Book: Лето с Гомером



Лето с Гомером
Лето с Гомером

Сильвен Тессон

ЛЕТО С ГОМЕРОМ

Omnia pro illa.

Τό πᾶν δι ̓αὐτήν.

Tout pour elle.

Tutto per lei.

Всё для нее.

Предисловие

Запись цикла радиопередач «Лето с Гомером» оказалась для меня не только огромной честью, но и невероятной удачей[1]. Мне предложили окунуться в «Илиаду» и «Одиссею» с головой. Путешествуя, мы с удовольствием купаемся в горных ручьях. Точно такую же радость испытываешь погружаясь в эти поэмы. Я жил несколько месяцев ритмом гомеровского стиха, вслушиваясь в его звучание, всходя на корабли и участвуя в сражениях. Эти поэмы научили меня жить полнее. Помогли лучше понять настоящее. В этом и заключается античное чудо. Две тысячи пятьсот лет тому назад один поэт, несколько мыслителей и выброшенные (или сошедшие) на гальку Эгейского моря философы дали нам идеи, ценность которых преодолела века! Древние греки учат нас тому, до чего мы еще не дошли.

На дворе двадцать первый век. На Ближнем Востоке неспокойно — Гомер описывает эту войну. Сменяют друг друга правительства — Гомер пишет о ненасытности человеческой натуры. Курды героически отстаивают свою землю — Гомер рассказывает, как Одиссей пытается вернуть себе отнятое у него царство. Нас пугают экологические катастрофы — Гомер описывает буйство природы и людское безумие. События современности находят в этих поэмах свой живой отклик, или, если быть точнее, любое историческое потрясение является всего лишь отзвуком того, что предчувствовал Гомер.

Открывать «Илиаду» или «Одиссею» — это как открывать вечернюю газету. И в этой мировой газете, написанной уже давным-давно, говорится о том, что под Зевесовым солнцем нет ничего нового: человек остается верен самому себе, являясь все тем же величественным и безнадежным животным, излучающим свет и источающим посредственность. Так что благодаря Гомеру можно сэкономить на покупке газет.

И вот появляется Одиссей. Кто этот удивительный человек? Он обожает странствия, но любит возвращаться домой. Хочет открывать окружающий мир, но скучает по дому. Наслаждается с нимфами, но плачет по Пенелопе. Бросается в неизведанное и жаждет домашнего очага. Одиссей, как иронизировал в своей книге «Приключение. Скука. Серьезность» Владимир Янкелевич, «ложный путешественник, это — домосед по призванию и искатель приключений в силу обстоятельств». Этого неуловимого хитреца и силача раздирают его же собственные слабости. Это — ты, читатель, это — я, все мы: это — наш брат. Читая «Одиссею», мы словно глядимся в зеркало своей собственной души. И в этом гений Гомера, способного в нескольких песнях набросать портрет человека вообще. Больше такого не удавалось никому.

В его стихах переливаются свет и принятие мира, нежность к зверью и лесам, одним словом, трепетное отношение к жизни. Открыв эти книги, вы услышите песню прибоя. Конечно, порой ее будет заглушать лязг оружия. Но эта песня любви, обращенная к нашей земной жизни, возвращается снова и снова. Гомер — музыкант. И мы живем в отзвуках его симфонии.

Эти стихи восполняли своими живительными соками мои жизненные силы. Чтение Гомера возвышает. Это неотъемлемая черта всех вечных творений. «Греки время от времени словно устраивали праздники всем своим страстям и темным естественным склонностям <…> это и есть подлинное язычество их мира», — писал Ницше в «Человеческом, слишком человеческом». Загляните на этот праздник! Он все еще продолжается.

Итак, книга, которую вы держите перед собой, является расшифровкой моих радиопередач. К читателю и слушателю обращаются по-разному. Говорить не значит писать. На записи в студии слово подвижнее, свободнее, не столь зажато. В конце концов, говорить о Гомере в микрофон — это чисто древнегреческая история: это плавание по радиоволнам. И отклонения от курса порой неизбежны.

Во французском издании цитаты приводятся по переводам Филиппа Жакоте («Одиссея») и Филиппа Брюне («Илиада»)[2]. Последний — пример современного аэда, адаптировавшего свой перевод для чтения вслух и попытавшегося восстановить ритм гомеровского стиха со всеми его вокализами, легато, стаккато. Цитаты из Гомера приводятся синим цветом[3]. Синим — как небеса и моря. Синим — как раскаленное светило и, может быть, как глаза Гомера, единственного зрячего слепца.

Тайны, покрытые мраком?

Близость вечных поэм

«Илиада» — это рассказ о Троянской войне. «Одиссея» — о возвращении героя на родную Итаку. Там описывается война, тут — восстановление порядка. И обе поэмы дают картину удела человеческого. Под Троей — толчея разъяренных масс, которыми манипулируют боги. В «Одиссее» герой блуждает в паутине островов, но в конце концов находит из нее выход. Эти эпосы словно вторят друг другу: проклятие войны — здесь, возможность острова — там; эпоха героев — с одной стороны, личные странствия — с другой.

В этих поэмах кристаллизуются мифы, которые две тысячи пятьсот лет назад распространялись аэдами среди населения Микенского царства и Древней Греции. Сегодня они кажутся нам странноватыми, иногда чудовищными. Они населены безобразными созданиями, прекрасными, как смерть, колдуньями, обращенными в бегство армиями, бескомпромиссными друзьями, преданными женами и неистовыми воинами. Поднимаются штормы, обрушиваются стены, совокупляются боги, рыдают царевны, солдаты отирают свои слезы замаранными в крови туниками, мужчины режут друг другу горло. А потом это массовое кровопролитие обрывает какая-нибудь трогательная сцена и проявление нежных чувств удерживает героев от мщения.

Подготовимся ко всему этому. Ведь мы будем плавать по бурным морям и блуждать по полям брани. Окажемся в пылу сражений и будем сидеть на совете богов. На нас обрушатся морские бури и ливни солнечного света. Нас будет окутывать туман. Мы будем заглядывать в занавешенные альковы, причаливать к островам и высаживаться на рифы.

Одни погибнут в бою. Другие спасутся. Но боги будут неотступно следить за всеми. И солнце будет все также струить свой свет и открывать перед нами красоту пополам с трагедией. И все будут из кожи вон лезть, чтобы воплотить задуманное, но за спиной у каждого какой-нибудь бог будет вести свою собственную игру. Окажется ли человек свободен в своем выборе или ему придется покоряться судьбе? Предстанет ли он простой пешкой в игре богов или вершителем своей собственной судьбы?

Декорациями этих поэм станут многочисленные острова, мысы и царства. В 1920-х годах географ Виктор Берар нашел им всем точное географическое соответствие. Mare Nostrum, Средиземное море — прародина нашей Европы, дочери Афин и Иерусалима.

Откуда же, из каких глубин пришли эти песни, потрясшие вечность? Почему они так знакомы нашему уху? Как объяснить, что какой-то рассказ, которому уже две тысячи пятьсот лет, вступает в резонанс с совершенно новой эпохой, со сверкающей рябью наших бухт? Почему благодаря этим вечно молодым стихам мы можем раскрывать загадки нашего будущего?

Почему, наконец, все эти герои и боги кажутся нам столь близкими?

Герои этих поэм продолжают жить в нас. Мы поражаемся их смелости. Нам понятны их страсти. Мы используем образы и выражения, порожденные их приключениями. Это наши безрассудные братья и сестры: Афина, Ахиллес, Аякс, Гектор, Одиссей и Елена! Их похождения породили то, чем мы, европейцы, сегодня являемся, то, что мы чувствуем, и то, о чем мы думаем. «Греки дали миру цивилизацию», — писал Шатобриан. Гомер все еще помогает нам жить.

Относительно самого Гомера существует две гипотезы.

Либо боги действительно существовали и вдохновили его на их «жизнеописания», нашептав ему свои прозрения. И тем самым поэмы, брошенные в бездну времен, стали пророчествами, призванными поведать о нашей эпохе.

Либо просто нет ничего нового под Зевесовым солнцем и сквозящие в этих поэмах темы: война и слава, величие и кротость, страх и красота, память и смерть — это то самое горючее, что подпитывает пылающий огонь вечного возвращения.

Я верю в неизменность человека. Современные социологи убеждают друг друга в том, что человек способен к совершенствованию, что прогресс и наука делают его лучше. Вздор! Поэмы Гомера нетленны, потому что человек, даже сменив свой облик, остается все тем же, таким же ничтожным и великим, таким же посредственным и возвышенным, неважно, скачет ли он, «шлемоблещущий», на коне по Троянской равнине или ждет рейсового автобуса.

Когда кончены муки

Вспомните то время, когда мы вынуждены были читать эти скучнейшие эпосы. Мы были школьниками — Гомер был в программе. Мы хотели играть на улице. Мы ужасно скучали и смотрели через окно на небо, в котором божественная колесница так ни разу и не показалась. А что, если теперь пришло время напитаться этими золотыми стихами, насладиться этими наэлектризованными строками, вечными, потому что неповторимыми, этими шумными и яростными песнями, полными мудрости и такой невыносимой красоты, что поэты и сегодня продолжают бормотать их сквозь слезы?

Дадаисты тут дали бы такой совет: отложите второстепенные задачи! Помойте посуду завтра! Погасите экраны компьютеров! Пусть дети поплачут, а вы без промедления откройте «Илиаду» или «Одиссею», чтобы прочесть несколько отрывков вслух, стоя у моря, на вершине горы или перед окном своей спальни. Впустите в себя эти нечеловечески прекрасные песни. Они помогут вам найти путь в смуте нашего времени. Потому что настают страшные времена. Завтра дроны будут следить за нами с загрязненного углекислым газом неба, роботы — проводить биометрический контроль нашей личности и будет запрещено заявлять о своей культурной самобытности. Уже завтра десять миллиардов человек, подключенных друг к другу, смогут постоянно шпионить друг за другом. Международные корпорации дадут нам возможность жить на десятки лет дольше, внедрив генную инженерию. Гомер, наш старый товарищ, способен развеять этот постгуманистический кошмар, предложив нам свою модель поведения — поведения человека, дышащего полной грудью в переливающемся всеми цветами радуги мире, а не множащегося на отведенном ему клочке земли.

Гомер — отче наш

Пятнадцать тысяч строк «Илиады», двенадцать тысяч строк «Одиссеи»: зачем же нам еще писать?!

Наскальные рисунки пещеры Ласко могли бы положить конец изобразительному искусству, а «Илиада» и «Одиссея» могли бы увенчать литературное творчество. И наши библиотеки не ломились бы под весом впустую написанных книг! Эти поэмы открывают собой эпоху литературы и завершают цикл современности.

Все разворачивается в пределах нескольких гекзаметров: величие и покорность, тяготы существования, вопрос о судьбе и свободе, дилемма безмятежной жизни и вечной славы, вопрос о чувстве меры и чрезмерности, прелесть природы, сила воображения, величие добродетели и хрупкость жизни…

Создатель этих поэтических бомб до сих пор сокрыт от нас завесами тайны!

Кем был Гомер? Как один человек смог излучить столько энергии? Этот вопрос занимал уже Ницше, и об этом до сих пор спорят ученые. Этот вопрос преследует нас и в наше гламурное время. Каждый век сводит творения гения к своим текущим заботам. Наш эгалитаристский век прислушивается к требованиям эго. Недалек день, когда специалисты по античности будут задаваться вопросом о том, был Гомер трансгендером или нет.

Но Гомер сам отметает многие вопросы. В начале «Одиссеи» он призывает Мнемозину. Богиня памяти будет рассказывать эту историю, а он, поэт, будет цедить нектар мелодии. Так зачем срывать маску с певца, раз повествует богиня:

Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который,

Странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен,

Многих людей города посетил и обычаи видел,

Много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясь

Жизни своей и возврате в отчизну сопутников; тщетны

Были, однако, заботы, не спас он сопутников: сами

Гибель они на себя навлекли святотатством, безумцы,

Съевши быков Гелиоса, над нами ходящего бога, —

День возврата у них он похитил. Скажи же об этом

Что-нибудь нам, о Зевесова дочь, благосклонная Муза.

(«Одиссея», I, 1–10)

Гомер жил в VIII веке до нашей эры. «За четыреста лет до меня», — утверждал Геродот. А это значит, что он вовсе не был военным репортером, потому что Троянская война, являющаяся сюжетом «Илиады», произошла в 1200 году до нашей эры. Эти датировки подтверждены археологическими раскопками, произведенными в степях Малой Азии одним взбалмошным немцем, вдохновившим позднее на подвиги героя фильмов Стивена Спилберга — Индиану Джонса. Этим немцем был Генрих Шлиман. Микенская культура существовала между 1600 и 1200 годом до нашей эры, затем исчезла, рухнула под тяжестью собственного веса. А значит можно говорить о четырех веках существования устной традиции передачи воспоминаний, легенд, эпопей, прежде чем некий человек, которого мы называем Гомером, стал обходить побережье и собирать материалы для создания поэмы. Так что у нас есть три гипотезы.

Либо однажды явился чистый гений, бородатый и слепой, который четыреста лет спустя после Троянской войны придумал все ex nihilo[4]. И значит этот несравненный творец, демиург и чудовище в одном лице, изобрел литературу, как люди когда-то обрели огонь.

Либо Гомер — это имя, данное некоему сообществу рапсодов, бардов или поэтов, которые до недавнего времени еще бродили по берегам Эгейского моря и на Балканах и умели сочинять на ходу длинные эпические поэмы. Сегодня это племя рассказчиков назвали бы «художественным коллективом». Из века в век эти собиратели устных традиций создавали свое произведение, постепенно удлинняя его, латая, там и сям дополняя лирическими отступлениями и картинами воинской доблести. Если бы это так и было, то «Илиада» и «Одиссея» напоминали бы разноцветный стеганый костюм Арлекина и были бы простым упорядочиванием устного наследия. А все эти разношерстные вставки можно было бы рассматривать как «интерполяции».

Либо — как утверждает крупнейший французский историк-эллинист Жаклин де Ромийи — истина кроется где-то посередине. Гомер — это великий компилятор. Он собрал множество традиционных рассказов, замесил их и тем самым создал свой уникальный стиль, свою манеру повествования. Вспомните Брамса, который вставлял в классическую музыку венгерские народные танцы. Гомер — это алхимик, смешавший в одной реторте множество ингредиентов. Ничтоже сумняшеся он перемешивал деяния и исторические сюжеты разных эпох. А разве вдохновение не похоже на кулинарию?

Один ли был источник или их было несколько, сам текст относится к VIII веку до нашей эры, то есть к тому времени, когда греки переняли финикийский алфавит и вновь обрели письменность, утраченную в период «темных веков», последовавших за упадком Микенской культуры. Ученые спорят о том, принадлежали общества «Илиады» и «Одиссеи» к Микенской культуре или они сформировались в «темные века», когда ростки индоевропейской цивилизации распространились по архипелагам Эгейского моря.

Но все это академические тонкости! Гомер — это прежде всего имя первозданного чуда, того момента, когда человечество обрело возможность зафиксировать в своей памяти рефлексию собственного существования.

Гомер — это прежде всего голос, и только потом — герой биографического описания (какая скука!). Он дает людям возможность понять, почему они стали такими, какими стали. Надо ли знать, открывая «Человеческую комедию», что Бальзак любил кофе? Нужно ли знать координаты GPS городка Комбре, чтобы мечтать о Жильберте? О боги Олимпа! Специалисты тратят столько энергии на расследование правдоподобности того или иного факта, что в конце концов начинают забывать о его содержании!



Гнозис, гипнозис, неврозис

Почему мы не мурлычем себе под нос стихи Гомера, как какой-нибудь шлягер? Наши деды заучивали наизусть фрагменты из «Илиады» и «Одиссеи», а мы с трудом можем процитировать один стих. Почему сегодняшняя школьная программа оставляет без должного внимания Гомеровы сокровища?

Было бы настоящей бедой лишать целые поколения этих божественных песней, этих золотых стихов, этого пламенного глагола. Благодаря усилиям Министерства образования классика сдает свои позиции. За последние десятилетия горстке идеологов, призванных реформировать школьную программу, удалось совершенно обескровить изучение греко-латинских классиков. Если им верить, изучение мертвых языков — удел элиты, остальным они не нужны.

Мы просим Министерство образования не пренебрегать живейшим интересом детей к странствиям Одиссея, нежности Андромахи и героизму Гектора.

Археолог Генрих Шлиман писал в своем дневнике: «Как только я научился говорить, отец стал рассказывать мне о великих подвигах героев Гомера. Я очень любил эти рассказы. Они очаровывали меня. Они вдохновляли. И эти первые детские впечатления остаются с ребенком на всю жизнь».

Вот уже две тысячи лет «Илиада» и «Одиссея» воспитывают европейскую душу и дают ученым мужам пищу для комментариев. Это хорошо понимал еще Платон: Гомер «просветил греков».

Каждая строка была изучена тысячу раз. Некоторых это довело до невроза. Одни толкователи посвятили свою жизнь одному-единственному фрагменту, другие писали книги об одном-единственном эпитете (например, о прилагательном «богоравный», которым Гомер снабжает Одиссеева свинопаса). Немного смущаешься, вступая на порог этого храма науки! Тем не менее каждый из нас, несмотря на все эти гималаи толкований — от Вергилия до Марселя Конша[5], от Расина до Шелли и Ницше — обретает юношеский задор, самостоятельно пробираясь сквозь это развилистое повествование, находя в нем свои собственные ориентиры, почерпывая бесценные сведения и выдвигая новые интерпретации.

В истории человечества существует немного произведений, — если не учитывать великие религиозные откровения, — которые вызвали такое обилие толкований. Это упражнение в комментировании само по себе прекрасная игра. Поэт Филипп Жакоте с нежной иронией отзывается об этом шквале работ. Предваряя свои переводы Гомера небольшим вступлением, он пишет: «Сначала пусть возникнет необыкновенное ощущение свежести, как от зачерпнутой в ладонь проточной воды. После чего предавайтесь комментариям хоть до бесконечности». Еще можно поступить как Генри Миллер, который, изображая неуча, признается в книге «Колосс Маруссийский», что до своего приезда в Грецию не читал Гомера, чтобы не испытывать на себе его влияние.

Мы же наоборот окунемся в эти поэмы с головой и будем периодически твердить их стихи, подобно псалмам. В этой голубой лагуне каждый найдет отражение своей собственной эпохи, ответы на свои мучительные вопросы или иллюстрации своего внутреннего опыта. Одни извлекут из поэм уроки. Другие найдут в них поддержку. Под музыку этих песней каждый сможет очистить свой разум, не обращая внимания на претензии одного мелкого буржуа по фамилии Бурдье[6] к племени эрудитов. И для этого нет никакой нужды заканчивать университет.

Гомеровская география

Для написания этой книги я уединился на Кикладах. Месяц жил на острове Тинос, напротив Миконоса, в бывшей венецианской голубятне, с которой было видно Эгейское море. На соседнюю скалу часто наведывалась сова. Ее крики раздирали ночь. На спускающихся к бухточке склонах паслись козы. Я читал «Илиаду» и «Одиссею» при свете лампочки, питавшейся от генератора. Непрестанный ветер добавлял мне хлопот. Внизу от сильных порывов ветра бесновалось море. Шторм разрывал атласные воды, словно ударами кулака. Из книг вырывались листки и разлетались по округе. Цветки асфодели никли, по стенам стремительно носились сколопендры. Откуда такое буйство природы?

Чтобы понять вдохновение слепого художника, вскормленного светом, ветрами и пеной морской, нужно пожить на скале. Сам дух этих мест питает людей. Я верю в капиллярное проникновение географии в наши души. «Мы — порождение наших пейзажей», — писал Лоренс Даррелл.

Благодаря пребыванию на этой скале я стал проникать в физическую субстанцию гомеровского эпоса. Генри Миллер полагал, что всякое путешествие в Грецию наполнено «духовными видениями». Нужно проникнуться той физической материей, из которой Гомер изваял свои поэмы.

Свет неба, ветер, шелестящий в деревьях, лежащие в дымке острова, блуждающие по морю тени, шторма — все это отголоски античной геральдики. У каждого места есть свой гербовый щит. В Греции в него бьется ветер, его заливает свет, на нем проступают отроги гор. Одиссей получал эти же сигналы на борту своего корабля. Воины Приама и Агамемнона получали их на Троянской равнине. Жить в географии значит сокращать расстояние между телом читателя и абстракцией текста.

Абстрагироваться от реальности?

«Илиаду» и «Одиссею» можно рассматривать как поэмы без топографии. Нет нужды укоренять их в каком-то конкретном месте, потому что они адресованы универсальному не-месту. Вневременность этих поэм обращена к человеческой душе. В конце концов, мифы никогда не опирались на реальность. Разве Евангелие не нашло благодатную почву среди инуитов, так же как среди евреев? Нужно ли точно определять местоположение леса, в котором разворачивается шекспировский «Сон в летнюю ночь», чтобы влюбиться в Пака? Идеи не подразумевают географических карт, и Гомер прекрасно обходится без путеводителя Мишлен. Тем не менее исследователи упорно восстанавливали маршрут плавания Одиссея. А после того как Генрих Шлиман раскопал руины Трои, археологи посвятили себя поискам града Приама. Гомеровская география стала целой наукой. Некоторые ученые пошли еще дальше. Они хотели доказать, что ахейцы пришли с берегов Балтийского моря и говорили на индоевропейских языках. Ален Бомбар утверждал, что Одиссей пересек пролив Гибралтар и добрался до Канарских островов и Исландии. В 1920-х годах эллинист Виктор Берар описал маршрут Одиссея[7] и идентифицировал все места, расположив, например, царство Цирцеи в Италии, пещеру Калипсо на юге Гибралтара, Эоловы острова и остров светоносного бога — рядом с Сицилией, а территорию лотофагов — в Тунисе. В 1980-х годах путешественник Тим Северен построил корабль гомеровского периода и плавал по геопоэтическому архипелагу Одиссея, используя морские приспособления той эпохи. Думается, все эти шерлоки холмсы гомеровских штудий просто теряли время, играя в поиски сокровищ, вместо того, чтобы довольствоваться красотой самих поэм.

Тем не менее поэт — это не эктоплазма, состоящая из абстракций. Поэты, как и все люди, живут в реальном мире. Они дышат определенным воздухом, питаются плодами своей земли, любуются неповторимыми пейзажами. Природа подпитывает их взгляд, взгляд подпитывает вдохновение, а вдохновение порождает произведение. У «Илиады» и «Одиссеи» была бы другая тональность, если бы Гомер был молдовалахом.

На острове Тинос, напуганный порывами ветра и оглушенный светом, я понял, что гомеровская поэзия родилась из встречи гения места и с человеческим гением. Эти поэмы вдыхали именно этот воздух и это море. И если Гомер обладал таким запасом образов и аналогий, то потому, что эта география была ему очень близка, потому, что он любил эти места, тут и там черпая образы, которые были бы другими, если бы они были собраны в других краях:

Словно как маслина древо, которое муж возлелеял

В уединении, где искипает ручей многоводный,

Пышно кругом разрастается; зыблют ее, прохлаждая,

Все тиховейные ветры, покрытую цветом сребристым;

Но внезапная буря, нашедшая с вихрем могучим,

С корнем из ямины рвет и по черной земле простирает, —

Сына такого Панфоева, гордого сердцем Эвфорба,

Царь Менелай низложил и его обнажал от оружий.

Словно как лев, на горах возросший, могучестью гордый,

Если из стада пасомого лучшую краву похитит,

Выю он вмиг ей крушит, захвативши в крепкие зубы;

После и кровь и горячую внутренность всю поглощает,

Жадно терзая; кругом на ужасного псы и селяне,

Стоя вдали, подымают крик беспрерывный, но выйти

Против него не дерзают: бледный их страх обымает, —

Так из троянских мужей никого не отважило сердце

Против царя Менелая, высокого славою, выйти.

(«Илиада», XVII, 53–69)

Жизнь в свете

«Одиссея» и «Илиада» лучатся фотонами. У греков всегда был культ света. На свою беду Ахиллес становится собственной тенью. Покинуть свет Солнца — зловещее предзнаменование. С этой звездой шутки плохи. Свет наполняет нашу жизнь и радует мир. Он омывает эти поэмы прозрачным золотом. Каждый высаживающийся на греческих берегах ищет этого золотого дождя. «Лейтмотив Греции — это свет», — писал Морис Баррес[8].

Со времен Гомера писатели, путешествовавшие по Эгейскому морю, всегда заводили там одну и ту же песню, отдавая дань солнцу. Мишель Деон восхищается тем, что обретает на острове Спеце «мир света». Генри Миллеру[9] в пламени жаркого полдня грезятся «пустынные просторы вечного мира». А Гуго фон Гофмансталь[10], как человек немецкой культуры, идеализирует этот свет, в котором видит «бесконечные свадьбы духа и мира». В интервью Александру Грандацци Жаклин де Ромийи говорит, что красота греческого языка коренится в «свете греческих пейзажей». А сами греки, которые, впрочем, могли бы иметь совершенно иной взгляд на свою страну, говорят так: «Эта страна тверда как тишина. Она стискивает зубы. Здесь нет воды. Здесь только свет». Так пишет Яннис Рицос в своем сборнике «Ромиосини»[11]. Это поклонение эллинистической ясности уже обозначено в «Одиссее»: оно будет стоить жизни всему экипажу, который набросился на быков Гелиоса. При этом слово «гелиос» («солнце») никоим образом не изменилось за тридцать веков своего существования. Эта звезда светит вот уже миллиарды лет, и солнце, этот «высокоходящий» бог, как говорит о нем Гомер, не простит тот факт, что люди «дерзко [его] умертвили быков, на которых // Так любовался всегда [он]» (то есть, иными словами, алчно злоупотребили ресурсами Земли, эксплуатируя ее богатство и не принимая во внимание его ограниченность).

Рицос посылает подальше все, что сопротивляется свету, и делает это словами, которые наверняка понравились бы Гомеру: «Если свет мешает тебе, то это — твоя вина».

Свет обладает плотью, бархатистостью, запахом. Когда тепло, слышно, как он жужжит. Он кружится в деревьях и обнажает каждую скалу, выделяет рельеф, зажигает на море искры. Наверное, наукам следовало бы изучить те атмосферные, гидрографические и геологические феномены, которые дают греческому свету все эти свойства, эту мучительную прозрачность. Почему здесь как нигде море кажется грезой сверкающей тени? Почему кажется, что острова зарождаются вместе с рассветом? Неужели люди, воспевая несравненную мощь этого света, тем самым увеличили его яркость? Или стоит признать, что боги действительно существуют, и что все, что о них рассказывают, от Гесиода до Кавафиса, — это не сказки? Оружие в «Илиаде» всегда блестит. На щите Ахиллеса блестит «неистомное солнце». Доспехи отражают свет. И когда умирает или получает ранение какой-нибудь воин, «глаза его тьма окружает черная». Из этих световых ливней греки извлекли много уроков. Купаясь в этом золотом свете, они поняли, что пребывание человека на земле похоже на короткий промежуток между утром и вечером, во время которого все открывается нам; промежуток, который мы называем «день», и сложение этих дней образует человеческую жизнь.

«Живущее в этом свете, в сущности, живет в нем без всякой надежды и ностальгии», — пишет в своей небольшой книжке Гуго фон Гофмансталь. Путешествуя по островам, Одиссей открывает для себя их невинность. Он их первый исследователь. Будучи отважным мореходом, он первым заглядывает за эту тайную завесу. Свет выявляет то, чего еще не заметил глаз. Одиссею не от чего отталкиваться, чтобы понять то, что ему открывается: циклоп, колдунья, превращающая своих любовников в свиней, свирепый великан, ревущее чудовище. Для него все ново в свете этих фотонов.

Перетерпеть шторма

Оборотная сторона света — туман. На этих островах он поднимается внезапно. Словно накинутая каким-то богом пелена. Не эта ли мимолетность тумана подтолкнула Гомера к многократному использованию образа нагоняемой на героев каким-нибудь богом тучи, которая позволяла выводить их из битвы? В двадцатой песни «Илиады» Аполлон защищает Гектора, окутывая его туманом, «нетрудной для бога вещью»:

Трижды могучий Пелид на него нападал, ударяя

Пикой огромной, и трижды вонзал ее в мрак лишь глубокий.

(«Илиада», XX, 445–446)

Гомеровское море всегда волнуется. Ветер несет с собой «погибель кораблей»:

Кто избежит потопления верного, если во мраке

Вдруг с неожиданной бурей на черное море примчится

Нот иль Зефир истребительно-быстрый? От них наиболе

В бездне морской, вопреки и богам, корабли погибают.

(«Одиссея», XII, 287–290)

Гневу моря никогда ничего не предшествует. Буря возникает без всяких предупреждений. Морские чудища импульсивны. В античном мировоззрении буря — проявление гнева оскорбленного бога. Одиссей вспоминает:

Остров сирен потеряли мы из виду. Вдруг я увидел

Дым и волненья великого шум повсеместный услышал.

Выпали весла из рук у гребцов устрашенных.

(«Одиссея», XII, 201–203)

Мы любуемся воздухом, стоя на выступе одного из Кикладских островов. Он разливается перед нами в своих порывах и обманчивых успокоениях, предшествующих судорогам. Мы следим за его взбалмошными шквалами, раздающими оплеухи водам. Мы понимаем, что для моряков Одиссея море было источником всевозможных угроз. Любое плавание между этими близко стоящими друг к другу островами, каким бы непродолжительным оно ни было, окунало их в неизвестность.

Каждый выход в море таил в себе перспективу «бедствия», как говорит Одиссей, опасного приключения, прыжка в пустоту. Полные страха, они продвигались от острова к острову. Это плавание походило на прыжки блох, от одного прибежища к другому.

«Одиссея» — это рассказ о вечном кораблекрушении. И цепляющийся за обломки Одиссей не раз будет стонать:

Бросился вниз я, раскинувши руки и ноги, и прямо

Тяжестью всею упал на обломки, несомые морем.

Их оседлавши, я начал руками, как веслами, править.

(«Одиссея», XII, 442–444)

Одержимый своим возвращением на Итаку, Одиссей все время оказывается на воде, его несет к тому берегу, а потом боги спасают его, он восстанавливает свои силы, сбивается с пути и постоянно возвращается к своей навязчивой идее — вернуться домой.

И Гомер чеканит это: невозможно питать надежду на возвращение, не имея этой навязчивой идеи. Только упорством можно победить бури. Только постоянство может привести нас к цели. Это выбито на щите самого Гомера: целеустремленность и верность являются самыми высокими добродетелями. В конце концов именно они одержат победу над непредвиденными обстоятельствами. Не отступать — в этом заключается достоинство жизни.

Боги будут всячески пытаться подавить его первоначальный порыв. Эол заставит разбушеваться ветра, ужасные чудовища Харибда и Сцилла сожрут его моряков. Нет, море совсем недружелюбно по отношению к человеку! Гомер называет его «хмельным», «пустынным», «бесплодным». Он противопоставляет его нечеловеческое пространство земле, на которой возделывают рожь. Цвет его поверхности «темно-синий»! Если вы видели, как на просторах Эгейского моря возникают огромные муаровые пятна, которые окрашивают воду в аспидный цвет, вы поймете этот эпитет.

И тогда вам хочется остаться узником венецианской голубятни на Тиносе. Будет небесполезно вдохнуть в себя всю глубину этого воздуха, чтобы лучше понять Гомера.

Море недружелюбно, и смерть на море — кошмар для любого человека. Морская пена безжалостна к памяти. Кто вспомнит об утонувших? Никто. Кто вспомнит о вернувшемся на берег герое? Целое человечество!

И тогда у всякого моряка, видевшего ураган, возникает мысль: а что, если эти Одиссеевы чудовища были просто воплощением бури? Когда в снастях слышен вой ветра, не представляется ли нам некий пробудившийся зверь? Этот рев превращает человека в ничтожную блоху. Море бушует, и его гнев обретает лицо. Поэту остается только изобразить его.

Любовь к островам

Есть свет, есть туман, а потом возникают острова.

Каждый из них — отдельный мир. Разбросанные тут и там, они плывут, скользят, рассеиваются. Словно галактики. Иногда, бликуя на солнце, они дробятся на мелкие части. Что их связывает? Навигация. След корабля — невидимая нить, соединяющая эти затерянные в море жемчужины. Мореплаватель собирает их. А если воздух недвижим, они похожи на каких-то чудищ. Или на вершины горной цепи, чьи долины затоплены морем. На этих островах мало растительности. Греки отдали их козам, которые стригут их лужайки бесплатно. Каждый остров хранит суверенитет своего надменного и великолепного мира. Они очерчивают свои границы ватерлинией. Со всеми своими животными, богами, законами и тайнами. Иногда, по утрам, они исчезают в тумане, а потом снова возникают в прозрачном воздухе дня. Они как маяки. Достаточно некоторое время пожить на каком-нибудь подверженном ветрам и этой игре света маленьком острове, чтобы почувствовать муки одиночества. Каждый остров укрывается в своей скорлупе. Соседние острова становятся такими же чужаками, как папуас для европейца XIX века. Их вырисовывающиеся вдали силуэты не похожи друг на друга, но все кажутся недоступными и разделены опасными фарватерами. И каждый таит в себе горестный секрет.



Черпало ли воображение античного художника свое вдохновение в этом сосуществовании отдельных миров?

Острова не общаются друг с другом. Вот чему нас учит Гомер: разнообразие заставляет сохранять своеобразие. Сохраняйте дистанцию, если вам дорого разнообразие!

Ахейцам эти острова представлялись суровым и опасным местом, чем-то вроде каменных замков, подвешенных между морем и небесами. Здесь человек должен быть готов к испытаниям. Наградой за это будет новое знание.

Однажды перед нами возникает остров циклопов, на котором живут низшие существа, не умеющие обрабатывать землю и занимающиеся лишь сбором фруктов, то есть существа далекие от цивилизации.

Потом появляются острова волшебниц, единственная цель которых — заставить человека забыть о своих стремлениях.

А вот вырастает остров Лотофагов, царство, где слабый человек предается наслаждению беспамятством.

И наконец — Итака. Этот остров — не ловушка, как все остальные. Это — дом. Итака сверкает, как солнце, потому что она — центральная ось Одиссеева мира. Одиссей открывает собой династию подлинных искателей приключений: они ничего не боятся, потому что у них есть порт приписки. Это царство делает вас сильнее. Безумен же тот, кто уступит его за коня!

Подлинная география Гомера уходит корнями во всю эту архитектуру: родина, очаг, царство. Остров, на котором мы родились, дворец, в котором мы царствуем, альков, в котором мы любим, земля, на которой строим. Как гордиться своим отражением, если у него нет корней?

В согласии с миром

География Гомера — это портрет Земли. Над великолепными и опасными островами встает день. Мир окрашивается всеми цветами радуги. Формы жизни множатся как в калейдоскопе. И стихи неустанно твердят нам об этом. Флора и фауна принадлежат этому миру, как золото — рудной жиле. И каждый элемент этой природной ювелирной мастерской воплощает божественное одним своим присутствием. Их красота — это их догма. Нам следовало бы научиться довольствоваться этим миром, а не мечтать о каком-то недоступном рае или вечной жизни. В эпоху Гомера монотеистические откровения еще не успели навязать человеку надежды пустых обещаний. Для грека возможное единение между человеком и реальным миром было огромной победой и величайшей задачей. Почему нужно надеяться на потусторонний мир, вместо того чтобы пройти своим человеческим путем в целостности реального мира, открывающегося нам под палящим солнцем?

«Удиви меня существующим», — писал Климент Александрийский во II веке нашей эры. А Гомеру, как чуткому язычнику, не нужно было приглашения приветствовать разнообразие природы.

Его описание щита Ахиллеса — самое прекрасное признание в любви к реальности. В XVIII песни «Илиады» Фетида наносит визит Гефесту и просит бога-кузнеца выковать для ее сына Ахиллеса оружие. Божественный ремесленник берется выковать щит и украсить его изображением всех граней человеческого мира.

Описательная литература находит здесь свое самое гениальное выражение: на этом металлическом диске, предназначенном для того, чтобы выдерживать удары, поэт нарисует нам целый мир. На этом щите, как и в реальном мире, все будет сосуществовать друг с другом: жара и холод, жизнь и смерть, война и мир, город и сельская местность. Все нужно принимать одинаково, и все нужно одинаково любить. Любая единичность может встретиться со своей противоположностью и при этом не исчезнуть, если останется самим собой. Сбалансированный таким образом мир существует в иерархическом и уже данном нам порядке, столь же гармоничном, как небесная механика:

Далее — сделал роскошную паству Гефест знаменитый:

В тихой долине прелестной несчетных овец среброрунных

Стойла, под кровлей хлева, и смиренные пастырей кущи.

Там же Гефест знаменитый извил хоровод разновидный,

Оному равный, как древле в широкоустроенном Кноссе

Выделал хитрый Дедал Ариадне прекрасноволосой.

Юноши тут и цветущие девы, желанные многим,

Пляшут, в хор круговидный любезно сплетяся руками.

Девы в одежды льняные и легкие, отроки в ризы

Светло одеты, и их чистотой, как елеем, сияют;

Тех — венки из цветов прелестные всех украшают;

Сих — золотые ножи, на ремнях чрез плечо серебристых.

Пляшут они, и ногами искусными то закружатся,

Столь же легко, как в стану колесо под рукою испытной,

Если скудельник его испытует, легко ли кружится;

То разовьются и пляшут рядами, одни за другими

…………………………

Там и ужасную силу представил реки Океана,

Коим под верхним он ободом щит окружил велелепный.

(«Илиада», XVIII, 587–608)

Вот такая гомеровская география.

Это — песня реальности, за пределы которой нам не выйти, она свидетельствует о силе этого мира, она — суверенна. Это — трогательная сцена, которая вмещает круг нашей жизни.

Мы радуемся свету, гибнем в морях, живем плодами земли — и Гомер это знает: мы все ученики земли. Никогда не надо об этом забывать. Нужно быть признательным жизни за то, что она защищает нас этим очарованием реальности.

Гефест завершает свое творение изображением хоровода молодых людей. Языческое принятие жизни в поэме ведет нас к простой радости. О боги лесов, морей и пустынь, оградите нас от печальной веры во всякие фантазии! Не будут нас ждать там, после смерти, никакие девственницы!

Зачем жить на земле, на ветру и на свету, в этой предлагаемой нам географии, если не танцевать здесь исступленно, купаясь в свете этого безнадежного, то есть ничего нам не обещающего мира!

«Илиада». Поэма судьбы

Тайна истоков

Несмотря на подозрения некоторых поэтов, Троянская война действительно имела место.

Гомер не ходит вокруг да около, не утруждает себя вступлением. Читателя сразу же бросают — нет, все-таки не со стен Трои, но прямо в гущу десятого года этой войны. Открывая Гомера, словно получаешь оплеуху бурь и сражений. Мы участвуем в собрании греков, держащих совет, хотя при этом не знаем причин их разногласий. Гомер в литературе — как ахейцы на войне: он режет по живому. Сюжет «Илиады» — история Ахиллеса, его гнева и вызванных этим гневом бедствий.

Нам об этом сообщают уже в первых стихах:

Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына,

Грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал:

Многие души могучие славных героев низринул

В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным

Птицам окрестным и псам.

(«Илиада», I, 1–5)

Чтобы узнать причины войны, надо потерпеть еще несколько песней или посмотреть в другом месте, обратиться к другой литературе. Нет никакого сомнения в том, что греки VIII века до нашей эры, слушая, как аэд приступает к этой поэме, уже знали обо всех разногласиях, возникших четыре века назад между троянцами и ахейцами.

Но мы, сегодняшние читатели, что́ знаем мы? Прошло двадцать веков, а старый антагонизм между народами Приама и Агамемнона не стал для нас чем-то широко известным! Позднее, в поэме, Ахиллес скажет:

За что же воюют троян аргивяне?

Рати зачем собирал и за что их привел на Приама

Сам Агамемнон? не ради ль одной лепокудрой Елены?

(«Илиада», IX, 337–339)

Затем, дав это краткое пояснение, он удалится к себе в шатер, оставив товарищей погибать под натиском троянцев. И это все, что Гомер сообщает нам об истоках конфликта.

Чтобы понять причины войны, нужно углубиться в историю происхождения Елены. Во всем виноваты боги. Богиня Фетида, следуя воле Зевса, выходит замуж за простого смертного — Пелея — на горе Пелион.

На свадьбу является Эрида, злая богиня, любительница раздора. Она предлагает молодому траянскому пастуху Парису назвать самую красивую богиню. Он должен выбрать между Афиной, богиней победы, Герой, воплощением суверенности, и Афродитой, царицей сладострастия. Юноша выбирает Афродиту, как сделало бы большинство мужчин. В награду за свой выбор он получает Елену, самую прекрасную из всех смертных, которая, однако, была уже обещана Менелаю, царю Лакедемона и брату Агамемнона. Тут-то и объявляется война.

Для древнего грека красота тела — это как бодлеровский «высочайший дар»[12], проявление превосходства, выражение ума. Но красота может оказаться фатальной, и красота Елены, дочери Зевса и Леды, тоже отравлена. Ахейцы не могут примириться с тем, что супруга одного из их царей похищена троянцем. Елена становится той искрой, из которой возгорится пламя.

Детали этой истории можно найти в более поздних греческих и латинских источниках. Их подробно изучил для нашего удобства Жан-Пьер Вернан.

Прелюдии и увертюры

Первые песни «Илиады» — это экспозиция, по примеру экспозиции в сонате. Над человеческой равниной сгущаются тучи. Уже девять лет ахейцы (Гомер так называет греков) стоят на троянском берегу у города царя Приама. Солдаты истощены. Единство ахейцев поддерживается авторитетом Агамемнона. Но оно тоже на исходе, потому что желание покончить со всем этим сильнее боевого духа.

Время обнажает нервы солдат. Агамемнон совершает ошибку: он похищает у Ахиллеса молодую наложницу Брисеиду, являющуюся частью его военной добычи. Что же он натворил, этот многоопытный предводитель! Прекрасный белокурый герой, властелин мирмидонян, Ахиллес «быстроногий», Ахиллес «питомец Зевса» — лучший воин. Униженный и оскорбленный, он удаляется к себе в шатер, чтобы переварить злобу. Он откажется принимать участие в битве. Это будет первым проявлением Ахиллесова гнева: обида за попранную честь.

Позднее он вновь возьмется за оружие, чтобы отомстить за своего друга Патрокла, убитого в сражении. И тогда его гнев превратится в неутолимую, титаническую ярость. Но — терпение, мы еще не в пылу сражений.

Гомер описывает силы греков. Это долгий рассказ о составляющих эту военную коалицию народах. Перед нами открывается немыслимая география дальних островов и морей, где царствуют неведомые цари и позабытые владыки. Кто помнит о простых людях? Существовали ли они на самом деле? Такое вот удивительное перечисление вырастает перед нами в поэме:

Рать беотийских мужей предводили на бой воеводы:

Аркесилай и Леит, Пенелей, Профоенор и Клоний.

Рать от племен, обитавших в Гирии, в камнистой Авлиде,

Схен населявших, Скол, Этеон лесисто-холмистый;

Феспии, Греи мужей и широких полей Микалесса;

Окрест Илезия живших и Гармы и окрест Эритры;

Всех обитателей Гил, Элеон, Петеон населявших;

Также Окалею, град Медеон, устроением пышный,

Копы, Эвтрез, и стадам голубиным любезную Фисбу,

Град Коронею, и град Галиарт на лугах многотравных;

Живших в Платее, и в Глиссе тучные нивы пахавших;

Всех, населяющих град Гипофивы, прекрасный устройством;

Славный Онхест, Посидонов алтарь и заветную рощу;

Арн, виноградом обильный, Мидею, красивую Ниссу,

И народ, наконец, населявший Анфедон предельный.

(«Илиада», II, 494–508)

Список можно продолжать долго. Но почему Гомер вообще этим занимается? Ради славы мозаичного мира. Древним грекам не было дела ни до универсальности, ни до единства мира. Ничто греческое не является глобальным. Люди и места искрятся и переливаются невероятными оттенками, состоят из бесконечно малых частей, непохожих друг на друга и счастливо враждебных друг другу, как и рекомендовал Леви-Стросс, потому что следует сторониться всякого единообразия.

«Человека» в том виде, в каком его сформировала эпоха Просвещения, у Гомеровых греков не существует. Здесь у каждого свое лицо, своя одежда, свое племя и свой царь. «Список кораблей» представляет нам великолепную, разношерстную и неуловимую реальность, которую можно передать только художественным описанием и никогда — анализом. В этом витраже нет особого смысла. Зато можно пересчитать его грани.

Боги играют в кости

Итак, Парис похитил прекрасную Елену, и она находится за стенами Трои. Столкновение неизбежно.

Массовой битвы пытаются избежать, организуя сражение между двумя заинтересованными сторонами: любовником и мужем, то есть укравшим Елену Парисом и одураченным Менелаем. Но есть еще боги, которые сидят на Олимпе. Они играют в людей, как в кости. Опасаясь, что конфликта удастся избежать, они решают раздуть пламя…

У Зевса довольно непростая стратегия. Он должен удовлетворить униженную Парисом Геру, которая жаждет поражения троянцев. Но он также должен удовлетворить Фетиду, которая когда-то спасла его, и чей сын Ахиллес, униженный Агамемноном, должен погибнуть ради победы над троянцами. Афина поддерживает ахейцев. Аполлон — троянцев.

Короче говоря, Зевс играет в шашки. Боги всегда прекрасно умели вести за наш счет эту большую игру. Сегодня сложные маневры Зевса имеют свой аналог на Ближнем Востоке, где сильные мира сего расставляют шашки на доске, словно факелы на бочках с порохом. Зевс хочет войны людей ради мира на Олимпе.

Гомер использует первые песни поэмы, чтобы донести до нас эту истину, которая явится в поэме еще не раз: людьми легче управлять, когда они терзают друг друга. Троны богов — это наши руины.

Боги разрывают договор с людьми. Зевс посылает своего лучшего спецназовца в лице Афины, чтобы снова разжечь войну:

Быстро, Афина, лети к ополченью троян и данаев;

Там искушай и успей, чтоб славою гордых данаев

Первые Трои сыны оскорбили, разрушивши клятву.

(«Илиада», IV, 70–72)

И сражение начинается. Следующие песни — это шум и ярость. Sturm und Drang[13]: буря и страсти, сказали бы немецкие романтики. Буря у людей, страсти — на Олимпе. Но Гомер должен нарисовать нам еще одну картину: прощание Гектора с Андромахой. Воин вырывается из объятий жены и слышит знаменитый античный вопрос: стоит ли приносить счастье размеренной жизни на алтарь славы?

Сжалься же ты надо мною и с нами останься на башне,

Сына не сделай ты сирым, супруги не сделай вдовою;

Воинство наше поставь у смоковницы: там наипаче

Город приступен врагам и восход на твердыню удобен.

(«Илиада», VI, 431–434)

Гектор не слышит ее просьб и отвечает:

Против судьбы человек меня не пошлет к Аидесу;

Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный.

(«Илиада», VI, 488–489)

И, облаченный в блестящие доспехи, в которых уже отражается его грядущая слава, бросается навстречу неизбежному.

По правильную сторону стены

Настало время войны. Ахейцы возводят оборонительные сооружения. В поэме устанавливается диалектика осаждающих и осаждаемых. До этого нападали греки, а троянцы прятались за своими стенами. Одни пришли с моря, другие живут в изобилии. Одни захватывают, другие защищаются. Гомер передает нам следующее сообщение: цивилизация — это когда есть что терять; варварство — это когда есть что приобрести. Нужно всегда помнить о Гомере, читая утренние газеты.

Возводится стена. Теперь все наоборот, и недалек тот момент, когда завоеватели превратятся в осаждаемых. И тогда читатель увидит, с каким цинизмом боги распоряжаются будущим человека. Вот что Зевс бросает Посейдону:

Верь и дерзай: и когда кудреглавые мужи ахейцы

В быстрых судах понесутся к любезным отечества землям,

Стену сломи их и, всю с основания в море обрушив,

Изнова берег великий покрой ты песками морскими,

Да и след потребится огромной стены сей ахейской.

(«Илиада», VII, 459–463)

Эти строки напоминают нам о погребенных под растительностью циклопических храмах. Мне в голову приходят Ангкор и города инков. Конечно, пока нам еще ни разу не удалось вернуть себе затопленные Посейдоном земли, но в этом есть та же фатальность: славные строения прошлого исчезают с лица земли, их разъедает эрозия, они покрываются песком или растительностью, словом, они не могут устоять под ударами времени.

Все тленно, и человек — в особенности. И осаждающий может стать осаждаемым. И есть только один жизненно важный вопрос: по какую сторону стены находимся мы?

Повествование продолжается. Удача переходит от одних к другим. Маятник судьбы, как язык колокола или ходики часов, туда-сюда раскачивается над равниной. Весьма роковое качание.

Зевс чередует свои решения и отдает предпочтение то одним, то другим в зависимости от своего настроения и интересов. И в этой суматохе над дымящейся кровью возникает великолепный образ ночной передышки, который напоминает нам, что красота всегда будет превыше смерти:

Гордо мечтая, трояне на поприще бранном сидели

Целую ночь; и огни их несчетные в поле пылали.

Словно как на небе около месяца ясного сонмом

Кажутся звезды прекрасные, ежели воздух безветрен;

Все кругом открывается — холмы, высокие горы,

Долы; небесный эфир разверзается весь беспредельный;

Видны все звезды; и пастырь, дивуясь, душой веселится, —

Столько меж черных судов и глубокопучинного Ксанфа

Зрелось огней троянских, пылающих пред Илионом.

(«Илиада», VII, 553–562)

Восторжествует ли слово?

Гомер прерывает сражение.

Одиссей, Феникс и Аякс идут договариваться с Ахиллесом. Арфа Гомера передает нам все нюансы этих переговоров. Неоходимо убедить оскорбленного воина вернуться в строй. Его отсутствие пагубно для ахейцев. Они терпят неудачу. Его возвращение могло бы изменить их судьбу.

Одиссей использует политический аргумент и утверждает, что Агамемнон одарит его сокровищами, если он «оставит гнев». Феникс прибегает к мольбе, но Ахиллес не меняет решения: его может убедить только раскаяние Агамемнона. Аякс же выдвигает аргумент воина: армия любит Ахиллеса. Этот аргумент его трогает. Ахиллес не вернется в строй, но соглашается остаться. И даже лучше! Обещает сражаться, если будет угроза кораблям и если Гектор приблизится к ним.

Иногда эту обиду Ахиллеса трактуют как выражение патологического нарциссизма, потому что мы, дети расчетливой эпохи, не можем себе представить, что рана, нанесенная его чести, может быть глубже и опаснее всех остальных ран.

И война возобновляется: снова летают копья, снова звенят мечи. Струятся слезы и кровь. Тьма «покрывает очи», оружие «опадает на тело» (это выражения самого Гомера для описания смерти), падают воины. Идет страшная сеча.

Агамемнон ранен, Одиссей тоже, наконец, и Диомед. Ахейцы принимают удар. Троянцы подступают под их стену: «не по воле бессмертных воздвигнуто было здание то» («Илиада», XII, 8), напоминает нам Гомер. Слушатель поэмы еще раз узнавал здесь о том, чего стоило неуважение традиций и презрение установленных пределов:

Башни, грудные забрала кругом человеческой кровью

Были обрызганы с каждой страны, от троян и ахеян.

Но ничто не могло устрашить ахеян; держались

Ровно они, как весы у жены, рукодельницы честной,

Если, держа коромысло и чаши заботно равняя,

Весит волну, чтоб детям промыслить хоть скудную плату, —

Так равновесно стояла и брань и сражение воинств

Долго, доколе Кронид не украсил высокою славой

Гектора: Гектор ворвался в твердыню ахейскую первый.

(«Илиада», XII, 430–438)

Поймем правильно эти стихи: боги жонглируют нами, и, если чья-то судьба им кажется слишком тенденциозной, они выдвигают нового героя. Гомер часто возвращается к этой идее. Люди являются переменной величиной в игре богов. В общем, мы располагаем своей жизнью, а боги располагают нами.

Гомер испытывает все возможные способы развития событий. В песни XIV эта техника напоминает щелчок по носу. И в этом гений Гомера: его воображение не скудеет даже тогда, когда он описывает уже многократно повторяющуюся ситуацию. На этот раз речь снова идет о контратаке ахейцев, приводящей к тактическому перелому.

Гера решает обольстить Зевса, попросив помощи у Афродиты. И вот эти богини неба и земли обмениваются одеждами, и Гера жеманничает перед Зевсом, чтобы тот угодил в ее сети: «ныне пылаю тобою, желания сладкого полный» («Илиада», XIV, 328). И дальше следует сцена вполне человеческой любви, даже слишком человеческой, то есть — смехотворной.

Зевс занят шалостями с Герой, и богиня посылает Посейдона помочь ахейцам получить небольшую передышку в осаде Трои.

Взбешенный таким оборотом, Зевс наводит порядок в соотношении сил, восстанавливая паритет враждующих линий. Эти бесконечные наступления и отступления войск напоминают абсурдные действия Первой мировой войны, в том виде, как ее описывали Юнгер, Барбюс или Женевуа[14], когда армии тратили несколько месяцев, теряя тысячи солдат, на завоевание пары десятин грязной земли. В чем же отличие? Солдаты Первой мировой не носили ни оружия из бронзы, ни блестящих шлемов. Но, вероятно, злополучные боги все еще вершат свои дела над полями сражений.

Проклятие чрезмерности

И тут наступает развязка ахейских невзгод. Стены вот-вот поддадутся напору. В «Илиаде» стена символизирует собой защиту и суверенитет, но также — некий предел, данный обществу. Стена, как и всякая граница, является драгоценным сокровищем, и это великое несчастье, если в ней открывается брешь. Две тысячи пятьсот лет спустя после Гомера ревнителям плоского мира, без наций и без границ, следовало бы присесть в уютной тени какой-нибудь крепостной стены и поразмыслить об «Илиаде»:

Там устремились пергамлян фаланги, и Феб перед ними,

Дивным эгидом сияя; рассыпал он стену данаев

Так же легко, как играющий отрок песок возле моря,

Если когда из песку он детскую сделав забаву,

Снова ее рукой и ногой рассыпает, резвяся.

(«Илиада», XV, 360–364)

Линия фронта проседает. «Все на штурм кораблей», — кричит Гектор, и троянцы нападают на греческие корабли.

Таким образом, Гомеру понадобилось пятнадцать песней, чтобы прийти к следующему результату:

Гектор, корабль захватив, пред кормою стоял неотступен;

Хвост кормовой он руками держал и кричал к ополченьям:

«Светочей, светочей дайте! и с криком сомкнувшися гряньте!»

(«Илиада», XV, 716–718)

Ахиллес обещал помочь, если троянцы подберутся к кораблям.

Сказано — сделано. Настала пора вступить в битву. Ахиллес мог бы здесь вдохновиться прекрасными словами Фернандо Пессоа[15], написанными двумя с половиной тысячелетиями позднее: «Действовать — значит познать покой».

Возможно, это помогло бы избежать многих смертей.

Но не будем спешить. Ахиллес еще не вступил в сражение. Пока что он соглашается с тем, чтобы к рядам сражающихся примкнул Патрокл в доспехах Ахиллеса. Для Ахиллеса это способ послать вместо себя на войну свою голограмму:

Но давно объявил я:

Гнев мой не прежде смягчу, как уже перед собственным станом,

Здесь, пред судами моими раздастся тревога и битва.

Ты, соглашаюсь, моим облекися оружием славным.

(«Илиада», XVI, 61–64)

Иронизирует ли здесь Гомер?

Или это для него возможность напомнить о том, что нельзя избежать чрезмерности, этой кровожадной твари? Ахилл ведь вскоре превратится в свирепого монстра, а тут вдруг дает своему другу советы насчет умеренности.

Это как если бы Сталин цитировал Евангелие, а Тарик Рамадан[16] давал бы уроки правил хорошего тона или еще как если бы султан Эрдоган рассуждал на троянской равнине с королем Саудовской Аравии о правах человека:

Радуясь мужеством духа и славой победного боя,

Трои сынов истребляй, но полков не веди к Илиону,

Чтоб от Олимпа противу тебя кто-нибудь из бессмертных

В брань за троян не предстал.

(«Илиада», XVI, 91–94)

Свирепейший из монстров призывает своего друга к сдержанности.

Нужно будет вспомнить эти строки, когда мы будем читать о бойне, устроенной самим Ахиллесом. Патрокл его не слушает. И оставляет в рядах троянцев кровавые бреши. Гомер использует показательный оборот, говоря о ярости Патрокла: «муж неразумный». Он убивает Пирехма, Ареилика, Пронооя, Фестора, Эриала, Эримаса, Амфотера, Эпальта…

Он переходит все границы — и это большая ошибка. И как это всегда происходит у Гомера, наказание ждет его там, где он совершил грех. Всякая жестокость уже содержит в себе приговор. Всякая чрезмерность взывает к возвращению бумеранга. И тут наступает возмездие.

Против Патрокла выступает Аполлон, и Гектор поражает его ударом копья в живот. «Тут, о Патрокл, явился последний предел твоей жизни»[17] («Илиада», XVI, 787). Выражение «последний предел» могло бы стать подзаголовком вообще всей «Илиады».

Гектор будет наставлять эту охваченную безумием душу до тех пор, пока Патрокл не издаст последний вздох:

Бедный! тебя Ахиллес, несмотря что могуч, не избавил.

Верно, тебе он, идущему в битву, приказывал крепко.

(«Илиада», XVI, 837–838)

Но мы еще не насытились хюбрисом[18]. Над равниной поднимается слепая сила. Люди сменяют друг друга, сражаются войска, гибнут герои, и над всем этим царит чрезмерность, переходя от одного к другому. Она — как вирус. Как психически заразная болезнь. И на этот раз ею заразился Гектор. Сняв с Патрокла доспехи Ахиллеса, он надевает их на себя, не воздав должное погибшему.

И тогда Зевс говорит:

Ах, злополучный, душа у тебя и не чувствует смерти,

Близкой к тебе! Облекаешься ты бессмертным доспехом

Сильного мужа, которого все браноносцы трепещут!

Ты умертвил у него кроткодушного, храброго друга

И доспехи героя с главы и с рамен недостойно

Сорвал [вопреки порядку вещей[19] ]!

(«Илиада», XVI, 837–838)

Важно правильно понять это обвинение: «вопреки порядку вещей». Каждый предостерегает другого от чрезмерности, чтобы не оказаться в ней виноватым. Человек патетически трогателен. Ясное понимание ситуации всегда принадлежит другому, потому что сам человек не может обладать ею по отношению к самому себе. Это мифологическая формулировка расхожей истины: «Поступайте, как я говорю поступать, но не так, как я поступаю сам».

Ахиллесов талант

Ахиллес узнает о смерти Патрокла, смерти своего друга и двойника. Убитый горем, он примиряется с Агамемноном и решает вступить в битву. Но у него нет ни оружия, ни доспехов, потому что Гектор забрал их. Для Гомера это оказывается поводом для создания прекрасной интерлюдии о встрече Фетиды и Гефеста.

Фетида, мать Ахиллеса, просит этого бога-кузнеца выковать новое оружие. (Ох, как она трогательна, эта мамочка, снаряжающая своего сына в «Галерее Лафайет» мифологии, чтобы он под бой барабанов смог броситься в объятия своей судьбы, то есть — смерти!)

Итак, Ахиллес, удрученный смертью своего друга Патрокла, примирился с Агамемноном и готов к битве, снаряженный усилиями своей матери. Вскоре он, неистовый и разъяренный, вступает в бой. Это начало второй стадии Ахиллесова гнева. Здесь проявляется его сверхжестокость:

Тут Ахиллес на троян, облеченный всей силою духа,

С криком ударил: и первого он Ифитиона свергнул.

(«Илиада», XX, 381–381)

Мы уже знаем, как работает механизм хюбриса. Его ничто больше не может остановить. Нет ни сострадания, ни пощады, ни различения. Без страха и жалости, как говорят во французском Иностранном легионе. Он поражает, рубит, добивает. Все это обилие ужаса разрастается у Гомера на сотню строк. Но читателю не стоит переживать: ему не одному все это отвратительно.

Даже силы природы восстают против такой чрезмерности. И война приобретает космический масштаб. Люди, животные, боги, вода, огонь — все содрагается от этой битвы. Людям удалось расстроить вселенский механизм. Начинается тотальная мобилизация.

От гнева Ахиллеса даже река Скамандр встает на дыбы, пытаясь остановить это безумие, и выходит из берегов, чтобы унести с собой безумца:

Так непрестанно преследовал вал черноглавый Пелида,

Сколько ногами ни быстрого: боги могучее смертных.

(«Илиада», XXI, 263–264)

Ахиллес борется с рекой, чтобы не утонуть.

А что, если мы, люди, тоже ведем себя по отношению к природе, как Ахиллес по отношению к богам? Мы нарушили ее равновесие. Мы перешли все границы, утомили планету, уничтожили многие виды животных, растопили вечные льды, отравили почву. И сегодня наша река Скамандр, то есть весь живой мир, прерывает свое молчание, чтобы указать нам на наши излишества.

На языке экологии говорят: красный уровень опасности. На языке мифологии говорят, что от отвращения даже реки выходят из берегов. И нас, как Ахиллеса, преследуют эти воды. А мы все еще не понимаем, что пора замедлить свой бег к той пропасти, которую мы, по глупости, продолжаем называть прогрессом.

Ключевой момент

Затем, наконец, начинается противостояние. Это ключевой момент «Илиады». Ее центр парусности. Дуэль Ахиллеса и Гектора.

Они преследуют друг друга. Гектор бежит, вспоминает о прежней прекрасной жизни, которую он готовится оставить. По вине Афины он останавливается и оказывается лицом к лицу с Ахиллесом. Герои ругаются друг на друга и вступают в сражение. Гектор убит, и Патрокл отмщен.

Тем не менее гнев Ахиллеса не успокаивается. Хюбрис, иррациональный и неуемный, не истощается, даже когда этого требуют обстоятельства. Ярость ненасытна. И тут Гомер придает чрезмерности еще одно измерение.

Убивать в опьянении ярости — обычное дело. Но Ахиллес желает осквернить труп Гектора. Он привязывает его к своей лошади и тащит по земле. А для античной традиции высшая низость — не воздать почестей мертвому телу. Это худшее из всех «постыдных оскорблений».

Это кощунство обескураживает. Мы думали, что безумие утихнет. Но хюбрис не отступает. Воители не знают мира, у жестокости нет передышки, и нет покоя богам. Возмутятся даже они. И сам Аполлон — воинственный и свирепый — вынесет обвинение этой демонической одержимости человека:

Вы Ахиллесу губителю быть благосклонны решились,

Мужу, который из мыслей изгнал справедливость, от сердца

Всякую жалость отверг и, как лев, о свирепствах лишь мыслит.

Лев, и душой дерзновенной и дикою силой стремимый,

Только и рыщет, чтоб стадо найти и добычу похитить, —

Так сей Пелид погубил всю жалость, и стыд потерял он,

Стыд, для сынов человеческих столько полезный и вредный.

Смертный иной и более милого сердцу теряет,

Брата единоутробного или цветущего сына;

Плачет о трате своей и печаль наконец утоляет:

Дух терпеливый Судьбы даровали сынам человеков.

(«Илиада», XXIV, 39–49)

В этом один из уроков Гомера: хюбрис кружит над нашими головами, как проклятье, втягивая нас в войну. Ему ничто не может воспрепятствовать. Люди передают его друг другу, как эстафетную палочку, и неистовствуют… А что, если войны, очаги которых зарождаются по всему миру почти каждый день, вчера — в Европе, сегодня — в Тихом океане и на Ближнем Востоке, являются всего лишь одним из проявлений этого вечно возвращающегося, ненасытного хюбриса, который принимает вид то ландскнехтов, то самураев, то рыцарей Круглого, то солдат вермахта?

Мир — это интерлюдия

Скоро мы оставим равнину Трои… Разрушительное безумие утихает. Апокалипсис прекращается. Гомер приглашает нас на погребение Патрокла. Труп Гектора все еще не возвращен враждебному лагерю. Начинаются погребальные игры, и для Ахиллеса это возможность наконец-то проявить себя в роли предводителя. Он разумно руководит играми, улаживает споры, демонстрирует свое искусство правления.

Демон превращается в царя. И в этом проявляется греческий гений, никогда не проводящий в человеке границу между добром и злом.

Ахиллес мог бы раз и навсегда стать воплощением психопата. Но античный поэт не уродует его разделительным шрамом морали. Этим займется христианская диалектика или — что еще хуже! — мусульманская, причем как юридическая, так и бытовая.

Позднее монотеистические откровения установят бинарное восприятие мира, отравив токсинами морали многоцветие человеческих взаимоотношений к несчастью наших двухмерных обществ, в которых эта угрожающе узкая граница будет отделять светлую сторону от темной.

Последняя картина «Илиады» — чистый, осмелимся сказать, классицизм, ведь классицизм опирается на античный канон. Это сцена, в которой чувства достигают наивысшей степени изящества при общей опасности обстановки. Старый царь Приам, отец Гектора, подавленный смертью своего сына и отношением к его останкам, пробирается через все преграды к врагам. Это самоубийственная затея. Какая отвага! Отцовская любовь торжествует над всеми опасностями. Конечно, Гермес помогает ему, но этот поступок ставит Приама в ряд вечных героев.

Враждующие цари приветствуют друг друга, вступают в разговор, восхищаясь друг другом, и под сурдинку ведут переговоры. Здесь Гомер дает нам определение благородства: добродетель побеждает неосознанные импульсы.

Отец умоляет Ахиллеса отдать ему тело сына. Он в гостях у его палача! Он тянет к убийце «молящие руки»! И Ахиллес уступает. Он, великий воитель, восхищается человеческим величием своего противника. Приам осмелился. Ахиллес ценит это. Они договариваются о перемирии, чтобы Приам мог похоронить Гектора.

Теперь можно начинать организацию похоронных церемоний и заканчивать «Илиаду». Сражение возобновится после перемирия и закончится разрушением Трои. Но из текста поэмы мы ничего об этом не узнаём. Позднее мы услышим эхо этих событий в «Одиссее» и других книгах.

«Илиада» научила нас одной вещи. Человек — это пораженное проклятием создание. А миром правит не любовь и не доброта, а — ярость.

Иногда она утихает, но продолжает ворчать, как глухой зверь, затаившись где-то в складках земли. Эта тяжелодышащая тень боится страданий, но не знает, откуда они берутся.

«Одиссея». Восстановление порядка

Песнь возвращения

Устройство «Одиссеи» не является ни линейным, ни хронологическим. Оно — модернистское, как сказали бы сегодня (слово «модернистский» служит для обозначения всякого рода незыблемости).

В поэме рассказывается о трех событиях: отъезде Телемака на поиски своего отца; странствиях Одиссея, возвращающегося по окончании Троянской войны на Итаку; прибытии Одиссея в свое царство, его борьбе с узурпаторами и восстановлении нарушенного порядка.

Таким образом, это песнь о возвращении на родину, об определении судьбы. Космический порядок был нарушен безмерной жестокостью Троянской войны. Нужно восстановить гармонию. «Те боги вновь придут, плач не напрасен твой — / Нам время возвратит эпохи древней строй!» — писал в «Дельфике» Жерар де Нерваль[20]. О, это стихи гомеровской силы! Возвращение на родину, восстановление космического порядка через восстановление равновесия частной жизни — вот задачи «Одиссеи». Иными словами, нужно заново цивилизовать мир!

«Одиссея» — это также поэма прощения, написанная за восемьсот лет до появления Евангелия. Одиссей совершил ошибку. Он расплатится за людей, сорвавшихся с цепи. Его плавание — это искупление, говорит Гомер. Боги приготовят виновному испытания. А некоторые из них помогут ему их преодолеть. В этом кроется определенная двусмысленность античных богов: они и судьи, и участники событий. Они строят козни и приходят на помощь ради их преодоления.

«Илиада» несла в себе музыкальную тему проклятия людей. Химеры души высвобождались на поле брани. «Одиссея» же — это часослов человека, пытающегося избежать коллективного исступления и стремящегося примириться с судьбой простого смертного — быть свободным и благородным.

Наконец, еще одна центральная тема «Одиссеи» — постоянство души. Главная задача — не забыть про свою цель, не отказаться от самого себя и продолжать жить своей жизнью.

Наивысший позор — это отказ от своих убеждений.

Совет богов

Рассказ о морских странствиях начинается в песни IX перед собранием феаков, живущих на острове Схерия, которые дали причалившему туда Одиссею приют. А потом уже начнется восстановление разграбленного царства.

До этого перед нами вырастает многоэтажное здание введения, в котором чередуются рассуждения богов о судьбах людей и странствия Телемака.

Какое странное устройство поэмы! Сколько флешбэков, сказали бы на варварском языке дня сегодняшнего. Сколько инверсий и рассказов в рассказе! Одиссей начинает рассказывать о своих перипетиях, услышав, как во время пира у феаков аэд поет о нем. До этого он не говорил, кто он. Но внезапно аэд дает ему жизнь, спасая его от анонимности. Слово воплощается. И Гомер подтверждает нам, что литература — до того как она вообще появилась, — делает жизнь ощутимой.

Поэтому поэма начинается именно с этой сцены.

Калипсо, прелестная богиня, удерживает Одиссея, тогда как другие воины уже вернулись с поля битвы в Трое. Удастся ли Одиссею вернуться домой? Все боги — за исключением Посейдона — высказываются за избавление героя. Посейдон не может простить Одиссею, что тот покалечил его сына — Циклопа. Но Зевс полагает, что «в конце концов Посейдон успокоится».

Философская тема этой песни вплетается в общую ткань поэмы: часть свободы всегда остается за человеком. Он может искупить свой проступок. Боги не против людей, ну или по крайней мере это не всегда так. И человек сохраняет за собой свободу действий по отношению к уготованной ему богами судьбе.

С разрешения Зевса Афина летит на Итаку, чтобы найти Телемака и объявить ему, что его отец жив. Богиня советует молодому наследнику отправиться на поиски отца. Но прежде нужно успокоить претендентов на трон и руку Пенелопы. Нужно выиграть время, а потом — взойти на корабль, что для греков было синонимом начала действия. Человек — это челнок, свободно перемещающийся по ткацкой основе своей судьбы… Как мореплаватель, который решает, куда ему держать курс на просторах глубокого синего моря.

Телемак отчаливает. Он отправляется на поиски отца. Претенденты на трон противятся его отъезду. Совершают различные мерзости. Захватывают власть, зарятся на царицу, задирают Телемака. Под претендентами на трон здесь нужно понимать придворных.

Это все — тартюфы, напудренные маркизы и придворные интриганы, которых в истории человечества будет великое множество. Они всегда будут толпиться на пороге власти, как тут, наглые и заурядные, они мельтешат под ногами Пенелопы. Они карабкаются на трон Итаки. Сегодня им подобные точно так же соперничают за душу демократии.

Ради сына

Антиной, этот коварный мошенник, блеснет посредством своей души, бросив Телемаку следующие слова:

Знай, не престанем твой дом разорять мы до тех пор, покуда

Будет упорна она в помышленьях своих, ей богами

В сердце вложенных.

(«Одиссея», II, 123–125)

Мы помним о хитрости Пенелопы с саваном, который она ткала. Гомер указывает и на другие ее достоинства. Ее рассудительность и твердость способны удерживать придворных шакалов на расстоянии. «Одиссея» — это поэма об уме. Кто одержит верх? Конечно, Одиссей и Пенелопа, которым помогает Афина, — три гения интеллекта! Перед нами вырисовывается победная троица античности: хитрость, постоянство и суверенность.

Телемак направляется на поиски отца. Отец надеется на свое возвращение. Боги помогают починить разорванный занавес. Ткачество Пенелопы — символ восстановления ткани повествования.

Одиссей и Телемак должны соединить разорванную нить сыновне-отеческих отношений и спасти отечество.

Они встретятся в конце повествования. Смута никогда не приводила к созданию чего-то ценного. И надо действительно быть философом шумпетерского толка[21], замкнувшимся в своем комфорте, чтобы полагать, что разрушение обладает созидательной ценностью и желать социальных взрывов! Ничего не может родиться из хаоса.

Отдадим же швартовы вместе с Телемаком! Постоим с ним на палубе, ощутим на своих щеках брызги волн «винно-чермного» моря («Одиссея», I, 184). Печален отправляющийся на поиски отца сын. Он ищет самого себя. «Одиссея» — это реквием по пропавшим. На Пилосе Телемак встретит Нестора, бывшего участника Троянской войны, который расскажет ему о сражении в городе:

Из наших в то время все лучшие пали.

(«Одиссея», III, 108)

Но когда, ниспровергнувши город Приама великий,

Мы к кораблям возвратилися, бог разлучил нас: Кронион

Бедственный путь по морям приготовить замыслил ахейцам.

Был не у каждого светел рассудок, не все справедливы

Были они — потому и постигнула злая судьбина

Многих, разгневавших дочь светлоокую страшного бога.

(«Одиссея», III, 130–135)

Таким образом старый Нестор и сам признается, что чрезмерность нарушила равновесие и что люди платят теперь за свое буйство. Но по крайней мере они все вернулись. Все? Ну, кроме Одиссея.

Телемак скитается. Его безнадежные поиски — это отчаянный призыв ребенка, который должен найти своего отца, чтобы стать мужчиной. Афина указывала ему на это в предыдущей песни:

Прочный корабль с двадцатью снарядивши гребцами, отправься

Сам за своим отдаленным отцом.

(«Одиссея», I, 276–277)

тебе же

Быть уж ребенком нельзя, ты из детского возраста вышел.

(«Одиссея», I, 292–293)

Мы могли бы противопоставить гомеровского Телемака фрейдовскому Эдипу и придумать новый синдром, опирающийся на встречу, а не на разрыв. Телемак не хочет ни убивать своего отца, ни овладевать своей матерью. Он пытается найти своего родителя, вернуть его на трон, воссоединить свою семью. Тогда как фрейдовский Эдип, чтобы утвердить свою индивидуальность, должен попрать свое происхождение. Честно говоря, история Телемака мне кажется куда более царственной. Почему она не может соответствовать нашим скрытым психическим структурам?

Телемак прибывает в Лаконию и встречает там Менелая и возвращенную ему Елену. Это все еще мир войны. Собственно «Одиссея» еще не началась. Менелай рассказывает сыну Одиссея о подвигах отца, о троянском коне, о смерти Агамемнона, убитого усилиями Эгисфа. Одиссей уже прославленный герой. О нем складывают рассказы, но нам нужно добраться до следующей, то есть пятой, песни, чтобы наконец-то встретиться с ним самим. Одиссей не спешит появляться на сцене! Одиссей заставляет себя ждать. Одиссей и поэма о нем движутся так же, как ходят раки из «Бестиария» Аполлинера: «Идя вперед, ползем назад, а / назад идя, вперед ползем»[22].

Выйти в море, принять руку помощи

Боги снова собираются вместе, и Гермеса посылают к Калипсо, чтобы приказать богине освободить Одиссея. Калипсо оскорблена, но все же подчиняется Зевсу, вздыхая о превратной судьбе всех влюбленных:

Боги ревнивые, сколь вы безжалостно к нам непреклонны!

Вас раздражает, когда мы, богини, приемлем на ложе

Смертного мужа и нам он становится милым супругом.

(«Одиссея», V, 118–120)

Одиссей свободен. Он избавляется от худшей угрозы в жизни человека после потери памяти — потери цели.

Теперь он оплакивает утраченную родину:

утекала медлительно капля за каплей

Жизнь для него в непрестанной тоске по отчизне.

(«Одиссея», V, 152–153)

Основание греческой мысли вообще и гомеровского учения в частности: все несчастья человека происходят от того, что он оказывается не на своем месте, и весь смысл жизни человека заключается в том, чтобы вернуться на это место.

Наслаждение сладострастием с «прекраснейшей нимфой» — ничто, если мы потеряли родину.

Здесь можно вспомнить Карен Бликсен[23], которая писала в своем автобиографическом романе «Из Африки»: «Я была там, где должна была быть». «На вертикали самой себя», — добавила бы французская альпинистка и писательница Стефани Боде.

Для грека жизнь должна протекать на родине. «Одиссея» — это поэма возвращения к самому себе, в себя, в свой дом.

Почему боги согласились отпустить Одиссея, рискуя вызвать тем самым гнев Посейдона? Да потому что Одиссей — самый умный, самый хитрый и самый великодушный из людей. Потому что претенденты на трон разграбляют его царство, и боги устали от этого хаоса. Разрушение Трои уже принадлежит истории. И теперь весь Олимп хочет мира. Слишком уж много было безумия и нервотрепки.

Одиссей отправляется в путь и сразу же попадает в кораблекрушение, первое в длинном ряду катастроф. «Одиссея» — это худший учебник навигации.

Одиссей оказывается у феаков, которые считались посредниками между богами и людьми и обеспечивали связь между ними. Как прогулочные кораблики, только не по Сене, а в высшие сферы, плюс не такие уродливые. У них блаженная жизнь, они плавают меж двумя мирами. Афина делает все, чтобы помочь потерпевшему кораблекрушение Одиссею. Эта «совоокая» богиня устраивает забавную встречу с Навсикаей, дочерью царя феаков Алкиноя. Полуголый Одиссей прячется в кустах, пугает девушек, сопровождавших Навсикаю, которые разбегаются во все стороны, как белые гусыни в католическом монастыре. Но Одиссей нравится Навсикае, потому что произносит перед ней прекрасную речь. Слова соблазняют, напоминает нам Гомер. И некрасивые люди это знают: Серж Генсбур точно читал Гомера! Как одна речь изменила ход Троянской битвы, так другая спасла потерпевшего кораблекрушение Одиссея.

Одиссея ведут во дворец царя, который обещает ему свою помощь. Одиссею дадут корабль и помогут в его возвращении. Алкиной готовит для своего гостя корабль и пир, даже не зная, кто он. Возможно, именно так принимали бы в древнем мире сегодняшних средиземноморских беженцев. Во времена Гомера чужестранцев было мало. Они были редкостью.

Придворный певец поет на пиру о ссоре Ахиллеса и Одиссея. Да ну? Серьезно? О ссоре Ахиллеса и Одиссея? В «Илиаде» об этом ничего не сказано, зато этот эпизод — ключевой в «Одиссее», потому что Одиссей, слушая аэда, понимает, что вошел в историю. Людская память отводит ему свое место. Одиссей чуть не утратил с Калипсо всю свою силу! А тут он обретает уверенность в том, что вдруг стал стал кем-то важным, а ведь до этого чуть вообще не утратил себя.

Певец рассказывает о троянском коне. Одиссей, инициатор этой военной хитрости (о которой в «Илиаде» нет ни слова), не может сдержать слез и тем самым выдает себя. Раз человек плачет, слушая рассказ, значит рассказ о нем! Скажи мне, когда ты плачешь, и я скажу тебе, кто ты… Гомер дает нам потрясающий ключ к самим себе: наша идентичность — в наших слезах. Все мы дети своих печалей. Мы видели Одиссея в слезах у Калипсо. Мы увидим его в слезах, когда он снова поверит в себя. Мы застанем его плачущим на груди Пенелопы. До чего слезлива эта «Одиссея»!

Гомер показывает, что жизнь не сводится к нагроможденью утех. Жизнь — это борьба, о которой мы и поговорим ниже.

Всё надо завоевывать, ничего человек не может снискать просто так, ничем просто так ему не воздастся. Раскрыв себя перед феаками, Одиссей открывается их царю:

Я Одиссей, сын Лаэртов, везде изобретеньем многих

Хитростей славных и громкой молвой до небес вознесенный.

В солнечносветлой Итаке живу я.

(«Одиссея», IX, 19–21)

Наш герой произносит свое имя, имя своего отца и название родного края.

Это античный способ идентификации человека: кто он, откуда, куда направляется.

Вновь обретенная здесь идентичность цементирует троицу происхождения, генеалогии и славы («известные повсюду» хитрости). Здесь сочленяются время, пространство и действие.

По просьбе царя феаков Одиссей начинает рассказ о своих злоключениях, от Трои до пребывания у Калипсо. В этом месте «Одиссеи» Гомер изобретает литературу, как искусство рассказа об уже имевших место событиях, которые останутся в людской памяти.

Этот рассказ закончится только в песни XIII. Волшебный фонарь покажет нам сцены, в которых фантазия будет соперничать с опытом.

Одиссей возвращается с войны. Вот начало рассказа:

Ветер от стен Илиона привел нас ко граду киконов,

Измару: град мы разрушили, жителей всех истребили.

(«Одиссея», IX, 39–40)

Ветер, этот «случай» моряков, заносит итакийского героя к незнакомому народу. Одиссей еще не полностью избавился от своих дум о войне. Он еще охвачен разрушительной энергией Трои. Он разрушает и истребляет, по его собственным словам. Хюбрис еще не иссяк? Скоро это произойдет, потому что «Одиссея» вынашивает в себе магию метаморфозы.

Таинственные царства

Одиссей оказывается на острове Лотофагов, это его первое вторжение в мир ирреального, посвящение в картографию воображаемого, из которой мы уже не вырвемся вплоть до возвращения на Итаку. Одиссей попадает в пространство чудес, примерно как космический корабль из сериала «Звездный путь» — в слоеный пирог параллельных миров.

Лотофаги предлагают членам экипажа отведать плодов «сладкомедвяного» лотоса. Морякам нравится угощение. Но оно таит в себе яд, потому что лишает человека всякой энергии, анестезирует его волю, разрушает его сознание. Оно приучает человека парить в каком-то приятном, но совершенно стерильном полунастоящем. Это как напоминание о том, что нельзя впадать в беспамятство. Некоторые ученые мужи пытались понять, о каком же растении шла речь на самом деле. Но эти ученые не там искали, потому что лотос является метафорой того, что может отвлечь нас от главного. В конце концов, те часы, что мы с вами проводим у цифровых экранов, словно загипнотизированные ими, забыв о своих обещаниях, впустую тратя время, в рассеянности, безразличные к своему расплывающемуся перед клавиатурой телу, напоминает о времени, потерянном моряками Одиссея на этом отравленном острове. В нас проникают щупальца цифрового общества. Они вырывают нас их толщи реальной жизни. Билл Гейтс и Марк Цукерберг — это сегодняшние дилеры лотоса.

У киконов моряки грешат чрезмерностью. У лотофагов они рискуют раствориться в стерильном наслаждении:

Сладкомедвяного лотоса каждый отведал, мгновенно

Все позабыл и, утратив желанье назад возвратиться,

Вдруг захотел в стороне лотофагов остаться, чтоб вкусный

Лотос сбирать, навсегда от своей отказавшись отчизны.

(«Одиссея», IX, 94–97)

В Трое — хюбрис. Здесь — забвение. А между ними — задача оставаться человеком, то есть препятствовать себе, как говорил Камю, чтобы обрести самого себя. И это — путь Одиссея.

Странствие продолжается до острова циклопов. Циклопы — это свирепые существа, «не знающие правды». Они не являются «хлебоядными», то есть они не обрабатывают землю. Им нужно всего лишь наклониться, чтобы собрать плоды этого обетованного царства:

земля там

Тучная щедро сама без паханья и сева дает им

Рожь и пшено.

(«Одиссея», IX, 108–110)

В гомеровской Греции это правило: когда люди пристают к острову, они спешат найти следы земледелия. Оно им указывает на присутствие цивилизации, отделяет цивилизованных людей от диких. Во времена Гомера земледелие, возникшее в период неолитической революции, было еще сравнительно новым изобретением: ему было всего несколько тысяч лет… Гесиод в поэме «Труды и дни» говорит нам, что «скрыли великие боги от смертных источники пищи»[24]. Земледелец должен обнаружить то, что от него было спрятано. Позднее Хайдеггер[25] сравнит поэта с пахарем, потому что и тот и другой призваны производить то, что существует в бесформенном состоянии, в ожидании собственного явления.

Циклоп начинает уплетать моряков Одиссея. А потом запирает остальной экипаж в пещере: десерт подождет…

Одиссей дурачит циклопа, говоря, что его зовут Никто, потом опьяняет своего тюремщика вином, выкалывает ему единственный глаз и сбегает с товарищами из пещеры, спрятавшись — вот это смекалка! — под баранами самого циклопа. И когда собратья циклопа спрашивают, кто его обидел, он отвечает: никто. Это гениальная хитрость, и Гомер тут демонстрирует нам возможно первую игру слов в истории литературы. Одиссей зарабатывает очко в негласном состязании с Христом, который демонстрирует нам все свои добродетели, кроме чувства юмора. Одиссей спасает остатки своего экипажа, снова выходит в море, но совершает одну ошибку. Он начинает смеяться над своей ослепшей жертвой:

Если, циклоп, у тебя из людей земнородных кто спросит,

Как истреблен твой единственный глаз, ты на это ответствуй:

Царь Одиссей, городов сокрушитель, героя Лаэрта

Сын, знаменитый властитель Итаки, мне выколол глаз мой.

(«Одиссея», IX, 502–505)

Тем самым Гомер изобличает тщеславие. Конечно, это меньшее зло, нежели хюбрис, но оно тоже нарушает порядок вещей.

Одиссей своей фанфаронадой совершил грех и вызвал гнев Посейдона, отца циклопа. И теперь моряков будет преследовать гнев этого бога. Длинной цепью катастроф (или, как будут говорить несколько веками позднее, крестным путем) станет отныне странствие Одиссея. Поэма становится моральным кодексом. Но человек всегда может искупить вину своими добродетелями и, что даже лучше, своим умом.

Отныне мы будем переходить от одного несчастья к другому. Посейдон повсюду расставляет свои ловушки. Прежде всего, это — Эолия. Бог Эол делает Одиссею подарок — кожаный бурдюк, который он рекомендует не открывать, что, конечно, тут же и пытаются сделать моряки Одиссея, как только тот засыпает. Плененные в нем ветры вырываются наружу, и на море поднимается буря. Человек, это неисправимое животное, не может удерживать себя в границах, устанавливаемых ему богами.

Пьяный корабль

Затем друг за другом следуют остановки у великанов Лестригонов, которые убивают несколько членов экипажа, и бегство от волшебницы Цирцеи. Цирцея — странная любовница, этакая «роковая женщина». Она преображает своих любовников в зверей, и товарищи Одиссея превратятся в свиней. У Цирцеи боги подвергают людей еще худшей угрозе, чем забвение: угрозе потерять свой человеческий облик. Одиссею удается этого избежать благодаря противоядию, полученному от Гермеса, зелью, которое позволит ему остаться самим собой. Боги всегда где-то рядом. Они готовы прийти на помощь этому «многостойкому» герою. Они дают ему антидот, опасаясь предстоящих ему испытаний.

Одиссей одерживает превосходство над Цирцеей, возвращает своим морякам человеческий облик, но вынужден провести с этой колдуньей целый год, потому что все-таки было бы глупо не провести с ней некоторое время. Представьте, что на одном из островов посреди моря вы повстречались с загорающей там Гретой Гарбо.

Когда товарищи убеждают его продолжить странствие, Цирцея сообщает Одиссею, что его ждут новые испытания. Сначала нужно будет посетить царство Аида, что будет первым схождением Одиссея в ад. Погружение в царство мертвых будет ужасным. Оно начинается со встречи с умершей матерью, которую Одиссей безуспешно пытается обнять. Мертвые неосязаемы, и руки Одиссея смыкаются на пустоте. «У бедных мертвецов, увы, свои печали»[26], — сокрушался Бодлер: наши утешения им не помогут.

На Одиссея надвигается еще одно привидение. Это божественный Тиресий, который пророчествует ему, что после возвращения на Итаку он будет вынужден продолжить свое странствие, нужно будет начать все сначала, еще раз сойти в ад и совершить последнее приношение Посейдону, чтобы окончательно залатать прорехи в занавесе своей судьбы.

В этих стихах обнаруживается сакральное измерение поэмы. Искупает ли Одиссей только свой грех? Или несет ответственность и за своих товарищей? И не берет ли он на себя всю тяжесть человеческих грехов, как несколькими веками спустя сделает один поддавшийся влиянию греческой мысли распятый стоик?

Затем появляются другие тени, более древние: царицы, Титаны, погибшие воины. А вот и Агамемнон! И Ахиллес, который делает ему ужасное признание: он, этот великолепный воин, предпочел бы своей посмертной славе тихую жизнь.

Многим из нас приходится каждое утро, стоя перед зеркалом, задаваться этим старым как мир вопросом: в чем смысл нашей жизни? В обретении известности или в простых радостях жизни? В том, чтобы войти в будущее или в том, чтобы славно провести время в настоящем? В том, чтобы остаться счастливым анонимом или стать Ахиллесом в аду?

Но мы здесь не ради этих вопросов! Мы в аду, во тьме кинозала… Здесь удушливый запах, здесь тревожные видения. Здесь — ужас. И Одиссей возвращается на борт своего корабля, чтобы вернуться к Цирцее, которая перед отправлением дает ему новые советы. Опасайся сирен! Берегись рифов Харибды и Сциллы! Словом, это старая и хорошо знакомая нам песня: не потеряйся, не отклоняйся от своего пути, не впади в забвение! Острова рассеяны по морю, лишь воссоединение спасает.

Следовать линиям жизни

Сначала разберемся с сиренами. Они хотят лишить человека убеждений, сбить его с пути, с его линии жизни.

Их чудовищность коренится не в жестокости. Все гораздо хуже! Они следят за всеми людьми, знают биографию каждого. Они витают вокруг, как прообраз Большого Брата. Они наблюдают за нами, как предвосхищение того кошмара, в котором все мы сегодня с удовольствием и полным согласием барахтаемся: в огромной базе данных собственных жизней, которая содержится в наших цифровых аппаратах и архивируется где-то в планетарном «облаке».

Знаем мы все, что на лоне земли многодарной творится, —

шепчут сирены («Одиссея», XII, 191). Гомер предвидел то, что появится в XXI веке: тотальный контроль, осуществляемый «GAFA»[27]. Напомним, что в «Одиссее» сирены — это птицы, а не водные создания, как их часто ошибочно изображают. Сирены атакуют нас с неба. С неба же за нами наблюдают спутники. Всякая транспарентность — это яд.

Одиссей избегает их чар, привязав себя к корабельной мачте. Затем чудища Харибда, разверстая бездна, и Сцилла, гигантский утес, отнимают жизни еще шести моряков. Гомер изображает ужасающую бурю: как любой грек, он прекрасно знал, что море — это место абсолютной опасности. Переживший шквалы скоростью семьдесят три узла не удивится, что поэт представляет нам ярость морей в виде гидры. Легко вообразить какого-нибудь моряка, вернувшегося после десятибалльного шторма, который, слушая рассказ о Харибде и Сцилле, шепчет себе под нос: «Бывало и похуже».

В заключительном эпизоде истории, поведанной Одиссеем при дворе феаков, Гомер использует последнюю возможность описать неспособность человека совладать с чрезмерностью.

Экипаж корабля высаживается на острове Гелиоса, вершине этой сакральной географии, территории всемогущего бога солнца. В символическом смысле здесь можно увидеть метафору нашей планеты Земля, управляемой Солнцем и оплодотворяемой фотонами. Цирцея предупреждает не прикасаться к богатствам звезды. Одиссей просит об этом своих моряков. Не указывает ли Гомер таким образом своим современникам на то, что человек не должен присваивать себе сокровища Земли, разграблять ее ресурсы и вынуждать делиться благами?

Несмотря на рекомендации, экипаж Одиссея нарушает приказ и закатывает пирушку из быков Гелиоса. Ох уж эти люди! Они неисправимы. А ведь Тиресий говорил Одиссею, как избежать ссоры с Гелиосом:

Будешь в Итаке, хотя и великие бедствия встретишь,

Если воздержишься руку поднять на стада Гелиоса.

(«Одиссея», XI, 110–111)

Все тот же императив, навязчивая идея древних греков: не сворачивать с пути, вести себя хорошо, держаться своего курса. От эпизода с бурдюком Эола до эпизода с быками Гелиоса экипаж каждый раз нарушает приказания и ведет себя глупо, пока Одиссей спит. Сон — это забытье.

«Будьте бдительны», — говорят во время церковной службы греческие мелькиты[28].

Держите душу в напряжении, — рекомендовал Мишель Монтень.

Будьте настороже, — советовал Марк Аврелий.

Эти рекомендации, раздающиеся на протяжении веков, отражают мысль Гомера.

В итоге Гелиос наказывает экипаж корабля, насылая на них бурю.

Это будет последним бедствием, которого избежит Одиссей. Десятью днями позже он прибывает к Калипсо. Мы оказываемся в начале его «Одиссеи» и подхватываем нить повествования первой песни. Круг завершен. Может начинаться возвращение на Итаку.

Что следует вынести из этих первых песней «Одиссеи»?

Жизнь накладывает на нас некоторые обязанности.

И прежде всего не нужно нарушать размеренность этого мира.

А чтобы искупить вину, не стоит отклоняться от своего пути и отступать от намеченных целей.

И наконец, никогда не забывать о живущем в нас человеке, не забывать, откуда и куда мы идем.

Для Одиссея задача проста: вернуться на родину, изгнать узурпаторов. И он прекрасно справится с этой задачей.

Между тщеславным воином, любителем наслаждений, одурманенным поедателем лотоса или блуждающей в Аиде душой есть кое-что общее: все они нарушают одно древнее правило — отклоняются от своего пути.

С песни XIII начинается вторая часть «Одиссеи» — борьба за Итаку.

Феаки, верные своему призванию посредников между богами и людьми, доводят Одиссея до берегов Итаки. Они обещали ему помочь в сложной логистике возвращения. И Одиссей просыпается на Итаке.

Посейдон вымещает свою месть не на Одиссее — убийце своего сына, — а на корабле феаков, превращая его в скалу. Это потрясающий образ, совершенно вагнеровский! Представьте себе этот наказанный корабль — окаменевший монумент, прикованный к поверхности моря.

На современной Итаке, находящейся в Ионийском море, малюсенький островок блокирует узкий пролив, ведущий в естественную бухту. Мне так и видится в нем корабль Одиссея. Посейдон бросает этот корабль-скалу на узком проходе, связывающем мир людей и богов. Проход закрыт намертво. Конечно, Одиссей еще вернется в мир мертвых после возвращения своего царства, но путь к тем чудовищным и дивным островам будет закрыт навсегда. Прощай, магия! Пришло время разума. Добро пожаловать домой, Одиссей, в мир, о котором ты еще будешь сожалеть!

А пока он просыпается на берегу. Голова как в тумане. И снова его настигает типично греческое проклятие незнания, где он находится и что он ищет. Наш герой не узнает свой остров, потому что «сторону всю ту покрыла мглою туманною дочь громовержца Афина» («Одиссея», XIII, 189–191).

Здесь начинается вторая часть «Одиссеи», посвященная возвращению героя. Возвращение себе сладости жизни путем жестокости, восстановления порядка, уничтожения узурпаторов.

Возвращение Одиссея будет прощанием с рассказом о странствиях.

Возвращение царя

«Горе! К какому народу зашел я?», —

жалуется Одиссей («Одиссея», XIII, 200). Ничего не дается человеку легко. Гомер еще раз настаивает на этом: все зарабатывается в упорной борьбе. «В поте лица своего», — будет сказано позднее в Писании. «Ничто и никогда не достигается человеком раз и навсегда, ни сила, ни слабость, ни любовь», — добавит Луи Арагон. И Афина приуготовляет для своего любимца непростое возвращение.

Богиня является Одиссею сначала в наряде пастуха, затем в виде прекрасной женщины и, рассеяв туман, показывает ему Итаку. Она кое-что замыслила. Она поможет Одиссею отвоевать царский дворец:

Буду стоять за тебя и теперь я, не будешь оставлен

Мной и тогда, как приступим мы к делу; и, думаю, скоро

Лоно земли беспредельной обрызжется кровью и мозгом.

(«Одиссея», XIII, 393–396)

Готовится «камбэк» Одиссея! Будет много крови. Но все пройдет тихо. Не стоит возвращаться с фанфарами, как это сделал Агамемнон, жизнью расплатившийся за свое хвастовство. Одиссей будет скорее скромным победителем, чем высокомерным триумфатором. Не будем забывать о губительных последствиях чрезмерности как для отдельной судьбы, так и для публичной добродетели.

План Афины напоминает операцию спецназа. Тайно добраться до места, провести рекогносцировку, идентифицировать врага, наметить путь наступления и, наконец, нанести удар. «Find, fix and finish»[29], — как говорят сегодняшние специалисты по борьбе с повстанцами. Для проведения рекогносцировки Афина наряжает Одиссея в нищего, «чтоб глядел на [него] с отвращеньем каждый» («Одиссея», XIII, 402).

Начинается операция. Одиссей отправляется к своему бывшему свинопасу, верному Евмею, который сохранил привязанность к Одиссею и продолжает следить за его стадами. Свинопас не узнаёт своего хозяина, но достойно принимает его у себя, как и следует принимать чужестранца. Евмей не предал и не забыл хозяина. Но почему Гомер сопровождает его эпитетом «божественный»? Да потому что он остался верен Одиссею и повел себя справедливо по отношению к себе подобному. Это первый человек, которого Одиссей встречает за долгое время, и это первое чистое, непосредственное присутствие предваряет встречу нашего героя с миром людей. Для античного поэта божественно то, что наличествует, в реальном свете, и открывается нам в своей истине.

Одиссей проведет в бедной хижине Евмея некоторое время. Битва за «возвращение царя» начинается именно здесь, в самом низу. Путь от хибары свинопаса до царского дворца будет кровавым. «Одиссея» — это рассказ о возвращении своего достояния и восстановлении порядка. А пока что Гомер показывает нам здесь, в хижине, властитель и слуга заключают прекрасный союз. Сейчас у царя Одиссея в качестве поддержки есть только свинопас. Но это только первый солдат его будущей армии.

Но мы с вами хорошо знаем, что понятие хозяина жизни не сводится к административному положению. Некоторые бедняки ведут себя по-королевски. Это простые, но сильные духом обычные люди, как скажет позднее Джордж Оруэлл. Гомер не смотрит на человечество сквозь жалкую систему координат социально-марксистского понимания жизни, сводящего всё и вся к вопросу об экономическом статусе. Ведь если в качестве инструмента постижения мира довольствоваться разделительной линией между богачом и бедняком, эксплуататором и эксплуатируемым, мы никогда не заметим тех внутренних связей, объединяющих Одиссея и его свинопаса. Они оба, находясь на разных этажах социальной лестницы, принадлежат к одной аристократической расе. А между ними — всякого рода узурпаторы.

Одиссей и свинопас проводят чудесную бессонную ночь. Они рассказывают друг другу разные истории. И люди продолжат сочинять сказки еще две с половиной тысячи лет. А пока что мы имеем дело с романом. Одиссей врет, как дышит. Он рисует эпические картины, бахвалится, но при этом скрывает свое имя.

Некоторое время спустя просвещенный Афиной Телемак возвращается из Спарты и идет к Евмею. Афина расставляет фигуры и сплачивает ряды.

Сын не узнает в бедняке своего отца. Впрочем, он и Афину-то не видит:

не всем нам

Боги открыто являются, —

напоминает Гомер («Одиссея», XVI, 160–161). Какие строки! Одни видят чудеса, а другие нет. Гомер указывает нам на то, что не все мы равны перед судьбой. Одни в фаворе у богов, другие — нет. Одни улавливают мерцание чудесного, другие не замечают его. Одни умеют расшифровывать реальность, другие довольствуются тем, что просто на нее смотрят.

Наконец, Телемак узнает отца. И по щекам сурового воина и его сына бегут слезы. Подготовку плана они заканчивают уже вместе. Они покончат с «многобуйными женихами» («Одиссея», XVI, 271). Одиссей уверяет сына в победе, и Телемак перестает сомневаться:

Сердце мое ты, отец, уповаю я, скоро на самом

Деле узнаешь; и дух мой не слабым найдешь ты.

(«Одиссея», XVI, 309–310)

В это мгновение Телемак становится взрослым и прощается с детством, не прибегая к помощи Зигмунда Фрейда.

Пока Пенелопе не следует знать о возвращении мужа. Она узнает о возвращении сына. Женихи удручены, ведь хитрость их не сработала. И для них небо уже начало хмуриться. В одном учении, проповедующем идею порядка, сказано, что наступит день, когда придет расплата.

Время реставрации

Начинаются сцены возвращения утраченного порядка. Дворец превратится в театр справедливости. Справедливость будет восстановлена жестокостью. Мы видим женихов, уверенных в своей правоте, вульгарных, похабных. Гомер часто пишет о «дерзком неприятном гаме». Такое сборище маркизов ведь нам уже знакомо, правда? Это универсальный образ амбициозности и посредственности. Они уверены в своей правоте. Весь этот шум — эхо мерзости, и теперь, две с половиной тысячи лет спустя, всем совершенно ясно, что существует пропорциональное соотношение между вредоносностью какой-нибудь общественной группы и уровнем шума, которого она достигает, чтобы заявить о том, что считает своим триумфом.

Все женихи, возглавляемые Антиноем, по очереди смеются над Одиссеем. Над ним смеются служанки, его грубо отталкивают, в том числе один нищий.

В сложном и непредсказуемом мифологическом мире принадлежность к определенному классу не определяет значение человека. И цари и оборванцы могут выказывать одинаковую посредственность или благородство. Человек не является человечным по рождению, слуга не обладает монополией на невинность, как и господин — монополией на благородство души. Мир Гомера далек от эссенциализма[30]. Он похож на действительность: в нем все пересекается.

Даже Пенелопа не узнаёт мужа, облаченного в тряпье. Прошло двадцать лет. Афина слишком опытна в деле метаморфоз, чтобы кто-то смог узнать Одиссея. Преданная Пенелопа лишь немного взволнована тем фактом, что этот нищий упомянул ее мужа. Она хочет верить, что тот жив, тогда как все остальные надеются, что мертв.

Старый пес Аргос узнаёт своего хозяина и умирает пораженный ударом молнии. А также одна служанка, омывающая ноги этого нищего, замечает шрам, оставшийся у ее хозяина после охоты. Свинопас, собака, служанка: возвращение царя окружено более чем скромными почестями. Их социальная принадлежность не важна. Они будут триумфаторами, потому что они на стороне порядка. Гомер проявляет здесь свой гений романиста, предвосхищая победу того, у кого нет ни чинов, ни званий.

От Пенелопы требуют решения. Эти негодяи подгоняют ее. Она должна выбрать себе мужа среди этих отвратительных воздыхателей. Ее уловка с саваном была раскрыта. Эта история хорошо известна и уже давно стала частью мирового достояния женских хитростей. Долгое время она утверждала, что нужно подождать: когда она закончит ткать свой саван, тогда и выберет себе мужа, но каждую ночь Пенелопа втайне распускала сотканное.

Афина подсказывает Пенелопе устроить соревнование по стрельбе из лука, победитель которого и получит ее руку:

Слушайте все вы, мои женихи благородные: дом наш

Вы разоряете, в нем на пиры истребляя богатство

Мужа, давно разлученного с милой отчизною; права

Нет вам на то никакого; меня лишь хотите принудить

Выбрать меж вами, на брак согласясь ненавистный, супруга.

Можете сами теперь разрешить вы мой выбор. Готова

Быть я ценою победы. Смотрите, вот лук Одиссеев.

(«Одиссея», XXI, 68–74)

То, что женихи принимают за воздаяние своему терпению, станет их отходной молитвой. Этот лук станет орудием побоища.

Читатель это знает. Поэт его уже просветил. Читатель — на стороне богов. Соревнующиеся должны натянуть на лук Одиссея тетиву и выпустить из него стрелу, которая одним махом должна пролететь сквозь двенадцать колец, не задев их.

Телемак начинает, но по условному знаку отца, которого по-прежнему никто не узнал, оставляет эту затею. Женихам недостает силы. Тогда Одиссей, открывшись Евмею, дает ему последние инструкции. Двери дворца закрываются, как в мышеловке, из арсенала достается оружие, вырабатывается план действий.

Затем Одиссей под шутки окружавших его изменников берет лук, натягивает тетиву, пускает стрелу сквозь кольца и празднует победу.

«Луку имя жизнь, а дело его — смерть», — писал Гераклит. Для человека античности, как и сегодня еще для некоторых из нас, лук является философским символом. Это оружие Аполлона. А поэт Орфей в качестве мирного лука использует лиру… Лук и лира: один помог восстановить порядок — значит, другая может аккомпанировать песням. У Гераклита лук символизирует единство противоположностей. У Одиссея он иллюстрирует стремление к цели, верность своему пути и напряженную, как тетива, жизнь в течение последних двадцати лет. Одиссей не является человеком вечного возвращения, это человек возвращения величавого.

Женихи поражены увиденным. Этот убогий нищий выиграл состязание:

И никто из гостей многочисленных пира

Вздумать не мог, чтоб один человек на толпу их замыслил

Дерзко ударить и разом предать их губительной Кере.

(«Одиссея», XXII, 12–14)

Одиссей сбрасывает свои лохмотья и вспрыгивает, «держа свой колчан со стрелами и лук, на высокий двери порог» («Одиссея», XXII, 2–3).

Сцены насилия, как молнии, постоянно возникают в ходе поэмы. «Одиссея» — это морской рассказ, прерываемый конвульсиями, все его линии сходятся к этой запущенной Одиссеем стреле. Гомер ускоряет повествование, как в кино: Одиссей действует. Дворец недостойных оргий превращается в помост казни. Празднику изменников пришел конец.

Разбушевавшиеся Одиссей и Телемак убивают всех женихов одного за другим, начиная с их предводителя Антиноя, который получает стрелу в голову.

Гомер снова блистает уже отточенным в «Илиаде» искусством описания бойни. Дорогие читатели, ни одна деталь не будет опущена! Уведите детей от экранов! Можно подумать, что опять начинается то буйство, которое сделало виновными людей под Троей. Летят головы. Гомер преподносит нам описание пыток Мелантия. Служанки повешены:

поднялся ужасный

Крик; был разбрызган их мозг, был дымящейся кровью их залит

Пол.

(«Одиссея», XXII, 308–309)

Один из женихов, Леодей, бросается Одиссею в ноги, моля его о пощаде. Одиссей перерезает ему горло. Здесь тем родителям, которые хотели бы назвать своего сына Одиссей (мне кажется, это имя сейчас довольно популярно[31]), следовало бы порекомендовать подумать дважды. Жалость у нашего героя отсутствует напрочь.

Но действительно ли здесь идет речь о возвращении хюбриса? Гомер описывает нам не ярость, а «гения смерти». Внимание: скорый суд — не то же самое, что дьявольская жестокость. В античной мысли предательство считается одним из наихудших пороков. В конце концов, Одиссей всего лишь восстанавливает свои утраченные права, причем с благословения богов. Да и потом, ничто не может сравниться с неистовством Ахиллеса или того же Диомеда.

Сладость возвращения

Затем наступает ночь любви Одиссея и Пенелопы. Годы не изменили ни красоты Пенелопы, ни страсти Одиссея. Поэма вообще относится к времени с недоверием. Одиссей обо всем рассказывает Пенелопе. Перед нами проходит бесчисленное число образов: чудовища, колдуньи, бури, схождение в ад, песни сирен, драма на острове Гелиоса. Вот так, в нескольких стихах, резюмируются годы его отсутствия. Вся эта ситуация похожа на водевиль. Представьте себе человека, опоздавшего к своей жене на пару десятков лет и представляющего ей подобные извинения: «Прости, дорогая, меня задержал циклоп»! Даже Фейдо[32] не осмелился бы на такое.

Пенелопа выслушивает его рассказ. Тут на голову Одиссея могло бы свалиться еще одно несчастье: а вдруг она ему не поверила бы! Это могло бы стать худшим кошмаром Примо Леви[33], вернувшимся из нацистского концентрационного лагеря: представьте, что ему никто не поверил. Тут и источник меланхолии Шабера[34]: он возвращается из Эйлау, но жизнь в Париже изменилась до неузнаваемости, он ничего не узнает, а его не узнает жена. Одиссей возвращается в мир узурпированный, но подобный тому, каким он был. История не ускорила свой бег. И реставрация оказалась возможной.

Одиссей не смирился с тем, что власть ускользнула из его рук. Его совершенно не волнует этот популярный припев XXI века: «Мир меняется! Это нужно принять!» В античном мире никто не навязывает себе эту «унизительную необходимость идти в ногу со временем», как говорит Ханна Арендт[35].

Ночь с Пенелопой не без иронии напоминает нам о том, что «Одиссея» — всего лишь серия приключений, пережитых мужчинами ради женщин. Они всегда были здесь, за кулисами этого спектакля. И не символизирует ли саван Пенелопы наши судьбы, что без конца ткутся и распускаются? Афина помогает Одиссею, Калипсо пленяет его, Пенелопа держит путчистов на расстоянии. Прекрасная Елена становится причиной Троянской войны, волшебницы расставляют ловушки, ужасные дочери Посейдона и Геи, Харибда и Сцилла, пожирают моряков. Мужчина полагает, что это его приключения. На самом же деле им манипулирует женщина. Женщины не стремятся стать ровней мужчинам, ведь они превосходят их.

Одиссей мог бы стать бессмертным у Калипсо (она умеет обманывать время), мог бы забыть о времени у Цирцеи или у лотофагов. Но он предпочитает вернуться в неудержимое время простых смертных, предпочитает ясный ум и твердую память. Ведь предлагаемое Калипсо бессмертие означает погружение в пучину забвения, тогда как ночь с Пенелопой возвращает Одиссея на гребень волны. Он обретает утраченное время, но Альбертина не исчезает[36].

Много с тобой, Пенелопа, доныне мы бед претерпели

Оба: ты здесь обо мне, ожидаемом тщетно, крушилась;

Я осужден был Зевесом отцом и другими богами

Странствовать, надолго с милой отчизной моей разлученный.

Ныне опять мы на сладостном ложе покоимся вместе.

Ты наблюдай, Пенелопа, за всеми богатствами в доме,

Я же потщусь истребленное буйными здесь женихами

Все возвратить: завоюю одно; добровольно другое

Сами ахейцы дадут, и уплатится весь мой убыток.

Надобно прежде, однако, наш сад плодовитый и поле

Мне посетить, чтоб увидеть отца, сокрушенного горем.

(«Одиссея», XXIII, 350–360)

«Увидеть отца»… Поэма заканчивается на этой высокой ноте: нужно восстановить сыновние связи. Все мы где-то берем свое начало. Последняя миссия Одиссея — явиться перед своим отцом. Он отвоевал свое пространство, свою Итаку. Теперь ему нужно примириться со временем: вспомнить о своем происхождении. В античной мысли мы все откуда-то и от кого-то происходим. Современное царство индивидуализма с его догмой, сводящей нас к самогенерирующимся монадам без предков и корней, еще слишком далеко.

Сладостней нет ничего нам отчизны и сродников наших, —

уже говорил Одиссей феакам («Одиссея», IX, 34).

Теперь он может осуществить свою мечту и увидеть своего старого отца.

Рассказом о «тринадцати грушах оцветившихся, десяти отборных яблонях и сорока смоковницах» («Одиссея», XXIV, 340–341) Одиссей заставлает Лаэрта, все еще сомневающегося, поверить в то, что перед ним действительно его сын. Так и Пенелопа с помощью загадки о супружеской постели, стоящей на оливковой ноге, убеждается, что перед ней ее супруг.

Гомер призывает деревья в качестве символических свидетелей истины.

Растущее из земли не врет.

Надежда на успокоение

А может быть, мы ошибаемся, полагая, что Одиссей обрел полноту бытия? В «Необратимости и ностальгии» Янкелевич утверждал обратное[37]. По его мнению, Одиссей не был удовлетворен своим возвращением, и новые приключения, предсказанные ему божественным Тиресием, подтверждают неотступное беспокойство странника, чье существование навсегда отравлено страстью к дороге!

«Что это за беспокойство, толкающее островитянина за пределы своего острова и буржуазного счастья?» Может быть, это беспойкоство самого Янкелевича, его собственная травма не дают ему смириться с тем, что Одиссей вернулся навсегда?

Поэма заканчивается.

Женихи отправлены в ад. Затем Афина, следуя советам Зевса, подавляет восстание жителей Итаки. Подумайте только! Могла ведь разгореться война! Но богиня восстанавливает мир. Вся надежда богов только на нее, на возвращение порядка, и «Одиссея» заканчивается согласием и восстановлением «прежних времен».

В этом и заключается триумф Одиссея: сначала восстановление прежнего положения дел, а потом уже приветствие того, что будет дальше. Последние слова «Одиссеи» — это «долговременное соглашение». А незадолго до этого Зевс нашептал на ухо Афине, как унять распри людей:

горькую смерть сыновей их и братьев

В жертву забвению мы предадим; и любовь совокупит

Прежняя всех; и с покоем обилие здесь водворится.

(«Одиссея», XXIV, 484–486)

Зевс таким образом призывает к восстановлению старого порядка, а Гомер указывает нам на одну добродетель, столь благоприятную как для отдельных людей, так и для общества, — забвение.

Если человек замаринует себя в своих печальных мыслях, меланхолия отравит его. То же самое в отношении общества: если общество будет жить лишь памятью о своих распрях и постоянно требовать от кого-то покаяния, гармонии в нем не будет.

Отныне, принеся последнюю жертву Посейдону, Одиссей, наконец-то, может насладиться счастьем:

И смерть не застигнет тебя на туманном

Море; спокойно и медленно к ней подходя, ты кончину

Встретишь, украшенный старостью светлой, своим и народным

Счастьем богатый. Вот то, что в Аиде сказал мне Тирезий.

(«Одиссея», XXIII, 281–284)

Этого Одиссея мы не увидим.

Итак, мы возвратились на Итаку. Мы наблюдали лучшее восстановление порядка из всех возможных: человек вернул себе часть самого себя.

Герой восстановил порядок прежних дней, нарушенный человеческим высокомерием. Грех, расстроивший гармонию мира, искуплен.

Благодаря Одиссею забыто буйство «Илиады» и той войны, во время которой люди втянули в свое неистовство и богов, и воду, и огонь — целый космос. Одиссею пришлось много бороться, потому что ничего в этом мире не дается легко, ни блага́, ни права.

Закрывая «Илиаду» и «Одиссею», мы должны помнить, что фурия войны не спит, она дремлет. Ее угли продолжают тлеть. Она всегда готова проснуться. Так что было бы неразумно почивать на лаврах мира.

Как объяснить тот факт, что эта поэма, которой уже две тысячи лет, кажется нам написанной вчера? Шарль Пеги так сформулировал эту загадку: «Гомер этим утром как новый, и, возможно, ничто так не старо, как сегодняшняя газета»[38].

Мы и через тысячу лет будем зачитываться Гомером. Сегодня в этой поэме мы находим то, что поможет понять нам те изменения, которые потрясли наш мир в XXI веке. Речи Ахиллеса, Гектора и Одиссея яснее аналитики всевозможных экспертов, этих техников невразумительного, прячущих свое незнание в тумане усложненности.

Гомер же довольствуется нахождением неизменных величин человеческой души.

Поменяйте шлемы и туники, замените колесницы гусеничными танками, корабли — подлодками, а городские стены — стеклянными небоскребами. Все остальное будет неизменно. Любовь и ненависть, власть и подчинение, желание вернуться домой, утверждение и забвение, искушение и постоянство, любопытство и храбрость. Ничего не меняется на нашей Земле.

У сегодняшних богов другие лица, у народов — лучше оружие, количество людей увеличилось, а Земля уменьшилась.

Но у каждого из нас в душе есть своя внутренняя Итака, которую порой нам хочется отвоевать, порой — хотя бы снова достичь ее, но чаще всего — сберечь.

И всем нам угрожают новые Троянские войны. У Трои может быть много имен; боги всегда где-то рядом и готовят новый поход. Это не значит, что люди прокляты и обречены все время сражаться друг с другом. Это значит, что история не закончена.

И чтение Гомера должно подтолкнуть нас к сохранению всеми силами этого «долгосрочного договора» из конца «Одиссеи», чтобы гнев Ахиллеса никогда не смог пробудиться.

Надеюсь, что «совоокая богиня», музы и боги сумеют нам дать правильные советы и вдохновить нас на правильный выбор. Пришло время вновь взойти на корабли и куда-то отправиться или вернуться домой, по дороге избегая встреч с волшебницами.

Герои и люди

Типажи и фигуры

Когда мы плаваем по гомеровским волнам, у нас в ушах раздаются странные, но красивые, как забытые цветы, слова: слава, отвага, мужество, неистовство, судьба, сила и честь. Агенты зародившегося менеджерского языка еще не успели их запретить. Но дело не за горами.

Наше спасение в наших руках, а не в слабости духа! —

говорит Гомер устами одного из своих воинов («Илиада», XV, 741).

Какое место должны занимать эти неуместные в нашем обществе индивидуального благосостояния и коллективной безопасности концепции? Или они уже навсегда заброшены на бабушкин чердак?

Часто можно услышать следующее: «Античные языки — это мертвые языки». А мысли, высказанные на них, тоже?

И хуже всего то, что где-то в глубине этого археологического пласта забыто одно из прекраснейших слов: героизм. А ведь он в этих поэмах всегда на первом плане.

«Илиада» и «Одиссея» — это песни преодоления самого себя.

Над головокружительными сражениями, реками слез и амброзии, над летящими поверх крепостных стен торжественными речами, нежными напевами в альковах, над человеческой любовью, по силе равной любви богов, и самими богами, такими же смешными порой, как и люди, над дикими чудовищами в глубине пещер и над побережьями, где живут нимфы, возвышается одна недвижная фигура — фигура героя.

Его метафизическая сила питала все европейские культуры.

И продолжает озарять наше коллективное бессознательное.

Каждая эпоха порождает нового героя, призванного воплотить ценности своего времени.

И тогда эта вечная фигура становится социальным прототипом.

Кто этот вооруженный человек? Для борьбы с ужасами этого мира, с трагедией жизни и переменчивостью удачи у него есть только меч и хитрость. Вдохновляет ли еще нас этот герой Трои? Пугает ли? Чужд ли он нам или это наш брат? Может ли он чему-то нас научить, нас, променявших античные ценности на бытовой комфорт?

«Процветание» и «комфорт» — вот горизонт, который открывает перед нами герой (довольно серенький) нашего времени Марк Цукерберг. Изобретатель новой версии нарциссовой лужи (Facebook) заявил об этом в своей речи перед студентами Гарвардского университета. Этому торговцу цифровым счастьем стоило бы противопоставить Ханну Арендт, согласно которой каждый человек может извлечь для себя пользу из образа какого-нибудь гомеровского героя. Герой — это образец, символ определенной добродетели, эталон, позволяющий измерить собственное значение. В зависимости от склонностей каждый может узнать себя в том или ином герое. Сторонники грубой силы выберут Аякса; любители благородной нежности — Гектора, тактики — Одиссея, приверженцы отцовской любви — Приама, а неопределившиеся умы — Патрокла. Я же, посвятив одну часть своей жизни алкоголю, а другую — покорению городских крыш, вижу себя в Эльпеноре, который погиб, упав пьяным с крыши дома Цирцеи.

Нам нравится отождествлять себя с греческими героями, потому что никто из них не совершенен: эпоха далекого и абстрактного монотеистического Бога еще далеко, боги еще могут ошибаться, иметь привязанности, рисковать своей репутацией.

Греки так любили отдавать себе подробный отчет в том, что происходит вокруг них, что даже в божественном видели недостатки! Боги не избегают критических замечаний Гомера. Например, Афродита и Афина могут вцепиться друг другу в волосы, как две торговки селедкой в Афинах.

В блеске чудес всегда виднее предел вещей.

И это делает Гомера близким и понятным.

Сила и красота

Герой Гомера характеризуется силой. Мужество — главное его достоинство. Оно помогает ему действовать и достигать цели. В гомеровском мире нет деяния без мощи. Иначе все ограничивалось бы одними намерениями. Герой всегда идет вперед, как хищник, он рожден для войны и движения.

Но физическая сила, будь она признаком знатного происхождения или приобретенной в пылу сражений, слишком ценна, чтобы растрачивать ее попусту. В начале «Илиады» гнев Ахиллеса выдает в нем человека, безнадежно зацикленного на своей обиде. От обиды он переходит к неистовству. Ахиллес не может претендовать на вступление в пантеон настоящих героев. Чрезмерность и пагубное промедление этого полубога не делают его примером.

Нередко можно видеть, как герой хвалится своей жестокостью и тут же падает, сраженный копьем. В античном мире слепая сила не является недостатком. Сегодня же она нас пугает, мораль не одобряет ее, культура презирает, а право осуждает.

Други, вперед! ободритесь, трояне, бодатели коней!

Ранен славнейший аргивец; и он, уповаю, не может

Долго бороться с стрелою могучею, ежели точно

Феб сребролукий меня устремил из пределов ликийских! —

кричит сын Ликаонов, попав стрелой в Диомеда («Илиада», V, 102–105).

А Гектор бахвалится перед Аяксом:

Знаю довольно я брань и кровавое мужеубийство!

Щит мой умею направо, умею налево метать я, —

Жесткую тяжесть, — и с нею могу неусталый сражаться;

Пеший, умею ходить я под грозные звуки Арея;

Конный, умею, скача, с кобылиц быстроногих сражаться.

(«Илиада», VII, 237–241)

Помимо силы у гомеровского героя есть еще красота. Его доблесть пропорциональна его великолепию. Греки видели связь между физической силой, нравственными ценностями и совершенством черт. Древнегреческое выражение «калос кагатос»[39] свидетельствует о том, что мужество рождается от красоты. Лицо человека являлось отражением его внутренней гармонии. Если мы красивы, значит и мужественны, утверждала логика того времени. Спросите об этом у пантер, тигриц или львиц, они не будут вам возражать.

Гектор упрекает Париса в отказе от сражения с Менелаем. Его юная красота не может должным образом скрыть его бессилие:

Видом лишь храбрый, несчастный Парис, женолюбец, прельститель!

…………………………….

Слышишь, смеются ряды кудреглавых данаев, считавших

Храбрым тебя первоборцем, судя по красивому виду.

Вид твой красен, но ни силы в душе, ни отважности в сердце!

…………………………….

Были б не в помощь тебе ни кифара, ни дар Афродиты,

Пышные кудри и прелесть, когда бы ты с прахом смесился.

(«Илиада», III, 39–55)

Забвение и слава

Главная задача греческого героя — снискать себе доброе имя. Можно умирать спокойно, если последующие поколения будут о тебе вспоминать. Греки понимали абсурдность жизни: не успев родиться, мы движемся к смерти, живем слишком быстро. В этом коротком временном интервале между небытием до и небытием после есть не так много времени для совершения поступка, для хорошей жизни и прекрасной смерти.

Поэтому слава является самым коротким путем к коллективной памяти.

Гомер проложил этот путь для некоторых героев: несмотря на усилия некоторых деятелей образования по саботажу этого культурного наследия, мы все еще говорим об Аяксе, Диомеде, Ахиллесе и Менелае. Они все еще с нами. Они среди нас. Мы их не забыли благодаря этой поэме:

Но не без дела погибну, во прах я паду не без славы;

Нечто великое сделаю, что и потомки услышат! —

уверяет себя Гектор перед сражением с Ахиллесом («Илиада», XXII, 304–305). А ведь Гектор — самый человечный из всех героев, самый разумный и лучше всего приспособленный к нормальной человеческой жизни. Мольба Гектора была услышана. Бьюсь об заклад, что некоторые из моих читателей носят его имя.

Если высшая цель — это коллективная память, значит, главный враг — забвение. Смерть не так важна, она придет в любом случае. Война не так важна, ее нельзя избежать. Физическое страдание не так важно, это общий удел. Но древний грек боится безвестности. Гибель в море — наихудший вид смерти. Море поглощает вас, окутывая вуалью молчания.

Греческий героизм не может удовлетвориться театральным эффектом, он рассчитывает на вечную память. Блеск подвига без памяти будущих поколений — это как разрыв петарды в пустоте.

Когда Телемак встречает Нестора и просит его рассказать ему об отце, этот старый боевой товарищ Одиссея дает ему ключ к успеху:

Так и тебе, мой возлюбленный друг, столь прекрасно созревший,

Должно быть твердым, чтоб имя твое и потомки хвалили.

(«Одиссея», III, 199–200)

Пенелопа тоже не столько опасается смерти своего сына, сколько его бесславной гибели:

Ныне ж и милый мой сын не со мною; бесславно умчали

Бури отсюда его.

(«Одиссея», IV, 727–728)

Даже Афина озабочена этим и выводит Телемака из его детского оцепенения:

тебе же

Быть уж ребенком нельзя, ты из детского возраста вышел;

Знаешь, какою божественный отрок Орест перед целым

Светом украсился честью, отмстивши Эгисту, которым

Был умерщвлен злоковарно его многославный родитель?

(«Одиссея», I, 292–296)

Ханна Арендт видела в славе (kleos) возможность для людей достичь некоторой степени божественности, возможность быть включенным в пантеон человечества. Сцены битв в «Илиаде», сцены литературного героизма, обладают исключительным значением. Они открывают возможность избежать идиотизма настоящего, абсурдности человеческого положения, хрупкости его существования. Когда вы встаете под знамена, вам остается одно — чтобы будущие поколения вспоминали о вас.

Остаться в людской памяти

Но есть кое-что похуже непопадания в Историю: забвение самого себя. Одиссей попытается убежать от чудовищ и волшебниц, желающих сбить его с пути. «Одиссея» — это трактат о побеге. Нужно освободиться от объятий Калипсо, предлагающей ему стать богом (тогда он забыл бы о том, что он — человек), убежать от лотофагов, раздающих на одинокой скале наркотики (он забыл бы о человеческих страданиях), убежать от завораживающих сирен (он забыл бы, что человек должен быть воздержанным) или Цирцеи, превращающей своих любовников в свиней (он забыл бы свой облик).

В одном эпизоде «Одиссеи» дается проекция земного существования на человеческую память. Одиссей оказывается на пиру царя феаков. Не зная о присутствии Одиссея, аэд рассказывает о его конфликте с Ахиллесом. Из уст барда Одиссей слышит свою собственную историю. Это момент изобретения греками литературы! Ведь литература — это разговор об отсутствующих! Одиссей вошел в историю. Он преодолел реку забвения. Стал частью памяти. Получил свое законное место в космосе среди звезд и планет, которые де-факто обладают бессмертием.

Позднее греки классического периода найдут другой способ войти в бессмертие: через строительство городов, создание произведений искусства, изобретение политических систем и законов, которые будут рассматриваться как совершенные, а значит, как нетленные. В некоторых азиатских традициях появятся мифы о перевоплощении, призванные избавить человека от ощущения, что он на этой земле всего лишь мимолетная тень. Затем возникнут иудейские и христианские монотеистические сказки, лечащие эту тревогу обещанием рая каждому, даже самому негероическому человеку — и ему-то как раз в первую очередь: «Блаженные нищие духом, ибо их есть Царствие небесное». Заповеди блаженства являются полной противоположностью греческого учения о героизме.

В наше время герой совсем непохож на Одиссея. В течение двух тысячелетий христианство, не столь давно принявшее философию равенства, превозносило не сильного воина, а слабого человека. Общество производит героев, похожих на него самого. В западном обществе XXI века этого звания достойны мигранты, отцы семейств, жертвы притеснений, нищие. Ахеец, въехавший на своей колеснице в Париж 2018 года, был бы немедленно арестован. Ничто так не вечно, как фигура героя. Ничто так не эфемерно, как его воплощение.

Ханна Арендт, одержимая историей, то есть включением человеческих деяний в плоть времени, приветствует выбор греков следующими замечательными словами из «Кризиса в культуре»: «Однако если смертным удавалось сообщить своим произведениям, деяниям и словам некоторую длительность и задержать их гибель, то эти вещи, по крайней мере в какой-то степени, тоже входили в мир непреходящего и обживали его, а сами смертные находили себе место в космосе, где все, кроме людей, бессмертно. Способностью, позволявшей людям этого добиваться, была память»[40].

В эпоху непосредственности эти слова звучат несколько странно. Культ настоящего находится в оппозиции к желанию вписывать свои поступки в длинное время. Античный грек — это не человек эпохи Цукерберга. Он не хочет прилипнуть к экрану-зеркалу, как насекомое — к лобовому стеклу настоящего. Социальные сети — это предприятия по автоматической дезинтеграции памяти. Как только ваш пост опубликован, образ уходит в небытие. Новый Минотавр интернета опрокинул сам принцип нетленности. Полные иллюзий собственной видимости, мы поглощаемся цифровой матрицей, напоминающей огромный желудок. Древнегреческому герою интернет не нужен. Он предпочитает не постить, а рубить.

Этот древний грек, ради славы готовый разграбить какой-нибудь город, кажется нам чудовищем. В нашем западном мире XX века героизм еще обладал евангельской ценностью. Он предполагал жертвование жизнью ради чего-то внешнего по отношению к нашему собственному телу. В XXI веке западный героизм заключается в демонстрации своей слабости. Героем будет тот, кто пострадает от притеснений. Амбиции сегодняшнего героя — быть жертвой!

Задачей гомеровского героя было стать лучше всех.

А как христианское предписание современных демократий говорит нам, что все — лучшие.

Хитрость и ораторское искусство

Дикая сила — не единственная характеристика героя. Есть еще одна добродетель — «ме́тис», что-то вроде смеси мудрости и красноречия. Одиссей одергивает Евриала, молодого наследника, присутствующего на пиру у феаков:

Боги не всякого всем наделяют: не каждый имеет

Вдруг и пленительный образ и ум и могущество слова;

Тот по наружному виду внимания мало достоин —

Прелестью речи зато одарен от богов; веселятся

Люди, смотря на него, говорящего с мужеством твердым

Или с приветливой кротостью; он украшенье собраний;

Бога в нем видят, когда он проходит по улицам града.

Тот же, напротив, бессмертным подобен лица красотою,

Прелести ж бедное слово его никакой не имеет.

(«Одиссея», VIII, 167–175)

Да, вот так вот, чтобы стать героем, недостаточно размахивать среди врагов обнаженным мечом. Нужно еще уметь поднять всех на бой.

Одиссей, несмотря на свою физическую силу, еще и немалый хитрец. Он обходит расставленные ловушки благодаря своему искусству произнесения двусмысленных речей. Как главный дипломат, он всегда готов солгать, переодеться, использовать любую другую стратегию. Его героизм заключается в симбиозе силы и ума. Эта наука происков в общем и целом поощряется богами, и в частности Афиной. Она питает к Одиссею почти материнские чувства.

Когда Одиссей высаживается на Итаку и встречает облачившуюся в пастуха Афину, он по-прежнему не желает раскрывать свое имя. Этот «многохитростный муж», как всегда, врет. И богиню охватывает насмешливая нежность к этому «терпеливому герою», мастеру скрытности:

Должен быть скрытен и хитр несказанно, кто спорить с тобою

В вымыслах разных захочет; то было бы трудно и богу.

Ты, кознодей, на коварные выдумки дерзкий, не можешь,

Даже и в землю свою возвратясь, оторваться от темной

Лжи и от слов двоесмысленных, смолоду к ним приучившись;

Но об этом теперь говорить бесполезно; мы оба

Любим хитрить. На земле ты меж смертными разумом первый,

Также и сладкою речью; я первая между бессмертных

Мудрым умом и искусством на хитрые вымыслы.

(«Одиссея», XIII, 291–299)

Любопытство

Одиссей добавляет в колчан героя самую острую стрелу — любопытство.

Европейский ум определяется способностью решать любую ситуацию на месте. Древние греки называли это словом «кайрос»[41], то есть искусством пользоваться случаем и принимать ясное и ответственное решение. История не забудет, как жители Гордиона предложили Александру Македонскому развязать гордиев узел. Царь Македонии вынул меч и ничтоже сумняшеся разрубил этот узел, оставив нам великолепную иллюстрацию своей способности суждения.

Помимо этого искусства мгновенного преодоления всякого яда сомнений, европейский ум обладает еще одной добродетелью. Она воплощается в Одиссее и могла бы называться жаждой познания. Одиссей не только капитан корабля, терпеливый оратор, любовник волшебниц и верный муж. Он еще и исследователь, который не может устоять от того, чтобы пройти мимо загадки. И если кораблекрушение предоставляет ему такую возможность, он попытается раздвинуть завесу тумана. «Одиссея» — это исследовательский трактат. Все эти острова Эгейского моря таят в себе свой секрет, богатство, надежду или угрозу. Каждый является отдельным миром. «Одиссея» — плавание по этим мирам.

И миры эти полны опасностей. Древние греки плавали по скалистому и пенному архипелагу, объятые ужасом:

Горе! К какому народу зашел я! Здесь, может быть, область

Диких, не знающих правды, людей, иль, быть может, я встречу

Смертных приветливых, богобоязненных, гостеприимных, —

жаловался Одиссей, прибыв на Итаку («Одиссея», XIII, 200–202).

Можем ли мы понять эту тревогу перед неизведанным, мы, превратившие мир в некое общее пространство и давшие Земле это детское название «наша планета»? Можем ли мы во времена кругосветных путешествий без остановок и грез о вселенском человечестве понять их ужас? Можем ли мы представить себе, что каждая морская миля Одиссея заставляет его открывать двери неизвестных домов и проникать в грозящие опасностью помещения?

Тем не менее Одиссей не колеблясь идет вперед. Он противопоставляет неизведанному свое любопытство. Будь то на острове циклопов или на острове Цирцеи, он смело шагает вперед. Он хочет все увидеть своими глазами и, взяв в руки меч, стремится познать неизвестное. Когда моряки просят его не удаляться от приставшего к берегу корабля, он кладет на плечо свой бронзовый с серебряными заклепками меч, надевает лук и говорит, что хочет на все посмотреть сам, потому что его толкает к этому необходимость.

Правда, иногда ему помогает «совоокая богиня» или мастер на все руки Гермес, который служит ему чем-то вроде ангела-хранителя. Но больше всего его подгоняет желание познания. Одиссей изобретает познание ради познания, монополией на которое будут потом обладать европейцы.

Позднее дух приключений доведет их до крайних пределов Земли. Этому поспособствуют Васко да Гама, Давид Ливингстон, Клод Леви-Стросс, Жан Руш, Жак-Ив Кусто, Герман Буль, Жан-Батист Шарко и Магеллан. Вдохновленные Одиссеем европейцы избороздят весь мир. Более того! Они первыми проявят интерес к другому. Из нашего небольшого полуострова выйдут гуманитарные науки: этнология, антропология, история искусства, лингвистика. Все эти методы наблюдений и открытий служат пониманию другого. «Оксидентализм» ведь на Востоке так и не придумали.

Одиссей показал нам путь.

Оставалось просто исследовать все остальное.

Одиссей — это наш разведчик.

Упорство и отречение

Наконец, герой умеет отказываться. Мы, несчастные смертные, жадные до почестей и лавровых венков, пренебрегаем одним сокровищем: тихой, простой и мирной жизнью. Той, что находится прямо здесь, под нашим носом, той, чью ценность мы измеряем той пустотой, которую она оставляет, ускользая от нас. Когда она у нас есть, мы ее не замечаем. Когда мы ее теряем, мы начинаем ее оплакивать.

Эту благообразную жизнь Одиссей описывает царю феаков в нескольких строках:

Я же скажу, что великая нашему сердцу утеха

Видеть, как целой страной обладает веселье; как всюду

Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая; как гости

Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом

Пышно покрытыми; как из кратер животворный напиток

Льет виночерпий и в кубках его опененных разносит.

Думаю я, что для сердца ничто быть утешней не может.

(«Одиссея», IX, 5–11)

Иногда даже самый геройский герой допускает, что нет ничего «превыше жизни». «Нет ничего превыше жизни, нет ничего превыше жизни», — сегодня это кому-нибудь напомнило бы пляжный шлягер прошлого века… Но до того, как стать шлягером, это было мыслью Ахиллеса, когда он, все еще обиженный, отказывался вступить в сражение:

С жизнью, по мне, не сравнится ничто: ни богатства, какими

Сей Илион, как вещают, обиловал, — град, процветавший.

(«Илиада», IX, 401–402)

И дальше:

Душу ж назад возвратить невозможно; души не стяжаешь,

Вновь не уловишь ее, как однажды из уст улетела.

(«Илиада», IX, 408–409)

Не является ли «Одиссея» невероятным и одновременно простейшим усилием человека, преодолевшего все вражеские преграды, познавшего все наслаждения и испытавшего все возможные приключения, ради того, чтобы просто-напросто возвратить себе ценность жизни и потихоньку стареть в «оставшиеся ему годы» в своем отвоеванном дворце? Иногда героизм утомляет героя. И ему хочется вернуться домой.

Стоики будут ценить каждое мгновение жизни, как будто оно последнее. На весах судьбы этот остаток тихих дней будет весить больше, чем великолепие в разговорах богов и звон оружия.

Увы! И вы, и я, как и многочисленные читатели Гомера, мы не понимаем этого. Мы поймем, когда будет слишком поздно. Нам нужно переплыть моря, сорвать с неба луну, познать кучу дорог. И как только мы это сделаем, мы поймем, что наше благо было совсем рядом, стоило только руку протянуть. Вероятно, разумность заключается в желании того, чем мы уже обладали. Но слишком поздно! Жизнь от нас ускользнула!

Гомер пишет об этом разрыве на протяжении всей поэмы. Одиссей, Ахиллес, Гектор являются воплощением человека, разрывающегося между зовом бескрайних просторов и уделом домоседа. Нужно ли пытаться стать легендой или лучше довольствоваться маленькими радостями жизни? Фабрицио дель Донго будет задаваться этим вопросом в начале своего непростого пути, на берегу озера Комо[42]. Жозеф Кессель кратко охарактеризует эту дилемму невозможностью выбора между «остановкой и движением»[43]. Этот разрыв можно было бы охарактеризовать тысячью способов: что выбрать — супружеское ложе или любовную авантюру, домашние тапочки или семимильные сапоги, морские карты или игральные, пижаму или автомобильные гонки, развилку дорог или родной порог, жену или войну, послушных детей или ретивых коней?

Для греков гомеровского периода условиями этого уравнения являются с одной стороны добропорядочная жизнь, с другой — слава.

Андромаха, жена Гектора, раньше всех понимает, что этот выбор является самым важным. Она умоляет его:

Муж удивительный, губит тебя твоя храбрость! ни сына

Ты не жалеешь, младенца, ни бедной матери; скоро

Буду вдовой я, несчастная! скоро тебя аргивяне,

Вместе напавши, убьют!

(«Илиада», VI, 407–410)

Она предчувствует смерть мужа. Будем ли мы помнить о нем, о том, что он больше не обнимет своего сына? Когда воины понимают это предчувствие Андромахи, уже слишком поздно. Одиссей, вернувшись на Итаку, говорит своему свинопасу:

Я и сам меж людьми не всегда бесприютно

Жил; и богатоустроенным домом владел, и доступен

Всякому страннику был, и охотно давал неимущим;

Много имел я невольников, много всего, чем роскошно

Люди живут и за что величает их свет богачами.

Все уничтожил Кронион — была, без сомненья, святая

Воля его.

(«Одиссея», XVII, 419–425)

Менелай признаётся Телемаку, когда юный сын Одиссея приходит просить у него совета:

О! горестно было мне зреть истребленье

Дома, столь светлого прежде, столь славного многим богатством!

Рад бы остаться я с третью того, чем владею, лишь только б

Были те мужи на свете, которые в Трое пространной

Кончили жизнь, далеко от Аргоса, питателя коней.

(«Одиссея», IV, 95–99)

Но самое душераздирающее экзистенциальное раскаяние мы услышим от Ахиллеса. Одиссей встречает его в аду и, думая, что льстит ему, заверяет, что он оставил о себе добрую память.

Парящий призрак Ахиллеса отвечает ему, что тот глубоко ошибается:

О Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся;

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,

Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый.

(«Одиссея», XI, 488–491)

Герои, буржуа, ангелы, демоны, те, кто находится в тени, и те, кто на полном свету — будьте бдительны! — предупреждает Гомер. Не стремитесь слишком преуспеть в своей смерти. Вы рискуете испортить то, что ей предшествовало и что не стоит недооценивать, — жизнь!

Смелый, красивый, гармоничный, сильный, славный, готовый отречься от кофейной жизни, как Стендаль называл легкое существование, — таков греческий герой. Может быть, поднявшись слишком высоко, однажды он пожалеет о том, что не сумел оценить свое последнее весеннее утро. Герой — человек безупречный. Возможно, однажды ему придется омыть свои славные латы слезами.

Боги и люди

Гомер не ограничивается портретами воинов Троянской войны. Между строк вырисовывается еще и фигура греческого человека. Человек античности — это модель, которая нас волнует до сих пор. Две тысячи пятьсот лет назад на берегах Эгейского моря небольшая группа утомленных солнцем и измотанных бурями моряков и крестьян, пытающихся вырвать у голых камней хоть немного жизни, дала человечеству ни с чем не сравнимое мировоззрение, стиль жизни и образец поведения.

Греческое существование управлялось двумя нравственными императивами: гостеприимством и благочестием. В обеих поэмах мы видим приношения богам и сцены пиров, на которых гость — Одиссей у феаков или царь Приам, пришедший в стан своего смертельного врага, — принимается со всеми почестями. В земном мире, являющемся отражением космического мироустройства, прием гостя — это почтение к богам. Иными словами, пир — мирской вариант жертвоприношения. Не воздать почестей богам перед принятием важного решения считалось нарушением космического порядка. Не принять стучащего в дверь дома бродягу значило не уважать себя. Но у Гомера во всем соблюдается мера: нельзя хвалиться добродетелью гостеприимства, если вы не можете принять гостя как полагается. Проявление добродетели в античности никогда не ограничивается некими абстрактными намерениями. Ничто не может подтверждаться исключительно словами. Если гостя принимают — будь то беженец или жертва кораблекрушения — значит ему есть что предложить. Щедрость у Гомера не сводится к заявлению о намерениях. Если кто-то заявляет о гостеприимстве, значит он обладает средствами для его обеспечения.

Принять судьбу

Человек Гомера принимает свою судьбу — это главное его качество. Согласно Аристотелю, каждое животное на Земле вносит свою лепту в красоту и природу этого мира. Точно так же человек, будь он на поле битвы, в своем саду или во дворце, находится там, чтобы прожить отведенное ему время. Существует порядок вещей, и существует человеческий вклад в него. Что мы можем в нем изменить? Прекрасная Навсикая, обладающая мудростью нежного возраста, даст Одиссею такой урок:

Странник, конечно, твой род знаменит: ты, я вижу, разумен.

Дий же и низким, и рода высокого людям с Олимпа

Счастье дает без разбора по воле своей прихотливой;

Что ниспослал он тебе, то прими с терпеливым смиреньем.

(«Одиссея», VI, 187–190)

Но тут надо быть осторожным! Принять свою жизненную участь не значит смириться с ударами судьбы. Разве не направлена вся энергия Одиссея на то, чтобы вновь обрести свое место в пошатнувшемся от людского безумства порядке? Он не хочет жить плывя по течению. В этом заключается один из парадоксов определения свободы у Гомера: мы можем свободно передвигаться по заранее для нас начертанной небесной карте. Иными словами, как идущий на нерест лосось, мы вольны плыть против течения, направление которого мы изменить не в силах.

Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный

Муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится, —

скажет Гектор Андромахе («Илиада», VI, 488–489). В этом утверждении нет возмущения. Человек борется, суетится, плывет против течения, сражается, но никогда не предается этому столь картезианскому, столь современному и столь французскому занятию — сетованию на свою судьбу, поиску виновных в своих собственных ошибках, перекладыванию своей ответственности на других и в конечном счете невнятному малеванию на стенах надписей, в которых он пытается объяснить всему миру, что «запрещено запрещать»[44]. Эта способность принимать то, что должно случиться, делает греческого человека чрезвычайно сильным. Сильным, потому что мыслящим широко.

Удовлетворенность миром

Греческий человек довольствуется реальностью. Гомер развернет эту аксиому и обогатит греческую философию. Это простая и вместе с тем сильная мысль: жизнь коротка, всё перед нами, здесь, под солнцем, нужно этим пользоваться, радоваться этому и боготворить, не ожидая завтрашнего дня, этой сказки шарлатанов. Этот абсолют удовлетворенности миром был превосходно воспет в эссе «Брачный пир» Альбера Камю. На алжирской земле, под «небом, смешанным со слезами и солнцем» писатель научился «соглашаться с землей»[45]. Да, для античного грека жизнь — это брачный контракт с миром. Как только мы рождаемся, мы заключаем с ней союз, чтобы быть вместе в радости и горе.

А что, если именно свет Средиземного моря — сверкает ли он в Алжире Камю или на берегах Итаки — дает нам силы принять это чистое присутствие мира? Восхищение светом греческих островов представляется общим местом. Турфирмы так нахваливали загар на белом мраморе, что совершенно исчерпали эту тему. Тем не менее именно свет заставил греков принимать свою судьбу. Он как проявитель. Мир представляется нам под его белым дождем. В этом блеске Гелиоса он становится ощутимым, устойчивым, неопровержимым. Мир — это каменная глыба, цветок, лодка. Его невозможно отвергнуть или изменить. А значит, им нужно с радостью довольствоваться. «Всё у него, и у мертвого, что ни открыто, прекрасно» («Илиада», XXII, 73), говорит Приам (будто Хайдеггер, философствующий на крепостной стене). Быть греком — значит понимать, что свет является местом. Мы в нем живем. Мы стоим в его истине, не нуждаясь в туманных химерах загробного мира… Мы можем любить то, что предлагает нам свет, радоваться «своей жизненной доле», защищать свое правое дело и, не боясь, ожидать ночи, потому что после нее неизбежно снова наступает день. Когда стоишь под солнцем, вечная жизнь кажется невразумительной идеей какого-то бледного, давно не выходившего на воздух церковника.

Не уповать ни на что

Греческий человек ничего не ждет от потустороннего мира. Чтобы размахивать перед человеком такого рода сомнительными обещаниями понадобится монотеизм.

Альбер Камю подходил к мифу о ящике Пандоры с другой стороны. Пандора открыла ящик, и из него вылетели все несчастья. В ящике осталась только надежда. А это значит, что и надежду нужно причислить к несчастьям! Сегодня это звучит как оскорбление!

Греческий человек так и полагает. Он знает, что нам дана жизнь. Давайте любить то, что вправду нам дано. Не будем искать того, чего у нас нет. Давайте принимать то, что нам предлагается. Завтрашний день ничего не даст, потому что его нет. Эта философия удовлетворенности данным может показаться своего рода слабостью. Но все как раз наоборот, в отсутствии надежды заложена сила принимать порядок вещей. Или даже способность любить его? Гомер прославляет это качество в одном месте «Илиады», фрагменте истинной поэтической храбрости. Речь идет о песни XVIII, в которой Фетида направляется к Гефесту, чтобы попросить его выковать для Ахиллеса новые доспехи.

Этот бог-ремесленник кует огромный щит, украшая его сценами семейной, пасторальной, городской, домашней и политической жизни. Это что-то вроде фотографии земной жизни. Некое подобие проекта «Google Earth», только от Гефеста. По описанию этого щита можно понять, что на нем изображено все богатство человеческой жизни, собранное в пределах небольшого диска и не такое уж недосягаемое. Это вполне доступное нам богатство. Его только нужно взрастить своими руками. Зачем надеяться на какой-то иной мир, если все перед нами, в пределах деревни или города — близкое, данное, находящееся в нашем распоряжении, дружелюбное и знакомое. Здесь и сейчас. Нет нужды ждать заоблачного урожая. Нужны всего лишь ум, желание, находчивость и скромность. Послушаем описание этого выкованного в металле мира и не будем ни на что надеяться. Давайте довольствоваться тем, что есть на нашем щите. Примем мир Гефеста!

Разрыв современного человека с природой породил такой механизм: чем больше мир приходит в негодность — тем больше проявляется потребность в абстрактной религии. В начале XXI века химерические религии вновь оживились, а средства массовой информации называют это «возвращением религиозности». Человек придумывает себе всевозможные райские кущи, вместо того чтобы ценить свои основы. Разоряйте же мир, братья человеческие! Вас ожидает рай, семьдесят девственниц искупят ваши преступления!

И вначале работал он щит и огромный и крепкий,

Весь украшая изящно; кругом его вывел он обод

Белый, блестящий, тройной; и приделал ремень серебристый.

Щит из пяти составил листов и на круге обширном

Множество дивного бог по замыслам творческим сделал.

Там представил он землю, представил и небо, и море,

Солнце, в пути неистомное, полный серебряный месяц,

Все прекрасные звезды, какими венчается небо:

Видны в их сонме Плеяды, Гиады и мощь Ориона,

Арктос, сынами земными еще колесницей зовомый;

Там он всегда обращается, вечно блюдет Ориона

И единый чуждается мыться в волнах Океана.

Там же два града представил он ясноречивых народов:

В первом, прекрасно устроенном, браки и пиршества зрелись.

Там невест из чертогов, светильников ярких при блеске,

Брачных песней при кликах, по стогнам градским провожают.

Юноши хорами в плясках кружатся; меж них раздаются

Лир и свирелей веселые звуки; почтенные жены

Смотрят на них и дивуются, стоя на крыльцах воротных.

Далее много народа толпится на торжище; шумный

Спор там поднялся; спорили два человека о пене,

Мзде за убийство; и клялся един, объявляя народу,

Будто он все заплатил; а другой отрекался в приеме.

Оба решились, представив свидетелей, тяжбу их кончить.

Граждане вкруг их кричат, своему доброхотствуя каждый;

Вестники шумный их крик укрощают; а старцы градские

Молча на тесаных камнях сидят средь священного круга;

Скипетры в руки приемлют от вестников звонкоголосых;

С ними встают, и один за другим свой суд произносят.

В круге пред ними лежат два таланта чистого злата,

Мзда для того, кто из них справедливее право докажет.

(«Илиада», XVIII, 478–508)

Усложнять реальность

На щите Ахиллеса вместе кружатся крестьяне и цари, деревенские и городские жители, дикие звери и домашние животные, земля и море, воины и мирный народ. Бог-ремесленник выковал на нем весь реальный мир во всей его сложности и противоречивости. Здесь прочитывается идея Гераклита о единстве противоположностей, из которого возникает любая жизнь.

Гераклит Эфесский писал: «Бог это день-ночь, зима-лето, война-мир, избыток-нужда». Древний грек знал: мир является нам в своей пестроте, и это лоскутное одеяло необходимо принять таким, какое оно есть. Лучше стремиться охватить все целиком, а не по отдельности. Лучше признать противоречивость мира, а не пытаться привести его к единой системе, что еще хуже, стереть различия.

Для Гомера это также возможность напомнить о сложной иерархии всего живого. Мир Гомера не обструган рубанком. Под небом античности нет равенства. Есть боги, люди и животные, а среди людей есть более или менее одаренные, согласно воле богов. Именно эту идею иллюстрирует Ахиллес Приаму, когда старый отец умоляет его отдать ему тело своего сына Гектора:

Две великие урны лежат перед прагом Зевеса,

Полны даров: счастливых одна и несчастных другая.

Смертный, которому их посылает, смесивши, Кронион,

В жизни своей переменно и горесть находит и радость;

Тот же, кому он несчастных пошлет, — поношению предан.

(«Илиада», XXIV, 527–531)

Греческое общество — это общество аристократическое. Речь идет не о титулах, а о проекции на человеческий мир неравенства, царящего в природе. Если Одиссей чем-то превосходит других, то не потому, что он царь своего острова, а потому, что он сильнее, умнее и опытнее других в силу своего двадцатилетнего странствия. Прибыв на Итаку, Одиссей возвращает себе свое состояние не предъявлением нотариального акта, а благодаря своей крепкой руке, помощи богов и силе ума.

Уметь ограничивать себя

Щит, сделанный Гефестом, представляет собой диск. Он показывает жизнь во всем ее блеске, но эта жизнь ограничена окружностью щита. Он охватывает всё на свете и в то же время устанавливает всему предел. А что применимо к куску металла, то применимо и к человеку. Древний грек должен уметь ограничивать себя и радоваться тому, что дано ему в его естественных владениях. Так, Аполлон резко прерывает разбушевавшегося со своим копьем Диомеда, призывая его к порядку:

Вспомни себя, отступи и не мысли равняться с богами,

Гордый Тидид! никогда меж собою не будет подобно

Племя бессмертных богов и по праху влачащихся смертных!

(«Илиада», V, 440–442)

Гомер называет эти слова Аполлона «грозными»! Диомед переходит границу дозволенного и его тут же одергивают, указывают на ошибку.

Императив меры питает всю греческую философию. И является одной из основных тем этих поэм. «Ничего лишнего», — было высечено на портике в Дельфах. Это значит: «Лучше меньше да лучше». Это значит, что следует уметь ограничивать себя пределами этого мира. Всякое излишество ведет к худшему. Все, что слишком блестит, сверкает или опрометчиво торжествует, познает однажды возвращение бумеранга. «Илиада» настойчиво демонстрирует эти возвращения. Победитель оказывается побежденным. Преследователь оказывается преследуемым. Ахейцы разбегаются в разные стороны, вплотную подойдя к троянцам, которые, в свою очередь, отступят после удачного штурма. Сила — это маятник. Она переходит от одного лагеря к другому. И сильные вчера оказываются слабыми уже в следующей песни. За всякое нарушение нормы приходится платить. Порой цена ужасна. Если мера бесстыдно попрана, наказание последует немедленно. Помните эти строки: «Общий у смертных Арей; и разящего он поражает!» («Илиада», XVIII, 309)? Герои, которым боги даруют часть своей силы, погибают, если злоупотребляют этой силой.

В конце концов, все несчастья Ахиллеса связаны с его вспыльчивостью. Роковое неистовство! Последний штурм! Суд беспощаден.

Одиссей тоже несет свой крест (как сказали бы тысячу лет спустя) за разорение Трои и оскорбление циклопа.

Эти торжествующие воины, которых мы видели в блеске войны, окончат жизнь совсем не героически. Патрокл погибнет на вершине своей ярости от удара копья в спину. Гектор падет, и над его телом будет измываться Ахиллес. Агамемнон умрет в результате семейного заговора. Аякс покончит жизнь самоубийством. Приаму перережут горло. Справедливость им устроит настоящую бойню! Все заплатят за поднятый ими на троянской равнине смерч!

Все искупят свою чрезмерность.

Так живут боги, герои и люди. Каждый плывет к своей смерти. Эта смерть будет более славной или менее славной. У каждого своя участь, и каждый в той или иной степени ею доволен. Все в той или иной степени свободны танцевать под небом, на котором начертаны линии судьбы. Но все — будь то обитатели Олимпа, мирные крестьяне или воины в доспехах — не должны забывать, что жизнь без меры — ничто.

И всем предстоит одно и то же испытание: сумеют ли они не заступить за черту?

Боги, судьба и свобода

В «Илиаде» и «Одиссее» противопоставляются друг другу тяжесть судьбы и надежда на свободу.

Кем же является герой Гомера?

Игрушкой богов или хозяином собственной жизни?

Марионеткой или живой силой?

«Бог не играет в кости», — утверждал Эйнштейн. А вот боги Олимпа играли в них на троянской равнине. Скорее даже они играли в шахматы, а фигуры в их партии носили имена Одиссея, Ахиллеса, Гектора, Менелая и Диомеда, а еще Агамемнона, Приама и Патрокла, а также Андромахи и Елены. Они расставляли их на шахматном поле своих интриг как хотели! Да еще с таким цинизмом и непринужденностью!

О ахейские и троянские герои, суверенны ли ваши жизни? Или вы всего лишь игрушки обитателей Олимпа, которым вы воссылаете мольбы?

Боги не требуют от древнего грека соответствовать некой догме. Мифологический мир лишен морали. Добродетель не мерится тем, что дозволено или недозволено, хорошо или плохо. Под небом Древней Греции нет таких обязательств: боги нуждаются в людях, чтобы обделывать свои собственные дела.

Следующие строки из «Илиады» лишают смысла любые наши оценки. Главк говорит Диомеду:

Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков:

Ветер одни по земле развевает, другие дубрава,

Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают;

Так человеки: сии нарождаются, те погибают.

(«Илиада», VI, 146–149)

Ужасные и проникновенные строки!

Строки, написанные до возникновения монотеистических религий, которые опрокинут это равновесие и объявят человека вершиной всего живого. Тогда как в античности человек — всего лишь соломинка! Мысль о человеческой хрупкости проходит лейтмотивом через всю историю философии. Мыслители сменяли друг друга, чтобы сформулировать ее. Гераклит первым заговорил об эфемерности жизни. Будда говорил о постоянстве непостоянства. Чоран писал о «неприятных последствиях нашего рождения»[46]. Сюда же можно отнести и известное высказывание Селина[47]: «Рождаться-то мне не следовало»[48]. В первенство человека не верили многие мыслители. А вот как об этом, почти с гомеровской интонацией, говорит Пиндар[49] в восьмой пифийской песни: «Однодневки, что — мы? Что — не мы? Сон тени — человек»[50].

Все это звучит словно эхо беспощадной сентенции Зевса:

Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе,

Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека.

(«Илиада», XVII, 446–447)

Единственное, что роднит наше бедное человеческое сообщество, это чувство принадлежности к одной про́клятой расе, сгибающейся под непомерной тяжестью своей судьбы.

Боги, бессильные боги

Но не будем хандрить! Прогоним прочь меланхолию!

В стихах Гомера можно найти утешение. Правда, оно может показаться слабоватым. Но мне оно кажется очень действенным: боги, как и люди, не могут избежать своей судьбы. Ее священной поступи.

В мире мифологии нельзя смешивать участь и божество. Боги не устанавливают правила игры!

Судьба — это не бог. Судьба символизирует изначальное космическое устройство, к которому сводится все, что открыто нам и скрыто от нас в этом мире.

Судьба — это архитектор времени, пространства, жизни и смерти. Это такая мозаика, где все идеально прилегает друг к другу, живет, умирает и обновляется. Судьба — это вечная отсрочка.

Нарушая установленный порядок, люди оскорбляют жизнь и должны поплатиться за это. Одиссей заплатит за свои бесчинства двадцатью годами скитаний. Ахиллес расплатится жизнью.

А что же боги? Они тоже подчиняются судьбе? Действительно ли они хозяева своих желаний? Должны ли они соблюдать высший порядок? Гомер не дает на это однозначного ответа. Позднее этим вопросом займутся сторонники монотеистических откровений, пытающиеся совместить всесилие своего Бога с линиями судьбы («как Богу угодно», — будут говорить западные пророки). А пока, то есть в гомеровские времена, положение дел более зыбко. Превратности судьбы могут нарушать даже планы богов.

Вспомним о том, что «верховный» Зевс, «отец богов и людей» видит, как на поле брани погибает его сын Сарпедон, убитый копьем Патрокла. Зевс хотел его спасти, но Гера убедила его не изменять его судьбы, не «освобождать от смерти печальной» («Илиада», XVI, 442). Она умоляет мужа: «Оставь его», — и Зевс соглашается. Позднее один молодой палестинский революционер, распятый на Голгофе, тоже мысленно обратится к своему отцу: «Отче, почему ты оставил меня?»

Таким образом, даже Зевс полностью не властен над происходящим. Он должен все согласовывать с фатумом, Мойрой[51], роком, то есть частью того, что нам дается и что проявляется в нас. Участь, судьба, орел или решка — это то, что нам достается в обмен. И будь ты человек, зверь или бог, это необходимо принять.

И раз у богов есть свои собственные планы, значит, они не загоняют людей в какие-то общие рамки. Они не желают ни нашего спасения, ни нашей гибели.

Они преследуют лишь собственные интересы. А вот если бы боги были воплощением судьбы, они бы тогда ориентировали всю совокупность событий к некоей высшей идее.

Мы часто видим этих богов «у Зевса отца на помосте златом заседа[ющими]» («Илиада», IV, 1–2) и неспешно беседующими о том, стоит или не стоит ввергать людей в войну:

Боги, размыслим, чем таковое деяние кончить?

Паки ли грозную брань и печальную распрю воздвигнем

Или возлюбленный мир меж двумя племенами положим? —

спрашивает Зевс у сидящих вкруг него богов («Илиада», IV, 14–16). Невероятная сцена! Наша судьба решается полуистомленными богами, сидящими под портиком за рюмочкой прохладного у́зо.

Прямо как древние греки на лубочных картинках XVIII века, вальяжно играющие в карты на площадях своих беломраморных деревень.

В конечном счете Зевс развязывает Троянскую войну, чтобы доставить удовольствие Гере, которая хочет раздавить троянцев, чтобы взять отомстить за унижение, доставленное ей Парисом. И Зевс будет лавировать на всем протяжении войны.

Ему приходится потакать и Фетиде и Гере. Первая хочет победы троянцев, вторая — победы ахейцев. Зевс оказывается между двумя огнями. В общем, на Олимпе все так же непросто, как и у людей. Олимп — это жуткий базар.

Тактика божественного штаба беспорядочная, стратегия напоминает эффект домино. Современные войны уже приучили нас к этому. Одно всем известное могущественное государство любит поддерживать врагов своих врагов, даже не осознавая того, что усиление беспорядка в нашем мире пагубно скажется и на нашем будущем.

Воинственные боги

Ясно только одно: боги не желают мира.

Война выгодна тем, кто царствует.

Более того! Иногда они начинают воевать друг с другом. Когда боги противостоят друг другу физически (как Афина и Арей), Зевс этому очень радуется:

и с радости в нем засмеялось

Сердце.

(«Илиада», XXI, 389)

Благодаря войне Зевс проявляет свое расположение ко всем богам по очереди. Люди в его руках — это как бы такая переменная стабильности на Олимпе. Однажды он говорит возмущенной промедлением Афине:

Бодрствуй, Тритония, милая дочь! не с намереньем в сердце

Я говорю, и с тобою милостив быть я желаю.

(«Илиада», VIII, 39–40)

Он подразумевает вот что: следуй своему рвению, и ты снова вступишь в эту битву!

Позднее многие философы, например Прудон[52], формулировали это так: сильные мира сего заинтересованы в том, чтобы люди дрались друг с другом.

Сегодня, две тысячи пятьсот лет спустя, некоторые «темные боги» по-прежнему пытаются разделить людей. Их больше не зовут Зевс, Аполлон, Гера или Посейдон. Их имена куда проще, их внешность размыта. Но их цели все те же.

Контроль над ресурсами, абстрактная мощь финансов, демографические сдвиги, распространение всевозможных религий откровения — не это ли новые боги вечного Олимпа, пытающиеся поддерживать людей в состоянии войны?

Иногда эти человечные, слишком человечные боги, разрываемые судьбой и разрабатывающие свои тактические схемы, кажутся нам трогательными, а порой — и смехотворными, как, например, Гера, которая, желая околдовать Зевса, прибегает к помощи Афродиты, прося у богини любви «пояс узорчатый», в котором «заключались все обаяния» и который Афродита рекомендует ей скрыть его «на лоне» («Илиада», XIV, 215–219). Представьте себе, что в наши дни женщина дает лучшей подруге свою ночнушку, чтобы та смогла кому-то вскружить голову.

Последствием этих беспорядков и слабостей на Олимпе является печальное колебание людей между предназначением, неясным волеизъявлением богов и своими собственными чаяниями.

Боги-интервенты

Подчинение Паркам дает человеку возможность избавиться от всякой ответственности.

Можно ли чувствовать вину за свои промахи, если над человеческой жизнью властвуют мойры?

После примирения с Ахиллесом Агамемнон обращается к своим войскам. Его самозащита похожа на отмазку профессионального политика:

Часто винили меня, но не я, о ахейцы, виновен;

Зевс Эгиох, и Судьба, и бродящая в мраках Эриннис:

Боги мой ум на совете наполнили мрачною смутой

В день злополучный, как я у Пелида похитил награду.

Что ж бы я сделал? Богиня могучая всё совершила,

Дщерь громовержца, Обида, которая всех ослепляет,

Страшная; нежны стопы у нее: не касается ими

Праха земного; она по главам человеческим ходит,

Смертных язвя; а иного и в сети легко уловляет.

(«Илиада», XIX, 86–94)

И дальше он продолжает ту же линию защиты:

Но, как уже погрешил я и Зевс мой разум похитил.

(«Илиада», XIX, 137)

Помните один министерский девиз 1990-х годов, прекрасно отражающий посредственность карьеристов: «Ответственен, но невиновен»[53]? Для изобретения этого оксюморона обвиняемые, должно быть, вдохновились предводителем ахейцев. Но все эти тартюфы никак не могут служить моделью древнегреческой добродетели.

Конечно, не все герои ссылаются на внешние силы. Некоторые берут ответственность на себя. И герой Гомера, возможно, является как раз тем, кто принимает свою судьбу, отстаивает поставленные цели и отвечает за свои поступки.

Поэмы Гомера проливают свет на загадку вмешательства богов в человеческие дела. «Древние греки верили в свои мифы?» — задается вопросом Поль Вейн. А что, если поставить вопрос так: боги верили в то, что контролируют поступки людей? Их вмешательство в дела смертных может принимать различные формы: они то вдохновляют человека на поступки, то открывают ему на что-то глаза, то манипулируют им.

Боги делятся своей силой, источая на воинов магическую, невидимую энергию, некий бальзам. И тогда воины идут вперед, словно окруженные некой аурой. Этот эликсир течет в их венах и стократно преумножает их силы. Они не становятся ни богами, ни неким подобием боевых машин. Но это уже и не люди. В них обитают боги.

На современном языке это переливание силы из богов в человека назвали бы «благодатью, вдохновением». На военном языке это — «моральный дух войск».

Хорошо известно, как укрепляют дух народа патриотические песни. Одно присутствие Наполеона на поле боя уже выводило солдат из оцепенения.

В «Илиаде» нет Наполеона, зато есть Афина, которая так обращается к Диомеду:

Ныне дерзай, Диомед, и без страха с троянами ратуй!

В перси тебе я послала отеческий дух сей бесстрашный.

(«Илиада», V, 124–125)

И Гомер описывает нам физиологическое преображение воина:

И, как ни пламенно прежде горел он с врагами сражаться,

Ныне трикраты сильнейшим, как лев, распылался он жаром,

Лев, которого пастырь в степи, у овец руноносных,

Ранил легко, чрез ограду скакавшего, но, не сразивши,

Силу лишь в нем пробудил; и уже, отразить не надеясь,

Пастырь под сень укрывается; мечутся сирые овцы;

Вкруг по овчарне толпятся, одни на других упадают;

Лев распаленный назад, чрез высокую скачет ограду, —

Так распаленный Тидид меж троян ворвался, могучий.

(«Илиада», V, 135–143)

Бог снизошел в человека. Происходит преобразование одной субстанции в другую. Божественные токи проникают в воина и возвышают его над себе подобными.

Иногда и в мирской жизни можно увидеть такое проявление божественной силы в человеке. Вспомним того потерявшегося зимой в Андах пилота, который, чтобы выжить, преодолел горы пешком: «Я сделал то, что было бы не под силу никакому дикому зверю»[54]. Возможно, боги вдохнули в Гийоме свои силы. В «Пармской обители» Фабрицио в момент побега «словно ведет неведомая сила». Эта сила помогает ему преодолевать стены и пропасти.

А вот еще одна иллюстрация такого переливания божественной крови. Посейдон однажды решает приободрить ахейцев и, возникнув из моря, касается двух Аяксов своим жезлом, словно волшебной палочкой. И сразу же один из них признается другому:

«Так, Оилид! и мои на копье несмиримые руки

В битву горят, возвышается дух, и стопы подо мною,

Чувствую, движутся сами; один я, один я пылаю

С Гектором, сыном Приама, неистовым в битвах, сразиться».

Так меж собой говорили владыки народов Аяксы,

Жаром веселые бранным, ниспосланным в сердце их богом.

(«Илиада», XIII, 77–82)

И вот уже силы обоих Аяксов укреплены богами (химерическая идея об «усовершенствованном человеке», это техногенное надувательство нашего времени, возникла еще в глубокой древности). Однако благосклонность богов по отношению к избранным не нравится покинутым богами бедолагам.

В «Илиаде» не раз можно услышать и жалобы. Так, Менелай будет упрекать Гектора в принятии этого божественного допинга:

Кто, вопреки божеству, осмелится с мужем сражаться,

Богом хранимым, беда над главой того быстрая грянет.

Нет, аргивяне меня не осудят, когда уступлю я

Гектору сильному в брани: от бога воинствует Гектор.

(«Илиада», XVII, 98–101)

Это серьезный упрек. Можно ли называться героем, получая помощь богов?

Боги и прямое вмешательство

Иногда боги не довольствуются одним эликсиром! Они принимают участие в битве, становятся частью реальности, проявляют себя поступком.

Мы говорим о чуде, когда Дева Мария вдруг является человеку в пиренейской пещере[55]? А у греков VIII века до нашей эры близость богов к человеку не была чем-то сверхъестественным — просто обитатели Олимпа спускались к своим марионеткам.

Тут какой-нибудь бог отклоняет летящую стрелу, там какая-нибудь богиня управляет траекторией полета копья; здесь Афина превращается в птицу, а вот она стоит на корме корабля Телемака. Афина же удерживает Ахиллеса, когда тот хочет расправиться с Агамемноном.

Аполлон обволакивает Гектора густым туманом, в котором четыре раза теряется копье Ахиллеса. Приам идет к Ахиллесу, ведомый Гермесом.

А иногда боги сражаются друг с другом, участвуют в общей куче-мале, подражая людям и тем самым показывая, что они тоже несовершенны и могут терять контроль над собой.

Боги настолько смешиваются с людьми, что иногда им приходится скрываться в облаке от человеческого взгляда. Чудесное в мифологическом мире вполне банально.

Одни принимают человеческий облик, как Посейдон в XIII песни «Илиады» — черты прорицателя. Другие предстают в божественном обличии, как Афина, касающаяся в I песни волос Ахиллеса. Конечно, не все замечают их появление, потому что «не всем нам боги открыто являются» («Одиссея», XVI, 160–161), как это подчеркивает Гомер, когда Афина является Одиссею, оставаясь неузнанной для Телемака.

Афина то гримируется под Деифоба и досаждает Гектору, то под Ментора и приободряет Телемака, то превращается в ласточку, как во дворце Одиссея. Это все она, совоокая богиня, владеющая тонким искусством преображения.

А что, если боги являются всего лишь переносом наших чувств, проявлением наших желаний или, как это говорится в научной терминологии, объективацией наших внутренних состояний в символическом присутствии?

Тогда эти психологические отражения дали бы свои имена целой палитре чувств: Афродитой называли бы соблазнение, Аресом называли бы гнев, Афиной — хитрость, Аполлоном — жажду войны. А когда Афина удерживает Ахиллеса от убийства Агамемнона, разве это не метафора внутренних сомнений? Эта теория о божественной персонификации наших чувств позднее послужила толчком для психоаналитической теории, которую Генри Миллер[56] со свойственной ему нюансированностью называл «приложением древнегреческих мифов к гениталиям».

Люди: марионетки или властители своих судеб?

Так что, мы, люди, все-таки свободны или нами манипулируют?

Парки — это феи, что разматывают, прядут и обрывают нить судьбы, им послушны даже боги. Какой же свободой действий мы обладаем, если ход нашего существования заранее предопределен?

Гомер не дает нам ответа на этот вопрос.

Люди знают, что ими боги правят. Вот как Приам в начале «Илиады» утешает Елену:

Ты предо мною невинна; единые боги виновны:

Боги с плачевной войной на меня устремили ахеян!

(«Илиада», III, 164–165)

Далее тот же Приам призывает своих воинов отдохнуть и бросает им:

и заратуем снова, пока уже демон

Нас не разлучит, одним иль другим даровавши победу.

(«Илиада», VII, 377–378)

Одиссей избегает чар Калипсо только потому, что этого желают боги.

В начале «Одиссеи» Зевс так обращается к собранию богов:

Размыслим же вместе,

Как бы отчизну ему возвратить.

(«Одиссея», I, 74–75)

Возвращение Одиссея — это возвращение, разрешенное богами, а вовсе не победа героя над своей судьбой.

Все происходящее в жизни людей сводится к тому, что даровано им богами. Гектор пойдет дальше всех в этом подчинении судьбе. Прежде чем вступить в битву, он прощается с Андромахой, зная, что не увидит, как растет его сын, и говорит:

Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный

Муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится.

(«Илиада», VI, 488–489)

И что тогда? Мы так и обречены быть рабами сверхъестественных сил? Какое место отведено нашим собственным усилиям? Гомер отвечает на это словами Ахиллеса:

«Но не сойду я

С боя, доколе троян не насыщу кровавою бранью».

Рек — и с криком вперед устремил он коней звуконогих.

(«Илиада», XIX, 422–424)

Значит, мы можем вырабатывать свою собственную стратегию! Значит, можно избежать этой фатальности! Значит, боги не так уж всесильны, раз античный человек мог заставить их пойти на уступки! «Умолимы и самые боги», — говорит Ахиллесу Феникс («Илиада», IX, 497), дабы убедить его вернуться в битву:

Столько превысшие нас и величьем, и славой, и силой.

Но и богов — приношением жертвы, обетом смиренным,

Вин возлияньем и дымом курений смягчает и гневных

Смертный молящий, когда он пред ними виновен и грешен.

(«Илиада», IX, 498–501)

На Олимпе обо всем можно договориться!

Свобода человека заключается в более или менее интенсивном принятии того, что ему предписывается. Это — артерия гомеровской мысли: свобода не в том, чтобы распоряжаться своей судьбой, а в ее изначальном более или менее энергичном принятии, в более или менее достойном подчинении ей.

Древнегреческий герой свободен располагать собой в рамках отведенной ему жизни, применяя в ней наилучшим образом свое умение жить и умение умирать. А значит, у нас есть некоторая свобода действий в рамках уже уготованной для нас судьбы…

В общем, жить — значит с песней идти к тому, что предначертано.

Двойная причинно-следственная связь

Это напряжение между судьбой и свободой воли связано с двойной причинно-следственной связью.

У Гомера люди получают от богов помощь, но в то же время сохраняют за собой часть свободы, потому что могут устремляться к своей судьбе с большим или меньшим энтузиазмом и даже предпринимать какие-либо маневры.

Ведущие в этом танце — боги. И они это знают.

Но их можно смягчить. Они знают и это.

Судьба начертана заранее, но между ее строками есть небольшие зазоры.

В общем, в эту мозаику судьбы можно еще кое-что добавить. Доказательством служат следующие слова, исполненные на троянской равнине армейским хором:

Так не один возглашал, на пространное небо взирая:

«Зевс отец, обладающий с Иды, преславный, великий,

Дай ты Аяксу обресть и победу и светлую славу!

Если ж и Гектора любишь, когда и об нем промышляешь, —

Равные им обоим и могущество даруй, и славу!»

(«Илиада», VII, 201–205)

Последние слова — ключевые. Все возможно, все в конечном счете решает именно свобода действий. По крайней мере люди могут утешаться этой иллюзией…

Ахиллес является совершенным воплощением этой двойной причинно-следственной связи между судьбой и свободой. Он знает, что умрет. Ему это предсказала его же мать. Он знает, что его долей является смерть на этих берегах.

И все же у него есть выбор. Он мог бы взойти на корабль и вернуться домой. Он отказывается сражаться до смерти Патрокла. Но потом устремляется к своей судьбе.

Он знает, что умрет, убив Гектора, потому что ему это сказала Фетида, и все же бросается в бой, впадая в безумие и сея вокруг себя смерть. Боги пытаются остановить его, но напрасно.

Вот перед нами герой, возжелавший идти навстречу судьбе. Идти к ней, несмотря ни на что.

Свобода заключается в движении навстречу неизбежному. Его принятие, как выражение свободы, может показаться нам, современным кочевникам, уж очень мрачным. Такая свобода чужда нашей психологии личности, в которой мы славим индивидуальную независимость.

Но это очень красивая идея. Ведь в конце концов мы действительно умрем. Мы не знаем когда, но знаем, что занавес обязательно опустится. Разве это мешает нам смотреть спектакль?

Заключение богов

В начале «Одиссеи» Зевс берет слово перед собранием богов. Он осуждает Эгиста, убийцу Агамемнона, которого Орест убил в силу сыновней мести. Зевс в нескольких фразах выводит перед нами уравнение судьбы и свободы, отведенных человеку:

Зло от нас, утверждают они; но не сами ли часто

Гибель, судьбе вопреки, на себя навлекают безумством?

Так и Эгист: не судьбе ль вопреки он супругу Атрида

Взял, умертвивши его самого при возврате в отчизну?

Гибель он верную ведал; от нас был к нему остроокий

Эрмий, губитель Аргуса, ниспослан, чтоб он на убийство

Мужа не смел посягнуть и от брака с женой воздержался.

«Месть за Атрида свершится рукою Ореста, когда он

В дом свой вступить, возмужав, как наследник, захочет», — так было

Сказано Эрмием — тщетно! не тронул Эгистова сердца

Бог благосклонный советом, и разом за все заплатил он.

Тут светлоокая Зевсова дочь Афинея Паллада

Зевсу сказала:

…………………………….

Но теперь сокрушает мне сердце

Тяжкой своею судьбой Одиссей хитроумный; давно он

Страждет, в разлуке с своими

…………………………….

Тебя ль не довольно дарами

чтил он в Троянской земле, посреди кораблей там ахейских

Жертвы тебе совершая?

(«Одиссея», I, 32–62)

В общем, если переводить Зевса (останемся при этом смиренны!) с этого олимпского языка на наш, то оказывается, что у человека есть выбор.

Человек всегда обвиняет богов — это очень удобно. Он мог бы выбрать собственный путь, но предпочитает переложить ответственность на другие плечи.

Человек получает иногда помощь от бога, указывающего ему дорогу, как это сделал Гермес.

Но его губят излишества. А ведь он свободен сдержать себя. Он всего лишь жертва самого себя, а не игрушка некоего несговорчивого бога. И тогда он должен заплатить за свои излишества.

Но из этой беды есть один выход: здравое суждение, стремление к добропорядочной жизни, равновесию, мере (не убивать, не зариться на чужих жен, напоминает нам Зевс похожими словами, которые позже использует в своих заповедях один пророк).

Тут вмешивается Афина: ответ на этот великий вопрос об исправлении жизни предстоит дать Одиссею. Перенесемся силою мысли на стены Эльсинора в Данию. По ним прогуливается Гамлет: «The time is out of joint, I was born to set it right!» («Век расшатался — и скверней всего, / Что я рожден восстановить его!»[57]). Это — миссия Одиссея.

Одиссей соответствует тому описанию человека, которое дает Зевс. Он навлек на себя гнев Посейдона. Он должен расплатиться за свою ошибку полным испытаний странствием. «Одиссея» будет его миссией. В конце этого странствия, возможно, его будет ждать награда.

А пока видимой целью будет восстановление разграбленного женихами дворца.

Только Одиссей сумеет исправить совершенные им ошибки.

Только Одиссей искупит свои излишества.

Только Одиссей восстановит век.

Только «Одиссей многосильный» будет достоин свободы, которую он попрал своими излишествами.

И теперь он волен попробовать быть свободным.

Война — мать родна

«Для человека нет ничего более естественного, чем убийство». Эта фраза, как рыдание падающего с вершины Олимпа бога, принадлежит перу Симоны Вейль[58]. Она называла «Илиаду» «поэмой силы».

Ей можно было бы возразить, что эта поэма поднимает множество других тем: сострадание, нежность, дружба, ностальгия, верность, любовь.

Но Симона Вейль написала это об «Илиаде» в 1939–1940 годах, во времена фашистской оккупации, когда стук сапог по мостовым Европы электризовал зарядом страха любое чтение.

Ее предчувствие открывает перед нами один несомненный факт (Гомер, думаю, согласился бы): война — это наше главное занятие. Возможно, даже самое древнее, чтобы не сказать — извечное. Ее угли продолжают тлеть под поверхностью мирной жизни. И наши предположения о том, что каждый следующий мировой пожар — «последний и решительный», вероятно, просто совпадают с надеждами отправляющихся на фронт солдат, которые, как и мы, невнимательно читали Гомера.

Люди не хотят войны!

В начале «Илиады» люди не хотят войны. На исходе девяти лет сражений ахейцы, достигнув моря, надеются вернуться домой.

Время погасило их пыл, как это обычно и происходит со всякой армией, находящейся вдали от дома.

Люди мечтают о домашнем очаге.

Ничего так не наполнено ностальгией, как ночь солдата. Наполеон это хорошо знал, утверждая, что готовился к сражениям, прислушиваясь к сновидениям своих солдат.

Даже Агамемнон, сын Атрида, признает это: троянский поход неудачен, пора думать о возвращении. Его надежда на возвращение слышна уже в первых стихах «Илиады»:

Девять прошло круговратных годов великого Зевса;

Древо у нас в кораблях изгнивает, канаты истлели;

Дома и наши супруги, и наши любезные дети,

Сетуя, нас ожидают; а мы безнадежно здесь медлим,

Делу не видя конца, для которого шли к Илиону.

Други, внемлите и, что повелю я вам, все повинуйтесь:

Должно бежать! возвратимся в драгое отечество наше;

Нам не разрушить Трои, с широкими стогнами града!

(«Илиада», II, 134–141)

Это первые песни. Тем не менее, несмотря на все надежды на мир, вскоре прольется кровь и вопли будут заглушать лязг металла.

А пока что человечество, не столь бесцеремонное, как боги, все еще пытается избежать кровопролития.

Пробуют решить проблему дипломатическим путем.

Но не являются ли все эти пустые речи верным знаком предстоящей войны? Чем изысканнее любезности послов, тем ближе трагедия…

Эти первые песни представляют собой композицию.

Гектор побуждает своего брата Париса к дуэли с Менелаем. Победивший получил бы Елену, и обе армии смогли бы вернуться домой. Затем он пытается превратить надвигающуюся войну в драку между двумя воинами. Он знает, чувствует, что

Наших условий высокоцарящий Кронид не исполнил,

Но, беды совещающий, нам обоюдно готовит

Битвы, покуда иль вы крепкобашенный град наш возьмете

Или падете от нас при своих кораблях мореходных.

(«Илиада», VII, 69–72)

Во избежание такого сценария, он предлагает, чтобы какой-нибудь грек бросил ему вызов.

Такое решение является древней мечтой человека: преобразовать войну в поединок двух полководцев. Тем самым два могущественных человека разрешили бы свой конфликт. Каждый представлял бы свой народ. Это было бы дуэлью титанов, обладающих репрезентативной властью.

В конце концов, не это ли принцип современного путча: претенденты на трон или президенты уничтожают друг друга в своих дворцах, гибнут несколько предателей, но массы при этом не затрагиваются.

Представьте себе, сколько тонн крови удалось бы сэкономить, если бы Александр I и Наполеон на рассвете и при свидетелях сразились бы на дуэли. Или если бы кайзер Германии и Клемансо сошлись друг с другом на Марсовом поле в Париже?

А что, если бы сегодня султан Эрдоган вызвал бы на поединок по кечу канцлера Германии Ангелу Меркель?

Дуэль была бы для ахейцев благим решением, театральной мечтой, приятной фантазией. Но жадные до людской крови боги всегда прячутся где-то рядом.

Короче говоря, блондин Менелай мог бы бросить вызов красавцу Парису. Это решило бы судьбу Елены.

К тому же такой поединок смотрелся бы просто великолепно. Кристофер Нолан мог бы сделать потрясающий видеоряд.

В начале «Илиады» намерения людей вполне достойны похвалы. Все устали от войны. Вскоре окажется, что боги тоже устали — от людей.

«Илиада» и «Одиссея» — попытки избежать уныния.

Война — мать родна

Агамемнон излагает основные принципы такого единоборства:

Если Парис Приамид поразит Менелая Атрида,

Он и Елену в дому и сокровища все да удержит;

Мы ж от троянской земли отплывем на судах мореходных.

Если Париса в бою поразит Менелай световласый,

Граждане Трои должны возвратить и жену и богатства.

(«Илиада», III, 281–285)

Это решение сэкономило бы столько крови! Но не стоит забывать о том, что боги воинственны. Они заставят людей нарушить этот договор, причем сделают это довольно топорно.

Позднее, каждый раз, когда мы будем свидетелями столкновения армий, один из богов всегда будет где-то рядом, позади войск, занятый своими махинациями, разжигающий и поощряющий пыл борьбы. А Зевс «устремил их на брань» даже не прибегая к уловкам, говорит Гомер, описывая штурм под предводительством Гектора. Вот это признание!

Только вчера; устремил их на брань всемогущий Кронион.

Шли на сраженье трояне, как ветров неистовых буря,

Если под громом Кронидовым грозная степью несется

И, с ужаснейшим воем обрушась на понт, воздымает

Горы клокочущих волн по немолчношумящей пучине,

Грозно нависнувших, пенных, одни, а за ними другие, —

Так илионцы, сомкнувшись, одни, а за ними другие,

Медью блеща и гремя, за своими вождями летели.

(«Илиада», XIII, 794–801)

Моя мать напевала мне в детстве одну советскую песню периода «гонки вооружений» — «Хотят ли русские войны».

Боги — не русские. Они любят войну. Они хотят ее. Они толкают людей к ней. Они разделяют, чтобы властвовать.

Как говорится, нет худа без добра.

Великие боги, — вчера это были боги Олимпа, сегодня это политики, — процветают на наших руинах. Руины — это их чернозем. Здесь уместно напомнить о том, что некоторые нефтяные олигархи с успехом извлекают свою частную выгоду из коллективного беспорядка.

Итак, боги инициируют войну. Никто уже не может остановить ее. Это животворящая сила.

Люди! Человеки! Не стоит высвобождать дремлющую в нас жестокость.

Мы тем самым пробуждаем в себе такое исступление, которое уже невозможно остановить. Война превращается в некое автономно живущее чудовище.

Здесь можно было бы переиначить одно высказывание Симоны Вейль. «Илиада» — это, конечно, поэма силы, но она же и поэма слабости.

Потому что бушующие в «Илиаде» силы, звон мечей и натиск противников выдают человеческую слабость перед толкающими их на войну богами, малодушие человека, не способного избежать войны, не способного сосредоточиться на мирной жизни и обреченного на невзгоды. Как не согласиться с Гераклитом, писавшим, что «война — отец всего». Или с Бальзаком, который в «Трактате о современных возбуждающих средствах» цитирует одного хорошо известного императора: «Война — состояние естественное».

Единственной возможностью человека выйти сухим из воды является героизм. Война — это всего лишь общая панорама, на фоне которой проявляется индивидуальность.

Эти индивидуумы шагают по полю битвы и пытаются зацепиться за эту возможность проявить себя. Единоборства, аристея (под этим греческим словом следует понимать личный каталог доблестных подвигов), увещевания, торжественные речи, жесты отчаяния, дикий напор — все это высоты индивидуальной доблести, которые Гомер непременно нам показывает.

Аристократическая античная мысль во всем ищет возможность для проявления добродетели и уж тем более — в битве. «Наивысший почет в Древней Греции — одержать победу благодаря своим качествам, уму, отваге, красоте и достоинству», — пишет в романе «На скалах Спеце» Мишель Деон[59].

Неизбежность сражения

У людей нет другого выхода из сложившейся ситуации — нужно сражаться. «Илиада» похожа на поэму предопределения. По Гомеру, встреча человеческих сообществ всегда приводит к конфликту. Это их удел, их рок. И старый поэт прав. История предоставляет нам массу доказательств: враждебность всегда была самым банальным способом отношений между людьми. Мирная жизнь — это всего лишь интерлюдия между двумя войнами.

«То, что большинство людей называет миром, есть только имя», — говорит в своих «Законах» Платон.

Жить — значит убивать, — вторят ему песни Гомера.

Это банальное представление о жестокости предвосхищает теорию эволюции Дарвина как средства достижения своих целей. Достичь славы, богатства, известности, найти себе жену, обрести родину, отомстить за себя, восстановить попранную честь — все это толкает ахейцев к войне. Человек, будучи всего лишь плохо прирученным зверем, только этим и занят, и даже сегодня, две тысячи пятьсот лет спустя, стремится к одному — к битве.

По сравнению с «Илиадой» «Одиссея» предлагает выход из этой ситуации: бежать, вернуться домой, забыть весь этот кошмар, залечить нанесенные космосу раны, восстанавливая залитый кровью мировой порядок. Но, дорогой читатель, не стоит забывать, что даже если тебе удастся вернуться в свой прекрасный Лире[60], в родной дом с поднимающимся из трубы дымком, война может разгореться вновь. И эта война ведь чуть не разгорелась в конце «Одиссеи». Зевс упросил Афину заключить долгосрочный мир. Остается надеяться, что этот мир будет прочен и мы сможем насладиться передышкой.

В «Илиаде» война вызывает отвращение у богов, возмущает полноводный Ксанф, утомляет людей. Война — это странный деспот. Она правит нами помимо нашей воли. Мы призываем ее и при этом ненавидим. Мы не хотим ее, но создаем все условия для ее возвращения.

Аполлинер будет находить войну красивой и видеть в жутком великолепии стальных гроз вспышки какого-то безумного творческого гения. Но когда его разоренный сад освещают разрывы снарядов, автор «Алкоголей» погружается в бездну отчаяния.

Сначала война удручает Ахиллеса:

О, да погибнет вражда от богов и от смертных, и с нею

Гнев ненавистный, который и мудрых в неистовство вводит.

Он в зарождении сладостней тихо струящегося меда,

Скоро в груди человека, как пламенный дым, возрастает!

(«Илиада», XVIII, 107–110)

Затем приводит в уныние самого Гомера:

Гнев <…>

Грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал:

Многие души могучие славных героев низринул

В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным

Птицам окрестным и псам.

(«Илиада», I, 1–5)

Но что же делать и кто виноват? Что можно сделать против того, чего никто не желает, но что все равно грядет?

Боги захотели войны. Люди способны воевать. Разве могло произойти что-то другое? Падение Трои — это ее удел. «Илиада» — это такой сейсмограф неизбежности.

Единственным утешением на этих страницах разгула жестокости является то, что античные враги хранят друг к другу уважение. Конечно, сквозь свист копий прорываются кое-какие оскорбления, но воины сражаются без ненависти друг к другу. Античная война — это идеальный рыцарский турнир. Жестокость здесь запредельная, но для пыток нет места. Ахиллес оскверняет труп Гектора, но живые тела не оскверняются. Это такой междусобойчик удальцов отточенного жеста. Откуда это величие в несчастье?

Дело в том, что причины этой войны не в идеологии, политике, религии или морали. В ругани депутатов наших парламентских фракций куда больше ненависти, чем в речах античных героев.

Все виновники этого военного торжества поклоняются одним и тем же богам. Ни ахейцы, ни троянцы не стремятся навязать противнику никакой догмы, идола или завоевать их души. Это не времена религиозных войн, когда люди, убежденные в своей собственной сказке, пытались навязать веру в нее и другим народам. «Илиада» — это даже не война за территорию.

Здесь царит высокий долг восстановления чести. И вести себя нужно геройски.

Зверь в себе

С той поры, как троянцы дали отпор ахейцам, поколение за поколением чувствовали, как над их головами то и дело сгущаются черные тучи.

Это истощающее нервы напряжение называется предвоенным временем. И вдруг небо разверзается, как проколотый бурдюк. Поднимается волна. Кто ее сможет остановить?

Писатели XX века хорошо описали это предчувствие войны: Эдён фон Хорват — в «Юности без Бога», Миклош Банфи — в «Пусть вас унесет ветром»[61]. Солдаты, как и писатели, хорошо это чувствовали: «Что за буря идет на нас? Что это за знак в небесах?» — вопрошает марш Первого десантного батальона Франции. И потом, можно я кое в чем признаюсь? Так как я перечитывал «Илиаду» на белых склонах острова Тинос, я размышлял о событиях, потрясающих наш мир. Везде, от Ближнего Востока до Южно-Китайского моря, устанавливается нездоровый климат. Скоро все десять миллиардов подключенных друг к другу людей смогут завидовать друг другу. Я чувствую эту предгрозовую напряженность, мембрану которой, как будто врезающимся в живот персидским мечом, может прорвать только война.

В «Илиаде» война разражается на исходе первых вводных песней. Она является внезапно, как страшный зверь, питающийся своей собственной энергией и подгоняемый своим собственным стимулом.

Война — это «самость», говорят философы (и даже президенты, справившиеся с несколькими трудными книжками), то есть — это «вещь в себе».

По склонности древних греков к персонификации страстей война превратилась бы у них в нечто франкенштейновское.

Боги выпускают на волю этого скрывавшегося в человеческой лаборатории монстра. От одних он убегает, а других превосходит силой. Когда Ахиллес дает волю своему неистовству, против которого возмущаются даже воды Ксанфа, война уже захватила умы, отравила собой всю природу и наэлектризовала атмосферу на Олимпе. Война — это торнадо:

Но меж другими бессмертными вспыхнула страшная злоба,

Бурная: чувством раздора их души в груди взволновались.

(«Илиада», XXI, 385–386)

В эту смертельную пляску вступают даже боги, и очень быстро битва становится безудержным шабашем, космическим циклоном.

Гений Гомера как раз заключается в этом умении сделать войну осязаемой. Она проносится по стране, как разрушающий все своими ногами великан, как Колосс Гойи или Смерть Фелисьена Ропса[62].

На следующий же день после начала операции «Барбаросса» Сталин заказал одному поэту песню, которая могла бы поднять дух советских солдат. В строках этой тут же подхваченной всеми песни слышится совершенно гомеровская персонификация борьбы с врагом:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна, —

Идет война народная,

Священная война!

Гомер был первым художником, который прекрасно знал, что мысль может воплощаться. И доказывал в своих песнях, что неосознанные стремления способны материализовываться. События порождаются страстями, а не наоборот. И тогда эти события превращаются в бесконтрольный разгул сил. Вслед за нашим слепым поэтом многие писатели и мыслители примкнули к этой идее о самости войны. В поразительном тексте «Борьба как внутреннее переживание», который горячо встретили французские сюрреалисты 1920-х годов, Эрнст Юнгер[63] описал эриний, этих кровожадных тварей, богинь мщения, которые просыпаются и становятся неконтролируемыми: «Война — это не только наш отец, но и наше дитя; мы породили ее, а она — нас». В «Илиаде» люди заняты войной. А потом война воплощается, начинает жить своей жизнью и играть с человеком.

Именно поэтому не имеет особого смысла задаваться вопросом о причинах Троянской войны. Хотя в университетах по-прежнему спорят об этом. Хотел ли это Зевс наказать людей? Или причиной войны следует считать Фетиду? Или нужно винить Ахиллеса? Действительно ли все разгорелось из-за Прекрасной Елены, или она была всего лишь предлогом для написания поэмы? Следует ли нам понимать эту поэму как аллегорию стратегического продвижения Азии в Европу? Или это обычная война за власть между Приамом и Агамемноном? Или иллюстрация извечного конфликта оседлых народов против кочевников? В давней традиции толкования поэмы существует даже теория, утверждающая, что Зевс хотел подольститься к Гее, освободив Землю от нескольких тысяч надоедливых людей. Все эти предположения весьма занятны и уже долгое время питают наши умы. Только все это ни к чему.

Не будем забывать об образе Колосса, шагающего по равнине, на которой умирают люди.

Война — спутница человека. Она, как вечная тень, как бдительный пес, бродит по нашей планете.

Когда она жаждет крови, ничего не может ее остановить. Человек всегда готов утолить ее жажду. Одним словом, Троянская война началась, потому что ее нельзя было предотвратить. И она разгорелась точно так же, как позднее разгорится еще множество других троянских войн.

В начале поэмы Афина ходит среди деморализованных греческих воинов. Она хочет снова разжечь их пыл. И Гомер отмечает следующее:

С оным, бурно носяся, богиня народ обтекала,

В бой возбуждая мужей, и у каждого твердость и силу

В сердце воздвигла, без устали вновь воевать и сражаться.

Всем во мгновенье война им кровавая сладостней стала,

Чем на судах возвращенье в любезную землю родную.

(«Илиада», II, 450–454)

Гомер — поэт совершенно ясного видения жизни. Он расширяет ту крохотную замочную скважину, через которую нам никогда не следовало бы смотреть, чтобы не потерять веру в самих себя.

Рок-опера

Гомер (опережая тем самым Сунь Цзы[64]) всегда описывает искусство войны с технической точки зрения. Двойное искусство войны, все же добавим мы. Искусство чистой силы и в то же время искусство ухищрений.

Или, иначе говоря, первое можно проиллюстрировать мощным наступлением Паттона[65] в Арденнах в 1944 году, а второе — разжигающими политические интриги дьявольскими стратегиями Талейрана[66]!

Ахиллес воплощает собой грубую силу. Тогда как Гектор и Одиссей объединяют в себе силу, хитрость и рассудок.

Гомер описывает всю амплитуду войны. Со страниц его поэм доносятся шум сражений, крики богов, раскаты маневров. «Илиада» — это рок-опера!

Гомер похож на режиссера, снимающего масштабную эпопею, который, сидя в своем кресле и расставив по съемочной площадке актеров и статистов, внезапно кричит «мотор!». Но даже вся эта голливудская армада никогда не сможет тягаться с вечными гомеровскими стихами.

Иногда на экране возникает общая панорама. Гомер поднимается над полем битвы. Армии сталкиваются друг с другом, камера взлетает еще выше и показывает нам все передвижения с высоты Олимпа.

Боги, как главные стратеги, занимают позицию на высоте. Ив Лакост[67] в своей книге «Политические пейзажи» так комментирует географию этих воинственных богов: «Место, с которого можно лучше всего наблюдать определенный пейзаж, откуда он красивее всего смотрится, это почти всегда то же место, которое представляет наибольший интерес с точки зрения военной тактики».

В масштабе человека это можно соотнести с вечными холмами Наполеона, с которых он наблюдал за разворачивающимися внизу сражениями.

Гомер подмешивает к этим баталиям и фантастические образы. И тут уже в режиссерском кресле требуются как минимум Куросава или Терренс Малик периода «Тонкой красной линии»:

Ахейцы ж неслись от черных судов мореходных.

Словно как снежные клоки летят от Зевеса густые,

Быстро гонимые хладным, эфир проясняющим ветром, —

Так от ахейских судов неисчетные в поле неслися

Шлемы, игравшие блеском, щиты, воздымавшие бляхи,

Крепко сплоченные брони и ясеня твердого копья.

Блеск восходил до небес; под пышным сиянием меди

Окрест смеялась земля; и весь берег гремел под стопами

Ратных мужей.

(«Илиада», XIX, 356–364)

И вдруг план сужается, глаз поэта — вернее его камера — приближается и мы видим, как бьются друг с другом наши яростные герои. Они — неистовые дуэлянты. В дело вступает Ридли Скотт, а Серджио Леоне наблюдает за этим, цинично улыбаясь. Вся сцена снимается на 35-миллиметровую пленку:

как лев, устремился

Царь Агамемнон

………………………..

и могучим ударом Пизандра сразил с колесницы.

В грудь он копьем пораженный, ударился тылом о землю.

Спрянул с коней Гипполох; и его низложил он на землю,

Руки мечом отрубивши и голову с выей отсекши;

И, как ступа, им толкнутый, труп покатился меж толпищ.

(«Илиада», XI, 129–147)

Затем сцена постепенно приближается к читателю — вернее, следовало бы сказать зрителю, — и, когда он уже совершенно ошеломлен, перед ним возникает невероятно крупный план. Как будто за дело берется съемочная группа Питера Джексона или специалисты по спецэффектам из «Игры престолов», и уже с головой окунают нас в этот кошмар.

Но у Гомера есть кое-что получше, чем камера «GoPro», дрон или компьютерная графика, — у него есть поэзия:

Ахиллес Демолеона там же,

В брани противника сильного, славную ветвь Антенора,

Пикой в висок поразил, сквозь шелом его медноланитный:

Крепкая медь не сдержала удара; насквозь пролетела

Пика могучая, кость проломила и, в череп ворвавшись,

С кровью смесила весь мозг и смирила его в нападенье.

Вслед Гипподама, который, на дол соскочив с колесницы,

Бросился в бег перед ним, поразил он копьем в междуплечье;

Он, испуская свой дух, застонал, как вол темночелый

Стонет, кругом алтаря геликийского мощного бога

Юношей силой влекомый, и бог Посидон веселится, —

Так застонал он, и дух его доблестный кости оставил.

(«Илиада», XX, 395–406)

Нет, дорогой Аполлинер! Нет, дорогой Юнгер! Война нам никогда не будет казаться красивой, потому что мы не знаем, что это такое.

Гомер словно бьет нас обухом по голове: война всегда невыразима.

Мы всегда будем ощущать ее дыхание, и сегодняшние эпицентры войны, — на Ближнем Востоке, в Южно-Китайском море, на равнинах Донбасса, — являются древним отголоском этой банальнейшей реальности.

«Илиада» звучит современно, потому что это поэма войны. За две с половиной тысячи лет жажда крови по-прежнему стучится в наши виски. Изменилось только вооружение. Оно стало совершеннее. Прогресс — это способность человека развивать свою всеразрушающую силу.

Рыдания войны не иссякнут. Они уносятся куда-то за горизонт. Мы должны это знать и спешить наслаждаться миром. Мы должны помнить, что Гектор никогда не увидит, как растет его сын. Мы должны благословлять каждый миг, позволяющий нам держать на коленях ребенка.

Мирная жизнь — это странное сокровище. Мы к ней невнимательны, когда она у нас есть, но плачем по ней, когда теряем.

«Илиада» — это поэма о потерянной мирной жизни, говорящая о ней между строк. Мир — не какой-нибудь естественный биотоп человечества. Проект всеобщего мира — это чисто философская конструкция. Она позволяет нам строить песчаные замки, пока кто-то точит мечи бронзового века или производит кремниевые чипы наступившей эпохи дронов.

Давайте читать Гомера и получать удовольствие от мирного времени, как те счастливцы, что раз в десять лет неожиданно для себя срывают чей-нибудь мимолетный поцелуй.

Чрезмерность, или Кровожадная тварь

Зачем портить картину?

Я же скажу, что великая нашему сердцу утеха

Видеть, как целой страной обладает веселье; как всюду

Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая; как гости

Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом

Пышно покрытыми; как из кратер животворный напиток

Льет виночерпий и в кубках его опененных разносит.

Думаю я, что для сердца ничто быть утешней не может.

(«Одиссея», IX, 5–11)

Таковы признания Одиссея феакам. И далее:

И смерть не застигнет тебя на туманном

Море; спокойно и медленно к ней подходя, ты кончину

Встретишь, украшенный старостью светлой, своим и народным

Счастьем богатый.

(«Одиссея», XXIII, 281–284)

Вот мечта древнегреческого человека. Пусть прекратятся все войны и странствия! Пусть придет время «жизни средь близких до конца своих лет».

Для человека античности ничто не стоит милой добродетельной жизни, в неспешном ритме, уравновешенной, соизмеримой с окружающим миром, в гармонии с природой. Баронесса фон Бликсен[68] экспортировала этот древнегреческий проект в африканскую саванну, преследуя в тени Нгонга некий идеал «сладости, свободы и радости». Все что угодно, только не жестокое торнадо на троянской равнине.

Почему человек все время старается нарушить эту сладость? Почему он все время стремится выйти из самого себя и «уподобиться зверю»?

Когда Гектор, муж Андромахи, надевает доспехи, она упрекает его за то, что он идет на смерть:

Муж удивительный, губит тебя твоя храбрость! ни сына

Ты не жалеешь, младенца, ни бедной матери; скоро

Буду вдовой я, несчастная.

(«Илиада», VI, 407–409)

Почему что-то все время сбивает нас с пути?

Иногда это неистовство вспыхивает синим пламенем, заражает все общество и становится космическим. Древние греки, как мы помним, называли эту чрезмерность хюбрис.

Хюбрис — это вмешательство разбушевавшегося человека в равновесие мира, это оскорбление космоса.

Тем самым, творя бесчинства, человек, эндокринный возмутитель вселенной, поддается влиянию этой «сбивающей нас с пути» кровожадной твари.

Проклятие человека заключается в том, что он никогда не довольствуется тем, что у него есть. Религиозная философия поставила себе задачу сбить этот жар: Иисус — через любовь к ближнему; Будда — через усмирение желаний; Талмуд — через универсализм; у пророков, в отличие от Джонни, существует только одна цель — погасить огонь[69].

У Гомера падение — это не падение человека, не его выпадение из райского сада. Это — нарушение предустановленного порядка некоего идеального сада.

Кто из нас не терзался между желанием возделывать свой сад и желанием все бросить к чертям собачьим и отправиться странствовать?

Хищные дни

Забывая держать на коротком поводке свои страсти, мы добавляем масла в огонь чрезмерности.

«Так троянский народ, — признается Гектор, — погубил я своим безрассудством» («Илиада», XXII, 104). На троянской равнине воины зачастую срываются с цепи и забывают о пощаде.

Тогда они навлекают на себя гнев богов. Боги же, будучи существами достаточно слабыми, прощают все, кроме чрезмерности, творцами которой сами порой являются.

Хюбрис поочередно охватывает всех сражающихся. Он переходит от человека к человеку, проникает в него, как заразный вирус. Воины, ахейцы и троянцы, передают эту заразу друг другу. Они отключают мозг, сказали бы в наш электронный век. И тогда уже ничего не может их остановить.

Захваченный пылом сражения Менелай предлагает нам свое собственное определение хюбриса:

Но укротят наконец вас, сколько ни алчных к убийствам!

Зевс Олимпийский! премудростью ты, говорят, превышаешь

Всех и бессмертных и смертных, всё из тебя истекает.

Что же, о Зевс, благосклонствуешь ты племенам нечестивым,

Сим фригиянам, насильствами дышащим, ввек не могущим

Лютым убийством насытиться в брани, для всех ненавистной!

Всем человек насыщается: сном и счастливой любовью,

Пением сладостным и восхитительной пляской невинной,

Боле приятными, боле желанными каждого сердцу,

Нежели брань; но трояне не могут насытиться бранью!

(«Илиада», XIII, 630–639)

Ахиллес — воплощение хюбриса. В Трое, униженный Агамемноном, он сначала не участвует в сражении. Отправляет назад Одиссея, пришедшего просить его вступить в битву. Но когда гибнет его друг Патрокл, он наконец решается. И тогда выпускает на волю всех своих демонов, претворяя свой гнев в безудержную ярость.

По троянской земле катится волна крови. Всеми овладевает «дьявольская одержимость», как сказали бы приверженцы устаревшей христианской терминологии. Ярость Ахиллеса испугает даже богов на Олимпе:

Он же, божественный, дрот свой огромный оставил на бреге,

К ветвям мирики склонивши, и сам устремился, как демон,

С страшным мечом лишь в руках: замышлял он ужасное в сердце;

Начал вокруг им рубить: поднялися ужасные стоны

Вкруг поражаемых; кровию их забагровели волны.

(«Илиада», XXI, 17–21)

Ахиллес убивает, не обращая ни малейшего внимания на мольбы, перерезает горла, рубит головы. Чрезмерность — это река, по которой уже не поплыть вспять, это бурная река крови, перекрыть которую могут лишь боги. И в конце концов эта безудержная ярость Ахиллеса вызовет отвращение даже у богов.

Подобное состояние, когда воин в трансе не мог остановиться, круша все вокруг и пополняя новыми жертвами список своих славных трофеев, древние греки называли аристией. Гомер дает нам примеры аристии безудержных воинов.

Аристии Диомеда, Патрокла, Менелая и даже самого Агамемнона напоминают наркотический экстаз. На людей проливаются потоки огня, железа и крови. И современный читатель не может не вспомнить о фильме Фрэнсиса Копполы «Апокалипсис сегодня», когда американские военные вертолеты «Ирокез» уничтожают целую деревню вьетнамских рыбаков под литавры вагнеровского полета валькирий. Чрезмерность — это дохристианский апокалипсис:

Так распаленный Тидид меж троян ворвался, могучий.

Там Астиноя поверг и народов царя Гипенора;

Первого в грудь у сосца поразил медножальною пикой,

А другого мечом, по плечу возле выи, огромным

Резко ударив, плечо отделил от хребта и от выи.

Бросивши сих, на Абаса напал и вождя Полиида,

Двух Эвридама сынов, сновидений гадателя-старца;

Им, отходящим, родитель не мог разгадать сновидений;

С них Диомед могучий, с поверженных, сорвал корысти.

(«Илиада», V, 143–151)

Гомеровская аристия хорошо знакома всемирной истории. В германской традиции и скандинавских сагах существовали так называемые берсерки, люди-волки или люди-медведи. Так называли воинов, посвященных в секреты тайных обществ. Им приписывали «магически-религиозную силу, превращающую их в хищных зверей», пишет Мирча Элиаде[70]. Они внушали противнику ужас. Выражение «furia francese», возникшее в эпоху Возрождения, указывает на схожие свойства французских воинов[71]. Наполеон также это использовал, когда десятитысячная кавалерия Мюрата обрушилась на русскую армию при Эйлау. Разве это были не те же гомеровские хищные звери, выпущенные на троянскую равнину, не те же берсерки?

Умерим немного этот военный энтузиазм. Нет ли в таком освобождении от всех ограничений тенденции к саморазрушению? Античное неистовство могло бы означать желание со всем покончить. В состоянии ярости человек устремляется к пропасти, при этом смутно надеясь, что его что-нибудь остановит — бог или роковая стрела. А не является ли чрезмерность формой мифологического суицида?

Кажется, в ярости Ахиллеса невозможно не диагностировать тягу к смерти, причем он хочет увлечь за собой в царство мертвых весь мир, целый космос, людей и саму природу. Так Нерон, стоя на римской городской стене, разжигал свой погребальный костер и хотел, чтобы все погибло вместе с ним.

Последнее наказание

Девять дней спустя после смерти Гектора Ахиллес все еще продолжает издеваться над телом своей жертвы. Зевс призывает к себе на Олимп Фетиду и отдает ей приказ:

Шествуй к ахейскому стану и сыну, богиня, поведай:

Все божества на него негодуют; но я от бессмертных

Более всех огорчаюсь, что он в исступлении гнева

Гектора возле судов, не приемлющий выкупа, держит.

Если страшится меня, да немедля отпустит он тело.

(«Илиада», XXIV, 112–116)

То есть человек может вызвать у богов отвращение.

В этом парадокс чрезмерности: будучи невыносимой для богов, она ими же и поддерживается в человеке. Человек пытается от нее уйти, боги толкают его к ней. В конечном счете боги не так уж к нам и добры. Даже хуже! Они презирают нас. Аполлон описывает людей Посейдону как

Бедных созданий, которые, листьям древесным подобно,

То появляются пышные, пищей земною питаясь,

То погибают, лишаясь дыхания.

(«Илиада», XXI, 464–466)

Чтобы у создателя возникла нежность по отношению к своему творению, нужно будет дождаться христианского откровения. А пока боги толкают людей к войне. Как говорила Симона Вейль, происходит «подчинение человеческой души силе».

Открывая свое имя циклопу, что является проявлением гордыни, формой хюбриса, Одиссей навлекает на себя гнев Посейдона. Краснеете ли вы от злобы или кичитесь от гордости, вас ждет та же участь, потому что вы отступаете от умеренности.

Позднее христиане придумают понятие первородного или простительного греха. Но принцип остается тот же: за ошибку надо платить. Отсутствие какой-либо моральной теории у древних греков не позволяло им взвесить свои поступки на весах добра и зла. Они предпочитали судить о том, что согласовывалось с естественной мерой, а что ее оскорбляло.

«Илиада» демонстрирует нам постоянное изменение расклада сил. И несчастья тоже распределяются в равной мере и тем и другим. Слабый — это тот, кто прежде был сильным. Это неизбежно. На Ахиллеса, который стал сильнейшим из воинов, обрушится волна Скамандра.

Сила у Гомера никогда не является некоей вечной данностью. Ее всегда можно опрокинуть, и празднующий победу герой обязательно окажется в аду.

Так устроена судьба. Она похожа на ходики часов. Все равно вы никуда не денетесь, — насмехается Гомер, когда описывает победу одной армии над другой. А колесо судьбы уже и вправду повернулось, и вот побеждавшая армия не справляется с контратакой.

Пессимизм Гомера можно выразить словами Симоны Вейль: «Победители и побежденные являются братьями по несчастью».

Эти повороты колеса фортуны могут вызвать у читателя головокружение. В конечном счете не остаются в накладе лишь боги, то есть кукловоды этой нашей несчастной комедии масок.

Чрезмерность неиссякаема

Когда люди подвержены чрезмерности, они смешны. «Они хотят ни больше ни меньше как всё», — пишет Симона Вейль. Это «ни больше ни меньше как всё» — блестящее определение чрезмерности. «Всё и сразу», — добавили бы в обществе изобилия. И «беспрепятственно», пожалуйста!

Скоро Скамандр выйдет из берегов и заставит нас заплатить за то, что мы пытались образумить природу.

Разве воз отходов, под которым мы погребаем планету, не напоминает ту кучу тел, которые падают в реку от руки Ахиллеса? Возмущенная река выплевывает эти тела обратно: «трупами мертвых полны у меня светлоструйные воды» («Илиада», XXI, 218). Она восстает против Ахиллеса и решает его наказать, крича своей соседке, реке Симоис, следующее:

Брат мой, воздвигайся! Мужа сего совокупно с тобою

Мощь обуздаем; иль скоро обитель владыки Приама

Он разгромит; устоять перед грозным трояне не могут!

Помощь скорее подай мне; поток свой наполни водами

Быстрых источников горных, и все ты воздвигни потоки!

Страшные волны поставь, закрути с треволнением шумным

Бревна и камни, чтобы обуздать нам ужасного мужа!

Он побеждает теперь и господствует в брани, как боги!

(«Илиада», XXI, 308–315)

Этот гнев реки можно сравнить с конвульсиями Земли, уже до костей истерзанной алчностью восьми миллиардов людей и отнимающей у нее все, что попадается им под руку.

Во время моих путешествий, этот образ Скамандра вспоминался мне дважды: на Аральском море и возле храмов Ангкора в Таиланде. Первое было осушено демиургом по имени человек. Вторые оказались покрыты джунглями, и корни деревьев постепенно разрушают эти гигантские сооружения. На Арале человек проявил чрезмерность. Этим недовольно даже небо, и теперь там облака покрыты черной вуалью из пыли. В Ангкоре же природа доказала, что однажды набросит свой саван на все наши нагромождения.

Арал — наказание за нашу гордыню.

Ангкор — ее погребение.

Все проходит, все течет, все стирается. И Гераклит это знал до Сократа. Человек! — говорит нам Гомер, — не устоит пред богами твоя чрезмерность. Почему ж ты упорно хочешь прыгнуть выше своей головы?

Чрезмерность как грабеж

Может быть мы и сегодня все еще проживаем «Илиаду»? И нужно просто заменить гнев Ахиллеса выражением нашего технического высокомерия? В своих работах о технике Хайдеггер писал о сделанном Земле предписании выдать нам все свои ресурсы. Эта экспроприация Земли, ее инвентаризация, сродни чрезмерности. Боги остановят Ахиллеса. Немецкий же философ думал, что от ненасытности нас может спасти только поэзия. Будем ждать.

Аполлон ведь уже предупреждал Диомеда, бросившегося убивать Энея:

Вспомни себя, отступи и не мысли равняться с богами,

Гордый Тидид!

(«Илиада», V, 440–0441)

В конечном счете чрезмерность является поворотным моментом. Человек принимает себя за бога — или, будем скромнее, за демиурга — и противоречит более чем справедливому утверждению Протагора (V век до н. э.): «Человек — мера всех вещей».

На заре XXI века нам следовало бы подумать об этом дважды! Вы не слышите предупреждений Гомера? Мы ведем Троянскую войну против самой природы. Мы подчинили Землю своей воле, своим желаниям. Мы мухлюем с атомами, молекулами, клетками и генами. Ученые предсказывают, что уже скоро мы «дополним» и человека. Мы расселились по всей Земле, и все восемь миллиардов ждут от Земли прокорма. Мы уничтожили некоторые виды животных и зацементировали половину планеты. Развитие техники позволило нам добраться до подземных сокровищ, высвободить и выбросить в атмосферу органические углеводороды, перепланировать территории и, как писал в одном стихотворении Эмиль Верхарн, «вновь создать моря, равнины, горы эти, как мы отныне захотим»[72]. Мы уже начинаем коситься на окружающие нас спутники и планеты: Луну и Марс. Кто сегодня помнит про Лайку? Про первое посланное в космос живое существо, которое долго болталось в межзвездной пустоте. Это была простая собака, и руководители полета знали, что она не вернется. Вот он, человек: его первым посланием богам стала дохлая собака. Не нужно быть экологом-активистом, чтобы заметить, что человечество сорвалось с цепи. Люди борются друг с другом и все вместе — против своего биотопа[73]. Все стали Ахиллесами. И Скамандр уже вышел из берегов.

Чрезмерность как дополненная реальность

Как смеялся бы Гомер, если бы узнал, что мы рассуждаем о «дополнении реальности», о расширении пределов возможностей, об исследовании других планет, об увеличении продолжительности жизни. Как бы они заскрежетали зубами, эти греческие боги, обнаружив, что исследователи Кремниевой долины создают электронный мир вместо того, чтобы довольствоваться тем, который у них есть, и защищать его хрупкость. Какое странное явление! Разрушая окружающую нас непосредственную реальность, мы горим желанием создать другую. И чем больше мы загрязняем окружающий мир, тем сильнее слышны обещания демиургов виртуального мира относительно нашего технологического будущего, а пророки обещают нам рай по другую сторону жизни. Каковы причины и следствия этой изношенности мира? Ищут ли решения, чтобы остановить деградацию мира те, кто хочет дополнить реальность, или они просто ускоряют эту деградацию? Это вполне себе гомеровский вопрос, потому что он отсылает нас к простому уважению реальных богатств нашего мира, к опасности счесть самих себя богами, к необходимости рассчитывать свои силы, к уменьшению аппетитов, к императиву удовлетворенности своей человеческой долей.

Войны следуют одна за другой со времен палеолита. Войну, конечно же, можно рассматривать как обычный контакт между людьми. Но со времен промышленной революции XIX века происходит еще кое-что: невиданное в истории человечества изменение реальности. Похоже, человек собрал все свои силы, чтобы одержать победу в борьбе с этим миром. Природа больше не диктует нам своих законов, не навязывает свой ритм жизни, не указывает на пределы наших возможностей. В этом и заключается чрезмерность нашего времени, а вовсе не в оживлении каких-то мусульманских фанатиков.

Давайте перечитаем «Илиаду», послушаем Аполлона и не будем забывать, что осквернение Скамандра может дорого нам обойтись.

Гомер и чистая красота

Кого мы называем Гомером? Гения, одиноко гулявшего по берегу моря, или группу сменявших друг друга во времени бардов? Он оставил нам божественное слово. «Илиада» и «Одиссея», конечно же, обладают документальной ценностью, но прежде всего это литературные бриллианты, радующие наши глаза своими переливами. Когда вы держите в руке алмаз, вы не изумляетесь его молекулярной структуре, вы прежде всего любуетесь его переливами. В 1957 году историк искусства Бернард Беренсон признавался: «Я всю свою жизнь читал филологические, исторические, археологические, географические и прочие работы о Гомере. Теперь же мне хочется читать его — как произведение чистого искусства»… Обратимся к чистому искусству!

Сакральность текста

Мы сегодня загипнотизированы картинками. Мы предпочитаем разговору камеру «GoPro», мы верим, что дроны возвышают наши мысли и хотим не определения, а высокого разрешения. Во времена Гомера царствовала поэзия; глагол был священен. Слова разлетались, потому что они «крылаты», как писал Гомер. Вписать свое имя в эпопею поэта и было для героя славой! Так можно было стать частью человеческой памяти, слово давало бессмертие, освящало существование. Музы ведь были дочерьми Зевса и Мнемозины, то есть — памяти.

Одиссея как-то вечером пригласили за стол феаков. Никто его не узнаёт. Он просит аэда рассказать об одном эпизоде Троянской войны, слышит свое имя и благодаря этому рассказу понимает, что стал частью коллективной памяти. Он перешел эту черту, он победил забвение.

Человеку свойственно рассказывать истории. Звери не пишут романов.

Через пятьсот лет после Гомера, когда в 334 году до н. э. Александр Македонский перешел Геллеспонт и посетил могилу Ахиллеса, он заявил, что непобедимый воин Трои был счастливым героем, «потому что встретил Гомера, ставшего глашатаем его подвигов». Это были времена, когда слава заключалась не в миллионе лайков, а в упоминании твоего имени поэтом, одним из «побуждаемых богом» аэдов. Поскольку я тут произношу вам проповедь о пользе литературы, мне жаль, что прошли времена, когда

Всем на обильной земле обитающим людям любезны,

Всеми высоко честимы певцы; их сама научила

Пению Муза; ей мило певцов благородное племя.

(«Одиссея», VIII, 479–481)

Это были времена слова. Может быть, они еще вернутся.

Умение говорить являлось добродетелью, сравнимой с искусством вести войну. Аэд, кстати, на щите Гефеста, где представлен весь спектр человеческой деятельности, занимает достойное место. Поэмы читались тогда вслух, и аэд сопровождал их чтение игрой на струнном инструменте. До нас дошли символические изображения поэта с лирой в руке. Чтение вполголоса, которое мы любим теперь, это сравнительно недавняя практика. Ее можно датировать поздним Средневековьем. Многие грамотные святые отцы не одобряли такое чтение, видя в нем что-то вроде погружения в себя и даже хуже — девиацию.

Я готов бороться за возвращение чтения вслух в общественных местах. Мадам Идальго[74], несомненный гений Олимпа, придумала бы еще одну «белую ночь», ведь она знает все их секреты[75]. Этому событию дали бы название «Облачимся в тогу», и на парижской агоре во все горло орали бы «Илиаду».

Глагол как пища богов

Послушаем гения, говорящего голосом Одиссея. Мы стоим перед стенами Трои. Царь Агамемнон предлагает своим войскам прекратить сражение. Он пытается убедить их в этом. Люди сражаются уже в течение девяти лет. Каждый надеется вернуться домой. Кроме Одиссея, который поднимает Агамемнона на смех и отчитывает воинов:

Рек, — и ахеяне подняли крик; корабли

и окрестность

С страшным отгрянули гулом веселые крики ахеян,

Речь возносящих хвалой Одиссея, подобного богу.

(«Илиада», II, 333–335)

Слова Одиссея проникают в самое сердце. Гомер все время подчеркивает животворящую силу слова. Оно придает силы уставшим умам и отчаявшимся душам. Слово дает нам энергию, как солнечный свет бодрит наше тело после бессонной ночи. И поэтому оно — божественно.

Для древних греков глагол становится силой. Даже больше — почти богом!

В «Илиаде» мы все время слышим, как какой-нибудь воин или бог, стоя на баррикаде, обращается к уставшим войскам с проникновенной речью. Физическая сила и ораторское искусство всегда идут рука об руку. И силою этих слов можно снова поднять войска в атаку. Увещевание поднимает людей на бой! Как эти слова Посейдона:

Стыд, аргивяне, цветущие младостью! вам, полагал я,

Храбрости вашей спасти корабли мореходные наши!

Если ж и вы от опасностей брани отступите робко,

День настал роковой, и троянская мощь

сокрушит нас!

(«Илиада», XIII, 95–98)

Или как эта речь Диомеда перед измотанными троянским наступлением воинами:

Так произнес, — и воскликнули окрест ахейские мужи,

Все удивляясь речам Диомеда, смирителя коней.

(«Илиада», VII, 403–404)

Или эти проклятия воспрявшего от гнева Ахиллеса, который побуждает своих людей пойти за Патроклом, своим двойником и братом:

«Каждый теперь, в ком отважное сердце, сражайся с врагами!»

Рек — и разжег еще более душу и мужество в каждом;

Крепче ряды их сгустилися, выслушав царские речи.

(«Илиада», XVI, 209–211)

Правда ведь речи этих воинов-трибунов воодушевляют? Они трогают сердца солдат простыми словами. Слово вливает в их души свой чудодейственный эликсир. Оно дает им свою силу.

Нам, детям цифрового века, такие увещевания кажутся невозможными. Через две тысячи пятьсот лет после этих выступлений троянских героев между нами и миром встали экраны. Изображение низвергло слово с престола. Теперь именно изображение влияет на ход истории. Кто сегодня бросится в атаку под воздействием призывной речи?

В 2010-х годах, в начале эмиграционного кризиса, по тому же морю, по которому плавали ахейские корабли, люди бежали от бесчинств мусульманских фанатиков. Этих «мигрантов» (говоря на нынешнем новоязе) выбрасывало на пляжи, некоторые гибли в открытом море. Репортеры и романисты — кто только об этом ни писал, и совершенно безуспешно. Но сподвигла европейских политиков к действиям лишь фотография мертвого мальчика, выброшенного морем на пляж. Границы были открыты. Фотография заставила принять решение. Текст уже не может оказывать такого влияния на ход вещей. Уговоры Диомеда на поле брани или призыв 18 июня 1940 года[76] больше невозможны. Дух слов больше не может волновать массы.

Гомер иногда в «Илиаде» признается, что устает от этой магической ценности слова:

Трудно мне оное всё, как бессмертному богу, поведать.

(«Илиада», XII, 176)

И тем не менее именно благодаря его пророческой силе мифологический глагол пересек все эти тысячелетия, чтобы добраться до нас.

Чистая поэзия

У Жаклин де Ромийи была своя теория относительно формальной красоты этих поэм. Непростая методика начертания текста в древности требовала записывать только беловой текст. Технические трудности оттачивали стиль. Представим себе Гомера, диктующего свою поэму секретарю…

Стиль Гомера отвечает двум основным характеристикам. Благодаря им его текст сверкает, как Средиземное море на солнце. Благодаря им мы узнаём музыку Гомера.

Он постоянно прибегает к эпитетам и использованию аналогий.

Эпитет закрепляет слово. А сравнение поддерживает ритм.

Прилагательные и сравнения! Школьные учителя учат нас не слишком использовать эпитеты и не злоупотреблять сравнениями. «Это утяжеляет слог!» — говорят они, возвращая нам наши испещренные красной ручкой работы. Читали ли они вот это описание колоссальной мобилизации ахейской армии на троянской равнине:

Словно огонь истребительный, вспыхнув на горных вершинах,

Лес беспредельный палит и далёко заревом светит, —

Так, при движении воинств, от пышной их меди чудесной

Блеск лучезарный кругом восходил по эфиру до неба.

Их племена, как птиц перелетных несчетные стаи,

Диких гусей, журавлей иль стада лебедей долговыйных

В злачном Азийском лугу, при Каистре широкотекущем,

Вьются туда и сюда и плесканием крыл веселятся,

С криком садятся противу сидящих и луг оглашают, —

Так аргивян племена, от своих кораблей и от кущей,

С шумом неслися на луг Скамандрийский; весь дол под толпами

Страшно кругом застонал под ногами и коней и воев.

(«Илиада», II, 455–466)

Гомер добавляет к потоку слов образы природы. Элегические аналогии помогают поэту прерывать нарративную напряженность. Они указывают нам на то, что мир — звери, люди, боги — вовлечен в единый ритм сложной и опасной авантюры. Нам открывается красота языческого откровения: все связано и едино в многообразии живущего. Ни рассудок, ни душа древнего грека никогда не смогли бы заявить, что бог может быть един и не являться частью своего творения.

Аналогии у Гомера имеют четыре разные природы. Они относятся к животным, растениям, метеорологическим явлениям и пасторальным сценам. Элегии отражают человеческие поступки.

Иногда космические явления могут символизировать царящий в мире порядок. Этот порядок может быть гармоничным, жестоким, трагическим, в высшей степени совершенным, а порой и обращенным в хаос:

Словно земля, отягченная бурями, черная стонет

В мрачную осень, как быстрые воды с небес проливает

Зевс раздраженный, когда на преступных людей негодует,

Кои на сонмах насильственно суд совершают неправый,

Правду гонят и божией кары отнюдь не страшатся:

Все на земле сих людей наводняются быстрые реки,

Многие нависи скал отторгают разливные воды,

Даже до моря пурпурного с шумом ужасным несутся,

Прядая с гор, и кругом разоряют дела человека, —

С шумом и стоном подобным бежали троянские кони.

(«Илиада», XVI, 384–393)

Красота этих образов, их отточенность показывают, что Гомер, хоть и был слепым, должен был быть чутким наблюдателем природы, искателем наслаждений, любителем ступать по земле и спать под открытым небом. Несомненно, он любил плавать по морю, ловить рыбу, ночевать где-то в холмах, напиваться под звездным небом и вдыхать запах собранных зерен. Он видел, как ястреб гонится за горлицей, как перехлестывает через борт корабля возмущенное море и как в золотистом свете наступающих сумерек возвращаются домой овцы.

Если бы все это было не так, все эти описания не были бы так верны. Можно изображать из себя фотографа, но не элегического поэта. Воображение просто так не заработает.

Обилие зверей и растений в поэмах дает Гомеру возможность выстроить вертикальную иерархию нашего мира.

Сверху находятся боги, внизу — звери. А между ними — целый мир, в котором делят свои места люди, герои и чудовища. Иногда человек уподобляется зверю, и Гомер сравнивает его со зверем как раз для того, чтобы показать его жестокость. Вот как Аполлон говорит об Ахиллесе:

Мужу, который из мыслей изгнал справедливость, от сердца

Всякую жалость отверг и, как лев, о свирепствах лишь мыслит.

(«Илиада», XXIV, 40–41)

Использование сравнений является для поэта возможностью напомнить нам о том, что мир не сводится к цементной плите, над которой не высовывается ни одна голова, где все имеет равную цену, соответствуя этому жуткому принципу равенства. И люди, и звери — каждый занимает в этом общем здании свою нишу. Некоторые сильнее, красивее, одареннее, благороднее или приспособленнее других. И если волк пожирает ягненка, значит это позволяет природа. У волка есть клыки, у ягненка их нет, он ест траву, поэтому первый может съесть второго. Не нужно нарушать установленный порядок. Красота этого мира подчинена несправедливости. А вещами правит как раз несправедливость.

Он же, как лев истребитель, на юниц рогатых нашедший,

Коих по влажному лугу при блате обширном пасутся

Тысячи; пастырь при них, но, юный, еще не умеет

С зверем сразиться, дабы защитить круторогую краву:

Пастырь неопытный, около крав то передних, то задних

Мечется он беспрестанно, а хищник, в средину их бросясь,

Режет быка, и все разбегаются, — так аргивяне,

Свыше смятенные, в бег перед Гектором силой и Зевса

Все обратилися; он поразил одного Перифета,

Храброго сына Копрея, того, что, служа Эврисфею,

Вестником часто ходил от тирана к Гераклу герою.

(«Илиада», XV, 630–640)

Говоря о совершенстве устройства природы, грации зверей, величии природных явлений и мощи растений, Гомер описывает нам одну из граней божественного. Божественным является то, что лежит перед нами в чистом присутствии, во вспышках реального. Божественное отражается во внутренней сложности природы. Оно является ее частью.

Словесный взрыв

Гомер сравнивает суету человека и хрупкость биологических форм. Каждое существо на Земле рождается не по своей воле, и никто не знает час своей смерти. Природа, вечно разрушающаяся и всегда обновляющаяся, предоставляет Гомеру возможность исследовать тайну жизни, загадку ее изобилия.

Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков:

Ветер одни по земле развевает, другие дубрава,

Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают;

Так человеки: сии нарождаются, те погибают, —

говорит Диомеду Главк («Илиада», VI, 146–149).

Разве можно наблюдать за стаей скворцов или косяком сардин, по-прежнему веря в свою собственную исключительность? Бесконечное изобилие природы в вечном возобновлении самой себя (и неизбежной обреченности на смерть) говорит лишь о нашей бессмысленности. Плодородие Земли станет одной из мучительных загадок древнего мира. Где берет свое начало это прекрасное и вместе с тем отвратительное изобилие? Зачем столько пустых трат?

Гомер, играя, упоминает в своих поэмах бесчисленное множество земных тварей: пчел, волков, телок, дельфинов, овец и голубей, летучих мышей, змей, хищных птиц и т. д. Может быть, в этом желании описать плодородный пыл природы заключена суть язычества: быть язычником значит приветствовать все облики живого и почитать ту утробу, из которой они выходят, не заботясь о своем конце. Гомер смотрит на мир жадными глазами, а его секретарь держит наготове отточенный стилус. Уделить слово каждой искре этого вечного огня значит посвятить себя прославлению того, что Камю называет «брачным союзом человека и земли, единственной в этом мире подлинно мужественной любовью — преходящей и щедрой»[77].

Быть язычником значит наблюдать за спектаклем этого мира и принимать его, ни на что не рассчитывая: нет никакого светлого завтра (это все ханжество!), нет никакой вечной жизни (это все фарс!). Не нужно искать ничего другого, кроме знаков нашего будущего. «Всё у него, и у мертвого, что ни открыто, прекрасно» («Илиада», XXII, 73), — говорит царь Трои Приам. Да, все прекрасно, и слова помогают нам это раскрыть. Они призваны описать весь этот калейдоскоп.

Этот мир великолепия и опасностей без устали переливается всеми цветами радуги. И стихи Гомера не устают вести учет этой исключительности. И звери, и растения являются частью устройства этого мира, они — драгоценные камни его основ.

Возможно, нужно обладать иссхошим сердцем и уставшей душой, чтобы надеяться на какой-то гипотетический рай, тогда как это пышноживущий сад раскинулся прямо перед нами.

Эпитет, красящий мир

Соперничая с великолепием описываемых им форм, Гомер дает свой эпитет каждой принимающей участие в сцене единице. Звери, люди и боги получают помазание своего бытия елеем эпитета.

Любители все пересчитывать объясняют, что поэту нужно было приспособиться к выбранной метрике. Стихи Гомера написаны гекзаметром, состоящим из шести сдвоенных тактов с короткими и длинными слогами. Сложность этого голосоведения заставляет поэта прибегать к акробатическим языковым приемам, призванным удержать заданный размер. Эпитеты как раз и позволяют ему описывать героев или богов, не выбиваясь из ритма. Выбор эпитета той или иной длины зависит от конкретного стиха. Например, Афина может быть «совоокой богиней», «дочерью громовержца», «ясноокой» или «добычелюбивой», а Посейдон — «владыкой», «земледержцем», «сотрясающим землю» или «черновласым». Но это же так сложно и запутанно!

Толкователи, однако, утверждают, что эти эпитеты были для аэда мнемотехническим приемом, позволяющим опереться на некий формальный оборот, чтобы дать своему рассказу новый импульс, и что югославские барды были способны без видимых усилий пропеть десять тысяч стихов, используя такой прием.

Возьму на себя смелость предположить, что использование таких эпитетов имеет более благородную функцию, нежели метрическое выравнивание стиха или мнемотехнический прием.

Эпитеты показывают нам саму сущность того, к кому они относятся. Прилагательное — как нимб вокруг того или иного существа. Оно показывает нам ауру героя, ДНК его души. Боги, герои или люди несут свои эпитеты, словно гербы. Эти эпитеты представляют их нам. Зная, что Ахиллес «быстроногий», «бессмертным подобный», «громовержцу любезный» или «градоборец», автор экономит на его описании. Также как наш взгляд, хоть мы и не знаем почему, узнает проскользнувший силуэт любимого существа, эпитет представляет нам героя одним словом.

Одиссей — это человек «хитроумный», «многоумный», «могучий», «благородный страдалец». Самый сложный герой Гомера получает больше всего эпитетов.

И вот герои выходят на сцену, а за ними как тень следуют их эпитеты: «нестрашимый» Диомед, «владычица смехов» Афродита, «шлемоблещущий» Гектор, «олимпийский художник» Гефест, «предводитель мужей меднобронных» Идоменей, «быстроногий» Ирис, «конник седой» Феникс. Зевс будет то «сгустителем облак», то «громовержцем», то «высокогремящим». Даже Троя удостаивается права на психо-поэтическую идентичность. Она будет «крепкостенной», «священной», «высокотвердынной», «многолюдной», «цветущей», «приязненной», «с широкими стогнами» и «плодоносной».

На что способен бедный бард со своим папирусом перед многоцветными переливами этого мира? Он рискует задохнуться под сложностью всех этих вещей. Если, конечно, не противопоставит его внутренней глубине спасительный эпитет. Эпитет — это воздаяние чести слова многоцветному плащу реальности-арлекина. В «Одиссее» есть один эпитет, который хорошо иллюстрирует это художественное состязание между воображением и реальностью.

Когда Одиссей возвращается на Итаку, он встречает своего старого свинопаса. Он единственный, кто сохранил в неприкосновенности свою верность и честь. Хотя Гомер не использует для него эпитеты верный или добродетельный. Это было бы слишком просто. Поэт использует прилагательное «богоравный». Это слово вызвало массу споров. Почему свинопаса нужно звать «богоравным»? Может быть как раз потому, что прилагательное «богоравный» точно выражает то, к чему стремится эпитет, то, на что он надеется: полное проявление самого себя, подлинность, силу того, что явлено взгляду. Быть богоравным значит источать свою самобытность в самом чистом виде, без обиняков и без масок, без макияжа. Говоря научным языком, эпитет — это полнота хайдеггеровского Dasein[78].

Свинопас — тот человек, на которого можно положиться. Он не предал, ни на что не зарился, он хранит в себе память о прошлом. Он верен памяти своего хозяина. Он не меняется. Он принимает нищего, не узнав в нем Одиссея. Он — первый реальный человек, которого встретил Одиссей после всех чудовищ и волшебниц. И к тому же он добр. Возможно, все это и значит быть богоравным. Быть в согласии с самим собой в свете прожекторов, целиком и полностью быть явленным, быть в гармонии с голым ритмом реальности, быть здесь, скромно держась в лучах существования. Быть богоравным значит не измениться за двадцать прошедших лет. Пользуясь словами Ницше, скажем, что свинопас не стал тем, кто он есть. Он продолжил быть тем, кем уже давно был: равным богам. Кто еще может похвастаться таким эпитетом?

Copyright

Un été avec Homère

Sylvain Tesson

© Editions Des Équateurs / France Inter 2018

Published by arrangement with Lester Literary Agency

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2019

Примечания

1

Этот цикл радиопередач «Франс Интер» выходил в эфир летом 2017 года. Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, постраничные примечания принадлежат переводчику.

2

Homère. L’Odyssée / Trad. de Ph. Jaccottet. Paris: La Découverte, 1982; Homère. L’Iliade / Trad. de Ph. Brunet. Paris: Seuil, 2010. — Примеч. автора. В наст. изд. использованы перевод «Илиады» Н.И. Гнедича и переводы «Одиссеи» В.А. Жуковского и В.В. Вересаева.

3

В оригинальном издании. В настоящем издании цитаты из Гомера приводятся п/ж шрифтом.

4

Из ничего (лат.).

5

Марсель Конш (род. 1922) — французский философ, специалист по метафизике и античной философии.

6

Пьер Бурдье (1930–2002) — французский философ, социолог, этнолог.

7

См. с. 12 наст. изд.

8

Морис Баррес (1862–1923) — французский писатель и политический деятель; цитата из его книги «Путешествие в Спарту» (1906).

9

Miller H. Le Colosse de Maroussi, 1941. — Примеч. автора.

10

Hofmannsthal H. von. La Grèce pittoresque: monuments, paysages, habitants, 1923. — Примеч. автора.

11

Сборник Рицоса 1954 года, название которого приблизительно можно перевести как «греческий дух».

12

См. стихотворение Бодлера «Аллегория».

13

«Буря и натиск» — название периода предромантизма в немецкой литературе конца XVIII века.

14

Немецкий писатель Эрнст Юнгер (1895–1998) и французские писатели Анри Барбюс (1873–1935) и Морис Женевуа (1890–1980) — авторы произведений о Первой мировой войне.

15

Фернандо Пессоа (1888–1935) — португальский поэт, драматург и мыслитель. Цитата — из его «Книги непокоя» (М.: Ад Маргинем Пресс, 2018).

16

Тарик Рамадан (род. 1962) — мусульманский религиозный деятель, известный во Франции своими радикальными высказываниями.

17

Перевод Гнедича: «Тут, о Патрокл, бытия твоего наступила кончина».

18

Хюбрис (др. — греч.) — гордыня, самолюбие, в гомеровской традиции — нарушение божественной воли; это понятие в античности включало в себя и чрезмерность.

19

Эти слова в переводе Гнедича отсутствуют.

20

Перевод Ю. Голубца. Жерар де Нерваль (1808–1855) — французский поэт-романтик.

21

Йозеф Шумпетер (1883–1950) — австрийский экономист и мыслитель, известный своей теорией «созидательного разрушения».

22

Перевод М. Яснова.

23

Карен Бликсен (1885–1962) — датская писательница.

24

Перевод В. Вересаева.

25

Мартин Хайдеггер (1889–1976) — немецкий философ.

26

«Цветы зла», CIX. Перевод П. Якубовича.

27

«GAFA» — аббревиатура, состоящая из Google, Apple, Facebook и Amazon, то есть речь идет о четырех самых крупных базах данных.

28

Мелькиты — греческие католики, придерживающиеся византийского обряда.

29

«Найти, внедриться и уничтожить» (англ.).

30

В схоластической философии концепция, приписывающая определенной сущности определенный и неизменный набор качеств.

31

Во французской, да и вообще в европейской традиции Одиссея зовут Улисс; именно это имя иногда встречается в Европе.

32

Жорж Фейдо (1862–1921) — французский комедиограф.

33

Примо Леви (1919–1987) — итальянский писатель, узник Освенцима.

34

Персонаж романа Бальзака «Полковник Шабер».

35

Ханна Арендт (1906–1975) — немецкий философ.

36

Аллюзия на цикл романов Марселя Пруста «В поисках утраченного времени».

37

Владимир Янкелевич (1903–1985) — французский философ и музыковед.

38

Péguy Ch. Notes sur M. Bergson et la philosophie bergsonienne, 1914. — Примеч. автора.

39

В контексте воинской доблести это выражение может переводиться как «прекрасный и смелый».

40

Цит. по: Арендт Х. Между прошлым и будущим. М., 2014. С. 66.

41

Благоприятный момент, миг удачи.

42

Фабрицио дель Донго — герой романа Стендаля «Пармская обитель».

43

Жозеф Кессель (1898–1979) — французский писатель.

44

Один из лозунгов студенческой революции 1968 года.

45

На самом деле Камю пишет в этом эссе о небе Флоренции.

46

Эмиль Чоран (1911–1995) — румынско-французский философ. Имеется в виду его сборник афоризмов «О неприятном последствии рождения».

47

Луи-Фердинанд Селин (1894–1961) — французский писатель.

48

Перевод М. Климовой. Цитата из романа Селина «Смерть в кредит».

49

Пиндар (518 г. до н. э. — 438 г. до н. э.) — древнегреческий поэт.

50

Перевод М. Гаспарова.

51

Мойра — богиня судьбы.

52

Пьер-Жозеф Прудон (1809–1865) — французский философ.

53

Так в газетах резюмировали извинения французского министра по Социальным вопросам и Национальной солидарности Жоржины Дюфуа от 4 ноября 1991 года по шумному делу о зараженной крови.

54

Речь идет о легендарном французском летчике Анри Гийоме (1902–1940).

55

Аллюзия на явление Девы Марии Бернадетте Субиру в пещере близ французского города Лурд.

56

Генри Миллер (1891–1980) — американский писатель.

57

Перевод М. Лозинского.

58

Симона Вейль (1909–1943) — французский философ.

59

Мишель Деон (1919–2016) — французский писатель и драматург.

60

Аллюзия на сонет французского поэта Жоашена дю Белле (1522–1560) «Блаженны те, кто как Улисс…» из цикла «Жалобы». Лире — родной город поэта, расположенный на Луаре.

61

Эдён фон Хорват (1901–1938) — австрийский писатель и драматург; Миклош Банфи (1873–1950) — венгерский дипломат и писатель.

62

Фелисьен Ропс (1833–1898) — бельгийский художник; речь идет о его картине «Пляска смерти».

63

Эрнст Юнгер (1895–1998) — немецкий писатель и мыслитель.

64

Сунь Цзы — китайский стратег и мыслитель, живший в VI в. до н. э., автор трактата «Искусство войны».

65

Джордж Смит Паттон (1885–1945) — американский генерал.

66

Шарль-Морис де Талейран-Перигор (1754–1838) — французский политик и дипломат.

67

Ив Лакост (род. 1929) — французский географ и геополитик.

68

Карен Бликсен (1885–1962) — датская писательница.

69

Речь идет о Джонни Холлидее (1943–2017), французском рок-певце, композиторе и актере, и его песне «Allumer le feu» («Разжечь огонь»).

70

См.: Элиаде М. Тайные общества. Обряды инициации и посвящения. М., 1999.

71

Итальянское выражение «французская фурия» возникло после битвы при Форново 6 июля 1495 года.

72

Эмиль Верхарн (1855–1916) — бельгийский поэт и драматург, один из основателей символизма. Цитируется его стихотворение «Труд» в переводе Н. Рыковой.

73

Биотоп — жизненное пространство.

74

Мэр Парижа с 2014 года Анн Идальго.

75

Первый фестиваль «Белые ночи» состоялся в Париже в 2002 году при мэре Бертране Деланоэ.

76

В этот день Шарль де Голль произнес речь, в которой призвал французов вступать в движение Сопротивления.

77

Перевод Н. Галь. Цитируется очерк Камю «Лето в Алжире» (1938).

78

Здесь-бытие (нем.).


home | my bookshelf | | Лето с Гомером |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу