Book: Святой раджу



Святой раджу


Святой раджу

Роман P.К. Haрайана "Святой Paджу"

Святой раджу

«Святой Раджу» — превосходный роман и, вероятно, лучший из всего, что написал Р. К. Нарайан»; «Последний роман Р. К. Нарайана — блестящий образец его особого жанра грустной комедии, повествующей о бездельниках и фантазерах»; «Нет никакого сомнения в том, что Р. К. Нарайан — лучший романист Индии и, возможно, один из самых блестящих и выдающихся писателей современности». Таковы были отклики индийской и зарубежной критики па появление романа Р. К. Нарайана «Святой Раджу» (английское название романа «The Guide»), единодушно признанного значительным событием литературной жизни Индии последних лет.

Разипурам Кришиасвами Нарайан родился в 1906 году в Мадрасе, в семье брахмана. В 1930 году он окончил Махараджа-колледж в Мансуре и стал преподавателем английского языка и литературы. Р. К. Нарайан пишет в основном о юге Индии, где он провел почти всю свою жизнь; героями его произведений выступают его соотечественники-тамильцы. Однако уже в самом своем начало творчество Р. К. Нарайана перерастает чисто региональные рамки и становится достоянием всего индийского народа. С появлением последних романов, созданных в годы независимости, Р. К. Нарайан занимает прочное место в ряду передовых писателей Индии. Индийская общественность выразила свое признание вклада, сделанного писателем в национальную литературу, избрав его членом Литературной академии Индии.

Свою творческую деятельность Р. К. Нарайан начал четверть века тому назад, когда по всей стране ширилась борьба за национальное освобождение. Сам писатель не принимал непосредственного участия в политическом движении, однако его книги правдиво отразили антиимпериалистические настроения, зревшие в широких массах индийского народа. Произведения Р. К. Нарайана повествуют о маленьких людях Индии — школьниках, студентах, преподавателях, крестьянах, лавочниках, мелких чиновниках, — о вопиющих противоречиях и контрастах их жизни. Они реалистичны, исполнены простой и глубокой гуманности.

В 1935 году был опубликован первый роман Р. К. Нарайана «Свами и его друзья», принесший писателю славу не только в Индии, но и в демократических кругах Англии и США. Известный английский писатель Грэхем Грин так описал свое знакомство с этим первым романом молодого индийского писателя: «Мой друг-индиец прислал мне как-то, еще перед войной, очень «слепую» рукопись и просил прочитать ее... Несколько недель эта рукопись пролежала у меня на столе. Но затем... я решил прочитать ее и был совершенно ею очарован. Это история индийского ребенка, называется книжка «Свами и его друзья». Я уговорил издательство напечатать эту книгу. ...Нарайана я считаю одним из лучших романистов нашего времени, пишущих на английском языке. Некоторые из его ранних произведений каким-то странным образом напоминают мне Чехова — то же огромное чувство юмора, та же грусть...»

Грэхему Грину суждено было сыграть немалую роль в издании произведений Р. К. Нарайана за рубежом. Второй роман «Бакалавр искусств» был также напечатан по рекомендации Грина, написавшего к нему восторженное предисловие. Он же подыскал издателя и для следующего романа Р. К. Нарайана «Учитель английской литературы». А после войны Грин стал публиковать книги Р. К. Нарайана в собственном издательстве. Он переиздал все его старые произведения и выпустил в свет новые. Творческая дружба с Грэхемом Грином, мастером психологического романа, многое дала Р. К. Нарайану: Грин поддержал его в трудные годы затянувшегося издательского кризиса в Индии, своим советом и участием он помог начинающему автору выработать особую творческую манеру, отстоять право на оригинальную тему и своеобразный метод раскрытия внутреннего мира героев.

Действие всех романов Р. К. Нарайана происходит в вымышленном городке Мальгуди, находящемся где-то на юге Индии. Р. К. Нарайан описывает его с такой реалистической точностью, что перед глазами читателей ясно встает мирный провинциальный городок. Мы видим низенькие домики, вдоль которых тянутся «пиолы», крытые галереи на столбах, где отдыхают в полуденный зной жители и откуда так хорошо наблюдать закат, видим узкие улочки, по которым изредка грохочут небольшие повозки «джутки», вызывая зависть оборванных черноглазых ребятишек, видим базарную площадь, где судачат хозяйки, доподлинно знающие, что происходит в соседнем доме, видим маленькие лавки, вокруг которых собираются крестьяне из окрестных деревень, чтобы обсудить свои семейные дела и земельные тяжбы, — и все это кажется нам таким знакомым и близким, будто мы сами побывали в Мальгуди. Это один из тысячи патриархальных городов индийской провинции, которых, однако, уже коснулось веяние современной цивилизации.

Первые романы Р. К. Нарайана затрагивают одну из самых животрепещущих тем для Индии 30-х годов — тему образования и места интеллигенции в жизни страны. «Свами и его друзья», «Бакалавр искусств» и «Учитель английской литературы» образуют своеобразную трилогию о молодом человеке. Хотя герои этих романов и носят разные имена, их объединяет общность судеб и характеров. «Свами и его друзья» — рассказ о детстве, полный трогательной чистоты, юмора и сердечности. Здесь смешиваются воедино самые разные элементы: простота нравов и быта, безоблачное счастье дружбы и детские проказы, школа с ее чуждым английским воспитанием и порядками, миссионеры, пытающиеся насаждать христианство и порочащие национальную индийскую культуру, посещение кино и интерес к крикету, беседа с астрологами, страшная бабушка, требующая беспрекословного следования индуистским обычаям и непререкаемо утверждающая богоданность каст, любящая и терпеливая труженица мать. А в отдалении уже грохочут громы национально-освободительной борьбы, и счастливое детство видит, как льется кровь индийских патриотов.

Эпизоды антиимпериалистической борьбы — митинг протеста против ареста видных национальных деятелей, забастовки пассивного гражданского сопротивления[1] — сообщают особую напряженность рассказу о детстве Свами, как бы подчеркивая, что вскоре ему уже придется находить свое место в жизни.

В двух последующих романах Р. К. Нарайана в центре действия стоит колледж миссии Альберта. Автор с негодованием разоблачает систему английского образования, цель которого — подготовить прилежных клерков для огромного чиновнического аппарата по1 управлению колониями Британской империи. Лучше всего эти мысли Р. К. Нарайана выражены в гневных словах молодого индийца Кришны, преподавателя английского языка и литературы в колледже миссии Альберта: «Я расскажу студентам о том, что их кормят литературными отбросами и что мы всего лишь наемные слуги министерства отбросов...» И еще: «Я против всей системы этого образования, против его метода и направления, — нас превращают в дегенератов, культурных дегенератов, по зато готовят послушных чиновников для всех ваших деловых и административных целей...» Устами своего любимого героя писатель выражает собственные мысли о пагубности английского образования, стремящегося привить индийцам пренебрежение к собственной национальной культуре.

Глубокой печалью проникнута повесть о молодом бакалавре искусств Чандране, окончившем колледж и полном радостных надежд и упований на будущее. Не проходит и нескольких месяцев со дня окончания колледжа, как он понимает, что полуденное им образование не имеет никакой практической ценности. История средневекового папства и развитие торговых отношений в Европе, Шекспир и Мильтон, Платон и Аристотель — все это мертвым грузом лежит в голове молодого индийского бакалавра искусств. В колледже Чандран не получает никаких знаний, которые подготовили бы его к активному участию в жизни родной страны. Честный и добрый, но нерешительный и слишком мягкий, Чандран не находит в себе сил на то, чтобы коренным образом изменить свою жизнь. Он не видит дела, которому можно было бы посвятить себя. Он мог бы, казалось, найти счастье хоть в личной жизни, но косные традиции встают на его пути. Неудачно оканчивается его юношеская любовь. При сравнении гороскопов семейный астролог объявляет, что брак принесет несчастье обоим домам[2], и девушку выдают за другого. Чандран уезжает из дому, долго странствует, не подавая о себе никаких вестей. Наконец, сжалившись над родителями, он возвращается и становится агентом по распространению местной газеты. Родители подыскивают ему другую невесту. Счастлив ли он? Автор не дает прямого ответа на этот вопрос, но щемящая грусть охватывает читателя при мысли о растраченных силах и неиспользованных возможностях умного и милого человека.

По-иному складывается судьба Кришны, героя последнего романа из этого цикла — «Учитель английской литературы». Он находит в себе силы отказаться от хорошо оплачиваемого, почетного места преподавателя колледжа миссии Альберта и посвятить себя новому опыту воспитания детей в духе простоты, взаимного доверия и уважения к национальным традициям. Несмотря на элементы мистицизма, окрашивающего отдельные сцены этого романа, «Учитель английской литературы» имеет большое общественное значение в той части, которая повествует о бескорыстном служении своему народу.

Вторая группа романов Р. К. Нарайана относится к концу, 40-х и 50-м годам. В этот период создаются «Специалист по финансам», «В ожидании Махатмы», «Мистер Сампатх», вышедший также в Соединенных Штатах под названием «Печатник из Мальгуди», выходят сборники рассказов «День астролога», «Улица Лоули», «Дни Мальгуди» и другие, драма «Страж озера», многочисленные очерки и фельетоны.

Р. К. Нарайан остается верен той сфере жизни, которую он с такой тонкой наблюдательностью описывал еще в своих ранних романах: индийская провинция с патриархальными нравами и установлениями, медленное проникновение капиталистических отношений в повседневную, застойную жизнь, время от времени озаряемую бескорыстным служением ближним.

Оттолкнуть тыльной стороной руки стакан молока — значит оскорбить богиню Лакшми;[3] отправляющегося в дорогу не подобает спрашивать, куда и зачем он едет, ибо это принесет ему несчастье в пути; если хочешь разбогатеть, надо найти красный лотос, и смешав его лепестки с маслом, сбитым из молока серой коровы, предаться сорокадневным молитвам и размышлениям; нельзя жениться на девушке, которую любишь, если не совпадают гороскопы; следует безоговорочно подчиняться авторитету старших; прикоснувшись к человеку из низшей касты, нужно постом и молитвой снять с себя это греховное пятно, — все эти и многие другие традиционные верования и обычаи все еще определяют жизнь обитателей Мальгуди. Но уже возвышается на главной площади огромное здание Кооперативного банка, где нищие крестьяне из окрестных деревень закладывают и перезакладывают свои дома и участки. Уже протянулись на берегу реки Сарайу владения киностудии «Заря и Компания», выпускающей огромную продукцию на потребу примитивнейшим вкусам. Уже существует в городе несколько типографий, переманивающих друг у друга заказчиков, и уже печатают они не только местную газету и приглашения на свадьбы, по и такие «боевики», как «Постельная жизнь, или Наука интимного счастья», изменив, правда, название на безобидную "Семейную гармонию».

Герои этих романов — маленькие люди, обыватели, мечтающие о куцом «счастье для себя». Это «специалист по финансам» Маргайа, сидящий со своим неизменным жестяным сундучком и пузырьком чернил в тени развесистого баньянового дерева против Кооперативного банка, ссужая крестьян деньгами под проценты и советами. Это разорившийся «печатник из Мальгуди», мистер Сампатх, безвольный, неумелый мечтатель, по доброте сердечной берущийся уладить все трудности своих друзей и заказчиков и только безнадежно запутывающий их. Это двадцати летний Шрирам, послушно следующий советам властной бабушки и ведущий «в ожидании Махатмы»[4] сонную и бездумную жизнь. Все эти люди живут неторопливо и спокойно, пока в один день не мелькнет перед ними видение счастья, властно поманив за собой. Маргайе случайно попадает в руки рукопись порнографической «Постельной жизни», открывая перед ним широкие возможности обогащения. Мистер Сампатх мечтает о славе кинопостановщика и завоевании красавицы-кинозвезды Шанти. Шрирам жертвует своим покоем во имя любви к Бхарати, молодой последовательнице Махатмы Ганди, и становится членом движения пассивного гражданского сопротивления. Однако всех их в той или иной степени ожидает крушение. Мистер Сампатх и Маргайа, испробовав не одну безумную финансовую авантюру, разоряются и снова оказываются перед лицом все той же мучительной проблемы: как прокормить себя и семью. А Шрирам, безнадежно запутавшись, превращается в мелкого террориста, наивно полагая, что следует указаниям Махатмы.

Р. К. Нарайан ярко и образно показывает, как неустойчиво и шатко положение маленького человека в мире, где правят отживающие феодальные и нарождающиеся капиталистические законы. Горькой сатирой на собственническую идеологию, религиозный и кастовый фанатизм исполнены многие страницы его романов. Симпатии автора на стороне его героев, вечно соблазняемых мечтой о благополучии, обманутых и простодушных людей. Как ни решительно разоблачает их автор, он все же никогда не приравнивает этих героев к беззастенчивым финансовым воротилам, лицемерным жрецам и миссионерам, продувным журналистам и ревностным хранителям общественной нравственности. С грустной иронией следит писатель за эскападами своих героев, безжалостно раскрывая их корыстные побуждения и сожалея об их неизбежном падении.

Изредка на страницах произведений Р. К. Нарайана появляются образы людей, беззаветно преданных благородному делу служения народу. Автор рисует их с глубокой лирической любовью и теплотой. Такова Бхарати в романе «В ожидании Махатмы». С раннего детства сирота, воспитанная ближайшими соратниками Ганди, она становится активной участницей борьбы за национальную независимость. Она сопровождает Ганди в его походе по Индии, беседует с женщинами в деревнях, призывая их к неповиновению британским властям, сама по призыву Ганди отдается в руки полиции, не задумываясь рискует своей жизнью. Во время индо-мусульманских волнений, спровоцированных англичанами перед уходом из Индии, она вывозит детей из районов, в которых льется кровь, при разделе страны на Индию и Пакистан организует лагерь для беженцев. Куда бы она ни пошла, люди заражаются ее энергией и преданностью своему делу и, несмотря на ее молодость, следуют за ней. Р. К. Нарайан вовсе не склонен идеализировать движение пассивного сопротивления, он тонко иронизирует над его слабыми сторонами, ядовито разоблачает тех, кто пользуется им для достижения личных целей. Но Бхарати цельностью своего характера и благородством побуждений возвышается над многими другими героями романов Р. К. Нарайана, и автор, описывая ее, оставляет ставшую для него привычной ироническую улыбку.

В 1958 году выходит в свет последний роман Р. К. Нарайана — «Святой Раджу». Эта книга, безусловно, лучшее из всего, что он до сих пор создал. Она представляет собой своеобразный художественный синтез всего творчества писателя. Образы и мысли, волновавшие Р. К. Нарайана в течение четверти века его писательской деятельности, находят здесь законченное художественное выражение.

Содержание романа вызвало немало споров при его появлении. Свойственная писателю манера чрезвычайно сдержанного и предельно объективного повествования оставляет большой простор для различных толкований избранного им сюжета. Однако, если пристально вглядеться в характер изображаемых событий и поступков, задуматься над тонким лирическим подтекстом и грустной иронией автора, рассказ его раскроет нам свой смысл и значение. Английское название романа «The Guide» удивительно удачно и полно раскрывает его содержание. Слово «guide» по-английски означает и «гид», и «советник», и «духовный руководитель». В этом заглавии отражены самые различные, а зачастую и просто диаметрально противоположные стороны деятельности Раджу, центрального героя этого произведения: поначалу скромный гид, показывающий туристам красоты Мальгуди и богатые историческими памятниками окрестности, он становится антрепренером известной танцовщицы и наконец превращается в святого «садху», духовного учителя и вождя, на которого с надеждой взирают тысячи крестьян. Вместе с тем в этом названии нашли свое отражение и многие черты душевного склада Раджу, его стремление ни один вопрос не оставить без ответа, устраивать людям их дела, решать за них, что им предпринять, радеть об их удобствах и хотя бы иллюзорном благополучии. Это снова история маленького человека в современном, враждебном ему обществе, бросаемого силой обстоятельств из стороны в сторону, лихорадочно ищущего твердую почву под ногами. Сын мелкого лавочника из Мальгуди, тесно связанного с патриархальными деревенскими взглядами и обычаями, Раджу принадлежит к тому поколению, для которого уже умерли освященные традициями вековые жизненные устои. Ему наскучила мелочная торговля в жалкой лавчонке отца, наскучили бесконечные ссоры и земельные тяжбы соседей, затхлая провинциальная жизнь маленького городка. Он готов часами просиживать на железнодорожной станции, жадно следя за проходящими поездами и вглядываясь в лица людей, прибывающих из «большого» мира, готов целыми днями листать старые журналы и книги, увлекаясь картинами чуждой и блестящей жизни. Правда, у Раджу нет никаких определенных стремлений, однако в душе его все время живет жажда иного, яркого существования, смутная мечта о романтическом и чудесном. Он становится гидом и в этой деятельности как будто находит свое призвание. Случайность изменила всю жизнь Раджу: он встречает талантливую танцовщицу Рози. И вот он уже ее возлюбленный и антрепренер. Вскоре он покупает роскошный дом в Новом районе и быстро усваивает замашки разбогатевшего выскочки. Маленький человек дорвался до богатства, однако и здесь неясное чувство тревоги за завтрашний день беспокоит его. Напрасно Рози просит его об отдыхе, он принимает все новые и новые предложения выступить в самых различных уголках страны, не в силах отказаться от денег, которые так и плывут к нему в руки. «Моя философия, — вспоминает позже Раджу, — сводилась к тому, что надо загребать деньги, пока удается. Чем больше, тем лучше. Если бы я не был так богат, кто бы стал обращать на меня внимание?» Раджу становится одним из самых влиятельных людей в городе: ему ничего не стоит устроить на работу уволенного чиновника, провести своего кандидата на общинные выборы, устроить мальчика в школу, достать в последнюю минуту билет на поезд или назначить члена муниципалитета. Упоенный своим влиянием, он совершенно теряет чувство меры. Ему представляется, что он оказывает чрезвычайно важные услуги человечеству, и он всячески старается поддержать свой престиж в обществе, устраивая роскошные приемы и ночные попойки, проигрывая в карты целые состояния. Затем наступает крах: Раджу совершает подлог и оказывается в тюрьме. После столь головокружительного взлета и падения Раджу задумывается о своем прошлом, подвергая переоценке все свои побуждения и поступки. «Теперь я понял, — рассказывает он впоследствии, — что люди обычно считали меня пустым бездельником не потому, что я этого заслуживал, но потому, что, когда они меня видели, я был не на своем месте. Чтобы по достоинству меня оценить, им надо было бы прийти в городскую тюрьму и посмотреть на меня там». Как ни парадоксально это звучит, в тюрьме Раджу счастлив. Он с увлечением работает на крошечном огороде за домом смотрителя, выращивая огромные баклажаны, бобы и капусту и с радостью следя за их ростом. Он подружился с заключенными: когда в работе наступает перерыв, он часами рассказывает им всевозможные истории. Они охотно слушают его, а когда их охватывает черная тоска, он умеет быстро их разговорить. Он рад услужить всем окружающим и в этой, пусть минимальной, полезности находит глубокое душевное удовлетворение. «Я любил эту работу, — вспоминает он, — любил синее небо и солнечный свет, и тень от дома, где я сидел и работал, и прикосновение холодной воды, — все это приводило меня в великолепное расположение духа. Было так чудесно существовать и чувствовать все это, запах свежевскопанной земли волновал и радовал меня». Двухлетнее пребывание в тюрьме приходит к концу, и снова Раджу нужно решать — что делать, как жить дальше. Выйдя за пределы города, он присаживается отдохнуть на ступени старого храма. Проходивший мимо крестьянин принимает его за «садху» и распространяет в деревне известие о появлении святого отшельника. Раджу не рассеивает этого заблуждения, природное актерство и умение приспособиться приходят ему на помощь, и вскоре он уже полностью осваивается со своей ролью духовного учителя. Кульминация наступает, когда измученные продолжительной засухой крестьяне, по-своему истолковав одну из притчей Раджу, приходят к заключению, что молитвы святого и полное воздержание его от пищи помогут им в их бедствии. Начинается пост «святого» Раджу.



Всей логикой развития своего романа Р. К. Нарайан подводит нас к мысли, что для человека, замкнувшегося в узком мире собственных интересов, нет и не может быть счастья. Глубокое удовлетворение и внутренний покой Раджу находит только тогда, когда, окончательно примирившись с мыслью об уготованном ему испытании, решается пойти на него. Правда, согласиться на пост его вынуждают в известной мере обстоятельства. Р. К. Нарайан не был бы тонким психологом и мастером реалистического письма, если бы не обосновал глубоко и всесторонне перелом в душе своего героя. Ведь поначалу Раджу но так уж трудно было бы и сбежать от слишком ревностных почитателей, вынуждающих его согласиться на такую жертву. Однако останавливает его в конечном счете мысль о крестьянах, уверенных в том, что наконец нашелся праведный неловок, способный вымолить у богов дождь. «Может, лучше всего сбежать отсюда, раз тут заварилась такая каша? — рассуждает Раджу. ...Нет, это было бы неразумно. Еще приволокут обратно и заставят расплачиваться за то, что он их столько времени дурачил. Да и не только в этом дело; он бы, может быть, набрался храбрости и рискнул, если бы у него была хоть тень надежды на успех. Но его растрогало воспоминание о целой толпе женщин и детей, берущих прах от его ног. Как они его благодарили!» Соглашаясь на пост, Раджу в то же время оставляет себе маленькую лазейку: он надеется, что хотя бы по ночам сможет тайком подкреплять свои силы. Однако очень скоро он убеждается, что будет лишен даже этой возможности. И вот тут-то он и принимает самое важное и бескорыстное решение. «Назойливость мыслей о еде приводила его в ярость. С какой-то злобной решимостью он сказал себе: «Не буду больше думать о еде. На эти десять дней прогоню все мысли о желудке». Это решение исполнило его необычайной силы. Он продолжал размышлять в том же направлении: «Если, отказываясь от пищи, я могу помочь деревьям цвести, а траве зеленеть, почему бы не отнестись к делу добросовестно?» Впервые в жизни он делал серьезное усилив, впервые он узнал восторг полного напряжения сил — не ради денег и не ради любви, — впервые он делал что-то, в чем не был заинтересован сам. Внезапно он ощутил подъем, который и дал ему силы выдержать искус». Положение осложняется тем, что пи сам автор, ни его герой всерьез не верят, что молитвой можно вызвать дождь. Но жертва Раджу — не бессмысленность, он совершает то, чего ждут от него измученные тяжелейшей нуждой крестьяне, и в полном отказе от себя во имя этих людей находит высокое удовлетворение. Нельзя не отметить противоречивость такого решения романа, однако она в значительной мере искупается глубокой и искренней человечностью.

«Святой Раджу», как и другие произведения Р. К. Нарайана, созданные в период его творческой зрелости, — роман многоплановый. В нем можно выделить несколько разных тем и плоскостей повествования. Недаром автор избирает для него такую своеобразную композицию: рассказ все время ведется в двух параллельных планах, из которых один посвящен жизни Раджу до его выхода из тюрьмы, а во втором рассказывается история его взаимоотношений с крестьянами в качестве святого «садху». Неожиданные переходы повествования из одного плана в другой, позволяющие автору сообщить большую увлекательность и напряженность действию, дают ему также возможность проводить самые смелые и неназойливые параллели и противопоставления. Прошлое в повествовании причудливо переплетается с настоящим, становится его важной составной частью, поступки героев и влияние обстоятельств делаются понятными лишь при сопоставлении их с многими другими фактами всей их жизни. Воспоминания детства, уроки отца и сказки матери, юношеское увлечение книгами и любовь к Рози, жизнь в роскошном Новом районе, тюремные впечатления, сочувствие к крестьянам и знание истинной цены всем этим «адвокатам отсрочки» и начальникам полиции, с которыми он когда-то водил дружбу, — все это, сплетаясь в единое целое, определяет конечное решение Раджу. Р. К. Нарайан чрезвычайно тонко отрабатывает психологические оттенки побуждений своих героев, создавая глубоко убедительные и жизненные характеры. Его герои не схематичные выразители заданной идеи, они никогда не пишутся по принципу черного и белого — это живые люди с самыми противоречивыми свойствами. Ярким примером тому может служить образ самого Раджу. Это, пожалуй, один из самых интересных, но и самых сложных и противоречивых образов в творчестве Р. К. Нарайана. Раджу обладает удивительной способностью мешать правду с вымыслом, причем сам первый верит в то, что преподносит своим простодушным слушателям; доверчивость и наивность уживаются в нем с хитростью, романтическая экзальтированность с трезвым расчетом, чувствительность с высокомерием, самовлюбленность с высоким самопожертвованием. Только раскрывая все эти особенности характера Раджу, Р. К. Нарайан создает живой и убедительный образ.

Не менее интересны образы Рози и Марко, в обрисовке которых писатель применяет чрезвычайно своеобразный прием. Рози и Марко появляются только в рассказе Раджу о его прошлом, мы видим их лишь через призму восприятия самого Раджу, густо окрашенную его страстями и антипатиями. И все же, несмотря на то что Р. К. Нарайан нигде не произносит прямого и объективного авторского суждения, читатель совершенно четко видит, насколько не совпадают оценки Раджу с действительными характерами этих людей. Рози представляется Раджу некой фатальной «женщиной- змеей», завлекшей его в свои сети, а затем хладнокровно отказавшейся от него. Марко же, по мнению Раджу, лентяй и бездельник, праздно глазеющий на старинные фрески, богатый негодяй, способный на предательский удар из-за угла. А между тем, как далеки от действительности эти умозаключения. И Марко и Рози прежде всего люди творчества, беззаветно преданные своему любимому делу. Конфликт между ними основан, в частности, па творческом эгоизме каждого: глубоко поглощенные своими интересами, они не в состоянии попять и простить друг друга. Марко, как совершенно ясно видит читатель по мере развертывания действия, отнюдь не негодяй и бездельник, каким он представляется Раджу. Это человек большого трудолюбия и честности; взгляды его отличаются широтой и непредвзятостью: он берет себе в жены девушку из презираемой касты танцовщиц, он лишен снобизма и высокомерия по отношению к стоящим ниже его людям. Если его и можно в чем-либо обвинить, так это в педантизме и чрезмерной прикованности к узкой области своих интересов. И хотя Раджу, ослепленный ревностью, изображает Марко в самых черных красках, читатель вскоре различает подлинный характер этого человека. Так же четко проступает образ Рози сквозь пристрастные суждения Раджу. Она увлекается им, потому что он был первым, кто увидел в ней талантливую танцовщицу и помог ей найти себя. Однако глубоко неудовлетворенная той жизнью, которую они ведут, Рози порывает с Раджу. Недалекая, но искренняя женщина, Рози способна на скромную простоту и сердечную привязанность. Она оказывается в силах противостоять горячечной погоне за наживой.

С неменьшим мастерством выполнены сатирические зарисовки второстепенных персонажей. Запоминается дядя Раджу, погрязший в земельных тяжбах мелкий землевладелец, догматичный, грубый, непререкаемо уверенный в своем праве наставлять племянника, потому что тот моложе его, и выбросить Рози из дома, потому что она принадлежит к позорной касте танцовщиц. «Отцы города», с которыми дружит Раджу в период своего успеха, намечены всего лишь несколькими беглыми штрихами, однако они создают яркий сатирический фон всему действию. С большим мастерством выписана сцена поста Раджу: журналисты, кинорепортеры, представители власти, посланные правительством врачи, ловкие лавочники, огромные толпы народа хлынули к старому храму на берегу Сарайу, чтобы посмотреть на удивительную сенсацию — праведника, постом и молитвой решившего вызвать дождь. Для того чтобы перевезти всех желающих увидеть «садху», посылаются специальные поезда и автобусы, каждые несколько часов правительство печатает бюллетени о состоянии здоровья святого, однако никому и в голову не приходит помочь погибающим от голода крестьянам. Сами крестьяне также пассивно, не помышляя пи о каком действии, ждут чуда. Заключительные страницы книги несут в себе широкое обобщение, и, хотя автор прямо не предлагает никакой положительной программы, направленность его сатиры совершенно ясна.

Р. К. Нарайан посвящает «Святого Раджу» теме, чрезвычайно значительной для Индии. Это тема лжесвятого, претендующего на особую роль в жизни все еще непросвещенного и доверчивого народа. С убийственной иронией высмеивает он представителей той паразитической прослойки, которая по сей день пользуется огромным влиянием среди беднейшего населения Индии, нередко жертвующего им последние крохи.

Образ лжесвятого, можно сказать, преследует Р. К. Нарайана в течение всего его творчества. Пожалуй, нет ни одной книги, в которой он обошел бы его. Писатель создает множество вариаций этого образа. Однако смысл их неизменно остается одним: «святость» — не путь спасения человечества, надежды на то, что явится великий праведник и силой своего духовного возвышения поведет народ к счастливому существованию, иллюзорны. Р. К. Нарайан с большой внутренней убежденностью восстает против пассивного ожидания морального возрождения. Эти идеи автора в применении к такой стране, как Индия, где значительное большинство народа все еще не освободилось от тяжелого наследия прошлого, имеют огромное общественное звучание.

Р. К. Нарайан великолепно владеет приемом иронии, который получает в его творчестве совершенно особое использование. Перелистывая страницы его романов, мы не найдем в них блещущих остроумием шуток, не встретим дышащих сарказмом характеристик, не обнаружим веселых парадоксов. Ирония Р. К. Нарайана растворяется в самой ткани произведения, образуя тонкий и чрезвычайно значительный иронический подтекст. При той подчеркнутой внешней объективности, которой отличаются творения писателя, этот иронический подтекст играет большую роль, — в нем заключен смысл изображаемого, глубокий пафос внутреннего отрицания.

Р. К. Нарайан занимает особое место среди индийских писателей, пишущих на английском языке. Хариндранат Чоттопаддхай, Бхабани Бхаттачария, Камала Маркандайа, Мулк Радж Ананд, Ходжа Ахмад Аббас создали правдивые и политически острые произведения, реалистически изображающие Индию последних десятилетий. Лучшие из них — «Кули», «Неприкасаемый», «Два листка и почка» Ананда, «Нектар в решете» Маркандайи, «Голод», «Оседлавший тигра» Бхаттачарии, «Сын Индии» Аббаса — пользуются заслуженной известностью в Индии и за рубежом. Однако вряд ли кому- либо из этих писателей удалось с таким художественным мастерством и живостью, с таким глубоким проникновением в сокровенную душевную жизнь героев, с таким тонким чувством национального колорита создать глубоко типические картины Индии, которая сложным и трудным путем идет к своему подлинному освобождению. Эта художественная зрелость, искренние симпатии к простым людям Индии, глубокое неприятие паразитизма и кастовости делают Р. К. Нарайана одним из лучших передовых писателей Индии.

Н. Демурова

Святой раджу

Глава первая

Святой раджу

Раджу был даже рад появлению этого человека — все не так одиноко будет. Человек стоял молча и с почтением смотрел ему в лицо. Раджу стало смешно и неловко. Он сказал, чтобы прервать молчание:

— Садись, если желаешь.

Человек благодарно кивнул в знак того, что принимает приглашение, спустился по ступеням к реке, омыл ноги и лицо, поднялся обратно, на ходу утираясь концом желтого клетчатого платка, перекинутого через плечо, и сел на две ступени ниже той гранитной плиты перед древним заброшенным храмом, на которой, словно на троне, восседал, скрестив ноги, Раджу. Шелестели и покачивались над рекой ветви деревьев, в гуще которых хлопотали птицы и обезьяны, устраиваясь на ночлег. Вдали за холмами, где терялись истоки реки, садилось солнце. Раджу ждал, не скажет ли чего-нибудь незнакомец. Но тот был слишком вежлив, чтобы первым начать разговор.

Раджу спросил: — Откуда ты? — потому что боялся, как бы тот сам не обратился к нему с таким вопросом.

Человек ответил:

— Я из Мангалы.

— А где это — Мангала?

Тот указал за реку, где подымался высокий, крутой берег, и прибавил:

— Отсюда недалеко.

Потом, уже по собственному почину, стал рассказывать о себе:

— Тут поблизости живет моя дочь. Я ходил проведать ее, теперь возвращаюсь домой. Мы поели, и я ушел. Она хотела, чтобы я остался обедать, но я не согласился. А то бы я добрался до дому не раньше полуночи. Я не боюсь ничего, но зачем человеку находиться в пути в такие часы, когда он должен уже спать у себя в постели?

— Ты очень разумный человек, — сказал Раджу.

Некоторое время они молча слушали, как лопочут в ветвях обезьяны, потом незнакомец добавил, словно только что вспомнил:

— Моя дочь замужем за сыном моей сестры, так что все очень просто. Я часто навещаю сестру, а заодно и дочь, и никто ничего не может сказать.

— А что вообще можно сказать, если отец ходит в гости к дочери?

— Считается неприличным слишком часто навещать зятя, — объяснил крестьянин.

Раджу по душе была эта несвязная беседа. Он уже больше суток провел здесь в полном одиночестве. Приятно было снова слышать звук человеческого голоса. Потом крестьянин опять с глубоким почтением стал разглядывать его лицо. Раджу озабоченно погладил подбородок: уж не выросла ли у него вдруг апостольская борода? Нет, подбородок был еще гладкий. Он брился не далее как позавчера и заплатил за бритье своими кровными, тюремным трудом заработанными деньгами.

Болтливый, как им всем и полагается, цирюльник спросил, соскребая лезвием мыльную пену:

— Отсидел свое, а?

Раджу скосил на него глаза и ничего не ответил. Его раздосадовал этот вопрос, но он не рискнул и виду подать: кто его знает, все-таки у него в руках бритва.

— Только-только освободился? — не отставал цирюльник.

Раджу понял, что на этого человека бесполезно злиться. Глаз у него, видно, наметанный.

— А ты откуда знаешь?

— Я уже двадцать лет брею людей на этом месте. Ты не заметил разве, что, как выйдешь из тюремных ворот, моя цирюльня первая? Правильно выбрать место — это половина дела. Да только люди такие завистливые! — И он широким жестом отринул целую армию завистливых брадобреев.

— Ты что, и заключенных бреешь?

— Нет, я жду, пока они освободятся. Тех, кто внутри, обслуживает сын моего брата. Я не хочу отбивать у него клиентуру, и каждый день входить в ворота тюрьмы мне тоже не хочется.

— А что, там неплохо, — сквозь мыльную пену сказал Раджу.

— Чего же ты обратно не идешь? — отозвался цирюльник, потом спросил: — А за что ты сидел? Что пришила полиция?

— Не желаю я об этом разговаривать, — отрезал Раджу и решил, что будет до самого конца хранить мрачное, угрожающее молчание.

Но цирюльник был не из тех, кого легко запугать. Недаром он всю жизнь имел дело с бандитами. Он сказал:

— Восемнадцать месяцев или двадцать четыре? Бьюсь об заклад, что срок либо тот, либо этот.

Раджу поглядел на него с восхищением. Вот это специалист! На такого сердись не сердись, все без толку.

— Ты такой умный, все знаешь. Для чего же спрашивать?

Похвала цирюльнику польстила. Пальцы его замерли у Раджу на щеке, он изогнулся, заглянул ему в глаза и ответил:

— Просто чтоб заставить тебя самого сказать. У тебя на лице написано, ты — двухлетник, а это значит, что ты не убийца.

— Как ты угадываешь? — удивился Раджу.

— Ты бы совсем иначе выглядел, если б отсидел семь лет, а даже за частично доказанное убийство дают такой срок.

— В чем еще я не виноват? — спросил Раджу.

— В крупном мошенничестве ты не виновен, а вот в мелком — это может быть.

— Дальше. Еще что скажешь?

— Ты не совратитель, не насильник, не поджигатель.

— Может, ты мне прямо скажешь, за что я отсидел два года? Угадаешь — дам четыре аны[5]

— Некогда мне сейчас всякой ерундой заниматься, — ответил цирюльник, но не отвязался: — Что собираешься теперь делать?

— Не знаю. Куда-нибудь надо податься, — рассеянно ответил Раджу.

— Если хочешь вернуться к своим дружкам, пойди на базар, сунь руку в чужой карман или вынеси из открытой лавки какую-нибудь дрянь и подожди, пока позовут полицию. Тебя живо доставят, куда тебе хочется.

— Там неплохо, — снова сказал Раджу, легонько кивнув в направлении тюрьмы. — Люди симпатичные... только я терпеть не могу, когда меня будят каждый день в пять часов утра.

— Да, об эту пору ночные птицы только спать ложатся, — многозначительно сказал цирюльник. — Ну, вот и все. Можешь встать, — он отложил бритву. — Ты теперь выглядишь как настоящий махараджа, — добавил цирюльник и уселся в кресло, со стороны любуясь своей работой.



С нижней ступеньки крестьянин молитвенно глядел ему в лицо. Раджу это надоело.

— Почему ты на меня так смотришь? — спросил он резко.

Тот ответил:

— Не знаю. Я не хотел вас обидеть, господин.

Раджу чуть было не выпалил: «Я сижу здесь, потому что мне некуда идти. Я должен держаться подальше от людей, которые могли бы узнать меня». Но как скажешь такое? Похоже, что одно только слово «тюрьма», произнеси он его даже чуть слышным шепотом, жестоко оскорбило бы чувства его собеседника. Тогда он решил по крайней мере сказать: «Я вовсе не такой важный, как ты думаешь. Я обыкновенный». Но не успел он еще найти нужные слова, как крестьянин произнес:

— У меня есть большая забота, господин.

— Расскажи мне, в чем дело, — тут же отозвался Раджу; в нем вдруг заговорила старая-старая привычка предлагать свои услуги тому, кто нуждался в руководстве. Когда-то туристы говорили, рекомендуя его своим знакомым: «Если вам повезет и вашим гидом будет Раджу, вы познакомитесь со всеми достопримечательностями. Он не только покажет вам все, что стоит посмотреть, но и вообще поможет в любом деле». Такой уж у него был характер, что он вечно оказывался занятым чужими делами и заботами. «А то бы, — часто размышлял Раджу, — я вырос таким же, как тысячи других, и никаких бы неприятностей у меня в жизни не было».

Все было бы хорошо (сказал Раджу крестьянину, которого, как выяснилось, звали Велан и которому он впоследствии стал рассказывать историю своей жизни), если бы не Рози. Почему она называла себя Рози? Она была не иностранка, ей бы вполне подошло имя Деви, Мина, Лалита или любое другое из тысячи имен, какие дают девушкам в нашей стране. Но она предпочитала называть себя Рози. Не думай только, что раз ее так звали, значит она ходила в короткой юбке и стригла волосы. Нет, она и с виду была настоящая индийская танцовщица. Носила яркие сари с золотой каймой, бриллиантовые серьги и тяжелое золотое ожерелье, а вьющиеся волосы заплетала в косы и украшала цветами. При первой же возможности я сказал ей, что она замечательная танцовщица и что она развивает наши национальные традиции, и ей это было приятно.

С тех пор ей, наверно, тысячи людей говорили то же самое, но я оказался из них первым. Всякому приятно слышать о себе лестные отзывы, а танцовщицы, я думаю, их особенно ценят. Им бы круглые сутки слушать, что они- де чудесно и тонко воссоздают рисунок старинного танца. Я принимался расхваливать ее искусство всякий раз, как улучал минутку с ней наедине и мог нашептывать ей на ухо такое, чего не должен был слышать ее муж. Ох уж этот муж! В жизни не видывал я более комичной фигуры. Чем себя самое называть Рози, она бы с гораздо большим основанием могла своего мужа называть Марко Поло. Одет он всегда был так, словно вот сейчас отправляется в далекое путешествие: толстые темные очки, из толстой материи куртка и толстый пробковый шлем, обтянутый сверху ярко-зеленой непромокаемой тканью и придававший ему вид бывалого космонавта. Я, понятно, ни малейшего представления не имею о том, как выглядел настоящий Марко Поло, но этого человека мне с первого же взгляда захотелось называть Марко, и я так и привык о нем думать.

Как только я увидел его в тот достопамятный день на нашем вокзале, я сразу понял: вот для меня клиент на всю жизнь. Человек в одежде вечного туриста — о таком мечтает каждый гид.

Ты, может быть, хочешь узнать, почему и когда я сделался гидом? Я сделался гидом по той же самой причине, по какой другие становятся стрелочниками, носильщиками или кондукторами. Так было предопределено. Не смейся над моими железнодорожными сравнениями. Железная дорога с детства проникла мне в кровь и плоть. Паровозы с их ужасающим лязгом и дымом пленили мое сердце. Перрон был мне как дом родной, общество начальника станции и носильщика казалось мне самым приятным, их разговоры — самыми поучительными, самыми интересными в мире. Я вырос на железной дороге. Наш домик в Мальгуди стоял напротив вокзала. Отец построил его своими руками, когда еще о железных дорогах никто и не думал. Он выбрал это место потому, что оно было за пределами города и поэтому обошлось дешевле. Он нарыл глины, намесил ее с водой из колодца, сложил стены и покрыл их крышей из листьев кокосовой пальмы. Вокруг он посадил дынные деревья; их плоды отец разрезал на дольки и продавал — один плод приносил ему восемь ан доходу, если разрезать умеючи. У отца была лавочка, сооруженная из старых досок и джутовой мешковины, и он сидел там с утра до вечера, торговал мятными лепешками, фруктами, табаком, бетелем, сушеным горошком (который отмеривал тоненькими бамбуковыми цилиндриками) и всем, что только могло понадобиться путешествующим по главному тракту. Люди называли отцовскую лавку «лавчонкой». У ее порога вечно толпились крестьяне и погонщики волов. Ей-богу, дела у отца шли совсем неплохо. В полдень он уходил в дом завтракать и перед уходом обязательно подзывал меня и каждый день давал мне одни и те же наставления: «Раджу, садись на мое место. Смотри не зевай, за все, что даешь, получай деньги. И не съешь всего, что есть в лавке, это предназначено для продажи. Зови меня, если чего-нибудь не будешь знать».

И я то и дело кричал из лавки: «Отец, зеленые мятные лепешки, сколько штук на пол-аны?» — а покупатель стоял и терпеливо дожидался.

«Три, — бывало, с полным ртом отзовется отец. — Но если он берет на три четверти аны, тогда дай ему...» И тут следовали такие сложные льготные выкладки, что мне совершенно не под силу было применить их на практике.

Приходилось просить покупателя: «Дай мне только поданы», — и взамен отсчитывать ему три мятные лепешки. Если из большой бутыли случайно высыпалось четыре лепешки, я четвертую съедал сам, чтобы свести на нет все затруднения.

Будил нас молодой сумасброд петушок, живший где-то по соседству. Вероятно для того, чтобы мы не заспались, он начинал оглушительно горланить, провозглашая рассвет чуть ли не среди ночи. Отец тут же вскакивал с постели и поднимал меня.

Я быстро умывался, размазывал на лбу священный пепел, становился перед изображениями богов, висевшими в рамах высоко под потолком, и звонким голосом принимался декламировать священные стихи. Отец, бывало, послушает меня немного, а потом тихонько уходит на задний двор доить буйволицу. Позже, возвращаясь с ведром молока, он всегда говорил: «Что-то, верно, приключилось со скотиной. Она сегодня и половины обычной меры не дала».

Мать всякий раз отвечала: «Знаю я ее, она просто забрала себе в голову невесть что. Мне-то известно, чем ее пронять». Она произносила это зловещим тоном, брала у отца ведро и уходила в кухню. Вскоре она появлялась снова и давала мне стакан горячего молока.

Сахар у нас хранился в старой жестянке, и хоть с виду она была совсем ржавая, но сахар в ней лежал отличный. Стояла она в кухне на деревянной полке у задымленной стены, вне пределов досягаемости. Боюсь, что ее переставляли все выше и выше, по мере того как я рос, потому что, насколько помню, я никогда не мог дотянуться до этой ржавой жестянки без помощи старших.

Когда небо светлело, отец уже дожидался меня на галерее. Он сидел, положив рядом с собою тонкий изломанный прутик. В те времена новейшие достижения в области психологии ребенка не были известны, палка считалась непременным пособием для обучения. «Небитый щенок останется неучем», — повторял мой отец старинную пословицу. Он учил меня тамильской азбуке. Напишет на обеих сторонах моей грифельной доски две первые буквы алфавита, и я должен был без конца обводить их грифелем, покуда они совсем уже не потеряют очертаний, так что их и узнать невозможно. Время от времени отец выхватывал доску у меня из рук, взглядывал на нее, потом устремлял на меня свирепый взор и говорил: «Какая мазня! Ты никогда не добьешься успеха в жизни, если будешь так уродовать священные буквы алфавита!» Он стирал все мокрым полотенцем, заново писал обе буквы и возвращал мне доску с наказом: «Если ты и эти испортишь, то вконец выведешь меня из терпения. Обводи аккуратно, как я написал. Смотри, чтобы никаких фокусов». И он угрожающе потрясал прутиком.

Я отвечал кротко: «Хорошо, отец», — и снова принимался писать. И сейчас представляю себе, как я сижу, высунув кончик языка, наклонив голову набок и всем телом налегая на грифель, — он так и визжит от моих усилий, а отец говорит: «Потише скрипи грифелем! Что это на тебя нашло?»

Потом наступал черед арифметики. Два да два — четыре; четыре да три — еще сколько-то; столько-то делить на столько-то — выходит еще что-то; еще большее делить на меньшее... О господи, и болела же у меня голова от всех этих чисел. Птицы щебетали и порхали в прохладном воздухе, а я сидел и проклинал судьбу, приковавшую меня к моему отцу. Его терпение истощалось с каждой минутой. Но тут, словно в ответ на мою безмолвную молитву, у дверей лавочки появлялся ранний покупатель, и нашим занятиям приходил конец. Отец оставлял меня со словами: «У меня есть с утра дела поважнее, чем тянуть болвана в гении».

Хотя мне эти уроки казались бесконечными, мать, увидев меня, восклицала: «Опять тебя отпустили, а? Интересно, чему ты можешь выучиться за полчаса?»

Я говорил ей: «Пойду поиграю на улице, чтобы не мешать тебе. Только хватит на сегодня уроков!» И убегал через дорогу под тень тамариндового дерева. То было вековое развесистое дерево с густой листвой, на котором жили, плодились и лопотали без умолку обезьяны и птицы, питавшиеся нежными листьями и плодами. Откуда-то приходили под дерево свиньи с поросятами и рылись в густо устилавшей землю листве, и там я играл целыми днями. Помнится, у меня и свиньи принимали участие в игре, я воображал, будто катаюсь на них верхом. Покупатели здоровались со мной, проходя мимо. У меня были мраморные шарики, железный обруч да резиновый мячик, и я целыми днями мог заниматься ими. Не замечал, как время идет, не видел, не слышал, что творится вокруг.

Иногда отец, отправляясь за покупками в город, брал меня с собой. Он останавливал попутную телегу и рядился, чтоб его подвезли. А я с замирающим сердцем безмолвно стоял рядом (меня учили, что проситься с отцом нехорошо), покуда отец не говорил: «Ну, полезай, человечек». И он, бывало, еще договорить не успеет, как я уже вскарабкаюсь на телегу. Бубенцы у вола на шее начинали бренчать, деревянные колеса со скрипом взрывали пыль на ухабистой дороге, и я что было сил цеплялся за края телеги, чувствуя, как от тряски у меня все кости ходуном ходят. Но мне нравился запах соломы в телеге, нравились виды, открывавшиеся нам по пути. Люди и телеги, свиньи и ребятишки — панорама жизни очаровывала меня.

На базаре отец сажал меня на дощатую приступочку на виду у знакомого торговца и уходил но своим делам. Карманы у меня бывали полны каленых орехов и сластей; я жевал и смотрел, как кипела вокруг базарная жизнь: тут покупают, там продают, кто ссорится, кто смеется, кто божится, кто орет во все горло. Помню, пока отец совершал где-то свои закупки, один вопрос все время вертелся у меня в голове: «Отец, у тебя ведь у самого есть лавка. Почему же ты покупаешь в чужих лавках то, что тебе нужно?» Ответа на этот вопрос я не получал никогда. Так я сидел, бывало, глядя, как дрожит раскаленный послеполуденный воздух, непрерывный базарный гомон постепенно притуплял мои чувства, пыльное знойное марево убаюкивало меня, и я засыпал, прислонившись к стене чьей-то лавки, на ступеньках которой отцу вздумалось меня усадить.

— У меня есть большая забота, господин, — сказал крестьянин.

— Как и у всех у нас, — кивнув, заметил Раджу под внезапным наплывом царственного великомудрия. С той самой минуты, как появился этот человек и сел перед ним, не отводя взгляда от его лица, он испытывал ощущение собственной значительности. Точно он актер и должен говорить лишь что-то заведомо правильное и установленное.

В данном случае единственно правильная реплика могла звучать только так:

— Покажи мне человека, у которого нет забот, и я покажу тебе совершенный мир. Ты знаешь, что сказал великий Будда?[6]

Крестьянин придвинулся ближе.

— Одна женщина пришла к Будде, прижимая к груди своего мертвого ребенка и заливаясь слезами. Будда сказал: «Ступай, обойди все дома в этом городе и найди хоть один, в котором не знают смерти. Если найдешь, принеси мне оттуда горсть горчичного семени, и я научу тебя, как победить смерть».

Крестьянин сочувственно пощелкал языком и спросил:

— Ну, и что же было с мертвым ребенком, господин?

— Пришлось ей его похоронить, понятное дело, — ответил Раджу. — И точно так же, — продолжал он, сомневаясь в глубине души, уместно ли подобное сопоставление, — если ты покажешь мне хоть один дом, где не знают забот, я научу тебя, как вообще людям избавиться от всех забот на свете.

Крестьянин был ошеломлен столь мудрым рассуждением. Он отвесил Раджу низкий поклон и проговорил:

— Я не назвал вам своего имени, господин. Меня зовут Велан. Мой отец за свою долгую жизнь был женат трижды. Я его первый сын от первой жены. Его младшая дочь от последней жены тоже живет с нами. Как глава семьи я обеспечил ее дома всем необходимым, у нее нет недостатка в нарядах и украшениях, какие полагаются девушкам, и все-таки...

Тут он сделал паузу, готовясь сообщить собеседнику нечто поистине уму непостижимое. Но Раджу сам договорил за него:

— И все-таки девушка не выказывает ни малейшей благодарности?

— Именно так, господин.

— И не хочет выходить замуж, за кого ты ей велишь?

— О господин, это истинная правда! — воскликнул пораженный Велан. — Сын моего двоюродного брата превосходный юноша. Даже день свадьбы уже был назначен, но знаете ли вы, господин, что сделала эта девушка?..

— Сбежала и все расстроила, — сказал Раджу. — Как тебе удалось ее вернуть?

— Я разыскивал ее три дня и три ночи и заметил ее в толпе во время праздничного шествия в одной отдаленной деревне. Они везли по улицам храмовую колесницу, народ там собрался чуть ли не из пятидесяти окрестных деревень. Я ходил в толпе, каждому заглядывал в лицо и под конец все-таки настиг ее — она смотрела кукольное представление. Ну, и что бы вы думали она теперь делает? — Раджу решил дать Велану возможность самому докончить эту историю, и Велан удовлетворенно договорил: — Сидит безвыходно у себя в комнате и дуется. Не знаю, что мне с ней делать. Может быть, она одержимая? Если бы я знал, как с ней поступить, у меня бы просто гора с плеч свалилась, господин.

Раджу заметил философически-скучающим тоном:

— Такие вещи в жизни не редкость. Ни из-за чего не следует попусту беспокоиться.

— Но что мне с ней делать, господин?

— Приведи ее ко мне. Я с ней поговорю, — величественно ответил Раджу.

Велан встал, низко поклонился и хотел было коснуться ступней Раджу, но тот поджал ноги.

— Я никому не позволяю этого делать. Одному только богу положены такие почести. Бог уничтожит всякого, кто попытается присвоить его права.

Он чувствовал, что с каждой секундой вырастает в святого. Велан покорно спустился по ступеням к воде, перешел вброд реку, поднялся по противоположному берегу и скоро исчез из виду. Раджу подумал: «Жаль, что я не спросил, сколько этой девушке лет. Надеюсь, она не хороша собой. У меня и так уже довольно было неприятностей в жизни».

Он сидел там долго-долго, смотрел, как течет река и теряется в ночи; смоковницы у него над головой вдруг начинали шелестеть громко, угрожающе. Небо было ясное. Делать ему было нечего, и он стал считать звезды. Он сказал себе: «Я буду вознагражден за этот самоотверженный подвиг во имя человечества. Люди станут говорить: «Вот человек, которому известно точное количество звезд на небе. Если у вас возникнет в связи с этим какое-нибудь затруднение, самое лучшее — обратиться к нему. Он будет вашим ночным гидом по небесам».

Он размышлял вслух:

— Все дело тут в том, чтобы начать с краю и потом переходить от одного участка к другому. Ни в коем случае нельзя идти сверху к горизонту. Только в противоположном направлении.

Он стал развивать целую теорию. Начал считать слева, над верхушками пальм, потом вверх по течению реки, потом правее...

— Одна, две... пятьдесят пять...

Вдруг он заметил, что если вглядеться попристальнее, то становятся видны еще новые грозди звезд, а к тому времени, когда он их тоже подсчитал, выяснилось, что потеряна отправная точка, и он безнадежно запутался. Он почувствовал глубокую усталость, растянулся на каменной плите под открытым небом и заснул.

Утреннее солнце светило ему прямо в лицо. Он открыл глаза и увидел Велана, который почтительно стоял в отдалении на нижней ступени.

— Я привел свою сестру, — проговорил он и подтолкнул вперед девушку лет четырнадцати с туго заплетенными косами, с сережками в ушах и с ожерельем на шее.

Велан пояснил:

— Это я ей подарил украшения, я купил их на свои собственные деньги, ведь она как-никак сестра мне.

Раджу сел и стал тереть глаза. Он еще не был готов к тому, чтобы взвалить на себя заботу о делах человечества. Прежде всего он нуждался в одиночестве для свершения утренних омовений. Он сказал им:

— Вы можете войти и подождать меня там.

Они ждали его в зале с колоннадой. Раджу вошел и уселся на небольшом возвышении в центре храма. Велан поставил перед ним корзину, в которой были бананы, огурцы, куски сахарного тростника, жареные орехи, а также медный сосуд, до краев наполненный молоком.

Раджу спросил:

— А это что такое?

— Нам будет очень приятно, если вы примете это, господин.

Раджу молча взирал на корзину. Нельзя сказать, чтобы подношение пришлось некстати. Он бы сейчас что угодно съел, не сходя с места. Он научился не быть чересчур разборчивым. Раньше он бы сказал: «Кто станет это есть? Нет, мне, будьте добры, с утра подайте кофе и идли[7], а это все разве что потом можно пожевать». Но тюремная жизнь приучила его есть что попало и когда попало. Иной раз товарищ, изловчившись при попустительстве надзирателя раздобыть с воли какое-нибудь несъедобное лакомство вроде пирожка с бараниной, имеющего шестидневную давность и пропитанного уже прогорклым маслом, делился с Раджу этим угощением, и Раджу отлично помнил, с каким смаком уписывал его в три часа утра — время, выбранное ими для того, чтобы не проснулись другие и не потребовали своей доли. Да, сейчас ему любая пища была как нельзя более кстати. Он спросил:

— Почему вы принесли мне это?

— Все это выросло на наших полях, и мы гордимся, что можем предложить это вам.

Больше Раджу ничего спрашивать не понадобилось. За свою жизнь он научился не теряться в подобных обстоятельствах. Он уже склонен был считать, что это в порядке вещей, когда люди перед ним заискивают. Некоторое время он молча разглядывал подношение. Потом решительно подхватил корзинку и направился во внутреннее святилище. Гости последовали за ним. Раджу остановился перед каменной статуей божества в темной нише. То был очень большой бог с четырьмя руками, в которых он держал жезл и колесо, и с красиво вытесанной головой, но вот уже лет сто как всеми забытый. Раджу торжественно поставил корзинку с пищей у его ног и проговорил:

— Это прежде всего принадлежит ему. Отдадим ему наше подношение, а что останется, съедим сами. Вы знаете, что, отдавая богу, мы умножаем, а не делим? Слышали вы такую историю?

И Раджу начал им рассказывать о Деваке, который каждый день просил подаяния у ворот храма и никогда не тратил собранных денег, не положив их предварительно к ногам божества. Но в середине рассказа он запнулся, так как сообразил, что не помнит, ни чем это все кончалось, ни какая во всем этом мораль. Он погрузился в молчание.

Велан терпеливо ждал продолжения. Это был слушатель, о каком мечтает всякий учитель и проповедник: неоконченный рассказ или неразъясненная притча ничуть его не смущали — для него все это было в порядке вещей. И когда Раджу, повернувшись, величаво прошествовал обратно к реке, Велан и его сестра безмолвно последовали за ним.

Разве я мог припомнить рассказ, который слышал от матери столько лет назад? Мать каждый вечер рассказывала мне что-нибудь, пока мы с ней дожидались, чтобы отец запер лавку и вошел в дом. Лавка оставалась открытой до полуночи. Поздно вечером подходили длинные обозы запряженных волами телег, везших в город на базар из дальних деревень кокосы, рис и другие товары. Под большим тамариндовым деревом волов распрягали на ночь, и погонщики, по двое, по трое, не спеша подходили к лавке поболтать о том о сем, а то и купить себе курева или еды. Как отец любил обсуждать с ними цены на зерно, или дожди в минувшем году, или виды на урожай, или состояние оросительных каналов! А то они, бывало, станут вспоминать давнишние тяжбы. Тут только и слышишь от них: судья такой-то, показание под присягой, свидетели, апелляция, — и все это сопровождалось взрывами дружного хохота, когда заходила речь о какой- нибудь дурацкой выдумке сутяг или хитрой адвокатской увертке.

Ради веселого общества отец забывал и про еду и про сон. Мать по нескольку раз посылала меня в лавку посмотреть, нельзя ли привести его домой. Нрав у отца был неровный, невозможно было предугадать, как он отнесется к тому, что его перебивают, и потому мать учила меня подойти тихонько, приглядеться, в каком он настроении, и осторожно напомнить ему об еде и доме. Я останавливался под навесом и покашливал, в надежде привлечь его внимание. Но у них шел захватывающий разговор, и отец даже не взглянет, бывало, в мою сторону; тогда я сам, забыв обо всем на свете, начинал прислушиваться к их беседе, хотя и не понимал в ней ни слова.

Немного погодя из темноты доносился негромкий голос матери. «Раджу, Раджу!» — звала она, и тогда отец отрывался на минуту от разговора, взглядывал на меня и говорил: «Скажи матери, чтоб не ждала меня. Пусть оставит мне в печке горсть рису, немного пахтанья в чашке и дольку маринованного лимона. Я приду позже». Это он слово в слово повторял по пять раз на неделе. И всегда добавлял: «Я что-то сегодня не голоден». А сам, верно, тут же снова пускался судачить со своими дружками о всевозможных болезнях и недугах.

Только я уже их не слышал. Я со всех ног бросался домой. Там, между освещенным местом перед лавкой и туманным кругом света, падавшим от тусклого светильника, который висел у нас над дверью, было темное пространство, всего, я думаю, каких-нибудь десять ярдов, не больше, но, пересекая его, я всегда покрывался холодным потом. Мне чудилось, что сейчас выскочат из темноты дикие звери и какие-нибудь сказочные чудища и утащат меня. Мать встречала меня на пороге и говорила: «Ну конечно, опять не голоден! Теперь будет всю ночь заниматься разговорами, ляжет спать под. утро; едва час проспит, а тут, глядишь, как начнет горланить этот глупый петух, ему уж и вставать пора. Этак и заболеть недолго».

Следом за ней я шел в кухню. Она ставила на пол две тарелки, придвигала горшок с рисом, накладывала мне и себе, и мы ели при свете коптящей жестяной лампы, свисавшей с гвоздя на стене. Потом она расстилала в комнате циновку, и я укладывался спать. Она садилась рядом и ждала, когда придет отец. Мне было необыкновенно уютно, оттого что она рядом. Мне хотелось получше использовать ее присутствие, и я жалобно говорил: «У меня что-то в волосах мешается». Тогда она пропускала пальцы сквозь мои волосы и почесывала мне затылок. И тут я заказывал: «Сказку».

Она сразу же начинала: «Жил-был на свете человек по имени Девака...» Я слышал это имя чуть ли не каждый вечор. Он был какой-то герой или святой, в общем что-то в этом духе. Я так никогда и не узнал до конца, что он такое сделал, потому что мать не успевала еще ничего рассказать, как сон уже овладевал мною.

Раджу сидел па ступени и смотрел, как играет река в ослепительных лучах утреннего солнца. Воздух был прохладен, и Раджу пожалел, что его одиночество нарушено. Гости его сидели ступенью ниже и терпеливо ждали, когда он ими займется, — совсем как пациенты в приемной у врача. У Раджу и своих забот хватало, надо было многое обдумать. Его вдруг зло взяло, что Велан хочет навязать ему еще какую-то ответственность, и он откровенно сказал:

— Я не буду заниматься твоими делами, Велан. Сейчас, во всяком случае.

— Могу ли я узнать почему? — смиренно спросил Велан.

— Так надо, — ответил Раджу тоном, не допускающим возражений.

— Когда же мне можно будет потревожить вас, господин?

— Когда приспеет для этого время, — величественно проговорил Раджу.

Тем самым вопрос был перенесен из временных сфер в область вечности. Велан покорно выслушал его ответ и молча поднялся, собираясь уходить. Раджу был растроган. Все-таки он ведь должен этому человеку что-то за принесенную пищу. И потому он примирительно проговорил:

— Вот это и есть твоя сестра, о которой ты мне рассказывал?

— Да, господин.

— Я знаю, что тебя заботит, но мне нужно все как следует обдумать. Нельзя наскоком принимать важные решения. Всякому вопросу свое время. Ты понимаешь меня?

— Да, господин, — ответил Велан. Он провел пальцами по лбу и сказал: — Что начертано здесь, то и будет. Мы тут ничего поделать не можем.

— Мы, конечно, не можем изменить этого, зато мы можем понять, — величаво возразил Раджу. — А чтобы правильно понять, нужно время.

Раджу чувствовал, что у него отрастают крылья. Еще немного, и он воспарит в воздухе, поднимется и сядет на башню древнего храма. Его теперь уже ничем не удивишь. «Что же это я пережил, — невольно спросил он себя, — два года тюремного заключения или переселение души?»

Велан с облегчением и гордостью выслушал столь пространные речи своего наставника. Он многозначительно посмотрел на свою строптивую сестрицу, и та, устыдившись, склонила голову. Раджу, пристально глядя на девушку, провозгласил:

— Чему быть, то и сбудется; никакая сила земная или небесная не изменит течения событий, как никто не может изменить течение этой реки.

Они постояли, глядя на реку, словно там лежал ключ ко всем загадкам жизни, и стали спускаться. Раджу смотрел, как они перешли вброд реку и поднялись по крутому противоположному берегу. Скоро они скрылись из виду.

Глава вторая

В поле, напротив нашего дома, стало заметно какое-то движение. Теперь сюда каждое утро приезжали из города люди и целый день что-то делали там. Выяснилось, что они прокладывают железную дорогу. Они заходили в лавку моего отца перекусить. Отец взволнованно спрашивал: «Так когда же тут начнут ходить поезда?»

Если эти люди были в хорошем настроении, то отвечали: «Месяцев через шесть, а то и через восемь, кто знает?» А если в дурном, то говорили: «Нашел, о чем спрашивать. Может, прикажешь еще подать паровоз к твоей лавке?» И угрюмо смеялись.

Работа шла споро. Мне пришлось немного поступиться своей независимостью под тамариндовым деревом, потому что здесь теперь всегда стояли грузовики. Я забирался в кузов и там играл. На меня не обращали внимания. Целыми днями я лазал с грузовика на грузовик, вся одежда у меня была перепачкана красной грязью. Грузовики возили все больше красную землю, которую в кучу ссыпали на поле. Прошло совсем немного времени, а у нас перед домом уже возвышалась целая гора. Это было замечательно! Оттуда, с высокой насыпи, мне видно было далеко-далеко, даже туманные гребни Мемпийских гор можно было различить. Теперь я был занят не меньше рабочих. Я проводил с ними все время, прислушиваясь к их разговорам и смеясь их шуткам. Пришли еще грузовики, привезли лес и железо. Повсюду громоздились груды всевозможных материалов. И вот уж я стал собирать обрезки металла, гайки, болтики и складывать свои сокровища в большом сундуке моей матери, где мне отведен был уголок рядом с ее старинными шелковыми сари, которые она никогда не носила.

Под насыпью, на которой я играл один в какую-то игру, появился мальчишка-пастушонок. Его коровы жевали траву как раз там, где работали строители, и парнишка осмелился ступить на склон насыпи, который служил местом моих игр. Я уже считал, что железная дорога — моя собственность, и не намерен был позволить кому бы то ни было посягать на нее. Поэтому я нахмурил брови и рявкнул:

— Убирайся!

— Почему это? — возразил он. — У меня тут коровы пасутся, мне надо смотреть за ними.

— Пошел вон со своими коровами, — не унимался я. — Не то их переедет поезд, он здесь скоро пойдет.

— А тебе-то какое дело? Не твоя забота, — ответил мальчишка, и слова его до того меня разозлили, что я издал пронзительный вопль и бросился на него, крича: «Ах ты сукин сын!» — и осыпая его всем набором крепких выражений, почерпнутых мною за последнее время на строительстве. Парень, вместо того чтобы дать мне как следует, завизжал и бросился со всех ног к моему отцу.

— Ваш сын ругается дурными словами!

Отец, как услышал, прямо подскочил на месте. Надо же, чтоб мне так не повезло! Он прибежал ко мне, как раз когда я снова занялся игрой, и спросил:

— Ты как обозвал этого мальчика?

У меня хватило ума не повторять собственных выражений. Я стоял молча, только глазами моргал. И тут этот парнишка возьми да и повтори слово в слово все, что я ему говорил. На отца это возымело неожиданно сильное действие. Он сграбастал в кулак мой загривок и спросил:

— Где ты этого понабрался, а?

Я показал на людей, работавших на полотне железной дороги. Он взглянул в ту сторону, помолчал немного и сказал:

— Так вот оно что? Ну, больше ты здесь не будешь болтаться, учиться ругательствам. Я об этом позабочусь. С завтрашнего дня начнешь ходить в школу.

— Отец! — Я заплакал. Он произнес суровый приговор: отсюда, где мне так хорошо, быть ввергнутым туда, где мне все ненавистно!

По утрам в доме у нас теперь подымался переполох. Мать спешила пораньше накормить меня и давала мне с собой алюминиевый котелок с едой. Она аккуратно засовывала книжку и грифельную доску в мою сумку и вешала ее мне через плечо. На мне были всегда чистые штаны и рубашка, а волосы со лба зачесаны назад, так что кудри все ложились на затылок. Первые несколько дней мне нравилось, что со мной так носятся, но скоро все это мне опротивело; уж лучше бы пусть не обращали внимания да оставляли дома, чем так обхаживать, а потом посылать в школу. Но отец был приверженцем самой суровой дисциплины; а может, он был просто сноб, хотел перед другими похваляться, что его сын ходит в школу. Каждое утро он не знал покоя, покуда мать не выпроводит меня за порог. Сидит, бывало, у себя в лавке и то и дело окликает: «Мальчик! Ты еще не ушел?»

До школы я шел бесконечно долго. Попутчиков у меня никогда не было. Я беседовал сам с собой, останавливаясь поглядеть на прохожего или на деревенскую телегу, громыхающую по улице, или на кузнечика, ползущего через канаву. Я продвигался к цели так медленно, что, поворачивая на Базарную улицу, обычно уже слышал, как мои однокашники оглушительным хором повторяют заданный урок, — старикан, который нас обучал, свято верил в эффективность одного педагогического метода: исторгать из учеников как можно больше шума.

Не знаю, кто надоумил моего отца определить меня в учение именно сюда, хотя прекрасная школа миссии Альберта была от нас по соседству. Я был бы горд оказаться в числе ее учеников. Но отец, помню, часто повторял: «Я не хочу пускать туда моего сына, они там стараются обратить наших мальчиков в христианство и все время оскорбляют наших богов». Откуда он это взял, не знаю, но он был твердо убежден, что школа, в которую я хожу, лучшая под солнцем. Люди слышали, как он хвастал: «Многие юноши, побывавшие в руках этого престарелого учителя, теперь большие начальники в Мадрасе, сборщики налогов или еще того важнее». Это были его собственные фантазии или же измышления самого старика учителя. Его школу даже и школой-то назвать было нельзя, не то что считать ее превосходной. Она относилась к числу так называемых «галерейных школ», потому что уроки проводились на галерее, тянувшейся по фасаду его дома. Престарелый педагог жил на улице Кабир-лейн в длинном ветхом доме с цементной террасой-галереей, вдоль которой проходила сточная канава. Каждое утро он собирал на этой галерее десятка два мальчишек моего возраста, сам устраивался в углу на подушке и орал на своих юных питомцев, без отдыха размахивая тростью. Все классы занимались у него здесь одновременно, и он поочередно дарил свое внимание каждой из групп. Я был включен в самую низшую, начинающую группу, мы обучались азбуке и счету. Нам полагалось читать вслух по нашим книгам и списывать из них буквы на грифельные доски, а он просматривал наши прописи, где нужно подправлял и угощал тростью по пальцам тех, кто коснел в своих ошибках. Он был очень несдержан на язык. Мой отец, вознамерившийся оградить меня от дурного влияния рабочих на железной дороге, порядком просчитался, вверив меня этому почтенному старичку, который называл своих учеников не иначе, как ослами, и с великим тщанием прослеживал их родословные с материнской и с отцовской стороны.

Его раздражали не столько ошибки, которые мы делали, сколько самое наше присутствие. Наверно, все мы — такие маленькие, неловкие, вечно ерзающие и шмыгающие носами создания — одним своим видом действовали ему па нервы. Мы, конечно, сильно шумели у него на галерее. Стоило ему войти в дом, чтобы вздремнуть минутку, или перекусить, или по какому-нибудь из многочисленных хозяйственных дел, — и мы тут же устраивали свалку, катались по полу, лупили друг друга, блеяли, вопили или же пытались нарушить его домашнее уединение и подглядывали за ним. Однажды мы потихоньку проскользнули внутрь и прошли по всему дому из комнаты в комнату, пока не очутились в кухне, где увидели своего учителя, — он сидел перед печкой и что-то пек. Мы сказали, остановившись на пороге: «О, вы, учитель, оказывается, и стряпать умеете», — и захихикали. И женщина, стоявшая подле, при наших словах захихикала тоже.

Он в ярости обрушился на нас:

— Отправляйтесь вон сию же минуту и не смейте больше сюда входить! Здесь вам не школа.

Мы со всех ног бросились обратно на галерею, а он вышел к нам немного погодя и каждого до слез отодрал за уши. Он приговаривал:

— Вас, сукиных сынов, сюда пускают, чтобы вы стали порядочными людьми, а вы вместо этого... — после чего шло детальное перечисление всех наших грехов и проступков.

У нас был сокрушенный вид, он смягчился и добавил:

— Смотрите, чтоб я вас больше не видел за этим порогом. Кто вздумает войти в дом, того передам в полицию.

Тем дело и кончилось. Мы больше не заглядывали к нему в дом, но, как только он поворачивался к нам спиной, сосредоточивали все свое внимание на сточной канаве. Мы вырывали из тетрадок листы, делали из них кораблики и пускали в канаву, а вскоре стали устраивать своеобразные лодочные гонки, ложились на животы и следили за тем, как уносились по воде наши кораблики. Учитель предупреждал нас:

— Смотрите, свалитесь в канаву — вас унесет в Сарайу, придется мне тогда говорить вашим отцам, чтоб шли туда вас выуживать.

И он весело смеялся над грозившей нам бедой.

Он получал за каждого из нас по рупии в месяц, да в придачу мы приносили ему что-нибудь еще. Мой отец каждый месяц посылал ему два кубика пальмового сахара, другие тащили рис, овощи или еще что-нибудь, что бы и когда бы он ни потребовал. Чуть только у него в хозяйстве намечалась в чем-либо нехватка, он подзывал того или другого ученика и говорил:

— Вот я сейчас посмотрю, хороший ты мальчик или нет. Сбегай к своему отцу и принеси мне чуточку, вот столечко сахару. А ну, давай, скоренько, покажи, какой ты молодец. — Голос у него при этом бывал ласковый, заискивающий, и нам лестно казалось ему услужить, так что мы не отвяжемся, бывало, от родителей, пока не получим того, что он просил, и между собой тягаемся за честь оказать ему услугу. Родители наши щедро удовлетворяли желания учителя, вероятно в благодарность за то, что он освобождал их от нас на большую часть дня — с утра до четырех часов пополудни, когда он нас распускал и мы во весь дух неслись по домам.

И все-таки, несмотря на, казалось бы, очевидную бесполезность и грубые методы такого обучения, мы, надо полагать, делали какие-то успехи, потому что по прошествии года я оказался уже подготовленным в первый класс муниципальной школы — мог читать настоящие книги и умножал в уме в пределах двадцати. Наш старый учитель сам отвел меня в муниципальную школу, которая тогда только что открылась, зашел в помещение, усадил меня и еще двух мальчиков — бывших своих учеников — в нашем новом классе и перед уходом благословил нас. Мы были приятно удивлены — никогда мы не думали, что он может быть таким добрым.

Новость о совершившемся чуде так и распирала Велана. Он стал перед Раджу, сложив ладони, и сказал:

— Господин, все обернулось к лучшему.

— Я очень рад. Как же это?

— Моя сестра вышла к нам, когда вся семья была в сборе, и признала, что вела себя глупо. Она согласилась... — И он стал объяснять все по порядку.

В то утро девушка появилась нежданно-негаданно перед семейным советом. Она обвела всех взглядом и сказала: «Я глупо вела себя все эти дни. Я согласна поступить так, как скажет мне мой брат и остальные старшие в семье. Они знают, что для нас лучше».

— Я едва ушам своим поверил, — рассказывал Велан. — Даже ущипнул себя, чтобы убедиться, что не сплю. Неприятности с этой девушкой весь наш дом приводили в уныние. Если не считать тяжбы из-за раздела имущества и всяких проистекающих из нее осложнений, не было у нас заботы горше этой. Ведь мы любим девушку, и нам больно было видеть, как она сидит целыми днями в темной комнате, не заботится о своей наружности, не занимается нарядами, ест что придется. Что мы только не делали, чтобы ее развеселить, и все без толку. У нас уж и руки опустились. Очень все из-за нее горевали и потому так удивились, когда она сегодня утром вдруг выходит к нам с аккуратно заплетенными, смазанными маслом волосами, с цветами в косах. Она поглядела па всех приветливо и говорит: «Я много огорчений принесла вам всем за последнее время. Простите меня. Я поступлю так, как велят мне старшие». Оправившись от изумления, мы, конечно, спросили: «И ты согласна выйти замуж за своего двоюродного брата?» Она ответила не сразу, стоит, голову опустила. Моя жена отвела ее в сторонку и спросила, можно ли посылать известие в ту семью, и она сказала, что можно. Мы послали им приятную весть, и теперь в нашем доме скоро будет свадьба. У меня уже и деньги и украшения — все готово. Завтра утром позову трубачей и барабанщиков, и мы быстро со всем покончим. Я уже советовался с астрологом, он говорит, что время сейчас благоприятное. Я не хочу ни на один день откладывать радостное событие.

— Опасаешься, как бы она не передумала? — спросил Раджу. Он понял, почему Велан так торопится со свадьбой. Догадаться было нетрудно. Но его собеседник пришел в неописуемое восхищение и спросил:

— Откуда вы знаете, что у меня на уме, господин?

Раджу молчал. Он рта не может раскрыть, чтобы не вызвать у людей восторга. Положение довольно опасное. Ему хотелось развенчать себя немного. Он сказал Велану сердито:

— Ничего удивительного, просто догадался.

На что без промедления последовал ответ:

— Не вам говорить так, господин. Великану любое дело может показаться легким, но простые смертные, вроде меня, не умеют читать чужие мысли.

Чтобы переменить тему, Раджу просто спросил:

— А тебе известно, как относится ко всему этому жених? Согласен ли он на свадьбу? Что он думает об ее отказе?

— Когда девушка одумалась, я послал к нему для переговоров нашего брахмана[8], и он вернулся с известием, что юноша согласен. Он решил не поминать о том, что было. Что прошло, то прошло.

— Верно, верно, — проговорил Раджу, потому что больше ему нечего было сказать и потому что он опасался произнести хоть что-нибудь, что могло бы показаться чересчур гениальным. Он начинал побаиваться собственной проницательности. Рта раскрыть не решался. Тут, пожалуй, в самую пору пришелся бы обет молчания, да только в молчании таились еще большие опасности.

Однако вся эта предусмотрительность не уберегла его. Дела у Велана достигли благополучного завершения. В один прекрасный день он явился приглашать Раджу на свадьбу своей сестры, и Раджу пришлось долго убеждать крестьянина, чтоб тот оставил его в покое. Тогда Велан принес ему фруктов на больших подносах под шелковыми покрывалами; было время, Раджу устраивал для колорита такие подношения своим туристам, когда водил их по старинным дворцам и храмам. Дары он милостиво принял.

Он не пошел на свадьбу. Не хотел, чтобы его видели в толпе, и не хотел, чтобы вокруг него собиралась толпа: вот, мол, человек, переборовший упрямство строптивой девушки. Но это не спасло его. Не хочет идти на свадьбу — не надо, придется тогда свадьбе идти к нему. И Велан, как только смог, привел в храм жениха с невестой в сопровождении целой толпы родственников. Сама девушка, видно, тоже считала Раджу своим спасителем. Она говорила всем:

— Он ни слова не скажет, а только посмотрит — и ты уже совершенно другой человек.

Кружок его почитателей постепенно расширялся. Велан приходил после целого дня трудов и садился на нижней ступени. Если Раджу говорил, он слушал, если нет, он с такой же признательностью принимал и молчание, а когда темнело, вставал и, ни слова не говоря, уходил. Мало-помалу начали приходить по вечерам и еще несколько человек. С какой бы стати стал Раджу спрашивать, кто они такие? Ведь берег реки — место общественное, он сам был здесь непрошеный гость. Они садились на нижней ступени и глядели на него. Так все время и глядели. Он мог ни слова никому не говорить: просто сидел на своем всегдашнем месте, глядел вдаль на реку, на тот берег и изо всех сил старался придумать, что ему делать дальше, куда податься. Они сидели тихо, даже шепотом не переговаривались, опасаясь его потревожить. В конце концов Раджу становилось не по себе, и он начал подумывать, каким бы способом избавиться от их общества. Днем его, правда, никто не беспокоил, но под вечер, после работы, приходили крестьяне.

Однажды вечером перед приходом крестьян он ушел на задний двор храма и спрятался за огромным кустом хибискуса, усеянным красными цветами. Он слышал, как они пришли, слышал их голоса на прибрежных ступенях. Они говорили тихими, приглушенными голосами. Они обошли храм кругом, прошли возле самого хибискусового куста. Раджу притаился, точно загнанный зверь. Сердце у него громко колотилось. Он уже сочинял, что скажет им, если они его заметят: объявит, что он погрузился в самосозерцание и что тень хибискуса особенно располагает к такого рода занятиям. Но они, к счастью, не догадались поискать его там. Они просто остановились подле куста и разговаривали приглушенным почтительным шепотом.

Один сказал:

— Куда же он мог уйти?

— Он большой человек, он может уйти, куда ему вздумается. У него, должно быть, дел множество.

— Что ты! Он удалился от мира. У него никаких дел не может быть, он только размышляет. Как жалко, что сегодня его здесь нет!

— Да, я вот посидел с ним всего несколько минут — а какие перемены принесло это в наш дом! Знаете, ведь этот мой двоюродный брат, он пришел вчера к нам и вернул мне долговую расписку. Пока она находилась у него, у меня было чувство, будто я сам вложил ему в руку нож, которым он всех нас зарежет.

— Нам теперь нечего бояться. На наше счастье, великий человек поселился среди нас.

— Но сегодня он куда-то исчез. Что, если он покинул нас навсегда?

— Для нас это было бы большим несчастьем.

— Вся его одежда по-прежнему в храме.

— Он ничего не боится.

— Пища, которую я приносил вчера, съедена.

— Оставь здесь, что принес, он непременно вернется и будет голоден с дороги.

Раджу почувствовал признательность к этому заботливому человеку.

— А знаете, йоги иногда могут перенестись в Гималаи одним усилием мысли.

— Ну, он, по-моему, не из этих йогов, — возразил кто-то.

— Как знать? Внешность иногда бывает обманчива, — ответили ему.

Потом они отошли и расселись, как всегда, у реки на ступенях. Еще долго слышно было, как они беседуют между собой. Потом они собрались уходить. До Раджу донесся плеск — это они вброд перебирались через реку.

— Надо идти, пока еще не совсем стемнело. Говорят, тут в реке живет старый крокодил.

— В этом самом месте он одного моего знакомого мальчика ухватил за лодыжку.

— Ну, и что же с ним было?

— Так и утянул его, но не в тот раз, назавтра...

Раджу еще долго слышал их голоса. Он осторожно выглянул из своего укрытия. Расплывчатые силуэты крестьян виднелись уже на том берегу. Он подождал, пока они окончательно не скрылись из виду. Потом вернулся в храм и зажег светильник. Он был голоден. Ужин, завернутый в банановый лист, ждал его на пьедестале у ног древнего каменного божества. Сердце Раджу исполнилось благодарности. Только бы Велан не пришел в конце концов к мысли, что он, Раджу, слишком хорош для того, чтобы принимать обыкновенную пищу, что ему положено питаться частицами воздуха!

На следующее утро он поднялся рано, совершил обычные омовения, выстирал в реке свою одежду, развел огонь, сварил себе кофе и почувствовал полнейшее довольство собою и белым светом. Сегодня ему предстояло решить, что делать дальше. Вернуться ли ему в родной город и на первых порах сносить там смешки и любопытные взгляды, или же отправиться еще куда-нибудь? Но куда он мог податься? Он не приучен был добывать себе пропитание тяжелым трудом. Сейчас пища сама шла к нему в руки. Если он переберется куда-нибудь в другое место, никто не станет приносить ему еду просто так, за здорово живешь. Единственно, где еще можно рассчитывать на такое, это тюрьма. Так куда же отсюда податься? Некуда. На дальних склонах паслись коровы, от этого ландшафт казался исполненным какого-то неземного покоя. Он понял, что выбора нет, — он будет играть роль, которую навязал ему Велан.

Приняв решение, Раджу стал готовиться к приходу Велана и его друзей. Уселся на своем обычном месте — на каменной плите — и сидел с выражением полнейшего умиротворения и блаженства на лице. Все это время он заботился о том, как бы не сказать чего-нибудь чересчур гениального. Из осторожности он предпочитал хранить молчание. Но теперь этим опасениям наступил конец. Он решил принять самый что ни на есть умный вид, ронять из уст перлы глубокомыслия, одарять людей советами и наставлениями, когда бы они их ни испросили. Надо было только повыигрышнее все обставить. Для этой цели он перебрался во внутреннее помещение храма. Здесь обстановка была более подходящая. Когда наступило время появиться Велану с друзьями, Раджу уселся и стал ждать. Он даже волновался немного, принимая нужную позу и придавая соответствующее выражение чертам своего лица.

Солнце садилось. Розовые отсветы упали на стену. Верхушки кокосовых пальм занялись закатным пожаром. Птицы оглушительно раскричались в листве, перед тем как затихнуть на ночь. Наступила тьма. А Велана и его друзей все не было. Они так и не пришли в ту ночь. Он остался без ужина; но это бы еще не беда, у него лежало несколько бананов со вчерашнего вечера. Тревожило другое: а вдруг они больше вообще не придут? Что тогда? Ему стало страшно. Всю ночь он пролежал без сна, снедаемый беспокойством. К нему вернулись прежние страхи. Если он возвратится в город, придется выкупать дом у человека, в пользу которого он был описан. Придется отвоевывать себе уголок в собственном доме или же добывать наличные для уплаты по закладной.

Он уже подумывал о том, чтобы перейти реку и отыскать Велана в деревне, только, пожалуй, этак он уж слишком уронит свое достоинство. От его значительности не останется и следа, и, глядишь, они тогда вовсе перестанут обращать на пего внимание.

Он увидел па том берегу мальчика, пасшего овец. Хлопнул в ладоши и крикнул:

— Иди сюда!

Потом спустился по ступеням к самой воде и продолжал кричать:

— Я новый жрец этого храма! Эй, мальчик, иди сюда! У меня есть для тебя банан! Иди сюда, я тебе его дам!

Он размахивал бананом над головой, понимая, что идет на большой риск — это был его последний банан, как бы он не пропал зря: мальчик скроется, и Велан так никогда и не узнает, как он здесь нужен, а он, Раджу, помрет с голоду, и когда-нибудь люди найдут его побелевшие кости и решат, что они тут спокон веку лежали среди развалин храма и общего запустения. Вот о чем он думал, размахивая в воздухе бананом. Мальчик соблазнился и перешел по воде на этот берег. Он был мал ростом и вымок до ушей. Раджу сказал:

— Сними тюрбан и обсушись.

— Я воды не боюсь, — сказал мальчик.

— Ты весь промок.

Мальчик протянул руку за бананом и сказал:

— Я умею плавать. Я всегда вплавь перебираюсь.

— А я тебя здесь ни разу не видел, — сказал Раджу.

— Я сюда не хожу. Вон там, ниже, переплываю.

— Почему же ты сюда не ходишь?

— Тут крокодилы водятся.

— Но я ни разу не видел здесь крокодила.

— Еще увидишь, — сказал мальчик. — Мои овцы всегда пасутся вон там. Я сюда пришел посмотреть, есть ли здесь кто-нибудь.

— Зачем?

— Мне дядя велел. Он сказал: «Сгоняй овец на берег против храма и погляди, есть ли там кто-нибудь». Потому я сегодня сюда и пришел.

Раджу протянул мальчику банан и сказал:

— Передай своему дяде, что человек, который здесь был, вернулся. Пусть твой дядя придет сюда сегодня вечером.

Он не стал спрашивать, кто дядя этого мальчика. Кто бы он ни был, пусть приходит. Мальчик очистил банан, проглотил его целиком и принялся жевать кожуру.

— Зачем ты ешь кожуру? Заболеешь, — сказал Раджу.

— Не заболею, — ответил мальчик. Он был человек решительный и твердо знал чего хочет.

Раджу туманно посоветовал:

— Ты должен быть хорошим мальчиком. А теперь беги. Скажешь своему дяде...

Мальчуган умчался, бросив на прощание: «Пригляди пока за ними», — и махнул рукой в сторону своего стада на том берегу реки.

Глава третья

Настал день, когда здание вокзала за большим тамариндовым деревом было готово. Стальные рельсы сверг кали на солнце; столбы семафоров стояли, играя яркими зелеными и красными полосами и разноцветными огнями; наш мир был теперь строго разделен на две части: по эту сторону линии и по ту. Все было готово. Теперь мы все свободное время бродили по путям до мостика, за полмили от станции, и обратно. Или слонялись по платформе, либо у стрелки, где было посажено молодое райское деревце. Или шныряли по коридору вокзального здания, заглядывая в помещение, предназначенное под кабинет начальника станции.

Однажды нас всех освободили от занятий. «Сегодня в наш город прибудет поезд», — взволнованно говорили люди. Вокзал был разукрашен гирляндами и флагами. Дудел трубач, наяривали оркестры. На полотне железной дороги разбили несколько кокосов, и тогда, пуская пары, к платформе подкатил паровоз с двумя вагонами. Его встречало много важных персон из нашего города. Налоговый инспектор, и начальник полиции, и председатель муниципалитета, и многие городские коммерсанты, помахивавшие зелеными пригласительными билетами, собрались на перроне. А вокруг стояли полицейские и сдерживали натиск толпы. Я почувствовал, что меня надули. Как это они смеют не пускать меня на перрон? Я протиснулся сквозь перила на дальнем конце платформы и к моменту прибытия паровоза уже стоял там. Вероятно, я был так мал, что никто не обратил на меня внимания.

На платформе были накрыты столы, за ними сидели важные господа и закусывали, а потом они, то один, то другой, вставали и подолгу что-то говорили. Во всех этих речах я улавливал одно только слово, встречавшееся довольно часто, — «Мальгуди». Все хлопали в ладоши. Потом снова грянул оркестр, паровоз загудел, зазвонил колокол, кондуктор дал свисток, и закусывавшие за столами господа влезли в вагоны. Я чуть было не последовал за ними, но там было слишком много полицейских, все равно задержали бы. Поезд тронулся и скоро исчез из виду. Теперь всех пустили на платформу. В тот день лавка моего отца дала рекордную выручку.

К тому времени, когда начальник станции и носильщик водворились у себя в каменной пристройке за вокзалом, против нашего дома, дела у отца шли настолько хорошо, что он разжился даже лошадью и двуколкой, чтобы ездить в город за покупками.

Мать к такому нововведению отнеслась равнодушно: «К чему все эти хлопоты с лошадью да с кормами, ведь и с воловьей упряжкой хлопот не оберешься».

Он не стал с ней пререкаться, а просто пресек все ее возражения, заявив: «Ты в этом ничего не понимаешь. У меня теперь каждый день в городе столько дел. Так часто приходится бывать в банке». Слово «банк» он произнес с особой, гордой значительностью, но на мать оно впечатления не произвело.

Так у нас на дворе появилась небольшая пристройка под тростниковым навесом, где стояла гнедая лошадь; отец нашел и конюха, чтобы ходить за ней. О нашем выезде заговорил весь город, только мать никак не могла с ним примириться. Она считала, что со стороны отца это проявление непомерного тщеславия, и никакие доводы не могли ее разубедить. По ее мнению, отец переоценивал свои успехи, и она принималась пилить его всякий раз, как он оказывался дома и лошадь с повозкой стояла без дела. Мать считала, что раз уж он потратился на экипаж, так пусть и разъезжает в нем целый день. А у него в городе дел бывало не больше чем на час, и он всегда поспевал еще в лавку сменить своего знакомого, на чье попечение оставлял торговлю. Моя мать, должно быть, достигла немалых успехов в искусстве изводить отца, потому что у него бывал теперь очень виноватый вид, когда он приходил домой и лошадь с повозкой стояла под навесом. «Бери теперь ты лошадь и поезжай на рынок», — нередко говорил он, но мать отвергала такие предложения: «Некуда мне каждый день кататься. Можно будет как-нибудь в пятницу съездить в храм. Но неужели нужно целый год содержать дорогой выезд ради того только, чтобы, может, раз в году съездить в храм? Зерно и сено — ты что, не знаешь, во сколько все это обходится?»

Впрочем, дело, к счастью, обернулось не так уж плохо. Не выдержав упорных нападок матери, отец начал всерьез подумывать о том, чтобы продать лошадь, а двуколку — фантастическая затея! — переоборудовать в телегу для одиночной воловьей упряжки и поставить ее на более прочные рессоры; все это обещал ему сделать знакомый кузнец с Базарной площади. Но конюх, ходивший за гнедым, поднял его на смех, он говорил, что скорее кузнец превратит повозку в старое кресло, в котором мы сможем отдыхать под нашим тамариндом. «Он еще посулит вам переделать лошадь в вола!» — заключил конюх и тут же внес другое предложение, как нельзя больше отвечавшее природной хозяйственности моего отца: «Лучше давайте я встану с повозкой на базаре и буду за плату перевозить желающих. Зерно и сено — мои, только позвольте мне пользоваться вашим навесом. Буду платить вам две рупии в день и еще каждый месяц рупию за пользование навесом, а что выручу сверх этого, то мое».

Это был превосходный выход из положения. Отец мог когда угодно брать повозку и ехать по своим делам, в то же время она приносила ему ежедневный доход и не требовала от него никаких затрат. Но прошло несколько дней, и возчик явился с сетованиями на то, что седоки попадаются редко и выручка мала. В полутемной передней комнате нашего дома разгорелся спор между возчиком и моим отцом, настаивавшим на получении причитающихся ему двух рупий. В разговор вмешалась мать:

— Не доверяй таким людям. Подумать только, сегодня праздник, народу целые толпы, а он говорит, что не выручил ничего. Ну как можно ему верить?

Моя мать придерживалась того мнения, что возчик просто пропивал заработанные деньги. Отец возражал ей:

— Что с того, если он пьет? Это нас не касается.

Так продолжалось день за днем. Каждый вечер этот

парень стоял у нас под тамариндом, канюча и вымогая скидку. Было очевидно, что он прикарманивал наши денежки. Ибо спустя несколько недель он пришел и сказал:

— Эта лошадь вся отощала и бегать как следует не может. К тому же она стала чересчур строптива. Будет лучше, если мы ее поскорее продадим и купим другую. Да и рессоры надо бы сменить, потому что какой седок ни сядет в повозку, обязательно жалуется, что беспокоит, и платит меньше, чем рядились.

И он стал что ни день твердить, что, мол, лошадь с двуколкой надо продать и купить взамен другую. Если только матери случалось его услышать, она выходила из себя и принималась кричать, что и без того вся затея обошлась достаточно дорого. Так что постепенно отец стал относиться ко всему этому предприятию как к напрасной трате денег. И вот однажды возчик намекнул, что есть человек, который согласен купить лошадь с повозкой за семьдесят рупий. Отцу удалось, поторговавшись, поднять цену до семидесяти пяти рупий, парень принес деньги, уселся в двуколку собственной персоной и укатил. Как видно, ему удалось скопить немало наших денег. Впрочем, мы все равно были рады избавиться от этой обузы. Для него сделка блестяще оправдалась: как только к новому вокзалу начали прибывать поезда, повозка стала приносить нашему бывшему конюху хорошие барыши — он возил приезжающих со станции в город.

Мой отец получил право торговать в вокзальной лавке. Ах, что это была за лавка! Пол цементный, полки вделаны в стену, а простору столько, что когда отец перенес сюда товары из нашей лавчонки, они заняли не больше четверти всего помещения. По стенам оставалось так много пустого места, что он даже загрустил. В первый раз он осознал, что его торговля была не ахти какая огромная.

Мать, присутствовавшая при этом водворении, поддразнила его:

— И с этими-то запасами товаров ты собрался покупать автомобиль и бог весть что еще?

Он ни разу в жизни и не заикался об автомобиле, но ей нравилось пилить его.

Он ответил довольно миролюбиво:

— Ну к чему сейчас все это вытаскивать на свет божий? — Он подсчитывал в уме: — Мне понадобится по крайней мере на пятьсот рупий товара, чтобы заполнить на полках все пустые места.

Подошел взглянуть на лавку начальник станции — пожилой человек в зеленом тюрбане и в очках с серебряной оправой. При его появлении отец стал просто сама почтительность. За спиной начальника виднелся носильщик Кария в синей рубахе и синем тюрбане. Мать потихоньку отошла в сторону и вернулась домой. Начальник станции разглядывал новую лавку на расстоянии, склонив голову набок, точно художник перед картиной. Неизменно преданный носильщик последовал его примеру, выказывая полную готовность согласиться со всем, что бы ни произнес начальник. Тот сказал:

— Не оставляй пустых мест на полках, не то еще нагрянет инспекция и будет совать нос в наши дела. Не так-то просто было выхлопотать для тебя эту лавку...

Отец посадил меня за прилавок, а сам отправился в город закупать товары.

— Не выставляй здесь слишком много риса и прочей простой снеди, лучше торгуй всем этим в своей старой лавке, — советовал ему начальник станции. — Железнодорожные пассажиры вряд ли будут спрашивать у тебя на дорогу тамаринд и чечевицу.

Отец решил свято выполнить совет начальника. Тот был теперь для него истинным богом во плоти, и всем его заповедям следовало подчиняться беспрекословно. И вот в новой лавке отца повисли с потолка огромные связки бананов, легли на полках груды мемпуских апельсинов, повсюду стояли лотки с жареной снедью, разноцветные мятные лепешки и сласти в стеклянных банках, буханки хлеба, булочки. Как посмотришь, просто слюнки текут. А там дальше на полках — пачки сигарет. Надо было предугадать нужды и вкусы всякого пассажира и на любой спрос заготовить товар.

В старой лавке теперь сидел я. Туда, как повелось, приходили прежние покупатели, чтобы поболтать и купить что надо. И я их никак не устраивал. Мне было скучно слушать все эти толки о суде да о воде. Я был еще слишком мал, чтобы разделять их заботы и отдавать должное тонким ухищрениям их сделок. Я выслушивал их молча, и они вскоре поняли, что от меня проку мало. Тогда они оставили меня в покое и потянулись в новую лавку, в общество моего отца. Но и это тоже был плохой выход. В станционной лавке им было не по себе. Все там казалось для них чуждо и мудрено. Вскоре отец уже снова сидел в своей лавчонке, предоставив мне распоряжаться торговлей на вокзале. А как только было закончено строительство моста на подъезде к Мальгуди, на наших путях установилось регулярное движение. Радостно было глядеть, как хлопочут начальник станции и облаченный в синюю рубаху носильщик, «принимая» к перрону целых два состава в день и давая им сигнал «путь свободен». Два состава: один в полдень — из Мадраса, другой вечером — из Тричи. Дела у меня в лавке шли бойко. Нетрудно понять, что расширение нашего семейного торгового дела помогло мне в достижении одной заветной цели — никто и не заметил, как я перестал ходить в школу.

Глава четвертая

Банан совершил чудо. Мальчишка побежал от дома к дому с известием, что святой вернулся. Мужчины, женщины и дети нагрянули целой толпой. Они хотели только одного — чтобы им разрешили смотреть на него, видеть сияние на его лице. Ребятишки стояли, испуганно тараща глаза. Раджу постарался смягчить положение, ущипнув одного из них за щеку и произнеся несколько ничего не значащих слов; он даже готов был сюсюкать, лишь бы избавиться от неловкости. Он подошел к мальчикам постарше и спросил:

— Что вы сейчас проходите в школе?

Так говорили большие люди, которых он видел в городе. Глупо было задавать этот вопрос здесь; мальчишки захихикали, переглянулись и сказали:

— А мы в школу не ходим.

— Что же вы делаете целыми днями? — спросил он довольно безучастно.

Вмешался кто-то из взрослых:

— Мы не можем посылать наших мальчиков в школу, как делают в больших городах. Они должны пасти скот.

Раджу неодобрительно щелкнул языком и покачал головой. Вид у собравшихся был опечаленный и смущенный. Раджу снисходительно объяснил им:

— Мальчикам надо прежде всего читать. Конечно, они должны помогать родителям, но должны находить время и для учения. — Потом, неожиданно для самого себя, добавил: — Если у них нет времени днем, почему бы им не собираться на занятия вечером?

— Где? — спросил кто-то.

— Да хотя бы здесь. — И, указав на просторный зал, Раджу добавил: — Может быть, вы договорились бы с кем-нибудь из учителей. Есть среди вас учитель?

— Да, да, — ответили несколько голосов разом.

— Попросите его зайти ко мне, — приказал Раджу внушительно, с видом председателя школьного совета, вызывающего к себе провинившегося педагога.

На следующий день в зал храма робко вошел человек с короткой прядью волос, торчащей из-под тюрбана. Раджу только что окончил свою трапезу и наслаждался отдыхом, растянувшись на прохладном каменном полу. Человек остановился возле древней колонны и кашлянул.

Раджу открыл глаза и недоуменно посмотрел на него. Здесь не принято было спрашивать, кто и почему — столько народу приходило к нему и уходило. Раджу жестом предложил ему сесть, повернулся и заснул. Проснувшись, он увидел, что человек сидит недалеко от него.

— Я учитель, — сказал он.

В полусонном сознании Раджу ожил старый страх перед учителями: на секунду он забыл, что все это в прошлом.

Он быстро сел.

Учитель удивился.

— Не беспокойтесь, — сказал он. — Я могу подождать.

— Ничего, — сказал Раджу, приходя в себя и начиная лучше понимать окружающее. — Так вы учитель? — спросил он покровительственно. Помолчал с минуту, а потом неопределенно произнес: — Ну, как дела?

Учитель просто ответил:

— Без изменений.

— Как вам здесь нравится?

— Какое это имеет значение? — ответил тот. — Я стараюсь делать все, что от меня зависит, и делаю это от души.

— Конечно, а то к чему бы вообще стараться? — сказал Раджу.

Он выжидал. Он еще не совсем очнулся после глубокого сна, и вопрос об обучении мальчиков не получил еще в его сознании первостепенного значения. Он сказал наугад:

— Знаете, долг каждого...

— Я делаю все, что могу, — сказал учитель, оправдываясь, но не сдаваясь.

Наконец, после получаса таких переговоров, учитель сам прояснил положение:

— Вы, кажется, предложили собирать мальчиков здесь и учить их по вечерам?

— Гм... Д-да... — сказал Раджу. — Да, я, конечно, предложил это, но в таком дело решать надо вам самим. В конце концов нет ничего лучше самостоятельности. Сегодня я здесь, а завтра меня уже, может быть, здесь и не будет. Вы сами должны все устроить. Конечно, если вам нужно место — пожалуйста. — И он повел рукой с видом человека, щедро одаривающего всю 0бщииу.

Учитель задумался на минуту и сказал!

— Я не уверен, однако...

Внезапно в Раджу проснулась настойчивость. Он веско сказал:

— Мне приятно видеть, как мальчиков учат и просвещают. — И добавил с жаром, потому что это звучало так красиво: — Наш долг делать всех счастливыми и мудрыми.

Перед такой всеобъемлющей любовью к ближним учитель не устоял.

— Я сделаю все, что смогу, — сказал он, — если вы будете давать мне указания.

Раджу выразил согласие словами:

— Я сам лишь орудие, послушное указаниям свыше.

Учитель вернулся в деревню другим человеком. На следующий день он снова пришел в храм и привел с собой с десяток деревенских ребятишек. Они размазали у себя на лбах священный пепел, и вот в вечерней тишине уже поскрипывали их грифельные доски, учитель рассказывал им что-то, а Раджу, сидевший на своем возвышении, благосклонно взирал на них. Учитель был смущен, что детей так мало.

— Они боятся переходить реку в темноте. Говорят, в этих местах водится крокодил.

— Что вам бояться крокодила, если совесть ваша чиста, а ум спокоен? — произнес Раджу важно.

Это была чудесная мысль. Он удивлялся тому, сколько мудрости таилось в глубинах его сознания. Он сказал учителю:

— Не огорчайтесь, что их только десять. Если от души работать с десятью, это то же, что работать с тысячью.

Учитель предложил:

— Не поймите меня превратно, но не согласитесь ли вы беседовать с детьми, когда у вас будет время?

Это дало Раджу возможность излагать мальчикам свои взгляды на жизнь и на вечность. Он говорил им о красоте духа и о чистоте тела, о «Рамаяне»[9], о героях старинных сказаний; он беседовал с ними о самых разнообразных вещах. Звук собственного голоса зачаровывал его; видя обращенные к нему детские лица, блестевшие в полумраке, он чувствовал, что становится выше ростом и значительнее. Ни на кого величие всего происходящего не производило большего впечатления, чем на самого Раджу.

Теперь, когда я вспоминаю об этом, мне начинает казаться, что я болтал не такую уж чушь. Мы часто сами не знаем всю меру собственной мудрости. Вспоминаю, как жизнь готовила меня к этой роли. Я прочитал немало хороших книг, еще когда сидел в станционной лавке. Я продавал хлеб и газированную воду. Иногда школьники давали мне для продажи свои книги. Хотя мой отец был очень высокого мнения о нашей лавчонке, я его взглядов не разделял. Продавать хлеб и печенье и получать взамен деньги казалось мне скучным занятием. Я всегда чувствовал себя выше этого...

Отец умер в том году в сезон дождей. Смерть его была внезапной. Он допоздна засиделся в старой лавчонке, торгуя и беседуя со своими дружками; потом подсчитал выручку, вошел в дом, съел рис с пахтаньем, улегся спать — и больше не проснулся.

Моя мать скоро привыкла к своему вдовьему положению. Отец оставил ей достаточно денег, чтобы она могла жить спокойно. Я сколько мог уделял ей время. С ее согласия я закрыл отцовскую лавку и обосновался на станции. Я занялся кое-какими нововведениями: собирал старые журналы и газеты, покупал и продавал учебники. Конечно, покупателей у меня было немного, но когда приходили поезда, в них оказывалось все больше и больше школьников, а местный в 10.30 привозил кучу молодых людей в колледж миссии Альберта, который только что открылся в Мальгуди. Я любил поговорить с людьми и послушать, что говорят люди. Я любил покупателей, которые открывали рот не только для того, чтобы положить в него банан, любил слушать разговоры о чем угодно, лишь бы не о видах на урожай, ценах на товары и тяжбах. Боюсь, что после смерти отца его старые друзья понемногу исчезли один за другим, главным образом из-за того, что некому было их слушать.

У моей лавочки собирались студенты, ждущие поезда. Мало-помалу на месте кокосовых орехов появились книги. Мне приносили старые книги, и краденые книги, и всевозможный печатный материал. Я отчаянно торговался: покупая, притворялся равнодушным, а продавая — озабоченным. Строго говоря, это было незаконное предприятие. Но начальник станции держался дружелюбно, и я не только открыл ему и его детям неограниченный кредит, но даже позволил ему безвозмездно черпать материалы для чтения из груды, которая все росла перед моей лавкой.

Продажей книг я занялся неожиданно для самого себя — все началось с того, что я искал бумагу для обертки. Когда люди покупали у нас что-нибудь, мне не нравилось, что они уносят покупку прямо в руках. Мне хотелось завернуть ее получше, но, пока во главе дела стоял отец, это было невозможно.

«Если кто-нибудь принесет с собой бумагу, — говорил он, — пожалуйста, пусть себе заворачивает что хочет. Но я для него этого делать не буду. При таком доходе не можем мы еще тратиться на бумагу для обертки. Если человек покупает масло, пусть приносит с собой горшок. Неужели мы должны об этом думать?»

И пока он придерживался этой философии, в лавке невозможно было найти ни клочка бумаги. После его смерти я ввел новую систему. Я оповестил всех, кого мог, что ищу старые книги и бумагу, и вскоре собрал огромную кучу. В свободное время я разбирал ее. В перерыве между поездами, когда на платформе наступала тишина, как приятно бывало взять в руки пачку книг и, растянувшись на полу, погрузиться в чтение, лишь изредка отрываясь от страницы, чтобы взглянуть на огромное тамариндовое дерево. То, что я читал, было порой интересно, порой скучно, порой сбивало меня с толку, порой нагоняло сон. Иные слова пробуждали благородные мысли, иные рассуждения находили во мне отклик; я смотрел картинки — старые храмы и развалины, новые здания и броненосцы, солдаты и красивые девушки, вокруг которых витали мои мысли. Я многое узнал из этого бумажного хлама.

Ребятишки были зачарованы тем, что поведал им Раджу во время занятий (даже учитель сидел не шевелясь, широко раскрыв рот). Они отправились по домам и рассказали о чудесах, про которые слышали. Они не могли дождаться следующего вечера, чтобы снова пойти в храм и снова слушать Раджу. Вскоре вместе с детьми стали приходить и взрослые. Они говорили смущенно:

— Дети поздно возвращаются домой, понимаете, господин, они боятся... особенно переходить реку вброд ночью...

— Отлично, отлично, — соглашался Раджу. — Я и сам хотел вам предложить. Рад, что вы подумали об этом. Вреда от этого не будет. Наоборот, вам тоже полезно послушать. Пусть уши будут открыты, а рот — закрыт, тогда вы далеко пойдете, — сказал он, довольный блестящим афоризмом.

Вокруг него образовался кружок. Они сидели и смотрели. И дети сидели и смотрели. И учитель сидел и смотрел. Зал с колоннадой был ярко освещен фонарями, которые крестьяне принесли с собой. Казалось, будто здесь должно сейчас начаться большое торжество. Раджу чувствовал себя как актер, который вышел на сцену, не зная ни слов своей роли, ни мизансцен, — а публика ждет.

Он сказал учителю:

— Вы, пожалуй, возьмите детей и займитесь с ними, как всегда, в том углу. Захватите с собой один фонарь.

И тут же он подумал о том, что ведь он отдавал распоряжения относительно мальчиков, которые не имели к нему никакого отношения, учителю, который вовсе не обязан был ему подчиняться, указывая на фонарь, который ему не принадлежал. Учитель послушно встал, но мальчишки не торопились.

— Вы должны сначала ответить уроки, — сказал Раджу, — а потом я приду и поговорю с вами. Сначала я должен поговорить со взрослыми — вам это неинтересно.

И дети встали и отошли вместе с учителем в дальний угол зала.

Велан осмелился предложить:

— Прочтите нам наставление, господин.

И так как Раджу слушал словно в глубоком раздумье, не выражая никаких чувств, Велан добавил:

— Так мы сможем приобщиться к вашей мудрости.

Остальные вполголоса выразили свое одобрение.

Раджу почувствовал, что его загнали в угол. «Придется играть роль, которую они навязали мне. Выхода нет». Он лихорадочно перебирал в голове, с чего бы начать. Может быть, рассказать им о красотах Мальгуди или лучше о чем-нибудь поучительном? О том, как однажды жил да был такой-то, до того плохой или до того хороший, что, когда он однажды сделал то-то, он почувствовал, что погиб, и тогда он стал молиться, и так далее и тому подобное? Его охватила скука. Единственно, о чем он мог говорить со знанием дела, была тюремная жизнь и ее преимущества, особенно для. того, кого по ошибке принимают за святого. Они покорно ждали, когда его осенит вдохновение.

«Дураки! — хотелось ему крикнуть. — Почему вы не оставите меня в покое? Принесли мне еду — и спасибо. Положите ее здесь и уходите».

После долгого и унылого молчания он наконец произнес:

— Все должно ждать своего часа.

Велан и его друзья, сидящие в первом ряду, недоумевали: они взирали на него так же почтительно, но не понимали, к чему он клонит. Затем, снова помолчав, Раджу добавил величественно:

— Я поговорю с вами, когда придет другой день.

Кто-то спросил:

— Почему другой день, господин?

— Потому что это так, — ответил Раджу загадочно. — Пока вы ждете детей, советую вам употребить этот час на то, чтобы вспомнить о своих словах и поступках за протекший день.

— О каких словах и поступках? — спросил кто-то, искренне озадаченный таким советом.

— О ваших, — ответил Раджу. — Вспомните каждое слово, которое вы произнесли сегодня, начиная с рассвета, и подумайте о них.

— Я что-то ничего не помню...

— Вот поэтому-то я и говорю: вспомните и поразмышляйте. Если вы не можете запомнить как следует собственные слова, как же вы собираетесь запоминать чужие?

Этот выпад развеселил собравшихся. Послышался приглушенный смех. Когда смех замер, Раджу сказал:

— Я хочу, чтобы вы все думали самостоятельно, своей головой, и не разрешали, чтобы вас водили на веревке, как послушный скот.

Этот совет был встречен шепотом учтивого несогласия. Велан сказал:

— Как это можно, господин? Мы возделываем землю и ухаживаем за скотиной — это мы умеем, а размышлять — это не но нашей части. Это невозможно. За нас должны думать такие мудрецы, как вы, добрый наставник.

— А почему вы велели нам вспомнить все, что мы говорили с рассвета?

Раджу и сам как следует не знал, зачем он дал такой совет. Поэтому он сказал:

— Если вы это сделаете, то поймете.

Сущность святости, казалось, заключалась в том, чтобы изрекать загадочное.

— Откуда вы знаете, что можете сделать и что нет, пока не попробуете? — спросил он. Все глубже и глубже втягивал он этих невинных людей в болото путаных мыслей.

— Я не могу вспомнить, что сказал несколько минут назад, столько всего мне приходит в голову, — пожаловалась одна из жертв.

— Вот именно. Я как раз и хочу, чтобы вы это преодолели, — сказал Раджу. — До тех пор пока вы этого не сделаете, вы не поймете, как это приятно.

Он выбрал троих из собравшихся.

— Когда вы придете ко мне завтра или в другой день, каждый из вас должен будет повторить по крайней мере шесть слов из того, что вы говорили с утра. Я прошу вас запомнить только шесть слов, — сказал он с мольбой, словно делая им огромную скидку, — шесть, а не шестьсот.

— Шестьсот! Разве может кто-нибудь запомнить шестьсот слов, господин? — спросил кто-то в изумлении.

— Да, я могу, — сказал Раджу.

В ответ послышалось восхищенное цоканье языками, которого он ожидал как дани, причитающейся ему по праву. Вскоре вернулись дети, и Раджу с облегчением встал, как бы говоря: «Что ж, на сегодня хватит». И направился к реке, сопровождаемый остальными.

— Дети, должно быть, хотят спать. Отведите их домой и приходите снова.

Когда они пришли к нему в следующий раз, он подготовил им особую программу. Он тихо бил в ладоши и пел речитативом священный гимн, припев которого должны были подхватывать все собравшиеся. Древние своды отражали голоса мужчин, женщин и детей, хором повторяющих священные слова. Кто-то принес высокие бронзовые светильники и зажег их. Другие наполняли их маслом, еще кто-то целый день скручивал для них фитили из хлопка. Крестьяне принесли маленькие изображения богов в рамках и повесили их на колоннах. Вскоре днем стали приходить женщины, чтобы вымыть пол и нанести на него узоры цветным порошком; они развесили всюду цветы, зеленые ветки, гирлянды. Зал с колоннадой преобразился. Еще кто-то покрыл возвышение в центре зала мягким цветным ковром и расстелил на полу циновки.

Раджу скоро понял, что его духовное величие лишь возрастет, если он отпустит себе бороду и волосы до плеч. Чисто выбритый святой с короткой стрижкой — это было неслыханно. Нужен новый грим. Он мужественно вынес все последовательные стадии обрастания, спокойно выждав, пока колючая щетина на подбородке не превратилась в настоящую бороду, которая покрывала его лицо и спускалась на грудь. К тому времени, когда он получил возможность поглаживать в раздумье свою бороду, его престиж превзошел все самые смелые ожидания. Его жизнь вышла за пределы личного; собрания стали так многолюдны, что зал с колоннадой уже не вмещал всех желающих, и они располагались снаружи на ступенях и у самой воды.

Если не считать Велана и нескольких других, Раджу не трудился запомнить их лица и имена или подумать о том, к кому он обращается. Казалось, он теперь принадлежал всем. Влияние его было безграничным. Он не только тянул священные стихи и рассуждал о философии, но даже начал прописывать лекарства. Матери приносили ему детей, если те плохо спали по ночам, он щупал им животики и назначал травы.

— Если ему не станет легче, — добавлял он, — принеси его ко мне опять.

Считалось, что стоит ему погладить ребенка по голове, как тому сразу же становилось во всех отношениях лучше. И уж конечно к нему приходили советоваться по поводу ссор и тяжб о разделе наследства. Для этих занятий ему пришлось выделить несколько часов среди дня. Он почти все время был теперь на глазах у людей. Дошло даже до того, что он должен был вставать рано утром и торопливо совершать утренний туалет, чтобы успеть закончить его до появления посетителей. Это было тяжело. Он испускал глубокий вздох облегчения и становился самим собой, ел, пил и спал, как нормальный человек, только когда голоса у реки затихали на ночь.

Глава пятая

Меня стали называть «Вокзальный Раджу». Теперь, выходя из поезда на станции Мальгуди, меня спрашивали на перроне совершенно незнакомые люди, от кого-то слыхавшие мое имя. У иных на лбу написано, что они не будут оставлены в покое. Видно, я один из таких людей. Я сам никогда не искал знакомств, но новые знакомые всегда находили меня. Вновь прибывшие обязательно останавливались у моей лавки выпить стаканчик содовой, купить сигарет или поглядеть книги на полке, и почти всегда они спрашивали: «Далеко ли до ...?», или «Как проехать в ...?», или «Много ли здесь исторических мест?», или «Я. слышал, ваша река Сарайу берет начало где-то вон в тех горах, и там, говорят, очень красиво». Такие расспросы вскоре навели меня на мысль, что напрасно я раньше не придавал значения подобным вещам. Я никому не отвечал: «Не знаю». Не в моем это, видно, характере. Будь у меня склонность ответить: «Знать ничего не знаю и не слыхивал об этом никогда», — моя жизнь сложилась бы, наверно, совсем иначе. Но вместо этого я говорил: «О да, очаровательное место. Вы там еще не были? Непременно выберите часок и съездите посмотреть, иначе все ваше пребывание здесь будет пустой тратой времени». Теперь я раскаиваюсь, что говорил так, ведь все это была сплошная ложь. Но я говорил это не из желания солгать, а только из желания сделать приятное.

Вслед за этим мне, естественно, задавали вопрос, как туда проехать. Я отвечал: «Если пройдете вон по той улице до Базарной площади и там спросите шофера такси, то...» Это, конечно, звучало не слишком-то вразумительно. Приезжий начинал просить, чтобы я довел его до Базарной площади и показал, где стоят такси. У нас на вокзале крутился носильщиков сынишка, на чьей обязанности лежало переводить стрелку и открывать семафор при подходе поезда. Помимо этого, делать ему было совершенно нечего, и я стал поручать ему лавку на то время, пока сам провожал приезжего до такси.

А на Базарной площади у фонтана старая акула Гафур поджидал очередную жертву. Он специализировался на том, что подбирал повсюду пришедшие в негодность автомобили и заново их оснащал; он умел вдохнуть в них новую жизнь, а потом гонял их по горам и лесам. В ожидании пассажиров он обычно сидел на парапете фонтана, а машина жарилась на солнышке у обочины. «Эй, Гафур! — кричал я. — Я привел тебе вот этого господина. Он очень хороший человек, мой близкий друг. Он хочет посмотреть... Ты должен свезти его туда и доставить невредимым обратно — видишь, я сам привел его к тебе, хотя мне и недосуг было сейчас уходить из лавки». Потом мы рядились: я просил клиента назвать свою цену и старался выторговать у Гафура уступку. Когда при виде Гафурова драндулета приезжий начинал артачиться, я брал на себя защиту интересов другой стороны и пояснял: «Вы не думайте, Гафур не зря остановился именно на таком автомобиле. Он чуть не полсвета обшарил, пока нашел машину нужной марки; ведь в тех местах только такая машина и пройдет, там в горах кое-где и вовсе нет дорог. Но Гафур вас доставит куда хотите и сегодня же привезет обратно, так что вы еще к обеду поспеете. Верно, Гафур?»

«Н-да, вот, — тянул Гафур, — семьдесят миль в один конец, а уже час дня. Если сейчас прямо и ехать, да если по дороге проколов не будет...» Но я так на него наседал, что он и договорить, бывало, не успеет. Возвращались они нельзя сказать, чтоб к обеду, если не считать, что пообедать можно и в полночь, но Гафур и в самом деле доставлял своего седока в город живым и невредимым, гудел в клаксон, чтобы я проснулся, получал свои денежки и катил прочь. Следующий поезд бывал только в восемь часов утра, и наш клиент поневоле проводил ночь на перроне, вытянувшись под навесом моей лавки. Если он был голоден, я отпирал лавку и продавал ему фрукты и прочую снедь.

Туристы — народ героический. Они не боятся никаких трудностей и неудобств, было бы им только на что смотреть. Почему человеку вдруг взбредет в голову отказаться от пищи и домашнего уюта и тащиться по ухабам за сотню миль для того только, чтобы посмотреть какое-нибудь место, этого я не мог понять никогда, но не мое было дело спрашивать, почему да зачем; ведь меня не волновало, что едят и курят мои покупатели, мне нужно было угодить каждому, и дело с концом. На мой взгляд, глупо ехать за сто миль в горы, чтобы поглядеть истоки Сарайу, раз река взяла на себя труд сбежать вниз, в долину, чуть не к самому вашему порогу. Я и не слыхивал никогда об ее истоках, пока один приезжий не спросил меня о них, но он вернулся оттуда очень довольный. Он сказал: «Я только жалею, что не взял с собою жену и мать». Впоследствии я обратил внимание, что человек, побывавший в интересной поездке, всегда сетует, что с ним не было жены или дочери, — совесть мучает его, словно он надул своих близких, не разделив с ними удовольствия. Позднее, когда я уже стал настоящим гидом, мне легко удавалось ввергнуть клиента в этакое виноватое уныние, заметив: «Да, в такие места нужно приезжать всей семьей». И бедняга клялся, что на следующий сезон непременно явится сюда со всеми чадами и домочадцами.

Господин, который побывал у истоков Сарайу, всю ночь рассказывал мне о своей поездке; говорил, что там, у самой вершины, на берегу высокогорного озерка стоит кумирня. «Вероятно, в мифах о богине Парвати[10], бросающейся в пламя, упоминаются истоки Сарайу:[11] рельефы на одной из колонн в кумирне прямо изображают, как богиня бросается в огонь и как на этом месте начинает бить источник». И так далее и тому подобное. А через какое-то время появлялся другой знаток и сообщал мне еще какие-нибудь сведения, вроде того, что купол кумирни возведен, по-видимому, в третьем веке до рождества Христова или что характер драпировок на каменных фигурах указывает на третий век по рождестве Христовом. А мне это было все одно, я приписывал памятникам возраст в зависимости от собственного настроения и от того, какой мне попадался турист. Если то был ученый тип, я предусмотрительно избегал называть какие-либо даты и факты, ограничивался лишь общими описаниями и предоставлял говорить ему самому. И можешь не сомневаться, ему только того и надо было. Если же мне попадался человек несведущий, тут уж я давал себе волю. Все, что я показывал ему, было величайшее, высочайшее, единственное в мире. Я приводил ему взятые из головы статистические данные. Относил памятники либо к тринадцатому столетию до рождества Христова, либо к тринадцатому столетию после рождества Христова, как мне в ту минуту на ум взбредет. А если мой подопечный надоедал мне или действовал на нервы, я иной раз портил ему все удовольствие, заявляя: «Ну, это построено лет двадцать назад, а то и меньше. Не приглядывал никто, вот и развалилось. Тут таких руин повсюду полно». Но прежде чем я достиг такой непринужденности и апломба, должны были пройти долгие годы.

Носильщиков сынишка сидел в моей лавке целый день. По вечерам я урывал несколько минут, чтобы проверить кассу. Между нами не было уговорено, сколько он должен получать за свои труды. Я просто давал ему время от времени немного денег. Но моя мать вступилась за него:

— Почему он должен за тебя работать, Раджу? Либо найми его по-настоящему, либо делай работу сам, вместо того чтобы разъезжать с места на место. И вообще, зачем тебе это понадобилось?

— Ты не понимаешь, мать, — ответил я, уплетая ужин. — Моя теперешняя работа куда лучше прежней. Я езжу по всяким интересным местам, и мне еще за это платят, я еду с людьми в машине или автобусе, разговариваю с ними, ем их пищу, когда угощают, и за все это мне еще и платят. А знаешь, каким известным человеком я стал? Люди приезжают из Бомбея, Мадраса и из других городов за сотни миль отсюда и спрашивают меня. Они зовут меня Вокзальный Раджу, и мне рассказывали, что даже в Лакхнау кое-кому знакомо мое имя. Это что-нибудь да значит — а? — быть таким знаменитым, вместо того чтобы торговать спичками да табаком?

— Ну, твоему отцу и этого было довольно.

— А я ничего и не говорю. За лавкой я тоже буду приглядывать.

Старушку это успокаивало. Только перед сном, задувая лампу, она, бывало, обмолвится словечком-двумя о дочери своего брата, живущей в деревне (она все надеялась, что в один прекрасный день я соглашусь жениться на этой девушке, хотя прямо этого никогда не говорила):

— Знаешь, Лалита получила награду у себя в школе. Вот брат в письме пишет.

Паровоз еще, бывало, только появится, пуская пары, у дальнего семафора, а я уже чую клиента. У меня на них особый нюх был. Если я чувствовал, что тут может наклюнуться хорошее дельце, то подымался и шел навстречу подходившему поезду; останавливался я точно в том месте, где меня стал бы искать, выскочив из вагона, вновь прибывший турист; сам я, даже если у него не было болтающегося через плечо бинокля или фотоаппарата, сразу узнавал клиента — мне таких примет не нужно было. Если же я шагал прочь, к зданию вокзала, хоть поезд еще только подкатывал к платформе, не сомневайся, что для меня в этом составе клиента не было. За несколько месяцев я превратился в бывалого гида. Прежде я считал себя гидом-любителем и профессионалом торговцем, но со временем стал думать наоборот, что я торговец по совместительству, а по основной должности — гид. Теперь, даже когда у меня не было туристов, я все равно не шел в лавку, а сидел с Гафуром на парапете фонтана и слушал его рассказы об автомобильных свалках.

Своих клиентов я делил на категории. Одни туристы были страстные фотографы; эти могли глядеть на мир только сквозь видоискатель. Такой едва с поезда сойдет и чемодан еще не подхватит, а уже спрашивает:

— Тут можно где-нибудь пленку проявить?

— Разумеется, в фотобюро Мальгуди. Одно из крупнейших...

— А если мне понадобится докупить еще пленки, несколько катушек, — у меня, конечно, есть достаточный запас, но если я все израсходую?.. Как вы думаете, тут можно достать суперпанхром трехцветную номер такой-то?

— Разумеется. Он как раз этой пленкой преимущественно и торгует.

— И он может проявить в присутствии заказчика и сразу напечатать?

— О да, вы и до двадцати сосчитать не успеете — он просто волшебник.

— Отлично. Ну, так куда же вы меня повезете для начала?

То были стандартные вопросы туриста стандартного типа. У меня на них заранее были готовы нужные ответы. Только на последний вопрос — с чего я собираюсь начать — я обычно отвечал не сразу. Тут дело обстояло не просто. Мне нужно было заручиться кое-какими сведениями, прежде чем рискнуть ему ответить. Я должен был знать, сколько времени и сколько денег он собирается потратить. Мальгуди и его окрестности были всецело в моем распоряжении. Захочу — турист у меня только в щелочку заглянет, захочу — разверну перед ним целую панораму. Всяко можно было устроить. Я мог показать им всего понемножку за несколько часов, а мог на целую неделю окунуть их в красоты речных и горных пейзажей или памятников старины. Как же мне было решить, сколько я ему дам, а сколько попридержу, покуда я не узнал, сколько у этого человека при себе наличности, или если у него в кармане чековая книжка, то чего она стоит. Здесь была еще своя сложность. Иной раз турист предлагал кому-нибудь выписать чек, а наш Гафур, или владелец фотомагазина, или смотритель лесного приюта на вершине Мемпийских гор были, разумеется, не склонны настолько доверять незнакомому человеку, чтобы принимать от него чеки. Тут мне приходилось вмешиваться с сугубой тактичностью и говорить: «О, знаете ли, банковское дело у нас в городе поставлено так плохо, что, кажется, хуже и не придумаешь. Иной раз двадцать дней уходит на то, чтобы реализовать чек, а это все народ бедный, разве они могут столько ждать?» — довольно странное, признаться, утверждение, но меня добрая слава городских банков не заботила нисколько.

Как только на перроне появлялся новый турист, я внимательно смотрел, как он распорядится своим багажом: наймет ли носильщика или предпочтет сам подцепить по чемодану на палец. Все это я должен был заметить в один миг, а потом еще проследить, как он поведет себя по выходе из вокзала: пойдет в гостиницу пешком, или кликнет такси, или станет рядиться с владельцем одноконной повозки. Собственно, делал-то все это за него я, по делал совершенно бескорыстно. Я брал на себя эти заботы просто потому, что он справлялся о Вокзальном Раджу, едва ступив на перрон, и я знал, что у него отличные рекомендации, откуда бы он ни прибыл: с Юга или с Севера, издалека или нет. Я же устраивал ему номер в гостинице — самый хороший или самый плохой, как он скажет. Те, кто брал самые дешевые номера, обычно говорили:

— В конце-то концов это мне только для ночевок, ведь днем я сюда и заглядывать не буду. Для чего попусту тратить деньги на комнату, которая все равно будет стоять с утра до вечера на замке? Вы не согласны?

— Да-да, конечно, — соглашался я, все еще не давая ответа на вопрос, с чего мы начнем. Я, так сказать, еще испытывал его, изучал. И не высказывал никаких предположений. Когда человек только что с поезда, от него не приходится ожидать ясности мыслей. Он должен умыться, переодеться, подкрепиться идли с кофе, и только потом можно ожидать у нас в Южной Индии, что человек будет здраво рассуждать о земных делах, а также о загробных. Если он хотел меня угостить, я понимал, что имею дело с довольно широкой натурой, однако угощения не принимал впредь до установления между нами более близких дружеских отношений. Выждав немного, я спрашивал его прямо в лоб:

— Сколько времени намереваетесь вы провести в нашем городе?

— Самое большее — три дня. Сможем мы осмотреть все за этот срок?

— Конечно, хотя это зависит от того, что вам больше всего хочется увидеть.

Тут, хотел он этого или нет, начиналась настоящая исповедь. Я вытягивал из него сведения о том, чем он интересуется. Мальгуди, говорил я, может предложить туристу многое: исторические ценности, красивые виды, объекты, интересные в свете современного развития, и так далее и тому подобное; или же, если приезжий был паломник по святым местам, я мог показать ему штук десять храмов в радиусе пятидесяти миль, мог найти для него сколько угодно священных источников по всему течению реки Сарайу, начиная, естественно, с ее истоков в Мемпийских горах.

За время своей деятельности в качестве гида я усвоил одну истину: нет таких двух людей, которых интересовало бы одно и то же. Как и в еде, здесь не приходится спорить о вкусах. Одни хотят видеть водопад, другим подавай развалины (ох, какие восторги они выражают, когда видят потрескавшуюся штукатурку, разбитые статуи, раскрошившийся кирпич!), третьим нужен бог, которому они могли бы поклониться, четвертые должны увидеть электростанцию, а пятые желают провести время в каком-нибудь приятном месте, вроде «Горного приюта» па вершине Мемпи, — маленького домика, у которого стены стеклянные, и сквозь них открывается вид на сотню миль во все стороны и видно, как дикие звери бродят вокруг. Последний тип разделяется еще на две категории: одна — это поэты, которые посмотрят, полюбуются и вернутся в город, другие же хотят там любоваться природой, а заодно еще и напиться вдрызг. Не знаю, почему это так, но живописные поэтические места, вроде мемпийского «Горного приюта», вызывают у них самые неожиданные движения души. Я знавал некоторых, так они привозили туда с собой женщин. Кажется, спокойный такой, тихий домик в лесу, с видом на долину, словно создан для занятий поэзией и философских размышлений, а служит иной раз только местом для оргий. Впрочем, это уже меня не касалось. Мое дело было доставить их туда и проследить за тем, чтобы Гафур вовремя привез их обратно.

А вот туриста, который начинал меня допрашивать с пристрастием, запасшись полным списком местных достопримечательностей, и желал за свои деньги получить все, что, по его мнению, ему причиталось, вот такого я боялся пуще огня. «Каково население этого города?», «Какова его площадь?», «Нечего меня морочить. Я сам знаю, когда это было построено, — не во втором столетии, а в двенадцатом». Или же учил меня, как правильно произносить то или иное слово: «Надо говорить не роут, а раут». В обществе такого туриста я был робок, тушевался, с благодарностью принимал все его поправки и замечания, а он всегда кончал одним вопросом: «Как вы можете называть себя гидом, если не знаете?..» — и так далее.

Ты, может быть, спросишь, сколько мне все это давало? На такой вопрос трудно ответить с точностью. Тут все зависело от обстоятельств и от характера сопровождаемого мною лица. Я обычно назначал цену в десять рупий за право наслаждаться моим обществом и еще немного накидывал, если возил клиентов далеко; сверх того и Гафур, и фотограф, и управляющий гостиницей, и всякий, кому я доставлял нового клиента, выражали мне свою признательность по определенному прейскуранту. Уча других, я учился сам и, учась, зарабатывал деньги, и все это было мне в высшей степени по душе.

Иногда происходили какие-нибудь чрезвычайные события, например облава на слонов. Целую зиму в Лесном департаменте разрабатывали план такой облавы. Стадо слонов выслеживали, окружали, оттесняли в огороженные частоколом загоны, и любоваться этим зрелищем стекались толпы народу. В назначенный день съезжались люди со всех концов страны, и каждый обращался ко мне с просьбой обеспечить ему местечко в первом ряду в просторных бамбуковых джунглях Мемпи. Считалось, что я имею особое влияние на тех, кто устраивал охоту, а для меня это означало несколько предварительных поездок в джунгли и несколько услуг чиновным лицам, если им, к примеру, нужно было захватить что-нибудь из города, а когда подходил срок охоты, через ворота внутрь заграждения пропускали только тех, кто приезжал со мной. И все были довольны и заняты, и никто не был в убытке. Я проводил зрителей группами и до хрипоты повторял: «Вы видите перед собой стадо диких слонов, за которыми следили много месяцев подряд...» и так далее и тому подобное. Только не думай, пожалуйста, что слоны хоть сколько-нибудь интересовали меня лично; просто все, что представляло интерес для моих туристов, было интересно и для меня. Мои собственные вкусы значения не имели. Если кто-нибудь хотел увидеть или убить тигра, я знал, как это устроить: доставал ягненка для приманки, распоряжался, чтобы в джунглях был возведен высокий помост, с которого мои храбрецы могли пристрелить бедного зверя, когда он являлся, чтобы сожрать ягненка, хотя мне лично одинаково неприятно было видеть, как гибнет и ягненок и тигр. Если кто-нибудь хотел посмотреть, как королевская кобра раздувает свой огромный капюшон, я знал человека, который мог вам предложить и такое зрелище.

Одна молоденькая женщина, которая ехала к нам от самого Мадраса, едва ступила на мальгудийский перрон, так сразу и спросила:

— Вы можете показать мне кобру — королевскую кобру, которая танцует под звуки флейты?

— Зачем вам? — удивился я.

— Просто хотела бы посмотреть, и все, — ответила она.

Ее муж сказал:

— У нас без того много дел, Рози. Это успеется.

— А я и не прошу этого господина устроить все сию же минуту. Я ничего не требую. Просто сказала, и все.

— Если тебя интересуют такие вещи, заботься о них сама. Только не рассчитывай, что я буду тебя сопровождать. Видеть не могу змей, у тебя какие-то патологические интересы.

Мне не понравился этот тип. Как язвительно он разговаривал с таким небесным созданием. Все мои симпатии были на стороне его спутницы — она была так хороша собой и так изящно одета. После ее приезда я отказался от своей всегдашней грубой рубахи навыпуск и старого дхоти[12] и постарался принять по возможности приличный вид. Надел шелковую рубаху и нарядное дхоти и навел такого лоску, что мать, провожая меня из дому, вздохнула: «Ну, просто жених!» — а Гафур подмигнул мне вдогонку, когда я шел к ним в гостиницу, и бросил несколько нескромных намеков.

Ее приезд был для меня неожиданностью. Муж приехал раньше. Я поместил его в гостинице «Ананд-Бхаван». Он провел следующий день, осматривая городские достопримечательности, а под вечер вдруг говорит:

— Я должен встретить мадрасский поезд. Приезжает еще один человек.

Он даже не спросил у меня, когда прибывает мадрасский поезд. Казалось, он сам знал все наперед. Вообще это был странный человек, не склонный порой объяснять свои поступки. Предупреди он меня, какое изысканное создание собирается встречать на нашем вокзале, я бы, может, сумел принять приличествующий такому случаю вид. А так я явился в своей обычной рубахе навыпуск и в старом дхоти — на редкость непрезентабельный костюм, но в моем деле самый удобный и подходящий. Как только она очутилась на платформе, я горячо пожалел, что не спрятался куда-нибудь подальше. Она была не то чтоб сногсшибательная красавица, не думай, но у нее была отличная фигурка, тоненькая, изящная, с красивыми линиями, глаза искрились, а лицо не белое, а смуглое, в сумерках почти невидимое, словно вы смотрели на нее сквозь нежную пленку кокосового ореха. Прошу прощения, если я ударяюсь в поэзию. Под каким-то предлогом я отправил их в гостиницу, а сам поспешил домой привести в порядок свою внешность.

Я провел с помощью Гафура молниеносные розыски. Он отвез меня к одному человеку на Элламан-стрит, чей двоюродный брат работал в муниципалитете и, как говорили, знал одного заклинателя змей, у которого была королевская кобра. Я проверил все это, оставив моего клиента любоваться сценами из «Рамаяны», вырезанными на каменной стене в северном дворике храма Ишвара[13], — там по всей стене шли сотни скульптурных фигурок. Они всецело поглотили внимание этого человека — он низко нагибался и пристально разглядывал сценку за сценкой. Я знал эти панели как свои пять пальцев и мог с закрытыми глазами описать их все по порядку, но с ним мне не пришлось утруждать себя, он и сам все знал.

Наведя нужные справки, я вернулся и увидел, что его жена стоит в сторонке, с выражением скуки на лице.

Я сказал:

— Если вы можете отлучиться отсюда на часок, я покажу вам кобру.

Она вся засветилась от радости. Тронула мужа за плечо и спрашивает:

— Сколько времени ты собираешься здесь пробыть?

— По меньшей мере два часа, — ответил он не оборачиваясь.

— Я уйду ненадолго, — говорит она.

— Сделай одолжение, — отозвался он. Потом обратился ко мне: — Можете ехать прямо в гостиницу. Я сам найду дорогу.

Человек, который должен был нас везти, ждал у муниципалитета. Машина покатила по песку, пересекла реку у рощи Наллаппы, въехала по противоположному берегу — и все по колеям, выбитым деревянными колесами запряженных волами телег. Гафур кисло поглядел на сидевшего с ним рядом человека.

— Ты что, хочешь, чтоб и моя машина превратилась в разбитую телегу, что гоняешь меня по этим задворкам? Куда мы едем? Я не вижу здесь поблизости ничего, кроме площадки для кремации, — проворчал он, указывая на дым, который поднимался из-за ветхой стены на том берегу. Я нашел, что столь зловещие слова не должны произноситься в присутствии прикорнувшего на заднем сиденье ангела, и поспешил заглушить их каким-то громким замечанием.

Мы подъехали к деревенским хижинам, кучкой теснившимся на берегу реки. Как только машина затормозила, из хижин высунулось множество голов, и несколько совершенно голых ребятишек окружили машину, с разинутыми ртами разглядывая сидевших внутри. Наш проводник выскочил из машины, рысцой помчался в дальний конец деревушки и возвратился в сопровождении человека в красном тюрбане — кроме тюрбана, на нем были надеты еще штаны и больше ничего.

— Это у него есть королевская кобра? — Я осмотрел его с головы до ног и недоверчиво сказал: — Сначала я посмотрю.

Тут заговорили мальчишки:

— Это правда, у него в доме живет большая кобра.

И я обратился к даме:

— Что ж, пойдем посмотрим?

Мы пошли. Гафур сказал:

— Я останусь здесь, иначе эти мартышки живо разделаются с моим автомобилем.

Я пропустил своих спутников вперед, а сам шепнул Гафуру:

— Что это ты сегодня не в духе, Гафур? Ведь тебе приходилось ездить и не по таким дорогам, и ты никогда не жаловался.

— Я поставил новые рессоры и амортизаторы. Ты знаешь, сколько это стоит?

— Брось, ты свое быстро вернешь, смотри веселей.

— Иным из наших седоков нужен бы не автомобиль, а трактор-вездеход. Ну и тип! — Он был явно недоволен. Но я понял, что его гнев направлен не на нас, а на нашего проводника. Гафур сказал:

— Хорошо бы заставить его пешком пройтись до города. Ну как человеку взбредет в голову тащиться в такую даль, только затем чтобы посмотреть ползучего гада?

Я ушел. Бесполезно было пытаться его развеселить. Видно, ему жена намылила шею перед выездом.

Дама стояла в тени большого дерева, а человек в красном тюрбане тыкал прутом в корзинку, чтобы заставить змею выползти наружу. Выползла кобра изрядных размеров, она шипела и раздувала свой капюшон, и мальчишки с визгом разбежались, но тут же вернулись. Хозяин змеи кричал на них:

— Если вы ее раздразните, она за вами погонится!

Я велел мальчишкам стоять тихо и спросил человека в красном тюрбане:

— Ты уверен, что не упустишь ее?

Моя спутница сказала:

— Теперь поиграйте, пусть она поднимет голову и танцует.

Он вытащил сделанную из тыквы флейту, заиграл на ней какую-то пронзительную мелодию, и кобра поднялась на хвосте и стала раскачиваться, стремительно выбрасывая голову то туда, то сюда. Зрелище, на мой взгляд, премерзкое, но молодая женщина стояла как зачарованная. Забыв обо всем на свете, она следила за раскачиванием кобры. Она вытянула руку и качнула ею, подражая змеиному изгибу; потом сама легонько качнулась под звук флейты — всего лишь разок, но этого было достаточно, чтобы открыть мне, кто она такая: величайшая танцовщица нашего века.

Было уже без малого семь часов вечера, когда мы подъехали к гостинице. Она вылезла из машины, задержалась на мгновение, чтобы только бросить «спасибо», не обращенное ни к кому в особенности, и тут же ушла вверх по лестнице. Ее муж, стоявший у подъезда, проговорил:

— На сегодня довольно. Счет вы мне можете подать потом, сразу за все. Завтра машина будет мне нужна в десять часов утра.

Он повернулся спиной и прошествовал к себе в номер.

Я тогда на него разозлился. За кого, интересно, он меня принимает? Что я ему, нанялся, что ли, подавать в указанный час к подъезду машину? Разозлился я сильно, но ведь я и в самом деле нанялся посредничать между Гафуром, заклинателем змей и туристом и оказывать всевозможные услуги. Он не потрудился даже сообщить мне хоть что-нибудь о себе, не сказал он и куда собирается ехать завтра утром. Удивительный тип!

Омерзительный тип. Ни одного клиента я так не ненавидел. Когда мы отъезжали, я сказал Гафуру:

— Завтра утром! Распоряжается машиной, словно это собственность его дедушки. Ты имеешь представление о том, куда он завтра хочет ехать?

— А мне-то что за дело? Нужна ему машина — пожалуйста, лишь бы платил. Мне безразлично, кто платит, когда меня подрядили... — И он стал развивать собственную философию жизни, но я не прислушивался, потому что меня она не интересовала.

Мать, как всегда, дожидалась моего прихода. Она собрала мне поесть и спросила:

— Где ты сегодня был? Чем занимался?

Я рассказал ей о поездке к заклинателю змей. Она сказала:

— Они, наверно, из Бирмы, эти люди, которые поклоняются змеям. — Она продолжала: — У меня был когда-то родственник в Бирме, он рассказывал мне о тамошних женщинах-змеепоклонницах.

— Не говори чепухи, мать. Она не змеепоклонница. Она, кажется, танцовщица.

— А, танцовщица! Возможно; только, смотри, держись от танцовщиц подальше. Они все дурные женщины.

Я молча доел свой ужин, стараясь еще раз пережить в памяти благоуханное присутствие юной женщины.

Назавтра к десяти утра я был у гостиницы. Машина Гафура уже стояла у подъезда. Увидев меня, Гафур хмыкнул:

— Вот как, ты опять? О большой человек! Усовершенствования вводишь! — словно речь шла об автомобиле. И подмигнул мне.

Я пропустил его замечания мимо ушей и деловым тоном спросил:

— Они в гостинице?

— Надо полагать; по крайней мере выходить они еще не выходили. Вот все, что мне известно, — ответил Гафур.

Двадцать слов, где хватило бы одного. С ним что-то стряслось. Он становился красноречивым. Внезапно ревнивая мысль пронзила меня: может быть, на него тоже подействовало присутствие дамы и он старается обратить на себя внимание? Ревность привела меня в дурное расположение духа, и я сказал себе: «Если Гафур и дальше будет так держаться, я просто отделаюсь от него, приглашу другое такси, и все тут». Мне ни к чему был болтливый шофер, сующий нос не в свое дело.

Я вошел в гостиницу, поднялся на второй этаж, остановился у двадцать восьмого номера и решительно постучал.

— Подождите, — сказал голос изнутри.

Голос был мужской, а не женский, как я надеялся. Я подождал несколько минут и стал злиться. Поглядел на часы. Десять. А этот тип говорит: «Подождите». Может, он еще лежит с нею в кровати? Вот сейчас как выломаю дверь да как ворвусь... Дверь распахнулась, и он вышел, одетый и готовый пуститься в путь. Он плотно закрыл за собой дверь. Это привело меня в ярость. Я чуть было не спросил его: «А где же она?» Но заставил себя промолчать. И покорно спустился вслед за ним по лестнице.

Он одобрительно оглядел меня, будто это я ради него принарядился. Прежде чем сесть в машину, он сказал:

— Сегодня я хочу еще раз посмотреть те фризы, недолго.

«Сделай одолжение, — подумал я. — Смотри фризы и все что тебе вздумается. Но я-то зачем тебе понадобился?»

Словно в ответ на мои мысли, он сказал:

— После этого... — Он вытащил из кармана лист бумаги и стал читать.

Этот человек готов был, кажется, всю жизнь разглядывать каменные стены, предоставив ей томиться в одиночестве в гостиничном номере. Странный человек! Почему он не взял ее сегодня с собой? Может быть, по рассеянности? Я спросил:

— Больше никто не поедет?

— Нет, — коротко ответил он, словно читая мои мысли. Он взглянул на бумагу, которую держал в руке, и спросил: — Вам известно о существовании пещерных фресок в этих местах?

Я отшутился:

— Не каждому приезжему, понятное дело, по вкусу их осматривать, но все же мне попадались иные знатоки, которые желали во что бы то ни стало побывать в пещерах. Только... только... на это уйдет весь день, и мы, возможно, не вернемся до завтра.

Он ушел к себе в номер, но через несколько минут возвратился. Лицо у него было унылое. А тем временем мы с Гафуром подсчитывали, во что ему обойдется такая поездка. Мы знали, что дорога туда ведет мимо «Горного приюта». Там надо было заночевать и оттуда утром пройти еще мили две. Я знал, где находятся эти пещеры, но видеть их мне прежде не приходилось. Мальгуди с каждым днем открывал мне все новые красоты.

Он сел в машину, откинулся на спинку и сказал:

— Может, вы научите меня, как разговаривать с женщинами, а?

Мне понравилось, что он заговорил хоть мало-мальски человеческим тоном. Я ответил:

— Не имею понятия, — и засмеялся, потому что подумал, что ему будет приятно видеть, как я ценю его шутку. Потом и вовсе осмелел и спросил: — А в чем дело?

Новое платье, новое обличье придали мне храбрости. Будь я в старой рубахе, я бы никогда не осмелился плюхнуться рядом с ним на сиденье и разговаривать в таком тоне.

Он взглянул на меня с каким-то подобием дружелюбной улыбки. Потом пригнулся к моему уху и сказал:

— Если мужчина дорожит душевным покоем, самое лучшее для него — забыть о существовании прекрасного пола.

За все три дня, что мы с ним общались, он впервые разговаривал так непринужденно. Раньше он был со мной немногословен, необщителен. Я подумал, что ему, видно, пришлось круто, если уж у него так развязался язык.

Гафур сидел на шоферском месте, обхватив пальцами подбородок, и глядел вдаль. Вся его поза говорила: «Мне жаль разбазаривать целое утро на таких пустомель, как вы двое». Отчаянная мысль зрела у меня в голове. Если мне повезет, дело сулит блестящую победу, если же сорвется, этот человек может прогнать меня с глаз долой, а то и в полицию обратиться. Я сказал:

— Хотите, я пойду похлопочу за вас?

— Не побоитесь? — просиял он. — Ну, идите, если вы такой храбрый.

Я не стал дожидаться, пока он кончит. Выскочил из машины и помчался через три ступеньки вверх по лестнице. Остановился перед номером двадцать восьмым, перевел дух и постучался.

— Оставь меня в покое. Никуда я с тобой не поеду, — отозвался из-за двери женский голос.

Я молчал в нерешительности, не зная, что сказать. Мне предстояло впервые самостоятельно заговорить с этим небесным созданием. Как я должен был назвать себя? Известно ли ей мое достославное имя? Я проговорил:

— Это не он, это я.

— Что? — спросил милый голос, сердито и недоуменно.

Я повторил:

— Это не он, это я. Разве вы не узнаете мой голос? Ведь я ездил с вами вчера к заклинателю кобр. И не спал всю ночь, — это я прибавил шепотом, в дверную щель. — Ваш танец, ваш облик, ваша фигура не давали мне заснуть.

Едва я проговорил это, как дверь приотворилась и она выглянула.

— Ах, это вы, — сказала она, и глаза ее засветились пониманием.

— Мое имя Раджу, — сказал я.

Она пристально разглядывала меня.

— Конечно. Я вас знаю.

Я улыбнулся так обворожительно, как только мог, словно по заказу фотографа. Она спросила:

— Где он?

— Ждет вас в машине. Может быть, вы все-таки соберетесь и поедете? — Она была растрепанная, с покрасневшими от недавних слез глазами и в выцветшем ситцевом сари; ни косметики, ни духов; но я согласен был принять ее и такой. Я сказал ей: — Вы можете ехать прямо так, никто вам слова не скажет, — и добавил: — Кому придет в голову украшать радугу?

Она сказала:

— Вы думаете, мне все это очень приятно слышать? И думаете, что так сможете меня уговорить?

— Да, — сказал я. — А разве нет?

— Почему вы хотите, чтобы я ехала с ним? Оставьте меня лучше в покое, — продолжала она, широко раскрыв глаза; а я воспользовался случаем и прошептал у самого ее лица:

— Потому что без вас жизнь так пуста.

Она могла бы оттолкнуть меня, закричать: «Да как вы смеете?» — и захлопнуть дверь у меня перед носом. Но она этого не сделала. Она только сказала:

— Вот уж не думала, что вы окажетесь таким надоедливым. Ну хорошо, подождите минутку.

Она ушла в комнату. Всем своим существом я готов был кричать: «Впустите меня!» — и колотить в дверь, но у меня хватило здравого смысла пересилить себя. Я услышал шаги. Это ее муж поднялся узнать, как обстоит дело.

— Ну, едет она или нет? Я не намерен терять целый...

— Тсс, — остановил я его. — Она выйдет через минуту. Пожалуйста, вернитесь в машину.

— Ну и ну! — проговорил он в изумлении. — Вы просто кудесник!

Он бесшумно повернулся и ушел к машине. А вот появилась и дама, точно прекрасное видение. Она сказала:

— Идемте. Если бы не вы, я бы вам всем устроила хороший сюрприз.

— А что бы вы сделали?

— Села бы в поезд и уехала домой.

— Мы едем в чудесное место. Ну, пожалуйста, будьте умницей ради меня.

— Хорошо, — сказала она и стала спускаться по лестнице; я последовал за ней. Она решительно открыла дверцу машины и села подле своего мужа, который немного подвинулся, освобождая ей место. Я обошел машину и уселся рядом с ним с другой стороны. Сейчас мне меньше чем когда-либо улыбалось ехать рядом с Гафуром.

Гафур обернулся и спросил, можно ли наконец трогать.

— Мы не вернемся сегодня к ночи, если поедем в «Горный приют».

— Давайте все-таки постараемся вернуться, — попробовал настоять мой клиент.

— Мы постараемся, но скорее всего придется заночевать там. Захватите на всякий случай перемену одежды. Вреда в этом не будет. Я тоже попрошу Гафура остановиться у моего дома.

Она сказала:

— Одну минуточку, — сбегала наверх и вернулась с небольшим чемоданчиком. Она сказала мужу: — У меня здесь твои вещи тоже.

— Отлично, — отозвался он и улыбнулся, она тоже улыбнулась, и напряженность отчасти разрядилась. И все-таки какая-то натянутость осталась.

Я велел Гафуру остановиться на минутку у вокзала, развернув машину в противоположную сторону от моего дома. Я не хотел, чтобы они видели мой дом.

— Одну минуточку, — сказал я и выскочил из машины.

Мальчишка, сидевший у меня в лавке, заприметил меня и уже открыл было рот, чтобы что-то сказать. Но я скользнул по нему невидящим взглядом, промчался к себе домой, подхватил чемодан и выбежал вон, на ходу бросив матери, хлопотавшей в кухне:

— Не жди меня. Я, может, не вернусь ночевать.

Мы добрались до «Горного приюта» часам к четырем. Сторож был в восторге от нашего прибытия. Он нередко получал от меня щедрое вознаграждение из денег моих клиентов. Я всегда считал своим долгом предупреждать их заранее: «Вы только заручитесь добрым расположением тамошнего сторожа, а уж он вам достанет, что потребуется, хоть из-под земли». Этот же совет я повторил дословно и на сей раз, а муж — отныне я буду называть его Марко — сказал:

— Будьте добры, займитесь этим сами. Я на вас всецело полагаюсь. Вам известно мое жизненное правило — я не хочу, чтобы мне досаждали всякими мелочами. А за расходами я не постою.

Я велел сторожу — его звали Джозеф — раздобыть нам еды и все необходимое в его деревне, мили за две оттуда. И предложил Марко:

— Выдайте мне немного денег. Я представлю вам счет потом. Ни к чему беспокоить вас всякий раз по мелочам.

Предвидеть, как он к этому отнесется, было невозможно. У него характер был неровный — то во всеуслышание провозглашает, что денежные дела его не интересуют, а через минуту, глядишь, начинает вести себя как настоящий скупердяй, все до мелочи пересчитает, но в конце концов заплатит за все, если только, как я обнаружил, ему на все представлять расписку. Без расписки он ни аны не даст, а сунь ему полоску бумаги, и он тебе хоть все свое состояние отпишет.

Все это уже было мне известно. Поэтому, увидев, что он замялся, я сказал:

— Не беспокойтесь, я прослежу, чтобы у вас на каждый расход была квитанция.

Это его успокоило, и он раскошелился.

Прежде всего я должен был отправить Гафура. Уговорились, что он приедет на следующий день после обеда. Я заставил Гафура написать расписку, потом дал денег Джозефу, чтобы он купил нам еды в деревенской харчевне. Теперь, когда мне надо было обо всем заботиться, у меня не очень много времени оставалось на то, чтобы любоваться личиком моей возлюбленной, хотя я и устремлял то и дело пламенные взоры в ее сторону.

— Пещеры находятся в миле отсюда, вон там в долине, — сказал Джозеф. — Сейчас туда идти уже поздно.

Завтра утром. Если выйдете пораньше, то часам к двум сможете вернуться.

«Приют» стоял на самой высокой вершине Мемпийских гор — здесь кончалась проезжая дорога. Сквозь стеклянную стену северной веранды открывался широкий вид. Под нами круто уходил вниз лесистый склон, а в ясный день можно было видеть, как далеко-далеко играет на солнце Сарайу, сбегая своим путем по долине. Здесь был настоящий рай для тех, кто любит пустынные места, кто любит следить, как дикие звери рыщут по ночам за стеклянными стенами. Молодая женщина была вне себя от восторга. Дом был окружен густыми зарослями, и она, как малое дитя, бегала с радостными криками от дерева к дереву, между тем как ее муж безучастно поглядывал на нее. Все, что вызывало ее интерес, его только раздражало.

Она вдруг остановилась, заглядевшись на залитые солнцем равнины далеко внизу. Я боялся, что ночью ей, может быть, будет страшно. Уже слышен был плач шакалов и всевозможный рык и рев. Джозеф притащил нам корзину продуктов и оставил на столе. Он принес молока, кофе и сахару нам на завтрак и показал мне, где находится печка.

Наша спутница воскликнула:

— Никто не вставайте завтра, пока я не позову. Я для всех приготовлю кофе.

Джозеф сказал:

— Дверь, пожалуйста, заприте изнутри, — и добавил: — Если будете сидеть ночью на той веранде, то сможете видеть, как вокруг дома рыщут тигры и другие звери. Только постарайтесь совсем не шуметь, в этом весь секрет.

Мы смотрели, как Джозеф взял фонарь, как он стал спускаться вниз по ступеням; некоторое время фонарь освещал листву на его пути, а потом исчез.

— Бедный Джозеф! Как он не боится ходить один? — сказала молодая женщина, на что ее муж равнодушно заметил:

— Ничего удивительного. Он, вероятно, родился и вырос в этих местах. Вы его знаете? — обратился он ко мне.

— Да, он родился вон в той деревне и еще мальчиком определился сюда сторожем. Сейчас ему по меньшей мере лет шестьдесят.

— А как он стал христианином?

— Тут где-то поблизости была миссия; ведь, знаете, эти миссионеры, они повсюду селятся, — ответил я.

Джозеф оставил нам две медные лампы, наполненные керосином. Одну я поставил в кухне на столе, другую отдал Марко, и он унес ее к себе в комнату. Все остальные помещения погрузились во мрак. Сквозь прозрачные стены видны были звезды на небо. Мы сели за стол. Я знал, где хранится посуда, вытащил ее на стол и стал раскладывать еду по тарелкам, вернее пытался это сделать. Было около половины восьмого. Мы видели роскошный закат. После этого мы любовались игрой пурпурных отблесков на северной стороне небосвода и пришли в восхищение; мы следили за тем, как последний алый луч зажигал вершины деревьев, когда солнце уже скрылось из виду, и нашли какие-то общие слова, чтобы выразить наш восторг.

Муж только ходил за нами и молчал. Я был настолько красноречив, что он вдруг заметил:

— А вы, Раджу, оказывается, еще и поэт! — похвала, которую я принял с приличествующей скромностью.

За обедом я взял было блюдо, чтобы обнести их, но она сказала:

— Нет-нет. Дайте, я положу вам обоим. А я буду есть потом, как полагается хорошей жене.

— Ага, это недурная мысль, — шутливо проговорил ее муж.

Она протянула руку, чтобы я передал ей блюдо. Но я сказал, что я сам. Тогда она вдруг перегнулась через стол и силой взяла у меня блюдо из рук. О, как закружилась голова от этого прикосновения! Я ничего не видел. Казалось, все исчезло в сладкой густой дымке, будто от хлороформа. Весь обед я только и думал, что об ее прикосновении, не ведал, что ем, не слышал, о чем они говорят. Сидел с низко опущенной головой. Я боялся посмотреть ей в лицо, встретиться с ней взглядом. Не помню, как мы кончили есть, как она убрала со стола. Я воспринимал лишь ее грациозные жесты и легкие шаги. Все мои мысли были о ее золотом прикосновении. Какая-то часть моего сознания твердила: «Нет, нет. Так нельзя. Марко — ее муж, помни. Об этом и не думай». Но совладать со своими мыслями я уже не мог. «Он застрелит тебя», — говорила моя настороженная совесть. «А разве у него есть пистолет?» — возражала другая часть моего сознания.

После обеда она сказала:

— Пойдемте на стеклянную веранду. Я хочу посмотреть зверей. Как вы думаете, они покажутся, сейчас не слишком рано?

— Если нам повезет и мы проявим терпение, — ответил я. — Но вам не страшно будет? Ведь надо сидеть в темноте.

Она только рассмеялась мне в ответ и позвала Марко пойти с ней на веранду. Но он сказал, чтобы его оставили в покое. Он пододвинул стул к свету, вытащил портфель и скоро с головой погрузился в свои бумаги. Она сказала:

— Загороди чем-нибудь лампу. Я не хочу, чтобы ты распугивал моих зверей.

Легкими шагами она прошла на веранду, придвинула к стеклянной стене кресло и уселась в него. На ходу она сказала мне:

— Вам тоже надо сейчас заниматься какими-нибудь документами?

— Нет, нет, — ответил я, остановившись на полдороге между моей комнатой и ее.

— Идемте тогда со мной. Не собираетесь же вы бросить меня на милость этих кровожадных зверей?

Я поглядел на ее мужа: может быть, у него найдется, что сказать по этому поводу? Но он был погружен в свои бумаги. Я спросил:

— Вам ничего не нужно?

— Нет.

— Я буду на веранде.

— Хорошо, — отозвался он, не подымая головы.

Она сидела у самой стены и внимательно смотрела наружу. Я неслышно пододвинул к ней стул и сел. Немного погодя она сказала:

— Ни души. Вообще-то, правда ли, что сюда приходят звери, или это очередная выдумка?

— Нет, что вы, многие видели их...

— Какие же это звери?

— Львы, например...

— Львы? Здесь? — она рассмеялась. — Я читала, что они водятся только в Африке. Вот уж действительно...

— Нет, извините меня. — Я дал изрядного маху. — Я хотел сказать, тигры, и пантеры, и медведи, а то еще и слоны; иногда можно увидеть, как они переходят через долину или идут к водоему, чтобы напиться.

— Я тут хоть всю ночь буду сидеть, — сказала она. — Он, конечно, только рад будет остаться один. Тут по крайней мере тишь и тьма, милые моему сердцу, и ждешь чего-то приятного из этой тьмы.

Я не нашелся, что ответить. Аромат ее духов одурманил меня. За стеклом в небе сияли звезды.

— А слон не может проломить эту стеклянную стену? — подавив зевок, спросила она.

— Нет, там внизу проходит ров. Им до нас не добраться.

Чьи-то глаза зажглись в зарослях. Она потянула меня за рукав и шепнула взволнованно:

— Там... что бы это могло быть?

— Пантера, наверно, — ответил я, чтобы хоть как-нибудь поддержать разговор. О, шепот, звезды и темнота... я тяжело дышал от возбуждения.

— У вас насморк? — спросила она.

— Нет.

— Почему же вы дышите так шумно?

Мне хотелось спрятать лицо свое у нее в коленях и шептать: «Твой танец был прекрасен. У тебя талант. Станцуй еще раз. Бог да благословит тебя. Будь моей возлюбленной!» Но, к счастью, я сдержал себя. Обернувшись, я увидел, что к нам неслышно подошел Марко.

— Как успехи? — шепотом спросил он.

— Кто-то показался было, да тут же исчез. Садитесь, пожалуйста, — я уступил ему стул. Он сел и стал смотреть сквозь стекло.

На следующее утро я почувствовал, что снова сгустились грозовые тучи, — от вчерашнего оживления не осталось и следа. Когда дверь их комнаты распахнулась, оттуда вышел только он один, в полной боевой готовности. У меня уже ждал на печке сваренный кофе. Он подошел и не глядя протянул руку за чашкой, словно так и надо, словно я стоял за прилавком в кофейне. Я налил ему чашку кофе.

— Джозеф принес всякой снеди на завтрак. Вы не попробуете?

— Нет, не стоит. Идемте скорее в пещеры.

— А как же дама? — спросил я.

— Бог с ней, — ответил он раздраженно. — Я не могу себе позволить попусту терять время па всякие глупости.

Та же история, что и вчера! Видно, так у них повелось каждое утро. А как дружелюбен он был вчера вечером, когда вышел на веранду и сел подле нее! Или накануне — в каком хорошем настроении ушли они к себе в номер! Что же такое происходило по ночам, что утром они готовы были растерзать друг друга? Может, они дрались, сидя в кровати, или она изводила его семейными нотациями? Мне хотелось крикнуть: «О изверг, что ты над ней учиняешь, что она по утрам встает такая невеселая? Какое сокровище у тебя в руках! А ты даже цены ему не знаешь — точно обезьяна, подхватившая гирлянду из роз!» Но тут у меня перехватило дыхание от сладостной мысли: может быть, она просто притворяется сердитой, чтобы я снова пришел и вмешался?

Он поставил чашку и сказал:

— Пошли.

Я не решился снова спрашивать его о жене. Он нетерпеливо помахивал тросточкой. А что, если ночью он эту же тросточку обращает против нее?..

Несмотря на охватившее меня безумие, у меня все же достало ума не спрашивать его второй раз: «А как же ваша жена?» Это могло бы привести к очень крупным неприятностям. Я только спросил:

— А она знает насчет кофе?

— Да-да, — в нетерпении воскликнул он. — Оставьте все как есть. Она сумеет позаботиться о себе.

Он взмахнул своим прутом, и мы отправились в путь. Только один раз обернулся я по пути в надежде, что она появится в окне и позовет нас обратно. «Неужели я проехался в такую даль ради общества этого чудовища?» — спрашивал я себя, спускаясь вслед за ним по крутому склону. Вот бы хорошо было, если бы он споткнулся и полетел вниз! Дурные мысли, дурные мысли. Он шагал впереди меня. Мы были с ним словно два африканских охотника: его костюм — шлем и куртка из толстой материи — в самом деле придавал ему вид профессионального охотника на львов.

Тропа вела по траве и сквозь кустарник в долину. Пещера была где-то на полдороге. Я вдруг разозлился на него, что он шагает так быстро, помахивая тростью и прижимая к груди портфель, словно и тут ему все известно. Прижимал бы хоть наполовину так же нежно свою жену! Я вдруг спросил:

— Вы знаете дорогу?

— Нет, — ответил он.

— А ведь ведете вы! — заметил я, вкладывая в свои слова всю иронию, на какую был способен.

— О! — воскликнул он со смущенным видом и ступил в сторону. — Что ж, веди нас, свете тихий! — Неуместная шутка!

Вход в пещеру был скрыт густыми зарослями лантаны. Тяжелые ворота на ржавых петлях оказались приоткрытыми. Тут же, как водится, валялся битый кирпич и крошеная штукатурка. Потолком этой пещеры служил один цельный кусок скалы. Кому могло взбрести на ум строить храм в этом богом забытом месте — это было выше моего разумения.

Он стоял и разглядывал вход в пещеру.

— Этот вход, вероятно, представляет собой позднейшую импровизацию; сама пещера, насколько мне известно, относится примерно к первому столетию нашей эры. Вход и ворота более позднего происхождения. Видите ли, вот такие высокие входы, украшенные резьбой, были в большой моде веке так в седьмом или восьмом, когда властителям Южной Индии стали нравиться...

Он продолжал говорить. Неживые, охваченные распадом предметы развязывали ему язык и воспламеняли фантазию куда успешнее, чем живые существа, которые ходили, дышали, танцевали. В роли гида мне нечего было делать — он знал обо всем гораздо больше меня.

Он прошел внутрь — и сразу забыл оставшийся снаружи мир и его обитателей. Потолок там был низкий, но стены сплошь покрыты цветными изображениями. Он осветил стены фонариком. Потом извлек из кармана зеркало и установил его снаружи у входа, чтобы ловить солнечный свет и направлять его на фрески. Летучие мыши с шелестом носились у нас над головой, пол был испещрен трещинами и провалами. Но ему ни до чего не было дела. Он измерял, записывал, фотографировал и все время что-то говорил, нисколько не заботясь о том, слушаю я его или нет.

На меня эта страсть к развалинам нагоняла тоску. По стенам шли сцены из мифов и сказаний, всевозможные узоры и орнаменты, мужчины, женщины, цари, животные, в удивительных ракурсах и своеобразных пропорциях, и все древние, как сами скалы. Я и раньше видел таких сотни и не имел желания смотреть еще. У меня просто не было вкуса к таким вещам, точно так же как у него не было вкуса к другому.

— Вы поосторожнее, — посоветовал я. — Тут в трещинах могут водиться змеи.

— Да нет, — равнодушно отозвался он, — змеи обычно не посещают такие интересные места; кроме того, у меня есть вот это, — он помахал тростью. — Как-нибудь справлюсь. Я не боюсь.

Я вдруг сказал:

— Кажется, я слышу автомобиль. Если это Гафур, я бы хотел встретить его там, в «Приюте». Вы ничего не имеете против, если я пока уйду? Я за вами вернусь.

Он сказал:

— Вы его не отпускайте. Пусть ждет.

— Когда надумаете возвращаться, идите этой же дорогой, чтобы нам не разминуться.

Он даже не ответил, он снова погрузился в свое занятие.

Я бегом вернулся к «Приюту» и остановился на мгновение на заднем дворе, чтобы перевести дух. Потом пошел, на ходу приглаживая ладонью волосы и придавая лицу соответствующее выражение. Не успел войти, слышу:

— Вы меня ищете? — Она сидела под деревом на большом валуне; должно быть, видела, как я бежал. — Я вас за полмили увидела, а вот вы меня не заметили. — Она словно упрекала меня за это.

— Вы были наверху, а я в долине. — Я подошел к ней и вежливо справился, пила ли она кофе и все ли у нее в порядке. Она глядела печально и в то же время многозначительно. Я сел подле нее на камень.

— Вы вернулись один. Он, конечно, всё стены разглядывает? — спросила она.

— Да, — ответил я коротко.

— Вот всегда он так.

— Что ж, как видно, он интересуется этим.

— Ну а как же я? Ведь я-то этим не интересуюсь.

— А чем вы интересуетесь?

— Чем угодно, только не холодными старыми каменными стенами.

Я поглядел на часы. Уже почти час, как я оставил его. Я понапрасну терял время. Оно уходило, словно песок у меня между пальцев. Если я намерен добиться успеха, то должен воспользоваться этой возможностью.

— Вы каждый вечер засиживаетесь допоздна, и все ругаетесь друг с другом, верно? — храбро начал я.

— Когда мы остаемся одни, мы начинаем спорить и ссориться из-за всего на свете. Мы ни в чем друг с другом не согласны, потом он уходит, а когда возвращается, ссоры словно и не было, и все опять хорошо.

— До вечера, — добавил я.

— Да, о да.

— Уму непостижимо, как может человек ссориться или спорить с вами, ведь быть с вами — это, наверно, такое блаженство!

Она резко спросила:

— Что вы имеете в виду?

Тогда я объяснил ей все. Я готов был, если придется, погубить себя, но признался ей во всем до конца. Если она пожелает прогнать меня с глаз своих, пусть сделает это после того, как выслушает меня. Я высказал все, что было у меня на сердце. Я восхвалял ее мастерство танцовщицы. Я говорил ей о своей любви, но сдабривал и перемежал сердечные излияния похвалами ее искусству. Я начинал говорить о ней как об артистке и тут же, не переводя дыхания, взывал к ней как к возлюбленной. Получалось примерно так:

— Какой восхитительный танец змеи! О, я думаю о тебе все ночи напролет. Звезда мирового искусства, звезда первой величины! Неужели ты не видишь, как я чахну в тоске по тебе?

Такой способ оправдал себя. Она сказала:

— Вы мне как родной брат («О нет!» — хотелось мне крикнуть). Я расскажу вам все.

И она поведала мне все подробности об их ежедневных ссорах и скандалах.

— Зачем вы выходили за него замуж? — расхрабрившись, спросил я.

Она все так же мрачно ответила:

— Не знаю. Так получилось.

— Вы вышли за него, потому что он богат, — сказал я. — И потом, ваш дядюшка и прочие родичи научили вас.

— Видите ли... — начала она, теребя мой рукав. — Вы не догадываетесь, к какому классу я принадлежу?

Я оглядел ее с ног до головы и заявил:

— К самому высшему, какой только существует, и, кроме того, я не верю ни в классы, ни в касты. Вы — гордость своей касты, какой бы она ни была.

— В нашем роду женщины из поколения в поколение были храмовыми танцовщицами — и моя мать, и бабка, а еще раньше ее мать. И я совсем молоденькой девушкой уже танцевала в храме в нашем селении. А вы знаете, как люди относятся к нашей касте?

— Это самая благородная каста на земле, — сказал я.

— К нам относятся, как к публичным женщинам, — просто сказала она, а у меня от этих слов перехватило дыхание. — Нас не уважают, считают темными людьми.

— Такие предрассудки, возможно, и существовали в прежние времена, но теперь все не так. Условия переменились. Сегодня у нас нет ни каст, ни классов.

— Моя мать предназначала меня для другой жизни. Она рано отдала меня в школу, я хорошо училась. Получила диплом магистра экономики. Но после колледжа снова встал вопрос, сделаться ли мне танцовщицей или заняться еще чем-нибудь. Однажды в нашей газете я прочла объявление — знаете, обычное: «Нужна образованная, красивая девушка в жены богатому холостяку с академическими интересами. Кастовая принадлежность во внимание не принимается;[14] красивая внешность и университетский диплом обязательны». Я спросила себя: «Красивая у меня внешность?»

— О, кто бы мог в этом усомниться?

— Я сфотографировалась с дипломом в руке и послала карточку по объявлению. Ну, и мы встретились, он проэкзаменовал меня, посмотрел мои документы, мы пошли в регистратуру и поженились.

— А он вам понравился, когда вы его увидели?

— Ни к чему сейчас об этом говорить, — отрезала она. — Мы долго совещались, прежде чем на что-нибудь решиться. Вопрос был в том, следует ли выходить за человека, который настолько выше меня по классу и по богатству? Но на всех женщин в нашей семье огромное впечатление произвело, что такой человек хочет взять себе жену из нашего класса, и было решено, что ради этого можно отказаться от нашего родового искусства, жертва того стоит. У него был большой дом, автомобиль, высокое общественное положение; дом у него был в предместье Мадраса, он жил в нем один, без всяких родственников, жил со своими книгами да бумагами.

— Значит, у вас нет свекрови! — сказал я.

— Я согласна бы иметь любую свекровь, если б только это означало, что у меня есть настоящий, живой муж, — сказала она. Я поглядел на нее, пытаясь понять, что она имеет в виду, но она опустила глаза. Мне оставалось только догадываться. Она говорила: — Его интересуют живопись, и старинное искусство, и всякое такое.

— А живые существа, которые живут и движутся, его не интересуют, так? — заключил я.

Я глубоко вздохнул от сочувствия к ее печальной доле. Я положил руку ей на плечо и легонько его погладил.

— Мне очень грустно думать, что такое сокровище, как вы, потеряно для человечества. На его месте я сделал бы вас царицей мира.

Она не сбросила мою руку. Я стал передвигать ее понемногу, тронул мочку ее уха, пропустил между пальцами ее густые локоны.

Машина Гафура так и не пришла. Шофер проезжавшего поблизости грузовика передал известие, что из-за поломки он задержался и приедет на следующий день. Никого из нас это не огорчило. Джозеф ухаживал за нами очень хорошо. Марко сказал, что так у него будет больше времени на изучение стен. Я, понятно, ничего не имел против. Это давало мне лишнюю возможность следить поздно вечером из-за стеклянной стены за дикими зверями, держа ее за руку, в то время как Марко сидел у себя в комнате, размышляя над своими бумагами.

Когда же назавтра Гафурова машина приехала, Марко сказал:

— Я хочу здесь еще задержаться; мне понадобится больше времени, чем я предполагал. Вы не могли бы привезти мне из моего номера в гостинице большой черный чемодан? Там у меня кое-какие материалы. Я хотел бы также, чтобы и вы были у меня здесь под рукой, если, конечно, вам все равно.

Я сделал вид, будто колеблюсь, и поглядел па нее. В ее глазах была немая мольба. Я сказал, что согласен.

— Рассматривайте это как часть своей обычной работы, — сказал он, — если только не боитесь упустить других клиентов.

— Ну что ж, — сказал я с сомнением в голосе. — Так- то оно так, но я хотел бы и вам быть полезен. Если уж я беру клиентов под свою опеку, я считаю, что моя ответственность кончается только после того, как я посадил их в поезд.

Когда я открыл дверцу машины, она сказала мужу:

— Я тоже поеду в город, мне нужно взять кое-какие вещи из моего сундука.

Я заметил:

— Мы, может быть, не успеем вернуться сегодня же.

Он спросил жену:

— Ты сможешь провести ночь в городе одна?

— Да.

Когда мы катили вниз по горной дороге, я несколько раз замечал, что Гафур смотрит на нас в зеркало, мы отодвинулись, чтобы ему не видно было. К гостинице мы подъехали вечером. Я поднялся к ней в номер.

— Мы поедем сегодня обратно? — спросил я.

— Зачем? А вдруг машина Гафура станет на полдороге? Не стоит рисковать. Я сегодня переночую здесь.

Я ушел домой переодеться. Мать встретила меня новостями и расспросами, но я отмахнулся от всего. В страшной спешке я помылся и привел себя в порядок, извлек из сундука еще один праздничный костюм. Одежду, которую скинул, я скомкал и отдал матери:

— Скажи мальчику, чтобы он отнес это к дхоби[15] и велел как следует выстирать и выгладить. Завтра мне все это может понадобиться.

— Франтом становишься? — сказала мать, оглядывая меня. — Почему ты теперь всегда так спешишь?

Я придумал что-то в ответ и умчался.

В тот вечер я нанял машину Гафура для себя. Я был настоящим гидом. Никогда еще не показывал я никому город с таким вдохновением. Я возил Рози повсюду, показал ей башню муниципалитета, показал ей реку Сарайу — мы там сидели с ней на песке и сжевали целый пакет соленых орешков. Она вела себя, как малое дитя, — возбужденная, радостная, за все благодарная. Я водил ее по большому Пригородному пассажу и сказал, чтобы она покупала все, что ей захочется. Рози точно впервые видела мир божий. Она была вне себя от восторга. Гафур, когда мы с ним остались на минуту вдвоем у входа в магазин, сказал мне:

— Она замужняя женщина, не забывай.

— Ну и что? — спросил я. — Почему ты мне это говоришь?

— Не сердитесь, господин, — ответил он. — Потише на поворотах, вот все, что я хотел сказать.

— Ты испорченный человек, Гафур. Она мне как сестра, — сказал я в надежде, что это заставит его замолчать.

Но он проворчал:

— Ты прав. Мне-то что до всего этого? В конце концов у нее есть муж, пусть он и беспокоится. А у меня и со своей женой забот хватает.

Я оставил его и вошел в магазин. Она высмотрела себе серебряную раскрашенную брошь в форме павлина. Я уплатил и приколол брошь к ее сари. Потом мы обедали на веранде ресторана «Тадж», откуда она могла любоваться извилистым течением реки Сарайу. Когда я указал ей на реку, она проговорила:

— Это красиво. Но на мой век хватит долин, деревьев и ручейков.

Мы засмеялись. На нас теперь, чуть что, нападал смех.

Рози нравилось бродить по базару, есть в переполненном ресторане, ходить в кино — все эти простые радости были, видимо, ей раньше недоступны. У входа в кинотеатр я отпустил машину. Я не хотел, чтобы Гафур следил за мной. После кино мы вернулись в гостиницу пешком. Мы даже не заметили, какой показывали фильм. Я взял ложу. На Рози было желтое шелковое сари, и оно так шло ей, что люди глаз от нее отвести не могли.

Ее лицо сияло оживлением и благодарностью. Я знал, что она мне страшно признательна.

Была уже почти полночь. В гостинице человек за конторкой поглядел на нас с полнейшим безучастием. Служащие в гостиницах приучаются не проявлять излишнего любопытства. У дверей двадцать восьмого номера я остановился в нерешительности. Она открыла дверь, вошла и тоже остановилась, оставив дверь полуоткрытой. Минуту она глядела на меня из-за двери, как тогда, в первый день.

— Мне уйти? — шепотом спросил я.

— Да. Спокойной ночи, — томно сказала она.

— А войти мне нельзя? — спросил я, принимая самый что ни на есть печальный вид.

— Нет-нет. Уходите, — сказала она. Но, послушный порыву, я легонько оттолкнул ее, вошел и запер дверь, оставив весь мир за порогом.

Глава шестая

Раджу потерял счет времени: каждый день был похож на предыдущий, с утра до вечера заполненный всякими заботами. Так прошло несколько месяцев (а может быть, и лет). Смену времен года он угадывал лишь по особым приметам, которые выступали на гладком фоне однообразных дней, — в январе, например, была жатва, и его почитатели несли ему сахарный тростник и рис, сваренный в сладком пальмовом соке; когда они стали приносить сласти и фрукты, он догадался, что близится тамильский Новый год; когда наступил праздник Дашахра[16], они развесили светильники, а женщины все девять дней хлопотали, украшая колонны разноцветной бумагой и мишурой; а на Дипавали[17] они принесли ему новую одежду и шутих, и он пригласил к себе по этому случаю детишек и поджигал шутихи. Так, приблизительно, следил он за течением времени с начала года и до конца, по мере того как солнечные дни сменялись дождями, а потом туманами[18]. Следил три круговорота, а потом потерял счет. Он осознал, что человек может спокойно обходиться без календаря.

Борода теперь мела ему грудь, волосы спадали на спину, а на шее он носил ожерелье из четок. Его глаза светились добротой и состраданием, свет мудрости исходил из них. Жители деревни все несли и несли ему свои дары, так что он уже не видел смысла в том, чтобы хранить их. Теперь он всегда на исходе дня раздавал собравшимся все, что получал за день. Они приносили ему гирлянды из больших хризантем и корзины жасминовых и розовых лепестков. А он отдавал их женщинам и детям.

Однажды он попытался растолковать Велану: «Я бедный человек, и вы бедные люди, зачем же вы мне приносите все это? Не нужно этого делать». Но остановить поток приношений было невозможно, им нравилось одарять его. Почитатели величали его теперь свами[19], а место, где он жил, стали называть Святым храмом. В деревне то и дело можно было слышать: «Свами сказал то-то и то-то», или: «Я иду в Святой храм». Люди прониклись к его жилищу такой любовью, что выбелили там стены и накрасили алых полос по белому фону.

В первую половину года дождь шел по вечерам, бурно низвергаясь с небес под аккомпанемент оглушительного грома; потом дожди стали спокойнее, нескончаемой скороговоркой бормотали по крыше и по земле. Но дожди не останавливали людей. Они приходили под зонтами, либо прикрыв голову и плечи бамбуковыми или кокосовыми циновками. В сезон дождей в большой зал набивалось очень много народу, потому что никто не мог оставаться снаружи. Но от этого их собрания становились по-особому уютными и занимательными, а шум дождя, и шелест ветра в листве, и рокот вздувшейся реки (через которую они теперь на плечах переносили детей, выбирая для брода мелкие места) — все эти звуки придавали их собраниям какую-то необычную прелесть. Раджу любил это время года за то, что все было зелено кругом, за причудливую игру туч в небе, которой он любовался из-за каменной колоннады.

Но в конце года он вдруг обратил внимание на то, что тучи давно уже не заволакивали небо. Словно лето и не кончалось.

— Где же дожди? — спросил Раджу.

У Велана вытянулось лицо.

— Ранних дождей вовсе не было, свами-джи[20], и просо, которое мы должны бы сейчас уже сжать, все погорело на корню. Это большая беда.

— Погибла тысяча банановых сеянцев, — добавил еще кто-то. — Если так и дальше пойдет...

Вид у всех был озабоченный.

Раджу, привыкший всегда говорить людям приятное, попытался утешить их:

— Так случается часто, не горюйте попусту. Будем надеяться на лучшее.

Но они не успокаивались.

— А знаете ли вы, свами-джи, что наши коровы на пастбищах понапрасну тычут мордами в землю и возвращаются назад, не находя травы?

Однако у Раджу нашлось утешение на каждую жалобу. Они ушли домой успокоенные.

— Вам видней, учитель, — говорили они на прощание.

А ведь и в самом деле, подумал Раджу, теперь приходится для своих ежедневных омовений спускаться на три ступени ниже, чем раньше. Он сошел к реке и постоял, устремив взор вниз по течению. Потом поглядел влево, туда, где река, извиваясь, терялась вдали, уходя вверх к горным хребтам Мемпи, к своим истокам, куда он когда-то возил туристов. Там лежит высокогорное озерко, совсем крохотное, не больше сотни квадратных футов, с маленькой кумирней на берегу. Что же там могло произойти, отчего здесь так усохла река? Он заметил, что по обе стороны из воды выступило много новых камней, а тот берег стал как будто гораздо выше.

Вскоре заметны стали и другие тревожные признаки. Во время праздника урожая не было обычных шумных торжеств.

— Сахарный тростник весь полег, — говорили люди, — мы с трудом смогли принести вот это. Просим вас, примите наше скудное приношение.

— Отдайте это детям, — ответил Раджу.

Их дары сокращались в количестве и объеме.

— Астролог сказал, что в будущем году дожди начнутся очень рано, — заметил кто-то.

Разговоры теперь велись только о дожде. К философским рассуждениям прислушивались лишь вполуха. Они сидели подле него и говорили о своих страхах и надеждах.

— Правда ли, свами, что полеты аэропланов разгоняют тучи и поэтому нет дождей? Слишком много аэропланов летает в небе.

— Правда ли, свами, что причина высыхания туч — атомные бомбы?

Наука, мифология, сводки погоды, добро и зло, тысячи всевозможных предположений — все было так или иначе связано с вопросом о дожде. Раджу каждому давал объяснения по мере своих сил и возможностей, но его ответы, как он заметил, не успокаивали их.

Тогда он повелел:

— Вы не должны об этом слишком много думать. Иногда бог дождя нарочно дразнит тех, кто постоянно о нем думает. Вам приятно было бы, если бы кто-нибудь стал твердить ваше имя всякий час на дню, да и ночью то-же, и так день за днем, день за днем?

— Они посмеялись этому сопоставлению и разошлись по домам. Но дело принимало такой оборот, что никакие слова и рассуждения помочь не могли. Что-то свершалось в тех сферах, где человек уже не властен повелевать и выбирать и где философский подход не имеет никакого значения. Коровы перестали доиться, быки не в силах были тащить плуг по борозде, овцы в стадах выглядели пегими и худосочными, -и крестцы у них угловато торчали.

Колодцы в деревнях пересохли. Целые толпы женщин с кувшинами собирались теперь к реке, которая день ото дня становилась все уже. С утра до вечера они шли сюда и черпали воду. Раджу с противоположного берега следил за тем, как они приходили и уходили, двигаясь гуськом по крутому склону, живописные, как на картине, только лишенные того спокойствия, какое свойственно картинам. У самой воды они ссорились, спорили, кто раньше пришел, и в голосах их были страх, отчаяние и горе.

Почва быстро высыхала. Однажды на тропинке был найден издохший буйвол. Раджу узнал об этом от Велана как-то рано утром. Раджу еще спал, и Велан, встав над ним, проговорил:

— Свами, я хочу, чтобы вы пошли со мной.

— Зачем?

— Скот начал падать, — ответил тот со спокойным смирением.

Раджу сел.

«А я что могу поделать?» — чуть было не сорвалось у него с языка. Но сказать такое он не мог. Он только проговорил, успокаивая:

— Ну что ты. Быть этого не может.

— На лесной тропинке за деревней нашли мертвого буйвола.

— Ты сам видел?

— Да, свами, я прямо оттуда.

— Не может быть, чтоб уже до этого дошло, Велан. Наверно, он подох от какой-нибудь болезни.

— Пожалуйста, пойдите со мной и поглядите сами, и если вы сможете сказать нам, отчего он пал, на душе у нас станет легче. Такой ученый человек, как вы, может определить причину с одного взгляда.

Они, видно, начали терять голову. Наступила пора ужасов. Их свами мало понимал в скотине — что в дохлой, что в живой, — и толку от его прихода все равно бы не было, но раз уж они настаивали, он попросил Велана подождать минутку, а потом вместе с ним отправился в деревню. Деревенская улица казалась пустынной. На дороге в пыли играли дети, потому что учитель уехал в город с прошением о вспомоществовании, адресованным государственным властям, и школа была закрыта. Проходили женщины с кувшинами на головах.

— Едва набрала сегодня полкувшина, — на ходу промолвила одна.

— Что же будет дальше? Укажите нам выход, свами, — говорили другие.

Раджу только поднимал руку и помахивал ею, словно говоря: «Будьте спокойны, все устроится. Я все улажу с богами». Кучка людей шла следом за ними к лесной тропинке, повторяя на ходу все одно и то же. Один передавал еще более мрачные вести из соседней деревни: говорят, там началась холера, люди мрут тысячами, и мало того... Но другие велели ему молчать и; не сеять панику. Раджу не обращал внимания на толки спутников.

А вот и дохлый буйвол на нехоженой тропинке, ведущей из деревни в лес, — кожа да кости. Вороны и коршуны, уж вившиеся над падалью, отлетели прочь при приближении людей. От буйвола шел тошнотворный смрад, который в памяти Раджу с тех пор навсегда остался связан с этим временем. Смрад нельзя было перешибить утешительными словесами. Раджу прикрыл нос полой одежды и стоял, глядя на падаль.

— Чей это буйвол? — спросил он.

Люди вопросительно переглянулись.

Не наш, — ответил кто-то, — Он из соседней деревни.

В этой мысли заключалось нечто успокоительное. Если буйвол был не из их деревни, значит страхи отодвигались от них. Все теперь годилось — любая зацепка, любой намек на объяснение.

— Это ничей буйвол, — сказал другой. — Вернее всего, он дикий.

Ну, а это и того лучше. Оказывается, тут возможны иные объяснения и разгадки. И Раджу добавил, еще раз взглянув на дохлого буйвола:

— Должно быть, его укусило ядовитое насекомое.

То был поистине утешительный взгляд на вещи, и Раджу зашагал назад, стараясь не смотреть ни на голые ветви деревьев, ни на белесую корку, покрывавшую землю, на которой не видно было ни одного зеленого ростка.

Собравшимся это толкование свами-джи понравилось. Оно принесло несказанное облегчение. Напряженная атмосфера вдруг как-то сразу разрядилась. Загоняя в эту ночь скотину по хлевам, люди уже не глядели на нее со страхом.

— Скотине хватает корма на пастбищах, — говорили жители деревни. — Свами говорит, что тот буйвол пал от укуса ядовитого насекомого. Он знает.

В подтверждение рассказывались многочисленные случаи гибели скота по неизвестным причинам.

— Есть такие змеи, они въедаются им в копыта.

— А еще есть такие муравьи, их укусы смертельны для животных.

Потом дохлую скотину стали находить в разных местах. Земля, если ее поковырять, рассыпалась тончайшей пылью. Закрома в большинстве домов с прошлого года не пополнялись, и содержимое их быстро таяло. Деревенский лавочник прикрыл торговлю, ожидая, пока цены подымутся повыше. Когда один крестьянин попросил у него меру рису, он потребовал за это четырнадцать ан. Человек, просивший рис, рассвирепел и влепил ему пощечину. Тогда лавочник выскочил из лавки с резаком в руках и набросился на покупателя. Тут собрались те, кто сочувствовал бедному крестьянину, и ворвались в лавку. А ночью родичи и дружки лавочника с кольем и ножами стали избивать тех, кто заступился за крестьянина.

Велан и его люди тоже подхватили топоры и ножи и ринулись в битву. Воздух наполнился криками, воплями и проклятиями. Кто-то поджег остатки сена, которые еще имелись в деревне, и тьма озарилась ярким светом пламени. Раджу среди ночи услышал крики, а потом увидел и зарево на том берегу. А ведь несколько часов назад всюду царили мир и спокойствие. Он покачал головой и сказал себе: «Жители этой деревни не умеют соблюдать тишину. Они все больше шумят и волнуются. Если дальше так пойдет, я думаю, мне придется сменить место жительства». И он снова уснул, не почувствовав ни малейшего интереса к тому, что же в действительности происходило в деревне.

Но рано поутру вести достигли его. Не успел он еще глаза продрать, как брат Велана рассказал ему, что Велан лежит с разбитой головой и весь в ожогах, и перечислил имена женщин и детей, пострадавших в ночном побоище. Теперь все они собираются с силами, чтобы этой ночью напасть на противника.

Раджу был изумлен таким оборотом дела. Он понятия не имел, что от него теперь требовалось: благословить ли предстоящую вылазку или воспрепятствовать ей. Сам- то он полагал, что для них раскроить друг дружке черепа было бы наилучшим выходом из положения. По крайней мере не нужно будет беспокоиться о засухе. Впрочем, Велана ему было жаль.

— Он серьезно ранен? — спросил Раджу.

Брат Велана ответил:

— Да нет. Так только, царапины кое-где, — словно ему этого было мало.

Раджу подумал было, что следовало бы навестить Велана, но ему ужасно не хотелось туда идти. Если Велан пострадал, его раны заживут, вот и все. И потому Раджу хоть и не слишком полагался на своего собеседника, с удовольствием услышал, что раны Велана не опасны. Значит, никакой необходимости идти к нему нет. Он боялся, что жители деревни возведут его посещения в новый обычай и тогда ему не будет от них покоя, потому что причины звать его у них всегда найдутся. Он спросил Веланова брата:

— А как же тебе самому удалось остаться невредимым?

— О, я тоже там был, но они меня ни разу не ударили. Если б они меня только тронули, я бы десятерых уложил. А вот мой брат — он был неосторожен.

«Тощий, как швабра, а разговаривает что твой гигант», — подумал Раджу и вслух посоветовал:

— Скажи брату, чтобы прикладывал отсасывающее к ранам.

А кто их знает, может этот братец, который с таким безразличием говорил о страданиях Велана, сам стукнул его сзади по голове? В этой деревне всего можно ожидать. Здесь все братья принимают участие в тяжбе всех против всех, и сейчас, при общем возбуждении, они могли дойти до чего угодно. Брат Велана собрался уходить. Раджу сказал:

— Передай Велану, чтоб он лежал в постели и не вставал.

— О нет, учитель, как он может лежать в постели? Он пойдет с нами сегодня ночью и не успокоится, пока не спалит их дом.

— Это неправильно, — сказал Раджу. Его раздражала такая воинственность.

Веланов брат принадлежал к числу наименее изощренных умов деревни. Это был придурковатый парень лет двадцати двух, который вырос в доме Велана и был тяжким испытанием в жизни старшего брата. Занимался он тем, что пас деревенское стадо на горных пастбищах; с утра пораньше он собирал скот с чужих дворов, гнал его на горный склон, присматривал там за ним, а вечером пригонял назад. Весь день он валялся в тени какого-нибудь дерева, съедал просяную лепешку, когда солнце оказывалось прямо над головой, а дождавшись, когда оно начнет клониться к западу, гнал стадо домой в деревню. Целые дни у него не было иных собеседников, кроме коров и быков, и он разговаривал с ними, как равный с равными, щедро понося их самих и всю их родословную. Каждый день в безмолвии леса всякий, кому вздумалось бы побывать там, мог услышать, как отдается эхом по холмам отборнейшая черная ругань, которую он изрыгал, следуя с посохом за своим стадом. Считалось, что с этой работой он справляется отлично, и с каждого двора ему платили по четыре аны в месяц. Более ответственных дел ему но доверяли. Он принадлежал к числу тех немногих жителей деревни, которые не ходили к свами-джи, предпочитая по окончании трудового дня заваливаться спать. И вот сейчас он пришел чуть ли не в первый раз. Все остальные были заняты подготовкой к предстоящему ночному сражению, и, кроме того, засуха освободила его от насущных трудов, так как никто не видел смысла в том, чтобы выгонять скотину на пастбище, где она только попусту тыкала носом в сухой песок, да еще платить за это дурачку четыре аны в месяц.

Он пришел к свами-джи в то утро не потому, что кто-нибудь послал его с вестями, а просто ему нечем было заняться, и его вдруг осенило, что можно бы, пожалуй, зайти в храм и получить благословение свами. Жители деревни меньше всего хотели бы привлечь внимание свами к готовящейся битве, хотя после ее окончания они, вероятно, сами доложили бы о ней, кое-что смягчив и сгладив. Деревенский дурачок рассказал ему все по собственному почину и горячо отстаивал правоту односельчан.

— Как же, свами, ведь они порезали лицо моему брату, — мрачно заключил он. — Неужели спустить им это?

Раджу терпеливо возражал:

— Но ведь вы первые избили лавочника, верно?

— Ну нет, его избили не мы, а... — последовало перечисление десятка местных имен.

Раджу почувствовал, что у него нет больше ни сил, ни желания спорить с этим парнем и наставлять его. Поэтому он просто повторил:

— Это нехорошо, нельзя драться.

— Но они-то дерутся! — не соглашался парень. — Они приходят и бьют наших. — Он помолчал, отыскивая слова поубедительнее, и прибавил: — Вот они придут и убьют нас.

Раджу встревожился. Слишком много беспокойства. Еще того гляди все эти беспорядки кончатся тем, что нагрянет полиция и будет нарушено его уединение. Ему вовсе не хотелось, чтобы кто-нибудь приезжал в деревню. Дело вдруг представилось ему в серьезном свете. Сжав пареньку руку повыше локтя, он проговорил:

— Иди и передай Велану и остальным: я не хочу, чтобы они дрались. Потом я им скажу, что они должны делать.

Юноша открыл было рот, чтобы повторить все свои возражения. Но Раджу в сердцах прервал его:

— Не разговаривай. Ты слушай, что тебе говорят.

— Хорошо, учитель, — пролепетал парень, перепуганный такой внезапной переменой тона.

— Сейчас же пойди и передай своему брату, где бы он ни находился, что, пока они не исправятся, я не буду есть.

— Чего вы не будете есть? — озадаченно спросил парень.

— Просто скажи, что не буду есть. Не задавай вопросов. Я не буду есть, пока они не исправятся.

— Не справятся? С чем?

Это уже было определенно выше его понимания. Он хотел было еще раз спросить, чего учитель не будет есть, но со страху так и не спросил. Только глаза у него широко раскрылись. Он не в состоянии был уловить связь между деревенской дракой и едой учителя. Он хотел только, чтобы перестали так больно сжимать ему левый локоть. Зря он пришел сюда, да еще один: это бородатое лицо, придвинувшееся к самому его носу, пугало его. Еще чего доброго этот человек его съест. Теперь он хотел одного: как можно скорее выбраться отсюда. Он сказал:

— Хорошо, господин. Так я и сделаю.

И как только Раджу ослабил пальцы, сжимавшие ему локоть, он стремглав бросился бежать и, в одно мгновение промчавшись по песчаной мели, скрылся из виду.

Совсем запыхавшись, он прибежал на сходку деревенских старейшин. С серьезными лицами они сидели плотным кольцом вокруг возвышения, устроенного в центре деревни, и беседовали о дожде. Возвышение было сложено из кирпичей под вековой смоковницей, а у корявых корней ее стояли каменные фигуры. Перед ними, помазав их маслом, обычно молились жители деревни. Здесь был своего рода муниципальный совет Мангалы. Место было тенистое, прохладное и просторное; с одного края там всегда можно было видеть группу мужчин, обсуждающих деревенские дела, на другом краю отдыхали женщины, поставив на землю тяжелые корзины; тут же гонялись друг за другом ребятишки и дремали деревенские собаки.

Сейчас здесь сидели старейшины деревни и беседовали о дожде, о предстоящей ночной драке и военных хитростях. Их все же беспокоила задуманная операция. Как еще ко всему этому отнесется свами? Разве сейчас скажешь? Может быть, он их не одобрит. Во всяком случае, не следует ходить к нему, пока они сами еще не решили, что делать. В том, что противная сторона заслуживала наказания, сомнений не было. У многих из говоривших были синяки, ссадины и порезы. Но они опасались полиции: припоминали один случай, когда вот так же была большая драка, и власти поставили в Мангале полицейских, а жителям деревни пришлось кормить их и платить за их содержание.

И вот на этот военный совет ворвался Беланов брат. Все сразу замолчали.

— В чем дело, брат? — спросил Велан.

Парень молчал, пытаясь отдышаться. Тогда его ухватили за плечи и хорошенько встряхнули, отчего он смешался окончательно, промямлил что-то и кончил следующими словами:

— Свами, он... ему больше не нужна еда. Больше ему еду не носите.

— Как? Почему?

— По... потому что... дождя нет, — и добавил, вдруг вспомнив про драку: — Он говорит, чтоб не драться.

— Кто тебя просил ходить к нему? — грозно спросил Велан.

— Я... я и не ходил, а просто... когда я там оказался, он меня спросил, ну... я и сказал...

— Что ты ему сказал?

Тут парень вдруг насторожился. Он смекнул, что, проболтайся он о том, как рассказал свами о готовящейся вылазке, ему не миновать трепки. Не нравилось ему и когда его хватали за плечи, — строго говоря, он вообще не любил, чтобы с ним грубо обращались; но там свами сдавил ему локоть и сунулся своей бородищей прямо в лицо, а здесь вот вцепились в плечо и не отпускают. И зачем он только ввязался во все это? Лучше бы вовсе не иметь с ними дела. Они напрочь выломают ему плечо, если узнают, что он рассказывал учителю про драку. Поэтому он попытался увильнуть от ответа и только захлопал глазами. Но вопрос был повторен:

— Что ты ему сказал?

— Сказал, что нет дождей, — ответил он то, что первым подвернулось на язык.

Его погладили по головке и сказали насмешливо:

— Вот это пророк, какую новость сообщил! Наверно, он без тебя не знал об этом!

Все засмеялись. Парень тоже осклабился. Слава богу, пронесло.

Но тут он вспомнил про поручение, которое ему доверили, и решил, что надо о нем сказать, не то еще этот великий человек узнает и наложит на него проклятие. И он повторил то, с чего начал:

— Он не хочет больше еды, пока не будет все хорошо.

Он проговорил эти слова очень внушительно и торжественно, и тогда его спросили:

— Что он говорил? Повтори нам все, слово в слово.

Юноша подумал немного, а затем произнес:

— «Передай своему брату, чтобы мне не приносили больше еды. Я не буду есть. Если я не буду есть, то будет хорошо. И тогда все будет хорошо».

Люди озадаченно уставились на него. Он улыбался, довольный всеобщим вниманием. Некоторое время все молча думали. Потом кто-то сказал:

— Наша Мангала — благословенный край, ибо среди нас есть такой человек, как свами. Ничто дурное нам не угрожает, пока он с нами. Он — второй Махатма. Чего только не происходило в Индии, когда Махатма Ганди отказывался от пищи![21] Вот так и этот человек. Если он будет поститься, дожди придут. Из любви к нам идет он на это. И он непременно вызовет дождь и спасет нас. Был когда-то один человек, который постился двадцать один день и вызвал целый потоп. Только великие души берут на себя такие задачи...

Атмосфера была уже наэлектризована. Забыты все распри, драки и споры. Деревня пришла в волнение. Все прочее представлялось теперь незначительным. Кто-то принес известие, что неподалеку, вверх по течению реки, нашли на песке дохлого крокодила, который лишился покрова воды и был насмерть иссушен знойным солнцем. Еще кто- то рассказывал, что быстро мелевшее озеро в соседней деревне пересохло уже настолько, что показался из воды старинный храм, затопленный столетие назад. Изображение божества полностью сохранилось, хотя и простояло под водой так долго; видны были и четыре кокосовые пальмы, что росли вокруг храма... И дальше в том же духе, до бесконечности. С каждым часом появлялись все новые подробности. Сотни людей отправились по обнажившемуся дну озера смотреть храм, и многие неосторожные расстались там с жизнью, потому что их засосала топкая грязь. Все это теперь вызывало общий интерес, но не страх. Теперь даже о лавочнике, избившем покупателя, говорили с некоторым сочувствием:

— В сущности, такому-то не следовало называть его ублюдком, это дурное слово.

— Конечно, родня должна заступаться за своего, на то она и родня, — размышлял Велан, ощупывая разбитый лоб. Другие тоже потирали синяки и шишки. Трудно было решить, можно ли простить такое. Подбадривала только мысль, что и у противной стороны многие, должно быть, потирают сейчас ушибы и ссадины, — мысль, право же, в высшей степени утешительная. И тогда, чтобы положить конец этой распре, решили передать дело на суд третьей стороны — при условии, что обидчики заплатят за сожженные стога сена и устроят пир для бывших противников. Потратив немало времени на обсуждение условий примирения, они дружно поднялись на ноги со словами:

— Пойдемте все вместе и выразим наше почтение свами, ибо он — наш спаситель.

Раджу дожидался, когда ему принесут ежедневные дары и пищу. У него, правда, оставались еще в корзине кое- какие фрукты и прочая снедь, но он рассчитывал получить что-нибудь еще. Он им как раз намекнул недавно, что неплохо было бы, если б они принесли ему пшеничной и рисовой муки и кое-каких приправ. Ему хотелось попробовать новые рецепты — для разнообразия. У него был очень хитрый способ излагать свои просьбы. Начинал он обычно с того, что отводил Велана в сторону и говорил:

— Знаешь, если бы можно было достать немного рисовой муки и красного перцу в порошке, а заодно и еще там кое- что, я бы сготовил себе новое блюдо. По средам...

Тут он формулировал очередной свой жизненный принцип — например, готовить себе по средам пищу из рисовой муки с определенными приправами — и говорил об этом в чрезвычайно серьезном тоне, так что собеседник думал, будто речь идет о какой-то духовной потребности, о стремлении человека к внутренней дисциплине, к тому, чтобы держать свою душу в форме и сохранять с небесами короткие отношения. А он попросту изнывал от желания еще раз отведать бонды, которую ел когда-то у себя в станционном буфете, когда там появлялся уличный торговец, продававший проезжающим всякие яства со своего деревянного лотка. Состояло это блюдо из муки, картофеля, тонко нарезанного лука, кориандового листа и зеленого перца, — просто объедение! мечта! — хотя небось жарил он его в чем попало, это был разносчик из таких, что не постесняются и в керосине жарить, если это дешевле обойдется. При всем том он творил просто чудеса, и когда Раджу, бывало, спросит его, как он это делает, тот всегда начинал рецепт словами: «Берем малюсенькую щепотку имбиря...», а уж потом перечислял все подробности. И вот на днях, рассуждая перед своими всегдашними слушателями о «Бхагавадгйте»[22], Раджу вдруг испытал непреодолимое желание самому испробовать этот рецепт — в его распоряжении были теперь печурка и сковорода, и есть ли на свете музыка слаще, чем звук от падения хорошо вымешанного теста в кипящее масло? И он деликатно перечислил Велану все, что ему потребуется для предстоящей стряпни.

Услышав на том берегу голоса, Раджу вздохнул с облегчением. Он придал чертам лица обычное для своей теперешней профессии выражение, пригладил волосы и бороду и уселся с раскрытой книгой в руках. Голоса раздавались все ближе. Раджу поднял голову и увидел, что к нему приближается по песку целая толпа народу, гораздо больше, чем обычно. Это его удивило, но он тут же решил, что они, вероятно, пришли выразить признательность за то, что он пресек деревенскую распрю. И Раджу почувствовал радость: все-таки он чего-то добился, помог жителям этой деревни. Этот Веланов придурок-братец оказался не таким уж никудышным человеком. Надо надеяться, что они принесли муку. Спрашивать о ней сразу было бы неприлично, они сами положат все в кухне.

Подходя к залу с колоннадой, они понизили голоса и ступали теперь не так шумно. Даже дети умолкали, когда оказывались в его высочайшем присутствии.

Они уселись, как обычно, молчаливым полукругом, каждый на своем месте. Женщины сразу захлопотали — мели пол, наливали масло в глиняные светильники. Минут десять Раджу сидел неподвижно, не произнося ни слова и не поднимая головы, и только переворачивал листы книги. Ему ужасно хотелось посмотреть, действительно ли Велан весь изранен. Он взглянул краешком глаза, заметил ссадины и синяки на лбу у Велана; украдкой оглядел остальных и убедился, что ничего страшного не произошло, он представлял себе дело гораздо серьезнее. Тогда он снова принялся за книгу и наконец, как было заведено, поднял глаза и оглядел собравшихся. Он обвел взором свою паству, остановил взгляд на Велане и произнес:

— Бог наш Кришна говорит здесь... — повернул книгу к свету и прочел вслух какой-то отрывок. — Понимаете ли вы, что это значит? — И пустился в полуфилософские рассуждения сразу на несколько не связанных между собою тем, начиная с обязанности человека есть хорошую пищу и кончая безоговорочной верой в милосердие божие.

Они слушали не прерывая, и только когда он после целого часа разглагольствований остановился, чтобы перевести дух, Велан сказал:

— Ваши молитвы обязательно будут услышаны и спасут нашу деревню. Все жители нашей деревни денно и нощно будут молиться о том, чтобы вы благополучно прошли через это.

Раджу ничего не понял и удивился. Он подумал, что такие выспренние и напыщенные выражения у них в обычае и что они просто благодарят его за то, что он их надоумил прекратить распри. Но тут все вдруг заговорили наперебой, и похвалы ему сыпались со всех сторон. Одна женщина подошла и взяла прах от его ног. За ней другая. Раджу воскликнул:

— Я же говорил, что никогда не допущу ничего подобного! Человек не должен падать ниц перед другим человеком.

Тут к нему приблизились трое мужчин, и один из них сказал:

— Вы не просто другой человек. Вы — Махатма. Воистину благословенны те из нас, кто коснется праха от ваших ног.

— Нет, нет. Напрасно вы так говорите... — Раджу сидел, поджимая то одну, то другую ногу. Но они обступили его. Он попытался прикрыть свои ступни. Что за нелепость — играть в прятки с собственными ногами! Да и куда их спрячешь? А люди тянули его за одежду и готовы были, кажется, щекотать его под мышками, чтобы только получить доступ к его стопам. Он понял, что ему не уберечься от этого проявления чувств и что лучше пусть делают что хотят. Уже почти все успели коснуться его ног и отойти. Далеко они, впрочем, не отходили, но окружили его плотным кольцом и не выказывали намерения расступиться. Они глядели на него как-то по-новому, подчеркнуто снизу вверх, и настроение у всех было гораздо торжественнее, чем обычно.

Велан сказал:

— Ваш искус роднит вас с Махатмой Ганди. В вашем лице он оставил последователя нам во спасение.

Они благодарили его на свой немудреный лад, подбирая самые красочные, самые выразительные слова. Иногда они принимались говорить все вместе, и ничего нельзя было разобрать. Иногда кто-нибудь начинал и, запутавшись в особенно цветистой фразе, так и не договаривал до конца. Ясно было одно: они говорили от всего сердца. Они выражали искреннюю благодарность, хотя их речи и были подчас слишком тяжеловесны. Шум они поднимали ужасный, но их преданность не вызывала сомнений. Они обращались к нему с неимоверным пылом, и он поневоле начинал верить, что им просто необходимо коснуться его ног; он, пожалуй, и сам готов был, согнувшись в три погибели, взять прах от своих стоп и прижать его к глазам. Он начал верить, что от него исходит сияние...

Наступил обычный час прощания, но никто и не думал уходить.

Ах вот как! Велан, видимо, решил, что он сегодня постится, и впервые за все эти месяцы не принес ему пищи. Ну что же, ничего. Раз они придают его посту такое значение, он, конечно, не будет у них спрашивать: «А где же продукты для моей бонды?» Это было бы просто неприлично. Время терпит, этим можно заняться и позже. Они вообразили, будто он постится, чтобы положить конец их распре, — что ж, он вовсе не намерен им сообщать, что уже дважды ел сегодня. Пусть себе думают так, если им нравится, и, пожалуй, даже будет неплохо, если он устало приспустит веки. Непонятно только, отчего они не уходят, раз все уже устроилось? Он знаком подозвал к себе Велана.

— Почему бы не отправить домой женщин и детей? Ведь уже поздно.

Разошлись они чуть ли не в полночь, но Велан остался сидеть на своем обычном месте, прислонившись к каменной колонне.

— Разве ты не хочешь спать? — спросил Раджу.

— Нет, господин. Жертвуя своим сном, я делаю так мало в сравнении с тем, что делаете для нас вы.

— Не придавай этому слишком большого значения. Это мой долг, вот и все. Я делаю только то, что обязан делать. Можешь спокойно идти домой.

— Нет, господин. Я пойду домой утром, когда староста придет сменить меня. Он придет в пять часов и пробудет здесь до вечера. Я схожу домой, день поработаю, а вечером приду опять.

— Но ведь нет никакой надобности в том, чтобы здесь все время кто-нибудь был. Я прекрасно могу обойтись и без вас.

— Позвольте милостивейше нам самим судить об этом, господин. Мы только выполняем наш долг. Вы ради нас идете на великую жертву, и самое малое, что мы можем сделать, это постоянно находиться при вас. Глядящий на лицо ваше исполняется благодатью, господин.

Раджу был растроган до глубины души. Однако он решил, что пора все же разобраться в том, что происходит. Поэтому он сказал:

— Ты прав. «Прислуживающий приносящему жертву также исполняется благодатью», — говорится в священной книге, и ты не совершаешь ошибки. Я благодарю бога за то, что старания мои увенчались успехом и вы снова живете в мире друг с другом. Это — главное, что меня беспокоило. Но теперь неприятности позади, все опять хорошо. Ты можешь идти домой. Завтра утром я приму пищу, как обычно, и тоже буду чувствовать себя хорошо. Только не забудь принести мне рисовой муки, зеленого перцу и...

Велан был слишком почтителен, чтобы громко выражать изумление. Но дальше сдерживаться он не мог.

— Вы ожидаете дождь завтра, господин?

— Я... э... — Раджу на мгновение задумался: это что еще за новая тема? — Кто знает? На все божья воля. Может быть.

И вот тут-то Велан придвинулся к нему поближе и поведал ему обо всем, что рассказывал его братец, и о том, какое впечатление этот рассказ произвел на жителей деревни. Он очень подробно перечислил все, что должен делать спаситель: стоять по колено в воде, возводить взор к небесам и твердить молитвы — и так в течение двух недель, не принимая все это время никакой пищи, и тогда в один прекрасный день небеса разверзнутся и польют дожди, при условии, конечно, что постящийся — человек чистой души и великих помыслов. Сейчас вся округа охвачена радостным волнением, ибо человек с чистой душой и великими помыслами согласился ради них на такой искус.

Он говорил с такой убежденностью, что у Раджу слезы на глаза навернулись. Он вспомнил, что недавно сам рассказывал им о посте, о том, как он проводится и чего позволяет добиться. Сведения, которые он им преподал, были частично почерпнуты из головы, а частично позаимствованы из старинных сказаний, которые он слышал от матери. Темы хватило на целый вечер, даже засуха была на время забыта. Он говорил: «Придет время, и все устроится к лучшему. Даже человек, который вернет вам дожди, объявится, когда никто не будет его ждать». Они поняли его слова по-своему и применили их теперь к нему самому. Раджу почувствовал, что своими руками соорудил себе ловушку, из которой уже не выбраться. Но выказывать удивление он не должен. Теперь ему но до шуток. Наступила наконец минута, когда приходится отвечать за свои слова. Ему нужно было время, чтобы в одиночестве все обдумать. Он спустился со своего пьедестала — таков был первый предпринятый им шаг. Это возвышение приобрело в их глазах какую-то волшебную силу, и, пока он сидит на нем, они не смогут относиться к нему как к простому смертному. Только теперь он видел истинные размеры того, что сделал. Из своей тщедушной персоны он сотворил гиганта, а из каменной плиты — трон властителя. Он так и соскочил со своего сиденья, будто его оса ужалила. Подошел к Велану. И голосом, приглушенным от искреннего смирения и страха, обратился к Велану, который сидел неподвижно, точно окаменевший страж:

— Слушай меня, Велан, очень важно, чтобы на сегодняшнюю ночь я был оставлен наедине с самим собою. Очень важно, чтобы меня никто не беспокоил и весь завтрашний день. Приходи ко мне завтра вечером. А до тех пор ни ты, ни другие не должны меня видеть.

Это звучало так многозначительно и таинственно, что Велан поднялся, не возразив ни слова.

— Я приду завтра вечером, господин. Мне одному прийти?

— Да-да, одному, только тебе одному.

— Хорошо, учитель, вам виднее. Не наше дело допытываться у вас, что да почему. Сюда должно было приехать много народу. Я расставлю людей вдоль реки, чтобы отсылать их обратно. Это нелегко будет сделать, но если таков ваш приказ, он должен быть выполнен.

Он низко поклонился и ушел. Некоторое время Раджу стоял, глядя ему вслед. Потом прошел во внутреннее помещение, где у него была спальня, и лег. У него все тело ныло от бесконечного сидения, и он сильно устал от бесчисленных посетителей. Так он лежал в темноте, и летучие мыши проносились над ним, а вдали постепенно стихали доносившиеся из деревни звуки. Воцарилась глубокая тишина. Он лежал, и голова у него так и гудела от неразрешенных вопросов. Попробовал уснуть. Но проспал не больше трех часов, да и то урывками, мучимый мыслями и кошмарами.

Неужели они ждут, что он пятнадцать дней будет морить себя голодом и простаивать по восемь часов кряду по колено в воде? Он сел на постели. И дернуло же его подать им такую мысль. В свое время она показалась ему находкой. Знай он, что она будет применена к нему самому он бы внушил им совсем другое: что все деревни должны объединенными усилиями кормить его пятнадцать дней подряд одной бондой. И что сам святой человек должен стоять в воде по две минуты в день и что рано или поздно это вызовет дождь. Его мать любила повторять слова из какой-то тамильской песни: «Если есть где-нибудь хоть один праведный человек, ради него одного придут дожди и всему миру будет благо». Может, лучше всего сбежать отсюда, раз тут заварилась такая каша? Дойти до ближайшего шоссе, а там сесть на проходящий автобус, и, глядишь, ты уже в городе, где до тебя никому нет дела и где ты всего лишь один из многих долгобородых садху[23]. Велан и остальные поищут его, поищут и решат, что он перенесся в Гималаи. Да, но как это сделать? Далеко ли он так уйдет? Через каких-нибудь полчаса его, конечно, поймают. Нет, это было бы неразумно. Еще приволокут обратно и заставят расплачиваться за то, что он их столько времени дурачил. Да и не только в этом дело; он бы, может быть, набрался храбрости и рискнул, если бы у него была хоть тень надежды на успех.

Но его растрогало воспоминание о целой толпе женщин и детей, берущих прах от его ног. Как они его благодарили! Он развел огонь, приготовил себе пищу, искупался в реке (для этого ему пришлось вырыть в песке углубление и целых пять минут дожидаться, пока там наберется достаточно воды) и торопливо проглотил свой завтрак, опасаясь, как бы кто ненароком не появился и не помешал ему есть. Во внутреннем святилище у него была еще еда на вечер. Он вдруг подумал, что, если бы они оставляли его хотя бы на ночь, он бы как-нибудь устроился и прожил эти две недели. Нужно было бы только стоять по колено в воде (интересно, где они возьмут эту воду?) и по восемь часов бормотать молитвы (слова можно будет заменять по своему вкусу). От такого стояния у него, наверно, будет сводить ноги, но уж как-нибудь придется потерпеть несколько дней, а там, глядишь, своим чередом и дождь пойдет рано или поздно. И насчет поста хотелось бы не так чтоб уж совсем надувать их.

Вечером, когда пришел Велан, он решил поговорить с ним по душам.

— Велан, — начал он, — ты всегда был мне другом. Выслушай же меня теперь. Почему вы решили, что я могу вызвать дождь?

— Так сказал нам мой брат. Разве вы не говорили ему этого?

Раджу не решился ответить прямо. Может быть, и сейчас еще было не поздно исправить положение чистосердечным признанием. Минуту Раджу колебался. И снова по привычке душа его увильнула от прямой и честной правды. Он ответил обиняком:

— Я ведь не об этом тебя спрашиваю. Я хочу знать, откуда вы взяли, что я могу это сделать.

Велан растерянно моргал глазами. Он никак не мог уразуметь, чего хочет от него великий человек. Несомненно, в этом вопросе содержалось нечто чрезвычайно возвышенное, но ответить должным образом он не умел. Он только сказал:

— Ну а как же иначе?

— Подойди поближе. Сядь и послушай меня. Можешь даже остаться на ночь и спать здесь, если хочешь. Так вот. Я готов поститься ради вас и готов сделать для спасения людей все что угодно, но такие вещи должен делать святой человек. А я не святой.

Велан забормотал какие-то возражения. Раджу от души жаль было разрушать его веру, но иного выхода у него не было.

Ночь была прохладная. Раджу предложил Велану спуститься с ним вместе по ступеням к реке. Он сел, а Велан устроился на ступеньке ниже. Тогда Раджу спустился и сел рядом с ним.

— Ты должен хорошенько слушать меня, Велан, поэтому не отодвигайся. То, что я скажу тебе, очень важно. Выслушай меня внимательно. Я не святой, Велан. Я просто обыкновенный человек, такой же, как и все. Я расскажу тебе свою историю. И ты сам поймешь.

Река беззвучно сочилась мимо. Шелестела сухая листва священной смоковницы. Где-то завыл шакал. Голос Раджу влился в молчание ночи. Велан слушал его смиренно, не произнося ни слова, не издавая ни возгласа. Он казался только чуть серьезнее, чем обычно, и на лице его пролегли тени озабоченности.

Глава седьмая

Марко теперь относился ко мне, как к члену своей семьи. Из обыкновенного гида для обслуживания туристов я превратился в домашнего гида для одной супружеской четы. Марко был совершенно непрактичный человек, беспомощный, как малое дитя: только и умел что срисовывать всякие древности да описывать их. Весь его ум был направлен на это. А простые повседневные задачи казались ему неразрешимыми — если, скажем, еды нужно достать, устроиться где-нибудь на ночлег или купить билет на поезд, для него такие вещи вырастали в огромный, тяжелый труд. Он, наверно, и женился-то для того, чтобы иметь при себе человека, который взял бы на свои плечи все заботы практической жизни. Да только ошибся выбором — эта женщина сама витала в облаках. Ей бы мужа, который мог позаботиться о ее карьере, практичного мужчину, вроде меня! Я забросил чуть не все свои дела, чтобы обслуживать их.

Он провел в «Горном приюте» больше месяца, и я должен был обо всем за него заботиться. Платил он всегда не скупясь, только требовал расписки и квитанции. Номер в гостинице по-прежнему оставался за ними. Машина Гафура круглые сутки была в их распоряжении, точно и принадлежала не Гафуру, а Марко. Каждый день она совершала по крайней мере один рейс между «Горным приютом» и городом. Джозеф так хорошо ухаживал за Марко, что больше ничье присутствие там не требовалось. Мы уговорились, что я буду уделять много времени ему и его жене, не запуская и своих собственных дел. Он платил мне поденно, и при этом я еще имел право уезжать в город «по своим делам». Мои так называемые «дела», хоть и звучало это важно, в действительности сводились теперь к тому, чтобы развлекать Рози и проводить с ней время. Через день она ездила навещать своего мужа. Она стала теперь очень заботлива и хлопотала вокруг него. А ему было все равно. Его стол был завален разными бумажками, выписками, и он, бывало, говорил ей:

— Не подходи к столу, Рози, ты все мне тут спутаешь. Только-только стала проглядывать какая-то система.

Я ни разу не поинтересовался, чем он, собственно, занимается. Мне не было до этого никакого дела. Да и жену его тоже, видно, не очень волновала его работа. Она только спрашивала: «Как тебя тут кормят?» Теперь, когда волею судеб мы были возведены в сан любовников, она пробовала на муже новую тактику. Прибирала у него в комнате. Давала указания Джозефу, что и как ему готовить. Иногда вдруг, бывало, скажет:

— Я сегодня останусь здесь с тобою.

А Марко отзовется рассеянно:

— Ну что ж. Оставайся, если хочешь. А вы, Раджу, тоже останетесь ночевать или вернетесь в город?

Я должен был перебороть желание остаться. Ведь я знал, что и так провожу много времени в ее обществе там, внизу. Вежливость требовала, чтобы я оставил ее с ним наедине. И я отвечал, не глядя ему в лицо:

— Мне нужно возвращаться. Сегодня еще кое-кто должен приехать. Надеюсь, вы не возражаете?

— Нет, отчего же! Вы человек деловой. Мне не следует вас так монополизировать.

— В котором часу вам завтра нужна будет машина?

Он оглядывался на жену, и та говорила:

— По возможности, раньше.

А он обычно поручал мне:

— Будьте добры, захватите для меня несколько листов копировальной бумаги.

Машина катилась под гору, и Гафур из зеркальца бросал на меня взгляды. Я теперь держался с ним довольно холодно. Мне не хотелось, чтоб он болтал лишнее. Я боялся сплетен. Я еще не потерял чувствительности к таким вещам и всякий раз, оставаясь с Гафуром с глазу на глаз, начинал нервничать, испытывая облегчение только тогда, когда разговор касался автомобилей; но он не задерживался долго на этом предмете. Начнет с автомобилей, да тут же и перескочит на другое:

— Ты должен дать мне завтра час времени, чтобы проверить тормоза. Все-таки, знаешь, механические тормоза, они, я считаю, лучше гидравлических. Все равно как прежние, необразованные жены лучше теперешних. О-о, теперешние женщины, они храбрые. Я бы, например, не пустил свою жену одну ночевать в гостинице, если бы сам был вынужден торчать на горе!

Мне становилось не по себе, и я ловко переводил разговор:

— Уж не думаешь ли ты, что конструкторы автомашин хуже разбираются в этом, чем ты?

— А ты думаешь, инженеры знают больше меня? Такой человек, как я, которому приходится на своем горбе волочить машину по дорогам, он, можешь не сомневаться, понимает...

Опасность была отвращена, я отвлек его внимание от Рози. Но на душе у меня не становилось легче. Я был словно не в себе. И это тоже не ускользало от Гафура. Он часто ворчал, ведя машину под уклон:

— Ты что-то, Раджу, стал зазнаваться в последнее время. Был свой парень, а теперь вот поди...

Это была правда. Я сильно поутратил былую безмятежность духа. Я постоянно думал о Рози. Погружался в воспоминания о часах, проведенных с нею, и в предвкушение того, что меня еще ожидало. И заботы начинали донимать меня. Ее муж был из них наименьшей. Он был человек порядочный, занятой и обладавший, по всей видимости, феноменальной доверчивостью. Но мной овладели беспокойство, тревоги, всевозможные опасения. А вдруг, а вдруг... Что «а вдруг»? Я и сам не знал, но страхи одолевали меня. Я не умел разобраться в том, что меня тревожит. Голова шла кругом. То вдруг ни с того ни с сего меня пронзала ужасная мысль, что я недостаточно хорош для своей возлюбленной. Или начинало терзать опасение, что я недостаточно чисто выбрит и она, проведя пальцем по моей верхней губе, тут же вышвырнет меня вон. Или мне казалось, что я очень плохо одет. Шелковая рубашка и дхоти с каймой либо придают мне чересчур расфуфыренный вид, либо же ужасно старомодны. И она непременно захлопнет у меня перед носом дверь, потому что для такой, как она, я безнадежно отстал от моды. И я мчался к портному и заказывал себе несколько сногсшибательных курток и плисовые брюки или же закупал всевозможные помады, кремы и духи. Расходы мои все возрастали. А главным источником дохода по-прежнему была лавка да вдобавок еще те деньги, которые платил мне поденно Марко. Я понимал, что должен бы уделять больше внимания проверке счетов в лавке. Слишком уж я доверялся своему помощнику. Мать всякий раз, как я оказывался поблизости, принималась твердить:

— Ты бы получше приглядывал за этим мальчишкой. В лавке вечно толпится народ. А разве тебе известно, какая у него бывает выручка? И как вообще обстоят дела?

Я обычно отвечал ей:

— По-моему, мне лучше знать, как нужно вести дела. Не думай, пожалуйста, что я уж такой ротозей.

И она умолкала. А я шел в лавку и, напустив на себя свирепости, принимался за учет. Мальчишка приносил мне счета, какую-то сумму наличными, перечень имеющихся товаров, совался со списком необходимых закупок и с разными вопросами. Но мне было не до его вопросов. Я был по горло занят и говорил ему, чтобы он не приставал ко мне со всякой ерундой. И давал ему понять (туманными намеками, не больше), что вижу его насквозь со всеми его счетами и махинациями.

И каждый раз он сообщал мне:

— Тут вас спрашивали двое приезжих.

(Вот надоели!)

— Чего им надо было? — говорил я равнодушно.

— Просили устроить для них трехдневную экскурсию по городу и окрестностям. Очень огорчались, что вас нет.

Меня все время спрашивали. Слава обо мне пережила мой интерес к этому делу. Имя Вокзального Раджу пользовалось известностью, паломники и туристы по- прежнему жаждали его услуг.

Мальчишка не унимался:

— Они интересовались, где вас можно найти.

Тут уж мне было над чем подумать. Не хватало только, чтобы этот безмозглый малец посылал их ко мне в гостиницу, в двадцать восьмой номер. К счастью, впрочем, мое местонахождение не было ему известно. А то с него и это бы сталось.

— Как я должен им отвечать, господин Раджу?

Он всегда звал меня «господин Раджу», сочетая в своем обращении почтительность с фамильярностью.

Я ответил:

— Говори, что я занят, и все. У меня нет времени. Я очень занят.

— А можно, я сам буду у них гидом? — спросил он, волнуясь. Этот парень норовил во всех делах быть моим преемником. Чего доброго он еще попросит разрешения вместо меня проводить время с Рози! Все это мне очень не понравилось, и я спросил:

— А за лавкой кто будет смотреть?

— У меня есть родственник, он мог бы посидеть в лавке часок-другой, пока меня нет.

Я не знал, что ответить. Не мог ничего придумать.

И вообще мне все это надоело. Прежняя жизнь, интерес к которой я совершенно утратил, неотступно следовала за мной по пятам; мать обращалась ко мне с бесчисленными делами: надо налоги платить, на кухне кровля прохудилась, лавка, счета, письма из деревни, мое здоровье, и так далее и тому подобное, а для меня она была словно из туманного сновидения, и слова ее звучали каким-то невнятным бормотанием. И мальчишка вечно приставал ко мне. Или взять Гафура, с его намеками и многозначительными взглядами, со сплетнями да пересудами, того и гляди готовыми политься у него с языка... О, как мне все это опротивело! Не до того мне было. Меня занимало другое. Даже денежные дела утратили для меня свою реальность, хотя стоило бы мне только открыть банковскую книжку, и я бы с одного взгляда определил, как быстро опускается уровень в резервуаре. Но пока человек в окошке безотказно выдавал мне деньги, я не хотел заниматься этим. Спасибо отцу за его бережливость — у меня был счет в банке. Единственным, что по-настоящему существовало в моей жизни и в моем сознании, была Рози. Все мои душевные силы сосредоточены были на том, чтобы постоянно быть с нею рядом, постоянно развлекать и радовать ее, — и то и другое было нелегким делом. Я бы рад был все время находиться при ней, прилипнуть к ней, словно ползучее растение к дереву; но в гостинице это было не так-то легко. Меня неотступно терзало подозрение, что дежурный за конторкой и каждый «бой» в гостинице — все провожают меня взглядами и обмениваются замечаниями за моей спиной.

Я не хотел, чтобы люди видели, как я вхожу в двадцать восьмой номер. Мне это на нервы действовало. Почему я не мог изменить как-нибудь планировку вестибюля так, чтобы сидящий за конторкой меня не видел?! Он уж, конечно, отмечал про себя, в котором часу я приезжаю с Рози и в котором часу ухожу от нее. Его мрачное, дотошное воображение, конечно, воссоздавало в подробностях все то, что происходило за закрытыми дверьми двадцать восьмого номера. Не нравилось мне, как он на меня смотрит, когда я прохожу мимо, как подымаются углы его рта, я знал, что это он улыбается про себя какой-то насмешливой мысли по моему адресу. Добро бы еще я мог проходить мимо, не удостаивая его взглядом, но мы с ним были старые знакомые, и ему причиталось от меня одно-два общих замечания. Я принимал непринужденный вид и бросал, останавливаясь у конторки: «Читал? Неру-то едет в Лондон», или «Эти новые налоги убьют всякую инициативу», — а он соглашался со мной и прибавлял еще что-нибудь, и на том дело кончалось. Или же мы обсуждали с ним мероприятия индийского правительства по обслуживанию туристов и распорядки в гостиницах, тут уж говорил он, и бедняге невдомек было, как мало для меня теперь значат все эти туристы, налоги и прочее. Иногда я подумывал, что неплохо было бы сменить гостиницу. Но сделать это было нелегко. И Рози и ее муж питали к этой гостинице необъяснимую привязанность. Ему сама мысль о переезде была неприятна, хотя он ни разу не спустился со своих высот, да и она тоже, должно быть, привыкла к своей комнате с видом на кокосовую рощу, которую поливали водой из колодца. Что она в этом нашла, я понять не мог.

Я вообще иной раз не в состоянии бывал ее понять. Со временем я стал замечать, что она постепенно утрачивает веселую непринужденность первых дней. Она не запрещала мне любить себя, но в то же время все чаще выражала горячую заботу о своем обитающем в горах супруге. Среди ласк она вдруг ни с того ни с сего отстранится от меня и скажет:

— Вели Гафуру подать машину. Я поеду к нему.

Я тогда не достиг еще той стадии, когда выходят из себя и говорят резкости. Поэтому я спокойно отвечал ей:

— Гафур приедет не раньше чем завтра в это же время. Ты ведь только вчера там была. Зачем же тебе сейчас опять ехать? Он и не ждет тебя сегодня.

— Да, — вымолвит она и станет такая задумчивая.

Не по душе мне было, когда она так сидела, пригорюнившись, на постели, в измятой одежде, с растрепавшейся прической, обхватив руками колени.

— Что тебя тревожит? — поневоле начинал я ее расспрашивать. — Почему ты не скажешь мне? Я ведь всегда тебе помогу.

Она покачает головой и говорит:

— Ведь он все-таки мне муж. Я должна уважать его. Не могу же я его там совсем бросить.

Поскольку я плохо знал женщин и мой опыт ограничивался общением лишь с одной из них, я терялся, недоумевая, как мне относиться к таким ее заявлениям. Я не мог понять, то ли она притворяется сейчас, то ли притворялась тогда, когда жаловалась на недостатки своего мужа, просто чтобы завлечь меня. Все это было сложно и непонятно. Я говорил ей:

— Рози, ведь ты сама отлично знаешь, что, будь даже Гафур сейчас здесь, все равно он не смог бы вести ночью машину в горы.

— Да, да, я понимаю. — Скажет и снова погрузится в загадочное молчание.

— Ну что тебя тревожит?

Она принималась плакать.

— Ведь все-таки... Все-таки... Разве я правильно поступаю? Он так добр ко мне, я ни в чем не нуждаюсь и пользуюсь полной свободой. Есть ли еще на свете муж, который позволил бы своей жене одной жить в гостинице за сотню миль от него?

— Не за сотню, а только за пятьдесят восемь, — поправлял я. — Позвонить, чтобы принесли тебе кофе и что-нибудь поесть?

— Нет, — коротко отвечала она и продолжала свою мысль: — Он человек хороший, может быть он ничего и не сказал бы, но разве это не долг каждой жены — поддерживать и оберегать своего мужа, как бы он с ней ни обращался? — Последние слова произносились в расчете на то, чтобы заранее отразить всякую попытку с моей стороны напомнить ей о равнодушии ее мужа.

Положение было сложное. Я, естественно, не мог принять участия в обсуждении этой темы, мне нечего было ни возразить, ни прибавить к тому, что она говорила. Расстояние придавало ему привлекательности. Но я-то знал, что стоит ей побыть с ним несколько часов, и она, пылая негодованием, вернется в город и будет ругать его на чем свет стоит. Я иногда начинал искренне желать, чтобы он на минутку снизошел со своих высот, взял бы ее и уехал куда-нибудь подальше. По крайней мере это раз и навсегда положило бы конец всей несуразице и позволило бы мне вернуться к моим вокзальным обязанностям. Я и так мог бы, пожалуй, попытаться. Что, собственно, удерживало меня подле этой женщины? Чем дольше будет Марко сидеть там над своей работой, тем дольше будет тянуться вся эта мука. Но он словно упивался одиночеством; верно, этого- то он и искал всю жизнь. Только почему бы ему не побеспокоиться о своей жене? Слепой он, что ли? Меня иной раз просто зло брало при мысли о нем. Ну и положеньице же у меня создалось по его милости! Что мне было теперь делать? Я спрашивал:

— Отчего же ты тогда не остаешься там с ним?

Она просто отвечала:

— Да ведь он сидит всю ночь над своими бумагами и...

— Если он всю ночь сидит над бумагами, ты бы днем с ним разговаривала, — с невинным видом предлагал я.

— Да ведь он с утра до вечера в пещере!

— Что ж, ты тоже могла бы туда ходить. А что? Тебе это должно быть интересно.

— Пока он делает зарисовки, с ним лучше не заговаривать.

— А ты не разговаривай. Ты сама все рассматривай. Хорошая жена должна интересоваться всем, что занимает мужа.

— Верно, — отвечала она со вздохом.

Не умел я вести такие разговоры, да и ни к чему они были: толку от них никакого не получалось, а она становилась только еще угрюмее.

Взгляд ее загорелся новой надеждой, когда я заговорил о танце. Ведь в конце-то концов меня прежде всего восхитило ее искусство; потом нас захватила жизнь любовников, и этот вопрос первостепенной важности был отодвинут на задний план. Радость открытия мира магазинов, кино и ласк заставила ее забыть на какое-то время увлечение своей жизни. Но ненадолго. Как-то вечером она вдруг спросила меня:

— А ты тоже такой же, как он?

— В каком смысле?

— Тоже не желаешь видеть, как я танцую?

— Наоборот! Откуда ты взяла?

— Когда-то ты разговаривал как большой любитель искусства, а теперь и не вспоминаешь о нем.

Это была правда. Я сослался на что-то в свое оправдание, сжал ее руки и поклялся ото всей души:

— Я что хочешь для тебя сделаю. Жизнью пожертвую, чтобы ты могла танцевать. Только скажи, что я должен делать. И я это сделаю.

Она просветлела. Глаза ее зажглись новым огнем при упоминании о танце. Теперь мы иначе проводили время: я часами сидел и грезил вместе с нею. Я нашел наконец ключ к ее сердцу и решил воспользоваться им до конца. Искусство и муж не могли ужиться в ее думах одновременно, мысли об одном изгоняли из памяти другого.

Она строила столько планов! Она будет начинать упражнения в пять часов утра и заниматься по три часа кряду. У нее должна быть отдельная комната, достаточно просторная, чтобы не стеснять ее движений. На пол она постелит толстый ковер, не слишком гладкий и не слишком шершавый, чтобы нога не скользила и не запиналась и чтобы он не сбивался складками во время танца. В одном углу комнаты будет стоять бронзовая статуэтка Натараджи, бога танцовщиков, того самого бога, чей танец в начале времен создал биения, которые привели в движение миры[24]. Еще у нее будет высокая кадильница, в которой круглый день будут куриться ароматические палочки. Закончив утренние упражнения, она позовет шофера...

— Значит, у тебя будет своя машина? — спрашивал я.

— Конечно, а то как же я буду ездить? Когда у человека столько выступлений, машина необходима. Без нее не обойдешься, верно ведь?

— Разумеется. Я это учту.

Днем она будет проводить часа по два за изучением древних трактатов о танцах, например «Натья-шастра» Муни Бхараты[25], который насчитывает уже тысячу лет, и многих других книг, потому что без тщательного изучения старинных стилей невозможно соблюдать чистоту классических форм. Все эти книги имеются в доме ее дяди, и она ему напишет, чтобы он начал понемногу высылать их ей. И еще ей понадобится пандит[26], который приходил бы к ней и помогал толковать древние тексты, ведь они все написаны скупым старинным стилем.

— Ты сможешь найти мне пандита, знающего санскрит? — спрашивала она.

— Конечно смогу. Их тут хоть пруд пруди.

— И еще мне нужно будет, чтобы он читал мне главы из «Рамаяны» и «Махабхараты», потому что это наша сокровищница и из нее можно почерпнуть немало идей для новых композиций.

После второго завтрака — краткий отдых; а в три часа она будет уходить из дому, ездить по магазинам и к вечеру возвращаться или ходить в кино, если только на вечер не назначено выступление. А в тот день, когда у нее выступление, она бы хотела до трех часов отдыхать и в зал приезжать только за полчаса до начала представления.

— Раньше не нужно, потому что одеваться и накладывать грим я буду дома.

Она обдумывала все в мельчайших подробностях и грезила об этом дни и ночи. Прежде всего ей понадобятся два-три барабанщика и музыканты, чтобы аккомпанировать ей во время утренних упражнений. Когда она будет готова к выступлениям перед публикой, она мне сообщит, и тогда я смогу устроить ей ангажементы. Меня сильно озадачивал такой пыл. Я чувствовал, что не поспеваю за ней. Необходимо было спешно нахвататься всяких профессиональных слов и выражений. А то сидишь как дурак и слушаешь, а сам слова сказать не можешь. У меня было два выхода: либо идти напролом, положившись на везенье, либо чистосердечно ей все объяснить. Два дня я ее слушал, а на третий признался:

— Я ведь мало что понимаю в танцах, в тонкостях не разбираюсь, вот если бы ты могла растолковать мне...

Я не хотел, чтобы она поняла это так, будто я равнодушен к искусству. Это могло бы толкнуть ее назад, в объятия супруга. И потому я старательно убеждал ее в своей страстной приверженности к искусству танца. Это послужило новой почвой для сближения между нами. Общие интересы еще теснее соединили нас. Куда бы мы ни отправлялись, она только и говорила что о своем искусстве, о всевозможных профессиональных тонкостях и нюансах, объясняя мне, точно малому ребенку, разные названия и выражения. Она переставала замечать, что происходит вокруг. Сидя со мной в Гафуровой машине, она говорила:

— А знаешь, что такое «паллави»? В нем самое важное — это ритмический рисунок. Он не всегда подчиняется простой схеме: раз-два, раз-два; кое-где в него включаются лишние доли, и темп сразу становится другой, — она изобразила, как это получается: — Та-ка-та-ки-та, та-ка. — Мне понравилось. — А знаешь, чтобы попасть ногами в такт на эти пять или семь долей, приходится без конца упражняться, а еще если начинает меняться темп...

Разговор получался такой, что нечего было опасаться, как бы его не услышал Гафур, ехали ли мы в его машине, или выходили из магазина, или сидели в кино. Однажды в середине фильма она вдруг вспомнила:

— У моего дяди лежит где-то одна старинная мелодия, записанная на пальмовом листе. Ни одна живая душа ее не видела. Только моя мать знала эту мелодию и умела танцевать под нее. Эту песню я тоже получу у дяди. Я тебе покажу, как ее танцуют. Давай вернемся в наш номер. Мне больше не хочется смотреть эту картину. Она какая-то глупая.

И мы незамедлительно отбыли в двадцать восьмой номер, где она наказала мне посидеть немного, а сама вышла в прихожую и возвратилась в подоткнутом и затянутом для танца платье. Она сказала:

— Сейчас я тебе покажу, как это получается. Конечно, условия здесь не самые благоприятные. Если б у меня был хоть один барабанщик... Ты отодвинь этот стул, а сам садись на кровать. Мне нужно побольше места.

Она стала в дальнем конце комнаты и тихонько запела песню га старинные санскритские стихи о влюбленных на брегах Джамуны; и песнь эта звучала с такой чудной силой, что меня всего пробирало, когда она чуть подымала ногу и снова ставила ее так, что звякали браслеты на лодыжке. И меня, хоть я и был совершенным невеждой, захватывали ее движения, и ритм, и напев, пусть даже слова песни не всегда были понятны. Время от времени она останавливалась и объясняла:

— «Нари» значит «девушка», а «мани» — это «сокровище»... Вся строчка означает: «Я не в силах снести бремя любви, которое ты опустила мне на плечи».

Она запыхалась. На лбу и над верхней губой у нее выступили капельки пота. Потом она сделала еще несколько па и, остановившись на мгновение, бросила мне:

— Возлюбленный всегда обозначает бога.

Она, не жалея труда, растолковывала мне, в чем заключается ритмическое своеобразие этой мелодии. Пол дрожал под ударами ее ступней. Я опасался, как бы с нижнего этажа не пришли требовать, чтобы мы прекратили шум, но она ни о чем не думала, ей было все равно. И с ее помощью я начинал различать в танце все великолепие художественного замысла и его символику, я видел очень юного бога, почти ребенка, видел его торжествующий расцвет в любви, видел, как летели годы от молодости к дряхлости и только сердце его оставалось нетленным, точно цветок лотоса в пруду. И когда движением пальцев она показала, как расцветает лотос, мне почудилось, будто я слышу журчание воды, обтекающей стебли. Целый час она танцевала; и никогда в жизни не испытывал я такого наслаждения. Положа руку на сердце, клянусь, что, глядя, как она танцует, я был свободен от всяких плотских помыслов; она стала для меня словно чистой отвлеченностью. Я забыл обо всем на свете. Разинув рот от изумления, я с восторгом следил за нею. Но тут она вдруг остановилась и, бросившись мне на шею, прижалась ко мне всем телом, лепеча:

— Милый! Ты заново подарил мне жизнь!

Когда мы в следующий раз поехали в горы, у нас уже был разработан целый план. Я отвезу ее туда и вернусь в город. Она пробудет наверху два дня, пусть пребывание там сулит ей скуку и раздражение, зато она поговорит со своим мужем. Было совершенно необходимо, прежде чем приступать к дальнейшим действиям, выяснить, как ко всему этому отнесется ее муж. Переговоры будут вестись два дня. Потом я приеду, и мы все вместе обсудим, какие шаги следует предпринять в интересах ее карьеры. Она вдруг прониклась оптимизмом относительно своего супруга и то и дело шептала мне на ухо, так чтобы Гафур не понял:

— Я думаю, что он согласится.

И продолжала сама себя успокаивать:

— Он вовсе не плохой. Он только притворяется, понимаешь? Он только делает вид, что это его не интересует. Ты ему ничего не говори. Я сама с ним поговорю. Я-то знаю, как к нему подойти. Предоставь все мне.

И так всю дорогу, пока мы не достигли вершины.

— Ах, погляди, что за птицы! Какие краски! Знаешь, есть одна старинная композиция о девушке с попугаем на руке. Я тебе как-нибудь станцую.

Его мы застали в неожиданно веселом расположении духа. Он встретил жену гораздо радушнее, чем обычно.

— Оказывается, там есть еще третья пещера, в нее ведет сводчатая галерея. Я соскреб известку и, представь себе, обнаружил целую фреску — нотную запись в символических фигурах. По стилю относится к пятому веку. Ума не приложу, как объяснить такой разрыв во времени? — говорил он нам вместо приветствия.

Мы застали его на веранде с бумагами на коленях. Он поднял лист со своим последним открытием. Его жена бросила на бумагу взгляд, преисполненный надлежащего восхищения, и воскликнула:

— Нотная запись! Как замечательно! Возьми меня поглядеть, хорошо?

— Хорошо, сходим завтра утром. Я тебе все объясню.

— Как чудесно! — восклицала она восторженным тоном. — А я тебе спою.

— Вряд ли тебе удастся. Эти ноты гораздо труднее, чем ты воображаешь.

Она, казалось, горела желанием доставить ему удовольствие. Ничего доброго это не предвещало. Не нравилось мне такое единодушное веселье. А он повернулся и спрашивает меня:

— А вы, Раджу? Хотите посмотреть мое новое открытие?

— Конечно, но мне, к сожалению, необходимо как можно скорей вернуться в город. Я только привез вот госпожу, потому что она очень волновалась, и заодно хотел узнать, не нужно ли вам чего и все ли здесь в порядке.

— О да, в полнейшем! — отвечал он. — Этот Джозеф просто удивительный человек. Его не видно и не слышно, но всегда все вовремя сделано, все готово. Вот это мне в жизни и нужно. Он словно на подшипниках движется, этот Джозеф.

Именно это подумал я о Рози, когда она танцевала для меня в номере гостиницы. Ее плавные, словно текучие, движения совершенно не вязались с представлением о каких-то мышцах и суставах в раз навсегда заданных пределах стен и половиц.

А Марко продолжал воспевать Джозефа:

— Просто выразить не могу, как я вам признателен за то, что вы привезли меня сюда и обеспечили мне услуги такого человека, как Джозеф. Это чудо, а не человек. Как жаль, что он принужден растрачивать свои таланты здесь, на вершине горы!

— Вы очень лестного о нем мнения, — сказал я. — Он, наверно, будет восхищен, когда услышит ваш отзыв.

— О, да я ему уже говорил все это неоднократно. Я также известил его, что готов принять его к себе в услужение в любое время, когда он только ни пожелал бы переселиться на равнину.

Он был неузнаваемо разговорчив и сердечен. Просто расцвел здесь в одиночестве среди пещерных фресок. Ему бы Джозефа в жены, то-то бы счастлив он был! Я все время думал об этом, прислушиваясь к его словам. Рози, как образцовая жена, спросила:

— Надеюсь, тут есть для нас пища и все, что надо? Если найдется молоко, я вам сварю кофе. — Она вбежала в дом и тут же вернулась со словами: — Молоко есть. Сейчас я подам кофе. Через пять минут все будет готово.

Мне было как-то не по себе. В глубине души я сильно волновался. Меня беспокоило, что он ответит Рози, я всерьез опасался, как бы он ее не обидел. И в то же самое время я испытывал страх при мысли, что стану ей не нужен, если он будет к ней слишком хорошо относиться. Я хотел, чтобы он был к ней ласков, чтобы он выслушал все ее предложения и поручил бы ее моим заботам. Что за немыслимое сочетание неосуществимых требований!

Пока Рози хлопотала в доме, он вынес для меня на веранду стул.

— Я всегда работаю здесь, — сообщил он. Понимай так, что этим он оказывает честь расстилавшейся внизу долине.

Он вытащил альбом со своими записями и несколько фотографий. О каждой пещерной фреске он исписал груды бумаги. Лист за листом заполнял он всевозможными описаниями, толкованиями и прочими высокими материями. Я-то в этом ровно ничего не смыслил, но все же перелистал альбом, делая вид, будто мне интересно. Хотелось задать ему какие-нибудь умные вопросы, но я и тут был бессилен, потому что не знал, в каких выражениях о таких вещах говорят. Вот если бы я с детства обучился усваивать разные профессиональные жаргоны, у меня быта бы теперь возможность держаться со всяким на равной ноге. А так, кому интересно выслушивать мои признания в невежестве и все мне растолковывать, как это делала Рози? Я слушал его. Он так и сыпал датами, ссылками, сопоставлениями, сравнениями, обобщениями, упоминая бесчисленные картины, фрески, рельефы, скульптуры. А я не решался спросить, для чего ему все это нужно. Когда появился кофе, внесенный на подносе сияющей Рози (она вошла неслышно, словно хотела показать, что не уступит Джозефу в легкости и бесшумности шага; я вздрогнул, когда увидел у себя под носом чашку), Марко мне сказал:

— Когда это будет опубликовано, в современных взглядах на историю цивилизации произойдет полный переворот. И я обязательно выражу в книге признательность вам за то, что вы показали мне эти пещеры.

Два дня спустя я снова был там. Я приехал в полдень, когда, как я знал, Марко обязательно будет в пещерах, чтобы по возможности застать Рози одну. Но ее тоже не было. В доме находился только Джозеф, накрывавший к их приходу стол в задней комнате. Он сказал:

— Они ушли в пещеры и еще не возвращались.

Я взглянул ему в глаза, словно хотел прочесть там, как обстоят дела. Но он, видимо, не был расположен откровенничать со мной. Я весело спросил:

— Ну, как дела, Джозеф?

— Все отлично.

— Этот господин так хорошо о тебе отзывается! — сказал я, чтобы польстить ему.

Но он отнесся к этому равнодушно.

— Ну и что же? Я только выполняю свои обязанности. В таком деле, как мое, один хвалит, другой клянет, а я не обращаю внимания, кто бы что ни говорил. Вон в прошлом месяце была здесь компания, так они хотели меня избить, когда я сказал, что не могу привести им женщин. Что же, разве я испугался? Сказал, чтобы завтра же утром убирались отсюда. Этот «Приют» устроен для того, чтобы в нем жили люди. Я доставляю им все, что только возможно. Иной раз здесь кувшин воды обходится в восемь ан, приходится со всяким попутным автобусом и грузовиком отправлять вниз бидоны и кувшины и ждать, когда их сюда доставят, но постояльцы ничего не знают об этих трудностях. Им и не полагается знать. Мое дело о них заботиться, а их дело платить по счету. Тут все как будто бы ясно. Я выполняю свои обязанности, пусть и другие делают то же. Но пусть не воображают, что я сводник...

— Еще бы, кому приятно такое? — согласился я, чтобы как-нибудь прервать этот монолог. — Но, я надеюсь, теперешний постоялец тебя ничем не донимает?

— Какое там, он просто сокровище. Хороший человек, и был бы еще лучше, если бы жена оставила его в покое. Он тут отлично себя чувствовал без нее. И зачем только ты ее привез? Она, видно, порядочная стерва.

— Что ж, ладно, я увезу ее обратно, и мы оставим его в покое, — сказал я и зашагал вниз к пещере. Тропинка, выбитая подошвами Марко, стала гладкой и белой. Я миновал заросли и шел по песку, когда увидел, что он шагает мне навстречу. Он шел, как всегда одетый в плотный костюм, размахивая своим неизменным портфелем. Немного позади за ним следовала Рози. По лицам их ничего разобрать было нельзя.

— Хелло! — весело крикнул я, очутившись с ним лицом к лицу. Он вскинул на меня глаза, остановился, открыл было рот, чтобы что-то сказать, но потом раздумал, молча ступил в сторону, пропуская меня, и зашагал дальше. Рози шла за ним точно во сне. Она даже не взглянула на меня. Я последовал за ней на расстоянии нескольких шагов, и так мы и прошествовали к «Приюту», словно караван верблюдов. Я решил, что мне лучше всего не нарушать их молчания и принять такой же, как и у них, скорбный и мрачный вид. Таким образом я превосходно подладился к общему настроению

Поднявшись на веранду, он обернулся и сказал

— Вам обоим нет никакой нужды входить в дом

Он прошел к себе в комнату и захлопнул дверь.

Из кухни показался Джозеф с тарелкой и полотенцем в руках.

— Какие будут распоряжения насчет обеда?

Но Рози, ни слова не говоря, поднялась по ступеням, пересекла веранду, открыла дверь в его комнату, вошла и закрыла дверь за собою. Мне начинало на нервы действовать это упорное безмолвие. Вот уж чего я никак не ожидал, и теперь я не знал, как к этому отнестись. Я готов был к тому, что он либо полезет в драку, либо ругаться станет, что ли. Но теперешнее его поведение совсем сбило меня с толку.

Подошел Гафур, покусывая соломинку, и спросил:

— В котором часу отправляемся?

Я-то знал, что не за этим он вышел, он просто хотел полюбоваться представлением. Наверно, коротал время, сплетничая там с Джозефом и обмениваясь с ним сведениями насчет Рози. Я сказал:

— Что это ты так торопишься, Гафур? — и прибавил с горечью: — Ведь у тебя есть возможность побыть здесь еще и увидеть интересный спектакль.

Он подошел ко мне вплотную и проговорил:

— Раджу, нехорошо все это. Давай уедем отсюда. Оставим их. В конце-то концов ведь они муж и жена, как-нибудь сами договорятся. Поедем. Вернешься к прежней работе. Вспомни, как тебе тогда весело и беззаботно жилось.

Мне нечего было ему сказать на это. Он давал мне очень дельный совет. Еще и тогда все могло бы повернуться совсем по-иному, достань у меня разума последовать совету Гафура. О, если бы я уехал подобру-поздорову, предоставив Рози самой разбираться в своих делах! Я избежал бы немало острых углов и крутых поворотов на своем жизненном пути. Но я сказал Гафуру, изо всех сил сдерживая раздражение:

— Иди и дожидайся у машины. Я тебе скажу, когда надо будет.

Гафур, ворча, удалился. Минуту спустя я услышал, что он дает продолжительный гудок — точно выведенный из терпения водитель автобуса, чьи пассажиры засиделись в придорожной чайной. Я решил не обращать на него внимания. Но вдруг с другой стороны дома отворилась дверь. На крыльце показался Марко и спросил:

— Шофер, вы готовы ехать?

— Да, господин, — ответил Гафур.

— Отлично, — сказал Марко.

Он подхватил чемодан и направился к машине. Мне было видно все из окон прихожей. Это еще что за чудеса? Я хотел было выскочить вслед за ним на заднее крыльцо, но дверь оказалась запертой. Тогда я повернулся, сбежал по ступеням веранды и, обогнув дом, поспешил к машине. Марко уже сидел в ней. Но Гафур еще не включил мотор. Справиться об остальных он не решался, однако тянул время, делая вид, будто никак не сладит с зажиганием. Наверно, сам перепугался того, что наделал своим гудком. Бог его знает, зачем он гудел — то ли проверял исправность клаксона, то ли просто делать ему было нечего, или же хотелось напомнить всем, что время не ждет.

— Куда вы хотите ехать? — спросил я Марко, набравшись духу и просунув голову в машину.

— Я еду в город, чтобы закрыть счет в гостинице.

— То есть как это? — ошарашенно спросил я.

Он смерил меня негодующим взором.

— Я никому не обязан ничего объяснять. Я снял номер, а теперь закрываю счет, и конец делу. Шофер, вы тоже можете представить мне счет сейчас же. Заготовьте только расписку, когда захотите получить деньги.

— А разве больше никто не едет? — отважился спросить Гафур, бросив взгляд в сторону дома.

— Нет, — кратко отозвался Марко и добавил: — Если поедет кто-нибудь еще, я выхожу из машины.

— Шофер, — сказал я вдруг начальственным тоном, и Гафур вздрогнул от неожиданности, услышав, что я величаю его «шофером», — отвезите этого человека, куда он пожелает, а завтра утром заезжайте за мной сюда и, пожалуйста, рассчитайтесь с ним полностью. За мои поездки представьте мне отдельный счет.

Я мог бы продолжать в том же вызывающем духе и заявить, что я привел машину для себя и не собираюсь ее уступать, но мне ни к чему это было. Я стоял, глядя на Марко, и вдруг, сам не знаю, что на меня нашло, но я открыл дверцу машины и выволок его наружу.

В своем громоздком пробковом шлеме и выпуклых очках он был тем не менее довольно тщедушен — бесконечное глазенье на стены и вся эта пещеромания высосали из него все соки.

— Что? Вы руки в ход пускаете? — вскричал он.

— Я хочу поговорить с вами. Хочу, чтобы вы объяснились. Не могу я позволить, чтобы вы просто так вдруг взяли и уехали. — Он задышал часто-часто. Тогда я взял себя в руки и продолжал уже спокойнее: — Давайте вернемся в дом, вы пообедаете, и тогда поговорим. Побеседуем, все обсудим и после этого поступайте как знаете. Не можете же вы так здорово живешь оставить здесь жену и уехать. — Я поглядел на Гафура. — Ты ведь не торопишься?

— Нет, нет. Пожалуйста, обедайте, господин, времени сколько угодно. Я подожду.

— Я сейчас велю Джозефу подавать, — заключил я. Мне было досадно, что я раньше не сообразил взять дело в свои руки.

— А кто вы такой? — вдруг спросил Марко. — Какое вам дело до меня?

— Очень большое. Я для вас все устраивал. Потратил на вас уйму времени. Все заботы о ваших делах лежали эти последние недели на мне.

— А теперь, начиная с этой минуты, я отказываюсь от ваших услуг! — подхватил он. — Подавайте мне счет, и покончим с этим. — Даже в таком разгоряченном состоянии он не забыл про расписки.

Я сказал:

— Не лучше ли будет, если мы займемся этим спокойно, сядем с карандашом в руке и все подсчитаем? У меня еще осталось некоторое количество денег из той суммы, что вы дали мне на расходы.

— Хорошо, — буркнул он. — Разберемся со всем этим, и чтоб я вас больше не видел.

— Дело несложное, — отозвался я. — Да только, знаете ли, в этом «Приюте» имеется еще и второй номер для постояльцев. И я могу его занять на самом что ни на есть законном основании.

На пороге появился Джозеф.

— Будете обедать?

— Нет, — сказал Марко.

— Да, вероятно буду, — сказал я. — Ты можешь уходить, Джозеф, если тебе некогда. Когда мне понадобится, я пошлю за тобой. Отомкни мне второй номер и занеси на мой счет.

— Хорошо, господин.

Он отпер мне номер, и я прошествовал туда с видом законного владельца. Дверь я оставил открытой. Мой номер: хочу — закрою дверь, хочу — открою.

Я выглянул в окно. Лучи заходящего солнца золотили вершины деревьев. Было так красиво, что просто дух захватывало. Мне хотелось, чтобы это увидела Рози. Она была где-то в доме. Но я утратил право входить на их половину. Усевшись в деревянное кресло, я стал размышлять, что мне делать дальше. Чего я, собственно, добился? У меня не было ясно намеченного плана. Правда, мне удалось вытащить его из машины. Но от этого легче не стало. Он ушел и заперся у себя в комнате, а я сидел у себя. Если бы я позволил ему уехать, у меня по крайней мере была бы надежда привести в чувство Рози и заставить ее мне все рассказать. А так, что я наделал? Может быть, выйти к Гафуру и сказать ему, чтобы он снова дал гудок и выманил из дому этого человека?

Так прошло полчаса. В доме не слышно было ни звука. Я на цыпочках вышел из комнаты. Заглянул в кухню. Джозефа не было. Я приоткрыл кастрюли — они были полны. До пищи никто не дотронулся. Видит бог, они просто морили себя голодом. Мне вдруг стало жалко этого человека. А Рози, верно, и вовсе чуть жива. У нее была привычка спрашивать себе что-нибудь поесть через каждые два часа. В гостинице я без конца заказывал ей закуску, а если мы ехали куда-нибудь, то останавливались по дороге, и я покупал для нее фрукты и сласти. Теперь бедняжка, наверно, была совсем без сил да вдобавок еще отшагала к пещерам и обратно! Я вдруг разозлился на нее. Почему она не может поесть как человек и объяснить мне, что к чему, вместо того чтобы корчить из себя глухонемую? Может быть, этот зверь отрезал ей язык? Ужас охватил меня при такой мысли. Я разложил еду по тарелкам, поставил их на поднос и пошел к их двери. Поколебался секунду — только одну секунду, потому что знал: задержись я дольше, и я уже не решусь войти. Пнул дверь ногой, она распахнулась. Рози лежала на кровати с закрытыми глазами. («Может, в обмороке?» — мелькнула у меня мысль.) Никогда прежде не видел я ее в таком жалком состоянии. А он сидел в своем кресле, облокотившись одной рукой о стол и упираясь подбородком в кулак. Его я никогда прежде не видел в такой глубокой задумчивости. Мне стало жаль его. Это я был во всем виноват. Зачем только я совался не в свое дело? Я поставил перед ним поднос.

— Тут сегодня, видно, совсем забыли о еде. Если на душе забота, это еще не причина для того, чтобы пропадать хорошему обеду.

Рози открыла глаза. Они у нее были большие, блестящие, но сейчас словно еще расширились, набрякли, стали красные, мутные, испуганные. Как ни глянь, жалкое зрелище. Она села на кровати и говорит:

— Не тратьте на нас понапрасну времени. Уезжайте. Больше мне вам нечего сказать, — и голос у нее был глухой, сиплый, срывающийся. — Я не шучу. Оставьте нас.

Что нашло на эту женщину? Или она сговорилась со своим мужем? Кто-кто, а она и в самом деле имела право меня выставить. Уж не раскаивалась ли она, что по глупости позволяла мне так много все это время? Я только и мог что вымолвить:

— Вы сначала поешьте. С какой стати вы морите себя голодом?

Она повторила:

— Я хочу, чтобы вы уехали.

— А вы разве не поедете? — обратился я к Марко, не сдаваясь. Но тот сидел точно глухонемой. И виду не показывал, что слышит нас.

Она снова повторила:

— Я прошу, чтобы вы нас оставили. Разве вы не слышите?

Говорила она таким тоном, что я струсил и жалобно забормотал:

— Я только хотел... ведь вы... или он... кто-нибудь, может быть, захочет поехать, и тогда...

Она с отвращением цокнула языком:

— Неужели вам не понятно? Мы хотим, чтобы вы уехали.

Я разозлился. Эта женщина, которую я каких-нибудь сорок восемь часов назад держал в объятиях, строила из себя невесть что. Немало оскорбительных, уничтожающих колкостей просилось мне на язык. Но даже тут у меня достало ума не давать воли словам, и, чувствуя, что оставаться там дольше опасно, я круто повернулся и большими шагами направился к машине.

— Поехали, Гафур.

— Только один седок?

— Да. — Я захлопнул дверцу и устроился на сиденье.

— А как же они?

— Не знаю. Ты лучше с ними сам разбирайся.

— Но если для этого мне надо будет опять сюда возвращаться, кто же заплатит за поездку?

Я стукнул себя по лбу.

— Не приставай! Со всем этим потом разберешься. Гафур с философским видом уселся на шоферское место, включил мотор, и мы поехали. Я оглянулся, у меня была надежда, что она хоть из окошка проводит меня взглядом. Но какое там! Машина покатила под ору. Гафур сказал:

— Пора твоим старшим родичам подыскать для тебя жену.

Я не ответил, и в сгущающихся сумерках он сказал:

— Раджу, я старше тебя годами. Я считаю, что это самый лучший твой поступок. Отныне ты будешь счастливее.

Пророчество Гафура не исполнилось в последующие дни. То был, помнится мне, самый безрадостный период в моей жизни. Все было как полагается в таких случаях: я лишился аппетита, сна, места себе не находил, все метался, утратил спокойствие духа, любезность в обращении и разговоре, — все, все, все пропало, ничего не осталось. С самыми серьезными намерениями я вернулся к своим прежним обязанностям. Но делал все как во сне. Отпустил мальчишку, стал сам сидеть в лавке, продавать товары, получать деньги, но меня не оставляло сознание, что это глупое занятие. Когда прибывал поезд, я прохаживался по платформе. И уж конечно всякий раз мне кто-нибудь подворачивался.

— Это вы Вокзальный Раджу?

— Да.

И передо мной представал жирный отец семейства с супругой и двумя детьми.

— Видите ли, мы приехали из..., и такой-то называл нам вас как человека, на которого можно целиком положиться... Понимаете ли, моей жене во что бы то ни стало нужно устроить омовение в священных водах у истока Сарайу, а после этого я желал бы посмотреть охоту на слонов и еще что-нибудь, что вы нам предложите. Но имейте в виду: только три дня. И ни часа больше. Я должен быть у себя на службе ровно...

Я едва прислушивался к тому, что они говорили. Мне и так было известно заранее все, что они скажут; единственно, что меня интересовало, это время, которое было в их распоряжении, и пределы их финансовых возможностей. Да и этот интерес был не настоящий. Он шел не от души, а так, от привычки. Я подзывал Гафура, усаживался на переднем сиденье и возил их смотреть достопримечательности. Проезжая мимо Нового квартала, я бросал, не поворачивая головы: «Сэр Фредерик Лоули...» Когда мы подкатывали к памятнику, я знал, в какой момент мне будет задан вопрос: «А кому это памятник?» — знал, когда за ним последует еще один вопрос, и на все у меня были готовы ответы: «Это тот самый человек, которого Роберт Клайв[27] оставил после себя управлять нашим районом. Он построил тут плотины и водохранилища и заботился о благосостоянии. Хороший был человек. Поэтому и памятник ему поставили». В старинном, десятого века, храме Ишвара на улице Винаяк я как по-писаному отбарабанивал про фриз: «Приглядевшись попристальнее, вы обнаружите, что на этой каменной стене вырезана вся «Рамаяна», — и далее в том же роде. Я отвозил их к истокам Сарайу на туманные высоты Мемпийских гор и глядел, как сначала входила в воду дама, а супруг заявлял, что не собирается заниматься такой чепухой, однако тут же лез вслед за ней. После этого я вел их во внутреннее святилище и показывал древний рельеф на каменной колонне, изображавший Шиву, в густых волосах которого запуталась Ганга[28].

Я получал причитающийся мне гонорар, получал комиссионные с Гафура и других и на следующий день сажал своих подопечных в поезд. Все это я делал машинально, без души. А сам, конечно, не переставая думал о Рози. «Этот тип небось заморил ее голодом, или свел с ума, или запер двери и оставил ее за порогом на съедение тиграм», — говорил я себе. Вид у меня был жалкий, ко всему безучастный, и мать тщетно пыталась найти причину этого. Она спрашивала:

— Что с тобой случилось?

— Ничего, — отвечал я.

Матери так непривычно было видеть меня постоянно дома, что она испытывала удивление и неловкость. Но ко мне она не приставала. Я ел, спал, болтался по платформе, водил туристов, но покоя мне не было. Неотвязные мысли совсем меня измучили. Мне ведь неизвестно было даже, что там произошло, что означало их противоестественное мертвое молчание. Я совсем не ожидал, что так получится.

Мне-то думалось, когда я предавался сладостным мечтам, что он вручит мне свою супругу и скажет в напутствие: «Очень рад, что вы берете на себя заботу о ней и об ее искусстве; я хочу иметь возможность продолжать, не отвлекаясь, изучение пещер; как это любезно с вашей стороны, что вы столько для нас делаете». Или же, наоборот, он мог засучить рукава и вышвырнуть меня вон. Либо одно, либо другое, но такого необъяснимого пата я в своей партии не предусмотрел. И мало того, она сама еще поддержала его со столь необычайным коварством. Двоедушие этой женщины меня просто поражало. Я терзался, снова и снова вспоминая все, что было, сопоставляя факты и находя в них каждый раз новый смысл. В разговорах с Гафуром я сознательно обходил эту тему. Он тоже из уважения к моим чувствам ни о чем не заговаривал, хотя я день за днем ото всей души надеялся, что он мне хоть что-нибудь скажет о них. Иногда я не находил его на месте, когда он бывал мне нужен. Тогда я знал, что он уехал в «Горный приют». Я старался держаться подальше от гостиницы «Ананд-Бхаван». Если кому-нибудь из моих клиентов нужен был номер, я направлял его теперь в отель «Тадж». Не моя забота: Марко сказал, что расплатится с ними, и на него в этом отношении можно было положиться. Мне только причитались с них комиссионные, как и с самого Гафура. Но я и этим готов был пренебречь. Что мне деньги! В том мире мрака, в который я погрузился, деньгам не было места. Но, вероятно, какие-то средства у нас были, потому что мать по-прежнему могла вести хозяйство и лавка на вокзале продолжала существовать. Гафур, насколько я понимал, тоже получил сполна по своим счетам, хотя он ни словом об этом не обмолвился. Ну и что ж, тем лучше. Я не хотел, чтобы мне напоминали о днях, невозвратно минувших.

Скука обыденной жизни томила и ужасала меня, настолько я привык к чудесному, романтическому существованию. Мне стали надоедать хлопоты с туристами. Я все реже появлялся на платформе. Предоставлял встречать туристов сыну носильщика. Он уже и раньше пробовал свои силы на этом поприще. Может быть, туристам не хватало моих пояснений и красочных речей, но я за последнее время сделался таким скучным, что они, надо думать, предпочитали мне мальчишку уже хотя бы за то, что он не меньше их самих интересовался и восхищался местными достопримечательностями. К тому же он, вероятно, и на имя Вокзального Раджу начал отзываться.

Сколько дней так прошло? Всего лишь тридцать, хотя мне они показались годами. Однажды днем я дремал дома, растянувшись на полу. В полусне я слышал, как в четыре тридцать дали отправление мадрасскому скорому. Когда замерло вдали постукивание колес, я попытался снова погрузиться в сон, прерванный шумами железной дороги. Но вошла мать и сказала:

— Там тебя спрашивают. — И, не дожидаясь моих расспросов, прошла в кухню.

Я поднялся и пошел к двери. На пороге стояла Рози. У ног ее — большой чемодан, под мышкой — сумка.

— Рози! Почему ты не предупредила, что зайдешь? Входи, входи. Почему ты стоишь? Это моя мать, не бойся.

Я внес ее вещи. Можно было о многом догадываться. Но расспрашивать я ее ни о чем не хотел. Мне ничего не хотелось знать. Я суетился вокруг нее, совершенно потеряв голову.

— Мать! — кричал я. — Вот познакомься: это Рози! Она будет гостить в нашем доме.

Мать степенно вышла из кухни, гостеприимно улыбнулась и проговорила:

— Садитесь, пожалуйста, на эту циновку. Как вас зовут?

Она спросила это очень любезно и была несколько смущена, когда услышала имя «Рози». Она ожидала чего-нибудь более правоверного. Мгновение она мучительно колебалась, не в состоянии, видимо, представить себе, как оказывать гостеприимство женщине с таким именем.

Я в смущении переступал с ноги на ногу. Я был с утра небрит, волосы нечесаные, дхоти на мне было застиранное, мятое, майка на спине и на груди дырявая. Я скрестил руки на груди, чтобы прикрыть дыры. Нарочно старайся, не придумаешь такого непрезентабельного вида. Мне стыдно было за протертую циновку — она лежала тут с того дня, как был выстроен дом, — за темную комнату с закопченными стенами. Сколько усилий я потратил на то, чтобы произвести на Рози выгодное впечатление, а теперь все пошло насмарку. Если она поймет, что это моя обычная обстановка, одному богу ведомо, как она к этому отнесется. Хорошо еще, что я был хоть в этой рваной майке, а не голый до пояса, как имел обыкновение ходить дома. Мать, понятно, не обращала внимания на мою волосатую грудь, но Рози... о!

Мать была занята в кухне, но все-таки урвала минутку, чтобы, как полагается, занять гостью разговором. Гость есть гость, даже если его зовут Рози. Моя мать приблизилась к Рози, села рядом с ней на циновке и начала светскую беседу. Первый же вопрос, который она задала, был такой:

— С кем вы приехали, Рози?

Рози замялась, покраснела и взглянула на меня. Я отступил на несколько шагов, чтобы ей не слишком заметно было, какой я оборванный, и ответил:

— Она приехала одна, мать.

Моя мать изумилась:

— Уж эти мне современные молодые женщины! Какие вы все храбрые! В мое время мы до угла дойти без провожатых не решались. Я, например, только один раз в жизни была на базаре, еще когда был жив отец Раджу.

Рози хлопала ресницами и молчала, не зная, как ей отнестись к таким сообщениям. Она только раскрыла широко глаза и вздернула брови. Я разглядывал ее. Она немного побледнела и слегка осунулась, но в ней не было ничего от той хриплой красноглазой мегеры с набрякшими веками, какой она казалась, когда я видел ее последний раз. Теперь она разговаривала приветливо, как прежде. Вид у нее был несколько усталый, но какой-то удивительно беззаботный. Мать сказала:

— Там вода закипела, сейчас я угощу вас кофе. Вы любите кофе?

Услышав, что разговор перешел на такие темы, я почувствовал облегчение. Теперь, я надеялся, мать будет рассказывать о себе и перестанет задавать вопросы. Но не тут-то было. Она не замедлила спросить:

— А вы откуда?

— Из Мадраса, — поспешил я с ответом.

— По какому делу сюда приехали?

— Она хочет навестить здесь кое-кого из знакомых.

— Вы замужем?

— Нет, — быстро ответил я.

Мать бросила на меня взгляд. Кажется, он был многозначительный. Потом она с любезным вниманием посмотрела на гостью и спросила:

— Вы разве не понимаете по-тамильски?

Ясно, что мне нужно было помолчать. Рози ответила:

— Нет, что вы, у нас дома говорят по-тамильски.

— С кем вы живете дома?

— С тетей, и дядей, и... — Она замялась, и моя мать тут же выпалила убийственный вопрос:

— Как зовут вашего отца?

Для бедной Рози это был страшный вопрос. Она знала только свою мать и часто о ней говорила. Я никогда ее не расспрашивал. Она помолчала минутку и вымолвила:

— У меня... нет отца.

Моя мать тут же преисполнилась глубочайшим состраданием и воскликнула:

— Бедненькая, ни отца, ни матери! Значит, это ваш дядя заботится о вас. У вас есть диплом?

— Да, у нее есть диплом магистра наук, — уточнил я.

— Вот это хорошо, это вы молодец. Значит, вам в жизни нечего бояться. Не то, что нам, необразованным женщинам. Вы нигде не пропадете. Сами себе билет на поезд купите, сами к полицейскому обратитесь, если кто-нибудь к вам будет приставать, сами будете вести счет своим расходам. А чем вы собираетесь заняться? Хотите поступить на государственную службу и зарабатывать себе на жизнь? Вот храбрая девушка!

Мать была в восхищении. Она поднялась, вышла и принесла из кухни кружку кофе. Рози приняла его с благодарным видом и стала пить. А я стоял и ломал голову, куда бы мне ускользнуть, чтобы привести себя в порядок. Деваться было решительно некуда. Архитектурное воображение моего отца не пошло дальше создания одной большой комнаты и кухни. Была, правда, еще наружная галерея, где обычно сидели у нас гости-мужчины. Но не мог же я просить Рози перейти туда. Она оказалась бы там слишком на виду — мальчишка из лавки и все покупатели стали бы толпиться вокруг нее, глазеть и спрашивать, замужем ли она. Положение у меня было довольно сложное. Мы-то привыкли жить вместе в одной комнате. Нам и в голову не приходило, что могло быть иначе. Нам ничего больше и не нужно было. Отец жил у себя в лавке, я играл под деревом, гостей- мужчин принимали на галерее, так что комната была в распоряжении матери и всякой другой женщины, какая бы ни появилась у пас в доме. Спать мы приходили в дом. Да и то в теплые ночи укладывались на галерее. Наша комната была и прихожей, и гостиной, и спальней, и кабинетом — всем вместе. На стене висело зеркало для бритья; моя парадная одежда болталась тут же на вешалке; ванной комнатой мне служила дощатая пристройка без крыши, где я окатывался колодезной водой. Так я и носился обычно по дому, совершая свой туалет, а мать либо ходила взад-вперед, из кухни в комнату я обратно, либо спала, либо сидела и скучала в углу. Мы привыкли к присутствию друг друга и ничуть этим не тяготились. Но теперь, когда здесь Рози...

Мать, словно догадавшись, что меня мучает, обратилась к гостье:

— Я сейчас пойду к колодцу за водой. Хотите пойти со мной вместе? Вы — городская девушка. Вам интересно будет посмотреть и на нашу деревенскую жизнь.

Рози молча встала и пошла за ней; оставалось только уповать, что у колодца ей не будет учинен допрос с пристрастием. Едва только она повернулась ко мне спиной, я засуетился, забегал туда-сюда, в спешке скреб подбородок, порезался в нескольких местах, искупался, пригладил волосы, приоделся и ко времени их возвращения от колодца был готов предстать хоть пред очи царицы всея земли. Я дошел до лавки и послал мальчишку за Гафуром.

— Рози, если ты хочешь помыться и переодеться, то пожалуйста. Я подожду снаружи. Потом мы поедем поразвлечься.

Вероятно, это было ничем не оправданное транжирство — приглашать Гафура. Но я не видел иного выхода. Я не мог поговорить с ней у нас в доме и по улицам ее водить тоже не мог. Правда, раньше мы с ней ходили по городу, но теперь совсем другое дело. Мне как-то неловко было, чтобы нас видели вместе.

Гафуру я сказал:

— Она снова здесь.

Он ответил:

— Знаю. Они были вместе в гостинице, а потом он уехал мадрасским поездом.

— Ты мне ничего не говорил.

— А зачем? Все равно ты бы все сам узнал.

— Но что же, что случилось?

— Спроси госпожу, ты ведь теперь над ней хозяин. — Голос у него был недовольный.

Я примирительно сказал:

— Э-э, Гафур, ну что ты дуешься?.. Мне нужна машина на сегодняшний вечер.

— Всегда к вашим услугам, господин. Для чего же я держу такси, если не для того, чтобы катать вас согласно вашим распоряжениям? — Он подмигнул, и я с облегчением заметил, что к нему вернулось прежнее веселое настроение.

Когда на пороге появилась Рози, я пошел и сказал матери:

— Мы скоро вернемся, мать.

— Куда прикажете? спросил Гафур, глядя на нас в зеркало; и, видя, что мы замялись в нерешительности, коварно предложил: — Может быть, свезти вас в «Горный приют»?

— Нет, нет! — встрепенулась Рози при одном упоминании о «Горном приюте». — С меня довольно.

Я не стал расспрашивать, что она имела в виду.

Когда мы проезжали «Тадж», я спросил:

— Хочешь, зайдем сюда, поедим?

— Твоя мать напоила меня кофе, и мне больше ничего не надо. Какая у тебя хорошая мать!

— Да, если бы только она не спрашивала тебя о замужестве!

Мы оба нервно рассмеялись этой шутке.

— Гафур, поезжай к реке, — сказал я.

Он повел машину по Базарной улице, нетерпеливыми гудками прокладывая путь в толпе. Было людно. Повсюду толкался народ. Ярко горели огни. Сияли витрины, бросая отблески на мостовую. Гафур круто завернул на Элламан-стрит, узкую улочку, где жили торговцы маслом, — самую старую улицу в городе, посреди которой всегда играли ребятишки, нежились коровы, а собаки да ослы загораживали проезд, и без того настолько узкий, что автомобиль едва не задевал стены домов. Гафур всегда ездил к реке этим путем, хотя существовали и более удобные подъезды. Он с особым упоением гудел, пробираясь узкой улочкой и распугивая живность на мостовой. За последним фонарем Элламан-стрит кончалась, незаметно переходя в песчаный пляж. Здесь Гафур затормозил, и притом так резко, что мы едва не вылетели из машины. У него было сегодня удивительно проказливое настроение, вообще его настроения не поддавались учету: никогда нельзя было предугадать, как он себя поведет. Мы оставили его под фонарем. Я сказал:

— Мы хотим прогуляться немного.

В ответ он игриво подмигнул мне.

Сумерки сгустились. На песке там и сям еще сидели кучками люди. Гуляли вдоль берега какие-то студенты. Ребятишки резвились, кричали, водили хороводы. Несколько мужчин на прибрежных ступенях совершали вечерние омовения. Вдали за рощей Наллаппы, позвякивая колокольцами, переходило реку стадо. Зажглись звезды. В городе пробило семь. То был идеальный вечер — такими они бывали из года в год. Из года в год я любовался этим же зрелищем в этот же самый час. Неужели дети здесь никогда не вырастают? Я становился сентиментальным и романтичным, видимо так на меня действовало присутствие моей спутницы. Все мои чувства и восприятия как бы обострились. Я сказал, чтобы начать разговор:

— Чудесный вечер.

Она ответила коротко:

— Да.

Мы нашли укромное местечко в стороне от прогуливающихся студентов. Я расстелил носовой платок и сказал:

— Садись, Рози.

Она подняла с земли мой платок и села. Сгустившийся мрак настраивал на душевный разговор. Я подсел к ней поближе и сказал:

— А теперь расскажи мне все как было, с начала до конца.

Она задумалась, потом проговорила:

— Он уехал сегодня вечерним поездом, вот и все.

— А ты почему с ним не поехала?

— Не знаю. Я собиралась. Для этого и в город вернулась. Но вышло иначе. Ну и пусть. Мы не созданы были жить вместе.

— Но расскажи мне, что произошло? Почему ты была так резка со мной в тот день?

— Я думала, будет лучше, если мы забудем друг друга и я вернусь к нему.

Я понятия не имел, как мне вести эти расспросы, как добиться от нее толку, узнать обо всем, что у них там произошло. Я пробовал и так и этак, пока не увидел, что у меня ничего не выходит. Мне хотелось услышать обо всех событиях в хронологической последовательности, но Рози не способна была на связный рассказ. Она сидела, раскачиваясь взад-вперед, и говорила отрывочно и невнятно. У меня в голове все начинало безнадежно запутываться. Я разозлился и сказал:

— Ты отвечай мне лучше по порядку. Я буду спрашивать, а ты отвечай на каждый мой вопрос. Я оставил тебя там, чтобы ты поговорила с ним о том нашем предложении. Что ты ему сказала?

— Как мы с тобой и условились: чтобы он разрешил мне танцевать. Он был всем очень доволен, пока я об этом не заговорила. В первый день я ему ничего не сказала и на второй день тоже, до самого вечера. Думала, пусть сначала он выговорится, расскажет о своих делах. Он показывал зарисовки, записи, которые сделал, и чуть не всю ночь напролет рассказывал, какое они имеют важное значение. Говорил, что благодаря его открытиям будет наново переписана история. Рассказывал, как он все это напечатает. Он сказал, что после поедет в Мексику и в некоторые страны Дальнего Востока, чтобы изучить там аналогичные объекты, а лотом использовать их в своей работе. Я увлеклась, хотя не все из того, что он говорил, было мне понятно. Я чувствовала, что вот наконец мы начинаем понимать друг друга — там, в этом уединенном домике, где вокруг шелестят деревья и бродят лисы и всякие звери, а внизу, в долине, мерцает далекий огонек. Назавтра утром я пошла с ним в пещеру поглядеть нотные записи, которые он там открыл. Нужно было пройти через всю главную пещеру в дальний конец и там по выщербленным ступеням в какой-то склеп. Жуткое, мрачное помещение. Знала б я, ни за что на свете не пошла в этот мерзкий, душный, темный склеп.

— Тут, наверно, водятся кобры, — говорю.

Но он только ответил:

— Что ж, тем уютнее для тебя.

И мы с ним оба засмеялись. Потом он зажег фонарь и показал мне то место на стене, где он соскреб известку и обнаружил новые фрески. Знаешь, обычные нескладные древние фигуры, но он умудрился разобрать знаки вокруг них, и оказалось, что это нотная запись. Мне все это было непонятно и неинтересно. Какой-то трактат в стихах о теориях древней тональной системы и еще что-то в том же роде. Я сказала:

— Вот если бы это было о танцах, я бы, может, попробовала...

Он как посмотрит на меня. Слово «танец» всегда задевало его за живое. Мне сразу боязно стало продолжать разговор. Но потом, сидя на древнем иолу под паутиной и летучими мышами, при слабом свете фонаря, я почувствовала, что храбрость ко мне возвращается, и говорю:

— Ты позволишь мне танцевать?

— Что это вдруг? — отвечает, а сам глядит сердито, как в прежние времена.

— Думаю, я была бы совершенно счастлива, если бы могла танцевать. У меня столько замыслов. Мне бы так хотелось попытаться их осуществить. Вот как ты, например...

— А, так тебе, оказывается, мой успех не дает покоя. Но я-то занимаюсь наукой, а не уличной акробатикой.

— Что же, по-твоему, танец — это уличная акробатика?

— Я не собираюсь препираться с тобой на эту тему. Акробат на трапеции всю жизнь проделывает одни и те же трюки; вот так же и ты со своими танцами. Что в этом творческого, что разумного? Всю жизнь повторять одно и то же. Если мы смотрим на фокусы, которые выделывает дрессированная мартышка, они интересуют нас не потому, что это искусство, а потому, что их выделывает обезьяна.

Я проглотила все его оскорбления, — я еще не утратила надежды склонить его на свою сторону. Сижу молчу, а он снова принялся за свое дело. Потом я завела разговор о другом, и все снова пошло хорошо. В тот вечер после обеда он, как всегда, занялся своими бумагами, а я сидела на веранде, высматривала зверей. Ни один, конечно, не показывался, но я сидела просто так, перебирала в уме все, что я ему говорила, что он мне говорил, и ломала голову над тем, как мне справиться с таким делом. Я готова была на любые оскорбления, на любые неприятности, лишь бы только договориться с ним в конце концов, и надеялась, что тогда все будет забыто. Сижу я так, и вдруг он подошел сзади, положил мне руку на плечо и говорит:

— Я думал, мы с тобой договорились. Ты ведь обещала никогда больше не упоминать об этом.

...В городе пробило восемь, публика разошлась. Мы были одни на пляже. А я все еще ничего не узнал о Рози. Гафур дал гудок. Разумеется, было уже поздно, но, если бы мы вернулись домой, она не смогла бы продолжать свой рассказ. Я предложил:

— Переночуем сегодня в гостинице?

— Нет, лучше вернемся к тебе домой. Я сказала твоей матери, что приду ночевать.

— Хорошо, — согласился я, вспомнив о своем отощавшем кошельке. — Давай тогда побудем здесь еще полчаса. Рассказывай дальше.

— Голос у него, — продолжала она, — был такой ласковый, что я почувствовала: все равно, пусть даже мне совсем придется отказаться от моих планов, но если он будет так хорош со мной, мне больше ничего не надо; я почти решила уже ничего от него не требовать. И все- таки, подбодренная его тоном, отважилась попробовать в последний раз.

— Я только хочу, чтобы ты посмотрел один коротенький танец — я исполняю его обычно в память моей матери. Понимаешь, это был ее танец.

Я встала и потянула его за руку в комнату. Отодвинула кресла и другие вещи. Затянула платье. Его я подтолкнула к кровати и посадила, как тебя тогда, а сама запела ту песню про влюбленных на брегах Джамуны и стала танцевать перед ним. Он следил за мной с недовольным видом. Я еще и пятый стих не успела кончить, как он вдруг говорит:

— С меня довольно, остановись.

Я остановилась в недоумении. Ведь я ждала, что он будет очарован моим искусством и скажет мне, чтобы я всю жизнь занималась танцем. Но он сказал:

— Ты должна понять, Рози, это не искусство. У тебя не хватает техники. Забудь ты об этом.

И тут я совершила ошибку. Оскорбленная, я заявила:

— Один ты только так говоришь, а всем нравится.

— Кому это, например?

— Вот Раджу, например, видел, как я танцую, и он восхищен. Знаешь, что он сказал?

— Раджу! Где же это ты для него танцевала?

— У нас в номере.

Тогда он сказал:

— Подойди и сядь вот сюда, — и указал мне на кресло, словно доктор на приеме.

Он учинил мне строгий допрос. Чуть не всю ночь расспрашивал. Обо всем, что и как было с самого нашего приезда, в котором часу каждый раз ты приходил в гостиницу, когда уходил, где находился, пока был в номере, по скольку времени, и все в таком роде, с подробностями; и на каждый его вопрос я должна была отвечать. Ну, я не выдержала, расплакалась. Из моих ответов он почерпнул достаточно сведений, чтобы понять, чем мы занимались. Под конец он сказал:

— Я не знал, что эта гостиница обслуживает таких горячих поклонников искусства! Дурак же я был, когда полагал, что у людей есть хоть на столько порядочности.

Так мы просидели до самой зари. Он на кровати, я в кресле. Потом сон сморил меня, я уснула, положив голову на стол, а когда проснулась, он уже ушел в свои пещеры.

Джозеф оставил для меня кофе. Я привела себя в порядок и пошла искать его. У меня было такое чувство, будто я совершила величайшую ошибку в моей жизни. Я была неосмотрительна, разговаривая с ним, как неосмотрительна и неправа я была во всем, что делала. Я поняла, что это чудовищный грех. Точно во сне, я спускалась к пещере. На душе у меня было тяжело. Мне ничего в жизни не нужно было, только бы помириться с ним. Я и танцевать больше не хотела.

Я была в отчаянии... Мне страшно было. И его мне было как-то жалко — как вспомню, что он всю ночь просидел неподвижно на кровати, пока я дремала в кресле. Лицо его так и вставало у меня перед глазами, огорченное, изверившееся. Я шла и ничего вокруг не видела. Выйди передо мной на дорогу тигр, я и того, наверно, не заметила бы... Его я застала, как всегда, в пещере, он сидел на своем складном стуле и делал зарисовки. Он сидел спиной к выходу. Но когда я оказалась в узком проходе и загородила ему свет, он обернулся. Посмотрел на меня холодно. Я стояла словно преступница перед судьей.

— Я пришла, чтобы ото всей души попросить прощения. Обещаю, как ты скажешь, так я и сделаю. Я очень ошиблась...

Он, ни словом не обмолвясь, снова взялся за работу. Точно, кроме него, там никого и не было. Я стояла и ждала. Вот наконец он закончил свою ежедневную порцию дел, подхватил портфель и все бумаги и собрался уходить. Надел свой шлем и очки и идет мимо меня, как будто я пустое место. А я простояла в этой пещере, думаю, часа три, не меньше. Он измерял, зарисовывал, записывал, разглядывал стены при свете карманного фонарика, а на меня не обращал ни малейшего внимания. Когда он направился к «Приюту», я пошла за ним. Тогда-то ты и повстречал нас. Я вошла за ним в комнату. Он сидел в кресле, я села на кровать. И ни слова, ни звука. Потом пришел ты. Я от души хотела, чтобы ты ушел и оставил нас одних, чтобы мы могли помириться... Проходил день за днем. Я все не теряла надежды. Я заметила, что он не ест той пищи, до которой дотрагивалась я. Тогда я предоставила Джозефу подавать ему еду, а сама ела на кухне, одна. Если я ложилась в кровать, он спал на полу. Тогда я приспособилась спать на полу, а он проходил мимо и укладывался на кровать. И ни разу не взглянул в мою сторону, ни слова мне не сказал.

Несколько раз договаривался с Джозефом и уезжал в город, а меня оставлял в доме одну. Потом возвращался и снова принимался за свои дела, словно меня там и не было. Но я все ходила за ним по пятам, день за днем, точно собака, ждала, не сменит ли он гнев на милость. Он же меня не замечал. Я и не представляла себе, что один человек может до такой степени не замечать другого. Я ходила за ним как тень, позабыв всякую гордость и самолюбие; я надеялась, что он в конце концов смягчится. Ни на минуту от него не отставала: он в доме — и я в доме, он в пещеру — и я за ним. Нелегко было все время молчать в этом безлюдном месте. Мне страшно было, уж не онемела ли я. Единственно, с кем можно было словом перемолвиться, это с Джозефом, но он человек неразговорчивый и не выказывал желания беседовать со мной. Так я провела три недели, точно блюла обет молчания. Больше вынести я не могла. И вот как-то вечером, когда он сидел за обедом, я сказала:

— Не довольно ли ты наказал меня? — Голос у меня после этих недель звучал как-то необычно, словно чужой. Слова отдались так гулко в безмолвном помещении, что я даже вздрогнула. Он тоже вздрогнул, обернулся, посмотрел на меня и говорит:

— Это мое последнее слово. Не разговаривай со мной. Можешь делать что хочешь и отправляться куда хочешь.

— Но я хочу быть с тобой. Я хочу, чтобы ты все забыл. Хочу, чтобы ты простил меня... — Я как-то стала его очень любить. Только бы он простил меня и снова взял к себе.

Но он сказал:

— Вот именно, я и намерен все забыть — между прочим, и тот факт, что когда-то взял себе жену. Я также хочу уехать отсюда, но я прибыл сюда, чтобы довести до конца мою работу, и для этого здесь и остаюсь. Ты вольна отправляться, куда хочешь, и делать все, что тебе угодно.

— Но я твоя жена, и я здесь с тобой.

— Ты здесь потому, что я не подлец. Но ты мне не жена. Ты — женщина, которая готова спать со всяким, кто будет восторгаться твоим кривлянием. И это все. Ты мне здесь нисколько, ни в малейшей мере не нужна, но если ты намерена оставаться здесь, не разговаривай. Вот и все.

Я была страшно уязвлена. Думаю, Отелло и то был добрее к Дездемоне. Но я все снесла. У меня еще теплилась надежда, что он в конце концов простит, что, когда мы уедем оттуда, он переменится. Только бы вернуться домой, и все будет хорошо.

В один прекрасный день он вдруг начал укладывать вещи. Я попыталась было ему помочь, но он не подпустил меня, тогда я тоже уложила свои вещи и пошла за ним. Машина Гафура уже ждала нас. Мы вместе приехали в гостиницу. Все в тот же двадцать восьмой номер. Я теперь видеть не могла эти комнаты. Он задержался там на один день, расплатился по счетам, а к поезду отправился с вещами на вокзал. Я, ни слова не говоря, за ним. Я терпеливо ждала. Ясно было, что он едет домой, в Мадрас. Мне так хотелось тоже вернуться домой. Носильщик взял наши вещи. А он показал на мои чемоданы и говорит:

— Эти — не мои.

Носильщик поглядел на меня и отставил мои вещи. Когда подошел поезд, носильщик понес только его багаж, и он сел в купе. Я не знала, что делать. Подхватила большой чемодан и иду за ним. Хочу войти в купе, а он говорит:

— Для тебя билета нет.

Помахал у меня перед носом одним билетом и захлопнул дверь. Поезд тронулся. А я пошла к тебе.

...Некоторое время мы сидели молча, она всхлипывала. Я стал утешать ее:

— Ничего, зато теперь ты находишься там, где надо. Забудь обо всем, что было. Погоди, мы еще покажем этому хаму. — Я торжественно провозгласил: — Прежде всего я сделаю так, что мир признает в тебе величайшую артистку наших дней.

Моя мать очень скоро поняла все. Как-то, когда Рози вышла в нашу «ванную», мать загнала меня в угол, сказав:

— Раджу, долго так продолжаться не может, ты должен положить этому конец.

— Не вмешивайся, мать. Я взрослый человек. Я знаю, что делаю.

— Но нельзя же, чтобы в доме жила танцовщица. Каждый день с самого утра танцы! Во что превращается дом?

Рози с моего благословения начала упражняться. Она вставала в пять часов утра, купалась, потом молилась перед изображением божества, висевшим у матери в нише, и начинала свои занятия, длившиеся часа по три. Звон ее браслетов раздавался по всему дому. Она совершенно забывала об окружающем, сосредоточив все свое внимание на собственных движениях и позах. После занятий она помогала моей матери, стирала, мыла, терла, мела и прибирала, где только возможно в доме. Мать была как будто бы довольна ею и обходилась с нею ласково. Я и думать не мог, что она вдруг начнет чинить мне препятствия, и вот, пожалуйста!

Я спросил:

— Что это вдруг на тебя нашло?

Мать помолчала. Потом говорит:

— Я надеялась, что у тебя у самого на это ума хватит. Ведь так не может продолжаться до бесконечности. Что скажут люди?

— А кто это — люди?

— Ну, мой брат, и твои двоюродные братья, и другие, с кем мы знакомы.

— Их мнение меня не интересует. Не беспокойся ты ни о чем, пожалуйста.

— О! Странное повеление, мой мальчик. Я не могу его принять.

Доносившееся из ванной тихое пение прекратилось, мать замолчала и вышла из комнаты, как раз когда Рози, свежая и цветущая после купания, появилась на пороге. Поглядеть на нее, так казалось — у нее на душе нет ни единой заботы. Она была вполне довольна настоящим, нимало не беспокоясь о своем прошлом и с восторгом предвкушая будущее. К моей матери она очень привязалась.

Но мать, как на грех, при всей ласковости своего обхождения в душе день ото дня относилась к ней все хуже. Она наслушалась людских пересудов и не могла примириться с мыслью, что у нее в доме живет порочная женщина. Я боялся ее попреков и всячески избегал оставаться с нею с глазу на глаз. Но каждый раз, как мы оказывались вдвоем, она шипела мне в ухо:

— Говорю тебе, она настоящая женщина-змея. Мне она сразу не понравилась, с первого дня, как ты о ней рассказал.

Я досадовал на мать за все эти рассуждения и за ее двуличность. Рози, пребывая в полном неведении, жила счастливо и беззаботно и от души привязалась к моей матери. Не хватало теперь только, чтобы мать в один прекрасный день вдруг отбросила приличия и просто выставила Рози за дверь. Я изменил тактику.

— Ты права, мама, — говорил я. — Но понимаешь, она ведь ищет у нас пристанища, потому что попала в беду, и тут уж ничего не поделаешь. Должны же мы оказать ей гостеприимство.

— А почему бы ей не вернуться к мужу и не пасть к его ногам? Жить с мужем, знаешь ли, это не шутка, как думают современные девушки. Ни один муж, заслуживающий названия мужа, еще не был завоеван только с помощью пудры и губной помады. Знаешь, твой отец не раз...

И она излагала случаи из нашей семейной истории, когда из-за неразумного, несговорчивого отношения моего отца к какому-нибудь вопросу возникали трудности и она их преодолевала. Я выслушивал ее рассказ с должным вниманием и восхищением, и это отвлекало ее на время. Но прошло еще несколько дней, и она стала возвращаться к проблеме мужей и жен всякий раз, как разговаривала с Рози; она без конца рассказывала истории о мужьях: о хороших мужьях, о сердитых мужьях, о разумных мужьях и неразумных, о мужьях жестоких, невменяемых, угрюмых, и так далее и тому подобное; и всегда жена своим упорством, настойчивостью и терпением приводила его в конце концов в чувство. Она пересказывала бесчисленные мифы о Савитри, Сите[29] и других знаменитых героинях. С виду это был разговор просто так, к делу не относящийся, но было до смешного ясно, к чему он заводился. Мать так неумело орудовала иносказаниями и обиняками, что невозможно было но догадаться, что именно она подразумевала. Предполагалось, что ей по-прежнему ничего не известно о Рози, но слова ее всегда содержали намек. Я знал, каково Рози все это выслушивать, но что можно было поделать? Я боялся своей матери. Можно было, конечно, поместить Рози в гостиницу, но я вынужден был в последнее время усвоить более трезвый взгляд на свои денежные дела. Я видел, как Рози страдает, но ничем не мог ей помочь, утешаясь только сознанием, что и сам я страдаю вместе с нею.

А неприятностей у меня все прибавлялось. Мальчишка в лавке совсем обнаглел. Торговля наша хирела, по мере того как железнодорожные власти все охотнее допускали на перрон всяких разносчиков. Выручка падала, только покупатели в кредит не переводились. Мне же снабжавшие меня прежде оптовые поставщики кредит закрыли. Мой юный помощник вел книги столь хаотически, что я понятия не имел, в каком состоянии мои дела. Он никогда не знал толком, сколько у него в кассе наличными, а на полках тут и там зияли зловещие пустоты. Видимо, парень прикарманивал деньги и поедал товар. Теперь, когда поставщики закрыли мне кредит, покупатели жаловались, что в лавке никогда не достанешь того, что нужно. И вот в один прекрасный день железнодорожные власти уведомили меня о том, что я больше не арендатор вокзальной лавки. Я помчался к старому начальнику станции и к носильщику, но они ничего не могли сделать — распоряжение пришло откуда- то из высших сфер. Лавка была передана другому нанимателю.

Я просто не мыслил, что мои связи с железной дорогой могут оборваться. Ярость и отчаяние охватили меня. Слезы полились у меня из глаз, когда я увидел чужого человека на том месте, где некогда сидел мой отец, а потом я. Я надавал пощечин своему мальчишке-помощнику, он заревел, и его отец, носильщик, набросился на меня с криком:

— Вот какую благодарность получил он за то, что помогал тебе! Я всегда ему говорил... А ведь он к тебе не нанимался, и ты ему ни разу не заплатил за труды.

— Это ему-то платить? Да он отправил себе в глотку всю наличность, и весь кредит, и все, что только было съедобного в моей лавке! Вон как раздобрел на чужих хлебах! Это он мне должен заплатить за свою прожорливость, которая меня разорила.

— Не он тебя разорил, а та нечистая сила в твоем доме, что внушает тебе такие речи. — Он, несомненно, имел в виду Рози, она как раз выглядывала из дверей нашего дома. Моя мать в тревоге следила за происходящим с галереи. Зрелище, надо сказать, было отнюдь не возвышающее душу.

Мне не понравился намек носильщика, я ответил ему какой-то грубостью и бросился было на него с кулаками. Но тут на поле брани явился начальник станции и говорит:

— Если ты затеешь здесь беспорядки, я буду вынужден запретить тебе вход на территорию вокзала.

Новый владелец лавки спокойно наблюдал за нами. У него были косматые усы, и вообще мне не нравилась его злорадная физиономия. Я стал в ярости орать на него, позабыв о носильщике:

— Погоди, ты еще попадешь в такую же переделку, тогда попомнишь меня! Не больно-то мни о себе!

Он покрутил усищи и отвечает:

— Ну, ведь не всякому выпадает такая удача, как тебе.

И подмигнул многозначительно. Тут я окончательно вышел из себя и наскочил на него с кулаками. Он отбросил меня назад ударом левой, точно муху пришлепнул, я отлетел, и прямо под ноги матери — она как раз в эту минуту вбежала на платформу, где не показывалась до этого ни разу в жизни. К счастью, я не сшиб ее с ног.

Она вцепилась мне в рукав и пронзительно закричала:

— Идем отсюда! Слышишь? Ты идешь или нет?

Носильщик, и тип с усищами, и остальные заявили:

— Скажи спасибо этой почтенной женщине, а не то не сносить бы тебе сегодня головы.

Она потащила меня домой; несколько пачек бумаг, приходо-расходная книга и кое-какие личные мои вещи, хранившиеся в лавке, были у меня под мышкой, и я вошел с ними в дом, сознавая, что моим связям с железной дорогой пришел конец. На душе у меня было тяжело. Я чувствовал себя так скверно, что даже не обернулся взглянуть на Рози, которая стояла в стороне и не спускала с меня глаз. Я бросился на пол в углу комнаты и закрыл глаза.

Глава восьмая

Моим кредитором был Саит, оптовый торговец с Базарной улицы. На следующий же день он явился ко мне. Сидя на циновке у стены, я смотрел, как танцевала Рози. Вдруг раздался стук в дверь, и вошел Саит. При виде его я растерялся. Я знал, зачем он пришел. В руках у него была толстая бухгалтерская книга, завернутая в синюю ткань. Он явно обрадовался, застав меня дома, — видно, боялся, что я удрал. Я не знал, что сказать. Мне не хотелось выказывать смущение. После скандала на станции я только-только начал приходить в себя. Наблюдая, как танцует Рози, я, казалось, начал яснее сознавать, что мне следует делать. Мне помогал звон браслетов на ее ногах, мелодии, которые она пела вполголоса, ее ритмичные движения. Я чувствовал, что снова становлюсь человеком. К счастью, мать не сказала мне со вчерашнего дня ни слова, избавив меня от лишнего стыда и неловкости. Но с Рози она разговаривала: несмотря на все свое предубеждение, мать искренне привязалась к ней и обращалась с нею ласково — иначе она не могла. Не в ее характере было бы отказать Рози в еде или как-то обидеть ее. Она давала ей кров и пищу и не слишком ей досаждала. Но со мной она не решалась заговорить после сцены на станции — боялась потерять власть над собой. Я понимал ее: она, видно, считала, будто своей беспечностью я уничтожил все то, что ценою таких усилий создал отец. К счастью, она не стала вымещать свое горе на бедной Рози, она оставила ее в покое, предварительно угостив, как всегда, своими притчами и поучениями, которые та спокойно выслушала.

Саит был тщедушный человечек, на голове он носил разноцветный тюрбан. Дела у него шли хорошо, и он всегда был готов предоставить товары в кредит, однако требовал, конечно, своевременной выплаты долга. И вот теперь он явился ко мне. Я понимал, что это значит, и засуетился:

— Входите, входите, пожалуйста. Садитесь, прошу вас. Вы так редко радуете нас своим посещением!

Я вытащил его на галерею и усадил там.

Он хорошо относился ко мне, ему было нелегко заговорить об уплате. Воцарилось неловкое молчание. Слышно было только позвякивание бубенчиков на щиколотках Рози. Он прислушался и спросил:

— Что это?

— А-а! — ответил я небрежно. — Там разучивается танец.

— Танец?!

Он был как громом поражен. Этого он никак не ожидал в таком доме, как наш. Он задумался на минуту, как бы соображая что-то. Затем слегка покачал головой. Слухи о «нечистой силе», очевидно, дошли и до него. Однако он воздержался от вопросов, видимо считая, что это его не касается. Он сказал:

— Что с тобой приключилось, Раджу? Вот уже несколько месяцев, как ты ничего мне не платишь, а ты ведь всегда был такой аккуратный!

— Торговля шла неважно, дружище, — сказал я, делая вид, что стараюсь не сгибаться под ударами судьбы.

— Нет, дело не в этом. Нужно всегда...

— К тому же этот парень, которому я так доверял, оказался обманщиком.

— Что толку винить других? — возразил он. Этот безжалостный человек, видно, решил вконец извести меня. Он развернул свою бухгалтерскую книгу, раскрыл ее и указал на итог длинного столбца цифр.

— Восемь тысяч рупий! Так продолжаться не может. Ты должен что-то предпринять.

Мне надоело без конца слышать о том, что я «должен что-то предпринять». Мне говорила это мать относительно Рози, еще кто-то по какому-то другому поводу, сама Рози тоже начала говорить «мы должны что-то предпринять», — и вот теперь еще этот человек! Меня взяла досада, и я ответил резко:

— Знаю.

— Что же ты собираешься предпринять?

— Конечно, вам будет уплачено...

— Когда?

— Как я могу сказать? Подождите.

— Ну что ж... Недели тебе хватит?

— Недели?!

Я рассмеялся, как будто услышал веселую шутку. Он обиделся. На меня тогда, кажется, все обижались.

Он принял суровый вид и сказал уже громче:

— Ты что, думаешь, это так смешно? Думаешь, я пришел сюда, чтобы забавлять тебя?

— Зачем же сердиться, Саит? Будем друзьями.

— Дружба здесь ни при чем, — сказал он, понижая голос, заглушивший было звон бубенчиков в доме. Теперь снова стало слышно, как танцует Рози. Вероятно, на губах моих заиграла улыбка, когда я представил себе ее фигуру. Это еще больше разобидело Саита.

— Как, господин, вы смеетесь, когда я говорю, что мне нужны деньги?! Вы улыбаетесь, будто грезите наяву? Вы где — на земле или на небе? Я пришел сюда, чтобы все обсудить по-деловому, но, видно, это невозможно. Ну что ж, пеняйте на себя.

Он торопливо завернул свою книгу и поднялся.

— Не уходите, Саит. Почему вы так огорчились?

Все, что я ни говорил, звучало почему-то удивительно легкомысленно. Он выпрямился и помрачнел пуще прежнего. Чем больше он хмурился, тем труднее мне было сохранять серьезность. Не знаю, почему это я вдруг развеселился в такой неподходящий момент. Меня так и подмывало расхохотаться. Я задыхался от сдерживаемого смеха. Почему-то его мрачность действовала на меня именно таким образом. Наконец, когда он гневно отвернулся, мрачная напыщенность этого тщедушного человечка с его разноцветным тюрбаном и бухгалтерской книгой под мышкой показалась мне до того глупой, что я так и покатился со смеху. Он повернул голову, бросил на меня быстрый взгляд и ушел.

Все еще улыбаясь, я вернулся в дом и уселся на свое место у стены. Рози остановилась на мгновение и спросила:

— Что-нибудь очень веселое? Я слышала, как ты смеялся.

— Да, да, меня рассмешили.

— Кто это был? — спросила она.

— Один знакомый.

Мне не хотелось, чтобы она знала о моих неприятностях. Мне не хотелось, чтобы кто бы то ни было беспокоился из-за них. Я и сам не желал ни о чем беспокоиться. Жить под одной крышей с Рози — этого для меня было достаточно. Больше мне ничего не нужно было от жизни. Я жил в блаженном мире фантазий. Стоит только не говорить о деньгах, казалось мне, — и все устроится само собой. Какая глупость! Но все, кроме Рози, представлялось мне настолько призрачным, что некоторое время я умудрялся так существовать. Только продолжалось это недолго.

Не прошло и десяти дней, как оказалось, что я вовлечен в судебный процесс. Чувство юмора, которое я проявил при встрече с Саитом, окончательно испортило наши отношения, и он, не тратя времени даром, обратился в суд. Моя мать была в отчаянии. У меня не было ни одного друга на свете, кроме Гафура. Однажды, возвращаясь из суда, я отыскал его у фонтана и рассказал о своем положении. Он преисполнился ко мне самого искреннего сочувствия.

— У тебя есть адвокат? — спросил он.

— Да. Знаешь, тот, что живет над хлопковым складом.

— A-а... Он мастер по части отсрочек. С его помощью разбирательство может тянуться целые годы. Так что не волнуйся. Это гражданское дело или уголовное?

— Уголовное! Они состряпали обвинение, будто, когда он пришел ко мне за деньгами, я грозился избить его. Жаль, что я и правда его не избил!

— Да, обидно. Будь это гражданское дело, оно могло бы тянуться годами, а тебе ни горячо ни холодно... А она все еще у тебя в доме? — спросил он хитро.

Я сердито посмотрел на него. Он сказал:

— Разве я могу винить женщину за то, чем ты стал?.. Почему бы тебе опять не заняться туристами?

— Мне теперь даже приблизиться к станции нельзя. Они там собираются выступать свидетелями против меня, чтобы доказать, что я действительно избиваю людей.

— Это правда?

— Гм... Попадись мне только сын носильщика, я ему шею сверну.

— Не делай глупостей, Раджу, этим ты себе не поможешь. И так ты уже достаточно запутался. Возьми себя в руки. Неужели ты не можешь остепениться?

Я задумался над его словами, потом сказал:

— Если бы у меня было пятьсот рупий, я бы начал новую жизнь.

Я изложил ему свой план обогащения с помощью Рози. Мысль о ней подстегнула меня.

— Это же золотое дно! — воскликнул я. — Если бы только у меня были деньги, чтобы устроить ей дебют... — Блестящие видения слепили меня. Я сказал ему: — Знаешь, на «бхарат натьям»[30] теперь можно делать замечательные дела. Сейчас люди прямо с ума посходили, они готовы заплатить любую цену, лишь бы увидеть хорошее исполнение. Но я ничего не могу поделать, потому что у меня нет денег. Может, ты меня выручишь, Гафур?

Эта просьба его позабавила. Теперь настала моя очередь обижаться на смех.

Я сказал:

— Я столько сделал для тебя!

Гафур был в общем добрый человек. Он попытался образумить меня:

— Я небогат, Раджу. Ты ведь знаешь, что мне приходится занимать деньги даже на то, чтобы содержать в порядке машину. Если бы у меня было пятьсот рупий, мне не приходилось бы каждую минуту дрожать за покрышки. Нет, нет, Раджу... Послушайся моего совета. Отправь ты ее домой и возвращайся к нормальной жизни. Брось эти разговоры о «бхарат натьям» и обогащении. Это не для нас.

Я так расстроился, услышав его ответ, что сказал ему какую-то грубость. С серьезной миной он уселся на свое шоферское место.

— Если тебе понадобится куда-нибудь ехать, можешь в любое время вызвать меня. Вот все, чем я могу тебе помочь. И помни, я не требую, чтобы ты мне заплатил за старое...

— Можешь вычесть из комиссионных, что ты мне должен за все поездки в «Горный приют», — ответил я высокомерно.

— Хорошо, — сказал он и запустил мотор. — Вызови меня в любое время, если тебе понадобится машина, я всегда здесь. Дай бог, чтобы ты образумился.

И он уехал. Я знал, что из моей жизни исчез еще один друг.

К несчастью, на этом дело не кончилось. Настал черед моей матери. Я сосредоточенно следил, как Рози исполняла так называемый «танец ступней». Она сказала, что ввела в него кое-какие вариации, и требовала, чтобы я высказал свое мнение. Я становился чуть ли не знатоком во всех этих вещах. Я придирчиво следил за танцем, но, в сущности, видел лишь соблазнительные линии ее тела, и мне хотелось тут же обнять ее. Однако мне мешала мать, она то и дело входила в комнату. В те дни нам приходилось урывать мгновения для страсти нежной в самое неподходящее время — например, когда мать уходила за водой. Мы знали с точностью до минуты, сколько она будет отсутствовать, и пользовались этим временем. Не очень-то удобно, разумеется, но была здесь и прелесть необычного — и я забывал все заботы. Стоило мне увидеть, как покачивается гибкое тело Рози, и я тут же, если только при этом никого не было, прерывал ее, хотя и предполагалось, что я смотрю на нее исключительно глазами ценителя искусств. Рози отталкивала меня.

— Что это на тебя нашло? — говорила она.

Теперь она думала только о своем искусстве, любовная страсть уже не владела ею, как прежде.

У меня еще оставались небольшие сбережения в банке, но я никому ни словом не обмолвился об этом. Через несколько дней после разговора с Саитом я снял всю сумму со своего счета. Я не хотел, чтобы на него наложили арест. На эти деньги мы и жили. Я нанял скромного адвоката, чтобы он вел мое дело в суде. Часть денег пришлось отдать ему в качестве гонорара и на всякие расходы. Контора его помещалась в мезонине над хлопковым складом на Базарной улице — душная каморка, и в ней один стол, один стул, одна книжная полка и одна скамья для посетителей. Он заметил меня в первый же день разбирательства, когда я, получив повестку, с ужасом в глазах бродил по коридорам суда. Он втерся ко мне в доверие, пока я ожидал вызова в зал заседаний.

— Вы действительно ударили Саита? — спросил он, — Говорите мне правду.

— Нет, господин. Это ложь.

— По-видимому, они решили ввести уголовный момент, чтобы ускорить разбирательство. Сначала мы выступим против этого пункта, а затем и против всего остального. Времени у нас вдоволь. Не беспокойтесь. Я все это устрою. Сколько у вас денег при себе?

— Всего пять рупий.

— Давайте их сюда.

Если бы я сказал «две», он, должно быть, удовлетворился бы и этим. Он положил деньги в карман, дал мне подписать какую-то бумагу и сказал:

— Ну, вот и все. Теперь наши отношения улажены.

В зале заседаний меня попросили пройти за загородку, и, пока я шел, судья рассматривал меня. Саит был тоже там со своей неизменной бухгалтерской книгой под мышкой, и, конечно, у него был адвокат. Мы посмотрели друг на друга с ненавистью. Его адвокат что-то сказал; мой грошовый адвокат тоже что-то сказал, показывая на меня; служитель похлопал меня по спине и сказал, что я могу идти. Мой адвокат кивнул мне. Не успел я опомниться, как все было кончено. Мой адвокат встретил меня у выхода.

— Удалось получить отсрочку. Я сообщу вам, когда надо будет опять явиться. Приходите ко мне в контору — знаете, что над хлопковым складом? Вход с переулка, по лестнице вверх.

Он ушел. Если все сводится к этому, подумал я, что ж, это не так уж страшно; я был в превосходных руках.

Вернувшись из суда, я сказал матери:

— Беспокоиться не о чем, мать. Все идет хорошо.

— Он может отнять у нас дом. Куда ты тогда пойдешь?

— На это потребуется много времени. Не следует взваливать на себя слишком много забот! — воскликнул я.

Она поняла, что продолжать разговор со мной нет смысла, и сказала в отчаянии:

— Ума не приложу, что с тобою сталось. Ты ни о чем не хочешь подумать серьезно.

— Просто я знаю, о чем нужно беспокоиться, а о чем нет, — сказал я надменно.

Теперь мы обсуждали наши семейные дела при Рози. У нас не было от нее тайн, мы к ней привыкли. Рози вела себя так, будто не слышала этих разговоров. Она неотрывно глядела в пол или в книгу (единственное, что мне удалось спасти из нашей лавки) или уходила в дальний угол комнаты, словно стремилась не слушать того, что говорилось. Даже когда мы оставались вдвоем, она никогда не спрашивала меня о наших семейных делах.

Моя мать привыкла уже к тому, что я целыми днями бездельничаю и, казалось, махнула на меня рукой. Но в душе она твердо решила найти на меня управу. Однажды утром, когда я с чрезвычайной сосредоточенностью наблюдал, как ноги Рози отбивали сложный ритм танца, в комнату вошел мой дядя. Его появление было для меня словно гром среди ясного неба. Он был старшим братом моей матери, владел землей в родной деревне, унаследовав родительский дом, и отличался энергичным характером — без него в нашей семье не решался ни один вопрос. Свадьбы, денежные дела, похороны, тяжбы — обо всем этом с ним неизменно советовались родные: моя мать и три ее сестры, жившие в разных концах нашей округи. Он редко выезжал из деревни, а свои советы и наставления давал обычно в письмах. Я знал, что мать не теряла с ним связи, — раз в месяц от него приходила мелко исписанная открытка, мать успокаивалась, радовалась и готова была неделями говорить о нем. Это на его дочери хотела она меня женить; к счастью, ввиду последних событий разговор об этом больше не поднимался.

И вот теперь сам дядя стоял у двери и кричал своим громовым голосом:

— Сестра!

Я вскочил на ноги и заторопился к двери. Из кухни прибежала мать. Рози бросила танец. Дядя был шести футов росту, кожа его потемнела от работы в поле, на выбритой голове торчала завязанная ниткой прядь волос, на нем была рубаха и поверх нее — широкий шерстяной плащ; дхоти у него было коричневое, а не белое, как у горожан. В руках он держал джутовую сумку (с зеленым портретом Махатмы Ганди) и сундучок. Он направился прямо в кухню, вынул из сумки огурец, несколько лимонов, немного овощей и бананов и сказал:

— Это для моей сестры из нашего дома.

Приношения для своей сестры он положил на пол.

Затем дал указания, как приготовить овощи.

Мать очень обрадовалась ему. Она сказала:

— Сейчас я напою тебя кофе.

Он стоял в кухне и рассказывал, как приехал на автобусе, что делал, когда получил от нее письмо, и все никак не мог остановиться. Я был удивлен, услышав, что это она попросила его приехать. Мне она ничего не сказала.

— Ты мне не говорила, что написала дяде, — заметил я.

— А зачем ей было говорить? — отрезал дядя. — Ты ей не указчик!

Я понял, что он старается вызвать меня на ссору. Вдруг он притянул меня к себе за ворот рубахи и спросил шепотом:

— Что это про тебя говорят? Нечего сказать, достойное поведение! Можно гордиться тобой!

Я выкрутился из его рук и стоял нахмурившись. Он сказал:

— Что это на тебя нашло? Воображаешь, что ты уже взрослый? Подумаешь, шалопай, испугались мы такого! Знаешь, что мы делаем с непослушным бычком? Холостим его! Если ты не одумаешься, с тобой будет то же!

Мать внимательно следила — не кипит ли вода, притворяясь, будто не слышит, что происходит между мной и дядей. Я думал, она придет мне на помощь, но она, казалось, радовалась тому унижению, которое сама же навлекла на меня. Я был взбешен и, не зная, что делать, ушел из кухни. Подумать только, этот человек, едва переступив порог, напал на меня в моем же собственном доме! Я прямо задыхался от бешенства. Выходя, я слышал, как мать говорила ему что-то шепотом. Нетрудно было догадаться, что она могла ему сказать. Я уселся на циновку, взволнованный и сердитый.

Рози все еще стояла на том же месте, слегка выставив бедро и упершись рукой в бок. Она напоминала каменную статую в древнем храме. При виде ее я внезапно затосковал о тех днях, когда возил туристов смотреть храмы: я с грустью вспомнил о бесконечной смене людей и впечатлений в те далекие дни. Рози, видно, была немного испугана.

— Кто это? — спросила она тихо.

— Не обращай внимания! Он просто с ума сошел. Тебе волноваться нечего.

Этого было для нее достаточно. Достаточно было моего слова. Она полностью доверялась мне, ни о чем не спрашивая и ни в чем не сомневаясь. Это преисполнило меня необычайной самоуверенности, я сразу вырос в собственных глазах.

— Почему ты перестала танцевать? Продолжай, пожалуйста.

— Да, но... — Она кивнула в сторону дяди.

— Забудь о его существовании, — сказал я.

Я вел себя вызывающе, однако в глубине души трепетал при мысли о том, что еще может предпринять дядя.

— Ты пи на кого не должна обращать внимания, кроме меня, — сказал я веско. (Когда я был мальчишкой, дядю призывали, если нужно бывало припугнуть меня.) — Это мой дом. Я делаю здесь все, что хочу. Если я кому- либо не нравлюсь, пусть не приходят ко мне, вот и все. — Я неуверенно рассмеялся.

Что толку произносить все эти вызывающие речи перед Рози? Она снова стала танцевать, подпевая себе, а я сидел и смотрел на нее с усиленным вниманием, будто был ее учителем. Я видел, как дядя выглянул из кухни, и стал еще старательнее разыгрывать роль учителя. Я давал Рози указания и поправлял ее. Дядя из кухни следил за этой комедией. Рози танцевала, будто была у себя в комнате. Скоро дядя вышел из кухни и стал смотреть, кривя лицо презрительной и непристойной усмешкой. Я не обращал на него никакого внимания. Некоторое время он наблюдал молча, потом громко заявил:

— Гм, так вот чем ты занят. Гм, гм... Вот уж не думал, что кто-нибудь из нашей семьи будет на посылках у танцовщицы!

С минуту я молчал, набираясь мужества и решимости, чтобы броситься на него. Он принял мое молчание за страх и обрушил на меня новый удар.

— Да, счастлив будет дух твоего отца, увидев, как ты валяешься в ногах у танцовщицы.

Он явно вызывал меня на ссору. Я обернулся и сказал:

— Если вы приехали повидаться с сестрой, идите лучше к ней. Зачем вы пришли сюда, ко мне?

— Ага! воскликнул он торжествующе. — Приятно видеть, что в тебе еще осталось немного пороху. Значит, пока не все потеряно... Только к чему же сразу кидаться на дядю? Разве я тебе только что не говорил, как мы поступаем с бодливыми бычками?

Он сидел на полу, прихлебывая кофе.

— Зачем вы говорите непристойности? — сказал я. — В вашем-то возрасте!

— Эй, ты, девка! — закричал он, обращаясь к Рози на «ты» и в самой презрительной форме. — Ну-ка, кончай свою музыку и кривлянье и слушай меня. Ты из нашей семьи? — Он подождал ответа. Рози перестала танцевать и молча смотрела на него. Он сказал: — Так ты не из нашей семьи? Может, из нашего рода? — Опять он подождал ответа, а потом ответил сам: — Нет. Из нашей касты?

Нет. Из нашего класса? Нет. Мы тебя знаем? Нет. Это твой дом? Нет. Так почему же ты здесь? Ты ведь танцовщица. В наши семьи им хода нет. Понимаешь? Ты, кажется, хорошая, разумная девушка. Ты не должна входить в такие дома, да еще оставаться там жить. Тебя кто-нибудь пригласил? Нет. Даже если тебя пригласили, ты должна возвратиться туда, где тебе место. Нельзя тебе оставаться в этом доме. Это очень неудобно. Бросить мужа да совращать молокососов — это не дело. Понимаешь?

Она осела на пол под этим натиском, закрыла лицо руками. Дядя, очевидно, был доволен результатом своей речи и продолжал долбить в одну точку:

— Брось, не притворяйся, что плачешь. Ты должна понять, почему мы все это говорим. Со следующим же поездом ты уедешь. Обещай, что уедешь. Мы дадим тебе денег на билет.

При этих словах она зарыдала. Этого я не выдержал. Я бросился на дядю, выбил у него из рук чашку и закричал:

— Убирайтесь из этого дома!

Он поднялся и заорал:

— Ах, ты велишь мне убираться! Вот до чего дошло! Кто ты такой, щенок, чтобы выгонять меня из этого дома? Это я тебя выкину отсюда. Здесь дом моей сестры. Убирайся отсюда, если хочешь развлекаться с танцовщицами...

Из кухни прибежала мать. Чуть не плача, она набросилась на всхлипывающую Рози с криком:

— Теперь ты довольна, проклятая? Видишь, что ты наделала, ведьма? Откуда ты только выискалась на нашу голову? Так все было хорошо, так спокойно — и на тебе! Пробралась к нам в дом, словно змея. Господи, что ты только сделала с этим дураком! А какой был хороший парень! Стоило ему посмотреть на тебя — и все, нет его больше! Как я услышала, что он рассказывает о девушке- змее, сердце у меня так и покатилось. Чуяла я, что это не к добру.

Я не прерывал ее и дал ей выговорить все, что она накопила за эти недели. Затем она перечислила все мои проступки, включая недавнее появление в суде, и заявила, что я еще потеряю этот дом, на постройку которого мой отец положил столько трудов.

Рози подняла залитое слезами лицо и сказала, рыдая:

— Я уеду, мама. Не говорите со мной так сурово. Вы были так добры ко мне все это время.

Тут вмешался дядя.

— Это твоя ошибка, сестра. Девчонка по-своему права. Зачем ты так хорошо обошлась с нею? Надо было с самого начала ей объяснить что к чему.

Я был бессилен перед этим человеком. Он говорил все, что хотел, и оставался там, где хотел. Был только один путь спасти бедную Рози — просто силой вытолкать его за дверь. Но ему ничего не стоило сбить меня с ног, вздумай я только дотронуться до него. Меня поражала резкая перемена, которая произошла с моей матерью, как только она получила поддержку в лиде своего брата. Я подошел к Рози, обнял ее назло им обоим (дядя завопил: «Этот парень потерял всякий стыд!») и зашептал ей на ухо:

— Не слушай, что они говорят. Пусть себе болтают, пока не надоест. Ты никуда не поедешь. Я остаюсь здесь, и ты тоже. А если кому-нибудь это не нравится, пускай уезжают, мы их не задерживаем.

Они еще немного покричали, а потом, когда исчерпали все свои доводы, удалились в кухню. Я больше ни слова не сказал. Я научился не слушать — великолепный способ! — и радовался, что Рози прошла через это испытание, полностью доверившись мне. Она подняла голову и села, равнодушно оглядываясь вокруг. Когда еда поспела, мать позвала меня. Я позаботился, чтобы Рози тоже накормили. Но прежде, чем позвать нас, она угостила дядю привезенными им овощами, которые приготовила по его указаниям. Поев, он вышел на галерею, расстелил свой плащ, сел на него, жуя бетель, а затем улегся на прохладном полу поспать. Я почувствовал облегчение, услышав его храп. После бури наступил мертвый штиль. Мать подала еду, не глядя на нас. В доме царило глубокое молчание. Ничто не нарушало его до половины четвертого пополудни.

Дядя возобновил борьбу, заявив во всеуслышание:

— До поезда остается час. Отъезжающая готова?

И посмотрел на Рози, сидевшую у окна с книгой. Она с тревогой подняла глаза. Весь день я не отходил от нее ни на шаг. Что бы там ни говорили, я хотел быть возле нее, чтобы вовремя прийти ей на помощь. Пока Дядя оставался в городе, приходилось быть начеку. Многое бы я отдал, чтобы только узнать, когда он уезжает. Но он обладал решительным характером, и мое откровенное желание отделаться от него не возымело никакого действия.

Рози испуганно смотрела на него. Я поднял руку, чтобы подбодрить ее. Мать вышла из своего угла и, ласково глядя на Рози, сказала:

— Что ж, девушка, я рада, что ты у нас пожила, но теперь, знаешь ли, пора тебе ехать. — Это была новая тактика: она проявляла доброту и делала вид, будто Рози дала согласие уехать. — Рози, милая, знаешь, поезд отходит в четыре тридцать. Ты еще не собрала свои вещи? Я вижу, они валяются по всему дому.

Рози грустно моргала. Она не знала, что отвечать. Пришлось мне вмешаться:

— Мама, она никуда не поедет.

Мать попыталась убедить меня:

— Образумься, Раджу. Она ведь замужем. Она должна вернуться к мужу.

В том, что она говорила, была такая спокойная логика, что мне ничего не оставалось, как только упрямо повторить:

— Она никуда не поедет, мама. Она останется здесь.

Тогда мать выбросила свой последний козырь:

— Если она но поедет, тогда придется мне уйти из этого дома.

Дядя сказал:

— Ты что, думаешь, ей больше не на кого положиться, кроме тебя? — Он стукнул себя в грудь и воскликнул: — Пока я жив, никогда не оставлю сестру в беде.

Я попытался уговорить ее:

— Тебе незачем уезжать, мама.

— Вышвырни чемодан этой девки и отправь ее на вокзал, тогда твоя мать останется. За кого ты ее принимаешь? Твоя мать не из тех, кто знается со всякими танцовщицами.

— Замолчите, дядя! — закричал я, удивляясь собственной смелости. Я боялся, что он снова вспомнит про бодливых бычков. Но, к счастью, он ответил:

— Кто ты такой, щенок, чтобы указывать мне? Думаешь, я на тебя обращаю внимание? Ты выгонишь эту... эту... или нет? Вот все, что мы хотим знать.

— Нет, она никуда не поедет, — сказал я очень спокойно.

Он испустил вздох, сверкнул глазами на Рози, взглянул на мою мать и сказал:

— Ну что ж, сестра, тогда ты укладывай вещи. Мы уедем вечерним автобусом.

Мать сказала:

— Хорошо. Я уложусь в одну минуту.

— Не уезжай, мама, — взмолился я.

— Нет, какое упрямство у этой девки! Хоть бы слово сказала!

— Не уезжайте, мама, — взмолилась Рози.

— Ого! — сказал дядя. — Она уже называет тебя «мамой». Скоро она чего доброго меня начнет называть «дядей». — Он повернулся ко мне со злобной ухмылкой и сказал: — Твоей матери вовсе не обязательно уезжать. Этот дом принадлежит ей пожизненно. Если бы только она согласилась, я бы живо с тобой разделался. Она бы здесь осталась до конца. Ее муж был не дурак. Он завещал тебе только половину дома...

Тут он углубился в юридические тонкости, вытекающие из завещания моего отца, и описал мне, как он, на месте матери, поступил бы со мной: судился бы за каждый дюйм земли, довел бы дело до Верховного суда и показал бы всему свету, чего заслуживают негодяи, которые не уважают семейных традиций и норовят наложить руку на добро, трудом и потом нажитое предками. Я был спокоен, пока он упражнялся в красноречии на юридические темы, так как на это время он забыл о Рози. Как всякий мелкий землевладелец, он готов был без конца говорить о тяжбах. Однако вдохновение его иссякло, когда в комнату вошла мать и сказала:

— Я готова.

Она собрала кое-какие вещи и уложила в жестяной сундук, который в течение многих лет покрывался пылью у нас в углу. Теперь он был упакован и перевязан. В руках она держала корзину, в которую собрала кое-какую медную утварь. Дядя заявил:

— Эти вещи принадлежат нашей семье. Когда моя дорогая сестра выходила замуж и готовилась обзавестись собственным хозяйством, отец дал ей их. Это наш дар, так что можешь не смотреть такими глазами.

Я отвернулся и сказал:

— Конечно, она может взять все, что захочет. Никто ей ничего не скажет.

— Ага, ты, я вижу, этим очень гордишься, — сказал он. — Ты очень добр к своей матери, так, что ли?

Никогда в жизни он не казался мне таким неприятным. В детстве мы всегда боялись его, но сейчас, будучи уже взрослым, я впервые понял, насколько он мне противен. Мать выглядела скорее опечаленной, чем сердитой; казалось, она была готова прийти мне на помощь. Она резко оборвала его, сказав необычайно прочувствованным голосом:

— Мне больше ничего не нужно. Этого хватит.

Она собрала свои маленькие молитвенники, которые

всю жизнь читала ежедневно по утрам, сидя в задумчивости перед изображениями божества. Год за годом я видел, как в определенный час она сидела с закрытыми глазами перед нишей в стене, и мне стало грустно, когда я подумал, что больше ее там не увижу. Я ходил за ней по пятам, пока она собирала и укладывала вещи. А дядя ходил по пятам за мной и не спускал с меня глаз. Очевидно, он боялся, как бы я не уговорил мать остаться.

Несмотря на его надзор, я спросил:

— Мама, когда ты вернешься?

Она заколебалась и сказала:

— Я... я... там видно будет.

— Как только она получит телеграмму, что путь свободен, — сказал дядя. И добавил: — Запомни, мы не из тех, кто оставит сестру в беде. Она всегда может вернуться в наш дом в деревне, незачем ей зависеть от какого-то бездельника. Наш дом в такой же степени принадлежит нашей сестре, как и нам, — сказал он хвастливо.

— Не забудь зажигать светильники в нише, — сказала мать, спускаясь по ступенькам. — Следи за своим здоровьем.

Дядя нес сундуки, а она — корзину. Они дошли до конца улицы и свернули за угол. Я смотрел им вслед, стоя на галерее. Рози стояла в дверях. Я боялся повернуться к ней, потому что я плакал.

Посмотреть со стороны, мы жили, как любая супружеская пара. Рози сама готовила и вела хозяйство. Я выходил из дому, только когда нужно было что-нибудь купить. Весь день напролет она танцевала и пела. Я без конца ласкал ее и не сознавал ничего, кроме своего счастья, пока в один прекрасный день мне вдруг не стало ясно, что ей это начало приедаться. Прошло несколько месяцев, и она спросила меня:

— Что ты собираешься делать?

— Делать? — сказал я, словно пробуждаясь ото сна. — Что делать?

Она улыбнулась и сказала:

— Как это на тебя похоже! Ты либо лежишь на своей циновке и смотришь на меня, либо обнимаешься. А я хорошо подготовилась — теперь я могу дать выступление на четыре часа, хотя, конечно, с музыкантами все было бы значительно легче...

— Я ведь всегда подпеваю тебе и отбиваю такт. Зачем тебе еще музыканты?

— Мне нужно несколько музыкантов. Достаточно мы уже насиделись дома.

Она говорила так серьезно, что и я, устыдившись, почувствовал — нельзя больше отделываться одними шутками. Я сказал:

— Да, об этом надо подумать. Пора нам что-нибудь предпринять.

После двух дней напряженных размышлений я сказал для начала:

— Рози — какое-то глупое имя. Вся беда в том, что хотя ты и родилась в семье наследственных танцовщиц, имя тебе дали неподходящее. Для публики надо придумать что-нибудь другое. Что ты скажешь насчет Мины Кумари?

Она покачала головой.

— Оно ничуть не лучше. Не понимаю, зачем мне менять имя.

— Ну подумай сама, дорогая... Рози — какое-то странное и неразумное имя. Если ты попробуешь выступать под этим именем, публика будет ждать каких-нибудь дешевых трюков, вроде тех, что показывают в бродячих Цирках. У исполнительницы классических танцев имя должно быть поэтическое и вдохновенное.

Она поняла, что я прав, и, взяв карандаш и блокнот, записала все имена, какие пришли ей в голову. Я добавил еще несколько к этому списку. Нам хотелось выяснить, как они звучат на слух и как выглядят на бумаге. Страницу за страницей заполняли мы именами, затем вычеркивали их одно за другим. Это занятие очень нас развлекало. Мы забывали о главном за этой забавой. В каждом имени было что-то смешное или глупое, а не то какие-нибудь неподобающие ассоциации.

Среди ночи она вдруг садилась в постели и говорила:

— А что, если?

— Это имя жены бога зла — ты напугаешь людей, — отвечал я.

Наконец, после четырех дней напряженных поисков и вычеркиваний (занятие, которое доставляло нам глубокое удовлетворение, так как мы чувствовали, что как бы приступили к делу), мы остановились на имени Налини1. В нем было определенное значение и поэтичность, и вместе с тем оно было кратким, всем известно и легко запоминалось.

С новым именем для Рози началась новая жизнь. Новое имя скрыло от посторонних взглядов и Рози, и все, что она выстрадала в своей прежней жизни. Я был единственным, кто знал ее как Рози и называл этим именем. Для всех остальных она была Налини[31].

Я пробудился к деятельности, стал выходить в город и встречаться с нужными людьми. Я посещал всяческие собрания в университете, в городской ратуше, в клубе и выжидал случая. Когда студенты миссии Альберта обсуждали программу своего ежегодного вечера, я проник к ним под предлогом знакомства с секретарем их клуба, с которым мы когда-то вместе учились в галерейной школе. Я предложил:

— А почему бы не включить в программу классические танцы вместо обычной шекспировской трагедии?

И я принялся с таким жаром распространяться о возрождении искусства в Индии, что волей-неволей им пришлось меня выслушать. Бог знает, откуда у меня взялось красноречие. Я прочитал такую лекцию о значении нашей культуры и о месте, которое занимает в ней танец, что они просто не могли со мной не согласиться. Кто-то высказал сомнение относительно того, подойдет ли классический танец для студенческой аудитории. Я доказал, что классический танец в силу его многогранности следует рассматривать как легчайшее из развлечений. Казалось, я нашел теперь цель своей жизни. Я оделся скромно для новой роли — рубаха из шелковой рогожки и широкий шерстяной плащ, домотканое дхоти и очки без оправы, полученные в подарок от Марко в один из первых дней нашего знакомства. На руке у меня были часы. Все это, как мне казалось, сообщало такой вес моим словам, что люди должны были выслушивать меня со вниманием. Я и сам чувствовал, что переродился; я уже не был больше Вокзальным Раджу, и мне искренне хотелось, подобно Рози, скрыться под новым именем. К счастью, это не имело значения. Здесь никто, казалось, не интересовался моими делами, не в пример привокзальному населению, и даже если кто-нибудь и знал о моих взлетах и падениях, людям и без меня хватало забот. Я и не представлял себе, что могу так гладко говорить на высокие темы. От Рози я нахватался кое-каких терминов и теперь вовсю использовал эти познания. Я описал «танец ступней», объяснил его во всех подробностях и чуть ли не исполнил его сам. Члены комиссии, готовившей вечер, слушали меня разинув рты. Затем я бросил им еще одну приманку: если угодно, можно пойти со мной и поглядеть этот танец. Они с радостью согласились. Рози я заочно представил им как свою двоюродную сестру. Она, мол, знаменитость в своем городе, а ко мне приехала погостить.

На следующее утро Рози, как могла, прибрала в комнате. Она украсила ее цветами райского дерева. Воткнула несколько веток в медный кувшин и поставила его в угол, это придало уют нашему скромному жилищу. Она собрала постели и всевозможные ящики, подставки и другие вещи и, сложив их в дальнем углу комнаты, набросила на них дхоти, а сверху накрыла полосатым ковром. Теперь этот угол выглядел как-то таинственно. Она вытрясла старую циновку и свернула ее так, чтобы скрыть вытертые места. Потом приготовила крепкий горячий кофе. Все это делалось с расчетом на то, чтобы расположить гостей в ее пользу.

Гости явились и постучали в дверь. Их было двое. Я открыл дверь и увидел их. Рози завесила дверь в кухню ситцевой занавеской и стояла сейчас за нею. Увидев гостей, я сказал, будто совсем не ждал их:

— A-а, это вы!

Почему-то мне казалось, что будет лучше, если я встречу их без особой торжественности. Они глупо ухмылялись в предвкушении приятного зрелища и в надежде, что танцовщица окажется красивой.

Я усадил их на циновку, поговорил с ними о международной политике, потом сказал:

— Вы ведь не торопитесь? Я сейчас узнаю, свободна ли моя сестра.

Я прошел за занавеску в кухню, где стояла Рози, улыбнулся и подмигнул ей. Она не двинулась с места и улыбнулась мне в ответ. Нам нравилась эта закулисная игра, мы чувствовали, что представление уже началось. Волосы ее были собраны в узел, на лбу рдело ярко-красное пятнышко, лицо было слегка припудрено, одета она была в голубое бумажное сари. Я знал, что эта простота была достигнута путем долгих приготовлений. После пяти минут молчаливого ожидания я кивнул, и она вышла за мной в комнату.

Секретарь и казначей клуба оторопели. Я сказал:

— Это мои друзья. Садись.

Она улыбнулась и уселась скромно в отдалении. В эту минуту я понял, что ее улыбка была волшебным ключом, отворявшим ей дверь в будущее. На минуту наступило неловкое молчание, потом я сказал:

— Это мои друзья. Они устраивают концерт в колледже. Может быть, ты могла бы им как-нибудь помочь?

— Концерт? А кто еще там выступает? — спросила она и высокомерно нахмурила брови.

Они отвечали виноватым тоном:

— Будут кое-какие современные танцы, пантомима и еще что-то.

Она сказала:

— Как же вы собираетесь совместить это с моим выступлением? Сколько вы мне дадите времени?

Она уже забрала их программу в свои руки.

Они отвечали, волнуясь:

— Час, полтора — сколько захотите.

Она прочла им целую лекцию:

— Видите ли, классический танец — это не сборный концерт. Чтобы донести его до зрителя, нужно время. Он оформляется по мере того, как его исполняют и смотрят.

Они полностью согласились с нею. Я вмешался в разговор:

— Они как раз и пришли сюда, чтобы посмотреть тебя и решить, что именно ты могла бы выбрать для них. Ты нам доставишь это удовольствие?

Она состроила гримасу и что-то невнятно пробормотала, но вслух ничего не сказала, только посмотрела с сомнением.

— В чем дело? Они ждут твоего ответа. Они ведь люди занятые.

— Нет, нет, ничего. Не беспокойтесь, пожалуйста. Мы можем и подождать.

— Я просто не знаю... как бы это сделать... у меня даже нет музыкантов... а без музыкантов я никогда не...

Я сказал:

— Ничего, это ведь не настоящее представление. Ну хоть чуточку. К концерту мы достанем тебе музыкантов. Как-никак, самое главное — это ты...

Я уламывал ее, а гости радостно вторили мне. Наконец Рози поддалась на наши уговоры и неуверенно сказала:

— Если вы так настаиваете, я не могу отказаться. Только не вините меня, если вам не понравится.

Она снова скрылась за занавеской, а когда вернулась, в руках у нее был поднос с кофе.

Гости вежливо отказывались:

— Ну что вы, стоило ли беспокоиться...

Я настоял, чтобы они взяли чашки. И вот, пока они сидели и прихлебывали горячий кофе, Рози начала танцевать, тихонько напевая мелодию. Я осмелился, словно знаток, отбивать такт рукой. Они глядели как зачарованные. Внезапно она остановилась, отерла пот со лба, перевела дух и, прежде чем продолжать, сказала мне:

— Перестань, ты меня сбиваешь.

— Хорошо, — сказал я и неловко улыбнулся, стараясь скрыть обиду. Гостям я прошептал: — О-о, она ни на волосок не отступит от ритма.

Они закивали. Она закончила один танец и спросила:

— Ну как, продолжать? Показать «танец ступней»?

— Да, да! — воскликнул я, радуясь, что она обратилась ко мне за советом. — Конечно, продолжай. Им он понравится.

Когда они немножко пришли в себя, один из них сказал:

— Признаюсь, я никогда не увлекался «бхарат натьям», но видеть, как танцует эта госпожа, весьма поучительно. Теперь я понимаю, почему люди так восхищаются этими танцами.

Второй сказал:

— Я боюсь одного — она будет слишком хороша для нашего вечера. Но это не важно. Я сниму другие номера, чтобы предоставить ей столько времени, сколько она захочет.

— Наша задача — воспитывать вкус публики, — сказал я. — Мы не должны подделываться под него. Надо постараться формировать его на лучших образцах.

— Пожалуй, в первом отделении мы пустим другие номера... всю эту ерунду. А все время после перерыва предоставим госпоже.

Я мельком взглянул на Рози, словно ожидая ее согласия, и сказал:

— Она, конечно, будет рада помочь вам. Но вам придется позаботиться о барабанщике и музыкантах.

Так я раздобыл наконец музыкантов, которых Рози давно уже у меня требовала.

Глава девятая

Неожиданно у меня появилась бездна дел. Все началось с того студенческого вечера. Рози имела необычайный успех. В один день она стала знаменитостью. Теперь мне не нужно было ломать себе голову над тем, как познакомить публику с ее искусством. Смешно было даже думать об этом. Я прославился только потому, что меня всюду видели с нею. Она же прославилась потому, что обладала талантом, который нельзя было не заметить. Я могу трезво судить об этом сейчас, — но только сейчас. В те дни меня прямо распирало от гордости при мысли, что это я создал ей имя. Сейчас-то мне кажется, что и Марко не смог бы навсегда удержать ее в повиновении: рано или поздно она вырвалась бы из-под его власти и пошла бы своим путем. Пусть тебя не обманывает моя теперешняя скромность, в те дни моему тщеславию не было границ.

Когда она танцевала в огромном зале и тысячи глаз были прикованы к ней, я не сомневался, что зрители то и дело говорят: «Вот он сидит, этот человек... Если бы не он...» И мне казалось, что эти комплименты плещутся вокруг меня, словно волны. На всех представлениях я усаживался на диван в середине первого ряда, как будто мне это полагалось по праву. Куда бы нас ни приглашали, я давал понять, что это место должно быть предоставлено мне; до тех пор пока я не усядусь на этом диване, Налини не может танцевать. Для вдохновения ей необходимо мое присутствие. Я многозначительно покачивал головой, иногда слегка прищелкивал пальцами в такт музыке. Если наши взгляды встречались, я фамильярно улыбался ей. Иногда я делал ей знаки глазами и пальцами, одобряя или не одобряя, или подсказывая какой-нибудь новый ход в танце. Мне нравилось, что председательствующий на вечере всегда садился рядом и наклонялся ко мне, когда ему нужно было что-нибудь сказать. Каждому хотелось, чтобы его видели беседующим со мною. Это было почти такое же счастье, как если бы они говорили с самой Налини. Я качал головой, сдержанно смеялся и отвечал что-нибудь, предоставляя сидящим у нас за спиной догадываться о содержании нашей беседы, хотя она обычно сводилась к следующему:

— Зал, кажется, уже полон.

Я бросал взгляд назад, в самый дальний угол зала, как бы подсчитывая количество зрителей, и говорил:

— Да, вы правы. — И быстро отворачивался, ибо достоинство требовало, чтобы я глядел вперед.

Ни одно представление не начиналось до тех пор, пока я не кивну человеку, выглядывающему из-за боковой кулисы. Только тогда занавес подымался. Я никогда не подавал знака, не удостоверившись, что все готово к началу. Я осведомлялся об освещении, звукоусилителях и оглядывался, словно прикидывая в уме частоту колебаний воздуха и прочность колонн и соображая, не рухнет ли чего доброго потолок нам на головы. Таким образом создавалась напряженность, которая способствовала успеху Налини. Когда наконец все мои требования бывали удовлетворены и представление начиналось, устроители вечера чувствовали, что их труды не пропали даром. Конечно, они платили за представление так же, как и зрители, сидевшие в зале, но, несмотря ни на что, я вел себя так, будто, дав согласие на концерт, оказывал им чрезвычайную милость. Я был строг. Когда я решал, что она танцует уже достаточно, я смотрел на часы и слегка кивал головой. Налини понимала, что следующий танец должен быть последним. Если кто-нибудь просил еще, я только смеялся в ответ. Иногда из задних рядов передавали записки с просьбой исполнить тот или другой танец, но я принимал такой суровый вид, что их вручали мне с большой опаской. Обычно при этом извинялись:

— Не знаю, кто-то из заднего ряда передал.

Я брал записку нахмурясь, прочитывал ее со страдальческим видом и небрежно клал на ручку дивана; она падала на ковер — в небытие. Я давал понять, что такие просьбы можно направлять людям меньшего масштаба, но что с нами этот номер не пройдет.

За минуту до того, как опускался занавес, я разыскивал глазами распорядителя, кивком подзывал его к себе и спрашивал:

— Машина готова? Попросите, чтобы ее подали к другому выходу. Там нет толпы, мне хотелось бы увезти ее спокойно.

Я притворялся: мне было очень приятно проводить Налини через толпы зевак. После представления всегда находились люди, торчавшие у дверей, чтобы только краешком глаза взглянуть на знаменитость. Я спокойно шел впереди или рядом с ней. В конце каждого представления ей преподносили огромную гирлянду цветов. Я тоже получал гирлянду, но, принимая ее, возражал против такого отличия.

— Право же, вовсе не нужно было тратить столько денег на гирлянду для меня, — говорил я, перебрасывая ее небрежно через руку. Или же в самой гуще толпы театральным жестом передавал ее Налини со словами: — В сущности, ты заслужила две гирлянды...

И ей приходилось нести обе.

Мы жили показной жизнью все время, пока не укрывались в четырех стенах нашего дома. Тогда она отбрасывала всю свою выдержку и степенность и страстно обнимала меня.

— Даже если у меня будет семь перерождений[32], я никогда не смогу отплатить тебе за все, что ты для меня сделал.

Эти слова наполняли меня гордостью, но я принимал их как должное. Затем она начинала неторопливо заворачивать цветы в мокрое полотенце, чтобы сохранить их свежими до утра.

В дни выступлений она готовила ужин заранее. Мы могли бы спокойно нанять повара, но она всегда говорила:

— В конце концов нас только двое, к чему нам повар? Чтобы бездельничать целыми днями? Мне нельзя забывать своих женских обязанностей.

За ужином она без умолку говорила о концерте, критиковала что-нибудь, нападала на музыкантов, рассказывала, как такой-то не попал в такт. Она всецело жила памятью о прошедшем выступлении. Иногда после еды она показывала мне какой-нибудь танец. Затем брала книгу и читала, покуда не наступало время ложиться спать.

Через несколько месяцев мне пришлось выехать из нашего старого дома. Саиту удалось найти какой-то юридический ход и добиться того, что на мое имущество, вплоть до окончательного решения дела, был наложен арест. Мой адвокат явился ко мне и сказал:

— Не беспокойтесь, это только значит, что налог за дом будет теперь выплачивать он, да и недоимки тоже, если таковые имеются. Конечно, потребуется также и подпись вашей матери, но я ее получу. Это все равно что заложить ему дом. Может, вам придется вносить ему плату за квартиру, если вы останетесь здесь, — очень умеренную, конечно.

— Платить за квартиру в собственном доме! — воскликнул я. — Если уж платить, то можно найти себе что-нибудь получше.

Старый дом давно не соответствовал нашему положению. Мы не могли принимать гостей. Не могли по-настоящему уединиться. Негде было расставить мебель. Мой отец построил этот дом для лавочника, а не для человека с весом, покровителя знаменитости, слава которой росла день ото дня.

— К тому же тебе тут просто негде репетировать, — сказал я Налини, когда она пыталась возразить против переезда. Она была глубоко привязана к этому дому, в котором когда-то нашла убежище.

Адвокат отправился в деревню и вернулся с подписью моей матери. Я не удержался и спросил:

— Как она приняла это известие?

— Неплохо, неплохо, — отвечал специалист по отсрочкам. — Конечно, мы не вправе ожидать, что старшее поколение отнесется к этим вещам так же, как мы. Пришлось мне как следует попотеть, прежде чем я уговорил ее, да еще ваш дядя мне очень мешал.

Спустя четыре дня пришло письмо от матери, оно было написано карандашом на желтой бумаге.

«...Я дала подпись не потому, что одобряю эти меры, но потому, что иначе адвокат ни за что не уезжал, а твой дядя не оставлял его в покое. Эта история меня очень смущает. Не знаю, что и подумать обо всем этом. И вообще устала я до смерти. Я подписалась тайком от твоего дяди, когда он был в саду, чтобы адвокат мог уехать отсюда живой и невредимый. Впрочем, какое это все имеет значение? Твой адвокат говорит, что ты ищешь новый дом для этой женщины. Если это так, тогда я вернусь в наш старый дом. Мне хотелось бы провести остаток своих дней в собственном доме».

Я был рад, что мать забыла о своей обиде и написала мне. Меня тронула ее заботливость. Но ее желание вернуться меня обеспокоило. Я понимал ее, но во мне все восставало против этого плана. Пусть уж лучше Саит возьмет себе дом, и покончим с этим раз и навсегда. Кому нужна эта старая развалина? Если мать поселится здесь, мне придется платить Саиту за квартиру. А кто за ней будет присматривать? Я ведь очень занят. Я размышлял об этом и все не отвечал на письмо. Мы переехали в другой дом, у меня была уйма дел, и я оправдывал себя всей этой суетой. Успокаивая свою совесть, я рассуждал так: «В конце концов она ведь любит своего брата, и он заботится о ней. К чему же ей приезжать сюда? Чтобы жить в полном одиночестве?»

Шикарный дом в Новом квартале более отвечал нашему положению. Он был двухэтажный, с большим двором, лужайками, садом и гаражом. На втором этаже были спальни и большой зал, в котором Налини репетировала. В одном конце его лежал толстый ковер из синего шелка, в другом — на полу, выложенном мраморными плитками, она танцевала. В углу я поместил бронзовое изображение танцующего Натараджа на высокой подставке. Это была ее комната. Я подобрал для нее постоянных музыкантов, их было пятеро — флейтист, барабанщик и прочие. Был у нее и учитель — я нашел его в Коппали, — человек, который полвека своей жизни отдал классическому танцу, а теперь жил на покое у себя в деревне. Я разыскал его там, привез в Мальгуди и поселил во флигеле у нас во дворе. В доме у нас теперь всегда толпился народ. Я нанял целый штат слуг — шофера, двух садовников, стража-гуркха[33] который стоял у ворот с кинжалом на поясе, и двух поваров, — все чаще и чаще у нас собирались гости. Целый день самые различные люди входили и выходили из нашего дома: музыканты и их знакомые, деловые посетители, слуги, их знакомые и так далее. Мой кабинет был расположен на первом этаже, там всегда сидел молоденький секретарь, питомец местного колледжа, который ведал моей перепиской.

Посетители делились на несколько разрядов. Некоторых я принимал на веранде — это были музыканты, домогавшиеся чести аккомпанировать Налини. Я был очень небрежен с ними. Человек десять таких претендентов осаждали меня ежедневно. Они вечно сидели на веранде и ждали случая поговорить со мной. Я по многу раз проходил мимо, совершенно их не замечая. При виде меня они почтительно поднимались и кланялись. Если им удавалось перехватить меня, я делал вид, что внимательно выслушиваю их, а затем говорил:

— Оставьте свой адрес моему секретарю. Если что-нибудь подвернется, я попрошу его вызвать вас.

Они доставали кучу рекомендаций, я бегло проглядывал их и говорил:

— Хорошо, хорошо. Но сейчас я ничего не могу для вас сделать. Оставьте адрес секретарю... — И проходил мимо.

На веранде стояли скамейки, там вечно сидели люди и терпеливо ждали возможности поговорить со мной. Я не обращал на них никакого внимания. Они часами сидели и гадали, когда же я появлюсь в кабинете. Иногда приходили безвестные композиторы с новыми песнями, которыми они намеревались осчастливить Налини. Временами, когда я сидел за своим столом в кабинете, я не возражал, если они заглядывали ко мне. Посетителям такого рода я никогда не предлагал сесть, — впрочем, я ничего не имел против, если они сами брали стул и усаживались. Когда мне хотелось избавиться от такого гостя, я отодвигал свое кресло и неожиданно уходил из кабинета, предоставляя секретарю выпроваживать его. Иногда, увидев через стеклянную дверь, какая толпа ждет меня на веранде, я хитроумно ускользал через другую дверь, направлялся к гаражу и на бешеной скорости выезжал из ворот, в то время как посетители беспомощно глядели мне вслед. Я чувствовал, что стою бесконечно выше их всех.

Кроме просителей, были еще люди, которых приводили ко мне вполне деловые соображения. Эти были сортом повыше. Я принимал их в зале на первом этаже, усаживал на диван и звонил, чтобы принесли кофе. Посетителей, которые имели доступ в дом, я угощал кофе в любое время дня и ночи. Один только счет за кофе составлял у нас триста рупий в месяц, на эту сумму могла бы спокойно прожить семья среднего достатка. Зал был обставлен пышно — медные подносы с инкрустацией, безделушки из слоновой кости, групповые фотографии с Налини в центре. Сидя в зале и поглядывая по сторонам, я чувствовал, что добился наконец успеха.

А где же была Налини во время этих приемов? Она в них не участвовала. Большую часть времени она проводила наверху у себя в зале, репетируя с музыкантами. Оттуда доносились звуки ее шагов и звяканье бубенчиков на ногах. Она жила жизнью, о которой так долго мечтала. Посетители тешили себя надеждой, что им удастся хоть краешком глаза увидеть ее, когда она уходит или возвращается домой. Я знал, чего они ждут, беспокойно поглядывая на дверь, ведущую внутрь дома. Но я оградил ее от подобных посещений. У меня была полная монополия на нее, здесь им нечего было делать. Если кто-нибудь осмеливался спросить о ней, я отвечал:

— Она занята. — Или: — Не к чему ее беспокоить. Вы все рассказали мне, этого достаточно.

Я негодовал, когда кто-нибудь пытался пробиться к ней. Она была моей собственностью. Эта мысль уже начала укореняться в моем сознании.

Однако кое-кого из круга моих друзей я приглашал наверх, в ее комнату. Это было очень разношерстное общество. Со всеми я держался по-дружески; раньше у меня не было друзей, теперь моей дружбы искали многие. Среди моих новых приятелей были два судьи, четыре видных политика нашего района, которые могли в любую минуту и для любой цели обеспечить своему подопечному десять тысяч голосов, два владельца крупных текстильных фабрик, один банкир, один член муниципального совета и редактор еженедельника «Истина», где время от времени появлялись восторженные статьи о Налини. Эти люди могли в любую минуту явиться ко мне, потребовать кофе и громко спросить:

— А где Налини? Наверху? Пожалуй, поднимусь к ней на минутку, а потом уж пойду.

Они могли подняться наверх, беседовать с ней, потребовать кофе и сидеть там сколько вздумается. Они запросто называли меня Радж. Мне нравилось водить с ними дружбу, потому что у них были деньги и влияние.

Кроме них, к Налини иногда заходили музыканты, актеры или танцовщицы и засиживались у нее часами. Налини обожала их общество, и я часто видел их у нее в зале — некоторые лежали на ковре, другие сидели, смеясь, разговаривая и поглощая еду и кофе, которыми их непрерывно обносили. Иногда я поднимался наверх и усаживался поболтать с ними, но у меня всегда было такое чувство, будто я липший в этом артистическом кружке. При виде всех этих людей, таких довольных и веселых, меня подчас охватывало раздражение. Я отзывал Налини в спальню, словно у меня было к ней какое-то важное и срочное дело, и, когда она закрывала дверь, шептал:

— Долго они еще пробудут?

— А что?

— Они уже целый день здесь. Может, они собираются сидеть до самой ночи...

— Ну и что же? Мне они нравятся. Хорошо, что они нас не забывают.

— Можно подумать, что на них свет клином сошелся.

— Ничего тут такого нет. Не могу же я сказать им, чтоб они уходили. А потом — мне с ними так весело.

— Конечно, я ничего и не говорю. Только не забывай, что тебе надо отдохнуть перед поездкой. Ты должна сложить вещи и еще порепетировать. Не забывай, что ты обещала новые танцы для концерта в Тричи.

— Ну, это не страшно! — говорила она, поворачивалась и возвращалась к своим друзьям, закрыв дверь у меня перед носом. Я злился. Я любил видеть ее веселой — но только в моем обществе. Что-то не нравилось мне в этой смешанной артистической компании. Они слишком много говорили о своих делах, и я боялся, как бы Налини не разболтала им все наши тайны. Где бы она ни была, она никогда не упускала возможности собрать у себя таких гостей.

Она говорила:

— На них благословение богини Сарасвати[34], они такие милые. Мне нравится болтать с ними.

— Ты не знаешь людей, они завистливы и ревнивы. Разве тебе не известно, что настоящие художники живут в одиночестве? Все они приходят к тебе, потому что чувствуют, насколько ты выше их.

— Надоели мне эти разговоры о том, кто выше, а кто ниже. Что в нас такого особенного? — спрашивала она с искренним негодованием.

— Тебе ведь известно, что ты выступаешь чаще, чем сотни этих людей, взятых вместе.

— Это значит — больше денег, и только, — говорила она. — Не нужно мне такого превосходства.

Мало-помалу мы начали ссориться, и это, говорил я себе, окончательно наложило на наши отношения печать супружества. Ее кружок все расширялся. Артисты первого и второго разряда, учителя музыки, музыканты- любители, школьницы, которым хотелось посоветоваться об устройстве школьных вечеров, и всякие другие люди добивались встречи с ней. Я отказывал им, когда только мог, но, если им удавалось проскочить мимо меня и проникнуть наверх, я уже был бессилен. Налини сидела с ними часами и неохотно отпускала их домой.

Нас приглашали за сотни миль. Наши чемоданы всегда стояли наготове. Иногда, уехав из Мальгуди, мы отсутствовали чуть не по две недели. Мы побывали во всех уголках на юге Индии, от мыса Коморина до границ штата Бомбея и от одного побережья до другого. Я всегда держал под рукой карту и календарь и старался спланировать все поездки заранее. Я изучал приглашения и предлагал свои сроки, с тем чтобы за одну поездку дать несколько выступлений. Разработка маршрута отнимала у меня массу сил. Дней по двадцать в месяц мы проводили в разъездах, а за те десять дней, что были в Мальгуди, нам приходилось выступать раза два где-нибудь поблизости. Остальное время можно было считать отдыхом. Это была напряженная программа, и, где бы я ни был, мой секретарь держал меня в курсе ежедневно поступающей корреспонденции и получал от меня указания по телефону. Я был занят на три месяца вперед. У меня был большой календарь, на котором я красным карандашом отмечал даты выступлений; сначала я повесил его в зале Налини, но она запротестовала:

— Он такой безобразный. Забери его отсюда.

— Я хочу, чтобы тебе было ясно, где тебя ждут в ближайшее время.

— Это совсем не нужно! — воскликнула она. — Зачем мне смотреть на эти даты. — Она свернула календарь в трубку, подала мне и сказала: — Не показывай мне его. Мне становится страшно, когда я вижу, сколько мне еще выступать.

Когда я говорил, чтобы она готовилась к поездке, она послушно собиралась; когда я просил ее спуститься вниз, она послушно спускалась; по одному моему слову она входила в вагон и выходила из него. Не знаю, замечала ли она, в какой город мы приезжали и кто был устроителем вечера, на котором она выступала. Казалось, ей все равно, Мадрас ли это, или Мадура, или какой-нибудь городишко в горах, вроде Утакамунда. Из мест, где не было железной дороги, за нами на станцию высылали машину. Кто-нибудь встречал нас на перроне, вел к лимузину, ждущему на площади, и отвозил в гостиницу или отведенный для нас дом. Наших музыкантов грузили скопом и тоже благополучно доставляли по назначению. Я всячески опекал эту команду, проявлял заботу об их удобствах.

— Это наши музыканты. Надеюсь, вы и для них все устроили должным образом?

— Конечно, господин. Мы заказали для них две большие комнаты.

— Отправьте потом машину за ними и привезите их сюда.

Я всегда следил за тем, чтобы они собирались за два часа до начала представления. Это был беспечный народ, все наши трубачи и барабанщики: они укладывались спать, либо отправлялись по магазинам, либо заводили игру в карты — и никогда не глядели на часы. Обращение с ними требовало искусства, надо было постоянно ублажать их, а не то они могли испортить весь концерт, сославшись на судьбу или дурное настроение. Я хорошо платил им, всячески показывал, что пекусь о них, но держался особняком. И зорко следил, чтобы они не позволяли себе панибратства с Налини.

В те дни, когда представление начиналось в шесть, я требовал, чтобы Налини отдыхала до четырех. Если мы были гостями в чьем-либо доме, она могла без конца сидеть и болтать с женщинами. Я подходил к ней и говорил добродушно, но решительно:

— Пожалуй, тебе следует отдохнуть немного, в поезде ночью было так душно...

Она договаривала фразу или дослушивала, что ей говорили, вставала и поднималась в отведенную нам комнату.

Она не любила, когда я вмешивался.

— Зачем это тебе понадобилось увести меня? Ребенок я, что ли?

Я доказывал ей, что поступаю так для ее же блага. Это было правдой лишь отчасти. В глубине души я отлично сознавал, почему уводил ее: мне не нравилось, что ей было весело с другими людьми. Мне нравилось держать ее за крепкими стенами.

Если же сразу после выступления нам надо было торопиться на поезд, я устраивал так, чтобы нас ждала машина, в которой мы и уезжали на станцию. В поезде нам приносили, по моему заказу, еду в посуде из серебра или нержавеющей стали, и мы ужинали в уединении нашего купе. Но это была короткая, едва заметная передышка, потому что скоро все опять начиналось сначала: приезд, выступление и снова поезд. Когда мы оказывались в каком-нибудь интересном городе, она иногда просила меня показать ей местные достопримечательности — знаменитый храм, или магазин, или еще что-нибудь. Я всегда отвечал:

— Конечно, конечно. Постараемся выкроить на это время.

Но времени не хватало, потому что каждый раз надо было торопиться на следующий поезд, чтобы поспеть на следующее выступление. День за днем повторялся все тот же бессмысленный круг: те же встречи на вокзале, суетливые устроители, разговоры и предупреждения, тот же диван в середине первого ряда, речи, ответы и улыбки, вежливая беседа, гирлянды и вспышки магния, поздравления и — поскорее прочь, чтобы поспеть на поезд, после того, как в карман положено самое главное — чек. Постепенно, вместо того чтобы сказать: «Я еду в Тричи на выступление Налини», — я начал говорить: «В воскресенье я выступаю в Тричи, а в понедельник у меня концерт...» А потом: «Я буду танцевать у вас только тогда-то...»

Я требовал таких гонораров, какие никому в Индии и не снились, и получал их. С теми, кто приходил договариваться о выступлении, я обращался как с просителями; у меня был колоссальный месячный доход; я тратил колоссальные деньги на слуг и показную роскошь и платил колоссальный налог. И все это Налини принимала скорее с покорностью, чем с бурным восхищением. А в нашем старом доме она, казалось, была так счастлива, даже в тот день, когда мой дядя пытался ее выгнать.

Налини дорожила каждой гирляндой, которую она получала в конце представления. Она разрезала ее, брызгала водой и следила, чтобы она не завяла, даже если мы были в пути. Однажды, держа в руке разрезанную гирлянду и вдыхая ее запах, она сказала:

— Для меня во всей нашей работе только это имеет значение.

Мы тогда ехали в поезде. Я спросил ее:

— Почему ты так говоришь?

— Обожаю жасмин.

— А чеки, которые тебе преподносят вместе с ним?

— Что с ними делать, с такой кучей? Целые дни напролет ты только и знаешь, что собираешь чеки, и все тебе мало, все мало. Когда же мы начнем наслаждаться всем, что могут дать эти чеки?

— Но ведь у тебя прекрасный дом, прекрасная машина.

Ты ни в чем себе не отказываешь — разве этого не достаточно?

— Не знаю, — сказала она по-прежнему грустно. — Если бы я могла затеряться в толпе, бродить где мне вздумается, посидеть в зале среди публики, провести вечер, не думая о том, что пора гримироваться и переодеваться для сцены!

Казалось, какая-то опасная усталость подкрадывается к ней. Я решил, что лучше не задерживаться на этом разговоре. Вероятно, ей хотелось уменьшить количество выступлений, но это было невозможно. Я спросил:

— Скажи, может у тебя болят ноги?

Этот вопрос возымел желанное действие. Гордость ее была задета, и она сказала:

— Конечно нет. Я могу танцевать по нескольку часов подряд. Ты сам меня останавливаешь.

— Еще бы! — воскликнул я. — Иначе ты бы переутомилась.

— Дело не только в этом. Ты всегда торопишься на поезд, как будто что-нибудь произойдет, если мы поедем на следующий день...

Я не дал ей договорить. Я льстиво назвал ее умницей, засмеялся, будто все это было шуткой, приласкал ее и заставил забыть о нашем разговоре. Эти ее мысли показались мне опасными. Было бы нелепо зарабатывать меньше, чем мы могли. Моя философия сводилась к тому, что надо загребать деньги, пока удается. Чем больше, тем лучше. Если бы я не был так богат, кто бы стал обращать на меня внимание? Куда бы делись улыбки, которыми меня повсюду встречают, почтительное согласие со всеми замечаниями, которые я высказываю своему соседу во время представления? Мне страшно было и подумать о том, чтобы обходиться меньшим.

— Если мы не трудимся и не зарабатываем, пока все тому благоприятствует, то совершаем грех. Когда придут плохие времена, никто нам не поможет.

Я собирался сделать крупные капиталовложения, как только мы накопим побольше денег. Но до сих пор, при том образе жизни, какой мы вели, от наших доходов ничего не оставалось.

Иногда она говорила:

— Мы тратим две тысячи рупий в месяц, а нас ведь только двое. Неужели нельзя жить проще?

— Ты уж предоставь это мне. Мы тратим две тысячи в месяц потому, что иначе не можем. Положение обязывает.

После долгих размышлений я перевел счет в банке на ее имя. Мне вовсе не хотелось, чтобы кредиторы снова наложили руку на мои денежки. Мой адвокат вел дело потихоньку, на свой лад; иногда он приходил ко мне за подписью или за деньгами, а больше ничем меня не беспокоил. Налини подписывала любой чек, который я просил ее подписать.

Следует добавить еще одну подробность: когда я бывал в городе, то собирал друзей, и мы играли в карты буквально сутки напролет. Я выделил для этой цели специальную комнату, и двое слуг подавали туда кофе, чай и даже еду. Мы и выпивали там исподтишка, хотя «сухой закон» был в силе; впрочем, что такое «сухой закон» для такого человека, как я?! Мне удалось достать справку о том, что спиртное мне нужно для лечения. И хотя я был более чем равнодушен к напиткам, но часами не выпускал из рук стакана с виски. «Обладатель лицензии» стало почетным званием в наших местах, оно привлекало ко мне людей с положением, потому что лицензию было не так-то легко раздобыть. Из уважения к закону я закрывал окно, выходящее на улицу, когда поил людей, у которых этой лицензии не было. Люди самого разного толка называли меня Радж и при встрече хлопали по спине. Мы играли в «три карты» иногда по двое суток подряд; для этой цели я разменивал чек на две тысячи рупий, рассчитывая, что остальные сделают то же. Благодаря моей дружбе со столькими людьми я был осведомлен обо всех закулисных делах в правительстве штата, на рынке, в Дели, на ипподроме и знал, кто какой пост займет на будущей неделе. Я мог в любую минуту достать билет на поезд, сменить человека, назначенного присяжным, возвратить на прежнее место уволенного служащего, провести своего кандидата на общинных выборах, назначить члена комитета, устроить человека на работу, а мальчика в школу, добиться перевода в другой город чиновника, пришедшегося не по вкусу сослуживцам. Всем этим, думалось мне, я оказывал важную услугу обществу, и за такое влияние стоило платить по рыночной цене.

В вихре этой сверкающей жизни я совсем забыл о существовании Марко. Мы почти не поминали его имени. Я и думать перестал о том, что живет еще такой человек на свете; и только взял себе за правило — из предосторожности не соглашаться на выступления Налини вблизи от его дома. Зачем рисковать? Я вовсе не жаждал встретить его снова. Что думала Налини, мне было неизвестно. Я предполагал, что она до сих пор таит на него обиду и не хочет, чтобы ей о нем напоминали. Мне казалось, что все воспоминания о нем померкли, расплылись или вовсе исчезли. Я полагал также, что, приняв новое имя, она ускользнула от его внимания. Но я ошибался.

Целую неделю мы не выезжали из Мальгуди. Однажды нам прислали по почте книгу. Я теперь получал самую разнообразную корреспонденцию — каталоги, программы, стихи и многое другое. Все это просматривал и сортировал мой секретарь. Несколько иллюстрированных журналов на тамильском и английском языках передавались наверх Налини. Я редко читал что-нибудь, кроме писем с предложениями выступить, а на книги и журналы даже не глядел. Я был чрезвычайно занятым человеком, мне недосуг было заниматься чтением, и я раз и навсегда приказал своему секретарю не беспокоить меня книгами. Но как-то утром он принес мне бандероль и сказал:

— Не посмотрите ли вы эту книгу, господин? Мне показалось, она вас заинтересует.

И он протянул мне книгу. Я выхватил ее у него из рук. Это была книга Марко со множеством иллюстраций и объяснений к ним. В нее была вложена записка: «Смотри стр. 158». Я открыл книгу на этой странице и увидел заглавие: «Фрески в пещерах Мемпи». Перед началом главы стояло: «Автор считает своим долгом выразить признательность г-ну Раджу (станция Мальгуди) за его помощь...» Книгу прислал с «наилучшими пожеланиями» бомбейский издатель по просьбе автора. Издание было роскошное, ценою в двадцать рупий и со множеством иллюстраций на вкладных листах; называлась книга «История культуры Южной Индии». Вероятно, то был выдающийся труд, но он был выше моего разумения.

Секретарю я сказал:

— Хорошо, пусть останется у меня.

Я полистал страницы. Почему он счел нужным принести ее мне? Знал ли он, в чем тут было дело? Или?.. Я не додумал эту мысль до конца. Просто, должно быть, его поразил синий с золотом переплет и богатые иллюстрации. Вероятно, он побоялся, что, если не покажет мне эту книгу, я потребую от него объяснений. Вот и все. Я сказал:

— Спасибо, я прочитаю ее.

Я сидел и ломал себе голову — что мне делать с этой книгой? Отнести наверх Налини или?.. Я говорил себе: «Зачем навязывать эту книгу ей? В конце концов это ведь ученый труд, из-за которого она и так уже достаточно скучала».

Я снова перелистал книгу, чтобы проверить, не заложено ли среди страниц письмо. Нет, книга была безлична, как счет за электричество. Я открыл страницу 158 и перечитал посвящение. Приятно было увидеть в печати собственное имя. Но почему он это сделал? Я задумался. Хотел ли он просто сдержать слово или давал мне понять, что он еще про меня не забыл? Во всяком случае, решил я, лучше эту книгу спрятать. Я отнес ее в свой самый сокровенный тайник — в шкафчик со спиртным, стоявший у дверей комнаты, где мы играли в карты (ключ от него я всегда носил на груди), засунул подальше и запер. Налини туда никогда не заглядывала. Я ничего не сказал ей о книге. В конце концов, говорил я себе, какое она имеет отношение к этой книге? Книга прислана мне в знак признательности за оказанную мною помощь. Однако чувствовал я себя так, будто прятал в доме труп. Теперь- то мне ясно, что в этой жизни ничего нельзя скрыть или спрятать — все равно как нельзя спрятать солнце, раскрыв зонтик.

Спустя три дня на средней полосе в бомбейском «Иллюстрированном еженедельнике» появилась фотография Марко. Еженедельник принадлежал к числу журналов, которые Налини всегда читала: она обожала разглядывать в нем фотографии новобрачных, с жадностью поглощала рассказы и очерки. Фотография появилась вместе с обзором его книги, озаглавленным «Важнейшее открытие в истории культуры Индии». Я сидел в зале и просматривал счета, в тот день у меня не было посетителей. Вдруг я услышал, как кто-то торопливо сбегает вниз по лестнице. Я повернулся и увидел Налини: она в волнении входила в зал с журналом в руках. Она сунула его мне и спросила:

— Ты видел?

Я выразил должное удивление и сказал ей:

— Успокойся, сядь!

— Но это замечательно! Это труд всей его жизни. Интересно, какая получилась книга?

— Ты ведь знаешь эти ученые труды. Нам в ней ничего не понять. Для тех, кто занимается такими вещами, она, вероятно, представляет интерес.

— Мне так хотелось бы на нее взглянуть. Нельзя ли нам достать ее где-нибудь?

Она неожиданно позвала моего секретаря — раньше она никогда этого не делала.

— Мани, — сказала она ему и показала фотографию, — ты должен достать мне эту книгу.

Он подошел поближе, прочитал подпись, задумался на мгновение, взглянул на меня и сказал:

— Хорошо, госпожа.

Я быстро вмешался:

— Кончай скорее письмо и сам отнеси его на почту. Да не забудь доплатить за то, что сдаешь письмо так поздно.

Он ушел. Она все еще сидела в зале. Она спускалась сюда только в тех случаях, когда я просил ее выйти к гостям. Почему она так взволновалась и так странно вела себя? На минуту я подумал, что, может быть, лучше показать ей книгу. Но тогда потребуется столько объяснений. Я отогнал эту мысль. Налини вернулась к себе наверх. Позже я заметил, что она вырезала фотографию своего мужа из журнала и заткнула за раму зеркала. Я был смущен. Мне хотелось отнестись к этому как к шутке, но я не мог найти нужных слов и поэтому решил помолчать. Я только отводил глаза, когда проходил мимо зеркала.

Неделя в городе тянулась долго. Если бы мы были, как всегда, в пути, то могли бы среди дел и пропустить статью в «Иллюстрированном еженедельнике». На третий день, когда мы легли в постель, она спросила:

— Куда ты спрятал эту книгу?

— Кто тебе сказал?

— Не все ли равно? Я знаю, что ты ее получил. Я хочу посмотреть на нее.

— Хорошо, завтра я тебе ее покажу.

По-видимому, Мани проболтался. Я зорко следил за тем, чтобы мой секретарь не имел прямого доступа к ней, но, очевидно, сейчас эта система рушилась. Я решил строго наказать его за этот проступок.

Она сидела, облокотись на подушку, с журналом в руке; казалось, она погрузилась в чтение, но нет, она готовилась к бою. С минуту она делала вид, что читает, потом внезапно спросила:

— Почему ты решил спрятать ее от меня?

Я не был готов к этому и сказал:

— Давай поговорим об этом завтра. Я очень хочу спать.

Но она решила дать бой.

— Скажи мне в двух словах, почему ты так сделал, а потом можешь спать.

— Я не думал, что тебе будет интересно.

— Почему? Как-никак...

— Ты же сама говорила, что его работа тебя не интересует.

— Даже и теперь мне, наверно, будет скучно. Но меня интересует все, что с ним связано. Я рада, что он стал знаменитым, хотя и не понимаю ничего в его работе.

— Просто тебе вдруг померещилось, что он тебя интересует, вот и все. Ведь книга-то была послана мне, а не тебе.

— Поэтому ты и спрятал ее от меня?

— Ну, знаешь, со своей собственной книгой я могу поступить по своему усмотрению. Вот и все. А теперь я хочу спать. Если ты не читаешь, а просто раздумываешь, можешь выключить свет и заниматься этим в темноте.

Не знаю, что на меня нашло. Она потушила свет, но не легла. Сидя в темноте, она плакала. На минуту я подумал, не попросить ли прощения, не приласкать ли ее? Но потом решил этого не делать. В последнее время, как мне казалось, она что-то слишком часто дулась на меня. Пусть выплачется. Я повернулся на другой бок и притворился спящим. Прошло полчаса. Я включил свет — она все еще тихо плакала.

— Что с тобой?

— Все-таки... все-таки он мне муж.

— Очень хорошо. Почему же ты плачешь? Ты должна радоваться его успехам.

— Я и радуюсь.

— Тогда перестань плакать и спи.

— Почему ты сердишься, когда я о нем говорю?

Я понял, что заснуть мне не удастся. Лучше уж принять бой. Я ответил:

— И ты еще спрашиваешь? Разве ты не помнишь, как и когда он тебя оставил?

— Помню, но я иного и не заслуживала. Всякий другой на его месте просто прикончил бы меня тогда же. Он почти месяц меня терпел, даже после того, как узнал, что я сделала.

— Ты об одном и том же говоришь совершенно по-разному. Не знаю, когда тебе верить.

— Я сама не знаю. Может, я и ошиблась в нем. Все- таки он был ко мне очень добр.

— Он даже дотронуться до тебя не хотел.

— Зачем ты меня этим дразнишь? — неожиданно сдаваясь, сказала она.

Я не понимал ее. Меня ужасала мысль, что месяц за месяцем я ел, спал и жил под одной крышей с нею и совершенно не знал ее мыслей. Что у нее были за настроения? В здравом ли она уме? Или, может, она лжет мне? Может быть, она обвиняла тогда своего мужа во всех этих грехах, просто чтоб соблазнить меня? Будет ли она и меня обвинять во всяких преступлениях теперь, когда я, кажется, ей надоел? Может быть, даже скажет, что я слабоумный, идиот? Я терзался сомнениями. Я не понимал ее внезапной любви к мужу. Что это вдруг с ней произошло? Я делал для нее все, что мог. Она была на вершине славы. Что же ее беспокоило? Смогу ли я разобраться во всем этом и помочь ей? Я был слишком спокоен и уверен в себе, а ведь мы вели такой лихорадочный образ жизни.

— Надо бы нам куда-нибудь поехать отдохнуть, — сказал я.

— Куда? — спросила она деловито.

Я растерялся.

— Куда? Да в любое место. Куда-нибудь.

— Мы и так все время едем «куда-нибудь». Что от этого изменится?

— Нет, мы поедем просто так, поразвлечься — и никаких выступлений!

— Вряд ли это выйдет, пока я не заболею или не сломаю себе бедро, — сказала она и злобно усмехнулась. — Знаешь, как быки на маслодавильне — они все ходят и ходят по кругу, без начала и без конца.

Я сел в постели и сказал:

— Мы поедем, как только разделаемся с принятыми приглашениями.

— Через три месяца?

— Да. Покончим с ними, а потом передохнем немного.

У нее был такой недоверчивый вид, что я сказал:

— В конце концов, если тебе не хочется выступать, ты всегда можешь сказать «нет».

— Кому?

Мне, конечно.

— Да, если бы ты советовался со мной, прежде чем согласиться и взять аванс.

С ней явно происходило что-то неладное. Я подошел к ее кровати, сел и слегка потряс ее за плечо, чтобы придать своим словам больше убедительности.

— Что с тобой? — спросил я. — Ты чем-нибудь недовольна?

— Да, недовольна. Что ты на это скажешь?

Я развел руками. Больше мне нечего было ответить.

— Если ты скажешь мне, в чем дело, я тебе помогу. Насколько мне известно, тебе не о чем грустить — ты знаменита, богата, делаешь, что хочешь. Ты хотела танцевать — и ты танцуешь.

— Да теперь меня просто тошнит от этого, — сказала она. — Я чувствую себя попугаем в клетке, которого таскают по ярмаркам, или дрессированной обезьяной, как он говорил...

Я засмеялся. Мне казалось, что лучше ответить смехом, чем словами. Слова только влекут за собой еще больше слов, в то время как смех, оглушительный, раскатистый смех, может поглотить все на свете. Я хохотал как безумный. Она не устояла — улыбнулась, прыснула и не успела опомниться, как вся уже сотрясалась от смеха. Все ее недовольство и мрачные предчувствия будто смело взрывом хохота. Мы заснули успокоенные, счастливые. Было два часа ночи.

После этого случая наша жизнь снова вошла в привычную колею. Три дня я играл в карты, избегая всяких объяснений с ней, а затем все пошло, как прежде: если мы о чем и говорили, так только о пустяках. У нее было мрачное настроение, лучше было не попадаться ей на глаза и не раздражать ее. Выступления на ближайшие три месяца были чрезвычайно важными, они приходились на фестиваль музыки и танцев Южной Индии, и я уже получил под них крупные авансы. Нам предстояло проехать две тысячи миль и вернуться в Мальгуди — за это время она успеет побороть свою меланхолию, а там, глядишь, я уговорю ее потанцевать еще три месяца. Я вовсе но собирался сворачивать нашу программу. Это было бы равносильно самоубийству. Я стремился лишь к тому, чтобы всячески поддерживать в ней хорошее настроение, от квартала к кварталу.

Выступления шли своим чередом. Мы снова вернулись в Мальгуди. Мани уехал на несколько дней, и я решил лично разобрать накопившуюся почту. Приглашения я складывал стопкой на одном конце стола. Что-то мешало мне сразу же принять их, как я делал обычно. Я чувствовал, что лучше бы мне сначала поговорить с ней. Конечно, ей придется принять их, но мне хотелось дать ей почувствовать, что я посоветовался с ней. Я разложил их по кучкам.

Внезапно я увидел письмо, адресованное: «Рози, она же Налини». Отправителем значилась одна адвокатская контора в Мадрасе. Я не знал, что мне с ним делать. Она сидела наверху, должно быть читала один из своих бесконечных журналов. Я не решался вскрыть письмо. Я было подумал отнести его ей, разум нашептывал мне: в конце концов это ее забота. Она взрослый человек, у нее могут быть свои дела. Пусть и принимает сама решение, что бы это ни было.

Но я не послушался голоса разума. Письмо было заказное, оно пришло несколько дней назад. Мани получил его и положил на стол. На письме красовалась большая печать. Я опасливо поглядел на нее с минуту, потом решил, что печатью меня не испугаешь, и вскрыл письмо. Обычно Рози не возражала, если я читал ее письма. Это было от какого-то юриста. Оно гласило:

«Сударыня, следуя указаниям нашего клиента, мы посылаем Вам на подпись настоящее заявление для получения шкатулки с драгоценностями, находящейся в сейфе в банке. По получении настоящего заявления мы обратимся за второй подписью, ибо, как Вам известно, вещи были сданы Вами совместно, и получим вышеназванные драгоценности, после чего, предварительно застраховав, направим их Вам».

Я был в восторге. Значит, теперь у нее будет еще больше драгоценностей! Она очень обрадуется. Большая ли это шкатулка? И сколько стоят находящиеся в ней драгоценности? Эти вопросы целиком захватили меня. Я вновь прочитал письмо, ища на них ответа, но адвокат был скуп на слова. Я взял письмо и встал, чтобы отправиться к ней. Но на лестнице задержался. Я вернулся к себе, сел в кресло и задумался. «Да, это нужно обдумать. К чему торопиться? Она уже ждала достаточно долго, лишних два дня ничего не изменят. К тому же она об этом ни словом не обмолвилась. Может, ей все равно». Я отнес письмо в заветный шкафчик и запер его. Хорошо, что Мани не было. Не то он бы все испортил.

Потом ко мне явились посетители. Я побеседовал с ними, вечером отправился в гости. Всячески старался развлечься, но не мог забыть о письме. Домой я вернулся поздно. Наверх не пошел. Оттуда доносился звон бубенчиков: она танцевала. Я вынул письмо из шкафчика и уселся с ним в кабинете. Осторожно развернул его и перечитал. Посмотрел на приложенное заявление. Это был отпечатанный бланк; после ее подписи должна была стоять подпись Марко. Какую цель он преследовал, отправляя это письмо? Что за неожиданное великодушие? Почему это вдруг ему понадобилось возвращать ей старую шкатулку? Может быть, это ловушка? А если нет, так что это? Однако, зная, что за человек Марко, я подумал: просто он решил хладнокровно урегулировать это дело, подобно тому как выразил мне в своей книге признательность за помощь. Он был способен на холодную формальную честность; дела его были в порядке; видимо, он решил, что ему незачем нести ответственность за драгоценности Рози. И он прав, конечно. Ее драгоценности должны быть здесь. Но как их вызволить? Если Рози увидит письмо — кто знает, что она натворит. Я опасался, что она не сможет отнестись к нему спокойно, по-деловому. Скорее всего и вовсе потеряет голову. Истолкует его письмо бог знает как и начнет кричать: «Видишь, как он благороден!» И возомнит себя несчастной, и станет еще больше ссориться со мной! Теперь от нее можно было всего ожидать! У нее голова пошла кругом при одном только взгляде на его фотографию в «Иллюстрированном еженедельнике». После случая с книгой я стал очень осторожен. Книгу я ей так и не показал. На следующий день я ждал, что она заговорит о книге, но она больше о ней не упоминала. Будет безопаснее, подумал я, так все и оставить. Я был чрезвычайно осторожен. Всячески ублажал и занимал ее — в этом заключалось мое спасение. Но я сознавал, что между нами легла какая-то тень, и поэтому старался держаться в стороне. Я знал: надо переждать — и она придет в себя. Показать же ей письмо сейчас было бы равносильно самоубийству. Она только и будет твердить, какой он благородный. А то еще чего доброго возьмет и бросит все и ближайшим же поездом выедет к нему. Но что же делать с письмом? «Пусть себе лежит за бутылками с виски, пока не забудется», — сказал я себе и невесело рассмеялся.

За ужином, как всегда, мы сидели друг возле друга и говорили о всяких вещах — о погоде, о политике, урожае и ценах на овощи. Я строго придерживался этих безразличных тем. Еще хоть один день продержаться, и все будет великолепно. На третий день мы снова двинемся в путь, и суета и волнения, связанные с путешествием, заслонят от нас все эти сложные вопросы.

После ужина она посидела на диване в зале, пожевала листья бетеля, полистала журнал, а потом поднялась к себе. Я вздохнул с облегчением. Равновесие восстанавливалось. Я ушел ненадолго в кабинет, проглядел счета. Недели через две придется подавать сведения налоговому инспектору. Я задумался над своей сокровенной книжечкой, пытаясь разобраться в положении наших финансов и соображая, как подготовить сведения об издержках и расходах. Поразмыслив над этим темным делом, я пошел наверх. Я знал, что дал ей достаточно времени для того, чтобы либо погрузиться в книгу, либо заснуть. Все что угодно, лишь бы избежать разговоров. Я больше но был в себе уверен, боялся проболтаться о письме. Я положил голову на подушку и отвернулся, произнеся ставшие привычными слова:

— Я, пожалуй, засну. Ты потушишь свет, когда кончишь?

Она что-то пробормотала в ответ.

Что за драгоценности лежат в шкатулке? Он ли их подарил ей, или ее мать, или еще кто-нибудь? Что за женщина! И думать о них забыла! Может быть, они вышли из моды и не нравятся ей? В таком случае их можно продать за наличные деньги, и никакой инспектор по налогам не догадается об их существовании. Должно быть, их там немало, если пришлось держать в сейфе. А впрочем, кто знает? Марко чудак, у него бывают странные идеи. Такие люди могут даже пустяковый пакет положить в банк, потому что так принято... так... принято... Я заснул.

Вскоре после полуночи я проснулся. Рози похрапывала. Меня беспокоила одна мысль. Мне хотелось посмотреть, упоминается ли в письме какой-нибудь срок. Что, если я скрою письмо, а потом возникнут серьезные осложнения? Мне хотелось тотчас же спуститься вниз. Но если я встану, она может проснуться и спросить, в чем дело. А если вообще ничего не предпринимать, что тогда? Драгоценности так и останутся лежать в банке или поверенный напишет второе письмо, которое может прийти, когда меня не будет, и попадет к ней, и тогда вопросы, объяснения, сцены. Все это оказалось гораздо сложнее, чем я поначалу думал. Что за человек! Вечно он все усложняет и запутывает, не может поступать, как все люди. Чем больше я думал, тем страшнее мне становилось; наконец мне начало казаться, что в кармане у меня взрывчатка. Я спал беспокойно, а в пять часов утра проснулся и встал. Без промедления я направился к заветному шкафчику, вынул письмо и тщательно изучил его. Внимательно, строчку за строчкой, прочитал его несколько раз. Там было сказано — «обратной почтой», и моему разгоряченному воображению эта просьба показалась обязательным условием. Я сел к столу в кабинете. Взял лист бумаги и попробовал воспроизвести подпись Рози. Каждый день она подписывала мне столько чеков и квитанций, что я отлично изучил ее руку. Затем осторожно развернул бланк заявления и написал в указанном месте: «Рози, Налини». Я сложил его, засунул в присланный конторой конверт с обратным адресом и запечатал. В это утро, ровно в половине восьмого, я первым явился к окошечку местного отделения почты.

— Так рано! — сказал начальник почты. — Вы пришли сами!

— Мой служащий болен. Утром я всегда прогуливаюсь. Пожалуйста, отправьте это заказным.

Я пришел пешком, побоявшись, что, открывая гараж, могу нечаянно разбудить ее.

У меня не было никакого определенного представления о том, когда и как может прибыть шкатулка с драгоценностями, но я ждал ее каждый день.

— А посылки нет, Мани? — спрашивал я без конца.

Это грозило превратиться в привычку. Я ждал ее в ближайшие два дня. Но она не пришла. Мы должны были уехать из города на четыре дня. Перед отъездом я наставлял Мани:

— Вероятно, в наше отсутствие придет застрахованная посылка. Скажи почтальону, чтобы ее задержали до вторника, когда мы приедем. Они ведь это делают, правда?

— Да, господин. Но если это просто заказная посылка, я могу принять ее за вас.

— Нет, нет. Это застрахованная посылка, кто-нибудь из нас должен за нее расписаться. Скажи почтальону, пусть принесет ее во вторник.

— Хорошо, господин, — сказал Мани.

И я поспешил уйти, опасаясь, что он снова пустится в рассуждения.

Во вторник мы вернулись в город. Как только Рози удалилась наверх, я спросил Мани:

— Пришла посылка?

— Нет, господин. Я сам встречал почтальона, но нам ничего не было.

— Ты сказал ему, что мы ожидаем застрахованную посылку?

— Да, господин, но нам ничего не было.

— Странно! — воскликнул я.

«Обратной почтой», — написали юристы. Вероятно, им просто нужна была подпись. Может быть, Марко хотел присвоить себе драгоценности, вот он и придумал этот ход. Но пока это письмо у меня, они в моих руках. Зря стараются — ничего у них не выйдет. Я подошел к заветному шкафчику и перечитал письмо. Они выражались достаточно ясно: «... предварительно застраховав, отправим их Вам». Если эти слова ничего не значат в письмо юриста, то где же вообще они хоть что-нибудь значат? Я был несколько смущен, но говорил себе, что посылка в конце концов не может не прийти — законников и банки не поторопишь, у них своя скорость, свои бюрократические методы. Волокитчики, бюрократы, не удивительно, что в стране все идет вверх дном! Я положил письмо обратно и надежно запер его. Лучше бы мне было не подходить так часто к шкафчику: слуги, зная о его содержимом, могли подумать, что каждые несколько минут я прикладывался к бутылке. Хорошо бы переложить письмо в письменный стол, но я опасался, как бы его не увидел Мани; если он заметит, что я так часто читаю это письмо, он решит ознакомиться с ним, подойдя ко мне сзади якобы с каким-нибудь вопросом. Ужасный хитрец! В течение многих месяцев я ничего не замечал за ним, но сейчас и он и все вокруг казались мне низкими, хитрыми и коварными.

На этот вечер было назначено выступление в Калипате, маленьком городке в шестидесяти милях от нас. Устроители прислали автобус за музыкантами и «плимут» за мною и Налини, так что после выступления мы могли в ту же ночь вернуться домой. Это был благотворительный вечер, сборы от которого должны были пойти на постройку родильного дома; они достигли семидесяти тысяч рупий. Цены на билеты были установлены фантастические — от двухсот пятидесяти рупий и выше, и устроители убеждали бизнесменов и коммерсантов не скупиться. Бизнесмены платили охотно, при условии, что им будут предоставлены лучшие места в первом ряду. Они хотели сидеть возможно ближе к танцовщице, надеясь быть замеченными. В их представлении Налини, танцуя, разглядывала их, а позже спрашивала:

— А кто были эти важные господа в первом ряду?

Бедняги, они и не представляли себе, как Налини отзывалась о публике. Она частенько говорила:

— По мне, там могли бы быть хоть бревна. Когда я танцую, я не вижу ни одного лица. Мне виден только черный провал в зале, и больше ничего.

Вечер устраивался на широкую ногу, ибо в нем были заинтересованы официальные круги: дело в том, что за всем этим стоял человек, который был министром в нашем штате. Всю жизнь он мечтал построить в этих краях первоклассный родильный дом. Зная эти обстоятельства, я потребовал себе в возмещение издержек лишь скромную сумму в тысячу рупий, которая, как я знал, не облагалась налогом. В конце концов мне тоже хотелось внести свою лепту в общественное дело, тем более что и мы не оставались в накладе, а Налини было все равно. Вместо поезда мы поедем на машине — и только; она была рада, что мы вернемся домой в ту же ночь.

Публика собралась в огромном павильоне, специально выстроенном для этой цели из бамбука и кокосовых циновок, увешанном яркими коврами, флагами, цветами и разноцветными фонариками. Эстрада была оформлена так красиво, что даже Налини, не обращавшая обычно внимания ни на что, кроме цветов, воскликнула:

— Как тут чудесно! Я так рада, что буду здесь танцевать!

В зале сидело около тысячи человек. Она начала, как всегда, по моему знаку. Держа в руках медный светильник, она появилась на сцене с песней в честь Ганеши, бога с головой слона, устраняющего все трудности в жизни[35].

Прошло два часа. Она исполняла пятый танец — как ни странно, это был «танец змеи». Я любил смотреть, как она его танцует. Этот танец всегда интересовал меня. Музыканты настроили инструменты и заиграли знаменитую мелодию укротителя змей, Налини, скользя, появилась на сцене. Она медленно пошевелила пальцами, и желтый прожектор, играющий на белых, поднятых вверх ладонях, превратил их в голову кобры. На голове у нее был драгоценный убор, он ярко сверкал. Освещение изменялось, она плавно опускалась на пол, музыка звучала все медленнее, припев побуждал змею танцевать — змею, которая обвивала голову самого Шивы, украшала запястье его супруги Парвати[36], обитала в светоносном жилище богов на Кайласе[37]. То была песня, которая пробуждала змею и раскрывала ее таинственную сущность; ритм ее завораживал.

Этот танец был наивысшим достижением Налини. Все ее тело с головы до ног извивалось и трепетало в такт мелодии, которая превращала кобру из низкой твари в прекрасное и таинственное существо, достойное служить украшением богам.

Танец продолжался сорок пять минут, публика сидела затаив дыхание. Я был покорен... Она очень редко его исполняла. Обычно она говорила, что для него требуется особое настроение, и шутила, что она так извивается и скручивается, что потом много дней подряд не может разогнуться. Я сидел, широко раскрыв глаза, будто видел этот танец впервые. Мне вспомнились слова матери в первый день, как она услышала о Рози:

— Женщина-змея. Берегись ее!

При мысли о матери мне стало грустно. Как ей понравилось бы здесь! Что бы она сказала, увидев Рози сейчас, в ослепительно сверкающем наряде? Я сожалел о нашей ссоре. Время от времени мать присылала мне открытку, а я отправлял ей немного денег, приписывая несколько строк о том, что я здоров и все в порядке. Она часто спрашивала, когда я отвоюю для нее наш старый дом, но на это нужны были большие деньги, и я все говорил себе, что займусь этим, как только буду посвободнее. В самом деле, думал я, к чему торопиться? Ей хорошо в деревне, брат о ней заботится. Я никак не мог простить ей, что она так говорила с Рози в тот роковой день. Что ж, отношения у нас теперь были самые сердечные, но чем дальше друг от друга, тем лучше. Я смотрел, как танцует Налини, и думал о матери. В эту минуту один из устроителей тихонько подошел ко мне и сказал:

— Вас вызывают, господин.

— Кто?

— Начальник полиции.

— Передайте ему, что я выйду, как только кончится этот танец.

Он отошел. Начальник полиции! Я часто играл с ним в карты. Зачем это я ему понадобился? Конечно, в ожидании министра здесь собрались все представители власти — ему оставили диван и вызвали наряд полиции для наблюдения за толпой и уличным движением. Когда танец окончился, занавес пополз вниз, раздались оглушительные аплодисменты, и я вышел из зала. Начальник полиции ждал меня. Он был в штатском.

— Хелло, а я и не знал, что вы приедете. Мы могли бы подвезти вас, — сказал я.

Он ухватил меня за рукав и отвел в сторону, — на нас смотрели. Мы отошли под уличный фонарь, где никого не было, и он прошептал:

— Мне очень неприятно, но я получил приказ арестовать вас. Из центра.

Я неловко улыбнулся, мне трудно было поверить его словам. Я думал, что он шутит. Он показал мне ордер. Да, это был ордер на мой арест, составленный по всем правилам; истец — Марко, обвинение — подделка подписи. Пока я стоял в размышлении, начальник полиции спросил:

— Вы за последнее время не подписывали никаких документов вместо... вместо этой дамы?

— Да, она была занята. Но разве это можно назвать подделкой?

— Вы написали «за такую-то» или просто поставили ее имя?

Он засыпал меня вопросами.

— Это серьезное обвинение, — сказал он. — Надеюсь, вы выпутаетесь, но сейчас я должен препроводить вас в тюрьму.

Я понял, что дело плохо.

— Прошу вас, сделаем это без шума, — зашептал я. — Подождите до конца представления, дайте мне спокойно вернуться домой.

— Я поеду с вами в машине, а потом, когда приказ будет выполнен, вы сможете достать залог и добиться, чтобы до суда вас выпустили на поруки. Тогда вы будете свободны, но боюсь, что для этого вам придется явиться вместе со мной к судье. Он должен дать разрешение. Я тут ничего поделать не могу.

Я вернулся на свой диван в зале. Мне преподнесли неизменную гирлянду цветов. Кто-то встал и произнес речь, в которой благодарил исполнительницу и господина Раджу за их помощь в сборе семидесяти тысяч рупий. К этому было прибавлено немало громких слов о темах индийских танцев, их истории, философии и значении. Оратор все говорил и говорил. Это, наверно, был всеми уважаемый директор местной школы или кто-нибудь в этом роде. Ему горячо аплодировали. Затем произносились еще речи. Я сидел, словно окаменев, и не слышал ни слова. Не все ли равно, что они говорили. Не все ли равно, короткие были речи или длинные. Когда все кончилось, я пошел в уборную Налини. Она переодевалась. Вокруг нее стояли какие-то девушки — одни ждали автографа, другие просто смотрели. Я сказал Налини:

— Нам надо торопиться.

Затем я вернулся к начальнику полиции, постаравшись принять свой обычный беззаботный вид. Люди из первого ряда окружили меня и стали с величайшими подробностями выражать свое восхищение.

— Она на голову выше всех остальных, — сказал один. — В течение полувека я видел разных танцовщиц. Я могу отказаться от еды и питья, пройти пешком двадцать миль, только бы посмотреть настоящий классический танец. Но ни разу в жизни я не видел...

И так до бесконечности.

— Этот родильный дом будет первым в своем роде. Один его корпус мы должны назвать в честь мисс Налини. Надеюсь, вы сможете опять к нам приехать. Мы были бы счастливы видеть вас обоих на торжественном открытии. Не могли бы вы дать нам ее фотографию? Мы бы увеличили ее и повесили в зале. Это был бы источник вдохновения для многих, и, кто знает, может быть, в этом самом здании родится талант, который пойдет по стопам вашей удивительной супруги.

Я их не слушал. Я просто кивал и бормотал что-то, пока не вышла Налини. Я знал, что все они окружили меня и говорили со мной лишь в надежде поближе увидеть Налини. Как всегда, на ней была гирлянда цветов. Я отдал ей свою. Начальник полиции спокойно провел нас через толпу к нашему «плимуту». Толпа гудела, как огромный рой насекомых. Шофер открыл дверцу.

— Садись же, садись, — нетерпеливо сказал я Налини. Я сел рядом с ней. На лицо ее падал свет от фонаря, висящего на дереве. Густая пыль повисла в воздухе, множество машин, экипажей, повозок разъезжались во все стороны, оглушительно гудя и громыхая. Когда наша машина тронулась, несколько полицейских, стоявших на почтительном расстоянии, отдали честь начальнику полиции. Он сидел впереди, рядом с шофером. Я сказал Налини: — Наш друг поедет с нами в город.

Нам предстояло пробыть в пути около двух часов. Она немного поговорила о вечере. Я высказал несколько замечаний относительно ее исполнения. Передал ей, что говорили о ее «танце змеи». Она сказала:

— Да, он не может надоесть.

И погрузилась в молчание, ожидая в полудреме, когда мы доедем. Машина мчалась по шоссе, мимо длинных рядов телег, запряженных буйволами с позвякивающими колокольчиками.

— Совсем как твои бубенчики, — неловко прошептал я ей.

Как только мы остановились возле нашего дома, она улыбнулась начальнику полиции, пожелала нам спокойной ночи и исчезла в доме.

Начальник полиции сказал мне:

— Поедем в моем «джипе», — и указал на свою машину, стоявшую у ворот.

Я отпустил «плимут» и сказал:

— Послушайте, друг мой, дайте мне немного времени. Я хочу поговорить с ней.

— Хорошо, но только не задерживайтесь. А то неприятностей не оберешься.

Я поднялся по лестнице. Он шел за мной следом. На площадке он остановился, а я вошел в ее комнату. Она слушала меня, застыв, словно каменное изваяние. Даже сейчас я помню, с каким недоумением и ужасом смотрела она на меня, пытаясь понять, что произошло. Я думал, что она разрыдается. Она часто плакала по мелочам, но сейчас казалась безучастной. Она только сказала:

— Я все время чувствовала, что ты делаешь что-то не то. Это карма[38]. Как же нам теперь быть?

Она вышла на площадку и спросила начальника полиции:

— Что нам теперь делать? Есть какой-нибудь выход?

— В настоящий момент я ничем не могу помочь, мисс Налини. У меня на руках приказ об аресте. Но, возможно, завтра вы сможете подать прошение о выдаче на поруки. До завтрашнего дня нельзя ничего предпринять, такие вопросы решает судья.

Это был уже не приятель, с которым мы не раз играли в карты, но сухой и педантичный представитель власти.

Глава десятая

Два дня мне пришлось провести в камере среди обыкновенных уголовников. Как только мы очутились в городском участке, дружелюбия начальника полиции как не бывало. Он просто передал меня на попечение дежурному.

Рози пришла навестить меня, она плакала. Я сидел в самом дальнем углу камеры, впервые не смея поднять на нее глаза. Немного погодя я овладел собой и попросил ее сходить к нашему банкиру. Она только сказала:

— У нас было столько денег! Куда же они делись?

Через три дня меня отпустили, но былой привычной жизни пришел конец. Мани в своей комнате работал как заведенный, не подымая головы. Однако делать ему было явно нечего. Все меньше и меньше писем приходило на мое имя. В доме царила могильная тишина. Не слышно было больше, как танцует Налини наверху. Никто не навещал нас. Она с трудом наскребла десять тысяч рупий, чтобы взять меня на поруки. Если бы я жил, как все разумные люди, собрать эту сумму было бы нетрудно. Но то немногое, что оставалось у нас, я вложил во всякие глупые бумаги, под которые ни один банк не желал ссудить меня деньгами, а остальное, включая авансы за предстоящие выступления, растратил, пуская людям пыль в глаза.

Я предложил Рози:

— Почему бы тебе не дать обещанных представлений в будущем квартале? Мы по крайней мере получим остальные деньги.

Я поймал ее за обедом — в последние дни я все время проводил внизу и не беспокоил ее. Мне не хватало решимости остаться с нею с глазу на глаз в ее комнате. Я даже спал внизу, на диване в гостиной.

Она не ответила. Я повторил свои вопрос. В комнату вошел повар, и она сказала шепотом:

— Неужели нельзя поговорить об этом без слуг?

Я покорно принял ее упрек.

В доме теперь я стал чем-то вроде бедного родственника; с тех пор как она взяла меня на поруки, она держалась хозяйкой. Меня всего передергивало при одной только мысли об этом. Когда прошло первое потрясение, она ожесточилась. В тех редких случаях, когда она обращалась ко мне, она говорила со мной, как с бродягой, которого спасла из милости. Делать было нечего. Ей пришлось собрать все, что у нее было, чтобы помочь мне. Но помогала она холодно, по-деловому. Я доел свой обед в молчании. После еды она обычно проводила некоторое время в гостиной. Она прошла туда и села на диван. Подле нее стоял поднос с листьями бетеля. Набравшись мужества, я оттолкнул его и уселся рядом. Ее губы покраснели от бетеля, лицо разрумянилось. Она высокомерно взглянула на меня и спросила:

— Ну, в чем дело?

Не успел я и рта раскрыть, как она добавила:

— Запомни, ты не должен ничего говорить при поваре. Слуги слишком много болтают. В начале того месяца я одного из них рассчитаю.

— Подожди, подожди, не торопись, — начал я.

— Чего мне ждать?

В глазах ее заблестели слезы; она высморкалась. Я ничего не мог сделать, только сидел и смотрел на нее. Теперь ведь она была хозяйкой, и если ей хотелось поплакать — что ж, ее дело. Она была достаточно сильна, чтобы овладеть собой, если бы захотела. В утешении теперь нуждался я. Внезапно меня охватила жалость к самому себе. Чего она плачет? Ее-то ведь не ожидает тюрьма. Это не она металась без устали по городу, подыскивая публику и создавая шумный успех танцовщице; не ее заманил обманом в ловушку какой-то полузабытый Марко, который казался праздным любителем пещерных фресок, а на деле ядовит и мстителен, как кобра, поджидающая намеченную жертву. Теперь-то я вижу, как неправ я был тогда. Впрочем, что же еще мне оставалось? Только благодаря такому превратному образу мыслей и преувеличенной жалости к самому себе мне удалось пережить эти минуты, — чтобы удержаться на поверхности, утопающему приходится прибегать ко всяким ухищрениям. Я не мог беспокоиться о других. Я не мог позволить себе думать об ее огорчениях, о том, что она осталась ни с чем после стольких месяцев напряженного труда, о том, как ее больно поразило мое... — как бы это сказать? — безрассудство? Нет, дело тут было гораздо хуже: моя полная беспринципность. Все это ясно мне теперь, но тогда я не мог ни на минуту забыть о своих горестях и потому без особого волнения наблюдал ее гневные вспышки. Я дал ей выплакаться, как обычно. Она вытерла глаза и спросила:

— Ты что-то сказал за обедом?

— Да, но ты не дала мне договорить, — ответил я раздраженно. — Я спрашивал, почему бы тебе не продолжать выступлений? Ты могла бы дать по крайней мере те выступления, под которые мы уже взяли аванс.

Она задумалась ненадолго и сказала:

— Зачем это мне?

— Но мы ведь получили только аванс, а нам до зарезу нужна полная сумма.

— А где все наши деньги?

— Ты же сама знаешь. Счет в банке открыт на твое имя, ты можешь проверить его, если хочешь.

Это было жестоко. В меня словно бес вселился. Мне было обидно — я для нее столько сделал, а в ней хоть бы капля участия к моей беде. Она не стала отвечать на мои наглые слова. Она просто сказала:

— Пожалуйста, скажи мне, с кем у нас были подписаны контракты, я верну им деньги.

Я знал, что все это были пустые слова. Где она достанет такую сумму?

— Зачем? Почему бы тебе не продолжать свои выступления?

— Ты думаешь только о деньгах. Неужели ты не понимаешь, что я не могу больше появиться перед публикой?

— Отчего же? Меня арестовали, ну и ладно. Ты-то свободна. Почему же тебе не заниматься, как всегда, своим делом?

— Я не могу, вот и все. Больше мне нечего тебе сказать.

Я холодно спросил:

— Что же ты собираешься делать?

— Может, вернусь к нему.

— Ты думаешь, он тебя примет?

— Да, если я перестану танцевать.

Я злобно расхохотался.

— Почему ты смеешься? — спросила она.

— Если бы дело было только в танцах, тогда конечно. — Зачем я это сказал? Ей это было очень больно.

— Да, это верно, ты вправе теперь так говорить. Может, он меня и в дом не впустит, тогда мне лучше умереть на пороге. — Она сидела пригорюнившись. Я почувствовал глубочайшее удовлетворение, увидев, что наконец-то поколебал ее неуязвимое высокомерие. Она добавила: — Пожалуй, для всех будет лучше, если мы просто покончим счеты с этой проклятой жизнью. И ты и я. Десять таблеток снотворного на стакан или два молока. Я часто слышала о совместных самоубийствах. По- моему, это чудесный выход из положения, мы будто отправимся в далекое путешествие. Мы могли бы сесть и поболтать немножко как-нибудь ночью, прихлебывая молоко из стаканов, и, кто знает, может быть, проснулись бы в мире, где нет ни забот, ни волнений. Я предложила бы это сейчас же, если бы только была уверена, что ты сдержишь слово. А так боюсь, что я выпью первая, а ты возьмешь и передумаешь в последнюю минуту.

— Ну да! А потом не оберешься хлопот с твоим трупом, — сказал я.

Худшего я не мог придумать. Почему снова и снова я говорил такие вещи? Вероятно, мне обидно было, что она отказывается танцевать, что она свободна, а я — несчастный арестант. Я сказал:

— Разве не лучше продолжать выступления, чем думать о таких мрачных вещах? — Я чувствовал, что должен снова взять на себя ответственность за нее. — Почему ты не хочешь танцевать? Боишься, что не справишься без меня? А я уверен, что ты справишься. Может, это все и ненадолго. Знаешь, ведь ничего страшного в нашем деле нет, все выяснится на первом же заседании суда. Ты уж мне поверь. Обвинение-то ложное.

— Да? — спросила она.

— Как они его докажут?

Она пропустила мимо ушей все это крючкотворство и сказала:

— Даже если тебя освободят, я не буду больше выступать перед публикой. Мне надоел этот цирк.

— Ты сама к этому стремилась, — сказал я.

— Только не к цирку. Мне казалось, что все будет совсем не так. Все кончилось, когда мы уехали из вашего старого дома.

— Господи! — простонал я. — Ты же сама этого хотела. Ты заставила меня устроить тебе публичные выступления, а теперь ты вот что говоришь! Ну, знаешь, на тебя очень трудно угодить!

— Ты ничего не понимаешь! — вскричала она, встала и начала подыматься наверх. На середине лестницы она остановилась, спустилась на несколько ступенек и сказала: — Не думай, что я не хочу тебе помочь. Если даже мне придется заложить все, что у меня осталось, я сделаю это, чтобы спасти тебя от тюрьмы. Но как только с этим будет покончено, оставь меня навсегда — вот все, чего я прошу. Забудь обо мне. Дай мне жить или умереть, как я хочу, — вот и все.

Она сдержала слово. Я не ожидал, что она разовьет такую бешеную деятельность. Ей помогал Мани. Она продала свои бриллианты. Она собрала, что могла, наличными, продав чуть не за полцены все наши бумаги. Мани вертелся как белка в колесе. Она отправила его в Мадрас пригласить для меня известного адвоката. Когда же необходимость в деньгах стала особенно острой и она поняла, сколько нам еще придется выплачивать, действия ее приняли несколько более практическое направление. Она поборола свою гордость и выступила с обещанными представлениями; она сама надзирала за музыкантами и с помощью Мани договаривалась о железнодорожных билетах и всем прочем. Глядя, как она мечется, я только поддразнивал ее.

— Вот видишь, этого-то я и хотел.

Недостатка в приглашениях выступить не было. Напротив, после временного затишья интерес к ее концертам, казалось, только возрос в связи с моим несчастьем. Ведь люди хотели смотреть ее танцы, а до меня что им было за дело? Она погрузилась в работу, упражняясь и выступая как ни в чем не бывало, а я с болью в душе наблюдал за нею. Во многом ей помогал Мани; те, кто приглашал ее, тоже оказывали ей всяческое содействие. Было очевидно, что она может прекрасно обойтись и без меня. Мне хотелось сказать Мани: «Смотри, будь осторожен. Не успеешь ты и оглянуться, как она завлечет тебя, и в один прекрасный день ты окажешься в моем положении. Берегись этой женщины-змеи!» Я и тогда знал, что был несправедлив. Я не владел собой, меня бесила ее уверенность в себе. Я уже не помнил, что все это она делала ради меня. Теперь меня страшило, что, несмотря на свои заверения, она никогда не перестанет танцевать. Просто не сможет этого сделать. День ото дня она все тверже будет стоять на ногах. Глядя, как она занимается своим делом, я понимал, что она не бросит его, буду ли я в тюрьме или на свободе, наперекор мужу или с его благословения. Ни Марко, ни мне не было места в ее жизни; у нее самой оказалось достаточно сил, просто она до сих пор их недооценивала.

Наш адвокат был светилом, и гонорары он брал соответствующие. Его имя производило магическое действие во всех судах на юге страны. Немало голов — и неоднократно — он спас от петли, немало крупных мошенников оправдал в глазах общества и закона, а злостных хулиганов умел представить невинными жертвами полицейского произвола. Он сводил на нет всю кропотливую работу обвинения, не оставляя камня на камне от их доводов; тщательно подогнанные показания свидетелей одним мановением руки он обращал в дым. Одевался он по-старомодному, в длинный сюртук и традиционное дхоти, на голове носил тюрбан, а поверх всего — черную адвокатскую мантию. Когда он всходил на возвышение и обращался к суду, глаза его поблескивали весело и смело. Судья склонялся над бумагами, а он изящным движением брал понюшку табаку и глубоко вдыхал ее. Одно время мы боялись, что он откажется взять мое дело, решив, что оно слишком ничтожно для его внимания; но, к счастью, он счел, что знаменитость должна помочь другой знаменитости, — он согласился ради Налини. Узнав, что он принял дело (пришлось выложить за это тысячу рупий), мы почувствовали себя так, будто полиция взяла все свои обвинения обратно с нижайшими извинениями за причиненное беспокойство. Но помощь его ценилась дорого — за каждую консультацию приходилось тут же расплачиваться наличными. Он тоже был в некотором роде «адвокатом отсрочки». В его руках дело уподоблялось тесту: он мог месить и растягивать его во все стороны. Он разбивал его на мельчайшие частички и требовал по дню на микроскопическое рассмотрение каждой из них. Он вконец выматывал судей, не давая им даже перерыва на обед, так как умел говорить, не завершая фразы: он умудрялся вплетать конец одного предложения в начало другого, ни на минуту не переводя дыхания.

Он приезжал утренним поездом и уезжал вечерним и до самого закрытия суда не давал никому рта раскрыть, так что дело не продвигалось вперед ни на шаг — судье оставалось только недоумевать, на что ушел целый день. Таким образом, он продлевал, насколько было возможно, период свободы для обвиняемого, независимо от предстоящего исхода дела. Однако это влекло за собой и дополнительные расходы для несчастного, так как адвокат брал семьсот пятьдесят рупий в день, не считая транспортных и прочих расходов, и не было случая, чтобы он приехал один, без помощников.

Он представил суду мое дело как комедию в трех актах, в которой главным злодеем был Марко, враг разума и просвещения. Марко выступал в этот день как первый свидетель обвинения, и я видел через зал, как вздрагивал он при каждом выпаде моего знаменитого адвоката. Как он, должно быть, жалел, что имел глупость довести дело до суда! У него, конечно, был свой адвокат, но какой-то испуганный и тщедушный.

В первом акте комедии злодей пытался довести свою жену до помешательства, во втором — жена выдержала его натиск и на грани нищеты и смерти была спасена скромным человеколюбцем по имени Раджу, который пожертвовал своей профессией и всем своим временем для того, чтобы защитить несчастную даму и помочь ей заблистать в мире искусства. Всей своей жизнью она содействует прославлению нашей страны и наших культурных традиций. Когда весь мир жаждал увидеть «бхарат натьям», нашелся человек, который ни в грош его не ставит, а когда она создала себе имя, кое-кого это разгневало. Кое-кому, ваша честь, понадобилось разрушить стройное здание карьеры, над возведением которого трудилась одинокая, беззащитная женщина. И вот тогда-то интриган и извлек на свет документ — документ, который был давно забыт и пролежал запрятанным столько лет. Была и еще одна причина желать, чтобы дама подписала этот документ и тем самым взяла на себя известные обязательства, — подробнее он остановится на этом позже. (То был его любимый прием — бросить на кого-нибудь тень подозрения. Позднее он к этому вопросу, разумеется, не возвращался.) Зачем ему понадобилось извлекать на свет божий документ, который прятали все эти годы? Почему он так долго не вспоминал о нем? Наш адвокат оставит пока этот вопрос без ответа. Он огляделся, как гончая, почуявшая лису. Документ, ваша честь, был возвращен без подписи. Дама не хотела брать на себя никаких обязательств, она не из тех, кто дает себя провести с помощью драгоценностей, они для нее не существуют. Итак, документ был возвращен без подписи, честный Раджу сам отнес его на почту, чтобы быть уверенным в его отправке, как может показать начальник почтового отделения. Естественно, что интриган чрезвычайно расстроился, когда документ вернулся без подписи. Тогда они придумали другой трюк — кто-то подделал на документе подпись дамы и снес его в полицию. Он не собирается доказывать, кто это сделал, его не интересует этот вопрос. Он только должен совершенно категорически заявить, что его клиент этого но делал; положа руку на сердце он считает, что подсудимый должен быть без промедления освобожден и восстановлен в правах.

Однако обвинение действовало решительно, хотя и не столь эффектно. Они вызвали Мани для дачи показаний и допрашивали его до тех пор, пока он не выболтал, что я день за днем с нетерпением справлялся о застрахованной посылке; они подвергли перекрестному допросу начальника почтового отделения, и тот вынужден был признать, что, когда я заходил к нему в последний раз, я выглядел как-то странно, и, наконец, экспертиза установила, что подпись, судя по всему, была сделана моей рукой: в качестве образцов у них были мои чеки, расписки и письма.

Судья приговорил меня в двум годам тюремного заключения. Наш великолепный адвокат сиял от гордости; по всем законам я должен был получить семь лет, но благодаря его красноречию мне скостили из них пять, хотя, если бы я был немного осторожнее...

Все это случилось не так-то скоро — и до приговора прошло много месяцев, в течение которых Налини из сил выбивалась, чтобы заработать нам на житье и на нашего блестящего адвоката.

Я был образцовым заключенным. Теперь я понял, что люди обычно считали меня пустым бездельником не потому, что я этого заслуживал, но потому, что, когда они меня видели, я был не на своем месте. Чтобы по достоинству меня оценить, им надо было бы прийти в городскую тюрьму и посмотреть на меня там. Конечно, действия мои были несколько ограничены: мне приходилось вставать в тот час, когда я предпочел бы лежать в постели, и возвращаться в свою камеру, когда я предпочел бы оставаться за ее дверью, а именно, в пять утра и в пять вечера. Но в промежутке я чувствовал себя хозяином положения. Как некий милостивый начальник, я заходил во все отделения тюрьмы. Я отлично ладил со всеми надзирателями: когда надо было присмотреть за другими заключенными, я брал это на себя. Я наблюдал за работой ткачей и плетельщиков ковров. Все они — убийцы, грабители и бандиты — охотно слушали меня, и когда их охватывала черная тоска, я мог в два счета разговорить их. Во время перерыва в работе я рассказывал им всякие истории, и философствовал, и чего только не делал. Они стали называть меня Вадьяр, что значит учитель. В этой тюрьме было пятьсот заключенных, и могу сказать, что с большинством из них мне удалось установить близкие, приятельские отношения. Когда смотритель обследовал тюрьму, я был одним из тех, кто имел честь следовать за ним и выслушивать его замечания; я выполнял для него разные мелкие поручения, чем завоевал его нежную привязанность. Стоило ему лишь слегка покоситься влево, и я уже знал, чего ему хочется. Я кидался со всех ног за надзирателем, который — я уже знал это — был ему нужен. Стоило ему только приостановиться на мгновение, и я уже знал: он хочет, чтобы вон тот камешек на дороге подобрали и бросили в сторону. Все это доставляло ему огромное удовольствие. К тому же я мог побежать вперед и предупредить надзирателей и прочих подчиненных о его приближении — они успевали пробудиться от сладкой дремоты и расправить свои тюрбаны.

Я прилежно работал на крошечном огороде за домом смотрителя. Копал землю, качал из колодца воду и усердно обрабатывал грядки. Ставил ограду с шипами и колючками, чтобы скотина не потоптала овощи. Выращивал огромные баклажаны, бобы и капусту. Когда на стеблях появлялись маленькие завязи, я радовался, как ребенок. Я следил, как они растут, как меняется их форма и окраска, как опадают засохшие цветки. Когда овощи поспевали, я нежно и осторожно срывал их со стеблей, промывал и вытирал до блеска полой своей арестантской куртки, затем художественно укладывал их на блюдо, сплетенное из бамбука (я заранее договорился, что плетельщики дадут его мне), и торжественно вносил в дом. При виде сверкающих баклажанов, зелени и капусты смотритель так радовался, что готов был расцеловать меня. Он обожал овощи. Он обожал всякую хорошую пищу, откуда бы она ни появилась. Я любил эту работу, любил синее небо и солнечный свет, и тень от дома, где я сидел и работал, и прикосновение холодной воды, — все это приводило меня в великолепное расположение духа. Было так чудесно существовать и чувствовать все это, запах свежевскопанной земли волновал и радовал меня. Если такова жизнь в тюрьме, почему в ней не видят ничего привлекательного? Люди содрогаются при мысли о тюрьме, как будто здесь человека заковывают в цепи, клеймят и избивают с утра до ночи. Средневековые представления! Я не знаю места более приятного; если не нарушать правил, тебя здесь ценят гораздо больше, чем на воле. У меня была пища, я общался с другими заключенными и с тюремным персоналом, я мог свободно передвигаться на территории в пятьдесят акров. Что ж, если подумать, места здесь вдоволь — обычно довольствуешься гораздо меньшим. «Забудьте о стенах, и вы будете счастливы», — говорил я новичкам, которые тосковали и томились в первые дни. Мне было смешно, когда я думал о тех невеждах, что приходили в ужас при одной мысли о тюрьме. Конечно, если человека ждет виселица, он иначе смотрит на дело; или если он нарушает тюремные правила или буянит; но, за исключением этих немногих, все остальные могут быть здесь счастливы. Меня душили слезы, когда кончился двухлетний срок моего заключения, и я пожалел, что мы выбросили столько денег на нашего адвоката. Я был бы счастлив остаться в тюрьме навсегда.

Смотритель взял меня к себе прислуживать в его кабинете, я был его личным слугой, убирал письменный стол, наливал чернильницы, вытирал перья, чинил карандаши и следил у двери, чтобы никто не мешал ему, когда он работает. Стоило ему только подумать обо мне, как я уже был тут как тут. Он посылал меня отнести ящички с картотекой в канцелярию, я возвращался оттуда с новыми карточками и клал их ему на стол. В его отсутствие приносили газеты. Я получал их и проглядывал, прежде чем положить к нему на стол. Я знал, что он ничего не имеет против; он любил читать газеты после обеда, удобно улегшись на кровати. Я спокойно просматривал речи политических деятелей всего мира, сообщения о пятилетнем плане, о том, как министры открывают мосты или раздают награды, об атомных взрывах и мировых кризисах. Все это задерживало мое внимание очень ненадолго.

Но по пятницам и субботам я дрожащими руками раскрывал последнюю страницу «Хинду» и в крайнем столбце сверху неизменно находил одно и то же — портрет Налини, название места, где она танцует, и цены на билеты. То в одном, то в другом уголке Южной Индии, а через неделю — на Цейлоне, а после в Бомбее или Дели. Границы ее владений не сокращались, скорее наоборот. Я не мог примириться с мыслью, что она так легко обходится без меня. Кто теперь сидит на том диване в середине первого ряда? Как теперь начинается танец, раз я не подаю знака мизинцем? Как она узнает, когда кончить? Должно быть, танцует и танцует, и ни у кого не хватает ума остановить ее. Я улыбался при мысли о том, что она, наверно, опаздывает на поезд после каждого концерта. Я раскрывал газету только для того, чтобы узнать о ее выступлениях и подсчитать, сколько она получает. Авось она с умом составляет отчет о своих доходах, не то налог поглотит все, что ей удалось с таким трудом накопить, прилежно извивая перед публикой свое гибкое тело. Я подозревал бы, что мое место занял Мани, и это еще пуще разожгло бы меня, если бы в первые месяцы пребывания в тюрьме он не пришел навестить меня в один из дней, когда давали свидания.

Никто, кроме Мани, не навестил меня в тюрьме; казалось, все друзья и родные просто забыли о моем существовании. Мани пришел, потому что моя судьба огорчала его. Он поджидал меня с пристойным унынием и печалью. Но когда я сказал: «Здесь очень неплохо. Постарайся попасть сюда, если сможешь», — он пришел в ужас и больше уже не появлялся. Однако за те полчаса, что он провел со мною, он успел сообщить мне все новости. Налини улепетнула из нашего городка, забрав с собой все до последней булавки. Она обосновалась в Мадрасе и отлично сумела о себе позаботиться. В день отъезда она подарила Мани тысячу рупий. На станции ей преподнесли сотню гирлянд и букетов. А сколько народу ее провожало! Перед отъездом она составила список всех наших долгов и полностью со всеми расплатилась; всю мебель и другие вещи из нашего дома она пустила с аукциона. Единственное, что она увезла из нашего дома, рассказывал Мани, была книга, которую она нашла, когда взломала шкафчик со спиртным и велела выбросить все напитки. Она увидела книгу в углу шкафа, достала ее и, уезжая, забрала с собой.

— Это была моя книга. Зачем она ей? — вскричал я, как ребенок. — Она, наверно, вообразила, что это красивый жест?.. Ну, а он как? Обрадовался? Добилась она этим чего-нибудь? — спросил я с ухмылкой.

Мани ответил:

— После суда она села в свою машину и поехала домой, а он — в свою и поехал на станцию, они не встречались.

— Я рад одному, — сказал я. — У нее хоть достало гордости не унижаться перед ним снова.

На прощание Мани добавил:

— Я недавно видел вашу мать. Она в деревне и чувствует себя хорошо.

Моя мать была на суде. Она приехала в последний день разбирательства по милости нашего местного «адвоката отсрочки», который был тогда связующим звеном между нами, так как он все еще вел мучительную и бесконечную тяжбу с Саитом о половине моего дома. Его до глубины души взволновало появление блестящего адвоката из Мадраса, которого мы поселили в лучшем номере в «Тадже».

От волнения наш маленький адвокат, казалось, совсем потерял голову. Он бросился в деревню и привез мою мать, зачем — неизвестно. Как она горевала, увидев меня на скамье подсудимых! Когда Рози подошла к ней в коридоре, чтобы сказать ей несколько слов, ее глаза засверкали:

— Теперь ты довольна? Видишь, что ты с ним сделала?

Рози только отшатнулась.

Мать сама рассказала мне об этом, когда я подошел к ней в перерыве. Она стояла в дверях. Она никогда не видела зала суда и теперь была потрясена собственной смелостью. Она сказала мне:

— Какой позор ты навлек на себя и всех твоих близких! Раньше мне казалось, что самое страшное — это если ты умрешь. Так было, когда ты болел воспалением легких и все никак не мог поправиться. Но теперь я думаю: чем выжить и пройти через все это, лучше...

Она не договорила, заплакала и пошла по коридору к выходу. И так и не услышала приговора.

Глава одиннадцатая

Раджу закончил свой рассказ на рассвете, когда прокричал петух. Велан слушал его, ни разу не пошевелясь, прислонившись спиной к древним каменным перилам, идущим вдоль ступеней. Горло у Раджу саднило, он проговорил всю ночь. Деревня еще не проснулась. Велан позволил себе наконец сладко зевнуть — и продолжал молчать. Раджу рассказал ему все, ничего не утая, от самого своего рождения и до той минуты, когда он вышел из ворот тюрьмы. Он ждал, что Велан подымется и с негодованием набросится на него: «А мы-то думали, что ты само благородство! От твоего поста добра не жди, от него не то что дождь, еще хуже засуха будет. А ну-ка, убирайся отсюда, пока цел. Довольно ты нас дурачил!»

Раджу ждал этих слов как спасения. Молчание Велана наполняло его тревогой и волнением, словно опять, вот уже во второй раз, ожидал он решения суда. Судья, который сидел подле него, казался ему отлитым из более твердого металла, чем тот, перед которым он предстал в зале судебных заседаний. Велан не шевелился. «Уж не заснул ли он», — в страхе подумал Раджу.

— Все ли ясно, что я сказал? — спросил Раджу, словно адвокат, который боится, что судья пропустил его речь мимо ушей.

— Да, свами.

Раджу был удивлен, что тот по-прежнему называет его «свами».

— Что же ты об этом думаешь?

Казалось, Велан был глубоко опечален тем, что ему надо ответить на этот вопрос.

— Не знаю, зачем вы рассказывали мне все это, свами. Я ценю, что вы удостоили вашего скромного слугу такой долгой беседой.

Каждое почтительное слово, которое произносил этот человек, резало Раджу точно ножом по сердцу.

«Он от меня не отступится, — подумал Раджу обреченно. — Я и глазом не успею моргнуть, как этот человек приведет меня к погибели».

После глубокого раздумья судья поднялся со своего места.

— Пойду в деревню, мне надо исполнить утренние обязанности. Я вернусь сюда позже. И я ни слова не скажу никому о том, что слышал.

Он торжественно ударил себя в грудь.

— Это у меня здесь, отсюда оно никуда не выйдет.

С этими словами он низко согнулся в поклоне, спустился по ступеням и перешел реку по обнажившемуся песчаному дну.

Новость услышал один заезжий репортер, случайно оказавшийся в деревне. Правительство направило комиссию изучить условия в районах засухи и внести свои предложения; с комиссией появился и представитель печати. Бродя по окрестностям, он услышал о свами-джи, сходил в храм за рекой и отправил телеграмму в свою газету в Мадрасе, которая продавалась во всех городах Индии. «Святой постится, чтобы положить конец засухе», — стояло в заголовке, а затем шло короткое сообщение.

С этого началось.

Интерес публики пробудился. Редакцию газеты осаждали, требуя новых известий. Репортеру приказали вернуться в деревню. Он прислал вторую телеграмму, озаглавленную: «Пятый день поста». Он описал все подробно — как свами спускается к реке, обращается лицом к ее истокам, простаивает по колено в воде с шести до восьми утра и едва слышно бормочет что-то с закрытыми глазами, сложив ладони, очевидно в знак приветствия богам. Трудно было найти место, где вода доставала бы ему до колен, но крестьяне вырыли в песке углубление, а когда оно не заполняется, приносят воду из отдаленных колодцев и наливают его до краев, чтобы у свами всегда было воды по колено и он мог бы стоять и молиться. Святой стоит в воде два часа, затем медленно подымается по ступеням и ложится на циновку в зале с колоннадой, где почитатели без устали обмахивают его опахалом. Хотя вокруг него теснится толпа народу, он почти никого не замечает. Он соблюдает полный пост. Он ложится и закрывает глаза, чтобы пост его увенчался успехом. Для этой цели он бережет свои силы. Когда он не стоит в воде, он погружается в глубокое размышление. Крестьяне отложили все свои обычные занятия, чтобы неотрывно находиться возле этого человека, столь великого духом. Они не уходят, когда он засыпает, и оберегают его, и, хотя народу много, все хранят полное молчание.

Однако народу с каждым днем прибывало. Через неделю над рекой уже стоял непрестанный гул. С криком бегали взад-вперед ребятишки, женщины приносили в корзинах горшки, припасы и хворост и готовили еду для мужчин и детей. Дымки от костров подымались к небу на круче дальнего берега, да и на этом берегу тоже. Группы людей, как на пикнике, рассыпались по откосам, яркие сари женщин сверкали на солнце, мужчины тоже были одеты по-праздничному. Под деревьями распряженные буйволы, позвякивая колокольчиками, жевали солому. Люди толпились вокруг небольших углублений в обнаженном речном дне, откуда они черпали воду.

Когда бы Раджу ни открыл глаза, он видел их из своего зала с колоннадой. Он знал, что означали дымки костров: там ели и развлекались. Интересно, что они ели — рис, сваренный со щепоткой шафрана и приправленный топленым маслом? А какие овощи? Овощей, может, и не было в такую сушь... Это зрелище мучило его.

На деле шел лишь четвертый день его поста. К счастью, в первый день у него еще оставалось немного еды от предыдущего дня, припрятанной в алюминиевой чашке за каменной колонной в святилище, — горстка рису с овощами, смешанного с пахтаньем. И, к счастью же, ему удалось поздно ночью после первого дня поста и молитв ненадолго остаться одному. Тогда еще народу было не так много. У Велана были какие-то дела дома, и он ушел, оставив двух крестьян прислуживать свами. Свами лежал на циновке в зале с колоннадой, двое крестьян не отрываясь глядели на него, обмахивая его лицо огромным пальмовым опахалом. Он чувствовал, что ослабел после целого Дня поста. Внезапно он сказал им:

— Спите, если хотите, — я скоро вернусь.

Поднялся, словно у него было какое-то дело, и прошел в святилище. «Что мне, отчитываться перед ними, что ли, куда я иду и зачем и сколько времени я не буду у них на глазах?» Он вдруг разозлился.

Его ни на минуту не оставляют одного. Таращатся, точно он вор! Оказавшись в святилище, он проворно сунул руку в нишу и вытащил оттуда алюминиевую чашку. Он сел за возвышением, проглотил пищу в несколько больших глотков, стараясь не шуметь. Рис был несвежий, сухой и затвердевший, его сварили два дня назад. Вкус у него был отвратительный, но все же он утолял голод. Раджу запил его водой. Затем прошел на задний дворик и бесшумно прополоскал рот — ему не хотелось, чтобы от него пахло пищей, когда он вернется на свою циновку.

Лежа на циновке, он предался невеселым размышлениям. Все это ему до смерти надоело. А что, если встать на возвышение, когда народу наберется побольше, и крикнуть: «Убирайтесь отсюда вы все! Оставьте меня в покое! Не мне вас спасать. Никакая сила вас не спасет, если вы обречены. Что вы мне навязываете этот пост и воздержание?»

Что толку! Пожалуй, они еще посмеются его словам, как хорошей шутке. Его приперли к стенке, отступать было некуда. Эта мысль помогла ему немного спокойнее перенести второй день поста. Снова он стоял в воде и бормотал что-то, обратясь лицом к холмам, а сам наблюдал, как хорошо проводят время люди, расположившиеся вдоль берегов реки. Ночью ему удалось ненадолго уйти от Велана и проскользнуть в святилище, в надежде найти там остатки пищи в алюминиевой чашке. Это был жест отчаяния. Он слишком хорошо знал, что накануне выскреб чашку до дна. И все же он, как ребенок, надеялся на чудо. «Если они хотят, чтобы я им творил чудеса, почему бы мне не начать с собственной алюминиевой чашки?» — подумал он язвительно.

Он почувствовал слабость. Пустота кладовой бесила его. Что, если обратиться к Велану с отчаянным призывом позволить ему поесть, подумал он. Пусть возмутится, ведь это было бы спасение! Уж Велан-то должен бы понять — и все же этот дурак по-прежнему верит в его святость. Он в ярости швырнул чашку оземь и вернулся на свою циновку. Чашка погнулась — ну и что же? Все равно она ему больше не понадобится. Что нужды возиться с пустой посудиной? Когда он уселся на циновке, Велан почтительно спросил:

— Что это был за шум, господин?

— Пустая посудина. Знаешь поговорку: «Пустая посудина — много шума»?

Ведан позволил себе учтивый смешок и сказал с восхищением:

— Сколько мудрых мыслей и суждений вы храните в своей голове, господин!

Раджу готов был испепелить его взглядом. Этот человек один виноват в его несчастье. Почему он не уйдет, не оставит его в покое? Крокодил бы его утянул, что ли, когда он будет переходить вброд реку! Но бедный старый крокодил, который уже казался легендой, умер от недостатка воды. Когда вспороли его брюхо, в нем нашли драгоценностей на десять тысяч рупий. Неужели у него было обыкновение лакомиться одними женщинами? Но нет, в брюхе у него нашли также несколько табакерок и мужских серег. Тогда встал вопрос: кому достанется все это богатство? Крестьяне замолчали эту историю. Они не хотели, чтобы власти пронюхали о. находке и наложили на нее руку, как на все найденные клады. Вот почему они объявили лишь о том, что нашли пару дешевых браслетов, хотя на деле человек, который взрезал крокодилу брюхо, приобрел целое состояние. Теперь будет жить без забот до конца дней своих. А кто ему разрешил взрезать крокодилу брюхо? Кто скажет? В подобных случаях не ждут разрешений. Такие толки ходили в народе, когда крокодила нашли мертвым.

Сон сморил Велана — он спал сидя, с опахалом в руках. Раджу не спалось, в голове у него бродили мрачные, причудливые мысли. Вид Велана, заснувшего за своим занятием, растрогал его. Бедняга, он прямо из сил выбивается, только бы пост увенчался успехом, следит, чтобы у великого свами не было недостатка ни в чем — кроме пищи, конечно. Почему не ублажить беднягу, подумал Раджу, все лучше, чем мечтать о пище, которую все равно не достать. Назойливость мыслей о еде приводила его в ярость. С какой-то злобной решимостью он сказал себе: «Не буду больше думать о еде. На эти десять дней прогоню все мысли о желудке».

Это решение исполнило его необычайной силы. Он продолжал размышлять в том же направлении: «Если, отказываясь от пищи, я могу помочь деревьям цвести, а траве зеленеть, почему бы не отнестись к делу добросовестно?»

Впервые в жизни он делал серьезное усилие, впервые он узнал восторг полного напряжения сил — не ради денег и не ради любви, — впервые он делал что-то, в чем не был заинтересован сам. Внезапно он ощутил подъем, который и дал ему силы выдержать искус. На четвертый день поста он был полон бодрости. Он спустился к реке, стал лицом против течения, закрыл глаза и повторил свою молитву. Это было простое обращение к небесам с просьбой послать дождь и спасти человечество. Он произносил его ритмично и нараспев, словно убаюкивая свои чувства и мысли, так что, когда он снова и снова повторял его, окружающий мир, казалось, расплывался в тумане. Он почти ничего не ощущал, только колени одеревенели от долгого пребывания в холодной воде. Голод вызвал у него странное чувство легкости, оно было приятно, и где-то в глубине сознания промелькнуло: «Этого Велан у меня отнять не может».

Суета людская нарастала вокруг него. А в нем, в некоей обратной зависимости, все притуплялось ощущение окружающего. Он и не знал, как близко к нему придвинулся внешний мир. Это было делом рук заезжего газетчика. Отзвуки его сообщения разошлись по всей стране. Первыми ощутили нагрузку железные дороги. Пришлось пустить дополнительные поезда, чтобы перевозить пассажиров, стремящихся в Мальгуди. Люди ехали на подножках и на крышах вагонов. Маленькая станция в Мальгуди была битком набита приехавшими. Около вокзала стояли автобусы, кондукторы кричали:

— Особый до Мангалы! Отправляем! Торопитесь!

Люди бросались в автобусы и усаживались чуть ли не на головах друг друга. Гафур раз по десять на дню гонял свое такси из города в Мангалу и обратно. Толпа на берегу реки возле Мангалы все росла. Люди сидели группами па песке, на ступенях и камнях, на противоположном берегу — всюду, куда им удавалось протиснуться.

Никогда еще в этих местах не видели такого скопления народа. За одну ночь, словно чудом, вырастали лавки, под соломенной кровлей на бамбуковых шестах пестрели разноцветные бутылки с содовой, связки бананов, груды кокосовых орехов. Общество по пропаганде чая открыло огромный чайный магазин, его рекламы — зеленые чайные плантации на склонах синих гор — были расклеены по всей ограде храма. (В этих местах пили слишком много кофе и слишком мало чая.) При магазине открыли чайную, где целый день подавали бесплатно чай в фаянсовых чашках. Народ роился вокруг нее, как стая мух, а мухи роились над чашками и сахарницами. Мухи привлекли внимание министерства здравоохранения, там забеспокоились, как бы в этой переполненной людьми и лишенной воды местности не вспыхнула какая-нибудь эпидемия. Инспекторы здравоохранения, одетые в халаты цвета хаки, опрыскали каждый дюйм земли ДДТ и со шприцами в руках уговаривали народ сделать прививки против холеры, малярии и прочих болезней. Несколько молодых парней, окруженных огромной толпой зевак, обнажили забавы ради свои бицепсы. Задняя стена храма была пустая, перед ней расчистили место, чтобы люди могли сидеть и смотреть кино, когда стемнеет. Для привлечения публики стали заводить пластинки с популярными мелодиями, укрепив громкоговорители на пожухлых верхушках деревьев. Мужчины, женщины и дети ринулись смотреть кинокартины — сплошь о комарах, малярии, чуме, туберкулезе и прививках БЦЖ. Когда на экране крупным планом показали огромного комара и объяснили, что это переносчик малярии, какой-то крестьянин сказал в темноте:

— Какие громадины! Еще бы не подхватить малярию в тех местах. Наши комары малюсенькие, от них никакого вреда не может быть.

Это так огорчило лектора, что он умолк на целые десять минут. Когда с болезнями было покончено, он показал несколько документальных фильмов государственной студии: о плотинах, речных поймах и различных стройках, с неизменными министрами, произносящими речи. Далеко в стороне какой-то человек зазывал в палатку играть в карты и водрузил на шесте щит для метания стрел, он же соорудил примитивную карусель, которая скрипела с утра до вечера. В толпе сновали разносчики, предлагая воздушные шары, свистульки и сласти.

Вокруг святого всегда стояла толпа народу и с благочестивым ужасом взирала на него. Люди касались воды у его ног и брызгали ею себе на голову. Они стояли неподвижно, пока Велан, взявший на себя функции распорядителя, не просил их отойти:

— Пожалуйста, проходите. Свами нужен свежий воздух. Посмотрели и проходите. Дайте место другим, не думайте только о себе.

Тогда люди уходили на поиски новых развлечений.

Когда свами возвращался в храм и ложился на циновку, они снова приходили, чтобы взглянуть на него, и стояли вокруг, пока Велан снова не просил их разойтись. Лишь некоторые были особо отмечены, им разрешалось сидеть на краю циновки, подле великого человека. Один из них был школьный учитель, который принимал телеграммы и письма с пожеланиями успеха свами, бесконечным потоком прибывавшие со всех концов страны. Обычно почтальон появлялся в Мангале раз в неделю, а когда приходила телеграмма, ее принимали в Аруне, деревне чуть побольше Мангалы, милях в семи вниз по течению, — там она и лежала до тех пор, пока кто-нибудь не захватит ее в Мангалу. Но сейчас в маленьком здании почты не знали ни минуты покоя — день и ночь приходили послания, адресованные просто: «Свами-джи». Что ни час, набирались горы телеграмм, их приходилось отсылать в Мангалу со специальными курьерами. Телеграммы надо было не только получать, но и отправлять: на почте толпились корреспонденты, ежечасно передававшие срочные сообщения в свои газеты, рассеянные по всему свету. Это был бесцеремонный народ, и маленький почтарь боялся их как огня. Они барабанили по его окошечку и кричали:

— Срочно!

Они совали ему бандероли, упакованную пленку и фотографии и требовали, чтобы их отправили немедленно. Они кричали:

— Срочно! Срочно! Если эта посылка не дойдет до моей редакции сегодня...

Они грозили ему ужасающими последствиями и ругательски ругали его.

— Пресса! Срочно! Пресса! Срочно!

Они орали не переставая, пока не довели беднягу до полного изнеможения. Он обещал своим детям свести их посмотреть на свами-джи. Дети кричали:

— А еще там показывают картину про Али-бабу, я знаю, мне товарищ сказал.

Но он так и не выполнил своего обещания. Когда корреспонденты давали ему передышку, начинал стучать аппарат, принимающий телеграммы. До сих пор жизнь его текла спокойно, и сейчас нервы не выдерживали напряжения. Как только у него выдавалась свободная минута, он слал сигналы бедствия во все инстанции, которым подчинялся: «Сегодня обработал двести телеграмм. Необходима помощь».

Дороги были забиты деревенскими телегами, автобусами и велосипедами, «джипами» и прочими машинами всевозможных марок и возрастов. Пешеходы с корзинами и узлами струйками тянулись через поля, как муравьи, привлеченные куском сахара. В воздухе звучало пение — несколько человек решили помочь свами по-своему: они уселись возле него и распевали религиозные гимны под аккомпанемент гармоники и барабана.

Но больше всех суетился американец, одетый в тонкую рубаху навыпуск и вельветовые брюки. Он приехал на «джипе» с прицепом в полдень десятого дня и, как был, потный, грязный, растрепанный, тут же приступил к делу. Он заезжал в Мадрас, чтобы прихватить переводчика, а потом прямо сюда — триста семьдесят пять миль пути. Он решительно расчистил место действия и взял все в свои руки. Не прошло и минуты, как он уже огляделся и подвел свой «джип» к хибискусовому кусту, растущему за храмом. Выскочил из машины и крупными шагами прошел мимо всех в зал с колоннадой. Приблизившись к лежащему свами, он сложил ладони и пробормотал «намасте» — индийское приветствие, которому он обучился, как только приехал в Индию. Он вообще запасся кое-какими сведениями о местных обычаях. Раджу посмотрел на него с интересом — большой розоволицый приезжий внес что-то новое в однообразное течение дней.

Розоволицый, низко наклонившись, обратился к учителю, сидевшему рядом со свами:

— Я могу говорить с ним по-английски?

— Да, он знает английский.

Человек опустился на край циновки и с трудом уселся, скрестив по-индийски ноги. Пригнувшись к самому уху свами, он сказал:

— Мое имя Джеймс Мелоун. Я из Калифорнии. Я ставлю фильмы и передачи для телевидения. Я приехал сюда, чтобы заснять все, что здесь происходит, увезти фильм к себе на родину и показать моим соотечественникам. У меня в кармане разрешение из Нью-Дели. Могу я рассчитывать на ваше согласие?

Раджу подумал и спокойно кивнул.

— О'кэй. Большое спасибо. Я не буду вас беспокоить, но вы разрешите снять вас? Я вас не потревожу. Вам не помешает, если я кое-что сюда подвезу, протяну кабель и поставлю прожекторы?

— Нет. Делайте свое дело, — сказал святой.

Человек развил бешеную деятельность. Он вскочил па ноги, поставил прицеп в нужное положение и запустил генератор. Стук мотора заполнил всю округу, властно перекрыв все другие звуки. Огромная толпа мужчин, женщин и детей сбежалась на этот шум. Все прочие развлечения в лагере померкли перед этой новинкой. Когда Мелоун тащил кабель, за ним шло множество народу. Он вежливо улыбался им и продолжал свое занятие. Велан и еще кое-кто бегали в толпе и кричали:

— Что это вам, рыбный ряд? Уходите все, у кого здесь нет никакого дела!

Но их приказы ни на кого не действовали. Люди карабкались на колонны, пьедесталы и прочие возвышения, откуда лучше было смотреть. Мелоун продолжал работать, не замечая ничего вокруг. Наконец, когда прожекторы были установлены, появился киноаппарат, и Мелоун снял несколько кадров: людей, храм и свами с различных точек и расстояний.

— Простите, свами, если свет слишком яркий.

Кончив снимать, он достал микрофон, поднес его к лицу свами и сказал:

— А теперь давайте поболтаем. О'кэй? Скажите мне, как вам все это нравится?

— Я только делаю то, что должен делать, вот и все. Нравится мне это или нет — не важно.

— Сколько дней вы уже не ели?

— Десять.

— Вы чувствуете слабость?

— Да.

— Когда вы прекратите свой пост?

— На двенадцатый день.

— Вы ожидаете, что к этому времени пойдет дождь?

— Почему бы и нет?

— Может пост уничтожить войны и принести мир всему миру?

— Да.

— Вы выступаете за всеобщий пост?

— Да.

— Ну, а как насчет кастовой системы? Она разрушается?

— Да.

— Не расскажете ли вы нам что-нибудь о своей молодости?

— Что вас интересует?

— Гм... Ну, например, всегда ли вы были йогом?

— Да, более или менее.

Свами очень трудно было поддерживать разговор. Он почувствовал, что силы его оставляют, и откинулся назад. Велан и все другие смотрели на него с тревогой. Учитель сказал:

— Он утомился.

— Что ж, дадим ему немного отдохнуть. Простите за беспокойство.

Свами лежал на спине, глаза его были закрыты. Двое врачей, приставленных властями для наблюдения, подошли к свами, пощупали ему пульс и послушали сердце. Они помогли ему вытянуться поудобнее на циновке. Толпа присмирела. Велан с силой махал опахалом. Он осунулся, и вид у него был несчастный. Из солидарности со свами он теперь ел только через день, ограничиваясь одними овощами, сваренными без соли. Выглядел он совсем изможденным. Он сказал учителю:

— Еще один день. Не знаю, как он это вынесет. Мне даже страшно подумать, как он может протянуть еще один день.

Мелоун покорно ждал. Он взглянул на врача и спросил:

— Как вы его находите?

— Состояние неважное. Кровяное давление двести, подозреваем, что поражена почка. Есть признаки уремии. Мы попытаемся вливать ему глюкозу и физиологический раствор небольшими дозами. Его жизнь дорога для страны.

— Не скажете ли вы несколько слов о его здоровье? — спросил Мелоун, выбросив вперед руку с микрофоном. Он сидел на голове каменного слона, украшавшего вход в зал с колоннадой.

Врачи в замешательстве переглянулись и сказали:

— Извините, но мы состоим на государственной службе. Мы не можем этого сделать без особого разрешения. Наши заключения идут в печать только из центра. Мы не можем давать их сами. Извините.

— О’кэй. Я не хочу нарушать ваши обычаи.

Он взглянул на часы и сказал:

— Пожалуй, на сегодня все.

Подошел к учителю и спросил:

— Скажите, когда он завтра спустится к реке?

— В шесть часов утра.

— Вы не могли бы показать мне это место?

Учитель встал и пошел с ним к реке. Мелоун сказал:

— Стойте, стойте! Сдублируйте мне его на минутку, хорошо? Покажите, откуда он начинает, где поворачивает, где останавливается и входит в воду.

Учитель заколебался, он не решался «дублировать» святого. Мелоун подбодрил его:

— Ну же, докажите, что вы готовы сотрудничать. Если будут какие-нибудь неприятности, я все улажу.

Учитель вернулся к пьедесталу.

— Он начинает отсюда. А теперь идите за мной.

И он показал весь путь к реке и то место, где свами останавливается и молится, стоя по колено в воде, в течение двух часов. Толпа внимательно наблюдала за каждым их шагом. Кто-то пошутил:

— Ого! Учитель тоже решил начать пост.

И все засмеялись.

Время от времени Мелоун оборачивался и улыбался им, хотя он и не знал, что они говорят. Он осмотрел место будущей съемки с различных точек, измерил расстояние до генератора, пожал руку учителю и вернулся к своему «джипу».

— До завтра.

Мотор взревел и зачихал, «джип» с грохотом перепрыгнул канавы и ямы за хибискусовым кустом, свернул на дорогу и исчез.

Утро одиннадцатого дня. Толпа прибывала всю ночь и увеличилась почти втрое — шел последний день поста. Всю ночь раздавались голоса и шум телег и автомобилей, подъезжающих по дорогам и тропам. Велан с отрядом помощников стали в цепь и не пускали толпу в зал с колоннадой. Они говорили:

— Свами необходим свежий воздух. Больше ведь он ничего не принимает. Не загораживайте путь воздуху. Все увидят святого у реки. Обещаю. А теперь уходите! Он отдыхает.

Они сторожили всю ночь. По оградам, деревьям и стенам плясали причудливые тени, отбрасываемые многочисленными светильниками и фонарями.

В пять тридцать утра врачи осмотрели свами. Они написали и скрепили своими подписями бюллетень: «Положение свами весьма серьезно. Отказывается от глюкозы и физиологического раствора. Должен немедленно прервать пост. Ждем указаний». Посланный бегом помчался на почту, чтобы без замедлений отправить телеграмму в центр.

Это была правительственная телеграмма-молния, и ответ на нее пришел через час. «Необходимо спасение свами. Постарайтесь склонить сотрудничеству. Нельзя рисковать жизнью. Постарайтесь ввести глюкозу, физиологический раствор. Убедите свами возобновить пост позже».

Они уселись возле свами и прочли ему телеграмму. Он улыбнулся. Жестом подозвал Велана. Врачи взывали:

— Скажите ему, что он должен спасти себя. Пожалуйста, убедите его. Он очень слаб.

Велан нагнулся к свами и сказал:

— Врачи говорят...

В ответ Раджу попросил его склониться еще ниже и прошептал:

— Помоги мне встать.

Он ухватился за руку Велана и приподнялся. Затем встал на ноги. Велан и еще кто-то держали его с двух сторон. В глубочайшей тишине толпа спускалась за ним к реке. Они шли торжественно и молчаливо. Небо на востоке алело. В огромном лагере многие еще спали. Раджу не мог идти, по все же пытался передвигать ноги. Он тяжело дышал. Он спустился к реке, останавливаясь передохнуть на каждой ступени, и наконец подошел к своему углублению с водой. Он ступил в него, закрыл глаза и повернулся к горам, бормоча молитву. Велан и еще кто-то поддерживали его под руки. Показалось солнце, огромная волна света залила окрестности. Трудно было удержать Раджу на ногах, колени у него подгибались. Они держали его, словно малого ребенка. Раджу открыл глаза, огляделся и сказал:

— Велан, в горах идет дождь. Я чувствую, как вода прибывает у меня под ногами... подымается все выше и выше...

Од медленно повалился на песок.

Святой раджу


Примечания

1

Пассивное гражданское сопротивление, или неповиновение, — политический метод борьбы против английского господства в Индии, введенный национальным вождем индийского народа, политическим деятелем Мохандасом Карамчандом Ганди (1869 — 1948). Это движение сводилось к массовому отказу от выполнения отдельных распоряжений органов власти, от сотрудничества с ними и т. п. (Здесь и дальше примечания редактора.)

2

Каждый правоверный индус имеет свой гороскоп, который составляется брахманом-астрологом и будто бы предсказывает судьбу человека по расположению планет. Считается, что гороскопы жениха и невесты должны находиться в определенном соответствии, в противном случае брак не будет счастливым. Кроме того, астролог определяет благоприятный день для брака, а также для свершения других важных дел.

3

Лакшми — в индийской мифологии богиня счастья, красоты и богатства.

4

Махатма (букв.: «великая душа») — титул, данный Ганди его почитателями.

5

Áна — мелкая разменная монета; до 1957 года равнялась 1/16 рупии, основной денежной единицы в Индии. С 1957 года в результате проведенной в Индии реформы в рупии стало 100 «новых пайс» (вместо 64 старых), ана же была отменена, хотя временно до сих пор еще имеет хождение.

6

Будда — титул Гаутамы, мифического основателя буддизма, одной из наиболее распространенных в мире религий, возникшей в Индии в VI — V веке до н. э.

7

Идли — нечто вроде попчиков из рисовой и пшеничной муки, готовятся на пару.

8

Согласно древним законам, все индийское общество поделено на четыре сословные группы, или касты; брахманы — высшая из них. В обязанности брахманов входило совершение обрядов и занятие науками. Среди брахманов-священнослужителей существует и категория домашних жрецов, которые выполняют разные обряды на дому и являются советниками семьи в трудных вопросах. Теперь кастовое деление официально отменено.

9

«Рамаяна» - древнеиндийская эпическая поэма, один из величайших индийских литературных памятников, созданный примерно в V веке до н. э. «Рамаяна» пользуется огромной популярностью среди индийцев.

10

Парвати — в индийской мифологии одно из имен супруги Шивы, бога разрушения и созидания. Согласно индийским легендам, Парвати (в то время ее звали Сати), не вынеся оскорбления, нанесенного Шиве ее родственниками, бросилась в пламя и сгорела. Потом она родилась снова у царя Хималая (Гималаи) и получила имя Парвати.

11

Следует отметить, что хотя Р. К. Нарайан поместил свой вымышленный город Мальгуди где-то на крайнем юге Индии, он привнес сюда некоторые географические элементы, а также связанные с ними мифы из Северной Индии. Так, река Сарайу, или Гогра, являясь левым притоком Ганги (Ганг), протекает в штате Уттар-Прадеш, находящемся в Северной Индии.

12

Дхоти — индийская национальная одежда: длинный кусок ткани, который обматывают вокруг бедер.

13

Ишвар — всевышний, одно из имен бога Шивы.

14

Древние обычаи, влияние которых чувствуется в Индии и до сих пор, категорически запрещали браки за пределами одной касты.

15

Дхоби — член касты прачек. В Индии стиркой белья, как правило, занимаются мужчины.

16

Дашахра — праздник в честь победы Рамы, героя «Рамаяны», над злым демоном Раваной, отмечается в конце сентября — начале октября по европейскому календарю.

17

Дипавали, или Дивали, — праздник огней в честь богини Лакшми; отмечается в середине октября.

18

Индийский календарный год делится на шесть сезонов, по два месяца каждый. Определенному сезону всегда соответствует определенная погода.

19

Свами (букв.: «господин», «владыка») — титул религиозного наставника, проповедника.

20

Джи — почтеннейший; ставится, как правило, после имени собственного и выражает уважение.

21

Одним из основных методов национально-освободительной борьбы Ганди считал пассивное, ненасильственное сопротивление. Однако, хотя Ганди пользовался среди народа огромным влиянием, революционно настроенные массы нередко выходили из-под его контроля и вступали подчас в кровопролитные столкновения с полицией и войсками. Осуждая такое поведение народа, Ганди, чтобы заставить народ «раскаяться» и прекратить насилие, отказывался в течение определенного времени принимать пищу.

22

«Бхагавадгйта» (букв.: «Песнь божества») — крайне популярная в Индии философская поэма, входящая в состав древнеиндийского эпоса «Махабхарата», созданного примерно 2500 лет тому назад. Наряду с «Рамаяной» «Махабхарата» является ценнейшей литературной сокровищницей Индии.

23

Садху — аскет, благочестивый монах, живущий на подаяние.

24

Натараджа (букв.: «повелитель танца») — одно из имен Шивы, бога разрушения и созидания; статуэтки танцующего четырехрукого Шивы очень популярны в Индии.

25

«Натья-шастра» — древнейший из дошедших до нас трактатов о театральном искусстве (его относят к третьему веку нашей эры), автором которого считается Муни (то есть мудрец) Бхарата.

26

Пандит — титул ученого брахмана, толкователя древних текстов.

27

Роберт Клайв (1725 — 1774) — один из наиболее жестоких английских колонизаторов периода завоевания Индии Англией. В 1765 — 1767 годах — губернатор Бенгалии. За время своего пребывания в Индии, с 1750 по 1767 год, награбил огромное состояние.

28

Здесь имеется в виду одна из многочисленных легенд о низведении реки Ганги (Ганг) на землю.

Однажды некий великий подвижник, разгневавшись, испепелил сыновей мифического царя Сагара. Оживить их можно было только водами Ганги, реки богов, протекавшей на небесах. Бхагиратх, один из праправнуков Сагара, унаследовавший его трон, упросил бога Брахму низвести для этого Гангу на землю. Брахма согласился, но предупредил Бхагиратха, что земля не способна вынести удар от падения на нее вод Ганги. Эту тяжесть может принять на себя только бог Шива. Бхагиратх целый год стоял на цыпочках, стараясь умилостивить Шиву, и тот наконец согласился принять Гангу на свою голову. Падая с небес, Ганга в своем стремительном движении хотела увлечь в преисподнюю и самого Шиву, но запуталась в его густых волосах. После новых подвигов Бхагиратха Шива выпустил в Гималаях Гангу из своих волос. Она потекла семью потоками, из которых одни потекли на запад, другие на восток и только последний поток последовал за Бхагиратхом, проник в преисподнюю и оживил сыновей Сагара, а река Ганга с тех пор стала считаться дочерью Бхагиратха.

29

Савитри, Сита — персонажи древнеиндийского эпоса, символизирующие беспредельную супружескую преданность.

30

Один из стилей индийского классического танца.

31

Налини — лотос (санскрит).

32

Согласно идеалистической индийской философии, после смерти человека душа его не умирает, а, в зависимости от того, добрые или злые дела совершал он при жизни, возрождается в другом человеке, животном или даже неодушевленном предмете.

33

Гуркхи - народность, составляющая основное население Непала. Гуркхи пользуются репутацией неподкупных людей, и потому в Индии принято нанимать их сторожами.

34

Сарасвати — в индийской мифологии богиня наук и искусств, в том числе танцев и музыки.

35

Ганеша — бог мудрости, одно из наиболее популярных индийских божеств. Перед началом какого-либо доброго дела необходимо почтить Ганешу, который якобы устраняет все препятствия к его завершению. Ганеша считается сыном бога Шивы и богини Парвати и изображается с головой слона. Как рассказывают индийские легенды, бог Шива, разгневавшись однажды на Ганешу, отсек ему голову. Этим он привел в отчаяние Парвати. Чтобы успокоить свою супругу, Шива приставил Ганеше новую голову, по не его собственную, а голову слоненка, поэтому Ганеша и изображается с головой слона.

36

Бог Шива изображается со змеями, обвивающими его голову и шею; у Парвати змеи обвивают запястья.

37

Кайласа — гора в Гималаях, где якобы обитал бог Шива.

38

Карма (букв.: «дело, деяние») — термин в индийской философии: судьба человека, предопределенная его поведением в предыдущих рождениях.


home | my bookshelf | | Святой раджу |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу