Book: Ревность



Ревность

Ален Роб-Грийе

Ревность

Предисловие к сборнику

Господин X. путешествует по замкнутому кругу

Первые романы Роб-Грийе как-то трудно назвать «ранними» – настолько зрелой и самостоятельной была манера этого, тогда еще начинающего, писателя. Среди молодых авторов, пожалуй, не найдется ни одного, кто подходил бы к творчеству так же методично и осознанно. И концепция «нового романа», которую Роб-Грийе выдвинул тогда же, в пятидесятые годы, – тому подтверждение.

Появление его романов, несомненно, было новым словом в литературе. И хотя традиционный «бальзаковский» роман, против которого Роб-Грийе так много выступал в те годы, не прекратил существования, он перестал восприниматься как единственно возможный способ создания «настоящей» литературы. Догмы реализма (а вместе с ним и всех остальных «измов») окончательно рухнули.

Именно поэтому Роб-Грийе любит играть на читательских стереотипах, пародируя классические жанровые стандарты. Так, в «Ластиках» мы как будто имеем дело с детективом, где все на своих местах: убийство, расследование, сыщик, который идет по следу преступника, свидетели, вещественные доказательства… Однако эти элементы, которых обычно бывает достаточно для связной интриги, почему-то никак не складываются. Оказывается, что и преступление не было совершено (как предполагалось изначально), и жертва таковой не является, и преступник, стало быть, не преступник, и расследование не имеет смысла. В довершение всего, сам убийца до последнего момента не знает, что он убийца.

Автор же говорит об этом так: «Речь идет о некоем точном, конкретном, главном событии – смерти человека. Это событие имеет детективный характер, то есть в нем участвуют убийца, сыщик, жертва… но отношения между ними не так просты… потому что книга представляет собой… рассказ о тех двадцати четырех часах, которые проходят между выстрелом из пистолета и смертью, о времени, за которое пуля проделала путь в три-четыре метра, о лишних двадцати четырех часах».

Таким образом, ни о каком реализме не может быть и речи, а значит, и финал романа, где по традиции все элементы должны были бы сложиться в единое целое и дать всему рациональное объяснение, на самом деле не проясняет ровным счетом ничего. Это и понятно: ведь сама попытка восстановить «реальный» порядок вещей заранее обречена на провал, поскольку лежащее в основе всего этого «порядка» событие – это «несуществующее убийство».[1]

Подобную же историю мы обнаруживаем и в «Соглядатае». Несмотря на обилие прямых и косвенных улик, которые как будто свидетельствуют о том, что герой романа, Матиас, действительно совершил убийство Жаклин Ледюк, преступник странным образом избегает изобличения. Более того, никто, кроме самого предполагаемого преступника, не ведет расследования. Что «реально» произошло с половины двенадцатого до половины первого, навсегда остается «за кадром», то есть на пустующей странице где-то между первой и второй частями романа.

Что касается «Ревности», то само название книги, казалось бы, должно говорить о каком-то драматическом содержании: кипение страстей, тайные желания… Роб-Грийе старательно эксплуатирует традиционную схему адюльтера: в романе есть и замужняя женщина (А***), и женатый мужчина (но не ее муж) – Фрэнк, – который тем не менее регулярно наносит ей визиты, оставляя дома собственную жену (Кристиану) и ребенка, и наконец – муж А***, невидимый рассказчик, который наблюдает за всем происходящим. Однако на измену указывают только какие-то косвенные детали (рассматриваемые самым подробным образом), но ничего конкретного не происходит. И мы начинаем смутно подозревать, что вся история – не что иное, как игра воображения невидимого рассказчика. Тем более что французское название романа «La Jalousie» имеет двойное значение: с одной стороны – «ревность», а с другой – «жалюзи», занавеска, через которую очень удобно подсматривать, оставаясь при этом невидимым…

Так или иначе, но Роб-Грийе всегда старается «расшатать» стандартные представления читателя о романе, заставляя его свободно домысливать то, о чем впрямую не сказано. Таким образом, текст становится предлогом для пробуждения нашей, читательской фантазии, и глубина его измеряется многообразием различных интерпретаций, которые мы можем увидеть в нем одновременно. В то же время это многообразие позволяет нам понять, что на самом деле текст не связан заранее какими-то условностями трактовки, а мы привносим их сами извне, как бы играя в предложенную нам игру. На самом деле, мы сами выбираем правила, по которым переставляются фишки. Текст романа – всего лишь вещь, и, как любую другую вещь, его характеризует прежде всего то, что он есть, его наличие. Автор намеренно отстраняется от своего произведения, чтобы дать ему возможность свободно и самостоятельно существовать в сознании людей.

Вместо того чтобы рассказывать какую-то историю, Роб-Грийе, наоборот, создает некую видимость, иллюзию чего-то рационального, которая разрушается при малейшей проверке на прочность. Текст не утверждает, а только намекает на какие-то события, описание которых в нем отсутствует. Именно это отсутствие во всех случаях является двигателем интриги: Уоллес расследует преступление, которое еще не совершено; Матиас мучительно пытается вспомнить то, чего на самом деле, возможно, и не было; в «Ревности» же отсутствующим элементом оказывается сам герой.

Эта лакуна неизбежно притягивает действие как магнит. Поэтому оно постоянно вертится вокруг нее. Развитие сюжета можно сравнить с водяной воронкой: чем ближе подходишь к разгадке, тем больше сужаются круги, тем быстрее несет водоворот, а в результате падаешь в пустоту. Ассоциативно это представляет собой еще и ловушку или лабиринт: чем дальше забираешься, тем труднее выбраться назад.

Движение по замкнутому кругу организует все действие романа. В «Ластиках» Уоллес случайно обнаруживает, что находится на Бульварном кольце. Но ведь от самой улицы Землемеров он шел только прямо! Подобно герою «Замка», Уоллес внезапно попадает в какие-то странные зоны, где здравый смысл граничит с полным абсурдом, и не находит оттуда выхода, который позволил бы ему выскользнуть из порочного круга. Движение в этом круге сродни абсолютной неподвижности. Равно как и время, которое тоже стоит на месте. Не имея возможности действовать в соответствии с собственной логикой, Уоллес совершает убийство, которое не смог совершить другой, на основании парадоксальной логики автора. Только таким образом он может оправдать (с точки зрения здравого смысла) свое расследование: убийство, совершаемое Уоллесом, замещает собой неудавшееся преступление Гаринати. Конкретное событие сдвигает время с мертвой точки, детектив находит убийцу (самого себя).

Не менее запутанны и лабиринты, в которых блуждает герой романа «Соглядатай» Матиас. Его замкнутый маршрут представляет собой восьмерку – «двойной круг», своеобразную «ленту Мёбиуса». Каждый раз, когда Матиас оказывается на перекрестке, перед ним как будто возникает выбор, но куда бы он ни пошел – его всюду ожидает одно и то же. Он опаздывает на свой пароход, и ловушка захлопывается, время как будто останавливается. Больше ему не нужно смотреть на часы.

Навязчивое повторение одних и тех же действий, возвращение к одним и тем же деталям могут показаться монотонными. Тем не менее с каждым новым витком появляются какие-то новые подробности, другие же, напротив, исчезают. Что-то неуловимо меняется, круги сужаются, мы постепенно приближаемся к ядру разгадки. Хотя, в соответствии все с той же парадоксальной логикой, разгадка здесь равна самой загадке. Все стремление Матиаса состоит лишь в том, чтобы заполнить тревожащий пробел в распорядке дня между половиной двенадцатого и половиной первого: в то самое время было совершено убийство Жаклин Ледюк. Пропущенная страница (в оригинале издания это страница 88), где могло бы быть описание предполагаемого убийства, естественно, наводит на мысль о том, что автор специально сбивает нас с толку и одновременно оставляет в тексте указания на возможные решения своей головоломки. Впрочем, позднее, в книге «Возвращение зеркала», Роб-Грийе напишет, что на самом деле пустая страница возникла просто в результате типографского набора: «если бы первая часть книги содержала еще несколько строк, интересующая нас страница была бы заполнена – в той или иной степени, – как и другие».[2]

И тем не менее во всех трех романах интрига неизменно завязывается вокруг какого-то отсутствующего элемента. В «Ревности» эта зияющая пустота целиком захватывает все пространство. Кто этот таинственный наблюдатель, глазами которого мы видим все происходящее? Мы не знаем ни его лица, ни имени, и однако все в романе подчинено только его сознанию, все выглядит именно так, как видит и слышит (или желает видеть и слышать) он. На сей раз мы сами оказываемся в ловушке-лабиринте, которая заставляет нас ходить по замкнутому кругу. Вращение по этой спирали завораживает и тревожит. И снова исчезает время, и снова движение застывает на месте. Роман, начавшийся в половине седьмого утра, завершается почти так же – в половине седьмого вечера. Разница только в этом незаметном «почти»…

Пустоты и ниши, выемки и углубления существуют на всех уровнях текстов Роб-Грийе. Даже французское название романа «Соглядатай» – «Le Voyeur» – можно представить как усеченное «voyageur» – «путешественник» или «коммивояжер». Безлюдные улицы, заброшенные дома, незанятые руки, пустые стаканы, выбоины на дороге или настежь распахивающиеся двери – это мир, требующий заполнения. Болезненное ощущение отсутствия чего-то, нехватки какого-то элемента в ряду других заставляет искать избыток в других местах. Бесконечное перетекание, напоминающее приливы и отливы моря, волнообразные очертания холмистых лугов отмеряют ритм времени и вечного возвращения.

С тем же навязчивым упорством снова и снова всплывают одни и те же сцены: детектив Уоллес ищет свои ластики, садо-эротические фантазмы неотступно преследуют Матиаса, герой «Ревности» в который раз видит на стене сороконожку…

Персонажи романов в своем беспрестанном блуждании похожи на неприкаянные души умерших из бретонских легенд. Детство Роб-Грийе прошло в Бретани, и герои этих рассказов не раз посещали его воображение. Герои его романов тоже сродни призракам: их можно видеть, слышать, но не осязать. «Их существование столь же сомнительно и упорно, как и существование тех беспокойных усопших, которые вследствие какого-то злого наваждения или божественной мести обречены вечно переживать одни и те же сцены своей трагической судьбы. Так, Матиас из «Соглядатая», чей плохо смазанный велосипед часто встречался мне на дорожках у обрыва среди голых кустов утесника, не кто иной, как неприкаянная душа, равно как и невидимый муж из "Ревности"…».[3] Быть может, этим объясняется их отсутствующий взгляд, отрешенность от мира. Они как будто стремятся вернуться в мир живых – тот «настоящий» мир, из которого они навсегда изгнаны. Каждый из них, отправляясь на поиски кого-то другого, на самом деле ищет самого себя. В том же безвременном круге живут и герой Кафки землемер К., и Николай Ставрогин, и «посторонний» Камю, и Стивен Дедал, и Карамазовы…

Умножая ходы, шаг за шагом отвоевывая пространство, пустота разрушает повествование изнутри. Нагромождение парадоксов стремится окончательно поглотить банальный смысл происходящего, оставляя свободное поле для фантазии. Метафора этого процесса содержится в названии романа «Ластики»: каждая новая деталь рассказа «стирает» то, что до этого имело смысл, текст как бы «стирает» сам себя.

В крепко сбитом мире традиционного романа, исполненном вечной (и лживой) идеи, нет места человеку с маленькой буквы – живому человеку. Роб-Грийе создает в своих книгах необходимые пробелы, которые приглашают нас к сотворчеству. Благодаря тому, кто читает, застывшая форма приходит в движение – пустоты заполняются новым содержанием, и текст живет снова и снова.


Ольга Акимова



Ревность

(La Jalousie)

Сейчас тень от столба – того столба, что поддерживает юго-западный угол крыши, – делит на две равные части соответствующий угол террасы. Терраса эта, широкая крытая галерея, окружает дом с трех сторон. Поскольку длина ее по фасаду и с боков совершенно одинаковая, тень столба подходит к самому углу дома, но там и останавливается, потому что лишь плиточный пол террасы освещается солнцем, которое стоит еще слишком высоко. Деревянные стены дома – точнее, фасад и западный щипец – защищены от солнечных лучей крышей (крыша эта общая как для дома, так и для террасы). В этот момент тень от края крыши в точности совпадает с прямым углом, который образуют терраса и две вертикальные плоскости фасада и торца.

Сейчас А*** вошла в комнату через внутреннюю дверь, выходящую в центральный коридор. Она не смотрит в окно, распахнутое настежь, через которое – если глядеть от двери – можно хорошо рассмотреть этот угол террасы. Она сейчас повернулась к двери, закрывает дверь. На ней все то же светлое платье со стоячим воротником, очень облегающее, в каком она выходила к завтраку. Кристиана лишний раз заметила ей, что в более просторной одежде легче переносится жара. Но А*** всего лишь улыбнулась в ответ: она не страдает от жары, она бывала в более жарких странах – в Африке, например, – и всегда себя чувствовала хорошо. Холод, впрочем, ее тоже не страшит. Всюду и везде она сохраняет ту же непринужденность. Когда она поворачивает голову, пряди волнистых черных волос, рассыпанные по плечам и спине, смещаются еле заметным движением.

На толстой, массивной перекладине перил уже почти не осталось краски. Обнажается серая древесина, по которой струятся сверху вниз длинные вертикальные трещины. За перилами, метрах в двух ниже уровня террасы, начинается сад.

Но взгляд, брошенный из глубины комнаты, скользит над перилами и достигает земли гораздо дальше, на противоположной оконечности маленькой долины, в гуще плантации, среди банановых деревьев. Почвы, собственно, и не видать под пышными метелками широких зеленых листьев. Тем не менее, поскольку участок этот возделан недавно, все еще отчетливо видно, где пересекаются ровные ряды посадок. Так обстоит дело на всей концессии, покуда хватает взгляда, потому что более старые участки, где порядок успел нарушиться, расположены выше, на другом склоне, то есть с противоположной стороны дома.

С той же стороны, чуть ниже края плато, проходит дорога. Только по этой дороге можно добраться до концессии, она же и отмечает северную границу владения. Подъездной путь ведет к навесу, спускается еще ниже, к самому дому; на просторной площадке перед ним, чуть покатой, могут разворачиваться машины.

Дом стоит на одной плоскости с этой площадкой и не отделен от нее ничем, ни верандой, ни галереей. Зато с остальных трех сторон его окружает терраса.

Там, где заканчивается площадка, склон становится круче, и средняя часть террасы (та, что ограждает южный фасад) возвышается над садом по меньшей мере на два метра.

Вокруг сада, до самых пределов плантации, простирается плотная зелень банановых деревьев.

И справа, и слева они подступают слишком близко к террасе, и наблюдатель, находясь почти на одном с ними уровне, не в состоянии различить принцип посадки в сплошной плотной массе; однако в глубине долины шахматный порядок бросается в глаза. На некоторых участках деревья подсажены совсем недавно, там красноватая почва видна сквозь листву, и можно легко проследить, как правильные ряды молодых стволов перекрещиваются и расходятся на все четыре стороны света.

Не намного сложнее, несмотря на близко подступающую зелень, рассмотреть участки, занимающие противоположный склон. Здесь ландшафт и впрямь притягивает взгляд, который скользит по нему с легкостью, хоть и проделал до этого немалый путь, – туда глядишь невольно, не задумываясь, через одно из двух распахнутых окон комнаты.

Прислонясь к двери, которую она только что закрыла, А*** бездумно разглядывает облупившиеся деревянные перила, затем, ближе, облупившийся подоконник, и еще ближе – выскобленные доски пола.

Она делает несколько шагов в глубь комнаты, подходит к большому бюро и открывает верхний ящик. Перебирает бумаги в правой части ящика, наклоняется и, чтобы лучше видеть дно, тянет ящик на себя. Снова ищет, затем выпрямляется и замирает: локти прижаты к бокам, руки согнуты и не видны из-за спины – несомненно, она держит листок бумаги.

Теперь она поворачивается к свету, чтобы читать, не утомляя глаз. Склоненный профиль ее застыл в неподвижности. Листок голубой, очень светлый, обычного формата для почтовой бумаги, и отчетливо видно, что он был сложен вчетверо.

Потом, не выпуская письма из руки, А*** задвигает ящик, идет к маленькому рабочему столику (он расположен у второго окна, рядом с перегородкой, что отделяет комнату от коридора) и сразу садится, вынимает из бювара бледно-голубой листок – такой же, как и первый, но девственно чистый. Снимает колпачок авторучки, бросает беглый взгляд направо (взгляд этот даже не достигает середины оконного проема, расположенного чуть позади), склоняет голову над бюваром и принимается писать.

Волнистые пряди, черные и блестящие, неподвижно легли вдоль оси спины, оси, которую подчеркивает узкая металлическая застежка-молния на платье.

Сейчас тень от столба – столба, который поддерживает юго-западный угол крыши, – протягивается по плиточному полу, пересекает центральную часть террасы, перед фасадом, где уже расставили кресла, готовясь к вечеру. Край тени достигает уже входной двери, расположенной посередине фасада. На западном щипце дома солнце освещает деревянную обшивку где-то до уровня полутора метров. Через третье окно, выходящее на эту сторону, лучи его широко разлились бы по комнате, если бы не спущенные жалюзи.

На другой конец этого западного ответвления террасы выходит буфетная. Через полуоткрытую дверь доносится голос А***, потом говорок чернокожего повара, журчащий, напевный, потом опять четкая, размеренная речь: распоряжения насчет вечерней трапезы.

Солнце скрылось за скалистым отрогом, пиком, венчающим самый значительный выступ плато.

Усевшись лицом к долине в одно из кресел местной работы, А*** читает роман, одолженный накануне: об этой книге уже говорили днем. Упорно, не отрывая взгляда, она продолжает чтение, пока не наступают сумерки. Тогда она поднимает голову, закрывает книгу – кладет ее подле себя на маленький столик – и пристально глядит перед собой, на ажурные перила и банановые деревья противоположного склона, которые вот-вот скроет с глаз темнота. Кажется, она вслушивается в звуки, несущиеся со всех сторон: стрекот тысяч цикад, населяющих дно долины. Но этот шум неизменный, без вариаций, отупляющий, и слушать в нем нечего.

За обедом Фрэнк опять тут, улыбчивый, речистый, любезный. Кристиана на этот раз не поехала с ним, а осталась дома с ребенком, которого слегка лихорадит. Последнее время Фрэнк нередко появляется один, без супруги: то ребенок болен, то нездоровится самой Кристиане, которой никак не привыкнуть к этой влажной жаре, то из-за многочисленной и распущенной прислуги в хозяйстве случаются какие-то неурядицы.

Но в этот вечер А***, похоже, ее ждала. Во всяком случае, велела поставить четыре прибора. Тут же распорядилась унести лишний.

На террасе Фрэнк падает в одно из низких кресел и замечает с восторгом – уже не в первый раз, – какое оно удобное. Кресла очень простые, деревянные, с плетенными из кожи сиденьями, сделанные туземным умельцем по указаниям А***. Она склоняется к Фрэнку, протягивает ему стакан.

Хотя сейчас уже совсем стемнело, она не распорядилась внести лампы: свет – по ее словам – привлекает москитов. Стаканы наполнены, почти до краев, смесью коньяка и газированной воды, в которой плавают маленькие кубики льда. Чтобы в кромешной мгле не опрокинуть питье неловким движением, она как можно ближе придвинулась к креслу, где сидит Фрэнк, бережно держа в правой руке предназначенный для него стакан. Она опирается на подлокотник кресла другой рукой и наклоняется так низко, что головы их соприкасаются. Он шепотом произносит несколько слов: благодарит, несомненно.

Она выпрямляется гибким движением, берет третий стакан – его она не боится расплескать, ибо в нем гораздо меньше спиртного, – и садится рядом с Фрэнком, который продолжает рассказ о поломке грузовика, начатый по приезде.

Этим вечером она сама расставила кресла, когда их вынесли на террасу. Те, что предназначены для нее и Фрэнка, стоят рядышком, у стены дома – спинками к стене, разумеется, – под самым окном кабинета. Кресло Фрэнка слева от нее, а справа – чуть впереди – маленький столик с бутылками. Остальные два кресла поставлены с другой стороны столика, но сдвинуты вправо, чтобы не загораживать вид на балюстраду. По той же причине, из-за «обзора», эти два кресла не развернуты к прочим сотрапезникам, а расположены наискосок, по направлению к ажурной балюстраде и склону долины. Подобное расположение вынуждает тех, кто там сидит, резко поворачивать голову влево, чтобы различить А***, – особенно если учесть, что четвертое кресло самое дальнее.

Третье, складное, из брезента, натянутого на металлический каркас, явно придвинуто ближе к столу, чем четвертое. Но именно это кресло, наименее удобное, осталось пустым.

Фрэнк все рассказывает о том, как прошел день у него на плантации. А*** вроде бы слушает с интересом. Время от времени ободряет его, вставляя несколько слов, подчеркивая свое внимание. В тишине слышно, как позвякивает стакан, который кто-то поставил на маленький столик.

По ту сторону балюстрады, до самого склона долины, нет ничего, кроме стрекота цикад и беззвездной ночной темноты.

В столовой горят две керосиновые лампы. Одна стоит на краю длинного буфета, слева; другая – прямо на столе, там, где должен был бы стоять четвертый прибор.

Стол квадратный, он не раздвинут, поскольку сотрапезников мало. Три прибора расположены по трем сторонам, четвертую занимает лампа. А*** сидит на своем обычном месте, Фрэнк справа от нее – то есть перед буфетом.

На буфете, слева от второй лампы (а именно, ближе к открытой двери в буфетную), стоит стопка чистых тарелок, которыми будут пользоваться во время еды. Справа от лампы, чуть в глубине – у самой стены, – туземный кувшин из обожженной глины отмечает середину буфета. Дальше вправо, на сером фоне стены, вырисовывается увеличенная, размытая тень головы – головы Фрэнка. Он без пиджака и без галстука, и воротничок рубашки широко распахнут, но рубашка безупречно белая, из тонкой, высокого качества ткани, на манжетах запонки из слоновой кости.

На А*** то же платье, что и во время завтрака. Фрэнк чуть не поссорился с женой из-за этого платья, ибо Кристиана заметила, что покрой «не подходит для жарких стран». А*** всего лишь улыбнулась: «Климат здесь вполне терпимый, по-моему, – сказала она, чтобы покончить с этой темой. – Знали бы вы, какая жара стоит в Канде добрых десять месяцев в году!..» И тогда заговорили об Африке, и эта тема не иссякала довольно долго.

Мальчик-бой прошел через дверь буфетной, неся в обеих руках полную до краев супницу. Поставил ее, и тут А*** велела передвинуть ту лампу, которая на столе: слишком яркий свет, сказала она, режет глаза. Бой берет лампу за ручку, поднимает ее, относит в другой конец комнаты, ставит на комод, на который А*** указывает, протянув левую руку.

Стол погружается в полумглу. Основным источником света становится лампа, стоящая на буфете, ибо вторая лампа – на другом конце комнаты – теперь слишком далеко.

Со стены, общей для столовой и буфетной, исчезла голова Фрэнка. Его белая рубашка больше не сияет, как это было при близком освещении. Только правый рукав подсвечен лампой, расположенной на три четверти за его спиной: плечо и рука обведены сверкающей линией, как повыше – ухо и шея. Лицо совершенно в тени, потому что лампа светит почти в затылок.

– Вы не находите, что так лучше? – спрашивает А***, поворачиваясь к нему.

– Интимнее, несомненно, – отвечает Фрэнк.

Он торопливо поглощает суп. Он, конечно, не позволяет себе размашистых жестов, держит ложку как полагается и глотает, не производя шума, и все же кажется, что на такую несложную работу он тратит непомерное количество энергии и бодрого задора. Трудно было бы определить, в чем именно он пренебрегает неким общезначимым правилом, каким конкретно образом нарушает приличия.

Упрекнуть Фрэнка не в чем, но манеры его не остаются незамеченными. И по контрасту бросается в глаза А***, которая совершает то же действие, казалось бы, вовсе не двигаясь – но и не привлекая к себе внимания ненормальной, чрезмерной скованностью. Только взглянув на ее тарелку, пустую, но грязную, убеждаешься, что она все же наливала себе супу.

К тому же и память восстанавливает отдельные движения правой руки и губ, перемещения ложки от тарелки ко рту, которые можно было бы расценить как значимые.

Для пущей уверенности достаточно спросить, не находит ли она, что повар кладет в суп слишком много соли.

– Да нет же, – отвечает А***, – нужно есть соленое, чтобы не потеть.

Впрочем, по зрелом размышлении, и это не доказывает с полной определенностью, что именно сегодня вечером она пробовала суп.

Сейчас бой убирает тарелки. Теперь и вовсе невозможно заново проверить, есть ли на тарелке А*** грязные разводы или их нет, если она не наливала себе супу.

Разговор снова вертится вокруг сломанного грузовика: впредь Фрэнк не станет покупать списанный военный инвентарь; последние приобретения доставили ему слишком много хлопот; если уж и покупать машину, то только новую.

Но нельзя доверять новые грузовики чернокожим шоферам: те их сломают столь же быстро, как и старые, если не быстрее.

– И все же, – говорит Фрэнк, – если мотор новый, водителю незачем там копаться.

А ведь он должен знать, что новый мотор будет для туземцев игрушкой еще более заманчивой, и к тому же чрезмерно быстрая езда по скверным дорогам и вольтижировка за рулем…

Опираясь на свой трехгодичный опыт, Фрэнк полагает, что и среди чернокожих встречаются надежные водители. А*** того же мнения, разумеется.

Во время дискуссии о том, какие машины прочнее, она молчала, но когда встал вопрос о шоферах, вмешалась в разговор, говорила довольно долго, непререкаемым тоном.

Возможно, она и права. В таком случае и Фрэнк тоже прав.

А теперь оба заговорили о романе, который читает А***: действие его происходит в Африке. Героиня плохо переносит тропический климат (как Кристиана). От жары с ней вроде бы даже случаются настоящие припадки.

– Это все самовнушение, большей частью, – замечает Фрэнк.

Потом он делает какой-то намек, довольный туманный для того, кто не открывал книгу, на поведение мужа. Сентенция заканчивается словами: «уметь смирить» или «уметь смириться», так что невозможно с точностью установить, относится ли она к какому-то объекту или к самому говорящему. Фрэнк смотрит на А***, а она – на Фрэнка. Она адресует ему беглую, мимолетную улыбку, тут же поглощенную полумглой. Она поняла, поскольку знает этот сюжет.

Нет, черты ее не дрогнули. И замерли они не сию секунду: губы не шевельнулись с тех пор, как она кончила говорить. Та промелькнувшая улыбка – всего лишь отблеск лампы или тень мотылька.

К тому же тогда она уже отвернулась от Фрэнка. Она как раз повернула голову к столу, к самой его оси, и глядела прямо перед собой, на голую стену, где смутно темнело пятно: там на прошлой неделе, или в начале месяца, может, месяц назад, а возможно, и позже, была раздавлена сороконожка.

Лицо Фрэнка почти полностью погружено в тень (лампа светит ему в затылок) и лишено какого бы то ни было выражения.

Входит бой, чтобы забрать тарелки. А***, как обычно, велит подать кофе на террасу.

Там кромешная тьма. Никто больше не произносит ни слова. Цикады смолкли. Только негромко вскрикнет хищная ночная тварь, внезапно прожужжит скарабей, звякнет о низенький столик фарфоровая чашка.

Фрэнк и А*** уселись в те же кресла, что и прежде, у деревянной стены дома. Стул на металлическом каркасе опять остался незанятым. Расположение четвертого кресла еще менее оправданно, поскольку вида на долину более не существует. (Даже и до обеда, во время короткого заката, слишком тесные столбики балюстрады не позволяли по-настоящему рассмотреть пейзаж, а если глядеть поверх перил, то взор достигал одного только неба.)

Древесина балюстрады гладкая на ощупь, если пальцы скользят в направлении, заданном прожилками и мелкими продольными трещинами. Потом начинается шероховатый участок, потом снова однородная поверхность, но на этот раз без прожилок и трещин, дающих ориентир; по ней лишь проходят пунктиром выпуклые пятнышки краски.

При дневном свете сочетание двух оттенков серого – голой древесины и немного более светлой краски, которая еще сохранилась, – создает сложные фигуры угловатых очертаний, похожие местами на зубья пилы. На верхней стороне перил последние остатки краски выступают отдельными островками. А на балясинах, наоборот, облупившихся мест меньше, и они расположены большей частью посередине, пятнами, впадинами, ощупывая которые пальцы вновь узнают привычные продольные трещины древесины. На краях дощечек очередные чешуйки краски так легко отколупывать; достаточно подковырнуть ногтем отстающий конец и нажать, прогибая палец; едва ли даже почувствуешь сопротивление.



Глаза, привыкшие к темноте, сейчас различают по другую сторону более светлое очертание на фоне стены: белую рубашку Фрэнка. Обе его руки плотно прижаты к подлокотникам. Туловище откинуто назад, к спинке кресла.

А*** напевает вполголоса какую-то песенку, в ритме танца, но слов не разобрать. Фрэнк, возможно, понимает их, если знает наизусть, так как часто слушал, возможно, вместе с нею. Возможно, это ее любимая пластинка.

Руки А***, не так хорошо видные, как у ее соседа, из-за того, что ткань платья не белая – хотя и светлая, – тоже покоятся на подлокотниках. Четыре неподвижные руки лежат рядом. Расстояние между левой рукой А*** и правой рукой Фрэнка сантиметров десять. Негромкий вскрик хищной ночной твари, пронзительный, резко оборвавшийся, вновь прозвучал в глубине долины, где именно, трудно определить.

– Пожалуй, пора возвращаться, – говорит Фрэнк.

– Нет-нет, – тут же отвечает А***, – еще совсем не поздно. Тут так приятно сидеть.

Если Фрэнку хотелось уехать, у него был прекрасный предлог: жена и ребенок остались дома одни. Но он говорит лишь о том, что завтра вставать ни свет ни заря, даже не упоминая о Кристиане. Тот же крик, пронзительный, короткий, приблизился, теперь он слышится в саду, у подножия террасы, с востока.

Словно эхо, ему вторит другой такой же крик, доносящийся с противоположной стороны. Выше по направлению к дороге слышатся еще крики; потом еще и еще, в глубине долины.

Некоторые звуки более низкие, некоторые – более протяжные. Наверное, кричат разные звери. Тем не менее все эти крики похожи, – трудно сказать, чем конкретно; скорее всего, во всех них нет ничего конкретного: ни испуга, ни боли, ни угрозы, ни любовного призыва. Крики как бы машинальные, издаваемые без какой-либо видимой причины, ничего не выражающие, они обозначают лишь существование, местоположение и перемещение в пространстве каждого из этих животных, отмечают вешками его путь в ночи.

– Все-таки, – говорит Фрэнк, – думаю, что пора ехать.

А*** не отвечает. Ни тот, ни другая не двигаются с места. Они сидят рядом, откинувшись назад, на спинки кресла, и руки их лежат на подлокотниках, четыре руки в сходной позиции, на одинаковой высоте, четыре параллельные линии у стены дома.


Сейчас тень от юго-западного столба – того, что на углу террасы, со стороны комнаты, – падает на взрыхленную землю сада. Солнце еще низко стоит на востоке, и лучи его проходят сквозь долину почти горизонтально. Ряды банановых деревьев, идущие наклонно по отношению к ее оси, хорошо видны при таком освещении.

От дна долины до верхней границы самых высоких участков, расположенных на склоне, противоположном тому, где был выстроен дом, сосчитать растения довольно просто, особенно перед домом, потому что эти участки возделаны недавно.

Впадину раскорчевали почти по всей ширине: в настоящее время осталась лишь кайма кустарника метров в тридцать, у края плато, на стыке которого с долиной нет ни хребта, ни скалистого разлома, только пологий, закругленный склон.

Линия, отделяющая невозделанную землю от банановой плантации, неровная. Эта линия ломаная, зубцы которой смотрят то в одну, то в другую сторону, и вершина каждого угла замыкает разные участки, засаженные в разное время, но расположенные чаще всего в одном и том же направлении.

Прямо напротив дома купа деревьев отмечает самую высокую точку, какой достигли посадки в этом секторе. Участок, заканчивающийся там, прямоугольный. Земли там почти не видно, лишь приглядевшись можно ее различить под плюмажами листьев. Но безупречные ряды стволов показывают, что посадки здесь произведены недавно и ни одна гроздь еще не срезана.

Начиная с купы деревьев, по другую сторону склона, участок понижается, чуть отклоняясь влево от наиболее крутого спуска. Здесь в ряду по тридцать два банановых дерева, вплоть до нижней границы участка.

Продолжая этот участок вниз, с тем же расположением линий, другая делянка занимает все пространство между ним и маленькой речушкой, что течет по дну долины. На ней помещается снизу доверху только двадцать три растения. Их посадили раньше, этим только они и отличаются от соседних: стволы выше, гуще переплетение листвы, многие кисти хорошо оформились. А некоторые уже и срезаны. Но след от срезанного черешка различается почти с такой же легкостью, что и само растение, увенчанное султаном широких светло-зеленых листьев, откуда тянется толстый стебель, согнутый под тяжестью плодов.

К тому же эта делянка не прямоугольная, как та, что наверху, а имеет форму трапеции, потому что ее нижняя граница, берег реки, не перпендикулярна боковым сторонам – расположенным выше и ниже по течению, – которые параллельны друг другу. На правой стороне (то есть, той, что ниже по течению) помещается только тринадцать банановых деревьев вместо двадцати трех.

Наконец, нижняя граница не представляет собой прямую линию, ибо речка извилиста: едва намеченная выпуклость сужает участок где-то посередине его ширины. Средний ряд, который должен был бы состоять из восемнадцати растений, если бы речь шла о правильной трапеции, включает в себя, таким образом, всего шестнадцать.

Во втором ряду начиная с левого края было бы двадцать два растения (поскольку они расположены в шахматном порядке), если бы делянка имела прямоугольную форму. Их было бы также двадцать два на делянке, представляющей собою правильную трапецию, ведь сужение оказалось бы почти незаметным на таком незначительном удалении от основания. И в самом деле, растений здесь двадцать два.

Но в третьем ряду опять двадцать два растения вместо двадцати трех, которые необходимы, чтобы снова составить прямоугольник. Кривизна границы не вносит на том уровне никаких дополнительных различий. То же самое в четвертом ряду, который включает в себя двадцать один ствол, то есть на один меньше по сравнению с четным порядком мнимого прямоугольника.

Изгиб реки тоже входит в игру начиная с пятого ряда: там в самом деле насчитывается только двадцать одно дерево, в то время как их должно было бы быть двадцать два в правильной трапеции и двадцать три в прямоугольнике (это линия нечетного порядка).

Цифры эти существуют только в теории, потому что некоторые банановые деревья уже были срезаны у самого основания, когда гроздья созрели. На самом деле четвертый ряд составляют девятнадцать плюмажей из листьев и два пустых места; пятый – двадцать плюмажей и пустое место – и далее снизу вверх: восемь плюмажей листьев, пустое место, двенадцать плюмажей листьев.

Не разбирая порядка, в котором находятся банановые деревья, видимые глазом, и банановые деревья срезанные, в шестом ряду мы находим следующие цифры: двадцать два, двадцать один, двадцать, девятнадцать – и это составляет соответственно прямоугольник, правильную трапецию, трапецию с искривленной стороной; тот же итог, если вычесть стволы, поваленные при сборе урожая.

Для следующих рядов мы имеем: двадцать три, двадцать один, двадцать один, двадцать один. Двадцать два, двадцать один, двадцать, двадцать. Двадцать три, двадцать один, двадцать, девятнадцать, и так далее…

На бревенчатом мосту, пересекающем реку на той границе делянки, что находится ниже по течению, сидит на корточках какой-то человек. Это туземец, в синих штанах и выцветшей майке, с голыми плечами. Он согнулся над потоком, будто хочет что-то рассмотреть на дне, но это ему не удается, потому что вода мутная, хотя речка и обмелела.

На этом склоне долины только одна делянка простирается от реки до сада. Если глядеть с террасы, то, несмотря на довольно пологий скат, банановые деревья здесь довольно легко сосчитать. Ведь они очень молодые на этом участке, недавно засаженном заново. Ряды абсолютно правильные, стволы не выше пятидесяти сантиметров, и букеты листьев, увенчивающие их, далеко отстоят друг от друга. Да и наклон рядов по отношению к оси долины (около сорока пяти градусов) облегчает счет.

Один косой ряд начинается справа от бревенчатого моста и доходит до левого угла сада. В ширину там помещается тридцать шесть растений. Они расположены в шахматном порядке, поэтому можно видеть, как растения ориентированы в прочих трех направлениях: первое – перпендикулярно вышеуказанному, два других перпендикулярны друг другу и образуют с двумя первыми углы в сорок пять градусов. Эти два последних направления соответственно параллельны и перпендикулярны оси долины – и нижней границе сада.

В настоящее время сад – всего лишь квадрат голой земли, недавно вскопанной, где торчит дюжина апельсиновых деревьев, тоненьких, чуть выше человеческого роста, посаженных по распоряжению А***.

Дом не занимает всей ширины сада. Сад шире дома. И получается, что тот окружен со всех сторон зеленой массой банановых деревьев.

На голую землю перед западным щипцом крыши падает сместившаяся тень дома. Тень крыши связана с тенью террасы, чуть искривившейся тенью углового столба. Тень балюстрады ложится почти сплошной полосой, хотя по-настоящему расстояние между столбиками перил ничуть не меньше их средней толщины.

Столбики эти, выточенные из дерева, утолщаются посередине и имеют две дополнительные выпуклости, поменьше на обоих концах. Краска, почти совсем слезшая с перил, начинает шелушиться и на закругленных частях балясин; большей частью древесина обнажилась посередине, на довольно обширной площади, как раз на утолщениях, со стороны террасы. Между сохранившейся серой краской, поблекшей от времени, и древесиной, посеревшей под воздействием сырости, появляются небольшие поверхности красновато-коричневого цвета – это натуральный цвет древесины – там, где чешуйки краски только что отпали. Всю балюстраду скоро выкрасят в ярко-желтый цвет: так решила А***.

Окна ее комнаты все еще закрыты. Только система жалюзи поднята до отказа, так что внутрь проникает достаточно света. А*** стоит перед правым окном и через одну из створок смотрит на террасу.

Тот человек на корточках замер, склонившись над грязной водой, на бревенчатом мосту, покрытом дерном. Туземец не сдвинулся с той точки, где застыл: его голова опущена, локти опираются на бедра, руки свешиваются между расставленных колен.

Перед ним, на делянке, что проходит вдоль речушки по противоположному ее берегу, многие грозди вроде бы созрели, и пора их срезать. На этом участке немало стеблей уже срублены. Пустые места выделяются с безукоризненной четкостью посреди последовательно расположенных, геометрически правильных рядов. Но, вглядевшись получше, можно увидеть уже довольно большой побег, который со временем заменит срезанное банановое дерево: он расположен в нескольких десятках сантиметров от старой лунки, отчего идеальный шахматный порядок слегка нарушается.

Рокот грузовика, что поднимается по дороге с этой стороны долины, слышен из дальней части дома.

Силуэт А*** в окне ее комнаты, разрезанный на горизонтальные полоски дощечками жалюзи, теперь исчез.

Достигнув ровного участка дороги, как раз под скалистым обрывом плато, грузовик меняет скорость и рокочет уже не так глухо. Потом шум постепенно стихает, удаляясь к востоку, через красноватую пустошь, кое-где поросшую деревьями с жесткой листвой, по направлению к следующей концессии, той, которая принадлежит Фрэнку.

Окно комнаты – то, что ближе к коридору, – открывается настежь. В нем, как в раме, показывается до пояса фигура А***. Она говорит «добрый день» жизнерадостным тоном человека, который хорошо выспался и проснулся в прекрасном настроении; который предпочитает не выставлять напоказ свои заботы – если таковые имеются – и водружает, как знамя, всегда одну и ту же улыбку, в которой можно прочесть как насмешку, так и доверчивость, или полное отсутствие каких бы то ни было чувств.

И потом, она не сию минуту проснулась. Очевидно, что она уже приняла душ. На ней все еще утренняя одежда, однако губы накрашены помадой того же тона, что и естественный оттенок губ, может быть, чуть более выдержанного, и волосы, тщательно расчесанные, блестят в ярком свете, исходящем от окна, когда она поворачивает голову, и смещаются слегка вьющиеся, тяжелые пряди, чья черная масса спадает на обтянутое белым шелком плечо.

Она направляется к большому комоду, что стоит у стены в глубине комнаты. Приоткрывает верхний ящик ровно настолько, чтобы вынуть оттуда какой-то небольшого размера предмет, потом поворачивается к свету. Туземец, который был на бревенчатом мосту, исчез. Ни единой живой души не видно в окрестностях. Ни для одной бригады в данный момент нет работы в этом секторе.

А*** сидит за столом, маленьким письменным столиком, что стоит подле правой стены, той, которая граничит с коридором. Она склоняется над какой-то работой, кропотливой и долгой: чинит очень тонкий чулок, полирует ногти, делает карандашом мелкий-мелкий рисунок. Но А*** никогда не рисует; чтобы поднять спустившуюся петлю, она бы села ближе к свету; если бы ей для полировки ногтей был нужен стол, она бы не выбрала этот.

Голова и плечи кажутся неподвижными, и все же налетающая порывами дрожь колеблет черную массу волос. Время от времени А*** выпрямляется, откидывается назад, возможно, чтобы оценить свою работу. Медленным движением руки отбрасывает назад одну прядь, слишком короткую, которая выбилась из чересчур подвижной прически и теперь мешает. Руки задерживаются, чтобы привести в порядок волнистые пряди, заостренные пальцы сгибаются и разгибаются, один за другим, быстро, но не резко, движение передается от одного к другому плавно и последовательно, будто бы их приводит в действие один и тот же механизм.

Вот она склонилась опять и вновь принялась за прерванную работу. На блестящих волосах, на изгибах локонов вспыхивают красноватые искры. Легкая дрожь, быстро подавляемая, пробегает от одного плеча к другому, но невозможно заметить ни малейшего движения в остальном теле.

На террасе, перед окнами кабинета, Фрэнк сидит на своем обычном месте, в одном из кресел туземной работы. Только эти три кресла вынесли сегодня утром. Их расставили как всегда: два первых рядом, под окном, третье – на некотором удалении, с другой стороны низенького столика.

А*** сама сходила за напитками, газированной водой и коньяком. Ставит на столик поднос с двумя бутылками и тремя высокими стаканами. Откупорив коньяк, поворачивается к Фрэнку и смотрит на него, в то же самое время начинает наливать. Но Фрэнк, вместо того чтобы следить за уровнем спиртного, поднимает взгляд выше, к лицу А***. Она себе сделала невысокий шиньон; умело скрученные узлы, казалось бы, вот-вот развяжутся, но несколько шпилек, спрятанных в массе волос, удерживают прическу гораздо надежнее, чем можно было бы предположить.

Голос Фрэнка, возмущенный: «Эй, эй! Это чересчур!», или: «Эй, хватит! Это чересчур!», или: «Хватит десятой доли», «Хватит и половины», и т. д… Он держит правую руку на уровне лица, слегка растопырив пальцы. А*** смеется:

– Нужно было вовремя меня остановить!

– Но я не видел, – протестует Фрэнк.

– Ну что ж, – отвечает она, – вольно ж было глазеть по сторонам.

Они смотрят друг на друга в упор, больше не говоря ни слова. Улыбка Фрэнка становится шире, морщинки появляются в уголках глаз. Он приоткрывает рот, будто хочет что-то сказать. Но не говорит ни слова. В лице А***, на три четверти повернутом к Фрэнку, ничего нельзя разобрать.

Несколько минут – или несколько секунд – оба сохраняют прежнее положение. Лицо Фрэнка и все его тело словно оцепенели. На нем шорты и рубашка цвета хаки с короткими рукавами; погоны на плечах и пуговицы на карманах придают ему немного военный вид. На ногах у него грубые хлопчатобумажные гольфы и теннисные туфли, покрытые толстым слоем мела, который уже потрескался в местах сгиба.

А*** разливает минеральную воду в три стакана, выстроенные в одну линию на низеньком столике. Два стакана она раздает, а потом, держа третий, садится в пустое кресло рядом с Фрэнком. Тот уже отхлебнул.

– Коктейль достаточно холодный? – спрашивает А***. – Бутылки прямо из холодильника.

Фрэнк качает головой и делает еще глоток.

– Если хотите, можно добавить льда, – говорит А***.

И, не дожидаясь ответа, зовет боя.

Все умолкают; бою давно пора появиться на террасе, из-за угла дома. Но никто не приходит.

Фрэнк смотрит на А***: той следовало бы позвать еще раз, подняться, принять какое-нибудь решение. Она делает быструю гримаску, повернувшись к балюстраде.

– Не слышит, – говорит она. – Лучше бы кому-то из нас сходить.

Ни она, ни Фрэнк не двигаются с места. На лице А***, повернутом в профиль к углу террасы, больше нет улыбки: она ничего не ждет, никого ни о чем не просит. Фрэнк созерцает крошечные пузырьки газа, прилепившиеся к внутренней поверхности стакана, который он держит чуть ли не у самых глаз.

Одного глотка довольно, чтобы убедиться: коктейль недостаточно холодный. Фрэнк так и не высказался со всей определенностью, хотя и сделал уже два глотка. К тому же только одна бутылка вынута прямо из холодильника: бутылка минеральной воды, чьи зеленоватые стенки заволокла легкая пелена влаги, на которой рука с заостренными пальцами оставила свой отпечаток.

А коньяк всегда стоит в буфете. А*** каждый день приносит ведерко со льдом вместе со стаканами, но сегодня не сделала этого.

– Ба! – произносит Фрэнк. – Может быть, не стоит трудиться.

Чтобы попасть в буфетную, проще всего пройти дом насквозь. Стоит переступить порог, как вместе с полутьмой появляется ощущение свежести. Дверь кабинета справа полуоткрыта.

Легкие туфли на каучуковой подошве бесшумно скользят по плиточному полу коридора. Створка двери открывается без малейшего скрипа. Пол в кабинете тоже вымощен плитками. Все три окна закрыты, жалюзи лишь слегка приподняты, чтобы полдневный зной не проникал в помещение.

Два окна выходят на центральную часть террасы. В первое, то, которое справа, если низко нагнуться, можно между двумя дощечками, расходящимися в разные стороны, увидеть тяжелые черные пряди – во всяком случае, верхний край прически.

А*** сидит неподвижно, совершенно прямо, глубоко в своем кресле. Она смотрит на равнину, простирающуюся перед ними. Молчит. Фрэнк, невидимый, сидящий слева, тоже молчит, а может, говорит, только очень тихо.

Кабинет – как спальни и ванная – выходит в коридор, а тот оканчивается столовой, и двери между ними нет. Стол накрыт на три персоны. А***, несомненно, только что велела добавить прибор для Фрэнка: поскольку она, конечно, не ждала сегодня гостей к завтраку.

Три тарелки расставлены как всегда: каждая ровно посередине одной из сторон квадратного стола. Четвертая сторона, на которой нет прибора, метра на два отстоит от голой стены: там, на светлой краске, еще остался след от раздавленной сороконожки.

В буфетной бой уже вынимает кубики льда из их клеточек. На полу стоит ведро с водой, куда он опускал металлическую ванночку, чтобы лед отстал. Бой поднимает голову, на его лице широкая улыбка.

Едва бы ему хватило времени выйти на террасу, выслушать распоряжения А*** и вернуться сюда со всем необходимым.

– Хозяйка, она сказала принести лед, – сообщает он напевно, как все чернокожие, отчетливо произнося каждый слог, акцентируя некоторые, иногда посередине слова.

На вскользь заданный вопрос, когда именно он получил это распоряжение, мальчик отвечает: «Сию минуту», что не дает никакого вразумительного ориентира. Она могла приказать ему это, когда ходила за подносом, только и всего.

Один лишь бой мог бы подтвердить. Но вопрос, неясно заданный, он воспринимает как приглашение поторопиться.

– Сейчас-сейчас принесу, – произносит он, призывая потерпеть.

Говорит он довольно правильно, однако не всегда понимает, чего от него хотят. А*** тем не менее общается с ним без труда.

Если глядеть из двери буфетной, стена столовой кажется совершенно чистой. Ни единого звука не доносится с террасы по ту сторону коридора.

Дверь кабинета слева на этот раз распахнута настежь. Но слишком сильный наклон дощечек на жалюзи не позволяет бросить взгляд на террасу с порога.

Только когда до окна остается менее метра, показываются один за другим, параллельными полосками, которые разделены более широкими полосами серых дощечек, прерывистые элементы пейзажа: точеные столбики перил, пустое кресло, низкий столик, где стоит полный стакан рядом с подносом и двумя бутылками; наконец, черные волосы, верхний край прически, в этот момент чуть сдвинутый вправо, туда, где вступает на сцену поверх стола голая темно-коричневая рука, с пальцами более светлого оттенка, которые сжимают ведерко со льдом. Голос А***: она благодарит боя. Смуглая рука исчезает. Ведерко из сверкающего металла, тотчас же запотевшее, стоит на подносе рядом с двумя бутылками.

Прическа А***, если смотреть на нее сзади, с такого близкого расстояния, кажется необычайно сложной. Трудно проследить за переплетением прядей: местами подходит несколько решений, местами – ни одно не подходит.

А*** не раскладывает лед, а все смотрит и смотрит в сторону долины. От возделанной земли сада, разделенной вертикально перилами, а еще горизонтально дощечками жалюзи, остались лишь мелкие квадратики, представляющие весьма незначительную часть общей площади – может быть, треть от трети.

Прическа А*** по меньшей мере так же сбивает с толку, когда оказывается повернутой в профиль. А*** сидит слева от Фрэнка. (Это всегда так: справа от Фрэнка на террасе, во время кофе или аперитива, слева от него – за едой, в столовой.) Он так и сидит спиной к окнам, но теперь из этих окон исходит свет. Окна здесь обычные, застекленные, они выходят на север, и солнце никогда не проникает в них.

Окна закрыты. Ни единого звука не доносится в комнату, когда какой-то силуэт проскальзывает снаружи перед одним из окон: кто-то идет вдоль дома от кухни, направляясь в сторону навеса. Это прошел, видный до бедер, какой-то чернокожий, в шортах, майке, старой обвисшей шляпе, прошел быстро, враскачку, скорее всего, босиком. Его фетровая шляпа, бесформенная, выцветшая, остается в памяти: по ней его можно тотчас же узнать среди всех батраков плантации. Только вот незачем это делать.

Второе окно расположено чуть дальше от стола; чтобы выглянуть в него, нужно повернуться всем корпусом назад. Но никого не видно за окном: то ли человек в шляпе уже прошел мимо своим бесшумным шагом, то ли остановился, а может, вдруг изменил направление. То, что он исчез, ничуть не удивляет, наоборот, начинаешь сомневаться, показывался ли он вообще.

– Это все самовнушение, большей частью, – говорит Фрэнк.

Африканский роман вновь помогает им поддержать беседу.

– Все сваливают на климат, но климат ничего не значит.

– Приступы малярии…

– Есть ведь хинин.

– И голова гудит целыми днями.

Настал подходящий момент, чтобы осведомиться о здоровье Кристианы. Фрэнк отвечает неопределенным жестом руки: резкий взмах, медленное скольжение вниз, теряющееся в пустоте, при этом пальцы другой руки крепко сжимали кусок хлеба, лежащий подле тарелки. В то же самое время нижняя губа и подбородок выдвигаются, мимолетная гримаса в сторону А***, которая должна была задать этот вопрос первой, несколько раньше.

Бой показывается в распахнутой двери буфетной, обеими руками держа большое глубокое блюдо.

А*** не продолжила ту тему, на какую намекало движение Фрэнка. Еще одно средство в запасе: спросить, как ребенок. Тот же самый жест – или очень похожий – повторяется и вновь завершается молчанием А***.

– Все так же, – говорит Фрэнк.

За стеклами окон в обратном направлении движется фетровая шляпа. Упругая походка, одновременно быстрая и ленивая, не изменилась. Но лицо, повернутое в противоположную сторону, совершенно скрыто от глаз.

За толстым стеклом, чисто вымытым, – каменистый двор, затем, если подняться к дороге и краю плато, – зеленая масса банановых деревьев. На их однородной, без оттенков, листве неровности стекла рисуют мерцающие круги.

Сам свет, будто бы прозеленевший, озаряет столовую, немыслимые извивы черных волос, скатерть на столе и голую стену, где темное пятно, как раз напротив А***, выделяется на светлом, ровном матовом фоне.

Чтобы во всех подробностях, четко рассмотреть это пятно и определить его происхождение, нужно подойти совсем близко к стене и повернуться к двери буфетной. Тогда обозначится контур раздавленной сороконожки, не целиком, но сложенный из фрагментов достаточно ясных, чтобы не оставалось места сомнению. Многие части туловища и отростков отпечатались четко и полностью, они навсегда воспроизведены с точностью анатомической таблицы: один из усиков, изогнутые жвала, голова и первое кольцо, половина второго кольца, три ножки изрядного размера. Остальное более расплывчато: кусочки ног и часть туловища, конвульсивно изогнувшегося вопросительным знаком.

В этот час столовая освещена наилучшим образом. С другой стороны квадратного стола, куда прибор еще не поставили, одно из окон, стекла которого не замутняет ни единое пятнышко пыли, распахнуто во двор, который отражается изнутри, на одной из створок.

Между двух створок, частично видная сквозь правую, которая открыта не до конца, заключена разделенная надвое вертикальным косяком левая часть двора, где стоит под брезентом грузовичок, чей капот повернут к северной части банановой плантации. Там, под брезентом, – ящик из светлой древесины, новенький, помеченный большими черными буквами, написанными задом наперед, по трафарету.

В левой створке окна отражается пейзаж более сияющий, хотя и в темных тонах. Но он искажен неровностями стекла: пятна густой зелени банановых деревьев, круглые или в форме полумесяца, мельтешат среди двора, перед навесом.

Одним из таких мелькающих лиственных кружков запятнан большой закрытый автомобиль синего цвета, который все же легко узнать, так же как и платье А***, которая стоит перед машиной.

Она наклонилась к дверце. Если стекло опущено – а это вполне вероятно, – А*** может просунуть голову в окошко над спинками сидений. Выпрямляясь, она рискует зацепиться прической о край окна, и тогда распустившиеся пряди упадут прямо на того, кто сидит за рулем.

Тот снова явился к обеду, любезный, улыбающийся. Падает в одно из кресел с плетенными из кожи сиденьями, не дожидаясь, пока ему на это кресло укажут, издает свое обычное восклицание по поводу того, какие эти кресла удобные:

– Славно-то как здесь, внутри!

В темноте его белая рубашка выделяется бледным пятном, на фоне стены дома.

Чтобы в кромешной мгле не опрокинуть питье неловким движением, А*** как можно ближе придвинулась к креслу, где сидит Фрэнк, бережно держа в правой руке предназначенный для него стакан. Она опирается на подлокотник кресла другой рукой и наклоняется так низко, что головы их соприкасаются. Он что-то шепчет: несомненно, благодарит. Но слова теряются в оглушительном звоне цикад, доносящемся со всех сторон.

За столом, когда лампы переставлены так, чтобы свет не бил в глаза сотрапезникам, беседа вновь вертится вокруг привычных предметов, звучат те же самые фразы.

Грузовик Фрэнка сломался посередине подъема, между шестидесятым километром – точкой, где дорога начинает идти в гору, – и первой деревней. Жандармы ехали мимо на своей машине и завернули на плантацию предупредить Фрэнка. Когда тот через два часа явился на место происшествия, грузовик уже находился не в указанном месте, а гораздо ниже: шофер пытался завести мотор на заднем ходу, рискуя не вписаться в какой-нибудь поворот и врезаться в дерево.

Надеяться на какой-то результат, действуя таким образом, было в высшей степени нелепо. Снова пришлось разобрать карбюратор, деталь за деталью. Хорошо еще, что Фрэнк захватил с собой чем перекусить, потому что вернулся он только через три с половиной часа. Он решил как можно скорее заменить этот грузовик, и это в последний раз – сказал Фрэнк – покупает он списанный военный инвентарь.

– Хочешь сэкономить, а в конечном итоге тратишь куда больше.

Теперь он намерен приобрести новую машину. Он самолично спустится в порт при первом же случае и встретится с представителями основных фирм: уточнит цены, разные льготы, сроки доставки и т. д…

Будь у него чуть больше опыта, он бы знал, что нельзя доверять современные машины чернокожим шоферам, которые их разломают так же быстро, как и списанные, если не быстрее.

– Когда же вы собираетесь ехать? – спрашивает А***.

– Пока не знаю… – Они обмениваются взглядом, повернувшись друг к другу, над тарелкой, которую Фрэнк держит на весу одной рукой, сантиметрах в двадцати над уровнем стола. – Может, на следующей неделе.

– Мне тоже нужно в город, – говорит А***, – у меня там масса дел.

– Ну что ж, я вас отвезу. Если выедем рано, к ночи вернемся.

Он ставит тарелку слева от себя и накладывает еду. А*** направляет взгляд по его оси стола.

– Сороконожка! – говорит она сдавленным голосом в наступившей тишине.

Фрэнк поднимает глаза. Тут же поправляется, следуя взгляду – неподвижному – своей соседки, поворачивает голову в противоположную сторону, направо.

Несмотря на неяркое освещение, на светлой стене, прямо напротив А***, отчетливо видно средних размеров насекомое (длиной примерно в палец). Сейчас тварь неподвижна, однако направление туловища указывает ее путь: по диагонали от плинтуса со стороны коридора к углу потолка. Тварь эту легко распознать, по многочисленным ножкам, особенно в задней части. Вглядевшись внимательнее, можно разобрать, как над головой раскачиваются усики.

А*** не пошевелилась, сделав свое открытие: сидит очень прямо на стуле, и обе руки ее покоятся на скатерти, по обеим сторонам от тарелки. Глаза, широко распахнутые, устремлены на стену. Губы чуть приоткрыты и, возможно, едва заметно вздрагивают.

Когда становится темно, не такая уж редкость – встретить разные виды сороконожек в деревянном, уже старом доме. А эта особь – не из самых крупных, далеко не из самых ядовитых. А*** держит себя в руках, но не может ни отвести взгляда от стены, ни улыбнуться шутке по поводу ее отвращения к насекомым.

Фрэнк, так и не произнесший ни слова, снова глядит на А***. Потом бесшумно встает со стула, зажав в руке салфетку. Сворачивает ее в жгут и подходит к стене.

Кажется, дыхание А*** становится чаще, а может, это обман чувств. Левой рукой она все крепче сжимает нож. Тонкие усики насекомого шевелятся быстрее – то один, то другой.

Вдруг тварь изгибает туловище и начинает спускаться наискось, направляясь к полу, со всей скоростью, на какую способны ее длинные ножки, но салфетка, свернутая в комок, наносит удар еще более стремительный.

Рука с заостренными пальцами сжала рукоятку ножа, но черты лица не утратили неподвижности. Фрэнк отнимает салфетку от стены и ногой давит что-то на плитах пола, у самого плинтуса.

Где-то на метр выше остался темный отпечаток, маленькая дуга, изогнувшаяся вопросительным крючком, с одной стороны наполовину смазанная, окруженная там и сям более четкими знаками, от которых А*** так и не может оторвать глаз.


Вдоль распущенных волос щетка скользит с легким шумом: то ли вздох, то ли слабое потрескивание. Едва дойдя до конца, очень быстро, она снова поднимается к голове, ударяет по черепу всеми щетинками, и опять скользит по черной массе светлый костяной овал, а ручка щетки, довольно короткая, почти совсем скрывается под рукою, крепко сжимающей ее.

Половина волос падает на спину, а оставшуюся половину другая рука перекидывает через плечо, вперед. В эту сторону (в правую) склоняется голова, чтобы удобнее было орудовать щеткой. Всякий раз, когда та скользит вниз, начиная с затылка, голова еще больше наклоняется вперед, а потом поднимается с некоторым усилием, в то время как правая рука – в которой зажата щетка – движется в противоположном направлении. Левая рука – охватывающая волосы, не зажимая их, между запястьем, ладонью и пальцами – на мгновение отпускает пряди на волю, но потом вновь собирает их уверенным, закругленным, автоматическим движением, а щетка тем временем продолжает свой путь до самого края. Шелест, который нарастает по мере продвижения сверху вниз, в этот момент превращается в сухой, маловыразительный треск, последние разряды которого еще звучат, когда щетка, оставив концы длинных волос, поднимается к вершине, описав в воздухе быструю кривую, и достигает основания шеи, где волосы, гладкие и плоские, разделены медианой пробора.

С левой стороны от пробора другая половина черных волос свисает свободно до самого пояса, слегка завиваясь. Еще левее вырисовывается лишь едва видный контур профиля. Но впереди зеркальная поверхность, и она отражает лицо целиком, анфас, и взгляд – конечно же, бесполезный при расчесывании щеткой – устремлен, естественно, вперед.

Так что взгляд А*** должен был встретить на своем пути настежь распахнутое окно, выходящее на западную сторону; лицом к этому окну она села причесываться перед маленьким столиком, приспособленным для этой цели, снабженным, в частности, высоким зеркалом, отбрасывающим взгляд назад, к третьему окну, к центральной части террасы и верхней части долины.

Второе окно, как и третье, выходит на юг, но расположено несколько ближе к юго-западному углу дома; оно тоже распахнуто настежь. Через него можно увидеть часть туалетного столика, отрезок зеркала, профиль с левой стороны и распущенные волосы, спадающие на левое плечо, а также левую руку, которая сгибается, чтобы дотянуться до правой стороны.

Поскольку затылок отклоняется в сторону, лицо слегка поворачивается к окну. На столешнице из мрамора с редкими серыми прожилками выстроились в ряд баночки и флаконы разных размеров и форм; чуть ближе лежит большой черепаховый гребень и вторая щетка, деревянная, с более длинной рукояткой; она кажет свой лик, ощетинившийся черными шелковинками.

А***, должно быть, только что вымыла голову, иначе бы она не причесывалась посреди дня. Вот она прервала свое занятие, возможно закончила одну сторону. И, не меняя положения рук, не разворачиваясь всем телом, она направляет взгляд в окно, расположенное слева, глядит на террасу, на ажурную балюстраду и противоположный склон долины.

Укороченная тень столба, который поддерживает угол крыши, падает на плиточный пол террасы в направлении первого окна, того, что под щипцом; но тень вовсе не достигает окна, потому что солнце стоит еще очень высоко. Западный щипец весь в тени от крыши; что до западного отрезка террасы, то полоса солнца шириною едва в метр легла между тенью от крыши и тенью от балюстрады, в данный момент ровной, без зубчиков.

В комнате перед первым окном поставлен туалетный столик, полированный, красного дерева, с белой мраморной столешницей: такие столики составляют непременную часть обстановки в колониальном стиле.

Изнанка зеркала – грубая деревянная плашка овальной формы, тоже красноватая, но тусклая; на плашке что-то написано мелом, но надпись на три четверти стерлась. Справа – лицо А***, которая теперь нагнула голову влево, чтобы причесать волосы с другой стороны, и явственно виден глаз, глядящий, как это и должно быть по логике вещей, вправо, в зияющее окно, на зеленую массу банановых деревьев.

На западную сторону террасы, в самом ее конце, выходит дверь из буфетной, а оттуда можно сразу пройти в столовую, где свежесть сохраняется даже в послеполуденные часы. На голой стене между дверью буфетной и коридором пятно, оставленное убитой сороконожкой, едва различимо, если не приглядываться. Стол накрыт на три персоны; три тарелки стоят по трем сторонам квадратного стола: со стороны буфета, со стороны окна, со стороны, обращенной к центру длинной залы, другая половина которой представляет собой нечто вроде салона, – линия раздела обозначена коридором, идущим от террасы к двери во двор, через которую удобно ускользнуть под навес, где находится контора бригадира-туземца.

Но чтобы увидеть этот салон из-за стола – или из окна разглядеть навес – следует занять место Фрэнка, спиной к буфету.

Сейчас это место не занято. Стул приставлен к столу на должном расстоянии, тарелка и прибор на своих местах, но нет ничего между краем стола и спинкой стула, являющей взору толстое крестообразное соломенное плетение; тарелка чистая, сверкающая, вокруг нее ножи и вилки, полный комплект, как в начале обеда.

А*** наконец решилась наполнить тарелку, не дожидаясь гостя, который не приходит, и теперь застыла в молчании на своем обычном месте, перед окном. Свет падает ей на лицо, сразу видно, как это неудобно, однако она сама выбрала такую позицию, раз и навсегда. Движения ее во время еды крайне скупы, она не поворачивает голову ни вправо, ни влево, лишь слегка щурит глаза, будто пытается отыскать пятно на голой стене перед собой, но девственно чистая поверхность не дает ни малейшей зацепки для взгляда.

Убрав закуску, не меняя, однако, бесполезный прибор не пришедшего гостя, бой вносит следующую перемену, показывается в открытых дверях буфетной, держа в обеих руках большое глубокое блюдо. А*** даже не поворачивается к нему, чтобы бросить на блюдо пытливый взор хозяйки дома. Не говоря ни слова, бой ставит блюдо на белую скатерть справа от нее. Там желтоватое пюре, наверное, из ямса, от которого поднимается тонкая струйка пара: она внезапно сгибается, потом выпрямляется, потом пропадает, не оставив следа, потом, длинная, вытянутая, вновь поднимается вертикально над столом.

В центре стола появилось еще одно непочатое блюдо, где в темном соусе выложены рядком три небольшие птички.

Бой удалился, молча, по своему обыкновению. А*** внезапно решается отвести взгляд от голой стены и начинает поочередно разглядывать оба блюда, справа от себя и спереди. Выбрав нужную ложку, она накладывает еду размеренными, точными движениями: самую маленькую из трех птичек, немного пюре. Затем берет блюдо, стоящее справа от нее, и передвигает его влево: большая ложка остается в нем.

Теперь она старательно разрезает птицу у себя на тарелке. Несмотря на малую величину объекта, она, будто на анатомическом сеансе, отделяет крылышки и ножки, разваливает тушку по сочленениям, снимает мясо с костей кончиком ножа, придерживает кусочки вилкой, без нажима, не повторяя дважды ни единого движения, даже не подавая вида, что выполняет трудную или непривычную задачу. Впрочем, такие птички часто подаются к столу.

Закончив есть, она поднимает голову, смотрит прямо по оси стола и снова сидит неподвижно, пока бой убирает тарелки, усеянные темными косточками, потом оба блюда, на одном из которых так и осталась третья жареная птичка, предназначенная для Фрэнка.

Его прибор простоял нетронутым до конца трапезы. Его, несомненно, задержал, как это нередко случается, какой-то инцидент на плантации, потому что болезнь жены или ребенка не помешала бы ему прийти.

Хотя маловероятно, чтобы гость появился сейчас, А***, возможно, все еще прислушивается, не спускается ли по склону, свернув с шоссе, машина. Но через окна столовой, по крайней мере одно из которых приоткрыто, не долетает рокот мотора; не слышно вообще никакого шума: в этот час все работы прекращены, и даже скотина молчит, осоловев от жары.

Обе створки бокового окна открыты – правда, не до конца. Правая оставляет лишь малую щелку, так что половина оконного проема затемнена. Левая, наоборот, отведена к стене, но не до упора: надо заметить, что она не отклоняется от перпендикуляра по отношению к наличнику. Таким образом, окно представляет собой три плоскости равной высоты и примерно одинаковые в ширину: посередине зияющее отверстие, а по сторонам две застекленные створки, в каждой по три квадрата. И в отверстии, и в обеих створках видны фрагменты одного и того же пейзажа: каменистый двор и зеленая масса банановых деревьев.

Стекла чисто вымыты, и в правой створке линии едва смещены из-за неровностей стекла: те всего лишь придают некий намек на движение слишком однородным поверхностям. Но в левой створке, где стекло темнее, хотя и блестит ярче, отражения откровенно искажены, зеленые, цвета банановых деревьев, пятна, круглые или в форме полумесяца, мельтешат посреди двора перед навесом.

Большая синяя машина Фрэнка, только что въехавшая во двор, тоже скрыта за одним из подвижных колечек листвы, а с нею и белое платье А***, которая первой выходит из автомобиля.

Она склоняется к закрытой дверце. Если стекло опущено – а это вполне вероятно, – А*** может просунуть голову в окошко над спинками сидений. Выпрямляясь, она рискует нарушить порядок своей прически, и тогда ее волосы, только что вымытые и тем более непослушные, упадут на того, кто сидит за рулем.

Но без всякого ущерба для себя она отстраняется от синей машины, мотор которой оставался на ходу и теперь наполняет двор еще усилившимся ревом, и, обернувшись в последний раз, направляется одна, своим решительным шагом, к двери в центре дома, откуда можно попасть прямо в большую залу.

От этой двери начинается коридор, переходящий в салон-столовую. Потом с обеих сторон коридора следуют одна за другой боковые двери, последняя слева, ведущая в кабинет, приоткрыта. Створка поворачивается бесшумно, хорошо смазанные петли не скрипят; тут же, с великими предосторожностями, она принимает первоначальное положение.

На другом конце дома входная дверь с гораздо меньшими церемониями открыта, потом закрыта; негромкий, но отчетливый стук высоких каблуков проносится по выложенному плиткой полу главной залы, звучит все ближе по коридору.

Шаги замирают перед дверью кабинета, но открывается и закрывается та дверь, что ведет в комнату напротив.

На трех окнах, симметричных по отношению к окнам комнаты, жалюзи в этот час спущены более чем наполовину. Таким образом, кабинет залит рассеянным светом, который лишает предметы объема. Очертания остаются четкими, но чередование поверхностей не создает впечатления глубины, так что невольно вытягиваешь руки перед собой, стараясь правильно оценить расстояние.

К счастью, в комнате немного мебели: стеллажи и полки вдоль стен, несколько стульев, наконец, массивный письменный стол с ящиками, занимающий все пространство между двумя окнами, выходящими на юг, и в одно из них – правое, то, что ближе к коридору, – можно увидеть сквозь наклонные щели между дощечками разрезанный на параллельные сверкающие полоски стол и два кресла на террасе.

На углу письменного стола стоит инкрустированная перламутром рамка, в которую вставлена фотография: ее сделал уличный фотограф во время первого отпуска в Европе, после пребывания в Африке.

Перед фасадом большого кафе в стиле модерн А*** сидит на металлическом стуле сложной конструкции, подлокотники и спинка которого, состоящие из спиралей и завитков, скорей живописные, чем удобные. Но А*** сидит в этом кресле, по своему обыкновению, совершенно непринужденно, хотя и без малейшей расхлябанности.

Она чуть повернулась, улыбается фотографу, будто разрешая ему отснять этот импровизированный кадр. В то же время ее обнаженная рука продолжает начатое движение: ставит стакан на столик, стоящий рядом.

Но класть лед она вроде бы не собиралась, потому что не дотронулась до сверкающего металлического ведерка, быстро запотевшего.

Она сидит неподвижно, смотрит на долину, простирающуюся перед ними. Молчит. Слева от нее Фрэнк, невидимый, молчит тоже. Возможно, она уловила некий странный шорох у себя за спиной и теперь собирается повернуться как бы невзначай и бросить взгляд, будто бы случайный, в сторону жалюзи.

На восток из кабинета выходит не просто окно, как в комнате напротив, а окно французское, через которое можно попасть прямо на террасу, минуя коридор.

