Book: Манильский канат



Манильский канат

Манильский канат

Йоосе Кеппиля нашел на фронтовой дороге канат. Видимо, упал с воза у какого-нибудь растяпы. Это была единственная дельная и вообще полезная вещь, которую Йоосе нашел за все время пребывания на фронте. Целый моток, не бывший в употреблении, нигде не потертый, не заершенный, чистенький и новенький, без ярлыка, и оба конца обмотаны, чтоб не трепались. Йоосе обрадовался. Тут же посреди дороги он вымерял канат своими руками: распустил моток и перемотал через руку. Десять сажен. Проезжал мимо егерь-самокатчик, спешился и стал смотреть.

— Ты дело делаешь или так просто? — спросил он.

— Чего?

— Я вот подумал, может, помочь тебе. Вдвоем оно легче.

Йоосе понял, он был вовсе не беспонятный мужик.

— Есть дела, которые лучше всего делать одному, — ответил он.

— Это мужской разговор, — согласился егерь и покатил дальше.

Йоосе уже было испугался: вдруг он этот канат ищет? Может, это его канат и есть? Чуть-чуть Йоосе не обошли.

Йоосе как ни в чем не бывало принес канат в землянку и повесил на гвоздь у двери. Вечером, придя в землянку, все, конечно, заметили канат.

— Кой дьявол захватил мой гвоздь для плаща? Чья это веревка? — зашумел солдат, вошедший последним.

— Не тронь, веревка моя!

Йоосе соскочил с нар. Он заявил это при всех, а за публичное признание грех снимается, на что Йоосе и рассчитывал, так как заранее предвидел такой оборот.

— Пошел к черту с моего гвоздя!

Йоосе живо подхватил канат, но солдат уже успел взять его в руки. Осмотрев моток оценивающим взглядом, он пренебрежительно бросил:

— Не вздумай вешаться на этой манильской веревке, она очень растягивается.

Йоосе закинул канат к себе на нары и спрятал под тюфяк, набитый еловыми ветками, — на два месяца.

В начале июня Йоосе подошел отпуск.

— Отвезу-ка я, пожалуй, канат домой, потому как здесь он мне, наверно, не понадобится, — сказал он вечером накануне отъезда. Вынул канат из-под постели и небрежно повертел его в руках, словно это пустяк.

Другие как будто пропустили его слова мимо ушей. Занимались своими делами. Но вскоре кто-то на верхних нарах задумчиво произнес:

— На твоем месте я бы не пытался. Может, оно было бы и разумно, но неблагоразумно. В поездах всюду военная полиция. Она только и ждет, чтобы ты сунул этот канат себе в рюкзак.

— Я его не украл! — гневно воскликнул Йоосе.

— Зачем такое некрасивое слово? Вдруг услышат да и повесят тебя на твоем канате.

— Я на этой войне ничего не заработал, только синяки да шишки. И ничего не заработаю. Так хотя бы канат, — ворчал Йоосе.

— Не ропщи. Помни, что здесь ты имел возможность влиять на мировую историю. Помни о чести, которой у тебя никто не отнимет. Помни, как мы несли от победы к победе наши знамена, залитые кровью и потом.

Один молодой солдат, лежавший на нижних нарах, развернул свою грязную портянку и помахал ею.

— Вот тебе твое боевое знамя.

— Утрись им, — сказал солдат на верхних нарах, — и не дери глотку. Думай что угодно, только не высказывай никому свои безрассудные мысли. Я говорил о символических знаменах, которых у нас никогда не отнимут. Их ни в грязное белье бросить, ни выстирать, ни заштопать. Это тебе не платье.

— Каждый тащил домой с фронта, что только мог. А я ни иголки не увез. На моих глазах многие обшаривали убитых вражеских солдат, измазав кровью и руки, и мундир. Я же никогда не тронул мертвого. И вещей не трогал.

— Брось трепаться! А помнишь тот город? Мы еще там стояли на постое в одном доме, жили в соседних комнатах. Помнишь, Йоосе? Эта учительница, или кто она там была, красивая девушка. Я слышал через стену, потому что просто не мог не слышать. Не знаю, над чем Йоосе там хлопотал, только вдруг слышу, девушка говорит: «Возьми все, что хочешь, только пощади мою невинность!» Так сказала девушка. Помнишь, Йоосе?

— А дальше что? — спросил Йоосе, нахмурив брови.

— А что дальше? Ты вышел из соседней комнаты не солоно хлебавши. Вышел, на глазах у тебя слезы, и говоришь: «Какая хорошая девушка!» Вот как она тебя сразила.

— Это сплошная ложь!

— Ложь-то ложь, — согласился солдат. — Только легко же ты поверил ее словам.

Они почти забыли о канате, но тут один большеротый солдат снова поднял этот вопрос.

— Зачем тебе везти канат домой? Ведь большую часть времени ты здесь.

— Отвезу жене. Вийра натянет во дворе и будет белье вешать, — ответил Йоосе, даже не взглянув в его сторону.

Большеротый аж присвистнул.

— Очень нужны ей твои веревки! У нее небось там немцы на постое, так что Вийра твоя ни в чем не нуждается.

— Нет у нас немцев.

— Ой, не скажи! Может, как раз заявился какой ловкий ефрейтор. Он ей теперь и веревки натягивает, и все, что надо!

— Во всяком случае, это не твой канат! Провалиться мне на этом месте — не твой! —свирепо взревел Йоосе, хватаясь за грудь. — И ты его не получишь, хоть лопни.

— Такому что говори, что не говори, все одно, — злобно сказал большеротый. Хлопнул пилотку на голову и вышел вон. — На шутку, сатана, сердится, а с виду ягненок ягненком.

— Такого глупого человека я в жизни своей не видывал, — проговорил Йоосе.

— Хитрый мужик, очень хитрый. Не там гадит, где на корточки сядет, — успокаивали Йоосе приятели.

— А я все-таки канат увезу, пусть мне придется таскать его на шее. Здесь не оставлю, раз уж я решил. Один солдат с одной веревкой всегда как-нибудь проскочит. Да хоть бы и не с одной, — долбил свое Йоосе.

— Увози, увози от греха, а то останется и еще кого-нибудь введет в искушение, — говорили ему.

Встав рано утром, Йоосе подошел к одному молчаливому солдату и сказал ему что-то на ухо. Потом так же тихо он переговорил еще с одним своим хорошим товарищем, и вот, захватив с собою канат, они втроем вышли из землянки.

— Ясное дело, помогу, пусть даже помощь тебе и не нужна, — уверял Йоосе молчаливый солдат, когда они выходили.

Остальные заметили эти скрытые приготовления и молча переглянулись. Вскоре все население землянки высыпало наверх, чтобы наблюдать за сборами Йоосе. Оба его помощника, взявшись за концы каната, ходили вокруг Йоосе: один — по солнцу, другой — против солнца. Сам Йоосе, без рубашки, в одних приспущенных штанах, стоял в центре, как ось, стараясь удержаться на месте.

— Не надувай брюхо, — все время твердил один из помощников. — Держись свободно, а то получится слабина. Такой вот новый канат, если начнет ерзать по телу, ужас какой злющий. Тогда ни стать, ни сесть — пиши пропало! И не смотри на него, не нагибайся. Живот подбери и грудь не выпячивай!

— Затягивай потуже! Тяни что есть силы! Не бойтесь, не лопнет, — подзуживал большеротый солдат.

— Это Йоосе-то? — спросил кто-то.

— Нет, канат.

Йоосе поддерживал шутки, так как понял, что наилучший способ избежать серьезных оскорблений — ломать комедию.

— Тяните, тяните, я выдержу! Ну, как вы тянете? — покрикивал он. — Эй, наблюдатели, подсобите, за канат еще несколько человек могут ухватиться.

Двое солдат поспешили на помощь, но вскоре концы каната стали настолько короткими, что и двое еле-еле могли разминуться, обходя Йоосе.

— Будем наматывать до подмышек? — спросил молчаливый солдат. — Слишком толсто класть нельзя, надо, чтобы ты мог опускать руки. А если собрать все на животе, на спине получится горб и будут обращать внимание.

— Валяйте, заматывайте хоть до самого горла! — разрешил Йоосе.

— Так, ну, а где завязать: спереди или сзади? Спереди, пожалуй, лучше. Сможешь сам подтянуть, если начнет развязываться. Только теперь надо соорудить такой узел, чтобы канат не поехал... Да, концы получились маленько длинноваты... Засунь их в штаны, чтоб не торчали, — проговорил молчаливый, закончив работу.

— Смотри ты, какой фигуристый этот Йоосе: и зад у него, и перед, — заметил большеротый.

— Полный порядок, — сказал молчаливый солдат, хлопнув Йоосе по плечу. — Ну-ка, повернись, дай посмотреть.

Йоосе прошелся туда и сюда перед землянкой.

— Ладно получилось, — единодушно признали все.

Следующим актом спектакля было одевание Йоосе.

Рубаха наделась хорошо, но гимнастерка не застегивалась. Молчаливый солдат, который был намного выше и плечистее Йоосе и казался рядом с ним почти великаном, — он даже получал двойной паек, — одолжил свою гимнастерку. Она доходила Йоосе до колен.

— А эту я, конечно, обменяю на свой размер, — сказал молчаливый, даже не пытаясь надеть гимнастерку Йоосе. — Скажу: от дождя села.

Йоосе вскинул на спину рюкзак, поднял руку на манер фашистского приветствия и зашагал по мягкому песку на запад, через артиллерийские позиции.

— Ты что, в отпуск по беременности? — крикнул все тот же большеротый. — Похоже, ты уже на девятом месяце! Теперь Вийра увидит, что ты изменял ей!

Йоосе повернул к нему улыбающуюся физиономию, махнул рукой на запад и пустился бегом.

— Ни за что бы не поверил, что Йоосе такой хитрый мужик.

— Хитрый, очень хитрый. Не присядет, а нагадит.

Лица солдат сделались серьезными, когда они увидели, как легко бежит Йоосе. Еще долго после того, как Йоосе скрылся из виду, они смотрели на дорогу, ведущую на запад, вдоль артиллерийских позиций, окруженных сплошной линией надолб.

Кругом тянулись леса и болота. Поезд шел ходко. Лес за окном, казалось, валился назад. Солнце пылало.

Время от времени поезд останавливался в глухом лесу у маленькой избушки и брал новых пассажиров. Поездной патруль военной полиции ходил по вагонам, проверяя отпускные. В соседнем купе играла гармошка. Тощий сонный солдат ходил и собирал деньги, как служка в церкви бедного прихода. Он шел по вагону и протягивал каждому свою шапку. Не говорил ни слова и даже не благодарил, если кто бросал ему марку. Сидевший рядом с Йоосе младший сержант из частей Лагуса[1] кинул пятерку, но потребовал, чтобы ему сыграли «Очи черные». Через минуту явился маленький черноволосый солдат — тоже с шапкой. Ему никто ничего не дал.

— С каждого по марке, — требовал он. — Все слушали!

Ему велели катиться колбасой. За музыку заплачено вперед. Поднялся страшный шум, но тощего сонного солдата не нашли.

Поезд остановился на большой станции. С обоих концов в вагон вошел патруль военной полиции. Снаружи поезд оцепили часовые. Методично начали они перерывать солдатские вещи. Сразу же в конце вагона поднялся шум: у кого-то в рюкзаке нашли пару сапог. Солдата увели без долгих слов. Тщетно он уверял, что все объяснит. Он может представить объяснения потом.

— Предъявите справку от командира роты, что эти сапоги вы привезли из дому или сшили на фронте из собственного материала, — бубнил свое полицейский.

— А у этого толстяка ты уже просмотрел рюкзак? — спросил полицейский своего товарища, кивая на Йоосе.

— Да, я все это купе прочесал.

Если не считать этих реплик, в вагоне, пока были полицейские и даже после их ухода, царила мертвая тишина. Полицейские повели на станцию двоих задержанных: один из них был тот, с сапогами. Потрясая кулаками, он, видимо, все еще пытался что-то доказать. Проверка закончилась, полицейские собрались во дворе станции. Они болтали и смеялись. Двое полицейских толковали между собой, как хорошие друзья. Но вот к одному из них сзади подкрался потихоньку третий и, ни слова не говоря, присел, упершись руками в колени. Тот преспокойно разговаривал, как вдруг собеседник толкнул его так, что он полетел вверх тормашками и, сделав в воздухе вольт, шлепнулся на землю. Полицейские загоготали. Солдатам, сидящим в вагонах, этот смех казался злорадным утиным кряканьем. Кувырнувшийся полицейский с трудом поднялся, потирая ушибленные места и косо поглядывая исподлобья. Багровея, он начал наскакивать на своего недавнего собеседника. Остальные полицейские гоготали вокруг.

Тут кто-то из поезда крикнул:

— Не спускай ему! Бей в морду!

Военные полицейские, вмиг оставив шутки, бросились к окнам вагонов. Откуда-то появился дежурный по станции, махнул флажком. Паровоз загудел, вагоны дернулись, сшибаясь один с другим.

— Что, суки легавые! Теперь довольны? — полоснул воздух тот же леденящий кровь голос.

Дальше все произошло очень быстро. Не успел поезд двинуться со станции, как его снова остановили.

Мощная волна проклятий хлынула из открытых окон поезда. Многие просто надсаживались. Особенно чей-то густой бас отчетливо выделялся среди общего гама.

— Сейчас вы смеетесь, но погодите, вы еще заплачете! — вопил, воздевая руки, длинношеий солдат на площадке одного вагона.

— Лучше покажите ваши рюкзаки! Обиралы! — заливался высокий голос, звонкий, точно свисток паровоза.

— Приезжайте хотя бы на день на передовую! Я разрешаю! — кричали из последнего вагона.

Тощий сонный солдат перегнулся через дверцу открытой площадки вагона. Медленно проезжая мимо стоявшего на платформе лейтенанта военной полиции, он вынул из кармана кусочек сахару и, причмокивая, ехидно прошептал:

— На, на, сука. На!

Казалось, этот шепот не дойдет ни до чьих ушей, ведь кругом стоял такой гвалт, что слышно было за восемь километров на артиллерийской батарее. Но полицейский лейтенант большими прыжками побежал за вагоном, показывая рукой на тощего сонного солдата.

— Эй! Вот вы! — крикнул он и вскочил на подножку. Но тощий сонный солдат угрем вильнул за спины товарищей и скрылся в вагоне, — слово не аркан, на месте не останавливает. Едва проскользнув в дверь, он бросился на первую же скамейку и втиснулся между двумя солдатами. Не успел он толком сесть, застряв между ними, как лейтенант ворвался в вагон и начал кидаться из стороны в сторону, тыча пальцем то туда, то сюда. Он все искал и не находил виновного, положение становилось уже неловким. Соседи тощего сонного солдата незаметно подвинулись настолько, что он смог опустить на скамью свой зад. Узкое лицо его было сонным, — казалось, парня разбудили, но он еще не вполне проснулся.

— Ах, вот вы где! — обрадовался лейтенант. — Сидит себе, как невинный агнец. Очень рад с вами встретиться! У вас уже кончился сахар?

Тут все с облегчением стали оглядываться: кого там наконец нашли? Тощий сонный солдат тоже повернул голову и поднял левую бровь, глядя на лейтенанта.

— Господин лейтенант, я все время сидел рядом с этим парнем. Он ни разу рта не раскрыл, — заметил младший сержант из частей Лагуса.

— Вас я ни о чем не спрашиваю. Прошу не вмешиваться. А вот вы — да, да, вы, с острым носом, — вы кричали из окна. Вы что, не слышите, вы, там, у окна? Ну-ка, пройдемте!

— Господин лейтенант, я не кричал, — начал было уверять остроносый солдат.

— Как будто я не видел, что вы кричали!

— Ну, раз так... — забормотал солдат.

В вагон протиснулись трое полицейских. Они видели, как исчез в этом вагоне начальник, и сообразили, что их помощь может понадобиться.

Лейтенант приказал забрать Йоосе и остроносого.

— Господин лейтенант, хотя меня это дело нисколько не касается, но я все же хочу сказать: тут происходит ошибка. Вы берете не тех людей. Все здесь могут подтвердить, что эти двое ничего плохого не сделали, — не выдержал младший сержант из частей Лагуса.

— Да, совершенно точно, — подтвердил его товарищ, тоже лагусовец, судя по нарукавному знаку.

— А разве я утверждал, что они сделали что-нибудь плохое? А?

Ответа не последовало.

— Да встаньте же вы, бога ради, — сказал лейтенант, схватив Йоосе за рукав, и заставил подняться. Йоосе стоял, хлопая глазами. Но остроносый солдат, словно ничего не слыша, продолжал сидеть и смотреть в окно.

— Я вам приказываю! Вы что, оглохли, или до вас не доходит? Встааать!

Остроносый солдат испуганно повернул голову. Медленно начал он подниматься со скамейки, медленно, как поднимается тесто. Дрожжами служила могучая воля лейтенанта.

Йоосе молча рухнул на прежнее место, так как воля лейтенанта, по-видимому, перестала действовать на него. Не могла же она поспевать всюду.

Лейтенант повернулся на каблуках и взглянул на четырех солдат, сидевших по другую сторону прохода. На его лице отразилось ласковое сочувствие, как будто он вдруг лишился памяти.

— Что, ребята, в отпуск едете? — спросил он необычайно дружелюбно.

— Да вот вроде бы собрались, — осторожно ответил один из солдат.

В тот же миг лейтенант повернулся, бросился в проход и выволок остроносого солдата вон. Следом за остроносым и Йоосе вылетел из вагона. С непокрытыми головами они очутились на платформе в окружении полицейских, которые повели их на станцию. Полицейский, оставшийся в вагоне, искал их головные уборы и рюкзаки.

— Да что ты там выбираешь? Тащи все! — подзуживал младший сержант из частей Лагуса.

Выйдя на платформу, лейтенант военной полиции достал зеленый флажок и хотел уже дать сигнал к отправлению, как вдруг новое неожиданное явление остановило его руку. Долговязый младший сержант, лагусовец, длинный, как волос в супе, и его товарищ вывели из вагона тощего сонного солдата. Следом за ними вышли еще трое солдат, один из которых вскоре вернулся в вагон, получив по морде.

Младший сержант и его спутники, — среди них был и маленький черноволосый солдатик с гармошкой через плечо, — хотели освободить Йоосе и остроносого в обмен на истинного виновника, который не отрицал своей вины. Правда, он, казалось, засыпал на ходу и вовсе не спешил сознаваться. Поскольку лейтенант на этом обмене ничего не терял, он согласился освободить Йоосе, но остроносого солдата не отдал.



Как только Йоосе со своими спасителями вернулся в вагон, лейтенант военной полиции отправил поезд. Крика на этот раз не было, лишь кое-где в окнах вагонов виднелись ухмыляющиеся рожи.

— Я никогда не оставлю товарища в беде, — сказал младший сержант из частей Лагуса и потрепал Йоосе по затылку. Маленький черный солдат с гармошкой и его шустрый приятель с лукавыми глазами, тоже участвовавший в спасательной экспедиции, теперь перешли в купе, где ехали Йоосе и лагусовцы. На место остроносого к окну сел пожилой солдат. Он завернулся в шинель и через минуту заснул.

— Слушай, будь другом, сыграй «Очи черные», — попросил младший сержант маленького чернявого солдата. Тот сыграл специально для него, потом закинул гармонь на полку и предложил перекинуться в карты.

— А ты, жирный, будешь играть с нами? — спросил он Йоосе.

Но Йоосе не понял, что вопрос относится к нему, и ничего не ответил, а потому карт ему сдавать не стали.

— Нельзя же вот так просто взять и отвести человека к легавым! Нет уж, настолько-то надо иметь мужества, чтобы не выдавать товарища военной полиции. Отродясь еще такого не видывал, — ворчал кто-то в соседнем купе.

Ропот осуждения ширился по вагону. Но картежники громко разговаривали между собой и ничего не слышали.

Поезд прибыл на станцию, где работала толпа военнопленных. На спинах у них белели огромные буквы «V»[2].

— Ребята, передовой отряд Лагуса грузит дрова! — нарочито весело прозвенел чей-то голос.

На миг воцарилась полная тишина. Все смотрели на лагусовцев. Они почувствовали издевку, но не подали виду, только бровями повели и продолжали играть.

В соседнем купе очень нудный голос очень долго рассказывал очень короткую историю. Лишь один раз за все время младший сержант прореагировал на него. Поглядев на рассказчика через спинку скамьи, он сказал товарищу, подражая монотонному голосу рассказчика:

— Вот сатана, голос — точно у вымоченной трески...

— ... Как-то раз Лагус прохаживался по улицам города, выискивал, кого бы посадить в кутузку. Стоило ему заметить солдата, который не отдавал чести, или нетвердо держался на ногах, или не по форме был одет, или еще что, Лагус командовал: «Пристройтесь в затылок и следуйте за мной!» Собрав таким образом человек двадцать проштрафившихся, Лагус решил, что на сегодня хватит, и повел их прямым ходом на гауптвахту. Тут он соизволил наконец повернуться лицом к своей арестантской команде и увидел, что за ним топает один-единственный солдатик, да и тот своей же — лагусовец.

Лагус удивился: вот черт, куда провалились остальные арестованные?

Солдат, не моргнув, отвечает:

«Не могу знать, господин генерал!»

«Чего же вы здесь торчите? Ступайте, ладно уж. За то, что вы не удрали, я освобождаю вас от гауптвахты», — сказал Лагус.

Солдата как ветром сдуло.

Он был в полном недоумении, потому что никаких других арестованных не видел. Бедняга и до сих пор не может взять в толк, о каких таких «остальных» говорил ему Лагус. А дело в том, что других арестованных и не было. Был только он — несчастный лагусовец, он двадцать раз удирал от своего начальника, но все снова и снова попадался ему на глаза.

Все от души захохотали.

— А теперь слушайте, ребята, меня, — сказал младший сержант, лагусовец, повышая голос. — Мне эта история известна доподлинно, потому что солдат, который якобы так влип, из моего отделения. Вот как это было. Лагус действительно вел за собой полтора десятка задержанных болванов, как вдруг попадается навстречу этот наш солдат. Вовсе не пьяный и не особенный какой — самый обыкновенный, неплохой солдат, хотя, может, и не слишком хороший, но в общем-то с башкой на плечах. Лагус его подозвал: «Возьмите-ка, егерь, эту команду и отведите на гауптвахту». Солдат взял под козырек и говорит: «Слушаюсь!» Что ему еще сказать? Лагус пошел своей дорогой, но через некоторое время заглянул на гауптвахту. А там — ни пройти, ни проехать! Улица запружена. Арестантов тьма-тьмущая. Идут колонной. Наш егерь — впереди и командует: «Ать-два! Ать-два! Внимание! Ррравнение нналево!» А конца колонны не видно, сколько ни пяль глаза.

«Послушайте, егерь, что это за полчища татарские вы сюда нагнали?» — спрашивает Лагус. Егерь оглянулся — и сам обомлел от такого множества народу.

«Господин генерал, тут, видать, больше артиллеристы».

«Но ведь у них и пушек-то нет», — недоумевал Лагус. Он, вишь ты, хотел выяснить, по какому признаку егерь считает их артиллеристами. Ведь у них не было никаких знаков различия.

«Так у них же колени в грязи», — сказал егерь.

«Да, это все объясняет, — сухо признал Лагус. — Но зачем они к вам пристроились? Надеюсь, вы им не приказывали?»

«Не приказывал и не просил, господин генерал. И мне не ясны их намерения».

Тогда Лагус стал спрашивать их самих, зачем они пристали к чужой колонне.

«Знать не знаем, господин генерал!» — в один голос ответили артиллеристы.

Лагусовцы ржали, как лошади.

На этом и закончился диалог. Счет был равный. Внимание всех отвлек солдат, сидевший у дверей. Он поднял шум из-за того, что у него из рюкзака украли пачку табаку, почти целую, начатую только вчера вечером. Конечно, ее украли военные полицейские.

Тут пожилой солдат, спавший под плащом у окна, сбросил свое покрывало, выхватил из-под головы рюкзак и стал лихорадочно инвентаризировать его содержимое. Он извлек на свет пять армейских полевых шапок с козырьками. Очевидно, все были целы, так как он запихал их обратно в мешок и снова укрылся плащом.

Спутники смотрели на него, раскрыв рты, и только переглядывались.

— Этот парень не будет с непокрытой головой ходить, — заметил кто-то.

Картежники продолжали играть, но в вагоне было тихо — многие уже отправились в страну сновидений. Солнце закраснелось, спускаясь к закату, а поезд еще не достиг границы Финляндии[3].

Что пригорюнился, приятель? Отчего такой серьезный? — с удивлением спросил Йоосе младший сержант. — Брось, не принимай все так близко к сердцу. Слишком коротки наши отпуска, некогда нам горевать.

Приятель гармониста поражался человеческой глупости.

— Видали каков? Везет в котомке пять кровавых поварешек. Я бы такой штуки вообще на голову не надел, когда б не неволя. А этот домой везет, да еще боится, не украли бы! Вот уж поистине верх глупости. Не беда, если солдат и тащит домой, да пусть бы дельное что, а не этакое, прости господи. В прошлую поездку видел я чудной случай. Сидим мы в вагоне, клюем носами, вот как сейчас, и не можем взять в толк, что стряслось с одним солдатиком: сидел он, сидел да вдруг ни с того ни с сего как грохнется на пол.

«Что с тобой? Ну, говори же, божье создание, чем помочь тебе, если есть средство от твоей болезни?»

Ничего не говорит, лежит себе на полу меж скамьями, как колода. Подняли мы раба божьего, обратно на скамейку посадили. Немного погодя он опять — бух на пол!

«Веревку...» — бормочет.

Я было подумал, он просит достать где-нибудь веревку, чтобы привязать его к скамье.

