Book: Тростинки господа бога



Тростинки господа бога
Тростинки господа бога

ТРОСТИНКИ ГОСПОДА БОГА

Тростинки господа бога


Вам, моим братьям по профсоюзу во всем мире и вашим подругам я посвящаю эту книгу.

Мужчинам и женщинам, которые с 10 октября 1947 года по 19 марта 1948 года вели борьбу за лучшее будущее и чей пример не прошел бесследно: с тех пор Африка шагнула далеко вперед.


Глава 1. Бамако

Тростинки господа бога

Аджибиджи

Тростинки господа бога

Лучи заходящего солнца сочились сквозь зубчатые края облаков, на горизонте медленно растворялось марево, а на склоне небосвода, на необозримом ярко-синем озере, обрамленном лиловой каймой, пылало ржаво-красное светило. Стены и крыши домов, ощетинившиеся минаретами мечети, кусты бавольника, даже кирпично-красная земля — все пламенело. Одинокий солнечный луч, прорвавшись сквозь облачную завесу, словно запущенная с неба стрела, упал прямо на белый губернаторский дом, торчавший, как большая сахарная голова, на вершине Кулубы.

Опоясанные холмистыми грядами саманные строения усадеб и огромные муравейники, похожие на приземистые обелиски, купались в алых лучах заката. Пылала трава, высушенная полуденным зноем.

Как всегда в предвечерние часы, обитатели усадьбы Бакайоко собрались во дворе. Одни женщины. Каждая из них, занятая своим делом, без умолку тараторила, не обращая внимания на то, что говорят остальные. В стороне, прислонившись к саманной стенке дома, сидела старая Ниакора.

Ниакора очень стара. У нее маленький прямой нос, глаза с тяжелыми полуопущенными веками. На губах татуировка — следы кокетства в молодости. Рот беспрерывно суживается и расширяется, а щеки то надуваются, то втягиваются при каждом ее вдохе и выдохе — можно подумать, что она хочет их проглотить. Голова кажется прикрепленной к туловищу складками кожи, такие же дряблые складки свисают под подбородком. Старое лицо обычно хранит безмятежное спокойствие человека, подошедшего к концу жизни, мудрой и трудовой. Поношенная, выцветшая набедренная повязка свисает почти до щиколоток, из-под нее видны кривые нош с растопыренными, загнутыми внутрь пальцами.

Старуха краем уха прислушивается к болтовне женщин, чувствующих себя свободно в отсутствие мужей. Она приглядывает за ними, как пастух, который наблюдает в сторонке за своим стадом. Она редко принимает участие в их пересудах. Разве что иногда расскажет какую-нибудь историю о прежних временах, когда этих молодиц еще и на свете не было.

Вот уже несколько дней Ниакора озабочена, покой покинул ее сердце. Раньше молодые ничего не предпринимали, не посоветовавшись со стариками. А теперь они, ни у кого не спросись, собираются начать забастовку. Но представляют ли они себе, что это такое? Ниакора хорошо помнит первую стачку, она сама ее испытала. Это было перед войной. Как ливень, обрушилась на людей страшная забастовка, оставив по себе тяжелую память у тех, кому довелось ее пережить. Но сейчас никто не придет посоветоваться с Ниакорой, а ведь у нее забастовка отняла мужа и одного из сыновей. Что же это, конец прежним обычаям? Даже Ибрагим Бакайоко, ее собственный сын, и тот с ней не поделился!

Ниакора устала от дум, от воспоминаний. Подняв глаза, она посмотрела на женщин, которые, прячась от солнца, устроились под забором. Посреди двора возвышался помост, на котором сушилось зерно. На сваях висели связки красного перца и пучки колосьев сорго. В углу играли дети. Тишину нарушил раскатистый смех Фатуматы. «Какой противный голос, — подумала Ниакора, — какой отвратительный смех! Разве станет так гоготать женщина, которая себя уважает? Что подумают соседи! Бесстыдница Фатумата!»

Но кем, собственно, была Ниакора для молодых женщин, занятых мыслями лишь о сегодняшнем дне? Разве что живым памятником о далеких временах, которые постепенно уходят в прошлое?

К старухе подполз младенец. Она согнулась вдвое, пытаясь взять его на руки, но ребенок закричал.

— Не плачь, не плачь... — уговаривала она.

Малыш продолжал вопить, и Ниакора, желая его успокоить, затянула старинную колыбельную, сопровождая свое пение ужимками; тот разревелся еще пуще. Подошла Фатумата, взяла ребенка на руки и унесла. Ниакоре это не понравилось. «Могла бы покачать его, успокоить и дать мне!» — подумала старая женщина. И снова с горечью вспомнила о молодых годах.

— Аджибиджи, поди сюда, — позвала она.

Ответа не последовало, и Ниакора снова позвала внучку.

— Она готовит уроки, — сказала, подойдя, Асситан, мать девочки. — Тебе что-нибудь надо, мба?[1]

— Накали шило.

— Сейчас, мба.

Даже в вечерние часы старая Ниакора не любила сидеть сложа руки. Она то штопала, то починяла что-нибудь, то разукрашивала калебасы[2].

— Не пойму, почему у вас так мало вкуса, — часто журила она молодых женщин. — Почему вы не позаботитесь об украшении домашней утвари? Разве вы не знаете, что металлические сосуды, которыми вы пользуетесь, ослабляют мужскую доблесть?

Асситан принесла накаленное добела шило. Выбрав небольшую тыквенную бутыль, Ниакора зажала ее между коленями и начала уверенно выводить узор. Послышалось легкое шипение. Ниакора внимательно следила за движением руки. Потом, повертев бутыль, осмотрела ее, с довольным видом пожевала щеки и принялась выжигать рисунок на другой стороне калебасы.

Солнце уже пряталось за горизонт, но было по-прежнему жарко. В тени, отбрасываемой помостом, сбились в кучу куры. Поджав одну ногу, они стояли с раскрытыми клювами.

— Подойди, Аджибиджи.

Девочка на мгновение застыла на месте, потом пошла к старухе.

— Во-первых, нечего выбегать из дому так, будто кто-то за тобой гонится, — заметила Ниакора, — и, во-вторых, куда это ты так спешишь?

— На собрание.

Аджибиджи лет девять, но выглядит она много старше. Она очень похожа на Асситан, у нее такой же тонкий нос — среди их предков были фульбе и берберы. Густые волосы девочки разделены на четыре пряди, в которые вплетены четыре амулета, толщиной в мизинец каждый.

— На мужское собрание? — повторила Ниакора. Старуха пожевала по привычке щеки. — Почему ты вечно околачиваешься среди мужчин? Они готовят забастовку. Это не твоего ума дело.

— Но я должна отнести эту книгу Фа Кейта. — Девочка держала в руках «Мамаду и Бинта»[3].

— Женщине не место на собрании, тем более такой девчонке, как ты.

— Папочка всегда брал меня с собой, кроме того, я там учусь.

— Учишься? Чему? — Ниакора печально усмехнулась. — Когда я тебя зову, ты, оказывается, занята и тебя нельзя беспокоить. Почему, спрашивается? Она, видите ли, учит язык тубабов[4]. Зачем нужен женщине французский язык? Хорошей матери он ни к чему. В моем роду, а ведь к нему принадлежит и твой отец, никто не говорил на языке тубабов и никто от этого не умер! Со дня моего рождения — всевышнему известно, как давно это было, — мне ни разу не приходилось слышать, чтобы хоть один тубаб учился говорить на бамбара или на другом языке нашей страны. А вы, молодежь, только о том и помышляете! Вы что, хотите забыть родину? Можно подумать, что в нашем языке слов не хватает!

Ниакора на мгновение умолкла, с трудом переводя дыхание, потом добавила:

— В мое время женщины учили только несколько строф из корана, чтобы читать молитвы.

Аджибиджи слушала, склонив голову набок, опустив глаза и почесывая правую ногу большим пальцем левой. Два поколения отделяли бабушку от внучки, но девочка никогда не была непочтительна или дерзка со старой женщиной. Наоборот, окружающие, сама Ниакора в том числе, всегда поражались ее находчивости и рассудительности. Переложив книгу из одной руки в другую, она тихо спросила:

— Мне можно идти?

— А ты разве не знаешь, что там сегодня идет большой разговор о забастовке?

— Знаю.

— Ты никогда не видела забастовки. Папочке твоему пришлось узнать, что это такое. Он тогда был еще совсем молодой. Придут солдаты, начнут стрелять. А ты будешь метаться среди мужчин, как коза среди верблюдов, разбежавшихся во все стороны! Разве ты не боишься?

— А чего бояться?

— Как это «чего»? Она еще спрашивает! Да что у тебя в голове?

— Мозг, только мозг, — ответила Аджибиджи, спрятав руки за спину и покачиваясь то на одной ноге, то на другой. На хрупком тельце болталась слишком широкая холщовая рубашка.

Опешив на мгновение, старуха растерянно раскрыла рот. Затем с язвительной насмешкой крикнула:

— Ты ведь не умеешь даже сварить басси![5] Вот что значит околачиваться возле мужчин, вместо того чтобы держаться за юбку матери!

Девочка была задета за живое. Запинаясь от волнения, она возразила:

— Сегодня утром я одна стирала белье на реке. Потом ходила на рынок. Вот уже три дня как у нас толкут просо, и я тоже работаю вместе со всеми. После обеда я вымыла посуду. Alors?[6]

Последнее слово девочка произнесла по-французски.

— «Алор, алор!» — сердито закричала бабушка, как бы желая вырвать эти слова из уст ребенка. — Ты разговариваешь со мной, с матерью твоего отца, и заявляешь: «Алор!» Тубабы так разговаривают со своими собаками!.. И ты, моя внучка, обращаешься со мной, как с собакой!

Старая Ниакора никогда не разговаривала с белыми. Но это слово резало ей слух. Сама не зная почему, она считала его грубым, особенно в устах ребенка, который должен быть с ней особенно почтителен.

— «Алор, алор», — повторила она. — Я говорю с тобой на бамбара, а ты мне отвечаешь на чужом языке!

— Слово сорвалось у меня нечаянно, бабушка.

Аджибиджи была искренне смущена. Она вовсе не хотела огорчать старушку. Из ее миндалевидных глаз потекли слезы: она понимала, что виновата, это ее огорчало, и в то же время ее начинала тяготить постоянная и часто ненужная опека бабушки, вызывавшая в девочке внутренний протест.

А Ниакора была не столько рассержена, сколько удивлена. Она не могла понять, почему ее слова не произвели на внучку должного впечатления. Асситан крикнула:

— Аджибиджи, ведь отец запретил тебе произносить это слово!

— Да, мама. Но я не нарочно.

— Поди принеси нгенге. — Асситан поставила на землю решето, которое держала в руках.

Через минуту девочка вернулась с плеткой в руках и подала ее Асситан. Затем приподняла рубашку, но, прежде чем повернуться к матери спиной, в упор посмотрела на нее и спросила:

— Ты хочешь сделать мне больно или думаешь исправить меня?

Поднятая рука матери застыла в воздухе.

Аджибиджи была очень развита для своих лет. Так воспитал ее отец, «папочка», как она называла Ибрагима Бакайоко. Девочка очень рано начала понимать, какие наказания справедливые, а какие — нет. Беспристрастность, которую она при этом проявляла, обезоруживала окружающих. Если она понимала, что виновата, то покорно выносила самую суровую кару.

Озадаченная Асситан смотрела на маленький голый зад, потом медленным движением, точно опуская занавеску, прикрыла его рубашкой. Она обожала Аджибиджи, как, впрочем, и все соседки. Ей никогда не приходилось жаловаться на дочку, та выполняла любую работу по хозяйству, любое поручение. Но в эту минуту Асситан почувствовала, что предпочла бы иметь сына.

— Ступай, — произнесла она, — стань в угол.

С опущенной головой девочка направилась в угол на другой конец двора. Время шло, женщины, казалось, забыли о происшедшем. Наконец Фатумата — вторая жена Фа Кейта, — женщина с мужеподобным голосом, нашла способ вызволить Аджибиджи.

— Найди Фа Кейта и скажи, пусть даст мне денег. Я ему уже говорила об этом.

— Можно мне пойти, мама?

— Да, — кивнула головой Асситан.

Аджибиджи медленно вышла со двора. В углу безмятежно дремала старая Ниакора. Или делала вид, что дремлет.

Дом, в котором размещался профсоюз, находился рядом с тюрьмой. Низкое, прочно слепленное глинобитное здание было окружено земляной стеной в человеческий рост. Вот уже несколько дней дом гудел, как улей, двери ни на минуту не закрывались. Со всех концов спешили сюда люди, чтобы узнать последние новости. Железнодорожники собирались объявить забастовку, и каждый понимал, что с этим решением связана и его личная судьба. Становилось все многолюднее. Кто присел на корточки, кто прислонился к стене или ждал во дворе. Люди взобрались на деревья, сидели даже верхом на стене. Скоро двор уже не мог вместить всех прибывших, людской поток растянулся до тюрьмы и заполнил прилегающие площади и улицы.

Выйдя за ворота усадьбы, Аджибиджи приподняла свою длинную рубашку и пустилась бегом, поднимая столбы пыли. Она пересекла дорогу на Кати. Прошла мимо казарм жандармов.

За рабочими наблюдали полицейские в коротких брюках и рубашках цвета хаки, с плетками в руках, и солдаты с ружьями наперевес, напоминавшие собак, стерегущих стадо. Миновав тюрьму, Аджибиджи натолкнулась на плотную людскую массу, окружавшую дом профсоюза. Но девочка уже не раз бывала на собраниях и знала, как надо действовать. Сначала она протискивала руки, затем голову, вскидывала кверху глаза, произносила слова извинения и пробиралась дальше. Здесь ее знали и прозвали «профсоюзная сунгуту»[7]. Она, как буравчик, сверлила себе отверстие в толпе, которая тут же смыкалась снова. Выбравшись таким образом вперед, она уловила обрывки речи Фа[8] Кейта, который говорил о дороговизне и заработной плате. Потом она пробралась к входной двери. В помещении, которое было разделено надвое проходом, люди стояли плотной стеной вплоть до самой трибуны. Море бритых и курчавых голов, море тел, облаченных в почерневшие от машинного масла отрепья. Окна тоже были забиты людьми. Тяжелый запах пота и табачного дыма заполнил все помещение.

На стене, за трибуной, висел написанный на материи лозунг: «Будь другом тому, кто тебе друг. На хозяина смотри как на врага».

Работая плечами, перешагивая через чужие ноги, Аджибиджи добралась до подножья трибуны и уселась прямо на земляном полу. Время от времени она потягивала носом, с отвращением поглядывая на грязные, покрытые язвами ноги соседа справа, от которых исходило зловоние. Но тот, всецело поглощенный речью Старика, не замечал девочки.

Мамаду Кейта, или Старик, как почтительно называли его рабочие, стоял на левой стороне трибуны. Над тощим корпусом с длинными и худыми руками, торчавшими из бубу[9], возвышалась гордая голова с чисто выбритым черепом и редкой бородкой, с которой он, однако, ни за что не хотел расставаться. От его лба к подбородку спускались бороздками три шрама, пересеченные мелкими поперечными рубцами. Старик выговаривал слова медленно и отчетливо. Он напомнил сначала о том, как рабочие укладывали первые рельсы. Его самого в то время еще не было здесь, но позже он был свидетелем того, как железнодорожный путь был доведен до Куликоро. Потом заговорил об эпидемиях, голоде, захвате железнодорожной компанией земель, принадлежавших племенам, и под конец сказал:

— Мы имеем профессию, но она не дает нам того, что должна была бы дать, потому что нас обкрадывают. Наша зарплата настолько ничтожна, что живем мы не лучше, чем бессловесные животные. Несколько лет назад железнодорожники из Тиеса прекратили работу, за это им пришлось расплатиться многими и многими жизнями. И вот сейчас все начинается сначала: по всей дороге от Куликоро до Дакара проходят такие же собрания. Вы готовы начать забастовку? Надо хорошенько подумать об этом...

Его прервал со своего места Тьемоко:

— Мы выполняем такую же работу, как и белые. А раз так, то почему они получают больше, чем мы? Потому что они белые? Почему, когда они болеют, их лечат, а мы и наши семьи пользуемся только правом подыхать? Потому что мы черные? Чем белый ребенок лучше чернокожего? Чем белый рабочий лучше рабочего-негра? Нам твердят, что у нас одинаковые права, но это ложь, ложь и ложь! Только паровоз говорит правду: для него нет разницы между белым человеком и черным. Бесполезно вздыхать и твердить, что мы мало получаем. Надо бороться, если хочешь жить по-человечески...

— Да, да! Надо бастовать! — волновался зал. В воздухе мелькали поднятые кулаки.

Крик перекинулся из зала во двор, со двора на прилегающие к дому улицы. «Бастовать!» — единодушно кричали все.

Тьемоко, прервавший речь Старика, поднялся с места. Это был тридцатилетний богатырь, кряжистый, широкоплечий, со вздувшимися жилами на бычьей шее. В левом его ухе болталось кольцо из витого галамского золота, желтая фуфайка потемнела от пота. Мамаду Кейта, сбитый с толку шумом, стоял молча. А шум между тем усиливался. Все старались перекричать друг друга, никто никого не слушал. Какой-то парень поднялся, пытаясь взобраться на скамью и что-то сказать. Скамья упала, придавив кому-то ноги. Тотчас же несколько человек завопили, послышалась брань. В толпе, стоявшей на улице, тоже нарастало возбуждение. В общем гаме можно было разобрать только одно слово: «Забастовка».

Полицейские возле тюрьмы приготовили плетки, солдаты щелкали затворами ружей. Офицеры с тревогой наблюдали за разбушевавшейся толпой.

Воспользовавшись беспорядком, Аджибиджи влезла на трибуну, подошла к Старику и передала ему поручение Фатуматы. Он велел девочке подождать его у стены под плакатом.



Мамаду Кейта несколько раз пытался восстановить тишину. Рев постепенно начал стихать. Люди снова расселись, а тех, кто продолжал стоять, тянули за бубу или нажимали им на плечи, заставляя сесть.

Наконец Старику удалось продолжить свою речь:

— Я не говорил, что возражаю против забастовки, я только сказал, что надо очень хорошо подумать, прежде чем принимать такое важное решение. Среди вас я самый старший, но подобного мне еще не приходилось видеть. Меня пугает ваше возбуждение. Шаль, что здесь нет Ибрагима. Помните, в прошлый раз он рассказывал о штрейкбрехерах...

— С ренегатами мы и сами справимся! — Тьемоко снова прервал Старика, рабочие опять повскакали с мест.

Мамаду Кейта умолк, опустив голову. Возмущенная Аджибиджи с неприязнью посмотрела на Тьемоко.

Председатель Конатэ сделал попытку вмешаться:

— Дай досказать Старику, Тьемоко! И пора переходить к голосованию...

— Эй, вы! Опоздали. Мы уже бастуем!.. — донеслось вдруг со двора.

Это кричали трое паровозных рабочих, они только что пришли на собрание, перепачканные машинным маслом и угольной пылью. Раздались бурные аплодисменты. К вновь пришедшим протянулись руки, их подхватили, втянули через окно внутрь. Все восторженно смотрели на них, точно эти трое совершили чудо, немыслимое для простых смертных. А те, довольные и гордые собой, широко улыбаясь, охотно принимали дань восхищения.

Их появление положило конец спорам. Перешли к голосованию. Решение начать забастовку на следующий день было принято единогласно.

Темнота легла на землю, словно крышка прикрыла кипящий котел. Шара не спадала. Днем она обжигала головы, а сейчас поднималась с земли, пробивалась сквозь щели в дома, струилась с террас.

Народ расходился неохотно. В помещении долго еще кипели споры. Зажгли керосиновые лампы, покрытые потом лица блестели в их тусклом свете. В воздухе стоял смешанный запах керосина и разгоряченных тел. Наконец усталость взяла свое: люди, разбившись на небольшие группки и оживленно разговаривая, разошлись. Старик тоже направился домой, вместе с ним пошли контролер Диара и председатель профсоюза Конатэ. За ними семенила Аджибиджи. Шли молча, занятые каждый своими мыслями. Мамаду Кейта несколько раз оглядывался назад, и каждый раз девочка, как бы отвечая на его немой вопрос, говорила:

— Я здесь, дедушка.

В небе мерцали редкие звезды. Где-то вдали ночную тишину прервали звуки тамтама: танцевали бара[10]. У перекрестка трое мужчин расстались. Аджибиджи взяла Мамаду Кейта за руку, и они вместе дошли до дому. На циновках лежали вповалку женщины, тихо напевая окружавшей их детворе.

— Слава аллаху, — встретила вошедших Ниакора, — слава аллаху, не было слышно выстрелов.

— Слава аллаху! — в свою очередь, поблагодарил всемогущего Старик. — Никто не стрелял, никого не били. Забастовка долго не протянется. Дня два-три, не больше.

Он уселся рядом с Ниакорой.

— Спасибо за твою заботу, — сказала Фатумата, принеся мужу ужин.

— Спасибо и тебе, жена, за твои хлопоты. Все уже поужинали?

— Да, кроме тебя и Аджибиджи.

Фатумата встала позади мужа, как того требовали приличия, и стояла все время, пока длилась трапеза. Мамаду Кейта и девочка вымыли руки.

— Когда должен вернуться Ибрагим? — спросила Ниакора.

— Сам не знаю.

— О аллах! — Ниакора, кажется, даже в темноте видела, что творится на душе у Фа Кейта. — Тебе не кажется, что эти дети совершают ошибку? Как ты, пожилой человек, можешь прислушиваться к тому, что говорят младенцы?

— Видишь ли, Ниакора, нам, старикам, тоже не мешает иногда учиться. Уже много месяцев, как я начал понимать это. И с сожалением, можешь мне поверить!

— Ха! Тоже выдумает! Все, что знает ребенок, взрослому известно гораздо лучше.

— Ты не работаешь. Тебе ничего не известно о Машине. Мне тоже. А что ты знаешь о завтрашнем дне? Скажи я на собрании то, о чем ты сейчас говоришь, меня бы выставили оттуда!

— Несмотря на твои седины?

— Уважение и знание — вещи разные, и путать их не надо. Помнишь поговорку: «Чтобы поседеть, надо смолоду иметь черные волосы».

— Чего уж там!

Ниакора снова погрузилась в молчание. Закончив ужин, Мамаду Кейта вымыл руки и поблагодарил аллаха. Взял орех кола и поделил его с Ниакорой.

Аджибиджи подошла к старикам.

— Спать хочется, дедушка. Я пойду лягу, бабушка.

— Ступай, проведи ночь с миром, и да продлится твоя жизнь дольше ночи.

— И вы проведите ночь с миром.

Аджибиджи ушла.

Старики остались одни со своими думами и опасениями. Вечер не принес им покоя. Глаза отдыхали, зато сильнее работала мысль. На порогах домов люди боязливо прислушивались к звукам бара. Над суданским городом воцарилась ночь. В этой тьме казалось, что гулкие удары в тамтамы доносятся со всех сторон. И так же безостановочно стучала мысль в голове, прогоняя сон.

Глава 2. Тиес

Тростинки господа бога

Поселок

Тростинки господа бога

Покосившиеся, ветхие хижины, разрушенные могилы, заборчики из бамбукового тростника или стеблей сорго, железные колья, повалившиеся изгороди. Таков Тиес[11]. Огромный пустырь, на который город сваливает свои отбросы: старые сваи, износившиеся железнодорожные шпалы, паровозные колеса, изъеденные ржавчиной жестянки, пробитые бидоны, матрасные пружины, помятые и дырявые листы толя; чуть подальше, на козьей тропе, ведущей в Бамбару[12], лежат груды старых консервных банок, кучи мусора, горы глиняных черепков, обломки домашней утвари, каркасы вагонов, покрытые толстым слоем пыли, негодные моторы, обглоданные трупы дохлых кошек, крыс, птиц, на которые с криком набрасываются грифы. Таков Тиес. Среди всей этой гнили тянутся кверху редкие худосочные кусты диких томатов, проскурняка, плоды которого женщины собирают, когда больше нечего есть в доме. Тут же пасутся козы и овцы с облезлыми боками, со свалявшейся от грязи и нечистот шерстью. Чем они могут тут поживиться? Разве только воздухом! Здесь бегают голые, вечно голодные ребятишки с торчащими лопатками и вздутыми животами; они стараются вырвать у хищной птицы остатки падали. Таков Тиес.

Неподалеку отсюда, в пригороде Диалава, есть деревянные дома. Они, конечно, тоже ветхие, подпертые балками или стволами деревьев, готовые рухнуть при первом же сильном порыве ветра. Но это все-таки дома, с крышами-навесами из толя, дыры в котором заткнуты тряпьем, картоном, обрезками фанеры, кусками старой жести, — дома с кровлей, на которой для прочности лежат большие камни, железные брусья или старые горшки, наполненные землей.

А еще дальше живут счастливчики — те, кому удалось приобрести у железнодорожной компании старые товарные или пассажирские вагоны.

От квартала Рандулена до казармы стражников, от большого Тиеса до Диалавы, все здесь — дома, деревья и земля — покрыто густым слоем черной сажи, изрыгаемой паровозами.

Тиес — центр управления железной дорогой и одновременно центр руководства рабочим движением. От железной дороги зависят все местные жители. В Тиесе расположены ремонтное депо и службы эксплуатации.

Самба Ндулугу

Тростинки господа бога

Занимающаяся заря постепенно, одну за другой, гасила звезды на небосклоне, все вокруг оживало под первыми лучами солнца.

В это утро рабочие проснулись раньше обычного. Вернее, они всю ночь не сомкнули глаз. Накануне вечером они приняли серьезное решение, сегодня надо было его осуществить, и каждый из них испытывал в глубине души томящее чувство.

Вставшие пораньше выходили на улицу, легонько стучали в деревянную или цинковую стенку соседней хижины, им отвечал сонный голос, и вслед за тем еще один человек выходил из своего жилища. Вереницей, как муравьи, потянулись люди по дорогам и тропкам. Встречаясь, они пожимали друг другу руку, обменивались обычными словами приветствия. Притихла молодежь, обычно шумная и говорливая, раздававшийся изредка смех звучал принужденно. Никто не решался произнести вслух сверливший мозг вопрос: «Что ты думаешь о забастовке?» — ибо ни у кого не хватило бы духу ответить.

Дойдя до шлагбаума, кузнец Бубакар остановился.

— Глядите-ка, — сказал он, — вот и Живая газета!

Во главе небольшой группы людей к шлагбауму приближался Самба Ндулугу, прозванный Шивой газетой, потому что он и в самом деле был ходячим источником новостей. Забавный человек Самба Ндулугу, один его вид вызывает улыбку: на нем старая форма американского солдата, рубашка надета поверх необычайно широких брюк, гармошкой ниспадающих на самара[13]. Самба теребит в руках фуражку со сломанным козырьком.

— Не пойму, почему вы растерялись! — сказал он, подходя. — Вчера вечером надо было высказывать свое мнение. Сейчас менять решение уже поздно.

Он сказал это, глядя на тревожные лица стоявших перед ним людей. «Бюрократ» Баширу, штатный служащий на железной дороге, возразил:

— А может, утро вечера мудренее. Надо смотреть на вещи прямо: наш профсоюз еще недостаточно силен, чтобы предпринимать забастовку. Мы, возможно, не учли всех последствий.

— Как это так? Ведь вчера вечером все обсудили, обдумали! Ты говоришь, надо смотреть на вещи прямо? Ну что ж, прямо перед нами находится депо. Кто страшится крови, тот не в состоянии перерезать барану горло, а если хочешь мяса к обеду, без этого не обойтись.

— Пустая болтовня!

— А ты не болтовней занимаешься?..

Самба разгорячился. Вокруг него и Баширу собрались рабочие, они понимали, что завязавшийся спор отражает их собственную растерянность.

— Надо было выступать вчера вечером, а не сейчас! — продолжал Самба. — Но дело в том, что вчера тебя не было на собрании. А почему? Могу тебе объяснить: потому что ты сидишь в конторе, считаешь себя французом. Ты и так везде хвастаешь: «Я числюсь в штатах метрополии». И потому тебе бы хотелось, чтобы забастовка провалилась.

— А, так? Ты за мной шпионишь? Меня не было вчера на собрании только потому, что...

— Брось, Баширу! Ведь в глубине души ты сам не знаешь, с кем тебе быть заодно. С рабочими? Но тогда тебя вышвырнут из штатов управления. С начальством? Тогда ты окажешься чужим среди нас. Ты чужак! Ты более чужд этой забастовке, чем сам директор железной дороги!

Продолжая спорить, группа рабочих дошла до рынка.

Рынок раскинулся на привокзальной площади, занял перекресток у шлагбаума и площадь Али Нгер. Ровным гулом гудела густая толпа, в воздухе носились облака сухой пыли. На рынке можно было приобрести все: буханку хлеба — целую или разрезанную на части, сигареты любой марки, пачками и поштучно, нюхательный табак и махорку, кремни и зажигалки, изготовленные каким-нибудь токарем из депо, сахар кусковой и песок, любое местное лакомство. На площади Али Нгер стояли навесы, под которыми расположились торговки готовой пищей. Опрятно одетые, они зазывали клиентов, соблазняя их различными блюдами, расставленными на лотках. Тут красовались галеты, рыбные и мясные фрикадельки, жареные и вареные бататы, дымящаяся похлебка из маиса и сорго: здесь можно было полакомиться клубнями маниоки, испеченными в золе или залитыми соусом, которые торговки подавали в мисках, так же, как белую фасоль, арахис и бататы. Любое блюдо можно было приобрести в долг, «в счет будущего месяца», как обычно говорили. Здесь неизменно присутствовали постоянные обитатели рынка — нищие и мухи. Рынок кишел ими. Нищие всех возрастов жаловались на свою судьбу. Большие зеленовато-синие мухи кружили в воздухе, перелетали с изъязвленных лиц, рук, ног нищих и калек на сосуды с пищей. Их отгоняли, они целыми роями перелетали на другое место.

Дьейнаба установила свой лоток чуть в стороне от рынка, на углу возле депо. Усевшись на низкой скамеечке, она курила длинную глиняную трубку, внимательно наблюдая за толпой из-под полуопущенных век. Справа от нее громоздились калебасы, впереди стоял огромный котел, до краев наполненный горячей похлебкой, а налево — миска, в которой мокли ложки в помутневшей и покрытой пузырями воде. Дьейнаба не зазывала покупателей. Попыхивая трубкой, она спокойно поджидала своих постоянных клиентов. Подходил рабочий, ел свой обед, она отмечала его имя в долговой тетрадке и ждала следующего.

По соседству с Дьейнабой сидела слепая Маймуна. Обе женщины хорошо ладили между собой. Маймуна не казалась несчастной. Наоборот. Словно богиня ночи, она величаво несла свое черное тело с гордой головой и невидящим взором, устремленным ввысь, поверх людей, поверх окружавшего ее мира. Сейчас она сидела, скрестив ноги, и, приоткрыв заплатанную кофту, кормила грудью одного из своих близнецов; второй копошился у ее ног, гребя ручонками землю. Никто не знал историю этой женщины, но все знали ее голос. Целыми днями она что-то напевала, и люди останавливались, чтобы послушать ее. Сейчас она пела легенду о Гумба Ндие — о женщине, которая ослепла после того, как решила поравняться в силах с мужчиной. Скорбное пение Маймуны покрывал царивший кругом шум.

Подошел Самба Ндулугу с группой рабочих.

— Наконец-то, Самба! — встретила его Дьейнаба. — Ты сегодня запоздал. Я уже накормила кузнецов и литейщиков. Возьми-ка тетрадку, отмечай, кто будет есть.

Самба взял тетрадь и стал ей помогать.

— Ты, кажется, не столько пишешь, сколько черкаешь, — заметил ему Баширу, жадно уплетая похлебку, капли которой стекали у него по подбородку.

— Еще бы, у них такие имена, что руку вывихнешь.

— Могу тебя заменить, — предложил кузнец Бубакар, делая вид, что берет карандаш.

— Ну, твои каракули наверняка никто не прочтет, — засмеялся Самба. Он прекрасно знал, что Бубакар неграмотен. — Постойте, вот идет Магат. Замени-ка старика, сынок.

Самба с минуту поглядел, как ловко и быстро пишет Магат, затем, услышав, что его товарищи заняты разговором о забастовке, подошел к Маймуне.

Слепая, почувствовав его шаги, сразу съежилась, на гладком лице появилась гримаса, из глазных впадин потекли слезы.

— Не трогай детей, — коротко сказала она.

Самба, не произнеся ни слова, отошел. Дьейнаба удивленно наблюдала за этой сценой. Но промолчала. Как и все остальные, она понятия не имела о том, кто отец близнецов.

Покончив с едой, мужчины собрались у ограды депо, где грудой лежали велосипеды. Обычно рабочие, не задерживаясь, проходили в свои цехи, но теперь они остановились у главных ворот; здесь стояли путевые рабочие, машинисты, чернорабочие, стрелочники, служащие — словом, все люди, занятые на железной дороге, включая и тех, кому не надо было работать в утреннюю смену.

Ворота главного входа были широко раскрыты, но на центральном дворе депо находился только один человек: старый сторож Сункаре. Он удивленно смотрел на толпу, потом, ковыляя, направился к группе стариков, державшихся в стороне.

— Странно все это, — заметил Сункаре, поздоровавшись.

— Да, странно, конечно, — ответил Бакари, задыхаясь от кашля, — но через несколько минут станет ясно, как нам быть.

Бакари болел туберкулезом, это было видно каждому. За долгие годы работы в кочегарке его лицо стало пепельно-серым.

— Значит, — продолжал сторож, — они не хотят работать? Ох, коротка память у ребят! Но вы-то по крайней мере не намерены идти за ними?

— Об этом и речь. Сегодня утром они приходили к нам, старикам, выяснять, согласны ли мы с предъявленными требованиями.

— Какие там требования! Я лично ни о чем не просил, мне ведь недолго тянуть осталось.

— Во мне хвори больше, чем в тебе, — возразил Бакари, — она прочно засела у меня вот тут! — Он постучал себя по груди. — Я присутствовал при их спорах, сначала думал, что они ставят вопрос только о подсобных рабочих, а они, оказывается, говорят и о пенсии — такой пенсии, которая распространится не только на них, но и на нас, стариков. Гляди, — он кашлянул и отвернулся, чтобы сплюнуть; упавший на землю плевок превратился в темный круглый комочек, — ведь нас, стариков, уже немного осталось. Где Фузейну, Давид из Горе, Алиу Самба, Абдулай, Кулибали? Они не получили пенсии и умерли раньше времени. Скоро и нам придется уходить с работы. Но разве у нас есть какие-нибудь сбережения? А как живут сейчас старые рабочие-европейцы, те самые, которые обучали нас ремеслу, где Анри, Делаколлин и прочие? Они получили пенсию и вернулись к себе. Почему же мы лишены пенсий? Вот об этом и говорит молодежь.

— Эге, видно, здорово тебя обработали сосунки! Да поможет тебе аллах в своем великодушии, Бакари, но тубабы ведь могут и отказать. Железная дорога, отсюда и до Куликоро, принадлежит им. Все принадлежит им — даже наша жизнь.

— Аллах тут ни при чем. Возможно, такова его воля, но жить-то нам надо. И в коране сказано; «Позаботься о себе, и я позабочусь о тебе...»

Новый приступ кашля прервал Бакари. Он присел на корточки, в изнеможении прижал руки к вискам.

К старикам подошел и поздоровался кузнец Бубакар.

— Неужели правда, Бубакар, что вы не хотите сегодня работать? — спросил сторож.

— Разве ты не заметил, папаша Сункаре, что ни один человек не вошел в твои ворота?



— Но если вы не хотите работать, зачем вы пришли сюда?

Неожиданный вопрос озадачил Бубакара не меньше, чем стариков.

Началось долгое и томительное ожидание. Медленно тянулись секунды и минуты. Каждый перебирал в мыслях свои слова, обдумывал услышанное от других. Постепенно людей охватила тревога, опасения росли, щемило сердце. К страху примешивалось тайное чувство надежды, как это бывает с людьми, которые в бога не верят, но в глубине души рассчитывают на вмешательство свыше. Время текло, власть бегущих минут захватывала их все сильнее, перед глазами маячили широко распахнутые ворота главного входа, как бы приглашая войти.

Тягостное молчание нарушил бюрократ Баширу.

— Мы много думали, — сказал он. — Момент выбран неудачно. Нельзя начинать забастовку в середине месяца.

— Правильно, — подхватил Сов, только что вставший после болезни, — я, например, даже долги не могу уплатить — болел четыре месяца.

— К тому же не забывайте, вчера нам повезло: войска не вмешались, но сейчас они могут окружить весь квартал, и будет потасовка! — подлил масла в огонь рабочий, стоявший опершись на раму своего велосипеда.

Люди волновались, высказывали свои опасения, засыпали друг друга вопросами. Самба Ндулугу переходил от одной группы к другой, подбадривая колеблющихся, одергивая трусов. Он подошёл к Бубакару, стоявшему у ворот. Толстый кузнец и маленький столяр были большими друзьями.

— Знаешь, старина, я за версту чую предателей. Шаль, что Бакайоко далеко. Будь он сейчас здесь, они бы прикусили языки.

Баширу продолжал разглагольствовать:

— Что будет, если администрация откажет по всем пунктам? И насчет увеличения зарплаты, и насчет пенсий, и подсобных рабочих? Что мы станем тогда делать? С нашей стороны безумие упорствовать, просто сумасшествие!

Самба подтянул штаны и помял в руках кепку:

— Почему ты их отговариваешь, Баширу? Потому что тебя сводит судорога только при одной мысли, что и другие будут зачислены в штат? Завистник, эгоист, вот ты кто! Послушай, Сов, когда ты болел, кто тебе помог деньгами? Уж не твое ли начальство, Баширу? А ты знаешь, Сов, что делал Баширу, когда Лахбиб работал в ночь? Он недописывал ему часы! Он охотно раскошеливается, когда люди собираются почтить память покойника — еще бы, ведь тут он на виду! Мы решили провести забастовку и мы ее проведем! У Баширу просто от страха поджилки трясутся!

— Я трус? Ничего подобного! Просто не следует забывать о том, что произошло в тридцать восьмом году. Подождем, пусть явятся уполномоченные...

— А мы помним о тридцать восьмом годе, — вмешался в спор Бубакар, — но ведь это было еще до войны. Если бы ты пришел в профсоюз на собрание, ты бы знал, что и об этом был вчера разговор.

Кузнец говорил резко. Он до глубины души ненавидел Баширу, его кривлянье, его повадки преуспевшей канцелярской крысы.

Самба подошел к ним.

— Мы сумеем выстоять, так как мы знаем, чего хотим, а для этого нужно крепче держаться друг за друга.

— Нужно сперва крепче держать штаны, — громко рассмеялся Баширу.

Но Самбу трудно было сбить с толку. Он продолжал:

— Бакайоко недаром говорил, что раб не тот, кого силой схватили, заковали в цепи и продали в рабство; раб тот, кто душой и телом мирится с этим.

— Как же, как же! Твой Бакайоко очень силен в теории, а на деле? Он лишь подстрекает нас. Где он сейчас? Впрочем, меня, по правде говоря, все это не касается, я ведь не принадлежу к низшей касте. — Баширу при этих словах вызывающе посмотрел на Бубакара.

— По-твоему, я к ней принадлежу? Я — потомственный кузнец, но если жизнь принуждала моих отцов мириться с их жалким положением, то я ничьим рабом себя не считаю!

— Брось, — остановил его Самба, — разве не видишь, как он трусит, настоящая тряпка!

— Что вы ко мне пристали?! — крикнул Баширу.

Бубакар с угрожающим видом подошел к нему:

— Попробуй только мутить воду, от тебя останется мокрое место!

Доносившийся издалека неясный гул неожиданно вылился в четкий шаг. По дороге шли войска. Солнце играло на частоколе штыков, которые покачивались над сомкнутыми рядами. Рабочие не отрываясь смотрели на подходившую колонну. На рынке, у депо, на дороге — повсюду воцарилась непривычная тишина. Торговцы с испуганными лицами убирали свой товар. Не дожидаясь дальнейших событий, торопливо улепетывали нищие. Бакари внезапно исчез, а Магат увел молодежь к шлагбауму. Только Маймуна, скованная своей слепотой, осталась на месте. Она продолжала петь:

И сказал чужестранец:

«Пришел я, чтобы выбрать жену».

И ответила Гумба Ндие:

«Муж мой должен быть сильным,

Сильнее меня.

Посмотри: это поле отца моего,

Посмотри: это брошенный гоп»[14].

И тогда чужестранец взял гоп,

И работал он с девушкой в паре,

Но только не мог он ее одолеть

В состязании этом[15].

В полной тишине слышен был только ее голос. Ой заглушал стук подбитых гвоздями солдатских ботинок, топот босых ног. Как напуганное стадо, которое ведут на убой, люди метались, сбивались в кучу. Солдаты развернулись цепью.

— Идут уполномоченные! — вдруг выкрикнул Баширу, словно и он надеялся, что кто-то еще может спасти положение.

С появлением профсоюзных вожаков толпа немного успокоилась, лица прояснились, разжались кулаки.

Председатель профсоюза Дуду начал говорить, но его голос неожиданно был заглушен воем сирены. И снова всех охватила тревога. Люди стояли с открытыми ртами, взоры потухли, на лицах и ладонях выступил пот. Сирена выла долго, дольше обычного. Потом стало тихо, так тихо, что страшно было даже думать, не только пошевельнуться.

Ворота центрального входа все еще были широко раскрыты, но никто не тронулся с места. Когда сирена завыла снова, по толпе пробежала дрожь. Людям казалось, что ее вой проникает внутрь, вместе с кровью бежит по жилам. Всю Жизнь звук сирены был для них символом повиновения. Еще совсем маленькими они видели, как мчались на ее зов их отцы и деды. Да и сами они спешно покидали дом по первому ее сигналу. Она определяла ритм их жизни.

Сторож Сункаре скрылся во дворе депо. Бакари перестал кашлять, казалось, его болезнь как рукой сняло. Бюрократ Баширу, кузнец Бубакар, председатель Дуду молча застыли на месте. Магат и его приятели растерянно смотрели на кучи камней, которые они приготовили и сложили между рельсами. Только Маймуна, мать детей без отца, продолжала петь:

Два месяца в поле трудились они,

Но ни чужестранец,

Ни Гумба Ндие

Уступать не хотели друг другу.

Гремите, тамтамы, гремите!

«Скажи, чужестранец, откуда пришел ты?» —

Спросила Гумба Ндие.

И сказал чужестранец:

«Откуда бы я ни пришел,

Я такой же, как все, как другие мужчины».

«Неверно, — сказала ему Гумба Ндие, —

Не похожи мужчины один на другого.

Запомни: во время работ полевых

Я всегда заставляю мужчин разбегаться...»

Так пела Маймуна, прославляя жизнь, и не почувствовала, как один из близнецов сполз с ее колен и стал подбираться к велосипедам.

Первым очнулся от оцепенения Самба Ндулугу. Одним прыжком он вскочил на плечи Бубакара и крикнул:

— Да здравствует забастовка!

В этот момент солдаты двинулись на безоружных людей.

Схватка разгорелась сразу. Солдаты действовали прикладами, кололи бегущих штыками, топтали упавших тяжелыми башмаками, пускали в ход гранаты со слезоточивым газом. В едином вопле неслись крики ярости, гнева, боли. Толпа метнулась назад, разбилась на дрожащие от страха группки, перемешалась, подалась в разные стороны и отступила. С рынка подоспели женщины под водительством Дьейнабы. Подобно древним амазонкам, они поспешили на помощь, вооруженные палками, железными кольями, бутылками. Подростки, стоявшие во главе с Магатом у шлагбаума, встретили неприятеля градом камней. Все, что только можно было подобрать на земле, было пущено в ход. С головы офицера сбили каску, его лоб был в крови. Несколько рабочих окружили какого-то солдата, тот неистово орал. Дрались повсюду. На рынке были повалены прилавки и опрокинуты лотки.

Маймуна больше не пела. Малютка, который соскользнул у нее с колен, держал ручонками спицы велосипедного колеса. Пробегавший мимо человек схватил машину за руль и потянул ее к себе. Ребенок закричал, человек оттолкнул велосипед. Велосипед упал и придавил младенца. В то же мгновение рядом оказался Баширу, удиравший от преследовавших его солдат. Баширу легко перепрыгнул Через лежавший на земле велосипед, но солдат в тяжелых башмаках наступил на заднее колесо, под которым оказалась голова ребенка. Ребенок вскрикнул, как смертельно раненное животное, и затих. Держа в левой руке второго близнеца, шаря в воздухе правой рукой, Маймуна поспешила на жалобный крик, но в этот момент кто-то, пробегая мимо, сильно толкнул ее. Слепая упала, упершись в землю руками и коленями, прикрывая своим телом младенца. Выгнутая спина матери служила ему защитой, но ее голова судорожно дергалась из стороны в сторону, как у охваченного паническим ужасом животного. Рядом два солдата прижали к решетке литейщика Демба и били его прикладами по голове и низу живота.

Бежавший опрометью Баширу столкнулся с Дьейнабой.

— Куда несешься, трус? — Она протянула ему большой камень.

Он что-то невнятно пробормотал и помчался дальше.

Магат и его товарищи взобрались на железнодорожную насыпь и продолжали оттуда бросать камни в солдат. Во всем Тиесе стихийно возник бой. С рынка на помощь железнодорожникам пришли другие рабочие, а с аэродрома и из казармы спешили на выручку войскам подкрепления.

Ближе к полудню сражение наконец прекратилось, но волнение в городе улеглось не сразу. Бастующие занимали рыночную и привокзальную площади, переезд и подступы к депо. Депо и вокзал находились под охраной солдат,

Маймуна

Тростинки господа бога

Штаб забастовки расположился в помещении инспекции по труду, в небольшой комнате, где царила невероятная сутолока. Вся профсоюзная верхушка была налицо — по крайней мере все те, кто не особенно сильно пострадал в стычке с войсками. Самба Ндулугу с увлечением рассказывал, как ему удалось вырвать из рук солдата гранату со слезоточивым газом и как он, отбежав, запустил ею в того же солдата. Кузнец Бубакар, на шее у которого подсыхала струйка крови, стекавшая от правого уха, восторженно следил за каждым жестом приятеля. Пришел сюда и старый, больной Бакари. Веки у него припухли, грудь разрывал непрерывный кашель. По лицу обильно струился пот, смешанный со слезами, выступавшими всякий раз, когда он начинал задыхаться.

Озабоченный этими событиями, Дуду перебрасывался отрывочными фразами со своим заместителем Лахбибом. Ему было явно не по себе. Широко раскрытыми глазами он то смотрел на окружающих, то устремлял взор в окно, на группы рабочих, которые о чем-то спорили в тени деревьев, на ограды и крыши депо, на высокие трубы, на рельсы, сверкающие, как серебро, на жалкие хижины. Дуду понимал, что все ждут от него дальнейших распоряжений. В его душе, как свернувшийся комочком зверь, дремал страх. Он боялся разбудить этот страх. Мысли витали далеко от комнаты, заполненной неумолчным шумом людских голосов.

Он вспомнил первый послевоенный год, когда свирепствовал голод и продукты выдавались по карточкам. Именно тогда рабочие решили создать профсоюз и предъявить свои требования железнодорожной компании. Душою движения были он, Лахбиб и Бакайоко, пользовавшийся большим авторитетом среди машинистов. Работая токарем- наладчиком в депо, Дуду всегда был на месте, и потому его избрали председателем. Администрация с самого начала воспротивилась организации профсоюза, а когда по единодушному требованию рабочих он все-таки был создан, она отказалась его признать. Дуду отчетливо помнил события того времени. Помнил и о том, что в кассе союза всегда было пусто, потому что никто не платил членских взносов. Но в конце концов дела наладились, и, как говорят, машина завертелась. Сейчас наступил момент проверить, как она действует. Именно этого хотел и опасался Дуду.

Очнувшись от задумчивости, он огляделся. Рядом сидел, покусывая усы, Лахбиб. Неподвижно застыл огромный кузнец, похожий на глыбу антрацита. По-прежнему ораторствовал Самба:

— Да, друзья мои, этот день, девятое октября тысяча девятьсот сорок седьмого года, войдет в историю...

— Не девятое, а десятое октября, — прервал его Баширу.

Самба Ндулугу посмотрел на канцеляриста.

— Уж не беседовал ли ты с самим господином Дежаном, Баширу, или, может быть, успел побывать в Мекке?[16]

— Брось препираться, положение сейчас серьезное, — отпарировал Баширу.

— Народ ждет, Дуду. — Лахбиб толкнул председателя в бок.

Дуду встал.

— Мне кажется, что будет лучше, если мы созовем митинг завтра утром, как, впрочем, и было решено вначале. Администрация не склонна пока идти на уступки, по крайней мере сегодня. — Помолчав с минуту, он добавил: — Сейчас надо всем спокойно разойтись по домам. Здесь войска и полиция. Избегайте столкновения с ними... Сколько у нас раненых и убитых?

— Восемь убитых, много раненых среди мужчин, женщин и детей.

— Завтра после похорон организуем митинг... Лахбиб, сегодня вечером мы пойдем вместе со стариками к вдовам. Есть какие-нибудь известия с других станций?

— В Дакаре тоже было столкновение с войсками.

— Фа Кейта, ты знаешь что-нибудь о племяннике?

— Перед отъездом из Бамако он писал, что вернется сюда, но вчера оттуда приехал родственник, говорит, что Ибрагима Бакайоко там давно нет. Поезда больше не ходят, одному аллаху известно, когда мы увидим его.

— Будем ждать Ибрагима, — решил Дуду. — Надо установить дежурства. Сегодня вечером Самба и ты, Бубакар, будете дежурить вместе с Лахбибом. Забастовочный комитет соберется здесь завтра в шесть утра.

Через несколько минут рабочие разошлись. В душе у каждого звучали отклики великого ропота, поднявшегося из глубин Тиеса.

Когда наступило затишье, Маймуна побрела вперед, разыскивая на ощупь утерянного младенца. Она не могла знать, что когда подбирали убитых и раненых, то унесли и крошечный детский трупик. Во время столкновения с войсками Маймуну избили, опрокинули наземь, истоптали ногами. Все ее тело онемело, одежда свисала клочьями, разодранная сверху донизу рубаха держалась только на завязке у шеи; капельки крови стекали по обнаженной груди к ногам. Косынка с головы свалилась, короткие волосы были всклокочены и спутаны, как поле фонио[17] после урагана. Она прижимала к себе ребенка, время от времени наклоняясь к маленькому личику и прислушиваясь к его дыханию. Она шла, спотыкаясь на каждом шагу об обломки лотков и прилавков. Услышав где-то близко разговор солдат, она по их произношению поняла, что они не из здешних мест. Шатаясь как пьяная, Маймуна, наконец вышла за пределы рынка и побрела в сторону города.

— Ребята, идите сюда, здесь нет солдат, — услышала Маймуна молодой звонкий голос Магата.

Расположившись по обе стороны оврага, мальчики играли в войну. Предводительствовал Магат.

— Куда ты, Маймуна? — начальническим тоном спросил он.

— Я узнаю тебя по голосу. Ты из депо.

— Да, я ученик председателя Дуду. — Магат при этих словах гордо поглядел на товарищей.

— Я хотела бы пройти к Дьейнабе... Ты знаешь ее?

— Еще бы!.. Тетушка Дьейнаба... Капрал Горги!

Один из мальчишек вышел вперед.

— Слушаю, енерал!

— Не енерал, а генерал.

— Да, генерал! — повторил Торги, чеканя слова и высоко подняв голову, покрытую багровыми пятнами лишаев.

— Выполняй приказ; отведешь Маймуну к своей матери. Смотри не попадись неприятелю. Понятно? Через два часа выступаем. — Магат поднес к глазам кисть руки, словно сверяя по часам время.

— Слушаю, енерал. — Торги стоял навытяжку.

— Генерал! — снова поправил его Магат.

— Нельзя ли поскорее, дети мои? — со слезами в голосе попросила Маймуна.

— Без меня не начинайте! — Торги потянул Маймуну за конец разодранной рубашки.

Дьейнаба жила за городом, в хижине, приютившейся на опушке леса. Окруженная изгородью из стеблей сорго, лачуга была незаметна со стороны. Вернувшись с рынка после сражения, Дьейнаба устроила у себя лазарет. Она разорвала на ленты все имеющиеся в доме тряпки и перевязывала раненых, обмывая раны соленой водой. Ей помогала Марьям Сонко.

— Вылей эту воду в яму, принеси свежую, нарви зеленых листьев, не забудь положить в воду побольше соли, прежде чем опустишь в нее листья.

На пригорке, защищавшем хижину от посторонних взглядов, показалась слепая в сопровождении Торги.

— Что я вижу! Скорее идите сюда, скорее! Да простит всевышний мои прегрешения, я забыла о Маймуне! — Дьейнаба с криком побежала навстречу слепой. — Как я могла оставить тебя там, сама не понимаю! Торги, беги к товарищам.

Дьейнаба взяла за руку Маймуну и заботливо ввела ее в дом. Слепая что-то бессвязно пролепетала, и Дьейнаба догадалась, что один из близнецов остался на рынке. Женщины ошеломленно глядели на слепую, сильно пострадавшую в недавнем сражении. Дьейнаба усадила ее на опрокинутую вверх дном деревянную ступу.

— Дай мне ребенка!

— Нет, нет! — зарыдала слепая.

Марьям Сонко принесла миску с водой, в которой плавали зеленые листья.

— Поставь здесь и ступай ко мне в комнату, принеси мою старую рубашку, ту, что с красножелтыми полосами, и захвати набедренную повязку в мелкую клетку. — Обращаясь к Маймуне, Дьейнаба повторила: — Дай мне ребенка!

— Нет, не хочу!

— Знаю, что не хочешь, а все-таки дай мне его, ты же вся в крови... Да что я с тобой разговариваю!.. Ты вся в крови, понимаешь? Тебя надо обмыть. А с ребенком не знаю что случилось. Торги, Торги! Куда этот чертенок девался? Ведь все бастуют, не работают, он должен быть дома!

— Ты же сама велела ему вернуться к товарищам, — заметила Марьям, входя с одеждой в руках.

— Вот так всегда, когда нужны мужчины, их вечно нет дома!

— Не суетись, Дьейнаба, была бы ты спокойнее, мы бы уже все сделали.

— Кто нервничает? Я? Сама не знаешь, что говоришь. Женщины, помогите мне, а ты, Маймуна, дай ребенка, не то отберем его у тебя силой.

Маймуна позволила забрать младенца. Передав его одной из женщин, Дьейнаба занялась слепой.

На втором этаже здания дирекции железной дороги находится кабинет господина Дежана: просторная комната со светлыми стенами, на которых развешаны фотографии под стеклом. Из шести окон открывается вид на депо и мастерские. Под потолком тихо жужжит вентилятор с широкими лопастями. На столе в углу — макет железной дороги с миниатюрным поездом.

Дежан шагал взад и вперед по кабинету, то нервно закладывая руки за спину, то засовывая их в карманы. Маленький человечек на коротких ногах, с заостренной лысой макушкой и большими очками на толстом носу. В петлице — узкая красная ленточка ордена Почетного легиона.

Двадцать лет тому назад Дежан приехал в колонию, рассчитывая нажить здесь состояние. Собирался даже создать собственное дело. Он быстро одолел первые ступени служебной лестницы. В то время лишь немногие европейцы соглашались долго жить в колонии, а Дежан за все эти годы только дважды ездил в метрополию и лишь раз задержался там на два месяца, да и то из-за женитьбы. К тому же он не пил. В 1938 году, когда он занимал пост помощника начальника отдела, рабочие депо впервые организовали стачку. Дежану удалось быстро подавить ее, после чего его назначили начальником отдела. Когда наступила вторая мировая война, французская колония, как и сама Франция, разделилась на два лагеря. Директор железной дороги был противником Петэна, и, когда вишисты оказались у власти, он исчез. Его заменил Дежан, сумевший удержать за собой этот пост.

...Дежан продолжал кружить по комнате, как медведь в клетке. Его душила злоба. Утром он отказался принять рабочую делегацию, в ее составе были сыновья тех самых негров, которых он усмирил девять лет назад. Теперь он твердо решил не уступать.

Зазвенел телефон. Дежан поспешил к письменному столу, взял трубку и уселся в кожаное кресло.

— Алло, алло!.. Да, я у телефона... Нет, они еще не приступили. Нет, я их не приму ни сегодня, ни завтра... Чего они хотят? Повышения зарплаты, четырех тысяч подсобных рабочих, пособий многосемейным, пенсий... Простите, я не расслышал... Согласиться на пособия многосемейным, этим многоженцам? Да как только у них заведутся деньги, они купят себе еще жен, а дети плодятся у них, как муравьи... Уверяю вас... — По любезному тону Дежана было ясно, что он говорит с важной персоной. — Войска? Да, здесь... Убитые? Нет, убитых нет, ведь солдаты получили приказ только попугать их... Военные подкрепления?.. Хорошая мысль, благодарю вас... Ну, с неграми я справлюсь... Спасибо за доверие... Можете не опасаться, все обойдется как нельзя лучше. Как в прошлый раз... Если они станут упорствовать? У нас есть надежный союзник — голод! Я послал своих сотрудников выяснить обстановку, жду их, и мы выработаем план... Пардон, я не понял?.. О, я их хорошо знаю, это же сущие младенцы, уверяю вас. Я же двадцать лет работаю в колонии... Да, да, вы правы, конечно, за всем этим скрываются несколько молодчиков, которые их подстрекают... Эти типы на деньги не падки, им нужны права... Своих африканцев я вижу насквозь, гордецы страшные... Да, конечно, буду звонить вам завтра в это же время... Это не распространится за пределы Тиеса, можете быть спокойны... Договорились, еще раз благодарю за доверие... Нижайший поклон вашей супруге... Да, да, как только покончим с этой историей, обязательно поедем ловить тунцов... Благодарю!..

Дежан положил трубку и глубже уселся в кресло. Его взор блуждал по квадрату неба за окном. Снизу глухо доносились шаги часовых. Стражник поливал сад, в брызгах струи переливалась крошечная радуга. Солнце медленно опускалось за линию горизонта, словно сожалея о том, что вынуждено покинуть расстилавшуюся перед ним мирную картину, которую являл собой европейский квартал с белыми виллами, окруженными цветниками, и с розовощекими детишками, игравшими на ступеньках веранд.

Дежан протер очки и склонился над папкой, лежавшей на столе. В дверь постучали.

— Войдите! — Голос его звучал резко.

На пороге один за другим появились трое: первый помощник Дежана Виктор, начальник слесарной мастерской; «старый колониальный волк» Иснар и служащий конторы Леблан.

— Присаживайтесь, господа, — сказал Дежан, вертя в руках авторучку. — Что нового?

— Ничего особенного, — ответил Виктор. — Мы окончательно выяснили, что в профсоюзе главная фигура — Дуду, но денег за это он не получает.

— Плевать мне на то, платят ему рабочие или нет, это их дело!

Виктор продолжал, делая вид, что не расслышал:

— Они установили постоянные дежурства в помещении инспекции по труду. В профсоюзе есть еще один главарь, пожалуй, самый серьезный, это машинист Бакайоко. Он неплохой оратор. Разъезжает по линии и агитирует. Сейчас он в Кайесе...

— Господа, я только что говорил по телефону с Дакаром. Нам обещана поддержка. Но необходимо сделать все, чтобы эта история не затянулась. Мне нужны все сведения о забастовщиках. Я знаю негров. Уже через несколько дней, может быть, завтра, найдутся желающие приступить к работе. Но на случай, если эта история затянется, надо заранее подумать, какие принять меры. И прежде всего надо придержать все продовольственные товары: рис, просо, маис. Лавочники будут предупреждены. А от вас, господа, мне нужны сведения, как можно больше сведений!

Леблан, самый молодой из служащих, заметил:

— Я слышал, что многие негры против забастовки, но Дуду, Лахбиб и Бакайоко — честные люди, их не подкупишь.

Лицо Дежана вдруг побагровело, он крикнул срывающимся голосом:

— Не подкупишь? Да вы просто смешны, мой дорогой Леблан! Вы еще новичок в колонии. Всех негров можно купить. Слышите? Всех!

Леблан, как провинившийся школьник, съежился на стуле, в ожидании, когда минует гроза.

— А что вы об этом думаете, Иснар? Вы-то ведь их хорошо знаете! — В голосе Дежана звучали сердитые ноты.

На Иснаре была летняя куртка, расстегнутая у ворота. Она открывала почерневшую от солнца шею и кирпичного цвета руки, покрытые рыжей шерстью. Об этом «старом колониальном волке» рассказывали много анекдотов, причем он сам их усердно распространял. Когда-то с ним произошла история, в которую французы считали своим долгом посвятить всякого вновь прибывшего. Однажды вечером в дверь к Иснару кто-то постучался. На пороге дома оказалась негритянка, у которой начались роды. В то время акушерок в колонии не было, добраться до дому женщина тоже не успела бы. Иснар оказал ей необходимую помощь: перегрыз зубами пуповину, вымыл ребенка, помог женщине прийти в себя. Повествуя об этом случае, он неизменно добавлял: «...мать и ребенок здравствуют и поныне».

Иснар выпрямился в кресле.

— Я считаю, что мы не можем более действовать методами тридцать восьмого года. Их требования не лишены оснований. Да и линия железной дороги значительно удлинилась. К тому же они начали первые — в этом их преимущество. Действовать надо осторожно.

— И удовлетворить их требования? — сухо спросил Дежан.

— Разумеется, нет, но и к крутым мерам лучше не прибегать. Можно было бы подкупить их главарей, если не пожалеть на это денег, или же, обработав несколько человек, попытаться организовать параллельный профсоюз.

— Проще подкупить главарей, — заметил Виктор.

— Не думаю. Второй план лучше, кроме того, он выгоден еще тем, что годится и на будущее, — возразил Дежан. — А вы, Иснар, знаете кого-нибудь, с кем могли бы договориться о создании второго профсоюза?

— Двое у меня на примете, с одним я уже толковал. Не сомневаюсь, что он на это пойдет.

— Прекрасно. Второй вопрос: сколько раненых среди войск и полиции?

— Шесть человек, среди них два офицера, два сержанта-негра. Кроме того, один офицер убит.

— Дикари! Виктор, позвоните на другие станции, пусть ждут указаний. Иснар, свяжитесь поскорее с вашими двумя молодчиками. А сейчас, господа, прошу прощения, у меня много дел.

Не успели они выйти из кабинета, как Дежан схватил телефонную трубку.

— Соедините меня с Дакаром!

Солнце медленно садилось. Синеватая тень незаметно накрывала застывшие паровозы и вагоны, затихшие мастерские и депо, белые виллы и саманные дома, хижины и лачуги. Из казарм доносился звук горна.

В Тиесе началась забастовка. Никто не знал, сколько она продлится: она несла с собой тяжелые испытания и в то же время многих она заставила призадуматься. Когда по саванне перестал стлаться дым паровозов, люди поняли, что какая-то пора в их жизни безвозвратно ушла в прошлое, та пора, о которой рассказывали старики, та пора, когда Африка была лишь огромным огородом. Теперь к ним пришла техника. И, остановив по своей воле ее движение на расстоянии больше чем в полторы тысячи километров, они осознали не только свою силу, но и свою зависимость от Машины. Она сделала их новыми людьми. Не она им принадлежала, а они ей. Они это поняли, когда она остановилась.

Шли дни, и шли ночи. Никаких новостей, разве только те, что каждый истекший час приносил в каждый дом: продукты кончились, запасы съедены, в доме ни гроша. Бастующие пытались брать рис в долг, но лавочники твердили одно и то же: «Вы и так уже должны, мне нечем будет расплатиться за новую партию товаров. Почему вы не прислушаетесь к доброму совету? Почему не приступаете к работе?»

Рабочие закладывали велосипеды, часы. Потом наступила очередь дорогих бубу, которые надевали в самых торжественных случаях. Начался голод. Мужчины, женщины, дети худели на глазах. Но держались стойко. Чаще собирались митинги, где каждый клялся выстоять до конца.

Шли дни, и шли ночи. Неожиданно, к всеобщему удивлению, снова пошли поезда. Вызванные из Европы машинисты вели паровозы, солдаты и моряки работали на вокзалах, из них сформировали бригады и смены. Привокзальные площади превратились в укрепленные позиции, их окружили проволочными заграждениями, за которыми днем и ночью стояли часовые.

И тогда всех охватил страх. Бастующие испытывали чувство боязливого изумления перед силой, которую они сами привели в движение и которая пока что сулила только неизвестность — то ли надежду на успех, то ли необходимость смириться. Белых тоже преследовал страх. Как может чувствовать себя в безопасности ничтожное меньшинство, оказавшееся среди огромной враждебной массы людей? Европейцы и негры, поддерживавшие до тех пор между собой дружеские отношения, теперь избегали встречаться. Белые женщины появлялись на рынке только в сопровождении полицейского: нередко бывало, что негритянки отказывались продавать им продукты.

Шли дни, и шли ночи. Мужчины вначале и не думали о помощи, которую оказывают им женщины, — ведь у каждого было по нескольку жен. Но забастовка что-то изменила в их отношениях. Возвращаясь домой с собрания с опущенной головой и пустым карманом, муж замечал прежде всего потухший очаг, опрокинутую ступу, сваленные в углу пустые миски и калебасы. И жены, видя поникшие плечи мужа, его заплетающийся шаг, начали понимать, что в их жизни наступают какие-то перемены, что они стали нужны своим мужьям больше, чем раньше.

А дети? Здесь у всех очень много детей, их не принято даже считать. Но сейчас они были на виду, бродили по дворам, цеплялись за набедренные повязки матерей, похудевшие, с торчащими костями, с запавшими глазенками и с вечным вопросом на устах: «Мама, дашь нам сегодня поесть?»

Женщины собирались вместе, по три-четыре, а то и по десять человек, с привязанными на спине младенцами, окруженные бесчисленной детворой, и решали: «Сегодня пойдем к такой-то, может быть, у нее еще осталось немного проса». Начиналось шествие из дома в дом. Часто случалось, что они слышали в ответ: «У меня больше ничего нет, пойду с вами», — и, прижав к высохшей груди младенца, женщина присоединялась к шествию. Иногда у какой-нибудь хозяйки оказывалась вода. Она пускала бутыль по кругу, добавляя при этом: «Все не выпивайте, оставьте немного».

Печально текли дни, и печально текли ночи. Даже мяуканье кошек приводило людей в трепет.

Наконец однажды утром жена решительно встала и сказала:

— Сегодня я сама позабочусь о еде!

В этот день муж понял, что настали новые времена не только для них, мужчин, но и для женщин.

Глава 3. Дакар

Тростинки господа бога

Красавчик Дауда

Тростинки господа бога

Окно с шумом распахнулось. Из него выглянул человек с совсем еще сонным лицом. Он зевнул. Перегнувшись через подоконник, посмотрел направо, налево. Было рано и пустынно, дворники убирали улицы. Из туземных кварталов подходили переполненные автобусы и уходили обратно без пассажиров. Дакар просыпался.

Человек рассеянно глядел на убегавшую вдаль улицу Бланшо. Ему стало холодно, по обнаженному телу пробежала дрожь, он сделал несколько движений, чтобы согреться.

— Красавчик, закрой окно, холодно, — произнес позади него сонный мужской голос.

В помещение профсоюза, где ночевали трое мужчин, стал доноситься шум с проспекта Вильям-Понти: шуршание сандалий, стук деревянных каблуков, гул автомобильных моторов, лай собаки, которую кто-то, очевидно, угостил пинком. Тот, кого назвали Красавчиком, повернулся спиной к окну, двое других еще лежали, свернувшись в клубок, на походных кроватях, укрывшись одеялами военного образца.

— Пора, — сказал Красавчик, — вставайте, живо! Сейчас пять минут седьмого, покуда все приберем, будет уже семь. Кстати, запомни, Дэн, в следующий раз ты выставишь на ночь свои сандалии за дверь. От них можно задохнуться!

— Верно, убирай сандалии за дверь. — Лежавший на второй от двери кровати говорил мягко, почти вкрадчиво. — А ты, Красавчик, закрой окно.

Человек, лежавший на кровати слева, повернулся и снова свернулся клубком, чтобы сохранить свое тепло. Он не спал, но вставать ему не хотелось.

На полу, выложенном красными и желтыми плитками, лежала старая газета, усеянная окурками, валялись обгоревшие спички, скомканная бумага, солома, пара сандалий. На стульях разбросана в беспорядке одежда.

— Вместо того чтобы спать, вы изволили играть до двух часов ночи, — ворчал Красавчик, убирая свою постель.

— Если так, я больше не стану дежурить, — сказал басом лежавший и, высунув руку из-под одеяла, стал шарить по полу в надежде найти окурок.

Затем отбросил одеяло и открыл лицо: густые дугообразные брови, глубокие глазные впадины с покрасневшими глазами, толстые губы.

— Дай спички, — сказал Дэн.

Красавчик, все еще в трусах, продолжал вытряхивать одеяло. Эта кличка — его звали Дауда — как нельзя лучше соответствовала его наружности, которая приятно поражала в этой неприглядной обстановке. Четыре месяца назад он окончил профессиональное училище по специальности токаря. На первых порах ему тяжело пришлось в рабочей среде, потому что он везде, при любых обстоятельствах, стремился сохранить элегантный вид, и всю свою заработную плату тратил на одежду. Так как у него было хоть какое-то образование, его сделали заместителем Алиуна по забастовочному комитету.

— Дай мне коробку спичек, Красавчик, — повторил Дэн.

— В ней нет ничего. — Дауда швырнул коробок в стену.

Дэн вытянул ноги: из-под короткого одеяла показались ступни с толстыми пальцами, сломанными и грязными желтыми ногтями. Красавчик надел широкие суконные штаны и, с грустью разглядывая свои дырявые носки, проворчал по-французски:

— Не везет, черт возьми, последняя пара.

Со второй кровати послышался мягкий голос:

— Тревожиться из-за ботинок и носков могут лишь те, кто ест каждый день.

— Ах, Арона, ты говоришь это потому, что у тебя их никогда не было!

— Клянусь добром моего отца, ты сказал истинную правду.

Дэн с чуть заметной усмешкой наблюдал за Красавчиком.

— Вставай, Арона! Уже без двадцати семь, а Алиун, насколько я его знаю, явится ровно в семь. Не хочу, чтобы мне из-за тебя попало! — с сокрушенным видом сказал Красавчик, натягивая рваные носки.

Арона начал бормотать молитву. Дэн сел в кровати; почесывая одной рукой икры ног, он другой тер глаза. Откинув одеяло, он лениво встал.

Они умылись, подмели и убрали комнату.

Красавчик, не говоря ни слова, ушел и вскоре вернулся откуда-то с алюминиевым кофейником, хлебом и сахаром.

Они поделили между собой хлеб. Красавчик расстелил на письменном столе газету — он любил есть с комфортом.

Дэн усердно жевал, задумчиво глядя на квадрат синего неба в окне.

— Странно, — сказал он вдруг, — очень странно, никак не пойму...

— Что странно? — спросил Арона.

— Эта история с помощью... Не понимаю... ВКТ[18] нам помогает... одни европейцы приехали, чтобы сорвать забастовку, а другие посылают нам деньги, чтобы мы могли ее продолжать. Ты не находишь, что это странно?

— Еще любопытнее другое: нам прислали деньги ребята из Дагомеи. Вот этого я никак не ожидал!

— Я тоже. Но теперь только ради них мне хотелось бы, чтобы этот негодяй Дежан вынужден был уступить.

В кофейнике ничего не осталось. Арона прислонился к стене. Красавчик молча прислушивался к разговору и только изредка покачивал головой, как бы говоря: «До чего же они глупы, эти двое!» Дэн, высыпав остатки табака из окурков и скручивая цигарку, продолжал:

— Раньше я презирал дагомейцев, и знаешь почему?

— Нет, — ответил Арона удивленно, и в этом удивлении было все его простодушие и бесхитростность.

— Потому что я считал их ниже себя. Помнишь, что говорил Бакайоко о разжигании национальной розни?.. Так вот сейчас я понял, о чем он говорил, и мне стыдно. Да, Бакайоко прав, забастовка нас многому учит.

— «Бакайоко, Бакайоко»! — вскипел Красавчик. — Только и слышишь целый день что это имя, точно он пророк!

— А ты спроси у Ндейи Тути...

— Брось свои намеки, Дэн! Честное слово, можно подумать, что вся забастовка на нем только и держится. Начнем с того, что председатель профсоюза в Тиесе Дуду!

— Ладно уж, ладно, Красавчик, можешь не кричать, это и так всем известно.

Все трое повернулись к двери, откуда раздалась реплика. Там стоял Алиун, местный профсоюзный лидер. Вместе с ним пришли несколько рабочих. Алиун, молодой человек почти одного возраста с Красавчиком, был в зеленом сабадоре[19] и пробковом шлеме, который он снял и положил на стол.

— Никаких происшествий за ночь?

— Ничего.

— Скажите пожалуйста, как везет дежурным! Да, кстати, Красавчик, Ндейя Тути пошла в город с Бинтой и Мам Софи. Они сказали, что вернутся в полдень. А тебе, Дэн, жена просила передать, что все в порядке.

— Представьте себе только, что она мне позавчера заявила: «Если ты приступишь к работе, я сделаю из тебя евнуха!»

— Насколько я знаю свою двоюродную сестру, она на это способна, — заметил Алиун.

— Я с вами обедать не буду, — заметил Красавчик. — Пойду домой. Что ты там опять бормочешь, Дэн?

— Не бормочу, а пою! Послушай, это песня забастовщиков.

— Наслушался... Хватит. До вечера!

Красавчик ушел.

— Не раздражайте его, — сказал Алиун остальным. — Он всего несколько месяцев работает в депо, и, кроме того, у него с Ндейей Тути что-то никак отношения не налаживаются.

— Так вот почему он не может слышать имени Бакайоко, — произнес пришедший вместе с Алиуном Косой Идрисса.

Вдоль частоколов, отгораживающих дома от улицы, шла женщина. У Раматулайи была привычка ходить близко к изгородям. Это давало ей возможность останавливаться у каждого входа, чтобы поздороваться с обитателями хижин. Те отвечали ей, и начинался бесконечный обмен любезностями. Она знала буквально всех по имени и фамилии. Знала родственные связи каждого. Словом, была настоящей семейной энциклопедией. Но сегодня Раматулайя энергично шла вперед, не останавливаясь. Вокруг ее сильных ног трепыхалась длинная рубашка, топорщившаяся на груди из-за множества амулетов, надетых на шею; тесемки, на которых держались амулеты, сходились узлом на спине, между лопатками. Руки вплоть до локтей были покрыты фетишами — красными, желтыми и черными браслетами.

Раматулайя с самого начала забастовки стала собраннее, даже, пожалуй, суровее. Увеличились заботы, ибо она была старшей в большой семье, состоявшей из двадцати «тростинок господа бога»[20]. На жалобы и болтовню времени не хватало.

Несмотря на то что было всего девять часов утра, солнце жгло нещадно. Раматулайе встретилась группа дерущихся ребятишек, но она и тут не замедлила шага. Свернув налево, она направилась к площади Джуми[21] — большому песчаному пустырю, на котором стояла мечеть с двумя минаретами. Полумесяцы на верхушках минаретов уходили высоко в небо.

Площадь окружали крытые черепицей бараки, незаконченные строения, между которыми пролегали немощеные улицы и переулки. Раматулайя вытерла лицо подолом рубашки. Косынка на голове промокла от пота, ноги были в пыли. Она увидела молящихся, которые перебирали четки, сидя на цементной скамье, тянувшейся вдоль стены мечети, и преклонила колени. Они ответили на приветствие — кто помахал в воздухе четками, кто кивнул головой — и снова погрузились в молчаливую беседу со всемогущим. Раматулайя пересекла улицу и вошла в «нгуну»[22].

Женщины прозвали так лавку мавра Хадраме из-за царившей в ней грязи. Огромный деревянный прилавок с жирными пятнами был покрыт слоем пыли. С двух сторон витрины, под которой была разложена галантерея, стояли весы разных размеров. На одном конце прилавка находились коробки со сладостями, залепленные мухами, на другом — металлический ящик с буханками черствого хлеба. По стенке ящика бодро полз таракан. Вся внутренняя часть лавки была занята подвешенными на проволоке полками, на которых лежали навалом всевозможные товары — пестрая ткань виши, ситцы, перкаль, шелка, ящики со свечами, бруски мыла. В узком проходе между прилавком и полками громоздились мешки с рисом и солью, ящики с сардинами и томатными консервами, тут же стояла бочка с маслом, весь пол вокруг которой был покрыт жирными пятнами. Не удовлетворяясь, очевидно, наживой от торговли, Хадраме ухитрился втиснуть в лавку трех портных, которые дни напролет кроили, шили и чинили одежду.

Раматулайя вошла в лавку.

— С миром провели ли вы ночь?

Занятые работой портные не ответили. Раматулайя позвала;

— Хадраме, где ты там, Хадраме?

Один из портных остановил швейную машину, поднял голову и сказал:

— Он в задней комнате, сейчас придет, — и снова принялся за работу.

Через раскрытые двери в лавку проникло солнце и расчертило цементный пол геометрическими фигурами, но в глубине помещения было темновато. Раматулайя ждала с нетерпением, оглядывая разложенные товары. Взгляд ее неожиданно задержался на весах. Она хотела было положить на чашку руку, чтобы проверить их точность, но в эту минуту раздвинулась красная занавеска, скрывавшая дверь, и в лавке появился Хадраме.

Торговец заметил ее движение, его лицо помрачнело. Раматулайя приступила к делу без лишних разговоров.

— Хадраме, мне нужно пять кило риса. Только рис.

— Только? — повторил лавочник, покачивая головой. — Я же еще вчера говорил тебе, что ничего не могу сделать для семей стачечников. Не могу даже отпустить вам в долг, мне это запретили под страхом лишить меня товаров, даже мой нгуну грозят закрыть. А жить-то мне надо!

— Но ты же знаешь, Хадраме, я всегда платила долги. Кроме того, ты скупил наши драгоценности. Можешь дать хотя бы два кило...

Мавр, не слушая ее, подошел к другому концу прилавка, придвинул к себе табуретку, уселся на нее и с безразличным видом стал чесать икры ног. Раматулайя, облокотившись на прилавок, не спускала глаз с мешков. Внезапно их взоры встретились. «Если я останусь тут, — подумала она, — он сдастся. Надо набраться терпения». Ее лицо приняло приветливое выражение.

Время текло, солнечные лучи доползли до прилавка. Вошли и вышли несколько покупателей. Раматулайя словно застыла на месте. Ее молчаливое присутствие начало действовать торговцу на нервы. Он встал и прошел в заднюю комнату: спрятавшись там за дверью, он через щель в занавеске наблюдал за женщиной. Ему казалось, что она своим молчанием заполнила всю лавку. Не выдержав, он высунул голову.

— Не могу, Рама, — жалобно произнес он, — не могу. Здесь все, что ни сделаешь, становится известно.

Раматулайя продолжала молчать.

— Скажите мужьям, пусть приступают к работе, — Хадраме явно было не по себе, — ведь вы подохнете с голоду, ваша стачка похожа на войну яиц с булыжниками!

Раматулайя молчала. Хадраме снова взмолился:

— Не могу я, не могу — закроют мой нгуну! Скажите мужьям, пусть начнут работать!

— Билаи[23], Хадраме, — произнесла наконец Раматулайя, — у тебя нет сердца, и память у тебя короткая. Дай одно кило, чтобы хоть обмануть голод.

— Валаи[24], не могу, — повторял торговец, бросая умоляющие взгляды в сторону портных.

Тут в лавку вбежали, запыхавшись, два мальчика. Тот, что был постарше, вежливо поздоровался с Раматулайей и обратился к торговцу:

— Отец послал меня за рисом.

Хадраме взвесил рис и высыпал его в кусок материи, который мальчик расстелил на прилавке. Когда ребята ушли, Раматулайя снова запричитала:

— Дай мне кило риса, Хадраме, дай бога ради. Не слушай тубабов! Наши мужья бастуют правильно, но мы-то, матери, при чем мы тут? Разве виноваты дети?

— Ничего сделать не могу, — произнес Хадраме, избегая ее взгляда.

Раматулайя, не помня себя от гнева, воскликнула:

— Для нас у тебя нет ничего, а для Мабиге есть, да?

Хадраме скривился, как от боли в животе.

— Вот и иди к нему, он твой брат и квартальный начальник!

— И ты и он, вы оба заодно с тубабами. Но запомни, Хадраме, забастовка кончится — ничего вечного не бывает!.. Знай, я вернусь сюда, вернусь, если из города нам ничего не принесут, и тогда держись, Хадраме, запри получше свой нгуну, не то у меня будет рис!

Раматулайя вышла из лавки, пожелав всего хорошего портным, которые смотрели на нее широко раскрытыми глазами.

На площади Джуми печет, как в пекле, солнце струится по ней потоком расплавленного свинца. Раматулайя свернула вправо и увидела в конце улицы Мабиге, шедшего следом за своим бараном. Она укрылась в тени изгороди и стала ждать.

Мабиге важно выступал вперед, выряженный, как на парад, в два бубу, одетых одно на другое, с тюрбаном на голове, над которым возвышалась красная феска, точно он возвращался из Мекки, на ногах ярко-желтые сандалии. Он шагал, прикрываясь от солнца зонтом нежно-розового цвета. Уклониться от встречи с сестрой оказалось невозможно, и он вежливо осведомился:

— Как поживают твои домашние?

— Вчера мы ничего не ели, как будет сегодня — пока трудно сказать.

— Пути провидения неисповедимы, — произнес Мабиге, подняв левую руку, мягкую и пухлую, как у женщины, с резко очерченными линиями на розовой ладони. Рядом стоял его баран Пятница, наводивший ужас на всех домохозяек. Шерсть барана, белая, с небольшим желтоватым от солнца налетом, была тщательно расчесана. Это дородное животное с великолепными витыми рогами свободно прогуливалось по всему поселку. Чтобы баран был пожирнее, его кастрировали.

Мабиге собрался было пройти дальше, но Раматулайя снова заговорила:

— Не люблю просить, особенно у тебя! Но я иду от Хадраме. Он не хочет отпускать нам в долг. Ты же знаешь, в каком положении мы находимся. Может быть, ты согласишься поручиться за пятьдесят килограммов риса для нас?

— Я? — На лице Мабиге, будто вылепленном из мягкого черного воска, появилась гримаса, выражавшая изумление. — Чтобы я поручился? О аллах всемогущий, он мне самому в долг не дает! Хадраме плохой сосед, придется поговорить с властями, пусть переселяется в другой квартал.

Раматулайя посмотрела на него с чуть заметной усмешкой на татуированных губах:

— Бог признает только правду, Мабиге! Если бы ты сказал, что не хочешь помочь, я бы поверила, но когда ты говоришь, что не можешь этого сделать, ты лжешь. Я иду прямо из нгуну, там были твои дети, и Хадраме дал им рис...

Захваченный врасплох Мабиге что-то невнятно пробормотал. Театральным жестом он откинул широкие рукава своих бубу, переложил зонтик в другую руку и, совсем как готовый к взлету пеликан, взмахнул руками:

— Аллах свидетель, я уплатил за этот рис! — и добавил, играя ручкой зонта. — Конечно, если бы люди приступили к работе, все можно было бы, наверно, уладить...

— Мужья наши не советовались с нами, когда начинали забастовку, и не нам уговаривать их сейчас. Это мужчины, они знают, что делают, а мы хотим есть, и дети наши тоже!

— Хорошо. Но ведь если вы, женщины, лишите их своей поддержки, они снова найдут дорогу в депо. Неужели ты надеешься, что тубабы пойдут на уступки? Я лично в это не верю. Убежден, что последнее слово останется за ними. Все здесь принадлежит им: и вода, и лавки, и товары. А забастовщики напоминают мне стаю обезьян, покинувших плодородное поле: кто, спрашивается, при этом извлекает выгоду? Хозяин поля! Кроме того, мы не должны идти против воли господней... Я и сам знаю, что жизнь тяжела, но это не должно вызывать в нас неверие... Господь уготовил каждому его чин, место и роль в жизни. Грешно менять его предначертания. Если тубабы пришли сюда, — значит, такова воля господня. Не нам с ними спорить, ибо сила — дар божий, и аллах даровал ее им. Посмотри, они закрыли даже водопроводные краны...

Усталая, раздраженная этой напыщенной речью Раматулайя резко прервала его:

— Ты заодно с ними, Мабиге, и вдобавок ты просто пакостник!

— Да простит тебя аллах! Я принадлежу к избранным, я хаджи[25] и хоть прихожусь тебе братом, попрошу тебя быть вежливее, что, кстати, в твоих же собственных интересах... и прежде чем называть мое имя, повторяю, вспомни, что я хаджи.

— К тому же ты еще вор, Мабиге! Мы больше не родственники с тех пор, как ты украл при разделе мою долю земли, заявив, что я незаконная дочь. Знаешь, чего я хочу?

Мабиге недоуменно посмотрел на нее.

— Чтобы ты не осквернил своим присутствием моих похорон и чтобы, если огонь станет пожирать мой дом, ты разжигал бы пламя, а не поливал его водой! А что касается этой твари, — она кивнула на барана, — пусть только попробует заявиться ко мне, я задушу его собственными руками! И отныне, аллах свидетель, я с тобой не разговариваю!

Она пошла дальше. Она заходила ко всем лавочникам, останавливалась около всех водопроводных колонок. Шла и, мысленно перебирая в голове события сегодняшнего утра, твердила себе: «Сама не знаю, что со мной делается. Зачем я сказала Хадраме, что вернусь? А если бы и вернулась, что я могу сделать? Я же не стану поджигать его нгуну... Так, бросила в припадке гнева. Зачем только я грозила ему? Всему виной забастовка... Дело в том, что мы голодны. А Мабиге, этот кровосос! Ему-то я не соврала: я действительно не хочу, чтобы он пришел на мои похороны, всем об этом скажу! Самый подлый человек, какого я только знаю!.. Ах, с ума можно сойти, в каком положении мы очутились: ни воды, ни риса. Но не могу же я вернуться домой с пустыми руками! В прежнее время я сумела бы выкрутиться, продавала бы свечи или еще что-нибудь, но теперь... Как тяжела эта забастовка! Голова кругом идет!..»

Разговаривая сама с собой, Раматулайя и не заметила, как очутилась у колонки в своем квартале. Солнце было уже в зените, и она шла, наступая на собственную тень.

На крышке колонки сидела девочка, закрывшись от солнца перевернутой корзиной вместо шляпы, — «сторожиха». Она должна была предупредить жителей квартала о появлении воды. От самого крана тянулась цепочка всевозможной посуды: старые котелки, калебасы, миски, кувшины — каждый предмет представлял одну семью. Очередь растянулась метров на тридцать. От колонки во все стороны шли небольшие канавки к усадьбам и во дворы. Канавки высохли и были заполнены отбросами, старым тряпьем и дохлыми крысами, разлагавшимися на солнце.

— Все еще нет, Анта? — спросила Раматулайя.

— Нет. — Девочка приподняла корзинку и открыла свое лицо: красные полосы солнечных лучей пробивались через ее необычный головной убор.

— Ты не слышала даже журчанья?

— Нет, я все время сижу здесь и даже если бы вздремнула, все равно услыхала бы.

Анта сошла со своего «насеста», нажала рукоятку насоса и приложила ухо к колонке. То же проделала и Раматулайя. Ничего.

— Уже за полдень, — заметила Раматулайя, выпрямившись, — не помню, чтобы в это время подавали воду. Пойдем искать Мам Софи.

Девочка послушно пошла за ней вдоль заборов.

На костлявую спину лошади дождем сыпались удары. Понукая ее, возница щелкал кнутом и языком. При третьей попытке стронуть ее с места дребезжащие колеса задели тротуар. Лошадь заржала, вытянув шею. С губ животного падала густая пена, ноздри широко раздувались. Повозка была не лучше коня: оси не смазаны, колеса танцуют вокруг оси. При каждом толчке возница и пассажиры — три женщины — наталкивались друг на друга. Лошадь тянула изо всех сил, сбруя натягивалась и натирала наболевшие места, на ее спине и боках, а копыта, как и колеса, беспрерывно увязали в песке.

Солнце жгло немилосердно. Белая песчаная пыль слепила глаза. На пустыре, рядом с дорогой, валялись разбитые бутылки, осколки стекла, старые консервные банки, дырявые эмалированные кружки. Все это сверкало на солнце и жгло глаза. Нечем было дышать, казалось, находишься в плотно закрытом и подогреваемом со всех сторон котле.

Стремясь выбраться из этого ада, возница снова хлестнул по животу лошадь, которая поднялась на дыбы. С тех пор как они попали в это пекло, все три женщины, сидевшие в повозке, не обменялись ни словом, они лишь одергивали прилипшую к коже, насквозь пропитавшуюся потом одежду.

Мам Софи занимала место рядом с возницей, ее соперница[26] Бинта и Ндейя Тути сидели спиной к ним, на заднем сиденье. По черному блестящему лицу Мам Софи пот стекал широкими струями, из открытого ворота ее бубу выглядывали тонкие кожаные тесемки, на которых висели амулеты и талисманы.

— Ох, ох! — повторила она несколько раз, вытирая рукой лоб. Накрахмаленная косынка, тщательно завязанная на манер «наплевать на свекра и свекровь», концы которой вызывающе торчали над головой, сползла на сторону.

Она повернулась к Ндейе Тути:

— Что ты думаешь о забастовке, ты же ученая?!

— Но ты ведь знаешь, тетя, я в этом ничего не понимаю.

— Чему же вас учат?

— Всему... Всему, что имеет отношение к жизни.

— Значит, забастовка не относится к жизни? А когда закрывают лавки и воду, это, по-твоему, не жизнь?

Ндейя Тути не отвечала, она была измучена жарой, Мам Софи заговорила о другом:

— Когда вернется Бакайоко? Ты все-таки хочешь стать его женой? На мой взгляд, Красавчик — лучшая партия. Этот задаст на свадьбе пир горой, а Ибрагим... не скажу, что нехорош, но тяжеловат на руку. Кроме того, он уже женат, кажется?

— Да.

— Женатый человек для девушки — это все равно что подогретое блюдо! — Мам Софи обернулась к вознице: — Заставь свою клячу сдвинуться с места, пока она не расплавилась в собственном поту! — И снова обращаясь к Ндейе: — В следующий раз, прежде чем бастовать, мужья посоветуются с нами, вот увидишь!! Раньше они кичились тем, что кормят нас, а теперь кормим их мы, женщины! Нашему (Мам Софи говорила «наш», потому что вместе с Бинтой разделяла ложе Дэна, того самого, который дежурил в помещении профсоюза) я позавчера вечером сказала: «Если ты приступишь к работе, я сделаю из тебя евнуха!» И знаешь, что он мне ответил?

— Нет.

— Он спросил: «Интересно, как ты это сделаешь?» А я ему говорю: «Очень просто, ты же спишь, как бревно. Подожду, пока заснешь, и хорошим сапожным ножом — чик! — и все тут...»

Ндейя Тути улыбнулась, но Бинта неодобрительно покачала головой:

— Постыдилась бы, Мам Софи!..

Повозка тем временем не без труда обогнула яму с отбросами и свернула на боковую улицу. Навстречу шли Раматулайя и Анта.

— Вернулись ли вы с миром? — спросила Раматулайя.

— Только с миром. — Мам Софи с трудом выволокла свое грузное тело из неустойчивой повозки. Ее одежда зацепилась за гвоздь в телеге. Возница подбежал, чтобы помочь.

— Твое счастье, — заметила Мам Софи, — если бы я разорвала вдобавок свою последнюю одежду, я бы убила эту засохшую рыбу, которую ты называешь лошадью! — И, повернувшись к Раматулайе, спросила: — Вода есть?

— Нет, ни капли. А как вы съездили, было ли благосклонно к вам провидение?

— Хвала всевышнему, мы привезли четыре кило риса, банку сгущенного молока для новорожденного Худьи-Мбайи и ракаль[27]. Все это благодаря нашей «мадмизель» Ндейе Тути.

Ндейя Тути, в свою очередь, вылезла из повозки. Это была красивая девушка лет двадцати, не больше, с гладкой, черной до синевы кожей. От нее веяло силой и здоровьем. Поражали глаза, обрамленные длинными ресницами, и красивый чувственный рот; нижняя губа, чуть отвислая, была подкрашена сурьмой. Длинные волосы, скрученные на макушке в две косы, хорошо оттеняли выпуклый лоб и прекрасные глаза. На девушке была просторная рубашка без рукавов, стянутая в талии, под материей вырисовывались груди, высоко поднятые слишком тугим лифчиком.

Последней сошла на землю Бинта. Мам Софи заговорила, обращаясь ко всем женщинам сразу:

— Мы назовем младенца Стачкой. Пусть мужчины помирают от стыда! И устроим в честь него пир горой.

— А где мы возьмем дрова, чтобы развести огонь? Муку, масло, сахар, чтобы отпраздновать такое событие? Мам Софи, не заставляй слепого прыгать через колодезь, не требуй невозможного. Нечего думать о пиршествах. У нас есть дела посерьезнее. Прежде всего надо думать о том, как бы прожить! — благоразумно возразила Бинта.

Все четыре женщины направились к усадьбе. Следом за ними шла маленькая «сторожиха» Анта.

Xудья-Мбайя

Тростинки господа бога

За изгородью стоял длинный желтый дом на кирпичном фундаменте. Это была усадьба Ндьяйен, в которой жила Раматулайя, -— отчий дом всего ее рода. К черепичной крыше примыкала крытая оцинкованным железом веранда. Главный дом состоял из трех комнат, по обе его стороны протянулись галереи. На участке находились еще две, крытые соломой, хибарки с потрескавшимися саманными стенами, которые для прочности были стянуты старыми рыболовными сетями, и пять хижин из досок и просмоленного картона. У входа в усадьбу было устроено что-то вроде перегородки из сложенной крест-накрест дранки — так называемый мбаг-гатье[28], мешавший прохожим наблюдать за тем, что делается на переднем дворе. Позади дома находился небольшой дворик, специально для женщин. Там стоял навес, под которым готовилась пища, защищенный от солнца тремя филаосами и большой древней папайей, уже давно не дававшей плодов. Между деревьями были протянуты веревки для сушки белья.

В одной из комнат главного дома Худья-Мбайя, мать маленькой Анты, закрепляла на талии узел набедренной повязки. Рядом на железной кровати барахтался Стачка, ее младшенький. Кроме кровати, покрытой одеялом из всевозможных пестрых лоскутков, на которой спали дети, в комнате стояли два деревянных сундука, несколько больших калебас и шкаф. Над дверью висели на гвоздиках пояски, браслеты, рога с оставшимися на них пучками шерсти, вырезанные из бумаги фигурки — фетиши, преграждающие доступ в комнату беде и дурному глазу.

Взяв Стачку на руки, Худья-Мбайя прошла в большую комнату, в которой жила Ндейя Тути. Здесь во всем чувствовалась девичья рука: на стенах иллюстрации из журналов, кровать застлана красивым полосатым покрывалом, на столе стопка книг. Свет проникал из двух дверей, одна из которых выходила на передний двор усадьбы, а другая вела на дворик позади дома.

Худья-Мбайя прошла через столовую, мимо занавески, отделявшей комнату Раматулайи, и уселась на веранде. Частые беременности сделали ее грузной. Она одна принесла мужу девять тростинок господних. А теперь она вдова — ее мужа Бадиана убили во время стычки с войсками, в первый день забастовки. Остальные его жены уехали к родителям, а ей, несмотря на горячее желание вернуться в родную деревню, ехать нельзя было, так как она со дня на день ждала ребенка. Так появился на свет божий Бадиан-младший, которого Мам Софи прозвала Стачкой; имя это, созвучное событиям, так за ним и осталось.

Белоголовая кошка подошла к Худье-Мбайе и, выгнув спину, стала тереться у ее ног. Женщина ее отогнала. Кошка потянулась и лениво посмотрела круглыми желтыми глазами на высыпавшую во двор детвору. Ребятишки и сегодня были неумытые, сухая кожа на их личиках потрескалась, ресницы слиплись. Худья-Мбайя тоже взглянула на детей, ища глазами своего предпоследнего сынишку Ндоля. Малыш топал на кривых ножках, его огромный, вздутый и блестящий животик выпирал, словно шествовал впереди ребенка, казалось, он вот-вот лопнет, как чрезмерно надутый пузырь.

— Ты опять ел землю! — с укором сказала Худья-Мбайя.

Ндоль поковырял пальцем в носу, потом засунул замусоленный палец в рот, предусмотрительно держась на почтительном расстоянии от матери.

— Не смей больше этого делать!

— Я хочу есть! — пронзительно крикнул ребенок.

— Подождите, вернется Раматулайя, вам всем будет что поесть... А почему вы не умылись?

— Нет воды, мама, — ответил старший мальчик Абду, пытаясь поймать кошку за хвост.

— Оставь ее в покое, Абду, она тебя поцарапает. Кроме того, Раматулайя не любит, когда дразнят ее кошку.

Абду послушно присоединился к братьям и сестрам, усевшимся в сторонке. Младенец на руках у Худьи-Мбайи притих, она задумалась. Голод, от которого пухли животы детей, высыхали их ручки и ножки, сгибались плечики, вызывал в ее памяти картины прошлого, картины прежней, благополучной жизни. Она прожила со своим мужем восемь лет, за все эти годы он лишь раз, всего только раз огорчил ее — это ведь так немного. И хотя у Бадиана были еще две жены, в доме всегда царили мир и согласие. Неприятный случай, о котором она сейчас вспомнила, произошел месяцев через десять или двенадцать после того, как она вошла в семью Ндьяйя. В тот день была ее очередь готовить пищу, и это как раз совпало с получкой мужа.

Она всю ночь думала о том, как приготовить что-нибудь повкуснее, а утром, вернувшись с рынка, привела остальных женщин в восторг от невероятного количества всяких специй и пряностей, которые принесла; весь день прошел в хлопотах по приготовлению вкусного и сочного кускуса. Соседки то и дело приходили к забору, протягивали мисочку, прося дать попробовать соус, а детишки сгрудились вокруг, с нетерпением поджидая момент, когда им можно будет соскрести остатки со стенок котелка. Наконец наступил вечер, вернулись с работы мужья. Уже на пороге дома они учуяли необычно приятный запах и со смехом и шутками расселись вокруг большой посудины и широкой миски, в которой медленно кипел соус.

— Замечательное блюдо, — заметил Дэн, славившийся своим аппетитом, — такое бедняку не по карману. Сегодня, женщина, я готов стать нищим, выпрашивающим у тебя подаяние.

Молча, словно роскошное блюдо лишило их дара слова, мужчины погрузили руки в общую миску, а вознагражденная за свои труды Худья-Мбайя наблюдала за тем, как ловко скатывают они пальцами шарики и отправляют их в рот. После каждого куска следовали одобрительные возгласы и комплименты, и восхищенная повариха думала про себя, что в этот вечер она наверняка будет счастливейшей из жен. Неожиданно раздался голос Бадиана:

— Это очень вкусно, жена. — Он повернулся к соседу. — Но скажи, Дэн, тебе не кажется, что тут чего-то не хватает?..

Худья-Мбайя почувствовала себя униженной и не стала слушать, что муж скажет дальше. Она убежала к себе в комнату и всю ночь напролет обиженно думала о том, чтобы вернуться в родную деревню Каолак. «Никогда больше не буду стараться для него, никогда!» Только много времени спустя она поняла, что это была лишь шутка, которая, кстати сказать, вошла в усадьбе в поговорку: «О, тут чего-то не хватает». Но все это — в прошлом, а сейчас такая шутка приобретала страшный смысл: не хватало не только «чего- то» — не было даже хлеба насущного. Худье-Мбайе вспомнились суровые слова Раматулайи, сказанные утром: «Мы действительно очень несчастны, потому что беда не только в том, что ты голоден, беда еще в том, что есть на свете люди, которые хотят, чтобы ты подох с голоду».

Заплакал Стачка. Худья-Мбайя прервала свое мысленное путешествие в прошлое и обнажила плоскую и дряблую грудь. Ребенок жадно схватил ее сжатыми ручонками. Закрыв глаза, он стал яростно сосать, прикусывая грудь деснами: матери казалось, что ее тычут булавками. Худья-Мбайя переменила грудь, но все повторилось снова. Она прекрасно знала, что молоко у нее перегорело: уж слишком много горя причинила забастовка. Она крикнула детям:

— Не ешьте больше землю!

Ребятишки молча уставились на нее ввалившимися глазенками. Шара становилась невыносимой, кошка заснула. Стачка тихо плакал. Издалека донесся шум грузовой машины, с трудом выбравшейся из песка, затем где-то ближе послышалось блеяние Пятницы, барана Эль Хаджи Мабиге, и, наконец, у самой ограды раздался крик разносчика воды:

— Кому воды? Кому воды?

— Абду, — сказала Худья-Мбайя, — позови сюда тукулёра[29].

Абду бросился бежать и у порога чуть не сбил с ног Ндейю Тути и маленькую Анту.

— Сумасшедший! — заметила, входя, девушка.

Она взяла в руки крошечные кулачки Стачки, поднесла их к губам, легонько свистнула, чтобы заставить его улыбнуться.

— У меня для тебя есть кое-что, — сказала она и, протянув Худье-Мбайе банку сгущенного молока, попыталась успокоить раскричавшегося ребенка: — Хорошо, хорошо, не буду тебя трогать, злюка!

— Милостиво ли было сегодня к вам провидение? — спросила Худья-Мбайя.

— Да, мы привезли риса, жмыхов и эту банку сгущенного молока.

— Где же Раматулайя?

— Она идет сюда с тетей Бинтой, — сообщила Анта.

Детишки, увидев сгущенное молоко, подошли ближе к матери.

— Это для вашего братика, — сказала она, — но и вам скоро дадут поесть.

На пороге показался Абду, за ним шел разносчик воды. Рослый тукулёр казался еще выше благодаря жбану, который нес на голове. Его фуфайка была пропитана потом, широкие брюки продырявились на коленях.

— Почем продаешь кувшин воды? — спросила Худья-Мбайя.

— За пять монет по пять франков.

— Пять монет? Опять цена повысилась!

— Чтобы достать воду, женщина, теперь надо идти до Пикина, а Пикин далеко.

— За один месяц ты дважды повышал цену на воду. Это слишком дорого. Дай мне полкувшина за две монеты.

— Но я не могу продавать воду частями.

Подошли остальные женщины. Усталая, запыхавшаяся Раматулайя поставила корзину в углу веранды, уселась и принялась гладить кошку.

Бинта вошла в свою хижину. Внимательно посмотрев на разносчика, Мам Софи сказала ему:

— Иди за мной.

Чтобы пройти по веранде, тукулёру пришлось согнуться чуть ли не вдвое. Направо, в столовой, в миске с песком стоял большой кувшин. Мам Софи подняла плетеную крышку:

— Лей сюда.

Тукулёр легко поднял высокий жбан, вода блестящей струей полилась в кувшин. Обступившие разносчика дети не могли оторвать глаз от воды. Разинув рты, высунув языки, они толпились вокруг и ждали.

— Спокойнее, дети, спокойнее, сейчас напьетесь.

Разносчик наконец выпрямился.

— Подожди меня минуту... Нет, не здесь, во дворе, — сказала Мам Софи. — Я сейчас выйду. Подождите, дети.

Мам Софи дала всем по очереди напиться. Старая выщербленная кружка путешествовала от кувшина к жадно раскрытым ртам. Потом Мам Софи вышла на веранду и дала напиться изумленным женщинам. Когда все получили свою долю, она повернулась к тукулёру и серьезно, без тени лукавства, спросила:

— Ты веришь в бога?

— Кто, я? — Тукулёр был явно обескуражен неожиданным вопросом.

— Да, ты.

— Верю... — произнес ошеломленный тукулёр.

— Слава аллаху, — с большим облегчением вздохнула Мам Софи, — так вот, я должна тебе пять монет по пять франков.

— Да, да... — машинально произнес разносчик и тут же растерянно пролепетал: — Послушай, женщина, я ведь не говорил, что дам тебе воду в долг!

— Правда, ты этого не говорил, но правда и то, что я должна тебе за воду. Я живу здесь, так что ты меня всегда можешь найти. Кроме того, если я не уплачу тебе при жизни, заплачу после смерти, перед тем как попаду в рай.

Торговец водой вконец расстроился.

— Если это шутка, то она мне не по душе. Не заставляй меня тратить время попусту, женщина, отдай мои деньги, и кончим на этом разговор.

Мам Софи рассердилась. Ее лицо побагровело. Раматулайя, подперев подбородок рукой и машинально гладя кошку, наблюдала за происходящим, спрашивая себя, чем все это может кончиться. Она в душе не одобряла поступка Мам Софи, но в то же время не могла не думать о том, что теперь есть возможность, хотя бы на сегодня, сварить еду. Ндейя Тути, успевшая переодеться и накинуть халат, безучастно присутствовала при споре, ее совершенно не интересовала история с водой. Перепуганная Худья-Мбайя, не отрывая глаз, следила за увесистой рукой тукулёра; ей казалось, что эта рука вот-вот обрушится на лицо Мам Софи. Она крепче прижала к себе младенца. Появилась из своей комнаты Бинта с комочком жевательного табаку во рту, она встала рядом с Мам Софи, старшей женой. А та продолжала бушевать:

— Клянусь могилой моей матери и моих предков, что я тебе уплачу! Но не сегодня — у меня не осталось ни гроша. И клянусь шнуром моего отца[30], лучшего из людей, что воду ты обратно не получишь. Ты утверждаешь, что веришь в бога. Так как же ты можешь допустить, чтобы эти дети умирали от жажды? — Она протянула руку в сторону детворы, державшейся на почтительном расстоянии.

Разносчик воды бормотал про себя ругательства, словно жующий жвачку козел. Его лицо сводила нервная судорога, а Мам Софи, чувствуя, что берет верх, подошла поближе. Подбоченясь, с засучившейся набедренной повязкой, из-под которой виднелись ее колени, похожие на две буханки плохо выпеченного хлеба, она продолжала:

— Говорю тебе, ты получишь свое, но, повторяю, не сегодня!

— Не оскорбляй меня, женщина, лучше уплати! Позволь мне забрать хотя бы остаток воды. У этой женщины, — он кивнул в сторону Худьи-Мбайи, — есть две монеты по пять франков. Пусть она отдаст их мне и возместит то, что вы выпили.

— Дать тебе две монеты по пять франков? А вечером ты явишься опять требовать деньги?

Мам Софи подошла еще ближе и хлопнула ладошами перед самым носом разносчика. Тот испуганно попятился назад.

— Обращаюсь к тебе, аллах всемогущий, — со злостью проговорил он, — пусть это будет последняя вода в вашей жизни, пусть она отравит весь ваш род на сто поколений вперед, пусть поразит ваших потомков проказа, пусть они ослепнут и охромеют!

— Ах ты ублюдок, сукин сын, подкидыш! Будь я тубабом, ты бы у меня каждый день ходил в упряжке! — не осталась в долгу Мам Софи.

На тукулёра набросились все: женщины и дети. Бинта схватила его за фуфайку, которая тут же треснула сверху донизу. Мам Софи, не в силах дольше сдерживаться, влепила ему звонкую пощечину и завопила:

— Сюда, скорее сюда, нас избивают!

На крик тотчас же сбежались соседи и соседки. Тукулёр поспешил убраться восвояси, оставив на поле боя фуфайку и кувшин.

В усадьбе Ндьяйен снова воцарился мир. Воды было достаточно для всех, и кружка снова стала путешествовать от жбана к алчущим ртам.

Приготовив по указанию Раматулайи молоко для Стачки, Ндейя Тути засучила рукава кофты, верх которой она оставила незастегнутым, и накинула на голову зеленую с темно-коричневыми горошинами косынку, завязав ее под подбородком. Затем завернулась поверх кофты в набедренную повязку и, задумчиво осмотрев свои сандалии, решила, что они слишком велики для ее ног, длинных и стройных. Ндейя, как ее называли окружающие, была красива и знала, что нравится всем парням в округе. До забастовки она посещала женское педагогическое училище; это давало ей явное превосходство над остальной молодежью, но зато ей приходилось постоянно выполнять роль общественного писца в своем квартале. Составляя любовные письма и жалобы для жителей квартала, заполняя их налоговые листки, она чувствовала, как постепенно отдаляется от них. Она как бы жила в стороне от этих людей; книги, которые она читала, фильмы, которые она смотрела, постоянно уносили ее в иной мир, где уже не было места для своих, — так же, как и в родном мире уже не было места для нее. Ее повседневная жизнь протекала, как во сне, в мечтах о прекрасном принце, о котором она начиталась в книгах. Ндейя не представляла себе ясно, кто окажется этим прекрасным принцем, она не думала о том, какого цвета кожи он будет, но твердо знала, что в один прекрасный день появится и принесет с собой любовь. Окружавшие ее мужчины были многоженцами; и Ндейя довольно быстро поняла, что мусульманские брачные обычаи исключают любовь, по крайней мере такую любовь, какой она ее себе представляла. Это «нецивилизованные браки», — говорила она. В книгах, которые она читала, любви сопутствовали празднества, балы, пикники в воскресные дни, прогулки в машине, пышные подарки ко дню рождения, салоны мод, каникулы на море, катанье на яхтах. Именно там, мерещилось ей, была настоящая жизнь, а не в убогом квартале, где на каждом шагу можно было встретить прокаженного, калеку или урода. Когда Ндейя, насмотревшись в кино на покрытые снегом домики в горах, на пляжи, где загорают знаменитости, возвращалась в свой квартал, ей становилось тошно: стыд и ярость раздирали ей сердце. Однажды, перепутав программу, она вошла в кино, где показывали фильм о пигмеях. Она почувствовала себя низведенной до уровня уродливых карликов, ей безумно захотелось выбежать из зала с криком: «Нет, нет, это не настоящие африканцы!» В другой раз, когда она смотрела картину о развалинах Парфенона, двое мужчин, сидевших позади нее, стали громко переговариваться. Разъяренная Ндейя вскочила и крикнула им по-французски: «Замолчите, невежды! Если вы ничего не понимаете, убирайтесь!» Фактически Ндейя Тути знала Европу лучше, чем Африку, еще в школе она не раз получала за это лучшие отметки по географии. Она не прочитала ни одной книги, написанной африканцем, так как была заранее уверена, что это чтение ей ничего не даст.

Подходя к калитке, девушка вдруг услышала, что ее зовут. Ндейя Тути обернулась и увидела спешившую к ней Арам. Они были однолетки, но материнство огрубило Арам, резче стали черты лица, а небрежность в одежде совсем лишила ее привлекательности. На спине у молодой женщины, обхватив мать худыми ручонками, сидел верхом ребенок.

— Я пришла в Ндьяйен повидать тебя. Худья-Мбайя сказала, что ты собиралась в город. Возьми его, Анта, — обратилась она тут же к шедшей за ней девочке и, стараясь не отстать от подруги, принялась рассказывать:

— Ты должна написать мне ответ на письмо, которое я получила. Еще месяц назад муж прислал мне деньги и...

— Где он?

— На Мадам Каспаре[31]. Он получил чин старшего сержанта, и я должна поехать к нему с детьми.

— Почему же ты не едешь? — не без зависти спросила Ндейя Тути.

— Ты думаешь, что это так просто! Я пошла в канцелярию гарнизона получить документы, а они мне заявляют, что, по закону тубабов, я не считаюсь его женой. Брак господним путем[32] у них в счет не идет. Их послушаешь, так выходит, что я просто сожительствую с моим мужем. Посмотрела бы ты на меня! Мне было так стыдно перед тубабами, я вся потом обливалась! Придется идти в мэрию и в канцелярию штаба. Мне дали заполнить бумагу. Поэтому я и шла к тебе. Хочу, чтобы ты написала ему обо всем этом и еще, что детям нечего надеть, что они нездоровы, что я сама больна. И не забудь написать, что у нас забастовка, ужасная забастовка, что мы едим раз в три дня и что...

— Постой, Арам, не все сразу, я ведь еще не пишу письмо. Я сейчас приду к тебе.

— Нет, не надо, лучше я приду к тебе. Какой- то военный дал мне бумаги, а марку наклеивать мне, к счастью, не надо...

Ндейе начала надоедать болтовня Арам. Но та продолжала:

— Красавчика видела? Он приходил к тебе.

С удовольствием побываю на вашей свадьбе. О, это, наверно, будет шикарная свадьба. — Она широко раскрыла круглые глаза. — Ты знаешь, он такой нарядный!

— С чего ты взяла, что мы поженимся?

— Все знают, что он за тобой ухаживает. И, кроме того, он хорош собой, и у него водятся деньжата.

— Ты несешь чепуху, моя милая.

— Что ты сказала?

— Дара[33], — ответила Ндейя Тути на языке волоф. — Нужно еще, чтобы я была согласна выйти за него.

— Я бы на твоем месте стала его женой. Ты грамотная, умеешь читать и писать, будешь работать, он тоже. Как жалко, что я не ходила в школу. Когда, по-твоему, кончится забастовка? Они не собираются приступать к работе? А ты знаешь этого типа... ну, этого бамбара? Его имя вертится у меня на языке. Говорят, что если бы он захотел, тс мог бы положить конец забастовке. Это верно?

— Не думаю. Его зовут Бакайоко.

— Говорят, вы встречаетесь... Я бы лично не хотела выйти замуж за человека другого племени. — Арам пожала плечами. — Погляди-ка, кто идет! Да это же Красавчик! Ого, он очень интересен, правда?

— Хочешь, чтобы я ему об этом сказала?

Дауда был в новенькой рубашке в большую бело-красную клетку. Шлем он держал под мышкой.

— Привет, Красавчик! — Арам многозначительно улыбнулась, как бы говоря: «А вот и твоя возлюбленная», — затем произнесла, обращаясь к подруге: — Я займу тебе место у колонки.

Она поспешно ушла. Молодые люди остались вдвоем. Они машинально замедлили шаг. В небе по направлению к океану бежали лохматые тучки, было тепло, вдоль канавки тихо играли дети.

Ндейя Тути и Дауда прошли мимо колонки. Вокруг собрались женщины, молодые и старые: кто сидел на опрокинутых вверх дном ведрах, кто примостился на каменной кладке колонки, кто стоял. Молодые люди пошли быстрее, продолжая обмениваться ничего не значащими фразами. Они дошли до изгороди, окружавшей ипподром, и остановились у небольшого каменного мостика с перилами. Ндейя Тути уселась на перила, Дауда встал рядом.

— Ты что, вернулся домой? — спросила девушка.

— Да. С сегодняшнего утра я больше не дежурю в профсоюзе. — Красавчик говорил неуверенно. Потом замолчал, разглядывая выщербленную облицовку перил.

Ндейя Тути уселась поплотнее, одернула повязку.

— Какие новости? — спросила она, чтобы прервать молчание.

— Никаких. Вся история с забастовкой — сплошная чепуха! Вот уже два месяца, как она длится, а мы все еще на мертвой точке. Эх, если бы я знал... Я говорил об этом Алиуну... Да, я прочел в газете объявление — требуется грамотный африканец на должность кладовщика.

— Ты хочешь бежать сейчас? Что скажет Алиун?

— Видишь ли... на одной станции, не знаю точно, на какой, снова посадили в тюрьму рабочих. Кроме того, народ подыхает с голоду!

— Что слышно у Дуду в Тиесе и у Бакайоко?

— «Бакайоко, Бакайоко!» — резко произнес Дауда. — Этот тип начинает действовать мне на нервы!

— Как он может действовать тебе на нервы, если ты с ним даже незнаком? Интересно!

Услышав насмешливый тон девушки, Красавчик потерял самообладание.

— Ты мне так и не сказала, в каких вы отношениях!

Ндейя Тути подняла ноги на парапет, обхватив колени руками, косынка сбилась и небрежно упала на плечи, она смотрела вдаль, на горизонт, туда, где края небесного свода, спускаясь к земле, словно опирались на крыши домов. Над ее головой облака слились в длинное пепельное озеро, чуть подальше маленькие островки облаков, серые, с алой каймой, плыли к озеру, подгоняемые ветром. По дороге прошли две коровы, следом за ними шел человек, размахивая палкой, затем проехал автобус.

Ндейя Тути очнулась от своих мыслей.

— Что ты сказал?

— Я спросил, в каких ты отношениях с Бакайоко?

Девушка улыбнулась, глаза ее на мгновение засветились. Дауда испытывал уколы ревности.

— Знаешь, это трудно объяснить. Ты, например, хотел бы на мне жениться, ты сам мне об этом говорил. А он мне ничего не говорил. Как определить наши с ним отношения? Я хорошо знаю две вещи: я им восхищаюсь и побаиваюсь его. То ли это любовь, то ли болезнь какая-то, сама не знаю.

— Но ведь он уже женат, а ты сама мне не раз говорила, что многоженство внушает тебе отвращение.

Человек и коровы, которых он подгонял, скрылись из виду. Вместо них на дороге показался велосипедист в широком белом бубу, раздуваемом ветром, нажимавший на педали голыми пятками. Облака в небе уже слились в сплошное свинцовое море, как бы грозившее поглотить город.

— Я не уверена в своих чувствах к нему, — продолжала Ндейя Тути, — но твердо уверена в том, что никогда не соглашусь поделить своего мужа с другой женщиной.

Дауда вертел в руках шлем. Он уселся на перила моста, туфли девушки упирались носками в его ногу.

— Я не просила тебя жениться на мне, — говорила Ндейя Тути. — Но стоит вам, мужчинам, познакомиться с девушкай, как вы сразу начинаете добиваться близости. Если бы у нас с тобой это произошло, тебе, быть может, расхотелось бы жениться.

— Ты слишком много читала, в этом вся беда.

Ндейя Тути громко рассмеялась, обнажив крепкие белые зубы.

— По-твоему, я много читала? А Бакайоко утверждает, что я читаю мало, и притом плохие книги!

— Я говорю с тобой серьезно, а ты... ты издеваешься надо мной.

— Наоборот, я хочу тебе даже сказать... что ты мне нравишься.

— Я люблю тебя. Вот устроюсь на новую работу, и через два месяца поженимся. Тебя исключили из училища, так что...

— Не торопись. Ты мне нравишься, потому что ты красивый парень. Но надо немного подождать.

— Чего ждать? Пока он вернется?

— Это, конечно, глупо... но мне необходимо снова повидаться с ним.

— Чтобы выяснить, намерен ли он на тебе жениться?

— Он тоже против многоженства.

— Значит, он бросит свою жену?

— Насколько я его знаю, этого не случится.

— Но если он не хочет оставить свою жену, если он не хочет быть многоженцем и ты тоже возражаешь, как же будет в таком случае? Вы действительно странные люди!

Красавчик искренне страдал, к ревности примешивалась боязнь оказаться отвергнутым.

Ндейя Тути испытывала двоякое чувство: ее влекло к Бакайоко и в то же время ей очень не хотелось причинять огорчения Красавчику.

— Я познакомилась с Бакайоко раньше, чем с тобой, — снова заговорила она. — Это было в Сен- Луи, во время пасхальных каникул. Я поехала туда с школьными подругами на свадьбу одной из них. Кто его пригласил, понятия не имею, но он был там. Это своеобразный человек, его нельзя не заметить! Вечерами, когда все собирались, чтобы поболтать о пустяках, он заводил речь о положении трудящихся. Говорил о безработице, о просвещении, о войне в Индокитае, рассказывал о Франции, об Испании, о таких далеких странах, как Америка или Россия. Мы все заинтересовались, откуда он родом. Я спросила его: «Откуда вы явились?» А он ответил: «С вокзала!» На третий день свадьбы мы решили пойти на море всей компанией. А потом мне захотелось побыть одной, я отделилась от компании и ушла. Иду по дороге, вижу: он лежит на песке и забавляется с муравьями. Я машинально обрывала лепестки маргаритки. Он посмотрел немножко дерзко — мне так показалось по крайней мере — и вдруг говорит:

«Эй, сестрица, тебе известно, что в наших местах не принято обрывать лепестки у цветов».

«Что же приходится делать девушкам в таком Случае?» — спрашиваю я.

«Сказать сразу мужчине, будешь ты ему принадлежать или нет. Это честнее, не так ли?»

Он разговаривал со мной, растянувшись на животе, и даже не поднялся... Перед отъездом он мне говорит:

«У нас столько своих чудесных обычаев, что совсем незачем заимствовать чужие. Главным образом потому, что там, откуда приходят к нам эти обычаи, мы можем научиться многому другому, гораздо более полезному для нашей страны».

Я тогда не поняла, что именно он хотел сказать, но когда после этого видела где-нибудь маргаритку, будь то настоящий цветок или картинка в книге, мои мысли каждый раз возвращались к нему. Потом наступили летние каникулы, он появился у нас в доме в компании Тьемоко, грубияна, которого я не выношу. Ему нужен был Алиун. Но он меня узнал и сказал: «Смотри-ка, вот и моя девушка с маргариткой!» А Тьемоко добавил: «У нее глаза, как две луны на небе». Теперь мы часто видимся, когда он бывает в Дакаре... Не знаю, почему, но я в его присутствии не могу рта раскрыть.

Может быть, тут действует какой-нибудь амулет?

— Да нет же, Красавчик, ты просто глуп! Я несколько раз гуляла с ним вдвоем, но не скоро привыкла к его манере молчать, да и к его словам, острым как бритва, зато я многое узнала из его жизни, он объяснил, при каких обстоятельствах женился.

— Он, следовательно, жениться на тебе не может, как я и говорил... Чего ты смеешься? Тут нет ничего веселого.

— Смех не только признак веселья. Ты не обратил внимания на то, что за все время нашего разговора мы ни слова не произнесли на волоф?

— Ну?! Так что же?

Ндейя расхохоталась.

— Есть такая девчушка, Аджибиджи, она все время говорит «Ну?!» по-французски, а ее бабушка, мать Бакайоко, этим возмущается. Он, кстати, тоже не любит, когда все время говорят по-французски. Ох, знаешь, нелегкий он человек...

Скажи. Ндейя... — Дауда был в нерешительности. — Скажи...

— Что сказать?

— Ты с ним... в каких была отношениях?

— Хочешь знать, девушка ли я? А это имеет для тебя значение?

Дауда пожалел, что задал вопрос. Он смущенно помолчал с минуту, затем встал и, избегая взгляда Ндейи, сказал:

— Пора идти, надо предупредить Алиуна, что я не буду больше дежурить.

Юноша быстро зашагал прочь. «Что же представляет собой этот Бакайоко? — с грустью подумал он. — Можно подумать, что тень его витает в каждом доме, над каждой вещью. В словах людей узнаешь его слова, в их мыслях — его мысли, даже его имя повторяется всюду, словно эхо. Что он за человек?»,

Раматулайя

Тростинки господа бога

Возле колонки собрались усталые от ожидания женщины. Раньше, до забастовки, набирая воду, они пользовались случаем поболтать, посплетничать и даже побраниться. Но былое оживление сменилось тягостным молчанием, усталостью, победившей нетерпение, смутной боязнью, смешанной с ненавистью к Машине, которую белые могут остановить, когда им вздумается. Все здесь зависело от белых. В колонке вдруг забулькало, потом даже громко заурчало. Сразу началась толкотня; маленькая Анта поспешно нажала рукоятку насоса. Тщетно.

— Тубабы добиваются нашей медленной смерти, — произнесла одна женщина, покусывая зубочистку. — Ждем напрасно. До самого Пикина нигде ни капли воды.

А люди в очереди засуетились. Кто держал в вытянутой руке сосуд для воды, кто поправлял на себе набедренную повязку или подтягивал на спине ребенка; вытянув губы, приоткрыв рты, все устремили свои взоры на каплю воды, которая, словно жемчужина в птичьем клюве, повисла на кране. Внутри колонки слышалось какое-то движение — то ли воды, то ли воздуха, что-то на мгновение зашумело, потом снова все стихло.

— Пусть Анта взберется наверх.

Девочку подняли на верх колонки.

— Ты что-нибудь чувствуешь?

— Уай[34], у меня бурчит в животе, там будто кто-то ворочается. Но это у меня в животе.

Женщины снова застыли на месте. С лиц сбежала надежда. Неожиданно появилась Худья-Мбайя. Она запыхалась, была вся в поту, дряблые груди вздымались и опускались в такт с тяжелым дыханием.

— Что с тобой? Какая муха тебя укусила?

— Ой, ой, пойдем, посмотри сама!.. — произнесла, заикаясь, Худья-Мбайя.

— Что смотреть? — спросила Раматулайя.

— Пойдем, говорю тебе!

Раматулайя, не спеша, направилась домой. По пути она успела отчитать Ндейю Тути и Улимату, одну из жен Эль Хаджи Мабиге: женщины затеяли ссору из-за места в очереди.

— Перестань спорить, Ндейя! А ты, Улимата, оставайся стоять там, где стояла; если бы твой муж не наговаривал тубабам про нас, они не закрыли бы кранов. Так что помалкивай.

Раматулайя, не торопясь, дошла до дому, но при виде представшего перед ней зрелища чуть не задохлась от охватившей ее ярости: по всему заднему дворику были разбросаны остатки разбитых калебас, валялись растоптанные зерна риса, загрязненные остатки жмыха. В кухне на погасшем очаге лежал опрокинутый котел. Широкие ноздри Раматулайи раздувались от гнева, она хрипло спросила:

— Кто это натворил?

— Пятница, — ответила Худья-Мбайя.

— Пятница! Пятница! Где он?

— Он был тут, когда я побежала за тобой.

Где-то рядом послышалось блеяние барана. Он, очевидно, находился на переднем дворе. Раматулайя, обычно никогда не ускорявшая шага, как фурия, бросилась туда. Она увидела на веранде барана, он медленно выходил из комнаты Бинты, жуя кусок полосатой материи. Раматулайя потуже закрепила набедренную повязку и поправила косынку на голове.

— Стойте спокойно, не трогайтесь с места, — сказала она собравшимся женщинам и детям. — Абду, принеси-ка нож побольше! Да поскорее! Не знаю, чье мясо вам достанется, баранье или мое, но сегодня вечером никто не ляжет голодным!

Мальчик принес старый кривой нож, весь в зазубринах. Раматулайя сошла с крыльца, не спуская глаз с животного. Баран все еще жевал материю, но, увидев Раматулайю, попятился назад, втянул голову, коснувшись подбородком земли, и выставил рога. Он перестал жевать, в беловатосиних зрачках животного появился злой блеск. С вытянутой шеей, с согнутыми задними ногами баран напоминал тугую пружину, готовую вот-вот разжаться. Раматулайя, держа нож в руках, продолжала смотреть на его толстую шею. Мышцы ее напряглись, ей казалось, что кровь стынет у нее в жилах.

Худья-Мбайя и ребятишки оторопели. Разинув рты и широко раскрыв глаза, они ошеломленно переводили глаза с женщины на животное. Кошка притаилась меж кривых ножек маленького Ндоля.

Поцарапав землю копытами, баран с опущенной головой бросился на Раматулайю. Начался сумасшедший бег по двору. Они пробежали до второй хижины, продавив одну из ее стенок. Раматулайе удалось перебросить одну ногу через спину животного, она охватила его шею обеими руками, касаясь коленями земли; баран с высунутым языком бешено кружил по двору, тряс головой, пытаясь освободиться от душившей его ноши. В отчаянной схватке с Раматулайи слетела почти вся одежда, нож выпал из рук.

Худья-Мбайя, испуганная ее наготой, поспешила увести детей. Кошка, выгнув спину и прищурив глаза, наблюдала за сценой. Во дворе показалась Бинта; увидев, в каком состоянии находится старшая женщина их рода, заметив пыль и кровь на ее ногах, она лишь произнесла: «Мой бог», и закрыла рот рукой. У нее хватило, однако, присутствия духа, чтобы набросить набедренную повязку на обнаженную Раматулайю, но та, тяжело дыша, крикнула:

— Подбери лучше нож, Бинта!.. Подыми нож! Я не умру от того, что голая!

Бинта подняла нож и подошла ближе, испуганно глядя на Раматулайю.

— Чего же ты ждешь? Вонзи ему нож в горло!

Бинта повиновалась, но при виде брызнувшей крови отскочила назад, не выпуская ножа из рук.

Баран дернулся.

— Дай нож мне, Бинта! — потребовала Раматулайя и стала звать: — Абду, Абду!

Из большой хижины выбежал мальчик.

— Держи его за ноги!

Раматулайя, оседлав барана, трижды воткнула ему нож в шею, кровь брызнула в лицо дрожавшей Бинты. Раматулайя вытерла лезвие о густую шерсть животного, затем выпрямилась и осмотрелась кругом. В ее взгляде не было ни гордости, ни хвастовства, в нем светилось удовлетворение. Всем своим видом она как бы давала понять, что иначе она поступить не могла. Убедившись, что с бараном покончено, она вошла в главный дом усадьбы.

Все произошло очень быстро. На шум прибежали соседи и столпились во дворе. Кто-то успел даже пустить слух, будто Пятница забодал Раматулайю на смерть. Мужчины и женщины подходили к убитому барану, мочили указательный палец в крови и делали себе небольшое красное пятно на лбу, потом начались пересуды. Никто не любил Эль Хаджи Мабиге — ни родные, ни соседи. В квартале давно поговаривали, что следовало бы убить барана, которого хозяин откармливал на соседский счет. Кто-то предложил:

— Надо разделить мясо, каждый получит свою долю.

Братья Сов взялись разделать тушу. Женщина, державшая во рту зубочистку, заметила:

Беспредельна доброта всемогущего. Еще сегодня утром мы потеряли всякую надежду... не было даже горсти рису, а сейчас у нас есть свежее мясо! Мам Софи, вы сможете запасти его для ребятишек!

Провидение великодушно, все должны получить поровну. Приведите ваших детей и не забудьте принести воды, потому что у нас ее больше нет. Идите, женщины, за водой. Ее понадобится много. Барана мы сварим — будет что поесть и чем запить...

Мам Софи вошла в главный дом, Бинта вытирала забрызганное кровью лицо.

Раматулайя лежала, вытянувшись на матрасе. Она не особенно пострадала. Болела, правда, поясница, очевидно, от удара, — объяснила она, но ранка на груди не вызывала тревоги.

— К чему ты это сделала? — произнесла Мам Софи. — Ведь он мог пырнуть так, что не встала бы потом. Подумаешь, нечего было есть сегодня, поели бы завтра. Соседи не допустят, чтобы мы умерли с голоду.

— Я знала, что всевышний на моей стороне, — ответила Раматулайя, — знаю также, что с голоду можно умереть и что у Худьи-Мбайи нет больше молока! Аллаху это тоже известно... Сегодня утром я пригрозила моему брату Мабиге, что убью Пятницу. Но, аллах свидетель, я сделала это не потому, что так сказала. А потому, что мы очень голодны. Мужчины знают об этом, но они рано утром уходят из дому и возвращаются вечером. А нам, женщинам, нужна поддержка. Уж очень тяжело нести всю заботу о семье...

Раматулайя на минуту замолчала. Ее слушали внимательно, как на проповеди.

— Когда знаешь, что жизнь и мужество остальных зависят от твоей жизни и твоего мужества, то не имеешь права поддаваться страху. Даже если тебе очень боязно! Ах, на нашу долю выпало жестокое испытание, мы обязаны выковать в себе твердость, выносливость. Чем дальше, тем становится труднее. Если бы Пятница не уничтожил последних остатков пищи, на которые мы сегодня рассчитывали, он был бы сейчас жив! А если бы он меня забодал, вы лили бы горькие слезы, забыв даже о голоде... хотя бы на день. Да, всевышнему известно, что времена наступили тяжелые!

В комнате послышались рыдания.

— Пойду на почту, попробую позвонить Алиуну, — сказала Ндейя Тути. — Найдется у тебя десять франков, Худья-Мбайя? Дай взаймы.

Худья-Мбайя просунула руку под кофту и вынула из наффы[35] монету.

— Ничего не рассказывай ему, скажи только, что нынче вечером мы пошлем им вареной баранины, им, беднягам, она очень пригодится, — произнесла Раматулайя ослабевшим от усталости голосом.

— Хорошо. — Ндейя Тути направилась к выходу и столкнулась на пороге с соседкой, которая взволнованно сообщила, что Мабиге отправился за полицией.

— Ну что ж, приготовимся к встрече гостей! — заявила Мам Софи и принялась насыпать песок в пустую бутылку.

Остальные последовали ее примеру. А на заднем дворике уже заканчивали разделку бараньей туши.

В профсоюзе было немного работы. Дэн вскрывал полученные письма, не забывая при этом перебрасываться шутками с Арона. Тот от нечего делать уже в двадцатый раз перелистывал газеты. Алиун готовил отчет, что-то насвистывая. На другом конце стола Косой Идрисса пересчитывал деньги, принесенные дежурными сборщиками.

— Набирается сумма! — весело произнес он. — Людям надоело жертвовать, они уже обессилели, а все-таки продолжают давать. Даже какой-то тубаб и тот... Я не решался у него просить... Он дал мне сто франков.

— У нас на сегодня одиннадцать тысяч франков. Есть на что купить несколько мешков риса.

— Три мешка риса, — уточнил Дэн. — Придется брать не меньше, — добавил он с улыбкой. — Арона ведь заявил, что он один готов съесть десять кило!

Косой Идрисса поглядел на живот Арона

— Жаль, что у меня нет ни гроша, я бы держал с тобой пари, и ты бы проиграл!

В комнату вошел Красавчик Дауда, повесил шлем на вешалку и поздоровался со всеми.

— Я боялся, как бы тебя не взяли во время облавы. В Мботе схватили нескольких товарищей, — обратился к нему Алиун.

— Нет, я был дома.

— Ты хоть поел?

— Да. И повидал Худью-Мбайю и Ндейю Тути.

Там все в порядке...

— Все в порядке, все в порядке... А вода? Нам надо придумать что-нибудь, найти какой-то выход. Я велел передать об этом Дуду, Лахбибу и Бакайоко. Может, посоветуют что-нибудь...

Красавчик, услышав имя Бакайоко, сразу помрачнел, но сдержался. Затем проговорил:

— Я хотел сказать тебе кое-что, Алиун. Я много думал все эти дни. Ты здорово помог мне, когда я закончил профессиональную школу, мне ведь нелегко было освоиться в среде рабочих. Они-то хорошо понимают необходимость забастовки, я же...

— Опять вы о забастовке?

Красавчика оборвал на полуслове вошедший в комнату Абдулайе, уполномоченный сенегальского отдела ВКТ. Он добавил:

— Дежан и его люди, вероятно, примут вас для переговоров. Ты в курсе дела, Алиун?

— Да...

В коридоре зазвенел телефон. Абдулайе вышел и почти тотчас же просунул голову в дверь.

— У телефона Ндейя Тути... Она говорит о Раматулайе, но я не совсем понял, в чем дело. Подойдешь?

Алиун вышел в коридор. Арона не мог дольше сдержать свою радость.

— Слышал, Дэн? Дежан примет профсоюзных представителей!

— Слава всевышнему! -— воскликнул Идрисса. — Мы получим пенсию и деньги за простой, и повышение заработной платы, и пособия многосемейным, и четыре тысячи подсобных рабочих.

Он перечислял все эти блага, беспорядочно размахивая руками.

— Как мне хотелось бы попасть в делегацию, которая будет вести переговоры, — сказал Дэн. Тебя, Красавчик, возможно, возьмут, и ты поедешь в Тиес. Встретишься там с нашим бамбара, с Бакайоко. Да, тяжело нам пришлось, но теперь победа за нами.

Он дружески хлопнул Красавчика по спине. Тот подошел к окну и молча стал смотреть на улицу. Потом сказал, не оборачиваясь:

— Оставь меня в покое! Даже если вы добьетесь того, чего требовали, мне с вами больше не по пути!

В комнату стремительно вбежал Алиун.

— Идрисса и ты, Дауда, немедленно отправляйтесь в усадьбу Ндьяйен! Раматулайя зарезала Пятницу, барана Мабиге!

— Как она могла это сделать? — испуганно спросил Дэн.

— Подробности мне неизвестны. Дауда, прихвати с собой человек пять. Пройди на рынок Сандага. Может быть, найдешь там шофера такси Дема, скажи ему, что это я вас послал. Он отвезет вас. Живее!

Красавчик нехотя снял с вешалки шлем, следом за ним вышел Идрисса.

День подходил к концу, темнота постепенно окутывала город. На заднем дворике усадьбы Ндьяйен, вокруг большого котла, в котором варилась баранина, суетились женщины. Прыгающие язычки пламени освещали высохшие лица детишек. В костер то и дело подбрасывали поленья, и всякий раз при этом к небу взлетали пучки искр. Мысль о голоде перестала мучить людей, они знали, что через несколько минут будет готово мясо.

В это время на главный двор ворвались полицейские. Неожиданное появление вооруженных людей привело женщин в смятение. В хлопотах они позабыли об угрозе вмешательства полиции. Некоторые из них, растерянные и испуганные, бросились на улицу, но и там натолкнулись на полицейские мундиры. Мам Софи засучила свою набедренную повязку и схватила две приготовленные бутылки с песком. Ее примеру последовали соперница Бинта, Худья-Мбайя и другие.

К женщинам подошел сотрудник полиции — туземец, служивший переводчиком, и заговорил повелительным тоном:

— Мы хотим поговорить с Раматулайей и забрать барана!

Барана... какого барана?.. — Женщины делали вид, что не понимают, в чем дело.

Те, что стояли поближе к котлу, быстро погасили огонь, вынули куски мяса и, завернув их в листья, перебросили за изгородь во двор братьев Сов. Дети шумно помогали старшим.

— Маку![36] Нам нужна Раматулайя! — снова заговорил переводчик.

— Она тут не живет, мисье белый, — сказала одна из женщин, обращаясь к европейцу, командиру отряда.

— Врет, — заметил переводчик.

На крыльце неожиданно появилась Раматулайя. Она еще не совсем оправилась от сражения с бараном и медленно сошла со ступенек.

— Это она, начальник, — указал сотрудник, и шесть полицейских сразу двинулись навстречу Раматулайе. Все взоры обратились в ее сторону.

— Отдашь нам барана и пойдешь с нами в участок! — распорядился переводчик.

Раматулайя спросила:

— Где Ндейя Тути?

— Пошла позвонить в профсоюз, — ответила Худья-Мбайя.

Услышав это и поняв, в чем дело, переводчик подошел к начальнику и сказал ему несколько слов по-французски. Тот подозвал полицейского, отдал ему какой-то приказ; полицейский убежал.

— Нам нужен баран, — настаивал на своем переводчик.

— Передай своему начальнику, что баран останется здесь. Вам была нужна я, пожалуйста, но баран сожрал наш рис...

— Он говорит, что ты должна захватить с собой барана.

— А ты скажи ему, что барана мы сегодня съедим на ужин!

Переводчик докладывал офицеру только часть того, что говорила Раматулайя, да и то переиначивал ее слова по-своему. Он попытался уговорить ее:

Захвати барана и пойдем. Тебя не задержат, подпишешь только бумагу. Я знаю начальника, он справедливый человек. Он не такой, как другие тубабы...

— Ни до какого тубаба мне дела нет! Все они на один лад. Единственный хороший из них умер при рождении. Баран останется здесь!

— Что она говорит? — спросил белый офицер.

— Она глупа. Не хочет идти с нами. Вызвать подкрепление?

Объясни ей, что мы заберем только барана, а сама она может прийти завтра. Скажи, что я человек не злой...

— Злой, не злой! Какое мне дело... — прервала Раматулайя. — Пятницу никто не стерег... Он съел рис, я перерезала ему горло! Дети очень голодны, Пятница сожрал их рис. Я пойду с тобой, а Пятница нет, его съедят.

Повернувшись к столпившимся позади нее женщинам, она произнесла:

— Замолчите! Чего ты разревелась, Худья-Мбайя, разве в доме есть покойник?

Снова воцарилось молчание. Только с улицы доносился глухой гул. Никто не мог понять, откуда появилась у Раматулайи такая твердость. Полицейский офицер под взглядом ее больших, пылающих гневом глаз, пришел в негодование. Женщины готовы были впасть в панику. Они не узнавали своей подруги, они привыкли видеть ее простой, общительной, ласковой с детьми. Она никогда не ввязывалась в ссоры у колонки из-за воды, никогда не злословила, как другие. Откуда взялась у нее эта небывалая сила, эта твердость? Не на войне — Раматулайя, как женщина, солдатом не была, не испытала длинных переходов с вещевым мешком за плечами, когда у человека в душе накапливается злоба. И не на фабрике — Раматулайя никогда не страдала от нечеловеческих темпов работы, как страдали мужчины. И не в объятиях мужа — Раматулайя не принадлежала к числу женщин, которые щедро расточают нежности. Где же, в таком случае? Ответ был так же прост, как проста была сама Раматулайя: храбрость и волю внушили ей голод и страдания.

— Мисье, уходи отсюда! Здесь дом для нас, и белым тут делать нечего! Пятница сожрал рис для детей, я перерезала Пятнице горло, дети получат еду, и дело с концом!..

В воздухе замелькали бутылки с песком, вальки, песты, подобранные где попало куски дерева. Толпа быстро окружила полицейских.

Переводчик хотел было что-то сказать, но Раматулайя тут же прервала его:

— С тобой мне больше говорить не о чем! Благодари тубаба за то, что еще стоишь на ногах!

Тем временем подошло подкрепление. На улице столпились солдаты и жандармы, и тут же, неизвестно кем вызванная, началась драка между женщинами и полицией.

— За барана! — крикнула одна из женщин. — Ох, и дорого продадим мы его шкуру!

Мам Софи прижала к хижине низкорослого полицейского, оглушив его ударом бутылки с песком, потом, как фурия, набросилась на переводчика и швырнула в него вторую бутылку. Бинта орудовала пестом, размахивая им над головами.

А Худья-Мбайя, как маленький хищный зверек, вцепилась в рослого полицейского, который с нескрываемой злобой колотил ее по голове.

Кошка и та выпустила когти и злобно мяукала.

Железная дорога Дакар — Нигер, протяженностью около полутора тысяч километров, пролегает в западной части африканского континента и обслуживает огромную территорию: более чем в два миллиона квадратных километров. Населению этого района уже начали надоедать вечные разговоры о забастовке. Рабочие были полны решимости не приступать к работе, но ведь надо было убить время, обмануть мучительное чувство голода, чем-то заполнить шесть будничных дней и неизменно наступавшие воскресные дни, занять досуг, которым лишь сначала наслаждались, а теперь уже насытились до предела. Вырядившись в остатки своих лучших одеяний, в то, что не взяли под залог ростовщики, мужчины с самого утра появлялись повсюду, заполняли рынки, большие и маленькие площади, веселыми группами ходили за добычей из лавки в лавку. Сам господь принял участие в этой игре: он тщательно подмел свои цветники, убрал с неба все облака до единого. Повсюду — над крышами, над деревьями и горами — расстилалась необъятная бездонная синева, в которой не вились даже небольшие дымки, обычно загрязнявшие воздух.

Люди воскресили давным-давно забытые пышные обряды. Женщины подкрашивали руки и ноги хной, подчернив ее жженой резиной, мазали губы сурьмой, сооружали хитроумные прически. Особенно отличались молодые девушки. Они слонялись по улицам, грациозно выступая под ритм бара, звуки которого раздавались на каждом перекрестке. Мужчины, вооруженные палками, имитировали сабельные бои, вошедшие в обычай еще во времена царствования Аль-Мами Самори Туре.

Развлечения длились, однако, недолго. Всех угнетало отсутствие поездов. Вначале люди с гордостью заявляли, что они убили «Дым саванны». А теперь они мысленно то и дело возвращались к тем временам, когда дня не проходило, чтобы этот дым не стлался над полями, над крышами домов, над деревьями, когда каждую ночь дребезжали рельсы, стучали буфера, свистели локомотивы, мигали красные, зеленые или белые огни маневровых паровозов. Все это раньше заполняло их жизнь. Они беспрестанно думали об этом, но ревниво, как великую тайну, оберегали свои мысли, словно боясь выдать их. И все же они смутно сознавали, что Машина была их общим благом и что таким же общим оказалось разочарование, которое они испытывали в эти суровые дни.

Как безнадежно влюбленные, они бродили в окрестностях вокзалов. Или подолгу стояли там, неподвижно устремив взор вдаль, едва перебрасываясь малозначительными фразами. Иногда кучка в пять-шесть человек отделялась от большой группы и бесцельно шла по железнодорожному пути. Некоторое время они шли по шпалам, затем внезапно, словно охваченные паникой, поворачивали обратно. И снова, присев на корточки или стоя, торчали у подножия какой-нибудь насыпи, неотрывно глядя на две линии рельсов, которые бесконечно вытянулись в длину, чтобы слиться вдали с чащей. В эти часы в людях зрело новое чувство; казалось, прошлое и будущее соединяются вместе, чтобы породить человека нового типа; в такие минуты им чудилось, будто ветер нашептывает им слова, которые они не раз слышали от Бакайоко: «Прошлое, которое жило в нас, умерло, и в новой жизни наше единственное спасение Машина, одинаково безразличная к языку и цвету кожи человека». Они безмолвствовали. Только в глазах появлялся нездоровый, исступленный блеск, в котором одновременно сказывались и их растущий страх перед голодом, и горестная надежда на возвращение Машины.

Иногда разыгрывалась буря. Бешено раскачивались верхушки деревьев. Двери веранд, товарных и пассажирских вагонов хлопали и скрипели на несмазанных петлях. Наступление сил природы на Машину вызывало в человеческих сердцах чувство боязни.

Лишь один раз в неделю сквозь чащу мчался «Дым саванны», его вели европейцы. В этот день бастующие настороженно прислушивались, как зайцы, обеспокоенные необычными звуками. На какое-то мгновение шум мчащегося поезда смягчал происходившую в их душе драму, смягчал потому, что глубокой и сильной была их связь с Машиной; она была важнее преграды, разделявшей их и нанимателей, сильнее непреодолимого дотоле препятствия, каким является цвет их кожи.

Глава 4. Бамако

Тростинки господа бога

Тьемоко

Тростинки господа бога

Среди бастующих нашлось несколько человек, которые потихоньку приступили к работе. Они вставали чуть свет и возвращались поздно, когда было уже совсем темно. Тьемоко организовал отряды добровольцев для борьбы со штрейкбрехерами. «Ренегатов», как называл их Тьемоко, бесцеремонно и жестоко избивали. Дружные действия бастующих заставляли штрейкбрехеров быть осторожнее. Но однажды произошел случай, о котором стоит рассказать, потому что он вызвал большое волнение. То был случай с контролером Диара. На историю, которая произошла с ним, люди реагировали по-разному — в зависимости от возраста, пола и положения действующих лиц разыгравшейся драмы.

Суд над Диара происходил в помещении профсоюза. Переполненный до отказа зал утратил свой обычный вид. Здесь присутствовали женщины, что уже само по себе было необычным. Диара сидел один в центре, на возвышении, низко опустив голову. Он на глазах у всех съежился, словно повешенный для сушки кусок мяса, и сидел, сгорбившись от стыда и унижения, а руки его висели как плети. По правую сторону от него сидели за столом председатель местного отделения профсоюза Конатэ, уполномоченный профсоюза из Куликоро, и Садио родной сын Диара. Лицом к ним уселись рядышком на скамье восемь судей. В дверях и у окон толпились люди, не нашедшие себе места в помещении. В зале царило ледяное молчание, ни один звук не нарушил тишины.

Контролера Диара обвинили в измене. Все присутствующие на этом судебном разбирательстве невольно испытывали странное ощущение растерянности, вызванное, с одной стороны, братским чувством, которое они испытывали друг к другу, в том числе и к обвиняемому, а с другой — смутным представлением о законах или обрывках законов, которые ввели в их стране белые. Эти чувства обострялись еще и новизной положения, необходимостью самим принять решение, вынести приговор. Многие увидели в этом первую представленную им возможность проявить свою человеческую независимость. Наконец, имело значение и то обстоятельство, что суда добился Тьемоко, сообщивший об этом деле на заседании местного совета профсоюза. Кроме того, всем было известно, что сама идея процесса и порядок его проведения были заимствованы из книги, имевшейся в библиотеке Ибрагима Бакайоко.

Председательствовал Конатэ. Всех, кто собирался выступить, он призывал говорить без ненависти и злобы по отношению к Диара. Стоя, опершись рукой о стол, он напомнил:

— Повторяю, эта история неприятна для всех нас.

Оглянувшись на Садио, сына Диара, который сидел согнувшись и съежившись, как и его отец, Конатэ продолжал:

— До сих пор, когда мы ловили штрейкбрехеров, мы проучивали их палками — вы сами знаете, как... Двое до сих пор отлеживаются. Это очень печально, ведь у всех у нас есть жены, матери, отцы, дети. А теперь вот случай с Диара. Диара голосовал за забастовку до победы. Он, как и мы, получил свою долю помощи, а затем переметнулся к нашим врагам. Слово теперь за вами. Все. что вы скажете, будет записано, и все, что вы решите, будет выполнено теми, кого вы назначите.

Конатэ закончил. Обычно ему много хлопали, но на этот раз ни в самом зале, ни в толпе у дверей никто даже не пошевельнулся — настолько все были проникнуты сознанием серьезности момента. Упади иголка и то, кажется, слышно было бы. Вдруг кто-то спросил:

— Может быть, Тьемоко начнет?

— Если он хочет, пожалуйста.

Тьемоко сидел на своем обычном месте, в третьем ряду. Он грузно поднялся, бычья шея его казалась еще массивнее, чем всегда. Ладони стали влажными, он скрестил руки на груди и облизнул губы. Он прекрасно знал, что надо говорить, но язык не повиновался. «Эх, будь тут Бакайоко, они бы живо поняли, в чем дело!» — подумал он.

Присутствующие переводили глаза с Тьемоко на Диара. На Диара было жалко смотреть. Куда девалась его величественная манера держаться? Шедшие от носа морщины очертили углы рта, тусклый взгляд, посеревшая кожа, вытянутые ноздри напоминали лицо умирающего. У всех сжималось сердце. Садио тоже смотрел на отца. Юношу словно поджаривали на медленном огне. Он не испытывал ни ненависти, ни горечи к кому бы то ни было, но чувствовал себя совершенно растерянным, во власти непонятного ему оцепенения. Как говорят в Центральной Африке, он «прятал свой лик в своей душе». Он охотно занял бы место отца и даже уже просил об этом.

В тишине, наступившей, когда Тьемоко поднялся с места, все тот же голос произнес:

— Давай, Тье, мы тебя слушаем!

Тьемоко наконец собрался с силами:

— Я вам обещал, что мы займемся ренегатами, и мы это делаем! Но разве хорошо убеждать людей палками? Нет, палкой дела не решишь! Я знаю, есть люди, похожие на ослов, таких нужно только бить! Но мы все в равном положении, мы все испытываем одинаковые муки. Почему мы должны судить Диара, который, как вы знаете, приходится мне дядей? Этот вопрос связан и с забастовкой, и с тубабами, и с Машиной.

Тьемоко с трудом выдавливал из себя слова.

— Мне трудно выразить вам свою мысль. Будь тут Бакайоко, он бы понял меня, помог мне объяснить вам. Поэтому придется рассказать все подробно. — И он рассказал...

После начала забастовки прошло немало недель. Однажды утром, часов около десяти, в профсоюз явились бастующие. Каждый принес полученный им письменный приказ выйти на работу. Это походило на мобилизацию, рабочие были растеряны. Конатэ успокоил их и попросил оставить ему письменные извещения. Дня через два Тьемоко, перечитывая бумажки, обнаружил, что их получили не все железнодорожники: пять имен отсутствовало. Это значило, что пятеро просто-напросто изменили товарищам и приступили к работе. Всем тогда понравилась мысль о создании «карательной» экспедиции, тем более что около двадцати бастующих были брошены в тюрьму. Первых двух штрейкбрехеров поймали на площади Мажино, как раз напротив комиссариата. Произошла коротенькая стычка, люди из отряда, созданного Тьемоко, увели штрейкбрехеров к ним домой и там расправились с ними. Точно так же выследили еще двух предателей. Но Тьемоко не пожелал учинить над ними расправу на дому, ему хотелось, чтобы кара стала назиданием для остальных. И эти двое получили свое в небольшом тупичке между памятником Борни Деборд и церковью — после этого им пришлось отлеживаться несколько дней. Однако с тех пор между отрядом Тьемоко и местными властями началась борьба в открытую. Диара после этого случая стал появляться только под эскортом пяти жандармов. Обе его жены жили далеко одна от другой, и, когда он навещал их, на страже стояли жандармы и поджидали его парни из отряда Тьемоко. Другие добровольцы караулили у вокзала. Сам Тьемоко почти не спал, но ему оставалось лишь наблюдать за приходом и уходом Диара с работы и возвращаться в профсоюз ни с чем, испытывая бессильную ярость, тем более что, как стало известно, Диара, желая выслужиться, ссаживал с поезда жен бастующих, когда те ездили в соседние населенные пункты навещать родственников.

Тьемоко увеличил отряд добровольцев. Ему удалось завербовать своего двоюродного брата Садио, родного сына Диара. Парень присоединился к отряду из-за любви к приключениям и не совсем понимал, что он делает.

Шло время. Администрация железной дороги запретила женам бастующих ездить в единственном поезде. Но европейцы — служащие железной дороги и военные, выполнявшие обязанности машинистов и начальников вокзалов, — старались никого не оскорблять и не раздражать. Диара оказался единственным суданцем, продолжавшим работать на линии, и это приводило Тьемоко в бешенство. Окажись перед ним в такую минуту дядюшка, он его, пожалуй, убил бы. Садио по- прежнему участвовал во всех экспедициях отряда, но делал это без особого усердия. Он понимал, что отец ведет себя дурно по отношению к товарищам, но считал тем не менее, что они не решатся его избить и что в крайнем случае он сам сумеет улизнуть, если над отцом все-таки учинят расправу.

Тьемоко в конце концов не выдержал: он решил во что бы то ни стало проникнуть за вокзальную ограду. Велев Садио ждать его у торговой палатки, он смешался с толпой, которая кишела на улицах, ведущих к станции.

Чтобы попасть на вокзал, надо было проникнуть через проволочные заграждения, которые охранялись войсками. Через узкий проход едва могли протиснуться одновременно два человека; по другую сторону этого барьера прогуливались сытые и довольные легионеры. Проникнув за проволоку и опасаясь, что охранники узнают его, Тьемоко закрыл лицо рукой, как будто что-то попало ему в глаз. Весь в испарине, он добрался до зала ожидания. Там стояла невообразимая сутолока. Шумная, пахнущая потом масса людей ждала поезда, не зная, когда он придет и придет ли вообще. Мужчины, женщины и дети расположились кучей на цементном полу, пристроив тут же свои бесчисленные узлы и мешки. Люди заполнили все пространство: зал ожидания, террасы, места под навесами и перрон. Стены были изукрашены плевками — красными от разжеванных орехов кола и черными от жевательного табака. Тучи мух садились на калебасы, в. которых виднелись остатки пищи, на разбросанные повсюду сандалии. Вокзал напоминал лагерь разбитой армии, которая, отступая, уносит с собой и награбленное добро, и своих раненых и убитых, и своих бесчисленных паразитов.

Тьемоко ничего этого не замечал — он искал Диара. Он посмотрел на запертые двери служебных помещений, на закрытые окошечки касс. Потом подошел к женщине, которая сидела на полу и играла с ребенком.

— Ты не знаешь, женщина, пришел ли поезд из Кати?

— Да, человек, поезд пришел и уже отправился дальше.

Откуда-то неожиданно послышалось:

— Эй, Тье!

Тьемоко обернулся на зов и увидел человека, стоявшего у закрытого окошечка кассы. Тот громко сказал:

— Этот парень — забастовщик!

Вокруг Тьемоко сразу же образовался круг.

— Скажи, брат, когда кончится забастовка? — спросил, улыбаясь, окликнувший его человек.

— Не знаю, может быть, сегодня вечером, может быть, завтра. — Тьемоко прекрасно знал, что работа не будет возобновлена ни сегодня, ни завтра, но, оказавшись в этом неожиданном окружении, немного растерялся.

Он попытался выбраться из толпы, Тщетно.

— Ты тут работаешь? — спросил высокий детина, сухопарый, как засохший древесный ствол.

— Да.

— Объясни в таком случае, к чему эта забастовка? Вы не подумали о нас: мы уже восемь дней торчим здесь. Вот взгляни-ка, моя дочь, — он вытолкнул вперед миловидную девушку лет шестнадцати — семнадцати. — Она должна была уехать к мужу в Тамба-Кунда и теперь сидит тут. — Он широким жестом указал на окружающих. — Все говорят, что вы не хотите приступать к работе. Уж не вообразили ли вы себя хозяевами железной дороги? Ведь вы значите здесь не больше, чем значили ваши отцы! Вы бросили работу, ни о ком не подумав. Хотя жаловаться вам как будто не на что: ни на плохой урожай, ни на уплату податей. Зачем вы мешаете крестьянам ездить по своим делам?

Говоривший умолк. Он держался уверенно, как человек, привыкший командовать. Торчавшая на затылке пилотка оставляла открытым его широкий лоб. Во время разговора он схватил Тьемоко за плечо, словно журил напроказившего ребенка. Потом добавил:

— Взгляни на этих бедолаг! Один поезд в неделю, да и то не всегда, тащишься, как на телеге. К тому же они целых три дня ничего не ели!

— У нас тоже нечего есть, — вставил слово Тьемоко.

— Если у вас нечего есть, пеняйте на себя. Кое-кто из ваших сидит в тюрьме, и это правильно! — Человек понизил голос: — Ты должен сказать товарищам — пора приступать к работе.

— Скажу, но прошу тебя, дай мне уйти, солдаты недовольны, когда мы здесь бываем. — Тьемоко сознательно не упомянул о полиции: он догадался по пилотке, что человек этот служил когда-то в ней.

Ему стало не по себе, он даже забыл, зачем пробрался на вокзал. «Если меня здесь обнаружат, мне не миновать тюрьмы!»

Женщина, игравшая с ребенком, вмешалась в разговор:

— Дайте парню уйти, работу бросили многие, и он один не может привести в движение «Дым саванны».

— Ты не знаешь этих бродяг! Когда я служил, таких молодчиков сажали за решетку. Следует, пожалуй, позвать полицейского.

— Не надо! Не делайте этого, — умоляла женщина.

Жесткая рука отпустила плечо Тьемоко. Тот поспешно стал пробираться сквозь толпу и только за вокзальной оградой вздохнул свободно.

Только теперь он вспомнил о Садио. Тот ждал его в условленном месте и окликнул:

— Тье, я уже беспокоился. Где ты пропадал?

Тьемоко молча кивнул, приглашая юношу следовать за собой. Он шел, опустив голову, весь во власти путаных мыслей и противоречивых чувств. Следуя совету Ибрагима Бакайоко, он прочел немало книг, но не всегда хорошо понимал их содержание. И сейчас, размышляя о том, что он услышал на вокзале, Тьемоко неожиданно вспомнил вычитанную где-то фразу: «Убедить другого можно и не будучи правым, но, чтобы добиться победы, Надо сознавать свою правоту и не отступать».

Тьемоко шел и твердил про себя эти слова. Он не был уверен, в какой именно книге вычитал их, но хорошо знал, что эту книгу давал ему Ибрагим, который и объяснил значение поразившей его фразы.

— Пойдем в усадьбу Бакайоко, — неожиданно предложил он.

— Зачем? Ведь нас ждут в профсоюзе! — удивленно заметил Садио.

— Ты ведь не хочешь, чтобы твоего отца избили?

— Что за вопрос!

— В таком случае, идем, пока не поздно.

Тьемоко не терпелось поскорее найти нужную ему книгу. Он прибавил шагу и по пути коротко рассказал Садио, что задержало его на вокзале и почему он идет к Бакайоко.

— Не понимаю, какая тут связь... — Садио не мог уловить ход мыслей товарища.

— Видишь ли, забастовка нас уже кое-чему научила. Мы начали борьбу с ренегатами с того, что стали избивать их. Как ты думаешь, это хорошо?

— Не знаю. К работе они, во всяком случае, больше не приступали.

— Верно, не приступали. Но принесет это нам пользу в будущем?

— А я откуда знаю? — Садио был окончательно сбит с толку.

Тьемоко попытался объяснить ему слова, которые, как ему самому казалось, выражают очень правильную мысль:

— Подумай, Садио, твой отец — брат моего отца, ты — мой двоюродный брат. Твоя честь — моя честь, позор твоей семьи — позор и моей семьи и всех наших семей, это позор всей нашей страны. И потому бить твоего отца, когда доберемся до него, мы не станем.

— О, я ведь знал, что ты не только родственник, но и друг!

— Не торопись с выводами. Мы не будем бить Диара, но мы можем устроить над ним товарищеский суд, чтобы все поняли, как нехорошо он поступает.

— Что? Ты, видно, рехнулся или не думаешь о том, что говоришь! Моего отца судить перед всеми, где каждый может его оскорбить, опозорить! Да лучше умереть, чем присутствовать при...

— Нет, брат, умирать не надо. Надо добиться своего. Нужно сделать так, чтобы на примере Диара научить других, но сделать это надо по-человечески.

Они дошли до усадьбы Бакайоко. После обычных приветствий Тьемоко почтительно обратился к Фа Кейта, который мирно беседовал со старой Ниакорой:

— Я пришел за одной книжкой. Ибрагим говорил, что я могу ее взять, если понадобится.

— Все, что принадлежит моему сыну, принадлежит и тебе, — заметила Ниакора.

— Спроси у его дочки. — Фа Кейта, кликнув Аджибиджи, обратился к Садио: — А как поживает твой отец?

— Слава аллаху... — Садио нахмурился.

Появилась Аджибиджи. Фа Кейта сказал ей:

— Тьемоко пришел за книгами.

— За одной, Фа Кейта, мне нужна только одна книга...

— Да, дедушка, папочка меня предупреждал, — подтвердила девочка. — Пойдем, Тьемоко.

Садио остался со стариками. Тьемоко долго шарил по книжным полкам. Девочка наблюдала за ним. Наконец он вытащил томик в синей обложке.

Забрав книгу, он направился к Конатэ. Когда он проходил по веранде, его остановила Асситан:

— Что-то тебя редко видно. После отъезда Ибрагима никто к нам не заходит...

— Дела, женщина, у нас дела...

— Какие там дела! — вмешался старик Кейта. — Преследовать своего родного дядю?

— Мы это делаем ради общего блага, Фа Кейта, и ты нам тоже должен помочь.

— Зачем это я вам опять понадобился?

— Вот как раз из-за моего родного дяди! Когда мы его поймаем, то будем судить...

Фа Кейта вытаращил глаза.

Старая Ниакора ужаснулась. Она широко разинула рот, потом произнесла:

— Недобрые вести принес ты, Тьемоко. А что ты об этом думаешь, Садио?

— Я против этого суда! — чуть не со слезами в голосе выкрикнул юноша.

— Подумайте хорошенько, Тьемоко, — продолжала старая женщина, — вы ведь не тубабы. Какое право вы имеете судить этого почтенного и уважаемого человека?

— Так сказано в этой книге! — возразил Тьемоко.

— Книгу написал тубаб, — заметил Старик.

— Машину тоже выдумали тубабы. Эта книга не моя, а Ибрагима. Ты же знаешь... И он сам говорил как-то в твоем присутствии, что ни законы, ни машины не являются собственностью одной только расы!

— Тубабы нас унижают, а вы захотели им подражать?

— В этой книге нет никаких законов. Это книга... научная.

— Как бы там ни было, а на меня не рассчитывайте, — сказал Старик. — Я бы на твоем месте не стал этого делать.

— Будь на месте Диара мой отец, я сделал бы то же самое, Фа Кейта, клянусь могилой моих предков! И если бы речь шла о тебе, Ибрагим Бакайоко поступил бы точно так же!.. — Тьемоко оборвал разговор: — Желаю вам мирно провести остаток дня! Пойдем, брат!

Он вышел вместе с Садио. Тот был окончательно расстроен.

— Брошу в огонь все китабу[37],— сказала Ниакора, когда они ушли.

— Нет, бабушка, папочка будет недоволен! — воскликнула Аджибиджи.

— Зачем? — спросил в свою очередь Фа Кейта. — Это ничего не изменит.

— Как так? Разве можно позволять, чтобы втаптывали в грязь такого хорошего человека, из такого хорошего рода! Пусть возьмутся за туба- бов! Нет, нынешняя молодежь никогда не наберется мудрости, мир вокруг нас рушится!

— Наоборот, женщина, твой сын утверждает, что наш мир только создается.

— Подожди, пусть только Ибрагим вернется... Хоть я и старуха уже, но сумею с ним сладить! Где это видано, чтобы такое творилось?

Тьемоко был тверд в своем решении. В сопровождении Садио, который все больше бледнел и мрачнел, он направился к Конатэ. Тот был самым ученым из всех местных забастовщиков: он получил начальное образование. Но и он не сразу понял, чего добивается Тьемоко, и заговорил о необходимости щадить чужие чувства.

— Ты не прав, — не соглашался Тьемоко, усаживаясь на циновке, — после суда люди лучше поймут, что они не должны выходить на работу!

Конатэ был в нерешительности. Он боялся, как бы вся эта история с судом не внесла раскол в среду бастующих, действовавших до сих пор довольно сплоченно. Чтобы выиграть время, он предложил:

— Оставь мне книгу, завтра я скажу тебе, что нам делать.

— Нет, Конатэ, нет! Ты не найдешь в книге того, на что рассчитываешь. Я должен тебя убедить, и если это мне не удастся...

Председатель профсоюза попытался выдвинуть другой довод:

— Я же не один, как ты знаешь. Надо собрать весь комитет. А послезавтра будет собрание, вот там я можно...

— Хорошо! — Тьемоко решил идти напролом. — Давай соберем комитет сегодня же, в семь вечера.

Комитет действительно собрался в тот же вечер. На повестке дня стоял один вопрос: случай с Диара. Тьемоко, однако, оказался в одиночестве против одиннадцати членов комитета, растерянных и нерешительных. Им никогда еще не приходилось публично судить человека, и эта тяжкая необходимость приводила их в смущение. Тьемоко из кожи лез вон, чтобы их убедить. Он с самого утра ничего не ел, но возбуждение заглушало голод.

Конатэ настаивал на своем:

— Предположим на миг, что забастовщики нас не поддержат, как тогда? Стачка окажется под угрозой срыва. Риск слишком велик.

Двенадцать членов комитета горячо обсуждали предложение о суде над Диара. Тьемоко переходил от одного к другому, пытаясь со всей страстью, на какую был способен, убедить их в своей правоте. Он говорил довольно путано, но в его словах чувствовалась непреклонная решимость. Кто- то под конец спросил:

— Признайся, Тьемоко, почему ты так добиваешься суда? Хочешь повысить свой авторитет?

— Нет, дело не в моем авторитете. Я хочу добиться того, чтобы нам не пришлось избивать своих же рабочих...

— Все это хорошо, — возразил Конатэ, — но Диара ведь еще не в наших руках, он находится под охраной жандармов.

— Знаю, его охраняют, как самого губернатора. Но дайте мне свободу действий, и он скоро предстанет перед вами...

И все-таки Тьемоко добился своего. В итоге бурных споров один из членов комитета заявил от имени всех:

— Ты нас убедил, Тье, мы поддержим твою идею.

Тьемоко пошел домой. Несмотря на то, что было уже три часа утра, земля еще не остыла. Он шел, мысленно уточняя план действий. Все в нем ликовало. Впервые за свою жизнь он оказался автором идеи, от решения которой зависела судьба тысяч живых людей. В нем говорила не гордость — нет, он просто сумел реально убедиться в своей собственной человеческой ценности. Повеселевший, он негромко затянул «Сундиата»[38].

Весь следующий день он просидел дома. Его жена, маленькая, добродушная женщина со впалыми щеками, отвечала всем, кто его спрашивал:

— Он провел ночь с китабу.

К вечеру явился Конатэ,

— Ты заболел, брат?

— Нет, я учился. Знаешь, когда кончится забастовка, нам нужно будет засесть за книги. Они помогают... Кстати, не можешь ли ты достать мне к завтрашнему дню три жандармских мундира?

— Жандармские мундиры? К чему они тебе?

— Чтобы заполучить в свои руки родного Дядю.

— Поразительный ты человек, Тьемоко!

На следующий день на рассвете Тьемоко с двумя друзьями, переодевшись в жандармскую форму, был уже у дома Диара. Они опередили настоящих жандармов,

Суд

Тростинки господа бога

Тьемоко слушали с огромным вниманием, это придало ему бодрости. Свой рассказ он закончил словами:

— Контролер Диара — такой же рабочий, как и мы, к тому же он мой дядя. Но, повторяю, будь он моим отцом, я все равно стал бы добиваться этого суда. В чем вина Диара? Сначала он проголосовал за забастовку до победного конца, как это сделали мы все, а потом не сдержал слова. Кроме того, он, как и мы все, получил пособие. Он его проел и ничего не возместил. Наконец, работая в поезде, он обнаглел до того, что стал ссаживать наших жен, героических женщин, которые нас поддерживают. Вот почему я, несмотря на сопротивление некоторых, потребовал, чтобы сегодня здесь присутствовали женщины. На этом я заканчиваю, чтобы могли высказаться другие. Пусть они также не забывают, что многие из наших товарищей сидят в тюрьме!

В зале стояла мертвая тишина, будто в нем не было ни души. Диара подобрал ноги под стул и сидел не двигаясь. Отсутствующим взором он взглянул на сына — казалось, его глаза устремлены в далекое прошлое, когда не было ни суда, ни бастующих, ни обвиняемого. Женский голос произнес:

— Я хотела бы сказать...

— Тише! — бросил кто-то повелительно.

— Кто хочет говорить? — спросил Конатэ.

— Какая-то вздорная баба, — ответили с места.

— Я сам велел женщинам прийти на собрание! — возразил Тьемоко. — Им есть что сказать. Подойди ближе, Хади Диа.

Женщина вышла вперед. Ее лицо украшали многочисленные шрамы и татуировка на губах. Она вырядилась в свои лучшие одежды. Тьемоко освободил ей место на скамье рядом с собой.

— Хади Диа, повтори здесь все, о чем ты уже раньше рассказывала, — произнес он, — не бойся и не стесняйся.

— Это было в тот раз... две недели тому назад. Я была с Кумбой, ее сестрой Дьенкой и еще одной женщиной... Ну вот...

— Имена не имеют значения, продолжай,

— Мы сели в «Дым саванны», чтобы проехать в Кати. Диара потребовал у нас билеты, а когда мы прибыли в Кати, он вернулся с военным тубабом. Он сказал ему что-то на языке тубабов, военный высадил нас из поезда, а денег нам не отдали. Я обо всем рассказала мужу.

— Хади Диа, правда ли все то, что ты говоришь?

— Спроси у Диара.

— Садись, Хади Диа. А ты, Диара, что скажешь?

Диара подавленно молчал. Женщина, сияя от удовольствия, вернулась на место. Впервые в жизни она выступала на собрании мужчин. Затем поднялась другая женщина, постарше, она говорила быстро и уверенно. Ее звали Сира.

— С нами дело было по дороге на Куликоро, знаете, небольшой подъем между Куликоро и Бамако. Диара остановил там поезд, потом заставил нас сойти в самом центре саванны. Нас было восемь женщин. Я же говорю, — он холуй тубабов. Тьемоко прав, его надо четвертовать на рыночной площади!

— Спасибо, Сира, — заметил председатель.— Но надо говорить только о том, что ты видела. Можешь сесть.

После того как, выступили еще две женщины, б зале опять воцарилось молчание. В глубине души каждый из присутствующих был смущен: до сих пор женщины никогда не осмеливались говорить в обществе мужчин. Все поглядывали то на председателя, то на Диара и Садио.

— Я хочу сказать...—неожиданно произнес громкий мужской голос. С места поднялся высокий детина с выбритой в кружок головой, чувствовавший себя немного неловко в праздничной одежде. По залу прокатился гул одобрения, все сразу узнали в нем человека, который первым бросил работу после объявления забастовки.

Он рассказал о себе и своих товарищах по бригаде. В качестве первого забастовщика у него были все основания осудить Диара.

— Да, он поступил плохо. Аллах свидетель, Диара поступил очень плохо. Я в этом так же уверен, как и в том, что когда-нибудь буду лежать в могиле. Когда я сказал у себя в бригаде, что надо бросить работу, все как один сделали это. И сейчас мы все тоже готовы продолжать забастовку. А ты, Диара, хоть и старше нас и должен был бы стать для нас примером, ты, наоборот, стал нашим врагом. Мало того, что ты нам изменил, ты еще издеваешься над нашими женами, над теми, кто нас кормит... Да, нам не стыдно в этом признаться. Что до меня, то я считаю, мы должны посадить Диара в тюрьму. Да. да, в тюрьму!

— Ты же знаешь, брат, тюрьма принадлежит тубабам! —откликнулся кто-то из зала.

— Знаю, конечно. Но мы могли бы найти место, куда его посадить! Или можем высечь его плетьми; да, да, плетьми!

В голосе выступавшего зазвучали высокие ноты, мускулы лица напряглись.

— Здесь можно решить сразу, сколько ударов он должен получить и кому мы поручим это сделать.

С этими словами он направился на свое место, не переставая ворчливо повторять:

— Ты предатель, Диара, предатель...

В зале зашумели, многие пожелали высказаться. Одни были за бичевание, другие за тюремное заключение. Кто-то предложил заставить штрейкбрехеров внести в забастовочный комитет заработанные ими деньги. Люди переговаривались, сидя на скамьях, ругали судей.

Неподвижно, с отсутствующим взглядом, сидел в этой суматохе обвиняемый. Раза два или три в голове у него молнией мелькала мысль; «Почему я это сделал?» Она смущала его, потому что ответ на нее был неясен ему самому. Ему вспомнилось, как он вместе с жандармами распоряжался в поезде... Что заставило его бросить своих? Был ли тому виною потухший очаг в собственном доме, вскружила ли ему голову лесть или захотелось благополучия, которое придает набитый желудок?

Вскоре эти мысли сами собой улетучились. Диара снова впал в оцепенение. Он одиноко сидел перед собравшимися с широко раскрытыми глазами и отвисшей губой.

Старый Кейта присутствовал на заседании с самого начала, рядом с ним чинно сидела Аджибиджи. Он отклонил предложение войти в состав суда, потому что до последней минуты не верил, что молодежь окажется способной на нечто подобное. Но он пришел и не пропустил ни слова из всего сказанного. Наконец он медленно встал со своего места.

— Хочу бросить в общий котел и свою щепоточку соли, — сказал он и, взглянув на Тьемоко, добавил: — Если, конечно, вы согласитесь ее принять.

— Слушаем тебя внимательно, Старик, — заметил Конатэ.

— С давних времен, еще задолго до того, как вы появились на свет, для всего существовал определенный порядок, он имел большое значение в жизни каждого из нас. Нынче все перепуталось. Исчезли кастовые различия, теперь не разберешь, где каста старейшин или кузнецов, сапожников или ткачей. Мне кажется, это произошло с появлением Машины, она все ломает. Помню, Ибрагим как-то говорил мне: «Мы не только сломаем старые порядки в нашей стране, но сделаем это вместе с людьми, живущими по ту сторону Большой Реки»[39]. Я не представляю себе ясно, как все это должно произойти, но мы уже видим — это совершается на наших глазах. Вот, например, Тьемоко пришла в голову мысль, которую подсказала ему книга, написанная на языке тубабов. В первый раз в жизни — а ведь я наблюдал гораздо больше восходов солнца, чем вы, — я присутствую в этом... как его, подскажи-ка, внучка... — Старик наклонился к Аджибидже.

— Трибунале, дедушка.

— Присутствую в трибунале, — продолжал тем же тоном Старик. — И думаю, что Тьемоко поступил правильно. Мы все были за забастовку, мы ее начали, Диара в том числе. Потом Диара приступил к работе. Вы говорите, что он изменник? Вы, пожалуй, правы. Мы все вместе добиваемся победы. Значит, никто из нас не должен приступать к работе без остальных. Это и есть жить по-братски. Тут кто-то требовал жестокого наказания. Но вы не убьете Диара — не потому, что у нас не хватит на это храбрости, а потому что никто этого не допустит. Я первый не допущу. Ведь если вы вздумаете подражать наемникам ваших хозяев, вы превратитесь в таких же варваров, как они. Убийство — великий грех, да, да, для верующих это кощунство, и я молю всевышнего, чтобы он не позволил поселиться такой мысли в ваших сердцах. Итак, остается наказание плетьми. Диара вы уже побили, ударили по самому уязвимому месту каждого человека, достойного так называться, — вы заклеймили его позором перед всеми. Этим вы причинили ему больше боли, чем если бы подвергли телесному наказанию. Не могу поручиться за завтрашний день, но гляжу сейчас на Диара и думаю, что вряд ли кто-нибудь из нас захочет теперь последовать его примеру.

В зале послышались всхлипывания женщин.

— А теперь прошу извинить меня за то, что злоупотребил вашим вниманием. Не вешай головы, Диара, ты всего лишь орудие в руках судьбы. Здесь судили не тебя, а тех, кто владеет Машиной. Случай с тобой учит нас не отказываться от борьбы.

Старик ушел. Аджибиджи осталась на своем месте.

Тьемоко восхищенно ловил каждое слово Мамаду Кейта. «Именно это я должен был сам оказать», — подумал он, завидуя Старику и в то же время злясь на себя.

Волнение в зале тем временем улеглось, народ устал и не хотел больше спорить. Молча переглядываясь, люди вставали со своих мест и один за другим шли к выходу.

Никому из восьми судей так и не пришлось выступить. Наконец один из них решительно встал, надел на голову свой четырехугольный колпак. Двое других последовали ему примеру. Конатэ взял под руку представителя из Куликоро, и оба, шепотом переговариваясь, покинули зал. Направился к выходу и Тьемоко. Он все еще злился на себя и, стиснув зубы, мысленно твердил: «Дело не в правоте, дело в победе!..»

Вскоре в зале остались всего три человека: Диара, его сын Садио и Аджибиджи, упорно остававшаяся на своем месте.

Диара никак не мог смириться с нанесенным ему оскорблением, тем более что это оскорбление нанесла женщина, та самая Хади Диа, на крестинах которой он собственноручно резал барана! Такую рану не заживить. Садио по-прежнему сидел с удрученным видом. Он машинально перебирал разбросанные по столу листки бумаги, по щекам текли слезы. Он знал, что отныне любой человек может оскорбить его отца, знал, что отныне кто угодно и где угодно может сказать ему самому: «Твой отец — предатель». Никто, ни один человек из присутствующих на суде не сказал ему ни слова, когда уходил. Садио чувствовал себя одиноким, безнадежно одиноким. Наконец он встал и неверным шагом направился к отцу, нервная дрожь пробегала по его высокой и статной фигуре. Он остановился перед отцом, раскрыл было рот, глотнул воздух, как бы собираясь заговорить, но вместо этого молча рухнул к ногам Диара. Тот склонился над сыном и неожиданно зарыдал, как наказанный ребенок.

Вернувшись после суда домой, старый Кейта решил временно удалиться от мира для общения со всемогущим. Он был недоволен собой, ибо не проявил достаточной твердости. Он ведь решил было не идти на суд над Диара, но его убедила мягкая настойчивость Аджибиджи. Вот как это случилось.

Он сидел в своей комнате, девочка прикорнула у его ног на бараньей шкуре и перебирала тонкими пальчиками жесткую шерсть, изображая ими танцующую походку верблюдов. Потом сказала:

— Пойдем туда! Обещаю тебе, я буду умницей, это в последний раз, больше там моей ноги не будет.

— Никогда?

— Ну... до возвращения папочки.

— Боишься пойти одна?

— Не боюсь, но бабушка ворчит, когда я хожу туда.

— Почему тебе так нравится ходить на собрания?

— Надо же мне учиться мужским делам!

Старик добродушно рассмеялся.

— Но ведь ты не мужчина!

— Папочка говорит, что все скоро будут равны, мужчины и женщины.

— И кем же ты хочешь стать, когда вырастешь?

— Хочу водить быстрые поезда, как папочка. Он говорит, что это лучшая из профессий, и я ему верю.

Мамаду Кейта посмотрел в устремленные на него миндалевидные глазенки:

— Хорошо, пойдем, но помни — до возвращения отца ты туда больше ходить не будешь!

— Обещаю, дедушка.

Таким образом старик очутился на суде, о чем потом горько сожалел. Придя домой, он тут же велел принести себе воды для омовения.

— Удаляюсь на время от мира, — сообщил он Ниакоре.

Фа Кейта ушел к себе, и скоро всем окружающим стало известно, что он решил неделю оставаться наедине с аллахом.

Ниакора, усевшись на заднем дворике, погрузилась в свои думы. Ее взор, машинально переходивший с предмета на предмет, задержался на пустой ступе.

В былые времена перезвон ступ начинался в усадьбах на рассвете, еще до того, как угасала в небе последняя звезда. Негромкий шум от перестука пестов, которыми орудовали женщины, перекатывался со двора во двор, в предутренней синеве воздуха он напоминал неумолчное журчанье ручейков, резво бегущих между толстыми корнями деревьев, вдоль стен домов или по краю дороги. На каждый легкий удар песта о край ступы тотчас же откликался другой такой же стук из соседнего дома. Этими звуками приветствовали друг друга поднявшиеся с зарей труженицы, переговариваясь таким образом только на одним им понятном языке. Перезвон ступ сулил счастливый день.

Старая ступа, на которую смотрела Ниакора, была раньше деревом, корни которого еще до сих пор уходили глубоко в землю. Дерево срубили, сердцевину пня выдолбили, а из ветвей понаделали пестов. У каждой мельницы, ветряной или водяной, есть свой говор. Есть он и у ступы. Она вибрирует под ударами песта и заставляет вибрировать землю, на которой стоит; растянувшиеся на циновках люди чувствуют этот трепет, он невольно передается и им. Но сейчас ступа молчит, суля мрачные дни. Жирная мякоть обмолоченного зерна не впитывается больше в дерево ступы и пестов, которые лежат тут же рядышком, жарятся на солнце. Время от времени дерево ступы издает сухой звук, покрываясь новыми трещинами. Хозяйки тревожно разглядывают эти трещины, вьющиеся вдоль пня.

Ниакоре очень одиноко. Женщины из усадьбы во главе с Асситан решили утром отправиться в Гуме, чтобы попасть к базарному дню. Старуха не могла скрыть своего недовольства, ее пугало одиночество.

— У нас не осталось никакой еды, мать, — уговаривала ее Асситан. — Нам необходимо попасть на рынок,

— Но это ведь далеко, ты знаешь.

— Знаю, что далеко, особенно если идти туда пешком. Мы выйдем на рассвете и через три-четыре дня вернемся. Дома останется немного басси, Аджибиджи приготовит вам его.

— Ты предупредила Фа Кейта?

— Нет, он ведь уединился. Но мы вернемся до того, как он выйдет из своего затворничества.

— Если господь доведет вас до места, не забудьте повидать семью Сумаре. Он женат на моей двоюродной сестре, эти люди из хорошего рода. Они будут вам полезны. Да хранит вас всемогущий!

— Уповаем на него, — ответила Асситан.

И женщины тронулись в путь.

Дети, под предводительством самого старшего, окружили старушку, растиравшую орех кола.

— Бабушка, можно нам пойти на речку?

— Хорошо, будьте только осторожны.

Захватив с собой старые горшки, доски и веревки, шумная ватага покинула двор.

В доме оставалась только Аджибиджи.

— Что ты делаешь, Аджибиджи? — крикнула Ниакора.

— Прочищаю папочкины трубки.

— Принеси их сюда, я могу помочь, хоть и не выношу запаха табака.

— Я уже закончила, бабушка, осталось только почистить зажигалку.

Но Ниакору тяготило одиночество. Она с трудом встала и начала взбираться по лестнице, держась одной рукой за глинобитную стенку, а другой сгибая поочередно колени, чтобы легче переступать со ступеньки на ступеньку, останавливаясь на каждой передохнуть. На последней ступеньке она, выждав с минуту, медленно выпрямилась, словно опасаясь, что ее хрупкое тело рассыплется в прах от слишком резкого движения, и глубоко вздохнула.

— А я, бабушка, собиралась как раз спуститься вниз. — Аджибиджи почувствовала, как тяжело старушке одной.

Давно не подымалась Ниакора на террасу. Ослабевшие глаза с трудом различали плоские крыши домов, заостренные вершины минаретов, церковную колокольню и крупные кусты бавольника. В воздухе вился легкий пушок, облетевший с цветов.

— Где трубки?

— Здесь, бабушка.

Девочка принесла деревянную чашку, в которой лежало с дюжину самых разных трубок — из черного дерева, слоновой кости, глины и красного дерева.

— Неужели твой отец курит все эти трубки?

— Да. — Аджибиджи уселась верхом на перила террасы.

— Глотка у него, наверное, вся прокоптилась, как дно котелка!

— Он их часто чистит. Я написала ему и спросила разрешения сделать это сейчас вместо него.

— И он тебе разрешил?

— Нет, я ведь писала позавчера и еще не получила ответа. Но уверена, что он согласится.

— В прошлом письме отец наказал тебе заботиться обо мне. Ты этого не делаешь. Но об этом ты ему небось не сообщила?

— Да нет же, бабушка, я писала, что, по твоим словам, я о тебе не забочусь.

— Не верю.

— Спроси у него самого, когда вернется.

— Если на то будет воля всевышнего!

— Если на то будет воля всевышнего... — без особой уверенности повторила Аджибиджи.

Бабушка с внучкой были одни целых три дня. Мамаду Кейта не показывался, он предавался размышлениям в полном одиночестве.

На четвертый день рано утром, когда Аджибиджи, только проснувшись, еще нежилась в постели, она вдруг услышала громкий стук в дверь. От этого стука задрожал весь дом. Девочка быстро вскочила.

— Уже с минуту, как стучат, — сказала Ниакора. — Наверно, вернулись твоя мать и остальные женщины. Провидение сопутствовало им. Сейчас встану.

Удары в дверь возобновились с удвоенной силой. Аджибиджи сняла засов, на который закрывалась дверь, и очутилась лицом к лицу с жандармом и тремя полицейскими. Грубо оттолкнув девочку, они вошли в дом. Она удивленно попятилась назад, прикрывая рукой глаза от резкого света.

— Где Мамаду Кейта? — свирепо спросил один из полицейских.

— Спрашивай ее спокойно, — заметил жандарм,

К Аджибиджи вернулось присутствие духа.

— Не знаю, где он, — ответила она по-французски раньше, чем успел раскрыть рот переводчик.

— Вот как, ты говоришь по-французски! Скажи в таком случае, где Старик?

Аджибиджи только сейчас сообразила, что стоит перед ними нагишом, и опустила в смущении глаза, но тут же подняла их и посмотрела на жандарма.

— Я не знаю, где дедушка. — В глазах девочки сверкнула ненависть.

— Конфетку хочешь?

— Сейчас еще слишком рано, чтобы есть конфеты. Разве полиция разгуливает со сластями в кармане? И, кроме того, я их не люблю!

Из другой комнаты донесся голос Ниакоры:

— Аджибиджи, с кем ты там разговариваешь?

— С полицией, бабушка. Они пришли за Фа Кейта.

Ниакора появилась на пороге.

— Сукины дети!

Жандарм велел подручным произвести обыск. Трое полицейских устремились в коридор, оттолкнув по пути старуху, которая упала, растянувшись на полу.

— Собаки проклятые, как вам не стыдно! — негодовала Ниакора.

Аджибиджи бросилась к ней и помогла ей встать на ноги,

Жандарм стоял у выхода, держа руку на кобуре револьвера. Ждать пришлось недолго. Полицейские появились снова, они волокли за собой Старика; у него были скручены назад руки, он даже не сопротивлялся...

Он не успел одеться: на нем была только набедренная повязка. Фа Кейта стонал — очевидно, его уже били. Он раскрыл рот, собираясь что-то сказать, но тут же был оглушен сильным ударом по затылку.

— Молчать! — гаркнул полицейский.

Старая Ниакора ринулась на полицейских, но от резкого толчка локтем в грудь у нее мгновенно перехватило дыхание. Она прислонилась к стене, тяжело дыша, с вытаращенными глазами. Аджибиджи в свою очередь набросилась на жандарма, стараясь пустить в ход ногти. Тяжелый удар сапогом в живот заставил ее закружиться на месте, девочка согнулась вдвое от боли и без звука рухнула на пол. Мамаду Кейта сделал попытку освободиться, но его быстро уволокли. В темном коридоре остались только лежавшая без сознания Аджибиджи и Ниакора, чье старое тело постепенно оседало на пол, точно мешок, из которого высыпают зерно. Наконец, и она упала. Солнце, проникавшее в открытую дверь, осветило ее морщинистое лицо.

— Аджибиджи... Аджибиджи...

Слова чуть слышно срывались с уст старушки, как легкий шум ветерка в листве.

Девочка лежала, скорчившись, на полу. Ниакора пыталась протянуть руку и дотронуться до нее, но силы уже изменили ей.

— Аджибиджи... Аджибиджи...

Девочка вскоре очнулась и услышала слабый голос Ниакоры. Она попыталась приподняться, несмотря на адскую боль — все внутри у нее горело...

— Ты не умерла, бабушка?

— Нет, нет, я не умерла, но постарайся найти кого-нибудь.

Ниакора чувствовала приближение конца. Ее охватил страх смерти. Она прошептала:

— Аджибиджи, позови кого-нибудь... Аджибиджи...

— Я не могу встать, бабушка, ноги не шевелятся.

Девочка, сделав отчаянное усилие, приподнялась на локте и, взглянув на бабушку глазами раненой лани, прошептала:

— Собаки, они убили ее.

— Аджибиджи... Аджибиджи... — снова повторила Ниакора.

Это были ее последние слова. Старушка испустила последний вздох, ее ноги вытянулись под выцветшей рубашкой, голова бессильно упала на глиняный пол...

После суда над Диара Тьемоко почти нигде не показывался. Большую часть времени он проводил в одиночестве, во власти какого-то неприятного чувства — не то смущения, не то беспокойства. Это чувство не покидало его ни на секунду. «Конечно, я сумел довести до конца задуманное дело, и после того как Диара предстал перед судом, рабочие забыли дорогу в депо! И если мне помогли физическая сила, настойчивость и зычный голос, то этого еще далеко не достаточно. Надо учиться, читать и учиться!» — так думал Тьемоко, запершись у себя в комнате и читая запоем, в то время как его жена, как и все жены бастующих, бегала в поисках какой-нибудь пищи.

Наконец он решил сходить в профсоюз. Там он встретил Конатэ и еще с десяток рабочих.

— Тье, ты ведешь себя, как змея, — сказал Конатэ. — Притаишься где-нибудь, чтобы потом половчей наброситься и укусить! Но как бы там ни было, а история с Диара получилась поучительной — с тех пор нет ни одного случая предательства.

Тьемоко молча здоровался за руку с присутствующими. Конатэ продолжал:

— Знаешь, Диара болен. Я был у него вчера вечером.

— Я навещу его после.

— Новости слышал?

— Нет.

— Можешь сообщить Фа Кейта, что дирекция железной дороги согласна на переговоры, и нам надо готовиться к возобновлению работы.

Тьемоко стал тут же вслух разрабатывать план действий:

— Половина рабочих разъехались по деревням. Надо быстро собрать их, и заняться этим тотчас же: Обойдите Бамако, друзья, и пошлите ребятишек за их отцами, а я схожу к Старику.

Дверь дома Бакайоко была раскрыта настежь. Тьемоко вошел и сразу же наткнулся на два распростертых на полу тела. Он позвал:

— Асситан, Асситан, где ты?

Не получив ответа, он стал громко звать Старика:

— Фа Кейта! Фа Кейта!

Со двора появилось двое или трое перепуганных ребятишек: они встали рядом с Тьемоко и, увидев лежавших на полу, начали громко плакать. Тьемоко перешагнул через тельце Аджибиджи, открыл дверь, ведущую в глубь дома, и обошел все комнаты, не переставая звать Старика. Он быстро вернулся к входу и приказал детям:

Бегите в профсоюз и скажите Конатэ, пусть сейчас же идет сюда.

Затем нагнулся и поднял легкое, как перышко, тело старой Ниакоры.

Через пятнадцать минут дом Бакайоко напоминал муравейник, разворошенный чьим-то сапогом. Люди группами входили и выходили. Соседка рассказала Тьемоко, что Асситан и остальные женщины из усадьбы уехали еще три дня тому назад, но о Старике никто ничего не знал. Женщины перенесли Аджибиджи на кровать и начали растирать ее омертвевшее тельце. Девочка стонала, плакала, звала в бреду отца, но не приходила в сознание и не могла рассказать о разыгравшейся драме.

Днем вернулись ездившие на рынок женщины. Еще издали заметив заполнивших усадьбу людей, увидев их скорбные и гневные лица, они поняли, что пришла беда. Оставив у входа корзины и калебасы, они бросились через коридор в переднюю комнату и там застали уже соседских старух, совершающих похоронный обряд у тела Ниакоры.

Фатумата первой осознала происшедшее. Она протяжно и громко закричала, резкий звук ее голоса отозвался далеко в вышине и неожиданно стих... Женщина забилась в судорогах, упав на землю. Вслед за этим традиционные причитания послышались во всех комнатах дома, на переднем и заднем дворах.

Аджибиджи тем временем пришла в себя и рассказала матери о смерти бабушки и об аресте Фа Кейта. Причитания плакальщиц слились с криками ярости мужчин, с возгласами проклятия женщин, призывавших на головы виновников совершенного злодеяния все бедствия, ниспосылаемые небесами.

Старую Ниакору похоронили в тот же день. По существующему у бамбара обычаю, женщины не сопровождали покойницу на кладбище: они продолжали дома плакать и причитать.

После похорон бастующие собрались в помещении профсоюза. Они ждали результата переговоров с железнодорожной администрацией. Поздно вечером пришла наконец телеграмма из Дакара: «Дядя против, продолжайте лечение». А наутро началось поголовное бегство рабочих семей из Бамако. Все — мужчины, женщины, дети — ушли в леса: рабочим нечего было больше делать в городе, а женщины надеялись найти хоть какую-нибудь еду в далеких деревнях.

Шли дни. В помещении профсоюза было пусто и тихо, слой пыли покрыл скамьи, оконная рама, сорванная ветром с петли, с шумом стукалась о саманную стену. Запустение, царившее здесь, изредка нарушали только Конатэ и Тьемоко. Они подолгу бродили вокруг вокзала, депо или просто вдоль реки, обмениваясь редкими, скупыми фразами.

Как-то раз они решили зайти в усадьбу Бакайоко, навестить Асситан. Там они узнали, что Фатумата и две другие жены Мамаду Кейта начали традиционный сорокадневный траур. Старухи не выпускали вдов из дома и следили за тем, чтобы никакой мирской соблазн не смутил их покоя. Фатумата, сидя за занавеской, сказала, обращаясь к Тьемоко:

— Не лги нам, Тье! Ты ведь сам прекрасно знаешь, что Фа Кейта нет в живых, тубабы увели его, чтобы прикончить.

— Да нет же, — убеждал ее Тьемоко, — нам известно, что он находится в тюрьме вместе с остальными. Для траура нет никаких оснований. Вместе с Фа Кейта сидят другие мужчины, но их жены не в трауре!

— Да, но мы уже совершили обряд очищения.

Тьемоко чувствовал, что теряет терпение.

— Это же глупо, Фатумата! Кто накормит твоих детей? Все соседи ушли в лес, в деревни. Мы сочувствуем твоему горю, но ведь тебе и твоей семье есть надо.

Одна из старух, следивших за соблюдением обряда, прервала Тьемоко:

— Траур нельзя прекратить, надо выдержать срок.

— Ты богохульствуешь, разговаривая с женщинами, у которых такое горе, — подлила масла в огонь другая старуха.

Тьемоко в бессильной ярости пожал плечами и знаком пригласил Конатэ выйти.

— Идиотство какое-то! — раздраженно сказал он. — Надо было бы поморить их голодом, тогда они вылезли бы из своей норы. — Пойдем потолкуем с Асситан.

Они прошли через двор. В тени, отбрасываемой сушильным навесом, стояла на коленях Асситан и толкла в маленькой ступке приправу к вечерней трапезе. На ее лбу, повязанном платком, блестели капельки пота.

С точки зрения старых африканских традиций, Асситан была идеальной женой: послушная, покорная, работящая, она никогда не повышала голоса. Она не вмешивалась в дела своего мужа: ее это не касалось. Девять лет назад ее выдали замуж за старшего Бакайоко. Родители все решили и устроили сами, даже не спросив ее согласия. В один прекрасный день отец сообщил ей, что у нее есть муж и что его зовут Садибу Бакайоко. А еще через два месяца ее отдали человеку, которого она до этого никогда не видела. Свадьбу отпраздновали со всей пышностью, подобающей семье из старинного рода, но Асситан не суждено было долго прожить с мужем: через одиннадцать месяцев после свадьбы он был убит во время первой стачки в Тиесе. А через три недели после смерти Садибу она родила дочку. И снова древний обычай определил ее дальнейшую судьбу: она стала женой Ибрагима, младшего сына Бакайоко. Тот усыновил девочку и дал ей странное имя — Аджибиджи. Асситан по-прежнему всему покорялась. Она покинула Тиес вместе с дочкой и старой Ниакорой, последовала за мужем в Бамако. Она подчинялась Ибрагиму так же, как подчинялась до этого его брату. Он уезжал надолго, отсутствовал месяцами, подвергал себя опасности — таков был удел мужчины, господина. Ее женская доля заключалась в том, чтобы со всем мириться и молчать, как тому ее учили.

— Что там варится у тебя на ужин, женщина? — фамильярно обратился к Асситан Тьемоко, как свой человек в доме.

— О, это всего лишь вчерашние остатки. Прошу разделить их с нами.

— Как погляжу на твои хлопоты, так вижу, что не о чем тебе беспокоиться — не возьмет себе Бакайоко вторую жену, поверь мне!

— А я была бы рада иметь соперницу, можно было бы хоть отдохнуть... Кроме того, я старею. Всякий раз, как он уезжает, я прошу аллаха, чтобы он привез с собой вторую жену помоложе...

Асситан опустила руку в ступку, вытащила оттуда зеленоватое месиво и положила его в котел.

— Асситан, уговори остальных женщин бросить траур. Фа Кейта жив, понимаешь?

— Не уверена, что понимаю... Будь муж тут, он мог бы сделать что-нибудь, а я женщина и только... Женщин никто не слушает, особенно сейчас.

Асситан поднялась на ноги и направилась к главному дому. Мужчины последовали за ней. Аджибиджи одиноко сидела в большой комнате,

— Почему тебя не видно больше в профсоюзе, Аджибиджи? Ты что, тоже забастовку объявила? — спросил Конатэ.

— Я обещала дедушке не ходить туда...

— Похвально, что держишь слово.

— До возвращения папочки.

— Вот оно что. — Конатэ уселся на край кровати. — А как ты себя чувствуешь?

— Сейчас мне уже не так больно.

— Ты стала настоящей барышней.

Помолчали. Наконец Тьемоко сказал Асситан:

— Нам пора уходить, женщина. Шаль, что Фатумата не хочет прислушаться к голосу разума.

— Такова жизнь. Да пройдет у вас вечер с миром!

Глава 5. Дакар

Тростинки господа бога

Мам Софи

Тростинки господа бога

После ухода полиции толпа, собравшаяся около усадьбы Ндьяйен, поредела. Темнело. Но женщины никак не могли успокоиться. Окрыленные победой, они разбились на маленькие группки и, вооружившись бутылками с песком, патрулировали на соседних улицах.

Как только им попадался навстречу незнакомый мужчина, они немедленно окружали его.

— Ты кто? Шпик?

— Нет.

— Служишь в полиции?

— Ничего подобного!

— Что ты здесь делаешь?

И если человек чуточку медлил с ответом, перед его носом начинали мелькать бутылки, его оглушали криками и насмешками.

Решив воспользоваться темнотой, Мам Софи с группой женщин направилась к дому Эль Хаджи Мабиге. Ей нравилась происходившая вокруг кутерьма, кроме того, она давно затаила обиду на богача. У входной двери стояли на страже двое слуг. Они преградили женщинам дорогу.

— Ты не имеешь права входить в чужой дом, Мам Софи! Не затевай ссоры! К тому же наш хозяин болен. Сегодня Ндейя Тути оскорбила его вторую жену, Раматулайя зарезала его барана, а теперь еще ты лезешь в драку.

— Вы послушайте только, что говорит этот жалкий холуй! — кричала Мам Софи. — Из-за этого барана наемники тубабов пришли нас избивать. Ну что ж, можете сказать старому козлу — своему хозяину, что Раматулайя благополучно пребывает дома и что его ненаглядный баран совсем неплохо чувствует себя в желудках у детей!

Один из слуг попытался ее урезонить:

— Все слышал, все передам. А теперь, добрые женщины, возвращайтесь с миром домой.

— Не смей ко мне прикасаться! — яростно крикнула Мам Софи и позвала за собой женщин: — Пошли посмотрим, какие есть у него запасы в кухне!

Бутылка с песком угодила слуге прямо в лоб. Он закрыл лицо руками и прислонился к стене с криком: «Меня убивают!» Женщины разбрелись по комнатам нижнего этажа. Мам Софи, не обращая внимания на трех мужчин, сидевших на ступеньках и перебиравших четки, встала посреди двора и закричала:

— Выходи, Мабиге! Покажись, если ты настоящий мужчина! Но ты храбр только за спиной тубабов! Ты велел закрыть краны с водой, попробуй-ка теперь закрыть мне рот!

Одна из женщин вышла из кухни:

— Там ничего нет, кроме проса...

— Несите все, что годится в пищу!

Тем временем на дворе усадьбы Ндьяйен собрались Раматулайя, Винта, Худья-Мбайя и еще несколько женщин постарше. Все устали после стычки с полицией.

— Сукины дети, — заметила одна из них, присаживаясь на край старой ступы, — они меня исколошматили, как зерно в этой ступе!

— Меня тоже. Но мне до сих пор смешно, как вспомню того, которому сунули в рот бутылку.

— Да, Бинта, с твоей соперницей трудно сравниться! Знаешь, она ухитрилась с одного жандарма даже феску стащить... Исщипала его всего. Он визжал как зарезанный!

Красная феска переходила из рук в руки.

Раматулайя упорно молчала. Ей надоела болтовня женщин, она не привыкла обсуждать с кем бы то ни было свои мысли или поступки. Она сама удивлялась тому, что сделала сегодня. Даже думать об этом устала. Она спросила, ни к кому непосредственно не обращаясь:

— А как дети?

— Они поели.

— Что с маленьким Стачкой?

— Спит, я его накормила.

Ндейя Тути, ответившая на вопросы Раматулайи, только что вышла из главного дома усадьбы и подсела к женщинам. В наступившей темноте трудно было различить их лица. Ндейя не участвовала в стычке с полицейскими и осуждала поведение остальных женщин и даже Раматулайи. В школе ей внушили, что существуют законы и никто не имеет права самолично чинить правосудие. А усвоенное в школе она считала непреложным.

Одна из женщин поднялась, поглаживая рукой болевший бок.

— Пойду лягу спать. Как приятно думать, что алькати[40] долго не забудут полученной взбучки!

— Но они вернутся...

— Кто тебе сказал, Ндейя, что они вернутся?

— Я знаю.

— Откуда?

— Потому что...

— Почему?

— Потому что вы не имели права делать то, что сделали! Они пришли и попросили, чтобы к ним вышла Раматулайя, а вы набросились на них. По закону — это преступление!

— А баран Мабиге не совершил преступления?

— Да, конечно, он опустошил не одну кухню, но надо было идти в полицию и жаловаться. А теперь, после всего что вы натворили, на вас подал жалобу Мабиге. И, кроме того, вы затеяли драку с полицией. Уверяю вас, они придут снова, потому что виновата во всем Раматулайя.

— Ты уверена в том, что говоришь?

— Да, тетушка, уверена.

Раматулайя задумалась. Разве могла она усомниться в словах Ндейи Тути, которая училась в школе? Она поднялась.

— Раз они ищут меня, то я сама пойду к ним. Это избавит остальных от неприятностей.

— Ты сошла с ума, Раматулайя! — вне себя крикнула Худья-Мбайя. — Никуда ты не пойдешь! Кто знает, права ли Ндейя Тути? Послушать ее, так она чуть ли не рада тому, что аль- кати снова заявятся сюда. Отступаться от своих — этому, что ли, Ндейя, учили тебя в школе?

— Не расстраивайся, Худья-Мбайя, — успокоила ее Раматулайя, — поскольку дети сыты, я могу пойти туда. Если я объясню, они, может быть, и поймут...

У главного входа в усадьбу послышался шум. Мам Софи во главе своего отряда вернулась из «экспедиции». Она прервала Раматулайю:

— Никто из этого дома не пойдет в комиссариат. Я слышала ваш разговор, слышала, что говорила здесь Ндейя Тути. Не спорю, она единственный человек среди нас, кто умеет разобраться в том, что пишут белые. Я, правда, читать не умею, но все-таки убеждена, что в главной книге законов не сказано, что можно мучить честных людей голодом и жаждой или убивать их. Ты, Раматулайя, ошибаешься, если воображаешь, что когда ты пойдешь туда, то тебя там встретят с оркестром, да еще дадут в придачу сто кило риса: нате, мол, раз ваши мужья бастуют! Ндейя Тути, несмотря на все ее знания, тоже ошибается. Однако не стоит спорить, займемся более важным делом. Вот что нам удалось принести от Эль Хаджи Мабиге. Здесь только просо, но и оно сгодится.

Сопровождавшие ее женщины опустили на землю, сосуды. Мам Софи занялась раздачей. С улицы неожиданно донесся перепуганный голос:

— Спаги едут, будьте осторожны!

— Прекрасно, встретим их так же, как аль- кати! — воскликнула Мам Софи.

— Ты, очевидно, рехнулась! Как мы можем драться с вооруженными всадниками? — спросила Бинта.

— Не беспокойся, я кое-что придумала. Разве не знаешь, что кони шарахаются от огня? У нас нет больше спичек, поэтому идите все по домам и принесите горящих углей в кастрюлях или в калебасах. Нужна еще свернутая жгутом солома...

Через минуту женщины уже оживленно суетились во дворе и в соседних усадьбах. Даже Раматулайя появилась во дворе, размахивая пучком соломы.

— Пошли на улицу! — командовала Мам Софи. — Станьте по обе стороны. Не зажигайте солому сразу, ждите моего сигнала!

Темнело. В наступавших сумерках появились тени на саманных стенах. Отчетливо слышался приближающийся конский топот, позвякивание сбруи. Конный взвод спешил на помощь полицейским, не зная еще, что те давно удрали. Во главе взвода ехал белый унтер-офицер. Обогнув дом Мабиге, отряд направился по длинной улочке, шедшей к усадьбе Ндьяйен. Пустив лошадей шагом, солдаты настороженно вглядывались в темноту, удивленные неожиданно вспыхивавшими во мраке то розоватым светом, то короткими язычками пламени. Вдруг раздалась команда Мам Софи:

— Начинайте!

Поднялась отчаянная кутерьма. На всадников и их коней обрушились пучки горящей соломы, горшки с раскаленными углями. Кричали женщины, звенела и дребезжала жестяная посуда, в которую они колотили всем, что попало под руку. Кони с диким ржанием становились на дыбы. Слышались проклятия. Опытные наездники, спаги никак не могли обуздать лошадей. Горящий пук соломы угодил одному из них прямо в живот. Он взвыл, пытаясь расстегнуть и скинуть с себя начавший тлеть мундир. Всадники вцепились в гривы обезумевших от огня лошадей. Нескольких удалось сбросить на землю, их тотчас же подхватили десятки рук. К женщинам присоединились мужчины с соседних улиц — двое из них оттеснили одного всадника к изгороди, в то время как женщины пытались поджечь хвост его коня. Солдат обнажил шпагу, стальной клинок блеснул в темноте, послышался крик: «Убили!» Но никто не обратил на это внимания. Мам Софи с ее отрядом выбила из седла офицера. Когда он очутился на земле, они потащили его к ближайшему овражку, который служил отхожим местом для жителей квартала, и бросили в нечистоты.

В этот момент раздался первый испуганный возглас: «Пожар! Пожар!» Очевидно, несколько горящих пучков соломы попали в один из бараков, стоявших напротив усадьбы Ндьяйен. Пищи для огня здесь было вдоволь. Помог ветер: столбы едкого дыма повисли над толпой, повсюду вспыхивало пламя, быстро обвивавшее хибарки. Одна за другой запылали деревянные хижины и саманные лачуги. Перепуганные насмерть, ослепленные дымом, обжигаемые искрами и язычками пламени, жители разбежались во все стороны, стремясь укрыться подальше от огня, который с каждой минутой отвоевывал себе все новое и новое пространство.

— Воды! Воды! Несите воду!

Люди, словно зачарованные феерическим зрелищем, стояли в оцепенении, их лица, озаренные красноватым отблеском огня, походили на волшебные маски. Просмоленные доски горели, как спички; от накалившихся добела цинковых крыш и сделанных из кусков жести стенок лачуг шел такой жар, что самые храбрые и любопытные не отваживались подойти к ним. На какой-то женщине загорелась одежда, она с криком каталась по земле во дворике дома, объятого пламенем.

Воды не было нигде: ни в соседних кварталах, ни в ближайших колонках, которые по-прежнему бездействовали.

— Песок! Несите песок! Бегите за пожарными!

Появилось несколько тачек и лопат. Но разве мыслимо было бороться такими средствами с огнем, который с веселым треском перепрыгивал с лачуги на лачугу, с забора на забор, пожирая все, что попадалось ему по пути? Казармы пожарных были расположены в дальнем конце европейского квартала. Когда те наконец прибыли к месту пожара, огонь охватил уже дом Мабиге. Немедленно были пущены в ход насосы, но много ли можно было сделать с двумя жалкими цистернами воды! Не успевали залить водой каркас одного обгоревшего строения, как в нескольких шагах от него огонь лизал уже другую крышу и вспыхивал с новой силой.

Люди, вооружившись топорами и ломами, начали валить ряды хижин, окружавших место пожара. Разрушены были целые кварталы трущоб. А внутри созданной таким образом преграды пламя бушевало до зари, пока, наконец, не сожрало все доски и тряпки до единой и не угасло само по себе, оставив кучи пепла и углей, над которыми продолжали виться дымки.

Блеснули первые лучи восходящего солнца. Мам Софи и Раматулайя вернулись в усадьбу. Они плакали от дыма, отплевывались, их тошнило. В большой комнате сидела на кровати Ндейя Тути и убаюкивала Стачку. Рядом на полу спал на циновке Красавчик Дауда. Он помогал тушить пожар, а потом прибежал в Ндьяйен, изнемогая от усталости, весь в саже. Постепенно вернулись все женщины. Одна из них приподняла крышку жбана для воды.

— Нет ни капли, — заметила Раматулайя.

В это время на пороге появились Алиун, Дэн и Косой Идрисса. Они тоже шли с пожара, глаза у них покраснели от дыма, одежда висела лохмотьями.

Алиун подошел к Красавчику, нагнулся и потряс за плечо:

— Вставай, мне надо с тобой поговорить.

Молодой человек встал и попросил:

— Дайте немножко воды умыться.

— Воды нет, — снова сказала Раматулайя. — Нечем было обмыть даже мертвецов.

— Дауда, ты должен ехать в Тиес. Там предстоит встреча с администрацией дороги, нам надо послать делегата. Мне необходимо остаться здесь, поэтому поедешь ты. Пойдем в профсоюз, получишь деньги на дорогу. Ты должен поспеть на первый автобус.

Когда мужчины собрались уходить, Раматулайя сказала:

— Надо что-то предпринять, Алиун. Если сегодня будет то же, что вчера, нам придет конец. Объясни им, Алиун, что мы, женщины, больше не в силах выдержать. Вы недостаточно сильны. Мы не отказываемся от борьбы, но признать свое поражение не позор. Взгляни на Стачку — ни у кого больше нет молока для него. У нас нет ни горсти риса, да если бы он и был, то нет ни капли воды, чтобы сварить его.

— Потерпи еще немножко, Раматулайя. Завтра в Тиесе состоится встреча с дирекцией. Потом все встанет на свое место. И все позабудется.

Мужчины ушли. Вслед за ними вышла из усадьбы Ндейя Тути. Она почувствовала необходимость подышать воздухом; кроме того, она была уверена в том, что полиция нагрянет снова, и не хотела присутствовать при новой стычке. Она машинально направилась к пожарищу. Шла по черной от сажи пыли, среди обезображенных, обгоревших обломков. Ндейя Тути здесь выросла, она ребенком играла в этих мрачных трущобах, бегала по этим узким улочкам, по захламленным вонючим дворам. Воспоминания об этом жгли ее. Она готова была чуть ли не благословлять пожар, уничтоживший свидетелей ее позорного детства. Ее воображению рисовались выкрашенные в светлую краску дома, благоухающие цветами сады, детишки в европейской одежде, играющие в чистеньких дворах. А вокруг себя она видела, как в обгоревших развалинах копошились люди — мужчины и женщины: торчали одинокие столбы, валялись ящики, пустые бидоны; подымая облака черной пыли, люди что-то подметали, что-то откапывали, вытаскивая из кучи пепла котелок или остов кровати. Вокруг бегали нагишом ребятишки, их кожа была серой от пепла.

Ндейя Тути отвела взгляд, попыталась думать о другом. В голове замелькали названия книг, имена людей. Вспомнился Ибрагим... Ее тянуло к этому суровому человеку, жившему словно в другом мире. Но кто он? Рабочий! Стать женой рабочего, притом уже немолодого? К чему было, в таком случае, заниматься в педагогическом училище? Нет, ей нужен адвокат, может быть, врач, нужна любовь, такая любовь, которая унесла бы ее далеко от этого живого кладбища, в сторону европейского квартала, туда, где стоят окруженные цветниками виллы, а не хижины из дерева и жести, спрятавшиеся за заборами или бамбуковыми изгородями.

Ндейя Тути неожиданно заметила в нескольких шагах от себя трех белых. Европейцы стояли спиной к ней и о. чем-то оживленно разговаривали. Девушка приостановилась. Она узнала среди них начальника санитарной службы, жандармского капитана и полицейского комиссара из Медины, того самого, чьи люди позорно отступили перед бутылками с песком, которыми орудовали Мам Софи и ее подруги. Белые взобрались на холмик и наблюдали за людьми, которые убирали развалины после пожара. Ндейя Тути остановилась в нерешительности. Она хотела было подойти к ним, заговорить, показать, что понимает их, но оробела и, пройдя несколько шагов, укрылась за выступом скалы и стала слушать.

— К вечеру все будет кончено, — говорил санитарный инспектор, — ночевать они будут в своих норах. Сегодня все обошлось проще, чем в прошлый раз. Не уверен даже, есть ли жертвы.

— Одна убитая, — заметил комиссар.

— Они сами виноваты, — заговорил капитан, — они подожгли дома, когда с горящими факелами напали на спаги. Не понимаю, почему управление санитарной службы не переселит их километров за двадцать от города, как это делают в Южной Африке или в Бельгийском Конго!

— План переселения намечен, но нужно время, нужны деньги и терпение. Они чертовски горды! Кроме того, мы не в Южной Африке!..

— Итак, я вас покидаю, — сказал полицейский комиссар. — Надо распорядиться об аресте этой пресловутой Раматулайи.

— Вы, намерены ее посадить? — спросил санитарный инспектор. — Смотрите, если вы слишком раздразните женщин, не избежать осложнений. Вот уже десять лет как я имею дело с населением этого квартала. Не думаю, чтобы его обитательницы много смыслили в забастовке, но если они в нее вмешаются, трудно сказать, чем это кончится.

— Согласен. Пренеприятная история. Но ко мне поступила жалоба, и, кроме того, — бунт! Я вы нужден отправиться туда. Пошли, капитан, мои люди уже, вероятно, на месте.

Спускаясь с холмика, европейцы заметили Ндейю Тути. Девушка была так взволнована, что не могла пошевелиться.

— Ты что тут делаешь? — спросил жандарм. — Подслушиваешь? Убирайся живо!

Ндейя Тути растерянно молчала. Европейцы прошли мимо, продолжая разговаривать. Ей все было слышно.

— Видели ее глаза? — говорил комиссар. — А грудь какая! Настоящая нормандская телочка, совсем в моем вкусе!

— За чем же дело стало? Поручите кому-нибудь из ваших стражников найти ее, пошлите ей два кило риса. Сейчас они готовы переспать и за меньшее.

Жандармский офицер, произнеся эти слова, обернулся и увидел, что Ндейя Тути по-прежнему стоит на месте.

— Ты еще тут! Хочешь получить пинок в зад? -— И, обращаясь к комиссару, добавил: — Вы без труда заполучите ее, она дура.

Девушка заплакала от ярости и стыда. Ей казалось, что земля горит у нее под ногами, она вынуждена была прислониться к стене. До нее донеслись слова инспектора:

— Я вас покидаю: не имею никакого желания попасть в переделку!

Мам Софи опять собрала соседок у входа в Ндьяйен. Увидев, что алькати вместе с жандармами окружают усадьбу и выстраиваются цепочкой на узенькой улице, она сразу поняла, что Ндейя Тути была права. К группе женщин подошел переводчик. Он неуверенно заявил:

— Мы пришли за Раматулайей.

— Тебе мало вчерашнего? Хочешь получить в гостинец еще одну бутылку? — накинулась на него Мам Софи.

Переводчик попятился и чуть было не налетел на подошедших комиссара и жандармского офицера. Комиссар взял его под руку.

— Объясни им, что мы не причиним ей зла, она нужна только для того, чтобы подписать бумагу. Потом она будет опять свободна.

Переводчик передал слова комиссара, добавив, по собственной инициативе, как вежливо, с уважением к ее возрасту отнесутся в полиции к Раматулайе. В ответ раздались крики и ругательства. В поднявшемся шуме выделялся пронзительный голос Мам Софи. Переводчик обратился к комиссару.

— Тут ничего не поделаешь, они заявляют, что не пропустят нас. Они нас убьют, — добавил он, выискивая глазами лазейку, через которую можно было бы улизнуть.

В это время к усадьбе подошла Ндейя Тути. Ее нельзя было узнать, волосы растрепались, глаза гневно сверкали, плечики от лифчика спустились. Она приблизилась к женщинам.

— А, это ты! — встретила ее Мам Софи. — Скажи тубабам, что мы не отпустим Раматулайю. Умрем, если придется, но она в комиссариат не пойдет. Если у полиции есть к ней дело, пусть приходит сюда!

Еще не отдышавшись от бега, девушка отрывисто переводила слова Мам Софи: Комиссар с изумлением смотрел на нее.

— Вы говорите по-французски?

— Вот как! Только что ты мне тыкал, называл меня нормандской телкой, собирался переспать со мной за горсть риса. Твоя сестра тоже ложится в кровать с зуавами за ломоть хлеба?

— Как? Что вы говорите? — Комиссар ушам своим не верил.

Взволнованная Ндейя Тути рассказала женщинам о своей встрече с тремя белыми на холмике возле пожарища. На ожесточенных лишениями лицах женщин вспыхнули гнев и возмущение. Руки судорожно сжимали горлышки бутылок, ручки кастрюль, куски дерева — на этот раз женщины вооружились всем необходимым. Но неожиданно толпа расступилась. Из усадьбы вышла Раматулайя, следом за ней шла Худья-Мбайя со Стачкой на руках. Маленькая Анта семенила рядом, уцепившись за повязку Матери.

— Ни к чему снова вступать в драку, — сказала Раматулайя. — Со вчерашнего дня нас трясет, как в лихорадке. Среди нас есть жертвы, пожар уничтожил столько жилищ, а мы ничего не добились, нам нечего есть. Я пойду с ними. Я слышала, что он говорил, — она показала пальцем на переводчика, — он хочет, чтобы я подписала бумагу. Это не страшно. Я возьму с собой Ндейю Тути, она мне скажет, что в бумаге написано. И к нам вернется спокойствие. Я не хочу, чтобы из-за меня одной носили траур во многих семьях, чтобы появились новые вдовы и сироты. Это несправедливо! — И, обращаясь к комиссару, добавила: — Мисье, мы идем...

С этими словами Раматулайя встала рядом с комиссаром, ее примеру последовала Ндейя Тути.

— Анта, — решительно заявила Худья-Мбайя, — береги братишку, я иду вместе с ними.

— И я! И я! Пошли в комиссариат! Их словам доверять нельзя! — кричала Мам Софи.

По дороге двинулась целая процессия. Впереди шла Раматулайя, по бокам выступали представители власти. За ними следовали Ндейя Тути с сжатыми в гневе кулаками и Худья-Мбайя, которая с трудом передвигалась, так как сильно устала после сражения с полицией. Дальше двигались женщины под двойным эскортом алькати и жандармов. Процессия все растягивалась, так как на каждом углу к ней присоединялись все новые группы людей.

До комиссариата в Медине добрались минут через двадцать. У входа жандармский офицер отдал какой-то приказ; пока он вместе с комиссаром, обеими женщинами и переводчиком подымался по лестнице, солдаты загородили вход в здание.

Войдя в кабинет, комиссар и жандармский офицер уселись за стол. Ндейя Тути опустилась на скамью рядом с переводчиком. Раматулайя сесть отказалась и стояла посреди комнаты. Комиссар задумчиво теребил рукой подбородок.

«Неприятная история, черт возьми! — думал он. — Жандарм может разыгрывать из себя храбреца, а случись что-нибудь, отвечать буду я! Бросить старуху в темницу? Это только ухудшит дело! Отпустить ее — значит подорвать свой авторитет, возможно даже вызвать новые беспорядки...» Комиссар закурил сигарету, пустил дым и разогнал рукой голубое облачко,

— Сколько лет вы посещаете школу, мадемуазель? — обратился он к Ндейе Тути. — Хотелось бы, чтобы вы хорошо усвоили: во всем, что происходит, виновата эта женщина. Не знаю, кем она вам приходится, матерью или теткой. Она зарезала барана Мабиге, она воспрепятствовала выполнению закона, она подстрекала женщин к бунту.

Ндейя Тути ничего не ответила. Комиссар разозлился:

— Если не желаете разговаривать, то выйдите отсюда! Мне вы не нужны, у меня есть переводчик!

— Что он говорит? — спросила Раматулайя.

— Он хочет, чтобы я ушла, но боюсь, как бы они не увели тебя через другую дверь.

— В комнате нет другой двери, — возразила Раматулайя, обведя глазами помещение.

Переводчик шепнул девушке:

— Выйди, сестра, клянусь, передам тебе все, о чем тут будут говорить.

Девушка неохотно вышла из комнаты.

Улица и площадь, примыкавшие к зданию комиссариата, чернели от народа. Женщины расселись на тротуарах и даже прямо на шоссе, мешая движению. Они ругали на чем свет стоит блюстителей порядка, шутили и бранились, вызывая смех собравшейся вокруг них толпы.

Худья-Мбайя заметила вышедшую на улицу девушку.

— Ну, что там? Где она? Что с ней?

— Мне велели выйти. Они могут вывести ее через другую дверь и отправить в тюрьму.

— Слышите? Тубабы снова собираются нас обмануть! Они хотят отправить Раматулайю в тюрьму через другой ход! — крикнула Мам Софи. — Вставайте! Надо окружить дом, не допустим ареста Раматулайя!

Женщины с Шумом поднялись и, расталкивая на ходу полицейских, с криками окружили дом.

Толпа гудела:

— Куда мы идем? Женщина уже Вышла оттуда?

— Нет, она еще там, тубабы собираются вывести ее через другой ход!

— Ох, эти тубабы, их наглости нет предела!

— Слушай, ты с нами?

— Да, я потому и пришла.

— А ты знаешь эту Раматулайю?

— Нет, а ты?

— В глаза никогда не видела!

— Не беда, здесь собралось столько хозяек, что она, надо полагать, женщина уважаемая.

Ндейя Тути смотрела и слушала, но мысли ее были далеко. Худья-Мбайя подошла к ней.

— Ты бы поднялась наверх.

Девушка направилась к лестнице. Жандармы, видевшие, как она раньше вошла вместе с начальником, пропустили ее.

В кабинете все было по-прежнему. Комиссар и жандармский офицер о чем-то тихо переговаривались у окна. Раматулайя стояла посреди комнаты, а переводчик сидел неподвижно на скамье.

— Они разошлись? — спросила Раматулайя.

— Нет, они окружили дом. О чем тут говорили, брат?

Переводчик знаком пригласил девушку сесть рядом с ним и шепнул:

— Он вызвал пожарных, чтобы окатить женщин водой, а до этого он позвонил Сериню Ндакару[41], тот сейчас приедет.

— Мерзавцы! — вырвалось по-французски у Ндейи Тути.

— Что вы сказали? — обернулся комиссар.

— Вызвать пожарных! Окатить людей водой! Теперь мне понятно, почему вы заставили меня выйти. Но я их предупрежу.

Комиссар быстро обогнул письменный стол и схватил девушку за руку.

— Ни с места!

Капитан набросился на переводчика, схватил его за шиворот и начал трясти.

— Негодяй, что ты ей сказал?

Раматулайя поспешно подошла к комиссару и попыталась освободить Ндейю Тути.

— Я ничего не понимаю, — кричала она, — совсем ничего, но не трогайте эту девушку! Вы хотели, чтобы я пришла, вот я! Если мне делать здесь нечего, я вернусь домой!

Комиссару удалось наконец подтолкнуть обеих женщин к скамье и силой усадить рядом с помертвевшим от страха переводчиком.

— А теперь, — зарычал жандарм, — тот, кто сделает хоть шаг, будет иметь дело со мной!

Сначала послышались автомобильные гудки, затем на площадь стремительно выехали две цистерны и, с шумом затормозив, остановились в нескольких шагах от комиссариата. Началась давка, послышались крики.

Пожарные соскочили на землю, наладили шланги, с шипением брызнула вода.

— Оставайтесь на месте! — гневно кричала Мам Софи. — У них нет воды, чтобы потушить пожар, но им не жалко ее, чтобы обливать нас!

Находившиеся в первом ряду женщины, промокшие насквозь, перепуганные насмерть, вскочили, пытаясь бежать, но их ноги скользили по. мокрой земле, они падали в канавки, по которым струилась вода. На месте остались только Мам Софи и Худья-Мбайя. Пожарные направили шланги на них. Струя воды ударила Мам Софи прямо в грудь. Она упала на землю, спрятала голову между колен и крепко сжала руками пятки: вода теперь поливала только ее затылок и могучие плечи. Худья-Мбайя не сообразила сделать то же самое. Вода хлестнула ее по лицу: голова женщины, словно от удара гигантским кулаком, резко откинулась назад: Худья-Мбайя широко раскрыла рот, пытаясь крикнуть, но захлебнулась, и в общем шуме никто не услышал слабого хруста горловых хрящей. Худья-Мбайя взмахнула несколько раз руками, пытаясь ухватиться за воздух, как это делают утопающие, затем руки судорожно вцепились в рубашку, разорвали ее, и она боком повалилась на землю.

Отбежавшие в сторону женщины остановились, заметив, что Худья-Мбайя упала. На какое-то мгновение мощные струи воды заставили их отпрянуть назад, но затем под напором сотен людей они побежали и вмиг одолели пространство, отделявшее их от упавшей женщины. Пожарные, опасаясь ярости толпы, рассеялись в разные стороны. Полицейские и жандармы прижались к стенам комиссариата и соседних домов, не решаясь пустить в ход оружие.

Бинта и Мам Софи подбежали к Худье-Мбайе, стали возле нее на колени, вглядываясь в искаженное лицо, по которому еще текла вода, в искривленный гримасой рот с обнаженными деснами.

— Она мертва, — сказала Бинта, Мам Софи выпрямилась.

— Найдите повозку!

Несколько мужчин вышли из толпы и вскоре вернулись с ветхой повозкой, на которую положили тело Худьи-Мбайи. Вид покойницы утихомирил страсти. Женщины стояли неподвижно или шепотом переговаривались, разбившись на небольшие группки. Никто не знал, что делать дальше. Еще пять минут назад сотни рук дружно размахивали в воздухе и с криками ярости опрокидывали цистерны с водой. Теперь стало тихо, все были растеряны. А цистерны лежали сейчас в грязи и из брошенных шлангов продолжали течь тоненькие струйки воды.

Как раз в этот момент появился имам Серинь Ндакару. Высокий ростом, он казался еще выше благодаря тюрбану на голове. Он был в широченном белом бубу, украшенном орденами. Рядом с ним шел Эль Хаджи Мабиге, тоже в тюрбане и при медалях. Имам выступал медленным и уверенным шагом, заложив руки за спину под своим бубу. Поровнявшись с телегой, он остановился и, указуя перстом, сказал:

— Это ваших рук дело, женщины. С некоторых пор вы ведете себя, как неверные. Вы не только поджигаете дома мирных людей, но вы еще нарушаете законы. Вы виновны в смерти этой матери и ответите за это перед всевышним. У вас нет ни стыда, ни совести, вы бросили на произвол свои дома и детей и бегаете по улицам, как распутные девки!

Старческий голос имама звучал глуховато, но так властно, что толпа замерла в полном молчании, а стоявшие в первом ряду опустили головы. Серинь Ндакару обвел собравшихся взглядом и продолжал:

— Я сейчас поговорю с Раматулайей и тубабами, благодарение богу. Если я не вмешаюсь, они всех вас бросят в тюрьму. По моей просьбе Эль Хаджи Мабиге взял свою жалобу обратно, так что советую вам быть благоразумными. Чтоб ни живой души здесь не было, когда я вернусь от комиссара, иначе я не смогу вам помочь! Поймите, ваши мужья стали игрушкой в руках нескольких неверных. Поймите, забастовкой руководят коммунисты, а если бы вы знали, что происходит в их собственной стране, вы молили бы всевышнего простить им их прегрешения! Они говорят вам, что вас морят голодом, но у них в стране люди едят только два или три раза в неделю. Они еретики, они допускают, чтобы брат сожительствовал с сестрой. Расскажите об этом вашим мужьям. Всевышнему угодно, чтобы мы дружили с французскими тубабами, которые учат нас изготовлять необходимые нам вещи, и мы не должны восставать против воли всевышнего. Бывает иногда, что люди сходят с пути истинного, я это знаю, но сейчас я вам все разъяснил по своему скромному разумению. Идите же по домам! Я скажу комиссару, как обещал уже мэру-депутату, что это больше не повторится. Да возьмут вас под свое святое покровительство всемогущий на небесах и его пророк!

Закончив свою речь, имам пошел дальше и величественным шагом поднялся по ступенькам комиссариата. Едва он скрылся из виду, как Мам Софи нарушила тяжелое молчание:

— Это неправда! Женщину убили не мы!

Я остаюсь и буду ждать Раматулайю. Оставайтесь со мной!

С этими словами она схватила под уздцы старую лошадь, запряженную в телегу, и отвела ее почти к самой двери комиссариата, поставив под носом у жандармов и полицейских, которые успели перестроить свои ряды во время речи имама.

Комиссар и капитан облегченно вздохнули, услышав стук в дверь. Переглянувшись, они в один голос крикнули:

— Войдите!

Серинь Ндакару важно вошел в комнату, его свита следовала за ним.

— Ас-салам алейкум, — произнес он и, протягивая руку белым, добавил по-французски: — Здравствуйте, господа.

— Подай стулья, Исмаил, — распорядился комиссар.

Серинь опустился на стул, затем обратился к Раматулайе:

— Сядь, женщина, я хочу с тобой поговорить.

Раматулайя продолжала стоять, в упор глядя на Мабиге.

— Ты упорствуешь, женщина, и это ни к чему не приведет. Ты навлекаешь на себя гнев тубабов, а это опасно для нас всех. Ты, кроме того, возлагаешь огромную ответственность и на меня. Тебе известно, что я был другом твоего отца и продолжаю быть другом твоего брата. Ты принадлежишь к почтенному и безупречному роду, я говорил об этом нашему депутату, но твое поведение недостойно честной женщины. — Имам заговорил дальше по-французски, обратившись к комиссару: — Она неплохая женщина, глупа немного. Ее брат взял свою жалобу обратно — я беседовал с мэром, нашим депутатом. Мэр возместит ему убытки. Подлинные виновники всего — вожаки- коммунисты. Мне говорили, что они белые. Вам следовало бы -во что бы то ни стало найти их, а я, в свою очередь, выступлю в пятницу с большой проповедью перед всей общиной.

Комиссар откинулся на спинку стула.

— Если жалоба взята обратно, она свободна.

— Да, но я хочу, чтобы она прежде извинилась перед братом. Примите грозный вид, чтобы испугать ее. — Повернувшись к Раматулайе, он добавил: — Видишь, комиссар охотно отпустит тебя домой, но сначала ты должна извиниться перед братом, который взял обратно свою жалобу, и обещать, что впредь ничего подобного не сделаешь.

Раматулайя готова была резко возразить, но сдержалась и по-прежнему молча стояла посреди комнаты. Ее молчание явно подрывало престиж имама перед белыми. Ласковым тоном он попытался ее уговорить:

— Мы тебя слушаем, Раматулайя. Я считаюсь с твоим самолюбием и обещаю тебе перед всевышним, который все видит и все слышит, что ни одно слово из того, что ты скажешь, не выйдет за пределы этой комнаты.

Комиссар сказал переводчику:

— Объясни ей, что как только она извинится, то сможет уйти.

Ндейя Тути привстала со скамьи.

— Тетушка, сделай то, что они говорят, и...

Она не закончила начатой фразы. Раматулайя с размаху ударила ее по щеке. Девушка опрокинулась на скамью и заплакала, поднеся ладонь к губам, по которым потекла струйка крови. Раматулайя поспешно подошла к ней.

— Встань, Ндейя Тути, я не хотела тебя ударить, но я тебя предупреждала — не вмешивайся! Пусть я лучше ослепну, сгорю во время пожара или умру мучительной смертью, чем скажу хоть слово этому козлу! Я готова снова зарезать его барана. Такие люди нам не друзья и не родные. Чтобы повесить себе на грудь медаль, они готовы лизать зад тубабам! Не плачь! Вставай, уйдем отсюда. Я досыта на них нагляделась!

И прежде чем присутствующие успели сообразить, в чем дело, она взяла девушку за руку и вышла, хлопнув дверью.

Повозка с телом Худьи-Мбайи стояла у входа в комиссариат. Возле толпились мужчины и женщины. Но постепенно люди разошлись, испытывая смешанное чувство усталости, растерянности и страха. Раматулайя увидела вытянувшееся под намокшей одеждой тело, долго вглядывалась в искаженное смертью лицо Худьи-Мбайи, и тяжелые, крупные слезы медленно покатились по ее щекам.

— Она мертва, а я живу, — произнесла она. — Я сделала все, что могла, чтобы она и ее младенец не умерли с голоду. Что скажут ее родители?

— Родители поймут, что на то была воля аллаха, — проговорила Мам Софи. — Никому не суждено жить дольше предназначенного ему часа, ты тут ни при чем. — И обратилась к вознице: — Ты знаешь усадьбу Ндьяйен? Вези туда...

Маленький кортеж тронулся в путь по той самой дороге, по которой час тому назад двигалась к комиссариату большая процессия. Раматулайя подошла к Алиуну:

— Пора прекратить, Алиун. Если вы не хотите сделать это ради себя, подумайте о нас. Мы не в состоянии больше выдержать, да и покойников слишком много.

Алиун ответил, опустив голову:

— Нужно дождаться результатов встречи в Тиесе... Завтра, может быть...

Глава 6. Тиес

Тростинки господа бога

Старый сторож Сункаре

Тростинки господа бога

Когда, в первый день забастовки, у железнодорожного пакгауза началась стрельба, сторож Сункаре поспешил убраться подальше от пуль и всю ночь просидел, притаившись в своем углу. В глубине души он был доволен тем, что войска разделались с бунтовщиками. Ему казалось, что рабочие вот-вот вернутся в депо, и тогда он сможет с торжеством сказать им: «Вот видите, я ж вам говорил!» В больном и одиноком Сункаре говорили горечь и озлобление.

В начале забастовки у него еще был кое-какой запас риса, и в течение первых двух недель он нигде не показывался. Старик жил один в огромном депо, где ему отгородили каморку, сложенную из толя и досок и прижатую к стене цеха. Все убранство ее состояло из кровати, сооруженной из старых ящиков и покрытой мешками из-под угля. Рядом с этим жалким ложем стоял ящик, служивший столом: на нем лежали две книги на арабском языке, четки и миска. В углу на гвозде висели два длинных бубу. Двери не было — ее заменял распоротый мешок.

Сункаре сидел на кровати, вытянув больную ногу и склонившись набок, как накренившееся судно. Рядом лежала его палка. За истекшие недели сторож очень одряхлел, его трудно было узнать: глаза ввалились, покрытое морщинами лицо сжалось, как высушенная винная ягода, большие уши, казалось, вот-вот отвалятся от черепа, кожа приняла землисто-черный оттенок. Старика мучило полное одиночество. Частых гостей у него и раньше не бывало, но несколько старых рабочих иногда заглядывали к нему. Время, однако, делало свое дело, старики поумирали.

Сункаре встал, опершись о палку и край кровати. Надел поношенные сандалии, из которых торчали его побелевшие, потрескавшиеся пятки. Согнувшись пополам, чувствуя тяжесть в голове и пустоту в желудке, он машинально пошел вперед. А когда чуть выпрямился, чтобы передохнуть, то обнаружил, что дошел до машинного зала. Это было большое четырехугольное помещение, заставленное токарными, фрезерными, строгальными станками и другими машинами, названия которых он даже не знал. Все стояло в полной неподвижности, и именно это навевало отчаянную тоску. Сункаре отчетливо слышал в абсолютной тишине собственное дыхание. Он медленно обвел глазами умолкнувшие машины и заметил, что повсюду — на приводных ремнях и маховиках, на электрических лампочках и рычагах — висит густая сетка паутины. Он потянул носом и почувствовал только холодный запах железа и стали; исчез запах людского пота. А ведь здесь работали сотни людей! На какое-то мгновение старику показалось, что он слышит крики, разговоры, стук машин, грохот моторов; этот шум оживил в его воображении заглохший цех, разгоряченные тела рабочих снова пахли потом. Но видение быстро исчезло, перед ним опять были неподвижные зубчатые колеса, поршни, валы, рычаги и тиски. Старый сторож почувствовал, что у него сжимается сердце. Как много в его жизни было связано с этим теперь застывшим металлом!

Через четыре больших окна в помещение проникли лучи солнца. Два из них легли наискось на цементный пол, на неубранные кучи хлама и железной стружки; еще два заиграли на стенах. Внимание старика привлек солнечный луч, в котором мелькали мириады пылинок, осветивший медную трубу, зажатую в тисках. Сторож подошел поближе; на жирной, пыльной поверхности станка виднелись следы небольших лапок. «Здесь есть крысы, — пробормотал он, — если бы мне удалось поймать одну, я бы ее съел». Он узнал станок: «Здесь работал бузотер Иоро. Я хорошо знал его отца...» Сункаре прислонился к жесткому дереву: «Как же я постарел! Все эти машины были установлены при мне. Они всегда будут в лучшем положении, чем мы, — их ремонтируют, чинят, обновляют. Я ведь знал машины, которые стояли тут до этих. Тогда здесь заканчивалась железнодорожная линия из Дакара. Уже в то время поговаривали, что «Дым саванны» дойдет до Бамако, — и никто этому не верил. Но когда имеешь дело с красноухими, не следует ни в чем зарекаться. Разве не поучительна история Мура Диаля, по прозвищу «Добытчик», которую рассказывал мой отец? Добытчик ни за что не соглашался, чтобы железнодорожные рельсы проходили по его участку, — ведь он извлекал из него немалый доход, взимая с прохожих подорожную пошлину. Но красноухим наплевать было на Добытчика. Их начальник — он носил круглую шапку с черным кожаным козырьком на лбу, от солнца, — посадил солдат в вагоны. Те доехали до владений Добытчика, начали стрельбу, и на его земле валялись потом трупы, потому что стреляли только с одной стороны. Добытчика арестовали, отправили сначала в Сен-Луи, а потом в Дакар, в большой зал, где держат речи тубабы. Те, кто побывал в этом зале, говорят, что он весь красный. О Добытчике разговоров больше не было, разве кто скажет что-нибудь на ухо соседу. Так никто и не узнал, что с ним сталось.

Сункаре очнулся от воспоминаний и, несмотря на время дня и проникавшие в помещение солнечные лучи, почувствовал холод; ощущение было такое, словно по спинному хребту переливается ледяная жидкость. Старик вспомнил о бессонной ночи, которую провел несколько дней назад. Он лежал на своем ложе, испытывая муки голода, размышлял, и неожиданно из глубины его души вознеслась молитва. «Всевышний, — говорил он, — я твое любимое дитя, я одиноко продолжаю свой путь. Я столько уже выстрадал, а стою лишь на пороге испытаний. Почему я обречен? Господи, зачем ты допускаешь, что злой человек делает свои дурные дела, а хороший погибает под бременем нищеты? Ты останавливаешь руку праведника, которая подымается, чтобы исправить нанесенную обиду. Всевышний, существуешь ли ты на самом деле? Нигде ни разу не видел я проявления твоей доброй воли. Господи, ты божество, управляющее миром, ты одарил меня своей милостью, так, может быть, я на нее не откликнулся? В таком случае прости меня, всевышний, но сделай что-нибудь, потому что я голоден, по-настоящему голоден. Ты меня любишь, о боже, так помоги мне. Я заслужил твою помощь!»

На этом Сункаре закончил свою молитву, но всю ночь его преследовала мысль о смерти. Он вскакивал при малейшем порыве ветра, от которого начинал колыхаться старый мешок, заменявший дверь. Как бесконечно долго длилась эта ночь, как мучила его мысль о скорой смерти! Эта мысль вызывала дрожь в спине, ему казалось, что в тишине, царившей в большом пустом цехе, слышно дыхание потустороннего мира. Сункаре вспомнил о первой забастовке в Тиесе, в сентябре тридцать восьмого года. Перед глазами всплыли лежавшие на площади трупы, высушенные ветром пятна крови, валявшиеся на земле сандалии, фески и шапки погибших. Теперь бастуют сыновья убитых. Над ними издеваются, их избивают, морят голодом, а они держатся. Как все это странно, в самом деле, очень странно! Сункаре ничего не понимал, хоть и был одним из самых старых рабочих железнодорожной компании. Над ним часто подшучивали, потому что он всегда путался в цифрах, когда речь заходила о том, сколько лет он работает на железной дороге Дакар — Нигер. Тридцать пять? Или все пятьдесят? Всю свою молодость и зрелые годы он проработал на дороге, а потом, когда умер сторож из депо, ему предложили занять его место. Он всегда был благодарен за это компании, эта должность имела свои преимущества. Но сейчас, что станет с ним сейчас? Старого сторожа никогда не тревожила мысль о завтрашнем дне — коран учил жить настоящим и предоставлять будущее воле божьей. Он твердо усвоил лишь одно: он воскреснет после смерти в другом образе. И все-таки смерть страшила его.

Сункаре вздрогнул. На краю станка появилась крыса, длинная, большая. Она испугалась не меньше сторожа и застыла на месте, вытянув острую морду. Сункаре не спускал с нее глаз. Он никогда не пробовал крысятины, но был так голоден, что уже заранее облизывался. Крыса была толстая, жирная. Если сварить ее, мясо наверняка будет съедобным. На инструментальном ящике возле станка появилась вторая крыса —самка. Она была светлее, чем самец, сидела на задних лапах, а передними чистила мордочку. Осторожно, почти не шевелясь, не спуская глаз с самца, старик сделал быстрое движение рукой по направлению к металлической трубе. Но крысы оказались проворнее: они мгновенно исчезли, металлическая труба стукнулась о цементный пол, нарушив на мгновение тишину в пустом цехе.

Тяжело вздохнув, Сункаре поплелся из депо, опираясь на палку. Ему вспомнилось, как он приходил на рынок к Дьейнабе. Он долгие годы столовался у нее и стал почти членом ее семьи. Иногда он сам расплачивался за еду, а иногда подмастерья приносили ему пищу в цех, и тогда он расплачивался за еду охапкой дров, которые готовил накануне, распиливая старые доски. С тех пор как началась забастовка, он готовил себе пищу сам, ел рис, только рис. А теперь и тот кончился. Никто ни разу не принес ему поесть, никто ни разу даже не заглянул к нему. «Меня бросили, — думал он, — бросили, как старого пса, которого и кормить-то больше не стоит».

Возле товарного вагона, превращенного в жилье, беседовали три его обитательницы. Вокруг суетились ребятишки. В нескольких шагах от них сидела слепая Маймуна. Скрестив ноги, она печальным голосом напевала протяжную мелодию. Дьейнаба нервно покусывала чубук трубки, слушая соседку, крупную женщину с очень черной кожей и разорванными мочками ушей, как это было когда-то в моде.

— Еды хватит только на сегодняшний вечер, — говорила та. — У нас осталось одно кило риса на двенадцать тростинок господних, в том числе на восемь малышей. Помощи, которую оказывает комитет, не хватает. Из Дьюрбеля, говорят, приезжают торговцы. У них есть рис, но только у нас нет денег. Не понимаю, почему не дают больше пособия многодетным. Я думаю, Дьейнаба, что это несправедливо.

— Не знаю, что справедливо и что несправедливо. Различить это становится так же трудно, как отделить в одном и том же котелке холодную воду от горячей. Я говорила с Самба Ндулугу, он объяснил, что сейчас сделать ничего больше нельзя. Деньги, которые они получили из Тугэля[42]. Дагомеи, Гвинеи и еще какой-то страны, — названия не помню — розданы целиком. В кассе пусто. Последний раз деньги прислал Бакайоко из Каолака.

Я знаю одно: не будем получать денег, мужчинам придется приступить к работе...

К женщинам неожиданно подошел старый сторож. Все трое удивленно смотрели на него: они совсем забыли о его существовании.

— С миром ли течет беседа? — спросил старик.

— С миром, — ответили все трое сразу.

— Слава аллаху! — произнес Сункаре, с трудом усаживаясь на землю рядом с ними.

Женщины замолчали, их стесняло его присутствие. Они переглянулись, затем те, что помоложе, поднялись и вошли в вагон, оставив Дьейнабу вдвоем со сторожем.

— Хе, плохи дела, Сункаре, — сказала торговка непривычным для нее робким тоном.

Сбитый с толку ее робостью, сторож ответил:

— Такова жизнь... на то воля божья.

Дьейнаба посмотрела на него в упор, он невольно опустил глаза.

— Очень жаль, Сункаре, — произнесла она, — но здесь ты ничего не найдешь, едва наберется кило риса на весь дом, а нас много, как ты знаешь.

Сторож понял. Ему предлагали уйти. Он прикусил губу:

— Я ведь могу и подождать, Дьейнаба. Может быть, удастся уделить мне немного риса потом?

Дьейнаба встала:

— У меня не хватает риса для всех. Ты ведь работаешь, ты ведь не ушел из депо. Все мужчины бастуют, кроме тебя. Куда ты деваешь деньги, которые получаешь? Обратись к мисье Дежану, пусть он даст тебе денег, чтобы купить еду!

Она говорила громко и решительно. Ее голос привлек внимание других женщин, они вышли из вагона и встали рядом. Сункаре медленно поднялся на ноги.

— Поговори с мужчинами, — посоветовала Дьейнаба. — Они в профсоюзе.

Старый сторож хотел быстро уйти, но было жарко, и он чувствовал, что слабеет. Болел живот, он еле передвигал ноги. Проходя через рынок, он подумал о том, что никогда раньше не видел в Тиесе так много нищих. Они встречались на каждом шагу — калеки, прокаженные, голые ребятишки. Ему хотелось бы последовать их примеру: стать под деревом и протянуть руку. Но какой же это позор для него, старейшего рабочего железнодорожной компании!

Он доплелся до лавки сирийца. Не успел старик переступить порог, как хозяин закричал:

— Хватит! Хватит на сегодня попрошаек! И не вздумай входить сюда!

Сириец Азиз сидел за столом позади конторки в обществе своего тестя и жены, которая при виде старика закрыла лицо муслиновой вуалью.

Сункаре застыл на пороге. Сириец снова воскликнул:

— Да пожалей ты меня наконец! Я же не единственный торговец в Тиесе, ступай к другим!

Но старый сторож его не слышал. Он не спускал глаз с тестя лавочника. Толстяк жадно ел. хватая огромные порции какой-то зеленоватой смеси, которую вместе с хлебом запихивал в рот. Как собака, ожидающая подачки у стола, следил Сункаре за движением руки толстяка, за работой его челюстей. Вылизав тарелку, обжора всунул в рот мизинец и ногтем поскреб зубы и десны. Жена лавочника, наблюдавшая из-под вуали за старым сторожем, сказала что-то на арабском языке. Толстяк вынул палец изо рта и отрыгнул. Азиз встал, обошел конторку, взял старика за плечи и выставил его за дверь.

Сункаре снова мучительно ощутил свое одиночество. Поблизости находилось помещение стачечного комитета, но он не решился идти туда из боязни, что и там его прогонят. По телу бежали мурашки, они подымались от поясницы кверху, затем от плечей спускались по рукам вплоть до кончиков пальцев. Дважды у него из рук чуть не выпала палка. «Конец», — подумал он, потом передохнул под тенью мангового дерева и побрел дальше. Словно рой мух, кружили вокруг него воспоминания, картины прошлого: детство, нежное, как шелк, женитьба, устроенная отцом, первые получки и первые сбережения на выплату приданого. Затем произошел дурацкий несчастный случай: вспышка пламени, заставившая его соскочить с паровоза. Он сломал бедро. Долгие месяцы пришлось лечиться у костоправов, — на это ушли все деньги. Он оказался искалеченным на всю жизнь и не мог уже иметь детей. «Умрешь, никого после себя не оставив. Никто не будет носить твое имя, род твой закончится вместе с тобой...»

— Перед ним возникла чья-то тень.

— А, это ты, Бакари? — произнес он удивленно.

Сункаре и Бакари принадлежали к одному поколению, но встреча не обрадовала старого сторожа. «Он станет насмехаться надо мной, — решил он, — он заодно с забастовщиками. Они бастуют, но имеют что есть!»

— С миром ли живешь? — спросил Бакари.

— Слава аллаху, чувствую себя хорошо, — ответил Сункаре, нервно постукивая палкой о землю, — но из-за этой истории, — он сознательно избегал слова «забастовка», — совсем не выхожу, надо щадить ноги на случай, если придется бежать.

Бакари с трудом подавил приступ кашля.

— Ну, мне бежать от солдат ни к чему. С моим туберкулезом я все равно долго не протяну. — Он ладонью потер тощую грудь.

К Сункаре понемногу вернулось самообладание.

— Ну, а как ведут себя наши молодые петухи?

— Дерутся, как настоящие мужчины. Гляжу на них и чуть не завидую. Эх, как жаль, что все это не произошло в наше время! Они днем и ночью начеку, и ты подумай только, получают отовсюду деньги и кучи писем. Мне надо научиться французскому языку!

«Скотина, — подумал в это время про себя Сункаре, — теперь он расхваливает мне забастовщиков. И ведь знает, что я голоден! Бог должен был бы прибрать их всех одновременно со мной». Он произнес вслух:

— Ты хочешь изучить французский в твои годы? Шить тебе осталось уже немного... ты бы лучше смирил свой дух перед всевышним.

Бакари хотел что-то возразить, но новый приступ кашля заставил его согнуться в три погибели. Он вытащил из-под своего бубу тряпку и вытер глаза и лоб. Затем сказал:

— Видишь ли, тело — обиталище души. Как можно спасти свою душу, если ничего не знаешь о своем теле, не знаешь даже, отчего оно страдает? Времена и вправду наступили тяжелые, но сейчас надо довериться молодым. Я думаю, что мы добьемся пенсии. Ты будешь ее получать наравне со всеми и даже дольше, чем я. А мне пора на свалку, даже в переливку и то не гожусь!

Сункаре раздражал этот разговор, ему надоело слушать. Он проклинал Бакари и забастовку.

— Пойду домой, — произнес он, — живи счастливо и с миром.

— Спасибо. Желаю тебе того же. В следующий раз заходи ко мне, меня всегда можно найти в профсоюзе... вместе с молодежью!

Сункаре медленно поплелся в депо. Его одолевали мрачные мысли. «Небось не сказал, чтобы я пошел вместе с ним к молодежи, что там мне дадут немного рису. Вместо этого тыкал мне в лицо своей забастовкой».

Погруженный в свои мысли, он вошел в мастерскую по ремонту двигателей. Там тоже стояла мертвая тишина. Ярко блестела медь дизелей. Они выстроились длинными рядами, массивные, мощные, невозмутимые, как божества. Здесь они были в своем храме, здесь они окуривались фимиамом — острым запахом подогретого смазочного масла. Здесь за ними ухаживали, здесь перед ними преклонялись, заменяли их изношенные или испорченные детали. Здесь, среди свиста и шума кузнечных мехов, среди стука валов работали лучшие специалисты. Из рук в руки переходили поршни, рычаги, рукоятки. А почти рядом широким кругом расположились локомотивы, похожие на хоровод диковинных существ из чугуна и стали, неожиданно застывший на месте.

Сункаре очутился перед огромным чаном для смазочного масла. На противоположном краю чана он вдруг снова увидел крысиную пару. Самка поглаживала усики, самец притаился у кучи тряпок: не божества, а демоны мастерских. У сторожа закружилась голова, судорога свела живот, все поплыло перед глазами. Ему казалось, что чан то надвигается на него, то тихонько пятится назад. По спине снова пробежал ледяной холодок. Крысы, увидев его, отскочили немного и снова застыли в ожидании.

Сункаре нагнулся, чтобы поднять палку, но у него не хватило сил выпрямиться, и он тяжело свалился в чан. Голова с шумом стукнулась о цементное дно, тело странно вздрогнуло; руки хватали некоторое время воздух, потом опустились на жирное дно, одна из них судорожно сжала палку, ноги согнулись, разогнулись, вытянулись...

Теперь крысы спустились в чан; впереди шла самка. Она остановилась у ног лежавшего неподвижно человека, нерешительно переминаясь с лапы на лапу, потом подошла ближе, втянула носиком воздух и вонзила острые зубы в сероватую потрескавшуюся кожу пяток.

Словно по таинственному сигналу, отовсюду показались крысы. Они тоже спустились по стенкам в чан, чинно обошли вокруг распростертого тела, потом две из них посмелее вскарабкались на него и принялись за дело...

Пенда

Тростинки господа бога

Женщины Тиеса постепенно распродали все мало-мальски ценные вещи. Торговцы отказывались брать не только косынки и набедренные повязки, хранившиеся от первой брачной ночи, как предмет особой фамильной гордости, но и редкие амулеты, предохраняющие от дурного глаза, от джиннов и других злых духов. Женщины впали в такую апатию, что даже не обижались на отказы торговцев. Грустно брели они домой через пустыри, в надежде найти хоть какие-нибудь объедки, зная заранее, что надеяться не на что, так как голодные ребятишки давно облазили все пустыри.

Жены бастующих собирались обычно у торговки Дьейнабы. Они шли к ней за утешением, хотя ей давно уже нечем было торговать и сама она посасывала пустую трубку: даже табака и того не было. Она выслушивала жалобы женщин, проклятия «хозяевам Машины» и, как умела, старалась подбодрить их.

В этот день Марьям Сонко, жена сварщика Балла, возвращаясь с рынка, где ей удалось купить несколько корней маниоки двухлетней давности, увидела Дьейнабу, окруженную женщинами и толпой ребятишек. В высоко поднятой руке торговка держала убитого грифа. Кровь стекала по белой шее хищника и капала на ноги Дьейнабы.

— Вот наш сегодняшний обед. Никто из нас ни разу еще не пробовал мяса этой хищной птицы. Гриф питается падалью и отбросами. Мы последуем его примеру. Авось живы останемся.

Грифа зажарили в каритовом жиру и приправили корнями маниоки. Но мясо оказалось настолько малосъедобным, что есть его можно было, лишь щедро присыпая солью. Проглотив очередной кусок, Марьям со страхом ждала, что в животе у нее начнутся нестерпимые боли, но, помедлив немного, брала следующий кусок. Слепая Маймуна не дотронулась до зловонного мяса: у ее младенца был понос, и она боялась за свое молоко.

После обеда — в те дни, когда удавалось приготовить хоть какой-нибудь обед, — женщины усаживались побеседовать вокруг старших в роду. Часто разговор прерывался и наступала гнетущая тишина. И тогда кто-нибудь из женщин, стараясь уйти от страшных дум о завтрашнем дне и отвлечь подруг от мыслей о голоде, затягивал песню. Ее подхватывала одна, другая. Каждая вставляла новый куплет, песня росла и ширилась. Женщины прославляли в ней своих мужей.

Пенда вернулась домой, когда все уже спали. Несколько дней назад она ушла с каким-то прохожим.

Было совсем темно, и земля, отдыхавшая от дневного зноя, приятно холодила ноги. Не в первый раз уходила Пенда из дому, никто уже и не пытался ее удерживать. С детства стала проявлять она свою самостоятельность и с годами становилась все независимее. В юности она с неприязнью относилась к мужчинам и отказывала всем, кто к ней сватался. После смерти матери ее взяла к себе Дьейнаба, вторая жена ее отца, и отвела ей шалаш в глубине усадьбы. Здесь она и жила эти годы, — вернее, сюда она возвращалась после очередного исчезновения.

Войдя ночью в свою хижину, она вдруг услышала испуганный голос:

— Кто здесь?

— Хозяйка шалаша. — Голос Пенды звучал резко, она не привыкла к мягкому обращению с людьми: — Зажги свет, я хочу посмотреть, кто ты, и узнать, что ты здесь делаешь.

— Дьейнаба мне разрешила жить в твоей хижине, пока тебя не было, — произнесла слепая Маймуна, прижимая к себе младенца.

В темноте ничего нельзя было разглядеть, но скрип кровати выдавал малейшее движение Маймуны.

— Я тебе сказала: зажги свет! Я ничего не вижу в этой дыре, а я не слепая, слышишь!

— Но я-то слепая...

— Хватит мне голову морочить: ты здесь не одна.

— Кроме моей дочки Адамы и меня, в этой хижине есть только бог.

Пенда сделала несколько шагов, наткнулась на стену и начала снова ругаться:

— Зажги свет, упрямая голова!

— Я же тебе сказала, что я слепая и у меня нет спичек.

Наконец Пенда добралась до кровати, нащупала ступню Маймуны, провела рукой вдоль ее ноги, наткнулась на тельце девочки, которая тихо захныкала, тронула рукой лицо слепой.

— Ложись рядом, — сказала Маймуна, — ты же видишь, что я одна и скоро настанет утро. Я отодвинусь к стенке и девочку положим между нами... Или ты хочешь, чтобы я легла на пол?

— Спи где хочешь! — отрезала Пенда.

Проискав напрасно спички, она все-таки легла на кровать. Сон не шел, и она долго глядела в темноту, слушая тихий плач младенца.

На рассвете Маймуна, крепко прижав к себе заснувшую девочку, осторожно слезла с кровати и тихонько покинула хижину. Она услышала скрип колеса — женщины уже собрались у колодца. Слепая подошла к Дьейнабе, которая разминала в толстых пальцах засохшие листья какого-то кустарника: она набивала ими вместо табака трубку. Маймуна рассказала о ночном возвращении Пенды.

— Она не очень приветлива, твоя падчерица, — сказала она под конец.

В это время подошла Марьям Сонко, ходившая к соседке за горящими углями: спичек не хватало, и женщины старались по очереди поддерживать огонь в очаге. Через пять минут все только и говорили о возвращении Пенды.

Солнце было уже высоко, когда та наконец вышла из шалаша.

— Провели ли ночь с миром, люди нашего дома? — спросила она.

— С миром, — ответила Дьейнаба. — И тебе того желаем.

Небрежной походкой Пенда направилась к дому Марьям Сонко, подошла к тазу с водой, стоявшему у двери, тщательно вымыла лицо и Коротко подстриженные волосы. Вытирая руки, она обратилась к Маймуне:

— Это ты, слепая, живешь у меня?

По тону, каким это было сказано, трудно было определить: то ли Пенда просто устанавливает факт, то ли хочет упрекнуть Дьейнабу за то, что та распоряжается ее жильем.

— Да, я. — Мертвые глаза слепой, казалось, искали взгляда торговки. — А тебе что, стыдно спать со слепой или ты веришь тем, кто считает, что увидеть калеку при пробуждении — несчастливая примета?

Пенда кончила умываться и вытерлась своей повязкой. Несколько мгновений она в упор смотрела на слепую, а затем, обращаясь к Дьейнабе, которая, поджав губы, нервно курила свою трубку, сказала:

— Мне кажется, мать, ты могла бы меня хоть предупредить, написать, что ли...

— А куда бы я послала тебе письмо? Да я и писать не умею...

Пенда пожала плечами и пошла через двор. Капельки воды на ее мокрых волосах сверкали на солнце. Подойдя к своей двери, она повернулась к слепой и сказала:

— Ты будешь жить у меня, но запомни, что я не терплю ни попрошаек, ни грязнух. Твое имя Маймуна, и я больше не буду называть тебя слепой.

— Благодарю тебя за доброту.

Пенда вошла в шалаш и плотно затворила за собой дверь.

Стенки шалаша были обтянуты легкой тканью: зеленые пальмы на фоне красно-желтого песка. К материи были приколоты фотографии известных киноактеров и певцов: Кларка Гэйбля, Тино Росси, Фернанделя, гравюры, изображавшие полуголых белых женщин. Возле деревянной кровати на подставке из консервных банок стоял сундук, заменявший туалетный столик. Пенда поставила на кровать фибровый чемодан с потертыми углами и выложила его содержимое в сундук. Затем подошла к зеркалу, висевшему на стене, тщательно причесалась, проверила, не требуется ли выщипать брови. Довольная наведенным порядком, она улеглась и тут же заснула.

...Дни тянулись томительно медленно. Пенда и Маймуна привыкли к совместному житью, хотя разговор их обычно сводился к двум-трем незначительным фразам. Как-то вечером, однако, Пенда спросила:

— Кто отец твоего ребенка?

Слепая не ответила. Она и сама не знала, хочется ли ей вспоминать этого человека. Тяжелый недуг ставил ее в особое положение. Какой мужчина захочет жить со слепой? Вся ее жизнь была сосредоточена теперь в оставшейся в живых малютке. Она не видела ребенка, но ее руки хорошо изучили его худенькое тельце.

Пенда продолжала листать старый модный журнал, покрытый жирными пятнами. Не дождавшись ответа, она сказала:

— Я все равно узнаю, кто он, — И добавила: — Все мужчины свиньи!

Маймуна ответила:

— Не думаю, что все.

— О, если бы ты могла видеть их лица после, ты бы поняла это.

— Я их не вижу, это верно, но, слыша их голос, я всегда могу сказать, что за человек передо мной.

— Тогда как же ты дала себя одурачить?

Маймуна снова промолчала. Она крепко прижала к себе малютку и спросила:

— Скажи, моя маленькая Адама красива?

Пенда посмотрела на золотушного ребенка, из глаз которого текла желтоватая жидкость.

— Она самая красивая девочка на свете, — и, швырнув журнал, вышла во двор.

Прошло несколько дней. Как-то Лахбиб попросил Пенду заняться распределением пайков среди женщин.

— Почему не отдать пайки мужчинам, и пусть там сами разбираются!

— Мы так и делали сначала, но в семьях пошли споры. Мы не хотим, чтобы недовольные жены влияли на мужчин, уговаривая их вернуться на работу. И решили отдавать пайки женщинам.

— Правильно решили. А вы не боитесь ссор между женами?

— Они неизбежны, но менее опасны. Такие ссоры не имеют отношения к забастовке.

— Что ж, и то правда. Я согласна.

С этого дня, два раза в неделю, Пенда с двумя помощницами священнодействовала за столом с продуктами. Одна из помощниц была постарше Пенды, а другая совсем молоденькая и очень смешливая. Распределение происходило на улице. Литровой кружкой женщины отмеряли рис. Прежде чем пройти к столу, каждый подходил к Лахбибу, который по списку отмечал имена и фамилии. Самба Ндулугу и Бубакар помогали ему. Трое сильных мужчин едва могли поддерживать порядок среди женщин из-за частых стычек между ними.

Пенда вглядывалась в подходивших женщин. В беспощадном дневном свете особенно отчетливо бросалась в глаза их нищета, изношенные и заплатанные кофты, потрепанные косынки с оборванными краями. Женщины стояли группами, чаще всего семьями, делились новостями, жаловались, успокаивали друг друга, ссорились, и все с нетерпением ждали того дня, когда можно будет наконец досыта накормить детей.

В нескольких шагах от стола Пенда заметила Аву, старшую жену Сен Масена. Эту женщину с квадратным подбородком побаивались все, зная ее злой нрав.

Пенда как раз освободилась и позвала:

— Подходи сюда, Ава!

Женщина остановилась перед Лахбибом, глаза ее сверкали, ноздри раздулись, точно у кошки, готовой ринуться в бой.

— Мастер столярного цеха Сен Масен, — произнесла она.

— Проходи, получай, — ответил Лахбиб, не поднимая головы, и поставил в списке крестик.

— Ты что же, думаешь, что я стану брать рис из рук уличной девки?

Лахбиб поднял голову:

— Ты опять за свое? За эти две недели ты скандалишь в третий раз. Пенда, отпусти ей рис.

Пенда наполнила до краев кружку, чтобы высыпать рис в посуду Авы. Но та, упершись кулаками в бока, повернулась к стоявшим позади нее женщинам и закричала на ломаном французском языке:

— Не стану брать из рук проститутки!

— Послушай, Ава, получай то, что тебе полагается, и прекрати скандалить, — вмешался Бубакар.

Пенда вышла вперед.

— Ава, я не говорю по-французски, но рис ты получишь только из моих рук. Ясно? Лахбиб, не задерживай очередь, а с этой я справлюсь сама.

— Я не разговариваю со шлюхами!

Прежде чем мужчины успели вмешаться, женщины вцепились друг в друга. Ава визжала, как недорезанная свинья. Пенда схватила ее за горло и плюнула в лицо. С большим трудом Лахбибу и Бубакару удалось растащить их.

— Не нужен мне ваш рис, мой муж выйдет на работу! — крикнула Ава, оправляя кофту.

Самба Ндулугу потянул Бубакара за рукав.

— Тем лучше, — прошептал он ему на ухо, — одним подлецом среди нас меньше станет!

Инцидент быстро забыли, люди были слишком голодны, чтобы обсуждать событие.

В дальнейшем Лахбиб неоднократно убеждался, что правильно сделал, назначив Пенду на раздачу пайков: она умела поставить на место женщин и заставляла мужчин уважать ее. Как-то раз в профсоюзе, где она часто бывала, кто-то из рабочих попытался погладить ее по спине. Она тут же влепила ему при всех пощечину — вещь невиданная в этих краях!

Вечером Пенда возвращалась в хижину, где по-прежнему жила Маймуна.

— Я все ищу отца твоего ребенка.

— Зачем тебе это нужно?

— Мне-то ни к чему. Но я должна дать ему по физиономии.

— Вот ты не любишь мужчин, а лезешь в драку ради их забастовки...

Часто перед сном Пенда сама себя спрашивала: «Почему я помогаю им? Какая мне выгода от этого?..»

Но она засыпала, не находя ответа.

Дуду

Тростинки господа бога

Дуду совсем извелся. За полтора месяца, находясь во главе стачечного комитета, он испытал в полной мере тяжесть своих новых обязанностей. Его нельзя было узнать: спина согнулась, грудь впала, и голова, точно перезревший плод, клонилась книзу. Радостное возбуждение, владевшее им в первые дни забастовки, давно погасло. Он видел перед собой только ввалившиеся глаза голодных детей и вопрошающие взгляды взрослых, которые, несмотря на все тяготы, продолжали бороться. Он спрашивал себя, имеет ли он право требовать от людей стойкости, когда нет ни еды, ни денег, ни кредита. Конечно, помощь поступала, но она была ничтожно мала в сравнении со страшной нуждой.

В этот вечер Дуду вернулся домой поздно. Все уже спали, только его жена Улэйя ждала его, сидя на кровати. Услышав скрип двери, она встала.

— Ты не спала? — спросил Дуду.

— Нет. У меня были Дьейнаба, Пенда и Маймуна. Ты ел что-нибудь? Я тебе оставила, хочешь? Магат не ест дома, я не знаю, чем он живет.

— Да-а, — сказал Дуду уставшим голосом, тяжело опускаясь на кровать. — Дети, с ними всегда что-нибудь не так... — Потом добавил, не желая беспокоить жену: — Я ел, я заходил к матери.

Улэйя вернулась к кровати, обойдя середину комнаты, где на одной циновке вповалку спали пятеро ребятишек и подмастерье Магат. Свернувшись клубком во сне, они плотно прижались друг к другу, и кусок ткани, прикрывавший их тела, сполз к ногам.

Улэйя легла и натянула на себя пестрое одеяло. В темноте виднелись лишь ее косынка и белки глаз. Она смотрела на мужа: он сидел неподвижно. Да, он уже далеко не так красив, лоб избороздили морщины.

Глядя на его усталое лицо, Улэйя вспоминала первые годы замужества. Оба были счастливы. Однажды Ибрагим Бакайоко пригласил их в кино. В фильме показывали обвал в шахте, люди кричали, женщины плакали. Улэйя не все поняла, тем более что люди на экране не были похожи на негров. А в конце фильма красивая белая девушка поцеловала в губы главного героя. Улэйя невольно рассмеялась: какой смысл так целоваться? И вдруг сейчас, глядя на своего мужа, понуро сидящего рядом, ей захотелось тоже поцеловать его в губы. Она порывисто, с кошачьей гибкостью, повернулась в постели.

— Тебе что-нибудь надо? — спросил Дуду, погруженный в свои мысли.

Улэйя промолчала и притворилась спящей. Ей стало стыдно своего странного, порочного, как ей казалось, желания. Никогда Дуду не целовал ее. К мысль о поцелуе долго не давала заснуть молодой женщине.

Дуду тоже не спал. В голове его назойливо вертелись вопросы, осаждавшие уже не первую неделю. Когда он согласился возглавить стачечный комитет, все были очень довольны: во-первых, Бакайоко и Лахбиб часто находились в разъездах, а Дуду жил постоянно в Тиесе, а во-вторых, он был грамотный. Погрузившись с головой в новую для себя деятельность, он проводил митинги, ходил с одной станции на другую, объяснял рабочим смысл забастовки, вселял в них надежду на лучшее будущее. Его усердие и энтузиазм не знали предела. Он сам был убежден в этом лучшем будущем и старался убедить других. Речи его были не всегда складными — ему не хватало слов, и фразы сталкивались, как вагоны плохо сцепленного состава. Однажды во время поездки он встретился с Бакайоко. Тот был недоволен.

— Я дал тебе книги. Найди время и почитай их... Любая оплошность может погубить все дело. Твои речи не убедили бы даже маленькую Аджибиджи!

Но Дуду был увлечен собственным порывом и восторгом своих слушателей. Его популярность росла с каждым днем. Он был известен теперь больше, чем сам депутат! Дуду даже решил было сам начать переговоры с железнодорожной компанией.

Но однажды им овладело совсем новое для него чувство — он вдруг осознал свою ответственность. Многочисленные обязанности стали тяготить его, опьянение славой отдавало горечью, и иногда во время профсоюзных собраний председатель подолгу сидел, храня мрачное молчание. Так порой судьба опрометчиво ставит во главе отары пастуха, который безуспешно пытается найти новое пастбище. Дуду хотелось вновь испытать наивную радость первых дней забастовки, но тщетно. Отныне, казалось ему, его всегда будут преследовать тысячи мужчин и женщин, ждущих его слова, — а ему нечего сказать, он поторопился, не подготовился спокойно и терпеливо к своей роли, как Бакайоко.

Забастовка длилась уже более сорока дней — и никаких признаков переговоров, никаких перспектив возобновления работы. Вид вечно голодных детей удручающе действовал на бастующих,

в семьях начались раздоры, не ладили между собой жены. Муж отдавал свой паек то одной, то другой жене, это вызывало ссоры и даже драки.

Обо всем этом думал Дуду, лежа рядом с задремавшей Улэйей. Он мучительно пытался заснуть, но проблема распределения пайков, которая должна была обсуждаться утром в стачечном комитете, не давала ему. покоя.

Маленькая комната, в которой заседал комитет, была переполнена. Помимо Лахбиба и Дуду, там собрались мастер Сен Масен, Баширу, Самба Ндулугу, кузнец Бубакар, сварщик Балла и многие другие. Невероятный шум и возбуждение собравшихся лишний раз подчеркивали, что вопрос о распределении пайков решить будет не так-то просто.

Первым ринулся в бой служащий Баширу. С нескрываемой иронией он спросил:

— Дуду, как ты думаешь распределять пайки? Многоженство нас окончательно запутало. Если мы будем давать каждому бастующему его долю, женщины перегрызутся. Мы, конечно, не можем требовать от бастующих, чтобы они развелись с женами, но мне бы хотелось все-таки знать твое мнение?

— Мы собрались сюда не для того, чтобы выяснять, что думает Дуду, а чтобы решить, как быть дальше! — резко отпарировал Самба Ндулугу. Он никогда не упускал случая уколоть бюрократа Баширу.

Слово, взял Сен Масен.

— Товарищи, — заговорил он по-французски. — Всем известно, что многие из нас имеют по две, три и даже четыре жены, но мы не можем выдавать бастующему двойной или тройной паек, ведь членские взносы каждый платил только за себя. Руководители комитета должны хорошенько подумать...

После него высказался сварщик Балла:

— Всему мешают раздоры. Все недоразумения сеют только определенные лица. — И он посмотрел в сторону Сен Масена и Баширу. — Верно, конечно, что многие из нас имеют по нескольку жен, но неверно, что в супружеских спорах виновата забастовка. Каждый сам должен улаживать свои семейные дела, а не являться в профсоюзный комитет с жалобами: «Вторая жена отказывается спать со мной, потому что я отдал свой паек первой...»

Его речь прервал сильный кашель. Старик Бакари совсем захлебывался.

В глубине души все восхищались больным стариком, который с первого дня забастовки находился всегда с ними, не пропустив ни одного совещания.

Лахбиб встал и провел кончиком языка по усам.

— Я думаю, что наиболее разумным будет раздавать пайки не мужчинам, а непосредственно их женам, я хочу сказать — каждой ее долю. Кормящие матери будут получать в первую очередь. Что же касается нас, мужчин, то мы как-нибудь устроимся.

— А как же холостяки? — поинтересовался Баширу. — Их как, побоку?

Кузнец Бубакар не выдержал.

— Послушай, Баширу, я начинаю сомневаться в том, действительно ли ты желаешь успеха забастовки? Ты же прекрасно знаешь, что холостяки живут в семейных домах и что у нас никто не сядет за стол, не позвав соседа. К тому же ты-то ведь не холостой?

Баширу опустил голову и притих, так как кузнец, сжав свои могучие кулаки, направился в его сторону. Баширу знал, что Бубакар его терпеть не может.

— Кому будет поручена раздача пайков? — спросил Сен Масен.

— Чтобы избежать нареканий, мы решили выделить трех мужчин и трех женщин: Пенду, Аби и Дадо.

— Как, проститутку Пенду? — возмутился Сен Масен.

— Да, «проститутку Пенду», как ты изволил выразиться. Я бы хотел посмотреть, посмеешь ли ты повторить эти слова ей в лицо!

— Ты что, спал с ней? — спросил Балла.

— Мы собрались сюда не для выяснения, кто с кем спит! — заявил Дуду и встал.

На душе у него стало немного легче: вопрос был решен. Правда, он был недоволен тем, что все решил не он, а его заместитель Лахбиб.

Дуду пошел по привычке на станцию. Долго смотрел на здание депо, на крыши мастерских, на открытые настежь ворота, на горы рельсов, на застывшие в неподвижности огромные паровозы. Поглядел на нескольких белых рабочих, присланных из метрополии, — благодаря им поезда ходили раз в неделю.

В грустной задумчивости повернул Дуду обратно и вошел в лабиринт переулков. Внезапно он столкнулся лицом к лицу с белым. Это был старый «колониальный волк», мастер Иснар. Он не носил шляпы; лицо его напоминало кусок красной кожи. Несмотря на то что он, должно быть, брился утром, черная щетина покрывала подбородок и щеки, а толстая шея была вся в складках, как у старого буйвола. Из-под коротких рукавов хорошо отглаженного комбинезона торчали волосатые мускулистые руки. Он протянул руку Дуду. За пятнадцать лет работы под начальством Иснара Дуду впервые видел, чтобы тот подал ему руку. Пораженный этим жестом, он машинально протянул свою.

— Ах, так это ты, Дуду! Вот уж не думал встретить тебя в этих местах. Ведь сейчас забастовка, не так ли? Ну, как поживаешь в роли начальника? Знаешь, я горжусь тем, что рабочие выбрали себе руководителя из нашей бригады. По крайней мере я могу сказать, что пятнадцать лет, проведенных мною здесь, не прошли даром. Когда я вспоминаю, как ты начинал...

И Иснар углубился в воспоминания. Он на ходу сочинял биографию рабочего. Дуду перестал слушать. За все годы он слышал от Иснара только несколько однотипных фраз, вроде: «Закончил?», или: «Эта деталь для третьего цеха». В бригаде мастера прозвали «День пропал». Когда кто-нибудь из рабочих опаздывал, Иснар записывал его имя и номер в блокнот и по окончании работы объявлял: «Твой день пропал». Когда же он видел, что опоздавший рабочий предпочитает провести этот день дома, он спешил придумать другое наказание. Рабочие готовили себе питье в другом конце цеха, в кузнице, куда они ставили свои калебасы. Выбрав удачный момент, Иснар пинком ноги опрокидывал посудины «провинившихся».

Однажды Дуду сказал помощнику мастера Драме, человеку с глазами куницы: «Почему белым положен перерыв в десять минут, а нам нет?» Драме, тут же донес об этих крамольных словах Иснару, который при всех оскорбил Дуду: «Поди побели свою кожу, тогда и получишь десять минут!» Дуду сдержался, но обиду не простил.

И вот сейчас Иснар стоял рядом и что-то говорил ему. К старой затаенной обиде примешивалось еще и опасение, что товарищи могут увидеть его с белым. Дуду упрямо глядел вниз.

— Эта забастовка оказалась так некстати, просто досадно, — продолжал Иснар. — Ты знаешь, ведь новые назначения уже прибыли. Я видел твое имя в списках... Я, конечно, знал и раньше, потому что я сам предложил твою кандидатуру, но я ничего пока не говорил, мне хотелось сделать тебе сюрприз, потому что ты способный парень...

Иснар не терял времени. Он знал, что Дуду слаб на лесть. Положив волосатую руку на плечо рабочего, он глядел по сторонам в надежде, что кто-нибудь их увидит. Дуду заметил издали, на углу рыночной площади, Баширу и Сен Масена. Чтобы избавиться от чужой руки на своем плече, Дуду наклонился якобы для того, чтобы расправить складки одежды. Мастер прекрасно понял маневр и продолжал свое:

— Назначения утверждены уже четыре месяца назад. Твоя надбавка составит кругленькую сумму. Ты сможешь купить себе еще одну жену. Ты меня знаешь, я уважаю ваши обычаи и иногда даже сожалею, что я не африканец и не могу позволить себе иметь четырех жен... Да, чуть не забыл. В последний раз, когда я говорил с господином Дежаном, с директором — ты с ним не знаком, но он тебя знает, и теперь ты тоже познакомишься с ним, — так вот, мы говорили с ним о тебе. Дело в том, что я собираюсь скоро уйти на пенсию, и тогда... Тогда ты займешь мое место. Конечно, Драме мог бы претендовать на это место по старшинству, но он неграмотный. Тогда ты сумеешь купить себе уже не двух, а трех или даже четырех жен. Везет тебе, дьяволу!

Рука Иснара дружески похлопывала его по спице, но Дуду продолжал упорно молчать.

— Да, я ведь совсем забыл самое главное, — продолжал Иснар. — У меня есть для тебя три миллиона. Я не думаю тебя подкупать, я слишком хорошо знаю африканцев и знаю, что ты не из таких. Нет, это просто аванс в счет будущих расчетов. Что скажешь?.. Три миллиона! В колониальных франках, конечно.

На этот раз Дуду наконец посмотрел мастеру прямо в глаза. Лицо Иснара побагровело. Но Дуду продолжал молчать, и Иснар пожалел, что выложил сразу все козыри. Он пригладил рукой волосы. Молчание становилось тягостным.

Дуду почувствовал, как горячо забилось его сердце, он победоносно улыбнулся каким-то двум прохожим, которые ошеломленно посмотрели на него. Дуду думал про себя: «Ни мой дед, ни мой отец, ни я, соединив все наши жизни, не могли бы увидеть столько денег сразу». Вслух он сказал:

— Хочешь меня подкупить?

— Да нет, что ты! Я же тебе сказал, что это аванс в счет надбавки за выслугу лет... Послушай, Дуду, ты теперь будешь работать мастером, возобновление работы в твоих интересах. Видишь ли, забастовка невыгодна никому — ни тебе, ни мне, ни железнодорожной компании, ни твоим товарищам. Когда бастующие приступят к работе, ты как председатель комитета сможешь начать переговоры с дирекцией.

— Три миллиона — огромная сумма для негра, особенно для рабочего-негра. Но и три миллиона не сделают мою кожу белой. Я предпочитаю десятиминутный перерыв.

— У вас будет и обеденный перерыв, и многое другое. Но прежде всего надо возобновить работу. После вы сумеете обо всем договориться, я уверен. Ты же знаешь, я человек слова и для меня нет разницы между неграми и белыми. Я ведь люблю негров.

— Бакайоко не раз нам повторял, что белые, которые говорят, что они любят негров, просто лгут.

— Ну, что касается этого типа, пусть только кончится забастовка, мы ему покажем... С обиженным видом Иснар добавил: — Это я-то не люблю негров?

— А за что ты их любишь? Что они, яблоко или постель?

Иснар не знал, что ответить. Вопрос застал его врасплох. Негры всегда казались ему большими детьми, подчас трудными детьми, но с которыми все-таки можно справиться. Он попытался увернуться:

— Негры такие же люди, как и белые, такие же способные, иногда даже более способные.

— Не следует преувеличивать. Но если это так, то почему же мы не пользуемся теми же правами, что и они?

Лицо мастера помрачнело. Разговор начал возмущать его. Он уже думал не об отказе негра от трех миллионов, он чувствовал, что все его взгляды на жизнь терпят крах. Неудержимый гнев охватил мастера, он сознавал, что теряет самообладание. Но тут они увидели Леблана. Вдрызг пьяный, он размахивал руками, стараясь удержаться на ногах. Его костюм цвета хаки был весь в пятнах, расстегнутый пиджак открывал голую грудь. Иснар сжал кулаки: еще одно унижение перед негром! Леблан остановился и, раскачиваясь на каблуках, посмотрел на Дуду налитыми кровью глазами:

— Ах, вот и наш герой! Браво! Не сдавайся! Вы им здорово попортили кровь, этим выродкам! Да ты не слушай Иснара, он тебе наплетет черт знает что!

— Хватит, Леблан, иди домой, слышишь? — проговорил Иснар сквозь зубы.

— Иду, иду. А ты, негр, слушай, что я тебе скажу. Я вас не люблю, и все-таки я говорю: держитесь... Ты знаешь Грецию?

— Нет, — ответил Дуду. —Я не знаю Грецию.

— Значит, ты просто неуч.

— Хватит, Леблан! — снова повторил Иснар.

Но Леблан не обращал на него внимания.

— Я говорю тебе, что ты неуч. Никто не может мне объяснить, почему Греция не выдержала натиска римлян. Когда ты, негр, сумеешь мне это объяснить, приходи ко мне!

Иснар обрушил свой гнев на пьяницу: схватив Леблана за плечи, он повернул его на сто восемьдесят градусов и грубо толкнул в сторону ближайшего переулка.

Дуду зашагал по направлению к рынку. Едва он успел сделать несколько шагов, как Иснар догнал его.

— Дуду, послушай же, Дуду! Ты же разумный человек, ты должен быть с нами, понимаешь? Если тебе не нравится работать в Тиесе, можно перевести тебя на другую станцию...

Дуду обернулся.

— Помнишь, что ты мне ответил на просьбу о десятиминутном перерыве?.. Что мне стоит лишь изменить цвет кожи? Так вот три миллиона не сделают меня белым. Бери их себе и скажи Дежану, что мы готовы начать с ним переговоры.

Дуду пошел, а Иснар так и остался посредине улицы, бормоча про себя: «Сволочь! Грязная свинья1 Ты мне заплатишь за это!»

Дуду сразу наткнулся на Сен Масена и Баширу, которые издали незаметно наблюдали за ним. Он подошел и сказал:

— Возможно, это не очень умно, но я сейчас отказался от трех миллионов. Я должен был бы их взять для комитета. Пошли в профсоюз?

— Не понимаю, о чем ты говоришь, — ответил Баширу, — Мы идем в другую сторону, у нас есть дела. До скорого!

Дуду, немного смущенный такой встречей, пошел дальше. У здания профсоюза на ступеньках сидели несколько человек. В комитете Лахбиб разбирал почту, а Бубакар, Балла и Самба ходили взад и вперед по комнате.

— Привет, Дуду! — сказал Лахбиб. — Есть новости от Бакайоко. Он едет сюда, но по дороге должен побывать еще в Тубе и Дьюрбеле. А в конверте со штемпелем «Тиес» лежит опять десять тысяч франков. Это уже второй раз.

— Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из белых посылал эти деньги, — сказал Бубакар, опершись на подоконник.

— Но деньги есть только у белых.

Лахбиб посмотрел на Дуду, чье лицо светилось радостью:

— У тебя какие-нибудь новости?

Дуду подробно рассказал о встрече с Иснаром.

Когда он кончил, Самба от радости запрыгал, подбрасывая к потолку свою кепку.

— Слава Дуду! Вот настоящий человек! Надо написать об этом в газете.

— У тебя есть газета? — спросил спокойным - тоном Лахбиб.

— Неважно, мы выпустим листовку.

— А на деньги, которые выручим за листовку, пойдем в лавку к Азизу.

— Нет, вы только послушайте его, послушайте, что говорит наш Бубакар! — воскликнул Самба.

— А что я такого сказал? — спросил кузнец.

— Ничего особенного, брат мой. Слушайте все! Давайте соберем на листовку, а затем на эти деньги купим рис.

— Это будет нечестно.

— Нет, честно. А Дуду, он ведь честный. Если деньги не соберем, то Дуду придется продаться за три миллиона!

Вскоре вся комната заполнилась рабочими, новость распространилась с быстротой молнии. В десятый раз Дуду повторял свой рассказ. Лахбиб внимательно слушал. Наконец он встал и сказал:

— Сколько недель я ищу уязвимое место в их доспехах. Теперь оно нам известно. Сегодня они впервые обратились к нам. Теперь ясно: мы победим.

Дуду снова рассказывал:

— ...И вот подходит Леблан. Пьяный в стельку. И спрашивает меня про Грецию...

— Он пьет беспробудно с начала забастовки, — заметил Балла.

— Послушайте, Балла и Лахбиб, — сказал Самба, — надо заняться листовкой.

— Завтра организуем собрание, и ты, Самба, будешь вести его.

— Урра-а! — закричал он. — Да здравствует Дуду! Да здравствует Лахбиб! Да Здравствует все, все, все! Я иду за Баширу и Сен Масеном.

— Оставь их в покое, этих двоих, — сказал Дуду.

Ему не хотелось, чтобы хоть кто-нибудь сейчас омрачил его радость. Горячие волны признательности товарищей услаждали его сердце. Дуду снова был счастлив.

Ученики

Тростинки господа бога

В Тиесе, помимо белых семей железнодорожных служащих и семей рабочих, существовал еще крошечный мирок, живший своей жизнью. Его составляли ученики депо, юные подмастерья. И в то время как город с непостижимым спокойствием переносил забастовку, в этом мирке невидимо назревали грозные события.

Во главе отряда из двенадцати подростков, младшему из которых было четырнадцать, а старшему семнадцать лет, стоял Магат, ученик Дуду. Первое время забастовка казалась им лишь затянувшимся праздником. Взрослым было не до них, и ребята наслаждались непривычной свободой. Но жить становилось все труднее. Взрослые стали посылать мальчиков на поиски заблудившихся цыплят или собирать плоды баобаба. Приятно было, смотреть, как они носились, резвясь, от одной усадьбы к другой. Но вскоре не стало цыплят и даже в овраге около аэродрома не осталось плодов на баобабах. Ребята шумели во дворах, и родители обычно отсылали их гулять.

У выхода из Нгинта, наиболее многолюдного квартала города, у дороги, ведущей в поле, стоит самый древний баобаб в этом краю. Своим широким и приземистым стволом он напоминает огромную сухую старуху, размахивающую руками-ветками. Никто не знает его возраста. В его толстенном стволе ребята обнаружили огромное дупло, которое им очень понравилось. Они очистили дупло от грязи и устроили там тайный штаб. Чтобы взобраться ко входу в тайник, они соорудили лестницу из рельсовых костылей, вбитых прямо в ствол. Они проводили там целые дни, оставляя на страже дежурного, который устраивался верхом на одной из ветвей. Все разговоры ребят вертелись вокруг кино. Они без конца рассказывали друг другу кинофильмы, и если кто-нибудь опускал малейшую деталь, его сразу прерывали несколько голосов: «Да нет же! Ты забыл, как этот тип...» или: «Нет, он убил индейца совсем не так...» Больше всего они увлекались фильмами о ковбоях и о войне. Часто, томимые бездельем, они сами затевали игру в войну. Древний баобаб становился главным противником, и они обрушивали на него град камней. Затем наступала очередь ящериц. Иной день они убивали до ста штук, выстраивались вокруг, прыгали и приговаривали:

— Они сегодня не совершили молитвы!

Им в детстве внушили, что всякое существо, даже пресмыкающееся, не сотворившее молитвы, умирает до захода солнца.

Однажды, когда они играли вблизи тайника с ежом, к Магату подсел Сулей:

— Хорошо бы сделать рогатки...

— А где достать резину?

Сен, сын Сен Масена, подошел к ним с ежом в руках,

— Верно, с рогатками мы бы поохотились...

— Я видел у Салифа камеру от велосипеда, — сказал Горги, почесывая обритую голову. Он никак не мог избавиться от лишая, и синие пятна покрывали его лоб и затылок.

— Нет, нужна камера от автомобильной покрышки, — сказал Магат.

— Может быть, у Азиза есть, у него ведь грузовик.

— Да, я сам видел на той неделе грузовик у него во дворе.

— А как пройти к нему? — спросил Сен, играя со зверьком.

— Да брось ты этого ежа! — сказал Магат, ударив его по руке. — Тут дело поважнее...

Колючий комочек покатился по земле. Ребята окружили Магата и принялись разрабатывать план действий.

На следующее утро они уже были на месте. Лавка Азиза, расположенная напротив вокзала, на углу площади Франции, имела второй выход на просторный двор, обнесенный изгородью из бамбука. Магат раздвинул несколько жердочек и заглянул во двор: там действительно стоял грузовик.

— Со мной, пойдут Сен и Горги, — сказал он. — Сулей останется на страже у дверей лавки. Если увидишь, что идет Азиз, свистни! Остальные пусть наблюдают за площадью.

— Осторожно, — произнес один из ребят, — полицейский идет.

Мальчишки сделали вид, что заняты безобидной возней, в то время как Магат за их спинами проделывал отверстие в изгороди. Но полицейский, напялив феску на уши, заложив руки за спину и помахивая дубинкой, разглядывал прохожих. Ребята его не интересовали. Наконец он скрылся за углом.

Магат тем временем распутал проволоку, которой был связан бамбук, пролез между двумя жердями и сделал знак своим сообщникам следовать за ним.

— Никого нет, — прошептал он дрожащим от волнения голосом.

— Я боюсь, — проговорил Сен.

Они были уже во дворе и продвигались осторожно, на цыпочках, балансируя руками, точно канатоходцы. У огромного старого «шевроле» шины были вынуты из ободов, а шасси поставлено на ящики. Вдруг послышались чьи-то шаги. Мальчики в одно мгновение распластались на земле за ящиками. На крыльце дома появилась жена Азиза. Она зашла за прозрачную противомоскитную сетку, разделась, взяла губку-перчатку и стала мыть свое белое как мел тело. Пораженные видом белой кожи, мальчики приросли к земле. Раздался предупреждающий свисток, потом они услышали голос самого Азиза, который что-то говорил жене. Разговор, казалось, длился целую вечность. Наконец сирийка тщательно заплела волосы и оделась.

— В кабине есть камера, — произнес Горги.

Магат приоткрыл дверцу, схватил резиновую покрышку с камерой и снова припал к земле.

— Поползли, — прошептал он.

Три гибких тела заскользили в пыли к изгороди. Сен полз последним, боязливо оглядываясь назад, но никто больше не появлялся на крыльце.

Полчаса спустя вся ватага собралась у баобаба и дружно принялась за работу.

На следующий день ребята, вооружившись рогатками и картечью, весело отправились в лес. Первыми жертвами охотников были колибри, затем наступил черед ящериц. Ребята упражнялись в ловкости бросания камней и в меткости попадания. Все годилось молодым охотникам, выискивавшим добычу на земле и в воздухе. При малейшем шорохе или движении двенадцать «пуль» вылетали, как одна. К полудню добыча исчислялась несколькими воронами, двумя сороками и еще одной птицей, которую они видели в первый раз.

— Мы должны научиться метко стрелять, — сказал Магат.

— Есть, мой генерал, — ответили в один голос одиннадцать вояк, из которых самый младший был в чине лейтенанта.

Птиц подвесили на ветви баобаба. Свист дроби и камней прорезал воздух. За каждое удачное попадание победитель получал новый галун — его чертили на голой руке обугленным концом палки.

Усталые и счастливые, ребята возвращались в город только вечером. Родители, слишком занятые повседневными заботами, не обращали внимания на их постоянные исчезновения. Мальчики сами стряпали себе еду у баобаба, никто не тревожился об их питании. Иногда они появлялись среди других ребят. Сдержанные, повесив на шею мешочки с камнями, они не принимали участия в общих играх, словно тайна, которую они хранили, превратила их в особые существа.

Дьейнаба вскоре обратила внимание на частые отлучки мальчиков. Она спросила у Горги:

— Ты куда собрался?

— Я иду к Магату, мама.

— Чем вы занимаетесь целый день?

— Мы гуляем в саванне.

— Поохотились бы, что ли, все польза была бы!

Но много ли наохотишься с примитивной рогаткой? Кто-то из мальчиков предложил попытаться подбить кур в «Ватикане».

Идея о разорении курятников в европейском квартале вскружила голову всему отряду. План действий, был готов немедленно.

— Пошли, генерал?

— Пошли!

Первая вылазка оказалась очень удачной, им даже не пришлось воспользоваться своим оружием. К полудню они уже вернулись с добычей: каждый нес одну или две курицы. Сияя от радости, они гордо шли по родному поселку.

Каждое утро один из них отправлялся на разведку, а с наступлением темноты на указанное место совершала набег вся ватага.

Однажды ими решила заняться Пенда.

После долгого секретного разговора ребята вышли из ее хижины с видом людей, посвященных в великую тайну. Пенда несла два небольших полотняных мешка.

Дьейнаба одиноко сосала трубку во дворе. Она невольно улыбнулась при виде всей компании. Ребята направились в лавку к Азизу.

Отец торговца спал в шезлонге, сам Азиз отдыхал за конторкой, потягивая время от времени трубку кальяна. Зной, высасывавший все соки из земли, его окончательно доконал. Пенда удачно выбрала время. Она вошла в лавку, стайка ребят столпилась за ней. Не пошевельнув ни одним мускулом, Азиз спросил:

— Чего тебе?

Пенда сделала вид, что давно выбрала приглянувшуюся ей ткань, и показала на самую большую стопку отрезов на верхней полке, позади конторки.

— В клеточку? — спросил Азиз, повернув голову, но не выпуская изо рта трубки кальяна.

— Нет, тот, что рядом.

— Муслин?

— Ах, это разве муслин?

— Ты Что, сама не видишь!

Пока Пенда и Азиз были заняты разговором, ребята не теряли времени даром. Между двумя стеклянными дверьми лавки стояли огромные пузатые мешки с рисом. Магат незаметно проткнул один из них, вставил в него трубочку, конец которой опустил в мешочек, принесенный Пендой, Трое ребят заслонили его от взглядов торговца.

— Ну, так что же?

— Нет, пожалуй, не стоит снимать с полки... А твой муслин действительно хорошего качества?

Пенда бросила украдкой взгляд назад и убедилась, что один из мальчиков уже убегает по улице с наполненным мешочком за спиной. Азиз приоткрыл немного глаза, и вода в кальяне забулькала.

— Послушай, если тебе ничего не надо, ты бы хоть дала людям спокойно отдохнуть.

Сен заметил, что отощавший мешок с рисом начинает клониться набок, и жестом показал Пенде, что пора кончать. Она отошла на несколько шагов:

— Я пойду, я хотела узнать только цену ткани.

— Сейчас перерыв, я не торгую, приходи после двух часов! — заявил выведенный из терпения Азиз.

— Раз он не хочет сейчас торговать, пошли отсюда, ребята, — произнесла Пенда уже на пороге лавки.

Надо было бежать: мешок с рисом потерял равновесие. Как испуганная стайка куропаток, ребята бросились врассыпную.

Риса хватило на два дня, в течение которых в усадьбе Дьейнабы не прекращался пир. Но еще целую неделю все восхищались проделкой Пенды и ребят — и немало потешались над Азизом. Но вскоре Пенда позабыла о ребятах: она увлеклась мыслью об организации женского комитета. Мальчишки вновь вернулись к своему баобабу, возобновили охоту на ежей и стрельбу из рогаток. Но они скучали.

Они вкусили от пряного плода риска, и невинные игры утратили для них свою прелесть.

Но всему приходит свое время, пришло оно как-то вечером и для них.

Солнце клонилось к западу, длинные тени протянулись вдоль улиц. Откуда-то издалека доносились грустные звуки рожка. Происходила смена караула. В предвечерних сумерках ребята пересекли лагерь стражников, но никто не обратил на них внимания. Впереди, в глубине красивых садов с высокими деревьями, возвышалась резиденция директора железной дороги. Вдоль ограды стояло несколько машин...

Худенький Сулей шел, размахивая своей рогаткой. Внезапно он остановился, поднял с земли камень и вставил в рогатку. Резина натянулась, послышались свист летящего камня и треск разбитой фары. От неожиданности ребята остолбенели, но, быстро спохватившись, все, как один, вытащили свои рогатки. Последовал дружный залп: фары, передние и боковые стекла машины — все разлетелось вдребезги. На шум выбежали из палаток охранники, но ребят уже и след простыл. А час спустя звон стекол повторился на вокзале, где были разбиты окна и электрические лампочки.

Так ребята нашли себе новое занятие. Они ждали наступления ночи и небольшими группами проникали в европейскую часть города. Ограда, деревья, канавы — все служило им укрытием. А светящиеся окна и фонари были отличной мишенью. Дав очередной залп, отряд растворялся в ночи. Наступал день, хозяева вставляли стекла, меняли лампы в фонарях, а ночью земля опять покрывалась осколками битого стекла.

Ребята до того осмелели, что напали даже на полицейский участок. Не все взрослые одобряли новое занятие мальчиков, некоторые родители запретили своим детям принимать участие в набегах. Под командованием «генерала» Магата осталось семь «солдат». Но вместе с тем выбитые стекла и разбитые электрические лампочки в домах у белых вызывали у бастующих некоторое удовлетворение: пусть и белые почувствуют хоть немного тяготы забастовки!

На европейцев ночные налеты нагнали не просто беспокойство, которое они переживали уже не первую неделю, но настоящую панику. Несмотря на усиленные патрули, страх проник в каждый дом. Белых пугали не столько дробь и камни, сколько то, что невидимые черные тела «грабителей» могут проскользнуть в их дома. Каждый вечер их жилища превращались в крепости, хозяева отсылали туземных слуг, ложились спать с оружием наготове, и при малейшем шорохе пальцы судорожно нащупывали курок револьвера или винтовки. А мальчики, устав от беготни, спокойно спали в это время у себя дома.

В перерывах между вылазками они продолжали упражняться в стрельбе, стараясь добиться максимальной меткости. Любая мишень, живая или мертвая, годилась для этой цели. Однажды вечером, гуляя, как всегда, вдоль запасных путей по линии на Сен-Луи, малыш Ка, самый младший из отряда, увидел ящерицу, которая грелась в лучах заходящего солнца. Мальчик натянул рогатку, прицелился и выстрелил. Ящерица подпрыгнула и упала на спину: ее белый живот несколько раз вздрогнул на серых камешках балласта и затих неподвижно. Другая ящерица высунула голову из-под колеса вагона и, как стрела, бросилась к стенке. Семь «снарядов» взметнули пыль вокруг нее и зазвенели о рельсы.

В это мгновение из-за вагона появился Иснар. Он сунул руку в карман, и тотчас же один за другим последовали три выстрела. Первая пуля попала в малыша Ка. За ним упал Сен — он даже не успел обернуться. Остальные ребята с криками бросились врассыпную. У Иснара дрожала рука, но он выпустил вслед бежавшим всю обойму: последняя пуля попала в ногу Горги, и тот грохнулся на рельсы.

Иснар, оторопев, стоял некоторое время с вытянутой рукой, затем машинально положил пистолет в карман и бросился бежать по направлению к европейскому кварталу, выкрикивая:

— В меня стреляли! В меня стреляли!

Магат первым примчался в профсоюз и рассказал о случившемся. Едва дыша, с дрожащими губами, с глазами, полными слез, он пытался объяснить, как он и его товарищи охотились за ящерицами, как вдруг появился Иснар с пистолетом в руках, стал стрелять и многих убил. При первых же словах Магата все, кто был в помещении, бросились на улицу: Лахбиб, Бубакар, Дуду, Сен Масен и Пенда, которая теперь работала в стачечном комитете и носила в связи с этим поверх набедренной повязки большой солдатский ремень.

В одно мгновение новость распространилась по городу, от усадьбы к усадьбе, от домов к хижинам и дворам трущоб. Мужчины, женщины, дети высыпали на улицу и двинулись по направлению к депо. С каждым шагом толпа все росла. Ноги несли эту массу людей вперед, из открытых ртов с белыми зубами или с торчащими корнями вырывались вопли. Женщины шли за мужчинами, держа младенцев на руках или привязав их к спине. По дороге они хватали все, что попадало под руки: песты, железные прутья, ручки, мотыги, ножки разбитых кроватей, доски, и потрясали ими, точно знаменами. Голод, бессонные ночи, боль и страх вылились в единое чувство гнева.

Наконец толпа достигла железнодорожной ветки. Два маленьких тела завернули в белые простыни, по которым расплылись пятна крови. Плачущего Горги подняли и понесли на руках. Кортеж направился обратно в город. Теперь колонну возглавляли женщины, впереди шли Пенда, Дьейнаба и Марьям Сонко. У входа в европейский квартал гнев толпы достиг наивысшего предела, руки угрожающе поднялись кверху, вспыхнули проклятия, вопли о мщении.

Оба трупа опустили на тротуар у крыльца директорской виллы. Вопли сменились причитаниями над умершими. Тем временем охранники и полиция оцепили европейский квартал. Траурный плач постепенно стих, и толпа замерла в молчании. Оно было страшнее всех криков, оно таило в себе скорбь погасших очагов, пустых котелков, порожних сосудов, рассохшихся пестов и ступ. Прошел час. Даже солдаты притихли при виде этой молчаливой толпы.

Затем процессия снова двинулась по улицам. Тела убитых пронесли мимо станции, в пригороды Егинт и Рандулен, на рынок в Большой Тиес.

Только когда наступила ночь и человеческий поток слился с ночным мраком, кончилось траурное шествие и тела убитых мальчиков вернули их семьям.

Три дня спустя дирекция железной дороги дала знать стачечному комитету, что его представители будут приняты для переговоров.

В «Ватикане»

Тростинки господа бога

Виллы белых служащих были очень похожи одна на другую: одинаковые крыши, аккуратненькие газоны, расчищенные дорожки, веранды, окруженные белой цементной балюстрадой. Виллы образовывали особый квартал, который Лахбиб прозвал однажды, неизвестно почему, «Ватиканом».

Несмотря на близость депо с его дымящими трубами, «Ватикан» выглядел очень нарядно. Столбы, поддерживающие навесы веранд, были увиты плющом и виноградом. Вдоль балюстрад стояли цветы в горшках и ящиках. Под ними яркими пятнами рдели розы, маргаритки и львиный зев. Группы веселых ребятишек резвились на дорожках и аллеях, катались на самокатах или играли с шлангами для поливки цветов.

Легко жилось в «Ватикане», так легко, что жизнь казалась его обитателям монотонной: их унылый вид выдавал непреодолимую скуку. Забастовка внесла большие перемены в эту обстановку: скуку сменило напряжение, к возмущению стал примешиваться страх. Мужчины организовали группы охраны.

Семья Иснара жила в доме номер семь, между виллами Виктора и Леблана. «Ветераны колонии», как они любили называть себя, обычно собирались у мастера. Там обсуждали общее положение, шансы на повышение в должности, сообщали друг другу последние новости. Там же разбивались на маленькие группки, немного интриговали друг против друга и много сплетничали. Как правило, душою общества была хозяйка дома.

Беатриса Иснар, которой уже давно минуло сорок, самоотверженно боролась против коварных козней возраста. На ночь она накладывала на лицо густой слой крема и до того, как вспыхнула забастовка, спала всегда на веранде: ночная свежесть должна была способствовать укреплению кожи. Беатриса была недовольна своим лицом, своим слишком длинным носом, черным пушком, который, как сорняк, упорно рос над верхней губой, несмотря на усердное выщипывание.

В этот вечер она пригласила к обеду Виктора, Леблана и молодого, вновь прибывшего служащего компании, которого все попросту называли Пьеро. Беатриса без конца бегала на кухню, покрикивая на негритянку-кухарку и прислуживающего мальчика:

— Как, ты еще не взбила яйца? Пошевеливайся! Вы мне испортите весь обед!

Второй слуга накрывал стол, расставляя приборы и бутылки на белоснежной скатерти. Через приоткрытую дверь доносились мужские голоса: гости пили в салоне аперитив, устроившись вокруг низкого столика, и на его полированной поверхности отражались бутылки, бокалы, ведерко со льдом, пачки сигарет.

— Сам не знаю, как это случилось. Я стрелял, не сознавая, что делаю.

В сотый раз повторял Иснар эту фразу бесцветным, монотонным голосом, точно ребенок, который старается вспомнить кусок забытого урока. Он был в состоянии какого-то оцепенения. Почти сутки он ничего не говорил жене, только время от времени искал своих детей и судорожно прижимал их к сердцу. Он запретил им выходить из дому, даже в сад. Когда же он наконец решил признаться Беатрисе, она заявила:

— Ну, подумаешь, одним ребенком больше, одним меньше — они и так им счет потеряли. Дети плодятся в их кварталах в невероятном количестве. Женщина еще не разрешилась от бремени, а уже ждет нового!

Но Иснар продолжал повторять:

— Не знаю, как это случилось, сам не понимаю...

— Послушай, — сказал наконец Виктор, — брось ты думать об этом. И без того у всех нервы натянуты. Бывают минуты, когда я говорю себе: «Хватит, выходи и пусть тебя убьют...» Их манера пялить на тебя глаза, она кого хочешь погубит! А ты перестань думать об этом. Никто тебя не видел, и скоро все забудется.

Пьеро молча слушал разговоры старших, крепко зажав в губах сигарету. С момента приезда он не переставал восхищаться этими людьми, их трудной, неблагодарной, но такой увлекательной, как ему казалось, жизнью. Виктор наклонился над столиком и, наполняя свой бокал, обратился к нему:

— Видишь ли, друг мой, в жизни надо уметь забывать. Двадцать лет назад здесь были джунгли. Этот город построили мы. Сейчас у них есть больницы, школы, поезда, но если когда-нибудь нам придется уйти отсюда, все пойдет прахом, и снова джунгли поглотят то, что мы сделали.

Пьеро закурил новую сигарету.

— Мне бы хотелось узнать, как они живут, — робко заговорил он. — Я немного походил по городу в эти дни, но мне удалось увидеть так мало. По дороге на аэродром мне попадались настоящие норы: внутри кто-то копошится, и оттуда несет такой вонью! Я хотел сфотографировать одного малыша, но его мать тут же выскочила и начала на меня орать. Я ушел, конечно, но, право, я совсем не такой представлял себе Африку.

— Если они живут в плохих условиях, то сами в этом виноваты. Ты можешь сколько угодно снимать слуг или нищих, но не давай им больше двадцати франков за это. К тому же эта часть Африки отвратительна. Если не считать двух-трех городов, Сенегал не представляет никакого интереса. Другое дело Французская Экваториальная Африка, там и фауна настоящая, и туземцы покорнее.

Молодой человек не сдавался:

— А как можно завязать знакомство с африканской семьей?

— Ты, я вижу, начитался книг об Африке! Оставь эти бредни! Я здесь один из самых старых служащих, и у меня нет никаких знакомств среди них. Они знают свое место, да и мы тоже. Никаких взаимоотношений с черными, за исключением прислуги, ну и... на работе. Вот спроси Иснара.

Но мысли Иснара унесли его далеко назад. Он вспоминает, пытаясь отвлечься от страшных мыслей сегодняшнего дня... Зима. Снег лежит на елях, которые взбираются вверх по склонам. Снег лежит на крышах домов. Иснар видит себя в маленькой деревушке в Вогезах. Скоро придет весна, набухнут почки, и талые воды потекут светлыми, шумными ручейками. Будет большой праздник на деревенской площади. Трактирщик выставит столы и стулья, весь вечер будут танцы. Прямо на улице. Много девушек, и вот одна из них отошла. Она идет к виадуку. Он следует за ней. Нагоняет. Она разыгрывает из себя недотрогу, сердится, но глаза выдают ее... А вот и кончилось лето. Листья устлали землю, только ели хранят свой зеленый убор. Время сбора меда...

— Что вы приумолкли, господа?

В салон входит Беатриса, на ходу снимая белый накрахмаленный передник.

— Здравствуйте, мадам. — Пьеро встает с места. — Я как раз спрашивал у господина Виктора и у вашего мужа, как мне познакомиться с негритянской семьей.

— Не советую. — Тон, каким произнесла эти слова Беатриса, ясно показывал, что она сама собирается направлять жизнь новичка. — Вы ничего из этого не извлечете, разве только подхватите вшей и какую-нибудь из их болезней. Подумать только, эти полудикари смеют еще бастовать! Нет, чего только не приходится увидеть в жизни!

— Я именно и хотел бы понять, мадам, почему они бастуют!

— Здесь нечего понимать. Они просто дети. Им забили головы, и они потеряют на забастовке гораздо больше, чем могли бы выиграть. Они потеряют уважение всего города. Нет, вы только подумайте, эти многоженцы требуют пособий по многодетности! При том количестве детей, которое они расплодили, это невероятно!

Речь Беатрисы вывела Иснара из состояния полузабытья. Он посмотрел на молодого человека, отпил глоток и произнес:

— Я лично сделал для них все, что мог, я погубил здесь свою молодость, свое здоровье, и они смеют называть нас угнетателями!

— Да, расскажи ему историю с твоей негритянкой, — попросила Беатриса, усаживаясь на боковой валик дивана.

Иснар поставил бокал, нахмурил брови, как бы напрягая память, и начал:

— Это случилось давно. Я уже лег спать, и после долгих усилий мне наконец удалось уснуть. За пятнадцать лет колониальной жизни я никогда не видел такой страшной ночи: мрак, хоть глаза выколи, и вой ветра. Ветер такой, что, кажется, он вот-вот снесет бараки. Вдруг я слышу, как кто-то зовет: «Мосье! Мосье!» В первый момент, признаюсь, я даже немного испугался, потом не без удовольствия подумал, что это, вероятно, какая-нибудь девица, с которой можно будет провести ночку... И вот я встаю, зажигаю фонарь и открываю дверь. У порога стоит негритянка. Здоровенного роста. Я присматриваюсь и вижу, что у нее живот огромный, как бочка. А она давай реветь: «Доктора, скорее доктора!» Я не сразу сообразил, зачем ей нужен доктор. И вдруг эта баба падает на четвереньки, орет благим матом и прямо у меня на глазах начинает рожать! Уже вышел ребенок, а у меня даже нечем перерезать пуповину! И знаете, что я сделал?..

Пьер чувствовал, что его подташнивает от этого рассказа, от описания огромного тела, крови.

— Я перегрыз пуповину своими зубами, да, да, прямо зубами!

— Боже мой! — пробормотал молодой человек.

— Теперь вы понимаете, каково нам приходится здесь, в колонии! — произнесла Беатриса.

— Не верьте ни одному слову этого завзятого лгуна! — послышался с веранды чей-то картавый голос. Это был Леблан, подвыпивший, как всегда. Переступая порог, он едва удержался на ногах.

— Мы слышали эту дурацкую историю не меньше ста раз! — Он указывал пальцем на Иснара. — Ну, посмотрите только на него. Своими зубами... Ха-ха! У него же вставная челюсть! Он не может даже откусить кусок ромовой бабы! А что касается вас, молодой человек, то вы очень милы, но подождите немного, и сами увидите, как быстро растают ваши симпатии. Я не люблю негров и говорю об этом открыто — они же только презирают нас. А теперь и вовсе не хотят признавать. Знаете ли вы, что мы здесь делаем, молодой человек? Мы являемся форпостом в стане врагов!

Иснар, Беатриса и Виктор принимали у себя Леблана, «ватиканского интеллигента», как они с издевкой прозвали его, потому что он принадлежал к их расе, но они презирали этого неудачника, бывшего студента, приехавшего когда-то в Африку «изучать этнографию». В свое время он исколесил страну с каким-то гаитянином, затем вдруг поступил на маленькую должность на железной дороге и застрял в Тиесе. Работал и пил. Мало кто знал, что падение Леблана объяснялось не столько неудавшейся карьерой, сколько полным разочарованием в своих иллюзиях. Он тщетно пытался наладить дружеские отношения с африканцами, но они робели перед его познаниями, а его робость заставляла их держаться на расстоянии. Неприязнь или, вернее, молчаливое отчуждение все более обескураживали его, состояние опьянения, в котором он пребывал постоянно, усиливало чувство горечи, он опустился, над ним посмеивались негры, и его презирали белые.

Пьер не мог отвести глаз от его дряблого, плохо выбритого лица, напоминавшего кожу общипанной птицы. Тяжелые складки век нависли над глазами. Тропический климат и алкоголь исказили черты лица, избороздили его глубокими морщинами; от его тела исходил неприятный запах пота.

Молодой человек встал, собираясь проститься. Беатриса остановила его жестом:

— Что вы, господин Пьеро, прошу вас, останьтесь с нами обедать. Мы ждем еще Эдуарда.

— Оставайтесь, молодой человек, — повторил приглашение Леблан, наливая себе бокал. — Эдуард — важная птица, лучше быть с ним в приятельских отношениях. Поверьте мне, в колонии знакомство полезнее двадцатилетней службы. Завтра этот Эдуард будет представлять нашу братию на переговорах с неграми.

Беатриса резко повернулась к нему.

— Тебе не стыдно, Леблан, так вести себя? Что подумает господин Пьеро о солидарности старых колонистов?

— А что думают о нас негры?

— Ты осточертел нам со своими неграми! — перебил Виктор.

— Это негры осточертели вам! И вы ничего не хотите видеть. Теперь, после убийства двух мальчиков, наступит наконец час правды!

— Какой правды? — Вопрос был задан с террасы наигранно веселым тоном. — Приветствую вас!

Это был Эдуард, который вошел, держа в руках туго набитый портфель.

— Ах, наконец и вы, Эдуард! Присаживайтесь, выпейте стаканчик. Да, но сперва я хочу представить вам нашего нового друга...

— Здравствуйте, мосье! Здравствуйте, Иснар, твоя жена так же прекрасна, как всегда. На нее даже не действует жара!

— Да и ты не меняешься, все так же галантен. А как поживает твоя половина?

— По-прежнему ругается со своими слугами. В остальном все в порядке.

— Слуги стали действительно невыносимы. Я, например...

— Благодарите судьбу, что они еще есть у вас, — прервал Беатрису Леблан. — Еще одна привилегия, от которой тяжко будет отказаться: шутка ли, четырем прислугам здесь платят столько же, сколько платят одной в Европе.

— Хватит, Леблан, взвешивай свои слова! Это плохо кончится. Тебе не мешает повидать доктора Мишеля.

— Знаю я твоего Мишеля и заранее могу предсказать, как все произойдет. Я еще не успею перешагнуть через порог, как у него зазвонит телефон: «Алло? Это вы, доктор? Сейчас к вам придет Леблан. С ним что-то неладное, хорошо бы отправить его обратно в Европу».

Одной рукой Леблан держал свой бокал, другой — воображаемую трубку телефона и мимикой изображал весь разговор. Закончив, он одним глотком осушил бокал и почти упал в кресло, словно сразу лишился сил.

— Что нового в Дакаре? — спросил Виктор у Эдуарда.

— Все по-прежнему. Но администрация уже знает об этой неприятной истории с негритянскими мальчиками. Завтра наконец я увижусь с этими молодчиками из комитета забастовщиков и постараюсь разузнать их истинные намерения.

— У тебя есть указание найти какой-нибудь компромисс или необходимо удовлетворить их требования?

— О полном удовлетворении не может быть и речи. Надо потолковать с ними. Это же дети, они хотят научиться самостоятельно ходить. Что ж, надо протянуть им руку1

— Если они добьются своего, мы погибли!

— Я приехал из Дакара с точными инструкциями, и я видел только что Дежана. Придется сделать максимум возможного для урегулирования вопроса о заработной плате. Что же касается остального, то я выясню и доложу, но надо считаться с тем, что эти молодчики тоже не сидят сложа руки. В Бамако, например, они, переодевшись в жандармов, схватили одного штрейкбрехера и у нас под носом учинили над ним суд! Факт известен теперь повсюду. В Дакаре и в Сен-Луи женщины вступили в стычку с войсками. И потом эта история с тремя миллионами, о ней все говорят. И, наконец, Бакайоко, их вожак, выступая на митинге в Сен-Луи, тут же собрал в фонд помощи пятьдесят тысяч франков…

— Я думал, что он в Кайе, — сказал Виктор.

— Он был там, затем приехал в Дьюрбель, в двух шагах от вас, потом оказался в Сен-Луи. Скоро он явится сюда.

— Опасный человек! — сказал Иснар.

— Ты прав, — произнес Леблан, открыв один глаз, — очень опасный. Но учти, что мертвый он еще опаснее, чем живой.

— Ох, уж мне эти неудачники! — произнес Виктор, со злобой глядя на Леблана.

— Да, я неудачник! Да, я ни на что не способен, даже на предательство. Я люблю негров, а они закрывают свои двери перед моим носом. А ведь я послал им двадцать тысяч франков на их забастовку! Да, да, господа! Ну, что вы вылупили на меня глаза?

Он встал, нечаянно толкнул столик, на котором зазвенела посуда, наполнил бокал и выпил его залпом.

— У вас, что, языки отсохли? Свора... Смотрите, я сейчас пойду к ним и расскажу, что вы здесь замышляете. Да, я неудачник, но когда я нахожусь среди вас, то вижу, что неудачники — вы. А ты знаешь, Виктор, почему Греция не сумела выстоять? Нет, ты не знаешь, у тебя не хватает мозгов, чтобы понять это! Да, негры не любят меня, но это из-за вас и вам подобных! Потому что я-то знаю, что такое Африка! Это девка, слышишь, малец, она так же щедра, как и ненасытна!

Он сделал несколько шагов, споткнулся о стул Пьеро и, если бы тот не поддержал его, растянулся бы на полу.

— Ясно, негры ненавидят белых, а я сделаю все для того, чтобы они возненавидели вас еще больше!

— Его надо увести, — произнес Виктор.

— Да, да, — оказал Иснар. — Мы проводим его домой.

Они подхватили под руки Леблана, который, шатаясь, начал спускаться с веранды.

— Не хочу! Я знаю, что вы собираетесь со мной сделать. Я не сумасшедший, оставьте меня!

Они силой увели его. Мальчишки, сбежавшиеся на шум, столпились на тротуаре. На соседних виллах открылись окна.

Пьер смущенно стоял у стола. Беатриса подошла к нему так близко, что грудью коснулась его.

— Этого следовало ожидать, — сказала она. И, помолчав, жестко добавила: — Так всегда кончают дураки...

Возвращение Бакайоко

Тростинки господа бога

Небо было усеяно золотыми искорками звезд, щедро разбросанными в вышине. Земля остывала, охлаждаемая ночным ветерком, принесшим с верховьев Сенегала первые весточки о перемене погоды. Насекомые и птицы пели гимн ночи.

В непроглядной мгле нельзя было различить человека, который шел ровным, уверенным шагом по запутанным переулочкам. Он насвистывал веселую песенку, иногда останавливался, прислушиваясь к мяуканью кошек или к доносившемуся храпу. Он хотел спать, но не знал, где найти приют на ночь. «Пойти в профсоюз? Жаль будить ребят. Пожалуй, пойду к старику Бакари, он будет рад видеть меня».

Дойдя до конца тропинки, он достал зажигалку, и пламя ее осветило скромную хижину, одна из стен которой была подперта досками. Между досками было проделано маленькое оконце. Бакайоко постучал в него, потом прошел немного дальше и остановился у двери, завешенной старым одеялом.

— Кто там? — спросил надломленный старческий голос.

— Ибрагим Бакайоко, сын Нфафини Бакайоко и Ниакоры Сисэ.

— Лемле, лемле[43] входи же! Когда ты приехал?

— Твой порог первый, который я здесь переступаю, отец.

— Хорошо сделал, первый визит надлежало нанести мне. Хочешь есть?

Бакайоко почувствовал нотку тревоги в голосе старика.

— Нет, отец, я сыт.

— Входи же! Мать Фанта спит.

Они вошли в хижину, и при свете свечи, которая стояла прямо на полу, Бакайоко увидел спину спящей женщины.

Бакари сел на край кровати.

— Как поживают все твои — мать, жена?

-— Когда я уезжал, они чувствовали себя хорошо. Но я уже давно не получал от них известий. Было только одно письмо от Аджибиджи, в котором она рассказала мне о суде над Диара.

— Мы в курсе этого дела. Печально, сын мой. Зато полезно. Я был удивлен, что столько людей оказались с вами заодно.

Бакари не сводил глаз с гостя. На Бакайоко были белые в черную полоску брюки. Куртку вместе с палкой и узелком он оставил у входа. На ногах были сандалии, которые носят обычно пастухи, их кожаные ремни закреплены на щиколотке. На спине висела соломенная шляпа.

— Ты ложись спать, я пристроюсь у двери, — сказал Бакайоко.

— Ложись в углу, я дам тебе одеяло.

— Благодарю, отец, у меня все есть. Проведи ночь в мире.

Бакайоко приподнял одеяло, которое заменяло дверь и посмотрел на звезды. «В моем распоряжении два часа. Немного, чтобы выспаться, но лучше, чем ничего». Он вытащил из узелка хаусанскую накидку[44], постелил ее на землю, развязал сандалии, положил шляпу под голову вместо подушки и лег. Три минуты спустя он уже спал: такие люди умеют приказывать даже сну.

Хотя Бакари проснулся рано, в хижине не было и следа Бакайоко. «Не приснился же он мне!» Он заглянул во вое углы хижины. Спросил Фанту. Она ничего не видела и не слышала. Бакари пошел в профсоюз, где застал Лахбиба, но и тот ничего не знал о приезде Бакайоко. Над стариком посмеивались: ему мерещатся привидения! Бакари не любил, когда его звали стариком, особенно потому, что молодежь обычно произносила это слово по-французски, добавляя еще какое-то слово, то ли «тронутый», то ли «придурковатый».

Самба пошел разузнать, действительно ли приехал Бакайоко, но вернулся ни с чем. Постепенно помещение заполнялось народом: предстояло последнее совещание перед встречей с представителями администрации. Вскоре появился инспектор труда Эдуард, назначенный посредником между бастующими и дирекцией железной дороги. Все представители были налицо, в том числе и профсоюзная делегация из Дакара. В нее входил Красавчик Дауда. Дверь закрыли.

На площади перед зданием профсоюза и на прилегающих улицах стала собираться толпа, яркая одежда пестрела под полуденным солнцем. В толпе преобладали женщины и дети. Детишки шумно носились взад и вперед. Вскоре послышались вибрирующие звуки тамтама.

Бакайоко с трудом пробился через толпу. Его сразу узнали по соломенной шляпе, и руки протянулись ему навстречу. Самба, стоявший на крыльце, увидел его издали.

— Эй, бамбара дион[45], вернулся-таки! Значит, старик Бакари был прав.

Вся лестница была заполнена бастующими. Бакайоко протиснулся к двери, на ходу пожимая руки рабочим. На последней ступеньке он остановился у двери. Кузнец Бубакар обнял его и поцеловал.

— Вот ты и приехал, бамбара дион. Однако ты не разжирел, брат!

Оба вдруг замолчали. С улицы послышалось пение. Женщины под водительством Дьейнабы и Пенды шли к площади. Они пели гимн, который сложили в честь мужей:

Небосклон разгорается,

Рвется завеса тумана,

Исчезает туман

Над Дакаром и Куликоро.

Поклялись мы,

Что день этот будет решающим днем.

Ваши жены вас в этой борьбе не покинут.

Они продадут украшенья свои,

Они облегчат вам страданья.

Вы факел надежды зажгли.

Скоро все мы дождемся победы.

Разгорается день. Он всегда будет в памяти жить.

Небосклон разгорается,

Рвется завеса тумана.

Вслед за пением послышались удары тамтамов.

— Они уже собрались, — объяснял Бубакар Ибрагиму. — И с ними один белый.

— Белый?

— Да, инспектор труда.

Бакайоко прислушался к шуму, доносившемуся с площади, затем отбросил шляпу на спину и вошел в комнату. Кузнец вошел вслед за ним.

За столом сидели десять человек. Бакайоко увидел рядом с Эдуардом свободный стул и направился прямо к нему.

— Простите, что я опоздал, — сказал он и сел.

— Вы знакомы с Ибрагимом Бакайоко? — спросил председательствовавший Дуду у инспектора труда. — Он делегат от машинистов всей дороги, и одновременно он представляет рабочих Суданского района. Бакайоко, рядом с тобой сидит господин Эдуард, инспектор труда, он приехал из Дакара в качестве посредника между дирекцией и нами.

Бакайоко обвел глазами собравшихся. Он был знаком со всеми, кроме Красавчика, который сидел немного позади, между Лахбибом и Балла. Эдуард тем временем рассматривал украдкой своего соседа. Толстые, крепко сжатые губы, по бокам которых пролегали морщины, и слегка раскосые, глубоко сидящие глаза придавали лицу Ибрагима жесткое выражение. Длинный шрам, шедший от левой ноздри к нижней челюсти, еще больше подчеркивал эту суровость.

— Я думаю, можно продолжать, — сказал Бакайоко.

— Мы слушали господина Эдуарда, — сказал Лахбиб.

Инспектор труда чувствовал себя не в своей тарелке, присутствие Бакайоко смущало его. К тому же, входя в комнату, он нечаянно наступил на ногу Самба, и в его ушах еще звучала едкая реплика: «Вам мало топтать ногами колонии, вам нужно топтать ногами и их жителей!»

— Я уже сказал, что нахожусь здесь в качестве посредника между администрацией дороги и вами. Ваши требования были тщательно изучены в Дакаре. Некоторые из ниx оказались справедливыми, но их осуществление наталкивается на определенные трудности. Прошлогодний баланс оказался невыгодным для компании, и поэтому мы вынуждены временно отложить решение вопроса о пособиях многосемейным[46]. Предоставление пенсий будет зависеть от квалификации рабочих. Наконец, вопрос о повышении заработной платы должен рассматриваться в зависимости от стоимости жизни. Если вы согласны, чтобы обсуждение этих трех пунктов было временно отложено, повторяю, временно, мы можем сразу пройти к директору для переговоров. Как вы полагаете, господин Бакайоко?

— Я здесь не один, сударь...

Бакайоко стал молча набивать трубку.

— Вы все слышали, что господин Эдуард предложил нам. Мы должны отказаться от трех наших требований, — пояснил Лахбиб.

— А что же тогда остается вообще от наших требований?

— ...Я уверен, — продолжал. Эдуард, — что дирекция пойдет на уступки, чтобы возобновить работу, если вы уменьшите свои требования. Все постепенно образуется, спорные вопросы удастся решить по этапам. Можете справиться у представителей Дакара: они вам скажут, что я ваш друг и искренне стараюсь уладить возникшие недоразумения.

Лахбиб посмотрел на Дуду.

— Может быть, проголосуем, — сказал тот не очень уверенно.

Бакайоко медленно раскуривал трубку.

— Зачем голосовать, Дуду, у нас еще есть о чем поговорить, — произнес он, выпустив струю дыма к потолку.

— Время не терпит, — сказал Эдуард.

— Время действительно не терпит, но не для тех, о ком вы думаете. Сколько лет вы находитесь в Африке?

— Скоро семь лет.

— Семь лет вы работаете инспектором труда, семь лет вы знаете, что железнодорожная компания грабит нас, семь лет вы даже не пошевельнули пальцем, чтобы остановить этот грабеж. И теперь вдруг вы являетесь к нам, точно спаситель с неба.

Бакайоко замолчал и в упор посмотрел на своего соседа. Этот взгляд красноречиво говорил, что он не ждет от него ответа. Затем он повернулся к своим товарищам:

— Отвечаем ли мы за начатую нами борьбу? Мы, возможно совершали ошибки, и, безусловно, ошибемся еще не раз, но имеем ли мы право бросить на произвол судьбы тех, кто сейчас голодает, кого сажают в тюрьмы, убивают? Сей господин изволил великодушно сообщить нам, что вопрос о пособиях многосемейным зависит от результатов годового баланса. А не честнее ли будет сказать, что нам отказывают в пособиях потому, что мы имеем по нескольку жен? Для получения права на пенсию стариков заставят сдавать технический экзамен. Но когда их нанимали на работу, двадцать или тридцать лет назад, с них не спрашивали эти знания. И разве техника не шагнула с тех пор вперед? Выплата разницы в заработной плате за прошедшие месяцы требует, говорят нам, значительных сумм, а ведь нам не так уж много надо, чтобы прожить. И разве не предложили одному из нас три миллиона, не так ли, Дуду? Предположим, что мы ведем поезд и нам начинает казаться, что впереди находится какое-то препятствие, оно страшит нас. Неужели же мы остановим поезд и скажем пассажирам: «Я не могу ехать дальше, я боюсь». Нет, мы отвечаем за состав, мы должны ехать вперед, пока не убедимся, есть ли впереди действительно препятствие, которое пугает нас, то мы не должны останавливаться в пути. Искренне ли он говорит, заверяя, будто хочет нам помочь? Я не знаю, и не спрашивайте меня, верю ли я ему! Но он должен понять, что после нескольких месяцев забастовки, которые нам пришлось испытать, мы не можем видеть в нем своего сторонника. Вот все, что я хотел сказать. Я говорил по-французски, чтобы господин инспектор мог понять меня, хотя думаю, что нам следует разговаривать на нашем языке, на волоф.

Бакайоко замолчал, зажег погасшую трубку и устало откинулся на спинку кресла. Он не был злым от природы, но он только что проделал полторы тысячи километров, видел столько страданий, горя и лишений, что они не могли не наложить на него свой отпечаток. Он с удивлением почувствовал, что его пульс бьется в такт с тамтамами, звук которых доносился сюда сквозь закрытые окна.

Все глядели на него, даже Красавчик, который, несмотря на терзавшую его ревность, не мог не восхищаться спокойствием и самообладанием этого человека. Что касается Эдуарда, то он был скорее удивлен, чем возмущен жесткими словами Ибрагима. Он прекрасно понял смысл последней фразы Бакайоко: его дальнейшее присутствие здесь считалось излишним. Ему следовало бы взять свой портфель, встать и уйти, но он сидел, точно прикованный к стулу. Дирекция направила его сюда по его личной просьбе. Он делал все, что мог, чтобы оправдать оказанное ему доверие, пытаясь одновременно понять этих людей. Но они оттолкнули его. Эдуард чувствовал себя задетым, он разочаровался в миссии, которую добровольно взял на себя.

Ибрагим несколько секунд смотрел на инспектора, потом произнес:

— Вы не будете ли так любезны покинуть нас на несколько минут, нам необходимо поговорить между собой?

Лоб Эдуарда побагровел от гнева. Он схватил свой портфель и выскочил за дверь.

Как только дверь захлопнулась, Бакайоко спросил на волоф:

— Вы не возражаете?

— Правильно сделал, что выставил его, — сказал сварщик Балла, — мы достаточно взрослые, чтобы самим решать свои дела.

— Я тоже согласен.

— Я тоже.

— Мы не снимем ни одного нашего требования, — сказал Лахбиб. — Можно идти к Дежану.

Делегаты по одному спустились по узкой лестнице. От помещения профсоюза до дирекции дороги было не более десяти минут ходу. Вдоль улицы толпа образовала живой коридор. Женщины были особенно возбуждены. Снова и снова они запевали свой гимн. Дуду возглавлял делегацию, справа от него шел Лахбиб в белом полотняном костюме, на котором резко выделялся черный помятый галстук, а слева шел Бакайоко в соломенной шляпе и с неизменной трубкой. За ними следовали Самба, Красавчик, Бубакар и остальные делегаты. Шествие замыкала толпа. Перед зданием Управления железной дороги Дакар — Нигер был выстроен воинский караул. Солдаты расступились, чтобы пропустить делегацию, затем снова сомкнули ряды. Стихли звуки тамтама.

— Всем ждать здесь! — объявила Пенда, воспользовавшись наступившей тишиной.

— Но переговоры могут длиться весь день, — возразил ей старший сержант полиции, явно оробевший перед толпой женщин.

— Мы много месяцев ждали этого дня! — ответила Пенда.

Она взобралась на ближайшую тумбу и затянула песню:

Разгорается день. Он всегда будет в памяти жить.

Небосклон разгорается...

Женщины подхватили, и тамтамы зазвучали вновь.

Встреча между представителями забастовочного комитета и администрацией железной дороги должна была происходить в зале на третьем этаже. Директор Дежан и его ближайшие сотрудники уже давно собрались, и вынужденное ожидание казалось им унизительным. Кроме молоденького Пьера, приехавшего с рекомендациями и протежируемого сейчас мадам Иснар, — он в течение последних дней с интересом следил за разыгрывавшимся перед ним спектаклем, не совсем понимая его смысл, — все остальные тяжело переживали события, еще недавно казавшиеся им просто немыслимыми.

Наиболее неожиданным и непонятным создавшееся положение оказалось, пожалуй, для Де- жана. Спор между предпринимателями и наемными рабочими предполагает наличие и тех и других. Но ведь он, Дежан, не предприниматель: он выполняет определенную функцию, которая совершенно естественно дает ему абсолютную власть над существами с темной кожей, то есть не над наемными рабочими, с которыми можно договариваться и спорить, а над людьми низшей расы, чей удел — беспрекословное повиновение.

Приподняв занавес, он смотрел на толпу, запрудившую улицы, на лица, глянцевитые от пота, на пестрые бубу и разноцветные набедренные повязки, слушал песню женщин, заглушавшую тамтамы. Песня ширилась, ее подхватывали все новые группы.

Чтобы прервать тягостное молчание, Виктор вернулся к начатому разговору:

— Хватит нянчиться с Лебланом. Он не может больше оставаться здесь.

— Им займется доктор Мишель, — сказал Иснар, — я уже звонил ему, он согласен. Подумать только, эта сволочь посылала деньги неграм! Он явно не в своем уме!

— Прекрасно, — сказал Дежан. — Я знаю Мишеля — он тертый калач и сделает все необходимое. Он найдет что-нибудь получше сумасшествия, какую-нибудь болезнь, которая была у Леблана еще до приезда в колонию: меньше расходов для компании.

Дежан увидел в окно человека в пробковом шлеме, который с трудом пробирался через толпу.

— Вот и Эдуард, — произнес он громко, затем добавил сквозь зубы: — Черт возьми, он идет один!

Не успел инспектор труда войти в комнату, как все окружили его. Он снял шлем, вытер мокрый от пота лоб и заговорил:

— Сволочь Бакайоко, мерзавец, он все испортил! Остальные поняли, зачем я пришел, они стали уже прислушиваться к моим советам, но, когда он явился, все пошло прахом. Ненавистник белых! Проклятый расист! Он дошел до того, что хотел запретить им говорить по-французски!..

Дежан не выдержал: гнев, накапливавшийся в нем в течение нескольких дней, хлынул наружу:

— Ну что ж! Он еще увидит, с кем имеет дело! Заговорит по-французски как миленький! В тысяча девятьсот сорок втором году я бы его повесил. Эх, если бы в Дакаре меня поддержали...

Пьеро стоял у окна, поглощенный тем, что происходило на улице. Толпа разбилась на небольшие группы. На площади начались танцы. Молодой человек вспомнил, что во Франции ему рассказывали. будто негры танцуют и поют по любому поводу. «Какой прекрасный сюжет для моего письма!» — решил он и попытался разобрать слова доносившейся песни. Обернувшись, он спросил:

— О чем поют эти женщины? Очевидно, это имеет отношение к забастовке.

— Да что ты! — ответил Иснар. — Обычные крики, как всегда. При чем тут забастовка? Что эти женщины понимают в ней? Они просто шумят, это им нравится.

Пьеро не ответил. Он увидел, как толпа широко расступилась, пропустила большую группу людей и двинулась вслед за ними.

— Они идут! — закричал он.

Все вскочили и бросились к окнам, раздвигая занавески. Крики, песни, призывы доносились и сюда. Стараясь сдержать свой гнев и даже не заметив, как он сломал в зажатом кулаке оправу очков, Дежан сказал:

— Сядьте на свои места, господа!

Все расселись. Последним занял свое место Пьеро.

В эту минуту открылась дверь, и первым в нее вошел Лахбиб.

— Здравствуйте, господа!

Вместо ответа раздались какие-то глухие звуки, скорее напоминавшие ворчание. Не дождавшись приглашения, профсоюзные делегаты заняли свободные стулья вокруг стола. Сварщик Балла оказался рядом с Дежаном. Он впервые видел директора так близко и, опустив глаза, украдкой взглянул на товарищей. Дуду сидел между Лахбибом и Бакайоко, как раз напротив Иснара. Когда все уселись, наступило неловкое молчание. Инспектор труда счел своим долгом посредника начать разговор первым.

— Мы будем говорить по-французски... — сказал он, глядя на Бакайоко.

— Поскольку мы находимся среди французов, — добавил Виктор с иронической усмешкой.

— За неимением общего языка придется говорить по-французски, — ответил Лахбиб.

Но Эдуард продолжал настаивать.

— Вы согласны, господин Бакайоко?

Ибрагим сидел как обычно, откинувшись на спинку стула, подавшись немного в сторону. Он посмотрел на инспектора.

— Я здесь не один представляю забастовочный комитет. Но, принимая во внимание, что ваше незнание хотя бы одного из наших языков является препятствием для вас, мы будем говорить по- французски. Это вопрос вежливости. Впрочем, и этой вежливости скоро придет конец.

Все посмотрели на Бакайоко. Лицо Дежана покрылось багровыми пятнами. Виктор даже привстал.

— Взвешивайте свои слова! Это вам может дорого стоить!

— Потише! — ответил Бакайоко. — Мы пришли сюда для разговора на равных началах, и ваши угрозы никого не испугают.

Переговоры предстояли бурные. Обе стороны приглядывались друг к другу, и глухая стена молчания постепенно встала между ними.

Сдерживая гнев, Дежан заговорил:

— Итак, давайте рассмотрим ваши жалобы.

— Это не жалобы! — возразил Лахбиб.

Дежан сделал вид, что не слышал, и продолжал:

— Пересмотр тарифов заработной платы...

— Повышение на двадцать процентов, — машинально добавил Дуду, раскладывая перед товарищами бумагу для записей, хотя прекрасно знал, что добрая половина из них не умеет писать.

— ...ежегодные отпуска, пенсии, пособия многосемейным, — продолжал Дежан.

— ...выплата разницы за прошедшие месяцы, установленная соглашением от июля тысяча девятьсот тридцать шестого года, ежегодная премия машинистам в шесть тысяч франков, как и для французских железнодорожников, — снова прервал Дуду, развертывая перед собой «Журналь офсьель» годовалой давности.

— Все? — спросил Дежан. — Не кажется ли вам, что это многовато?

— Не кажется ли вам, что ваш грабеж длился слишком долго? — ответил Бакайоко.

— Вы не уполномочены говорить здесь!

— Взгляните на список делегатов, там стоит мое имя.

— Если вы будете продолжать разговаривать в таком тоне, я прекращу переговоры, — произнес Дежан, стукнув кулаком по столу.

Дуду наклонился к Лахбибу и сказал ему на языке волоф:

— Может, лучше будет, если Бакайоко пока помолчит. Красноухие могут совсем разозлиться и отправить нас ни с чем. Они только этого и ждут.

— Бакайоко, не отвечай им, иначе они сорвут переговоры, — согласился с Дуду Балла.

Молоденький Пьеро, с интересом следивший за поединком, спросил, не задумываясь:

— О чем вы говорите между собой? Я не понимаю.

— Когда мы доволен, мы говорил французски, и ты понимай, а если не доволен, ты не понимай, — произнес Балла, собрав все свои познания во французском языке, и обвел гордым взглядом сидящих за столом.

Бакайоко, чуть улыбнувшись, достал кисет и стал набивать трубку.

— Нельзя сказать, что вы вошли сюда с добрыми намерениями, — сказал инспектор труда. — С какими же результатами мы выйдем отсюда?

— Надо, чтобы каждый внес свою долю добрых намерений, господин Эдуард, — ответил Лахбиб.

— Хорошо, давайте посмотрим, каковы ваши добрые намерения, — сказал Дежан. — Вы, надеюсь, понимаете, что следует снять с обсуждения вопросы о пособиях многодетным и о выплате надбавок к зарплате?

— Почему? — спросил Дуду.

— Да потому, что вы многоженцы! Кто может разобраться в вашем потомстве? — сказал Виктор.

— Стоит вам дать эти пособия, как вы купите себе новых жен, и у вас появятся новые дети. Управление дороги Дакар — Нигер не ясли, черт возьми! — не выдержал Иснар.

— Во Франции все имеют право на это пособие.

Реплику подал Красавчик. Только что, когда они пересекали площадь под приветствия толпы, он вдруг почувствовал новый прилив бодрости.

«Вернулось время богатырей, — подумал он, — время бравых дамелей[47] Сенегала».

— Но во Франции запрещено многоженство! — бросил Виктор, и Красавчик не нашелся, что ответить.

— Итак, мы, значит, не имеем права на пособия по многосемейности? — спросил Дуду.

— Нет и еще раз нет! — закричал Дежан.

Он знал, что будет вынужден пойти на компромисс. Сезон сбора арахиса подошел к концу, пора было перевозить урожай в Дакар, Рюфиск, Каолак. Уже сейчас на него нажимали промышленники, торговцы и даже сами акционеры дороги. Но уступить в вопросе о пособиях означало для Дежана пойти на компромисс не с бастующими рабочими, а с неграми, то есть узаконить обычай низших существ, уступить не трудящимся, а черным. На это Дежан пойти не мог.

В это время Лахбиб заговорил снова:

— Вопрос о полигамии касается, пожалуй, только нас, но когда вам нужно, вы всегда пользуетесь им в своих интересах. Так, например, когда вы берете в армию наших юношей, вы их не спрашиваете, родились ли они от двоеженца. Эта железная дорога тоже построена руками людей, рожденных, как вы говорите, «во внебрачных союзах».

Лахбиб не смог закончить свою заранее тщательно приготовленную речь, ибо Дежан, вскочив, завопил:

— Знаю я ваши лживые выдумки! Это большевики подсказывают вам! Да как вы смеете оскорблять нацию, целую расу, которая стоит на сто голов выше вашей?

— Господин директор, вы представляете здесь не нацию, не расу, а класс. Мы тоже представляем класс, чьи интересы противоположны интересам вашего класса. Мы пытаемся найти почву для соглашения. Вот и все.

Боясь, что Дежан снова вспыхнет, инспектор труда поспешил вмешаться:

— Если мы не можем прийти к соглашению, почему бы вам не пригласить в качестве посредника одного из ваших депутатов, которых вы выбирали во французский парламент?

При упоминании о депутатах Бакайоко, сидевший молча по просьбе товарищей, не выдержал.

— Наши депутаты? — Его рот скривился в иронической усмешке. — Хотите знать, что мы о них думаем? Их мандат — это нечто вроде патента на обогащение. Мы-то их хорошо знаем. Некоторые из них до того, как стали депутатами, не имели даже второй пары штанов, а теперь у них и квартира в городе, и вилла за городом, и машина, и счет в банке, и акции различных компаний! Что у них общего с темными людьми, которые выбрали их по своей неграмотности? Они стали союзниками капитала, хозяев, и вы хотите, чтобы мы вынесли на их суд наш спор? Нет, тысячу раз нет! Если бы вы хоть немного соображали, то вы давно бы, господин директор, поняли, что вести переговоры можно и должно только с нами!

Дежан почти не слушал Бакайоко, на языке у него вертелся один вопрос:

— Кем бы вы были без Франции и французского народа?

— Мы знаем, что такое Франция, и уважаем ее. Мы не являемся врагами Франции, но я повторяю еще раз: речь идет не о Франции, не о французском народе. Речь идет о наших требованиях, которые мы предъявили администрации железной дороги!

Дежан тяжело поднялся с кресла. От жары и злости лицо его приняло кирпичный оттенок. Он распахнул настежь балконную дверь. Пение и звуки тамтамов хлестнули его по лицу.

— Нельзя ли заставить их замолчать?

— Обратитесь к их депутатам! — ответил Бакайоко.

Дежан захлопнул дверь балкона и пошел к столу, но, проходя мимо Бакайоко, он вдруг остановился и, прежде чем кто-нибудь смог предупредить его жест, дал машинисту пощечину. Бакайоко вскочил, с грохотом опрокинул стул и схватил директора за горло. Сидевшие рядом бросились разнимать их.

— Не трогай его, Бакайоко! — произнес на волоф Лахбиб. — Он только этого и ждет. Ради рабочих, не тронь его.

Дуду пытался разнять пальцы Бакайоко, судорожно сжимавшие шею директора.

— Ты что, не видишь, что он уже полумертв от страха? Оставь его!

Дежан, напряженно ловя воздух, стоял с раскрытым ртом, с повисшими руками. Бакайоко отшвырнул его в сторону, и он упал бы, если бы Лахбиб не подхватил его на руки.

Оскорбления и ругательства сыпались со всех сторон. Дежан снова уселся в кресло, и в комнате повисла тишина, полная ненависти и тревоги.

Дуду собрал свои бумаги, разлетевшиеся по столу.

— Итак, как с нашими требованиями? — спросил он глухим голосом.

— Ничего вы не получите, ничего! Шиш! И всех вас я уволю, — прохрипел Дежан.

— Как бы вам не пришлось самому убраться отсюда, — произнес Бакайоко и нагнулся за трубкой.

И снова, как два часа назад, цепочка солдат разомкнулась, пропуская делегацию рабочих. Красавчик и Балла шли впереди. Пестрая и кричащая толпа бросилась им навстречу. Бакайоко поднял руку вверх:

— Все узнаете! Пропустите нас, мы идем в профсоюз. Через полчаса митинг на площади Али Нгер!

Глава 7. Тиес — Дакар

Тростинки господа бога

Поход в Дакар

Тростинки господа бога

Толпа заполнила площадь Али Нгер. Устав от томительного ожидания, большинство людей сидели прямо на пыльной земле, другие стояли небольшими группами, оживленно переговариваясь. Солнце безжалостно палило огненными лучами головы, плечи и руки, по которым обильно струился пот. Пенда, Аби и Марьям Сонко старались по мере сил поддерживать хоть видимость порядка среди возбужденных женщин. Наконец гул стих: на площадь вышли делегаты.

Первым говорил Лахбиб. Он изложил суть переговоров с Дежаном, но, будучи неважным оратором и сознавая это, очень скоро передал слово Бакайоко. Ибрагим выждал, пока наступила полная тишина. Его громкий, ясный голос не нуждался в микрофоне, и собравшиеся слушали его, не прерывая.

Бакайоко начал с экскурса в прошлое: напомнил историю строительства железной дороги, рассказал, как укладывались первые рельсы, говорил о сентябрьской забастовке тысяча девятьсот тридцать восьмого года и погибших в борьбе рабочих.

— А сегодня, — воскликнул он, — они отказываются удовлетворить наши требования, ссылаясь на то, что наши матери и наши жены — это просто наши сожительницы, а мы сами и наши сыновья — незаконнорожденные!

При этих словах толпа яростно загудела.

Свою речь Бакайоко закончил так:

— Мы не выйдем на работу до полного удовлетворения наших требований. Именно здесь, в Тиесе, должна быть выиграна забастовка. Повсюду, где я побывал, на всех станциях мне говорили одно и то же: «Если Тиес выдержит, мы выстоим тоже!» Рабочие Тиеса! Помните, что в вашем городе есть площадь имени Первого сентября! И именно поэтому вы не можете покориться! Вы знаете, что вас поддерживают рабочие от Каолака до Сен-Луи, от Гвинеи до Дагомеи и в самой Франции! Помощь организовывают повсюду. Это новое доказательство того, что прошли те времена, когда хозяева могли победить, внося раскол в наши ряды. Мы будем бастовать до полного удовлетворения наших требований! Забастовка до победного конца!

Крики, возгласы, приветствия всколыхнули площадь. Сидевшие на земле встали, все руки потянулись вверх. Шум все нарастал. Небольшая группа женщин пробивалась сквозь толпу, прямо к делегации.

Бакайоко поднял руки, призывая людей успокоиться.

— Внимание! Наши доблестные подруги просят слово. Они заслужили право говорить во весь голос.

Пенда вышла первая. Сначала она говорила нерешительно, затем все более уверенно:

— Я выступаю от имени всех женщин, я выражаю только их мысли. Забастовка мужчин вселяет надежду на лучшую жизнь и для нас, женщин. Вчера мы были вместе с вами в радости, сегодня мы плачем вместе с голодными детьми у пустых мисок. Но мы должны держать голову высоко и не сдаваться. Мы решили завтра выступить в поход на Дакар!

На какое-то мгновение ропот удивления, одобрения и осуждения покрыл голос Пенды. Но она продолжала:

— Да, мы дойдем до Дакара и там послушаем, что тубабы нам скажут. Пусть узнают, какие мы жены — законные или нет! Мужчины, я призываю вас, отпустите ваших жен в поход! Пусть дома останутся только беременные, кормящие матери и старухи.

Площадь аплодировала, шумела, кричала. В общем шуме раздавались и возгласы протеста. Бакайоко взял Пенду за руку и сказал:

— Пойдем в профсоюз, там поговорим. Идея- то у тебя отличная, но надо все хорошенько обдумать.

Стемнело. Толпа начала понемногу расходиться. Люди оживленно спорили: впервые женщина выступала публично в Тиесе — событие не могло не взволновать всех.

Не менее острые споры разгорелись и в самом профсоюзе. Первым возразил Балла, но было ясно, что он не одинок.

— Я против того, чтобы женщины шли в поход. То, что они нас поддерживают, вполне понятно: жена должна помогать своему мужу. Но что общего между помощью и походом в Дакар? Я голосую против. Шара и гнев затуманили им головы. А ты, Лахбиб, возьмешь на себя ответственность отпустить женщин одних?

— Мы здесь собрались не для обсуждения наших чувств. Но если ты хочешь, можно и проголосовать...

Бакайоко резко перебил их, боясь, что спор может разгореться:

— Мы не имеем права останавливать тех, кто хочет действовать. Если женщины решили идти в поход, мы должны помочь им. Пусть представитель Дакара немедленно едет туда и предупредит местный профсоюзный комитет... Ты из Дакара? — обратился он к Дауда. — Сколько, по-твоему, надо времени, чтобы дойти туда пешком?

— Я никогда не ходил в Дакар пешком, — ответил по-французски Красавчик. — И считаю, что вообще это не женское дело. Кроме того, в городе нет воды. Когда я уезжал, Алиун и другие товарищи из профсоюза бегали по городу в поисках воды, а это не мужское занятие. Я хочу напомнить, что за историю с бараном Эль Хаджи Мабиге мы уже поплатились пожаром и стычкой с войсками. Солдаты и полиция патрулируют город. Вы хотите послать женщин прямо в волчью пасть?

— Твой французский язык ты мог бы поберечь для себя, — заметил Бакайоко. — Люди здесь лучше понимают волоф, бамбара или тукулёр. А что касается профсоюзных деятелей Дакара, которым приходится самим таскать воду, то кончились времена, когда наши отцы считали эту работу зазорной. Если бы у всех рабочих были твои настроения, тогда прощай забастовка!

— Ладно, Бакайоко, успокойся, — заговорил Лахбиб. — Давай лучше подумаем о практической стороне вопроса. Если женщины решили идти, мы должны им помочь, организовать охрану. Надо подумать о детях, которые остаются здесь. Я предлагаю достать грузовики и отправить детишек в деревни. У всех найдется там родня. Что же касается тебя, Пенда, ты должна следить за тем, чтобы мужчины, которые будут вас сопровождать, не приставали к вам, и если увидишь, что поход слишком тяжел для женщин, останови их, поверни обратно. В этом нет ничего постыдного, и никто вас ни в чем не упрекнет.

Если Бакайоко, бросивший вызов судьбе, был душой забастовки, то Лахбиб, серьезный, рассудительный, спокойный Лахбиб, был ее мозгом. Лахбиб умел считать тростинки господа бога, он уважал их, но семена в душах людей были посеяны, конечно, Бакайоко.

Пока мужчины обсуждали вопрос в профсоюзе, женщины, разойдясь по домам, готовились в поход. Черная маслянистая ночь нависла над городом, точно небо решило вылить на землю тонны сырой нефти. Только изредка, как сполохи молний, прорезали темноту отдельные голоса. Зазвучали тамтамы, возвещая о скором рассвете.

Усадьба Дьейнабы стала центром сбора. Люди сновали по двору, перекликаясь, слышались тонкие голоса и мужские басы, и плач детей, и быстрый лепет, и звонкий смех.

Еще одна группа готовилась в поход на площади Первого сентября. Слабый свет фонарей едва освещал полицейских, стоявших на часах. Они застыли на месте и глядели в недоумении на это сборище теней.

Около двух часов ночи две большие группы слились в одну. Редкие звезды прорезали пустую черноту неба, тучи белой пыли, подгоняемые легким ветерком, поднялись навстречу ночи.

— В путь! В путь! — звала Пенда.

Словно тысячное эхо, сотни голосов повторяли: «В путь, в путь, в путь, в путь, в путь...»

Впереди, по бокам и завершая шествие, шли музыканты с тамтамами.

При первых лучах солнца мужчины, которые вышли проводить колонну и посмотреть, как двинется шествие, уже вернулись в Тиес.

— Ты думаешь, они дойдут? — спросил у Бакайоко старый Бакари.

— Да, отец. Можешь не сомневаться. — Красноватый отсвет трубки Бакайоко казался особенно ярким на сером фоне рассвета.

Желая хоть как-нибудь отметить начало похода, старик покрыл свои руки от кисти до плеча, точно броней, различными амулетами: здесь были кольца из красной, черной и желтой кожи, браслеты из рогов антилопы, обмотанные конским волосом, браслеты, обшитые красными лоскутиками и украшенные маленькими ракушками, которые служили когда-то монетами. На указательный палец правой руки было надето грубое металлическое кольцо. Старик не снимал амулетов до самого конца похода женщин.

Вернувшись домой, Бакари нашел письмо из Бамако. Прочитав его, он бросился, насколько позволяли его дырявые легкие, назад, в профсоюз к Бакайоко.

— Плохие вести из Бамако! Читай, это письмо от Асситан. Жандармы арестовали Фа Кейта, мать умерла и маленькая Аджибиджи больна.

Бакайоко узнал почерк Тьемоко: Асситан, должно быть, продиктовала ему письмо.

— Ты поедешь к ним, сын мой?

— Отец, я должен ехать в Дакар. Надо подготовить митинг, чтобы встретить там женщин.

— Сын мой, ты читал, в твоем доме нет больше мужчин! Твоя семья нуждается в тебе.

— Отец, сейчас много таких семей. В наши дома пришел траур, как в тридцать восьмом году. Но нам нельзя сейчас думать о мертвых, нам надо бороться за живых.

Бакари тихо пробормотал:

— Я иногда спрашиваю себя, есть ли у тебя сердце...

Старик долго глядел на стройную фигуру Бакайоко, на его точеное лицо, на котором не было заметно никаких признаков волнения. Затем проворным жестом он вытащил из-под бубу кинжал. Это был очень красивый клинок, острый, как лезвие бритвы, с рукояткой, покрытой костяной резьбой. Ножны были слегка загнуты вниз.

— Возьми, тебе может пригодиться.

— Что ты, отец! Я еду в Дакар, и если меня захватят с кинжалом, мне не миновать тюрьмы.

— Сын мой! Вот уже скоро пятьдесят лет, как я храню его. Каждую пятницу он встречает солнце, когда я брею им голову. На нем нет человеческой крови. Если кто-нибудь из тубабов спросит тебя, откуда этот кинжал, ты дашь ему мое имя, мой адрес, и я сам все объясню.

Бакайоко принял подарок. Затем они пошли с Лахбибом к торговцу Азизу попросить грузовик для отправки детей в деревню. Сговориться с сирийцем оказалось не просто. Лахбибу, который раз в неделю вел у коммерсанта бухгалтерский учет, пришлось намекнуть, что ему известны некоторые не совсем законные делишки Азиза. Короче говоря, обещаниями и угрозами им удалось уломать торговца.

На обратном пути, проходя через базарную площадь, они увидели автобусы, только что прибывшие из Дакара. Многочисленная и взволнованная толпа окружила щоферов.

— Где вы их встретили?

— Они шли все вместе?

— Никто не заболел в пути?

— Ты не видел моей матери?

— Они пели?

Шоферы с трудом выбрались из тесно окружившей их толпы.

Наконец Бакайоко и Лахбиб дошли до дома Дьейнабы. Улицы, казалось, совсем вымерли — больше не слышно было ни женского говора, ни детского гомона.

Дьейнаба сидела с потухшей трубкой в руках и глядела прямо перед собой. Скрип сандалий по песку заставил ее повернуть голову.

— Да будет мир с тобой, Дьейнаба! — произнес Лахбиб.

Женщина ничего не ответила. Она смотрела на них, но взгляд ее был устремлен куда-то вдаль. Глаза покраснели. Наконец, точно выдохнув слова из самой глубины души, она прошептала:

— Горги умер. У него загнила от раны нога, и гниль пошла по всему телу.

Бакайоко подошел ближе.

— Где твоя трубка?

— У меня больше нет табака.

Бакайоко поднял валявшуюся у ног женщины трубку, вынул из кармана лист табака, тщательно растер его между ладонями, плотно набил трубку, сам зажег ее, сделал несколько затяжек, затем протянул трубку Дьейнабе. После этого он прошел в хижину Пенды.

— Мы похороним его сегодня вечером, — сказал Лахбиб, положив руку на плечо бедной матери. — Я сам найду людей, которые обмоют его, прежде чем предать земле.

Дьейнаба беззвучно плакала. Слезы одна за другой катились из ее глаз. Она прошептала:

— Разве нельзя убить всех белых?

— Женщина, — ответил Лахбиб, — ты не должна позволить ненависти поселиться в твоем сердце. Мы не хотим больше кровопролитий, мы не хотим, чтобы убивали детей, нами должна руководить не ненависть... Я знаю, как тебе трудно...

Бакайоко вышел из хижины с узлом за плечами, с палкой в руке. Он бросил прощальный взгляд Дьейнабе, которая громко зарыдала.

У выхода Лахбиб нагнал его и положил руку ему на плечо.

— Напиши, как только будет время. И береги себя!

У Ибрагима неожиданно для него самого потеплело на сердце от этого скупого жеста.

Женщины не переставали петь с самого выхода из Тиеса. Как только одна группа кончала куплет, другая подхватывала его, рождались новые куплеты, одно слово влекло за собой другое, третье вставало в ряд, а там готова и вся строфа. Никто не мог сказать, где начиналась песня и когда она кончится. Песня вилась, как змея. Нескончаемая, как жизнь.

Наступил день. Дорога была слишком узкой, и шествие рассыпалось веером: одни шли по пыльной дороге, другие — по выгоревшей траве, третьи — вдоль путей, а самые молодые резвились, прыгая по шпалам. Разноцветные косынки, блузки и набедренные повязки горели яркими пятнами на фоне однообразного пейзажа. Одежда на женщинах была и из грубых тканей, и из джутового полотна, и из меланжевого тика. Поношенные хлопчатобумажные бубу были украшены вышивками. Круглые плечи и голые руки женщин покрывал белый пушок пыли. Из-под подоткнутых набедренных повязок были видны у одних стройные ноги, у других — толстые икры. Солнце, поднимавшееся все выше, палило спины. Но женщины не обращали на него внимания. Они привыкли к жаре. Ведь солнце было для них родным.

Во главе шествия шли — Пенда, перетянутая в талии солдатским ремнем, за ней Марьям Сонко, жена сварщика Балла, и слепая Маймуна, которая незаметно присоединилась к шествию, привязав младенца старой шалью к спине. Мужчины следовали далеко позади, и у многих из них были велосипеды. Кузнец Бубакар привязал к раме и рулю машины целую связку бидонов и фляжек с водой. Самба Ндулугу восседал на английском велосипеде. Он все время ерзал на сиденье, и ноги его то и дело соскакивали с педалей.

Люди шли по местам, сожженным солнцем. Потоки солнечных лучей высасывали соки из любого, даже самого маленького растения. Листья и стебли сникали, клонились вниз, затем падали, убитые зноем. Казалось, жизнь сохранилась только в колючих растениях — у них была сухая душа — и в выделявшихся на горизонте высокомерных баобабах, на которые не влияла смена времен года. Земля походила на затверделый струп: небольшие квадраты потрескавшейся почвы и ощетинившиеся, точно острые зубья, обломки стеблей проса или кукурузы. Где-то далеко, среди полос коричневой земли, вырастали соломенные крыши, и в жарком дневном мареве казалось, что они висят в воздухе. Повсюду вились тропки-малютки, неизвестно откуда берущиеся и неизвестно куда исчезающие, вились и перекрещивались с дорогой-матерью, на которой сотни ног поднимали красноватую пыль. В то время дорога на Дакар еще не была асфальтирована.

Ранним вечером шествие достигло первой деревни. Жители ее, пораженные приходом стольких женщин, засыпали их вопросами. Они встретили прибывших очень радушно, хотя несколько церемонно — так велико было удивление подвигом женщин. Утолив жажду, поев и дав отдых ногам, женщины на рассвете двинулись дальше. Их провожал хор добрых напутствий. Два часа спустя колонна встретила автобус, ехавший в Тиес, и в ответ на приветствие пассажиров многие женщины даже принялись танцевать.

Второй день был похож на первый.

К середине третьего дня начала сказываться усталость. Утром прошли Пут. Его жители выстроились вдоль дороги, аплодируя мужеству женщин, которые шли в Дакар с песнями. Но постепенно колонна начала вытягиваться. Солнце опрокидывало на землю жаровни раскалённых углей. Суставы отказывались сгибаться. Боль сопровождала каждый шаг.

Как река, стремительно промчавшись по узкому ущелью, затем, обессилев, тихо течет по равнине, так и колонна женщин, слабея, растягивалась в длину...

— Я не слышу больше песен, — сказала Маймуна, дотронувшись рукой до плеча Пенды.

— Верно. А я не заметила. Давно умолкла песня?

— С той минуты, как мы увидели змею, раздавленную машиной, — ответила Марьям Сонко и села, вернее бессильно опустилась на край дороги.

— Встань, Марьям! — сказала Пенда. — Здесь не место для отдыха. Вон впереди есть деревья, там мы сделаем привал.

— А сколько до них идти, до твоих деревьев?

Они снова пошли. Но едва сделали несколько шагов, как их нагнали мужчины. Их было пятеро на велосипедах во главе с кузнецом Бубакаром.

— Целая группа женщин отказывается идти дальше, — Сообщил Бубакар.

Кузнец принимал обязанности помощника Пенды очень близко к сердцу и выполнял свои функции с таким рвением, что даже слепая Маймуна начинала задумываться над тайными причинами подобного усердия.

— Надо их заставить идти. Пусть мужчины едут вперед, к тем деревьям, и дадут пить только тем, кто дойдет до них. А мы, Бубакар, вернемся с тобой к отставшим.

Пенда потуже затянула свой солдатский ремень, уселась на раму велосипеда кузнеца, и они вдвоем поехали навстречу растянувшейся колонне.

Женщины шли гуськом, от усталости они не в силах были даже поддерживать разговор. Особенно страдали толстухи: пот струился ручьями по их лицам, рукам и бедрам. Иные шли точно старухи, опираясь на палки, сделанные из веток. Когда одна из групп проходила мимо рощицы кадов[48], оттуда с шумом взлетели грифы, и женщины, объятые страхом, столпились в кучу, не решаясь идти дальше. В старинных легендах кады и грифы олицетворяли злых духов. Не сулит ли эта встреча несчастья?

Вскоре Пенда и Бубакар встретили группу девушек. Они тоже устали, но их вела хохотушка Аби, и они шли, весело болтая. Бубакар остановил велосипед.

— А ну, побыстрей! — крикнула им Пенда. — Что вы плететесь, точно старухи!

— А мы не самые последние! — ответила Аби.

— Знаю. Но почему вы медлите? У деревьев сделаете остановку, это уже недалеко! Вы пойте, легче будет шагать.

Несколько голосов затянуло песню, но уже на втором куплете она стихла. Пенда и Бубакар продолжали свой путь вдоль колонны, которая иногда прерывалась, образуя на дороге небольшие островки. Наконец они добрались до отставших. Прошло более получаса с того момента, как они покинули головную группу.

По краю дороги и по склону насыпи сидели и лежали около сотни женщин. С помощью повязок и блузок, прикрепленных к веткам, они устроили себе неболыние-навесы, чтобы укрыться от солнца. Некоторые даже спали, положив голову в тень. Немного поодаль, усевшись на краю небольшого оврага, их ждали мужчины из отряда охраны.

— Вставайте, — сказала Пенда, слезая с велосипеда. — Вы достаточно отдохнули, пора в путь.

— Идти под таким палящим солнцем? Ты смерти, что ли, нашей хочешь?

Тон задавала толстая Ава, жена мастера Сен Масена. Удобно устроившись на склоне насыпи и спрятав голову под кустиком, она восседала, как матка, окруженная рабочими пчелами.

— Встань! — повторила Пенда, стараясь сохранить спокойствие.

— Мы устали. Придем на день раньше или позже, не все ли равно? А если ты так торопишься, иди вперед. Встретимся в Дакаре.

— Нет, все должны прийти вместе. Если кто хочет вернуться назад в Тиес — пожалуйста. Но остальные пойдут с нами.

— Нечего тебе командовать! — крикнула Ава. — Мой муж мастер, и я...

— Ава, не кричи на меня. У тебя, видно, короткая память, и ты уже забыла, как я тебя отлупила в день раздачи риса?

Толстуха посмотрела вокруг себя, как бы ища поддержки.

— Мы не обязаны подчиняться Пенде. Я остаюсь. Во-первых, она не может рожать детей, недаром все мужчины бегают за ней. Во-вторых, в ее группе есть дэмы[49]. Она хочет смешать нас с нечистыми! Не выйдет! Шлюха!

Пенда потеряла самообладание. В три прыжка она оказалась на насыпи и пинками стала опрокидывать ветки, на которых висела одежда, срывать набедренные повязки и рубашки, не слушая криков протестов.

— Проститутка, не смей касаться моей повязки! — вопила Ава.

Но Пенда не обращала внимания на крики. Некоторые женщины продолжали лежать. Тогда Пенда принялась считать их, загибая один палец за другим:

— Одна, две, три, четыре...

— Не смей считать нас, ведьма! — кричала Ава.

— Не считай, пожалуйста, — сказала Сени, быстро вставая. -— Мы тростинки господа бога. Ты ведь нас погубишь.

— Я хочу знать, сколько вас выступает против забастовки. Пять, шесть, семь, восемь...

— Остановись, ты накликаешь на нас смерть!

Ава тоже вскочила.

— Вот и сон в руку: мне приснилось, что, вооружившись остроконечными ножами, призраки резали меня на части, чтобы съесть.

Гнев и страх овладели женщинами. Разобрав свои одежды, повязав платки на голову, они все же вышли на дорогу и двинулись в путь. Вслед за ними двинулись мужчины во главе с Бубакаром.

Час спустя они дошли наконец до привала. Их встретили довольно неприветливо. Деревья были наперечет, и все места под ними оказались занятыми. Многие женщины уже дремали, и приход новой группы нарушил их отдых.

— Ах, вот вы какие, явились последними, а ищете места получше?!

— Мы шли по адской жаре, нам бы только прилечь...

— А мы что, не по аду шли?

— Потеснитесь немножко!

— Вы только посмотрите на эту толстуху! Она лезет своей задницей прямо мне в лицо.

— Эй, Ава, не воображай, что если ты толстая, то можешь себе все позволять! Убери-ка свою задницу! Как камень — иголкой не проткнешь!

— Взвешивай свои слова, Ясине!

— Взвесь сначала свой зад, Ава!

— Дайте же и нам кусочек тени!

— Да что вы ходите прямо по ногам!

— Я и так вся обливаюсь потом, с меня хватит и моего!

— Есть ли у вас хоть глоток воды?

— Нет. Вода кончилась. Мужчины поехали за ней.

Вновь прибывшие наконец кое-как разместились, правда, не без помощи Пенды. Усталость взяла свое. Раздражение улеглось, мышцы расслабли, дыхание стало ровнее, и вскоре женщины уже тихо спали.

Слепая Маймуна придержала местечко для подруги. Расстегнув ремень и подобрав повыше набедренную повязку, Пенда вытянулась на земле рядом с ней. Тяжело вздохнув, она положила голову на сухую траву.

— Пенда, — тихо спросила Маймуна, — зачем ты так резка с Бубакаром?

— Почему ты так решила? Я совсем не резка с ним. Это он, что ли, отец твоей малютки?

— Нет. Почему зрячие так плохо видят?

— А если он не отец твоего ребенка, то зачем он все время вертится вокруг нас?

— Пенда, в твоем сердце, по-видимому, есть место только для одного. Его зовут Бакайоко?

Женщины говорили шепотом, чтобы не тревожить сон соседок. Маймуна продолжала:

— Он поразил твое сердце, но оставит в нем лишь одну горечь. Он уничтожит все. Видишь ли, мы, женщины, всегда любим того мужчину, которого знаем меньше всего, потому что мы хотим постичь его тайну. И как бы дурно он к нам ни относился, как бы ни был безжалостен, мы все равно рвемся к нему. Такие мужчины, как Бакайоко, это наш яд. Они могут делать с нами все, что захотят. Ты не успеешь еще подумать «нет», как уже скажешь «да».

Пенда не отрываясь смотрела на неподвижное лицо слепой.

— Как ты можешь знать все это?

— Я ведь родилась зрячей. А потом уши заменили мне глаза. Я научилась читать в мыслях, понимать то, что люди говорят между слов. Я тебя предупреждаю: в сердце Бакайоко нет места ни для кого. В отношениях с ближними он еще более слеп, чем я.

Помолчав немного, Маймуна сказала:

— Отдохни немного, Пенда. Скоро поднимется ветер и будет буря.

Этот отрезок пути оказался самым страшным. Пенда боялась, что нараставший кризис вот-вот вспыхнет. Пробуждение было тяжелым, женщины стонали, ворчали, жаловались на боль в пояснице. Пенда попыталась пошутить с девушками, вокруг которых вертелись мужчины.

— Не подпускайте их близко!

А мы ничего дурного не делаем! — рассмеялась Аби.

Но шутки казались неуместными. Всем было не до смеха. Главной заботой была вода: десятка бидонов, доставленных мужчинами, едва хватило, чтобы дать по нескольку капель каждой женщине.

Мало-помалу колонна все же выстроилась и двинулась вперед молча, без песен, без шуток, ведомая животным инстинктом стада, ищущего новое пастбище.

Пенда выполняла обязанности пастушьей собаки. Все чаще покидала она головную группу, чтобы пройтись вдоль колонны, подбодрить отстающих. Подойдя к группе Авы, она вдруг услышала ее слова:

— Клянусь вам, что среди нас есть дэмы. Я опять видела этот сон. Но я заранее защитилась. — Она развязала большой узел на своей набедренной повязке. — Перед походом я натерла все тело солью и теперь время от времени глотаю щепотку соли. Когда они захотят меня съесть, я покажусь им невкусной.

Руки потянулись к Аве, которая выдавала по щепотке соли измученным женщинам. Усталость, изнеможение порождали давно забытые страхи. Даже небо, казалось, предвещало недоброе: маленькие облака цвета слоновой кости с темно-серой каймой появились на горизонте, они быстро проплывали над рощицами кадов, которые тянули вверх свои голые скелетообразные ветки.

— Ты права, Ава, — заговорила одна из женщин. — Надо остерегаться. Исчадья ада способны перевоплощаться в песчинки, в муравьев, в шипы, даже в птиц. Я, пожалуй, пойду предупредить сестру — она ушла куда-то вперед.

— А вы просто дуры, — сказала Пенда, — и вам следовало...

Дикие, нечленораздельные вопли прервали ее на полуслове. Пенда и несколько женщин — самых любопытных — бросились на крик, другие застыли на месте, точно прикованные, самые расторопные побежали вперед, догонять колонну.

Посреди дороги Сени извивалась в конвульсиях, с пеной во рту, с сорванной набедренной повязкой. Она орала бессмысленные слова, глаза ее закатились, судороги сводили ноги и руки.

— Я говорила, что среди нас есть дэмы! Сени сейчас умрет, — повторяла Ава. — Это дэмы пожирают ее. Надо скорее найти дэму.

В нескольких шагах от дороги, на краю обрыва, сидела худенькая Ясине и рассматривала свои ступни: она поранила ногу и, чтобы высосать ранку, поднесла ногу ко рту.

— Вот она! Вот она! — завопила Ава. — Смотрите, она сосет ее кровь через свою ногу!

Два десятка голосов повторили:

— Вот она, дэма! Хватай ее!

Ясине вскочила, напуганная криками. Но она не успела убежать: чьи-то руки вцепились в нее, другие хватали камни и палки.

— Вы с ума сошли! — кричала Пенда, пытаясь защитить несчастную, у которой от страха кровь пошла носом.

Ава продолжала вопить:

— Я говорила, что среди нас есть дэмы! Сени сейчас умрет!

— Заткните глотки! — От волнения Пенда заговорила по-французски. — Вы сами дэмы! Оставьте ее в покое, или я сама сожру вас живьем! Марьям! Беги за Бубакаром, зовите мужчин! Приведите Маймуну!

Пенде удалось наконец высвободить Ясине, полумертвую от страха, с изорванной в клочья одеждой. Сени все еще лежала на дороге, но ноги ее выпрямились, она смолкла, слышался лишь скрежет ее зубов.

Пятеро мужчин во главе с Бубакаром приехали на велосипедах. Маймуна шла почти следом за ними. Она склонилась над лежащей Сени.

— Ее болезнь не страшна, — объяснила она. — Ей надо дать понюхать мочу.

— Эй вы, дряни, — крикнула Пенда, — идите мочитесь!

Несколько женщин спустились в ров и вскоре позвали Маймуну. Она вернулась, неся в руках комочки сырой земли. Перемесив ее, она стала подносить землю к носу Сени.

Ава продолжала свои речи:

— Сени сейчас умрет, я слышу уже запах смерти, он исходит от нее. Нас привели в эту пустыню, чтобы легче было нас сожрать. Я видела это во сне.

Пенда вышла из себя. Положив голову все еще не пришедшей в сознание Сени на колени Маймуне, она ринулась на Аву.

— Ты замолчишь или нет?!

Кулаки Пенды обрушились шквалом на голову Авы, она била ее по телу, по животу, пока та, вопя от боли, не свалилась наконец на землю.

Вспышка ярости немного успокоила Пенду. Она повернулась к Бубакару и сказала:

— Надо выделить мужчин, чтобы нести больных, — она указала пальцем на Аву и Сени.

Сени подняли и усадили на раму велосипеда. Бубакар взвалил Аву себе на спину, и кортеж двинулся вперед. Женщины шли по следам Маймуны, точно слепая оставляла после себя безопасную полосу. Поднялся ветер. Черные тучи сгустились на небе, и их тени, скользя по дороге, пугали шагающих женщин. Облака пыли, перемешанные с травой, соломой и сухими листьями, кружились вокруг колонны.

И вдруг, когда дорога свернула направо, раздался крик:

— Ураган! Ураган!

Это был не ураган, который предсказывала во время привала Маймуна, это был огромный вихрь, который мчался на них, подняв к небу три столба пыли и сметая все на своем пути. Обезумевшие от страха женщины бросились в ближайший овраг и припали к земле, пытаясь спрятать головы в кустах. Сорванные ветром косынки долго вились над верхушками деревьев. У одной из женщин даже сорвало набедренную повязку и, совсем голая, она припала к стволу эвкалипта, крича от ужаса.

Сколько раз, сколько сотен раз видели они подобные вихри, но теперь их измученные нервы не выдержали. Отчаяние овладело многими. Пенда ходила от одной группы к другой, показывала на удалявшийся столб пыли, уговаривала, подбадривала, пытаясь вселить надежду, заставить двинуться в путь.

Ава, восседавшая на спине Бубакара, снова начала ворчать. Ясине же никак не могла успокоиться от пережитых волнений, а Сени хныкала не переставая: «О сердце! Бедное мое сердце!» Даже мужчины начали жаловаться. И только Маймуна с ребенком на спине продолжала идти впереди ровным шагом, напевая про себя песню.

— Если слепая способна вынести тяжесть дороги, — говорила Пенда, — то как вам не стыдно? Вы же здоровые!

День клонился к вечеру, когда совершенно изнеможенные женщины услышали крики приветствий и звуки барабанов. Жители деревни Себикутане, предупрежденные гонцами, вышли навстречу колонне. В калебасах, кастрюлях, бидонах они несли воду.

Два последних перехода от Себикутане до Рюфиска и от Рюфиска до Дакара оказались легкими. Жители Себикутане устроили роскошный прием ходокам. Кровь баранов обагрила площадь деревни, пир длился до рассвета. Все напились, умылись, поели. Ходоки к этому времени стали очень популярны, о них писали газеты, даже рассказали по радио. Теперь героинями выступали как раз те, кто больше всех жаловался в пути. Они наперебой сочиняли страшные происшествия, которые выпали на их долю в пути, рассказывали об опасностях, которые они преодолели. Больше других наслаждалась выпавшей на ее долю славой Ава. Перед выходом в дальнейший путь она подошла к Пенде с повинной:

— Я решила не возвращаться обратно в Тиес, я пойду до конца с вами. Обещаю больше не устраивать сцен и не капризничать. Хочешь, я попрошу прощения у Ясине?

— Да. Пойдем к ней...

И снова длинная колонна выстроилась вдоль дороги. Снова засверкали всеми цветами радуги свежевымытые косынки, повязки, блузки. Даже небо и то сияло: пролетевший накануне ураган согнал с него все тучи. После Рюфиска с Атлантики подул свежий морской ветер, облегчая женщинам путь. Колонна пополнилась женщинами и мужчинами из Рюфиска. Шли с песнями, смехом, шутками.

— В Дакаре мы увидим красивые дома.

— Но эти дома не для нас, они для тубабов.

— После забастовки и у нас будут такие.

— После забастовки я буду поступать, как белые женщины: я буду забирать у мужа всю его получку.

— А если вас две жены?

— Пусть каждая возьмет половину. Зато он не будет бегать за молоденькими. Мы тоже выиграли забастовку.

— Мужчины были добры к нам в походе. Ты видела, как бедный кузнец тащил на себе Аву, весь обливаясь потом?

Прошли последние километры пути. Издали увидели маленький остров Горе, черную точку среди зеленых просторов океана, прошли мимо огромных цементных заводов Лафаржа, миновали остатки американского лагеря. В пригороде Дакара навстречу колонне выехал велосипедист. Весь запыхавшись, он слез с машины.

— У входа в город выстроились солдаты! Они говорят, что женщин из Тиеса не пропустят в Дакар!

Наступила глубокая тишина, смолкли песни и смех. Несколько женщин бросились в стороны, но колонна оставалась на месте. Пенда поднялась на пригорок и обратилась к женщинам:

— Солдаты не съедят нас. Они даже не могут нас убить, нас слишком много! Не бойтесь! Нас ждут в Дакаре! Вперед!

Маймуна, шедшая немного позади Пенды, почувствовала, как кто-то тронул ее за руку.

— Кто это?

— Это я, Самба Ндулугу.

— Ты, Самба? Что случилось?

— Там солдаты...

— Я слышала.

Самба Ндулугу сам не понимал, что толкнуло его в этот момент подойти к женщине, чьей доверчивостью он воспользовался однажды. Шалость к слепой? Сострадание к матери? Чувство к ребенку? Он вспомнил, какой стыд испытывал много месяцев, видя, как трудится под палящими лучами солнца слепая и как растет у нее живот. Он вспомнил, как, проходя рядом, старался всегда изменить голос.

— Дай мне ребенка, мне будет легче убежать от солдат.

— Ты хочешь взять твоего ребенка?

— Сейчас появятся солдаты.

— Ну и что же! Когда мать носит в себе ребенка, отец может умереть, это не помешает ребенку появиться на свет. Ребенка я защищу сама. Уходи! Когда я приду в Дакар, ты больше не увидишь меня. Я же никогда не видела тебя. Никто не знает, что ты отец малютки. Можешь спать спокойно. Иди к мужчинам.

В пятистах метрах от ипподрома колонна столкнулась лицом к лицу с шеренгой зуавов. Унтер- офицер негр, стоявший рядом с белым капитаном, крикнул:

— Женщины Тиеса, возвращайтесь домой! У нас есть приказ не пропускать вас в город.

— Мы пройдем через труп твоей матери, если потребуется! — ответила Пенда.

Напор человеческой массы поколебал ряды солдат. Приклады поднялись вверх, им ответили палками и камнями. Зуавы заметались. Раздалось два выстрела — Самба Ндулугу и Пенда упали...

Но что могли сделать несколько зуавов против огромной людской реки, которая неслась к морю?

Глава 8. Дакар

Тростинки господа бога

Митинг

Тростинки господа бога

Весть о возвращении Дауда из Тиеса быстро разнеслась по городу. На площади Мбот, перед зданием профсоюза, стал собираться народ. Делегаты проходили в комитет, где Дауда должен был сделать отчет о встрече в Тиесе. Все уже знали, что договориться с дирекцией железной дороги не удалось. Толпа шумела, лица хмурились, кулаки сжимались от гнева.

За последние дни обстановка в Дакаре заметно осложнилась. После пожара в бараках и столкновения с войсками власти приняли меры для поддержания порядка: патрули полиции, жандармов, морской пехоты и зуавов обходили все улицы города. Между жалкими туземными кварталами и центральной торговой частью города были установлены настоящие защитные заграждения, и это только усиливало, как с одной, так и с другой стороны, чувство тревоги и неуверенности.

Бастующие и их семьи переживали тяжелые дни. Истощенные, с ввалившимися глазами и изможденными лицами, люди все больше слабели. Эти страдания на многих наложили гораздо больший отпечаток, чем обрядовые испытания, которые они прошли в юности, чтобы, согласно традиции, быть принятыми в число взрослых мужчин племени.

Алиуну удалось убедить многих мужчин, что пришло время кончать со старыми феодальными обычаями. Мужья, сыновья, даже отцы ходили сами за водой. Мужчины нашли себе еще одно занятие, которое позволило им хоть как-то убить время и одновременно пополнить нехватку продуктов. Они отправлялись рыбачить к океану. Рыба заменила в пустующих котелках мясо и скудные порции риса, распределенные стачечным комитетом.

Между тем перед Алиуном и его товарищами возникали все новые трудности. Имамы и священники — «духовные отцы» различных сект — предприняли настоящую кампанию по деморализации бастующих и особенно их жен. После молитв они произносили однотипную проповедь: «Мы не способны создать даже самый маленький полезный предмет, даже иголку. А хотим тягаться с белыми, которые принесли нам все. Это безумие! Лучше возблагодарим бога за то, что он ниспослал нам белых, которые облегчают наше существование своими изобретениями и благодеяниями».

Но рабочие не поддавались увещеваниям. Возмущенные имамы ополчились на членов забастовочного комитета, обвиняя их во всех смертных грехах: в безбожии, в алкоголизме, в поощрении проституции, даже в детской смертности. Они предсказывали, что из-за этих нечестивцев скоро наступит конец света.

Так шли дни.

Дом и двор профсоюза были погружены в темноту, когда приехал Бакайоко. Члены забастовочного комитета спали прямо на полу. В углу, куда не достигал свет от самодельной лампы, краснел огонек сигареты. Бакайоко сел на железную койку Алиуна, который еще разувался. Он внимательно выслушал его рассказ о последних событиях.

— Наша сила заключалась в том, — сказал Ибрагим, — что все эти месяцы мы руководили событиями, а теперь выходит, что события руководят нами. Но ничего! Зато мы сохранили веру в будущее. Нынешняя забастовка — только первый этап нашей борьбы, и мы добьемся удовлетворения всех наших требований. А сейчас пора спать. Я не смыкал глаз уже двое суток.

Кто-то, согнувшись пополам, прополз рядом с кроватью. Дэн, по обыкновению, собирал валявшиеся окурки.

— Не стоит огорчаться, — сказал он. — Не получится на этот раз — начнем снова!

Алиун лежал рядом с Бакайоко, слышал его спокойное дыхание, но сам не мог заснуть. Снова и снова в памяти возникала тягостная утренняя сцена, когда Красавчик Дауда вошел в комитет и. не здороваясь, несколько смущенно заявил:

— Я ухожу из вашего профсоюза. Больше на меня не рассчитывайте!

Сначала все приняли это за шутку: Красавчик любил иногда подурачиться.

— Ну и шутник! — сказал Дэн, хлопнув его по плечу.

— Я не шучу. Я действительно ухожу. Буду работать кладовщиком на складе в порту.

— В чем дело? — спросил Косой Идрисса. — Ведь ты только что приехал из Тиеса, ты принимал участие в переговорах с дирекцией, ты выступал перед товарищами... Ты нам нужен. Среди нас не так уж много грамотных. Я не понимаю тебя...

— А тут нечего понимать! Ухожу, и все! Разве я не волен распоряжаться собой?

— Ты дурно поступаешь, мальчик, — сказал Дэн, подойдя вплотную к Красавчику. — Ты сеешь сомнения в наших умах, ведь мы не так умны, как ты. Ты рассказал нам всю правду о том, что произошло на переговорах в Тиесе?

— Я рассказал всю правду. Вы мне поручали это дело, я честно его выполнил. А ухожу я по личным мотивам.

— Ты предаешь нас! Вот что ты делаешь! — В низком голосе Дэна звучали высокие ноты. Он почти кричал: — А мы-то гордились тобой! Гордились тем, что могли говорить всем и каждому: «Вот посмотрите на него, он молод, образован, воспитан, и тем не менее он предпочитает хорошей жизни борьбу вместе с нами, с нашей нищетой!» А теперь ты нас покидаешь. Ведь получить место кладовщика в порту не так просто — ты, очевидно, ходил на поклон к тубабам?..

— Ну, это уж ты слишком, — вмешался Алиун.

— Нет, я же все равно скажу, что хочу сказать. Да, я верил Дауда, я голосовал за то, чтобы он представлял нас на переговорах в Тиесе. А теперь он бросает нас! Помните того типа, что ребята судили в Бамако? Тогда вы говорили, что ребята правильно поступили... Пусть вернет свой профсоюзный билет!

Красавчик, не говоря ни слова, полез в карман пиджака, достал холщовый бумажник, вынул из него серый билет, положил на стол и так же молча вышел.

— Не знаю, имею ли я право это делать, но не могу поступить иначе, — произнес Дэн и разорвал билет пополам.

Алиун понимал, какие личные мотивы заставили Красавчика предать товарищей. Но всегда ли и во всем прав Бакайоко? Он повернулся к нему.

— Знаешь, Ибрагим, с тобой очень трудно. Ты, безусловно, хорошо разбираешься в политических вопросах, но ты не понимаешь людей, а если понимаешь, то не показываешь виду. А сам хочешь, чтобы люди понимали тебя с полуслова, не то начинаешь сердиться. Это порождает у людей страх, они боятся твоей критики. Когда тебя нет, никто не смеет ничего предпринять, и потому вся ответственность падает на тебя...

Бакайоко помолчал, выбил о железную ножку кровати пепел из трубки, затем сказал:

— Ты тоже должен понять кое-что. Когда я нахожусь на моем паровозе, я как бы сливаюсь с поездом, будь то пассажирский состав или товарный. Я переживаю все, что происходит в пути, на станциях. Но как только паровоз приходит в движение, я обо всем забываю. Моя роль заключается только в том, чтобы довести машину до определенного пункта. И я уже не знаю, то ли мое сердце бьется единым ритмом с машиной, то ли машина отбивает ритм моего сердца. У меня такое же чувство и во время забастовки. Мы должны слиться с ней воедино...

Как только стало известно, что колонна женщин приближается, весь город забурлил. Мужчины притащили в бочках воду. В домах и на дворах чистили, подметали, готовили жилье гостям. Передний двор в усадьбе Раматулайи был превращен в общественную кухню: вооружившись большими ножами, хозяйки чистили, резали и варили рыбу.

— Мне начинает мерещиться, что рыбы плавают у меня в животе, — сказала Мам Софи. — Рыба на завтрак, рыба на обед... Если так будет продолжаться, то скоро у меня вырастет рыбье потомство.

— Как ты можешь жаловаться? — ответила Бинта. — Если бы не рыба, мы и наши дети давно бы уже подохли. А женщины из Тиеса, наверно, очень голодны. Говорят, что во главе их идет какая-то Пенда.

— О, я знаю ее, это девица легкого поведения она приезжала как-то сюда к Бадьяну. Нехорошо, когда такая особа стоит во главе порядочных женщин...

— Что ты говоришь, Мам Софи! У тебя язык чешется, как при чесотке!

Стоял полдень, и солнце щедро отдавало свой жар земле. Из всех улиц и переулков валил народ. Удаляясь от европейских кварталов с их большими зданиями, люди шли к Медине. Проспект Гамбетты напоминал большую черную реку. Железнодорожники распространяли листовки, призывавшие рабочих прекратить сегодня работу и всем явиться на митинг. Полицейские пытались поймать агитаторов, но толпа всякий раз прятала их под носом у блюстителей порядка и открыто посмеивалась над их неудачами.

Колонна женщин вошла в город через мост у предместья Ханн. Бастующие образовали живую изгородь по обе стороны улицы.

— Это правда, что они шли без воды и без пищи?

— Бедняжки! Они сильнее мужчин!

— Говорят, что они пришли поговорить с депутатом, чтобы уладить историю с забастовкой?

— Я считаю, что забастовка — мужское дело.

— Ты прав, брат, все это политика. Эти женщины, наверное, коммунистки.

— Нет, они просто поддерживают своих мужей.

— А к чему это приведет? Прав верховный имам, когда говорит, что мы не способны сделать даже иголку. Смотри, повсюду стоят солдаты. Будет дело во время митинга! Я знаю, что говорю, я служу в государственном учреждении.

— Если ты говоришь правду, добрый человек, то я лучше поспешу домой, пока пуля не задела меня.

Толпа ждала, переговариваясь. А за мостом у шлагбаума выстроилась делегация по приему женщин. В нее входили Мам Софи и Бинта, а также Дэн, Арона, Идрисса, который от волнения косил более обычного, и Бакайоко в своей неизменной соломенной шляпе. Около него вертелась и без умолку болтала сухонькая старушка. Ее звали бабушка Фату Вад, никто не мог сказать, сколько ей лет, она и сама этого не знала, но ни одно событие не обходилось без ее участия.

— Знаешь ли ты, что эта набедренная повязка старше меня? Она мне досталась по наследству от моей матери, которая получила ее от своей бабушки. Ты видишь, она голубая в белые горошины, она сделана в старину, когда ткани красили сами. Женщин надо достойно принять: во времена моей бабушки, когда хотели уважить вновь прибывшего, перед ним расстилали самые дорогие ткани!

Со стороны улицы Эль Хаджи Малик Су, по которой должно было пройти шествие, послышались крики:

— Идут! Идут!

Поддерживавшие порядок железнодорожники, к которым присоединились каменщики и портовые рабочие, образовали цепь и, упираясь спинами и ногами, пытались сдержать натиск толпы. Раздались аплодисменты.

Во главе ходоков шли Марьям Сонко, державшая за руку слепую Маймуну, толстуха Ава, Сени и хохотушка Аби, налитые груди которой напоминали зеленые плоды манго. Их окружали велосипедисты во главе с Бубакаром.

Когда они подошли к шлагбауму, бабушка Фату Вад выбежала вперед, подняла высоко над головой свою набедренную повязку и затем расстелила ее прямо на шоссе, у ног Марьям Сонко. Та остановилась в нерешительности.

— Иди же, иди, — заговорила старуха, — ступай вперед! Так в стародавние времена встречали в деревнях победителей.

Все закричали от восторга, и вслед за Фату Вад женщины стали бросать на асфальт свои набедренные повязки, косынки, блузки и просто куски материи. Колонна вступила на роскошный цветной ковер, и это придало встрече большую торжественность.

Забастовочный комитет направил женщин к усадьбе Ндьяйен, где их ждали вода и пища, Бакайоко тем временем подошел к Марьям Сонко и Бубакару, чтобы разузнать подробнее о гибели Пенды и Самба Ндулугу.

— Возьми, — сказал один из подошедших, — это велосипед Самбы, мы сохраним его как память. Я не умею ездить на нем.

Бакайоко ничего не ответил. Смерть товарищей тяжело подействовала на него. Он опасался, что люди могут пасть духом. Он тихо прошептал: «Пенда...» Словно ястреб, нырнувший за своей добычей, отчаяние когтями вцепилось в его душу. Впервые в жизни он вдруг усомнился: а прав ли он? И все прочитанные книги, все уроки жизни, натренированная воля, сила мысли, верно служившая поставленной цели, — все вдруг показалось ничтожным перед лицом смерти...

Никогда еще ипподром Дакара не видел такого скопления народа. К бастующим присоединились докеры, рыбаки Нгоры, Йоффа и Камбарены, рабочие и служащие предприятий города. Голубые традиционные шарфы, тюрбаны, белые и защитного цвета шлемы, квадратные тюбетейки, фески с кисточками и без них, пестрые косынки с накрахмаленными концами, которые торчали, точно навостренные уши, — все эти уборы образовывали над толпой яркую живую мозаику, из которой то там, то тут торчали черные, лиловые или белые зонтики.

У ворот стояли на страже солдаты и полицейские, внушительное число их было выстроено вдоль трибун. Все они были в парадной форме.

Начали прибывать делегации. Первыми появились высокие гости, во главе с верховным имамом. Имам шел в сопровождении Эль Хаджи Мабиге, вся грудь которого была увешана медалями. Он услужливо нес зонтик имама. Верховный имам шествовал чинно и медленно, как и подобает такому важному лицу, приветствуя свою паству. Полицейский офицер проводил их на почетную трибуну.

В это время толпа заволновалась, люди бросились к главным воротам. Входили женщины из Тиеса. Они успели умыться, поесть и отдохнуть.

Дни пути научили их маршу — они шли в безупречном порядке, по десять в ряд, на этот раз без мужского эскорта. Они несли плакаты и транспаранты с лозунгами:

«НАЦИСТСКИЕ ПУЛИ НЕ РАЗЛИЧАЛИ ЦВЕТА КОЖИ!»

«МЫ ТРЕБУЕМ ПОСОБИИ МНОГОДЕТНЫМ!»

Вслед за женщинами на ипподром вошли, во главе с профсоюзными делегатами, колонны бастующих — усталые, изможденные люди. Они тоже несли плакаты:

«РАВНАЯ ОПЛАТА ЗА РАВНЫЙ ТРУД!»

«ПЕНСИИ ПО СТАРОСТИ!»

«МЫ ТРЕБУЕМ ЖИЛИЩ!»

Бакайоко и Алиун стояли у будки тотализатора. К Бакайоко подошла бабушка Фату Вад:

— Я искала тебя, сын, чтобы спросить: жива ли еще твоя мать?

— Нет, бабушка, — ответил Бакайоко. — Ее убили жандармы, когда меня не было дома.

Фату Вад напомнила ему Ниакору, и сердце его сжалось от боли.

— Отныне я буду твоей матерью, — сказала Фату Вад и погладила его по руке. — Мой муж погиб на первой мировой войне, вторая война лишила меня старшего сына. Теперь они отняли у меня младшего. Гляди, вот все, что у меня осталось от них.

Она развязала узел на набедренной повязке и достала три небольших предмета: крест времен войны тысяча девятьсот четырнадцатого года, медаль за тяжелое ранение в тысяча девятьсот сороковом году и медаль участника колониальных войн.

— Лавочники не хотят их брать, а мне нечего есть. Зачем тубабы выдают их? Для меня это могильные кресты... Если ты останешься в Дакаре, приходи жить ко мне, для тебя всегда найдется свободная циновка.

Довольная и гордая тем, что у нее снова есть сын, Фату Вад пошла дальше, жуя щеки и поджав губы, точь-в-точь как Ниакора.

— Алиун, — обратился к другу Бакайоко, — на случай, если они вздумают помешать мне выступать, разыщи в толпе наших товарищей и организуйте такой гвалт, чтобы они вынуждены были выслушать меня.

Ндейя Тути тоже пришла на ипподром. На сердце у нее было неспокойно. У входа она встретила Мам Софи, которая не преминула спросить:

— Ты кого ищешь, Бакайоко или Красавчика? Они оба там!.. Если захочешь нам помочь, подойди после митинга, будешь держать мешок для сбора денег...

Девушка не переставала думать о Бакайоко. Она пыталась найти его в усадьбе, но он был целиком поглощен ходоками из Тиеса и слепой, которая пришла с ними. Правда, увидев ее, он положил ей руку на плечо и шепнул: «Твои глаза напоминают две луны в темную ночь». Она высвободилась и пошла вперед в надежде, что он последует за ней, но он не двинулся с места.

— Ты куда, Ндейя?

Она вздрогнула: ей показалось, что это его голос. Но голос принадлежал Красавчику.

— Я ищу свободное место.

— Идем к нам. Господин Эдуард, вот та девушка, о которой я вам говорил. Иди сюда, я представлю тебя моим друзьям, они смогут помочь тебе.

Полицейский комиссар Медины подошел к ней.

— Мадемуазель, забудем о случившемся. Вы молодая и разумная девушка, а я не всегда нахожусь при исполнении служебных обязанностей...

— Я виделся с директором вашей школы, — заговорил Эдуард. — Решение о вашем исключении еще не утверждено. Конечно, директрисе было неприятно, когда вы обозвали ее отсталой колониалисткой, но это можно уладить. Я помогу вам, я обещал Дауде. Я рад, что вы остановили свой выбор на нем, он хороший парень, с большим будущим...

На ипподроме было три трибуны: одна для официальных лиц, вторая для европейцев и третья для рабочих делегаций. У центральных ворот раздались пронзительные свистки. На черных лошадях, в красных с белым бурнусах, развевавшихся на скаку, гвардейский взвод влетел крупной рысью на ипподром. На высоких фесках сияли золотые звезды. Вслед за всадниками на поле въехали машины с начальством.

Из первой машины вышли генерал-губернатор и мэр Дакара — местный депутат Национального собрания Франции. За ними следовали другие официальные лица. Они поднялись по ступеням и устроились перед целой батареей микрофонов.

Первым выступил в качестве духовного пастыря населения Серинь Ндакару. Он повторил свою обычную проповедь, предостерег паству от вредных влияний из-за границы, воздал хвалу губернатору и мэру города, которые, несмотря на свою огромную занятость, почтили это собрание своим присутствием. Желая придать больше веса своим словам, он в заключение громко прочитал две строфы из корана.

Генерал-губернатор говорил с отеческим снисхождением. Он сказал, что вот уже тридцать лет, как посвятил себя разрешению колониальных проблем, впрочем, тут же поправился: «африканских проблем». Он сообщил, что настоящая забастовка его очень огорчает, так как она свидетельствует о достойном сожаления недоразумении. Он пообещал тщательно изучить требования рабочих.

— Вы не можете отрицать, — заявил он, — что за время моего правления многое изменилось в лучшую для вас сторону. Многое еще должно измениться, и опять же для вашей пользы. Но для достижения прогресса, который был бы полезен и ясен для всех, необходимо время и терпение. Железнодорожники могут возобновить работу с завтрашнего дня. Вопреки слухам, которые распространяют недоброжелательные лица, против бастующих не будут приняты никакие меры, и я обещаю всем, что требования забастовщиков будут изучены и удовлетворены по мере возможности в самое короткое время!

Он закончил свою речь напоминанием, что узы, соединяющие метрополию и Африку, скреплены совместно пролитой кровью.

Речь была выслушана с большим почтением и встречена аплодисментами. Большая половина присутствующих ничего в ней не поняла.

Затем к микрофонам подошел руководитель профсоюза металлистов Гайе. Ему было поручено адресовать речь непосредственно рабочим. Сначала он напомнил о своей профсоюзной деятельности, затем указал, что несколько профессиональных союзов Дакара заняли выжидательную позицию по отношению к забастовке железнодорожников, считая, что эта забастовка носила политический характер.

Слово взял мэр города. Депутат был значительно более многословен. Он говорил целый час. Не спеша он посадил на свой коротенький нос очки в огромной роговой оправе. Едва он открыл рот, как все сразу увидели два сверкающих золотых зуба. Коротко остриженные седеющие волосы обрамляли круглое черное лицо. Он говорил, старательно подыскивая французские слова:

— Я приветствую вас, мирные люди, и благодарю за то, что вы слушаете меня... Когда ребенок взбирается на дерево, он не предупреждает об этом никого. Но когда он падает с дерева, то своими криками собирает народ. То же произошло и с забастовкой. Когда рабочие и служащие железнодорожной линии Дакар — Нигер решили начать забастовку, они не предупредили никого, даже людей, способных помочь им. Они не подумали о последствиях. И вот теперь вы видите результаты. В наших домах нет больше воды, нам нечего больше есть, торговцы не хотят больше отпускать нам в кредит. Забастовка — это дело рук нескольких паршивых овец, которые, должно быть, наслушались советов иностранцев, так как подобный метод действий не соответствует ни нашим обычаям, ни нашим нравам.

Когда ко мне обратились с просьбой распутать роковой узел, я сначала хотел было отказаться, но, подумав, решил согласиться, так как мой долг обязывает меня помогать вам. Я внес на обсуждение соответствующие проекты законов, и я знаю, что мои старания не пропадут даром. Но для этого нужно время. Если бастующие не хотят с этим считаться, то не мешайте по крайней мере жить всем остальным, так как ваша забастовка грозит не только остановить прогресс, но даже отбросить нас назад. Администрация железной дороги уже дала согласие на удовлетворение некоторых требований, что же касается остальных, то они подлежат компетенции Национального собрания в Париже.

Депутат вытер пот со лба и протер очки.

— А почему он не говорит на языке волоф, как все люди? — спросила Фату Вад у Бакайоко. — Я ничего не понимаю из того, что он лопочет.

Бакайоко не ответил. Стиснув зубы, он слушал депутата, который заканчивал свою речь:

— Говорят, что некоторые из вас помышляют объявить всеобщую забастовку. Я запрещаю вам это делать. Это означало бы погубить все одним ударом. Я особенно обращаюсь к руководителям профсоюзов: вы знаете, что в Национальном собрании в Париже мы обладаем очень малым количеством голосов, и потому нам необходимо маневрировать. Мы все хотим вам добра. Тубабы тоже. Но не следует вам восстанавливать всех против себя. Я позволил себе заверить администрацию, что завтра все рабочие выйдут на работу, а затем мы продолжим переговоры. Остальное я беру на себя. Повторяю еще раз, положитесь на меня.

Депутат выждал, пока умолкнут аплодисменты, и, не выпуская из рук платка, стал подниматься к своему месту. Он еще не успел сесть, как перед микрофоном вырос Бакайоко. Его пытались остановить, но в толпе раздались крики:

— Пусть говорит! Пусть говорит!

Губернатор в замешательстве что-то шепнул на ухо депутату. Тот обратился к Бакайоко:

— Вы можете, говорить, молодой человек, но покороче.

Привычным жестом Бакайоко отбросил на спину соломенную шляпу, схватил одной рукой микрофон, точно это был рычаг паровоза, и начал медленно, как бы беря разбег.

— Я благодарю вас всех за то, что вы дали мне слово. — Он говорил на языке волоф. — Было бы неестественно, если бы все имели право выступать, кроме бастующих. Я буду говорить от их имени. Мы бастуем уже больше четырех месяцев. Мы знаем, почему мы начали забастовку. Нам живется очень тяжело — без воды, без огня, без пищи. Это трудно перенести мужчине, тем более женщине, еще страшнее ребенку. Тем не менее мы перенесем все это. Нет больше воды в Медине. А кто из выступавших здесь сказал вам: почему?

Я не ставлю под сомнение слова выступавших ораторов, но о чем они говорили? К кому они обращались на языке, который большинство из вас не понимает? Верховный имам Дакара говорил вам о боге. Неужели же он не знает, что голодные и жаждущие обходят дороги, которые ведут к мечети? Нам здесь сказали, что губернатор принес нам полезные перемены! Я, правда, еще молод, но что- то я не видел этих перемен, и я спрашиваю старых рабочих, видели ли они их? А мы не можем кормить свои семьи вашими проектами! Нам здесь обещали, что против бастующих не будут применены меры! А какие меры будут применены против тех, кто убивал наших женщин и детей?

Последние фразы Бакайоко повторил на бамбара, на тукулёр и по-французски. Он видел перед собой не толпу, а две сверкающие линий рельсов, которые вели в будущее. Голос его стал тверже.

— Здесь говорили, что забастовка — дело рук нескольких паршивых овец, наслушавшихся иностранцев. Надо полагать, что много развелось паршивых овец в нашей стране! Покажите, где они, эти иностранцы? На-с уверяют, что мы не способны ничего создать сами, но, по-видимому, и мы на что-то годимся, потому что с тех пор, как мы остановили поезда, железная дорога не действует! Нам обещают, что наши требования будут удовлетворены, но какие? Мы требуем пенсий, пособий многодетным, увеличения заработной платы, вспомогательных рабочих, мы требуем права иметь свой профсоюз. Ораторы, выступавшие до меня, ничего не сказали об этом! А ведь это очень простые истины. Наш депутат сообщил нам, что он находится здесь, чтобы нам помочь. Спросите у него, почему он голосует за принятие социальных законов в стране, которая находится за тридевять земель от нашей, и почему ничего не сделает, чтобы эти законы применялись в его родной стране! Спросите у него, как он живет? Сколько имеет денег? Или вам кажется, что это нескромные вопросы и вы предпочитаете, чтобы я замолчал?

— Нет, нет! Продолжай! — закричали в толпе.

Губернатор и европейцы сидели молча: они не понимали языка, на котором говорил Бакайоко. Но депутат начал ерзать на своем месте.

— Итак, я продолжаю. Во время наших переговоров с дирекцией железной дороги нам заявили, что наши требования не могут быть удовлетворены, потому что наши жены фактически являются незаконными сожительницами. А когда надо было посылать наших отцов и братьев в качестве пушечного мяса на войну, никто не спрашивал у них, законные они дети или незаконные! Пусть депутат ответит на этот вопрос! И прежде чем закончить свою речь, так как мне не разрешили долго говорить, я должен выполнить одно поручение. Господин губернатор! Господин депутат! Вы видите здесь бабушку Фату Вад. Ее муж был убит во время первой мировой войны и сын — во время второй. Ей дали за них вот эти медали, она даже не знает, что это такое. Сейчас за участие в забастовке вы посадили в тюрьму ее младшего сына. У нее больше нет никого. Господин губернатор! Господин депутат! Возьмите Эти награды, верните ей сына и дайте порцию риса в день.

И снова он повторил последние фразы на трех языках: на бамбара, на тукулёр и по-французски. Вытянув руку, он разжал кулак и показал три медали. Лица на трибунах вытянулись, брови насупились. Бакайоко снова сжал кулаки.

— Мать, — сказал он на волоф, — я выполнил твое поручение. А теперь слушайте меня все: каменщики, столяры, слесари, рыбаки, докеры, государственные служащие, полицейские, служащие частных предприятий и городского хозяйства! Поймите, что наша забастовка — ваша тоже, как поняли это рабочие в Дагомее, на Берегу Слоновой Кости, в Гвинее и во Франции. От вас зависит, от вас, рабочих Дакара, узнают ли наши жены и дети лучшую жизнь! На нашем пути стоит скала, только все вместе мы сможем сдвинуть ее... Железнодорожники не выйдут на работу, пока не будут удовлетворены все их требования!

Бакайоко быстро сбежал вниз по ступенькам трибуны, ему хотелось побыть одному. Вокруг поднимался клич: «Каменщики выступают за забастовку!», «Докеры поддерживают забастовку!», «Металлисты за!», «Мы тоже!» И тогда раздался гимн женщин Тиеса:

Разгорается день...

Бакайоко наткнулся на Алиуна. Он взял Алиуна за руки и с волнением произнес:

— Прости меня, брат, если я что не так сказал. Но после их речей я не мог играть в честность. Мы создадим единый фронт. Так надо было! Да, так надо.

У ворот ипподрома женщины, и среди них Ндейя Тути, собирали деньги в фонд помощи забастовщикам.

— Железнодорожникам!

— Для женщин Тиеса! на обратную дорогу!

— На детей!

Мелочь, монеты, даже бумажки сыпались одна за другой в мешки сборщиц.

На следующий день в Дакаре была объявлена всеобщая забастовка. Она длилась десять дней. Железнодорожная компания вынуждена была возобновить переговоры с забастовочным комитетом.

Когда женщины Тиеса Двинулись в обратный путь, шоферы грузовиков посадили их в свои машины, а рыбаки побережья поднесли им дневной улов рыбы.

Слепая Маймуна осталась в усадьбе Ндьяйен. У нее еще было молоко, и она давала грудь Стачке.

— Я вскармливаю деревце будущего! — говорила она.

Там она осталась до конца дней своих. По вечерам она собирала детишек, пела им старинные легенды и рассказывала историю девушки Пенды и одного забавного человека, которые были убиты у ворот Дакара.

На берегу моря

Тростинки господа бога

На песчаном пляже, меж двух рыбачьих пирог, вытащенных на берег, отдыхали Ндейя Тути и Бакайоко. Девушка сидела, прислонившись спиной к лодке и вытянув вперед ноги. Бакайоко лежал на животе и следил за игрой ребятишек на воде: они пытались поймать морских птиц. Потом маленький худой мальчонка долго охотился за крабом, наконец поймал его и раздавил ногой. Бакайоко улыбнулся. Ндейя Тути смотрела на него, но ей был виден лишь его затылок и левое ухо.

— Сколько ты еще пробудешь здесь? — спросила она.

Он ничего не ответил — его внимание было поглощено серокрылой птицей, которая медленно, но верно приближалась маленькими шажками к расставленной ловушке. Раздался крик, похожий на скрип весла, крылья ее затрепыхали, лапка попалась в капкан. Охотившиеся мальчишки бросились с победными криками к своей жертве.

— Счастливые, — вдруг произнес Бакайоко и повернулся на спину, заложив руки за голову.

Ндейя Тути смотрела на его лицо, на открытый лоб и коротко остриженные волосы, на шрам, который придавал ему такое мужественное выражение. Вот уже несколько дней, как она была с ним вдвоем. Иногда, как раньше в школе, она начинала гадать на цветах: «да — нет, да — нет». Она знала, что в усадьбе Ндьяйен все смотрят сквозь пальцы на их связь. Она была счастлива, что он здесь рядом, только с ней, и тем не менее не могла удержаться, чтобы не спросить таким нежным голоском, каким обычно говорят очень ревнивые женщины:

— Почему ты при мне никогда не упоминаешь имени Пенды?

— Пенда это Пенда, — произнес Бакайоко и повернулся лицом к морю. — Когда лежишь, уткнувшись лицом в песок, начинает казаться, что море вздымается по вертикали, а остров Горе — черный шарик, подвешенный на голубой простыне.

Так и не дождавшись другого ответа, Ндейя Тути снова спросила:

— Если ты уедешь, то когда вернешься?

— Я еще сам не знаю. Я жду парохода.

— Ты поедешь пароходом до Бамако?

— Нет, я сойду в Кайе с рыбаками, оттуда я смогу пройти до Бапулаба... — На песке он рисовал пальцем свой маршрут. — А оттуда уже спущусь к порогам Фелу...

— Все это не говорит мне, когда ты вернешься.

— Я и сам не знаю.

Они возвращались в усадьбу с наступлением темноты. Хотя против Бакайоко и не было принято никаких мер, он предпочитал не очень привлекать к себе внимание. На небе начали загораться звезды.

Ндейя Тути замедлила шаг и сказала после некоторого колебания:

— Почему ты не хочешь рассказать мне о Пенде?

— Ты знаешь, что она погибла?

— Знаю... Ты был близко знаком с ней?

— Да. Почему ты меня спрашиваешь об этом?

— Она была проститутка.

— Кто тебе это сказал?

— Все женщины в усадьбе знают это. Они говорят, что она не спала разве только с самим паровозом! Я спрашиваю, как же...

Ндейя Тути запнулась.

— Ты не достойна и подметки Пенды! Я знаю, чего стоила эта женщина. Настоящий друг. Она отдала свою жизнь за наше дело. А то, что она продавала себя, так все мы, каждый по-своему, продаемся. Некоторые делают это по принуждению: Алиун, Дэн, Идрисса, я сам, мы продаем свой труд людям, которых презираем. А есть такие, которые продали свои души: Мабиге, Дауда. А ты сама?

Он замедлил шаг, чтобы закурить.

— Дай мне трубку, — попросила Ндейя Тути. Но, затянувшись, она тут же закашлялась и сплюнула. — Фу, какая гадость!

Они пошли дальше. Оба молчали. Они миновали длинную белую стену.

— Я хочу сказать тебе одну вещь, — произнесла наконец девушка. — Я хотела бы стать твоей второй женой.

— Что?

Бакайоко прирос к земле, точно его кто стукнул по голове.

— Я так много об этом думала, я говорила себе, что если ты ответишь отказом, то потому, что ты всегда был против многоженства и тебе будет неудобно поступить иначе. Я действительно верю, что ты противник полигамии. Я сама всегда была против, я никогда не могла понять этот обычай, я даже ненавидела его. И потом вдруг происходит так, что то, что ненавидела, начинает казаться уже не таким ненавистным. По крайней мере теперь я могу утешить себя тем, что родилась мусульманкой и моя религия позволяет мне так поступать. Ты сказал мне однажды, что все феодальные обычаи исчезнут только тогда, когда Африка станет действительно независимой. А в ожидании этих лучших времен я хочу быть твоей второй женой. Я знаю одну передовую африканку, которая тоже так поступила. Я не буду тебя ревновать к Асситан.

Ндейя Тути остановилась, чтобы перевести дыхание. Она говорила быстро, по-французски. Бакайоко не знал, что ответить. Пока девушка говорила, целый рой мыслей проносился у него в голове. В своей жизни вечного путешественника, разъезжая с одного конца железной дороги на другой, ему не раз приходилось сходиться с женщинами. А в остальном у него была Асситан, и этого было достаточно.

Он остановился. Ндейя Тути повернулась к нему лицом и подошла вплотную. Несмотря на темноту, он видел, как блестят ее глаза, он чувствовал горячее дыхание девушки. Простым, почти дружеским жестом он сжал ее лицо в своих руках. Ндейя Тути закрыла глаза.

— Ты согласен?

— Нет.

Оставшуюся дорогу они прошли молча. Вскоре показались ряды хижин и шалашей. В них светились желтовато-белые огоньки. У двора усадьбы они натолкнулись на Алиуна, который их поджидал.

— А вот и наш вождь, — сказал, смеясь, Бакайоко.

— Сейчас не до шуток. Плохие вести. В Тиесе умер Дуду. Лахбиб пишет, что он умер своей смертью — скоротечная лихорадка. В Бамако арестован Конатэ. Его заключили в лагерь, где сидят старик Фа Кейта и остальные «подстрекатели». Твой пароход прибыл, он отплывает завтра на рассвете. Лучше всего, если ты пройдешь к пароходу затемно. Только...

— Что только?

— Надо бы послать кого-нибудь на похороны Дуду.

— Я не могу. Дуду умер от болезни. Конечно, если бы были врачи, чтобы лечить рабочих... Ты председатель, ты и назначь кого-нибудь! Я должен ехать. В Судане сейчас никого не осталось.

— Я иногда думаю, не слишком ли ты суров.

— У него нет сердца, — прервала Ндейя Тути. — Он и других делает жестокими.

Девушка убежала в дом, а Бакайоко задержался, чтобы попрощаться с женщинами, собравшимися во дворе, и поблагодарить их за гостеприимство.

— Да не за что, — сказала ему Раматулайя. — Наоборот, нам самим неловко, что мы так мало сделали для тебя.

Он положил руки на плечи слепой, которая кормила Стачку.

— Маймуна, пусть будет мир с тобой!

— Пусть будет мир с тобой и с твоими!

Бакайоко прошел в дом взять вещи. На кровати, на полу, на циновках спали голые детишки. Ндейя Тути ждала его. Она держала в одной руке его соломенную шляпу и палку, а в другой дорожный мешок. Свеча, стоявшая на кувшине, едва освещала комнату. На лицо девушки легли причудливые тени. «Точно бронзовая маска индийской богини», — подумал Бакайоко, и ему показалось, что Ндейя стоит в заученной позе. Ресницы ее затрепетали, нижняя губа задрожала. В углу глаза показалась слеза, стекла по щеке, задержалась на подбородке и, наконец, упала на грудь.

Плачущая женщина была непонятна Бакайоко. Он взял свои вещи, надел шляпу, закрепил ремешок под подбородком.

— Я хотел бы...

Он не кончил фразы и быстро вышел из комнаты. Закрывая ворота дома, он повторил еще раз:

— Раматулайя, пусть будет мир в этом доме...

Ндейя Тути стояла на пороге в надежде на прощальный жест... И когда ночь поглотила удаляющуюся фигуру, девушка уже не в силах была сдерживать слезы...

Любовь к Бакайоко оказала гораздо большее влияние на жизнь девушки, чем она могла предполагать.

Как земля твердеет под палящими лучами знойного солнца, так и сердце ожесточается под лучами горя. Ндейя Тути стала совершенно равнодушной ко всему, что происходило вокруг. Прежде малейшее волнение отражалось в ее сияющих глазах. Теперь они скользили безучастно с одного предмета на другой, с одного лица на другое, точно внешний мир перестал для нее существовать. Они видели то, что творилось в ее душе, и на все окружающее смотрели с тупым безразличием. Она возвращалась вновь и вновь к пережитому.

Несколько дней Ндейя Тути пролежала с высокой температурой. Как только температура спала, девушкой, несмотря на большую слабость, овладела лихорадочная жажда деятельности. Она не брезгала никакой работой: мыла, стирала, убирала за детьми, бегала по городу в поисках горсти риса. Иногда она просиживала долгие часы над учебником географии, изучая по картам свою страну, но слишком часто перед глазами возникали очертания знакомого лица, заслоняя все остальное.

Однажды, в старых сандалиях и в шлеме с оборванными полями, она бродила по двору. Мам Софи спросила ее:

— Что ты ищешь, мамизель?

— Хочу посмотреть, осталась ли вода.

— Неужели ты хочешь идти к колодцу?

— А почему бы и нет?

Под насмешливыми взглядами и злыми шутками Ндейя Тути вышла со двора, толкая перед собой огромную пустую бочку.

Когда она вернулась несколько часов спустя, ее нельзя было узнать: вытянутое лицо, мокрая от пота и прилипшая к телу одежда, ноги босы, шлем утерян. Раматулайя вышла ей навстречу, чтобы помочь.

— Не надо, тетя, если я дошла до ворот, дойду и до дома. — Упираясь ногами в песок, она толкала бочку дальше. — Завтра я снова пойду за водой.

— И я с тобой, — сказала слепая Маймуна.

И так изо дня в день, вместе с Маймуной и маленькой Антой, они ходили к колодцу и обратно, толкая огромную бочку. Все продолжали звать Ндейю «мамизель», но теперь в этом слове звучали восхищение и нежность.

Бакайоко сошел с парохода в Сен-Луи. В этот день бастующие разобрали триста метров железнодорожных путей. Он не принимал участия в этом, но его слишком хорошо знали, и он не хотел рисковать и ехать дальше пароходом. Он углубился в джунгли на пирогах. Гребцы сменялись в пути. Так он проплыл вверх по Сенегалу, затем по Бакои. Он расстался с пирогами и своими гребцами в Кати и направился глухими тропинками в глубь Судана.

Ибрагим остановился передохнуть. Воткнув в песок палку и повесив на нее шляпу, он снял бубу и лег в тени баобаба. Он вытащил из кармана письмо от Лахбиба, которое ему передали в Сен-Луи, когда он сошел с парохода. Он снова перечитывал его:

«Мой молочный брат! Я полагаю, ты уже знаешь от Алиуна о смерти Дуду. Было очень много народу на его похоронах. Я так и предполагал, что ты не приедешь.

Женщины вернулись из Дакара, и их хорошо встретили, но мужьям теперь с ними стало трудно сладить. Даже мне пришлось туговато: они набрасывались на меня, точно львицы, хотели всем командовать. Дети еще не вернулись из деревень, а женщины каждый день ходят на озеро. В дальнейшем нам придется с ними считаться.

Смерть Самба Ндулугу меня страшно огорчила. И Пенды тоже. Она была хорошая женщина. Ты знал ее, конечно, лучше меня. Я не знаю, что можно сделать, чтобы почтить ее память, реши сам.

Возвращайся. Бакари мне однажды сказал, что у тебя нет сердца. Иногда мне кажется, что он прав. Может быть, такие люди, как ты, нужны. Только тогда, когда ненавидишь, можно бороться. У меня сейчас есть время читать —- привези книги, романы, не очень чувствительные, но и не слишком тяжелые; лучше всего книги, которые рассказывают о жизни людей в других странах.

Твоя семья тоже нуждается в тебе. Возвращайся. Сидиаме дом ндей![50]

Лахбиб».

Бакайоко вдруг почувствовал себя совсем одиноким. Он вспомнил Пенду. Он мог бы взять ее в жены. Она была бы второй женой. Он спрашивал себя, что связывало его с ней? Вечная путешественница, бредущая от одной станции к другой, как и он?.. В одном он был твердо уверен: он отдал ей лучшую часть своей души.

Глава 9. Бамако

Тростинки господа бога

Лагерь

Тростинки господа бога

Подойти к лагерю незамеченным было невозможно: расположенный посреди огромной голой равнины, он охранялся днем и ночью часовыми, стоявшими на четырех сторожевых вышках. Два ряда колючей проволоки оцепляли единственный вход в лагерь, у которого дежурили наемники из вспомогательных частей. Выходцы из Центральной Африки, они не говорили ни на одном из суданских наречий.

В центре лагеря стояло три строения: дом жандарма, казарма охраны и тюрьма для уголовников. Впрочем, уголовников никогда не было видно. На рассвете охрана уводила их на строительство дороги, и они возвращались только с наступлением темноты — те, кто еще мог возвратиться.

В стороне от главных зданий, окруженное колючей проволокой, стояло низкое строение с плоской крышей, на которой торчала саманная будка часового, крытая сухими ветками,

В это строение и привели Фа Кейта. У входа ему развязали руки и, открыв дверь, втолкнули в темную яму. Ему в нос сразу ударил резкий запах аммиака.

Он хотел сделать несколько шагов, но тут же упал, наткнувшись на какую-то металлическую посудину, которая с грохотом опрокинулась, образовав лужу. Он поднялся, ощупью пытаясь определить, где он, и почувствовал, что набедренная повязка его вся намокла.

— Что это за жидкость, которая так плохо пахнет? — спросил он тихим голосом.

— Ты что же, ничего не видишь? — послышалось в ответ.

— Бог свидетель, я ничего не вижу, а ведь я не слепой.

— Ты опрокинул парашу, — сказал другой голос. — Что у тебя на месте носа?

Фа Кейта ничего не ответил, ему стало нестерпимо стыдно. Во время своего уединения он очистился не только душой, но и телом, и чувствовал себя точно невинный младенец, и вот теперь он весь изгажен, осквернен. Он начал быстро повторять молитву:

— Всемогущий аллах!

Его прервало чье-то блеяние:

— В-в-вы слышите эт-т-т-того свя-т-того, который сошел к нам с неба и на-а-ступает нам на ноги!

— Если я наступил вам на ногу, прошу извинить меня, — сказал Фа Кейта.

Он понимал, что в помещении находится много людей, они привыкли к темноте — свет проникал сюда только через два маленьких глазка — и видели друг друга, в то время как он не различал даже фигур.

— Нет ли где свободного места?.. — спросил он.

— Есть только рядом с парашей, которую ты опрокинул. Оставайся там, — послышался грубый ответ.

«Здесь помещены, наверно, забытые аллахом люди. О аллах всемогущий, протяни мне руку, я прошу тебя о защите и милосердии! Что я сделал? За что ты меня так караешь?» Слезы текли по его щекам. Он хотел сделать шаг и опять наступил на чью-то ногу.

— Человек, тебе же сказали, чтобы ты там стоял. Если ты еще вздумаешь топтать нас, то тебе несдобровать.

Фа Кейта призвал на помощь всю свою смелость:

— Я старый Фа Кейта. Из «Дыма саванны». Наши сейчас бастуют, и я тоже. Я не знаю, за что тубабы арестовали меня, когда я был поглощен молитвами, и привели сюда. Я очень устал.

— Почему же ты сразу не назвал себя?

Несколько человек окружили старика. Люди касались его рук в знак уважения и дружбы.

— Здесь все суданцы сидят из-за забастовки. Я из Сана.

— Я сразу понял это по твоему говору.

— А я из-з-з-з Hy-ну...

— Он из Нуамина. Скажи нам, Старик, это правда, что все вышли на работу?

— Люди, никто не вышел на работу.

— А что говорят о нас?

— Я слышал только о том, что некоторые забастовщики брошены в тюрьмы и что с ними очень жестоко обращаются.

— Слышите! Они знают, на воле, как над нами издеваются, — сказал житель города Сана, которого звали Салифу. — Я же говорил вам, что Бакайоко все знает. Он настоящий сын племени бамбара.

— А тубабы? Как они ведут себя?

— О них никто не говорит.

— Бакайоко вернулся в Бамако?

— Нет, он еще на западе, в Сенегале. Он должен увидеть самого начальника «Дыма саванны».

Мамаду Кейта начал понемногу успокаиваться. Он уже стал различать людей. Он рассказал им все, что знал сам о контролере Диара и суде над ним. Все сразу оживились.

— Собачье отродье! Как он посмел это в то время, как мы здесь подыхаем без пищи, без воды, словно заживо замурованные. Тьемоко должен был растерзать его на месте!

Один из заключенных подошел к старику, взял его за руку.

— Пройдем ко мне, тут чище. Сядь вот здесь, ты сможешь опереться о стену.

После полудня стражники принесли еду. Лохань была разделена на две половины: в одной из них — какая-то черная клейкая масса, в другой — вода. Затыкая носы, стражники снова захлопнули дверь.

Так потекли дни. Мамаду Кейта принимал мало участия в беседах своих товарищей по Заключению. Все разговоры вертелись вокруг одного и того же: забастовка, еда, вши. Он снова погрузился в размышления, он даже попробовал выполнять обрядовые молитвы, но Салифу сказал ему:

— Здесь слишком грязно, чтобы ты мог касаться лбом земли. Аллах может подождать, пока ты попадешь в более чистое место.

— Сколько времени я нахожусь здесь? — спросил Мамаду Кейта, как бы разговаривая сам с собой.

— Ты можешь считать: когда стражники приносят лохань с едой, значит, прошел еще один день. Ты здесь десять дней, а мы гораздо больше.

Снова наступала тишина, лишь кто-то стонал во сне и кто-то скреб ногтями тело.

Однажды утром дверь тюрьмы открылась настежь. Резкий луч света ослепил узников. Но запах заставил стражников отступить назад. Жандарм приказал вывести заключенных на прогулку. Жандармом прозвали старшего надзирателя лагеря, бывшего старшего сержанта колониальной пехоты Бернадини. У него в подчинении находились туземные наемники из. вспомогательных частей.

Он стоял на самом солнцепеке, на голове у него торчал старомодный конусообразный шлем. Похлопывая себя хлыстом по голым икрам, он ожидал выхода заключенных. Они выстроились в ряд перед ним. Солнце беспощадно слепило глаза.

Люди опускали веки, и тогда перед глазами в красных полукружиях начинали танцевать черные точки.

Салифу наклонился к Фа Кейта и сказал:

— Это самый нечистый из всех. Он билакоро[51].

— Маку! — закричал капрал.

— Молчать! — повторил Бернадини. — Кто осмелился открыть рот? У меня за плечами лагерь Фодор в Мавритании — не забывайте этого! Те, кто прошел через мои руки, помнят это всю жизнь!

Он подошел к заике, который шевелил губами, хлестнул его плеткой по лицу.

— Это ты, поганец? Если ты еще раз откроешь рот, выбью зубы! Ну, пошел!

Прогулка началась. Люди шли по кругу, один за другим, точно лошади на манеже. Их было человек сорок. После каждого круга колея в песке все более углублялась. Солнце разъедало исцарапанные тела, вызывая нестерпимый зуд.

В центре круга, который они образовали, находилась яма длиной в человеческий рост. Над ямой деревянные колья сантиметров двенадцать высотой поддерживали лист железа, в котором были проделаны дырки. Бернадини отошел в сторону с двумя стражниками. Салифу, которому удалось встать впереди Фа Кейта, повернул слегка голову.

— Старик, если ты хочешь разговаривать, стисни зубы и старайся не шевелить губами, тогда они не заметят.

— Зачем эта яма?

— Это для тех, кто устал и больше не может идти. Подумать только, ведь меня заставили рыть эту яму! Я же не знал, для чего она... А потом жандарм меня же и засадил в нее! Когда я вылез из нее, я мочился кровью.

— О люди! — воскликнул Фа Кейта.

— Так поступает билакоро. Сегодня он доволен: наверное, привезли новенького!

— Ты не знаешь, кто?

— Маку! — завопил начальник стражи, бросаясь на них с плетью.

В полном молчании круг людей продолжал вытаптывать горячий песок.

Вскоре Бернадини вернулся в центр круга, два его подручных толкали перед собой новенького. Руки у него были связаны за спиной. Это был Конатэ, председатель профсоюза в Бамако.

— Полюбуйся на своих «товарищей», горе- председатель! Хороши, а?! Уж я-то удовлетворяю все их требования, даже более того. Не хочешь ли получить в виде задатка, а?

Кулак жандарма обрушился на лицо Конатэ.

— Попробуй-ка устроить здесь собрание, и ты увидишь, какие у нас здесь порядки! Ты воображаешь себя сильным? А ты такой же идиот, как и они! И вашего Бакайоко мы тоже схватим, не будь я Бернадини. Уж он пополнит мою обязьянью коллекцию!

Конатэ не слушал надзирателя, он смотрел на людей, круживших вокруг него, и, когда заметил Фа Кейта, сердце его сжалось.

— Как идет твоя забастовка, председатель? Ты видишь, люди у меня имеют все: чистый воздух для прогулок, питание... А дома они жрут одних тараканов.

— Ты не имеешь права!.. — начал Конатэ, но плетка полоснула его по лицу.

— Ка-ак ты смеешь разговаривать с белым на «ты»?! Черномазая свинья! Здесь я решаю, у кого есть, а у кого нет права. И ты, грязная обезьяна, обязан подчиняться!

Конатэ рванулся вперед, но стражники успели схватить его и стянули ремнями.

— Капрал, — закричал Бернадини, — открой «могилу»!

Конатэ пытался сопротивляться. Стражники связали ему веревками ноги, сорвали с него одежду и швырнули в яму.

Бернадини приблизился:

— Очень скоро ты поймешь, кто здесь хозяин! Я усмирял и не таких!

Он наклонился, дотронулся до железа и сразу отдернул руку: металл обжигал.

— Начинай, капрал!

Свет, проникавший в отверстия железного листа, обозначил на животе лежащего два ряда желтоватых «пуговиц».

Стражник стал поливать на железо воду из фляги. Вода зашипела на металле, легкий пар поднялся вверх, струйки потекли по изгибам листа и через отверстия каплями падали одна за другой на тело Конатэ. Он молча терпел эти мучительные, обжигающие укусы.

— Ты не из трусливых, председатель, — сказал Бернадини, — ты держишься дольше других. Что ж, посмотрим, насколько тебя хватит. Этому трюку я научился у фрицев — они умели укрощать! Капрал, подлей воды!

Только последняя капля выдавила стон из сжатых губ Конатэ. Заключенные продолжали кружить на месте. Мамаду Кейта равнодушно смотрел на происходящее, его взгляд был устремлен на восток, за проволочные заграждения, поверх саванны и высоких деревьев, на которых, далеко на горизонте, покоилось небо. В его глазах светилась вера в бога, единственное, по его мнению, во имя чего можно переносить страдания. Унижение, которому подвергались человеческие существа, было для него невыносимо. Он, правда, не всегда разделял энтузиазм молодых, который довел их до тюрьмы, но подчас ему начинало казаться, что, может быть, молодые все же более правы, чем он со своей мудростью. Он прошел еще два круга и, наконец, решился: раз он не может молиться в загаженной тюрьме, он воспользуется прогулкой, чтобы прочитать молитвы. Медленно он вышел из круга и направился к ограде лагеря. Там он остановился, набрал в руки песку для омовения, выпрямился, подвязал повыше набедренную повязку. Раскрыв ладони, с лицом, обращенным к Мекке, он начал бормотать:

— Аллаху акабару...

— Что-о-о? — завопил Бернадини. — Это что еще за выдумки? Нет, оставьте его! — приказал он двум стражникам, бросившимся к старику, и, обращаясь к Фа Кейта, добавил: — Можешь продолжать!

Старик сделал еще несколько шагов к ограде.

— Ну, ты будешь молиться или нет, черт тебя побери!

Мамаду Кейта стал опускаться на колени, и в этот момент нога жандарма угодила ему в поясницу; старик от удара упал на двойной ряд колючей проволоки. Тело повисло на ней. Кровь начала сочиться с плеч, со спины, с боков.

Заключенные остановились, их ноги, казалось, засосал песок.

— Марш вперед! — закричал Бернадини.

Он смотрел на Фа Кейта. Окровавленными руками старик пытался высвободиться от десятка железных колючек, впившихся в его тело. Тонкие струйки крови медленно стекали вниз.

— Не хочешь ли попробовать еще раз? — спросил Бернадини.

Фа Кейта не понял вопроса. «Где же предел испытаний, ниспосланных нам господом?» — думал он. И, снова подняв ладони вверх, он стал опускаться на колени, и снова пинок жандарма швырнул его головой на колючую проволоку, и снова, на этот раз гораздо медленнее, он освободился от проволоки, не произнеся ни звука. Затем отошел на несколько шагов, встал на колени, протянул, руки вперед и коснулся лбом песка.

Бернадини подошел и поставил свою сандалию на склоненный затылок старика. Он точно позировал перед фотографом, изображая охотника с телом убитого зверя.

— Посмотрите только, как он хорошо молится, да это же просто святой!

У Бернадини неожиданно пропал интерес ко всему, ему не было больше дела ни до коленопреклоненного старика, ни до марширующих узников, ни даже до того, кто в глубине ямы кричал от боли.

— Они мне надоели, я достаточно на них насмотрелся. Отведите их обратно! — приказал он капралу и, зажав стек под мышкой, как это делали английские офицеры, зашагал к центральному двору.

После нескольких часов пребывания на солнце заключенные с трудом ориентировались в темной камере. Фа Кейта растянулся вдоль стены. Салифу, который подобрал во дворе одежду Конатэ, сказал:

— Они сейчас приведут его, надо приготовить место.

Фа Кейта тяжело вздохнул.

— Аллах свидетель, я не был согласен с забастовкой, я против всякого насилия. Но если бог справедлив, как может он допускать, чтобы так унижали людей? За всю свою жизнь ни я, ни мои родители никому не сделали никакого зла, и вот награда. Если забастовка не кончится, если нам суждено сидеть здесь, то надо что-нибудь сделать, я не знаю, что именно, но надо что-нибудь сделать, чтобы заставить их уважать нас.

А в это время в профсоюзном комитете в Бамако царило необычайное оживление. Тьемоко, окруженный небольшой группой бастующих, держал в руках телеграмму.

— Ну, прочтешь наконец бумажку или нет? Не тяни! Правда, что забастовка окончена?

— Думаю, что да, но мне надо пойти сначала к Бакайоко. Он, наверное, уже вернулся, и нужно чтобы он мне кое-что объяснил, мне здесь не все понятно. А пока никому ни слова!

Тьемоко в несколько минут добежал до дома Ибрагима. Тот сидел в большой комнате, рядом с ним была Аджибиджи. Тьемоко протянул телеграмму:

— Прочти!

— «Условия приняты. Забастовка окончена. Завтра выход на работу. Прямой поезд Бамако — Тиес. Направить машиниста Тиес распоряжение комитета. Лахбиб». Забастовка кончилась, -— повторил Бакайоко после небольшого молчания.

— Что значит «прямой поезд» и «машиниста в распоряжение»?

— Это значит, что завтра ты поедешь в Тиес на паровозе и получишь инструкции от забастовочного комитета. Я же еду в Куликоро. А теперь пошли в профсоюз! Аджибиджи, скажешь матери, что я ушел, а потом можешь тоже приходить.

Бакайоко вернулся из Дакара два дня назад и провел их дома с женой и приемной дочерью. В первый же вечер он спросил у Асситан:

— Хочешь обучаться языку тубабов?

Удивленная, она просто ответила:

— Если ты хочешь...

Трудно было уничтожить преграду, которая лежала между ними. Началось это давно, с первого дня их вынужденного союза. Прошел не один месяц, пока Бакайоко сумел заставить себя выполнять супружеские обязанности. Воспитанная в старых обычаях, Асситан была очень сдержанна и жила своей жизнью, наполненной трудом, молчанием и смирением. Занятия мужа и его частые отлучки ее не касались. Испытывал ли Бакайоко угрызения совести из-за своего отношения к жене? Никто этого не мог знать, мысли этого человека были тайной для всех.

Заключенных выпустили к концу дня, и их возвращение было самым верным доказательством, что забастовка окончена. Радости не было конца. Фа Кейта пошел домой, остальные направились в профсоюз, где был устроен в их честь праздник. Старик не сказал ни слова женам о том, что с ним было в лагере, но велел им снять траур. Сам он заперся, чтобы совершить длительный и тщательный обряд омовения и очищения и облачиться в свое самое нарядное бубу. После этого он прошел в главную комнату, сел, скрестив ноги и с четками в руках, а все его жены и дети встали за его спиной.

По одному в комнату начали входить мужчины. Фа Кейта просил их зайти к нему с наступлением вечера, прежде чем они разойдутся по домам. Среди них было много его товарищей по заключению, в том числе Салифу из Сана, заика, Конатэ. Были здесь также Бакайоко и Тьемоко. Ибрагим спрятал трубку в карман, он не курил в присутствии старика.

— Я горжусь тем, что вы удостоили меня своим посещением, — сказал Фа Кейта. — У меня нет орехов кола, чтобы угостить вас. Этот долг за мной.

— Мы пришли не для этого, — сказал Салифу, — мы знаем, как тяжела жизнь, и отложим уплату долга до лучших времен.

— Ты действительно из Сана, ты знаешь, что такое гостеприимство. Я пригласил вас прийти ко мне прежде, чем вы вернетесь к своим семьям и к своей работе, чтобы сказать вам несколько слов. Когда мы расставались сегодня, я услышал слова, которые огорчили меня. Если я ошибаюсь, можете остановить меня. — Старик помолчал немного, перебирая в худых пальцах четки, и продолжал: — Убить человека по силам каждому. Когда я был там, я сам иногда желал смерти жандарму. Больше того, мне приходили в голову страшные мысли: я сомневался в существовании бога, и тогда я плакал от стыда. Я слышал, Бакайоко, что белый дал тебе пощечину. Конечно, это очень большое оскорбление. Не знаю, что ты делал в Сенегале, но мне известно, что это принесло сегодня большую радость многим семьям. На улицах люди кричат, смеются и прыгают от радости, а вы еще недовольны.

Бакайоко посмотрел на Аджибиджи, девочка свернулась калачиком на циновке и притворилась спящей, но он знал, что она внимательно слушает старика.

— Только что, — продолжал Фа Кейта, — я слышал, как Конатэ и Тьемоко говорили о том, что надо убить жандарма. Но если его убить, то надо убить и тех негров, которые ему подчиняются, и тех белых, кому он подчиняется. Где же конец?

Вы убьете одного такого человека, на его место сразу придет другой такой же. Важно не это. Надо сделать так, чтобы человек больше не посмел ударить вас по лицу за то, что ваши уста изрекают истину; надо сделать так, чтобы вас больше не могли засадить в тюрьму за то, что вы не хотите умереть с голоду; надо сделать так, чтобы всем несправедливостям наступил конец и здесь и повсюду — вот в чем состоит ваш долг, вот что вы должны объяснить другим, чтобы вам больше никогда не пришлось склоняться ни перед кем, но и чтобы никто другой не должен был склоняться перед вами. Я просил вас прийти, чтобы сказать вам об этом, ибо нельзя, чтобы ненависть поселилась в ваших сердцах.

Люди поднялись с опущенными головами, как заговорщики, планы которых вдруг оказались раскрытыми. Старик снова взял четки.

— Можете идти. Я же в большом долгу перед всемогущим. У меня осталось слишком мало времени, чтобы отблагодарить его. Люди, да будет мир с вами!

— Да будет мир с тобой! — ответили они, направляясь к выходу.

В раздумье провожал их Бакайоко. Он уже однажды слышал эту фразу: «Ненависть не должна поселиться в ваших сердцах». Ее произнес Лахбиб. Но как же бороться с несправедливостью без ненависти? Чтобы бороться, надо ненавидеть. Он обернулся.

— Аджибиджи!

— Да, папочка, я здесь.

— Где твоя мать? Позови ее! Сегодня на площади большой праздник, я беру вас с собой!

Глава 10. Тиес

Тростинки господа бога

Эпилог

Тростинки господа бога

Тиес выглядел все так же уныло: можно было долго бродить по улицам, не встретив ни одной живой души. Большинство детей еще находилось в деревнях. Женщины после своего возвращения из Дакара организовали нечто вроде общины. С самого утра они уходили на озеро, в нескольких километрах от города. Дорога не пугала их. Там они удобно устраивались, стирали, шили, чинили жалкие остатки своей и мужниной одежды, готовили скудные обеды, болтали, без конца вспоминая различные эпизоды знаменитого похода. С наступлением вечера они возвращались в родительский или супружеский дом.

В профсоюзе об окончании забастовки стало известно только шести членам стачечного комитета. Директор подписал соглашение с представителями бастующих. Лахбиб хотел избежать неорганизованных выступлений, так как опасался возникновения беспорядков в городе, который был фактическим центром забастовки.

Долго хранить тайну не удалось. За ночь новость облетела город, и уже на рассвете дом профсоюза был переполнен. Народ толпился на площади, на соседних улицах, у вокзала. Все задавали вопросы, требовали подтверждений. Люди не умолкали, приводили всевозможные подробности, действительные и вымышленные. Все горячились, восторгались, кто-то даже утверждал, что отныне представитель профсоюза будет заседать в правлении железной дороги Дакар — Нигер. На какое- то время отошли на задний план оскорбления, обиды, муки голода и жажды.

Лахбиб задумчиво поглаживал усы. Несмотря на победу, он был неспокоен, думал о завтрашнем дне, когда надо будет начать работу, и о том, что он должен сказать рабочим. После смерти Дуду, сгоревшего за сутки от лихорадки, вся ответственность легла на него. Его взгляд упал на велосипед Самба Ндулугу, который висел на стене, с опавшими шинами и посаженным вкривь седлом. Кто- то из участников похода привез обратно машину в память о забавном человеке, который так часто развлекал их всех. Перед глазами всплыл образ Пенды. Пенда — девица легкого поведения? Или Пенда — вожак женщин? Какой из этих образов останется в памяти? Трудно сказать. «Бакайоко должен уже знать новость, — подумал он. — Лучше ему не возвращаться сюда. Мы сами расквитаемся с Дежаном». Он встал.

— Все в сборе? — И, заметив Бакари, добавил: — Оставайся, старик, ты никогда не был лишним... Надо решать, как быть с Дежаном и Иснаром. Дежан, возможно, уже уехал в Дакар, где он должен договориться о том, чтобы его сменили. Что касается Иснара, то мы добились без официального соглашения, что его отзовут. От нас требуется спокойствие и полный порядок!

У ворот депо собрались рабочие. Их было меньше, чем раньше, и держались они спокойнее, чем толпа, заполнившая улицы и площади. Они по-деловому готовились к возобновлению работы. Снова формировались бригады, смены. Еще многих недоставало, некоторые не вернулись из деревень. Большие железные ворота были еще закрыты, перед ними стояли два солдата, но на них уже никто не обращал внимания.

— А где ж сторож Сункаре? Почему он не открывает? — спросил кто-то из стариков.

Подошли Лахбиб, Балла и Бубакар. Солдаты открыли ворота. Три минуты спустя раздался столько месяцев молчавший долгий вой сирены.

В машинном зале рабочие обнаружили в глубине смазочного чана труп Сункаре. Вернее, то, что от него оставили крысы. Рабочие унесли его, надгробные речи были краткими — старого сторожа не любили.

Утро и вторая половина дня прошли в подготовке к работе. Все возились у своих станков, в кузнице, у машин. Слесари пересматривали инструмент, ключи, отвертки. В сборочном проверяли сцепку вагонов, стрелочники пробовали рычаги в будках, в конторах служащие неторопливо перебирали какие-то бумаги. Все были на своих местах, но никто не работал. К концу утренней смены появился Иснар и начал обход цехов, но встретил только суровые лица, повернутые спины. Вне себя он бросился в дирекцию. Там он застал Эдуарда и Пьеро. Они были уже в курсе и смотрели на мастера как на обреченного. Все трое направились к Дежану. Директор, в последний раз пытаясь уладить дело, еще раз позвонил в депо и попросил Лахбиба к телефону.

— Так вот чего стоит ваш профсоюз! Я только что узнал, что рабочие не приступили к работе. Сейчас нужно работать, и как следует. Вы что, воображаете, что вам будут платить за то, что вы ничего не делаете?

— Господин директор, вы ведь знаете наши условия. Нам известно, что вы уезжаете, но Иснар тоже должен убраться. Пока он здесь, рабочие будут стоять у станков, ничего не делая!

Лахбиб повесил трубку. В это мгновение громкий гудок паровоза разорвал нависшую над городом тишину. Гудок, казалось, надвигался на город. Поезд Дакар — Нигер, который вел Тьемоко, ворвался на бешеной скорости на станцию Тиес. Стрелочники едва успели освободить путь для поезда в Коалак. Состав был смешанный — из товарных и пассажирских вагонов, которые прицепили в пути. Тьемоко соскочил с паровоза, и гроздья людей посыпались из вагонов и смешались с толпой, собравшейся на перроне, в залах ожидания и на подступах к вокзалу. Давка была неописуемая. Воришки не теряли времени даром. Какая- то женщина кричала: «Моя корзина! Где моя корзина?!» Через двадцать минут на станцию прибыли еще два товарных поезда. Затем пришел поезд из Рюфиска, где он простоял много месяцев. Стоявшие на станции паровозы приветствовали его длинными гудками. Ничего нельзя было разобрать. Рабочие депо вышли на шум из цехов и присоединились к толпе. Пришлось вызвать два взвода полиции, которые вместе с паровозными бригадами очистили пути, чтобы начать выгрузку товарных вагонов.

Наконец появились и женщины. Они тоже услышали гудки и хотели узнать, в чем дело. По привычке пришли колонной, которая прорвала толпу и заняла все перроны. Во главе женщин шли Марьям Сонко, Ава, Сени и хохотушка Аби. У перрона они разыскали Лахбиба и Бубакара, которые пытались навести порядок.

— Что случилось, мужчины? — спросила Марьям Сонко. — Разве забастовка не окончена? — Ее тон ясно говорил, что если надо, то женщины готовы!

— Нет, Марьям, забастовка окончена, но требуется, чтобы директор и Иснар убрались из города. Что касается директора, то все в порядке, я видел, как проехала его машина, а семья его уже в Дакаре. Но Иснар еще здесь, несмотря на полученный приказ.

Женщины переглянулись.

— Пойдем в «Ватикан», — предложила одна из них. — Мы выселим оттуда эту красноухую крысу.

— Пошли, — сказала Сени. — Когда хоронят умершего и из могилы торчит его палец, надо подбросить еще одну горсть земли.

— Пошли, «подбросим земли», — засмеялась Аби.

— Только не входите в «Ватикан», оставайтесь снаружи, там везде солдаты. Возьмите с собой тамтамы и устройте им концерт. — Повернувшись к Бакари, Лахбиб добавил: — Ты пойдешь с ними, проследи, чтобы они не наделали глупостей.

— Ты думаешь, они станут меня слушать?

— Ты, старина, скажешь, что действуешь от имени профсоюза.

Длинная яркая процессия пошла к городу. Женщины запели гимн, с которым они шли в Дакар. Большая часть толпы последовала за ними.

Дойдя до вилл «Ватикана», Бубакар и Валла, шедшие впереди, натолкнулись на солдат, охранявших виллы белых служащих дороги Дакар — Нигер.

— Не бойтесь, люди, — сказал туземный офицер. — У нас есть приказ не стрелять. Но даже и без приказа мы бы не стали стрелять в вас, потому что вы защищаете не только свое, но и наше достоинство. Но я прошу вас, не ходите дальше!

Все дома «Ватикана» были наглухо закрыты, забаррикадированы, как в осаде. Непрерывные гудки паровозов, громкое пение и назойливый звук тамтамов действовали на нервы его обитателей.

На вилле Иснара, запертой на все замки, шторы были спущены. Все чего-то ждали. В столовой, под зажженной люстрой, лежали два маузера, револьвер и открытая коробка с патронами, Иснар сидел лицом к двери, из-за его пояса торчал браунинг. Он дошел до предела, взъерошенные волосы беспорядочно падали на лоб, грудь тяжело вздымалась и опускалась. Эдуард и Пьеро сидели рядом в креслах и ждали, сами не зная чего, смущенные необходимостью присутствовать при развязке драмы. В течение всего вечера Иснар пробовал звонить в различные места, друзьям, колониальным ветеранам, даже в Дакар. Отовсюду отвечали одно и то же:

— Что поделать? Сейчас слишком поздно. Я не вижу, чем мог бы вам помочь. Позаботьтесь сперва о своей безопасности, там будет видно... Надо было предупредить нас заранее... Мой дорогой, если есть приказ о вашем отзыве, подчинитесь, поверьте мне, это в ваших интересах...

Все было кончено. Он знал, что уедет, но не мог решиться двинуться с места. Одинокая слеза покатилась по его обветренной щеке.

— Негодяи!.. Мерзавцы!.. — бормотал он— После всего, что я для них сделал...

Пьеро спрашивал себя, кого подразумевал Иснар: рабочих депо или железнодорожную компанию.

— Послушай, я понимаю, как это тяжело, — начал Эдуард, — но ведь нет другого выхода. Я сам не мог этому поверить и тем не менее это так. Дежан уже уехал. Бакайоко находится в Куликоро, Алиун в Дакаре, Лахбиб здесь... Машина готова, вам остается выйти с заднего крыльца. Мы займемся потом вашей мебелью.

— Но, боже мой! — вскипел Иснар. — Что же это такое происходит? Неужели эти варвары, эти неразумные дети могут что-то решать? Они же сами не знают, что для них лучше! Ведь они едва умеют держать в руках молоток, а их принимают за настоящих рабочих! Если так пойдет дальше, то скоро в Африке совсем не останется европейцев!.. Но первого болвана, что войдет в эту дверь, я уложу на месте!

— Спокойнее, спокойнее, — говорил Эдуард, — пора ехать...

Беатриса ходила взад и вперед, из комнаты в комнату, словно тигрица в клетке. Услышав последние слова инспектора труда, она набросилась на него:

— Так и есть! И ты тоже... Ты нас бросаешь! Тебе не терпится увидеть наш отъезд. Отдаешь нас на съедение неграм. Они победили, и это вас так пугает, что вы пытаетесь отыграться за наш счет! Паровозное депо — мы его создали! В дождь и в бурю, даже при сорока пяти градусах жары Иснар всегда был на своем посту! И рабочие знали и любили его. Да, да, любили, даже слуги!

Как помешанная она бросилась на кухню и вернулась, таща за руку перепуганную няньку, у которой от страха глаза лезли на лоб.

— Вот скажи им, слышишь, скажи им, что ты нас любила, что ты любила господина. Говори же, черт возьми, говори!..

Вдруг она остановилась, провела рукой по вспотевшему лбу, позабыла о негритянке, дрожавшей от страха, схватила револьвер и распахнула дверь настежь. Прежде чем кто-либо из мужчин успел ей помешать, она выбежала в сад. Раздались два выстрела, затем послышалась короткая очередь из автомата. Один из солдат схватился за ногу, а Беатриса рухнула на землю, как подстреленный на бегу заяц, и осталась лежать на гравии аллеи.

Мужчины вышли, подняли мертвое тело и внесли в дом.

При звуке выстрелов толпа внезапно стихла, словно эти выстрелы сразу положили конец длинной, очень длинной истории, развязка которой никому не была ясна. Смолкли даже тамтамы.

— Что там происходит? — спросил женский голос.

— Убили кого-то, — ответила Аби.

— О боже!

Толпа стала расходиться. В наступившей тишине Лахбиб услышал, как кто-то негромко пел рядом с ним. Это была «Легенда Гумбы», любимая песнь слепой Маймуны:

И. солнце всходило

И снова скрывалось во мраке,

А битва все длилась и длилась.

И руки Гумбы кровь обагряла,

И сердце Гумбы гнева не знало.

Враги погибали. Но счастлив тот,

Кто ненависть в сердце свое не пускает

Во время кровавых сражений...




Роман

Перевод с французского О. Граевской и Л. Галинской.



Примечания

1

Мба — бабушка: форма почтительного обращения на языке волоф. (Здесь и далее прим. переводчиков.)

2

Калебасы — посуда, сделанная из тыквы.

3

«Мамаду и Бинта» - книга для чтения на французском языке для африканских школьников.

4

Тубаб — европеец (волоф).

5

Басси (или кускус) — блюдо из толченого сорго и баранины.

6

А1огs — здесь: Ну? (Франц.)

7

Сунгуту — девушка (волоф).

8

Фа — форма почтительного обращения к старшему по возрасту.

9

Бубу — верхняя праздничная одежда (преимущественно мужская), очень широкая и по внешнему виду напоминающая тогу.

10

Бара — танец народа бамбара.

11

Тиес — железнодорожная станция на линии Дакар — Нигер.

12

Бамбару — название городского квартала в Тиесе, где живут бамбара.

13

Самара — обувь типа сандалий, с длинными шнурками, переплетающимися на щиколотке.

14

Гоп — длинная палка с полукруглым лезвием на конце для расчистки почвы от сорняков.

15

Стихотворные тексты даны в переводе М. Кудинова

16

Мекка — место паломничества мусульман.

17

Фонио — сорт проса.

18

ВКТ — Всеобщая конфедерация труда.

19

Сабадор — мужская будничная верхняя одежда до пят с широкими рукавами и узкой талией.

20

Местные жители называют людей «тростинками господа бога». По существующему суеверию, людей нельзя считать и обозначать цифрами, потому что это укорачивает их жизнь.

21

Джуми (арабск. — пятница) — мечеть, в которой молятся по пятницам.

22

Нгуну — курятник (волоф).

23

Билаи — здесь: и вправду (арабск.).

24

Валаи — здесь: в самом деле (арабск.).

25

Хаджи — мусульмане, совершившие паломничество в Мекку и потому пользующиеся глубоким уважением в народе.

26

Соперница — жена в полигамическом браке.

27

Ракаль — арахисовый жмых.

28

Мбаг-гатье — укрытие от нескромных взглядов (волоф).

29

Тукулёры — народ фульбе, живущий в Сенегале.

30

Шнуром моего отца, то есть честью моего отца (речь идет о шнурке, которым подвязываются мужские шаровары).

31

Мадам Каспар — искаженное название Мадагаскара.

32

Брак, совершенный по религиозному обряду.

33

Дара — ничего.

34

Уай — да (волоф).

35

Наффа — ладанка, которая служит кошельком.

36

Молчать!

37

Китабу — книги.

38

«Сундиата» — песня о Сундиате, основателе среднезековой империи Мали.

39

Большой Рекой население называет океан.

40

Алькати — туземный полицейский.

41

Серинь Ндакару — верховный имам Дакара.

42

Тугэль — такназывают местные жители Францию.

43

Лемле — дитя мое (волоф).

44

Хаусанская накидка распространена среди народа хауса: она выткана из яркой и тяжелой ткани и часто служит одеялом или подстилкой.

45

Бамбара дион — буквально: раб божий из народа бамбара (волоф).

46

Вопрос о пособиях многосемейным остается трудно разрешимым и по сей день из-за полигамии. После забастовки только кадровые служащие и мастера получили право на это пособие: законной считается первая жена, но при выплате пособий принимаются во внимание и дети от других жен. (Прим. автора.)

47

Дамели — благородные рыцари в древней Африке.

48

Кады — деревья с молочно-белыми стволами и с тонкими листьями; по преданию, они притягивают молнию во время грозы.

49

Дэмы — злые гении.

50

Да будет мир с тобой, брат мой!


51

Билакоро — мужчина, который не прошел обряда обрезания, обязательного для мусульманина.


home | my bookshelf | | Тростинки господа бога |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу