Book: Каждому свое



Каждому свое

Каждому свое

I

Письмо принесли с дневной почтой. Вначале почтальон, как обычно, положил на стойку пачку разноцветных рекламных брошюрок. Затем осторожно, точно боялся, что оно вот-вот взорвется, — письмо. На желтом конверте белый прямоугольник с адресом, отпечатанным типографским шрифтом.

— Не нравится мне это письмо, — сказал почтальон.

Аптекарь оторвался от газеты, снял очки и спросил удивленно, с некоторым даже раздражением:

— В чем дело?

— Я говорю, не нравится мне это письмо. — И почтальон указательным пальцем осторожно пододвинул конверт аптекарю.

Тот, не притрагиваясь к письму, склонился над мраморной стойкой, стараясь получше рассмотреть конверт. Затем выпрямился, водрузил на нос очки и вновь принялся его изучать.

— Чем же оно тебе не нравится?

— Его опустили ночью или рано утром. И заметьте, адрес вырезан из бланка со штампом вашей аптеки.

— А ведь верно, — согласился аптекарь и вопросительно поглядел на почтальона, будто ожидал от него совета или объяснения.

— Письмо анонимное, — заметил почтальон.

— Анонимное, — повторил аптекарь.

Он еще не дотронулся до письма, но оно уже ворвалось в его мирную домашнюю жизнь и, подобно молнии, грозило испепелить несколько увядшую, некрасивую и неряшливо одетую женщину, которая в кухне разделывала тушку козленка, готовя ужин.

— У нас тут способны послать анонимку, — сказал почтальон.

Он положил сумку на стул, а сам облокотился о мраморную стойку, явно дожидаясь, когда аптекарь наконец вскроет письмо. Почтальон привык ловко и аккуратно вскрывать все письма заранее, но на этот раз принес его нераспечатанным в надежде на простодушие и дружеское расположение адресата. Рассуждал он так: «Если аптекарь вскроет письмо и узнает, что ему наставили рога, он просто промолчит, а если в письме угроза или что другое, он непременно скажет».

Во всяком случае, уходить, ничего не узнав, почтальон не собирался — торопиться ему было некуда.

— Мне — и вдруг анонимное письмо? — после долгого молчания произнес аптекарь.

В его голосе слышалось удивление и возмущение, но лицо было испуганное. Он побледнел, над губой выступили капельки пота, глаза растерянно блуждали. И хотя почтальон сгорал от нетерпения, он не мог не разделить изумления и возмущения аптекаря. Ведь владелец аптеки был человек добрый, душевный и покладистый: он всем отпускал лекарства в кредит, а на земле, которая досталась ему в приданое за женой, крестьяне хозяйничали, как у себя дома. Никаких сплетен и пересудов насчет его жены почтальон не слышал.

Внезапно аптекарь решился — взял письмо, распечатал его, развернул сложенный лист бумаги. Как почтальон и подозревал, слова были вырезаны из газеты. Аптекарь залпом проглотил «горькую пилюлю». Впрочем, в письме было всего две строчки.

— Ну и дела! — воскликнул он с видимым облегчением, почти шутливо.

«Значит, не про измену жены», — решил почтальон и спросил:

— Что, угрожают?

— Да, угрожают, — подтвердил аптекарь и протянул ему письмо.

Почтальон поспешно схватил его и громко прочел:

— «Это письмо — твой смертный приговор. За содеянное тобою тебя ждет смерть».

Он сунул письмо в конверт и положил его на стойку.

— Да это просто шутка, — убежденно сказал он.

— Думаешь, шутка? — с легкой тревогой переспросил аптекарь.

— А что же еще? Некоторым рогоносцам неймется, вот они и придумывают, чем бы досадить ближнему. Это не впервой. Еще страсть как любят по телефону названивать.

— Что верно, то верно, — согласился аптекарь. — И со мной такое случалось. Однажды ночью слышу телефонный звонок. Подхожу, женский голос спрашивает, не потерял ли я собаку. А то она нашла одну, голубую в розовую крапинку, и ей будто бы сказали, что это собака аптекаря. Вот то и вправду была шутка. А тут ведь смертью угрожают.

— Э, дело рук таких же глупцов, — уверенно сказал почтальон и, взяв сумку, направился к выходу. — Так что не стоит волноваться, — бросил он на прощание.

— Я и не волнуюсь, — ответил аптекарь. Но почтальон уже ушел.

И все-таки он волновался. Уж очень злая была шутка. Если только это шутка... А что же еще? Ссор он ни с кем не заводил, политикой не занимался, избегал даже говорить о ней, так что никто не знал, за кого он голосует. А он по старой семейной традиции с юных лет голосовал на парламентских выборах за социалистов, а на муниципальных — за христианских демократов. Ведь когда они были у власти, жителям городка всегда удавалось кое-что урвать у правительства для местных нужд, к тому же левые партии упорно покушались на семейную ренту. Но он никогда не вступал в спор ни с теми, ни с другими — правые считали его своим сторонником, левые — своим. Заниматься политикой — только время попусту терять. И тот, кто с этим не согласен, либо преследует корыстные цели, либо слеп от рождения.

Одним словом, он жил спокойно и мирно. А может, это и послужило истинной причиной анонимного письма? Какой-нибудь завистливый бездельник решил, верно, напугать его, посеять в душе страх. Впрочем, у него есть одна страсть охота, и, возможно, именно в этом и кроется разгадка анонимного письма. Охотники, как известно, народ завистливый. Достаточно обзавестись хорошей собакой или хорька подстрелить, как все начинают на тебя коситься, даже друзья, которые и охотятся вместе с тобой, и по вечерам заходят в аптеку поболтать. Такие вот типы уже немало охотничьих собак отравили. Иной раз хозяин по недомыслию выпустит вечером свою охотничью собаку — пусть себе побегает в скверике, а потом находит ее отравленной стрихнином. Может, у кого-нибудь стрихнин ассоциировался с аптекой. И зря, совершенно зря. Потому что собака для аптекаря Манно — святая святых, особенно если она отменно хороша на охоте, будь то своя или чужая. Впрочем, его-то собакам нечего бояться яда. У него их было одиннадцать, большинство чернейской породы. Откормленные, ухоженные, они полновластно хозяйничали в большом саду. Приятно было смотреть на них и слушать их заливистый лай. Соседи, правда, иногда ворчали, но для аптекаря этот лай звучал сладостной музыкой. Он узнавал по голосу каждую собаку, точно угадывал, радуется ли она, сердится или заболела сапом.

Ну конечно же, все дело в собаках. Кто-то решил над ним подшутить, но, честно говоря, довольно грубо. В среду у него единственный свободный день, а кому-то вздумалось его попугать, чтобы он не пошел на охоту. Верно, собаки у него превосходные, да и стреляет он наверняка, это надо сказать без лишней скромности, каждую среду зайцам и кроликам настоящее побоище устраивает. Его постоянный напарник по охоте, доктор Рошо, может подтвердить. Он, кстати, тоже хороший стрелок, и собаки у него отличные. Словом, все ясно... Анонимное письмо польстило его тщеславию, стало как бы свидетельством его охотничьей доблести. В нынешнюю среду как раз открывается сезон охоты, а его хотят лишить этого удовольствия: ведь для аптекаря Манно открытие сезона — всегда самый радостный день года.

Продолжая раздумывать над тем, кто и с какой целью написал анонимку, хотя последнее уже не вызывало у него сомнений, аптекарь вынес плетеное кресло из дома и уселся в тени. Прямо напротив, освещенная неумолимыми лучами солнца, возвышалась бронзовая статуя Меркуцио Спано, магистра права, неоднократного заместителя министра связи. Как магистр права и как заместитель министра он казался вдвойне озабоченным происхождением анонимных писем — так по крайней мере подумалось аптекарю, — но эта шутливая мысль тут же сменилась чувством горечи за незаслуженную обиду. Чужая подлость лишний раз оттенила его собственную порядочность, и аптекарю стало очень жаль себя, ведь он-то на ответную подлость не способен.

Когда тень Меркуцио Спано коснулась степ замка Кьярамонте на другой стороне площади, аптекарь так глубоко погрузился в свои невеселые думы, что дону Луиджи Корвайя показалось, будто он задремал.

— Проснись! — крикнул он приятелю.

Аптекарь вздрогнул, улыбнулся и поспешил за стулом для дона Луиджи.

— Ну и денек, — вздохнул дон Луиджи, грузно опускаясь на стул.

— Сорок четыре на термометре, — сказал аптекарь.

— Да, но уже немного посвежело. Вот увидишь, ночью без одеяла не обойдешься.

— Погода и та стала каверзной, — с горечью заметил аптекарь. — И тут же решил рассказать дону Луиджи о странном письме, а уж тот сам поделится новостью с остальными приятелями. — Представляешь, я получил анонимное письмо!

— Анонимное письмо?!

— Да, с угрозами. — Аптекарь встал и пошел за письмом.

Дон Луиджи, прочтя две грозные строчки, воскликнул:

— О господи! — Но тут же добавил: — Дурацкая шутка.

Аптекарь сразу согласился, что, конечно, это шутка, но, похоже, не без умысла.

— Какой здесь может быть умысел?

— Отвадить меня от охоты.

— Возможно. Вы, охотники, на всякую пакость способны, — заметил дон Луиджи.

Сам он осуждал это бессмысленное занятие, стоившее к тому же немалых денег и усилий, хотя вполне умел оценить суп из куропатки или кролика в кисло-сладком соусе.

— Не все, — уточнил аптекарь.

— Разумеется, разумеется. Нет правил без исключений. Но ты сам знаешь, на что способны некоторые охотники: собаке они за милую душу подсунут отравленную котлету, а то будто ненароком вместо зайца подстрелят гончую приятеля. Сущие негодяи! Собака-то здесь при чем? Хорошо ли, плохо ли, но свое собачье дело она знает. Если ты такой храбрый, своди счеты с самим хозяином.

— Ну, это разные вещи, — возразил аптекарь, которому тоже иной раз доводилось завидовать счастливому обладателю отличной своры гончих. Правда, он никогда не желал им смерти.

— А по мне, так одно и то же. Кто может хладнокровно убить собаку, вполне способен убить и ближнего своего, как сказал бы наш священник. Впрочем, — добавил он, — я могу и ошибаться. Ведь я сам не охотник.

Так они целый вечер рассуждали о психологии охотников; каждому, кто приходил, немедля сообщали об анонимке, а затем разговор заходил о ревности, зависти и еще более страшных пороках тех, кто подвизался на древнем и благородном поприще охоты. О присутствующих, разумеется, не говорили, хотя дон Луиджи видел чуть ли не в каждом автора анонимки и тайного отравителя чужих собак. Он буравил лица собеседников своими маленькими острыми глазками под морщинистыми веками. Доктору Рошо, нотариусу Пекорилле, адвокату Розелло, преподавателю Лауране и даже аптекарю, который не только вполне мог быть отравителем собак, но, возможно, сам и сочинил письмо, чтобы за ним укрепилась слава непревзойденного охотника, — всем им дон Луиджи, человек подозрительный и коварный, готов был приписать любые подлые намерения, какие только могли родиться в его воображении.

Но в одном все были единодушны: письмо — просто шутка, довольно злая, тем более что автор анонимки стремился запугать аптекаря как раз перед торжественным днем открытия охотничьего сезона. И когда под вечер на площади появился, как обычно, сержант карабинеров, аптекарь Манно и сам решил слегка пошутить. Делая вид, будто он напуган и совершенно растерян, аптекарь пожаловался блюстителю закона, что ему, честному человеку и гражданину, добропорядочному отцу семейства, ни за что ни про что угрожают смертью.

— А что случилось? — улыбаясь спросил сержант, заранее предвкушая занятную историю.

Но, увидев письмо, он сразу помрачнел. Конечно, это могла быть шутка, скорее всего, так оно и есть, но неблаговидный поступок налицо, и заявление написать следует.

— Какое еще заявление? — воскликнул приободрившийся аптекарь.

— Без заявления тут не обойтись. Таков закон. Так и быть, чем плестись в казарму, давайте напишем его прямо здесь. Ведь это минутное дело.

Они зашли в аптеку, аптекарь зажег настольную лампу и под диктовку сержанта карабинеров стал писать.

Диктуя заявление, сержант держал в руках развернутое письмо, на которое сбоку падал луч света от лампы. Лаурана, которому очень хотелось знать, как пишутся такого рода официальные заявления, ясно увидел на обратной стороне листа слово UNICUIQUE, а затем несколько слов, набранных более мелким шрифтом: ordine naturale, menti obversantur, tempo, sede[1]. Он подошел поближе, чтобы разобрать остальное, и громко прочел «человеческий». Но тут сержант, оберегая служебную тайну, досадливо сказал:

— Простите, разве вы не видите, что я диктую?

— Но ведь я читал с обратной стороны, — сказал в свое оправдание Лаурана.

Сержант тут же сложил лист вдвое.

— Не мешало бы и вам рассмотреть письмо на свету, — с плохо скрытым раздражением буркнул Лаурана.

— Не беспокойтесь, мы сделаем все что нужно, — заверил его сержант и продолжал диктовать.



II

Двадцать третье августа 1964 года стало для аптекаря Манно последним счастливым днем на этой грешной земле. Согласно заключению врачебной экспертизы, до заката он дожил, что косвенно подтверждалось и охотничьими трофеями — одиннадцать кроликов, семь куропаток, три зайца, которыми были набиты ягдташи аптекаря и доктора Рошо. По мнению знатоков, это была добыча за весь день, если принять во внимание, что место не являлось охотничьим заповедником и не изобиловало дичью. Аптекарь и врач любили трудную охоту, подвергая тем самым испытанию находчивость собак и свою собственную. Поэтому они всегда отправлялись на охоту вдвоем и не искали других партнеров. Тот «удачный» день они тоже завершили вместе, в десяти шагах друг от друга, вот только аптекарь был сражен выстрелом в спину, а доктор Рошо — в грудь. Одна из собак разделила их участь и отправилась охотиться вместе с ними в райских кущах. Одна из десяти собак, которых аптекарь взял с собой: одиннадцатую он оставил дома, потому что у нее воспалились глаза. Быть может, верный пес бросился на убийцу, а может, его подстрелили из кровожадности или азарта.

Никто так и не узнал, как повели себя в трагический миг остальные девять собак аптекаря и две доктора. Известно только, что примерно в девять вечера они сомкнутой стаей стремительно ворвались в городок с таким диким воем, что все — а этот вой, разумеется, услышали все жители до одного — содрогнулись от недоброго предчувствия. Отчаянно лая, собаки пулей понеслись к складу, который аптекарь приспособил под псарню. Там, перед закрытыми дверьми, они завыли еще громче, словно хотели поскорее поделиться с заболевшей собакой трагической вестью.

Эта надолго запомнившаяся сцена заставила жителей городка усомниться в разумности мироздания, по крайней мере всякий раз, когда заходил разговор о собачьих достоинствах, кто-нибудь утверждал, что собаки несправедливо лишены дара речи. Впрочем, в оправдание создателя надо сказать, что если бы собаки даже и обрели внезапно дар речи, они сразу бы вновь онемели, спроси их сержант карабинеров, кто убийцы. Сам он узнал тревожную весть о возвращении собак только к полуночи, когда уже лежал в постели. До рассвета он и еще несколько карабинеров и зевак провозились на площади, уговаривая собак показать ему место недавней охоты и соблазняя их кусочками требухи. Но собаки оставались глухи и немы. Когда солнце уже поднялось высоко, сержанту карабинеров пришлось самому отправиться на розыски, узнав предварительно у жены аптекаря название местности, где двое друзей собирались поохотиться. Лишь в сумерки, после такого денька, что не приведи господи, он набрел на тела убитых. Ничего другого он не ждал. С той самой минуты, как он вскочил с постели, ему уже стало ясно, что автор анонимного письма, которое все приняли за шутку, привел свою угрозу в исполнение.

Неприятность была серьезная, самая серьезная за те три года, что сержант карабинеров прослужил в городке. Двойное убийство, причем обе жертвы — честные, всеми почитаемые люди, занимавшие видное положение, с влиятельной родней. Жена аптекаря, урожденная Спано, приходилась правнучкой тому Спано, чей монумент стоял на площади, доктор Рошо в свою очередь был сыном известного окулиста профессора Рошо, а его жена — племянницей каноника и кузиной адвоката Розелло.

Само собой разумеется, из областного центра тут же примчались полковник и комиссар уголовной полиции. Вскоре газеты сообщили, что расследование возглавил лично комиссар полиции в тесном сотрудничестве с карабинерами. Хорошо известно, что проторенной дорожкой идти легче, поэтому комиссар полиции первым делом задержал тех, за кем в прошлом числились уголовные преступления, исключая злостных банкротов и ростовщиков, — иначе пришлось бы пересажать полгородка. Но ровно через сорок восемь часов все задержанные были отпущены на свободу. Следователи действовали вслепую, даже их местные осведомители ничем не смогли помочь. Тем временем шли приготовления к похоронам, весьма торжественным и пышным, как и подобало, если учесть высокое положение убитых и их родни и огромный резонанс, который вызвал этот случай; буквально весь городок оплакивал погибших. Полиция решила навечно запечатлеть это траурное событие на кинопленке, что и было сделано в строжайшей тайне, настолько тайно, что на лице каждого, попавшего в момент похорон в объектив, было написано: «Вы, мои дорогие, зря стараетесь, я честный, порядочный, ни в чем не повинный человек и всегда был другом погибших».

Следуя в похоронной процессии за двумя массивными, отделанными бронзой гробами из орехового дерева, которые несли на плечах, сгибаясь под их тяжестью, самые крепкие и преданные клиенты, друзья аптекаря обсуждали анонимное письмо и ворошили прошлое бедняги Манно. При этом они, как и полагается в таких случаях, горько оплакивали доктора Рошо, который вообще был ни при чем и дорогой ценой заплатил за свое легкомысленное согласие отправиться с аптекарем на охоту после того, как аптекарь получил анонимное письмо! Ведь при всем уважении к покойному Манно нельзя не признать, что, коль скоро автор анонимного письма осуществил свою угрозу, значит, у него были на то свои резоны, пусть даже нелепые, основанные на мелком, давно забытом, непреднамеренном поступке или, вернее, проступке аптекаря. К тому же в письме было ясно сказано; «За содеянное тобою тебя ждет смерть». Значит, какой-то грешок, хотя бы давний и совсем пустяковый, за аптекарем все-таки водился. Да и вообще зря никто и шагу не ступит, а уж убивать ни с того ни с сего невинного человека, тем более, сразу двух, никому и в голову не придет. Конечно, сгоряча можно и убить за неосторожно брошенное слово, за обгон машины. Но ведь это преступление было совершено с заранее обдуманным намерением отомстить за обиду, вероятно, одну из тех, которые со временем не только не забываются, а становятся еще острее. Правда, в мире хватает безумцев, которым вдруг втемяшится в голову, что кто-то их постоянно и тайно преследует. Но разве это преступление назовешь поступком безумца? Не говоря уж о том, что в данном случае безумцев, по-видимому, было двое и трудно себе представить, чтобы двум безумцам удалось заранее сговориться. А что убийц было двое — никто не сомневался. Кто рискнет пойти в одиночку против двух вооруженных охотников, да еще в тот момент, когда они держат наготове заряженные ружья; ведь стрелки искусные, меткие. Но все же, чем объяснить анонимное письмо? Зачем было предупреждать аптекаря? Вдруг Манно, вспомнив о своей вине, а в том, что она существовала, сомневаться не приходилось, или же просто испугавшись угрозы, не пошел бы на охоту? Тогда бы все планы убийц рухнули.

— Письмо, — заявил нотариус Пекорилла, — характерно для преступления, совершенного в отместку за оскорбленную честь. Невзирая на риск, убийца хочет, чтобы его жертва, получив предупреждение, стала вновь переживать свою вину и заранее умирала от страха.

— Да, но аптекарь отнюдь не умирал от страха, — заметил Лаурана. — Пожалуй, в тот вечер, прочтя письмо, он немного взволновался, но потом успокоился и даже шутил по этому поводу.

— Откуда нам знать, что человек скрывает в душе? — сказал нотариус.

— А зачем скрывать? Если возникли какие-нибудь подозрения насчет автора анонимки, самым разумным было бы...

— ... рассказать о них друзьям и сержанту карабинеров, — с иронией заключил нотариус Пекорилла.

— Почему бы и нет?

— О, мой дорогой друг! —удивленно, с оттенком ласковой укоризны воскликнул нотариус. — Вообразите себе, мой дорогой друг, что аптекарь Манно, светлая ему память, в минуту слабости или приступа безумия... Ведь все мы — люди, не так ли?

Ища поддержки, он обернулся к окружающим, и все дружно закивали.

— В аптеку чаще всего заходят женщины, а они считают аптекаря чуть ли не своим врачом... Словом, удобный случай — и мужчина не устоял... Прелестная девушка или молодая женщина... Учтите, мне лично неизвестно, чтобы за покойным водились подобные грешки, но кто может поручиться.

— Никто, — подтвердил дон Луиджи Корвайя.

— Вот видите, — продолжал нотариус. — И я, пожалуй, рискну утверждать, что основания для таких подозрений... Будем откровенны, покойный женился по расчету. Достаточно посмотреть на его супругу, бедняжку, чтобы мигом улетучились все сомнения, согласен, она порядочная женщина, добродетельная, но, что говорить, красотой ее бог обделил...

— Он выбился из бедности, — добавил дои Луиджи, — и, как все, кто познал нищету, был скуповат и даже жаден, особенно в молодости... Потом, уже после женитьбы, когда у него появились деньги и аптека стала приносить доход, он изменился. Да и то чисто внешне.

— Вот именно внешне. Потому что в глубине души он оставался человеком скрытным, замкнутым. Но суть не в этом. Вспомните, как он вел себя, когда заходил разговор о женщинах?

На риторический вопрос нотариуса немедленно отозвался дон Луиджи.

— Он только слушал, а сам помалкивал.

— Да, что скрывать, так ведут себя те, кто болтовне о женщинах предпочитают нечто другое. Иной раз он улыбался, как бы говоря: «Вы только языки чешете, а я не зеваю». К тому же не забывайте, он был видный мужчина.

— Все ваши предположения, дорогой нотариус, ровным счетом ничего не доказывают, — возразил Лаурана. — Допустим, что Манно соблазнил девушку или, выражаясь языком старых дешевых романов, опозорил замужнюю женщину, даже если это так, то все равно непонятно, почему он, получив письмо, не поделился с сержантом карабинеров своими подозрениями относительно автора анонимки.

— Да потому что, когда человеку приходится выбирать: или обрести вечный покой, или потерять семейный, — многие предпочитают первое. Уж поверьте мне на слово, — вмешался в разговор коммендаторе Церилло с таким видом, словно сожалел, что ему самому до сих пор не представилась возможность сделать подобный выбор.

— Но сержант карабинеров мог бы очень тактично, осторожно... — снова попытался было возразить Лаурана.

— Не говорите ерунды, — оборвал его нотариус. И тут же добавил: —Извините, но вам я объясню все попозже.

Процессия уже подошла к самой кладбищенской церкви, где усопших поминали добрым словом, а нотариусу как раз предстояло произнести прочувствованную речь в память покойного аптекаря.

Впрочем, Лаурана не нуждался в разъяснениях нотариуса, он и сам отлично понял, что сказал глупость.

В первый же вечер после похорон комиссар полиции, прибегнув к тончайшим иносказаниям и деликатным намекам, стал допытываться у вдовы Манно, не возникала ли у нее хоть когда-нибудь — ведь такое может случиться с каждым — тень, лишь тень подозрения, что покойный супруг завел интригу на стороне. Нет, боже упаси, он не думает, что синьор Манно изменял ей, но, быть может, какая-нибудь женщина, желая соблазнить его, слишком часто заходила в аптеку, — словом, не замечала ли синьора чего-либо в этом роде. Комиссару полиции было достаточно хоть одного, самого туманного предположения. Но синьора неизменно и решительно отвечала:

— Нет!

И все-таки комиссар полиции не сдался! Он велел доставить в казарму служанку и, по-отечески беседуя с ней, после шестичасового допроса сумел выудить из нее признание, что однажды у аптекаря с женой произошла небольшая семейная сцена. Виновницей ссоры была одна девушка, которая, по мнению синьоры Манно, слишком часто появлялась в аптеке. Аптека находилась в нижнем этаже дома, и синьоре при желании нетрудно было проверить, кто пришел или ушел.

Вопрос: Ну а синьор Манно?

Ответ: Он все отрицал.

Вопрос: А что вы об этом думаете?

Ответ: Я? А я-то здесь при чем?

Вопрос: У вас, как и у синьоры, тоже возникли подозрения?

Ответ: У синьоры никаких подозрений не было. Просто ей казалось, что девушка уж больно разбитная, ну а, сами знаете, мужчина всегда остается мужчиной.

Вопрос: Очень разбитная? И вдобавок очень красивая, правда?

Ответ: По-моему, так себе. Но вот разбитная — точно.

Вопрос: Значит, разбитная, иначе говоря, очень живая, словом, кокетливая. Вы это хотели сказать?

Ответ: Да.

Вопрос: Ее имя?

Ответ: Не знаю. — На этот вопрос служанка позже отвечала по-разному: — Я ее не знаю, не видела ни разу, хотя нет, один раз видела, но даже лица не помню.

Допрос продолжался с 14. 30 до 19. 15, и за это время служанка, словно по наитию, вдруг вспомнила не только имя, но и улицу, номер дома, имена, возраст всех родственников до пятого колена и уйму других подробностей о разбитной девице.

Ровно в 19. 30 упомянутая девица предстала перед комиссаром полиции, а ее отец остался ждать у ворот казармы. А в 21. 00 в дом девицы явилась ее будущая свекровь вместе с двумя приятельницами, вернула золотые часы, брелок для ключей, галстук и двенадцать писем, в свою очередь потребовав немедленного возвращения кольца, браслета, подвенечной фаты и двенадцати писем. Быстро покончив с неприятной церемонией, означавшей бесповоротное расторжение помолвки, несостоявшаяся свекровь с издевкой заключила:

— Поищите теперь другого олуха, — тем самым косвенно признав, что ее сын умом не отличался, раз он решился связать судьбу с девицей, которая спуталась с аптекарем.

Слова старухи исторгли яростные вопли из груди матери беспутной девицы и привели в неистовство ее мгновенно сбежавшихся родственников. Но прежде чем они опомнились и обрушились на старуху, та вместе с двумя верными подругами поспешно удалилась. Выскочив на улицу, она громко, чтобы все соседи слышали, крикнула:

— Нет худа без добра. И неужто его не могли убить раньше, чем мой сын зачастил в дом к этой шлюхе?

Она явно намекала на судьбу аптекаря, который, таким образом, за один день вторично удостоился надгробной речи.

III

Просмотрев целый ворох рецептов и выслушав показания врача, писавшего их, комиссар полиции пришел к заключению, что частые посещения девицей аптеки объяснялись тяжелой болезнью ее одиннадцатилетнего брата. Он переболел менингитом и так и не смог полностью оправиться — заикался, часто терял память и вообще слыл слабоумным. Отец работал в поле, а мать хозяйничала по дому. Девушка вынуждена была сама ходить и к лечащему врачу за рецептами, и в аптеку. К тому же в семье она была самой грамотной и сообразительной. Само собой разумеется, были допрошены и отец девицы, и ее бывший жених, но больше для очистки совести, чтобы поскорей разделаться с этой частью расследования.

Наконец комиссар полиции убедился в невиновности девушки, но теперь ей предстояло убедить в этом семь с половиной тысяч жителей городка, включая всех своих родственников. А они, едва комиссар полиции закончил допрос, на всякий случай втихомолку, основательно и со знанием дела ее избили.

Синьоре Терезе Спано, вдове Манно, которая достала и долго рассматривала фотографии мужа, отбирая, какая из них подойдет для надгробного памятника, казалось, будто на его красивом и спокойном лице губы кривятся в чуть заметной ухмылке, а глаза смотрят холодно и насмешливо. Так, даже в доме, где аптекарь Манно прожил пятнадцать лет и всегда слыл образцовым отцом и верным мужем, с ним произошла странная метаморфоза. Вдову и во сне мучили подозрения, ей чудилось, будто перед ней как в зеркале покойный отражается голым, как червь, безруким — как манекен. Ночью, внезапно проснувшись, синьора вскакивала и снова учиняла допрос фотографиям мужа. Иногда он отвечал ей, как и подобает покойнику, что смерть есть смерть и время все спишет, а чаще представал в ее воображении как живой, циничным и хитрым. Ее родственники были крайне возмущены и не преминули в сотый раз упрекнуть бедняжку в том, что она опрометчиво согласилась выйти замуж за Манно, чему они в свое время всячески противились. Родные же аптекаря, которым чужд был этот пышный траур, так же как прежде была чужда обеспеченная, сытая жизнь их родича, приняли его гибель как роковую неизбежность. Коль скоро твое положение изменилось и в своем ослеплении ты думаешь, что добился богатства и счастья, тебя раньше других настигают горе, позор и смерть.

Хотя не было никаких улик, кроме окурка сигары, найденного на месте преступления (а это позволяло предположить, что ее выкурил один из убийц, долго сидевших в засаде), в городке буквально каждый хранил про себя разгадку тайны или по крайней мере был убежден, что нашел ключ к ее раскрытию. Подобрал такой ключ и Лаурана, им было слово UNICUIQUE, которое он вместе с другими, увы, стершимися в памяти словами случайно разобрал в неясном свете на оборотной стороне письма. Лаурана не знал, последовал ли сержант карабинеров его совету внимательно рассмотреть обратную сторону письма и подвергли ли это письмо всестороннему изучению в лаборатории научной криминалистики. В этом случае слово UNICUIQUE не могло не привлечь внимания судебных экспертов. Но в глубине души Лаурана не был уверен, примут ли во внимание его совет, а если и примут, то придадут ли должное значение этой косвенной улике. По правде сказать, это даже льстило его тщеславию, потому что другим не было дано разгадать столь очевидную тайну или, вернее, столь таинственную очевидность; чтобы распутать этот гордиев узел, нужен ум острый, свободный от предрассудков.



Так, из тщеславия, едва ли не помимо собственной воли, Лаурана сделал первый шаг. Вечером, заглянув, как обычно, к продавцу газет, он спросил «Оссерваторе романо». Продавец весьма удивился: синьор Лаурана слыл, хотя и не вполне заслуженно, ярым антиклерикалом, а главное, вот уже лет двадцать никто не спрашивал у него «Оссерваторе». Он об этом так прямо и сказал, заставив сердце Лаураны забиться от радости.

— Уже лет двадцать никто не спрашивал у меня эту газету... Во время войны ее еще читали, к нам в город приходило пять экземпляров. Но однажды ко мне пришел секретарь фашио[2] и объявил, что, если я не перестану заказывать «Оссерваторе», у меня отберут лицензию на продажу газет. Сила солому ломит. Как бы вы поступили на моем месте?

— Точно так же, — ответил Лаурана.

«Значит, — подумал он, — никто не спрашивал у нашего киоскера, есть ли у него «Оссерваторе романо». Но, может, сержант карабинеров это уже выяснил? Нужно навести справку у начальника почты или у письмоносца».

Начальник почты был человеком говорливым, душой общества. Лауране без особого труда удалось получить нужные сведения.

— Я пишу работу об Алессандро Мандзони. Мне рекомендовали прочесть одну статью в «Оссерваторе романо», появившуюся пятнадцать — двадцать дней назад. У нас кто-нибудь получает «Оссерваторе романо»?

Все знали, что Лаурана пишет для журналов критические статьи. Поэтому начальник почты, не задумываясь, ответил (он бы ничего не сказал или заколебался бы, если б полиция уже наводила у него такую справку):

— У нас «Оссерваторе» выписывают двое — достопочтенный синьор каноник и приходский священник святой Анны.

— А отделение партии христианских демократов?

— Нет.

— Даже секретарь?

— Даже он. Я же вам сказал, к нам всего два экземпляра приходят.

И, объясняя настойчивость Лаураны его инстинктивным недоверием к церковным властям, посоветовал:

— Сходите к приходскому священнику. Если у него сохранился этот номер газеты, он вам наверняка даст.

Церковь святой Анны была совсем неподалеку, а рядом стоял дом священника. К тому же Лаурана всегда был в дружеских отношениях с приходским священником, человеком широких взглядов, пользовавшимся неизменным расположением прихожан; что же до начальства, то оно его недолюбливало, и не без оснований.

Священник встретил Лаурану с распростертыми объятиями. Но когда тот объяснил цель своего визита, на лице священника отразилось смущение. Он сказал, что, конечно, получает «Оссерваторе романо»: в силу инерции, а главное, не желая раздражать начальство, он, как и его предшественник, подписался на эту газету, но уж читать ее — увольте.

— Я эту газету ни разу не раскрыл и подозреваю, что ее уносит капеллан. Знаете его? Ну, молодой такой, худой, кожа да кости. И что любопытно, он никогда не смотрит вам в глаза. Настоящий тупица. Да вдобавок еще соглядатай, его для этого ко мне и приставили. Уж он-то читает «Оссерваторе романо», а возможно, хранит все номера. Хотите, я ему позвоню?

— Буду вам очень признателен.

— Сию минуту.

Он снял трубку и назвал номер. Едва его соединили, он грубо спросил:

— Ну как, уже настрочил очередной донос канонику? — При этом он подмигнул Лауране и немного отвел трубку, чтобы тот послушал протестующие возгласы капеллана. Помолчав, он добавил: — Впрочем, мне на это начхать. Я тебе по другому поводу звоню. Послушай-ка, что ты делаешь с номерами «Оссерваторе романо», которые воруешь у меня? — Капеллан снова отчаянно запротестовал, но приходский священник бесцеремонно прервал его: — Да ладно, на этот раз я шучу... Ну так куда ты их деваешь? Сохраняешь? Молодец, молодец. Подожди, сейчас я тебе скажу, какие номера мне нужны. Собственно, не мне, а моему другу, одному критику. Какие вас интересуют номера?

— Точно затрудняюсь сказать. Статья, которую я ищу, могла быть напечатана где-то между первым июля и пятнадцатым августа.

— Отлично... Слушай, есть у тебя все номера с первого июля по пятнадцатое августа? Должен проверить? Так проверь и заодно посмотри, нет ли в одном из этих номеров статьи о Мандзони. Поищи хорошенько и потом позвони мне. — Он повесил трубку и объяснил: — Обещал поискать, и если найдет, то велю ему завтра утром принести газету. Это избавит вас от неприятной необходимости встречаться с ним. Грязный тип!

— В самом деле?

— Поверьте, нужно обладать железными нервами, чтобы его терпеть. К тому же он, по-моему, человек порочный, вы, конечно, понимаете, о чем я говорю. А я назло все время посылаю к нему молоденьких девиц. Он, бедняга, мучается, отчаянные муки терпит. Ну а потом мстит мне. Но я, как вы могли убедиться, смотрю на жизнь трезво. Знаете анекдот о молодой служанке и строгом епископе? Нет? Тогда слушайте. Хоть раз услышите анекдот о священниках, рассказанный самим священником... Так вот, однажды епископу донесли, что в одном селении священник не только держит служанку значительно более молодую, чем это предписано церковным уставом (вспомните, что пишет об этом ваш Мандзони), но и спит с ней в одной постели. Епископ, ясное дело, помчался сразу в селение, нагрянул в дом священника и видит там красивую молодую служанку, а в спальне — широченную кровать. Тогда он объявляет священнику, какие про него ходят слухи. Тот не отрицает: «Это сущая правда, ваше преосвященство, что служанка спит с одного края кровати, а я — с другого. Но вы сами видите, что тут на стенах с двух сторон укреплены дверные петли. В эти петли я каждый вечер перед сном вдеваю вот эту здоровенную доску. Она покрепче двери». И показывает доску. Епископ был поражен, даже растроган такой моральной чистотой. Ему вспомнились святые времен средневековья, которые, ложась рядом с женщиной, клали между нею и собой крест или меч. Он ласково сказал: «Но, сын мой, конечно, доска — разумная мера предосторожности, но если тобою овладевает искушение? Ведь оно бывает дьявольски сильным, почти неодолимым, что ты тогда делаешь?» — «О, ваше преосвященство, чего же проще, я снимаю доску, и все».

Приходский священник успел рассказать еще парочку анекдотов, прежде чем позвонил капеллан. Он проверил: все номера с первого июля по пятнадцатое августа у него сохранились, но статьи о Мандзони там нет.

— Я очень сожалею, — сказал приходский священник, — наверно, он плохо смотрел. Я же вам говорил, это настоящий болван. Чтобы удостовериться, пожалуй, лучше вам самому сходить и посмотреть. Впрочем, хотите, я ему велю принести все номера сюда?

— Нет, нет, благодарю вас, не стоит беспокоиться... Пожалуй, я вообще сумею обойтись и без этой статьи.

— Охотно вам верю, уже два века церковь не говорит ничего такого, без чего нельзя было бы обойтись. А уж о Мандзони, представляете себе, что может написать о Мандзони католик. Чтобы понять и по-настоящему оценить этого писателя, нужно быть человеком свободных взглядов в прямом и переносном смысле слова.

— И все-таки кое-какие мысли католиков о творчестве Мандзони довольно поучительны.

— Знаю, знаю: бог, карающий и прощающий смертных, благодать, красота пейзажа. Мандзони и Вергилий... О них, по правде говоря, одни лишь католики и писали. За редкими исключениями, и, честно говоря, ничего особенно умного до сих пор не сказали. Знаете, когда исследователям удается проникнуть в самую сердцевину? Когда они затрагивают тему молчания в любви. Но этот разговор заведет нас слишком далеко. Хочу показать вам одну вещицу, вы ведь неплохо в этом разбираетесь. — Он подошел к стенному шкафу, открыл его и вынул маленькую, величиною с ладонь, фигурку святого Рокко. — Посмотрите, какое изящество линий, какая экспрессия. Знаете, как она мне досталась? Она вместе с разным хламом валялась в ризнице у одного моего коллеги из ближнего селения. Взамен я ему купил большого новенького святого Рокко из папье-маше. Он меня за маньяка считает, за одного из тех, которые помешаны на всякой старине, ему было как будто даже неловко за такой невыгодный для меня обмен.

Приходский священник был хорошо известен как тонкий и отнюдь не бескорыстный знаток древнего искусства, и многие знали, что он поддерживает постоянные и выгодные торговые связи с антикварами Палермо.

И действительно, показывая гостю со всех сторон фигурку святого Рокко, священник говорил:

— Кое-кто его уже видел. Мне дают триста тысяч лир. Но я пока хочу сам им полюбоваться, всегда успею продать его какому-нибудь казнокраду. Ну, что скажете? По-моему, первая половина шестнадцатого века.

— Да, похоже...

— Вот и профессор Де Ренцис того же мнения. А он большой знаток сицилийской скульптуры пятнадцатого и шестнадцатого веков. Впрочем, не мудрено, что его мнение всегда совпадает с моим. — Тут он громко засмеялся: — Ведь плачу-то ему я.

— Вы ни во что не верите, — заметил Лаурана.

— О нет, верю! И по нынешним временам даже слишком во многое.

По городку ходил анекдот, возможно, это даже была правда, что однажды во время мессы, когда приходский священник открывал дарохранительницу, ключ застрял в замочной скважине. Священник не утерпел и выругался:

— Что, в ней дьявол, что ли, сидит?

Понятно, он имел в виду замочную скважину. Всем было доподлинно известно — священник всегда торопился закончить службу, он вечно что-то покупал и перепродавал на стороне.

— Простите, я не понимаю... — начал было Лаурана.

— Почему я не снимаю церковное облачение? Должен вам сказать, что я его надел не по своей воле. Возможно, вам известна эта история? Мой дядюшка, священник этой самой церкви, богач и ростовщик, оставил мне все свое достояние, но с условием, что я тоже приму сан. Когда он умер, мне было три года. В десять лет, когда я поступил в духовную семинарию, я чувствовал себя святым Людовиком, в двадцать два, закончив ее, — живым воплощением сатаны. Я хотел бросить все, но это значило распрощаться с наследством, обречь мать на нищету. Теперь мне дядюшкино наследство не очень нужно, мать умерла. Я мог бы уйти с церковной службы.

— А конкордат?

— Если я предъявлю завещание дяди, мне ничего не грозит. Я стал священником по принуждению, и церковные власти отпустили бы меня с миром, не ущемляя моих гражданских прав. Но дело в том, что теперь в этом одеянии я чувствую себя вполне удобно. И это сочетание выгоды и определенного цинизма позволило мне обрести душевное равновесие и полноту жизни.

— Но вы не рискуете навлечь на себя неприятности?

— Ни в коей мере. Если меня попытаются тронуть, я устрою такой скандал, что этим заинтересуются даже корреспонденты «Правды». Да что там скандал — целый фейерверк скандалов!

После столь приятной беседы Лаурана вышел от священника почти в полночь. Он расстался с ним, преисполненный симпатии к этому духовному отцу. «Да, в Сицилии, а может, и во всей Италии полно таких вот милейших людей, которым надо голову снести», — подумал он.

Что же до слова UNICUIQUE, то он узнал, что оно не могло быть вырезано из газет, приходивших на имя священника святой Анны. А это уже кое-что значило.

IV

Прошло три дня глубокого траура, и Лаурана решил, что, пожалуй, теперь уже не будет бестактностью, если он сходит к достопочтенному канонику Розелло и попросит у него на время июльские и августовские номера «Оссерваторе романо», в одном из которых якобы опубликована статья о Мандзони, совершенно необходимая ему для работы. Каноник доводился дядей жене доктора Рошо. Он был очень привязан к племяннице, которая воспитывалась в его доме до самого своего замужества. Большой, просторный дом каноника остался общей собственностью большой семьи. Лет двадцать назад в нем жили два его женатых брата со своими чадами и домочадцами, составлявшими единый клан из двенадцати человек, тринадцатым был сам каноник — духовный и фактический глава этого клана. Затем смерть и многочисленные браки увели из дома девять человек, осталось четверо: каноник, две его невестки, племянник — адвокат Розелло, пока еще холостой.

Каноник был в ризнице — снимал с себя после мессы церковное облачение. Он встретил Лаурану крайне радушно. После десятиминутного обмена любезностями разговор зашел о жестоком убийстве, о доброте и благородстве покойного доктора Рошо, о неутешном горе вдовы.

— Ужасное преступление. И такое темное, загадочное, — сказал Лаурана.

— Ну, не очень уж загадочное, — возразил каноник. — Видите ли, — сказал он после короткой паузы, — у бедняги аптекаря были-таки любовные похождения. Никто, правда, об этом не знал. Заметьте, сначала его предупредили анонимным письмом, а потом убили — типичный способ мести. А мой несчастный племянник поплатился за чужие грехи.

— Вы так думаете?

— Какие могут быть сомнения? Ведь денежных тяжб у аптекаря не было ни с кем. Это установлено. Остается любовная интрижка. Чей-то отец, брат или жених не в силах забыть оскорбления и решает отомстить. В слепой ярости он заодно убивает и совершенно невинного человека.

— Возможно, что и так, но я не совсем в этом уверен.

— Не уверены? Но уверенным, дорогой Лаурана, можно быть только в боге. И еще в смерти. Конечно, исчерпывающих доказательств нет, но факты, подтверждающие это предположение, налицо. Первое: в письме аптекаря предупредили, что он поплатится смертью за свою вину, в нем не упоминалось, за какую, но автор письма предполагал, что аптекарь, прочитав анонимку, тут же вспомнит о своем неблаговидном поступке, пусть даже совершенном весьма давно. Следовательно, вина аптекаря либо была настолько серьезной, что ее трудно забыть со временем, либо его проступок относился к недавнему прошлому и связан, как говорится, с текущими событиями. Второе: аптекарь, как вам доподлинно известно, поскольку вы лично присутствовали при этом, не пожелал заявить в полицию, а значит, он все же опасался, что расследование вскроет порочащие его репутацию вещи, — не слишком сильно, но опасался. Третье: не похоже, чтобы семейная жизнь в доме аптекаря протекала вполне мирно и спокойно...

— Допустим... Но я мог бы кое-что вам возразить. Первое: аптекарь получает письмо с определенной, недвусмысленной угрозой. И что же он делает? Через неделю отправляется на охоту, предоставив врагу прекрасную возможность осуществить свою угрозу. Ясно, что он не принял письма всерьез, счел его за шутку. Значит, он не чувствовал за собой ни в прошлом, ни в настоящем никакой вины. Или скорее так: раз угроза все же была приведена в исполнение, да еще с такой жестокостью, невольно напрашивается догадка, что свой проступок аптекарь Манно совершил давным-давно, и столь запоздалая месть представлялась ему невероятной. Правда, нельзя исключать и того, что обиду незнакомцу аптекарь Манно нанес совершенно случайно: неосторожно сказанное слово, необдуманный жест, ранившие больное, воспаленное воображение преступника. Второе: никто из видевших письмо даже не подумал принять его всерьез. Ни один человек. Городок наш небольшой, и тут, как ни старайся, трудно скрыть любовную связь или какой-нибудь другой порок. Что же до заявления в полицию, то он действительно отказался его написать. Но именно потому, что он сам и все его друзья сочли анонимное письмо шуткой.

— Возможно, вы и правы, — сказал каноник, но по глазам было видно, что он остался при своем мнении. — О всевидящий господи, пролей свет и яви нам истину во имя справедливости, а не мести, — торжественно произнес он.

— Будем надеяться, — промолвил Лаурана, и слова его прозвучали как «аминь». Затем он объяснил цель своего нежданного визита.

— Вам нужна «Оссерваторе романо»? — переспросил каноник, весьма довольный, что такому ярому безбожнику понадобилась католическая газета. — Да, я выписываю «Оссерваторе» и читаю ее, но хранить... Я сохраняю журналы «Чивильта каттолика», «Вита э пенсьеро», но не газеты. Церковный сторож приносит мне почту, а я потом забираю домой частные письма и газеты. После того как я прочитываю «Оссерваторе романо», «Иль пополо», они становятся, так сказать, предметом домашнего обихода. Ага, вот, — он вытащил из стопки газет и журналов «Оссерваторе романо», — я возьму газету домой, сразу после обеда прочту, и сегодня же вечером мои невестки или служанка наверняка завернут в нее что-нибудь либо используют для растопки очага. Само собой, если только в газете нет послания или речи Его Святейшества.

— Ну, разумеется!

— Если вам нужен вот этот позавчерашний номер, — он протянул сложенную вчетверо газету Лауране, — мне достаточно сейчас ее пролистать. Последняя неделя была сущим адом, я даже не прикоснулся к газетам.

Лаурана развернул «Оссерваторе» и как зачарованный уставился на заголовок. Вот оно, UNICUIQUE, точь- в-точь такое же, как на обороте анонимного письма. UNICUIQUE SUUM — каждому свое. Красивый типографский шрифт, буква Q с изящным завитком. Затем идут скрещенные ключи, папская тиара и набранное тем же шрифтом NON PRAEVALEBUNT[3]. Каждому свое, и аптекарю Манно с доктором Рошо тоже. Что за слово стояло после этого UNICUIQUE, которое та же рука, что лишила жизни двух человек, вырезала из газеты и приклеила к письму? Слово «приговор»? А может быть, «смерть»? Как жаль, что нельзя снова взглянуть на письмо, которое теперь хранится в секретном полицейском досье.

— Не стесняйтесь, — сказал каноник, — если этот номер вам нужен, берите его.

— Что?.. Ах да, спасибо. Нет, нет, он мне не нужен. — Лаурана положил газету на стол и поднялся. Он был взволнован, и ему вдруг стал невыносим этот запах старого дерева, увядших цветов и воска, которым была пропитана ризница. — Крайне вам признателен, — сказал он, протягивая канонику руку, которую тот ласково пожал, выказав таким образом подобающее сочувствие блудному сыну.

— До свидания, надеюсь, вы как-нибудь все же навестите меня, — проговорил он на прощание.

— С большим удовольствием, — ответил Лаурана.

Он вышел из ризницы и, пройдя через пустую церковь, очутился на залитой палящим солнцем площади. Пересекая ее, Лаурана подумал о том, насколько лучше чувствуешь себя в церкви и в ризнице, и по ассоциация ему в голову пришла ироническая метафора. Да, приходский священник и каноник, каждый по-своему, чувствовали себя весьма хорошо. Впрочем, если верить слухам, оба они одинаково наслаждались жизнью, а различие было чисто внешним. Из подсознательного чувства тщеславия Лаурана упорно старался думать о чем угодно, только не о своем безусловном поражении. Ведь если бы ему и удалось узнать, из какого номера «Оссерваторе» было вырезано роковое UNICUIQUE, как доискаться, куда делась газета из дома каноника. А сам каноник, его невестки, племянник и служанка никак не могут быть причастны к преступлению. Судя по тому, какова была участь «Оссерваторе» после того, как его страницы наспех пробегал достопочтенный каноник, можно предположить, что читателей, хранивших все номера газеты, таких, как капеллан святой Анны, раз два и обчелся. Возможно, один номер или вообще обрывок газеты попал к автору письма (к убийце) случайно, в виде обертки. К тому же в районном центре «Оссерваторе» продается во всех киосках, и любой, случайно или с определенной целью, мог ее купить.

В сущности, полиция очень разумно поступила, не придав значения этому UNICUIQUE. Что говорить, на ошибках учатся. Воистину пустое занятие искать иголку в стоге сена, да еще когда знаешь, что у нее нет ушка, в которое можно было бы вдеть нить поисков. А он позволил себе увлечься одной-единственной деталью. У газеты всего два подписчика в целом городке. Это же верная улика, она могла открыть путь к разгадке. Но вот завела в тупик.

Правда, и полиции с ее сигарным окурком тоже козырять нечем. Экспертизой было установлено, что сигара — марки «Бранка», а их курит лишь коммунальный секретарь, который не только вне всяких подозрений, но, кроме того, человек нездешний, всего шесть месяцев назад прибыл в городок.

«Ну что ж, газета стоит сигары «Бранка», — подумал Лаурана, — и пусть полиция гоняется за своей сигарой, а ты поставь крест на «Оссерваторе романо».

И все же дома, пока мать накрывала на стол, он записал на листке бумаги: «Тот, кто составил письмо, вырезая слова из «Оссерваторе», а) купил газету в районном центре, с целью запутать следствие этой хитрой уловкой, б) наткнулся на нее случайно, и он не подумал, что это орган Ватикана, в) настолько привык повсюду видеть эту газету, считать ее такой же, как и все остальные, что не учел весьма ограниченного, почти профессионального круга читателей и особенностей типографского шрифта». Потом он положил ручку, еще раз перечитал написанное и разорвал листок на мелкие клочки. V

V

Паоло Лаурана преподавал итальянский язык и историю в классическом лицее районного центра. Лицеисты считали его человеком чудаковатым, но толковым, а их отцы — толковым, но чудаковатым. Слово «чудаковатый» в понимании как сыновей, так и отцов означало, что хоть Лаурана и человек со странностями, но не эксцентричный. Его странности не бросались в глаза, они были безобидны и проявлялись как-то робко. Тем не менее эти же странности характера мешали лицеистам оценить по достоинству его ум и способности, а их родителям — склонить Лаурану, нет, даже не к снисходительности, а к простой справедливости в оценке знаний — ведь каждому известно, что теперь не существует студентов, заслуживающих того, чтобы их заваливали на экзамене. Лаурана был вежлив и застенчив до такой степени, что в разговоре начинал заикаться. Казалось, если ему дать какой-нибудь совет, он непременно ему последует. Но все по опыту знали, что за его вежливостью крылась твердая убежденность и непоколебимость суждений; все дружеские советы входили ему в одно ухо и тут же выходили в другое.

Весь учебный год протекал для него в поездках из городка в районный центр и обратно. Он уезжал с семичасовым автобусом и возвращался в два. Послеобеденное время он посвящал чтению, готовился к занятиям, а вечера проводил в клубе или в аптеке. Домой он приходил часам к восьми. Частных уроков не давал, даже летом; в это время он предпочитал заниматься литературной критикой и нередко публиковал статьи в журналах, которых в городке никто не читал.

Словом, Лаурана был человек честный, серьезный, очень пунктуальный, однако не обладал особо острым умом, а подчас бывал просто бестолков. Нередко на него нападала полнейшая апатия, он испытывал безотчетное глухое раздражение, но знал за собой эту слабость и жестоко корил себя за нее. Не лишен он был и скрытого самомнения, высокомерия и тщеславия, ибо считал, и не без основания, что по своему интеллекту и душевным качествам весьма отличался от своих коллег и именно поэтому, как человек более высокой культуры, находится в полном одиночестве. Все считали, что по политическим взглядам он коммунист, но это было неверно. В личной жизни, он, по слухам, был жертвой эгоистичной и ревнивой материнской любви, и это было правдой. Уже на пороге сорокалетия он по-прежнему таил в душе желание завязать любовную интригу с ученицами или с преподавательницами своего же лицея, которые обычно даже не подозревали об этом. Но стоило одной из них ответить на его робкие ухаживания, как он тут же остывал. Мысль о матери, о ее реакции и об оценке его избранницы, о том, смогут ли эти женщины ужиться вместе, о возможном решении одной из них жить врозь гасила его эфемерные страсти. Он начинал избегать предмет своей любви, словно уже имел горький опыт супружеской жизни, и сразу им овладевало чувство радости и освобождения. Быть может, он, не раздумывая, с закрытыми глазами, женился бы на женщине, которую ему выбрала бы мать, но для нее он оставался наивным, неискушенным мальчиком, беззащитным перед людской злобой и трудностями жизни, совершенно не созревшим для столь ответственного шага.

При таком характере и образе жизни у Лаураны не было друзей. Много знакомых, но ни одного друга. К примеру, с доктором Рошо он вместе учился в гимназии и в лицее, но они так и не стали друзьями, даже когда после окончания университета оказались в одном городке. Они встречались в аптеке или в клубе, мирно беседовали, вспоминали старых приятелей и эпизоды из гимназической жизни. Иногда Лаурана приглашал Рошо к себе домой, если заболевала или впадала в ипохондрию мать. Рошо осматривал старуху, выписывал лекарства и обычно оставался выпить кофе; они снова предавались воспоминаниям об одном из профессоров или гимназистов, о которых давно уже ничего не слышно, исчезли, словно в воду канули. Рошо никогда не брал денег за визит, но каждый год на рождество Лаурана посылал ему в подарок интересную книгу, потому что Рошо был из тех, кто все же почитывал новинки. Но теплых отношений между ними так и не возникло, их объединяли лишь общие воспоминания и возможность обстоятельно и с чувством взаимопонимания поговорить о литературных и политических событиях. С другими соседями и знакомыми и это было невозможно, ведь в городке почти все крайне правые, даже те, кто мнят себя социалистами или коммунистами. Поэтому смерть Рошо стала ударом для Лаураны, он испытывал чувство пустоты и боли, особенно после того, как увидел труп Рошо. Смерть легла на его лицо бледно- серой маской, которая постепенно застывала в этом спертом воздухе, в удушливом запахе увядших цветов, восковых свечей и пота. Лицо Рошо медленно каменело, а черты словно хранили горестное изумление и отчаянное желание освободиться от этой каменной корки. Лицу аптекаря смерть, наоборот, придала торжественное и задумчивое выражение, какого никто не замечал у него при жизни. Так что бывает не только ирония судьбы, но и ирония смерти.

Все это, вместе взятое: гибель человека, с которым его связывала скорее не дружба, а давнее знакомство, смерть, впервые увиденная со всеми ее ужасающими подробностями, хотя ему не раз доводилось видеть прежде смерть и покойников, закрытая и будто навечно опечатанная траурной лентой дверь аптеки, — все это повергло Лаурану в полнейшее отчаяние и прострацию, и он физически ощущал, как сердце его то вдруг замирало, то начинало сильно биться. Из этого состояния душевной депрессии его вывел, по крайней мере так ему казалось, обостренный интерес к мотивам преступления, который носил чисто умозрительный характер и подогревался какой-то упрямой решимостью раскрыть их. Словом, он до некоторой степени очутился в положении человека, услышавшего в клубе или в гостиной головоломную задачу, которую задают одни кретины, и, что еще хуже, именно они ее и разгадывают. Причем он прекрасно понимает, что это глупейшая игра, пустая трата времени, занятие для дураков, которым как раз некуда девать время, и все же он чувствует себя обязанным решить эту задачу и упорно ломает над ней голову. Мысль о том, что решение головоломки приведет, как это принято говорить, виновных на скамью подсудимых, иными словами, к торжеству правосудия, ни разу даже не мелькнула у Лаураны. Он был настоящим гражданином, достаточно образованным, благонамеренным, уважающим законы, но знай он, что отбирает хлеб у полиции или даже невольно помогает ей в расследовании, Лаурана с отвращением отказался бы от всякой попытки решить задачу.

Так или иначе, этот суховатый, застенчивый и не такой уж храбрый человек решил пойти ва-банк, да еще вечером в клубе, когда там собирается едва ли не весь городок. Речь, как всегда, зашла о преступлении. И вдруг Лаурана, обычно молчаливый, выпалил:

— Письмо было составлено из слов, вырезанных из «Оссерваторе романо».

Все разговоры мгновенно прекратились, воцарилось растерянное молчание.

— Ну и ну! — первым отозвался дон Луиджи Корвайя.

Его удивляло не открытие новой улики, а, скорее, безрассудство того, кто, объявив об этом, подставил себя под двойной удар — полиции и преступников. Ничего похожего в городке еще не случалось.

— В самом деле?.. Но, прости, откуда ты узнал? — спросил адвокат Розелло, двоюродный брат жены покойного Рошо.

— Я это заметил, когда сержант карабинеров диктовал аптекарю заявление в полицию. Если помните, я вошел в аптеку вместе с ними.

— И вы сказали об этом сержанту карабинеров? — поинтересовался Пекорилла.

— Да, я ему порекомендовал хорошенько изучить письмо. Он ответил, что так и сделает.

— А если не сделал, тогда что? — произнес дон Луиджи с облегчением и одновременно с ноткой недовольства тем, что открытие оказалось для Лаураны не столь уж опасным.

— Странно, что сержант карабинеров ничего мне не сказал, — проговорил Розелло.

— А может, эта улика ничего не дала, — заметил начальник почты. И, просияв от внезапной догадки, добавил: — Потому-то вы, значит, и спросили у меня?..

— Нет, — отрезал Лаурана.

Внезапно полковник в отставке Сальваджо, всегда готовый вмешаться, едва кто-то начинал высказывать сомнения, подозрения или критические замечания в адрес полиции, армии или карабинеров, величественно поднялся и, обращаясь к Розелло, спросил:

— Не соблаговолите ли вы объяснить, почему, собственно, сержант должен был вас информировать о тех или иных уликах?

— Как родственника, только как родственника одной из жертв, — поспешил заверить его Розелло.

— А-а, — протянул полковник. Он было решил, что Розелло, пользуясь своим политическим влиянием, требует от сержанта карабинеров особого отчета. Но все же, не вполне удовлетворенный ответом, вновь накинулся на адвоката: — Должен вам, однако, заметить, что даже родственнику убитого сержант карабинеров не может сообщать секретных данных незаконченного расследования. Не может и не имеет права, а если он это сделает, то это будет серьезным нарушением, я повторяю, серьезным нарушением служебного долга.

— Конечно, конечно, — сказал Розелло. — Но я думал — так, по-дружески.

— У корпуса карабинеров нет друзей, — возвысил голос полковник.

— А у сержанта карабинеров есть, — не утерпел Розелло.

— Сержанты — это тоже корпус, полковники — тоже корпус, и ефрейторы — тоже корпус...

Полковник вошел в раж, голова у него затряслась. Завсегдатаи клуба по долголетнему опыту знали, что это верный признак очередного приступа ярости, которым был подвержен отставной вояка.

Розелло встал, сделал знак Лауране, что хочет с ним поговорить, и они оба спустились вниз.

— Старый болван, — проворчал он, едва они вышли из клуба. — Ну так и что же ты думаешь про эту историю с «Оссерваторе романо»?

VI

После его откровенного высказывания тогда, в клубе, ровным счетом ничего не произошло. Он ничего особенного и не ждал, но хотел проверить, какой эффект произведут на каждого из присутствующих его слова. Однако вмешательство полковника спутало ему все карты. Единственное, чего ему удалось добиться, так это нескольких доверительных признаний Розелло о ходе следствия. Если бы их услышал полковник Сальваджо, он бы остолбенел. Впрочем, существенных успехов полиция не добилась, все сводилось к подозрениям о тайных любовных похождениях аптекаря.

Но и не достигнув желаемого результата, Лаурана все же интуитивно чувствовал, что у членов клуба и особенно у тех из них, кто заглядывал время от времени в аптеку, можно кое-что выведать. Одно ему было точно известно: обычно охотники держат в тайне место, куда они хотят отправиться в день открытия охоты, желая быть первыми и единственными посетителями заповедного охотничьего уголка. В городке это давно стало традицией. Те, кто собирались вместе пойти на охоту, а в данном случае Манно и Рошо, ревниво оберегали свою тайну. Очень редко они сообщали о ней третьему, да и то под строжайшим секретом. Часто случалось, что нарочно называли совсем не то место; поэтому никто, даже если Манно и Рошо поделились с кем-нибудь своим намерением, не мог быть уверен в том, что его не послали по ложному следу. Лишь надежному, испытанному другу и вдобавок не подверженному охотничьей страсти Манно или Рошо могли назвать место своей охоты.

Сопровождая мать, которая отправилась навестить вдову аптекаря и вдову доктора, Лаурана решил проверить свои подозрения. Он задал одной и другой тот же вопрос:

— Муж говорил вам, в каком месте он намерен поохотиться в первый день?

— Уходя, он сказал, что, вероятно, они с Рошо отправятся в район Канателло, — ответила вдова аптекаря.

Лаурана мысленно сразу же отметил слово «вероятно» — оно свидетельствовало о нежелании аптекаря и в последний момент открыть секрет даже собственной жене.

— А про письмо он вам ничего не говорил?

— Нет, ничего.

— Очевидно, он не хотел вас тревожить зря.

— Скорее всего, — сухо, с оттенком иронии произнесла вдова.

— Впрочем, он, как и все мы, думал, что это шутка.

— Хорошенькая шутка, — вздохнула вдова, — шутка, которая стоила ему жизни, а мне репутации.

— Да, ему она, увы, стоила жизни... Но вы... При чем здесь вы?

— При чем? Вы что, не знаете, какие о нас постыдные слухи распускают?

— Дурацкие сплетни, — сказала синьора Лаурана, — сплетни, которым ни один здравомыслящий человек, если у него есть христианское милосердие, не может поверить... — Но поскольку у нее самой христианского милосердия тоже не хватало, она все-таки не утерпела: —Значит, ваш покойный муж ни разу не вызвал у вас подозрений?

— Ии разу, синьора, ни разу... Мою служанку заставили заявить, будто я устроила мужу сцепу ревности из-за этой... Ну, словом, из-за этой бедняжки, которая часто приходила в аптеку за лекарствами. Но если бы вы знали, до чего моя служанка глупа и невежественна. При одном слове «карабинеры» ее начинает трясти. Они заставили ее сказать все, что им было нужно... А все эти Рошо, Розелло... Даже такой святой человек, как наш каноник... Все они поговаривают, что доктора, земля ему пухом, погубили пороки моего мужа. Точно мы здесь не знаем друг друга, не знаем, что делает и думает каждый, спекулирует ли он, ворует или... — Тут она прикрыла рот рукой, словно и так сказала лишнее. Глубоко вздохнув, она добавила не без ехидства: — Бедный доктор Рошо, в какую семью он попал.

— Но мне кажется... — попытался было возразить Лаурана.

— Поверьте, мы здесь друг о друге всю подноготную знаем, — прервала его вдова Манно. — Вы, известное дело, занимаетесь своими книгами да уроками, — с легким презрением сказала она. — У вас нет времени интересоваться чем-либо другим, но мы, — тут она обратилась за поддержкой к старой синьоре Лаурана, — мы-то знаем.

— Разумеется, знаем, — подтвердила та.

— А потом, мы же с Луизой, женой Рошо, были в одном пансионе... Ну, скажу я вам, это штучка!

«Эта штучка», за которой, по словам вдовы Манно, водилось в пансионе множество всяких грешков, сидела сейчас напротив Лаураны в затененной тяжелыми гардинами комнате, как это и подобает дому, где царит траур. Знаки траура были заметны повсюду, все зеркала были затянуты черным крепом. Но убедительнее всего говорила о трауре увеличенная до натуральных размеров фотография самого Рошо. Фотограф из районного центра заретушировал черной тушью костюм и галстук покойного, ибо по его эстетическим и гражданским понятиям те покойники, портреты которых он увеличивал, должны были носить по себе траур. При свете маленькой лампады горькие складки в углах рта, усталость, смешанная с мольбой во взгляде, придавали покойному вид бродячего актера, загримированного под призрак.

— Нет, он мне об этом не говорил, — ответила Луиза Рошо на вопрос, не знала ли она, в каком именно месте муж собирался поохотиться. — Потому что я, по правде говоря, не одобряла его охотничью страсть, да и друг его был мне не по душе. Нет, я, конечно, ничего не знала, у меня было лишь предчувствие, смутная догадка... И злой рок, увы, подтвердил мои самые худшие опасения, — с глубоким вздохом, почти со стоном сказала она и поднесла платок к глазам.

— Это судьба. А с судьбой разве поспоришь? — желая утешить вдову, сказала синьора Лаурана.

— Да, верно, это судьба, но поймите меня... Когда я вспоминаю, как мы были счастливы, как спокойно, мирно, без всяких забот, без всяких размолвок мы жили... Да простит меня господь, мною овладевает отчаянье, полное отчаянье...

Она опустила голову и беззвучно зарыдала.

— Не надо, не надо так отчаиваться, — остановила ее синьора Лаурана. — Вы должны положиться на волю божью, излить ему свои страдания.

— Да, уповать на великую доброту Христа, так говорит и мой дядюшка каноник. Посмотрите, какое чудесное изображение духа Христова он мне принес!

Она показала на висевшую за спиной синьоры Лаурана картинку. Старуха обернулась. Поспешно отодвинув стул, словно совершила святотатство, и послав воздушный поцелуй изображению Христа, воскликнула:

— О, святой дух Христов — благословенье господне! Красиво, поистине красиво! А какой у Христа проникновенный взгляд, — добавила она.

— Да, взгляд, утешающий нас в горе, — согласилась синьора Луиза.

— Вот видите, господь не оставил вас своим милосердием, — тихо и торжественно произнесла старуха. — И потом у вас осталась надежда и утешение в жизни. Ведь у вас дочка, вы должны и о ней подумать.

— О, только о ней я и думаю! Если бы не она, я сделала бы с собой что-нибудь ужасное.

— А она знает? — нерешительно спросила синьора Лаурана.

— Нет, мы от нее, бедняжки, все скрыли. Сказали, что папа в отъезде и скоро вернется.

— Но когда она видит, что вы вся в черном, она не спрашивает почему, не допытывается?

— Нет. Она даже сказала, что черное платье мне очень идет и чтобы я почаще его надевала... — Правой рукой она поднесла к лицу белый с траурной каемкой платок, вытирая обильные слезы, а левой одернула юбку, которая тут же под пристальным взглядом Лаураны снова приподнялась, обнажив колени. — И так будет всегда, теперь я всегда буду ходить в трауре, — всхлипывая, проговорила она.

«А девочка права, — подумал Лаурана. — Красивая женщина, и черный цвет ей очень к лицу. Великолепная фигура: стройная, с округлыми формами, а сколько в ней ленивой грации и неги, даже когда она застывает, словно изваяние. Мягко очерченное лицо с пухлыми губами, темно-карие с золотистым отливом глаза, ровные белоснежные зубы, — лицо не зрелой, пережившей свою пору расцвета женщины, а скорее юной девушки. О, если бы она улыбнулась». Но, конечно, никакой надежды, что такое может случиться в этой мрачной комнате, не было, да и разговоры, которые завела мать, отнюдь не располагали к веселью. И все же это случилось, когда речь зашла об аптекаре и о приписываемых ему молвой любовных похождениях.

— Честно говоря, его можно понять. Тереза Спано, бедняжка, никогда не блистала красотой. Мы с ней воспитывались в одном пансионе, она и тогда была некрасивой, даже хуже, чем теперь. — Она улыбнулась, но тут же ее лицо снова затуманилось. — Но мой муж, он-то чем виноват? — И опять разрыдалась, закрывая лицо носовым платком.

VII

Для ведущих расследование картина преступления становится тем яснее, чем тщательнее собраны и проанализированы ее материальные и стилистические компоненты. Это альфа и омега всех детективных романов, которыми упивается добрая половина человечества. Но в действительности дело обстоит иначе: коэффициент ошибок и безнаказанности преступников высок не только и не столько потому, что низок интеллект следователей, а чаще всего потому, что компонентов преступления обычно бывает крайне недостаточно. Иными словами, лица, организовавшие и совершившие преступление, весьма заинтересованы в высоком коэффициенте безнаказанности.

Компоненты, позволяющие раскрыть преступления, где все окутано тайной и построено на голословных предположениях, — это анонимный донос, сведения профессиональных осведомителей, а также случай. И лишь в незначительной степени проницательность следователя.

Случай пришел на помощь Лауране в сентябре. Он уже несколько дней находился в Палермо, где принимал экзамены в лицее. Однажды в ресторане, куда он обыкновенно заходил пообедать, он встретил школьного товарища, с которым не виделся много лет, но внимательно следил за его успехами в сфере политики. Коммунист, секретарь ячейки в небольшом селении, он стал депутатом сначала областного собрания, а затем и парламента. Понятно, они вспомнили студенческие годы, а когда зашел разговор о бедняге Рошо, депутат сказал:

— Я был так потрясен известием о его смерти, ведь дней за пятнадцать — двадцать до этого он был у меня. Мы с ним лет десять не виделись, а тут он приехал ко мне в Рим, в палату депутатов. Я его сразу узнал, он совсем не изменился, не то, что мы... Мы-то с тобой немного постарели. Вначале я подумал, что его смерть связана с этой поездкой. Но потом, насколько я понял, расследование установило, что он погиб только из-за того, что находился в компании приятеля, который, кажется, соблазнил девушку... А знаешь, зачем он приезжал ко мне? Чтобы спросить, согласен ли я разоблачить в нашей газете, на митингах и в самом парламенте одного из ваших именитых граждан. Этот тип держит в руках всю провинцию и творит всякие бесчинства: крадет, подкупает, посредничает в темных делах.

— Человека из нашего городка?! Ты уверен?

— Да вроде бы прямо он не сказал, что из вашего, вероятно, только намекнул, а может, у меня после нашего разговора сложилось такое впечатление.

— Но именно одного из влиятельных лиц, кто держит в руках всю провинцию?

— Да, это я точно помню, он так и сказал. Я, конечно, ответил, что буду рад разоблачить эти скандальные злоупотребления, но мне прежде всего нужны доказательства, документы. Рошо сказал, что у него в руках целое досье и он мне его привезет... С тех пор я его больше и не видел.

— Естественно.

— Вполне естественно, раз человек ушел из жизни.

— Прости, я не собирался острить. Просто я подумал, что твое подозрение о связи между его поездкой в Рим и трагической смертью имеет... Теперь я припоминаю, что дня два его не было в городке, потом он сказал мне, что ездил к отцу в Палермо. Но это поистине невероятно, Рошо — и вдруг кого-то разоблачает, располагает целым досье!.. А ты уверен, что это был именно Рошо?

— Черт побери! —воскликнул депутат. — Я же тебе говорю, что сразу узнал его и что он совсем не изменился.

— Да, ты прав, он не изменился... А он не называл имени человека, которого хотел разоблачить?

— Нет.

— Даже не намекнул? И никаких подробностей не сообщил?

— Нет, ничего. Больше того, я настаивал, пытался узнать хоть что-то, но он заявил, что речь идет о весьма деликатном, сугубо личном деле...

— Личном?

— Да, личном... И потому либо он расскажет все с документами в руках, либо ничего... Должен тебе признаться, когда он сказал, что еще не решил, открыть ли мне все или умолчать, мне стало не по себе. У меня создалось впечатление, что эти документы и сам его приход были как-то связаны с попыткой шантажа. Если он добьется своего, то промолчит, а если нет, то придет ко мне с досье...

— Но Рошо был вовсе не из тех людей, которые способны на шантаж.

— Ну а как бы ты сам истолковал его поведение?

— Не знаю, все это очень странно, почти невероятно.

— Я вижу, тебе даже трудно представить, что он хотел кого-то разоблачить, тем более ты не можешь догадаться, кого именно и по какой причине! Но ведь вы были друзьями, ты его хорошо знал! Это тебе не кажется странным?

— Во-первых, я не был с ним особенно близок. И потом, характер у него был скрытный, он не любил откровенничать. Поэтому мы с ним никогда не касались личных, интимных дел, а все больше рассуждали о книгах и о политике.

— А что он думал о политике?

— Думал, что заниматься политикой, не считаясь с моральными принципами...

— Самый настоящий оппортунизм.

— В этом смысле я тоже немного оппортунист.

— В самом деле?

— Это не мешает мне голосовать за коммунистов.

— Вот и отлично, — одобрительно заметил депутат.

— Но с большими сомнениями и колебаниями...

— А почему? — спросил депутат, бросив на собеседника насмешливый и снисходительный взгляд, обещавший мгновенно опровергнуть любые доводы Лаураны.

— Оставим этот разговор, все равно ты не убедишь меня голосовать против.

— Против кого?

— Против коммунистов.

— Это было бы даже оригинально, — рассмеялся депутат.

— Как сказать, — серьезно ответил Лаурана и снова заговорил о Рошо, который, по-видимому, тоже голосовал за коммунистов, хотя и скрывал это. Вероятно, из уважения к своим родственникам, вернее, к родственникам жены, которые весьма активно участвуют в политической жизни, особенно каноник.

— Каноник?

— Да, каноник Розелло, дядя его жены... Поэтому Рошо из уважения, а может, из боязни семейных ссор предпочитал не раскрывать своей политической позиции. Должен тебе сказать, что в последнее время Рошо стал особенно суровым и нетерпимым в своих суждениях о людях и о политике. Я имею в виду политику правительства.

— Может, от него ускользнула выгодная должность или заработать не дали?

— Не думаю... Видишь ли, он был совсем не таким, каким ты его себе представляешь... Он любил свое дело, любил наш городок, вечера в клубе или в аптеке, охоту, собак. Мне кажется, он очень любил жену и обожал дочку.

— Ну и что это доказывает? Он точно так же мог любить и деньги или быть тщеславным.

— Денег у него хватало. А тщеславие было ему чуждо. Да и потом, какое может быть тщеславие у человека, который по своей воле решил навсегда остаться в нашем городишке?

— Словом, он вел себя, как провинциальные врачи в былое время, жил на собственные сбережения, лечил бесплатно и даже оставлял беднякам денег на лекарства?

— Примерно так он и поступал. Но зарабатывал он хорошо и слыл отличным врачом не только у нас, но и в округе, к нему на прием всегда приходило множество больных. И потом, у него было имя, ведь его старик Рошо был известным врачом. Кстати, надо бы его навестить.

— Так, значит, ты и в самом деле подозреваешь, что смерть Рошо связана с его враждебным отношением к таинственному влиятельному господину?

— Нет, этого я не думаю. Внешне, во всяком случае, ничто не подтверждает такого подозрения. Рошо умер потому, что неосторожно (я говорю «неосторожно», так как он знал об угрозе) отправился на охоту вместе с аптекарем Манно. Таковы факты.

— Бедный Рошо, — сказал депутат.

VIII

Старый профессор Рошо, чья слава замечательного окулиста до сих пор живет в западной Сицилии, постепенно становясь легендой, уже лет двадцать назад оставил кафедру и перестал практиковать. Ему уже перевалило за девяносто. По иронии судьбы, а может быть, в подтверждение мифа о человеке, который, возвращая зрение слепым, бросил вызов природе, и та в отместку его самого лишила зрения, профессора Рошо поразила в старости почти полная слепота. Он поселился в Палермо, у сына, который как глазной врач, может, и не уступал старому профессору, но у многих сложилось убеждение, что он всем обязан громкой славе отца.

Лаурана позвонил по телефону и выразил желание навестить многоуважаемого профессора в любое удобное для него время. Служанка отправилась доложить об этом хозяину. Старик сам подошел к телефону и сказал Лауране, чтобы тот приходил немедля. Конечно, по одному беглому напоминанию ему не удалось тут же вспомнить старого друга покойного сына, но в своем беспросветном одиночестве старик был рад любому собеседнику.

Было пять часов дня. Старик профессор сидел в кресле на террасе, сбоку стоял проигрыватель, и знаменитый актер то громовым, то дрожащим проникновенным голосом декламировал тридцатую песнь «Ада».

— Видите, до чего я дожил? — сказал профессор, протягивая ему руку. — Вынужден слушать «Божественную комедию» в его исполнении. — Можно было подумать, что актер стоял рядом, а у профессора были свои личные причины глубоко его презирать. — Я бы предпочел, чтобы Данте мне читал двенадцатилетний внук, служанка или швейцар, но у них свои дела.

За парапетом террасы в горячем сирокко сверкал Палермо.

— Чудесный вид, — сказал старый профессор и уверенно показал рукой, — вон там Сан Джованни дельи Эремити, Палаццо д’Орлеан, королевский дворец. — Он улыбнулся. — Когда десять лет назад мы поселились в этом доме, я видел чуть получше. Теперь я вижу только свет, да и тот словно далекое белое пламя. К счастью, в Палермо света много. Но что проку говорить о наших недугах... Значит, вы были другом моего бедного сына?

— Да, по гимназии и по лицею, потом он поступил на медицинский факультет, а я — на филологический.

— На филологический? Так вы преподаватель?

— Да, преподаю итальянский язык и историю.

— Представьте себе, я жалею, что не стал филологом. Сейчас я по крайней мере знал бы наизусть «Божественную комедию».

«Ну, это у него пунктик», — подумал «Лаурана.

— Но вы в своей жизни сделали много больше, чем те, кто читает и комментирует «Божественную комедию».

— Вы думаете, что моя работа имела больше смысла, чем ваша?

— Нет. Но то, что делаю я, способны делать тысячи, а вот вашим делом могут заниматься лишь немногие — во всем мире едва ли наберется десятка два таких людей.

— Чепуха, — сказал профессор и словно бы задремал. Затем внезапно спросил: — А мой сын, каким он был в последнее время?

— Каким был?

— Я хочу сказать, нервничал ли он, проявлял признаки беспокойства, озабоченности?

— Нет, я этого не замечал. Но вчера, беседуя с одним приятелем, который виделся с ним в Риме, я припомнил, что он в последнее время действительно немного изменился. А почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что и мне он показался не таким, как всегда... Простите, вы сказали, что какой-то человек встречался с ним в Риме?

— Да, в Риме, недели за две, за три до несчастья.

— Странно. А этот человек, не мог он ошибиться?

— Нет, он не ошибается. Мы учились вместе в гимназии. Теперь он депутат парламента, коммунист. Ваш сын ездил в Рим специально, чтобы встретиться с ним.

— Встретиться? Странно, поистине странно... Не думаю, чтобы сын стал обращаться к нему с просьбой, хотя коммунисты тоже имеют определенную власть. Но протекции куда легче добиться от тех, других. — Он указал рукой на Палаццо д’Орлеан, резиденцию областного собрания. — Ведь эти другие были у сына прямо-таки под боком, в собственном доме. И насколько мне известно, люди довольно влиятельные.

— Но он, собственно, и не собирался просить о протекции. Он хотел, чтобы наш друг разоблачил в парламенте злоупотребления и мошенничества одного видного человека.

— Мой сын? — изумился старик.

— Да, я тоже очень удивлен.

— Он и в самом деле сильно изменился, — заключил старик, словно размышляя про себя. — Изрядно изменился, я даже запамятовал, когда впервые заметил в нем какую- то усталость, неприязнь к людям и даже резкость суждений, которая напоминала мне его мать... Моя жена происходила из семьи мелких землевладельцев, которым в двадцать шестом — тридцатом годах тяжко пришлось, прежде чем они выпутались из сетей, расставленных ростовщиками... Нет, жена не отличалась любовью к ближнему... Вернее сказать, просто не понимала людей, и никто ее этому не научил. И уж меньше всего я... Но о чем мы говорили?

— О вашем сыне.

— Ах да, о сыне... Ему нельзя было отказать в уме, но он был какой-то инертный, нелюбознательный. А еще он был из тех людей, которых обычно называют простаками, ледовал прочную привязанность к земле, к сельской жизни. Да, это он, пожалуй, унаследовал от нее, ведь его дед, отец жены, как дикарь, безвыездно жил в деревне, и жена тоже... А сын, кажется, не отрывался от книг... Он был из тех людей, которых обычно называют простаками, а между тем это дьявольски сложные натуры... Поэтому мне не понравилось, что, женившись, он попал в семью католиков. Я говорю, католиков, так сказать, фигурально, потому что за всю свою жизнь, а мне скоро девяносто два, ни разу не встречал здесь истинного католика. Есть люди, которые на своем веку и пол-облатки причастия не попробовали, но всегда готовы запустить руку в чужой карман, пнуть ногой умирающего, а здорового подстрелить из лупары[4]... Кстати, вы знаете мою невестку, ее родственников?

— Не особенно близко.

— А я их почти совсем не знаю. С невесткой я встречался несколько раз и всего однажды с ее дядей — кто он там, протоиерей или каноник, дьявол их разберет.

— Каноник.

— Милейший человек. Пытался обратить меня. К счастью, он был в Палермо проездом, а то, пожалуй, притащил бы ко мне в гости Его Святейшество. Ему даже в голову не пришло, что я человек верующий... А моя невестка, говорят, очень красива?

— Да, очень.

— А может, она очень чувственна? В дни моей молодости про таких женщин говорили «создана для постели», — спокойно, со знанием дела заявил он, словно речь шла совсем не о жене его погибшего сына, и обрисовал в воздухе контуры распростертого женского тела. — Вероятно, это выражение теперь не в ходу, ведь женщина утратила свою таинственность как в алькове, так и в душе мужчины. Знаете, о чем я сейчас подумал? Католическая церковь одержала величайшую победу — наконец мужчины начали презирать женщин. Добиться этого церкви не удавалось даже во времена самого жестокого мракобесия. А вот теперь она торжествует. Теолог сказал бы, что это месть Провидения: мужчина думал, что уж в сфере эротики он обрел полную свободу, а сам угодил в старую ловушку.

— Да, возможно, вы и правы. Но мне кажется, что еще никогда женское тело так не превозносилось и не выставлялось напоказ. Оно выполняет те же функции, что и реклама, становится приманкой, предметом купли-продажи.

— Вы сказали одно слово, которое и есть квинтэссенция этой проблемы. Вот именно, женское тело «выставляется», как прежде выставляли напоказ повешенных... Словом, правосудие свершилось. Но я что-то слишком разговорился, мне не мешает немного передохнуть.

Лаурана понял это как намек и поспешно поднялся.

— Нет, нет, не уходите, — сказал старик, видимо огорченный, что так быстро лишится редкой возможности побеседовать.

Он снова впал в забытье; у пего был красивый чеканный профиль, как на медали. Вот таким его увидят все новые поколения студентов на бронзовом барельефе в вестибюле университета, а под барельефом будет торжественная надпись, которая непременно вызовет ироническую улыбку у каждого, кто ее ненароком прочтет. «Однажды он так же тихо погрузится в Лету», — размышлял Лаурана, не отрывая от него беспокойного взгляда, как вдруг старик, не шевелясь и точно продолжая прерванную мысль, произнес:

— Некоторые факты и события лучше не вытаскивать на свет божий... Есть такая пословица, вернее, максима: пусть мертвые хоронят своих мертвецов, надо думать о живых. Если вы скажете это итальянцу с севера, он сразу же вообразит себе несчастный случай, где один убит, а другой ранен, и решит, что разумнее оставить в покое мертвого и попытаться спасти раненого. Сицилиец же представит себе убитого и убийцу, и для него подумать о живом — значит помочь убийце. А что такое для сицилийца мертвец, лучше всех понял, пожалуй, Лоуренс[5], который, кстати, помог смешать эротику с дерьмом. Мертвец — это смехотворный обитатель чистилища, жалкий червь в человеческом облике, прыгающий на раскаленных угольях... Но если мертвец — наш родич, надо вделать все, чтобы живой, иначе говоря, убийца, поскорее присоединился к убитому в пламени чистилища. Я в этом отношении совсем не сицилиец, и у меня никогда не было стремления помочь живым, то есть убийцам, к тому же я убежден, что тюрьма — это весьма конкретное воплощение чистилища. Но в гибели моего сына есть нечто такое, что заставляет меня подумать о живых, об их судьбе...

— То есть об убийцах?

— Нет, я имею в виду не тех живых, которые его непосредственно убили. Я думаю о живых, которые пробудили в нем эту ненависть к людям, научили его видеть темные стороны жизни и совершать странные поступки. Те, кому выпало дожить до моих лет, склонны думать, что смерть — это акт человеческой воли, в моем конкретном случае акт, не требующий больших усилий. В один прекрасный день мне надоест слушать голос вот этого, — он показал на проигрыватель, — шум города, служанку, которая шесть месяцев подряд поет про скатившуюся слезу, и мою невестку, которая в течение десяти лет ежедневно справляется о моем здоровье в тайной надежде услышать, что я наконец-то отошел в иной мир. И тогда я решу умереть, так же просто, как иные вешают телефонную трубку, когда им надоедает болтовня приставучего идиота или бездельника. Словом, я хочу сказать, что, когда человек ценой страданий, горького опыта и тяжких раздумий дошел до такого вот душевного состояния, смерть становится для него чистой формальностью. И если есть тому виновные, их нужно искать среди самых близких людей. В случае с моим сыном начните хоть с меня, ведь отец всегда виноват, всегда. — Потухшие глаза старика словно подернулись дымкой далеких воспоминаний. — Как видите, я один из живых, которому надо помочь.

Лауране показалось, что старик либо что-то недоговаривает, либо им владеет какое-то неясное мрачное предчувствие.

— Вы думаете о чем-либо определенном? —спросил он.

— О нет, ничего определенного. Я же сказал, что думаю о живых. А вы?

— Мне трудно вам сейчас ответить, — сказал Лаурана.

Наступило молчание. Лаурана поднялся и стал прощаться. Старик протянул ему руку.

— Это сложная загадка, — сказал он.

И непонятно было, то ли он имел в виду убийство сына, то ли вечную загадку жизни. IX

IX

Лаурана вернулся в городок в конце сентября. За это время ничего нового не произошло, как ему тут же сообщил адвокат Розелло в клубе, отозвав его в сторонку, чтобы не слышал грозный полковник Сальваджо. Но зато у Лаураны были новости для Розелло, и он рассказал адвокату о встрече с депутатом-коммунистом, о документах, которые Рошо пообещал привезти при условии, что тот выступит с разоблачением.

Розелло был поражен. Слушая рассказ Лаураны, он беспрестанно повторял: «Смотри-ка! » А потом мучительно стал припоминать хоть один намек или слово Рошо, которые можно было бы как-то связать с этой невероятной историей.

— Я думал, тебе хоть что-нибудь об этом известно, — сказал Лаурана.

— Что-нибудь известно? Да ты меня просто огорошил!

— Возможно, его молчание объяснялось тем, что он ополчился против одного из деятелей твоей партии и боялся, что ты вмешаешься и попытаешься его разубедить. Он был упрям, но подчас легко поддавался чужому влиянию. Если бы ты узнал, то стал бы нажимать на него, требовать примирения. Не мог же ты остаться безучастным к угрозам в отношении одного из членов твоей партии, а значит, и всей партии в целом.

— Когда речь идет о твоем родственнике, приходится иногда поступаться партийными интересами. Обратись он ко мне, уж я бы сделал все, чтобы ему помочь.

— Но, вероятно, именно этого он и не хотел: тебе пришлось бы поставить под удар твое положение в партии ради дела, которое касалось его лично. Ведь он сказал, что это вопрос сугубо личный и очень деликатный.

Личный и деликатный? Ты уверен, что он не назвал имен или каких-либо подробностей, которые позволили бы установить, кого он имел в виду?

— Нет, он ничего такого не говорил.

— Давай знаешь что сделаем? Я позвоню кузине, и потом мы вместе сходим к ней. Уж жене-то он, вероятно, хоть что-нибудь да сказал... Согласен?

Они направились к телефону, Розелло позвонил кузине и сообщил ей, что Лаурана узнал совершенно невероятные вещи, которые, возможно, она одна могла бы объяснить. Если они ей не помешают в столь неурочный час, то нельзя ли им прийти?

— Ну, пошли, — сказал Розелло, повесив трубку.

Вдова Рошо в тревоге прижимала руки к груди, сгорая от нетерпения услышать рассказ Лаураны. Ее поразило известие о поездке мужа в Рим. Глядя на кузена, она сказала:

— Наверно, это произошло, когда он за две-три недели до гибели объявил, что едет в Палермо. — Но об остальном она и понятия не имела. Да, пожалуй, в последние месяцы муж был чем-то озабочен, он стал неразговорчив и часто жаловался на приступы мигрени.

— Его отцу, профессору Рошо, тоже показалось, что в последнее время сын несколько изменился.

— Вы видели моего свекра?

— Этого ужасного старика, — добавил Розелло.

— Да, я навестил его... Он, конечно, не без странностей, но рассуждает вполне здраво и, я бы даже сказал, беспощадно...

— Он безбожник! — воскликнула синьора, — А разве человек без всякой веры может быть иным?

— Я хотел сказать, что он беспощаден в своих суждениях, что же до веры, то, думаю, она у него есть.

— Нет, нету, — возразил Розелло. — Он атеист, и притом из закоренелых, которые даже на смертном одре не раскаиваются.

— Все-таки я сомневаюсь, что он атеист, — сказал Лаурана.

— Он ярый антиклерикал, — добавила синьора Рошо. — Однажды мы втроем — я, муж и дядюшка-каноник — отправились его навестить. Вы бы только послушали, что говорил мой свекор. Поверите ли, у меня мурашки по коже бегали. — И она в ужасе заломила красивые обнаженные руки, словно ее и теперь била дрожь.

— Что же он говорил?

— Такое, такое, что я не могу повторить, в жизни не слышала ничего подобного... А бедный дядюшка только сжимал в руке свое маленькое серебряное распятие и терпеливо говорил ему о милосердии божьем, о любви.

— Кстати, профессор Рошо сказал мне, что каноник — милейший человек.

— Воистину! — воскликнула синьора.

— Дядюшка просто святой, — добавил Розелло.

— Нет, этого нельзя и не следует говорить. Смертные, — пояснила синьора, — не могут быть святыми... Но дядюшка-каноник наделен почти такой же сердечной щедростью и великодушием, как святые.

— Ваш муж, — сказал Лаурана, — внешне очень походил на отца. Да и мыслил он примерно так же.

— Как этот безбожный старец?! Помилуйте... Муж с большим уважением относился к дядюшке и вообще к церкви. Каждое воскресенье он провожал меня к мессе. Постился по пятницам. Ни разу он не усомнился в вере, ни разу не позволил себе никакого богохульства. Неужели вы думаете, что я, как бы ни любила его, согласилась бы связать с ним жизнь, если бы только заподозрила, что он мыслит, как его отец?

— По правде говоря, — заметил Розелло, — его трудно было понять. Даже ты, его жена, очевидно, не могла бы сказать с уверенностью, что он думал о политике, о религии.

— Он уважал церковь, — уклончиво ответила синьора.

— Уважать-то уважал... Но теперь ты сама убедилась, что он был человеком замкнутым и своими сокровенными мыслями и планами не делился даже с тобой.

— Увы, это правда, — вздохнула синьора. — А своему отцу, ему он тоже ничего не открыл? — обратилась она к Лауране.

— Ровным счетом ничего.

— А депутату он сказал, что речь идет о личном и очень деликатном деле?

— Да.

— И пообещал принести документы?

— Целое досье.

— Послушай, — сказал Розелло кузине, — нельзя ли нам порыться в его письменном столе, посмотреть его бумаги?

— Я бы хотела, чтобы все осталось в неприкосновенности, как было при жизни мужа. У меня самой не хватило бы духу рыться в его, столе.

— Но это помогло бы устранить лишний повод для нелепых подозрений и беспокойства. И потом, как знать? Если Рошо нанесли оскорбление, я из уважения к его памяти, из любви к нему готов сам продолжить розыски и докопаться до истины.

— Ты прав, — сказала синьора и поднялась со стула.

Статная, с высокой грудью и обнаженными руками, она распространяла вокруг благоухание, в котором более искушенный и менее пылкий ценитель женских прелестей смог бы отличить тонкий аромат «Баленсиаги» от запаха пота. Синьора Луиза на мгновение предстала перед Лаураной, словно ожившая Нике Самофракийская, которая поднимается по лестнице Лувра.

Вдова Рошо провела их в кабинет покойного мужа, довольно мрачную комнату, либо она казалась такой из-за того, что свет падал лишь на письменный стол, оставляя в тени тяжелые, заставленные книгами шкафы. На столе лежала раскрытая книга.

— Именно ее он читал в последний день, — сказала синьора.

Заложив страницу пальцем, Розелло закрыл книгу и прочел вслух заглавие:

— «Письма к госпоже Z». Что это за вещь? —спросил он у Лаураны.

— Очень любопытная... одного поляка.

— Он так любил читать, — сказала синьора.

Розелло с удвоенной осторожностью положил раскрытую книгу на прежнее место.

— Посмотрим сначала в ящиках стола, — сказал он. И выдвинул самый верхний.

Лаурана склонился над раскрытой книгой, и его внимание привлекла фраза: «Лишь действие, затрагивающее правопорядок определенной системы, наводит на человека суровый луч закона». И, покопавшись в памяти, словно пробежав глазами по всей книге, Лаурана вспомнил, о чем шла речь и в каком контексте. Писатель говорил в этом месте о Камю и его книге «Посторонний». «Правопорядок определенной системы»! А у нас какая система? Была ли она и будет ли когда-нибудь? Быть «посторонним» в правоте или в виновности, а также в правоте и виновности одновременно — это роскошь, позволительная, когда существует правопорядок определенной системы. Если только не считать системой право убивать безнаказанно, как убили бедного Рошо. Потому что при такой системе человек скорее «посторонний», когда он выступает в роли палача, а не осужденного, и скорее прав, если приводит в действие гильотину, а не стоит под пей.

Синьора тоже приняла участие в поисках. Она склонилась над самым нижним ящиком стола, ее фигура будто вписывалась в конус светотени. Грудь полуобнажилась, лицо таинственно утопало в темной копне волос. Все мысли Лаураны мигом улетучились, растаяли от жаркого желания.

Синьора задвинула ящик, легко, словно в танце, выпрямилась.

— Ничего не нашла, — сказала она без всякого огорчения, точно рылась в ящике только для того, чтобы сделать приятное кузену.

— И у меня ничего, — сказал Розелло тоже весьма спокойно и положил на место последнюю папку.

— Возможно, у него был личный сейф в банке, — сказал Лаурана.

— Я тоже об этом подумал, — ответил Розелло. — Завтра попытаюсь выяснить.

— Нет, это исключено, он знал, что здесь никто не тронет его книги и бумаги, даже я... Он был человек аккуратный, — сказала синьора, всем своим видом давая понять, что она, увы, особой аккуратностью не отличается.

— Одно несомненно: здесь кроется какая-то тайна, — сказал Розелло.

— Значит, ты думаешь, что эта история с депутатом- коммунистом и с документами как-то связана с его смертью? — спросила кузина у Розелло.

— Ничего похожего. А ты что скажешь? — обратился он к Лауране.

— Кто знает...

— О боже! — воскликнула синьора. — Значит, вы думаете...

— Нет, я этого не думаю. Но поскольку полиция зашла в тупик со своими измышлениями о донжуанских похождениях аптекаря, то теперь возможны любые гипотезы.

— А письмо? Письмо с угрозами, которое получил аптекарь? Как объяснить это письмо? — спросил Розелло.

— Да, как же с письмом? — поддержала его синьора Рошо.

— Я склонен думать, что это уловка убийц. Аптекарь был выбран как ложная мишень, для маскировки...

— И вы в этом убеждены? — с изумлением и болью спросила синьора.

— Нет, отнюдь не убежден.

Синьора сразу приободрилась. «Она твердо уверена, что ее муж погиб по вине аптекаря, и любое другое предположение оскорбляет в ее глазах память покойного», — подумал Лаурана. Он упрекнул себя за то, что посеял тревогу в ее душу своими домыслами, которые, по правде говоря, считал не лишенными основания.

X

— Важный синьор, который подкупает, крадет, посредничает в темных делах... Кто бы это мог быть, как по-вашему?

— В городке?

— Либо в городке, либо в округе, а может, и в провинции.

— Вы задали мне нелегкую задачу, — сказал приходский священник святой Анны. — Если бы мы ограничились одним городком, то и младенцы в животе у матери смогли бы ответить на ваш вопрос... Но если говорить об округе и даже о провинции, тут не мудрено сбиться, а то и совсем запутаться.

— Тогда ограничимся городком, — сказал Лаурана.

— Розелло, адвокат Розелло.

— Это немыслимо.

— Что немыслимо?..

— Что именно он...

— ... подкупает, крадет, посредничает в темных делах? Ну тогда, простите за невежливость, вы ничего дальше своего носа не видите.

— Нет, нет... Я хотел сказать, совершенно немыслимо, чтобы человек, с которым я беседовал, намекал на Розелло.

— А кто этот человек, с которым вы беседовали?

— Простите, но этого я вам сказать не могу, — покраснев и старательно избегая пронизывающего взгляда священника, ответил Лаурана.

— Мой дорогой Лаурана, очевидно, ваш собеседник не назвал вам ни города, ни имени того человека. Он дал вам такие сведения, которые, уж поверьте мне, подходят, ну, скажем, для ста тысяч человек, не считая джентльменов, уже выловленных и отдыхающих за счет государства... И в этой огромной армии вы собираетесь отыскать вашего нотабля?

Он снисходительно и сочувственно улыбнулся.

— Я, собственно, полагал, что человек, назвать которого я не могу, намекает на одного из жителей городка... Но раз вы говорите, что здесь только Розелло...

— Нет, просто Розелло самая видная фигура, и его имя прежде всего пришло мне на ум. Он, строго говоря, единственный подходит под определение нотабля. Но есть мошенники и помельче, и кое-кто наверняка назвал бы среди них и меня.

— Ну, что вы, — неуверенно возразил Лаурана.

— Увы, да, и, возможно, небезосновательно... Но повторяю, самый крупный — Розелло... Имеете ли вы представление о том, что это за человек? Точнее, о его участии в разных сделках, его огромных доходах и его открытом и тайном влиянии. Ведь определить, что он за тип, совсем нетрудно — он дурак, не лишенный хитрости. Словом, один из тех, кто ради того, чтобы заполучить или удержать в руках выгодную должность, пойдет по трупам, но только не по трупу своего любезного дядюшки-каноника.

— Я знаю, что за человек Розелло, но не совсем ясно представляю, каково его влияние. Вам это наверняка известно лучше меня!

— Еще бы не известно!.. Итак, Розелло входит в состав административного совета фирмы «Фурарис» — пятьсот тысяч лир ежемесячно, он — технический консультант той же фирмы — парочка миллионов в год, советник банка «Тринакрия»— еще пара миллионов, член исполнительного комитета акционерного общества «Вешерис» — пятьсот тысяч лир в месяц, президент объединения по добыче ценных сортов мрамора, финансируемого той же фирмой «Фурарис» и банком «Тринакрия», причем все знают, что мрамор они добывают в районе, где его невозможно найти, даже если привезти его специально, он тут же потонет в песке. Кроме того, Розелло — член областного собрания. Эта должность с финансовой стороны для него чистый убыток, здесь представительских денег едва хватает на чаевые швейцарам, но зато она важна для поддержания престижа... Вы, очевидно, знаете, что именно Розелло в областном собрании уговорил остальных советников от христианских демократов разорвать соглашение с неофашистами и вступить в союз с социалистами; такая операция в Италии была проделана едва ли не впервые... Зато теперь он пользуется авторитетом среди социалистов и, пожалуй, даже завоюет уважение коммунистов, если, учуяв заранее еще один сдвиг своей партии влево, вновь сумеет опередить события... Больше того, коммунисты уже сейчас осторожно к нему подбираются... А теперь перейдем к его частным делам, о которых я имею далеко не полное представление: земельные участки в районном центре и, говорят, даже в самом Палермо, контроль над двумя-тремя строительными фирмами, типография, которая постоянно выполняет заказы учреждений и общественных организаций, контора по перевозке грузов... Я уж не говорю о его темных сделках, в которые весьма опасно совать нос, даже из праздного любопытства. Ну а если бы мне кто-нибудь сказал, что Розелло тайно содержит дома терпимости, я бы поверил этому человеку на слово.

— Вот никогда бы не подумал! — воскликнул Лаурана.

— Еще бы! Так оно всегда и бывает. Как-то в одном философском трактате о релятивизме я прочел: «Тот факт, что мы невооруженным глазом не видим лапки сырных червей, еще не означает, что и сами черви их не видят... » Я один из червей в этой головке сыра и прекрасно вижу лапки других, червей.

— Забавно!

— Не очень, — ответил приходский священник. — Кругом кишат черви, — добавил он с брезгливой гримасой.

Эта горькая острота совсем было расположила Лаурану к откровенности. А не рассказать ли священнику все, что он знает о преступлении и о Рошо? Приходский священник — человек тонкий, умный, непредубежденный, с большим жизненным опытом. Кто знает, может, ему и удастся подобрать ключ к этой сложной загадке. Но Лаурана вспомнил, что священник любит посплетничать и выставить себя человеком независимым, циничным, не связанным никакими условностями. К тому же было известно, что он питал глубокую антипатию к канонику. Узнай он что-либо порочащее семью каноника, он не преминет эту новость извратить и разнести по всему городку. В недоверии Лаураны сказалась его инстинктивная неприязнь к пастырю, недобросовестно выполняющему свои обязанности, хотя он и считал, что по-настоящему хороших священнослужителей не бывает в природе. Такую же неприязнь питала к приходскому священнику и мать Лаураны, противопоставляя его, как она выражалась, испорченности глубокую нравственную чистоту достопочтенного каноника.

— За исключением Розелло, кто еще в провинции отвечает определению нотабля?

— Дайте немного подумать, — сказал приходский священник. Затем спросил: —Исключая депутатов и сенаторов?

— Само собой разумеется.

— Так... коммендаторе Федели, адвокат Лавина, доктор Якопитто, адвокат Анфоссо, адвокат Эванджелиста, адвокат Бойано, профессор Камерлато, адвокат Макомер...

— Мне кажется, это неразрешимая задача.

— Конечно, неразрешимая, я же вам сразу сказал. Их слишком много, куда больше, чем мог бы предположить тот, кто не попал в головку сыра... Но вам, простите за нескромный вопрос, вам-то для чего понадобилось решать эту задачу?

— Любопытство, единственно из любопытства... Как- то в поезде я случайно встретил одного типа, и он рассказал мне про некоего человека из наших мест, который живет припеваючи, как бы это сказать поточнее, за счет нарушения законов...

С тех пор как Лаурана всерьез заинтересовался преступлением, он научился лгать с известной легкостью, и это немного тревожило его, словно он обнаружил в себе тайную склонность к пороку.

— В таком случае... — сказал приходский священник и махнул рукой, как бы ставя крест на этой не стоящей внимания проблеме. Однако нетрудно было заметить, что версия Лаураны не очень его убедила.

— Простите, что я отнял у вас столько времени, — извинился Лаурана

— Знаете, я читал Казанову, подлинный текст воспоминаний... На французском... — не без гордости добавил приходский священник.

— А я их до сих пор не читал, — сказал Лаурана.

— Собственно, разница с итальянским текстом невелика, пожалуй, французский вариант менее витиеват... Я подумал, что если рассматривать эти воспоминания как руководство по эротике, то самое интересное в нем вот что: соблазнить двух-трех женщин сразу куда легче, чем одну.

— В самом деле? — удивился Лаурана.

— Ручаюсь вам, — сказал приходский священник, приложив руку к груди.

XI

Лаурана отлично помнил: до самого последнего дня Рошо и Розелло при встрече всегда здоровались и обменивались двумя-тремя словами. Нельзя сказать, чтобы отношения между ними были дружескими или тем более родственными, но ведь Рошо со всеми, даже со своим постоянным напарником по охоте аптекарем Манно, держался на расстоянии и как бы с холодком. В разговоре он ограничивался односложными ответами и, чем многочисленнее была компания, тем более замкнутым и молчаливым становился. Лишь наедине с таким старым приятелем, как Лаурана, он иногда втягивался в спор. Можно предположить, что с аптекарем Манно, во время долгих охотничьих облав, он тоже вел себя более раскованно.

Внешне отношения Рошо с Розелло до последних дней оставались неизменными. Впрочем, при обычном немногословии Рошо вообще трудно было заметить какие-либо изменения. Во всяком случае, они друг с другом разговаривали, поэтому вряд ли у кого-нибудь возникло подозрение, что Рошо строил своему родственнику козни. Если только ему не было свойственно лицемерие и тонкое коварство. А в этих краях люди нередко умеют искусно скрывать свою вражду, готовясь нанести предательский удар в спину. Но такое предположение Лаурана отвергал в самом зародыше.

Теперь разумнее всего было бы перестать заниматься неразрешимой загадкой, не думать больше о ней. Для Лаураны это было своего рода развлечением в дни каникул, и, по правде говоря, довольно глупым. Начинались занятия, а значит, ему предстояли ежедневные изматывающие поездки в районный центр и обратно, так как старуха мать всем сердцем прилепилась к городку, к своему дому и ни за что не соглашалась переехать. И хотя Лаурана считал себя жертвой материнского эгоизма, но, возвращаясь после занятий в родной городок, в большой старый дом, он испытывал такую радость, от которой сам никогда бы не отказался.

Только вот автобусное расписание было очень неудобным. Каждое утро он выезжал в семь утра, полчаса трясся в автобусе, добирался до районного центра, да еще минут тридцать приходилось где-то слоняться, сидеть в учительской или в кафе в ожидании начала занятий. А после надо было до половины второго ждать автобуса, и в результате он приезжал домой только в два... Эти беспрестанные разъезды становились для Лаураны все тяжелее — возраст уже давал себя знать. Все, кроме матери, советовали ему научиться водить и купить машину. Лауране это казалось немыслимым — в его-то годы, при его нервозности и рассеянности, не говоря уже о материнских страхах. Но сейчас он настолько устал и обленился, что даже представить себе не мог, как он опять будет весь год мотаться туда-сюда в автобусе, и решил попытать счастья. Впрочем, если инструктор по вождению в первые же дни занятий обнаружит у него недостаток внимания и замедленную реакцию, он не станет упорствовать и покорно вернется к своему хотя и утомительному, но привычному образу жизни.

Это естественное решение стало для Лаураны фатальным. Конечно, он не сразу перестал думать о загадочном убийстве Рошо и аптекаря, и встреча, которая произошла на лестнице Дворца правосудия, куда он отправился, чтобы взять свидетельство о том, что в прошлом за ним не числится уголовных преступлений (это было необходимо для получения водительских прав), дала новый импульс его приватному расследованию. Вторично на помощь ему пришел случай, но теперь это было чревато для Лаураны роковыми последствиями.

Итак, он поднимался по лестнице старинного здания, полный мучительных опасений и дурных предчувствий, как и всякий итальянец, пришедший в государственное учреждение, да еще именуемое Дворцом правосудия. Навстречу ему попался Розелло, спускавшийся в компании двух мужчин. Одного из них Лаурана сразу узнал — это был депутат парламента Абелло, которого приверженцы да и вся партия считали образцом морали и великим эрудитом. Свою высокую ученость уважаемый депутат демонстрировал уже не раз, доказывая, что святой Августин, святой Фома, святой Игнатий и все остальные святые, которые когда-либо брались за перо или поведали свои мысли современникам, давным-давно предвосхитили и превзошли все идеи марксизма. Идея превосходства религии вообще была коньком депутата Абелло.

Розелло был, по-видимому, рад случаю познакомить Лаурану, щипавшего жидкую травку книжной культуры, с таким выдающимся носителем культуры, как депутат Абелло. Он представил Лаурану депутату, и тот, небрежно протянув руку, рассеянно произнес:

— Дорогой друг... — Однако сразу же проявил интерес, когда Розелло сказал, что Лаурана не только преподает в лицее, но и занимается литературной критикой. — Литературной критикой? — переспросил депутат Абелло с важным видом экзаменатора. — О чем же вы пишете?

— Так, небольшие статьи о Кампане, о Квазимодо[6].

— Ах, о Квазимодо, — разочарованно протянул депутат.

— Он вам не нравится?

— Конечно, нет. В Сицилии сейчас один-единственный большой поэт — Лучано Де Маттиа. Вам знакомо это имя?

— Нет.

— «Услышь, Фридрих, мой голос, который принесет тебе с чайками ветер». Каково?! Эти чудесные стихи Де Маттиа посвятил Фридриху Второму. Непременно найдите их и прочитайте.

На выручку Лауране, подавленному универсальной культурой депутата, пришел Розелло. Дружелюбно и снисходительно улыбнувшись, он вмешался в разговор.

— А как ты сюда попал? Какие-нибудь дела?

Лаурана ответил, что приехал за свидетельством, и объяснил, зачем оно ему понадобилось. Тем временем он с неосознанным любопытством поглядывал на отошедшего в сторонку незнакомца. Кто он: подручный депутата или один из клиентов Розелло? По-видимому, родом он из провинции, самым поразительным в его облике было несоответствие между очками в легкой металлической оправе а-ля Трумэн, которые обычно носят пожилые американцы, и широким, грубым лицом, прокаленным на солнце. Возможно, смущенный этим, хотя и неназойливым, любопытством, незнакомец извлек из кармана пачку и вынул оттуда сигару.

Депутат протянул Лауране руку и на этот раз скорее презрительно, нежели рассеянно, сказал:

— До свиданья, дорогой друг.

Пожимая протянутую руку, Лаурана мысленно отметил, что пачка, которую незнакомец засовывает в карман, желто-красного цвета. Он попрощался с Розелло и невольно кивнул стоявшему в сторонке незнакомцу.

Когда двадцать минут спустя он чуть не бегом, боясь опоздать на лекцию, вышел из Дворца правосудия и проходил мимо табачной лавки, ему внезапно пришла на память та пачка и перед глазами вспыхнули два цвета. Повинуясь мгновенному побуждению, он зашел и попросил сигары «Бранка».

В те короткие секунды, пока рука лавочника шарила в шкафу, ища ящик с сигарами, сердце Лаураны учащенно билось и кровь прилила к лицу, он, словно игрок, следил за последними замедленными вращениями шарика рулетки. И вот она на прилавке, пачка сигар «Бранка» — желтая с красным. Впечатление риска и выигрыша было столь сильным, что Лаурана, мысленно имитируя раскатистый голос крупье, сказал про себя: «Jauneet rouge»[7]. Возможно, он даже произнес это вслух, потому что владелец лавки на какой-то миг застыл от изумления, глядя на него. Лаурана расплатился и вышел на улицу. Когда он открывал пачку, руки у него дрожали. Вынув сигару и закурив, он невольно растягивал удовольствие, отгоняя мысль о новом блистательном открытии, которое добавилось к другим, уже сделанным. «А ведь на табло рулетки желтого цвета нет», — подумал он, пытаясь отвлечься, и вновь мысленно, безумным взглядом Ивана Мозжухина или Маттиа Паскаля увидел игорные залы Монте-Карло, где однажды побывал.

В лицей он пришел, когда директор уже стоял в коридоре у дверей его класса, откуда доносился неистовый шум.

— Нехорошо, очень нехорошо, — вяло упрекнул он Лаурану.

— Простите, — сказал Лаурана, входя в класс с зажженной сигарой в зубах.

Он был счастлив и вместе с тем как-то испуган и растерян. Ученики громкими криками приветствовали приобщение учителя к лиге курильщиков.

XII

Судя по тому, что удалось установить Лауране, человек, курящий сигары «Бранка», с одинаковым успехом мог быть наемным убийцей и профессором Далласского университета, приехавшим вкусить плоды учености, которые щедро расточал депутат Абелло. Лишь инстинкт сицилийца, на собственном опыте знающего, что такое страх, предупреждал Лаурану об опасности. Так гончая, когда она бежит по следу ежа, еще не видя его, заранее предчувствует боль от колючих иголок и жалобно скулит.

И в тот же вечер после того, как он вновь встретился с Розелло, предчувствия Лаураны стали реальностью. Вместо приветствия Розелло спросил, горделиво и самодовольно улыбаясь:

— Ну, какое впечатление произвел на тебя депутат Абелло?

Лаурана, помолчав, ответил весьма двусмысленно:

— Достоин той славы, которой пользуется.

— Я рад, искренне рад, что ты оценил его. Это необыкновенный, редкого ума человек... Рано или поздно он будет министром. Вот увидишь.

— Внутренних дел, — добавил, не сумев скрыть иронии, Лаурана.

— Почему внутренних дел? — подозрительно спросил Розелло.

— Неужели, по-твоему, столь необыкновенный человек должен возглавить министерство туризма?

— Да, пора этим синьорам из Рима понять, что ему нужно дать важное, ключевое министерство.

— Когда-нибудь поймут, — заверил его Лаурана.

— Будем надеяться. Очень уж обидно, что такого человека в столь сложный исторический и политический момент не оценили по достоинству.

— Но, если не ошибаюсь, он стоит на правых позициях. А в ситуации, когда налицо сдвиг влево...

— Если хочешь знать, правая позиция депутата Абелло куда левее китайской... При чем тут правые, левые? Для него эти различия лишены всякого смысла.

— Очень приятно слышать, — сказал Лаурана. И затем спросил, словно невзначай: — Что это за синьор сопровождал депутата?

— Он из Монтальмо, прекрасный человек. — Но тут же спохватился и пронзил Лаурану ледяным взглядом. — А почему ты о нем спрашиваешь?

— Так, из любопытства. Он показался мне любопытным человеком.

— Да, это человек очень любопытный, — с затаенной насмешкой и угрозой подтвердил Розелло.

Лаурана поежился от страха. Он тут же снова перевел разговор на депутата.

— Значит, депутат Абелло полностью согласен с теперешней линией вашей партии? — спросил он.

— Ну а как же? Двадцать лет пользовались только поддержкой правых, пора нам заполучить и голоса левых. Тем более что по сути ничего не меняется.

— А китайцы?

— Что китайцы?

— Не понимаю, почему депутат Абелло стоит левее китайцев?

— Все вы, коммунисты, такие: из одной фразы готовы веревку свить и повесить на ней человека. Я сказал так, к слову... Если это тебе доставит удовольствие, могу сказать, что он правее Франко... Это необыкновенный человек, редкой широты взглядов, и для него, повторяю тебе, вся эта болтовня насчет левых и правых ничего не значит. Но извини, мы продолжим этот разговор в другой раз, у меня много дел дома.

Он ушел мрачный, даже не попрощавшись.

Когда же через полчаса он появился снова, с ним произошла разительная перемена, он был весел, приветлив, готов пошутить и посмеяться. Однако Лаурана почувствовал скрытую напряженность, тревогу, а быть может, даже страх, которые неудержимо влекли этого человека на огонь. «Словно ночную бабочку «мертвая голова», — подумал Лаурана. Образ из «Преступления и наказания» по профессиональной привычке ассоциировался с мотивами стихов Гоццано и Монтале[8].

Розелло попытался вновь завести разговор о человеке из Монтальмо, которым заинтересовался Лаурана. Впрочем, возможно, он даже не из Монтальмо, а живет в районном центре. Он и виделся-то с ним всего дважды, первый раз именно в Монтальмо, это и навело его на мысль, что он из Монтальмо. А что он хороший, честный и верный человек, нет никаких сомнений, потому что так охарактеризовал его сам депутат Абелло...

Ночная бабочка сама обожгла себе крылышки в огне подозрений Лаураны. Ему стало почти жаль Розелло.

На следующий день после обеда Лаурана отправился на автобусе в Монтальмо. В этом городке жил один его университетский друг, который не раз приглашал Лаурану приехать и посмотреть на недавние раскопки, увенчавшиеся ценнейшими находками из истории древней Сицилии.

Городок был очень красив, особенно удачной была планировка широких прямых улиц, которые радиусами расходились от центральной площади, застроенной домами в стиле барокко. В одном из домов на площади и жил его друг. Это было большущее здание, столь же темное внутри, сколь светлое снаружи. Сложенное из белого песчаника, оно все сверкало, словно камни впитали в себя солнце.

Друга не оказалось дома, он как раз ушел на место раскопок, в которых принимал участие как почетный консультант. Старая служанка сказала об этом через слегка приоткрытую дверь, с явным намерением захлопнуть ее перед самым носом Лаураны. Но из дома гулко, словно через длинную анфиладу комнат, донесся повелительный голос:

— Кто там?

Крепко держа приоткрытую дверь, служанка крикнула куда-то в глубину:

— Да это профессора спрашивают!

— Так впусти же, — приказал голос.

— Да он к профессору пришел, а его нет, — ответила служанка.

— Сказано тебе, впусти.

— О господи, — простонала служанка, словно вот-вот случится несчастье.

Она распахнула дверь, и Лаурана вошел.

И в самом деле в конце длинной анфилады показался пожилой сгорбленный человек с ярким пледом на плечах.

— Вы ищете моего брата?

— Да, я его старый друг еще по университету. Он много раз приглашал меня посмотреть раскопки, новый музей. И вот сегодня...

— Пожалуйста, проходите. Он скоро вернется.

Старик повернулся, приглашая Лаурану следовать за ним. И в ту же секунду служанка предупреждающе поднесла правую руку ко лбу. Этот недвусмысленный намек остановил Лаурану. Но старик, не оборачиваясь, сказал:

— Кончетта предупреждает вас, что у меня не все дома.

Лаурану поразила, но одновременно приободрила такая откровенность, и он смело последовал за ним.

Через анфиладу старик провел его в кабинет, заставленный книжными полками, статуэтками, старинными вазами, сел за письменный стол и кивком головы предложил гостю сесть напротив. Отодвинув стопку книг, он сказал:

— Кончетта считает меня безумным, и, по правде говоря, не одна она.

Лаурана недоверчиво и неодобрительно покачал головой.

— Вся беда в том, что я в каком-то смысле действительно безумен... Не знаю, говорил ли вам брат обо мне. Ну, хотя бы о том, что, когда он учился, я, по его мнению, весьма ограничивал его в деньгах. Меня зовут Бенито, я старший брат... Это имя мне дали отнюдь не в честь того синьора, о котором вы сразу же подумали. Кстати, мы с ним почти одногодки. После объединения страны в моей семье укрепились республиканские и революционные настроения. Меня назвали Бенито потому, что мой дядя, умерший в год моего рождения, сам родился в тот год, когда Бенито Хуарес[9] расстрелял Максимилиана. Казнь императора явилась для моего деда огромной радостью. Однако это не помешало ему давать нам имена в строгом соответствии с бонапартистскими традициями, которые по-прежнему соблюдались в нашей семье. После революции 1820 года в нашем семействе все без исключения мальчики носят второе или третье имя — Наполеон, а все девочки — имя Летиция. Моего брата назвали Джироламо Наполеон, сестру — Летиция, а меня — Бенито Хуарес Джузеппе Наполеон. Впрочем, не исключено, что Джузеппе в представлении моих родителей — это, так сказать, нечто среднее между Бонапартом и Мадзини... Если есть возможность, почему не убить двух зайцев сразу. Во времена фашизма мое имя производило впечатление. Синьора, который, как тогда выражались, вершил судьбы великой родины, тоже звали Бенито, и он был моим ровесником. Люди в те годы так привыкли к мифам, что многие думали — едва у меня прорезался первый зуб, я уже совершил вместе с Муссолини поход на Рим. Вы фашист?

— Что вы, что вы?!

— Не обижайтесь, мы все немного фашисты.

— Вы так думаете? — спросил Лаурана с любопытством и одновременно с раздражением.

— Конечно... Сейчас я вам приведу один пример, который, кстати, позволит вам понять, какое жестокое разочарование я испытал совсем недавно... Пеплино Тестакуадра, мой старый друг, один из тех, кто с двадцать седьмого по сорок третий провел в тюрьмах и ссылках свои лучшие годы. Любому, кто в то время в глаза назвал бы его фашистом, он бы кости переломал или рассмеялся в лицо... А вот теперь он им стал.

— Фашистом?! По-вашему, Тестакуадра — фашист?

— Вы его знаете?

— Я слышал его выступления, читал его статьи...

— И вы, очевидно, считаете, что его прошлое, статьи и речи говорят об обратном и только безумец или подлец может называть его фашистом... Ну что ж, насчет безумия еще можно согласиться, если только считать безумием стремление к абсолютной истине, но подлостью здесь и не пахнет. Он мой друг, уверяю вас, мой старый друг. Но что поделаешь — он фашист. Тот, кто заполучил пусть даже маленькое и беспокойное, но теплое местечко, сразу начинает отделять интересы государства от интересов граждан, различать права своих и чужих избирателей, путать соглашательство с правосудием... Не кажется ли вам, что мы вправе спросить у него, ради чего, собственно, он мучился в тюрьме и на каторге? И не естественно ли для нас со злорадством подумать, что он не на ту карту поставил и что если бы Муссолини его позвал...

— Именно со злорадством, — подчеркнул Лаурана.

— Мое злорадство говорит лишь о мере моего разочарования и сожаления. Как друга Пеппино и как избирателя.

— Вы голосуете за партию Тестакуадры?

— Нет, не за партию... Собственно, и за партию, но это имеет для меня второстепенное значение... Как, впрочем, и для всех здесь. Одних связывает с политическим деятелем денежное пособие, тарелка спагетти, право на ношение оружия или заграничный паспорт. Ну а других, вроде меня, связывают давняя дружба, уважение к его личным качествам... Вы не представляете, какая для меня мука выйти из дома, чтобы за него проголосовать?

— Вы что, разве совсем не выходите из дома?

— Никогда. Уже много лет... В один прекрасный момент я прикинул и точно подсчитал — если я выйду из дома, чтобы повидаться с честным, умным человеком, то рискую в среднем встретить двенадцать прохвостов и семь болванов, готовых с ходу выложить мне свое мнение о человечестве, о правительстве, о местных властях и о Моравиа... Как по-вашему, игра стоит свеч?

— Нет, безусловно, нет.

— К тому же дома я чувствую себя превосходно, особенно в этой компании. — И он обвел рукой все свои бесчисленные книги.

— У вас отличная библиотека.

— Конечно, и тут иной раз наталкиваешься на прохвостов и болванов. Я, разумеется, говорю о писателях, а не о персонажах. Но я легко от них избавляюсь — возвращаю книгу продавцу или дарю первому идиоту, пришедшему ко мне с визитом.

— Значит, даже у себя в доме вы не можете избавиться от идиотов?

— Увы, нет... Но здесь я чувствую себя увереннее, я как бы отгородился от них... Для меня это даже становится развлечением, точно в театре. Признаюсь вам, отсюда все, что происходит в городке, тоже кажется мне представлением. Свадьбы, похороны, ссоры, разлуки, встречи... Потому что я все знаю, все слышу, и каждое событие доходит до меня, словно сто раз повторенное гулким эхом.

— Я познакомился с одним человеком из Монтальмо, — прервал его Лаурана, — и никак не могу вспомнить, как его зовут. Роста он высокого, широкоскулый, темнолицый, носит очки американского образца и является чем-то вроде доверенного лица у депутата Абелло...

— Вы преподаете в лицее?

— Да, я преподаватель, — ответил Лаурана и под пристальным, холодным взглядом собеседника покраснел, словно он и впрямь не тот, за кого выдает себя.

— Где же вы познакомились с этим синьором из Монтальмо, имя которого вдруг позабыли?

— На лестнице Дворца правосудия несколько дней назад.

— Вы его встретили в обществе двух карабинеров?

— Нет, он был с депутатом Абелло и с одним моим знакомым, адвокатом.

— А у меня вы хотите узнать его имя?

— Собственно, это не так уж важно.

Но вы хотите узнать или нет?

— Пожалуй, хочу.

— А зачем?

— Так, из любопытства... Этот человек произвел на Меня довольно сильное впечатление.

— Еще бы! — воскликнул дон Бенито и громко засмеялся.

Он хохотал до слез, до спазм в горле. Потом постепенно успокоился, вытер глаза большим красным платком.

«Да, он безумен, — подумал Лаурана. — В самом деле безумен».

— Знаете, над чем я смеюсь? — спросил он у Лаураны. — Над собой, над своими страхами. Признаюсь, я испугался. Меня, который считает себя свободным гражданином в далеко не свободной стране, на миг охватил извечный страх, мне показалось, что я очутился в тисках между преступником и сбиром... Но даже если вы и вправду сбир...

— Вы ошибаетесь. Я уже вам сказал, я преподаватель, коллега вашего брата.

— И как же вас угораздило столкнуться нос к носу с этим Рагана? — И старик снова разразился хохотом. Затем пояснил: — Мой вопрос продиктован осторожностью, а не страхом... Во всяком случае, я вам уже ответил.

— Значит, его зовут Рагана и он преступник?

— Совершенно точно, преступник, ранее не судимый, весьма уважаемый и неприкосновенный.

— Вы полагаете, что до сих пор он остается неприкосновенным?

— Не знаю, возможно, когда-нибудь доберутся и до него. Но все дело в том, мой дорогой друг, что, если в Италии, в нашей благословенной стране, начинают бороться с местными, диалектальными мафиями, значит, уже создана мафия общенациональная... Нечто подобное я уже наблюдал сорок лет назад... Правда, общеизвестно, что история в великом и малом вначале бывает трагедией, а, повторяясь, оборачивается фарсом, но мне все равно не по себе.

— Какое это имеет отношение к нам? — вспылил Лаурана. — Согласен, сорок лет назад большая мафия пыталась раздавить малую... Но в наши дни, увольте... Неужели вам кажется, что сегодня происходит то же самое?

— Не совсем... Однако позвольте рассказать вам в виде притчи один общеизвестный факт. Промышленные магнаты решили соорудить в горах вблизи большого селения плотину. С десяток депутатов на основе заключения экспертов потребовали, чтобы плотину не строили, ибо вода может обрушиться на лежащее внизу селение. Правительство все же дает разрешение строить плотину. Позже, когда ее уже соорудили, снова стали раздаваться предостерегающие голоса. Никакого эффекта. До тех пор пока не случилось несчастья, которое многие предвидели. Итог — две тысячи жертв... Две тысячи... Да все Рагана, процветающие в наших местах, и за десять лет столько не убивают... Я бы мог рассказать вам еще много подобных же притч, впрочем, вы все их и сами отлично знаете.

— Ваши доводы неубедительны... И потом, честно говоря, мне кажется, что ваши притчи служат оправданием убийцам. Вы не учитываете страх, ужас...

— А вы думаете, что жители Лонгароне не испытывали страха, глядя на плотину?

— Это разные вещи. Согласен, то была ужасная трагедия...

— И виновники ее останутся безнаказанными. Точно так же, как и наши уважаемые, всем известнейшие бандиты.

— Но признайте, если всех известных и неизвестных нам Рагана удастся наконец потревожить, невзирая на их высоких покровителей, то это будет большой и важный шаг вперед.

— Вы так думаете? В наших-то условиях?

— В каких условиях?

— Полмиллиона эмигрантов, что составляет почти все работоспособное население, сельское хозяйство в полном запустении, закрыты серные кони и накануне закрытия соляные, нефтяные богатства, вызывающие у всех лишь ироническую улыбку, областные институты, бросающие деньги на ветер, правительство, которое предоставляет нам вариться в собственном соку... Мы тонем, друг мой, погружаемся на дно... Пиратский корабль, каким была прежде Сицилия, с великолепным леопардом, вцепившимся когтями в нос корабля, с флагом, расписанным кистью Гуттузо, Сицилия с ее гарибальдийцами, которых политики называют доблестными мучениками, с ее писателями, преисполненными гражданского долга, со всеми ее Малаволья и Перколла, с ее законниками-рогоносцами, с ее безумцами, с ее утренними и ночными демонами, с ее апельсинами, серой и трупами в трюме, тонет, друг мой, неумолимо тонет... А мы с вами: я, старый безумец, и вы — человек долга, занимаемся каким-то Рагана, стараемся понять, удерет ли он на берег вслед за уважаемым депутатом или останется на корабле среди обреченных. И это когда нам самим вода подступает к горлу.

— Все равно я с вами не согласен, — сказал Лаурана.

— В конечном счете и я тоже, — заключил дон Бенито.

XIII

— Какое животное держит клюв под землей? — с порога спросил Артуро Пекорилла.

Почти каждый вечер в клубе молодой Пекорилла начинал с фейерверка анекдотов, каламбуров, острот, загадок, которые он самозабвенно черпал из альманахов, газет и эстрадных представлений в районном центре. Но когда в клубе сидел отец, появление Артуро носило характер куда более скромный и даже грустный. Нотариус Пекорилла признавал, что молодому человеку, который страдает нервным истощением, а Артуро именно этим объяснял свои частые пропуски занятий в университете, полезно немного развлечься в веселой компании, но сам он не должен превращаться для этой компании в постоянный эликсир веселья. И хотя врачи не разделяли мнения нотариуса, он стоял на своем, а молодой человек в силу неумолимой жизненной необходимости ему покорялся.

В тот вечер нотариуса не было в клубе, и молодой Пекорилла прямо с порога огорошил всех своей загадкой о животном, у которого клюв под землей.

Бывалые охотники назвали бекаса, муравьеда, люди, мало знакомые с миром животных, предпочли экзотических птиц: страуса, аиста, журавля, кондора.

Молодой Пекорилла дал им немного помучиться, а потом с торжеством объявил:

— Вдова.

Все сдержанно засмеялись, как и подобает в таких случаях, а потом трое из присутствующих по-разному отреагировали на загадку.

Полковник Сальваджо вскочил с кресла и зычным голосом, предвещающим бурю, спросил:

— Вы подразумеваете и солдатскую вдову?

— Боже меня упаси, — ответил молодой человек.

Полковник, вполне удовлетворенный, вновь погрузился в кресло.

— В загадке допущена лингвистическая неточность, — заметил бухгалтер Пиранио. — Вы употребили выражение «держать клюв» вместо «иметь клюв», а это испанизм, вернее, даже неаполитанизм.

— Возможно, вы правы, — поспешно согласился Артуро Пекорилла, которому не терпелось рассказать свеженький анекдот.

Реакция дона Луиджи Корвайя была неожиданной, неуместной и, безусловно, неосторожной.

— Кто знает, — задумчиво сказал он, — выйдет ли замуж вторично вдова доктора Рошо?

— У нее что, тоже клюв под землей? — со свойственной ему бестактностью спросил молодой Пекорилла.

— Вечно ты со своими глупостями лезешь! — крикнул дон Луиджи, побагровев.

Сознание того, что он допустил оплошность, усиливало его ярость. Этот молодой бездельник Пекорилла своей репликой лишь подчеркнул его промах, да еще на глазах у всех остальных. Дело весьма щекотливое, рискованное, а этому желторотому юнцу вздумалось еще острить.

— У меня это вырвалось совершенно машинально, — стараясь говорить как можно спокойнее, объяснил дон Луиджи Корвайя. — Услышал слово «вдова» — вот и пришло в голову... А ты ни к живым, ни к мертвым уважения не имеешь!

— Я пошутил, — сказал молодой Пекорилла. — Все поняли, что это шутка, разве не так? Я бы никогда себе не позволил...

— Есть вещи, с которыми не шутят... Если я здесь, в кругу друзей, задал себе вопрос, как поступит в дальнейшем вдова нашего бедного Рошо, можешь не сомневаться, что мною руководили самые благочестивые намерения. Ведь все мы знаем высокую порядочность синьоры Рошо.

— О да, конечно, какой может быть разговор! —хором подтвердили остальные.

Дон Луиджи продолжал:

— Синьора так молода и так красива, что мне, как бы это поточнее выразиться, будет жаль, если она навсегда замкнется в своем горе и трауре...

— Это верно, — вздохнул полковник Сальваджо. — Мечта, а не женщина.

— Но вам-то теперь... — бросил Артуро Пекорилло, который уже раскаивался, что замял разговор о солдатской вдове, и явно намеревался позлить полковника намеком на его сомнительные мужские достоинства.

— Что значит это ваше «теперь»? — немедля отозвался полковник, весь подобравшись, словно пантера перед прыжком.

— Теперь уж вам... — повторил молодой Пекорилла и безнадежно махнул рукой.

Полковник рванулся с места:

— К вашему сведению, молодой человек, я в мои семьдесят два года по крайней мере раз в день...

— Полковник, я вас не узнаю! — строго прервал его бухгалтер Пиранио. — При вашем престиже и звании!

Пиранио был глубоко убежден, что человеку в чине полковника надлежит вести себя солидно, с достоинством. Его упрек сразу возымел свое действие.

— Вы правы, — сказал полковник. — Совершенно правы. Но когда вас столь нагло провоцируют...

— А вы не обращайте внимания, — ответил Пиранио.

Подобные сцены повторялись каждый вечер. И тому, кто хотел вдоволь насладиться яростью полковника, оставалось ждать случая, когда Пиранио не будет в клубе.

Полковник вновь уселся в кресло, и на этот раз уже Пиранио вернулся к разговору о вдове Рошо:

— Не спорю, синьора Луиза молода и красива, но не забывайте, что у нее дочь, которой она, очевидно, захочет посвятить всю жизнь.

— Что значит посвятить жизнь дочери? — вмешался начальник почты. — Когда есть деньги, мой уважаемый друг, такой проблемы вообще не существует. Девочка прекрасно проживет на деньги, оставленные ей отцом. Достаточно поместить ее в хороший пансион — и все проблемы решены.

— Совершенно справедливо, — поддержал его дон Луиджи.

— Однако надо учитывать и другое обстоятельство, — возразил Пиранио. — Любой крепко подумает, прежде чем жениться на вдове с ребенком, пусть даже она хорошо обеспечена.

— Вы в этом уверены? Если не считать вас, найдется ли среди присутствующих хоть один человек, который бы хоть на минуту засомневался? Жениться на такой женщине! Да любой клюнул бы на такую приманку! — воскликнул коммендаторе Церилло.

— Еще бы! — гаркнул полковник.

С этого момента почтение к синьоре Луизе резко пошло на убыль. Само собой разумеется, это относилось только к ее телу, а не к ее неоспоримым добродетелям. Обнаженное тело синьоры, и особенно грудь и ноги, подверглись детальному рассмотрению во всех тех ракурсах, которые так мастерски преподносит в своих фотографиях Брандт. Неуважение дошло до того, что полковник, словно новорожденный, приник к груди прекрасной вдовы, и понадобился весь авторитет бухгалтера Пиранио и неоднократные напоминания о славном боевом прошлом полковника, чтобы его оторвать.

Лаурана в разговор не вмешивался. Обычно он с любопытством следил за шумным обсуждением женских прелестей. Вечера в клубе для него были равноценны чтению книг Пиранделло или Бранкати1 в зависимости от того, о чем и в каком тоне шел разговор. Но, честно говоря, чаще все это напоминало эротические страницы романов Бранкати[10]. Поэтому он регулярно посещал клуб, где можно было развеяться после трудового дня.

Однако разговор о синьоре Рошо тяготил его, смущал и вообще вызывал самые противоречивые чувства. Он был возмущен и одновременно захвачен им. Не раз ему хотелось уйти или выразить свое негодование, но какой-то дьявольский соблазн, смутная тревога, нечто похожее на ревность удерживали его.

Когда закончилась эротическая интерлюдия, разговор возвратился к теме «претендентов на престол». В эту категорию, по мнению коммендаторе Церилло, могли войти холостяки от тридцати до сорока лет, представительные, спокойного нрава и, конечно, с дипломом в кармане, имевшие шансы претендовать на постель и богатства вдовы Рошо. Вдруг кто-то, скорее из любезности, чем всерьез, назвал имя Лаураны, и тот, покраснев от удовольствия, робко запротестовал.

Спор разрешил дон Луиджи Корвайя.

— Что это вы так далеко ищете? — воскликнул он. — Когда синьора решит вновь выйти замуж, то муж у нее, можно сказать, под боком.

— Кого вы имеете в виду? — грозно вопросил полковник, готовый, казалось, обрушить громы и молнии на счастливого избранника.

— Кого? Да конечно, ее кузена, нашего любезного друга Розелло. — Дон Луиджи никогда не забывал причислить к своим друзьям тех, на кого изливал всю свою желчь.

— Эту церковную мышь? — буркнул полковник и, желая выразить все свое презрение, плюнул, с обычной меткостью угодив с трех метров в белую эмалированную плевательницу.

— Вот именно, — улыбнулся дон Луиджи в восторге от собственной прозорливости. — Вот именно.

Эта мысль уже несколько дней подряд мучила и Лаурану. Он сделал вывод, что именно здесь кроется главный и единственно возможный мотив убийства. А теперь дон Луиджи Корвайя из любви к сплетням и злословию пришел к тому же. Вот только тот факт, что Рошо пытался нанести удар тайком через депутата-коммуниста, не вписывался в картину преступления, вернее, оставался в этой картине темным, загадочным пятном. Тут возникали две гипотезы: либо Рошо застал жену и ее кузена, как пишется в полицейских протоколах, на месте преступления, либо Рошо лишь подозревал, пусть не без основания, об их любовной интриге. В первом случае поведение Рошо представлялось Лауране довольно-таки странным: он увидел все своими глазами, хладнокровно объявил любовнику жены, что намерен погубить его, затем повернулся и ушел. И вот, готовя свою месть, он продолжает, как прежде, поддерживать отношения с человеком, которого ненавидит. Во втором случае трудно объяснить, каким образом Розелло удалось узнать о намерениях Рошо. Впрочем вполне правдоподобна и третья гипотеза: Розелло всячески увивался за ни в чем не повинной синьорой Рошо, и она сказала об этом мужу или он сам догадался. Но тогда Рошо, твердо убежденный в верности жены, ограничился бы тем, что круто изменил либо вообще порвал отношения с Розелло. Его терпимость и снисходительность человеческим слабостям не могли перед лицом несостоявшегося, а значит, и не такого уж страшного оскорбления мгновенно смениться злобой и жаждой мести.

Следует, однако, учесть, что к депутату он отправился лишь для того, чтобы позондировать почву — узнать, готов ли тот поднять скандал в парламенте. Рошо еще не решился на месть и даже откровенно признался депутату, что сначала должен принять решение, открыть ли ему все или нет, в зависимости от... В зависимости от чего? Вероятно, от того, изменит ли Розелло после угрозы свое поведение или пет. Значит, прибегнув к открытой угрозе, Рошо поставил ему определенные условия? Тогда надо вернуться к первому предположению — обманутый, отчаянно влюбленный в свою жену муж хочет любой ценой удержать ее, однако ведет себя довольно необычно, как герой киноэкрана или как великосветский сноб.

И хотя Лаурана сурово осуждал образ жизни, который определяется страстями, самолюбием и особенно ложными понятиями чести, он не мог не сознавать, что в этой гипотезе есть элемент неуважения к памяти Рошо. Поэтому он всячески стремился разбить эту гипотезу, опровергнуть ее. Но с какого боку ни подступись, в этой истории было много двусмысленного и странного, даже при том, что Лаурана еще не до конца выяснил связь между причиной и следствием, механизм преступления и, наконец, взаимоотношения главных: действующих лиц трагедии. И он чувствовал, что в плане моральном и эмоциональном он тоже как-то сопричастен этой двусмысленной и темной истории.

XIV

Если три довольно правдоподобные гипотезы и вероятный мотив убийства, едва проступавший сквозь пелену злословья, послужили бы достаточным основанием для обвинительного приговора, это лишь усилило бы в душе Лаураны инстинктивное отвращение и даже протест против системы судопроизводства и против самих принципов, какими оно руководствуется. Но эти три гипотезы, которые он беспрестанно сопоставлял и обдумывал, а также туманный мотив преступления казались ему вполне достаточными, чтобы отбросить все сомнения в виновности Розелло.

Прав был приходский священник, говоря, что Розелло глуп, но не лишен хитрости. Он с дьявольской хитростью подготовил убийство, прибегнув к далеко не новому в криминалистике способу. Однако Розелло не учел, что газета, из которой он вырезал слова анонимного письма, — «Оссерваторе романо». Для него это была обычная газета, ибо он привык постоянно видеть ее дома и в своем кругу. Это его первая ошибка. Вторая заключается в том, что он медлил и дал Рошо время принять меры и поговорить с депутатом. Но, очевидно, этой ошибки избежать было невозможно — нельзя задумать убийство и тут же его осуществить. Третья ошибка: он появился в компании наемного убийцы, когда сигара «Бранка» фигурировала как главная улика в расследовании и о ней писали все газеты.

И все же одно дело в глубине души быть уверенным в виновности человека, и совсем другое — выразить эту уверенность на бумаге, написав обвинительное заявление. «Но, скорее всего, — думал Лаурана, — судья или полицейский выносят заключение о виновности подозреваемого по его поведению — словам, волнению, заминкам в ответах, растерянным или испуганным взглядам — все это, разумеется, очень трудно обнаружить в газетных репортажах». В конечном счете именно эти детали убедили Лаурану в виновности Розелло. Правда, бывают случаи, когда люди невиновные ведут себя так, словно они совершили преступление, и это их губит. Почти всегда в присутствии муниципальной стражи, таможенников, карабинеров, судей итальянцы начинают вести себя так, точно они в чем-то виноваты. Но он, Лаурана, был от правосудия и от людей, облеченных правом вершить его, куда дальше, чем Марс от Земли. Все полицейские, судьи казались ему фантастически далекими существами, словно это были марсиане, внезапно обретавшие на Земле плоть и кровь, когда раздавался крик человеческой боли или безумия.

С того дня, как Лаурана спросил у Розелло, с кем это он спускался по лестнице Дворца правосудия, тот словно совсем потерял голову. Он старательно избегал Лаурану, и если не успевал вовремя свернуть в сторону или сделать вид, будто его не заметил, то ограничивался кивком. А временами он буквально не давал ему проходу, распинался о своих дружеских чувствах и выражал полнейшую готовность услужить ему, используя свои связи в университетских и министерских кругах. Но поскольку Лаурану весьма смущали и даже раздражали эти проявления симпатии, он неизменно отвечал, что не нуждается в протекции своего служебного начальства, после чего Розелло снова становился мрачным и подозрительным. Возможно, он думал, что Лаурана отвергает эти проявления дружбы и не хочет воспользоваться его услугами из той нечасто встречающейся в наше время неприязни честного человека к преступнику или даже собирается поделиться своими подозрениями с полицейским комиссаром либо сержантом карабинеров — словом, с одним из тех, кто прямо или косвенно причастен к расследованию. Между тем таких планов у Лаураны не было и в помине. Наоборот, его огорчало и беспокоило предположение, что Розелло приписывает ему подобные намерения. Большую роль здесь играло даже не чувство страха, которое усиливалось при воспоминании о печальном конце аптекаря и Рошо и невольно заставляло Лаурану остерегаться во избежание подобной участи, но и своего рода самолюбие. Оно-то главным образом и внушало ему отвращение при одной мысли о том, что он может стать орудием справедливого возмездия. Его любопытство носило чисто человеческий, умозрительный характер, что никак нельзя смешивать о заинтересованностью людей, которым государство платит жалованье за помощь в поимке и передаче в руки неумолимого закона преступников, попиравших этот закон. Это смутное чувство самолюбия взросло на почве вековой ненависти, которую униженный и угнетенный народ питал к закону и его блюстителям. В душе Лаураны жило давнее убеждение, что лучший способ отстоять свои права и справедливость, если хочешь отомстить, не уповая на судьбу или на волю божью, — это выстрел из двустволки.

В то же время Лаурана испытывал гнетущее чувство невольного сообщничества и даже подспудной солидарности с Розелло и с его наемником. Несмотря на все свое возмущение и неприязнь к преступникам, у него было тайное желание обеспечить их безнаказанность и, более того, вернуть им покой, который они в последнее время наверняка утратили из-за его любопытства. Однако разве можно допустить, чтобы Розелло безнаказанно занял место своей жертвы рядом с женщиной, которая маняще- бесстыдно стояла у Лаураны перед глазами, словно в центре запутанного лабиринта страстей и смерти? Впрочем, его чувственность и вожделение тоже носили двойственный характер: с одной стороны, беспричинная, неоправданная ревность, отягощенная неудовлетворенностью, робостью, всевозможными самоограничениями, в другой — острое наслаждение, едва ли не удовлетворение желаний, своеобразная форма самогипноза. Но все это представлялось Лауране весьма смутно, в лихорадочных, бессвязных видениях.

Так прошел весь октябрь.

В начале ноября, сразу за днем поминовения усопших, шел праздник победы, и, таким образом, у Лаураны оказалось четыре свободных дня. В эти дни он сделал для себя открытие, что все беды обрушиваются на людей из- за нежелания сидеть дома и что именно дома лучше всего работается и можно с упоением перечитать любимые книги. Утром второго ноября он вместе с матерью отправился на кладбище. Убедившись, что на могилах близких лежат заказанные ею цветы, стоят свечи, мать по своему обычаю пожелала обойти все кладбище и прочесть заупокойную молитву над могилами родственников и друзей. Остановились они и возле фамильного склепа Розелло; синьора Луиза в изящном траурном наряде, преклонив колена на бархатной подушечке, молилась перед мраморной плитой, на которой было высечено имя ее мужа, трагической смертью повергшего в безутешную скорбь родных и близких... В центре плиты красовался. портрет Рошо на эмали. На фотографии, снятой лет двадцать назад, бедняга Рошо выглядел встревоженным и удрученным. Синьора Луиза встала, учтиво поздоровалась и объяснила, что она выбрала для памятника портрет мужа в молодости, сделанный примерно в то время, когда они познакомились. Она поведала о генеалогии покойников, навсегда замурованных в этом склепе, и степени родства, которая связывала с ними ее, к несчастью, еще живую. Она тяжко вздохнула, смахнула невидимые слезы. Синьора Лаурана прочла свой реквием. Прощаясь, молодая вдова, как показалось Лауране, намеренно задержала его руку в своей и поглядела на него с мольбой во взоре. Очевидно, подумал он, кузен и любовник все ей рассказал и она молит его о молчании. Лаурану это не на шутку взволновало, ведь таким образом она подтвердила свою причастность к преступлению.

Но его незачем было просить о молчании. Решение проводить дома все вечера, собственно, и объяснялось желанием позабыть самому и дать забыть другим, вернуть Розелло прежнюю уверенность и свободу. Впрочем, это последнее относилось и к ней, синьоре Луизе. Ведь только страх заставлял ее изображать скорбь по умершему, часами простаивать на коленях у могилы мужа, ожидая, пока чье-либо появление не позволит ей подняться. А этого момента, как Лаурана успел заметить, с нетерпением дожидалась группа юнцов. Черное узкое платье вдовы Рошо не скрывало ее прекрасных, словно у одалисок Делакруа, форм, даже когда она стояла преклонив колена. Когда же она поднялась, внезапно обнажилась соблазнительная упругая ляжка в туго натянутом чулке. «Ну и люди», — подумал он с ревнивым презрением. В любой части света, как только подол юбки приподнимается на несколько сантиметров выше колена, в радиусе тридцати метров наверняка можно обнаружить хоть одного сицилийца, исподтишка любующегося этим пикантным зрелищем. Лаурана не отдавал себе отчета, что и сам жадно впился глазами в просвечивающую сквозь черный чулок ногу и обратил внимание на этих юнцов именно потому, что был из той же породы.

Идя рядом с сыном и крепко опираясь на его руку, мать шепнула, что, пожалуй, синьора Рошо недолго останется вдовой.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что такова жизнь. И потом она молода и красива.

— А ведь вот ты больше не вышла замуж!

— Я не была так молода, а уж красивой меня никогда нельзя было назвать, — со вздохом сказала старуха.

Лауране стало не по себе, как-то противно. «Странно, — подумал он. — Почему это на кладбище, среди могил, чувствуешь себя иной раз до неприличия живым. Может, это день виноват». День и в самом деле был удивительно хорош. Теплый воздух был пропитан сырым и вкусным запахом земли и гниющих корней, отовсюду струился аромат розмарина, мяты, гвоздики и даже роз, украшавших самые богатые могилы.

— За кого она, по-твоему, должна выйти замуж? — с раздражением спросил Лаурана.

— Конечно, за своего кузена, за адвоката Розелло, — ответила старуха, остановившись и посмотрев на сына в упор.

— Почему именно за него?

— Да потому, что они росли вместе, в одном доме, и хорошо знают друг друга. И потом их брак позволит объединить владения.

— И ты считаешь, этого достаточно? Я нахожу это безнравственным как раз потому, что они росли вместе, в одном доме.

— Знаешь поговорку «берегись двух «ку» — кумовьев и кузенов»? Самые опасные амуры обычно завязываются между дальними родственниками.

— А разве между ними была любовная связь?

— Кто его знает? Давно, еще подростками, они, говорят, были влюблены друг в друга. Но это по молодости, ясное дело. Синьору канонику, рассказывают, это не понравилось, и он принял меры. Сейчас я уже толком не помню, но слух такой был...

— А зачем он принял меры? Раз они были влюблены, зачем было мешать их браку?

— Ты сам только что назвал это безнравственным, так же думал и наш каноник.

— Я так сказал, потому что ты не упоминала о любви, а оправдывала возможный брак тем, что они росли вместе, и всякими материальными соображениями. А если их связывала любовь, тогда это меняет дело.

— Для брака между кузиной и кузеном нужно разрешение церкви, значит, хоть небольшой грех, да есть... По- твоему, каноник мог допустить, чтобы незаконная любовь расцвела под крышей его дома?! Это был бы позор для семьи, а синьор каноник — человек строгих нравов.

— А теперь?

— Что теперь?

— Если они поженятся теперь, что-нибудь изменится? Многие подумают то же, что и ты, — они, мол, давно питали друг к другу нежные чувства, еще с тех пор, как жили в доме каноника.

— Нет, это не одно и то же, теперь это будет актом милосердия. Жениться на вдове с ребенком, объединить добро и...

— Объединить добро — это акт милосердия?

— А как же? Добро тоже нуждается в милосердии.

«О боже, Ну и религия!» — подумал Лаурана. Его мать свое поистине священное почитание добра ежедневно доказывала тем, что не позволяла выбрасывать корки, объедки, испорченные фрукты.

— Жаль выбрасывать, — говорила она и съедала совершенно черствый хлеб и подгнившие груши.

Из-за этой жалости к остаткам еды, которые словно молили об одном — поскорее стать фекалиями, она рисковала однажды отравиться насмерть.

А вдруг эти двое, которые любили друг друга под крышей дома каноника, оставались в связи и после замужества Луизы? Вдруг они в какой-то момент решили убрать Рошо с дороги?

— Этого не может быть! — воскликнула старуха. — Всем известно, что бедняга доктор погиб из-за аптекаря.

— А если наоборот: аптекарь погиб из-за Рошо?

Этого не может быть, — повторила старуха.

— Хорошо, пусть так. Но предположим на минуту, что я прав... Тогда это тоже был бы акт милосердия?

— Мы здесь и не такое видали, — ничуть не смутившись, ответила старуха.

Они как раз подошли к могиле аптекаря Манно, который под распростертыми ангельскими крыльями счастливо улыбался с овального эмалевого портрета, довольный удачной охотой.

XV

Остальные дни каникул Лаурана провел, пересматривая и дополняя черновики своих лекций по итальянской истории и литературе. В своем деле он был очень педантичен и пристрастен. Поэтому за работой он почти забыл о скверном происшествии, в которое невольно оказался втянутым. В минуты, когда Лаурана об этом вспоминал, события представали перед ним точно со стороны, техника исполнения, форма и даже замысел убийства скопированы с не очень удачного романа Грэма Грина. Даже встреча на кладбище с синьорой Луизой и мысли, навеянные этой встречей, вошли в привычный круг литературных реминисценций, окрашенных мрачным религиозным романтизмом.

Занятия в лицее после четырехдневного отдыха показались ему особенно скучными и утомительными; и вот, однажды войдя в рейсовый автобус, он с удивлением увидел вдову Рошо.

Она сидела в первом ряду возле открытого окна, вытянув ноги в черных прозрачных чулках. Место рядом было свободно, и, ответив на приветствие, она с робкой, манящей улыбкой указала на него Лауране. Лаурана на мгновение заколебался, ему стало почему-то стыдно, словно, сев рядом с ней в первом ряду, он выставит напоказ свою тайну, свое влечение и одновременно отвращение. Он хотел было под благовидным предлогом отказаться и поискал взглядом кого-нибудь из приятелей, к которому у него якобы есть дело. Но в автобусе сидели одни крестьяне и студенты, да и все места были заняты. Тогда он, поблагодарив ее, принял любезное приглашение. Синьора Луиза была очень довольна, что место до его прихода осталось свободным: будет с кем побеседовать в дороге, ведь только за разговором ей удается отвлечься от этой жуткой автобусной тряски, и странное дело: автомобиль и поезд она переносит прекрасно. Потом она заговорила про то, какой чудесный сегодня день, и что нет ничего лучше бабьего лета, про хороший урожай олив, про дядюшку-каноника, которому что-то нездоровится... Перескакивая с одной темы на другую, она без умолку болтала о всяких пустяках, так что у Лаураны звенело в ушах, словно от прилива крови. Вот такое же чувство бывает, когда с вершины горы мгновенно переносишься в долину. Только спустился он не с горы, а из царства грез, откуда его возвращал к действительности резкий звон будильника и водянистый кофе, который подавала по утрам мать. И все же он чувствовал, что рядом с Луизой у него разгорается жар в крови. Чем суровее и безжалостнее он обвинял ее в развращенности и ограниченности, тем неудержимее влекло его это пышное грациозное тело, пухлые зовущие губы, густые волосы, исходивший от нее еле уловимый запах постели, недавнего сна. Все это возбуждало в Лауране до боли острое желание.

Интересно, что до смерти Рошо он нередко с ней встречался и они не раз мирно беседовали. Ничего не скажешь, красивая женщина. Однако красивых много, особенно теперь, когда благодаря кинозвездам само понятие женской красоты стало весьма широким и одинаково прекрасными нам кажутся женщины хрупкие и полные, с профилем Аретузы[11] и моськи. «Да, тут, чтобы устоять, надо быть каменным», — подумал Лаурана. Уже тогда, в гостиной с прикрытыми жалюзи, она показалась ему удивительно прекрасной и желанной в своем траурном наряде. Приглушенный свет лампы, зеркала, затянутые черным крепом, увеличенная фотография покойника, и среди всего этого молодое, полное жизни, вызывающе красивое тело выглядело злой насмешкой над неумолимой смертью. Его вожделение еще больше возросло, когда Лауране открылись обстоятельства убийства — тайная страсть, измена, обдуманная жестокость, с какой оно было подготовлено, — словом, воплощение зла, мрачного и неприкрытого порока. Свой внезапный порыв Лаурана объяснял извечной боязнью греха, страхом перед плотской любовью, от которого так до конца и не освободился, и теперь желание тем сильнее захлестывало его, чем строже звучал голос рассудка, звавший к суровому turn of the screw[12]. Сидя с ней рядом, особенно когда на крутых поворотах она всем телом невольно прижималась к нему, Лаурана испытывал двойственное чувство, и сказка о душевном раздвоении человека, столь привлекавшая его в литературе, стала отныне явью.

Когда они вышли из автобуса, Лаурана не знал, что делать дальше — попрощаться или проводить Луизу до места. Они постояли немного на площади, а потом синьора Рошо как-то сразу утратила свою непринужденность, которая не покидала ее все время пути, и, помрачнев, объяснила, что на этот раз она приехала в город по причине, о которой хотела бы ему рассказать.

— Я узнала, что муж действительно ездил в Рим к вашему другу депутату, чтобы попросить его выступить с разоблачениями. Помните, вы как раз говорили об этом в тот вечер, когда заходили ко мне вместе с кузеном. — На слове «кузен» она брезгливо поморщилась.

— В самом деле? — спросил Лаурана, совершенно сбитый с толку, лихорадочно пытаясь понять мотивы этого неожиданного признания.

— Да, я обнаружила это совершенно случайно, когда уже потеряла всякую надежду. После разговора с вами я припомнила массу мелких подробностей, все взвесила, и то, что случайно стало вам известно, показалось мне очень правдоподобным. Я принялась искать, рыться в бумагах и вот нашла дневник, который муж вел тайком от меня и прятал на полке за книгами... Представьте, я уже почти не надеялась, хотя и продолжала поиски, но как-то раз мне вдруг захотелось прочитать одну книгу... Я сняла ее с полки и увидела...

— Дневник, он вел дневник?!

— Да, толстую тетрадь, которую фармацевтические фирмы обычно дарят врачам... Каждый день начиная о первого января муж в трех-четырех строках своим неразборчивым, как у всех медиков, почерком записывал все, что считал достойным внимания. Больше всего он писал о нашей дочке. Но вот в начале апреля он стал писать об одном человеке, не упоминая его имени.

— Не упоминая имени? — насмешливо и недоверчиво переспросил Лаурана.

— Да, но и так нетрудно понять, кого он имел в виду.

— А, нетрудно понять... — многозначительно протянул Лаурана, намекая, что он готов откликнуться на шутку синьоры, но не более того.

— Совершенно точно, и ошибки тут быть не может. Речь шла о моем кузене.

Этого Лаурана не ожидал. У него перехватило дыхание, он судорожно глотнул воздух.

— Я делюсь с вами, — продолжала синьора Луиза, — потому что знаю, какая тесная дружба связывала вас с мужем. Но обо всем этом никто не знает и не должен знать, пока у меня в руках не будет доказательств. Сегодня я приехала сюда именно по этому делу... У меня возникли кое-какие подозрения.

— Но значит!.. — воскликнул Лаурана.

— Что значит?

Он хотел сказать, что, значит, она невиновна и абсолютно непричастна к преступлению, в котором он незаслуженно ее подозревал. Но сказал, густо покраснев, совсем другое:

— Значит, вы не верите, что ваш муж был убит только потому, что оказался вместе с аптекарем?

— Честно говоря, не могу ничего утверждать, но это вполне вероятно. А вы?

— Я?

— Вы сами-то уверены?

— В чем?

— В виновности моего кузена и в том, что бедняга аптекарь тут ни при чем...

— Видите ли...

— Прошу вас, не скрывайте от меня ничего. Я так нуждаюсь в. вашей поддержке, — печально сказала синьора, с нежной мольбой глядя ему в глаза.

— Твердой уверенности у меня нет. Считайте, что у меня есть подозрения, и, скажем прямо, довольно серьезные... Но вы... вы в самом деле готовы действовать против вашего кузена?

— А почему бы нет? Если в смерти мужа... Но мне нужна ваша помощь.

— Я целиком в вашем распоряжении, — пролепетал Лаурана.

— Прежде всего вы должны обещать, что не расскажете никому, даже вашей матери, то, о чем я вам сейчас сказала.

— Клянусь.

— Потом мы вместе обсудим все, что вы знаете и что я надеюсь узнать сегодня, и тогда уж наметим линию действий.

— Однако надо быть предусмотрительными, осторожными. одно дело иметь подозрения...

— Сегодня, я надеюсь, все разъяснится.

— Но как?

— Сразу, в двух словах, не объяснишь, да и не время сейчас... Я пробуду здесь до завтрашнего вечера... а завтра вечером, если вы не возражаете, мы могли бы встретиться. Где бы нам с вами встретиться?

— Право, не знаю... Простите, я хотел сказать... может быть, вы не хотите, чтобы нас видели вместе.

— Меня это не пугает.

— Тогда в кафе.

— В кафе, отлично.

— В кафе «Ромерис», там обычно мало народу и можно посидеть вдвоем.

— Около семи? Или лучше ровно в семь?

— А это для вас не поздно?

— Нет, почему же. И потом раньше семи я, видимо, не освобожусь, мне надо за день очень многое успеть... Завтра вечером вы обо всем узнаете... Итак, завтра в семь, в кафе «Ромерис»... Потом, если вы не возражаете, мы сможем вместе вернуться домой последним поездом.

— Я буду счастлив, — просияв, ответил Лаурана.

— А что вы скажете своей матери?

— Скажу, что, вероятно, задержусь на работе. Впрочем, мне не впервой.

— Значит, обещаете? — с загадочной улыбкой спросила синьора.

— Клянусь вам! — с жаром воскликнул Лаурана.

— Тогда до скорой встречи, — сказала синьора Луиза, протягивая ему руку,

В порыве любви и раскаянья Лаурана склонился к ее руке, не решаясь поцеловать. Он долго смотрел ей вслед, пока она шла по обсаженной пальмами широкой площади, эта удивительная мужественная женщина, это невинное создание. И глаза его увлажнились от счастья.

XVI

Кафе «Ромерис», с его большими зеркалами, которые венчали львы, красиво раскрашенные черной тушью Бислери, с его «поцелуем змия», вырезанного на стойке, откуда он, казалось, протягивал свои щупальца к ножкам стульев и столов, к ручкам чашек и основаниям светильников, выглядело чересчур помпезным. Оно жило своей жизнью, но скорее на страницах книг знаменитого писателя, уроженца этих краев, умершего лет тридцать назад, нежели в действительности. Местные жители кафе почти не посещали, а редкие клиенты были сплошь приезжие, провинциалы, еще не забывшие о его былом великолепии, или же люди типа Лаураны, которых привлекали литературные ассоциации и царившая здесь тишина. Было просто непонятно, как это синьор Ромерис, последний из представителей славной династии кондитеров, до сих пор его не закрыл. Возможно, это тоже объяснялось литературными ассоциациями и благодарной любовью к писателю, который частенько заглядывал в это кафе и обессмертил его в своих книгах.

Лаурана пришел без десяти семь. Он редко заходил сюда по вечерам, но за столиками сидели те же самые посетители, что и днем. За стойкой у кассы восседал синьор Ромерис, за одним столиком дремал барон Д’Алькоцер, а за другим их превосходительства Моска и Лумиа, высшие чиновники, которые, давно выйдя на пенсию, развлекались игрой в шашки, попивая марсалу и покуривая тосканские сигары.

Лаурана хорошо знал их. Он вежливо поздоровался, и все ответили ему с той же любезностью, даже барон, который вообще редко узнавал посетителей, снизошел до кивка. Его превосходительство Моска поинтересовался, чем объяснить его появление в столь неурочный час. Лаурана сказал, что опоздал на автобус и теперь ему приходится ждать поезда. Он сел за столик в углу и спросил у синьора Ромериса коньяку. Синьор Ромерис тяжело поднялся из-за монументальной, сверкавшей латунью кассы, ибо такой роскоши, как официант, он не мог себе позволить, не спеша, благоговейно налил рюмку коньяку и поставил на столик перед Лаураной. А так как Лаурана уже вынул из портфеля книгу, синьор Ромерис поинтересовался, что он читает.

— Любовные письма Вольтера.

— Любовные письма Вольтера, — захихикал барон.

— Вы их читали? — спросил Лаурана.

— Друг мой, — ответил барон. — Я знаю всего Вольтера.

— Кто его теперь читает? — заметил его превосходительство Лумиа.

— К примеру, я, — заявил его превосходительство Моска.

— О да, мы-то его почитываем... Видимо, и уважаемый профессор тоже. Но, судя по всему, в наши дни Вольтером не слишком интересуются, уж, во всяком случае, не так, как должно, — глубокомысленно изрек его превосходительство Лумиа.

— Увы, — вздохнул барон Д’Алькоцер.

Лаурана ничего не ответил. Впрочем, в кафе «Ромерис» разговор между дряхлыми стариками неизменно протекал следующим образом: две-три фразы, затем долгая пауза — каждый про себя обдумывал сказанное. Прошло минут пятнадцать, прежде чем его превосходительство Моска произнес:

— Эти псы больше не читают Вольтера. — На языке кафе «Ромерис» «псами» называли политиков.

— Вольтера? Да они даже газет не читают, — заметил барон.

— Многие марксисты не прочли ни одной страницы Маркса, — подал голос синьор Ромерис.

— Немало есть и пополари, — барон упорно называл так христианских демократов, — которые не прочли ни одной страницы дона Стурцо[13].

— Ох уж этот мне дон Стурцо, — фыркнул его превосходительство Моска, давая понять, что сыт им по горло.

Снова наступила тишина. Часы показывали уже четверть восьмого. То и дело поглядывая на дверь, Лаурана пробегал глазами, не очень вникая в смысл, любовное письмо Вольтера, звучавшее на итальянском особенно непристойно. Конечно, опоздание на пятнадцать минут, на полчаса кажется женщине вполне естественным. Поэтому Лаурана не проявлял нетерпения, он лишь испытывал беспокойство, тем более что тревога не оставляла его в последние два дня. Ему было радостно и одновременно тревожно, словно Луизу (про себя он теперь называл ее только так) вместе с ним ждет решающее испытание — встреча со старой синьорой Лаурана.

Без четверти восемь барон Д’Алькоцер сказал синьору Ромерису:

— Впрочем, Вольтера не читал и ваш дон Луиджи.

Это был явный подвох — барон имел в виду писателя, увековечившего кафе, благоговейную память о котором синьор Ромерис оберегал ревниво, даже с фанатизмом.

Синьор Ромерис гордо выпрямился из-за кассы.

— При чем здесь дон Луиджи? — воскликнул он. — Дон Луиджи все читал и все знал. Ну а если Вольтер не отвечал его видению мира, то это уже другой разговор.

— Мой дорогой Ромерис, — вмешался его превосходительство Моска. — Не спорю, видение мира у дона Луиджи было совершенно иным, чем у Вольтера, ведь он послал телеграмму Муссолини и надел феску...

— Простите, ваше превосходительство, а вы разве не присягали фашистам?! — Глаза у синьора Ромериса налились кровью, он едва сдерживался.

— Лично я нет, — отмахнулся его превосходительство Лумиа.

— Я в этом не уверен, — бросил его превосходительство Моска.

— Вот как, ты не уверен? — с обидой в голосе произнес его превосходительство Лумиа.

— Ах ну да, помню, помню, но это была случайность, они просто забыли привести тебя к присяге, — ответил его превосходительство Моска.

— Нет, это не случайность, я сделал все, чтобы избежать присяги.

— Для нас эта присяга была жизненной необходимостью, — сказал его превосходительство Моска. — С волками жить — по-волчьи выть.

— А вот дон Луиджи, он... — усмехнулся барон.

— В этой стране зависть людей просто поедом ест! — воскликнул синьор Ромерис, — Книгами дона Луиджи восхищается весь мир. А здесь он лишь человек, пославший телеграмму Муссолини и надевший феску... Какое скудоумие!..

Но никто не отозвался на его оскорбительный намек — трем старикам главное было позлить своего приятеля.

В другое время Лаурану очень развеселила бы эта сценка, но сейчас он нетерпеливо ждал, когда они наконец умолкнут, словно маленькая стычка была причиной опоздания Луизы. Он встал, подошел к двери, открыл ее, выглянул на улицу, посмотрел направо, налево. Луизы не было. Он вернулся и снова сел за столик.

— Вы кого-нибудь ждете? — спросил синьор Ромерис.

— Нет, — сухо ответил Лаурана и подумал: «Она не придет, ведь уже восемь». Но в душе еще теплилась надежда.

К удивлению синьора Ромериса, он заказал еще одну рюмку коньяку.

В четверть девятого его превосходительство Моска поинтересовался:

— Ну а как дела у вас в лицее?

— Плохо, — ответил Лаурана.

— С чего бы им идти хорошо? — вставил барон. — Если все разваливается, почему образование должно быть исключением?!

— Вот именно, — поддакнул его превосходительство Лумиа.

Без четверти девять Лаураной вдруг овладело предчувствие, что Луизу убили. У него появилось желание рассказать обо всех своих приключениях и переживаниях этим четырем старикам: они много опытнее его и лучше разбираются в жизни и в человеческой душе. Но тут барон Д’Алькоцер произнес, указывая на книгу, которую Лаурана только что закрыл:

— Эти письма Вольтера подтверждают нашу поговорку о том, что в определенных обстоятельствах человек не признает родственных уз.

И объяснил, что письма эти Вольтер писал своей племяннице. Его превосходительство Лумиа без обиняков процитировал поговорку, а барон уточнил, что то самое словцо, которое в поговорке поясняет, при каких условиях родственные барьеры становятся преодолимыми, Вольтер употреблял в письмах, и притом на итальянском языке Он попросил у Лаураны книгу, чтобы зачитать друзьям письма, где встречается это словечко.

Все четверо до того смаковали всякие пикантные подробности, что Лауране стало противно. Что толку рассказывать о своих опасениях и горестях этим злобным старым циникам? Не лучше ли пойти прямо в квестуру, найти серьезного, понимающего следователя и рассказать ему... Но что? Что одна дама назначила ему, Лауране, свидание в кафе «Ромерис» и не пришла? Просто смешно. Рассказать о своих подозрениях и страхах? Но тогда это приведет в действие весьма опасную машину правосудия, и ее уже не остановить. Да и что ему, собственно, известно о том, что Луиза узнала за эти два дня? Вдруг она нашла доказательства, опровергающие виновность Розелло? Или вообще не нашла никаких доказательств? А может, у нее девочка внезапно заболела или еще что-нибудь случилось и ее срочно вызвали домой? К тому же она могла в горячке поисков истины вообще забыть о свидании.

Но вопреки всем этим «а может, а вдруг» в душе у него росла тревога за Луизу, за ее жизнь.

Он поднялся и стал взволнованно расхаживать взад и вперед от двери к стойке.

— Вы чем-нибудь обеспокоены? — прервав чтение, спросил барон.

— Нет, просто я сижу здесь уже целых два часа.

— А мы сидим здесь годами, — ответил барон, закрыл книгу и протянул ее Лауране.

Лаурана взял книгу и положил в портфель. Посмотрел на часы — двадцать минут десятого.

— Ну, мне пора на станцию, — сказал он.

— До отхода поезда еще сорок пять минут, — заметил синьор Ромерис.

— Погода отличная, прогуляюсь немного, — сказал Лаурана.

Он расплатился за коньяк, попрощался и вышел. Закрывая дверь, он услышал, как его превосходительство Лумиа произнес:

— Наверняка у него любовное свидание, и он сгорает от нетерпения.

На улице было безлюдно. Вечер был чудесный, но временами налетал колючий холодный ветер. Лаурана медленно шагал к станции, обуреваемый мрачными мыслями.

У поворота на привокзальную площадь его обогнала машина, она со скрежетом затормозила метрах в десяти и дала задний ход.

Отворилось окошко, и водитель позвал его:

— Синьор Лаурана!

Лаурана подошел и узнал в лицо одного из жителей городка, хотя имени сразу не вспомнил.

— Вы на станцию? Домой едете?

— Да, — ответил Лаурана.

— Если хотите, я вас подвезу.

«Вот кстати, — подумал Лаурана... Приеду пораньше и смогу позвонить Луизе из дома, узнать, что и как».

— Спасибо, — сказал он и сел в кабину рядом с водителем.

Машина вихрем сорвалась с места.

XVII

— Он был человек замкнутый, неразговорчивый, порой нетерпимый и своевольный. Обычно вежливый, любезный и даже услужливый, он мог взорваться из-за неверно понятого слова или ложного впечатления и тогда уже не знал удержу. Вот преподаватель он был превосходный, ничего не скажешь: вдумчивый, добросовестный, пунктуальный. Человек большой культуры, прекрасный методист. С этой стороны, повторяю, его ни в чем нельзя было упрекнуть. Но что касается его частной жизни... Я не хотел бы показаться некорректным, но в своих личных делах он оставлял впечатление, как бы поточнее выразиться... человека, одержимого комплексами, навязчивыми идеями.

— Одержимого, говорите?

— Пожалуй, это сильно сказано и, уж конечно, не отвечает тому представлению, которое сложилось о нем и его жизни у большинства коллег. Спокойный, аккуратный, с неизменными привычками и вкусами, он свободно и откровенно выражал свое мнение... Но иногда людей, хорошо его знавших, поражали его едкий сарказм, внезапные вспышки гнева... А вот преподавательницы и ученицы считали его женоненавистником. Я же думаю, что за этим просто скрывалась робость.

— Выходит, он был одержим идеей о женщинах, помешан на сексе, — сказал комиссар полиции.

— Да, что-то в этом роде, — согласился директор лицея.

— А как он себя вел вчера?

— По-моему, нормально, как всегда: провел занятия, затем немного побеседовал со мной и с коллегами. Помнится, мы говорили о Борджезе[14].

Следователь немедленно занес это имя в свою записную книжку.

— Почему вдруг? — спросил он.

— Почему мы заговорили о Борджезе? Видите ли, Лаурана с некоторых пор вбил себе в голову, что Борджезе недооценивают и настало время воздать ему должное.

— А вы с этим не согласны? —с оттенком подозрения спросил комиссар полиции.

— Честно говоря, не знаю, что ответить, надо бы перечитать. «Рубе» произвел на меня сильное впечатление. Но это было очень давно, понимаете, целых тридцать лет назад.

— А-а, — протянул комиссар полиции и машинально перечеркнул карандашом у себя в книжке фамилию Борджезе.

— Но, возможно, — продолжал директор лицея, — мы говорили о Борджезе позавчера. Хотя нет, вчера... Словом, я не заметил вчера в поведении Лаураны ничего странного.

— Во всяком случае, это точно, что в городе он задержался не на педагогическом совете?

— Совершенно точно.

— Тогда почему же он так сказал своей матери?

— Кто знает? Очевидно, он что-то хотел скрыть от нее. Остается предположить, что у него была связь с женщиной или, если не связь...

— ... то встреча, свидание. Мы об этом уже думали. Но пока нам не удалось установить, куда он направился после того, как вышел из ресторана, иными словами, начиная с половины третьего.

— Один из его учеников сказал мне утром, что вчера вечером видел Лаурану за столиком в кафе «Ромерис». Могу я поговорить с этим учеником?

Директор лицея тут же приказал вызвать этого ученика. Тот подтвердил, что накануне вечером, проходя мимо кафе «Ромерис», он заглянул в окно и увидел за одним из столиков синьора Лаурану. Он сидел и читал книгу. Было это примерно без четверти восемь или ровно в восемь.

Ученика отпустили. Комиссар полиции сунул в карман записную книжку, карандаш и со вздохом поднялся.

— Придется сходить в кафе «Ромерис». Надо как можно скорее распутать это дело, а то его мать с шести утра сидит в квестуре и ждет.

— Несчастная старуха... Он был к ней очень привязан, — сказал директор лицея.

— Кто знает? — пожал плечами следователь.

У него уже возникло одно подозрение, которое полностью подтвердилось в кафе «Ромерис».

— По-моему, у него было свидание с женщиной, — сказал его превосходительство Лумиа. — Он был очень возбужден и явно нервничал.

— Он ждал назначенного часа и сгорал от нетерпения, словно юноша перед первым свиданием, — добавил барон Д’Алькоцер.

— Вы ошибаетесь, дорогой барон, свидание было назначено именно в кафе, но она не пришла, — возразил ему синьор Ромерис.

— Не знаю, не знаю... — сказал его превосходительство Моска. — Одно неоспоримо, тут замешана женщина. Когда он вышел, просидев два часа в кафе, кто-то из нас предположил, что он торопится на свидание.

— Это был я, — уточнил его превосходительство Лумиа.

Но он и впрямь вел себя не как человек, желающий скоротать время перед любовной встречей. То и дело поднимал глаза от книги и с тревогой глядел на дверь, вставал, прохаживался взад и вперед и даже один раз выглянул на улицу, посмотрел сначала направо, а затем налево, — припомнил его превосходительство Моска,

— Вероятно, он не знал, откуда женщина придет, с левой или с правой стороны, — глубокомысленно заключил комиссар полиции. — Таким образом, можно сделать Вывод, что он не знал, в какой части города живет эта женщина.

— Не торопитесь с выводами, — сказал барон, — действительность куда богаче и неожиданнее всех наших умозаключений. Кроме того, раз уж нам так нужны выводы, то, по-моему, если он и в самом деле ждал в кафе женщину, это была приезжая... Неужели вы думаете, что у нас в городе женщины выходят из дома в семь-восемь вечера, чтобы отправиться на свидание в кафе?

— Если только это не потаскуха, — добавил его превосходительство Лумиа.

— Ну, знаете, такой человек, как он, не мог иметь дела с потаскухами, — заявил синьор Ромерис.

— О, мой дорогой Ромерис, вы даже не представляете, сколько солидных, культурных и серьезных людей ищут общества потаскух, — возразил его превосходительство Лумиа. — Верно другое, потаскуха назначила бы ему свидание у себя дома или в гостинице, а в кафе встречаются лишь влюбленные.

— Суть дела в следующем, — изрек барон. — Очевидно, у него было назначено свидание здесь, он прождал два часа, но женщина не явилась. Тогда он ушел, сказав, что идет на станцию, и исчез. А может быть, и так: он переждал здесь, пока не наступило время свидания, отправился на встречу и исчез. Если он ждал женщину в кафе и наконец решил, что та его просто надула или не смогла прийти неизвестно по какой причине, то как он, по-вашему, должен был поступить? Учтите при этом, что он был обеспокоен или оскорблен: Тут возможны три гипотезы: первая — он вернулся домой и лег в постель, полный разочарования или тревоги; вторая — он пошел к этой женщине и потребовал объяснения, а там с ним разделались; третья — он взял и бросился с крепостной стены либо под поезд. Но поскольку домой он не вернулся, остаются в силе лишь две последние гипотезы. Если он сидел здесь, чтобы убить время перед встречей, тогда невольно напрашивается такое предположение — на месте свидания Лаурану ждал муж, брат или отец этой женщины, который и прикончил его в два счета.

— А не приходит ли вам на ум другая, менее романтическая, но более правдоподобная версия? Свидание с этой горячо желанной женщиной состоялось, и с нею он забыл о матери, о школе — словом, обо всем на свете?.. Разве так не могло случиться? — сказал его превосходительство Моска.

— Не думаю... Такой спокойный, уравновешенный человек! — возразил синьор Ромерис.

— Вот именно, — многозначительно произнес его превосходительство Лумиа.

Комиссар полиции встал.

— У меня голова кругом идет, — сказал он.

Четкие и весьма логичные рассуждения барона привели его в полнейшую растерянность. Попробуй разыщи всех женщин, с которыми Лаурана мог иметь длительную или мимолетную связь! Прежде всего ученицы: от нынешних пятнадцати — восемнадцатилетних девиц всего можно ожидать. Затем — коллеги. Далее — матери учениц и учеников, по крайней мере наиболее привлекательные и моложавые. И наконец женщины легкого поведения, те, что прежде назывались «содержанками», и просто дешевые шлюхи. Да тут сам черт голову сломит. Конечно, если только Лаурана не объявится сегодня-завтра, словно мартовский кот, вдосталь погулявший ночью по чужим крышам.

Но Лаурана лежал под кучей шлака на дне заброшенной серной шахты, как раз на полпути между районным центром и родным городком.

XVIII

Восьмого сентября в городке был праздник девы Марии отроковицы. Статую юной девы, украшенную золотом и жемчугами, торжественно пронесли по улицам под громкие звуки оркестра, в такт которым дрожали даже стены домов. В небо взмывали огни фейерверка, в домах жадно истреблялись жареные поросята и поедались горы мороженого. В этот торжественный день каноник Розелло по обычаю собрал у себя друзей в честь Марии отроковицы, алтарь которой в соборной церкви он предпочитал всем остальным. Этот домашний прием был традиционным, но в прошлом году его пришлось отменить из-за траура по покойному Рошо. Но теперь, когда в августе исполнился год с момента трагической гибели, двери дома каноника снова открылись для гостей. Тем более что пришло время огласить помолвку его племянника-адвоката с племянницей Луизой. Их свели, как говорил каноник, людская злоба и неисповедимая воля господня, которой он смиренно покоряется.

— Да, я смиряюсь, — объяснял он дону Луиджи Корвайя. — Господь знает, что я упорно противился их браку. Ведь они росли под одной крышей, словно брат и сестра. Но после столь ужасной трагедии это будет актом милосердия. Семейного милосердия, разумеется. Могу ли я допустить, чтобы бедная моя племянница, молодая, красивая женщина, провела одна, с ребенком на руках остаток жизни? А с другой стороны, легко ли ей в наше время найти мужа, который бы не позарился на ее добро и был бы столь благороден и великодушен, чтобы относиться к девочке, как к своей дочери? Трудно, весьма трудно, дорогой дон Луиджи... И тогда мой племянник, который, честно говоря, и не помышлял о браке, решился, нет, не пожертвовать собой, упаси боже, а совершить добрый, милосердный поступок.

— Милосердный, черт побери! — рявкнул сзади полковник Сальваджо, услышавший последние слова каноника.

Каноник в гневе и замешательстве мгновенно обернулся, но, увидев полковника, улыбнулся и сказал с мягкой укоризной:

— Ах, полковник, полковник, вы просто неисправимы.

— Простите меня, ваша милость! —воскликнул бравый вояка. — Ваше одеяние естественно наводит вас на мысли о милосердии, а мне, старому грешнику, все представляется в ином свете. Синьора Луиза — умопомрачительная женщина, а ваш племянник-адвокат — мужчина что надо. Вот я и говорю, разве мужчина, если только он настоящий мужчина, устоит перед такой красотой, перед такой грацией...

Шутливо погрозив ему пальцем, каноник удалился. И тогда полковник в более откровенных выражениях пояснил дону Луиджи:

— Он мне толкует про милосердие, этот святоша. Да я, чтобы побыть с такой женщиной, пошел бы на все. Да я бы ради этой женщины... — Он показал рукой на Луизу, которая в элегантном полутраурном платье стояла рядом с женихом — своим кузеном. Она увидела полковника и, улыбнувшись, легким кивком приветствовала его. Полковника словно током ударило, он склонился к уху дона Луиджи и дрожащим от страстного желания шепотом проговорил:

— Вы только взгляните на ее улыбку. Когда она улыбается, то словно предлагает себя, умереть можно!

И внезапно, вскинув руку, точно саблю, он закричал:

— В атаку, черт побери, в атаку!

Дон Луиджи решил было, что отставной полковник бросится на синьору Луизу, но тот прямиком ринулся в зал, где начали обносить гостей мороженым.

Дон Луиджи тоже нашел в зал. Там уже сидели приходский священник, нотариус Пекорилла с женой, синьора Церилло. Они сплетничали об остальных гостях, разумеется, тихо, вполголоса, одними намеками. Но у дона Луиджи почему-то не было желания перемывать косточки ближним. Он вернулся в гостиную.

Нотариус Пекорилла поспешно доел мороженое и присоединился к нему. Они вышли на балкон. Внизу, на улице, праздник был в самом разгаре. Дон Луиджи излил свою желчь сначала на этих веселящихся дураков, затем на Фонд развития Юга, на фирму «ФИАТ», на правительство, Ватикан и, наконец, на Организацию Объединенных Наций.

— Какие мы все-таки скоты! — заключил он.

— Чем ты, собственно, недоволен? — поинтересовался нотариус.

— Всем.

— Нам надо поговорить наедине, — сказал нотариус.

— О чем? — устало сказал дон Луиджи. — Все, что я знаю, знаешь и ты, да и все остальные. Какие уж тут разговоры?

— Я человек любопытный. И потом, мне надо излить душу. Мы знаем друг друга шестьдесят лет, с кем же еще мне поделиться своей болью? Я об этих вещах даже с женой не говорю.

— Тогда уйдем отсюда, — сказал дон Луиджи.

— Пошли в мою контору, — предложил нотариус.

Контора была в двух шагах, на первом этаже особняка. Они вошли, Пекорилла зажег свет и запер дверь. Друзья молча уселись и выжидающе посмотрели друг на друга. Наконец дон Луиджи сказал:

— Ты привел меня сюда, чтобы поговорить, так говори.

Нотариус секунду колебался, затем, поморщившись, решительно сказал, словно отодрал от себя кусок кожи:

— А ведь бедняга аптекарь был ни при чем.

— Тоже мне открытие! — усмехнулся дон Луиджи. — Я это понял уже на третий день после похорон.

— Понял или узнал?

— Мне стало известно кое-что, и тогда я сразу сообразил, где собака зарыта.

— Ну и что же тебе стало известно?

— Что Рошо узнал о любовной связи жены с кузеном, он их застал на месте преступления.

— Верно. Я тоже это узнал, несколько позже, чем ты, но узнал.

— А я буквально сразу, по горячим следам, потому что служанка в доме Рошо — мать служанки моей тетушки Клотильды.

— Ах, вот как!.. Ну и что же сделал Рошо, застав жену, скажем так, за нежной беседой с кузеном?

— Да ничего, повернулся и ушел.

— Боже правый! Как же он их не убил на месте? Да я бы их на части разорвал.

— Полно тебе... Здесь, на этой земле ревнивцев, свято оберегающих свою честь, нередко встречаются самые диковинные экземпляры рогоносцев... И потом, не забывай, бедняга доктор был безумно влюблен в свою жену.

— Ну а я могу досказать остальное, потому что имею сведения из первых рук: от ризничного сторожа, но прошу тебя...

— Ты меня знаешь, я даже под пытками рта не раскрою.

— Так вот слушай, примерно с месяц Рошо молчал, но в один прекрасный день он пришел к канонику и рассказал ему про связь жены с Розелло. Он поставил условие: либо племянник покинет наш город и никогда больше сюда не вернется, либо он, Рошо, передаст своему другу- коммунисту, депутату парламента, кое-какие документы, и тогда любовник жены отправится прямиком на каторгу.

— Но как ему удалось заполучить эти документы?

— Похоже, он зашел в контору Розелло в его отсутствие... Молодой стажер, помощник Розелло, впустил его и сказал, что адвокат уехал и вернется только на следующий день. Но Рошо утверждал, что адвокат назначил ему деловую встречу в конторе. Наступил полдень, стажеру пора было обедать, к тому же он не знал, что отношения между его патроном и Рошо изменились, ведь прежде они были в большой дружбе. Он оставил доктора одного в конторе, а тот возьми да сфотографируй все документы... Я думаю, именно сфотографировал, потому что Розелло ничего не заметил и ни о чем не догадался, пока Рошо не поговорил с каноником. Когда каноник рассказал племяннику про визит Рошо, Розелло бросился допрашивать стажера. Тот вспомнил о приходе Рошо и признался, что оставлял доктора одного в конторе. Розелло был вне себя, он надавал юноше оплеух и выгнал на все четыре стороны. Но быстро одумался, нашел своего бывшего помощника, извинился за горячность: Рошо, мол, очень обиделся на него, Розелло, за то, что зря прождал несколько часов, а встреча была действительно крайне важной. Он дал юноше десять тысяч лир и снова взял его к себе на службу.

— И об этом тебе тоже рассказал ризничный сторож?

— Нет, это я узнал от отца юноши.

— Неужели Розелло мог так небрежно, прямо в столе хранить столь важные документы?

— Ну, этого я не знаю. Вероятно, Рошо подобрал ключ, и потом Розелло столько лет беспрепятственно обделывал свои делишки, что уже считал себя в полной безопасности, так сказать, неприкосновенным. Но когда дядюшка- каноник сообщил ему про ультиматум Рошо, перед ним вдруг словно земля разверзлась.

— Да, все так и было, — сказал Дон Луиджи. — Впрочем, тетушка Клотильда утверждает, что Рошо убрали потому, что любовники не в силах были больше притворяться и таиться... Словом, всему виной неодолимая страсть.

— Неодолимая страсть, черта с два! —воскликнул нотариус. — Эти двое уже привыкли, их связь началась, когда они приехали домой на каникулы. Вначале они грешили тайком от достопочтенного каноника, потом — от Рошо. Быть может, это их даже развлекало... запретный плод всегда сладок, да и риск будоражит кровь.

Он умолк, потому что в дверь постучали. Стук повторился, тихий, но настойчивый.

— Кто бы это мог быть? — забеспокоился Пекорилла.

— Открой же, — сказал дон Луиджи.

Нотариус открыл дверь. Это был коммендаторе Церилло.

— Что за фокусы? Ушли с праздника и заперлись тут.

— Как видишь, — сухо ответил нотариус.

— О чем вы говорили?

— О погоде, — бросил дон Луиджи.

— Оставим в покое погоду, погода нынче на славу, чего о ней рассуждать? Признаюсь вам честно, я лопну, если кому-нибудь все не выложу. А вы как раз говорили о том, что у меня засело вот здесь. — Он провел рукой по животу, судорожно стиснув зубы, словно от отчаянной боли.

— Если уж тебе невмоготу, выкладывай, мы тебя слушаем, — отозвался дон Луиджи.

— Ну да, а вы будете себе помалкивать?

— А о чем говорить прикажешь? — с невинным видом спросил нотариус Пекорилла.

— Давайте раскроем карты, друзья мои, вы говорили об этом обручении, о Рошо, об аптекаре.

— Ты попал пальцем в небо, — сказал нотариус.

— Да-да, и об этом бедняге Лауране, — невозмутимо продолжал коммендаторе, — который исчез, как Антонио Пато в «Морторио».

Пятьдесят лет назад во время очередного представления действа кавалера д’Ориоля «Морторио, или Страсти Христовы» Антонио Пато, игравший Иуду, провалился по ходу пьесы в люк, который, как уже случалось сотни раз на спектаклях и репетициях, открылся. Но только с того момента артист исчез, и притом бесследно, а это не было предусмотрено в пьесе. Этот случай вошел в поговорку, и всякий раз, когда хотели намекнуть на таинственное исчезновение человека или вещи, говорили: исчез, как Пато. Упоминание о Пато развеселило дона Луиджи и нотариуса, однако они тут же опомнились, напустили на себя задумчивый, недоуменный и озабоченный вид и, избегая взгляда Церилло, спросили:

— Но при чем здесь Лаурана?

— Ах вы, бедные несмышленыши, — с иронией проговорил коммендаторе. — Невинные создания, ничего-то они не знают и не понимают... Нате, кусните мой пальчик. — И он поднес мизинец ко рту сначала нотариуса, а затем дона Луиджи, как это делали прежде не искушенные в тонкостях гигиены матери, когда у младенцев прорезались зубы.

Все трое расхохотались. Потом Церилло сказал:

— Я узнал кое-что весьма любопытное про беднягу Лаурану. Но, сами понимаете, это должно остаться между нами.

— Он был глупец, — убежденно сказал дон Луиджи.

Послесловие

Летом 1979 года в Италии почти одновременно вышли две книги: «Сицилия как метафора» и «Черным по черному». Первая — это автобиография — ответы на пять вопросов, которые писатель Леонардо Шаша дал французской журналистке Марсель Падовани. Вторая — нечто вроде дневников самого Шаши, охватывающих период 1969—1979 годов. Дневники особого типа: ни одна запись не датирована, некоторые предельно кратки, афористичны, другие похожи на маленькие эссе. Две книги, позволяющие представить себе формирование, личную историю, литературно-общественное кредо человека, который хотел бы, чтобы на его надгробной доске были выгравированы слова: «Он противоречил всем и самому себе».

Звучит вызывающе и парадоксально!.. Но пожалуй, это определение как нельзя больше подходит к Шаше, писателю сложному и, несмотря на популярность, неоднозначно воспринимаемому в сегодняшней Италии.

Леонардо Шаша сложен и обречен на противоречия и духовные кризисы, и это не случайно. В сложной обстановке сегодняшней Италии представителю творческой интеллигенции трудно порой избежать сомнений, и боли, и колебаний: подлинный поэт — всегда сейсмограф. Поэтому отнесемся серьезно к эпитафии, которую придумал себе Леонардо Шаша, и не будем воспринимать ее как своего рода эпатаж.

Леонардо Шаша родился в 1921 году в Ракальмуто (провинция Агридженто); в книгах он назовет свой городок Регальпетра. Там крупнейшие серные рудники и соляные копи. На рудниках работал дед, он пришел туда в девятилетием возрасте, когда осиротел. Это было более ста лет назад — в то время эксплуатация детей на вредных промыслах была острейшей социальной проблемой. «Рудник был ужасным, удушающим, убийственным, бесчеловечным», — говорит Шаша. И все же дед научился читать, писать и считать, стал мастером, «выбился в люди», правда, состояния себе не составил, потому что был честен и «отказывался вступать в соглашения с мафией, несмотря на угрозы». Леонардо Шаша сказал Падовани: «Я горжусь своим дедом. Было время, когда меня часто спрашивали: «Ты Леонардо, внук Леонардо? Твой дед был честный человек».

Тема рудников часто возникает в творчестве Шаши; в наш сборник включена его знаменитая повесть «Антимоний» (1961). В сборник вошел и второй роман Шаши о мафии — «Каждому свое» (1966). Первый роман о мафии, «Если днем прилетает сова»[15], принесший Шаше громкую известность, был написан в том же году, что и «Антимоний». Мафия — постоянный компонент сицилийской действительности. Это «вечная тема» писателей сицилийской школы. Именно Сицилия — родина мафии, зловещей организации обладающей поразительным даром мимикрии и сохраняющейся при всех изменениях политического режима.

В Сицилии все традиционные беды итальянского прошлого, доставшиеся нашему времени в наследство, словно спрессованы и возмущают совесть людей, верящих в разум и в справедливость. «Южный вопрос», над решением которого тщетно бились лучшие умы еще в эпоху Рисорджименто, не теряет своей остроты и в новых исторических условиях. Нищета, невежество, безработица, необходимость эмигрировать в поисках куска хлеба — все это остается тяжелой реальностью наших дней. И если автобиографическая книга Шаши названа «Сицилия как метафора» — это значит, он судит о Вселенной, отталкиваясь от своего микромира. Не случайно все книги он пишет дома, в окрестностях Ракальмуто. В доме пет телефона, нет телевизора, писатель живет замкнуто и работает сосредоточенно, напряженно, и, хотя утверждает, что проблема стиля для него никогда не существовала, решающим в его творчестве всегда был вопрос, как писать.

В юности ничто не позволяло угадать в Леонардо будущего писателя. Он учился в педагогическом институте, но не закончил его, служил в ведомстве по закупке зерна, преподавал в начальной школе. Внешне жизнь была монотонной и будничной. Некоторые критики считают, что процесс духовного формирования Шаши протекал несколько замедленно. Но мне кажется, что это не так. Правда, первая книга — «Церковные приходы Регальпетры» (1956) — вышла, когда автору было уже 35 лет. Но эта книга, выросшая из журнальной публикации «Школьная хроника», сразу привлекла к себе внимание читателей: микрокосм маленького сицилийского городка «без мифов», увиденный умным и зрелым человеком, накопившим большой житейский и психологический опыт. За ней— 15 лет наблюдений, раздумий, поисков, встреч. В этой книге можно обнаружить некоторые мотивы более поздних произведений Шаши, в ней проявилась и присущая ему своеобразная жесткость письма. Нужда, предрассудки, безысходность — обо всем было написано резко и правдиво. Дети из рабочих семей — ученики Шаши, их семьи, буржуа, чиновники, служители церкви — словом, все персонажи, все факты, ситуации были совершенно достоверными. Критика, однако, сочла, что это всего лишь «еще одна хорошая работа о Юге», написанная в рамках сицилийской традиции. Говорили о веризме. Но веризм — литературное течение, возникшее в Италии в 70-х годах XIX века, — требовал от писателя «научности и бесстрастности». А Шаша не просто фотографировал действительность, но и судил ее.

Вторая книга, «Сицилийские родичи» (1960), была воспринята как продолжение первой — только ракурс несколько иной. Появилось большее богатство красок, большее внимание к деталям, ярче выписанный фон. В книге много политических мотивов. История о том, как в платяном шкафу годами хранился тщательно запрятанный портрет депутата-социалиста Маттеотти, убитого фашистами в 1924 году, могла бы стать самостоятельным сюжетом. Но для Шаши это лишь штрих времени: он хотел показать, как это политическое убийство потрясло людей. Сам он в молодости был далек от политики. В силу исторически сложившихся условий Сицилия не знала форм Сопротивления, существовавших на Севере Италии. Но антифашистские, прогрессивные убеждения Шаши несомненны. «Я думаю, что если я стал писателем определенного типа, — сказал он однажды, — то это объясняется моим страстным антифашизмом». Шаша всегда относился с отвращением к фашистской риторике, к псевдоценностям, которые Муссолини навязывал итальянцам. Фашизм Шаша воспринимал как насилие и лицемерие. Прочитав один расистский памфлет Луи Селина, Шаша отказывался даже брать в руки другие его книги — «это омерзительно».

Леонардо Шаша вступил в литературу сложившимся человеком. Литература и история были его страстью. Вкусы Шаши оригинальны и несколько противоречивы. Французские просветители, русские классики, Стендаль, Витторипи, писатели сицилийской школы. В довершение ко всему Шаша любит детективы. История знает случаи, когда творчество писателя одаренного, значительного с трудом поддается жанровой классификации. А если слишком усердные критики все же торопятся выносить окончательное суждение, время показывает приблизительность и неточность таких суждений. Именно так произошло с Шашей, которого когда-то сочли «автором одной книги». Книг он написал много, и нет смысла их перечислять. Постепенно, говоря о Шаше, итальяпцы привыкли к необычайным словосочетаниям вроде giallo político (политический детектив) или giallo filosofico (философский детектив). Конечно, соединение понятий «политика», «философия» и «криминальный роман» кажется странным, но Шаша создал этот жанр. Он пишет ответственные и серьезные произведения, зачастую облекая их в форму детектива. «Помните ли вы, — спросил Шаша свою собеседницу Падовани, — что Мальро говорил о Фолкнере? Он сказал, что тот осуществил «вторжение греческой трагедии в полицейский роман». Обо мне можно сказать, что я включил в полицейский роман драму в духе Пиранделло».

В сборнике мы стремились познакомить читателей с лучшими сторонами творчества Шаши. В его книгах много страшного и жестокого, но он умеет писать и такие добрые, веселые, трогательные, полные юмора и поэзии вещи, как «Винного цвета море». Мы включили и два произведения на исторические темы: «Египетская хартия» (1963) и «Палермские убийцы» (1976). В них тоже есть элементы детектива. Писателя привлекают неожиданные, парадоксальные ситуации, загадки, тайны. Своеобразное обаяние исторических романов Шаши заключается в сплаве документально подтвержденных фактов, архивных материалов, мемуаров с художественным вымыслом. На этой основе строятся сюжеты, хотя некоторые вещи могут показаться литературной экзотикой. Однажды Шаша сказал: «Для меня документы — это литература в еще не обработанном состоянии. Я в них очень верю, так же как очень верю в литературу». Таким образом, вымысел, творческое воображение позволяют писателю создавать героев, чувства и поступки которых представляются нам психологически и исторически достоверными.

Подражать Шаше трудно, создается впечатление, будто он знает некий особый секрет творчества. Отталкиваясь от традиционных форм повествования, объединяя художественную прозу с эссеистикой, он пишет иронично, страстно, напряженно, сухо. Шаша извлекает из архивов или берет из газетной хроники некий факт, зафиксированный, но оставшийся неразгаданным либо допускающий различные истолкования. Иногда берет группу фактов. Потом начинает розыски, раздобывает материалы, способные пролить косвенный свет на происшедшее, проделывает своего рода исследовательскую работу. А затем предлагает свою версию. Не следует думать, что версия Шаши непременно верна: его гипотеза — лишь одна из возможных. Даже если ему самому она кажется убедительной, он не претендует на то, что владеет истиной в последней инстанции.

В начале 70-х годов Шаша заявил: «Вещи, которые я пищу, всегда порождены определенной идеей и развертываются в соответствии с планом. Я хочу доказать нечто, прибегая к изображению подлинного или выдуманного факта». Вот и все. А где же игра фантазии, где вдохновение? Нужна немалая твердость, чтобы в условиях сегодняшней итальянской культуры так изложить свое творческое кредо, не опасаясь обвинений в заданности, в сухости, в схематизме. Но он говорит и другое, говорит, что ему трудно объяснить замысел каждой своей книги. Есть идея, есть тема, но потом одна мысль цепляется за другую, уводит в сторону, и в конце концов возникает «другая книга», а автор отстраняется и начинает иронизировать над самим собой.

Есть ли противоречие между «другой книгой» и откровенным «Я хочу доказать нечто... »? Формально рассуждая, есть, по существу — нет. В слове доказать утверждается обязательность этической позиции автора; другая книга — право на художественное творчество, которому могут быть присущи и противоречия, объяснение духовных кризисов. Шаша не скрывает своей горечи, боли, скептицизма, приступов отчаянья. Его называют моралистом, пессимистом, скептиком — он не отрицает всего этого. По натуре своей он максималист. Но не надо упрощать понятие «максимализм». Шаша верит в преобладающую силу разума, ему присуще глубокое чувство справедливости, уважение к людям труда, презрение к карьеристам и конформистам. Не может быть никаких сомнений в его честности — как писателя и человека. Но максимализм в полемике порой приводит Шашу к нетерпимости, к недостаточно диалектическому пониманию событий и процессов, происходящих в литературе и в общественной жизни Италии.

В этом сборнике мы постарались собрать произведения, где отразились наиболее сильные стороны творчества Шаши: бескомпромиссность в оценке современной ситуации в Италии, резкое неприятие крайне правых партий, демократизм. Мы далеко не всегда можем соглашаться с высказываниями Шаши по конкретным общественно-политическим вопросам. Полемический темперамент порою приводит писателя к таким ситуациям, когда, помимо его воли, беззастенчивые политиканы стараются использовать его имя и славу в своих мелких интересах. Это вызывает чувство глубокого сожаления. Но о творчестве большого писателя — демократа и антифашиста — не стоит судить по отдельным необдуманным или неверным заявлениям. Мы верим, что Шаша найдет в себе мужество — он всегда отличался мужеством — со временем сказать, что он в каких-то своих суждениях ошибался. Нам важна непреходящая ценность написанных им книг, и мы продолжаем уважать его большой талант и честность.

В последние годы он все чаще, например в исторических своих произведениях, делает прямые выходы в современность. Читатели нашего сборника в этом убеждаются сами, прочитав «Палермских убийц». Там описываются события, происшедшие в Палермо 1 октября 1862 года, а звучит все поразительно актуально. Отвечая на вопрос интервьюера, почему он избрал такой отдаленный по времени сюжет, рассказывая, в сущности, о проблемах современной Италии, писатель ответил: «Потому что о трудных вещах легче говорить, соблюдая историческую дистанцию». Герой романа, честный и упорный человек, терпит поражение в своем стремлении добиться справедливости и правосудия. Шаша говорит: «Но ведь то же самое происходит у нас и сейчас». И это горькая правда.

Все любимые герои Шаши терпят поражение или же гибнут. Шаша говорит, что он никогда не перечитывает свои книги после того, как они опубликованы. За одним исключением. В 1964 году Шаша написал небольшую, менее ста страниц, книжку «Смерть инквизитора». Она написана со страстной убежденностью. Писатель хотел восстановить историческую справедливость по отношению к диакону Диего Ла Матине, который в XVII веке был сожжен на костре. Диего Ла Матина, будучи заключен в тюрьму инквизиции, при помощи своих железных наручников убил инквизитора. Это исторический факт. Шаша, разумеется, изучил все архивные материалы, скрупулезно сопоставил различные документы и умозаключения и опроверг официальную версию. Версия эта сводилась к тому, что Ла Матина — разбойник, убийца и еретик, в то время как инквизитор — чуть ли не святой. Шаша с редкостным мастерством воссоздал атмосферу Сицилии XVII века, описал ритуал сожжения на костре, заставил заговорить документы. Главной задачей писателя было показать человека несгибаемой воли, огромного духовного мужества, которого никто и ничто не могло заставить отказаться от его «ереси». А ересь заключалась в том, что Ла Матина допустил кощунственную мысль: бог может быть иногда неправым, несправедливым. Шаша повторял много раз, что эта книга ему самому дороже всех остальных: он перечитывает ее и волнуется. Он обнаружил историю Диего Ла Матины в то время, как собирал материалы для «Египетской хартии», и ему все кажется, что он наткнется еще на какой-нибудь новый документ или вдруг распознает скрытый намек в архивных бумагах, которые знает наизусть. «Может быть, — писал однажды Шаша, — это случится между бодрствованием и сном, как бывает у сименоновского комиссара Мегрэ, когда тот занят каким-нибудь расследованием».

Шаша видит в искусстве единственную, высшую правду. Наивно было бы думать, что он всегда прав. Даже в своих литературных пристрастиях, хотя у него тонкий вкус. Он бесконечно требователен к себе, порою беспощаден, и в этом — глубокое уважение к слову и понимание силы слова.

В природе литературного успеха много слагаемых: личность художника, характер и масштаб его дарования, внешние обстоятельства жизни, культурный уровень и вкусы современников, мода, случайность. Что является решающим в популярности книг Шаши? Шаша — труженик, по всему складу ума и характера, он презирает «приблизительность», он знает историю, экономику, статистику, нравы, суеверия, наслоения чужих культур на сицилийскую, религиозные церемонии, психологию людей. Но все-таки в чем причина популярности Шаши? Утвердившаяся репутация писателя, который приучил своих читателей к парадоксам, к неожиданным поворотам сюжета, к суховатому, лаконичному, рафинированному, лишь кажущемуся простым письму? Чувство стиля? Интуиция? Или сама личность писателя?

Трудно ответить на это «почему». Почему почти каждая новая работа Шаши, будь то проза, драматургия, эссеистика, вызывает такой напряженный интерес, такое внимание, такие споры? И даже если Шаша далеко не всегда прав в возникающих спорах — хорошо, когда книги писателя при жизни получают такое признание современников. Шаше недавно исполнилось шестьдесят лет. Он принадлежит к поколению, на чью долю выпало совсем молодыми оказаться в самой гуще тяжелых забот и проблем послевоенной Италии. Каждый из этих писателей избирает свой путь, но для всех антифашистов решающим остается их участие в борьбе за социальный и политический прогресс, за новую культуру. Путь Леонардо Шаши непрост и нелегок. Кто знает, какие еще кризисы ему придется пережить, какие книги он напишет. Шаша сказал не так давно: «А я, несмотря на весь мой пессимизм, на весь мой скептицизм, не сдаюсь». В годы, когда представители творческой интеллигенции в странах развитого капитализма зачастую кокетничают гражданским и эстетическим нигилизмом, когда столь сложна и запутанна политическая ситуация в Италии, позиция писателя, который думает, ищет, ошибается, снова ищет, не может не внушать уважения уже хотя бы своей страстной заинтересованностью в происходящем.

Мы не можем предугадать, как будет дальше развиваться творчество Леонардо Шаши — чрезвычайно талантливого, очень непростого писателя, живущего в очень непростом мире, этого «пессимиста, который не сдается».

Цецилия Кин




Леонардо Шаша

Каждому свое.

Роман. Перевод Л. Вершинина

Москва. Прогресс, 1982.

Примечания

1

Естественное состояние, помрачение умов, время, местопребывание (лат.).

2

Местная организация фашистской партии.

3

Не одолеют (лат.).

4

Лупара — ружье для охоты на волков, обрез.

5

Дж. Г. Лоуренс (1885—1930) — английский писатель, автор ряда эротических романов, в том числе нашумевшего в свое время романа «Любовник леди Чаттерлей».

6

Кампана, Дино (1885—1932); Квазимодо, Сальваторе (1901— 1968) — известные итальянские поэты.

7

Желтый и красный (франц.).

8

Гоццано, Гуидо (1883—1916) — итальянский поэт и сказочник; Монтале, Эудженио (1896—4981) — крупный итальянский поэт.

9

Хуарес, Бенито (1806—1872) — мексиканский государственный деятель, возглавивший борьбу мексиканского народа против иностранных интервентов.

10

Бранкати, Витальяно (1907—1954) — итальянский писатель и драматург.

11

Аретуза — в греческой мифологии нимфа священного источника в древней Сицилии.

12

Завинчиванию гаек (англ.).

13

Стурцо, Луиджи (1871—1959) — основатель первой католической партии «Пополари».

14

Борджезе, Джузеппе Антонио (1882—1952) — итальянский критик и писатель, автор романа «Рубе» (1921).

15

Русский перевод — Москва, «Прогресс», 1965.


home | my bookshelf | | Каждому свое |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу