Book: Родина



Родина

Фернандо Арамбуру

Родина

First published in Spanish as Patria by Tusquets Editores, S.A., Barcelona, Spain, 2016

This edition published by arrangement with Tusquets Editores and Elkost Intl. Literary Agency


© Fernando Aramburu, 2016

© Н. Богомолова, перевод на русский язык, 2019

© Filiep Colpaert / EyeEm/Getty Images, cover image

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2019

© ООО “Издательство Аст”, 2019

* * *

1. Каблуки стучат по паркету

Ох, бедняжка, расшибет она себе лоб. Как волна расшибается об утесы. Немного пены – и поминай как звали. Неужто сама не видит, что этот тип даже дверь перед ней открыть ни разу не догадался? Нет, совсем околдовал ее или еще чего похуже.

Это ведь надо – каблуки вон какие высоченные, и помада на губах ярче не бывает, а ведь ей уже сорок пять. И все ради чего? При твоих, дочка, достоинствах, при твоей должности, при таком образовании… А ведешь себя как сопливая девчонка. Глянул бы на тебя сейчас aita[1]

Подойдя к машине, Нерея подняла глаза на окно, из которого мать наверняка наблюдала за ней. Так оно и было, и, хотя Нерея не могла различить ее с улицы, Биттори с горечью, нахмурившись, провожала дочь взглядом и шепотом разговаривала сама с собой: бедная моя девочка, прилипла к этому павлину, а он ведь никогда ни о ком, кроме себя, не думает и ни одну женщину не способен сделать счастливой. Не дано ему это. Нет, вы мне скажите, до какого отчаяния должна дойти жена, чтобы после двенадцати лет семейной жизни из кожи вон лезть, стараясь соблазнить собственного мужа? И если уж говорить начистоту, то только радоваться надо, что нет у них детей.

Нерея, прежде чем сесть в такси, небрежно взмахнула рукой, прощаясь с матерью. После чего Биттори, стоявшая у окна в своей квартире на четвертом этаже, перевела взгляд туда, где за крышами домов виднелись широкая полоса моря, маяк на острове Санта-Клара, а еще – легкие облака вдали. Женщина из передачи про погоду пообещала на сегодня солнце. И Биттори – ох, что-то я становлюсь совсем старой – снова посмотрела на улицу, но такси уже пропало из виду.

Тогда Биттори попыталась разглядеть за крышами домов, и за островом, и за синей линией горизонта, и за грядой далеких облаков, и где-то еще дальше, в потерянном навсегда прошлом, картины свадьбы своей дочери. Она снова увидела ее в соборе Доброго Пастыря в белом платье с букетом в руке – слишком уж счастливую. Мать смотрела на изящную, красивую, улыбающуюся Нерею, и у нее появились дурные предчувствия. Вечером, уже дома, Биттори хотела было сесть перед портретом Чато и поделиться с ним своими страхами, но у нее болела голова, а кроме того, Чато все семейные дела, особенно если дело касалось дочери, принимал слишком близко к сердцу. Запросто мог и слезу пустить. Да, конечно, фотографии не плачут, но ведь понятно же, что я имею в виду.

Туфли на высоких каблуках Нерея выбрала, чтобы пробудить у Кике аппетит, но не тот, само собой, который можно утолить хорошим обедом. Цок-цок-цок – простучала она по паркету всего несколько минут назад. Надо еще проверить, как бы дырок мне в полу не наделала. Но я ни слова ей не сказала – ради общего спокойствия. Они ведь ненадолго ко мне заехали. Только проститься. А от него – это в девять-то утра! – уже попахивало виски или еще чем-то крепким, наверное, каким-то из тех напитков, которыми он торгует.

– Ama[2], ты уверена, что справишься тут одна?

– А почему бы вам не доехать до аэропорта на автобусе? Такси отсюда до Бильбао небось кучу денег будет стоить.

Он:

– Ну, уж об этом ты можешь не беспокоиться.

Потом стал объяснять про чемоданы, суету, лишнее время в пути.

– Да, но ведь времени у вас более чем достаточно, насколько я понимаю?

– Ama, давай оставим этот разговор. Мы решили ехать на такси – и точка. Так удобнее.

Кике начал раздражаться:

– Да, нам удобно именно так.

Потом сказал, что пойдет на улицу покурить – а вы тут пока поговорите. От него разило одеколоном. А изо рта разило спиртным, хотя сейчас всего девять утра. Он попрощался, любуясь на свою физиономию в зеркале, висевшем в прихожей. Хлыщ, другого слова не подберешь – хлыщ и есть. А потом он по-хозяйски – вежливо, но сухо? – бросил Нерее с порога:

– Только про время не забывай.

Пять минут, пообещала та. Но эти пять минут, естественно, растянулись до пятнадцати. Когда они остались вдвоем, Нерея сказала матери, что эта их поезда в Лондон очень много для нее значит.

– Да? Что-то мне плохо верится, что тебе отведена какая-то роль в переговорах, которые будет вести твой муж со своими клиентами. Или ты забыла мне сообщить, что теперь работаешь на его фирме?

– В Лондоне я сделаю все, чтобы спасти наш брак.

– В который раз?

– В последний.

– И что ты удумала теперь? Станешь ходить за ним по пятам, чтобы не изменил тебе с первой же подвернувшейся бабой?

– Ama, ради бога. Мне и так нелегко.

– Ты прекрасно выглядишь. Парикмахерскую сменила?

– Да нет, хожу все туда же.

Нерея вдруг понизила голос. Услышав ее шепот, мать бросила взгляд на входную дверь, словно боясь, что за ней их подслушивает кто-то посторонний. Ничего особенного не произошло, просто мы с Кике отказались от мысли усыновить младенца. А сколько было разговоров! Кого взять – китайца, русского или мулатика? Девочку или мальчика? Нерея и сейчас была бы не прочь, но Кике дал задний ход. Хочет собственного ребенка, плоть от плоти его.

Биттори:

– И про Библию сразу вспомнил?

– Понимаешь, сам Кике считает себя очень продвинутым, но на самом деле он мыслит прежними категориями и не может ни на шаг отступить от традиций. Это, ну, как рис с молоком…

Нерея сама и в подробностях все разузнала про усыновление – они с мужем любым формальным условиям отвечали. И с деньгами никаких проблем. Она готова была ехать хоть на край света, лишь бы наконец почувствовать себя матерью, даже если ребенок будет рожден не ею. Но Кике больше говорить на эту тему не желает. Нет – и все тут.

– Черствый он какой-то, тебе не кажется?

– Ну хочется ему своего мальчишечку, чтобы был на него похож, чтобы играл когда-нибудь потом в “Реале”. Это у него стало просто навязчивой идеей. И он у него будет. Уф, уж если он что вбил себе в голову, не отступится! От кого, не знаю. Кто-нибудь изъявит готовность. Но меня лучше ни о чем не спрашивай. Откуда мне знать кто. Наймет чужую утробу и заплатит сколько положено. А я? Я помогу ему подобрать здоровую женщину, и его прихоть будет исполнена.

– Ты что, совсем спятила?

– Но ему-то я, разумеется, пока этого не сказала. Надеюсь, в ближайшие дни в Лондоне как раз и подвернется удобный случай. Я все хорошо обдумала. Нет у меня никакого права делать его несчастным.

Уже стоя у двери, они слегка потерлись щеками. Биттори: ну что ж, поступай как знаешь, счастливого пути. Нерея с лестничной площадки, где она ждала лифт, сказала что-то про злосчастную судьбу и про то, что нельзя лишать себя радостей. А напоследок велела матери сменить коврик у двери.

2. Славный месяц октябрь

Пока все это не случилось с Чато, она верила в Бога, а сейчас не верит. И ведь какой набожной была в юности. Даже в монастырь собиралась уйти. Вместе со своей подругой из их же поселка, о которой теперь лучше не вспоминать. Но обе пошли на попятный в самый последний момент, когда дело было уже считай что решено. Нынче все эти разглагольствования про воскрешение из мертвых, и про вечную жизнь, и про Создателя, и про Дух Святой, кажутся ей чистыми выдумками.

Ее сильно рассердило кое-что из сказанного епископом[3], его лицемерие. Не подать руки такому важному сеньору она, конечно, не отважилась. Но его рука показалась ей какой-то липкой. Зато она посмотрела ему прямо в лицо, чтобы сказать все, что нужно, без слов, чтобы он прочитал в ее глазах, что верить в Бога она перестала. Стоило ей увидеть Чато в гробу, и вся ее вера лопнула как мыльный пузырь. Она даже физически это почувствовала.

И тем не менее к мессе она иногда ходит, но скорее лишь по привычке. Садится на скамейку где-нибудь поближе к выходу, смотрит на спины и затылки прихожан и ведет беседу сама с собой. Дома ей очень одиноко. К тому же Биттори не из тех, кто проводит время в барах или кофейнях. Магазины? Покупает она только самое необходимое. А еще у нее пропала всякая охота хоть немного принарядиться – еще один мыльный пузырь? – пропала сразу после смерти Чато. И если бы не приставания Нереи, изо дня в день носила бы одно и то же.

Вместо того чтобы бегать по магазинам, она предпочитает сидеть в церкви и молча укрепляться в своем неверии. Однако никаких богохульств или презрения к собравшимся здесь людям она себе никогда не позволит. Биттори рассматривает росписи на стенах и говорит/думает: нет. Иногда говорит/думает об этом, чуть покачивая головой и словно подчеркивая таким образом свой протест.

Если идет служба, она остается в церкви подольше. И своим беззвучным “нет” отзывается на все, что произносит священник. Помолимся. Нет. Тело Христово. Нет. И далее в таком же духе. Иногда, утомившись, позволяет себе и вздремнуть, но так, чтобы никто этого не заметил.

Когда Биттори вышла из иезуитской церкви на улице Андиа, уже стемнело. Четверг. Тепло. После обеда она видела, что термометр у аптеки показывал двадцать градусов. Машины, пешеходы, голуби. Вдруг попалось знакомое лицо. Ни минуты не раздумывая, она свернула в сторону. Из-за резкой смены маршрута скоро оказалась у площади Гипускоа и пересекла ее по дорожке вдоль пруда. Понаблюдала за утками. Очень давно она была здесь в последний раз. Если память ей не изменяет, еще когда Нерея была маленькой. Вспомнила черных лебедей, которых сейчас видно не было. Дин-дон, дин-дон. Бой часов на здании городского совета вывел ее из задумчивости.

Восемь. Хорошее время, славный месяц октябрь. Вдруг ей вспомнились слова, сказанные утром Нереей. Про то, что нужно сменить коврик у двери? Нет, другое. Что нельзя лишать себя радостей. Обычная чушь, которую говорят старикам, когда хотят их подбодрить. Ведь Биттори охотно признавала, например, что вечер нынче чудесный. Но чтобы запрыгать от счастья, ей понадобилась бы причина поосновательней. Какая? Ох, да кто ж ее знает. Вот если бы изобрели машину, способную воскрешать умерших, и вернули мне моего мужа… И она тотчас переключилась на другой вопрос: сколько уж лет прошло, не пора ли начать забывать? Забывать? А что это такое?

Воздух насыщен запахом водорослей и моря. Совсем не холодно, нет ветра, небо чистое. Значит, сказала она себе, можно вернуться домой пешком и сэкономить на автобусе. На улице Урбьета она услышала свое имя. Услышала отчетливо, но ей не хотелось оборачиваться. Мало того, она даже ускорила шаг, хотя и это не помогло. Ее догоняли чьи-то быстрые шаги.

– Биттори, Биттори!

Голос прозвучал прямо у нее за спиной, так что нельзя было и дальше притворяться, будто не слышишь его.

– Ты уже знаешь? Они говорят, что больше этого не будет, то есть терактов больше не будет.

Биттори не могла не вспомнить времена, когда та же соседка старалась не встречаться с ней на лестнице или мокла под дождем на углу улицы, поставив сумку с покупками на асфальт, лишь бы не входить вместе в подъезд.

Она солгала:

– Да, мне только что сообщили.

– Вот ведь какая хорошая новость, правда? Наконец-то и у нас наступит мир. Давно пора.

– Ну, это мы еще посмотрим, посмотрим.

– Я ведь в первую очередь за вас радуюсь, за тех, кто по-настоящему пострадал. Дай-то бог, чтобы все это прекратилось и вас оставили в покое.

– Прекратилось что?

– Теперь они перестанут приносить людям горе, пусть добиваются своего, никого не убивая.

А так как Биттори молчала и не выказывала ни малейшего желания продолжать разговор, соседка попрощалась с ней, словно вдруг вспомнив о срочном деле:

– Ну, я пошла, а то обещала сыну приготовить на ужин барабульку. Очень уж он ее любит, барбульку. Если ты домой, пошли вместе.

– Нет, у меня тут неподалеку встреча.

И, чтобы избавиться от ненужной компании, Биттори перешла улицу и какое-то время без определенной цели бродила поблизости. Потому что эта сплетница сейчас будет чистить рыбу для своего сыночка, который всегда казался мне глуповатым или даже совсем безмозглым, и, если услышит, что я возвращаюсь домой следом за ней, подумает: ах, вот оно как, выходит, нарочно не захотела возвращаться вместе со мной. Биттори! Что? Ты начинаешь злобствовать, а я тебе много раз говорил, что… Ладно, оставь меня в покое.

Позднее, уже двигаясь к дому, она приложила ладонь к шершавому стволу дерева и беззвучно произнесла: спасибо тебе за твою доброту. Потом приложила ладонь к стене какого-то дома и повторила фразу. Затем проговорила то же самое, по очереди касаясь урны, скамейки, светофорного столба и других уличных предметов, которые попадались ей по пути.

В подъезде было темно. Биттори хотела было воспользоваться лифтом. Нет уж. Шум может выдать меня. И она решила подняться на четвертый этаж пешком, да еще сняв туфли. У нее еще хватило времени, чтобы прошептать последнее благодарение – перилам – и тоже за их доброту. Потом со всеми возможными предосторожностями вставила ключ в замочную скважину. И что плохого нашла Нерея в ее коврике? Нет, не понимаю я это существо и, пожалуй, никогда не понимала.

Не успела Биттори войти, как зазвонил телефон. Кошка Уголек, свернувшись черным клубком, дремала на диване. Не меняя позы и лишь чуть приоткрыв глаза, она следила за тем, как хозяйка спешит к аппарату. Биттори подождала, пока звонки смолкнут, проверила номер на экране и тотчас набрала его.

Шавьер пребывал в страшном возбуждении. Ama, ama! Включи скорей телевизор.

– Мне уже сообщили.

– Кто сообщил?

– Соседка сверху.

– А я думал, ты еще не знаешь.

Он сказал, что целует ее, она ответила тем же, и на этом их разговор закончился – попрощались, и точка. Про себя она решила: не буду я включать никакой телевизор. Но очень быстро верх одержало любопытство. На экране Биттори увидела троих типов в беретах и с закрытыми лицами, они сидели за столом, и вся сцена была выдержана в стиле ку-клукс-клана. Белая скатерть, патриотические плакаты, один микрофон на всех. Биттори подумала: интересно, а мать того, который сейчас говорит, узнала его по голосу? Она чувствовала глубокое отвращение к тому, что ей показывали, мало того, все это ее просто бесило. Долго она не выдержала и телевизор все-таки выключила.

День для нее закончился. Который был час? Ближе к десяти. Она поменяла воду кошке и легла в постель – раньше обычного, не поужинав, не открыв журнала, который ждал на ночном столике. Уже надев ночную рубашку, остановилась перед фотографией Чато, висевшей на стене в спальне, чтобы сказать ему, что:

– Завтра приду и обо всем тебе расскажу. Вряд ли ты сильно обрадуешься, но, в конце концов, новость важная, и ты имеешь право ее узнать.

Погасив свет, Биттори попыталась заставить свои глаза пролить хотя бы одну слезинку. Бесполезно. Сухие. И Нерея не позвонила. Не потрудилась хотя бы сообщить матери, что долетела до Лондона. Где уж там, она ведь сильно занята – старается спасти свой брак.



3. С Чато на кладбище Польоэ

Вот уже несколько лет как она не поднимается до кладбища Польоэ пешком. Не то чтобы не может, смогла бы, да сильно устает. А если честно, то и не усталость вовсе ее пугает. Просто зачем, вот именно, зачем? Кроме того, время от времени у нее начинает колоть в животе. Поэтому Биттори садится в автобус девятый номер, который останавливается в двух шагах от входа на кладбище, а побывав на могиле, уже пешком спускается в город. Шагать под горку – совсем другое дело.

Из автобуса Биттори вышла следом за какой-то женщиной, других пассажиров в нем, кстати сказать, и не было. Пятница, спокойно, хорошая погода. На арке над воротами она прочла: “Скоро о вас скажут то, что сейчас говорится о нас: они умерли!” Такого рода мрачные фразочки на меня не действуют. Звездная пыль (это я слышала по телевизору) – вот что мы такое, и не важно, дышишь ты еще или уже отправился к праотцам. Да, я люто ненавижу отвратительную надпись и тем не менее не могу при входе на кладбище не остановиться и не прочесть ее в очередной раз.

А вот пальто ты, голубушка, могла бы оставить дома. Сегодня оно уж точно лишнее. Вообще-то Биттори надела его только для того, чтобы на ней было что-то черное. Первый год она соблюдала траур, потом дети убедили ее, что пора начинать снова жить обычной жизнью. Обычной жизнью? Наивные люди, знать не знают, о чем говорят. Но она последовала их совету – только чтобы сын и дочь оставили ее в покое. Тем не менее ей все равно кажется неприличным ходить среди мертвых в чем-то ярком. Поэтому сегодня так и получилось: ранним утром она открыла шкаф и поискала что-нибудь черное, чем можно было бы прикрыть платье разных оттенков синего. Увидела пальто – и надела, хотя и знала, что запарится в нем.

Чато делит могилу с дедушкой и бабушкой по материнской линии, а также со своей теткой. Могила находится прямо у идущей слегка под уклон дорожки, в одном ряду с другими такими же. На плите имя и фамилии покойного, дата рождения и дата смерти – тот день, когда его убили. Без эпитафии.

В дни, предшествовавшие похоронам, родственники из Аспейтии посоветовали Биттори не писать и не выбивать на плите ничего – ни фраз, ни символов, ни косвенных указаний, по которым можно будет узнать, что Чато стал жертвой ЭТА. Меньше будет проблем.

Она возмутилась:

– Послушайте, один раз его уже убили. Во второй у них это вряд ли получится.

По правде сказать, Биттори и не собиралась помещать на плите надпись с объяснением причин смерти мужа, но достаточно было кому-нибудь начать отговаривать ее от чего-то, как она немедленно решала поступить наперекор советам.

А вот Шавьер согласился с доводами родственников. Так что на плите появились только имя и даты. Нерея по телефону из Сарагосы предложила изменить дату смерти. Они удивились: как это?

– Мне пришло в голову, что лучше бы на могиле указать другой день – либо до, либо после убийства.

Шавьер пожал плечами. Биттори сказала, что об этом не может быть и речи.

Через несколько лет, когда испачкали краской плиту на могиле Грегорио Ордоньеса[4], который лежит метрах в ста от Чато, Нерея, как всегда бестактно, снова напомнила им свое старое предложение, хотя о нем, по правде сказать, все уже давно успели забыть. Показывая фотографию в газете, она сказала матери:

– Говорила я тебе, что лучше принять хоть какие-то меры предосторожности? Посмотри, ведь такое и с нами могло случиться.

И тогда Биттори швырнула свою вилку на стол и объявила, что уходит.

– Куда это ты так заспешила?

– У меня вдруг пропал аппетит.

Она ушла из квартиры дочери, насупившись и сердито топая, а Кике при этом закурил сигарету и театрально закатил глаза.

Ряд могил тянется вдоль дорожки. К счастью для Биттори, плита на две пяди поднимается над землей, так что на нее удобно присесть. Конечно, если идет дождь, то особенно там не рассидишься. И в любом случае камень обычно бывает холодным (да еще лишайник и грязь, как и положено, накопившиеся за долгие годы). Она всегда приносит с собой в сумке квадратный кусок полиэтилена, вырезанный из пакета, полученного в супермаркете, а также платок, который можно положить на полиэтилен сверху. Садится и рассказывает Чато все, что наметила рассказать. Если поблизости есть люди, разговаривает с ним мысленно, если никого нет, что случается чаще, беседует вслух:

– Дочка уже в Лондоне. Так я, по крайней мере, полагаю, поскольку она даже позвонить мне не удосужилась. А тебе она звонила? Мне – нет. Ладно, раз по телевизору ничего ни про какие авиакатастрофы не сообщали, значит, оба они спокойно добрались до Лондона и там уж в который раз пытаются спасти свой брак.

Еще в самый первый год Биттори поставила на могильную плиту четыре горшка с цветами. И старательно ухаживала за ними. Красиво получилось. Потом она какое-то время не приезжала на кладбище. Цветы засохли. Следующие продержались до первых заморозков. Тогда она купила огромный глиняный вазон. Шавьер погрузил его на тележку. Вдвоем они посадили в него самшитовое деревце. Однажды утром Биттори нашла горшок опрокинутым и разбитым, так что часть земли просыпалась на плиту. С тех пор никаких растений у Чато на могиле не было.

– Что хочу, то и говорю, и никто мне этого запретить не может, а уж тем более ты. Шучу? Какие тут шутки. Просто я уже не такая, какой была при тебе. Я стала злой. Ну, не то чтобы злой, нет, конечно. Скорее холодной и равнодушной. Если ты вдруг воскреснешь, ни за что меня не узнаешь. И будь уверен, твоя драгоценная доченька, твоя любимица, много поспособствовала тому, чтобы я переменилась. Она ведь частенько доводит меня до белого каления. Как и раньше, впрочем, даже в детстве. С твоей потачки, само собой. Потому что ты всегда ее защищал. А вот мое слово никогда и ничего для нее не значило, она так и не научилась меня уважать.

Через три или четыре могилы от нашей, рядом с асфальтовой дорожкой, находился участок, покрытый песком. Биттори засмотрелась на пару только что прилетевших туда воробьев. Птички растопырили крылья и устроили себе песочную ванну.

– И второе, что я хотела сообщить тебе: банда решила прекратить убийства. Пока неизвестно, всерьез они об этом объявили или просто трюк какой-то задумали, чтобы выиграть время и перевооружиться. Хотя… Будут они убивать или нет, тебе уже все равно. Да и мне тоже, можешь не сомневаться. Зато я очень хочу узнать, как все это произошло в точности. Всегда хотела. Мне это необходимо. И никто меня не остановит. И дети наши не остановят. Даже если до них что-то дойдет про мои планы. Во всяком случае, сама-то я им ничего не скажу. Ты единственный, кто в курсе дела. И не перебивай меня. Только ты знаешь, что я собираюсь туда вернуться. Нет, в тюрьму я поехать не могу. Мне ведь неизвестно, в какой именно тюрьме сидит этот мерзавец. Но они-то по-прежнему живут в поселке, никуда не делись. Кроме того, мне страшно любопытно посмотреть, в каком состоянии находится наша квартира. Ты не беспокойся, Чато, Чатито, потому что Нерея сейчас за границей, а Шавьер думает, как всегда, только о своей работе. Они ни о чем и не догадаются.

Воробьи исчезли.

– Клянусь тебе, я ничуть не преувеличиваю. Мне очень и очень нужно примириться с самой собой, чтобы можно было сесть и сказать: ну вот, с этим покончено. С чем именно покончено? Не знаю, как лучше объяснить тебе, Чато, наверное, и это тоже мне еще предстоит для себя уяснить. А ответ, если, конечно, ответ существует, можно отыскать только в поселке, вот почему я и собираюсь туда поехать – сегодня же после обеда.

Она встала. Аккуратно сложила платок и кусок полиэтилена, убрала все в сумку.

– Ну вот, все тебе рассказала. С тем и оставайся.

4. В квартире у этих

Девять вечера. Окно на кухне распахнуто настежь, чтобы выветрился запах жареной рыбы. Новости по телевизору начались с того, о чем Мирен уже слышала накануне по радио. Полный отказ от вооруженной борьбы. Да, именно от вооруженной борьбы, а не от терроризма, как это теперь называют, потому что мой сын никаким террористом не был. Мирен повернулась к дочери:

– Слыхала? Вон, снова объявили о прекращении. Пусть их, еще посмотрим, надолго ли.

Аранча вроде бы не обращает на ее слова никакого внимания, но в действительности все отлично слышит. На перекошенном лице – или это только шея у нее перекошена? – появляется едва заметная гримаса, словно она таким образом выражает свое отношение к известию. С ней никогда и ни в чем нельзя быть уверенной, однако матери показалось, что та ее поняла.

Мирен вилкой разминает для дочери жаренного в сухарях хека. На совсем маленькие кусочки, чтобы Аранче было легче глотать. Так делать учила их врач-физиотерапевт, очень славная девушка. Правда, она не басконка, ну да ладно, бог с ней. Аранче надо очень стараться. Иначе не будет никакого прогресса. Ребро вилки то и дело с резким стуком ударяется о дно тарелки и, прорывая на рыбе зажаренную корочку, выпускает наружу маленькие облачка пара.

– Интересно, что они придумают теперь, чтобы не выпускать на волю нашего Хосе Мари?

Она села за стол рядом с дочкой и не сводила с нее глаз. Тут отвлекаться никак нельзя. Сколько уж раз Аранча давилась. В последний – летом. Пришлось вызывать “скорую”. Сирена переполошила весь поселок. Ну и страху мы тогда натерпелись. К тому времени, когда прибыли медики, Мирен сама вытащила у дочки из глотки кусок рыбы, и пребольшой.

Сорок пять лет. Старшая из троих ее детей. Потом родился Хосе Мари. Теперь он в тюрьме Пуэрто-де-Санта-Мария-I[5]. Вот в какую даль они нас заставляют ездить. Сволочи. Есть и еще один сын – самый младший. Этот занят своими делами. Его мы, почитай, и не видим.

Аранча взяла стакан с белым вином, которое налила ей мать. Подняла и неловко поднесла к губам той рукой, которая у нее действует нормально. Левая рука с безжизненно сжатым кулаком, как всегда, словно приросла к боку, у талии, она совсем не работает. Аранча сделала хороший глоток вина, чему, по мнению Хошиана, можно было только радоваться, если вспомнить, что еще до недавнего времени ее кормили через зонд.

Несколько капель потекло у нее по подбородку, но это ерунда. Мирен поспешно вытерла их салфеткой. А какая красивая была девка, какая здоровая, двоих детишек родила, только живи и радуйся – и вот вам, пожалуйста.

– Ну как тебе, нравится?

Аранча затрясла головой, словно желая сказать, что рыба нравится ей не слишком.

– Знаешь, а она, эта рыба, между прочим, не такая уж и дешевая. Так что не привередничай.

По телевизору тем временем пустили разные комментарии. Ба, вон и политики. Серьезный шаг к миру. Мы требуем распустить банду террористов. Начало перемен. Путь к надежде. Конец кошмара. Пусть сдадут оружие.

– Нет, ты мне скажи, что это значит: они, видите ли, прекращают борьбу? В обмен на что? А про свободу Страны басков уже забыли, что ли? И про узников, которые гниют в тюрьмах. Трусы. Нет уж, надо довести начатое до конца. А ты узнала голос, который зачитал заявление?

Аранча медленно жевала кусочек рыбы. Она отрицательно помотала головой. Но тотчас захотела что-то добавить и сделала знак рукой, прося, чтобы мать подала ей айпэд. Мирен вытянула шею, стараясь прочесть появившиеся на экране слова: “Мало соли”.

Хошиан вернулся уже после одиннадцати – со связкой лука-порея в руке. Весь вечер он провел на своем огороде. Такое вот увлечение у этого мужчины, теперь уже ставшего пенсионером. Огород расположен прямо у реки. И когда река разливается – в последний раз это случилось в начале года, – прощайте все посадки. Бог с ними, бывают вещи и похуже, говорит Хошиан. Рано или поздно вода все равно спадает. Тогда он сушит садовые инструменты, выметает грязь из сарая, покупает новых крольчат и повторно сажает овощи там, где старые спасти не удалось. Зато яблоня, инжир и орешник выдерживают любое наводнение. Вот и все. Все? Беда в том, что в реку попадают промышленные стоки и после наводнения от земли идет сильный запах. По словам Хошиана, от нее начинает пахнуть заводом. Мирен с ним не согласна:

– Ядом от нее пахнет, вот чем. Когда-нибудь нутро у нас не выдержит, и мы все перемрем.

Еще одно ежедневное занятие Хошиана – карты по вечерам. Четверо друзей играют в мус [6]на кувшин вина. в баре “Пагоэта” – в нижней части поселка, если идти по направлению к главной площади. Но чтобы им на четверых хватало одного кувшина – это, конечно, сказки.

По тому, как муж держал свой лук-порей, Мирен сразу поняла: явился он в хорошем подпитии. И не удержалась, съязвила, что скоро нос у него станет таким же красным, как у покойного папеньки. Была, кстати, верная примета, по которой легко было судить, что Хошиан позволил себе лишнего: в таких случаях он то и дело чесал себе правый бок в области печени, как будто его кто-то укусил. Тут уж никаких сомнений не оставалось. Но конечно, идя по улице, он кренделей никогда не выписывал, чего нет, того нет. Да и к жене не цеплялся. Вот только без конца чесал бок, как другие имеют привычку осенять себя крестным знамением или стучать по дереву.

Хошиан никому не умеет отказать. Вот в чем беда. И вино в баре лакает только потому, что другие тоже пьют. Если, допустим, кто-то из приятелей скажет ему: “Пошли кинемся головой в реку”, – побежит следом как ягненок. Короче, в тот раз домой он явился в съехавшем набок берете, с блестящими глазками и почесывая бок. И еще – сразу слишком расчувствовался. В столовой долгим нежным поцелуем приклеился ко лбу Аранчи. И при этом чуть на нее не завалился. Правда, Мирен его к себе не подпустила:

– Нет уж, охолонись, от тебя за версту кабаком несет.

– Да ладно, чего ты зря заводишься?

Она выставила вперед обе руки, чтобы удержать мужа на расстоянии:

– На кухне для тебя рыба. Небось уж остыла. Сам подогревай.

Полчаса спустя Мирен позвала его, чтобы он помог уложить в постель Аранчу. Они подняли ее с инвалидного кресла – он под одну руку, она – под другую.

– Держишь?

– А?

– Крепко держишь, спрашиваю. Да отвечай ты, горе луковое, прежде чем начнем вверх-то тянуть.

То, что не дает Аранче передвигаться, в медицине называется конской стопой. Иногда она все-таки делает несколько шагов. Но всего несколько и очень неловких. Опираясь на палку или при чьей-нибудь поддержке. Добиться, чтобы она снова научилась самостоятельно ходить, или есть, или чтобы у нее восстановилась речь, – это главные цели в семье на не самое ближайшее время. Что будет потом – поглядим. Физиотерапевт их обнадеживает. Очень она славная, эта врачиха. Совсем плохо говорит по-баскски, вернее, почти и не говорит вовсе, но в данном случае это не важно.

Общими усилиями отец и мать ставят Аранчу на ноги рядом с кроватью. В который уж раз они это проделывают! Поднаторели. Кроме того, сколько она весит теперь, их Аранча? Всего сорок с чем-то кило. Не больше. А ведь раньше всегда в теле была, особенно в лучшие свои времена.

Отец держал ее, пока Мирен откатывала к стене инвалидное кресло.

– Смотри не урони!

– Да как же я ее уроню, мою доченьку!

– С тебя станется.

– Глупости-то не говори.

Они обменялись злыми взглядами, и он покрепче стиснул зубы, чтобы не выругаться. Мирен откинула одеяло, и потом, уже вдвоем, очень осторожно, медленно – хорошо держишь? – мать с отцом уложили Аранчу в постель.

– Теперь можешь идти, я ее раздену.

Тут Хошиан наклонился, чтобы опять поцеловать дочку в лоб. И пожелал ей спокойной ночи. И еще сказал: “До завтра, polita[7], и погладил ее щеку костяшкой пальца. После чего, все так же почесывая бок, двинулся к двери. И уже стоя почти на пороге, обернулся и сообщил:

– Да, когда я возвращался из бара, видел свет в квартире у этих.

Мирен как раз разувала Аранчу.

– Небось кто-нибудь пришел навести там порядок.

– В одиннадцать вечера?

– Меня эти люди не интересуют.

– Я тебе только сказал о том, что видел своими глазами. Они ведь могут и вернуться в поселок.

– Могут. А теперь, после того как наши решили сложить оружие, и совсем обнаглеют.

5. Переезд в темноте

Овдовев, Биттори уже через несколько недель переехала в Сан-Себастьян. Временно. В первую очередь, надо полагать, чтобы не видеть тротуара, где убили ее мужа, и чтобы избавиться от косых взглядов жителей поселка, которые столько лет были с ней дружелюбны и любезны, а теперь вдруг так разительно изменили свое отношение. И еще – чтобы не проходить каждый день мимо надписей на стенах домов и не видеть ту, что красуется на музыкальной эстраде на площади, одну из последних, с мишенью над именем убитого Чато. А ведь через два-три дня после ее появления все и произошло.

На самом деле в Сан-Себастьян ее обманом заманили дочь с сыном. Святые небеса, четвертый этаж! А ведь Биттори так привыкла жить на втором.



– Да ладно тебе, мама, там, между прочим, лифт есть.

Нерея и Шавьер договорились любой ценой вытащить Биттори из поселка, где она прожила всю жизнь, где родилась, где ее крестили и где она вышла замуж. И еще они договорились между собой любой ценой помешать ей возвратиться обратно, даже запретили, если называть вещи своими именами, возвращаться, хоть и сделали это в самой мягкой форме.

Они поселили мать в квартире с балконом, откуда было видно море. Их семья уже какое-то время пыталась продать это жилье. Они даже объявление в газете поместили. И несколько человек позвонили им, пожелав купить квартиру или, по крайней мере, узнать цену. Чато приобрел ее за несколько месяцев до того, как его убили, когда решил обеспечить близких пристанищем подальше от поселка.

В квартире уже имелись светильники, но мебели было мало. Сын с дочерью сказали Биттори, что она должна временно пожить здесь. Правда, когда они разговаривали с ней, мать их словно не слышала. Вообще была как будто не в себе. Безразличная ко всему. И это она-то, у которой обычно рот не закрывался ни на минуту. А теперь Биттори сидела как каменная. Казалось, даже моргать разучилась.

Шавьер с одним своим приятелем, работавшим в той же больнице, перевезли для нее кое-какие вещи. В поселок они отправлялись на пикапе ближе к вечеру, когда уже стемнеет, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Сделали больше десятка поездок, и всегда после захода солнца. Привозили одно, потом другое. В машину-то сразу много не помещалось.

Супружескую кровать оставили, потому что Биттори, потеряв мужа, отказывалась на ней спать. В конце концов они успели забрать достаточно всего: посуду, ковер из столовой, стиральную машину. Но однажды во время погрузки пакетов с вещами их окружила группа людей, которые кричали на них и оскорбляли. Все старые знакомые Шавьера, даже кое-кто из школьных товарищей. Один, задыхаясь от бешенства, процедил сквозь зубы, что отлично запомнил номер машины.

Когда они возвращались обратно в Сан-Себастьян, Шавьер заметил, что приятель сильно нервничает и в таком состоянии явно не может и дальше вести машину – запросто попадет в аварию. Шавьер попросил его съехать на обочину и остановиться.

Друг сказал:

– Больше я не смогу с тобой поехать. Прости.

– Все нормально.

– Поверь, мне очень жаль… И прости.

– А нам больше незачем туда возвращаться. С переездом покончено. Моей матери вполне хватит того, что мы успели ей доставить.

– Надеюсь, ты понимаешь меня, Шавьер?

– Да, разумеется. Не переживай.

Прошел год, прошел второй, прошли годы. Биттори тайком заказала себе копию ключа от оставленной в поселке квартиры, и хитрости тут большой не потребовалось. Зачем заказала? Сперва ее спросила Нерея, а через несколько дней и Шавьер: ama, где ключ? У тебя ведь был ключ. Словно сговорились. И дочери, и сыну она ответила, что не знает, куда его задевала. Голова-то совсем дурная стала! Обещала поискать и наконец через несколько дней сделала вид, что, как следует поискав, нашла-таки ключ, но, разумеется, к тому времени уже успела получить в мастерской копию. А старый ключ вручила Нерее, которая время от времени (один или два раза в год?) ездила взглянуть на их квартиру и вытереть там пыль. Ключ дочь ей не вернула, хотя Биттори вовсе этого и не ждала.

Как-то Нерея мимоходом бросила: пожалуй, неплохо было бы продать квартиру в поселке. А через несколько дней то же самое предложил матери Шавьер. Биттори нутром почуяла, что эти двое опять сговорились за ее спиной. Поэтому сама вернулась к назревшему вопросу, как только они собрались втроем:

– Пока я жива, мой дом продан не будет. А уж когда помру, делайте, что вам заблагорассудится.

Они спорить не стали. Биттори произнесла это с соответствующей случаю миной, и в глазах ее сверкнула непреклонная решимость. Брат с сестрой обменялись быстрыми взглядами. Больше на эту тему никто и никогда не заговаривал.

Между тем Биттори взяла в привычку ездить в поселок, но старалась делать это как можно незаметнее, чаще выбирая ненастные дни, дождливые и ветреные, когда вероятность встретить кого-то на улице была минимальной, а также когда ее дети были чем-нибудь заняты или куда-нибудь уезжали. Потом могло пройти семь или даже восемь месяцев, прежде чем она снова туда наведывалась. С автобуса она сходила, не доезжая до поселка. Чтобы не пришлось ни с кем разговаривать. Чтобы никто ее не видел. По самым безлюдным улицам поднималась до своего дома. Проводила там час или два, иногда чуть больше. Разглядывала фотографии, ждала, пока церковный колокол пробьет нужный час, и, убедившись, что внизу у подъезда никого нет, той же дорогой возвращалась в город.

На местное кладбище она не заходила никогда. Зачем? Чато похоронили в Сан-Себастьяне, а не в поселке, хотя там в семейном склепе покоились его бабушка с дедушкой по отцовской линии. Но похоронить Чато вместе с ними было нельзя, им это решительно отсоветовали: если ты сделаешь так, они осквернят могилу, такое уже не раз случалось.

На кладбище Польоэ во время погребения Биттори прошептала Шавьеру то, что он никогда в жизни не забудет. Что именно? Что ей кажется, будто Чато не столько хоронят, сколько прячут.

6. Чато, entzun[8]

Ох, до чего же медленно ползет этот автобус. Слишком много остановок. Ну вот, еще одна. Две женщины, на вид ничего особенного, сидят вместе, на соседних местах. Уже под самый вечер возвращаются откуда-то в поселок. Говорят одновременно и каждая о своем, но при этом прекрасно понимают друг друга. Внезапно та, что сидит у прохода, незаметно толкнула локтем ту, что сидела у окошка. Добившись таким образом ее внимания, она легким кивком указала на переднюю часть автобуса.

Шепотом:

– Вон, в темном пальто.

– Кто это?

– Неужто не узнаешь?

– Да я ее только со спины вижу.

– Жена Чато.

– Которого убили, что ли? Ух и постарела же она!

– А ты как думала? Годы-то даром не проходят.

Они помолчали. Автобус ехал своим маршрутом. Входили и выходили пассажиры, а две приятельницы молча глядели в пустоту. Затем одна из них тихо сказала: несчастная она женщина.

– Почему это?

– Настрадалась, вот почему.

– Все мы настрадались.

– Это да, но ей-то досталось по полной.

– Тяжелые времена, Пили, тяжелые времена.

– А я что, разве спорю?

И тотчас другая, та, что не Пили:

– Спорим, что она выйдет у промышленной зоны?

Как только Биттори встала, обе старательно отвели глаза. На этой остановке вышла только она одна.

– Ну, что я тебе говорила?

– А как ты угадала?

– Она всегда здесь выходит, чтобы никто ее не увидел, а потом – топ-топ, украдкой идет к своему дому.

Автобус снова тронулся, и Биттори – думают, я их не заметила? – зашагала следом в том же направлении по району, занятому предприятиями и мастерскими. На лице ее застыло выражение – нет, не облегчения, а скорее спокойствия: губы плотно сжаты, голова гордо поднята, – потому что я не собираюсь ни от кого прятаться.

Поселок, ее поселок. Уже совсем стемнело. Свет в окнах, запах зелени с соседних полей, редкие прохожие на улицах. Она шагнула на мост, подняла воротник пальто и увидела неторопливую реку, по берегам которой раскинулись сады и огороды. Но как только Биттори очутилась в окружении жилых домов, словно что-то случилось у нее с дыханием. Одышка? Да нет, не похоже. Невидимая рука сжимает ей горло всякий раз, когда она возвращается в поселок. Биттори поднимается по тротуару не быстро и не медленно, замечая всякие мелочи и что-то вспоминая: у этих ворот мне впервые объяснялся в любви один парень, а вот это что-то новенькое, этих фонарей на моей памяти здесь вроде бы не было.

Очень скоро она услыхала у себя за спиной шепот. Словно комар зудит в воздухе у окна или в темной прихожей. Так, легкий шумок, в конце которого прозвучало “Чато”. И этого ей вполне хватило, чтобы восстановить всю фразу. Наверное, нужно было приехать попозднее, когда люди окончательно разойдутся по домам. На самом последнем автобусе. Тоже придумала! А обратно как же? Как? Но я ведь все равно останусь ночевать здесь. У меня есть в поселке свой дом и есть своя кровать.

У дверей бара “Пагоэта” стояли курильщики. Биттори не хотелось проходить мимо. Как поступить? Можно повернуть назад и обогнуть церковь с другой стороны. Она замедлила шаг и тотчас пристыдила себя за трусость. И опять пошла по середине улицы, изо всех сил стараясь изобразить, что это для нее самое обычное дело. А сердце билось с такой силой, что на миг она даже испугалась, как бы мужчины не услышали его ударов.

Итак, Биттори прошла мимо, даже не посмотрев в их сторону. Курильщиков было четверо или пятеро – все со стаканом в одной руке и сигаретой в другой. Они наверняка узнали ее, едва она приблизилась, во всяком случае, внезапно все они дружно смолкли. Одна, две, три секунды. Но когда Биттори дошла до конца улицы, разговор возобновился.

А вот и наш дом, в их квартире опущены шторы. На фасаде внизу можно разглядеть афиши. Одна, сравнительно новая, извещала о каком-то концерте в Сан-Себастьяне, а вторая, выцветшая, разорванная, – о Большом мировом цирке. Афиша цирка висела как раз на том месте, где однажды утром появилась сделанная краской надпись, одна из многих и многих: TXATO ENTZUN PIM PAM PUM[9].

Биттори вошла в подъезд – и это было все равно что войти в свое прошлое. Та же лампа, те же старые скрипящие ступени, ровный ряд хлипких почтовых ящиков, где теперь не хватает их собственного. В свое время его снял со стены Шавьер. Сказал, что это избавит семью от лишних проблем. На стене остался квадратик того цвета, какими были стены когда-то давно, когда у нее еще не родилась Нерея, а у Мирен не родился сын, этот мерзавец. И если я хочу, чтобы существовал ад, то единственно для того, чтобы там обрекали на вечные муки убийц.

Она вдохнула запах старой древесины, запах свежего воздуха и запах плесени. И сразу почувствовала, как невидимая рука отпустила ее горло. Ключ, замочная скважина – Биттори вошла. Едва перешагнув порог, еще в прихожей, она будто снова столкнулась с Шавьером, только гораздо более молодым, и тот Шавьер говорил ей со слезами на глазах: ama, мы не должны допускать, чтобы ненависть портила жизнь нам же самим, это унизительно, – или что-то в том же духе, она уже не помнила в точности. Зато помнила, какую почувствовала досаду – тогда, много лет назад:

– Конечно, ничего же не случилось, так что давайте будем петь и плясать.

– Ради бога, мама, перестань, охота тебе без конца растравлять раны. Надо сделать усилие, постараться, чтобы все, что произошло…

Она перебила его:

– Извини, но будет вернее сказать: все, что они с нами сделали…

– Чтобы все это не озлобило нас.

Слова. Однако забыть их нет никакой возможности. Эти слова не дают ей остаться по-настоящему одной. Туча надоедливых насекомых, слышишь? Хорошо бы распахнуть настежь окна, чтобы выпустить на улицу слова, жалобы и невеселые разговоры, случившиеся между ними, – все, что поселилось в стенах старой необитаемой квартиры.

– Чато, Чатито, что тебе приготовить на ужин?

Чато усмехался с фотографии, висевшей на стене, и у него было лицо человека, которого непременно убьют. Стоило хотя бы мельком глянуть на него, чтобы понять: рано или поздно его убьют. А уши-то, уши какие! Биттори поцеловала кончики сложенных вместе среднего и указательного пальцев, а потом с нежностью поднесла их к черно-белой фотографии.

– Яичницу с хамоном. Я же тебя по-прежнему знаю, как если бы ты был жив.

Она открыла кран в ванной комнате. Ага, вода идет, и даже не такая мутная, как она себе воображала. Открыла ящики, сдула пыль с каких-то предметов, сделала то, сделала это, прошлась туда, прошлась сюда и где-то в половине одиннадцатого подняла жалюзи в соседней комнате, но свет там не зажгла. Потом принесла с кухни стул, села и стала смотреть в окно – в полной темноте, чтобы ее силуэт не вырисовывался на светлом фоне.

Какие-то парни. Редкие прохожие. Мальчик и девочка о чем-то спорили, он попытался поцеловать ее, а она даже для вида не уворачивалась. Старик с собакой. Биттори была уверена, что рано или поздно увидит перед своим домом одного из тех. Откуда, интересно, ты это знаешь? Не могу тебе объяснить, Чато. Женская интуиция.

Ну и как, предсказание исполнилось? Да, исполнилось, хотя ждать пришлось довольно долго. Церковный колокол пробил одиннадцать. Вот! Биттори сразу его узнала. Сдвинутый набок берет, свитер накинут на плечи, рукава завязаны на груди, несколько стеблей лука-порея под мышкой. Значит, до сих пор копается в своем саде-огороде? А поскольку он остановился так, что на него падал свет от фонаря, она увидела на его лице удивленную и недоверчивую гримасу. Секунда, не больше – и он быстро-быстро зашагал, словно ему иголку воткнули в задницу.

– Ну, что я тебе говорила? Теперь он расскажет жене, что видел здесь, у нас, свет. А та ему в ответ: пить надо меньше. Но любопытство пересилит, и она явится сама, чтобы проверить. Слышишь, Чато, давай поспорим, что непременно прибежит?

Пробило полночь. Не дергайся, наберись терпения. Руку даю на отсечение, что она явится. И явилась-таки, еще бы ей не явиться. Почти в половине первого. Буквально на миг остановилась под фонарем и поглядела на их окно, но ни удивления, ни недоверия ее лицо не выражало, только брови были сердито насуплены. И тотчас же повернула назад и решительно зашагала, исчезая в темноте.

– Что ж, надо признать, она не сильно изменилась.

7. Камни в рюкзаке

Хошиан занес велосипед на кухню. Он у него легкий, гоночный. Однажды Мирен, уставившись на гору грязной посуды, сказала:

– На такую роскошную железяку денег у тебя небось хватило, а?

Ответ Хошиана:

– Ну да, хватило, как не хватить. Я ведь не зря всю жизнь пахал как вол. Они там нас всех поимели по полной.

Занести велосипед из подвала в квартиру труда не составило, он даже стену ни разу не задел. Слава богу, что мы живем на первом этаже. Хошиан повесил велосипед на плечо, как делал в молодости, когда участвовал в велокроссах. Было только семь часов утра, и было воскресенье. Он мог бы поклясться, что совсем не шумел. И тем не менее вот она, Мирен, сидит за столом в ночной рубашке и поджидает его с недовольной миной.

– А можно спросить, что твой велосипед делает в квартире? Ты что, решил все полы мне изгваздать?

– Надо перед выездом подправить тормоз и протереть велосипед тряпкой.

– Ну да, конечно, ведь на улице ты его протереть никак не можешь?

– На улице холод собачий и темно еще, ни черта не видно. Ты-то чего вскочила в такую рань?

Две ночи подряд без сна – неужто и такие вещи нужно объяснять? Вон какие круги у нее под глазами. А все из-за чего? Из-за света, который пробивался сквозь неплотно задвинутые шторы в доме у тех. И не только в пятницу, но и вчера, а если хотите знать мое мнение, отныне он будет гореть там каждый божий день. Чтобы потом люди качали головой: ах, бедные несчастные жертвы, а мы-то как ни в чем не бывало с улыбочками проходили мимо. Свет, шторы, люди, которые видели Биттори на улице и сразу прибежали к ней, к Мирен, чтобы доложить об этом, – все это вернуло ее к старым мыслям, дурным мыслям, да, очень и очень дурным:

– Наш сынок испортил-таки нам жизнь.

– Испортил, но, если тебя услышат в поселке, жизнь у нас будет еще веселей.

– Я ведь это только тебе говорю. Если не с тобой, то с кем еще мне быть откровенной?

– Ты у нас заделалась настоящей abertzale[10]. Вечно идешь впереди всех, вечно кричишь громче всех, революционерка хренова. А если у меня, скажем, слезы на глаза наворачивались во время свиданий в тюрьме – тут же скандал. “Не будь слабаком, – передразнил он жену, – не плачь при сыне, он от этого падает духом”.

Много лет назад – сколько? двадцать? больше? – они начали что-то подозревать, о чем-то догадываться, делать какие-то выводы. Вот и Аранча сказала однажды на кухне:

– Вы что, и вправду ничего не видите? Не видите всех этих плакатов на стенах у него в комнате. А деревянная фигура на ночном столике? Змея, обвивающая топор?[11] Это что, по-вашему?

Как-то вечером Мирен вернулась домой в тревоге/гневе. Хосе Мари был среди тех, кто устроил уличные беспорядки в Сан-Себастьяне.

– Ах, кто это видел, спрашиваешь? Да мы с Биттори и видели собственными глазами. Или ты думаешь, я туда с мужиком гулять отправилась?

– Ну, будет тебе, утихни. Он молодой еще, кровь бурлит. Все это у него пройдет.

Мирен, глотая липовый чай, который спешно себе заварила, стала молиться святому Игнатию, прося у него защиты и совета. И потом, пока чистила чеснок, чтобы вставить дольки в тушку морского леща, то и дело осеняла себя крестным знамением, не выпуская при этом ножа из руки. За ужином она не переставала причитать под молчаливыми взглядами близких, предсказывала все мыслимые и немыслимые беды и объясняла подвиги Хосе Мари влиянием дурной компании. А виноваты во всем, по ее мнению, были сын мясника или сын Маноли и вся их шайка.

– В кого он только превратился? На кого стал похож? Да еще эта серьга в ухе… Глаза бы мои на него не глядели. А там, на улице, у него еще и рот платком был завязан.

В ту пору они с Биттори были – как это лучше назвать? – подругами? Больше чем подругами, все равно что сестрами. А еще раньше чуть в монастырь вместе не ушли, да тут появился Хошиан, появился Чато, оба вместе в баре в мус играли и ужинали вместе в гастрономическом обществе[12], в основном по субботам, а по воскресеньям занимались велотуризмом. Обе подруги, Биттори и Мирен, венчались в белом в местной церкви, где потом у дверей исполнялся аурреску[13]. Одна вышла замуж в июне, другая в июле того же, 1963-го, года. И в то, и в другое воскресенье небо, как по заказу, было голубым, без единого облачка. Друг дружку на свадьбы они, разумеется, пригласили. Мирен и Хошиан устроили свадьбу в сидрерии – очень приличном, надо сказать, заведении, расположенном за пределами поселка. Свадьба была небогатой, а пахло вокруг скошенной травой и навозом. Биттори и Чато праздновали свою в шикарном ресторане с официантами в костюмах, потому что Чато, который мальчишкой бегал по поселку в драных альпаргатах, теперь неплохо зарабатывал на им же самим основанной фирме грузоперевозок.

Мирен и Хошиан провели медовый месяц в Мадриде (четыре дня, дешевый пансион недалеко от Пласа-Майор). Биттори и Чато сперва отправились на неделю в Рим, где видели нового Папу, который приветствовал толпу, а потом совершили путешествие по разным итальянским городам. Мирен, слушая рассказ подруги об их поездке, заявила:

– Сразу видно, что ты вышла за богача.

– Знаешь, я об этом меньше всего думала. А вышла за него в первую очередь из-за больших ушей…

Подруги возвращались из кофейни в Старом городе, куда часто ходили есть чуррос. Именно в тот день в Сан-Себастьяне и случились уличные беспорядки. Женщины остановились в переулке у бульвара. Поперек дороги стоял горящий городской автобус. Черный дым растекался по фасаду здания, так что не было видно окон. Потом стало известно, что водителя избили. Он тоже находился там. Мужчина лет пятидесяти – пятидесяти пяти сидел на земле с залитым кровью лицом и широко открытым ртом, словно ему не хватало воздуха. Рядом с ним суетились двое прохожих, которые пытались оказать ему помощь и успокоить, а также полицейский. Тот, судя по жестам, давал понять, что посторонним оставаться здесь не следует.

Биттори:

– Ты только посмотри, что творится.

Мирен:

– Сворачивай на улицу Окендо, лучше сделаем круг, оттуда и выйдем к автобусной остановке.

Прежде чем свернуть за угол, они еще какое-то время поглазели на происходящее. Вдалеке, рядом с мэрией, выстроились в ряд фургоны полиции. Полицейские в красных касках, с лицами, закрытыми черными масками, начали действовать. Они стреляли резиновыми пулями по толпе молодежи, которая в ответ осыпала их обычными для такой ситуации ругательствами: продажная сволочь, убийцы, негодяи – то на испанском, то на баскском.

Между тем автобус так и продолжал гореть посреди уличной схватки. И черный дымище продолжал подниматься вверх. Запах горелой резины разносился по соседним улицам, от него щипало в носу и слезились глаза. Мирен и Биттори слышали, как некоторые прохожие жалуются, правда, больше шепотом: автобусы ведь на наши общие деньги покупаются, неужели это и называется защитой прав народа, возмутительно. Какая-то женщина шикнула на мужа:

– Тише, ты, не услышал бы кто.

И тут они его узнали, хотя, как и у многих других, капюшон закрывал лицо, а рот был завязан платком. Ой, Хосе Мари! А он-то что тут делает? Мирен еле удержалась, чтобы не окликнуть сына. Парни вышли из Старого города по тому же переулку, что и Биттори с Мирен несколькими минутами раньше. Шестеро или семеро остановились на углу рядом с лавкой морепродуктов. Среди них сын мясника и сын Маноли. Хосе Мари вместе с несколькими другими бежал, держа рюкзак в руках. Потом они выстроились вдоль тротуара и, приближаясь, запустили руки в рюкзаки, чтобы что-то оттуда достать, но что именно, Мирен не поняла. У Биттори зрение было хорошее, и она сказала подруге: камни. Да, там были камни. Парни со всей силы швыряли их в полицейских.

8. Случай из далекого прошлого

Внимание Мирен внезапно привлек отблеск на ободе велосипедного колеса. И хватило слабой вспышки утреннего света, чтобы она вспомнила тот случай из далекого прошлого. Где было дело? Да на их же кухне. Первое, что пришло на память, – как у нее дрожали руки, пока она готовила ужин. Даже сейчас, вспоминая тот день, она начинает чувствовать что-то вроде удушья, а тогда решила, что виной всему жара и чад от сковородки. Мирен распахнула окно, но воздуху ей все равно не хватало.

Половина десятого, десять. Наконец она услыхала, что он явился. Его шаги по лестнице в подъезде было трудно не узнать. К тому же он вечно поднимался бегом. Ну вот, сейчас войдет.

Вошел. Здоровенный, девятнадцатилетний, грива до плеч и серьга в ухе, будь она проклята. Хосе Мари, ее сынок, крепыш и обжора. Он рос и рос, пока не превратился в высокого и широкоплечего парня. Пока не стал заметно выше всех в семье, кроме младшего, который тоже вымахал дай боже, хотя по натуре был совсем другим, не знаю, как объяснить. Горка был тощим, хилым, но при этом, по словам Хошиана, поголовастей, чем Хосе Мари.

Мирен встретила сына с грозным видом и даже не позволила подойти и поцеловать ее:

– Откуда ты?

Как будто сама не знала. Как будто не видела его днем на бульваре в Сан-Себастьяне. Как будто не рисовала себе потом картины одна страшней другой: сын в обгоревшей одежде, или с раной на лбу, или в больнице.

Он поначалу отвечал уклончиво. Это вообще с некоторых пор вошло у него в привычку. Каждое слово приходилось вытягивать из него словно клещами. Ну ладно, коли сам ничего не пожелал рассказывать, она сама описала их встречу. Точное время, место, набитый камнями рюкзак.

– А не был ли ты, случайно, с теми, кто поджег автобус? Только этого нам и не хватало.

– Хватало вам – не хватало, меня это не волнует, – заорал он.

Ну а что Мирен? В первую очередь поспешила закрыть окно. Не то их ссору услышит весь поселок. А еще про оккупационные силы и свободу Страны басков. Она даже схватилась за ручку раскаленной сковороды, приготовившись от него защищаться, потому что я ведь раздумывать долго не стану, возьму и шарахну его как следует по башке. Потом, разумеется, поставила сковородку опять на плиту, заметив кипящее масло: нет, только не это. И Хошиан, как на грех, все не возвращался. Торчит в своей “Пагоэте”, а она тут одна разбирается со взбесившимся сыночком, который продолжает кричать про свободу, независимость и борьбу. Мало того, он вдруг сделался таким агрессивным, что Мирен поверила: этот запросто и ударить может. Но ведь он ее сын, ее Хосе Мари, она его родила, кормила грудью, а теперь вот, полюбуйтесь, посмел орать на родную мать.

Она развязала фартук, скрутила в комок и швырнула – в бешенстве? испуганно? – на пол, примерно туда, где сейчас стоит велосипед Хошиана. Тоже мне сообразил притащить в дом свою железяку. Чего она ни в коем случае не хотела, так это чтобы сын видел ее плачущей. Вот почему очень быстро вышла из кухни, зажмурившись и оттопырив губы, с лицом, искаженным в попытке сдержать рыдания. И с тем же выражением вошла/ворвалась в комнату Горки и сказала: быстро ступай за отцом. Горка, который сидел, склонившись над своими книгами и тетрадями, спросил, что случилось. Мать велела ему бежать со всех ног, и парень – шестнадцать лет – помчался в бар “Пагоэта”.

Очень скоро явился Хошиан, сильно разозленный из-за того, что пришлось прервать партию:

– Что ты сделал с матерью?

С сыном он вынужден был разговаривать, глядя снизу вверх – из-за разницы в росте. И сейчас, всматриваясь в блик на ободе велосипеда, Мирен как наяву наблюдала всю сцену, не напрягая памяти. Правда, все представало перед ней в уменьшенном размере: кафельная плитка до середины стены, трубки дневного света, льющие убогий свет – как и положено в доме у людей из рабочего класса – на покрытые пластиком кухонные полки, а еще запах горелого масла на непроветренной кухне.

Он чуть не ударил его. Кто кого? Сын здоровяк мямлю отца. Но тряханул как следует. Никогда еще Хосе Мари не позволял себе ничего подобного по отношению к Хошиану. Никаких счетов между ними никогда не было и быть не могло. И вообще, Хошиан руки на детей никогда не поднимал. Чтобы он бил детей? В лучшем случае мог отругать, не повышая голоса, и поскорее улизнуть в свой бар, если в воздухе начинало пахнуть ссорой. Да, муж всегда все переваливал на меня – воспитание детей, болезни, заботу о мире и покое в семье.

Когда сын в первый раз тряханул Хошиана, с того слетел берет, но упал не на пол, а на стул, как будто ему приказали сесть и тихонько посидеть. Отец отпрянул, грустный/пораженный, испуганный/опешивший, его редкие седые волосы растрепались. В этот миг он навсегда утратил положение альфа-самца в семье, которая считалась вполне благополучной, да благополучной она и была, по крайней мере до того момента.

Аранча однажды, придя к родителям в гости, сказала матери:

– Ama, знаешь, в чем состоит главная беда нашей семьи? В том, что мы всегда очень мало разговаривали между собой.

– Да ну тебя!

– Мне кажется, мы плохо друг друга знаем.

– Уж кто-кто, а я-то вас всех знаю как облупленных. Именно что как облупленных.

И этот их разговор тоже сохранился в блике на ободе колеса, в отблеске между двумя спицами, рядом с той давней сценой, которую, ох, мне не забыть до конца своих дней. Я смотрела, как бедный Хошиан, опустив голову, уходит с кухни. Он лег спать раньше обычного, не пожелав никому спокойной ночи, и потом Мирен не слышала его храпа. Он до утра не сомкнул глаз.

Хошиан несколько дней молчал. Вообще-то, он никогда не был особенно говорливым. Но сейчас и вовсе перестал разговаривать. Как и Хосе Мари, который тоже не проронил ни слова за те четыре или пять дней, что еще продолжал жить дома. Рот открывал, только чтобы поесть. А потом – дело было в субботу – собрал свои вещи и был таков. Но мы и вообразить не могли, что он ушел навсегда. Наверное, Хосе Мари и сам этого не мог вообразить. На кухонном столе он оставил нам листок бумаги: Barkatu[14]. Даже без подписи. Да, вот так: Barkatu – на листке, вырванном из тетрадки брата, и больше ничего. Ни mixus[15], ни куда отправился, ни прощайте.

Домой вернулся дней через десять с сумкой, полной грязного белья, – чтобы мать постирала, а еще с мешком, куда сложил очередную порцию своих вещей, еще оставшихся в их с Горкой общей комнате. Матери он подарил букет калл.

– Это что, мне?

– А кому же еще?

– Ну и где ты взял эти цветы?

– Где-где, в лавке. Где еще берут цветы? Не с неба же они свалились!

Мирен долго смотрела на него. Ее сын. Маленьким она купала его, одевала, кормила с ложки кашей. И что бы он теперь ни сделал, сказала я себе, это мой Хосе Мари, и я должна его любить.

Пока крутился барабан стиральной машины, он сел поесть. И съел почти целый батон. Прямо зверь. Тут вернулся со своего огорода отец:

– Kaixo[16].

– Kaixo.

Вот и весь разговор. Перекусив, Хосе Мари затолкал мокрую одежду в сумку. Сказал, что повесит сушиться у себя в квартире. В квартире?

– Сейчас я живу с друзьями на съемной квартире, это вон там, сразу как выедешь на шоссе, в сторону Гойсуэты.

Хосе Мари простился – сначала поцеловал мать, потом ласково похлопал по плечу отца. Схватил сумку, мешок и ушел – в тот мир, где были его друзья и бог знает кто еще, в мир, которого его родители не знали, хотя и находился он в том же поселке. Мать вспомнила, как выглянула в окно, чтобы проводить взглядом удаляющуюся фигуру сына, но на этот раз довести воспоминание до конца ей не удалось – Хошиан сдвинул велосипед с места, и блик на ободе погас.

9. Красное

Кошка снова принесла мертвую птичку. Воробья. Второго за три дня. Иногда она приносит хозяйке мышей. Известно, что таким образом кошки исполняют свой долг и делают вклад в семейный бюджет или демонстрируют благодарность за заботу. Уголек без малейшего труда взлетает по стволу конского каштана до той ветки, с которой можно допрыгнуть до одного из балконов четвертого этажа, а уже оттуда перебирается на балкон Биттори, где обычно и кладет принесенную в подарок добычу – прямо на пол или на землю в цветочный горшок. Если находит дверь открытой, то нередко оставляет свой дар и на ковре в гостиной.

– Ну сколько раз тебе повторять? Не смей таскать сюда эту дрянь!

Что, ей противно смотреть на мертвых птиц? Да, немного противно, но дело тут не в нелепых женских причудах. Хуже другое: подношения кошки наталкивают ее на мысли о насильственной смерти. Поначалу Биттори брала щетку и выметала их с балкона на улицу, но порой они падали на машины, оставленные у подъезда, и это, разумеется, никуда не годилось. Чтобы не ссориться с соседями, Биттори уже давно подхватывает мертвых животных на лопату и кидает в мусорное ведро, а потом несет за дом, где незаметно выбрасывает за кусты ежевики.

Как раз этим она и занималась, надев резиновые перчатки, когда раздался звонок в дверь. Шавьер взял за правило звонком предупреждать ее о своем приходе, прежде чем войти, чтобы не напугать мать внезапным появлением.

Увидев ее в перчатках, он спросил:

– Ты занята уборкой?

– Я тебя не ждала.

Высокий сын, низенькая мать – они слегка потерлись щеками, стоя в прихожей.

– Я встречался с адвокатом. Дело ерундовое и заняло всего несколько минут. Но поскольку был здесь поблизости, решил заглянуть, а заодно и взять у тебя кровь на анализ. Тогда тебе не придется тащиться завтра в больницу.

– Ладно, только постарайся сделать не так больно, как в прошлый раз.

Шавьер, человек по характеру скорее молчаливый, сейчас, чтобы отвлечь мать, говорил о всяких пустяках. О прекрасных сонных глазах кошки, которая вылизывала лапы, лежа на кресле. О прогнозе погоды. О том, как подорожали в этом году каштаны.

– А чего тебе думать о цене каштанов при твоей-то зарплате?

Биттори сидела в гостиной с закатанным рукавом, положив руку на обеденный стол. Сейчас ей хотелось поговорить самой, а не слушать чужую болтовню. Была и тема, занимавшая все ее мысли, – Нерея.

Нерея то, Нерея се. Жалобы, обиды, претензии. Нахмуренные брови.

– Я говорю об этом тебе, потому что ты мой сын и мы с тобой друг другу доверяем. Ума не приложу, что с ней делать. Впрочем, и прежде никогда не знала. Принято считать, будто первые роды – самые тяжелые и для следующих дорога уже проложена. Но мне родить ее было куда тяжелее, чем тебя. Уж поверь, куда как тяжелее. Потом? Натерпелась я горя с этой девчонкой. А уж когда она подросла – сладу с ней и вовсе не было. Сейчас и того хуже. Я-то рассчитывала, что после того, что случилось с отцом, она образумится. Но из-за ее фокусов мне было еще труднее перенести это несчастье.

– Ты не права. На свой манер она переживала не меньше, чем ты или я.

– Понятно, что она моя дочь и мне негоже так говорить про нее, но чего ради я должна молчать о том, что чувствую, если, промолчав, чувствовать буду то же самое? С каждым днем она бесит меня все больше, еще немного, и я ее просто возненавижу. Я уже не в том возрасте, чтобы терпеть кое-какие ее выходки, понимаешь ты или нет? Прошло уже четыре дня, с тех пор как она уехала в Лондон с этим разгильдяем, своим мужем.

– Хочу тебе напомнить, что у моего зятя имеется имя.

– Ненавижу я его.

– Так вот, его зовут Энрике.

– Для меня его имя – Ненавижу.

Иголка легко попала в вену. Тонкая трубочка быстро окрасилась в красный цвет.

Красное. Шавьер, Шавьер, ты должен срочно ехать домой, что-то случилось с твоим отцом. И было понятно, что случилось что-то плохое. Эти слова – “что-то случилось с твоим отцом” – так и продолжают звучать у него внутри в бесконечном настоящем, которое резко выделилось из временного потока. Больше ему ничего не сказали, а он не посмел спросить, хотя уже понял по лицу коллеги, пришедшей к нему с этой вестью, а также по выражению лиц тех, кто встречался ему в коридорах, что с отцом случилось что-то очень серьезное, что-то очень красное, самое плохое. И ни о каком несчастном случае речи, разумеется, идти не могло. По пути к выходу из больницы он видел сумрачные лица и ужас/сострадание на них, а еще Шавьер встретил старого приятеля, который резко повернул назад, чтобы не ехать с ним в одном лифте. Значит, ЭТА. Пересекая площадку перед парковкой, он взвешивал три варианта прогнозов, они зависели от степени тяжести того, что произошло с отцом: трудности в движениях, всю жизнь в инвалидном кресле или гроб.

Красное. У него так дрожала рука, что он никак не мог вставить куда следует ключ зажигания. Ключ упал на пол, и пришлось нагибаться и шарить под сиденьем. Наверное, было бы правильнее взять такси. Включить или не включать радио? Он так торопился, что даже забыл снять белый халат. Говорил сам с собой вслух, проклинал красный свет светофоров, матерился. Наконец при виде первых домов поселка все-таки решился радио включить. Музыка. Он нервно крутил колесико. Музыка, реклама, какая-то ерунда, шуточки.

Красное. Дальше его не пропустила полиция. Он оставил машину за церковью. Черт с ним, пусть штрафуют. Шел сильный дождь, и Шавьер как мог быстрее перебежал дорогу. К тому времени он уже услышал новость по радио, хотя комментатор не имел точных сведений о состоянии жертвы. И еще неправильно произнес фамилию. Между гаражом и родительским домом Шавьер увидел лужу крови, уже разбавленной дождевой водой, одна струйка добралась почти до бортика тротуара. Он так спешил, так нервничал, что чуть не наступил на кровь. Полиции Шавьер назвался сыном. Чьим сыном? Никто не стал уточнять. Белый халат открыл ему дорогу, к тому же по его виду было настолько очевидно, что он приходится родственником тому, в кого стреляли, что ни один полицейский и не подумал поинтересоваться, куда он идет.

– Так вот, представляешь, она до сих пор мне не позвонила.

– Может, звонила, да ты выходила из дому. Я вот звонил тебе и вчера, и позавчера. Никто не брал трубку. Отчасти поэтому я и забежал сегодня. Хотел убедиться, что с тобой все в порядке.

– Если ты так тревожился, то чего же не зашел раньше?

– А того, что я знал, где ты, то есть где ты провела последние ночи. Об этом, между прочим, знает весь поселок.

– И что еще они обо мне знают?

– Знают, что ты выходишь из автобуса на остановке у промышленной зоны и что потом идешь к дому, стараясь избегать случайных встреч. Мне об этом рассказал в больнице один человек, который тебя видел. Вот почему я, если честно, не очень беспокоился. Не исключено, что Нерея не раз пыталась с тобой связаться. Я не собираюсь спрашивать тебя, что ты задумала. Это твой поселок, твой дом. Но предположим, ты хочешь во что бы то ни стало вернуться к событиям прошлого, тогда я буду благодарен, если ты согласишься держать меня в курсе дела.

– Это касается только меня одной.

Шавьер убрал в чемоданчик инструменты и пробирку со взятой у матери кровью.

– Я тоже часть той истории.

Он подошел к кошке, которая милостиво позволила себя погладить. Потом сказал, что обедать не останется. Сказал еще что-то. На прощанье поцеловал мать, а так как знал, что она обязательно выглянет в окно, то, прежде чем сесть в машину, поднял глаза и махнул ей рукой.

10. Телефонные звонки

Зазвонил телефон. Наверняка она. Биттори не сняла трубки, хотя для этого ей достаточно было лишь протянуть руку. Пусть себе звонит, пусть звонит. И она вообразила, как дочь со все растущим нетерпением повторяет на другом конце провода: мама, ответь, мама, ну ответь же. Нет, отвечать Биттори и не подумала. Через десять минут телефон зазвонил снова. Мама, ответь. Встревоженная нескончаемыми звонками кошка воспользовалась тем, что балконная дверь стояла открытой, и выскользнула на улицу.

Биттори танцевальным шагом подошла к фотографии Чато:

– Ты танцуешь, Чатито?

Еще несколько секунд – и телефон смолк.

– Это была она, твоя любимица. Как это, откуда я знаю? Ой, милый ты мой, ты вон разбирался в грузовиках, а я разбираюсь в том, что касается меня.

Нерея не присутствовала ни на отпевании, ни на похоронах отца.

– Даже если у меня случится альцгеймер, даже если я забуду, что тебя убили, или забуду собственное имя, клянусь, пока в моей памяти будет продолжать гореть хоть одна лампочка, я буду помнить, что она отказалась быть с нами, когда нам это было больше всего нужно.

За год до того девочка перебралась в Сарагосу, чтобы там продолжать учебу на юридическом факультете. В ее студенческой квартире на улице Лопеса Альюэ, которую она делила с двумя соседками, телефона не было. Биттори, приехав как-то раз навестить дочь, записала телефон бара, расположенного в нижнем этаже того же дома. На всякий случай. Мобильник? Насколько она помнит, тогда мало кто ими пользовался. К тому же прежде у Биттори не возникало необходимости срочно разыскивать свою девочку. А сейчас другого выхода не было.

Шавьер по ее просьбе – сама она под воздействием транквилизаторов, из-за шока и душевной муки не была способна связать даже пары фраз – позвонил в бар, объяснил, кто он такой, сказал, стараясь держать себя в руках, то, что следовало сказать, и назвал хозяину адрес своей сестры. Тот был очень любезен:

– Сию минуту кого-нибудь туда пошлю.

Шавьер: пожалуйста, пусть скажут сестре, чтобы немедленно позвонила домой. Потом еще раз повторил, что дело срочное, очень срочное. Причину такой срочности он объяснять не стал, как и просила мать. К тому времени и телевидение, и бесчисленные радиоканалы сообщили о случившемся. Шавьер и Биттори решили, что Нерея уже и без них узнала о трагедии.

Но она не позвонила. Проходили часы. Появились первые комментарии: дикое убийство, грязное преступление, хороший человек, мы осуждаем, мы заявляем свой решительный протест – и так далее. Смеркалось. Шавьер еще раз набрал номер бара. Хозяин пообещал, что снова отправит своего сына к девушке. Звонка не последовало. До следующего утра Нерея так и не объявилась. А когда наконец позвонила, молча дождалась, пока мать перестанет плакать, и причитать, и изливать душу, и подробно рассказывать срывающимся голосом, как все произошло, и только потом мрачно, но решительно заявила, что пока останется в Сарагосе.

Что? У Биттори мгновенно высохли слезы.

– Ты сядешь на первый же автобус и приедешь домой. Слышишь? Убили твоего отца, а ты там гуляешь себе спокойно и в ус не дуешь.

– Я не гуляю спокойно, ama. Мне очень горько. Я не хочу видеть мертвого aita. Просто не выдержу этого. И еще не хочу, чтобы мои фотографии появились в газетах. Не хочу ни с кем встречаться в поселке. Ты сама знаешь, до чего они нас ненавидят. Прошу, постарайся понять меня, постарайся.

Она говорила очень быстро, чтобы мать не смогла ее перебить и чтобы из-за плача, который рвался у нее из самой груди, не сорвался голос.

Она продолжала говорить, едва сдерживая слезы:

– Здесь, в Сарагосе, никто не связывает меня с отцом. Даже мои преподаватели. И это позволит мне жить нормально. Не хочу, чтобы на факультете шептали: гляди, это дочка того, которого убили. А если сейчас я приеду в поселок, меня начнут показывать по телевизору, и в университете все до одного узнают, кто я такая. Поэтому я остаюсь в Сарагосе, и ради бога, не считай меня бесчувственной. У меня душа разрывается на части, как и у тебя. Ради всего святого, позволь мне самой решить, как лучше справиться с горем.

Биттори попыталась настоять на своем, но Нерея повесила трубку. И в поселке появилась только неделю спустя.

Она все рассчитала по-своему. Почти никто в Сарагосе (ни соседи, ни ребята из их компании, ни товарищи по факультету) не знал, что она дочь жертвы ЭТА – последней, а потом уже и предпоследней, а потом и предпредпоследней. Знали подружки по квартире – только они, если, конечно, не проболтаются. Фамилия у нее довольно распространенная и часто звучит в самых разных обстоятельствах. Если кто спросит, не родственница ли она того предпринимателя из Гипускоа, которого убила ЭТА, она скажет, что нет.

Правда, еще до соседок по квартире об этом узнал один парень, Хосе Карлос. Он тогда заехал за ней, и они вместе отправились в ближайший бар, где договорились встретиться с другими студентами. Все вместе они наметили ближе к вечеру поехать на нескольких машинах на ветеринарный факультет, где устраивали какую-то вечеринку. Пока они шутили и смеялись, на нее и свалилось это известие, и она попросила Хосе Карлоса не оставлять ее одну, поэтому он, никому не сказав ни слова, проводил Нерею домой. Они заперлись в ее комнате. Парень пытался найти какие-то слова утешения, но безрезультатно. Он долго клял на чем свет стоит и террористов, и нынешнее правительство, которое не принимает нужных мер, а потом по просьбе своей безутешной подруги остался у нее ночевать.

– А тебе и вправду этого хочется?

– Мне это очень нужно.

Но он заранее стал извиняться на случай, если у него ничего не получится. И все время повторял:

– Ведь убили твоего отца, черт побери, его убили.

Увлечься эротической игрой он просто не мог, только изрыгал ругательства, а она тем временем старалась закрыть ему рот поцелуями. Где-то к полуночи она легла на него, и они кое-как довершили дело. Хосе Карлос продолжал что-то цедить сквозь зубы, возмущаться, чертыхаться и материться, пока наконец, сраженный усталостью, не повернулся на бок и не умолк. Нерея провела рядом с ним остаток ночи, не сомкнув глаз. Сидела у изголовья кровати, курила сигарету за сигаретой и перебирала вспоминания об отце.

Снова зазвонил телефон. На сей раз Биттори сняла трубку.

– Ama, ну наконец. Я уже три дня тебе звоню.

– Как там Лондон?

– Фантастика. Нет слов. А ты сменила коврик у двери?

11. Наводнение

Три дня шли проливные дожди – просто библейский потоп, что называется. Ночью, лежа в постели, Хошиан с тревогой прислушивался к яростному стуку водяных струй по крыше и по асфальту. А оказавшись у себя в литейном цеху, в течение рабочего дня то и дело выглядывал наружу и только качал головой со все растущим отчаянием. Потоки воды как завесой закрывали ближние горы и сулили разлив реки. А огород? Что будет с его огородом, мать вашу так и разэдак? Хлещет и хлещет. Потом еще целых три дня лило без передышки.

На сам-то огород наплевать. Посажу все заново. Деревья? С ними ни черта не случится. Орешник? Тому все нипочем. Хошиана больше беспокоило, что будут испорчены садовые инструменты и что поднявшаяся вода снесет ограду и зальет клетки с кроликами. Он обсудил это с товарищем по работе.

– Забор надо было делать из цемента, тогда тебе ничего не было бы страшно.

Хошиан:

– Да черт бы с ним, с этим хреновым ограждением. Беда еще в том, что река наверняка унесла кучу земли. Как пить дать, там уже образовалась огромная яма. А то и целый овраг. И кролики, они точно утопли. А уж про виноградник лучше не говорить.

– Это из-за того, что ты устроил огород на самом берегу.

– Потому что там, мать твою, земля родит лучше.

После конца работы он прямо с завода отправился к себе на участок. А дождь? Лупил как бешеный. Пока Хошиан спускался вниз с холма – под зонтом, в сползшем набок берете, – увидел, что полиция перекрыла движение на мосту. Вода уже поднялась почти до парапета. Картинка что надо! А уж коли вода едва не залила мост, то что же она сотворила с его огородом? Он ведь расположен гораздо ниже. Хошиан пошел кружной дорогой. Одно дело, когда река разливается, и совсем другое, когда она не только разливается, но еще и вырывает все с корнем, утягивает за собой, разрушает. Хошиан надавил на кнопку звонка, потом сказал что-то, почти вплотную прижав рот к панели домофона, и ему открыли. И вот он уже в квартире своего друга, на балконе, выходящем на реку.

– Ты только погляди, туда-растуда! Ну и где он теперь, мой огород?

Стволы деревьев были похожи на тонущие лодки, их ветви то погружались в воду цвета кофе с молоком, то снова высовывались наружу. Проплыл, крутясь и подскакивая, ржавый бидон. Неслись с дикой скоростью пластиковые бутылки, а еще от взбесившегося потока поднимался жуткий запах – запах ила и взбаламученной гнили. И тогда друг, наверное, чтобы пригасить жалобы Хошиана, указал пальцем на противоположный берег:

– Вон, смотри, там мастерская братьев Аррисабалага. Эти теперь уж точно разорятся.

– Мои кролики, мать твою…

– Братьям это обойдется в копеечку.

– Сколько труда я туда угрохал. Ведь даже клетки сам делал. А сколько времени потратил!

Прошло еще несколько дней, ливни прекратились, вода спала. Хошиан шел по своему участку, и резиновые сапоги по середину голенища проваливались в раскисшую землю. Выдержали деревья, теперь покрытые грязью, и орешник тоже выдержал. И виноградник – благодаря чуду или своим крепким корням. Все остальное – хоть плачь. Забор, отделявший огород от реки, исчез вовсе, будто его и не было. Ничего не осталось ни от помидоров, ни от лука-порея. Ничего. С нижней части участка, примыкавшей к воде, унесло массу земли вместе со всем, что там росло, с кустами малины и красной смородины, погиб и уголок, засаженный каллами и розами. У сарая с одного бока не хватало досок, на крыше – шифера. Кролики так и лежали в своих клетках – облепленные тиной, раздувшиеся, мертвые. Куда подевались инструменты, один бог знает.

Теперь в свои свободные часы Хошиан сидел на диване, уперев локти в колени и опустив голову на руки. Статуя, воплощающая скорбь. Если его о чем-то спрашивали, он не отвечал.

– Дать тебе газету?

Молчание. Наконец Мирен не выдержала:

– Знаешь что, если ты так горюешь из-за своего огорода, пошел бы да и начал приводить его в порядок.

Хошиан послушно встал. Как будто не ожидал, что кто-нибудь велит ему сделать что-то подобное. Уже на следующий день он выглядел чуть более оживленным. Во всяком случае, снова пошел играть в карты со своими приятелями в бар “Пагоэта”. Из бара пришел довольный, почти в эйфории. Друзья присоветовали ему поставить между огородом и рекой бетонную стену.

– Слышь, это ведь и стоить тебе будет сущую ерунду, а?

За ужином – морской угорь в соусе и большой кувшин вина, разбавленного газировкой, – он рассказал Мирен, почесывая себе правый бок, как Чато сам предложил привезти ему грузовик земли, чтобы заменить ту, что унесло во время наводнения.

– И земля будет, надо полагать, хорошая, а? Из Наварры. Он использует свой грузовик и ничего с меня за это не возьмет.

Но прежде надо было возвести стену. А еще прежде – очистить участок. Слишком тяжело для него одного. А главное – когда? После работы?

Мирен:

– Ну, это уж ты сам соображай.

Потом посоветовала поговорить с сыновьями – может, они подсобят. Поэтому Хошиан не ложился спать, дожидаясь Горку, и сказал ему: Горка, воскресенье, сад, нужна помощь, ты с твоим братом – и так далее. Сын ничего не ответил. Очень уж он вялый, нерешительный. Отец, чтобы подбодрить его:

– А потом мы втроем отправимся в сидрерию и каждому закажем по чулетону. Ну что, договорились?

– Ладно.

И больше ни слова. Наступило воскресенье. Солнечное, но не жаркое, река опять спокойно текла в своем русле. Хошиан отказался от участия в очередном этапе соревнований по велотуризму, потому что если велосипед для него и много значит, то огород все-таки важнее. Огород – это религия. Именно такие слова он как-то раз произнес в “Пагоэте” в ответ на шутки друзей. Дескать, когда он помрет, пусть Господь не суется к нему со всякими там райскими кущами и прочей ерундой, пусть даст ему огород – такой, какой есть у него сейчас. И все засмеялись.

На улице:

– А ты сказал Хосе Мари, чтобы пришел к девяти?

– Нет, не сказал.

– А чего ж так?

И тогда сын ему сообщил, пришлось сообщить, другого выхода не было:

– Брат уже две недели как не живет в поселке.

Хошиан остановился, и вид у него был огорошенный.

– Так он же ничего нам не сказал. Мне, по крайне мере, нет, не сказал. Про мать не знаю. Или вы с ней были в курсе? А я один ни сном ни духом? И где же он теперь живет?

– Мы понятия не имеем, aita. Думаю, уехал во Францию. Меня уверяли, что, как только появится малейшая возможность, он нас известит.

– А кто это тебя, интересно, уверял?

– Друзья из поселка.

Остаток пути до огорода они прошли молча. Но как только добрались до места, Хошиан вдруг спросил:

– Нет, ты мне все-таки скажи, ежели он теперь во Франции, то как, черт возьми, на работу ходит?

– Он бросил работу.

– Но ведь еще и срок обучения не кончился…

– Вот так.

– А гандбол?

– И его бросил.

Короче, трудиться им пришлось вдвоем, каждому в своей части огорода. Ближе к одиннадцати Горка сказал, что ему пора уходить. И на прощанье даже обнял отца – вот уж удивил! Они никогда с ним не обнимались, и вот теперь – с чего бы это?

Хошиан остался на участке один и не расставался с лопатой до обеда, убирая грязь и мусор. Тут и там помыл что-то из шланга, положил добытые из грязи инструменты сушиться на солнце. Франция? И какого хрена этот дурень потерял во Франции, скажите на милость? А если он не работает, то чем кормится?

12. Стена

Стену они поставили. Кто они? Хошиан, Горка, который пообещал привести с собой друга, хотя тот так и не явился, и Гильермо (Гильермо!), быший в ту пору еще симпатичным и отзывчивым зятем Хошиана.

Несколькими годами раньше Аранча на кухне:

– Ama, у меня есть парень.

– Да? Кто-то из поселка?

– Он живет в Рентерие.

– И как его зовут?

– Гильермо.

– Гильермо? Это не тот ли из гвардии?

Однако без помощи Чато ничего бы у них со стеной не вышло. Да и как бы они без него обошлись? Ведь Чато не только обеспечил им опалубку, но и добыл автобетономешалку. Хошиан так никогда и не узнал, сколько она ему стоила, не узнал и того, взял что-то за свою работу мужик, который с ней управлялся, или не взял. Чато сказал: не твоя забота, просто у той строительной фирмы был передо мной должок. Короче, Хошиану пришлось заплатить только за бетон. Он еще не успел привести в приличный вид свой участок и починить сарай, а новенькая стена уже радовала глаз, готовая выдержать любое наводнение, во всяком случае такое, по словам Чато, какое было в прошлом месяце.

Но возникла еще одна проблема: перед стеной осталась огромная яма – хоть пруд устраивай и рыбу разводи. Про рыбу это сам Хошиан сказал и даже представил себе одну размером с тунца. На что друг ответил: ну, с этим мы справимся. Чато выполнил обещание, данное еще в “Пагоэте”. Не сразу, но выполнил. Когда? Недели через две. Как только понадобилось отправить транспорт в Андосилью, в Наварру. Чато велел шоферу по дороге обратно привезти хорошей земли. По всей видимости, людям из Наварры Чато тоже оказывал какие-то услуги. Он много кому оказывал услуги. И Хошиан, понятное дело, был ему очень благодарен. Но если надо заплатить, он заплатит.

Опять проблема: землю вывалили, а дальше что? И Чато сам сел за руль. Земля была рыжеватая, покрасней, чем здешняя, и, видать, очень даже подходящая для посадок, но тут же выяснилось, что для такой ямы ее маловато.

Хошиан:

– Тут небось не меньше трех грузовиком нужно.

Выход: устроить террасы.

– Разделишь участок на два уровня, соединишь их ступенями или пандусом для тачки. Тогда, если снова будет наводнение, вся вода останется в нижней части. И если немного повезет, пострадает только половина огорода, а не весь, как в прошлый раз.

Чато, он сообразительный был, вечно что-нибудь да придумает. Это все признавали. К нему очень подходила старинная поговорка: он, мол, хитрее голода. А вот Хошиана Бог смекалкой обделил. Ну ладно, какой есть, такой есть. Будь он побойчее, заделался бы партнером Чато на этой его транспортной фирме; только он тогда все сомневался, не хватило ему характера, да и Мирен разубедила. Бизнес – это для Чато. В поселке все жители так говорили, пока однажды ночью не появилось на стене: TXATO ENTZUN PIM PAM PUM, и тогда уж вообще перестали упоминать его в разговорах, словно никакого Чато здесь отродясь и не было.

Да, от недостатка идей Чато не страдал, но имелись у него и проблемы. Какие? А вот какие:

– Мне прислали еще одно письмо.

ЭТА, боевая организация, выступающая за баскскую революцию, обращается к вам с требованием внести двадцать пять миллионов песет в качестве взноса на поддержку вооруженных сил, необходимых для обеспечения революционного процесса в борьбе за независимость и социализм. Согласно собранной нашими службами информации…

и т. д.

Из-за этих писем он потерял сон.

Хошиан:

– Еще бы, кто бы на твоем месте не потерял. А семья?

– Они ничего не знают.

– Эх-х, так оно небось и лучше.

Чато не хотел их волновать, к тому же поначалу он думал – наивный человек, нет, до чего наивный! – что проблему можно решить быстро, как если бы речь шла о рядовой коммерческой сделке. Я плачу – и меня оставляют в покое. Письма, где вместо подписи стояли змея, обвившаяся вокруг топора, и символы ЭТА, приходили на фирму. Первое: миллион шестьсот тысяч песет. Никому ничего не говоря, он сел в машину и отправился во Францию, где ему назначили встречу с очередным сеньором Ошиа. Возвращался в поселок – словно груз с плеч скинул, всю дорогу слушал музыку. Идиотизм, конечно, но так оно все сложилось. Через несколько дней случился теракт, убили человека – безутешная вдова, сироты и заявления с протестами и проклятиями в адрес убийц. И Чато почувствовал укол вины: да пошли они все к растакой-то матери, ведь и его деньги могли быть потрачены на взрывчатку и пистолеты, а Хошиан ответил: да, он его понимает. Короче, Чато заплатил и решил, что на какое-то время – может, на несколько лет – его оставят в покое. Да, да. Но только не прошло и четырех месяцев, как ему прислали второе письмо.

– Теперь они просят двадцать пять миллионов. Это уж слишком, это уж черт знает что такое.

Хошиан:

– Такие штучки между своими, между басками, вытворять не годится.

– Вот скажи мне честно, неужели я похож на эксплуататора? Всю свою жизнь я и сам работал как проклятый, и людям давал работу. Сейчас, например, у меня числится четырнадцать человек. И что мне делать? Хорошо, я переведу свое дело в Логроньо, а их всех выгоню на улицу – без зарплаты, без страховки, пусть стоят с протянутой рукой?

– Может, они ошиблись и отправили тебе письмо, которое писали кому-то другому.

– Я человек не бедный, нет, не бедный. А расходы у меня какие? Налоги туда, пошлины сюда, не буду перечислять, а то у тебя голова кругом пойдет, но сам можешь вообразить: ремонт, бензин, невыплаченные кредиты и хрен знает что еще, так что не думай, что я купаюсь в золоте. Искупаешься тут, как же. Не знаю, что они себе думают. У меня вон машина та же самая, что и десять лет назад. Некоторые грузовики совсем уже никуда не годятся, а где взять денег на новые? Недавно попросил кредит, чтобы купить парочку. И вот ведь что мне обидней всего: кто-то из тех, кому я даю работу, пошел, видать, к террористам и доложил, что у этого, мол, денег куры не клюют. – Чато в отчаянии помотал головой, под глазами у него после бессонных ночей залегли темные круги. – И дело не во мне самом. Меня эта банда убийц не напугает. Пусть пристрелят – и готово дело. Мертвый, зато в мире и покое. Но они ведь упоминают в своем письме Нерею, место, где она учится, и прочие детали.

– Во черт!

– И это меня прямо сразило. А ты что бы сделал на моем месте?

Хошиан почесал в затылке, прежде чем ответить:

– Не знаю.

Они сидели в тени под смоковницей и курили, погода стояла хорошая, на камне замерла ящерица – грелась на солнце. Посреди участка стоял грузовик, увязший колесами в мягкой земле. С другого берега до них доносился непрерывный стук какой-то машины из мастерской братьев Аррисабалага.

– А как ты думаешь, те тоже платят?

– Кто?

– Аррисабалага.

Хошиан пожал плечами. Чато продолжил:

– Существует только три варианта. Либо ты платишь, либо перебираешься жить в другое место, либо пеняй на себя. Чего я никак не могу взять в толк, так это почему они привязались ко мне, если я уже заплатил, что просили, и заплатил без проволочек, сразу же.

– Я в таких вещах не разбираюсь, но, по мне, так тут произошла какая-то ошибка.

– Сказал же тебе, что они упомянули про Нерею.

– Ну, видно, послали тебе письмо, которое собирались послать на следующий год.

Стук-стук. Чато швырнул окурок на землю и придавил ногой:

– Мог бы я попросить тебя об одолжении?

– Все что угодно.

– Я вот о чем подумал. Хорошо бы мне потолковать с ними, с кем-нибудь из их самых главных или с тем, кто отвечает за финансы, чтобы объяснить им мое положение. Тот священник, с которым я в прошлый раз встречался, он только посредник. Может, уменьшат сумму или позволят заплатить частями. Понимаешь?

– Пожалуй, это хорошая мысль.

Стук-стук. Слышны были также птичий щебет и шум машин, проезжающих по близкому мосту.

– Мне нужно переговорить с Хосе Мари. Это и есть одолжение, о котором я тебя прошу.

Хошиан с удивлением на лице:

– А какое отношение имеет мой сын ко всему этому?

– Мне нужен кто-то, кто поможет мне выйти с ними на связь.

– Хосе Мари не член ЭТА. С чего ты взял? Кроме того, он уехал. Куда? А мы и сами не знаем. Хосе Мари у нас – балбес и лодырь. Он бросил работу, и Мирен говорит, что сын смылся отсюда, потому что решил помотаться по миру со своими приятелями. Может, он сейчас где-нибудь в Америке…

Стук-стук-стук.

13. Пандус, ванная, сиделка

Мирен сразу правильно оценила ситуацию. Если бы они жили не на первом этаже, пришлось бы менять квартиру и переезжать. Почему? Черт, да потому, что мы не смогли бы каждый день затаскивать и спускать Аранчу на инвалидной коляске по лестнице. Ты себе это только представь! А так всего три ступени отделяют площадку, куда выходит дверь их квартиры, от улицы и двери подъезда. Невысоко, конечно, но и с этими ступенями тоже проблема, долго им такого не выдержать.

– Тебя целыми днями нету дома, а у меня сил не хватает. Того и гляди грохнусь на улице с каким-нибудь приступом. Тогда что делать? Просить у прохожих помощи? Оставлять Аранчу у подъезда?

Короче, она велела мужу что-нибудь сообразить, и Хошиан, недолго думая, надел свой берет и отправился в “Пагоэту”, а оттуда, наслушавшись советов друзей, – в мастерскую к столярам, где и заказал пандус. Столяр, все хорошенько промерив, пандус изготовил, попробовал и установил. И в одно прекрасное утро соседи по подъезду обнаружили, что три четверти ширины их небольшой лестницы теперь заняты несуразным деревянным пандусом, который к тому же выдвигался еще примерно на полметра от нижней ступеньки вперед на покрытый плиткой пол подъезда, чтобы спуск был более плавным. Хошиан и Мирен попробовали поднимать и спускать по нему коляску, сперва пустую, без Аранчи, потом уже и с ней – и оказалось, что отныне можно будет без труда вывозить дочку на прогулку.

Для прочих жильцов на лестнице оставался узкий проход, если, конечно, они не станут подниматься и спускаться по пандусу, как это уже делала ребятня, а именно это посоветовала Мирен тому, кто пожаловался, что такие переделки надо согласовывать с соседями:

– Слушай, а ты ходи по пандусу. Какая тебе разница?

Двойная проблема. Для соседей – что кто-нибудь поскользнется и сломает себе хребет. Для нас – что каждый раз, когда кто-то идет по пандусу, шаги слышны в квартире и ночью бывает невозможно уснуть. Хошиану в баре опять дали совет: пусть прибьет сверху ковровое покрытие. И как нам самим такое не пришло в голову раньше? Ведь тогда и не поскользнется никто и шаги будут приглушаться. Они затянули пандус ковролином, вернее, затянул один их приятель – сперва прилепил ковролин столярным клеем, а потом еще и закрепил гвоздями для прочности.

Хошиан озабоченно:

– Только пусть ноги вытирают. Даже подумать боюсь, во что это все превратится, когда на улице дождь пойдет.

Соседи роптать не стали, а может, просто решили не ссориться с семьей, у которой сын связан с ЭТА, во всяком случае, свое недовольство они оставили при себе, все, кроме одного, по имени Аррондо, и жил он на третьем этаже с правой стороны. На самом деле это жена послала его, чтобы он потребовал немедленно убрать пандус. Лестница, мол, принадлежит всем; а ее мать, которой исполнилось восемьдесят восемь лет, не в состоянии там пройти – и так далее. Они с Мирен еще раньше поскандалили у церкви после мессы – прямо как две тигрицы: глаза злые, зубы стиснуты, губы выгнуты презрительной дугой. И в субботу Аррондо, человек неразговорчивый, но сильный, спустился к ним и сказал как припечатал: или они убирают пандус, или он сам его уберет, и пошли бы вы все на…

Дверь ему открыла Мирен. Хошиан спрятался на кухне.

– Ничего ты не уберешь.

– Не уберу, говоришь?

Между прочим, этот Аррондо, он хоть силой и не обделен, но не видит дальше своего носа. Не подумал, не прикинул последствий, послушался жены. Короче, снял он пандус и кинул в угол, где висели почтовые ящики. Ах ты так, Аррондо! Теперь пеняй на себя!

Потому что Мирен прямо в чем была, даже не сняв фартука, прямо в тапочках бросилась в таверну “Аррано”. Было еще утро, и люди там собраться не успели. Но хватило и двоих. Двадцати минут не прошло, как Аррондо вернул пандус на прежнее место. И больше никаких жалоб от него не было. Там пандус и стоит до сих пор, неказистый, зато удобный.

Хошиан: можно было бы все сделать и по-другому. А как по-другому? Как по-другому, он и сам толком не знал, ну, потолковать с ним по-хорошему.

– Так чего ж ты не вышел и не потолковал, раз такой умный?

Но пандус на лестнице стал не единственной переменой, на которую им пришлось пойти, чтобы сделать жилье удобным для Аранчи. Ванную с туалетом они переделали целиком. И, честно сказать, даже сравнить нельзя с тем, что было раньше. Взявшись за это дело, они пользовались инструкциями, которые нашли в брошюре, которую им вручили в Центре реабилитации. Часть денег дал Гильермо. Мирен: еще бы, он же мечтал избавиться от нее как можно быстрее. Ага, вот вам ваша инвалидка, возвращаю, а я уже нашел себе другую, которая будет меня ублажать. Детей он оставил у себя. Мирен в церкви: святой Игнатий, молю тебя, накажи ты его, а уж каким способом, это тебе виднее. И еще верни мне внуков и вызволи Хосе Мари из тюрьмы. Если сделаешь мне все это, никогда больше ни о чем тебя не попрошу. Клянусь, что не попрошу.

Короче, к тому дню, когда Аранча перебралась к ним, ванная у них была как в пятизвездочном санатории: душевая кабина без поддона и без ступеньки, чтобы туда легче было попасть. Что еще? Крепкие ручки, противоскользящий коврик, шаровой кран. Короче, все, как советовала директорша Центра реабилитации и как было прописано в брошюре.

Но, чтобы вымыть Аранчу должным образом, нужны были все-таки два человека. Одна Мирен с этим никак не могла справиться, ведь Аранча, поначалу такая тощая, теперь растолстела и весила порядочно. А ее надо раздеть, усадить на специальный стул для душа, намылить, вытереть и снова одеть.

– Да ладно, чего ты мне объясняешь, я и без тебя это знаю.

И Хошиан, который торопился поскорее улизнуть в бар, чтобы поиграть там в карты, охотно согласился с тем, что придется нанять помощницу, потому что Мирен ни в жизнь бы не согласилась с тем, чтобы Хошиан видел/трогал/держал голую Аранчу, хоть он ей и отец. Об этом даже речи быть не могло.

Наутро заходит Хошиан на кухню – и что он видит? Небольшого росточка женщина с узкими, какие бывают у индейцев, глазками и длинными черными гладкими волосами, сверкая при улыбке двумя рядами белых зубов, почтительно его встречает, называет сеньором – сеньором! – и говорит:

– Доброе утро, сеньор. Меня зовут Селесте, к вашим услугам.

Она из Эквадора. Очень славная, а? И вежливенькая.

Хошиан ночью в постели:

– Откуда ты ее вытащила?

– Ну, порасспрашивала там да сям. Видел, какая она чистоплотная и старательная?

– Я спрашиваю, откуда ты ее вытащила.

– А я отвечаю: порасспрашивала людей в мясной лавке. Хуани говорит: послушай, я знаю тут одних из Эквадора, женщина убирает квартиры совсем задешево. Живут они там, внизу, почти у самого моста. Муж что-то развозит на фургончике. Так мне сказала Хуани. А вчера, когда я гуляла с Аранчей, кое-что про эту женщину разузнала, и вот она здесь. Настоящее сокровище. Я рассказала ей, что один мой сын живет в Андалусии и что я езжу к нему раз в месяц. Селесте говорит, чтобы я не беспокоилась, что она присмотрит за Аранчей.

– И сколько ты ей собралась платить?

– Десять евро за каждый визит.

– Не много.

– Они бедные. Она и за это будет благодарна.

14. Последние посиделки

Биттори любила тосты с мармеладом и кофе без кофеина из аппарата, Мирен отдавала предпочтение шоколаду с чуррос. Хотя от них, от этих чуррос, только толстеешь! Ну и ладно. Все ли было между ними двумя хорошо? Даже очень хорошо, ближе подруг вообразить невозможно. Субботы они чередовали: в одну ходили в кафе на проспекте, а в следующую – в чуррерию[17] в Старом городе. И всегда только в Сан-Себастьяне. Называли они его то Сан-Себастьяном, то Доностией[18]. Доностия? Ну, пусть будет Доностия. Они начинали разговор на баскском, переходили на испанский, потом снова на баскский…

– Скажи, а ты можешь себе вообразить, как бы оно все сейчас обернулось, если бы мы с тобой тогда ушли в монастырь?

И они смеялись. Сестра Биттори, сестра Мирен. И все в таком духе. Специально ради этих субботних встреч обе делали прически в парикмахерской, а потом сидели вдвоем и перебирали местные сплетни, с полуслова понимая друг друга, хотя часто трещали в два голоса. Ругали падкого на женщин священника, перемывали косточки соседкам. Они всё между собой обсуждали – и домашние дела, и даже постельные. Волосатую спину Хошиана или не всегда пристойные ночные причуды Чато. Всё, оно и значит всё.

Но касались и другого:

– Мы знаем, что он во Франции, но где именно, непонятно. Наконец-то этот разгильдяй нам написал. Бедный Хошиан уже спать перестал от огорчения. Все спрашивает, за что на нас такая беда свалилась.

В ту субботу они угощались тостами с мармеладом. День выдался дождливый и ветреный. Кофейня была переполнена. У них имелось свое любимое место в углу, где можно было разговаривать без помех.

– Само письмо я тебе принести не смогла. Хосе Мари не велел никому показывать. Так и написал: чтобы мы сразу письмо порвали. Ну, я его – раз-раз, и все, – хотя мне письма было очень жалко, а как ты думала? Зато Хошиан прямо скандал закатил. Неужто, говорит, ты не понимаешь, что письмо можно восстановить, если соединить по кусочку. Ну, коли так, говорю, возьми и съешь его. А он схватил спички и сжег обрывки в кухонной раковине.

Письмо занесла вчера вечером подружка Хосе Мари – или как там их теперь называют. Потому что, по словам Мирен, эти нынешние молодые люди спариваются как кролики. Еще бы, сколько всяких средств появилось, чтобы не забеременеть. Она часто это повторяла. А Биттори ей поддакивала. Обе были уверены: не повезло им – родились лет на тридцать раньше, чем следовало. Франко, священники, боязнь пересудов – и вообще, они в те времена были слишком наивными. Так, во всяком случае, подруги думали сейчас и, пока сидели в кофейне, все поглядывали на соседние столики – а вдруг кто-то рядом держит ушки на макушке.

– Почему, спрашиваешь, он не послал нам письмо по почте? Какая почта, об этом не может быть и речи. Они используют только свои каналы. Адреса отправителя там, разумеется, тоже не было. Так мы и не узнали, где он пропадает. Навещать их запрещено. А ведь еще несколько лет тому назад запросто можно было пересечь границу и повидаться, отвезти одежду и все, что нужно. Сейчас приходится соблюдать осторожность, потому как фашисты их повсюду выслеживают.

– А ты не боишься за него?

– Хошиан – да, он боится. Хошиан порой даже в бар не идет, все телевизор смотрит: вдруг фотографию Хосе Мари покажут. А вот я совершенно спокойна. Я знаю своего сына. Он умный и сильный. Сумеет за себя постоять.

Жуя тосты и прихлебывая кофе с молоком, Мирен наизусть цитирует отрывки из письма. Мы, мол, не должны обращать внимания на слухи. Люди говорят то, чего не знают. Тем более – на вранье газетчиков. Для него борьба за свободу нашего народа – это священный долг. А если кто начнет говорить родителям, будто он спутался с бандой преступников, пусть не верят, он все готов отдать за Страну басков, а также за права тех людей, которые любят жаловаться, но сами ничего не делают. В наших рядах много gudaris[19], пишет он. И с каждым днем их становится все больше. Это цвет баскской молодежи. И под конец: “Я вас люблю. Часто вспоминаю брата и сестру. Крепко целую и надеюсь, что вы мной гордитесь”.

Кошка бесшумно приближается. Запрыгивает к Биттори на колени и терпеливо ждет, пока ее погладят. Пальцы хозяйки проверяют, не слишком ли тесен ошейник, играют кошачьими ушками, касаются век, которые остаются прикрытыми, так как кошке все это нравится. Биттори говорит, проводя ладонью по ее спинке и слушая, как кошка мурлычет: знаешь, я ведь тогда и взаправду сильно расстроилась, Уголек. В самом деле расстроилась. Из-за сына моей лучшей подруги, который бросил работу, ушел из команды по гандболу, оставил невесту – ну, или полуневесту, – чтобы присоединиться к банде головорезов, которая регулярно совершает убийства.

А что Мирен? Так вот, Уголек, раз уж ты сама меня об этом спросила, я тебе скажу, что думаю. В глубине души – и да простит меня Чато – я Мирен понимаю. Понимаю, почему она вдруг так переменилась, хоть и не одобряю. За время между двумя нашими встречами – в кафе на проспекте и следующей, в Старом городе, – моя подруга Мирен переменилась. Да, вот так сразу стала другим человеком. Если говорить коротко, она приняла сторону сына. И у меня нет ни малейших сомнений, что до такого вот безудержного фанатизма ее довел материнский инстинкт. На месте Мирен я, возможно, вела бы себя точно так же. Разве можно отвернуться от собственного сына, даже если знаешь, что он творит зло? До тех пор Мирен совершенно не интересовалась политикой. А меня политика и тогда не интересовала, и сейчас не интересует, а уж мужа моего тем более. Все мысли Чато были о семье, по воскресеньям – о велосипеде, в остальные дни недели – о его грузовиках.

Можно ли назвать их националистами? Да ни за что на свете. Ну, если только не считать того, что в день выборов они голосуют за здешних. Я, например, милый Уголек, никогда не слышала от них ни слова про политику. То же самое скажу про Аранчу, а может, и того не скажу. Младший? Ну, тот всегда был настоящим ангелом. Если честно, не верю я, чтобы они учили своих детей кого-то ненавидеть. Друзья, дурная компания – вот кто замутил мозги этому негодяю, вбил ему в башку идеи, из-за которых он разрушил жизнь многих и многих семей. И при этом наверняка считает себя героем. Говорят, он из самых упертых. Из самых упертых или из самых безмозглых. Он ведь понятия не имеет, с какого конца книгу начинают читать.

Ровно через неделю, в следующую субботу, я в первый раз заметила, как Мирен переменилась. После чуррос с шоколадом мы с ней, как всегда, пошли к автобусной остановке. И что мы увидели? Очередную демонстрацию на бульваре. Ничего нового: плакаты, независимость, амнистия, gora ETA[20] и так далее. Людей довольно много. Два или три лица – знакомые, из поселка, дождь, зонты. И вместо того, чтобы уйти подальше от этой толпы, Мирен говорит мне: ну-ка, пошли и мы. Схватила Биттори за руку, дернула, и они вдвоем оказались среди демонстрантов, именно что в самой середине. Мало того, Мирен вдруг начала во всю глотку выкрикивать те же лозунги, которые орали вокруг: “Это вы фашисты, это вы террористы!” А Биттори шла рядом с ней – слегка обескураженная, но все-таки шла рядом.

Тогда она еще ничего не знала. Чато ей ничего не рассказал. Вот так-то, Уголек. Эта упрямая башка, мой муж, решил все от меня скрыть. Чтобы защитить нас, как он потом объяснил. Хорошенькая защита! Нас ведь всех запросто могли взорвать, подложив бомбу.

Биттори впервые услышала о письмах от Мирен, а той рассказал Хошиан, узнавший о них от самого Чато, там, на огороде, в тот день, когда Чато привез ему грузовик земли из Андосильи. Мирен, конечно, и вообразить не могла, что ее подруга не в курсе дела.

– Встретиться с ним нет никакой возможности. Потому что, если бы мы могли с ним встретиться, давно бы уже сказали: слушай, поговорил бы ты со своими шефами, пусть оставят наконец Чато в покое.

Биттори насторожившись:

– Оставить в покое моего мужа?

– Ну, это из-за тех писем.

– Из-за писем? Из-за каких писем?

– Ой, а ты разве ничего не знаешь?

15. Встречи

На могильной плите два белых, уже засохших пятна от птичьего помета, а одно побольше натекло на имена, выбитые на камне. Она с ненавистью подумала о проклятых голубях. Птичка, казалось бы, ну как из нее может столько дряни вывалиться? Здесь ведь сотни, тысячи – бог весть сколько – могил, так нет же, этим сволочным голубям понадобилось сесть именно сюда, чтобы обгадить могилу Чато.

– Они тебе, что называется, удружили, дорогой. Это, наверное, принесет тебе удачу.

Вечно она со своими шуточками. А что еще ей остается делать? Изо дня в день растравлять собственные раны? Биттори, как смогла, с помощью сухих листьев и пучков травы, вырванной там и сям, очистила плиту. В остальном понадеялась на ближайший дождь. Это она прошептала, глянув на небо над городом, где маячило одно-единственное далекое облачко. Потом, как всегда, постелила на плиту кусок полиэтилена и платок.

– А я ведь теперь каждый день бываю в поселке. Иногда беру с собой еду, чтобы там разогреть. И знаешь, поставила на балкон герань. Да, ты не ослышался. Огромный красный куст – чтобы они знали, что я вернулась.

И еще она рассказала ему, что больше не сходит с автобуса у промышленной зоны. А позавчера – хочешь верь, хочешь нет – я собралась с духом и зашла в “Пагоэту”. Времени было одиннадцать утра. Посетителей мало. На первый взгляд никого из знакомых. За стойкой стоял сын хозяина. Биттори уже несколько дней мучило желание заглянуть наконец, спустя столько лет, в бар. Сейчас ей даже пить не хотелось. Ни пить, ни есть, а если подумать как следует, то и любопытства особого не осталось, было что-то более сильное, бушевавшее у нее глубоко внутри.

– Ну теперь-то я и сама понимаю, в чем было дело.

На улицу долетал из бара привычный гул голосов, порой прерываемый смехом. Войти или нет? Она вошла. И сразу наступила тишина. В баре находилось около дюжины посетителей. Она не считала. И все они вмиг смолкли и отвели глаза. Куда они их отвели? А туда, где не было ее. Парень, который водил тряпкой между тарелочками с пинчос[21], тоже не смотрел на Биттори. Ее окружало молчание. Агрессивное, враждебное? Нет, скорее в нем сквозили удивление и недоумение. Так ей, во всяком случае, показалось.

– Знаешь, Чато, такие вещи легко угадать.

Барная стойка имеет форму буквы L. Биттори села у самой короткой ее стороны, спиной к двери. Воспользовавшись тем, что на нее вроде бы не обращали внимания, она оглядела зал. Пол, покрытый двуцветной плиткой, вентилятор у потолка, полки с рядами бутылок. Если не считать каких-то мелких деталей, все было таким же, как всегда, как прежде. Таким же, как тогда, когда она заходила сюда, чтобы купить своим маленьким детям мороженое на палочке. Незабываемое апельсиновое и лимонное мороженое из “Пагоэты” – которое представляло собой всего лишь замороженные в специальной форме напитки, с торчащей наружу палочкой, чтобы удобно было держать.

– Там почти ничего не изменилось, клянусь тебе. Столы, за которыми вы, мужчины, играли в карты, стоят на прежних местах, придвинутые к обшитым деревом стенам. Обеденный зал – в глубине. Туалет – вниз по лестнице. Правда, нет больше ни настольного футбола, ни машины с шариками, которая так ужасно грохотала, зато есть игральный автомат. Больше ничего нового я там не обнаружила. Да, еще на барной стойке стоит кружка, куда кладут деньги для заключенных. На стенах – футбольные афиши и реклама круизов вместо прежних афиш боя быков, вот и все. У меня создалось впечатление, что баром сейчас управляет сын.

Наконец он подошел и к ней:

– Что желаете?

Ей хотелось встретиться с ним взглядом, но не тут-то было. Парню было лет тридцать с небольшим. Серьга в ухе, волосы на груди, торчащие из-под расстегнутой сверху рубашки. Он продолжал орудовать тряпкой, но теперь не там, где прежде, на расстоянии двух-трех метров от Биттори, а прямо у нее перед носом. Она спросила, только чтобы заставить его заговорить, есть ли у них кофе без кофеина из аппарата. Есть. Остальные посетители вернулись к своим разговорам. Биттори не узнавала их лиц. Хотя вон тот, с седыми волосами, это, случайно, не…

– У меня нет ни малейшего сомнения, что все они думали об одном и том же. Здесь жена Чато. Когда я выходила, мне страшно хотелось обернуться и спокойно сказать им с порога: да, я Биттори, ну и что тут особенного? Разве мне запрещено находиться в моем родном поселке?

Нельзя показывать свои переживания. Нельзя плакать на людях. Надо прямо смотреть им в глаза, как в объектив фотокамер. Она поклялась вести себя только так, еще когда стояла в танатории перед гробом Чато.

– Сколько я вам должна?

Бармен сказал, но так и не поднял на Биттори глаз. Чтобы не рыться в кошельке, она протянула ему бумажку в десять песет. Дожидаясь сдачи, переместилась ближе к углу буквы L. Там она и стояла. Что? Да кружка же! С приклеенной спереди надписью: “Dispersiorik ez[22]. Биттори жгло изнутри безумное желание, которое опускалось сверху по левой руке до локтя, до кисти, до мизинца. Только бы они не увидели, только бы не увидели. Почти против собственной воли она вытянула палец и провела ногтем по нижнему краю кружки. Всего полсекунды – и Биттори отдернула палец, словно коснулась огня.

– Только не проси, чтобы я тебе объяснила, зачем это сделала. Я и сама не знаю. Как-то само собой получилось.

Она вышла на улицу. Синее небо, машины. И еще не дойдя до угла, увидела ее.

– И поначалу даже не узнала.

Но когда поняла, кто это… Господи! Я застыла как вкопанная, так это меня поразило. А еще я почувствовала что-то вроде боли в груди. Как говорится, не могла ни охнуть, ни вздохнуть.

Они продолжали свой путь, а Биттори так и стояла столбом. Словно вросла в землю. Но разве…

– Подожди, сейчас я тебе все расскажу.

Биттори шла по солнечной стороне улицы. По противоположной стороне спускались какие-то люди, среди них низкорослая женщина с узкими, какие бывают у андских индейцев, глазками. Из Перу, наверное, или откуда-то оттуда. Так вот, эта перуанка толкала перед собой инвалидную коляску, а в коляске сидела женщина – голова чуть склонена набок, одна рука прижата к телу, словно разжать руку ей было не под силу. А вот другой рукой она двигала вполне свободно.

– И только тут я сообразила, что она подает мне знаки. Женщина мотала рукой на уровне груди, словно здороваясь со мной. И смотрела на меня, но не прямо. Не знаю, как тебе лучше объяснить. Лицо повернуто, улыбка во весь рот, но перекошенная, так что в уголке губ даже появилась капля слюны, глаза прищурены. С первого взгляда узнать ее было никак невозможно, клянусь тебе. Казалось, все ее тело сотрясают судороги, понимаешь? Так вот, это была Аранча. Ее парализовало. Не спрашивай, как с ней такое случилось. Однако перейти улицу и спросить ее я, само собой, не решилась.

Биттори в точности не поняла, то ли Аранча таким образом здоровалась с ней, то ли звала подойти. Женщина, которая ее везла, ничего не заметила, занятая инвалидной коляской. Шли они под горку, не торопясь, а Биттори, искренне огорчившись, все продолжала стоять на том же месте, пока они не скрылись из виду.

– Вот, Чато, я рассказала тебе и об этом. Ну, что тут скажешь? Грустно. Аранчу я всегда считала самой лучшей в их семье. Испытывала к ней слабость, еще когда она была совсем маленькой. Самая разумная и нормальная среди них и единственная, как я тебе уже однажды сообщила, кто выразил сочувствие мне и моим детям.

Сложив и убрав в сумку кусок полиэтилена и платок, Биттори пошла к кладбищенским воротам. По дороге она не раз сворачивала то туда, то сюда, правда, так, чтобы ни с кем ненароком не столкнуться. Почти в самом конце пути она увидела в промежутке между двумя могилами голубку с голубем, который, раздувшись, ее обхаживал. Кыш! Биттори спугнула птиц, сильно топнув ногой.

16. Воскресная месса

Колокол у них один, но ранним утром по воскресеньям он звучит не так, как в обычные дни. Воскресные удары сменяют друг друга немного устало, а не сварливо и понукающее и словно задают особый, ленивый ритм: люди – бум! – уже восемь – бум! – если желаете – бум! – можете оставаться в постели – бум! – мне все равно.

К этому времени Хошиан уже три четверти часа крутил педали по местным дорогам. Куда он направился, что сказал жене? Да какая разница. В самую глубину провинции Гипускоа, в какой-нибудь бар, где подают яичницу с хамоном, это уж к гадалке не ходи. Каждый этап в их клубе велотуризма заканчивается тарелкой яичницы с хамоном, а потом можно и домой поворачивать.

Итак, восемь. Звонок в дверь совпал с одним из последних ударов колокола, и Мирен, еще не причесанная, в ночной рубашке, впустила свою помощницу Селесте, которая со свойственной ей любезностью (и не в первый раз) купила им к завтраку половину свежего батона.

– Ох, милая, да зачем же ты себя утруждала!

Вдвоем им легче посадить Аранчу в инвалидную коляску. На Мирен приходятся голова и верхняя часть тела. Но сперва – и это уж непременно – она поднимает жалюзи и говорит дочери всякие ласковые слова на баскском: egun on, polita[23], – и так далее. Селесте вторит ей, но уже со своим андским акцентом: egun on, – и готовится взять Аранчу за ноги.

Как только они подступают к больной, Мирен то и дело дает распоряжения: хватайся, подтягивай, поднимай, подхватывай, опускай, – но вовсе не для того, чтобы показать, кто тут главный. А зачем же тогда? А затем, что она страшно боится, как бы они не уронили Аранчу, и хотя ничего подобного до сих пор не случалось, она таращит глаза, суетится, и нередко сиделке приходится успокаивать хозяйку:

– Тише, тише, Мирен. Вот сейчас, вот так мы ее аккуратненько и поднимем.

Наконец они посадили Аранчу на коляску. Как обычно. Потом Селесте идет впереди, открывая перед коляской двери. При поддержке двух женщин Аранча встает на ноги. Ноги у нее достаточно сильные. В чем же тогда проблема? В конской стопе. Доктор Уласиа уверенно обещала, что какое-то время спустя Аранча, опираясь на палку или при посторонней помощи, сможет сделать несколько шагов, и вовсе не исключалось, что когда-нибудь больная будет способна самостоятельно передвигаться по дому.

Аранчу посадили на унитаз. Затем – на специальный стул в душевой кабинке. Селесте взялась намыливать ее, а под конец вытерла полотенцем, потому что у нее это получается лучше, потому что у нее больше терпения и еще – как бы лучше объяснить? – потому что она мягче, о чем Мирен вроде как и не догадывалась, пока однажды Аранча не написала ей на своем айпэде: “Хочу, чтобы меня всегда мыла под душем Селесте”.

– Почему это?

И снова текст на экране: “Ты это делаешь очень грубо”.

Голоса у Аранчи нет. Иногда можно по губам угадать какое-то беззвучное слово, которое лицевые мускулы изо всех сил стараются вытолкнуть наружу, можно уловить какие-то попытки связной речи, только вот дистанцию между этими попытками и произнесением внятных звуков Аранча никак не может одолеть. Тем не менее ее надо непременно подбадривать и поощрять похвалами. Так советует физиотерапевт, так советуют невролог и директор Центра реабилитации, а также логопед:

– Хвалите ее, Мирен. Все время хвалите. Хвалите Аранчу за любую попытку говорить или самостоятельно передвигаться.

Вдвоем они – Мирен (держи лучше, встань туда, осторожней) и Селесте – вытерли и одели Аранчу. Потом Селесте причесала ее, а мать тем временем взялась готовить завтрак. Причесывать Аранчу легко, так как волосы у нее коротко подстрижены. Подстригли их в больнице, ни у кого не спрашивая разрешения. А как больная могла воспротивиться этому в те дни, когда веки были единственной частью ее тела, способной двигаться? Потом Селесте ушла домой, потом пробило десять, потом – одиннадцать.

– Ладно, нам с тобой пора идти к мессе.

Аранча поспешно вынула из чехла айпэд.

Мать:

– Уймись, я и так знаю, что ты хочешь мне сказать.

Аранча и на самом деле пишет то, что матери давно известно: “Я не верю в Бога”.

– Давай не будем начинать все сначала. Не желаешь – не молись. Сама прекрасно знаешь, что одну тебя я тут не оставлю, но и лишать себя воскресной мессы из-за твоих капризов не собираюсь. А тебе вечные муки в любом случае обеспечены, хоть в церкви сиди, хоть дома.

И отняла у нее айпэд. Потому что они могут опоздать, сказала Мирен. Вот так – сердитая мать, сердитая дочь – они и двинулись в путь. Причина спешить у Мирен имелась. Ведь если не прийти в церковь вовремя, кто-то может занять ее место – на самом конце скамьи рядом с колонной. Перед колонной, сбоку от себя, Мирен ставит инвалидную коляску. Тогда коляска не перегораживает проход и никому не мешает, к тому же и от сквозняков Аранча закрыта, а сама Мирен может сколько угодно, не вытягивая шеи, беседовать со статуей святого Игнатия Лойолы, которая стоит там же. Где именно? В середине стены на подставке. Если признаться честно, Мирен, как правило, не особенно прислушивается к тому, что говорит священник, кроме того, мессу она и так знает наизусть. А вот разговаривать со святым Игнатием, давать ему обещания, предлагать что-то в обмен на помощь, молить о чем-то и за что-то упрекать (случается, она даже устраивает святому нешуточные разносы) – это для нее очень важно. Святому Игнатию она доверяет вдвое больше, чем Хошиану.

Мирен ни за что не согласилась бы сесть с Аранчей в передние ряды. Вот уж это никогда. И до сих пор краснеет, вспоминая то давнее воскресенье. Ужас, до чего стыдно. В первый раз она никак не могла сообразить, куда лучше поставить инвалидную коляску. В главном проходе? Людям будет не пройти. Тогда Мирен и села впереди, решив, что, раз там нет прохода, значит, коляска никому не помешает. Господи, знала бы она! Аранча тогда только-только выписалась из больницы, и мать еще надеялась на чудо. Ведь взял же Иисус за руку дочь Иаира и сказал: “девица, тебе говорю, встань”[24]. Надеялась, что случится нечто в том же роде, только не с мертвой девицей, а с парализованной Аранчей. Ради этого можно было стерпеть, что дон Серапио поприветствовал их прямо в микрофон, перед тем как начать служить мессу, да, в микрофон, а потом, уже во время проповеди, сослался на историю Аранчи как на пример бесконечной доброты Господа Нашего. Но и в этих словах Мирен не увидела ничего дурного. В церкви было довольно много народу, все знакомые, так что, если они с дочерью найдут здесь немного утешения или поддержки и почувствуют себя в центре внимания, что тут плохого, а? Еще поглядим, вдруг эта наша неверующая вновь уверует?

Между тем подошло время причащения, и как вы думаете, что сделал дон Серапио? Вот уж настырный тип! Он торжественно спустился по трем ступеням, которые отделяют алтарь от скамей для прихожан, подошел к Аранче и очень ласково, очень серьезно и даже с волнением дал ей причаститься (вложил хлеб в рот). Иисус, Мария и Иосиф! Да она ведь даже не исповедалась! Да она и в Бога-то не верует! Того и гляди эта упрямая девка возьмет и выплюнет облатку, с нее станется. А если облатка застрянет в горле? Тогда что делать? Короче, уже после мессы по дороге домой Аранча вдруг открыла рот – там облатка и была, прилипшая к языку, размякшая, – святой хлеб, вот счастье-то. Ну и как теперь прикажете поступить с телом Христовым? А вот как: Мирен осторожными пальцами подцепила влажную облатку и сунула в рот себе. Застыв посреди тротуара, закрыла глаза и сбивчиво пробормотала молитву – это стало ее вторым причащением за тот день. А что еще ей оставалось делать?

Сегодня их обычное место занято не было. Игнатий, сделай то, Игнатий, сделай это. Мой бедный-несчастный Хосе Мари так далеко, а ведь все его преступление состоит в том, что он боролся за Страну басков, ты-то это знаешь, Игнатий. И вот еще дочка – сам можешь на нее полюбоваться, хороша, правда? А младший сын носу в родительский дом не кажет и не звонит.

Тем временем Аранча спала в своем кресле рядом с матерью или делала вид, что спит, – в знак протеста. Злится небось на меня. А так как крикнуть она не может… Ну, увидят ее здесь, и что с того? Благословение Господа нашего, Отца, Сына и Святого Духа снисходит на вас. Месса для Мирен пролетела будто в одно мгновение. Она подождала, пока люди выйдут из церкви. До чего же нерасторопные, черт их побери. Когда церковь опустела, подошла к ризнице. А как же Аранча? Да ладно, никакой трагедии не случится, если и посидит пять минут одна.

Мирен сразу взяла быка за рога:

– Я из-за нее вся извелась, падре. Ночами спать перестала. И чует мое сердце, доведет она нас до беды, как пить дать доведет. Мы ведь сами жертвы этого государства, а теперь стали еще и жертвами жертв. Со всех сторон нам достается.

Наконец Мирен изложила священнику свою просьбу. Пусть падре сходит к той и поговорит; пусть выяснит, чего ради она каждый божий день приезжает в поселок; пусть убедит ее сидеть в своем Сан-Себастьяне и к нам сюда носа не совать.

Священник, любивший, что называется, распускать руки, приобнял Мирен и обдал своим нечистым дыханием:

– Не беспокойся, Мирен. Я этим непременно займусь.

17. Прогулка

Очень славно – а разве нет? – иметь сына, который, несмотря на кучу дел, и очень важных дел, готов посвятить матери утро рабочего дня. Вот он, явился – тщательно одетый, хотя ботинки, конечно, к этому костюму никак не подходят. Вкуса у него, то есть того, что называется вкусом в одежде, нет и в помине. У кого-то сыновья становятся террористами. А у меня сын стал врачом. И я имею право об этом говорить, потому что это правда. Сорок восемь лет, хорошее положение, собственный дом… Правда, ни жены, ни детей до сих пор не завел. Один, вечно один. И даже путешествиями, как его сестра, не увлекается. Вот я и спрашиваю себя: а счастлив ли он, радует ли его хоть чем-нибудь жизнь?

Мать и сын обменялись поцелуями под часами у пляжа Ла-Конча, где заранее условились встретиться. Он предложил ей заглянуть в кафе гостиницы “Лондон”. Она: ни за что. Такая дивная погода, а он собрался сидеть в закрытом помещении? Шавьер покрутил головой по сторонам, словно желая убедиться, что мать права. Действительно легкие облачка на горизонте, мягкий ветерок и приятная осенняя температура так и манили прогуляться.

– А куда тебе хочется?

– Пойдем вон туда.

И Биттори мотнула подбородком в сторону бульвара Мираконча. Она не стала ждать согласия сына, а сразу двинулась в том направлении, и Шавьер покорно пошел рядом.

– Интересно, как оно так получилось, что ты до сих пор не нашел себе женщину? Никак не могу этого понять. Внешне ты мужчина вполне привлекательный, у тебя престижная работа. Что еще надо? Денег достаточно. Да бабы должны толпами за тобой бегать!

– А я не оборачиваюсь.

– Послушай, не прими за обиду, но, может, тебя мужчины интересуют, а?

– Меня интересует моя работа, в первую очередь работа. Помогать пациентам, лечить больных и так далее.

– Не увиливай.

– Не гожусь я для семейной жизни, ama. Вот и все. Как не гожусь для занятий скульптурой или для регби, но о моем отношении к этим видам деятельности ты почему-то не спрашиваешь.

Она взяла его за руку повыше локтя. Мать, которая, прогуливаясь по бульвару, с гордостью показывает окружающим своего сына. Слева – поток машин, а еще – едущие в двух направлениях велосипедисты, и пешеходы, и люди в спортивных костюмах, увлеченные бегом. Справа – залив, море, привычная водная роскошь в сине-зеленых тонах, которая так радует взор: барашки, волны, лодки, бескрайний морской горизонт.

Накануне они разговаривали по телефону, поэтому Биттори известно, что Шавьер уже навел справки у знакомых врачей и может поделиться с ней результатами своих расспросов, она только не знает какими. Ну, давай, говори же, больше она терпеть такую неопределенность не могла.

– Прежде всего должен тебя предупредить, что делаю это в последний раз. Разглашение информации, касающейся пациентов, то есть врачебной тайны, может стоить мне работы. В данном случае я обратился к одной своей коллеге, человеку надежному, она-то мне и помогла, навела справки. Но в таких вопросах надо действовать с большой оглядкой.

Мать: ну хватит крутить, пусть наконец скажет, что ему удалось по ее просьбе разузнать. Они продолжают идти (море, белые перила, гора Игуэльдо вдали), и тут он говорит, что:

– Два года назад у Аранчи случился удар. Не спрашивай, при каких обстоятельствах, потому что такую информацию мне получить не удалось. В бумагах написано, что ее поместили в отделение интенсивной терапии больницы в Пальма-де-Майорка, из чего можно сделать очевидный вывод: она отправилась на остров в отпуск, и там с ней это произошло. Ситуация, поверь мне, была крайней тяжелой. У Аранчи было то, что мы называем синдромом “запертого человека” – из-за закупорки или сдавливания ветвей базилярной артерии.

– Сразу видно, что ты врач и по-человечески говорить разучился.

– Подожди, не дергайся, сейчас я все тебе объясню. Эта артерия образована в результате слияния позвоночных артерий, и от нее зависит снабжение кровью задней части головного мозга. Поражение этой зоны способно лишить все тело подвижности. Что с Аранчей и случилось, понятно? Мозг становится пленником парализованного тела. И человек, хоть все слышит и понимает, теряет способность реагировать. Может лишь двигать глазами и поднимать или опускать веки.

Это надо же! Из всей их семьи Биттори в последнюю очередь пожелала бы чего-нибудь плохого Аранче. Однажды Биттори шла по улице. Аранча к тому времени уже вроде бы вышла замуж за парня из Рентерии. Или нет? Да, вышла, но детей у них еще не было. И Чато к тому времени уже перестал участвовать в соревнованиях по велотуризму и не ходил в “Пагоэту” играть с друзьями в карты, а это сильно расстраивало беднягу, хотя он потом и говорил: ладно, бывают вещи и похуже. Уже появились надписи на стенах. Одна из них: TXATO TXIBATO. Это надо же: “Чато стукач”. Думаю, они это для рифмы придумали, но главное – чтобы очернить его и запугать. Так оно все и складывается: кто-то один делает сущую мелочь, другой добавляет еще немного, и когда случается несчастье, к которому привели их общие усилия, никто не чувствует себя виноватым, потому что: я только надписи на стенах делал, а я только сообщил, где он живет, а я только сказал ему несколько обидных слов, но, имейте в виду, это были всего лишь слова – промелькнули в воздухе и испарились. А ведь тогда как-то вдруг и сразу многие жители поселка перестали с ними здороваться. Только здороваться? Если бы! В их сторону и смотреть-то перестали. Даже те, с кем они дружили всю жизнь, даже соседи, даже некоторые дети. А эти невинные души, скажите на милость, что могли знать? Ну, они, само собой, слышали дома разговоры родителей. Итак, с Аранчей Биттори столкнулась на улице. Но девушка не стала понижать голоса. Очень громко с ней заговорила. И любой, кто находился поблизости, мог бы ее услышать:

– То, как с вами здесь обходятся, подлость. Я с этим не согласна.

Ничего больше она не сказала. И не стала ждать ответа. Правда, не поцеловала Биттори в щеку, как всегда делала в былые времена. Зато в знак поддержки похлопала по плечу, прежде чем пойти дальше своей дорогой. Да, она выразилась приблизительно так. Может, чуть иначе, ведь память порой нас подводит. Но в любом случае лицо у нее было самое дружелюбное, и Биттори никогда этого не забудет. Чтобы я забыла? Нет, скорее умру, чем забуду.

– Аранчу доставили в больницу Пальмы в очень тяжелом состоянии, потребовалось провести трахеотомию, применить аппарат искусственного дыхания и прочее, хотя сейчас нет никакой необходимости все это перечислять, потому что вряд ли тебе так уж хочется знать такие подробности. Достаточно сказать, что в то время Аранча не могла сама ни дышать, ни говорить, ни, разумеется, принимать пищу. Короче, ее жизнь целиком и полностью зависела от посторонней помощи.

Чато убили дождливым днем всего в нескольких метрах от подъезда их дома. И священник, хитрая бестия, настойчиво советовал Биттори отпевать его в Сан-Себастьяне. Как это? Туда, мол, придет больше народу. На что она ответила: об этом не может быть и речи, мы местные, нас крестили в поселке, венчали в поселке, и здесь, в поселке, моего мужа убили. Священник сдался. Он отслужил заупокойную мессу, и колокол отзвонил по новопреставленному. Местных жителей в церкви было совсем немного. Несколько политиков из числа конституционалистов, несколько родственников, специально приехавших по этому случаю, и мало кто еще. Люди с его фирмы? Ни одного. В проповеди не прозвучало даже намека на убийство. Трагическое событие, всех нас потрясшее… Аранчу Биттори в церкви не видела, но Шавьер говорил, что она сидела вместе с мужем в задних рядах. Выразить свои соболезнования они не подошли, но на отпевании присутствовали, не то что другие. И это Биттори тоже не забывает.

Между тем мать с сыном дошли до туннеля в районе Антигуо – и что дальше? Решили возвращаться. Шавьер продолжал рассказывать о болезни Аранчи, правда сильно все упрощая, чтобы было понятнее. Биттори с задумчивым видом куда-то смотрела – взгляд ее улетел за пределы города, за горы и за далекие и редкие облака. Она наблюдала там картины, которых не видела никогда раньше и которые сейчас возникли перед ней в первый раз: Аранча, утыканная трубками, Аранча, говорящая да или нет с помощью одних только век. Что ж, они это заслужили. Хотя нет, не так: Аранча этого не заслужила, уж она-то ни в коем случае этого не заслужила.

– Ama, кажется, ты меня не слушаешь.

– Ты зайдешь ко мне пообедать?

– Нет, не смогу.

– У тебя свидание? И как же зовут эту счастливицу?

– Ее зовут медицина.

В лучшем случае, по словам Шавьера, Аранча сможет когда-нибудь передвигаться по дому, но с чьей-либо помощью или опираясь на палку. Но ест она сейчас самостоятельно, хотя нельзя оставлять ее при этом без присмотра. Нельзя исключать в будущем и фонацию.

– Исключать что?

– Что она сможет пользоваться голосом.

Однако, как бы Аранча ни старалась восстановить здоровье (а она, как говорят, действительно старается), Шавьер не верит, что больная когда-нибудь вернется к тому, что называют нормальной жизнью.

Они уже собирались разойтись, так как дошли до часов Ла-Кончи. И тут Биттори спросила:

– А ты ничего не хочешь сказать мне про результаты моего анализа крови?

– Да, кстати… Очень хорошо, что ты напомнила. Чуть не забыл. Кое-какие показатели мне там не слишком нравятся, и я попросил Арруабарену всерьез тебя обследовать. А в остальном ты у нас крепкая как дуб.

Они поцеловались на прощанье. Мимо проезжали велосипеды, коляски с младенцами, вокруг прыгали городские воробьи.

– А этот Арруабаррена, он кто?

– Мой друг и один из лучших наших специалистов.

Она смотрела, как сын уходит. Но знала, чувствовала, что через несколько шагов он обернется. Из любопытства, по привычке, чтобы проверить, как она. Так и случилось. Биттори, которая продолжала стоять на том же месте, строгим голосом спросила:

– Он онколог, правда?

Шавьер кивнул. И постарался изобразить лицом, что ничего страшного это не означает. Он шел между двумя рядами тамарисков, слегка сгорбившись, наверное, потому что из-за своего высокого роста привык смотреть вниз, разговаривая с людьми. Кто бы мог поверить, что такой мужчина до сих пор остается холостяком. Неужели причина в том, что он не умеет одеваться со вкусом?

18. Отпуск на острове

Что ж, такие вещи происходят потому, что должны произойти, или, как говорила ее мать, потому что так захотел Господь Бог или так захотел святой Игнатий во исполнение Божьей воли. Какая злая судьба, и почему это случилось именно со мной… И так далее. В голове у нее накопился уже целый набор похожих жалоб на павшие на ее голову беды и невзгоды (ха-ха-ха, не будь циничной, девушка). Однажды она написала на айпэде своему невеселому братцу Горке – или просто напуганному? – что, раз он стал писателем, пусть расскажет также и ее историю. У Горки в глазах сразу вспыхнула тревога, и он поспешно ответил, что нет, что он сочиняет только книги для детей. Аранча снова показала ему экран: “Когда-нибудь я сама напишу об этом и все расскажу”. Она не в первый раз обещала – в виде угрозы? – сделать это.

Мирен обычно выходила из себя:

– Да, напишешь ты, как же, тоже мне писательница нашлась! Сначала зубы научись сама чистить. А главное – для чего? Чтобы рассказать всем и всякому, какие несчастья свалились на наш дом?

Аранча смотрела из своей инвалидной коляски на родителей (кухня, воскресенье, жареная курица) и понимала все лучше (не много ли ты на себя берешь, девушка?), чем мать с отцом, вместе взятые. Вот уж семейка так семейка! Варвары, одно слово варвары. Отец, сильно постаревший, лицо от переживаний покрыто морщинами, на рубашке спереди капля масла. Он уже лет двадцать как перестал ориентироваться в том, что происходит вокруг. Брат Горка живет – или прячется? – в Бильбао и подолгу не появляется и даже не звонит. Второго брата с ними нет, но впечатление такое, будто он всегда здесь, потому что любой разговор неизбежно сворачивает на него. Их богатырь гниет в тюрьме – сколько уж лет? – даже припомнить в точности не могу. Мать почти такая же бесчувственная, такая же равнодушная, как выхлопная труба у мотоцикла, хотя готовит она хорошо, надо отдать ей должное.

Аранча смотрела на мать с отцом, смотрела, как они молча, сосредоточенно жуют, наклонив лица над своими тарелками, и чувствовала волну горечи – или злобы? – поднимавшуюся у нее из груди к горлу (держи себя в руках, девушка). Аранча закрывала глаза и снова ехала на взятой напрокат машине по тому же отрезку шоссе между сосен, когда до Пальмы оставалось всего несколько километров. Аранча с дочерью. Две недели в августе в недорогой гостинице – без вида на море, но и не далеко от пляжа. Эндика, ему тогда было семнадцать, не захотел ехать с ними. Наотрез отказался. Да и младшей дочери не очень хотелось, но Аранча уговорила ее, наобещав кучу развлечений, слегка надавив на чувства и сказав, что купит ей фотоаппарат, несмотря на плохие оценки в школе. Для самой Аранчи главным было хотя бы какое-то время не видеть Гильермо. Она бы одна отправилась куда угодно, но совесть не позволяла оставить детей на попечение отца. Их брак? Да ладно, разве это можно было назвать браком? Скандал за скандалом. Они могли по многу дней не обмениваться ни словом, зато обменивались взглядами, полными презрения, ненависти, отвращения, если уж без взглядов было не обойтись. А дети… А финансовые проблемы… А квартира, купленная общими усилиями… А родственники, что скажут они? Аранча решила терпеть – хотя в глубине души и чувствовала большие сомнения в правильности такого решения, да, чувствовала, к тому же он завел себе подружку и не скрывал этого.

– Раз ты отказываешь мне в постели, надо же мне куда-то его совать.

И все в том же духе. При детях. А если и не прямо при детях, то когда они находились поблизости и, разумеется, слышали его язвительные упреки, его злобные крики.

Айноа, тринадцать лет:

– Знаешь, ama, я бы лучше осталась здесь, с подругами.

– Ну пожалуйста, я тебя очень прошу.

И они отправились в отпуск вдвоем. Гильермо отвез их в аэропорт на своей машине. Девочке захотелось музыки, и он включил ее на полную громкость. Думаю, чтобы избежать разговоров. И под конец выгрузил наши чемоданы на асфальт, быстро поцеловал дочку, пожелал счастливого пути, непонятно, правда, кому – им или облакам, потому что говорил, глядя поверх их голов, как святой на образке, и поскорее помчался обратно. Даже не подумал проводить их с багажом до стойки регистрации.

А я? Я прямиком неслась к своей сволочной беде, которая ждала меня среди сосен Майорки именно тогда, когда можно было расслабиться хотя бы на несколько дней, и провести их без слез, без злобы, без ссор. Порадоваться солнцу, морской воде, тому, что дочка рядом со мной, и развлечь себя интрижкой с каким-нибудь иностранцем из той же гостиницы. Только чтобы почувствовать прежний зуд и отплатить Гильермо за унижения, а то вздумал корчить из себя быка-производителя и Казанову, хотя на самом деле был жалким поросенком и едва шевелился в постели.

Они проехали Манакор, оставили позади еще какие-то городки. Неужели она не чувствовала никаких симптомов? Нет, не чувствовала. Машина, взятая напрокат, теперь, в воспоминаниях, пока она вяло жует куриную грудку, которую мать порезала для нее на мелкие кусочки, – та машина кажется ей пузырьком счастья. Сама Аранча – за рулем, Айноа в солнечных очках сидит рядом, обменивается посланиями с мальчишкой немцем, с которым познакомилась на пляже и в которого отчаянно влюбилась. Как красива любовь в их возрасте. А вокруг сосны – под утренним синим небом сосны, уже готовые вспороть этот ее пузырек счастья.

Вдруг она перестала чувствовать ноги. Но ей все же удалось каким-то образом остановить машину посреди шоссе, если, конечно, машина не остановилась сама, благодаря тому что дорога на этом отрезке пошла немного вверх, и Аранча, как могла, нажала на ручной тормоз, поскольку руками она действовать могла, как могла думать, и говорить, и видеть, и дышать. На самом деле у нее вообще ничего не болело.

– Ama, что ты делаешь, почему ты остановилась?

– Выходи и попроси помощи. Со мной что-то не так.

Пятница. Какая злая судьба, дети мои, ну почему такое должно было случиться именно со мной? Она повторяла это про себя в машине “скорой помощи”. Врач задавал ей вопросы. Чтобы поддерживать в сознании? Она рассеянно отвечала. Мысли были заняты главным образом детьми, ее работой продавщицы, ее будущим, но в первую очередь детьми, еще такими молодыми, – что с ними будет без меня? Суббота, воскресенье. Аранча постепенно успокаивается, убеждает себя: она отделалась легким испугом. Айноа устраивает ей сцены, ведет себя несносно. Чего она хочет? Во-первых, не желает ни селиться в гостиницу в Пальме, ни возвращаться в Кала-Мильор. Во-вторых, остров теперь кажется девочке тюрьмой, и она мечтает первым же самолетом улететь в Сан-Себастьян. Ей позволили спать в больнице, в кресле рядом с матерью. Отыскать Гильермо не удавалось. Куда делся Эндика, поди узнай. Дома его, во всяком случае, не было. Остается надеяться, что никаких сюрпризов он мне не готовит. Наконец в понедельник врач сообщил, что выпишет ее на следующий день, и самоуверенным тоном дал несколько советов, сказал, что Аранча в своем городе должна пройти тщательное обследование. Поэтому она по телефону сообщила матери, а потом и Гильермо, что им нет надобности прилетать за ней на Майорку, что она вернется вместе с Айноа, как и планировалось. Мало того, она решила провести оставшиеся пять дней в Кала-Мильор.

Айноа:

– А мне здесь скучно.

– А твой немец? Разве ты не хочешь попрощаться с ним?

Но немец вдруг стал девчонке по барабану, пусть катится к чертовой матери.

– Не говори так, еще кто-нибудь услышит.

Через полтора часа, ближе к вечеру, Аранча лежала вся увешанная трубками в отделении интенсивной терапии. У нее случился второй удар, сильный, сопровождавшийся не-вы-но-си-мы-ми болями. Она все слышала. Врача, медсестер. Но не могла ответить и была раздавлена страшной тоской. Господи, вот ведь беда какая! И еще ужас от мысли, что ее, сочтя мертвой, могут положить в гроб и похоронить заживо.

– Послушай, милая, можно узнать, почему ты не ешь?

Она открыла глаза. Ее вроде бы удивило и даже поразило, что напротив сидит мать, а слева отец с блестящими от жира губами, который жадно расправляется с куриной ножкой.

19. Ссора

Но до чего же жарко в этих местах. Мирен полагала, что благодаря морю на острове будет посвежее.

– Нет, amona[25].

– Такая же жара, как и там, куда я езжу навещать osaba[26]Хосе Мари.

Как она добралась? Ужас. Приземлилась в Пальме с опозданием на пять с половиной часов после нескончаемого ожидания – просто кошмарного и так далее ожидания – в аэропорту Бильбао. Она страдала от жажды и терпела, терпела, сколько могла, но под конец ей пришлось-таки пойти на непредвиденный расход. Мирен купила бутылочку минеральной воды без газа, потому что ничего более дорогого позволить себе не могла, но и пить воду из-под крана в туалете как-то не хотелось. У меня после этого желудок наверняка бы расстроился. Сначала Мирен очень надеялась, что им что-нибудь предложат в самолете и она утолит жажду, но время шло (час, второй…), и ей казалось, что в горле у нее застряла горсть песку. Так и пришлось идти в бар и просить – резко, словно с обидой – жалкую бутылку воды.

В чем было дело? Улетали все самолеты, кроме нужного ей. По радио только и делали, что объявляли начало посадки на другие рейсы (в Мюнхен, Париж, Малагу – из выхода номер…) и в промежутках предупреждали, что надо внимательно следить за своими вещами.

Она обращалась то к одним, то к другим пассажирам, которые, как и она, ожидали посадки у назначенного выхода. Послушайте, простите… Но одни оказывались иностранцами, а другие знали не больше, чем она сама, так что ей никак не удавалось получить объяснение, почему им не разрешают пройти в самолет, если он уже стоит у рукава и чемоданы туда погружены.

А моя дочка там, далеко, в больнице. Теперь Мирен смотрела на часы не с раздражением, как прежде, а покорно и с вялой злобой и решила (жара, пот) подняться на верхний этаж и утолить наконец жажду. Так она и сделала, потом вытащила из стакана кружок лимона и пососала его, а под конец даже куснула белый слой у самой кожицы, потому что мучил ее еще и голод.

Выходя из бара, она увидела идущих навстречу двух гвардейцев. Мирен смотрела на их форму, а не на лица. Неожиданное препятствие и необоримое отвращение заставили ее шарахнуться к перилам и там остановиться. Когда они подошли ближе, она разглядела, что гвардейцы – еще совсем молодые люди, парень и девушка. А так как они были заняты беседой, она не таясь на них уставилась. Что делать? Эти txakurras[27] наверняка в курсе дела. Они подошли еще ближе, и ее поразила естественность/улыбка/рыжеватые волосы девушки, у которой к тому же сзади из-под фуражки торчала коса. Мирен оглянулась по сторонам. Нет ли рядом кого-нибудь из поселка? Не дай-то бог. И все-таки решилась.

– Послушайте! – Мирен обратилась к девушке.

Совсем не похоже, чтобы та была способна кого-то пытать. И девушка в форме очень любезно, что тоже поразило Мирен, ответила: аэропорт в Пальма-де-Майорка закрыт.

– Как это закрыт?

Объяснил уже парень:

– Да, сеньора, закрыт. Было совершено покушение на наших товарищей. Но вы не беспокойтесь. Возможно, это всего лишь предупредительные меры и вы сможете улететь.

– А, хорошо, хорошо.

И она все-таки добралась до Пальмы. Город там, внизу, казался скопищем сияющих точек, а какое черное море, и вдали – последняя лиловая полоса сумерек. Слишком поздно, чтобы ехать в больницу к Аранче. Айноа ждала ее в аэропорту, как они и договорились.

– Ну как?

– С мамой все очень плохо, со всех сторон трубки.

– Мог бы приехать вместо меня и твой папаша. Эта история встанет мне в копеечку.

– Он сказал, что приедет в понедельник и на другой же день увезет меня домой.

– Остаться он, значит, не намерен? Совсем обнаглел. Все заботы и все расходы на меня переваливает.

– Amona, я не хочу, чтобы ты плохо говорила о моем папе.

Одна из медсестер по имени Карме, очень приятная на вид, заботилась об Айноа с первых дней и до приезда Мирен. Сразу сказала девочке, желая утешить, очень ласково сказала, чтобы та не тревожилась, что она ей поможет. Карме свозила ее на машине в гостиницу в Кала-Мильор за вещами. По дороге объяснила кое-что про состояние матери и снова постаралась утешить:

– Ты, наверное, сильно ее любишь.

Карме поселила девочку у себя дома в Пальманове, где жила с мужем и двумя маленькими детьми. Муж был таким толстым, что весил, кажется, не меньше ста пятидесяти кило. Хотя не исключено, что до того как растолстеть, был голубоглазым красавцем. Он приехал из Германии, и лицо у него было чуть красноватое (ну, может, даже и не чуть), а при разговоре был заметен акцент. С детьми общался по-немецки, а с Карме на том баскском языке, который был в ходу на Майорке.

Когда стала известна дата приезда Мирен, Карме нашла для бабушки с внучкой комнату с двумя кроватями в пансионе – подальше от туристических мест, хотя далеко и от больницы, но тут уж ничего не поделаешь. Она выполняла инструкции, полученные по телефону от Мирен:

– Только пусть будет подешевле, мы люди небогатые.

– Постараюсь.

Постаралась? Более чем. Комната без завтрака, без вида на море, у шумного шоссе, далеко от центра, зато дешево, как Мирен и пожелала, предвидя, что прожить ей здесь придется долго. Она очень волновалась, прикидывая, в какую сумму все это обойдется. И как мы повезем отсюда Аранчу, если от дома нас отделяет море? Святой Игнатий, помоги мне справиться, очень тебя прошу. А Гильермо? Почему всем этим не занимается Гильермо, он ведь ей муж? Нет, ему, видите ли, надо работать. Нет, его начальник, видите ли… Нет, только через несколько дней, не раньше… Короче, сплошные отговорки.

Айноа рассказала бабушке, что теракт случился совсем близко от дома Карме – аж все задрожало. В гостиной со стены свалилась картина. На картине разбилось стекло, а еще разбилась стоявшая под ней лампа, и толстый муж Карме начал жутко ругаться на своем языке, а дети испугались и плакали. Айноа подумала, что плакали они не только из-за грохота, но еще из-за отцовских криков. Карме и Айноа только что вернулись из больницы. Они как раз договаривались вместе приготовить еду, когда грохнул взрыв. За несколько улиц от них. Где? Как сообщили по радио, перед казармой гражданской гвардии[28]. И тотчас истошно завыли сирены, а в воздухе появился какой-то странный запах.

– Знаешь, бабушка, вчера в то самое время мы ехали с Карме по той самой улице. А ведь бомба могла подорвать и нас с ней.

– Не говори так громко, вокруг люди.

Айноа, широко распахнув глаза, возбужденно продолжала:

– Так вот, одна соседка рассказала, что пожарным пришлось снимать куски тел аж с дерева.

– Ладно, хватит тебе, мы ведь за столом сидим.

Они вдвоем зашли в бар неподалеку от пансиона и заказали несколько бутербродов.

– Заруби себе на носу, что все эти дела с твоей матерью будут стоить мне кучу денег. Поэтому я должна тратить их с оглядкой. Завтра купим еду в каком-нибудь супермаркете и за милую душу поедим у себя в комнате, пусть и всухомятку. В любом случае с голоду не умрем, поняла?

Айноа опять о своем:

– Мне не нравится, когда убивают. Это ведь очень далеко от Страны басков. Разве виноваты те, кто живет здесь, в том, что происходит там?

– Послушай, мы пришли сюда ужинать или болтать?

– Но ведь бомба могла убить и нас с Карме.

– Нет, еще до взрыва они все хорошо проверяют. Или ты что, думаешь, они бомбы-то всем подряд подкладывают? Ты когда-нибудь видела, чтобы бомба взорвалась в школе или на футбольном поле, когда на стадионе полно народу? Бомбы, они нужны, чтобы защитить права басков, их используют против наших врагов. Против тех, кто пытал твоего дядю Хосе Мари и кто до сих пор пытает его в тюрьме. Если ты даже этого не понимаешь, уж не знаю, на что тебе вообще голова дана.

Мирен строго смотрела на внучку. А внучка старалась смотреть вправо, влево, куда угодно, только не в глаза своей бабушке. Они сидели за столиком в углу, и девочка без всякой охоты обкусывала бутерброд.

– А моему папе тоже не нравится, когда убивают.

– Твой папа, видно, и вбил тебе в голову такие идеи.

– Я ничего не понимаю про идеи, бабушка. Я только говорю, что мне не нравится, когда убивают.

– Они убивают, да, а их разве не убивают? Так всегда бывает на войне. Мне тоже не нравятся войны, но ты что, хочешь, чтобы баскский народ гнобили из века в век?

– Хорошие люди не убивают.

– Это, конечно, тебе тоже сказал Гильермо.

– Это говорю я.

– Когда подрастешь, сама все поймешь. Ладно, доедай свой бутерброд и пошли, я за сегодняшний день достаточно набегалась, чтобы теперь выслушивать твои глупости.

И тогда Айноа, словно разговаривая сама с собой, сказала/пробормотала дрожащим от слез голосом, что она не хочет есть, и положила недоеденный бутерброд – больше половины – на тарелку. Мирен, нахмурившись, тоже не стала доедать свой.

20. Преждевременный траур

Утром в субботу Айноа пережила большое разочарование. Нет, даже не большое, а просто огромное. И оно было не первым после приезда бабушки, с которой они никак не могли поладить. Как говорил Гильермо: “А кто, интересно знать, способен поладить с этой железобетонной женщиной?”

Субботнюю обиду Айноа восприняла как пощечину. Перед поездкой в больницу девочка спросила бабушку, не купит ли та ей карточку для мобильника. Как только Мирен услышала слово “купить”, она нахмурилась. Потом: мы, мол, и так опаздываем, где, мол, их покупают, эти карточки, и сколько они стоят. И едва внучка самым сахарным голоском сообщила цену, Мирен отрезала: нет и нет. А по дороге стала перечислять свои нынешние расходы.

– Все никак с подружками не наболтаешься? Можно и подождать, ты ведь во вторник уже домой вернешься. Видишь, как тебе везет! А я останусь здесь ухаживать за твоей матерью.

– А вот мама наверняка купила бы мне карточку.

– Так я же не твоя мама.

Мирен продолжала говорить и все жаловалась и жаловалась, в то время как Айноа, разозлившись, смотрела куда угодно – на других пассажиров автобуса, на дома и уличных прохожих, только не в лицо бабушке, всем своим видом показывая, что разговаривать с ней не желает.

В больнице, оставшись одна, она все рассказала по телефону отцу. Вот почему, папа, я не смогу тебе больше позвонить – и так далее.

Он:

– Дочка, потерпи до понедельника.

И они договорились встретиться в понедельник в холле гостиницы, где Гильермо забронировал себе номер. Задолго до условленного часа Айноа уже ждала его, тщательно наряженная, с чемоданом, куда уложила все свои вещи, поскольку решила ни за что на свете не возвращаться в пансион.

Ну а Мирен, что сказала она? А что она могла сказать? Что отец с дочкой сыграли с ней злую шутку. Вернувшись к себе около восьми вечера и увидев, что в шкафу нет внучкиных вещей, Мирен сразу все поняла. Ну и ладно, так даже лучше. Больше будет места для меня и меньше расходов.

Гильермо вышел из такси у дверей гостиницы. Айноа, сияя от счастья, выбежала на улицу, чтобы обнять его. Вопросы, ответы, быстрые реплики и наконец объятие, как будто он говорил ей: спокойно, теперь я с тобой, теперь все будет хорошо. Она: это была просто жуть кошмарная, как здорово, что ты приехал. Про Аранчу они почти не упоминали. Каждый день Гильермо по телефону узнавал новости о состоянии жены – вопреки убеждению Мирен, что он человек бездушный и до Аранчи ему нет никакого дела. Сейчас он только спросил у дочери, нет ли чего нового, и Айноа ответила, что нет, мама по-прежнему лежит вся в трубках, и:

– Знаешь, мне кажется, она больше никогда не сможет двигаться.

Они поднялись в номер, Гильермо принял душ, а потом отец с дочкой отправились погулять по центру Пальмы, завернули в универмаг, и Айноа купила себе карточку для мобильника, а прежде чем вернуться в гостиницу, они поужинали на террасе ресторана, откуда открывался вид на порт.

– До чего же мне надоели ее бананы и бутерброды!

В сумеречном свете вырисовывались мачты кораблей. Дул легкий ветер, поэтому сидеть на террасе было особенно приятно. Вокруг улыбки, загорелые лица, элегантные дамы. По земле прыгали воробьи в ожидании вкусных подачек. Айноа попросила официанта принести ей второй, а вскоре и третий стакан кока-колы, чтобы восполнить, как она объяснила, то, в чем отказывала ей все последние дни Мирен.

– Aita, я бы лучше не ходила завтра в больницу. Понимаешь, не хочу видеть бабушку. Иди ты один, я подожду тебя в гостинице, а после обеда мы спокойно сядем в самолет. Все равно ведь мама ничего не понимает.

Нет, ни на какой самолет они завтра не сядут. Почему? Планы переменились. Девочка сначала не поняла. Гильермо впервые попал на Майорку и, разумеется, захотел воспользоваться случаем. Начальник отпустил его до четверга.

– Вот это да!

Он замахал руками, призывая ее успокоиться:

– Завтра в больницу пойду я один. Надеюсь, кто-нибудь из врачей объяснит, какое будущее ожидает твою маму. И мне без разницы, встречу я там бабушку или нет. Но если мы встретимся и можно будет трезво обсудить с ней ситуацию, в чем я сомневаюсь, сообщу ей о своем решении и о том, о чем вы с Эндикой уже знаете. Потом заеду за тобой, и у нас будет два дня в нашем полном распоряжении. Мы сможем объехать весь остров, сможем прокатиться по морю. Короче, что тебе захочется. Одни только развлечения, обещаю. Да, бабушка не должна ничего об этом знать, не хочу, чтобы она отравляла нам жизнь.

Трубки, дыхательный аппарат, зонды, провода, а на кровати неподвижное тело, открытые глаза. Гильермо в белом халате, в бахилах, вытянул шею, чтобы его лицо попало в поле зрения Аранчи. Реакция? Никакой. Как и после поцелуя в щеку. Только легкий взмах ресниц. Веки до конца не сомкнулись. Тихим голосом (его проинструктировали, как надо себя вести) он сказал ей, что приехал, чтобы позаботиться об Айноа, но обращался все равно что к статуе. А еще он сказал, что очень огорчен тем, что с ней случилось. Кто знает, может, жена его и услышит, она ведь точно не спит.

– Ты меня слышишь?

В ответ ничего. В качестве проверки он медленно отодвинул свое лицо, и она чуть-чуть скосила следом глаза, чуть-чуть. Тогда Гильермо, надеясь, что Аранча его слушает, поблагодарил ее за те годы, что они прожили вместе, за их общих детей и за разного рода хорошие мгновения; а за плохие попросил прощения и уже начал шептать ласковые и сочувственные слова, когда в палату вошла, враждебно хмуря брови, теща. Правила, естественно, гласили, что навещать больных можно только по одному и в течение весьма ограниченного времени, но медсестры, судя по всему, прихода Мирен не заметили.

Та с ходу начала осыпать зятя упреками. Во-первых, из-за черной рубашки. Рановато он облачился в траур. На нем действительно были черная рубашка, серые брюки и черные мокасины, но он решил одеться в темное, после того как дочка сказала по телефону, что священник причастил Аранчу. И Гильермо, честно говоря, подумал, что жена может вот-вот отойти в мир иной, и только поэтому, а вовсе не со зла положил в чемодан черную рубашку. Кроме того, он в таких вещах плохо разбирался, поскольку заботы о них всегда взваливал на Аранчу: она сама покупала ему одежду и каждый день говорила, что следует надеть.

И вообще, этот вопрос так мало волновал Гильермо, что он даже не подумал оправдываться в ответ на упреки тещи. Боже, до чего у нее мерзкая рожа. Хотя сейчас он особенно на нее не смотрел. Однако старуха не унималась, словно позабыв о том, что у постели больной следует говорить тихо. И вскоре совсем разбушевалась, перейдя на денежные/человеческие отношения, но тут уж Гильермо решил дать ей отпор. Припомнил это, сослался на то – очень спокойно, не повышая голоса, предельно вежливо. А еще, чтобы поставить точку, сказал:

– Да, я твердо решил развестись с Аранчей, но это ни в коем случае не связано с ее болезнью. Мы с ней давным-давно все обсудили. Наши дети знают о нашем решении и его принимают. Так что нечего все валить на меня и придумывать, будто весь воз одной тебе приходится тянуть. Пора бы научиться хоть немного уважать людей – уж если не меня, то хотя бы свою дочь, которую я, кстати, никогда не назвал бы возом. А ты называешь.

Он швырнул ей несколько купюр по пятьдесят евро:

– Вот, бери, это за то, что ты потратила на мою дочь.

И ушел.

21. Она лучшая из всех этих

Он помнил свое обещание: если узнает что-то еще, сразу сообщит матери. И обещание решил исполнить. Как только выпала передышка в работе, он заперся у себя в кабинете и позвонил.

На письменном столе компьютер, бумаги, то да се, а еще – фотография в серебряной рамке. Отец. Взгляд прямой, открытый, мягкий, но брови приподняты так, словно он хочет сказать: я запрещаю тебе быть несправедливым. Лицо человека трудолюбивого и энергичного, наделенного не столько глубоким умом, сколько трезвым пониманием жизни – и безошибочным деловым чутьем.

Биттори трубку не брала. Вряд ли она опять укатила в поселок. Шавьер долго слушал длинные гудки. Четырнадцать, пятнадцать… Если понадобится, он будет слушать их целый день. Пока мать не поймет, что звонят ей не по ошибке и не потому, что телефонная компания проводит опрос среди своих клиентов, и не потому, что очередной ловкач решил впарить ей рай земной в виде выгодного (для кого?) контракта, а что звонит он – я ведь отлично знаю, что ты там, дома. Шестнадцать гудков. Он считал их, одновременно отбивая ритм кончиком шариковой ручки по блокноту. И тут мать взяла трубку.

Голос едва слышный, настороженный:

– Слушаю.

– Это я.

– Что случилось?

Он спросил, помнит ли она Рамона.

– Какого Рамона?

– Рамона Ласу.

– Который был водителем “скорой”?

– Он и сейчас там работает.

Так вот, этот самый Рамон Ласа – человек спокойный, по взглядам националист, но ни в какие их свары не лезет, – уже не живет в поселке, однако часто туда наведывается, у него там родители. К тому же он продолжает состоять в тамошнем гастрономическом обществе. Шавьер столкнулся с ним недавно в больничном кафетерии. Ага, вот уж кто точно должен что-нибудь знать. Ну а не знает, так не знает. Попытка не пытка. Шавьер подошел к нему вроде как поболтать, вроде как любопытство вдруг разобрало, когда он увидел старого знакомого, который стоял у стойки и помешивал ложечкой кофе.

– Ты помнишь Аранчу?

– Еще бы, бедная она несчастная. Приезжает, кстати, регулярно сюда к нам на физиотерапию, обычно после обеда. Я и сам ее как-то раз привозил.

Шавьер матери по телефону:

– Чтобы он не подумал, будто у меня какой-то особый интерес к этому делу, я сказал, что только недавно узнал про Аранчу, про ее болезнь. А потом упомянул кое-какие детали: Майорка, лето две тысячи девятого, ну, сама понимаешь. Оказалось, он в курсе всего. Ужасно жаль ее. По-настоящему жаль, искренне, потому что она лучшая из всех этих.

– Лучшая? Нет, только она одна и была в той семье хорошей.

– Я постарался выжать из Рамона какие-нибудь подробности, но исподволь.

– Ладно, давай короче. Что ты узнал?

Несколько деталей, которые в поселке ни для кого не секрет. Первое: как только с ней это случилось, муж ее бросил. Общее мнение в передаче Рамона такое: мерзавец, настоящий мерзавец, без смягчающих обстоятельств.

– Ну, про смягчающие обстоятельства – это, разумеется, я от себя добавляю. Но можешь быть уверена, что слово “мерзавец” он произнес, так что все было понятно. А еще он сообщил, что заботу о детях этот тип все-таки взял на себя. Вернее, заботу о дочери, потому что их парню уже за двадцать.

– А живет он с отцом?

– Этого я не спросил.

– Напрасно.

Альберто (на самом деле он Гильермо, но я нарочно так его назвал, чтобы не показать, что в действительности знаю больше, чем говорю) сошелся с другой женщиной. Женился он на ней или нет, этого Рамон достоверно не знает, как и того, развелся ли он с Аранчей. Во всяком случае, в поселке муж не бывает. Дети – да, появляются, приезжают навестить мать.

Потом Рамон спросил меня:

– А тебе что, и вправду интересно, развелись они или нет? Моя мать наверняка знает все в точности. Если надо, я ей позвоню. Она к этому часу уже наверняка проснулась.

– Нет, зачем же. Просто я только что услышал о том, что случилось с бедной Аранчей, и это для меня было как гром среди ясного неба.

Но было еще кое-что. Этот самый Альберто (ну, Гильермо, черт бы его побрал) продал квартиру в Рентерии и отдал Аранче ее часть. А еще в поселке собрали деньги: поставили кружки в барах и магазинах, устроили лотерею, провели благотворительный футбольный матч и прочее, и прочее. Рамону не все известно, но якобы очень многие люди поучаствовали, помогая набрать нужную сумму, чтобы перевезти Аранчу из больницы на Майорке домой и оплатить лечение в специальной клинике в Каталонии.

В этот миг Шавьер словно посмотрел матери в глаза. Будь справедливым, будь честным, будь верным себе, что бы ни случилось и что бы кто ни говорил. Мать молчала.

– Ты меня слушаешь?

– Продолжай.

– Рамон не сообщил мне названия клиники, а я не спросил, чтобы он не догадался о моих детективных ухищрениях. Да и незачем было спрашивать. Я и так без труда выяснил, что Аранча восемь месяцев провела в Институте Гуттмана. Сейчас вкратце объясню. Клиника находится в Бадалоне, и там занимаются лечением и реабилитацией больных с повреждением спинного и головного мозга. Это лучший из вариантов. Но стоит такое лечение, естественно, дорого, их семье не по карману.

– Сколько я их знаю, с деньгами у них всегда было туго. И твой отец иногда втихаря им помогал, не надеясь на отдачу. Сам знаешь, как они нам отплатили.

– Так вот, Аранчу лечили в этом Институте Гуттмана, потом она смогла вернуться в поселок, а сейчас проходит нейрореабилитацию здесь, у нас в больнице.

– А что еще?

– Больше ничего. Теперь скажи, ты вчера ходила на консультацию к Арруабаррене? Что он сказал?

– Ох, совсем забыла. И где у меня только голова?

– Пойми, это важно, он должен тебя посмотреть.

– Важно или срочно?

– Важно.

Они, две истерзанных души, простились со сдержанной любовью и с любовной сдержанностью. И Шавьер уставился на чернильные точки, оставленные им на верхнем листке блокнота. Потом посмотрел в глаза отцу – не позволяй себе быть несправедливым, береги вместо меня мать, – потом перевел взгляд на белую дверь кабинета, расположенную позади стола. Когда-то давно, много лет назад – сколько? двенадцать, тринадцать? – эта самая дверь вдруг распахнулась, и там, на пороге, стояла со скорбным лицом она:

– Я пришла сказать тебе, что я сестра убийцы.

Он пригласил ее войти, но Аранча и так уже вошла. Предложил сесть, она отказалась.

– Я представляю, как вашей семье сейчас тяжело. И от всей души вам сочувствую, Шавьер. Прости.

Она всхлипнула, и нижняя губа у нее поползла вниз. Может, именно поэтому она говорила так быстро – чтобы от слез не сорвался голос.

Аранча, заметно нервничая, сказала какие-то слова про общую ответственность, про мучительные переживания, про стыд, а потом очень решительно положила на стол что-то зеленое и золотистое, и Шавьер не сразу понял, что это такое. Он был ошеломлен, смущен и, возможно, чуть ли не испуган. Даже слегка отпрянул назад, решив/опасаясь, что ее жест таит в себе некую угрозу. Нет, на стол она положила простой дешевый браслет, детскую безделушку.

– Мне его подарил твой отец, когда я была совсем маленькой, во время какого-то нашего местного праздника. Мы шли все вместе по улице, хотя ты, скорее всего, этого не помнишь, и Чато купил браслет Нерее. А я, конечно, позавидовала. Мне захотелось такой же. Но моя мама: нет, и все тут. И тогда Чато, не говоря ни слова, повел меня к негру, который продавал безделушки, и купил браслетик. Я пришла, чтобы вернуть тебе его. Нашла дома и поняла, что недостойна хранить браслет у себя. Я бы возвратила его Биттори, но мне не хватит духу посмотреть ей в глаза.

Шавьер, человек замкнутый, закрывшийся в своей скорлупе, только кивнул в ответ. И ни слова больше. Только кивнул, словно говоря: хорошо. Или: я понимаю, успокойся, я ничего не имею против тебя лично.

Несколькими днями раньше Высокий суд приговорил Хосе Мари к 126 годам тюремного заключения. Шавьер узнал об этом от Нереи, которая услышала новость по радио. Они никак не могли решить, стоит ли рассказывать о приговоре матери. Шавьер счел, что скрывать было бы нечестно, и позвонил, но Биттори уже была в курсе дела.

Прошли годы. Считать их Шавьеру лень, и он по-прежнему сидит тут, в своем кабинете. Он только что поговорил с матерью, потом посмотрел на дверь, потом открыл один из боковых ящиков письменного стола, где хранил, бог знает зачем, пластмассовый браслет Аранчи рядом с початой бутылкой коньяку.

22. Воспоминания в паутине

Этого не знает никто, кроме меня. А она? Ну, пожалуй, тот поцелуй помнит еще и она, если поражение мозга не опустошило ее память. Хотя, возможно, в ту пору она раздавала столько поцелуев и стольким парням, что сама потеряла им счет, или в тот вечер выпила лишнего и не сознавала, что делает и с кем.

По правде сказать, те девчонки – сейчас сорокалетние женщины – не знали удержу, стоило им положить на кого-то глаз, зато тогдашние мальчишки были в вопросах любви и секса полными профанами, по крайней мере я точно был профаном. И чего наверняка не знает Аранча, так это что она стала первой девушкой, которая поцеловала меня в губы.

После окончания рабочего дня Шавьер, как всегда, заперся у себя в кабинете. На столе – фотография отца и бутылка коньяку. А сам он с унылой обреченностью шарит глазами по окружающим предметам, по потолку и стенам в поиске воспоминаний.

Он мог бы уже уйти, но сама мысль о том, чтобы провести дома вечер рабочего дня, приводит его в ужас. Даже если он зажжет все лампы, это не избавит от неотвязного и непонятного полумрака, намертво въевшегося во все вокруг подобно слою цепкой плесени, и от этого полумрака веки наливаются безотрадной тяжестью. Каждый взмах ресниц – дин-дон – удар колокола из погребального звона, и так будет продолжаться, пока не окажет свое действие снотворное. Часто Шавьер сражается с одиночеством, участвуя в социальных сетях, всегда под вымышленными именами. Обменивается непристойными шутками. С кем? А кто его знает. С Паулой, например, или с Паломитой, но за этими никами вполне могли скрываться как похотливый старик из провинции Сория, так и девушка-подросток из Мадрида, которая еще не легла спать, несмотря на поздний час. Он заходит на форумы, чтобы спорить и отстаивать – с намеренным обилием орфографических ошибок – отвратительные для него самого политические позиции. А еще он выкладывает язвительные тексты в качестве комментария к статьям в электронных версиях той или другой газеты, исключительно ради удовольствия кого-то позлить или оскорбить, а также чтобы порезвиться под защитой придуманной маски. Таким образом он пытается побороть свою неизлечимую робость и чувствует себя кем-то другим, а не одиноким мужчиной сорока восьми лет, каким на самом деле является.

Вот почему очень часто после окончания рабочего дня Шавьер на час или два задерживается в своем кабинете – а вдруг кто-нибудь из медперсонала или какой-нибудь сотрудник администрации, проходя по коридору, заметит свет из-под двери и зайдет, чтобы немного с ним поболтать. И еще потому, что у него есть суеверное чувство, будто здесь, в кабинете, воспоминания получаются более приятными, чем те, что память обычно подкидывает дома. Заодно он читает специальные журналы, пролистывает отчеты или раздумывает над старыми и желательно греющими душу историями из прошлого, пока под влиянием коньяка не начинает терять власть над ходом мыслей. Дойдя до той точки, когда опьянение становится очевидным для него самого, он уходит из больницы до следующего утра.

Но сейчас такой момент еще не наступил, и Шавьер медленно, смакуя, пьет коньяк и внимательно, неторопливо осматривает стену в поисках той или иной картины из минувшего. В углу под потолком уборщицы не заметили крошечную паутину, но обнаружить ее способен лишь опытный взгляд. Это был лишь остаток серой вуали, уже покинутой тем, кто ее сплел. Однако в едва заметную сеть попало-таки воспоминание о поцелуе Аранчи. Сколько же лет мне тогда было? Двадцать или двадцать один. А ей? На два года меньше.

Таким вещам обычно не придают никакого значения, они нередко случаются на праздниках в небольших поселках, где все друг друга знают. Там танцуют, выпивают, потеют, и если ты молод и тебе под руку подвернулась девичья грудь, ты начинаешь ее тискать, а если совсем близко оказываются чьи-то губы, ты впиваешься в них поцелуем. Мелочи и пустяки, поглощенные забвением, и тем не менее порой, когда Шавьер глядит на паутину, его память ни с того ни с сего вдруг снова извлекает их на поверхность.

Это случилось еще до призыва на военную службу, он изучал тогда медицину в Памплоне. У него была репутация скучного, правильного, замкнутого парня, репутация человека, которого считают чересчур уж серьезным, если выразиться точнее. Друзья? Обычная компания, пока она не распалась из-за последовавших одна за другой женитьб. Он не пил, не курил, не чревоугодничал, не увлекался спортом или, скажем, альпинизмом; но при всем при том относились к нему хорошо, так как он составлял часть человеческого пейзажа, характерного именно для этого поселка. Он вместе с остальными ходил в школу, и вообще, он, Шавьер, был своим, такой же принадлежностью здешней жизни, как балкон мэрии или липы на площади. Можно было бы сказать, что будущее ожидает его с распростертыми объятиями. Высокий, видный собой, хотя у девушек почему-то успехом не пользовался. Слишком рассудительный, слишком робкий? По мнению знакомых, чем-то таким это и объяснялось.

Он делает еще один глоток коньяку, не спуская глаз с маленькой паутины. Почему он улыбается? Да просто ему приятно вспомнить один случай. На краю площади пылает костер святого Хуана[29]. На улицах толпы людей. Носятся дети, сияют счастливые лица, все едят мороженое, жители поселка ведут себя раскованно и перекрикиваются через улицу. Жарко. А он, разве он тогда не жил в Памплоне? Жил, но приехал провести несколько дней со своей семьей (и чтобы мать постирала ему кое-что), порадоваться празднику и пошататься с приятелями по барам. Уже под самый конец, когда они шли по улице, к ним присоединились Аранча с подругами. Смех, новые бары, она что-то говорит ему. Что? Он почти не слышит ее, такой гам стоит вокруг. Но она что-то говорит ему, это он отлично понимает, она говорит, приблизив лицо к его лицу. Он видит подведенные глаза, помаду на губах, но для Шавьера Аранча прежде всего – старшая дочь лучших друзей его родителей, почти что двоюродная сестра, которая столько раз играла при нем с Нереей.

Поэтому, когда в красноватой полутьме паба она вдруг, вроде бы ненароком, кладет руку ему на ширинку, Шавьер не сразу понимает, что, собственно, происходит. Ему это кажется шуткой, рискованной выходкой, которой он не находит объяснения. И вот сейчас он словно во сне смотрит на крошечный кусочек паутины и видит, как его целует та, кого он считал почти что своей кровной родственницей. Ее жадный язык ищет его язык, но тот не отзывается. Шавьер как будто одеревенел от изумления, а еще – от растущего ужаса, ибо понимает, что поцелуй длится слишком долго, и дело вроде бы идет всерьез, и кто-нибудь из родственников, из знакомых, из друзей или Нерея, наконец, которая находится в глубине зала, в любой момент могут обратить на них внимание. Аранча – пот и духи – прижимается к боку Шавьера. Она шепчет ему на ухо: слушай, я уже совсем готова, – и спрашивает, разве ему не хочется пойти с ней в такое место, где их никто не увидит. Но для Шавьера – даже еще и сегодня – это предложение граничит с инцестом.

Сейчас, когда он сидит у себя в кабинете, его разбирает смех. Надо же упустить такую возможность! Девушка хочет его, он хочет ее, она уже на все готова. Но – Памплона, но – дело… Его тогда одолел стыд, да и смелости не хватало, ведь он жил в своем убежище, в одинокой студенческой комнате, руководствуясь законами онанистов, которые точно так же приводят к семяизвержению – зато никаких заморочек с девицами и со всякими там ухаживаниями. Он смотрит на паутину – и смеется. Смотрит на спокойные брови отца – и смеется. Наливает себе еще порцию коньку из бутылки – и смеется. Смеется, сам не зная чему, потому что чувствует себя запачканным, заляпанным и покрытым печалью как плесенью. Будь справедливым, будь честным. Да, aita. Он чувствует, что дошел до критической точки, после которой еще одна капля спиртного – и придется оставлять машину на больничной парковке и брать такси. Поэтому он убирает бутылку обратно в ящик, видит там золотисто-зеленый браслет и говорит себе: завтра верну браслет ей. Но, черт побери, почему я тогда ее не трахнул? Ответ: потому что ты был/есть му-ди-ла. Отец с фотографии кивает, и Шавьер взрывается: а ты-то уж молчал бы там. Нет, все-таки лучше будет вызвать такси.

23. Невидимая веревка

Он думал, что это займет у него не больше пяти минут. Спущусь и тотчас вернусь обратно. И заранее уточнил время, когда она приезжает. Но, уже дойдя до коридора, который ведет в отделение физиотерапии, услышал, что сзади его зовет Ициар Уласиа. Доктор пыталась догнать Шавьера и возбужденно размахивала руками, чтобы привлечь его внимание. Они были хорошо знакомы и обращались друг к другу на “ты”.

– Хочу тебя предупредить, что сегодня она приехала не с сиделкой, а с матерью. Имей в виду.

Шавьер поблагодарил Ициар и повернул назад.

На следующий день примерно в тот же час доктор Уласиа позвонила ему на мобильник. Если он хочет увидеться с Аранчей, может спокойно спускаться, сегодня при ней Селесте.

– Кто?

– Эквадорка, которая за ней ухаживает.

На сей раз Шавьер не был настроен так решительно, как накануне. Идти или нет? С одной стороны, его матушка каждый день ездит в поселок, выходит из автобуса на одной из центральных улиц, посещает лавки – то есть всячески демонстрирует свое присутствие. А теперь вот и я вздумал воспользоваться случаем, чтобы встретиться с их дочерью. Потом Аранча расскажет об этом дома. Она ведь без проблем общается с кем угодно при помощи айпэда. И что подумают ее родители? Они, видно, и так уже решили, что мы разработали специальный план и преследуем их, вознамерившись отомстить.

Но Шавьера на встречу с Аранчей тянуло сострадание – словно невидимая веревка, обмотанная у него вокруг шеи. И не вздумай этого отрицать. Ты чувствуешь к Аранче такую жалость только потому, что она составляет очень личную часть твоего прошлого. А может, это и вообще хитрая уловка, то есть обходной способ пожалеть себя самого, а? Он рассуждал вслух, не замечая, что привлекает к себе внимание. Двое в белых халатах, встретившись с ним в коридоре, остановили его, не скрывая удивления. Шавьер, с тобой все в порядке? Да, все нормально. И он опять вернулся к себе в кабинет, хотя намеченное дело не терпело отлагательств. Однако ему требовалось хоть немного побыть одному.

Жарко. Шавьер расстегнул верхние пуговицы на рубашке, словно пытаясь ослабить узел веревки, которая с каждым разом все туже сдавливала шею, но это не помогло. Веревка продолжала тянуть – то сильно, то исподволь, и в конце концов ему пришлось подчиниться – другого выхода у него не было.

Кто бы поверил: целые дни он проводит среди искалеченных, нередко уже агонизирующих тел, среди тел, у которых не осталось никакой надежды, среди тел, которым жить осталось считанные часы, он видит матерей, которых дома ждут двое-трое детей и которые не доживут до ближайшего Рождества. Он видит молодых ребят (в большинстве своем мотоциклистов), на которых смерть остановила свой выбор. Он видит тела людей, чьи имена и фамилии очень скоро можно будет прочесть в газетах в траурной рамке. Неужели все это происходит с ним, человеком, неуязвимым для сострадания, всегда спокойным, умеющим сухо и профессионально выражать соболезнования безутешным родственникам, человеком, который с полной отдачей выполняет свою работу (будь справедливым, будь честным, будь верным себе)? И тем не менее сейчас он чувствовал нечто иное, и это при том, что как врач не нес за Аранчу никакой ответственности. А может, именно поэтому? Потому что у него не было спасительной возможности установить с ней такие же отношения, как с любым другим пациентом? И поэтому ее история так сильно подействовала на него? Вопрос повис в воздухе, в блеклом свете ламп дневного освещения. Но на поиск ответа у Шавьера не было времени, так как он уже вышел из лифта и быстрым шагом, какого требовала от него туго натянутая веревка, двинулся в отделение реабилитации.

В глубине коридора он увидел эквадорку, она сидела на скамейке у стены. Женщина маленького росточка, с внешностью, типичной для уроженцев Андских стран. Рядом с ней стояла инвалидная коляска. Заметив проходившего мимо доктора, она быстро вскочила и сделала легкий поклон. Шавьер ответил – сдержанно, даже церемонно, однако стараясь не глядеть ей в лицо.

Потом он вошел в кабинет. Два молодых физиотерапевта шутили с мальчиком лет десяти – двенадцати. Его пристегнули ремнями к кушетке, поднятой в вертикальное положение. Шавьер опытным взглядом сразу определил: цитомегаловирус. Он поздоровался, ему ответили, мальчик глянул на него своими большими глазами через увеличивающие очки, а чуть дальше, на другой кушетке, Шавьер увидел Аранчу, прежде чем она заметила его самого. Девушка, которая ею занималась, сделала весьма красноречивый жест, подтвердив, что о его визите была предупреждена. Она осторожно выполняла с пациенткой упражнение – то сгибала, то выпрямляла ее ногу в колене. И Шавьер, подходя, отметил про себя: гипертония, лишний вес. Он рассматривал Аранчу в профиль – и не узнавал. Потом-то, разумеется, узнал, но только когда оказался у кушетки и мог вблизи разглядеть черты ее лица. Наверное, чтобы снизить эффект неожиданности, физиотерапевт сочла за лучшее небрежным тоном предупредить Аранчу:

– А вот к тебе и высокое начальство пожаловало.

Шавьер подождал реакции Аранчи, прежде чем протянуть ей руку. Первая секунда – изумление, а может, даже и страх. Потом она одарила его улыбкой, если можно так назвать результат спастического сокращения мышц лица. Правая половина ее тела сохранила относительную подвижность. И Аранча пожала ему руку правой рукой. Потом на лице ее появилась гримаса, которую Шавьер не смог расшифровать.

– Как у тебя дела?

Аранча, по-прежнему лежа на кушетке, помотала головой, и в то же время губы ее изобразили слово, которое физиотерапевт озвучила:

– Песец.

Он, смущаясь, сбивчиво сказал, что очень сочувствует ей, что доктор Уласиа описала ему ситуацию. Аранча слушала Шавьера с радостью, даже словно зачарованная, как будто все никак не могла поверить, что этот вежливый мужчина в белом халате – действительно Шавьер.

– К тебе здесь хорошо относятся?

Она кивнула.

Шавьер задал физиотерапевту какой-то подходящий к случаю вопрос об упражнении, которое они с пациенткой сейчас делали, и пока врач давала нужные объяснения, Аранча пыталась что-то сказать и трясла здоровой рукой. Поначалу они ее не понимали, но тут другая врач, та, что занималась с мальчиком в нескольких метрах от них, сообразила, что Аранча просит свой айпэд, и, выйдя в коридор, взяла его у эквадорки. Аранча приподнялась на кушетке, сняла чехол и написал ловким пальцем: “Ты всегда мне нравился, козлина”.

И всеми силами заставила лицевые мускулы изобразить улыбку. В уголке губ у нее появилась капля слюны. Она выглядела совершенно счастливой, просто сияла. И вот тут-то – сейчас или никогда! – Шавьер вынул из кармана халата тот самый дешевый браслетик, взял Аранчу за правую руку, как если бы решил посчитать ей пульс, и надел браслет:

– Я берег его для тебя все эти годы. И пожалуйста, не вздумай мне его возвращать.

Она какое-то время серьезно смотрела на Шавьера, потом написала: “Ну и чего ты ждешь? Поцелуй меня”. Он поцеловал ее в щеку. Потом сказал, что ему пора, что он желает ей всего самого лучшего, потом произнес еще какие-то вежливые слова. Аранча знаками попросила, чтобы он подождал еще минутку. И, отстучав по клавишам пальцем, повернула к нему экран: “Если и у тебя случится удар, мы с тобой поженимся”.

24. Игрушечный браслет

Настроение ей испортила обычная герань, а теперь прибавилось еще и это. Но это куда хуже герани, хотя на самом деле (что они о себе возомнили? что я дам слабину?) составляет лишь часть все того же хитрого замысла. Если бы я сама обнаружила проклятый горшок с геранью, особо волноваться не стала бы. Ну и что – горшок и горшок, подумаешь, невидаль какая. Так нет же, то одна ко мне прибежит, то другая – новость на хвосте несут.

Сначала Хуани:

– Видала? Она поставила на балкон герань.

Мирен в ответ промолчала и смотреть на герань не пошла. Вскоре на улице к ней подскочила другая знакомая:

– Слушай, ты уже видала?

Но и тогда у нее не появилось ни малейшей охоты пойти и лично удостовериться, хотя от ее дома до дома этих всего-то пара шагов, не больше.

По-настоящему она взбесилась вечером, когда Хошиан вернулся из бара и не только сообщил про герань, но еще и передал, будто кто-то сказал: что, интересно, подумает Мирен, когда ее увидит. Вот почему на следующий день она отправилась глянуть на чертову герань. Да, разумеется, там она и стояла. Самая обычная герань с двумя красными цветками и словно говорила голосом той: я вернулась, я водрузила здесь свое знамя, и теперь вам придется со мной считаться.

Мирен Хошиану:

– Ну герань, ну и что с того? Вот наступят холода, и если та ее не уберет, никакой герани больше не будет.

– Дом ее. Пусть выставляет на свой балкон все, что хочет.

Но едва Мирен убедила себя, что лучше всего будет забыть историю с геранью и думать о своих делах, от которых у нее и без того голова идет кругом, – а что мне сделает та, если весь поселок в любом случае на моей стороне? – как в дверь позвонили, и, прежде чем Селесте закатила инвалидную коляску в квартиру, Мирен узнала браслет. Только этого мне и не хватало! Сперва герань, теперь браслет. Мирен нагнулась, чтобы поцеловать дочь, а заодно и получше рассмотреть безделушку. Никаких сомнений. В памяти у нее всплыли картинки из далекого прошлого: лето, конец дня, жарко, в поселке праздник. Франко умер год назад – это она тоже помнит. Два их семейства прогуливаются по улицам вместе со всем своим выводком. Они посмеялись, слушая bertsolari[30]. Хотя Мирен было не до смеха, потому что Хосе Мари уже успел довести ее до белого каления. Трудный ребенок, непоседливый, вечная головная боль для матери. Он несколько раз пытался вскарабкаться на деревянную сцену, так что один из bertsolari даже отругал его. Потом решил на ходу соскочить с карусели. Непонятно когда умудрился посадить жирное пятно на рубашку… А вот Хошиан, тот вроде бы даже гордился, что сынок у него вертлявый как обезьяна.

– Какая еще обезьяна? Что ты придумываешь? Обычный здоровый мальчик.

В довершение всех бед у этого сорванца с одного бока распоролись по шву брюки, и мне хотелось прямо там, прямо посреди улицы, отлупить его. Конечно, шить и стирать на всю семью – это моя забота. Мирен процедила сквозь зубы:

– Погоди, вот вернемся домой, тогда ты у меня получишь.

Хошиан купил всем детям по пирожному с кремом. Обжора Хосе Мари проглотил свое в два приема. Потом кусанул пирожное Нереи, после чего та, разумеется, есть его отказалась. И Хошиан купил девочке другое пирожное – хотя мы не такие уж богачи. Потом Хосе Мари попытался отнять пирожное у Горки, которому тогда было годков пять, не больше, но бедняга ни за что свое пирожное отдавать не хотел или чем-то там еще разозлил братца, во всяком случае, тот взял и размазал весь крем Горке по лицу, так что нам пришлось попросить в баре салфеток и вытирать его.

Как раз тогда Чато с Биттори собирались поехать в отпуск на остров Лансароте, вскоре они туда и отправились вместе с детьми и привезли нам сувенир – одногорбого верблюда, страшного как смертный грех, но мы в конце концов, чтобы не обижать их, поставили верблюда на телевизор, а то придут как-нибудь в гости и, не дай бог, спросят про него. От Биттори только и слышно было: ах, Лансароте, ах, гостиница, – хвалилась, а может, и посмеивалась над ними, ведь ни Хошиан, ни Мирен и знать не знали, где это такое – Лансароте.

Так вот, дело шло к вечеру, и оба семейства решили вернуться домой, чтобы накормить малышей ужином и уложить спать. А после этого можно будет выйти снова, уже без детей, и поразвлечься в свое удовольствие, хотя на самом деле Мирен мечтала только об одном – как бы поскорее оказаться в постели и отдохнуть.

По дороге домой они прошли мимо выстроившихся в ряд уличных торговцев. Продавали здесь все: фигурки из глины, альпаргаты, сумки – то есть буквально все. Чато, который с такой же готовностью выхватывал кошелек из кармана, как гангстер выхватывает свой пистолет, остановился перед негром, продававшим бижутерию, и купил Нерее браслетик. И тем самым они, понятное дело, поставили нас в дурацкое положение, потому что конечно же Аранча немедленно захотела такой же, а у нас трое детей, а не двое, как у них, и Хошиан зарабатывал в своем литейном цеху гроши. Это Чато хватало денег и на то, чтобы съездить на Лансароте, и на всякую другую роскошь. Поэтому я сказала: нет и нет. Аранча чуть не в слезы: купи да купи. Короче, такое устроила, что Чато схватил ее за руку и, не спросивши нас, ни Хошиана, ни меня, вернулся к негру и купил ей браслет. И вот теперь, больше тридцати лет спустя, Аранча вдруг является домой в том самом чертовом браслете, а браслет точно тот самый – из зеленых бусин и словно бы с золотом. Тот самый и есть. Сколько заплатил за него Чато? Пять дуро? Мирен тогда, кстати сказать, страшно разозлилась, хотя виду не подала. Они ведь, получалось, преподали нам с Хошианом урок, как надо радовать своих детей.

Или я все-таки обозналась? Мирен буквально поедала глазами браслет. Аранча с увлечением смотрела телевизор, Селесте уже простилась, произнеся обычные свои милые и любезные слова, которые здесь, в нашей семье, если честно, не в ходу, но звучат очень даже приятно. Аранча ответила сиделке на свой манер – улыбнулась и помахала здоровой рукой, а Мирен – на свой, то есть немного сухо. Зато проводила Селесте до дверей и, вместо того чтобы закрыть дверь, вышла с ней на лестничную площадку.

– Послушай, ты, случайно, не знаешь, где моя дочь взяла браслет, который теперь у нее на руке.

– Его подарил ей сегодня один доктор. Браслет красивый, правда?

– Да, очень красивый. Если я правильно тебя поняла, браслет подарил какой-то мужчина, который работает в отделении?

– Нет, нет. Пришел доктор, как звать, не знаю. Никогда раньше я его не видала. И еще подумала, что он какой-то ваш родич, потому как пришел специально повидаться с Аранчей, а через несколько минут поцеловал ее так нежненько в щечку, а она все время, что провела с ним, была довольна и счастлива. Они разговаривали. Вернее, доктор, тот говорил, а Аранча отвечала ему на своем айпэде, и под конец он подарил ей этот детский браслет.

– А имени доктора ты, случайно, не запомнила?

– Ой, нет, к несчастью, нет, не запомнила, сеньора Мирен, знаю только, что физиотерапевты называли его доктором. Но если вам хочется, я завтра же могу узнать. Он высокий такой, волосы с боков уже седые, а еще – очки. Нет, никогда раньше я его не встречала. А что, что-то не так?

– Все в порядке. Просто любопытно.

Хошиан вернулся домой в свое обычное время, с обычным блеском в пьяных глазках и, как обычно, почесывал бок в области печени. На сковородке скворчали обваленные в сухарях анчоусы, окно было распахнуто настежь, чтобы чад выходил на улицу. Аранча словно загипнотизированная смотрела на пар, который поднимался от стоявшей перед ней тарелки с супом. Хошиан поцеловал ее в лоб. Потом, усаживаясь за стол, устало вздохнул:

– Только вот есть что-то ни хрена не хочется.

Мирен с суровым видом:

– А руки мыть ты разве не пойдешь?

Он потер ладони одна о другую, словно держа под струей воды:

– Они у меня и так чистые.

– Не будь свиньей…

И Хошиан отправился в ванную мыть руки, ворча, но не смея ослушаться. Когда он вернулся на кухню, Мирен за спиной Аранчи энергично делала ему какие-то знаки, которых он не понимал.

– Ну, чего тебе?

Она, поджав губы, бросила на него гневный взгляд, чтобы он ее не выдавал. И одновременно качала головой, словно говоря: Господи, да что же за терпение надо иметь с этим мужчиной.

Наконец Хошиан заметил браслет. Но притворяться он не умел, и Мирен готова была разбить ему голову сковородкой.

– Какой красивый! – И обращаясь к дочери: – Купила, что ли?

Аранча энергично замотала головой, несколько раз ткнув указательным пальцем себя в грудь, а потом изобразила губами два слова: он мой. Хошиан поискал объяснения в угрюмом взгляде жены. Напрасно. А потом, до самого конца этой сцены, предпочел помалкивать, чтобы не попасть впросак.

Позднее, уже в постели и при погашенном свете, супруги перешептывались:

– Да ладно тебе, быть такого не может.

– Провалиться мне на этом месте! Этот самый браслет ей купил Чато во время праздника, много лет назад, когда дети были маленькими и мы с теми еще дружили.

– Ну и черт с ним, с браслетом, какая теперь разница. Аранча, видать, отыскала его в каком-то ящике и нацепила.

– Ну и дурак же ты! Ничего она не отыскивала. Браслет ей подарил какой-то доктор.

– Нет, с тобой просто спятить можно. То говорила, что браслет ей Чато купил…

– Ш-ш-ш, не ори так.

Хошиан опять шепотом:

– Чато купил браслет Аранче, когда она была маленькой. Тут я все понял. И теперь, через много лет, какой-то доктор подарил нашей дочке браслет нашей дочки. Хоть режь меня, ничего не понимаю.

– Зато я с точностью знаю только то, что есть один-единственный доктор, который мог сделать что-то в таком роде. А еще он поцеловал Аранчу в щеку.

– Кто?

– Их старший сын. И еще он почему-то – почему, не спрашивай – хранил у себя этот браслет.

– Ты, мать, сериалов по телевизору насмотрелась.

– Нет, что-то они замышляют. Неужели до тебя не доходит? Они взяли и влезли в нашу жизнь, они уже здесь, в нашем доме, у нас в спальне, даже, считай, в этой вот постели, ведь мы с тобой без конца о них говорим. Подумай сам, зачем эта вернулась в поселок, и герань на балкон выставила, и по здешним лавкам ходит? А затем, что они хотят сжить нас со свету. Надо что-то делать, Хошиан.

– Ага, надо поспать.

– Я ведь серьезно говорю.

– И я тоже.

И он тут же захрапел. Мирен лежала, повернувшись на бок, но не спала, мрак для нее наполнился лицами, огнями, звуками. Перед глазами мелькали то герань, то браслет. Была тут и одиннадцатилетняя Аранча, которая устроила сцену, потому что хотела такой же браслет, как у Нереи. Был и Хосе Мари – он размазывал по лицу Горки крем от пирожного. И был Чато с его манерой выхватывать кошелек из кармана, как ковбои в фильмах выхватывают пистолет из кобуры. А еще Мирен видела ту, чье имя давно не произносит, потому что оно обжигает ей губы. Ту, что вернулась в поселок с дурными намерениями, но если та думает, что я испугаюсь… Пусть не надеется. Заснуть Мирен не могла. Еще одна ночь без сна. Голова забита всякими мыслями, мрак населен призраками. Она пошла на кухню, когда уже перевалило за полночь, и написала на листке бумаги: Alde hemendik[31]. Пойду суну ей записку под дверь, и тогда мы еще посмотрим, кто кого сильнее напугает. Мирен уже собралась выйти на улицу… А вдруг та узнает ее почерк? Мирен взяла новый листок. Повторила прежнюю фразу, но теперь печатными буквами. Вышла на лестничную площадку, держа тапочки в руках, чтобы спящие не услышали ее шагов, обулась на коврике, спустилась к выходу из подъезда и открыла дверь. Сделала шаг через порог и остановилась. Почему? Потому что шел дождь. Дождь с ветром. Настоящий ливень. Да еще косой. Вот уж ночка выдалась. И она сказала себе:

– Ну и ладно.

Потом разорвала лист бумаги, сунула обрывки в карман и вернулась в постель.

25. Не приезжай

Позвонили в дверь. Короткий, резкий звонок застал Биттори врасплох, когда она сидела в гостиной в кресле и просматривала обложки своей коллекции старых виниловых пластинок. С тех пор как ей вздумалось вернуться в поселок, этот пронзительный звонок, так хорошо знакомый по прошлым временам, раздался впервые.

Биттори не удивилась. Ждала кого-то? И да, и нет, во всяком случае, допускала, что рано или поздно один из них, а скорее одна из них, явится полюбопытствовать, поразнюхать, порасспрашивать ее о намерениях.

Кстати сказать, несколькими днями раньше она столкнулась на улице со старой знакомой, но последовавшая за этим сцена выглядела до того фальшивой, что не осталось никаких сомнений: встреча не была случайной.

– Господи, Биттори, сколько же лет мы не виделись! Я страшно рада! А ты все такая же красивая, какой была всегда.

У Биттори на языке вертелись самые язвительные ответы: да, знаешь ли, любой из нас только на пользу идет, когда убивают твоего мужа, а ты остаешься одна, становишься вдовой. Но Биттори сдержалась. Эту женщину она заметила издали, когда та еще стояла на углу. Наверняка меня поджидает, сейчас начнет задавать вопросы, какие ей велено задать. И женщина их действительно задала, притворяясь, будто они только что пришли ей в голову. Это была одна из тех знакомых, что не явились на отпевание, из тех, что не выразили ей свои соболезнования, из тех, что перестали здороваться с нами, когда на стенах поселка появились надписи. Ты не должна никого ненавидеть, Биттори, ты не должна никого ненавидеть. Поэтому сейчас она отвечала уклончиво и неопределенно и улыбалась неискренней улыбкой, от которой у самой во рту оставалось ощущение чего-то студенистого, словно там сдохла медуза.

Биттори пошла открывать дверь. Дон Серапио. Сколько приторности во взгляде, сколько кротости в чуть приподнятых бровях. Бледные изнеженные руки то соединяются, то расцепляются. Брыжи, лосьон после бритья. А вот у Биттори лицо – каменная маска, и на нем при виде священника не дрогнул ни один мускул. Удивилась ли она? Ни капли. Как если бы, распахнув дверь, вообще никого не обнаружила на пороге.

Священник сделал было шаг вперед, явно вознамерившись обнять ее, приложиться щекой к щеке. Этот человек всегда любил выражать свою приязнь с помощью прикосновений. Биттори отпрянула, лицо ее напряглось еще больше, словно предупреждая, что лучше ему держаться от нее на расстоянии. Священник объяснил на баскском языке, что решил навестить ее. Она пристально смотрела на него, уперев руку в дверной косяк и красноречиво давая понять, что, если он вздумает лезть не в свое дело, она захлопнет дверь у него перед носом. Потом, обращаясь на “ты”, ответила/пригласила войти. По-испански.

В доме Господа пусть командует священник, а у себя дома командовать буду я. И дон Серапио, которому уже перевалило за семьдесят, зашел в квартиру, по пути разглядывая пол и стены, мебель и украшения, и казалось, будто вместо глаз у него фотокамера. Нос священника тут же учуял – было два часа дня – запах морсильи[32] с фасолью, которую Биттори поставила разогреваться на кухне.

– Ты живешь здесь?

– Конечно, ведь это мой дом.

Биттори уступила ему кресло, где до этого сидела сама, перебирая свою коллекцию пластинок. А уступила она кресло нарочно, чтобы каждый раз, поднимая глаза, он утыкался взглядом в фотографию Чато, висевшую на стене. Себе она принесла с кухни стул. Священник завел подходящий к случаю разговор. Расточал ей похвалы и не скупился на лесть, каждым своим жестом выражая добрый настрой и пуская в ход выражения, исполненные преувеличенного смирения, но старался при этом направлять беседу в нужное русло. А вот Биттори, если изредка и включалась в разговор, то демонстративно переводила его на испанский язык, так что дону Серапио, который ни в коем случае не хотел накалять обстановку, пришлось, в свою очередь, отказаться от баскского.

Их разговор как непоседливая лягушка перескакивал с какой-нибудь самой ничтожной темы – или полутемы, или подтемы – на другую, не менее случайную, чуть задерживаясь на погоде, здоровье и семье, пока Биттори, которая так и не успела пообедать и имела весьма скудный запас терпения, не спросила его в лоб:

– Почему ты не говоришь о том, о чем явился поговорить со мной?

Дон Серапио невольно направил взгляд поверх головы своей угрюмой собеседницы на фотографию Чато:

– Хорошо, Биттори. Я не знаю, поняла ты или нет, что твое присутствие в поселке создает своего рода напряжение. Хотя “напряжение” – не совсем точное слово.

– Лучше сказать переполох?

– Я неудачно выразился. Прости меня. Лучше сказать так: люди видят, что ты каждый день сюда приезжаешь, они удивляются и задаются разными вопросами.

– А ты-то откуда знаешь, какими вопросами они задаются? Неужто специально идут в церковь, чтобы поделиться с тобой?

– Новости по поселку разносятся быстро. И конечно, с тех пор как ты стала сюда наведываться, слухи не утихают. Ты приезжаешь в свой поселок, и никто не станет тебе этого запрещать. Я бы даже сказал: добро пожаловать. Однако ситуация складывается гораздо более сложная, чем может показаться на первый взгляд, и то, что ты имеешь законное право вернуться в свой дом, не означает, что и у других жителей поселка не должно быть своих прав.

– Например?

– Например, права начать устраивать собственную жизнь по-новому – чтобы и у нас здесь наконец воцарился мир. Вооруженная борьба нанесла жестокий удар по нашему народу, как, впрочем, не будем забывать об этом, и некоторые действия государственных сил безопасности. К несчастью, были погибшие – среди них твой муж, царствие ему небесное, и те двое гвардейцев, которых убили на заводском полигоне. Это ужасные трагедии, и мы скорбим всем сердцем, вспоминая о них, но мы не должны отвращать наши взоры и от страданий других людей. Имели место репрессии, в наших домах без всякого повода проводились обыски, аресту подвергали невинных, с ними плохо обращались или, если выражаться точнее, их пытали в полицейских участках. Вот и сейчас девять сыновей из нашего поселка отбывают многолетние сроки в тюрьмах. Не берусь судить, заслужили они или нет такое наказание. Я не юрист и уж тем более не политик, я простой священник, который хочет помочь здешним людям жить в мире.

– Не желаешь ли ты сказать, что этому миру что-то угрожает из-за того, что вдова убитого приезжает на несколько часов в свой собственный дом?

– Нет, ничего подобного у меня и в мыслях не было. Я пришел лишь просить тебя об одолжении от лица жителей поселка. Если ты это одолжение сделаешь, буду тебе очень благодарен, если нет, смиренно приму твой отказ. Я знаю, как ты страдала, Биттори. Я никогда не усомнюсь в искренности твоих чувств и никогда не осмелюсь в чем-то тебя упрекнуть. Вы, ты и твои дети, всегда присутствовали в моих молитвах. И поверь, если твой муж сейчас не пребывает рядом с Господом, то не потому, что я сто и тысячу раз не молил о том Всевышнего. Но как Бог печется о душах умерших, так я должен печься о душах тех, кто обитает в моем приходе. Хорошо я с этим справляюсь или плохо? Разумеется, мне случается совершать ошибки. Разумеется, я не всегда нахожу нужные слова и не раз говорил не то, что хотел сказать. Или же говорил, когда следовало промолчать. Или промолчал, когда следовало высказать свое мнение. Я далек от совершенства, как и любой другой человек, и тем не менее обязан до конца дней своих выполнять возложенную на меня миссию. Из последних сил и не позволяя себе падать духом. Пойми, я не могу явиться в одну из тех несчастных семей и сказать: сожалею, но ваш сынок был членом ЭТА, так что теперь мне нет до вас никакого дела. Разве ты поступила бы так, окажись на моем месте?

– На твоем месте я говорила бы прямо. Что ты от меня хочешь?

На сей раз священник, вместо того чтобы поднять глаза на Чато, уставился на некую точку на полу, где-то между своими ногами и ногами Биттори.

– Чтобы ты не приезжала.

– Чтобы я не приезжала в собственный дом?

– Хотя бы какое-то время, пока воды не войдут в прежнее русло и не наступит мир. Бог милостив. За то, что тебе довелось вытерпеть здесь, на земле, Он вознаградит тебя в другой жизни. Не позволяй злым чувствам воцариться в твоей душе.

На следующее утро, все еще задыхаясь от ярости, Биттори отправилась на кладбище Польоэ, чтобы рассказать обо всем Чато. Говорить пришлось стоя, так как лил сильный дождь, и она не решилась сесть на край мокрой плиты.

– Да, так он мне и сказал. Чтобы я не приезжала в поселок и не мешала процессу установления мира. Сам видишь, жертвы, они мешают. Эти люди хотят взять метлу и замести нас под ковер. Чтобы нас не было видно, и если мы исчезнем из публичной жизни, а они тем временем вытащат своих узников из тюрем, это и будет называться миром. Тогда все останутся довольны: здесь, у нас, ничего не произошло. Он сказал, что настала пора нам всем простить друг друга. И когда я спросила, у кого же должна просить прощения лично я, ответил, что ни у кого, но, к несчастью, я была частью конфликта, в который оказалось вовлеченным все общество, а не только отдельная группа граждан, и нельзя исключать, что те, кто должен был бы попросить прощения у меня, в свою очередь ждут, что кто-то попросит прощения и у них самих. А так как все это очень сложно, священник считает, что лучше было бы сейчас, когда прекратились теракты, дать обстановке успокоиться – пусть напряжение спадет, пусть время поможет утихнуть боли и обидам. Что ты на это скажешь, Чато? Я держала себя в руках, но и промолчать не смогла. И кое-что ему высказала.

Биттори посмотрела священнику прямо в глаза:

– Послушай, Серапио. Если кто-то не желает видеть меня в поселке, пусть меня пристрелят, как пристрелили Чато, потому что я собираюсь приезжать сюда столько раз, сколько захочу. И вообще, единственное, что я могла бы потерять, это жизнь, а мне ее разрушили уже много лет назад. Я не жду, что кто-то попросит у меня прощения, хотя, если честно, вот сейчас подумала об этом и решила, что такой поступок выглядел бы очень по-человечески. На этом я ставлю точку, потому что мне уже давно пора обедать. Скажи тому, кто послал тебя сюда, что я не успокоюсь, пока не узнаю всех подробностей гибели моего мужа.

– Биттори, ради бога, зачем растравлять раны?

И тогда я ответила ему:

– Чтобы выпустить весь гной, который там накопился. Иначе рана никогда не затянется.

Больше мы не сказали друг другу ни слова. Он ушел от меня с унылым видом, но еще как будто и обиженный. А мне плевать. Как только я глянула сквозь щелку в жалюзи и убедилась, что он шагает прочь от моего дома, я бегом кинулась на кухню и съела большую тарелку фасоли, потому что просто умирала от голода. Ну и что ты об этом думаешь, Чато? Правильно я поступила? Ты ведь знаешь, что характера мне не занимать.

26. С кем ты, с теми или с нами?

Дождь, падая на могильные плиты, звучал по-осеннему – свежо и приглушенно, и это нравилось Биттори. Да, нравилось, потому что дождь не только немного промыл все вокруг, он, как ей воображалось, донес до покойных что-то живое… Во всяком случае, мне хочется так себе это воображать.

Раздумывая над подобными вещами, она шла, обходя лужи, и вдруг заметила улиток на могильных плитах, и ее кольнуло желание (и не в первый раз) собрать их и унести домой себе на обед. Биттори старалась спасти под зонтом сделанную дома прическу. Дождь не прекращался. Едва она вышла за ворота, как увидела подъезжающий автобус и села на него. Что теперь? Биттори перебирала в голове варианты и взвешивала свои возможности. У меня еще осталась вчерашняя фасоль, миску для кошки я кормом наполнила, дома меня никто не ждет. Больше всего ее бесила мысль, что дон Серапио может решить, будто она согласилась на его просьбу некоторое время не появляться в поселке. Поэтому Биттори сошла у бульвара, купила в ближайшей лавке две булки и – нет, не будет по-вашему, не дождетесь! – на первом же автобусе поехала в поселок.

У себя дома она снова подогрела остатки вчерашнего обеда и поела. Сделала одно, сделала другое. Потом взялась соединять какие-то провода, восстанавливать контакты, все то, чем прежде обычно занимался Чато. В результате проигрыватель все же заработал. И в промежутке между двумя старыми песнями до нее донесся звон колокола. Была суббота, она схватила зонтик и пошла. Куда? Понятно куда. К семичасовой мессе. Войдя в церковь, хотела было сесть в первом ряду, как в тот далекий день, когда отпевали ее мужа, но тотчас передумала, решив, что это будет выглядеть слишком уж вызывающе. Поэтому она выбрала крайнее место на скамье в последнем ряду справа – оттуда была хорошо видна вся церковь и можно было без опаски наблюдать за молящимися.

К началу мессы народу было уже довольно много, хотя и не столько, сколько собиралось в прежние времена. Никто не сел поблизости от Биттори, из чего она сделала вывод, что ее присутствие не осталось незамеченным, – а мне плевать, я и не ожидала, что меня встретят аплодисментами в этом Божьем доме, где якобы проповедуют любовь к ближним.

Из-за этой пустоты вокруг Биттори сразу привлекала к себе внимание, и как только из двери ризницы вышел священник в зеленой ризе, она, стараясь двигаться как можно незаметнее, перебралась на одну из скамей левой половины. И выбрала себе место за спинами людей, которых не знала. Ненароком метнув взгляд в сторону, Биттори увидела перед колонной инвалидную коляску.

Мирен, еще не заметив Биттори, почувствовала, что та находится в церкви. Мирен вошла, толкая перед собой коляску, за несколько минут до семи. Кто-то предупредительно придержал перед ними дверь. Кто именно? Какая разница, это мог сделать кто угодно. И Мирен заняла свое обычное место – коляска Аранчи рядом, статуя Игнатия Лойолы чуть впереди, у боковой стены, окутанная полумраком. И тут она будто услышала, как чей-то голос зашептал ей на ухо. Мирен незаметно тряхнула головой в знак того, что все поняла, но вправо ни разу не глянула – ни тогда, ни в течение всей мессы.

Эта ведет себя с каждым днем все наглее. Мирен была возмущена святым Игнатием и бросила в его сторону сердитый взгляд – между колонной и затылком Аранчи. С кем ты, в конце-то концов, – с теми или с нами? Хотя месса только началась, ей очень захотелось уйти. Нет, ну кто же мог такое вообразить – чтобы эта еще и в церковь явилась! Сами же мира требовали – и на своих демонстрациях, и в газетах, а когда мир вроде бы наступил, сразу же принялись делать все, чтобы его к чертям собачьим разрушить. Мирен уже приготовилась встать, но успела еще раз хорошенько подумать. Чтобы я ушла? Нет уж, пусть уходит эта. А потом повернулась к святому Игнатию: если ты встал на ее сторону, тогда вдвоем отсюда и убирайтесь.

Проповедь. Две женщины сидят на разных концах одной и той же скамьи, между ними еще три-четыре человека. Дон Серапио сразу увидел обеих с амвона. Он не назвал их по именам, чего не было, того не было, зато внезапно свернул с накатанной темы и принялся импровизировать, сперва, правда, слегка спотыкаясь, но потом из уст его потоком полились фразы про мир и примирение, про прощение и добрососедство, и были они обращены – тут уж вы со мной не спорьте! – в первую очередь, если не исключительно, к двум этим женщинам.

Он рассказал какую-то историю, или случай, или притчу – называйте как угодно – о двух людях, связанных крепкими узами дружбы, которая делала их счастливыми; но как-то раз они поссорились и стали несчастными, однако Господь возжелал, чтобы они примирились, и хотя это было непросто, время спустя примирение состоялось, и таким образом к ним вернулось прежнее счастье. Потому что, как говорил Иисус, возлюби… И так далее. Священник разошелся не на шутку, и у него получилась пылкая проповедь на целых двадцать минут – хотя обычно он говорил наставительно и взвешенно.

Мирен между тем уже прекратила свою беседу с Игнатием де Лойолой. Ты никогда не даешь мне того, о чем я прошу. И теперь сидела насупившись. Занятая своими обидами и раздумьями, она не сразу заметила, что Аранча здоровой рукой посылает приветы той женщине. Только этого нам и не хватало! У Аранчи даже голова стала покачиваться под тяжестью улыбки. Она улыбалась глазами, улыбалась губами, лбом, ушами. Срам один, а не улыбка. Или у нее опять удар случился? Хотя, если подумать как следует, может, Аранча и не приветы посылала, а показывала свой чепуховый браслет, который дома с нее никакими силами невозможно было снять. Слышь, дочка, это ведь всего лишь игрушка. Мирен незаметно подняла тормоз на коляске. И, надавив ногой, развернула ее так, что Аранча оказалась лицом к алтарю, но и теперь эта дурища – Господи, дай Ты мне побольше терпения! – все силилась оглянуться, и мать еще немного подтолкнула коляску, потом еще чуть-чуть – ближе к стене, так что Аранча больше уж никак не могла обмениваться знаками с той.

Биттори то и дело поглядывала влево, после того как заметила, что Аранча подает ей знаки. Вытянув шею, за профилями трех или четырех разделяющих их прихожан она могла увидеть частично мать и всю целиком дочь. Пока вдруг не обнаружила – вот странно! – что коляска уже не стоит в прежнем положении и что нет никакой возможности ответить Аранче улыбкой на ее улыбку.

Скрестив руки над грудью, Мирен пошла причащаться. А ведь та наверняка сейчас смотрит на меня, прямо кожей чувствую, как впиваются иголки ее взглядов. И Биттори действительно не отводила от нее глаз: это надо же, какое благочестие, надеется небось прямиком в рай попасть. Интересно, что ей там скажут, когда увидят, что рубашка у нее залита кровью моего мужа. К священнику уже образовалась небольшая очередь. И Биттори вдруг захотелось тоже присоединиться к цепочке причащающихся. Что с того, что она не верит в Бога и не соблюдает никаких обрядов? Зато когда та, другая, с гостией на языке будет возвращаться по центральному проходу на свое место, возможно, их взгляды хотя бы на миг пересекутся. Биттори представила себе эту сцену. И сразу же почувствовала всплеск эйфории. Даже дернулась было, чтобы встать. Но ей помешал острый укол в живот, третий или четвертый за последние дни. Она пережила пять мучительных минут, боясь потерять сознание, так ей было плохо. Закрыв глаза, она сделала несколько медленных вдохов и постепенно пришла в себя – как раз к тому мигу, когда месса закончилась и прихожане двинулись к выходу. Биттори смогла подняться на ноги и сразу увидела, что инвалидной коляски на прежнем месте уже нет.

Биттори покинула церковь в числе последних. Когда она оказалась на площади, шел дождь, и, скорее всего, именно из-за дождя люди так быстро разбежались по домам. Не прошла Биттори и пяти шагов, как перед ней выросли две расплывчатые фигуры.

– Ты нас узнаешь?

Голос показался ей незнакомым, лица были видны плохо, но она все-таки узнала их, хотя и не сразу, однако очень быстро – да, конечно, узнала: такой-то и такая-то, пожилая супружеская пара, жители поселка. Говорили они шепотом:

– Мы увидели тебя в церкви и страшно обрадовались. И тогда я ему сказала: давай подождем ее. Мы очень хорошо к тебе относимся. И всегда хорошо относились.

Следом заговорил он, но так тихо, что колотящий по зонтику дождь заглушал его голос, и Биттори пришлось напрягать слух.

– Мы сами никогда не были националистами. Но, как ты сама понимаешь, лучше, чтобы здесь об этом не знали.

Биттори поблагодарила их. Потом извинилась, сославшись на то, что спешит.

– Разумеется. Мы тебя не хотим задерживать.

Спешит? Никуда она не спешила. Она растворилась во мраке, спряталась в первом попавшемся подъезде и какое-то время стояла, прислонившись к стене, и дожидалась, пока отпустит боль.

27. Семейный обед

Воскресенье. Паэлья. Первой явилась Нерея. Туфли без каблуков, губы без помады, сама без мужа. Мать с дочерью быстро потерлись щекой о щеку в прихожей.

– Ну как Лондон?

Нерея привезла ей в подарок придверный коврик. Купила его там-то и там-то. Все названия она произносила, сильно напрягая губы, наверное, по инерции, ведь целых две недели ей пришлось говорить на чужом языке.

– Посмотри, правда красивый?

На коврике был изображен красный двухэтажный автобус. Биттори с притворным восторгом подтвердила, что он просто чудесный, но зачем было тратить на меня деньги, дочка? Нерея вышла за дверь, чтобы заменить старый коврик на новый. Старый поставила к стенке, решив позднее вынести его к мусорному контейнеру.

– А где Кике? Он что, не любит паэлью?

– Никакого Кике больше нет. Потом все расскажу.

Кошка дремала на диване. Она позволила себя погладить, едва приоткрыв при этом глаза. День снаружи был серый. В дверь позвонили. Шавьер поцеловал/обнял мать, поцеловал/обнял Нерею. Кошку он словно не заметил, как не обратил внимания и на новый коврик, о который только что вытер ноги. Шавьер принес бутылку вина и цветы. Незачем тебе было тратить столько денег. Они редко обедают вместе, втроем. Рождество, день рождения Биттори… А сегодня? Ну, решили собраться без всякого особого повода, вернее, только потому, что Нерея вернулась из Лондона, или потому, что они уже давно не сидели своей семьей за одним столом. Шавьер рассказал печальную историю одного из пациентов их больницы, потом вторую, но уже довольно смешную, хотя после первой смеяться никому не захотелось.

Они принялись за закуски. Нерея взахлеб рассказывала о путешествии (мы вошли в… отправились в… побывали в…), а ее брат, откупоривая бутылку, сразу заметил в описаниях сестры важное упущение:

– А что поделывает Кике?

– Думаю, он все еще в Лондоне.

Любопытство и недоумение помешали Шавьеру довести дело с пробкой до конца.

Биттори быстро вмешалась:

– Они снова рассорились.

– То есть, надо понимать, разошлись.

– Это не одно и то же.

– Хотя вы ведь с ним и так всегда жили каждый в своей квартире. Или я ошибаюсь?

– Нет, не ошибаешься.

Что ж, мать с братом в любом случае вскоре обо всем узнают, поэтому Нерея объяснила, описала, добавила подробности.

– Ну вот, теперь вам все известно. Мы расстались по взаимному соглашению. Окончательно или нет, покажет время. Кике готов ежемесячно переводить мне определенную сумму. Я, само собой, сказала, что об этом не может быть и речи.

У матери брови взлетели вверх:

– А почему об этом не может быть и речи?

– Потому что я предпочитаю ничем не быть ему обязанной.

Шавьер собрался было налить вина матери, но та отказалась; потом Нерее, сестра последовала ее примеру. Он решил было наполнить свой бокал, однако передумал и отставил непочатую бутылку на край стола. Биттори пошла на кухню за паэльей. Нерея: тебе нужна помощь? Биттори: нет.

Пока мать отсутствовала, брат с сестрой немного пошептались.

Шавьер:

– Только прошу тебя, не затрагивай этой темы.

Возвращаясь с кухни, Биттори на лету поймала последние слова.

– Какой еще “этой темы”?

Плетеную подставку под горячее с черными подпалинами их семейство использовало еще там, в поселке, когда дети были маленькими, когда был жив отец, да и сковороду для паэльи с облупившейся по краю эмалью – тоже. Нерея уже устала повторять матери, что пора выбросить на помойку это старье и купить взамен что-нибудь новое. А салфетками, годными для музея, если не для лавки старьевщика, еще Чато двадцать лет назад вытирал испачканные жиром пальцы.

От риса поднимаются последние ниточки пара. Биттори наполняет тарелку Шавьера. Любимый сын? Любимый, потому что не приспособлен к практической жизни? Вот Нерея, та сделана совсем из другого теста. Она решительно хватает шумовку и сама накладывает себе еду, перечисляя/вспоминая при этом лондонские завтраки, обеды и ужины среднего/сомнительного качества. Когда все уже принялись за паэлью, ей вдруг захотелось поделиться собственными планами на ближайшее, и не только ближайшее, будущее. Вот такими:

– В конце концов я решила, что как только представится возможность, непременно съезжу в тюрьму на свидание по “программе перевоспитания”.

Молчание. Это и была упомянутая Шавьером тема. А так как спорить с ней никто не стал, Нерея продолжила:

– Я уже поговорила по телефону с кураторшей программы. Очень симпатичная женщина. У меня она вызывает доверие. Правда, поначалу, если честно, не слишком вызывала, но постепенно я узнала ее лучше. Сейчас я сообщила ей, что вернулась из Лондона и готова снова присоединиться к подготовительным занятиям. Что еще? А рассказываю я вам об этом, потому что не люблю что-то делать втихаря. Хотя и думаю, что вы будете против моей затеи.

Мать с братом разом посмотрели на нее – строго, а скорее даже равнодушно, и так же разом отвели взгляды. Они что, не воспринимают ее всерьез? Было слышно, как старательно работают их челюсти. Взгляды были опять прикованы к тарелкам, которые постепенно пустели. Потом Биттори медленно сделала глоток из стакана с водой, провела ветхой салфеткой по губам и спросила как-то безучастно, как-то механически:

– И чего ты надеешься добиться?

– Сама не знаю. А еще пока не знаю и того, с кем в результате встречусь. Зато одну вещь знаю четко. Я хочу, чтобы хотя бы один из них понял, что они нам сделали и как мы с этим жили.

– Скажи лучше, как жила с этим ты.

– Да.

Шавьер молча ел.

– А потом?

– Послушаю, что он скажет в ответ.

– Надеешься, что попросит прощения?

– Честно признаться, я об этом даже не думала. Если верить кураторше, все, кто до сих пор участвовал в подобных встречах, испытали настоящее счастье. По ее мнению, никто не пожалел о том, что приехал на свидание. Мало того, среди жертв есть и такие, кто посчитал, что в человеческом плане стал лучше. Хорошо, ну даже если кто-то всего лишь почувствовал облегчение, и это, по-моему, не так уж и мало. Потому что ты уже будешь открыт для всего позитивного. Например, как если бы рана перестала гноиться. Да, шрам останется навсегда. Но шрам – это уже признак выздоровления. Не знаю, как вам, а мне хотелось бы дожить до такого дня, когда, взглянув в зеркало, я перестану видеть там только лицо человека, обреченного быть жертвой. Еще мне пообещали, что будет соблюдаться полная секретность. Во всяком случае, пресса ничего о встрече не узнает.

Шавьер хмуро молчал. Все последнее время он старательно уговаривал Нерею скрыть свою затею от матери. Почему? Чтобы не волновать ее. Но оказалось, что Биттори восприняла новость совершенно спокойно.

– Знаешь, дочка, поступай так, как тебе подсказывает здравый смысл. Некий человек – а он как раз и представлял Ассоциацию помощи жертвам терроризма – не так давно рассказал мне о таких встречах, и теперь я более или менее в курсе дела и понимаю, о чем речь и как это организовано. Лично меня не привлекает мысль поехать и побеседовать с одним из убийц – с любым, без разбора. Напрасная трата времени, по-моему. Они причинили мне столько зла, что от пустых разговоров рана не затянется. У меня все тело – одна сплошная рана. Вряд ли я должна тебе это объяснять. И если в результате останется, как ты говоришь, шрам, то я стану одним сплошным шрамом. Словно обгорела с ног до головы. В крайнем случае я еще пошла бы на такое свидание, чтобы взглянуть в глаза тому, кто убил вашего отца. Вот ему я бы нашла что сказать. – Биттори повернулась к Шавьеру: – А ты как считаешь? Ты что, язык проглотил?

Шавьер по-прежнему не поднимал глаз от тарелки:

– Это дело сугубо личное. И я не хочу никому навязывать свое мнение.

– Я тебя о другом спрашиваю: ты сам-то не собираешься ехать на такую встречу?

– Нет.

Ответ прозвучал резко, даже агрессивно. И Нерея, отодвигая свою тарелку, в которой еще что-то оставалось, к центру стола в знак того, что для нее обед закончился, сказала, что:

– После встречи в тюрьме я, вполне возможно, перееду жить в другой город. Пока не знаю, куда именно. А может, уеду и вовсе за границу.

Они приняли новость без комментариев и не задали ни одного вопроса. Потом серьезно, сдержанно перешли к обсуждению каких-то повседневных дел. Первым, не дождавшись десерта и кофе, распрощался Шавьер, так как в то воскресенье игрался футбольный матч, а он с самого детства был членом “Реал Сосьедад”, хотя и редко бывал на стадионе. Нерея помогла матери собрать посуду. Когда они остались одни, дочь спросила, что Биттори думает о ее планах на будущее.

– Ты уже взрослая, сама должна знать, что делаешь.

– Неужели тебе хочется, чтобы я кончила так же, как брат?

– А разве с твоим братом что-нибудь не в порядке?

– Я никогда не видела человека безрадостнее, печальнее.

– Много ты понимаешь в печалях… как, впрочем, и во всем остальном.

– У меня тоже достаточно причин, чтобы считать себя несчастной. Но знаешь, в Лондоне в тот самый вечер, когда мы с Кике договорились пожить какое-то время врозь, я пошла прогуляться по берегу реки. И, гуляя, вдруг подумала: Господи, ну что мне делать? Прыгнуть в воду и разом со всем покончить или все-таки поискать выход из лабиринта, по которому уже давно, слишком давно, блуждаю? Я увидела мутную воду, и городские огни, отраженные в реке, и людей вокруг, и услышала музыку где-то совсем близко, и ветер дул мне прямо в лицо, и я решила: да пропадите вы все пропадом, а ты, Нерея, держи голову выше, не сдавайся, живи – вот именно, живи, девочка, даже если тебя довели до ручки, не сдавайся, борись, ищи. Я ведь, само собой, знала, что ты каждый божий день ездишь в поселок, и мне это очень нравится. Значит, ты тоже что-то ищешь.

– Я? Ищу? Ничего я не ищу. Просто езжу к себе домой. А что, разве нельзя? Или тебя это раздражает?

И в ее глазах, и в сжатых губах была ярость. Больше они ни о чем не говорили. И очень скоро, выходя из материнской квартиры, Нерея обратила внимание, что старого коврика у двери уже нет.

28. Между братом и сестрой

Ноябрьская серость. Когда Нерея вышла из подъезда, накрапывал дождь. Ей надо было спуститься под горку, но там, внизу, стоял мужчина, лицо которого закрывал черный зонт. У Нереи екнуло сердце. Такого не может быть, ведь с терроризмом уже покончено. И тем не менее ей внушал страх этот одинокий человек, да и вид у него был подозрительный, будто… На всякий случай она перешла на другую сторону улицы. И тут мужчина обернулся. Шавьер.

– Ты ведь сказал, что торопишься на футбол.

– Я передумал.

Почему? Счел, что сейчас им важнее кое-что обсудить. Нерея: не пугай меня. Он: а ты не паникуй. Просто мы с тобой слишком редко видимся, поэтому у нас давно не было случая поговорить с глазу на глаз. Они решили спуститься на улицу Сан-Мартин. По дороге Нерея велела ему закрыть зонт, ведь дождь уже кончился, и Шавьер зонт закрыл. Вскоре они сели за столик в кафе отеля “Европа”.

– Вот уж не знала, что ты любишь коньяк.

– Надо же что-то заказать. Мы не можем рассиживать здесь просто так.

Она попросила принести ей отвар ромашки. После паэльи во рту чувствовался привкус масла, а в желудке – тяжесть.

Шавьер пропустил жалобы сестры мимо ушей. Он сразу взял быка за рога:

– Нам с тобой, конечно, следовало встретиться до того, как мы пришли к матери, где, должен честно признаться, я чувствую себя не в своей тарелке. Встретиться и выработать общую линию поведения по некоторым вопросам, чтобы избавить мать от лишних переживаний. Кроме того, ты вела себя опрометчиво, хотя я готов признать часть вины и за собой, так как вовремя не вмешался.

– То есть не заставил меня заткнуться?

– Нет, просто ты не должна была так откровенно говорить о своих планах на будущее. А должна была проявить осмотрительность или, иначе говоря, деликатность, если, конечно, тебе известно такое слово.

– Ты, надо полагать, имеешь в виду ту деликатность, какую проявляешь сейчас сам, да?

– Вполне бы хватило истории о твоем очередном, бог весть котором, разрыве с мужем. А остальное могла бы приберечь для следующего случая. Кроме того, тебе ведь показалось, будто мама на все реагировала спокойно, да? Так вот, хочу тебя заверить, что спокойствие это было чисто внешним. Маской, если угодно, которую она носит с тех пор, как овдовела. Она ведь только притворяется сильной. Но если бы ты присмотрелась так же внимательно, как я, вместо того чтобы болтать без умолку, – а у тебя случилось что-то вроде приступа эйфории, что, кстати сказать, я отметил не без тревоги, – то ты бы увидела в глазах у мамы или даже прямо у нее на лбу, что каждое твое слово она воспринимала как удар камнем.

– Правда? Странно только, что сам ты умудрился что-то заметить, хотя, насколько помнится, ни разу не поднял глаз от тарелки.

– Есть вещи, которые видишь не глядя. Послушай, Нерея, вероятно, разрыв с Кике подействовал на тебя сильнее, чем ты хочешь признаться. Тебе лучше знать. Пока мы обедали, у меня создалось впечатление, что ты ведешь себя как женщина, которой вдруг захотелось сделать сразу и то и се – при этом любой ценой, не думая о последствиях, которые твои поступки будут иметь для близких. И вообще, если говорить начистоту, ты выглядела какой-то взбудораженной.

– А если и так, что с того? Или я должна непременно перенять твой образ жизни?

– Перед поездкой в Лондон ты заверила нас, что отказалась от мысли участвовать в этой самой встрече в тюрьме. А теперь мы узнаем, что “программа перевоспитания” тебя по-прежнему живо интересует. И все ради чего? Ради того, чтобы обрести психологический комфорт, прежде чем уехать отсюда? Спасайся, кто может, так? Неужели ты и вправду могла бы чувствовать себя счастливой, зная, в каком состоянии находится мать? Я бы не смог. Вернее, смог бы почувствовать себя чуть лучше, но на краткий миг, пока сидел бы перед раскаявшимся убийцей. А вот потом, вернувшись в Сан-Себастьян, быстро убедился бы, что испытанное мною облегчение ничем не поможет дорогим мне людям, и даже наоборот, и тогда я опять почувствовал бы себя, как раньше, или еще хуже.

– Ты обвиняешь меня в эгоизме?

– Скажем лучше, в наивности.

– Шавьер, я уже давно не твоя восьмилетняя сестренка. Со времен нашего детства прошло много лет. Мне не нужен воспитатель. Я научилась жить своим умом.

– Не отрицаю. Поэтому и решил поговорить с тобой, ведь предполагается, что ты человек, способный самостоятельно принимать решения, но это не исключает ошибок. Ошибок, которые могут больно задеть других людей, как в данном случае.

– Ты преувеличиваешь.

– То, что случилось с отцом, ты толкуешь так, словно это касается только тебя одной. То есть ищешь выход, подходящий именно тебе, или соответствующий твоим планам, или называй это как угодно. В итоге ты начнешь новую жизнь в Касакристо-де-ла-Фронтера, будешь любоваться пальмами на берегу, и тебе в голову не придет, что, возможно, своим решением ты усугубляешь страдания тех, кто остался здесь.

– То, чем страдаете вы с матерью, называется эмоциональной блокировкой. Вы сами загнали себя в яму, где все пропитано горем, обидой и печалью, и не можете оттуда выбраться, а на мой взгляд, и вряд ли хотите, пожалуй. А я уже дошла до ручки. И с меня хватит. Что-то в моей душе должно перемениться. Поэтому, побеседовав с нужными людьми, я задумала отправиться туда, где держат этих убийц, и сказать одному из них: вот что ты со мной сделал, вот они, последствия, забирай их себе, дарю. А потом я уеду куда-нибудь подальше, и не важно, попросит он у меня прощения или нет, – уеду в такое место, где никто меня не узнает, где никто не станет перешептываться за моей спиной. Где я смогу заняться чем-то полезным, сделать что-то для других – ну, не знаю, буду, скажем, помогать пострадавшим от насилия женщинам или сиротам. Так что никакого эгоизма тут нет. Мало того, эгоизмом, по-моему, было бы как раз остаться в Сан-Себастьяне и зализывать раны до конца своих дней. Да оторви ты глаза от этой чертовой рюмки с коньяком. Посмотри на меня. Я разведенная женщина без детей, у меня вот-вот начнется климакс. А ты сидишь и мотаешь мне нервы. Знаешь, я бы с удовольствием выплеснула тебе в лицо вот этот отвар ромашки.

Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он так и не посмотрел на сестру. Не оторвал глаз от рюмки, даже когда сказал:

– Есть вещь, которой ты не знаешь. И я напрасно не сообщил тебе о ней раньше. Еще и по этой причине мы с тобой должны были действовать сообща. Насколько я понимаю, мама больна. Чем именно, пока не знаю. Результаты последних анализов не обещают ничего хорошего. Пока ты была в Лондоне, я договорился с одним из лучших здесь онкологов о консультации для нее. Но в назначенный день мать к нему не пришла. Говорит, что забыла. В чем я сильно сомневаюсь. Однако пытаюсь не слишком пугать ее. Говорю, что речь идет о самом обычном и дежурном обследовании. Она, разумеется, не дура и, чувствуя определенные симптомы, способна их более или менее правильно истолковать. Я очень прошу тебя повременить с твоими планами. Лучше всего будет, на мой взгляд, если ты вообще откажешься от них, по крайней мере, пока жива наша мама. Прояви великодушие и не делай ничего, что могло бы ухудшить ее состояние.

– Рак?

– Почти наверняка.

Шавьер подошел к стойке и попросил счет: два коньяка и отвар ромашки. А еще он воспользовался случаем и поинтересовался у официанта, как там дела на стадионе. К середине первого тайма ничья, ноль – ноль. Шавьер вернулся к сестре, но садиться уже не стал.

– Подумай и, когда у тебя будет готов ответ, сообщи его мне, пожалуйста.

– А тут и думать не о чем. Завтра же позвоню той женщине и поставлю ее в известность, что выхожу из игры. Сеньор доктор в очередной раз добился своего. Но поверь мне: в один прекрасный день, не знаю, когда именно, я уеду из этих богом проклятых краев.

Шавьер наклонился, чтобы по-братски поцеловать ее в щеку:

– Трудные времена.

– Кто бы спорил.

Они простились довольно сдержанно, без бурных проявлений чувств, без улыбок. Он вышел. Дождь к тому часу уже прекратился. Она еще какое-то время посидела за своим столиком в углу и словно загипнотизированная смотрела сквозь стекло на уличную серость.

29. Двуцветные листья

Только для того, чтобы оправдать свое затянувшееся пребывание в кафе, Нерея заказала минеральную воду. Снаружи начало темнеть. Мимо проезжали машины с зажженными фарами. Посетители? Почти никого. И Нерея пересела за другой столик. Он стоял ближе к стеклянной двери, и оттуда было удобнее наблюдать за движением на дороге. Ее обволакивало приятное чувство уюта и защищенности. Оставшись в одиночестве, немного сонная, она не могла придумать, куда бы теперь отправиться.

Машины ехали не сплошным потоком, а порциями – по воле светофора, расположенного в начале улицы Сан-Мартин. Это обстоятельство почему-то доставляло Нерее смутное удовольствие и делало чуть более сносной грусть – ее сегодняшнюю грусть с привкусом паэльи.

И вдруг по дороге с мягким шелестом проехал автобус, но не городской, не местный. И в нем ехала Нерея. В нем едем мы, моя юность и я, в сторону Сарагосы, чтобы я закончила там четвертый курс юридического факультета по желанию/просьбе/требованию отца, который хотел любой ценой защитить свою дочь, и было это уже бог весть сколько лет назад.

Автобус компании “Ронкалеса” отходил в Памплону рано утром. А слез-то, слез сколько было пролито. В том далеком октябре Нерея прощалась со своими подружками, их традиционными ужинами по четвергам, прогулками на мотоцикле, дискотеками… Слово “Сарагоса” мало о чем ей говорило. Город без пляжа, без залива, без гор – это ведь ужас. Ну как можно жить так далеко от моря? Но отец настоял: у нас нет другого выхода, поверь мне. И чем раньше она уедет из Страны басков, тем лучше. В Барселону, в Мадрид, куда сама решит. О деньгах пусть не беспокоится. Главное – оказаться в безопасном месте и спокойно закончить учебу. А так как ее приняли в университет Сарагосы, в Сарагосу она и отправилась – и проревела в автобусе до самой Памплоны, где надо было делать пересадку. Ко второй половине пути настроение у нее немного улучшилось. С чего бы это? Да просто в Памплоне в кафетерии на автостанции она выпила кофе с молоком и съела кусок тортильи, а на сытый желудок жизнь, черт побери, всегда кажется веселей. Какой-то парень, ехавший в Логроньо – или куда-то в другое место? теперь уже не вспомнить, – начал к ней клеиться и говорил разные приятные вещи, явно на что-то надеясь. Она, чтобы развеяться, но и не теряя из вида часы на стене, немного ему подыграла, дала придуманный тут же номер телефона и даже поцеловала в губы. Короче, тортилья и парень, вместе взятые, помогли сделать то утро куда более сносным. Она проспала до Туделы и приехала в Сарагосу полумертвой от голода, но в отличном настроении.

Раньше ей только раз случилось побывать в этом городе. Два дня по-настоящему адской жары, две ночи в каком-то пансионе, все равно что в пекле. Теперь она отметилась в университете и стала искать себе студенческое пристанище. В киоске на площади Сан-Франциско купила “Эральдо де Арагон”. Но вскоре выбросила газету в урну, оставив лишь страницы с объявлениями о сдаче жилья. Квартира в Делисиасе, квартира в Лас-Фуэнтесе, квартира там, квартира сям. Названия районов ни о чем ей не говорили. И еще жара. И в два часа дня ни души на улице. Ни даже птиц или мух. Она нырнула в телефонную будку. Трубка обжигала руку, так что пришлось держать ее через бумажную салфетку. Нерея набрала наугад один из многих телефонов. Ей назвали настолько низкую цену, что она почувствовала сомнение и даже спросила, а в самой ли Сарагосе находится квартира. Что? Это в черте города, а не в деревне где-нибудь в провинции? Она уловила нотки растерянности в голосе на другом конце провода. Разумеется, в черте города. И тогда Нерея подумала: черт, куда я попала? Но все-таки взяла такси, чтобы глянуть на квартиру, потому что хотела как можно скорее вернуться домой, а для этого нужно было обязательно решить проблему с жильем. Ей показалось хорошим знаком, что таксист сразу понял, куда ей надо. Значит, улица известная, значит, там имеется то, что и должно иметься на улицах цивилизованного города. Что именно? Фонари, тротуары, магазины. В какой-то миг ей захотелось спросить у таксиста, далеко ли находится нужное место, но она прикусила язык. Во-первых, стало стыдно, потому что ясно же: если у человека есть хотя бы пара извилин в голове, он прежде всего обзаведется планом города, а во-вторых, потому что, если этот тип поймет, что я здесь не ориентируюсь, может нарочно накрутить побольше километров, чтобы содрать с пассажирки лишнего. Они доехали до кладбища “Тореро”. За каналом, уже почти перед самым кладбищем, таксист сказал: это тут. Она заплатила ему и вышла из машины. Квартира? Нормальная. Чистая, обставленная просто, но ничуть не мрачная. Вид из окон чудовищный, но ведь не на каникулы она сюда приехала. По правде сказать, Нерея решила снять эту квартиру, еще не переступив порога, еще когда только вошла в подъезд и поднималась по лестнице. Потому что не забывала совета, полученного от матери. Главное, дочка, чтобы у тебя была крыша над головой к тому дню, когда начнутся занятия, потом спокойно подыщешь себе что-нибудь получше. И еще она сказала, чтобы, войдя в подъезд, Нерея обратила внимание на почтовые ящики. Всякая голь и нищета не имеет привычки следить за ними, а вот люди порядочные стараются держать их в чистоте и порядке, так что самой Биттори, по ее словам, достаточно увидеть почтовые ящики, чтобы составить представление о жильцах любого дома. Почтовые ящики произвели на Нерею самое благоприятное впечатление, как и чистота на лестницах, а также чистота стен. И когда ей открыли дверь и она пожала руку своей будущей соседке по квартире, была уже более чем уверена, что жилье себе в Сарагосе нашла.

За прожитые в той квартире месяцы свою соседку, девушку из Уэски, Нерея видела очень редко. По правде сказать, она так толком и не узнала, чем та занимается. Студенткой, во всяком случае, точно не была. Главный недостаток квартиры – страшно далеко от факультета, как и от баров и прочих развлечений. А когда вместе с северными ветрами и туманами на город накатила зима, в квартире стало по-настоящему холодно. Матушки мои! Они с соседкой купили электрический обогреватель. Но толку от него было мало. Стоило отойти на несколько метров, как возникало такое чувство, будто в тело тебе вонзают ледяные ножи. Так что в начале следующего года Нерея перебралась в квартиру на улице Лопеса Альюэ, которая лучше обогревалась и была удобнее расположена, хотя и оказалась дороже. Кроме нее самой там жили две девушки из Теруэля. Одна была моложе Нереи и училась тоже на юридическом, вторая – на филологическом. С первого же момента они отлично поладили.

Сарагоса. Знал бы брат, знала бы мать… Если не считать того времени в самом начале, когда Нерея дрожала от холода в квартире рядом с кладбищем “Тореро” и чувствовала себя одинокой и словно покрытой слоем липкой тоски, она была в Сарагосе почти что счастлива. Только вот сама этого тогда не понимала. Просто выжимала из своей юности все что возможно до последней капли. Вскоре у нее завелись друзья. Таких открытых, таких чистых душой и покладистых ребят она больше нигде не встречала. И Нерея, не забрасывая учебы (не провалив ни одного экзамена), гуляла ночи напролет, узнала физическую любовь, алкоголь, в меньшей степени кокаин и марихуану. Научилась обходиться без моря и без мотоцикла и забыла о тех опасных и страшных вещах, о которых забывать, пожалуй, не стоило. Хотя неправильно было бы сказать, что она совсем о них забыла. Сведения о каких-то тамошних событиях доходили до нее или в смягченном из-за удаленности виде или не доходили вообще, отчасти потому, что их семья, и прежде всего отец, всегда оберегавший ее, изо всех сил старались, чтобы они не доходили.

В то серое воскресенье, когда Нерея сидела в кафе отеля “Европа” перед стаканом и бутылкой минералки и глядела на проезжающие мимо машины, она вспоминала какие-то лица, какие-то места в Сарагосе, какие-то забавные истории, вечеринки и разные приключения, обычные для студенческой жизни. И снова, как много раз прежде, вдруг испытала жгучую боль, а все хорошие воспоминания представились ей в виде листьев неведомых деревьев. Каких именно? Какая разница. В виде листьев, у которых верхняя сторона одного цвета, а нижняя – другого, верх глянцево-зеленый, приятный для глаза, а низ – бледно-зеленый, цвета вины и угрызений совести. Она смотрела на свои руки и раскаивалась в том, что когда-то была молодой, хуже того – в том, что была счастливой.

Мать по телефону упрекала Нерею за то, что та редко их навещает. Ведь родители стали чувствовать себя особенно одинокими, когда многие в поселке перестали с ними разговаривать. Но буквально через минуту трубку брал отец и, понизив голос, говорил: не приезжай, дочка, не вздумай приезжать, мы сами тебя навестим, а если тебе что-нибудь нужно, только скажи. Черт, до чего же он ее любил. Мой aita, мой старик. И она у себя в Сарагосе думала, что он отослал ее учиться подальше от дома, чтобы уберечь от травли, которую уже испытал на себе. Потому что про угрозы и про надписи на стенах она конечно же знала, как и о том, что отец уже ведет переговоры и предпринимает какие-то шаги для перевода своей фирмы в более спокойное место. Не знала она другого, о чем Биттори рассказала ей уже после похорон Чато. В письме, где от него требовали денег, перечислялись некоторые подробности, связанные с Нереей. И все до одной весьма точные: и место, где она тогда училась, и ужины по четвергам, которые их компания регулярно устраивала в старой части Сан-Себастьяна. Авторы писем отлично знали даже то, какого цвета у нее мотоцикл и где она его оставляет.

30. Очистить память

Воду Нерея уже допила. Где-то в четверть восьмого она решила расплатиться с официантом и уйти из кафе, но… Но что? Внутренний голос сказал ей: Нерея, не будь дурой, не вздумай запереться у себя в квартире, когда голова у тебя набита воспоминаниями; выброси все лишнее из памяти прямо здесь и прямо сейчас, очисти ее, и тогда воспоминания впредь перестанут терзать тебя. Ты только вообрази: ночь долгая, а ноябрь – месяц сырой и мрачный, сволочной месяц.

В тот же миг она почувствовала какую-то тоскливую-тоскливую тяжесть, которая мешала ей встать со стула. Она указала официанту на бутылочку минералки, давая понять, что просит еще одну, хотя на самом деле пить ей совсем не хотелось. Просто неудобно было сидеть здесь и дальше, ничего не заказывая.

И она сама, и мать, и брат, все трое, превратились в спутники убитого человека. Волей-неволей жизнь каждого из них вот уже много лет вращалась вокруг давнего преступления, вокруг все того же неиссякаемого источника. Источника чего, черт возьми? Горя, боли? Но с этим пора покончить, хоть я и не знаю как. И ведь появилась у меня одна идея, так они тотчас разгромили ее, не оставив камня на камне.

Официант принес бутылочку воды, а также стакан со льдом и кружком лимона. И Нерея, устав следить за движением машин, съежившись от тоски и печали, даже не сообразила сказать спасибо. Она между тем думала все о том же: воображала, как сидит в тюремной комнате для свиданий и видит перед собой раскаявшегося террориста. А ведь мать с братом и понятия не имеют, где и когда я узнала о гибели отца. Они всегда считали, что о беде ей сообщили соседки по квартире, которых известил сын хозяина бара. Но, с другой стороны, какая разница. Матери она объяснила, что гуляла с друзьями и поздно вернулась домой, совсем поздно, и поэтому новость дошла до нее не сразу.

Вранье. Около пяти часов дня, выйдя из библиотеки, Нерея услышала, что случился очередной теракт. Кто-то у нее за спиной спросил: где? Но Нерея торопилась домой, чтобы бросить вещи и приготовиться к вечеринке на ветеринарном факультете, и поэтому на чужой разговор внимания не обратила. Ну да, еще один теракт. Она не почувствовала даже намека на любопытство. Подумаешь, завтра прочитает подробности в газете. В их квартире свет не горел, там никого не было. Она приняла душ, стараясь не намочить волосы, так как на улице было холодно и шел дождь. И тут пришла одна из соседок. Привет, привет. Но ни слова про теракт. К тому времени Шавьер еще не успел позвонить хозяину бара, а может, кто-то оттуда приходил и звонил в дверь, но ни одной из трех девушек не застал дома. К шести Нерея уже была готова. Хотя нельзя сказать, чтобы она слишком наряжалась и красилась. В ту пору она не увлекалась макияжем, во всяком случае, не как сейчас. Несколько капель духов – вот, пожалуй, и все. Один из приятелей – как его звали? ах да, Хосе Карлос – заглянул за ней, и они вышли из дому.

Собралась компания из десяти-двенадцати студентов, парней и девушек, хотя с некоторыми из них Нерея даже не была знакома. Но это никакого значения не имело. Они все вместе отправились в бар на улице Томаса Бретона, чтобы немного там разогреться и в нужный час – точно она не знала, когда именно, – отправиться на ветеринарный факультет на нескольких машинах. Как ей сказали, он находится у черта на куличках. Она удивилась и спросила, неужели это так далеко, что туда нельзя дойти пешком, а в ответ услышала хохот. Нерея нахмурилась. Более того, напряглась. Один из ребят, решив, что она обиделась, извинился. Какая-то девушка спросила: что с тобой? Нерея ответила уклончиво: ничего, просто… А вторая спросила: ты не заболела? Нерея опять ответила: нет. А что она могла сказать?

Потому что совершенно случайно она увидела на экране телевизора, укрепленного высоко на стене над барной полкой, фотографию своего отца. И сразу все поняла? Или только заподозрила? Нет, сразу поняла, и никаких сомнений у нее не было. Тотчас появилась надпись в нижней части экрана, которая подтвердила то, что она и без того уже знала: В ГИПУСКОА УБИТ ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬ.

Нерея, окруженная смехом, пустой и беспечной болтовней, ничем не выдала того, что с ней в тот миг происходило. Только сердце билось до того сильно, что у нее по-настоящему заболела грудь. Как только от нее отвязались, она снова уставилась на экран. И увидела там людей, которые что-то говорили в камеру, но Нерея не могла их слышать из-за царившего в баре шума. Увидела мужчину в белом халате, потом лендакари[33] Ардансу с суровым лицом. И под конец показали улицу и фасад дома, который ей не составило труда узнать.

Нерея вдруг почувствовала, как джинсы стали мокрыми. Слава богу, что они у нее черные. Между тем она старалась вести себя как ни в чем не бывало. И вот сейчас совсем в другом баре, в кафе “Европа”, она шепотом описывает все это воображаемому террористу, который сидит перед ней во время воображаемого свидания по “программе перевоспитания”.

А тогда в Сарагосе она еще минут пять не вставала из-за столика. Даже изобразила улыбку в ответ на шутку кого-то из парней и с вымученным спокойствием допила свое пиво. Но еще и теперь, по прошествии многих лет, стоит ей вспомнить подробности, как внутри словно оживают раскаленные угли. Нет никого, кому можно было бы об этом рассказать. Даже родственникам? Немыслимо. Они не поняли бы ее, хотя беда у них общая. Мужу Кике? Он всегда был слишком занят своим бизнесом, чтобы проявлять интерес к тому, что случилось в моей жизни еще до нашего знакомства.

Она незаметно сделала знак парню, с которым пришла в бар, Хосе Карлосу, хотя любовь с ним и не крутила, но, в конце-то концов, ни с кем из собравшихся более доверительных отношений у нее не было. И он понял, что она хочет что-то сказать ему наедине, или понял что-то другое, или вообще ничего не понял. В любом случае этот Хосе Карлос вышел за Нереей на улицу, а потом шел следом и дальше, почти до угла. Уже стемнело. Только там она обернулась. И обняла Хосе Карлоса, и разрыдалась. Господи, как она рыдала. Он опешил. Что ты, да что с тобой такое? Тебя кто-то обидел? Она: мой aita. Больше она не могла произнести ни слова: мой aita. Парень твердил свое: о чем ты, что случилось? Пока наконец Нерея, чуть успокоившись, не смогла объяснить. И она попросила приятеля, чтобы он – пожалуйста! – проводил ее домой.

А еще она попросила, чтобы он не бросал ее одну, чтобы остался рядом с ней на всю ночь. Да, разумеется, само собой. Они поднялись в квартиру. Нерея перво-наперво пошла в ванную мыться. Тут же одна из соседок сообщила ей, что из бара внизу передали: она должна немедленно позвонить домой, и дело срочное. Нерея: да, я знаю, ЭТА убила моего отца. Девушка, еще не слышавшая новости, схватилась за голову и зарыдала. Другая, испуганная, тоже вышла в прихожую:

– Что, что случилось? – И в простоте душевной ляпнула: – Твой отец, он из гражданской гвардии? – А потом тоже заплакала.

Нерея попросила/приказала Хосе Карлосу пойти с ней в ее комнату. А разве ты не будешь им звонить? Она: останься со мной, никуда не уходи. И они легли в постель. Он: убили твоего отца, черт бы их всех побрал, его ведь убили. У Хосе Карлоса в тот раз ничего не получалось со мной. Он молол всякий вздор, ругался, а потом заснул. И Нерея, лежа в постели, в темноте курила одну сигарету за другой, пока не выкурила целую пачку, а затем еще и пачку Хосе Карлоса. Она выкурила бы тогда все сигареты, какие только есть на свете.

Наконец стало светать. Сквозь щели в ставнях пробивался новый день. Нерея почувствовала себя лучше, словно нашла прибежище в каком-то другом времени, отличном от предыдущего дня, забыть который, как она знала, уже никогда не сможет. Как после землетрясения, пожара, опустошительного урагана, когда человек видит себя среди развалин и медленно начинает осознавать, что все-таки выжил. Именно так я это ощущала. Который был час – семь, восемь утра? В комнате дымно, хоть топор вешай. Нерея без церемоний растолкала Хосе Карлоса, который сном младенца спал рядом. Можешь идти домой, сказала она. И парень – тощие волосатые ноги – поспешно оделся и пулей вылетел вон. Ему так не терпелось убраться, что он забыл сказать мне хоть одно ласковое слово и поцеловать на прощанье.

А потом, когда она осталась одна, случилась очень странная вещь: все было как обычно. Как и каждое утро. Воздух заполнился дорожными звуками, шел такой же, как всегда, дождь, по тротуарам шагали люди, спрятавшись под зонтами. Что еще? Все спешили по своим делам, словно накануне не было никакого теракта. Голая Нерея выглянула в окно и убедилась, что мир сплел против нее заговор. И сразу возненавидела и утро, и дождь, и дом напротив, и женщину, которая прошла мимо с собакой. Все вокруг вроде бы говорило ей: да, убили твоего отца, ну и что? Вон куры и жуки, они тоже умирают. Эта мысль причинила ей жгучую боль. Как будто она проснулась после кошмарного сна и увидела другой сон, еще страшнее прежнего. И тогда Нерея вынула из сумки зеркальце, чтобы увидеть свои глаза, свой нос, свой лоб – и теперь, впервые, это уже были глаза, нос и лоб жертвы терроризма. От проникавшей в открытое окно утренней свежести она замерзла и вдруг поняла, что случившееся вчера было правдой, но при этом самое худшее еще ждет ее впереди, и оно придет, как бы она ни старалась оттягивать время. Нерею бросило в дрожь при мысли, что надо позвонить матери.

Никто не знает, никто не узнает. Не позавтракав, не умывшись, она добрела до телефонной будки на проспекте Гойи. Было около половины девятого утра. Но и в десять с хвостиком она еще не позвонила. Шла вперед, потом возвращалась или бездумно шагала по улице Фердинанда Католика и по Гран-виа – и снова поворачивала назад, но всякий раз, дойдя до телефонной будки, проходила мимо, и опять мокла под дождем, и опять тряслась от страха, представляя себе, как скажет матери, что пока не приедет в поселок, хотя сейчас у нее не было ни экзаменов, ни каких-то неотложных дел. Тогда почему? Просто я не хочу видеть ни тело отца, ни гроб, ни могилу – это для меня непереносимо, и еще не хочу, чтобы меня как-то связывали с этим убийством, чтобы газетчики задавали мне вопросы и фотографировали, чтобы вся Сарагоса узнала, какая беда случилась в нашей семье.

Она снова и снова репетировала предстоящий телефонный разговор с матерью. Я скажу ей так, нет, лучше скажу по-другому. В газетном киоске на Гран-виа она увидела лицо отца на первой полосе какой-то газеты, и рука уже потянулась, чтобы купить ее, но Нерея не решилась. Почему? Ей было очень стыдно.

В поселок она отправилась только через неделю, когда отца уже похоронили и он перестал быть самой последней жертвой ЭТА. Мама мне этого не простила. Я точно знаю. Все было понятно и без слов. На протяжении всех прошедших лет Нерея читала обиду в каждом ее движении, в тоне некоторых реплик, в упреках, вызванных самыми ничтожными поводами. Наверное, все это Нерея и хотела рассказать раскаявшемуся террористу, освободиться от терзающих ее изнутри старых, но до сих пор не погасших углей. Что ж, сделать этого не удастся, потому что сеньор доктор сказал “нет”, а она не желает ссориться с родными. Ладно, так тому и быть.

– Счет, пожалуйста.

31. Диалог в темноте

Вечером на кухне она устроила мужу нагоняй. Не дала времени даже переобуться. Как же так? Люди из ЭТА шлют ему письма, а он не сказал ей об этом ни слова.

– Я-то ведь всегда считала, что мы с тобой все друг другу рассказываем, по крайней мере самое важное.

Чато сидел на стуле, медленно развязывал шнурки на ботинках и не поднимал глаз на Биттори, которая стояла перед ним с пылающим от гнева лицом и никак не могла угомониться. Все ему припомнила. А он, отработавший долгий день, лишь тяжело вздохнул, словно говоря: когда же, черт возьми, заткнется этот фонтан.

– А ты откуда узнала?

– От Мирен.

– Просто я хотел сам это дело разрулить, чтобы вас зря не волновать.

Но Биттори снова накинулась на него с упреками. Выждав еще немного, он перебил жену. Что у нас сегодня на ужин?

– Жаба под соусом. Почему ты спрашиваешь?

– Потому что мне есть совсем не хочется.

За ужином они почти не разговаривали, каждый думал о своем. Чато свел все объяснения к трем пунктам: во-первых, она своими попреками и руганью только осложняет для него решение вопроса; во-вторых, такие проблемы решаются по-тихому; и в-третьих, безмозглому Хошиану надо язык отрезать за то, что он проболтался жене, да и не только ему одному, как видно.

Из кухни Чато отправился прямиком в постель. Чтобы немного утрамбоваться, по его выражению. А Биттори осталась мыть посуду. Напрасно Нерея время от времени напоминала ей, что их семья вполне может позволить себе посудомоечную машину. Мать в ответ только нет да нет, если, мол, у кого имеется пара рук, дурацкая машина – напрасная трата денег, к тому же изводит прорву воды и прорву электричества, и когда, мол, ты выйдешь замуж, делай в своем доме, что тебе заблагорассудится, а мне в моем уж позволь распоряжаться по-своему.

Чато обычно не вмешивался в домашние ссоры. Есть у них посудомоечная машина, нет у них посудомоечной машины – ему без разницы. Он всегда был ранней пташкой, а потому и спать ложился тоже рано. В рабочие дни в шесть утра, а то и раньше уже сидел у себя в конторе и занимался делами. Да и в выходные, поскольку участвовал в соревнованиях по велотуризму, тоже поднимался еще до восхода солнца. Бывало, конечно, что, увлеченный особенно горячей партией в мус, Чато забывал глянуть на часы, но, если не считать таких исключительных случаев, день обычно заканчивался для него в десять вечера.

Единственное, что могло заставить Чато засидеться перед телевизором, это трансляции матчей по пелоте. Он готов был смотреть их сколько угодно – пока не прогоняла от экрана жена, потому что при телевизоре главной была Биттори, а Биттори любила наслаждаться своими передачами в одиночестве.

Так вот, поужинав, Чато лег в постель – и, как всегда, сначала на сторону Биттори. С первых дней супружеской жизни он согревал ей место. Даже летом. Эта привычка возникла не из какого-то специального договора между ними, нет, но Чато не пренебрегал ею даже после ссор с женой. Та приходила в спальню позднее, в одиннадцать или двенадцать, и он, не просыпаясь, перебирался на свой край.

Наконец явилась Биттори, которая любила перед сном еще и полистать в кровати какой-нибудь женский журнал, но на сей раз с ходу погасила лампу у себя на тумбочке. Какое-то время посидела в темноте, скрестив руки на груди и прислонившись спиной к изголовью кровати. А он, обычно храпевший во сне, сейчас дышал тихо, из чего Биттори вывела, что муж не спит.

– Ну так что, расскажешь ты мне все или нет?

Чато ничего не ответил, но она знала/чувствовала, что он прекрасно ее слышал, и потому не стала повторять вопроса. Прошло несколько секунд, он раздраженно щелкнул языком и с явной неохотой ввел жену в курс дела, описав главные детали неприятной ситуации, в которую попал, не скрыл при этом ни указанных в письмах сумм, ни подробностей своей поездки во Францию. Зато ни словом не обмолвился о том, что в последнем письме упоминалась Нерея.

– И что ты намерен делать?

– Ждать.

– Ждать чего?

Биттори почувствовала в темноте, как он повернулся к ней.

– За нынешний год я им уже заплатил, и больше они из меня ничего не вытянут. Эти сволочи требуют бог знает какие деньги, и как раз сейчас, когда я взял кредиты, кое-что купил, а некоторые нерадивые клиенты тянут с платежами. Не забывай также, что мы еще должны выплатить оставшуюся часть за квартиру в Сан-Себастьяне. И вообще, кто знает, может, у них там случилась ошибка. Какой-нибудь болван, который занимается бухгалтерией, не записал мой взнос или записал не туда, куда надо. А вдруг тот тип, получивший от меня конверт, взял да и заныкал деньги, чтобы потратить на собственные прихоти? А может, прав Хошиан и второе требование поначалу предназначалось вовсе не мне, а кому-то другому. Поэтому мне кажется, что пока лучше ничего не предпринимать и подождать, чтобы время расставило все по своим местам. А если я ошибаюсь, ну, тогда они свое в любом случае потребуют.

– Знаешь, если честно, я немного побаиваюсь.

– Только от твоего страха толку никакого.

– Это плохие люди, и в поселке у них полно друзей.

– В поселке меня знают. Я здесь родился, говорю по-баскски, не суюсь в политику, даю людям работу. Каждый раз, когда собирают деньги на праздник, или для нашей футбольной команды, или еще для чего-то, Чато первым раскошеливается. Скажи, разве кто-нибудь другой дает столько? Если какой чужак сюда к нам и явится, чтобы расправиться со мной, его наверняка приструнят. Эй, ты, поосторожней, это ведь наш человек! Кроме того, со мной всегда можно договориться, а?

– Слишком уж ты легковерный.

– Не думай только, что я сижу и жду их сложа руки. Кое-какие меры я уже предпринял. Кроме того, у себя на фирме я в безопасности. Во всяком случае, смогу защититься.

– Правда? И каким же это образом, интересно знать? Держишь пистолет в ящике?

– Ну, что я держу у себя в ящике, касается только меня одного, но еще раз повторяю тебе: там я в безопасности. Допустим, ситуация осложнится. Ладно, тогда я переведу свои грузовики из нашего поселка в другое место. В Ла-Риоху или куда-нибудь еще в тех же краях. В молодости я с меньшего начинал, и вот суди сама, добился чего или нет.

– Знаешь, хоть ты и здешний, я бы не удивилась, если бы сведения для ЭТА поставлял кто-то из твоих же работников.

– Не исключено.

– А ты не обсуждал свою историю с другими здешними предпринимателями?

– Зачем? Наверняка платят все. Я как-то забросил удочку на эту тему в разговоре со старшим из братьев Аррисабалага. И понял, что откровенности от него ждать нечего. Из таких дел, как я уже сказал, каждый сам должен выпутываться, своими силами.

Биттори плавно скользнула под простыню и одеяло. До них доносились приглушенные звуки из соседних квартир, редкие голоса с улицы, грохот мусорного грузовика. Муж с женой уже повернулись друг к другу спинами, задница к заднице, и только тогда Чато не выдержал и сказал, не мог не сказать, то, что тяжким грузом лежало у него на душе:

– Я хочу, чтобы Нерея уехала учиться в другой город. Куда угодно, только подальше отсюда. Сразу после летних каникул.

– Чего это ты выдумал?

– Того и выдумал: я хочу, чтобы дочка училась в другом городе.

– А с ней самой ты говорил?

– Нет. При случае начни ее к этому готовить.

Они замолчали. Под их балконом прошла развеселая компания. Потом наступила тишина, которую нарушил церковный колокол, отбивавший очередной час. Чато, вопреки обыкновению, за всю ночь ни разу не захрапел.

32. Бумаги и вещи

Пока его накрывали плитой, Биттори – глаза сухие, потому что никогда больше я не стану плакать, даже если мне натрут их луком, – подумала, что в следующий раз свет в эту яму попадет, когда хоронить станут ее саму. А еще ее преследовала мысль, что Чато наверняка унес с собой в могилу прорву всяких тайн.

Она часто так и называла его – обманщиком, особенно во время первых своих посещений кладбища:

– По твоей милости я витала в облаках. Думаю, ты не говорил мне и половины того, что вокруг тебя творилось, и того, как они с тобой поступали. Чато, дорогой, в тот день, когда меня положат рядом с тобой, тебе придется мно-о-о-гое мне рассказать.

Перед тем как уйти, она прощала ему все. Всегда. Да и как его было не простить? Бедный Чато, он был такой добрый, а как о нас заботился. И еще очень упрямый, добавляла Биттори уже совсем другим тоном, чтобы свыкнуться с мыслью, что не она одна считала его таким.

– Тебя убили ЭТА и твое упрямство.

После гибели хозяина фирма прекратила свое существование. Четырнадцать уволенных. Сколько раз Биттори и Нерея слышали из уст Шавьера, что это еще один пример того, как террористы пекутся об интересах рабочего класса. Сын Чато ликвидировал фирму – а что еще ему оставалось делать? Правда, сперва спросил мать, не желает ли она взять дело в свои руки. Я? Тот же вопрос Шавьер задал Нерее, когда сестра наконец соизволила приехать в поселок. Я? Сам он тоже не хотел взваливать на себя эту обузу. В итоге они продали при помощи консультационной фирмы все, что можно было продать, а остальное отправили на металлолом.

Шавьер повесил на ворота объявление: “Закрыто в связи с похоронами хозяина”. Его мать, вынырнув на миг из состояния апатии, прошептала, что надо бы написать: “Закрыто в связи с убийством хозяина”. Но он этого не сделал. А рабочие? Ни один не явился на отпевание. На похоронах в Сан-Себастьяне присутствовали двое.

Несколько дней спустя кто-то один подошел к Шавьеру и от лица всех прочих спросил, когда им можно будет выйти на работу. Но даже в такой ситуации этот человек не сообразил, что следовало бы выразить сыну погибшего соболезнования. Шавьер посмотрел на него со смесью жалости и отвращения. Неужели они думают, что после убийства владельца фирмы ничего не изменится? Шавьер с профессиональной невозмутимостью попытался отвязаться от него, правда, разговаривал все-таки довольно резко. А так как тот все никак не желал его понять и опять и опять спрашивал, когда они должны снова приступить к работе, Шавьер, теряя терпение, сказал, что он простой врач и не имеет ни нужных знаний, ни опыта, чтобы управлять транспортной фирмой.

У него и так голова шла кругом: он проверял документы в конторе отца, вел переговоры с банками, аннулировал заказы (некоторые поступили из-за границы), продавал принадлежавшее фирме имущество, демонтировал строения, сталкивался с тысячью и одной бюрократической заморочкой. И в конце концов по совету коллеги из больницы решил воспользоваться помощью специалистов.

Тот же коллега предложил/посоветовал некий вариант, который помог бы сохранить рабочие места. Какой? Передать фирму на выгодных для себя условиях в руки тех, кто там трудится. Шавьер рассказал об этом матери.

– Ни за что.

Биттори словно сразу забыла о своем горе. И как только Шавьеру в голову пришло обсуждать с кем-то подобную глупость! Они ведь сколько раз устраивали забастовки, случалось, даже стекла в конторе били, ставили пикеты у входа, угрожали. Был у них там и один запевала, очень прыткий, вечно в бой рвался, некий Андони, носивший на рабочем комбинезоне наклейку профсоюза LAB[34]. Скольких бессонных ночей стоил хозяину этот Андони. И Чато в конце концов уволил его, но уже через пару часов тот явился с двумя громилами из профсоюза и буквально заставил хозяина взять его обратно. А что сказать о других работниках? Есть там, конечно, и хорошие люди, но разве посочувствовали они нам, встали на нашу сторону после убийства? Ведь могли бы послать хотя бы жалкую карточку с соболезнованиями. Нет, ничего подобного. Только двое из них явились на кладбище Польоэ, но не подошли к нам и ни слова не сказали. Так что Биттори без колебаний решила:

– Я скорее все на свалку выкину.

Шавьер погрузил в машину несколько коробок с бланками, накладными, счетами и всякого рода документами – некоторые содержались в идеальном порядке и были собраны в папках на кольцах, другие лежали вразброс. Увезти все это он решил на всякий случай. На какой случай? Ну, например, если кто-нибудь, воспользовавшись тем, что на месте нет ни хозяина, ни работников, проникнет в контору, чтобы что-то оттуда забрать, а что-то и уничтожить. Например, должники, мечтающие ликвидировать доказательства своих долгов. Или националисты, чья ненависть не ослабла после расправы с Чато.

Нерея:

– Мы скоро превратимся в параноиков.

– Не исключено.

На все эти горы бумаг Биттори смотрела с полным равнодушием. Пусть ей скажут, где ей надо поставить подпись, – и точка. Она ничего не желала знать про фирму. Фирма, говорила она, была частью Чато, так же как и его большие уши, как и его любовь к велосипеду. Шавьер внимательно посмотрел на мать, не понимая, шутит она или нет. Нет, она не шутила. А еще Биттори мрачно предрекла, что, если ее дети вздумают взвалить дела фирмы на свои плечи, их будет ждать судьба отца.

Зато она очень трепетно отнеслась к личным вещам мужа, которые тот держал в конторе. Шавьер сложил их в картонные коробки и отвез на квартиру в Сан-Себастьян. Время спустя они перевезли все к Нерее, которая до сих пор хранит это у себя дома.

Биттори сказала сыну, что он может уезжать, так как она хочет в одиночестве разобрать то, что принадлежало Чато.

– Позволь мне сперва кое-что сказать о содержимом этих коробок.

– Нет.

– Ты знала, что aita

– Я сказала тебе: нет.

Нет значит нет. Она проводила его до двери. Поцеловала – и agur[35]. Оставшись одна, Биттори прогнала кошку с дивана – брысь отсюда! – села и стала одну за другой открывать коробки. Чато никогда не говорил ей, что хранит на работе пистолет. Неожиданность? Ни в коем случае. Я всегда что-то такое подозревала. Разве он не утверждал, будто чувствует себя там в безопасности? Она подержала черный предмет в руке. Заряжен? Черт, ну и тяжелый же! Холодный металл, пальцы лучше держать подальше от спускового крючка, на всякий случай. Но соблазн был слишком велик, и она прицелилась в лампу под потолком. Что, интересно, чувствует стреляющий, когда жертва падает и когда кровь начинает вытекать через отверстия, проделанные в теле пулями?

Биттори достала полдюжины маленьких коробочек, двадцать упаковок патронов 9х19, все запечатанные, кроме одной. Чатито, гангстер ты мой, бандит ты мой, в кого же ты собирался стрелять, если в жизни и мухи не обидел? Послушай, но тогда почему ты шел без пистолета в тот день, когда?.. Не знаю, не знаю, а ведь мог бы дать им отпор.

Она опустила эти смертоносные предметы на пол и извлекла из коробки фотографии в рамках – муж держал их у себя в конторе на полке, на видном месте: вот сам Чато вместе с Биттори, оба молодые, улыбающиеся, рядом с Пизанской башней, а еще по одной фотографии сына и дочери по отдельности. Шавьер в возрасте двенадцати-тринадцати лет. Нерея, очень красивая, в платье для первого причастия. А вот они вчетвером, нарядные, у дверей церкви в Аспейтии, куда всей семьей ездили на свадьбу к родственнику, и еще две фотографии самого Чато – с каждым из детей.

Биттори достала еще какие-то вещи, но они заинтересовали ее меньше. Шариковые ручки, авторучка, кубки, полученные в клубе велотуризма, и трофеи с чемпионатов по игре в мус, свеча в форме кактуса, которую когда-то подарила ему Нерея, его принцесса, его любимица, которая даже не явилась на похороны. Короче, всякие мелочи, связанные с какими-то воспоминаниями, безделушки, сувениры. Ну а где же письма с требованиями заплатить “революционный налог”? Их нет. Надо полагать, Чато письма уничтожил. А может, Шавьер сунул куда-нибудь вместе с другими бумагами.

33. Надписи на стенах

Контора Чато располагалась на некоторой высоте. Для нее было сооружено что-то вроде помоста на стальных столбах, и в самом помещении одна стена была стеклянной, что позволяло хозяину обозревать территорию полностью. Имелось также окно, выходившее на эспланаду. Чато, по его собственным словам, распорядился устроить свой командный пункт именно таким образом, чтобы контролировать также и внутренний двор. Он вообще обожал все контролировать. И рад был бы сам делать все на своей фирме: отдавать распоряжения, заключать контракты, вести проверку при погрузке и разгрузке, смазывать двигатели, измерять давление в шинах, мыть грузовики и даже водить их. Он наблюдал за прибытием и отъездом машин и сразу замечал, если появлялся клиент или кто-то неожиданно шел к нему по делу. Едва заслышав шум мотора, он высовывался в окно.

Их территория была обнесена цементной стеной в два метра высотой с пущенной поверху колючей проволокой. На ночь откатные ворота запирались. В рабочие дни вход оставался открытым. Когда Нерея была еще девчонкой, местные парни спрашивали, не тюрьму ли построил ее отец. И она, подхватывая шутку, отвечала, что да, тюрьму, а рабочие там – заключенные.

Как-то ранним утром Чато стоял у окна и следил, как к грузовику присоединяют прицеп. Он им не доверял. Никогда не доверял. Даже самым опытным своим водителям. Операция завершилась, и грузовик тронулся с места. И тогда ему стала видна та часть стены, которая прежде была скрыта от глаз. Чато прочитал надпись, выведенную большими кривыми буквами с помощью краски из баллончика: ЧАТО УГНЕТАТЕЛЬ.

Это была первая из надписей, направленных против него. Поначалу он решил: хулиганская выходка. Но больше, чем нелепое обвинение, которое его, конечно, разозлило, больше, чем неприличный сам по себе и чернивший его поступок, который разозлил его еще сильнее, больше, чем испанизированное написание его прозвища, что просто взбесило его, Чато возмутило/насторожило то, что надпись была сделана с внутренней стороны стены. Это означало, что на территорию проник кто-то чужой. Ночью? Биттори, вытирая руки о фартук, заявила, что не исключает вины кого-то из работников.

Чато спустился сверху по узкой и крутой металлической лестнице, на которой, по словам Биттори, в один прекрасный день он сломает себе шею. Но сейчас хозяин изо всех сил старался не показать своего гнева и не смотрел, куда ступает. Чато зашел в помещение, приспособленное под ремонтную мастерскую. Попросил краскопульт. Он мог бы, конечно, отдать распоряжение рабочему: закрась, пожалуйста, эту дурацкую надпись. Но Чато был человеком взрывным, порывистым и нередко делал что-то прежде, чем успевал подумать, а еще брал на себя массу самых разных дел, и не важно, касались они работы руками или работы чисто бумажной. Короче, никого ни о чем он просить не стал, а взял и в мгновение ока сам закрасил оскорбительную надпись.

Дома за обедом Чато рассказал об этом жене. Вместе они перебрали имена всех работников (она называла их рабочими), прикидывая, который из них мог такое сотворить. Допустим, кто-то почувствовал себя обиженным или кто-то посчитал, что хозяин несправедливо с ним обошелся. Но раз нет свидетелей и нет доказательств, сделать ничего невозможно. Обычная история. Ни самому Чато, ни Биттори не пришло в голову связать надпись с письмами о “революционном налоге”. Прошло несколько недель, они забыли тот случай и продолжали жить, как жили всегда.

До одной субботы в середине марта – после нее все решительно переменилось в жизни Чато и его семьи. Который был час? Где-то около одиннадцати вечера, чуть больше или чуть меньше. Чато с Хошианом шли по улице, споря о том о сем, потому что, как и положено добрым друзьям, не любили ни в чем друг другу уступать. Они составляли пару в игре в мус, при этом оба играли очень прилично, хотя иногда, как всем известно, карты вдруг начинают помогать соперникам. И тогда по дороге домой приятели частенько ссорились, взваливая вину за проигрыш друг на друга.

Поужинали они в гастрономическом обществе. Каждый свое – то, что приготовила дома жена. А поскольку оба собирались назавтра встать пораньше, то играли в карты до ужина, а не после, как обычно. На следующий день их ожидал довольно длинный этап по программе велотуризма, конечным пунктом которого был бар в центре Сумаи.

Короче, возвращались они домой не трезвые и не пьяные, увлеченные одним из обычных своих споров, и не стеснялись в крепких выражениях, потому что между друзьями такое позволительно. Вот и вышло, что в пылу перепалки, а также из-за скудного фонарного света они не обратили внимания на свежие надписи на стене, которые появились среди старых привычных, а также среди разного рода афиш и объявлений, в большом количестве покрывавших нижнюю часть фасадов. Не сразу увидели и ту, где краска еще не успела высохнуть, ту, что была теперь рядом с подъездом Чато. Как раз там приятели и остановились, чтобы довести спор до конца. И уже собрались разойтись, уже сказали – один: только бы завтра не было дождя, и другой: ладно, растяпа, в половине восьмого встретимся на площади, – но тут внимание Хошиана привлекло имя друга на стене.

– Господи помилуй.

– Что там еще?

TXATO TXIBATO[36]. Святые небеса. Хошиан: закрась надпись, прежде чем ляжешь спать, с такими вещами шутить нельзя. Они распрощались, и Чато, кипя от ярости – туда их и растуда, – даже не стал подниматься к себе домой, а направился в гараж, где у него хранилось несколько старых банок с краской. Это я-то стукач? Понятно, что они это для чертовой рифмы придумали. Да я за всю свою жизнь ни разу ни с одним полицейским словом не обмолвился! Сразу возникла проблема: у него не было кисти. А может, и была, но он так разнервничался, так раскипятился, что не сумел ее найти. Ну и черт с ней, обойдемся тонкой кисточкой и газетной бумагой. А краска? С комками, конечно, но еще не совсем высохла. Кое-как он замазал два слова на стене, сделав их нечитаемыми. Перемазал краской брюки. Сейчас Биттори ему устроит. Ну и пусть устраивает. Стукач. В таком поселке, как их, хуже оскорбления не придумаешь. Не лучше того, что несколькими неделями раньше появилось на стене его фирмы.

Он твердо решил на следующий же день купить новой краски, когда будет возвращаться на велосипеде домой. Жене он сообщил о случившемся, уже лежа в постели.

Биттори:

– Насколько я понимаю, ты уверен, что надписи будут появляться и дальше.

– Что-то мне подсказывает: это не простое хулиганство. Надо быть ко всему готовым.

– Но тогда какой смысл их замазывать? За теми, кто их пишет, тебе в любом случае не угнаться. Скажи, а ты проверил, других-то надписей на улице не было?

– Мы шли вместе с Хошианом и других вроде не видели.

– Точно?

– Ну, нет, наверняка я бы не сказал. Но сейчас уже поздно, к тому же я в пижаме.

Стукач, угнетатель-кровопийца, предатель. В надписях его обзывали по-всякому – и на баскском языке, и на испанском. Они появились и на его улице, и на близлежащих, и на площади. Настоящая травля по всем правилам. Не меньше двадцати надписей только в старой части поселка. Столько не сделать зараз ни одному хулигану. А еще поди узнай, что там понаписано на окраинах. Тут явно просматривались четкий план и работа многих рук. Рано утром он вышел из дому с велосипедом и в велосипедном снаряжении и не поверил собственным глазам. Чато такой, Чато сякой. Herriak ez du barkatuko[37]. И все в том же духе. Придя на площадь и присоединившись к группе велосипедистов, он тотчас заметил – что? – будто здоровались с ним холоднее обычного. И еще были глаза, которые избегали его глаз. Чато без труда угадал причину, хотя могло быть и такое, что это сам он вдруг сделался слишком мнительным и стал жертвой собственного воображения и собственной подозрительности.

Они тронулись в путь. Человек четырнадцать-пятнадцать – те же, что и всегда. Другие члены клуба выехали раньше или выедут чуть позже. И единственным, кто крутил педали рядом с Чато, был Хошиан, который тоже казался более молчаливым, чем обычно. Прежде чем они оставили позади последние дома поселка, из окна послышался голос какого-то парня:

– Чато – суки-и-ин сын!

Никто из ехавших в группе даже не подумал вступиться за него. Никто не высказал своего мнения и не выругался в ответ на оскорбление. Постепенно группа начала рассеиваться. Такое бывало и раньше. Одни ехали быстрее, другие медленнее. И Чато остался вдвоем с Хошианом, который все время отставал от него на два-три метра и по-прежнему не произносил ни слова. А когда они поднимались в горку к порту Орио, отстал еще больше, хотя обычно одолевал подъемы куда легче, чем Чато.

Наконец впереди показалась Сумая. Нужный им бар они хорошо знали по прошлым годам. В баре им приклеят марки на карточку, где в разных клеточках отмечались пройденные этапы нынешнего сезона. А потом – награда за труд: яичница с хамоном. На улицу из окон доносились голоса и смех. Вошел Чато. И в баре вдруг повисла гробовая тишина. Этого Чато уже не выдержал. Просто не мог выдержать. Даже не стал ждать, пока наклеят марку на его карточку. Ни с кем не попрощавшись, в том числе и с Хошианом, он сел на велосипед и в одиночку поехал обратно в поселок.

34. Перелистывая в уме страницы

Когда Хосе Мари арестовали, у него была грива до плеч. Что стало с этими буйными кудрями? Что стало с чуть щекочущей лоб густой челкой? Лучше об этом не думать. Глядя на себя в зеркало, он говорит: это не я.

И прошел год, и прошли два, четыре, шесть, каждый со своим Рождеством, каждый со своими праздниками и с особыми местными праздниками, которые отмечались только в их поселке, а вот теперь отмечаются без него. На самом деле теперь уже все происходит без него. Он не видит, как мелеет река, не слышит, как звонит церковный колокол, и не раздумывая отдал бы миллионы (которых у него, впрочем, и нет) за несколько инжирин из отцовского сада. Чтобы не портить себе кровь, он предпочитает не вести счет годам, которые ему предстоит провести в тюрьме, хотя где-то там, в глубине души, продолжает лелеять призрачные надежды, то есть не исключает разных возможностей: а вдруг организация, или, скажем, правительство страны, или, скажем, международные протесты и так далее… Иногда по ночам, лежа в темноте, он пытается восстановить во рту вкус чаколи[38]. Или сидра, все равно. И порой ему кажется, черт возьми, что это ему даже вроде бы удалось.

На шестом году у него наметились залысины. Да ладно бы залысины. Как-то раз он уперся головой в прутья изголовья кровати и кожей почувствовал холод, чего никогда раньше не случалось. И вот теперь он совершенно лысый. Как коленка. Если он когда-нибудь отсюда выйдет, в поселке его не узнают. С некоторых пор он ходит бритый почти под ноль, чтобы казалось, будто волос на голове у него нет, потому что так ему самому захотелось.

Матери не нравится его голая голова. Ладно, если уж на то пошло, в свое время ей не нравились ни его шевелюра – с такой гривой ты похож на нищего с церковной паперти, – ни серьга в ухе – знак причастности к организации, хотя мнение матери по поводу ЭТА потом как-то сразу, в один миг, переменилось. Из-за него? Да, можно не сомневаться. Мать у него – кремень. А если вобьет себе что-то в голову, никогда не отступится. Старик, он из другого теста, как и Горка. Спокойные, уступчивые. Я-то в мать пошел, потому со мной все оно так и вышло, потому и сижу здесь и буду сидеть еще невесть сколько. Где здесь? В камере. В гребаной камере этой гребаной тюрьмы – до следующего перевода или пока меня не выпустят.

Сегодня он txapeo[39], но просто так, понятно? Он этим никому ничего не доказывает и не выражает никакого протеста. Ему захотелось побыть одному, а еще – не видеть во дворе и в коридорах все те же морды. Как и много раз прежде, он лежит на кровати и перебирает воспоминания, словно листая альбом с фотографиями. Иногда он по два-три часа восстанавливает в уме старые истории, и хотя, с одной стороны, его при этом грызет тоска, с другой – часы бегут почти незаметно. А что тут еще надо? Сократить хотя бы на несколько часов ту прорву лет, тот тюремный срок, к которому его приговорили. В таких случаях ему больше всего нравится вспомнить что-нибудь неожиданное. Потому что вот он лежит себе такой спокойный, глядит в потолок, и вдруг на память приходит та или другая сцена из давних лет, когда он был свободен, и у него были волосы, и он играл в гандбол, и пил столько чаколи, сколько в него влезало. Или сидра, или пива, да хоть чего.

Им тогда было – сколько же им было? – наверное, лет по десять или двенадцать. Что-то вроде того. И ходили они вечно вдвоем – Хокин и он, Хосе Мари, неразлучные, – в горы за поселком охотиться на птиц, и у каждого была своя собственная рогатка. Для рогатки нужны были раздвоенная ветка орешника, резиновые полоски, вырезанные из камер, и кусочки кожи. Как-то в воскресенье, вспоминает Хосе Мари, они решили воспользоваться тем, что в выходные на фирме у Чато никого не бывает, и перелезли через ворота, чтобы добраться до склада старых колес, и там ножом нарезали полос из какой-то камеры. Добытая тогда резина оказалась самой лучшей. Честно. Можно было дострельнуть с одного берега реки до другого и даже дальше. Снарядами служили либо вынутые из подшипников шарики, либо камешки. С их помощью они пытались сбивать птиц, но, насколько он помнит, таким способом ни разу ни одной не заполучили. Зато не было ничего лучше рогаток, чтобы стрелять по бутылкам или по дорожному знаку, который стоял у границы промышленной зоны, пока под градом каменных снарядов с него полностью не слезла краска, так что сам Господь Бог не разобрал бы, что там прежде было. А Хокину однажды взбрело в голову пострелять еще и по окнам. Дзынь – взвизгнуло разбитое стекло. Дзынь. И они со всех ног кинулись прочь, а кто-то высунулся в окно и заорал: бесстыдники. Что ж, попробуй поймай, ну-ка побегай за нами. Они хохотали как сумасшедшие. Одиннадцать-двенадцать лет. Молокососы. Примерно тогда же началась вооруженная борьба. Она у нас в генах. Он улыбается, глядя в потолок. За каким чертом я тут лежу и хохочу, за каким чертом пудрю себе мозги? Он сразу посерьезнел. И перевернул в уме еще одну страницу.

Уже став постарше, мы с Хокином ходили на охоту с манком, иногда брали с собой еще и Колдо. Теперь, обращаясь к потолку своей камеры, Хосе Мари рассказывает, что для охоты с манком нужны скорее мозги, чем грубая сила. Колдо не был ни особо умным, ни дураком, зато у него имелся щегол, такой певучий, что другого такого редко встретишь. Я, во всяком случае, не встречал. Колдо ставил клетку в кусты. И этот сволочной щегол заводил свою песню, прямо заливался. Трое друзей ждали, затаившись метрах в двадцати, молчали и курили. И чтоб ни слова, ни шороха. Вдруг по условленному знаку они выскакивали как угорелые из своего укрытия. Птицы испуганно шарахались и приклеивались к прутикам, смазанным клеем из белой омелы, который называют еще и птичьим. Хотя можно их было и не пугать – в этом я твердо уверен. Птицы пытались улететь, но не тут-то было: чем больше они хлопали крыльями, тем крепче приклеивались к прутьям. Бывали дни, когда мы ловили без преувеличения по семь, а то и по восемь щеглов. Правда, приходилось все время поглядывать по сторонам – как бы нас за этим делом не застукали копы. А вечером наши мамаши жарили нам щеглов на ужин. Вот житуха была, и как жаль, что люди взрослеют. Колдо потом и сам превратился в щегла. Что называется, запел, едва попав в руки гвардии. Только никто его в этом не упрекнет. Ему как следует досталось в казарме в Инчауррондо[40]. Голову в воду окунали и там держали. И он конечно же какие-то имена назвал. Хосе Мари с Хокином решили: ну и черт с ним, рано или поздно за нами все равно придут. Тогда они сбежали во Францию и через пару месяцев в Бретани столкнулись с Колдо в случайном баре.

– Вы уж меня простите. Я ведь не чаял оттуда живым выбраться.

– Да ладно, будь спок. Мы их еще полечим их же лекарством.

С дробовиком Хокина птиц удавалось наловить поменьше, не столько, сколько с манком, но дробовик был классной игрушкой, мы стреляли по очереди и проводили время просто офигительно. Потом, уже вступив в организацию, когда мы обучались приемам и способам ведения огня, инструктор просто рот разинул от удивления. Ну, ребята, вы даете! Откуда вы, мать вашу, взялись такие меткие? Вообще-то мы стреляли лучше некоторых ветеранов, которые много болтали, а когда доходило до дела, только пуделяли, ну прямо как слепые. Хокин во время местного праздника у нас в поселке стрелял в тире – пиф-паф, пиф-паф – и ни разу не промахнулся, хотя мушку, по его словам, кто-то специально скособочил. Старик из тира сказал: ну все, хватит с тебя, – и отобрал у него ружье. А потом начал крутиться как уж на сковородке, лишь бы не дать Хокину выигранный приз. И тогда мы, вся наша ватага, собрались перед его навесом. Так что дедку пришлось-таки вручить Хокину какую-то плюшевую ерундовину.

Где-то в то же время Хосе Мари впервые узнал, что чувствует человек, стреляющий в другого человека. Раньше они, случалось, пускали пулю в кошку. Но человек – совсем другое дело. И Хосе Мари прошептал приятелю на ухо: а ты можешь себе такое хотя бы представить? Но Хокину ничего подобного и в голову никогда не приходило. Ружье – это для забавы, говорил он. А еще Хокин мечтал поохотиться по-настоящему – чтобы не на птичек и кошек, а на кабанов и оленей или других каких крупных зверей. А еще он мечтал поехать в Африку на сафари.

И пока они об всем этом болтали, спрятавшись в кустарнике, Хосе Мари прицелился в мужчину, который на ближайшем склоне косил траву, надев на голову мешок, чтобы укрыться от дождя. Хосе Мари поставил палец на спусковой крючок и вообразил, как мужчина резко сгибается вперед и, смертельно раненный, катится под горку. Хокин шепотом предупредил, что с оружием играть нельзя. Сколько же им тогда было лет? По шестнадцать? Не больше. Ночью ему приснилось, что за ним с сиреной примчалась патрульная машина, потому что он убил полицейского. И теперь, много лет спустя, лежа в тюремной камере и уставившись в потолок, Хосе Мари вспомнил ту сцену с человеком, косившим траву.

35. Пылающая коробка

На стойке бара выстроились в ряд кружки разного цвета для сбора пожертвований, но был и еще один ряд – фотографии членов организации, сидящих в тюрьме, а также стопка билетов лотереи, по которой можно было выиграть паэлью марискада. Рядом у стены место, где продают брелки для ключей, зажигалки, флажки, платочки и прочее. Два друга сидели в баре на улице Хуана де Бильбао в глубине зала, почти в темноте, и не позволяли себе ни капли спиртного. Хокину хотелось пить, и он попросил девушку за стойкой налить ему воды из-под крана. Девушка покачивала головой в такт музыке, у нее была короткая прямая челка. Воды она ему дала.

Хосе Мари то и дело поглядывал на часы. А Колдо все не появлялся. Хокин листал “Эгин”. Ни в баре, ни на улице считай что никого не было. А ведь шел уже девятый час вечера – самое время, чтобы поболтать и пошляться по питейным заведениям. Мимо прошли парни, скандируя лозунги против недавнего ареста одной из боевых групп. К ним примкнули ребята из поселка, которые приехали в Сан-Себастьян словно на войну, потому что, с какого бока ни посмотри, это и была настоящая война. Или конфликт, или что-то в том же роде – называй как хочешь. С теми, кто прибыл из поселка, шел и Колдо. Ему было приказано зайти в бар и присоединиться к двум своим друзьям, как только голова колонны окажется у бульвара, где дальше все и будет происходить по привычному сценарию. Член Национального бюро “Батасуны”[41] зачитал с помоста заявление, и, пока он произносил свою речь, два человека с закрытыми лицами поднялись туда же, чтобы сжечь испанский флаг. Тем временем шестеро парней из поселка в другой точке города, неподалеку от бульвара, занимались своим делом, к которому начали готовиться еще накануне.

Итак, они нервно ждали Колдо, не позволяя себе ни капли спиртного. Другие пьют для храбрости, они – нет, потому что у них имеются свои принципы и они подчиняются дисциплине, а еще потому что им нравится, по их словам, все делать как следует. Халтура – это не для басков (Хосе Мари). Боится тот, кто хочет бояться (Хокин).

Колдо, Колдито, да приходи же ты скорей, не подведи. А куда им так спешить? Куда спешить? Они не хотят, чтобы их опередили другие ребята, jarraitxus[42] из Рентерии. Однажды те уже показали себя более проворными, и вся слава досталась им. Ну и что? Да ничего, подожгли большой новый грузовик марки “Мерседес” стоимостью двадцать миллионов песет, что было отнюдь не мелочью для муниципального кошелька, а им достался старый раздолбанный “Пегасус”, который к тому же горит куда хуже и не стоил мэрии и половины. Мало того, получилось, что мы еще и сэкономили казне деньги на его утилизацию.

Входит Колдо (рубаха в клетку, мощная челюсть). Просит маленькую кружку пива. А вот это – нет.

– Да пошли вы, ребята, у меня во рту пересохло, мы там наорались вусмерть.

Но сейчас им не до споров. Колдо остановился у стойки. Девушка, очень даже симпатичная, принялась их подзуживать:

– Ну что, чемпионы, может, закажете все-таки хотя бы по канье[43]?

Хосе Мари несет рюкзак, крепко прижимая к груди, чтобы бутылки не звякали, ударяясь друг о друга. Они с Хокином быстрым шагом идут по улице Наррика. Колдо бегом догоняет приятелей:

– Подождите меня, сволочи.

Где-то там, подальше, слышен хор голосов, скандирующих лозунги. И Колдо, на шаг отстав от своих друзей и борясь с одышкой, дает им отчет: людей прорва, автобусы изменили маршруты. Двое других не глядят на него и ничего не отвечают. Но потом Хосе Мари все же на миг замедляет ход у витрины шляпного магазина:

– А полицейских там много?

– Да нет. Несколько beltzas[44].

Прохожие к митингующим не присоединяются, ведут себя настороженно, боязливо и стараются поскорее убраться подальше. Синее небо, приятный день, то тут, то там можно увидеть детские коляски. В воздухе чувствуется напряжение и странная прозрачность, предвестие настоящих беспорядков.

Хокину не терпится узнать, видел Колдо или нет парней из Рентерии.

– Нет.

– Вот это здорово, пошли.

И они идут втроем, друг за другом. Хосе Мари, самый высокий и мощный, посередине, он несет рюкзак, полный бутылок с коктейлем Молотова. Приятели неторопливо, но и не слишком медленно присоединяются к молодежи, выкрикивающей: “Presoak kalera, amnistia osoa[45]. Но эти трое помалкивают. Митингующие дают им проход, они что-то такое видят, что-то такое замечают, что-то означающее: лучше не стоять у них на пути.

Как и было условлено, с остальными они соединяются на скамье у площади Гипускоа. Перед ними мирная картина: голуби и воробьи, детки с бабушками и дедушками, женщины с собачками, парни с девушками и, разумеется, гуляющая публика, которая фланирует под деревьями по покрытым гравием дорожкам.

Они обходятся без приветствий. Шесть человек направляются в сторону проспекта, трое по одной стороне улицы, трое – по другой. Немного не дойдя до цели, снова соединяются у строительных лесов, которые закрывают здание до самого верха. Там все шестеро завязывают рты платками и опускают капюшоны на лица. Хокин предпочитает черную маску. Хосе Мари не хочет ни на миг выпускать из рук рюкзак, поэтому платок ему завязывает Колдо.

Теперь, понятное дело, люди на них смотрят, теперь их вид – гляди-ка, гляди! – привлекает к себе внимание. Некоторые прохожие, заметив эту группу, переходят на другую сторону улицы, стоят там и перешептываются, но никто не пытается им помешать. Никто не отчитывает их и не вызывает полицию. Хотя все конечно же понимают, что именно задумали устроить парни.

Вскоре появляется городской автобус. Он едет от улицы Эчайде и уже повернул на проспект, где и стоят те шестеро. Если бы автобус следовал своим обычным маршрутом, он бы вырулил прямиком на бульвар, который сейчас перекрыт митингующими. Парни видят, что это автобус номер пять и что в салоне есть люди, немного, но есть. Автобус не из новых – не повезло, мать твою. Но раз уж они закрыли себе лица, отступать поздно, надо действовать. Не о чем тут рассуждать. Хокин говорит: давай. Что ж, давай так давай.

Они пропустили несколько легковушек, но остановили ту, что ехала перед самым автобусом. Кто-то из них шарахнул кулаком по капоту, другой распахнул дверцу со стороны сидевшей за рулем женщины – лет тридцати с небольшим – и велел ей выходить, и тут же вчетвером – раз-два! – развернули машину поперек дороги. Женщина в истерике кричала:

– Дочка, у меня там ребенок!

Колдо с силой отпихнул ее в сторону:

– Заткнись, дура!

Он едва не сшиб женщину с ног. Та потеряла одну туфлю и все рвалась обратно в машину. С другой стороны улицы какой-то мужчина крикнул:

– Оставь ее, бандюга.

Автобус, путь которому был перекрыт, вынужден был остановиться. Как только парни потеряли интерес к машине, женщина бросилась туда и выхватила с заднего сиденья девочку двух или трех лет.

Только вот шофер автобуса вел себя как-то не так. С чего бы это? Может, провоцировал их? Или его парализовало от страха? Хокин орал, чтобы он открывал двери, а дядька словно не слышал или не понимал, чего от него хотят. В него из рогатки послали стальную пулю. Выстрел оставил на ветровом стекле отметину, но не пробил его. Если бы пуля попала в лицо водителю… Наконец тот вроде бы сообразил, что требует от него парень в черной маске, и открыл двери. Дюжина пассажиров, дрожа от страха, выскочила на улицу. И сразу же в салоне взорвалась первая бутылка с горючей смесью. Хосе Мари отдавал распоряжения:

– Цельтесь в сиденья, в сиденья.

Водитель выпрыгнул на улицу. Он не сразу заметил, что у него горит один башмак. И быстро-быстро стащил его с ноги. Потом, не теряя ни секунды, перебежал на другую сторону улицы, околачивая кулаками штанины своих дымящихся брюк. К тому времени автобус уже превратился в огромную пылающую коробку. Густой дым поднимался вверх, скользя по фасаду ближайшего здания. Любопытные сбились кучками на приличном расстоянии. Один из нападавших достал из кармана фотоаппарат и сделал несколько снимков. Хосе Мари поднял вверх сжатый кулак и крикнул, глядя на горящий автобус:

– Gora Euscadi askatuta![46]

Его товарищи, тоже подняв кулаки, отозвались:

– Gora!

– Gora ETA!

– Gora!

Шесть парней бросились врассыпную, часть по одной улице, часть – по параллельной, направляясь к бульвару. Они условились снова встретиться на площади Гипускоа. Но остаток пути проделали уже с открытыми лицами, спокойно переговариваясь между собой:

– Дело сделано. Теперь можно и по барам пройтись.

В тот же миг нежно заиграли часы на здании городского совета, разливая свой мелодичный звон по лиловому воздуху.

36. Из пункта А в пункт Б

Чьи-то руки то и дело хлопали Хосе Мари по спине. По широкой, крепкой спине, похожей на стену из мускулов, обтянутую полосатой футболкой. Стоило войти в бар тому-то или тому-то, сестре такого-то, двоюродному брату такого-то, как – хлоп! – шлепок по спине. Дело в том, что Хосе Мари – ему тогда было девятнадцать – сидел за первым же столом от входа в таверне “Аррано”. В их компании все разговаривали очень громко, стараясь перекричать музыку (радикальный баскский рок), запущенную на полную катушку. Не самое подходящее место для заговорщиков, по мнению Хокина:

– Нас даже с улицы слышно.

Никто из входивших или выходивших просто не мог миновать спину Хосе Мари. В ответ на поздравления на лице его вспыхивало выражение гордого достоинства, без лишних кривляний и ломаний. Ведь на самом-то деле он не совершил никакого подвига, объяснял он, чуть ли не извиняясь, а только сделал то, что обязан был сделать. Утром команда поселка по гандболу выиграла со счетом 25:24 у команды Эльгойбара. И семь голов забил Хосе Мари. Теперь он слышал:

– Тебя наверняка возьмут в профессионалы.

– Ну, об этом пока говорить рано.

На другом конце стола Хокин рисовал райскую картину: социализм и независимость, семь территорий Страны басков, объединенные вместе, никаких классовых различий, и там даже трава – спорю на что угодно – будет говорить на эускера. А потом – так бы ему, по крайней мере, хотелось – надо будет наладить добрые отношения с испанцами и французами, понятно? Но только пусть они сидят у себя дома, а мы – у себя. Следом он объяснял, какие предстоит сделать стратегические шаги в соответствии с линией, выработанной “Альтернативой КАС”[47]. Его приятели пили, кто калимочо, кто пиво, и единодушно выражали ему свое одобрение.

Единственный, кто время от времени отвлекался, поглядывая куда-то в другую сторону и поднимая глаза на экран телевизора, был Хосе Мари. Каждый из вновь явившихся или из тех, кто собрался уходить, что-то ему говорил.

Хокин ударил кулаком по столу:

– Любому, кто встанет на нашем пути, мешая нам как народу добиться поставленной цели, не поздоровится. Даже если это будет мой отец, черт побери. Только так можно дойти из пункта А в пункт Б. Мы сейчас находимся в пункте А, – он ткнул пальцем в стол, – а пункт Б вот тут, где стоит стакан. И мы дойдем до пункта Б любой ценой.

Сидевшие вокруг парни вторили любому его жесту и любому слову.

Один:

– Да, день за днем, каждый в своем поселке или в своем городе, и только так мы чего-нибудь добьемся.

Второй:

– Но чего это будет стоить, а? С государством шутки плохи.

– Государство – дерьмо собачье.

Тут Хокин резко взмахнул рукой, словно требуя вернуть ему право главенства в этом разговоре:

– И не такие империи рушились. Вон Наполеон. Сегодня убивают одного его солдата, завтра – второго, и в результате он остается без армии.

Дружно, весело они снова выпили, на сей раз за принципы “Альтернативы КАС”. Только Хосе Мари не поддержал тоста и вроде бы даже не услышал его, потому что болтал с парнем, с которым они вместе работали и который сейчас остановился рядом с ним. Но приятели потребовали, чтобы Хосе Мари тоже высказал свое мнение.

– Сами знаете, что политика – это не для меня. И мне без разницы, кто стоит у руля – тот или другой. Я просто борюсь за свободу Страны басков, за свободу нашего народа. А остальное – хоть шоколадом обмажьте и съешьте сами. Как сказал вот он, – Хосе Мари кивнул на Хокина, – мы идем из пункта А в пункт Б, и когда мы доберемся до этого самого пункта Б, пусть меня оставят в покое. Я отправлюсь в лес, посажу несколько яблонь, заведу курятник – и пошли вы все куда подальше.

Раздались возмущенные голоса:

– Надо подумать и о рабочем классе.

– И выгнать отсюда испанские оккупационные силы. А это не так просто, как ты думаешь.

Хосе Мари сделал глоток калимочо, с дерзким пренебрежением обвел взором собравшихся, а потом заявил:

– Вы все слишком усложняете. Ведь как только мы добьемся независимости, остальное сразу урегулируем по-своему. Надо сделать лучше жизнь тех, кто работает? Отлично. Сделаем ее лучше. Кто нам помешает, если чужаки потеряют над нами власть? Что касается эускера… И с нашим языком то же самое. Здесь, у нас, учить эускера будут все до одного, это вроде как само собой разумеется. Испанская полиция, испанские солдаты? И это тоже не будет проблемой: раз мы добились независимости, значит, они уже получили под зад коленкой. У нас будут наша собственная полиция и наша собственная армия, а я займусь своим курятником и своими яблонями.

– А как быть с Наваррой?

Он досадливо фыркнул, прежде чем ответить:

– Да ведь если нет Наварры, значит, мы не добрались до пункта Б и никакой свободной Страны басков нет и в помине. То же самое происходит с территориями Ипарральде[48]. Непонятно, зачем так все усложнять.

Больше он ничего сказать не успел, так как увидел, что ему подают знаки с улицы. Хошуне (короткая челка, волосы собраны в длинный прямой хвост, свисающий вдоль спины, на запястье из-под закатанного рукава видны кожаные браслеты). Хосе Мари решил было сразу ее поцеловать. Но Хошуне, сделав злые глаза, отпрянула. Не хочет она, чтобы он целовал ее на улице, сколько раз можно повторять.

– Ладно, что случилось?

– А то, что я видела на площади твою сестрицу с каким-то типом. Небось ухажер ее, во всяком случае, очень уж они обжимались, пока танцевали. Аранча разрешает целовать себя на людях. А вот со мной такой номер не пройдет.

– Ты что, пришла ко мне посплетничать?

– Я нарочно сунулась им на глаза, чтобы она меня с ним познакомила. Он не местный, не из нашего поселка.

– Послушай, neska[49], моя сестра, она старше меня. И сама знает, с кем ей гулять. Я в такие дела не лезу.

– А не хочешь узнать, как его зовут? – Ему это было без разницы. – Гильермо.

Нормальное имя. Не плохое и не хорошее. Совсем другое дело – фамилии[50].

– А как у него с фамилиями?

– Этого я не спросила.

– Если он с нами породнится, мы тут же придумаем ему прозвище, это уж как пить дать.

Хосе Мари никогда не лишился бы сна из-за того, что его сестра завела себе парня и привезла его в поселок, чтобы показать знакомым, а может, и родственникам.

– Он макето[51]. Достаточно на рожу посмотреть. И не говорит на эускера.

– Откуда ты знаешь?

– Оттуда, что, когда Аранча меня с ним знакомила, я нарочно заговорила по-нашему, а он ни черта не понял, и нам пришлось продолжать на испанском. Вот будет потеха, если в вашу семейку затешется испанец. К тому же он, может, из полиции и под тем предлогом, что ухаживает за твоей сестрой, шпионит тут за всеми, начиная с тебя самого.

– Если он не говорит на эускера, это не значит, что…

– Что?

Из таверны “Аррано” до них доносились музыка и гул голосов. Хосе Мари почесал голову и прикинул: там, всего в двух шагах, веселая, подвыпившая компания, а тут перед ним Хошуне со злой миной.

– Ладно, при случае я ее порасспрашиваю. Ты хоть в бар-то заглянешь?

– Нет, меня дома ждут.

– А когда можно будет тебя поцеловать?

– Только не тут.

– Тогда пошли вон в тот подъезд.

И они пошли туда и минут пять обнимались в полумраке между входной дверью и рядом почтовых ящиков, пока не услышали чьи-то шаги на лестнице сверху, и быстренько выскочили на улицу.

37. Торт раздора

У Горки немного (а если честно, то довольно сильно) приплюснут нос и есть щербинка между зубами, но это имеет свое объяснение. В девять лет его сбила машина, пикап. Чуть не насмерть. Случай в поселке не первый. Выздоравливая, Горка спросил родителей своим нежным, певучим голосом, который позднее переменился, хотя что-то такое еще и во взрослом голосе иногда проскальзывало: если бы он умер, поставили бы они крест на краю шоссе, какой поставили Исидоро Отаменди, разбившемуся насмерть, когда он ехал на своем мотоцикле на работу?

Теперь, когда самое страшное было позади, Хошиан позволил себе пошутить:

– Как не поставить. Только еще побольше, чем у того. Из железа, чтобы простоял много лет.

А вот матери их разговор совсем не понравился:

– Хватит чепуху-то молоть. За такие слова Господь и наказать может.

Худенький, слабый мальчишка. Потом, начав взрослеть, он здорово вытянулся и ходил всегда сгорбившись, словно стеснялся своего роста или прыщей, усыпавших лицо. Мирен на улице доводилось слышать, что, если так пойдет и дальше, ее Горка совсем горбатым сделается. Ее это страшно задевало:

– И что мне теперь прикажете делать? Наказывать его, чтобы больше не рос?

Когда ему исполнилось шестнадцать, он уже стал самым высоким в семье. Старший сын был здоровее, мощнее, не такой гибкий, и про него говорили: вот он ни за что не выжил бы, попав под машину. Кто говорил? Отец, мать, да и вообще все. Горка научился улыбаться, не показывая щербатого зуба. А вот сломанный нос скрыть не удавалось. Да ладно тебе, совсем немного сломанный, не преувеличивай, одергивала его мать.

– Разве лучше было бы, если бы ты погиб?

Сам он считал, что нос у него кривой, ужасно кривой, ama. Так же считал и Хосе Мари, который подпитывал комплексы брата, называя его боксером и вызывая на бой. Шутя, он вставал перед Горкой в стойку и притворялся, что дрожит от страха:

– Не бей меня, только не бей.

В первые недели после аварии мальчик очень плохо спал. Перед глазами часто всплывали картины случившегося – то в кошмарных снах, то во время тревожной полудремы. Всегда одни и те же картины. На него мчалась машина и сбивала с ног. Машина мчалась, а у Горки для защиты не было ничего, кроме подушки. Хосе Мари, с которым Горка делил комнату, возмущался на кухне:

– Этот всю ночь напролет вопит и не дает мне спать.

И тут же начинал передразнивать брата. Издевался он над Горкой безбожно. Хошиан обычно вступался за младшего сына, стараясь разрядить обстановку – ну ладно тебе, ладно, хватит, – и сочувственно смотрел на Горку.

А Мирен, наоборот, канитель не разводила:

– Пора уже научиться вести себя как положено, твой брат ночью спать должен.

В кошмарных снах Горка слышал визг колес, поворачивал голову в ту сторону и успевал увидеть фары/глаза железного зверя. Они с бешеной скоростью неслись прямо на него. А он стоял – в трех метрах, в двух, в метре. Спастись невозможно. Сон добавлял и какие-то реальные детали, которые прежде в памяти никогда не всплывали: мокрое после дождя шоссе, разреженный серый свет предвечерних сумерек, бампер, показавшийся ему пастью с ржавыми зубами, да, пастью, готовой его проглотить.

И сразу к нему бегут чьи-то ноги. Кто-то – водитель? – матерится по-испански. Как именно он выругался? Горка не помнит. Он только знает, что ругательство относилось не к нему. Человек выругался скорее просто от досады. Из-за злосчастного поворота судьбы. Пахнет бензином, влажным асфальтом. Мальчик был в сознании, когда его вытаскивали из-под пикапа, но ему чудилось, что его вытаскивают из темного ящика. Кто его вытащил, он не знает. Надо полагать, водитель, кто же еще? Носом и горлом шла кровь, но ничего не болело. Ничего? Он мотал головой, подтверждая, что ничего. Не болела и сломанная рука, по крайней мере на первых порах. Она у него как будто онемела. Горка упал на землю ничком. Мог ведь и погибнуть. Но ему было так стыдно, что он не плакал. Хосе Мари несколько дней спустя ехидничал:

– Наверняка ведь ревел.

– Не ревел.

– Врешь. Тебя весь поселок слышал!

И так без конца, пока не доводил младшего брата до слез. Но это было уже дома, когда Горка выздоравливал – с огромным синяком на лице и с рукой в гипсе. А там, на дороге, он не пролил ни единой слезинки. Ему было стыдно. На тротуаре собралась толпа любопытных, люди высовывались из окон:

– Кто это там? Уж не младший ли сын Хошиана?

Горка запачкал себе одежду. Собственной кровью и дорожной грязью. Вот мать задаст ему, когда увидит. Куда-то делся один ботинок. Водитель сам на своем пикапе отвез Горку в больницу.

Руку ему привели в порядок. Нос – нет. Но надо сказать, что, пока он был мальчишкой, это вроде бы не было заметно. А вот потом, уже в подростковом возрасте, по мере того как изменялись черты лица, стало видно, что нос остался кривым. Перегородка ушла вбок, но была ли сломана кость или нос деформировался от сильного удара, никто как следует не разобрался. Зато зуб со щербинкой видели все. Мать утешала его довольно безжалостно и на свой манер:

– Дышать можешь?

– Да.

– Кусать можешь?

– Да.

– Вот и хорошо. Чего тебе еще надо?

Мужчина, сбивший Горку, был из Андоайна, лет пятидесяти, он занимался доставкой продукции от большой кондитерской фирмы. Через пару недель после несчастного случая он приехал к ним домой навестить мальчика. Будучи человеком отзывчивым, не раз интересовался по телефону, как идет выздоровление, хорошо ли пострадавший себя чувствует, вернулся ли к нормальной жизни. Видно было, что беспокоится. Короче, однажды утром он позвонил в их дверь, Мирен открыла, но оказалось, что Горка, хотя рука все еще была в гипсе, отправился в икастолу[52]. Гость оставил ему в подарок торт:

– Но, само собой, это и для всей вашей семьи.

Торт с бисквитной основой, поверх бисквита толстый слой шоколада и взбитых сливок, украшенный вишенками из марципана.

Скандал разгорелся незадолго до ужина. Бушевала главным образом Мирен. Она прекрасно помнила, что накануне вечером, перед тем как лечь спать, видела торт в холодильнике – совершенно целым. А когда встала утром, уже не хватало больше четверти. Ее первая же, если не единственная, мысль: виноват Хосе Мари, этот треклятый обжора. Вряд ли отец. Или все-таки он? Хосе Мари вместе с местной гандбольной командной уехал в какой-то другой поселок их же провинции, Хошиан укатил на своем велосипеде. Вот пусть только вернутся, кому-то из них достанется по первое число. Аранча услыхала, что мать ворчит себе под нос.

– Что случилось, ama?

– Ничего не случилось.

На этом разговор и закончился. Приехал отец, приехал сын – с разницей всего в несколько минут. Сколько было времени? Час дня? Примерно так. Голодные, усталые, Хошиан в велосипедном снаряжении. Оба сразу, почти в один голос, спросили, что будет на обед. Упреки, обвинения, скандал – вот что они получили.

Хосе Мари сразу сознался. Но имейте в виду, торт уже был начат, когда я отрезал себе кусок на завтрак. Потому и решил, что он оставлен в холодильнике для всех.

– Как это начат?

– Да вот так, и не хватало большого куска, куда больше того, что взял я. Богом клянусь.

Мирен, сверкая глазами, повернулась к мужу и принялась кричать на него, не давая и рта раскрыть. А Хошиан только мотал головой в знак того, что ни в чем не виноват.

Мирен:

– И кто же тогда, если не ты?

Он признался, что незадолго до выхода из дому не удержался и съел три марципановых вишенки – вот и все. Больше ничего не трогал. Хосе Мари ему не поверил:

– Да ладно тебе, aita, не может быть.

– Как это не может быть?

– Когда я встал, там уже не хватало приличного куска, а ты ушел из дому раньше меня.

– Да разрази меня гром! Сколько раз надо повторять, что съел я только три вишенки? И торт уже был начат, когда я открыл холодильник.

Все посмотрели на Горку.

– Это не я.

Мирен встала на защиту младшего сына:

– Не трогайте мальчика. Торт и вообще ему привезли. Если желает, пусть один весь его съест.

Горка: только не ссорьтесь, пожалуйста, торт ведь для всех. Сказанные очень мягко слова, призванные их помирить, только подлили масла в огонь. Мирен в порыве гнева сняла фартук и заявила:

– Можете обедать без меня.

И вышла из кухни, злобно топая, но уже через минуту вернулась со вполне мирным видом, потому что Аранча, с которой она столкнулась в коридоре – что там у вас происходит? чего вы так раскричались? – сразу ей призналась:

– Ну да, вчера вечером я вернулась домой голодная как черт и отрезала себе кусок торта.

– Так это ты начала торт?

– А что, нельзя было?

Все пятеро обедали молча. Потом, когда уже убрали грязную посуду, Хосе Мари поставил торт на стол и достал из ящика большой нож:

– Ну, больше никаких глупостей. Кому?

Аранча отказалась, покачав головой. Мирен вообще ничего не ответила. Она принялась мыть тарелки. Хошиан:

– Раздели с братом.

Горка попросил дать ему небольшой кусок. Хошиану порция показалась слишком маленькой:

– Дай ему еще немного.

Но Горка заявил, что уже и так сыт. Хосе Мари поставил блюдо перед собой с явным намерением расправиться с тем, что осталось. Отец смотрел на него, не веря своим глазам. После закусок, после горохового супа, после жареной курицы с картошкой… А ведь сын один съел столько, сколько остальные члены семьи, вместе взятые, неужели у него в желудке еще осталось место для такого десерта? Под столом он легонько ткнул сына ногой. А когда тот глянул на него, знаками попросил дать и ему кусок. Хосе Мари молча за спиной у матери протянул отцу порцию торта. Хошиан мгновенно его проглотил. Потом и Аранча, давясь от смеха, незаметно обратилась к брату с той же просьбой.

38. Книги

В те годы, когда Горка стал быстро вытягиваться вверх, он полюбил одиночество. Брата и сестру редко можно было застать дома, а сам он выходил, только чтобы отправиться в икастолу. Почему? Из-за книг или, как говаривал его отец, задумчиво нахмурив лоб, из-за этих чертовых книг. Парень заразился лихорадкой чтения.

Родители беспокоились все сильнее. И нельзя сказать, что только из-за книг. Тогда? Из-за того, что сын часами сидел, запершись в своей комнате, в том числе по субботам и воскресеньям, часто до самого возвращения Хосе Мари, который сразу требовал, чтобы брат погасил лампу. Странный сын, перешептывались они. Хошиан:

– На беду, у него в голове нет окошка, чтобы мы могли заглянуть внутрь.

Ночью, уже в постели, муж с женой едва слышно беседовали:

– Выходил куда-нибудь?

– Прям! Весь день напролет читал.

– Небось к какому-нибудь экзамену готовился.

– Вот и я его о том же спросила, говорит: нет.

– Чертовы книги.

Однажды утром на кухне мать встала прямо перед Горкой и наблюдала, как он завтракает. Тот сидел, нагнувшись над большой чашкой. Немытые волосы, тощие руки, прыщи на лице. Мирен изо всех сил сдерживалась, но все-таки рискнула спросить:

– Послушай, а может, у тебя какие проблемы с этой, с психологией?

Четырнадцать лет. Друзья, бывало, наведывались к нему, а он даже не выходил с ними поздороваться. А если с ним что-то не так? А если болеет чем или сердится за что-то на ребят? Со временем, правда, они и заходить перестали. Хошиан сильно расстраивался:

– Во черт! Что за парень!

Он подходил к сыну, по-дружески клал руку ему на плечо. Предлагал двести, а то и триста песет:

– Поди поразвлекись.

– Aita, я не могу.

– А кто тебе запрещает?

– Не видишь, что ли? Я читаю.

– Хочешь, дам тебе покурить?

– Нет. Не приставай.

Иногда Хошиан, чувствуя то ли любопытство, то ли желание поближе сойтись с сыном, спрашивал:

– И что же ты читаешь?

– Это роман одного русского. Там рассказывается про студента, который зарубил топором двух женщин.

Хошиан выходил из комнаты растерянный и встревоженный. Четырнадцать лет, а весь день как монах сидит дома. Разве это нормально? С такими мыслями отец вдруг останавливался посреди коридора и не отрываясь смотрел на какой-нибудь предмет, не важно на какой, – на образ Игнатия Лойолы, на встроенный шкаф, на дверную ручку, на что угодно, что было ему понятно с первого взгляда, и какое-то время пытался отыскать в этом предмете невесть что – порядок, ответ, объяснение того, чего он никак не понимал. И потом, пока не доходил до “Пагоэты”, не мог избавиться от застрявшей в голове картины: Горка, склонившийся над книгой.

Ночью в кровати он говорил Мирен:

– Или он у нас очень уж умный, или совсем дурак.

– Если дурак, то это в тебя.

– Я же серьезно говорю.

– Я тоже.

Дело в том, что в школе Горка получал весьма средние отметки. Разумеется, не такие низкие, как Хосе Мари в свои школьные годы. Хосе Мари и спорт – это да, Хосе Мари и работа руками – да, но Хосе Мари и учеба (то же самое получилось позднее с теоретическими занятиями на металлургическом заводе, куда он поступил учеником) – это были вещи несовместимые, как вода и масло, что не мешало брату издеваться над Горкой:

– Не смеши меня. Была нужда столько книг проглотить, чтобы потом так дерьмово сдать математику с английским?

Увлечение чтением передала младшему брату Аранча. Каким образом? Без особых затей. Поначалу время от времени – на день рождения, на день ангела, на Рождество или вовсе без всякого повода – дарила ему комиксы; позднее – то одну, то другую книгу. Надо признать, что так же она поступала и с Хосе Мари, но толку из этого не вышло. Здесь, по словам Аранчи, была очень кстати известная библейская притча про зерно, которое может упасть на каменистые места, а может – на добрую землю. Хосе Мари был в интеллектуальном смысле каменистой почвой. А в случае Горки именно добрая земля помогла развить у него страсть к чтению.

Но это еще не все. Когда Горка был маленький, Аранча, которой уже исполнилось лет девять-десять, любила читать ему вслух. Оба усаживались на пол, или он лежал в постели, а она садилась рядом и читала сказки либо библейские истории из книги с картинками, адаптированной для детского понимания.

В те дни, когда Горка выздоравливал после несчастного случая, Аранча взяла себе за привычку ходить в муниципальную библиотеку и подбирала там для него книги. К той поре Горка читал уже сам, бормоча вслух слова, и у него стали появляться любимые писатели: Жюль Верн, Сальгари, вскоре – романы про войну Свена Хасселя и другие – про шпионов и сыщиков, все книги в дешевых карманных изданиях.

Позднее, ничего не говоря родителям – зачем? – Аранча стала давать ему свои собственные книги, а их у нее собралось штук тридцать в картонной коробке на шкафу. Главным образом романы про любовь, кроме того, сокращенный вариант “Войны и мира”, “Фортуната и Хасинта” и шесть или семь романов Альваро де Лаиглесиа[53], которые Горке нравились куда меньше, чем ей, но все равно он прочел их все с удовольствием.

Когда же родители стали зудеть, что он сидит дома, уткнув нос в книги, вместо того чтобы выйти на улицу и погулять с приятелями, Аранча сказала ему с глазу на глаз, да еще таинственным голосом:

– Не обращай ты на них внимания. Читай сколько влезет. Знаний наберешься. И чем больше, тем лучше, чтобы не провалиться в яму, в которую сейчас попадают многие в этой стране.

Думал Горка об этой яме или нет, но он отдавался чтению со всей страстью, на какую был способен, и Хосе Мари, видя его с книгой в руках, язвил:

– Слышь, ты, может, еще и судьбу мне по руке прочитаешь?

Однажды вечером, когда оба уже лежали в постели, Хосе Мари вдруг заговорил весьма резким тоном:

– Бросал бы ты эти свои романы, пора и тебе включаться в борьбу за свободу Страны басков. Завтра в семь мы устраиваем демонстрацию. Надеюсь, ты об этом не забудешь. Кое-кто из моих друзей уже спрашивал, куда ты запропастился. Вон твои дружки, с ними все понятно – с кем они и за кого, а тебя вроде как и нет вовсе. Что я должен на это отвечать? Да что вы, он у нас нежное растение, он днями напролет книжечки почитывает? Так вот, чтобы завтра в семь как штык был на площади.

И Горка пошел на площадь, а что еще ему оставалось делать? Надо было там засветиться. Поздоровался с тем, кивнул тому, и Хосе Мари, который был среди тех, кто нес плакат во главе колонны, подмигнул ему. Горка, затесавшись в толпу молодежи, тоже скандировал лозунги, но, правда, без особого энтузиазма. Потом вместе с остальными, подняв сжатый кулак вверх, спел Eusko Gudariar[54]. А в восемь вечера уже сидел дома с книгой.

39. Я топор, ты змея

Между тем они росли – Горка вверх, Хосе Мари вширь. Общими у них были только фамилии – и ничего больше. Друзья подшучивали над Хошианом. Он, мол, одного сына, видать, кормил, а второго нет. Но дома Хошиан остерегался повторять эти шутки. Потому что Мирен такого рода насмешки страшно бесили. Ох, какой скандал она устроила соседке, которая предположила, что у Горки завелся солитер.

Пока Хосе Мари жил в семье, братья спали в одной комнате: кровать одного стояла с левой стороны, кровать другого – с правой, и каждая изголовьем упиралась в свою стену, а на полу между ними лежала циновка.

Кроме того, кровать Хосе Мари стояла еще и у окна, поэтому ему решительно не хватало места ни для плакатов, ни для всякого рода спортивной и патриотической мишуры – то есть для всего того, чем он обожал украшать их общую с братом комнату. И получалось так, что сегодня какой-нибудь постер, а завтра картинка переползали в “зону” Горки, и прямо над его письменным столом появлялся плакат с топором, змеей и лозунгом Bietan jarrai[55].

У самого Горки имелся один-единственный постер – сильно увеличенная копия знаменитой фотографии поэта Антонио Мачадо в “Кафе де лас Салесас”.

– А это еще кто такой? Что за хрен?

– Да ладно тебе, не придуривайся, сам прекрасно знаешь.

– Нет, правда не знаю. Дедушка Тарзана?

– Поэт.

Шутка была заезженной: именно такого ответа и ожидал Хосе Мари, чтобы вылезти с популярным стишком:

О, поэт,

Какие прекрасные стихи ты пишешь.

Зато у меня яйца побольше, слышишь?

Пока Горки не было дома, Хосе Мари фломастером пририсовал Антонио Мачадо усы и черные очки, как у слепца, а рядом со ртом – облачко с текстом: Gora ETA. И потом издевался, утверждая, что старик в шляпе знает, что говорит. Горка смирился и даже как-то равнодушно терпел унижения. Что возмущало Аранчу, которая часто выговаривала ему:

– Почему ты не даешь отпора? Неужели ничего не можешь сказать ему в ответ?

– Лучше его не злить.

– Ты его боишься?

– Есть такое.

Что касалось умственных вопросов, то тут Горка был во много раз сильнее брата. И часто старший, лежа в кровати, уже в темноте, продолжал споры, которые незадолго до того вел со своими приятелями в таверне “Аррано”. Уставившись в потолок и нервно докуривая последнюю за день сигарету, он с пафосом рассуждал о вооруженной борьбе и независимости – и готов был с пеной у рта отстаивать свои убеждения. Мелочные копания некоторых приятелей в теоретических проблемах его просто бесили. Он признавал только конкретные цели: присоединить Наварру, выгнать вон гражданскую гвардию – а такие вещи, мать вашу, понятны и без всяких философских выкрутасов. Выплеснув наконец свое диалектическое раздражение, он обращался к Горке вполне дружелюбно и мирно, по-братски: спишь? – и вдруг о чем-то спрашивал:

– Вот объясни ты мне, что такое марксизм-ленинизм, но только попроще, чтобы понятно было, и коротко, а то завтра вставать рано.

Вдобавок младший брат гораздо лучше, чем Хосе Мари, владел баскским языком. Он постоянно читал произведения баскских писателей, пишущих на родном языке, и начиная с шестнадцати лет сам тоже писал на эускера стихи, которые показывал одной только Аранче. Без преувеличения можно сказать, что в этом смысле он давал сто очков вперед и Хосе Мари, и его дружкам, говорившим на эускера как придется, то есть на домашнем и уличном языке, слегка подшлифованном в школе. Обычно они собирались у кого-то дома и от руки писали плакаты, которые потом развешивали в поселке по стенам домов. Иногда Хосе Мари приводил друзей к себе, и тогда Горка указывал им на грамматические и орфографические ошибки, иногда довольно грубые.

Брата это задевало за живое, но спорить он не решался и только с подозрением спрашивал:

– А ты уверен?

– На все сто.

– Ну, смотри у меня.

В конце концов они слушались его и ошибки исправляли, а нередко еще до начала работы приходили и прямо спрашивали, как пишется то или иное слово. С тех самых пор Хосе Мари постепенно стал признавать за братом определенные достоинства и проникся к нему уважением. Достаточно сказать, что однажды вечером, едва вернувшись из “Аррано”, он вдруг ни с того ни с сего заявил Горке, когда оба уже лежали в постели:

– Ты это, давай поддай жару с нашим эускера, это ведь тоже часть нашей борьбы.

Иначе говоря, bietan jarrai. Ты же меня понял, да? Аргументы у него были простые, грубые и незамысловатые: его самого, то есть Хосе Мари, можно считать топором, а Горку – змеей. Отличная пара. Видать, кто-то из их компании помог ему разобраться в ситуации. И что с того? А то, что он как-то вдруг перестал издеваться над младшим братом, над его пристрастием к чтению, над тем, что тот не шляется по улицам, и так далее.

И попросил (а не как раньше, когда он всегда от Горки что-то требовал, что-то ему приказывал) об одолжении. Каком? Через три дня, в субботу, на площадке с фронтоном[56] будет проводиться митинг в честь прибытия в поселок Карбуро.

– Но ты же сам говорил, что он подонок?

– Кто? Карбуро? Подонок и есть. Большей сволочи я в жизни не встречал. Но ведь он семь лет отсидел в тюрьме за то, что боролся за наше дело, и поэтому заслуживает ongi etorri[57]. Одно не исключает другого. Мы уже все подготовили.

– А я тут при чем?

– За тобой фотографии.

– Карбуро?

– И Карбуро, и всех кого угодно, будто ты фотограф на свадьбе. Столько, сколько только сможешь, понятно? Из того снимка, что выйдет лучше всех, мы наделаем плакатов – они пойдут по триста песет за штуку. Это Хокин придумал. А я ему сказал, что у тебя есть классная камера. Остальные фотографии я помещу в альбом. Уже и название придумал: “Альбом борца”. Все расходы мы берем на себя. Об этом можешь не беспокоиться.

И наступила суббота, и дело шло к вечеру, и Горка, повесив фотоаппарат на шею, без малейшего энтузиазма двинулся к фронтону. Когда он еще только собирался выйти из дому, в коридоре Аранча – в глазах упрек – спросила, зачем тебя туда несет, если сразу видно, что ты не хочешь.

Мирен подала голос из кухни:

– Оставь его в покое, пусть идет. Хоть раз куда-нибудь из дому вылезет!

Где-то посреди фронтона, прилепленная к боковой стенке, стояла трибуна. Над ней плакат: KARBURO ONGI ETORRI[58]. Рядом с плакатом с одной стороны висела черно-белая фотография того, кого здесь собирались чествовать, но на ней он выглядел моложе, волос у него было побольше, пузо поменьше, как и двойной подбородок. С другой стороны, на фоне красной звезды, слова: Zure borroka gure eredu[59]. Полиция? Ни намека на полицию, если только кто-то из агентов не затесался в толпу, переодевшись в гражданское, хотя при этом рисковал бы собственной шкурой, ведь на площади все друг друга знали. Море баскских флагов, плотная масса молодежи. Не обошлось и без мужичков за сорок в традиционных баскских беретах, встречались также старики. У самой трибуны парень с девушкой размахивали палочками от чалапарты[60] – тлан-тлон, тлан-тлон. Собравшиеся рассаживались по трибунам, как во время матча по пелоте. Кто-то крикнул Горке:

– Привет, фотограф.

Это напоминало своего рода перекличку – тебе показывали, что ты замечен: мы тебя видели и знаем, какое задание ты получил, ты правильно сделал, что пришел. Горка без остановки щелкал аппаратом. Он снимал чалапарту, публику и пока еще пустую трибуну. В кармане куртки у него было припасено несколько кассет с пленкой. Нерея, в ту пору тоже примыкавшая к борцам-патриотам, улыбнулась ему, проходя мимо. Горка нацелил на нее объектив, она застыла, посылая ему воздушный поцелуй, и не шевелилась, пока он не нажал на кнопку. Только не забудь сделать копию и для меня, ладно? Горка кивнул. Каждую минуту то один, то другой просил у него копии.

Через несколько метров он столкнулся с Хошуне. Спросил про Хосе Мари.

– Не так давно он еще сидел в “Аррано”.

Минуту спустя раздались аплодисменты. Карбуро появился на площадке, показывая знак победы, составленный из двух пальцев. Его сопровождала пара руководителей “Эрри Батасуна” и несколько членов совета из того же идеологического крыла. Горка мельтешился перед ними и щелкал своим аппаратом. На самом деле именно он первым поднялся на трибуну. С камерой в руке сначала поднялся, потом спустился, отошел подальше, вернулся поближе, и никто не обращал на него, человека-невидимку, никакого внимания. Он заснял всех, кто выступал перед микрофоном. А также алькальда, который не выступал, но на митинге присутствовал. И того типа, который танцевал аурреску, и чистулари, который что-то сыграл на своем инструменте. И конечно же Карбуро, взволнованного, благодарного, толстого, в клетчатой рубашке, с поднятым вверх кулаком. Со слезами на глазах он вспоминал товарищей, которые все еще томились в тюрьмах или, как он выразился, в тюрьмах уничтожения, устроенных государством. Опять аплодисменты, gora ETA и цветы, которые вручила ему девочка в национальном платье.

Потом все встали и запели Eusko Gudariak, подняв вверх кулаки. Когда кончилась песня, кто-то вдруг побежал. Кто? Два парня в черных масках. Они запрыгнули на трибуну. Один из них развернул испанский флаг. Раздался дружный свист, вопли протеста. Второй поднес зажигалку к ткани, заранее смоченной бензином. А Горка, стоя всего в нескольких метрах от них, продолжал снимать.

Около сотни ребят проводили Карбуро до таверны “Аррано”. Под аплодисменты и крики Gora ETA тот снял со стены свою тюремную фотографию. Потом перешел в зал, где ему торжественно поднесли блюдо с улитками. Горка истратил там последнюю кассету и отправился домой.

– А ты что, ужинать не останешься?

– Меня ждут.

Он долго читал. А когда колокол пробил полночь, погасил свет. Вскоре пришел Хосе Мари:

– Ну что, видел меня?

– Не пойму только, какого хрена вы закрывали лица, если вас все равно все узнали.

– А ты нас снял?

– Да, один раз, когда вы только явились, но, скорее всего, вышло тогда неважно, потому что вы слишком быстро бежали. Десять, а то и двенадцать раз – пока жгли флаг, и еще несколько, когда уходили.

– Надо как можно скорее проявить пленки.

– Остается надеяться, что тип из фотолаборатории не донесет на нас в полицию.

Хосе Мари несколько секунд молчал. В темноте сверкнул огонек его сигареты.

– Тогда я его убью.

40. Два года без лица

Она не помнила, когда в последний раз видела себя в зеркале. Кажется, это было в гостинице в Кала-Мильор. А где же еще, если не там? Она попробовала восстановить в памяти гостиничный номер. Две кровати, сдвинутые вместе, самая необходимая мебель, стены, оклеенные обоями. Все как и должно быть в недорогом отеле. Место для того, чтобы переночевать, и мало для чего еще. Даже без вида на море. Зато там имелась маленькая комнатка с туалетом и душем, где над раковиной висело зеркало без рамы. Когда она посмотрелась в него? Перед тем как они с Айноа отправились в Пальму? Иного варианта быть просто не могло. Аранча с детства привыкла тщательно следить за собой. Не потому, что к этому приучала ее мать – хотя и потому тоже, – просто ей самой нравилось нравиться и знать/чувствовать себя привлекательной. Аранча была по-настоящему красивой девушкой. Как считала Мирен, самой красивой в поселке. Как считал отец, самой красивой на свете. С таким лицом и такими волосами она не могла не быть кокетливой.

Двадцать с лишним лет назад, когда Гильермо еще только начал ухаживать за ней, он сказал:

– Какая же ты красивая! Ну как можно жить с таким красивым лицом?

– И это лицо, и все остальное достанутся тому, кто меня полюбит.

– Значит, они достанутся мне, потому что так любить тебя, как люблю я, вряд ли сумеет кто-нибудь другой.

– Это мы еще посмотрим.

Ни в больнице в Пальма-де-Майорке, где ей обрили голову, ни в Институте Гуттмана за много месяцев лечения Аранча ни разу не видела себя в зеркале. Но об этом никто не знал – ни врачи, ни медсестры, ни санитарки, только я одна. Проезжая в своей коляске мимо стеклянной двери, она спешно зажмуривала глаза, потому что ни за что не желала узнать, как сейчас выглядит. Почему? Она поставила перед собой цель – изо всех сил постараться выздороветь, и была уверена, что, увидев себя в зеркале, совсем раскиснет.

Поначалу ее слушались только веки. Аранча все слышала, все понимала и все помнила, и ей хотелось говорить/отвечать/протестовать/просить, но она не могла. Не могла даже чуть раздвинуть губы. Питание она получала через отверстие вот тут, в животе. Аранча, Аранча, ты вся превратилась в мозг, заключенный в бесполезное тело. Вот чем я была. И в снах она видела себя закованной в средневековые доспехи, которые не позволяли ей разговаривать и двигаться, однако забрало было поднято, чтобы не закрывало обзора. Кошмар. Видела она хорошо, но себя видеть отказывалась. Наверняка я сейчас ужасно некрасивая: слюни пускаю, лицо перекошено, но тогда, как она часто думала, лучше уж умереть.

– Почему ты закрываешь глаза?

Пока они делали ремонт в квартире, Мирен купила зеркало в полный рост для ванной комнаты. Купила специально, чтобы дочка могла посмотреть на себя. И тут она поняла:

– Вот ведь паскудство какое. Да ты, оказывается, просто не желаешь себя видеть. – И тут же позвала Хошиана, чтобы он пришел и затянул зеркало старыми газетами. – Пусть лучше будет так, пока ты не передумаешь. Хотя, надо тебе сказать, мы на него угрохали прорву денег и, как сама понимаешь, выбрасывать зеркало на помойку не станем.

Хошиан огорченно:

– Не беспокойся, дочка. Мы его закроем, закроем – и все дела.

Остальные зеркала, имевшиеся в квартире, либо висели слишком высоко для нее, как, например, в прихожей или то, что украшало столовую, либо находились там, куда она никогда не добиралась, как зеркало в шкафу в спальне родителей или зеркальце на ручке, которое наверняка хранилось в каком-нибудь ящике. Когда ее вывозили на прогулку, она намеренно отворачивалась от зеркальных витрин. Правда, дважды не смогла избежать того, что ее сфотографировали в окружении группы физиотерапевтов – но мне это безразлично, ведь этих снимков я так и не увидела.

Люди в поселке не упускали случая расхвалить ее. В том числе и священник. Священник хвалил даже чаще других. Ты просто красавица. До свидания, красавица. Короче, она то и дело слышала подобного рода неискренние и жалостливые восклицания, которые почти всегда включали слово “красавица”. Аранча их ненавидела. И написала матери на своем айпэде: “Скажи им, чтобы не называли меня красавицей”.

– Да ладно тебе, не цепляйся к людям. Если они тебя так называют, значит, зачем-то им это нужно.

Аранча выразила желание посмотреть на свое отражение в зеркале, висевшем в ванной, на следующий день после того, как сумела в первый раз встать на ноги при поддержке двух физиотерапевтов. К тому времени она уже сама ела и пила, хотя никогда не делала этого без присмотра, нет, никогда, потому что близкие боялись, как бы она не подавилась. Кроме того, у нее восстановилась подвижность правой руки (левая так и оставалась скрюченной, правда, не так безнадежно, как в самом начале), а еще медленно, очень медленно у нее стало что-то получаться с речью.

Аранча крепко надеялась, что сможет ходить хотя бы по квартире, что сможет в один прекрасный день самостоятельно подойти к окну, доковылять до кухни, сможет брать какие-то предметы, сейчас для нее совершенно недоступные: ведь если я сделаю что-то самое обычное, с точки зрения всех прочих людей, для меня это будет верхом счастья. А как бурно все отреагировали, когда она вернулась от физиотерапевтов с новостью, что несколько секунд простояла на ногах. Селесте, которая видела все собственными глазами, плакала, описывая это хозяйке.

– Слушай, а чего ты ревешь-то?

– Простите меня, сеньора Мирен, но ведь я столько молилась, чтобы когда-нибудь настал такой миг. Не могу сладить с радостью.

На следующий день они, как всегда, вдвоем мыли Аранчу. Осторожно, держи крепче, смотри не отпусти. Все как всегда. Теперь вытирать ее было гораздо легче, чем прежде, ведь при поддержке сильных материнских рук Аранча могла стоять.

– Мирен, вы плачете?

– Я? Нет, просто вода попала в глаза.

И она отвернулась под тем предлогом, что надо все внимание отдать этому делу – вытереть дочку получше. Между тем Аранча издала несколько звуков – цепочку из “а”. Она хотела заговорить, хотела что-то сказать. Из ее “а” образовалась едва слышная звуковая лента – это была отчаянная попытка произнести целую фразу. Селесте догадалась/поняла:

– Зеркало?

Аранча кивнула.

Мать:

– Хочешь посмотреть на себя?

Еще один кивок. И тогда Мирен попросила Селесте снять газеты, и Селесте – раз, раз – торопливо сорвала закрепленную скотчем бумагу, и наконец, впервые за два эти года, Аранча, поддерживаемая матерью, голая, отважилась глянуть на свое тело, отраженное в зеркале.

Она рассматривала себя придирчиво, стоя на одной ноге и опираясь на пальцы другой. Растолстела. Да, да, даже очень. Бедра. И все остальное – грудь, живот, они как будто сползли на несколько сантиметров вниз. А какая бледная кожа. Скрюченная левая рука прижата к боку. Плечи мне тоже не нравятся. У меня никогда не было таких опущенных плечей.

Еще меньше ей понравилось собственное лицо. Это я, но это не я. В глазах нет прежней живости, теперь они какие-то глуповатые. Один уголок губ чуть ниже другого, а черты вообще потеряли всякую выразительность. И седина, господи, сколько седых волос. Морщины на лбу. Много печали, и много боли, и много бессонных ночей вобрали в себя эти морщины, все те проблемы и огорчения, которые она испытала еще до удара, – но об этом знаю только я одна.

Мирен, стоявшая у дочери за спиной, спросила, довольна ли она. Та ответила, не отводя глаз от зеркала, что нет. Значит, огорчилась? Тоже нет.

– Так что же тогда, дьявол тебя возьми?

У Аранчи с уст сорвалась новая цепочка бессвязных и совершенно непонятных звуков – все тех же “а”.

41. Ее жизнь в зеркале

Шел дождь. Что будем делать? По воскресеньям Селесте у них не появлялась, за исключением тех случаев, когда Мирен уезжала в Андалусию на свидание с Хосе Мари.

– Куда уж тут идти!

Четыре часа дня. Утром они отменили обычную прогулку из-за ненастной погоды. На улице мало того что лил дождь. Еще и дул сумасшедший ветер. Можно, конечно, накрыть Аранчу вместе с ее коляской чем-то вроде чехла с отверстием для головы и с капюшоном, купленного специально для таких случаев, и вывезти ее хотя бы на самое короткое время, чтобы подышала воздухом, но то, что творилось сегодня за окном, было похоже на ураган.

Мирен:

– Как хорошо, что вчера мы сходили к мессе.

Сидевшая в своем кресле перед балконной дверью Аранча смотрела на улицу. Горсти злых капель обрушивались на стекло. Серый день, завывающий ветер, и Аранча тоже заскучала/рассердилась. Она написала на айпэде: “Отвези меня в ванную”.

И уже в ванной, оказавшись перед зеркалом, знаками попросила мать уйти.

– Раньше-то отказывалась глядеть на себя, а теперь готова день-деньской перед зеркалом сидеть.

Аранча сердитым пальцем отстучала: “Я не обязана перед тобой отчитываться”.

Мирен вышла из ванной, бросив в досаде:

– А я вроде бы у тебя отчетов и не просила.

И захлопнула за собой дверь. Аранча осталась взаперти. Но ей было все равно. До чего несносная у них мать. Только напрасно она полагает, что наказала меня таким образом. Желание Аранчи называлось “одиночество”. Да, ее самым большим желанием было побыть наконец одной, вне поля зрения тех, кто дает ей советы, толкает вперед ее коляску, кормит, заботится о ней, тех людей, в общем и целом услужливых, которые всякий миг демонстрируют перед ней свой чудесный (ой, сейчас умру от смеха) дар – а именно терпение в самых разных, даже мельчайших, его гранях: терпение-любовь, терпение-сострадание, терпение – плохо скрываемое раздражение, терпение – упрек за то, что она не сделала им такое одолжение и не умерла. Да пошли они все! С того дня, как с ней случилось это несчастье, она перестала быть хозяйкой собственной жизни. И теперь хотела побыть одна, черт возьми, наконец-то одна. Чтобы наглядеться на себя в зеркало? Ну а если и так, то что, нельзя?

Она смотрела в свои же глаза – напряженно, с вызовом, дожидаясь, пока начнет прокручиватьтся лента воспоминаний, рассказ о ее разбитой жизни в отдельных картинах. Да, разбитой, разбитой вдребезги, как если бы это была бутылка, выскользнувшая у нее из рук. И в каждом осколке – отдельное воспоминание, отдельный эпизод, тени и лики минувшего.

Зеркальце, зеркальце, скажи мне когда, скажи мне где, скажи мне кто. Аранча вспомнила один субботний вечер 1985 года. И не в первый раз вспомнила.

Парень не был ни красавцем, ни уродом, ни высоким, ни низким. Он, как и она, часто приходил на дискотеку KU в Игуэльдо, и они волей-неволей стали узнавать друг друга. Он обычно появлялся там с друзьями, она – с подругами. Но, по правде сказать, этот тип ее мало интересовал. Может, из-за манеры одеваться, не знаю, может, из-за манеры танцевать. Слегка похож на гориллу, неловкий, неуклюжий. Ни намека на то, что называется элегантностью. И еще это дерганье головой – господи, можно подумать, он гвозди лбом заколачивает. Короче, один из многих в танцующей толпе молодежи.

Как-то раз она заметила, что он на нее смотрит. Другие на нее тоже смотрели, и ей даже случалось потанцевать с кем-нибудь в паре. В таких случаях, особенно когда кавалер из кожи вон лез, чтобы ее рассмешить, она раздражалась. Хотя любой из них, по крайней мере поначалу, пытался покривляться и повалять дурака. Но в глазах того парня была железная решимость, взгляд как у хищного зверя, что ей понравилось. Едва переменилось освещение, свет стал фиолетовым и зазвучала медленная музыка, как он быстро направился к ней, а она, стоя у стойки, сказала ему нет.

Парень (ему двадцать три года, Аранче девятнадцать) не настаивал. И не было даже заметно, чтобы отказ его огорчил. Вообще ничего не было заметно, но пахло от него хорошо. Правда, он продолжал неотрывно смотреть на нее в фиолетовом полумраке, и взгляд его был невозмутимым и уверенным, в нем как будто таилось ожидание, что Аранча переменит решение. Она повернулась к парню спиной. Минуту спустя, оглянувшись, увидела, как он удаляется вдоль танцплощадки, спокойный и гордый, в сторону дивана, где сидели его дружки. В воздухе за ним остался приятный запах. Снова Аранча увидела его примерно через час, когда стояла с подругами в очереди в гардероб. Она глянула через плечо, ища источник аромата, и обнаружила, что рядом, прямо за ее спиной, стоит он.

– Остается надеяться, что в следующий раз ты будешь любезнее.

И вдруг на нее накатило. Да как он смеет, этот шут гороховый? Да еще при людях, при ее подругах? Она даже не глянула на него и ничего не ответила. А он все продолжал говорить где-то прямо у нее над затылком. С одной стороны, это звучало лестно, с другой – довольно бесцеремонно, как будто они были знакомы всю жизнь. Наконец Аранча получила свое пальто. И только тогда в бешенстве повернулась к парню и заявила, презрительно скривив губы, что он должен оставить ее в покое, потому что у нее есть жених.

– Неправда.

– А тебе откуда знать?

– Неправда, а знаю я это от Нереи.

Такого она не ожидала:

– Ты что, шпионишь за мной?

Он с наигранной вялостью ответил, что да, и добавил: хотя она и делает его задачу нелегкой, сдаваться он не намерен. Вот так-то. То есть это надо было понимать как своего рода вызов? Кем он, интересно, себя воображал? У Аранчи прямо руки зачесались – так хотелось влепить ему пощечину.

Теперь, по прошествии стольких лет, она улыбается, вспоминая перед зеркалом ту давнюю сцену. Подруги собрались на площадке у парковки. Ну что, все? Как всегда, не было Нереи, которая стояла у дверей дискотеки и невесть с кем целовалась. Наконец они веселой гурьбой, громко болтая, двинулись к автобусной остановке. Аранча села рядом с Нереей. Спросила, и подруга ответила, что:

– Его зовут Гильермо. Живет в Рентерие. Он немного чересчур серьезный, но ухаживать умеет получше, чем другие прочие. И знаешь, есть в нем какой-то поэтический заскок. Когда с ним танцуешь, он говорит очень красивые вещи, словно по писаному читает. Да, он меня спрашивал, как тебя зовут и есть ли у тебя парень. Небось глаз на тебя положил.

– Послушай, если он такой завидный кавалер, почему ты сама его при себе не оставила?

– Это не мой тип. К тому же его семья приехала сюда откуда-то из-под Саламанки.

– А при чем тут Саламанка?

– Ни при чем, но, как я тебе уже сказала, для танцев он вполне себе ничего. А для чего-то большего – нет.

Уж если у кого и были заскоки, так это у Нереи, но не поэтические, конечно, а совсем другого плана – расистские и националистические. Хотя потом события часто развиваются вовсе не так, как тебе хочется, мало того, порой они развиваются в том направлении, в каком ни в коем случае не должны были развиваться. Правда, зеркальце?

Наступила следующая суббота. Фиолетовый свет, медленная музыка. Она заметила, что он пришел. Не пойму, чего он пыжится, если я все равно дам ему от ворот поворот. И она собиралась дать ему этот самый поворот, дорогое зеркало, и в ту субботу, и в следующую, каждый раз, как он подойдет, чтобы пригласить ее на танец. Она вообразила себе его вопрос, ожидание во взгляде, а может, и упрек или гримасу разочарования как заключительный аккорд в этой сцене, и наконец – удаляющуюся спину, спину потерпевшего поражение красавца. Чего Аранча не предвидела, так этого того, что, немного опережая самого парня, до нее долетел его запах.

– Ну что, будешь танцевать?

Семь месяцев спустя она познакомила его со своими родителями.

42. Лондонская история

Перед зеркалом в ванной – в тот же день? или в другой? – она сидела и беззвучно рассказывала: помню, еще бы не помнить. Такие вещи не забываются. После лондонской истории они договорились, что сперва Аранча познакомится с родителями Гильермо – он у них был единственным сыном, – а уж потом и она представит его своей семье. Гильермо этого боялся/опасался, но главное – не мог понять стратегических расчетов Аранчи.

– Я умываюсь и бреюсь каждый божий день, уважаю тебя, работаю. Почему ты вообразила, что я могу им не понравиться?

– Наш поселок куда меньше Рентерии. У нас все друг друга знают. Новичков следует вводить сюда постепенно.

– А как это связано с твоей семьей? Вы что, не в ладах между собой?

– В ладах.

– Нет, чего-то я все равно не улавливаю.

– Сразу уловишь, когда войдешь в комнату моих братьев и глянешь на стену.

Минутку, минутку. А разве так уж необходимо было знакомиться с теми и другими родителями, а еще с братьями, дядьями и прочими родственниками? Да нет, конечно. Тогда? Это была идея/желание Аранчи, чтобы подвести формальную базу под их отношения. После лондонской истории.

В общем и целом Гильермо повел себя как надо. Хотя Аранчу и огорчило, что он не поехал вместе с ней. Да, признаюсь, меня это огорчило, но ему, в конце-то концов, нужно было еще и на работу ходить. Если не считать этой детали, во всем остальном он вел себя как порядочный человек. Жаль. Почему? Ну, есть у меня такая идея. Окажись он негодяем, я тогда же послала бы его куда подальше, и не было бы потом двадцати лет нашего брака. Не было бы самых последних злосчастных лет. Да, но тогда не родились бы Эндика и Айноа. Ладно, в любом случае теперь уже поздно об этом рассуждать, ничего не исправишь.

Гильермо догадался, какой ужас испытывала Аранча, и вызвался поискать надежного человека, который смог бы поехать с ней в Лондон.

– Да, только надежным он должен быть с моей точки зрения, а не с твоей. И главное, кто будет за него платить? Представляешь, какую кучу денег это будет нам стоить?

Она откровенно рассказала обо всем Нерее. Вот что со мной случилось. Подруга сразу загорелась мыслью провести выходные в Лондоне. My name is, I come from. И уж конечно ей не стоило большого труда вытянуть из своего обожаемого папочки – в конце концов, он ведь был предпринимателем – money на авиабилет, гостиницу и прочие расходы. Она была в эйфории, ей не терпелось поскорее оказаться в самолете. Аранче это не очень понравилось, и, нахмурившись, она попросила ее поостыть и сказала, что:

– Послушай, мы же не на экскурсию едем.

– Знаю, знаю. Не бойся. Я ведь еду с тобой и не оставлю тебя ни на минуту. – И сложила руки на груди одна поверх другой – как у святой на открытке. – Hello, Лондон. Я всегда мечтала посетить тебя.

– Времени на прогулки у нас не будет.

– Какая разница. Главное – получить право похвалиться, что ты побывала в Англии.

Ну и сумасбродка эта Нерея, совсем безбашенная. Однако Аранча посчитала, что было бы несправедливо обижаться на нее, ведь, в конце-то концов, она оказала ей неоценимую услугу, согласившись поехать в Лондон и оплатив из своего кармана (или из кармана Чато, пусть земля ему будет пухом) расходы на дорогу и пребывание за границей.

А все расходы Аранчи? Их оплатил Гильермо. Все? До последнего пенса. И к чести парня надо сказать: уговаривать его не пришлось. Он без колебаний потратил на это часть своих сбережений. Потому что недостатков у Гильермо, как ты, зеркало, знаешь, хоть отбавляй, но скупердяем он никогда не был, нет, никогда, ни со мной, ни с нашими детьми. Врать не буду.

В ту пору он работал по хозяйственной части на бумажной фабрике. Жалованье получал, само собой, скромное. Зато был молод, не связан семейными обязанностями и мог что-то откладывать, поскольку жил с родителями, которые продолжали кормить его, как и тогда, когда он был ребенком, если только он когда-нибудь перестал им быть.

Отец Гильермо, который как раз в тот год ушел на пенсию, работал на той же фабрике простым рабочим с начала пятидесятых. Он помнил, как Франко, низенький, в костюме и шляпе, посетил фабрику в 1965-м, чтобы открыть новые линии. Отец приехал в эти края из провинции Саламанка, уже будучи женатым, устроился на работу и трудился при одной и той же машине до пенсии. Пользовался хорошей репутацией, что, добавим кстати, помогло ему в дальнейшем подыскать там же место и для сына.

Был еще и третий человек, кроме Гильермо и Нереи, который знал о лондонской истории. Ее мать? Нет. Хошиан? Ну, этот никогда и ни о чем не узнавал. Тогда кто? Брат Нереи. Аранча прибежала к нему полумертвая от страха с просьбой о срочной помощи. И еще попросила, чтобы сохранил ее беду в тайне. Он сохранил, разумеется. В 1985-м Шавьер еще учился на медицинском в Памплоне. Именно он с кем-то переговорил, что-то предпринял и нашел людей, которые устроили беременной подружке его сестры поездку в лондонскую клинику.

Больше никто об этом даже не догадывался. Ни родители Гильермо, ни другие подружки Аранчи. Как позднее и ее собственные дети. Она никогда никому не хотела рассказывать об этом. Зачем? И уж тем более своей матери. Ни за что на свете. Она ведь такая набожная.

Нерея вылетела на день раньше обычным рейсом. У нее было несколько часов, чтобы побродить по Лондону, увидеть знаменитые места, забежать в магазины, пощелкать фотоаппаратом и так далее. Иными словами, воспользоваться теми преимуществами, которые дают человеку свободное время и наличие денег. Аранча прилетела на следующий день чартерным рейсом вместе с тридцатью или сорока женщинами со всей Испании, которые стремились в Лондон с той же целью, что и она сама. Некоторые были не такими уж молодыми (за тридцать, по ее впечатлению), некоторые совсем юными. В том числе и девчушка лет пятнадцати в сопровождении мужчины со строгим лицом, который вполне мог приходиться ей отцом.

Неприятности начались для Аранчи в зале выдачи багажа. Поплыли чемоданы. Один, второй, третий. Тот, что нужно, все никак не появлялся. Ай, мамочки! Пассажиры, летевшие вместе с ней, уже начали расходиться, лента транспортера двигалась с шумом, казавшимся все более зловещим, а ее чемодана так и не было. Неужели потеряли? Или чемодан схватил другой пассажир, а она ничего не заметила? Когда он наконец показался, Аранча вздохнула с облегчением, но к этому времени она осталась в зале одна. И не сразу сообразила, что ей делать дальше. Результат: она слишком долго искала выход из аэропорта. И снова почувствовала себя одинокой. Хуже того – потерявшейся. Как быть? Задыхаясь от волнения, решила взять такси. У нее дрожали руки, когда она показала таксисту вырванный из тетради листок, где были записаны название и адрес гостиницы. По дороге таксист несколько раз пытался с ней заговорить, но она в ответ только нет и нет, с английским у нее было совсем худо.

Они так долго ехали, что Аранча подумала: черт, а вдруг этот негр меня похитил? Зато другой голос, где-то внутри, говорил ей, что, скорее всего, водитель делает круг, чтобы намотать побольше километров. Но вот наконец и гостиница. Перед входом стоял автобус, из которого как раз выходили девушки, прилетевшие на одном с ней самолете. Вот ведь! Будь она посообразительней, могла бы не тратить лишних денег на такси.

У стойки администратора ее дожидалась Нерея, которая тут же затрещала, описывая свои прогулки по городу и походы в магазины.

– Нерея, не оставляй меня одну.

Они договорились, что ночью будут спать в одной кровати.

– Боишься?

Нашла о чем спрашивать! Боится ли она? В постели Аранча без конца вертелась, потом ей пришлось встать – ее тошнило. Босые ноги на старом потертом ковровом покрытии. Причитания в ванной комнате. Аранча по-настоящему запаниковала. И не только из-за операции, потому что Шавьер по телефону постарался ее успокоить, объяснив какие-то вещи, и она в общем и целом представляла, что ее ожидает. Дело осложнялось полным незнанием английского языка. Ей казалось, что она совершенно не способна передвигаться по Лондону, находить нужные места и не сумеет в случае чего попросить о помощи. Ее постоянно угнетало пронзительное – и невыносимое – чувство собственной беззащитности. И теперь, сидя в инвалидном кресле перед зеркалом, она вспоминает свои тогдашние мысли: а если я заблужусь, а если меня собьет машина, а если я подхвачу какую-нибудь заразу в клинике из-за плохого соблюдения там правил гигиены или еще что-то такое, сама не знаю что, например, подверну ногу, спускаясь по лестнице, и не смогу вовремя вернуться домой, и в итоге родители тем или иным путем обо всем прознают, и дон Серапио тоже, да и весь поселок. ВОТ УЖАС!

На самом деле, как ей стало известно позднее, их с Нереей матери, которые в те времена еще были близкими подругами, в субботу, как обычно, отправились полдничать в Сан-Себастьян и обменялись новостями о своих дочерях. Оказалось – вот ведь какое совпадение, – что обе девушки одновременно отправились в путешествия.

– Знаешь, Нерея в четверг улетела в Лондон с подругой по университету.

– Правда? А моя Аранча сейчас в Бильбао. Поехала туда вчера на концерт каких-то певцов, только не спрашивай меня, каких именно, я в этой их музыке ни черта не смыслю.

Проснулись девушки рано. Нерея спустилась на завтрак. Аранча, которая смотреть не могла на еду, обошлась несколькими глотками воды. Господи, когда же все это закончится! В условленный час они отправились – одна решительно, весело болтая, вторая, умирая от страха, – на улицу, где находилось то заведение, которое занималось нужными им делами. Новые на вид здания вперемежку со старыми, у некоторых, если говорить честно, фасады выглядели довольно грязными. Дом, который они искали, был из числа последних. Нерея первой заметила его с противоположного тротуара:

– Вон там, где синяя дверь.

Войдя, они сразу же скривились, а потом уж и по-настоящему испугались. Правда испугались. Почему? Потому что узкая лестница, которая вела на второй этаж, была завалена мусором. Стоял здесь даже перевернутый унитаз. Какого черта делает унитаз на лестнице? То же самое можно было спросить и про пластиковые пакеты, бумаги, бутылку, пролитое молоко. Какая гадость.

– Я возвращаюсь назад, Нерея. Лучше, наверное, мне родить.

– Спокойно. Раз уж мы сюда добрались, поглядим, что там и как, а потом будешь решать.

Она погладила подругу по голове, поцеловала в щеку, стараясь утешить и подбодрить. Короче, уговорила. И они, взявшись за руки, поднялись и сели ждать своей очереди в приемной, где стояли несколько стульев и диван, обтянутый потрескавшейся кожей, а по стенам висели плакаты. Аранча узнала девушку, которая накануне летела вместе с ней на самолете. Вскоре пришла и пятнадцатилетняя девчонка в сопровождении строгого дядьки, годившегося ей в отцы. Были и другие люди. В том числе грязный мужчина, все время клевавший носом и похожий на наркомана. Девушка из того же самолета прислушалась к их с Нереей разговору и спросила, не испанки ли они. Нерея сказала, что они из Страны басков, и тогда та, хоть ее никто и не просил, рассказала свою историю.

Наконец их вызвали. Нерея как могла переводила. Аранча расписалась там, где ей велели расписаться. Потом ей вручили бланк, чтобы она отдала его доктору, который час спустя осматривал ее в клинике в центре Лондона. Они спустились по засыпанной мусором лестнице.

Аранча тихим голосом:

– А теперь объясни мне, чему вы смеялись, та женщина в кабинете и ты?

– Просто она подумала, что это я… Ну, сама понимаешь.

На улице их ждал автобус организации, которая все это устраивала. Заполненный молодыми женщинами и теми, кто их сопровождал. Автобус поехал сначала в клинику, а оттуда, когда самые необходимые обследования были пройдены, повез тех же пассажиров за город. Они попали в жилой район с низкими домиками, террасами, печными трубами и садами. Вдоль чистых улиц росли деревья. Иными словами, ничего похожего на грязный пригород. Ух, слава богу.

Что еще? Очень уж ты, зеркало, любопытное. Двух подруг встретила улыбающаяся медсестра, кое-как говорившая по-испански. Аранча ждала в комнате, обставленной современной мебелью, где было много растений. Она запомнила девушку с азиатскими чертами, еще одну – вроде как из Индии, и нескольких испанок – всё из того же самолета.

После ожидания, длившегося три четверти часа, ей вручили пластмассовый браслет с ее именем и одноразовую бумажную рубашку, потом велели раздеться. Пришел доктор, мужчина с приятным лицом, пепельно-серыми усами и очень вежливый. Он внушал доверие. Доктор Финк, так его звали. А. Финк. Он выполнил свою работу, выполнил хорошо – вот и все, что я могу тебе сказать, дорогое зеркало. Да, еще одно: когда я очнулась от наркоза, у меня начались страшные позывы к рвоте; но так как в желудке было пусто, до рвоты дело все-таки не дошло. В воскресенье после обеда в самолете царило совсем другое настроение. Все женщины выглядели более раскованными и уж конечно были куда более разговорчивыми, чем по дороге туда.

43. Официальное сватовство

Та история с Лондоном их соединила. После нее они вели себя как жених и невеста в старом понимании этих слов, когда парню и девушке, прежде чем пожениться, нравится ходить по улице, взявшись за руки. Он приехал в аэропорт с букетом цветов, чтобы встретить ее и утешить/обнять, и был ласков/вежлив, говорил не совсем обычные слова и сыпал звонкими фразами, пропитанными искренней нежностью, а она уткнулась лбом ему в грудь в знак того, что прощала ему свою несвоевременную и досадную беременность. Она подарила Гильермо открывалку, купленную в последнюю минуту в аэропорту Хитроу в сувенирной лавке. Ручка была сделана в виде миниатюрной красной телефонной будки. Годы спустя эта открывалка вдруг всплыла в каком-то ящике в их совместном жилище. Аранча не раздумывая выкинула ее в помойное ведро. Безделушка будила дурные воспоминания, да и у Гильермо, пожалуй, тоже, так как он ни разу потом этой открывалки не хватился (или хватился, но предпочел ни о чем жену не спрашивать).

Они дружно хранили тайну, словно заключив молчаливое соглашение никогда не упоминать про историю с абортом. Но история всегда была с ними, подспудно присутствовала в их разговорах, в их взглядах и – что было для Аранчи куда хуже – стала чем-то вроде тени, неотлучной от их детей.

За два десятилетия, прожитых в браке, Аранча и Гильермо несколько раз побывали за границей. В Париже с детьми – два раза, а еще в Венеции, и в Марокко, и в Португалии. В Лондоне – никогда. Ни она, ни он ни разу этого не предложили, ни ей, ни ему такое даже в голову не пришло бы. И порой, но довольно редко, например, в беседе со старой подругой, случайно встреченной на улице, или когда Аранча, выполняла какие-то бюрократические формальности или если ее спрашивали, сколько у нее детей, она на миг задумывалась. Правда, только на миг, и этого мига хватало, чтобы не сбиться со счету. Трое? Двое.

С годами лондонская история (каким был бы сейчас тот нерожденный ребенок?) отодвинулась в ее мыслях куда-то на самый край, но полностью не забылась. И вдруг из-за болезни вновь всплыла в воспоминаниях. Может, Бог ее наказал, если только Бог существует? Или это мазохистские причуды мозга, который, будучи заключен в непослушное тело, развлекается, терзая ее сценами из прошлого? Впервые такое случилось еще в больнице в Пальме. Неподвижная, утыканная трубками, как-то раз она целую ночь не могла выкинуть из головы горькую лондонскую историю, которая и теперь, когда Аранча сидит в инвалидном кресле перед зеркалом в родительском доме, вновь против ее воли приходит на память.

Та история их соединила. После нее они каждый день виделись в Сан-Себастьяне. Вечерами в хорошую погоду сидели на скамейке, делили на двоих кулек жареных каштанов, или арахиса, или коробку печенья, или коробку конфет. Они были отчаянно влюблены друг в друга. В дождливые дни приходилось искать убежища в каком-нибудь кафе или кинотеатре. Гильермо, у которого был хорошо подвешен язык, шептал ей на ухо всякие милые глупости. Когда било девять, каждый садился в свой автобус, и так проходили день за днем.

– Счастье мое, пора бы мне познакомиться с твоей семьей, а тебе – с моей.

– Начнем с твоей.

– Ты говоришь это так, будто меня могут ожидать у тебя дома какие-то проблемы.

– Да нет, вряд ли. Просто ваша семья, она меньше, а значит, все должно получиться проще. А я тем временем подготовлю своих.

И вот как-то в субботу Гильермо (или Гилье, как она его называла) повел ее обедать к себе домой. Пятый этаж. Открылась дверь. Анхелита – низенькая, толстенькая, шестьдесят лет. В знак приветствия влепила невесте сына в щеку два поцелуя, похожие на шлепок тортом, – звучные, маслянистые, искренние. Моя мать никогда меня так не целовала. Короче, с первой же минуты от страха Аранчи не осталось и следа.

Отец – более сдержанный, но тоже открытый и сердечный. Рафаэль Эрнандес, человек простой, застенчивый, в клетчатых тапках и шерстяном жакете. Аранча поначалу на всякий случай стала называть их на “вы”. Нет, ради бога! Они сразу же попросили ее перейти на “ты”. Анхелита, стараясь как можно радушнее обойтись с гостьей, показала ей квартиру:

– А вот тут мы с мужем спим.

Аранча еще несколько раз побывала у них, прежде чем познакомить Гильермо со своими. Если признаться честно, то она с удовольствием оставалась бы у Гильермо ночевать. Почему же не оставалась? Родители у Гильермо были очень хорошие и добрые, но в некоторых вопросах придерживались немного (достаточно) старомодных взглядов. Аранча пыталась переубедить его: Гилье, дорогой, но раз уж мы с тобой… раз уж был Лондон… Он: да, да, но ты должна и их тоже понять. Так что время от времени ближе к вечеру они поднимались на гору Ургуль и торопливо занимались своим делом, не забывая про презервативы и боясь, что кто-нибудь на них наткнется, – беззвучное соитие в кустах, приносящее короткое удовольствие ему и покорно принимаемое ею, хотя именно ей приходилось чувствовать ягодицами острые камешки, а также колкую и сырую траву.

Зеркало в ванной комнате спрашивает, любила ли она его. Как я люблю своих детей – нет. Это невозможно. Но в какой-то мере да, любила, особенно поначалу. Иначе она и не подумала бы знакомить его со своей семьей. До тех пор Аранча еще ни разу не приводила никого из парней к себе домой. Гильермо стал первым. И последним. К делу она подошла издалека. Как-то раз упомянула о нем на кухне в разговоре с матерью. И сразу же поспешила добавить, что живет он в Рентерии и зовут его Гильермо. Мирен, слушавшая дочь вполуха и вроде бы без большого интереса, сразу насторожилась, на лбу ее образовались многозначительные морщины, и она с подозрением спросила, не служит ли парень в гвардии. Нет, он работает по хозяйственной части на бумажной фабрике. Мать поинтересовалась, хорошо ли он зарабатывает, и на этом разговор закончился. Ни слова больше – ни радости, ни вопроса, когда же мы с ним познакомимся, ничего.

Через несколько часов Аранча завела тот же разговор с отцом. Наверное, она выбрала не слишком удачный момент. Хошиан как раз собирался пойти в “Пагоэту”. Во всяком случае, не скрывал, что торопится. Возможно, просто хотел улизнуть, прежде чем Мирен вернется из магазина. К тому же Хошиана все эти дела с девочками и мальчиками, с любовью и сватовством совершенно не волновали. И тем не менее он уделил дочери минутку. Узнав кое-какие детали, сказал, что рад. И сразу же:

– А мать знает?

– Разумеется.

– А почему бы тебе как-нибудь не привести его сюда? Я бы взял парня с собой в гастрономическое общество. Он, кстати, велосипед уважает?

– Нет, aita, велосипедом он не увлекается.

Хошиан, вроде бы огорченный этим фактом, больше не нашелся что сказать. Он похлопал дочку по спине, словно выражая свое одобрение, натянул берет и был таков.

Аранча больше надеялась на младшего брата. Тогда ему было пятнадцать лет. В любом случае Аранча нуждалась в поддержке, и Горка был единственным членом их семьи, с которым она позволяла себе иногда быть откровенной. Аранче сразу показалось, что Горка повел себя более трезво, чем родители.

В первую очередь он спросил, как зовут парня.

– Гильермо.

– Гильермо, а дальше?

– Гильермо Эрнандес Каррисо.

Брат сразу же приподнялся в кровати, где читал книгу:

– Он, конечно, не из левых патриотов?

– Нет, его политика не интересует.

– Но он хотя бы говорит на эускера, а?

– Ни слова.

– Знаешь, тогда нашему Хосе Мари твой Гильермо точно не понравится.

Аранча обвела взглядом стены, увешанные плакатами: амнистия, независимость, ЭТА, фотографии сидящих в тюрьме борцов за свободу из их поселка, предвыборные листовки “Эрри Батасуна”.

– А почему, позволь спросить, он ему не понравится?

– Сама не хуже меня знаешь.

И тогда Горка – это в пятнадцать-то лет – подал ей мысль: пусть сестра сперва погуляет с Гильермо по поселку. Пусть покажется с ним, пусть потанцуют в воскресенье на площади, а потом сама увидит, что и как.

Так Аранча и поступила. Они с Гильермо заглянули в один бар, в другой. “Привет” здесь, “привет” там. Прошлись, взявшись за руки, по центру поселка. А потом на площади с густыми липами танцевали под песни, которые пела на помосте какая-то музыкальная группа. Тут Аранча и заметила Хошуне, которая разглядывала их с некоторого расстояния. Аранча тотчас прошептала Гильермо на ухо, что:

– Там, напротив, стоит одна девица, она гуляет с моим братом. Не оборачивайся. Сейчас сам посмотришь, как она начнет ловчить, чтобы узнать, кто ты такой и говоришь ли на эускера.

Дома за ужином Хосе Мари рассказывал про свой матч по гандболу. Ни он, ни родители, ни уж тем более Горка ни словом не обмолвились про ухажера Аранчи, а ведь его присутствие в тот день на танцах, вне всякого сомнения, к той поре уже обсуждалось всем поселком.

И только по прошествии двух дней Хосе Мари сунул свою лохматую голову в дверь сестриной комнаты и сказал:

– Мне принесла на хвосте одна птичка, что у тебя появился жених.

На лице его играла улыбка. Аранча пристально посмотрела на него, словно стараясь уловить хоть малейший признак враждебности. Но нет, ничего подобного. А он добавил все тем же веселым тоном:

– Выходит, скоро можешь сделать меня дядей.

Через неделю Хосе Мари ушел из дому и стал жить с приятелями на съемной квартире, но пока еще тут же в поселке. И только тогда Аранча рискнула познакомить Гильермо с родителями.

44. Меры предосторожности

Чато был таким, каким был, все держал в себе, работал, как никто другой, и еще он был упрямым. Именно это упрямство, из-за которого – уф! – жить с ним было так непросто (перечить ему? упаси господь!), помогло Чато наладить с нуля свое дело, притом что поначалу у него было больше настырности, чем денег. Сперва он арендовал, а потом и купил заросший ежевикой участок земли в нижней части поселка рядом с рекой. Упрямство помогло ему сначала удержаться на плаву, а потом и двинуть фирму вперед, да, черт побери, и двинуть весьма успешно. Но это же упрямство, по словам Биттори, его и погубило.

Она часто упрекала Чато, придя на кладбище:

– Мог бы ведь сегодня и живым быть, но нет, тебе хотелось непременно на своем настоять. Мог бы заплатить им. Ну, или перевести свои чертовы грузовики куда-нибудь в другое место. Сам ведь сколько об этом талдычил, но так ничего и не сделал, хотя знал, что я за тобой куда угодно поеду.

Он приходил домой и ни слова не говорил про работу. Если Биттори спрашивала, как прошел день, сухо и уклончиво отвечал, что хорошо. Всегда одно и то же. А она никогда не могла в точности понять, что на самом деле значит это “хорошо”: “плохо”, или “нормально”, или действительно “хорошо”. Чтобы докопаться до его настроения, Биттори смотрела мужу в лицо, отыскивая какие-нибудь верные приметы. Чато морщился:

– Ну, и что ты смотришь?

А Биттори по выражению его лица, по блеску в глазах или по морщинам на лбу старалась угадать, спокоен муж или чем-то озабочен.

– Скажи, они давно перестали тебе угрожать?

– Довольно давно.

– Думаешь, забыли про тебя?

– Не знаю и не хочу знать.

Когда Нерея уехала в Сарагосу, Чато как будто бы стряхнул с себя часть своих страхов. Хотя кто знает, что он чувствовал на самом деле. Этого человека, говорила Биттори, даже похоронили, вместо савана завернув в его секреты. Но после того как дочка уехала учиться подальше отсюда, он точно выглядел куда менее озабоченным. А Шавьер? Шавьер в поселке не жил, поэтому отец считал, что тому ничего не угрожает.

Дома Чато перестал даже мельком упоминать про историю с письмами. И надо добавить, что его бесило, когда Биттори снова заводила про них разговор.

– Да уймись ты, черт тебя побери! Если я тебе ничего не говорю, так только потому, что нет ничего нового.

Чато, Чатито. Биттори напоминала мужу об этом кстати и некстати, и скорее с горечью, чем с любовью. Вот ведь какое дело: он остался совершенно один. Друзья-приятели? С ними Чато больше не знался, и они не знались с ним. Они отвернулись от него в тот же миг, как сам он ото всех отвернулся. Теперь Чато не ходил ни играть в карты в “Пагоэту”, ни ужинать в гастрономическое общество. Как-то раз по чистой случайности нос к носу столкнулся на улице с Хошианом. Они посмотрели друг другу в глаза, Хошиан быстро и пугливо, Чато пристально, выжидательно, хотя и сам не знал, чего ждет – наверное, какого-нибудь знака, жеста. А Хошиан, проходя мимо, просто поднял брови вместо приветствия, словно говорил: знаешь, я бы остановился поболтать с тобой, но беда в том, что…

Чато убрал свой велосипед. Убрал навсегда. В один прекрасный день отнес в гараж, где велосипед до сих пор и висит под потолком на двух крюках с двумя цепями. Чато перестал платить взносы в клуб велотуризма. И никто ему об этом не напоминал. Не послали ему в конце сезона и приглашение, как прочим членам клуба, с датой и повесткой дня ежегодного собрания. Сертификат, диплом или как это еще назвать, где отмечались пройденные этапы и заработанные очки, ему сунули в почтовый ящик, согнув пополам. Тот, кто сертификат принес, не удосужился даже нажать на кнопку звонка. Никто не пожелал вспомнить, что еще не так давно, и на протяжении пяти лет, Чато был президентом клуба. Ну и хрен с ними со всеми! По воскресеньям Биттори, которая прежде жаловалась, что в единственный день недели, который они могли бы провести вместе, муж уезжает с приятелями на велосипеде, теперь должна была с утра и до вечера терпеть его дурное настроение.

Всю свою жизнь Чато любил ходить на работу пешком, даже в дождь. В целом дорога занимала у него не больше четверти часа. На велосипеде и того меньше. Но начиная с воскресенья, когда появилась первая надпись на стене, он передвигался только на своем стареньком “рено-21”. Как сам объяснял: чтобы никого не вынуждать отводить глаза или поспешно перебегать на другую сторону улицы. По субботам после обеда – что было делом для него совершенно новым – он сопровождал Биттори в Сан-Себастьян. Они ходили к мессе, потом полдничали в том же кафе на проспекте Свободы, куда прежде Биттори частенько наведывалась с Мирен, когда они еще были подругами. И выяснилось, что некоторые знакомые, которые перестали здороваться с ними в поселке, здесь от этого не уклонялись и даже останавливались на минутку перекинуться с Чато и его женой парой слов: хороший выдался денек, а?

Чато не забывал про меры предосторожности. Уж дураком-то он не был. Во-первых, никогда не парковал машину на улице.

Биттори:

– Не вздумай!

У него имелся собственный гараж. И все равно он каждый раз наклонялся и заглядывал под машину, прежде чем сесть за руль. Позднее ему пришло в голову огораживать “рено” деревянными щитами, связывая их между собой веревками: если кто-нибудь и проникнет в гараж, что трудно, и сдвинет щиты с места хотя бы на считанные миллиметры, хозяин сразу это заметит. У себя на фирме Чато застолбил за собой место на площадке для грузовиков, за которым мог наблюдать из окна.

У гаража было только одно неудобство. Он находился за углом, в соседнем доме. И надо было пройти шагов сорок – пятьдесят от гаража до подъезда. На этом коротком отрезке его и убили в тот дождливый день; но, как говорила ему Биттори, усевшись на край могильной плиты:

– Да, убили они тебя там, но запросто могли убить где угодно. Потому что эти, если уж наметят кого в жертву, не уймутся, пока не подловят.

Поначалу он замазывал большой кистью надписи, которые появлялись на воротах его гаража, – специально купил банку белой краски, но это не помогло. На следующий день надпись снова там красовалась. “Чато – фашист, угнетатель, ЭТА – убей его”. И все в том же духе. Он перестал обращать на надписи внимание. А еще на его дверь справляли нужду, и дверь сильно воняла мочой.

Как-то раз он прочел в газете, что самая легкая добыча для террористов – люди с устоявшимися привычками. Легкая добыча. И в течение нескольких месяцев он не выходил из дому в одно и то же время два дня подряд. Кроме того, менял маршрут. Возвращался домой обедать в час или в половине второго, иногда обедал в конторе тем, что приготовила ему с собой Биттори. Вечером заканчивал работу в девять – половине десятого, а то и в десять, как получалось. Такой нечеткий распорядок дня выводил Чато из себя, ведь он любил хвалиться, что все у него расписано по минутам и по нему самому можно часы проверять. Но потом он отправил дочку подальше от поселка, в Сарагосу, и тогда же негодяи, старавшиеся сделать ему жизнь невыносимой, почему-то вдруг ослабили нажим, а Чато вернулся к всегдашним своим привычкам, и только когда ЭТА кого-то убивала и Биттори начинала зудеть над ухом, он опять на какое-то время ужесточал меры безопасности.

А еще он частенько делал следующее: отодвигал чуть-чуть жалюзи на кухонном окне или штору на балконной двери, чтобы незаметно изучить улицу. Бросал наружу внимательный взгляд, но старался, чтобы Биттори этого не заметила. Потому что она сердилась. На что именно? Ей казалось, будто своими пальцами он пачкает ей штору и жалюзи.

Годы спустя на кладбище:

– Эти люди ведь не торчали перед нашим подъездом. Разве тебе не приходило в голову, что следить за тобой мог и кто-то из соседей – кто-то тоже отодвигал штору у себя в квартире, чтобы запомнить, когда ты уходишь из дому и когда возвращаешься, а потом передавал сведения террористам? Небось такая же свинья, как и ты, тоже не мыл руки, прежде чем сесть за стол. Вернее, ни до того, ни после. И разумеется, это кто-то из знакомых и, если уж говорить начистоту, кто-то из тех, кому мы оказали какую-нибудь услугу.

45. Забастовка

В мадридской гостинице во время ужина убили депутата, избранного от “Эрри Батасуна”, Хосу Мугурусу тридцати одного года. По этому поводу вспыхнула всеобщая забастовка. В больших городах протесты прошли довольно вяло. А жителям поселков деваться было некуда. Либо полное прекращение работы (в том числе в магазинах, барах, мастерских), либо жди кары на свою голову. Сидя у себя на верхотуре, Чато видел, что несколько его работников стоят у ворот, где висит тот же, что и в прошлые разы, плакат. Их было трое. Андони с кольцом в ухе и еще двое. Остальные затаились по домам. Один позвонил ему вчера вечером по телефону, и Чато, сытый по горло звонками с угрозами, когда на него вешали всех собак, называли эксплуататором, фашистом и сукиным сыном – пора тебе, сволочь, составлять завещание, – долго сомневался, брать трубку или нет. Наконец все-таки взял, решив, что звонить вполне могла и Нерея из Сарагосы, заранее ведь никогда не узнаешь. Но нет, просто один работник хотел со всем почтением сообщить хозяину, что лично он предпочел бы выйти на работу.

– Если ты хочешь работать, что тебе мешает?

– Разве вы не понимаете, когда все остальные…

На следующий день, остановив ранним утром машину перед воротами, Чато уже знал, зачем те трое там дежурят. Было холодно, трава за ночь покрылась инеем, с реки поднимался туман и на несколько часов зависал в низине. Хозяин с опаской посмотрел на троицу:

– Ну и что?

Андони состроил свирепую мину и с вызовом вздернул подбородок:

– Сегодня никто работать не будет.

– Кто не будет работать, тот не получит зарплаты.

– Это мы еще посмотрим, кто останется в проигрыше.

– В проигрыше будут все.

Однажды Чато попытался уволить этого мерзавца, который был неважным механиком, да еще и лодырем. Андони на глазах у шефа разорвал уведомление об увольнении, даже не удосужившись его прочесть. Несколько часов спустя он явился на фирму вместе с двумя типами, назвавшимися членами профсоюза LAB. Их угрозы прозвучали настолько серьезно, что хозяину пришлось против воли восстановить на работе негодяя, от одного вида которого у него кровь закипала.

Трое забастовщиков грелись у железной бочки, в которой горели доски, сухие ветки, палки. Чато обругал их за то, что они взяли чужую бочку. Не говоря уж про доски. При слабом свете, когда солнце еще не показалось из-за горы, огонь делал их лица красными.

Чато: сволочи, вечные подстрекатели, которые кусают кормящую их руку.

Биттори:

– Да, конечно, но если не они, то кто станет сидеть за рулем твоих грузовиков и кто станет их тебе ремонтировать?

Он попросил/приказал отодвинуть бочку, чтобы можно было открыть ворота. Андони зло и решительно повторил, что сегодня никто работать не будет. Двое других помалкивали. Им было неловко? А то! Остановить у ворот хозяина – это не шутка. И за спиной у Андони, бывшего у них сейчас за главного, они, потупив глаза, отодвинули в сторону бочку.

Главарь завопил:

– Вы что это делаете? – Как будто не видел Чато. Потом добавил, давясь яростью – или ненавистью? – Ладно, но только ни один грузовик туда не заедет и оттуда не выедет.

Чато заперся у себя в конторе. Через окно, вытянув шею, он мог наблюдать за теми, что дежурили у ворот. Они старались справиться с холодом – то подпрыгивали, то дули себе на руки. Изо рта у них шел пар. Разговаривали, курили. Бедолаги. Им забили голову лозунгами. Дрессированные обезьяны, тоскующие по кнуту. А ведь как были благодарны, когда он взял их на работу!

Биттори:

– Нанимай только местных, чтобы деньги отсюда не уходили.

Так вот, этого урода Андони он нанял лишь потому, что какие-то знакомые Биттори очень уж за него просили, буквально стелились перед ней: да уж сделайте одолжение – и так далее. Знать бы тогда!

Не теряя времени даром, Чато позвонил некоторым клиентам и сообщил, какая сложилась ситуация. Мол, он очень сожалеет и просит его понять. Потом, уже немного успокоившись, хоть и не до конца, сделал еще какие-то звонки, изменил график заказов, договорился о новых датах, был вынужден отказаться от важного заказа (так вашу мать!), отдал по телефону разные распоряжения водителям, которые в тот день должны были вернуться в поселок, чтобы они поставили свои грузовики на свободных площадках в промышленной зоне. А когда увидел, что к забастовщикам, дежурившим у ворот, присоединились еще двое, в том числе и тот вежливый, что звонил ему накануне домой, Чато вдруг решил: нет, так оно продолжаться не может, я должен что-то предпринять, эти типы не заставят меня плясать под их дудку.

Из тех же телефонных разговоров он узнал, что по случаю забастовки не вышли на линию автобусы. К половине десятого он вызвал такси. Натянул теплую куртку и, не выключая лампы, чтобы снаружи думали, будто он так и сидит в конторе, покинул территорию фирмы через заднюю калитку со стороны реки. Чуть дальше, почти у самого моста, начиналась дорожка, ведущая к шоссе. Ждать такси не пришлось и пяти минут. А без чего-то десять он уже был в районе Сан-Себастьяна под названием Амара.

Неожиданность: дверь ему открыла женщина, которая так не понравилась Биттори. Жена говорила, что та всего лишь простая (произнося раздельно: про-ста-я) санитарка. Упоминая профессию подруги/приятельницы/любовницы своего сына, мать морщила нос и чуть приподнимала уголки губ:

– Врачам – врачихи, санитарам – санитарки.

И тотчас начинала перечислять все, что ее не устраивало: одевается безвкусно, много болтает, злоупотребляет духами. Биттори с трудом скрывала неприязнь, которую с первой же минуты почувствовала к Арансасу. И эта неприязнь переросла едва ли не в ненависть, когда она узнала, что та разведена и к тому же старше Шавьера.

– Неужели нашему сосунку понадобилась вторая мамаша? Неужели сам не видит, что эта проныра позарилась на его положение и зарплату?

Чато не обращал на ее выпады никакого внимания. Раз сын выбрал именно эту женщину, значит, такая ему и нужна.

Но он не ожидал встретить Арансасу в квартире Шавьера.

– Я не помешал?

– Что вы, что вы. Проходите.

Он спросил, дома ли Шавьер. Да, он принимает душ, сейчас выйдет. Сама Арансасу была едва одета и разгуливала по дому босиком. Они что, уже и живут вместе? Впрочем, самому Чато не было до этого никакого дела. Его теория: пусть дети будут счастливы, остальное – пустяки.

На что Биттори:

– Да, конечно, ты хочешь, чтобы они были счастливы – и оставили тебя в покое.

– А если и так, то что?

Послышался шум фена. У Арансасу ногти на ногах были покрашены темно-красным лаком. На стене висела картина – залив в Сан-Себастьяне, – подписанная неким Авалосом. Сколько раз Шавьер советовал отцу вкладывать деньги в произведения искусства. Но я ведь ничего в этом не понимаю, сынок.

Чато поинтересовался, не присоединилась ли ко всеобщей забастовке их больница.

– К забастовке? Насколько я знаю, нет. – И когда Шавьер в белом банном халате вошел в комнату, обратилась к нему: – А ты что-нибудь слышал про забастовку?

– Нет.

– У твоего отца сегодня люди не вышли на работу.

Чато кивнул. Отец с сыном обнялись. От Шавьера пахло одеколоном. Он не преминул пошутить:

– Сегодня после обеда я должен оперировать. Остается надеяться ради блага пациента, что пикетчики не ворвутся в операционную и не помешают нам.

Но отца его шутка не рассмешила. Наоборот, он нахмурился, посмотрел строго и не сказал ни слова.

– Да что случилось, aita?

– Ничего.

Арансасу – сработала женская интуиция – тотчас заявила, что уходит, решив дать им поговорить наедине. Пусть только потерпят ее присутствие еще пять минут – на то, чтобы одеться, больше ей не понадобится. У Шавьера с губ сорвалось дурацкое “но” и повисло как нитка слюны:

– Но…

Чато попросил/предложил сыну пойти посидеть в баре на углу, там он Шавьера и подождет. Тот возразил: в баре они будут на виду, слишком много посторонних ушей, и, кроме того, ничего спиртного он сейчас пить не хотел бы. Так что они решили просто побродить по улицам, по тем и по этим. В поисках деревьев и тишины дошли до бульвара Дерева Герники. И все говорили и говорили, прошли весь бульвар до моста Марии Кристины и повернули назад.

– Будет лучше, если мать не узнает, что я приезжал к тебе. Имей в виду, самое главное ей известно. А вот какие-то детали я предпочитаю держать при себе. Не хочу, чтобы она волновалась из-за проблем, которые, возможно, удастся решить, поэтому я и хотел поговорить с тобой наедине. Ты человек с мозгами. Наверняка посоветуешь мне что-нибудь разумное.

– Конечно. Так в чем проблема?

– В поселке у меня все стало хуже некуда.

– Неужели опять пишут на стенах?

– Нет, в последнее время это прекратилось. Видно, до них дошло: я не из тех предпринимателей, что сидят на миллионах, как им поначалу казалось. А может, недавняя попытка переговоров с моей стороны утихомирила эту шваль.

– Каких переговоров? Ты мне ничего не рассказывал.

– А ты хочешь, чтобы я напечатал об этом в газетах? Я нашел канал и попросил о встрече во Франции. Мысль у меня была такая: я объясню им свое материальное положение и попрошу отсрочки. Или пусть позволят платить частями. Я слышал от других, что дела разрешаются и таким тоже образом – эти козлы порой могут и навстречу пойти, если ты в принципе готов платить.

– Раньше ты был против любых переговоров.

– Я и сейчас не то чтобы за, но они нас довели до ручки. А что мне остается делать, дожидаться, пока они меня похитят?

– Хорошо, и что тебе там сказали?

– Я приехал на встречу. Без опоздания, ты ведь меня знаешь. Я не люблю заставлять себя ждать. Ждать пришлось мне самому. Больше полутора часов. Никто не явился. Известно, что после истории с GAL[61] они ведут себя предельно осторожно. Кто знает, а вдруг за мной следил какой-нибудь полицейский, переодетый в штатское, при этом сам я ничего не заметил, а они его засекли? Я стал добиваться новой встречи. Мне в ней отказали. Такое вот паскудство! Сейчас я думаю, что они убедились в моих благих намерениях и пока оставили меня в покое, занявшись другими, которым и портят жизнь. Но я должен что-то предпринять, Шавьер. В поселке я слишком на виду. Сегодня утром три придурка парализовали работу на фирме. Вот так-то! Мои собственные люди теперь решают, работаем мы или нет. У меня нет ни малейших сомнений, что кто-то из них докладывает организации о каждом моем шаге. Помнишь Андони, племянника Сотеро? Он хуже всех. От него чего угодно можно ждать.

– А чего ты его не выгонишь?

– Выгоню, когда ситуация успокоится.

– Послушай, отец, если ты предприниматель, то не должен жить рядом с рабочими. Я не сторонник деления на классы, но что еще тут скажешь? Любой, кто затаит на тебя обиду или позавидует тебе, может попытаться тебе отомстить. И особого труда это ему стоить не будет, поскольку ты всегда рядом. Не исключено, что каждый божий день ты проходишь мимо его двери. Вы с матерью должны жить в другом месте, а в поселок наезжать только к кому-нибудь в гости или на работу. Пишут надписи на стенах? Да и пусть себе пишут. Если тебя в поселке не будет, ты их и не увидишь… А ведь речь не только о надписях, надо думать о вещах куда более серьезных.

– Я бы уехал, но вот мать…

– И она тоже уедет. Она и сама как-то об этом обмолвилась. Беда в том, что вы с ней маловато общаетесь.

– Ну, знаешь, с тех пор как я завязал и с велосипедом, и с картами в баре, мы проводим вместе столько времени, сколько не проводили никогда в жизни. Мы ведь почти не выходим на улицу. Я еду на машине из дому на работу и с работы домой. А она все реже и реже ходит по магазинам в поселке.

– Скажи, разве это жизнь?

– Живем как-то. Бывает и хуже. Мой отец сражался на войне против Франко. Ему изуродовало ногу, а потом он три года отсидел в тюрьме.

– Остается надеяться, что ты не забываешь о мерах безопасности.

– На этот счет можешь быть спокоен. Если они захотят со мной расправиться, придется делать это где угодно, только не в поселке. Там я всегда начеку.

– Итак, давай подобьем итоги. Дела идут хорошо или плохо?

– Плохо. И я бы с удовольствием перевел весь свой бизнес куда-нибудь в более безопасное место. В Ла-Риоху, в Сарагосу, но ведь это очень хлопотно. Почти все клиенты у меня из наших мест. Не проходит и недели без того, чтобы кому-то срочно не понадобились мои услуги. Срочно-пресрочно. А если я буду далеко, скажи, как тут успеть? Обратятся в другую транспортную компанию – и прости-прощай.

– Есть и такой вариант: ты открываешь филиал и постепенно переводишь все дела туда.

– Тогда мне будет нужен партнер, надежный человек, который наймет там для меня людей или, наоборот, присмотрит за работой фирмы здесь. Я ведь не могу быть в двух местах одновременно. Я бы предпочел какое-нибудь более простое решение – и чтобы оно не требовало такой уймы времени.

– Закрой фирму, продай ее и трать свои сбережения.

– Ты с ума сошел? Это моя жизнь.

– Тогда я вижу только один выход. Если ты согласишься, я помогу вам подыскать здесь квартиру, вы переберетесь в Сан-Себастьян и в городе будете чувствовать себя более защищенными. Кроме того, какая тебе разница, где жить, если ты в любом случае ездишь на работу на машине?

– Квартира – это большие расходы. Как мне кажется, твоя мать не…

– Короче, ты хочешь, чтобы я начал что-то вам подыскивать или нет?

– Хорошо, ищи. А там посмотрим.

46. Дождливый день

В тот день, когда убили Чато, шел дождь. Это был обычный рабочий день, серый, из тех, что тянутся вроде бы бесконечно и когда все происходит в замедленном темпе, везде мокро, и утро не отличить от послеобеденного времени. Да, обычный день, и вершины гор, окружавших поселок, были затянуты тучами.

Чато пришел в свою контору рано. Рано? Да, где-то около шести, еще не рассвело. На столе у него лежал отрывной календарь, Чато вырвал соответствующий листок и прочел написанное на обратной стороне. Потом отметил на странице в ежедневнике точное число дней, прошедших после того, как он бросил курить: 114. Чато испытывал гордость, видя, какая длинная колонка цифр свидетельствует о силе его характера, да и Биттори довольна, что он не дымит в квартире, как раньше, когда от табачного дыма желтели шторы, не говоря уж об отвратительном запахе, пропитавшем и стены, и мебель, и воздух, которым они дышали.

Чато не знал – откуда ему было знать? – что он видит все эти предметы в последний раз, в последний раз занимается делами, в последний раз о чем-то размышляет. В последний раз для него наступил рассвет. И еще он в последний раз совершает самые обычные действия. Берет/трогает/смотрит на какие-то вещи в это последнее утро своей жизни.

Выйдя из дому, он вел себя с привычной осторожностью. Деревянные щиты и веревки вокруг машины, как сразу было ясно, без него никто не трогал. Поехал не по тем улицам, по каким ехал вчера, то и дело внимательно глядел в зеркало заднего вида. И, сам того не подозревая, едва не сорвал планы людей, которые решили его убить. У него был намечен завтрак с одним клиентом в Беасайне, но около десяти утра тот позвонил и предупредил, что у него возникли непредвиденные дела, и попросил перенести встречу на другой день.

– Да ради бога, какие проблемы?

В глубине души Чато даже обрадовался, потому что ему совсем не хотелось куда-то ехать в такую погоду по дурным дорогам. И тогда – роковое решение – он вернулся к обычному своему распорядку дня, который был хорошо известен тем, кто получил приказ его убить. Чато позвонил жене и сказал, что обедать будет дома. И действительно вернулся домой и пообедал, но это был последний обед в его жизни.

В гараже, уже заглушив двигатель, он посидел за рулем еще минуту-другую, чтобы дослушать по радио песню, которая ему нравилась. Потом вышел из машины, поставил деревянные щиты и завязал надежными узлами веревки. И все, что было вокруг, сам того не подозревая, он видел в последний раз: банки с краской, выстроившиеся на полке, велосипед, подвешенный к потолку, большие бутыли с вином, запасные колеса, инструменты и разное барахло – его, впрочем, было не так уж много, – сваленное к стенам, чтобы в середине осталось место для машины. Чато вышел на улицу, мурлыча себе под нос песню, которую недавно слушал. Закрыл металлическую дверь гаража. Дождь лил как из ведра. А у него не было с собой зонта – да ладно, уж как-нибудь обойдусь. Ведь до подъезда надо было пройти всего шагов сорок – пятьдесят.

И тут он его заметил – этот бычина стоял на углу. Да и как было его не заметить, если на их улице из-за дождя не было больше ни души. Несмотря на опущенный на лицо капюшон, Чато сразу узнал парня. По росту, по мощной фигуре, да по всему, если на то пошло, и двинулся к нему навстречу, перейдя на другую сторону улицы. Он сказал:

– Надо же, Хосе Мари! Значит, вернулся. Я рад.

Эти глаза, эти сжатые губы, эта застывшая маска вместо лица. Их взгляды на миг пересеклись, и во взгляде Хосе Мари Чато уловил смесь жестокости/смятения, тревоги/оторопи. Дождевые струи лупили по ним обоим, тротуарная плитка стала совсем темной. Плитка, кстати сказать, сохранилась не вся. В пустых квадратах лежала мутная вода. По фасаду дома тянулись вверх какие-то провода.

Церковный колокол как раз пробил час дня, когда они встретились взглядами. Несколько секунд стояли друг против друга, не двигаясь, не произнося ни слова. Чато ждал, что Хосе Мари что-нибудь скажет ему в ответ, а Хосе Мари словно окаменел, застыл, держа руки в карманах куртки. И внезапно он отвел глаза, казалось, решил что-то сказать, но так ничего и не сказал. Потом резко развернулся и стремительно, почти бегом, двинулся в обратном направлении, оставив Чато на углу, хотя тому хотелось поговорить с ним, хотелось что-то спросить.

На кухне, разуваясь, он бросил Биттори:

– Почему ты не зажигаешь света?

– А зачем, если и так все хорошо видно?

– Ни за что не угадаешь, кого я сейчас встретил на улице. Хоть целый месяц гадай, все равно попадешь пальцем в небо.

Из кастрюли шел пар, на сковородке скворчал кусок мяса. На кухне не было другого света, кроме той тусклой серости, что сочилась сквозь покрытое дождевыми каплями оконное стекло.

Биттори – в фартуке, целиком занятая плитой, глухая к тому, что говорит Чато:

– Перец поджарить?

– Я видел Хосе Мари.

Она обернулась так быстро, словно ей в спину вогнали иглу, и сделала круглые глаза:

– Сына этих самых?

– А чьего же еще?

– И вы с ним разговаривали?

– Я-то ему что-то сказал. А он умчался, не проронив ни слова, хотя видно было, что парень уже совсем готов был, – Чато показал, будто хватает подушечками большого и указательного пальцев какую-то мельчайшую частичку, – со мной поздороваться. Думаю, он на секунду забыл, что его родители с нами в разладе. Все такой же здоровяк, как и прежде, правда, морда такая же глупая.

Они ели и пили, сидя друг против друга. Чато шумно жевал. По его словам, он был рад, что ему не придется по такой погоде тащиться в Беасайн. Биттори его радости не разделила:

– Если бы ты поехал, у меня было бы меньше забот. Я ведь для себя одной обед не готовлю. Слава богу, что в морозилке осталось мясо.

– Ну, знаешь, если уж на то пошло, мы вполне могли бы пообедать в ресторане.

– Еще чего! Чтобы все на нас злобно пялились?

– Нам никто не велит обязательно идти в здешний ресторан.

– Ага, а каких денег нам бы стоил твой ресторан?

Чуть помолчав, Биттори вернулась к прежней теме. На лбу у нее появились две тревожные морщины.

– А ведь он из ЭТА, да?

– Кто?

– Кто-кто? А тебе не кажется странным, что парень из ЭТА как ни в чем не бывало разгуливает по поселку, хотя ему вроде бы полагается скрываться от полиции. Вот скажи мне такую вещь, зонт у него был?

– Зонт? Дай-ка припомню. Нет. Он натянул на голову капюшон. Но я же тебе сказал, что заговорил с ним. То есть он вовсе не прятался, нет, и не думал прятаться. Небось приехал повидаться с родными.

– А ты уверен, что он не следил за тобой?

– Какое, к чертям собачьим, следил? Еще раз повторяю: я видел его лицом к лицу, как сейчас вижу тебя. Кто же станет таким макаром за кем-то следить? А если он собирался что-то против меня учинить, то почему смылся, когда я уже был считай что у него в руках?

– Не знаю, не знаю, но мне все это сильно не нравится.

– Ладно, ладно. Тебя можно посылать на чемпионат мира по подозрительности, забьешь кучу мячей и всех победишь. Эх, а сколько порций мороженого я купил ему в “Пагоэте”, когда он был еще пацаном! И ведь как жалко, что сегодня он вот так вот ушел, потому что если он и вправду состоит в ЭТА, то, черт возьми, мог бы свести меня с кем-нибудь из их главарей, и я объяснил бы им, как у меня обстоят дела с финансами.

Они закончили обед, и для Чато это был последний обед в его жизни. Биттори тут же принялась мыть посуду. А он сказал, что пойдет вздремнуть. И прилег не раздеваясь, прямо на покрывало, в постели он провел долгий час – это был последний раз, когда он спал.

47. Что же с ними случилось?

Из троих друзей он был самым слабым. Мирен с раздражением:

– Скажешь тоже: самым слабым! Просто слабаком.

Колдо с детства всегда был на вторых ролях, шел по жизни, что называется, в чужой тени. И он их выдал, когда попал в казарму гражданской гвардии в Инчауррондо.

– Если бы не он, и наш сын, и Хокин были бы сейчас здесь, с нами, уж поверь мне. Может, поджигали бы время от времени какой-нибудь мусорный контейнер, ну и шут с ним, с контейнером, зато в серьезные дела, туда, где нужно браться за оружие, не совались бы. Отлупили этого Колдо в казарме как следует? Ну и что? И других лупили, но они терпели. И когда им голову в воду окунали, тоже терпели, лишнего старались не болтать.

Мирен этого парня люто ненавидела. Просто задыхалась от ненависти, как только слышала его имя.

А вот Хошиан кого терпеть не мог, так это отца Колдо, с которым они вместе работали в литейном цехе. Много лет подряд выходили в одну смену, стояли у плавильной печи и заливали расплавленный металл в формы. Эрминио был чужаком, он еще в молодости приехал в поселок из Андалусии в поисках хоть какого-нибудь заработка, здесь подцепил на крючок Маноли, местную басконку, простодушную здоровенную девку, и с тех пор считал себя самым что ни на есть настоящим баском. Эускера? Запросто, kaixo, egun on[62] – и хватит с вас. Хотя таких, как он, на самом деле вокруг сколько хочешь! Именно из-за его сына, из-за этого слюнтяя, их Хосе Мари скитался теперь невесть где, рискуя жизнью, без профессии, без будущего и без семьи, а уж про бедного Хокина и говорить нечего.

Один из рабочих ушел на пенсию. На его место перевели Эрминио – на шлифовку, полировку и так далее. С тех пор они с Хошианом виделись реже. Дело в том, что Эрминио не был любителем поиграть в карты в баре с друзьями (друзья? у этого?), или прокатиться на велосипеде, или хотя бы просто так пообщаться с людьми. Он либо торчал на заводе, весь с головы до ног покрытый пылью, либо переплетал книги у себя дома, чтобы немного подзаработать. Хотя, по правде сказать, Хошиан настолько не переносил Эрминио, что только рад был сталкиваться с ним поменьше.

Иногда, устраивая перекур, они выходили на заводской задний двор.

– Есть новости?

– Нет, ничего нет.

Всегда один и тот же вопрос – и всегда один и тот же ответ. Больше ни слова на эту тему, но даже этими привычными вопросом и ответом они обменивались, только когда рядом никого не было. Разговор мог идти про футбол, про баскскую пелоту, про что угодно, кроме политики и кроме судьбы их невесть куда уехавших сыновей, а иногда оба просто молча стояли бок о бок и дымили, устремив взгляд в сторону гор.

Одно время Эрминио вдруг взял за привычку, попивая дешевое домашнее вино, всякий раз, когда ЭТА кого-нибудь убивала, поднимать тост по этому поводу. И вот однажды в присутствии других товарищей Хошиан заметил ему:

– Слушай, Эрминио, угомонись, это тебе не игрушки.

А потом дома – жене:

– Таких дураков, как он, еще поискать.

– Да это он просто паясничает, только вот выходит у него по-глупому.

Однажды во время перекура оба опять встретились у ворот. Грязные комбинезоны, красные лица, почерневшие сапоги.

– Есть новости?

– Нет, ничего.

– А у нас есть.

Хошиан заметил радость у того в глазах, желание поделиться известиями. Желтые зубы, на одном золотая коронка. Шепотом, доверительно:

– Он в Мексике, эмигрант, что называется.

– Откуда ты знаешь?

– Сын написал письмо моей сестре, которая живет в Кордове, так что нам теперь известно, где он.

– А про Хосе Мари он ничего не написал?

– Нет, про него даже не упоминает. Если хочешь, Маноли его спросит. Она туда летом поедет.

Хошиан пожал плечами. Какой смысл? До лета оставалось еще пять месяцев. Ну что будет знать к тому времени Колдо про их сына? А Эрминио талдычил о своем:

– Поездка-то ого-го во сколько нам обойдется. Пока мы думаем, что поедет она одна, отвезет ему одежду и остальное, что нужно. Да, далековато он от нас, зато в безопасности. Наконец-то мы можем спать спокойно.

Хошиан и не думал расстраиваться из-за чужой болтовни. Но с работы он поспешил прямо домой, чтобы поделиться новостями с женой. Господи, лучше ему было бы промолчать! Давно уж он не видел, чтобы Мирен так горько плакала. Прямо захлебывалась слезами. Потом хлестнула фартуком по висевшему на стене календарю. Причитания, стоны, ярость/бешенство, горе/горе. И почему это должно было выпасть непременно на их долю, и где же он теперь может быть, и кто же о нем позаботится, если вдруг заболеет? Хошиан: да не ори ты так, мать твою, с улицы могут услышать.

– Ну и пусть слышат. Вот ведь какой удалец этот Колдо – выболтал все имена, а теперь свою шкуру спасает. Да чтоб его какая-нибудь змея ужалила из тех, что там, в этой чертовой Мексике, водятся!

– Ладно, ладно, хватит тебе.

И уже вечером в постели, в темноте Мирен сказала:

– Знаешь, я вот даже хотела бы, чтобы полиция арестовала Хосе Мари и чтобы на этом все раз и навсегда закончилось. Я ведь только и делаю, что молюсь святому Игнатию. Да, молюсь и прошу, чтобы нашего сына арестовали французские полицейские. Но не испанские, слышь? И пусть он какое-то время посидит в тюрьме и забудет там про эти дела, а потом мне его вернут. Ты-то как думаешь?

– Точь-в-точь как и ты. Да только когда я такое говорил, ты из себя выскакивала.

– Тебе никогда не понять, что чувствует мать.

– А что отец чувствует, тебе понять?

На следующий день, уже слегка успокоившись, они дружно пришли к мысли, что эмиграция все-таки лучше, чем то, что пришлось испытать Хокину. А что же все-таки случилось с Хокином? Да у него в какой-то миг совсем крыша поехала. В 1987 году он отправился в поле и застрелился. Несколько недель прошло, прежде чем пастух, гнавший своих овец, ненароком наткнулся на тело, и было это в провинции Бургос. Узнать парня было невозможно, так как тело сильно разложилось, к тому же его успели обгрызть звери. При нем имелись фальшивые документы. Гражданская гвардия установила личность по фото. ЭТА в специальном обращении опровергла официальную версию. Большая толпа собралась в поселке на площади, чтобы встретить гроб, накрытый баскским флагом. Шел дождь. В таких случаях почему-то всегда идет дождь.

Мирен:

– Глупости.

А вот Хошиану казалось, что, когда люди собираются по поводам вроде этого, дождь идет непременно. Битком набитая церковь, многие стоят, так как мест на скамьях на всех не хватило. Много нездешних лиц, есть и политические деятели. Дон Серапио во время проповеди, едва сдерживая эмоции, говорил про “трагическую смерть нашего дорогого Хокина, обстоятельства которой, как мы надеемся, когда-нибудь прояснятся”. Потом длинная череда зонтов двинулась в сторону кладбища. У могилы спели Eusko Gudariak, прокричали лозунги в поддержку ЭТА, поклялись отомстить, а потом все направились к воротам, оставив за собой венки и безмолвие крестов под дождем.

Хосечо на несколько дней закрыл свою мясную лавку. Он так никогда и не смог смириться с потерей сына. Через несколько месяцев у него обнаружили рак. Протянул он еще год.

Хошиан:

– По мне, так болезнь у него из-за смерти Хокина зародилась. А ведь какой сильный, какой здоровый был мужик. И по-другому это никак не объяснишь.

Через неделю после похорон Хошиан под нажимом жены в первый раз отправился навестить Хосечо в мясную лавку. Объятие, слезы, всхлипы. Ну и бычина этот Хосечо! Когда мясник немного успокоился, они поговорили, сидя друг против друга в подсобке. Хошиан напрямик спросил: что же, мать их за ногу, произошло на самом деле?

– Врут они все. Врет полиция, врут наши левые патриоты. Врут все как один, можешь мне поверить, Хошиан. Правда никому не нужна.

Он был совершенно раздавлен. И Хуани, его жена, тоже, но она хотя бы в молитве находила утешение. То, что в тот день рассказал Хосечо, потом, несколько лет спустя, подтвердил и Хосе Мари во время свидания с родителями в тюрьме в Пикассенте. Французская полиция схватила Потроса[63] в каком-то доме в Англете – тот при этом пытался спрятаться под кроватью. У него нашли чемодан, а в чемодане хранилось больше пятнадцати килограммов документов, и среди них – список, включавший сотни имен и сведения о действующих членах организации. Тоже мне командир, паскуда! Да, схватили Санти. Об этом сообщили по каналу SER уже через несколько часов – такая вот оперативность! И понятное дело, все бросились врассыпную, но кучу людей успели все-таки замести. Тогда у Хокина и случился приступ паранойи. Хосечо объяснял это по-своему:

– Он решил, что вот-вот придут и за ним, он в тот момент находился на конспиративной квартире один, ну и запаниковал. Вскоре товарищи по боевой группе потеряли его из виду, и тело тот пастух обнаружил лишь время спустя. Хокин сам наложил на себя руки.

Много позднее Хосе Мари в тюремной комнате для свиданий подтвердил эту версию – шепотом, на эускера:

– Как мне говорили, он уже и до этого как-то странно себя вел. Ему казалось, что всюду понатыканы микрофоны, даже в ванной, в душе. Рассказывали, он и свою одежду то и дело с изнанки осматривал. Никому не доверял. Но чтобы все кончилось так, как оно кончилось, ни один из нас и подумать не мог. Это было большое несчастье, aita. И я долго ходил сам не свой. А если хочешь услышать правду, то после этого я слегка разуверился в нашей борьбе.

48. Вторая смена

Весь божий день хлестал дождь, а Хошиану выпало выходить во вторую смену. Перед тем как отправиться на завод, он выглянул в окно. Мокрая улица, почти никого не видно, и огромная туча, растянувшаяся на все небо, висела так низко, что цеплялась за громоотвод на церкви.

У Хошиана никогда не было машины, как не было и водительских прав. На работу он ходил либо пешком, либо катил на велосипеде. Само собой, не на хорошем своем велосипеде. В рабочие дни он пользовался старым, с брызговиком и корзинкой сзади, который не было необходимости потом тщательно вытирать досуха. Мирен предупредила, что он может опоздать. Хошиан в тревоге бросил взгляд на часы. Какое там, к черту, опоздать, чего жена языком зря мелет, если у него в запасе еще полчаса. Он обозвал ее суматошной. Поцеловать на прощанье? Такого между ними заведено не было. В прихожей он остановился перед стенным шкафом. Что выбрать – дождевик, похожий на пончо, или зонт? Если дождевик, то можно ехать на велосипеде, если зонт – двадцать минут идти пехом – под горку до самого завода. Он выбрал зонт.

И зашагал по почти пустой улице, при входе отметился, потом, как всегда, натянул комбинезон, сапоги, перчатки, каску – и шагнул в жаркое и темное нутро цехового пролета. Для их завода времена наступили не самые благополучные. И для их завода, и для металлургической отрасли в целом. Хошиан, хоть и не вникал в такого рода мудреные дела, кое-что замечал. Раньше продукции выпускалось побольше, побольше было и заказов, да и рабочих по числу – не сравнить с нынешним. И это вызывало тревогу. Ему осталось всего несколько лет до пенсии. С таким опытом работы у печи он был почти что незаменим, по крайней мере по его собственному разумению. Худшее будущее ожидало молодых, если, как поговаривали, хозяева вздумают закрыть завод. У него-то, в конце концов, дети уже выросли, и пенсию он себе обеспечил.

Новость привез водитель грузовика. Точнее, обрывок новости – то, что успел услышать по радио, пока сюда ехал. Только самую суть происшествия, время и место. Подробности? Мало, да и те мутные. Верно только одно: около четырех часов дня на центральной улице их поселка в кого-то стреляли. И непонятно, выжил тот человек или нет.

Хошиану об этом рассказали во время перекура. Он спросил:

– В полицейского, что ли, пальльнули?

– А кто его знает.

– Ладно, услышим еще.

Закончив смену, Хошиан вернулся домой. С каждым днем я устаю все больше. Годы, они даром не проходят. Шагая по пустынным улицам, он беззвучно повторял/бормотал какие-то общие фразы. Все-таки утренние смены давались ему не так тяжело. Ты выходишь с завода, и тебе кажется, будто впереди у тебя еще куча свободного времени – весело маячат несколько партий в мус, встреча с приятелями и матч по пелоте по телику перед сном. А сейчас никакого выбора у него не было – предстояло без всякой охоты поужинать осточертевшей жареной рыбой, потому что жена просто помешалась на рыбе, и залечь в постель с таким чувством, будто тебя долго лупили палками. Зато все завтрашнее утро будет в полном твоем распоряжении.

Было уже темно, дождь не утихал, и глаз не находил ничего нового, за что бы зацепиться, ничего, что выходило бы за рамки обычного, знакомого, повторяющегося изо дня в день: все те же фасады домов с освещенными окнами, те же деревья на площади, скудно подсвеченные несколькими фонарями, и где-то рядом свистящий шелест шин по мокрому асфальту. Ни полиции, ни сирен, ни синих мигалок. По дороге он не заметил никаких признаков того, что в четыре часа дня в поселке был совершен теракт. Дома не горят, ничего не разрушено. Он видел привычные картины: темные подъезды, фонари, двери баров, откуда наружу вырывались гул голосов и редкие взрывы смеха. Туда хотелось войти, пропустить пару стаканчиков и съесть пару хильд[64] под сигарету – это было бы своего рода наградой за отработанный день. Да нет, какое там – поздно уже, устал он, да и жена разлается, лучше уж воздержаться.

Мирен не дала ему времени отнести и поставить зонт в ванную. Сразу выпалила:

– Умер Чато.

В их доме уже давно не произносилось имя бывшего друга.

– Да иди ты! – Хошиан на несколько секуд замер. Так и стоял как столб. Даже не моргнул ни разу. И, не глядя на жену, спросил, как это произошло.

– Сам, что ли, не знаешь, как такое происходит. И этого давно следовало ожидать. Вон сколько надписей на стенах было.

– Так это что, значит, это его днем убили? Не свисти!

– Да тут уж свисти не свисти! Нет больше никакого Чато. На войне иначе не бывает – всегда кто-то гибнет.

Мать твою, мать твою так и разэдак. Он стоял и матерился, мотая головой, потому что никак не хотел в это поверить. Попробовал поесть. Но кусок в горло не лез.

У Хошиана так дрожала рука, что он не мог удержать ложку, и Мирен это вывело из себя:

– Слушай, ты что, горевать по нем вздумал?

Мать твою так и разэдак… Потом:

– Чато был баск, человек из нашего поселка, как ты и как я. Черт побери, если бы ты сказала: грохнули какого-то там полицейского… но ведь это Чато! И я не считаю его плохим человеком.

– А какая разница, хороший он или плохой? Речь идет о судьбе целого народа. Кто мы – патриоты или нет? И не забывай, что твой собственный сын участвует в этой борьбе.

Пылая от гнева, она вскочила из-за стола. Молча принялась мыть оставшуюся после ужина посуду, а Хошиан так и не двинулся с места, даже когда время спустя она вернулась на кухню, чтобы сообщить, что по телевизору как раз сейчас говорят про то, что случилось днем. Может, он хочет посмотреть? Хошиан только дернул в ответ головой.

– Ну, тогда я пошла спать.

Муж остался на кухне. Налил себе стакан вина из бутыли, которую хранил под раковиной, потом еще один и еще один. Пока он вот так пил и курил, пробило двенадцать, час, два. Когда вино закончилось, он лег спать. Мирен в темноте твердым голосом сказала ему, что:

– Если ты оплакиваешь этого, я пойду спать в другую комнату.

– Я буду оплакивать кого захочу, туда-растуда.

Пролетели последние черные остатки ночи. Хошиан лежал на кровати не раздеваясь. Спал? Ни секундочки. И едва в щелях жалюзи появились просветы, встал. Куда это ты намылился? Он не ответил. Из туалета послышался долгий звук струи, нарушивший тишину в квартире. Но вместо того чтобы вернуться в постель, Хошиан вышел на улицу, не дожидаясь завтрака. В такую рань? Притом что смена у него начиналась после обеда? Он сел на велосипед и поехал, не надев дождевика, хотя дождь лупил как бешеный, поехал по одной дороге, потом по другой. Ему было безразлично, куда ехать, ему все было безразлично. Где-то на середине пути в сторону Орио, у небольшой пристани, куда они в старые времена нередко приезжали на велосипедах вместе с Чато, Хошиан притормозил. Они устраивали маленькие соревнования, хотя Чато всегда ему проигрывал, потому что, как бы ни старался жать на педали, у Хошиана для этого дела ноги были лучше приспособлены. Хошиан остановился на краю дороги, чтобы дать волю чувствам – да пропадите вы все пропадом!

Без чего-то час он вернулся домой – промокший до костей. Вымылся и надел чистую одежду. А на столе так и стояли чечевица и кусок жаренного с чесноком мяса. Хошиан взял с собой на работу банан и мрачно решил весь тот день ни с кем не разговаривать. Слово свое он старался выполнить и молчал долго. Но во время перекура к нему подошел Эрминио. Да, этот придурок Эрминио подошел и сказал:

– Чем хочешь готов поклясться, но вчера я видел в поселке твоего Хосе Мари.

– Что-то слишком часто ты стал давать клятвы.

– Нет, на полном серьезе говорю, я его видел, когда шел на работу. Он сидел в машине.

– Поди купи себе очки и вообще – перестань ко мне цепляться. Мой сын далеко. Не так, конечно, далеко, как твой, но все-таки достаточно далеко отсюда.

– Нет, что ни говори, но вот так, в профиль, парень очень был похож на твоего Хосе Мари.

– Обознался ты.

Хошиан швырнул сигарету на землю, хотя не докурил ее и до половины. Затаптывая окурок, пробурчал что-то невразумительное. Потом вернулся в цех.

49. Лицом к лицу

Накануне, как и каждый год в середине осени, он продал Хуани кроликов. Всех своих чудесных кроликов – семнадцать штук. По-дружески дешево, и все равно чувствовал себя неловко из-за того, что взял с нее пусть даже и такие ерундовые деньги. Почему? Потому что Мирен часто ходила в мясную лавку к Хуани, чтобы купить, допустим, две телячьи отбивные, а та – вроде как лично от себя – подкладывала ей еще пару или, не сказав ни слова, совала в сумку два кольца чисторры[65] либо кусок кровяной колбасы – короче, то, что попадало под руку.

Клетки опустели, и Хошиан стал приводить их в порядок, задумав снова заполнить крольчатами. Растить кроликов – самое любимое его занятие. Десять утра. Солнце, покой, птички щебечут, а еще время от времени – тук-тук – начинает работать какая-то машина в мастерской братьев Аррисабалага на другом берегу реки. Хошиан заменил в одной из клеток ржавую сетку на новую, потом принялся выносить клетки из сарая, чтобы проветрились, и тут увидел ее. Она стояла у калитки его участка – увядшее лицо, в руках сумка.

Он смотрел в ту сторону буквально одно мгновение. Удивился? Не сказать чтобы очень. Хошиан понимал, что рано или поздно столкнется с ней на улице, ведь теперь она часто расхаживает по поселку. Чего он никак не ожидал, так это что она заявится прямо к нему. Может, права Мирен и эта чокнутая воспользуется тем, что организация сложила оружие, чтобы поквитаться с нами?

Хошиан повернулся к ней спиной и снова занялся клетками. Ничего, постоит и уйдет. Он чувствовал у себя на затылке ее ледяной – и пронзающий насквозь – взгляд. А вокруг, в его маленьком зеленом раю, уже не осталось и следа от прежнего безмятежного покоя. Даже птицы вдруг перестали петь. И машина братьев Аррисабалага заглохла. Хошиан переставил клетки с одного места на другое – только чтобы изобразить, будто страшно занят. Он злился на себя за то, что никак не может придумать, как выйти из этой дурацкой ситуации.

Впервые за много лет – за сколько? лет за двадцать, не меньше? – она обратилась к нему:

– Хошиан, я пришла поговорить с тобой.

– Ну говори, коль не шутишь.

Как-то некрасиво это у тебя получилось, Хошиан, грубо. И он сам тотчас почувствовал, что каждая складочка на его лице залилась краской стыда. Господи, а ведь еще совсем недавно ему было здесь так спокойно! Он обернулся – а что ему оставалось делать?

Она:

– Может, ты все-таки пригласишь меня зайти?

– Заходи.

Биттори ступила на дорожку, идущую слегка под уклон между грядками лука-порея с одной стороны и цикория и салата с другой. Но на все вокруг она глядела равнодушно, хотя и словно что-то припоминая. Остановилась в двух шагах от Хошиана, похвалила участок. Какой красивый, какой ухоженный. Потом кивнула в сторону насыпной террасы и спросила, не эту ли землю привез ему в подарок ее муж. Хошиан понуро кивнул.

Они посмотрели друг на друга. Враждебно? Нет. Скорее с любопытством, словно с трудом узнавая. Хошиан малодушно взял оборонительный тон:

– Зачем ты пришла?

– Поговорить.

– Поговорить о чем? Мне нечего тебе сказать.

– Вчера я была на кладбище Польоэ. Знаешь, я туда часто наведываюсь. Чувствую, что жить мне осталось недолго, вот и разговариваю с ним. Так вот, он попросил, чтобы я кое о чем тебе напомнила.

Что ей надо? Неужели ищет ссоры? Хошиан ничего не ответил. Грязные после возни в огороде руки; пыльный берет, который он снял, чтобы вытереть носовым платком пот с головы; сапоги, оставшиеся еще со времен работы на заводе. Он постарел. Волосы на висках поседели, а на макушке появилась лысина. Но и для Биттори годы не прошли даром.

– Я не ссориться пришла. Ты мне ничего плохого не сделал, да и я тебе, кажется, тоже ничего плохого не сделала. Или сделала? Значит, я ошибаюсь. Но в таком случае охотно попрошу у тебя прощения.

– Ты ничего не должна у меня просить. Что было, то было. Ни ты, ни я изменить прошлое не можем.

– А что было? Я ведь знаю далеко не все. Вот мне и подумалось: а вдруг Хошиан добавит то, чего в моей истории не хватает? Только поэтому я сюда и пришла. Хочу услышать правду. Ну а потом сразу уйду. Обещаю, что сразу уйду.

– Значит, ты каждый божий день приезжаешь в поселок, чтобы люди рассказывали тебе что-то о прошлом?

– Этот поселок такой же мой, как и твой.

– Кто ж спорит?

– Но ведь сразу видно, что ты обращаешься со мной как с пришлой, словно меня занесло сюда к вам ненароком. Ты ошибаешься. Я опять живу в своей квартире, как и прежде, как и всегда жила. И эта квартира тебе отлично знакома. Ты, помнится, часто к нам туда заглядывал.

– Послушай, нет мне никакого дела до того, где ты живешь.

В первый раз после прихода сюда губы Биттори изогнулись в легкой улыбке. Даже лоб словно разгладился. Самый кончик одной туфли у нее немного испачкался в глине. Они так и не двинулись с места – их по-прежнему разделяло расстояние, равное ширине дорожки. Биттори с преувеличенной опаской проверила, не наступила ли на салат.

– Ты был лучшим другом моего мужа. Так и вижу, как вы вместе катите на своих велосипедах, или играете в пелоту, или сидите за картами в баре. Помню, Мирен не раз говорила мне: “Биттори, мой-то как будто женился на твоем. Нам их теперь ни за что не разлучить, хоть топором руби”.

– Неужто так и говорила?

– Сам у нее спроси, она подтвердит.

Осторожно, Хошиан. Сейчас эта женщина опутает тебя своей сетью. Зачем ты позволил ей войти на участок? И тотчас он невольно увидел себя куда более молодым, увидел, как обгоняет Чато на велосипеде в порту Орио. Увидел, как они играют в пелоту на площадке и на кон поставлено сорок дуро. Увидел, как они вдвоем на кухне гастрономического общества ставят греться свой ужин. Как ссорятся в “Пагоэте” – ну и осел же ты! – из-за последнего неудачного хода.

Он вперил свой уже потеплевший от воспоминаний взор в ее глаза, холодные и равнодушные.

– Я всегда был ему другом.

– Да, только почему-то перестал с ним здороваться, да и заходить к нам перестал.

– Это совсем разные вещи.

– И на похороны не пришел. На похороны твоего убитого друга.

– В чем ты хочешь меня обвинить? Я оставался ему другом, хоть и не здоровался с ним. Я не разговаривал с Чато, потому что с ним тогда нельзя было разговаривать. Вы неправильно повели себя. Вам надо было уехать из поселка. На год, на два, на столько, на сколько потребуется. И сейчас он был бы жив, и вы смогли бы вернуться. Кроме того, живи вы в другом месте, многие из нас охотно вам чем-то помогли бы.

– Не знаю, как другие, а вот ты и теперь в состоянии помочь мне.

– Это вряд ли. Время нельзя повернуть вспять.

– Ты прав. Воскресить Чато нам не по силам. Услугу ты мог бы оказать лично мне. Дело простое. Спроси кое-что у своего сына от моего имени.

– Не вороши прошлое, Биттори. Мы тоже страдали и продолжаем страдать. Живи своей жизнью и не мешай нам жить нашей. Каждый в своем доме. Сейчас наконец-то наступил мир. И лучше забыть о том, что было прежде.

– Но если человек страдает, то как он может забыть?

– Не думаю, что Мирен будет приятно узнать, о чем ты мне тут толкуешь.

– А зачем ей узнавать?

Немного поколебавшись, Хошиан быстро ушел в сарай, давая тем самым понять гостье, что считает их разговор оконченным.

Голос Биттори, которую он уже не видел:

– А разве тебе не любопытно услышать, что бы я хотела спросить у Хосе Мари? – Она ждала ответа, но напрасно, и поэтому продолжила: – Кое-кто видел его в поселке в тот самый день, когда убили Чато.

Голос из сарая:

– Брехня.

– Да выйди же ты на свет божий. Посмотри мне в глаза.

Он вышел. У него слегка дрожала нижняя губа. А глаза почему так блестели? От слез?

– На суде это не доказали.

– Вот и спроси его от моего имени, Хошиан. Спроси в следующий раз, как поедешь на свидание, он или нет стрелял в Чато. Мне нужно узнать это поскорее, так как долго я не протяну. И поверь, злобы я на него не держу. Во всяком случае, доносить не стану. Больше всего я боюсь, что меня похоронят, прежде чем я узнаю все подробности убийства. И скажи сыну, что, если он попросит у меня прощения, я его прощу, но сначала он должен его попросить.

– Биттори, ради бога, не вороши прошлое.

Но просьба его была напрасной, так как прошлое она уже разворошила. Биттори осмотрелась кругом. Терраса, бетонная стена, фиговое дерево.

Держа берет в руке, Хошиан глядел вслед Биттори, которая удалялась по дорожке, полого идущей вверх.

50. Нога солдата

Едва он переступил порог, сестра, даже не поцеловав его, спросила: видел новости по телевизору? Горка с расстроенным видом вяло кивнул. И сказал, что ему было стыдно, очень стыдно.

– Что ж тут удивительного? Кому приятно иметь в своей семье убийцу?

В глазах Горки вспыхнуло что-то вроде мольбы, и это означало: не будь такой безжалостной. Хотя от перечня преступлений, в которых обвинялась та боевая группа, волосы вставали дыбом.

Аранча похлопала Горку по длинной, сутулой спине: молодец, что не пошел по пути, выбранному нашим братом. И добавила, подражая голосу телеведущей: “Он опасный террорист”. В розыск были объявлены три члена организации. Их фотографии появились на экране. На средней – Хосе Мари, длинные волосы, серьга в ухе, совсем молодой.

Да, теперь он и вправду стал знаменитым. Аранче уже звонили из поселка. Кто? Бывшая подруга. Чтобы что-то там такое выразить.

– Мне хотелось послать ее ко всем чертям. Но я не рискнула. Чего бы я этим добилась? Только врага себе наживу, пойдут пересуды, и от меня в мгновение ока многие отвернутся.

А вот как Аранча предсказала будущее Хосе Мари, едва его объявили в розыск: либо у него взорвется бомба, когда он будет ее перевозить или устанавливать, и тогда мы получим похороны по всем правилам – с гробом, покрытым баскским флагом, с традиционным танцем и всем набором фольклорных номеров, либо его не сегодня завтра арестуют. И последний вариант будет лучшим для всех: и для его будущих жертв, которые останутся живы, и для нас, его родственников, потому что мы будем знать, что там, куда таких, как он, отправляют, он уже никому не причинит вреда и ему ничто не будет угрожать; для него самого, потому что он узнает, что такое одиночество, а оно помогает людям много о чем задуматься всерьез.

Горка снова уныло кивнул. Сестру он решил навестить по случаю ее дня рождения и еще потому, что родители сообщили ему по телефону, что Аранча беременна. Подарки? Целых два. Книжечка для детей на баскском языке – “Синий пиратский корабль”, первая его книжечка. Какая прелесть, спасибо, честное слово, прелесть. И цветы.

Брат и сестра условились больше не говорить про Хосе Мари. Хватит. Разве в их жизни нет других важных событий? Аранча вышла из гостиной, чтобы принести вазу. Но показанная по телевизору фотография Хосе Мари, который, понятное дело, стал отныне героем для поселковых ребят, по-прежнему стояла у них перед глазами и занимала все мысли. Так что, едва цветы оказались в стеклянной вазе, Горка и Аранча опять заговорили о брате, избежать этого было просто невозможно.

Аранча:

– Я сразу позвонила родителям.

– И что они тебе сказали?

– Ama рвется в бой. Она ни черта не понимает в политике, не прочитала за всю свою жизнь ни одной книжки, но лозунги теперь из нее выскакивают залпами. Мне кажется, она просто ходит по поселку и выучивает наизусть то, что написано на плакатах. Главное для нее сейчас, конечно, защитить сына. Не знаю, – Аранча положила руки на живот, – как бы я себя повела на ее месте. Отец наш, по своему обыкновению, молчит. Правда, пользуется тем, что Хосе Мари больше не появляется в доме, и опять начал покупать “Баскскую газету”.

– Да, я отлично помню, какой скандал закатил братец, обвиняя отца в том, что он читает происпанскую прессу. Хотя отца во всей газете не интересовало ничего кроме спорта.

– И еще извещения о смерти.

– И еще кроссворды.

– Никакой политики, упаси господь. А почему бы, собственно говоря, ему не читать то, что он хочет?

– Но тогда под нажимом Хосе Мари он переключился на “Эгин”. И вечно потом спешил в “Пагоэту”, чтобы полистать там всегдашнюю свою “Баскскую газету”.

– А мать? Всякий раз, когда приезжает сюда, привозит журнал Hola![66] и прочие в том же духе, которые я уже читала. И вообще, в нашей семье все сдвинутые, тут и спорить не о чем. В семьдесят пятом году ты был совсем маленьким, поэтому не помнишь, а ведь мать горевала, услышав про смерть Франко. По-настоящему горевала и, сидя перед нашим черно-белым телевизором, даже пролила несколько слезинок словно безутешная испанка, но лучше ей об этом не напоминать. В последний свой приезд к нам она спросила, придумали мы или нет имя для ребенка. Я еще не успела ответить, а она уже насупилась. И тогда мне захотелось пошутить, и я сказала, что мы назовем его Хуан Карлос – в честь нашего короля. Она чуть в обморок не грохнулась.

Брат с сестрой пили чай с песочным печеньем. Они были одной крови. Всегда друг друга понимали. И в детстве, и в юности, и сейчас. В окно был виден фасад многоквартирного жилого дома. Спальный район. Развешанное на веревках белье. Газовый баллон на балконе напротив. Мужчина в майке стоит, опершись на перила, и курит. Гильермо рассказывал, что какое-то время назад отсюда можно было различить часть горы Хайскибель, но потом построили вот этот ужасный дом – и прощай, прекрасный пейзаж.

Аранча спросила брата:

– Когда вы с Хосе Мари жили в одной комнате, он не пытался убедить тебя, что и ты тоже должен участвовать в их манифестациях?

– Постоянно. Меня спасало только то, что я в то время был еще совсем мальцом. А он твердил, что года через три-четыре, по его расчетам, я должен буду занять место в первых рядах. Но на деле брат вел себя иначе. Однажды мы столкнулись с ним на какой-то акции против полиции, и он прямо взбесился. Кричал: уходи немедленно, иди куда-нибудь в задние ряды, не понимаешь, что ли, что можешь схлопотать так, что мало не покажется?

– А тебя-то зачем туда понесло?

– Затем, черт возьми, что все пошли.

Хосе Мари, по мнению Горки, участвовал в таких мероприятиях по той же причине. Во всяком случае, поначалу. Это был своего рода спорт. Или забава, куда ходили за компанию. Ты идешь, рискуешь, иногда получаешь по башке – и ура! А потом в баре все выпивают, закусывают, обсуждают недавнюю заваруху – и ты чувствуешь приятное щекотание где-то внутри при мысли, что тоже заразился той же лихорадкой, которая возбуждает всех остальных и объединяет вас, вдохновляет на общее дело. Вечером, лежа в постели, Хосе Мари любил пофанфаронить. Он запустил камнем в какого-то beltza[67], прямо в шлем попал, аж зазвенело. Поджег автомат по продаже билетов, уже пятый за месяц. И он смотрел на брата, чтобы насладиться восторгом в ребячьих глазах. Хотя с такой же гордостью рассказывал о своих победах в матчах по гандболу. Потому что политика была для него тоже спортом, развлечением – пока перед ним не разверзлась бездна.

Теперь, когда Горка размышляет о прошлом, ему кажется, что Хосе Мари воспылал беспредельной ненавистью и стал настоящим фанатиком, да еще агрессивным фанатиком, после того как был найден на реке Бидасоа труп водителя автобуса из Доностии. Труп в наручниках.

– Ты про Сабальсу?

– Да, про него.

Горка помнит, в каком возбуждении пришел домой брат. У него не было ни малейших сомнений, как и у его приятелей, что шофер умер под пытками в казарме Инчаурронды. Убили они его, или он у них там сам в конце концов умер, не важно, главное, что потом дело было представлено так, будто арестованный сбежал, но в это и грудной младенец не поверил бы. Потрясенный Горка следил, как брат мечется по комнате. И внутри у Хосе Мари теперь бушевала уже совсем другая ярость, она была куда более неукротимой, чем прежняя, и Горка уловил и в его словах, и в его ругательствах бешеное желание ломать, крушить, мстить – желание сеять беду, много беды. Где? Все равно где – сеять беду любым способом и где придется.

– Вот тогда-то он и научил меня делать коктейль Молотова. И в одну из суббот мне пришлось пойти с ним на карьер. Хватит, сказал он, время на книжки тратить. И я, следуя его инструкциям, сварганил полдюжины бутылок с зажигательной смесью, а потом мы их бросали – пим-пам – о скалу. Вскоре Хосе Мари запустил бутылкой в какого-то солдата на бульваре в Доностии. Брату было по барабану – солдат это или гвардеец. У солдата загорелась нога. Мог бы и совсем сгореть. К счастью, его товарищи действовали быстро и самого плохого не случилось. Хосе Мари не видел под формой человека, который зарабатывает такой службой на жизнь, человека, у которого, возможно, есть жена и дети. Мне не хватало храбрости сказать это брату, но, клянусь тебе, я считал таких, как он, настоящими чудовищами. А потом, на следующий день, он просто взбесился из-за того, что ни одна газета даже не упомянула о пострадавшем солдате.

Зато приятели угостили его ужином. Такой у них был уговор: вроде как награждать каждого, кто подожжет полицейского.

51. На карьере

Как в кино. Честное слово. Горка вышел из дому поздним утром и направился в библиотеку. Суббота. Вокруг тихо и спокойно. Синее небо, редкие облачка, не холодно и не жарко. Он увидел ее на противоположной стороне улицы, большую, толстую. И Хошуне, вместо того чтобы ответить на его приветствие, поднесла палец к губам, словно требуя, чтобы он вел себя потише. И губы у нее при этом были то ли слишком тонкие, то ли она их закусила.

Потом девушка двинулась за ним, отставая на шаг.

– Только не оборачивайся. Иди вперед, иди.

И он не оборачивался, он шел. Когда они завернули за угол, она все так же едва слышно попросила/велела ждать ее в церкви. На этом они и расстались.

Горка сел на скамью в последнем ряду. В церкви никого не было. Не было и другого освещения, кроме света, проникавшего снаружи сквозь пущенные поверху витражи. Ну хорошо, а если появится священник, что я ему скажу? У меня, мол, вдруг случился приступ набожности? Хошуне заставила себя ждать больше двадцати минут. Горка злился, хотя и догадывался, что, судя по всему, случилось что-то серьезное. Он листал уже прочитанные книги, которые собирался вернуть в библиотеку. Смотрел на часы, разглядывал алтарь, скульптуры, колонны, снова листал книги. Наконец по легкому скрипу дверных петель и внезапному промельку света за спиной он догадался, что девушка открыла дверь. Потом она знаком велела ему следовать за ней под лестницы, ведущие на хоры.

– Если кто войдет, пусть даже знакомый, сразу расходимся каждый в свою сторону. Это я к тому, что за мной, может быть, следят.

– Кто за тобой следит?

– Как кто? Полицейские. Но точно я не знаю, понял? Запросто могут меня использовать, чтобы схватить их. Хосе Мари хочет с тобой встретиться.

Они шептались в темном углу под лестницами. Горка согнулся чуть не пополам, чтобы не удариться головой о ступени. Хошуне не сводила глаз с центрального прохода и со скамей, чтобы сразу заметить, если там кто-то появится.

– Твой брат с Хокином ждут тебя на карьере. Они сами все объяснят. Я в их дела впутываться не желаю. Хватит и того, что передаю тебе его поручение.

– Послушай, но ведь для меня это тоже опасно?

– А ты поглядывай, чтобы никого туда за собой не привести. А там уж эти двое расскажут тебе, что должны рассказать.

Они условились, что первой из церкви выйдет она. А Горка – обещай мне! – посидит здесь еще двадцать минут. Но лучше больше, чем меньше.

– И не забудь спросить у брата, не хочет ли он мне чего передать.

Горка решил сперва зайти в библиотеку. Зачем? Книги будут ему мешать, и еще чтобы не вызывать подозрений. Не исключено ведь, что его видели вместе с Хошуне и теперь будут следить и за ним тоже.

Хошуне:

– Они же понимают, что те, кто скрывается, могут попытаться связаться с родственниками и друзьями – попросить помощи, денег или еще чего. Так что kontuz[68]. Лично я сказала тебе все, что было нужно.

И она ушла – толстая, с тонкими, едва заметными губами. Ну что мог найти брат в этой девахе? Трудно понять. А пока Горка заразился от нее страхом. Чего он боялся, кого? Объяснить это он и сам не смог бы. Но на всякий случай еще с полчаса просидел в церкви. Пытался читать, да какое уж тут чтение.

Он вышел на площадь. Постоял немного, чтобы как следует оглядеться. Посмотрел направо, налево, вперед, на окна. Грузовик с бутаном, знакомые лица, голуби, отыскивающие съедобные крошки. Горка почувствовал острую тревогу. Мать твою…

А ведь как до этого все было спокойно. Он прошел мимо мясной лавки Хосечо. Интересно, знает тот или нет, в какую историю влипли его сын и мой брат? Горка вышел из библиотеки через боковую дверь, ведущую в переулок, – без книг, которые собирался взять. Опять бросил взгляд в одну сторону, потом в другую. Никого. А что я буду читать до понедельника? Что?

На карьер он поднялся, дав кругаля. Внизу, над крышами, колокол отбивал полдень. Запах травы. Несколько коров, пасущихся с равнодушным видом. Горка то и дело оглядывался. Никого. Он пошел на хитрость: свернул с дороги в поле, еще сырое от утренней росы. У него за спиной лежала широкая полоса без единого дерева, так что преследователям, если такие есть, будет невозможно остаться незамеченными.

Брата и его друга он нашел в разрушенном доме. Заметив Горку, кто-то из них громко свистнул. Вот тебе и осторожность! Они спросили, не следил ли за ним кто. Нет, насколько он мог судить.

– А что вы тут делаете?

– Ничего, просто эти собаки, которые вчера свинтили Колдо, вечером прикатили и за нами. Мы только чудом спаслись.

Убежали в чем были. Ночь просидели скорчившись здесь, в углу этого то ли склада, то ли хранилища без окон и дверей, в котором к тому же обрушена часть крыши. Хокин: слава богу, что сейчас не зима. Оба мечтали только об одном – как бы побыстрее перейти границу Франции. В таком виде? Невозможно. У Хокина на ногах были домашние тапочки. Хосе Мари без куртки, в одной рубахе. Он жаловался, что хочет спать и есть. А Хокин страдал без курева.

– Ты-то ведь не куришь, как мне помнится?

Горка не успел ответить, его опередил брат:

– Этот только книжки свои читает и больше ничего не делает.

Денег у приятелей было при себе совсем немного. Немного? Это сколько? По правде сказать, очень мало. Какая-то мелочь в карманах, к тому же Хосе Мари что-то из нее потратил, звоня из телефонной будки своей подружке Хошуне.

Гвардейцы прокололись, что и дало приятелям возможность удрать.

– Эти кретины ошиблись квартирой.

Ошиблись? Да, можно сказать и так. А вот что было до этого. Несколькими днями раньше наши молодцы обнаружили, что протекает труба на третьем этаже. А они вместе с Колдо снимали жилье на втором. На потолке появились мокрое пятно и черные разводы (грибок?). Судя по всему, началось это не сейчас. Просто никто протечки не замечал. Хозяину не оставалось ничего другого, как начать ремонт. И он предложил им на ближайшее время поселиться на первом этаже в квартире справа. А чтобы возместить неудобства, обещал не брать с них квартплату за весь этот срок. Чистая выгода. Они согласились.

Короче, полицейские выбили дверь на втором этаже, воспользовавшись полученной от Колдо информацией. Как стало известно через несколько месяцев, ему здорово досталось: и головой в воду окунали, и били, пока он сознание не терял. Колдо задержали днем на улице и привезли в казарму в Инчауррондо. Задержали не случайно. Их искали, но выследили только его одного. Колдо, понятное дело, под конец заговорил, а кто бы не заговорил? Только вот умолчал (или потерял сознание, прежде чем выложить все?) об одной мелочи – что временно они перебрались в другую квартиру.

Его товарищи вернулись часов в девять вечера и с удивлением обнаружили, что Колдо дома нет. Куда этот козел подевался? К тому же была как раз его очередь готовить ужин. А он даже хлеба не купил. И тут раздался быстрый топот сапог. Где? На лестнице за дверью. Слышишь? Хокин осторожно выглянул в форточку в уборной. И увидел полицейские машины.

– За нами.

Они выпрыгнули через кухонное окно на задний двор. Хосе Мари даже телевизор не успел выключить. Прыти им было не занимать, и оба мгновенно растворились в темноте – со всех ног кинулись в сторону гор. Луна освещала им дорогу. До места добежали на последнем издыхании, спали плохо, если, конечно, это можно назвать сном. Без кроватей, без одеял, без курева, которое могло бы послужить хоть каким-то утешением. Дерьмовая история. Но т-с-с! – больше ни слова. Это и есть борьба.

– Теперь, брат, все зависит от тебя, не подведи.

– А что я-то должен сделать?

– Во-первых, пойдешь в “Аррано” и переговоришь с Пачи. Если его нет, больше никому ни слова. Понял? Никому. Пусть он через тебя передаст нам указания, как перебраться в Ипарральде, а еще – пришлет еды и питья. Только будь осторожен. Не вздумай поднос с едой на голове нести, потому что по поселку наверняка шныряют полицейские в штатском. Скорее всего, Пачи даст тебе еще и какие-то деньги для нас. Ты их получше запрячь и тоже доставь сюда.

Горка в ответ только кивал.

– И не вздумай зайти домой и рассказать все родителям. Я сам им напишу при первом же случае.

Хокин:

– И в мясную лавку тоже не заходи. А если встретишь кого из моих родичей на улице, молчи, понял?

Горка опять кивнул: понял.

Хосе Мари:

– А теперь о самом сложном. За домом, где мы жили, стоят наши велосипеды, у стены под навесом. Снимешь замки, – они дали ему два ключа, – и пригонишь сперва один велосипед и то, что передаст для нас Пачи. Велосипед Колдо легко определить – ключа от его замка у тебя нет. Пока мы будем есть, ты сходишь за вторым. Нам надо отчалить отсюда не позднее четырех. Получится раньше – хорошо. Все зависит от тебя.

Горка спустился в поселок, выполнил их поручения, вернулся на велосипеде и доставил конверт, полученный в “Аррано” от Пачи, но ни бутербродов, ни питья не привез. В конверте лежали деньги, чтобы Хосе Мари с Хокином какое-то время на них протянули.

Когда Горка пришел в карьер, оба о чем-то спорили.

– Вы так орете, что вас издалека слышно.

Хокин требовал, чтобы Горка сходил в их квартиру и забрал его ботинки. Потому что он не желает ехать во Францию в тапках. А еще потому что все сразу обратят внимание на человека, который в таком виде путешествует на велосипеде. Хосе Мари дал себя уговорить.

Брату:

– Возьми ключ. Если не заметишь ничего подозрительного, заходи. Если зайдешь, возьми его ботинки и мою куртку – она висит за дверью.

– И сигареты.

– Но только если будешь твердо уверен, что нет ни малейшей опасности. Я не хочу, чтобы тебя из-за нас арестовали.

Вскоре Горка вернулся со вторым велосипедом. И рассказал, что в квартиру не входил, так как у подъезда крутились какие-то непонятные типы. Наглое вранье. Просто ему не захотелось там лишний раз светиться.

Хосе Мари:

– Ладно, не важно.

Хокин:

– Какой у тебя размер ноги? – И взял у Горки его ботинки в обмен на свои тапочки, сославшись на то, что: – Тебе ведь только до дому дойти.

Они обнялись на прощанье. А Хосе Мари еще и звучно, по-братски, поцеловал Горку в щеку.

– Ты у нас парень что надо и всегда был что надо, мать твою за ногу.

Уже собираясь уходить, Горка вдруг вспомнил про поручение Хошуне:

– Ничего не хочешь ей передать?

Хосе Мари уже нажал на педали:

– Скажи, чтобы жила своей жизнью.

И оба друга уехали, а Горка, которому в ту пору было только шестнадцать, смотрел, как они катят на своих велосипедах в сторону шоссе – Хосе Мари в шерстяном жакете, позаимствованном на время у брата, Хокин в его же ботинках. И Горку кольнуло дурное предчувствие.

52. Великий сон

– А почему ты не рассказал мне об этом тогда же? Я была уверена, что мы друг другу доверяем.

– Мне было шестнадцать. Я здорово перетрухнул. Подумай сама: когда несколько дней спустя в доме родителей устроили обыск, я не сомневался, что это пришли за мной, а не за Хосе Мари, который, в конце-то концов, успел из поселка свалить. Сколько ночей я не спал!

– А родителям ты тоже ничего не рассказал?

– Никому.

Аранча строго/сочувственно упрекнула его. Неужели Горка не понимал, что, отправляясь за велосипедами, становился соучастником тех, кто готовился стать террористами. По ее мнению, Хосе Мари поступил подло (когда она говорила это, лицо у нее напряглось, губы поджались, а в глазах появилась настоящая злоба), использовав брата для связи с таверной “Аррано”, хотя не мог не понимать, какому риску его подвергает. Горка ведь был еще совсем юным, но попади он в лапы гражданских гвардейцев…

– Они бы тебя не пожалели…

Взгляд у нее теплеет. Наивный, боже, какой же он наивный. Ладно, в конце концов, с тех пор утекло слишком много времени. И она, улыбнувшись, предлагает ему еще чашку чаю.

– Они ехали на своих велосипедах в сторону шоссе, и я подумал: с чего они так веселятся? У меня появилось предчувствие, что теперь я долго их не увижу.

– Хокина ты можешь навестить на кладбище. А нашего братца мы видели только сегодня – по крайней мере видели фотографию – в теленовостях. Или ты все-таки встречался с ним в последние годы?

– Я? Нет, и даже не знал, где его носило.

Горка говорит, что, пока он жил в поселке, ему было очень трудно держаться в стороне и не заразиться царящими там левыми настроениями. Поселок маленький, объясняет он, отвертеться от их дел не удалось бы. Когда устраивались манифестации, чествования или вспыхивали стычки – а что-то подобное происходило постоянно, – никто не проверял участников по списку, но всегда находились зоркие глаза, которые внимательно следили, кто пришел, а кто нет.

Сейчас Горка рассказывает сестре, что время от времени он заглядывал в таверну “Аррано”. Заказывал маленький стакан пива, толкался там минут пятнадцать, чтобы только его заметили, – и до свидания. На самом деле он не выносил даже запаха этого заведения. Кроме того, Горка так и не пристрастился ни к сигаретам, ни к выпивке, да и спорт его, как он выражается, не возбуждал. Все знали о его увлечении чтением. Все знали, что парня не привлекают гулянки и кутежи и по вечерам он предпочитает оставаться дома. Запирается у себя в комнате или сидит в муниципальной библиотеке. В шутку его называли монахом. Но на самом деле уважали за то, что он хорошо владеет родным языком – эускера. И еще за одну вещь. Что, по его собственному признанию, служило ему верной защитой:

– То, что я был братом Хосе Мари, придавало мне весу. Брат в ЭТА – не шутка! Я мог казаться им странным, замкнутым, необщительным, но никто не ставил под сомнение мои политические взгляды.

– Как? У тебя были политические взгляды?

Горка только улыбнулся в ответ. Хороший вопрос! Он попытался отшутиться:

– Раз в пять месяцев какой-нибудь один у меня появлялся, но тотчас исчезал без следа.

В этой связи ему вспоминается давняя ссора. С кем?

– С матерью. Однажды она влетела ко мне в комнату и принялась вопить, что вот я сижу тут со своими книжками, в то время как мой брат жизнью рискует ради Эускаль Эрриа, да и другие жители поселка вышли на улицу, чтобы протестовать против не помню уж чего. И добавила, что если Хосе Мари узнает, он сильно расстроится.

– А ты?

– А что мне оставалось? Взял зонтик и пошел на манифестацию, чтобы поорать вместе со всеми.

Ему еще и семнадцати не исполнилось, когда он вполне трезво оценил свое положение и сделал однозначные выводы. Чтобы спастись, надо было либо уезжать из поселка (в Доностию, Бильбао или в любой город за пределами Страны басков), либо отправляться учиться. Поступить в университет было его великой мечтой. Заниматься баскской филологией, или, скажем, психологией, или чем-то в том же роде. Учиться чему угодно в парижском или лондонском университете – ты только представь себе! Правда, приятелям он ни словом о своих планах не обмолвился.

– Зато со мной ты это обсуждал.

– Начал я с отца.

Воскресный день. Горка решил, что застанет Хошиана на огороде. Спустился туда и действительно увидел его – тот собирал ветки и сгребал листья, чтобы сжечь на костре. Сын прекрасно знал, что этот человек, все свободное время посвящавший своему участку, ходивший в пыльном берете, человек, у которого руки огрубели за несколько десятилетий работы в литейном цехе, мало что мог решить в важном для Горки деле, хотя именно он приносил домой деньги и содержал семью. Так или иначе, но Горка хотел прозондировать почву.

Учиться? Мысль показалась Хошиану отличной. Он только об этом и мечтал: сын – врач, как у Чато, или толковый руководитель предприятия, богач, у которого шкаф битком набит галстуками. Горка напомнил отцу, что это предполагает определенные расходы (плата за обучение, книги, возможно, какие-то поездки и съемное студенческое жилье в городе). Хошиан поначалу не вспомнил о такой мелочи:

– Во черт! Тогда ты должен спросить у матери.

Мирен не раздумывала ни минуты. Об этом не может быть и речи.

– Хочешь учиться – иди работать и сам оплачивай свою учебу. Мы и так еле сводим концы с концами, ведь твой отец зарабатывает сущие гроши. Откуда нам взять такие деньги? Затянув как следует пояса, мы могли бы тебе немного помогать, но это будут крохи, а все расходы нам никак не покрыть.

И она тут же принялась жаловаться и причитать. Мол, Хосе Мари во Франции, денег, мол, едва-едва хватает, чтобы прожить от зарплаты до зарплаты.

– А если я возьму кредит?

– У кого?

– У Чато. Раньше вы были большими друзьями.

И тут же на смену жалобам и причитаниям пришли крики и обвинения, и она так разошлась, так рассвирепела, что Горка никогда больше даже не упоминал в родительском доме о какой-то там учебе.

– Да, помню, и тогда ты поговорил со мной? Но я ничем не могла тебе помочь. Клянусь. С моим-то скромным заработком продавщицы в обувном магазине… Кроме того, мы с Гильермо тогда уже решили пожениться и считали каждую песету.

– Я тебя прекрасно понимаю. И никакой обиды у меня не осталось. Мало того, потом, года через два или три, я мог бы и сам оплатить себе учебу, но было уже поздно, мой поезд ушел. Сейчас в Бильбао дела у меня идут неплохо. Зарабатываю какие-то деньги на радио – немного, конечно, зато получил возможность заниматься тем, что мне больше всего нравится, – я пишу. Видишь, и книжка у меня вышла. В следующем году, дай бог, выйдет вторая. Меня приглашают на встречи с читателями в разные икастолы. Платят за это хорошо, даже очень хорошо. Я ведь способствую распространению баскского языка. Вот так и живу. А ты?

Аранча положила руки на живот:

– Вот и я буду жить. Через четыре месяца, если ничего не случится.

– А имя для моего племянника уже придумали?

– Разумеется. Реституто[69].

– Я серьезно.

– Эндика или Айтор. Одно из двух. Тебе какое больше нравится?

– Эндика, пожалуй, больше.

53. Враг в доме

Нерею приводил в восторг лозунг, который был у всех на устах и который можно было встретить повсюду: “Молодежь – веселая и боевая”. И она голосовала, чувствуя себя веселой и боевой, за “Эрри Батасуна”. Ей и в голову не приходило, что можно поступать как-то иначе. Правда, если честно признаться, веселье ей нравилось больше, чем боевые подвиги. Швырять камни, поджигать, переворачивать машины? Это для парней. Так считала она сама, и так считали ее подруги. В общем, как только начиналась какая-нибудь заварушка, девицы быстренько сматывали удочки: пошли отсюда, мы им будем только мешать.

Зато они ходили – это уж непременно – на любые митинги и манифестации, потому что в их поселке вся молодежь в них участвовала. В том числе дети макето и, само собой, дети алькальда, который был членом Баскской националистической партии. Один из его сыновей учился вместе с Нереей, и они, не отставая от других студентов, разворачивали лозунги, расклеивали плакаты, раздавали брошюры или делали надписи на факультетских стенах.

В Аррасате (Биттори называла его Мондрагон[70]) Нерея ездила в марте 87-го. О последних событиях она узнала в таверне “Аррано”.

– Что они говорят?

– Что погиб Чомин Итурбе[71].

– Каким образом?

– В Алжире в автокатастрофе.

– Точно?

– Да разве в таких делах можно хоть что-нибудь сказать точно?

Кто знает, может, это секретные агенты испанского государства или убийцы из GAL подстроили катастрофу, повредив тормоза. Если судить по выражению лиц, многие склонялись именно к такому объяснению. Пачи снял со стены портрет погибшего в рамке. Провел по нему тряпкой и поставил на барную стойку, где каждый входящий мог его увидеть.

В ближайшие дни газеты подтвердили официальную версию. В той же машине ехал алжирский полицейский, он тоже погиб. Была там и еще одна пассажирка, член ЭТА, но для нее вся история кончилась всего лишь загипсованной рукой. Сплошное вранье. Но, как говорила кому-то шепотом и с глазу на глаз Аранча, у которой брат во Франции обучался убивать, если только уже не включился в активную борьбу: в нашей стране правда умерла давным-давно.

– Ты что, тоже собралась туда ехать?

Биттори планы дочери совсем не понравились.

– Конечно, ama. Вся молодежь из нашего поселка туда поедет.

Вся? Аранча не поехала. Еще накануне, в субботу, она объявила, что плохо себя чувствует. Температура, озноб – наверняка простудилась. Подруги дружно решили, что лучше ей поскорее пойти домой и лечь в постель. Горячее молоко с медом – и давай потей под кучей одеял. Не исключено, что, приняв такие меры, утром она проснется вполне здоровой и сможет вместе с ними поехать в Аррасате на похороны/чествование погибшего героя. Так что Аранча распрощалась с ними довольно рано. А ее подруги по дороге на дискотеку обсуждали завтрашнюю поездку.

Было известно, что утром с площади туда отправятся два автобуса (все расходы берет на себя мэрия). Но подругам хотелось добраться до места самостоятельно, то есть на машине Нереи. Ну, лучше было бы сказать, на машине Чато, которую Нерея у отца попросит, а он наверняка не откажет, так как по воскресеньям она ему не нужна и, кроме того, он вообще никогда и ни в чем дочери не отказывает.

– По-моему, ты поступаешь неправильно.

– Да ладно тебе, мама. Едут мои подруги. Что они обо мне подумают, если после того, как мы обо всем договорились, я позвоню и скажу, что лучше им на меня не рассчитывать? Даже Аранча, которая совсем раскисла, пораньше отправилась домой, чтобы отлежаться и завтра поехать вместе со всеми.

– Разве ты не знаешь, что этот человек был одним из руководителей ЭТА и по его приказу убили много людей?

Нерея закатила глаза, терпение ее было на исходе:

– Пойми, мама, Чомин много лет стоял во главе борьбы нашего народа. Он бросил все – дом, работу, семью – ради Эускаль Эрриа. А сколько раз его хотели убить! Для баскской молодежи он идол. Герой. Да что там герой! Бог. Так что сделай мне такое одолжение: когда выходишь на улицу или заглядываешь в лавки, прикуси язык, прежде чем сказать о нем хоть одно дурное слово, иначе наживешь себе неприятностей, а заодно и меня подставишь. И еще: разве ты хоть что-нибудь понимаешь в политике? Твое дело – молиться и ходить к причастию, а уж нам позволь заниматься нашими делами.

Десять вечера. Чато еще не вернулся из своего гастрономического общества, где он сейчас, надо полагать, заканчивает ужин. Наверняка домой вернется не слишком поздно, так как на следующий день ему предстоит воскресный этап на велосипеде и вставать придется рано. Когда он пришел, Нерея уже легла спать. В те времена никто еще ничего не писал против Чато на стенах домов, он по-прежнему наведывался в бар и по субботам ужинал с друзьями, но уже успел получить не одно письмо от организации. Однако Нерея об этом понятия не имела. Как и Шавьер. Супруги долго перешептывались в постели.

– Ты должна ее понять. Она молодая.

– В таком возрасте уже пора соображать, что хорошо, а что плохо.

– Знаешь, если все как следует взвесить, то, по-моему, лучше ей поехать в Мондрагон.

– Чтобы выразить свою поддержку банде, которая вымогает деньги у ее отца?

– Нерее ничего про это не известно. И я не хочу, чтобы было известно. А то испугается еще. Не мешай ей, пусть едет с подругами и развлекается на здоровье.

– Ага, и пусть кричит: “Да здравствует ЭТА!” Ты что, пьяный?

– Ну, выпил немного. Пока моя дочь будет ладить с националистами, ее оставят в покое.

– Для меня это все равно как если бы в доме у нас поселился враг.

– Будем надеяться, что я улажу свои дела и наших детей эти неприятности не коснутся.

– Просто ты во всем потакаешь девчонке. Только подумай: она поедет на похороны главаря ЭТА на машине отца, которому ЭТА шлет письма с угрозами! Господи, спаси нас и помилуй, да где же такое видано! Бред какой-то!

Нет, мать должна ее понять, Нерея еще молодая. Целых двадцать минут они спорили и шипели друг на друга, пока не развернулись спина к спине и не погрузились в сон.

Как это нередко случалось по воскресеньям, Чато встал еще до рассвета. Слегка отодвинул штору и при свете фонаря, стоявшего напротив их дома, проверил, нет ли дождя. На кухне, уже облачившись в велосипедную форму, выпил кофе без молока – это был весь его завтрак. Взял грушу и яблоко на дорогу, наполнил фляжку водой из-под крана и отправился в гараж за велосипедом.

Тем же утром, но много позже Биттори опять попыталась мягко и ласково отговорить Нерею от ее затеи, хотя дочка была уже совсем готова к выходу:

– Ну а если я тебя очень попрошу?

– Нет, ama.

– Сделай это ради меня, ради твоей матери.

– Ты хочешь, чтобы я рассорилась с подругами?

Биттори стиснула зубы. От злости? Нет, чтобы не наговорить лишнего. Если их перепалка продлится еще хотя бы минуту, она выложет дочери всю правду про письма от вымогателей. Иисус, Мария и Иосиф! И что тогда скажет Чато?

Они простились холодно и даже не поцеловались. Но Биттори все-таки выглянула в окно, чтобы посмотреть, как дочь идет в сторону гаража за отцовской машиной. Худенькая и стройная Нерея несколько раз весело подпрыгнула, как любят делать маленькие девочки, но что вряд ли прилично для взрослой женщины.

Стоя за шторой, Биттори с досадой покачала головой:

– Вот дура-то!

54. Вранье про температуру

Было уже больше одиннадцати. Сколько именно? Ну, может, четверть двенадцатого плюс еще несколько минут. Немаловажная деталь: национальный флаг на балконе мэрии был приспущен. Со стороны гор небо затянули тучи (утром даже пару раз сверкнула молния), со стороны реки и шоссе, ведущего в Сан-Себастьян, тоже, но с просветами. Набитые под завязку автобусы – в основном молодежью – только что отъехали.

Нерея, весело сигналя, прикатила на площадь. На галерее ее ждали две подруги, и обе держали в руках флаги с обернутыми вокруг древка полотнищами. А где же Аранча? Нерея спросила про нее, еще не успев выйти из машины. Девушки думали, что Нерея заедет за ней сама. Неужели по-настоящему заболела? Аранча жила совсем близко, за церковью. Нерея: сейчас вернусь. И пока подруги грелись в машине – было не особенно холодно, но все-таки, черт возьми, достаточно свежо, – она поспешила к дому Аранчи. Туда, где бывала столько раз и где в детстве столько раз ночевала. Туда, куда больше уже никогда не вернется, хотя об этом она тогда еще не подозревала.

Знакомая дверь, латунная табличка с фамилией хозяев, звонок, на который она нажимает тоже в последний раз.

Дверь открыла Мирен:

– Там она, у себя. Не знаю, что с ней такое.

И пригласила Нерею войти, а та направилась прямиком в комнату подруги. Аранча лежала в постели полностью одетая. Неужели быстренько улеглась, услышав, что пришла Нерея?

– Болеешь?

Та ответила, что чувствует себя неважно, хотя, надо заметить, и весь ее вид, и нормальный голос, и решительный взгляд свидетельствовали об обратном. Поначалу Аранча пустила в ход те же аргументы, что и Биттори. Правда, словарь у нее был другой. Пойми, речь идет о человеке, не знавшем жалости, главаре убийц, который самолично решал, кому жить, а кому умереть. Прислонившись спиной к изголовью кровати, Аранча попробовала его изобразить:

– Убейте того, убейте этого.

Отличалась она от Биттори еще и тем, что выражение лица у нее не было скорбным и она не таращила испуганные глаза. Юное лицо выражало тоску. Тоску? Нет, лучше сказать, горечь. Горечь, сквозь которую просвечивало возмущение. Это подтвердили и ее слова:

– Так что вы уж, пожалуйста, поезжайте без меня. Я не желаю участвовать в этом карнавале смерти. В другие времена я бы с вами поехала. Сейчас – ни за что.

– Из-за Хосе Мари?

– Когда он вступил в организацию, у меня словно повязка упала с глаз. И дело не в том, что я вдруг иначе стала смотреть на вещи. Просто я наконец научилась кое-что видеть.

– Да ладно тебе, не занудствуй. Никто ведь не заставляет нас идти в первом ряду.

– Я не желаю идти ни в пятом, ни в самом последнем.

– К тому же это ненадолго. А потом сядем в машину и вчетвером где-нибудь повеселимся. Я бы выбрала Сараус, хотя мне на самом деле без разницы. Хочешь, поедем куда-нибудь еще. Отнесись к этому как к экскурсии.

Беспечные глаза Нереи натолкнулись на ледяной взгляд Аранчи. Внезапно между ними повисло молчание. Две или три секунды они смотрели друг на друга не мигая – такая вот получилась замороженная картинка. Они словно изучали друг друга. Одна с изумлением и оторопью, вторая сурово, как чужая, и вроде даже с осуждением.

– Ну так что? Меня там ждут.

– Если ты считаешь, что должна идти, иди.

В этот миг какая-то нить между ними беззвучно разорвалась. Какая? Нить любви и доверия, давнишний негласный договор о дружбе. Однажды в субботу швейцар в дискотеке KU по какому-то надуманному поводу завернул на пороге одну девушку из их компании. Давно это было. Тогда и остальные подруги тоже отказались входить в зал. Или все – или никто. И на глазах у тучного и слишком придирчивого швейцара они разорвали только что купленные билеты. Да пошел он в задницу!

– Могу я попросить тебя об одолжении?

– Да, конечно.

– Не рассказывай ничего нашим девчонкам. Скажи, что у меня температура, что я неважно себя чувствую.

Задумчивая, разочарованная Нерея вышла из комнаты, в которую ей уже больше никогда не суждено будет войти, пересекла гостиную, которую ей уже больше никогда не суждено будет пересечь, и в последний раз поговорила с Мирен, которая спросила, уже открыв ей дверь:

– Что там у нее?

– Небольшая температура.

– Знаешь, с тех пор как стала гулять с этим типом из Рентерии, она ведет себя как-то чудно.

Минуту спустя Нерея повторила ту же ложь про температуру, сев в машину. Подруги тронулись в путь. Шоссе, слава богу, было сухое, до Беасайна машин довольно много, потом гораздо меньше. Мы приедем последними. Одна из девушек сказала, что без Аранчи все будет как-то не так, да и веселья настоящего не получится. Веселья?

– Радость моя, а ты не забыла, что мы на похороны едем?

Как часто случалось в те времена, они натолкнулись на пикет гражданской гвардии. Где? Когда до Аррасате оставалось километров восемь – десять. И пристроились в конец длинной очереди из машин. На первый взгляд это напоминало обычную автомобильную пробку. Но быстро выяснилось, что дело не в пробке, – впереди одну за другой проверяли все машины и у всех подряд спрашивали документы. По обеим сторонам шоссе были расставлены машины гражданской гвардии, а поперек проезжей части растянуты две цепи с металлическими шипами – одна в начале, другая в конце импровизированного пропускного пункта. Сверху на насыпи стояли несколько гвардейцев, и каждый держал палец на спусковом крючке своего автомата. Ниже, спрятавшись за кустами, застыл еще один, в той же позе. А еще один укрылся за деревом. И все они были готовы в любую секунду пустить оружие в ход.

Девушкам резким жестом велели остановиться. Нерея опустила окошко. Ни тебе здравствуйте, ни пожалуйста. Гвардеец унес три их удостоверения в фургон, где каждое было должным образом проверено. Не числится ли чего за их хозяйками. Возвращая документы – медленно, с ленцой, чтобы подольше задержать девушек и чтобы они знали, кто главный на этом отрезке дороги, от этой вот горы и до той, – гвардеец спросил, куда они направляются. Как будто сам не знал. И с какой радости кто-то должен ему отвечать? Но лучше не связываться. Поэтому Нерея, которая в качестве водителя несла ответственность за всех, сказала:

– В Мондрагон.

Им приказали выйти из машины. И не любезно: выйдите, мол, пожалуйста, будьте добры. А словно обухом по голове:

– Все три – выходи.

По знаку “их” гвардейца подошли еще двое. Мужские руки шарили по юным телам. Одна: какое унижение. Другая: какая мерзость. Именно в таком духе они станут комментировать случившееся назавтра в таверне “Аррано”. Едва не плачущей Нерее пришлось открыть багажник. Там лежали плащ, велосипедный насос и зонт ее отца, а еще – скрученные флаги.

– А это что еще за тряпки?

– Два флага.

– Разверните.

Нерея развернула, уже начиная кусать нижнюю губу. Да, они везут с собой два флага, признанные испанской конституцией. И тут он с издевкой затыкал:

– Что, на мессу по этому бандиту собралась? Думаешь, Господь примет его в свои объятия?

Нерея с достоинством молчала. Убедившись, что сумела побороть слезы, рискнула глянуть полицейскому в глаза. В черные глаза, в которых отражалось… Что? Кто? Ее собственная мать, которая снова читала ей нотацию, как вчера вечером и сегодня утром, и еще Аранча, нырнувшая в постель прямо в одежде. Конечно, было бы лучше поехать с общей группой в одном из автобусов. И, подумав об этом, она почувствовала в груди вспышку храбрости.

– Я жду ответа.

– На мессу мы не пойдем.

Тут гвардеец принялся клясть на чем свет стоит Чомина, террориста, убийцу: чтоб им всем, сволочам, таким же манером подохнуть, и так далее. С сознанием собственной власти он махнул головой, велев трем девушкам побыстрее убраться с его глаз. Они поехали, и Нерея в зеркало заднего вида наблюдала, как полицейский остановил следующую машину.

55. Так же, как их матери

Одна спросила другую. Что именно? Не в эту ли кофейню Мирен с Биттори ходили полдничать по субботам? Аранче почему-то кажется, что они предпочитали чуррерию, хотя, может, она и ошибается. Зато знает наверняка, что ее мать до сих пор любит чуррос и иногда, бывая в Сан-Себастьяне, покупает себе полдюжины и съедает потом дома холодными. А вот Нерея готова руку на огонь положить, доказывая, что Мирен с Биттори в пору своей дружбы угощались тостами с мармеладом именно здесь.

А что делали сейчас в этой кофейне Нерея с Аранчей? Они ведь давно не виделись и ничего друг о друге не слышали. И вот только что случайно встретились. Почти что лбами столкнулись на углу проспекта с улицей Чуррука. Что касается Нереи, то в ее изумлении чувствовалась и доля опаски. Однако опасаться ей было нечего – она увидела прежнюю дружелюбную улыбку Аранчи, которая без колебаний кинулась ее целовать. Они внимательно друг друга разглядывали и наперебой обменивались комплиментами.

И тут же решили – у тебя есть время? – посидеть где-нибудь и поболтать о жизни. Где? Ну не на улице же. Смеркалось, подул неприятный ветер. Нерея кивнула на ближайшую кофейню. Туда они и пошли, взявшись за руки.

– Сколько же мы с тобой не виделись?

Уф! Да с тех пор, как Аранча перебралась в Рентерию к Гильермо, а было это где-то года полтора назад.

– В поселке я просто задыхалась. Знаю, что не очень хорошо так говорить, ведь там я родилась и там по-прежнему живет вся наша компания. Но у меня больше не было сил это выносить. Там ведь очень многие просто помешаны на политике. Сегодня они к тебе бросаются с распростертыми объятиями, а завтра, только потому что кто-то что-то сказал про тебя, перестают замечать. Меня в глаза упрекали за то, что парень у меня по национальности не баск. Я не вру. А что, мол, скажет Хосе Мари, если узнает?

– Не придумывай. Кто тебе мог такое ляпнуть?

– Хошуне. И обиднее всего было то, что заявила она это не с глазу на глаз, а при людях. Получилось что-то вроде публичного суда, понимаешь? А я смолчала. В такой стране, как наша, лучше всего помалкивать. Но на другой день, увидев Хошуне на улице, я ее остановила и сказала, что могу крутить любовь с кем захочу, черт побери, и послала ее куда подальше.

– Правильно.

– Но ведь не одна она плохо относилась к моему жениху. У нашей матери, чтобы не ходить далеко, те же предрассудки. Правда, она постепенно смирилась с моим выбором. Иногда даже навещает нас в Рентерии. Бедный Гилье. Но он очень добрый. Даже записался на курсы баскского, хотя, как я вижу, ничего-то у него не выходит. Есть у меня подозрение, что он просто совсем не способен к языкам.

Подошел официант. Что они хотели бы заказать? Аранча, секунду поколебавшись, заказала это, Нерея, не колебавшись ни секунды, заказала другое, а заодно спросила официанта, нельзя ли сделать музыку чуть потише.

– Ну вот, короче, в наши бары я больше не заглядывала. Хотя в “Аррано” еще раньше перестала бывать, чтобы не видеть там на стене фотографию братца. Жизнь моя протекала в других местах – с моим Гилье или в Сан-Себастьяне, где я работаю, хотя работа, конечно, дрянь, но жить ведь на что-то надо. Так вот, я просто мечтала поскорее уехать из поселка. Мечтала, собственно, не то слово – это стало навязчивой идеей. Мне втемяшилось в голову, что в поселке у меня нет никакого будущего. Там я чувствовала себя очень неуютно. Даже сейчас, стоит вспомнить то время, или названия каких-то мест, или физиономии некоторых типов, чувствую во рту непонятный мерзкий привкус. Прости, что я так разбушевалась. Мне не нравилось, как некоторые люди на меня смотрели. Думаю, тут еще и Хошуне постаралась, наплела про меня бог знает что. И не только она. Короче, при первой же возможности я перебралась к Гилье. Мы с ним живем, что называется, в гражданском браке. И дела у нас вроде бы идут неплохо, работаем, стараемся прикопить денег на более пристойную жизнь.

– А твои родители, они как к этому отнеслись?

– Мать, конечно, не очень обрадовалась, что я вот так просто сошлась с парнем. Что, дескать, люди скажут? Дочка у меня в любовницы пошла, заявила она мне. Как будто мы все еще при Франко живем. А ведь заметь, и она, и многие другие считают себя прямо революционерами, ходят на митинги, скандируют лозунги, а на самом деле накрепко привязаны к старым традициям, мало того – как были, так и остаются людьми совершенно необразованными. Послушай, ama, говорю я ей, это можно в один миг исправить. Поэтому мы с Гильермо пошли и расписались. В январе, в самый обычный вторник, без белого платья, без гостей, без всяких этих глупостей. Смертный грех? Нет больше никакого смертного греха – и не о чем тут больше говорить. Для моей матери это было настоящей трагедией, ведь она-то мечтала, чтобы ее дочь обвенчал дон Серапио, чтобы на лестнице перед церковью стояли дети, чтобы им кидали засахаренный миндаль и чтобы на мне было платье красоты неописуемой. Сказала, что никогда мне этого не простит, что так с родной матерью не поступают. Через месяц мы отпраздновали свадьбу в ресторане. Там были Горка, который наотрез отказался повязать галстук, мои родители и родители Гильермо. Наш отец вдруг ни с того ни с сего расчувствовался. Не знаю, может, кава[72] на него так подействовала. Начал вспоминать Хосе Мари. Что-то вроде того, что не вся наша семья смогла здесь сегодня собраться, – и заплакал как малый ребенок. Правда, должна сказать в его защиту, что с Гилье они прекрасно ладят. Еще до свадьбы подружились. Думаю, с того раза, когда Гилье помог ему на огороде. Однажды я сказала: aita, как я рада, что тебе понравился мой жених, ну, во всяком случае, больше, чем маме. А он мне отвечает: это потому, что мать у тебя с характером!

Вернулся официант, принес заказ и поставил тарелочку со счетом рядом с Нереей. В отместку за то, что попросила сделать музыку потише? Она повторила свою просьбу. Но он только буркнул: да убавили уже, тише не получается. Вот и весь сказ. Кинулся к другому столику, а музыка гремела так же, как и раньше.

– Вот черт, отвар – обжечься можно.

– А дети у тебя есть?

Занимаясь своим пакетиком с травой для заварки, Аранча помотала головой. Нерею удивило, что подруга при этом старается не смотреть ей в глаза. И решила уточнить:

– Что, не входит в ваши семейные планы?

Тут Аранча подняла лицо:

– Есть одна проблема, которую я не обсуждала ни с Гилье, ни с кем другим. Тебе-то я могу об этом рассказать, ведь ты ездила со мной в Лондон. Мне все больше и больше кажется, что они там, в той клинике, не все сделали как надо. Моя врачиха меня всячески разубеждает, но что-то не срабатывает, и это, признаюсь, мешает мне быть по-настоящему счастливой.

– Другими словами, детей вы иметь собираетесь.

– И давно уже стараемся. Мне, если честно, страшно даже подумать, что они оставили меня бесплодной. А теперь расскажи все-таки про себя. Как живешь? Какие планы? Обо мне ты теперь все знаешь – ничего особенного, насколько сама можешь судить. Ты все еще учишься?

Нерея ответила не сразу, сначала провела языком по ложечке. Чего она тянет? На мгновение Аранче почудилось, что та старается разглядеть себя в карих глазах подруги. Но откровенность за откровенность, и Нерея сказала:

– Я чуть не бросила университет. И в конце концов решила послушаться отца и с осени буду продолжать учебу в Сарагосе.

– И тебя это вроде бы не очень радует.

– Я поссорилась со своими. Сгоряча брякнула, чего не должна была говорить. Просто с языка сорвалось. И теперь каюсь. Ну, отец-то мне все прощает. Проблема не в нем. С другой стороны – и это меня в некоторой степени оправдывает, – родители не хотели ставить меня в известность о том, что на самом деле происходит. Ради моего же блага. Я обо всем узнала с опозданием. А поначалу никак не могла взять в толк, чего они от меня хотят. Ну скажи, aita, зачем я должна ехать учиться черт знает куда? Мне и здесь хорошо, у меня здесь своя компания, все привычно. Он же твердил свое: я, мол, должна подыскать себе другой университет, это вопрос решенный – мне надо уехать из Эускади. И мать ему подпевала. И Шавьер тоже, которому они обо всем рассказали раньше, чем мне, тоже их поддерживал. Я не соглашалась, мне казалось, они так сплотились, потому что относятся ко мне как к маленькой девочке. И не просто отказывалась куда-то уезжать. Мне шлея попала под хвост. Тогда-то я и сказала то, что до сих пор вспоминаю со стыдом.

– Насколько я знаю, твоему отцу угрожают. В этом все дело?

Нерея кивнула.

– Никаких подробностей я не знаю. В нашем доме о вашей семье отзываются плохо. Вся беда в том, что матушка словно свихнулась, с тех пор как Хосе Мари убежал во Францию. Я слышала, какие ужасные вещи она говорила про Чато. И спорить с ней бесполезно, можешь мне поверить. А ведь как раньше дружили две наши семьи! Лично я отношусь к вам ко всем по-прежнему. Сама видишь: сижу вот болтаю с тобой – и с пребольшим удовольствием, между прочим. А если выйду сейчас на улицу и увижу Биттори на противоположной стороне – кинусь к ней и расцелую. Хочешь знать мое мнение? Я прекрасно понимаю твоего отца – тебе и вправду лучше уехать из поселка, и уехать как можно дальше.

– Чего мой отец не знает – да и незачем ему об этом знать, – так это что не он в конце концов убедил меня.

– Не он?

– Случилась неприятная история в “Аррано”. Тебе про это никто не рассказывал?

– Нет, я ничего не слышала. Я к ним уже давно почти не заглядываю.

– Так вот, туда наверняка докатились слухи про моего отца. А я ни о чем и не подозревала. Как-то захожу и прошу у Пачи воды или еще чего-то. Сперва я решила, что он меня не услышал, так как вытирал стаканы. Ну, я и повторила свою просьбу. А он по-прежнему даже не смотрит в мою сторону. Удивительное дело. После третьей попытки он со злым лицом подходит ко мне и цедит сквозь зубы – я в точности передаю его слова, – что нечего мне тут делать и чтобы больше я в их заведении появляться не смела. Знаешь, я буквально остолбенела. И у меня не хватило духу спросить, что, собственно, произошло.

– Такие вещи без слов надо понимать.

– Я кинулась домой. Вернулся с работы отец. Я обняла его, залила ему всю рубашку слезами и сказала, что да, я поеду учиться в другой город. И вот скоро отправлюсь в Сарагосу искать квартиру, хотя про нее, про эту Сарагосу, знать ничего не знаю. Зато твердо усвоила одну вещь: мы изо всех сил стараемся придать жизни смысл и определенный порядок, как-то ее наладить, а в результате эта самая жизнь делает с нами, что ей заблагорассудится.

– Кто бы спорил.

56. Сливы

Ты задаешь самому себе вопрос: а оно того стоило? И вместо ответа получаешь молчание этих вот стен, в зеркале – свое стареющее день ото дня лицо, а еще окошко с клочком неба, которое напоминает, что там, снаружи, есть жизнь, есть птицы и яркие цвета – но все это для других. И если тебя спросят, что плохого ты сделал, отвечай: ничего. Пожертвовал собой ради свободы Страны басков. Отлично, парень. А если тебя еще раз спросят о том же, отвечай: глупым был, вот меня и использовали. Ты раскаиваешься? Случаются дни, когда он совсем падает духом. И тогда горько жалеет кое о чем из сделанного.

Так шли год за годом – счет им легко было потерять. Он прокручивает в голове одни и те же мысли. Да и нужно ведь чем-то заполнить свое одиночество, а? Нельзя не признать, что ему с каждым днем становится все труднее выносить присутствие товарищей по заключению. Молиться? Нет, это не для него. Вот для матери – то, что нужно, она раз в месяц приезжает к нему и непременно сообщает:

– Сынок, я каждый божий день прошу святого Игнатия, чтобы помог вытащить тебя из тюрьмы или, по крайней мере, сделал так, чтобы отсиживал ты свой срок поближе к дому.

Поначалу он стремился к общению. Во время прогулок во дворе обсуждал с уголовниками спортивные новости. Среди заключенных членов ЭТА Хосе Мари слыл несгибаемым, стойким и убежденным бойцом. Но годы, немые стены камеры и глаза матери в комнате для свиданий постепенно подтачивали его, так что в душе образовалась пустота, как в стволе старого дерева. В последнее время он пользовался любым случаем, чтобы побыть одному, и вот теперь, как раз когда не собирался ничего вспоминать, увидел себя в телефонной будке, в той самой, что стоит на краю поселка: пальцем он заткнул ухо, потому что по дороге едут грузовики и ни черта не слышно. Хошуне на другом конце провода сильно нервничает. Нет, ни во что такое она впутываться не желает. В поселке все уже знают, что арестовали Колдо, а потом гвардия попыталась сцапать их тоже. Хосе Мари с Хокином решили, что поручат Хошуне передать Горке свою просьбу – пусть придет на карьер. И теперь, много лет спустя, сидя в камере, Хосе Мари вдруг соображает, что, если бы телефон Хошуне был поставлен полицией на прослушку, он бы втянул девушку в неприятную историю. Про Горку и говорить нечего.

Хокин:

– Ну что тебе сказала Толстуха?

– Что к брату она сходит, но приключений на свою задницу огребать не желает.

– А ты велел передать Горке, чтобы он притащил ботинки сорок второго размера?

– Совсем из головы вылетело.

– У твоего брата, кстати, какой размер?

– Да хрен его знает!

А еще он вспоминает про конверт, полученный от Пачи. То, что лежало в конверте, их обрадовало. Неплохо – шесть тысяч песет. Начало многообещающее. А еще записка, в конце которой имелись слова ободрения и, естественно, Gora Euskadi askatuta. Там же был почтовый адрес в Оярсуне и кличка того, кому поручено о них позаботиться. Они должны спросить Чапаса. Записка без подписи, на конверте никаких пометок, которые могли бы вывести полицейских на “Аррано”, если они перехватят письмо. Ловкий тип этот Пачи, куда до него мне или бедному Хокину. Нас-то с ним просто обокрали – у него отняли жизнь, у меня – молодость.

До Оярсуна расстояние было приличное, а Хосе Мари страдал от голода. Мало того, их велосипеды подходили больше для прогулок, чем для дальних поездок. Хокин тоже вчера не ужинал, а сегодня утром не завтракал. Да ему что! У него и комплекция не такая, как у Хосе Мари, и аппетит не такой. Они в самом начале твердо условились, чтобы потом в пути зря не спорить: времени на завтрак с вином и сигаретами у них нет, надо пораньше добраться до Оярсуна. Зато потом можно где-нибудь сделать остановку на обед. Ладно, так оно и будет. Приятели зашли в какой-то бар в Рентерии и немного перекусили – прямо у стойки, не присаживаясь, съели по несколько маленьких бутербродов.

– Лучше было бы в Доностию-то на автобусе поехать, не пришлось бы крутить педали и потеть.

– Деньгами нельзя разбрасываться. По-твоему, надо просадить их в первый же день?

Типу, который занялся ими в Оярсуне, было лет сорок, даже чуть больше, и его уже обо всем успели предупредить, но он им не слишком доверял, это сразу стало понятно. Во всяком случае, рожа у него была хмурая.

Позднее, оставшись вдвоем, парни поговорили и об этом:

– Видать, ему просто не нравится, что его называют Чапасом[73].

– Да пошел он…

Чапас поздоровался с ними сухо, на баскском. Смотрел не мигая. Задал несколько вопросов – из тех, на которые достаточно ответить только да или нет. Он словно давал обоим понять: нам тут не до разговоров. Но постепенно лицо у него разгладилось. Ночевать он отвел их в какой-то подвал. Там сильно воняло столярным клеем. Ни тебе кровати, ни тебе матраса. Ни хоть какого-нибудь гребаного умывальника или унитаза. А когда Хокин попытался пожаловаться/возмутиться, тип заявил, что, если им не нравится, могут убираться на все четыре стороны. Это, ребята, и есть борьба. А что они ожидали? Роскоши, удобств? Хосе Мари облегчил мочевой пузырь прямо в углу. Потом они постелили на пол какие-то картонки. После ночи, проведенной в разрушенном доме на карьере, теперь еще и ночь здесь. Двое суток подряд без ужина. Но усталость дала о себе знать, и они уснули. Долго, правда, не проспали, но хоть сколько-то. Рано утром Хосе Мари разобрало любопытство. Через низенькую дверцу в конце коридора он вышел в сад, прилепившийся к дому. Пусто, забор, трава и четыре сливовых дерева. Сливы еще зеленые. Хотя некоторые уже начали желтеть. Хосе Мари набрал таких, желтоватых, штук десять – двенадцать и обкусал с той стороны, что была поспелее. Вскоре появился Чапас. Сказал резко, командирским тоном:

– Уходим.

Объяснения? Никаких объяснений. Еще чего захотели. Мы и сами никогда никаких объяснений не требуем. Велосипеды? Они так и остались в подвале. Кто знает, может, двадцать с лишним лет спустя по-прежнему стоят там, проржавевшие, со спущенными шинами. Чапас в фургончике перевез двух приятелей на какой-то пустырь – примерно в километре можно было разглядеть парковку гипермаркета “Мамут”. По земле стелился утренний туман, но уже было понятно, что на небе нет ни облачка и день обещает быть солнечным. Фургон остановился как раз там, где начиналась грунтовая дорога.

– Вылезайте.

Потом каждому вручил по экземпляру газеты “Эгин” и по пачке “Дукадос”.

– Ждите вон у тех деревьев.

Он показал, как надо держать газеты и сигареты, чтобы их было хорошо видно. Напомнил пароль и пожелал удачи. И как только Хосе Мари с Хокином вышли из машины, уехал.

Хосе Мари:

– Кто-то из нас мог бы сбегать в “Мамут” и купить еды и питья. Пить ужас как хочется.

– Не гоношись. Вдруг приедет человек, который должен нас забрать, а найдет только одного. Уж потерпи чуть-чуть.

Хосе Мари, лежа на своей постели в камере, не может сдержать улыбки. Вот ведь пара мечтателей! Ладно, курево, во всяком случае, у них имелось. Хокин принялся листать газету. Хосе Мари спустился в небольшой овраг, расположенный у них за спиной. Он и сейчас улыбается, вспоминая об этом.

– Я сейчас.

– Куда?

Хосе Мари ничего не ответил. И вскоре скрылся в густых зарослях. Не было его несколько минут. Подтерся он какими-то страницами “Эгина”, но не главной, понятное дело, которая должна была послужить чем-то вроде пароля, потом вернулся к Хокину. Тот ждал его у деревьев.

– Ну что?

– Ничего.

Через несколько минут рядом с ними притормозила машина.

– В котором часу проезжает кран?

– Надо сгрести снег у двери.

Скупые приветствия. Этот мужик тоже был не из разговорчивых, но все-таки пообщительнее Чапаса. Правда, беседу с ним поддерживал только Хокин, занявший место рядом с водителем. Хосе Мари сидел сзади и вдруг пробормотал, словно разговаривая сам с собой:

– Чертовы сливы.

Хокин оглянулся на него, не поняв, к чему это он. Сейчас, в камере, глядя на клочок голубого неба в окне, Хосе Мари не без удовольствия вспоминает ту историю.

57. В резерве

В воспоминаниях он видит себя прежнего – и тот Хосе Мари глядит совсем в другое окно. Не в окно камеры, а в окно деревенского дома в Бретани. Достаточно подумать об этом – и раз! – даже через много-много лет опять в его обонятельной памяти всплывает живой и реальный запах древесины. А еще другой, очень резкий – накопившийся, вероятно, за века, – тот запах, который шел от балок и слегка покатого дощатого пола. Мы с Хокином часто играли, взяв по монетке в десять франков. Пускали их по полу под уклон. Выигрывал тот, у кого монетка подкатится ближе к стене, но стены не коснется – иначе ты проиграл. Почти всегда победителем выходил Хокин. Это потому, что у него рука была меньше. А если честно, он просто оказался ловчее – давай, парень, признай это наконец. У меня-то рука была привычна к мячу, а не к какой-то дерьмовой монетке, которая норовила проскользнуть между пальцами. И, понятное дело, либо останавливалась почти сразу же, либо стукалась о плинтус.

Два бойца-неофита как могли убивали время.

– А неофиты – это кто такие?

– Новые значит.

– Ну ты и умен. А вот мой братец Горка, тот и вправду знает кучу всяких непонятных слов.

Медленное, до отчаяния неспешное время – пока двух приятелей держали в резерве в том доме в Бретани. В котором из многих? В том первом, где их поселили в самом начале, но это был и последний дом, который Хосе Мари делил с Хокином, а в следующем он уже жил с новым товарищем, прежде чем его определили в боевую группу. Он закрывает глаза и вспоминает зеленые поля, бесконечные дожди, скуку. Каждодневная программа – ждать. И кроме того, отсутствие гор, а это для любого баска, сознает он это или нет, смерти подобно. Без гор для баска и радость не в радость – тоска заест.

Отъезд Хокина стал для Хосе Мари настоящим ударом. Они притерлись друг к другу, играли, разговаривали. И вдруг их разлучили. Навсегда?

– Мы с тобой наверняка еще встретимся.

– И через несколько лет станем настоящими командирами, какие входят в историю. Ты и я. Мы возьмем на себя полную ответственность за всю эту заваруху. И пока другие будут вкалывать и рисковать своей шкурой, будем спокойно сидеть себе в Ипарральде, принимать решения и отдавать приказы.

Теперь и вправду начиналась настоящая борьба, по крайней мере для Хокина. Этот сволочуга не мог сдержать радости (или эйфории, замешанной на нервной лихорадке) от того, что пришел конец уединенному житью в Бретани. Он болтал не переставая. Особенно ночью. Был словно обколотый. Ему было без разницы, который час – хоть двенадцать, хоть час ночи. Вся комната в табачном дыму. Хосе Мари терпел это уже через силу. Планы на будущее, воспоминания, какие-то истории из той поры, когда они еще жили в поселке:

– А ты помнишь, как в тот раз?..

Потом, желая поддразнить друга, Хокин пошутил: не беспокойся, вот увидишь, лет через пять-шесть и за тобой тоже пришлют.

На самом деле (во всяком случае, так Хосе Мари думает сейчас, лежа на своей постели в тюремной камере) все шло совсем не по тому сценарию, какой они себе вообразили. Но, пока они жили с Хокином вдвоем, можно было с юмором относиться к долгим часам безделья. Однажды, когда они гуляли в поле, Хокин сказал:

– Каким образом, интересно знать, мы будем освобождать нашу страну, если сами лишены свободы и если, прежде чем сделать хоть шаг, надо ждать особых инструкций, ждать, чтобы нам сказали, куда следует шагать?

– Хватит ныть. Как только получим в руки оружие, сам увидишь, освободим мы страну или нет.

– Надо вести себя так, чтобы люди из поселка гордились нами.

– Это уж обязательно. Про наш поселок мы никогда не должны забывать.

Прежде чем сесть в машину, Хокин – а он так и светился от радости! – глянул на окно, чтобы попрощаться с Хосе Мари. И поднял вверх сжатый кулак. Позднее утро – и опять дождь. Хосе Мари в ответ ради смеха сделал другу кукиш. Теперь он оставался один, один как перст. Хокин показал ему язык. Он что, думает, на праздник едет? Таким Хосе Мари и запомнил Хокина – с высунутым языком.

Машина, подскакивая, умчалась по грунтовой дороге. Хозяйский трактор оставил там глубокие колеи. А дождь все лил и на траву, и на строй яблонь вдоль дороги, и еще на те деревья – дубы или как их там, – закрывавшие собой колокольню деревенской церкви. Ближе к дому дождь лил на коров, которые принадлежали хозяину, красноносому бретонцу. Тот каждый вечер громко ссорился с женой, а вот Хосе Мари мог объясняться с ним только знаками.

Несколько месяцев назад здесь, в Андае, их встретили вроде бы нормально. Как и положено встречать необученных новобранцев, по словам Хокина. Как деревенских недоумков, по словам Хосе Мари. Ни оркестра тебе, ни членов руководства с приветственными речами.

– По-французски понимаете?

– Ни бельмеса.

Тот, кто занимался приемом и размещением, с ходу взял быка за рога. Учтите, вам предстоит это, это и это. Он выглядел усталым. Может, из-за черных кругов под глазами. Тут правила свои. Строгое подполье, предельная осторожность, дисциплина и самоотдача. Все это он изложил короткими фразами, как будто старался побыстрее от них отделаться. А еще добавил: мы тут как черешни в корзинке. Если схватят одну, вытащат сразу пять или шесть. Вот чего нельзя ни в коем случае допустить, понятно? Нельзя допустить, чтобы из-за чьих-то промахов пострадали другие.

– Условия тяжелые, надо прямо сказать. Мы тут не в игрушки играем.

Он временно поселил их (плюс одежда, радио и какие-то самые необходимые вещи) на птицеферме неподалеку от Аскена. Хозяин фермы по имени Бернар был французским баском. Он принял их холодно, настороженно, то и дело хмурился и кривил шею, словно говоря: эти, что ли? Судя по всему, фермер ожидал других постояльцев. Постарше и поопытнее? Занимающих более важное положение в организации? Наверное, поэтому, стоя на крыльце, он и кричал что-то тому, кто их привез. Но Хокин с Хосе Мари так и не поняли, из-за чего разгорелся сыр-бор. Что хозяин не обрадовался их появлению, было очевидно. Вскоре выяснилось: он говорит на диалекте баскского, который, если немного постараться, они могли кое-как разбирать. Несколько дней спустя между ними и хозяином состоялся разговор. И даже наладились сносные отношения. Парни предложили ему помочь с работой на ферме. Кроме того, он любил спорт, в том числе и гандбол. И вот результат: лицо у него сразу подобрело. У его жены тоже. А как-то утром в доме даже раздался веселый смех. Короче, через три дня, не желая сидеть сложа руки, новые постояльцы уже занимались уборкой в доме, если надо было, что-то уносили и приносили, правда, не отходили далеко от фермы, чтобы их не увидел никто посторонний.

Солнечным утром под пение птиц за ними приехали на “рено-5”. Будет важная встреча. Больше ничего не сказали. И в самом начале пути велели надеть очки с непрозрачными стеклами. Больше часа машина петляла. Наконец – скрип гравия под подошвами ботинок, звук, который не спутаешь ни с одним другим. Не смотреть! Хосе Мари, когда они, опустив глаза, вошли в дом, под нижней границей очков сумел разглядеть рыжеватые доски и ступени.

– Теперь можно.

Пожимая им руки, Санти улыбнулся. Kaixo, сказал он, kaixo, робко и смущенно ответили прибывшие. И сразу всей встрече был задан добрый тон, потому что, как оказалось, у Санти имелись в их поселке друзья. С этого они и начали беседу. Потом он упомянул тамошние праздники и танцы на площади. Кроме того, Санти много чего знал про обоих. Хокин только рот от удивления разинул.

– Значит, ты сын мясника.

Спросил, почему они сбежали из поселка. Те объяснили. А почему захотели вступить в организацию?

Хосе Мари:

– Нам стало казаться, что поджигать автобусы и банкоматы – этого мало. Мы хотим перейти к решительным действиям.

И они перешли. Еще раньше перешли. Пять дней просидели взаперти в комнатушке размером не многим больше нынешней его камеры. Три шага в ширину, пять в длину. Если и чуть больше, то ненамного. Он помнит, что там все-таки было окно, правда, так высоко, что не высунешься. К тому же оно было завешено шторой из плотной ткани темно-синего цвета, и она почти не пропускала света. Снаружи долетали какие-то звуки: детские голоса и смех, тарахтенье трактора или если не трактора, то какой-то другой сельскохозяйственной машины и удары колокола, отбивавшего часы – иногда далеко, иногда близко, в зависимости от того, откуда дул ветер. Время от времени кричал петух.

Обучение обращению с оружием? Это было интересно. Хотя теоретическая часть привлекала их меньше. Но, по крайней мере, у них появилось дело. Занятия вел инструктор в черной маске. В первые два дня он являлся в футболке и шортах. Инструктор отлично соображал во взрывчатых веществах, а вот автомат собирал и разбирал с большим трудом. Рядом постоянно торчал – присматривая за ними – тип, отвечавший за логистику, его кличку Хокин втихаря переиначил на Беларри[74], потому что у него были огромные уши. Хосе Мари, разговаривая с ним, не мог заставить себя отвести от них глаз. В тот день, когда они дошли до автомата, наблюдающий вмешался, потому что тип в маске совсем опозорился.

Лучше шло дело на занятиях по стрельбе. Помню, как мы выстрелили из пистолета калибра 7,65 мм. Пиф-паф.

Беларри просто обалдел:

– Ну, парни, язви вашу душу, где это вы научились так стрелять?

Потом они стреляли еще из браунинга, СТЕНа и “Фаерберда”, последний был с глушителем. Бах-бах! Одно удовольствие. Беларри только глазами хлопал, но особенно его поразил Хокин, который ни разу не промахнулся. Как считает Хосе Мари, именно благодаря этому – поскольку Хокин зарекомендовал себя как отличный стрелок – Хокина и привлекли к делу раньше, чем его самого: видно, понадобилось срочно заменить кого-то из выбывших. Расставание, как уже было сказано, стало для Хосе Мари тяжелым ударом.

Чтобы спастись от одиночества, можно было встречаться с Колдо, который в то время жил поблизости. Но ему не хотелось. Как-то раз они с Хокином столкнулись с Колдо уже во Франции, в баре города Бреста. Во черт! Да, они посидели поговорили, но и выражения лиц, и слова, и тон были совсем не такими, как в прежние времена, когда они втроем жили на съемной квартире в поселке.

– Вы уж, ребята, зла на меня не держите. Я ведь и не надеялся живым оттуда выбраться.

– Да ладно, проехали. Скоро мы их самих полечим тем же лекарством.

Пошутили, договорились пересечься как-нибудь еще, но на самом деле ни о чем конкретно так и не условились. Они ему не доверяли.

58. Проще простого

– Это проще простого.

– Да, я войду с пушкой, а вы ждите снаружи. Надо же мне когда-нибудь начинать.

Поговаривали, что тот тип торгует наркотиками. Организация подтвердила это и составила официальное сообщение, которое планировалось через несколько дней опубликовать в “Эгине”. Предполагалось, что ekintza[75] будет быстрая и легкая, ничего особенного, зато вполне годилась, чтобы проверить силу собственного характера. Так сказал ему Пачо – чтобы успокоить? – но ведь так оно и было на самом деле. Хосе Мари часто вспоминал тот случай, потому что для него он стал первым – первым убийством. И крещением чужой кровью. А что было до того, почти стерлось из памяти. Забылись многие детали даже из самых первых терактов. Да и дела-то были ерундовые – подрывы, налеты. Но вот то, что произошло в баре, до сих пор стоит перед глазами. Не из-за убитого. На жертву ему было плевать. Меня посылают казнить такого-то, и я казню такого-то, кем бы он ни был. В задачу исполнителя не входило думать или чувствовать – только исполнить приказ. Этого не понимают те, кто нас осуждает. Журналисты, например, назойливые мошки, которые только и ждут случая, чтобы спросить, а не раскаиваемся ли мы. Другое дело, когда об этом спрашиваешь себя сам, оставшись в камере один. Случаются такие дни, когда совсем тоска заедает. И чем дальше, тем они случаются чаще. Да, черт возьми, слишком много лет он провел взаперти.

Им передавали нужную информацию вместе с фотографией. У объекта огромный нос и большие усищи – ни за что не обознаетесь. Тот мужик, тридцать – тридцать пять лет, держал бар, скорее даже паб. Иногда сам стоял за стойкой, иногда его заменяла какая-то женщина. Женщина их не интересовала. Заведение располагалось на довольно тихой улице. Охрана? Какая там, на фиг, охрана! Уйти оттуда тоже не составит труда. Прав был Пачо, когда утверждал, что дело проще простого.

Иногда они бросали жребий – кто и за что будет отвечать. На этот раз обошлось без жребия. Хосе Мари настоял, что приказ выполнит именно он и никто другой. Чтобы поддразнить его, Чопо все-таки предложил бросить кости.

– Нет уж, хрен вам.

– Хорошо, валяй.

Он войдет в бар, Пачо останется ждать на улице, будет сидеть за рулем машины, чтобы обеспечить отход, потому что из них троих он водит лучше всех. Как и было сказано – дело проще простого.

Спали на тюфяках в квартире, куда их направили накануне. Сейчас Хосе Мари не помнит, чтобы ночью ему снилось что-то, связанное с предстоящим заданием. В квартире имелся телевизор, они поужинали тем, что нашли в холодильнике, посмотрели фильм. Вот и все.

Да и утром он не сказать чтобы сильно нервничал, во всяком случае, изображал перед товарищами полное спокойствие, особо при этом не напрягаясь, а они были для него именно товарищами, а не друзьями. Он вдруг снова почувствовал то самое напряжение, какое обычно испытывал за несколько часов до важного гандбольного матча в дни, когда предстояло играть в составе своей команды. В таких случаях Хосе Мари почти ни с кем не разговаривал и не любил, когда к нему обращались, в первую очередь чтобы не расслабляться и максимально сконцентрироваться.

– Пора.

И они поехали. Какие-нибудь проблемы, неувязки, затруднения? Никаких. Конечно, товарищи привыкли, что обычно Хосе Мари больше шутит и балагурит.

Кто-то из них по дороге:

– Ну что, дрожат поджилки-то?

– Знаешь, ты меня сейчас лучше не задевай.

Дальше ехали молча. Улица пустынная, машин практически нет, почти край города. Объект явился на одну-две минуты позже, чем обычно, то есть по сравнению со временем, указанным в ориентировке. Огромные усы, нос – все при нем, не спутаешь. Хозяин поднял жалюзи, не глядя по сторонам. Этот тип и думать не думает, что жить ему осталось минуту. Вошел в бар.

Если говорить честно, то у Хосе Мари, сидевшего рядом с водителем, бешено колотилось сердце. Еще по дороге он старался показать, что ладони у него спокойно лежат на коленях. Так нет же. Вскоре он вцепился в собственные ноги, чтобы побороть дрожь в руках. Сегодня он знает, что есть некие “до” и “после” – до и после первого убитого тобой человека, хотя, как он считает, многое зависит от твоего характера. Ведь если, к примеру, ты взрываешь ретранслятор или банковский офис – да, ты что-то разрушаешь, но такие вещи можно починить, восстановить. Человеческую жизнь – нет. Теперь он думает об этом спокойно. А тогда его волновало совсем другое. Что? Чтобы в нужный момент не подвели нервы. Он боялся показать себя перед товарищами слабаком, размазней или боялся, что по его вине акция сорвется.

Нет, лучше действовать, чем утюжить себе мозги. Он решительно вышел из машины – уверенный, что дрожь и бешеное сердцебиение остались там, внутри. Дверцу он до конца не закрыл. Пачо, сидевший за рулем, тоже. Сказать друг другу что-то, переглянуться? Зачем? У них все было спланировано, но тут яркий солнечный свет ударил им в лицо.

Хосе Мари увидел балконы с развешанным там бельем. Район-то не из богатых. Как странно, а? Думать о подобных вещах в момент, когда под курткой ты чувствуешь тяжесть браунинга. Одна сторона улицы выходила на гору. Внизу – шоссе. Плохое место. Чуть дальше играли дети, они бегали по участку, окруженному строительным мусором и густым кустарником. Что значит “чуть дальше”? Ну, метрах в ста – ста пятидесяти. Расстояние вполне приличное, к тому же дети были слишком заняты игрой, чтобы обратить внимание на двух парней, направлявшихся один за другим к бару. Сердце у Хосе Мари билось уже почти ровно. То же самое с ним происходило, когда он играл в гандбол. Как только судья давал свисток к началу матча, он сразу успокаивался, а вот нужное напряжение сохранялось.

Шагая по тротуару, он вдруг перестал слышать сзади шаги товарища. Прошел мимо подъезда с застекленной дверью и номером над ней. Каким именно номером? Разве вспомнишь через столько лет? Зато он отлично помнит: чтобы войти в бар, надо было подняться на две ступеньки. Или на три? Жалюзи хозяин поднял не до конца, но все-таки голову наклонять не пришлось. И Хосе Мари тотчас почувствовал запах застоявшегося табачного дыма, запах старого и плохо проветренного помещения. Секунда ушла на то, чтобы привыкнуть к полумраку. Хосе Мари чуть растерялся, не увидев объекта внутри. Помещение было не многим больше его нынешней камеры, хотя длиннее, и в другом конце находилась дверь, откуда неожиданно и появились нос и усы.

– Послушай, не мог бы ты немного обождать? Я еще не открылся.

Шею этого типа украшала цепь. Ее посеребренные звенья отражали слабый свет единственной зажженной сейчас лампы. Цепь спускалась по поросшей редкими волосами груди и пряталась под рубахой, поэтому Хосе Мари так и не узнал, что на ней висело. Если говорить точно, он впился взглядом в то место, как раз под горлом, которое располагалось между двумя сторонами цепи. Он приставил туда дуло браунинга, выстрелил и успел заметить вдруг появившееся кроваво-красное отверстие, прежде чем мужчина повалился на бок и, падая, обрушил табурет.

Раненый еще шевелился на полу. Еще смог сказать/пробормотать, пытаясь подняться, срывающимся голосом:

– Не стреляй. Возьми деньги.

Хосе Мари посчитал вызовом для себя то, что объект не умер на месте, к тому же он оскорбил его, приняв за грабителя. Жалобный стон, мучительные попытки приподняться. Хосе Мари убедил себя: тип хочет разжалобить его, показав, что он тоже человек. Нет уж, меня этим не проймешь. Он пробежал взглядом по ряду бутылок, по доске над полом, на которую посетители обычно ставят ноги. И вспомнил девиз инструктора: мы не убиваем, мы казним. Так что будьте предельно внимательны, действовать надо наверняка. Хосе Мари сделал шаг вперед и все так же спокойно еще несколькими выстрелами разнес хозяину бара голову.

Наконец наступила тишина. В двух шагах находился открытый кассовый аппарат. Я мог этим воспользоваться. Кто бы догадался? Но он не взял ничего. И это лишний раз доказывает (сказал он себе, выходя из бара), что мы ведем честную и справедливую борьбу.

59. Стеклянная нить

Интересно, это им таксист такой лихой попался или только так и можно ездить по улицам Рима? Вдруг водитель резко просигналил и спугнул группу туристов, которые стояли прямо на проезжей части и, окружив плотным кольцом гида, рассматривали какое-то историческое здание. Господи, какие запутанные уличные лабиринты, сколько поворотов! Опустив окошко, таксист высунул руку и помахал юному красавцу, зазывавшему клиентов на террасу ресторана (навес, большие горшки с цветами). Им попадались куски мостовой, мощенные брусчаткой. Арансасу и Шавьер сидели на заднем сиденье, взявшись за руки, они то и дело переглядывались, словно советуясь, как следует себя вести в такой ситуации. Смеяться или кричать “спасите-помогите”?

Пара вышла у дверей гостиницы “Альберго дель Сенато”. Совсем рядом находился Пантеон со своими гранитными колоннами, перед ним стояла толпа неугомонных туристов, обвешанных фотоаппаратами; тут же ожидала пассажиров карета со скучающей лошадью и романтически сонным кучером, а в центре площади бил фонтан, сейчас окруженный подростками – школьниками? – с рюкзаками, желтыми платочками на шее и в кепках того же цвета.

Арансасу заплатила таксисту. У них был общий кошелек, оттуда она и достала деньги. Сколько-то там тысяч лир. Таксист с плутоватым лицом умчался – buona giornata[76] – так же стремительно, как и вез их сюда. И прежде чем они переступили порог отеля – чемоданонагруженные, глубоковдыхающие теплый полдневный воздух, – Арансасу тихонько сказала Шавьеру:

– Господом Богом клянусь, был момент, когда мне показалось, что таксист решил нас умыкнуть.

В ту пору Шавьер был совсем другим, по крайней мере в часы отдыха: ироничным, остроумным, веселым (хотя в больнице вел себя куда сдержаннее). Он ответил:

– И ты была недалека от истины. Этот тип ведь и вправду нас похитил. И даже умудрился получить выкуп.

Неужели и на самом деле из окна их комнаты будет видна Пьяцца-делла-Ротонда? Дудки! Им дали номер, даже отдаленно не похожий на тот, что изображался в рекламном буклете, который показывали в турагентстве. Просторный? Да. Чистый? Тоже да. Но окно выходило на мрачный внутренний двор. Напротив – почерневшая кирпичная стена с узкими оконцами. Зато присутствовала, по мнению Арансасу, одна поэтическая деталь: кот, свернувшийся клубочком на одном из подоконников. А чуть выше, у самого козырька крыши, героическое деревцо цеплялось за жизнь, пустив корни в какую-то щель.

– Только без жалоб, договорились?

– Какие жалобы? Кот мне очень даже нравится.

– У внутренних дворов есть свои преимущества. Уверяю тебя: ночью те, кто поселился в комнатах с видом на площадь, глаз не сомкнут из-за шума.

– Бедняжки. Их просто облапошили. Хоть я с ними и не знакома, но мне их страшно жаль.

– Вспомни цель нашей поездки.

– Я только про нее и думаю. Как ты хорошо пахнешь!

И он начал раздевать ее прямо там, у окна, и она являла собой воплощение покорности, правда, не забыла удостовериться, что никто не наблюдает за ними со стороны двора. Улыбка на красивых губах. Она не только не сопротивлялась, но еще и расставила пошире ноги и подняла вверх руки, стараясь принимать такие позы, которые помогли бы ему легче стянуть с нее одежду.

Он сказал/попросил: пусть между ними не останется ничего недосказанного, пусть – ну пожалуйста – она без стеснения объяснит, что ей хочется, как в физическом плане, так и в любом другом. И он будет вести себя так же.

Они были друзьями, приятелями, любовниками, двумя “я”, слившимися в одно целое. Три дня в Риме позволят им проверить глубину чувств. Шавьер быстро разделся. Он вошел в нее, накрыв своей грудью ее грудь. Угадав его желание, она поставила одну ногу на край стула и оказалась настолько открытой для него, что не нужна была помощь рук. Крепко прижавшись друг к другу, они застыли в неподвижности, повернув лица в сторону окна. Стена, кот, деревцо. Они словно окаменели и срослись, но не обнимаясь, – она закинула руки за голову, он отвел свои назад. Им нравилось проделывать все именно так. Чтобы возникало ощущение, будто они единое целое и никто никем не овладевает. Она сказала ему шепотом, словно боясь что-то нарушить:

– Хочешь еще?

Он ответил, что лучше ночью. Они постояли не двигаясь, молча, минуту, две, и каждый мог погрузиться в свои фантазии, в свои мысли, пока член Шавьера постепенно не обмяк и не выскользнул из своего жаркого прибежища.

– Пойдем обедать?

И они пошли. Куда? Немного побродили по улицам. В одну сторону, потом в другую, и как-то само собой получилось, что оказались на площади Навона. Фонтан со статуями, которые Арансасу показались ужасными, роскошное весеннее солнце, группа монашек, цепочкой вышедших из церкви, напротив – магазин книг на испанском языке, куда они решили зайти, когда утолят голод или, скажем, завтра.

Постояли на углу площади, потом двинулись в сторону реки и остановились у какого-то ресторана. Сюда мы и пойдем, хороший он или плохой, дорогой или дешевый, потому что сил больше нет, так есть хочется. Салат, ньокки и рыба, которая оказалась неплохой, но и не такой, чтобы визжать от восторга.

– И никаких жалоб, договорились? Ты только подумай, как нам повезло с погодой, – сказала она.

– А эту дораду, надеюсь, ее выловили не в фонтане? По-моему, она попахивает ногами тех скульптур.

– Шавьер, ради бога, тебя могут услышать.

– Тут итальянцы. Они нас не понимают.

– Нас все понимают. Если хочешь что-то обругать, говори по-баскски.

Они чокнулись бокалами vino rosso da casa[77] – им было все одинаково смешно, они бросали по сторонам одинаково хитрые взгляды и чувствовали себя одинаково счастливыми. Он сказал ей по-баскски: как хорошо от тебя пахнет. Она напомнила ему: они поклялись друг другу, что поедут в Рим, чтобы всему здесь только радоваться. Они договорились об этом за несколько дней до отъезда. Арансасу представила себе стеклянную нить, и каждый из них держит один ее конец. Три дня в Риме со стеклянной нитью в руках, с нитью, которая в любой момент может разбиться. Именно этого она и боялась. А Шавьер продолжал свои шуточки:

– За наше свадебное путешествие.

– Лучше помолчи, милый. Не торопи события.

Прошло меньше двух месяцев после ее развода с мужем. Уф! Ей было невыносимо говорить о своей прошлой семейной жизни. Но с другой стороны, трудно было – или невозможно? – стереть из памяти те восемь ужасных лет. Ее муж был офтальмологом, и они с Шавьером часто сталкивались в коридорах больницы, в лифте или на служебной стоянке. А еще на стадионе “Аноэта”, так как оба были членами клуба “Реал Сосьедад”, и на трибуне их места разделяло не больше десяти метров. Шавьер старался встречаться с ним пореже. Почему? Дело в том, что его мучила одна вещь. Офтальмолог уже после развода узнал об их с Арансасу романе и как-то сказал Шавьеру в больничном кафе, что о ней надо заботиться, не оставлять одну, и тогда же объяснил, что считает ее женщиной очаровательной, но совсем безвольной.

– Будь с ней побережней.

Кто его просил вмешиваться? Хотя тут уж ничего не попишешь, мы ведь обычно стараемся избегать ссор, а особенно с коллегами по работе, всегда лучше вести себя дипломатично и промолчать. Поэтому Шавьер всего лишь изобразил на лице понимание, хотя и глядел в этот миг в сторону официантки: получите, пожалуйста. Он даже не допил свой кофе с молоком и собрался распрощаться, уже рот приоткрыл, чтобы сказать “пока”, но офтальмолог его опередил:

– Я желаю вам большого счастья. От всего сердца. Хотя это будет непросто. И я знаю это по собственному опыту.

Вечером Шавьер рассказал об их разговоре Арансасу, и она всплакнула, потому что была уверена, что слова ее бывшего мужа могут подействовать как сглаз.

– Хотя ты, наверное, и думаешь, что я преувеличиваю.

Он в первый раз видел, как она плачет. Красивая, сдержанная, чуткая, умеющая грустить как-то очень изысканно. Тридцать семь лет, на три года старше его самого. Он как зачарованный смотрел на ее мокрые глаза. Обнял, желая утешить и наслаждаясь исходящим от нее душистым теплом, потом потерся щекой о распущенные черные волосы и поцеловал мягко и нежно в губы. Была своя прелесть в том, как она уголком платка старалась вытереть глаза так, чтобы не размазать тени на веках. Хотя, пожалуй, в этом жесте присутствовало немного бездумного кокетства, но был и настоящий страх. Не знаю, может, теперь преувеличиваю я сам. Но страх точно был, и страх глубокий, который засел где-то внутри, как глухая/неопределенная боль, которая не переставала из-за этого быть изматывающей. Страх, что она не годится для настоящих и прочных любовных отношений, – а ведь это была ее последняя попытка, как она призналась ему в один субботний вечер, когда они гуляли, прежде чем пойти на какую-то комедию в “Театро принсипаль”.

– Ты в моей жизни безусловно последний. Тут у меня нет ни малейших сомнений. Если из наших отношений ничего путного не выйдет, эта несчастная дама больше никогда не влюбится – даже чуть-чуть. Я погашу свет навсегда.

Именно во время того их разговора у Арансасу возникла мысль о путешествии:

– Давай уедем на несколько дней куда-нибудь подальше – от нашей работы и от всех наших знакомых. На три-четыре дня, когда мы будем вдвоем, двадцать четыре часа в сутки. Под конец мы поймем, до какого предела готовы дойти, подходим ли друг для друга и хотим ли, чтобы наши отношения сводились не к одному сексу. Как тебе эта идея? Только уговор – расходы пополам.

Они отправились в театр. А уже после спектакля, в дверях, она сказала про стеклянную нить. Призналась в своем страхе. В тридцать семь лет она чувствовала себя увядшим цветком. Что она может ему предложить? Любовь – это конечно. Но если Шавьер рассчитывал на что-нибудь еще (завести детей, например), он вряд ли будет счастлив рядом с ней. Этот страх отравлял ей жизнь, не оставлял ее и в Риме. Да, она чувствовала его и там. Где? На дорожке, которая тянулась вдоль Тибра. Они сели рядом на каменный парапет, похожий на бесконечную скамейку. Это было сразу после обеда. В лицо им светило солнце. Внизу спокойно текла мутная река. Вдруг валявшийся у ног камешек натолкнул Шавьера на злосчастную/ребячливую мысль:

– Если сумею добросить камень до того берега, значит, никто и ничто не сможет нас разлучить.

– Оставь, ради бога. Лучше не испытывать судьбу.

– Ты не веришь в мои силы?

– Верю, но река слишком широкая.

Он снял куртку. И грудь и плечи у него были мощными, но молодость уже миновала. Неужели он не понимает? Шавьер взял камень – а ведь во всем остальном он человек очень рассудительный, уравновешенный, каким и должен быть настоящий врач, – разбежался и что было сил швырнул его, испытывая истинно мужское желание произвести впечатление на свою даму. Камень с огромной скоростью прочертил дугу в прозрачном предвечернем воздухе. Оба следили взглядом за его полетом. Но превратившийся в едва заметную черную точку снаряд вдруг пошел вниз и – хлюп! – упал в воду.

– Ладно, это была всего лишь игра.

Потом они направились в Сикстинскую капеллу.

60. Врачам – врачихи

Чато уже совсем было собрался устроить себе сиесту и на все расспросы жены отвечал, что с этой женщиной они только-только познакомились и поэтому он не успел составить о ней определенного мнения. Но Биттори – мрачная, упрямая, все еще в фартуке – твердила свое: врачам – врачихи, санитарам – санитарки. Потом она презрительно оттопырила губу и дернула шеей, словно кого-то изображая:

– Тоже мне, нашел себе пару. Господи помилуй, она же старше его на три года. Неужто этому птенчику понадобилась вторая мамаша? Или что там еще?

– Да ладно тебе, успокойся.

– Нет, ты скажи, права я или нет?

– Подожди, не дай бог, сын тебя услышит, тогда узнаешь.

– А я только с тобой делюсь. И Шавьеру о наших разговорах знать незачем.

Те двое ушли всего несколько минут назад, ушли, взявшись за руки. Это в их-то годы! Счастливая парочка. Люди в поселке просто со смеху помрут. Воскресенье, пасмурно. “Реал” играет в пять. После окончания матча она опять к нему пристанет – вернее, закинет удочку и будет тянуть леску, пока не вытащит рыбу из воды и не бросит в корзину.

Биттори настежь распахнула балконную дверь:

– Прямо дышать нечем. Только не говори, что я опять преувеличиваю. Даже бульон пропах ее духами.

– Ну а я ничего такого не заметил. Но ты же не станешь отрицать, что она красивая.

– Много ты в этом понимаешь! Ладно, иди в постель, и пусть тебе приснятся твои грузовики.

На самом деле они могли бы спокойно пойти вчетвером в ресторан. И Чато сразу это предложил. Хотя вовсе не хотел вмешиваться, куда его не просят. Вскоре и Шавьер по телефону высказал ту же мысль – послушавшись, надо добавить, совета Арансасу, которая считала, что знакомиться им лучше “на нейтральной территории”. Как отец, так и сын были готовы взять на себя все расходы, но Биттори и слышать ни о каком ресторане не желала. Почему? А потому, что в ресторане, с ее точки зрения, все люди ведут себя не так, как им свойственно, и лучше всего знакомиться с новым человеком в домашней обстановке.

Чато:

– Хочешь полдня провозиться на кухне?

– Ну и что? Когда ты повел меня к своим родителям, твоя мать тоже приготовила обед. Гороховый суп и жареную курицу. Как сейчас помню. А потом я помогла ей убрать со стола. А эта барыня даже не подумала предложить мне свою помощь. Она ведь такая изысканная, так умело накрашена и все такое прочее, хотя прекрасно видела, что я собираю посуду, да только и пальцем не шевельнула. Вот такое воспитание!

Они ждали их к половине второго. За четверть часа до назначенного срока Биттори поставила Чато наблюдать у балконной двери – только чтоб они тебя не заметили, понял? – дав ему строгие инструкции. Во-первых, чтобы не трогал руками шторы, потому как они только что выстираны; во-вторых, чтобы дал ей знать, как только гости покажутся в начале улицы, поскольку Биттори ни за что на свете не хотела встретить эту женщину в фартуке.

– Эту женщину? У нее, между прочим, есть имя, и зовут ее Арансасу.

– А мне дела нет до того, как ее зовут.

Кроме того, она хотела получше рассмотреть гостью, прежде чем их начнут знакомить. Ах да, вот еще и в-третьих: чтобы он не вздумал прежде времени ничего хватать со стола – ни спаржу под майонезом, ни хамон из Хабуго, ни крокеты из трески, ни морские деликатесы, ни креветки.

– Имей в виду, у меня все сосчитано.

Чато в роли часового – Господи, дай Ты мне побольше терпения! – стоял и следил за улицей, которая по воскресным дням была почти безлюдной. И точно в назначенный час, очень пунктуально, они появились в поле его зрения. Шли взявшись за руки, она несла букет цветов. Какая высокая, какая красивая, какая элегантная. Пораженный, он несколько секунд просто любовался ею, прежде чем позвать Биттори, которая тотчас нервной походкой явилась с кухни, торопливо стягивая передник.

– Туфли не подходят к одежде.

– А мне она кажется просто картинкой.

– Да не трогай ты штору, ради всего святого.

– А фигура какая! И ростом почти с нашего Шавьера.

– Такой черный цвет волос не похож на естественный. И брошка на отвороте отсюда кажется жирным пятном. Я бы сказала, что у этой сеньоры со вкусом не все в порядке.

Простившись с парой, которую отныне можно было считать формально узаконенной, Чато, евший и пивший во время обеда за троих, мечтал хоть немного вздремнуть. Ну и как, вздремнул? Попытался. Биттори все еще возилась на кухне, но никак не могла успокоиться. И теперь она изображала из себя матерь скорбящую, матерь, произносящую монолог перед полной пены раковиной. Подумать только, ее сын – и эта женщина, простая санитарка. Биттори изливала свою душу, свой гнев, обращаясь к аудитории, состоявшей из грязной посуды. Мочалке она сообщила одно, крану – еще что-то. Но она не получала ответов и не находила так нужного ей понимания. На самом деле сейчас Биттори во что бы то ни стало требовалось, чтобы ее услышало человеческое существо. А в доме не было никого, кроме Чато. Поэтому, понимая, что ему надо спокойно переварить обед и немного отдохнуть, она вошла – разве так входят? нет, ворвалась – в спальню. Пока Биттори шла с кухни, она разговаривала сама с собой, вытирая руки о фартук. Не переставая говорить, села на край кровати. И тряхнула мужа за плечо:

– Ну что, дрыхнешь и на все тебе наплевать?

Поспал, называется. Едва ворочая языком, он пробурчал: ну, чего тебе, что случилось-то? Биттори не ответила. Казалось, она вовсе и не собирается ничего с ним обсуждать. Ей не нужен был собеседник, ей нужны были внимающие уши.

– Нет, по мне, так Шавьер просто не сможет быть счастливым с этой дамочкой. Пусть у нее и полно всяких достоинств, как ты утверждаешь. Я, если честно, не вижу ни одного и ни с какой стороны. Мне она показалась просто больной на голову и без малейших проблесков. Моллюсков даже не попробовала, хамон – тоже. А молочный поросенок? Я как последняя дура жарила его все утро, покупать ездила аж в Памплону… И что? Она, видите ли, вегетарианка. Вот и посуди сам.

Не укрылся от глаз Биттори и еще один проступок их гостьи. Какой? А это когда она, решив, что никто на нее не смотрит, приблизила вроде как бы незаметно свои накрашенные губки к уху Шавьера и стала быстро что-то ему нашептывать. О чем-то просить. Или приказывать? И этот наш дурень, готовый хвостом мести перед какой-то санитаркой, выждал ради приличия несколько секунд, чтобы казалось, будто просьба исходит от него самого, и вдруг сказал:

– Ama, а ты не могла бы унести голову этого поросенка?

И все взгляды тотчас сошлись на румяном, сочном и мирно себе лежащем на блюде поросенке, только что поставленном в самый центр стола. Вернее, это была половина поросенка, купленная по предварительному заказу у мясника в Памплоне. И ведь Биттори отдала за него хорошие денежки, не считая стоимости билетов на автобус до Памплоны и обратно. Только ради того, чтобы оказать гостье честь, угостить лучшим из лучшего.

Раньше она покупала поросят у Хосечо. Она и вообще все у него покупала. Они ладили друг с другом, почти что дружили. Ну а сейчас даже не здороваются.

– И что ты на это скажешь?

– Скажу, что Арансасу, видно, к таким вещам просто не привыкла.

Да, конечно, как же, он ее защищает. А нас, получается, считает допотопными хищниками. Но то, что Шавьер сказал что-то с ее голоса, Биттори восприняла как удар ножом.

– Нет, ты можешь себе представить, чтобы наш сын жил с такой женщиной? Упаси Господь! Мы в нашем доме всю жизнь ели мясо и рыбу. Всё ели. Я уж не говорю о том, что эти травоядные – люди со странностями, с причудами. А как она разговаривает! Тоже мне, строит из себя профессора, только и делает, что все объясняет. А ведь сама-то простая санитарка! Но меня не проведешь. Подцепила на крючок врача-дурачину, который много чего знает про операции, но ничегошеньки не знает про жизнь с женщиной, вот она и смекнула: именно такой мне и нужен. Разведенка ведь, хитрая разведенка. Женщина из вторых рук, которая уже через все успела пройти и дальше ни за что не успокоится. Она, видите ли, ест как птичка. Вон, пирог даже не попробовала. Она бы с удовольствием, но уже успела утром употребить дневную норму углеводов. Это надо быть такой манерной! Ты не видел ее лица, когда я ей сказала, что встала в семь утра, чтобы испечь его? Ей на нас вообще наплевать. Эта знает, чего хочет, подавай ей хирурга с собственным домом и хорошим жалованьем. А видел, какую рожу скривила, когда я спросила, не возьмет ли она кусок пирога с собой в пластмассовом контейнере? Нет, благодарю, не утруждайте себя. Мне сразу захотелось швырнуть этот кусок ей в лицо.

– Когда закончишь выступать, толкни меня. Может, еще успею хоть чуток поспать.

– А Рим? Ох, чую я здесь какой-то подвох! И пусть не говорят, что расходы они планируют поделить поровну. Я ведь знаю Шавьера. Руку готова дать на отсечение, что он сам уже за все заплатил.

Много лет спустя, приехав на кладбище и сидя на краю могильной плиты, как в тот далекий день сидела на краю постели, Биттори продолжала рассуждать на ту же тему:

– Ну разумеется, мне хотелось бы видеть Шавьера женатым. Но женатым на ком следует, а не на первой встречной бабенке, которая сумеет к нему ловко подмазаться и будет ему улыбаться, как та санитарка, которую он однажды в воскресенье к нам привел, – помнишь, надеюсь? Забыла, как ее звали. Еще та лиса! Я, как только ее увидала, сразу поняла, чего ей надо. Ты сам знаешь, что в таких вещах меня не проведешь. В общем и целом я считаю, что пусть лучше наш сын и дальше ходит в холостяках, чем ему испортят жизнь.

61. Приятная мелочь

Пылающее гневом лицо, решительная походка. Едва увидев, как эта женщина идет ему навстречу по коридору, Шавьер догадался, что она намерена закатить скандал. Несколькими минутами раньше она вошла в палату, увидела свободным то место, которое до вчерашнего дня занимал ее муж, спросила медсестру, и та, вероятно без должной деликатности, сообщила ей печальную новость.

И вот теперь она мчится, чтобы призвать врача к ответу. Как правило, полагает Шавьер, именно жены не желают смириться с естественным событием смерти, они непременно ищут виновного – убийцу? – и вот, пожалуйста, он перед ними, человек в белом халате, отличная цель для оскорблений, обвинений, упреков – дежурный врач.

В подобных обстоятельствах с мужьями иметь дело куда проще. Они обычно таят свое горе в себе, а женщины (хотя те, что помоложе, возможно, и нет) выплескивают все наружу, даже не пытаясь сдержать поток эмоций. Во всяком случае, двадцатилетний профессиональный опыт приучил Шавьера именно к этому. Время от времени какая-нибудь дама устраивает ему сцену. Чаще всего это особы в годах, не слишком образованные, но зубастые, бойкие на язык. Шавьер не раз выдерживал/терпел такого рода атаки. И умел сохранить при этом лицо.

Но нынешняя восьмидесятилетняя старуха перешла все границы. Она не просто вопила и рыдала, она так его оскорбляла, что у Шавьера внутри что-то оборвалось. Она была убеждена, что врач – по халатности или нарочно? – не сделал того, что мог бы сделать, чтобы спасти пациента. Это она и орала ему с искаженным лицом, уже перейдя на “ты”:

– Если бы на месте моего мужа был твой отец, ты уж точно не дал бы ему помереть. – И грозилась подать жалобу.

А он словно окаменел. Из-за упоминания об отце? Из-за возраста умершего? Она размахивала руками. Слишком широко разевала рот. У нее недоставало нескольких зубов. Он невозмутимо слушал, как она рассказывает, что в больнице в Логроньо ее вылечили после прободения… Она секунду подыскивала нужный термин, но не нашла и резко закончила фразу, воспользовавшись популярным синонимом: “кишок”.

У Шавьера не дрогнул ни один мускул на лице, и он смотрел в ее заплаканные, безумные и бешеные глаза. Вскоре, когда женщина немного поутихла, Шавьер спросил ее с холодной вежливостью:

– Вы знакомы с моим отцом?

– Нет. На кой он мне сдался? Но точно знаю: если бы заболел твой отец, ты бы расстарался как следует.

Только это он и хотел выяснить. Была ли она знакома с его отцом, известно ли ей, что с ним случилось. Он не собирался и дальше выслушивать старуху. Даже не выразил ей своих соболезнований. Вежливо извинился, сославшись на то, что его ожидают другие больные. И какое-то время спустя, совершенно выбитый из колеи, сидел за столом в своем кабинете. Налил себе коньяку в пластиковый стакан. Залпом выпил. Снова наполнил стакан, не отводя глаз от фотографии отца. От его строго нахмуренных бровей, от ушей, которые, по счастью, не унаследовали ни Шавьер, ни его сестра. В голове у Шавьера звучал визгливый голос старухи, встреченной в коридоре. Ты бы не дал ему умереть. Aita, скажи, я дал тебе умереть? В любом случае не предотвратил твоей смерти. Ты не предотвратил его смерти, Шавьер. Кто это говорит? Это говорят суровые глаза отца. И с тех самых пор ты не осмеливался, стыдился, считал недостойным хотя бы попытаться допустить в свою жизнь даже кроху счастья.

После второго стакана он поднял глаза и посмотрел на паутину – там, под потолком, – стараясь отыскать в прошлом какие-нибудь счастливые мгновения, а ведь были они, разумеется были, и не только в детстве, когда гораздо легче поддаться иллюзиям. Зато теперь он испытывает что-то вроде отвращения к радости.

Сколько раз он готов был попросить уборщиц: пожалуйста, не трогайте/не сметайте паутину? Ведь тогда они одним махом лишили бы его стольких воспоминаний. Лишили бы, например, и вот этого, теперешнего, чтобы не ходить далеко, которое всплыло после третьей порции коньяку, – а оно вернуло ему образ Арансасу. Когда, где это было? Если бы он поставил себе такую цель, то установил бы и дату. Все события его жизни произошли на определенном временном расстоянии от того дня, когда убили отца. Он закончил учебу за семь лет до того, как… Участвовал в конференции по сердечно-сосудистой хирургии в Мюнхене через девять лет после того, как… Похожим образом принято обозначать даты исторических событий по отношению к Рождеству Христову. Арансасу, она была до этой нулевой точки, а после нее – недолго, очень недолго, всего несколько часов.

Он вспоминает место и время. Кофейня “Гавирия” на проспекте, сумерки. Лето. За год и всего несколько месяцев до того, как… Но в тот миг ни он, ни она не могли еще этого знать. На террасе все столики были заняты, и они решили зайти в зал.

Он снова пьет коньяк, хотя потом придется ехать домой на такси. Трудно объяснить, почему на память ему приходит такой ничем не примечательный эпизод, но ведь нельзя просить паутину, чтобы она сама выбирала себе жертву. Она ловит, если удается поймать, то, что в нее попадает; даже если, как и это воспоминание, оно ничего особенного собой не представляет. Приятная мелочь, игра недавних влюбленных.

Он – тогда еще врач общей практики – cидит вот здесь, она – санитарка – напротив. Это не первое их свидание. Они уже успели дважды переспать. В последний раз вчера. Но разве это что-то значит? Он изучающее смотрит на нее и ничего не может с собой поделать. Арансасу уже какое-то время – с подчеркнутой настойчивостью – описывает некий эпизод из своей личной жизни. Что она говорит? Что-то про ту пору, когда была замужем. Он почти не слушает. Как зачарованный смотрит на ее губы, и ему вдруг становится безразлично, заметит она это или нет. Он смотрит на губы Арансасу, когда она говорит или очень изящно – кокетливо? – затягивается сигаретой. Губы свежие, женственные, хорошо очерченные, они шевелятся очень естественно и, когда произносят “у”, делают что-то похожее на воздушный поцелуй. Восхитительные губы, и ему хочется прямо сейчас медленно провести по ним языком. Ему не дают покоя эти губы на прелестном лице Арансасу. И вот я, человек, работающий с телами других людей, человек, которому трудно не видеть в них лишь набор разных органов, и вместилище крови, и мышечную ткань, и кости, вдруг чувствую неудержимый сексуальный порыв.

– Что ты смотришь?

– Представляю себе, как часто тебе должны говорить, что ты очень красивая.

– Значит, ты меня вовсе не слушаешь.

– А это и невозможно.

– Я уже не такая, как прежде. Годы дают о себе знать.

– В твоем случае природа проявила щедрость.

– Да ладно тебе, Шавьер, я сейчас покраснею.

И тогда Шавьер положил на столик правую руку с открытой ладонью. Это было похоже на жест нищего, просящего милостыню. Точно так же шимпанзе протягивают раскрытую ладонь к своим сородичам, то ли желая примириться с ними, ну, не знаю, то ли в знак (где-то я об этом читал) радушия и миролюбия. И Арансасу ответила мне соответствующим образом, положив свою – маленькую – ладонь сверху.

Паутина там, под потолком, сохранила неизменным то далекое воспоминание. Прикосновение показало Шавьеру, что в руке Арансасу сконцентрирована истинная человечность. Теплая рука, теплая и нежная. Рука женщины, уже успевшей пережить разочарования и, возможно, страдания; рука, которая много работала, которая брала, переносила, поднимала и которая была – и осталась – волшебным инструментом наслаждения.

Он и сейчас видит ее руку: тонкая кожа, тонкие и доверчивые пальцы, ногти, покрытые красным лаком. Тогда он вдруг почувствовал через это прикосновение всю ее целиком, всю ее нежность, явленную с неудержимой очевидностью. О господи, да ведь эта женщина безумно влюблена!

62. Обыск

Все четверо спали, когда среди ночи вдруг поднялась суматоха. В их квартиру нагрянуло не меньше шести человек, некоторые в масках, и все непонятно зачем громко орали. Еще кто-то остался в подъезде. Другие оцепили улицу. Целая орда гвардейцев. Бум, бум, открывайте. Мирен, лежа в постели, Хошиану:

– Ты сам откроешь или мне идти?

– Надо поглядеть, кто это.

– Кто-кто? Полиция, кто же еще.

Сначала они позвонили. Потом начали молотить в дверь кулаками, подняв жуткий шум. Тут, как легко догадаться, проснулись и все соседи. Мирен зажгла лампу на прикроватной тумбочке, быстро сунула ноги в тапочки и накинула халат поверх ночной рубашки. Потом сказала Хошиану, что:

– Это, должно быть, из-за Хосе Мари.

Едва она начала отпирать замок, как дверь с силой толкнули снаружи. Мирен увидела дуло автомата. Увидела пару черных сапог на коврике. Отойди в сторону. Обыск. И полицейские так быстро рассыпались по всей квартире, что она даже не успела как следует сосчитать их.

Всю семью, всех четверых, держали в столовой. Горка – босиком и в одних трусах. А вот Аранча успела что-то на себя натянуть, но ноги у нее тоже были босыми. Хошиан – в пижаме, перепуганный, с пятном мочи на пижамных штанах.

Ордер на обыск? Им как-то и в голову не пришло спросить. Они же в таких делах ничего не смыслят. Да и про Хосе Мари толком ничего не знали, если не считать Горку, о чем стало известно только потом.

Правда, у гвардейцев ордер на обыск действительно имелся. Он был у того, который сказал, что рано или поздно террориста все равно поймают и тогда он узнает что почем. Гвардеец швырнул ордер на пол: можете утереть им себе сопли, – и он же спросил, где находится комната Хосе Мари.

– Мой сын здесь не живет.

– Твой сын числится именно по этому адресу, кроме того, мы знаем, что вы храните оружие.

– Здесь он не живет.

Они требовали показать им комнату террориста, иначе грозили перевернуть весь дом вверх дном. Потом к Горке: ты кто? сколько тебе лет? Мирен уверена, что, будь он на пару лет старше, его бы забрали. Горка на вопросы ответил. Молодой еще. Он чувствовал себя неловко и спросил, нельзя ли ему одеться.

– Чтобы никто не смел отсюда ни шагу сделать, понятно?

Вскоре другой приказал им выйти на лестничную площадку – прямо в чем были, и предупредил, чтобы не вздумали что-то трогать или открывать ящики. Потом просто так или потому, что Горка шел недостаточно быстро, толкнул его в спину.

Вскоре после того, как они вчетвером вышли за дверь своей квартиры, явилась женщина судебный секретарь с заспанным лицом и поздоровалась с ними как со старыми знакомыми. Два вооруженных гвардейца охраняли их: один стоял у лестницы, ведущей наверх, второй у двери на улицу.

Мирен выглядела подавленной, но умудрялась держаться еще и сурово. Со злой гримасой она предложила Горке свой халат – простудишься ведь! – но парень, сникший, молчаливый, отказался.

То и дело гас свет. Выключатель был под рукой у гвардейца, стоявшего у двери подъезда, поэтому тому приходилось снова и снова нажимать на кнопку. Жильцам соседней квартиры глазок в двери заклеили скотчем. Крест-накрест. Не знаю, наверное, соседи все-таки что-то успели увидеть, и, улучив момент, он или она тихонько приоткрыли дверь – так, чтобы только просунуть руку, – и бросили на пол два одеяла.

Хошиан дрожал. Горка дрожал. Отец с сыном взяли по одеялу. Аранча сказала, что обойдется. Мирен они предлагать одеяла не рискнули – ее согревала ярость/ненависть. Свет – мрак. Свет – мрак. И так бог весть сколько времени. Из квартиры периодически доносились резкие звуки. Мирен процедила сквозь зубы:

– Они нам весь дом разнесут.

Аранча спросила гвардейцев, нельзя ли сесть, и один из них, пожав плечами, ответил, что ему до лампочки – сядете вы или нет. Так что девушка устроилась на лестничной ступеньке, чуть позже рядом сел и Горка, завернутый в соседское одеяло. Хошиан – хоть далеко и не сразу – тоже сел, прямо на пол. Он часто смотрел на часы, беспокоясь о том, что в шесть ему надо отправляться на работу. Только Мирен продолжала стоять – упрямая, полная собственного достоинства, решившая показать характер.

Потом вдруг послышались голоса на улице. Местные ребята повыскакивали из постелей и, столпившись где-то на углу, хором скандировали лозунги, разносившиеся в ночи: “Полиция – убийцы”, “Полиция, убирайся вон” и другие из обычного своего репертуара.

Обыск продолжался около четырех часов. В квартиру даже привели собаку. По словам Мирен, чтобы она своими слюнями испачкала нам весь дом, а если этого мало, еще и нагадила там. Квартира выглядела так, словно по ней пронесся ураган. И зачем такое было устраивать, раз никаких вещей Хосе Мари в его бывшей комнате не осталось? Больше других пострадал Горка. Гвардейцы унесли его школьный портфель, тетрадь с написанными от руки стихами, альбом с фотографиями и что-то еще. Аранча обнаружила пропажу дюжины видеокассет с фильмами.

Наступил серый день. Хошиан на велосипеде уехал на завод. Он отказался от завтрака, помылся кое-как, но все равно опаздывал. Аранча успела навести порядок у себя в комнате, прежде чем уйти на работу. Она жаловалась: они зачем-то вылили из флакона духи, подаренные ей Гильермо. У одного из ящиков комода оторвали ручку. Куда хуже выглядела комната Горки. Иисус, Мария и Иосиф! Мать сказала ему: иди в школу, я сама этим займусь.

Все утро она то одну, то другую вещь запихивала в пластиковые пакеты, чтобы выкинуть на помойку. Иногда вещи, раскиданные по полу, были совсем новые. В пакеты отправлялись носки, нижнее белье, верхняя одежда и прочее, чего, как ей казалось, касались руки гвардейцев и куда собака совала свой нос. И хотя это были ее собственные вещи, вещи мужа и сына с дочерью, ей было противно дотрагиваться до них. Мирен поднимала их с пола ножницами – лучшего способа в голову не пришло. То, что представляло большую ценность, заталкивала в стиральную машину или – если речь шла не об одежде – относила в раковину на кухню, чтобы отмокало. Ей было противно дышать воздухом собственного дома. Поэтому она настежь распахнула окна и устроила сквозняк. Полы вымыла с щелоком, мебель протерла мокрой тряпкой, почистила/дезинфицировала дверные ручки. Но какое-то время спустя снова начинала мыть то, что уже помыла раньше, потому что ей чудилось, будто что-то там от этих сволочей осталось – какие-то следы, запах, не знаю, грязные души этих полицейских.

Около десяти утра она позвонила в дверь к соседям, живущим напротив. Глазок все еще был заклеен скотчем. Кто там?

– Это я.

Ей открыли. И Мирен с благодарностью вернула одеяла. Ее пригласили войти. Она вошла. Сказала, что ей не хочется оставаться одной в испоганенной квартире.

– Ой, лучше не говори так.

Соседи рассказали, как они сами пережили ту ночь. Шум, голоса, страх. Им так и не удалось заснуть. Они угостили Мирен кофе. Поставили на стол коробку печенья. Она в свою очередь описала им, как проводился обыск. Надо же, а они ведь и знать не знали ничего такого про Хосе Мари! Ничего, кроме того, что в поселке он сейчас не живет. В одиннадцать Мирен сказала, что ей пора, и ушла. Заглянула в свою квартиру. Но не пробыла там и пяти минут. Только причесалась и переоделась. Она собиралась поговорить с Хосечо или с Хуани и выяснить, не было ли обыска и у них тоже. Уходя, оставила окна открытыми настежь. Могут залезть воры? Черт с ними, пусть залезают.

63. Политические материалы

Хуани она застала не в самый подходящий для разговора момент. Та в одиночку обслуживала клиентов у себя в мясной лавке.

– А Хосечо где? – спросила Мирен через головы покупателей.

– У врача.

– Я могу зайти попозже.

– Нет, лучше подожди немного.

Какое-то время спустя они смогли перекинуться парой слов наедине.

– Вы что-нибудь знаете?

– Нет, ничего.

– Ночью нам разворотили всю квартиру.

– Ну, про это весь поселок только и говорит. Небось сегодня и к нам явятся.

– Наверняка.

– А хоть что искали-то?

– Их интересовали вещи Хосе Мари. Они называли его террористом. Надеялись найти оружие. А раз никакого оружия у нас нет, прихватили первое, что попалось под руку.

– Хосечо сильно нервничает. А вдруг наши сыновья вступили в боевую группу? Он говорит, что мы теперь долго этих двоих не увидим.

– Типун ему на язык.

– Вчера здесь был Пачи. Сказал Хосечо, что, если у нас остались хоть какие-нибудь бумаги Хокина, пусть обязательно от них избавится. Короче, все яснее ясного. Ладно, мне пора за прилавок.

– А он не сказал, куда наши ребята отправились?

– Думаешь, я не спросила? Но из него и клещами ничего не вытянешь. Он только хотел, чтобы мы поскорее выбросили бумаги.

– Ну а нас предупредить заранее – это ему в башку не пришло, конечно?

Уже выйдя из мясной лавки и шагая по улице, она вспомнила, связала концы с концами, заподозрила, сообразила. Вот черт! Ведь накануне она застала Горку на месте преступления: тот – прямо в ботинках! – влез на стул, чтобы снять со стены плакаты, развешанные когда-то Хосе Мари. А на полу стояли два полиэтиленовых пакета с газетами и журналами. Она, было дело, уже спрашивала Горку, почему он все никак не соберется убрать со стен эту гадость – раз уж твой брат с нами больше не живет. Он: ты что, ama, если Хосе Мари узнает, такое мне потом устроит…

– Эй, что ты там делаешь, зачем влез на стул?

– Ничего не делаю. Хочу, чтобы комната выглядела по-другому.

– А стул нельзя было хотя бы газетой застелить?

И вот теперь, возвращаясь домой, Мирен шла по улице и рассуждала сама с собой. Кто-то с ней здоровался, она отвечала, не поворачивая головы. А что было бы, если бы гвардейцы увидали эти плакаты? Всех бы нас повязали и забрали к себе в казарму. Но одна мысль не давала ей покоя. Горка сделал у нас дома то, что Пачи велел побыстрее сделать у себя Хуани и Хосечо. Вот ведь какое чудесное совпадение, а? Нет, с этим надо разобраться.

Едва войдя в квартиру и даже не сняв туфли, она накинулась на Горку:

– Ну-ка, давай выкладывай, с чего это ты вдруг надумал выбрасывать плакаты Хосе Мари.

– Просто захотел повесить на их место другие.

– Ну и где они, эти другие? Стены, как я вижу, все еще голые.

– Их надо подбирать постепенно.

– А что ты сделал с плакатами твоего брата?

– Выбросил.

– Но они ведь не твои.

– Плакаты уже старые и грязные.

– А журналы и газеты, которые Хосе Мари хранил в шкафу?

– Мне тоже нужно место, а брата все равно здесь пока нет.

Она подошла ближе и уставилась ему в глаза. Смотрела секунду, две и на третьей – раз! – влепила ему пощечину. Звук получился как от шлепка по сырому мясу.

– Это за то, что ты не говоришь мне правды.

Как и велели брат с Хокином, Горка отправился в поселок, заглянул в “Аррано” и рассказал Пачи все, что должен был рассказать. Пачи сказал: мать твою и размать твою, и тотчас, не теряя ни минуты, начал действовать. Он быстро все устроил. Потом, уже отпустив Горку, которому предстояло идти за первым из двух велосипедов – для Хокина и брата, вдруг опять его позвал. Именно тогда он и спросил, не осталось ли в родительском доме чего-нибудь после Хосе Мари. Каких-нибудь бумаг?

– Я имею в виду политические материалы, сам знаешь.

Горка не сразу сообразил, о чем тот толкует. Ну, плакаты, листовки, номера Zutabe[78]. Да, этого добра полно.

– Выброси все к чертовой матери. И немедленно, слышишь?

Он не объяснил, почему такая спешка, да и Горка был настолько напуган, что никаких объяснений не потребовал. Зато прекрасно понял главное: действовать надо быстро.

Он сказал Мирен:

– Теперь ты и сама знаешь.

– А почему промолчал, когда я тебя спросила?

– Да какая разница! Скажи спасибо, что полиция ничего у нас не нашла.

– Ну, раз ты такой сообразительный, может, знаешь, и где сейчас твой брат?

– Понятия не имею.

– Точно?

– Клянусь, ama. Но могла бы и сама догадаться.

– Так где он?

– Тебе лучше моего известно, где он. И оставьте вы меня наконец в покое, больше я вас ни о чем не прошу.

Он убежал в свою комнату. Длинный, тощий, с каждым днем все более сутулый. Заперся на ключ и отказывался выходить. Мирен: там твоя свекла остывает. Еще чуть позже: достаточно я за сегодняшнее утро набегалась, чтобы еще и ты меня изводить взялся. Она потеряла терпение, принялась кричать, говорила ему, что… Грозилась, что… И тут услыхала скрип ключа – сын решил пойти на мировую. Горка сел за кухонный стол. Мрачно начал есть. Глаза у него покраснели, словно он ревел там, у себя в комнате.

Съел это, потом то. И, надо сказать, не без аппетита. Время от времени Мирен бросала на него испытующие взгляды. Чтобы убедиться, что сын ест, чтобы проверить, не плачет ли он. Под конец молча пододвинула к нему вазу с фруктами.

И, убирая тарелку с куриными костями, дотронулась до его руки. Горка быстро ее отдернул, он решительно не желал никаких нежностей.

Встал из-за стола. И прежде чем сын вышел из кухни, Мирен спросила, понравился ли ему обед. Горка молча пожал плечами, а она вопроса не повторила.

64. Где мой сын?

Вечером в обычный час они вчетвером ужинали на кухне. Главное блюдо – всегда одно и то же. Эта женщина просто помешалась на рыбе. То жареная, то под соусом. Рыба в понедельник, рыба во вторник – и так далее, пока сама смерть не избавит нас вообще от всяких ужинов. Правда, рыба им нравится, кому больше, кому меньше, но, как говорит Хошиан, хоть изредка можно было бы готовить и что-нибудь другое.

– Ладно тебе, в воскресенье были крокеты.

– Ага, из трески, само собой. Лучше не смеши нас.

От Мирен такие жалобы отскакивали как горох от стенки. Сначала она подала цикорий с рубленым чесноком, маслом и уксусом. Потом достала фасолевый суп, оставшийся со вчерашнего дня, и наконец поставила в центр покрытого клеенкой стола блюдо с анчоусами в сухарях. Для женщин – вода из-под крана. Отец с сыном обычно делили на двоих кувшин вина с газировкой, где, естественно, было больше газировки, чем вина.

Аранча язвительно:

– Будем надеяться, что сегодня ночью полицейские к нам не заявятся.

Мирен вздрогнула:

– Помолчи лучше, мало нам, что ли, досталось? Неужто будем теперь без конца вспоминать?

– А может, они придут, чтобы вернуть мне кассеты с фильмами и заплатить за флакон духов.

– Ага, держи карман шире.

– Я на всякий случай лягу спать одетой.

Мать шикнула на нее и велела заткнуть рот. Хошиан вступился за дочку:

– У нас теперь дома что, и разговаривать не позволяется?

Разговаривать? И это он при детях такое заявляет? При Аранче, которая воображает себя очень остроумной? Мирен, собиравшаяся пересказать за ужином тот секретный разговор, который состоялся у нее днем с Хуани, сочла за лучшее обсудить его наедине с Хошианом, после того как оба лягут в постель. Едва они остались вдвоем, она выпалила:

– Я говорила с Пачи.

– С каким еще Пачи?

– С хозяином “Аррано”. Ему, оказывается, много чего известно.

Ближе к вечеру Мирен зашла в таверну. Кто там был? Четверо-пятеро молодых ребят, не больше. Музыка громыхала так, что и глухого проняло бы. Уж не знаю, как на них не жалуются соседи. А может, и жалуются, но только у себя дома за закрытыми дверями, потому что с такими типами лучше не ссориться. Ей почудилось, что Пачи – мужик тридцати с чем-то лет, серьга в ухе – ждал ее. С чего она так решила? А с того, что, как только увидел ее на пороге, сразу сделал знак, приглашая следовать за ним в заднюю комнату.

Хошиан недовольно покачал головой:

– Не знаю, какого черта ты лезешь, куда тебя не просят.

– Ради своего сына я полезу куда сочту нужным. Ну так что, рассказывать дальше-то или нет?

В задней комнате пахло кислым вином, сыростью и плесенью. Тут еще сохранились каменные стены и балки – с той поры, когда это помещение служило коровником. Это было много лет назад. Мирен девчонкой часто бегала сюда за парным молоком.

Пачи закрыл дверь. Прежде чем Мирен успела что-то спросить, велел ей успокоиться. Она ответила, что и так спокойна. На самом деле? Нет, конечно.

– Тебе известно, куда уехал Хосе Мари? Говори сейчас же.

– Мирен, успокойся.

– Пошел ты к лешему, я уже сказала, что не надо меня успокаивать. Хосе Мари – мой сын. Разве удивительно, что я хочу знать, куда он подевался.

– Он ушел в подполье.

– Я за него рада. Ну и где оно, это ваше подполье? Если ему нельзя оттуда вылезать, я сама к нему поеду.

Никак невозможно. Теперь не то, что раньше, когда родственники на выходные отправлялись на юг Франции и везли деньги, одежду и сигареты тем, кто там скрывался. Из-за действий GAL членам организации приходится вести себя с предельной осторожностью.

Хошиан:

– Выходит, поехать к нему мы не можем.

– А я тебе о чем толкую, а?

– Тогда прав Хосечо, и теперь мы их тысячу лет не увидим.

– По словам Пачи, есть две возможности. Наш сын уедет в Мексику либо в какую-то другую страну из тех же или станет членом организации.

– По мне, так лучше бы ему убраться куда-нибудь подальше.

– Да, только вот твое мнение никого не интересует.

– Оно интересует меня самого. И я знаю, что говорю.

– Знает он… Больно умный стал, как я погляжу.

Но она не призналась – зачем? – что Пачи вдруг положил обе ладони ей на плечи. Мирен показалось, что таким манером он хотел выразить не симпатию, а признательность, отдать ей должное, словно говоря: ты по праву можешь гордиться своим сыном. И вот так, держа руки у нее на плечах, он объяснил, стараясь ее успокоить, что существуют некоторые внутренние каналы обмена письмами между членами организации и их родственниками.

– Значит, он может нам написать?

– Да, а вы, соответственно, ему.

– А отправить посылку? Скоро у него день рождения, и мне не хотелось бы, чтобы он остался без подарка.

Лежа в постели, Хошиан резко повернулся и посмотрел на нее:

– Ты ему так и сказала? Думаешь, Хосе Мари отправился в колонии?[79]

– А ты лучше помалкивай. Это мой сын. Я его родила. Или ты? Да ты и узнал об этом только на следующий день.

– Ладно, хватит языком-то молоть, заела уже меня этой историей про то, как ты родила.

– Еще бы! Я там страдаю, а ты в баре сидишь… Понятное дело, тебе не нравится, когда я об этом вспоминаю. Так вот, это мой сын, и я не желаю, чтобы с приходом зимы он мерз, не желаю и чтобы в день рождения ему взгрустнулось из-за того, что он остался без подарка.

Пачи снял руки с плеч Мирен. Сказал, чтобы ни о каких посылках она пока даже не думала; пусть спокойно возвращается домой, потому что организация не бросит своих бойцов на произвол судьбы. Повторил про гордость за них, добавил, что, если бы в Стране басков было побольше таких ребят, как Хосе Мари, мы бы уже давно стали свободным народом. И прежде чем они вышли из задней комнаты, пообещал: как только что-то появится (письмо, записка, что угодно), он сам принесет это что-то к ним домой. Потом кивнул на дверь, перед которой они стояли. И сказал:

– За этой дверью никаких разговоров у нас с тобой не будет.

А уже потом, в зале, на глазах у пяти или шести клиентов не удержался и поцеловал ее на прощанье в щеку.

Мирен Хошиану:

– Вот теперь я все тебе рассказала.

– Что все? Мы так и не знаем ни где он сейчас, ни чем занимается. Хотя тут не приходится слишком ломать голову. Можно и так легко догадаться. Никто ведь не вступает в ЭТА, чтобы ухаживать за садом.

– А мы не знаем, вступил он в ЭТА или нет. Может, поехал в Мексику. Но если и вступил, то только с одной целью – чтобы освободить Страну басков.

– Да, а еще чтобы убивать.

– Если я что и узнаю, больше ничего тебе не расскажу.

– Я не для того воспитывал своего сына, чтобы он шел убивать.

– Ты воспитывал? Кого это, интересно спросить, ты воспитывал? Никогда не видела, чтобы ты занимался детьми. Полжизни провел в своем баре, а вторую половину – на велосипеде.

– Ага, и каждый божий день, язви тебя в душу, ходил прохлаждаться на завод.

Их взгляды на одно мгновение пересеклись. Презрительные, холодные? В любом случае в них не было ни капли сердечности. Потом Мирен погасила лампу и решительно повернулась на другой бок – спиной к мужу. А тот в темноте сказал, что:

– Будь я лет на двадцать моложе, завтра же утром отправился бы искать его, задал бы ему хорошую трепку и приволок обратно домой.

Мирен ничего не ответила, на этом их разговор и закончился.

65. Благословение

Тогда они еще не перестали друг с другом разговаривать, еще любили посекретничать, а по субботам полдничали вдвоем в Сан-Себастьяне. Хотя вроде бы могли пригласить с собой еще каких-нибудь приятельниц из поселка. Хуани, например, с которой очень дружили, или Маноли, с которой, правда, общались пореже. Но нет. В их ставших традиционными субботних посиделках больше ни для кого места не было, и уж тем более для их собственных мужей. Еще чего! Пусть себе играют в карты или гоняют на велосипедах, а нас оставят в покое. Еще они вместе ходили к мессе и в церкви всегда сидели рядом.

Мирен обмакнула чурро в шоколад. Откусила кусочек. Сказала, жуя и вытирая кончики пальцев бумажной салфеткой, что после ночного обыска ей было противно находиться в собственной квартире.

– Почему?

– Не знаю, как лучше объяснить. Ну, мне ее словно навсегда изгадили. Грязи вроде бы не видно, но сама ты все равно эту грязь чувствуешь. И сколько бы я ни ходила с тряпкой, грязь остается, и мне так мерзко от этого, что просто нет сил терпеть. А как только увижу на улице машину гражданской гвардии, хочется им что-нибудь такое устроить!..

– Отлично тебя понимаю.

– И знаешь, что-то у нас в семье, ну, между всеми нами, переменилось. Мы уже не те, какими были до того, как Хосе Мари сбежал во Францию. Младший, тот вообще молчит день-деньской. Не пойму, что с ним происходит. Спрашиваю: неужто на тебя так это подействовало? Ничего не отвечает. Аранча смеется и надо мной, и над отцом, и над жителями нашего поселка – вообще надо всем подряд, так что мне даже стало казаться, будто после знакомства с тем парнем из Рентерии она просто поглупела, хотя и раньше была не семи пядей во лбу. Да и мы с Хошианом, честно признаюсь, с некоторых пор не очень ладим между собой. Ссоримся то и дело.

– Наверное, на него сильно подействовала история с Хосе Мари.

– Подействовала? Да она его просто раздавила. Я тебе еще не все рассказываю. Раньше никогда не видела, чтобы он плакал – даже на похоронах. А теперь, когда вроде и повода никакого нет, гляжу – глаза красные, губа отвисла. И бегом в уборную – чтобы, значит, никто не заметил.

– А сама ты как к этому относишься?

– Я? Я всегда буду на стороне сына, что бы ни случилось. И наплевать мне на чужие пересуды. Само собой, я бы хотела, чтобы он жил поближе, и чтобы работал, и чтобы семью завел. Но если так не получается, надо принимать все как оно есть и как оно сложится. Честно признаюсь – и я только тебе об этом могу сказать, поняла? – что в страшных сомнениях пребываю только по вине Хошиана. – Она обвела быстрым взглядом соседние столики, чтобы удостовериться, что их никто не слышит, потом приблизила губы к уху Биттори и зашептала: – Он говорит, что, если Хосе Мари возьмет в руки оружие, он для отца вообще существовать перестанет. У Хошиана одна надежда, что сын уехал в Мексику или куда-нибудь в те края. А если нет, то как быть тогда? Я вот решила переговорить с доном Серапио.

– Со священником? А он-то что может тебе на это сказать?

– В любом случае что-нибудь присоветует. Хуани сходила к нему на исповедь, и ей вроде бы даже полегчало.

– Тогда и вправду попробуй, поговори с ним. Ничего, кроме времени, ты не потеряешь.

В воскресенье подруги, взявшись за руки, пошли к мессе. Мирен то и дело поднимала глаза на статую святого Игнатия де Лойолы и, едва шевеля губами, что-то ему нашептывала. Что? Просила, чтобы он позаботился о ее сыне, чтобы оберегал его, пока сама она этого сделать не в силах. Ведь даже представить себе нельзя, чтобы такой добрый и такой честный парень вступил в преступную, как ее называют испанские газеты, организацию. У него такое огромное сердце, что едва в груди помещается. Он на все был готов ради других – будь то в своей команде по гандболу или у себя на работе, да где угодно. А если уж речь идет о нашем народе… Ты ведь тоже баск, а, Игнатий?

Биттори:

– Что ты там бормочешь?

– Ничего, это я молюсь.

Они причастились. Сходили, вернулись по центральному проходу одна следом за другой – опустив голову и сложив руки перед грудью. С почти монашеским благочестием. Тут стоит вспомнить, что они когда-то и вправду чуть не стали монашками. В юности были на расстоянии в половину ноготка от того, чтобы уйти в монастырь. И теперь, много лет спустя, полушутя-полусерьезно обе пришли к одной и той же мысли: всякий раз, когда одна из них ссорилась с мужем, она раскаивалась, что предпочла – какими мы с тобой были дурочками! – супружескую жизнь жизни монастырской.

– Если бы не дети, сестра Биттори…

– Пути назад нет, сестра Мирен.

Прежде чем, получая облатку, открыть рот и высунуть язык, Мирен шепнула дону Серапио: я потом к вам подойду, ладно? И священник едва заметно, с невозмутимым видом кивнул.

По окончании мессы прихожане двинулись к выходу. Дон Серапио задул алтарные свечи и следом за служкой, открывшим перед ним дверь, прошел в ризницу. Как раз этого момента и ждала Мирен для приватного разговора.

– А ты не хочешь пойти со мной? – спросила она Биттори.

– Лучше ступай одна. Очень уж это личный вопрос. А я подожду тебя на площади – если что, сама потом все мне расскажешь.

Дон Серапио уже снимал ризу, когда Мирен вошла. Заметив ее, священник – потный лоб, суровое выражение лица – отослал служку. Но парень, заканчивая какие-то свои дела, замешкался и все никак не уходил.

– Послушай, разве я не велел тебе исчезнуть?

Только тогда служка поспешно покинул ризницу, но дверь за собой оставил открытой. Сладу с ним нет! Священник решительным шагом подошел к двери и с ворчанием захлопнул ее. Как только они остались с Мирен наедине, он до приторности любезным жестом предложил ей сесть. Потом уселся сам и спросил, не по тому же ли делу она хотела встретиться с ним, что и Хуани, жена Хосечо. Мирен лишь кивнула в ответ.

Священник взял ее руку, лежавшую на столе, в свои бледные, не приспособленные к грубой работе руки – совсем не такие, как у Хошиана, у которого они шершавые и будто вырезанные из потрескавшегося камня. Зачем, интересно знать, он хватает меня за руку? Вот вопрос. Тем временем священник, поглаживая тыльную сторону ее ладони, сказал:

– Выкинь из головы любые сомнения, забудь про муки совести. Наша борьба – моя в моем приходе, твоя в твоем доме, где ты служишь своей семье, и борьба Хосе Мари, где бы он сейчас ни находился, – это справедливая борьба народа за свои законные права, за возможность самому определять собственную судьбу. Это борьба Давида с Голиафом, и я много раз говорил о ней всем вам во время мессы. Но это не личная, то есть не эгоистическая, борьба, это в первую очередь коллективная жертва, и Хосе Мари, как и Хокин, как и многие-многие другие, вносит в нее свою лепту, заранее принимая любые последствия такого шага. Понимаешь?

Мирен быстро закивала. Дон Серапио ласково и сочувственно похлопал ее пару раз по ладони. Потом продолжил:

– Разве Господь Бог хоть раз сказал, что не желает видеть нас, басков, пред Своими очами? Господь желает иметь рядом с собой хороших басков, как и хороших – это главное! – испанцев, как и хороших французов или поляков. А басков он создал именно такими, какие мы есть, – упорными в достижении своих целей, работящими и верно служащими делу независимости своего народа. Поэтому я рискнул бы утверждать, что на нас падает христианская миссия защищать собственную особость, а следовательно – нашу культуру и прежде всего – наш язык. Если наш язык исчезнет, скажи мне, Мирен, скажи честно и откровенно, кто станет молиться Богу на баскском, на эускера? И я отвечу тебе: никто. Ты считаешь, что Голиаф в треуголке на голове[80] и со своими пыточных дел мастерами, затаившимися в подвалах казармы, шевельнет хоть пальцем ради нашей самобытности? Вот у тебя дома, к примеру, устроили среди ночи обыск. Разве ты не чувствуешь себя униженной?

– Ай, дон Серапио, лучше и не напоминайте, у меня сразу аж дыхание перехватывает.

– Вот видишь? Но такое же унижение, какое пришлось претерпеть тебе и твоим близким, в Стране басков терпят каждодневно тысячи людей. И те же самые люди, которые так с нами обращаются, потом кричат о демократии. О своей демократии, той, что угнетает нас как народ. Поэтому я говорю тебе честно и от всего сердца: наша борьба, она не просто справедлива. Она необходима – и сегодня необходима, как никогда. Она неизбежна, потому что носит защитный характер и целью имеет мир. Ты ведь слышала слова епископа нашей епархии? Ступай спокойно домой. И если встретишь сына – в ближайшие месяцы или когда угодно, – скажи ему от моего лица, от лица священника вашего прихода, что я шлю ему свое благословение и неустанно молюсь за него.

Мирен покинула ризницу и пересекла церковь по боковому проходу. С ума сойдешь с этим священником! Пока я его слушала, мне и самой захотелось последовать примеру Хосе Мари. На миг, даже не останавливаясь, Мирен подняла глаза на статую святого Игнатия. Вот, учись, как надо утешать людей.

Она вышла на площадь. Синее воскресное небо, голуби, детская беготня и гомон под тенистыми липами. Биттори? Вон она, сидит на скамейке. Мирен направилась прямо к ней:

– Пошли, по дороге я тебе все расскажу.

– Ты выглядишь куда спокойнее.

– Теперь я знаю, что сказать Хошиану в следующий раз, когда он станет донимать меня своими переживаниями и страхами. Теперь в голове у меня все встало на свои места.

66. Клаус-Дитер

Она познакомилась с Клаусом-Дитером. Она влюбилась в Клауса-Дитера. У него были длинные светлые волосы, которые умопомрачительно колыхались, когда он танцевал, а также, хотя и не так заметно, когда он просто шел. Метр девяносто роста, здоровенный красивый парень. К тому же немец. А это обещало что-то совсем новое: другую страну, другую культуру, другой язык, другие жесты, другие запахи – и тогда прощай все здешнее, может, даже навсегда. Прощай, несносная матушка, прощай, моя земля, которую я любила и к которой теперь отношусь равнодушно, а иногда и ненавижу, прощай, все, что меня окружает, такое скучное, такое предсказуемое. Прощайте… А иначе – отныне и до самой старости жизнь моя будет катиться по наезженной колее.

Парень приехал в Сарагосу вместе с группой молодых немцев – такие группы каждый год учились один семестр на философско-филологическом факультете. Что они изучали? В точности Нерея не знала. Что-то связанное с языком или сам язык. Иногда по утрам они появлялись в университетском кафетерии – человек девять-десять, девочки и мальчики, – поначалу непременно вместе, улыбающиеся, немного дурашливые, вели себя в меру тихо, несмотря на то что их было довольно много. Но потом год за годом повторялось одно и то же. Постепенно они смешивались с местным студенческим народцем. Ничего особенного: завязывались дружбы, складывались пары, которые, как правило, держались лишь до того дня, когда тому или той, кто приехал сюда из-за границы, приходила пора возвращаться на родину.

Нерея видела его один-два раза и прежде. Он привлек к себе ее внимание, потому что был по-настоящему хорош собой. Ну и что? Что дальше? Она много на кого успела глаз положить, даже на некоторых преподавателей. Но с этим парнем они не пересекались ни на вечеринках, ни в барах, не было каких-то примечательных ситуаций, не было мимолетных обменов взглядами, и вообще, они никогда даже словом не перемолвилась. Говорил ли он по-испански? Во всяком случае, язык учил, ради чего, собственно, сюда и приехал. Хотя, надо заметить, в таких ситуациях разговоры, они п