«Нет у нас никаких веревок. Вот пояс у каждого есть».

Подняли мы его, голубчика, усадили опять на скамейку и привязали поясами. Чуть не со всего вагона собрали ремни.

«Ну, теперь не упадешь?» — спрашиваем.

А он только мычит да головой мотает, потом собрался с силами — и снова: «Веревка...»

Ну, думаем, и привередливый мужик. Все не по нем, подавай ему веревку, и баста! А у него уже зеленая пена изо рта пошла.

«Помогите, ради бога», — лепечет.

Ну, отвязали мы страдальца, уложили на скамейке во всю длину. Думали — отлежится, легче ему станет. Куда там! Просит опять веревку — помогите, говорит.

«Чем же мы тебе еще можем помочь?» — спрашиваем.

«Снимите веревку», — говорит.

Ага, думаем, ему кажется, что мы его связали! А может, и в самом деле надо бы связать, потому как пена у него на губах и бельмами вертит во все стороны? Тут он начал биться на скамье — ну, мы опять собрали ремни, связали его и пошли за врачом. Пришел никудышный фельдшеришка. Мы говорим:

«Дай приятелю успокоительное».

Стал он совать ему какой-то героин, так, что ли, он назывался, но тот все выплевывал.

«Видите, не могу с ним справиться», — говорит фельдшер.

А мы ему: «Должен справиться, сатана, раз уж у тебя такая должность».

Он этак вывернулся и хотел было дать тягу. Но мы его схватили за шиворот и говорим, что, мол, нам вовсе не охота брать на свой счет загубленную душу. Делай что-нибудь, да поживее, а не то... И вот он начал раздевать больного, стащил с него сапоги, брюки.

«Не думаешь ли ты ему клизму ставить?» — спрашиваем.

«Должен же я осмотреть больного. Может, у него грыжа».

Мы — ну честить горе-лекаря. И, конечно, никакой грыжи не оказалось, а только то, что у всякого мужчины должно быть. Фельдшер надел на солдата сапоги и брюки. «Придется, пожалуй, и верхнюю половину осмотреть, — сказал он и начал стаскивать с больного гимнастерку. — Может, у него ребра поломаны. Симптомы вроде как на то смахивают».

Валяй раздевай, думаем, потому как черт его знает, может, и верно поломал себе ребра, когда со скамейки грохался.

Смотрим, а у него вокруг туловища десять сажен веревки намотано, да так туго затянут узел, что никак и не развязать! Ножом разрезали. Ну, легче ему стало. Отдышался помаленьку. И такой оказался говорун! Начал запускать турусы на колесах, и чего только не нагородил, и на нас же валить стал: дескать, мы его нарочно веревкой связали, по злобе! Подумать только, до чего жадность человека доводит!

— И крохоборство, — добавил гармонист.

— Дураков сеять не надо. Они сами родятся, — заключил младший сержант и спросил Йоосе: — Верно я говорю?

Йоосе не ответил. Вид у него был до того серьезный, словно он ехал не в отпуск, а на похороны. Пот градом катился по его лицу.

— Ладно, приятель! Не принимай так близко к сердцу. Все равно жизнь от этого не изменится. Оставь заботы начальству. На то у начальства большая голова.

Под вечер прибыли на станцию, где был пункт питания. Все отпускники везли с собой сухой паек, но на станции был хороший колодец. Вагоны опустели. Кто пошел пить, кто просто размяться. Младший сержант, лагусовец, со своим товарищем задержался в вагоне. Они пошли было к выходу вместе со всеми, но вернулись. Младший сержант вынул из кармана плаща плоскую фляжку и, сделав глоток, дал хлебнуть приятелю. Момент был выбран удачно. Один только Йоосе присутствовал при этом и имел право приложиться к бутылке. Младший сержант, ухмыляясь, протянул ему флягу.

— На, глотни разок.

— Глотни, сколько примет душа, — сказал его товарищ, подбадривая.

Наконец Йоосе открыл рот.

— Я не пью, даже если само в рот польется.

— Ну, значит, пьяницы из тебя не выйдет.

— В таком разе ты уж и не начинай, коли дожил до таких лет и все еще не вошел во вкус, — засмеялся младший сержант.

— Чем позднее начинают, тем горше пьют. Самые горькие пьяницы как раз и получаются из тех, кто поздно начинает пить. И отчего бы это? — недоумевал его товарищ.

— А оттого, что им становится жалко упущенных радостей и они торопятся наверстать их. Обидно до слез, сколько ты уже успел бы выпить в свое удовольствие, если бы вовремя начал да если бы деньги были.

Сказав это, младший сержант допил остатки из фляжки, и они с товарищем отправились за водой.

У колодца все еще стоял огромный хвост, когда они стали в очередь. Наконец подошел и их черед, но поезд уже успел тронуться. Младший сержант наскоро накачал полную флягу воды и бросился догонять поезд. Но впопыхах он уронил шапку. Поезд быстро набирал скорость, так что сержанту некогда было возвращаться. Он едва- едва успел догнать поезд и вспрыгнуть на подножку последнего вагона.

Потеря шапки на гражданке — дело пустяковое, но солдату без головного убора далеко не уйти. Товарищи наперебой выражали свое сочувствие, но что пропало, то пропало. Оставалось лишь разбудить спавшего под плащом пожилого солдата и поведать ему, какое несчастье постигло сержанта.

— Слушай, надо выручить приятеля! — с надеждой втолковывал гармонист старику, продравшему наконец глаза. — Когда у тебя столько шапок, а у него пропала единственная, должен же ты быть человеком и уступить ему одну какую-нибудь, — объяснял он все снова и снова, теперь уже несколько раздраженно.

Старик то ли не понимал спросонья, то ли не хотел понимать.

Гармонист достал пачку сигарет и предложил старику закурить. Тот взял сигарету и попросил огоньку. Со страшным кашлем, чуть не выворачиваясь наизнанку, он докурил сигарету до конца.

— Я вообще-то некурящий, — сказал он, оправдываясь.

Тогда гармонист попробовал подъехать к нему с другой стороны.

— Из каких будешь мест, папаша?

— Из Луумэки.

— Ах, вот оно что! С Костяной Горы, значит. Это там, где горы, стало быть, костистые, а озера каменистые, так, что ли? Сам-то я в тех местах не бывал, но слыхать слыхивал. А далеко ли от вас до Кокколы?

Тут пришел на помощь товарищ гармониста.

— Это точно, горы там костистые, а озера каменистые. Бывал я в ваших краях. А что, жива ли еще та старуха, у которой два сына? Младшего, помню, звали Вилле. У бедняги лопнула слепая кишка да так бы и осталась с дыркой, если бы я не отвез его в больницу в Вийпури[4]. Я, видишь ли, в это время машину водил. И по сей день водил бы, кабы не война. Старуха была чертовски скупая и спрашивает меня:

«Неужто ты еще и плату потребуешь за то, что отвез Вилле в Вийпури?»

Я говорю: «Не мешало бы хоть немножко заплатить». Она дает мне двадцать пять пенни. Я отдал ей монету обратно и говорю: «Ладно, пусть мне на том свете зачтется любовь к ближнему. Для меня это мелочь. Я, — говорю, — не ради денег, а ради спасения вашего сына старался».

Ну, вышел Вилле из больницы живым. Старуха, должно быть, подумала, что я слишком дорогой шофер и проезд автобусом дешевле станет. Послала сыну Вилле денег, чтобы ему расплатиться за лечение в больнице и доехать автобусом до дому. Но Вилле тоже был скупой, жмот — каких мало. Да и теперь такой же. Всю жизнь он мечтал приобрести гармонь, но мать и слушать не хотела о таком баловстве. И вот Вилле пошел в магазин. Но разве купишь гармонь на такие деньги! Их едва хватило на самую дешевую губную гармошку. «Ну и ладно», — думает Вилле. Согнулся в три погибели, держится за живот, идет- бредет пешком. Зато у него губная гармошка. Шел, шел и пришел домой на третий день. Губную гармошку спрятал под сараем, не рискнул-таки показать ее матери. Так и играл потом, хоронясь от старухи. Ты с ним, случаем, не знаком?

Старик из Луумэки посмотрел на него долгим взглядом и ничего не ответил.

— На, дай ему сотню. Ясное дело, я заплачу, — сказал. младший сержант, передавая деньги гармонисту, и тот снова принялся обрабатывать старика.

— Слушай, раз у тебя столько лишних шапок, неужели ты не продашь одну? Сторгуемся по-братски. Ну же, черт тебя побери!

Солдат из Луумэки снова закутался в свой плащ. Все уговоры были напрасны.

— Возьми, — произнес гармонист, возвращая деньги сержанту. — Он добром отдаст, ежели на то пошло.

Гармонист протянул руку и вытащил рюкзак из-за спины старика. Тот моментально проснулся.

— Не трогай мой мешок! — всполошился он.

— Не шуми. Тихо, все будет хорошо. Отдам я его тебе. Вот только взгляну, не тот ли это мешок, который был у меня в Зимнюю войну[5]. Да, точно такой же. И зашитая дырка на том же месте. Точь-в-точь.

Гармонист открыл рюкзак, вынул оттуда шапку и бросил ее младшему сержанту.

— Вот, при всех даю тебе шапку. Кокарду добудешь сам. Ну, надевай.

И, завязав мешок, бросил его старику.

— А тебе, папаша, даю мешок. Он не совсем новый, но целый, хоть и заштопанный. Берешь?

Уроженец Луумэки бросился на гармониста, но тот был сильнее и моложе. Он с силой усадил его на скамью и держал за плечи, не выпуская.

— Было бы очень неприятно бить такого старого, слабого человека, так что, папаша, ведите себя прилично.

— Вор! Зачем крадешь? — во весь голос закричал солдат.

— Что такое? У тебя что-нибудь украли? Ну, говори, облегчи свою душу. Что у тебя стянули?

Старик сделал отчаянную попытку вскочить, но силы были слишком неравны, и он снова рухнул на скамейку.

— Не брыкайся, дорогой. Ты слаб, и жеребячьи повадки тебе не к лицу, — укрощал его гармонист.

Старик, казалось, покорился судьбе. Тем временем Йоосе взял с полки свой вещевой мешок и, протиснувшись между стариком и гармонистом, пошел к выходу.

Оказавшись на свободе, старик рванулся к младшему сержанту и хотел сдернуть шапку с его головы. Шапка была велика, и, казалось, старик легко добьется своего.

— Куда же смылся этот серьезный парень? — успел проговорить сержант, прежде чем старик вцепился в него. Сержант остался при шапке. Старика усадили на место и разъяснили ему, что не следует зазря обзывать людей ворами, так как это серьезное оскорбление. Кричать тоже бесполезно, поскольку в поезде едет патруль и крика никто не боится. Можно пойти заявить поездному патрулю, что украдено, и тогда сразу будет ясно, кто доподлинный вор.

Старик, помолчав, стал снова укутываться в свой плащ.

— Дайте же людям покой наконец! — заорал кто-то у дверей в конце вагона. — Какого черта вы там деретесь? Дрались бы лучше на передовой, чем здесь. А ты, жирный, зачем людей топчешь? Ходи осторожней. Какого черта шляетесь туда-сюда! Бегают, бегают — ни минуты покоя! Да закрой дверь: дует же!



— Дует, как на кладбище в Пирккале: там, говорят, ворота вечно нараспашку, — добавил кто-то, зевая.

Йоосе прошел через два вагона. В третьем вагоне он нашел свободное место у самой двери.

В вагоне было уже так темно, что лица людей казались мутными пятнами. За окном еще различались отдельные деревья, но все стало серым: краски исчезли. Свет едва брезжил снаружи, но не проникал внутрь, в потемки вагона. В окно ударили первые свинцовые капли дождя и, точно пули, отскакивали рикошетом, оставляя прочерк на толстом стекле.

Один из игравших в карты солдат замахнулся, чтобы хлопнуть на стол решающий козырь, который ему словно подсунула богиня счастья. Будь вместо карты нож — он отрезал бы Йоосе кончик носа. Йоосе ахнул, и картежник удивленно обернулся к нему:

— Ты еще откуда вылез?

— Я из другого вагона, — пробормотал Йоосе.

— Ах, из другого вагона! Ну, и что там за народ?

— Да вот, воровать стали, — сказал Йоосе, чтобы отделаться.

— Вот и я тоже подумал, что там воры. Потому и не пошел туда. «А еще кресты на них!» — как сказал работник с хутора Калвола, по ошибке заехав ночью с возом муки на кладбище. — Игрок, видимо, был в ударе. — Ох, ребята, ребята! Ну и времена-то! Хлебца попросишь — еле ноги уносишь... А ты как насчет хлеба? — вдруг спросил он у Йоосе.

— И хотел бы дать, да нету, — пробормотал Йоосе, заерзав на скамейке.

— Вот оно, значит, какие чудные дела! Ну, так я с тобой больше не разговариваю. Тоска слушать, как беседуют двое голодных.

Игра шла своим чередом. Сосед Йоосе сыпал прибаутками и сам себе отвечал. Вот уж у кого язык без костей! А по другую сторону прохода сидели четыре тени и по очереди, не спеша, рассказывали друг другу разные случаи из военной жизни — ужасные или просто страшные. Рассказывали, собственно, трое. Четвертый — судя по выговору житель Турку — только поддакивал. «Это точно. Ну, а дальше? Да, уж это точно... А дальше-то что?» — любопытствовал он. Рассказы велись так неторопливо, что надо было долго слушать, прежде чем становилось ясно, идет ли рассказ о войне или о мире. Первый рассказ к тому же был вовсе не героический, хоть и из военной жизни.

Рассказ о расстрелянных свиньях и полковнике

— ... И вот осталось поле, усеянное трупами. После атак, конечно, а то как же! На поле уже колосился ячмень, а в нем то там, то сям, смотришь, черные пятна, как будто проплешины в посеве. И хоть недолго они лежали на солнце, — дня два, не больше, — но уже начали, знаешь, прокисать, раздуваться и рвать на себе мундиры, так что только пуговицы отскакивали. Больше всего, конечно, раздувались животы. Они были точно огромные мячи. Казалось, будто трупы вдруг решили расти наперегонки, чтобы стать виднее. Вот, мол, посмотрите на нас. Только смотреть-то никому неохота. Да и чего там смотреть? Насмотрелись уже. Дело обычное. Да. Блестящие, синие, как вороненая сталь, мухи облепили трупы, и мух было столько, скажу я вам, что сосчитать их, наверное, не смог бы и сам мушиный бог. Чтобы представить себе, что это такое, надо было побродить по полю. Только кто же туда пойдет гулять? С каждого покойника, только тронь, поднималась со страшным гуденьем такая пропасть мух, что казалось, будто тело взорвалось и разлетелось на миллионны воющих крылатых осколков. Стаду свиней в сто с лишним голов было раздолье. Оно вырвалось из загонов и огромным, словно построенным в боевые порядки, войском бродило но окрестным деревням. Когда стадо высыпало на большак и направлялось на водопой, над дорогой вздымалась такая туча пыли, что деревни не было видно. Хрюканье и поросячий визг казались голосами ада. Кормились свиньи на полях. Трупный запах, от которого люди готовы бежать, был им нипочем. И правда ведь, скверный запах, надо признать. Иных животных с тонким нюхом он совершенно выводит из равновесия — к примеру, собаку. Случается, умрет человек, к которому собака привыкла и всегда подходила без опаски. И вот она подбегает к его кровати, доверчиво тычется мордой, и, хоть покойник еще совсем свежий, так что человек еще долго не чует никакого запаха, на собаку вдруг нападает дикий страх, и она убегает сломя голову из комнаты. После этого она обычно пропадает целую неделю. Но вот наконец поздним вечером она показывается в дальнем углу двора, голодная и одичавшая, готовая убежать при первом же неосторожном движении человека. Лишь после долгих уговоров собака осмелится подойти к оставленной для нее пище. Но только пусть человек держится в отдалении. Когда же сумеешь ласковой, тихой речью победить в ней страх, она сразу как бы забудет все и бросится к тебе в порыве радости, лижет тебе руку, вертит хвостом и звонко лает. И уж так привяжется, что станет твоим неразлучным другом. Так рассказывают старые люди. Зато свинья, говорят, нюха начисто лишена. Оно и видно по этому случаю.

Так вот, свиньи пользовались неограниченной свободой, валялись сколько хотели в грязи, а потом шли пастись на поле. Правда, солдаты первых частей, что заняли это место, подстрелили несколько свиней — в общий котел, для приварка, но начальство не одобряло такую охоту, так что убыль была невелика. К тому же, надо вам сказать, стояли жаркие дни, и мясо не хранилось, а потому стрелки убивали лишь столько, сколько могли сразу съесть. Зато части, которые потом приходили в эту деревню, свиней уже не стреляли и не трогали. Бывало, даже солдаты отказывались от супа со свиной тушенкой, увидев, что жрут живые свиньи на ячменном поле.

Все свиньи принимались за еду одинаково, будто у них был на то заведен свой особый свинский этикет. Каждому покойнику они вспарывали живот и зарывались в него мордами, словно в картофельные грядки. Случалось, что они дрались между собой. Тогда какой-нибудь хряк разгонял драчунов, и они разбегались, не выпуская захваченной добычи, растаскивая ее по всему полю. После нескольких дней такой возни поле было точно заново перепахано и на нем не осталось ни былинки. Оно напоминало бойню, где требуха и всякие остатки раскиданы как попало по всему двору.

Да, свинья — жуткая тварь, хоть в это и не верится, когда видишь раскормленную тушу на коротеньких ножках в хлеве или в загоне. Не удивительно, что во многих странах люди не едят свинины. Так вот, свиньи уже было перевернули вверх дном всю деревню и дорогу размесили вдрызг, но тут одна пулеметная рота возьми да и перестреляй разом почти все стадо. Потом солдаты с винтовками еще несколько дней охотились по окрестным лесам. Отдельные свиньи могли, конечно, уцелеть. Небось и по сей день еще рыскают по лесам, окончательно одичав.

Ну вот. Узнали об этом снабженцы, и поднялась невообразимая буча. Пошли таскать людей на допросы. Ей- богу, о гибели людей, я вам скажу, начальство так не горевало, как об этих расстрелянных свиньях. Какой-то важный начальник в чине полковника — самолично прибыл на поле боя считать убитых свиней. Но туши были уже в таком состоянии, что и свинья не стала бы есть. Повстречался тут полковнику один солдат. И как же на него этот полковник накинулся! Мол, до чего дошли, какое безграничное безрассудство! Убить сто свиней, да еще таких упитанных! Тогда наш солдат начал деликатненько этак объяснять ему, что да как. «Я, — говорит, собственными глазами видел, как свиньи эти не на жизнь, а на смерть дрались тут из-за одного полковника, который тоже был весьма дороден, с большим животом — в общем примерно вашей комплекции, господин полковник. Победу одержал здоровенный хряк — король всего стада, надо полагать. Он в четверть часа сожрал этого полковника со всеми потрохами, с мундиром и с сапогами, так что остались от него лишь знаки различия да несколько медных монет. Но хряку, видно, мало показалось одного полковника, и он, злобно хрюкая, кося своими маленькими глазками, ринулся добывать второго!»

Полковник посмотрел на солдата таким взглядом, что другой слабонервный на его месте враз бы окочурился. Не сказав ни слова, он влез в свою машину, захлопнул дверцу и укатил. Больше с допросами никто не приезжал. Кто убрал в конце концов свиные туши с поля — неизвестно. Может, из них все-таки наделали консервов?

— Это точно. Ну, а дальше?

Дальше следовал

Рассказ о том, как обманывают простых солдат

— Весной 1942 года, в распутицу, один саперный батальон, ремонтировавший дороги, попал на старое поле боя. Поставили палатки у дороги — и уж потом только заметили скелеты. Наверно, никто сюда не заглядывал после того, как последние пришедшие на это место люди погибли. Даже оружия никто не подобрал.

Человек разлагается быстро. На поляне лежали одни лишь голые кости. В батальонном лазарете был молодой врач, кандидат медицинских наук, он объяснил солдатам, что такому быстрому распаду способствуют газы, которые выделяются из неубранных трупов в огромных количествах. Газы моментально разъедают одежду, ремни и обувь. Пролежав зиму под снегом, скелеты стали чистыми, как стеклышко. Только лисы, видно, таскали и разбрасывали по поляне гладенькие, пустые, уныло однообразные черепа и прочие кости, похожие на изящные вещицы, искусно вырезанные из белого дерева, или на сухие сосновые ветки с облетевшей корой.

Медик отвел двух солдат в сторону, угостил табачком и сказал, что вот, мол, богатая коллекция человеческих костей достанется тому, кто завоюет это место. Он хотел бы иметь один хороший скелет, но ему некогда искать. Нужен, видишь ли, скелет без изъяна, чтобы были целы все кости — до последнего позвоночка. Если солдаты случайно увидят такой скелет, он готов уплатить пятьсот марок. Разумеется, он сам примет у них находку, ее хранение и перевозка не входят в задачи солдат. Только пусть они никому не проговорятся об этом, поскольку такие дела строго запрещены. Ясно, ясно. Солдатам этого можно и не говорить, они все понимают с полуслова. А то еще пойдут слухи, нагрянут другие искатели да перекупщики. Мало ли какой клад лежит тут на поверхности земли.

Солдаты искали целый день. Поняли вскорости, что задача не из легких. Но не отказываться же от пятисот марок! Костей было до черта, но все они перемешались и лежали навалом. В конце концов ребята нагребли целую кучу костей и позвали врача. Нет, не годится, говорит. До чего же требовательны эти покупатели скелетов. Но уже не хотелось идти на попятную: сколько провозились — обидно, если окажется зазря. И нашли-таки. Он лежал ничком в узенькой ложбинке, скрытый молоденькими елочками, так что не сразу увидишь. На темени зияла круглая дыра, в которую могли пройти два пальца. Один из солдат, порасторопнее, побежал за доктором, другой, тихий, остался на всякий случай на месте. В лесу легче потерять место, чем найти.

Тихий солдат стоял, курил и думал о том, какими мы станем когда-нибудь. Он попробовал определить, был ли тот человек женат, посмотрел, не было ли при нем бумажника, который следовало бы подобрать. Но мародеры, видимо, успели обчистить и этого убитого. Наконец показался товарищ с медиком. Слышно было, как они не то ссорились, не то спорили о чем-то между собой. Товарищ предлагал врачу взять с собой мешок, так как кости разъединились и не составляют единого целого. А тот чудак показывает ему хлебную сумку. И малому ребенку видно, что все кости в такую сумку не влезут, как ни утрясай. Товарищ втолковывал ему это и даже стал горячиться. Человек легко сердится на каждую глупость. В конце концов товарищ побился об заклад, что в эту сумку все не влезет. Он поспорил на свою долю вознаграждения. Доктор предложил и тихому солдату принять участие в пари — для ровного счета. Тихий солдат считал, что тут не о чем спорить. Ведь и так видно — влезет или не влезет. Товарищ толкал его в бок, подначивая. Ну что ж, подумал тихий солдат, почему бы и в самом деле не выставить медика на тысячу марок? А даже если они и проиграют, все равно собственных-то денег он не потеряет. В конце концов они рискуют только деньгами врача. И он ударил по рукам.

Скелет, вероятно, был очень ценный. Такой целенький и красивый. Бог знает сколько доктор огребет за него, если продаст. Вот только череп маловат, совсем никудышный. Расторопный солдат предположил, что это женский скелет. Но медик сказал, что это скелет мужчины — метр семьдесят сантиметров ростом. Они удивились: откуда он это взял? Но врач не успел этого объяснить. По порядку, косточка за косточкой, он уложил скелет в сумку, следя за тем, чтобы ничего не позабыть. Он сказал, что всего в человеке двести восемь костей. А это, бесспорно, много. Он показал им череп. Все зубы целы. Только на нижней челюсти справа два зуба покрыты золотыми коронками. Солдаты полагали, что это должно значительно повысить цену скелета. Врач, конечно, высказал сомнение. Такая капля золота, он уверен, в счет не идет. Только портит хороший скелет. «Придется достать где-нибудь целые зубы взамен этих», — сказал он. «Этому парню зубы уже не потребуются», — задумчиво сказал расторопный солдат. Он уже чувствовал, что сделка была не из выгодных.

Закончив упаковку, медик с тонкой усмешкой объявил, что выиграл пари. Угрюмо ругая себя в душе, пошли солдаты к палаткам. Друг друга они не винили и лишь не переставали удивляться тому, что доктор, образованный человек, не постеснялся обмануть простых солдат. Ясное дело, он знал, что все поместится в сумку. Наверно, уж не в первый раз занимается он таким незаконным делом. Кто знает, сколько целых скелетов он уже успел отправить домой! Может, там у него все кладовки ими забиты. Или, может, он развесит их по стенам и будет любоваться, довольный, что приобрел такие целенькие, красивые скелеты, как этот, что так аккуратно поместился в хлебной сумке.

Вечером — игра в карты. Расторопный солдат тут как тут. Думает: «Если только представится случай, обдеру желторотого докторишку как липку». Случай представился. За ночь расторопный солдат проиграл семьсот марок.

Не зря говорится: пойдешь с господами по ягоды, останешься без ягод и без лукошка.

— Это точно. Ну, а дальше?

Дальше следовал

Рассказ о противнике, погибшем стоя, и о жадном солдате

— После атаки неприятеля убитый офицер повис на уцелевших проволоках разметанного взрывами заграждения. Из окопа до него было каких-нибудь метров двадцать. Странно свесив голову, опустив руки к земле и чуть согнув колени, он замер под углом примерно в шестьдесят градусов. Казалось, он хотел лечь на снег и уже начал падать, да так и застыл неподвижно, когда время вдруг остановилось для него.

Атака была отбита, и неприятель, погибший стоя, остался как веха, указывающая предел, до которого докатилась волна атакующих. Поглядишь и станешь гадать: дойдет ли следующая волна до окопа? Убитый офицер продвинулся дальше других, он шел первым. На нем был длинный белее снега полушубок и серые валенки. Все это было еще в Зимнюю войну.

На следующую ночь жадный солдат пополз к убитому. Месяц прорезался, как тонкая щелка на небе, и скудно освещал землю, что было как раз кстати. Конечно, полная темнота была бы солдату еще больше на руку, но кто знает, может, раньше, чем наступит такая ночь, осколки да пули изрешетят и белоснежный полушубок, и валенки.

Жадный солдат взял с собою дубинку, какие употребляли для снимания валенок. С помощью такой дубинки дробили ступню замерзшей ноги, чтобы валенок снялся. Дубинка должна быть круглая, без сучков, чтобы не рвать голенище. Вот такую-то дубинку выстругал себе и жадный.

Он подполз по-пластунски к убитому и в своем белоснежном маскировочном костюме рискнул даже подняться во весь рост. Почти невидимой бледной тенью мельтешил он возле трупа, то вставая, то присаживаясь на корточки. Товарищи то и дело теряли его из виду и потом никак не могли отыскать снова. Точно так же, бывает, теряется из виду самолет или птица, летящая на большой высоте. Поэтому никто из окопа не видел, как случилось несчастье. Время от времени в небо взвивалась осветительная ракета, и тогда жадный как сквозь землю проваливался. С того берега пролива быстро и зло без передышки стреляла скорострельная винтовка. Когда не видишь и не знаешь, куда она стреляет, чувство такое, что лупит прямо в тебя. Однако жадный, ползавший по предполью, как видно, ничего не боялся, хотя была опасность, что противник может по ошибке открыть огонь по стоячему трупу, тень от которого при свете ракет моталась из стороны в сторону, как безголовая курица.

Пуля ударила с близкого расстояния и наделала дел. Она снесла напрочь весь затылок и большую часть черепа. Если смотреть сбоку, то казалось, головы вовсе не было. Осталось только лицо. Оно напоминало маску. Мозг расплылся по спине чуть ли не до пояса и застыл широким потеком. Полушубок был совершенно испорчен. Жадный решил начать с того, что почище, и принялся за валенки. Они были подшиты резиной. Фокус с дубиной не удался: согнутые колени убитого закоченели в таком положении, что палка не лезла в голенище. Но ведь есть и другие средства.

Жадный приполз обратно в окоп, сбегал в блиндаж, взял саперный топорик и снова уполз: «Ух, сатана, какие шикарные валенки», — сказал он. Это были его последние слова. Солдатам, находившимся в блиндаже, уже тогда показалось, что с ним что-то неладно. Он спешил, будто одержимый. Да он и был одержимый. Но это обнаружилось лишь минуту спустя. Когда человеку приходит конец и он погибает, начинают припоминать, как и где его видели живым в последний раз. Задним числом все умны. Оказывается, в его несколько странном поведении все уже давно видели верное предзнаменование того, что должно было произойти. Уже тогда ясно предугадывалась его судьба. Как-то раз, например, один солдат утром стал бриться. Месяца два отращивал бороду, а тут вдруг берет ножницы, бритву и снимает ее, так что никто не может его узнать. «Какой дьявол в тебя вселился, что ты вдруг бороду сбрил? — удивляются его дружки. — Уж не собираешься ли в отпуск?» (Во время Зимней войны редко кто получал отпуск.) «Бритый мертвец красивее», — отвечает он. В полдень его накрыло прямым попаданием, и не осталось даже трупа, не говоря уже о красоте. Выходит, было определенное предзнаменование.

— Я часто говорю то же самое, когда бреюсь, — возразил другой рассказчик, — и все-таки жив, если мне память не изменяет. «Кто в сны верит, собственной тени кланяется», — гласит пословица. Никаких предзнаменований не существует.

— Просто насчет тебя будет другое предзнаменование, только и всего. Знаешь Яакко Салминена?

— Как его звать?

— Кого?

Разговор зашел в тупик.

— Ну, а дальше, дальше-то? — спросил любопытный, и рассказчик продолжал с того, на чем остановился.

Жадный как-то раз уже ходил за валенками с топором и принес их в землянку оттаивать. Обитатели землянки вышвырнули его вон вместе с валенками. То есть ему, конечно, разрешили остаться в землянке, но валенки с начинкой велели выбросить. Но разве он мог с ними расстаться! На следующее утро он явился с валенками под мышкой: отогрел их в другой землянке, где народ подобрался не такой чувствительный. Там ему, наверно, разрешили бы оттаять и эти подшитые резиной валенки, но не вышло дело. Скоро, видишь ли, его самого пришлось оттаивать.

Солдаты, дежурившие в окопе, напрягая зрение, следили, как жадный подбирался к уцелевшим кольям проволочных заграждений. Видели тень жадного, возившегося там. Слышали звук топора, словно рубившего мерзлый песок. Провисшие струны колючей проволоки звенели и тренькали где-то у дальних кольев, сбивая с толку и отвлекая внимание. Вдруг тень присела чуть ли не до земли. Это быстрое движение заметили все. Послышался не то крик, не то стон, не то ругательство, затем сразу выстрел и тишина, не нарушаемая ничем. Лишь за рекой одновременно взмыли в небо две ракеты. Очевидно, там тоже услышали выстрел. Но ракеты опоздали. Напрасно прочертили они в небе две дрожащие отчаянные кривые. После того как ракеты погасли, их огненный след еще несколько мгновений стоял перед ослепленными глазами.

Солдаты в окопе сначала испугались, потом постепенно стали приходить в себя и осматриваться. Может, с той стороны тоже пришли за убитым? Поскольку выстрелов больше нет, надо думать, бой закончился, едва начавшись. И можно только гадать, кто кого ухлопал. Жадный все не возвращался, и ни он, ни предполагаемый противник не подавали признаков жизни. Тогда один из солдат пополз на разведку.

Жадный лежал ничком, зарывшись головой в снег. Товарищ оттащил его в окоп, затем его на руках отнесли в блиндаж и осмотрели при свете лампы. В правой руке у него был зажат пистолет. Попробовали было взять пистолет, но до того был мужик жаден, что даже после смерти не смогли выдрать пистолет из руки. Так бы и в гроб, и в могилу с собой унес, если бы на мертвецком пункте санитары, которые обмывают и размораживают трупы, чтобы уложить их прилично, не разоружили его. Пуля вошла жадному в правый бок почти под мышкой. Пистолета у него никогда не было, очевидно, он взял его у убитого. Это был их пистолет — большой, тяжелый, похожий на маузер и примерно того же калибра. Офицерское оружие.

Тот же солдат, который притащил жадного, решил разгадать тайну его гибели и снова пополз к убитому офицеру. Но сколько ни щупал он землю руками, не мог ничего понять. Он нашел топор, отброшенный в сторону и зарывшийся в снег. Топор ни о чем ему не поведал. Молчал и убитый офицер. Солдат пополз на четвереньках туда, где были следы от колен жадного, и стал точно так же, как тот, — след в след. Нет, враг в него не стрелял. Пуля могла попасть ему под мышку только со стороны своих, да и то лишь чудом не прострелить ему при этом руку. Но солдаты в окопе, уж конечно, заметили бы, если бы стрелял кто-нибудь из них. Не иначе, жадный сам застрелился. Но с чего вдруг?

Солдат смерил взглядом убитого с ног до головы, все присматривался к нему — словно тот видел смерть жадного и мог рассказать о ней. Убитый вдруг показался ему важным и значительным, хотя всего минуту назад солдату до него не было никакого дела. Когда солдат взглянул в лицо мертвеца, тот повел правым глазом, подмигнул и неподвижно уставился на него. Солдат вздрогнул и невольно вскрикнул от испуга. Не отводя глаз, он старался выдержать взгляд мертвеца. Так, бывало, в детстве играли в гляделки — смотрели друг другу в глаза, стараясь не рассмеяться. Только тут было не до смеха. В глубине души солдат все-таки верил, что сверкающие глаза убитого — это лишь обман зрения, что они погаснут, если в них получше всмотреться. Но в глазу мертвеца горела искорка жизни. Причем глаз еще и двигался, шарил по земле, словно искал оброненное оружие или еще что-то. Солдату показалось, будто земля уходит у него из-под ног. Но в ту же минуту он решил загадку гибели жадного. Голова не принимала всерьез этой игры в гляделки. Думалось: что за вздор мерещится? И правильно думалось. Когда жадный приполз сюда и встал на колени, он поднял глаза и увидел тот же взгляд. Ужас овладел им, и он схватил лежавший на снегу пистолет убитого, не успев ничего толком сообразить. Инстинкт самосохранения толкал его выстрелить в подмигивающего мертвеца. Так как он очень торопился и стрелял из очень неудобного положения, то, видимо, попал не туда, куда хотел. Пока дотянулся до пистолета, ушло время, а этого он не учел. Голова не успевала сообразить, что делала рука. Указательный палец получил приказ нажать на спусковой крючок без промедления. А рука хоть и действовала поспешно, но все же замешкалась в пути, не успела полностью вынести пистолет из-за спины и донесла его только до подмышки, когда грянул выстрел.

Кто знает, как долго смотрел солдат в огромный, зловеще мерцающий глаз. Товарищи из окопа осторожно звали его. Но вместо ответа он только отмахнулся, дескать, не приставайте. И тут наконец у него с души точно камень свалился: он понял, что это за взгляд. То был вовсе не глаз. Солдат встал, захватил топор и отправился назад. Но прежде чем уйти, он столкнул висевший на проволоках труп на землю. Широко зевая, брел он к своему окопу. Товарищи набросились на него с вопросами: что он увидел, что он там делал так долго? «Да ничего особенно. Жадный, как видно, подобрал пистолет и выстрелил, раззява, в себя». О чем тут еще говорить. А жутко все-таки увидеть, как звезды мигают сквозь пустую глазницу убитого.

— Спали бы вы, ребята, — обратился кто-то, проснувшись, к картежникам.

Было уже так темно, что те могли играть, не пряча карты.

— На передовой отоспимся, — ответил один из них.

Йоосе нагнулся и упал на пол между скамеек.

— Слушайте, хватит на сегодня этой жути! Тут с одним уже обморок случился, — сказал солдат, сидевший рядом с Йоосе. Но рассказчики давно спали.

— Эй, друг, ты что, в самом деле в обмороке? — спросил сосед Йоосе, крепко хлопнув его по заду. — Надо же: так брякнулся и не очнулся. Я уж думал, кто сверху, из багажной сетки, сверзился. Нет, право слово, он в обмороке, ребята. Если б спал — проснулся бы.

— Если в обмороке, надо попробовать его просвежить, — посоветовал из глубины вагона тот, что не мог уснуть.

— Чем ты его просвежишь? Поди просвежи, — проговорил сосед Йоосе и шлепнул картой по рюкзаку, зажатому между колен игроков. Партнеры по очереди брали карту в руки и разглядывали ее у окна, поднося к самым глазам, чтобы убедиться, что это действительно десятка бубен. Игра не прекращалась.

— Вынесите его ненадолго на площадку. Там его дождичком освежит, — немного погодя предложил тот же советчик уже совсем сонным голосом.

Игра продолжалась, хотя на каждый ход приходилось тратить столько времени, что, казалось, партия никогда не кончится.

— Вынесли вы его? — раздалось сонное бормотанье из глубины вагона.

Спасение Йоосе стало для этого человека навязчивой идеей.

— Ой, японская вишня! — взорвался сосед Йоосе и вскочил, сверкая глазами, хотя впотьмах этого никто не видел. Его нервы больше не выдерживали. — Иди советуй своему батьке. Заткнись наконец, дай людям спать спокойно.

Сосед Йоосе снова сел на место и стал искать карты. Где они у него были: в руке или на коленях?

— Твой ход, — напомнили ему.

— Ерш ему в зубы! Этот хмырь спутал мне всю игру. Чем я давеча бил?

— Смотрите только, чтоб не упал с поезда. Привяжите ремнем, что ли. И оставьте лежать, чтобы кровь притекала к голове... — продолжал бубнить сквозь сон все тот же советчик. В голосе его звучала торжественная проповедническая нотка. Органы речи уже механически воспроизводили его мысли, как старый граммофон повторяет давно напетую песню.

Сосед Йоосе, сидевший дальше всех от окна, в самом темном углу, и считавший, что именно поэтому он проиграл уже три партии, только-только выяснил, какие карты у него на руках. Выругавшись, он бросил карты, и затем все услышали, как он, кряхтя, протаскивает в дверь что-то тяжелое. Через минуту он вернулся, отдуваясь, но не сразу взял карты, а сперва уселся на кончик скамьи, на место Йоосе.

— Еж тебя забодай, может, ты еще хочешь что-нибудь сказать? Валяй выкладывай. Но уж потом рта не разевай, а не то я тебе разину! — хрипло сказал он и прислушался, ожидая ответа. Но, так и не дождавшись, принялся чиркать спичкой и искать на полу свои карты. — Ох, и задал бы я сейчас этому советчику!.. — грозился он. — Нет ли, ребята, фонарика? Куда, к черту, завалился еще один туз?

— Они уже все заснули, — сообщил ему кто-то шепотом.

— Может, вы взяли карту? Я вот сюда, на скамейку, ее положил.

— Какого же черта ты на полу ищешь?

— Скажешь тоже!.. — огрызнулся тот и стал шарить под скамейками.

Картежники сами не заметили, как заснули. Тот, что искал свои карты под скамейками, храпел на полу. Остальные трое, сжимая карты в руках, сидели голова к голове и непрестанно кивали, как будто сговаривались о чем-то против четвертого, спавшего на полу.

Ночь прошла. За нею настало утро и, прояснив обстановку, перешло в новый день. Поезд уже давно катил по территории старой Финляндии. На лесных опушках сверкали новенькие белые стены карельских домов. Казалось, возле них было светлее, чем вокруг.

Дождь кончился. Солнце первый раз заглянуло в вагоны часов в шесть. Все стали просыпаться, когда поезд отошел от Вийпури и загрохотал по мосту. Тут в вагон вошел человек и заладил одно: кто-то лежит на площадке вагона если не мертвый, так близко к тому. Солдаты спросонья стали сыпать проклятиями и посылать вошедшего ко всем чертям. Но как ни хотелось им оставаться в краю сновидений, вдали от грохота войны и дорожных неудобств, пришлось им возвратиться в этот мир. Причем некоторые так сердились, что хватались за сапоги, не глядя, швыряли в человека, разбудившего их, и тут только замечали, что они спали одетыми и сапоги у них на ногах. Это их успокаивало. Значит, они не в землянке, по крайней мере.

А вошедший все твердил свое, словно рехнулся. Но его никто не слушал, потому что шум пробуждения заполнил вагон. Кто-то фыркал. Кто-то потягивался в проходе, хрустя суставами на весь вагон. Кто-то громко зевал, протирая кулаками заплывшие глаза. Веки распухли и были красны. Можно было подумать, что многие вчера здорово выпили или, по крайней мере, во сне крепко попировали.

— Как я ни тряс его, он даже ухом не повел, — упорно бубнил вошедший.

В конце концов вокруг Йоосе собралось столько народу, что площадка была битком набита. Даже на переходном мостике между вагонами теснились трое. Йоосе никто не знал. Нет, он не из их вагона. Солдат, который ночью выволок Йоосе на площадку, быстро юркнул в вагон, дав возможность другим, толпящимся в проходе, выйти и посмотреть на пьяного, лежавшего в совершенно бесчувственном состоянии. Есть на что смотреть. Видали мы и не такие чудеса.

— Морда у него вся посинела. И язык наружу вываливается. Разбудите же его, братцы, а то еще помрет нечаянно, — уговаривал сзади один тщедушный солдат, который сам ничем не мог помочь, потому что теснотища была такая, что и рукой не пошевелить. — Смотреть на него — и то худо делается.

— Чего ж ты тогда смотришь? — оборвал его кто-то.

Один из стоящих на мостике рассказывал товарищам, как некий командир роты проводил занятие с новичками, растолковывал им задачи и права часового. Задачи очень простые, а права — очень большие. Он может даже застрелить человека, если тот не послушается его. И обязанности у часового очень многочисленные, а за их нарушение следуют ужасные наказания. На посту спать нельзя. Если заснешь — расстрел на месте. Ну, ясное дело, командир маленько привирал. Под конец занятий, наговорив им с три короба всяких страстей, командир роты спрашивает: «Вопросы есть?» Тут один до ужаса серьезный парень и говорит: «Прямо так и расстреливают, даже не разбудив?»

На переходном мостике завязался принципиальный спор о том, как лучше умереть: во сне или проснувшись.

— Лучше уж не просыпаясь. Не успеешь испугаться, — доказывал один. В конце концов большинство пришло к тому же мнению, обсудив преимущества и недостатки того и другого варианта. Затем снова дебатировался случай с Йоосе.

— Не дышит. По крайней мере, через рот и нос, — засвидетельствовал наклонившийся над Йоосе капрал.

С минуту все молчали и слушали.

— Пощупай пульс, — предложил кто-то сзади.

Капрал приложил руку к груди Йоосе.

— Сердце у него, во всяком случае, не работает. Только ребра прощупываются, — сказал он.

— Да что ж ты, сатана, не знаешь, где пульс щупают? — выругался тот заботливый солдат и, пробившись вперед, стал искать пульс. Приоткрыв рот, он глядел куда-то вдаль, мимо стоявших перед ним людей. Другие, морща от напряжения носы, следили за его лицом, как за шкалой весов. Солдат отпустил руку Йоосе и, скривив рот, медленно поднялся.

— Ничего не понятно.

— Неужели кондрашка хватил? — сокрушался капрал. Но в следующий же момент на него накатил приступ кипучей деятельности.

— Есть тут фельдшер или хоть санитар какой-нибудь? — крикнул он.

Добровольно никто не объявился.

— Их, дьяволов, никогда нет на месте, когда они нужны, вот гады, пропади они пропадом, — разразился руганью тот, что пробовал пульс.

— Ну и, трам-тарарам, ни вот столечко, трам-тарарам, заботы, трам-тарарам, — поддержал его другой солдат, но вдруг заметил, что добавить-то ему нечего.

Третий поднял ногу Йоосе и уронил ее с благим намерением дать возможность проявиться признакам жизни.

— А не сделать ли ему искусственное дыхание? — спросил капрал.

— Ну он же все-таки не утопленник! — ужаснулся подобной глупости тот, что пробовал пульс.

— А вдруг он... — начал было капрал, но так и не придумал, каким образом Йоосе мог бы оказаться утопленником. — Во всяком случае, он промок до нитки. А захлебнуться можно и в тазу, стоит только погрузить в воду рот и нос...

Тут сквозь толпу пробился человек и разом взял все заботы на себя. Это был один из тех решительных людей, которые считают необходимым прежде всего действовать, а потом уже думать. Возьмем для примера такой характерный случай. Старик лет семидесяти — восьмидесяти идет по скользкой, обледеневшей дороге рядом со своей лошадью, почти такой же старой, как он сам. Сани пусты, потому что старик бережет лошадь. Он даже помогает ей как может — тянет оглоблю. Вдруг лошадь падает посреди улицы. Сбегается народ — большая толпа мужчин, женщин и ребятни. Старику пытаются помочь. Но лошадь лежит между оглоблями, и гужи так туго натянулись, что дугу снять не удается. Разводят руками, сокрушаются, думают, как тут быть. Мимо проезжает на велосипеде мужчина средних лет, худой, с острым лицом. Бросив велосипед посреди улицы, он пробивается сквозь толпу и сразу соображает, в чем дело. Не успевает старик раскрыть рта, этот проезжий рассекает ножом гужи и, ухватившись обеими руками за уздечку, помогает лошади встать. Потом садится на велосипед и исчезает, как дух, не дожидаясь благодарности. А старик сыплет беззубым ртом проклятия, машет вслед кулаками, весь трясется от злости и чуть не плачет. Гужи перерезаны!

Вот такой же решительный человек схватил Йоосе, поставил на ноги и давай трясти так, что у бедняги зубы щелкали и голова колотилась о стенку. От такой тряски Йоосе чуть было не вывалился из рук солдата, но тот подхватил его и затряс еще сильнее.

— Что это у него на груди такое жесткое? Неужто его уже в деревянный бушлат обрядить успели? — закричал решительный солдат. — Ну, видать, крепкий мужик!

Он хотел было сказать, что сам еще крепче, как вдруг Йоосе с маху врезал ему по уху. Шатаясь на ногах, глядел Йоосе на всех мутными, налитыми кровью глазами. Его огромные крестьянские ручищи сжались в огромные кулаки. Окружающие имели такой вид, точно их застали на месте преступления. И вправду: что им нужно от Йоосе? Ей-богу, кажется, он вовремя проснулся. С виноватым видом стояли они вокруг, как будто только что собирались обокрасть его. Йоосе разразился ужасающими ругательствами. Что они тут с ним делали? Это они довели его до такого состояния!

— Ты только не горячись, приятель, не нервничай... — стал успокаивать его решительный солдат.

Йоосе пошатнулся, схватился за столбик и застонал.

— Видно, браток, ты вчера перебрал, — сочувственно проговорил решительный.

— Благодари, слышь, создателя, что еще легко отделался. Многие этак сыграли в ящик, а другие ослепли либо рассудка лишились, — добавил тот, кто щупал пульс.

Диагноз был ясен.

Люди утратили к Йоосе интерес и стали расходиться.

— Вот так и доходят до ручки. Это уж не первый на моих глазах до бессознательности напивается, — говорил, уходя, солдат с таким хриплым голосом, что, казалось, во рту у него была свалка ржавого железа.

Другой, похожий на мулата, черномазый солдат, водитель газогенераторного грузовика[6], сверкая фарфоровыми белками и поминутно сплевывая, говорил своему товарищу быстро-быстро, так что успел рассказать целую историю, пока они прошли через тамбур:

— Вот что было со мною, слышь. Я, слышь, малость тяпнул. И еще один лейтенант был тоже на взводе. Но нам слышь, не хватило. Ну, и подались мы с ним добывать вина, слышь. Взяли машину и поехали за пятьдесят километров, слышь. Там можно было достать, слышь. Ну, у одного мужичка нашлась бутылка водки, слышь. Литровая бутылка. Тысячу марок, слышь, лейтенант ему заплатил. А было сорок градусов мороза, слышь. Мы, слышь, выпили, согрелись. Утром, слышь, надо ехать назад. А машина — ни тпру, ни ну, вся жидкость из нее слита, слышь. На такой машине уж никуда не уедешь, слышь. Купил, дурак, со своей же машины украденный антифриз за тысячу марок, слышь! И вот стоим, ни с места, слышь, и не помним, у кого покупали.

Лишь солдат, что щупал пульс, не оставил Йоосе. Он затащил его в вагон, но Йоосе снова выполз в тамбур. Ему не нравилось в вагоне: тесно, душно, да и народ какой-то темный, разношерстный — ни одного симпатичного лица. У всех носы торчат посередь лица и глаза таращатся. Йоосе забился в угол тамбура.

Без шапки, со слипшимися мокрыми волосами, с налитыми кровью глазами и набрякшими веками, он стоял так и час, и другой, завалившись в угол и держась руками за стены. То и дело хлопали двери, не знавшие ни минуты покоя.

— Не нужно ли чем помочь, приятель? — спрашивали его время от времени солдаты, выходившие в туалет. Йоосе в ответ ни полслова. Возвратясь в вагон, один из выходивших высказал опасение, что у Йоосе началось своего рода «стенное помешательство» — это когда человеку кажется, что стены упадут, если их не поддерживать.

— А не придет ли он к нам, если мы попросим его подержать пол — сострил кто-то.

Третий стал уверять, что стенное помешательство Йоосе — это еще ничего по сравнению с безумием их фельдфебеля, или, вернее, бывшего фельдфебеля, потому что он давно лежит в могиле. Вот тот уж действительно был сумасшедший, а может, наоборот, такой умный, что все прочие рядом с ним казались психами.

В подтверждение следовал

Рассказ о сумасшедшем фельдфебеле

— С самого начала в фельдфебеле было что-то странное, хотя солдаты никак не могли разобрать, что именно. Дотошный был, как черт. Вот раз едем на велосипедах, а он возьми и скажи: «Что это там на берегу мелькает? А ну, ребята, посмотрим».

Делаем привал и во главе с фельдфебелем двигаем через поле, вдоль канавы, по направлению к озеру.

На берегу — одинокий рыбак. Сидит на корточках, потрошит рыбу. Каждый раз, бросая внутренности в воду, взмахивает правой рукой. Вот эти-то взмахи и привлекли внимание фельдфебеля.

Рыбак видит, что его окружила целая рота солдат, и от изумления не может слова вымолвить. Фельдфебель тут как тут — глазами зыркает. Сам такой маленький, квадратный, кряжистый. Солдаты ничего не говорят, только смотрят да ходят вокруг рыбака, точно диво какое встретили. А у рыбака руки начинают трястись, зенки бегают из стороны в сторону, точно его на недозволенном деле поймали.

«Испортил рыбину-то. Желчь разлилась», — говорит фельдфебель.

И верно: рыбак задел ножом желчный пузырь, и желтая жидкость потекла по вспоротому брюху рыбы.

Солдаты молча наблюдают, как несчастный рыбак портит рыбу за рыбой. Наконец он с маху как резанет — чуть пол-ладони себе не отхватил. Тут фельдфебель дает знак своим людям и ведет их обратно на дорогу. Видно, и сам понял, что зашел слишком далеко, потому что с того разу оставил рыбаков в покое.

Но на войне он никогда не считал, что зашел достаточно далеко. Каждый раз, бывало, только отряд с грехом пополам доберется до места назначения, фельдфебель уже предлагает: «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» Оно, конечно, не приказ, но ведь и не откажешься. И вот иной раз сунешься «чуть подальше», а там тебя так шуганут, что не заметишь, как отлетишь назад. «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» — долбит свое фельдфебель. Он воображал, что это очень остроумно! Ну вот. Проходим вперед полкилометра или километр, лежим в кустарничке. Только отдышались — опять слышим: «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» Солдаты уже до того выдохлись, что насилу прошли сотню метров, легли, глядь — перед ними линия бункеров. «Тут лежать нельзя, — говорит фельдфебель. — Пройдем чуть подальше». Выходим на берег Онежского озера. Остановились у самой воды. В прибрежном кустарнике взяли несколько пленных. И убитые, смотрим, лежат там-сям по берегу. Несколько солдат противника черными точками уплывают в безбрежное озеро. «Тут стоять нельзя. Не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» — говорит вдруг кто-то из солдат. Все, как по команде, оглядываются на фельдфебеля, который к этому времени уже стал лейтенантом: заметил ли он камень, брошенный в его огород? Вот когда пришел наш черед отыграться за все. Фельдфебеля это заело, потому что он ничего не мог ответить. С тех пор он больше ни разу, даже ненароком, не говорил: «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?»

А еще у него была другая любимая поговорка: «Уж я-то с психами обращаться умею!» Эта присказка появилась у него с лета тысяча девятьсот сорокового года. Рота проезжала мимо одной психиатрической больницы. А там что-то стряслось: слышны крики, персонал бегает по двору в белых халатах. Можно подумать, банда психов вырвалась из камер и начала водить во дворе хоровод.

«Что там происходит? — говорит фельдфебель. — А пука пойдем посмотрим».

Сделали привал, и рота во главе с фельдфебелем свернула в лес, к больничному городку.

Глядь, по крыше шестиэтажного дома гуляет сумасшедший. Бог знает как он туда попал. Орет благим матом, что спрыгнет вниз, прямо на мать — сыру землю, чтобы не слышать больше криков и воплей сумасшедших.

Санитары заманивают его вниз и так, и этак, но ни угрозы, ни уговоры, ни посулы не действуют. Ему даже показывали бутылку вина.

«Все одно моча!» — крикнул он.

Санитары не смеют приблизиться к нему — тогда он может сразу прыгнуть и разбиться. Они стараются выиграть время, пробуют разные средства. Просто-напросто дать ему разбиться нельзя, это погубило бы репутацию больницы. И вот они бегают по двору, натягивают какие- то сетки и парусину между стеной больничного корпуса и ближними деревьями. Но только зря. Псих прекрасно видит их с верхотуры и назло все время ходит взад-вперед по краю крыши. Он свободно передвигается и может прыгнуть, где ему вздумается, так что сеток на него не напасешься.

— Что я, сумасшедший, прыгать в ваши сети? — кричит он. — Хотите сварить из меня студень для ваших психов? Не выйдет!

Он, видно, воображал себя каким-то диким животным, которое хотят поймать.

Наш фельдфебель стоял, прислонясь к дереву, и хохотал от души.

«Так вы никогда не заставите его спуститься вниз, — сказал он. — Дайте-ка я попробую. Ручаюсь, что ни вам, ни больнице не будет нанесено ущерба, а этот псих как миленький сойдет по лестнице».

Что ж, пустили его попробовать. Все не сводили с него глаз — и санитары, и доктор, который долез было до чердачного окошка и оттуда уговаривал сумасшедшего, взывал к его здравому смыслу, но, убедившись, что никакие резоны не действуют, спустился вниз. Солдаты тоже присоединились к зрителям.

Фельдфебель солидно подошел к дому и уперся обеими руками в стену, как бы готовясь толкнуть ее. Затем крикнул повелительным голосом:

«Если ты сию минуту не слезешь вниз, я повалю дом!»

Псих тотчас выглянул из-за края крыши.

«Что такое?» — недоверчиво переспросил он.

Бахвальству его сразу конец пришел.

«Если ты сию минуту не слезешь вниз, я повалю дом!» — повторил фельдфебель.

Голова психа скрылась, и через полминуты он выбежал из подъезда. Тут санитары взяли его и отвели в палату.

«Вот как у нас психов укрощают», — небрежно бросил фельдфебель.

Доктор вытаращил на него глаза. Потом пожал плечами и произнес:

«Сами видите, эти больные вечно преподносят сюрпризы. Но что бы вы стали делать, если бы ваш метод отказал?» — спросил он. Должно быть, доктора заело, что он не сумел справиться с сумасшедшим. Ну, и захотел сбить с фельдфебеля спесь. Думал, что фельдфебель растеряется и не найдет, что сказать.

А фельдфебель повел вокруг взглядом и, казалось, глубоко задумался. Прищурив глаза и наморщив гармошкой лоб, он оглядел окружающих и, видимо, остался доволен обществом.

«Я бы повалил дом», — ответил он совершенно серьезно.

Складки на его лбу разошлись. Дескать, шутки в сторону. Дело серьезное и требует соответствующего к себе отношения.

Наступила мертвая тишина.

«Что вы сказали?» — недоверчиво переспросил доктор.

«Я бы повалил дом», — повторил фельдфебель твердо, чуть повысив голос. Мол, разве я неясно сказал или, может, до вас не дошло? Теперь, во всяком случае, сомнения исключались.

Молчание становилось тягостным.

«Вот как, — проговорил наконец доктор. — Наделали бы вы шуму. Этот дом стоит, видите ли, много миллионов марок».

У доктора забегали глаза. Он смотрел то на фельдфебеля, то на нас. Наверно, хотел выяснить, не шутка ли это.

«Ну, значит, лучше, что он спустился добром. Дешевле обошлось, — заключил фельдфебель и махнул солдатам рукой. — Пошли, ребята».

Доктор, — откуда ему было знать, что фельдфебель того, — схватил шедшего последним солдата за рукав и спрашивает:

«Как по-вашему, он на самом деле повалил бы дом, если бы больной не слез с крыши?»

«Еще как повалил бы. Ему это ничего не стоит, он у нас сумасшедший».

«Все вы, я вижу, одинаковы — и начальник, и подчиненные», — сказал доктор.

На войне фельдфебель оказался блестящим взводным и ротным командиром. Даже во время Свирьского похода[7] мы потеряли только трех человек, причем двое подорвались на минах и лишь один погиб под огнем, хотя наш взвод находился на таких же опасных участках, как и другие.

В первой же атаке фельдфебель увидел, как соседний взвод преодолевал болото. Попытка обошлась соседям в полтора десятка человек убитыми и столько же ранеными. Иначе говоря, лишь редкие счастливцы вернулись назад. В ночной темноте им удалось выбраться из-под обстрела. «Нет, так не годится», — подумал фельдфебель. Он пришел к своему взводу и устроил учебные занятия. Атака была назначена на утро, так что время еще было. Он снимал людей поотделенно с позиций и отводил на километр в тыл. Половина отделения отрабатывала атаку, другая половина смотрела. Потом они менялись ролями. Так солдаты получили наглядное представление о том, как ни в коем случае нельзя вести себя во время атаки. Затем он сам атаковал, а все отделение смотрело. Так солдаты получили наглядное представление о том, как надо ходить в атаку. После этого он снова заставил половину отделения атаковать как следует, а другая половина смотрела. Потом они опять поменялись ролями. Солдаты, лежавшие в обороне, должны были целиться из винтовок в своих наступающих товарищей. И если кто-нибудь заявлял, что в какой-то момент мог бы попасть в атакующего, тот возвращался и начинал все сначала. Он шел в атаку снова и снова, ползал по-пластунски, делал перебежки, пока не выучивал урока. На тренировку одного отделения уходило два-три часа, на обучение всего взвода понадобилось десять часов. Занятия закончились только поздним вечером. Командир батальона долго следил за всем этим из ельничка, потом подходит и спрашивает:

«Чем это вы тут занимаетесь, фельдфебель? — Как видно, думал-думал, да так ни до чего и не додумался. — Неужели между боями вы устроили гауптвахту для провинившихся? Что это вам в голову взбрело?»

«Провожу с солдатами учебные занятия», — отвечает фельдфебель.

«Что вы, дорогой, теперь же война, — говорит батальонный, слегка повысив голос. Ясно было, что он сейчас заведется, и пойдет, и пойдет... — Неужели вам мало было учебных занятий тогда, когда для них отводилось время?»

«Господин полковник, учиться никогда не лишне, — отвечает фельдфебель, — А здесь — тем более. Здесь от учебы прямая польза получается».

«Отставить разговорчики! Солдатам место на передовой. И вы должны быть при них. Какого черта вы тут в тылу прохлаждаетесь?»

Ничего не поделаешь. Фельдфебель собрал своих людей и потопал. Но от учений не отказался. Свернули в сторону, с ходу развернулись — и на три километра в тыл.

«Надеюсь, тут нам никто не помешает, — говорит фельдфебель. — Ну, добро. На чем же мы остановились? Триста метров — вон туда — бегом марш! И чтобы у меня, черт побери, не валандаться! Лишнего времени у нас нет».

Напрямик через мелколесье отвел фельдфебель отделение обратно на позиции, а оттуда привел на смену другое. Командира батальона больше не встретили.

Глядя, как шел в атаку соседний взвод, фельдфебель просто поражался, насколько плохо люди обучены. Солдаты поочередно делают перебежки, другие тем временем ведут огонь по противнику, окопавшемуся напротив на лесной опушке, — таков был план. Но на деле из этого ничего не получалось. Каждый раз, как солдат вскакивал, чтобы бежать вперед, он тут же падал подстреленный. А если не падал в начале первой перебежки, то уж почти наверняка — в начале следующей, причем всегда в тот момент, когда вставал или когда делал первые шаги. Стрелки у неприятеля были обыкновенные. Попасть из винтовки в бегущего человека вовсе не легко. Нелегко попасть в человека и тогда, когда он стоит на месте, если расстояние до него составляет несколько сот метров. Вообще стрелять вовсе не так просто, как многие думают. Хорошо, если каждому четвертому удалось убить хоть одного врага. Вот почему солдаты так охотно и рьяно уничтожают пленных или сдающихся в плен. Солдат, который никого не убил, терзается. У него почти такое же чувство, как у юноши, который еще ни разу не спал с женщиной.

Почему же солдаты соседнего взвода падали как подкошенные? Да потому, что они поднимались с того же самого места, на которое бросались после перебежки. Из-за той самой кочки. Неприятель видит, куда упал перебегающий солдат, и, разумеется, берет на мушку бугорок, за которым тот притаился. Куда же ему еще целиться? Разве что в другую такую же кочку, за которой спрятался другой солдат. Когда отделение лежит в болоте, перебежки редки, и может статься, все солдаты неприятеля берут на мушку одну и ту же кочку. Ведь солдат, который только что залег после перебежки, легче поднимается для нового броска, чем те, кто подолгу залеживается на месте и начинает поддаваться страху. Поэтому зачастую тот же солдат делает и следующий бросок. И не диво, что многие убитые смахивали на решето.

Солдату после перебежки следует отползать на три-четыре метра в сторону от того места, где он бросился на землю.

Чтобы прицелиться, нужно примерно четыре секунды. За четыре секунды Джесси Оуэнс[8] пробежал бы сорок метров. Чтобы только опознать неожиданно появившуюся фигуру, требуется не менее двух секунд. Потому что человек не сразу осознает то, что видит. Обычно на это уходит даже три, четыре секунды. Таким образом, бегущему обеспечена безопасность в течение шести секунд. В эти секунды он может чувствовать себя так же спокойно, как воскресным утром на улице города. Расторопный солдат успеет за такой срок сделать ребенка. И даже самый медлительный пробежит хоть шесть метров — по метру в секунду, хотя таких медлительных, наверно, и не бывает на свете. Если допустить десятипроцентный риск, то, по расчетам фельдфебеля, можно бежать семь секунд. При двадцатипроцентном риске можно бежать восемь секунд. Если же бежать девять секунд, то риск составит уже шестьдесят процентов. При короткой дистанции внезапная, правильно проведенная атака позволяет отделению достичь вражеских позиций и преодолеть их без потерь.

«Говорят, будто на войне погибают лучшие солдаты. Я прошел не одну войну и могу сказать, что это ерунда, — внушал нам фельдфебель. — Все плохие солдаты погибают сразу же, в самом начале. Не надо думать, ребята, будто война — это что-то сверхъестественное. Нет, — говорил он. — Война ничуть не мудренее любой другой человеческой работы. Говорят, все, что ни делает человек, несовершенно. Похоже, это так. Но смекалистый солдат может и смерть обвести вокруг пальца. Его даже мина не возьмет. Солдат должен крепко верить, что ему не суждено погибнуть на войне, и еще он должен быть чертовски расторопным, чтобы и смерть за ним не поспевала. Действуя быстро, многие спаслись от верной смерти. В отчаянном положении только и остается, что действовать отчаянно. Ни в коем случае нельзя сидеть сложа руки и ждать конца. Будь что будет, а опускать руки нельзя».

Наутро взвод пошел в атаку и сломил сопротивление противника. Была поставлена задача выйти на реку. Много раз еще пришлось ходить в атаку, прежде чем достигли цели, но, в общем, все обошлось благополучно. Все солдаты охотно признавали, что вряд ли кто-нибудь из них уцелел бы, не проведи тогда с ними фельдфебель занятий. Тем более поразила всех гибель фельдфебеля.

Как-то один младший сержант из соседней роты вдруг спятил. Увидел двух солдат на тыловой дороге и без предупреждения открыл по ним огонь. Бросился в кювет и давай стрелять.

«У, проклятые, живым вы меня не возьмете!» — ревел он.

На крик со всех сторон сбежались солдаты, вообразив, что к нам в тыл прорвался, по крайней мере, целый вражеский батальон. Младшего сержанта успокаивали, уверяли, что никакая опасность ему не грозит, так же как и всем остальным, что нигде поблизости неприятеля нет. Привели солдат из его отделения, чтобы он собственными глазами мог убедиться, что вокруг свои люди.

«Форму-то нашу узнаешь?» — взывали к нему.

«Хоть вы и надели финскую форму, а все равно не финны! Вы уж не первый раз так переряжаетесь...»

«Так ведь по-фински же с тобой говорят, не по-русски!» — крикнул кто-то.

«Все равно, русс есть русс, хоть бы говорил на древнееврейском!» — отвечал младший сержант.

Чем дольше и обстоятельней с ним толковали, тем тверже стоял он на том, что попал в какую-то дьявольскую западню. Он, видите ли, очень важный человек. Поэтому его и не пытаются взять голыми руками. Знают, что с ним шутки плохи. Проводят операции широкого масштаба: нарядили вон сколько народу финнами и даже обучили всех говорить по-фински.

Когда его подчиненные показывались и окликали его, он и слушать не хотел их доброжелательные объяснения. Ясное дело — эти люди попали в руки врага, и враг решил использовать изменников, чтобы захватить их начальника.

«Убирайтесь прочь! Или переходите ко мне! Пуля летит прямо, не виляет, — ей все равно в кого».

«Идем!» — отозвался кто-то из его солдат. Но младший сержант сразу же отменил приглашение. Конечно же, враги пошли бы за ними следом, используя их как прикрытие. Нет уж, его не обманут. Борьба идет не на жизнь, а на смерть. Разумеется, эти предатели выдадут его врагу, стоит только подпустить их поближе. Лишь с этой целью враг их и выпустил. И младший сержант стал отвечать огнем на любой возглас.

На дороге собиралось все больше людей. Возник затор. Сержанта уговаривали и так и этак, но стоило кому-нибудь выйти из укрытия — безумец начинал стрелять. И как он, сердечный, сумел запасти столько патронов? Должно быть, заранее готовился к такой переделке. Солдаты из его отделения рассказывали, что в последнее время он почти ни с кем не разговаривал, только несколько раз упоминал о премиях за убитых. Дескать, неприятель обещал своим такие денежные награды. За голову младшего сержанта якобы назначена изрядная сумма: десять тысяч марок. За простого солдата довольно, говорят, и одной тысячи.

Итак, патронов у него было в избытке. Оставалось лишь одно: заставить его расстрелять весь свой боезапас, а потом быстро накинуться на него, чтобы не успел нанести себе увечья.

Солдаты начали прыгать между кустами, пули засвистели еще чаще. Нельзя сказать, чтобы эта игра доставляла кому-нибудь удовольствие. Младший сержант был отличным стрелком. Об этом рассказали солдаты его отделения и пытались отговорить остальных от опасной затеи. Младший сержант имел значок стрелка первого класса и был награжден «Крестом Свободы» четвертой степени. Он был бесстрашен и неутомим в бою, а на Свири был назначен батальонным снайпером. Один из прыгунов уже схлопотал себе пулю в предплечье. Треск был такой, будто кто сломал толстый сухой сук: кости в крошку. Но другие переняли его тактику. Младшего сержанта надо было непременно спасти. Из принципа. Товарища всегда надо спасать. Ведь другой раз и тебя придется спасать, и тогда все будет зависеть от товарищей, от их готовности прийти на выручку. Каждый такой случай является пробным камнем, свидетельством и доказательством неослабевающего духа товарищества. Безусловная уверенность в том, что товарищи непременно сделают все, чтобы прийти тебе на помощь в случае беды, составляет основу духовной стойкости солдата на войне. Стоит пренебречь спасением хотя бы одного человека, и у многих эта основа окажется подорванной! А это может вызвать цепную реакцию, кризис доверия, который для каждого будет иметь роковые последствия. Вот почему солдаты оказывают помощь столь же охотно, сколь охотно принимают ее в соответствующем положении. Как люди к вам, так и вы к ним — этот библейский завет признают везде. Так, какая-то старушка однажды дала проходившим солдатам буханку хлеба и сказала: «А где-то, может быть, другая женщина, солдатская мать, вот так же от всей души даст хлеба и моему сыну. Поделится тем, что есть. Все они, солдаты, — сыновья для нас».

Так вот, когда фельдфебель услышал, что творится на тыловой дороге, он сразу направился туда.

«Стоп, ребята! Отставить эти заячьи прыжки! — крикнул он командирским голосом, как только прибыл на место. — Я знаю, как с психами обращаться, — добавил он тихо, чтобы не услышал младший сержант. — Не лезьте, ребята, зря под пули!»

Затем фельдфебель подполз к младшему сержанту на подходящую дистанцию и, спрятавшись за большим ивовым кустом, крикнул:

«Если сейчас же не прекратишь пальбу и не пойдешь в землянку спать, я выпорю тебя, как мальчишку! Отхлещу так, что вовек не забудешь, при всей роте по голому эаду!»

В подкрепление своей угрозы фельдфебель сломал березовую ветку метра в два длиной, очистил от мелких прутьев и помахал ею из-за сосны.

На минуту воцарилась тишина — зловещая или, может, наоборот, многообещающая. Что взбредет в голову младшему сержанту? Не видно было, чтобы он послушался. Но и стрелять перестал. Временами доносилось кряхтение — видимо, он думал. Действительно, младший сержант был сильно озадачен. Наконец раздался отчаянный крик, почти вопль:

«Чего ты там бормочешь? Говори по-фински. Я финн».

Тогда фельдфебель выбрался на дорогу и спокойно пошел, как древко, держа перед собой березовую хворостину. Все закричали, чтобы он не ходил. Даже младший сержант поднялся во весь рост в своем кювете и бессмысленно уставился на фельдфебеля. Но когда фельдфебель прошел метров десять и стало ясно, что идет человек, а не привидение, младший сержант нырнул в кювет. Раздался выстрел. Фельдфебель повернулся вокруг своей оси, как пьяный, словно хотел возвратиться, признав неудачу своей попытки, и рухнул на дорогу, как куль зерна. Пыль взметнулась вокруг него прозрачным желтоватым облачком. Сохраняя свою форму, оно тихо поплыло в сторону от дороги и скрылось в лесу, беззвучно и неторопливо, как привидение.

Ужасно было слышать хохот младшего сержанта. Солдаты совсем упали духом. Вызвали с перевязочного пункта врача и санитаров с носилками, но к фельдфебелю невозможно было подойти. Да он уж и не нуждался в помощи. Младший сержант, застрелив фельдфебеля, окончательно лишился рассудка. Он стрелял напропалую и ревел, как сирена. Он, дескать, не боится ни воды, ни огня. Его и пуля не берет. Он, мол, такой твердый человек, что задом камни дробит. Из него душу не вытянуть и клещами. Он выпустит кишки каждому, кто сдуру посмеет сунуться к нему. Истинно, как хрен, черт побери, плоть Христова. Он северной закалки, его и крыса не угрызет.

Один из солдат что-то придумал — он вдруг стал раздеваться. Казалось, сержант начал заражать своим безумием других. Солдат сбросил гимнастерку, сапоги и штаны с такой поспешностью, словно все это на нем горело. Затем он принялся рвать вереск и набивать им снятую с себя одежду, и вот уже на земле лежало явное подобие человека, правда, без головы. Солдат нашел где-то сухую сосенку, пообстрогал и всунул в чучело через ворот гимнастерки, так что конец шеста, пройдя через штанину, уперся в сапог. Труднее было сделать голову, но вскоре справились и с этим. Смекалистый солдат одолжил у товарища гимнастерку и намотал ее на торчащий из ворота конец шеста. Получился круглый узел. Осталось лишь надеть головной убор — и чучело готово. С этим чучелом солдат выполз на заранее выбранную поляну и поднял его во весь рост. Сам он лежал в траве, рядом с чучелом, держа его за ту штанину, где был шест.

«Он не настолько сумасшедший, чтобы стрелять по такой штуке», — говорили солдаты. Похоже было, что безумие в самом деле начинает передаваться другим.

Когда младший сержант увидел фигуру, которая возникла невесть откуда и маячила перед ним, как бельмо на глазу, он был явно поражен такой смелостью. Наступила мертвая тишина.

«Попробуй сделать так, чтобы оно двигалось, шевелилось, — сказал кто-то смекалистому солдату, державшему чучело. — А то он не поверит».

«Иди сюда да сам попробуй!» — огрызнулся солдат, но все же стал немного покачивать из стороны в сторону свое детище. Младший сержант безмолвствовал. Тогда солдат решил наделить вересковое чучело даром речи. Вызывающе насмешливым голосом он стал хохотать и выкрикивать:

«Подумаешь, испугались! Да нам сам бог нипочем!»

На младшего сержанта это никак не подействовало. Игра начала надоедать солдату, он перестал кричать и тормошить чучело, которое стало разваливаться: один сапог уже упал, из болтающейся штанины вылезал вереск.

«Ну, говори же, говори, сатана! — вдруг закричал младший сержант. — Или ты язык проглотил? Говори, чего стоишь, как болван!»

«Черт побери, что бы такое ему еще сказать?» — думал солдат.

Поскольку фигура все молчала, младший сержант открыл по ней огонь. Он стрелял как сумасшедший. Солдат, лежавший в одном белье у ног чучела, видел, как пули лупят в него, и чувствовал себя весьма неуютно и сиротливо. Однако он ничего другого не мог придумать и продолжал держать чучело стоймя. Каждое попадание отдавалось легким толчком в его руках. Точно так же рыбак чувствует через удилище, как клюет рыба. Фигура все не падала, и на младшего сержанта накатила такая ярость, что он выскочил из кювета и, изрыгая проклятия, бросился на мнимого врага, чтобы задушить его голыми руками. Тут уж справиться с ним было нетрудно.

Все удивлялись, как это младший сержант не мог отличить чучела от живого человека, ведь оно было сделано так грубо. Но доктор объяснил, что, разумеется, сумасшедший все это заметил и знал. Ум у него еще работает, а вот соображения уже нет. В этом-то и состоит помешательство.

Когда рассказчик кончил, кто-то проговорил:

— Там, в тамбуре, стоит один ненормальный. Но поди разберись, что с ним. Я, по крайней мере, не могу.

— Алкоголики — это особ статья.

— Быть может, это тоже один из видов помешательства. Никто в здравом уме не станет пить водку, эту заведомую отраву, — заключил солдат, рассказавший про безумного фельдфебеля, и стал укладываться на полу, чтобы еще поспать. Других тоже клонило в сон. Поезд покачивался, как огромная колыбель.

— Насколько я понимаю, на свете нет ни одного человека, у которого в голове был бы полный порядок. Помешанными называют тех, которые сами не сознают своего безумия, — счел нужным добавить кто-то. — Умными же называют тех, которые безумны, но сознают это. Безумцу напрасно что-нибудь говорить, но еще напраснее говорить умному. Безумный считает всех чересчур умными, а умный считает всех помешанными. Одинаково бесполезно быть и помешанным умником, и умным безумцем. Лучше всем оставаться такими, как есть, — как умным, так и безумцам.

На разъезде, неподалеку от которого была родная деревня Йоосе, остановился немецкий воинский эшелон. С севера должен был пройти скорый. На платформу вышел начальник маршрута. На груди у него висела серебристая бляха в виде полумесяца. По всем признакам это был офицер. Станционный телеграфист не разбирался в немецких знаках различия. Офицер был тучный мужчина лет под пятьдесят, с широким лицом. Стальная каска, туго закрепленная ремешком под подбородком, казалась неуместно маленькой на его голове. Заложив руки за спину, он прохаживался по дощатому настилу платформы, под которой, в бетонном желобе, находились стальные тросы, тянущиеся к стрелкам и семафорам от будки, примыкающей к зданию станции.

От поезда был хорошо виден сельский магазин. До него было рукой подать — всего каких-нибудь метров пятьдесят. Стоянка, видимо, затягивалась, и многие солдаты побежали за покупками. Финские деньги у них были, торговля шла вовсю. Они покупали чугунные котлы, алюминиевые котелки, медные кофейники, эмалированные кружки и тазы. Все остальное продавалось только по карточкам. Один солдат вернулся в вагон с четырьмя большими умывальными тазами. Их ему даже в бумагу не завернули, потому что и покупатели, и продавцы одинаково спешили.

Магазин был филиалом местного отделения прогрессивной потребительской кооперации. Телеграфиста неприятно поразило, что немецкие солдаты пошли в такой магазин, ибо сам он, буржуазно мыслящий финский гражданин, никогда не пользовался услугами этого кооператива. Знай он хоть немного немецкий язык, он непременно как-нибудь объяснил бы это офицеру.

Прежде чем пойти в магазин, солдаты подбегали к офицеру, щелкнув каблуками, отдавали честь и просили разрешения отлучиться. Поскольку офицер расхаживал взад-вперед, им было очень трудно рассчитать, где остановиться, чтобы обращаться к нему, выдерживая требуемую дистанцию. Приходилось обгонять его и, забежав вперед, дожидаться, чтобы встретить по всей форме. Но случалось, офицер поворачивался кругом раньше, чем расстояние позволяло обратиться к нему. Солдатам ничего не оставалось, как вновь обежать его и снова стать у него на пути. Все они были молодые, бравые парни — одно слово, альпийские стрелки. Они носили высокие кепи с изображением эдельвейса. По этому поводу даже песню сложили:

Синий подснежник и эдельвейс —

Издавна дружат их цвета меж собой.

Знамя сине-белое, гордо взвейсь!

Братья но оружию — вместе в бой!

У них были ботинки, подкованные железом. Когда эти парни шагали по дощатому настилу, можно было подумать, будто кони топают, до того основательной была их походка. И все же в песне о встрече наших женщин с этими парнями поется: «Остались лишь следы альпийских башмаков». Да и следы унес ветер.

Если у солдата мундир хоть чуточку морщило, офицер приказывал ему немедленно привести себя в порядок. Видимо, он строго следил за тем, чтобы его солдаты представляли страну в лучшем виде. Не зря и обмундирование им выдали добротное, новенькое, и даже на брюках у них были безукоризненные складки. В этой армии штанов не штопали. Ни один солдат не ходил в потертых брюках или с залатанным задом. Единственное исключение составлял сам офицер. С зада его брюк острым коротким хвостиком свисал лоскут двух-трех дюймов в ширину и свыше пяти в длину. Ничего не подозревая, офицер с очень важным видом все расхаживал взад-вперед. Никто из подчиненных, видимо, не смел или не хотел указать ему, что он одет не по форме. Ведь он был старшим по званию во всем эшелоне.

Скорый поезд промчался мимо, как призрак, и лоскут офицерских брюк затрепетал, точно зеленый флажок отправления. Телеграфист позволил себе приблизиться к офицеру и взял под козырек; он исполнял здесь обязанности начальника станции. Офицер с поразительной быстротой поднес руку к ребру каски — он не уступит мужлану в учтивости — и тут же, обернувшись, начал подгонять своих солдат, возвращавшихся с покупками. Он кричал, чтобы они поторопились, но орал так оглушительно, что можно было подумать, будто он страшно недоволен своими подчиненными и ругает их. Один из солдат повернулся и побежал обратно, за своими товарищами, застрявшими в лавке. Выскочив из лавки, солдаты бросились бегом. Офицер все время кричал, подгоняя их. Телеграфист понял, что надо действовать быстро. Он поспешил в аппаратную и сообщил на следующую станцию, что с его разъезда отправляется воинский эшелон вне расписания и пунктом встречи со следующим скорым, идущим с севера, должна быть четвертая станция, считая от его разъезда, — и чтобы до той станции не вздумали остановить эшелон самовольно. Затем телеграфист выскочил из аппаратной, взял зеленый флажок и оглядел станцию. Последние солдаты уже исчезли в вагонах, но офицер все стоял у путей и вопил, видимо, на всякий случай — из опасения, что кто-нибудь из солдат мог задержаться в деревне. Телеграфист не стал вмешиваться в его служебные обязанности и, подойдя к рычагам, опустил шлагбаум у переезда, метрах в пятидесяти к северу от станции, ожидая, что офицер тем временем сядет в вагон. Напрасные надежды! Офицер продолжал стоять на месте.

Правда, он уже не кричал, а только водил глазами из конца в конец поезда, будто пересчитывал вагоны. Телеграфист не знал, как быть.

— Поезд отправляется! — громко возвестил он, хотя на станции, кроме него, только и было людей, что немецкий офицер да какой-то мальчишка лет десяти, смотревший на офицера разиня рот. Крик действия не возымел. Офицер стоял и поглядывал на небо, изредка бросая взгляд и на телеграфиста. При этом телеграфист каждый раз поспешно отдавал ему честь и бормотал что-то невнятное, вроде: «Будьте добры войти в вагон, путь открыт». Офицер же необычайно быстро подносил руку к ребру каски, но не подходил к поезду ни на шаг. Телеграфист истолковал этот обмен жестами как некую договоренность и взмахнул флажком. Машинист дал гудок, поезд тронулся. Тут-то и случилось несчастье.

Офицер ехал в кондукторском вагоне, который, как водится, находился в самом конце состава. Именно туда он, вероятно, и теперь стремился попасть. Но, как начальник эшелона, он, должно быть, считал своей непререкаемой обязанностью покинуть станцию последним, подобно тому как морской капитан до последней минуты остается на мостике тонущего корабля. Поезд уже набирал скорость, а он все еще преспокойно стоял на месте, пропуская вагон за вагоном, как будто принимал парад. Он не сделал ни шага к своему вагону: тот должен был подъехать к нему. Самую роковую роль сыграло, видимо, то, что, загоняя в поезд своих солдат, он сошел с платформы на землю.

Передняя подножка кондукторского вагона поравнялась с офицером, и он двинулся к поезду, собираясь вскочить на заднюю. Смотрел он влево по ходу поезда, желая в последний раз удостовериться, что никто не высовывается из окон и не висит на подножке. Продолжая глядеть по ходу поезда, офицер намеревался сделать пять-шесть шагов, но на втором же шаге споткнулся о платформу и, упав ничком, больно ушиб колени и локти. Край каски так сильно стукнулся о настил, что офицер, казалось, даже потерял сознание. Он пролежал без движения добрых пять секунд. Выпучив от изумления круглые, как плошки, глаза, он глядел поезду вслед. Затем медленно и неловко встал и уставился на телеграфиста. Быть может, офицер подумал, что телеграфист оглушил его сзади чем-то тяжелым? Но его отвлекла другая мысль: надо спешить.

Метрах в десяти по ходу поезда находился дебаркадер пакгауза. Кондукторский вагон сейчас как раз подошел к нему. Скорость поезда была еще не особенно велика. Офицеру следовало быстрее бежать к дебаркадеру. Если бы он не успел вскочить с него на подножку вагона, он догнал бы вагон дальше, за дебаркадером. Там продолжалась та же низкая дощатая платформа, о которую он споткнулся возле станции; только там она поднималась и шла уже примерно в полуметре от земли.

У телеграфиста даже в глазах потемнело, когда он увидел, что офицер побежал не к дебаркадеру, а в тыл пакгаузу. Это была роковая ошибка. Офицер хотел обогнуть склад и там догнать свой поезд. Но в том-то и дело, что за пакгаузом не было выхода к путям. Там вдоль путей тянулся красный дощатый забор метра в два высотой, плотно пригнанный к углу пакгауза. Начальник станции нарочно велел построить этот забор, чтобы люди не ходили прямиком через рельсы. Теперь офицер потерял всякую возможность догнать поезд. Он пытался было перелезть через забор или проскочить в собачью дыру под забором, но в первом случае у него не хватило сил и ловкости, а во втором он не прошел по габаритам. Наконец он попытался проломиться сквозь забор, но для этого его вес был явно недостаточен. Когда он вернулся к исходным позициям, к месту своего падения, поезд уже скрылся из виду и успел набрать такую скорость, что догнать его мог бы разве Пааво Нурми[9] в свои лучшие годы.

Офицер все-таки сделал попытку. Он ринулся к дебаркадеру. «Счастливого пути», — с недобрым чувством подумал телеграфист, питая в душе надежду наконец-то избавиться от этого офицера. Но тот вдруг сделал совершенно невероятный прыжок. Вместо того чтобы взбежать на дебаркадер, он вдруг поднял обе руки в воздух, затем резко, рывком отвел их до уровня груди, вскинул ноги и нижнюю часть туловища вправо и вперед и тяжело грохнулся головой вниз, растянувшись на скате. При этом его ноги оказались точно на краю дебаркадера. Телеграфист до того испугался, что начал опасаться за свое слабое сердце. Уж не полоумный ли перед ним? И что ему теперь делать: поднимать офицера или, наоборот, удерживать его на месте, если он еще в состоянии подняться? Немец в это время отчаянно махал ногами в воздухе, затем описал ими полукруг и сумел-таки встать на твердую землю. Рыча от ярости, он подбежал к телеграфисту и бешено замахал руками в сторону дебаркадера, давая понять, о чем речь. Затем он повел ладонью вверх и показал, что конец дебаркадера не отвесный. Он и верно был не отвесный, а имел скат для въезда с уклоном в тридцать градусов. Офицер, наверно, заметил дебаркадер лишь тогда, когда лежал на платформе, глядя вслед уходящему поезду. Возможно, с уровня платформы его конец действительно показался ему отвесным. Поскольку площадка дебаркадера имела высоту добрых полтора метра, немец, как не особенно ловкий человек, не понадеялся, что сможет взобраться на нее. Гораздо быстрее, он думал, обежать пакгауз сзади, потому что пакгауз был невелик. Бежать прямо по шпалам немец не решился, так как боялся споткнуться, к тому же шпалы сильно замедлили бы его бег.

Только теперь телеграфист начал понимать весь ужас положения. Все это было так неестественно и невероятно, что не сразу укладывалось в голове.

Офицер затараторил что-то по-немецки. Телеграфист разобрал одно-единственное слово: «ауто». И то лишь потому, что слово звучало, как финское. Телеграфист не понимал по-немецки. Десятилетний мальчуган все еще торчал на станции и смотрел на офицера разиня рот.

— Wir haben hier ein Auto[10] вдруг проговорил мальчик, показывая рукой на магазин.

У телеграфиста глаза на лоб полезли. Мальчишка говорит по-немецки! Он бросился к нему и за руку подтащил его к немцу. Слава богу, нашелся хоть переводчик.

— Спроси у него, чего он хочет? — потребовал телеграфист.

— Он хочет автомашину, — ответил мальчишка.

— Да ты спроси у него!

Телеграфисту показалось, что мальчишка придумывает все от себя.

— Haben Sie ein Auto?[11] — спросил мальчик.

— Nein, nein![12] — закричал немец, отчаянно мотая головой, и заговорил еще быстрее, объясняя что-то очень горячо и пространно. Ему было некогда.

— Что он говорит? — допытывался телеграфист у мальчика.

— Ich bin ein Schüler. Ich bin in dritter Klasse. Ich kann nicht viel deutsch[13], — выкладывал тот, как на духу.

Тут телеграфист сообразил, что настолько-то он и сам умеет говорить по-немецки. Он оттолкнул мальчишку, знаком пригласил немца следовать за собой, привел его в аппаратную, начал по телефону договариваться насчет машины. В поселке имелся лишь один автомобиль: грузовик при магазине. Остальные были реквизированы для фронта.

— А кто будет платить за прогон машины? — спросил директор магазина.

Телеграфист взорвался.

— Я уплачу! — закричал он.

Лишь после этого директор объяснил, что машины сейчас нет на месте. Она отправлена в город, за двадцать пять километров, должна привезти оттуда товары.

— Когда она вернется?

— Почем я знаю...

Вот те на! Повернувшись к немцу, телеграфист отрицательно покачал головой. Немец бросил на телефон изничтожающий взгляд. Как раз в этот момент на станцию прибыл на дрезине рабочий. Увидев его, офицер решил, что сможет догнать поезд на дрезине. Позабыв о телеграфисте, он выскочил из аппаратной, побежал к рабочему и попытался объясниться с ним жестами. Дескать, уступи мне свое место в дрезине. Рабочий сделал вид, что ничего не понимает, снял дрезину с рельсов и ушел в пакгауз. Во избежание недоразумений он счел за благо даже не вступать в разговор. Немец поставил дрезину обратно на рельсы, взобрался на сиденье, положил руки на рычаги, ноги на педали и с бешеной скоростью покатил на юг. Телеграфист все еще продолжал говорить по телефону.

— Ну, так узнайте. У вас же есть телефон, — распоряжался он.

— Но в грузовике-то телефона нет.

— Позвоните в город, пусть они там поторопят.

— Это можно, — ответил директор и повесил трубку.

Телеграфист вышел из себя и тотчас перезвонил.

— Не извольте думать, что это вам пройдет! Будьте любезны не бросать трубку! Так просто вы от меня не отделаетесь. Я жду у телефона.

— Но, черт возьми, как же я тогда позвоню в город?

Телеграфист вспыхнул до корней волос и сам бросил трубку, но все же остался у телефона ждать ответа.

Он вышел на перрон лишь после того, как директор сообщил, что машина уже возвращается из города обратным рейсом. Когда ее разгрузят, можно будет сразу воспользоваться ею, если только шофер согласится поехать. Немец был уже в двухстах метрах от станции. Телеграфист действовал с поразительной быстротой и успел перевести стрелку в тот самый момент, когда немец подъехал к ней. Ничего не подозревая, не сбавляя скорости, немец покатил в тупик по ветке, ведущей к кирпичному заводу. Затем телеграфист позвонил в пакгауз и приказал станционному рабочему бежать скорее к стрелке, чтобы там встретить и развернуть дрезину.

Немец проехал на дрезине полтора километра — в самый конец тупика. Там вышла остановка. Рельсы встали перед ним дыбом — в прямом смысле слова. На кирпичном заводе работали пять военнопленных. Они толкали вагонетки с глиной как раз у того места, где перед немецким офицером дорога встала дыбом. Они сделали вид, что не замечают его. Смотрели исподлобья прямо перед собой и толкали вагонетки. Взбешенный немец, подпрыгнув, так лягнул дрезину ногами, что она разлетелась вдребезги. Однако это было еще не все. Увидев на лицах пленных злорадные усмешки, немец окончательно вышел из себя. Он бросился на них и начал раздавать оплеухи направо и налево, сбивая с них шапки. Двое успели отскочить в сторону. Затем немец повернулся и побежал по шпалам обратно на станцию. У стрелки стоял станционный рабочий и показывал рукой направление, как полицейский регулировщик. Задыхаясь и бормоча себе под нос проклятия, немец прибежал на станцию, где телеграфист уже поджидал его. Немец остановился у платформы и замахал руками, как ветряная мельница. Телеграфист глядел на него и не знал, что делать. Он пошел в аппаратную и позвонил в магазин, не пришла ли машина. Нет, не пришла. Тогда он позвонил станционному рабочему на южной стрелке и велел пригнать дрезину, которую немец бросил где-то на заводской ветке. Затем вышел снова на перрон. На станции оказалась еще одна дрезина, и немец как раз ставил ее на рельсы. Это была дрезина путевого обходчика, который зашел к кому-то на чашечку эрзац-кофе, но телеграфист не стал останавливать немца, ибо уже не чаял, как от него избавиться. Он только счел своим долгом предупредить офицера о том, что через полчаса с севера проследует скорый поезд.

— Schnellzug! Schnellzug![14] произнес он, сам не замечая того, что говорит по-немецки. Он окончил пять классов, так что должен бы, казалось, знать немецкий получше, но все слова куда-то разбежались. Как ни старался он извлечь их из своей памяти, на язык навертывались лишь самые неподходящие: der Fussboden, der Tisch, die Tafel, die Tür, die Schelle, das Klassenbuch, das Podium[15]. Дальше этого дело не шло. Он широко махнул рукой с севера на юг. — Der Schnellzug! — снова воскликнул он и показал жестом, что делает поезд с человеком, едущим на дрезине.

— Jawohl, jawohl, Herr Oberst[16], — отвечал ему немец, никак не попадая ногами на педали, которые все время оказывались не на месте. По-видимому, он хотел сказать, что высоко ценит доброжелательные советы и предостережения телеграфиста.

Когда немец скрылся из виду, телеграфист с облегчением вздохнул. Но облегчение он испытывал недолго. Он позвонил в магазин, что машина больше не нужна. Затем стал мысленно сравнивать возможности дрезины и автомобиля и нашел, что, если бы даже машина сейчас пришла, поезда на ней уже все равно не догнать, хоть лопни. Шоссе тут отклоняется от железной дороги и делает, по крайней мере, десять километров крюку. Пока машина будет идти по шоссе, поезд успеет проехать двадцать пять километров до следующего разъезда, а то и дальше. От этой мысли телеграфиста забил озноб. Он совсем позабыл позвонить на ближайшую станцию, чтобы там задержали эшелон. Сломя голову бросился он к телефону. Со станции ответили, что эшелон уже давно прошел: минут двадцать назад, не меньше. Тогда телеграфист позвонил прямо на разъезд, где эшелон должен был разминуться со скорым: перезванивая со станции на станцию, можно было упустить эшелон совсем, а на разъезд эшелон еще не приходил. Телеграфист позвонил на станцию поближе. Оттуда эшелон только что ушел. Ну ладно. Выходит, эшелон все-таки дойдет до разъезда, и этого не изменить никакими расчетами, никакими звонками. Он позвонил снова на разъезд и сказал, что эшелон необходимо задержать до тех пор, пока его не нагонит начальник маршрута, по недоразумению отставший от эшелона на предыдущей стоянке и в настоящее время догоняющий его на дрезине. Дрезину телеграфист попросил отправить обратно с товарным поездом.

Тяжелый камень свалился с души телеграфиста, и он осмелился наконец устроить перекур. Но вскоре выяснилось, что он рано успокоился. В аппаратную пришел рабочий станции и рассказал, что сталось с его дрезиной. Телеграфист крепко выругался, — как он теперь сумеет оправдаться? Ему были отлично известны железнодорожные правила о возмещении материального ущерба. Через минуту пришел путевой обходчик, недоумевая, куда могла деться его дрезина. Телеграфист рассчитывал отдать ему станционную дрезину, но оказалось, что давать нечего. Он всплеснул руками и предложил, чтобы обходчик на этот раз поехал домой поездом. Ведь он уже старый человек, а тут дождь, того и гляди, пойдет. Дрезина, видите ли, мобилизована для военных нужд. Она сейчас выполняет важную операцию, от которой зависит ход войны. Путевой обходчик принял это за чистую монету и только спросил, когда можно надеяться получить дрезину обратно.

— Это знает один лишь господь бог, — ответил телеграфист.

Скорый поезд с севера пришел с опозданием на полчаса. Во время войны это было обычное явление.

Через полчаса позвонили с южной узловой станции. На перегоне к северу от его разъезда под этот скорый поезд попал человек. Пострадавший в очень тяжелом состоянии доставлен поездом прямо на узловую станцию, в госпиталь. Потрясенный телеграфист начал расспрашивать о подробностях.

— Не на дрезине ли ехал пострадавший?

— На дрезине.

— Господи, так это ж наш путевой обходчик!..

Но на другом конце провода о пострадавшем ничего больше не знали.

Немец угодил прямо под поезд. С паровоза его, конечно, заметили и давали гудки, но он, очевидно, гудков не слышал или не понял их назначения. Путеочиститель паровоза сбросил его с полотна вместе с дрезиной. У него сломана правая нога. Стальная каска, по-видимому, спасла ему жизнь: сверху на ней образовалась большая вмятина.

Пошло следствие, писались протоколы допросов. Было установлено, что офицер отстал от воинского эшелона и самовольно взял на станции дрезину после того, как одну уже сломал, каковой материальный ущерб он должен возместить согласно правилам финских железных дорог. Под конец следствия комиссия заслушала показания и самого немецкого офицера, который вел себя при этом весьма корректно.

Однако больше всего хлопот доставил железнодорожникам застрявший на разъезде немецкий эшелон. Его перевели на последний путь, чтобы он не особенно мешал движению поездов. На следующее утро паровозной прислуге разрешили погасить топку локомотива. Дело затягивалось, о продолжении маршрута не было слышно ничего определенного. Финским военным властям в тот же вечер было доложено о случившемся, и они распорядились оставить все как есть впредь до дальнейших указаний.

Начальник эшелона был по званию майором. Его ранения оказались настолько серьезными, что требовались месяцы лечения, прежде чем он будет способен приступить к исполнению служебных обязанностей. Однако немецкий полковник, принимавший участие в работе следственной комиссии, уже знал, что майора освободят от обязанностей железнодорожного офицера, поскольку он с ними не справился, и что его, по всей вероятности, пошлют на Восточный фронт с понижением в звании.

Эшелон смог продолжить свой путь лишь на четвертый день. Его новый начальник прилетел специальным самолетом из Кёнигсберга в Пори, а уж оттуда был доставлен скорым поездом к месту назначения.

Питание немцев наладили следующим образом. На южной узловой станции находился немецкий продовольственный пункт. Оттуда взяли половину персонала — двух пожилых солдат — с запасом продуктов и кухней, погрузили их в вагон, прицепили к товарному поезду и доставили на станцию, где немецкие солдаты вручную откатили вагон на свой запасной путь.

Немцы старались произвести хорошее впечатление своим образцовым поведением. Они почти никому не мешали и даже не стали топтать поля ради своих учебных занятий. В те дни пассажиры поездов могли видеть, как немецких солдат муштровали на перегороженном шоссе, — оно проходит на протяжении двух километров среди полей и хорошо просматривается с железной дороги. На всем оцепленном участке шоссе были видны группы солдат, которые маршировали, разучивали повороты и ружейные приемы. Когда окна были открыты, в вагонах ясно слышали слова команды.

За станцией, на лесной опушке, немцы построили полевую уборную. Наутро после их отъезда местные жители увидели, что строение исчезло. Куда делись столбы и прочие деревянные части постройки — неизвестно. Вероятно, немцы увезли их с собой. Яму они завалили и аккуратно прикрыли дерном. Нигде не осталось ни клочка бумаги, ни окурка, ни спички. Яма для пищевых отбросов тоже была засыпана землей. У них и еды было столько, что они ее в землю зарывали. Уехали немцы ночью — как ветром сдуло. Железнодорожное начальство избавилось от хлопот, но с той поры решило держать ухо востро с каждым воинским эшелоном. А телеграфист, который видел, с чего все началось, решил быть бдительнее всех.

В половине третьего на станцию прибыл с юга финский воинский эшелон. Телеграфист принял его на второй путь — с севера снова шел скорый, тот самый, которого ждал здесь и немецкий эшелон. Тогда он поставил немцев вопреки правилам на первый путь, потому что главный путь полагалось предоставить скорому поезду. Может, отсюда все и пошло. И немецкий офицер, возможно, не разгуливал бы этаким самодовольным петухом, окажись его поезд задвинутым на второй путь. Может быть, он тогда и в вагон убрался бы вовремя.

Финский эшелон стоял уже несколько минут, а его начальник и не думал показываться. Только из первого вагона вышел солдат с большим рюкзаком на плече. Это был здешний крестьянский парень. Телеграфист узнал его. Из последнего вагона вышел другой солдат, очень похожий на первого, только рюкзак на спине у него был пустой. Телеграфист узнал его не сразу, потому что человека в военной форме узнаешь только по лицу. Удивительно, какими одинаковыми кажутся все солдаты, одинаковыми ростом и полнотой, или, лучше сказать, худобой. Только масштабы у них разные. Солдат с пустым рюкзаком оказался братом солдата с полным рюкзаком. Вот как удачно совпали отпуска двух братьев. Старший брат был женат, и ему полагался отпуск через каждые три месяца. Младший был холост, и отпуск ему полагался раз в четыре месяца. Так что совпадение отпусков легко объяснить математически. Говорят, будто отпуска женатым солдатам нарочно дают через каждые три месяца — для того чтобы в третий очередной отпуск папаша мог присутствовать на крестинах своего младшего ребенка. Другие утверждают, что отпуска рассчитаны по иному принципу — по женскому счету времени. Но это уже злые языки выдумали.

«Так, значит, братья! Братья, а идут врозь», — отметил про себя телеграфист, с интересом наблюдая за ними. Тот и другой пересекли первый путь и поднялись на перрон. Они шли навстречу друг другу к середине перрона. Один шагал вдоль здания станции, другой — по дебаркадеру пакгауза. Но они все еще не видели друг друга. Оба почти одновременно свернули, каждый у своего угла и вышли на дорогу, которая вела от станции к магазину. Телеграфист повернулся спиной к поезду, с нетерпением ожидая встречи братьев.

— Эй, послушай! Будь другом, дай закурить! В кармане ни крошки. Курево съел и деньги продал — вот ведь как бывает! — проговорил младший брат, окликнув старшего.

Братья шли уже почти рядом. Старший брат увидел телеграфиста и, полуобернувшись, помахал ему рукой, не успев толком разглядеть просителя. Затем достал из кармана пачку сигарет.

— Я об одном мечтаю: дошла бы сюда война и извела бы всех попрошаек. Чтоб и на развод не осталось. Но товарищу я всегда дам закурить, если честно попросит. Потому что уж больно противно да и зазорно просить. Уж если человек просит, то, стало быть, жизнь его в опасности и нужно ему действительно позарез. Да и тогда не всякий станет просить.

— Здравствуй, Юсси, — сказал младший брат.

Старший как ни в чем не бывало повернулся к нему и, сунув сигареты в карман, пристально посмотрел на брата.

— Здравствуй, здравствуй, брат, — ответил он спокойным голосом. — Ты что же, приехал в отпуск или уезжаешь?

— Уезжаю, — кивнул головой младший, повернулся на каблуках и пошел обратно к поезду. Старший брат поглядел ему вслед, покачал головой и пошел своей дорогой. Телеграфист глядел на них во все глаза.

— Решил поехать в Тампере, — заговорил младший брат с двумя солдатами, которые вышли на перрон размяться. — Переночую в отеле. Закажу два двухместных номера: хоть раз в жизни посплю просторно. Нет ли, ребята, табачку? А то, понимаешь, курево съел и деньги продал.

Ему дали сигарету. Закурив, он исчез в вагоне.

У пакгауза стояли трое солдат. Старый цыган рассказывал им бородатые анекдоты. Сперва шла история о грабителях:

— Ой, Манне! Бежим зигзагами, а то у хозяина ружье!

Потом про человека, который сроду не бывал в церкви:

— Да. Был я в церкви. Черный дядька из бочки рассказывал всякие страсти: земля кончается, небо рушится. Но потом стали деньгами обносить — в мешочке на длинной ручке. Всех обносили. Я тоже взял полсотенную...

— Идите по вагонам. Скорый должен прийти с минуты на минуту, тогда ваш эшелон будет отправлен без предупреждения, — засуетился телеграфист и, широко расставив руки, стал махать и хлопать, будто загонял кур в курятник. Но солдаты и не думали торопиться.

— А долго еще мы будем стоять здесь? — поинтересовались они.

— Я же вам только что сказал. Ваш эшелон не простоит здесь и нескольких минут. Вот только пройдет скорый с севера.

— Ребята! Оказывается, мы тут встречного ждем! — оповестил кто-то, а затем спросил: — Нет ли здесь аптеки?

Телеграфист ответил, что нет.

— Может, хоть лекарственный ларек?

— Нет же, вам говорят, — горячился телеграфист.

К своему изумлению, он увидел за станцией группу солдат с непокрытыми головами, они преспокойно разгуливали по деревне. Приглядевшись внимательнее, он повсюду увидел солдат, бродивших группами или в одиночку. Некоторые забегали во дворы, расспрашивали о чем-то местных жителей. Другие бродили по дорогам.

Скорый поезд промчался мимо, даже не сбавив ходу. Телеграфист всполошился. Когда они успели разбежаться? Ну конечно, за те самые секунды, когда он, позабыв обо всем, наблюдал за встречей братьев.

— О чем волноваться, — сказал телеграфисту какой-то солдат. — Все вернутся, никуда не денутся. Правда, на это уйдет время. Они дорвались до водки, вошли во вкус — теперь им вынь да положь. Надо бы поставить на таких станциях киоски и водку продавать.

— Послушайте, где же у вас вообще начальник эшелона или поездной патруль? — горячился телеграфист.

— Не знаю, не видел, — ответил солдат и пошел прочь, негромко напевая:

Пушки бьют в мадридские ночи,

От разрывов небо горит.

Взял оружие в руки рабочий,

Защищая красный Мадрид...

Телеграфист не верил своим ушам. В гневе выбежал он на дорогу и стал подгонять группу солдат, подходящих к станции:

— Скорее, скорее, поезд отправляется!

— Только без паники. Без нас он не уйдет. В деревне еще много наших.

— Так бегите, позовите их. Скажите, что, если они сейчас же не придут, они отстанут от поезда.

— Да не пори ты горячку. Поезд еще не так-то скоро отправится.

— Мне лучше знать! Если на то пошло, поезд отправится сию же секунду, — рассердился телеграфист и, достав зеленый флажок, выставил его перед собой, не спуская глаз с солдат. Дескать, вот возьму и дам отправление!

— А вот у нас станционный писарь был лихой ходок по женской части, — сказал один из солдат, даже не взглянув на телеграфиста. Другие тоже не обращали на него внимания.

Убедившись, что солдатам бесполезно что-нибудь говорить, телеграфист побежал к вагонам искать человека, который имел бы над солдатами какую-то власть. Он начал с кондукторского вагона. Там сидел всего один солдат — он уронил голову на грудь — видимо, думал, что поезд идет. Его туловище мерно покачивалось взад-вперед с каждым вздохом и выдохом. В вагоне был багаж — огромные корзины, внутри которых находились корзины поменьше, в тех — еще меньше, и так далее, из самой середины можно было вытащить корзиночку, которая была так мала, что не вместила бы и куриного яйца. Это были солдатские поделки[17]. Другие вещи были упакованы в мешки и тюки всех размеров. В углу стояла разобранная соха. Все части ее были связаны в пакет ивовыми прутьями. Имелась и железная накладка для сошника, так что хоть сейчас паши. Не хватало только лошади, сбруи, пахаря да картофельного поля.

— Где начальник эшелона и поездной патруль? — строго спросил телеграфист, тряся солдата за плечо.

— Не расплескай меня, — кротко ответил тот.

Пришлось оставить в покое бедолагу, который, видимо, не без причины боялся расплескаться. Во всяком случае, телеграфисту показалось, что на него пахнуло винными парами. Он прошел в следующий вагон. Там солдаты спали на лавках, растянувшись во весь рост и выставив ноги в проход, так что пришлось переступать через них.

— Есть на этой станции ресторан? — спросил его какой-то солдат, потягиваясь.

— Знает ли хоть одна крещеная душа, куда запропастился ваш начальник эшелона и поездной патруль?

— А ты их разыскиваешь?

— Неужели в эшелоне вовсе нет начальника? Кто отвечает за эшелон?

— Я отвечаю. Я отвечаю. Сухонен, — скороговоркой произнес один из лежавших.

— Вы? — ужаснулся телеграфист. — Вы — начальник эшелона?!

— Не я, а Сухонен.

— Какой еще, черт, Сухонен?

— Не черт, а Вилле Сухонен.

— Да кто он такой? Ваш тезка? Ну, отвечайте же побыстрее, ради бога.

— Он — капитан Вилле Сухонен.

— Да я его в глаза не видел, хоть уже полчаса разыскиваю.

— Я его тоже не видел. Последний раз я видел его в Повенце, в сорок первом году. Там было наводнение, и Вилле смыло, как щепку. Он окликнул меня и велел передать привет моей жене. Я только слышал, что Вилле Сухонен в этом поезде. Но я этому не верю. Скорее всего он на дне Онежского озера.

Телеграфист пошел через весь поезд из конца в конец. Больше он уже ни с кем не заговаривал. «Пусть оставят свой пьяный бред при себе», — думал он. В некоторых вагонах спали поголовно все. В тамбуре одного вагона он увидел человека, стоящего на ногах, и решил расспросить его: человек показался ему пожилым и солидным.

Но тот, оказывается, тоже спал. И рта не раскрыл. Только чуть приподнял веки, показав белки.

— Э, да ведь это хозяин Кеппиля! Что вы здесь делаете? — изумился телеграфист. — Эгей! — тормошил он Йоосе. — Вы же чуть было не проехали мимо своей деревни. Проснитесь!

Йоосе проявил какие-то признаки жизни, и телеграфист помог ему выбраться из вагона.

— А где ваша шапка и вещи? — хватился он.

Йоосе — ни звука в ответ, только покачивался на перроне, как волчок, делающий последние обороты перед тем, как упасть.

— Вы не знаете, где шапка и рюкзак этого человека? — спросил телеграфист у двоих солдат, стоявших возле вагона.

— Вот этого? — переспросил один та них, и на лице его выразились ужас и отвращение. Оба смотрели на Йоосе как на страшилище.

— Нет, мы его вообще отродясь не видали, — решительно заявил другой. — Это пропойца какой-то.

Телеграфист вошел в вагон и стал выяснять, какие у Йоосе были пожитки. Он брал в руки шапку и спрашивал у каждого солдата, его ли это вещь. Начал он с первого купе, в котором Йоосе сидел, пока еще был в состоянии сидеть. Так как телеграфист вошел в вагон через тот же тамбур, где он наткнулся на Йоосе, вещи Йоосе нашлись довольно быстро. Выйдя на перрон, телеграфист надел на Йоосе рюкзак и нахлобучил ему на голову шапку.

— Найдете дорогу домой? — спросил он. Но Йоосе все еще словно витал в иных мирах, хотя свежий воздух, по- видимому, подействовал на него благотворно. Глаза его были уже открыты.

— Скотина и та находит дорогу домой, а уж человек тем более, — рассудил стоявший поблизости солдат. Следуя его рекомендации, телеграфист отправил Йоосе одного. Правда, для верности он все-таки вытащил его на дорогу, ведущую к магазину. Но дальше этого его власть и его заботливость не простирались.

— По мне, пусть этот поезд стоит тут хоть до завтра, — громко сказал он затем бродившим кругом солдатам. — Хоть прахом рассыпьтесь. Больше я для вас палец о палец не ударю.

Мрачный, как туча, телеграфист скрылся в аппаратную, но через полчаса все же вышел и отправил поезд, так как в аппаратную явился очень длинный и очень черный капитан и потребовал объяснений: почему эшелон так долго стоит на этой станции?

— Вы капитан Сухонен? — спросил телеграфист та чистого любопытства, потому что гнев его уже значительно остыл.

— А что, пришла телеграмма? — спросил капитан весьма решительно.

— Вы начальник этого эшелона? — повторил телеграфист.

— Да, конечно.

— Так, значит, вы капитан Сухонен?

— Нет, черт побери, с чего вы взяли! — возмутился капитан.

— Так мне сказали.

— Вздор.

— Так мне сказали.

— Кто?

— Маленькая птичка. Трясогузка, если хотите знать точнее.

Капитан не на шутку рассердился и долго бушевал, напуская на себя грозный вид. Поутихнув, он спросил уже в который раз:

— Когда же вы наконец отправите поезд?

— Он отправится, как только вы войдете в свой вагон.

Капитан оторопел, повернулся кругом и пошел в вагон. Как только он поднялся на подножку, поезд тронулся. Растерянное лицо капитана еще долго выглядывало из двери последнего вагона.

У соседей сажали картошку, когда из-за поворота показался Йоосе. Его походка невольно привлекала внимание. Можно было подумать, что он меряет ширину дороги от канавы до канавы. Он то и дело перебегал дорогу, выскакивал на поле, поворачивался и двигал тем же ходом обратно. Длина дороги, по-видимому, интересовала его гораздо меньше. Во всяком случае, с ее измерением он не торопился. Быть может, он полагал, что дороги на этом свете бесконечны и человеческой жизни все равно не хватит, чтобы вымерить их все. Скорее стопчешь ноги до самых колен.

— Похоже, Йоосе Кеппиля стал дорожным мастером. В порядке ли наша гать? — сказал хозяин, прокладывавший сохой борозду.

Работники, которые шли за ним и сажали картошку, воспользовались случаем и расправили спины, наблюдая за сложными маневрами Йоосе. Борозда шла параллельно дороге, и, поскольку работники растянулись цепью, весь путь следования Йоосе был у них как на ладони.

Йоосе знали в округе за гордого человека. Все рассказывали о его умении держаться с достоинством. Когда он выходил из дому, видно было издалека, что идет хозяин. Но теперь, когда он, миновав соседское поле, подходил к своему лесу, правое плечо у него было поднято до уровня уха, а голова склонилась градусов на шестьдесят влево. Правый глаз не глядел на белый свет, а подбородок торчал на два дюйма вперед. И руками он размахивал как-то по-чудному. У людей во время ходьбы правая рука идет вместе с левой ногой, а левая рука с правой. А у Йоосе правая рука двигалась вместе с правой ногой, а левая — с левой. Все наблюдавшие это рассказывали потом, что было даже как-то жутко видеть такую внезапную перемену в человеке.

— Война, гляди ты, всех стрижет под одну гребенку, — рассуждал хозяин. — Но с Йоосе она, кажись, перестаралась. Оболванила так, что и ходить по-человечески разучился. Конченый он человек, даже вида деревенского не осталось.

Старому работнику все представлялось в несколько ином свете.

— Вот что война с людьми делает. Уж такой трезвенник был — капли спиртного в рот не брал, даже когда угощали.

— Что ж тут удивительного, если там всякую дрянь, даже бензин, пьют.

На полевой дороге человек у всего света на виду. Зато в лесу он чувствует себя укрытым от всех, даже от бога. Когда стоишь в грозу под деревом, тебя вскоре начинает брать страх, что вот ударь, случаем, молния в дерево — и само провидение ничего об этом не узнает.

Солнце пригревало старую пожогу, поросшую таким густым ольховником, что и ветерку не продуть. На припеке кишела и толклась мошкара, и воздух сиял, наполненный быстрым трепетным блеском, — солнечный свет рассыпался, отражаясь от крыльев и чешуек невидимых глазу насекомых. Пожога[18] спускалась в лощину, где плотной стеной стоял непроглядный ельник. Лишь там- сям сквозь ветви прорывался сноп света и выхваченные из мрака ели представали в своем сияющем великолепии.

Когда Йоосе, миновав пожогу, скрылся во мраке своего ельника, его вдруг точно подменили. Он бросился ничком на землю и, глухо рыча, начал кататься с боку на бок и грызть мох зубами. При этом он отчаянно мотал в воздухе ногами, как будто два человека с мотыгами подрядились раскорчевать участок и каждый старался не отстать в работе от другого. Руками Йоосе содрал с земли мох и дерн на площади в несколько квадратных метров. Казалось, будто стая злых духов накинулась на него и колотит всем скопом. Он проткнул себе щеку об острый пенек молодого деревца, срубленного топором наискось, с одного взмаха. Шапка свалилась у него с головы, и, подброшенная ногой, приземлилась под старой елью на другой стороне дороги. Ремни рюкзака порвались, и рюкзак покинул своего владельца. Сухие галетные крошки так и хрустели под ногами Йоосе. В волосах кишели муравьи. Он перегородил своим телом их главную улицу, и теперь они изыскивали возможность перенести его в другое место. Левый сапог, описав в воздухе баллистическую кривую, врезался, как снаряд, в высокий, едва ли не в рост человека, муравейник, зачерпнув в себя добрую половину хрупкой муравьиной постройки. Надо полагать, это дало муравьям пищу для размышлений.

Весь растерзанный, в крови и в грязи, без шапки, без рюкзака, в одном сапоге, с оторванным, болтающимся на нитке карманом, Йоосе наконец встал и, хромая, двинулся вперед. С губ его слетали ругательства, грубые, как топор, и столь же немудреные. Муравьи бросались с него вниз, как крысы с тонущего корабля.

На опушке леса в старом овечьем загоне гулял теленок. Увидев Йоосе, который вышел из лесу и полез через лаз под забором, теленок громко замычал, содрогаясь всем телом.

«Мм-уу!» — ревел он как иерихонская труба[19]. Но Йоосе даже не взглянул в его сторону.

Сыновья и старшая дочка Йоосе играли во дворе. Сыновьям было восемь, шесть и четыре года. Старшей дочке только что исполнилось три года. Младшая еще не вылезала из люльки. Дети с визгом побежали встречать отца, приезда которого они ожидали.

— А кто там идет? — вдруг забеспокоился средний сын.

— Вот балда! Это папа идет! —крикнул старший и помчался навстречу отцу.

Мальчишки бежали друг за другом в порядке возраста и роста, и вереница их постепенно растягивалась.

Старший сын бросился к Йоосе и вдруг стал перед ним как вкопанный. У него словно язык отнялся. Краска залила щеки. Ошибся. Младшие подбежали к нему, и с ними случилось то же самое. Тут только они услышали отчаянный визг сестры, и она появилась белой точкой на полевой дороге. Она бежала так медленно, что, казалось, совсем не увеличивалась в размерах. Когда Йоосе двинулся вперед, ребята, как перепуганные овцы, бросились наутек и потом, сбившись в кучу, провожали его безмолвными взглядами. После ухода Йоосе они еще долго стояли на месте. А их сестренка все бежала, визжа, как недорезанный поросенок. Она разминулась с Йоосе и не заметила его. Поравнявшись с братьями, она нарочно шлепнулась на землю, чтобы они подняли ее.

— Замолчи! Сейчас нельзя реветь! — прикрикнул на нее старший из братьев сердитым «взрослым» голосом.

Девочка продолжала плакать, будто и не слышала его. Тогда брат попытался зажать ей рот рукой.

— Замолчи, а то дождешься розги, — грозно посулил он. Девочка притихла, но, едва он отпустил ее, заскулила вновь. У брата лопнуло терпение. — Ну вот и дождалась, — решительно сказал он и с гневно вздувшимися на лбу жилами поволок ревущую сестру в лес. Младшие братья сделали вид, будто все это их не касается. Они оробели. Старший брат внезапно представился им как бы человеком другого круга — взрослым, облеченным родительской властью. Ища опоры друг в друге, они прогуливались рука об руку, стараясь быть тише воды, ниже травы. А первенец выломал прут, очистил его от листьев и задал-таки Рийтте березовой каши.

Вийра увидела Йоосе из окна. Всполошившись, она бросилась поправлять половики, подкинула в печку дров, поставила вариться эрзац-кофе, расставила по местам скамейки и достала из комода чистую скатерть.

— Господи боже! — вырвалось у Вийры. Войди сейчас в избу сам господь бог, она испугалась бы не больше. Целых две минуты твердила она эти слова, не в силах вымолвить ничего другого.

Йоосе сел на пол и стал расстегивать гимнастерку, хотя расстегивать-то было нечего. Последняя пуговица, сверкнув, как искра, отлетела в самый дальний угол. Когда Йоосе с трудом стянул с себя рубашку, у Вийры руки отнялись.

— Господи боже, что с тобой? — пролепетала она.

Йоосе сидел на полу голый по пояс, и вид его был ужасен. Вдруг он стал медленно клониться набок, как будто помирал, и растянулся ничком во весь рост.

Не в силах пошевелиться, Вийра не могла оторвать глаз от туловища Йоосе, хотя изо всех сил старалась не смотреть на него. Похоже, будто Йоосе подцепил какую-то страшную, неизлечимую, срамную болезнь. Иной раз во сне отнимаются руки-ноги и всю душу охватывает неизъяснимое отчаяние и ужас. С таким же чувством Вийра смотрела теперь на своего мужа.

В избу вошла работница и хотела что-то сказать, да так и застыла на пороге, пытаясь разобрать, что это такое лежит на полу. Но не успела она как следует разглядеть, хозяйка накинулась на нее, вытолкала в переднюю и захлопнула дверь, чуть не отхватив ей нос.

— Бесстыдница! — крикнула хозяйка из-за двери. — Посмей только еще сюда ворваться!

Работница больше не думала врываться, осталась в передней, но в пей проснулось любопытство. Если смотреть не дают, то, может, подслушать удастся. Но хозяйка вышла в переднюю и прогнала работницу во двор.

Энергия вернулась к Вийре еще быстрее, чем покинула ее. Если Йоосе и не спасти, то надо, по крайней мере, спасти честь и доброе имя семьи. Она принялась трясти Йоосе, как медведь охотника. Йоосе, должно быть, потерял уже последнюю надежду и схватился обеими руками за голову, по всей видимости решив не расставаться хоть с нею. То ли руки у него были такие большие, то ли голова такая маленькая, но он закрыл ее целиком. Вийра дергала и ворочала мужа так, точно дралась за свою жизнь и за жизнь своих детей. Вероятно, она твердо решила спасти все, что только можно, хотя бы пришлось пожертвовать половиной Йоосе, а то и вовсе поставить на нем крест. Она приволокла Йоосе в горницу и заперла дверь на задвижку. Таким образом она отвела от себя самое страшное. Что бы там ни было и что бы ни случилось — люди об этом не узнают и не пойдут трезвонить. Потребовалось еще некоторое время, пока Вийра не увидела наконец, что Йоосе всего-навсего обмотан толстой веревкой. Это решительно меняло дело. Йоосе внезапно превратился в несчастное страдающее существо, в жертву, которую необходимо спасти. Это был муж, родной человек, над которым совершена чудовищная несправедливость, а может быть, и преступление. Вийра схватила ножи принялась резать веревочную обмотку, начиная с подмышек. Когда она перевернула Йоосе и отодрала врезавшиеся в кожу последние куски каната, Йоосе был уже, как видно, без сознания. Ни звука не вырвалось из его груди. Весь он посинел и почернел, как труп, пролежавший год в могиле, и на нем можно было легко сосчитать канатные витки. Недели через две синяки на нем позеленели.

Вийра достала чистую рубаху, надела ее на Йоосе и уложила мужа на кровать. Уложила поверх одеяла, лицом к стене, и так Йоосе пролежал до вечера. Потом Вийра сводила его в баню, которую как раз успела истопить в ожидании мужа, вымыла его, одела. Из бани Йоосе шел уже сам, хоть и с большим трудом. Пришел и снова лег. И только в девять часов проснулся и встал посидеть со всеми за общим столом. А куски каната Вийра собрала в подол, как только освободила Йоосе от обмотки-удавки, бегом отнесла за хлев и втоптала сапогом в навозную кучу, где хоронили дохлых кур и все, что не должно попасть людям на глаза. Больше об этом деле не говорили и не говорят в доме Йоосе. Но до соседей потом все же дошло, что Йоосе принес с фронта канат, намотанный вокруг туловища. Бывшие фронтовые друзья Йоосе рассказывают об этом и по сей день. А еще рассказывают, будто бы Йоосе однажды в войну приехал домой вдребезги пьяный.

Когда Йоосе показался вечером домашним, никто уже не мог заметить в нем ничего особенного. Йоосе как Йоосе. Только отец подумал, что сын двигается словно через силу, и спросил, не ранен ли он, не случилось ли с ним чего в дороге.

Йоосе сказал, что его ушибло лафетом орудия и только чудом не перебило хребет. Выстрелили без предупреждения, а он в это время как раз оказался позади пушки. Орудие откатилось — и прямо на него.

— Так ты, значит, из пушки стреляешь там, на войне? — спросил сосед, восьмидесятилетний старик, который каждый вечер приходил к ним посидеть. Он был крестным отцом Йоосе и другом детства его отца.

— Из пушки стреляет не один, а несколько человек, — вразумил его Йоосе.

— Сроду не доводилось видать, как стреляют из пушки. Пушки-то я видел, и не раз. А вот видел ли ты, как с самолета бомбы бросают, с воздуха то бишь?

— На них не больно-то хочется смотреть, когда они сыплют свои яички, — молвил Йоосе со скромностью бывалого человека.

— Вилхо только что с фронта! — громко сказал отец Йоосе, полагая, что старик не очень соображает, что к чему. Отец называл сына Вилхо. На самом деле полное имя сына было Вилхо Йоосеппи. Отца же просто звали Йоосеппи. Отец считал себя единственным настоящим Йоосеппи и не желал, чтобы сына звали так же, как его.

К тому же Йоосе, по его мнению, слишком походил на мать, которую отец считал чуть ли не хохотушкой. Сам же отец никогда в жизни не смеялся, даже ненароком. «Смейся, смейся, скоро плакать будешь», — говорил он обыкновенно каждому, кто имел неосторожность усмехнуться при нем.

Старик в ответ закричал еще громче:

— Вот я про то же самое и говорю! Йоосе фронтовик. Но я видел первую в Финляндии бохмбежку с самолета.

— Ты, наверное, и Финляндию-то первым увидел, — заметил отец Йоосе. — Так подумаешь, как послушаешь твои рассказы.

Отец был не намного моложе соседа — года на четыре, не больше, но никогда не видел ничего такого, что происходило бы впервые, и не верил, что такое вообще бывает.

Йоосе сидел у окна и смотрел на свое поле и на дальнюю кромку леса. Солнце только что скрылось за высоким кряжем, похожим на двускатную крышу. Сквозь лес, растущий по гребню, проглядывал ослепительно-рдяный закат. Казалось, лес пылал. Но пламя мало-помалу гасло, и вот лес уже стал сплошной стеной, и невозможно было представить себе, чтобы сквозь него мог пробиться свет. Это было первое зрелище, которое Йоосе запомнил на всю жизнь. Ничто не изменилось с той поры, по крайней мере, если смотреть вот так, издали. Такой вот вечер всегда был один и тот же, только предшествующие ему дни всегда менялись, всегда были разные, из года в год, чередуясь без всякого порядка. Когда поле вдруг вздыбилось и поднялось стеной, а лес приблизился почти на вытянутую руку, Йоосе отвернулся от окна. В детстве это непостижимое явление повергало его в ужас. Теперь же наступающие сумерки только помогали ему перенести внимание на более близкие предметы. Он стал слушать старика, звонким голосом рассказывающего свою историю, следить за меняющимся выражением его подвижного лица. Казалось, будто старик все время строит гримасы одна другой чуднее. Избу наполнял ровный, не дающий теней сумеречный свет, проникавший во все углы. Он был странного желтовато-коричневого оттенка; казалось, что в избе светлее, чем на дворе, и что свет разгорается все ярче. Но затем вдруг на все упала густая тень, точно какой-то огромный, неведомый великан накрыл весь мир своей шапкой.

Огня не зажигали. Сидели так и слушали

Рассказ о том, как первая бомба упала на финскую землю

— Во время первой мировой войны под Хельсинки ставили артиллерийские батареи. Русские, видишь ли, строили там себе укрепления. И вот надо было соорудить громадную орудийную башню, только скрытую в глубине земли. В башне должно было быть много этажей, а в самом низу — огромные погреба для снарядов. Все из железобетона. И надо было вырыть громадный котлован под эту башню. Ну, нагнали людей с лопатами — копать. А других — таскать оттуда землю мешками. Всего народу собрали больше ста человек, так что можно гору своротить. Только, думаешь, они таскали? Шиш маслом! Набьют полный мешок вереска, да и ходят с ним взад-вперед, от котлована до леса и обратно. Были, конечно, и такие, что таскали. По неопытности. Так что яма среди поля мало-помалу росла. А начальству было на все наплевать. Если бы они хоть немножко поглядывали за тем, как идут работы, так небось удивились бы: как же это мужики ходят туда и обратно с полными мешками?

Пригнали каменотесов долбить дырки в окрестных скалах. Потом эти дырки предполагалось начинять динамитом и взрывать, чтобы расколоть скалу на огромные глыбы для фундамента укреплений. Но ты думаешь, они долбили? Шиш с маслом! Они находили или откалывали от скалы широкую плоскую плиту и укладывали ее плотно на землю так, будто это скала выступает из земли. Потом пробивали в плите дырки и дальше уж бурили землю хоть на несколько метров в глубину. Платили сдельно, смотря по глубине скважины. Придет приемщик с мерной рейкой, сунет ее в дыру и удивляется: до чего ж эти финны здоровы работать!

И плотников нагнали. Давали им задание на день и платили поурочно. Но и те на работе не надрывались. Тюкали себе топорами помаленьку — так только, чтоб инструмент не заржавел, как говорится.

Денег платили, хоть греби лопатой. В день выплаты те, что понахальнее, приходили получать жалованье по пяти раз. Походит, походит по двору, потом перевернет шапку задом наперед, а то и вовсе без шапки подойдет. Или рожу скривит на сторону. А другой раз — на другую. А потом волосы на лоб начешет, вроде как у пуделя, так что глаз не видно.

Ну, а котлован все не получается. Ясно, как бутылка водки. И вот тогда начальник работ надумал, что можно взрывом сделать сразу готовый котлован нужных размеров. Без всякой возни, и даже глину таскать не надо. Взрыв разбросает ее ровным слоем на крестьянские поля. Но у него не было так много взрывчатки, а та, что была, требовалась ему для взрыва скал.

А в Хельсинки тогда стояла летная эскадрилья, и там были такие большущие бомбы, что хоть куда угодно бросай. Их держали, чтобы потопить немецкий флот, на тот случай, если он зайдет в Финский залив. Но поскольку флот не показывался, бомбы лежали себе на складе и бросать их было не во что. Вот начальник работ и решил получить у летчиков нужный тротил. Пришел он, значит, к командиру эскадрильи, просит выдать две бомбы. Расчет был, видишь ли, такой: взорвать сперва одну бомбу, а потом, в воронке, вторую, чтобы получился котлован нужной глубины.

Полковник, командир эскадрильи, страшно обрадовался. Наконец-то он сможет метнуть бомбы и показать маловерам, какая могучая штука — бомба, сброшенная с самолета. Какие разрушения она производит, когда падает на землю.

Руководителя работ взяло сомненье. А что, если бомба не упадет, а пролетит мимо?

На это полковник ему сказал, что все сброшенные им бомбы пока что падали на землю.

Руководитель работ объяснил, что он хотел зарыть бомбу глубоко в землю и подорвать ее бикфордовым шнуром или хотя бы от костра, что ли.

Тогда полковник стал объяснять ему свойства бомбы. Самолетная бомба, уверял он, не взрывается ни от шнура, ни от костра, а только при падении с воздуха. Так уж она устроена. Иначе она не была бы самолетной бомбой.

«Ну, а упадет она куда надо? Не побьет людей?» — опасался руководитель работ.

Полковник расхохотался и подкрутил усы. Он ручается, что бомба упадет туда, куда надо. Он даже готов держать пари на десять тысяч рублей.

Руководитель работ, однако, не рискнул ударить по рукам. А то, пожалуй, начальство еще заинтересуется, откуда у него такие деньги, чтобы так просто десятками тысяч бросаться.

Полковник начал подробно объяснять, как должно быть помечено место падения бомбы, чтобы летчик разглядел его с высоты. Надо сделать из бумаги большой круг, метров двадцать в поперечнике, он и послужит мишенью.

У руководителя работ не было бумаги. Кажется, у него даже счетной книги и той не было.

А нельзя ли обнести это место шестами?

Полковник объяснил, что с самолета шесты не видны, как и все, что стоит торчком. Оттуда видно только то, что лежит, все длинное и широкое. И яркое; например, белое. Но только не зимой. Зимой, конечно, белым помечать не годится. Белого на снегу совсем не видно. Впрочем, зимой вообще плохо летать. Все бело: и земля, и море, и даже небо. Летчик не может сообразить, в какой стороне земля, думает, что ее вовсе нет, и так растеряется, что летит вниз, а ему кажется, будто он летит вверх. Но вот перед ним огромное белое облако. Он видит его и решает, что летит куда-то не туда. Похоже, облако-то не над ним, а под ним, потому и солнце светит ему в спину. И вот он решает пробить облако: может, там он увидит землю. Он ныряет в облако, но, оказывается, это и есть земля. Или ледяная равнина моря. Очень многие летчики таким образом теряли ориентировку и разбивались. Но в Финляндии такой опасности нет. Здесь кругом леса. Вообще быть летчиком до того трудное дело, что никто бы и не летал, не будь это так трудно. Взять хотя бы приземление. Это, знаете ли, до того трудная штука, что иные молодые летчики вообще не решаются идти на посадку. Потому что, зимой ли, летом ли, все равно летчику, снижающемуся с бешеной скоростью, почти невозможно рассчитать с точностью до метра расстояние до земной поверхности. Ему легко может показаться, что земля лежит на десять метров выше, чем на самом деле. В таком случае летчик садится на воздух. Это не очень опасно, если летчик не успел выключить мотор. Ну, а если выключил, тогда он камнем падает на землю — тут ему и конец. Другой раз летчику может показаться, что земля на десять метров ниже, чем на самом деле. Тут уж и надежды нет на спасение.

Руководитель работ послушал, послушал, да и говорит: «Я, пожалуй, попытаюсь достать у моряков парочку рогатых мин. Тогда, по крайней мере, не надо опасаться, что они захотят бросать их с эскадронного миноносца и разобьют свой корабль о скалы, что было бы, конечно, слишком большой военной потерей».

Полковник и ухом не повел, будто ничего не слышал. Он заявил, что все берет на себя, он в жизни не отступался от своих слов и теперь не отступится. Хотя летать, конечно, дело трудное и опасное, однако задача эта выполнимая. В данном случае опасность совершенно исключена. Но местоположение котлована необходимо ясно обозначить на местности: выложить большой круг из чего-нибудь белого — сделать мишень. Снега теперь уже нет, разве только в лесах немножко да в тени строений. Так что ошибиться невозможно. Полетит очень хороший летчик — лучший пилот эскадрильи. Или даже лучше лучшего.

Руководитель работ достал на бумажной фабрике десять рулонов бумаги. Ее настелили на поле, как было договорено.

На следующий день полковник приехал со своей свитой, чтобы лично наблюдать за бомбежкой. С ним приехало большое начальство, высшие морские и сухопутные офицеры и их нарядные дамы в шляпках и с солнечными зонтиками.

Незанятые рабочие собрались посмотреть бомбежку, но держались как можно дальше от мишени. Никто из них ни разу не видел бомбежки. Большинство ре видело даже самолета, а старики — те вообще не верили в его существование. Считали его выдумкой, игрой воображения.

Офицеры со своими дамами тоже расположились в отдалении — на горке во дворе крестьянской усадьбы, метрах в четырехстах от цели. Там они стояли, махали руками, следили по облакам за направлением ветра и гадали, с какой стороны прилетит самолет. Но вот полковник влез на крышу хлева, и тут все забеспокоились. Почувствовали, что решительный момент приближается, и, должно быть, испугались, что бомба может упасть с самолета слишком рано, или слишком поздно, или оторвется сама собой, или что самолет рухнет на землю, или летчик вывалится. Случалось ведь и такое. Один отчаянный летчик летел как-то раз вверх тормашками, вниз головой. Он хотел доказать своему спутнику, что сможет выпить бутылку пива в таком положении. Но, как видно, забыл, что надо держаться за что-нибудь, а потому выпал из самолета, пробил железную крышу и два бетонных перекрытия и очутился в квартире одного коммерсанта. Летчик был целехонек, только мягкий, как спелый помидор. Все кости ему в крошки раздробило. Но самое удивительное, что бутылка не разбилась и пиво сохранилось в целости. Летчик не успел ее откупорить. Только хотел открыть бутылку, как вывалился из самолета.

— Ты откуда знаешь? — спросил отец Йоосе.

— Сам видел.

— Ты же только что рассказывал, как бросали бомбы где-то в окрестностях Хельсинки.

— Ну да.

— И это тоже там случилось?

— Нет, это случилось в Вийпури.

— Не мог же ты быть сразу и в Вийпури, и в Хельсинки.

— А разве я говорил, что был в Хельсинки? Я тебе о Хельсинки ни полслова не сказал.

— Врешь. Ты только что сказал, что летающая эскадрона, или как там ее зовут, размещалась в Хельсинки.

— Да, но я-то там не был.

— Во всех твоих рассказах нет ни складу, ни ладу. Так ты, значит, не бывал в Хельсинки?

— Не мешай. Дай рассказать до конца. Так вот, этот человек, который в самолете должен был засвидетельствовать распитие пива, вовсе не умел летать даже на самолете. К тому же он сидел на заднем месте, оттуда самолетом управлять нельзя. Он только и видел, что товарищ вдруг куда-то исчез. Но ему и в голову не пришло обеспокоиться. Он подумал, что тот полез под брюхо самолета подкрутить какую-нибудь гайку или под крыло зачем-нибудь, — в тогдашних самолетах такое часто бывало. Одним словом, сидит он себе, как поп на извозчике, а машина носится туда-сюда над городом. Когда машина летит вверх ногами, то, говорят, трудно разобрать, где я куда ты летишь. «Долго же он там гайки закручивает», — начал уже думать пассажир. Но потом машина наконец спустилась и села, немножко лишь тряхнула. Только, думаешь, на аэродром? Ничего похожего! На какой-то лоскуток поля на косогоре. Маленькая избушка-развалюшка на горке стоит. Ну, пассажир вылез из самолета, чтоб немножко размяться, да и посмотреть, куда же друг задевался, что и не слыхать, и не видать его. А его нет как нет. «Может, пошел в избушку по каким делам? — подумал пассажир и пошел за ним. А в избушке старая бабка одна дома и ни за что не хочет впускать его. Боялась.

«А ну, живо штупай отшелева прочь, а не то я дверь отворю. Тут у меня шумашшедший мужик в ижбе».

«Так я ж не цыган, — говорит он ей. — Это ведь цыган сумасшедшими пугают».

Но старуха так и не открыла ему.

«Куда же, к лешему, друг-то мой запропастился? Не иначе, пошел бензин покупать. Надо же, так быстро успел смыться». И вот пассажир стал караулить самолет — решил, что друг его за этим и оставил. «Хоть бы знать, в какие края меня занесло», — думает. Но отлучиться, пойти спросить у старухи не рискнул. Только курил, прохаживался вокруг самолета да диву давался, что приятель все не возвращается. Неужто так далеко пошел за бензином? Наверно, близко-то не продается. И в самом деле, место как будто очень глухое. Бедняге уже здорово надоела вся эта история. Ну да куда же теперь пойдешь! Вечером вернулся домой хозяин избушки, старухин сын. Он ходил на заработки, помогал собирать урожай на соседнем хуторе. Гость с ним разговорился и выяснил, куда его занесло. Место называлось Кивеннапа. Лавка была километрах в трех. Там довольно большая деревня. Залетный гость решил пойти туда, к людям. Может, встретит товарища. Он попросил хозяина избушки посторожить самолет, чтобы кто-нибудь его не повредил, и несколько раз повторил, что ни в коем случае нельзя трогать мотор и приборы. А то, мол, недолго и до беды. С самолетом игрушки плохи. Очень многие из тех, что запускают мотор, попадают под пропеллер и их разрубает пополам — кого вдоль, кого поперек.

Так вот, пошел он в деревню. Товарищ ему не встретился. В деревне он расспрашивал на всех углах, но летчика там не видели. Никого похожего. «Странное дело», — подумал пассажир. Дело и впрямь принимало загадочный оборот. Было уже поздно, и он решил переночевать в доме для приезжающих. Конечно, про самолет он никому не рассказал, а то началось бы паломничество зевак. Он выспался хорошенько, утром встал как огурчик и давай думать, что ему делать. Прежде всего он решил сходить к самолету — может, товарищ уже там. Хозяин избушки сидел на своем крыльце и клевал носом. Всю ночь, говорит, караулил самолет. Гость дал ему двадцать марок за труды и отпустил спать, а сам стал на караул. Но вот в середине дня засвербило у него в мозгу, что, наверно, тут не все ладно. Он разбудил хозяина избушки, велел ему стеречь самолет, а сам отправился в деревню искать телефон, чтобы позвонить на морской аэродром и выяснить обстановку.

«Ради бога, оставайтесь на месте и никуда не уходите! — закричали ему с морского аэродрома. — Мы сейчас приедем. Только ничего не трогайте! И не делайте ничего!» Щелк! На том конце провода бросили трубку. Пассажир даже растерялся: чего нельзя трогать? Чего нельзя делать? Хорошенькое дело — ничего не трогать, ничего не делать! Вышел он на дорогу встречать гостей. Их нагрянуло много: целых три автомобиля офицеров, мастеров, механиков и черт-те кого.

«Я тут, собственно, ни при чем», — говорит им с опаской пассажир.

«Надо полагать, — отвечают ему. — Сейчас разберемся. А где самолет? Вы можете показать нам место?» — спрашивают.

Пассажир решил, что это и есть путь к спасению, и повел экспертов на поле, посреди которого стоял самолет. Черт его бери! Прямо как на блюдечке.

«Что вам обо всем этом известно?» — спрашивают.

«Что мне известно? То, что вы видите. Больше ничего», — отвечает.

«А где летчик?» — спрашивают.

«Какой летчик?»

«Тот, который привел сюда этот самолет. Не станете же вы утверждать, что он прилетел сюда сам по себе, без летчика?»

Он ответил, что не собирается ничего утверждать. В самолетах он ровным счетом ничего не смыслит.

«В таком случае вы нам больше не нужны. Спасибо за помощь», — сказали ему.

«Вам спасибо», — сказал он и отправился восвояси.

Он зашел в деревню, вызвал по телефону такси и приехал в Вийпури. Из газеты он узнал, что случилось с его приятелем. «В жизни своей больше не сяду ни на самолет, ни на дирижабль и не поселюсь в квартире выше подвального этажа», — дал он себе зарок и с тех пор, слышь ты, и близко к самолету не подходил. А дирижаблей у нас в Финляндии не было. Вот и все. Ну, а теперь, я, пожалуй, пойду домой спать, — закончил старик. — Заболтался я тут у вас. Весь язык себе оттрепал.

— Оно и видно, — не преминул заметить отец Йоосе. — Завелся так, что еле до конца дотянул. Так это и вся твоя история?

— Какая история?

— Да о строительстве батарей.

— Каких, к черту, батарей?

— А для которых надо было бомбой с самолета котлован рыть.

— Ах, бомбой... Так то совсем другая история.

— Может, заодно уж расскажешь и ее? Спать-то еще рано.

— Отчего же не рассказать.

— Только ты уж не повторяй все сначала. Рассказывай прямо с того, как прилетел самолет.

— Зачем?

— Да все затем.

«Держу пари на десять тысяч рублей, что бомбы попадут в яблочко!» — кричал полковник на крыше хлева.

Среди офицеров оказался один майор авиации, которого хлебом не корми, а дай побиться об заклад. Пришлось полковнику слезть с крыши, чтобы ударить по рукам. Майор авиации не отважился влезть на крышу, потому что от рождения боялся высоты и привык держаться поближе к твердой земле. Он поднялся на третью ступеньку лестницы, потом закрыл глаза и спустился вниз.

Когда донесся гул самолета, полковник быстро взобрался на крышу. Он так громыхал по ней сапогами, что вся крыша ходила ходуном и на землю сыпались труха и кусочки дранки. Хозяева хутора заранее добровольно эвакуировались и коров увели с собой. Не оставлять же их в хлеву. Время пастьбы еще не пришло, стоял май месяц. Так что хлев был пустой. Все нервничали, никто не хотел оказаться под бомбой. А полковник на крыше так и трясся от смеха. Он сидел на коньке и шарил биноклем в той стороне, откуда доносился приближающийся рокот мотора. Чтобы лучше разглядеть самолет за лесом, до которого было три километра, он встал. Вот уж кто не страдал от головокружения. А другие офицеры побежали со своими дамами через поле, их плащи так и развевались за ними. Дамы в своих узких платьях еле ковыляли и не поспевали за мужьями. Поэтому каждые два офицера брали даму на руки и бегом несли через поле. Дамы смеялись и перекрикивались. За сенным сараем, на приличном расстоянии от хлева, был сделан привал. Офицеры принесли из сарая сена, разостлали его на пригорке, накрыли сверху плащами и усадили дам.

Самолет незаметно долетел до середины неба. Никто его и не видел, а только слышал ужасный, душераздирающий рев. И вдруг он показался, будто внезапно вынырнул из-за тучи. Когда он разворачивался над полем, было ясно видно, что в нем сидит человек. Офицеры закричали «ура» и замахали фуражками. Женщины махали зонтиками, посылали храброму летчику воздушные поцелуи и выкрикивали его имя, как будто он мог услышать. «Сергей!» — кричали они.

Самолет сделал круг почета, улетел обратно, развернулся, прилетел снова и сбросил бомбу. Несколько рабочих закричали, что летчик вывалился. Офицеры заметно нервничали. Но тут раздался взрыв, и земля поднялась в воздух огромной тучей — вровень с верхушками сосен. Несколько офицеров выбежали из-за сенного сарая, но быстро вернулись, когда им крикнули, что вторая бомба еще не сброшена. Майор, который бился об заклад, ковырял дерн носком сапога. Пари он явно проиграл, потому что, когда осела поднятая взрывом земля, в воздухе, словно громадное облако или стая голубей, носились клочья бумаги.

Самолет сделал второй почетный круг над полем и улетел для нового захода. Полковник на крыше хлева вовсю махал фуражкой.

Вот самолет показался вновь. Когда он приблизился к цели, мужчины заткнули пальцами уши, женщины закрыли глаза. Однако бомбы он почему-то не сбросил. Все уже думали, что летчик решил сделать еще один круг почета или, может, бомба у него почему-то не сбрасывается. И вдруг раздался взрыв, хотя никто не заметил, как упала бомба и куда она попала: все вокруг было неподвижно. Внезапно крыша хлева стала вздуваться посередине, и на глазах у всех каменный хлев в одно мгновение рассыпался. Бревна полетели по воздуху в разные стороны и посыпались на поля. Дранки взвились над домом огромной стаей, будто перелетные птицы отправились в дальний путь. Потом эта стая стала снижаться и села где-то за жилым домом. Когда кавардак улегся — хлева как не бывало.

Самолет спокойно сделал круг и покачал крыльями. Казалось, он сейчас упадет. Теперь только этого не хватало. Люди со всех сторон бежали к хлеву. Офицеры забыли про своих дам, и те сидели, всеми покинутые, за сеновалом, истерично визжали, проливали слезы и уж не знаю что. Только майор остался с ними. Его теперь и силой невозможно было вытащить из-за сарая. Он держался за стенку и помирал от смеха: радовался, что не потерял десяти тысяч рублей! Но потом он вдруг перестал смеяться и сделался ужасно серьезным. Ведь он выиграл пари.

Хлев был уничтожен начисто. Валуны от фундамента еще катились по полю навстречу бежавшим со всех ног рабочим и офицерам. На поле образовалась огромная яма: если человек становился на дно, то его затылок был едва виден. На дне ямы лежал полковник в полной парадной форме. Всем на удивление, он был цел-целехонек и даже не запачкался. Только когда его стали поднимать наверх, колыхался, как студень, и все норовил скатиться обратно в яму. Люди, видевшие его на носилках, рассказывали потом, что одна нога у него была свернута кренделем. Полковнику нужно было пролететь триста метров, чтобы с крыши хлева попасть в эту яму.

А самолет развернулся и скрылся за лесом. Хотя на месте летчика, пожалуй, умнее всего было бы врезаться в ближайшее дерево или махнуть через границу. Прошло немного времени, и его, голубчика, притащили под стражей полюбоваться на полковника. Сергей был офицером. Поэтому его не расстреляли на месте. Дали объясниться. Он по ошибке принял хлев за вторую мишень. Дело в том, что около хлева оставался еще белый круг снега и льда. Зимой из хлева выбрасывали навоз и к весне завалили им весь задний двор. А теперь, как стали готовиться к пахоте, хозяин вывез навоз на поля, и за хлевом открылся нерастаявший снег. А перед хлевом зимой лежали запасенные впрок еловые ветки. Потом и эти ветки израсходовали, а снег под ними остался, не успел растаять. После взрыва первой бомбы бумажная мишень исчезла. Прилетев вторично, летчик, естественно, принял хлев за вторую мишень. Его спросили: неужели он не видел полковника, который стоял на крыше? Летчик полковника не видел, потому что невозможно с высоты разглядеть на серой драночной крыше седого полковника в серой шинели. Сергея спросили, знает ли он, что ему делать теперь. Он кивнул головой — мол, знает, отошел за сенной сарай и застрелился.

Укреплений в то лето так и не успели закончить, потому что пришлось строить хозяину хутора новый хлев и кое-что еще. Фундамент жилого дома от сотрясений треснул, и весь дом сдвинулся с места и начал разваливаться. Его тоже пришлось заново строить. Потому как хозяин настрочил жалобу в сенат или куда там еще и потребовал возмещения убытков. Уплатить ему, сколько он считал, не смогли или не пожелали. Вот царь и приказал, чтобы взамен разрушенных строений выстроили новые. Тогда хозяин представил такие планы и чертежи, словно то был не хутор, а целое имение. Он потребовал, чтоб ему еще построили новую баню вместо разрушенной и новый амбар. Все это ему построили, хотя никто не видел, чтоб на хуторе были две бани и два амбара. Пришла осень, и зима пришла, и революция, и независимость, и гражданская война, а укрепления так и не кончили. Зато на горке вырос прекрасный новый дом — двенадцать окон в ряд. А ниже его по склону красуются рядышком две бани. Но чтоб хозяин не слишком задавался, строители второй амбар пристроили к первому, так что виден лишь один амбар.

Отец Йоосе, по обыкновению своему, возмутился:

— Все-то ты врешь, просто уши вянут. Я ни единому твоему слову не верю. Второго такого лгуна, как ты, не сыскать во всей губернии.

— Ну и не верь. Никто тебя не заставляет. Глуп же ты, если думаешь, что моим рассказам надо верить. Ведь я же рассказываю только то, что видел собственными глазами.

— Ты архилжец, — сказал отец Йоосе с безнадежным вздохом.

— Как же ты можешь называть меня лжецом? Да еще архилжецом? Ну вот, расскажи о том же, о чем я сейчас рассказывал, расскажи все по правде. Ведь для всякой лжи должна быть своя правда. А тут нет никакой другой правды, кроме той, что я рассказал. Ну, теперь поверил?

— Нет.

— Я и не ждал, что ты поверишь. Но вот, кстати. Ты сказал: «архилжец». Это мне кое о чем напомнило. Давно, еще в молодости, побывал я в приходе Липери. Никаких особенных дел у меня там не было, просто хотелось посмотреть, как проходят у них выборы пастора. И вот у тамошних жителей был странный обычай говорить. Если, скажем, хутор большой, богатый — значит, это «архихутор». «Архи» — говорили там обо всем большом и красивом. Окажись на этом хуторе огромный, могучий бык — небось уж он был бы у них архибык. А если красивая, видная из себя девушка, так они называли ее архидевушка. И правда, были там, надо сказать, на редкость видные девушки, неиспорченные, невинные, с черными косами и с усиками. На одном хуторе у хозяина было две дочери: Сандра и Алийна. Виднее девиц, скажу я тебе, нигде в мире не сыщешь. Сандра была особенно гордая и ростом выделялась. На два с половиной дюйма выше сестры, а Алийна — ровно три метра с дюймом.

У Йоосе вырвался короткий смешок, но смеяться было еще больно. Отец Йоосе, окончательно выведенный из себя, встал и ушел, хлопнув дверью так, точно решил никогда не возвращаться. Старик подмигнул своему крестнику.

— Парень моего роста должен был здорово подпрыгнуть, чтобы только погладить эту девушку по мягкому месту. Ведь правда?

— Сущая правда, — тихо ответил Йоосе.



ВЕЙО МЕРИ

Вейо Мери принадлежит сегодня к наиболее значительным и наиболее известным писателям Финляндии. Слава его, как сильного и своеобразного художника, воплотившего в своем обширном творчестве многие характерные особенности финской культуры, далеко вышла за пределы его родины, где он отмечен многими наградами и премиями. Книги его переведены на восемнадцать языков мира.

Вейо Вяйно Валве Мери происходит из потомственной военной семьи. Отец его, унтер-офицер, получивший позднее офицерское звание, участвовал во всех войнах, которые вела Финляндия, начиная с похода белофиннов против советской власти в 1918 году, вплоть до второй мировой войны, в которой Финляндия была союзницей гитлеровской Германии; участвовал он и в кратковременных боевых действиях после сентября 1944 года, когда финская армия, после выхода Фипляндии из войны против Советского Союза, способствовала изгнанию гитлеровских войск с территории своей страны.

Детство Вейо Мери прошло в армейской среде. Он родился 31 декабря 1928 года в Выборге, рос в военных городках и гарнизонах, в которых служил его отец, в том числе и на границе с советской Карелией. (Эти годы выразительно изображены в позднем романе Вейо Мери «Сын сержанта» (1971), написанном от первого лица и во многом, по собственному признанию писателя, автобиографическом.) После средней школы (лицея) он в 1948 году поступил на исторический факультет Хельсинкского университета, который закончил только в 1957 году, занимался различной литературной и редакторской работой.

Печататься Вейо Мери стал в конце 40-х — начале 50-х годов; критика скоро стала называть его среди наиболее талантливых представителей «молодого поколения» финских писателей. Определение это, державшееся сравнительно долго, было порождено не просто возрастом тех, кто вступал в эти годы в литературу Финляндии, но и определенной общностью их судеб и умонастроения, и прежде всего тем обстоятельством, что все они начинали свой творческий путь в обстановке глубоких перемен в политической и идеологической жизни страны.

Первые послевоенные годы в Финляндии были временем решительной критики и пересмотра догматов националистической и милитаристской идеологии, безраздельно господствовавшей в течение двух с половиной десятилетий. Это было время крутой ломки и для литературы Финляндии, время поисков, открытий, споров, в которых приняли участие писатели разных поколений но активнее и решительнее всех — «молодые». Вяйне Линна, самый старший и самый авторитетный из «молодых», говорил, что «это поколение принесло в литературу совершенно новые формы выражения, новое содержание и повое к нему отношение»[20].

В литературе Финляндии тех лет наибольшее место занимала прошедшая война, приведшая не только к военному поражению, но и к краху милитаристской и антисоветской политики. Для демократической и прогрессивной общественности того времени, получившей впервые за долгие годы возможность открыто высказывать свои взгляды и стремившейся сделать выводы из уроков прошлого, характерно было прежде всего иронически-отрицательное, презрительное отношение ко всему, что связано с армией, войной, идеями «великой Финляндии». Именно в такой форме в литературу прорвалась народная, демократическая точка зрения на политику правящей верхушки маннергеймовской Финляндии.

Ярко проявилось это уже в широко известной ныне повести Пенти Хаанпяя «Сапоги девяти солдат», вышедшей в свет в 1945 году. Сатирически сниженная картина войны в этой повести строится вокруг истории пары армейских сапог, переходящих от хозяина к хозяину, пока они, в совершенно разбитом виде, не оказались на ногах у бедного крестьянина. Крестьянин идет в них не воевать, а работать в поле, — впервые за много лет сапоги служат полезному делу.

Война, как пишет Кай Лайтинен, известный финский литературовед, «еще долго тенью лежала на культурной жизни». По его выражению, в 50-е годы в Финляндии «выросла целая литература национальной самокритики»[21]. Глубокое воздействие ее на идейную и нравственную атмосферу жизни страны несомненно.

Упомянутый выше Вяйне Линна (род. в 1920 г.), крупнейший эпик в современной финляндской литературе, посвятил войне свой первый роман «Неизвестный солдат» (1954), остро поставивший больные вопросы недавней истории Финляндии и вызвавший необычайно оживленные дискуссии и споры. В этом романе, рисуя широкую реалистическую картину захватнического похода против Советского Союза, Линна противопоставлял официальной пропаганде военного и довоенного времени свое понимание финского солдата — «простого» человека, храброго, умного, находчивого, привлекательного (местами даже «героизированного» автором), но неизменно чуждого каким-либо захватническим целям правящей верхушки.

Говоря о литературе «национальной самокритики», следует назвать и Пааво Ринтала (род. в 1930 г.), пришедшего к антивоенным произведениям позднее, уже в новых условиях. Его роман «Лейтенант разведки» (1963) означал столь решительный разрыв с милитаристской средой, в которой воспитывался будущий писатель (его отец служил в войсках Маннергейма и погиб в боях с Советской Армией), что большая группа генералов публично выступила с требованием привлечь П. Ринтала к ответственности за «антипатриотизм и безнравственность». В известной своей книге «Ленинградская симфония судьбы» (1968) П. Ринтала с новой остротой поставил вопрос о захватническом характере войны против Советского Союза, использовав для этого технику литературного документализма. В основе этой книги, вышедшей в свет почти три десятилетия спустя после начала войны и прозвучавшей как напоминание и предупреждение, лежат записи многочисленных бесед, проведенных автором с советскими людьми, с ленинградцами, пережившими блокаду (финская армия, как известно, участвовала в этой блокаде).

Для Beйo Мери, «среднего» по возрасту среди этих крупнейших в современной литературе Финляндии писателей, наиболее характерен сатирический подход к изображению войны. Об этом свидетельствовал уже первый выпущенный им сборник рассказов «Чтобы не цвела трава» (1954), написанный во многом в ключе повести «Сапоги девяти солдат» П. Хаанпяя. Рассказы этого сборника, построенные на сюжетах, взятых из разных войн, которые вела финская армия, объединены фигурой солдата, «проходящего» через окопную жизнь, не будучи непосредственно втянутым в военные события.

Объясняя свою привязанность к теме войны, в которой он сам не участвовал, Вейо Мери говорил: «Когда кончилась война, мне было шестнадцать лет. Но и тот призывной возраст, к которому я принадлежал, получил духовное военное воспитание, да и не только духовное, потому что два последних военных года мы в лагере по четыре часа в неделю занимались военной подготовкой. Жизнь казалась простой. Живи смело, чтобы ты нашел красивую смерть или бессмертное геройство или то и другое вместе. Жизнь — это короткая простая драма, и от каждого требовалось всего только: живи и без страха умри за отечество — будь то на суше, на море или в воздухе.

Когда я ушел из дому, каждое событие заставляло меня чувствовать себя униженным: я все время сталкивался с недраматическим, незаметным, неопределенным, с тем, что возвращалось и продолжалось. Я должен был найти себя в жизни, понять свое прошлое и прошлое своего общества, а поскольку это прошлое прямо или косвенно было связано с войной, я должен был писать о войне»[22].

Как и у многих других писателей, вступавших в литературную жизнь в конце 40-х — начале 50-х годов, это стремление пересмотреть свое военное воспитание и «рассчитаться» с националистической демагогией приводило к отказу от любой готовой идеологии и к опоре на конкретный, «обычный», жизненный опыт — на «недраматическое», «незаметное», «неопределенное». В финской печати проскальзывало даже сопоставление этой жизненной позиции с литературой так называемого «потерянного поколения». Сопоставление это, не лишенное оснований, все же, конечно, очень условно.

Огромный запас наблюдений над армейской средой, знание солдатского и офицерского быта, обычаев и нравов финской армии, неистощимый запас солдатского фольклора — все, чем в избытке наделили Вейо Мери детство и юность, проведенные рядом с казармами и лагерями, в военных гарнизонах, получило в его творчестве на первый взгляд неожиданный, на деле глубоко закономерный поворот и стало служить целям сатирического разоблачения финской армии и захватнической войны, которую она вела. «Мои книги — это разрушение старого представления о войне»[23], — говорит Вейо Мери. Эта характерная черта его творчества с наибольшей силой проявилась в повести «Манильский канат» (1957), остающейся и по сей день самым известным произведением Вейо Мери.

Сюжет этой повести также, несомненно, восходит к солдатским историям, известным ему с детства. В то же время образ Йоосе Кеппиля, крестьянина, одетого в солдатский мундир, который, найдя на фронтовой дороге моток веревки, решает привезти его домой и совершить тем самым единственный за всю войну разумный поступок, позволяет Вейо Мери воплотить свою принципиальную позицию — взгляд на войну «снизу», отвергающий ее как дело, чуждое народным интересам. В повести П. Хаанпяя «Сапоги девяти солдат», только попав к крестьянину, сапоги стали служить полезному делу. В повести Вейо Мери моток великолепного манильского каната является единственной наградой для Йоосе: «Я на этой войне ничего не заработал, только синяки и шишки. И ничего не заработаю. Так хотя бы канат».

Это спокойное, «деловое» мышление простого человека противопоставлено в повести лексикону националистов, высоким и лживым словам о «чести», «великой миссии», «боевом знамени, залитом потом и кровью», и т. д.

Лишенная сюжета в обычном смысле слова и состоящая из множества отдельных сцен и вставных «рассказов» из быта прифронтовой полосы (описаний боевых действий в книге, собственно говоря, нет), повесть скрепляется воедино историей Йоосе, едущего со своим манильским канатом в очередной отпуск домой. Йоосе — центральная фигура повести, однако он участвует в действии в самой незначительной степени. Многочисленные «рассказы» и происшествия случаются не столько с ним, сколько вокруг него, а иногда и вовсе имеют к нему весьма далекое отношение. Он остается, казалось бы, только формальным стержнем действия. В то же время «вынуть» Йоосе из повести нельзя, без него она распадется; на деле все в повести имеет к нему отношение.

Происходит это в силу необычайной типичности образа, за которым стоят тысячи финских солдат, таких же крестьян, одетых в солдатские шинели, проникнутых тем же чувством и теми же настроениями, что и герой Вейо Мери. Он полон здравого смысла и в то же время ограничен, он трудолюбив и в то же время прижимист, он хороший хозяин и в то же время растяпа; он ненавидит войну, но бороться с ней даже и не помышляет. Он может только исхитриться урвать кое-что по мелочи. Попытка эта ни к чему хорошему не приводит. Полузадавленный канатом, обмотанным вокруг его тела, Йоосе двигается по направлению в дому, словно неодушевленный предмет, не получив в результате ничего. Жена, разрезавшая драгоценный канат на куски, чтобы спасти Йоосе, зарывает их в яме, «где хоронили дохлых кур и все, что не должно попасть людям на глаза». В довершение всего Йоосе и дома настигает ненавистная война в виде бесконечных рассказов соседей и родственников.

Йоосе для автора и объект сочувствия, и объект незлобивого юмора, резко отличающегося от царящей в повести стихии гротеска и сатиры, беспощадной и к «своей», «домашней», военщине, и к гитлеровцам.

Картина армейских нравов, развернутая в повести, показывает пропасть, которая, вопреки уверениям националистической пропаганды, существовала между солдатской массой и теми, кто был заинтересован в войне и служил ей. Все, что связано с войной, предстает в повести как абсурд и нелепица; нелепы полицейские, стремящиеся карать нарушителей дисциплины, когда война уже проиграна, нелеп полковник, пересчитывающий убитых свиней, пожравших трупы никем не сосчитанных солдат, нелеп сумасшедший фельдфебель, оказывающийся в армейских условиях самым нормальным и самым опытным командиром, нелеп надутый, как индюк, гитлеровский полковник, отставший из-за своей пунктуальности от эшелона, которым командует, и т. д. Весь этот мир нелеп и смешон — но он и страшен. Гротеск Вейо Мери не боится контрастов, он рождается из «заострения» картин действительности и реалистичен в своей основе, потому что служит ее познанию.

Вейо Мери, великий мастер смешного, виртуозно распоряжающийся богатствами языка, на котором пишет, использует все возможные оттенки смеха — юмор, иронию, гротеск, сарказм, пародию. Но в его смешной книге много ужасного, и автор вводил его намеренно. Открывая книгу, читатель должен чувствовать себя так, — говорил Вейо Мери, — как если бы ему был нанесен сильнейший удар: «Первые критики брали книгу с ужасом. Она-де так страшна и ужасна, что ее нельзя давать в руки женщинам и детям... Я сам, пока писал книгу, дважды не мог сдержать тошноты». Однако Вейо Мери принадлежит к тем писателям, которые видят опасность «жесткой» литературы, легко оборачивающейся привлекательными «веселыми приключениями» для молодежи, если она не учит пониманию причин и следствий войны. Юмор призван «смягчить удары, которые я направляю в живот читателю, чтобы он оставался в состоянии понять, что представляет собой война в действительности: до тошноты печальное дело»[24].

Успех «Манильского каната» утвердил имя Вейо Мери в финской литературе. Известность его быстро росла и в Финляндии, и за рубежом. В дальнейшем Вейо Мери много печатается, он выступает как прозаик, поэт, в последние годы особенно активно как драматург; за годы литературной работы им издано почти тридцать книг — романов, повестей, сборников стихов, пьес, публицистических и литературно-критических статей, переводов и т. д. Сатирическая линия продолжает преобладать в его творчестве, особенно там, где речь идет о войне или армейской жизни (роман «Опорный пункт», 1964; пьеса «Отпуск солдата Йокинена», 1965; романы «Шофер господина полковника», 1966; «Сын сержанта», 1971, и др. ).

В этом ряду должна быть названа и повесть «Квиты» (1961), также принадлежащая к наиболее известным произведениям Вейо Мери; написана она в несколько ином стиле, чем «Манильский канат», Гротесконо-сатирическая линия есть и в этой повести, поскольку и в ней главная мысль — это абсурдность войны, увиденной глазами простого крестьянина. Сумятица отступления через реку Вуоксу показана именно в этом ключе. Лишены нормальной логики, казалось бы, и действия главного героя повести, младшего сержанта Лассе Ояла. Оставшись живым в ситуации, когда он должен был бы погибнуть (он с группой солдат брошен командиром на произвол судьбы, а потом обстрелян своими же), Лассе решает, что он «расквитался» с войной и армией, и отправляется домой, но когда в дом приходит официальное письмо с извещением о его смерти, он неожиданно перестает прятаться, дает объявление в газете за своей подписью, позволяет себя арестовать, по приказу допрашивавшего его офицера роет себе могилу и т. д. Абсурдная ситуация, когда один раз уже как бы погибшего собираются расстрелять, разворачивается на фоне главного абсурда — продолжающейся как ни в чем не бывало уже давно проигранной войны.

Но эта повесть, в отличие от «Манильского каната», не могла бы существовать без описания той жизни, в которую вернулся дезертир Лассе Ояла, — изображения его семьи, матери и сестер, его отношений с любимой девушкой, картин деревенского труда. Войне противопоставлена здесь поэзия сельского быта, домашнего очага, человеческой любви.

Это словно бы другой Вейо Мери — мастер удивительно пластичных и зримых описаний, пристальный наблюдатель, тонкий лирик. Он внимательно и обстоятельно описывает мир, окружающий Лассе. Как самостоятельные зарисовки, сюжетно, казалось бы, лишние, существуют в повести рассказ о том, как ловили лошадь, чтобы запрячь ее, картины вечереющей природы, утреннего леса и т. д. Эти страницы написаны неторопливым пером и замедляют действие, но они подчеркивают полноту и цельность трудовой жизни и на ее фоне — судорожную истерику войны. В повести нет панорамы прифронтового быта, она построена на контрастном столкновении кровавых военных картин и простой сельской жизни. Несколько раз в повести повторяется образ «двухэтажного мира»: «Внизу было сумрачно, там были черные леса и поля, а высоко вверху было просторно и светло».

Герой этой повести весьма далек от Йоосе из «Манильского каната». Это человек богатого внутреннего мира, знающий, что такое любовь и дружба цельный и сильный характер. Он хороший солдат, опытный, стойкий, смелый, и дезертировал не потому, что боялся смерти, а потому, что война давно не имеет для него никакого смысла, разве кроме того, что несет неизбежную смерть: «Не имеет значения, каким образом ты помрешь».

За всеми его внешне нелогичными действиями скрывается пробуждение деятельного сознания. Сквозь абсурд войны прорастает понимание ее. Конечно, писатель не делает своего героя сознательным противником войны; это не соответствовало бы эстетике Вейо Мери. Но немало подходов к такому раскрытию характера Лассе Ояла содержится в повести. Он знает себе дену: «Они могут попытаться отнять у меня жизнь, если захотят, но и от этого им большой радости не будет. И руки они на этом не погреют. А если еще вздумают издеваться, так ведь и я в долгу не останусь. Надо мною не посмеешься! Я уже побывал в таких передрягах, что куклой на палочке у вашего майора меня служить не заставишь. Не боюсь я, пусть они заявятся сюда хоть с клещами в руках и топорами за поясом. Я такого перевидел, куда им до меня!»

Дезертирство из армии, ведущей несправедливую войну, как выражение протеста против нее, — частый сюжетный мотив в литературе XX века (достаточно вспомнить «Похождения бравого солдата Швейка» Я. Гашека или «Прощай, оружие!» Э. Хемингуэя). Известен этот мотив и финской литературе (например, в антифашистском рассказе П. Хаанпяя «Война лесного Аапели»).

В том же 1961 году, что и повесть «Квиты», вышла в свет книга финской писательницы Хельви Хямяляйнен, которая так и называлась: «Дезертир». В этой книге, хотя она написана совсем в другой манере, можно найти немало общего с романом «Квиты», и прежде всего в своеобразной поэтизации нелегкой, но честной трудовой крестьянской жизни, знать ничего не желающей о «большом мире», где существует «политика» и идут войны. Хуторянин, сбежавший от войны и проведший два года в лесном тайнике, человек болезненный и слабый, словно пропитанный болотистой водой этих мест, вынужден добровольно сдаться властям, когда его жене приходит срок родить. Ребенок рождается мертвым, жена едва не умирает. Дезертирство его было поступком естественным, ибо противоестественна война, но поступком бесполезным, принесшим только лишнее зло.

Мысль о бесцельности дезертирства — то есть «единоличного» пассивного протеста против всесильной войны — мы найдем уже и в первом сборнике Вейо Мери — «Чтобы не цвела трава». Есть она и в повести «Квиты», ибо странная история Лассе кончается тем, что он возвращается в армию. Однако этот образ словно сопротивляется такому авторскому решению; отсюда внутренняя напряженность в драматическая противоречивость его характера. Даже копая себе могилу, Лассе хочет настоять на своем: я напишу «... домой, пусть приедут и возьмут мое тело из этой ямы, потому что я... в ней не останусь! В этой могиле я гнить не буду...»

Несмотря на уже свершившееся поражение, военная машина продолжает работать (что нелепо само по себе), но справиться с одним «непокорным» не может. Эта стойкость героя заметно выделяет повесть «Квиты» на фоне других произведений Вейо Мери о войне.

Книги Вейо Мери не раз сопоставляли, особенно после того, как повесть «Манильский канат» была переведена на другие языки, с «Похождениями бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека; его называли «финским Гашеком». Сопоставление это напрашивается; не так часто мировая война с ее трагедиями и ужасами становится предметом веселого, смешного изображения в искусстве. Есть общее и в «анекдотическом» построении этих книг, и в точке зрения на войну: и для той и для другой книги определяющим является здравый смысл человека из народной среды, для которого война, затеянная власть имущими, — чужая война. Но есть, конечно, и существенные различия и в общем строе повествования, не столь беззаветно веселом, как у Ярослава Гашека (гротеск Вейо Мери включает в себя и трагически-безысходные ноты), и в характере центрального персонажа, «здравый смысл» которого лишен революционной энергии гашековского героя.

Вейо Мери неизменно называет Я. Гашека среди своих самых любимых писателей. Он говорит: «Швейк» Гашека принадлежит к финской национальной литературе. Его финский издатель в 30-е годы был заключен в тюрьму. После 1945 года «Швейк» в виде серии радиопьес передавался без перерыва в течение нескольких месяцев подряд. Я сам написал сценарий десятисерийного телевизионного фильма, который показывали дважды»[25].

В финской критике книги Вейо Мери сравнивали с фильмами Чарли Чаплина, писали о влиянии Чаплина на Вейо Мери, и это сопоставление имеет основания. Как и у Чаплина, любимые герои Вейо Мери — смешные «маленькие люди», лишенные возможности влиять на свою судьбу и на судьбы большого мира, оказывающиеся в положениях комических и трагических одновременно. Гротеск, сатира и юмор, перемешанные друг с другом, вырастают у Вейо Мери, как и у Чаплина, из реальной жизни. Как и Чаплин, Вейо Мери любит своих героев и сочувствует им, но никогда не сливается с ними, остается выше их. Эти сопоставления раскрывают несомненное родство, существующее между обоими художниками, хотя, конечно, мир, созданный Вейо Мери, не похож на чаплинский и его герой, финский крестьянин, многим отличается от потерявшегося в каменных джунглях капиталистического города маленького и трогательного «Чарли».

Возможность сопоставлять книги Вейо Мери с произведениями столь крупных художников XX века говорит о большом масштабе дарования финского писателя. Сам Вейо Мери, отвечая на вопросы интервьюеров о том, кто из писателей близок ему, называет обычно многие имена — кроме Гашека и Чаплина, также и Брехта, великих сатириков прошлого, начиная со Свифта, таких писателей XX века, как Фолкнера, Камю, Кафку, но чаще всего — «классическую русскую прозу» — Толстого, Чехова, Горького, Гоголя, которого он называет любимым писателем своей юности.

Но для понимания книг Вейо Мери важно прежде всего отметить связь его творчества с финской национальной традицией; связь эта имеет глубокий и органичный характер.

Книги Вейо Мери народны в самом непосредственном смысле этого слова. Народен и его талант рассказчика, умеющего неторопливо и без внешних эффектов вести нить повествования, его юмор, в котором такую большую роль играют по-северному «замедленные» реакции действующих лиц, его взгляд на мир «снизу», с позиции трудового человека, близкого природе, привыкшего во всем полагаться на себя и ничему не удивляться.

Вейо Мери не раз упоминал среди своих учителей имя Майю Лассила, выдающегося финского писателя XX века, демократа и революционера, расстрелянного белогвардейцами в 1918 году, автора знаменитых книг «За спичками», «Сверхумный», «Воскресший из мертвых». Близость к Майю Лассила можно обнаружить и в некоторых специфических стилистических особенностях книг Вейо Мери, но, главное, в характере героя и отношении к нему, в объективно антибуржуазном пафосе его творчества. Говоря о традициях, на которые опирается Вейо Мери, следует назвать и Алексиса Киви, великого финского писателя середины XIX века, родоначальника реализма в финской литературе, которому Вейо Мери посвятил большой биографический роман («Жизнь Алексиса Стенвала», 1973).

Интересны рассуждения Вейо Мери о юморе, который он трактует очень широко, рассматривая как неотъемлемую часть финской литературной традиции. Финская литература, — говорит он — «всегда любила юмор. Много юмора содержится уже в первом романе Алексиса Киви «Семь братьев», который представляет собой национальный роман». В понимании Вейо Мери, юмор по природе своей демократичен, а часто «реалистически народен». «Так называемый обыкновенный человек понимает его тотчас, а профессор, архиепископ или генерал не понимают шутки, во всяком случае, если они сами становятся ее объектом». Если «человек есть мера всех вещей», то юморист придает маленькому человеку мужество измерять явления этого мира и видеть мир объективно. Более того: «разоблачение абсурда — вот задача юмора, особенно тогда, когда абсурд торжественно выступает в костюме власти, закона и мудрости».

Военная и армейская тематика занимает главное место в творчестве Вейо Мери; с этой точки зрения он наиболее полно выражает особенности своего писательского поколения. Его книги на сюжеты мирной жизни немногочисленны (среди них сборник рассказов «Ситуации», 1962; роман «Женщина, нарисованная на зеркале», 1963). Война дает наибольший материал для создания «абсурдной», анекдотической атмосферы большинства его книг, в которых действия не достигают своей цели, намерения приводят к противоположным результатам, следствия не вытекают из причин и т. д. Война, представляющая для Вейо Мери и по сей день предмет великого «расчета», дает и наибольшие реальные основания для такой манеры письма. За бытовой конкретностью его повестей всегда скрывается общий, философский смысл. При этом «черный юмор» (это понятие нередко прилагается к творчеству Вейо Мери) у него весьма далек от утверждения абсурдности мира и человеческого бытия; речь в его книгах идет о противоестественности войны — прежде всего, конкретно, того захватнического похода, в который маннергеймовская Финляндия выступила против Советского Союза.

Преступность войны — вот главный урок, извлеченный Вейо Мери из стремления «понять свое прошлое и прошлое своего общества».

П. Топер




Вейо Мери.

Роман. Перевод В. Богачева.

Москва. Художественная литература, 1980

Примечания

1

Лагус Рубен (1896—1959) —генерал-майор, командовал бронетанковыми и егерскими частями, отличался жестокостью не только в обращении с пленными, но и по отношению к своим солдатам.

2

Начальная буква слова «vanki» (пленный — фин.) нашивалась на одежду военнопленным.

3

Имеется в виду территория Финляндии до вступления страны в войну в 1941 г.

4

Выборг (фин.).

5

то есть зимой 1939—1940 г., во время советско-финляндского военного конфликта.

6

Из-за острого недостатка бензина вся небоевая техника обычно переводилась на газогенераторный тип двигателя, работающий на энергии, получаемой от сгорания древесных чурок в специальных печах-генераторах, которые устанавливались позади кабины водителя.

7

Имеется в виду наступление финских войск летом 1941 г. в направлении на Свирь — реку, вытекающую из южной оконечности Онежского озера и впадающую в южную Ладогу.

8

Оуэнс Джесси (род. в 1913 г. ) — знаменитый американский спортсмен, чемпион Олимпиады 1936 г., занимался бегом и прыжками.

9

Нурми Пааво (1897—1973) — прославленный финский спортсмен, победитель многих довоенных мировых первенств в беге на средние и длинные дистанции, участник нескольких Олимпиад.

10

У нас здесь есть автомашина (нем.).

11

У вас есть автомашина? (нем.).

12

Нет, нет! (нем.).

13

Я ученик. Я учусь в третьем классе. Я плохо знаю немецкий (нем.).

14

Скорый поезд (нем.).

15

Пол, стол, доска, дверь, звонок, классный журнал, помост перед доской (нем.).

16

Конечно, конечно, господин полковник (нем.).

17

В войну 1941—1944 гг. финские солдаты имели много свободного времени и от скуки долгими зимними вечерами в землянках мастерили из дерева, прутьев и бересты разные хозяйственные мелочи и безделушки — корзины, туески, ложки, курительные трубки, мундштуки, фигурки, сувениры, детские игрушки. Эти изделия разрешалось вывозить домой и продавать. Они широко разошлись по Финляндии и одно время даже шли на экспорт.

18

Пожога — участок земли, на котором лес выжжен под пашню.

19

Согласно библейскому сказанию, стены города Иерихона рухнули, когда осаждающие город затрубили в трубы.

20

«Иностранная литература». 1964. N8 с. 214.

21

К. Laitinen. Finlands moderna literatur. Helsinki, 1968, c.128.

22

Приводится по книге: K. Laitinen , ор. sit., s. 179.

23

«Kultuurivihkot», 1974, № 1, 1. 20.

24

«Weimarer Beiträge», 1979, № 11, S. 93.

25

«Weimarer Beiträge», 1979, № И, S. 92.


home | my bookshelf | | Манильский канат |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу