ворота, встал перед ним во фрунт, крепко сжимая ружье.

Боде вежливо поднял шляпу.

Трубный глас

I

С бьющимся сердцем кандидат Остерман поднимался по узкой пыльной лестнице заднего корпуса. Низенькое газовое пламя и сейчас, еще до полудня, тускло освещало темную лестничную клетку и бросало слабый свет на замызганный указатель:

Редакция «Горна»

2-й этаж.

Слово «этаж» было несколько раз жирно зачеркнуто и сверху большими буквами написано: «бастион». Лучше и не выразишь, что этот путь ведет в цитадель непреклонных защитников всего немецкого и неколебимых истребителей всего инородного.

Конечно, кандидат Остерман, неверным шагом взбираясь по лестнице, тщательно оберегая свое черное пальто от неминуемого соприкосновения с облезлыми белеными стенами, не был в состоянии оценить таких тонкостей. Впервые ему довелось ступить под своды тех чертогов, где восседали мужи, представляющие — и во многом формирующие — общественное мнение. Теперь ему предстояло встретиться лицом к лицу с мужественными бойцами передовой христианско-германских ценностей, в этом объевреенном вавилонском столпотворении, которые первыми принимали на себя натиск битвы с надвигающейся погибелью и гласом трубы разрушали стены языческой крепости, где жрецы Ваала молятся идолу Мамоны.

С робостью и пиететом отважился он послать в редакцию свою рукопись «Развращающее влияние евреев». Сам себя он, конечно, тешил, что работа неплоха. Несколько грешила ученостью и избытком цитат из уже напечатанных статей по этой теме. Он тщательно проштудировал литературу по данному вопросу — разумеется, только ту, где авторы строго придерживались антисемитской направленности и давали гарантию достоверности фактов и независимости суждений. Он сделал выборку из Юстуса Бримана и Ролинга и углубился вплоть до Эйзенменгера с его «Разоблачением иудаизма»[13]. Композиционно работа была выстроена по накатанной схеме, основу которой составляли его школьные сочинения в гимназии в Пробствайде и которую он требовал соблюдать также и от своих учеников, рассуждали ли они о том, почему Рейн является любимой рекой немецкого народа, или выстраивали параллели между композицией «Орлеанской девы» и «Анабасиса» Ксенофонта. Итак, его работа была не лишена умеренного речевого пафоса и скупо выраженного воодушевления в конце каждого раздела, которое не может не учитывать автор или оратор, рассчитывающий на психологическое воздействие. А тщательно отобранные стержневые понятия, демонстрирующие тевтонскую решительность, напоминали, как с гордостью говорил сам себе Остерман, стиль Мартина Лютера. Он даже выписал целый ряд крепких словечек и выражений и систематизировал их в таблицу по ключевым словам, откуда мог просто черпать, когда его одолевало творческое рвение, чтобы передать переполнявшие его чувства.

По настоятельной просьбе Леи кандидат Остерман задвинул свое творение в дальний ящик стола, пока еще надеялся на стипендию. Но к вечеру того дня, когда состоялось заседание попечительского совета и по его окончании Лея сообщила ему результат, он, долго не рассуждая, собственноручно отнес рукопись на Линденштрассе и опустил ее в почтовый ящик «Горна» вместе с сопроводительным письмом. Удалялся он оттуда гордым уверенным шагом, как человек, наконец-то изливший давно сдерживаемую ярость на всю эту еврейскую камарилью. Его злоба на этот народишко, отягченный столькими грехами со времен Голгофы, по меньшей мере удесятерилась в свете последних событий с отказом ему в заслуженной стипендии.

Распиравшее его возвышенное чувство вскоре улетучилось, и уже вечером того дня ему стало ясно, какой непомерной дерзостью с его стороны было рассчитывать на то, что его работу примут. Сколько известных и уважаемых людей обивало пороги «Горна», лишь бы увидеть творение своего пера напечатанным в нем.

Небожители, царствовавшие в этой небесной канцелярии, могли выбирать лучших из лучших. Станут ли они, коим дано вершить судьбы, распоряжаться жизнью и смертью, тратить досуг на чтение его рукописи? Могут ли они, чье время и служение принадлежат обществу и отечеству — да, могут ли они расточать свое драгоценное время на чтение всякой поступающей пачкотни? Сколько плевел громоздится там! Могут ли, должны ли они жертвовать бесконечные часы, чтобы — возможно! — найти одно зерно?

Однако уже через несколько дней Остерман получил по почте уведомление с предложением срочно явиться в редакцию «для личных переговоров касаемо любезно присланной статьи».

И вот теперь, едва ли пару часов спустя после получения открытки, он стучал в двери «рая». Он ощущал величие момента, здесь и сейчас для него открывались новые рубежи его жизни: через несколько секунд он войдет в круг сиятельных духов, с которыми надеялся плечом к плечу пуститься в новый крестовый поход.

— Вой-ди-те!

Остерман собрался с духом и нажал на ручку. Дверь туго поддалась и внезапно распахнулась во всю ширь. Ошалевший, с шляпой в руке, которую предусмотрительно снял, перед тем как постучать, он застыл в дверном проеме. У него потемнело в глазах, к тому же ослепленных ярким светом, так что прошло немало времени, прежде чем он освоился в пространстве и начал различать фигуры присутствующих.

Впрочем, двое находившихся в комнате не обратили на него ни малейшего внимания. Они были чрезвычайно заняты. Остерман бросил заполошный взгляд на табличку, прикрепленную ко все еще открытой двери, чтобы убедиться, что он на самом деле ступил на порог святая святых «Горна», и снова оцепенел.

— Дверь, черт побери! — рыкнул тот же скрипучий голос, которым посетителя приглашали войти.

Остерман, вздрогнув, послушно и поспешно выполнил приказ. Он изо всех сил старался разглядеть лицо обладателя львиного рыка, но эта личность была представлена только нижней частью брюк в крупную клетку и громадными желтыми ботинками, а сверху серо-зеленым рукавом с большущей когтистой лапой. Плотные клубы дыма, порывами сгущавшиеся в воздухе, позволяли предположить область рта. Все остальные члены курильщика были заслонены рыжеватой блондинкой неопределенного возраста, удобно расположившейся на его коленях, как в кресле с подголовником в виде серо-зеленого рукава. На широком столе, заваленном кипами бумаг и газет, придвинув стопку книг, она разложила открытую тетрадь, в которой стенографировала то, что надиктовывал сиплый голос.

Лишь на мгновение из-за блондинки мелькнула густая светло-русая шевелюра, когда барышня резко обернулась к посетителю. Тут она взмахнула правой ногой с такой резвостью, что из-под взлетевшей юбки выглянуло нижнее белье, ловко подцепила носком стул, с которого посыпались книги, опрокинула его и с завидной прицельностью, свидетельствовавшей о немалой практике, швырнула точно в берцовую кость вновь прибывшего.

Это было своеобразное, но очень внушительное приглашение присесть.

Остерман машинально уселся в полном замешательстве. Голова у него шла крутом: все увиденное абсолютно не соответствовало тому, что он себе нарисовал, ни в общем, ни в частности. Где-то на периферии сознания свербела назойливая мысль, что он не сможет, как собирался раньше, расписать Лее свой визит в редакцию во всех красках и тонкостях.

— Проклятье! Вечно мешают! — послышалось мрачное ворчание. — И как водится, в самый разгар дела! Эмма, восторг моей жизни, еще раз последний абзац!

— Айн момент, толстячок, — упитанная «горнистка» пробежалась по своей стенограмме. — Где эта ерунда? А, вот отсюда: «Когда наконец здоровый дух еще не сломленного в своей неисчерпаемой мощи народа воспрянет, чтобы, в унаследованной ярости берсерка с неотъемлемой германской сущностью, воспрять против восточного варварства и положить конец нравам и обычаям всяких там пашей с их гаремами?! Неужели и дальше на глазах немецких мужчин и женщин, немецких отцов и матерей будет твориться…» Толстячок, что там дальше будет твориться?

— Ага, подожди-ка… Что, черт меня побери, там будет твориться?.. А давай-ка подсыпем перчику в наш салатец! Значит, так: неужели и дальше будут твориться такие бесчинства, чтобы белокурые немецкие девы покорялись похотливым желаниям своих смуглых кучерявых пашей и с робостью и смирением ожидали минуты, когда всесильный владыка сераля швырнет им свой не слишком свежий носовой платок? Неужели и дальше напомаженные развратники, которые одеколоном стараются заглушить выбивающую слезу вонь, преследующую их из тех восточных краев, где качалась их колыбель… неужели и дальше их спрос на колыбели Запада в универсальных магазинах, их самоличное изобретение, направленное против здорового среднего класса, увеличится так, что…

— А ну-ка, попридержи вожжи! — «горнистка» грубо пихнула босса локтем. — Ты уже сам себя запутал!

— Пфф, так и есть. Пропало настроение! Исчезни, Эмми, свет очей моих! Пойди скрась жизнь Кардиналу. Да глянь, проспался ли он наконец!

«Трубящий ангел» одной рукой подхватила заветную тетрадку, другой вцепилась в светлый чуб, пышной грудью издала зычный глас и со всем весом своего очарования впилась долгим поцелуем в губы патрона, который при внезапном нападении лишь старался спасти свою трубку, подняв ее высоко над головой. После этого «горнистка» соскочила с колен и, наделав шуму, скрылась в соседней комнате.

Кандидат Остерман и редактор остались наедине.

— Черт побери! — воскликнул хозяин кабинета, засовывая трубку в рот. Пока он не пустил ее в ход, стал виден могучего телосложения светловолосый мужчина. — Черт побери! Вот она, чистая раса! Раздавит, как нечего делать, продувная бестия! Свобода печати такого сорта мне по душе!

Трубка оказалась в порядке. Успокоенный редактор развернулся к посетителю и впервые обозрел его. На его лице отобразилось удивление: что за комичная фигура в праздничном сюртуке, исполненная торжественности?

— Кто вы, собственно, такой?

Остерман был так огорошен, что не мог выдавить из себя ни слова, а только протянул руку с зажатой почтовой карточкой.

Исполин не дал себе труда взять ее в руки, а просто скользнул взглядом издалека.

— Ах, вон оно что! — он снова смерил Остермана с ног до головы. — Так это вы! Черт побери! — он стукнул себя рукой по колену так, что оно хрустнуло. — Нечто подобное я себе и представлял!

II

Тянулись минуты. Они сидели и молча пялились друг на друга, кандидат Остерман и доктор Шлифаке, главный редактор «Горна». Остерман пытался понять, насколько лестно для него последнее замечание, а Шлифаке беспрерывно попыхивал трубкой и хлопал несколько заплывшими глазами. Несколько раз он открывал рот, будто силился что-то сказать, но прошло еще некоторое время, прежде чем он изрек:

— Ну-ка, поделитесь, божий человек: я что, должен напечатать все эти слюни?

Остерман аж подпрыгнул, побагровев.

— Прошу вернуть мою рукопись! Вижу, я ошибся, мне здесь не место. Во всех смыслах! — заключил он, косясь на дверь, за которой исчезла Эгерия «Горна».

— Полегче, молодой человек! — сказал визави, спокойно покуривая трубку. — Опустите на стул предназначенное для этих целей место и не забудьте как следует распахнуть полы вашего свадебного наряда. Ну вы и фрукт! Бог мой, не разыгрывайте из себя оскорбленную барышню! Если бы ваша вещица не понравилась мне, стал бы я вас сюда выдергивать! Просто выразил бы глубокое сожаление, что вынужден отказать по причине завала. Или я должен растроганно жать вам лапу, приветствуя в вашем лице нового соратника, а?

Нечто в этом роде Остерман и впрямь ожидал, отчего сконфуженно сник.

— За этим тоже не заржавеет, уважаемый покровитель, — невозмутимо продолжал редактор. — Все в наличии, за той дверью, куда упорхнула полногрудая чертовка. По вашему представлению, там скрывается угроза, сбившийся с пути благонравный рыцарь. Вы заблуждаетесь, за дверью нет ни Венериной горы, ни Хёрзельберге, там покоится и ждет счастливого возрождения в высшей степени достойный Кардинал, он же доктор философии Гессе. Так что глупая болтовня и всяческий вздор — это по его ведомству. Но к делу: на какое вознаграждение вы рассчитываете за вашу статейку?

Остерман плюхнулся на стул, его осенило, что статья вроде как принята. А зачем бы его тогда вызвали? Но последний вопрос снова вогнал его в краску — на этот раз от удовольствия.

Он сделал великодушный жест, полный скромной гордости:

— Я пишу не ради материальной выгоды. Доверяю вам самим определить гонорар.

Редактор опять молча впился в него пристальным взглядом.

— У вас есть судимость? — неожиданно спросил он.

Остерман лишился дара речи. Уследить за скачками мысли собеседника было превыше его сил.

— Вы видели фарс «Партия Клабрии»? — последовал следующий вопрос. — Были у Херрнфельда на Александерплац?

И эти вопросы не имели никакого отношения к теме.

— Никогда! — решительно замотал головой Остерман. — Я не посещаю подобные заведения!

— А напрасно! Это ваша обязанность, если желаете изучить евреев. Я каждую пьеску смотрю по меньшей мере три раза! Прусская верность долгу! Там один посетитель кафе спрашивает: «Как думаете, что я получу за этот сюртук?» А другой благородный единоверец отвечает: «Год тюрьмы…» Три месяца получите за вашу статью!

Остерман в ужасе вскочил.

— Сидите, сидите! Надо постепенно привыкать сидеть. Еврейский гнев разгорается, и всех нас посадят в Моабит. Но это ничего. Давно пора! Поношения от разных религиозных сборищ, шумиха, рецензии и экспертиза, судебные повестки — дело известное! А в результате еще и Эмма огребет кучу денег, так что сможет наконец «урвать» себе вымечтанные шелковые сорочки. Вот уж Исраэль порадуется!

— Израиль? — пришел в замешательство Остерман.

— То бишь Н. Исраэль с Шпандауерштрассе. Что, не предполагали подобного эффекта от вашего явления в литературу? Лавр, он, знаете ли, колючий!

— Я думал… ничего такого… А кроме того, я не хотел, чтобы моя фамилия…

— Да ну? Не-ет, драгоценный мой! Чтобы я расхлебывал за вас кашу? Дурная затея! Нечего увиливать!

Остерман схватил рукопись.

— Я отказываюсь от публикации! И не из трусости! У меня свои резоны! Я просто не могу засветить свое имя! И потом… я себе вообще все иначе представлял!

Невольно он снова скользнул взглядом по двери в соседнюю комнату.

— Ах ты, юнец в сюртуке добродетели! — вздохнул Шлифаке, вставая. — Я-то, как только он появился на горизонте, срочно отпустил с колен чертовку Эмми и к нему — как к честному благонравному рыцарю без страха и упрека… Подождите-ка! Вами сейчас же займутся…

Он открыл заветную дверь и заревел в проем:

— Кардинал! Не потрудится ли ваше высокопреосвященство!

На пороге обозначился вызванный дух, только расточал он не благоухание святости, а выдержанный запах перегара. Дух оказался приземистым, довольно корпулентным господином в засаленном сюртуке. Сальными казались и его короткая, едва выбившаяся над черной косынкой шея, и плохо выбритая безбородая физиономия со вздернутым носом и круглыми очками. В общем и целом его выход напоминал явление духовного лица, особое сходство придавала лысина в виде тонзуры, венчавшая череп. Двигался он неторопливо и с какой-то торжественностью, речь текла размеренно и елейно.

— Кардинал, я свое сделал, делай и ты свое! — ухмыльнулся доктор Шлифаке. — Это дитя, чистое как ангел, тот самый кандидат Остерман, который жаждет нас сексуально просветить на предмет еврейства. И ведь что надумал: он так миленько помаячит на заднем плане, а мы за него отдувайся!

Кардинал озабоченно покачал головой.

— Помимо этого его оскорбил вид Эмминых икр и до некоторой степени смутило то, как я держал чертовку на коленях. А кого я, черт возьми, должен сажать на колени? Святую консисторию? Так что остальное на ваш вкус, Гессе. Приятного аппетита!

Редактор уселся за свой письменный стол, заново набил трубку и отключился от происходящего.

— Да, — ласково улыбнулся Кардинал. — Подчас с нашим добрым доктором бывает тяжеловато. Не берите в голову, мой юный друг! Судите о нем по статьям — в них его подлинная душа. Что цепляться к мелочам! Мы все состоим на службе у великих идей, не правда ли? Величайших! Истина, отчизна, народ. Согласны, мой юный друг?

— Конечно, само собой, — пролепетал Остерман. — Именно поэтому…

— Итак, — подвел Гессе черту, как будто этим все сказано, и посмотрел на Остермана так, словно тот нанес ему обиду своим целомудренным поведением и тем самым дал повод к порицанию. — Ну ладно, теперь по существу. Что есть «частное»? Что есть «я»? Все определяется великим общим делом! Кого должно интересовать, есть ли у нашего друга свои маленькие слабости? Или кому какое дело, если я, например, напиваюсь до спотычка каждый вечер? Какая мелкая душонка озаботится сим фактом? Кто из нас столь заносчив, чтобы принимать рутинную частную жизнь за нечто значительное? Значимо только то, что мы пишем! Это расходится по миру и встряхивает вялые умы! «По плодам их узнаете их»! Кто будет спрашивать, каким навозом удобряли почву, дающую плоды, из какого сора произрастают прекраснейшие деревья? Не судите по наружности!

— Дружище! — подал голос Шлифаке. — Не тяни волынку! Кончай проповедовать! Давай к делу!

— Я также ознакомился с вашим манускриптом. Талантливо, архиталантливо! Кропотливая работа! Кое-что придется вычеркнуть, но главное оставим, и тогда не придется опасаться лишения свободы. Лучше было бы… Думаю, при незначительной правке я смог бы для вас снизить штраф до пятисот марок. Тарифы я более или менее знаю!

— Но это исключено! — вскрикнул Остерман. — Мое имя ни в коем случае не может быть открыто! У меня на то личные причины!

— Понимаю, понимаю, — благосклонно кивнул Гессе. — По крайней мере, догадываюсь. Вы студент. Рассчитываете на пособие, а денежки-то почти во все стипендиальные фонды текут из еврейской мошны…

— Нет! — злобно огрызнулся Остерман. — Там мне ловить нечего! Все кончено!

— Кончено? — участливо спросил Кардинал. — Стало быть, отказали. И на какую же стипендию претендовали?

— Неважно! Против меня два раввина, а третий, куратор, крещеный еврей!

— Два раввина заодно с одним выкрестом? — поцокал языком Гессе. — И кто же он такой?

— Председатель ландгерихта Ленсен!

— Эгей! — Шлифаке взвился со своего места. — Мой друг Левизон? Тот, который давеча за мою невинную выходку в кафе с еврейской девчонкой и ее папашей дал две недели тюрьмы? Так он заседает вместе с раввинами? А я думал, он расплевался со своим еврейством!

— Тут ему туго придется! — злорадно хихикнул Остерман. — Сейчас к нему в дом заявился польский родственничек.

— Ну-ка, расскажите об этом подробнее, мой милый друг! — в Гессе пробудился живой интерес, и он бросил Шлифаке многозначительный взгляд.

— Да нет, ничего особенного, — пожал плечами Остерман. — Просто на приеме в честь дня рождения фрейлейн — а там собралось все аристократическое семейство — вдруг объявляется молодой еврей, самый настоящий, в кафтане, с бородищей и с еврейским акцентом… Такая была потеха! Но вам это не интересно!

— Еще как интересно! — заверил его Шлифаке. — Славный водевиль и стоит десяти экскурсов о нравственности!

— Но господа, — Остерман вдруг побледнел, беспомощно переводя взгляд с одного на другого. — Это ведь чисто личное дело, я случайно вам рассказал. Вы же не будете в газете… Ну, кому это любопытно?..

— Наш юный друг и сотрудник! Позвольте вас теперь так величать! — с некоторой театральностью возвестил Гессе. — В трудной священной борьбе, которую мы ведем, мы, как добросовестные работники, не должны пренебрегать любой представившейся возможностью расследовать все перипетии еврейской жизни и тончайшие психологические мотивы противника. Могу вас заверить, это информация для внутреннего пользования — не для публикации.

— Но если вы теперь не расскажете все, что вам известно, любезнейший, — грозно рыкнул Шлифаке, — то из того, что вы уже выболтали, я накрошу в следующий номер такую сборную солянку, что господину Ленсену придется ее долго переваривать. Ну, а коли что не будет соответствовать, пусть обращается к нашему поручителю господину кандидату Остерману!

— А с другой стороны, — смягчил риторику коллеги Гессе, обращаясь к вконец обалдевшему Остерману. — Если вы нам сейчас выдадите вашу информацию целиком и полностью, это будет доказательством того, что вы наш человек. И в таком случае мы, конечно, будем считаться с вашими пожеланиями и статью об общественной морали напечатаем без упоминания вашей фамилии. Не так ли, Шлифаке? И вам не придется платить за это ни пфеннига!

— И после, если возникнут какие-то неприятности, вы тоже не откроете мое имя? — заискивающе спросил Остерман.

— Ручаемся честью «Горна» и нашей собственной, — торжественно пообещал Гессе. — Не сомневайтесь: редакционная тайна!

— То, что я расскажу, может поссорить меня с моей… с кем-нибудь из гостей на празднике! Могу я быть уверен, что все останется между нами? Не появится на страницах газеты?

— Ни в коем случае! — убедительно засвидетельствовал Шлифаке. — Вся эта история имеет для нас некую ценность, только если не просочится в прессу!

Заверение прозвучало туманно, но успокоило Остермана, и он поведал внимательным слушателям, в особенности Гессе, о пришествии Йосла в дом Ленсена.

— Ну, многого-то из этого не выжмешь, — разочарованно проворчал Шлифаке. — А что потом случилось с этим пареньком?

— Что было дальше, я не знаю. Моя… Гости поспешно разошлись, и что там происходило в семье, никому не известно. Так когда выйдет моя статья? Без подписи, конечно. Редакционная тайна!

— Строгая анонимность! Завтра пойдет в печать первая часть. Итак, господин кандидат, надеемся часто получать из-под вашего пера новые исследования, и так же часто наслаждаться поучительными беседами.

На прощание все пожали друг другу руки.

— Произведет эффект! — сказал Гессе.

— Разорвавшейся бомбы! — сказал Шлифаке.

— Вперед! За немецкую добропорядочность и благонравность! — сказал Гессе.

— Ядреную, смелую, отважную! — сказал Шлифаке.

— И анонимную! — напомнил Остерман.

III

Излишне осторожничать полезно не всегда.

Подчас даже неосмотрительно.

Председателю ландгерихта Ленсену пришлось испытать это на собственной шкуре.

Когда раввин по телефону сообщил ему об отказе Кайзера от назначенной ему стипендии и что теперь стипендию может получить Остерман, Ленсен немало порадовался. Он уже собирался пойти сообщить своим дамам приятную новость, как вдруг в сердце закрались сомнения. Черт его знает, этого «душку» Магнуса! Уже во время телефонного разговора в памяти невольно всплывало имечко, придуманное Эльзой, а когда он повесил трубку, чувство было такое, будто подержал в руках что-то липкое. Если сумасбродный профессор Хирш снова примется обрабатывать Магнуса, тот может в конце концов уступить. Так что Ленсен решил, чтобы избежать новых ссор и разочарований, не разглашать неожиданный поворот дела, пока у него на руках не окажется окончательный результат.

Он снова пустил документацию в оборот, приложив короткую сопроводительную записку об отказе Кайзера от стипендии. Следовало получить заявление о согласии на выплату денег единственному на настоящий момент кандидату Остерману.

Бумаги пришли к профессору Хиршу в пятницу и остались без движения до воскресенья, поскольку тот в субботу не занимался делами. И лишь в понедельник они добрались до доктора Магнуса. Внизу, под запиской попечителя, профессор написал крупными буквами:

«Нет!!! Не согласен!!! Противоречит уставу!!!

Хирш».

И все было трижды подчеркнуто красным карандашом.

Доктор Магнус кружил по комнате. Наверное, он поторопился связать себя обязательствами, дав предварительное согласие председателю фонда. Нет, профессора он не боялся. Но ведь и он сам на том заседании попечительского совета занял принципиальную позицию: выдача стипендии нееврейскому студенту противоречит уставу. Что теперь делать?

Таким образом, документы еще три дня пролежали у него на столе, вызывая жуткое раздражение. Наконец, истребив кучу черновиков, он написал свое заключение и остался доволен мастерски сложенной формулировкой. Складывая бумаги в конверт, он облегченно вздохнул.

Заключение гласило:

«Исходя из непреложного соблюдения свободы принятия решений впредь, а также сообразуясь с настоятельным волеизъявлением учредителя, покойного А., в качестве решающего фактора при всех постановлениях попечительского совета с одной стороны, с другой стороны принимая во внимание имеющиеся чрезвычайные условия и обстоятельства данного частного случая, я пришел, взвесив все за и против, к ответственному решению воздержаться от голосования.

Доктор Магнус, раввин».

Ленсен насмешливо улыбался, читая это послание, но он понимал Магнуса, прекрасно знавшего, как и он сам, что при воздержавшемся третьем члене, решающий голос принадлежит председателю.

Став глашатаем радостной вести, он надеялся растворить неприятный осадок, который определенно должен был остаться у всей аристократической фамилии после дня рождения Эльзы. По большому счету, все обошлось не так страшно, как казалось вначале. Его осенила счастливая мысль, перво-наперво отправить Хайнца в дальнее путешествие, чтобы предотвратить новые экстравагантные эксцессы и досадные кривотолки. Йозеф, как и прежде, ежедневно появлялся в доме, и официальная помолвка брезжила на горизонте, даже барон Ансельм, кажется, желал накрыть плащом христианской любви существование злосчастного кузена Йосла.

IV

Так что удар молнии, ворвавшейся в дом Ленсенов с появлением экзотического гостя, вроде бы не вызвал возгорания. После ошеломляющего представления Йосла семье все светское общество словно окаменело, причем барон Ансельм и председатель так и застыли рука в руке. Все огорошенно таращились на Йосла, который не меньше других пришел в замешательство. Но и сам зачинщик Хайнц покраснел с головы до пят — пораженный и испуганный своей импульсивной выходкой и ее парализующим действием.

Лея оказалась той, что наконец разрушила чары. Она обладала редким даром в любых обстоятельствах встревать невпопад и тут с ледяной любезностью изрекла:

— Думаю, сейчас нам самое время откланяться. Не будем мешать встрече дражайших родственников.

Оковы пали, и все суматошно бросились раздавать крепкие рукопожатия. За дверью господину председателю пришлось еще отсылать полицейского, сторожившего на лестничной площадке. Когда все благополучно распрощались и он машинально проследовал в салон, то обнаружил там лишь Марту Мертенс и Йосла. Со злости хлопнув дверью, он зашагал в свой кабинет. Из спальни доносились всхлипывания жены, Эльза и Хайнц предусмотрительно разбежались по своим комнатам.

Гости разошлись от парадной, ни словом не обмолвясь об инциденте. Йозеф сопровождал барона Ансельма, они медленно брели вдоль канала в сторону Люцовплац.

Задумчивая молчаливость старого господина сильно заботила Йозефа. К черту! Все так хорошо складывалось, пока не ввалился этот еврейский олух. А милейший Хайнц, которому он всегда симпатизировал и который не раз забавлялся его эксцентричными идеями! Тот, видно, совсем слетел с катушек. Как теперь объясняться с покровителем? Этого бородатого «кузена» из Польши просто замолчать не удастся.

Наконец барон Ансельм заговорил, спокойно и рассудительно:

— Юная дама произвела на меня неплохое впечатление. Благовоспитанное, милое дитя. Прекрасные формы, да. И держится, в сущности, хорошо. Видно, что родители сделали все, что было в их силах, чтобы… хм… заставить ее забыть о своем происхождении.

И, к величайшему удивлению Йозефа, далее последовала развернутая, овеянная душевной теплотой характеристика достоинств Эльзы, будто отпрыск противился бракосочетанию.

— Если прочее окружение приличествует, — заключил барон Ансельм.

— Положение семьи блестящее! — пылко заверил Йозеф.

— В таком случае полагаю, эта девушка станет однажды честной и доброй супругой.

— Так ты согласен? — вдохновился Йозеф. — Ну, слава богу! Можешь на меня положиться: этот злосчастный восточный кузен больше не будет допущен в дом!

— Какой кузен? Тот молодой человек, что выглядел не слишком комильфо? Каким образом он тебе мешает?

Йозеф озадаченно посмотрел на старейшину:

— Если он тебя не стесняет… Я считаю… В конце концов, он просто невыносим! Его отошлют. Не думаю, что сами Ленсены в восторге от него.

— Возможно. Но это дело господина председателя ландгерихта. Можно спросить, в том ли наша забота? — Барон Ансельм остановился и пристально посмотрел на Йозефа. — Не на ложном ли ты пути, Йозеф? Видит бог, какой это трудный шаг для всех нас, породниться с еврейским семейством. Если ты свою жизнь иначе… Ладно, оставим это! В конечном счете мы не первая фамилия древнего рода, которая решается на такое. Поверь, я перешагнул через себя, когда вошел в тот дом, чтобы посмотреть, не станет ли для нас позором сама девушка, которую ты хочешь ввести в наш круг. И, как я уже сказал, упрекнуть ее не в чем. К тому же она светленькая! Ну, в принципе, шаг уже сделан, с моим визитом. А если мы сделали этот шаг, следует четче обозначить допустимые границы. Если уж в силу обстоятельств мы вынуждены принять в семью члена из чуждого нам общества, мы должны вдвойне подумать и уяснить себе, кто мы, а кто они.

— Да, конечно, — смутился Йозеф. — Именно поэтому я и подумал, что этот чужак из Польши невозможен в семье…

— Невозможен? Разумеется. Но возможен ли сам господин председатель ландгерихта? Возможен ли для нас? Йозеф, вижу, ты дезориентирован, ты уже не понимаешь, где проходит демаркационная линия. Пропасть лежит между нами и председателем, а не по ту сторону от него, не между ним и родственником в еврейском костюме. Еврей есть еврей! И неважно, крещен он или нет, носит кафтан или фрак. Даже если над ними поработает портной, парикмахер или дизайнер, они не станут нам ближе, равно как и с помощью церковной или научной кафедры. За маской может спрятаться любой! Скажу больше: замаскированного еврея надо остерегаться больше, ибо он опаснее. Это я вижу по тебе! Пилюля остается пилюлей, и подслащают ее только для детей. Забирай свою Эльзу, уж как-нибудь переживем! Примем радушно и посмотрим, как сделать из нее добродетельную христианскую жену немецкого аристократа. Но ее семья! От нее надо откреститься!

Вот таким манером Йозеф получил долгожданное благословение старейшины благородного семейства.

V

Йосл Шленкер застыл на том самом месте в салоне Ленсенов, куда его доставил Хайнц, даже после того, как многочисленная публика, центром внимания которой он невольно стал, внезапно рассосалась через разные двери. Он чувствовал себя совершенно сбитым с толку от всех странностей, которые ему довелось пережить за последнее время, а особенно от того способа, которым его ввели в берлинское общество. Неужели эта полная благородная дама его кузина? А эти изысканные элегантные люди его родственники? Вообще-то он знал, что старший брат отца много-много лет назад перебрался в Германию, о нем почти не упоминали, считали отщепенцем, определенно сгинувшим где-нибудь под забором. И вдруг Йосл воссоединяется с семьей отца в такой неожиданной обстановке. Просто голова кругом!

Когда он пришел в себя, заметил, что остался в комнате один, не считая юной дамы, стоявшей у окна и с интересом разглядывающей его. С той поры как он завязал далеко заведшие дебаты с Шаной по поводу правил субботы, ловкости и умения в обращении с женщинами у него не прибавилось, к тому же и атмосфера не слишком способствовала преодолению стесненности. Он мечтал только об одном: поскорее убраться из этого кошмарного дома, в привычное окружение, к жене, и в тишине и покое разобраться в своих сумбурных чувствах. Он сделал неуклюжую попытку изобразить поклон и на цыпочках, чтобы не испортить дорогой ковер на полу, покрался к двери.

Он почти добрался до выхода и уже протянул руку к дверной ручке, как дверь внезапно распахнулась, и на пороге возник тот видный господин с коротко подстриженными седоватыми усами, который недавно с такой сердечностью пожимал руку другому важному господину. Но теперь от сердечности не осталось и следа, побагровевший от ярости, он бросил на Йосла такой свирепый взгляд, что тот испуганно отпрянул. В следующий момент дверь оглушительно хлопнула, и видение исчезло.

Йослу стало совсем уж не по себе, мелькнула мысль, что он угодил в сумасшедший дом, и он боялся даже шевельнуться.

Он вздрогнул всем телом, когда его плеча мягко коснулась чья-то рука и безмятежный женский голос произнес:

— Вы тоже хотите уйти, господин Шленкер? Идемте со мной!

Он посмотрел на девушку и обрадовался здравомыслящему человеку, с которым можно иметь дело. Ее спокойное лицо с правильными чертами, внимательные серые глаза, гладко уложенные светлые волосы и, конечно, доброжелательно-уверенный тон — все это внушало чувство защищенности. Он оживился и с благодарностью последовал за ней вон отсюда.

— Где вы здесь поселились? — тем же ровным тоном спросила девушка, не сбавляя шагу, будто то, что Йосл провожает ее, было само собой разумеющимся.

Йосл дал отчет. Юная дама привела его на трамвайную остановку и проследила, чтобы он сел в нужный вагон.

Как только трамвай отъехал, на улицу выскочил, дико озираясь, Хайнц Ленсен. Завидев Марту, он со всех ног бросился к ней.

— Марта, ты не видела здесь этого парня?

Марта указала на хвост трамвая, который как раз поворачивал на Потсдамскую площадь.

— Я посадила его на трамвай.

— Ты позаботилась о нем? Ну конечно! Ты единственная сообразила сделать то, что следовало!

— А как иначе? — улыбнулась Марта. — Мне показалось, ему не хватало капельки участия, после того как твой жгучий интерес к нему как-то вдруг испарился. Он стоял в вашем салоне такой беспомощный, такой одинокий! Вот я и подменила тебя.

— Ну да, христианский долг и так далее! Но ты же не можешь ожидать, что я так уж далеко продвинулся на этом поприще.

— Мне так сегодня на минутку показалось, что у тебя случился приступ прахристианства.

— Ну да, может, я снова налажу связь Берлин — Толстой.

— Во всяком случае, кажется, ты сегодня впервые открыл в себе нечто вроде родственных чувств. Пусть и в несколько экзотической форме, что, конечно, не украсило Эльзин праздник.

— Марта, сделай одолжение, можешь выругать меня как хочешь, но только не насмехайся!

— Ну, если ты считаешь, что заслужил нагоняя, то мои проповеди тебе не нужны. Но тебе и правда есть в чем себя упрекнуть! Что это на тебя вдруг нашло?

— Это на самом деле было какое-то наваждение, сущее ребячество. Я был выбит из колеи, а тот парень… Я столько сегодня пережил, что… Хотелось выкинуть что-нибудь такое, чтобы эти снобы превратились в соляной столб. Но, в сущности говоря, мне дела нет до всей этой полуазиатской родни.

— А чего же ты гнался за бедным юношей?

— Меня вдруг осенило, что я втянул его в преотвратнейшую историю и ему было хуже всех — кроме Эльзы, конечно. Перед чужим человеком я еще могу извиниться — с Эльзой все сложнее. Ты ведь знаешь, с сестренкой я не могу разговаривать серьезно, впрочем, как и со всей моей семьей, и с ближним кругом знакомых. Не считая тебя, само собой!

Они шли вдоль канала к Люцовплац, Хайнц без церемоний подхватил Марту под руку.

— Мне страшно жаль, — нарушила Марта молчание, — что вы с Эльзой никогда не говорите по душам. Каждый из вас стесняется своих чувств, вот вы и высмеиваете все подряд колкостями да шуточками. Такое впечатление, что вы оба боитесь взглянуть в глаза реальности, как, впрочем, и заглянуть в глаза друг другу. Вы не можете или не хотите говорить простым языком и называть вещи своими именами.

— А что ты хочешь? Вот мы такие. Вы другие.

— Мы? Возможно. Подчас мне вас ужасно жаль, ведь жизнь вам многого недодает. Но многому в вас я и завидую. Я, правда, люблю Эльзу, с тех пор как мы познакомились в школе. Я всегда ею восхищалась: ей все давалось легко, без особых усилий, но она не задирала нос. А иногда мне страшно за нее. Понимаешь, она будто постоянно бежит от себя… так же, как и ты.

— Марта, — Хайнц легонько сжал ее локоть. — Мы тебя и любим за то, чего нам не хватает. Как выходит, что с тобой я могу говорить так откровенно, как ни с кем другим? Я часто думал: может, поэтому многие парни еврейского происхождения выбирают себе в жены неевреек…

— Что теперь собираешься делать, после всей этой истории? — Марта поспешила сменить тему. — Твоя озорная проделка может иметь совсем невеселые последствия.

— Я всего-то хотел устроить своим домашним небольшую встряску, — кисло буркнул Хайнц и отпустил руку Марты.

— А этого молодого человека не собираешься найти?

— Зачем он мне? Хватило и одного раза. Хотя, знаешь, я узнал от него много интересных вещей, и если бы он не оказался, на мою голову, настоящим маминым кузеном…

— Так это была не шутка?

— Сомневаться не приходится. Слушай!

И он поведал ей всю авантюру от начала до конца. Марта слушала очень внимательно, подробно расспрашивала о жизни в Борычеве. Хайнц вынужден был признаться, что, кроме обрывочных сведений от Йосла, он в этом совершенно не ориентируется.

— Странно! — задумчиво сказала Марта. — Как странно! Такие, в общем-то, близкие родственники и живут в совершенно разных мирах! Там, в Борычеве, должно быть, все по-другому. Возможно, именно там и живут настоящие евреи. Я даже не подозревала о подобных вещах.

— Какое мне, в принципе, дело до отколовшейся родни?

— А может, это вы откололись? Это ведь твой дед бежал оттуда, и мне так кажется, что вы все еще в бегах. Все еще бежите от себя самих, как я уже сказала. Впрочем, в этом утверждении, похоже, больше значения, чем я вкладывала до сих пор.

— Что ты хочешь этим сказать? Что мне надо отыскать дорогу на Борычев? Может, еще и пейсы отрастить?

— Нет, это лишнее. Но на твоем месте я бы проявила больший интерес, я бы поискала возможность попасть туда. Это же так заманчиво, увидеть живых библейских предков, доныне обитающих на земле. Я бы даже посчитала это своим долгом! Noblesse oblige.

— Невероятно!

— Что?

— Ход твоих мыслей точь-в-точь совпадает с моими утренними соображениями, пока все так по-дурацки не завертелось. Думал, может, я из древнейшей благородной расы? Ты ведь видела, что выходит из того, когда один из прародителей вдруг оживает и является в салоне? Мне было любопытно посмотреть, как один из пращуров тех же Штюльп-Зандерслебенов впишется в берлинское высшее общество, неотесанный разбойник, неискушенный в письменах и литературе.

— Возможно, нечто подобное и сегодня еще востребовано. Даже не знаю, кого от кого лучше изолировать… Ах, вон мой трамвай! Мне сегодня еще надо дать урок. Подумай о проблеме!

— О какой? О моем благородном происхождении? Марта, дорогая, могу тебя заверить, что мой вновь открывшийся аристократизм не сделает из меня надутого индюка. Как крестоносец и ландскнехт я буду и впредь безупречно сидеть на заседаниях по трудовым спорам и время от времени доносить до тебя оттуда словечко. И если уж я пока не отбываю срочно в родовую крепость в Борычеве, то непременно разыщу резиденцию моего благородного брата Йосла из рода Шленкеров среди других царственных изгоев на Драгунерштрассе. Мое честное рыцарское слово!

VI

Хайнц ожидал, что сгустившаяся над ним гроза разрядится на его голову, когда, вернувшись домой, получил сообщение от горничной, что отец ждет его в кабинете. Он решил с потупленным взором претерпеть громы и молнии. К его вящему удивлению, господин председатель вполне благодушно восседал за своим письменным столом, обложившись бумагами. И то, что он услышал, повергло его в ступор.

— Ты неоднократно выражал желание, — безликим голосом начал председатель ландгерихта, — принять участие в конференции международного криминалистического союза, каковая в настоящее время имеет место быть в Петербурге. До сего времени я не давал своего согласия, поскольку, с одной стороны, не видел твоего неподдельного интереса к предстоящим там событиям, с другой стороны, полагая, что и в Берлине ты не лишен развлечений. Ныне я изменил свое мнение. В завтрашний день ты можешь выправить себе паспорт и визу и, с моего соизволения, всеми возможными средствами ускорить свое отбытие. Подай заявление на три недели отпуска с одновременным ходатайством о его продлении по мере необходимости. Благодарностей твоих мне не надо. Надеюсь, ты понимаешь, что все они были бы избыточны. Надеюсь, исчезнешь из нашего поля зрения как можно скорее.

Хайнц, с покрасневшим лицом, постарался как можно быстрее ретироваться. Эта поездка в Россию была его заветной мечтой, и, когда отец наложил на нее вето, он страшно злился. А тут вдруг все оковы пали. Несомненно, отец ожидал от него еще больших пакостей и в конце концов представил свое решение по его импульсивному протесту как результат давно планируемого намерения. Таким образом, предстоящая поездка Хайнца в Петербург стала неожиданной наградой за его глупую выходку, наградой за неопытную добродетель…

На следующий день Хайнц выправил паспорт в управлении полиции и направил свои стопы в русское консульство за визой. Вначале ему пришлось помаяться в приемной, дожидаясь своей очереди. Служащий консульства как раз пререкался с элегантной дамой, находившейся в состоянии крайнего раздражения. Она нервно мяла носовой платок, временами поднося его к глазам, и с нетерпеливой нервозностью следовала взглядом за каждым флегматично-неторопливым движением клерка. Тот вносил в толстую регистрационную книгу сведения, которые диктовала ему дама, одновременно тщательно проверяя предоставленные документы.

— Итак, как называется фирма, от которой вы намерены отправиться в Москву?

— «Фридрих Шмольке», — вздохнула дама. — Там же все указано, в выписке.

— Так, так, «Фридрих Шмольке, маргарин, продажа оптом и в розницу», Кёпинекерштрассе, сорок три, — уткнулся в бумаги клерк. — Ага, тут выписка, «Торговый реестр» Королевского окружного суда, Берлин.

Клерк подержал документ на просвет, будто сомневался в его подлинности.

— Так, теперь документ о ваших полномочиях.

И эта бумажка подверглась не менее тщательной проверке.

— По этому документу — подтверждению полномочий — за подписью нотариуса доктора Бергера вы выезжаете как представитель фирмы Шмольке для закупок по безналичному расчету, так?

— Бог мой, да! Тысячу раз, да! — всхлипнула дама, едва сдерживая рыдания. — Бога ради, поторопитесь! Я хотя бы сегодня хочу успеть на поезд. Вы же знаете, еще вчера я должна была выехать, а тут… уже сутки бегаю с оформлением всех этих бумажек!

— Прошу прощения, — равнодушно раздалось из-за шкафа, — я всего лишь действую согласно предписаниям.

Дама тяжело вздохнула.

Хайнц был немало удивлен столь болезненной реакцией элегантной «маргариновой дамы», а еще больше недоумевал, что в такой прозаической отрасли могло привести к подобным волнениям.

Он как раз прикидывал, какие такие закупки в России могли заинтересовать немецкую маргариновую торговлю, как вдруг краем уха услышал имя, которое служащий зачитывал из паспорта:

— Фрау тайный советник санитетсрат? Профессор доктор Мандельброт? Хана, урожденная Брудскус?

Хайнц поднял изумленный взгляд. Теперь он узнал даму, которую не раз встречал в высших кругах общества. Что такое должно было произойти, чтобы сказочно богатая супруга ученого с мировой славой вдруг занялась продажей маргарина?

— Итак, получите паспорт по мере его готовности, — тем же бесстрастным тоном сообщил клерк. — Сбор составляет: виза четыре запятая девяносто марок, подтверждение полномочий: шесть запятая пятьдесят марок, итого: одиннадцать целых четыре десятых марки. Благодарю. Советую вам, помимо прочего, здесь же заказать заверенный перевод всех документов на русский язык во избежание непредвиденных осложнений на границе. Общая сумма в таком случае составит девяносто одна запятая восемьдесят марок. В течение трех дней будет готово.

— Трех дней?! — дама пришла в ужас.

— Да, раньше невозможно. Но если желаете, можете уплатить девяносто одну запятая восемьдесят марок сейчас, в таком случае паспорт можете получить незамедлительно, а копии по случаю.

Дама перевела дух и выложила всю сумму. Клерк исчез в смежной комнате, а она присела на скамью возле Хайнца. Хайнц пришел в замешательство. Он не мог решить, уместно ли в такой щекотливой ситуации заговаривать со знакомой, вполне вероятно, ей будет неловко признаваться в командировке по делам торговли.

Но дама опознала его сама и приветливо протянула руку:

— А вы как здесь? Тоже едете в Россию? Боже, вся эта волокита с паспортами и визами просто невыносима! А вы по какой отрасли оформляетесь?

Совершенно сбитый с толку, Хайнц пробормотал:

— Пардон, милостивая госпожа! Я — юрист.

— Ах да, тысяча извинений! Совсем из головы вон! Вы ведь уже крестились!

Теперь оба почувствовали некоторую стесненность.

— А мы… — продолжила супруга тайного советника. — Дети, конечно, давно… А я все никак не могу решиться… Пока мама еще… — она поднесла платок к краешку глаза. — Позавчера получили телеграмму из Москвы… Мама безнадежно больна. Вот теперь обиваю пороги, чтобы уехать. Вам-то хорошо: покажете свидетельство о крещении, заплатите четыре марки девяносто пфеннигов — и получайте визу, можете ехать. А некрещеным евреям границу открывают, только если заручиться командировкой от какой-нибудь фирмы. На счастье, у отца моей поварихи маленький магазинчик, вот и еду его представителем. А сколько для этого надо собрать бумаг! Право, стыдно так ловчить — а что делать? И потом, все эти придирки и вымогательства! Теперь, надеюсь, наконец получу визу. Денег потратила немерено!

— Я и не знал о таких вещах, — удивился Хайнц. — А вам точно выдадут паспорт сейчас? Ведь служащий сказал, что еще копии будут снимать не меньше трех дней?

— Надувательство в чистом виде! — горько усмехнулась дама. — Никто и никогда не снимает никаких копий! Их нигде и не требуют. Маленькая уловка мелкой сошки, чтобы и себе в карман что-то положить. Не заплачу — прожду еще неделю!

— Но это возмутительно! Неужели евреи абсолютно беззащитны?!

— Почему же? Можно креститься, — пожала плечами дама и опять поднесла платок к глазам. — Бог мой! Только бы застать маму в живых!.. На что не пойдешь ради матери, да, господин доктор? Чем не пожертвуешь! Сегодня моя религия встала мне в сто пятьдесят марок сверху!

Появление клерка прервало доверительную беседу. Хайнц выразил даме, наконец-то получившей заветный паспорт, свое почтение и пожелал счастливого пути и здоровья матушке.

Подошла его очередь.

Визу он получил в течение нескольких минут.

Да, надо признать, свидетельство о крещении имеет и свои преимущества.

VII

Хайнц решил осуществить безумную идею отыскать новоявленного родственника и отправился на Драгунерштрассе. Оказавшись в этом незнакомом районе, он был поражен и всерьез подумал, не потребуют ли от него и здесь паспорт с визой. Знакомым Берлином тут и не пахло, как и вообще Германией. Будто волшебным образом он вдруг перенесся в русское или галицийское местечко.

Справа и слева с лавочных вывесок его держали под надзором странные буквы надписей на чужом языке. Восточного типа женщины в длинных шалях прямо перед входом в здания горласто торговали продуктами и всевозможными невероятными вещицами. Мужчины со спиралями локонов, свисавших с висков, и в долгополых кафтанах гомонили посреди мостовой, которая здесь из проезжей части превратилась в площадку для сходок. Повсюду, мешая проходу, под ногами вертелась бесчисленная ребятня, грязные разводы на руках и мордашках которой могли бы посоревноваться в живописности с Генуей и Неаполем.

Ошеломленный Хайнц прокладывал себе дорогу через всю эту сутолоку, время от времени останавливаясь, чтобы заглянуть в открытые двери подъездов, где на стертых ступенях черноглазые детишки вели с серьезными лицами меновые сделки. Он поражался выразительному обличью стариков, чьи патриархально-одухотворенные лица никак не вязались с родом их занятий. Тут старец, который мог бы послужить моделью для статуи Моисея, демонстрировал серые клетчатые брюки и, подняв края штанин, что-то настоятельно втолковывал молодому небрежно одетому франту, который нерешительно покусывал ноготь. Там в открытом окне виднелась скульптурная группа библейских мучеников, которые рассматривали на солнце бриллиантовые сережки. Женщины выглядели куда более прозаично: тучные, расплывшиеся, они переваливались вдоль и поперек улицы. Хайнцу подумалось: одень их в европейское платье, и они легко впишутся в любой светский салон, не привлекая к себе любопытных взглядов. И было грустно сознавать, что необычайно красивые девушки с глубокими темными глазами, в которых отражались все тысячелетние горести и познания их народа, однажды опустятся до наружности и повадок своих матерей.

Наконец он добрался до гостиницы Борнштейна и вошел в общий зал. За стойкой хозяин, крепкий еврей с пушистой короткой бородой, в расстегнутом сюртуке и жилетке, опершись локтями о прилавок, пререкался с молодой парой, явно обитавшей не в этом районе. Юноша носил ленту студенческого братства, его спутница походила на консерваторку.

Хозяин весьма грубо наезжал на них:

— А мне-то что! Какая чепуха, день шекеля! И что это за зверь: шекель?

— Но вы должны были слышать о сионизме, — спокойно возражал студент. — Шекель — это ежегодный взнос. Одна марка.

— Ну, и что с этим взносом? Если я дам марку, что с этого будет?

— В программе сионизма есть пункт о создании на правовой основе общественных поселений для еврейского народа на нашей родине в Палестине.

— На мою марку? Вот вам новое вымогательство! Теперь уже интеллигентные господа и дамы из Тиргартена выуживают у русских евреев деньги! Куда катится мир!

— Мы ничего не выуживаем, — обиделась девушка. — Мы идем ко всем евреям, немецким или русским, неважно. Сегодня день уплаты взносов, вот мы и собираем. Это не вымогательство, а дело каждого еврея.

— Не, Брандлер, ты слышал? — расхохотался им в лицо хозяин и ударил кулаком по барной стойке. — Больше не вымогательство, а твое дело!

Из-за стола у окна поднялся толстый красноносый еврей и зашаркал к спорящим.

— Мое дело? Шекель? Палестина? Сионизм? Нет, это дело не для меня! Зачем богатые хотят избавиться от просителей? На благотворительности держится мир!

— Значит, не хотите? — разгорячился студент. — Ну, ладно. Не будем понапрасну тратить время!

— Знаете что, юноша, — усмехнулся Борнштейн. — Таких казистых просителей я еще не видел. Вот, получите! — Он порылся в кармашке жилета.

— Спасибо большое! — колко сказала девушка. — Подачек нам не надо. Мы принимаем шекель только от евреев, которые признают нашу программу. Мы ищем людей, а не деньги!

Они рассыпали по стойке стопку напечатанных листовок и прошли к выходу мимо Хайнца, остановившегося в дверях. Борнштейн проводил сионистов взглядом и, заметив нового посетителя, с угодливой улыбкой пошел навстречу. В его заплывших глазках мелькнуло беспокойство — он явно не знал, чего ожидать от этого гостя.

— Что господину угодно? — его физиономия вдруг приобрела подозрительное выражение. — Вам тоже нужен шекель?

Хайнц поспешил успокоить хозяина:

— Нет, не нужен. Я хотел справиться об одном из ваших постояльцев.

— Сколько сегодня было посетителей! Эти сионисты целый день бегают по городу. Так господин ищет у меня жильца? А вы не из полиции будете?

— Нет, нет. Я ищу некого господина Шленкера.

— Ой! Йосла Шленкера? — воскликнул Брандлер. — Так тот нынче живет с Клацке! Клацке знаете? Тоже мне делец! Письма, видите ли, писать захотел! Думал, дело плевое, письма-то писать, оборванец! Мой хлеб приохотился у меня отнять. Дохлый номер!.. Письмецо изволите? Ой, что я мелю! Пройдоха направил вам прошение?

— Меня не интересует господин Клацке, — повеселел Хайнц, разглядывая бушующего красноносого писца. — Я ищу господина Шленкера.

Между тем Борнштейн повытаскивал из всех карманов разнообразные бумажки, разложил их по стойке, наконец извлек и предъявил гостю помятую писульку с новым адресом Йосла на Аугустштрассе.

Когда Хайнц собрался уходить, хозяин постарался удержать его — видимо, совесть не позволяла отпустить такого важного господина, ничем не поживившись.

— Виноват, — подобострастно сказал он. — А господин часом не медик? У меня есть отличный врачебный саквояжец с инструментом для операций — как новенький! Дешево отдам!

Хайнц вежливо поблагодарил и пошел к выходу.

— А паровой плуг вам не нужен? — крикнул Борнштейн вдогонку. — А дамскую сумочку, серебряную? Или шнурки для ботинок?

Хайнц заспешил на улицу. За дверьми кучка молодых людей рассматривала распространенные сионистами листовки, один из них читал текст вслух. До ушей Хайнца доносились отдельные слова: «Шекель… Базельская программа… Решение еврейского вопроса…»

Он усмехнулся: «Когда уже будет решен этот вопрос?» Его взгляд упал на листок, валявшийся на тротуаре. На нем крупным шрифтом было напечатано:

«Сегодня ровно в восемь часов

решение еврейского вопроса».

Десятый для миньяна

I

— Эрих Шмидт писал…

— Мне без разницы, что там писал Эрих Шмидт!

— Позволь, Гамбургер! Это он открыл «Прафауста»!

— Ах, да сам Гёте понятия не имел о Клейсте, что уж говорить об его эпигоне! Курфюрст никогда не собирался всерьез казнить принца. Его монументальный образ был бы разрушен, если Наталия или офицеры могли повлиять на него. Он духовно выше них и с самого начала принимал в расчет все их умыслы. Его же целью является радикально перевоспитать единственного человека, который ему неровня. Для этого он с беспечностью властителя применяет мощное психологическое средство, а именно: страх смерти. Таким образом он понуждает принца к размышлению, к анализу, понуждает обратиться к самому себе. И только достигнув этого — не раньше! — провозглашает изначально имевшееся в виду помилование.

Якоб Кайзер и Фриц Гамбургер занимались вопросом принца Гомбурского уже с неделю. Оба студента набросились на тему с тем же жаром, с каким, бывало, аудитория Мойши Шленкера кидалась на спорные вопросы Талмуда. Йосл Шленкер и Клацке, только что вошедшие в комнату, были немало удивлены, когда эти двое дискутировали все по той же проблеме.

— Странные люди! — пожал плечами Клацке. — Не надоело им препираться по пустякам, что, мол, там надумал себе поэт в какой-то театральной пьеске? Мне бы их заботы! А что в осадке? Если бы мне пришлось спорить по книге, я бы точно выбрал страницу Талмуда: вот где можно обломать зубы!

— И что «получилось бы в осадке»? — рассмеялся Кайзер.

— Там хоть практические вопросы. Вещи, нужные на каждый день, — простодушно ответил Клацке.

— Ну да, вопрос, в котором часу следует сжигать утреннюю жертву в Иерусалимском храме — очень практичный вопрос! — съязвил Кайзер. — Или диспут об отходах пищеварения козы, поевшей от десятины священника, — тоже вещь необходимая на каждый день!

— Как можно сравнивать? — забеспокоился Йосл. — Я хорошо понимаю, когда человек медленно и внимательно читает стихотворение или пьесу и хочет их глубоко понять. Но Талмуд — это не праздные разговоры, это вся наша жизнь. Иначе мы не изучали бы его тысячелетиями денно и нощно во всех школах и синагогах. И он не был нам важнее пищи и воды.

— Да? И зачем все это? У кого-нибудь есть ответ? — вмешался Фриц Гамбургер. — Мы, немецкие евреи, давно уже этого не делаем. Думаю, наберется лишь горстка студентов, которые, вроде нас, изучают Талмуд.

— А медики так вовсе его не касаются! — вставил свое Кайзер.

— Точно! Ты, по меньшей мере, сам хочешь стать раввином, для тебя есть хоть какой-то смысл. Я, например, с удовольствием читаю Талмуд, потому что его изучение — занятие занимательное и оттачивающее ум. Но как может целый народ, к тому же единственный, которому неустанно вбивают в голову, что это имеет практическое значение, — как он может класть жизнь на то, чтобы корпеть над фолиантами?

— Но без этого ничего бы не существовало! — воскликнул Йосл. — Это дает нам силу, и это наша задача…

— Еще скажи, миссия! — скривился Кайзер. — Правильно сказал Фриц: великолепное упражнение для ума, не более того. Только хотел бы я знать, для чего оттачивать ум? Чтобы снова потеть над текстами? Какая польза миру, человечеству с того, что выпестуется за стенами гетто? К чему все это?

— Мне бы ваши заботы! — вздохнул Клацке, пока Йосл лихорадочно искал ответ. — Все так, как оно есть, и одному Богу известно, зачем он нас создал такими. А вы что делаете? Когда не изучаете Талмуд, изучаете этого принца, как его, Гамбургского. Я-то думал, Гамбург — это республика и никаких принцев там нет.

Все рассмеялись.

— Ладно, смейтесь, смейтесь! Надо будет, я все это выучу… если время найдется. А сейчас давайте ко мне в контору. Там все готово, и пора начинать.

Вся компания двинулась в соседнюю квартиру, где на двери красовалась табличка, которой Клацке очень гордился:

«В. КЛАЦКЕ Сигаретная Фабрика

Представитель Первой Фирмы».

II

Клацке в момент принял решение завязать с просительными письмами, снять квартиру вместе с Йослом и Шаной и открыть перспективное дело. Производство прошений не давало развития его высоко устремленному духу и изначально рассматривалось им лишь временной мерой для старта. Приезд Йосла, его бывшего ученика, а также подвернувшийся случай, когда Гурланд поставил ему в уплату пару сотен сигарет, направили туманные планы на верную цель. Почему бы не заняться сигаретным делом? Конечно, он не владел специальными знаниями, как, впрочем, на любом другом поприще, но ведь их можно приобрести со временем. Главное — заиметь вывеску и собственную контору. Табличку он изготовил сам, да и с оборудованием конторы трудностей у него не возникло. Он предложил Йослу и Шане перебраться вместе с ним на Аугустштрассе. Сам занял просторную переднюю комнату, а в маленькую смежную въехала молодая чета. Плату за жилье вносил он, взамен они согласились обслуживать клиентуру в его отсутствие, а Шана еще и разбирать корреспонденцию.

И вот студенты любовались торговым помещением сигаретного предприятия перед его открытием. Клацке и впрямь знал толк, как из меблированной комнаты с ее непременным плюшевым гарнитуром соорудить солидную контору. По стенам висели большие разноцветные плакаты с рекламой табачных фирм — бог знает, где Клацке их раздобыл. На письменном столе возвышались стопки бумаги и колоссальных размеров чернильный прибор. Кровать перенесли в комнату Йосла, а спальному месту хозяина была отведена узкая кушетка. Днем умывальник скрывал свое предназначение: на раковину клалась широкая доска, покрывалась донизу отрезом ткани, а сверху расставлялись увесистые фолианты Талмуда, которые он позаимствовал у студентов. Издали они походили на бухгалтерские книги и создавали впечатление респектабельности и оборотистости предприятия.

— Ну, как вам? Правда, здорово? — похвастался Клацке. — Осталось заполучить товар и клиентов. Клиенты, конечно, главное! Похожу по офицерским казино. По-немецки я пока лопочу плоховато, так что меня легко примут за иностранца. К тому же я почти блондин, иначе бы пришлось потруднее. А может, куплю себе красную феску. Думаю, дело пойдет, если положить небольшую прибыль и сделать ставку на качественный товар. Еще надо пошить элегантный костюм — без этого никак. Есть буду сыр, а выглядеть как граф!

— Да кто пойдет сюда, на Аугустштрассе? — хохотнул Гамбургер. — Разве это место для элегантных иностранцев?

— Я скажу этим господам: «Что толку от дорогих апартаментов, которые оплачиваются из ваших же денег? Я позволяю себе жить скромно, чтобы товар покупателю обходился дешевле!» И самое главное: никакие службы сюда не сунутся со всякими проверками. А если кто придет за покупками, то вы — мои служащие, а Талмуды — гроссбухи. Вы же не откажете мне в одолжении разыграть из себя продавцов?

Молодые люди смеялись от всего сердца, когда в дверь постучали. Вошли Йользон, Гермерсхайм и Лёвенберг.

— Ну, где вы застряли? — с порога набросился Йользон. — И где книги? Мы уже полчаса сидим, ждем! Время наших занятий подошло. Вас нет, книг нет. Наконец Аманда сказала, что вы у Клацке. Что, сегодня занимаемся здесь?

— Конечно! — вмиг воодушевился Клацке. — Это же еврейский обычай, на благословение нового дела читать Талмуд! Заодно разом привнесем святости и в контору, и в квартиру!

— Может, вначале помолимся? — предложил Гермерсхайм. — Доктор Пинкус, химик, остановил меня внизу на лестнице, и я сказал ему, пусть поднимется к вам — у него сегодня годовщина смерти отца, йорцайт.

Совершать поминальную молитву по близким родственникам даже для нерелигиозных евреев считается священной обязанностью. В такой день каждый рад принять участие в богослужении, чтобы прочитать особую молитву по усопшим — кадиш. Скорбящий старается не только поучаствовать в синагогальной службе, но и самолично выступить кантором. Такое желание редко исполняется в синагоге из-за жесткой конкуренции, поэтому он предпочитает собрать для домашней молитвы десять взрослых мужчин, миньян, и в миньяне самому вести службу. Ни один еврей не упустит возможности именно таким образом исполнить свой долг. Для неимущих евреев даже устроили особый источник доходов: несколько человек всегда находятся в готовности дополнить миньян. Реформистские синагоги тоже были вынуждены постоянно содержать оплачиваемых людей для состава миньяна, чтобы вообще иметь возможность проводить богослужения.

Так что молодые люди тут же откликнулись помочь доктору Пинкусу в его благочестивой нужде, не поминая ему то, что он, будучи членом правления Союза за кремацию и социалистом, постоянно давал повод для возмущения многим ортодоксам.

Клацке порылся и вытащил для скорбящего молитвенник — сидур и талит — прямоугольное шерстяное покрывало с темно-синими полосами поперек продольных сторон и особо сплетенными кистями, привязанными по четырем углам, так называемыми цицит. С лестницы уже слышался рассерженный голос химика. Пинкус вошел со своим ассистентом, доктором Коном, молодым человеком, на лацкане сюртука которого сверкал серебряный могендовид — шестиконечная Звезда Давида, сложенная из двух одинаковых равносторонних треугольников — эмблема сионистов.

— Говорю вам, — надсаживался Пинкус, разворачивая талит, — не слышал большего вздора, чем выражение «Религия — дело частное»! Это проявление малодушия перед социал-демократами, а сионисты бездумно взяли его на вооружение. Отсталость следует вырывать с корнем! Покончим со всеми предрассудками! Покончим с религией!

Он накинул талит и машинально укутался в него с головой.

— Стойте! — внезапно воскликнул Йользон. — У нас нет миньяна! Нас всего девять! Не хватает еще одного!

— Я приведу! — с готовностью вызвался Кладке. — Уж одного-то еврея на Аугустштрассе непременно встречу! А вы, господа, попробуйте пока сигареты. Позже обслужу вас обходительно и дешево.

Выскочив за дверь на лестницу, он налетел на высокого молодого человека, изучавшего таблички.

Восстановив равновесие, тот вежливо обратился к торопыге:

— Простите, не здесь ли проживает…

— Вы еврей? — с ходу перебил его Клацке.

Незнакомец онемел.

— Глупый вопрос! — не унимался Клацке. — И так видно. Заходите! На ваше счастье, мы собрались молиться, и нам как раз не хватает десятого для миньяна!

Он бесцеремонно уцепился за рукав юноши и втащил его в свою комнату.

— Господин Левизон?! — раздался удивленный возглас Йосла.

Но доктор Пинкус, как раз покончивший со своей антирелигиозной речью, уже встал лицом к восточной стене и зычным голосом затянул на древнееврейском языке начальный псалом дневной молитвы. Остальные поспешили присоединиться, не следуя гармонии и такту, так что в первые мгновения многоголосого жужжания не было ни ладу ни складу.

Хайнц Ленсен по примеру других покрыл голову и попытался разобраться в своем новом звании и положении, функции которых до поры до времени были для него сокрыты.

III

Вхождение в молящуюся общину произошло столь внезапно и стремительно, что у Хайнца не было времени отказаться, даже если он решился бы в этих несколько щепетильных обстоятельствах сообщить о заблуждении по поводу его религиозной принадлежности. Теперь ему не оставалось ничего другого, как наблюдать за развитием событий. Он забился в уголок и с любопытством разглядывал собравшихся.

Начальный псалом закончился. Провыли его в весьма неординарной манере. Некоторые молящиеся при этом бродили по комнате, руки за спину, другие сидели, где можно было приткнуться. Один даже уселся на стол и молился, докуривая сигарету. Неожиданно повисла тишина, только тот, что стоял у стены, теперь в одиночку голосил в небывалом темпе, то и дело кланяясь. Время от времени вступал хор беспорядочными воплями. Потом пришло время длинной тихой молитвы, в которой участвовали все, встав в стойку с сомкнутыми ногами и глядя в одну сторону. То тут, то там кто-то склонялся в поклоне. Йосл и тот парень, что привел Хайнца, ритмично раскачивались, в то время как другие не шевелились. Поклоны тоже выглядели странно: некоторые складывались, как перочинный ножик, до самых колен, другие склоняли головы, как на уроке танцев. Так продолжалось долго, пока один за другим участники не начали отступать назад, кланяясь во все стороны, последним — тот, что стоял у стены, который снова завел нараспев молитву.

Хайнц с интересом и удивлением копировал поведение остальных, которое ему все равно казалось непостижимым. Это действо в фантастическом исполнении, в прокуренной комнате, среди рекламных плакатов и плюшевой меблировки и отдаленно не напоминало то, что он понимал под богослужением. В самом деле, ничего общего между торжественностью службы в западной церкви или синагоге и исполнением предписанного перечня молитв в еврейском миньяне вроде этого, собравшемся в комнате Вольфа Клацке.

Правоверный иудей должен трижды в день читать определенные и неизменные блоки молитв. Не только точность текстов, их последовательности, но и движения тела, и его обращение лицом к востоку — к местоположению Храма Соломона — все регламентировано. В определенных местах велено покаянно бить себя в грудь, в других — благоговейно кланяться. Со временем упражнение и опыт доводят процесс до автоматизма: рука сама поднимается к груди, шея сгибается, слова слетают с губ неосмысленно. В большинстве случаев молитва прочитывается настолько бездумно, что молящийся только по тому, как ноги сами собой развернут его, соображает: задание выполнено. Ничто не мешает и во время молитвы заниматься собственными мыслями, ведь она требует только физического, а не духовного участия. Разумеется, есть и такие, кто пытается сосредоточиться на духовном восприятии того, что произносит. Однако на Западе осталось сравнительно мало верующих, понимающих тексты молитв, так что по большей части все сводится к механическому произнесению слов, которые ничего не значат. И потом, человеку, целый день занятому на работе или на службе, просто не под силу каждые несколько часов вдруг радикально менять свой внутренний настрой. Бывает и так, что молящийся искренне наполняется благочестивыми чувствами и мыслями, но еще вопрос, связано ли это с произносимыми в эти минуты словами.

Во время безмолвной молитвы в комнату вошла Шана, нагруженная пакетами. Она ходила за покупками для обстановки новой квартиры и сейчас, увидев, что тут происходит, постаралась на цыпочках тихонько пробраться в заднюю комнату. Но пакеты выскользнули у нее из рук, и всякие мелочи раскатились по полу. Упали они возле Йосла и Кайзера, но те, застывшие в молитвенной позе, даже глазом не моргнули. Единственный, кто бросился Шане на помощь, был Хайнц. Шана изумленно и как-то неприветливо посмотрела на него, благодарно кивнула и скрылась за соседней дверью. Хайнц легко догадался, кому он оказал маленькую услугу, и с приятным удивлением проводил ее взглядом. До сих пор он только по карикатурам представлял себе образ русской студентки, разительно отличавшийся от прекрасной реальности.

Между тем поминальная служба подходила к концу. Доктор Пинкус в стремительном темпе прочитал заключительный кадиш, одновременно посылая гневные взгляды Гамбургеру и Кону, которые в нескольких шагах от него о чем-то оживленно болтали. Было очевидно, что он так торопится, чтобы вмешаться в раздражающий его разговор. С последними словами молитвы, будто в ее продолжение на немецком, он выпалил:

— Могли бы вести себя потише, пока я читаю поминальный кадиш моему покойному отцу! И как только ученые образованные люди могут верить в бессмертие души и всю эту чушь — для меня непостижимо! — Он негодующе сорвал талит с плеч. — Такое нагромождение суеверий в головах надо вычищать нещадно! Долой религию! — Пинкус со злостью скомкал молитвенное покрывало и сунул его в мешок, схватил сидур и, потрясая им в воздухе, выкрикнул: — Вырвать с корнем! Истребить эту так называемую религию! — Со свирепым выражением лица поднес молитвенник к губам и поцеловал. — Косность — позор нашего времени, говорю вам!

С этими словами химик швырнул книгу на стол и гордо удалился.

IV

Помещение постепенно пустело. Йользон с товарищами по учебе подхватили под мышку по Талмуду и перебрались в квартиру Кайзера. Йосл тем временем поздоровался с Хайнцем и познакомил его с Шаной, вышедшей из смежной комнаты.

— Боюсь, я не вовремя, — извинился Хайнц.

— Как это не вовремя? — воскликнул Клацке, который с интересом приглядывался к каждому новому посетителю, видя в нем потенциального клиента. — Нам как раз не хватало десятого для миньяна! А если, как вы говорите, и не вовремя, значит, вы с Йослом квиты. Он ведь тоже заявился к вам куда уж как некстати!

— Боюсь, в самом деле, — Хайнц прищурился на Клацке не слишком доброжелательно, — господин Шленкер оказался у нас в несколько двусмысленном положении. Как намекает этот господин…

— Меня зовут Клацке, — дружелюбно улыбнулся тот. — Вольф Клацке. Сигареты оптом и в розницу. Без моего письма вы вообще бы не встретились. Теперь уж я писем не пишу, занимаюсь торговым делом.

— Полагаю, господин пришел поговорить с нами, — вмешалась Шана.

— Да знаю я, — отмахнулся Клацке. — Не беспокойтесь, господин Левизон. Мы с Йослом старые друзья, а вы так и совсем родня. Сейчас Шана поставит чайник, и все вместе по-семейному попьем чайку.

Оказалось, чайник уже вскипел, но Хайнц не дал себя отвлечь от инцидента в родительском доме.

— Я пришел сюда, чтобы извиниться за то, что поставил вас в неловкое положение.

— Не за что извиняться, — спокойно ответила Шана. — Думаю, вы не имели намерения выставить моего мужа на посмешище. Но Клацке все же прав. Йосл так же негодно вписывается в ваше общество, как вы в миньян. Я видела: вы не молились вместе со всеми. Мы из разных миров, которые не соприкасаются друг с другом, и между нами пропасть.

Что и говорить, прозвучало это не слишком лестно, но Йосл взял Хайнца за руку и произнес с теплотой в голосе:

— Но я рад, что вы пришли. Очень мило с вашей стороны. В конце концов, мы ведь родственники. А прежде всего все мы евреи!

Хайнц почувствовал, как заливается краской. Теперь он уже не мог решиться сообщить о факте своего крещения. От этого шага его удерживала мысль, не будет ли в таких обстоятельствах его участие в иудейском ритуале воспринято как кощунство.

— К сожалению, я мало знаком с еврейскими обычаями и прочим, — осторожно начал он. — Я прежде никогда не молился, потому что не знаю текстов. Мне вообще все это не близко. В нашем доме таким вещам не уделяют внимания.

— Что ж, — улыбнулся Йосл. — Очень жаль. Но ничего. Это не значит, что вы не можете быть таким же добродетельным евреем, как все мы.

— Как такое возможно? — неуверенно спросил Хайнц. — Вы, наверное, неправильно меня поняли? Я ни слова не знаю по-древнееврейски, я никогда не посещал синагогу, не соблюдаю субботу и праздники. Я вообще не имею никакого отношения к вашей религии. Как я могу быть хорошим евреем?

— Каких только странных взглядов не встретишь у немецких евреев! — покачала головой Шана. — За несколько дней, что я провела в Германии, о религии и еврействе слышу куда больше речей, чем за всю мою прошлую жизнь. Хотела бы я знать: а неевреи так же беспрерывно пережевывают свое христианство и происхождение?

— Я вам сейчас расскажу! — Клацке повернулся к Хайнцу. — Если вы приедете в Россию, то в каждом еврейском доме найдете портрет Теодора Герцля, а если спросите любого русского еврея, кто есть величайший и известнейший, лучший еврей в мире, то вам ответят: доктор Герцль из Вены. Хотя полно и куда более благочестивых евреев, чем он. Герцль-то уж точно молится не больше, чем вы! — закончил он, обращаясь к Йослу.

Хайнц смутно припоминал, что где-то это имя ему попадалось: то ли слышал, то ли читал, но спрашивать не хотелось.

— Разве нет добропорядочных немцев или русских без веры в Бога? Почему же не может быть нерелигиозного еврея?

— В Германии, — снова вмешался Клацке, — дело обстоит так: еврей просто обязан либо иметь религию, либо делать вид, что имеет.

— Нерелигиозный еврей для меня нонсенс, — обронил Хайнц. — Точно так же, как христианин…

— Христианин? Ну, это совсем другое дело! — разволновался Клацке. — Как можно сравнивать? Извините, но я не верю, что вы ни разу не были в синагоге. Если вы не слышали проповеди немецкого раввина, у вас бы даже не родилось такой глупой идеи! Это же выдумка немецких раввинов, что еврейство такая же религия, как христианство!

— А что говорят на этот счет ваши русские раввины? Как они отвечают на вопрос: что значит еврейство?

— У нас никто такого и спрашивать не станет, — ответил Йосл. — Это и так все знают. Еврей есть еврей, русский есть русский.

— Думаю, вы меня не поймете, — сказала Шана. — Наверно, мы кажемся вам такими же чудными, как мне поначалу немецкие евреи. У вас, сдается мне, евреям предъявляют требования отождествлять себя со своей верой. А когда человек теряет веру, то теряет и еврейскую принадлежность.

— А потом он крестится! — выкрикнул Клацке. — Быть христианином для таких — значит, больше вообще ни во что не верить! Они только делают вид, что верят во что-то новое. А те, что не крестятся, тоже притворяются, что во что-то верят, только никто не может сказать, во что! Плуты они все!

— Ну, не знаю, плутовство ли это, — задумчиво сказала Шана. — Вся беда в этой мудреной идее, будто еврей и его вера — это одно и то же. Надо убедить людей: если даже вы поколебались в своей вере, вы, несмотря ни на что, остаетесь евреем и должны верить своему чувству. А они не находят другой возможности, кроме как утаивать от себя и от других, что лишились того, что здесь воспринимается как основа и признак еврейства.

— Правильно! — поддержал жену Йосл. — Им говорят: без религии нет еврея. А они-то ощущают себя евреями, вот и внушают себе: «Значит, я религиозен, хоть и не замечаю этого сам».

— А другие, которые крестятся, — подхватил Клацке, — говорят себе: «Раз уж нам приходится прикидываться, что имеем веру, будем лучше на той стороне, где можно извлечь хоть какую выгоду»!

— Меня здесь другое все больше удивляет, — размышлял Йосл, — когда вижу, что немецкие евреи творят с религией. У нас, в Борычеве, никому не придет в голову молиться, если он не верит тому, что говорит, а здесь…

— Здесь, — яростно закивал Клацке, — полно таких, которые трижды в день молятся за возвращение народа Израиля в Палестину и тут же борются с сионистами, в открытую говорят, что то, о чем они молятся, свершись оно, стало бы бедствием. А то и вовсе кричат, что нет никакого еврейского народа!

— А в России такого нет? — спросил Хайнц.

— Есть, конечно, евреи, не поддерживающие сионистов, и даже немало, — внес ясность Йосл. — Но не встретите ни одного, который стал бы утверждать, что мы не народ. Во всяком случае, там не может такого быть, чтобы человек за что-то молился и в то же время действовал против. Там человек везде остается тем, кто он есть, а здесь в синагогу приходит совсем другой…

— Сегодня вечером я еду в Петербург, — сообщил Хайнц. — Возможно, там мне удастся лучше понять…

— В Петербург? — перебила его Шана. — В Петербурге почти нет евреев; только самым богатым, купцам первой гильдии, дозволяется там жить.

— Знаете что! — воодушевился Йосл. — Поезжайте-ка вы кружным путем, через Борычев. Навестите моих родителей. Будете там желанным гостем на праздник. У нас гость да к тому же родственник — это величайшая радость!

— Даже такой еретик, как я? — засмеялся Хайнц.

— У нас не делают различий, — серьезно ответила Шана. — Никто не потребует, чтобы вы выставляли себя набожным.

— Извините, — вклинился Клацке, — а как вы получили паспорт? Наверное, выдали себя за представителя торговой фирмы, да? Какой?

Хайнц дал несколько туманных разъяснений о маргарине и перевел разговор на железнодорожное сообщение с Борычевом, разумеется, на данный момент вовсе не собираясь делать крюк. Хотя выпавший шанс бросить взгляд в этот незнакомый диковинный мир привлекал. Дальнейший разговор за чаем подогревал его интерес и, может быть, даже воодушевлял.

Расстались они друзьями. Даже Клацке, которому Хайнц пообещал дать рекомендации в среде потенциальной клиентуры, остался доволен.

— Знаете что, дорогие мои, — обратился он к Йослу и Шане, — ваш кузен подал мне отличную мысль. Я зарегистрирую свою фирму при суде. Там должно быть много евреев, которые хотят оформить паспорт в Россию и будут рады свалить хлопоты на посредника по доверенности. Уж они-то хорошо заплатят! А я напечатаю табличку: «Специализированные поездки в Россию и на Восток».

V

Хайнц отправил свой багаж на вокзал и теперь ломал голову, как убить время до отхода поезда. Слоняясь без дела, он снова наткнулся на плакат, приглашающий на публичное обсуждение темы «Решение еврейского вопроса», и решил заглянуть на это мероприятие.

На первый взгляд такого рода собрание мало отличается от прочих игрищ «на злобу дня», проходящих при обильных возлияниях. Правда, здесь сразу бросается в глаза разница как раз по этому пункту, а именно в количестве потребления алкогольных напитков. Здесь пьют на порядок меньше, чем обычно на политических сходках. Частично это объясняется тем, что на еврейских встречах присутствует несравнимо большее количество персон женского пола, но и мужская когорта участников соблюдает трезвость; лишь немногие заказывают кружку пива, и то без особой охоты, скорее из соображений приличия. Предварительно дотошно выспрашивается у кельнера, какие из имеющихся в наличии сортов пива он сегодня порекомендовал бы, и только после основательного и продолжительного взвешивания всех за и против и по зрелом размышлении делается заказ. По завершении сделки с солидным достоинством рассматривается шапка пены, потом неторопливо сдувается и в полной концентрации всех критических талантов делается первый глоток. От результатов этой пробы зависит многое, в том числе успех оратора и партии: если результат мало-мальски соответствует ожиданиям, после первого заказа следует множество других, и кельнеры вечер напролет курсируют по залу с тяжело нагруженными подносами. Но по большей части на еврейских собраниях кельнеры довольствуются созерцательной ролью. Кружка долго стоит нетронутой, пена оседает сама по себе, напиток теряет ядреность, а когда гость наконец вспоминает о нем, то отпивает глоток-другой без всякого удовольствия, только чтобы не бросать деньги на ветер. Потом машинально отставляет от себя кружку, пару раз со вздохом пытается отхлебнуть еще — за свою-то монету! — но в горло не лезет, и по окончании вечера столы по всему залу являют жалкое зрелище недопитых кружек. Тут кельнеры после первого заказа скучают, неуважительно поглядывая на собравшуюся публику, и чувствуют себя оскорбленными, подавая лимонад или сельтерскую, которые снисходительные к своим еврейским клиентам трактирщики поставляют в такие дни, учитывая пристрастия контингента.

Еще один отличительный признак такого рода собраний, который Хайнц с любопытством отметил сегодня, — это состав участников. Как правило, на разные манифестации собираются представители определенного социального слоя. Здесь же, пробираясь через переполненный зал поближе к трибуне, Хайнц увидел лица, принадлежащие разношерстной по профессии и имущественному положению публике.

Далее ему бросилось в глаза невероятно активное участие молодежи. Перед входом ему пришлось пробиться сквозь кордон молодняка с сине-белыми эмблемами, почти детей, которые протягивали прохожим кружки для пожертвований, листовки, брошюры, газеты. В зале крутились другие волонтеры, в основном юные девушки, со списками, учетными карточками и квитанционными книжками, — вербовщицы душ.

Однако все это нисколько не мешало слушателям пристрастно и напряженно следить за выступлением оратора. На импровизированной сцене сидели шесть или семь человек, в основном молодых, председательствовал единственный пожилой член президиума, которому доверили вести собрание, вероятно, из-за его длинной бороды с проседью и вообще импозантной внешности. Руки он сложил на колокольчике — символе главенства — и с некоторым беспокойством посматривал снизу вверх на выступающего, который своей чересчур оживленной жестикуляцией грозил в любой момент подорвать его престиж, личный и должностной.

Оратор представлял собой тощую долговязую фигуру с жидкой каштановой бородкой и густой шевелюрой. Он выкладывался с такой неистовой быстротой, что Хайнц довольно долго разбирал лишь отдельные слова. Многократно до его слуха доносилось «Палестина» и «Сион», вслед за чем неизменно следовали бурные аплодисменты, которые быстро стихали, поскольку говорун, нимало не смущаясь шумом, продолжал в том же духе и темпе, так что было абсолютно невозможно понять его пламенную речь, оставалось лишь угадать ее по движениям губ и размахиванию рук. Она уже подходила к концу — к вящей радости председательствующего, — и теперь Хайнц смог различить внятные слова:

— Тоска по Палестине, она вела наш народ сквозь столетия! Тоска по Палестине, она свела нас всех вместе: евреев Востока и Запада, богатых и бедных, образованных и простых, набожных и нечестивых! И все мы жаждем вернуться домой, на нашу землю, на нашу родину — в Палестину!

Разразился неистовый шквал аплодисментов, который накатывал все с новой силой и казался нескончаемым. Оратору приходилось снова и снова подниматься, он раскланивался с отстраненным выражением лица, машинально вытирая пот, и каждый раз это служило сигналом к новым овациям.

Хайнц изумленным взглядом обводил беснующуюся массу. Неужели все эти люди желают переселиться в Палестину? Рассматривают Палестину как свой дом? Тут присутствовали солидного и обывательского вида игроки, грузные чинные матроны, юные девы с модными стрижками, покрытые прыщами и шрамами студенты, экзотичные русские евреи в картузах — очкарики-ученые или инженеры, элегантные молодые и пожилые господа… С превеликим удивлением в одном из них Хайнц опознал адвоката Берлинского апелляционного суда. И все они хлопали как сумасшедшие, хлопали этому исступленному витии, который Хайнцу показался апостолом какой-то фанатичной секты.

Палестина? Бог мой — она еще существует? Место где-то на задворках Турции! При звуках имени «Палестина» в нем сначала просыпались какие-то детские воспоминания о Вифлееме, Голгофе, Масличной горе… Потом на ум приходило безумие крестовых походов… А нынешняя Палестина, насколько ему известно, — безлюдная глухомань, пустыня, подверженная разбойным набегам бедуинов и потому небезопасная. Целью она может служить только скандинавским и английским сектантам, русским паломникам и еврейским богомольцам, да время от времени эксцентричным туристам из Европы, путешествующим туда под охраной и с эскортом, чтобы выгулять свои «кодаки», или отчаянным археологам, собирающим материалы для докторских диссертаций.

Аплодисменты постепенно стихли, и за спиной Хайнца послышался свист. Хайнц обернулся и увидел за столом у стены группу студентов, очевидно, представлявшую оппозицию. Внешне они ничем не отличались от окружающих и вполне могли бы представлять как ту, так и другую сторону, разве что опустошенные пивные кружки, демонстративно выставленные напоказ, свидетельствовали о том, что здесь поддерживается германский дух. Долговязый молодой человек в пенсне с темной оправой на длинном носу с горбинкой явно заправлял в этой компании. Сложив ладони у рта рупором, он что-то кричал в сторону трибуны, чего, правда, в общем шуме было не разобрать. Хайнцу послышалось что-то вроде «Вали в Палестину!», на что вся группа ожесточенно захлопала и застучала по столу кружками.

Между тем слева от председателя поднялся второй оратор, приземистый коренастый парень, чье гладко выбритое лицо отличалось чрезвычайно энергичными острыми чертами.

Хайнца захватило и увлекло новое выступление, являвшее совершенно противоположный стиль. Речь была сама трезвость: сухие выкладки фактов и стройных рядов цифр. Она больше походила на доклад аудитора на общем собрании акционерного общества. Докладчик предлагал обзор развития сионистского движения по настоящий момент. Из преамбулы Хайнц, к своему удивлению, узнал, что создал организацию Теодор Герцль, и его озарило, откуда ему известно имя. Он прочитал кучу фельетонов этого писателя и оценил изящество его языка: ясность изложения мыслей и щемящий, напоминающий Гейне юмор. Он был поражен, что человек, казавшийся по своим сочинениям представителем высокой немецкой культуры, оказался создателем движения, фанатичные приверженцы которого были Хайнцу абсолютно чужды. Он заново прослушал программу, сформированную на конгрессе сионистов в Базеле, о которой сегодня уже получил представление на Драгунерштрассе, и новостью для него стало то, что ее претворение уже всерьез рассматривается совместно с правительством Турции и политическими силами самых разных европейских парламентов. Он услышал о первых поселениях в Палестине, об опытных станциях и основании банков, о научных исследованиях и их выводах, о предварительных сметах и инвестиционных индустриальных проектах. Речь шла и о санитарных мероприятиях, мелиорационных программах, о создании сельхозкооперативов из переселенцев. Докладчик анализировал вопросы экспорта-импорта, полезных ископаемых, природных источников энергии, применения искусственных удобрений, построения системы школьного образования. Все проблемы он рассматривал одну за другой, без всякого перехода — и все с той же деловой прозаичностью. Зачитывал по бумажке цифровые данные; группировал, раскладывал, реферировал основные положения — без громких фраз, без патетических или сентиментальных фигур речи. И этому выступающему аудитория внимала с таким напряжением, будто каждый старался запечатлеть в памяти все цифры. Лишь за столом оппозиционеров явно скучали и довольно громко переговаривались. Аплодисменты покрыли и эту речь.

Если первое выступление и его воздействие на публику повергло Хайнца в изумление, то второе не только повысило градус удивления, но и несколько разочаровало. Фанатизм и битва за идею — будь это самая безумная, тупиковая идея в мире — несли в себе нечто великое. Мысль о том, что масса людей — миллионы, если верить оратору — воодушевляется мечтой во времена жестокого материализма, казалась отрадной. Однако холодно-расчетливый фанатизм, оперирующий цифрами и основанный на финансово-технической аргументации, выглядел дико и даже унизительно.

Поэтому Хайнц оживился, когда возле председателя собрания вырос долговязый вожак оппозиции и после кратких переговоров отправился на трибуну под громкие хлопки своих соратников.

Оппозиционер начал с заявления, что целиком и полностью ощущает себя немцем и как элемент немецкого народа стремится исполнять свой долг по отношению к немецкому отечеству. Уже после этих слов по залу прокатилась волна ропота, а толстый разгоряченный мужчина вскочил и выкрикнул: «Мы тоже! Это общее место!» Все повскакивали, чтобы посмотреть на оппонента. Некоторые поддержали его аплодисментами, а оппозиционеры закричали: «К порядку! К порядку!» — и поднялся неимоверный шум, поскольку всякий призывал к тишине и спокойствию. Председатель беспрестанно звонил в свой колокольчик с таким бесстрастным хладнокровием, что было понятно: для него такие сцены — дело привычное. Оратор обменивался с членами президиума грубостями, которые, впрочем, тонули в шуме. Постепенно страсти улеглись, и участник дискуссии смог продолжить свою речь. Он повторил, что, будучи немецким националистом, чувствует себя обязанным бороться с сионизмом. Он выступает против еврейского национального движения, он космополит и не может оказывать поддержку шовинистическим устремлениям. Далее он объявил сионизм химерой и утопией, поскольку Палестина никогда не будет отдана евреям — она драгоценное сокровище Турции и место паломничества всех христианских народов. А случись и так, то ничего из этого не вышло бы, поскольку Палестина — бесплодная каменистая пустыня, непригодная для заселения. Кроме того, евреи не способны к колонизаторской деятельности, и вообще они — не нация. Еврейский народ рассеян по миру, чтобы нести другим народам свет священной истины. Они вероучители — вот их миссия! Он осудил сионизм как реакционное движение, противоречащее всем современным либеральным течениям. Он продекларировал значение просвещения и равенства, преодоления ханжества и предрассудков, а закончил словами:

— Будем помнить о нашей высокой миссии и нашей немецкой национальности! Освободимся от эгоистичных желаний и самобытных отличий, чтобы не выделяться из окружающей общности! И не забудем наставлений нашей почитаемой религии, будем иметь терпение, пока Мессия, которого нам предрек пророк, не поведет свой народ на Сион!

Последний лозунг, которым оратор, очевидно, хотел умаслить враждебно настроенное большинство, — впрочем, безуспешно, — особенно разозлил Хайнца, а жидкие хлопки соратников вожака были подавлены поднявшимся со всех сторон свистом и воем. У Хайнца создалось впечатление, что этот оппонент пошел на поводу конформизма и выбирал аргументы не по собственному убеждению, а накрошил из них солянку на всякий вкус. Хайнц ожидал, что под конец оппозиционер в своей праведной борьбе с реакционностью будет достаточно честен и потребует отступиться от слепого следования устаревшей вере, а вместо этого стал свидетелем своего рода преклонения перед той же уже потерпевшей поражение традицией. Перед его глазами разыгралась жалкая трагикомедия: на какие бы аргументы ни опирался оратор, националистические или космополитические, свободолюбивые или ортодоксальные — каждый раз одинаково хлопали его сторонники и освистывали противники. Было очевидно, что обе партии были полны решимости рассматривать любой довод не по существу вопроса, а по градусу накала, соответствующему или нет их собственной позиции.

На трибуне националиста сменил сионист, блондинистый студент с беспрестанно соскальзывающим пенсне, который под активное одобрение собрания пытался привести доказательства того, что только еврей-сионист может быть истинным немецким патриотом. За столом оппозиционеров поднялся неимоверный галдеж, что вызвало возмущение у тех, кто сам недавно буйствовал. А оратор продолжал:

— Кто не признает своей национальности или стесняется ее, должен внушать опасение каждому порядочному человеку! Национальное и религиозное самоопределение не имеет ничего общего с государственным подданством. И если мы, евреи, относим себя к старейшей аристократии человечества…

За столом оппозиции разразилось бурное веселье. Господа студенты оглушительно хохотали и колошматили кружками, сопровождая все выкриками:

— Аристократы! Голубая кровь! Ура!

— Слушайте, слушайте! Барон фон Кон! Граф Леви! Дворянин фон Левизон!

Хайнц больше не мог выдержать. Разгоряченный азартом, он вскочил на стол и заорал:

— Над чем смеетесь, господа? Над собой смеетесь? Вы осмеиваете собственную мать!

Его слова потонули в общем гвалте, а сам он был поражен взрывом горючей смеси, накопившейся в нем, о существовании которой минуту назад даже не подозревал. Минуту назад он спокойно обдумывал, как бы мог возразить сионистскому лидеру, окажись на трибуне. И вдруг такой яростный выпад в адрес противника!

Протрезвев, Хайнц начал пробираться к выходу через взбудораженную толпу. У него за спиной все бушевали, стараясь перекричать друг друга, председатель долго дребезжал колокольчиком и наконец, поняв бесполезность призывов к спокойствию, покинул свой пост. Собрание стихийно закончилось, зал постепенно пустел. Молодые господа из оппозиции, сомкнув ряды, решительно пробивали себе дорогу, горланя на ходу: «Дойчланд, Дойчланд юбер алес…»

На улице Хайнц остановил дрожки. Он уже усаживался, отдавая извозчику приказ ехать на вокзал, как в нахлынувшую из зала толпу вывалились певцы и продолжили у портала голосить свой гимн.

Старик-возница, пустив лошадей мелкой рысью, обернулся, ткнул кнутом в их сторону и покачал головой:

— Опять эти горлопаны! Видел я дебоши антисемитов! И все время с их «Дойчланд, Дойчланд!». Помяните мое слово, — он доверительно склонился к седоку, — не знали бы бед с этими антисемитами, кабы не было у нас евреев!

Перворожденные

I

Малыш Яков Шленкер радостно вгрызался в пряник, хотя никакого права на этот лакомый кусочек не имел. Пряники раздавали сегодня в молельне, и предназначались они первенцам в семье, а у Якова помимо старшего брата Йосла была еще старшая сестра Ривка. Малыш скрючился на ступеньке бимы, возвышения для чтения Торы, расположенного посреди зала, и таким образом скрылся с глаз законных участников совместной трапезы, а главное, с глаз отца.

Впрочем, так тщательно прятаться нужды не было. Все толпились у длинного стола вдоль окон, некоторые расселись по лавочкам по обе его стороны, — и были страшно заняты, особенно сам Мойша Шленкер, который снова обучал. Еще долго никто и не помышлял о пряниках и водке, ожидавших их на биме; глаза и помыслы были устремлены в фолианты, разложенные по столу. Сегодняшнее изучение Талмуда носило особый характер: это был канун Песаха, посвященный первенцам.

В память о тех событиях, когда кара Господня поразила в Египте всех первенцев, но Ангел смерти миновал дома евреев, по еврейской традиции, все мальчики-первенцы должны в этот день соблюдать пост. Подобных особых постов, помимо длительных общих, так много, что представляется невозможным в продолжение стольких дней воздерживаться от еды и питья без серьезного нарушения здоровья. Но и это мудрецы предусмотрели. Тот, кто принимает участие в трапезе по поводу радостного события, освобождается от необходимости поститься. А таких поводов для трапез набирается немало: свадьба или обрезание, или окончание изучения раздела Талмуда в утро накануне Песаха. Это особенный по своему весу праздник, несмотря на то, что каждые несколько лет в какой-нибудь школе при синагоге заканчивается изучение Талмуда «от корки до корки», по поводу чего празднует весь город. Изучить отдельный раздел все-таки требуется не так уж много времени, и поэтому за несколько месяцев до Песаха учитель собирает группу из первенцев, чтобы завершить как раз к этому постному дню. С последним словом учителя оделяют всех первенцев пряниками и водкой в знак праздничной трапезы. Так приятное сочетают с полезным, и вместо унылого поста участники получают радостное осознание того, что пройдена важная веха на пути отрадной духовной работы.

Этот обычай, странным образом, глубоко укоренился даже в тех местах, где в изучение Талмуда не вкладывают слишком много сил и смысла, и многие евреи, почти полностью отбросившие древние обычаи, тем не менее с удовольствием принимали участие в этом праздновании и с младых ногтей готовили к нему старших сыновей.

В Берлине также справляли этот праздник, хотя и в несколько измененном виде: на первый план выдвигалось праздничное застолье, а изучение Талмуда лишь формально обозначалось. В стране, где различные ферейны росли как грибы, естественно, возник Союз перворожденных со своим уставом, вступительными и членскими взносами, но, прежде всего, с ограниченным приемом и строгой иерархией. Союз собирается в полном составе лишь раз в году, а именно, ранним утром в день накануне еврейской Пасхи. Сначала совершается утренняя молитва, затем раввин наспех читает заключительные фразы «изученного» им раздела Талмуда, причем никто из присутствующих не участвует в процессе, да и не слушает вовсе — большинство даже не знает о происхождении и смысле этого праздника, — потом, когда скучная церемония завершена, все усаживаются за щедро накрытый стол. Многие члены появляются только во время застолья. В это же время зачитываются отчетные доклады председателя правления и казначея, утверждается отчетность, проводятся перевыборы. Произносится целый ряд застольных речей, в которых, по традиции, восхваляются отличившиеся перед Союзом личности, превозносятся преимущества Союза, его высокие идеалы и успешная деятельность. Не обходится и без обращения к первенцам и дальше оставаться верными своей великой миссии и для достижения целей и защиты общих интересов еще теснее сплотить ряды. Тут же чтится память покойных и зачитываются поздравительные телеграммы отсутствующих по уважительной причине членов Союза. И по окончании всех мероприятий Союз снова на целый год растворяется в абсолютное ничто.

Хайнц Ленсен, даже когда звался Левизоном, слыхом не слыхал ни о существовании такого Союза, ни об особом долге перворожденных. Поэтому он оторопел от представшей его глазам картины, когда в это утро накануне Песаха робко переступил порог молельни в синагоге Борычева. Прибыл он вчера поздним вечером, а сегодня, снедаемый любопытством, вышел оглядеться. Дорогу к синагоге ему указало невнятное монотонное журчание человеческих голосов, долетавшее из-под арки, за которой угадывался просторный двор. Он вошел через ворота, где сновали туда-сюда древние бородатые евреи с узелками под мышкой, и оказался на мощенной неровными булыжниками площадке, вокруг которой притулились беспорядочно разбросанные приземистые строения. Отовсюду доносился гул голосов. Он подошел к открытому окну ближайшего здания и увидел настоящее столпотворение: множество мужчин, укутанных в длинные грязно-белые или желтые платки, расположились поодаль от одного впереди и, подобно ритмичному хору, бойко раскачивались верхней частью туловища. Некоторые из них, как и стоящий впереди, покрыли головы так, что не было видно даже лица, другие в спешке только готовились к молитве, развязывая свои узелки и доставая покрывала, кое-кто обвязывал черными ремешками с черными же коробочками голову и оголенную левую руку[14].

Во дворе тоже толпились группы евреев, беспокойно и шумно обсуждая что-то. Хайнц поднялся по стертым каменным ступеням в одну из молельных комнат, где ему показалось потише, и таким образом угодил прямо на праздник первенцев, который вел Мойша Шленкер.

Небольшое помещение было окутано полумраком, маленькие тусклые окошки, заляпанные грязью, находились едва ли не на уровне мостовой и пропускали немного света. На столе, вокруг которого сидели подростки и юноши постарше, в подсвечниках горели две сальные свечи. Все были так погружены в свои занятия, что никто не обратил внимания на чужака в европейском платье, смотревшегося здесь белой вороной. Хайнц с интересом рассматривал толпившихся у стола людей, от двери ему было не разглядеть, что настолько поглотило их внимание — плотный частокол спин загораживал видимость. Ему невольно вспомнилось, что где-то он уже наблюдал подобную картину, только никак не мог сообразить, где. Где, черт возьми, на Западе, в Европе, могла возникнуть ситуация, когда куча людей теснится вокруг длинного стола, напирая на тех, кто, склонившись, стоит вокруг немногих сидящих, — и все, затаив дыхание, всецело поглощены происходящим на столе? Озарение пришло, когда Хайнц сделал несколько шагов: ну, конечно! В казино Монте-Карло, а также в берлинском клубе — у зеленого стола с рулеткой или баккарой! Неужели и здесь? Невозможно! Он никогда не поверил бы, что, кроме игры, еще что-то может привлечь такой острый интерес. Повинуясь внезапному порыву, он поднялся на невысокий помост посреди комнаты и поверх голов разглядел толстые книги, над которыми были согнуты все спины.

Что-то зацепилось за полу его пиджака. Хайнц резко обернулся и обнаружил мальчишку лет десяти, который деловито ощупывал ткань его костюма.

— Знатная материя! Высший сорт! — со знанием дела поцокал языком малыш и уважительно покивал головой, заметив взгляд Хайнца.

II

Хайнц вдруг осознал, что является объектом усиленного наблюдения многочисленной публики. Не меньше двух дюжин разновозрастных мальчишек окружили его и изучали с простодушной непосредственностью лицо, одежду, обувь. По всей видимости, он являл собой сказочный рекламный образец непреодолимой притягательной силы. Хайнц, в свою очередь, разглядывал детей с неменьшим интересом, для него они тоже были в диковинку. Серьезность больших темных глаз, спокойствие и уверенность, с которыми они выдерживали прямой взгляд, казались почти невероятными. Но сказать, что их физиономии были недетскими, не повернулся бы язык; скорее, в них напрочь отсутствовала кукольность, что сплошь и рядом встречалось на Западе. Это были думающие личности, только еще маленькие и не вполне развитые, но определенная замкнутость в них уже читалась. Внешний вид тоже не сочтешь кукольным: получше одетые носили черные рабочие блузы и жесткие круглые шапочки, многие были босоноги и в лохмотьях, клочья свисали над большими дырами. У некоторых головы были покрыты великоватыми мятыми и грязными шляпами. И у всех эти глаза — серьезные, глубокие, — заглянув в которые невольно задаешься вопросом: как у ребенка могут быть такие глаза?

Один из мальчиков подошел к Хайнцу и протянул не слишком чистую ладошку, сопровождая жест словами на чужом языке. Стоило Хайнцу принять ее, как налетела вся стая, чирикая все те же звуки, и вскоре комната наполнилась гомоном, потому что каждый старался выделить свою песню. И все рвались пожать Хайнцу руку, иные делали два-три захода. Образовалось нечто вроде спортивных состязаний, явно доставлявших ребятне необузданную радость. Примерно так же веселятся дети в Берлинском зоопарке, тряся руку ручному шимпанзе.

— Скажите «шолом алейхем»! — выкрикнул кто-то.

И со всех сторон посыпалось:

— Шолом алейхем! Алейхем шолом! Шолом алейхем! Алейхем шолом!

Хайнц почувствовал себя неуютно, хотя невоспитанность детей, в которой растворилась их прежняя серьезность, принесла некоторое облегчение.

Тут в круг вклинился мелкорослый краснобородый еврей и разогнал криком и руганью прыгавшую вокруг Хайнца мелюзгу. Потом степенно приблизился к незнакомцу и чинно протянул ему руку:

— Шолом алейхем!

Наконец Хайнц вспомнил старинное восточное приветствие «салям алейкум» — «мир вам»! Не зря он все-таки читал в детстве сказки Востока.

— Алейхем шолом! — как смышленый ученик пробормотал Хайнц, с внутренней улыбкой представляя себя со стороны.

Поупражняться в новом языковом достижении ему пришлось еще не раз, ибо теперь к нему потянулись евреи из-за длинного стола, и каждый спешил пожать пришельцу руку и произнести диковинное приветствие. Они окружили Хайнца и подвергли его не менее пристальному осмотру, как до этого малышня.

Вместе с тем начался настоящий перекрестный допрос: откуда господин пожаловал? где проживает? не по делам ли приехал? что за дела? — и много еще чего.

Хайнцу оставалось только удивляться, что он как-то ухватывает значение слов на диковинном языке, слегка похожем на немецкий. Отвечал он скупо, на то, что с трудом пробивалось до его слуха сквозь град вопросов. Чаще всего повторялся один, смысл которого долго ускользал от его понимания:

— Где господин проведет седер?

— Седер? — отчаявшись понять, переспросил он.

— Ну да, седер, сегодня вечером!

Худо-бедно выяснилось, что вечер еще никому не обещан, тут-то и поднялся настоящий гвалт, явно сопровождаемый перебранкой. Каждый думал о пасхальном седере, к которому всякий еврей жаждал заполучить хоть одного гостя.

Оторопевший Хайнц с некоторой опаской взирал на загадочную суматоху, каждую минуту грозящую перерасти в рукоприкладство. Он долго не мог взять в толк, из-за чего разгорелся сыр-бор, и никак не мог понять, почему в него тычут пальцами, почему то один, то другой в пылу сражения хватает его за руку и перетягивает на свою сторону. Наконец он сообразил, что сам является предметом спора, и ощутил себя товаром, выставленным на продажу, который каждый желает приобрести. Прямо в ухо ему беспрестанно выкрикивали имена и адреса, а он только беспомощно озирался.

Для борычевских отцов еврейских семейств исход баталии представлялся делом нешуточным. В кои веки в местечке объявился неведомый еврей… — о том, что тот мог не быть евреем, никому в синагоге и в голову не пришло; чего бы нееврею делать на празднике первенцев в Борычеве? Итак, свежий еврей, предположительно «тайч», то есть немец, возможно, и не слишком ученый, и не слишком набожный, но какой-никакой еврей. Ясное дело, его послали Небеса, чтобы на один из домов в этот праздничный вечер сошла особая благодать. Гостеприимство, высшая добродетель в еврейской традиции, в пасхальный вечер, посвященный памяти исхода евреев из негостеприимного Египта, приобретает особое звучание. И не было еще в Борычеве столь привлекательного объекта гостеприимства, как этот элегантно одетый иностранец, появившийся как нельзя кстати. Какой триумф для отца семейства, который приведет к пасхальному седеру такого гостя! Как обзавидуются соседи! Так что каждый хотел его заполучить и ни один не желал уступать.

В конце концов возобладало здравомыслие: пусть чужак выберет сам!

До Хайнца постепенно дошло, что здесь берут с боем гостя для ужина. Его европейское сознание противилось реально воспринимать происходящее, но, очевидно, формы и понятие гостеприимства, а также отношение к иностранцам здесь разительно отличались от общепринятых норм в кварталах у Потсдамского моста. Об этикете приглашения, представления, вхождения в дом и прочих церемониальных моментах здесь не было и речи. Перспектива оказаться гостем у одного из этих евреев не рисовалась ему заманчивой, но, с другой стороны, представлялась возможность больше узнать об интересующих его обычаях и укладе жизни.

И вдруг одно из выкрикиваемых имен послышалось ему знакомым: Шленкер.

Неужели это?..

— Давайте к нам! — прыгал вокруг мальчишка, воодушевленный приглашением отца. — К Мойше Шленкеру! Виленская улица, восемь! Я зайду за вами в гостиницу — кричал он на жутком немецком и добавил, исполненный гордости: — Я говорю на настоящем немецком! Мой брат в Берлине!

Хайнц определился.

— Если пожелаете, — ликовал Яков, — я вас повожу по городу. Хотите, да? У меня сегодня нет уроков!

Так Хайнц Ленсен отправился со своим маленьким братишкой Яковом Шленкером осматривать Борычев, город, из узости которого вырвался когда-то его дед в поисках европейской культуры и свобод.

А Мойша Шленкер поспешил домой, чтобы обрадовать жену роскошным гостем на седер, которого сам Бог послал.

III

Яков Шленкер испытал неслабое разочарование, когда именно те достопримечательности, которые обещали стать сенсацией для приезжего, не произвели на того никакого впечатления. Ни бульвар, ни губернаторский сад, ни новые драгунские казармы, ни даже памятник императору Александру! И уж совсем по-дурацки гость заинтересовался вещами совсем обыденными и вовсе неказистыми. С Рыбного переулка, который Яков хотел бегом проскользнуть мимо, Хайнца было просто не вытащить. Он подолгу стоял возле каждой лавчонки и через грязные окошки вглядывался в темную дыру, заваленную всяким хламом, и ее хозяина, отчаявшегося найти такого дурака, который позарится на его товар. Суета базара, сегодня особенно оживленного по случаю предстоящего праздника, захватила Хайнца надолго. Когда Яков со смешанным чувством гордости и благоговейной робости указал ему на старца, знавшего наизусть весь Талмуд, Хайнц бегло скользнул взглядом по кладезю учености, а вот на нищих оборванцев у фонтана не мог наглядеться. Перед монополией, продававшей казенную водку, Хайнц долго любовался виртуозностью, с которой мужики, хлопая по донышку бутылки, одним ударом выбивали пробку, и с какой ловкостью потом опустошали до последней капли мутный сосуд.

«Странный тип!» — размышлял Яков, но не торопился высказывать своему экскурсанту терзавшие его сомнения. К тому же попутно мальцу приходилось отчаянно обороняться от орды босоногих огольцов, мальчишек и девчонок, которые следовали по пятам и привычно канючили подаяние. Хайнц уже давно раздал всю мелочь, имевшуюся у него в наличности, но Якову потребовалось еще немало времени и усилий, чтобы отбиться от стаи, идущей по следу.

При всем при том мальчик болтал без умолку, рассказывая о себе и своих близких, приплетая сюда еще и истории, касавшиеся попадавшихся по ходу дела персон и мест, казавшихся ему значительными. И по всему было видно, что блеснуть знанием немецкого доставляло ему неописуемую радость и добавляло весу в собственных глазах.

Таким образом, Хайнц во время прогулки получил не только кучу сведений о своих родственниках и нравах еврейской общины, но в придачу еще и ворох городских сплетен, а главное, целый арсенал прозвищ, коими наделялся каждый из встреченных, из чего он сделал вывод, что распространенность прозвищ является поразительной и уникальной отличительной особенностью восточных евреев.

С особой гордостью Яков неизменно возвращался к старшему брату, которому повезло жить и учиться в Берлине. Он и сам непременно поступит так же. Поэтому со всей прилежностью учится у доктора Штрёссера и уже хорошо говорит и пишет по-немецки. А еще доктор учит его сестру Ривку, да господин и сам увидит, как хорошо она понимает по-немецки, может, даже лучше, чем он. Нет, лучше не может! Почти как он.

А вон тот гад в полицейской униформе возле лавки старьевщика — это пристав Куяров, который сейчас подготавливает погром. А вон те двое на другой стороне, что ходят туда-сюда, видите? — они из самообороны. А вон тот, с голым лицом и лысым лбом, он сват Розенфельда Безносого, теперь часто бывает в его доме, хочет выдать сестру, а она не хочет. Знаете, какой он? Выучил Талмуд так, что ткни иголкой в любое место книги, точно скажет, на какое слово она попала. А вон те ворота — это наша пожарка, то бишь пожарная часть. А начальник пожарной команды уже получил много премий. Он со своей командой так быстро приезжал на пожар, что, говорят, заранее знал, где что загорится. А вот памятник императору Александру Третьему, восемьдесят тысяч рублей! Деньги, говорят, собрали с евреев как добровольные пожертвования. Плохой был человек, старый император, и как пес преследовал евреев! Но деньги собрали. Сначала не хватало, потом губернатор наслал санитарную комиссию, которая определила, что все дома в Рыбном переулке и почти все школы местечка находятся в аварийном состоянии и подлежат сносу. Тогда по-быстрому справили, что требовалось, и люди не оказались на улице, и в школу можно ходить. А губернатор, он снова отличился, и получил какой-то там большой орден за то, что город такой патриотичный, кажется, правильно он говорит?

Дом из красного кирпича, вон там, — это гимназия, где учит доктор Штрёссер. Ай-яй! У него в классе сын самого Берельзона, которому приходится писать и в субботу, и Берельзону это стоит немало денег! А еще в каждом классе положено евреям составлять пять процентов, а в том классе было восемнадцать учеников, и Саша должен бы вылететь. Вот его отцу ничего не оставалось, как определить в класс еще двоих крестьянских детей с полным их содержанием, чтобы число сошлось на двадцати. Только те двое оказались такими тупыми, что Берельзону пришлось оплачивать им репетиторов, а потом еще класть на лапу директору, чтобы этих оболдуев перевели и его сыночка не выгнали ко всем чертям!

Тот смешной человечек с трубкой — это Комендант Борух. Его отец до сих пор ходит гоголем, что сыночек прежде был умным и ух как ученым. Теперь-то Борух везде хочет командовать, особенно на молитвах, поэтому его и прозвали комендантом. Свихнулся он от своей учености. Как-то его вызвали свидетелем на суд, на большой суд в Москве — его туда послал губернатор. Он должен был сказать, что еврейка, которая свидетельствовала против попа, что он там в ней что-то нарушил, была неправильной женщиной. И когда его спросили, кто он такой, этот перец выдал: «Комендант Борычева». Весь суд потешался, а его отправили восвояси. Вон те люди с большими мешками, они нездешние. Говорят, их позвал Куяров, чтобы устроить погром. Только он, Яков, не боится — есть ведь самооборона, и потом, сегодня вечером начинается Песах. В Песах чего бояться? В этот вечер даже не надо читать полностью вечернюю молитву. А вон там, наверху, их дом, и девчонка у входа, которая выплачивает деньги, — это его сестра Ривка. Теперь ему, Якову, надо ее сменить, потому что Ривке надо в город, и она проводит Хайнца до гостиницы…

Хайнц во все глаза таращился на картину, представшую его взору у дома Шленкеров. Подобное он уже наблюдал и у входа в другие дома. На крыльце был выставлен столик, на котором громоздились кучки монет, за ним сидела девушка лет восемнадцати с вьющимися темными волосами и тонкими чертами лица, сейчас ее щеки раскраснелись от усердия. Перед столом толпились бедно одетые мужчины и женщины, которым она раздавала деньги. Выглядело все так, будто девушка выплачивала заработную плату, и не без трений. Как раз в этот момент маленькая пожилая женщина предъявляла претензии на более значимую сумму, а старик, только что получивший свое, стоял рядом и недоверчиво пересчитывал монеты. Ривка уже собиралась перейти к следующему в очереди, как вмешался Яков, занявший сторону женщины:

— Хемда Раше права! Мама сказала, за последний раз она должна получить двойную сумму!

— Хорошо, — улыбнулась Ривка. — Я не знала.

Она пододвинула женщине еще несколько монет и учтиво извинилась за недосмотр. Старуха ворчливо сгребла деньги и похромала прочь, сетуя на задержку.

Яков нашептал сестре на ушко все, что знал о приезжем, и занял ее место. Ривка нацепила шляпку, лежавшую тут же на столе, и с приветливой улыбкой пошла навстречу Хайнцу.

— Я уже слышала, что у нас сегодня на седер особенный гость, — сказала она, протягивая руку. — Рада вас видеть. Если вам нужно в гостиницу, то нам по пути. Я сейчас заступаю в патруль.

IV

Последние слова Ривки, сказанные со всей серьезностью, привели Хайнца в замешательство. Он подумал, что неправильно понял.

— Простите, что вы сказали?

— Иду патрулировать. Яков сможет поработать за меня. Вы же видели, он в курсе дела не хуже меня. Люди сегодня особенно нетерпеливы, ведь везде выдают деньги.

— Из-за праздника?

— Конечно. Обычно у нас четверг день выплат, но сегодня внеочередная выплата, и, конечно, все торопятся и никто не хочет ждать.

— Понятно. А что, люди заняты сразу на нескольких предприятиях?

— На нескольких предприятиях? Не понимаю.

— Я имею в виду, они работают у вас и еще где-то?

— Работают? Конечно, люди были бы рады работать, но рабочих мест не хватает. Они вообще не могут получить работу, разве что по случаю подвернется что.

— Теперь я не понимаю. Вы же выплачивали им заработную плату.

— Заработную плату? Откуда вы взяли? У моего отца нет фабрики! Это просто бедные люди.

— Бог мой! Не хотите ли вы сказать, что все эти люди получали пособие?

— Конечно, а что же еще? Сегодня так во всех семьях города, кто может что-то дать.

— Но люди ведут себя так, будто имеют право требовать.

— А разве не имеют? Нищие, которые приходят к вам в дом, ведут себя иначе?

— Приходят в дом? У нас попрошайки не ходят по домам. Мы делаем взносы в ферейн, и на двери висит табличка, что квартира находится под защитой Союза против домашнего попрошайничества. Вряд ли какой нищий даже сунется, если консьерж вообще впустит его в парадную.

— Странно. Такие общества опеки над бедными у нас тоже есть, только они мало кому нравятся.

— Вы имеете в виду, беднякам?

— Не только, другим тоже. Пожертвования нужны, бедные имеют на это право. По меньшей мере надо отдавать десятую часть доходов, для евреев это закон. И давать надо от сердца, а как давать от сердца, если не знаешь, кому идет твоя помощь. Я с детства принимаю участие в платежных днях.

— Так у вас и вправду установлены определенные дни?

— А как же! Иначе будут постоянно мешать. Каждая семья назначает свой день приема. А у вас такого нет?

— Наш берлинский журфикс имеет несколько иной характер, — усмехнулся Хайнц.

— Люди привыкают к такому порядку вещей, — Ривка продолжала свою мысль. — И знают, что у Шленкеров, например, выдают по четвергам, помимо особых праздников. Конечно, это всего лишь копейки, но люди на них рассчитывают. Если человек почему-либо не смог прийти, в следующий четверг он получает двойную сумму. Иногда люди даже бастуют.

— Бастуют?

— Ну да. В одной семье — не буду называть их фамилии — давали слишком мало, так к ним вообще не стали приходить. Это был настоящий скандал. Такой позор для семьи! Им пришлось долго извиняться и упрашивать бедных, чтобы те вернулись.

— Невероятно! У нас просить милостыню запрещено законом, а побирушки — самые подозрительные элементы на свете!

— Наверное, у вас каждый может устроиться на работу. У нас бедных не презирают. Наоборот, если в городе появляется незнакомый нищий, то его наперебой приглашают к себе за стол.

— И не только нищих, как я сегодня заметил, — улыбнулся Хайнц.

— Всякий гость нам в радость. Надеюсь, вы не слишком удручены, что не бедны? — расхохоталась Ривка.

— Пожаловаться не могу, — смущенно ответил Хайнц.

— А чтобы сегодня к седеру получить гостя, так это большое счастье!

— Простите великодушно, должен признаться, я понятия не имею, что такое седер. Уж лучше сразу покаюсь в своем невежестве по поводу еврейских обычаев!

— Что ж, сами увидите. Ребенком я воспринимала этот вечер как самый лучший в году, самым сияющим, воплощением света. Хотя для евреев он всегда был да и остается самым опасным. Видите, что я сейчас делаю? Иду патрулировать улицы!

— Так я не ослышался? Должен признать, что принял ваши слова за шутку. Даже на моей милитаристской родине женщины освобождены от воинской службы.

— Это не воинская служба. Я — член еврейской самообороны. Для вас, должно быть, не секрет, что здесь ожидаются погромы.

— Что-то такое слышал в поезде. Так это реально?

— Во всяком случае, надо быть готовыми, поэтому мы и организовали отряды самообороны.

— А девушки тоже обязаны сражаться?

— Что значит «сражаться»? Конечно, хорошо бы каждой женщине иметь оружие, чтобы защищаться — не нападать. Но даже у наших мужчин его нет. А то, что было, уже изъяли. Для этого и проводятся обыски.

— Так вы безоружны? А как же собираетесь противостоять?

— Кое-что удалось сохранить, правда, за пределами местечка. Там в случае чего и соберутся члены самообороны, когда возникнет необходимость. А пока что мы патрулируем улицы и стараемся выглядеть как можно безобиднее. Для этого лучше всего подходят девушки. Если же заметим какую опасность, тут же дадим знать. У нас есть места, где постоянно дежурят посыльные, которые передадут сигнал тревоги дальше.

— Странное занятие для юной дамы! А вам не страшно?

— С чего бы? Страшно вообще наше положение, эта черта оседлости. Мы здесь вроде чужаков.

— Сожалею от всего сердца. Вы чувствуете себя чужими, должны так чувствовать. Значит, вы лишены любви к родине, свойственной евреям в Германии.

— Вы ошибаетесь, если думаете, что вы больше привязаны к Германии, чем мы к России.

— А разве это не так? У вас нет родины, вы здесь бесправны и отвержены, а немецкие евреи имеют твердую почву под ногами, они равны в правах с остальными гражданами, разделяют радости и страдания всех подданных государства.

— Ничего не знаю о ваших личных отношениях с государством, поэтому и говорить не буду. Но разве любовь к стране зависит от того, хорошо или плохо вам в ней живется? Вы неверно меня поняли. Не хочу сказать, что вы не любите Германию, об этом не знаю, но знаю, что люблю Россию.

— Любите страну, где вас преследуют, лишают прав, убивают?!

— Да, считайте, что так! Я люблю русский народ с его сердечностью, добротой и мечтательностью. Люблю широкие степные просторы, люблю их песни и их поэтов, люблю историю России и ее надежды. Я верю в ее будущность, верю, что она освободится от ярма царизма, верю, что сохранит лучшее для человечества. Ценности, о которых вырождающийся и пресыщенный Запад даже не подозревает и которые Россия однажды предъявит ему, когда он обанкротится.

— Ну, вы просто адептка русского патриотизма! — умиленно посмотрел Хайнц на свою спутницу, раскрасневшуюся от прилива патриотических чувств, которая сейчас заступала на вахту самообороны от тех же русских. — Вот уж и помечтать не мог! Встретить бы в Германии хоть одну девушку, которая с такой любовью говорит о немцах! Вы так верны своему народу!

— О чем вы?

— Я говорю, что удивлен натолкнуться на столь патриотично настроенную русачку!

— Русачку? Боже, вы не так меня поняли! Я не русская, я — еврейка!

— Но ваша родина…

— Моя родина Палестина! Я усвоила с колыбели, что оттуда мы пришли, туда и уйдем. В десять лет я завела копилку, в которую опускаю каждую сбереженную копейку на Палестину.

— Чтобы выкупить землю у Турции? — не удержался от язвительного замечания Хайнц.

— Будет вам потешаться! — укорила его Ривка. — В сотнях тысяч домов есть такие копилки. А главное, несгибаемая воля миллионов людей, чьи дети сызмальства отказываются от сластей, чтобы внести свой вклад в общее дело. У меня, например, вполне личное чувство, что Палестина принадлежит мне мне по праву.

— А как же с Россией?

— Разве человек не может равно любить отца и мать? Я вовсе не воображаю себе, что в моих жилах течет русская кровь, если я люблю Россию и чувствую тесную связь с ее народом. Когда девушка выходит замуж, она же не порывает со своей семьей!

— Перед отъездом из Берлина мне пришлось поучаствовать в одном из сионистских собраний. Там поднимался вопрос, являются ли евреи народом, и…

— Что за чушь? Являются ли евреи народом? А кто они тогда?

— Ну… у нас в Германии… их держат скорее за религиозную секту…

— Что, все евреи Германии так уж религиозны?

— Не сказал бы. Во всяком случае, под «народом» у нас понимают… Определить непросто… По крайней мере, всегда можно сказать, немец это или русский!

— Всегда? Сказать? А как быть с евреями? Такой тип вроде не свойственен ни одному западноевропейскому народу?..

— Ну… Нет же страны…

— Страны нет. Нет и других вещей, которые облегчают существование, как у других народов. Но мы же сохранились как народ! Ни один другой не претерпел таких испытаний силы и жизнестойкости. Не знаю, что понимают ваши ученые под термином «народ», скажу лишь одно: если спросят, что такое народ, в качестве примера я привела бы наш народ — единый народ, еврейский народ!

Хромоножка, попавшийся им навстречу, шепотом обменялся с Ривкой парой фраз. Ривка вскоре нагнала прошедшего вперед Хайнца.

— Пока что в городе все спокойно, — и ответила на его недоумевающий взгляд: — Я только что сменила патрульного. Вон там, наверху, ваша гостиница. До свидания. До встречи на вашем первом в жизни седере!

Ривка пожала ему руку. Проходящий мимо полицейский чин при полном параде, вроде как вышедший из гостиницы, одарил Хайнца неприязненным пристальным взглядом, коротко кивнул Ривке и прошествовал дальше.

Ривка нервно закусила губу:

— Знаете, кто это был? Пристав Куяров, организатор погромов!

V

— «Вот хлеб бедности нашей, который ели отцы наши в земле египетской. Каждый, кто голоден, пусть придет и ест. Каждый, кто нуждается, пусть придет и участвует в пасхальной трапезе. В этом году — здесь, в будущем году — на Земле Израиля. В этом году — рабы, в будущем году — свободные люди»[15].

Хайнц Ленсен удивленно озирался, время от времени трогая шелковую шапочку на голове, чтобы убедиться, что не спит. Неужели это он, референдарий Берлинского апелляционного суда с Маттейкирхштрассе, еще незадолго облаченный в мантию секретаря судебного заседания, раздающий протоколы и компилирующий заключения, он, член престижного клуба на Ноллендорфплац, близкий друг благородного старины Тили, привилегированный член корпорации «Росвитания», теперь сидит в Борычеве за столом Мойши Шленкера, уставленным старинными серебряными приборами и странными кушаньями?! Сидит? Нет, возлежит на мягкой скамье, сложенной из двух стульев и доски, застланной мягкими одеялами, подпирая голову левой рукой, утопающей в подушках. Напротив на таком же ложе покоится хозяин дома, сегодня схожий с арабским шейхом. Он облачен в белоснежное одеяние без пуговиц: длинную вязаную хламиду, поддерживаемую белым шнуром вместо пояса; на голове — объемный белый колпак вроде тюрбана с серебряной вышивкой. По правую руку от хозяина восседает госпожа Шленкер, из-под большого белого чепца выглядывает темный парик. Слева от отца и справа от Хайнца сидит Яков в черной шапочке, по другую сторону, между гостем и матерью — Ривка, смуглая кожа которой, смоляные волосы и карие глаза, оттененные белыми одеждами, напоминают восточные сказки. Перед каждым лежит Агада, маленькая еврейская книжица, без которой не обходится пасхальный ритуал. Хайнцу была предназначена особая — новая, в роскошном переплете Агада, присланная Йослом из Берлина к празднику. Снабженная немецким переводом к древнееврейскому тексту, она позволяла несведущему гостю следить за торжественным ритуалом.

Ривка как раз обходила стол, чтобы наполнить бокалы — у мужчин кубки, у женщин стаканы. Хайнц попытался уклониться, поскольку уже по примеру остальных пригубил вино после первого тоста хозяина:

— У меня еще полный бокал!

— Вам это не поможет, — улыбнулась Ривка. — Сегодня придется соблюдать все наши традиции. Четырежды должен наполняться бокал до краев, таков закон. Пока я не наполню бокалы во второй раз, Яков не сможет задать свой вопрос.

Хайнц уступил. Похоже, здесь свод правил пития был еще строже и древнее, чем в студенческом братстве «Кёзенер С. К.». Яков уже нетерпеливо вертелся на своем месте. Как младшему в семействе ему предоставлялось право задать четыре вопроса, с чего, собственно, и начинается ритуал.

— Чем эта ночь отличается от всех других?

Хайнц читал в немецком переводе то, что спрашивал Яков. Он хотел получить ответ, почему в эту ночь едят только пресное, что значит горькая зелень, что символизируют напитки и возлежание за столом. Ему пришло в голову, что сам он мог бы задать куда больше вопросов.

Между тем пришло время ответа, текст которого по большей части вмещает Агада. Однако Мойша Шленкер, торжественно разгладив бороду, с улыбкой обратился к Хайнцу:

— Четыре породы детей знает Агада, и всем им в сегодняшний вечер должны мы донести правду об освобождении нашего народа: мудрым и нечестивым, несмышленым и неспособным задавать вопросы. Сегодня Господь одарил нас чужеземным гостем, дорогим гостем, но нам неведомо, какой он породы. Мудрый, как известно, хочет познать суть всех вещей, которые мы сегодня творим. Нечестивый тоже хочет знать, но не как один из нас. Он спрашивает: «Чего это вы там делаете?» — и отделяется от своих братьев. О несмышленом и неспособном надо позаботиться и научить его, даже если он ни о чем не спрашивает и ничем не интересуется. Только нечестивому следует указать, что тому, кто отстраняет себя, среди нас нет места…

Мойша Шленкер значительно помолчал и продолжил:

— Нам неведомо, кто вы есть. Вы пришли из чужих земель, и видим мы, что не знаете нашего священного языка и обычаев наших не знаете. Возможно, вы что-то от всего, возможно, не сведущи ни в чем. Возможно, не было рядом никого, кто рассказал бы вам или пробудил интерес, когда сами вы не интересуетесь ни одной из этих вещей, и некому объяснить, чего не понимаете. Возможно, вы полагаете, что эти вещи вас не касаются. А возможно, сегодня, увидев и услышав, вы захотите познать все до конца. Сегодня наш долг поведать об исходе детей Израиля, о нашей истории и нашей вере. «Каждый, кто голоден, пусть придет и ест. Каждый, кто нуждается, пусть придет и участвует в пасхальной трапезе! Аводим хойину…»

И он начал читать текст из Агады: «Рабами мы были у фараона в Египте…»

В конце каждого абзаца он останавливался и комментировал собственными словами.

— Вот повесть о мужах, восседавших в Бней-Браке, которые всю ночь рассказывали об исходе из Египта, и не заметили, что настало время утренней молитвы, пока не пришли ученики их и не сказали им. Не уподобляемся ли мы этим мужам? Долгую-долгую ночь изгнания сидели мы и говорили-говорили об освобождении. Но вот пришли молодые, новое поколение, которые не сидели с нами, не говорили и не учили, они увидели свет и принесли старикам весть, что ночь миновала и настало утро. Возможно… — Мойша задумчиво покачал головой и вновь вернулся к Агаде.

Хайнц как во сне слушал напевный речитатив. Ему казалось, будто он уже слышал мудрость давних времен, возможно, в другой жизни, настолько нереальной и в то же время интимной звучала она. Что-то горячее поднималось в нем, будто издалека видел он нечто давно утраченное и позабытое, что он любой ценой хотел бы ухватить и присвоить, но что навсегда останется для него потерянным. Не тот ли он нечестивый среди своих? Не является ли его присутствие здесь осквернением чистоты этого дома? Он склонился над Агадой и прочитал: «Это древнее обетование и крепило отцов наших и нас, ибо не один только хотел погубить нас, но в каждом поколении встают желающие нас погубить, но Святой, благословен Он, спасает нас от руки их».

Ривка пальцем показывала своему сотрапезнику, который, откинувшись на подушки, головой почти лежал у нее на плече, строки в книге, коим пришел свой черед. Странная это была книжица: патетические и торжественные места перемежались анекдотичными и шутливыми бреднями, за витиевато поставленными вопросами в ответ следовала игра слов, полунаивные-полумистические загадки сменялись монументальными библейскими изречениями и псалмами. В этой курьезной и одновременно возвышенной книге была спрессована на еврейский манер всякая всячина из разных эпох и разных уголков Земли.

Столь же разнообразную мешанину из высокопарной этики и шутовского фарса представляли собой многочисленные комментарии Мойши Шленкера и даже малыша Якова, желавшего блеснуть ученостью. Даже Ривка время от времени кидала подходящую реплику. Само бытие этих людей, казалось, являло собой, как и Агада, окаменевший осадок многих времен и судеб.

— Что значит написанное здесь, — вступил Яков. — «Если бы Он приблизил нас к горе Синай, но не дал бы нам Тору, нам было бы достаточно»? Как это «достаточно»? Чего бы мы тогда делали на горе? Тупо стояли как бараны?

Хайнц с беспокойством посмотрел на хозяина, не рассердится ли тот на такое, как ему показалось, непочтительное отношение к священной книге? Однако Мойша Шленкер одобрительно покачал головой и обратился к Ривке:

— Ну-ка, дочка! Хороший вопрос! Ответь ты: что бы мы делали, приведи нас Господь на гору и не дай нам заповедей?

Ривка зарделась, неуверенно заглянула в Агаду и вдруг живо воскликнула:

— Знаю! Сами добыли бы! Из облаков достали!

Мойша довольно улыбнулся и снова обратился к текстам:

— «Если бы Он дал нам Тору, но не ввел бы нас в страну Израиля, — нам было бы достаточно».

Потом Агада надолго застряла на описании казней египетских. И когда все десять были перечислены, каждый взял свой бокал и пролил на стол по десять капель. «Совсем как на классических пирах средневековья», — подумал Хайнц, принося жертву из удобного полулежачего положения. А Мойша Шленкер объяснил смысл обычая:

— Мы не должны предаваться радости, ведь погибли люди. Гостями мы были в стране египетской, и пусть тамошние обитатели преследовали нас и притесняли, но Тора учит вспоминать их без ненависти. Гостями были мы в их стране!

Мало-помалу продвинулись до опустошения второго бокала, тут-то и началось пиршество, сопровождаемое причудливыми действиями.

Сначала Ривка обошла стол с миской, кувшином и полотенцем, и каждый тщательно омыл руки, а хозяин сказал особое благословение. Потом глава седера придвинул к себе большое блюдо с множеством диковинных кушаний и начал раздавать с него: в первую очередь мацу — хлеб бедности, затем горькую зелень — символ горькой жизни рабов, коричневатую кашицу из яблок и миндаля в память о тяжком труде над глиной и кирпичом, после снова редьку между двумя пластинами мацы. Пришел черед, в сущности, не предусмотренному каноном, но повсеместно подаваемому в этот вечер крутому яйцу с соленой водой, после него — знаменитая фаршированная рыба, суп с соблазнительными клецками из мацы и другие достижения восточной еврейской кухни. Разговоры за столом становились все непринужденнее, настроение царило радостное, что для Хайнца стало новым сюрпризом, и не малым. Снаружи поджидали смерть и разбой, каждую минуту мог разразиться погром, а здесь, в доме, все дышало таким миром, какого он не знал за всю свою жизнь. В его родительском доме он никогда не чувствовал себя столь умиротворенно и уверенно. Там постоянно ощущались подспудное беспокойство, душевная суета. В Берлине никто не мог с полной отдачей насладиться моментом, сполна вкусить радость или страдание и вообще дать завладеть собой любому чувству — что-то неведомое будто беспрерывно гонит и идет по следу. Если у этих людей есть внутренняя родина, то он, Хайнц, вечно неприкаянный, вечный изгнанник.

Не считая хозяйки дома, которая едва ли молвила пару слов, Хайнц долго был самым молчаливым на празднике. Другие видели, что в нем происходит какая-то потаенная работа, и не докучали ему. Но постепенно, после того как Яков красочно расписал их сегодняшнюю прогулку по городу, Хайнц тоже разговорился, и его картинки из берлинской жизни произвели настоящий фурор. Мойша Шленкер принялся аккуратно расспрашивать о еврейских делах в Берлине, так ли справляется там Песах, как здесь, и сконфуженному Хайнцу пришлось признаться, что он в этих вопросах некомпетентен.

— Я знаю только, — пробормотал он, — особенно из моих школьных времен, что евреи, которые еще соблюдают законы, дрожали перед наступлением этого праздника. Они пропускали уроки, позже рабочие дни; из-за того, что в это время запрещалось пользоваться транспортом, им зачастую доводилось бегать пешком на огромные расстояния, и вообще забот и хлопот в эти дни было в десять раз больше обычного.

— А радость выполнения мицвот, разве ее они не познали? — печально спросил Мойша Шленкер.

Потребовалось немало усилий, чтобы Хайнц смог уяснить значение этого слова, но и найдя ему перевод: «приказание, предписание» или даже «всякое доброе дело» — он лишь смутно угадывал смысл, который вкладывал в него Мойша Шленкер, говоря о «радости мицвот». Но слово запечатлелось в его памяти, и Хайнц наивно предположил, что в нем содержится ключ к некоторым тайнам.

Ривка деликатно сменила тему и попросила его рассказать об университете и студенческой жизни. Описание обычаев и нравов студенческих братств, пивных сборищ и поединков на шпагах, традиции возлияний и сатисфакций встретило полное непонимание. Семейство Шленкеров определенно усомнилось в правдивости этих баек. Во всяком случае, Ривка не выказала и следа того восторга, с которым обычно его слушали юные девушки.

Внезапно Хайнц сбился с мысли и слегка запутался — напротив него, позади ложа главы семейства, творилось нечто непонятное. С ужимками бывалого заговорщика Яков проскользнул за спину отца и пытался втихомолку что-то вытащить из-под подушки. Хайнц видел, что действия малыша не укрылись от глаз матери и сестры, но те не одергивали его, а Ривка даже подбадривала брата кивками. Сам Мойша Шленкер тоже чувствовал, что сзади происходит какая-то возня, но вместо того, чтобы схватить воришку за руку, он наклонился вперед, так что Яков без труда овладел желанным предметом — чем-то, завернутым в салфетку. Хайнцу пришло на ум, что в древней Спарте мальчиков обучали ловкости рук, поощряя воровство. Но вскоре выяснилось, что дело совсем в другом.

Под конец праздничной трапезы приходит время своего рода десерта, который занимает в Агаде очень важное место. В начале вечера ведущий седера отламывает часть мацы и заворачивает ее в салфетку. В завершении трапезы он разламывает отложенную мацу на мелкие кусочки и раздает всем участникам, после чего уже нельзя больше есть. Для того чтобы такую важную часть жертвенной церемонии случайно не позабыть и таким образом не нарушить весь ритуал, завели потешный обычай, основанный на тщательно оберегаемой детской привилегии. Эту спрятанную часть мацы, так называемый афикоман, ребенок должен найти и украсть, чтобы вернуть потом за выкуп. Естественно, маленький похититель в надежде на будущую награду ни за что не пропустит нужный момент, так что даже самый забывчивый глава седера может быть спокоен.

Невинная комедия разыгрывалась по привычному сценарию: Мойша Шленкер, ухмыляясь в бороду, изображал растерянность, старательно искал пропавшее сокровище, поочередно подозревая в краже всех сотрапезников, и притворялся жутко удивленным, когда Яков наконец признавался в содеянном. Торг за выкуп тоже разыграли как по нотам. И каково же было удивление Хайнца, когда Яков в качестве приза потребовал и получил… «Фауста» Гёте!

Тут запротестовала Ривка: она-де выступала сообщницей Якова, и запросила свою долю отдельным пожертвованием для Палестины. Ее требование тоже было удовлетворено, и все уже приготовились съесть афикоман, как вдруг Хайнц обнаружил, что выданный ему кусочек исчез. Все дружно хохотали, пока Ривка не выдала себя пунцовым румянцем на щеках. Пришлось ей предъявить пропажу, но она отвергла предложение Хайнца исполнить любое ее желание и тем более слышать не желала о денежном выкупе. Хайнц решительно протестовал, так что им хватило повода до конца вечера вести локальную войну с шутливыми подколками и подтруниванием.

Снова обратились к Агаде: прочитали бесконечно длинную застольную молитву, распевали псалмы медленным торжественным тоном, выпили последние два бокала вина из положенных четырех.

И произошло еще нечто, произведшее на Хайнца неизгладимое впечатление. Большой кубок, до этого неиспользованный, наполнили до краев и поставили на стол, Ривка по приказу отца открыла комнатную и входную двери.

— Для пророка Элиягу! — сурово провозгласил Мойша Шленкер. — Посланнику, который поведет нас назад в Палестину!

Все встали и обратились лицом к двери, будто ожидали, что вот сейчас войдет пророк и опустошит свой кубок.

Несколько секунд были открыты двери, и откуда-то издалека доносились сумбурные крики. Потом дверь захлопнулась, Ривка вернулась на свое место и на вопросительные взгляды спокойно ответила:

— Пьяные молодчики. Банда Куярова. Набираются храбрости для погрома.

— Настоящий Песах! Настоящий седер! — глубоко вздохнул Мойша Шленкер. — Эта ночь часто становилась предвестием убийств в нашем народе. Не будем забывать: гости мы в их стране!

Двери были на замке, все нечестивое и враждебное осталось за ними. Снова придвинули Агаду, снова запели, пока не добрались до последнего ликующего возгласа: «В следующем году в Иерусалиме!»

В самом конце Агада предлагает еще несколько шутливых песенок, вполне безобидных и трогательных, завершающих седер.

Ривка проводила Хайнца за порог и показала, в какую сторону идти к гостинице. Он поймал ее руку и после некоторого колебания жарко прошептал:

— На прощание. Возвращаю мой долг. Помните обо мне!

Крепко сжав ее запястье, он ловко надел на тонкий палец прелестное маленькое колечко и стремительно зашагал прочь, пока она не оправилась от изумления. Он чувствовал себя на удивление свежо и молодо и нисколько не стыдился своего поведения, так разительно противоречащего стилю Маттейкирхштрассе и Штюльп-Зандерслебенов.

Ривка стояла на крыльце и задумчиво вертела колечко на пальце.

Ясная звездная ночь спустилась на землю. Вдалеке горланили громилы Куярова.

Оборона

I

— Твой душка Магнус, Эльза, на сей раз показал себя с нехудшей стороны, — благодушно сообщил Ленсен, сидя за завтраком в кругу всей семьи, за исключением Хайнца, и перелистывая утреннюю почту. — Остерману теперь гарантирована стипендия. Заключение Магнуса вполне себе подобающее. Можешь через барона сообщить своему протеже, дорогая!

Фрау Ленсен расцвела:

— Ну, наконец-то! А то перед людьми стыдно, как все затянулось! И что этот Магнус вообще себе позволяет! Сегодня в полдень я встречусь с баронессой в Комитете по закупке назидательной литературы для армии и флота, там и обрадую ее. Что пришло с почтой? Есть что-нибудь от Хайнца?

— Только печатные материалы, — ответил председатель ландгерихта, просматривая брошюру. — Здесь тезисы Петербургского конгресса. Какая насыщенная программа! Им придется постараться, чтобы провести все это между обедами, приемами и выставками. «Теория прогресса, международная борьба с торговлей живым товаром, увеличение штрафов за шантаж…»

— Не переутомился бы Хайнц! — глубокомысленно изрекла фрау Ленсен.

— Не волнуйся, — рассмеялся господин председатель. — По крайней мере, уж точно не на заседаниях конгресса. Насколько я знаю нашего сына, он скорее займется светлой стороной ночной жизни Петербурга, чем темными сторонами человеческой жизни. Да, мне в юности так не везло, никаких международных конгрессов. Очутись я в Петербурге, непременно выступил бы!

Он отодвинул бумаги и с воодушевлением налил себе новую чашку кофе.

Фрау Ленсен удивленно посмотрела на мужа:

— Может, напишешь Хайнцу, что у тебя есть сказать? Было бы замечательно, если его выступление занесут в протокол. И потом, жаль, если твоя полезная идея не найдет применения.

— А так она осталась бы в семье! — подколола Эльза. — Папа, а правда! Хотелось бы мне посмотреть на Хайнца — светило юриспруденции! «Слово предоставляется референдарию Хайнцу Ленсену из Берлина…»

— Еще чего не хватало, — буркнул председатель. — Уж лучше пусть обойдет все ночные клубы Петербурга, чем откроет на конгрессе рот и в своей парадоксальной манере окончательно загубит себе карьеру!

— Заявлением твоей идеи?! — притворно ужаснулась Эльза. — Она такая бунтарская? Растишь из сына подрывной элемент?

— Именно! — господин Ленсен в приподнятом настроении намазал себе бутерброд. — Думаешь, откуда у мальчика такой ершистый нрав? Я выпестовал. Во мне сокрыты целые залежи зажигательных смесей. Так что порой ощущаю почти непреодолимое желание вскочить и покрутить все вокруг.

— Что ты такое говоришь! — испуганно воскликнула фрау Ленсен и отодвинула кофеварку подальше от своего благоверного.

— Ну, папа, ты даешь! — захлопала в ладоши Эльза. — Так держать, и я на твоей стороне! Чем еще удивишь?

Она была так заворожена, что думать забыла о газете, которую вынула из бандероли и все еще держала в руке.

— Да, так вот, — не без самодовольства похвастался Ленсен и встал из-за стола размять ноги. — Мои собственные детки держат меня за исключительного филистера, за крючкотвора и усердного прусского чинушу. В определенном смысле так оно и есть, именно такую роль я и представляю. А ведь и я был другим, когда-то я был в некотором роде…

— Евреем, — подсказала Эльза.

— Эльза! — прикрикнула мать.

Ленсен на мгновение потерял нить мысли.

— …был молодым, — закончил он рассеянно, слегка обиженный бестактностью дочери. — Впрочем… пожалуй… все равно! Я хотел сказать другое, вот: на последних судебных каникулах мне пришлось исполнять роль судьи по уголовным делам в Моабите, тогда-то во мне по-настоящему взыграло. Думал, взорвусь прямо в зале, посреди процесса — пришлось жестко брать себя в руки. Каким гнусным ремеслом мы занимаемся! Какую дурацкую комедию разыгрываем! К счастью, ничего такого я не отколол и не выпалил, а судил дальше от имени королевского права, защищая алтарь и отечество. Но, по меньшей мере, я никогда не воображал себе, что каторжной тюрьмой можно повысить мораль и нравственность!

— Да ты революционер, папа! — пришла в восторг Эльза.

— Да. Только тайный.

— Господин действительный тайный революции советник Ленсен! Нет, если уж тайный, то лучше Левизон! — рассмеялась Эльза, падая в кресло-качалку с так и нераспечатанной газетой в руке.

— Эльза, ты ведешь себя отвратительно! — возмутилась фрау Ленсен.

— Все мы революционеры, — вздохнул господин председатель ландгерихта. — Мы не настолько глупы, чтобы попасться на надувательство. Думаешь, я не понимаю суть дела, когда читаю все эти законопроекты по шантажу? Все сводится к тому, чтобы прикрывать преступников, идиотов и трусов! Они требуют ужесточить наказание за шантаж, но это всего лишь страховая премия на лицемерие и лживость общества! А штрафовать надо то ничтожество, которое шантажируют! Он скорее поддастся запугиванию какого-нибудь прожженного люмпена, чем доверится законности и морали государства и общества. Ну, не абсурд ли это? Лет десять назад было у меня такое дело: один тип отсидел десять лет за лжесвидетельство, помнится. Давно, как говорится, искупил свою вину, а вот потом платил и платил шантажисту, да так, что все свое состояние пустил на ветер, разорился подчистую — и за что? Чтобы не всплыли грешки его юности. Ужасно! — он присел и снова взялся за почту.

Фрау Ленсен устроилась у окна с вышиванием:

— А все-таки Хайнц мог бы хоть открытку прислать! Еще с границы или… Эльза! Бог мой! Что случилось?

Эльза, бледная и испуганная, не сводила застывшего взгляда с газетной полосы, вынутой из бандероли.

— В чем дело? — забеспокоился председатель и выхватил из рук дочери листок. — Что? «Горн»? Как эта бульварная газетенка попала к нам в дом?

Эльза молча ткнула в абзац, отчеркнутый красным карандашом.

Наморщив лоб, Ленсен прочитал заголовок:

— «Разлагающее влияние евреев». А нас-то это с какого боку касается?

— Смотри анонс! — простонала Эльза.

— Анонс? Что там?

Он быстро пробежал глазами выделенные строки, а его супруга со все возрастающим ужасом наблюдала, как его лицо наливается краской гнева.

— Эта разбойная банда! Гнусное отродье! — разразился он руганью и бросил скомканную газету на пол. — Грязный сброд! Шантажисты! Подлые шантажисты!

Он в ярости растоптал «Горн».

— Проклятый еврейский сброд!

II

Руководство «Горна» снабдило статью Остермана редакционным предисловием, которое гласило:

«Нижеследующей статьей из-под пера глубокого знатока еврейско-талмудической литературы, имя которого по известным причинам не раскрываем, мы начинаем цикл публикаций того же автора и в ближайших материалах раскроем высокозначимые факты по этой теме. Наши читатели знают, что мы неизменно придерживаемся строгой объективности, даже в отношении наших злейших врагов, даже в отношении евреев. И если сегодня, чтобы защитить наши немецкие устои, подвергающиеся угрозе экспансии восточного мировоззрения, мы со всей остротой и ясностью принимаем против этого безжалостные меры, то ничто нам не мешает и, в виде исключения, отдать должное освещению миролюбивых сторон еврейской жизни. Уже в следующем номере „Горна“ мы, вероятно, сможем предложить нашим читателям не лишенную пикантности сцену из салона крещеного еврея в фешенебельном квартале на западе Берлина, которая со всей очевидностью доказывает, насколько еврейские родственные чувства и еврейское общинное сознание перевешивают все иные социальные и прочие связи. Представьте себе декорированный живописными распятиями, живыми офицерами и баронами салон одного свежеобращенного берлинского еврея, занимающего высокое положение, в котором вдруг на семейном празднике объявляется поздравитель во всей красе своих завитых локонов на висках… Но не будем предвосхищать живописание, отсылаем вас к нашему следующему номеру, в котором выйдет фельетон „Семейка председателя, или Кровь круче воды“. Сегодня лишь обмолвимся, что и мы признаем еврейские добродетели. Надеемся, что тесные родственные связи по достоинству будут оценены и аристократическим семейством, которое в ближайшее время собирается соединиться семейными узами с господином председателем. Во исполнение нашего профессионального долга мы намерены подробно освещать бракосочетание и ожидаемое братание фрака, военного мундира и кафтана допотопных времен».

— Боже мой! — пронзительно взвизгнула фрау Ленсен, наконец осознав всю катастрофичность ситуации. — Это ужасно! Это невыносимо! И выйдет еще статья? Адольф, ты должен предотвратить это! Пусть полиция запретит!

— Полиция тут абсолютно бессильна, — понуро огрызнулся председатель, который справился с приступом ярости и теперь выглядывал в окно.

— А зачем тогда нужна полиция?! — зарыдала фрау Ленсен. — Значит, над нами можно безнаказанно издеваться и оставлять в беде?!

— Пока что на нас никто не нападает, — мрачно заметил супруг. — Может, хочешь, чтобы я пошел и во всеуслышание объявил, что в газетенке говорится о нас? Пока что имя не названо, это только предстоит. До срока полиция ничего не может сделать. Вот когда произойдет — да! Если подадим жалобу, десять против одного, что этого подонка из редакции прижмут, но процесс превратится в настоящее шоу! А барон Ансельм выступит свидетелем. Можете уже потренироваться давать присягу!

— Ты это серьезно, Адольф? — смешалась фрау Ленсен.

Эльза, которая до сих пор тихонько всхлипывала себе под нос, выпрямилась:

— Папа! Ты должен поговорить с редактором и все ему объяснить! Он не может не прислушаться к доводам разума!

— Так точно! — мрачно отчеканил Ленсен, — можешь на это положиться. Они найдут золотую жилу. Вся эта кутерьма не более чем обычный для этой желтой газетенки рэкет! Знать бы только, какой негодяй выложил этим подлецам всю подноготную! А наш милый Хайнц, заваривший всю эту кашу! Мальчик, который устраивает себе «невинные развлечения»! Как он теперь, удовлетворил свои «еврейские инстинкты»? Мы попали в прицел антисемитизма, а он, видите ли, развлекается и понятия не имеет о последствиях!

— Но папа! — Эльза пришла в себя и пыталась остановить отца, метавшегося по комнате. — Ведь что-то можно предпринять! Если дело можно решить деньгами, все не так уж плохо!

— Полагаешь, я, председатель ландгерихта Ленсен, должен еще и деньгами заткнуть пасть этих стервятников, чтобы они замолчали? Пойти на сделку с этими бандитами? И это на фоне того, что я только что выразил свое отношение к вымогателям и их так называемым жертвам? Да я же стану соучастником! Еще недавно при оглашении приговора по подобному делу я публично клеймил позором труса, посмевшего выплатить мзду! Речь тогда шла о торговце, совратившем несовершеннолетнюю, и из страха перед тюремным приговором…

— Не сравнивай! — вопила фрау Ленсен, заламывая руки. — Одумайся! Неужели ты позволишь, чтобы пресса макала нас в помои как евреев?! Нас дискредитируют! Нас никто не станет принимать! А дети? Если до барона Ансельма дойдет вся эта история, все будет кончено!

— История, конечно, поганая, — согласился председатель, по-прежнему пялясь в окно.

Подошла Эльза и мягко положила руку ему на плечо:

— Папа, ты должен принести жертву. Поди к этим людям и торгуйся с ними. Звучит невероятно — понимаю! Но, видишь ли, если хорошенько подумать, — я склоняюсь к этому, а Хайнц давно предсказывал: это не последняя пакость в нашей жизни. Только звено в цепи. С того самого момента, как мы отреклись от нашего мира, мы постоянно находимся под гнетом вымогателей. Чтобы кто-то забыл о нашем происхождении, мы вынуждены постоянно платить и унижаться. Мы перестали быть свободными людьми! Все эти взносы на церковные постройки, твои званые обеды для избранных, политические лекции по партийной деятельности, в конце концов, стипендия Остерману и мой неподъемный серебряный крест — разве все это не дань? Не предательство наших исконных чувств? Это вечное «Qui vive»[16] — не давление? И разве евреи здесь не объект извечного вымогательства? Разве еврей не должен покупать малейшее признание, малейшую смехотворную должность за десятикратную мзду? Что иным падает с небес, еврею приходится добиваться запредельной подмазкой. Есть, конечно, евреи, не поддающиеся всем этим веяниям. Которые изначально несгибаемо отстаивают автономию своей жизни. Но, папа, для нас это все в прошлом! Мы не можем остановиться на полпути! Ты сам избрал для нас эту жизнь, и из лучших намерений! И даже если теперь раскаиваешься, обратного пути нет! Согласись, я редко говорю что-то всерьез, — да и вообще, мы не поднимаем эту тему! — но теперь, когда нас загнали в тупик, моя мысль тебе не будет нова: делать нечего, надо идти до конца! Надо пройти через бремя унижений и заплатить шантажисту! Только, знаешь, господа из «Горна», на мой взгляд, не последние подлецы. Они всего лишь алчут денег!

Воцарилась тишина, только фрау Ленсен горько рыдала в углу дивана. Наконец господин Ленсен оторвался от окна и, пресекая дальнейшие излияния Эльзы, решительно зашагал к двери.

— Я в «Горн»! — бросил он на ходу.

III

— Прошу прощения… — вздохнул асессор Борхерс из прокуратуры при ландгерихте первой инстанции, с удивлением разглядывая карточку, которую служащий суда положил ему на стол.

Доктор филологии Йозеф Магнус, раввин,

и ниже приписка:

в качестве представителя председателя Союза подданных Германского Рейха, исповедующих иудаизм в неотложном порядке просит об аудиенции.

— Минутку, Штарке! — остановил асессор клерка, уже собиравшегося открыть дверь. — Вы уверены, что означенный господин ко мне? Не выяснится ли через полчаса, что этот вопрос вообще не в моей компетенции?

— Обижаете, господин асессор, — оскорбился престарелый служащий. — Я свое дело туго знаю! Не стал бы понапрасну беспокоить господина асессора. И к тому же опросил, по какому делу. Но господин сообщил, что дело еще не заведено, а в секретариате его отправили сюда, поскольку оно предположительно проходит по ведомству господина асессора. Так что, впустить его или пусть еще подождет?

— Пусть войдет! — смирился Борхерс.

Вошел раввин — темное пальто с бархатными отворотами, бежевые лайковые перчатки, в руках атласный цилиндр. Под мышкой блестел глянцем соломенно-желтый портфель внушительной толщины. Лицо посетителя было исполнено достоинства и сознания важности своего дела.

— Раввин доктор Магнус, — представился посетитель.

— Борхерс, — через губу ответил асессор, не предлагая гостю сесть. — Чем могу служить?

— Не хотел бы злоупотреблять драгоценным временем столь высокопоставленного должностного лица, — начал доктор Магнус, так ловко манипулируя словами и модуляциями тона, что его речь приближалась к акустическому произведению искусства, одновременно делая намек на скрытую глубину мысли. — Понимаю, поскольку сам занимаюсь активной деятельностью, публичной деятельностью, пусть даже и в определенных ограниченных кругах. Тем не менее представляю общественные интересы. Никто лучше меня не поймет, насколько мы рабы нашей работы. Но как бы то ни было, долг привел меня сюда, обстоятельства, важные не только для общины, которую я имею честь здесь представить, но, в первую очередь, важные для нашего отечества и его культурного развития. И, должен сказать, со всей ответственностью изначально ставлю вас в известность, что, возможно, буду вынужден прояснить кое-какие детали и, возможно, не смогу ограничиться поверхностным… Э-э…

Магнус озадаченно огляделся.

— Присядьте, пожалуйста, — сдался господин асессор и предложил посетителю стул, усаживаясь на свое место. — Я был бы вам поистине благодарен… Видите ли, дел у меня и впрямь…

— Тогда in medias res, — удовлетворенно кивнул Магнус. — Позвольте представить вам документы по делу.

Он вынул из папки несколько книг угрожающего размера, кучу брошюр и газетных полос и все это взгромоздил на подставку для дел, стоявшую между ним и асессором, постоянно сверяясь с записями в своем блокноте.

Борхерс раздраженно следил за его манипуляциями.

— Не будете ли вы столь любезны вначале сообщить мне, о чем идет речь, — с подчеркнутой вежливостью осведомился асессор.

— Минуточку. Я просто хочу подготовить весь набор моих, так сказать, инструментов, чтобы потом не отвлекаться. Время — деньги! Ну, вот и все. Приступаю, как было сказано выше, in medias res. Слово вековечного кайзерского страдальца, что антисемитизм является позором нашего столетия, получило новое печальное и глубоко оскорбляющее меня как немца подтверждение. Один из столичных печатных органов, которые можно назвать ядовитыми грибами в газетных дебрях, листок, определенно известный в кругах королевской прокуратуры по роду деятельности, а именно еженедельник «Горн», опубликовал в последнем номере статью под названием «Разлагающее влияние евреев», выставляющую священные древние устои еврейской религиозной общины в крайне негативном свете, я бы даже сказал, обливает нечистотами и тяжелейшим образом унижает нас, иудеев, в совокупности и по отдельности, в наших праведных чувствах…

— Секундочку! — прервал Магнуса асессор. — Если я правильно понял, вы хотите, чтобы прокуратура приняла меры против «Горна» из-за его антисемитской статьи?

— Вы совершенно верно поняли, и я…

— Статья у вас с собой?

— Вот, извольте, corpus delicti[17]. Я позволил себе отчеркнуть красным на полях соответствующие места и хотел бы…

— Позвольте мне взглянуть самому!

Наметанным глазом Борхерс пробежался по всему тексту, включая и выделенные абзацы. Магнус внимательно следил за произведенным впечатлением, однако лицо асессора оставалось холодно-непроницаемым.

Закончив чтение, он недоуменно пожал плечами и показал на заваленную подставку:

— А все эти книги к чему?

— С помощью данной литературы я возьму на себя смелость, шаг за шагом, строка за строкой, доказать не только несостоятельность клеветнических наветов, но и злой умысел сочинителя этого пасквиля. Речь идет о злостной компиляции всего скопившегося за века мусора измышлений и диффамации. Этот щелкопер приводит здесь, к примеру, давно опровергнутую фальсификацию…

— Прошу прощения, господин раввин, полагаю, не имеет ни малейшего смысла зарываться в ваши материалы. Я дорожу своим временем. Если пожелаете передать их мне, то, в случае необходимости, мы привлечем независимого эксперта.

— Господин асессор! Авторитетные представители науки, из которых я, для чистоты аргументации, обращаюсь лишь к христианским теологам…

— Об этом позаботимся позже. Изначально следует проверить, является ли вообще это деяние наказуемым, представляет ли вопрос общественный интерес и подлежит ли вмешательству прокуратуры.

— Общественный интерес? Господин асессор, вы меня удивляете! Смею полагать, что стравливание граждан одного государства друг с другом, пробуждение в обществе самых низменных инстинктов не только представляют значимый общественный интерес, но и требуют надлежащего наказания. Внятная внутренняя политика и ее освещение в публичной сфере является лучшим средством…

— Мы здесь не занимаемся ни политикой, ни просвещением, — холодно осадил ритора Борхерс. — Мы лишь обязаны проводить проверку, нарушены ли, и если нарушены, то какие параграфы уголовного кодекса.

— Конечно, конечно, не смею отрицать этого. Но, по моему мнению, в интересах общественности…

— Господин раввин, вам следует признать, что в данном вопросе вы отнюдь не объективны и не можете быть объективны. Как иудей…

— Позвольте, господин асессор! — Магнус повысил голос. — Должен поставить на вид, что я здесь выступаю не только в качестве духовного лица и представителя иудейского сообщества, но в первую очередь как подданный Германского рейха!

Борхерс озадаченно посмотрел на визитную карточку посетителя.

— Ах, да. Вы…

— Сопредседатель. Управляющий делами Союза подданных Германского рейха, исповедующих иудаизм, — с достоинством отрекомендовался Магнус. — Наш первый председатель — господин тайный коммерции советник Майер, а я собственно занимаюсь всеми текущими делами. И как подданный, пусть даже иудейского вероисповедания, но тем не менее подданный Германского рейха, должен сказать, что в первую очередь в интересах нашего любимого отечества и в интересах всех немецких граждан выступить против травли одних и одурачивания других. Мы пользуемся — под попечительством правительства нашей достославной императорской династии — широкими правами на толерантность, если я не ошибаюсь. И если еще то тут, то там возникают непреодолимые предрассудки, то они — всего лишь рудименты, вчерашний снег, который растает под солнцем просвещения, как… как тени исчезают в полдень. Если мне будет позволено, приведу яркий образ из сокровищницы еврейской мудрости: наши мудрецы рассказывали…

— Прошу прощения, господин раввин, как бы велик ни был мой интерес к мудрым иносказаниям, но работа, знаете ли, не ждет. Вам ведь самому потребно, чтобы по вашему делу в скорейшем времени было вынесено решение.

— Разумеется! Dat qui cito dat![18] Немедленная конфискация тиража этого номера для предотвращения его дальнейшего распространения кажется мне на данный момент самой действенной мерой.

— Мы разберемся в этом деле. А пока прошу вас изложить письменно ваши претензии. Свои материалы вам лучше забрать с собой, чтобы воспользоваться ими при составлении заявления.

— Но это же займет уйму времени!

— Все жалобы должны быть надлежащим образом оформлены и пройти все соответствующие инстанции. Как раз в нашем случае поспешность стала бы оплошностью. Необоснованное вторжение в свободу прессы должно по возможности пресекаться. И ваша пресса…

— Моя пресса?

— Я не имею в виду лично ваша. Но нельзя нарушать те самые основополагающие принципы терпимости, права на свободное выражение мнений, которые вы тут представляете…

— Терпимости? В отношении подстрекателей и клеветников? Это уже не соблюдение права на свободу мнения, когда одна социальная группа натравливается на другую! Газетчики уже выкрикивают заголовок на Фридрихштрассе, и каждый уважающий себя еврей воспринимает как оскорбление…

— Вопрос оскорбительности должен быть проверен отдельно. Я предлагаю вам в вашей жалобе также сделать заявление и по этому вопросу, хотя предполагаю, что в этом отношении ввиду отсутствия общественного интереса последует передача судом неподсудного ему дела суду по делам частного обвинения. Правда, право истца на предъявление иска тут тоже может оказаться под вопросом, прежде всего в том отношении, может ли Союз подданных иудеев… или как он там длинно называется — в действительности уполномочен выступать от имени всех немецких евреев. По моим сведениям, в вашей среде есть значительное количество ваших единоверцев, считающих нецелесообразным привлекать внимание общественности к делам еврейской общины и, более того, предпочитающих, чтобы об их иудейской вере вообще не упоминалось.

— Уверяю вас…

— Пожалуйста, изложите ваши взгляды письменно. Я проведу проверку. Однако уже сейчас при беглом взгляде на положение вещей я не вижу перспективы для положительного решения о возбуждении дела.

Асессор поднялся, давая понять, что аудиенция окончена. Магнус умоляюще поднял руки:

— Но, господин асессор, я не понимаю вашей позиции по этому вопросу! Наш первый председатель, тайный коммерции советник Майер, известный промышленник, по поручению которого я нахожусь здесь, ни минуты не сомневался, что как раз в нашем случае королевская прокуратура с особым рвением возьмется за дело в назидание другим и в подтверждение своей объективности, особенно если речь идет об издании такого калибра, как этот «Горн».

— Будет произведено все необходимое в соответствии с законодательными нормами, — нетерпеливо присовокупил к ранее сказанному Борхерс и обратился к своим документам. — Большего сказать не могу. Жду подачи вашего заявления.

— Вынужден подчиниться, — расстроенно заключил Магнус и принялся складывать свои материалы обратно в портфель. — Однако должен еще раз подчеркнуть, что отрицательный результат мне как немцу нанесет куда более глубокую рану, чем как еврею. Уже сейчас вызывает тревогу, что дело может дойти до пущих бесчинств, чего я совсем не исключаю…

— Если вы сможете привести факты и доказательства, что по причине этой публикации кому-либо из ваших единоверцев нанесено реальное оскорбление и жалоба не подпадает под дело о частном обвинении в нарушении неприкосновенности личности, то милости прошу, я на месте.

На сей раз асессор отвесил такой решительный поклон, что Магнусу ничего не оставалось, как откланяться. Он подхватил портфель под мышку, взял цилиндр в руку и, сухо поклонившись, покинул кабинет чиновника.

В коридоре он огляделся, ориентируясь в поисках выхода, и двинулся наугад налево. Но не сделал и полусотни шагов, как услышал за спиной оклик. Он оглянулся. Вслед ему спешил Борхерс с номером «Горна» в руке.

— Минуточку, господин раввин! Будьте любезны вернуться в мой кабинет. Мне кое-что пришло в голову, и я хотел бы обсудить по вашему делу некоторые детали.

В крайней степени удивления Магнус повернул обратно. Господина асессора будто подменили, он придвинул ему стул и был сама любезность. Борхерс заявил, что пришел к выводу о необходимости безотлагательного вмешательства и безоговорочной конфискации тиража. Он сейчас же отдаст распоряжения и даже самолично примет участие в акте изъятия. Для отправления правосудия необходимо немедленно прояснить некоторые моменты, и среди прочего, каким религиозным организациям нанесен моральный вред.

Доктор Магнус, сбитый с толку внезапным преображением асессора, расстегнул свой портфель и дал требуемые сведения, который тот быстро записывал на бланк. Через четверть часа господа расстались в коридоре, куда асессор сопроводил гостя, чтобы указать ему дорогу, в самой задушевной манере и с крепким рукопожатием.

На первом этаже Магнус, радостно возбужденный, но все еще не понимающий, что за несколько минут могло совершить такой переворот в позиции чиновника, поискал телефон-автомат. Он позвонил тайному советнику Майеру и дал ему отчет о своем визите в прокуратуру.

Тайный советник был по горло занят делами и не проявил должного интереса, на который рассчитывал раввин, чтобы выслушать рассказ во всех подробностях. Магнус только начал повествовать, как холодно и неприязненно отнесся прокурор к их просьбе, и уже собирался похвастать, как ему удалось поколебать непримиримую позицию асессора своей настойчивостью и убедительностью, как Майер перебил его:

— У меня нет времени. Коротко: результат?

— Результат блестящий! Когда я только пришел, он едва предложил мне сесть, а когда уходил, проводил в коридор и даже пожал руку!

IV

Полицейский, занявший свой пост перед входом в здание, где располагалась редакция «Горна», с профессиональной подозрительностью проследил за суматошным господином, который с разгоряченным лицом выскочил из такси так поспешно, будто за ним гнались черти, велел шоферу обождать и чуть не бегом направился к подъезду. Подозрительность в мгновение ока сменилась стойкой навытяжку, как только страж порядка распознал в торопливом господине председателя ландгерихта. Но и это служебное рвение оказалось излишним, поскольку председатель мчался в редакцию не по должностной необходимости, а по личному делу.

— Что там внутри стряслось? — спросила стоявшая на лестнице в подвал зеленщица, с любопытством поворачивая кудлатую цыганскую голову от парадной к служебному автомобилю, стоявшему в сторонке.

— Правонарушение. Шантаж, — с достоинством поведал постовой. — Конфискация тиража.

— Ох уж эти газеты! — посетовала торговка. — Эти мне еврейские листки!

Полицейский только кивнул. Он был при исполнении, а при исполнении вести политические разговоры строго-настрого запрещалось.

Дверь в редакцию была открыта. Ленсен увидел сидящего за письменным столом человека, который, согнувшись, усердно царапал то, что диктовал другой, стоявший ко входу спиной.

Помедлив секунду и сориентировавшись, председатель решительно вошел и приблизился к столу:

— Мне надо с вами поговорить, господин редактор!

Человек слегка повернул голову и вдруг резко развернулся и протянул Ленсену руку:

— Доброе утро, господин председатель ландгерихта!

Не веря своим глазам, Ленсен отступил на шаг и уставился в знакомое лицо.

— Господин асессор Борхерс? — пробормотал он. — Неприятно поражен.

— Не ожидали меня тут увидеть? Могу себе представить. Видите, как оперативно работает королевская прокуратура! Я здесь по долгу службы. По заявлению, поданному еврейской стороной, изымаем весь тираж свежего номера «Горна» в связи с нанесением оскорбления организациям иудейского культа.

Он несколько мгновений с мягкой улыбкой наслаждался огорошенностью господина председателя ландгерихта, а потом обратился к судебному секретарю:

— Заканчивайте протокол и дайте распоряжение снести изъятые материалы вниз.

Секретарь мгновенно исчез в соседней комнате, а Борхерс снова сосредоточился на господине председателе, который успел опуститься на стул.

— Значит, дела обстоят так: как правило, мы запускаем процесс не столь скоропалительно. В обычных обстоятельствах решение по жалобе идет в производство через все инстанции, если до этого вообще доходит, и только через несколько дней последовали бы санкции, когда означенный «Горн» уже осуществил бы сбыт своей продукции. На ваше счастье, мне попался на глаза анонс, когда некий господин из обороны какого-то еврейского союза посетил меня. Если бы мне прежде выпала честь принести вашей дочери поздравления с днем рождения, я бы сам стал свидетелем того инцидента, который хочет раздуть означенное издание. Намерения их не вызывают сомнений, а я рад вставить шпильку этой пишущей братии и одновременно, взяв дело под свой контроль, оказать вам скромную услугу.

— Очень любезно с вашей стороны, — красный как рак Ленсен нервно покусывал губу.

— Однако вернемся к господину раввину, на удивление осведомленному и обладающему феноменально обширными знаниями для человека, у которого нет лишнего времени, — к небезызвестному доктору Магнусу, если он вам так или иначе знаком. Я получил от него некую информацию. Его осведомленность просто неслыханна! Доктор притащил также кучу книг, по большей части еврейского происхождения, из которых читал как дышал. Мне-то уже становится плохо от одного вида стольких букв. Впрочем, к делу: такой род обвинительных статей и этот вульгарный стиль могут только компрометировать всех серьезных антисемитов. Так что я позволил себе провести тут профилактическое изъятие неблагопристойного тиража.

Борхерс говорил с расстановкой, чтобы дать председателю время сориентироваться в ситуации. Ленсен соображал быстро и быстро поднялся:

— С вашей стороны это был действительно любезный поступок, господин асессор! — тон его был донельзя сдержанным. — Благодарю, что приняли во внимание мою личную заинтересованность. Само собой разумеется, данное постановление никоим образом не соприкасается с какими-то личными обстоятельствами, но я, разумеется, ценю, что эта скандальная заметка не получит широкого распространения.

— Я, полагаю, не ошибусь, — обиженно заметил Борхерс, ожидавший некой большей благодарности, — что вы прибыли сюда, чтобы помешать этому самому распространению?

— Вряд ли это в моих силах, но в любом случае я собирался переговорить с редактором о возможности не допустить публикации продолжения.

— Хотите переговорить с редактором, найдете его в соседней комнате, где как раз упаковываются конфискованные номера. У меня с этой братией дел больше нет, а вам только могу пожелать успеха в вашем предприятии!

— Еще раз спасибо, господин асессор, за ваше вмешательство…

— Не стоит благодарности, господин председатель, — со скрытым сарказмом ответил Борхерс. — Сожалею, что нет законных средств предотвратить выход следующей статьи. Но уверен, вы сами этого добьетесь. У вас ведь хватит средств?

V

Ленсен ступил через порог смежной комнаты, из которой двое полицейских как раз оттаскивали огромную бельевую корзину с изъятыми номерами газеты, а секретарь суда отслеживал упаковку следующей. Кругленький, оплывший жиром человечек усердно помогал им, прямо на столе в углу расселся высокий господин с торчащей из светло-русой бороды трубкой с длинным мундштуком, рядом удобно устроилась рыжеволосая дамочка — нога на ногу и сигарета в зубах.

Ленсен почувствовал себя не в своей тарелке.

— Смотри-ка, какая честь! — заорал блондин, размахивая трубкой. — Господин председатель ландгерихта Левизон! То есть, хотел сказать, Ленсен воздал нам по заслугам! Шлифаке, позвольте представиться! Творец «Горна». А там — мой сотрудник, доктор Гессе, позвольте представить. Да, да, старые знакомые мы с вами, господин председатель. Никак не вспомните? Могу себе вообразить! Две недели в «санатории» Моабита. Где вы мне предписали «лечение». Похоже, в моей памяти след остался глубже, чем в вашей!

— Друг мой, Шлифаке, — укоризненно покачал головой означенный доктор Гессе. — Не любезнее ли предложить нашему другу господину председателю ландгерихта сесть? — он придвинул Ленсену стул. — Присядьте, пожалуйста!

— Не утруждайте себя, — презрительно скривил губы Ленсен. — Дела я умею делать и стоя. Вам прекрасно известно, зачем я пришел. Договоримся?

— Если вы имеете к нам какое-то деловое предложение, — горестно развел руками Гессе, — то сейчас не лучший момент. Неправомерные и совершенно необоснованные действия властей, наносящие нам моральный и материальный ущерб, принуждают нас применить меры для форсирования выпуска следующего номера. К счастью, материалов на него хватает, и в набор пойдет…

— Короче, сколько? — прервал его излияния Ленсен. — Сколько вы требуете за непубликацию по сегодняшнему анонсу? Надеюсь, понимаете, о чем речь?

— Господин председатель, — принял обиженную позу Гессе. — Не хотите ли вы нас подкупить?!

— Именно это я и делаю!

— Вы к нам несправедливы, — изобразил оскорбленность Гессе, уступая позиции. — Наше издание выполняет свой моральный долг, и не в вашей воле нам помешать. Мы боремся с разлагающим влиянием того сообщества, от которого вы сами открестились с праведной брезгливостью. Если говорить о конкретной публикации, то мы могли бы от нее отказаться — и само собой разумеется, без единого пфеннига возмещения убытков, без всякого вознаграждения — только если вы докажете, что наша информация не соответствует…

— Тысяча марок, — бросил Ленсен поверх головы Гессе.

— Остаетесь при своей точке зрения, господин председатель? — как ни в чем не бывало, продолжал Гессе, участливо качая головой. — Вы нас недооцениваете. А эта ваша реплика лишь доказывает, насколько неверна ваша оценка. Если мы прилагаем усилия добыть информацию, неся, заметьте, значительные издержки, если выплачиваем автору высокий гонорар, он, насколько я его знаю, не преминет затребовать соответствующее возмещение ущерба в случае невыполнения нами взятых на себя обязательств, так что…

— Кто он, ваш «компетентный» автор? — с подковыркой спросил Ленсен, все еще разглядывая потолок.

— Вы не можете требовать от нас нарушения редакционной конфиденциальности, — попенял ему Гессе. — Если же вам непременно надо приобрести эту статью в личное пользование, можете ее у нас выкупить…

— Пять тысяч марок! — бесцеремонно выпалил Шлифаке. — Кончай свою болтовню, Кардинал! Так да или нет?

— Ну, это уж слишком! — вскипел Ленсен.

— У нас здесь не еврейский торг! — съязвил Шлифаке. — Вы хотите купить — мы устанавливаем цену.

Гессе надулся, неодобрительно качая головой. Ленсен раздумывал недолго:

— Если я заплачу, вы откроете имя вашего информатора?

— Исключено! — решительно заявил Шлифаке. — Ценный кадр, в конечном итоге он поставит нам еще немало полезных сведений. Итак, по рукам?

Ленсен, все так же стоя, вынул чековую книжку и размашисто черкнул в ней.

— А кто поручится, — сдержанно спросил он, — что упомянутая статья не будет напечатана в том или ином виде?

— Господин председатель! — Гессе принял вид святого мученика. — Поручительством вам слово немецкого человека чести, и даже двух.

Ленсен усмехнулся и бросил чек на стол:

— Ваши деньги, господа чести! Фу-ты, черт!

Он направился к выходу. Гессе подскочил к входной двери первым и услужливо придержал ее:

— Прошу вас, господин председатель! Не оступитесь на лестнице! Там темновато.

— Удостойте нас вашим новым посещением в скором времени, господин председатель! — донесся сзади громовый голос Шлифаке.

Бабенка залилась визгливым смехом.

Ленсен поспешил быстрее убраться отсюда, но на лестничной площадке столкнулся с мчащимся, не разбирая пути, господином, который низко склоненной головой влетел ему прямо в живот. С председателя слетела шляпа, и Гессе заскакал по ступенькам на помощь. Ленсен успел поднять первым, а когда выпрямился, уткнулся взглядом в перепуганное лицо Остермана.

Какое-то время оба пялились друг на друга.

— Так, значит, вы! — побагровев от гнева, зарычал председатель.

Остерман в полнейшем замешательстве перебирал пальцами по своему смятому котелку.

— Я… я… я только хотел поблагодарить вас за стипендию…

VI

Кандидату Остерману чрезвычайно не повезло, что Гессе стал свидетелем неприятной сцены. Теперь редакция настаивала выплатить ей — как раз в размере стипендии — возмещение ущерба, причиненного публикацией его статьи, а также сумму предполагаемого штрафа и судебных издержек. В противном случае ему пригрозили раскрыть прокуратуре его имя. Когда же Остерман сослался на данные ему ранее гарантии, Шлифаке только злорадно усмехнулся. Так что Остерману, который пришел в редакцию, чтобы заявить протест по поводу бестактного предисловия к его статье, ничего не оставалось, как уныло покинуть помещение «Горна», куда несколько дней назад он прилетел окрыленный далеко идущими планами. С его журналистской деятельностью тоже было покончено.

«Излишняя осторожность не всегда полезна!»

Выше мы уже установили это, а теперь подтверждаем на примере председателя ландгерихта Ленсена, который после телефонного звонка доктора Магнуса из излишней осторожности медлил сообщить своим дамам о шансе, выпавшем кандидату Остерману. Если бы Ленсен не тянул тогда с сообщением, Остермана бы уведомили заранее, и он никогда не переступил бы порога «Горна», в семействе Ленсенов не случилось бы разлада, и помимо того они сэкономили бы кругленькую сумму, а отдел асессора Борхерса в прокуратуре не обременился бы дополнительной нагрузкой. Лицо кандидата Остермана не вытянулось бы и не застыло глупой маской, когда на выходе из редакции он увидел, как его ученую статью небрежно грузят в служебный автомобиль. Правда, тогда и рыжеволосая Эмма, скрашивающая жизнь непримиримым борцам-«горнистам», не вступила бы так скоро во владение давно вожделенным приданым от Н. Исраэля со Шпандауерштрассе, что стало возможным благодаря пяти тысячам марок господина председателя ландгерихта и великодушному меценатству покойного Шленкера, его тестя. Также доктор Магнус и Союз подданных Германского рейха, исповедующих иудаизм, не добились бы того оглушительного успеха, который несколькими месяцами позже был закреплен на общем собрании Союза в специальном вотуме признательности за активную деятельность всему составу президиума и в особенности управляющему делами сопредседателю.

Ведущий это собрание тайный коммерции советник Майер зачитал подробный доклад о проявленной настойчивости и заслуженных достижениях в развернувшихся событиях усердного доктора Магнуса, доклад, который тот сам и написал. Под конец председатель Союза с удовлетворением огласил, что ответчик по делу небезызвестный редактор «Горна» Шлифаке приговорен к выплате штрафа в пятьсот марок и оплате издержек по производству дела.

По окончании доклада вотум был вынесен на голосование и единогласно принят. После этого слово взял сам доктор Магнус для важного заявления.

Перво-наперво он еще раз подчеркнул, что этот случай со всей очевидностью показал необходимость и благотворное влияние Союза, ибо лишь его, оратора, настоятельное воздействие на прокурорских и мощь приведенных неоспоримых аргументов повернули первоначальную сдержанность ответственного лица к решительным, радикальным действиям. Таким образом доктор Магнус перешел к существу дела.

Как известно, на суде редактор отказывался раскрыть имя автора статьи. А знать подлинного виновника — имеет для Союза первенствующее значение, несмотря на то, что справедливость все-таки восторжествовала и редакция оштрафована в назидание другим. Но своих врагов, клеветников и очернителей иудейских подданных Германского рейха, надо знать в лицо, чтобы внимательно следить за ними, следить за их неблаговидной деятельностью и в случае нарушения закона иметь возможность быстро принимать меры. Несколько дней назад его, Магнуса, разыскал сотрудник редакции «Горн», некий доктор Гессе. (В зале волнение.) Этот доктор произвел на него впечатление порядочного, только заблудшего в своих моральных устоях человека… (Реплика с места: «Ну-ну!») Надо доверять его, оратора, знанию людей! И надо быть справедливыми по отношению к своим противникам и не уподобляться антисемитам, стригущим всех под одну гребенку! (Оживление. Крики: «Браво!») Этот господин, доктор Гессе, в доверительной беседе сообщил ему, что редакция «Горна» крайне сожалеет, что сама была введена в заблуждение, поскольку некомпетентна в данном вопросе. (Возгласы: «Слушайте! Слушайте!») Он выразил надежду, что в будущем подобного рода «недоразумения» не повторятся и что редакция, апеллируя к известным своим великодушием и жертвенностью иудейским согражданам, готова рассекретить имя автора оспоренной статьи, в случае если Союз возьмет на себя обязательство выплатить из своей кассы денежный штраф в сумме пятисот марок, а также судебные издержки (Реплики с мест: «Неслыханно!», «Позор!», волнение в зале.) Он, оратор, уведомил, что не вправе брать на себя ответственность и передаст решение этого вопроса собранию. Доктор Гессе согласился с таким доводом и со своей стороны заверил, что испытывает безграничное доверие как к мудрости коллективного органа еврейских нотаблей, так и к порядочности еврейского духовного лица, пусть тот и является объективно его противником. В знак этого доверия он передал запечатанный конверт и уполномочил его, оратора, в случае положительного решения собрания открыть конверт и огласить желаемое имя. В настоящее время конверт он передает председателю, а его, Магнуса, миссия на данный момент завершена.

Это эффектное завершение речи вызвало всеобщее волнение. Каждый горел желанием удовлетворить свое любопытство. Тайный коммерции советник Майер, который не особо внимательно следил за прениями, растерянно принял конверт из рук раввина и вертел, явно не зная, что с ним делать. Со всех сторон летели нетерпеливые призывы открыть и огласить, но дебаты оказались еще не окончены. С места вскочил оппонент и обрушил на раввина град упреков, мол, вообще нельзя вступать в любые переговоры с таким сбродом, а теперь сопредседатель Союза еще и выступает доверенным лицом прохиндея. Его заглушили бурными возгласами и принудили сесть, а доктор Магнус сорвал аплодисменты, когда крикнул в ответ:

— Мы здесь занимаемся политикой! А в политике все средства хороши!

Подвел черту весомым аргументом делегат из Франкфурта:

— Пятьсот марок — сущая мелочь. Не стоит из-за этого шуметь и скандалить!

Предложение доктора Гессе было единодушно принято, и все затаили дыхание, пока председатель вскрывал конверт. Тайный советник вынул оттуда листок бумаги, чинно водрузил на нос пенсне, качая головой, прочитал записку про себя и передал для оглашения доктору Магнусу.

Доктор Магнус так долго таращился на означенное имя, что собрание заволновалось. Из зала неслось со всех сторон:

— Зачитайте!

— Давайте!

— Имя!

Раввин сделал над собой усилие, нервно поправил воротничок и хрипло произнес:

— Автор некий кандидат Остерман.

Имя не было знакомо никому из присутствующих.

— Вы его знаете? — выкрикнул кто-то.

— Нет! Не знаю! — покрасневший Магнус занял свое место.

— В таком случае собрание объявляю закрытым, — провозгласил председатель. — И еще раз от имени всех нас выражаю благодарность доктору Магнусу. Пусть он и дальше с таким же рвением служит нашему общему делу.

Погром

I

— Где же запропастилась наша Берта?

Пастор Боде, сидевший за работой, сердито посмотрел на жену, которая то и дело выскакивала из кухни, чтобы из окон его кабинета выглядывать дочку, отправленную на прогулку с няней.

— Что ты паникуешь? — пастор раздраженно бросил перо. — Еще нет и полудня. Погода прекрасная. Ну прошлась девушка дальше к реке или заболталась с кем…

— Она знает, что я не позволяю уходить из губернаторского сада. И с кем, по-твоему, она могла заболтаться? Выгляни в окошко, на улице ни души! И где они все сегодня ошиваются, эти евреи, которые шумят здесь с утра до вечера? Что-то мне не по себе! И дрожек на углу не видать! Хотя все извозчики, само собой, евреи! Жуть! Всю работу здесь делают евреи. А сегодня никого, все будто вымерло!

— Но Мария, дорогая! Обычно ты ругаешься именно на то, что на улице слоняется слишком много евреев.

— Потому что терпеть не могу бездельников! Папа всегда говорил…

— Позволь! Ты только что сказала, что евреи выполняют все работы, а теперь…

— Ради бога, Йоганнес! К чему сейчас пустые речи? Я беспокоюсь за ребенка! Надо…

Она пулей вылетела из кабинета, громко призывая Лизу.

Боде бросил рассеянный взгляд на часы. И правда, удивительно, что няня с ребенком еще не вернулась. Он поднялся и подошел к окну. Улица действительно безлюдна в оба конца, не считая пристава Куярова, который курил на скамейке как раз напротив дома. Тот, будто ждал его появления, приподнялся и вежливо поклонился. Боде сухо кивнул и отступил в глубь комнаты.

Из окна пастора сад губернатора обозревался до самого дальнего уголка, и яркий шпревальдский костюм девушки сразу бросился бы в глаза, появись она между дворцом и пасторским домом. Разве что они гуляли на бульваре, скрытом от глаз губернаторскими хоромами. Но, ради всего святого, что им было там делать? Боде почувствовал, как беспокойство жены передается ему. Он уже размышлял, под каким предлогом выйти из дома, чтобы еще больше не растревожить ее, как хлопнула входная дверь и Лиза по ступенькам сбежала к палисаднику. В дверях появилась фрау Мария и напряженно всматривалась вослед служанке, бежавшей босиком, с развевающимся платком, в сторону сада.

Боде облегченно вздохнул и тоже посмотрел ей вслед, краем глаза заметив, что тем же занят и Куяров. Должно быть, нянька заигралась в шуры-муры и позабыла обо всем на свете. Ну, конечно, так оно и есть! Нынешняя пустынность парка и погожий весенний денек весьма способствовали этому. Он, разумеется, накрутит ей хвост за панику, которую негодница посеяла в душе жены. У фрау Марии в голове явно снова вертелась вся эта чертовщина о пасхальных жертвах евреев, хоть она об этом и словом не обмолвилась. Кстати, будет хороший повод еще раз начитать супруге о беспочвенности ее страхов, насколько глупы и опасны суеверия…

Лиза забежала в губернаторский сад и теперь, очевидно запыхавшись, перешла на шаг. Как все-таки она медлительна! Боде с досадой почувствовал, как в сердце снова закрадывается сомнение. Да нет, сидит его дочка с няней где-нибудь за домом, иначе быть не может! Еще немного, и Лиза доберется до угла губернаторского дома, а оттуда махнет рукой, что загулявшие нашлись, и все страхи развеются. А если нет? Боде перестал дышать. Он перевел взгляд на жену, которая уже вышла на середину улицы, потом снова на Лизу, которая, обретя второе дыхание, припустила бегом через лужайку…

Вот сейчас… сейчас…

Что это?

Он рывком распахнул окно и высунулся чуть ли не по пояс. Фрау Мария обеими руками судорожно вцепилась в решетку сада. Пристав раскуривал новую сигарету, пастор мельком отметил это, когда дергал шпингалет. Лиза остановилась у угла, огляделась, повернулась и медленно побрела обратно, взмахами рук давая понять, что никого не нашла.

Фрау пасторша оторвалась от изгороди и побежала навстречу девушке, которая теперь перешла на рысь. Боде неподвижно стоял у окна, пытаясь собраться. Пропали! И ребенок, и няня! Как такое возможно? И чем это можно объяснить, если не…

Он смотрел, как встретились женщины, как обе озирались, как шли по дорожке к воротам, как приблизились к скамейке Куярова. Когда они поравнялись с ним, пристав отдал пасторше честь, сверля глазами ее опрокинутое лицо. Фрау Мария накинулась на полицейского, что-то лопоча скороговоркой, в своем смятении совершенно упустив из виду, что тот ни слова не понимает по-немецки. Пристав галантно встал перед дамой и вопрошающе посмотрел на Лизу. Та, очевидно, что-то перевела, и между ними произошел короткий, но бойкий диалог, оживленный жестикуляцией. Пасторша следила за ним с глазами полными страха и то и дело хватала Лизу за руку. Та наконец повернулась к ней и, всплескивая руками, прокричала несколько слов, которые Боде со своего наблюдательного поста не мог разобрать.

Фрау Мария издала пронзительный крик и осела на скамейку.

Боде стремглав помчался на улицу.

За те несколько секунд, что понадобились ему, чтобы выбежать из дому, картина на улице решительно переменилась. Откуда ни возьмись налетела толпа крепких парней с дубинами и кольями, так что пастору пришлось пробиваться к скамье, на которой фрау Мария заливалась слезами в объятиях беспомощно озирающейся Лизы.

Заприметив мужа, фрау Мария с рыданиями бросилась ему на грудь:

— Наша Берта! Евреи украли нашу девочку! Они убьют ее!

— Мария! Бога ради, Мария! Что ты несешь? Успокойся!

Теперь и Лиза завыла белугой и под дикие вопли толпы еле внятно пролепетала, что пристав Куяров своими глазами видел, как час назад какой-то незнакомый еврей шептался с нянькой.

— Они убьют наше дитя! — вопила фрау Мария, заламывая руки. — Йоганнес, сделай что-нибудь! Надо найти нашу девочку! Вы все помогите, если не нехристи!

Лиза голосила по-русски, поддерживая слова жестами. Возбуждение толпы, изрядно разбухшей к этому времени, достигло своего апогея. В воздух взлетали колья, а часть молодчиков бросилась с воинственными кличами во все стороны, очевидно, чтобы разнести весть о пропавшем христианском дитяти.

Боде с трудом взял себя в руки, схватил Лизу, развернул к Куярову и, используя ее как переводчика, потребовал от того провести неотложное расследование.

Пристав безучастно пожал плечами. Если будет подано надлежащим образом оформленное заявление, тогда, разумеется, будет сделано все подобающее в таких случаях. Без отправной точки и обоснования подозрений в похищении самое большее, что он может сделать, — это поместить объявление в полицейском бюллетене. Он ведь не может обыскивать каждый дом в городе. Тут уж пусть господин пастор со своими друзьями побеспокоится.

Толпа ревела и бесновалась. Боде в отчаянии беспомощно озирался и, к своему вящему облегчению, заметил протискивающегося к нему Штрёссера.

— Штрёссер! Помогите нам ради Бога!

— Я все знаю. Уже весь город всполошен. Только спокойствие! Перво-наперво отошлите жену домой. Фрау Мария, вы здесь ничем не в силах помочь!

Он подал знак Лизе. Подавленная пасторша, сморкаясь в платок, поначалу спокойно дала сопроводить себя к дому, но на входе вдруг вырвалась и в новом приступе боли истошно крикнула в толпу:

— Помогите же! Всех прошу! Найдите моего ребенка! — и, жалобно стеная, рухнула на пороге.

Штрёссер тем временем озабоченно увещевал пастора:

— Только без излишней поспешности! Пропажа, конечно, разъяснится самым прозаическим образом. Это какая-то дьявольская игра! Незнакомый еврей! Да Куярову известна каждая мышь в городе! А это отребье явно уже было наготове!

— Где Куяров? Мне надо с ним…

Боде отчаянно завертел головой, однако пристав как сквозь землю провалился. Между тем собиралось все больше людей из его паствы.

Один из вновь прибывших подошел к нему.

— Господин пастор, — осторожно промолвил он. — Эти люди здесь — плохие люди. Сплошь темные личности! Вы говорите, что хотите обыскать дома евреев, тогда уж делайте это сами. Советую вам не привлекать чужаков…

— А как я успею сам? — вышел из себя Боде. — Что мне делать? Каждую минуту мой ребенок может погибнуть! Где же Берта, как не…

— Ваша правда. Только если господин пастор думает, что евреи…

— Я ничего не думаю и ничего не знаю! Кто вернет мне мою дочь, — завопил он дурным голосом, — тот мой спаситель и избавитель!

— Ну, как знаете! — покачал головой прихожанин и перевел окружающим последние слова Боде.

— Боде! — Штрёссер схватил пастора за плечи и встряхнул. — Господин пастор! Что вы творите?! Вспомните о вашей проповеди! Хотите нарушить заповеди, которые сами…

— Оставьте меня! — Боде негодующе стряхнул удерживающие его руки и оттолкнул Штрёссера. — Сейчас не время думать о проповедях и заповедях! Я ищу своего ребенка!

Доктор Штрёссер мрачно развернулся и, стуча палкой по брусчатке, отправился восвояси. На углу он еще раз обернулся. Пасторша сидела на пороге, тихонько скуля, рядом служанка Лиза завывала во весь голос. Боде с непокрытой головой трусил за вооруженной дубинами оравой, откатывающейся в направлении еврейского местечка.

Добравшись до дома, Штрёссер закрыл все ставни на окнах, запер дверь на засов, потом набил трубку и растянулся на кровати в полной решимости сегодня больше не покидать своего жилища, чтобы не печалиться ни о чем, что могло разразиться в городе.

II

— Какое счастье, что вы наконец вернулись, господин доктор! — воскликнул Ханземан, хлопотливый хозяин гостиницы, этнический немец из балтийских провинций, и шаркающим шагом направился к Хайнцу Ленсену, держа шляпу в руке. — Вы нашли большую синагогу? Простите, что не предупредил. Все может начаться каждую секунду.

— Что? — рассеянно спросил Хайнц, которого оклик вырвал из глубокой задумчивости.

— Ну… Погром на пороге. Солдаты в казармах уже выстроены на плацу в боевой готовности.

— Значит, они смогут вмешаться вовремя. — Хайнц бросил взгляд на подворотню напротив, где, как он давно заметил, день и ночь дежурили еврейские подростки. Вот и сейчас там патрулировали двое, едва ли вышедших из детского возраста, один из которых вдруг помчался прочь.

— Вмешаются? Это уж точно! — саркастически усмехнулся хозяин. — Вопрос только, на чьей стороне. Так оно лучше. Останьтесь сегодня в номере, хотя вам персонально ничего не грозит. Пристав уже вчера был у меня, просмотрел все бумаги и убедился, что господин доктор больше не еврей. Хорошо, что свидетельство о крещении приложено к вашему паспорту. Но в любом случае, настоятельно рекомендую вам остаться в гостинице. Может легко возникнуть путаница, и тогда…

— Чепуха! Я не верю в беспорядки!

— Что? Вы не верите? — хозяин выглядел чуть ли не обиженным. — Говорю вам, недели через две-три у меня в парадные комнаты на втором этаже заселятся весьма примечательные постояльцы…

— Какое это имеет отношение к погрому? — недоуменно спросил Хайнц.

— О, еще какое, прошу прощения! — воодушевился хозяин. — Вы-то уж должны знать, что евреи, где бы они ни были, повсюду поддерживают тесную связь. Каждый раз, когда где-либо маячит погром, после которого все разоряется и опустошается, а местная еврейская община оказывается на грани голодной смерти, тут-то они и собираются, в Германии и повсюду. А потом солидная комиссия из богатых евреев приезжает на место погрома и составляет отчет по оказанию материальной помощи. Ее обласкивает правительство, они беспрепятственно получают паспорта и визы и — само собой — приводят в страну капиталы. Номер для господ у меня уже подготовлен!

Информации для Хайнца уже было выше головы. Что ему сейчас требовалось, так это удалиться в свою большую комнату на первом этаже и без помех обдумать все события прошедшего дня.

Вполне намеренно давеча он не пошел в убранный к празднику дом Мойши Шленкера, а испросил дорогу к большой синагоге, надеясь там затеряться в толпе.

Чужеродность открывшейся картины охватила его еще на входе. Просторное, но узкое помещение заполняли до отказа мужчины и мальчики. Женщины нигде не просматривались. Все поголовно были накрыты длинными, похожими на тоги — как их там? — талитами. Некоторые закутались в них с головой, так что не разобрать ни лица, ни фигуры. Эти персонажи в их экзотической маскировке, ритмично раскачивающиеся вперед-назад, производили фантастическое впечатление. Впрочем, некоторые так кокетливо набросили свои палантины на плечи, что в мозгу Хайнца сверлил какой-то стих Гейне, который он никак не мог вспомнить. Основная же масса имитировала некие классические одеяния, драпировка которых живописно ниспадала складками…

Этот национальный костюм, сохранившийся с древних времен до века машин и визиток — был самым что ни на есть подлинным облачением иудеев, которым они укрывались, когда уставали от маскарада и балагана, в которых вынужденно приходилось участвовать. Однако Хайнц воспринимал его как знамение невероятного чуда, оставившего живой след со времен оно до наших дней. Иерусалим, Афины, Рим — все сплелось для него в единый венок. Через века упадка всех древних культур, через слабые попытки искусственно оживить их во времена Возрождения и Гуманизма — и до сего дня исконная культура евреев трепетно сохранилась живой и оберегалась в бедных, грязных, всеми презираемых поселениях париев среди прочих народов.

А зачем? С какой целью?

Хайнц решительно поднялся с удобного стула и подошел к открытому окну. Взял сигарету и заходил по комнате. Не хотелось бы потеряться в безбрежном океане фантазий, так что он мысленно вернулся к сегодняшнему посещению синагоги.

Поначалу ему показалось, что там, в длинной галерее с высокими сводами, где люди стояли голова к голове, никто не режиссировал происходящее действо. Слышался только смутный гул, и равномерно раскачивались белые фигуры, ни одна из которых не принимала во внимание соседнюю. Некоторые молились тихо, словно глядя внутрь себя, другие — упершись лбами в пюпитры, третьи громко возносили молитвы Небу, несуразно махая кулаками и растопыривая пальцы вверх, а потом вдруг застывали, будто что-то схватив в воздухе, и в диком порыве тянули к себе. Некоторые сидели недвижимо, отрешенно, погруженные в свои толстенные книги. Другие, как сомнамбулы, упорно прокладывали себе путь через всеобщее столпотворение, непрерывно бормоча молитвы — эти, казалось, просто не могли остановиться в своем движении. Непрерывное бормотание, вздохи и стоны, крики и напевы — вся эта какофония звуков оглушила Хайнца и привела в замешательство.

В первые минуты Хайнц пришел к выводу, что здесь и речи не идет о совместной молитве, что каждый занят самим собой и возносит собственную, единоличную молитву. По европейским меркам, месса большей частью состоит из общего песнопения или общего моления. Как один, вся паства поднимается и садится, орган ведет хор, а хор — молящихся. И гармония возносится к самым высоким сводам храма… Здесь ничего этого не было, как не было и предстоятеля, отправлявшего священную службу на отдалении от прочих. И вот теперь, сидя в провинциальной гостинице, Хайнц задавался вопросом, не являются ли те, общим хором возносимые псалмы, с тщательностью и строгим соблюдением всех правил мессы, с их общим вставанием, коленопреклонением и усаживанием, частью зарегламентированного парада? Не застыли ли изначальные трепетные чувства в культовой технике их выражения? Там молящийся не мог и не имел права индивидуально выразить свои собственные просьбы и жалобы, не мог остаться наедине с Богом, а вынужден был соблюдать порядок и смысл действа в общих ритуалах. Хайнцу вспомнились одинокие богомольцы, которые время от времени попадались ему на глаза то ли в соборе, то ли у креста на перекрестке дорог… И в этой синагоге на задворках прогресса он увидел в собравшихся на одном пятачке молящихся одиноких, страждущих гласа Божьего несчастных людей, которые оттесняли и заслоняли друг друга.

Но потом в нем поднялось, словно из пробившегося источника, со всей силой и безудержностью, единение частного и общего, глубинное осознание крепко укоренного в цепочке поколений и рода важного звена. Здесь, в молельном зале, каждый вопль, сливавшийся с остальными и возносивший свое личное страдание и личные страсти, звучал единым аккордом в безбрежной мелодии особенного народа.

Даже само существование этой самобытности, выраженной до мелочей, было нерушимо безвременной и беспространственной волей людской общности, объединенной только духовным единством. Здесь, куда они стекались снова и снова, день за днем, час за часом, где раскрывалась их истинная суть, независимая от повседневности, где каждый сознавал, что он является лишь малой частью целого.

Хайнцу казалось, что сегодня, возможно, впервые он увидел истинный смысл того, что называется «бого-служением» — оставление всякого земного бремени, единый порыв вверх, к трансцендентному, в котором объединяются все. Впервые в жизни он осознал, что значит религиозная община.

Боже, в какое волнение пришли люди, когда из шкафа вынули и вынесли свиток! Раввинам едва удалось сделать несколько шагов, так со всех сторон на них напирали. Каждый жаждал облобызать футляр или хотя бы прикоснуться к нему. Отцы высоко поднимали малышей, чтобы те могли увидеть и запомнить происходящее. Ремесленники с изможденными лицами прикладывались к святыне — и на мгновение чувствовали себя счастливыми. Как же цеплялся этот народ за Тору в своем стремлении к лучшему и жизненной силе! Да что там все эти трудности бытия! Что там все погромы и преследования! Что столетия бедствий и нужды! Здесь было блаженство, выше всех времен и границ! Здесь заветное и заповеданное, которое не под силу отнять любому разбойнику! Сила и гордость избранного народа, навеки сохранившего святыню. Это подтверждал свет их глаз.

Никогда прежде Хайнц не видел столько счастливых, умиротворенных и уверенных в собственной правоте людей, как сейчас.

А снаружи все пахло смертью и убийством…

Хайнц внимательно прослушал чтение Торы, видел, как свиток снова упаковали в футляр и убрали в шкаф, а потом, не дожидаясь конца церемонии, пошел к выходу — его охватил панический приступ удушья. За спиной повисла тишина, потом внезапно раздалось тихое пение — на верхней ступени лестницы он удивленно обернулся.

На возвышении стоял певец — молодой человек с короткой курчавой бородкой. Светло и ликующе, недоставленным, но чарующим звонким голосом, все более набиравшим высоту, он то ли пел, то ли декламировал что-то молитвенное, ритмично раскачиваясь. Все притихли и слушали, затаив дыхание. А потом по общине будто пронесся ураган. «Белые призраки» содрогнулись и закачались, как деревья на ветру, шум тысяч голосов наполнил воздух. Все длилось секунды, потом ликующая песня снова вознеслась в тишине. И снова вторгся нескладный хаотичный хор, но чистый одинокий голос заставил его замолчать. А когда он смолк, продолжилось общение каждого с Богом, и снова воцарился хаос.

Но теперь Хайнц знал, что Дух Божий витал над хаосом. И все эти смешные люди, корпящие над своими священными книгами, произносили про себя неизменные слова предписанного текста, обращенного во все времена, в любом месте к единому Богу.

Последним впечатлением Хайнца так и осталось увиденное: колышущаяся масса людей под белым покровом.

Его мысли непроизвольно перенеслись к пародии на иудейский обряд на Аугустштрассе, в котором он невольно принял участие несколько дней назад. Неужто прошло всего несколько дней?! Было ли это профанацией того, что он пережил сейчас? Или, ослепленный неподходящими местом и действием, видел все в искаженном свете? Может, тогда он заметил только незначительное, не стоящее внимания, а суть осталась за пределами его видения? В конце концов, может, причина ошибочного суждения о евреях в том, что волею судеб они оказывались не в то время и не в том месте? Возможно, все своеобразное, отторгаемое, чуждое, все, что другие видят в евреях комичным, вовсе не таково на самом деле, и это не их вина, а следствие условий, в которых им приходится жить? Народ без страны, общность, песчинками рассеянная по миру.

Тогда все постулаты антисемитизма, так называемый неразрешенный еврейский вопрос, основаны на ложных принципах или на чудовищной ошибке. Нельзя понять еврея, не побывав в его шкуре.

Есть ли выход из всего этого? Неестественные условия преобразовать в естественные? То есть…

Хайнц удрученно вскочил с кресла, в котором было удобно устроился.

И куда заведут его эти размышления? Он уже близок к тому, чтобы противопоставить себя основам своего воспитания и привычному окружению. Из вполне понятного интереса, скорее занимательного, чем научного, он захотел познакомиться с обычаями и бытом той среды, из которой вышли его предки. Эта затея уже предложила ему немало любопытного. Этим, собственно, и следовало довольствоваться! Какое ему дело до евреев? Пусть они сами решают свои дела! Вчерашним вечером в доме Шленкера его охватило странное чувство, но кто знает, может, это произошло под влиянием его прекрасной соседки в гораздо большей степени, чем он хотел себе признаться. Сейчас, наверное, самое время подумать о конгрессе криминалистов и Петербурге. Там в Эрмитаже он, скорее всего, посмеется над культурой Мойши Шленкера.

Он взял в руки расписание поездов.

Непонятная возня снаружи заставила его снова подойти к окну. Господин Ханземан и его слуга стояли посреди мостовой вместе с кучкой зевак и смотрели налево, где улица уходила вниз. Оттуда доносились крики и топот множества ног. Хайнц высунулся из окна и увидел, что вдали у поворота клубился темный человеческий рой. Взвод солдат бегом пересек улицу и скрылся за углом. Знакомая подворотня напротив была пуста, но юноша, недавно дежуривший там, показался из соседнего подъезда — и не один. Стайка парней торопливо спускалась по улице. Хайнц понял, что самооборона поднята по тревоге и дело приобретает серьезный оборот. Хозяин кофейни на той стороне улицы плотно закрывал ставни.

Хайнц схватил шляпу и бросился на улицу.

— Началось! — Ханземан спешил ему навстречу. — В Рыбном переулке уже мародерствуют. Не выходите! Какое счастье, что господин уже не один из них!

Хайнц испуганно вздрогнул, когда вдали прогремел выстрел. Не обращая внимания на хозяина, который старался его удержать, он помчался туда.

— Но вас же примут за еврея! — отчаянно кричал Ханземан вслед. — Возьмите хотя бы ломик или кочергу, чтобы сразу было видно, что вы христианин!

III

Хайнц не успел опомниться, как оказался в конце улицы среди людской толпы. Он инстинктивно и безотчетно бросился из гостиницы к месту событий. Теперь Хайнц проталкивался через толпу, в которой тревожно перешептывались и беспокойно поглядывали на шеренгу солдат с ружьями наперевес. Между солдатами и горожанами соблюдалась дистанция шагов в двадцать, но оцепление было выстроено так, что перекрывало поворот, и увидеть, что за ним творилось, не было никакой возможности.

Хайнц решительным шагом пересек нейтральную полосу и приблизился к солдатам. Мимо него пробежала гурьба из пяти-шести мужиков, одетых по-крестьянски, в руках у них были топоры. Цепь разомкнулась, пропустила их и снова сомкнулась перед Хайнцем. Ближайший солдат грубо прокричал ему несколько русских слов и выставил вперед ружье.

Хайнц опасливо отступил, зато теперь он мог бросить взгляд поверх голов. За первой линией оцепления располагалась вторая, к ней спиной, лицом к еврейскому местечку, наглухо блокируя его. По ту сторону на порядочном расстоянии беспомощно металось множество евреев, тащивших на себе узлы и сундуки — затравленные, охваченные страхом, несчастные люди, среди которых было немало женщин и детей, наполнявшие воздух плачем. Мужчина с большим деревянным сундуком, тяжело дыша, пытался обежать оцепление справа, за ним поспешала молодая женщина. Одного ребенка она держала на руках, а второго, упиравшегося, тянула за собой. Гурьба молодчиков как раз просочилась через шеренги солдат, когда семья пробиралась мимо. Испуганный еврей бросил свою ношу и помчался прочь, сундук раскололся, и немудреный скарб вывалился на землю. Хайнц еще успел заметить, как один из молодчиков навис над женщиной, которая не могла убежать из-за детей, мелькнуло ее искаженное ужасом лицо — а потом солдаты начали оттеснять его прикладами. Он отскочил назад, и угол дома заслонил ему вид на происходящее.

Хайнц растерянно озирался. Толпа позади наблюдала за ним напряженно, но молча, никто не порывался проявить враждебность. Также без особых помех он протиснулся через нее обратно и устремился на боковую улочку, чтобы кружным путем через широкую площадь добраться до дома Мойши Шленкера.

По тихим обезлюдевшим переулкам ему удалось выйти к площади, а поскольку эта сторона полого возвышалась, у него появился неплохой обзор. Сюда тоже были стянуты войска, стоявшие двойным кольцом вдоль скверика из мелкого кустарника с небольшим павильоном над источником посередине. За ними направо начиналась Виленская улица, на этом конце которой стоял дом, где вчера он провел столько мирных часов. Туда, похоже, сумятица еще не добралась, улица словно вымерла, все окна и двери плотно закрыты. Налево от площади отходил Рыбный переулок, узкий, темный, убогий. Там головорезы творили свои бесчинства. Оттуда слышался звон разбитых стекол и вслед за тем улюлюканье и стенания. В этом каньоне перекатывались какие-то мутные волны, а подробностей было не рассмотреть. Время от времени из переулка выскакивали верзилы в холстинных блузах и бабы с разгоряченными физиономиями, они бежали к куче булыжников, громоздившейся по центру площади. Офицер, который стоял, прислонившись к павильончику и поигрывая хлыстом, что-то кричал подчиненным, тогда несколько солдат отставляли ружья и бросали погромщикам камни из кучи, находившейся позади них. Вооруженные булыжниками, те снова возвращались в переулок — и снова бой оконных стекол, глумление, взрывы хохота. Внезапно раздались выстрелы — и над всем шумом и грохотом взвился пронзительный женский крик, полный отчаяния, чтобы тоже внезапно оборваться.

Хайнц в два прыжка подскочил к офицеру, тот отшатнулся и схватился за саблю. Хайнц изо всех сил размахивал временным удостоверением, которое ему выдали в обмен на паспорт и прочие документы, сданные на хранение.

Теперь он понял, чего хотел — хотел быть там, со своими, с евреями, с преследуемыми, с самообороной!

Кстати, самооборона! Где же она?

План самообороны, пересказанный Хайнцу Ривкой, сам по себе был неплох. В ожидании обысков, чтобы полицейские не нашли и не изъяли то немногое оружие, которым располагали ячейки, было решено его перепрятать из еврейских домов в надежном месте за пределами местечка. По тревоге члены самообороны должны вооружиться там и тайком пробраться в гущу событий. Сигнал тревоги прозвучал, самооборона в полном составе явилась более или менее вооруженной и… наткнулась на оцепление.

Куяров умел просчитать чужие планы и ловко перечеркнуть их. Все местечко было окружено воинскими подразделениями, которые имели строгий приказ не пропускать ни одного еврея ни в ту, ни в другую сторону. Таким образом все молодые силы, способные к сопротивлению, оказались отрезанными, и несчастные жертвы погрома остались без помощи, без оружия, без защиты.

Встревоженный и возбужденный небольшой отряд самообороны хоронился в одном из переулков и держал военный совет. Попытка прорыва оцепления, конечно, была полным безумием — с игрушками против регулярных частей с совершенным стрелковым оружием! Тем не менее все сошлись на том, чтобы сделать попытку.

— Мы умрем! — жарко шептал Мендл Фридман. — Но умрем не напрасно! Наша смерть станет живым знаменем нашего народа против врагов! Вперед!

Но ничего из этого не вышло. Со всех сторон в переулок хлынули солдаты, и не успели мятежники понять, что происходит, как их прикладами повалили на землю, окольцевали стальными браслетами и уволокли — некоторых в бессознательном состоянии. А Меир Каплан с раскроенным черепом остался бездыханным лежать на брусчатке.

Биньямин Шапиро затянул сионистскую песню надежды, «Атикву», но тяжелый удар прикладом, пришедшийся ему в ключицу, оборвал песню на ноте душераздирающего стона.

Куяров, лично руководивший успешной операцией, вальяжно пересекал площадь, когда вдруг его взгляд выхватил Хайнца Ленсена, которого он признал сразу. Накануне, когда увидел лощеного господина с ярко выраженной еврейской физиономией, вышагивающего рядом с Ривкой, он оторопел, потом проверил его документы в гостинице.

Сейчас этот Ленсен что-то неистово втолковывал офицеру, нервно листая разговорник, а пока искал подходящее выражение, рефлективно продолжал лопотать по-немецки. Остолбеневший офицер подозрительно пялился в сунутую ему под нос бумагу, нетерпеливо похлопывая хлыстом по голенищу сапога. Солдаты таращили глаза на приличного с виду иноземца и зубоскалили над его тарабарщиной.

Куяров остановился и некоторое время издали наблюдал комичную сценку. Внезапно на площадь ворвался пастор Боде, расхристанный, с безумным взглядом, отчаянно жестикулируя и выкрикивая на ходу то ли просьбы, то ли ругательства на непонятном языке. За ним трусили двое из его общины с явным намерением остановить пастора.

Куяров сориентировался быстро. Нахмурившись, он коротко отдал приказ офицеру:

— Пропустить! Господин — немец и христианин! Крестился в прошлом году!

В этот момент из зеленых зарослей позади павильона высунулась черная еврейская рожа, которая, опрометчиво позабыв об опасности, во все глаза оторопело уставилась на Хайнца. Явление оказалось столь неожиданным, что все остолбенели: лейтенант с протянутой за документами рукой, Хайнц, поднявший ногу, чтобы шагнуть через границу оседлости, солдаты с застывшими ухмылками на лицах.

Но тут очнулся один из оцепления и с грязным ругательством так поддал еврею под ребра, что тот отлетел на полдюжины шагов и рухнул как подкошенный.

Хайнц, воспользовавшись открывшейся прорехой, проскочил вперед и склонился над пострадавшим.

IV

В это утро Берл Вайнштейн, вернувшись из молельного дома, в десятый раз за эти дни перебрал свои пожитки и все ценное, что можно было унести, рассовал по карманам. В любой момент он должен быть готов к бегству. Жена его давно умерла, дочки все благополучно пристроены, так что, одинокому как перст, ему предстояло позаботиться самому о себе. А себя он очень любил.

Среди всего прочего в его бумагах, которые он рассортировал и, тщательно перевязав бечевкой каждый конверт, спрятал в нагрудный карман, помимо ценных удостоверений и адресов, содержались рекомендательные письма от влиятельных господ со всего мира, в том числе и нечаянное свидетельство преподобного Хиклера из Лондона. Это свидетельство на бланке Английского миссионерского общества удостоверяло на трех языках: английском, немецком и древнееврейском — последнее в переводе самого Берла Вайнштейна, — что этому припавшему к истинам евангелизма, честному и благочестивому брату, авторитету в толковании священных посланий Господа, всем работникам, возделывающим виноградник Господень, а особенно служителям церкви, настойчиво рекомендуется оказывать содействие.

Этот документ Берл Вайнштейн запрятал на самое дно пиджачного кармана. Выплыви эта бумага на свет, она гарантировала бы ему презрение и враждебность всей его общины. С другой стороны, у него никогда не поднималась рука уничтожить этот весьма опасный листок. Он ни разу, кроме как в Лондоне, не использовал его, хотя всегда существовала неприятная случайность, что его так называемое «обращение» просочится в круги, от которых он зависел. Впрочем, мог настать и такой день, когда письмецо могло бы сослужить ему и весьма полезную службу.

Не настал ли тот самый момент? Если сегодня все пойдет вразнос, сможет ли он со своим свидетельством спрятаться под крылом христианской церкви и, даже больше, под защитой и покровительством пастора Боде, о доброте и милосердии которого он много слышал от своего зятя. Хотя к этому можно прибегнуть лишь в крайнем случае, когда возникнет непосредственная угроза, ибо такой шаг утаить не удастся, а это значило бы окончательный разрыв со всеми близкими. Ни один еврей в Борычеве не захочет иметь с ним дела, а, с другой стороны, пастор, конечно, во всеуслышание предъявит права на новую овечку в своем стаде. Берл Вайнштейн отдавал себе отчет, что на такую сделку он не пойдет ни в коем случае — тогда пришлось бы навсегда покинуть родные края и поискать место, где никто его не знает, и ни один пастор не покусится на него в собственных интересах, и ни один еврей не даст от ворот поворот.

Итак, он схоронил бумагу надежно, но и так, чтобы ее легко было достать, и отправился на улицу за новостями. Оживление перед большой синагогой и школой ничем не отличалось от обычной сутолоки в такие дни. Школьный двор, вокруг которого располагалось большинство молельных домов, был заполнен празднично одетыми людьми; они, как всегда после службы, останавливались поболтать друг с другом, прежде чем отправляться домой к трапезе. Из открытых окон школы доносилось напевное декламирование тех, кто занимался самостоятельно.

Берл Вайнштейн бродил от группы к группе, чтобы узнать, где что новенького. Тут судачили о канторе, который вел сегодняшнюю утреннюю молитву, и он нахватался полезных критических замечаний. Там спорили о том, какой из дополнительных фрагментов из Танаха предпочтительнее для дневной молитвы, и он придержал свое мнение. О погроме речи почти не было, а то, что говорилось, казалось такой нелепицей, что и в расчет брать не стоило. Когда народ начал потихоньку расходиться, Берл решил рискнуть выйти из местечка, поскольку ничего настораживающего не услышал. Но только он вышел на центральную площадь, тут же наткнулся на двух парнишек, которые с криками разбегались в разные стороны. Берл прислушался и обомлел: вроде как убили христианского ребенка и евреи названы убийцами. Вот и бегут посланцы самообороны по улицам и бьют тревогу. Уличная сутолока рассосалась как по мановению руки, и местечко в один миг обезлюдело. Щелкали затворы на дверях и оконных ставнях, и лишь изредка вихрем проносились запыхавшиеся мальчишки из самообороны, которые опаздывали к месту сбора.

Все это Берл Вайнштейн наблюдал из густого кустарника возле павильончика, в который запрыгнул не раздумывая, как только разнеслась дурная весть, и теперь трясся от страха. Вот уже на площадь с дикими воплями ворвалась банда громил и свернула в Рыбный переулок. Потом на отдалении появилось несколько одиноких прохожих, и в одном из них Берл, к своему удивлению, узнал пастора Боде, только выглядел он как-то странно: растрепанный, без шляпы, с потерянным лицом. Наверное, сейчас самое время побежать к нему и довериться человеколюбию нового пастыря! Берл дрожащими руками полез за спасительным документом, но замешкался, и момент был упущен — пастор Боде уже скрылся из виду.

Потом раздались воинские команды, и по площади затопали сапоги бегущих строем солдат. Берл перевел дух. Как хорошо, что не успел сделать опрометчивый шаг! Сейчас военные наведут порядок! Но надежды тут же рухнули: вместо того чтобы остановить банду, солдаты растянулись цепью по площади с очевидным намерением прикрыть погромщиков и отрезать евреям все пути к бегству. У него сердце ушло в пятки, когда их командир устроился в нескольких шагах от его убежища.

Берл опустился на четвереньки и в неописуемом ужасе прислушивался к шуму, долетавшему из Рыбного переулка: вопли отчаяния и ярости, звон стекла и рыдания, выстрелы и треск разбиваемой мебели… Надо выбираться из этого ада, любой ценой! Вот бы теперь поблизости объявился пастор Боде! Если ему как-то удалось бы добраться до пастора, он был бы в безопасности! Тот защитил бы его и от солдат, и от погромщиков — уж ему-то как никому известно, насколько эти христианские священники рады каждому обращенному! Сколько раз он пользовался ими, правда, не ради спасения собственной жизни, как сегодня, а только ради выгоды… Тогда он не испытывал ни малейших угрызений совести — чем плохо, без лишних хлопот доставить радость добрым людям? Странно, но именно сейчас, когда крайняя нужда подвигает его на такой шаг, это ему кажется подлостью. Впрочем, случай уже вряд ли подвернется, шанс окончательно потерян. Но если Небо еще раз пошлет ему шанс, то он уж не оплошает! Послышались выстрелы. Берл зажмурился и мысленно пообещал щедрые пожертвования на Палестину, а также дал себе слово в будущих поездках относиться ревностнее к соблюдению молитвы, тщательнее, чем теперь, исполнять все священные законы и по часу в день посвящать изучению Талмуда — короче, отныне вести себя так, как подобает еврею. Однако, чтобы воплотить все это, Бог должен совершить чудо и послать ему назад пастора! Ведь его убежище легко может стать ловушкой, и тогда…

И вдруг — неужели Бог услышал его молитвы? — пастор Боде на самом деле уже мчится с другого конца площади прямо на офицера, который вел какие-то переговоры с молодым немцем. Берл осторожно вынул нужную бумагу из кармана и зажал ее в кулаке, чтобы вовремя воспользоваться моментом. И тут новый страх парализовал его. Ужаснее и быть ничего не могло: прямо перед ним вырос пристав Куяров! Но пастор тоже уже подбегал, еле дыша. Что он там кричит? «Остановитесь! Остановитесь! Не надо убийств?» Вот кто его спасет!

Берл Вайнштейн затрепетал как осиновый лист. Куяров махал рукой и что-то кричал. Неужели его обнаружили? Слава богу, нет! Это касалось того немецкого еврея:

— Крещен в прошлом году!

Что? Выкрест! Мешумад! Немец оказался отступником, предавшим веру своих отцов, своего народа! Берл, который только что, зажимая свидетельство о крещении в кулаке, собирался броситься к ногам пастора, был так охвачен инстинктивным праведным негодованием и омерзением, каковые должен испытывать каждый еврей при соприкосновении с мешумадом, что, позабыв все: свое плачевное положение и обстоятельства, грозящую опасность и будущие планы, — вскочил и уставился на Хайнца глазами, полными злобы.

Точно нацеленный в живот пинок солдатского сапога распластал его по земле.

Пастор Боде между тем подбежал к офицеру и оперся о стену павильончика, чтобы отдышаться. Он не мог произнести ни слова; вокруг него хлопотали мужчины, прибежавшие вместе с ним. Подошел Куяров и грубо бросил им:

— Отведите вашего пастора домой. Нечего ему жаловаться, сам заварил кашу, и сам несет за это ответственность. Мы ничего не можем поделать. Переведите! — Потом, игнорируя их, повернулся к офицеру, и они вместе удалились, не оглядываясь.

Боде казался сломленным. Он слушал перевод слов пристава, явно не понимая, о чем речь. Отдышавшись, сделал попытку рвануться за ним, но силы оставили его, и он безвольно дал себя увести.

Страшные вещи разворачивались на глазах у пастора, когда оголтелая братия врывалась в дома евреев, круша все вокруг. Он будто очнулся от того ступора, в который вогнала его пропажа ребенка, и сам он невольно спровоцировал этот погром. Он метался между бандитами и жертвами, не заботясь о собственной безопасности, — напрасно! Никто не обращал на него внимания. Его просто отпихивали в сторону, и друзья с немалыми усилиями вытащили его из этого пекла. Завидев солдат с их командиром, он из последних сил постарался положить конец этому кошмару, в развязывании которого чувствовал свою вину. А теперь его силы иссякли, и ему не оставалось ничего другого, как положиться на волю Божью.

Между тем Хайнц приводил в чувство Берла Вайнштейна. К счастью, сцена с пастором Боде отвлекла внимание солдат, и Берл легко отделался. Поддерживаемый Хайнцем, он приподнялся и ошалело повертел головой. Его взгляд упал на Хайнца, потом на бумагу в своей руке, и в памяти вмиг всплыло все, что произошло. Он с отвращением оттолкнул поддерживающую его руку, перекатился на живот, шатаясь, поднялся и разорвал свое свидетельство в мелкие клочья. Еще некрепко держась на ногах и хватая ртом воздух, он исподлобья пожирал Хайнца ненавидящим взглядом, потом неожиданно бросил клочки ему в лицо, сопроводил смачным плевком и взвизгнул:

— Мешумад!

Поддерживая обеими руками живот, причинявший нестерпимую боль, он бешеными скачками бросился прочь.

Хайнц, отершись, смотрел ему вслед. Смысл незнакомого слова он понял.

V

Жуткие вопли, теперь не из Рыбного переулка, заставили его опомниться. Разгоряченная орава погромщиков валом перекатилась в начало Виленской улицы, где стоял дом Шленкеров, чтобы там продолжить свои бесчинства. Хайнц стрелой пролетел через площадь и забарабанил в знакомые двери.

Он скорее почуял, чем услышал, как приоткрылся ставень, и отступил к окну, чтобы его было видно.

Сразу за этим послышалась возня с засовом, и дверь слегка приотворилась. Он поспешно скользнул внутрь, и засов встал на место. В сенях было темно, лишь угадывался стройный силуэт Ривки.

— Вы пришли… — прошептала она. — Вы пришли… чтобы… чтобы быть с нами…

Она замолчала, и Хайнц не находил слов. Их руки встретились в темноте, и пальцы нечаянно сплелись. Казалось, прошла вечность. Потом открылась дверь справа.

— Кто там? — ровным голосом спросил Мойша Шленкер.

Хайнц, не в состоянии выдавить ни звука, переступил порог. Мойша Шленкер, сидевший в мягком кресле с высокой спинкой над увесистым фолиантом, в изумлении поднялся и приветствовал гостя.

Смущенный и даже в некотором роде потрясенный Хайнц оглядывал комнату. Она являла собой мирный, соответствующий праздничным дням уголок. Казалось немыслимым, что обитатели знали об угрозе разгрома и смерти в любую минуту. Может быть, потому, что ставни были плотно затворены, свечи в серебряных подсвечниках играли таинственным блеском на фарфоровой посуде, которую госпожа Шленкер как раз собирала со стола после трапезы. Яков сидел над книгой подле своего отца. Ривка подошла к окну и, повернувшись спиной, через щелочку между ставнями напряженно вглядывалась в происходящее на улице.

Одеты все были так же празднично.

— Ты заперла дверь? — окликнул дочь Мойша и обратился к гостю: — Обычно дверь мы держим открытой. Для всех и каждого. А теперь приходится закрывать. Что, смотрите и удивляетесь? Не так весело, как в прошлые праздники, — сокрушенно покачал головой хозяин дома, — но все-таки сегодня Песах, и ничто не должно ему помешать. Мы трапезничали и молились, как положено, и, как положено, теперь читаем с Яковом Талмуд. Что будет — то будет. Если нам выпало умереть в этот день во имя Господа, так тому и быть, что бы мы ни делали. Только незачем подвергать себя опасности. Мы-то на своем месте. А вы? Зачем вы пришли? Помочь вы не можете. Разве ваши родные и близкие согласились бы с тем, чтобы вы сгинули на чужбине?

— Я остаюсь с вами, — решительно заявил Хайнц. — Дайте мне оружие.

Он обратился к Ривке, которая, не оборачиваясь, печально ответила:

— У нас нет оружия. Самооборона со всем оружием отрезана.

— Оружие? — неодобрительно покривился Мойша. — Зачем оно нам? Вот наше оружие! — он показал рукой на книги. — А раз вам нечем вооружиться, идите!

— Я остаюсь! — упрямо повторил Хайнц.

— Этого я не могу вам позволить! Иначе я стану соучастником убийства. И вообще, вы нарушаете наш покой! Мы там, где нам определил быть Господь, и в покорности ждем его милости. А вы? Вы не на своем месте и вы — не один из нас! У себя дома, я уверен, вы можете сделать еще много хорошего. Немецким евреям не приходится опасаться погромов — и слава Богу! — вы позабыли всякий страх, только бы не забыли свою еврейскую сущность! Идите и будьте достойным евреем! Вчера я понял: у вас большое сердце еврея. И то, что вы теперь пришли к нам в минуту опасности, чтобы разделить с нами горькую участь, говорит о вашем благородстве. Но вы не один из нас. Вы из другого мира. Благодарю вас от всего сердца, и Бог вам за это воздаст. Для Бога что деяния, что помыслы — все одно. А теперь — идите!

Мойша пододвинул к себе подсвечник и принялся раскачиваться над книгой.

Хайнц подошел к Ривке.

— Вы тоже скажете, чтобы я ушел? Вам я тоже чужой? — тихо спросил он.

В комнате повисла тишина. Солнце через вырезанные в форме сердечка отверстия в ставнях посылало хлипкий луч в освещенную неверным светом свечи комнату. Вал всесокрушающей темной стихии, похоже, откатил в сторону.

Ривка выпрямилась струной и, не оборачиваясь, сжала руку Хайнца:

— Вы хороший человек и милый… милый, милый… Но вы не один из нас. Ваша судьба — не наша судьба! Уходите!

— Ладно! — Хайнц пожал руку в ответ. — Не признаете меня! Но я докажу, что я ваш. Я — ваш! Я птенец этого гнезда! Господин Шленкер, не было ли у вас брата, давно отсюда выпавшего? Не ваш ли брат, господин Шленкер, сбежал в Германию много лет назад? Так вот: я — его внук и сын вашей племянницы, вернувшийся на родину, чтобы разделить нашу общую судьбу. Я никогда не знал, чей я. И теперь знаю! Хотите прогнать вашего сына и брата, то есть внука и… как там… племянника? Валяйте! Но у меня есть родовое право находиться здесь!

Он схватил кочергу, стоявшую у печи, и воинственно размахнулся ею в воздухе.

Ривка наконец повернулась к происходящему. Изменившись в лице, Мойша медленно поднялся из-за стола.

— Внук Хайма? — растроганно произнес он. — Моего любимого старшего брата Хайма? Сгинувшего… Так он жив? Где он?

С распростертыми объятиями он двинулся к гостю, но Яков, опередив папашу, уже прыгал вокруг Хайнца, позабыв обо всем, что творилось снаружи.

Тут забарабанили в заднюю дверь. Все громче и настойчивей. Все насторожились.

— Там Берл Вайнштейн, — первой опомнилась госпожа Шленкер. — Пойду открою!..

Она выбежала в коридор и, прежде чем кто-то смог возразить, вернулась с несчастным Берлом, бледным и смущенным. Тот обессиленно опустился на стул, выпил стакан вина, благосклонно принимая суматоху вокруг него, и наконец сподобился говорить.

Солдаты обошлись с ним худо и только что не прибили. Ему с опасностью для жизни удалось сбежать. К себе вернуться он не может, на улицах творится невообразимое: все крушится и рушится. Вот он и примчался сюда, чтобы предупредить друзей. Теперь надо бежать, убираться отсюда сломя голову, ибо спасения нет! Скоро погромщики будут здесь!

Мойша Шленкер снова сел за свою книгу.

— Мы никуда не побежим, — рассудил он. — В этом доме, в этом кресле пусть они настигнут меня. Меня и моих домашних, — добавил он, глубже усаживаясь в кресло.

И, как вчера на седере, перед взором Хайнца промелькнули картины исторического былого: как отцы Рима, восседая на своих престолах, ожидали прихода варваров.

Вдруг Берл Вайнштейн издал душераздирающий крик, тыча пальцем в Хайнца:

— А этот как здесь? Кто он такой?

— Он наш, — успокоил бесноватого Мойша Шленкер. — Не смотри на его платье. Пусть оно и иное, он такой же еврей, как мы.

Ривка положила Хайнцу руку на плечо и с тревогой посмотрела в лицо Берлу Вайнштейну.

— Этот — еврей?! — бушевал Берл. — Мешумад, вот он кто! Крестился в прошлом году!

Побледневшая Ривка отшатнулась. Все взгляды устремились на Хайнца. Отвращение было самым мягким приговором.

— Послушайте! — попытался оправдаться Хайнц. — Это правда. Но в том нет моей вины! Я ничего не знал о еврейских…

— Хватит! — Мойша Шленкер поднялся из-за стола. — Довольно! Ни у кого нет права судить! Мы — не судьи! Но всему этому пора положить конец. Уходите, пока еще есть время. Теперь… теперь у вас нет права оставаться с нами. Ваша кровь не должна смешаться с нашей, если… если на то будет воля Божья! Уходите!

Хайнц обвел взглядом все семейство. Все взоры были опущены. Он повернулся к Ривке, та медленно двинулась к двери. Он молча последовал за ней.

Отперев дверь, она зажалась в угол сеней, он хотел подступиться к ней, но та только махнула ему на выход.

Хайнц вышел на улицу, и тут же за ним упал засов. Ему послышались сдавленные рыдания, но, может, только послышались? Улица была пуста. Шум и гам доносились из соседнего переулка.

Сделав пару шагов к площади, где стояли в оцеплении солдаты, он остановился и прислонился к углу дома, из которого его только что выгнали.

Выгнали… Изгнали! Изгнали из своего народа! Кто же он теперь?

И тут в него полетели камни. Он отпрянул. Бандитская свора, вывалившаяся из переулка напротив, приняла его, одинокого и беззащитного еврея, за удобную мишень. Невольно он дернулся в сторону площади, под защиту. Словно во сне, он видел пристава, летевшего со всех ног и орущего на бегу. Сокрушительный удар в левую поджилку свалил Хайнца на землю. Главарь банды встал на одно колено и прицелился из револьвера. Хайнц, нимало не сознавая опасности и не испытывая страха, уставился в дуло.

Где-то высоко над головой хлопнули ставни и, как в синематографе, перед ним на мгновение мелькнуло лицо Ривки. Мирное, всепрощающее, взирающее на него сверху. Раздавшийся у него над ухом звук выстрела на мгновение отключил его сознание, а потом, как в тумане, образ в окне безмолвно опустился вниз.

Потом подручные Куярова вытащили его с «поля боя». Тот подоспел вовремя, чтобы не допустить международного скандала с убиением иностранного подданного.

А в то время, когда в местечке разыгрывались страшные события, по главной улице города неспешно рысил экипаж губернатора. Сам он восседал на переднем сиденье, а напротив жались гувернантка в народном костюме и кукольно одетая крошка Берта, не понимавшие, с чего вдруг за каретой несется ликующая толпа, стараясь с обеих сторон заглянуть внутрь.

В то время как по городу разносилась весть, что губернатор самолично вырвал приговоренное к смерти дитя из рук убийц, тот вальяжно спускался по ступенькам кареты перед высыпавшей челядью пасторского дома и с одной из самых своих невинных улыбок произносил:

— Ваша девочка просто очаровательна. Я с превеликим удовольствием принимал ее в гостях и рад был угостить сластями.

Большая неделя

I

Тромсё, третье августа, 1903

Дорогой Хайнц!

Как наши карточки, убедили тебя, что и здесь довольно симпатично и чистенько? Но жутко пошло. Мы дисциплинированно подчиняемся меню и расписанию дня ГАПАГ[19]. Вот позавчера при встрече с его величеством Гогенцоллером оглашали морской воздух положенными восторгами, а вчера вечером после захода в здешнюю гавань мы снова оказались во власти утомительных континентальных развлечений. Йозеф — должна заметить, что с тяжелым вздохом, но с сознанием неизбежного исполнения долга прусской аристократии — совершил очередную вылазку по ночному городу под испытанным предводительством графа Брюсова. Я сопровождала его всего на первых «привалах» (только для совершеннолетних!). После прилежного изучения туземных злачных мест до утренних петухов мой господин и повелитель пришел к выводу, что для путешествующего джентльмена нет существенной разницы между Каиром, Будапештом или Тромсё. А я пользуюсь редкой свободной минуткой, чтобы вложить мою искреннюю сестринскую любовь в своевременно отправленное письмишко.

Не то чтобы я слишком много могла обещать, никаких сердечных излияний не будет, не надейся. Да и изливать особо нечего, разве что выдалбливать стамеской и долотом, но что глубоко, пусть лучше там и остается — по многим причинам. Может быть, когда-нибудь позже, кто знает! В любом случае, доверительный разговор глаза в глаза в расчет не идет, так что постараюсь держать краник письменных навыков в смазанном состоянии — а вдруг пригодится? Тебе такого крана не требуется, ты нашел своего исповедника. Успокойся, Марта никогда не нарушит тайну исповеди. Просто мне кажется, она единственная знает, что с тобой произошло во время твоей таинственной поездки на Восток, что превратило тебя вначале в безудержного кутилу, а после санатория в первостатейного буку (что не слишком убедительно!). За семейным столом (конечно, когда тебя не было) выдвигалось немало гипотез, но ни одной, которая объяснила бы твое сильно запоздавшее появление на петербургской конференции. Мамино предположение о возмутительно разгульной жизни в Петербурге и ее дурном влиянии на тебя кажется мне слишком поверхностным. Папа, исходя из твоего именинного сюрприза, вообще уверен, что у тебя легкое помешательство на религиозной почве, бациллу которого занес родственничек из полу-Азии. Я не верю во всю эту религиозную чепуху, которой увлекаются в ночных клубах. И я бы никогда не приобщилась к домыслам нашей блаженной Леи: кто, мол, знает, какая славянская красавица плачет по тебе на берегах Невы! — если бы меня не поставил в тупик твой выбор в исповедницы блондинки. А может, там тайна не только исповеди? Что ж, меня это устроило бы! Да и Йозефа нежданно-негаданно осчастливил бы невесткой из арийской аристократии! Ха-ха!

Наверное, я произвожу глупое впечатление, будто собираюсь вторгаться в твои тайны, когда свои собственные тщательно стараюсь скрыть не только от тебя и моего мужа, но и от себя самой. Йозеф не устает потешаться над столь излюбленным у нас душевным самокопанием и даже находит повод повосхищаться этим. То, что он восхищается мной, ни для кого не секрет. Но вот то, чем восхищается во мне и чем щеголяет, это так забавно, что я не знаю, смеяться мне или дуться. Так что обычно делаю и то и другое. Вещи, которые этим людям бросаются в глаза и импонируют («этим людям» — хорошо сказано!), и то, к чему они остаются равнодушны или вообще не понимают, — это во всех отношениях поучительно. Иногда я кажусь себе экспонатом в паноптикуме или зверенышем из зоопарка Хагенбека, а иногда — цивилизованным человеком среди глотателей огня. Тебе знакомо такое чувство? Думаю, нечто подобное ты испытывал во время твоей сентиментальной экскурсии в восточные кварталы Берлина, о которой я больше знаю от Марты, чем от тебя. A propos[20] ты подцепил там одного забавного типа с сигаретами. Не тот ли он самый создатель марки «Клацеки», которая столь внезапно стала популярной? Брюсов клянется, что это верно и что это единственные приличные папиросы, которые достойны фешенебельного господина — «папиросы», именно так теперь говорят! Граф очень гордится, что открыл их и ввел в моду в своем клубе; он вообще рассказывает удивительные вещи о таинственном импортере, которого по языку и манере держит за замаскированного мадьярского дворянина, чьи заслуги он склонен ставить выше, чем корсара Дрейка. Теккерей с его «Ярмаркой тщеславия» обзавидовался бы!

Нас здесь помимо остальной почты ожидало письмо от моей драгоценной золовки Леи. У Остермана появились виды на выгодную службу. Пока что он получил место в одной лютеранской общине где-то на юге России, в городке, где, надо сказать, исключительно велика численность еврейского населения. На этом и споткнулся его предшественник; там был погром, и он то ли оказался подстрекателем, то ли как-то в этом замешан — в любом случае, у него вроде как случился нервный срыв, он ни при каких условиях не хочет там оставаться и ищет себе преемника. Хоть Лея и расписала все подробно, толку от ее рассказа мало. Она так часто зацикливается на всяких глупостях, что кажется, ей доставляет удовольствие писать слово «еврей». Ко всему прочему она деликатно намекает, что Остерман ни в коем случае не даст себя втянуть в подобные перипетии и вообще ограничится сугубо служебными функциями. Мое ему благословение!

Родители написали из Карлсбада. Думаю, мамины страдания носят атавистический характер. Судя по составу курортников, причина болячек двояка: новый ритуальный рацион и камни в желчном пузыре. Наверное, внезапная смена двухтысячелетней диеты не слишком полезна для здоровья!

Тебе-то, счастливчику, не требуется мучиться ни на лечебных курортах, ни в свадебном путешествии — по крайней мере, пока. Желаю тебе получить массу удовольствий в твоей швейцарской поездке. Умница, что перед этим решил прихватить «Большую неделю» в Баден-Бадене. Айс Винд числится на этих скачках фаворитом, стоит обратить на него внимание, считает Йозеф, — Брюсов ручается за лошадок Градица, но многие склоняются к Фаусту. Я, вопреки разумным решениям, препоручаю тебе сделать для меня ставку на самого что ни на есть аутсайдера — рискни синенькой[21] или поставь хотя бы пятьдесят марок. Если фортуне будет угодно, я вырасту в глазах здешних знатоков и пожну новые лавры. Если же не выгорит, пусть это останется между нами.

Прощай, мой дорогой, и помни: жизнь — это китч!

Привет Марте.

Твоя Эльза.

II

Марта Мертенс читала письмо медленно и внимательно, а Хайнц курил на подножке спального вагона и смотрел на нее сверху вниз. Они встретились на Антгальтском вокзале за полчаса до отхода его поезда. Марте очень хотелось прочитать Эльзино письмо, о котором Хайнц рассказал ей, прощаясь по телефону.

— Ну, прочитала? — спросил Хайнц, когда Марта в нерешительности и некотором замешательстве заново перебирала листы. — Может, тогда прогуляемся по перрону?

Они медленно побрели вдоль поезда к зданию вокзала.

— И что скажешь? — небрежно бросил Хайнц.

— Мне бы многое хотелось с тобой обсудить, — осторожно ответила Марта, опустив голову и нервно поигрывая зонтом. — Но весь ужас в том, что с тобой больше не удается поговорить. После возвращения ты еще как-то делился со мной, но с тех пор все больше и больше отдаляешься.

— Ах, вздор! — Хайнц выкинул окурок и из деревянного портсигара с секретом, который он привез из Петербурга, вынул новую сигарету. — Ты себе что-то напридумывала.

— Ты знаешь, что я права. Раньше ты всегда твердил, что я — единственный человек, с которым ты можешь говорить серьезно. Эльза до сих пор верит, что ты мне исповедуешься…

— Эльза верит в еще большее! Эльза верит, упаси тебя Бог, это было бы так прекрасно! Упаси Бог…

— Это уже невозможно! Хайнц, что с тобой?

— Ничего! Со мной ничего! Эльза права в одном: ты единственная, кто знает о моих борычевских приключениях, и очень мило с твоей стороны, Марта, что ты меня не высмеяла.

— Высмеять? Хайнц!

Они остановились у заграждения и смотрели, как пассажиры проталкиваются на перрон через узкий проход.

— Да ладно! Я иногда и сам смеюсь над собой и стыжусь в то же время. Такая неслыханная пошлость, все, что со мной случилось! Эльза абсолютно права. Жизнь — это китч, вроде уродливой беседки. И сам я такой же. И вся эта затея с поездкой в Борычев, чтобы познать себя! Как желторотый юнец, из-за двух-трех сентиментальных песенок, мистического полумрака, поблескивающих приборов, пары-другой маслиновых глаз вляпался…

— Хайнц! Прошу тебя, не говори так! Ты не можешь глумиться над тем, что однажды нашел себя!

— Искал, тут не поспоришь, но после первой пробы у меня пропала охота к знакомству с собой. И я почти решил порвать завязавшиеся отношения с тем персонажем. Тут либо-либо. Я не знаю, где мое подлинное «я». Тот ли, которого сам знал до поездки на Восток, или тот, который неожиданно проявился…

— Другими словами, не знаешь, немец ты или еврей?

— Ну, примитивно можно и так выразить.

— Ты ни тот, ни другой, Хайнц!

— Тогда кто же я? По меньшей мере, настоящий, правильный ли я человек? Нельзя просто называться человеком, пока люди как-то дифференцируют себя. Тогда уж лучше блуждать в той невинной беспечности, которую я потерял и пытаюсь вновь обрести.

— Разве такое возможно?

— Тогда остается только эрзац — глубокое и полное наплевательство. Прожигать жизнь, получать от нее одни удовольствия, жить одним мгновением, думать только о себе — осознанная бессовестность и холодный эгоизм. Туда я стремлюсь. И никто не вправе мне мешать.

Они медленно двинулись обратно. Марта выглядела озабоченной, но долго молчала.

— С тех пор ты больше ни разу не заговаривал о том печальном событии, — пытаясь скрыть тяжесть на сердце за легкостью тона, нарушила она наконец молчание. — Ты потом не пытался разузнать, что сталось с Ривкой?

— Не знаю и знать не желаю! — грубо обрезал ее Хайнц. — Я видел, как она рухнула, — на мгновение ему изменил голос. — Возможно, и это мне лишь привиделось. Меня лихорадило. Через полчаса я уже сидел в поезде. Из газет знаю, что погром там длился три дня, множество убитых и раненых. Все, кончено!

— Но ты мог бы хотя бы здесь узнать у ее брата…

— Зачем, Марта?! Что это даст? Помочь я ничем не в силах. Да и, если здешние уже получили весть, что я отступник, я бы только спровоцировал неловкость или новый конфликт. Инцидент исчерпан без остатка и забыт!

— Именно что не без остатка! Ты совершенно переменился. Но теперь я верю, ты еще найдешь себя.

— Может, и так. Но я больше не ищу!

— Ты и впрямь превратился в буку, как пишет Эльза! — рассердилась девушка. — И самое расчудесное, что полагаешь себя потерянным как раз в тот момент, когда нашел себя… Нет, дай мне договорить! Теперь я хочу исповедаться! Мы всегда хорошо относились друг к другу, и я даже испытывала гордость, когда ты со мной общался совершенно серьезно. Я была единственной, говоришь ты! И все-таки нас всегда что-то разделяло. Когда вдруг тебя потянуло… скажем так: когда начался твой еврейский период, мне показалось, что это нас сблизит. Казалось, ты сбросишь личину и откроется нормальный свободный человек — как все другие люди. Ты, думала я, узнаешь себе истинную цену, найдешь свое место. Именно для того, чтобы ощущать себя полноценным немцем в своей родной стране.

— Полагаешь, для этого я должен был сначала стать евреем?

— В каком-то смысле, да. Прежде всего, это значит — найти и осознать себя самого, свою самобытность, свою значимость, в конце концов. Только тогда человек может внести свой вклад в общество, найти в этом удовлетворение и почувствовать себя поистине равноправным.

— Ну… может быть. Однако заботами моего отца, кажется, уже поздно. Этот путь мне отрезан. Я не из евреев Борычева — и Мойша Шленкер правильно указал мне на дверь, — но и здесь я никуда не вписываюсь, нигде не свой. Все, кончено! Хватит! Мне осталось лишь, по возможности, весело убивать время и «вечность проводить». За тебя сделать ставку на ипподроме Иффецхайм?[22]

Марта мрачно покачала головой.

— Я еще не ставлю на тебе крест. Когда прибудешь в Баден-Баден?

— Завтра около полудня. Спальный вагон отцепят во Франкфурте рано утром, постараюсь к тому времени найти местечко в другом вагоне. Удивительно, но поезд набит под завязку.

Только теперь им бросилось в глаза, какая странная публика заполняла вагоны.

— Неужели эти тоже едут на «Большую неделю» в Баден-Баден! — изумленно воскликнул Хайнц.

Он уставился вслед группе старых русских евреев, вышагивавших вдоль поезда с тяжелыми чемоданами в руках и заглядывавших в окна в поисках свободных мест. Перед вагоном третьего класса толпилась изрядная орава молодых людей, которые голосисто подбадривали тех, что висели в открытых окнах. Всех их отличал ярко выраженный еврейский тип. У многих были прицеплены сионистские значки, которые Хайнц уже видел на том памятном собрании.

— Неужели евреев внезапно охватил спортивный азарт? — съязвил он.

Юнцы на платформе наконец обратили внимание на группу стариков, и тут же несколько студентов, которых нетрудно было распознать по разноцветным перевязям, бросились к беспомощно озиравшимся старцам, чтобы подхватить их багаж и помочь пробраться через шумную сутолоку.

Вдруг Хайнц вздрогнул и решительно потянул Марту назад. В одном из окон он заметил Йосла с Шаной. Их внешний вид изменился и, так сказать, европеизировался. Йосл оставил короткую бородку и переоделся в пиджачную пару. На Шане красовались лакированная шляпка и прорезиненный плащ. Оба были поглощены разговором с господином в экстравагантном клетчатом пальто и высоком цилиндре, стоявшем вплотную к вагону, и не углядели Хайнца.

— Куда едут все эти люди? — остановил Хайнц паренька с огромной стопкой газет в желтой обложке, которую Хайнц принял за спортивный листок; отъезжающие буквально выхватывали газету из рук продавца. — Ведь не на «Большую неделю»?

Юноша, тоже с сионистским значком, поднял удивленные глаза.

— На большую неделю? — недоуменно переспросил он, потом вроде как понял и доверительно подмигнул: — Конечно! На большую неделю в Базеле. На конгресс сионистов!

III

Поезд тронулся. Хайнц, снова оказавшийся с Мартой в конце, запрыгнул в последний вагон и остановился в тамбуре, наблюдая суету провожающих. Вдруг в неясный гул крытой платформы ворвался многоголосый хор. Мимо проплывали сосредоточенные, чуть ли не торжественные лица молодых евреев, оставшихся на перроне, которые пели свой гимн. Мелодия набирала силу, улетая под своды, а перемежающиеся голоса пробуждали в Хайнце какие-то смутные воспоминания. Он так погрузился в себя, что чуть не упустил момент помахать на прощанье Марте, которая уже почти слилась с удаляющейся толпой. Потом надвинулись стены из тесаного камня, гул и пение резко оборвались, и поезд покатил сквозь вечернее безмолвие между медленно уплывающими силуэтами фабричных корпусов и мощных труб в сумеречный ландшафт.

Теперь до своего спального места Хайнцу придется прогуляться чуть не по всему поезду и, помимо прочих, пройти через вагоны третьего класса.

Продвигался он медленно, поскольку проходы были заставлены чемоданами и коробками, а многие пассажиры только и делали, что возбужденно сновали взад-вперед или раскладывали и разбирали свои вещи — так что у него было вдоволь времени, чтобы рассмотреть этих нетривиальных попутчиков.

Сионисты быстро нашли друг друга и почти полностью оккупировали два вагона. Немногие посторонние пассажиры, невольно попавшие в это сообщество, с изумлением наблюдали, как совершенно не знакомые люди из самых разных краев и стран, различающиеся языком, одеждой, образованием и сословием, мгновенно сошлись и сдружились. Почти каждый в качестве опознавательного знака держал на виду газету «Ди Вельт», а молодежь даже закрепила несколько экземпляров на окнах, чтобы уже снаружи было видно, кто едет в этих вагонах. Любой лингвист подивился бы, сколько языков и диалектов намешалось здесь, и с каким чутьем и комбинаторными способностями эти люди по каким-то слабым созвучиям и тонким структурам понимали смысл высказываний на чужом языке.

Хайнц ненадолго задержался у купе, откуда слышалась датская речь. Юная чета пыталась объясниться с горсткой молодых людей с Востока, которые наперегонки старались уловить хоть как-то знакомые созвучия. Хохочущая особа и разгоряченные слушатели, приклеившиеся взглядами к ее губам, являли собой очаровательную картину. В отдельные купе добровольные помощники разместили стариков-евреев из России, и, пока студенты распихивали их багаж, те с недоверчивостью и неким осуждением разглядывали модные пиджаки и особенно сине-бело-желтые ленты. Купе, где Шана и Йосл вели жаркие дебаты с другими сверстниками, Хайнц постарался проскочить незамеченным. По соседству на откидном столике сооружали ресторан, на нижней полке стоял открытый деревянный сундучок, из которого вынимались и распаковывались готовые продукты, приборы, салфетки. Хайнц вспомнил, что уже видел подобное в своем русском вояже, там, на дальних расстояниях без возможности где-нибудь нормально поесть в пути, предусмотрительно запасались провизией на дорогу. Повсюду обнаруживались подушки и одеяла — в какое бы купе Хайнц ни заглядывал, там уже успели устроиться по-домашнему. Много раз заговаривали и с ним — видимо, путешественники в Базель никак не могли умерить страстное желание в чужой стране завязать новые контакты с единомышленниками. Особенно досаждал ему пожилой еврей, который все не отставал и не унимался, он поймал Хайнца и без всякого предисловия принялся рассказывать, как двадцать восемь дней провел в пути ради того, чтобы попасть на конгресс. Хайнц с трудом оторвался и вздохнул спокойно, только опустившись на свое место в спальном купе.

В сионистских вагонах к спокойствию дело еще долго не шло. Несколько арийцев, нечаянно затесавшихся сюда, непременно с возмущением поставили бы шумных попутчиков на место, если бы всех до одного не разбирало любопытство и изумление. Евреи, которые не норовили любыми ухищрениями скрыть свое еврейство, а беззаботно и легкомысленно обсуждали свои проблемы — вещь в Германии невиданная.

Йосл и Шана сидели в одном купе с давними приятелями: Гамбургером, Кайзером и другими берлинскими студентами.

— Как мило со стороны Клацке снабдить нас таким запасом сигарет на все время путешествия! — небрежно бросил Гамбургер, поднимая стекло. — Но, честное слово, он так смешон в этом своем цилиндре! Кайзер, не желаешь «Клацеки»?

— Уволь. Тебе невдомек, что он снабжает нас бесплатно, чтобы потом заполучить гарантированных клиентов? Я позвал его с нами, и знаешь, что он ответил? «Как бы я хотел! Но сначала надо разбогатеть»!

— Скоро эти мечты сбудутся. Его сигаретный бизнес процветает. Цилиндр оправдывает себя!

— Да ладно вам! Сам-то он перебивается с хлеба на воду, — не поддержала насмешников Шана. — Ну, одевается по своим понятиям хорошего вкуса. Я рада, что он наконец нашел достойное дело.

— Да, он так мудр, — рассмеялся Гамбургер, — что знает: честность — лучший способ смошенничать. Клацке, он безупречен. Чтобы разбогатеть, все средства хороши, годятся даже благородные и солидные!

— В принципе, он порядочный человек, — разволновался Йосл. — В эту сомнительную историю с подметными письмами он влип ненароком и, как только подвернулся случай начать приличное дело, сразу оставил глупости.

— Так уж происходит со всеми евреями в мире, — поддержала мужа Шана. — Им приходится хвататься за ремесло, к которому не лежит душа и которое ниже их достоинства, и они горят желанием избавиться от него.

— На этом держится весь еврейский Ренессанс! — между делом заметил Кайзер.

— Во всяком случае, Клацке чем больше зарабатывает, тем порядочнее и основательнее становится.

— К сожалению, у многих все наоборот. Не станет ли и Клацке одним из столпов ассимилированных евреев и, превратившись в берлинского нотабля и верноподданного Рейха, не выступит ли против нежелательного переселения русских евреев в Германию?

— Если раньше его не вышлют как неугодного иностранца вроде нас, — невесело усмехнулась Шана. — Интересно, кому и почему мы неугодны? Кто заинтересован в том, чтобы не дать нам здесь учиться?

— Это не выдворение как таковое, — сказал Гамбургер. — Вас только предупредили, что выдворят, если вы не покинете страну добровольно.

— Слабое утешение!

— А мы не нуждаемся ни в каком утешении! — заявил Йосл. — В Берне тоже можно учиться. И к тому же, не случись этого, мы никогда не воспользовались бы поводом поехать на конгресс и посмотреть собственными глазами, взаправду ли появилась новая еврейская жизнь. А то, что мы бремя для немецких евреев, я понял с первого своего дня в Берлине, с посещения доктора Магнуса. Вы были свидетелем, господин Кайзер, и, если бы не ваше доброе отношение, на всю жизнь остался бы горький привкус. Вы оказались в нужное время в нужном месте и очень помогли мне.

— Вы помогли мне больше, чем я вам. И также могу сказать: очень кстати и вовремя. Я тогда переживал кризис и, к сожалению, тоже не нашел у раввина, что искал. И был разочарован не меньше, чем вы, поверьте! Потом, во многом благодаря вам, постепенно я уяснил себе, что еврейство базируется на кое-чем ином, чем на научных гипотезах или надуманных оппортунистических программах, или на застывших формах без живого содержания. Не могу сказать, что кризис миновал, но предчувствую, что эта поездка на конгресс даст мне решение. Я вновь и заново обрел в себе еврея. А люди вроде Магнуса могут только повергнуть в сомнения.

— Немецкие евреи пошиба Магнуса борются и против прошлого, и против будущего, — заверил Гамбургер. — Русские евреи воплощают в себе его прошлое, крещеные евреи — его будущее. Без притока с Востока при таком колоссальном обмелении немецкое еврейство перестало бы существовать. Переход совершается за несколько поколений: восточный еврей — ортодоксальный — консервативный — умеренный — либеральный — реформистский — выкрест, — вот они, вехи. В каждом отдельном случае кое-какие из них могут быть перепрыгнуты. Это похоже на воронку, в которую сверху постоянно вливается так много, что зеркало в ней остается на том же уровне. Сомневаюсь, чтобы этот процесс можно было сдержать. Может быть, этот конгресс и мне подскажет решение. Правда, я далеко не уверен, что нас, немецких евреев, призовут к сотрудничеству. Мы утратили ту непосредственность, которая является обязательной предпосылкой к творческой деятельности.

— А я, наоборот, верю, что именно в Западной Европе открываются неслыханные возможности для евреев! — горячо воскликнула Шана. — Все, о чем вы говорите, не что иное, как чудовищное недоразумение. Евреи просто не знают друг друга и не знают себя самих. Эта мысль первым делом пришла мне в голову там, на Драгунерштрассе, когда я услышала странные немецкие воззрения и когда узнала об индустрии просительных писем. Просители не представляют собой восточных евреев, как доктор Магнус не представляет западных. Оба типа — неизбежные последствия особенного положения евреев вообще, точно так, как существуют такие личности, как старший Гермерсхайм и Клук. Но доктор Герцль, который создал новое движение, он западный европеец до мозга костей. Он знать не знал о евреях, пока бедственное положение народа не воззвало к нему. И только потому, что находился вовне, он смог найти путь к свободе. Сам он стоял над толчеей, которая перекрывает воздух и заслоняет обзор.

— Как Моисей, как Неемия! — удивленно воскликнул Йосл. — Все повторяется!

— Думаю, — продолжала Шана, — что именно перед немецкими евреями поставлена высокая цель!

— Простите, — неожиданно прервал дискуссию пожилой мужчина, уже несколько минут стоявший в проходе напротив купе. — Вы тоже едете на конгресс? Я уже двадцать восемь дней в пути. Добираюсь из Маньчжурии…

И он поведал историю, как около года назад в его края маленькой заметкой в газете проникла весть, что один венский писатель вознамерился вернуть евреев в Палестину. Как он принялся наводить справки, сколько писем написал и наконец узнал о конгрессе. Тогда и отправился в путь. Он впервые оказался в Европе и был совершенно ошеломлен открытием, что повсюду встречал людей, совпадающих с ним во многих вещах, но прежде всего в желаниях и надеждах.

— Подумать только! — не переставал удивляться он. — Двадцать восемь дней в дороге! И везде евреи, мечтающие о Сионе. Изгнанники со всех уголков Земли хотят вернуться домой!.. Двадцать восемь дней!

Он очень гордился своим долгим путешествием и бродил от купе к купе, чтобы пожать плоды признания и восхищения.

Постепенно успокаивались и вагоны, заполненные сионистами. Люди старались заснуть, чтобы приехать в Базель, где предстояли насыщенные работой дни, не слишком утомленными. И только в прокуренном купе, где русские студенты вели жаркие споры, еще долго не повисала тишина. Поезд уже разрезал предрассветные сумерки прекрасной Тюрингии, когда стихли последние диалоги шепотом, а вопрос, как организовать народное образование в еврейских коммунах, так и не был разрешен.

Как и этот поезд, той ночью со всех сторон света в город конгресса спешили составы. Они свозили евреев всех стран, наполненных единой жаждой и единой надеждой: увидеть своими глазами и услышать своими ушами, что настигший их клич действительно тот самый, которого они ждали поколение за поколением две тысячи лет.

IV

Во Франкфурте Хайнц отыскал себе удобное местечко у окна в вагоне второго класса, в противоположность к третьему классу полупустом, и теперь завтракал, сидя у приоткрытого окна, в которое залетал свежий утренний ветерок. Вместо того чтобы пойти в вагон-ресторан, он попросил принести чаю в купе, лишь бы случайно не столкнуться с Шаной и Йослом. В купе у него оказался только один попутчик — старый господин со здоровым загаром на лице, так контрастирующим с абсолютно белой густой шевелюрой. Оба погрузились в приобретенные во Франкфурте свежие утренние газеты, Хайнц к тому же запасся несколькими спортивными номерами.

Проходивший мимо открытой двери господин внезапно остановился, вернулся назад, заглянул в купе, нерешительно просеменил туда-сюда и вдруг набросился на Хай