На эту часть террасы светит утреннее солнце: только от него никто не пытается укрыться. В воздухе, почти свежем сразу после рассвета, пение птиц приходит на смену стрекоту ночных цикад, звуковой фон почти такой же, хотя менее слитный, расцвеченный время от времени более мелодичными трелями. Что же до самих птиц, то их не видно, как и цикад: они укрываются под султанами широких зеленых листьев вокруг всего дома.

На участке вскопанной земли, который отделяет дом от посадок и где выстроились на равном расстоянии друг от друга молодые апельсиновые деревца – тонкие стволики, украшенные редкой листвой темного цвета, – блестят бесчисленные нити паутины, полные росы; крошечные паучки сплели их между комьями земли, когда в саду закончились работы.

Справа этот конец террасы подходит к краю салона. Но только на свежем воздухе, перед южным фасадом – откуда можно охватить взором всю долину, – подается первый утренний завтрак. На низеньком столике перед единственным креслом, которое принес сюда бой, уже стоят кофейник и чашка. А*** в такой час еще не встала. Окна ее комнаты еще закрыты.


В самой глубине долины, на бревенчатом мосту, что пересекает маленькую речушку, какой-то человек сидит на корточках и смотрит вверх по течению. Это – туземец, на нем синие штаны и выцветшая майка; плечи голые. Он склоняется над поверхностью потока, словно пытается разглядеть что-то в мутной воде.

Перед ним, на другом берегу, простирается делянка в форме трапеции, со стороны воды ограниченная кривой линией; все бананы там собраны более-менее недавно. Пеньки легко подсчитать: когда срезается ствол, остается короткий обрубок, чья зарубцевавшаяся поверхность имеет форму диска, белого или желтоватого, в зависимости от свежести среза. Подсчет по прямой линии слева направо дает: двадцать три, двадцать два, двадцать два, двадцать один, двадцать один, двадцать, двадцать и т. д…

Рядом с каждым из белых дисков, но в различных направлениях принялись побеги, замещающие срезанные деревья. В зависимости от времени сбора первого урожая эти новые растения имеют длину от пятидесяти сантиметров до метра.

А*** только что принесла стаканы, обе бутылки и ведерко со льдом. Начинает смешивать коктейли: коньяку в три стакана, потом минеральной воды, наконец, три кубика прозрачного льда, в сердцевине каждого кубика заключен пучок серебристых игл.

– Мы выедем рано, – говорит Фрэнк.

– А именно?

– В шесть утра, если вас устроит.

– О-ля-ля…

– Вас это пугает?

– Да нет. – Она смеется. Помолчав, добавляет: – Наоборот, это даже забавно.

Пьют маленькими глотками.

– Если все пойдет хорошо, – говорит Фрэнк, – мы попадаем в город часам к десяти, и у нас будет масса времени до второго завтрака.

– Да-да, разумеется, это и мне подходит, – говорит А***.

Пьют маленькими глотками.

Потом заговаривают о другом. Оба закончили читать книгу, которая их занимала последнее время, и теперь могут обсудить ее в целом, то есть прокомментировать и развязку, и прежние эпизоды (служившие предметом прошлых бесед), которые эта развязка представляет совершенно в ином свете или же придает им новый, дополнительный смысл.

Ни разу они не высказались по поводу романа, в целом не дали ему никакой оценки; зато обсуждали места, события, персонажей так, будто бы речь шла о реальных вещах: городок, который они хорошо помнят (к тому же расположенный в Африке), люди, с которыми оба были знакомы или же слышали от кого-то их историю. Во время своих дискуссий они никогда не затрагивали ни правдоподобия, ни связности, вообще никакого компонента повествования. Зато им частенько случалось критиковать иные поступки действующих лиц или некоторые черты их характера так, словно те были их общими друзьями.

Они также сожалеют о некоторых поворотах сюжета, говорят, что, мол, «не повезло», и выстраивают другой ряд событий, отталкиваясь от новой гипотезы: «если бы этого не случилось». Другие возможные развилки встречаются на пути, и все они ведут к разному итогу. Варианты крайне многочисленны, варианты вариантов и того пуще. Кажется, они даже получают удовольствие от подобного умножения, улыбаются друг другу, распаляясь от игры, несомненно упиваясь таким разрастанием…

– Но, к несчастью, он вернулся раньше в этот день, чего никто не мог предусмотреть.

Так Фрэнк единым махом сметает все те вымыслы, какие они вместе нагромоздили. Ни к чему предполагать обратное, ибо все сложилось так, а не иначе: в реальности ничего не изменишь.

Пьют маленькими глотками. Во всех трех стаканах кусочки льда уже совсем растаяли. Фрэнк пристально изучает золотистую жидкость, что плещется у него на дне стакана. Наклоняет стакан то в одну, то в другую сторону, заинтересованно следит, как отрываются от стенок пузырьки газа.

– И тем не менее, – говорит он, – все начиналось так хорошо. – Поворачивается к А*** за подтверждением: – Отправились мы в назначенное время и ехали без приключений. Не было и десяти, когда мы добрались до города.

Фрэнк запнулся. А*** подхватывает, будто побуждая его продолжить рассказ:

– И вы не заметили ничего необычного во все время пути, не так ли?

– Абсолютно ничего. В каком-то смысле было бы лучше, если бы машина сломалась сразу, еще до завтрака. Не по пути, но в городе, до завтрака. Мне было бы трудно добраться до некоторых мест, расположенных довольно далеко от центра, но по крайней мере я вовремя нашел бы механика и починил бы машину до вечера.

– Потому что на самом деле поломка была пустяковая, – то ли уточняет А***, то ли спрашивает.

– Да, ничего страшного.

Фрэнк смотрит в свой стакан. После довольно долгого молчания, хотя на этот раз никто не задавал ему никаких вопросов, он вновь принимается объяснять:

– После обеда, когда мы собрались уезжать, мотор никак не хотел заводиться. Очевидно, что было поздно предпринимать какие-либо шаги: все мастерские уже закрылись. Нам ничего другого не оставалось, как дожидаться утра.

Фразы следуют одна за другой, каждая на своем месте, сплетаясь в логическую цепь. Гладкая, размеренная речь все больше и больше походит на свидетельские показания в суде или на вызубренный урок.

– И все же, – говорит а***, – вы сначала подумали, что справитесь сами. Во всяком случае, вы попытались. Но механик из вас неважный, так ведь?

Последние слова она произносит с улыбкой. Они обмениваются взглядом. Он улыбается тоже. Мало-помалу его улыбка превращается в гримасу. Зато она сохраняет оживленный, безмятежный вид.

А ведь Фрэнк должен был научиться исправлять мелкие поломки – с его-то вечно застревающим грузовиком…

– Да, – говорит он, – в том моторе я уже начал разбираться. Но легковая машина до сих пор не доставляла мне неприятностей.

В самом деле, ни разу не было речи о том, чтобы вышла из строя его большая синяя машина, к тому же почти новая.

– Все когда-нибудь случается в первый раз, – отвечает Фрэнк. Добавляет, помолчав: – Просто нам не повезло в тот день…

Легкий взмах правой руки – вверх, потом медленно вниз – заканчивается там, где начался, на кожаной полоске подлокотника. У Фрэнка усталый вид, улыбка так и не появилась на его лице после той давешней гримасы. Тело его в глубине кресла кажется каким-то сплюснутым.

– Невезение, – пожалуй, но никакой трагедии, – подхватывает А*** беспечным тоном, который не гармонирует с настроением ее спутника. – Если бы мы могли как-то предупредить, сама по себе задержка вообще не имела бы значения, но что мы могли поделать, если эти плантации затеряны в дебрях? Во всяком случае, было бы хуже, сломайся машина посреди дороги, глубокой ночью!

Да, было бы хуже, если бы случилась авария. А так речь идет всего лишь о мелкой неприятности, о приключении без последствий, об одном из незначительных казусов, связанных с жизнью в колонии.

– Пожалуй, мне пора ехать, – говорит Фрэнк.

Он задержался на минутку, просто чтобы завезти А***. Долго засиживаться не хочет. Кристиана не знает, что с ним сталось, и Фрэнку не терпится успокоить жену. Он в самом деле поднимается с кресла – откуда только явились силы – и ставит на низенький столик стакан, который только что осушил одним глотком.

– До свиданья, – говорит А***, не вставая с места, – и спасибо вам.

Фрэнк слегка взмахивает рукой, обычный вежливый жест протеста. А*** настаивает:

– Ну как же! Целых два дня я была вам обузой.

– Напротив, я в отчаянии, что из-за меня вам пришлось провести ночь в этом дрянном отеле.

Сделав два шага, он останавливается перед коридором, который пересекает весь дом, слегка поворачивает голову:

– Еще раз извините меня за то, что я такой скверный механик. – Та же гримаса пробегает по его губам, только исчезает быстрее. Он скрывается в доме.

Шаги его отдаются по плитам коридора. Сегодня на нем кожаные туфли и белый костюм, несвежий, помятый в дороге.

Когда входная дверь на другом конце дома открывается, потом закрывается, А*** тоже встает и уходит с террасы тем же путем. Она тотчас же проходит в комнату и закрывает дверь на замок, так, что щелкает язычок. Во дворе, перед северным фасадом, рокот включенного мотора быстро сменяется жалобным, пронзительным воем, с которым машина трогается с места слишком проворно, почти мгновенно. Фрэнк не сказал, что именно пришлось ремонтировать в его машине.

А*** закрывает в комнате окна, которые стояли распахнутыми целое утро, опускает все жалюзи, створка за створкой. После такого долгого пути ей надо переодеться – и, конечно, принять душ.

Ванная непосредственно примыкает к комнате. Вторая дверь оттуда выходит в коридор; ригельный замок на этой двери задвигается изнутри, резким движением, так, что щелкает язычок.

Следующая комната по той же стороне коридора – тоже жилая, но гораздо меньших размеров, там помещается всего лишь одна узкая односпальная кровать. Еще два метра – и коридор вливается в столовую.

Стол накрыт на одного. Следует приказать, чтобы добавили прибор для А***.

На голой стене след раздавленной сороконожки все еще виден совершенно отчетливо. Никто и не пытался стереть пятно, боясь, наверное, испортить красивую матовую краску, которая, возможно, боится воды.

Стол накрыт на троих, по заведенному порядку. Фрэнк и А***, каждый на своем месте, говорят о поездке в город, которую они предполагают совершить вместе, на следующей неделе: у нее там накопилось немало дел, и ему необходимы справки по поводу грузовика, который он задумал купить.

Они установили время отправления и время прибытия, прикинули, сколько времени займет дорога туда и обратно, подсчитали, сколько часов останется им на все их дела, учитывая второй завтрак и обед. Они не стали уточнять, будут ли они питаться порознь или встретятся в каком-то месте. Но такой вопрос почти не стоит, потому что приезжие могут прилично поесть только в одном ресторане. Естественно, они там встретятся, тем более вечером, перед тем как вместе пуститься в обратный путь.

Так же естественно, что А*** хочет воспользоваться предоставленной ей возможностью поехать в город: ничего удивительного, что она предпочитает такую оказию поездке в грузовике, отвозящем бананы, почти непереносимой на такое далекое расстояние; что она к тому же предпочитает общество Фрэнка компании какого-нибудь туземного шофера, как бы ни расхваливала она сама умение последних разбираться в машине. Что же до других обстоятельств, которые позволили бы ей совершить поездку в приемлемых условиях, то таковые, бесспорно, складываются нечасто, скорее даже в исключительных случаях, чтобы не сказать никогда, разве что какие-то серьезные причины оправдали бы с ее стороны категорическое требование – и это всегда в большей или меньшей степени нарушает налаженный ход работ на плантации.

Она на этот раз ни о чем не спросила, даже не объявила, что именно хочет купить в городе. Да и к чему приводить особые причины для поездки, раз подвернулся друг с машиной, готовый забрать ее у дома и привезти туда же тем же вечером. Самое удивительное, если подумать, что такой план не был уже выработан и осуществлен раньше, в тот или иной день.

Вот уже несколько минут Фрэнк молча ест. Это А***, чья тарелка пуста, и вилка с ножом лежат по обе стороны от нее, подхватывает разговор, справляясь о здоровье Кристианы: усталость (связанная с жарой, полагает она) вот уже несколько раз за последнее время мешает ей приезжать вместе с мужем.

– Все то же самое, – отвечает Фрэнк. – Я предложил ей прокатиться с нами в порт, развеяться. Но она не захотела, из-за ребенка.

– Кроме того, – добавляет А***, – на побережье жара заметно сильнее.

– Да, там тяжелая жара, – соглашается Фрэнк.

Следует обмен пятью-шестью фразами по поводу того, сколько доз хинина требуется на побережье и здесь. Потом Фрэнк обращается к пагубному воздействию хинина на героиню африканского романа, который они оба сейчас читают. И разговор сводится к основным перипетиям данной истории.

По ту сторону закрытого окна, в пыльном дворе, покрытом неровными плитами, между которыми проступает гравий, стоит грузовичок, развернутый капотом к дому. Исключая эту деталь, он припаркован точно в предписанном месте: то есть заключен в нижнее и среднее стекло правой створки, если смотреть изнутри, и узкая планка переплета горизонтально разрезает его силуэт на две равновеликие массы.

Через открытую дверь буфетной А*** попадает в столовую и направляется к накрытому столу. Она сделала крюк, зайдя на террасу, чтобы переговорить с поваром, чей напевный, струящийся голос звучал минуту назад.

Приняв душ, А*** полностью переоделась. На ней светлое платье, очень облегающее; Кристиана считает, что оно не подходит для тропиков. А*** садится на свое место, спиной к окну, перед нетронутым прибором, который бой добавил для нее. Разворачивает салфетку на коленях и собирается положить себе еды, приподнимая левой рукой крышку с еще горячего блюда; с него уже брали, пока она была в ванной, но оно так и осталось стоять посередине стола.

А*** говорит:

– Как же я проголодалась с дороги.

Потом расспрашивает о том, что случилось на плантации, пока ее не было. Слова, которые она выбирает (что «нового»), произносятся легким, оживленным тоном, который не выражает никакой особой заинтересованности. И потом, все равно ничего нового нет.

А*** против обыкновения словоохотлива. Ей кажется – говорит она, – что многое должно было произойти за этот промежуток времени, который для нее оказался таким насыщенным.

На плантации это время тоже даром не пропало, но здесь речь шла об обычной последовательности повседневных работ, всегда более-менее одинаковых.

Сама она, отвечая на вопрос о новостях, ограничивается четырьмя-пятью сведениями, уже всем известными: где-то в десяти километрах за первой деревней все еще ремонтируется шоссе: «Кап Сен-Жан» стоит на причале и ждет погрузки; строительство новой почты ничуть не продвинулось за последние три месяца; городская дорожная служба, как всегда, оставляет желать лучшего, и т. д., и т. п…

А*** накладывает себе еще. Лучше бы загнать грузовичок под навес, в тень, он не понадобится после полудня. Когда глядишь сквозь толстое стекло окна, кажется, что внизу, за передним колесом, в грузовичке появилась длинная полукруглая выемка. Несколько выше, отделенный от основной массы участком каменистой земли, полукруг крашеного железа смещен сантиметров на пятьдесят по отношению к его подлинному местонахождению. Этот искаженный отрезок можно при желании переместить, изменить одновременно его форму и размеры: он увеличивается справа налево, уменьшается в противоположном направлении, книзу принимает форму полумесяца, становится полным кругом по мере того, как набирает высоту; а то разбивается (но такое положение имеет очень малую протяженность и длится едва мгновение) на два концентрических ореола. Наконец, если отклониться далеко в сторону, он сливается с общей поверхностью или резко сокращается, до полного исчезновения.

А*** хочет еще что-то сказать. Однако она не описывает комнату, в которой провела ночь, что тут интересного, говорит она, отворачиваясь: кто не знает эту гостиницу, такую неудобную, с залатанными москитными сетками.

Тут она замечает сороконожку на голой стене прямо перед собой. Голосом сдавленным, словно она боится спугнуть эту тварь, А*** говорит:

– Сороконожка!

Фрэнк поднимает глаза. Тут же поправляется, следуя за взглядом – неподвижным – своей соседки, поворачивает голову в противоположную сторону. Тварь замерла на середине стены, ее хорошо видно на светлой поверхности, несмотря на приглушенное освещение. Фрэнк, не произнесший ни слова, опять глядит на А***. Потом бесшумно встает. А*** застыла, как и скутигера, Фрэнк подходит к стене, зажав в руке салфетку, свернутую в жгут.

Рука с заостренными пальцами сжалась на белой скатерти.

Фрэнк отнимает салфетку от стены и ногой давит что-то на плитах пола, у самого плинтуса. Садится на свое место, справа от лампы, которая сияет позади него, на буфете.

Когда он проходил перед лампой, тень его метнулась по столешнице, на мгновение покрыв ее всю. Тогда вошел бой через открытую дверь и молча стал убирать посуду. А*** велит ему, как обычно, подать кофе на террасу.

Она и Фрэнк, усевшись в свои два кресла, продолжают бурно, бессвязно, воистину, кто в лес, кто по дрова, обсуждать, какой день подойдет лучше для короткой поездки в город, которую они задумали накануне.

Тема быстро истощается. Не то чтобы ослабел интерес, но им не найти новых поворотов, чтобы продолжить беседу. Фразы становятся короче, в них повторяются большей частью фрагменты тех, что говорились здесь же за два минувших дня, а может, еще и раньше.

Последние односложные возгласы чередуются со все более длинными периодами молчания и в конце концов становятся вовсе невнятными, фигуры в креслах совершенно теряются во мраке.

Откинувшись на спинки кресел, положив руки на подлокотники, сидят рядом А*** и Фрэнк, смутные формы, обозначенные в густой темноте светлыми платьем и рубашкой, между которыми время от времени происходят какие-то неясные движения незначительной амплитуды, едва наметившись, эти движения исчезают, возможно, они были воображены.

Цикады тоже умолкли.

Лишь иногда негромко вскрикнет хищная ночная тварь, внезапно прожужжит скарабей, звякнет о низенький столик фарфоровая чашка.


Сейчас голос второго шофера слышится со стороны навеса и долетает до центральной части террасы; он напевает туземную песенку со словами, которые невозможно понять, а может, и вовсе без слов.

Навес расположен с другой стороны дома, с правой стороны обширного двора. Значит, мелодия должна была обогнуть, проскользнув под нависающей крышей, угол, занятый кабинетом, и это заметно ослабило ее звучание, хотя частично песня может проникнуть и через кабинет, сквозь жалюзи на южном фасаде и восточном торце.

Голос разносится далеко. Он глубокий и сильный, хотя и довольно низкий. К тому же гибкий: с легкостью перетекает с ноты на ноту, потом внезапно останавливается.

Мелодии подобного рода – совершенно особенные, поэтому трудно определить, прервалась ли песня по какой-то посторонней причине – связанной, например, с ручным трудом, которым в данный момент наверняка занят певец, – или напев закончился самым естественным образом.

К тому же когда шофер запевает снова, это происходит внезапно и резко, на нотах, непохожих ни на начало песни, ни на ее продолжение.

Зато в других местах кажется, что вот-вот наступит конец чему-то, все указывает на это: последовательное снижение тона, вновь обретенный покой, чувство, что больше нечего сказать; но после ноты, которая должна была быть последней, следует другая, без малейшего нарушения гармонической связи, с той же непринужденностью; за ней еще одна и еще; слушатель полагает, что он в самом сердце поэмы… и вдруг без всякого предупреждения всему приходит конец.

А*** в комнате склоняет лицо над письмом, которым сейчас занята. Бледно-голубой листок, лежащий перед ней, содержит пока лишь несколько строк; А*** добавляет три или четыре слова, довольно быстро, и застывает с пером в руке. Через минуту она вновь поднимает голову, и в этот момент из-под навеса снова доносится песня.

Несомненно, продолжается та же самая поэма. Порой темы размываются, но чуть позже являются снова, почти те же самые, с большей силой утверждая себя. Но эти повторы, эти едва заметные вариации, эти перерывы, эти обращения вспять могут привести к изменениям – впрочем, едва ощутимым – и увлечь певца очень далеко от запева.

А***, чтобы лучше слышать, повернула голову к открытому окну. На дне долины развернулись работы по ремонту бревенчатого моста через маленькую речушку. Уже сняли земляное покрытие с пространства, занимающего около четверти ширины моста. Теперь собираются заменить бревна, пораженные термитами, на новые стволы, неошкуренные, прямые, срубленные с запасом, на достаточную длину, которые лежат поперек дороги, прямо перед мостом. Вместо того чтобы сложить бревна в определенном порядке, грузчики разбросали их как попало, по всем направлениям.

Два первых бревна лежат параллельно друг другу (и берегу реки), на расстоянии, примерно вдвое большем их диаметра. Третье брошено сверху, наискосок, где-то на уровне трети длины первых двух. Следующее перпендикулярно третьему, состыкуясь с его концом; другим своим концом оно почти достигает последнего, и эти два бревна образуют довольно неряшливую букву V с порядочным зиянием на нижнем пересечении. Пятое бревно параллельно двум первым, так же как и течению ручья, через который перекинут мостик.

Сколько же времени утекло с тех пор, как в последний раз пришлось ремонтировать бревенчатый настил? Древесину предварительно обрабатывали средствами против термитов, но, видимо, с недостаточным тщанием. Правда, рано или поздно эти бревна, покрытые землей, периодически заливаемые даже при незначительном повышении уровня воды в речушке, так или иначе станут добычей насекомых. Эффективная долговременная защита возможна только для хорошо проветриваемых, удаленных от земли построек; это, скажем, относится к дому.

А*** в комнате продолжает писать письмо своим мелким, убористым, ровным почерком. Листок заполнен уже наполовину. Но лицо, обрамленное мягкими, волнистыми черными прядями, медленно поднимается и поворачивается тоже медленно и плавно к открытому окну.

Рабочих на мосту пять человек, столько же, сколько и бревен, которые требуется заменить. Сейчас все они сидят на корточках в одной и той же позе: опершись локтями о бедра и свесив руки между расставленных колен. Они располагаются друг напротив друга, двое на правом берегу, трое на левом. Несомненно, обсуждают, как лучше приняться за работу, или решили слегка отдохнуть, притащив бревна к реке. Так или иначе, все они совершенно неподвижны.

Позади них в банановых посадках делянка в форме трапеции простирается вверх по течению реки, урожай здесь еще не собирался ни разу, и строгий шахматный порядок нигде не нарушен.

Пятеро мужчин по обе стороны мостика тоже разместились симметрично по двум параллельным линиям, ибо в той и другой группе люди сидят на равных расстояниях друг от друга, а двое на правом берегу – из дома видны только их спины – расположены на вершинах двух равнобедренных треугольников и вместе с тремя своими товарищами с левого берега образуют букву «W». Трое на левом берегу обращены лицом к дому, где А*** стоит перед открытым оконным проемом.

Она выпрямилась во весь рост. В руке у нее листок бледно-голубого цвета, обычного формата для почтовой бумаги; хорошо видно, что он был сложен вчетверо. Но рука задержалась на полпути, и листок бумаги достиг только уровня талии; взгляд скользит гораздо выше, блуждает по линии горизонта, обозначенной противоположным склоном. А*** слушает туземную песню, далекую, но все еще очень ясную, долетающую и до террасы.

По другую сторону от двери в коридор, под одним из двух симметрично расположенных окон кабинета, Фрэнк сидит в своем кресле.

А***, которая сама ходила за напитками, ставит на низенький столик полный поднос. Раскупоривает коньяк, разливает по трем стаканам, выстроенным в одну линию. Добавляет газированной воды. Раздав два первых стакана, сама садится в свободное кресло, зажав третий в руке.

Вот тогда-то она и спрашивает, нужно ли, как обычно, добавить кубики льда, ведь бутылки якобы только что из холодильника, хотя только одна из двух запотела на жаре.

Она зовет боя. Ответа нет.

– Лучше бы кому-то из нас сходить, – говорит она.

Но ни она сама, ни Фрэнк не двигаются с места.

В буфетной бой уже вынимает кубики льда из коробочек; так велела хозяйка, уверяет он. И добавляет, что принесет их сию минуту, не уточняя, когда именно получил приказ.

На террасе Фрэнк и А*** так и сидят в своих креслах. Она не торопится раскладывать лед: еще даже не дотронулась до сверкающего металлического ведерка, тотчас же запотевшего, которое бой поставил перед ней.

Как и его соседка, Фрэнк смотрит прямо перед собой, на линию горизонта, образованную противоположным склоном долины. Листок очень бледной голубой бумаги, сложенный во много раз – может быть, в восемь, – сейчас выглядывает из правого кармана его рубашки. Левый карман аккуратно застегнут, а клапан правого приподнят письмом, добрый сантиметр которого торчит над тканью цвета хаки.

А*** замечает бледно-голубой листок, привлекающий взоры. Принимается объяснять, что за недоразумение произошло между нею и боем по поводу льда. Неужто она и вправду велела ему на этот раз не приносить ведерко? Так или иначе, еще не было случая, чтобы кто-то из слуг не понял ее.

– Все когда-нибудь случается в первый раз, – отвечает она со спокойной улыбкой. В ее зеленых глазах, которые никогда не мигают, отражается лишь некий силуэт, четко очерченный на фоне неба.

Внизу, в глубине долины, люди расположены уже по-иному, как по одну, так и по другую сторону бревенчатого моста. На правом берегу остался только один рабочий, а четверо других сидят напротив него. Ни один не изменил позы. За спиной того, кто остался в одиночестве, одно из новых бревен исчезло: то, которое накладывалось на два других. Зато некое бревно с корой землистого цвета появилось на левом берегу, как раз позади четырех рабочих, обращенных лицом к дому.

Фрэнк поднимается с кресла – откуда только явились силы – и ставит на низенький столик стакан, который только что осушил одним глотком. Лед на дне стакана растаял без следа. Твердым шагом Фрэнк направляется к двери, ведущей в коридор. Там останавливается. Всем корпусом поворачивается к А***, которая остается сидеть.

– Еще раз извините меня за то, что я такой скверный механик.

Но А*** не обернулась в его сторону, и судорожное движение рта, которым сопровождались слова Фрэнка, осталось далеко за пределами поля ее зрения, к тому же движение это тотчас прекратилось, в то же самое время как белый костюм, слегка поблекший, пропал в полумраке коридора.

На дне стакана, который он оставил, уходя, вот-вот растает крошечный кусочек льда, с одной стороны закругленный, с другой – срезанный косо. Чуть дальше – бутылка газированной воды, коньяк, потом мост, пересекающий речушку, на котором пятеро сидящих на корточках людей расположены сейчас следующим образом: один на правом берегу, двое на левом, еще двое на самом настиле, ближе к той стороне моста, что обращена вниз по течению; все они повернулись к какой-то точке, лежащей в центре, и что-то разглядывают там с величайшим вниманием.

Осталось заменить только два бревна.

Потом Фрэнк и хозяйка дома уселись в те же самые кресла, но поменявшись местами: А*** заняла кресло Фрэнка и наоборот. То есть Фрэнк оказался ближе к маленькому столику, где стоят ведерко со льдом и бутылки.

Она подзывает боя.

Тот сию секунду показывается на террасе, огибая угол дома. Идет, как на шарнирах, к маленькому столику, берется за него, поднимает, не опрокинув ни единого предмета, переставляет все вместе туда, где села хозяйка. Тотчас же продолжает свой путь, не говоря ни слова, в том же направлении, той же механической походкой к другому углу дома и восточному ответвлению террасы, где исчезает.

Фрэнк и А***, немые и неподвижные в глубине своих кресел, все так же пристально вглядываются в горизонт.

Фрэнк рассказывает о поломке грузовика, смеясь и чрезмерно размахивая руками. Хватает стакан, что стоит на столике подле него, и осушает одним махом, так, будто ему не надо глотать, когда он пьет: вся жидкость сразу попадает ему в горло. Ставит стакан на стол, между тарелкой и подставкой для блюда, тут же принимается есть. Могучий аппетит Фрэнка ярко проявляется в тех многочисленных, утрированных движениях, которые Фрэнк совершает: правая рука хватает по очереди ножик, вилку и кусок хлеба, вилка периодически переходит из правой руки в левую, нож разрезает мясо кусок за куском и кладется на стол после каждого раза: тогда, переходя из левой руки в правую, на сцену выходит вилка: она снует взад-вперед между тарелкой и ртом: все мускулы лица ритмично искажаются сосредоточенным жеванием; оно еще не закончилось, как в убыстренном темпе все начинается заново.

Правая рука хватает хлеб и подносит его ко рту, правая рука кладет хлеб на белую скатерть и хватает нож, левая хватает вилку, вилка втыкается в мясо, нож отрезает кусок мяса, правая рука кладет нож на скатерть, левая рука вкладывает вилку в правую руку, вилка накалывает кусок мяса, рука подносит его ко рту, рот при жевании широко раскрывается и сжимается с силой; движения эти отдаются по всему лицу, вплоть до скул, до глаз, до ушей; а правая рука в это время уже перехватывает вилку, чтобы переложить ее в левую руку, потом хватает хлеб, потом нож, потом вилку…

Бой входит через открытую дверь буфетной. Идет к столу. Походка у него разболтанная, как на шарнирах; такие же движения рук, когда он убирает тарелки, одну за другой, ставит их на буфет и заменяет чистыми. Сразу после этого выходит, ритмично дергая руками и ногами, словно грубо сработанная заводная игрушка.

Как раз в этот момент была раздавлена сороконожка на голой стене: Фрэнк встает, берет салфетку, подходит к стене, давит сороконожку на стене, отнимает салфетку, давит сороконожку на полу.

Рука с заостренными пальцами сжалась на белой скатерти. Пять растопыренных пальцев скрючились, опираясь на стол с такой силой, что скомкалась ткань. На ней так и осталось пять лучиков, пять сходящихся борозд, гораздо более длинных, чем пальцы, которые там лежали.

Только первая фаланга еще видна. На безымянном пальце блестит кольцо, тонкий золотой ободок, едва выступающий над плотью. Вокруг руки веером расходятся складки, все менее и менее жесткие по мере удаления от центра, все более и более плоские, но одновременно и растянутые, так что в конце концов остается лишь белая однородная поверхность, на которой располагается, в свою очередь, рука Фрэнка, смуглая, крепкая, украшенная широким и плоским золотым кольцом аналогичной модели.

Как раз рядом с рукой лезвие ножа оставило на скатерти крошечное темное пятнышко, удлиненное, извилистое, окруженное более слабыми, редкими знаками. Смуглая рука, поерзав немного по скатерти, вдруг поднимается к кармашку рубашки, снова пытается, уже машинально, затолкать поглубже бледно-голубое письмо, сложенное в восемь раз, которое торчит на добрый сантиметр.

Рубашка из немнущейся хлопчатобумажной ткани цвета хаки, вылинявшая от многочисленных стирок. От верхнего края кармана идет первая горизонтальная строчка, а под ней еще одна, в форме фигурной скобки, чье острие направлено книзу. К самому кончику этого острия пришита пуговица, на которую в нормальном положении застегивается карман. Пуговица пластмассовая, желтоватая; нитка, которой она пришита, рисует в центре ее маленький крестик. Письмо, что виднеется над всем этим, написано почерком мелким и убористым, строки идут перпендикулярно краю кармана.

Справа выступают, по порядку, короткий рукав рубашки цвета хаки, пузатый туземный кувшин из обожженной глины, отмечающий середину буфета, потом, на краю буфета, две керосиновые лампы, незажженные, выстроенные вдоль стены; еще правее – угол комнаты, а к нему примыкает открытая створка первого окна.

И машина Фрэнка выходит на сцену: ее отражение в окне, появление в беседе. Большая синяя – закрытая машина американского производства: корпус ее – хотя и пыльный – выглядит как новый. Мотор тоже в хорошем состоянии: ни разу не доставил владельцу ни малейшей неприятности.

Владелец машины остался сидеть за рулем. Только его попутчица спустилась на каменистый двор. Она обута в изящные туфли на очень высоких каблуках и должна ступать осторожно, избегая неровных мест. Но это ничуть ее не сковывает, она, можно сказать, даже не замечает трудностей пути. Она остановилась неподвижно у передней дверцы, нагнулась к серым клеенчатым сиденьям, над стеклом, опущенным до отказа.

Белый корсаж исчезает почти до талии, снаружи остается широкая юбка. Голова, руки, верхняя часть туловища, нависая над окошком, мешают рассмотреть, что происходит внутри. А***, несомненно, собирает покупки, сделанные в городе, чтобы унести их с собой. Но вот появляется левый локоть, потом рука, запястье, кисть – и пальцы задерживаются на окне.

После нового промедления на яркий свет дня являются плечи, затем шея и лицо, обрамленное длинными, черными волосами, – прическа, чересчур свободная, чуть растрепалась, – и, наконец, правая рука: она держит за тесемку всего один маленький зеленый пакетик кубической формы.

Оставив на пыльной стойке машины отпечаток четырех параллельно лежащих пальцев, левая рука торопливо приводит в порядок прическу, в то время как А*** отстраняется от синей машины и, в последний раз обернувшись, направляется своей решительной походкой к двери дома. Кажется, будто ухабистый двор выравнивается сам собою под ее ногами, ибо А*** даже не смотрит вниз.

Вот она стоит, прислонившись к входной двери, которую только что закрыла за собой. Отсюда ей виден весь дом, помещение за помещением: главная зала (слева салон, справа столовая, где уже поставлен к обеду прибор), центральный коридор (куда выходят пять боковых дверей, все закрытые, три справа и две слева), терраса и, за сквозной балюстрадой, противоположный склон долины.

Начиная от хребта склон в высоту разделяется на три участка: неровная полоса дикой пустоши и две делянки, засаженные в разное время. Пустошь красноватого цвета, там и сям поросшая зеленым кустарником. Купа высоких деревьев отмечает самую дальнюю точку, какой достигли посадки в этом секторе; она занимает вершину прямоугольной делянки, которая наискосок спускается по склону; местами, между султанами молодых листьев, там еще видна голая земля. На нижней делянке, той, что в форме трапеции, уже убирают урожай: белых дисков шириной с тарелку, оставшихся у самой поверхности почвы на месте срезанных стволов, почти столько же, сколько и растущих банановых деревьев.

Сторона этой трапеции, расположенная ниже по течению реки, совпадает с подъездной дорогой, которая ведет к мосту. Пятеро рабочих сейчас расположились там в шахматном порядке, по двое на каждом берегу и один посередине моста: сидя на корточках, повернувшись вверх по течению, он вглядывается в мутную воду, что стремится ему навстречу между двух вертикальных склонов, земляных, местами осыпавшихся.

На правом берегу так и лежат два новых бревна, которыми следует заменить пришедшие в негодность. Эти бревна образуют неряшливую букву «V» с зиянием на нижнем конце; они лежат поперек дороги, что поднимается к саду и дому.

А*** только что вошла туда. Она посещала Кристиану, которая уже много дней никуда не выходит из-за болезни ребенка: он такой же хрупкий, как мать, так же не приспособлен к жизни в колониях. А***, которую Фрэнк довез на машине до самой двери, проходит через салон и удаляется по коридору, к той комнате, чьи окна выходят на террасу.

Все утро окна в ней были распахнуты настежь. А*** подходит к первому и закрывает правую створку, в то время как рука, лежащая на левой створке, замирает. Профиль ясно виден в оставшейся половине проема: голова поднята, шея напряжена – А*** к чему-то прислушивается.

Низкий голос второго шофера доносится до нее.

Мужчина поет туземную песню, длинную-длинную мелодию без слов, которой, кажется, не будет конца, хотя она обрывается внезапно, без какой-либо видимой причины. А***, завершая движение, толкает вторую створку.

Затем закрывает оставшиеся два окна, однако нигде не опускает жалюзи.

Она садится перед туалетным столиком, смотрится в овальное зеркало, сидит неподвижно, положив локти на мрамор и прижав руки к вискам. В ней не дрогнет, не шевельнется ни одна черта: ни веки с длинными ресницами, ни даже зрачки в центре зеленой радужной оболочки. Так, застывшая под собственным взглядом, внимательная, спокойная, она вроде бы не ощущает течения времени.

Чуть наклонившись, с черепаховым гребешком в руке, она меняет прическу перед тем, как выйти к столу. Часть тяжелых черных волос волнами падает на затылок. Заостренные пальцы свободной руки погрузились туда.

А*** вытянулась на постели, совершенно одетая. Одна ее нога покоится на атласном покрывале; вторая, согнутая в колене, свисает с края кровати. Рука с этой стороны заведена за голову, что сминает валик-подушку. Протянувшись поперек очень широкой кровати, вторая рука составляет с туловищем угол примерно в сорок пять градусов. Лицо устремлено в потолок. Глаза в полутьме кажутся еще больше.

Подле кровати, у той же самой стены, стоит большое бюро. А*** склоняется к верхнему ящику, выдвинутому наполовину, ищет там что-то или приводит в порядок содержимое. Занятие долгое, не требующее резких движений.

Она сидит в кресле, между дверью в коридор и письменным столом. Перечитывает письмо, которое явно складывали в восемь раз. Сидит, скрестив длинные ноги. Правая рука держит листок перед глазами, левая сжимает край подлокотника.

А*** пишет, присев к столу перед первым окном. Скорее, она готовится писать, если только не закончила письмо сию минуту. Перо замерло в нескольких сантиметрах над бумагой. Лицо поднято к календарю, прикрепленному к стене.

Между первым и вторым окном как раз хватило места для большого шкафа. А***, которая стоит прямо перед ним, видна теперь только из третьего окна, выходящего на западную сторону. Шкаф зеркальный. А*** со всем вниманием рассматривает свое лицо очень близко, почти в упор.

Сейчас она скрылась из вида, отойдя еще дальше вправо, в тот угол комнаты, который совпадает с юго-западным углом дома. За ней легко можно было бы наблюдать через ту или иную из двух дверей, через дверь в центральный коридор или через дверь в ванную комнату; но двери сделаны из цельного дерева, на них нет жалюзи, сквозь которые можно подсмотреть. Что же до всех трех окон, то жалюзи на них спущены так, что полностью закрывают обзор.


Сейчас дом стоит пустой.

А*** отправилась в город с Фрэнком, чтобы приобрести какие-то нужные вещи. Она не уточнила, какие именно.

Они выехали очень рано, чтобы успеть сделать все дела и тем же вечером вернуться на плантацию.

Отъехав от дома в половине седьмого утра, они предполагают вернуться чуть позже полуночи, то есть отсутствие их продлится восемнадцать часов, из которых восемь часов как минимум займет дорога, если все пойдет хорошо.

Но на этих скверных дорогах не обойтись без задержек. Даже если, наскоро пообедав, они выедут в назначенный час, то запросто могут оказаться дома только к часу ночи, а то и гораздо позже.

А пока дом стоит пустой. Все окна ее комнаты открыты, как и обе двери, в коридор и в ванную. Дверь из ванной в коридор тоже распахнута настежь, как и та, что ведет из коридора на центральную часть террасы.

Терраса тоже пуста: ни одно из покойных кресел не вынесли сюда сегодня утром, нет и низенького столика, на который подают аперитив и кофе. Но под открытым окном кабинета на плитках остался след от восьми ножек: два раза по четыре блестящие точки, там, где поверхность более гладкая, восемь вершин – два квадрата. Два левых угла правого квадрата – едва в десяти сантиметрах от двух правых углов левого квадрата.

Эти блестящие точки отчетливо видны только от балюстрады. Они расплываются, если наблюдатель захочет подойти поближе. Глядя отвесно вниз, из окна, которое находится прямо над ними, даже невозможно определить их местоположение.

Обстановка в этой комнате очень простая: стеллажи и полки у стен, два стула, массивный письменный стол с ящиками. На углу стола стоит маленькая рамка, инкрустированная перламутром, а в ней фотография, снятая на берегу моря, в Европе. А*** сидит на террасе большого кафе. Стул ее развернут наискосок от стола, куда она собирается поставить стакан.

Стол – металлический диск, пронизанный бесчисленными дырочками; самые крупные складываются в сложную розетку: от центра отходят извилины в форме буквы «S», похожие на дважды выгнутые спицы колеса, и каждая закручивается спиралью на другом конце стола, на периферии диска.

Ножка, его поддерживающая, состоит из трех соединенных вместе хрупких стебельков, которые то расплетаются, то сплетаются, меняя амплитуду извивов, а затем образуют (в трех вертикальных планах, проходящих по оси системы) три одинаковые волюты, что опираются о землю нижним витком и соединены кольцом немного выше этого последнего изгиба.

Стул тоже сконструирован из усеянных дырочками пластинок и металлических стеблей. За их извивами следить труднее из-за той, что там сидит: тело ее скрывает большинство переплетений.

На столе, рядом со вторым стаканом, у правого края фотографии, лежит мужская рука, пиджачный рукав обрезан вертикальной белой полосой.

Другие стулья, фрагменты которых можно различить на фотографии, вроде бы не заняты. Нет ни души на этой террасе, как и во всем доме.

В столовой ко второму завтраку поставлен всего один прибор, с той стороны, что напротив двери в буфетную и буфета, длинного и низкого, занимающего пространство от этой двери до окна.

Окно закрыто. Двор пуст. Второй шофер, должно быть, подогнал грузовичок к навесу, чтобы его помыть. На месте, где обычно стоит машина, осталось широкое черное пятно, отчетливо видное в пыли. Это масло капля за каплей сочилось из мотора, все время на одно и то же место.

Легко заставить исчезнуть это пятно благодаря изъянам в очень толстом оконном стекле: достаточно шаг за шагом, методом проб подвести почерневшую поверхность к слепой точке.

Сначала пятно становится шире, одна его сторона раздувается, образуя закругленный бугор, который сам по себе больше первоначального объекта. Но через несколько миллиметров это чрево превращается в ряд тонких концентрических полумесяцев, они истончаются до линий, а в это время другой край пятна сокращается, оставляя позади длинный отросток. Тот в свою очередь утолщается, на одно мгновение, потом все стирается раз и навсегда.

Под углом, заданным центральной поперечиной и планкой рамы, уже ничего не видно сквозь стекло, кроме серовато-желтого пыльного камня, которым вымощен двор.

На противоположной стене – сороконожка, на отмеченном месте, почти на середине панели.

Она остановилась, короткая косая черточка сантиметров в десять длиной, как раз на уровне взгляда, на полдороге между ребром плинтуса (у выхода в коридор) и углом потолка. Тварь не двигается. Только усики поочередно то опускаются, то поднимаются, медленно, но непрерывно.

Значительное развитие ножек в задней части – особенно последней пары, которая оказывается длиннее усиков, – позволяет безошибочно определить скутигеру, называемую «сороконожкой-пауком» или еще «сороконожкой-минуткой»: туземцы верят в мгновенное действие ее укуса, который считается смертельным. На самом деле вид этот не столь ядовит; во всяком случае, гораздо менее, чем многочисленные сколопендры, часто встречающиеся в этих краях.

Внезапно нижняя часть туловища зашевелилась, изогнулась, осуществляя поворот на месте, в результате которого темная черточка выгнулась дугой к основанию стены. И тотчас же, не успев уползти, тварь падает на каменные плиты, все еще согнутая пополам, поджимая одну за другой свои длинные ножки, а жвала сокращаются быстро-быстро, пережевывая пустоту, охваченные непроизвольной дрожью.

Через десять секунд остается лишь красная жижа, в которой смешались неразличимые остатки сочленений.

Зато на стене образ раздавленной скутигеры явлен во всем его совершенстве, незаконченный, но без изъяна, воспроизведенный с точностью анатомической таблицы, хотя представлены там только части насекомого: один из усиков, изогнутые жвала, голова и первое кольцо, половина второго кольца, несколько ножек изрядного размера и тому подобное…

Кажется, что этот рисунок нельзя свести. В нем не осталось никакого объема, засохшая грязь не поднимается над поверхностью так, чтобы ее можно было сковырнуть ногтем. Он больше похож на коричневые чернила, пропитавшие верхний слой штукатурки.

А вымыть стену едва ли возможно. Эта матовая краска, несомненно, боится воды, она менее стойкая, чем обычная масляная краска на основе олифы, которой раньше была покрыта эта комната. Лучшее решение – использовать резинку, твердую резинку очень плотной структуры, которая мало-помалу удалит испачканную поверхность, – резинку для машинописи, например, которая лежит в левом верхнем ящике стола.

Тонкий след части усиков или ножек исчезает сразу, после первых же движений. Большая часть туловища, изогнутая вопросительным знаком, уже довольно бледная, все более и более расплывчатая по мере приближения к концу загогулины, тоже быстро стирается без следа. Но голова и первые кольца требуют более упорного труда: быстро утратив яркость цвета, не поддавшиеся очертания остаются неизменными довольно долгое время. Контуры всего лишь становятся менее четкими. Жесткая резинка, которая все трет и трет по одному и тому же месту, сейчас уже мало что меняет.

Нужна дополнительная операция: легонько поскрести краешком лезвия от безопасной бритвы. Частички белой пыли отстают от штукатурки. Точность маленького инструмента позволяет ограничить площадь его применения. Снова подтереть резинкой – чуть-чуть, слегка – и работа завершена.

Подозрительный след исчез полностью. На его месте остался лишь более светлый участок с размытыми краями, без ощутимой впадины; его, строго говоря, можно принять за незначительный дефект поверхности.

Бумага все же истончилась; она стала более прозрачной, шершавой, несколько ворсистой. То же лезвие бритвы, согнутое между двумя пальцами, чтобы можно было работать серединой режущей поверхности, срезает наголо частички, оставленные резинкой. Последние шероховатости заглаживаются ногтем.

Более внимательный осмотр бледно-голубого листка на ярком свету показывает, что два коротких хвостика остались, несмотря ни на что; здесь, несомненно, пишущий сделал слишком сильный нажим. Значит, новое слово, умело вписанное так, чтобы скрыть лишенные смысла черты, не заменит стертого на странице; остатки черных чернил все же будут видны. Разве что опять за дело возьмется резинка.

Сейчас она четко выделяется на темно-коричневой древесине письменного стола, так же как и лезвие бритвы; у рамки, инкрустированной перламутром, где А*** намеревается поставить свой стакан на круглый столик с многочисленными дырочками. Резинка – тонкий розовый диск с жестяной сердцевиной. Лезвие бритвы – плоский блестящий четырехугольник, скругленный с двух концов и прорезанный по прямой тремя отверстиями. Среднее отверстие – круглое; два других по обе стороны точно воспроизводят – в весьма уменьшенном масштабе – общую форму лезвия, то есть четырехугольник, скругленный с двух концов.

Не глядя на стакан, который она намеревается поставить, А***, чей стул развернут наискосок от стола, обернулась, улыбается фотографу, будто разрешая ему отснять этот импровизированный кадр.

Фотограф не опустил аппарат до уровня модели. Впечатление такое, будто он забрался на что-то: на каменную скамью, ступеньку, выступ стены. А*** пришлось поднять лицо, чтобы оно попало в объектив. Стройная шея напряжена, чуть повернута вправо. С этой стороны рука естественным образом оперлась о край сиденья, рядом с бедром; обнаженная, она немного согнута в локте. Колени раздвинуты, ноги наполовину вытянуты, лодыжки скрещены.

Очень тонкая талия стянута длинным поясом с тройной пряжкой. Левая, протянутая рука держит стакан в двадцати сантиметрах над ажурным столиком.

Пышные черные волосы рассыпались по плечам. Поток тяжелых волнистых прядей с красноватым отливом трепещет при малейшем движении головы. Эти движения незначительны, сами по себе незаметны, но плотная масса волос их распространяет вширь, от одного плеча до другого, создавая сверкающие завихрения, которые быстро угасают, но их внезапная интенсивность вдруг оживает в неожиданных содроганиях несколько ниже… еще ниже… и самый последний спазм в самом низу.

Лицо, которого не видно при таком положении, склонилось над столом, где руки, тоже скрытые, делают какую-то кропотливую, долгую работу: поднимают петли на очень тонком чулке, полируют ногти, выполняют карандашный рисунок микроскопических размеров, стирают резинкой пятно или неудачно выбранное слово. Время от времени она выпрямляется и откидывается назад, чтобы лучше оценить свою работу. Медленным движением руки отбрасывает назад одну прядь, слишком короткую, которая выбилась из чересчур подвижной прически и теперь мешает.

Но непокорная прядь так и остается на белом шелке, на гладкой материи, натянутой плечом: там она чертит волнистую линию с крутым завитком на конце. Под колышущимися волосами очень тонкая талия пересечена идущей прямо по оси спины узкой металлической молнией, вшитой в платье.

А*** стоит на террасе, у квадратной колонны, что поддерживает юго-западный угол крыши. А*** повернулась к югу и опирается обеими руками на балюстраду, откуда открывается вид на сад и всю долину.

А*** вся озарена солнцем. Лучи бьют ей прямо в лицо. Но она не боится жары, даже в полуденный час. Ее укороченная тень падает перпендикулярно на плиточный пол и занимает не более одного квадратика. В двух сантиметрах ближе к дому начинается тень крыши, параллельная балюстраде. Солнце почти в зените.

Вытянутые руки находятся на равном расстоянии от бедер. Пальцы одинаково крепко держатся за перила. Поскольку А*** распределяет свой вес точно поровну на обе ноги, обутые в туфли на высоком каблуке, тело расположено совершенно симметрично.

А*** стоит перед закрытым окном салона, тем, что выходит на дорожку, ведущую к шоссе. Взгляд ее, проникая сквозь стекло, устремлен прямо, к началу дорожки; он скользит над пыльным двором, на который ложится темная тень дома, полоса шириной примерно в три метра. Остальная часть двора выбелена солнцем.

Большая зала по контрасту кажется мрачной. Платье здесь окрашивается в холодно-синий цвет глубин. А*** стоит неподвижно. Она все смотрит прямо перед собой: на двор, на дорожку, в гущу банановых деревьев.

А*** в ванной, она оставила дверь в коридор приоткрытой. Она не занимается своим туалетом. Она стоит перед белым лакированным столиком, у квадратного окна, расположенного на уровне груди. Из этого проема, зияющего над террасой и балюстрадой, выше сада, взгляд ее может достигнуть только зеленой массы банановых деревьев, и еще дальше – нависающего над дорогой, что ведет на равнину, скалистого пика, границы плато, куда каждый вечер садится солнце.

Ночь спускается быстро: в этих краях не бывает сумерек. Лакированный столик становится синим, глубокого, выдержанного цвета, так же как и платье, белый пол, края ванны. Комната погружена в темноту.

Только квадрат окна выделяется более светлым лиловым пятном, и на нем обозначен черный силуэт А***: линия плеч и рук, контур волос. При таком освещении невозможно понять, стоит она лицом или спиной к окну.

Из кабинета внезапно уходит свет. Солнце село. Силуэт А*** совершенно стерся. Фотография дает о себе знать лишь перламутровой линией рамки, сверкающей в полумгле. Рядом с ней, спереди, сияет параллелограмм, лезвия и металлический эллипс в центре старательной резинки. Но блеск этот недолговечен. Теперь глаз не различает уже ничего, хотя окна открыты.

Пятеро рабочих все еще на своем месте, в глубине долины, они сидят на корточках, расположившись на мосту в шахматном порядке. По воде ручья все еще пробегают искры от последнего сумеречного света. А после ничего.

А*** на террасе скоро закроет свою книгу. Она читала до тех пор, пока хватало света. Потом подняла лицо, положила книгу рядом с собой на маленький столик и застыла, положив обнаженные руки на подлокотники кресла, откинувшись назад, на спинку, устремив широко раскрытые глаза в пустое небо, на пропавшие банановые деревья, на балюстраду, тоже поглощенную ночной темнотой.

И оглушительный треск цикад врывается в уши, словно никогда и не прекращался. Этот нескончаемый скрежет не становится громче, не меняет тона, звучит в полную силу уже несколько минут, а может, часов, потому что невозможно с точностью определить, когда он начался.

Сейчас вся сцена погрузилась во тьму. Хотя взгляд и успел к ней привыкнуть, ни единый предмет не всплывает на поверхность, даже из наиболее близких.

Но сейчас снова появляются балясины возле угла дома, точнее, половины балясин, и сверху на них положена перекладина перил; и плитки мало-помалу возникают у основания столбиков. Четко виден угол дома. За ним желтеет живой огонек.

Это зажгли большую керосиновую лампу, и она освещает две идущие ноги, на уровне голых коленей и лодыжек. Подходит бой, держа лампу в вытянутой руке. Вокруг пляшут тени.

Бой еще не дошел до маленького столика, но уже слышится голос А***, четкий, размеренный; она велит поставить лампу в столовой, предварительно закрыв как следует окна, точно так же, как во все другие вечера.

– Ты ведь знаешь, что не следует приносить лампу сюда. На свет летят москиты.

Бой ничего не сказал и ни на миг не остановился. Он даже не сбился со своего ровного шага. Дойдя до двери, развернулся на девяносто градусов и исчез в коридоре, оставив позади себя меркнущие полоски света: дверной проем, сияющий прямоугольник на полу террасы, шесть балясин на другом ее конце. И потом – ничего.

А*** не повернула головы, говоря с боем. Лампа осветила ее лицо с правой стороны. Профиль, вобравший в себя яркие лучи, так и остался на сетчатке глаза. В черной ночи, откуда не выплывет ни один предмет, даже самый близкий, светлое пятно перемещается произвольно, не теряя силы, сохраняя очертания лба, носа, подбородка, рта…

Пятно это – на стене дома, на плитках, на беззвездном небе. Оно во всей долине, от сада до реки, и на другом склоне. Оно также и в кабинете, в комнате, в столовой, в салоне, во дворе, на дорожке, что ведет к шоссе.

Но в лице А*** не дрогнула ни одна черта. Она не разомкнула губ, чтобы заговорить, голос ее не пытался перекрыть оглушительный стрекот цикад; бой не выходил на террасу, а значит, не приносил лампу, прекрасно зная, что хозяйке этого не надо.

Он принес лампу в комнату, где хозяйка укладывает вещи к отъезду.

Лампа стоит на туалетном столике. А*** вот-вот закончит свой неброский макияж: губная помада, всего лишь воспроизводящая естественный цвет губ, кажется, однако, темнее при слишком резком свете.

Еще не рассвело.

Вот-вот приедет Фрэнк, чтобы забрать А*** и отвезти ее в порт. Она сидит перед овальным зеркалом, где лицо отражается анфас, освещенное с одной стороны, и на малом расстоянии от отражения вырисовывается профиль.

А*** наклоняется ближе к зеркалу. Анфас и профиль сближаются. Между ними не более тридцати сантиметров. Но форма их и расположение относительно друг друга не меняются: профиль и анфас параллельны.

Правая рука и рука в зеркале рисуют на губах и на их отражении точный очерк рта, немного более яркий, более четкий, чуть-чуть более насыщенный.

Кто-то дважды негромко постучал в дверь, выходящую в коридор.

Ослепительно яркие губы и половинка губ шевелятся совершенно синхронно:

– В чем дело?

Голос звучит сдавленно, словно в комнате больного или как будто вор говорит со своим сообщником.

– Господин, он здесь, – отвечает голос боя по ту сторону двери.

Однако рокот мотора не нарушал тишины (не тишины, конечно, а ровного, нескончаемого шипения керосиновой лампы).

А*** говорит:

– Иду.

Не торопясь, уверенным движением она завершает над подбородком прихотливый изгиб.

Встает, пересекает комнату, обходя широкую кровать, берет с комода сумочку и легкую шляпку из белой соломки с очень широкими полями. Открывает дверь бесшумно (хотя и без чрезмерных предосторожностей), выходит, закрывает дверь за собой.

Шаги удаляются по коридору.

Входная дверь открывается и закрывается.

На часах половина седьмого.


Весь дом стоит пустой. Он стоит пустой с утра.

Сейчас половина седьмого. Солнце скрылось за скалистым пиком, венчающим самый значительный выступ плато.

Ночь черная, неподвижная, не принесшая ни малейшего намека на свежесть, полная оглушительного звона цикад, который, кажется, никогда не прекращался.

А*** не должна вернуться к обеду; она пообедает в городе, с Фрэнком, перед тем как ехать домой. Она не сказала, что приготовить к ее возвращению. Значит, ей ничего не будет нужно. Бесполезно дожидаться ее. Во всяком случае, бесполезно дожидаться ее к обеду.

В столовой бой поставил один-единственный прибор, напротив длинного, низкого буфета, занимающего почти все пространство между открытой дверью в буфетную и закрытым окном, выходящим во двор. Занавеси никто не опустил, и видны шесть черных квадратиков окна.

Только одна лампа освещает эту большую залу. Она стоит на столе, на юго-западном его углу (то есть со стороны буфетной), и отблеск ее падает на белую скатерть. Справа от лампы пятнышко соуса отмечает место, где обычно сидит Фрэнк: удлиненный, извилистый след, окруженный более слабыми, редкими знаками. По другую сторону лучи лампы бьют перпендикулярно в голую стену, и в ярком свете вновь появляется образ сороконожки, раздавленной Фрэнком.

Если каждая из ножек скутигеры состоит из четырех сочленений примерно одинаковой длины, ни одна из тех, что запечатлелись здесь, на матовой краске, не осталась неповрежденной – разве что, может быть, первая слева. Но она вытянута почти в прямую линию, так что сочленения трудно обнаружить. Первоначально эта ножка могла быть гораздо длиннее. Усики тоже отпечатались на стене не до конца.

На белой тарелке земляной краб разворачивает пять пар своих конечностей: сочленения на них очень заметные, крепкие, в полном порядке, ладно пригнанные. Многочисленные отростки вокруг рта, гораздо меньших размеров, тоже расположены попарно. Ими тварь производит нечто вроде потрескивания, которое можно услышать с очень близкого расстояния; такие же звуки в некоторых случаях издает и скутигера.

Но ничего не слышно из-за лампы, которая постоянно шипит; в этом не отдаешь себе отчета, пока не попытаешься уловить какой-то другой звук.

На террасе, куда бой принес маленький столик и одно из кресел, шипение лампы скрадывается всякий раз, когда его прерывает крик зверя.

Цикады давно умолкли. Уже довольно поздняя ночь. Нет ни звезд, ни луны. Ни дуновения ветерка. Ночь черная, безветренная и душная, как все остальные ночи, оглашаемая лишь пронзительными короткими призывами мелких ночных хищников, внезапным жужжанием скарабея, шелестом крыльев летучей мыши.

Потом вновь тишина. Но вот слабый рокочущий звук заставляет напрячь слух… Звук почти тотчас же прекратился. И опять слышится навязчивое шипение лампы.

Этот звук, впрочем, был больше похож на рычание, чем на рокот мотора. А*** до сих пор не вернулась. Они запаздывают, что вполне естественно при наших скверных дорогах.

На свет лампы, конечно, летят москиты, но летят они именно на свет. Достаточно поставить лампу чуть в стороне, и вас не обеспокоят ни москиты, ни прочие насекомые.

Они вьются вокруг стекла, и их вращение сопровождает однообразный гул горящего керосина. Их малые размеры, относительная удаленность и скорость полета – которая увеличивается по мере приближения к источнику света – не дают рассмотреть как следует строение туловища и крыльев. Невозможно даже отличить один вид от другого, тем более их назвать. Это всего лишь простые движущиеся частицы, они описывают более или менее сплющенные эллипсы, горизонтальные или с очень малым наклоном, пересекая на разных уровнях колпак лампы.

Но траектория полета редко имеет центром этот колпак; почти все время они отклоняются в сторону, вправо или влево, иногда так далеко, что частица теряется в ночи. Она тотчас же вновь выходит на сцену – или другая вместо нее – и быстро сужает свою орбиту, попадая вместе с подобными ей в некую общую зону, резко освещенную, простирающуюся в длину где-то на полтора метра.

Каждую секунду какие-нибудь из эллипсов истончаются, становятся касательными по отношению к колпаку, то с одной, то с другой его стороны (спереди и сзади). Тогда орбиты сокращаются до предела в обоих направлениях, и скорость становится максимальной. Но невозможно долго поддерживать этот убыстренный ритм: резкий рывок в сторону – и движущиеся частицы вращаются вокруг центра притяжения более плавно.

Впрочем, если говорить об амплитуде, форме, положении относительно центра, то внутри роя вариации, наверное, бесконечны. Чтобы проследить их, нужно научиться различать отдельные особи. Поскольку это невозможно, улавливается некое постоянство целого, а в недрах его местные кризисы, приращения, сокращения, перемещения уже не поддаются учету.

Пронзительный, короткий крик зверя прозвучал совсем близко, вроде бы из сада, из-под самой террасы. Через три секунды тот же самый крик раздался с другой стороны дома. И вновь тишина, хотя это и не тишина, а череда однообразных криков потише и подальше, в гуще банановых деревьев, около реки, может быть, на противоположном берегу, криков, заполняющих всю долину.

Сейчас послышался звук более глухой, более долгий, и он требует внимания: нечто вроде рыка, храпа, рокота…

Но еще до того, как можно было его определить, звук этот пропал. Ухо, которое тщетно пытается отыскать его вновь в глубине ночи, улавливает вместо него лишь шипение керосиновой лампы.

Звук этот жалобный, тонкий, немного гнусавый. Но сама сложность его позволяет различать обертоны на любой высоте. Это непрерывное гудение, одновременно глухое и пронзительное, будто бы не доносится откуда-то, а наполняет собой голову и все пространство ночи.

Хоровод насекомых вокруг лампы всегда одинаков. Тем не менее, если долго вглядываться, глаз начинает различать частицы, которые крупнее остальных. Но этого все же недостаточно, чтобы определить их природу. На черном фоне и они образуют лишь светлые пятна, которые сверкают все ярче и ярче по мере приближения к лампе, становятся вращающимися черными точками, когда пролетают перед стеклом, против сияния, потом их блеск восстанавливается целиком. Потом, к концу орбиты, идет на убыль.

Резко разворачиваясь по направлению к стеклу, одно из пятнышек сильно стукнулось о его поверхность, с громким, сухим звоном. Упав на стол, оно превратилось в маленького красноватого жесткокрылого; сложив надкрылия, жучок медленно кружит по столу, более темному, чем он сам.

Другие насекомые, сходные с этим, уже точно так же упали на стол и блуждают там наобум, неуверенно, описывая многочисленные кривые, стремясь к неизвестной цели. Вдруг, подняв надкрылия буквой V с загнутыми палочками, какой-нибудь из жучков раскрывает пленочные крылья, взлетает и тотчас же возвращается в рой частиц.

Но там он движется тяжело и не так быстро; за подобными элементами легче следить. Витки, которые они совершают, наиболее причудливые, включающие петли, гирлянды, взлеты, за которыми следуют жестокие падения, жучки то шарахаются из стороны в сторону, то мельтешат взад-вперед…

Вот уже несколько секунд, а может, и минут, длится более глухой звук: рычание, храп или рокот мотора, мотора автомобиля, который сейчас поднимется к плато, выедет на шоссе. На мгновение звук затихает, но нарастает вновь. На этот раз очевидно, что это автомобиль едет по шоссе.

Шум усиливается. Он наполняет всю долину своими мерными переливами, монотонными, более полнозвучными, чем среди бела дня. Вскоре рокот звучит сильнее, чем можно было бы ожидать от легкового автомобиля.

Шум сейчас слышится вблизи от развилки, ведущей на плантацию. Вместо того чтобы сбавить скорость и свернуть направо, автомобиль продолжает равномерно продвигаться вперед; вот уже рокот доносится до слуха, огибая дом с восточной стороны. Машина проехала мимо.

Выехав на ровную дорогу, прямо под скалистой закраиной, которой обрывается плато, грузовик сбрасывает скорость, и рокот мотора становится тише. Потом звук мало-помалу сходит на нет, по мере того, как машина удаляется к востоку, освещая мощными фарами купы деревьев с жесткой листвой, растущие там и сям в этих диких местах, и направляется к следующей концессии, принадлежащей Фрэнку.

Машина его могла снова сломаться. Иначе они давно бы уже возвратились.

Вокруг керосиновой лампы продолжают крутиться эллипсы, то удлиняясь, то сокращаясь, отклоняясь то влево, то вправо, поднимаясь, опускаясь, шарахаясь то в одну, то в другую сторону, свертываясь все в более и более запутанный клубок, где не различишь уже ни единого изгиба.

А*** давно уже должна бы вернуться.

Тем не менее возможных причин задержки хоть отбавляй. Не думая пока об аварии – чего тоже нельзя исключать, – можно предположить подряд два прокола – и вот водитель вынужден сам заменять шину: следует снять колесо, развинтить его, найти дырку в камере при свете фар и т. д…; а может, из-за слишком резкого толчка полетел какой-нибудь контакт, например выключились фары, что повлекло за собой долгие поиски поломки и ее быстрое, наугад, устранение при тусклом свете карманного фонарика. Дорога в таком скверном состоянии, что могут оказаться поврежденными даже ведущие детали, если машина едет слишком быстро: сломаны буфера, разбит вал, картер изодран в клочья… Нельзя даже отказать в помощи другому водителю, попавшему в беду. Возможны и другие случайности, отсрочившие отъезд: слишком затянулось какое-то дело, зазевался официант, случайно встреченный друг в последнюю минуту пригласил поужинать, и т. д., и т. п… Наконец, водитель мог устать и отложить поездку на утро.

Шум грузовика, что поднимается по дороге с этой стороны долины, вновь разносится в воздухе. Машина идет с запада на восток, от одного до другого предела слышимости, максимальная мощность звука достигается на участке за домом. Грузовик движется с той же скоростью, что и прежний, так что можно подумать, будто это рейсовый автобус; но рокочет гораздо громче. Явно катит порожняком. Это возвращаются из порта перевозчики бананов, оставив груз под навесами у въезда на причал, где стоит на приколе «Кап Сен-Жан».

Это как раз и изображено на почтовом календаре, что висит в комнате на стене. Белый корабль, совсем новенький, стоит на пристани, вдоль длинного мола, который, начинаясь от нижнего края картинки, завершается к ее середине острым концом. С трудом различимо строение мола: скорее всего, перед нами деревянный (или железный) каркас, поддерживающий платформу, залитую асфальтом. Поскольку платформа находится почти на уровне воды, борта корабля поднимаются над нею на приличную высоту. Корабль развернут носом, видна вертикальная линия форштевня и две гладкие переборки, из которых только одна освещена.

Корабль и пристань занимают середину изображения; первый расположен слева, вторая – справа. Море вокруг них усеяно пирогами: восемь видны отчетливо и еще три более смутно, на заднем плане. Лодка попрочней, под квадратным парусом, трепещущим на ветру, огибает пристань. А на пристани вокруг нагроможденных тюков перед пришвартовавшимся кораблем скопилась разноцветная толпа.

Немного в стороне, но на переднем плане, повернувшись спиной к суматохе и к вызвавшему ее большому белому кораблю, какой-то человек, одетый по-европейски, разглядывает в правой части картинки что-то смутное, выброшенное морем, плывущее по волнам в нескольких метрах от него. Поверхность воды подернута слабой зыбью, невысокой, размеренной; мелкие барашки катятся по направлению к смотрящему человеку. Предмет, наполовину приподнятый волною, похож на старый пиджак или пустой мешок.

Самая крупная из пирог находится в непосредственной близости от него, но плывет в другую сторону; все внимание двух туземцев, которые ею правят, привлечено тем, что происходит впереди: столкновением невысокой волны с корпусом судна, – взметнувшийся султан белой пены запечатлен на фотографии.

Слева от пристани море еще спокойнее. И зеленый цвет его более насыщенный. Вытянутые лужицы бензина образуют радужные пятна у самой пристани. Именно сюда только что пришвартовался «Кап Сен-Жан», и на нем сосредоточено внимание всех других персонажей, образующих сцену. Из-за положения, которое занимает корабль, сооружения над верхней палубой видны смутно – только передняя часть мостика, трап, край трубы и первая грузовая стрела со склоненной перекладиной, блоками, канатами, тросами.

На верхушку стрелы присела птица, не морская птица, а стервятник с голой шеей. Второй парит в небе, в верхнем правом углу: крылья вытянуты в одну сплошную линию, четко очерчены, весь силуэт явно клонится к верхушке стрелы; птица вот-вот развернется и полетит назад. Сверху горизонтально проходит белая полоса шириной в три миллиметра, потом красная рамка, которая в два раза уже.

Над календарем, который прикреплен кнопкой за красную тесемку в форме перевернутой галочки, стена выкрашена в светло-серый цвет. Вокруг заметны другие дырки от кнопок. Дыра побольше, слева, осталась от болта или большого гвоздя.

Если не считать этих отверстий, здесь в комнате краска на стенах сохранилась хорошо. Как и во всем доме, стены тут покрыты вертикальными рейками шириной сантиметров в десять, отделенными друг от друга двойной каннелюрой. Глубина бороздок подчеркивается четкой тенью, возникшей в резком свете керосиновой лампы.

Такая насечка идет по всем четырем сторонам квадратной комнаты – точнее, кубической, поскольку высота ее равна ширине и длине. К тому же и потолок покрыт такими же серыми рейками. Что до пола, то и на нем сходный рисунок, подчеркнутый продольными, хорошо выраженными щелями, очень чистыми, углубленными и выдолбленными частым мытьем, от которого побелели половицы, и параллельными каннелюрам потолка.

Так, шесть внутренних сторон куба разрезаны на тонкие ровные полосы равных размеров, вертикальные для четырех вертикальных плоскостей, ориентированные с запада на восток для двух плоскостей горизонтальных. Поскольку лампа немного дрожит в вытянутой руке, кажется, что все эти линии с их короткими подвижными тенями безостановочно вращаются по кругу.

Снаружи стены дома обиты, наоборот, горизонтальными планками; к тому же эти планки шире – около двадцати сантиметров – и находят одна на другую. Так что их поверхность не вписана в единый вертикальный план, а состоит из многочисленных параллельных плоскостей с наклоном в несколько градусов, отделенных друг от друга на толщину одной планки.

Окна окружены орнаментом, а над ними – треугольный фронтон, сильно сплющенный. Планки, из которых составлены эти украшения, прибиты к расположенным в виде чешуек доскам стены так, что обе системы соприкасаются лишь на гранях (по нижнему краю каждой доски), и между ними остаются довольно значительные зазоры.

Всей своей площадью прикреплены только два горизонтальных орнамента: основание фронтона и основание всей каймы, под оконным проемом. Оттуда, из угла, вдоль по древесине стекала темная жидкость, пересекая одну планку за другой, грань за гранью, затем бетонный цоколь, становясь все тоньше и тоньше, превратившись наконец в едва заметную ниточку, и достигла пола террасы посередине одной из плиток, завершившись там маленьким круглым пятном.

Плитки вокруг чистые, ничем не запачканы. Пол здесь часто моют, мыли и сегодня днем. Обожженная глина, очень ровная, представляет собой матовую поверхность сероватого цвета, приятную на ощупь. Плитки крупных размеров: если считать от круглого пятна до ступеньки, ведущей в коридор, то вдоль стены их помещается всего пять с половиной.

Дверь тоже окаймлена орнаментом и увенчана треугольным сплющенным фронтоном. За порогом пол тоже выложен плиткой, но более мелкой: каждая плитка уменьшена вполовину по всем параметрам; такой размер более ходовой, обычный. Они не гладкие, как на террасе, а заштрихованы по диагонали еле процарапанными бороздками; вдавленные части имеют ту же ширину, что и выпуклые, то есть несколько миллиметров. Их расположение меняется от одной плитки к другой, так что вырисовывается последовательный узор, напоминающий шевроны на рукаве у солдат. Этот рельеф, чуть заметный при дневном свете, неплохо виден при искусственном освещении, особенно если держать лампу недалеко от пола; узор виден еще лучше, если поставить лампу на пол.

Легкое колыхание света, который движется вдоль коридора, сообщает непрерывной последовательности шевронов постоянное волнообразное движение, похожее на морской прибой.

Та же облицовка, без какой-либо границы, продолжается и в салоне-столовой. Участок, где стоят стол и стулья, покрыт циновкой, сплетенной из волокон; тень от ножек быстро вращается против часовой стрелки.

Позади стола, посередине длинного буфета, туземный кувшин кажется еще более массивным: его толстое сферическое чрево из красной, не покрытой лаком глины отбрасывает на стену густую тень, которая растет по мере того, как приближается источник света; это черный диск, увенчанный равнобедренной трапецией (чье широкое основание находится наверху) и тонкой кривой линией, сильно изогнутой, которая соединяет край круга с одной из вершин трапеции.

Дверь в буфетную закрыта. Между этой дверью и зияющим проемом, ведущим в коридор, видна сороконожка. Она гигантских размеров, одна из самых крупных, каких только можно встретить в этих краях. Вместе с длинными усиками и чудовищными ногами, окружающими все туловище, она, пожалуй, будет величиной с обычную тарелку. Тень от различных отростков удваивает на матовой краске стены их и без того значительное количество.

Туловище изогнуто книзу; передняя часть отклонена по направлению к плинтусу, а задние кольца сохраняют первоначальное направление – путь по диагонали, пересекающий стену от выхода в коридор до угла потолка, над закрытой дверью в буфетную.

Тварь застыла неподвижно, будто бы в ожидании, все еще прямая, хотя, возможно, уже почуяв опасность. Только усики поочередно то опускаются, то поднимаются, медленно, но непрерывно.

Внезапно нижняя часть туловища зашевелилась, изогнулась, осуществляя поворот на месте, в результате которого темная черточка выгнулась дугой к основанию стены. И тотчас же, не успев уползти, тварь падает на пол, все еще согнутая пополам, поджимая одну за другой свои длинные ноги, а жвала сокращаются быстро-быстро, пережевывая пустоту, охваченные непроизвольной дрожью. Если приложить ухо, можно услышать легкое потрескивание, какое они производят.

Так потрескивает гребень в длинных волосах. Черепаховые зубчики раз за разом проходят сверху донизу всю густую массу, черную с красноватыми отблесками: электризуются кончики волос, электризуются зубчики гребня, мягкие, только что вымытые волосы потрескивают по всему пути скольжения тонкой руки – тонкой руки с заостренными пальцами, которые сжимаются все крепче и крепче.

Два длинных усика раскачиваются попеременно, все быстрей и быстрей. Тварь остановилась на середине стены, как раз там, куда падает взгляд. Сильно развитые ножки у задней части туловища позволяют безошибочно определить скутигеру, или «сороконожку-паука». В тишине какое-то мгновение слышится характерное потрескивание, производимое, возможно, с помощью щечных отростков.

Фрэнк, не говоря ни слова, встает, берет полотенце, свертывает его в комок, подходит неслышным шагом, давит тварь на стене. Затем ногой давит тварь на полу комнаты.

Потом возвращается к кровати, по дороге вешая полотенце на металлический стержень возле умывальника.

Рука с заостренными пальцами сжалась на белой простыне. Пять растопыренных пальцев скрючились, вдавливаясь с такой силой, что скомкалась ткань: на ней так и осталось пять лучиков, пять сходящихся борозд… Но москитная сетка вновь падает вокруг кровати, скрывает ее под тусклым покровом из бесчисленных ячеек; прямоугольные заплаты укрепляют порванные места.

Торопясь достигнуть цели, Фрэнк еще больше увеличивает скорость. Толчки ощущаются все сильнее и сильнее. И все же он жмет и жмет на педаль. Он не увидел в ночной темноте выбоину посреди шоссе. Машина подскакивает, теряет управление… На такой неровной дороге водителю трудно вовремя вывернуть руль. Синяя легковая машина сейчас съедет на обочину, врежется в дерево с жесткой листвой, которая едва задрожит от удара, невзирая на всю его силу.

Тотчас же вздымается пламя. Вся пустошь озарена, пожар распространяется, потрескивает сухостой. Этот звук производит сороконожка, снова застывшая на середине стены.

Если вслушаться, то звук этот похож скорее на вздох, чем на потрескивание: сейчас настала очередь щетки, и она скользит вниз по распущенным волосам. Едва добравшись до низа, она очень быстро описывает восходящую дугу, рисует в воздухе кривую, которая приводит к исходной точке, к гладким волосам у корней, откуда щетка снова скользит в обратном направлении.

На противоположной стене комнаты стервятник находится все в той же точке своего полета. Чуть ниже, на верхушке грузовой стрелы, вторая птица тоже не пошевелилась. В самом низу, на переднем плане, обрывок ткани наполовину поднят размеренными волнами поднявшейся зыби. И два туземца в пироге так и не могут отвести взгляда от султана пены, который вот-вот обрушится на их хлипкую лодчонку.

Наконец, еще ниже письменный стол простирает свою лакированную поверхность, и кожаный бювар лежит на своем месте, на середине широкой стороны. Слева – специально вырезанный кусочек фетра, на который ставится круглое основание керосиновой лампы; ручка ее находится сзади.

Внутри бювара зеленая промокательная бумага испещрена обрывками строк, написанных черными чернилами: черточки в два-три миллиметра, крошечные закругления, крестики, закорючки и т. д…; ни одного знака невозможно прочесть, даже в зеркале. В боковой кармашек засунуты одиннадцать листков почтовой бумаги, голубой, очень светлой, обычного формата. На первом из этих листков хорошо виден след стертого слова – сверху, справа – от него остались всего два хвостика, очень бледных, истонченных резинкой. Бумага в этом месте более тонкая, почти прозрачная, но фактура ее достаточно гладкая, туда можно вписать новое слово. Что же до прежних букв, тех, что там находились раньше, то их невозможно восстановить. В кожаном бюваре больше нет ничего.

В ящике стола лежат две пачки почтовой бумаги, одна непочатая, вторая почти на исходе. Размер листков, их качество, их светло-голубой цвет абсолютно такие же, как и у прежних. Подле в ряд лежат три связки разных конвертов, темно-синих внутри, все еще скрепленных полоской бумаги. В одной из связок, однако, доброй половины конвертов не хватает, и полоска бумаги вокруг оставшихся провисла.

Кроме двух простых карандашей, круглой резинки для машинописи, романа, который явился предметом стольких дискуссий, и нетронутой книжечки марок в ящике стола нет ничего.

Верхний ящик большого бюро требует более тщательного осмотра. Справа в нескольких шкатулках хранятся старые письма, почти все в конвертах со штемпелями Европы или Африки: письма от родных А***, письма от разных друзей…

Прерывистые шлепающие звуки привлекают внимание к западному ответвлению террасы, по другую сторону кровати, за окном, на котором спущены жалюзи. Может быть, это шум шагов по плиткам. А ведь бой и повар должны были давно уже лечь. К тому же, босиком или в плетеных сандалиях, они ступают совершенно бесшумно.

Шум внезапно стих. Если это и в самом деле были шаги, то шаги быстрые, торопливые, крадущиеся. Они даже не были похожи на шаги человека, скорее то было животное: бродячая собака забралась на террасу.

Шум оборвался так быстро, что не оставил ясного воспоминания: не было времени даже хорошенько его расслышать. Сколько раз повторились легкие удары по плиткам? Каких-нибудь пять или шесть, может, и меньше. Этого мало для пробежавшей собаки. Большая ящерица падает со стрехи с таким вот глухим шлепком; но тогда нужно допустить, что упало пять или шесть ящериц, одна за другой сряду, а это маловероятно… Только три ящерицы? И то многовато… А может, звук повторился всего дважды.

По мере того как он удаляется в прошлое, звук этот кажется все менее правдоподобным. Сейчас его как бы и вовсе не было. Сквозь щели в жалюзи, слегка приоткрытых – несколько запоздалый жест, – невозможно ничего разобрать. Остается только снова опустить их, потянув за боковую рейку, которая приводит в действие все остальные дощечки.

Комната снова замкнута. Полоски на полу, каннелюры на стенах и потолке вращаются все быстрее и быстрее. Стоящий на пристани человек, что наблюдает за всплывшими лохмотьями, тоже начинает наклоняться, не теряя при этом своей чопорности. Он одет в белый костюм хорошего покроя, на голове у него пробковый шлем. У него старомодные черные усы с закрученными вверх концами.

Нет. Его лицо в тени, на нем ничего нельзя различить, неясен даже цвет его кожи. Кажется, что невысокая волна, продвигаясь, развернет кусок ткани и покажет, одежда ли это, матерчатый мешок или еще что-нибудь, если, конечно, к тому времени не смеркнется окончательно.

И в этот миг свет внезапно гаснет.

Возможно, уровень керосина мало-помалу понижался, но в этом уверенности нет. Меньшая площадь была освещена? Свет стал желтее?

А ведь поршень насоса приводился в действие несколько раз в начале ночи. Неужели выгорел весь керосин? Бой забыл наполнить резервуар? Не указывает ли внезапность явления на то, что из-за некачественного горючего засорился проток?

Так или иначе, заново зажигать лампу слишком сложно, не стоит возиться. Не так уж трудно в темноте пересечь комнату, найти большое бюро и открытый ящик, связки ничего не значащих писем, коробки с пуговицами, клубки шерсти, пучок шелка или очень тонкого конского волоса, похожего на человеческий; потом закрыть ящик.

Шипение лампы прекратилось, и теперь понимаешь, какую важную роль оно играло. Канат, что разматывался пядь за пядью, вдруг оборвался или отцепился, бросив кубическую клетку на произвол судьбы: свободное падение. Звери, должно быть, тоже умолкли, один за другим, в глубине долины. Тишина такая, что самые робкие движения неисполнимы.

Подобно этой ночи без очертаний, шелковые волосы протекают между согнутых пальцев. Удлиняются, множатся, протягивают щупальца во всех направлениях, сматываются в клубок все более и более сложный, но сквозь извивы и кажущиеся лабиринты пальцы скользят с тем же равнодушием, той же небрежностью, с той же легкостью.

С той же легкостью клубок волос разматывается, простирается и падает на плечо послушным потоком, и по нему мягко скользит щетка с шелковыми щетинками, сверху вниз, сверху вниз, сверху вниз, сверху вниз, направляемая сейчас одним лишь дыханием, которого достаточно, чтобы создать в этой кромешной темноте ровный ритм, способный еще что-то измерить, если осталось еще что-то, поддающееся измерению, очерчиванию, описанию, в этой кромешной темноте, вплоть до рассвета, сейчас.

Уже давно рассвело. В нижней части окон, выходящих на юг, полосы света просачиваются в щели опущенных жалюзи. Если солнце осветило фасад под этим углом, значит, оно уже стоит высоко на небе. А*** не вернулась. Ящик комода, слева от кровати, все еще полуоткрыт. Он довольно тяжелый и, задвигаясь, скрипит, как плохо смазанная дверь.

А вот дверь комнаты бесшумно поворачивается на петлях. Туфли на каучуковой подошве бесшумно ступают по плиткам коридора.

Слева от входной двери, на террасе, бой расположил, как обычно, низенький столик и единственное кресло и поставил на столик единственную чашку кофе. Сам бой показался на углу террасы, неся двумя руками поднос с кофейником.

Поставив принесенное рядом с чашкой, он говорит:

– Хозяйка, она не вернулась.

Таким же тоном он бы сказал: «Кофе, он подан», «Да благословит вас Бог» или все равно что. Напевный голос его звучит на одной ноте, так что нельзя отличить вопрос от простого утверждения. Как все туземные слуги, Этот бой к тому же не привык ждать ответа, даже если он о чем-то спросил. Он тотчас же уходит, проникая в дом через открытую дверь, ведущую в центральный коридор.

Утреннее солнце высвечивает насквозь эту среднюю часть террасы, да и всю долину. В воздухе, почти свежем сразу после рассвета, птичьи трели заступают место ночного стрекота, звуковой фон почти такой же, хотя менее слитный, расцвеченный время от времени более мелодичными переливами. Что же до самих птиц, то их не видно, как и цикад, – таков уж их обычай – они укрываются под султанами широких зеленых листьев вокруг всего дома.

На участке голой земли, который отделяет дом от посадок, блестят бесчисленные нити паутины, полные росы; крошечные паучки сплели их между комьями земли. Внизу, на деревянном мосту, что пересекает маленькую речушку, бригада из пяти рабочих собирается заменить бревна, изъеденные термитами.

На террасе из-за угла дома появляется бой, следуя своим обычным маршрутом. В шести шагах позади него идет второй туземец, в шортах и майке, босиком, в старой обвисшей шляпе.

Походка нового персонажа упругая, быстрая и ленивая одновременно. Он идет за своим провожатым к маленькому столику, не снимая невиданного головного убора из фетра, бесформенного, выцветшего. Он останавливается, когда останавливается бой, то есть в пяти шагах позади него, и стоит на месте, свесив руки вдоль тела.

– Господин оттуда, он не вернулся, – говорит бой.

Гонец в мятой шляпе глядит вверх, на балки под крышей, где серо-розовые ящерицы гоняются друг за другом короткими перебежками, внезапно останавливаясь на бегу, склоняя голову набок, распрямляя хвост.

– Госпожа, она сердится, – говорит бой.

Он использует этот глагол, чтобы обозначить любой род нерешимости, печали или заботы. Несомненно, сегодня он подразумевает «беспокоится», но это слово могло бы с таким же успехом означать «гневается», «ревнует» или даже «пребывает в отчаянии». И все же он ни о чем не спрашивает и собирается уже уходить. Однако безобидная фраза, не имеющая точного значения, развязывает ему язык, и он разражается потоком слов на своем родном языке, который изобилует гласными, особенно «а» и «е».

Он и гонец сейчас повернулись друг к другу. Последний слушает, не выказывая ни малейшего понимания. Бой говорит на предельной скорости, будто бы его текст не содержит знаков препинания, но тем же певучим тоном, каким изъясняется по-французски. Внезапно он замолкает. Другой разворачивается и уходит той же дорогой, какой пришел, своей разболтанной быстрой походкой, мотая головой в невиданной шляпе, покачивая бедрами и болтая руками, свисающими вдоль тела, но так и не раскрыв рта.

Поставив грязную чашку на поднос рядом с кофейником, бой уносит все это, проходя в дом через открытую дверь, ведущую в коридор. Окна ее комнаты наглухо закрыты. А*** в такой час еще не встала.

Она выехала очень рано этим утром, чтобы успеть сделать все дела и тем же вечером вернуться на плантацию. Она отправилась в город с Фрэнком, чтобы приобрести какие-то нужные вещи. Она не уточнила, какие именно.

Поскольку комната пуста, нет никакой причины держать опущенными жалюзи, полностью закрывающие все три окна вместо стекол. Все три окна одинаковые, каждое разделено на четыре равных прямоугольника, то есть на четыре секции дощечек; каждая створка содержит по две секции, расположенные одна над другой. Все двенадцать секций совершенно одинаковые: шестнадцать дощечек, скрепленных вместе, приводимых в действие боковой рейкой, расположенной вертикально, вдоль внешнего косяка.

Шестнадцать дощечек из одной секции всегда параллельны друг другу. Когда конструкция опущена, они соприкасаются краями, перекрывая друг друга примерно на сантиметр. Протягивая рейку вниз, мы уменьшаем наклон дощечек, создавая тем самым просветы, ширина которых постепенно возрастает.

Когда жалюзи подняты до отказа, дощечки расположены почти горизонтально, ребрами наружу. Тогда противоположный склон долины показывается в виде последовательных полос, накладывающихся друг на друга, разделенных немного более узкими пробелами. В щель, что находится прямо на уровне глаз, видна купа деревьев с жесткой листвой, на границе плантации, там, где начинается желтоватая пустошь. Многочисленные стволы расходятся лучами в разные стороны, и на них растут ветви с темно-зелеными овальными листьями, которые кажутся нарисованными каждый по отдельности, несмотря на то что они относительно маленькие и их так много. Все это собрание стволов берет начало от одного корня; их колоссальное основание изрезано выступами и расширяется у самой земли.

Быстро смеркается. Солнце скрылось за скалистым пиком, венчающим самый значительный выступ плато. Половина седьмого. Оглушительный стрекот цикад заполняет всю долину – ровный беспрерывный скрежет, звучащий на одной ноте, без обертонов. Позади весь дом стоит пустой с самого рассвета.

А*** не должна вернуться к обеду, она пообедает в городе с Фрэнком, перед тем как ехать домой. Они, вероятно, вернутся к полуночи.

Терраса тоже пустая. Сегодня утром сюда не выносили ни кресел, ни низенького столика, за которым пьют аперитивы и кофе. Восемь блестящих точек отмечают на плитках расположение двух кресел под первым окном кабинета.

Поднятые жалюзи обратили наружу облупившиеся ребра своих параллельных дощечек; мелкие чешуйки во многих местах наполовину отстали, их легко отколупнуть ногтем. Внутри, в комнате, А*** стоит перед окном и смотрит сквозь одну из щелей на террасу, ажурную балюстраду и банановые деревья, растущие на противоположном склоне.


Между оставшейся серой краской, поблекшей от времени, и древесиной, посеревшей под воздействием сырости, появляются небольшие красновато-коричневые кусочки поверхности – это натуральный цвет древесины – там, где чешуйки краски только что отпали. Внутри, в комнате, А*** стоит перед окном и смотрит сквозь одну из щелей.

Человек по-прежнему неподвижный, склоняется к мутной воде, на бревенчатом мосту, покрытом дерном. Туземец не сдвинулся с места: сидит на корточках, его голова опущена, локти опираются о бедра, руки свешиваются между расставленных колен. Кажется, он что-то высматривает на дне речушки – животное, отражение, пропавшую вещь.

Перед ним, на делянке, что проходит вдоль речушки по противоположному берегу, многие грозди уже вроде бы созрели, и пора их срезать, хотя уборка урожая в этом секторе еще не начиналась. Рокоту грузовика, который меняет скорость, проезжая по шоссе с другой стороны дома, с этой стороны вторит скрип оконной задвижки. В первом окне комнаты распахиваются обе створки.

В этой раме видна до бедер фигура А***. Она говорит «добрый день» жизнерадостным тоном человека, который выспался и проснулся с душою пустой, свободной, готовой на все, – или человека, который предпочитает не выставлять напоказ свои заботы, из принципа водружая, как знамя, всегда одну и ту же улыбку.

А*** тут же скрывается внутри, потом появляется чуть дальше, через несколько секунд – возможно, через десять, – но на расстоянии в два или три метра, во всяком случае – в новой амбразуре, на том месте, где только что находились жалюзи второго окна: четыре секции дощечек исчезли, подались назад. Там она стоит дольше, и даже профиль ее пропадает – она повернулась к угловому столбу террасы, поддерживающему выступ крыши. Она может различить со своего наблюдательного пункта только зеленую массу банановых деревьев, край плато и между плантацией и горами полосу невозделанной земли, поросшую высокими пожелтевшими травами, среди которых там и сям торчат немногочисленные деревья.

На самом столбе тоже рассматривать нечего, разве что облупившуюся краску да время от времени, в самый непредвиденный момент и на различных уровнях, серо-розовую ящерицу, которая то появляется, то исчезает, и передвигается так резко, что никто бы не смог сказать, откуда она взялась и куда делась, когда скрылась из виду.

Образ А*** снова стерся. Чтобы вновь обрести его, нужно направить взгляд по оси первого окна: она стоит перед большим бюро, у дальней стены. Приоткрывает верхний ящик и склоняется над ним, долго ищет справа какой-то предмет, который от нее ускользает; роется обеими руками, сдвигает связки и шкатулки, постоянно возвращаясь к тому же самому месту, – впрочем, может быть, она просто разбирает вещи.

Там, где она стоит, между дверью в коридор и большой кроватью, лучи с террасы могут настигнуть ее, пройдя через любое из трех распахнутых окон.

Беря свое начало на балюстраде, в двух шагах от угла, наклонная полоса света проникает в комнату через второе окно, наискось перерезает ножку кровати и достигает бюро. А*** выпрямляется, разворачивается в сторону светлой дорожки и немедленно скрывается у той части стены, которая разделяет два оконных проема и к которой прижался громадный шкаф.

А*** возникает через миг в левой створке первого окна, перед письменным столом. Она открывает кожаный бювар и наклоняется вперед, бедром опираясь о край стола. Эти широкие бедра снова мешают проследить, что делают руки, что они держат, что берут или что кладут.

А*** видна сзади, в три четверти, как и раньше, хотя и с другой стороны. Она все еще в утренней одежде, но волосы, не уложенные и не сколотые, уже тщательно причесаны; они блестят в ярком свете, когда при повороте головы смещаются мягкие волнистые пряди и тяжелая черная масса падает на обтянутое белым шелком плечо, в то время как силуэт удаляется в глубину комнаты, двигаясь вдоль стены, граничащей с коридором.

Кожаный бювар, лежащий на середине широкой стороны стола, как обычно, закрыт. Над полированной поверхностью древесины уже не сверкают черные пряди. Только на задней стене на почтовом календаре выступает из серых тонов громада белого корабля.

Сейчас комната как будто пустая. А*** могла бесшумно открыть дверь в коридор и выйти, но вероятнее всего, что она все еще там, хотя вне пределов видимости, в мертвой зоне, заключенной между этой дверью, громадным шкафом и углом стола: последнее, что можно на нем рассмотреть, – фетровый кружок, подставку для лампы. Кроме шкафа, в этом убежище стоит лишь один предмет мебели (кресло). И все же замаскированный выход, сообщающийся с коридором, салоном, двором, шоссе, умножает до бесконечности возможности бегства.

Грудь и плечи А*** вырисовываются в уменьшенной, убегающей перспективе в амбразуре третьего окна, на западном торце дома. Значит, она в какой-то момент должна была оказаться на виду, перед ножкой кровати, прежде чем попасть во вторую мертвую зону между туалетным столиком и кроватью.

Она стоит там неподвижно уже довольно долгое время. Ее профиль четко выделяется на более темном фоне. Губы у нее очень красные; сказать, использовала она косметику или нет, не так-то легко, потому что это их естественный цвет. Глаза широко открыты, взгляд, устремленный на зеленую черту банановых деревьев, медленно пробегает по их рядам и возвращается к угловому столбу, при этом шея и голова постепенно поворачиваются.

На голой земле сада тень от столба сейчас составляет угол в сорок пять градусов с ажурной тенью балюстрады, западным ответвлением террасы и торцом дома. А*** в окне больше нет. Ее нельзя разглядеть в комнате ни через это окно, ни через два других. И нет больше никакой причины предполагать, что она находится скорее в одной из трех мертвых зон, чем в двух остальных. Две из этих зон к тому же с легкостью предоставляют выход: первая – через центральный коридор, последняя – через ванную, вторая дверь которой ведет непосредственно в коридор, во двор и т. д… Комната снова как будто пустая.

Слева, в конце этого западного ответвления террасы, чернокожий повар чистит бататы над жестяным тазом. Он сидит на пятках, поставив таз между коленями, которые упираются в пол. Сверкающее, заостренное лезвие ножа срезает узкую, бесконечную кожуру с длинного желтого клубня, который размеренно поворачивается вокруг своей оси.

На том же расстоянии, но в перпендикулярном направлении, Фрэнк и А*** пьют аперитив, откинувшись на спинки своих обычных кресел под окном кабинета. «Славно-то как здесь, внутри!» Фрэнк держит стакан в правой руке, лежащей на подлокотнике. Три прочие руки лежат параллельно друг другу на параллельных кожаных подлокотниках, а три ладони прижались к концу подлокотника там, где кожа загибается вниз и прибита к красной древесине тремя большими гвоздями с круглыми шляпками.

На двух руках из четырех, на тех же самых пальцах надето то же самое золотое кольцо, широкое и плоское: первая рука слева и третья, та, что сжимает стакан в форме усеченного конуса, до половины наполненный золотистой жидкостью, – правая рука Фрэнка. Стакан А*** покоится рядом с нею, на маленьком столике. А*** и Фрэнк наперебой обсуждают поездку в город, которую собираются предпринять вместе на следующей неделе, ей нужно кое-что купить, ему – навести справки по поводу нового грузовика, который он намеревается приобрести.

Они установили уже время отправления и время прибытия, прикинули, сколько времени займет дорога туда и обратно, подсчитали, сколько часов останется им на все их дела. Остается только подобрать самый подходящий день. Естественно, что А*** хочет воспользоваться представившейся возможностью: это позволит ей, никого не беспокоя, проделать путь в приемлемых условиях. Удивительно лишь то, что эта поездка не устроилась при аналогичных обстоятельствах гораздо раньше, в тот или иной день.

Сейчас заостренные пальцы второй руки теребят никелированные шляпки гвоздей: подушечки указательного, среднего и безымянного пальцев скользят туда и сюда по трем гладким, выпуклым поверхностям. Средний палец вытянут вертикально, по направлению к вершине кожаного треугольника; безымянный и указательный наполовину согнуты, чтобы коснуться двух других гвоздей. Вскоре в шестидесяти сантиметрах влево те же три тонких пальца начинают предаваться тому же занятию. Самый левый из этих шести пальцев – тот, на котором кольцо.

– Значит, Кристиана не поедет с нами? Как жаль…

– Нет, она не может, – говорит Фрэнк, – из-за ребенка.

– Кроме того, на побережье жара ощущается еще сильнее.

– Да, это правда, там тяжелая жара.

– Но, может быть, она все же надумает. Как она сегодня чувствует себя?

– Все так же, – говорит Фрэнк.

Низкий голос второго шофера, который напевает туземную мелодию, достигает трех кресел, расставленных посередине террасы. Хотя этот голос и приходит издалека, его узнаешь без труда. Огибая дом сразу с двух сторон, он достигает слуха одновременно и справа, и слева.

– Все так же, – говорит Фрэнк.

А*** настаивает, полная участия:

– Но в городе она сможет посетить врача.

Фрэнк приподнимает левую руку от подлокотника, обтянутого кожей, не отрывая при этом локтя, и тут же замедленным движением опускает ее на прежнее место.

– Она уже посетила достаточно врачей. Она принимает столько лекарств, будто…

– И все же можно было бы попробовать что-то еще.

– Но она утверждает, будто дело в климате!

– Все говорят: «климат», но ведь это ничего не значит.

– Приступы малярии.

– Есть ведь хинин…

Обменялись пятью-шестью фразами по поводу того, сколько доз хинина следует принимать в различных тропических зонах в зависимости от долготы, широты, близости моря, наличия лагун и т. д… Потом Фрэнк возвращается к пагубному воздействию хинина на героиню африканского романа, который А*** как раз читает. Потом он делает намек – малопонятный для того, кто даже не листал книгу, – на поведение мужа, который виновен по меньшей мере в небрежности, по мнению обоих читателей. Фраза заканчивалась: «уметь ждать», или «чего ждать», или «пора ей дать», «в спальне кровать», «черный поет опять», или неважно как.

Но Фрэнк и А*** уже далеко. Речь уже идет о молодой белой женщине – о той же самой, что раньше, или о ее сопернице, или о какой-то второстепенной героине? – которая расточает свои милости туземцу, может быть, даже не одному. Фрэнк чуть ли не упрекает ее в этом:

– Что ни говорите, а спать с чернокожими…

А*** поворачивается к нему, вздергивает подбородок, спрашивает с улыбкой:

– Ну а почему бы и нет?

Фрэнк тоже улыбается, но ничего не отвечает, будто его смутил такой поворот беседы – в присутствии третьего лица. Движение его губ завершается чем-то вроде гримасы.

Голос шофера переместился. Теперь он доносится только с востока, по всей видимости из-под навеса, что по правую сторону просторного двора.

Эта поэма временами так мало походит на то, что по обыкновению называется песней, куплетами, припевом, что западный слушатель вправе задаться вопросом, не идет ли речь о чем-то ином. Звуки, несмотря на явное наличие повторов, на первый взгляд не связаны никакими законами гармонии. Нет ни мотива в целом, ни мелодии, ни ритма. Будто бы певец выдает один за другим бессвязные отрывки, чтобы лучше спорилась работа. Согласно указаниям, полученным сегодня утром, работа эта должна заключаться в том, чтобы пропитать новые бревна, предназначенные для ремонта моста, средством против термитов.

– Все то же, – говорит Фрэнк.

– Снова поломка?

– На этот раз карбюратор… Весь мотор придется заменить.

На перилах балюстрады появилась и замерла ящерица: ее головка повернута к дому, туловище и хвост изогнуты в форме буквы S, приплюснутой в местах изгибов. Ящерица похожа на чучело.

– Красивый голос у этого парня, – говорит А*** после довольного долгого молчания.

Фрэнк подхватывает:

– Нам надо выехать рано.

А*** просит уточнить. Фрэнк называет время и беспокоится, не слишком ли это рано для его пассажирки.

– Наоборот, – говорит та, – это даже забавно.

Пьют маленькими глотками.

– Если все пойдет как надо, – говорит Фрэнк, – мы приедем в город около десяти, и у нас останется немало времени до второго завтрака.

– Да, разумеется, так будет лучше, – отвечает А***, и лицо ее снова делается серьезным.

– А после завтрака я едва успею объехать разных агентов да еще посоветоваться с механиком, к которому я всегда обращаюсь, с Робеном, вы знаете, он живет на побережье. Мы отправимся в обратный путь сразу после обеда.

Подробное изложение того, как он употребит свое время в городе, звучало бы более естественно, если бы кто-то из собеседников его об этом спросил, но сегодня никто не выказал ни малейшего интереса к покупке нового грузовика. Еще немного, и Фрэнк громко – очень громко – расскажет во всех подробностях о предстоящих поездках и встречах, наметит свой будущий маршрут метр за метром, минута за минутой, всякий раз подчеркивая необходимость именно такого шага. Зато А*** ни слова не говорит о своих собственных делах, которые, однако, займут не меньше времени.

За вторым завтраком Фрэнк опять тут, речистый, любезный. Кристиана на этот раз не приехала с ним. Накануне они чуть не поссорились из-за платья.

После обычного восклицания по поводу удобной формы кресла Фрэнк начинает живо, с обилием деталей рассказывать о поломке машины. Это легковая машина вышла из строя, а не грузовик; она, впрочем, почти новая и редко доставляет своему владельцу неприятности.

Ему бы следовало в этот момент намекнуть на аналогичный инцидент, произошедший в городе во время его поездки туда с А***; инцидент, в целом незначительный, задержал их на целую ночь и помешал вернуться на плантации в назначенный срок. Сблизить эти два случая было бы более чем естественно. Фрэнк этого не делает.

Уже несколько секунд А*** вглядывается в соседа с возросшим вниманием, будто бы ждет, что какая-то фраза будет вот-вот произнесена. Но и она тоже ничего не говорит, да и нужная фраза опускается. Они больше ни разу не заговорили о том дне, о той поломке – во всяком случае, когда были не одни.

Теперь Фрэнк перечисляет все детали, которые нужно извлечь для полного осмотра карбюратора. Он приводит исчерпывающий список, настолько заботясь о точности, что упоминает о многих вещах, которые подразумеваются сами собой; чуть ли не описывает, как откручивается гайка, оборот за оборотом, потом то же самое в обратном порядке.

– Теперь вы, кажется, поднаторели в механике, – говорит А***.

Фрэнк внезапно умолкает посреди своей речи. Смотрит на губы и глаза справа от себя, на улыбку, спокойную, лишенную смысла, навечно застывшую улыбку с фотоснимка. Рот Фрэнка так и остался полуоткрытым, может быть, слово – недоговоренным.

– То есть теоретически, я хочу сказать, – уточняет А*** самым любезным тоном.

Фрэнк отводит взгляд к ажурной балюстраде, к последним островкам серой краски, к похожей на чучело ящерице, к неподвижному небу.

– Начинаю осваиваться, – говорит он, – с моим-то грузовиком. Все моторы устроены одинаково.

Вот это очевидная ложь. Мотор его большого грузовика, в частности, имеет мало общего с мотором его же американской машины.

– Верно-верно, – говорит А***. – Моторы как женщины.

Но Фрэнк как будто не слышал. Он не сводит неподвижного взгляда с серо-розовой ящерицы – сидящей как раз напротив него, под ее нижней челюстью мягкие складки кожи еле заметно подрагивают.

А*** допивает золотистый пузырящийся напиток, ставит на стол пустой стакан и снова принимается гладить кончиками шести пальцев шесть больших гвоздей с выпуклыми шляпками на ручках кресла.

На ее сомкнутых губах плавает полуулыбка, безмятежная, мечтательная или отсутствующая. Поскольку она неизменна и повторяется регулярно, то может точно так же быть и фальшивой, наигранной, светской или даже воображаемой.

Ящерица на перилах сейчас находится в тени, раскраска ее поблекла. Тень от крыши полностью совпадает с контурами террасы: солнце стоит в зените.

Фрэнк, заскочивший по дороге, объявляет, что не хочет долее задерживаться. Он в самом деле поднимается с кресла и ставит на низенький столик стакан, который только что осушил одним глотком. Он останавливается перед тем, как войти в коридор, пересекающий дом из конца в конец; оборачивается, прощается с хозяевами. Та же гримаса снова пробегает по его губам, только исчезает быстрее. Он покидает сцену, удаляясь в глубину дома.

А*** не встала. Она так и сидит откинувшись в своем кресле, положив руки на подлокотники, глядя широко открытыми глазами в пустое небо. Рядом с ней, у подноса с двумя бутылками и ведерком для льда, лежит роман, одолженный Фрэнком, который она начала читать накануне, роман, действие которого происходит в Африке.

На перилах балюстрады ящерицы больше нет, на ее месте – островок серой краски, похожий на нее по форме: туловище, вытянутое в том же направлении, что и узор древесины, дважды изогнутый хвост, четыре довольно короткие лапки и головка, повернутая к дому.

В столовой бой поставил на квадратный стол только два прибора: один напротив открытой двери в буфетную и длинного буфета, второй со стороны окон. Туда садится А***, спиной к свету. Она ест мало, по своему обыкновению. Во время почти всей трапезы она сидит не шевелясь, очень прямо, руки с заостренными пальцами лежат по обе стороны тарелки, такой же белой, как и скатерть, а пристальный взгляд устремлен на коричневатые остатки раздавленной сороконожки, которые отпечатались на голой стене прямо перед нею.

Глаза у А*** очень большие, блестящие, зеленого цвета, обрамленные длинными, загнутыми ресницами. Их, кажется, всегда видишь анфас, даже если лицо и повернуто в профиль. Она постоянно держит глаза широко открытыми, во всех обстоятельствах, и никогда не моргает.

После завтрака она снова садится в свое кресло, в центре террасы, слева от пустого кресла Фрэнка. Берет книгу, которую бой оставил на столике, когда убирал поднос, ищет место, на котором прервала чтение, когда приехал Фрэнк, где-то в пределах первой четверти романа. Но, найдя нужную страницу, кладет открытую книгу обложкой вверх к себе на колени и сидит праздно, откинувшись на кожаные ремни.

Из-за дома доносится грохот нагруженного грузовика, едущего вниз по шоссе, в глубину долины, затем на равнину и в порт – туда, где стоит у причала белый корабль.

Терраса пуста, весь дом тоже. Тень крыши в точности совпадает с контурами террасы: солнце стоит в зените. Дом больше не отбрасывает черной полосы на свежевскопанную землю сада. Стволы тощих апельсиновых деревьев тоже пригвождены к месту.

Это не грузовик, а скорее легковая машина: она сворачивает с шоссе и направляется к дому.

В левой открытой створке первого окна столовой, посередине среднего стекла отражение синей машины останавливается посреди двора. А*** и Фрэнк выходят одновременно, он с одной стороны, она с другой, из двух передних дверец. У А*** в руке очень маленький пакетик неопределенной формы, который тут же исчезает, поглощенный дефектом стекла.

Оба тотчас же сближаются перед капотом машины. Силуэт Фрэнка, более массивный, совершенно скрывает А***, которая стоит позади, на той же прямой. Голова Фрэнка наклонена вперед.

Неровности стекла искажают детали движений. Окна салона дали бы лучший обзор, под более удачным углом: два персонажа этой драмы, расположенные рядом друг с другом.

Но они уже разделились, идут бок о бок ко входной двери по каменистому двору. Расстояние между ними по меньшей мере метр. Под полуденным солнцем они не отбрасывают перед собой никакой тени.

Оба улыбаются одновременно, одинаковой улыбкой, когда дверь открывается. Да, они совершенно здоровы. Нет, они не попали в аварию, всего лишь маленькая неприятность с мотором, из-за которой пришлось провести ночь в отеле, дожидаясь, пока откроется мастерская.

Быстро выпив аперитив, Фрэнк, который торопится к жене, встает и уходит, в своем белом костюме, запыленном и помятом по дороге. Шаги его отдаются по плиткам коридора.

А*** тут же удаляется к себе в комнату, принимает ванну, переодевается, завтракает с прекрасным аппетитом, снова садится на террасе, под окном кабинета, откуда сквозь жалюзи, на три четверти опущенные, можно увидеть лишь верхнюю часть ее прически.

Вечер застает ее в той же позе, в том же кресле, перед той же ящерицей, словно выточенной из серого камня. Единственная разница в том, что бой добавил четвертое кресло, менее удобное, из брезента, натянутого на металлический каркас. Солнце скрылось за скалистым пиком, который замыкает на западе самый значительный выступ плато.

Быстро смеркается. А***, которой уже не хватает света, чтобы продолжать чтение, закрывает роман и кладет его на маленький столик рядом с собой (между двумя группами кресел: парой, прислоненной к стене, под окном, и двумя другими, непарными, расположенными наискосок, ближе к балюстраде). Чтобы отметить страницу, край глянцевой суперобложки всунут внутрь книги, где-то на четверть ее толщины.

А*** спрашивает, что нового сегодня на плантации. Ничего нового нет. Всегда случаются какие-то мелкие инциденты с посадками, которые повторяются периодически, на той или иной делянке, согласно циклу работ. Поскольку участков много и работы производятся так, чтобы урожай собирался двенадцать месяцев в году, все фазы цикла совершаются одновременно, в течение каждого дня, и те же самые мелкие периодически повторяющиеся инциденты случаются разом, там или здесь, ежедневно.

А*** напевает вполголоса какую-то песенку, в ритме танца, но слов не разобрать. Возможно, это модная песенка, которую она услышала в городе, под которую, может быть, танцевала.

Четвертое кресло оказалось лишним, оно так и простояло пустым весь вечер, еще дальше отодвигая третье кожаное кресло от двух других. В самом деле: Фрэнк приехал один. Кристиана не захотела оставить ребенка, у которого немного поднялась температура. Теперь ее муж нередко приходит к обеду без нее. Но в этот вечер А***, кажется, ее ждала, во всяком случае велела поставить четыре прибора. Тут же распорядилась унести лишний.

Хотя уже совсем стемнело, она не велит внести лампы: свет – по ее словам – привлекает москитов. Только угадываются в кромешной тьме более бледные пятна – платье, белая рубашка, одна рука, две руки, вскоре четыре руки (глаза привыкают к отсутствию света).

Все молчат. Ничто нигде не дрогнет. Четыре руки вытянуты в правильном порядке, параллельно стене дома. По ту сторону балюстрады, вверх по течению реки, только беззвездное небо да оглушительный стрекот цикад.

Во время обеда Фрэнк и А*** планируют вместе поехать в город, в один из ближайших дней, каждый по своим делам. После еды, на террасе, куда подают кофе, они снова заводят разговор о возможной поездке.

Более яростный, чем обычно, крик ночного зверя прозвучал совсем близко, в саду, у юго-восточного угла дома: Фрэнк стремительно вскакивает с места и большими шагами направляется в ту сторону; каучуковые подошвы бесшумно ступают по плиткам. За несколько секунд его белую рубашку совершенно поглощает тьма.

Поскольку Фрэнк молчит и не возвращается, А***, подумав, несомненно, будто он что-то обнаружил, тоже поднимается с кресла, бесшумно, упругим движением, и удаляется в том же направлении. Ее платье тоже пропадает в глухой ночи.

Довольно долгое время не доносится ни единого слова, сказанного голосом, достаточно громким, чтобы преодолеть расстояние в десять метров. А может, в том направлении уже и нет никакого.

Сейчас Фрэнк уехал. А*** удалилась в свою комнату. Она освещена изнутри, но жалюзи опущены до отказа: сквозь дощечки там и сям пробиваются лишь тонкие лучики света.

Более яростный, чем обычно, крик зверя, пронзительный и короткий, снова доносится из сада, звучит в самом низу, у подножия террасы. Но на этот раз сигнал звучит у противоположного угла дома, с той стороны, где комната А***.

Разумеется, невозможно ничего разглядеть, даже напрягая глаза, даже перегибаясь через балюстраду, напротив квадратного столба, столба, который поддерживает юго-западный угол крыши.


Сейчас тень столба падает на плиточный пол, поперек центральной части террасы, перед спальней. Эта наклонная темная черта указывает, если продолжить ее до стены, на красноватую дорожку, что стекала сверху вниз из правого угла первого окна, того, что ближе к коридору.

Еще метр или около этого, и тень от столба, и без того очень длинная, достигнет маленького круглого пятнышка на плитах. От него поднимается тонкая вертикальная ниточка; она становится все более заметной по мере того, как восходит по бетонному цоколю. Затем она переходит на деревянную поверхность, от дранки к дранке, становясь все шире и шире, вплоть до подоконника. Но приращение не постоянно: планки, чешуйками находящие друг на друга, ставят потоку преграды своими равноотстоящими выступами, где жидкость разливается сильнее, перед тем как набрать высоту. На самом подоконнике краска большей частью облупилась уже после прохождения потока, так что красный след на три четверти исчез.

Это пятно всегда было здесь, на стене. А в данный момент вопрос стоит о том, чтобы окрасить заново лишь жалюзи и балюстраду – последнюю в ярко-желтый цвет. Так решила А***.

Она в комнате, окна которой, выходящие на юг, давно открыты. В самом деле: солнце стоит уже довольно низко, жара спадает, и когда, перед тем как исчезнуть, оно осветит фасад, лучи его, лишенные силы, упадут под косым углом, да и то на несколько мгновений.

А*** стоит неподвижно у письменного стола; она отвернулась к стене; значит, сквозь распахнутое окно виден только ее профиль. Она собирается перечитать письмо, полученное из Европы с последней почтой. Распечатанный конверт образует белый ромб на полированном столе, рядом с кожаным бюваром и авторучкой с золотым колпачком. Листок бумаги, который она держит перед собою обеими руками, был явно сложен в несколько раз.

Дочитав до конца страницы, А*** кладет письмо рядом с конвертом, садится на стул, открывает бювар. Из большого кармашка вынимает листок бумаги, того же формата, но девственно чистый, подкладывает под него специальную зеленую промокашку. Затем снимает колпачок с авторучки, наклоняет голову и принимается писать.

Волнистые пряди, черные и блестящие, рассыпанные по плечам, слегка подрагивают по мере того, как движется перо. Хотя ни рука, ни голова не затронуты движением ни в малейшей степени, волосы, более переимчивые, подхватывают колебания запястья, расширяют их, переводят в неожиданный трепет, от которого вся движущаяся масса, сверху донизу, вспыхивает красными огоньками.

Распространение волн и их наложение продолжают свою игру даже когда рука остановилась. Но голова поднимается и начинает медленно, плавно поворачиваться к открытому окну. Большие глаза выдерживают, не моргая, этот переход к прямым солнечным лучам.

В самом низу, на дне долины, перед делянкой в форме трапеции, где косые солнечные лучи с предельной четкостью выделяют каждый султан, каждый лист на банановом дереве, вода в маленькой речушке покрыта рябью, что свидетельствует о быстром течении. Только при таком освещении, к концу дня, можно различить следующие один за другим шевроны, кресты, участки штриховки, которые выстраиваются ряд за рядом из многочисленных прихотливых морщинок. Поток струится, но поверхность, испещренная неизменными линиями, кажется неподвижной.

Вот так же неизменно блестит вода, и от этого как будто становится прозрачнее. Но судить об этом с близкого расстояния, например с моста, некому. На берегах тоже никого не видно. Рабочим в данный момент нечего делать в этом секторе. К тому же и рабочий день закончился.

На террасе тень от столба еще удлинилась. Одновременно она отклонилась в сторону. Сейчас она почти достигает входной двери, отмечающей середину фасада. Дверь открыта. Плитки в коридоре украшены насечкой в виде шевронов, похожей на рябь в ручейке, но более правильной.

Коридор ведет прямо к другой двери, выходящей на подъездной двор. Большая синяя машина остановилась в самом его центре. Пассажирка выходит оттуда и сразу же направляется к дому, легко ступая по каменистой почве, несмотря на высокие каблуки. Она ездила навестить Кристиану, и Фрэнк довез ее до дома.

Фрэнк сидит в своем кресле, под первым окном кабинета. Тень от столба движется к нему; она пересекла по диагонали более половины террасы, прошла вдоль комнаты, распространившись во всю ее ширину, захватила дверь в коридор и теперь добралась до маленького столика, на который А*** только что положила книгу. Фрэнк задержался немного передохнуть, перед тем как ехать домой: его рабочий день тоже закончился.

Время аперитива почти пришло, и А***, решив не тянуть, зовет боя: тот показывается из-за угла дома с подносом, на котором стоят две бутылки, три больших стакана и ведерко со льдом. Бой следует по плиткам параллельно стене и попадает в тень на уровне столика, круглого, низенького, куда осторожно ставит поднос, рядом с романом в глянцевой обложке.

Роман и составляет тему разговора. Отбросив психологические сложности, можно сказать, что он является классическим повествованием о жизни в колониях, в Африке, с описанием торнадо, мятежа туземцев и пересказом разных клубных историй. А*** и Фрэнк живо обсуждают его, попивая маленькими глотками коньяк с газированной водой, коктейль, который хозяйка дома приготовила в трех стаканах.

Главный герой книги – таможенный чиновник. Герой – не чиновник, он занимает высокий пост в почтенной торговой компании. Дела компании идут плохо, руководство ее вот-вот будет вынуждено прибегнуть к нечестной игре. Дела компании идут отлично. Главный герой – как выясняется – нечестный человек. Он честный человек, он пытается поправить дела, запутанные его предшественником, погибшим в автомобильной катастрофе. Но у него не было предшественника, поскольку компания только что создана, и не было никакой автомобильной катастрофы. Речь шла о корабле (большом белом корабле), а вовсе не об автомобиле.

Фрэнк по этому поводу рассказывает очередную историю о поломке грузовика. А***, как того требует вежливость, вникает в детали, оказывая внимание гостю, который вскоре встает и прощается, собираясь ехать на собственную плантацию, расположенную чуть дальше к востоку.

А*** облокотилась о балюстраду. С другой стороны долины солнце пронизывает горизонтальными лучами отдельно стоящие деревья, растущие там и сям на пустоши, что простирается над возделанной зоной. Их тени, очень длинные, чертят на земле толстые параллельные прямые.

Речушка на дне долины темнеет. Северного склона уже не достигает ни один луч. Солнце скрылось на западе за скалистым пиком. Против света силуэт каменной стены на мгновение отчетливо вырисовывается на пронзительно ярком небе: крутой склон, слегка выпуклый, выходящий на плато остроконечном пиком, за которым следует второй выступ, менее проявленный.

Блистающий фон очень быстро меркнет. По краю долины султаны банановых деревьев размываются в сумерках.

Половина седьмого.

Черная ночь и оглушительный стрекот цикад опускаются снова, сейчас, над садом и террасой, вокруг всего дома.

Примечания

1

Robbe-Grillet A. Les Gommes. Paris, 1953. P. 38.

2

Robbe-Grillet A. Le Miroir qui revient. Paris, 1984. P. 216.

3

Robbe-Grillet A. Le Miroir qui revient. Paris, 1984. P. 21.


home | my bookshelf | | Ревность |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу