Book: Форма воды



Форма воды

Гильермо дель Торо, Дэниел Краус

Форма воды

© 2017 by Necropolis, Inc.;

© 2017 by James Jean

© Д. Казаков, перевод на русский язык, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *

Любви – во всех ее формах и обликах

Смерть – это быстрый, как вода, поток:

Уносит травинку, уносит цветок.

Быстрый как выдох, быстрый как вдох.

А горе… тот лист, что без воды засох.

Конрад Эйкен

Не имеет значения, тепла вода или холодна, если вы собираетесь перейти ее вброд.

Пьер Тейяр де Шарден

Первобытное

1

Ричард Стрикланд читает коммюнике генерала Хойта.

В этот момент он находится на высоте в одиннадцать тысяч футов, и самолет о двух моторах трясет так, словно его лупит огромный боксер. Это последнее звено длинного перелета: Орландо – Каракас – Богота – Пиуайяль, последний – крохотная точка на карте где-то там, где сжимаются костяшки из кулака, пальцы которого – Перу, Колумбия и Бразилия.

Коммюнике – типичное армейское сочинение, оно испещрено черными отметинами редактуры. Оно рассказывает, дробной армейской поэзией, легенду о живущем в джунглях божестве.

Бразильцы именуют его Deus Brânquia.

Хойт желает, чтобы Стрикланд сопровождал охотников, помог им поймать обитающее в джунглях существо, кем бы или чем оно ни было, и приволок его в Америку.

Стрикланд сделает это с радостью, ведь это будет его последнее задание для генерала Хойта, он в этом уверен. То, что Ричард творил в Корее, находясь под командованием Хойта, привязало его к генералу на двенадцать лет.

Их взаимоотношения – некая форма шантажа, и Ричард хочет от них избавиться, смыть, как грязь. Он завершит эту работу, самую важную в своей карьере, и обретет достаточное количество заслуг, чтобы отказаться от службы Хойту. Затем он сможет отправиться домой, к Лэйни и детям, Тимми и Тэмми: он станет настоящим мужем и отцом, будет играть ту роль, которую невозможно исполнять, делая грязную работу для генерала.

Он станет новым человеком. Он сможет быть свободным.

Стрикланд вновь обращается к коммюнике, подстраивается под мозолистый и грубый склад ума, обычный для армии.

Эти жалкие ублюдки там внизу, в Южной Америке, – они бедны не потому, что не умеют засевать свои поля, нет, это Жабробог недоволен тем, что они лезут грязными человеческими лапами в джунгли.

Коммюнике все в кляксах, поскольку в самолете что-то капает с потолка. Стрикланд вытирает бумагу о штаны и читает: армия США верит, что Deus Brânquia имеет большое военное значение, и работа Стрикланда будет состоять в том, чтобы приглядывать за «интересами США» и держать команду охотников, как определяет Хойт, «мотивированной».

Стрикланд из первых рук знает теории мотивации, которых придерживается генерал.

Думай о Лэйни.

Хотя нет, учитывая то, что он должен сделать, лучше о ней не думать.

Португальские богохульства пилота оправданны, посадка – чистый ужас. Посадочная полоса буквально вырублена в джунглях.

Стрикланд, шатаясь, выходит из самолета и окунается в жару, как в воду, в дрожащее марево. Колумбиец в гавайских шортах и майке с логотипом «Бруклин доджерс» машет ему от пикапа. Маленькая девочка, сидящая в кузове, швыряет банан ему в голову, но он слишком утомлен полетом, чтобы реагировать.

Колумбиец отвозит его в «город», три небольших квартала, где скрипят колеса тележек с фруктами и бегают босые вислопузые дети. Стрикланд забредает в магазин и делает покупки, руководствуясь инстинктом: зажигалка, жидкость от насекомых, тальк для ног, герметичные пакеты.

Прилавок, по которому он пихает песо, потеет слезами сырости.

Он изучал разговорник во время перелета и поэтому может спросить:

– Você viu Deus Brânquia?

Продавцы хихикают и дергают пальцами, приставив руки к шее.

Стрикланд совершенно не понимает, что это значит – эти люди пахнут остро и сильно, будто только что освежеванный скот. Он выходит наружу, на покрытую асфальтом дорогу, которая тает под подошвами, и видит шипастую крысу, что ворочается в черном «навозе».

Она умирает, причем медленно, ее кости побледнеют и утонут в жидком асфальте.

Это лучшая дорога, которую Стрикланд увидит за следующие полтора года.

2

Звонок встряхивает прикроватный столик.

Не открывая глаз, Элиза нащупывает ледяную кнопку на макушке будильника. Только что она купалась в глубоком, мягком и теплом сновидении, и она хочет вернуться туда, отодвинуть минуту мучительного пробуждения.

Но сновидение ускользает, прячется в глубине, как всегда.

Там была вода, темная вода – это она помнит, и тонны воды давили на Элизу, но она не тонула. На самом деле она дышала в водной толще лучше, чем она дышит здесь, проснувшись, в продуваемых насквозь комнатах, пропахших дешевой едой, освещенных моргающими лампами.

Большая труба завывает где-то внизу, кричит женщина.

Элиза вздыхает в подушку: пятница, и это значит, что новое кино начали показывать в «Аркейд синема», круглосуточном кинотеатре, расположенном под ее квартирой, и это означает новые диалоги, звуковые эффекты и музыкальные номера, которые ей придется интегрировать в свой ритуал пробуждения, если она хочет не подпускать к себе постоянные, останавливающие сердце страхи.

Вслед большой трубе вступают малые, несется вопль множества людей.

Элиза открывает глаза, смотрит на будильник, который показывает 22.30, затем на полосы света от проектора, что прорываются через щели в полу, словно лезвия, насыщая пыльные половики фантастическими киношными цветами «Техниколор».

Она садится и изгибает спину, ощущая холод.

Почему воздух пахнет какао?

К странному запаху присоединяется неприятный шум: сирена пожарной машины откуда-то с севера, от Паттерсон-парка. Элиза опускает ноги на ледяной пол, и наблюдает, как двигается и вспыхивает под ней свет проектора.

Новый фильм, по крайней мере, ярче, чем предыдущий, черно-белая картина под названием «Карнавал душ»[1], и разноцветное сияние, струящееся по ее ступням, позволяет на миг скользнуть обратно в сновидение, в мечту. Там у нее много денег, просто огромное количество, и раболепный продавец надевает ей на ноги одни цветастые туфли за другими.

«О, вы выглядите восхитительно, мисс. В такой обуви вы покорите мир».

Но увы, это мир покорил ее.

Никакое количество безделушек, купленных за пенни по гаражным распродажам и пришпиленных к стенам, не в состоянии скрыть попорченное термитами дерево или спрятать тараканов, что разбегаются, едва она включает свет.

Элиза выбирает не замечать все это – единственная надежда продержаться эту ночь, следующий день, последующую жизнь. Она отправляется на кухоньку, ставит таймер, бросает три яйца в ковшик с водой и бредет в ванную.

К омовению Элиза готовится с удовольствием, она медленно снимает пижаму, слушая, как набирается вода. Работающие дамы, которые порой оставляют женские журналы на столиках кафетерия, и бесчисленное количество статей научили ее тому, на каких частях тела стоит сосредоточить внимание.

Но груди и бедра не могут сравниться с пухлыми розовыми шрамами, что «украшают» ее шею с двух сторон.

Она наклоняется к зеркалу до тех пор, пока не ударяется о стекло обнаженным плечом. Каждый из шрамов длиной в три дюйма и тянется от яремной вены до гортани. Далеко-далеко продолжают надрываться сирены – она прожила всю жизнь, тридцать три года, в Балтиморе и в состоянии отследить маршрут любой пожарной машины.

Шрамы на ее шее тоже похожи на карту дорог, ведь так?

Карту мест, о которых лучше не помнить.

Если погрузиться под воду с головой, то звуки кинотеатра становятся еще громче.

«Умереть за Хамоса – значит жить вечно!» – кричит девушка из кино, и Элиза не может сообразить, слышит она именно эти слова или другие. Она мнет в руках кусочек мыла, наслаждаясь ощущением того, что она сейчас более мокрая, чем вода, такая скользкая, что может струиться через жидкость подобно рыбе. Впечатление от этой приятной мечты прижимается к ней, тяжело, словно тело мужчины, и это неожиданно, ошеломляюще эротично.

Она бывала на свиданиях, занималась сексом, все это было. Годы назад.

Если мужчина встречает немую женщину, то немедленно пытается этим воспользоваться. Никогда никто из них не пытался заговорить с ней, они просто хватали и держали, словно она, лишенная голоса точно животное, и была не более чем животным.

Мужчина из мечты, сколь бы иллюзорным он ни был, – лучше.

Но таймер, его инфернальное пиликанье разбивает на осколки мокрый теплый мир. Элиза вздрагивает, чувствуя себя смущенной не смотря на то, что она одна, и поднимается, ее конечности медленно сохнут. Она заворачивается в халат и шлепает на кухню, где отключает плиту и обнаруживает плохие новости на циферблате часов: 23:07.

И где она потеряла столько времени?

Она втискивается в наугад выбранный лифчик, застегивает попавшуюся под руку блузу, гладит взятую наугад юбку. В мечте она ощущала себя безумно живой, сейчас же столь же инертна, как те яйца, что охлаждаются на тарелке. В спальне тоже есть зеркало, но она выбирает не смотреть в него, просто на тот случай, что она в самом деле невидима.

3

Едва Стрикланд находит пятидесятифутовое судно в назначенном месте, он пускает в ход зажигалку, чтобы сжечь коммюнике от Хойта.

Стандартная процедура.

«Теперь весь лист черный, – думает он. – Весь лист полностью отредактирован».

Само судно, подобно всему остальному, оскорбляет его военные стандарты: это мусор, приколоченный к мусору. Дымовая труба напоминает измятую грязную жестянку. Шины, развешенные по бортам, выглядят спущенными, а единственный кусочек тени дает простыня, растянутая на четырех шестах.

Да, будет жарко. Это хорошо.

Поможет выжечь мучительные мысли о Лэйни, о холодном и чистом доме, о шепоте пальм за окном. Вскипятит мозг, превратит его в клубок ярости, с помощью которого только и можно выполнить эту миссию.

Грязная коричневая вода пенится под досками пристани.

Одни члены команды белые, другие – загорелые, третьи – красно-коричневые. Некоторые покрыты татуировками и носят серьги.

Все тащат сырые ящики по доскам, которые опасно проседают под ногами. Стрикланд шагает следом и вступает на борт суденышка, носящего имя «Жозефина». Крохотные иллюминаторы предполагают наличие нижней палубы, достаточно большой, чтобы вместить капитана.

Само слово «капитан» терзает его.

Хойт здесь единственный капитан, а Стрикланд – его заместитель, и он вовсе не в настроении тратить время на слабоумного корабельщика, который думает, что он тут главный. Он находит капитана, мексиканца в очках и с белой бородой, в белой рубашке, белых штанах и белой шляпе, напевающего что-то под аккомпанемент широких жестов.

– Мистер Стрикланд! – кричит капитан, и Стрикланд чувствует, что попал в одну из серий «Луни тьюнз», мультика, который смотрит сын: мииистер Стрииикланд!

Он запихал имя капитана в память, пролетая над Гаити: Рауль Ромо Савала Энрикес. Оно подходит, помесь банальности и помпезности.

– Смотрите! Скотч и кубинские, мой друг! Все для вас, – Энрикес подает сигару, зажигает собственную и наполняет два бокала.

Стрикланда обучали не пить на работе, но он позволяет капитану произнести тост.

– ¡To la aventura magnifico![2]

Они пьют, и Стрикланд позволяет себе мысль: все не так плохо.

Что угодно, чтобы проигнорировать, пусть на время, нависающую тень генерала Хойта и то, что может случиться с будущим Стрикланда, если он не сумеет правильно «мотивировать» Энрикеса. Пока он прихлебывает скотч, жар в его внутренностях уравновешивается с царящим снаружи зноем.

Энрикес – человек, тратящий слишком много времени, выдувая кольца из табачного дыма.

Они совершенны.

– Курите, пейте, берите удовольствие! Вам придется забыть о такой роскоши! Хорошо, что вы приехали не поздно, мистер Стрикланд. «Жозефине» не терпится отправиться в путь. Подобно Амазонии, она не ждет человека.

Стрикланду не нравится подтекст.

Он опускает свой бокал и смотрит на собеседника.

Энрикес смеется, хлопает в ладоши.

– Люди вроде нас, пионеры Ŝertao![3] Нет необходимости выражать воодушевление! Los brasileňos[4] оказывают нам честь словом sertanista[5]. Такой яркий начальный звук «си». Движет кровь?

Энрикес в отупляющих деталях пересказывает свой визит в филиал Института морской биологии. Клянется, что держал – его собственными dos manos![6] – окаменелые остатки того, что напоминало описание Deus Brânquia[7]. Ученые датируют их девонским периодом, который, вы знаете, мииистер Стриикланд, является частью палеозойской эры?

Именно это – подчеркивает Энрикес – и привлекает таких людей, как они, в Амазонию. Туда, где все еще процветает примитивная жизнь, где можно перевернуть календарь в обратную сторону и коснуться того, чего невозможно коснуться.

Стрикланд терпит, не задает вопрос больше часа, но потом сдается:

– Вы получили карты?

Энрикес втыкает сигару в пепельницу и хмурится в сторону иллюминатора. Обнаруживает нечто, достойное ухмылки и повелительного жеста.

– Видите татуировки на лицах? Вставленные в носовую перегородку шипы? Индейцы, вовсе не такие, как ваш Тонто[8] из кино. Это indios bravos[9]. Каждый километр по Амазонке от Негро-Бранко до Шингу они ведают знанием крови. Из разных четырех племен пришли они. И я взял их проводниками! Невозможно, мистер Стрикланд, чтобы наша экспедиция заблудилась.

Стрикланд повторяет:

– Вы получили карты?

Энрикес обмахивается шляпой:

– Ваши американцы прислали мне оттиски. Очень хорошо. Наша expediçâo cientifica[10] будет следовать их извилистым линиям так долго, как только будет возможно. Затем, мистер Стрикланд, мы идем пешком. Мы найдем vestigios[11], остатки древних племен. Эти люди пострадали от современности больше, чем вы можете вообразить. Но мы придем с миром. Мы предложим подарки. Если Deus Brânquia существует, то они будут теми, кто скажет нам, где найти его.

Если использовать термины Хойта, то капитан хорошо мотивирован.

Стрикланд сделал свое дело, но он в то же время замечает и беспокоящие признаки. Если Стрикланд знает что-то о диких землях, то лишь то, что они пачкают тебя, изнутри и снаружи. Ты не будешь носить белую одежду, если имеешь представление о том, что тебя ждет впереди.

4

Элиза избегает западной стены своей спальни до последнего момента, чтобы вид ее вызвал у нее вдохновение. Комната мала, и стена не очень велика, восемь футов на восемь, и каждый фут занимают туфли, купленные на протяжении лет в бюджетных магазинах и секонд-хендах.

Легкие как перо «лодочки» оттенка цветущей вишни, двухцветные «Кастомкрафт» с носками, похожими на садовые лопатки. Обтянутые сатином цвета шампанского с открытым носком, похожие на груды оборок со свадебного платья. Трехдюймовые «Таун&Кантриз», ярко-алые: если их надеть, то все выглядит так, словно ноги твои покрыты розовыми лепестками. В угол изгнаны испачканные домашние туфли без ремешка, сандалии с висячей пяткой, дешевые кроссовки и уродливые туфли из нубука, имеющие лишь сентиментальную ценность.

Каждая пара висит на крохотном гвоздике, который она, обычный квартиросъемщик, не имела права вбивать. Времени почти не остается, но она все равно тратит его, чтобы выбрать лодочки «Дейзи» с голубыми кожаными цветками на гладком носке, и делает выбор неспешно, словно он имеет невероятное значение.

Так и есть.

«Дейзи» станут ее мятежом, восстанием, которое она понесет с собой этой ночью. Ноги – это то, что соединяет тебя с землей, и, когда ты беден, ни единого клочка этой земли тебе не принадлежит.

Она сидит на кровати, обуваясь.

Надевает туфли, словно рыцарь – пару стальных перчаток.

Шевелит пальцами, устраивая ступню, и позволяет взгляду скользнуть по комнате туда, где высится кипа черных, словно покрытых копотью пластинок. Большая часть их куплена много лет назад, и почти все несут воспоминания о радости и веселье, впрессованные вместе с музыкой в полимерный пластик.

«Голос Фрэнка Синатры»[12]: утро, когда она помогла регулировщику у школы спасти пушистых коричневых цыплят из-под канализационной решетки. «Прыжок на час» Каунта Бейси[13]: когда она увидела побитый жизнью бейсбольный мяч, редкий, как красноногий сокол, вылетевший из Мемориального стадиона и отскочивший от пожарного гидранта. «Звездная пыль» Бинга Кросби[14]: день, когда она и Джайлс смотрели на Стэнвик и МакМюррэя в «Запомни ночь»[15], сидя в кинотеатре внизу, и Элиза пролежала на кровати остаток вечера, гадая, смогла бы она, подобно сыгранной Стэнвик добросердечной воровке, отбыть заключение, если некто похожий на МакМюррея ждал бы ее освобождения.

Достаточно: это бессмысленно.

Никто не ждет ее, и никто никогда не ждал, и меньше всего – рабочее расписание.

Она надевает плащ, берет тарелку с яйцами.

Необычный запах какао становится сильнее, когда она выходит в короткий коридор, заваленный пыльными бобинами, содержащими неизвестно какие целлулоидные сокровища. Поворачивает направо, к соседней квартире, их всего две над кинотеатром. Стучит дважды, и после этого входит.

5

Примерно через час они отплывают.

Счастье, говорят проводники, сейчас сухой сезон, называемый в этих местах verâo[16]. Трагедия – сезон дождей; никто не осмеливается сказать Стрикланду, какое имя он носит. Наследие предыдущего сезона дождей – furos[17], переполненные водой протоки, позволяющие кое-где срезать путь по бесконечным извивам реки.



Эти петли через старицы превращают Амазонку в животное.

Оно мчится. Оно прячется. Оно набрасывается.

Энрикес вопит от восторга и орудует дросселем, и зеленые густые джунгли наполняются ядовитым черным дымом. Стрикланд мертвой хваткой держится за ограждение, смотрит на воду, коричневую, как молочный шоколад, с пеной цвета зефира.

Пятнадцатифутовые стебли слоновьей травы шелестят на берегах, двигаются, как спина исполинского просыпающегося медведя.

Энрикесу нравится передавать управление первому помощнику, чтобы он сам мог делать записи в журнале. Он хвастается, что пишет для того, чтобы издать книгу и прославиться, что каждый узнает имя великого исследователя Рауля Ромо Савала Энрикеса. Он ласкает кожу переплета, словно мечтая о фото автора, таком, где он лучится самодовольством.

Стрикланд душит свою ненависть, отвращение и страх. Все три мешают.

Все три выдают тебя.

Хойт научил его этому в Корее. Просто делай свою работу.

Идеальное чувство – не испытывать ничего вообще.

Однообразие тем не менее может быть самым тихим и незаметным убийцей в джунглях. День за днем «Жозефина» скользит по бесконечной ленте воды под кружащимися спиралями тумана.

Однажды Стрикланд смотрит вверх и видит большую черную птицу, напоминающую сальное пятно на синем небе.

Стервятник.

И теперь, когда птица замечена, Стрикланд видит ее каждый день, делающую ленивые петли в высоте, ожидающую его смерти. Стрикланд хорошо вооружен: «Стонер М63» в руках и «Беретта» модели семьдесят в кобуре, и его одолевает зуд пристрелить крылатую тварь.

Стервятник – это Хойт, он наблюдает.

Стервятник – это Лэйни, она говорит «до встречи».

Он никак не может определиться.

Плавание в ночное время опасно, так что вечером судно обязательно встает на якорь. Стрикланд предпочитает оставаться в одиночестве на носу: пусть команда шепчется, пусть indios bravos смотрят так, словно он – явившееся из Штатов чудовище.

Этим вечером луна напоминает огромную дыру, прорезанную в плоти ночи, чтобы открыть бледную, сверкающую кость, и он не замечает, как подкрадывается Энрикес.

– Вы видите? Резвящееся розовое?

Стрикланд злится – не на капитана, на себя.

Солдат должен следить за своей спиной. И еще его застали пялящимся на луну.

Это так женственно; нечто подобное могла делать Лэйни во время прогулки под ручку.

Он пожимает плечами, надеясь, что Энрикес уйдет прочь, но тот лишь машет своим журналом. Стрикланд смотрит туда, куда указывает капитан, и видит нечто скользнувшее по поверхности воды, породив каскад брызг.

– Boto[18], – говорит Энрикес. – Речной дельфин. Что вы думаете? Два метра? Больше? Только самцы такие розовые. Нам повезло, что мы увидели его. Не любят общества. Самцы держатся поодиночке.

Стрикланд гадает, играет ли с ним Энрикес, насмехается ли он, рассказывая о привычках речной твари. Капитан снимает соломенную шляпу, и белые волосы блестят в лунном свете как серебро.

– Вы знаете легенду о boto? Я полагаю, что нет. Вас учили тому, что связано с оружием и пулями, э? Многие туземцы верят, что розовый дельфин – encantado[19], оборотень. Ночами вроде этой он превращается в мужчину невероятной привлекательности и отправляется в ближайшую деревню. Его можно узнать по шляпе, которую он носит, чтобы скрыть дыхательную дыру. В этом обличии он совращает красивейшую женщину и затем уходит в свой дом под водой. Ждите и наблюдайте. Немногие женщины решатся выйти к реке ночью, так как они боятся похищения encantado. Только я думаю, что эта история полна надежды. Разве некий подводный рай не лучше, чем жизнь в бедности, насилие и инцест?

– Он приближается, – Стрикланд вовсе не собирался произносить это вслух.

– А! Тогда мы должны уйти к остальным. Они говорят, что если заглянуть в глаза encantado, то он проклянет тебя, и ты будешь видеть кошмары, пока не сойдешь с ума.

Энрикес хлопает Стрикланда по спине точно друг, хотя они вовсе не друзья, и шагает прочь, насвистывая. Стрикланд встает на колени рядом с ограждением, и дельфин уходит под воду, как игла в ткань. Вероятно, он знает, что такое корабль и люди. Вероятно, он хочет рыбных очистков.

Стрикланд вынимает «Беретту» из кобуры и нацеливает туда, где должен вынырнуть дельфин. Веселенькие сказочки не имеют права на жизнь, грубая реальность – то, чего ищет Хойт, и именно ее должен обнаружить Стрикланд, если он хочет выбраться отсюда живым.

Очертания дельфина становятся различимы под водой. Стрикланд ждет.

Он хочет взглянуть этой твари в глаза.

Он сам будет тем, кто приносит кошмары. Он сведет эти джунгли с ума.

6

Внутри вторых съемных апартаментов ее приветствует счастливая толпа: домохозяйки, лучащиеся улыбками, ухмыляющиеся мужья, экстатические дети, самоуверенные подростки. Но они ничуть не более реальны, чем люди на экране кинотеатра, они все персонажи рекламы, и хотя все нарисованы с величайшим искусством, ни один не вставлен в рамку.

«Легко удаляющаяся водостойкая тушь для ресниц» используется, чтобы закрыть щель в стене. «Мягкая пудра Гло-фейс» подпирает качаемую сквозняками дверь. «Чулочки, которые выберут 9 из 10 женщин» предназначены для того, чтобы служить столом, на котором громоздятся жестянки с краской.

Подобное отсутствие гордости расстраивает Элизу, но все пять обитающих тут котов с ней не согласны. Разбросанные холсты создают прекрасные игровые площадки, где можно всласть поноситься за мышами.

Один из котов трется мордочкой о парик, сидящий на верхушке человеческого черепа, называемого Анджеем – по какой именно причине его именуют так, Элиза не помнит. Художник, Джайлс Гандерсон, шипит, и кот отпрыгивает от черепа, сердитым мяуканьем намекая, что еще отомстит.

Джайлс опускает кисть и прищуривается под очками, заляпанными краской. Вторая пара очков покоится на лбу над кустистыми бровями, третья украшает лысую макушку.

Элиза поднимается на носки своих «Дейзи», чтобы заглянуть ему за плечо, посмотреть на картину: семейство голов без тел парит над куполом из алого желатина, двое детей скалятся точно голодные приматы, отец выпячивает подбородок в восхищении, а мать выглядит довольной своим восторженным выводком.

Джайлс в данный момент сражается с губами папаши, и Элиза знает, что выражение лица персонажа терзает художника. Она наклоняется вперед и видит, что он сложил собственные губы в улыбку, которую пытается изобразить, и это настолько восхитительно, что Элиза не в силах удержаться.

Она нагибается и целует старика в щеку.

Он удивленно глядит вверх и хихикает.

– Я не слышал, как ты вошла. Сколько времени? Тебя разбудили сирены на улице? Держись крепче, ибо нас поразило величайшее бедствие: по радио сказали, что загорелась шоколадная фабрика. Можно ли представить что-то ужаснее? Полагаю, что детишки всюду мечутся во сне, – Джайлс улыбается под щегольскими тонкими усиками и поднимает руки с зажатыми в них кистями: одна красная, другая зеленая.

– Трагедия и удовольствие, – продолжает он. – Рука об руку.

В глубине комнаты черно-белый телевизор размером с коробку для обуви пульсирует статикой сквозь чрево вечернего фильма: Боджанглес[20] танцует чечетку, двигаясь спиной вперед по лестнице. Элиза знает, что это зрелище повеселит ее друга, так что она быстро, пока Боджанглес не остановится ради Ширли Темпл, делает двумя пальцами знак «смотри».

Джайлс повинуется и хлопает в ладоши, смешивая алую краску с зеленой. Боджанглес творит невероятные вещи, и Элиза стыдится накрывшей ее волны эгоцентричности. Она могла бы станцевать с ним лучше, чем Ширли Темпл, если бы только мир, в котором ей довелось родиться, был совершенно иным.

Она всегда хотела танцевать.

Поэтому и покупает туфли, заключенную в материю форму энергии, ожидающую, когда ее используют.

Она щурится на телевизор и отсчитывает ритм, игнорируя много более громкую музыку из кинотеатра внизу. А затем пускается отплясывать чечетку синхронно с Боджанглесом, и все выходит не так плохо. Когда он пинает очередную ступеньку, она пинает ближайший к ней предмет, стул Джайлса, и это заставляет его смеяться.

– Ты знаешь, кто еще мог бы так выступить на лестнице? Джеймс Кэгни[21]. Точно. Смотрели мы с тобой «Янки Дудл Денди»? О, мы должны. Он спускается по ступенькам. Выглядит на миллион баксов и начинает молотить ногами так, словно ему подпалили задницу. Полная импровизация, и это не говоря о том, насколько опасная. Но это искусство, настоящее искусство, оно всегда опасно, моя дорогая.

Элиза протягивает ему тарелку с яйцами и показывает знаками «поешь, пожалуйста».

Он печально усмехается и берет тарелку.

– Кажется, что без тебя я стал бы голодным художником в самом прямом смысле фразы. Разбуди меня, когда придешь домой, хорошо? Пойду прогуляюсь за покупками. Завтрак для меня, ужин для тебя.

Элиза кивает, но сурово указывает на шкаф-кровать, собранную, прижатую к стене.

– Когда природа зовет Джайлса Гандерсона, то он отвечает! – произносит художник. – Итак, обещаю, страна снов – для меня.

Он разбивает скорлупу о «Чулочки, которые выберут 9 из 10 женщин» и поднимает очки с глаз. Его лицо сохраняет улыбку, которую он пытается нарисовать, но улыбка сейчас чуть шире, и Элиза рада.

Только грохот фанфар, обозначающих финал фильма внизу, сотрясает ее и возвращает к жизни. Она знает, что случится дальше: слово «Конец» материализуется на экране, покатятся титры, вспыхнет свет и станет невозможно скрывать, кто ты есть на самом деле.

7

Местные жители – мутанты, им не мешает жара.

Они карабкаются, они идут, они рубят.

Стрикланд никогда не видел столько мачете, в этих местах их называют falcons[22]. Именуйте их как угодно, он возьмет свой М63, благодарю вас.

Путешествие по суше начинается на дороге, которую некий забытый герой пропахал через тропический лес. Вскоре они находят трактор, оплетенный вьюнками, из сиденья торчат филодендроны.

Хорошо, он не будет стрелять, чтобы пройти через лес. Он берет мачете.

Стрикланд полагает себя сильным, но его мускулы становятся жидкостью уже к полудню. Джунгли, как и стервятник, замечают слабость, лианы срывают шляпы с голов, острые ветви бамбука царапают руки и ноги. Осы с жалами длиной в палец вьются над похожими на свертки бумаги гнездами, только ожидая повода наброситься, и каждый, кто проходит мимо на цыпочках, вздыхает с облегчением.

Один человек прислоняется к дереву, кора начинает шевелиться.

Это не кора, дерево сплошь покрыто термитами, и они бегут по рукавам, ищут, где закопаться. У проводников нет карт, но они держат направление, держат направление, держат направление.

Проходят недели, может быть, месяцы. Ночи куда хуже дней.

Они снимают штаны, тяжелые от высохшей грязи, выливают литры пота из ботинок, и ложатся в гамаки, обмотанные сетями против москитов, беспомощные, как младенцы, и слушают, как квакают лягушки и как малярийно зудят крылышки летучих кровопийц.

Как можно испытывать клаустрофобию, когда вокруг столько пространства? Стрикланд видит лицо Хойта везде: в завитках древесного гриба, в рисунках на спине черепахи, в очертаниях, которые образует стайка летящих мимо попугаев. Лэйни он не видит нигде, он едва может ощущать ее как угасающий пульс, это тревожит его, но здесь столько всего, что тревожит его, секунду за секундой, час за часом, день за днем.

Много дней на ходу, и они достигают деревни vestigios.

Маленькая поляна, под крышами из листьев прячутся malocas[23], длинные семейные жилища, меж деревьев растянуты шкуры.

Энрикес бросается вперед, крича «мачете в ножны!».

Стрикланд повинуется, но только для того, чтобы крепче сжать приклад. Оставаться вооруженным – его работа.

Минутой позже три лица появляются из темноты ближайшего maloca.

Стрикланд вздрагивает – тошнотворное ощущение в этой жаре.

Тела появляются следом за лицами, и лесные жители двигаются по поляне как пауки. Стрикланд чувствует себя больным при одном взгляде на них, винтовка в руках зудит, он почти слышит ее шепот.

«Уничтожь их».

Он шокирован этой мыслью, это мысль Хойта. Но выглядит соблазнительно, так? Закончи эту миссию побыстрее, отправься домой побыстрее, и тогда посмотрим, тот ли ты человек, что покинул Орландо.

Пока Энрикес аккуратно разворачивает подарки, сплошь утварь, а один из проводников пытается наладить общение, еще с дюжину vestigios выползают из мрака жилищ, чтобы посмотреть на его оружие, на его мачете, на белую словно у призрака кожу. Он ощущает себя освежеванным и не видит удовольствия в намечающемся празднестве.

Кислые яйца дикой совы варятся на костре; некий уродский ритуал, включающий нанесение краски на лица и затылки гостей. Стрикланд просто пережидает все это. Энрикес снует туда-сюда, расспрашивая местных о Deus Brânquia.

Лучше ему поторопиться.

Стрикланд готов вынести еще немало укусов насекомых, но рано или поздно он пустит в ход свои методы.

Когда Энрикес отходит от костра, чтобы повесить гамак, Стрикланд преграждает ему путь.

– Ты сдался.

– Есть другие vestigios. Мы найдем их.

– Месяцы потрачены на путешествие по реке, и все зря?

– Они думают, что разговоры о Deus Brânquia лишат его божественной силы.

– Это может быть знаком, что он близко. Что они защищают его.

– О, вы начали верить?

– Не имеет значения, во что я верю. Я здесь, чтобы поймать его и уехать домой.

– Все не так просто, словно один защищает другого. Джунгли… как вы говорите? Вперед и назад? Существование вместе? Эти люди верят, что все в природе связано. Привести к своему божеству чужаков, таких как мы, – это как начать пожар. Все горит, – Энрикес опускает глаза на М63. – Вы держите оружие очень крепко, мистер Стрикланд.

– У меня семья. Вы готовы бродить по этому лесу год? Два года? Думаете, ваши люди будут подчиняться вам так долго? – он позволяет взгляду выразить чувства, и у Энрикеса не хватает сил, он отводит глаза.

Под грязной, некогда белой одеждой он напоминает скелет, сыпь от укусов на затылке гноится и кровоточит от расчесывания. Стрикланд видел, как капитан уходил в сторону от тропы, чтобы поблевать вне поля зрения остальных. Он цепляется за свой журнал лишь ради того, чтобы не дрожали руки, и Стрикланду хочется швырнуть бесполезную груду бумаги на землю и залить свинцом.

Может быть, это позволит Энрикесу остаться мотивированным.

– Молодые люди из местных, – капитан вздыхает. – Собрать их, когда старшие уснут. У нас есть лезвия к топорам и точильные камни для обмена. Можем договориться.

И они договариваются.

Подростки жадны к добыче и описывают Deus Brânquia в таких деталях, что Стрикланд чувствует, что и вправду верит. Это вовсе не легенда, как розовый дельфин. Это живой организм, некая разновидность рыбочеловека, она плавает, ест и дышит.

Мальчишки, очарованные картой Энрикеса, указывают на район притока Тапахос. Сезонные миграции Deus Brânquia не изменяются на протяжении многих поколений, переводит один из проводников.

Стрикланд говорит, что это не имеет смысла – разве тварь не одна?

Проводник спрашивает, один из мальчишек отвечает, что раньше было много, но теперь лишь одна. Некоторые из мальчишек начинают плакать, и Стрикланд понимает все так, что они беспокоятся, их жадность приведет к тому, что их Жабробог окажется в опасности.

Так и будет.

8

Два магазина находятся напротив автобусной остановки.

Элиза видела их тысячи раз, но ни разу не посещала ни один из них, поскольку ощущала, что это будет сродни тому, чтобы разбить мечту. Первый – «Костюшко Электроникс», и сегодняшнее предложение гласит «ТВ С БОЛЬШИМ ЦВЕТНЫМ ЭКРАНОМ, РАСКРАШЕННЫЕ ПОД ОРЕХ, – ФИНАЛЬНАЯ РАСПРОДАЖА», и несколько моделей, каждая с ножками как антенна спутника, мерцают в витрине, показывая финальные кадры дня. Американский флаг сменяется «Печатью благих намерений», а затем экран гаснет, подтверждая, что она опаздывает.

Она молится, чтобы пришел автобус. Кому сегодня молилась девушка в кино?

Хамосу? Может быть, Хамос действует быстрее, чем Бог.

Элиза переводит взгляд на второй магазин «Джулия Файн Шуз»; она не знает, кто такая эта Джулия, но сегодня она завидует ей так сильно, что близка к слезам – этой отважной, независимой женщине, начавшей бизнес на свой страх и риск, неизбежно красивой, с упругим пучком волос на голове и упругой походкой, столь уверенной в важности своего магазина для района Феллс-пойнт, что вместо того, чтобы выключить весь свет на ночь, она оставляет в витрине маленькое пятно света, оно позволяет видеть единственную пару туфель, стоящих на колонне цвета слоновой кости.

И это работает. О да, оно работает.

Если Элиза не опаздывает, то она переходит через дорогу и прижимается лбом к стеклу, чтобы посмотреть. Эти туфли не принадлежат Балтимору, она не уверена, что они принадлежат чему-либо за пределами Парижа. Они как раз ее размера, с квадратными носками и с таким низким ремешком, что они соскользнули бы с ноги, если бы не щегольской, наклоненный внутрь каблук.

Они выглядят как копытца волшебного существа, единорога, нимфы, сильфиды. Каждый дюйм кожи украшен сверкающим серебром, и внутренности столь же блестящие, как зеркало – она может буквально разглядеть там собственное отражение.



Туфли пробуждают в Элизе чувства, которые, как она думала, выбило из нее детство в сиротском приюте. Что она может поехать куда-то, может стать хотя бы кем-то. Что все в пределах реальности является возможным.

Хамос отвечает на зов, автобус с шипением спускается с холма.

Водитель, как обычно, слишком стар, слишком устал и опустошен, чтобы вести аккуратно. Они резко сворачивают на Истерн, потом на Бродвей и несутся к северу мимо заключенного в кольцо из пожарных машин, истекающего огненной кровью здания шоколадной фабрики. Сверкают проблесковые маячки на кабинах, здесь правит бал прыгающее, лижущее уничтожение, извращенная форма жизни, и Элиза изгибается, чтобы посмотреть на пожар.

На миг ей кажется, что они не громыхают по струпу города, а несутся через ядовитые, полные жизни джунгли.

Чувство это исчезает, когда в поле зрения появляется освещенная синим дорожка, ведущая к исследовательскому аэрокосмическому центру «Оккам». Элиза прижимает холодное лицо к еще более холодному стеклу и видит, что громадные часы на здании показывают 23:55.

Ее нога касается единственной ступеньки, когда она выпрыгивает из автобуса. Переход от полнокровной вечерней смены к куда менее людной кладбищенской смене всегда немного хаотичен, и это позволяет Элизе без проблем добраться до одного из боковых входов.

Под безжалостным светом мощных ламп – а весь свет в «Оккаме» безжалостен – туфли кажутся синими пятнами.

Спуск в лифте всего на один этаж, но некоторые лаборатории больше похожи на ангары, и путешествие занимает полминуты. Двери открываются, и Элиза видит вознесенный на десять футов над полом прозрачный куб офиса, где стоит Дэвид Флеминг.

Рожденный с планшетом в левой руке, он склоняется к нему, просматривая записи.

Именно Флеминг проводил с Элизой собеседование пятнадцать лет назад, когда она устраивалась на работу. И он все еще здесь, его достойная гиены дотошность толкает хозяина по все сужающемуся горлышку служебной иерархии. Теперь он управляет зданием целиком, но почему-то по-прежнему возится с работниками низкого ранга.

За те же пятнадцать лет Элиза сделала такую же карьеру, как любой из уборщиков.

Никакую.

Элиза проклинает свои «Дейзи», да, они выглядят прекрасно, не вопрос, но идти быстро в них сложно. Ее сотрудники по кладбищенской смене уже здесь: Антонио, Дуэйн, Люсиль, Иоланда и Зельда, первые три уже далеко, в холле, в то время как Зельда ищет пропуск в сумке так неспешно, словно выбирает что-то в меню.

Карты вставляются в одни и те же гнезда каждый день, и Зельда стопорит процесс ради Элизы, поскольку Иоланда стоит позади Зельды, и если Иоланда попробует вылезти вперед, то дело затянется, и это даст Элизе дополнительную, такую нужную минуту.

Не надо было доводить до такой крайности.

Зельда черная и пухлая, Иоланда – некрасивая мексиканка, Антонио – косоглазый доминиканец, Дуэйн – продукт расового смешения, лишенный зубов, Люсиль – альбинос. Элиза – немая.

Для Флеминга все они – одно и то же: негодные для другой работы и поэтому безопасные с точки зрения секретов «Оккама».

То, что он может быть прав, унижает Элизу до последней степени.

Ей хочется, чтобы она имела возможность говорить, чтобы она могла встать на скамейку в раздевалке и воодушевить сотрудников речью о том, что они должны приглядывать друг за другом. Но не так устроен «Оккам», и, насколько она может видеть, не так устроена и вся Америка.

За исключением Зельды, которая всегда оказывала Элизе нечто вроде покровительства.

Зельда копается в сумочке, делая вид, что ищет очки, которые – все это знают – она не носит, и отмахивается от жалоб Иоланды по поводу того, что время идет. Элиза решает, что смелость Зельды вполне соответствует ее собственной, и устремляется вперед. Она вспоминает о Боджанглесе и изящно, словно танцуя мамбу, скользит между зевающими, застегивающими пуговицы работниками вечерней смены.

Флеминг заметит ее голубые туфли, ее быстрое движение, и ее поведение будет отмечено и вызовет вопросы – в «Оккаме» все, что находится за пределами усталого ползания, вызывает подозрение.

Но Элизе требуются секунды, чтобы добраться до Зельды, танец освобождает ее от всякого беспокойства. Она поднимается над полом и парит, словно никогда не выходила из своей теплой, уютной ванны.

9

Продукты заканчиваются, когда экспедиция находится к юго-западу от Сантарема.

Все голодны, ослаблены, мысли не держатся в голове, и та постоянно кружится. Счастливые, хохочущие обезьяны прыгают всюду, насмехаясь над глупыми, неуклюжими людьми.

Стрикланд начинает стрелять.

Обезьяны сыплются как спелые фрукты. Люди смотрят в ужасе.

Это раздражает Стрикланда, с поднятым мачете он шагает к раненной в живот обезьяне. Покрытое мягкой шерстью животное скручивается в сотрясаемый рыданиями шар, руки его прижаты к содрогающемуся лицу.

Она похожа на ребенка. Словно Тимми или Тэмми.

Это как убивать детей.

Стрикланд переносится обратно в Корею. Женщины, дети. Чем он стал?

Выжившие обезьяны издают печальные крики, и этот звук пронзает его череп. Стрикланд разворачивается и атакует дерево, рубит его мачете, пока не начинают лететь белые щепки.

Другие люди собирают тела и опускают их в кипящую воду.

Разве они не слышат, как кричат обезьяны?

Стрикланд набирает полные ладони мха, затыкает уши, только это не помогает. Крики, еще крики. Обед – похожие на грубую резину серые шары обезьяньих хрящей. Стрикланд не заслуживает еды, но он ест все равно.

Крики, еще крики.

Сырой сезон, как бы местные, мать их, его не называли, накрывает их.

Нависшие над джунглями облака брызжут горячим каплями, как взрезанное брюхо. Энрикес перестает вытирать влагу с очков и шагает как слепец. Он и есть слепец, – думает Стрикланд, – слепец, полагающий, что он может возглавить эту экспедицию, человек, никогда не бывший на войне, неспособный слышать обезьяньи крики.

Крики, понимает Стрикланд, в точности такие же, какие издавали селяне в Корее. И, сколь бы ужасными они ни были, эти крики говорят ему, что он должен сделать.

Нет смысла затевать переворот, естественный износ сделает всю работу.

Шипастая рыба candiru[24], возбужденная лупящим по воде дождем, проникает в мочевой канал первого помощника, когда он мочится в реку. Три человека забирают его, чтобы отнести в ближайший городок, и исчезают навечно. На следующий день инженер из Перу просыпается весь покрытый фиолетовыми отметинами, следами вампирьих укусов. Он и его друг суеверны, и они уходят. Неделей позже из-за дыры в противомоскитной сетке один из indios bravos заеден до смерти, покрытый одеялом муравьев tracua. И в конце концов боцман-мексиканец, лучший приятель Энрикеса, укушен в горло ярко-зеленой гадюкой.

Несколько секунд – и кровь брызжет из пор. Для него нет шансов.

Генерал Хойт научил Стрикланда, куда нужно приставить ствол «Беретты», прямо к основанию черепа боцмана, так что смерть приходит быстро.

Их осталось пятеро; если взять проводников, то семеро.

Энрикес прячется на нижней палубе, заполняя журнал описаниями дневных кошмаров. Его соломенная шляпа, некогда такая щегольская, обвисает и смиряется с ролью ночного горшка.

Стрикланд наносит капитану визит и смеется над его лихорадочным бормотанием.

– Ты мотивирован? – спрашивает он. – Ты мотивирован?

Никто не спрашивает Ричарда Стрикланда по поводу его собственной мотивации. Откровенно говоря, он до сих пор не знает ответа. Ему всегда было насрать на Deus Brânquia, это точно, но теперь нет ничего в мире, что он хотел бы больше, Deus Brânquia что-то сделал с ним такое, изменил так, что возникают подозрения: обратного пути нет.

Стрикланд поймает эту тварь при помощи того, что осталось от команды «Жозефины»… разве их теперь нельзя тоже назвать vestigios, остатки? Это их дом, и все. Единственное, что осталось у них, и не имеет значения, как оно выглядит и чего стоит.

Он мастурбирует под безумным ливнем, над гнездом, полным новорожденных змей, представляя тихий, опрятный секс с Лэйни. Два сухих тела движутся словно куски дерева на безграничной равнине туго натянутых белых простыней. Он это сделает. Немедленно, как только вернется. Как только исполнит то, что приказывают обезьяны.

Крики, еще крики.

10

Элиза обычно меняет свои роскошные туфли на обычные кроссовки в раздевалке, но всегда чувствует, словно отрубает часть себя, рука как топорик, обувь как плавники. Нельзя заниматься уборкой на каблуках – это, помимо прочего, заявил Флеминг в тот день, когда ее взяли на работу, – мы не можем допустить падений и поскальзываний. Никаких черных подошв тоже – поскольку в ряде лабораторий имеются «научные маркеры» прямо на полу, и непозволительно оставить на них какие-либо помарки.

Флеминг просто набит такими банальностями.

Но в последние дни его внимание обращено на какие-то другие дела, и Элиза рискует не менять обувь, оставить себе маленький островок комфорта в море дискомфорта «Оккама», оставить себя живой и чувствующей.

Давно не работающий душ служит для уборщиков складом.

Зельда берет ту тележку, что обычно, Элиза тоже, и они наполняют их, берут с полок все, что им нужно. Затем их восьмиколесные тележки, плюс еще по восемь колес на каждое ведро со шваброй, громыхают по длинным белым коридорам «Оккама», словно медленный поезд в никуда.

Они должны быть профессионалами все время, ведь некоторое количество людей в белых халатах остается в лабораториях до двух или трех ночи.

Ученые «Оккама» – странный подвид мужчин, работа доводит их до полной отстраненности. Флеминг учит уборщиков немедленно покидать любую лабораторию, где находится один из белохалатников, и такое периодически случается.

Когда двое ученых в конечном итоге все же уходят, они недоверчиво косятся на собственные часы, хихикают по поводу того, какую головомойку устроит каждому из них жена, и вздыхают, что лучше бы и вправду отправились по теплым гнездышкам подружек, чем сидели здесь.

Они не замолкают, даже не понижают тона, проходя мимо Элизы и Зельды.

Точно так же как уборщики обучены видеть только грязь и мусор «Оккама», ничего более, ученые сосредоточены исключительно на проявлениях собственной гениальности. Много лет назад Элиза развлекала себя мечтами об интрижке на рабочем месте, о встрече с мужчиной, танцующим во тьме ее мечтаний.

Это были мысли глупой молодой девчонки.

Еще кое-что об уборщиках, горничных, любом обслуживающием персонале: когда ты один из них, ты скользишь меж остальных незамеченным, словно рыба под водой.

11

Стервятник больше не кружит над ними.

Стрикланд принудил одного из двух оставшихся indios bravos поймать его. Непонятно как, но индеец это сделал.

Стрикланд привязывает птицу к железному штырю на корме и ест свой обед из сушеной пираньи прямо у нее на глазах. В пиранье очень много костей, и он выплевывает их, но так, чтобы стервятник не дотянулся. Голова крылатой твари фиолетовая, клюв – алый, шея напоминает музыкальный инструмент. Она раскрывает крылья, но ничего не может сделать, только бессильно шаркает по палубе.

– Посмотрю, как ты теперь сдохнешь от голода, – говорит Стрикланд птице. – Поглядим, как тебе это понравится.

Он отправляется в джунгли снова, оставив Энрикеса присматривать за кораблем. Теперь все на его условиях. Никаких подарков, зато много оружия.

Стрикланд преследует туземцев так, словно генерал Хойт лично отдает приказы. Обучает своих людей знакам, которые используют военные, и они учатся очень быстро. Круг сжимается вокруг деревни с приятной синхронностью.

Стрикланд стреляет в первого же человека, которого он видит, vestigios падают в грязь, секреты прорываются через пузыри бормотания. Последнее место, где они видели Deus Brânquia, его обычные перемещения в этот сезон.

Переводчик говорит, туземцы верят, что Стрикланд – воплощение мифа гринго, corta cabeza[25], тот, кто отрезает головы.

И он думает, что это ему подходит – не какой-то иностранный мародер вроде Писарро или Сото, а некто рожденный в джунглях. Его шкура белая как у пираньи. Волосы сальные будто у агути, зубы – клыки ямкоголовой гадюки, руки и ноги – анаконды.

Он такой же Джунглебог, как Deus Brânquia – Жабробог, и он даже не слышит приказы, когда отдает их, он не может слышать ничего, кроме пронзительных обезьяньих криков.

Но остальные слышат его хорошо. Они отрезают головы всем жителям деревни.

Он может чуять запах Deus Brânquia, тот пахнет как белый ил с речного дна. Подобно маракуйе, корке из морской соли.

Если бы только Стрикланду не нужно было спать.

Почему indios bravos никогда не устают?

Пользуясь тем, что светит луна, он выслеживает их и наблюдает за неким ритуалом. Соскребы с коры превращаются в шарики бледной пасты на листке пальмы. Один из индейцев встает на колени, поднимает веко, другой скручивает лист и выдавливает из трубочки в каждый глаз единственную каплю.

Стоящий на коленях лупит кулаками по грязи.

Стрикланда притягивает его страдание, он выходит на открытое место, сам встает на колени, задирает собственные веки. Стоящий индеец колеблется, он называет пасту buchite[26], делает знаки предостережения.

Стрикланд не шевелится, и индеец подносит трубочку к его глазам, давит на нее. Шарик белого buchite заполняет весь мир. Боль неописуема, но он выдерживает. Садится. Жжение утихает, он утирает слезы и смотрит на безразличные лица проводников.

Теперь он видит их. Более того, он видит их насквозь.

Все, что творится в изогнутых каналах их морщин, в черных джунглях их волос. Солнце поднимается, и Стрикланд открывает Амазонку, полную глубины, света и цвета. Его тело содрогается и поет от напора жизни.

Его ноги – стволы пальмы, прошитые сухожилиями, толстыми, словно корни.

Стрикланд снимает одежду, она ему не нужна более, дождь отскакивает от его обнаженной кожи как от камня. Жабробог знает, что он не в силах остановить Джунглебога, и не важно, что последние ружья, бывшие на борту «Жозефины», летят в воду, и осадка ее уменьшается.

Deus Brânquia отступает в заболоченную протоку.

Судно получает пробоину, трюмная помпа забита, капитанская кабина полна воды, но даже теперь Энрикес отказывается уходить. Боливиец забирает нужные инструменты. Бразилец тащит на себе гарпунное ружье, акваланг и сеть, эквадорец выкатывает бочку ротенона, пестицида, который используется, чтобы травить рыбу.

Эта дрянь способна выдавить Жабробога на поверхность.

– Отлично, – говорит Стрикланд.

Он встает на носу, голый, руки вытянуты, мокрый с головы до ног, и зовет. Невозможно сказать, как долго это продолжается. Может быть, дни, а может, месяцы.

Deus Brânquia наконец поднимается на мелководье, кровавое солнце освещает череду древних гор за его спиной, древний глаз затмения восходит над землей, океан снимает с себя скальп, чтобы показать новый мир, ненасытный ледник, блевотину из морской воды, укус бактерии, кипение одноклеточной жизни, разделение видов, реки как сосуды, ведущие к сердцу, эрекцию горных пиков, качающиеся бедра подсолнуха, серую шерсть омертвения, нагноение на розовой плоти, пуповину, тянущуюся от нас к истоку нашего рода.

Это все вместе и много более того.

Indios bravos падают на колени, моля о прощении, режут собственные глотки с помощью мачете. Стрикланд дрожит, он видит дикую, необузданную красоту этой твари. Он мочится, кал стекает по его бедрам, рвота пятнает подбородок, библейские стихи, которые любил один из пасторов Лэйни, жужжат из забытого, пустого чистилища мозга.



Форма воды


То было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…[27]

Это столетие – не более чем мановение ока.

Все мертвы. Только Жабробог стоит против Джунглебога.

Крушение Стрикланда состоялось в мгновение, и состоялось единственный раз. Стрикланд постарается забыть, что оно когда-либо имело место.

Когда он достигает городка Белем неделей позже, то «Жозефина» имеет крен в сорок градусов и наполовину затоплена, зато сам он одет в шмотки одного из проводников. Тот знал слишком много, и поэтому пришлось не просто убить его, а принести в жертву.

Энрикес более-менее пришел в себя и стоит на мостике, вглядываясь в весенний туман; горло его пульсирует, в голове бурлят фантазии, скормленные Стрикландом. Энрикес был отличным капитаном, Энрикес поймал таинственное существо, все прошло так, как они ожидали.

Энрикес ищет свой журнал, чтобы убедиться, что это правда, но не находит его.

Стрикланд скормил журнал стервятнику и проследил за тем, как тот начал задыхаться, забился в припадке и сдох.

Он подтверждает все, когда дозванивается до генерала Хойта.

Стрикланд переживает этот разговор только благодаря зеленым леденцам. Незапоминающаяся обертка, химический вкус, но запах – болезненно концентрированный, почти электрический.

Он очистил все магазины в Белеме, купил почти сотню пакетов и лишь затем позвонил. Леденцы громко хрустят на зубах, но голос Хойта еще громче, несмотря на то что их отделяют сотни миль провода. Он звучит так, словно генерал всегда был рядом, наблюдая за Стрикландом из-за липких пальмовых листьев, из москитных облаков.

Стрикланд не может вспомнить, что тревожит его сильнее, чем ложь генералу Хойту. Но реальные подробности того, как был пойман Deus Brânquia, выглядят невразумительно, хотя он честно пытается извлечь их из памяти. Он верит, что ротенон был неким образом вылит в воду, вспоминает шипящую пену на поверхности, М63, настоящую глыбу льда, прижатую к раскаленному плечу.

Все остальное выглядит как сон.

То, как существо скользит в глубине, словно танцор, его скрытая на дне пещера, как оно ждет там Стрикланда, как оно не сражается за свою свободу, как обезьяньи крики разносятся под водой, и как еще до того, как Стрикланд нацеливает гарпун, существо тянется к нему…

Жабробог, Джунглебог. Они могут быть одним целым. Могут быть свободными.

Он сильно трет глаза, отсекая воспоминания.

Хойт либо проглатывает версию Стрикланда с оберткой, либо ему просто все равно. Надежда заставляет дрожать сжимающие трубку руки Стрикланда, и он молит: отправьте меня домой.

Не важно, что он больше не помнит, что такое дом.

Но генерал Хойт – вовсе не такой человек, который отвечает на чужие молитвы. Генерал требует, чтобы Стрикланд выполнил миссию до конца, отвез отловленный образец в аэрокосмический исследовательский центр «Оккам» и приглядывал за безопасностью, пока ученые будут заниматься своими делами.

Стрикланд проглатывает осколки леденца, чувствует вкус крови, слышит собственные жалобы. Всего один перелет. И все. Ему придется переехать в Балтимор. Может быть, это окажется не так уж плохо.

Взять с собой семью, занять место за опрятным столом в чистом, тихом офисе. Прекрасный шанс – Стрикланд это знает – начать все заново, если только он сумеет найти путь к той точке, откуда можно начать.

Женщина без образования

1

– Я собираюсь придушить его. На прошлой неделе он клялся, что починит сливной бачок, что тот перестанет булькать, и я смогу поспать днем спокойно, но когда я возвращаюсь домой, то эта проклятая штука все так же звенит у меня прямо над головой. Он говорит, что я уборщик… и почему бы мне этим не заняться? Но это вообще не вопрос. Думает, я хочу вернуться домой, едва волоча ноги, пальцы распухли как сосиски, и для удовольствия буду совать руки в ледяную воду в бачке? Лучше я суну туда его голову! – Зельда беспрерывно болтает по поводу Брюстера.

Брюстер – это ее муж, и он вовсе не хороший человек.

Элиза помнит что-то о тех странных местах, где он пытался работать, о множестве колоритных способов, которыми его увольняли, глубоких погружениях в мягкое кресло с откидной спинкой, где он порой проводил целые недели. Детали не имеют значения. Элиза благодарна за любые рассказы, она слушает, следит за дорогой и показывает, где им сворачивать.

Зельда начала учить язык знаков в тот день, когда Элиза только появилась, и Элиза не верит, что когда-либо сможет за это отплатить.

– И как я тебе сказала, раковина на кухне тоже течет. Брюстер говорит, что это соединительная гайка. Да что угодно, Альберт Эйнштейн. Если ты закончил со своей теорией относительности, как насчет того, чтобы сходить в хозяйственный магазин? Знаешь, что он говорит? Он говорит, что я должна просто украсть такую гайку с работы. Знает ли он, где я работаю? Все эти камеры повсюду! Я собираюсь быть честна с тобой, дорогая, насчет моих планов на будущее. Я собираюсь придушить этого мужика, порубить на мелкие кусочки и смыть их в унитаз, чтобы, когда капанье не даст мне спать, я бы могла думать обо всех тех кусочках Брюстера, что ползут по грязным трубам где-то внизу!

Элиза улыбается сквозь зевок и показывает, что это один из лучших замыслов Зельды по поводу убийства.

– Так что сегодня я встала и отправилась на работу, потому что кто-то в этой семье должен позволить себе роскошные штуковины вроде соединительной гайки и кухни в Чезапик-бей. Я отправилась прямиком в спальню, и, поскольку я еще не купила веревку для удушения, я разбудила Брюстера и сказала, что у нас тут ситуация, как на Ноевом ковчеге. И он сказал, что да, неплохо, что дождя в Балтиморе не было прорву времени. Этот мужик думает, что я говорю о дожде, ха!

Элиза изучает свою копию Листа проверки качества.

Флеминг не предупреждает их, когда в нем что-то меняется, именно так он держит подчиненных начеку. Три листа копировальной бумаги, и на них – пронумерованные лаборатории, лобби, вестибюли, туалеты, коридоры и лестничные клетки, назначенные каждому из уборщиков, и к каждой локации привязан список соответствующих задач. Арматура, плинтусы, фонтанчики – Элиза зевает, – перегородки, перила, площадки.

Глаза ее продолжают скользить по списку.

– Так что я притащила его в кухню, где все его носки промокли, и знаешь, что он сказал? Он начал молоть что-то по поводу Австралии, как он слышал в новостях, что та движется на два дюйма в год, и, может быть, по этой причине трубы все время расходятся. Все континенты, заявил он, когда-то были соединены вместе, и что целый мир плывет таким вот образом, и что вообще все трубы взорвутся в один день, и что нет смысла о них беспокоиться!

Элиза слышит колебание в голосе Зельды и понимает, к чему та ведет.

– Теперь смотри, дорогая. Я могла взять голову этого мужика, сунуть в воду на пару дюймов и успеть сюда до полуночи. Но ты когда-нибудь слышала о человеке, только что разбуженном от глубокого сна и способном разговаривать таким образом? Этот гад запутывает меня ужасно! Несколько недель нам не было что положить на стол, а теперь этот хозяин моего сердца говорит «Австралия», и я вся разом начинаю мечтать! Брюстер Фуллер рано или поздно умрет от моей руки, но я говорю тебе, он сумасшедший! А когда он болтает, я тоже начинаю бредить! Вижу всякое за пределами «Оккама», старого Балтимора, своей кухни…

Из лаборатории по левую сторону доносится шум.

Они останавливают тележки, ершики для унитазов покачиваются на крючках. Целые недели они слышали грохот ремонта за этой дверью, но это не повод для исключений.

Если комнаты нет в твоем списке, то ты игнорируешь ее.

Но сегодня дверь, ранее не имевшая обозначений, обзавелась табличкой с надписью Ф-1.

Элиза и Зельда никогда не сталкивались с обозначением, имеющим букву «Ф».

Они всегда работают вместе первую часть ночи, и сейчас они одновременно смотрят на свои пока совпадающие ЛПК. И вот она, Ф-1, тикает в списке, словно бомба.

Женщины склоняются к двери: голоса, шаги, скрип.

Зельда смотрит на Элизу обеспокоенно, и Элизе больно видеть, как быстро ее подруга теряет болтливость. И она говорит себе: для нее настало время быть храброй. Изобразив уверенную улыбку, она делает знак «двигаемся вперед».

Зельда вздыхает, берет свой пропуск и сует в замок, тот срабатывает, и дверь открывается, выпуская порыв холодного воздуха. Элизу в этот момент посещает мысль, что она совершила катастрофическую ошибку, но мысль эта быстро исчезает.

2

Лэйни Стрикланд улыбается, глядя на новенький утюг от «Вестингауз электрик». «Вестингауз электрик» создали атомный двигатель, благодаря которому движется первая подводная лодка «Поларис», и это кое-что да значит.

Не просто товар, заметьте, а компания!

Она тогда сидела у Фредди, ее высокая прическа втиснута в розовый колпак сушильного устройства, когда прямо посреди интересной и, как она думала, важной статьи о месте, именуемом Дельта Меконга, где группа людей, именуемая Вьетконг, сбила пять американских вертолетов и убила тридцать военных, точно таких же военных, как ее Ричард, обнаружилась яркая иллюстрация на целый разворот. Ей продемонстрировали подводную лодку, разрывающую плоть океана перед тем, как погрузиться.

Все эти мальчишки внутри. Прирожденная боязнь воды.

Их жизни теперь зависят от «Вестингауз».

Образ оказался достаточно мощным, чтобы она рискнула спросить у Ричарда, к какой марке принадлежит «Поларис». Он в армии с девятнадцати лет и реагирует на любые вопросы о работе, сжимаясь, точно моллюск, так что она выждала момента, когда он будет хорошо накормлен и умиротворен хрустом попкорна под сериал «Стрелок».

Не отрывая взгляда от экрана, где Чак Коннорс[28] палил с двух рук, он пожал плечами и сказал: «Поларис» – вовсе не марка, это не то, что пишут на упаковках хлопьев».

Слово «хлопья» пробудило Тимми от обычного телевизионного ступора. Послышался электрический треск, когда он, облаченный в вельветовые брюки, повернулся на ворсистом ковре и возобновил разговор, вроде бы законченный два дня назад: «Мам, можно взять немного «Шугар попс?»

«И «Фрут лупс!» – добавляет Тэмми. – О, мамочка, пожалуйста!»

Ричард всегда был грубоват, уж таков он.

Но до поездки на Амазонку он все же не позволял ей так вот падать с утеса своего невежества, наблюдая, как она цепляется за воздух, и даже не пытаясь подать руку помощи.

Лэйни пока еще не определилась, как правильно реагировать, и решила просто посмеяться над собой.

Затем Чак Коннорс исчез, и его место заняла реклама нового пылесоса от «Хувер диаматикс» с регулируемой мощностью всасывания, и на экране с ним управлялась актриса, немного похожая на Лэйни. Ричард пожевал губу и глянул на свои колени с выражением, которое могло сойти за угрызения совести.

«“Поларис” – это ракета, – сказал он. – Ядерная баллистическая ракета».

«Ооо! – она так хотела успокоить его. – Звучит опасно!»

«Лучшая, я полагаю. Более точная, чем предыдущие, так говорят».

«Я видела ее в журнале, и я подумала: готова спорить, Ричард все о ней знает. Ничуть не ошиблась».

«Не совсем так. Это флотское дерьмо. Я стараюсь держаться от них подальше».

«Это правда. Ты много раз мне говорил».

«Подводные лодки. Меня ничем не заманишь в одну из этих здоровых хреновин. Железные ловушки, вот что я скажу», – он посмотрел на нее и улыбнулся, и Ричард, этот бедный, простой человек, не имел ни малейшего представления, какую боль причинила эта улыбка.

Лэйни чувствует, он видел слишком много и в Корее, и в Амазонии, что есть вещи, которыми он никогда не сможет поделиться. Это нечто вроде милосердия к ней самой, говорит она себе, и пусть даже это заставляет ее чувствовать себя так, словно она одна и улетает прочь, как воздушный шар, наполненный гелием.

Никто, проведший семнадцать месяцев в джунглях Южной Америки, не сможет вернуться к обычной жизни просто так – Лэйни это знает и старается быть терпеливой. Только все не так просто. Эти семнадцать месяцев изменили ее тоже.

Призрачный генерал Хойт похитил Ричарда под мраком ночи, а затем швырнул в мир, где нет телефонов и почтовых ящиков. Она осталась одна с теми решениями, которые надо принимать каждый день, с домом, которым надо заниматься, и для нее это оказалось словно опрокинутое на голову ведро воды.

Куда обратиться, если сломана машина.

Что делать, обнаружив труп скунса на заднем дворе.

Как вести дела с сантехниками, банкирами, другими мужчинами, полагающими, что одинокую женщину легко обмануть. И все это – управляя двумя детьми, сердитыми и раздраженными по поводу того, что их отец внезапно исчез.

И Лэйни справилась.

Да, большую часть первых двух месяцев она провела, глядя на новую жизнь сквозь завесу слез: овдовевшая мать двух растущих чудовищ, обрывающих занавески и изрисовывая мелком стены, в то время как она пыталась готовить, подбадривая себя глотками шерри. Вскоре, к ее удивлению, вечерний коллапс стал выглядеть более похожим на удовлетворенное утомление.

Постепенно, осторожно, в глубоко спрятанных уголках разума она начала создавать план действий на тот случай, если ее известят, что Ричард пропал во время операции, и армия перестанет присылать ей чеки.

Она рисовала цифры на спичечных коробках, на школьных табелях Тимми, на собственной руке, оценивая возможную зарплату и сравнивая ее с текущими расходами. Лэйни знала, что может устроиться на работу, и это даже звучало вдохновляюще, но в то же время заставляло ее ощущать себя худшей женой в мире, пытающейся найти искру вдохновения в потенциальном исчезновении мужа.

Но разве не будет в ее жизни немного больше мира без Ричарда?

Разве он не был всегда немного жестким? Немного холодным?

Но теперь бесполезно об этом вспоминать, поскольку Ричард в конце концов вернулся, разве не так? Они провели вместе целую неделю, и разве он не заслуживает встретить ту жену, которую оставил?

Думая об этом, Лэйни постепенно начинает улыбаться.

Если эти подводники доверяют созданной «Вестингауз» ядерной штуковине, то и она должна быть гордой, стоя тут, в гостиной, и используя этот утюг, первый предмет, купленный в Балтиморе. Ричард должен выглядеть прекрасно на своей новой работе, в месте, именуемом «Оккам», и поэтому манипуляции с утюгом получают высокий приоритет.

Почти вся одежда до сих пор не распакована, и поэтому детские вещи тоже нуждаются в глажке. Тимми кажется дикарем в своей рваной майке, а любимый свитер Тэмми выглядит тонким как тряпка.

У домохозяйки, говорит она сама себе, большое количество интересной и важной работы, которую нужно сделать.

3

Парики делают из человеческих волос.

И то, что парик Джайлса Гандерсона по цвету не совсем подходит к тем пучкам, что растут у него над ушами, раздражает его. Его собственные волосы – каштановые, но если подойти ближе, то можно разглядеть пряди белого и рыжего, и не важно, что никто не подходил к нему вплотную много лет.

Если бы он знал, что облысеет к тридцати, то начал бы собирать волосы с расчески десятилетия назад. Каждый молодой человек должен это делать, подобному необходимо учить на уроках здоровья.

Он воображает мешок для мусора, плотно набитый волосами, найденными на полу в доме родителей.

Он смеется. Нет, сэр, ничего странного, сэр, так и надо.

Джайлс сует одну пару очков в карман, убирает вторую со лба, запахивает поплотнее плащ из замши и выходит из сливочного минивэна «Бедфорд», который мистер Арзанян, хозяин «Аркейд синема», позволяет парковать сбоку от кинотеатра. Скользящая дверь слегка заржавела, а обвивка сидений – в пятнах, зато Элиза называет машину «мопсом» за плоскую «мордочку» и выпирающие передние фары.

Дождя в Балтиморе не было много месяцев, но ветер что надо, и Джайлс ощущает, как парик приподнимается над макушкой. Он прижимает пальцы к черепу, чтобы удержать проклятую штуковину на месте, и огибает «мопса», опустив голову навстречу порывам.

Выглядит со стороны точно прущий напролом боксер, но он ощущает себя совсем иначе, слабым и самонадеянным. Он сражается с проржавевшей дверью и вытаскивает портфель для набросков, обитый красной кожей, с застежками из блестящей латуни.

Держа его в руках, Джайлс ощущает себя важным человеком.

Он экономил почти целый год, чтобы купить портфель, когда ему не было и сорока, и эта штука – из тех, которыми пользуются профессионалы, манхэттенские позеры.

Джайлс шагает по тротуару, порыв ветра легонько подталкивает его в спину. Справиться с дверью, когда в руках у тебя портфель, не так легко, и к тому времени, когда он все же оказывается внутри, все наверняка шепчутся по поводу старомодного типа с огромным кожаным дипломатом.

Джайлс ощущает знакомый укол сомнения.

Его потребность в самоутешении выглядит смехотворно, особенно в месте, подобном этому.

Никто не заметил его прибытия.

Джайлс вызывающе расправляет плечи, думает, что все эти забегаловки можно винить, что они поглощают все внимание тех, кто внутри. «Дикси Дау пайз» – залитое ярким сиянием царство зеркальных поверхностей, от колонн под потолок, где вращаются пластиковые пирожные, до витрин-рефрижераторов, пронизанных трубами из хрома и подсвеченных, как музыкальные автоматы.

Джайлс шаркает туда, где заканчивается очередь.

Середина рабочего дня, отличное время, чтобы съесть что-нибудь сладкое, и он всего второй. Ему нравится ходить сюда, говорит он себе, тут уютно и тепло, пахнет корицей и сахаром. Он не смотрит на кассира, пока нет, он слишком стар для подобного.

Вместо этого он изучает колонну в пять футов высотой, где на каждом уровне находится особый десерт. Двухслойные торты напоминают коробки из-под шляп. Причудливо оформленные пирожные походят на виолончели; те, что с кремом, можно принять за женские груди.

Тут есть место для всего.

4

Помещение Ф-1 в шесть раз больше, чем квартира Элизы; скромно по меркам «Оккама». Стены белые, и на фоне пола из голого бетона кажется, что они слегка светятся. Выстроившиеся в ряд серебряные столы блестят как на параде, в то время как пластиковые стулья собрались в кучку, словно бездомные вокруг огня, разведенного в баке для мусора. Заплетенные в косы кабеля свисают с потолка, а мощные лампы на суставчатых ногах влюбленно таращатся в никуда.

Вдоль восточной стены выстроились приборы бежевого цвета, Элиза слышала, что их называют «компьютерами». Уборщикам запрещается касаться этих колоссальных агломератов переключателей и циферблатов, хотя им предписано в каждую последнюю пятницу месяца сдувать с них пыль с помощью баллончиков со сжатым воздухом.

Но что уникально в Ф-1 и что тащит Элизу вперед мимо замершей на месте Зельды – бассейн.

Похрустывание, которое они слышали, было шумом воды, наливаемой из трубы в нечто, напоминающее колоссальную раковину из нержавеющей стали, вставленную в пол и окруженную уступом высотой по колено.

Именно на этот бортик опираются – каждый одной ногой – трое обычных балтиморских работяг, которые чувствуют себя откровенно неловко в такой обстановке. Они смотрят, как бригадир протягивает планшет и ручку мужчине с редеющими каштановыми волосами и очками – типичный ученый «Оккама», но именно этого она никогда не видела.

Ему далеко за сорок, но он сидит на уступе словно шаловливый ребенок, игнорируя бригадира и сравнивая собственные записи с показателями на трех измерительных приборах, выступающих из бассейна.

– Слишком горячо! – восклицает он. – Куда как горячо! Вы что, хотите его сварить?

В голосе ученого различим акцент, Элиза никогда не слышала подобного, и осознание этого факта встряхивает ее: она не знает никого из этих людей, шесть рабочих, пять ученых, она никогда не видела столько людей вместе в «Оккаме» так поздно ночью. Зельда тянет подругу за локоть, и они понемногу пятятся к двери, но тут раздается голос, знакомый им до мозга костей.

– Всем внимание, пожалуйста! Образец готов для выгрузки! Повторяю! Всем! Образец готов для выгрузки! Со всем уважением, но конструкционной бригаде необходимо закончить работу и покинуть лабораторию через правую дверь… – белая рубашка и бесцветные брюки делают так, что Дэвид Флеминг сливается с одним из компьютеров.

Элиза видит его теперь, рука вытянута в сторону той двери, перед которой они с Зельдой стоят, как нашкодившие и пойманные дети. Все в комнате поворачивают головы. Все мужчины смотрят на них, на женщин-нарушительниц, и щеки Элизы горят, она чувствует каждый уродливый дюйм ее заляпанной грязью форменной одежды.

– Прошу прощения у всех, но дамам не положено тут быть, – Флеминг понижает голос, словно муж, распекающий жену на людях. – Зельда. Элиза. Сколько вам говорить? Когда люди работают внутри…

Зельда сжимается подобно человеку, привыкшему получать удары, и Элиза делает шаг в сторону, инстинктивно закрывая подругу собой. И это движение, к ее ужасу, приводит к тому, что она оказывается точнехонько на пути у торопящихся мужчин.

Элиза задерживает дыхание, расправляет плечи.

В молодости ее не раз подвергали телесным наказаниям, и даже в «Оккаме», хотя это и произошло больше десяти лет назад, на нее поднимали руку – Флеминг вытащил ее за руку из шаткого офисного кресла, на которое она забралась, чтобы собрать паутину в углах; биолог хлопнул ее по предплечью, когда она потянулась за картонным стаканчиком, где находился вовсе не кофе, а некий образец; охранник сильно шлепнул ее по спине на пути к лифту.

– Не уходите, – произнес мужчина с акцентом.

Кайма его белого халата намокла, угодив в бассейн, и летние туфли с дырочками хлюпают по полу, точно собачий язык. Он поворачивается к Флемингу, вскидывая руку.

– Эти девушки имеют допуск?

– Они уборщицы. Само собой, что они имеют допуск – чтобы убирать грязь.

– Если они имеют допуск, не должны ли они остаться?

– Со всем уважением, доктор, но вы новичок. Внутри «Оккама» свои правила.

– Но разве они не будут чистить эту лабораторию время от времени?

– Будут, но только по моему непосредственному запросу.

Взгляд Флеминга перескакивает с ученого на Элизу, и в нем она читает признание, что Ф-1 оказалась преждевременно занесена в ЛПК. Она резко опускает голову, смотрит на безопасные бутылочки и баночки, но слишком поздно: жало уже вонзилось, гордость Флеминга уязвлена, и наказанием для них с Зельдой станет дополнительная работа.

Ученый с акцентом ничего этого не видит, он все еще улыбается, убежденный в своей доброте. Подобно большинству привилегированных мужчин с хорошими намерениями, он не имеет представления о приоритетах тех, кто вынужден работать обслугой, о том, что больше всего на свете они хотят провести свою смену, не привлекая внимания.

– Очень хорошо, – говорит ученый. – Каждый должен понимать важность образца. Поэтому ошибки невозможны.

Флеминг поджимает губы и ждет, когда конструкционная бригада покинет комнату. Элиза и Зельда сжимаются под нахальными оценивающими взглядами мужчин. Ученый, не замечающий дискомфорта Элизы, выставляет руку для пожатия.

Элиза задыхается от ужаса, глядя на его аккуратно подстриженные ногти, чистую ладонь и накрахмаленную манжету. Какое наказание придумает Флеминг за подобное? Нарушение этикета «Оккама»… но куда хуже, чем взять эту руку, будет ее проигнорировать, так что она протягивает свою так апатично, как только можно.

Ладонь ученого влажная, но пожатие кажется искренним.

– Доктор Боб Хоффстетлер, – он улыбается. – Как вы работаете в такой обуви?

Элиза шаркает несколько дюймов назад, чтобы тележка скрыла ее туфли от взгляда Флеминга. Непозволительно, если он заметит голубые «Дейзи» второй раз за смену. Невозможно пережить, если он оштрафует ее за подобный мятеж.

Теперь Хоффстетлер не упускает ничего, он видит ее маленькое бегство и вытягивает шею. Выглядит так, что он ждет ответа, и Элиза умудряется изобразить улыбку на полыхающем лице и стучит пальцем по бейджу с именем.

Брови ученого изображают полное симпатии понимание.

– Самые умные из живых существ, – говорит он мягко, – часто производят меньше всего звука.

Хоффстетлер улыбается снова и обходит Элизу, чтобы поприветствовать схожим образом Зельду. И хотя Элиза напугана до ужаса и горбится, чтобы сделать себя как можно меньше, она не может не признать, что улыбка, которую она только что получила, – самая теплая за все ее годы в «Оккаме».

5

Это отличный утюг, нет сомнений.

Можно забыть о фильтре, продукция «Вестингауз» глотает воду прямо из крана, а еще она настолько дружелюбна, что все настройки расположены на единственной круглой рукоятке. И в комплекте идет специальное крепление, чтобы размещать устройство на стене; это будет особенно удобно тогда, когда у гладильной доски появится постоянное место.

Сейчас она разложена в гостиной перед ТВ.

Именно так ее подруги в Орландо, сплошь жены военных, занимались своими домашними делами. Лэйни всегда сопротивлялась, но затем однажды, когда Ричард был на Амазонке, она попыталась слушать «Молодой доктор Мелоун» и «Перри Мейсон» по радио во время глажки и увлеклась слишком сильно, одолела целую корзину белья из прачечной, даже не заметив этого, и это обеспокоило ее.

То, как легко она справилась с этой задачей, как уныло.

Но прошлой ночью в кровати бессонница открыла путь для очевидной, но бодрящей мысли: она может сменить канал, ей не обязательно смотреть «Я люблю Люси», «Направляющий свет» и «Пароль», как другие жены, она может включить «Тудэй», «НБС Ньюс» или «АБС Рипорт».

Это свежая идея, и она вызывает прилив вдохновения.

Хотя до сих пор все, связанное с Балтимором, вызывает у нее вдохновение.

Одеваясь сегодня утром, она почувствовала себя так, будто готовится к вечеринке среди интеллектуалов. Она уложила волосы перед тем, как взяться за гладильную доску, и по легкому натяжению на висках понимает, что высокий пучок все еще держится.

Слегка распустилось ее внимание, десять минут потрачены на последние новости.

Khrushchev посетил Берлинскую стену.

Само слово «Khrushchev» заставляет ее вспыхивать от стыда; она произнесла его неправильно три года назад в тот момент, когда они общались с большими шишками из Вашингтона, и челюсть Ричарда задрожала от негодования.

И Берлинская стена, да.

Почему она помнит всех персонажей «Капитана Кенгуру», но не помнит ничего о Берлинской стене?

Лэйни вращает колесико настройки на утюге, будучи не в силах решить, какой режим лучше подойдет для борьбы с морщинками. Возможно ли, что «Вестингауз электрик» дал ей и вообще всем женщинам в Америке слишком много вариантов? Рассматривая переднюю часть устройства, она обнаруживает семнадцать клапанов – по одному на каждый месяц, проведенный Ричардом в джунглях.

Она выпускает пар и, когда он окутывает ее лицо, воображает, что это амазонская жара.

Должно быть, именно так Ричард ощущал мир, когда он звонил ей из Бразилии. Для нее все выглядело так, словно она разговаривала с призраком: в один момент она отреза́ла корочки, чтобы приготовить сэндвичи с ореховым маслом, и тянулась за телефоном, в следующий она выронила нож и закричала.

Она плакала и говорила ему, что это чудо.

Да, ей пришлось тогда выдавить из себя слезы, но кто может ее за это осудить? Лэйни находилась в шоке.

Ричард ответил, что скучает по ней тоже, но голос его остался столь же мертвенным: он говорил замедленно и неискренне, так, словно забыл родной английский. Разговору мешал хрустящий звук, словно он что-то жевал.

Почему Ричард должен есть, разговаривая с женой первый раз за семнадцать месяцев? Нетрудно объяснить. Может быть, он голодал там, в джунглях, долгое время.

Он сказал ей, что они должны переехать в Балтимор, и, не успела она задать вопрос, назвал ей рейс, на котором он прилетит в Орландо, после чего положил трубку, не переставая хрустеть чем-то. Лэйни опустилась обратно в кресло, глядя на дом, который более чем полтора года выглядел таким комфортным и функциональным.

В тот момент он показался ей берлогой холостяка: всюду грязь, она даже не потрудилась заменить утюг, сломавшийся восемь месяцев назад.

О, как она работала два следующих дня, отмывая и полируя, ее распухшие кулаки бугрились под перчатками для мытья посуды, пальцы, которыми она держала швабру, покрылись волдырями, по ноющим суставам струилась кровь.

Звонок из Вашингтона спас если не ее брак, то ее саму: Ричарда перенаправили морем прямо в Балтимор, и ей предстоит встретиться с ним там через две недели в доме, который подберет для них правительство.

Лэйни вспоминает почти каждый час то, как Ричард вошел в двери их нового дома. Белая, застегнутая наглухо рубашка висела на нем как плащ друида, он потерял в весе так, что остались только узловатые мускулы, походка его стала осторожной, лисьей. Он был выбрит до резинового блеска, щеки казались молочно-белыми, поскольку густая борода спасала их от южного солнца все то время, когда остальная часть лица приобретала цвет бронзы.

Долгий момент они смотрели друг на друга, он прищурился, словно не узнавая. Лэйни невольно вскинула руку, поправляя прическу, она испугалась, не слишком ли яркую помаду она выбрала, не слишком ли кричащий лак для ногтей.

Не слишком ли много это все после того, как он такое долгое время видел только грубых и грязных мужчин?

Затем Ричард неторопливо опустил сумку на пол, и дрожь прошла по его плечам. Две маленькие слезы, одна из каждого глаза, скатились по его гладким щекам.

Лэйни до того момента никогда не видела, чтобы ее муж плакал и она подозревала даже, что он не способен на такое, и к ее удивлению, слезы Ричарда испугали ее. Несмотря на страх, она поняла, что значит для него что-то, что они значат что-то друг для друга, и бросилась к нему, обняла, прижалась собственными мокрыми глазами к жесткой белой рубашке.

Несколькими секундами позже она почувствовала его руки на своей спине, но прикосновение это оказалось осторожным, словно за эти месяцы он обзавелся инстинктом отбрасывать все, осмелившееся приблизиться.

«Мне… мне жаль», – сказал он.

Лэйни до сих пор размышляет над этой фразой: жаль, что его так долго не было, или что он заплакал, или что он неспособен обнять жену как нормальный мужчина?

«Не извиняйся, – ответила она. – Ты здесь. Ты здесь. Все будет в порядке».

«Ты выглядишь… я чувствую…»

По этому поводу она тоже гадает: показалась ли она ему такой же странной, как фауна Южной Америки семнадцать месяцев назад, готов ли был он сравнить ее с мягкостью засасывающей грязи, кабаньего трупа или другой гнили из джунглей, которую она не в силах вообразить?

Так что она приставила к его губам указательный палец и велела ему ничего не говорить, только обнять ее покрепче.

Теперь она об этом жалеет.

Но какие бы эмоции Ричард ни показал теми двумя слезами, он спрятал их намертво уже на следующий день, он стал непроницаемым, закрылся наглухо, словно вырастил на себе корку. Возможно, таким образом он попытался защититься от дезориентирующей новизны Балтимора.

Только когда Тимми и Тэмми слетели по лестнице, чтобы встретить отца, Лэйни оторвалась от Ричарда, развернулась и принялась разглядывать необставленный дом. Колени ее задрожали от ужасного предчувствия: что если вовсе не она стала причиной тех слез, что, если вид пустых, идеально чистых, тихих комнат позади нее так тронул его?

Она ожесточенно водит утюгом по той сорочке, в которой Ричард явился домой. Лучше не думать о таких вещах, лучше сконцентрироваться на том, что она в силах сделать, чтобы стать лучшей женой.

Пусть работа Ричарда в «Оккаме» не достойна «Тудэй», но она очень важна. Страшно представить, что будет, если раскаленный металл оставит отметку на ткани. Подобное отодвигает на задний план все домашние проблемы, которых и нет, честно говоря.

Ее работа – помогать Ричарду делать его военную работу, куда бы она его ни заносила, отскребывать грязь, жир, масло, порох, пот и даже губную помаду, если до этого дойдет, и гладить снова и снова, для мужа и для семьи, само собой, но также для ее страны.

6

На бейдже молодого человека красуется имя «Бред», но Джайлс как-то видел на этом месте «Джон» несколько раз, а однажды даже «Лоретта». Джайлс предполагает, что первое случилось по ошибке, а второе было шуткой, но все равно имеет место путаница, и он не решается пользоваться именами.

Выглядит молодой человек определенно как Бред: шесть футов один дюйм, шесть футов два дюйма, если он перестанет сутулиться, лицо удивительной симметричности, крупные зубы наводят на мысль о лошади, и грива волос, напоминающая взбитые сливки. Теплые карие глаза, похожие на шоколад со сгоревшей ночью фабрики, вспыхивают при виде Джайлса.

По крайней мере, он сам готов в это поверить.

– Эй, привет, партнер! Где ты был? – в голосе Бреда слышится откровенный южный акцент, и Джайлс позволяет себе завязнуть в его сладости.

Вспоминает о проблемах с волосами: как сидит на макушке парик, насколько тщательно подстрижены усики, не торчит ли случайный «стебель» из уха или брови. Джайлс раздувает грудь и изображает кивок.

– Ну, доброго вам дня, – это звучит слишком по-интеллигентски, и он меняет тон. – Привет и тебе, партнер, – кем Бред считает его, школьником? – Тоже рад видеть тебя.

Три изобильных приветствия. Просто отлично.

Бред скользит рукой по прилавку и опирается на него:

– И что бы могло тебя порадовать?

– Трудно сказать, – выдыхает Джайлс. – Каковы, если я осмелюсь спросить, могут быть ваши персональные рекомендации?

Бред барабанит пальцами, его костяшки поцарапаны.

Джайлс представляет его колющим дрова в заросшем лесом заднем дворе, щепки блестят от сырости, маленькие потертости на сколах напоминают золотых бабочек.

– Как насчет лайма? У нас отличное лаймовое пирожное, что сшибет тебя с ног. Вон там, верхний уровень башенки.

– Это вот ярко-зеленое?

– Ну да, а что? Я обеспечу тебя отличным мощным куском, что скажешь на это?

– Как я смогу отвергнуть столь манящий оттенок, достойный плодов Тантала?

Бред записывает заказ и хихикает:

– Ты всегда выбираешь самые хитрые слова.

Джайлс ощущает, как вспыхивают его щеки и шея, и он сражается со стыдом, используя те же «хитрые» слова:

– Тантал пришел к нам из греческих мифов, он был одним из сыновей Зевса. Трудный ребенок, иначе не скажешь. Прославился тем, что убил сына и попытался накормить его мясом богов. Да уж, это вам не пирожки и не пирожные из печи вынимать. Но сегодня я позволил себе упомянуть его наказание. Тантал обречен стоять в пруду, и над головой его свисают фрукты, но они удаляются от него, едва он протягивает руку, и вода всякий раз убегает, едва он опускается на колени, чтобы утолить жажду.

– Разрубил своего пацана на части, ты говоришь?

– Да, хотя смысл в том, что Танталу не позволено избежать неизбежной смерти. Судьба его – страдать, зная, что все, чего он хочет, прямо перед ним, но он не в силах отведать что-либо.

Бред обдумывает это, и Джайлс ощущает, как его румянец превращается в мурашки. Он частенько удивляется, как один-единственный рисунок может сказать так много такому количеству людей, и при этом чем больше слов ты используешь, тем более вероятно, что эти слова станут твоим обвинением и выставят тебя беззащитным.

Бред решает не углубляться в дебри анализа, и Джайлс испытывает облегчение.

– Я вижу, ты притащил свой чемодан для рисунков, – говорит Бред, наколов листок заказа на иглу. – Работаешь над чем-то особенным?

Джайлс знает, что наивно со стороны старого человека выдумывать, что тот или другой личный вопрос пульсируют изнутри тайным значением, тем, которого он так ждет. Ему шестьдесят четыре, Бреду не может быть больше тридцати пяти.

Ну и что из этого?

Разве это значит, что Джайлс не может получить удовольствие от хорошей беседы? Что он не может почувствовать себя хорошо, так, как редко чувствовал себя в этой жизни? Он поднимает портфель, как будто только что заметил его наличие в собственной руке.

– О, это? Ничего такого. Наброски к рекламе нового продовольственного товара. Все выглядит так, что мне доверят вести кампанию целиком, я как раз отправляюсь на встречу в агентство, где все и решится.

– Ничего себе! А что за товар?

Джайлс открывает рот, но понимает, что «пищевой желатин» прозвучит скучно.

– Вероятно, я не должен говорить. Конфиденциальная информация, понимаете.

– Это правда? Господи, это звучит воодушевляюще. Рисунки всякие, наброски. Секретные проекты. Куда интереснее, чем возиться с пирожными, скажу я тебе.

– Но продукты питания – это древнее, важное искусство. Всегда хотел спросить… Вы и есть оригинальная «Дикси Дау»?

От гогота Бреда шевелятся пряди парика на голове Джайлса.

– Я бы этого хотел. Тогда бы я сидел на настоящей горе денег. Позволь рассказать. Это вовсе не единственная «Дикси Дау», их двенадцать. Это называется «франчайзинг». Они присылают тебе такую брошюру, где прописано, как обустроить такую «хижину». Цвет стен, декорации, Дикси Дог, наш талисман, меню целиком тоже вот здесь, гляди… Проводят исследования, выясняют, чего хотят люди, научно так, а потом определяют, что мы должны подавать.

– Интригующе, – бормочет Джайлс.

Бред оглядывается, затем склоняется ближе:

– Хочешь узнать один секрет?

Именно этого Джайлс желает больше всего на свете, он загружен тайнами и знает, что если кто-то посвящает тебя в свою, то это магическим образом облегчает ношу для обеих сторон.

– Этот акцент? Он даже не настоящий. Я из Оттавы. Акцент юга я слышал в кино. Никогда в жизни.

Чувство появляется внутри Джайлса, холодное и твердое, как стекло.

Он может ошибаться по поводу имени Бреда, но сегодня он уйдет отсюда с прекрасным подарком. Когда-нибудь в будущем, это несомненно, Бред поделится с ним настоящим своим голосом, экзотическим канадским произношением, ну а затем… ну, это будет значить кое-что, не так ли?

Джайлс держит портфель для рисунков гордо, ожидает ярко-зеленого пирожного и чувствует себя частью этого мира – ничего подобного он не ощущал уже много-много лет.

7

– Я не должен повторять вам, насколько сильно пришлось потрудиться лучшим из наших людей, чтобы сделать это возможным, и что не все из них смогли вернуться и насладиться плодами своих трудов, – говорит Флеминг. – В данный момент я чувствую, что на мне ответственность донести до вас… и я рад, честно, что девушки-уборщицы здесь и могут слышать меня… что это, без вопросов, наиболее ценный образец, когда-либо попадавший в «Оккам», и с ним нужно обращаться, исходя из этой информации. Ясно? Понятно, что вы все подписали бумаги, но позвольте мне сказать это снова: совершенно секретные сведения не для жен, не для детей, не для лучшего приятеля, которого вы знаете с детства. Это все касается национальной безопасности, судьбы свободного мира. Сам президент знает ваши имена, и я надеюсь, что этого достаточно, чтобы удержать вас…

Напряженное тело Элизы вздрагивает, когда она слышит хруст открываемого замка, а ведь это даже не замок позади нее. Десятифутовые двойные двери на другом конце Ф-1, которые соединяют помещение с коридором, ведущим к грузовой эстакаде, распахиваются. Двое мужчин в бесцветной военной форме и касках вбегают и становятся по сторонам от дверей.

Они вооружены, как и охранники «Оккама», но вовсе не мелкими скучными пистолетами в кобурах. Длинные черные винтовки со штыками висят у них на спинах.

В комнату вплывает колесная грузовая платформа размером с автомобиль, ее толкают еще двое солдат. На платформе стоит то, что Элиза в первый момент принимает за огромный аппарат искусственного дыхания.

Полиомиелит был не поддающимся экзорцизму чудовищем в их сиротском приюте. Каждый ребенок, принужденный слушать безбожно затянутые проповеди и сухие лекции, мог легко вообразить себя навечно обреченным на объятия гробовой неподвижности.

Объект на платформе похож на стручок, но он гораздо больше, он из клепаной стали, швы заварены, сочленения закрыты резиной, и всюду торчат измерительные приборы. Кто бы ни находился внутри, думает Элиза, он должен быть ужасно болен, если даже его голову нужно держать внутри резервуара.

Флеминг забыл о своей речи, он уже направляет платформу к расчищенному участку рядом с бассейном, и это раньше, чем Элиза осознает собственную наивность. Больные дети не заслуживают вооруженного конвоя.

Тот, кто входит последним, острижен под ежик, руки у него как у гориллы, а походка неуклюжая, словно он не привык к твердому полу под ногами. Он носит куртку из джинсы поверх серых штанов из саржи, и даже эта одежда, по-видимому, ему мешает.

Он обходит громадный стручок, раздавая указания – какие колеса повернуть, какие выпуклости нажать. Он не показывает пальцем; на запястье, удерживаемое ремешком из сыромятной кожи, болтается нечто вроде снабженной манжетой оранжевой дубинки, из которой торчат два металлических зубца.

Элиза не уверена, но думает, что это электрохлыст для быков.

И Флеминг, и доктор Боб Хоффстетлер шагают к коротко стриженному, вытягивая ладони для пожатия. Но он смотрит мимо них, его взгляд обращен туда, где в дальнем конце лаборатории стоят Элиза и Зельда.

Парные вены, трепещущие на его лбу, выглядят как спрятанные под кожей рога.

– Что они здесь делают?

Словно в ответ, огромный резервуар вздрагивает на своей платформе, и пронзительный рев вырывается из него, хлеща воду в бассейне и пугая солдат, которые ругаются и хватаются за винтовки.

То, что смотрится как рука, но не может ей быть, поскольку выглядит слишком большим, хлопает изнутри по одному из иллюминаторов в резервуаре. Элиза не в силах поверить, что стекло не трескается, но оно не трескается, зато сам резервуар качается, и солдаты выстраиваются, поднимая оружие, и Флеминг устремляется к уборщикам и кричит, и Хоффстетлер отскакивает, не пытаясь защитить их, и Зельда вцепляется в униформу Элизы точно клещами и тащит ее за собой вместе с двумя тележками, и мужчина с электрохлыстом задерживает пылающий взгляд на ее лице на мгновение перед тем, как опустить голову и развернуться, чтобы оказаться лицом к лицу с кричащей, находящейся в резервуаре вещью.

8

Коробки из Флориды представляют собой проблему.

Она знает это, и обещает себя распаковать их при первой возможности, и напоминает себе, что это приказ. Она вспоминает драгоценный момент из прошлого, с Ричардом, когда она, осмелевшая после того, как он испытал оргазм, осмелилась на сексуальную шутку, позволила намек на стойку смирно.

В последующие годы подобная распущенность с ее стороны отталкивала его.

Но в тот момент он только рассмеялся и прямо на кровати изобразил все, что нужно: пятки вместе, живот втянуть, руки по швам, никакой улыбки, полная серьезность.

Именно подобное настроение ей сейчас нужно изобразить, она обзавелась складным ножом, чтобы открыть коробки, она добыла мыльные подушечки «Брильо», «Аякс» с мгновенным эффектом отбеливания, чистящую пасту «Брюс», стиральный порошок «Тайд» и «Комет» с хлоринолом, все бутылочки и баночки полны и готовы к действию.

Она может разобрать вещи за два дня, если возьмется за дело, но она не способна. Всякий раз, открыв нож и поднеся его к упаковочной ленте, она чувствует, что собирается вскрыть брюхо самке лани.

В коробках кроются семнадцать месяцев иной жизни, такой, какую не найдешь на утоптанной дорожке, начавшейся еще в детстве: флирт, замужество, дети, домохозяйство. Вытаскивать вещи из этих коробок – словно вырвать внутренние органы у другой версии себя, многообещающей женщины с амбициями и энергией.

Она знает, что это все глупости, и разберется с этим. Обязательно.

Только это трудно, глядя на Балтимор из окна, под его собственным взглядом.

Но после того как Лэйни отвела детей в школу, у нее нет и не может быть оправданий. Каждый раз происходит одно и то же: она надевает туфли на каблуках для Ричарда, поскольку видит, что босые ноги его раздражают; она винит Амазонку – возможно, некие голопятые дикари вызвали у него отвращение. Когда Ричард отправляется в «Оккам», туфли летят в угол, чтобы она могла погрузить пальцы в ковер. Немножко песка, некоторое количество крошек, но это все, в остальном чисто.

Она одевается, выходит и садится в автобус.

Поначалу она представляла все так, словно ищет церковь, и это не было ложью. Семье необходимо место, чтобы помолиться, и храм в Орландо был для нее буквально спасением в те первые месяцы без Ричарда, когда она искала опору под ногами.

Опора под ногами. Ее надо обнаружить снова.

Проблема в том, что тут, в Балтиморе, церковь есть в каждом квартале, и невозможно понять, баптистская ли она. Они посещали баптистскую церковь во Флориде. Может быть, епископальная подойдет? Она не очень уверена, что значит подобное слово.

Лютеранская, методистская, пресвитерианская – все это звучит приятно, искренне.

Она занимает место в автобусе, сидит прямо, руки сложены на сумочке, и катает запомнившиеся имена храмов по губам: Всех Святых, Святой Троицы, Новой Жизни. Смеется негромко, и ее дыхание затуманивает окно автобуса, так что она теряет город из виду.

Как может она выбрать что-то отличное от Новой Жизни?

9

Работающей женщине не положено убегать домой и прятать заплаканное лицо в подушку после того, как на нее наорали.

Ты успокаиваешь дрожащие руки, взяв в них свои инструменты, и возвращаешься к работе. Элиза хочет поговорить о том, что она видела и слышала, – огромная кисть, ударившая по иллюминатору, звериный рев из резервуара, но когда она пытается начать беседу, как становится ясно, что Зельда не видела руки, а звук отнесла к очередному мерзкому эксперименту над животными, от которого ее стошнит, если только она будет о нем думать.

Так что Элиза держит мысли при себе и размышляет: может быть, Зельда права, а она сама поняла все неправильно.

Лучшая вещь на сегодня – вычистить воспоминания из памяти, а во всем, что касается вычистки, Элиза может считаться экспертом. Она входит в кабинки мужского туалета, орудует ершиком, вычищая грязь из-под ободков унитазов. Зельда, закончив мыть пол, мочит кусок пемзы в раковине и хмурится на покрытые мочой писсуары, которые они отмывают годами, и ищет свежий повод для жалобы, чтобы поднять настроение.

Элиза верит в Зельду так, как в мало кого еще, та обязательно найдет повод, и они посмеются, несмотря на то что придется отчищать писсуары и пол от липкой пленки, оставленной высокомерными мужчинами.

– Лучшие умы, говорят они нам, собраны прямо тут, в «Оккаме», – говорит Зельда, – а пятнышки мочи я вижу даже на потолке. Ты знаешь, что Брюстер – не самая сообразительная образина на свете, но даже он попадает в цель в трех случаях из четырех. Я не знаю, впасть ли мне в депрессию по этому поводу, или брякнуть в Книгу рекордов «Гиннеса». Может быть, они заплатят мне гонорар, если я подкину им свежую идею?

Элиза кивает и показывает «позвони», изображая жестами старинный телефон из двух частей, затем превращается в толпу высокомерных корреспондентов из Нью-Йорка с удостоверениями «Пресса» и шляпами.

Зельда схватывает идею и улыбается – бальзам на душу Элизы, и Элиза продолжает шутку, изгибая пальцы, чтобы изобразить «телетайп», а затем показывает отправку письма с помощью голубя. Зельда хохочет и показывает в сторону потолка.

– Я не могу представить, под каким углом… ну ты понимаешь, о чем я говорю? Вовсе не хочу показаться непристойной. Но как это укладывается в физику и все такое? Угол подъема поливочного шланга, направление разбрызгивания…

Элиза беззвучно хихикает, немножко шокированная и безмерно благодарная.

– Единственное, что приходит мне в голову – это соревнование. Типа Олимпиады? Оценки за высоту и дальность, оценки за стиль, если вилять сама-знаешь-чем очень хорошо. И надо задуматься, ведь все эти годы считали, что эти физические типы не имеют никаких физических навыков.

Элиза уже смеется так, что ее трясет, она раскачивается внутри кабинки, и события, произошедшие недавно, странные и страшные, тают, исчезают под напором «выступления» Зельды.

– Так, у нас тут два писсуара, – продолжает та, – я полагаю, что парное мочеиспускание тоже входит в программу, и…

Входит мужчина. Элиза отворачивается от унитаза, Зельда – от писсуара.

Только что его не было, и вот он здесь, и это настолько невероятно, что они забывают отреагировать. Пластиковый знак «ЗАКРЫТО НА УБОРКУ» – единственное, что защищает женщин-уборщиц от угрозы мужского вторжения, но этого всегда было достаточно.

Зельда поднимает руку, чтобы указать на знак, но не доводит жест до конца – уборщику не положено указывать на факт существования физических объектов человеку с более высоким статусом; а кроме того, ее шутки по поводу мужских туалетных увеселений до сих пор звенят из каждой трубы, раковины и контргайки.

Элиза ощущает стыд, потом стыд за то, что она почувствовала стыд.

Тысячи раз она и Зельда убирались в этой комнате, и понадобился всего один мужчина, чтобы они испытали подобное.

Мужчина невозмутимо выходит в центр помещения, в его правой руке – оранжевый электрохлыст.

10

Вращающаяся дверь «Кляйн&Саундерс» работает как машина фокусника.

На улице, среди других мужчин с портфелями, спешащих на очередную встречу, Джайлс брошен на произвол судьбы, стар, бесполезен. В крутящемся барабане, где происходит метаморфоза, стеклянные стены отражают бесконечное количество возможных, лучших «я».

Когда Джайлс выброшен в лобби, на его мраморный пол в виде шахматной доски, он совсем другой человек: рисунки – в руке у него, и тот, кто несет их, должен быть важным.

Так было всегда, сколько он помнил: создание картин было лишь прелюдией для удовольствия обладания ими, владения реальным объектом, который он силой воли призвал к бытию. Помимо картин ему нечем было похвастаться – грязная, запущенная квартира, да и та съемная.

Первым предметом искусства в его жизни стал череп, который отец Джайлса выиграл в покер. Имя Анджей он получил от поляка, которому принадлежал ранее. Именно череп стал первым объектом для молодого художника, он рисовал череп сотни раз, на конвертах, на газетах, даже на собственной руке.

Как он перешел от изображения черепов к работе на рекламщиков двадцать лет назад – Джайлс едва мог вспомнить. Его первым местом стала та же текстильная фабрика, что и у его отца, и там он привык к щекотке в носу, вызываемой волокнами ткани, к мозолям, которые появляются, когда таскаешь тюки, к мягкой второй коже из красной глины, возникающей, когда ты промываешь хлопок в Миссисипи.

По ночам, всегда по ночам, он рисовал на бракованной бумаге, принесенной с работы, скандальные портреты, дававшие ему больше сил, чем еда, а ведь тогда, это точно, он был постоянно голоден.

Он использовал глину Миссисипи с собственных рук, чтобы окрашивать рисунки.

Десятки лет спустя это все еще оставалось его секретом.

Через два года он оставил как текстильную фабрику, так и удивленного таким поворотом отца, чтобы занять место художника в универсальном магазине Хатцлера. Несколько лет – и он перебрался в «Кляйн&Саундерс», где и провел большую часть карьеры.

Он бывал горд собой, но никогда не испытывал полного удовлетворения.

Его донимал дискомфорт по поводу того, что он не сделал ничего для искусства, для настоящего искусства. Ведь он когда-то решил, что будет им заниматься, не так ли? Наброски Анджея, обнаженные мужчины, изображенные мозолистыми руками на упаковочной бумаге из-под хлопка и подкрашенные в оранжево-кровавый с помощью глины из Миссисипи…

Джайлс постепенно начал чувствовать, что каждая фальшивая улыбка, которую он нарисовал для «Кляйн&Саундерс», выпивала настоящее веселье из тех, кто пытался строить свое счастье по недостижимым рекламным стандартам.

Он знал это чувство. Он жил с ним в обнимку.

«Кляйн&Саундерс» работали с серьезными клиентами, и поэтому в комнате для ожидания имелись пунцовые кресла модного немецкого дизайна и тележка с выпивкой, заведовала которой Хэзел, сурового вида секретарша со стажем побольше, чем у Джайлса.

Но сегодня ее почему-то не было, и некая раболепная девица с примороженной к испуганному лицу улыбкой оказалась брошена на растерзание дюжине нетерпеливых бизнесменов.

Джайлс наблюдает, как она случайно сбрасывает входящий звонок, пытаясь одновременно управиться с подносом напитков. Он оценивает витающее в комнате настроение по облаку сигаретного дыма: не висит праздно, как вокруг Адама, изображенного Микеланджело, но струится, как выпущенное из десятка поездных труб.

Он прощает ей, что она замечает его только через минуту.

– Мистер Джайлс Гандерсон, художник, – объявляет он. – На два пятнадцать к мистеру Бернарду Клэю.

Она нажимает кнопку и бормочет его имя в трубку.

Джайлс вовсе не убежден, что сообщение дошло куда надо, и просит бедное создание попробовать еще раз. Он поворачивается к толпе и думает: это невероятно, но двадцать лет спустя некоторая часть его все еще хочет быть частью этого шагающего, рычащего множества.

Он смотрит на секретаршу, на тележку с напитками, затем вздыхает и шагает ко второй, хлопнув в ладоши, чтобы привлечь внимание.

– Добрые сэры! – взывает он. – Что скажете, если сегодня мы сами смешаем для себя выпивку?

Они недовольно бормочут в ответ на такое вмешательство в их праведное негодование, один поднимает бровь. Джайлс знает подозрительное выражение, с которым на него смотрят, только вот, несмотря на все пережитое, он не знает, каким образом люди так быстро понимают, что он от них отличается.

Ему кажется, парик начинает отклеиваться.

Но если все пойдет не так, то «коврик» на его голове станет наименьшей из проблем.

– Преимущество творчества в том, – продолжает Джайлс, – что мы может сделать их столь же сырыми, насколько сух Балтимор. Кто не против мартини? – игра началась.

Но все эти бизнесмены в глубине души не более чем малые дети, обезвоженные и капризные, и восклицание одного «Сюда, сюда!» смешивается с «Отличный выбор» от другого, и через мгновение Джайлс уже управляется с баром, быстренько заполняя стаканы и нарезая лимон под достойные демонстрации крики «ура».

Посреди дебоша он находит момент, чтобы плеснуть в бокал бренди «Александр» и предложить его секретарше так, словно вручает ей «Оскара». Все аплодируют, девушка краснеет, солнечный луч вспыхивает на коктейльной пене, словно восход над Гавайями, и на мгновение Джайлс ощущает, что его мир вновь наполняется смыслом и энергией.

11

Зельда знает, как надо поступить.

Это вариация того, что она проделывала тысячи раз, на работе, но и в других местах, в ситуациях, когда на тебя давит мужчина. Покинуть его поле зрения, и быстро. Она изображает отстраненную улыбку слуги, хватает тележку и толкает ее к двери, огибая незваного гостя.

Но пол сырой, и тележку ведет, так что та задевает мусорное ведро: оно падает с грохотом, который разносится по всей комнате. Только что опустошено, слава небесам. Зельда все равно нагибается, чтобы поставить его обратно, хотя знает, что падение на колени подчеркнет ее лишний вес, выставит на посмешище.

Она пытается сделать все быстро и слышит протяжный хрустящий звук.

Подняв глаза, обнаруживает, что мужчина держит нечто совсем неожиданное, буквально противоположное его жуткому электрохлысту – пластиковый пакет, набитый ярко-зелеными леденцами.

– Нет-нет, не уходите, – говорит он. – Вы, дамочки, так весело тут болтали. Девчоночьи разговоры. Ничего в этом нет страшного. Продолжайте, я все сделаю быстро.

У него нет южного акцента, но в голосе слышится изгиб крокодильего хвоста.

Мужчина шагает дальше, и Зельда неожиданно осознает, что он движется к кабинке, в которой находится Элиза.

Неужели та увидела что-то в Ф-1 такое, чего не заметила сама Зельда?

Элиза всегда переживает, когда на нее кричат, но сегодня она ведет себя странно после того, как они удрали из той лаборатории; все выглядит так, словно она ошеломлена. Этот мужчина явился, чтобы наказать ее?

Зельда вздергивает себя на ноги – еще одно лишенное грации движение – и тянется к тележке, за единственным доступным ей оружием – щеткой для очищения накипи. Благодаря семейной жизни она знает кое-что о схватках.

У Брюстера за много лет накопилось больше боевых шрамов, чем у нее, но и Зельда получила свою долю.

Если этот человек попробует причинить вред Элизе, то она сделает то, что нужно. Собственная жизнь Зельды после этого окажется полностью разрушенной, но у нее нет выбора.

Но мужчина неожиданно делает шаг в сторону, стук и шорох возвещают, что пакет и хлыст лежат на раковине, а жужжание молнии говорит, что расстегнута ширинка. Теперь уже Зельда смотрит в сторону Элизы, моля о помощи: если ее затуманенные ужасом глаза пропустили что-то в Ф-1, может быть, они хотя бы помогут ей сейчас.

Мужчина, вынимающий свою штуковину прямо перед ними?

Элиза качает головой справа налево, а потом сверху вниз, демонстрируя здоровую реакцию. Одна вещь очевидна: Зельда не может смотреть на мужчину, ведь прямой взгляд на того, кто занят таким делом, окажется без сомнений воспринят как ужасное оскорбление.

Все, что он должен будет сделать, – пожаловаться Флемингу на непристойное поведение уборщиц, – и все, для «Оккама» они станут историей.

Так что Зельда усердно таращится на пол и ждет, что по нему пойдут трещины.

Моча шипит в отчищенном писсуаре.

– Мое имя – Стрикланд, – звучит его голос. – Я обеспечиваю безопасность.

Зельда сглатывает.

– Угу, – это все, что она может выдавить.

Она приказывает своим глазам не двигаться, но те вращаются сами по себе и видят брызги мочи на вымытом полу.

Стрикланд усмехается:

– Ууупс. Полагаю, очень хорошо, что у вас есть швабры.

12

Ричард осудил бы ее бесцельное блуждание по городу как пустую трату времени и был бы прав.

Но ее собственная отвисшая челюсть отвлекает Лэйни от сильного чувства вины. Высотные дома, рекламные щиты размером с гору, бензиновые колонки в виде роботов, трамваи цвета чеддера! Она чувствует узел собственного страха, ощущает себя так, словно ее режут ножом для коробок.

Автобус несется мимо витрин, освещенных даже днем: «МЫ СТАВИМ ГЛУШИТЕЛИ», «МАГАЗИН – ВСЕ ПО 1 ДОЛЛАРУ», «СПОРТИВНЫЕ ТОВАРЫ», «ВСТУПАЙ В РЯДЫ ВВС». Она дает сигнал водителю и выходит на углу торговой улицы, которую местные зовут «Авеню», и начинает процесс избавления от лишних денег.

Она пробует говорить «привет» всем, мимо кого проходит, особенно женщинам.

Как было бы здорово обследовать город с подругой, знающей все его секреты! Способной отразить сарказм оскорбительных намеков на то, что ветер с гавани сотворил с твоей прической! Перед кем Лэйни может раскрыться, показать особую, тайную жизненную силу, которую она чувствовала в те семнадцать месяцев без мужа!

Но женщины Балтимора пугаются ее приветствий и едва улыбаются в ответ.

После часа прогулки Лэйни чувствует себя одинокой, обреченной вечно быть чужаком. Она отправляется к остановке и тут наталкивается на мужчину; он принимает ее за туриста и пытается продать путеводитель.

В груди снова завязывается узел… все дело в прическе?

Высоко уложенные волосы, как у нее, во Флориде были последним писком, но здесь все иначе. Она внезапно чувствует, что глубоко несчастна, что ей нужен путеводитель, и она покупает его.

«Балтимор, – учит ее книжечка, – имеет все, чтобы удовлетворить любую американскую семью».

В чем, конкретно говоря, ее проблема?

Тэмми должен понравиться художественный музей, Тимми с удовольствием заглянул бы в историческое общество, на западе города расположен «Энчантед форест», сказочный парк с аттракционами. Фото показывают замки и чащобы, принцесс и ведьм. Можно отпраздновать там день рождения детей этим летом.

Все прекрасно за исключением того, что второе имя парка – «Джангл лэнд». Единственное слово «джунгли» заставляет Ричарда отложить газету или сменить канал телевизора.

Им нужно быть осторожными, решая, куда идти.

Одна из последних прогулок случайно привела Лэйни к докам района Феллс-пойнт. Она попыталась забыть тот раз, но каждый день, наблюдая, как пар выходит из утюга, она вспоминает о нем и думает, что Амазонка опалила Ричарда, содрала с него кору и древесину, оставив только корни.

Это был серый день, и корабли, привязанные в доках, ритмично постукивали о причалы. Она шла по берегу реки Патапско, подняв воротник пальто до самого подбородка.

Чтобы попасть сюда, она сошла на остановке, оккупированной замотанным в рванье бродягой, и миновала заваленный битыми бутылками квартал, самый уродливый из всех, какие ей доводилось видеть. Ей встретился кинотеатр, и она едва не купила билет, просто чтобы избавиться от назойливых взглядов.

Но кинотеатр выглядел слишком запущенным.

Набережная оказалась пустынной, и никто не услышал бы ее, вздумай она говорить. Так что она говорила ложь прямо в холодную, качающуюся воду до тех пор, пока не высказала все: она счастлива, что муж вернулся, она довольна жизнью, испытывает оптимизм по поводу будущего, верит во все те статистические выкладки по поводу Балтимора, которыми снабжает ее Ричард.

Только двадцать процентов домохозяйств города имеют машины, а он поклялся, что скоро у них будет две. Ему вовсе не понравилось, заявил он, что его «Тандерберд» сломался, и он не позволит своей жене больше ездить на общественном транспорте, даже если ему вновь придется отправиться на спасение мира.

Шагая обратно к остановке через тот квартал, который ей так не понравился, Лэйни встретила городского рабочего, поливающего тротуар из шланга. Как прекрасно, сказала она себе, что муниципалитет заботится о благоустройстве, и притворилась, что вода вовсе не взбалтывает лужицы собачьей мочи, не поднимает вонь гнилой рыбы, застоявшейся канализации, горелого масла и экскрементов.

Одна последняя ложь перед возвращением домой.

Одна дополнительная морщинка, которую нужно разгладить.

13

Берни провожает Джайлса в помещение, которое, как он надеялся, будет комнатой для переговоров, но оказывается не более чем пустующим офисом со столом и парой стульев внутри. Берни не садится, и Джайлс тоже не садится, хотя это выглядит почти враждебно после всех этих улыбок и рукопожатий.

Он напоминает себе, что если у него и есть здесь друг, то это как раз Берни Клэй, а не эти богатые солидные мужчины в лобби, в один глоток выпивающие свои коктейли. Берни был одним из тех, кто двадцать лет назад голосовал за то, чтобы пинком отправить Джайлса на улицу, но он сделал это скрепя сердце, и Джайлс напоминает себе о бесполезности мученичества.

Детям Берни тоже надо есть, не так ли?

Воспоминания о событии, что стало причиной той катастрофы, удручает Джайлса, большей частью скучной предсказуемостью, ведь там сплошные клише и мифы о художниках. Бар в Маунт-Вернон, ворвавшиеся полицейские со вскинутыми значками.

Всю проведенную в тюрьме ночь его посещала одна и та же мысль – что его отцу в газетах больше всего нравится криминальная хроника. Джайлс надеялся, что глаза его старика, подобно его собственным, стали видеть хуже и не разберут мелкий шрифт. Позже, когда так и не получил ни единой весточки от родителя, он понял, что ошибался.

И через неделю после увольнения Джайлс взял себе первого кота.

Жульнические встречи с Берни стали значимой частью его работы в последующие годы. Но как мог он жаловаться, ведь никто больше, начиная с мистера Кляйна и мистера Саундерса, не одобрял сотрудничества с мистером Гандерсоном.

Он изображает широкую, яркую улыбку вроде той, которую оставил на холсте. Реклама, думает он, только на этот раз для себя.

– Что, ради бога, случилось с Хэзел? Не думал, что она способна пропустить день.

Берни ослабляет узел галстука.

– Ты не поверишь, Джайлси, старушка стрельнула глазками в одного фабриканта бутылок и… опа… Они отбыли в Лос-Анджелес… ну и расчет забрала, само собой, вот так.

– Нет! Я полагаю, это хорошо для нее.

– Для нас – плохо. Поэтому все у нас в беспорядке, мои извинения за бардак в лобби. Справимся с этим. Если вдруг знаешь достойную девушку, то дай мне знать, ладно?

Джайлс на самом деле знает достойную девушку, которая годами горбатится без надежды на карьеру в тоталитарных условиях исследовательского центра, но увы, Элиза не сможет отвечать на звонки. Несколько секунд, которые он тратит на обдумывание этой идеи, проходят в молчании, что заставляет Берни ежиться, и настроение Джайлса падает.

Берни находится в запертой комнате наедине с отщепенцем.

И сколь бы ни был Джайлс раз поболтать о старых добрых днях в рекламном бизнесе, он не может стать причиной дискомфорта для стоящего рядом человека.

– Ну, хорошо, позвольте мне показать вам работу… кое-что я сделал…

Оба с облегчением вздыхают, когда щелкают застежки портфеля, шуршит кожа. Джайлс укладывает холст на стол и гордо указывает на него, хотя в этот момент он чувствует только панику.

Неужели что-то не так с освещением?

Семейство, которое он нарисовал, можно использовать как пособие по анатомии, словно их кожа протерлась и кости едва не торчат наружу. И правда ли он изобразил четыре лишенных тела головы, почему не заметил, насколько омерзительно они выглядят? Даже цвета словно выцвели, за исключением желатина, который выглядит магматическим апофеозом красного цвета.

– Алое, – Берни вздыхает.

– Слишком ярко, – говорит Джайлс. – Полностью согласен.

– Нет, дело не в этом. Хотя губы папаши выглядят немного… кроваво… Просто. Цвет в целом не годится. Красный совсем не в моде. Мы больше не используем его. Неужели я не говорил вам об этом? Хотя может быть, и нет. Как я сказал, у нас бардак. Красный зарубили на совете директоров. Новый тренд… вы готовы? Теперь это зеленый.

– Зеленый?

– Велосипеды. Электрогитары. Хлопья для завтрака, даже тени для глаз и прочее. Внезапно оказалось, что зеленое – это будущее для всего. Даже новый вкус у всего… Зеленый полностью и совершенно. Яблоко, дыня, виноград, песто, фисташки, мята.

Джайлс пытается игнорировать квартет издевательски скалящихся черепов и таращится на желатин, который они вроде бы хотят. Он чувствует себя глупым и слепым. Не имеет значения, упоминал ли Берни цвет раньше или нет, ведь если у Джайлса есть хоть какой-то здравый смысл, то он должен был понять сам.

Что за сорт людоедского аппетита будет возбужден желатином столь красным, словно он извлечен прямо из бьющегося сердца?

– Это не я, Джайлси, – говорит Берни. – Это всё фотографы. Каждый клиент, проходящий через наши двери сегодня, хочет мгновенных снимков, красивых девушек с гамбургерами, пачками энциклопедий или что они там продают, и еще он хочет попасть на кастинг, чтобы посмотреть, кого мы выберем. Я последний человек в нашей конторе, кто пытается продать шишкам настоящее искусство. Искусство – это искусство, говорю я. А ты, Джайлси, великий художник. Надеюсь, у тебя было время рисовать что-то свое?

Рисунки выглядят как остатки пирожного с лаймом в ярком свете «Дикси Дау»: танталовы муки.

Джайлс засовывает их обратно в портфель.

Вес его не покажется на обратном пути столь успокаивающим, каким он был на пути сюда. Нет, Берни, за «что-то свое» он не брался очень много лет, поскольку был занят, рисуя и перерисовывая желатин, который не нужен никому вне зависимости от цвета будущего.

14

Стрикланд ощущает горячие мурашки стыда.

Струйка мочи ползет по плиткам пола – это слишком много, он хотел лишь чуток пугнуть уборщиц. Он планирует припугнуть всякого, кто увидел Образец сегодня ночью. Это трюк, которому он научился у генерала Хойта, когда они находились в Токио: всякий раз, когда сталкиваешься с кем-то менее значительным, покажи, что он ничего для тебя не значит.

Так что едва он увидел черную уборщицу, изогнутую спину белой уборщицы и писсуар, замысел возник сразу же.

Но это отвратительно. Ссать наземь – это он делал в Амазонии.

Чистота – это то, что ему сейчас жизненно необходимо, и вот он, буквально мочится на нее.

Он оглядывается через плечо и наконец-то присматривается к той, что поменьше. Лицо у нее без макияжа, лишено того месива, которым так любит мазаться Лэйни, и от этого он чувствует себя только хуже.

Стрикланд напрягается, опустошая мочевой пузырь, и оглядывается, думая, что сказать. Находит электрохлыст – нет сомнений, что сейчас женщины уставились на него.

Эту штуку он выторговал у одного фермера перед тем, как покинуть Бразилию, и крестьяне, едва говорившие по-английски, именовали ее почему-то «алабамский прывет». На самом деле помогала «мотивировать» Образец, когда надо было загнать его куда-нибудь или, наоборот, извлечь.

На одном из медных зубцов-электродов видно жирное темно-красное пятно свернувшейся крови.

Стрикланд протягивает хлыст к белому фаянсу – надо добавить еще беспорядка. Делает голос громче, чтобы не думать о том, насколько он сам себе отвратителен:

– У меня в руках мощный «Фарм-мастер» модели тридцать пятьдесят четвертого года, а вовсе не это новомодное стеклопластиковое дерьмо. Сталь основы, дуб рукояти. Переменное напряжение от пяти сотен до десяти тысяч вольт. Подойдите и посмотрите, дамочки, только не трогайте.

Его лицо горит, все звучит так, словно он расхваливает собственный член.

Отвратительно. Отвратительно.

Что, если Тимми услышит отца, когда он разговаривает вот так? Или Тэмми? Стрикланд любит своих детей, пусть даже он боится к ним прикасаться, боится причинить им вред. Они должны судить его исключительно по тому, что сходит у него с языка.

Он ощущает, как поднимается гнев по отношению к этим женщинам, что стали свидетелями его уродства. Конечно, не их вина, что они находятся в этой комнате. Несомненно, их вина в том, что они находятся на этой работе, что оказались на этой позиции, ведь так?

Последняя капля мочи падает.

Он думает о жирной капле крови, висящей на «алабамском прывете».

Стрикланд встряхивает, аккуратно запаковывает свое хозяйство и застегивает молнию с пугающим зевком. Женщина глядит в сторону. Что, остались брызги на штанах?

Он больше не в джунглях, он должен все время теперь думать о таких вещах. Накатывает желание убежать из этой слишком ярко освещенной комнаты, от беспорядка, который он устроил.

Покончить с этим, говорит он себе.

– Вы обе слышали, что сказал тот мужик в лаборатории, и я надеюсь, что мне нет нужды это повторять.

– Нас проверяли, – говорит негритянка.

– Я это знаю. Я тоже проверял.

– Да, сэр.

– Это моя работа – проверять все.

– Я сожалею, сэр.

Почему эта женщина все усложняет?

Почему другая женщина, намного более красивая, куда мягче на вид, не скажет чего-нибудь? Воздух в комнате становится влажным и смрадным, точно они на болоте. Воображение, ничего более. Его сердце тяжело бьется. Он тянется за мачете, но того нет. Хотя есть «прывет». Отличный заменитель. Он жаждет схватить эту штуку покрепче.

Стрикланд выдавливает смешок через стиснутые челюсти:

– Смотрите. Я вовсе не поклонник Джорджа Уоллеса. Я думаю, у негров есть свое место. Да. На рабочем месте, в школах – те же самые права, что и у белых. Но вы, люди… Нужно поработать над своим словарем. Ты слышишь сама себя? Повторяешь одни слова. В Корее я сражался рядом с негром, который был осужден за то, чего он не делал, поскольку когда судья захотел его расспросить, то черный только и смог выдавить, что «да, сэр» и «нет, сэр». Именно поэтому столько ваших мы вынуждены сажать в тюрьму. Не имею в виду ничего личного. Я слышал, что они закрывают Алькатрас в следующем месяце и что там почти нет ваших, хотя там сидят худшие преступники этой страны. Большое достижение для вашей расы. Ты должна гордиться.

Ради всех чертей, о чем он болтает? Алькатрас?

Эти уборщицы наверняка решат, что он безумец, и в ту секунду, когда он уйдет, комната огласится их смехом.

Пот стремится по его лицу, стены сжимаются, температура стремительно растет. Стрикланд кивает, видит пакет с леденцами, подхватывает его и торопливо шарит внутри. Он не моет руки перед этим. Уборщицы точно это заметят. Отвратительно, отвратительно.

Он сует зеленый шар в рот и еще раз смотрит на испуганную женщину.

– Кто-нибудь из вас, дамочки, хочет сладкого?

Но леденец на вкус как лошадиное дерьмо, и он сам не может разобрать, что говорит. О да, они будут смеяться, в этом нет сомнений. Гребаные уборщицы, гребаные. Ему нужно пожестче вести себя с учеными, не испортить дело, как это случилось здесь.

«Оккам» отличается от «Жозефины».

Он убедится в том, что каждый здесь поймет – именно он, Стрикланд, тут главный. Не Дэвид Флеминг, лакей Пентагона, не доктор Боб Хоффстетлер, добренький биолог.

Он поворачивается на пятках, поскальзывается. Надеется, что на мыльной воде, не на моче. Он хрустит леденцами так громко, что не слышит собственных шагов, он хватает «прывет» с раковины.

Капля крови, вероятно, отвалилась. И уборщицы сотрут ее.

Но они запомнят ее. Запомнят его. Отвратительно, отвратительно.

15

Когда Стрикланд предложил им леденцов, это только добавило болезненной сладости к отвратительной сцене.

Элиза потеряла вкус к конфетам в том возрасте, когда почти все дети готовы убить за них. Даже сахарные пирожные, которые Джайлс порой приносил ей из «Дикси Дау», царапали ей горло.

Она вспоминает, как возникло ее отвращение: маленькой она глазела, разинув рот, на взрослых, в каждой мелочи столь же непостижимых, как и Стрикланд. В глазах людей, имевших тогда с ней дело, она не была ребенком с инвалидностью, ее называли глупой и непослушной.

Приют для сирот носил приятное имя «Балтиморский дом для маленьких странников». Но попавшие туда дети сокращали до просто «Дома», и это звучало очень иронично, поскольку он меньше всего походил на дом, описанный в книгах.

Безопасность. Комфорт. Веселье. Качели. Песочницы. Объятия.

Старшие дети могли показать тебе хозяйственные постройки, где находилось оборудование со штемпелем, на котором читалось прежнее имя Дома: школа Фенцлера для слабоумных и идиотов.

К моменту появления Элизы дети, чьи личные дела когда-то носили отметки «даун», «кретин» или «дефективный», были переименованы в «умственно отсталых», «задержавшихся в развитии» или «оставленных родителями». В отличие от еврейских или католических приютов, расположенных по соседству, миссия Дома состояла в том, чтобы сохранить тебя в живых, и только, чтобы когда тебя вышвырнут на улицу в восемнадцать, ты смог найти черную работу.

Дети Дома могли объединиться, точно так же как уборщики «Оккама» могли бы, но вместо этого недостаток еды, любви и заботы порождали жестокость, циркулирующую по кругу, словно кашель, и каждый знал, какие у его или ее конкурентов болевые точки. Тебе отправили в Дом, поскольку твои родители бедны? Тогда ты Голодная Гвен. Родители умерли? Ты Кладбищенский Карл.

Ты иммигрант? Ты Рыжая Роза или Гарольд Гунн.

Элиза узнала настоящие имена тех, с кем рядом провела много лет, только когда их выпустили из Дома.

Ее собственное прозвище было Молчок, хотя смотрительницы знали ее как «22». Номера сшивали материю разболтанного мира нежеланных детей, и у каждого был свой номер. Каждая вещь, приписанная к тебе, тоже несла его, и это делало легкой задачей найти виноватого, если что-то лежало не на своем месте.

Дети-отщепенцы вроде Молчок вели тяжелую жизнь, ее недругам надо было только засунуть ее одеяло себе под одежду, потом выкинуть наружу в грязь и смотреть, как найдут 22 на ярлычке и «ослушник» получит свое наказание.

Наказание могла назначить любая из смотрительниц, но Матрона любила делать это лично. Она вовсе не была хозяйкой Дома, но помимо Дома, у нее не было ничего. Когда Элизе исполнилось три, она догадалась, что Матрона воспринимает дикий выводок как отражение своего собственного буйного разума и, пытаясь смирить детей, норовит тем самым уберечь себя от сумасшествия.

Это не работало.

Она смеялась так, что маленькие начинали плакать, затем переходила к яростным всхлипываниям, служившим предупреждением для всех вокруг, она носила палку для задниц, ног и рук, линейку для пальцев и бутылку касторового масла для впихивания в горло. Но еще Матрона таскала с собой сладости, а поскольку она так зависела от «подкормки» в виде рыданий и мольб, то Молчку доставалось больше, чем остальным.

Неисправимое маленькое чудовище, – так говорила она, – скрытное, замышляет.

Но хуже были другие дни, когда Матрона с завязанными в непристойные хвостики седыми волосами загоняла Элизу в угол, приставая с вопросом, не хочет ли та поиграть в куклы. Элиза проходила и через эти испытания, дрожа от ужаса, пока Матрона спрашивала, кто именно из «плохих девочек» мочит по ночам их кроватки.

Именно в такие моменты и появлялись сладости.

Ты поступишь правильно, открыв мне секреты, – говорила Матрона. – Покажи. Только покажи на детей, чтобы я могла помочь им. Элиза ощущала все это как ловушку. Это и было ловушкой. Точно такую же расставил мистер Стрикланд со своим пакетом.

Так или иначе, но все предложенные сладости в конечном итоге оказываются ядом.

Элиза взрослела – двенадцать, тринадцать, четырнадцать.

Она сидела в одиночестве у фонтанчика с питьевой водой, слушая болтовню других девчонок об алкоголе; ее собственная вода в стакане отдавала мылом. Она слушала, как они треплются по поводу танцевального кружка, и ей пришлось заморозить ладони на стаканчике с эскимо, чтобы те не сжались в кулаки. Она слушала, как они шепчутся насчет поцелуев, и одна заметила: «Благодаря ему я почувствовала себя кем-то», и эта мысль засела у нее в голове на месяцы.

Что это за чувство – чувствовать себя кем-то?

Существовать не только в собственном мире, но и еще в чьем-то?

Другим местом, куда она потащилась следом за другими девчонками, стал «Аркейд синема». Она никогда не бывала в кино и, купив билет, ждала, что ее пригласят внутрь, ну а там она пять минут потратила, выбирая место, как будто от этого зависела вся ее дальнейшая жизнь.

Возможно, так и произошло.

Тогда она посмотрела «Олененка»[29], и хотя они с Джайлсом посмеялись над его сентиментальностью, когда наткнулись на него в ТВ, в тот раз она пережила почти религиозный опыт, ничего подобного она ранее не ощущала. Она обнаружила место, где фантазии были сильнее, чем реальная жизнь, где слишком темно, чтобы были видны шрамы, и темнота не только не осуждается, а за ее соблюдением следят вооруженные фонариками капельдинеры.

Два часа и восемь минут она ощущала себя целостной.

Вторым фильмом для Элизы стал «Почтальон всегда звонит дважды»[30], и ничто не приготовило ее к плотскому жгучему кипению секса и насилия, к нигилизму, поскольку ничего подобного не было в библиотеке Дома, и ни о чем похожем не шептались другие девчонки.

Вторая мировая только закончилась, и улицы Балтимора кишели коротко стриженными солдатами, и она смотрела на них иначе, выходя из кино, и они тоже смотрели иначе. Но все ее попытки встречаться с кем-то завершались неудачами, поскольку у молодых людей слишком мало терпения, чтобы флиртовать с помощью пальцев.

По ее собственной оценке, она прокралась в «Аркейд синема» сто пятьдесят раз за три последних года в Доме. Это произошло еще до того, как кинотеатр оказался в кризисе, до того, как штукатурка начала отваливаться с потолка и мистер Арзанян, впав в отчаяние, принялся крутить фильмы в режиме 7 по 24.

И это было ее образование – настоящее образование.

Кэри Грант и Ингрид Бергман, ищущие дыхание друг друга в «Дурной славе». Оливия дэ Хэвилленд, уползающая от безумной женщины в «Змеиной яме», Монтгомери Клифт, бредущий через занавес пыли в «Красной реке»[31].

Элизу в конце-концов поймал капельдинер, когда она пробралась на «Извините, ошиблись номером»[32], но это уже не имело значения. Оставалась всего ночь до того дня, на который в Доме назначили ее день рождения, и поскольку он был восемнадцатым, то ей предстояло уйти и найти свое место в жизни.

Ужасающая перспектива, но в то же время радостная.

Она сможет покупать билеты сама, искать сама, с кем ей целоваться и от кого убегать, или просто идти.

Матрона проводила прощальное собеседование, куря сигарету и прохаживаясь по кабинету, и видно было, что она в ярости по поводу того, что Элиза все же выжила. Одно из женских обществ Балтимора снабжало выпускников Дома деньгами на месячную аренду жилья и чемоданом, набитым одеждой из секонд-хенда, и Элиза щеголяла в любимых вещах, в зеленом платье из шерсти.

Все, в чем она нуждалась, так это в шарфе, чтобы скрыть шрамы.

И она добавила еще один пункт и к так длинному списку дел: купить шарф.

«Ты станешь шлюхой к Рождеству», – поклялась Матрона.

Элиза вздрогнула, испуганная тем, что такая перспектива не пугает ее. Почему так? Она увидела достаточно голливудских фильмов, чтобы понять, что у всех продажных женщин золотое сердце и что рано или поздно, но Кларк Гейбл или Клайв Брук или Лесли Ховард[33] заметит его сияние.

Именно эти мысли, скорее всего, и привели ее в тот же день к ее любимому месту в мире, к «Аркейд синема». Она не могла удержаться, чтобы не посмотреть «Жанну д’Арк» с Ингрид Бергман, она хотела лишь потеряться в том, что постер именовал «зрелищем тысячелетия» – до того как она потеряется в огромном Балтиморе, частью которого только что стала.

Она судорожно нашаривала монетки в сумочке, когда взгляд ее упал на криво повешенное объявление: «КОМНАТЫ В АРЕНДУ – СПРОСИТЬ ВНУТРИ».

Сомнений не было.

Несколько недель спустя, когда неоплаченный чек отделял ее от выбрасывания на улицу, она наткнулась на другое объявление – о том, что исследовательскому аэрокосмическому центру «Оккам» требуются уборщики. Она написала письмо, получила приглашение на собеседование и потратила утро, гладя любимое зеленое платье и изучая расписание автобуса.

За час до предполагаемого отправления случилась катастрофа – дождь.

А у нее нет зонта, и Элиза запаниковала, пытаясь не плакать, и услышала шум из соседних апартаментов. Она ни разу не встретилась с жившим там мужчиной, хотя он почти всегда находился внутри, настоящий отшельник.

Но к этому моменту она забыла об осторожности и постучала в дверь.

Элиза ожидала увидеть коренастого, небритого, лохматого типа со злым взглядом, но открывший дверь человек имел аристократичный вид, был облачен в застегнутый пиджак, свитер, жилетку и рубаху, давно разменял пятьдесят, но смотрел живо из-за очков.

Он моргнул и привычным движением коснулся лысины так, словно забыл нацепить шляпу. Затем он увидел ее беспокойство, мягко улыбнулся и заговорил: «Добрый день. Кому я обязан удовольствием визита?»

Элиза извиняющимся жестом притронулась к горлу, и сделала знак для зонтика, интуитивно понятный. Удивление мужчины по поводу ее немоты продлилось мгновение. «Зонтик! Конечно! Зайди, моя дорогая, и я вырву его из подставки, подобно Экскалибуру из камня».

Он скрылся внутри апартаментов, а Элиза заколебалась – она никогда не была в доме помимо Дома. Она вытянула шею и увидела сумрачные очертания старинной мебели и слоняющихся всюду котов.

«Конечно, ты моя новая соседка. Как невежливо с моей стороны не нанести визит. Не принести ритуальную тарелку печенья. Боюсь, что единственное извинение, которое я могу предоставить, – это дедлайн, намертво приколотивший меня к столу».

Упомянутый «стол» вовсе не выглядел как стол, а большая широкая доска на специальной подставке. Ее сосед был художником, и Элиза чувствовала, как ее качает. Наполовину нарисованная женщина улыбалась с холста, вокруг ее головы вились кудри. Ниже красовалась подпись: «НИКАКИХ БОЛЬШЕ ТУСКЛЫХ ВОЛОС!»

«Мое небрежение непростительно, и пожалуйста, дай мне знать, если тебе понадобится что-либо еще, хотя я настоятельно рекомендую тебе обзавестись своим зонтом. Я видел, что ты держишь расписание автобусов, а остановка находится дальше, чем хотелось бы. Увы, как ты заметила, многие вещи далеки от идеала в «Аркейд синема», но лови момент и все такое. Я осмелюсь предположить: у тебя все в порядке?» – он замер и посмотрел на Элизу, ожидая ответа.

Она не удивилась – едва люди начинают говорить, они обычно забывают о том, что собеседник их лишен способности производить звуки. Но этот мужчина лишь улыбнулся, его тонкие каштановые усики шевельнулись, точно раскрытые для объятия руки.

«Ты знаешь, я всегда хотел выучить язык знаков. Какая отличная возможность!»

Слезы беспокойства, которые Элиза сдерживала неделями, вырвались с благодарным всхлипом, но она задавила их, поскольку у нее не было времени обновлять макияж. В последующие минуты Джайлс Гандерсон, как он назвался, отыскал зонтик, и решил, что отвезет ее куда надо, и отказался принимать ее протесты.

Пока они ехали, Джайлс развлекал ее рассказами на всякие отвлеченные темы и замолчал, только когда охранник «Оккама» заметил, что его в списке гостей вовсе нет. Охранник велел Элизе выбраться из микроавтобуса прямо под молотящие струи дождя.

«И куда бы ты ни направляла свой бег, удача да пребудет с тобой, и пусть ее старая туфля летит за тобой! – прокричал Джайлс ей в спину. – Альфред Теннисон».

«Туфля, – повторила она, глядя на свою уродливую обувь из секонд-хенда, как та разбивает лужицы на тротуаре. – Если я получу эту работу, то куплю красивые туфли».

16

Таинственное явление Стрикланда оттеснило выходки Брюстера и стало любимой темой для разговоров.

Элиза не могла перестать думать о том, что она видела в резервуаре, хотя не делилась мыслями с Зельдой, и воспоминания становились все более нелепыми с каждым днем. Зато Зельда, к облегчению подруги, начала снимать напряжение, выискивая поводы для шуток во всем подряд.

Сообразила, как можно звать военных полицейских, явившихся со Стрикландом: «пустышками», поскольку эти молчаливые суровые типы выглядели так, словно у них нет ни разума, ни чувств.

Но по меньшей мере «пустышек» было несложно избегать, поскольку они топали по коридорам, бряцая амуницией. Даже сейчас они слышали парочку и поэтому двигались обходным маршрутом, свернув в холл, который обычно оставляли напоследок.

– Даже когда «пустышки» не на тропе войны, я знаю точно, где они, – говорит Зельда. – Они дышат в унисон, ты заметила? Это как воздух выходит из клапана, ухххх… Говорю тебе, все эти новые люди здесь, и чтобы все осталось так же тихо? Нет, никогда!

Но не успевает Элиза показать ответ, как только что упомянутая тишина, царившая тут декадами, рвется в клочья. Если она слышит такой звук в районе «Аркейд синема», то начинает искать глазами машину, за которой можно спрятаться, а потом бросается к ней, вспоминая рассказы об уличной преступности.

В «Оккаме» подобный грохот звучит столь чудно, что его можно списать на крушение космического корабля. Зельда ныряет за свою тележку, как будто дешевый пластик и бутылочки с чистящими средствами смогут защитить ее.

Затем грохочет второй раз, третий; звук вовсе не мягкий, он похож на хлопок кнута. Его производит нечто механическое, приводимое в действие спусковым крючком, и у Элизы нет выбора: она в конечном итоге признает, что это выстрелы.

За ними следуют крики и кроличья чечетка бегущих ног, обе приглушены ближайшей дверью, на которой виднеется Ф-1.

– Прячься! – умоляет Зельда.

Она повторяет это языком знаков, и Элиза ощущает горячую любовь к подруге. Осознает тот факт, что все еще стоит, и в этот момент дверь открывается, ударяется о стену так громко, что это похоже на выстрел.

Зельда вздрагивает так, словно в нее угодила пуля, оседает на бедро и закрывает лицо руками. Элиза тоже ощущает дрожь, но в следующий момент она замирает, ошарашенная видом людей, появившихся из двери.

Флеминг несется первым, украшенный гримасой, хорошо знакомой всем, кто видел его чрезмерную реакцию на забившийся туалет или лужицу в коридоре, и экзотике картине добавляют кровавые пятна на рукавах. Третьим мчится Боб Хоффстетлер, он выглядит расстроенным, очки сидят криво, редеющие волосы разлохмачены, а в руках – груда сырого тряпья, которая может быть чем угодно: полотенцем, халатом, рубашкой.

Его взгляд, острый, как обычно, вонзается в Элизу.

– Вызовите скорую помощь! – акцент, обычно едва заметный, сейчас звучит грубо.

Между ними двумя находится Стрикланд, его глубоко посаженные глаза пылают, губы оттянуты в жуткой улыбке. Он с силой сжимает запястье левой руки, которая заканчивается не обычной кистью, но букетом из пальцев, что торчат под разными углами, сочатся кровью, и некоторые «украшены» полосками содранной кожи.

Алые капли падают на пол со звонким ярким грохотом, как металлические шарики. Элиза смотрит на них, на эти жидкие рубины, и понимает, что ей придется их убирать.

«Пустышки» вылетают наружу, растаптывая аккуратные пятнышки крови, прикрывают Стрикланда с боков, нацеливая ружья на Элизу и Зельду с такой легкостью, словно орудуют игрушками. Это действия по разгону, это очистка места происшествия.

Элиза хватает тележку, разворачивает ее и ощущает, как скользят задние колеса.

17

Антонио оказывается первым, кто спрашивает, все ли в порядке.

Едва они входят в кафетерий.

Его косые глаза смотрят вопросительно на Элизу и Зельду одновременно, но Зельда знает, что именно ей предстоит отвечать, ведь все это время никто, кроме нее, не озаботился выучить язык знаков.

Она устала от этого, она не хочет отвечать за что-то здесь, дома или где угодно.

Руки ее трясутся, и она скрывает этот факт, отворачиваясь к автомату с закусками. Изучает геометрически правильные сэндвичи и пластиковые на вид фрукты с таким видом, словно это еще один трехчасовой перекус.

Дуэйн прибывает следующим, беззубый, как тритон, и такой же писклявый.

Иоланда врывается, уничтожая всякое понятие о сдержанности, она вопит так, словно газует на машине без глушителя, она не может жить тихо, половина ее мозга отвечает за бесконечное бла-бла-бла. Зельда позволяет взгляду расфокусироваться, пока в поле зрения не остаются только отделения автомата, открываемые никелевыми монетками крошечные дверки в Страну чудес, куда попала Алиса.

Если бы только она могла стать маленькой, она бы пролезла внутрь, чтобы убраться отсюда.

Вместо этого она обречена снова и снова прокручивать внутри себя кровавое извержение из Ф-1. Она пытается вызвать в себе симпатию к мистеру Стрикланду: сможет ли он в следующий раз, посетив мужскую комнату, самостоятельно расстегнуть ширинку?

Но такая симпатия выглядит так, словно она рубит лед ребром ладони.

Нет шансов, что мужчина догадается, – каково приходится черной женщине, которую загнал в угол белый с электрохлыстом.

Зельда поднимает глаза и замечает Люсиль, чье белое лицо делает ее почти невидимой на фоне белой стены.

– Смотри, даже Люсиль расстроена! – восклицает Иоланда. – ¿Que pasa?

Зельда поворачивается, она бы хотела избежать этого, она не хочет смотреть на Элизу прямо сейчас. Она любит эту костлявую девчонку так сильно, но не может избавиться от мысли, что та во всем виновата, ведь она настояла, чтобы они последовали сомнительным указаниям ЛПК и вошли в Ф-1, и это в конечном итоге привело к знакомству с плохой стороной мистера Стрикланда.

Зельда не в силах перестать думать, что сегодня Элиза намеренно задержалась у тех дверей, и благодаря этому они оказались в самой паршивой ситуации, когда началась стрельба.

Элиза оседает на своем стуле так, будто Зельда пнула ее в грудь изо всей силы. Зельда чувствует себя ужасно, а затем говорит себе, что не стоит чувствовать себя ужасно. Элиза – прекрасный человек, но кое-чего она не схватывает, да и не может это сделать.

Кое-что пошло неправильно в «Оккаме», и обвинят во всем вовсе не белую женщину.

Черт, ведь Элиза в одной из лабораторий сунула в карман найденную мелочь так, словно это в порядке вещей!

А если это ловушка?

Элиза никогда даже не помыслит о подобном – что, если один из ученых оставил там деньги, чтобы проверить ночных уборщиков на честность, и когда они исчезнут и Флеминг об этом узнает, то догадайтесь с трех раз, чья шея окажется на мясницкой колоде?

Элиза живет в мире, который сама придумала; посмотреть хотя бы на ее туфли. Зельда представляет восприятие подруги как одну из тех диорам, которые она видела в музее: идеальная маленькая реальность, около которой даже дышать нужно осторожно.

Мир Зельды совсем не таков, она не может включить ТВ, чтобы не увидеть, как маршируют черные, вскидывая руки в насыщенном гневом воздухе. Если Брюстер замечает подобное, он немедленно меняет канал, и Зельда в глубине души ему благодарна, хотя это и выглядит бесхребетным.

Все, связанное с расовым вопросом, подавляется в США, и взгляды, которые она ловит на следующий день после марша, выходя на работу, содержат обещание убийства. По всей стране люди, подобные Дэвиду Флемингу, только ищут причины, чтобы уволить женщину, подобную Зельде Фуллер.

Какую еще работу может она найти?

Она живет в Олд-Вест с рождения, и район не изменился за все эти десятилетия. Разве что стал более многолюдным и более сегрегированным – Зельда понимает концепцию запугивания владельцев недвижимости, но не напрягается по этому поводу.

Она мечтает о пригородах, о месте, где можно чувствовать вкус воздуха, как хвою и зефир, ощущать, как он смывает яд «Оккама» с тела.

Она не сможет работать здесь, если переберется из центра, – слишком далеко ездить. Поэтому она откроет собственный уборочный бизнес, и обязательно возьмет в него Элизу – она говорила это подруге сотни раз, – наймет других умных дамочек и будет платить им честно, как никогда не будет мужчина.

Зельда ждет, что Элиза воспримет эти планы всерьез, а когда та улыбается, то не винит подругу: откуда взять столько бабла, когда у нее рядом Брюстер, работающий лишь после дождичка в четверг? Какой банк выдаст кредит на свое дело черной женщине?

Зельда представляет кафетерий как дневной рай для белых, для их шуток и забав, но по ночам он пуст и зияет, словно пещера. Шаги доносятся из холла, приближаются. Это Флеминг, и вся высота его положения читается в решительной походке.

Зельда смотрит на Элизу, на лучшую подругу, на того, кто может погубить ее жизнь, и ощущает, как мечты о том, чтобы убраться из Олд-Вест и из «Оккама», вытекают из нее подобно крови, струящейся по зубцам электрохлыста, который держит Стрикланд.

18

– Девочки, мы в затруднительном положении, в реальной заднице.

Коридор до сих пор полнится эхом грохота и жаждой насилия.

Не дожидаясь, пока ее попросят, Элиза макает швабру в мыльную воду, отжимает и начинает замывать мазки крови. Флеминг тем временем отдает распоряжения Зельде. Обычное дело – она по крайней мере может голосом ответить, что все поняла.

– Вы обе нужны мне внутри Ф-1 прямо сейчас, – говорит он. – Срочная работа. Никаких вопросов, пожалуйста. Просто сделайте, что должны, хорошо, но очень быстро. Времени у нас мало.

– Что вы хотите от нас? – спрашивает Зельда.

– Зельда, лучше, если ты выслушаешь меня. Там есть… биологический материал. Прямо на полу. Проверьте все углы. Я не должен объяснять тебе подобные вещи, ведь так? Ты знаешь, как делать свою работу. Просто уберитесь там как следует.

Элиза смотрит на дверь – на ручке тоже кровь.

– Но… не окажемся ли мы…

– Зельда, что я сказал? Я бы не послал вас внутрь, если бы там имелась опасность. Просто держитесь подальше от резервуара. Это большой металлический объект, доставленный к нам мистером Стрикландом. Ни в коем случае не подходите к нему. Никакой причины для того, чтобы приближаться к этой вещи, не существует. Понятно? Зельда? Элиза?

– Да, сэр, – отвечает Зельда, а Элиза кивает.

Флеминг начинает говорить дальше, но затем бросает взгляд на часы.

Его рубленые фразы показывают вызванную стрессом потерю ораторских способностей:

– Пятнадцать минут. Безупречно. Полная сдержанность.

Лаборатория та же самая, но многое тут изменилось: из пола «выросли» толстые бетонные столбы, каждый с петлей на конце, к которой можно привязать живое существо; столики на колесах, заваленные всякими медицинскими приспособлениями, торчат меж бежевых компьютеров словно технологические опухоли; большой стол расположился в центре, его колеса указывают в четырех разных направлениях; хирургические инструменты разбросаны как выбитые зубы; ящики выдвинуты, раковины полны, сигареты еще дымятся, одна на полу.

Над полом, как обычно, придется хорошо потрудиться.

Кровь повсюду, и, глядя на нее, Элиза думает о фотографиях из журнала, где изображены затопленные низменности. Озеро алой жидкости размером с тарелку поблескивает в свете ламп, пруды, протоки и лагуны отмечают траекторию, по которой двигался к двери мистер Стрикланд.

Зельда толкает тележку через озерцо и хмурится, когда видит след крови за одним из колесиков. У Элизы нет выбора, и она повторяет маневр, слишком ошеломленная, чтобы придумать что-то похитрее.

Пятнадцать минут.

Элиза льет воду на пол, она булькает, стирает капли крови, порождает розовые завихрения. Так ее учили действовать в Доме: если вдруг окажешься на арене жизни, разбавляй тайну жизни, восхищение, желание, ужас – до тех пор, пока они не перестанут тебя касаться.

Она шлепает шваброй в центр грязного пятна и собирает его понемногу, пока пряди не распухают и не темнеют. Это нормально, как и звук – протяжное чавканье, мягкий шорох – и она сосредотачивается на нем.

Покрытый сажей ожог на бетоне должен был остаться после выстрела одного из «пустышек»: вытирай над ним. Электрохлыст, миллион фунтов угрозы, невозможно притронуться: вытирай вокруг.

Элиза говорит себе не смотреть на резервуар. Не смотри на резервуар, Элиза.

Элиза смотрит на резервуар.

Даже в тридцати футах от нее, рядом с большим бассейном, он выглядит слишком большим для лаборатории: присевший на корточки ожидающий динозавр. Он прикручен к четырем бетонным столбам, деревянная лестница обеспечивает доступ к верхнему люку.

Флеминг сказал правду в одном отношении: около резервуара крови нет.

Никакой причины подходить.

Элиза говорит себе отвести взгляд. Отведи взгляд, Элиза.

Элиза не может отвести взгляд.

Уборщицы встречаются в центре залитой кровью области, Зельда проверяет часы, утирает пот с носа, берется за ведро, чтобы плеснуть еще один, последний раз. Кивком дает Элизе понять, чтобы та собрала с пола инструменты, чтобы их не смыло в сторону. Элиза становится на колени и берется за дело.

Пинцет, скальпель со сломанным лезвием, шприц с погнутой иголкой.

Наверняка все это – собственность доктора Хоффстетлера, но она не может поверить, что этот человек может причинить вред кому-либо или чему-либо, ведь он выглядел таким опустошенным, когда выбрался из лаборатории.

Элиза поднимается и аккуратно раскладывает инструменты на столе, точно служанка в гостинице, накрывающая на стол. Она слышит, как клокочет вода, изливаясь из ведра Зельды, и краем глаза видит, как растягиваются по полу блестящие длинные щупальца.

Зельда хмыкает:

– Только глянь на это! Уборщикам приходится уходить к погрузочной эстакаде, чтобы покурить тайком, а эти дымят сигарами прямо тут, словно…

Зельда не тот человек, чтобы с задушенным всхлипом остановиться посреди фразы.

Элиза поворачивается и видит, что швабра подруги валяется ручкой вперед. Ладони ее сложены перед грудью, и она держит два объекта, только что извлеченных из-под стола, два объекта, которые она приняла за сигары.

Руки Зельды трясутся и расходятся, объекты падают, один беззвучно, другой с мягким звоном, и с него соскальзывает серебряное обручальное кольцо.

19

Зельда отправляется за помощью, Элиза слышит, как ее шаги удаляются по коридору. Она сама продолжает смотреть на пальцы Стрикланда: розовые, на одном след от кольца, зазубренные ногти, пучки волосков на костяшках, след от кольца бледный, участок кожи был скрыт от солнца много лет.

Элиза вспоминает тот момент, когда Стрикланд вылетел из лаборатории – точно, он держался за левую руку. Именно эти два пальца рылись в хрустящем целлофановом пакете с зелеными леденцами.

Она не может просто так оставить их здесь, ведь пальцы можно пришить обратно. Она читала о таком. Может быть, доктор Хоффстетлер знает и умеет, как это сделать. Кривясь, она смотрит по сторонам: Ф-1 – лаборатория, тут должны быть контейнеры, мерные емкости.

Но лаборатории «Оккама» кажутся насмешкой над людьми вроде нее – невозможно понять, чем в них занимаются, а находящиеся внутри инструменты выглядят таинственно и чуждо.

Ее взгляд опускается в отчаянии, и она видит рядом с мусорным пакетом нечто более естественное для ее среды обитания: смятый пакет из коричневой бумаги. Она идет к нему, встряхивает, чтобы открыть, и сует руку в маслянистые недра, чтобы управлять пакетом как куклой-перчаткой.

Эти комки на полу – вовсе не человеческие пальцы.

Это мусор, который надо подобрать.

Элиза опускается на колени и пытается выполнить эту задачу, нащупывает нечто похожее на два кусочка тушеной курицы, слишком маленькие и мягкие, чтобы схватить. Они вываливаются один раз, второй, разбрызгивая кровь, словно упавшие кисти Джайлса – краску.

Она задерживает дыхание, стискивает челюсти и подхватывает их голой рукой. Пальцы чуть теплые – как вялое рукопожатие. Она пихает их в пакет, закручивает верх. Вытирает ладонь об униформу и в этот момент замечает откатившееся обручальное кольцо.

Элиза не может оставить его просто так, но не находит сил открыть пакет снова. Поэтому цепляет украшение и роняет его в карман фартука, после чего встает и пытается восстановить дыхание.

Пакет в ее руках кажется пустым, словно пальцы уползли как черви.

Элиза одна, вокруг тишина. Но разве это тишина?

Она слышит мягкое шипение, шум воздуха, исходящего из небольшого клапана. Оглядывается и еще раз смотрит на резервуар, и второй вопрос, еще более смущающий, появляется внутри: одна ли она?

Флеминг предупредил их, запретил приближаться к резервуару. Но звук не стихает.

Не подходи к нему, говорит Элиза себе. Она смотрит вниз, на яркие туфли. Сверкая в свете ламп, они движутся по мокрому полу. Она подходит к резервуару.

Несмотря на то, что ее окружают последние достижения прогресса, она ощущает себя пещерным человеком, направляющимся к зарослям, из которых донеслось рычание. Что было безрассудством два миллиона лет назад, остается таковым и сейчас.

Почему-то только пульс ее не учащается, как в тот момент, когда она подбирала пальцы Стрикланда. Возможно, это потому, что Флеминг пообещал: ты в безопасности. Или потому, что каждую ночь ей снится глубокая темная вода, и вот она, плещется за иллюминаторами цилиндрического резервуара.

Темнота. Вода.

Ф-1 слишком ярко освещена, чтобы глаза сразу привыкли к царящему внутри мраку, так что она опускает пакет и приставляет ладони к вискам, прижимается к холодному стеклу. Отраженное сияние заставляет ее чувствовать, что она скользит по спирали, и только потом Элиза понимает, что иллюминатор изнутри полностью закрыт водой.

Нос ее расплющивается, и наконец ускоряется пульс, из памяти лезут кошмары об аппарате искусственного дыхания.

В темной воде вихрятся круговороты тусклого света, и Элиза задерживает дыхание. Это словно кружащиеся вдали светлячки, и она прижимается теснее, желая приблизиться к ним, испытывая почти физическую тягу.

Светящаяся субстанция изгибается, поворачивается, танцует подобно занавесу, украшенному арабесками. Окутанная в сверкающие точки, обозначается некая форма. Плавающий мусор, пытается убедить себя Элиза, и не больше того, и тут луч света ударяет в пару светочувствительных глаз.

Они вспыхивают ярким золотом в темной воде. Стекло взрывается.

По меньшей мере, так это звучит, дверь лаборатории с грохотом распахивается, несколько пар ног словно град колотят по полу, хрустит пакет, схваченный ее собственной рукой. Она и вправду доказывает, что вышла из пещеры, поскольку отступает перед ликом звериной угрозы и мчится туда, где находится средоточие цивилизации.

Флеминг, «пустышки», доктор Хоффстетлер.

И она вскидывает пакет с пальцами словно трофей: награда за то, что она взглянула в глаза, полные восхитительного уничтожения, и выжила. Голова ее кружится, дыхание бродит неизвестно где, она на грани безумного смеха, на грани слез.

20

Стрикланду предлагали разные кабинеты на первом этаже с панорамным видом на выметенные лужайки.

Он не отказал себе в наслаждении уязвить широту души, явленную Флемингом, когда настоял на лишенной окон клетушке, куда выводились изображения с камер наблюдения. Он заставил Флеминга поставить стол, шкаф, ведро для мусора и два телефона, белый и красный.

Комната мала, опрятна, тиха, идеальна.

Он странствует взглядом по «таблице» четыре-на-четыре, составленной из черно-белых мониторов. Пересекающиеся коридоры, иногда проходит один из работников. После тропического леса, где ты словно заперт в душной банке, видеть все сразу – большое облегчение.

Он тщательно изучает экраны.

Последний раз, когда он видел двух уборщиц, что сейчас сидят перед ним, в туалете, тогда его жгло от желания помочиться, и они посмеялись над ним, когда он ушел. Теперь совсем другая ситуация, не правда ли?

Возможность установить правильные взаимоотношения.

Он двигает левой рукой, позволяет уборщицам разглядеть бинты, его пришитые на место пальцы, вообразить, как они там выглядят под белым шуршащим покровом. Стрикланд мог бы рассказать им: нескрываемо говенно – вот как выглядят они сейчас.

Пальцы больше не подходят к его руке, они цвета воска, жесткие как пластик, пришиты черной нитью, толстой, будто ноги тарантула.

Стрикланда заботит лишь то, чтобы они рассмотрели его пальцы в тусклом свете. Только въехав сюда, он отключил верхний свет, оставив призрачное серое свечение шестнадцати мониторов.

После непристойного сверкания джунглей яркий свет он переносит еще хуже, чем громкие звуки.

Ф-1 невыносима.

Хоффстетлер начал приглушать свет по ночам ради привезенной с юга твари, но это еще хуже. Сама идея о том, что он и Образец одинаково чувствительны к свету, взбесила Стрикланда.

Он не зверь. Он оставил свое животное «я» на Амазонке.

Он должен был это сделать, чтобы не потерять надежду остаться хорошим мужем и отцом.

Чтобы убедиться, что они видят, Стрикланд шевелит пришитыми пальцами. Струится кровь, экраны мониторов затягивает дымка. Он моргает, сражаясь со слабостью. Эта боль – нечто иное, и доктора дали ему таблетки, чтобы с ней справиться.

Пузырек – вот он, справа в столе.

Но разве доктора не знают, что боль очень важна, из ее зубов ты выходишь более сильным и прочным?

Нет, спасибо, док, леденцов хватит.

Мысль об остром, жалящем, отвлекающем вкусе заставляет его в конце концов повернуться. Поскольку Лэйни отказывается распаковывать вещи после переезда, он вынужден добывать бразильские сладости сам, но оно того стоит.

Пакет хрустит, словно ледок на ручье, когда Стрикланд берет его, стеклянистые зеленые шарики скрежещут на зубах, и ему становится лучше, много-много лучше. Продолжительный выдох над языком, что приятно уязвлен острым сахаром, и можно упасть в кресло.

Предполагается, что он должен отблагодарить этих двух уборщиц за то, что они нашли пальцы.

Об этом просил Флеминг, и Стрикланд мог бы сказать, чтобы тот сам разобрался с этим делом, но он скучает. Сидеть за столом целый день – как только люди это выносят? Подписать в пятидесяти местах только ради того, чтобы тебе позволили высморкаться. Сотню – чтобы вытереть задницу.

Стыдно, ни один из идиотов-солдат не всадил пулю в Образец во время нападения.

Стрикланд почти уже решил, что прихватит «алабамский прывет», отправится в Ф-1 и все сделает, чтобы у образца осталось поменьше жизни для изучения. После того как Deus Brânquia исчезнет, он освободится от власти генерала Хойта, сможет вернуться к жене и детям.

Он хочет этого. Разве нет? Он думает, что хочет.

Плюс он не может спать – только не с этой болью. Ладно, хорошо.

Он прольет немного благодарности на тупых уборщиц, но сделает так, как ему хочется, просто чтобы убедиться: они не думают, что он ребенок-переросток, не способный помочиться, не залив весь пол. В любом случае, он не торопится домой. Совершенно невыносимо то, как Лэйни смотрит на него.

Откушенные пальцы нельзя сравнить с тем, что джунгли вырвали из него и что он пытается сшить обратно. Он пытается. Разве она не видит, как настойчиво он пытается?

Он поднимает со стола одну из двух папок личных дел.

– Зельда Д. Фуллер?

– Да, сэр, – отвечает она.

– Тут написано, что замужем. Но почему тогда у твоего мужа другая фамилия? Если вы в разводе или живете отдельно, это должно быть зафиксировано.

– Брюстер – это имя, сэр.

– Для меня звучит как фамилия.

– Да, сэр. Но нет, сэр.

– Да – но нет. Да, но нет, – он скребет лоб большим пальцем правой руки, стараясь не думать о боли, терзающей левую. – Так же ты отвечала и прошлой ночью. Помнишь? Ха-ха. Я мог бы позвать вас к себе посреди дня, упростить дело для меня, но я так не поступил. Лучшее, что вы можете сделать, это вернуть услугу, чтобы я мог убраться отсюда побыстрее, выспаться и позавтракать с детьми. Это звучит понятно, миссис Брюстер? Уверен, что у вас есть дети.

– Нет, сэр.

– Нет? Как же так?

– Я не знаю, сэр. Просто… не получилось.

– Мне жаль слышать это, миссис Брюстер.

– Я – миссис Фуллер. Брюстер – имя моего мужа.

– Брюстер… это фамилия, или я обезьяний дядюшка. Уверен, у вас есть братья. Сестры. В любом случае, вы знаете, как оно с детьми.

– У меня нет ни братьев, ни сестер. Я сожалею.

– Это здорово меня удивляет. Разве это не необычно? Для твоего народа?

– Моя мать умерла, рожая меня.

– О, – Стрикланд перелистывает страницу. – Вот оно, страница два. Это печально. Хотя если она умерла при родах, то я полагаю, что ты не можешь по ней скучать.

– Я не знаю, сэр.

– Положительная сторона во всем, вот о чем я говорю.

– Может быть, сэр.

Может быть.

Все выглядит так, словно два шарика с кислотой надуваются внутри его висков. Может быть, они лопнут. Может быть, кожа слезет с его лица и этим девкам придется смотреть на его вопящий череп.

Он прижимает палец к странице и заставляет сфокусироваться блуждающие глаза. Умершая при родах мать. Наверняка аборт. Какое-нибудь экстравагантное замужество. Бессмысленное дерьмо. Слова вообще бессмысленны.

Взять хотя бы коммюнике генерала Хойта по поводу Deus Brânquia.

Само собой, оно описывало предстоящую миссию, но была ли в нем хоть буква о том, как джунгли проникают в тебя, как лианы просачиваются через москитную сетку, пока ты спишь, проскальзывают меж твоих губ, залезают в пищевод и опутывают сердце?

Наверняка где-то существует правительственное коммюнике по поводу той вещи в Ф-1, и оно тоже полное дерьмище. То, что внутри резервуара, нельзя поймать словами. Для этого нужны все твои чувства.

Он был наэлектризован тогда, на Амазонке, бешеный механизм, работающий на гневе и buchite. Возвращение в Америку опустошило его, Балтимор просто вверг в кому. Может быть, то, что сегодня он лишился двух пальцев, сможет разбудить его обратно. Посмотрите на него: в глухой ночной час слушает низкооплачиваемых пресмыкающихся, взятых на работу исключительно потому, что они глупые женщины без образования.

И одна из них говорит ему прямо в лицо «может быть»?

21

– Что такое «Д»? – требует он.

Мужчины, обладающие властью или силой, угрожали Зельде всю ее жизнь. Рабочий-литейщик, преследовавший ее на игровой площадке, чтобы сказать, что ее папочка украл его работу и за это будет висеть в петле. Учителя в школе, говорившие, что если обучить черную девочку, то она лишь возмечтает о том, чего никогда не получит. Гид в форте Мак-Генри, перечисливший солдат, убитых во время гражданской войны, а потом спросивший, не хочет ли она сказать «спасибо» белым одноклассникам.

В «Оккаме» угроза исходила только от Флеминга, и она давно научилась с ней справляться. Знай свой ЛПК вдоль и поперек, знай, как выглядеть забитой и несчастной, знай, как льстить.

Но мистер Стрикланд совсем другой.

Зельда не знает его и чувствует, что если бы даже знала, то это не имело бы значения. У него глаза как у льва, которого она однажды видела в зоопарке, и по ним невозможно понять, бросится ли он на тебя в следующий момент или примется лизать лапу.

Лучше забыть догадки по поводу того, почему их с Элизой вызвали сюда, к этой стене из мониторов.

– Д, сэр? – осмеливается спросить она.

– Зельда Д. Фуллер.

Это вопрос, на который она знает ответ, и она беззаботно хватается за него:

– Далила. Вы знаете, ну, в Библии.

– Далила? Так тебя назвала мертвая мать?

Она знает, как держать удар.

– Так сказал мне отец, сэр. Мама планировала это имя, если родится девочка.

Стрикланд вгрызается в свои леденцы челюстями столь же широкими, как у льва. Зельда узнает дешевые сладости при первом взгляде, она практически выросла на них, но это новый уровень дешевизны. Они раскалываются на куски, она видит, как осколки впиваются ему в щеки и губы, она видит смешанную со слюной кровь и почти чувствует ее вкус, холодный и горький, полная противоположность вкусу леденцов.

Так красное отличается от зеленого.

– Занятная дамочка была эта мертвая мать, – говорит Стрикланд. – Ты знаешь, что значит Далила, не так ли?

Зельда готова к тому, что Флеминг будет выговаривать ей за кражи вещей, которые рассеянные ученые просто положили не туда, а потом забыли, но вопросов по поводу библейских персонажей она не ждет.

– Я… церковь… они…

– Моя жена ходит в храм регулярно, так что я в курсе почти всех историй. Вспоминается мне, что Бог выдал Самсону кучу силы. Целую армию побил челюстью. Ослиной, я имею в виду. Ну а Далила его соблазнила, взяла старичка Самсона и размягчила, так что он выдал свой секрет. Она позвала служанку, чтобы она отрезала ему волосы, а затем кликнула своих приятелей филистимлян, ну а они выкололи Самсону глаза и искалечили так, что он перестал быть человеком. Остался только объект пыток. Такая вот Далила. Предмет гордости для женщин. Но странное имя, как мне кажется.

Разговор не должен идти таким образом, это нечестно.

Зельда знает все те же истории из Библии, но ее тело предает ее, превращает ее в статиста в театре Стрикланда. Она ощущает, как глаза расширяются, а губы трясутся. Стрикланд изучает ее личное дело, и она может слышать, как шелестят страницы.

Зельда стыдится этого, но она чувствует облегчение, когда Стрикланд переводит взгляд на Элизу. Она буквально может слышать его мысли: лень – это проблема не только негров, точно, простонародье есть простонародье потому, что они не могут завязать шнурки на ботинках; возьмите эту белую женщину, нормальное лицо, хорошая фигура, будь у нее хоть унция сметливости, она бы суетилась в опрятном доме, присматривая за детьми, а не выходила бы уборщиком в кладбищенскую смену как ночное животное.

Стрикланд хрустит леденцами, берет вторую папку.

– Элиза Эспозито, – говорит он, – Эспозито. Частью мексиканка или типа того?

Зельда бросает взгляд на Элизу.

Лицо той напряжено, отражает беспокойство, которое ее лучшая подруга испытывает, когда кто-то не понимает, что она немая.

Зельда откашливается и рискует вмешаться:

– Это итальянское, сэр. Эту фамилию дают сиротам. Ее нашли на берегу реки. Младенца то есть, и в приюте дали это имя.

Стрикланд хмуро смотрит на Зельду, и она узнает этот взгляд: он устал от ее болтовни, а еще наверняка думает, что создание мифов о собственном тайном величии тоже можно отнести к порокам низких людей. Эту вот девочку нашли на берегу реки. Мальчик родился в сорочке. Трогательные байки, попытки создать себе прошлое.

– Как долго вы двое знаете друг друга? – ворчит он.

– Все время, пока Элиза тут работает. Четырнадцать лет?

– Это хорошо. Я имею в виду, вы обе понимаете, как тут, в «Оккаме», все устроено. Знаете, как себя вести. Полагаю, это вы нашли мои пальцы? – Стрикланд потирает голову, по лбу его струится пот, и это выглядит как настоящая агония. – Это вопрос. Отвечай.

– Да, сэр.

– Я собираюсь поблагодарить вас за это, – говорит он. – Мы думали, что с ними… Хотя не имеет значения, что мы думали. Теперь я не так уж волнуюсь по поводу пакета. Наверняка там было что-то получше того жирного бумажного кулька, доктор говорит, что сырая тряпка подошла бы не хуже, чем лед. Он сказал, что они потеряли кучу времени, стерилизуя пальцы перед тем, как отыскать нервы и прочее. Я не пытаюсь обвинять вас. Но все же… Прямо сейчас мы не знаем, что случится дальше… Пальцы либо прирастут, либо нет. Но вы их нашли, и это все. Именно это я и хотел сказать по поводу…

– Я сожалею, сэр, – Зельда пожимает плечами. – Мы сделали все, что могли.

Искренне извинись как можно быстрее, чтобы не испытывать сомнений по этому поводу, – таков ее метод.

Стрикланд кивает, но затем ситуация осложняется.

Он смотрит на Элизу, ожидая извинений, и нетерпение омрачает его усталое, искаженное болью лицо. Молчание в этой ситуации выглядит как грубость, и нет возможности избежать неизбежного.

Зельда возносит безмолвную молитву и еще раз шагает в клетку ко льву:

– Элиза не говорит, сэр.

22

Служба в армии накладывает на сознание определенный отпечаток.

Человек, который не говорит, подозрителен, он прячет воинственные намерения или еще что-то похуже. Эти две женщины не выглядят достаточно сообразительными для того, чтобы вести интриги, но кто знает. Простонародье, в конце концов, то место, где водятся коммунисты, профсоюзные активисты, люди, которым нечего терять.

– Она не может говорить? – спрашивает Стрикланд. – Или предпочитает молчать?

– Не может, сэр, – говорит Зельда.

Пульсация в его руке утихает, отходит на задний план. Это интересно.

Это объясняет, почему Элиза Эспозито так долго держится на этой дерьмовой работе: не придурь, а ограничения, и наверняка все описано, как обычно, на странице два. Он закрывает папку и смотрит на девицу: она хорошо слышит, тут нет сомнения; еще в ней есть нечто от хищника, и это настораживает, ее глаза обращены на его губы таким образом, какой большинство женщин сочло бы неделикатным.

Он глядит пристальнее, он жаждет острого зрения, какое дарует buchite, и видит шрам, змеящийся по ее шее.

– Остался от операции?

– Неизвестно, – отвечает Зельда. – Либо родители сделали это, или кто-то в приюте.

– Почему кто-то мог сотворить такое с младенцем?

– Младенцы плачут, – говорит она. – Может быть, этого достаточно.

Стрикланд вспоминает первые годы Тимми и Тэмми, и то, насколько он был всякий раз поражен, возвращаясь из Вашингтона во Флориду, и обнаруживая дома Лэйни, истощенную, без помады на губах, с распухшими от стирки и купания детей пальцами. Предположим, что у нас не один младенец, не два, а дюжины.

Он знакомился с засекреченными военными материалами о том, что творит с людьми недостаток сна, он знает, какие опасные идеи в таком состоянии начинают казаться здравыми.

Он хочет сказать Элизе, чтобы она вытянула шею и серый свет мониторов упал на полосу шрама.

Лютость, прячущаяся в глазах Элизы, заставляет ее выглядеть дикой; шрам же говорит, что она приручена. Это возбуждающая комбинация; она мнется под его взглядом, теснее сжимает ноги. Ну ладно, вот и все, обычная девчонка, если посмотреть как следует. Хотя нет, есть кое-что, чего он не ожидал увидеть: она не щеголяет простыми туфлями на резиновой подошве, какие носят все уборщики.

Ее обувь розовая, словно коралл.

Туфли вроде этих он видел постоянно, когда находился в Японии, нарисованными на бортах боевых самолетов, на изображенных там девушках, наряженных в стиле пин-ап. В реальной жизни – никогда.

Элиза Эспозито смотрит на свои стиснутые руки, точно так же, как они все делают, потом словно вспоминает что-то. Ее ладонь ныряет в карман халата, и когда возвращается, то в ладони блестит маленький круглый объект, и она протягивает его Стрикланду.

Она выглядит мрачной, и благодаря этому обезьянье движение другой ладони кажется странным – вращение большим пальцем над грудью. «А титьки вполне ничего», – думает он, и тут негритянка напоминает ему, что это всего лишь язык знаков.

– Это означает, что она сожалеет, – говорит Зельда.

Элиза держит его обручальное кольцо, то самое, которое, как он думал, осталось в брюхе Образца. Лэйни будет рада видеть его, сам же Стрикланд не испытывает эмоций. Изучает лицо Элизы, но не видит на нем и следа лукавства – она не украла кольцо, ничего подобного.

Она выглядит искренней, и круговое движение над грудью кажется не таким обезьяньим, более чувственным, и Стрикланда пронзает острая, внезапная мысль. Рожденное джунглями отвращение к яркому свету и громким звукам… вот перед ним женщина, соответствующая спецификации, работающая во тьме ночи, не способная даже запищать.

Он складывает в чашечку левую ладонь и позволяет ей положить в нее кольцо. Выглядит это церемонией, странной противоположностью обручению.

– Не могу надеть его прямо сейчас, – говорит он. – Но спасибо.

Она кивает и пожимает плечами, ее глаза не отрываются от глаз Стрикланда, и это почти пугающе. Он ненавидит это… и ему это почти нравится, он отводит взгляд в сторону – это необычно – на ее розовую туфлю, висящую в воздухе.

Боль врывается в руку, точно орда варваров, он стискивает зубы и тянется к пакетику с леденцами. Но почему-то открывает один из ящиков стола и видит пузырек обезболивающего, что поблескивает белым среди черных, остро заточенных карандашей. Пот струится из пор у него на лбу, и он удерживается, не вытирает его – вытирание пота вовсе не доминантный жест.

– Это первое, – говорит он. – Второе – это Ф-1.

Негритянка открывает рот, но Стрикланд хлопает ладонью по столу, не давая ей вставить и слова.

– Я знаю, – продолжает он. – Вы подписали бумаги. Я знаю все это дерьмо. Ясно? Только мне плевать. Моя работа – чтобы вы поняли все значение ваших подписей. Четырнадцать лет здесь, да? Прекрасно. Возможно, в следующем году получите торт. Четырнадцать лет, и знаете, что я думаю? Это достаточный срок, чтобы чуток облениться. Так, мистер Флеминг сказал вам, чтобы вы не убирали Ф-1 без его приказов. Это дерьмо. Вы не повинуетесь ему, вы больше не имеете дела с мистером Флемингом, вы имеете дело со мной. А кого я представляю? Правительство США. И нам не нужны проблемы. Никакие. Понятно?

Одна нога Элизы соскальзывает с другой – прекрасный жест, знак подчинения. Только ему почему-то жаль, что он больше не видит ее туфлю. Звонит телефон. Наполненный кислотой шар за виском лопается от шума, ядовитая жидкость заполняет левую руку до самого обручального кольца в ладони.

Он сгибает пальцы, надеясь усмирить боль.

– Позвольте мне закончить. Вы можете увидеть разные вещи. Это неизбежно.

Он тоже видит кое-что, нитки, потеки алого, заполняющие поле его зрения. Красный – цвет того телефона, что прыгает на столе. Вашингтон. Может, генерал Хойт. Ему нужно ко всем чертям вышвырнуть этих девок прочь из офиса.

Непобежденное, поднимается из болот его состязание с Deus Brânquia, встает из трясины, из черных глубин отчаяния. Красный телефон, алая кровь, алая луна Амазонки.

– И последнее, что я хочу сказать, так что слушайте, просто слушайте меня, и все. Не нужно быть гением, чтобы догадаться: в Ф-1 мы имеем дело с живым существом. Только это не имеет значения. Совершенно никакого. Это все, что вам нужно знать. Все. Эта штуковина может стоять на двух ногах, но мы единственные, кто создан по образу и подобию Бога. Мы единственные. Не так ли, Далила?

Никчемная женщина способна только на шепот:

– Я не знаю, как выглядит Бог, сэр.

Боль в данный момент абсолютна, он осознает все до единого нервные окончания. Это словно весь свет внутри тела оказался выключен… ничего, он примет обезболивающее, все равно пузырек уже в руке, он ответит на красный телефон, когда рот его будет полон разжеванными таблетками.

Лекарства, произведенные на фабриках, употребляют цивилизованные люди.

Он – цивилизованный человек. Или будет таким. Очень скоро.

Звонок может быть проверкой, касаться некоторых решений по поводу Образца. Или это сообщение о том, что ему нужно больше контроля.

Он открывает пузырек с обезболивающим.

– Бог выглядит человекоподобным, Далила. Выглядит как я, выглядит как ты, – Стрикланд кивает в сторону двери, намекая, что женщинам пора. – Хотя будем честными. Он немного больше похож на меня.

23

Сны Элизы стали более четкими.

Она лежит на спине, ощущая под собой речное дно, все вокруг кажется изумрудным. Резким движением она вытаскивает пальцы ног из-под заросших мхом камней, скользит через ласкающие ее тело травы, отталкивается от мягких, как бархат, стволов затонувших деревьев.

Возвращение в обычный мир происходит постепенно.

Зазвеневший таймер для яиц – словно медленное сальто в холодной воде, сами яйца напоминают маленькие луны, туфли на стене проносятся мимо будто косяк неуклюжих рыбин, и наброшенное на кровать покрывало выглядит точно большой скат.

Два человеческих пальца вплывают в поле ее зрения, и Элиза наконец просыпается. Многое в Ричарде Стрикланде тревожит Элизу, но его пальцы посещают ее в кошмарах. Несколько дней с подобными снами, и только затем на нее подобно дождю нисходит понимание.

Она использует собственные пальцы для взаимодействия с миром, и поэтому она страшно испугана, встретившись с человеком, который может потерять собственные пальцы. Она воображает эквивалент потери для говорящего человека, и это ужасно: зубы Стрикланда вываливаются через разорванные губы, и он лишается возможности произносить слова, рождать звуки, обсуждать то, что он хочет сделать.

У Элизы тоже имеются темы, которые она не собирается обсуждать.

Это вторая половина ночи, когда она и Зельда работают в разных частях «Оккама». Она прижимает ухо к холодной как лед двери Ф-1, задерживает дыхание и прислушивается. Голоса хорошо разносятся по лаборатории, но сегодня внутри тишина. Элиза оглядывается на тележку, припаркованную у входа в другое помещение на полпути к холлу – на тот случай, если Зельда освободится пораньше и решит присоединиться, и придется ввести ее в заблуждение.

Элиза ощущает себя голой, когда в руках у нее ничего нет, почти ничего, только пропуск и пакет из коричневой бумаги.

Она вставляет пропуск в щель замка и желает, чтобы тот клацнул как можно тише. Одна из постоянных «Оккама» – яркий свет, лампы не выключаются, так что Элиза никогда не бывала здесь в приватной обстановке, и затемнение, царящее внутри Ф-1, столь же скандально, как открытый огонь.

Элиза прижимается спиной к двери и борется с затопившей ее волной паники. Точно, мрак – часть замысла, вон аварийное освещение, тусклые лампы, расположенные на потолке там, где он сходится со стенами, испускают слабое медовое свечение.

Достаточно, чтобы видеть, куда идешь.

Но есть еще звуки, и они примораживают Элизу к двери:

– Риик-риик… чака-кук… цу-цу-цу, фоонк, хи-хи-хи-хи… траб-траб, куру-куру… зиииии-ииии… хик-рик… хик-рик… лаг-лаг-лаг… фьююю…

Элиза провела всю жизнь в большом городе, но она узнает звуки природы, которым не место в этом бетонном бункере. Они переливаются в пустоте огромной лаборатории, наполняют каждый стол, кресло и шкафчик хищной, животной угрозой. Монстры прячутся где-то здесь.

Разум Элизы сражается со страхом.

Птичьи трели и лягушачьи рулады доносятся из одного-единственного источника. Это записи, и в этом плане все мало отличается от сеанса в «Аркейд синема» – приглушенный свет, долетающие из колонок звуки.

Кто-то из ученых «Оккама» продумал то, что Джайлс мог бы назвать мизансценой, атмосферу, внутри которой разворачиваются фантазии. Она полагает, что Хоффстетлер. Если кто-то в этом здании имеет достаточно эмпатии для подобной творческой работы, то это несомненно он.

Она пересекает то место, где не так давно подобрала с пола пальцы Стрикланда. Шаги звучат громко, и она проклинает свою забывчивость – хотела же нацепить кроссовки с мягкими подошвами!

Или она невольно сохранила пурпурные туфли на высоких каблуках, чтобы придать себе смелости?

Справа от нее раздается громкое шипение: анаконда, привлеченная мелодией джунглей? Нет, это просто магнитофон, большой и дорогой, панель из нержавеющей стали поблескивает как река под луной, и Элиза подходит ближе, различает ручки управления. Рядом лежат бобины, каждая подписана: «Marañon#5», «Tocantins #3», «Xingu #3». Валяется груда прочего аудиооборудования, которое она не может опознать, за исключением старой радиолы.

Элиза шагает прочь, обходит резервуар.

Еще один предупреждающий знак – верхний люк открыт.

Она ожидает, что волосы у нее на затылке и на запястьях поднимутся от страха, но этого не происходит. Она шагает в сторону бассейна, который давно завладел ее разумом. Каждую ванную она принимает именно в этом бассейне, ныряет в него с помощью воображения.

Этот вымысел с ней во всех обычных делах, и когда яйца кипят в воде, и таймер пищит, и когда она выбирает туфли, и когда Джайлс прекращает рисовать, чтобы пожелать ей хорошей ночи, не имея представления о том, что за странные мысли крутятся у нее в голове.

Красная линия нанесена на пол в футе от бассейна. Дальше идти опасно.

Но почему она вообще думает о визите сюда?

Потому что она не может выкинуть из головы образ того существа, которое мистер Стрикланд приволок сюда, которое охраняют «пустышки» с винтовками, которое собирается изучать доктор Хоффстетлер. Она знает, что сама была таким же созданием. Безголосой женщиной, которую любой мужчина мог взять, даже не спрашивая, хочет она или нет.

И она может то, чего не может никто из них, она может уравновесить весы. Способна на такое, что никому из мужчин и в голову не придет – на общение.

Она шагает вперед, пока не упирается в опоясывающий бассейн бортик в два фута высотой. Поверхность не колышется, поэтому нужно уметь смотреть, чтобы увидеть, как дышит вода.

Элиза вдыхает, выдыхает и кладет пакет для завтраков на бортик.

Он хрустит столь же громко, как всунутая в сугроб лопата, и она ожидает реакции. Ничего.

Она запускает в пакет руку и морщится от шелеста. Ничего.

Она находит то, что ищет, вытаскивает наружу, и оно белеет в тусклом свете. Единственное вареное яйцо.

Несколько дней она уговаривает себя добавить еще два к тем трем, что она варит для Джайлса.

И вот теперь она чистит его, ее пальцы трясутся.

Это худший подобный процесс в ее жизни, кусочки скорлупы падают на бортик. Яйцо в конечном итоге обнажается, и что может быть более целостным и элементарным, чем такой вот простой белый овал?



Форма воды


Элиза держит яйцо на ладони точно магический кристалл.

И вода отвечает.

24

Что-то изгибается во тьме под бликующей поверхностью, словно дергает ногой дремлющая собака, и что-то негромко всплескивает в центре бассейна. Эхо бежит в стороны вместе с аккуратными концентрическими кругами, а затем мягкое бормотание джунглей, заполнявшее лабораторию, тонет в визге приводимого в движение металла.

Вода разорвана огромным крестом, когда четыре пятнадцатифутовых цепи, каждая прикреплена к стенке бассейна, натягиваются туго и остро, выступают на поверхности, рождают пену и маленькие волны.

И все они ведут к единственной поднимающейся фигуре.

Режущая вода, отражения как радуги, тени как крылья летучей мыши – Элиза не может понять, что она видит. Золотые монеты глаз, то же самое, что было в резервуаре, солнце и луна – они движутся, и сияние исчезает, она видит их настоящий цвет, голубой. Нет – зеленый, коричневый… Нет – серый, красный, желтый…

Формы и оттенки перетекают одна в другую, существо движется ближе.

Оно проходит через воду мягко, почти без волн, напоминает громадную рептилию. Нижняя челюсть выглядит совсем не по-человечески, но рот пока закрыт.

Еще ближе, выпрямившись, словно не плывет, но идет.

Это образ и подобие Бога, о котором упоминал Стрикланд, оно шествует как человек. Почему тогда Элиза чувствует в нем всякое животное, когда-либо существовавшее на Земле?

Еще ближе, жабры по сторонам от шеи трепещут славно бабочки, саму шею уродует металлический ошейник, к которому и крепятся цепи. Оно сложено крепко, точно пловец, мощные плечи как сжатые кулаки, но талия узка, как у балерины, ее покрывают крошечные чешуйки, поблескивающие словно алмазы, струящиеся будто шелк, желобки, бегущие по всему телу, изгибающийся, сложный, симметричный рисунок.

Оно более не движется. До него пять футов.

Вода, стекающая с тела, не издает ни звука. Оно смотрит на яйцо, потом на нее.

Глаза вспыхивают.

Элиза словно грохается с большой высоты, ее сердце замирает от ужаса. Осторожно кладет она яйцо на бортик, затем хватает пакет и отпрыгивает за красную линию.

Ее поза выглядит испуганной, и существо реагирует, опускаясь так, что над водой остается только верхушка головы. Его глаза вонзаются в ее на один беспокоящий момент, а затем возвращаются к яйцу; под этим углом они снова выглядят голубыми.

Оно движется влево, точно ожидая, что яйцо повторит маневр.

«Он никому не доверяет», – думает Элиза, а затем с удивлением осознает, что отнесла существо к мужскому роду. В этом она почему-то уверена, все видно по грубоватости его внешности, по прямоте взгляда.

Это вызывает тошнотворную мысль: если она знает, что он мужчина, то он должен знать, что она женщина.

Она приказывает себе держаться прямо, это существо может быть первым представителем мужского рода в ее жизни, кто еще более беспомощен, чем она сама. Кивком подбадривает его: иди и возьми яйцо.

Он двигается вперед, пока позволяют цепи – два фута от бортика.

Элиза думает, что красная линия проведена слишком уж далеко, но тут нижняя челюсть существа опускается, и второй набор челюстей выстреливает изо рта словно кулак из костей. Доля секунды, и яйцо исчезает, вторые челюсти втягиваются, и вода столь тиха, словно ничего не происходило.

У Элизы нет времени, даже чтобы удивленно вздохнуть; она представляет пальцы Стрикланда, падающие на пол.

Поверхность бассейна вздрагивает, колышется как мягкая шерсть, и она интерпретирует это как удовольствие. Существо смотрит на нее глазами столь яркими, что они кажутся чисто-белыми, без оттенка другого цвета.

Она делает успокаивающий вдох через свои маленькие, ординарные челюсти и побуждает себя двигаться, двигаться, двигаться. Она засовывает руку в пакет снова, и цепи звякают, когда он двигает плечом, чтобы прикрыть себя от того, что может быть оружием.

Именно этого, видит она, он привык ждать от «Оккама».

Но это просто другое яйцо, последнее.

Она поднимает его повыше, чтобы он мог видеть, затем разбивает о другую руку и снимает кусочек скорлупы. Осторожно, крайне осторожно она протягивает ладонь – яйцо стоит на очищенном кончике – ее поза словно у мифической богини.

Существо не верит, оно изгибает верхнюю часть туловища и шипит, жабры трепещут, вспыхивая ярко-алым огнем предупреждения.

Элиза опускает голову, чтобы показать смирение, что это вовсе не представление. Она ждет. Он щелкает зубами, но жабры успокаиваются. Она протягивает руку дальше. Поднимает ладонь чуть выше, перекатывает яйцо, чтобы оно оказалось на кончиках пальцев, шар на подставке, как в гольфе.

Элиза за пределами досягаемости его челюстей и как она надеется, его конечностей.

Она поднимает другую руку зеркальным движением, она не может показать «яйцо», не уронив сам обозначенный предмет, поэтому она использует буквы: Я – Й–Ц – О.

Он не реагирует.

Она показывает снова, знак за знаком, и гадает, что они могут ему напоминать. Хищник? Стрела? Электрохлыст?

Она предъявляет яйцо, затем рисует буквы, она отчаянно хочет, чтобы он понял. Если он этого не сделает, то это значит, что существо, словно явившееся прямиком из ее снов, не имеет права существовать в этом мире!

Яйцо, знаки. Яйцо, знаки. Яйцо, знаки.

Ее руку начинает сводить судорогой, когда существо наконец реагирует.

Однажды решившись на действие, он не показывает колебаний, скользит так близко к бортику, как позволяют цепи, и вздымает из-под воды собственную руку без всплеска или иного звука. Шипы тянутся по предплечью словно гребень, спинной плавник, и пальцы его связаны прозрачной перепонкой и украшены загнутыми когтями. Благодаря этому ладонь выглядит огромной, и, когда пальцы движутся, трудно вообразить, что они способны на что-то иное, кроме как хватать добычу.

Его пальцы изгибаются во втором суставе, большой скользит по бледным чешуйкам запястья.

Это «Я», неуклюжая, но Элиза верит, что существо привыкло к куда более размашистым жестам: кувырки всем телом в кипящем море, стремительные атаки, ленивое вытягивание под тропическим солнцем.

Она чувствует себя так, словно сама находится под водой.

Существо окунается в бассейн, смачивая жабры, точно вспоминает, что ему надо дышать. Его пальцы изображают «Я» еще раз, а затем раскрываются колеблющимся веером.

Элиза одобрительно кивает и показывает «Й».

Существо пытается повторить то, что она сделала, но он еще новичок, и жесты получаются с трудом. Затем он берет и наводит указательный палец прямиком на Элизу. Поле ее зрения начинает вращается, в груди пульсирует веселье, и это почти болезненно.

Он видит ее!

Он не смотрит сквозь нее, как мужчины «Оккама», или мимо нее, как женщины Балтимора! Это прекрасное создание, пусть даже оно может причинить боль тем, кто причинил боль ему, указывает на нее и только на нее.

Она роняет ту руку, которой показывала буквы, и двигается вперед, ее пурпурные туфли на каблуках бесстрашно нарушают запрет алой линии. Существо шлепает по воду в ожидании, его глаза, в этот момент голубые, смотрят на нее с такого близкого расстояния, что она ощущает себя раздетой.

Она протягивает яйцо над бортиком, в опасную зону, и больше не вспоминает, что произошло со Стрикландом. Существо поднимается, все признаки осторожности исчезают, жабры шелестят, грудь раздувается, вода скользит с чешуек, похожих на драгоценные камни.

Он – то, на что аудиозаписи из джунглей только намекали: чистое бытие.

Она с печалью смотрит на тяжелую металлическую штуковину, охватившую его шею и грудь, и только потом замечает второе искажение гармонии – на его левом боку. Четыре металлических стяжки схватывают глубокую рану, проходящую по ребрам. Капельки крови расплываются в воде как утонувшие гвоздики.

И пока она таращится на уродливый надрез, существо атакует со змеиной скоростью.

Яйцо сметено, Элиза ощущает только дуновение ветерка от его пальцев и холод чешуек. Он погружается, отплывает под водой к центру бассейна, она закрывает пустую ладонь.

Та подрагивает.

Существо появляется на поверхности в том месте, где всплыло наполовину очищенное яйцо. Подцепляет его когтем, точно изумляясь: как человек сумел так ловко отклеить шелуху? В конце концов он атакует яйцо зубами, куски скорлупы блестят в тусклом свете, как осколки зеркала.

Элиза ничего не может поделать, молчаливый смех рвется у нее из легких.

Если тут и есть жевание, то оно мгновенное, и затем существо поворачивается к ней, в глазах-монетках крутится признательность, которую она в состоянии распознать. Никогда никто на нее так не смотрел, и от этого голова ее кружится, пусть даже пурпурные туфли на каблуках словно приколочены к полу.

Ворчание джунглей обрывается, оглушающая тишина проносится по лаборатории как взрывная волна, и существо ныряет, исчезает, не оставив даже ряби.

Элиза вздрагивает; мелькает мысль, что ее застукали, но затем мягкий повторяющийся шлепок возвещает, что всего лишь закончилась катушка и что магнитофон крутится впустую. Ничего хорошего в этом нет – кто-то должен прийти, отключить устройство или вставить другую запись, поэтому ей нужно убираться из Ф-1, радуясь тому, чего она достигла.

А она счастлива, и так сильно, что ее грудь изнутри к завтрашнему дню будет в синяках от бешено колотящегося сердца.

25

Яйца ужасны сами по себе. Но омлет еще хуже, к нему требуются вилка и нож. Лэйни должна была подумать об этом; что она за жена, если не позаботилась о подобном?

Стрикланд берет вилку правой рукой; с ножом все не так просто – не с этими пальцами.

Он смотрит на нее.

Лэйни вовсе не думает о муже, никакого сомнения, как иначе все это объяснить? Полтора года он провел, сражаясь в Амазонии, а чем в это время занималась она? Вытирала капли сока?

Жена должна предвидеть потребности мужа, вести себя так, чтобы в доме все блестело. Но посмотрите на это жилище, недели прошли с момента их прибытия в Балтимор, и все выглядит так, словно они обитают где-нибудь в заброшенном уголке Бразилии: мокрые лифчики и чулки свисают в ванной комнате точно гниющие лианы, жара словно в сезон verão, телевизор шумит как облако насекомых, а Тимми и Тэмми носятся будто детеныши пекари.

И эти гребаные коробки!

Едва он собирается расслабиться, как они вплывают в поле зрения, словно Анды, и он снова оказывается там, ноги погружаются в липкую грязь (толстый ковер), в легкие проникает смрад джунглей (освежитель воздуха), и горло сжимает страх перед охотящимся ягуаром (пылесос).

Мужчина не должен ощущать себя добычей в собственном доме!

Все чаще и чаще Стрикланд задерживается допоздна в «Оккаме», хотя ему нечего там делать. Как может домашний телевизор сравниться с шестнадцатью мониторами? «Тебя никогда нет дома», – канючит Лэйни, и от этого он не испытывает добрых чувств.

Она находит в переезде и связанном с ним беспорядке источник воодушевления, и он начинает ненавидеть ее за это, ведь он не может разделить ее чувства, по крайней мере до того дня, как с Образцом будет покончено, и его собственная задница выскользнет из рук Хойта. Может быть, если бы она хотя бы прибралась как следует, его сердце перестало бы биться так тяжело и часто, и он смог бы выносить пребывание дома.

Семейный завтрак – то, ради чего он встал после четырех часов сна.

И как вышло, что он оказался за столом в одиночестве? Лэйни позвала детей. Только они почему-то не послушались. Она засмеялась, словно их поведение допустимо. Она бегает за ними по дому, босиком.

Это что-то вроде цыганской причуды?

Бедные люди ходят босиком, а они вовсе не бедны.

Стрикланд рисует в воображении коралловые туфли Элизы Эспозито, выглядывающие из них пальчики, еще более розовые. Так должна вести себя женщина. Фактически Элиза престает его глазам как результат естественной эволюции женского рода: чистая, бесцветная, молчаливая.

Стрикланд отводит взгляд от ног жены, чувствуя отвращение, он смотрит в тарелку, на омлет, который невозможно съесть.

Последний раз, делая перевязку, он надел обручальное кольцо на распухший, изменивший цвет палец. Он подумал, что Лэйни это понравится, но быстро понял, что ошибся, зато теперь он не может избавиться от кольца.

Он пытается согнуть пальцы, чтобы взяться за нож, но боль такова, словно в артерию засунули прутик.

По лбу его начинает струиться пот.

Почему так жарко в этом долбаном доме? Он осматривается в поисках холода. Бутылка молока. Он хватает ее, жадно пьет из горлышка и судорожно вздыхает, закончив. Он замечает, что Лэйни на кухне, глядит на него хмуро.

Это потому, что он пил прямо из бутылки?

В прошлом году он ел сырое мясо пумы, разделанной прямо на земле в джунглях. И все же он чувствует вину. Он ставит бутылку, ощущает себя потерянным, чужаком. Сгнивший палец – это он сам, а Балтимор – это тело, не желающее, чтобы он прирастал.

Он берет вилку, ухитряется стиснуть нож левой ладонью.

Нож застревает в сыре, рукоятка стукает по обручальному кольцу, боль вспыхивает. Он бормочет ругательства и только потом замечает, что напротив сидит Тэмми, глаза ее широко раскрыты.

Девочка привыкает к тому, что ее отец сражается с собственной слабостью. Подобная мысль заставляет его ощутить себя и в самом деле слабым, а он не может позволить себе слабости, по крайней мере сейчас, когда генерал Хойт требует ежедневных новостей из «Оккама».

Стрикланду нужно не выдать себя, если он хочет убедить Хойта в том, что им требуется быстрый и грубый путь, не извилистая и расхлябанная дорога, по которой предлагает идти Хоффстетлер, если они хотят извлечь максимум пользы из Образца. Перед тем как Хойт позвонил по красному телефону, последний раз голос генерала он слышал в Белеме.

И голос потряс Стрикланда.

Он бы предпочел, чтобы Хойт остался в прошлом вместе с разрушенной «Жозефиной».

Голос Хойта сделал то, что он всегда делал со Стрикландом – словно он игрушечный солдатик, и генерал смял его в руке.

Он щелкнет каблуками, удвоит усилия, покажет, что армия командует в «Оккаме».

В глубине души он ощущает меланхолию: что бы он ни делал дома, все будет происходить медленно, громыхающие набеги, которые он совершал к детям, интерес, который он заставлял себя проявлять, слушая бесконечные рассказы Лэйни о покупках и домашних делах.

Ему пришло в голову, что Хойт не так уж отличается от Образца, оба они непостижимы, в каждом кроется нечто, выходящее за пределы их физических очертаний. Стрикланд – не более чем второй набор челюстей, который при нужде выскакивает изо рта генерала, и он может только кусать.

Нож застревает и выпадает, рукоятка задевает пальцы в бинтах, и чувство такое, словно их поворачивают в суставах. Стрикланд бьет по столу правым кулаком. Подскакивают тарелки и вилки. Тэмми роняет ложку прямо в миску.

Он ощущает слезы, это незваное выражение его уязвимости, они выступают на глазах. Нет, только не перед дочерью! Он нашаривает в кармане пузырек обезболивающего. Откусывает крышку. Белые мухи пляшут над столом, пока не прилипают к скатерти. Почему весь стол липкий? Почему дом выглядит… существует… так?

Он нашаривает две, три… ради всех чертей… четыре и пихает в рот.

Хватает бутылку и судорожно глотает, молоко и таблетки создают во рту пасту. Стрикланд пропихивает ее в себя. Горечь, горечь. Этот дом, район, этот город… жизнь.

26

Лэйни знает, за какого мужчину она вышла замуж.

Однажды, когда он порезался, ремонтируя колыбель Тэмми, он обмотал руку клейкой лентой; в другой раз вернулся из командировки в Виргинию, щеголяя глубоким шрамом на лбу, который замазал клеем.

Пришитые на место пальцы – это повреждение другого уровня, она это понимает. Но все же ее терзает жуткая тошнота всякий раз, когда она видит, как Ричард пожирает таблетки обезболивающего.

Даже до поездки на Амазонку он немного ее пугал.

Она считала, что в этом ничего особенно странного, она порой замечала синяки на ее подругах в Орландо.

Но теперь Ричард внушает ей страх иного рода, он чудовищно непредсказуем.

Хотя нечего бояться на самом деле, это просто мысль о том, что лекарства мешают ему вести себя нормально в обычной повседневной жизни, и она достойна лишь беспокойства. Несколько пилюль, и он начинает выглядеть как охотник с каменным сердцем, желающий разрушить все.

Плачущая кукла Тэмми: ее мяуканье подозрительно.

Образцы краски для стен, принесенные ей домой: «стрэтфорд грин» слишком напоминает джунгли, «камео роуз» чересчур похож на кровь.

Лэйни шагает вверх по ступенькам – нет, не для того, чтобы избежать мрачного, непроницаемого взора Ричарда. Она ищет Тимми – единственного, кто не проявляет надлежащего страха – уважения, она поправляет себя – перед главой семейства.

Это проблема, хотя не такая проблема, как то, что Ричард это все поощряет.

В некоторые дни все выглядит так, словно он побуждает сына унижать сестру и возражать матери, как будто Тимми в свои восемь лет уже является старшим по отношению к женщинам в доме.

– Тимми! – поет она. – Время для завтрака, молодой человек!

Хорошей жене не должны приходить в голову такие мысли, ни о сыне, ни о муже. Она понимает, что иногда без лекарств не обойтись: через шесть недель после исчезновения Ричарда на Амазонке она выглядела руиной, лицо опухшее от недостатка сна, голос хриплый от плача.

С помощью секретаря в Вашингтоне, которого она заставила слушать свои всхлипывания, она добралась до семейного врача и, глядя в подол, спросила его: существуют ли таблетки, способные сделать так, что одинокая женщина забудет о тоске. Врач, занервничавший при виде того, как она хнычет, затушил в пепельнице только что зажженную сигарету и прописал ей «маленький помощник мамочки», как он назвал это, «пенициллин для мыслей». Похлопал ее по руке и утешил: все женщины такие хрупкие.

«Помощник» сработал, и как!

Похожая на лавину паника ежедневного существования размазалась в мягкое беспокойство, что превращалось в равнодушие после одного или двух коктейлей вечером. Лэйни заподозрила, что превышает дозу, но, когда встретила подруг, жен офицеров, в магазине, они тоже говорили невнятно, а пальцы их тряслись.

Тут уж она взяла себя в руки и выбросила транквилизаторы в унитаз.

Шагая в сторону комнаты Тимми, она ловит собственное разноцветное отражение в дверных ручках, вазах, рамках картин. Независимая Лэйни из Орландо исчезла насовсем?

Она испытывает облегчение, обнаружив, что Тимми сидит спиной к двери, за своим столом, за любовно устроенной копией – ей хочется верить – рабочего стола отца. Она задерживается на пороге, упрекая себя за плохие мысли по поводу этого херувима.

Он сын своего отца, но он и ее ребенок, умный мальчик с ненасытной жаждой жизни, и ей так повезло с ним.

– Тук-тук, – говорит она.

Тимми не слышит, она не выдерживает, улыбается: так же сосредоточен, как отец. Лэйни шагает вперед, ее босые ноги беззвучно ступают по ковру, она летит словно ангел, отправленный с проверкой к одному из святых… до момента, пока не оказывается рядом со столом и не видит, что на нем ящерица, приколота к доске через все четыре ноги, дергается, а брюхо ее вскрыто ножом, который он держит в руке.

27

Разрез в боку существа понемногу заживает.

Всякий раз, когда Элиза приходит сюда в самый мертвый час ночи, она видит, как все меньшее количество крови сопровождает его скольжение через бассейн.

Видимы только глаза, яркие маяки, бросающие лучи через бескрайнее, погруженное во мрак море. Он плывет к ней по поверхности, и это прогресс, никаких больше пряток под водой.

Ее пульс учащается.

Ей это нужно – чтобы он помнил ее, доверял ей.

Она поднимает тяжелый пакет для мусора, который держит в руке – ничего удивительного, что такую вещь носит с собой уборщик, только вот в этом пакете что угодно, только не мусор.

«Умереть за Хамоса – значит жить вечно!» – приглушенный вопль из кино стал для нее вторым сигналом к пробуждению, в котором Элиза не нуждается. Она открывает глаза задолго до срока, думая о нем, о величии, которое не способна умалить никакая цепь. Единственная вещь, которая отвлекает ее, – серебряные туфли у «Джулии».

Она не опаздывает на автобус в последние дни, и у нее прорва времени, чтобы перейти улицу и постоять у витрины, положив ладони на стекло.

Она привыкла чувствовать стекло со всех сторон, невидимые стены лабиринта, в котором она как в ловушке. Но теперь все не так, она поверила, что видит путь к выходу из лабиринта, и он ведет через Ф-1.

Сегодня музыка джунглей не включена, и Элиза достаточно потрудилась, сводя в таблицу данные об активности в лаборатории, делая крохотные метки на своем ЛПК. Теперь она знает, что никто из ученых не остался допоздна, чтобы сменить пленку; «Оккам» пуст.

Зельда занята на противоположном конце здания, так что Элиза смело шагает через красную линию и поднимает первое яйцо.

Существо изгибает спину, чтобы подплыть ближе, и Элиза сражается с желанием улыбнуться и отдать ему то, что он хочет, до того, как он заслужит подношение. Распрямляет спину, держит яйцо кончиком вверх.

Существо держится на месте силой магии: если оно гребет руками или ногами, она этого не видит. Медленно его большая рука поднимается из бассейна, потоки струятся меж шипов, по канавкам на груди. Его пальцы изгибаются словно руки, пытающиеся обнять кого-то, и формируют знаки: Я-Й-Ц-О.

Она стоит бездыханная, прячась за улыбкой.

Она кладет яйцо на бортик и смотрит, как он берет его, не диким наскоком, как на прошлой неделе, а осознанно и спокойно. Она бы посмотрела, как он снимает скорлупу, чтобы убедиться, что он справляется лучше, чем раньше, но вес мешка в руке делает ее нетерпеливой.

Не отводя глаз, она шагает спиной вперед, пока не упирается бедром в столик, где стоят магнитофон и радиола. Изучает ее как следует и поднимает крышку, под которой скрыт проигрыватель для пластинок.

Элиза уверена, что именно такая радиола оказалась тут случайно, ее просто нашли в одной из лабораторий и притащили сюда. Она вытаскивает из пакета для мусора пыльные реликты забытой молодой жизни, лежавшие в шкафу много лет: пластинки, их она прекратила слушать примерно тогда же, когда прекратила верить, что у нее есть для этого причина.

Она принесла слишком много, десять или пятнадцать, но как она могла заранее понять, какой музыки потребует момент?

«Песни спокойного настроения» Эллы Фитцджеральд – не покажутся ли ему они смущающими? «Песни Чета Бейкера» – не звучат ли они наподобие охотящейся акулы? Альбом группы «Чордеттс»[34] – не подумает ли он, что в комнате внезапно оказалось много женщин?

Лирика неожиданно выглядит не самой хорошей идеей, так что она берет первый попавшийся под руку инструментальный диск – «Серенада любовника» Глена Миллера[35]. Вытряхивает из обложки и вставляет в проигрыватель.

Смотрит на существо и делает знак «запись».

Затем включает проигрыватель, опускает иглу, и звуки оркестра пробуждаются к жизни, сотрясая Элизу до глубины души. Пианино, барабаны, струнные и трубы ныряют и парят, схватывая ритм до того, как тромбон повиснет надо всем подобно брошенному в небо голубю.

Она смотрит на бассейн, уверенная, что существо подумает: она предала его, устроила засаду. Но он неподвижен до такой степени, будто вода в один миг замерзла. Скорлупки от наполовину очищенного яйца плывут в сторону, нетронутые, – физическое выражение того, насколько он поражен.

Элиза поднимает иглу с вращающейся пластинки, тромбон замолкает с мрачным писком. Изображает улыбку, пытаясь убедить существо, что все в порядке. Напрасно. Поскольку все и так в порядке. Все более чем в порядке.

Канавки на его чешуйчатом теле светятся, и она вспоминает статью о биолюминесценции, химическом свете, который испускают некоторые рыбы, – Элиза представляла его похожим на сияние светлячков, крохотные лампочки в ночной тьме. Только здесь сладостное мерцание исходит из всего тела существа и превращает бассейн из чаши тьмы в горсть ярко-голубого огня.

Он слышит музыку, несомненно, но он также чувствует ее, отражает ее, и с помощью этого отражения она может слышать и чувствовать музыку так, как никогда раньше. Мелодии Глена Миллера обладают цветом, формой, текстурой – как она не замечала этого?

Его свет угасает, и она не может представить воду в бассейне темной.

Она роняет иглу на пластинку, и саксофонное соло вырывается из энергичного громыхания оркестра. В этот раз она не отводит глаз от существа, и его свет не просто расцвечивает воду – он оживляет ее, наполняет бирюзовым сиянием, что отражается от стен лаборатории подобно жидкому огню.

Объекты на столе ускользают из внимания Элизы, словно ее тащит к бассейну, кажа ее голубая, и кровь внутри тоже голубая, она просто знает это. Откуда бы ни пришло существо, оно никогда не слышало подобной музыки, множества раздельных голосов, поющих свою мелодию, чтобы слиться в ликующем единстве.

Вода вокруг его фигуры начинает изменяться – желтая, розовая, зеленая, пурпурная. Он смотрит в воздух, ведь он привык к тому, что у любого звука есть источник, протягивает руку, чтобы аккуратно взять один из невидимых инструментов и рассмотреть его, обнюхать на предмет волшебства, попробовать на вкус его чудо и бросить в воздух снова, вернуть на свободу.

28

Тимми появляется у стола.

Он не таков, как сестра, он вовсе не следит за отцом, шлепается на стул, кашляет, не прикрыв рта, хватает столовые приборы. Смотрит на тебя словно настоящий мужчина. Между ударами боли Стрикланд ощущает прилив гордости.

Растить детей – материнская забота, но быть ролевой моделью – это сделает он сам.

Он улыбается Тимми, это крошечное движение мускулов, но оно напрягает его лицо, затем шею, затем предплечье, кисть и в конечном итоге напряжение доходит до пальцев, и улыбка замерзает на губах.

– Она болит, папа? – спрашивает Тимми.

На руках мальчика осталось мыло, он не умывается, пока Лэйни его не заставляет. Это значит, что Тимми делает такое, что его мать находит отвратительным, и это хорошо. Проверять ограничения – это важно.

Стрикланд давно отказался от попыток объяснить это Лэйни.

Она никогда не поймет, что микробы – примерно то же самое, что и ранения: исчезая, они оставляют после себя зарубцевавшуюся ткань.

– Немного, – таблетки начинают смягчать терзающую его боль.

Лэйни присоединяется к ним, но вместо того, чтобы есть, она зажигает сигарету. Стрикланд бросает на нее любопытный взгляд: ему всегда нравились ее волосы, высокая прическа, бросающий вызов гравитации ворох кудряшек и завитков, который наверняка трудно поддерживать в таком виде.

Но недавно, будучи усталым, вернувшись поздно из «Оккама», он обнаружил, что разметавшиеся по подушке локоны напоминают ему о джунглях – куль с паучьими яйцами, готовый лопнуть, выплеснуть из себя вихрь злобных голодных тваренышей.

В Амазонии у них было решение – бензин и спичка.

Но это ужасный образ… он любит свою жену, сейчас тяжелое время, эти видения понемногу исчезнут.

Стрикланд вновь берет вилку и нож, но продолжает смотреть на Лэйни, на то, как она распекает непослушного сына. Почему она показывает свой страх перед мальчиком? Или она хочет контролировать его полностью?

Он находит эту борьбу занимательной точно так же как процесс выживания Образца в условиях лаборатории. Иными словами, и то и другое совершенно напрасно. Когда мать пытается сражаться с сыном, сын в конечном итоге победит.

Мальчики всегда побеждают.

Лэйни выдувает струю дыма уголком рта и выбирает тактику, которую Стрикланд из практики допросов знает как «шаг в сторону»:

– Почему ты не говоришь отцу то, что сказал мне?

– Ага, – бурчит Тимми. – Знаешь что? Мы создали временную капсулу, вот так! Мисс Уотерс говорит, мы должны положить в нее записи, что мы думаем, для будущего.

– Временная капсула, – повторяет Стрикланд. – Это коробка, так? Ее закапывают. Потом откапывают.

– Тимми, – настаивает Лэйни. – Спроси у отца то, что ты спросил у меня.

– Мама говорила, что ты делаешь вещи для будущего на работе, так что я должен спросить тебя, о чем написать. Пи Джей говорит, что у нас скоро будут ракетные ранцы. Только я ему сказал, что у нас будут корабли-осьминоги. Но я не хочу, чтобы Пи Джей был прав, а я ошибся. Что ты думаешь, пап? У нас будут ракетные ранцы или осьминоги?

Стрикланд чувствует, как на нем сходятся три пары глаз.

Любой военный, заслуживший свои нашивки, знает подобное ощущение, поэтому он приостанавливает операцию «Омлет», медленно выдыхает через нос и переводит взгляд с одного лица на другое. На мордашке Тимми читает ожидание, личико Тэмми кажется вялым, Лэйни беспокойно жует нижнюю губу.

Он собирается уже сложить руки, думает о боли, которая неизбежно возникнет, и кладет ладони на стол.

– Будут реактивные ранцы, да, это несомненно. Это только вопрос техники. Максимизация поступательного движения, способ отвода избыточного тела – десять, максимум пятнадцать лет. К тому времени, когда ты дорастешь до моего нынешнего возраста, сможешь купить себе такой. И куда лучше, чем выдумал Пи Джей, я полагаю. Теперь корабли-осьминоги… я не очень уверен, что это такое. Если это подводные аппараты, которыми мы исследуем океанское дно – тогда да, они обязательно появятся. Мы делаем большие шаги в движении под водой под высоким давлением… Прямо сейчас на работе мы проводим эксперименты с амфибийным дыханием…

– Правда, папа? Ух, что я скажу Пи Джей!

Это наверняка обезболивающее: теплые усики обвивают его мускулы, сокрушают боль, как змея – неосторожную мышь. Приятно видеть благоговение на мальчишеском лице. Видеть слепое обожание на личике Тэмми.

Даже Лэйни вдруг начинает ему снова нравиться: фигура у нее еще хороша, особенно когда обтянута фартуком, так хорошо отглаженным тем дорогущим утюгом от «Вестингауз». Он представляет завязки, обтягивающие упругие, подтянутые шары ее задницы, она, судя по всему, расшифровывает его взгляд, и он боится, что ее губы изогнутся в отвращении.

Но этого не происходит, Лэйни наполовину прикрывает глаза, и это значит, что она хочет выглядеть сексуально. Он делает глубокий, удовлетворенный вдох, и рука на этот раз не отзывается взрывом боли.

– Держу пари, сын. Ты живешь не в какой-то коммунистической крысиной дыре. Это Америка, и мы должны сохранять величие нашей страны, и этим твой папа занимается на работе. И ты когда-нибудь будешь это делать. Верь в будущее, сын, и оно придет. Просто смотри и жди.

29

Лэйни отказывается фиксировать, сколько раз она возвращалась в порт Феллс-пойнт. Она приезжает, когда жизнь становится слишком тяжелой, и думает, не броситься ли ей в воду, но уровень ее слишком низкий из-за того, что давно не было дождя, и она наверняка просто сломает шею.

И что тогда будет? Инвалидное кресло, место у телевизора и утюг в руках…

До тех пор, пока это не станет невыносимым, и тогда она расплавит рубашку, гладильную доску, себя саму, чтобы получилась лужица пастельного цвета на ковре, которую Ричарду придется выводить с помощью пароочистителя.

Она верит, что ящерица, так мучительно умершая в руках Тимми, называется сцинк. Если она видела сцинка на крыльце, она сметала липкое пресмыкающееся в кусты; если находила его дома, тогда, ну, затаптывала его насмерть.

Она пытается убедить себя, что Тимми поступил точно так же. Но это не так. Многие дети проявляют любопытство к смерти, но многие дети также показывают стыд, когда взрослые застают их за изучением мертвых животных.

Тимми же взглянул на нее раздраженно, как Ричард, когда она расспрашивает о работе. Ей пришлось собрать всю свою храбрость, чтобы приказать ему немедленно выкинуть эту вещь в унитаз, отмыть руки и отправиться завтракать.

После того как он закончил, она зашла в ванную, чтобы убедиться, что сцинк не выбирается из канализации. Затем она потратила минутку, чтобы оглядеть себя в зеркале, пригладила растрепавшиеся волосы, обновила помаду, поправила ожерелье, чтобы самая большая жемчужина оказалась в ямочке под горлом.

Ричард последнее время не смотрел на нее внимательно, но если он посмотрит, обнаружит ли он секрет, которым обзавелась Лэйни?

Даже Тимми, подумала она, начал что-то подозревать.

Это случилось после одного из похожих на транс визитов в доки – она потащилась вдоль якорной стоянки, затем на север мимо Паттерсон-парка и на восток по Балтимор-стрит. Обнаружила себя в окружении высоких зданий, ощутила себя карликом, плывущим меж них в каноэ.

Остановилась рядом с одним из строений, черно-золотой цитаделью в стиле двадцатых. Вращающаяся дверь крутилась и крутилась, выбрасывая порции воздуха, насыщенного запахами кожи и чернил.

Лэйни воспринимает просмотр утренних новостей как интеллектуальную аэробику, упражнения с новыми впечатлениями, и ради этих же впечатлений она вошла. Вращающаяся дверь выплюнула ее на подобный шахматной доске пол лобби, словно высеченного в обсидиановой толще.

А то что лежало дальше и выше, казалось настоящим автономным городом. Работавшие здесь люди могли похвастаться собственной почтой, кафе, ресторанами, магазинами, газетными киосками, мастерской по ремонту часов, службой безопасности. Современные женщины в опрятных нарядах и мужчины с кейсами пересекали лобби, прямые и важные.

В этом замкнутом на себя мире не было Ричарда Стрикланда, не было Тимми или Тэмми Стрикланд.

И Лэйни Стрикланд тоже.

Она вновь ощутила себя той женщиной, которой была в Орландо, и ей хочется продлить ощущение. Поэтому она поднимается на лифте на второй этаж, туда, где виднеется нависшая над лобби маленькая пекарня, чтобы немного, всего разок порадовать себя чем-то вкусным.

«Пончик с лимоном, пожалуйста», – сказала она, когда продавец посмотрел на нее.

Но тут выяснилось, что глядел он вовсе не на нее.

«Дай мне пончик с лимоном, Джерри», – буркнул из-за ее плеча мужчина, постоянный обитатель здания, судя по тому, что он в рубашке с засученными рукавами.

Она извинилась, мужчина усмехнулся и велел ей не робеть, она заметила, что все равно не съест пончик целиком, а он ответил, что съест, поскольку Джерри печет их так, что пальчики оближешь.

Он флиртовал, но не особенно навязчиво, и в этом странном мире Лэйни была способна на все, и когда мужчина отвесил комплимент ее голосу, она изобразила, что привычна к подобной лести, и рассмеялась.

«Я серьезно, – сказал он. – У вас сильный и мягкий голос. Он сочится терпением».

Недоступное чужим взглядам сердце, скрытое завесой выдержки, забилось чаще.

«Сочится, – сказала она. – То слово, которое всякая женщина хочет услышать».

Мужчина хохотнул и заметил: «Скажите, на кого вы тут работаете?»

«Ни на кого».

«А ваш муж работает здесь?»

«Нет, ничего подобного».

Он щелкнул пальцами:

«Косметика “Мэри Кэй”. Девчонки сверху без ума от нее!»

«Я сожалею, но я просто заглянула… просто заглянула».

«Правда? Хей, это может прозвучать слишком смело, но не ищете ли вы работу? Мое место – в небольшой рекламной компании наверху, и нам нужен новый секретарь. Меня зовут Берни. Берни Клэй». – Берни протягивает руку, и, не успев передать ему пончик с лимоном, Лэйни понимает, что все изменилось.

В течение следующего часа она представила себя как Элейн, вместе с Берни поднялась на сверкающем эскалаторе, последовала за ним через комнату ожидания с модными алыми креслами и опустилась на стул в его кабинете, мимо которого шлялись дюжины веселых мужчин и женщин, бросавших на нее любопытные взгляды – не враждебные, но и не дружественные, полные недоумения по поводу того, что дамочка с такой прической тут делает.

Лэйни знает, что подобное было, но вспоминаются только обрывки.

Что она помнит целиком – мгновенные расчеты, которые она проделала по поводу расписания мужа и детей, ведь и то и другое надо учесть, взвешивая предложение Берни; небрежный тон – она не могла поверить, что способна на подобное: им она выдала, что готова работать только в эти часы, и ни в какие другие.

«Зато я сделаю все, что в моих силах» – сказала она.

Она слышит удар, когда Тимми пинает стул, прежде чем усесться, мягкий звон ложки Тэмми в ее миске. Поворачивает голову, чтобы поймать отражение в шкафу, набитом фарфоровой посудой, и думает, что первым делом бросаются в глаза ее кудри.

Секретари в «Кляйн&Саундерс» носят подрезанные, гладко зачесанные волосы, и, хотя Лэйни проработала там всего пару дней, она начала думать над тем, каково будет ей с другой, совершенно другой прической.

30

Элиза подозревает, что в ее жизни никогда не будет таких ночей, чудесных, полных удовольствия. Встречи в Ф-1 слишком удивительны, чтобы осознать их во всей полноте. Она оживляет их в памяти снова и снова, как захватывающие сцены из кино, показанного на пятидесятифутовом экране «Аркейд синема», в то время как обычную жизнь демонстрируют по крошечному ТВ Джайлса.

Как весь бассейн вспыхивает электрическим огнем, едва она входит в лабораторию. V-образная волна на поверхности отмечает скольжение существа под водой навстречу ей. Вареные яйца, столь же гладкие и теплые, как кожа младенца, его голова, поднимающаяся из воды, глаза, все еще золотые, но не такие яркие, более человеческие, и мерцающие, а не пылающие.

Уютное, мягкое аварийное освещение, словно подсветка рождественских яслей. Массивные «клинки» на руках существа, двигающиеся настолько деликатно, что он мог бы погладить птенца. Выражения лица, о которых она сама забыла, что они ей доступны: прикушенная от воодушевления нижняя губа отражается в металле хирургических столов, расширенные глаза – в воде бассейна, беззаботная улыбка – в его сияющих глазах.

Даже ежедневная «пахота», угнетающая прелюдия перед визитом в Ф-1, гаснет в этом свечении. Утренние яйца не просто бултыхаются в кастрюле, а весело плещутся. Никакого больше мрачного переползания из комнаты в комнату, она движется как Боджанглес.

Ее выбор обуви с каждым днем становится все больше похожим на шоу, она струится вниз по пожарной лестнице «Аркейд» так, словно та покрыта блестками, танцует на только что вымытом полу «Оккама», наблюдая, как ее яркие туфли отражаются в нем, напоминая сияющее рассветное солнце над озером. Зельда подтрунивает над жизнерадостным настроем подруги и говорит, что Элиза ведет себя как она сама, когда они с Брюстером только встретились, и этот комментарий Элиза отвергает, притворяясь, что она рассержена.

Потрепанный, шершавый, точно мех старого кота, картон обложки для пластинок, двенадцатидюймовый квадрат, скрывающий целый мир веселья. Существо, показывающее «запись», не успевает она одолеть и половину пути до бассейна, стоящее вблизи бортика, плечи расправлены, чешуйки на груди поблескивают, как витрина ювелирного магазина.

Пыль, сброшенная с иглы проигрывателя будто слеза с ее глаза.

Майлс или Фрэнк, или Хэнк, или Билли, или Пэтси, или Нина, или Нэт, или «Фэтс», или Элвис, или Рой, или Рэй, или Бадди, или Джерри Ли сливаются в ангельский хор, каждое слово в песне беременно историей, которую существо желает понять. Его свет, чувствительное разумное мерцание, симфонический ответ пурпурному сиянию эстрадных исполнителей, голубой пульсации рок-н-ролла, темно-желтому полыханию кантри, прерывистому оранжевому пламени джаза. Касание его руки, редкое, но вызывающее дрожь, когда он забирает яйцо у нее с ладони.

Один раз она осмеливается протянуть пустую руку, но он все равно поднимает свою, осторожно ведет когтями по ее запястью, сворачивает пальцы в кулак у нее в ладони, словно изображая удовольствие от игры «тут есть яйцо», и позволяет ей сжать его лапу собственными пальчиками, на один момент превращая их из прошлого и настоящего, человека и зверя просто в мужчину и женщину.

31

Сексуальные сигналы в джунглях выглядят красноречиво: мучительные завывания, вздыбленная шерсть, распухшие гениталии, яркие цвета.

Сигналы Лэйни столь же очевидны: то, как опущены глаза, как сложены губы. Удивительно, как дети не морщат носы под напором феромонов, когда она накидывает плащ поверх фартука и провожает их к автобусу.

Затем она возвращается и позволяет плащу упасть на ковер, словно в кино. Прикасается к перилам лестницы на второй этаж единственным пальцем и спрашивает:

– У тебя есть время?

Его разум задыхается под напором обезболивающего, ревет, словно торнадо, запертое в подвал, и слова ему недоступны. Она мягко разворачивается и шагает вверх по лестнице, бедра качаются точно хвостовые перья горделивого попугая ара.

Стрикланд сует тарелку в раковину, вытряхивает омлет и включает измельчитель отходов. Эта штука походит на стаю голодных пираний, желтые пятнышки возникают на нержавеющей стали.

Он выключает прибор и слышит, как наверху скрипят доски пола и жужжат пружины кровати. Ему дали еды, ему предложили секс, сегодня будет очередной солнечный день – что еще можно хотеть?

Но все же он не одобряет бесстыдство собственной жены.

Не одобряет себя тоже – за эрекцию, прижатую к раковине.

Игры в соблазнение принадлежат Амазонии, им не место в этом чистом, правильном районе Америки. Почему он не может контролировать себя и все вокруг? Почему?

Он на втором этаже. Он не может сказать, как он тут оказался.

Лэйни устроилась на краешке кровати, и ему жалко видеть, что грубый прагматизм фартука сменился откровенностью ночной рубашки. Она сидит, наклонив плечи вперед, держит колени вместе, одна нога отставлена в сторону – эту позу она тоже увидела в кино. Но неужели подошва у всякой старлетки выглядит такой же грязной?

Стрикланд движется к ней, осуждая себя за каждый шаг.

Попадаясь на женские уловки, ты словно глотаешь наживку, предложенную врагом. Лэйни хитра, она ждет, легкое движение плечом заставляет ночную рубашку соскользнуть с него.

Он стоит перед ней, слабый и не способный говорить.

– Мне хочется сделать это здесь, – говорит она.

Сброшенная одежда горбится на полу, словно затаившийся в засаде хищник. Бутылочки с косметикой напоминают расползшихся насекомых, жалюзи висят криво, словно после землетрясения.

Ему не хочется сделать это здесь, он не доверяет этому месту.

Все в этом городе – утонченное притворство цивилизации, блеф, попытка показать безопасное превосходство их вида.

– Балтимор, – поясняет она. – Люди здесь хорошие. Вовсе не эти снобы-южане. Детям нравится большой двор, им нравится школа. Магазины тут очень хорошие и… и… Тебе нравится твоя работа. Я знаю, что ты не думаешь о ней такими словами, но женщине можно сказать… Все эти сверхурочные часы… Ты молодец, я уверена, что тебя там ценят. Обязательно станешь великим, и все будет прекрасно.

Его левая рука с пальцами в бинтах оказывается в ее ладони, и он снова не может сказать, как это произошло.

Он надеется, что это все таблетки.

Иначе это его предательское тело, переполненное отравой будущего сношения. Лэйни опускает его ладонь на склон ее груди и вдыхает, чтобы та напряглась, соблазнительно изгибает шею.

Он оценивает безупречную кожу и на ее месте видит два толстых шрама Элизы Эспозито. Элиза, Элейн – эти имена столь близки.

Он обнаруживает, что проводит пальцем по воображаемому шраму.

Лэйни трется об него, точно котенок, и Стрикланд чувствует острую печаль по отношению к ней. Она не имеет представления о вещах в его голове, например о том, что прямо сейчас он бы хотел разодрать ее в клочья, как та стая пираний, что живет в кухонной раковине.

– Они болят? – она прижимает его холодные пришитые пальцы к своей горячей груди прямо над сердцем. – Ты чувствуешь что-нибудь?

32

Лэйни видит в нем дикость и приветствует ее.

Слишком долго большая часть его энергии принадлежала джунглям, но здесь, в Балтиморе, на кону стоит нечто большее, чем секретная военная операция, и она должна напоминать ему об этом как можно чаще. Вопрос Тимми по поводу капсулы времени вышиб Ричарда из его клетки, и он ответил прекрасно, как и положено любящему отцу.

Лэйни знает, что просто должна дать ему больше времени.

Скоро он будет готов поговорить с сыном о том, что тот сделал со сцинком, и о том, как быть хорошим человеком. Ведь Ричард, несмотря на его работу и преданность генералу Хойту, несмотря на все, – хороший человек.

Она почти в этом уверена.

Прогрессивные журналы для женщин научили ее не предлагать тело как награду, но что они знают? Был ли у кого-нибудь из этих писательниц или редакторш муж, брошенный в два ада разного сорта и вернувшийся живым?

«Это возможно, – она надеется, секс скажет ему. – Мы можем быть счастливыми. Нормальными».

Пока они занимаются этим, она и сама, может быть, сумеет себя убедить.

Вероятно, она получит шанс открыться, и ее работа в «Кляйн&Саундерс» перестанет быть секретом. Вероятно, если все пройдет хорошо и он останется рядом, крепко обнимая ее, опустошенный и с шумом в голове, она скажет ему прямо сегодня. Может быть, он даже будет ей гордиться.

Но его дикость не отступает.

Ричард откровенно смущен тем, что его тело не столь послушное, как обычно. Между неловким вышелушиванием из одежды и неуклюжим размещением на кровати он становится тем же хмурым огром, каким он стал после возвращения с Амазонки.

Она создала легкий беспорядок намеренно, ночная рубашка наполовину сползла, рука запущена в растрепанные волосы, другая сжимает покрывало, но это все бесполезно. Ричард – словно мясо, натянутое поверх механизма, он – инструмент, нацеленный на определенную задачу, и он входит в нее с целеустремленностью шприца.

Он делает все решительно и монотонно, словно тяжелую работу.

Но это что-то, определенно что-то, и она скрещивает ноги у него за спиной, и вонзает пальцы ему в бицепсы, и извивается всем телом – не потому, что чувствует себя особенно хорошо, а ради того, чтобы они вместе находились в движении, поскольку пока они вместе, есть шанс, что этот акт, как и весь брак целиком, окажется удачным несмотря ни на что.

Это требует энергии и внимания, и она отвлекается до момента, пока не ощущает тепло его руки на ее горле. Она заботится, чтобы открыть глаза медленно, не напугать Ричарда, она видит, что его лицо мокрое и красное, а глаза, тоже мокрые и красные, смотрят на ее шею, где его большой палец рисует косую линию на каждой стороне.

Она не понимает, что это значит, но хочет ободрить его.

– Так хорошо, – шепчет она. – Оботри меня всю.

Его ладонь скользит вверх через подбородок и накрывает рот с обманчивой мягкостью. Жестко прижимается к ее губам, и она чувствует обручальное кольцо под шершавыми бинтами.

Что-то капает ей в рот, смачивает язык.

Она говорит себе, что нужно оставаться спокойной. Он не хочет причинить вред. Он не пытается задушить ее. Еще несколько капель проникают между ее губами.

Лэйни узнает вкус и сначала отказывается верить.

Пробует снова, а затем отворачивает голову в сторону, чтобы убрать его ладонь с лица.

– Дорогой, – выдыхает она. – Твоя рука кровоточит…

Но его сырая лапа вновь закрывает ей рот – вот чего он хочет: чтобы она молчала! Он двигается быстрее, пружины кровати начинают повизгивать, изголовье – постукивать о стену в неожиданном ритме, и она плотно сжимает губы, чтобы не пустить внутрь кровь, и дышит через нос, и говорит себе, что она выдержит, справится, что она хочет эту дикость, и самую-самую дикую.

Некоторым женщинам нравится подобное.

Она видела бесчисленные обложки журналов с беспомощными дамочками в разодранных одеяниях, которых держали в могучих лапах мужики, похожие на Тарзана.

Может быть, она научится получать от этого удовольствие.

Его хватка слабеет, тело изменяет положение, и Лэйни получает возможность поднять голову. Ричард больше не смотрит на две линии, нарисованные кровью на ее шее. Его голова повернута назад, мускулы напряжены до предела, и он таращится на стенной шкаф.

Она ощущает, как его бедра прижимаются к ее, и позволяет себе упасть затылком в подушку. Кровь засыхает на ее горле. Это странно и страшно, и она не хочет думать об этом: в шкафу нет ничего, на что стоит такого внимания, вот совершенно ничего, только старые дешевые туфли на каблуках.

33

Элиза приходит в лабораторию не каждую ночь, и в те ночи, когда она приходит, держа яйца в руке, и обнаруживает существо не в бассейне, а в резервуаре, ее сердце падает. Это выводит ее из состояния эгоистичного восторга, напоминает, что не может быть настоящего веселья в Ф-1.

Да, бассейн лучше, чем резервуар, но что может быть лучше, чем бассейн? Откровенно говоря, что угодно. Мир наполнен прудами и озерами, ручьями и реками, безграничными морями и океанами.

Она стоит перед резервуаром в эти ночи, гадая, лучше ли она тех солдат, которые поймали существо, или ученых, держащих его в заточении?

Что Элиза точно знает – существо может чувствовать состояние ее духа, даже через стекло и металл. Его телесное свечение наполняет резервуар цветами такими яркими, что все выглядит так, словно он плавает в лаве, расплавленной стали или желтом огне.

Она беспокоится, насколько серьезные эмоции все это выражает – может быть, она делает его существование еще тяжелее?

Прежде чем заглянуть в иллюминатор, Элиза сглатывает горькие слезы и прячет дрожащие губы за самой искренней улыбкой, которую она в силах изобразить. Он ждет, прямо за стеклом, он изгибается и кружится, когда видит ее, пузырьки окутывают его руки, когда он показывает слова, которые любит больше всего: «привет», «Э-Л-И-З-А», «запись».

Она сомневается, что звуки проникают внутрь резервуара, и это сомнение размалывает ее сломанное сердце в пыль. Он хочет, чтобы она включила музыку, которую он сам не услышит, поскольку это сделает ее счастливой, а увидев ее такой, он и сам почувствует счастье.

Так что она отправляется к столику с музыкальным оборудованием, радуясь, что покинет его поле зрения и что он не увидит, как она всхлипывает и вытирает слезы обратной стороной ладони.

Она ставит пластинку и задерживает дыхание, прежде чем вернуться к иллюминатору, за которым он задумчиво моргает, изучая ее лицо, и только затем отталкивается от одной стены резервуара, затем от другой, вперед и назад, крутясь и вращаясь, словно пытается впечатлить ее демонстрацией удали.

Элиза смеется и показывает ему шоу, которое он хочет: одна ладонь на уровень плеч, вторая на талии, и вальсировать под музыку с партнером, которого заменяет яйцо в ладони, обходя бетонные столбы, «украшенные» железными скобами, столы, заваленные острыми инструментами, словно избегая столкновения с другими танцующими парами. Его удовольствие очевидно по сиянию цвета лаванды, исходящему из резервуара, и через некоторое время она знает свою траекторию достаточно хорошо, чтобы закрыть глаза и представить, что она держит его холодную руку с когтями и мускулистую, покрытую чешуйками талию.

34

Есть много причин тому, почему Элиза не замечает вошедшего в лабораторию мужчину.

«Звездная пыль» – мелодия с чарующим ритмом, и под влиянием расстройства она повернула регулятор громкости дальше, чем обычно. Но большей частью дело в том, что ее уши привыкли к звукам, обозначающим ночную угрозу: неуклюжее позвякивание, с которым ученые шарят по карманам в поисках ключей, ритмичный стук, какой издают марширующие «пустышки».

Она не готова к тому, что в лабораторию войдет тот, кто осознаёт, что существо видит и слышит куда лучше человека.

Элиза качается, и скользит, и вальсирует, а свет из резервуара тускнеет до матовой черноты – предупреждение, которое она с глазами, столь беззаботно закрытыми, не имеет шансов получить.

Креативная таксидермия

1

Только жар его собственных слез заставляет мужчину осознать охвативший его холод: закрытая дверь Ф-1 за спиной, катакомбный сквозняк из коридора, трупный лед пальцев, поднятых ко рту. Он бы засмеялся, если бы не плакал – центр всего этого Богоявления находится в яйце.

Столь большая часть его жизни была посвящена тому, что другие называют эволюцией, хотя сам он предпочитает термин «порождение»: бесполое рождение червей и медуз; морфогенез эмбриона после оплодотворения; другие пути, несть им числа, которыми идет жизнь, не обращая внимания на усилия человечества по стиранию разных видов с лица Земли.

Именно это он обычно говорит студентам.

Вселенная сгибается и разгибается по одним и тем же швам поколение за поколением, но что на самом деле движет жизнь – незапланированные складки, откровенные разрывы. Изменения, запущенные случайным событием тысячелетия назад, могут влиять на всех нас.

Он бы польстил этим молодым умам, сказав, что все они – пусть даже он единственный мигрант первого поколения в аудитории – совершенно экзотичны, дети фантастических мутантов.

Да, он ужасно смел, когда стоит на твердой почве, прячется за кафедрой, весь в меловой пыли. Но сейчас он в настоящем мире, занимается полевой, реальной работой. Тогда почему с каждым днем она выглядит для него все более и более фантастичной?

Его мать, когда он позволял себе замечтаться, использовала словосочетание leniviy mozg. Само собой, все обстоит иначе, его гиперактивный разум является причиной того, что он стал уважаемым ученым со всеми дипломами, ленточками, наградами, которые вроде бы так ценятся в реальном мире, хотя он не так в этом уверен.

Он мог бы оттащить уборщицу от резервуара, избавить от опасности, и все же он, трус из башни слоновой кости, просто выбежал из комнаты.

Часто он возвращается в «Оккам» по ночам, не в состоянии заснуть до тех пор, пока не проверит, в четвертый или пятый раз, показания приборов. Существо, он в этом совершенно уверен, не протянет долго в подобных искусственных условиях.

Однажды утром они нашли его плавающим брюхом вверх, точно сдохшую аквариумную рыбку, и Стрикланд принялся веселиться и хлопать в ладоши, в то время как он сам едва удерживался от слез.

Только тут, по ночам, он наконец понимает, благодаря чему существо живо до сих пор. Эта женщина – уборщица – поддерживает в нем жизнь не сыворотками и растворами, а силой духа.

Вытащить ее из лаборатории прямо сейчас – все равно что вонзить кинжал в еле бьющееся под чешуйками сердце.

Другие кинжалы вонзаются в его мягкую, розовую, жалкую человеческую ладонь. Это острый край манильской папки, объект невероятной важности несколько мгновений назад, ныне смятый до непотребного состояния.

Он расслабляет кулак и разглаживает папку.

Он не пойдет сегодня в Ф-1, чтобы проверить приборы, ему определенно не стоит туда заходить, не стоит разрушать ту материковую плиту веры, которую создает танцующая уборщица.

Сегодняшний визит он запланировал, чтобы проверить ранее собранные данные. Внутри манильской папки находится отчет, который он составил, очень сильно рискуя, отчет, который нужно закончить перед завтрашней встречей.

Приглушенные обрывки «Звездной пыли» проносятся через его череп, все еще прижатый к двери Ф-1. Он отталкивается и бредет прочь по коридору, сжимает папку крепче, не обращая внимания, как она режет плоть, чтобы напомнить себе, кто он такой и почему здесь оказался.

Он – доктор Боб Хоффстетлер, урожденный Дмитрий Хоффстетлер из Минска, СССР, и, хотя из его резюме можно заключить, что он ученый до мозга костей, его настоящая работа, настоящая причина, по которой он оказался рядом с существом, описывается совсем другими словами. Он – «крот», оперативный сотрудник, агент, информатор, саботажник, разведчик.

2

Если бы кто-то заглянул внутрь дома, который Хоффстетлер снимал на Лексингтон-стрит, то решил бы, что имеет дело с маньяком, который раскладывает обрезки ногтей по длине. Обстановка за пределами скромности, она даже не спартанская. Шкафы и навесные полки пустые и открытые, продукты, годные для длительного хранения, остаются в магазинных пакетах на складном столе, что находится посреди кухни. Скоропортящиеся в тех же пакетах оккупируют внутренности холодильника. Никаких шифоньеров в спальне, скромная одежда сложена на другом столе.

Он спит на раскладушке, а пузырьки с лекарствами выстроены в шеренги на унитазном бачке. Единственное мусорное ведро опустошается каждый вечер и отмывается раз в неделю. Никаких люстр, только голые лампочки, все абажуры сложены в коробку и отнесены в подвал.

Свет от этого резок, и, хотя прошли месяцы, как он живет здесь, он все еще вздрагивает, увидев собственную тень, пугается, что это агент КГБ, присланный сюда, чтобы прервать затянувшуюся миссию Хоффстетлера.

Поддерживая дом в подобном состоянии, он затрудняет установку «жучков», камер и прочих шпионских устройств. Он не имеет причины считать, что ЦРУ село ему на хвост, но каждое воскресенье, когда другие мужчины открывают пиво и смотрят спорт по ТВ, он с помощью шпаклевочного ножа проверяет все щели, окна, вентиляционные отверстия, а затем предпринимает специальную акцию – нечто вроде семейного пикника: разбирает и собирает обратно телефон.

Телевизор и радио – лишняя ноша, он в них не нуждается, поэтому он потрошит телефон в тишине, останавливаясь, чтобы почитать книги, взятые в библиотеке. Хоффстетлер возвращает их, не важно, закончив или нет, каждое воскресенье.

Понадобилось ошеломляющее зрелище уборщицы – он опознал ее как Элизу Эспозито, – танцующей перед существом, чтобы он осознал печаль своего одинокого существования.

Сегодня его рутинная возня с планками пола выглядит хуже чем бессмысленной. Кажется ошибкой, рождает отвращение.

Ошибка – это поучения родителей, училок в школе, священнослужителей.

Ученые не нуждаются ни в чем подобном.

Но все же в горле его стоит комок, словно он подавился рыбьей косточкой, и это уверенность в том, что увиденное прошлой ночью меняет все. Если существо способно чувствовать веселье, привязанность, заботу – а все три заметны в его хроматическом потоке, – тогда никакие национальные или иные интересы не дают права держать его тут словно на горелке Бунзена.

Если посмотреть назад, то все его собственные эксперименты, проведенные с научной осторожностью, выглядят ошибкой.

На волне разных эмоций существо прибыло сюда, на Восточное побережье, в «Оккам», и Хоффстетлер гадает: вплелась ли в лавину этих эмоций хотя бы нотка стыда?

Полость под одной из планок скрывает паспорт, конверт с наличностью и смятую манильскую папку. Хоффстетлер забирает папку, слышит гудок такси и торопливо ставит планку на место.

Всегда одно и то же: звонок в определенное время, звучащая в трубке кодовая фраза, он бросает все, чем занимался, придумывает оправдания для Дэвида Флеминга; затем варится в кислоте тревоги до нужного времени, вызывает такси, забирается внутрь и записывает имя водителя в блокнот, чтобы убедиться, чтобы никто не вез его дважды.

Сегодня таксист именуется Роберт Натаниэль Де Кастро, и Хоффстетлер гадает, не зовут ли его друзья «Боб»? Какое еще американское имя так легко выпадает из памяти?

Мимо аэропорта, по мосту через Бэар-крик, оставив в стороне верфи в тени «Бетлехейм Стил»; промзона не то место, куда может направиться мужчина в костюме. Халат Хоффстетлера сегодня уступает место обычной двойке, неприметность – единственная маскировка.

Он убирает павлиньи перья ученого и отвлекает Роберта Натаниэля Де Кастро скучной болтовней и обычными чаевыми. Он шагает к складу, выжидая, пока машина уедет, закладывает вираж между контейнерами и мимо хранилища для транзитных грузов, через железнодорожные пути и назад вокруг тридцатифутовой груды песка, чтобы убедиться: никто не идет следом.

Ему нравится сидеть именно на этом бетонном блоке, он стучит по нему пятками, словно скучающий мальчишка из Минска.

Затем клуб пыли, напоминающий китайского дракона, плывет над дорогой, и гравий хрустит под шинами, точно ломающиеся кости. Громадный «Крайслер» появляется в поле зрения, черный как трещина в леднике, с хромированной решеткой радиатора, что блестит словно ртуть, хвостовые «плавники» на багажнике режут поднятую колесами пыль.

Хоффстетлер слезает с бетонного блока и вытягивается перед урчащим зверем, едущим через то, что папа назвал бы словом gryaz. Дверь со стороны водителя открывается, и появляется тот же человек, что и всегда, обтянутая дорогим костюмом бизонья фигура.

– Ласточка гнездится на подоконнике, – говорит Хоффстетлер.

– И орел… – русский акцент очень груб. – Орел…

– Орел когтит жертву, – бурчит Хоффстетлер, хватаясь за дверную ручку цвета серебра. – Какой смысл использовать кодовую фразу, если ты даже не можешь ее запомнить?

3

«Крайслер» везет его через город, словно челн Харона по реке Стикс.

Бизон, как Хоффстетлер привык называть водителя, никогда не выбирает самый короткий путь. Сегодня он едва не доезжает до Кемп-Холаберд, огибает городскую больницу, изображает ломаную лесенку с помощью кладбища на Норд-стрит и только потом рушится как наковальня на Вест-Балтимор.

Leniviy mozg Хоффстетлера находит на мрачных серых улицах грязь, доказательство того, что космологическая организованность имеет место во всем, от крошечных частиц до невообразимых галактических скоплений. Отсюда вывод, что он не более чем ничего не значащий микроб, играющий ничтожную роль в истории.

Такова, по крайне мере, его молитва.

Они паркуются прямо перед русским рестораном «Черное море».

Это всегда казалось ему глупым: зачем таинственные телефонные звонки, кодовые фразы, запутанный маршрут по городу, если всякий раз он заканчивается тут, в этом заметном, украшенном зеркалами, золотом и алым плюшем заведении, где малахитово-зеленые скатерти украшают филигранно изготовленные матрешки?

Бизон придерживает дверь и шагает за Хоффстетлером внутрь.

Еще рано, «Черное море» пока не открылось, с кухни доносится негромкий шум. Официанты сидят, курят вокруг стола, три скрипача настраивают струны, наигрывая «Ochi chernye». Острый запах уксуса смешивается со сладостью только что испеченных пряников.

Хоффстетлер проходит мимо туалетов, мимо висящего на двери плаката, выпущенного Эдгаром Гувером, чтобы побудить эмигрантов сообщать о случаях «шпионажа, саботажа и подрывной деятельности».

Это такая шутка для своих – тут, в спрятанном от посторонних глаз уголке ресторана, освещенный лунным сиянием огромного аквариума, где копошатся крабы, ожидает Лев Михалков.

– Боб, – говорит он.

Михалков предпочитает говорить с Хоффстетлером по-английски, чтобы практиковаться в языке, но слышать от него свое американизированное имя невыносимо – возникает ощущение, что тебя подвергают обыску. Ничего случайного в том, что Михалков произносит имя скорее как Бууб – это наверняка такая же замаскированная пощечина, как и плакат ФБР.

По сигналу музыканты устремляются к ним, точно журналисты к жертве, обмениваются кивками и начинают играть.

Одно из преимуществ «Черного моря» в том, что тут невозможно подслушать.

Хоффстетлеру приходится говорить громче:

– Я уже просил, Лев. Пожалуйста, называй меня Дмитрий.

Считайте это трусостью, но Хоффстетлеру легче держать две свои личины отдельно друг от друга.

Михалков кладет в рот блин с копченым лососем, сметаной и икрой и начинает неспешно жевать. Хоффстетлер понимает, что разглаживает положенную на стол манильскую папку, он думает, как быстро это животное, используя всего один искалеченный звук, низвело собеседника до позиции робкого просителя.

Лев Михалков – четвертый связной, с которым он имеет дело.

Неохотное участие Хоффстетлера в шпионских делах началось на следующий день после того, как он получил диплом в МГУ, когда люди из НКВД неожиданно проявили к нему внимание. Они накормили его, голодного студента, прекрасным обедом, а на десерт предложили некоторое количество государственных секретов, рассказали о командах, работающих над запуском спутников в космос, с продвинутыми образцами химического оружия, о том, что преданные Советам люди проникли в атомную программу США.

Фактически они напичкали его ядом, и Хоффстетлер был бы все равно что мертв, не прими он противоядие, а именно предложение о сотрудничестве.

Когда война закончилась, сказали ему, Америка начала просеивать Евразию в поисках светлых голов. И кто скоро попадется им в лапы? Дмитрий Хоффстетлер!

Ему предстоит охотно пойти на сотрудничество, стать добрым американцем. Ничего страшного в этом нет, пообещали ему, никаких пистолетов с глушителями и капсул с отравой, ему оставят свободу следовать профессиональным предпочтениям, ведь кое-что интересное может найтись в любой сфере, надо только как следует поискать.

Хоффстетлер не решился спросить, что будет в том случае, если он откажется. Говорившие с ними упомянули papa и mamochka, и так, что сомнений не осталось: энкавэдэшники используют любые средства воздействия.

Услышав просьбу, Михалков только пожимает плечами.

После Бизона он смотрится не особенно впечатляюще, а еще ему, похоже, нравится делать себя меньше, и для этого резидент и садится перед огромным аквариумом. Михалков похож на раскладной нож, вроде бы компактный и неопасный, в аккуратном костюме с бутоньеркой, с коротко подстриженными седыми волосами, но способный выбросить острое лезвие в любой момент.

Он проглатывает блин, а краб за его спиной так вытягивает клешню, что та словно торчит у Михалкова из уха. Связной скользит ладонью по папке, разглаживает морщинки, словно мать, собирающая в школу непокорное чадо, и начинает просматривать документы.

– И что это, Дмитрий?

– Светокопии. Все здесь. Все двери, окна и вентиляционные отверстия «Оккама».

– Otlichno. А, английский. Хорошая работа. Заинтересует начальство.

Он подхватывает второй блин и только потом замечает напряженное лицо Хоффстетлера.

– Выпей водки, Дмитрий. Четыре перегонки. Прибыла дипломатическим багажом. Прямо из Минска. Твоя родина, так?

Ему постоянно напоминают, что там остались родители и с ними может случиться что-то нехорошее… или просто Хоффстетлер давно и глубоко утонул в океане паранойи, ушел так далеко, что не видит поверхности.

Он выдергивает салфетку из стаканчика и вытирает пот со лба.

Скрипачи не могут слышать ничего, кроме вибраций от собственных инструментов, но все же Хоффстетлер понижает голос, да еще и предварительно нагибается вперед:

– Я украл схемы не просто так. Мне нужна санкция на срочную эвакуацию. Необходимо извлечь существо отсюда.

4

Память о годах, проведенных за учебой в Висконсине, подобна зимнему пейзажу из того же штата: яркая белизна простой жизни на Среднем Западе изуродована черными пятнами отчетов, которые он передавал Льву Михалкову, появлявшемуся из метели в шубе и ushanka словно Ded Moroz. Хоффстетлер пытался насытить начальство материальными подношениями: электроскопами, ионизационными камерами, счетчиками Гейгера.

Но этого никогда не было достаточно, Михалков нажимал, и Хоффстетлер как губка сочился перечнями особо секретных злодеяний: например, об американской программе заражения умственно отсталых детей личинками насекомых с целью изучения эффектов; о выведении комаров, способных разносить лихорадку денге, холеру или желтую лихорадку – их предполагалось напускать на находящихся в заключении пацифистов и коммунистов.

Затем он стал работать в команде, занятой новым отравляющим веществом, проходившим в документах как «Агент Оранж». Каждый результат тестов, который Хоффстетлер передавал связному, сам по себе был ядом, отравлявшим его в целом приятную жизнь.

С печалью он осознал, что любой близкий человек может стать заготовкой для шантажа. Поэтому у него не осталось выбора, и он был вынужден порвать с одной приятной женщиной, перестал ходить на веселые и дружелюбные вечеринки для преподавателей в университете.

Он занялся домом, где жил, ликвидировал большую часть мебели, опустошил ящики и шкафы и, сидя на полу в ту первую ночь, один посреди вычищенного и простуканного пола, смотрел, как мокрый снег ложится на подоконник и повторял «Ya russkiy, ya russkiy», пока сам в это не поверил.

Неплохим выходом стало бы самоубийство.

Но он знал слишком много об успокаивающих препаратах, чтобы на них надеяться. В Мэдисоне не имелось высокого здания, с которого можно совершить прыжок, а попытка купить пистолет, если ты говоришь с русским акцентом, может привлечь излишнее внимание.

Так что он добыл упаковку острый лезвий «Жиллет» и положил их на край ванны.

Но всякий раз, набирая горячую воду, он вспоминал предупреждение мамы о nechistoy sile, о легионе демонов, в лапы которого попадет каждый, покончивший с собой. Хоффстетлер плакал в ванной – голый мужчина среднего возраста, лысеющий, с бледной кожей, костлявый, – вздрагивал как ребенок.

Как низко он пал.

Приглашение в «Оккам», где ему предложили заняться исследованием «только что открытой формы жизни», спасло его собственную жизнь, и это вовсе не гипербола. Только что лезвия ждали на окоеме ванной, и вот они выброшены в мусор.

Михалков дал слово, что это будет для Хоффстетлера последним заданием – сделай все как надо в аэрокосмическом центре, и тебя вернут домой в Минск, в объятия родителей, которых он не видел восемнадцать лет.

Но поначалу дело пошло со скрипом, он подписывал кучи разных документов и читал частично отредактированные, но все же ошеломляющие донесения из Вашингтона. Он оставил место преподавателя, использовав древнюю отмазку «личные причины», и перебрался в Балтимор.

«Только что открытая форма жизни» – единственно от этих слов его холодное увядшее тело начинало покалывать надеждой, как в юности. Внутри него тоже появилась свежая форма жизни, и на этот раз он использует ее не для разрушения других живых существ, но для их изучения.

Потом он увидел это. Нет, слово неправильное. Встретил это.

Существо посмотрело на Хоффстетлера через иллюминатор в стене резервуара и опознало его так, как способны только приматы. За секунды он оказался лишен доспехов высокомерного ученого, которые проектировал и напяливал на себя двадцать лет.

Ему предстояло иметь дело вовсе не с рыбой-мутантом, с которой можно делать все что хочешь, а с разумным существом, способным на мысли, чувства и поступки. Осознание этого ошеломляло, но также и рождало в душе ощущение свободы, новых перспектив.

Вся жизнь готовила его к этому. Ничто оказалось не в силах подготовить.

Сама «форма жизни» была сплошным противоречием, оно выглядело подобно существам, относимым к девонскому периоду. Хоффстетлер начал звать его «девонианцем» и обнаружил, что оно имеет глубокую, необычайную, почти фантастическую связь с водой.

Поначалу он высказал гипотезу, что девонианец повелевает жидкостью вокруг себя, но это выглядело слишком деспотичным.

Наоборот, вода словно представляла с ним единое целое, отражала его предрасположенность, волнуясь и покрываясь пеной или оставаясь спокойной точно песок. Насекомые обычно собираются в спокойных водоемах, но те, которых приносили в Ф-1, упорно следовали за девонианцем, формируя удивительные узоры над его головой и атакуя ученых, когда те совершали нечто по виду агрессивное.

Рассудок Хоффстетлера раскачивало невероятными гипотезами, но он обращался с ними осторожно, и в первом отчете для «Оккама» изложил только постижимые факты. «Девонианец, – написал он, – обладает билатеральной симметрией, амфибийным дыханием, имеются доказательства того, что в его теле существует стомохорд, полая жесткая трубка, играющая роль позвоночника, и кровеносная система, управляемая сердцем, четырехкамерным, как у человека, или трехкамерным, как у простых амфибий. Жаберные щели хорошо заметны, как и растяжение грудной клетки там, где расположены васкуляризированные легкие. Отсюда можно сделать вывод, что девонианец может в некоторой степени существовать в двух биологических средах».

То, что он написал в самом конце, отражало его искреннюю веру – научное сообщество имеет шанс узнать безгранично много о субаквальном дыхании.

Вскоре стало ясно, насколько все это выглядело наивным, ведь «Оккам» не был заинтересован в раскрытии тайн первобытной жизни, они хотели того же самого, чего и Лев Михалков: знаний о том, как все это применить для военных и космических целей.

И однажды ночью Хоффстетлер обнаружил, что по собственной воле занимается саботажем, играется с техникой так, чтобы объявить приборы неточными, а данные – ненадежными, и тем самым купить как можно больше времени на изучение девонианца. Это требовало смелости, и креативности, и еще одного качества, что едва не атрофировалось за годы в Америке, – эмпатии.

Отсюда специальные лампы, поставленные, чтобы изображать натуральное освещение, отсюда записи с голосами амазонских животных.

Подобные усилия отнимали время, а Ричард Стрикланд превратил время в столь же вымирающий вид, как сам девонианец.

В академическом мире конкуренция имеет место всегда, Хоффстетлер знал, как обнаружить острый клинок, спрятанный за дружелюбной улыбкой. Но Стрикланд представлял собой иной вид конкуренции: он не прятал антипатии к ученым, выплевывая ругательства прямо в лицо так, что его собеседники вспыхивали и начинали заикаться.

Он называл «дерьмом» все отсрочки Хоффстетлера и разными словами говорил одно и то же: если вы хотите узнать все про Образец, то вы не щекочете ему подбородок, вы вскрываете его и смотрите, как он истекает кровью.

Инстинкты Хоффстетлера подсказывали ему: сожмись, спрячься, тогда выживешь. Но он не мог, не в этот раз: ставки были очень высоки, не только для девонианца, но и для его собственной души.

Ф-1, как он говорил себе, зародыш новой, не прирученной пока вселенной, и чтобы выжить там, он должен создать новую индивидуальность. Не Дмитрий. Не Боб. Герой. Некий герой, который может искупить свои грехи, связанные с тем, что он молчал, когда невинные становились жертвой экспериментов двух сверхдержав.

Чтобы преуспеть, ему нужно на практике освоить тот принцип, о котором он так часто говорил студентам: вселенная эволюционирует через вспышки насилия, и когда возникает новая экологическая ниша, то члены локального таксона будут сражаться за ресурсы, часто до смерти.

5

– Извлечь? – Михалков словно пробует слово на вкус. – Вытащить как больной зуб? Грязная процедура. Кровь и кусочки кости по всей груди. Нет, ничего такого в плане нет.

Хоффстетлер сам не убежден, что его идея так уж рациональна.

Кто может сказать, что в СССР девонианца не ждут худшие пытки, чем в США? Только вот неуверенность он давно оставил позади, ибо вынужден выбирать из реально плохого и потенциально плохого.

Хоффстетлер открывает рот, но тут скрипачи делают паузу, и он вынужден задержать дыхание. Музыканты вновь принимаются за дело, конский волос смычков трясется, словно обрывки паутины.

Шостакович: достаточно мощно, чтобы замаскировать любой опасный разговор.

– Имея на руках эти схемы, – настаивает Хоффстетлер, – мы можем извлечь его из «Оккама» за десять минут. Два тренированных оперативника – все, о чем я тебя прошу.

– Это твое последнее задание, Дмитрий. Почему ты хочешь все так усложнить? Счастливое возвращение домой ожидает тебя. Послушай, товарищ, совет, что я дам тебе. Ты вовсе не искатель приключений. Делай то, что ты делаешь хорошо, подметай за американцами словно умелая горничная и передавай нам совок с пылью.

Хоффстетлер понимает, что его, скорее всего, хотят обидеть, но удар мимо цели. Позже ему в голову придет мысль, что горничные и уборщики знают куда больше тайн, чем кто-либо на земле.

– Оно может общаться, – сообщает он. – Я видел это.

– Как и собаки. Но разве это помешало нам отправить Лайку в космос?

– Оно не только чувствует боль, оно понимает, что это. Оно как мы.

– Я не удивлен, что до американцев настолько медленно доходит подобное. Сколько времени они были уверены, что черные не чувствуют боль так же, как и белые?

– Оно понимает язык немых. Оно понимает, что такое музыка!

Михалков опрокидывает стопку водки и вздыхает.

– Жизнь подобна разделке оленя, Дмитрий. Ты снимаешь шкуру, режешь мясо. Просто и чисто. Как я скучаю по тридцатым – встречи в поездах, микрофильмы, спрятанные в косметичках. Мы перевозили то, что могли потрогать и почувствовать, и знали, что едем домой ради блага nashih liydei. Концентрат витамина Д, химикалии. Сегодня наша работа больше похожа на вытягивание кишок через дырку в брюхе. Совершенно иные вещи, которые мы не можем трогать: идеи, информация, философия. Ничего удивительного, что ты смешиваешь все это с эмоциями.

Эмоции: Хоффстетлер вспоминает, как Элиза дирижировала сиянием девонианца.

– Но что не так с эмоциями? – спрашивает он. – Вы читали Олдоса Хаксли?

– Сначала музыка, теперь литература? Ты человек эпохи Возрождения, Дмитрий. Da, я читал Хаксли, но только потому, что Стравинский высоко отзывался о его книгах. Знаешь ли ты, что его последняя композиция посвящена мистеру Хаксли? – Михалков кивает в сторону скрипачей. – Если бы только эти неумехи могли выучить ее.

– Тогда вы читали «Этот прекрасный новый мир», и именно в него мы попадем, если не будем руководствоваться тем, что мы знаем о врожденной доброте человека!

– Путь от рыбы в «Оккаме» до антиутопии будущего долог и очень утомителен. Дмитрий, ты не должен быть столь мягкосердечен. Если ты любишь фантастику, то давай вспомним Уэллса, чей доктор Моро сказал: «Изучение природы делает человека столь же беспощадным, как сама природа».

– Я уверен, вы не на стороне Моро.

– Цивилизованные люди рады делать вид, что доктор Моро – злобный монстр. Только это «Черное море». Мы одни. Можем быть честны друг перед другом, Дмитрий. Моро знал, что нельзя пройти одновременно двумя дорогами, и если ты веришь, что мир природы – это хорошо, то ты должен принять и его жестокость. Почему ты заботишься об этом существе? Оно ничего не чувствует к тебе. Оно безжалостно. И ты должен быть.

– Люди должны быть лучше чудовищ.

– Но кто такие «чудовища»? Нацисты? Японцы? Янки? – Михалков усмехается. – Разве мы все не делаем ужасные вещи, чтобы предотвратить акт окончательной чудовищности? Мне нравится представлять мир как тарелку фарфора, что лежит на двух палках, одна – США, другая – СССР. Если одна палка поднимается, то же самое должна сделать и вторая, иначе тарелка разобьется. Одно время я работал с человеком по фамилии Вандерберг, внедренным в Америку, как и ты. Кокетничал с идеалами. Как и ты. Только он не справился. Утонул в водоеме, который я не могу тебе назвать. Запрещено.

Отрыжка из пузырьков поднимается в аквариуме с крабами, словно вода, вся вода, принимала участие в заглатывании Вандерберга. Музыка слегка меняется, скрипачи отходят, чтобы дать дорогу официанту, который с поклоном ставит тарелку с крабом и стейком перед Михалковым.

Тот ухмыляется, засовывает салфетку за ворот и вооружается ножом и вилкой. Хоффстетлер рад такому отвлечению, он разгневан, но не думает, что будет так уж мудро показать это.

Особенно учитывая рассказ о судьбе неудачливого внедренца.

– Я служу ради блага нашей Родины, – говорит Хоффстетлер. – Я просто хочу… Нужно, чтобы только мы могли узнать секреты этого существа.

Михалков вскрывает краба, окунает мясо в соус, неторопливо жует.

– Ты был верен стране долгое время, – произносит он слегка неразборчиво. – Поэтому я окажу тебе услугу, я пошлю запрос по поводу извлечения, узнаю, возможно ли это.

Он сглатывает, указывает ножом на пустую тарелку Хоффстетлера.

– У тебя есть время составить мне компанию? Американцы забавно называют это. «Волна и трава», ха… говядина и морепродукты в одном блюде… Погляди мне за спину. Выбери любого краба. Если ты хочешь, мы проводим тебя на кухню, и ты посмотришь, как он будет вариться. Они немного пищат, это правда, но они такие мягкие и нежные…

6

Приходит весна, серая мешковина исчезает из небес, комья старого снега, прятавшиеся в тени подобно трясущимся кроликам, исчезают. Там, где царила тишина, начинают петь одинокие птицы, и нетерпеливые мальчишки лупят бейсбольными битами по мячу, а вода в доках меняет цвет.

Прибывает запахов, они заползают в окна, распахнутые впервые за много месяцев.

Но не все идет хорошо: дождя до сих пор нет, трава столь же спутана, как волосы поутру, и желта как моча. Садовые шланги распутаны в попытке решить непосильную задачу, почки на ветках похожи на кулаки, сливные решетки скалят ржавые, жаждущие зубы на солнце.

Элиза ощущает себя примерно так же, поток внутри нее не удержать в гавани.

Она не заходила в Ф-1 три дня, и целых пять, если взять в расчет уик-энд. Калькулятор щелкает в ее голове постоянно.

Лаборатория была занята, ее охраняло еще больше «пустышек», чем раньше, и патрулировали они куда энергичнее – не успеет просохнуть только что вымытый пол, как на нем свежие следы от тяжелых ботинок.

Когда Элиза прибывает в «Оккам», выясняется, что теперь не только Флеминг заведует рабочим расписанием, но и Стрикланд. Она отводит взгляд от него, надеясь, что улыбка на лице предназначена вовсе не для нее.

В прачечной до сих пор ест глаза, хотя стиральную машину убрали пять лет назад, и произошло это после того, как Элиза наткнулась на Люсиль, упавшую в обморок от ядовитого запаха отбеливателя. Зельда любит рассказывать об этом как доблестном подвиге – как Элиза погрузила Люсиль на тележку и повезла в кафетерий, где воздух чище, и только затем позвала на помощь.

«Оккам» не любит внимания извне, работу по стирке передали «Милисент Лаундри», а Элизе и Зельде повезло, что они не лишились работы.

Им осталась только сортировка белья.

Так что Зельда и Элиза разделяют грязные полотенца, халаты, рабочие комбинезоны на больших столах, в то время как Зельда рассказывает очередную байку про Брюстера. Она хотела посмотреть «Великолепный мир цвета» Диснея прошлым вечером, но Брюстер настоял на «Джетсонах», повышая тон до тех пор, пока Зельда не вышвырнула мужа из кресла, словно мусор из ведра, за что он отомстил, напевая музыкальную тему из «Джетсонов» все время, пока она смотрела ТВ.

Элиза знает: подруга болтает, чтобы вытащить саму Элизу из депрессии, которую она не в силах скрыть и о которой она не хочет говорить. Она благодарна и в перерывах между работой, когда руки не заняты, показывает так много комментариев, как только может.

Они заканчивают и толкают тяжело нагруженные тележки по холлу.

Элизе досталась та, что со скрипящим колесом, она завывает так громко, что один из «пустышек» заглядывает в холл, чтобы оценить угрозу. Затем их маршрут проходит мимо Ф-1, Элиза чуть замедляет ход, пытаясь разобрать, какие звуки доносятся изнутри, и одновременно не показать, что она слушает.

Они поворачивают налево и по коридору без окон направляются туда, где за двойной дверью горят оранжевые прожекторы. Зельда открывает дверь, выкатывает тележку и придерживает дверь, чтобы Элиза могла пройти, и они оказываются в компании других работников ночной смены, что сидят, как птицы на жердочке, пыхают сигаретами.

Ученые осмеливаются нарушать запрет на курение, царящий в «Оккаме», но уборщикам это не позволено. Так что несколько раз за ночь они собираются у загрузочной эстакады; все склоки забыты ради того, чтобы подымить.

В этом есть риск: курить можно у главного лобби, но не здесь, так близко к стерильным лабораториям.

– Тебе надо смазать колеса, – говорит Иоланда. – Я услышала визг за милю.

– Не слушай ее, Элиза, – вступает Антонио. – Зато я успел причесаться ради тебя. Видишь?

– Разве это волосы? – спрашивает Иоланда. – Я думала, это засор из раковины. Зачем ты вытащил его и водрузил на лысину?

– Мисс Элиза, мисс Зельда! – восклицает Дуэйн. – Как так вышло, что вы никогда не курите с нами?

Элиза пожимает плечами и указывает на один из шрамов на шее.

Одна затяжка позади Дома – это весь опыт, который ей потребовался; тогда она кашляла до тех пор, пока изо рта не полетели капли крови. Она катит скрипящую тележку вниз по эстакаде, машет водителю машины от «Милисент Лаундри», который смотрит на нее в зеркало заднего вида.

Потом начинает загружать белье внутрь, в стоящие там корзины.

Зельда подкатывает свою тележку тоже, но затем возвращается к остальным.

– Черт, – говорит она. – Я что-то соскучилась по мерзкому вкусу. Дайте сигарету!

Уборщики негромко кричат «ура!», когда Зельда присоединятся к ним на верху рампы. Она принимает «Лаки Страйк» от Люсиль, поджигает, затягивается и ставит локоть руки с сигаретой на ладонь другой.

Теперь Элизе легко вообразить, какой была ее подруга много лет и килограмм назад, слоняющаяся по танцевальному залу, что весь в огнях и блеске, под ручку со слегка укуренным ухажером, может быть, тем же Брюстером. Элиза следит, как поднимается выпущенный Зельдой дым, клубится в свете одной из ламп, а затем плывет мимо камеры системы безопасности.

– Не беспокойся, сладкая моя.

Она вздрагивает, услышав голос Антонио, он же подмигивает одним из косых глаз. Берет швабру, прислоненную к стене, поднимает ручкой вверх, пока она не упирается в дно камеры. Грязное пятно показывает, что уборщики поднимают камеру таким образом каждую ночь.

– Небольшое слепое пятно для нас на несколько минут. Очень умно, ха-ха?

Потребовалась минута, прежде чем Элиза осознает – она прекратила возиться с бельем. Водитель сигналит, она не обращает внимания.

Дуэйн пытается развеселить ее, спрашивая, зачем она приносит столько вареных яиц, сколько ей ни за что не съесть: она снова не обращает внимания. Зельда наконец тушит сигарету, машет и улыбается водителю, после чего топает вниз по рампе, чтобы присоединиться к работе.

– Ты в порядке, дорогая? – спрашивает она.

Элиза слышит, как хрустит ее шея, когда она кивает, все еще не в силах отвести взгляд от курильщиков, от того, как они, капитулируя перед безжалостным течением времени, кидают дымящиеся бычки и предоставляют Антонио честь привести камеру обратно в предписанную ей позицию. Она едва различает, как Зельда захлопывает двери вэна и стучит по ним, давая водителю понять, что он может ехать.

Грузовичок прибывает каждые сутки, иногда в их смену, иногда в дневную; расписание определяет тот же Флеминг.

«Слепое пятно» – Элиза роется в этой фразе, изучает ее, находит ее знакомой, почти уютной. Если убрать Зельду и Джайлса, то она всю жизнь проводит в слепом пятне, забытая миром, и не кроется ли в этой невидимости что-нибудь такое, что позволит ей потрясти их всех?

7

Уборщики дневной смены просачиваются в раздевалку.

Зельда переглядывается с теми, с кем когда-то поступала на эту работу: удивительно, они получили повышение, а она нет. Они делают вид, что смотрят на часы, роются в сумочках, но это не страшно, она все помнит, ничего не забывает: кое-кто из этих дамочек в крутых штанах был когда-то одним из худших сплетниц кладбищенской смены.

Сандра однажды заявила, что в Б-5 видела планы об окуривании населения транквилизаторами, Алберта брякнула, что в А-12 в шкафах хранятся человеческие мозги, которые варили в зеленом желе, – вероятно, предположила она, мозги президентов. Розмари поклялась, что прочла выкинутое дело на молодого человека под кодовым именем «Финч», который не старел.

Именно так работает мельница слухов, она мелет беспрерывно.

Так что Зельда не придает значения сплетням по поводу Ф-1.

Есть ли что-то необычное в резервуаре? Без сомнения – оно откусило два пальца мистера Стрикланда. Но необычное – это то, на чем растет и процветает «Оккам». Поэтому всякий, кто провел тут некоторое время, знает, что не стоит лезть в бутылку по этому поводу.

Элиза должна быть в их числе.

Но Зельда видела, как ее подруга вела себя, когда они катили тележки мимо Ф-1 – жалобные звуки могло издавать не разболтанное колесо, а сама Элиза!

Зельда воображает, что это пройдет – каждый в свой черед начинает чуток напрягаться по поводу правительственных заговоров, а потом выкидывает всю эту чушь в корзину и забывает о ней.

Или…

Элиза – единственный человек в «Оккаме», кто видит Зельду такой, какая та есть – хорошей женщиной и чертовски хорошей трудягой. Если Элиза окажется уволенной, то Зельда не знает, сможет ли она выдержать это. Это эгоистично, может быть, но правда. Костяшки пальцев у нее болят, но не после отмывания полов, а от разговоров, которые они вели сегодня.

И сама идея потерять возможность молчаливых бесед, лишиться подтверждения того, что она, Зельда Фуллер, имеет значение…

Это больно.

Одна вещь насчет Ф-1 выглядит несомненной: большие шишки следят за тем, что там происходит. Элиза играет с настоящим огнем, проявляя внимание к этой лаборатории.

Зельда заканчивает переодеваться и вздыхает, вспоминая острый запах «Лаки Страйк». Она разворачивает извлеченный из кармана ЛПК, рассматривает его снова. Флеминг постоянно перетасовывает задачи, словно пытается запутать уборщиков: если бы Зельда была Элизой, она могла бы заподозрить, что он занимается этим, чтобы не оставить времени на посторонние мысли.

Она трет усталые глаза и продолжает читать – каждый ряд, всякую колонку, не слушая, как уборщики дневной смены хлопают дверцами ящиков.

ЛПК заполнен пустыми, бессмысленными клетками, как и ее жизнь в целом. Предметы, которых у нее никогда не будет, места, куда она никогда не попадет.

Раздевалка забита женщинами.

Зельда оглядывается, смотрит через частокол задранных ног, разбросанных одеяний и машущих рук. ЛПК – не единственная причина, из-за которой она торчит тут. Она ждет Элизу, чтобы они вместе подождали автобуса – ждать, чтобы подождать, история ее жизни.

Мысль об этом заставляет ее ощутить, насколько она убога.

Последний человек, о котором Элиза думает в последние дни, – как раз Зельда. ЛПК размывается перед ее глазами, остается одна-единственная непроверенная клетка, где прячется Элиза.

Где она? Ведь до сих пор не сняла униформу, и это значит – она внутри «Оккама».

Зельда встает, ЛПК соскальзывает на пол.

О Господи, девчонка явно во что-то впуталась…

8

Голос Матроны звенит у нее в голове: «Глупая маленькая девочка!»

Элиза замедляет ход, чтобы выждать, пока мимо не пройдут два болтающих работника дневной смены.

«Ты никогда не следуешь указаниям; ничего удивительного, что все девочки тебя ненавидят».

Так, она одна. Стремительно бежит к двери Ф-1, достает пропуск.

«Однажды я поймаю тебя на лжи или воровстве и выкину на улицу!»

Замок клацает, и она распахивает дверь – откровенное нарушение в это время суток.

«У тебя не будет иного выбора, кроме как продавать твое тело! Бесстыдница».

Элиза проскальзывает внутрь, захлопывает дверь, прижимается к ней спиной и слушает, ожидая шагов; ее затуманенный страхом разум полнят кошмарные образы Матроны, швыряющей маленькую Молчок вниз по лестнице только для того, чтобы внизу ее подхватил Дэвид Флеминг.

«Оккам» переполнен работниками.

Это опасное время для визита, но Элиза ничего не может с собой поделать: ей нужно увидеть его, убедиться, что он в порядке.

Поначалу трудно различить хоть что-то, освещение на максимуме, как в ту ночь, когда сюда ввезли резервуар на колесах. Элиза прищуривается, идет вперед едва не вслепую, шатаясь, но на лице ее, несмотря ни на что, – улыбка.

Просто заглянуть сюда, чтобы он понял: она его не забыла; продемонстрировать, что она скучает по нему, по теплу, которое он излучает, показать Э-Л-И-З-А; поднять его дух с помощью вареного яйца.

Она вынимает яйцо из кармана и устремляется вперед, на ходу вспоминая танцевальные движения. Она слышит его раньше, чем видит, – похожий на стон кита пронзительный звук словно обходит ее уши, чтоб завязать узел из проволоки вокруг груди.

Элиза останавливается, вся, целиком: тело, дыхание, сердце.

Яйцо выскальзывает у нее из ладони, мягко падает ей на ногу и катится через лужицы, явно оставшиеся после борьбы.

Существо не в бассейне, не в резервуаре; оно стоит на коленях посреди лаборатории, прикованное за ошейник к бетонным блокам. Медицинская лампа на суставчатой ножке жжет его ярчайшим сиянием, и она может ощутить его соленую сухость, словно у рыбы, оставленной мучителями на пирсе.

Блистающие чешуйки потускнели и посерели, грация скользящего через воду существа оказалась уничтожена тяжелыми оковами, не дающими даже распрямить ног. Вместо тихого дыхания из груди доносится хрип, словно у очень старого человека с одышкой, а жабры надсадно трепещут, словно на каждой висит по гире, обнажая грубую красноту внутри.

Существо поворачивает голову – слюна течет у него изо рта – и смотрит на нее. Глаза, точно так же как и чешуя, подернуты тусклой пленкой, и хотя из-за этого сложно разобрать, какого они цвета, нет сомнений, что он пытается изобразить с помощью рук, не обращая внимания на сжимающие их цепи.

Два указательных пальца, направленных на дверь.

Это Элиза понимает хорошо: «Уходи».

Жест его, она не знает как, привлекает ее внимание к стулу, расположившемуся у одного из бетонных блоков. Она не знает, как не увидела этого раньше, не различила яркое пятно посреди лабораторной монотонности.

На стуле лежит открытый пакет зеленых леденцов.

9

Никогда за годы в «Оккаме» Зельда не ходила по его коридорам в обычной одежде.

Ее униформа, как она понимает, служит чем-то вроде волшебного плаща. Избавившись от нее, Зельда становится заметной: зевающие ученые и обслуживающий персонал таращатся на нее так, что это вызывает краску на щеках, но всего на мгновение.

Затем ее смывает ледяная волна страха.

Ее платье в крупных цветках, вполне пристойное, выглядит неприличным в этом царстве белых халатов и серых комбинезонов. Она закрывает как можно больше себя с помощью сумочки и торопится дальше – хаос на границе смен продлится еще несколько минут, и этого времени хватит, чтобы найти Элизу и привести в сознание.

Она огибает угол, когда видит Ричарда Стрикланда, выходящего из своего кабинета – он шатается, словно только что спустился с корабля.

Зельда знает этот вид нестабильной походки, она видела ее у Брюстера перед тем, как он завязал бухать, у отца после того, как он попал в лапы старческого слабоумия, у дяди, когда его дом сгорел дотла.

Стрикланд выпрямляется и потирает глаза, которые выглядят так, словно их покрывает корка.

Что, он спал здесь? Нет, похоже, он не спит уже несколько ночей…

Он завершает свой маневр по пересечению порога, и Зельда подпрыгивает, услышав лязг металла о металл. Это оранжевый электрохлыст, Стрикланд волочит его, словно пещерный человек – дубинку.

Он не видит ее, и она сомневается, что он видит вообще хоть что-то.

Он тяжело шагает в другую сторону, и это обрадовало бы Зельду, не знай она, куда именно он направляется – в точности туда, где она собиралась разыскивать сгинувшую Элизу. Она разворачивает мысленную карту «Оккама» – подземный уровень по форме квадратный, и есть еще один путь к Ф-1, но в два раза длиннее.

Стрикланд спотыкается, опирается о стену, чтобы не упасть, рычит от боли в пальцах.

Он шагает медленно. Может быть, она справится.

Если бы только она могла выкашлять страх, затыкающий легкие и ослабляющий ноги…

Она двигается быстро, руки раскачиваются, оставляет позади кафетерий, полный движения и запахов – никаких бутербродов из автомата, настоящий полноценный завтрак. Грубо обгоняет белую женщину, надевавшую сеточку для волос, и получает в спину раздраженное шипение.

Секретари, привлеченные стуком ее каблуков, высовывают головы из копировальной комнаты.

Затем проблема – бутылочное горлышко у входа в амфитеатр.

Эта аудитория так редко открыта по ночам, что Зельда пренебрегла ею в расчетах. Ученые ломятся внутрь, наверняка чтобы посмотреть на очередную вивисекцию, но ей кажется, что они разглядывают фильм ужасов, тот самый, в котором она живет сейчас: шабаш монстров в белых халатах, пялящихся на ее крупное тело и пленку пота на лице.

Они осложняют ее задачу. Но разве так не происходит всегда?

Она принуждена протискиваться через толпу, ставшую вдруг очень вязкой, бормоча «прошу прощения» и «извините» до тех пор, пока она не прорывается на другую сторону и не несется дальше, пытаясь игнорировать смех, нагоняющий ее точно выстрелы из пушки.

«Нет вам прощения, – думает она. – Хотя я и вправду извиняюсь».

Ее сердце колотится, дыхание осталось где-то позади.

Только по инерции она одолевает следующий отрезок и выскакивает из-за угла, едва не налетает на ковыляющего Стрикланда.

Теперь ее заметили.

Повернуть обратно – все равно что признать свою вину. Что она может сделать?

Зельда шагает прямо ему навстречу – ничего более смелого она никогда не желала. Сердце колотит по ребрам точно отбойный молоток, дыхание происходит само собой, без участия сведенных судорогой мускулов.

Он таращится на нее словно на привидение и поднимает электрохлыст.

Хотя по крайней мере не хихикает, точно безумный.

Они стоят точно напротив входа в Ф-1, и между судорожными вдохами Зельда ухитряется выдавить:

– О, доброе утро, мистер Стрикланд.

Он оценивает ее поблескивающими глазами – никаких следов узнавания, хотя они встречались дважды. Лицо его выглядит изможденным и болезненным, следы гранулированного порошка виднеются на нижней губе.

Он прерывает процесс ее изучения, издав презрительное ворчание:

– Где твоя униформа?

Он из тех мужчин, кто знает, как уколоть: делай это первым, и глубоко.

С тем вдохновением, что рождается из отчаяния, Зельда выставляет перед собой то, что только и есть у нее в руках:

– Я забыла сумочку.

Стрикланд прищуривается:

– Миссис Брюстер.

– Да, сэр. Только я миссис Фуллер.

Он кивает, но выглядит так, словно еще сомневается.

И еще он кажется потерянным – Зельда видела такое у белых, которым приходилось остаться наедине с черными. Он не знает, как смотреть на нее, словно находит сам факт ее существования сбивающим с толку.

Благодаря этому он не говорит, а бормочет, слишком тихо, чтобы его услышали изнутри Ф-1.

Если Зельда желает предупредить Элизу, ей нужно использовать растерянность Стрикланда, и задержать его на максимально возможный срок, и орать так громко, как получится.

– Скажите, мистер Стрикланд, – она повышает голос, чтобы заодно скрыть дрожь. – Как ваши пальцы?

Он хмурится, затем смотрит на замотанную бинтами руку:

– Я не знаю.

– Вам прописали что-то против боли? Мой Брюстер однажды сломал запястье. Тогда он работал на заводе. И доктор поправил ему все как нужно.

Стрикланд кривится, и по вполне понятной причине – она кричит.

Зельду не волнует его ответ, хотя нетерпеливое движение его языка по губе, там, где остались следы порошка, говорит ей все. Он тяжело сглатывает, словно пытается запихнуть в себя несуществующее лекарство, после чего плечи удивительным образом распрямляются, глаза обретают пугающий фокус.

– Зельда Д. Фуллер, – скрежещет Стрикланд. – Д значит «Далила».

Зельда вздрагивает.

– Как ваша… – она неожиданно не может больше думать. – Ваша жена… она… – язык словно движется сам, формируя слова. – Как вашей жене нравится…

– Ты из кладбищенской смены, – рычит он, словно это худшая вещь, которую можно сказать о человеке, хуже, чем все остальное, что выглядит просто очевидным. – Сумочка при тебе. Отправляйся домой.

Он вытаскивает карточку пропуска из нагрудного кармана точно стилет и вонзает в замок.

Зельда побуждает себя завершить вопрос, спросить о чем-то нелепо-домашнем, чтобы даже Ричард Стрикланд вынужден был ответить из вежливости. Но он возвращается в обычное состояние, когда он смотрит сквозь нее, женщину, которая едва существует, и он проходит через дверь Ф-1, электрохлыст задевает ручку, последнее предупреждение для Элизы, где бы та ни была.

По крайней мере Зельда надеется, что лязг послужит таким предупреждением.

10

Черт, какой яркий свет! Словно иглы вонзаются в его глазные яблоки.

Он бы хотел вернуться быстрее в полумрак кабинета, под мягкое серое мерцание черно-белых мониторов. Но он тут не просто так: самое время встать лицом к лицу с Deus Brânquia, и привести к завершению эксперименты Хоффстетлера.

Нет, не Deus Brânquia. Образец, и это все.

Почему он снова боится думать об этом как о Deus Brânquia? Это глупость. Немедленно прекратить. Старый добрый «алабамский прывет», прирученное могущество в облике электрохлыста, такой длинный и удобный в его ладони, словно перила, держась за которые, можно выбраться из опийного тумана в реальный мир.

Только надо позвать пару солдат, чтобы выловить тварь из резервуара и привязать, не потеряв не единого пальца. Бойцы военной полиции сделают все. Он тут главный.

Ночью он отослал их только для того, чтобы обнаружить, что оставил «прывет» в кабинете. Кабинет, ящик стола, таблетки. Совпадение. Он не забывал хлыст нарочно. Ничего подобного.

Он думает о путаном рассказе Лэйни, о том, что она поймала Тимми за потрошением ящерицы. Это не обеспокоило Стрикланда вообще. Черт, да он был горд.

Он должен учиться у собственного сына.

Когда Стрикланд в последний раз оставался наедине с этой вот ящерицей? Наверняка еще на Амазонке, когда он сжимал гарпунное ружье, будучи в тускло освещенном гроте, от стен которого отражались крики обезьян.

Deus Brânquia – Образец, – весь в пятнах от ротенона, тянется к нему двумя лапами. Словно они равные. Высокомерие. Оскорбление.

Теперь посмотрите на него. Очевидное, ясное зрелище страдания.

А, точно, они же вытащили его и привязали… как он мог забыть?

Вынужден опираться на кровоточащие колени, поскольку не может долго стоять на ногах, держать свой вес. Алая жидкость сочится там, откуда недавно выдрали швы. Кусочки отвратительной анатомии дергаются и пульсируют в поисках воздуха.

Стрикланд поднимает «прывет» и покачивает им.

Deus Brânquia ощетинивает гребень на спине.

– О, ты помнишь, – говорит Стрикланд.

Он наслаждается тем, как стучат каблуки, пока он идет по лаборатории. Предвкушение пытки – самый чувственный момент. Набухающий, восстающий страх. Томление двух тел, пока разделенных, но обреченных на неизбежное столкновение.

Деяние, более творческое, чем Стрикланд смог бы нарисовать в воображении, даже имейся у него достаточно терпения.

Лэйни никогда не поймет эту разновидность предварительных ласк.

Ее постигнет только солдат, который чувствовал, как кровь струится у него в жилах перед боем.

Испачканная кровью шея Лэйни возникает перед его внутренним взором. Приятное, возбуждающее зрелище.

Он берет зеленый леденец из пакета, посасывает его, воображая, что острый вкус на языке – это кровь. Когда он раскусывает конфету, хруст болезненно отдается в ушах. Элиза Эспозито – единственный островок молчания в мире.

Его собственная внутренняя тишина сожрана вернувшимися обезьянами.

Бормотание за мониторами, завывание под столом. И крики. Пронзительные вопли. Когда он пытается думать. Когда он пытается спать. Когда пытается принять участие в нудном перечне событий, который его семья зовет жизнью.

Обезьяны хотят, чтобы он восстановил трон Джунглебога.

И пока он этого не сделает, они не перестанут вопить.

И он поддается. Совсем чуть-чуть. Чтобы посмотреть, не смягчатся ли они. «Прывет»? Нет, это вовсе не электрохлыст, это одно из мачете, принесенных indios bravos.

Обезьяны хихикают. Им это нравится. Стрикланд понимает, что ему тоже.

Он качает мачете словно маятник, представляя, как прорубается через корни дерева капок. Deus Brânquia реагирует немедленно, дергает цепи: пароксизм рыбы, которая думает, что скоро умрет. Его жабры трепещут, увеличивая голову едва не вдвое. Тупая уловка животного. Не работает с людьми. И с богами тоже.

Стрикланд нажимает кнопку. Мачете жужжит в его руке.

11

Ноги и руки упираются в холодный металл, прядь волос застряла в петле, коленка ободрана и кровоточит, но все же Элиза не чувствует боли.

Она испытывает лишь страх, могучий пылевой шторм, что закручивается внутри нее, и гнев, громыхающий подобно грому, внутри головы и придающий черепу новую форму – с широким лбом и длинными рогами.

Она вырвется из своего убежища, сметет все препятствия словно тараном и на только что выросших копытах бросит вызов этому ужасному человеку, пусть даже он убьет ее. Элиза сделает что угодно, рискнет чем угодно, только чтобы спасти того, кого она любит.

Она не сразу опознала голоса, поскольку дверь Ф-1 искажает их до неузнаваемости. Она напряглась, словно хищный зверь, и оглянулась в поисках дыры, в которой могла бы укрыться.

Через распахнувшуюся дверь она сначала увидела Зельду, ее яркое платье столь же странно, как и белый наряд невесты. Зельда попыталась предупредить подругу, и той только и осталось сделать, чтобы предупреждение не оказалось напрасным.

Она нырнула в ближайший шкафчик из-под лекарств, ударившись коленями так, что слезы выступили на глазах. Подобно всей прочей мебели в Ф-1, шкафчик оказался с колесами и начал потихоньку катиться. Она высунула руку и прижала ладонь к полу.

И только затем в ее поле зрения возникает Стрикланд, прошедший в каких-то десяти футах, слишком близко, чтобы она могла незаметно закрыть скрипучую дверь шкафчика. Она сжимается, укрытая разве что тенью, и пытается дышать не так громко. Грудь и левое ухо прижаты к полу, и через тонкий слой металла она слышит, как стучит ее сердце.

Не двигайся, говорит она себе.

Беги, нападай, говорит она себе.

Стрикланд покачивает хлыстом словно бейсболист – битой, легко и уверенно. Делает аккуратный взмах и вонзает острия в подмышку существа; вспыхивают два золотых огня.

Тело существа изгибается, чешуйки рябят на сведенных судорогой мускулах. Попытка отклониться от Стрикланда так далеко, как только возможно – на какие-то дюймы.

Элиза не кричит только потому, что не может.

Она все равно закрывает рот ладонью, пальцы вонзаются в щеки – всякий человек испытывал удар тока той или иной силы, но невозможно представить, чтобы существо переживало подобное.

Он наверняка верит, что это черная магия, удар молнии ил рук гневного бога.

Стрикланд выглядит отчаявшимся и разрушенным, он уходит за один из бетонных блоков. Находясь вне поля зрения существа, он снимает блейзер и складывает как человек, никогда не имевший дела с собственным бельем, опускает на стул рядом с пакетиком леденцов.

Он стащил с себя кожу, точно змея, и Элиза едва не задыхается от страха.

Белая рубаха, представшая ее взгляду, вся в пятнах, она выглядит так, словно ее давно не гладили.

– Я должен рассказать тебе кое-какую херню, – бормочет Стрикланд.

Он поднимает электрохлыст, зажатый в искалеченной левой руке, и нацеливает его на затылок существа. Элиза чувствует, как двигаются ее пальцы, показывая «остановись!». Стрикланд наносит удар, летят искры, существо дергается, бьется головой об один из бетонных столбов.

Когда она возвращается обратно, то видно, что чешуйки на лбу промяты и покрыты кровью. Для Элизы они все равно красивы – серебряные монетки, погруженные в алые чернила. Его жабры извиваются, восстанавливаясь после шока, он испускает тонкий дельфиний скулеж.

Стрикланд трясет головой, лицо его искажено отвращением.

– Почему от тебя столько проблем? Завлек нас в этот ад и позволил выбраться. Семнадцать месяцев. Ведь ты знал, что мы были там. Ты мог ощущать наш запах. Совершенно так же, как мы ощущали твой. Хоффстетлер говорит, что ты очень стар. Может быть, для тебя семнадцать месяцев – как капля в ведре. Ну, вот что я тебе скажу. Эти семнадцать месяцев – они уничтожили меня, моя жена смотрит мне в лицо так, словно не знает меня. Я прихожу домой, и моя девочка пробегает мимо меня. Я… Пытаюсь… Я чертовски стараюсь, но…

Он пинает шкафчик на колесах, подобный тому, в котором укрылась Элиза. Оставляет вмятину в металле там, где могло бы находиться ее лицо. Хлопает по столу. Медицинские инструменты летят по лаборатории.

Элиза сжимается еще крепче, почти в шар.

Стрикланд трет лицо, бинты разматываются, и под ними она видит бурую полосу свернувшейся крови и взблеск металла. Это же обручальное кольцо, она его отыскала. Только он силой нацепил его обратно, прямо на только что пришитый палец.

Элизу и так тошнит, но в этот момент тошнота усиливается.

– Я вытащил тебя из джунглей точно так же, как я вытащил бы занозу из запястья. Теперь у тебя есть бассейны, трубки с горячей водой и все такое. А что осталось у меня? Дом, ничуть не лучше, чем джунгли? Семья, не дружелюбнее, чем те гребаные ублюдки в гребаных деревнях? Это твоя вина. Это все твоя гребаная вина!



Форма воды


Стрикланд тычет хлыстом точно шпагой, низводя огонь на швы, замахивается для нового удара. Элиза видит, как лопается один из швов, покрытая чешуйками плоть расходится, обнажая мускулы. Дым и вонь горелой крови заполняет лабораторию, и Элиза прячет рот в ложбинку локтя, пока ее желудок конвульсивно сокращается.

Поэтому она не видит, как второй шкафчик падает на пол, лишь слышит стук и грохот – словно целый набор барабанов вышвырнули на лестницу. Ее собственное убежище – понимает она – будет следующим, если Стрикланд продолжит двигаться в том же направлении.

Элиза выглядывает наружу и обнаруживает, что он рядом, так близко, что можно ощутить запах безумия. Он стоит спиной, брюки измяты, словно он в них спал, заляпаны давно засохшим кофе и свежей кровью.

Если бы у нее был нож, она могла бы перерезать его ахиллово сухожилие, а потом тыкать, пока не перерубит артерию в голени – ужасающий акт, о котором она никогда не могла и помыслить. Что с ней случилось, почему вдруг она задумалась о таком насилии?

Элизе кажется, что она знает ответ и готова его принять, несмотря на все.

С ней случилась любовь.

– Ты за это заплатишь! – рычит Стрикланд. – За все.

Жужжание, запах нагревшегося металла, и он оступается, хлыст ударяет по шкафчику, случайно, но от этого не менее громко. Элиза стискивает зубы, мертвеет от ужаса и смотрит, как Стрикланд поднимает свое оружие точно рыцарское копье и бросается на существо, целясь прямо в его глаза, недавно бывшие маяками золотого сияния, ныне тусклые белые плашки.

Шкафчик трясется, но она представляет все очень ярко: хлыст пронзит глаз, наполнит мозг существа бешеным электричеством и покончит с чудом его жизни, пока она ничего не делает, просто смотрит.

Нога Стрикланда скользит на чем-то маленьком, что улетает в сторону, шлепается на пол. Он спотыкается, едва не падает, но затем останавливается, пытаясь рассмотреть, что ему помешало.

Бормочет, нагибается и поднимает его.

Это вареное яйцо, которое Элиза уронила, увидев существо в цепях, маленький хрупкий предмет с потенциалом ядерной бомбы.

12

Флеминг предложил проверить Ф-1, чтобы найти шляющегося не пойми где Стрикланда. Хоффстетлер посмеялся в тот момент, возразил, что тому нечего там делать.

Но вот он входит в лабораторию следом за Флемингом и видит человекообразную форму Стрикланда, движущуюся в центре комнаты; он чувствует себя таким же наивным, каким он был в первые дни в Балтиморе, совершенный образец профессора-затворника, обманутого реальным миром, где правила меняются по ходу игры.

Девонианец – на полу.

Хоффстетлера никто не уведомлял, что существо убрали из резервуара, и поэтому он, привыкший соблюдать процедуры до мозга глупых костей, верил, что это невозможно.

Даже Флеминг достаточно сообразителен, чтобы увидеть непорядок.

– Доброе утро, Ричард, – говорит он. – Я не припоминаю, что эта процедура есть в расписании.

Стрикланд расслабляет руку, и из нее выпадает нечто длинное и оранжевое. Неужели Флеминг этого не видит? Это электрохлыст, случайное оружие хулигана, и пульс Хоффстетлера учащается. Он шагает на цыпочках, точно ребенок, и пытается убедить себя, что девонианец в порядке.

Стрикланд держит нечто в искалеченной руке, но слишком маленькое, его не видно. До этого момента Хоффстетлер был обеспокоен; сейчас он по-настоящему испуган. Он никогда не встречал человека подобного Стрикланду, столь непредсказуемого, сплошное проявление концентрированного подсознания.

– Стандартная процедура, – говорит тот. – Дисциплинарные меры.

Хоффстетлер ускоряет ход, обгоняет Флеминга, его щеки вспыхивают в горячечном сиянии, что исходит от ухмылки Стрикланда. Дисциплинарные меры… возможно; в конце концов, тот потерял два пальца… но стандартная процедура? Нет! Ничего стандартного здесь быть не может.

Девонианец выглядит ужасающе: швы на ране от гарпуна разошлись, кровь течет из подмышки, по лбу и по затылку тоже. С серых губ свисают пряди загустевшей слюны, достаточно длинные, чтобы касаться лужиц смешанной с соленой водой крови на полу.

Хоффстетлер падает на колени рядом с существом, не испытывая ни малейшего страха: оно в цепях и, более того, имеет силы разве что на дыхание, а не на попытку укусить. Проводит ладонью по ране, густая и темная кровь пятнает его пальцы, течет к запястью.

Ему нужна марля, ему нужны бинты, ему нужна помощь… много помощи!

Флеминг прочищает горло, и Хоффстетлер думает: «Да, пожалуйста, вмешайся, останови это, он не будет слушать меня!» Но то, что исходит из уст Флеминга, так далеко от упрека, как только Хоффстетлер может вообразить:

– Мы не хотели прерывать ваш завтрак.

Только тон, которым произнесена эта нелепица, может заставить Хоффстетлера отвести взгляд от истерзанного девонианца.

Стрикланд глядит вниз, точно мальчик, пойманный за кражей сладостей, и открывает ладонь, в которой оказывается единственное белое яйцо. Выглядит все так, словно он пытается осознать значение этого предмета, но, по мнению Хоффстетлера, это слишком хрупкий объект, чтобы такое животное могло его понять, слишком отягощенный смыслом, чересчур символичный, знак нежного и безостановочного движения жизни.

Стрикланд пожимает плечами, роняет яйцо в корзину для мусора.

Для него в нем нет никакого смысла.

Для Хоффстетлера все обстоит противоположным образом: он не забыл и никогда не забудет, как молчаливая уборщица держала белый овал в руке, вальсируя перед девонианцем.

Очень медленно он поворачивает голову, будто небрежно изучает состояние Ф-1. Шея хрустит, выдавая его, но он стреляет глазами в каждое из мест, где можно спрятаться. Под столами. За резервуаром. Даже в бассейне.

Хоффстетлер тратит десять секунд, чтобы найти Элизу Эспозито – с расширенными глазами и сжатыми челюстями, она скрючилась внутри шкафчика, и собственное тело мешает прикрыть дверцу.

Он чувствует, как потоки крови, текущие через шею, удушают его.

Он смотрит на нее, не отводя глаз, затем опускает веки – универсальный знак. Хоффстетлер надеется, что она поймет его правильно, как «сохраняй спокойствие», хотя он знает, что уборщица, скорее всего, в панике.

Сложно представить, что будет с женщиной, если ее поймают – это не воровство туалетной бумаги; мелкая сошка из ночной смены в лапах кого-то вроде Ричарда Стрикланда? Она может просто исчезнуть без следа в том же ночном тумане с залива.

Но Элиза нужна для того, чтобы сохранить девонианца в живых, и нужна куда больше, чем вчера, учитывая новые раны, так что Хоффстетлеру требуется отвлечь Стрикланда.

Он поворачивается спиной к девонианцу.

Вред для уборщицы гипотетичен, вред для этого уникального организма вполне реален, он велик и может привести к смерти, если Хоффстетлер не переместит существо в исцеляющую воду как можно быстрее.

– Вы не можете так с ним поступать! – кричит он.

Стрикланд и Флеминг уже начали беседу, но тут они осекаются, и в лаборатории воцаряется тишина, нарушаемая лишь судорожными вздохами девонианца. Хоффстетлер сердито глядит на Стрикланда, а тот, по всей видимости, получает удовольствие, наблюдая за мятежом мягкотелого интеллектуала.

– Это животное, не так ли? – бормочет Стрикланд. – Его нужно приручить, и все.

Хоффстетлер знает, что такое настоящий страх, он испытывает его всякий раз, передавая украденную информацию. Но никогда тот не смешивается с подобным гневом. Все, что он делал, говорил или чувствовал по поводу девонианца, кажется в этот момент поверхностным, даже ветреным.

Его спор с Михалковым по поводу того, умнее ли собаки это существо, их дебаты насчет Хаксли и Уэллса.

Он неожиданно осознает, что организм в Ф-1 в некотором отношении – что-то вроде ангела, снизошедшего в наш мир, чтобы сделать его лучше, но сбитого метким выстрелом, пришпиленного к плите из прессованной пробки и снабженного ярлыком «дьявол».

Он сам принял участие в этой операции и погубил душу.

Хоффстетлер выпрямляется и шагает к Стрикланду, сходится к ним лицом к лицу. Его очки, немного сползшие, запотевают, и он не в силах удержаться, он надувает губы, точно хмурый malchik, бросивший вызов pape.

Он никогда не общался тесно со Стрикландом и надеется, что ему и не придется. Сегодня Флеминг явился с новостями, и Хоффстетлер подозревает, они могут стать тем инструментом, что позволит удержать Стрикланда в узде.

Он молится, чтобы Элиза продержалась еще несколько минут.

– Скажите ему, мистер Флеминг, – говорит он. – Скажите ему о генерале Хойте.

Сами эти слова оказывают воздействие на Стрикланда.

Это слабое утешение, но все же утешение для Хоффстетлера видеть то, чего он никогда не видел ранее: лицо Стрикланда искажается, словно складка проходит через него. Глаза становятся потерянными, на лбу возникают морщины, брови ощетиниваются, губы дрожат.

Стрикланд даже делает шаг назад, наступает на что-то и смотрит вниз, словно впервые замечает перевернутые столы и разбросанные инструменты – беспорядок, который он сам сотворил и даже не пытался скрыть. Он прочищает горло, машет рукой туда, где по полу растеклась лужа, и, когда он говорит, голос его ломается, точно у подростка.

– У… уборщики… Им нужно… убираться лучше…

Флеминг тоже откашливается:

– Мне не хотелось бы быть грубым, мистер Стрикланд, но доктор Хоффстетлер прав. Генерал Хойт позвонил мне этим утром, прямо из Вашингтона, и попросил приготовить для него некий документ. Разъяснение тех двух различных подходов к Образцу, которых придерживаетесь вы и доктор Хоффстетлер.

– Он… – лицо Стрикланда обвисает. – Звонил… тебе?

Тень напряжения читается в слабой, принужденной улыбке Флеминга, но гордость там тоже есть.

– Беспристрастный наблюдатель, – говорит он. – Вот кого разыскивал генерал Хойт. Моя задача – собрать информацию и предоставить ее, чтобы он мог вынести взвешенное решение, определить, какого курса держаться.

Стрикланд выглядит так, словно его вот-вот стошнит: лицо белое, губы лиловые. Голова слегка наклонена, будто висит на ржавом сочленении, и на планшет в руке Флеминга он смотрит как на лезвие готовой к работе дисковой пилы.

Хоффстетлер не понимает, что за власть у Хойта над Стрикландом, но ему все равно. Это преимущество – для него, для девонианца, для Элизы, и он спешит им воспользоваться.

– Во-первых, Дэвид, вы можете сказать, что я, как ученый и как гуманист, умоляю его недвусмысленно запретить подобное обращение с Образцом, исключить односторонние решения, способные повредить тому, кого мы исследуем, без причины. Наш проект пока еще не выбрался из колыбели! Мы можем столько узнать от этого существа, и вот оно, изуродованное до полусмерти, задыхающееся, пока мы болтаем. Давайте вернем его в резервуар!

Флеминг поднимает планшет, его карандаш летает по листу бумаги, и это значит, что возражение Хоффстетлера записано. В груди у него теплеет, он ощущает триумф и вновь находит Элизу взглядом, чтобы показать ей: все будет в порядке, и лишь затем смотрит на Стрикланда.

Тот таращится на каракули Флеминга, его челюсти дрожат, в глазах – ужас.

– Ннн… – произносит Стрикланд; выброс невербального расстройства.

Хоффстетлер возбужден, полон той самой энергии, которой он привык пользоваться во время больших лекций в университете. Быстро, не давая противнику выдавить что-то более членораздельное, он становится на колени рядом с существом и указывает на трепещущие жабры и содрогающуюся грудь.

– Дэвид, если вы желаете, то запишите и это. Смотрите, как оно переходит… спокойно, без труда от одного механизма дыхания к другому, принципиально отличному? Слишком смело будет надеяться, что мы сможем скопировать искусственным образом все его амфибийные функции… секреция липидов, кожное поглощение влаги, дыхательные эмульсии… Скажите генералу Хойту, что я уверен в том, что, если у нас будет достаточно времени, мы сможем создать обогащенные кислородом заменители, сфабриковать некое подобие осмотической регуляции.

– Мура… – начинает Стрикланд, но Флеминг делает то, что он делает прекрасно, а именно записывает, и все его внимание обращено на Хоффстетлера. – Целая куча…

– Вообразите, Дэвид, что мы тоже можем дышать, как это существо, под водой, под высоким давлением. Космические путешествия тогда станут намного легче, разве не так? Забудьте о единственном обороте вокруг Земли, которым так гордятся Советы. Вообразите недели на орбите! Месяцы. Годы. И все это только начало. Радиоуглеродный метод показывает, что это существо может иметь возраст, измеряемый столетиями. Ошеломляет, не правда ли?

Грудь Хоффстетлера, раздутую от самоуверенности, начинает покалывать стыдом. Да, он говорит правду, но на языке у него мышьяк.

Два миллиарда лет мир пребывал в спокойствии, и только когда возникло половое разделение, то самцы, украшенные яркими хвостовыми плавниками или рогами, колотящие себя в грудь, повели Землю туда, куда сейчас она просто несется, – к самоуничтожению. Возможно, именно это объясняет открытие Эдвина Хаббла – что все известные галактики удаляются от Земли, от целой планеты мышьяка.

Хоффстетлер утешает себя тем, что этим утром такое презрение к себе оправдано.

Пока Михалков не даст добро на извлечение, псы «Оккама» должны получить кость, чтобы им было что грызть.

– …Дерьмовой муры! – наконец заканчивает фразу Стрикланд. – Дерьмовая мура! Ты можешь сказать генералу Хойту, что доктор Хоффстетлер… Боб… сошелся с амазонскими дикарями. Обращается с этой тварью, словно она бог. Может она из СССР. Запиши это, Флеминг. Может быть, у них в Советах не такие боги, как у нас…

Горло Хоффстетлера перехватывает от тревоги, он сглатывает ее как большую пилюлю. Ричард Стрикланд – далеко не первый, кто подкапывается под его происхождение, но он может оказаться первым, кто в состоянии докопаться до истины.

Хотя Хоффстетлер никогда не встречался с генералом Хойтом, даже фото не видел, он чувствует, что тот нависает над ними грандиозным силуэтом, отпечатанной на потолке фигурой, гигантским кукольником, которому нравится стравливать двух марионеток и смотреть, кто окажется сильнее.

Хоффстетлер прячет нервозность, глядя на существо.

Его карьерный путь отмечен страстью к славе, правда, но такой сорт внимания ему вовсе не требуется. Но от этой битвы он не в состоянии уклониться, если хочет, чтобы выжил девонианец, чтобы выжила Элиза Эспозито, чтобы выжил в конечном итоге он сам.

Под ярким светом лампы, сидя в свертывающейся крови умирающего существа, он внезапно осознает, что связь девонианца с миром природы только начинается с Амазонки, что его гибель может означать уничтожение некоей цельности, прекращение прогресса везде и для всех.

– Ключи, – он смело протягивает ладонь. – Его надо немедленно вернуть в воду.

13

В последнее время он не может спать.

Когда он может, то проваливается в черную яму, а затем жестко выпадает из нее. Три часа утра, он задыхается и хрипит, и Лэйни гладит его по спине, словно он ребенок, но он вовсе не ребенок, и это вовсе не слезы на его щеках, и он отталкивает ее руки, но она продолжает его успокаивать, спрашивает, не из-за пальцев ли это все и не нужно ли снова показать их доктору, но это не пальцы, и она начинает говорить, что это все из-за войны, что она читала в журналах, что война может поселиться в человеке, но что эта женщина знает о войне, как она ест тебя, но и ты ешь ее, и что она знает о памяти, ведь невозможно, чтобы она в своей жизни, состоящей из гладильной доски и грязной посуды, выплавила хоть одно воспоминание вроде того, что выжжено в мозгу Стрикланда.

Во сне он снова на «Жозефине», они скользят под саблями тумана, кровь команды течет по палубе, и единственный звук – сосущее хлюпанье беззубой грязи.

Он ведет корабль в грот, закрученный так же туго, как раковина, и расходится завеса из насекомых, и существо поднимается, только это не Deus Brânquia, а генерал Хойт, голый, розовый и блестящий, словно резина, и в протянутой руке – тот же нож «Ка-Бар», который генерал дал Стрикланду в Корее, когда они заключили ту мрачную сделку.

Он видит Хойта вполне отчетливо.

Тот любит стоять, одной рукой играя с медалями на груди, а другой – оглаживая выступающий живот. Его глаза наполовину закрыты, но они не мигают, как у гадюки. Проказливая ухмылка выгравирована на пухлых щеках.

Но Стрикланд не слышит ничего.

Все его воспоминания о Хойте, все приказы, благодарности, уклончивые намеки – лишены голосов. Нет, там нет немоты, в которую погружена Элиза, звуки просто затемнены точно таким же образом, как его разум затемнял отдельные слова в коммюнике по поводу Deus Brânquia – черными квадратиками.

Они звучат как долгий пронзительный вопль и выглядят подобно редакторской правке: хххх ххх хххх ххххх.

Но даже здесь, в лаборатории, он не в силах вообразить, как Флеминг может разобрать бессмысленные крики Хойта. Стрикланд чувствует ту слабость, которой он не ощущал со времен дикой жары в Корее и еще более жарких деньков на Амазонке.

Может быть, Хойт говорит о пришитых обратно пальцах, может быть, Хойт думает, что Стрикланд более не способен контролировать ситуацию. А если Стрикланд теряет доверие Хойта, то каким образом Стрикланд может распутать узлы и оказаться на свободе?

Он моргает, оглядывается, ему кажется, что он видит, как зеленые лианы ползут из вентиляционных отверстий, зеленые почки возникают на розетках. Это все от лекарств? Или на самом деле?

Если он не сможет положить конец этому эксперименту, то Deus Brânquia победит, и тогда весь город станет частью Амазонии. Стрикланд, его семья, все жители окажутся в плену у знойных удушающих джунглей.

Он сжимает кулак, зная, что произойдет.

Боль хлюпает точно плотный, горячий сироп в его зараженных пальцах, руке, а затем и в сердце. Все плывет перед глазами, затем возвращается ясность, которую дарит только buchite.

Хоффстетлер все еще стоит ладонью вверх, ждет ключей, он все еще говорит о том, какую пользу приносит специальное освещение, катушки с записями из тропического леса. Он обещает снабдить Флеминга графиками и данными для генерала Хойта сразу же, как они засунут бедную маленькую зверушку обратно в комфортабельную бочку с водой.

Стрикланд напрягается. Он должен быть жестким, прямо сейчас.

Он смеется, достаточно громко, чтобы прервать Хоффстетлера.

– Данные, – бурчит Стрикланд. – Когда что-то печатаешь на бумаге и напечатанное вдруг становится правдой, так?

Горло Хоффстетлера, тонкое и хрупкое, вспухает и опадает, ладонь опускается.

Стрикланду приятно это видеть, это зрелище наполняет его теплом и надеждой. Неужели он слышит отредактированное выражение удовольствия от Хойта, мягкое повизгивание из отверстий на панели компьютера: хххх хххх ххххххх?

Хоффстетлер тоже должен это слышать.

Он торопится к резервуару, чтобы указать на один из гнусных приборов.

– Двадцать восемь минут. Хронометр показывает время с момента открытия люка. Предел для Образца оценивается в тридцать, больше вне воды он провести не может. Доклад для генерала Хойта мы обсудим позже. Дайте ключи, мистер Стрикланд. Ключи. Не заставляйте меня умолять.

Но мольбы – это то, что Стрикланд послушал бы прямо сейчас.

Он оседает на пол рядом с Образцом, в точности там, где недавно был Хоффстетлер. Приятное положение, пусть даже Deus Brânquia дергается так сильно, что его чешуя пятнает рубаху Стрикланда.

Он ощущает себя ковбоем, что оценивает брошенную в грязь лошадь с пеной у рта, буквально требующую, чтобы ее пристрелили из милосердия.

Он проводит пальцем по вспухающей и опадающей груди Deus Brânquia.

– А сейчас запишите это для генерала, мистер Флеминг. У нас вовсе не данные. Здесь имеется нечто, чего вы можете коснуться собственными руками, вот тут, у ребер. Суставный хрящ, сшитые вместе костяшки пальцев, и, по нашим гипотезам, они разделяют две пары легких, первичные и вторичные, – он повышает голос. – Я говорю верно, Боб?

– Двадцать девять минут, – произносит Хоффстетлер. – Пожалуйста.

– Этот хрящ настолько плотен, что мы не можем сделать разборчивый рентген. Ведает Господь, мы пытались. Уверен, что Боб может вам сказать, сколько именно раз. Только в финальной строчке отчета для генерала Хойта мы должны написать следующее: если мы хотим узнать, что делает эту тварь такой крепкой, то не стоит дискутировать. Необходимо просто вскрыть ее.

– Ради бога, – голос Хоффстетлера теперь звучит как надо, униженно, тонко.

– Советы могут быть в Южной Америке прямо сейчас, шарят в реке, пытаясь найти еще одну такую же тварь.

– Еще одну? Не может быть еще одной, нигде в мире! Я вам обещаю!

– Вы ведь не были со мной на том корабле, Боб? Прочесть пару книг об Амазонке – вовсе не то же самое, что видеть собственными глазами мили и мили гребаной реки. Миллионы тварей в ней. Больше, чем эти компьютеры могут сосчитать, я вам гарантирую.

Полный счастья отредактированный крик доносится из вентиляции: хххх ххххххх! Стрикланд удивлен, что никто больше не может его слышать.

Новый крик.

Никто здесь, кроме него, не служил в армии.

Стрикланд не в состоянии понять, о чем говорится в крике, но он чувствует его значение в кишках, в сердце.

Он был генералу кем-то вроде сына, не так ли?

И Хойт должен быть горд тем, что его сын вырос в настоящего сильного мужчину. Стрикланду приходится бороться, чтобы не дать волне гордости опрокинуть себя, он вытирает глаза тыльной стороной ладони, просто чтобы убедиться, что они сухие.

Может быть, он примет помощь Хойта, совсем немного.

Но никогда больше не попадет под его чары, ни разу в жизни.

– Тридцать минут, – говорит Хоффстетлер. – Теперь я умоляю. Я умоляю!

Стрикланд поворачивается на одной из пяток – услышать мольбу ему недостаточно. Он хочет встретиться глазами с Хоффстетлером, сделать так, чтобы тот навсегда запомнил этот момент.

Но ученый почему-то смотрит в сторону, зубы оскалены, лоб дергается, словно он подает сигналы кому-то еще. Стрикланд вспоминает про яйцо, хотя не понимает почему. Тут на полу было яйцо, ведь так? Он пытается понять, куда именно глядит Хоффстетлер.

Булькающий хрип доносится со стороны Образца, и Стрикланд забывает о яйце. Deus Brânquia бьет припадок, чешуйки опадают дюжинами, и белесая слизь лезет из пасти. Он напрягается всем телом, словно его ткнули «прыветом», мачете или ножом. Затем он теряет сознание, тяжело обвисает на оковах, моча бежит из-под него, превращая смесь белой слизи и алой крови в оранжевую кашицу.

Стрикланду приходится сделать шаг, чтобы уйти с пути этой мерзости.

Он слышит, как скользит по бумаге карандаш Флеминга, и надеется, что тот не записал именно это. Это отвратительно, отвратительно – не оправдать надежды Хойта. Неприемлемо позволить Deus Brânquia умереть до того, как генерал вынесет приговор.

Стрикланд вытаскивает ключи из кармана и пихает Хоффстетлеру, но тот их не берет, и те со звоном падают на пол; звук этот на миг разрывает пелену обезьяньих воплей.

14

Утренний туман, сигаретный дым, его собственные усталые глаза.

Через все эти саваны Джайлс опознает ее за половину квартала – никто не ходит так, как Элиза. Он судорожно курит на пожарной лестнице, держась за перила. Подгоняемая ударами ветра, Элиза несется словно кулак боксера, направленный в челюсть сопернику, ноги выглядят призрачными, плечи будто закрыты тем снаряжением, какое надевают игроки в американский футбол.

Но при этом она ухитряется почти танцевать на ходу, и туфли ее настолько яркие, что приносят немного жизни в серое уныние квартала.

Джайлс понимает: обувь для нее то же самое, что для него – портфель.

Он тушит сигарету, возвращается в комнату – сегодня он поднялся рано, принял душ и даже поел, чтобы отправиться с визитом в «Кляйн&Саундерс», с важным визитом. Сгоняет кота с черепа по имени Анджей, берет парик и, встав перед зеркалом в ванной, пристраивает его на голове, закрепляет, укладывает пряди.

Парик вовсе не выглядит так натурально, как раньше, но парик не изменился.

Изменился Джайлс.

Для человека его возраста не кажется правильным иметь такую гриву волос. Только как он может отказаться от нее сейчас? Это будто оскальпировать себя прилюдно. С другой стороны, что ему до других людей?

Он смотрит на изнуренное ископаемое в зеркале и гадает, как он угодил в тенета противоречия: человек, на которого никто не глядит, беспокоится по поводу того, как он выглядит.

Стук во входную дверь заставляет Джайлса подпрыгнуть.

Он торопится через квартиру, на ходу проверяет часы.

Он предупреждал Элизу вчера, что на сегодня у него назначена встреча, но она тогда не ответила, а затем и вовсе выглядела так, словно целиком утонула в мечтаниях.

Джайлс, расстроенный собственным отражением, неожиданно пугается, что она прячет нечто ужасное вроде неоперабельного рака. Стук в дверь громкий, исступленный. Она входит раньше, чем он успевает добраться до ручки, срывает шляпку, под которой торчат вздыбленные статикой волосы.

Джайлс немного расслабляется.

Они часто ходят друг к другу в гости без приглашения, и это несмотря на ночное расписание Элизы и на скудные запасы провианта, лишь и доступные тем, кто зарабатывает так мало. Лицо ее красное, что его одолевает ностальгия; сам он после такой пробежки был бы белым как полотно.

– Мы сегодня взрываемся от возбуждения, не так ли? – спрашивает он.

Она проносится мимо, едва не отскакивая от стен, вздыхает так сильно, что прислоненные к стенам холсты начинают колыхаться. Джайлс поднимает палец, призывая ее к терпению, и прикрывает дверь, чтобы удержать утренний холодок снаружи.

Когда он поворачивается, она все еще не стоит на месте.

Правая кисть изгибается, показывая «рыба», но слишком смазанно, чтобы он был уверен… потом «очаг»… нет… «скелет»… нет, «существо»… потом резкое движение… «ловушка»… так он думает, или что-то в этом роде, хотя он наверняка ошибается, слишком быстро она «говорит».

Он вскидывает руки:

– Момент молчания, я умоляю тебя!

Плечи Элизы обвисают, она выглядит точно получивший нагоняй ребенок и открывает два трясущихся кулачка: никакого особого знака, универсальный жест раздражения.

– Сначала – о самом важном, – говорит он. – У тебя проблемы? Ты пострадала?

Она жестикулирует так, словно давит жуков: «нет».

– Прекрасно. Могу я предложить тебе хлопьев? Я съел только половину миски. Нервы, я полагаю.

Элиза хмурится и вновь показывает «рыба».

– Дорогая, я говорил тебе вечером, что у меня встреча, я практически уже убегаю. Откуда эта внезапная страсть к рыбе? Не говори мне, что ты беременна.

Элиза прячет лицо в руки, и дыхание Джайлса перехватывает.

Неужели его саркастическое замечание вынудит заплакать девушку, жившую в одиночестве со дня их встречи? Ее плечи вздрагивают, но это скорее икота или смех. Когда она убирает руки, ее глаза все такие же дикие, но она встряхивает головой, словно пораженная абсурдностью его утверждений.

Она делает протяжный выдох, явно пытаясь успокоиться, и в первый раз за сегодня смотрит прямо на Джайлса. Через секунду ее рот подергивается в правую сторону. Джайлс стонет.

– Еда в моих зубах? – гадает он. – Нет, это волосы… так? Они съехали набок? Хорошо, ты колотишь в мою дверь до того…

Элиза протягивает руку и снимает сухие листики березы со свитера Джайлса – следы недавнего шторма. Затем она слегка поворачивает его бабочку и в конце концов поправляет что-то на виске, где настоящие волосы встречаются с париком, хотя это все выглядит скорее проявлением приязни, чем реальной попыткой что-то исправить.

Она отступает на шаг и делает знак «привлекательно».

Джайлс вздыхает: на женщину нельзя положиться, когда ты хочешь услышать правду.

– Как бы я ни хотел изобразить обезьянью вежливость по отношению к тебе, все же имеется упомянутая выше встреча. Желаешь сказать мне что-то перед тем, как я уйду?

Элиза смотрит на него уныло, и поднимает обе руки – знак того, что сейчас она будет «говорить». Джайлс распрямляет спину, точно студент, готовый к устному ответу. Ему кажется, что она не обрадуется улыбке прямо сейчас, так что он прячет ее под усами.

Его давний страх, выросший за последний год, – что он, смытый из жизни, никогда не существовавший так называемый художник и его разбитый батальон дебилов-котов, что именно они мешают Элизе раскрыть ее потенциал. Он мог бы улучшить ее жизнь, просто съехав отсюда, найдя некое убогое место, населенное стариками, которые приняли бы его в компанию для игры в бридж. Ей тогда бы пришлось искать кого-то другого, человека, что сможет расширить ее горизонты вместо того, чтобы сужать их.

Если бы только он мог справиться с горечью от потери.

Ее знаки медленные, аккуратные, полностью лишены эмоций: «рыба», «человек», «клетка», «О-К-К-А-М».

– Ты можешь делать это быстрее, – требует Джайлс.

То, что происходит дальше, так же ошеломляет, как монолог из Мильтона, выданный застенчивым детсадовцем. Исчезает пристрастие Элизы к поиску идеальных слов, ее руки обретают ловкость, обычно свойственную ногам, и рассказ течет с симфонической ясностью, пусть даже виляет из-за импровизаторского рвения.

Механически, и все же захватывающе, подобно любой хорошо рассказанной истории, которую приятно читать, пусть даже каждый поворот толкает эту историю в тот мрачный жанр, которого Джайлс не любит. Сначала он думает, что она все придумывает, затем детали становятся все более четкими и ядовитыми.

Элиза, по меньшей мере, верит каждому слову.

Рыбочеловек, запертый в «Оккаме», пытаемый и умирающий, и его нужно спасти.

15

Глажка, эта скучная, влажная, мучительная каторга, стала идеальным прикрытием для второй жизни. Ричард никогда в жизни ничего сам себе не гладил, у него нет представления, сколько времени это занимает, полчаса или половину дня.

Лэйни просыпается до рассвета, делает по дому все, что успевает, торопит детей в школу и затем смотрит утренние новости через пар от гладильной доски, пока Ричард не уходит. Часы, которые она выторговала у Берни Клэя, находятся между десятью и тремя, и у нее достаточно времени, чтобы добраться до работы, и ничуть не меньше, чтобы вернуться домой, замаскировать экзотический запах офисной бумаги банальными ароматами косметики.

Ричард уезжает, старый «Тандерберд» громыхает прочь, и Лэйни складывает доску, которой она якобы пользовалась. Ложь мужу – это как вирус, поражающий тело брака; она знает это, но пока не находит правильного способа рассказать ему.

Она не ощущала такого возбуждения и надежды… с какого времени?

С дней, когда они начали встречаться с Ричардом, с аккуратным офицером только что из Кореи? Первых дней, едва они познакомились; ведь потом, когда помолвка стала неизбежной, она ощутила, как начинает скользить почва под ногами.

Лэйни не позволяет себе задерживаться на прошлом.

Слишком многие части ее нынешней жизни выглядят интересными, они возбуждают и радуют ее, даже быстрое переодевание в рабочий «комплект», который она держит готовым в недрах шкафа. Это новый вызов для нее – одеваться для похода в офис. Она делает записи, отмечая, как одеваются секретари, наносит три визита в магазин.

Формально, но не скучно. Привлекательно, но не игриво. Красиво, но не вычурно.

Противоположные цели, но добиваться их и значит быть женщиной.

Поездка на автобусе тоже выглядит интересным мероприятием, ведь надо знать телесный этикет пользования общественным транспортом, выбирать место самой, устраиваться среди других людей, держа сумочку, упакованную плотно, точно рюкзак спецназовца. И превыше всего – зрительный контакт между ней и другими работающими женщинами.

Они сидят поодиночке, но они все равно вместе.

Мужчины в «Кляйн&Саундерс» – ну, они только мужчины.

В первую неделю ее прихватывали за зад минимум один раз в день, и делал это всякий раз другой человек, но с одинаковой самодовольной уверенностью того, кто выбирает самую большую креветку на шведском столе. В первый раз она вскрикнула. Второй смолчала. К пятому она выучила тот мрачный прищур серьезной дамы, наткнувшись на который, наглец виновато пожимает плечами.

Она провожала последнего из агрессоров достаточно долго, чтобы увидеть, как он присоединяется к группе омерзительно хихикающих любителей тискать женские ягодицы. Ее собственная пятая точка горела от щипков.

Вся неделя, похоже, стала чем-то вроде конкурса среди идиотов.

Лэйни ухитрилась победить, доказать, что она нечто большее, чем приятная задница, за которую можно ухватиться. Нет сомнений, что через нечто подобное прошли все машинистки и секретари в агентстве, или женщины в автобусе, или даже женщины, что моют пол у Ричарда на работе.

И вне зависимости от настроения Лэйни держала голову высоко.

Она выучилась пользоваться селектором во время обеденных перерывов, вымуштровала себя говорить с такой уверенностью, в которую сама через несколько дней начала верить. Попытки ущипнуть ее почти прекратились, а мужчины, что поначалу были добры к ней, вдруг перестали быть добрыми, и это ее обрадовало.

Теперь они полагались на нее, они огрызались, когда она ошибалась, они покупали ей открытки и цветы, когда она спасала им шкуру.

И в этом Лэйни стала экспертом.

Это и наука, и искусство – командовать парадом эго, кружащих в ее лобби. Помощники разного рода воротил, коммерческие плейбои с ТВ, стареющие фотомодели. Она научилась звонить на мертвые телефонные линии и импровизировать, чтобы впечатлить клиентов.

«Привет, Ларри. “Пепси-кола” должна изменить расписание на четверг».

Лэйни прекрасно чуяла, когда нужно так поступить, – это было почти то же самое, как наблюдать за настроениями Ричарда перед тем, как попросить у него еще немного денег. Конечно, в последнее время она этим не занималась, поскольку у нее появились собственные.

Она гордилась этим и желала разделить гордость с мужем.

Но он не поймет, он воспримет это как личное оскорбление.

Берни вскоре решил, что дамочка, которую он так импульсивно нанял, должна за это отплатить. На прошлой неделе он пригласил ее на ланч и первые полчаса вел себя, как все остальные: давил, чтобы она выпила чего-нибудь «взрослого», а когда она отказалась, все равно заказал ей джин. Она отхлебнула, чтобы сделать ему приятное, и он воспринял это как сигнал двинуть руку через стол и положить на ее ладонь.

Лэйни выдернула ее и улыбнулась, холодно и напряженно.

Берни глотнул своего «Манхэттена», и алкоголь словно расплавил сладострастие, превратил в легкое, ненавязчивое влечение. Она даже задумалась: что значит быть мужчиной и иметь возможность так беззаботно менять намерения без страха последствий?

«Смотри, – сказал он. – Я пригласил тебя на ланч, чтобы предложить должность».

«Но у меня есть работа».

«Да, работа на полставки. Но я говорю о карьере, о полноценной позиции в фирме. Восемь часов в день, сорок часов в неделю. Премии. Пенсионные выплаты. Полный фарш.

«О, Берни, спасибо. Но я говорила тебе…»

«Я знаю, что ты собираешься сказать. Дети, школа. Но ты знаешь Мелинду? Бухгалтерия? Знаешь девушку Чака, Барб? Тут у нас шесть или семь дамочек в схожем положении прямо вот сейчас. Тут прямо в здании есть служба ухода за детьми. Привозишь их с собой рано утром, потом автобус развозит их по школам точно чемоданы. “Кляйн&Саундерс” оплачивают чеки».

«Но почему… – она взяла стакан с джином, чтобы занять пальцы, и даже подумала, не сделать ли глоток. – Почему ты делаешь это для меня?»

«Ну, блин, Элэйн. В нашем бизнесе если ты находишь хорошего работника, ты должен немедленно посадить его на цепь. Иначе все закончится тем, что он окажется в “Арнольд, Карсон и Адамс”, и раструбит там все наши секреты, – Берни содрогнулся. – Кроме того, это шестидесятые, скоро мы будем жить в женском мире, вы получите все те же возможности, какие сейчас есть у мужчин. Мой совет: будь готова, ищи себе место. Впрыгивай в лифт прямо сейчас. Секретарь в лобби сегодня, но кто знает, кто завтра? Офис-менеджер? Один из партнеров? Ты въехала во все, Элейн, ты умнее половины дуболомов в здании».

Неужели она выпила весь коктейль, и даже не заметила этого?

Перед глазами поплыло, и, чтобы справиться с собой, Лэйни посмотрела поверх батареи бутылочек кетчупа, горчицы и соуса для стейков, обнаружила за окном мамашку с огромным пакетом покупок в одной руке и коляской в другой. Бросила взгляд в другую сторону, в сумрак ресторана и увидела акул бизнеса в безупречных костюмах, скалящих зубы официанткам, на лицах которых читалась мольба о том, чтобы их самих не сожрали.

Лэйни могла бы гарантировать девушкам, что голодные взгляды не значат ничего.

Прошлым вечером Ричард сказал ей, что Образец, который он должен охранять, практически исчерпал свою полезность, и когда с ним будет покончено, то Стрикланд, скорее всего, смотает удочки из Балтимора.

Ему здесь не нравится, она видела его с энциклопедией на коленях, изучающим Канзас-Сити, Денвер, Сиэтл. Но дело в том, что ей здесь нравится, Лэйни считает Балтимор лучшим городом во всем мире.

Ей грозит быть выброшенной из места, где она чувствует себя полезной, и все потому, что она намертво привязана к мужчине, она не более чем паразит, и когда ее хозяин начинает умирать – скажем, от воспаления в пальцах, – то ее кровь тоже оказывается отравленной.

Она хотела сказать «да» Берни, она думала об этом каждый день, каждую минуту.

Только как сказать «нет» Ричарду?

«Вот что я тебе скажу, – буркнул Берни. – Подумай. Предложение актуально месяц. Затем я найму другую девушку. Так, давай поедим. Я готов съесть лошадь. Две лошади. Плюс повозку».

16

Страх вцепляется в спину Джайлса точно птеродактиль, упавший с неба.

«Оккам» – это бермудский треугольник Балтимора, и он слышал ужасные байки, большая часть которых заканчивалась подозрительной смертью или исчезновением отважного исследователя.

Голова его кружится.

То, что предлагает Элиза, далеко за пределами сил двух хилых нищебродов, живущих над рушащимся кинотеатром. Рыбочеловек, должно быть, просто бедняга, родившийся с каким-то уродством, и она хочет, чтобы они вытащили его из «Оккама»?

Элиза – добрая девочка, но ее жизненный опыт невероятно ограничен, она не в силах понять, насколько глубоки линии разломов, проведенных на лице Америки так называемой Красной Угрозой. Любой, кто не вписывается в стандарты, может быть в любой момент обвинен в работе на Советы, ну а художник-гомосексуалист?

Менее нестандартного и отвратительного персонажа трудно придумать!

Нет, у него нет времени для подобной ерунды, у него назначена встреча с Берни и реклама, над которой он вкалывал.

Джайлс отворачивается, зная, что это причинит боль Элизе.

Он сам ощущает боль – все время, пока запихивает холст в портфель для набросков. Он смотрит на стену, прежде чем открыть рот – трусливая тактика, не позволяющая немому человеку начать разговор.

– Когда я был мальчишкой, – говорит он. – То ярмарка разбила шатры у Херринг-ран. У них был специальный аттракцион, большая палатка с природными диковинками. Среди них числилась русалка. Я знаю, поскольку я заплатил пять центов, чтобы глянуть. Целое состояние для мальчугана в те дни, я тебя уверяю. И знаешь, что я там увидел? Нечто мертвое, во-первых. Рисунки гологрудых красоток вовсе не походили на мумифицированное нечто в стеклянном ящике. Голова и торс обезьяны, пришитые к рыбьему хвосту, – это я понял сразу, поскольку это было очевидно. Но я годами твердил себе, что видел русалку, потому что я заплатил свои деньги за русалку, разве не так? Понимаешь, мне просто хотелось верить. Людям, таким как ты и я, требуется вера. Намного больше, чем другим. Была ли там русалка, в холодном свете ярмарочного дня? Нет. Просто креативная таксидермия. И мы видим ее часто, Элиза. Вещи сшиваются. Просто так, без смысла, но мы сами, в наших жадных умах создаем мифы, чтобы утешить себя. Имеет ли это смысл?

Он застегивает портфель, и щелчки замочков режут слух.

Джайлс готов отправиться в путь; возможно, сегодняшний разговор станет первым из маленьких уколов, которые в конечном итоге подействуют на Элизу точно прививки.

Он водружает на лицо улыбку и поворачивается, но улыбка примерзает к лицу.

Ее ледяной взгляд приносит в комнату холод утреннего ветра, и ему хочется заслониться от наступающего мороза. Она рисует знаки, тяжело, словно в руке ее молот, и одновременно быстро, как будто орудует кнутом, – подобного Джайлс не видел никогда. Повторяет знаки, чтобы они отпечатались в воздухе, точно огненные штрихи в небе на четвертое июля.

Он пытается отвести взгляд, но Элиза шагает в сторону, не давая ему уклониться; ее знаки как выпады, как рука, трясущая твой лацкан.

– Нет, – говорит он. – Мы не сделаем этого.

Знаки. Знаки.

– Потому что это нарушение закона! Вот почему! Мы, вероятно, нарушаем его, даже разговаривая об этом!

Знаки. Знаки.

– Ну и что с того, что оно одиноко? Мы все одиноки! – это правда, слишком жестокая, чтобы ее можно было произносить вслух.

Джайлс устремляется влево, Элиза преграждает ему дорогу, их плечи сталкиваются. Столкновение потрясает его до самых зубов, он спотыкается и вынужден опереться на дверь, чтобы не упасть.

Это, без вопросов, худший момент из тех, которые они пережили вместе, сравнимый с пощечиной. Его сердце колотится, лицо горит, откровенно что-то не то с его париком. Джайлс ощупывает череп, хочет убедиться, все ли в порядке, и от этого краснеет еще сильнее.

Неожиданно он ощущает, что едва не плачет. Как все пошло не туда так быстро?

Он слышит, как тяжело дышит она, и понимает, что сам пыхтит ничуть не тише. Смотреть на Элизу Джайлс не хочет, но он смотрит.

Она плачет, но все же показывает, и он, не в силах отвернуться, читает ее знаки.

– Это самое одинокое существо, которое я когда-либо видел, – он стонет. – Видишь? Ты сама это сказала: существо. Аномалия.

Ее знаки – удары ножом и кулаком. Он кровоточит и покрывается синяками.

– Что я такое? Тоже аномалия? О, пожалуйста, Элиза! Никто такого не говорит! Ужасно извиняюсь, но мне правда надо идти.

Следует очередная порция знаков – «ему все равно, что я не могу разговаривать», – только Джайлс отказывается повторять их вслух. Его трясущаяся ладонь находит ручку, дверь открывается, и холодный ветер замораживает одинокую слезу в уголке каждого глаза.

Он шагает в продуваемый сквозняками коридор, ловит обрывок другой фразы – «либо я освобожу его, либо дам ему умереть», – но напоминает себе, что где-то в городе есть здание, в здании книга, куда записаны все назначения, и в этой книге есть его имя. Никаких фантазий, голые факты.

Он делает шаг, но затем останавливается и ухитряется произнести, громко и почти уверенно:

– Это даже не человек!

Слова старика, молящего небеса о том, чтобы остаток дней его прошел мирно. Только вот он не успевает повернуться и удрать в сторону пожарной лестницы, в последний момент ловит еще несколько ее знаков, и эти знаки прожигают сквозь плащ, свитер, рубашку, через мускулы и кости достаточно глубоко, чтобы слова болели, точно свежая рана, терзали его весь путь до «Кляйн&Саундерс», где они начали зудящее превращение в шрамы, которые ему придется читать до конца жизни: «КАК И МЫ».

17

Из Вашингтона приходит ответ: Образец должен быть усыплен, разрублен на куски, словно бычья туша, и развезен по лабораториям всей страны в виде набора образцов. У Хоффстетлера есть неделя на то, чтобы завершить свои исследования.

Стрикланд откидывается на спинку кресла в офисе и пытается улыбнуться.

Миссия почти закончена, новая, лучшая жизнь вот-вот начнется, нужно использовать эту неделю, чтобы расслабиться, найти хобби, вернуться в то состояние, в котором он был до Амазонки, может быть, даже посетить доктора, о чем зудит Лэйни, показать ему пальцы.

Он обдумывает идею. Смотрит на пальцы.

Они напоминают ему о гнили джунглей, так что лучше подержать их под бинтами еще какое-то время.

Так что он отправляется домой рано.

Вот будет сюрприз для Тимми и Тэмми, когда они обнаружат отца, когда вернутся. Странно то, что Лэйни нет на месте.

Он сидит перед ТВ и ждет; нечто противоположное тому, что он планировал. Просто ждет и хрустит обезболивающим. В чем смысл? Он мог находиться и на работе.

Позже она появляется, но к этому моменту Стрикланд не понимает, что есть что. Таблетки размазывают детали до тех пор, пока те не становятся неразличимыми, словно визгливые приказы генерала Хойта: хххх хх ххххх.

Он не видит пакета с покупками в руках Лэйни, и ее платье не кажется знакомым. Она откровенно пугается, увидев его, потом смеется и говорит, что ей придется сходить в магазин завтра, поскольку она забыла блокнот.

Наблюдение – вот чем занят Стрикланд.

Он может сказать, кто из ученых в лаборатории левша и какого цвета носки были на Флеминге в прошлую среду. Лэйни говорит слишком много, и он знает, что это любимая стратегия любого лжеца. Он думает об Элизе Эспозито, ее мягком молчании, о том, что она никогда бы не соврала ему, у нее нет для этого ни силы, ни склонности.

Лэйни что-то прячет. Измену? Он надеется, что нет.

Ради нее самой и ради него, поскольку кое-что неприятное может случиться с ним, юридически говоря, после того как он разберется с прелюбодеями.

Он подавляет эмоции целую ночь.

Следующим утром, после того как дети отправляются на автобусе в школу, он целует Лэйни на прощание, нагибаясь над доской для глажки. Отъезжает в «Тандерберде» совсем недалеко, паркуется под огромным деревом – не та маскировка, которой он хотел, ветки лишены листьев.

Но что поделать. Он съел на завтрак четыре таблетки, иначе совсем никак.

Необходимо держать наблюдательность на уровне.

Стрикланд заглушает мотор и молча молится, чтобы Лэйни не вышла сейчас из дома. Это их брак, это их жизнь. Просто останься дома, вымой кухню, распакуй коробки. Что угодно.

Через пятнадцать минут она появляется в поле его зрения, одета совсем не для дома. Он чувствует укол стыда: когда-то он обещал, что его жене никогда не придется пользоваться общественным транспортом. Он изгоняет стыд из разума хитрым маневром – они оба обещали разные вещи, разве не так?

Ведь это он в конечном итоге натянул обручальное кольцо на палец, несмотря на то что тот начал после этого раздуваться.

Он сражается с «Тандербердом» целую минуту, пока тот заводится, затем медленно катится за женой. Жует губу, пока она ждет автобуса, а затем неспешно едет за ним. Автобус высаживает людей у продовольственного магазина, но Лэйни среди них нет.

Стрикланд напоминает себе, что хорошая слежка требует открытого разума – может быть, ей просто не нравятся здешние цены?

Когда позади остается большой торговый центр, а она так и не выходит из автобуса, открытый разум захлопывается. Если у его жены на сегодня назначено особое дело, то у нее было все утро, чтобы рассказать о нем.

Что бы она ни делала, она творит это за его спиной.

Он сжимает руль так крепко, что слышит щелчок в одном из искалеченных пальцев. Возможно, оторвался один из толстых черных швов, крепящих гнилую плоть. Потом глохнет машина. Никаких драматических картин, слабое покашливание, еще раз. Второй, и Стрикланд катится по инерции.

Он переводит на нейтралку и пытается завестись, но зажигание мертво.

Автобус окунается в поток трафика, издав шум, похожий на писк Образца, которому причинили боль. Стрикланд ничего не может с этим сделать; глядя через дым, много более плотный, чем пар над гладильной доской, он направляет «Тандерберд» к бордюру.

Единственное свободное место – перед пожарным гидрантом. Просто отлично.

Он поднимает ручник, вылезает из машины и смотрит на дорогу: машины кишат словно осы, люди носятся как тараканы, весь город будто одно громадное ядовитое гнездо. Он пинает дверь автомобиля, на той остается вмятина, его пальцы взрываются болью, так что он прыгает на одной ноге, выплевывая загиб, в котором смешаны все существующие на свете проклятия.

Стрикланд обнаруживает, что развернулся и смотрит в другую сторону.

Он видит громадный шар белого пламени, под ним – гигантские тарелки жидкого огня, гладкие ручейки лавы. Его голова пульсирует от свирепого, злого извержения света. Приходится заслонить глаза, чтобы понять, на что он смотрит.

Солнечный свет течет с вращающегося земного шара на крыше салона «Кадиллак», ниже блистают окна от пола до потолка и за ними – бесконечные серебристые капоты.

Стрикланд не помнит, как он пересек улицу, но он бредет по парковке, над ним хлопают гирлянды флагов. Проходит мимо настоящей пальмы, смотрит на фары, между которыми виднеется V-образная эмблема, проводит рукой по чеширской ухмылке на решетке радиатора.

Останавливается перед одной из машин, гладит капот и чувствует себя сильным, спокойным и собранным. Даже боль в изуродованных пальцах слабеет, слабеет, слабеет… Он наклоняется над капотом и вдыхает, ему нравится запах горячего металла, напоминающий аромат оружия, из которого только что выстрелили.

– «Кадиллак Купе Девиль». Лучшее авто, когда-либо созданное человечеством.

Продавец присоединился к Стрикланду.

Стрикланд регистрирует редеющие волосы, следы неудачного бритья, дряблую шею. Остальные детали тонут в свете солнца, оно слишком яркое, слишком яркое, яркое. Продавец выглядит автоматом, таким же металлическим, как и машины у него «на прилавке».

Он шагает вокруг «Кэдди» так, словно он тоже движется на шинах, складки на рубахе и брюках столь же остры, как грани капота. Он поглаживает капот, часы и запонки блестят, словно изготовлены из того же хрома.

– Четырехцилиндровый двигатель V-8, коробка передач на четыре режима. Разгоняется до шестидесяти за десять и семь. Держит сто девятнадцать на автостраде. Хрустит, точно свежая банкнота. Радиосистема со стерео, целая Лондонская филармония внутри. Люксованная отделка, белая кожа, словно в президентском номере пять звезд. Никаких кресел, настоящие диваны. Кондиционер достаточно хороший, чтобы твои напитки оставались холодными, нагрев достаточно мощный, чтобы твоя девочка не замерзла.

Его девочка? Она только что укатила по дороге черт знает куда.

Оставив его наедине с работой в «Оккаме», что вот-вот подойдет к концу.

Хочет ли он преследовать Лэйни или просто убраться отсюда, из этого чудовищного селения, ему понадобятся четыре колеса, замена той груде мусора, которую он противозаконно запарковал на другой стороне улицы.

Это человек из металла сильнее, чем он. Какой смысл сражаться?

Он протестует, поскольку именно этим положено заниматься в автосалонах, хотя знает, что это бесполезно:

– Я просто смотрю.

– Тогда посмотри на это, друг. От носа до хвоста восемнадцать с половиной футов. Это два баскетбольных кольца, если одно поставить на другое. Как ты думаешь, сможешь ли ты забросить мяч так высоко? Посмотри на ширину. Он ведь займет целую полосу, да. Посмотри, как он опирается на колеса, точно лев на лапы. Две и три десятых тонны. Попробуй вывести эту малышку отсюда, и ты повелитель дороги, ничуть не меньше. Могучие окна. Могучие тормоза. Могучий руль. Могущество даже в сидениях, во всем. Просто чистая мощь.

Это звучит хорошо. Это то, чего заслуживает любой мужчина-американец.

Мощь означает уважение. От жены, от детей, от лакеев, для которых самое страшное событие в жизни – сломавшийся автомобиль. Он лучше, чем все это дерьмо. Все, что ему нужно, – сказать всем разом, чтобы они убирались к черту с его дороги.

Стрикланд чувствует себя лучше, не просто лучше, а хорошо, впервые за долгое время. Он выдавливает еще одно возражение, хотя хороший продавец наверняка слышит нотки капитуляции в его голосе:

– Я не очень уверен насчет зеленого.

Стоянка красноречиво свидетельствует, что «Кадиллак» может быть какого угодно цвета, в точности как туфли Элизы Эспозито: серый металлик, розовый, малиново-алый. Черный, словно нефть. Тот, рядом с которым они стоят, зеленый, но не утешающего травянистого оттенка его леденцов, а куда более мягкого, словно подбрюшье существа, которое должно было сдохнуть столетия назад.

– Зеленый? – продавец оскорблен. – О нет. Нет, сэр! Я не продаю зеленые машины! Это, мой друг, цвет морской волны.

Нечто сдвигается внутри Стрикланда: продавец показал ему верный путь.

Могущество. Он обладал им, будучи Джунглебогом, и он все еще его не потерял. Мысли возвращаются к одному из бормочущих пасторов, которых так любит слушать Лэйни. Что было одним из первых проявлений могущества Бога? Дать всему имена. Джунглебог тоже может давать имена.

Они становятся тем, чем должны быть по его желанию.

Зеленый становится цветом морской волны, Deus Brânquia – Образцом, Лэйни Стрикланд – ничем.

Он наклоняется, заглядывает внутрь. Он будет сидеть там очень скоро. Только дразнить себя – это так приятно. На приборной панели сотни, тысячи циферблатов и ручек. Это Ф-1, упакованная в пространство для одного дивана. Руль тонок, точно хлыст. Штрипка от ночной рубашки.

Он представляет, как обхватывает его, как алая кровь из пальца без труда вытирается с кресла. Продавец шевелится где-то рядом, шепчет на ухо, точно любовник. Ограниченная серия, двенадцать чехлов, вручную покрытых узорами, четыре из пяти успешных мужчин в Америке пользуются «Кэдди», забудь про ракеты, улетающие в космос, Спутник – полная ерунда рядом с «Девилем».

– К этому бизнесу я имею отношение, – даже в нынешнем состоянии Стрикланд ощущает потребность впечатлить продавца.

– В самом деле? Хорошо, а как насчет того, чтобы посмотреть изнутри?

– Национальная безопасность. Новые инициативы. Применение в космосе.

– И не говори. Можешь поправить сиденье… вот так…

– Космические штуковины. Ракетные. Штуковины из будущего.

– Будущее. Это хорошо. Ты выглядишь человеком, способным туда заглянуть.

Стрикланд делает долгий вдох через нос: он вовсе не заглядывает в будущее, он и есть будущее. Или станет им после того, как его работа в качестве Джунглебога закончится, Образец исчезнет, семейные дела пойдут на поправку, и он перестанет нуждаться в таблетках.

Он и этот автомобиль будут вместе навсегда, существо из металла, как продавец. Собранное на конвейере будущего, будущего, где джунгли и обитающие в них существа пройдут модернизацию с помощью бетона и стали. Место, лишенное безумия природы. Пространство пунктирных линий, уличных фонарей, поворотников.

Пространство, где «Кадиллак» вроде этого, вроде него самого, может вечно странствовать на свободе.

18

Все в «Кляйн&Саундерс» одеваются модно: это части их работы – предвидеть тренды.

Но этот пожилой мужчина не носит костюм современного кроя, он вообще без костюма. Его блейзер и брюки не подходят друг к другу: может быть, виной тому плохое зрение, очки в гнутой оправе с толстыми линзами все в крохотных пятнах краски. Похожие пятнышки испещряют его усики.

Бабочка по крайней мере выглядит чистой, но она никогда не видела бабочек у них в офисе. В ней есть свой шарм, точно так же, как и в парике, хотя она сомневается, что это тот шарм, которого он хотел бы.

Лэйни желает защитить его, приятного пожилого джентльмена, от своры волков, прячущейся внутри крепости из стекла. Она сразу понимает, что он – Джайлс Гандерсон.

– Вы, должно быть, мисс Стрикланд? – сияя, интересуется он.

Когда он звонил, а происходило это не раз, он всегда называл ее именно так, не «дорогуша», не «куколка». Он вежливо, но неотступно пытался добиться встречи с Берни, он стал любимым фрилансером Лэйни и в то же время самым нелюбимым.

Любимым потому, что, разговаривая с ним, она чувствовала, что общается с нежным дедушкой, которого никогда не знала. Нелюбимым потому, что это ее работа – передавать ему бредовые отговорки Берни и выслушивать, как на другом конце провода ломается гордость мистера Гандерсона.

Он протягивает руку для пожатия – необычный жест:

– О, вы замужем! Все это время я должен был говорить «миссис Стрикланд». Ужасно грубо с моей стороны.

– Я так не думаю, – правда в том, что ей нравится это; точно так же ей нравится, что все здесь зовут ее Элейн. – А вы, должно быть, мистер Гандерсон.

– Джайлс, пожалуйста. Моя королевская свита наверняка все уже вам рассказала. Геральдические знаки и салют алебардами.

Работа научила Лэйни сохранять улыбку на лице вне зависимости от того, насколько она смущена или озадачена.

Мистер Гандерсон – Джайлс, очень подходящее для него имя – мгновенно чувствует, что она напрягается, и тут же говорит извиняющимся тоном:

– Простите мою бестолковость. Обитаю в одиночестве, и большую часть времени ни одно живое существо не обязано слушать мою чепуху. Когда-то она радовала многих.

Он улыбается, и так искренне, так терпеливо, без малейшей показушности, что она вынуждена сложить руки, чтобы справиться с желанием вновь взяться за его ладонь. Лэйни ощущает себя немного глуповато и смотрит в книгу назначений, пытаясь скрыть румянец.

– Давайте посмотрим. Вы у меня на девять сорок пять к мистеру Клэю.

– Да, но я пришел на пятнадцать минут ранее. Всегда быть готов – вот мой девиз.

– Могу я предложить вам кофе, пока вы ждете?

– Я не сказал бы «нет», если бы вы предложили мне чая.

– О, я не думаю, что у нас есть чай. Тут все время пьют кофе.

– Плохо. Раньше тут держали чай. Возможно, только для меня. Кофе – варварский напиток, бедные замученные зерна, все эти ферментация, лущение, обжарка и помол. Ужас. Чай же – просто высушенные листья, которые мы оживляем с помощью воды. Просто добавьте воды, миссис Стрикланд. Все живые существа нуждаются в воде.

– Никогда не думала подобным образом. – Тут ей в голову приходит мысль, в обычных условиях Лэйни оставила бы ее при себе, но рядом с этим мужчиной она чувствует себя в безопасности. – Может быть, мы снова будем подавать тут чай, – произносит она, наклонившись вперед. – Превратим грубых обезьян в джентльменов.

Джайлс хлопает в ладоши:

– Великолепная идея. Надеюсь, что, когда в следующий раз я приду к вам с визитом, боги рекламы будут сплошь облачены в шейные платки, а беседовать только о крикете. Кроме того, Мы будем подавать чай… Вам нужно привыкнуть к использованию королевского «Мы».

Телефон звонит, потом звонит снова, две линии одновременно, Джайлс кивает и усаживается на стул, устраивая портфель у ног, будто любимую собаку.

К тому моменту, когда Лэйни сообщает секретарю Берни, что художник прибыл, и перенаправляет звонки, в лобби появляется трио бизнесменов из компании по производству моющих веществ, и сразу за ними – парочка лысых типов, о которых она знает, что они создают «Кляйн&Саундерс» немалую головную боль по поводу рекламы наполнителей для кошачьих туалетов.

Полчаса она тратит на умиротворение этой своры, и только затем получает минуту передышки, и тут замечает, что Джайлс Гандерсон все еще здесь. В лобби, и это сделано нарочно, нет настенных часов, но Лэйни держит их у себя на столе.

Она разглядывает художника украдкой и решает, что его неизменная улыбка – средство встретить неизбежное оскорбление.

Она думает, не отправиться ли ей в офис, не поспрашивать секретарей, вдруг у кого есть чай, небесная манна, которой можно обрадовать Джайлса. Вместо этого она ждет, ждет и снова ждет, пока хамская задержка со стороны Берни не повисает в воздухе, точно маслянистый выхлоп от автобуса.

Мгла сгущается по мере того, как тридцать минут превращаются в сорок, а сорок ползут по направлению к часу со скоростью разлохмаченной веревки на виселице. Физиономия Джайлса с каждой секундой становится все более и более благородной.

Есть что-то знакомое в его выражении лица, и, когда Лэйни понимает, что именно, дыхание у нее перехватывает. Почти то же самое она наблюдала в зеркале, когда отправлялась в дамскую комнату в первые дни работы на «Кляйн&Саундерс», пока поправляла волосы и макияж и тренировала холодный взор для любителей щипать ее за задницу.

Эту часть себя Элейн Стрикланд создала без участия собственного мужа, и она продолжала над ней работать. Она поднимала подбородок так высоко, как только могла, смотрела едва не поверх собственного носа.

Именно это сейчас делает Джайлс, пытаясь создать иллюзию собственной значительности.

У них нет ничего общего, она молодая замужняя женщина, он – близкий к старости мужчина, и все же в этот момент ей кажется, что они похожи друг на друга больше, чем два любых существа на Земле.

И этого она вынести не в силах.

Она ставит на стол табличку с надписью «ПРИСАЖИВАЙТЕСЬ, Я СЕЙЧАС ВЕРНУСЬ» и, не давая себе шанса задуматься над тем, что именно она делает, ныряет в стеклянные двери офиса.

19

– Все надежды исчезают…

– Когда весна… в то время как весна…

– Как весна отступает. Как весна отступает. Это Чехов? Или это Достоевский? Nyet. Это утверждение, достойное глупого ребенка. Все это мероприятие, эти медвежьи когти, рвущие мою плоть!

Хоффстетлер никогда не чувствует себя спокойно, когда его вызывают на встречу с Михалковым. Сейчас он в лихорадочном состоянии и не способен удерживать в покое ни тело, ни язык.

Сегодняшний таксист жаловался, что пассажир пинается на заднем сидении и, ожидая на обычном месте, он лупил по бетонному блоку каблуками так, что проделал две лунки. Его настроение не улучшилось при виде Бизона, в чьей бычьей башке достаточно разума, чтобы водить «Крайслер» запутанными маршрутами по Балтимору, но не хватает извилин на кодовую фразу.

Часы были потрачены зря, и это в момент, когда нельзя терять ни секунды.

Скрипачи, вызванные на работу в выходной для «Черного моря» день, выглядят заспанными, а костюмы их – помятыми. Они поднимают ненастроенные инструменты при виде Хоффстетлера, но он проносится мимо до того, как они успевают сыграть хотя бы ноту.

Лучезарная синева аквариума с крабами не в силах развеять мрак там, где сидит Михалков; он сам в обычном черном костюме выглядит темной, размытой, мрачной фигурой. Проходя мимо столба, Хоффстетлер задевает его боком, там вспыхивает боль, и он вспоминает разорванные швы существа.

– Эту глупость надо прекратить! Почему я должен ждать часами или кататься по городу под конвоем твоего ручного животного?!

– Dobroye utro, – говорит Михалков. – Столько энергии в такой ранний час.

– Ранний? Вы не понимаете?! – Хоффстетлер вскидывает руки со сжатыми кулаками, машет ими. – Каждый миг, что я не в «Оккаме», эти дикари могут убить его!

– Потише, pozhaluysta, – Михалков потирает глаза. – У меня голова побаливает. Вчера, Боб, я немного перебрал.

– Дмитрий! – брызги его слюны падают в чашку с чаем. – Зови меня Дмитрий, mudak!

То, что до этого момента он никогда не испытывал на себе все возможности тренированного агента КГБ, – об этом Хоффстетлер подумал много позже, – говорит о том, что он всегда был полезным информатором. Михалков, не поднимая глаз, хватает собеседника за руку и дергает на себя, точно закрывая жалюзи.

Хоффстетлеру остается только упасть на колени; подбородком он ударяется о стол и прикусывает язык. Михалков заводит руку Хоффстетлера тому за спину и тянет вверх. Физиономия ученого расплющивается о скатерть, и музыканты, которых он видит краем глаза, дружно подбирают челюсти и начинают играть.

– Посмотри на крабов, – Михалков вытирает рот салфеткой. – Давай, Дмитрий.

Подбородок болит так, что трудно шевелиться, кровь не пойми откуда капает на стол, но он смотрит, двигая только глазами. Громадный аквариум нависает над ним – цунами, пойманное стеклянной стенкой, но все еще грозное.

Даже в таком состоянии Хоффстетлер понимает, что имеет в виду Михалков. Обычно ракообразные ведут себя вяло, еле шевелятся, словно умерли или заснули, но сегодня они возбуждены, шевелят конечностями и щелкают клешнями, пытаясь вскарабкаться по стенам, выбраться наружу.

– Они похожи на тебя, разве нет? – говорит Михалков. – Им нужно расслабиться. Принять свою судьбу. И все же их головы посещают большие идеи. Бегство, свобода. Только это все пустая трата энергии. Они не знают, насколько велик мир за стенками.

Он берет вилку, и Хоффстетлер не может оторвать от нее глаз: чистая, серебряная, слегка поблескивает. Миг, и острия вилки прижимаются к его плечу, щекочут кожу.

– Маленький изгиб, и рука отвалится. Словно масло, – Михалков тычет вилкой в затылок Михалкова. – И хвост. Очень просто. Изгибай и тяни, и вот, он отрывается.

Вилка движется снова, скользит по рубашке, пока не останавливается на бицепсе.

– С ногами все просто. Бутылка вина, перцемолка… отрывай лапки и высасывай мясо, оно едва не брызжет из панциря, – Михалков облизывает губы, точно оценивая вкус. – Я могу научить тебя, как это делать, Дмитрий. Полезная вещь – как разобрать животное на части.

Он ослабляет хватку, и Хоффстетлер оседает на пол, нянча поврежденную руку. Хотя слезы мешают ему видеть четко, он различает жест Михалкова и чувствует, как огромные лапы Бизона поднимают его и устраивают на стуле.

Комфорт в этот момент кажется чем-то гротескным, ситуация требует, чтобы он извивался на полу. Он нащупывает салфетку, прикладывает к подбородку, где есть кровь, но не так много.

Лев Михалков прекрасно знает, что делает.

– Начальство сообщило, что извлечение невозможно, – говорит он, насыпая сахара в чай. – Я сделал все, что обещал, попытался их убедить. Я сказал им, что Советский Союз по некоторым направлениям уступает Штатам, но в космосе мы лидеры! Образец из «Оккама» мог бы укрепить наше положение, – он пробует чай, поеживается. – Только что простой агент вроде меня может знать о таких вещах? Я – ручное животное. Точно как ты сказал. Все мы, Дмитрий, ручные животные для кого-нибудь.

Хоффстетлер комкает окровавленную салфетку и ухитряется выдавить между судорожными вдохами:

– Так что, оно умрет? Мы позволим ему умереть?

Михалков улыбается:

– Союз никогда не бросает верных людей просто так.

Он вытирает руки и поднимает с соседнего стула небольшую черную коробку из пластика. Щелкают запоры, и глазам Хоффстетлера предстают три объекта в гнездах среди амортизирующего материала.

Михалков достает первый, нечто такое, чего Хоффстетлер никогда не видел: размером с бейсбольный мяч, сплошь из изгибов металлической трубы, нечто вроде изготовленной на коленке гранаты, разве что спаянной с профессиональной аккуратностью и укрепленной, где надо, эпоксидной смолой. Маленькая зеленая лампочка, что сейчас не горит, расположена по соседству с красной кнопкой.

– Мы называем это «хлопушкой», – говорит Михалков. – Игрушка из Израиля. Помести ее в десяти футах от главных предохранителей в «Оккаме», нажми кнопку, и пятью минутами позже она даст такой пробой напряжения, что все электричество отрубится. Освещение, камеры, все. Очень эффективно. Но я тебя предупреждаю, Дмитрий, что предохранители заменят и все восстановится, так что рассчитывай время. Максимум, что у тебя есть, – десять минут, чтобы выполнить задачу.

– Задачу, – повторяет Хоффстетлер.

Михалков кладет «хлопушку» на место и с нежностью фермера, берущего в ладошки новорожденного цыпленка, извлекает второй предмет. Его Хоффстетлер узнает, поскольку чем-то похожим он пользовался не один раз, и не всегда для хороших дел: полностью собранный шприц.

Михалков показывает третий объект, ампулу с серебристой жидкостью.

И то и другое он держит с куда большей осторожностью, чем «хлопушку», и одаривает Хоффстетлера доброй улыбкой.

– Если американцы собираются ликвидировать Образец, как ты говоришь, то нам остается единственный способ действий – сделать это первыми. Сделать инъекцию этого. Раствор убьет Образец, но, что более важно, он разъест его внутренности, так что ничего не останется для изучения, только кости. Ну и пригоршня-другая красивых чешуек.

Хоффстетлер смеется, кашляет, брызжет на стол смесью крови, слез и слюны.

– Если мы не сможем получить его, то пусть никому не достанется. Так?

– Гарантированное уничтожение, – говорит Михалков. – Ты знаешь концепцию.

Хоффстетлер опирается одной рукой на стол и закрывает лицо другой.

– Оно не хотело никому причинить вреда, – он всхлипывает. – Оно прожило века, никому не причиняя вреда. Мы сделали это с ним. Мы притащили его сюда. Мучили его. Что дальше, Лев? Какой вид мы уничтожим следующим? Сами себя? Я надеюсь на это. Мы заслужили.

Он ощущает, как ладонь Михалкова ложится на его, осторожно похлопывает.

– Ты говорил мне, что оно понимает боль так же, как мы, – голос его мягок. – Покажи себя с лучшей стороны, чем американцы. Будь лучше, чем все мы. Вперед. Прислушайся к мистеру Хаксли. Подумай о чувствах существа, избавь его от страданий. Когда ты закончишь, мы подождем, четыре или пять дней, просто для видимости, а затем я заберу тебя лично, сначала в посольство, потом мы посадим тебя на корабль до Союза. Представь это, Дмитрий. Голубое небо Родины, солнце, сияющее на вершинах деревьев. Столько изменилось за то время, пока ты не был дома. Ты встретишься с семьей. Сконцентрируйся на этом. Все почти закончилось.

20

Все знают девушку с лобби, и все заняты, но сегодня они прекращают судорожно суетиться и смотрят, как она проходит мимо: безупречная улыбка выглядит мрачной, а выверенная походка вытеснена скольжением столь быстрым, что трепещет подол юбки.

Лэйни подходит к секретарше Берни с таким решительным видом, что та автоматически отвечает:

– Его нет на месте.

Лэйни сама работает дорожным заграждением для клиентов целый день, и она знает, что это пустая болтовня. Она обходит секретаршу, поворачивает ручку двери и непрошеной проникает в кабинет.

Берни Клэй сидит, откинувшись в кресле, ноги на столе, хайбол в руке, на физиономии улыбка. На диване хохочут шеф копировального отдела и один из ключевых покупателей из медиа; блестят стаканы.

Жужжит интерком, секретарша Берни сообщает, что пришла Элейн Стрикланд. Понятно, что поздно, но она повинуется правилам.

Улыбка Берни вянет, сменяется выражением озадаченности:

– У нас тут совещание, Элейн.

Она упадет в обморок, ее уволят, она такая глупая, о чем вообще она думала?

– Мистер Гандерсон… ждет вас.

Берни прищуривается, точно она заговорила на китайском:

– Верно. Но у нас тут важное совещание.

Шеф копировального отдела фыркает.

Лэйни переводит взгляд на диван – оба мужчины самодовольно ухмыляются. Холодные шарики пота возникают у нее на позвоночнике, хотя муть гнева поднимается в душе при взгляде на этих типов, полупьяных и самодовольных.

Но она прячет негодование; если она и упадет в обморок, то сделает это с достойной высоты.

– Он ждет вас целый час.

Берни распрямляется, убирает ноги со стола, хайбол облизывает край стакана, капли падают на ковер. Не его забота, думает Лэйни, кто-то из уборщиц, на которых никто не смотрит, встанет на колени, чтобы отскрести пятно.

Берни смотрит на гостей, потом кивает в ее сторону, будто говорит «позвольте мне разобраться с этим». Они встают, застегивают пиджаки, не беспокоясь о том, чтобы скрыть широкие ухмылки, с которыми мужики провожают дружка, вынужденного разбираться со сварливой бабой.

Шеф копировального отдела подмигивает Лэйни, проходя мимо.

Заказчик из медиа едва не задевает ее, и Лэйни уверена – он может слышать, если не чувствовать, как рассыпается ее сердце.

– Я помню, что предложил тебе должность, – говорит Берни. – Но не зазнавайся. Делай свою работу, Элейн. А я буду делать свою. Я приду и заберу мистера Гандерсона, когда буду готов. Полагаю, что перед самым закрытием, но посмотрим.

– Он такой приятный человек, – Лэйни презирает дрожь в собственном голосе. – Ждал две недели, чтобы получить назначение…

– О чем я и говорю. Ты не знаешь на самом деле, о чем ты говоришь, ведь так? Каждый, кто проходит через эту дверь, несет с собой прошлое. Разве с тобой все иначе? Позволь мне рассказать тебе кое-что о приятном старом художнике мистере Гандерсоне. Он работал у нас… пока не был арестован за безнравственность. Сюрприз? Сюрприз. Поэтому когда ты врываешься сюда, когда у меня другие люди, и говоришь «мистер Гандерсон», то именно об этой истории они вспоминают. Это не упрощает мою жизнь. Много лет только я в этом городе работаю с мистером Гандерсоном, просто из доброты. Позволь мне сказать тебе кое-что еще. Его рисунки? Они бесполезны. Они хороши, да. Только устарели. Они не продают. Две недели назад он принес мне то красное уродство. Тогда я попросил его переделать все в зеленых тонах, только потому, что мне не хватило духу сказать ему правду. С ним покончено в нашем бизнесе. По крайней мере, от меня он получает частичный гонорар. Итак, Элейн, и кто «приятный человек» после этого?

Лэйни больше не знает.

Берни выдыхает с облегчением, поднимается, и аккуратно ведет ее к двери, а по дороге инструктирует – передать мистеру Гандерсону, что у мистера Клэя срочное дело, но что он может оставить свои рисунки.

Таким образом плохие новости мистер Гандерсон получит позже, в бухгалтерии.

Лэйни ощущает себя ребенком, она кивает, точно хорошая девочка, принужденная улыбка мнет ее лицо и напоминает о доме, где за обеденным столом надо делать вид, что все хорошо.

Когда она возвращается в лобби, Джайлс встает, оправляет одежду и шагает к ней, портфель качается в его руке. Лэйни торопится к столу, точно солдат к окопу, и выбирает в богатом инвентаре извиняющийся тон и прилагающийся к нему сценарий: мистер Клэй занят в связи с непредвиденными обстоятельствами; нет, я не знала, это моя вина; сожалею; не оставите ли вы работы мне, я уверена, что мистер Клэй посмотрит их.

Она гадает, не то же ли самое чувствует Ричард – когда твое сердце все сильнее каменеет с каждым словом. Джайлс разбивает этот камень, начав расстегивать свой портфель, принимая ее откровенную ложь вовсе не потому, что верит ей, а потому, что не хочет расстраивать Лэйни.

Забыть, что говорил Берни о безнравственности.

Джайлс Гандерсон – добрейший человек, которого она когда-либо встречала.

– Стоп, – это слово звучит так, словно его произнесла она, и губы ее двигаются.

Только как может подобный неуместный возглас явиться из уст женщины, ослепленной паром от утюга, прижатой к земле весом пышной прически, оглушенной ритмичным стуком изголовья кровати о стену? Но ее голос продолжает звучать, заглушая неистовствующие телефоны и бурчание новых визитеров, так что она единственный раз может отдать предпочтение человеку, который сам ничьим предпочтением не является.

– Оно им не нужно, – говорит она.

– Им… – Джайлс поправляет очки. – Прошу прощения?

– Они не скажут вам. Но оно им не нужно. И никогда не будет нужно.

– Но это… они просили зеленого…

– Если вы оставите это у меня, вам выплатят частичный гонорар. Но это все.

– …и оно настолько зеленое, что я не сделаю зеленее!

– Но я не думаю, что вам следует так поступить.

– Мисс Стрикланд? – Джайлс моргает. – Миссис Стрикланд, я имею в виду…

– Вы заслуживаете лучшего. Вы заслуживаете людей, которые будут ценить вас. Заслуживаете места, где вы можете гордиться тем, кто вы есть.

Ее голос звучит властно потому, что Лэйни говорит не только для Джайлса Гандерсона – она это понимает, – она говорит еще и для Элейн Стрикланд, которая заслуживает жить там, где гордость вовсе не редкий дар.

И вновь молодая женщина и стареющий мужчина становятся единым целым, ведь оба они «неполноценные» по мнению людей, не имеющих права выносить приговор. «Кляйн&Саундерс» – стартовая точка, и не более того.

Он треплет бабочку, пытается что-то сказать, но она продолжает кивать, побуждая его, все жестче и жестче, сделать правильную вещь: уйти. Он обреченно вздыхает, смотрит на портфель, затем вздыхает еще раз и глядит прямо на нее, глаза блестят от слез, а усы изгибаются над храброй улыбкой.

Он протягивает портфель. Не рисунки. Портфель целиком.

– Для вас, моя дорогая.

Она не может это принять, конечно не может!

Но голос Джайлса подрагивает точно так же, как недавно дрожал ее собственный, его импульсивный героизм не отличается от ее собственного, и в словах читается мольба – забрать у него тяжкую ношу целой жизни.

Лэйни берет портфель, ее пальцы скользят по желобкам, продавленным в красной коже его пальцами за годы использования. Она видит, как исчезает силуэт Джайлса, когда он уходит, но не поднимает взгляда, поскольку если сделает это, то только усложнит ему все, и помимо того, она ищет место, чтобы поставить подарок так, чтобы он, неимоверно тяжелый от спрятанного внутри смысла, не проломил пол и не рухнул через три этажа.

21

Хоффстетлер проверяет, в последний раз, температуру, объем и кислотность воды в бассейне, его ассистенты выкатывают тележки с оборудованием из Ф-1, и в этот момент его едва не сбивает с ног удивительная мысль: он может никогда больше не оказаться так близко к девонианцу.

В понедельник, после трех дней бессмысленных выходных, он убьет это существо, растворит изнутри с помощью яда, полученного от Михалкова.

Неужели это доспехи в виде белого халата и щит в форме портфеля с документами столь долгое время делали его невосприимчивым к чужой боли?

Ну что же, сегодня на нем нет халата, он оставил его на полу в кабинете, испытав отвращение при виде незримых пятен крови. А его портфель сейчас лишь свидетельство того, как рушится столь тщательно выстроенная американская жизнь – набит скомканными заметками, упаковками из-под печенья, крошками.

Никакой профессионализм, даже самый тонкий, не разделяет более смерть и избавителя в Ф-1.

Жертва Хоффстетлера – он более не позволяет себе использовать более мягкие термины – плавает в центре бассейна, цепи, прикованные к ошейнику, натянуты туго. Единственный признак жизни – свет, изливающийся из глаз подобно расплавленному золоту, что струится по поверхности воды.

Хоффстетлер думает о танце Элизы Эспозито и о полном удовольствия сверкании девонианца, и его охватывает дикая ревность. Это нечестно, что она полюбила это существо, а оно ее, а он обречен совершить убийство, которого не простит никакой бог.

Он убирает барометры, пытается сбросить с себя лишние чувства.

Они не сделают более легким тот момент, когда ему придется вонзить иглу между чешуйками.

У Хоффстетлера нет причины думать, что девонианец испытывает к нему что-то кроме ненависти. С чего бы? И все же, когда он слышит, как закрываются двери за ассистентами, он неожиданно для себя умоляюще поднимает глаза.

Если Элиза сделала это, то он может повторить ее успех: установить контакт, настоящий контакт с девонианцем. Он ухитряется жить с самим собой несмотря на то, что постоянно оскорблял собственную человечность, и сможет ли он простить себя за это последнее оскорбление?

В лаборатории пусто и тихо.

Хоффстетлер опускает блокнот на пол, не волнуясь, что тот намокнет, и аккуратные записи расплывутся… чего хорошего эти записи сделали для него в «Оккаме»? Пересекает красную запретительную линию и опускается на бортик, после чего штаны немедленно промокают.

Он отвык находиться здесь с пустыми руками, поэтому ладони вцепляются одна в другую, плечи горбятся. Наверняка со стороны он выглядит печально, словно некто скорчился на могиле любимого человека. Другая иллюзия позабытой человечности. Хоффстетлеру некого оплакивать на этом континенте.

Даже девонианец, существо из другого мира, победило его в этом отношении.

– Prosti menya, pozhaluysta, – шепчет он. – Я сожалею.

Подкрашенная золотом вода колышется словно поле пшеницы.

– Ты не понимаешь меня, я знаю. Я привык к такому. Мой настоящий язык, голос… русский, никто не может понять его. Разве мы не похожи хотя бы в этом смысле? Возможно, если я буду говорить с достаточным чувством, то ты меня поймешь? – Хоффстетлер хлопает себя по груди. – Я тот, кто потерпел неудачу, имея дело с тобой. Тот, кто не смог спасти тебя. Несмотря на дипломы, что лежат в одной из коробок. Несмотря на все звания, что присоединяют к моему имени. Все это представляет меня… интеллигентным, разумным. Но что такое разумность? Умение вычислять, рассчитывать? Или в истинной разумности содержится и моральный компонент? С каждой проходящей минутой я все сильнее верю, что дело в этом. И еще верю, что я глуп, глуп, очень глуп. Цепи, резервуар – все это твоя расплата за спасение моей жизни. Знаешь ты, что сделал? Можешь ли ты чуять это в моей крови? Бритвенные лезвия были у меня уже наготове. Потом они нашли тебя, существо из сказок Афанасьева, которые я читал в детстве. Истории о волшебных животных, странных чудовищах. Именно тебя, мой дорогой девонианец, я ожидал встретить всю мою жизнь. И встреча могла быть удивительной. Понимаю, что слова мои холодны и сухи, и столь многое я хотел бы показать тебе, может быть, развеселить тебя. Но встреча получилась ужасной. Ты даже не знаешь моего имени.

Хоффстетлер улыбается собственному отражению, смутной золотистой форме на поверхности воды.

– Мое имя – Дмитрий. И я очень рад встретиться с тобой.

Всхлип рвется из груди, горячие слезы текут по щекам в таком количестве, словно он уколол себя шприцем Михалкова и это его внутренности сейчас растекаются в кашу. Хоффстетлер опирается на бортик и смотрит, как слезы падают на поверхность бассейна.

Крохотный дождь. Первый в Балтиморе за многие месяцы.

Вода разрезана напополам, рука девонианца скользит вперед точно акула, когти подобны жемчужным плавникам. Хоффстетлер отшатывается, соскальзывает с бортика. Только бояться нечего, девонианец в трех футах, подплыл ближе, не издав ни звука, и уже отдергивает конечность.

Хоффстетлер, задержав дыхание, наблюдает, как существо подносит пальцы ко рту, кладет один на язык.

Девонианец пробует его слезы.

Хоффстетлер знает, что ему жутко повезло – никто не вошел в Ф-1 в этот момент. Его челюсть отвисает, из горла рвется молчаливый вопль, мокрое лицо пылает, все тело содрогается.

Двойные челюсти девонианца скрежещут, словно перемалывая единственную слезу, и глаза мягчают, из металлического золотого становятся небесно-голубыми. Существо распрямляется над водой, неведомым образом бросая вызов гравитации, и кланяется Хоффстетлеру.

Другими словами это не описать.

Затем тихо уходит в бассейн, его сетчатая нога изгибается в жесте, который можно понять и как «спасибо», и как «прощай».

Или «прощаю»?

22

Сидеть за рулем «Кэдди» – это сладкий сон, шины словно не касаются мостовой, они едут по облакам, по тем завиткам, что поднимаются от его сигареты. На каждом светофоре он сам и его машина становятся объектом вожделеющих взглядов со стороны девчонок.

Стоит ему открыть дверцу, как они сами набьются внутрь.

Радостно, по своей воле и готовые к подчинению, к тому, что их место – сзади.

Американская мечта, а ведь Стрикланд думал, что она потеряна, сгинула в одной из коробок во время переезда. Но умные парни из Детройта создали ее, используя металл. Все, что тебе нужно, мистер, это предоставить бабло, и она твоя.

На территории «Оккама» много мест для парковки, но он выбирает то, что в самом конце, чтобы каждый, кто будет заезжать или выезжать, обязательно увидел его «Кадиллак».

Даже автобусы, привозящие служащих, будут вынуждены проехать мимо.

Он выбирается из машины, приседает рядом с ней на корточки, оценивая великолепие цвета морской волны. Пятно грязи рядом с колесом, еще пятно на радиаторе. Стрикланд достает носовой платок и трет металл до тех пор, пока тот не начинает сверкать.

Он чувствует себя куда лучше, чем этим утром.

У Лэйни есть некий секрет, это неприемлемо, но машина помогает выдержать. Машина – это частичное решение.

Стрикланд достает пузырек с таблетками и вбивает несколько штук в рот.

Второе решение, куда лучше, ждет в «Оккаме».

Его настроение настолько хорошее, что он не делает замечания уборщикам, курящим над загрузочной эстакадой. Увидев его, они бросают окурки и разбегаются. Стрикланд ухмыляется.

И что? Позволим рядовым сотрудникам немного стравить пар.

Он даже подхватывает швабру, оставленную одним из них, и приставляет к стене. Входит в «Оккам» с помощью своего пропуска и ковыляет через полный народу холл. Ученые, администраторы, ассистенты, уборщики. Неужели все они таращатся на него? Стрикланд уверен, что да.

И почему нет? Он ощущает себя таким же большим и сияющим, как «Кадиллак». Пожирающим дорогу и все, что на ней.

Второе решение – это Элиза. Она не появится здесь до полуночи.

Стрикланд подождет, он сохранит бодрое расположение духа и ясность мыслей. Хватит таблеток на сегодня.

Каждая задача, за которую он берется, пропитана предвкушением: он стирает пыль с мониторов наблюдения тем же нежным движением, каким он оглаживал «Кэдди», выслеживает Хоффстетлера – глаза у того опухшие, – чтобы похвастаться будущей вивисекцией, находит коробку и начинает собирать в нее вещи со стола.

Он представляет, как «Оккам», да и весь Балтимор уменьшаются в зеркале заднего вида. Вашингтон за горизонтом. Сидит ли рядом с ним Элиза? Если Лэйни ходит налево за его спиной, почему он не может поступить так же? Он и Элиза будут ехать до тех пор, пока генерал Хойт окажется не в состоянии поймать их.

В двенадцать пятнадцать он нажимает интерком.

– Могли бы вы найти мисс Эспозито и отправить в кабинет мистера Стрикланда? Я тут рассыпал кое-что.

Рассыпал.

Он оглядывается, находит пакет леденцов, ему ведь не нужно больше леденцов. Пока он не откажется от таблеток совсем – точно не нужно. Стрикланд хлопает по пакету. Смотрит, как зеленые пластинки разлетаются по углам. Вполне энергично, очень далеко.

Что, если она не купится на это?

Он смеется и чувствует, как подводит живот. Он нервничает.

Он не нервничал по поводу женщин очень давно.

Единственный удар в дверь, Стрикланд надевает на лицо улыбку и поднимает взгляд: вот и она, проворная, точно школьница, и облаченная в серый наряд уборщицы. Швабра в руке точно посох бо, а подбородок опущен в классической позе недоверия.

Он чувствует холодок коренными зубами. Его усмешка похожа на волчий оскал? Он старается исправить это, и все выглядит как попытка ослабить натяжение резиновой ленты. Она все еще может выстрелить, ударить через комнату, если он не будет вести себя осторожно.

Стрикланд не привык улыбаться.

– Привет, мисс Эспозито. Как вы сегодня?

Девчонка напряжена, точно кошка. Она трогает себя и разворачивает ладонь. Стрикланд оседает в кресле. Словно искрящийся поток проносится через его голову. Практически забытое чувство.

Он совершил так много ошибок, связался с Хойтом, позволил уйти Лэйни.

Но здесь и сейчас в мягком, тусклом сиянии мониторов кроется его последний шанс: Элиза – это то, что ему нужно.

Тихая. Позволяющая себя контролировать.

Она вытягивает шею и осматривает комнату, и это немного сбивает его с толку. Элиза выглядит так, словно ожидает ловушки.

Сегодня Стрикланд изменил своим привычкам: намотал свежие бинты на пальцы, чтобы скрыть их неприглядный вид, а еще спрятал «прывет» под столом.

Он указывает на пол:

– Нет необходимости мыть, я рассыпал свои леденцы. Раскатились из пакетика. Просто не хочу, чтобы завелись насекомые. Небольшая легкая работа. Мог сделать сам. Только у меня куча всяких бумажек. Именно поэтому я тут так поздно.

Ни единого документа у него на столе. Надо было подумать об этом раньше.

Пока Элиза возится с тележкой, он достает выбранную наугад папку из стола. Девчонка входит в комнату с совком и веником, держа их, словно нунчаки.

Она еще и наблюдательна, словно кошка, смотрит на папку, зажатую в его руках. Стрикланду это не нравится, словно его поймали на лжи, но зато ему нравится то, что она смотрит на него.

Элиза опускается на колени в углу и выглядит так даже лучше, чем ранее. Стрикланд ощущает, как его переполняет энергия, похожая на вибрации V-8, спрятанного в недрах «Кадиллака».

Могучие окна. Могучие тормоза. Могучий руль. Просто чистая мощь.

– Я на самом деле не привык к работе по ночам. Устал, поэтому такой неуклюжий. Полагаю, что ты к ним привычная, ха-ха? Это же утро для тебя. Ты ведь полна энергии. Кстати, не хочешь леденцов? Не с пола, конечно. Тут кое-что осталось.

Элиза прямо перед столом, согнулась между двух стульев.

Она поднимает глаза, несколько секунд смотрит прямо на Стрикланда, невероятно красивая в свете мониторов: волосы точно штормовые облака, лицо из искрящегося серебра, шрамы на шее словно две полосы ночного прибоя.

Они так ему нравятся.

Он думает, есть ли еще место на женском теле, где шрамы могут быть красивыми. Много шрамов, очень много.

Она отводит взгляд, но Стрикланду не хочется терять из виду эти шрамы.

– Эй, погоди. Хочу тебя спросить, – говорит он. – Когда ты сказала, что немая… точно, сказала не ты, это та негритянка. Ты же не можешь говорить.

Он смеется. Она нет. Почему? Это невинная шутка.

– В любом случае, мне стало интересно. Ты немая на сто процентов? Поясню. Вдруг тебе больно… ты издашь звук? Не думай, что я собираюсь причинить тебе боль, – Стрикланд хохочет вновь.

Она – нет. Почему она не расслабится?

– Есть немые, что могут кудахтать немного. Мне просто интересно.

Он сам понимает, что говорит не совсем то, что он вовсе не обучен говорить любезности, он не доктор Боб Хоффстетлер, способный отбарабанить любую заумную чепуху, не споткнувшись.

И все же его вопрос заслуживает ответа, кивка, жеста, чего угодно.

Но Элиза просто отворачивается, и возвращается к работе, и, судя по звукам, пытается закончить ее как можно быстрее.

Стрикланд задумывается на секунду: если кто-то игнорирует его, то он об этом пожалеет, эта же уборщица только сохранила свое благословенное молчание, не более. Рассматривает ее, представляя, как она выглядит там, под одеждой… наверняка хорошо.

Определенно хорошо для того, чтобы носить туфли вроде этих, под шкуру леопарда. Если она надевает их не для того, чтобы сделать приятное ему, то для чего вообще?

Каждый леденец щелкает, попав под веник, точно прутики под ногой хищника, крадущегося через джунгли. Стрикланд поднимается, идет вдоль ряда мониторов, чтобы избавиться от них, и тут же Элиза оказывается на ногах. Она бросается к двери, но движется недостаточно быстро, зеленые шарики перекатываются у нее в совке, цирковой фокус – не рассыпать их.

Стрикланд блокирует дверь правой рукой.

Элиза резко останавливается; леденцы трутся друг о друга, словно бронхи в больных легких.

– Я знаю, как это звучит, – говорит он. – Я, кто я есть. И ты. Но мы не отличаемся. Так уж сильно… Я имею в виду – кто у тебя есть? Досье говорит, что у тебя нет никого. Только для меня, я полагаю, это не то же самое для меня… но я чувствую, я хочу сказать, что я чувствую себя как ты. Я думаю, мы оба имеем в жизни нечто, что мы изменили бы, если бы могли. Ты понимаешь?

Стрикланд не может поверить, но он поднимает руку и касается шрама на ее шее.

Элиза деревенеет, тяжело сглатывает, яремная вена трепещет как маленькая птица. Он хочет ощутить ее пульсацию, но его пальцы в крови, замотаны в бинты, на одном сидит обручальное кольцо, то самое, которое она отдала ему прямо тут, в этом кабинете.

Он меняет руку, проводит по шраму указательным пальцем, прикрыв глаза, отдаваясь чувствам. Шрам мягок, точно шелк, и пахнет она чистотой, словно хлоркой. Испуганное дыхание отдается мурчанием автомобильного мотора.

На Амазонке они нашли труп болотного оленя, рога запутались в ребрах ягуара. Indios bravos предположили, что два зверя провели недели в сцепленном состоянии, прежде чем умерли.

Гротескное совокупление. Он и Элиза. Противоположности в одной ловушке.

Или они найдут способ действовать вместе, чтобы добыть свободу, либо их кости обглодают падальщики. Женские мозги – он знает это – работают медленнее мужских. Стрикланд позволяет руке соскользнуть с дверной рамы.

Элиза не ждет, она бросается наружу, высыпает содержимое совка в ведро. Тележка поспешно катится прочь. Она покидает его. Она покидает его.

– Эй! – зовет он.

Элиза замирает.

В куда сильнее освещенном коридоре ее щеки выглядят розовыми, а шрам – красным. Стрикланд ощущает, как его затягивает в водоворот паники, потери, смущения. Он выдавливает улыбку, пытаясь справиться с собой.

– Мне все равно, что ты не можешь говорить. Именно это я хотел тебе сказать. Немота мне вроде даже нравится.

Сам понимает, что брякнул нечто двусмысленное. Можно ли говорить подобное? Ответит ли она как надо?

Голова его кружится от лекарств, и он пытается ухватиться за то, что видит. Резиновая ухмылка вновь натягивается до предела, готовая вот-вот выстрелить через коридор:

– Клянусь, я смог бы сделать так, что ты запищишь. Совсем чуть-чуть, а?

23

Зельда видит, как Элиза выходит из кабинета мистера Стрикланда.

Тому может быть куча причин: может быть, Стрикланд, с его искалеченной неловкой рукой, что-то опрокинул или в ЛПК Элизы попало указание навести чистоту в этой комнате, куда обычно им входить запрещено.

Но когда за всю их историю в «Оккаме» она сама или ее подруга получала от Флеминга прямое указание, как сегодня?

Услышав его, Элиза ничего не сказала. Но в последние дни она вообще не говорит. Зельда рассказывает очередную байку про Брюстера, но Элиза не задает вопросов; Зельда пытается выяснить, что не так, но Элиза делает вид, что не слышит.

Каждый такой поступок причиняет Зельде такую боль, словно ей тычут в бок электрохлыстом. Она почти ощущает, как на ребрах растут синяки, и даже Брюстер дома замечает, что с ней не все в порядке.

«Это Элиза», – признает она.

«Твоя подруга на работе?»

«Она просто обходится со мной… О, я не знаю…»

«Как с прислугой?»

Таков Брюстер. Вроде сидит целый день перед ТВ, а потом – бах, и выдает такое. Острое, точно лезвие ножа. Слишком острое для Зельды.

Ты не растишь дружбу такое долгое время, чтобы затем просто отказаться от нее, отпустить, как унесенный ветром лепесток. Внешняя сила в игре, и она прячется в Ф-1. После того раза, когда Стрикланд едва не поймал Элизу внутри, Зельда дважды видела, как ее подруга катит тележку с той стороны.

Зельда дает Элизе возможности рассказать обо всем, от общего вопроса «видела ли ты сегодня что-то интересное?» до указующего «ясно, что я хотела бы знать, что творится в Ф-1». Только Элиза не реагирует, не изображает даже пожатия плечами, ведет себя откровенно грубо, и Зельда начинает задумываться, не последовать ли ей совету Брюстера.

Уважай себя и не унижайся.

Так ли ценна дружба Элизы, что ее не хочется терять?

Зельда без труда воображает, как она сходится с другими работниками кладбищенской смены. Пара сигарет на эстакаде, пара шуток насчет Элизы, и хлоп, она принята в компанию. Немного поболит, да, но «Оккам» есть «Оккам», она напоминает себе, всего лишь часть жизни.

У нее есть семья, тетки, и дядья, и их многочисленные отпрыски, это не упоминая огромное семейство Брюстера с двоюродными и троюродными родичами, которых она не в состоянии расположить в правильном порядке. Кроме того, соседи, и некоторых она знает пятьдесят лет, и они кричат «ура», когда она заглядывает к ним на барбекю.

И еще церковь, где и семья, и соседи, где они поют вместе, обнимаются и плачут, где всегда любовь и поддержка. Вот они все, доказательства того, что Элиза ей не нужна.

Но Зельда хочет общаться с Элизой, она упряма по этому поводу, как подросток. Разве что она давно не подросток, и только она, не Брюстер, не семья, не церковь, кто будет решать, когда ее гордость окажется растоптанной окончательно.

Если Зельда хочет дать еще один шанс подруге, прошедшей мимо всех остальных шансов, она так и сделает. А кроме того, женщина может сойти с ума, когда в дело впутан мужчина – хотя и мужики порой съезжают с катушек, – и это ее рабочая гипотеза: Элиза Эспозито завела интрижку, и если Ф-1 выбрана в качестве места встречи, то дело в докторе Хоффстетлере.

Разве он не вел себя так любезно с ними? Разве он не работает иногда по ночам? Разве у него есть обручальное кольцо?

Зельда далека от того, чтобы винить подругу. Черт, она бы ее честно поздравила. Мужчины у Элизы не было все годы, что они знакомы.

Да, все может закончиться тем, что ее уволят, но есть шанс на то, что если все всплывет, то Элиза и доктор Хоффстетлер покинут «Оккам» вместе. Вот это поворот! Элиза замужем за ученым?!

Но сегодня Зельда видит, как Элиза едва не убегает от кабинета мистера Стрикланда, и уверенность ее шатается. Нет сомнений, у Стрикланда есть допуск в Ф-1. Что, если этот гнусный мужик с ржавым «прыветом», который, если хорошо вспомнить, пялился на ножки Элизы тогда, когда они сидели перед его столом, запал на нее?

Элиза умна, но ей недостает опыта в том, что касается мужчин, а если Зельда когда и встречала мужика, способного воспользоваться таким положением дел, то это как раз мистер Стрикланд.

Челюсти ее сжимаются, потом кулаки, будто стальные прутья возникают в ногах. Страдают все части тела, благодаря которым безропотный уборщик может попасть в переделку.

Зельда принимает решение.

Ей только нужно пропустить две комнаты, складские помещения, куда даже грязь не заглядывает, и тогда она может следить за Элизой последние полчаса кладбищенской смены. Чувствует она себя полной уродкой, и еще хуже оттого, что все оказывается зря. Волосы и униформа Элизы вовсе не выглядят так, словно ей пришлось выдержать борьбу.

Но все же что-то произошло в кабинете Стрикланда – например, Элиза вешает веник на колышек только с четвертой попытки!

Раздается звонок, смена заканчивается, уборщики возвращаются в раздевалку. Зельда продолжает следовать за Элизой и переодевается как можно быстрее, чтобы выйти из здания сразу за подругой.

Только когда они снаружи, под бледно-оранжевым шрамом рассвета, ждут автобуса, Зельда решается: она посылает к небесам молитву, хватает изумленную Элизу за рукав и тащит ее в сторону, к мусорным бакам, спугнув целую банду белок-мародеров. Глаза Элизы, красные и усталые, вспыхивают подозрением.

– Я знаю, дорогая. Я знаю. Ты не хочешь говорить со мной, вообще не хочешь говорить. Поэтому слушай. Пока автобус не пришел – слушай.

Элиза пытается отойти в сторону, но Зельда использует то, к чему редко прибегает, – свой размер и свою силу. Она держит подругу достаточно жестко, чтобы ее попытка провалилась, Элиза на миг теряет равновесие и задевает боком мусорный бак.

Она начинает сигнализировать с энергией гнева, и Зельда ловит основное значение. Сплошь сожаления, оправдания, отговорки. Но ни единого намека на извинение. Извинение допустило бы, что Элиза сделала что-то не то.

Зельда поднимает руки, кладет ладони поверх ладошек подруги, точно ловит суетящихся голубей, и прижимает к себе:

– Ты не показываешь ничего такого, что стоит потраченного на это времени, и мы обе это знаем.

Элиза перестает сопротивляться, но лицо ее остается суровым, не злым, но суровым, словно она выстроила внутри себя стену и прячет за ней настолько большой секрет, что его нельзя показать никому.

Зельда вздыхает:

– Разве я не пыталась всегда понять, что тебя беспокоит? С первой нашей встречи? Помню, какой постер повесил Флеминг в раздевалке, когда ты только появилась. Картиночка такой себе Мэрилин Монро со шваброй, и стрелочки на все причиндалы. «Руки, готовые помочь». «Ноги, готовые пробежать дополнительную милю». Помнишь? Помнишь, как мы смеялись и смеялись? Тогда мы подружились. Поскольку ты была молодая и застенчивая, а я хотела помочь. И я до сих пор хочу.

Лоб Элизы морщится, она смотрит туда, где полдюжины ожидающих на остановке людей начинают шарить по карманам в поисках жетонов. Это значит, что автобус близко. Зельда не может больше держать подругу в стороне.

Она сжимает ладошки Элизы так крепко, как только может, и ощущает трепетание голубиных крыльев.

– Если ты влипла, то не пугайся. Главное – не бояться. Я видела все в моей жизни. Проблемы любого сорта. И если тут замешан мужчина…

Элиза переводит взгляд на Зельду, та кивает, пытаясь ободрить подругу, но Элиза рвется прочь, а рычание и шипение автобуса нельзя игнорировать. Зрение Зельды туманится, поток слез, за которые она себя презирает; она не может показывать эмоции, когда пытается продемонстрировать силу.

Элиза вырывается из ее рук, но Зельда зовет, и подруга останавливается.

Зельда вытирает слезы тыльной стороной ладони.

– Я не могу допрашивать тебя, дорогая, – стонет она. – У меня свои проблемы. Собственная жизнь. Ты знаешь, когда-нибудь я покину это место и начну собственное дело, и я всегда представляла, что ты будешь рядом. Но я хочу знать – ты мне веришь? Мы все еще друзья, когда снимаем униформу?

Распухающее над горизонтом солнце брызжет искрами в ее мокрых ресницах. Похожие искры появляются на щеках Элизы, лицо ее морщится, словно она хочет заговорить, но она сжимает кулаки – фактически прикусывает язык – и только трясет головой перед тем, как рвануться к автобусу.

Зельда отворачивается, подставляя лицо солнцу, позволяя ему себя ослепить. Вытирает лицо дрожащей рукой, потом бросает это дело, оставляя мокрую пленку как защиту от сияния, от печали, от одиночества, от всего на свете.

24

Гляньте на армию работающих в рекламе мужчин: после тяжелого дня они тащатся в бар, смывают неудачу с помощью виски, проклинают обрушившуюся на них несправедливость.

Но что делает Джайлс Гандерсон?

Во-первых, он откладывает траурные мероприятия до следующего дня, поскольку он стар и устал. Во-вторых, он заливает горе даже не пивом, а молоком. В-третьих, один.

Он думал, что никогда больше не выберется из кровати: ни работы, ни денег, ни еды, ни друзей, если Элиза все так же злится на него. К чему отодвигать неизбежное? Потом утренний свет кристаллизовался в окне, словно радужное сияние хромированного прилавка в «Дикси Дау».

Если кто-то и может высвободить Джайлса из колючих лап судьбы, то это внимание Бреда… или Джона, если был верен другой бейдж, а не тот, что в прошлый раз.

Джайлс впервые за много лет оделся не так, чтобы соответствовать образу, а просто натянул старые шмотки и водрузил на голову парик. Затем попытался проигнорировать кашель «мопса», а по дороге кое-как связал порванные ленточки собственной гордости, чтобы вступить в «Дикси Дау» хотя бы с малой толикой обычной энергии.

Но Бреда нет на месте, зато есть очередь, похожая на гремучую змею, и она приняла Джайлса в объятия. Добравшись до прилавка, помня о своей нищете, он вынужден был заказать – разухабистой молодой женщине, обозначенной как «Лоретта» – самый дешевый пункт в меню, а именно стакан молока.

И теперь он сидит у стойки, не обращая внимания, что его бедра стонут от высокого табурета. Глотает молоко, берет короткую паузу перед тем, как вернуться к важному делу умирания.

Джайлс поворачивается, чтобы отвлечь себя черно-белым ТВ, воткнутым между ведерками с пластиковыми столовыми приборами. Прием отвратительный, но полосы помех не могут скрыть знакомые очертания – ряды чернокожих вскидывают руки над головой.

Молоко становится кислым прямо на языке. О, это то, что ему сейчас нужно!

Джайлс думает, не попросить ли Лоретту, чтобы она сменила канал, но женщина занята, погружена во флирт, превращает подмигивания и ужимки в целый флот заказанных пирожных. А еще в «Дикси Дау» играет кантри, и он может разобрать только обрывки из трансляции.

По ТВ что-то про Уильяма Левитта[36], пионера «пригородной» жизни, о том, как он не будет продавать участки неграм. Джайлс морщится при виде фотографии Левиттауна. Воображает себя в одном из зданий светлого кирпича, встречающим росистое утро в скромном домашнем халате за поливкой магнолий.

Этого никогда не будет, у него пожизненное заключение в изгрызенной мышами обувной коробке над «Аркейд», и это еще в том случае, если ему повезет.

Локти скользят по стойке, Джайлс поднимает взгляд… и вот он, ангел, слетевший с горних высей кухни. Даже сутулость не может скрыть рост, который должен быть больше, чем показалось сначала. Шесть футов три дюйма. Шесть футов три дюйма как минимум!

Бред нависает над стойкой, распространяя запах сахара и теста, и толстым розовым пальцем указывает на блюдо, забитое ярко-зелеными пирожными.

– Помню, как тебе нравились эти штучки с лаймом, – южный акцент вернулся, и Джайлс тает.

Фальшивый акцент, фальшивые волосы – так ли велика разница?

Разве нам не позволено потакать собственным маленьким слабостям, особенно если они радуют кого-то другого, того, кто нам дорог?

– О! – Джайлс вспоминает, что его бумажник пуст. – Я не уверен, что у меня с собой достаточно наличности…

Бред хмурится:

– Забудь об этом, партнер. За счет заведения.

– Вы слишком добры. Я не хочу об этом и слышать. Принесу деньги позже, – замысел возникает в затуманенном мозгу Джайлса, но разве сейчас, в низшей точке падения не время для того, чтобы совершать безумные поступки? – Или, может быть… Может, вы дадите мне свой адрес, чтобы я мог их занести?

– И кто тут слишком добр? Блин, работать здесь – то же самое, что управлять баром. Узнаешь людей. Слушаешь их истории. И знаешь, что я скажу тебе, мистер, о большинстве людей? Они могут поддерживать разговор так же, как я могу держать мешок бешеных котов. У нас не так много клиентов как ты. Умных, образованных. Помнишь всю ту фигню, которую ты мне рассказывал? Тебе есть о чем побазарить, и это прикольно. Так что ешь на здоровье, партнер.

«Берни, должно быть, прав, – думает Джайлс, ощущая, что вот-вот заплачет в ответ на это проявление великодушия. – Я стар, сентиментален, привязан к другому времени».

– Я не могу сказать вам, что это значит для меня… Я работаю в одиночестве… Поэтому разговоры… Я говорю с подругой, она моя соседка, но мы тут с ней… – отчаянные знаки Элизы все еще горят болью на его спине, точно следы от кнута. – Откровенно говоря, она не очень любит болтать. Так что… я благодарю вас от всего сердца. И вы должны звать меня Джайлс, – он выдавливает улыбку, очень хрупкую, как хрупок сейчас и весь его череп, ткни, и развалится, как Анджей. – Вы не можете субсидировать меня с помощью этого пирога и именовать меня «партнер».

Смех Бреда точно солнечный свет, колышущаяся на ветру трава.

– Черт, я никогда не слышал такого имени, честно говоря.

И по изгибу его губ Джайлс видит, что его настоящее имя озвучивается с той же легкой приязнью, с какой и рассказ о происхождении самого Бреда из совсем не южной Канады. После этого он не должен искать намеков, ему не придется шарить в телефонной книге, точно влюбленный школьник; не будет больше унижения, чашу которого он испил до дна.

Этим худшим утром в жизни Джайлса он находит путь к спасению.

– Я бы хотел знать правду, – произносит он медленно и четко.

Он сам готов рассказать все: что рекламная кампания, о которой он врал Бреду, закончилась тем, что он отдал свою топорную мазню добросердечной секретарше, что у него нет будущего, нет надежды.

И, видимо, именно поэтому он сдался давно сдерживаемому желанию, точно ребенок, очарованный видом пирожного. В прошлый раз он объяснил Бреду, откуда взялись «танталовы муки», как Тантал тянулся к фруктам или воде, но не мог получить ни то, ни другое.

Теперь руку тянет сам Джайлс, кладет ее на запястье Бреда, теплое, как хлеб из печи.

– Мне тоже нравится с тобой беседовать, – говорит он. – И я бы хотел узнать тебя лучше. Если ты сам этого желаешь. Бред… это настоящее имя?

Веселье исчезает из глаз Бреда так быстро и бесшумно, словно он опустил веки. Раздвигаются плечи, он выпрямляется… не шесть футов три дюйма или три и четыре, но десять футов, сто, тысяча, что тянутся от стойки прямиком в стратосферу. Ладонь Джайлса соскальзывает и падает на холодное стекло, увядшая, покрытая пятнами и вздутыми венами, трясущаяся ладонь.

И с доступных только богу высот доносится голос без малейшего следа мягкого южного акцента:

– Что ты делаешь, старик?

– Но я… вы… – Джайлс немеет, мертвеет, как насаженная на иглу ящерица. – Пирожное… вы… мне…

– Я угощаю всех сегодня, – говорит Бред. – Поскольку обручился вчера вечером. Вон с той дамочкой.

Горло Джайлса перехватывает, поскольку тот же палец, что недавно указывал на бесплатное пирожное, сейчас направлен в сторону Лоретты, этого гладкого юного существа, ежащегося и хихикающего апогея нормальности.

Джайлс смотрит на Лоретту, затем на Бреда. На Лоретту, на Бреда. Туда – обратно. Бессмысленная гимнастика.

Следующими в очереди оказывается черная семья – мать, отец и ребенок. Одновременно они смотрят на меню под потолком, обсуждая связанные с пирожными замыслы.

Лицо Бреда красное от отвращения и гнева, и этот гнев нужно на кого-то обратить.

– Эй! – кричит он. – Только навынос! Мест нет!

Семейство негров замолкает, их головы поворачиваются, да и все прочие головы в помещении, в сторону кипящего Бреда. Мать обнимает ребенка за плечи и произносит:

– Тут много свободных…

– Все зарезервированы! – рычит Бред. – На целый день! На неделю!

Любые возражения тонут в огне его бешенства, и Джайлс, глядя на это, ощущает, как кружится его голова. Он хватается за стойку, чтобы не свалиться со стула, но обнаруживает, что и стойка скользит под его пальцами.

Позади Бреда на экране ТВ появляются кадры очередного протеста черных, то, что показывают каждый день, на что люди смотрят, гладя белье, и не чувствуют ничего. Только Джайлс не может выносить зрелища, от презрения к себе его тошнит.

Он обладает привилегией – да, привилегией – не выставлять напоказ свой статус меньшинства, но если у него оставалась хоть капля гордости, он не должен был решаться на то вороватое движение через стойку.

Он бы встал рядом с теми, кто не боится подставлять черепа под дубинки.

Опозорить себя – одно, но позволить, чтобы из-за тебя унижали невинных, – совершенно другое, и на второе он пойти не может.

– Не разговаривайте с ними так, – говорит Джайлс.

Бред поворачивает голову:

– Вам, мистер, лучше уйти. Здесь бывают люди с детьми.

Звонок над дверью брякает, возвещая, что отец негритянского семейства, наверняка знакомый со вкусом крови из разбитой губы, уводит своих прочь.

Бред водружает на лицо лучистую улыбку – Джайлс думал, что она для него, – выкрикивает с подчеркнутым акцентом:

– Заходите к нам еще!

Джайлс смотрит на пирожное с лаймом – цвет тот же, что и у его желатина. Синтетический, неестественный зеленый. Осматривает «Дикси Дау», гадая, куда исчезла пульсация света, жидкое мерцание хрома и радуги света? Кладбище дешевого пластика.

Он встает и понимает, что ноги держат куда лучше, чем он мог ожидать.

Когда Бред снова глядит в его сторону, Джайлс понимает, что объект его фантазий не так уж и высок в конце концов, на самом деле они примерно одного роста, плюс-минус. Художник поправляет бабочку, очки, отряхивает кошачью шерсть с одежды.

– Когда вы рассказывали мне о франчайзинге, я был впечатлен, – объявляет он. – Признаю. Декорации, как они развозят рецепты, все остальное.

Джайлс делает паузу, в ужасе от того, каким деревянным сделался его голос. Другие посетители выглядят так, словно чувствуют нечто похожее, и он, пусть и напрасно, желает, чтобы семейство черных могло слышать его.

Чтобы его отец был здесь, и Берни Клэй, и мистер Кляйн, и мистер Саундерс.

Чтобы каждый, кто когда-либо унижал его, находился рядом и мог его слышать.

– Но знаете ли вы, молодой человек, что такое франчайзинг на самом деле? – Джайлс делает широкий взмах рукой. – Это безвкусная, трусливая, вульгарная и свинская попытка фальсифицировать, запаковать и продать магию общения между людьми, которую продать нельзя. Между людьми, которые сидят за одним столом и что-то значат. Вы не можете торговать алхимией человеческой привязанности, поскольку вы никогда не знали ее. Ну а я знал. Поскольку есть люди, значимые для меня. И она, я уверяю вас, слишком умна, чтобы появиться здесь.

Он поворачивается на пятках, лицо Бреда остается за спиной, в компании ТВ, Джайлс же марширует через кафе, где царит тишина, нарушаемая лишь завыванием кантри.

И он у самой двери, когда Бред находит слова:

– Не Бред. Меня зовут Джон, ты, извращенец!

Это слово раньше преследовало его, после того как он осторожными, двусмысленными словами пытался нащупать почву в разговоре с тем или иным перспективным мужчиной и даже двусмысленность прятал так, чтобы иметь возможность отступить.

Но сегодня слово не столько преследует, сколько подталкивает его по улицам Балтимора, прочь с парковки при «Аркейд», вверх по пожарной лестнице, мимо его собственной двери, к апартаментам Элизы. Едва войдя, он видит, что она не спит, как должна, он шагает на свет из ванной, точно на маяк, и обнаруживает ее на четвереньках в компании ведра, полного мыльной пены, занятой энергичной борьбой с грязью.

Ванная блестит, точно мрамор, бросая на лицо Элизы, на всю комнату, наверное, даже на кинотеатр внизу и на сетку метро под землей новый, яркий, лучший свет.

– Не имеет значения, чем является то существо, – говорит Джайлс. – Имеет значения лишь то, что ты хочешь спасти его. И я тебе помогу. Говори, что нужно делать.

25

Элиза бросает взгляд на друга в тот момент, когда он возит кисточкой по скользящей двери «мопса».

После удаления кусков засохшей грязи они с помощью жидкости для мытья посуды разобрались с въевшейся пылью и пустили в ход глину – старый трюк, который знают опытные уборщики. Джайлс влез в это дело, не сняв твидовый жилет, в котором он сидит за рисунками, а на лицо водрузил обычный свой прищур.

Но на улице, на свежем весеннем воздухе он выглядит так, словно избавился от тюремных оков. Воскресное солнце мягко гладит его лысину, а когда последний раз он выходил куда-то без парика?

И, глядя на Джайлса, Элиза чувствует себя счастливой.

Она думает, что он выглядит иначе в этот уикенд, все колебания оставили его. Пусть это будет хороший день, молит она, пусть даже последний для них вместе перед арестом, приговором или пулей в сердце.

У Элизы нет времени, чтобы разглядывать Джайлса, ее руки оттягивает очередная ноша из молочных бутылок, тщательно вымытых и наполненных водой. Она забирается в грузовичок, в то пустое пространство, что появилось, когда из «мопса» выкинули все, находившееся позади передних сидений. Позволяет бутылкам раскатиться, а затем втыкает одну за другой в ящик, проложенный одеялом.

Они клацают и хлюпают; что-то похожее творится и у нее в желудке.

Элиза садится, прислоняясь к стене, грудь ее тяжело вздымается.

– Да, отдохни немного, – Джайлс улыбается, оторвавшись на миг от работы. – Трудишься слишком усердно. И беспокоишься тоже чрезмерно. Через несколько часов, моя дорогая, все будет так или иначе закончено. Сосредоточься на этом решающем факте. Единственная вещь, в которой я уверен, – неуверенность сложнее всего переносить.

Элиза улыбается, сама удивляясь, что способна на это.

Она показывает: «Ты закончил пропуск?»

Джайлс наносит последний штрих, обмывает кисточку и аккуратно кладет на баночку с краской. Из бумажника он достает ярко раскрашенную карточку и протягивает Элизе словно меч гардой вперед.

Элиза берет ее, осматривает, а затем вытаскивает свой документ из «Оккама» для сравнения. Вес и текстура совсем другие, хотя если карточка окажется в чужих руках, то их дело в любом случае провалено. С другой стороны, пропуск так же убедителен, как любая работа Джайлса, особенно учитывая, что он никогда такого не делал, а закончил за день.

Она показывает имя на пропуске: «мистер Паркер»?

– Я подумал, что это хорошее, вызывающее доверия имя, – Джайлс усмехается. – Откровенно говоря, друзья зовут меня Майк.

Элиза изучает детали и с улыбкой сигнализирует: «пятьдесят один год»?

Джайлс изображает уныние:

– Нет? Даже с волосами? Что насчет пятидесяти четырех? Один штрих, и все. Добавляем три года.

Элиза делает гримаску, Джайлс протягивает руку и забирает у нее карточку. Аккуратно оглаживает кисточку, чтобы ее волоски сошлись в точку, и проводит на пропуске тончайшую линию.

– Вот так. Пятьдесят семь. На большее я не согласен. И не будьте столь грубы, юная дама, со старым добрым Майком Паркером.

Он рисует дальше, хмурясь напоказ.

Элизу едва не тошнит от нервного напряжения, словно качает на невидимых волнах, и все же она чувствует, как ее окутывает дружеское тепло, внутренности «мопса» становятся самым комфортным местом в мире. Большую часть жизни она была одинока, но здесь и сейчас, в эту секунду мир являет ей доказательство: все может обстоять иначе.

Если их поймают через несколько часов, то Элиза точно будет жалеть, что не сможет поблагодарить Зельду – за ее желание помочь. Элиза не может ее впутывать; если ее и Джайлса поймают, то Зельда должна оказаться ни при чем.

Ужасное чувство – отталкивать подругу.

Но Элиза думает, что именно так она должна вести себя, чтобы отплатить за много лет лояльности.

Джайлс начинает убирать свои «инструменты», и она возвращается к грубой реальности. Элиза выбирается из грузовичка, щурится на опускающееся к горизонту красное солнце.

– Я горжусь тобой.

Она смотрит на Джайлса: он сгорбился, прополаскивает кисточку, лицо почти утонуло в багровом сиянии, но она может разобрать, как добро и заинтересованно он смотрит на нее.

– Что бы ни случилось, – говорит он. – Я стар. Даже мое альтер эго, Майк Паркер, тоже стар. Что может подобный риск изменить в нашей идущей к завершению жизни? Ничего. Но ты молода. Жизнь раскинута перед тобой подобно сочной глади Атлантики. Только посмотри на себя. Ты не боишься!

Элиза позволяет себе принять комплимент, поскольку она в нем нуждается, и затем, чтобы изменить атмосферу, важно улыбается и сигнализирует напыщенными движениями.

Джайлс хмурится.

– О, ты боишься? Очень боишься? Только не говорит мне этого! Я в ужасе!

Преувеличенный надуманный страх уменьшает настоящий, позволяет с ним справиться. Элиза улыбается, совсем иначе, с благодарностью, и отступает на шаг, чтобы изучить результат трудов Джайлса, залитый ныне мелодраматическим оранжево-фиолетовым светом заката.

Она задерживает дыхание.

Поддельный пропуск – это одно, но мошенническая надпись на зарегистрированном транспортном средстве – совсем другое, это иной уровень наглости: «МИЛИСЕНТ ЛАУНДРИ».

Буквы нанесены на блестящую дверь «мопса», и та превращается в бассейн, и Элиза падает в него и тонет, тонет до тех пор, пока не обретает возможности существа, не начинает дышать и плавать, не бултыхаться на поверхности как яйцо в кипятке, но мчаться через яростные потоки. Узкий, грязный переулок, погруженный в смрад гниющего попкорна, не исчезает, и все же она верит, что может чувствовать, как целый океан возможностей стекается в точку, превращаясь в его ожидающее лицо.

Время пришло.

26

Крышечка от бутылки выскальзывает из потных пальцев, скачет по плиткам пола, исчезает за унитазом. Хоффстетлер хочет встать на колени, найти и ликвидировать ее. Один из уборщиков найдет ее, один из ученых снимет с нее отпечатки пальцев, и Стрикланд, вооруженный электрохлыстом, схватит беглеца за шею раньше, чем тот нырнет в «Крайслер» Бизона.

Но времени нет: близки тридцать минут между ночной и дневной сменами, самый суматошный момент в «Оккаме», так что Хоффстетлер должен успокоиться, смирить дрожь в руках и сделать это.

Не для себя.

Он сделает это ради детей, чьи жизни оказались разрушены благодаря тем медицинским исследованиям, в которых он принял участие.

Девонианец некоторым образом тоже подвергшийся насилию ребенок.

Хоффстетлер может избежать лап отчаяния и в конце концов найти порцию искупления. Он срывает упаковку со шприца, удаляет колпачок с иглы, смывает то и другое в унитаз.

Рев воды сливается с грохотом пульса в ушах.

Капли пятнают его лицо и руки точно язвы, когда он погружает иголку в ампулу и начинает тянуть. Серебристый раствор неторопливо заполняет емкость, блестят искры. Хоффстетлер знает закон природы: столь красивая субстанция должна быть смертоносной.

Он кладет шприц в карман халата, вытирает лицо рукавом, и выходит из кабинки. Главное – не смотреть в зеркало, где место надменного профессора занял краснолицый убийца с трясущимися губами.

27

Антонио ищет свой пропуск десять лет, не меньше!

Это все косоглазие, думает Зельда, только Господь знает, как он убирается на столе, не посшибав все на пол. Мрачные мысли, но сегодня она наверняка заслуживает их.

У Элизы были выходные, чтобы обдумать вопрос «мы еще друзья?» и очевидный ответ «нет». Вот он, конец понедельничной смены, и Элиза не сказала сегодня ни слова. Даже не посмотрела ни разу.

Так тому и быть. По меньшей мере, это Зельда говорит себе: так тому и быть. Вероятно, Брюстер прав: белый дружит с тобой, пока ты ему нужен.

Но она не может избавиться от мысли, что Элиза сегодня выглядит бледной, как рыбье брюхо, что она постоянно оглядывается через плечо, что выпадают у нее из рук предметы, с которыми она имеет дело годами.

Иоланда тычет Зельду пальцем в спину, и это значит, что пришла ее очередь. Только вот пропуск она ищет даже не десять лет, как Антонио, а намного дольше, целую жизнь, словно тянется за ней через бездонный провал.

Унижение и гнев, и не имеет значения, насколько она их заслужила и насколько она хочет обладать ими, выглядят для Зельды скользкими предметами, столь же скользкими, как пропуск. Он выпадает из ее ладони, падает, точно отломанное крылышко.

28

«Мопс», подпрыгивая, несется по Фаллс-роад.

Он должен приехать на место точно по расписанию, за час до того, как появится настоящий грузовик из прачечной. Если прикатит раньше, то возникнут подозрения. Джайлс несется через лужи света на асфальте, и те плещутся под шинами, как жидкий натрий, вдоль извивающейся вены ручья Джонс-Фаллс, мимо черных стволов парка, вокруг лужаек «Балтимор Кантри Клаб».

Те части города, где он никогда не бывал. И никогда не побывает.

Джайлс слишком сильно давит на педаль, поскольку нервничает, и, когда выворачивает на Сауф-Авеню, он чувствует, как колеса с пассажирской стороны почти теряют контакт с асфальтом. «Мопс» шлепается обратно на все четыре, и ящик позади сидений переворачивается, посылая бутылки с водой в стороны, точно подводная лодка – ядерные ракеты.

Джайлс сотрясает воздух проклятиями, крутит руль, сбрасывает скорость, поскольку до «Оккама» осталось чуть-чуть.

Он не был там с того дня, когда привез на собеседование восемнадцатилетнюю Элизу. Но ничего не изменилось: заросли по сторонам от дороги выглядят так, что в них могут жить тролли, часы на крыше сияют подобно второй луне.

Джайлс давно сожалеет о том, что помог ей получить эту работу.

Но не сегодня, сегодня у Элизы есть цель, и это просто и неразменно прекрасно. «Мопс» катится мимо пустой парковки, хотя нет, не такой уж и пустой, гигантский «Кадиллак Девиль» занимает место с краю.

Впереди появляется шлагбаум, свет фар хлещет по будке охранника, тот поднимает руку, давая Джайлсу знак остановиться, а другую опускает на рукоять спрятанного в кобуру пистолета.

29

Серый свет мониторов – это весь рассвет, что нужен Стрикланду.

Он поднимается с пола, который служит постелью в те ночи, когда он не может смотреть на Лэйни, и залезает в кресло. В кишках урчит – это перевариваются таблетки. Должно быть, это тяжелая работа для организма, ведь когда он кашляет, то кровь пятнает белый конверт на столе.

Стрикланд вытирает ее, она размазывается, но это даже хорошо.

С багровыми мазками конверт словно пульсирует от важности, а он важный. Бумажки, нужные для того, чтобы сегодня вскрыть Образец.

Стрикланд вынимает документ, чистый, прекрасный, без следов редактуры. Изучать его – только тратить время, поэтому он просто расписывается там, где нужно. Медлит над диаграммами – аутопсия выглядит банальной с учетом того, какая редкая тварь им попалась, Y-образное рассечение, вскрытие грудной клетки, извлечение органов, круговой спил черепа.

Мозг, падающий в кастрюлю. Он не может больше ждать.

Шаги снаружи, Стрикланд поднимает глаза от схемы.

Он ждет, что к нему заглянет мистер Планшет, но вместо Флеминга заходит Боб Хоффстетлер. Выглядит от дерьмово, бледный, потный, испуганный, точно Рауль Ромо Савала Энрикес, капитан «Жозефины».

Стрикланд откидывается в кресле, сплетает пальцы за головой, не обращая внимания на боль.

Ничего, это того стоит. Вот будет потеха.

30

Зельда встает на колени, чтобы подобрать пропуск, и Иоланда рычит за ее спиной.

Но Зельда в этот момент дома, слышит бурчание Брюстера по поводу того, что никому нельзя доверять. Но ведь он не знает Элизу, так? Конечно, он с ней не знаком. Элиза, несмотря на долгие годы знакомства, не была в доме у подруги, ни единого раза.

Только вот Зельда знает Элизу, она знает ее хорошо.

Но не ту Элизу, что явилась сегодня на работу.

Ее пропуск так и торчит в щели, и это после того, как Элиза торопливо умчалась из раздевалки. Мелочь, но ты добавляешь ее к тому, что происходит в «Оккаме» в последние дни: столики с оборудованием, закрытые покрывалами, которые выкатывают из Ф-1; ученые, обменивающиеся прощальными словами над кофе и пончиками; странное настроение, словно в последние полгода выпускного класса, возбуждение, страх и печаль, все вместе.

Зельда почти чувствует, как здание сжимается точно перед ударом.

Нечто важное происходит сегодня, и Элиза, совершенно очевидно, впуталась. Откуда Зельда это знает?

Она всю ночь смотрела на молчаливую, но красноречивую улику!

На уродливые серые кроссовки на ногах Элизы, созданные для бега!

Зельда поднимает свой пропуск, пробивает его, а затем, вынуждая Иоланду брызгать кислотой, берет и пробивает пропуск Элизы: ведь именно на эти отметки будет смотреть Флеминг, если что-то пойдет не так и придется выяснять, кто к этому причастен.

Затем она вопреки всем правилам разворачивается и, едва не сшибив Иоланду, без извинений несется в сторону лабораторий.

Не так?

Чутье просто вопит, что много всего пойдет не так, вот прямо сейчас, и очень быстро.

31

Хоффстетлер шагает в сторону Стрикланда, сжимая шприц внутри кармана.

Михалков никогда не узнает, поскольку ему будет не интересно: половина дозы для Стрикланда, половина – для девонианца.

Первого надо убить, чтобы убить второго достойно.

Хоффстетлер говорит себе, что полный ненависти, злобный mudak заслужил подобную гибель. Шприц кажется маслянистым на ощупь, он выскальзывает из ладони. Приходится вытирать ладонь о ткань кармана, пытаться ухватиться получше.

Он почти у стола. Главное – не остановиться.

– Вернись и постучи, – говорит Стрикланд.

Это бессмысленные слова, и Хоффстетлер, его настроенный на смысл мозг отвергает их, словно компьютер – битые данные, и еще он делает нечто очень плохое. Останавливается. Прямо перед стеной из мониторов, они ослепляют его, изливают потоки душного серого света.

Он поднимает руку, закрывая глаза, ту самую, в которой секунду назад был шприц. Теперь она пуста, мягкая, вялая, безвредная штуковина.

– Что?

– Протокол, Боб, – говорит Стрикланд. – Я знаю, как ты уважаешь протокол.

– Я хотел… дать тебе еще один шанс…

– Мне? Дать? Боб, я тебя не понимаю. Но ты можешь мне все объяснить, конечно. Только вернись к двери и постучи.

32

Не разумный автомобиль сам по себе, а обнаженные шины, ставшие частью Джайлса, катят прочь от шлагбаума, он ощущает каждый камушек и всякую трещину. Конечно, охранник махнул, велев ему проезжать, не рассматривая пропуск, обманутый рисунком на двери.

Но у шлагбаума все всегда было легко, разве не так?

Джайлс сбрасывает скорость до черепашьей, когда огибает угол, читает указатели на стенах. Протирает запотевшее ветровое стекло, ага, вот и она, загрузочная эстакада. Пытается сглотнуть ком страха, но горло словно наждачная бумага.

Он едет между желтыми линиями, и тут в свете фар появляется другой охранник, вскидывает ладони. Крутит пальцем в воздухе, и Джайлс обзывает себя имбецилом. Действительно, кто же он еще, ведь подъехать к эстакаде нужно задом?!

Вытирает пот со лба, переключает передачи и сдает назад, к точке разворота. Ситуация – хуже не придумаешь, он предпочел бы лишнюю милю публичному унижению параллельной парковки, а теперь в предрассветном сумраке он должен въехать задом в узкую щель, и все это на глазах у охранника?

Джайлс смотрит в зеркало заднего вида – там мерцает подозрительный красный глаз сигареты. Снова переключает передачу, хватает руль и молится богам «Дженерал моторс» о небольшом чуде.

33

– Итак, как дела, Боб? Входи. Что я могу сделать для тебя этим утром?

Хоффстетлер чувствует себя униженным ребенком, в точности тем, кем его и хочет выставить Стрикланд.

Десять или двенадцать раз Хоффстетлер постучал в дверь, и все это время Стрикланд ухмылялся, и все это время потеряно.

Он отступает перед пульсирующим сиянием мониторов, ничего не соображает от страха, настолько потерял равновесие, что, пихая руку в карман, царапает палец об иголку шприца. Паника заставляет его шипеть через стиснутые зубы, давиться словами, держать улыбку едва не силой.

– Я просто… хотел убедиться… что ты… хотел справиться с этим…

– Вот тут у нас приказы генерала Хойта, – Стрикланд поднимает документ, «украшенный» схемой: набросок, на котором Образец выглядит как разделанная мясником туша. – Я просто их передаю. И это значит, что через два часа сорок пять минут с этого момента мы с тобой как добрые американцы должны выпотрошить эту рыбину. Прекрасно понимаю, что ты чувствуешь. Но подумай о другом. Япошки, гансы, китайцы. Все они разумные существа, разве нет? Но мы чертовски легко убиваем их тысячами.

Хоффстетлер представляет, как он прыгает через стол, он знает, что до этого может дойти. Неуклюжий акт, но подобного от мужчины его возраста никто не ждет, и эффекта неожиданности может хватить.

Стрикланд поднимет руку, чтобы защититься, или отвернется, но это все неважно. Игла воткнется куда угодно.

Ноги Хоффстетлера напрягаются, он ловит малейшее движение со стороны врага. Возможно, его глаза привыкли к тому, чтобы замечать антропоцентрические детали любого размера, начиная от ресничек простейших.

Прямо за головой Стрикланда, на седьмом мониторе, изображение аккуратно сползает вниз, и вместе с ним уползает грузовичок из прачечной, остается только пустое черное небо над ним.

Хоффстетлер выпускает шприц.

Неразборчиво отвечает, что он присоединится к Стрикланду во время операции, а внутри громыхает хор «Slav’sya, Otechestvo nashe svobodnoye», гимн Советского Союза. После восемнадцати лет одинокой битвы ему присылают подкрепление.

34

Элиза бежит в сторону прачечной.

Все произошло как надо: «мопс» подъезжал к эстакаде, так сильно вихляя задом, что охранник не выдержал, ринулся к нему, размахивая руками, и этого времени ей хватило, чтобы подпереть камеру наблюдения и благополучно исчезнуть в недрах «Оккама».

Ее запястье задевает край огромной промышленной ванны, она затыкает сток, открывает горячую и холодную воду. Хватает полотенца из бака и швыряет их под струю.

Элиза и Зельда годами насмехались над ЛПК Флеминга, но сейчас она готова его обнять за это: расписание въелось в ее мозг так, что она помнит его до минут даже сейчас, в мгновение величайшего ужаса.

Она хватает намокшие полотенца, тяжелые, словно комья грязи, и наваливает на ближайшую тележку. Элиза движется так быстро, как только может, ее униформа намокает, но ей все равно.

Тележка наполовину полна, она выключает воду, вцепляется в рукоятку и толкает. Тележка не сдвигается с места.

Ее костный мозг превращается в лед.

Элиза пытается снова, оскалив зубы, напрягая мускулы, упираясь кроссовками. Первый дюйм дается тяжелее всего, но тележка сдвигается, колеса делают одно вращение, второе. Ее сердце бьется чаще, но тут же снова пропускает удар: это та тележка, что пищит и воет, словно мартовский кот, и нет времени, чтобы заменить ее.

35

Джайлс отшатывается, услышав стук в окошко.

Охранник делает круговое движение ладонью, и Джайлсу некуда деваться, он повинуется. Крутит ручку, опуская стекло, и лицо охранника проступает четко и явственно: заспанные карие глаза, взлохмаченные усы, волосатые уши.

Он хмурится, наводя фонарик на Джайлса, и тот вздрагивает от нахлынувших воспоминаний: двадцать два года назад, во время ночной облавы в гей-баре, результатом которой стало его увольнение из «Кляйн&Саундерс», все эти усатые копы хлестали лучами света точно дубинками.

– Ты не похож на работника прачечной, – говорит охранник.

– Спасибо, – так должен говорить водитель, никаких «благодарю вас».

Охранник не понимает шутки.

– Пропуск, – бурчит он.

Джайлс улыбается так широко, что почти верит – зубы начнут выпадать изо рта. Делает вид, что роется в поисках бумажника, и надеется, что охранник, усталый и замерзший, забудет о своих подозрениях.

Но тот молчит, и Джайлс вынужден протянуть свой документ.

Он держит пропуск так, чтобы охранник мог видеть его, не взяв, только это не срабатывает. Быстрое движение, и подделка в руках охранника, и тот уже не выглядит таким сонным.

Свет фонаря пробивает пропуск насквозь, Джайлс почти может видеть сквозь него, а охранник скребет ногтем семерку, не так давно переделанную из единицы, чтобы состарить Майкла Паркера.

– Ой, – говорит Джайлс.

– Из машины, – велит охранник.

И в этот момент весь свет в аэрокосмическом центре «Оккам» тухнет.

36

Зельда в прачечной, когда это происходит.

Шесть лет назад ограбили обе половины их разделенного на две квартиры дома, и она никогда не забудет, насколько быстро она догадалась, что у них не все в порядке. Тогда она только вышла из машины, Брюстер еще оставался за рулем, ничего не изменилось на пятачке газона у крыльца, поскольку там нечего было брать.

Но все выглядело неправильно, начиная с травы, истоптанной чужими ботинками, с двери, ручка которой вращалась странным образом, и даже воздух казался чужим, словно половина его прошла через легкие незваных гостей.

Глядя на капли воды, покрывающие пол, Зельда ощущает примерно то же самое. Внешне все в порядке, вода иногда появляется на полу, особенно в помещении вроде этого.

Но почему она топчется рядом, точно детектив у лужи крови?

А потому, что капли, если приглядеться, выглядят настоящим доказательством – вовсе не аккуратные бусинки, скорее косые разрезы, повествование о спешке того, кто их оставил. И эти предательские «строчки» Зельда не перестает видеть и тогда, когда свет моргает и прачечная окунается во тьму.

Это такое событие, в которое ты не веришь еще за минуту до того, как оно происходит. В «Оккаме» никогда не гаснет свет, даже в туалетах освещение не выключают.

Словно усталый стон доносится от стен, а затем спускается тишина, настоящая тишина, истекающая белым шумом, и Зельда остается наедине с ритмичными ударами собственной телесной машинерии. Нет, не совсем наедине – издалека, из темного холла доносится пронзительный скрип тележки с поврежденным колесом.

37

Не находись она рядом с дверью Ф-1, Элиза могла бы искать ее целую вечность, плутая в обрушившемся на плечи мраке.

Она толкает тележку через тихую, затаившуюся лабораторию, колесо визжит. Воображение и память – единственные ее проводники по помещению, где она бывала сотни раз, и наяву, и в мыслях, до тех пор пока глаза не осознают, что здесь все же есть немного света.

За стенами «Оккама» занимается утро, его бледные щупальца проникают в окна первого этажа, и затем через вентиляцию заползают даже сюда, подобно струйкам дыма.

Элиза не задевает ни единого предмета, и вот она уже у самого края бассейна. Серые вспышки колеблющейся воды катятся через тьму подобно лезвиям брошенных ножей.

Может он видеть ее?

Во тьме Элиза показывает, наполненная ужасом и надеждой кающегося грешника, слова, которые он вряд ли может понять: «приходи», «плыви», «двигайся». Она перегибается через бортик, заглядывает в бассейн, показывает снова. Вода всплескивает.

Она показывает еще, еще.

Элиза не знает, почему нет света, но подобное вызовет панику, а паника наверняка заставит людей защищать самое ценное имущество, и для этого «имущества» не останется надежды и для нее самой тоже, если существо не придет, не приплывет, и прямо сейчас.

Два золотых глаза появляются словно двойное солнце, Элиза замирает.

Следующее мгновение ее кроссовки сброшены, ноги в воде, униформа обвивается вокруг, точно холодные щупальца. Она дрожит и шагает к существу, вытянув руки. Золотые глаза отражают настороженность, и ничего удивительного, ведь за ним охотились ранее.

Элиза делает шаг, и дно бассейна уходит из-под ног, вода у подбородка, и она задыхается. Вес одежды тянет ее дальше вниз, и еще дальше, она плюется и дергается, и единственный знак, который могут изобразить руки, – тщетные взмахи тонущей женщины.

38

Мониторы заливает статикой.

Они еще не черные, угасающий серый, шестнадцать умирающих глаз.

Нет наблюдения, нет записи.

Контроль – это все, чего Стрикланд хотел со времен учебного лагеря, Кореи, Амазонки, контроль над семьей, над собственной судьбой, и теперь все обрублено, точно корень лезвием мачете.

Он вскакивает, ударяется коленом о стол так сильно, что слышит треск дерева. Хромает, опирается о монитор мертвыми пальцами, они болят тоже, но Стрикланд уже выпрямляется.

Шагает словно через джунгли во мраке.

Ногой задевает мусорное ведро, плечом – стену, ему приходится едва не с боем прорываться через дверь, словно та маленькая, размером для собаки.

Шаги доносятся со стороны холла, быстрые и частые, подобно шуму дождя. Черный воздух прорезает луч света.

– Стрикланд? – это Флеминг, гражданский мудила, от него не дождешься помощи.

– Что за хрень… – внезапная боль по всему телу, – …творится?

– Я не знаю. Пробки?

– Так вызови кого-нибудь.

– Линии мертвы, я не могу.

Когда дело доходит до контакта, инстинкты Стрикланда всегда показывают себя с лучшей стороны. Его кулак выстреливает, точно из пращи, ладонь жестко хватает Флеминга за воротник.

Их первое прикосновение с того дня, когда они обменялись рукопожатиями.

Но ведь к тому все шло, верно?

Поставить человека из плоти и крови над тем, кто только и способен, что двигать карандашом и махать планшетом?

Слышен хруст ткани, когда Стрикланд подтягивает Флеминга к себе:

– Найди кого-нибудь. Немедленно. Нас атаковали.

39

Некий объект прижимается к спине Элизы, слишком большой для руки, но он изгибается, она ощущает колыбель ладони, отходящие от нее веточки пальцев. Второй придерживает ее спереди, и когти, числом пять, мягко щекочут ей живот и грудь.

В них сила, достаточная, чтобы раздавить ее, но ее тянет вверх, нежно, словно хрупкую бабочку, и голова Элизы оказывается над водой. Она кашляет, прижимаясь к округлым мускулам большого плеча, и одновременно двигается туда, где не так глубоко.

Мысли выглядят разорванными, бессвязными.

Он держит ее, его чешуйки под ее ладонями одновременно мягкие точно шелк и острые, как осколки стекла, и хоть не произнесено ни единого слова, но все, все только что сказано.

Тело Элизы вздрагивает, она понимает, что дальше он не двинется, мешают цепи. Она словно просыпается, встает на дно и вытаскивает из кармана намокшего фартука то, что они с Джайлсом смогли найти: болторез и кусачки.

Она пронесла их в «Оккам» под одеждой.

Канавки на теле существа вспыхивают алым, но лишь на один кратчайший момент. Он смотрит на нее, его глаза в нескольких дюймах, а затем встает прямо, выпячивая грудь, чтобы она могла добраться до прикованных к ошейнику цепей.

Лишенные воды жабры начинают трепетать, но вовсе не от страха или злости.

Он понимает. Он верит. Ему, как и ей, нечего терять.

Она пристраивает болторез к одной из цепей и понимает, что сделала фатальную ошибку: звено слишком толстое, и инструмент соскальзывает, она словно пытается перекусить баскетбольный мяч.

Элиза старается изо всех сил, но результат – несколько поверхностных царапин. Заменяет болторез кусачками и пытается разорвать звено, разводя пластиковые ручки. Ладони ее соскальзывают, и кусачки исчезают в воде, даже не плюхнув на прощание.

Элиза даже не пытается схватить их. Бессмысленно.

Она прямо на месте преступления, мокрая насквозь, в бассейне внутри Ф-1, а Джайлс ждет снаружи, и все это без единого шанса на то, чтобы освободить существо.

Поэтому, когда из тьмы доносится голос, Элиза ощущает почти облегчение.

– Стоп, – говорит он.

40

Джайлс верит, что он прекрасно исполняет пьесу «Человек, Который Не Может Отстегнуть Ремень», когда гаснет свет. Не только на загрузочной эстакаде, и сразу везде. Окна, подъездные дорожки, газоны, парковки, «Оккам» превращается в глыбу темноты.

Охранник делает шаг назад, осматривает здание и тянется за рацией.

– Это Гибсон, загрузочная эстакада. У вас там все в порядке? Прием.

Элиза не говорила, что свет погаснет.

Он пользуется возможностью, чтобы глянуть в зеркало заднего вида – как там двери. Ему хочется, чтобы она появилась как можно быстрее, и в то же время он понимает, что еще рано.

Охранник пока здесь и его надо отвлечь.

Джайлс высовывается в окошко и прочищает горло.

– Сэр? – тут он проклинает себя: водитель не станет использовать такие слова. – Приятель?

Охранник возится с рацией:

– Это Гибсон, загрузочная эстакада. Прием.

– Ужасно извиняюсь по поводу карточки, – говорит Джайлс. – Я чуть смухлевал. Возраст, все такое… Видишь волосы? Это парик. Боюсь, я немного тщеславный человек. Хотя я уверяю тебя, что это не влияет на мои способности в области перевозки белья.

Охранник поворачивается к нему, расстегивает кобуру.

– Я должен повторить, мистер Паркер. Немедленно выйдите из машины.

41

Хоффстетлер перескакивает через бортик, обрушивается в воду, хватает Элизу за плечо. Существо шипит, словно лед под ножом, но в этот момент смерть не пугает ученого.

– На кого ты работаешь?

Он спрашивает, поскольку все еще не в силах поверить, что музыка и танцы, продвинутая методика, только благодаря которой девонианец не умер, возникла в голове обычной уборщицы. Но хватает одного мгновения, одного взгляда в ее отчаянные глаза, чтобы понять: перед ним невероятно редкая вещь, человек, действующий сам по себе, опираясь не на приказы, а только на собственное понимание того, что правильно.

– Это ты подняла камеру на эстакаде, так? – спрашивает Хоффстетлер. – Теперь ты пытаешься вытащить его отсюда?

Она кивает, и мысли путаются: нет никакой помощи от Михалкова, он только что погрузил «Оккам» во тьму с помощью «хлопушки», и единственный человек, способный ему помочь, эта вот хрупкая женщина, лишенная возможности разговаривать.

Ситуация настолько мрачная, что над ней можно посмеяться, но он вспоминает, что обычно говорил студентам: вообразите, что значит быть планетой, и нечего хихикать. Попробуйте представить это. Эоны одиночества, а потом ваша траектория приводит вас к другой планете, и у вас есть мгновение близости.

Не попытаетесь ли вы как можно лучше использовать этот момент?

Не загоритесь ли вы, не вспыхнете ли, не взорветесь ли от напряжения?

Элиза Эспозито и Боб Хоффстетлер – два одиноких небесных тела, сошедшихся лишь на короткое время.

– Скажи ему, чтобы он не причинил мне вреда, – говорит он. – Я сниму цепи.

42

Экраны холодны и безжизненны, когда Стрикланд вламывается в кабинет, залитый тьмой как смолой. Ворочается там, сшибая предметы. Ощущает себя слепым. Закованным.

Подобно той твари, что едва может дышать воздухом.

Подобно Элизе, не способной разговаривать.

Его рука сшибает телефон со стола, и тот шлепается на пол с жалобным звяканьем. Стрикланд гадает, не красный ли это телефон. Генерал Хойт.

Твою божью мать…

Если Хойт узнает обо всем, то Стрикланд проведет остаток жизни, искупая вину…

Здесь. Целой рукой он нащупывает гладкую дубовую рукоятку мачете.

Нет, «алабамского прывета». Почему-то все труднее и труднее держать его прямо. Стальные зубья лязгают, соприкоснувшись со стенкой шкафчика, в котором Стрикланд прячет оружие.

Он нажимает кнопку, «прывет» жужжит, пробуждается к жизни.

Стрикланд машет им, словно факелом, направляясь к двери, и ничего не задевает на этот раз. Все выглядит так, словно вещи теперь боятся его и шарахаются в стороны. Прекрасно.

Коридор освещен жидким глянцем отфильтрованного рассвета, слышны далекие шаги и голоса.

Кто бы ни испортил пробки, он знал, что делает.

Пересменок – лучшее время для удара, толпа у лифта, толпа народу в лобби, но лишь несколько ранних пташек в лабораториях. Кто может знать это? Все очевидно. Человек, недавно заходивший к Стрикланду в кабинет.

Боб Хоффстетлер. Russkie.

Стрикланд шагает по коридору так быстро, как только позволяет темнота, вдыхая озонированный дым «прывета».

– Образец! – кричит он, чтобы слышали все. – Заприте Образец!

43

Они оба не приспособлены для физического труда, изящная женщина и давно махнувший на себя рукой сорокалетний биолог, а тележка может быть нагружена кирпичами. Хоффстетлер тем не менее верит в старые добрые законы ньютоновой физики: им просто нужно сдвинуть ее с места.

Но Элиза бросает рукоятку и наклоняется к тележке, чтобы поправить сырые полотенца, лучше спрятать существо. Она делает это с такой нежностью, что Хоффстетлер ненавидит себя, ведь он вынужден кричать на нее, но он вынужден, вынужден!

Элиза привела в действие замысел, который люди из КГБ сочли слишком рискованным, и она заслуживает того, чтобы ей помогли.

Она торопится к нему, они толкают, полотенца шелестят, точно испуганный девонианец, и колеса, плача от негодования, начинают вращаться. По оценке Хоффстетлера, им требуется время, достаточное для построения карьеры, чтобы добраться до дверей лаборатории.

В коридорах все еще темно, но он знает, что это не продлится долго: «хлопушка» Михалкова расплавила пробки, но всякий домохозяин с половиной мозга способен заменить их. Они напрягаются и толкают тележку в сторону загрузочной эстакады.

Колесо надрывно скрипит, они хрипят, существо шумно дышит под полотенцами, и все эти звуки перерезает иззубренный рев из соседнего коридора:

– Образец! Заприте Образец!

Хоффстетлер мгновенно понимает, что он должен делать.

Он вытаскивает из кармана пузырек с таблетками и сует его в руку Элизы.

– Добавляй по одной в воду для него каждые три дня. Ты понимаешь меня? Соленость должна быть не ниже семидесяти пяти процентов.

Она смотрит смущенно.

– Строгая протеиновая диета. Сырая рыба, сырое мясо. Ты меня понимаешь?

Она трясет головой, когда он протягивает ей шприц.

– Если у тебя ничего не получится, то используй это. Не дай им его вскрыть. Пожалуйста. Это существо хранит секреты, которые мы не должны знать. Недостойны.

«За исключением, возможно, этой уборщицы», – думает Хоффстетлер.

– И он может провести вне воды только тридцать минут. Быстро! Быстро!

Она кивает, но неуверенно, словно ее голова может отвалиться от шеи.

Есть так много того, что он должен сказать ей, ему не хватило бы целой жизни для передачи информации, но счет идет на секунды.

Хоффстетлер устремляется в темноту, ориентируясь по голосу Стрикланда.

44

Элиза толкает, ноги ее сводит судорогой, мускулы рук готовы разорваться. Тележка двигается медленно, всякое пятнышко грязи на полу кажется холмом, который нужно преодолевать.

Но она слышит, как Хоффстетлер зовет Стрикланда, как все более хрипло дышит существо, и словно огонь загорается у нее под ногами. Она толкает, это тяжело, но еще тяжелее выглядеть нормальной в глазах смущенного человека в белом халате, который держит бумажный стаканчик с кофе словно кусочек почти неприличной нормальности.

Он бросает на нее быстрый взгляд и тут же отводит глаза. Замечательно.

Женщины вроде нее невидимы. Никогда она не была так рада этому.

Элиза достигает крутого поворота, после него коридор ведет прямо к эстакаде. Утренний свет сочится под дверь, но упрямая тележка не хочет поворачивать, пищащее колесо заедает.

Около лабораторий появляются люди, доносятся шаги, нервозные голоса.

Элиза пинает колесо и едва не поскальзывается, поскольку тележка сочится водой, оставляет мокрый след. Вцепляется в ручку снова, надеясь взять грубой силой, но не может упереться как следует, попадает в лужицу.

Колени ударяются о пол, она висит на ручке, точно ребенок на брусьях, боясь упасть.

Пальцы смыкаются у Элизы на запястье.

45

Зельда поднимает Элизу на ноги.

Та вздрагивает, пытается вырваться, нащупывает что-то в кармане, но Зельда держит крепко. Ее подруга не просто дрожит, ее бьют конвульсии, грудь содрогается, глаза обезумевшие, разучившиеся моргать.

Рука Элизы вылетает из кармана, в ней зажат шприц, капля серебристой жидкости дрожит на игле, и рассвет превращает ее в драгоценный камень.

Зельда перехватывает подругу за запястье, и шепчет:

– Дорогая. Тихо.

Ее голос производит эффект, на который оказалось не способно ее лицо.

Элиза засовывает шприц обратно в карман и буквально падает на Зельду, цепляясь за ее плечи. Зельда обнимает подругу, она видела, как подобное творится с людьми, обычно на похоронах, и она знает, что это пройдет, надо только потерпеть.

Элиза дрожит, ее униформа сырая насквозь.

Зельда смотрит над плечом подруги туда, где на тележке громоздится холм из сырого белья. Белые полотенца, белые лабораторные халаты, белые простыни… и единственный золотой глаз.

– О мой бог… – дыхание Зельды перехватывает. – О мой бог…

Элиза отталкивается от нее, хватает подругу за ладони, умоляет взглядом, трепетом пальцев. Может быть, благодаря ее умению разговаривать без слов, руками, но все становится понятным: почему она была столь холодна с Зельдой, почему хотела держать ее подальше.

Она была предана их дружбе, она не желала, чтобы Зельда оказалась виновной, и это чертовски прекрасно.

– Ты сумасшедшая, – говорит Зельда, хватаясь за рукоятку. – А теперь толкай.

46

Стрикланд узнает фигуру Хоффстетлера так же хорошо, как и его плоскостопую походку.

Попался, русский шпион!

Стрикланд двигается быстрее, вылетая в холл, через единственное окно которого рвутся лучи рассвета. Он игнорирует солдата из военной полиции, который отдает салют и даже что-то спрашивает.

Еще пара шагов, и Стрикланд осознает нечто странное.

Хоффстетлер не убегает! Хоффстетлер шагает навстречу!

Стрикланд останавливается, сжимает крепче рукоять электрохлыста, открывает рот для крика.

Но Хоффстетлер подает голос первым:

– Стрикланд! Оно освободилось! Я зашел внутрь, и оно сбросило меня в бассейн!

– Ты ждешь, что я поверю…

Хоффстетлер хватает Стрикланда за рубашку, тот отшатывается; вспыхивает желание ударить русского «прыветом», столь внезапное, ошеломляющее.

– Это не я, Ричард! Кто-то вломился туда! Забрал его!

– Ты грязный красный, который…

– Если бы это был я, говорил бы я сейчас с тобой? Надо заблокировать выходы! Немедленно!

Лицо Хоффстетлера так близко, что их носы почти соприкасаются.

Стрикланд пытается поймать взгляд ученого, ведь там, в глазах, кроется правда.

Он видел ее в каждом, кому угрожал, в каждом, кого убил, только он может увидеть ее.

И тут маленькое чудо: весь свет вселенной возвращается к жизни.

47

Тьма пришла мягко, словно некто закрыл глаза перед сном.

Но когда в «Оккам» вернулся свет, словно вспыхнули разом вольфрамовые лампы, в сотни рядов расставленные на осветительных мачтах стадиона, извергли потоки сияющей лавы. Она залила здание, выплеснулась на лужайки и на парковку, заставила сумрак отступить.

Охранник прикрыл глаза рукой и повернулся, словно само здание показалось ему напавшим из засады негодяем.

Джайлс, поставивший ногу на асфальт, колеблется, не зная, что ему делать. Наполовину опущенные веки не мешают ему смотреть в правильном направлении, и он видит, как распахиваются двойные двери, и Элиза появляется из них, толкая тележку для белья.

Все по плану, за исключением того, что ей помогает крупная черная женщина.

Джайлс знает, что он не человек действия, и осознание этого не раз печалило его. Только сегодня не время для печали.

Охранник не успевает шевельнуться, а Джайлса посещает идея, и он не дает себе задуматься над ней до такой степени, чтобы взвесить последствия. Он просто хватает дверцу «мопса» двумя руками и бьет ей охранника со всей силы. Благодаря тому, что вэн стоит высоко, удар приходится по голове, и звук его ужасен, как и тот шум, что издает упавшее тело.

И вот он, первый насильственный акт в его жизни, и хотя Джайлс вовсе не получил от него удовольствия, он осознает, что одним движением предотвратил куда большее насилие.

48

Тележка катится по эстакаде сама, врезается в минивэн.

Элиза бежит за ней, оставив Зельду закрывать двери, чтобы замаскировать их бегство. Хватается за рукоятку, скрипят петли, и она начинает швырять внутрь сырые полотенца.

Открывшееся существо свернулось клубочком, точно зародыш, одна из больших ладоней защищает глаза от яркого света.

Элиза подхватывает его, пытается приподнять, ухватив подмышки, как человека. Он пытается ей помочь, но его жабры раздуваются, движения замедлены, он едва может стоять.

Но Зельда уже здесь. Вновь ее подруга является вовремя.

Она хватает другую руку существа, ее лицо искажено гримасой отвращения, но затем она, по всей видимости, чувствует мягкое холодное касание его тела, и выражение ее меняется.

Зельда касается его десять секунд, не более, потом они закатывают его в грузовичок. Но Элиза видит ошеломленное понимание на лице подруги, в ее темных глазах: это вовсе не зверь, не ящерица-переросток, оно похоже на человека, но больше во всех отношениях, более возвышенное создание, чем они все.

Но пойманное в холодной, сухой пустыне, где ему находиться не положено.

– Прочь! – пыхтит Зельда. – Прочь!

Нет времени для благодарностей и прощаний, Элиза тычет в сторону камеры, показывает «они тебя не видят» и толкает подругу в сторону дверей, чтобы она могла скрыться внутри и утверждать потом, что она не при чем.

Но Зельда так и стоит на месте, пораженная и ослабевшая, пока Элиза закрывает двери вэна, и тот устремляется вперед, прочь от эстакады, шины визжат на повороте громче, чем колесо тележки.

49

Стрикланд бежит и ненавидит себя за это.

Он вынужден перейти на бег, и это последнее доказательство того, что он потерял контроль.

Но у него нет выбора.

Он проносится через холл, сшибая людей на пол, мчится вверх по лестнице, вырывается через двери наружу и пытается сообразить, где он оказался. Двое солдат следуют за ним, а еще дальше пыхтит, но не отстает Флеминг со своим планшетом.

Снаружи царит утро.

Зевающие ученые бредут на работу, секретарши останавливаются, чтобы глянуть в карманное зеркало и поправить макияж. Все как обычно… кроме единственного звука. Автомобиль находится слишком близко чтобы ехать так быстро.

Стрикланд несется вправо, наискосок через газон, огибает угол.

Вот он, словно огромный снежный шар, катящийся с вершины Эвереста, грузовичок из прачечной.

– Стреляйте! – орет Стрикланд, но полицейские отстали, а электрохлыстом не остановишь разогнавшегося бегемота.

Охранник из будки при шлагбауме бросается прочь.

Грузовичок поворачивает – неожиданный намек на то, что водитель не хочет сбивать людей. Парковка пуста, единственный автомобиль стоит на ней, и вэн врезается в него, доносится скрежет металла.

Задняя часть длинного, роскошного «Кадиллак Девиль» цвета морской волны смята в лепешку.

– Нет, – грудь Стрикланда болит так, словно удар пришелся по ней; он сам слышит, как истончается его голос. – Нет! Нет! Нет!

50

Вэн подпрыгивает, шины визжат.

Джайлс чувствует, как Элизу бьет о спинку сиденья с обратной стороны. Одуряюще пахнет горелой резиной, они стоят.

Фут от свободы, но они застряли.

Он смотрит через капот и видит, что «мопс» воткнулся в ярко-зеленый «Кадиллак». Слышит далекий крик, думает, что его издала женщина, но видит здоровенного мужика, тот несется к ним, точно доминантный самец гориллы, размахивая дубинкой странного вида.

Джайлс ругается, переключает на задний ход, вэн ползет назад, слышен визг металла. Бьется стекло, осколки сыплются на асфальт. Кричащий мужик очень быстр. Половина дистанции позади.

Джайлс меняет передачи, нажимает педали.

Хрустят детали из хрома, воют разрываемые бамперы.

Он поднимает глаза, видит мужчин с поднятыми винтовками, слышит крик, призывающий бегуна убраться в сторону. Но тот не слышит, похоже, он сошел с ума. Перепрыгивает через заборчик парковки, с губ его рвется бессмыслица.

Джайлс торопливо поднимает стекло – жалкая защита.

Но в следующий момент дубинка бьет по окну, через то ложится длинная трещина. Джайлс кричит, выворачивает руль вправо и дает полный газ, затем влево, и полный газ повторно.

Бегун лупит по стеклу второй раз, и то затягивается паутиной трещин, а после третьего удара оно рассыпается. Маленькие твердые «пульки» молотят Джайлса по лицу. Но тут бампер вэна наконец отрывается, тот прыгает назад, и атаковавший их мужчина вынужден отскочить.

Летят искры, когда «мопс» задевает «Кэдди», стесывая зеленую краску.

51

Его жабры раскрыты, обнажая слои красной плоти, и нити трепещут, точно лапки многоножки, пытающейся найти пару. Его вдохи все более короткие и все более редкие. Рука его поднимается из сырого белья, завернутая в белое, словно у ребенка, играющего в привидений, и тянется вверх, словно его тело по частям возносится к небесам.

Элиза хватает его запястье, дергает вниз.

Он сопротивляется, и неожиданно она понимает – он сигнализирует «вода», «вода». Она вспоминает о бутылках, что катаются вокруг по полу, звякая и натыкаясь на все подряд.

Машина уходит в поворот, но она хватает одну, скручивает крышку и поливает его лицо, глаза, жабры. Он изгибает спину, позволяет жидкости сочиться через канавки на могучем торсе, ставшие отвратительного бурого цвета, и через миг он сух, точно песок в пустыне.

– Все в порядке?! Оно живое?! – орет Джайлс.

Элиза бьет локтем по спинке сиденья, самое близкое к знаку «быстрее», что она может изобразить.

– Утро! Пробки! Делаю, что могу!

Она бьет еще раз.

Хоффстетлер сказал, что существо может прожить без воды только тридцать минут, и пятнадцать уже прошли, а может быть, и двадцать, так что время терять нельзя.

Внимание Элизы возвращается к существу, он испускает резкий задыхающийся звук. Она знает только то, как утешать страдающих людей, поэтому она обхватывает его одной рукой, помогает сидеть прямо, а другой нашаривает вторую бутылку и льет из нее воду, льет и льет.

Он глотает, он впитывает жидкость, его промытые глаза, находящиеся на уровне окна, из золотистых становятся светло-желтыми. Даже задыхаясь, он выглядит ошеломленным, когда смотрит на мир за пределами грузовичка.

Элиза смотрит тоже, раздумывая, если ли в городе хоть клочок магии джунглей? Серые подмостки потушенных вывесок из неоновых ламп обмазаны оранжевой кистью рассвета. Мчащийся желтый кит трамвая, рекламный плакат «Кока-колы», на нем мужчина и женщина, обнимаются точно так же, как Элиза и существо, и бутылка в ее руке почти такая же.

Она думает, что Балтимор не просто жуткий муравейник, как она привыкла думать, но свое особенное сплетение историй, болото мифов, лес эльфов.

«Мопс» по широкой дуге подкатывает к «Аркейд синема», и выходит из-под контроля. Джайлс жмет на тормоза, и левой стороной, более не защищенной бампером, они врезаются в мусорные баки.

Но волноваться по этому поводу некогда.

Едва Джайлс открывает задние двери, Элиза уже готова, существо закутано в сырой халат и покрыто простыней. Подъем по пожарной лестнице – опрометчивый, неуклюжий, лишенный изящества номер, нечто противоположное тому, что делают Ширли Темпл и Боджанглес.

Кое-как они добираются до вершины, шагают по коридору, через дверь Элизы. Перед входом в ванную Джайлс вынужден отступить, поскольку там слишком мало места, и она в одиночку вынуждена тащить его, но они оба слабы, и это больше похоже на падение.

Его бесполезные ноги бьются о стенку ванны, затем первыми касаются ждущей воды. Брызги летят в лицо Элизе точно так же, как струйки омывали его в грузовичке: благословение, крещение.

Он слишком велик для крохотной ванны, но та мала для большинства обычных мужчин, напоминает она себе. Она открывает кран с горячей водой, поскольку набранная с вечера за ночь успела остыть. Трубы пищат и вздрагивают, и поток обрушивается существу на голову, уровень быстро поднимается, закрывает его лицо.

Элиза ждет пузырьков, иных признаков дыхания, но ничего нет.

Она пробует воду рукой, проверяя, достаточно ли она горячая по сравнению с Ф-1.

– Что за женщина помогала тебе? – спрашивает пыхтящий Джайлс от дверей. – Неужели ты наняла целую банду саботажников?

Да, бассейн… Она вспоминает, как соскользнула под воду, рот наполнился солью.

Соль!

Она лезет в карман, достает бутылку пилюль, полученных от Хоффстетлера. Зацепляет рукавом вытянутый предмет, и тот со стуком выпадает на пол.

– Господи! – восклицает Джайлс. – Это шприц?

Одна таблетка каждые три дня… так ведь сказал Хоффстетлер?

Существо напоминает утонувший камень, и у нее нет времени на размышления. Элиза вытряхивает три пилюли в воду, они шипят, и она вновь перемешивает жидкость рукой, направляя соль к его лицу и шее.

Больше она ничего не может сделать, и это ужасно.

Она берет его за руку, тяжелую, словно затянутую в сеточку ладонь, сверкающую из-за радужных чешуек, завернутых в изящные спирали. Кладет вторую сверху, сгибает украшенные его когтями пальцы до тех пор, пока не сжимает его кулак в объятиях, точно хирург – сердце.

Тень Джайлса падает на них.

– Ты была права, – выдыхает художник. – Он прекрасен.

Рука существа напрягается, и через миг уже он держит ее ладонь, заглотав ее точно змея крысу. Элиза готова заплакать, принять это за предсмертные судороги, но вода в ванной начинает светиться, вспышки кобальтового поначалу, слабые, еле заметные, затем яркое сапфировое полыхание, оно трансформирует крохотную, сырую каморку без окон в громадный аквариум, внутри которого плывут они.

Сверкающие, эфирные и живые.

Не отягчай более сердце свое

1

На подносе, что стоит у него на столе – покрытые окалиной остатки некоего устройства.

Стрикланд таращится на них час за часом.

Кусок металлической трубы, вскрытой, точно цветок, после очевидного взрыва. Красное пятно, явно оставленное сгоревшим пластиком, черное сплетение пришедших в негодность проводов.

Правда в том, что у него нет никаких догадок.

Он даже не пытается разобраться. Он просто смотрит.

Чем бы ни была эта хреновина, она ухитрилась расплавить все, начиная с его собственной жизни.

Расплавлено. Его усилия быть отцом. Все попытки наладить домашний уют. Собственное тело.

Он переводит взгляд на бинты. Он не менял их несколько дней. Они серые, сырые. Нечто подобное происходит с трупами в гробах, они расползаются в черную, вонючую слизь.

И процесс не закончится на пальцах.

Он чувствует, как гниение ползет по венам и артериям руки словно червь, алчущие усики касаются сердца. Амазония воздает за все зловонным произрастанием в организме. Остановить это невозможно.

Стук в дверь.

Стрикланд пялился на поднос так долго, что его глазные яблоки пульсируют и болят. Входит Флеминг; в глубинах памяти мелькает смутное воспоминание, что он вроде бы просил того зайти.

Флеминг отлучался домой, чтобы выспаться. Выспаться. После такой катастрофы?

Стрикланд даже не допускал мысли оставить «Оккам», он убедил себя, что если ничего не может сделать прямо сейчас, то все равно прежде чем отправиться домой, он должен оценить вред, причиненный «Кадиллаку».

Флеминг откашливается, и этот звук мешает Стрикланду думать.

Серый свет мониторов подобен рентгеновскому излучению, он может видеть дряблые органы Флеминга, косточки словно прутья, пульсирующие электроды страха.

– Вы что-нибудь узнали? – спрашивает тот, указывая на стол.

Стрикланд не смотрит на Флеминга. Взгляд – это проявление уважения.

И все же он кое-что замечает – над планшетом, которым Флеминг заслоняется как щитом, на его шее виднеется синяк, ровно в том месте, где сжались во время затемнения пальцы Стрикланда.

Этот ублюдок нежный, точно лепесточек.

Флеминг откашливается снова, заглядывает в планшет:

– У нас есть краска с той машины, и мы можем по ней много узнать. Модель. Производителя. Еще у нас остался целый передний бампер, так что мы можем отправить в город поисковые партии. Пусть разыскивают белый грузовичок без переднего бампера. Дело бы шло веселей, если бы мы обратились к местной полиции, но я понимаю, почему вы не хотите с ними связываться. Я велел огородить стоянку, чтобы снять отпечатки шин.

– Отпечатки шин, – повторяет Стрикланд. – Краска.

Флеминг сглатывает:

– Еще у нас есть записи с камер.

– Кроме той, запись с которой имеет значение. Правильно ли я понимаю?

– Мы еще просматриваем пленки.

– И ни единого свидетеля, который мог бы сообщить что-то полезное.

– Мы только начали опрашивать людей.

Стрикланд роняет взгляд на поднос. На таком подносе нужно носить еду. Интересно, нельзя ли сожрать это?

Металл скрежещет на зубах, проглоченные куски тяжело падают в желудок.

Он сам мог бы стать бомбой; вопрос в том, куда бы он поместил себя перед тем, как взорваться.

– Если вы не против, чтобы я высказал свое мнение, – продолжает Флеминг. – Кажется, мы имеем дело с хорошо обученными профессионалами. Прекрасно экипированными и без проблем с финансированием. Проникновение заняло десять минут. По моему мнению, мистер Стрикланд, тут не обошлось без спецов из СССР.

Стрикланд не отвечает.

Советские агенты? Возможно.

Сначала спутник, потом животное на орбите, затем первый человек в космосе. Рядом с такими подвигами похищение века – пустяк.

Плюс Хоффстетлер.

Хотя до сего момента Стрикланд не имеет ни единого доказательства того, что сегодня ночью тот сделал что-то не то. Все это нападение… оно не выглядит советским. Слишком неряшливо. Тот вэн, который он ударил «прыветом», – старый кусок металла. Человек за рулем – истеричный старикан.

Стрикланду нужно время, чтобы подумать.

Именно поэтому он позвал Флеминга, да, теперь он вспоминает.

Садится прямее, хватает пузырек с обезболивающим, швыряет несколько таблеток в рот и жует.

– Что я хочу сказать, – объявляет он, – что я хочу прояснить совершенным образом… мы обсуждаем ситуации только внутри «Оккама» до того, как я отдам другой приказ. Дайте мне шанс исправить все самому. Никто более не должен знать, что произошло. Понимаешь меня?

– Даже генерал Хойт? – спрашивает Флеминг.

Гниль, что ползет по венам Стрикланда, замерзает, точно древесный сок зимой.

– Даже… – начинает он.

– Я… – Флеминг прижимает планшет к груди, прикрывая сердце, прикрывая шею. – Я позвонил в офис генерала. Сразу же. Я думал…

Окончание фразы Стрикланд не слышит, поскольку его уши запечатаны его собственной разжиженной плотью.

Дело, почти законченное в «Оккаме», все, чего он достиг в Амазонии.

Этого более чем достаточно, чтобы выкупить себя из рабства, порвать оковы, привязывающие Стрикланда к Хойту. И чего это все стоит сейчас? Меньше чем ничего.

Хойт знает, что Стрикланд подвел его.

Башня карьеры, на которую Стрикланд забирался под присмотром генерала, становится эшафотом. Стрикланд падает с нее, разрубленный на две части, и приземляется в мягкое.

Это грязь рисовой плантации.

Он задыхается от вони навоза, который используют как удобрение, оглушен грохотом проезжающих мимо телег, запряженных волами.

Господи, Господи, Господи… Он снова в Корее, где все началось.

Корея, где Хойт был назначен руководить эвакуацией на юг десятков тысяч корейцев, и Стрикланд стал его помощником. Все произошло в Йондоне, где генерал Мак-Артур приказал их группе остановиться, и тогда Хойт взял Стрикланда за воротник, показал на грузовик и велел сесть за руль.

И он крутил руль, ехал через серебряный, парящий дождь, и цапли, лениво хлопая крыльями, перелетали с плантации на плантацию.

Они приехали к брошенной шахте, где раньше добывали золото, а теперь ее до половины заполняла грязная одежда. Стрикланд решил, что ему предстоит сжечь ее точно так же, как они сожгли множество деревень, чтобы народной армии северян ничего не досталось.

Но когда он подошел ближе, то увидел, что это не одежда, а трупы.

Пятьдесят, может, сотня.

Внутренности шахты были сплошь испещрены следами от угодивших в стены пуль. Худшие из бродивших по армии слухов обратились в правду, они на самом деле уничтожали корейцев точно бешеных собак.

Хойт улыбнулся, осторожно, почти нежно взял Стрикланда за шею и погладил его большим пальцем.

«Х хххххххххх хххх хххххх хххххххх» – сказал он.

Когда Стрикланд вспоминает о том моменте, то слова генерала превращаются в отредактированные вопли. Но жест и выражение лица никак не выскальзывают из памяти.

Разведчики донесли генералу, что не все отправленные в шахту существа мертвы. Для Хойта это не очень хорошо. Для Америки – очень плохо.

Если кто-то выберется и расскажет всем, что случилось, то США окажутся с кровью на руках, не так ли?

Стрикланд никогда не позволял себе раскиснуть перед Хойтом.

Снимая с плеча винтовку, он ощутил, что выдирает из сустава собственную руку. Но Хойт приложил палец к губам, а затем многозначительно покрутил им в воздухе, словно разгоняя дождь.

Здесь только они двое. Не очень разумно привлекать внимание.

Хойт снял с пояса нож «Ка-Бар» с черным лезвием, отдал его Стрикланду и подмигнул. Обтянутая кожей рукоять шлепнула об ладонь, точно кусок сырого мяса.

Тела тоже оказались сырыми, наваленными в пять или шесть слоев, конечности согнуты и перепутаны.

Он откатил с дороги женщину, мозги брызнули из аккуратной дыры в ее черепе. Потащил мужчину с груды, за тем потянулись внутренности, ярко-голубые, как пластик. Десять тел, двенадцать, тридцать.

Стрикланд разбирался в этой остывшей мясорубке, точно копался в матке мертвеца.

Он был мокрым, скользким и потерянным.

Большей частью они оказались мертвы, но некоторые обнаруживали признаки жизни, шептали что-то, может быть, умоляли помочь, может быть обращались к небесам. Он перерезал каждую глотку, до которой добирался, просто чтобы быть уверенным.

В той бойне не выжил никто, сказал он себе, даже Ричард Стрикланд.

Он не поверил собственным ушам, когда услышал тот звук, и как верить чему-то, когда ты на дне чаши ада?

Но он продолжился – тонкий писк, и по нему Стрикланд на дне чаши нашел женщину. Она умерла, но трупное окоченение превратило ее тело в защитную клетку для ее совсем маленького ребенка.

Младенец остался в живых. Чудо. Или нечто противоположное.

Когда на него упал свет, он вновь закричал, громко, а Хойт не хотел громких звуков. Стрикланд попытался вытереть лезвие ножа от волос и жира, чтобы сделать чистый надрез.

Но руки слишком тряслись, он не мог себе доверять.

И не было ли все затеяно ради этого? Ради доверия? Хойту, войне, тому, что плохое равно хорошему, что убийство является проявлением сострадания?

А еще там была лужица, наполовину дождевая вода, наполовину кровь, и Стрикланд аккуратно сунул младенца лицом в жидкость. Может быть, он стал молиться, чтобы ребенок сам оказался чудом, чтобы он мог дышать в воде.

Но такого существа нет, нигде в целой вселенной.

Несколько подергиваний, и все закончилось, и Стрикланд хотел в тот момент, чтобы его жизнь закончилась. Он встал на колени, тела покатились с его согнутой спины. Хойт подошел, прижал его голову к своему круглому брюху и погладил по окровавленным волосам.

Стрикланд расслабился немного, попытался услышать, что говорит Хойт, но слова оказались перепачканы кровью и обрывками плоти:

«Ххххх ххххх».

Тогда это был шепот, но с годами он превратился в крик.

Что он совершил, было жестокостью, военным преступлением, оно оказалось бы на первой странице любой газеты, если бы правда вышла наружу, и это сплавило их с Хойтом до самой смерти одного из них.

И теперь, в одиночестве, в своем кабинете посреди «Оккама», Стрикланд наконец понимает: оглушительный визг редактур Хойта… как он мог не видеть эту связь?.. обезьяньи крики джунглей.

Одно и то же.

Всю жизнь первобытные вопли вынуждали его надевать одежду, принимать ту форму, ради которой он был выращен. Именно поэтому он поймал Deus Brânquia. Поэтому Джунглебог должен уничтожить Жабробога.

Ни одно новое божество не является в полной силе, пока старое божество не убито. Нужно было слушать Хойта все время… слушать обезьян и не бояться их приказов. Выполнять их.

2

Угольный карандаш словно палочка динамита в его руке.

Это не тот инструмент, который Джайлс использует так уж часто, – с его помощью не нарисуешь рекламу нового антисептического крема или зубной пасты, он неаккуратен, а неаккуратность недопустима, когда изображаешь то, что должны купить, а еще черный цвет заставляет людей чувствовать утомление.

Но когда-то было время, когда он рисовал только карандашом, рисовал большей частью эротические картинки, ведь уголь – самый грубый инструмент и требует грубости от того, что ты изображаешь.

Искусство художника в чем-то подобно колдовству.

Даже те участки бумаги, которые Джайлс игнорировал, пробуждались в жизни как острые скулы, высокие лбы, выпирающие ключицы, откосы ягодиц, бока, спины и ребра. Более тонкие черты тонули в черных штрихах и розовом фоне – история эволюции, разыгранная в двух измерениях.

Тогда он был очень молод и не боялся ошибок, даже допускал их с удовольствием, если честно, использовал как катализатор.

Джайлс гадает, сохранилось ли в нем это свойство.

Помешают ли болевшие руки изменить цвет от черного до розово-лилового, до дымки и тумана? Не испортит ли он благодаря дрожащим пальцам то, что задумал, сможет ли превратить текстуру из брезента в саржу, шелк и вельвет?

Прошел только день с момента похищения, и его уши все еще ждут воя полицейских сирен. Так что единственная вещь, которой можно занять разум Джайлса и его неловкие руки, – работа.

Он выбирает карандаш средней толщины, липкий от десятилетий заключения в коробке из-под сигар. Водит по острию ногтем, отколупывая грязь, и опускает к бумаге, лежащей на мольберте, что покоится на коленях Джайлса, который сидит на крышке унитаза.

Существо наблюдает из-под воды.

Оно все еще учится, как дышать водой апартаментов «Аркейд», и едва в силах шевелиться. Выглядит это не очень – словно молодой человек не может покинуть постель.

Джайлс улыбается ему, он улыбается ему почти постоянно.

Сначала – пытаясь убедить непознаваемую загадку в том, что ей никто не причинит время. Но теперь его улыбка вполне искренняя, и Джайлсу постоянно хочется смеяться. Какими плоскими и пустыми выглядят глаза его котов рядом с этим, как много можно прочитать в постоянно меняющемся сиянии!

В них полыхает интерес по направлению к Джайлсу и его набору карандашей, совсем не такой, какой можно испытать к скальпелю или электрохлысту.

И еще… симпатия. Оно верит Джайлсу! Нет, не оно… он.

По этому поводу Элиза тверда, словно кремень, и Джайлс счастлив с ней согласиться. Его не тревожит, что существо великолепно, головокружительная сверкающая мозаика в форме человека, созданная художником в миллион раз более талантливым, чем любой из людей.

Он не думает, что существуют масляные или акриловые краски, гуашь или акварель, способные воспроизвести подобное сияние, поймать тона отдельных частей тела. Отсюда и его решение обратиться к максимальной простоте: угольный карандаш.

Джайлс произносит то, что помнит из «Аве, Мария», и проводит первую линию, S-образный изгиб спинного плавника.

– Вот, – произносит он, не выдерживает и хихикает. – Вот оно.

Он может посмотреться в зеркало над раковиной, вон оно, сбоку, но он ощущает, что ему снова тридцать пять, даже двадцать пять – тогда он был смел, яростно отважен. Проводит вторую линию, третью.

Не картина, напоминает он себе, просто набросок, чтобы заставить двигаться загустевшую кровь в старом теле. И все же он не может остановиться, он думает, что эти грубые линии содержат больше жизни, чем все работы, сделанные им с тех пор, как он нанялся к Хатцлеру, предшественникам «Кляйн&Саундерс».

Мисс Стрикланд… миссис Стрикланд… не была ли она прорицательницей с помадой на губах, с высокой прической?

Ведь она сказала Джайлсу правду.

Не только о том, что его работы на самом деле не нужны Берни, и он просто боится об этом сказать, но и еще о том, что он не обязан унижаться в процессе, должен быть человеком. «Вы заслуживаете лучшего. Вы заслуживаете людей, которые будут ценить вас. Заслуживаете места, где вы можете гордиться тем, кто вы есть», – произнесла она.

И вот он здесь, дома у лучшей подруги, и может коснуться самого прекрасного живого существа, которое когда-либо видел.

Элиза не знает, откуда оно появилось, но это не имеет значения, ведь Джайлс буквально вдыхает исходящий от гостя аромат божественности, и не важно, скетч ли это или нечто большее. А ведь нет более сложной и почетной задачи для художника, чем изобразить нечто священное.

Рафаэль, Боттичелли, Караваджо – будучи молодым, он рассматривал их творения в библиотечных альбомах и постигал то, насколько опасно и тревожно брать на кисть возвышенное, небесное.

Такая попытка требует индивидуального жертвоприношения.

Как иначе мог Микеланджело закончить Сикстинскую капеллу за четыре года? Шутка, конечно, сравнивать себя с Микеланджело, но есть и нечто схожее: оба они имели доступ к чему-то, лежащему за пределами того мира, что предстает глазам большинства.

Пусть заорут под окном полицейские сирены… что же, оно того стоило.

Джайлс показывает существу немного повернуться и сам смеется над смехотворной попыткой. Как быстро возвращаются замашки опытного портретиста! Удивительно, но он отвечает, поворачивается так, что левый глаз поднимается над водой – для того, чтобы лучше видеть жесты человека.

Джайлс задерживает дыхание, решает, что больше не будет размахивать руками.

Существо поднимает лапу, его палец вращается в воздухе, точно следуя за крылатым насекомым или птицей, что парят над водой; движение спокойное, лишенное враждебности. Он моргает, его жабры немного раздуваются, а затем, словно позируя, слегка поворачивается.

3

Когда обычные лампы на потолке в супермаркете заменили сверхновыми звездами? Насколько давно консервированный фрукт начал оплакивать собственную красоту? С какого момента плюшки и пирожки научились выдыхать сахарные экстракты в облако, что оседает каплями ей на лицо, точно слезы счастья?

Когда покупательницы, мрачные дамочки с толстыми сумочками и грохочущими тележками, превратились в женщин, которые умеют улыбаться, пропускают ее вперед, хотя никто их не просит, говорят комплименты ее выбору?

Возможно, они тоже видят то, что сама Элиза наблюдает в стекле мясного прилавка: не робкую дурнушку, что горбится, пытаясь скрыть шрамы на горле, но гордо выпрямившуюся девушку, которая способна прямо и решительно указать на тот кусок мяса или рыбы, который ей нужен.

Многовато того и другого – так наверняка решит продавец, – но почему нет? Определенно у такой женщины должен быть голодный мужчина, ожидающий дома. Удивительно, но это правда.

Элиза смеется. Да, у нее есть такой мужчина.

Не только мясо, конечно, еще и яйца, целые коробки, уложенные в тележке такими хитрыми узорами, что другие покупатели, увидев подобное, не удерживаются от хихиканья. Пачки соли, ведь таблеток Хоффстетлера не может хватить так уж надолго.

У нее занимает некоторое время собрать все это, но Элиза не обращает внимания. Покупать продукты для кого-то другого – удивительное дело.

Джайлс предложил, чтобы он пошел в магазин, но она отказалась, ведь она чувствовала – лишь она в состоянии почувствовать, что именно ему понадобится, чему он будет рад. Она использовала городской транспорт, ни разу не глянула в сторону попавшихся на глаза полицейских, напоминая себе всякий раз, что у них нет доказательств того, что она сделала.

Зельда всегда очень бессвязно высказывалась насчет изобилия, царящего в огромных универмагах, и она не ошибалась.

Элиза хочет так много сказать подруге, и она скажет, во время следующей смены. Очень важно, чтобы она не пропустила ни единого раза, если хочет избежать подозрений.

При мыслях о Зельде сердце Элизы, и так наполненное счастьем, раздувается до пределов грудной клетки. Она удивлена, обнаружив себя в отделе, где продаются растения и цветы в горшках.

Ее тянет к ним, она позволяет ветке папоротника скользнуть по лицу, побегам плюща зацепиться за волосы. Именно это ему и нужно, чтобы оправиться от скудости лаборатории, чтобы ощутить комфорт в малюсенькой ванной сплошь из острых углов.

Она выбирает растения с самыми большими листьями: два больших пятнистых папоротника, они спрячут фаянс и плитку, веерная пальма, чьи листья похожи на его руки. Может быть, он почувствует себя не таким одиноким?

Драконово дерево, настолько высокое, чтобы достать до лампочки над раковиной: есть шанс, что все помещение окрасится в зеленый свет.

Поставленные в тележку растения щекочут ей нос, заставляют ее хихикать.

Как она собирается доставить все это домой? Приходится купить одну из тележек, что стоят у самого входа – незапланированные расходы, но какая разница, несколько долларов больше или меньше?

Сегодня первый день ее жизни, когда Элиза не считает пенни, и она решает «кутить» по полной. Она осознает, что лицо ее украшает улыбка, столь же яркая, как колпак на голове клоуна.

Ее нужно слегка пригасить: любой коп, увидев в магазине женщину, столь бурно предающуюся радости, наверняка что-то заподозрит.

Это сложно, но и увлекательно, заниматься навигацией, глядя сквозь листья, и в момент поворота к кассе тележка налетает на стенд. Сотни освежителей воздуха для автомобилей танцуют на крючках, точно листья на ветру.

Элиза разглядывает их, видит, что они вырезаны в виде крохотных деревьев, и каждый предлагает различный запах. Розовая вишня. Бурая корица. Красное яблоко. Некоторые отливают зеленью.

«НАСТОЯЩИЙ ЗАПАХ ХВОИ!» – заявляет надпись на упаковке.

Она не думает, что ее улыбка может стать еще шире, но именно так и происходит. Она срывает один… нет, собирает все зеленые с одного из колышков. Шесть штук. Маловато для джунглей, но лиха беда начало.

4

Даже когда его слезы падают на бумагу, Джайлс использует их в работе, промокая тыльной стороной ладони, смягчая жесткие линии жидкостью, которая только и способна оживить чешуйки. Он улыбается, осознавая снизошедшее откровение, пусть даже он ожидает, что оно лишь первое в длинном ряду.

Слезы, капля крови, ниточка слюны после поцелуя.

Существо может использовать собственную магию, чтобы превратить эти вещества в искусство, в благословение.

Джайлс поднимает руку, вращает пальцем.

Существо поворачивается, предлагая ему себя под другим углом, вытягивает блистающую шею, почти прихорашивается, как птица на ветке. Джайлс смеется в голос. Чувствует соль на губах, слизывает ее и рисует, рисует, рисует, голодающий человек на банкете, ожидающий, что официанты вот-вот начнут убирать тарелки.

Когда он начинает говорить, то сам этого не замечает, его бормотание сливается с шорохом скользящего по бумаге карандаша:

– Элиза говорит, что ты один. Последний из своего вида. Что-то вроде такого, – Джайлс хмыкает. – И как я ни пытаюсь, я не в силах уловить, о чем она ведет разговор. Откровенно говоря, я не поверил ей в первый момент совершенно. И кто бы поверил? Затем я увидел тебя, и ты, если можно так сказать, выглядишь очень убедительно. Надеюсь, ты простишь мне то, что я ранее молчал. Возможно, тебе это даже нравилось. Что ты подумал, обнаружив себя внутри корабля, внутри того чана, в который они засунули тебя? Могу представить, что твои мысли по поводу человечества не были особенно добрыми. Но вещи изменяются.

Валик над его глазами, он рисует их туманно-серыми, беззащитными.

– Но затем Элиза находит тебя. И – хлоп, большое изменение. Для нее – несомненно. Но также, я подозреваю, и для тебя. Так? Возможно, мы, люди, не так уж и отвратительны? Если подобная мысль посетила тебя, то я тебя благодарю, хотя и предупреждаю, что это излишне доброжелательная оценка.

Каскад пластинок у него на груди, гладких, как лепестки, каждая отдает в темное серебро.

– Теперь, когда я встретил тебя по-настоящему… о, мое имя Джайлс, кстати. Джайлс Гандерсон. У нас в обычае обмениваться рукопожатиями, но поскольку мы на грани банной обнаженности, то этот момент лучше пропустить. Да, о чем же я говорил? Теперь я встретил тебя, и вышло так, что вернулся к тому, с чего начинались мои мысли. Совершенно не согласен с Элизой. Ты один? Правда? Тогда ты не более чем аномалия. Точно такая же, как я.

Прозрачные плавники изображены как облака серого пепла, косточки в них – словно надрезы.

– Это глупо, но я чувствую себя так, словно меня тоже выдернули из моей среды. Или, может быть… я родился слишком рано… Вещи, которые я переживал еще в детстве. Был слишком мал, чтобы понимать их, слишком отличался от остальных, чтобы научиться с ними справляться. И что толку, что теперь я все понимаю? Я стар. Глянь на эту штуку. Тело, внутри которого я заключен. Мое время подходит к концу, пусть даже все выглядит так, словно у меня никогда в самом деле не было моего времени.

Очертания головы, мягкие штрихи, словно перья.

– Но я не могу быть один, так? Конечно нет, не такой уж я удивительный. Аномалии вроде меня существуют по всему миру. И когда аномалия перестает быть аномалией и начинает быть просто одним из тех способов, в которых воплощается норма? Что, если ты и я не последние из нашего рода, а первые? То, для чего пока нет места? Появится ли оно позже, в лучшем мире? Ну, надеяться мы можем, разве не так? Рассчитывать, что мы не прошлое, а будущее.

Джайлс держит набросок на расстоянии вытянутой руки: все выглядит не так плохо. Но для чего требуются наброски? Для того чтобы нарисовать большую картину. Неужели именно это он планирует?

Джайлс не ощущал ничего подобного много лет!

Он задерживает дыхание и поворачивает рисунок в сторону своей модели. Существо наклоняет голову, и из-под жидкости появляется второй глаз, он изучает набросок, затем собственное тело под водой.

Типы из «Оккама» могли утверждать, что о самосознании в данном случае не идет речи, но Джайлс только посмеялся бы над ними.

Существо знает, что его изобразили и что это нечто отличное от отражения в воде. Это, коротко говоря, и есть магия искусства – допустить то, что тебя определенным образом поймают, и позволить себе сотрудничать с художником.

«Господи, – думает Джайлс. – Мы и вправду не так уж отличаемся».

Он сам еще может при правильном освещении, вымытый в правильной воде, тоже выглядеть красивым.

5

Двухколесная тележка для покупок движется много быстрее той, которой Элиза пользуется на работе, но тротуары Балтимора – куда более серьезный вызов, чем гладкие полы лабораторий. День клонится к вечеру, прошла вечность с тех пор, как она спала, но усталости нет и следа.

Те минуты, которые она провела в грузовичке, с ним в обнимку, наполнили Элизу чем-то противоположным тому, что содержал шприц Хоффстетлера.

Она наполнена электричеством и даже сошла с автобуса за несколько остановок, чтобы пройтись пешком и сжечь излишки энтузиазма. Ее тащит вперед желание вновь увидеть существо, ощутить солоноватый запах воды, и Элиза едва не бежит, словно ребенок на аромат выпечки.

Она толкает тележку мимо заброшенных пирсов и работающих пристаней, и обнаруживает тонкую пешеходную дамбу.

Можно ли пойти по ней? В данный момент ей меньше всего нужна полиция рядом. Хотя не видно ничего, говорящего о запрете.

Она шагает прямо в реку, тени громоздящихся за спиной зданий соскальзывают с ее спины точно ночная рубашка. Никакой изгороди, никаких заградительных столбиков, только знак с надписью «КУПАТЬСЯ И ЛОВИТЬ РЫБУ ЗАПРЕЩЕНО! ОТКРЫВАЕТСЯ В МОРЕ ПРИ 30 ФУТАХ!»

Идея о рыбной ловле всегда вызывала у нее отвращение, и никто в Доме не учил детей плавать, но Элиза хорошо понимает знак. Как только вода достигнет цифры «30», нарисованной на бетонной подпорке – если предположить, что дождь когда-либо пойдет, – канал обеспечит доступ в бухту, а из нее в океан.

Она останавливает тележку и подходит к краю дамбы, чтобы посмотреть вниз, где бормочущие соленые волны намекают, что день вовсе не такой безмятежный, как ей казалось. Это объясняет, почему люди в автобусе были застегнуты по горлышко, вжимали головы в плечи и ежились.

Становится ясно, почему женщина через проход далеко не сразу заметила солнечную улыбку Элизы. Женщина была красивой, точно такой, какой сама Элиза всегда – исключая последние дни – мечтала быть, походила на хозяйку «Джулия Файн Шуз», сотканную из материи воображения.

Стройная, но не тощая, под полосатым платьем угадываются округлые формы, одежда подчеркнута застежками со стразами, со вкусом подобраны заколки, браслеты, серьги и… обручальное кольцо.

Только высокая прическа из светлых волос казалась совсем не модной, и это Элиза объяснила тем, что эта женщина работает, а работающая женщина не может пойти к парикмахеру когда угодно.

Поняв, что ей улыбаются, женщина мгновение колебалась, а затем улыбнулась в ответ. Как и все прочие, она оказалась сбита с толку беспричинной веселостью Элизы. Глянула той на руку, отмечая, что там кольца нет, но, что удивительно, продемонстрировала не гнев, но облегчение.

Улыбка стала менее официальной, более искренней.

У Элизы даже возникло ощущение, что, как бы она сама ни восхищалась этой красивой, ухоженной женщиной, та, в свою очередь, восхищается ей ничуть не меньше. Более того, ей показалось, что она может слышать мысль соседки по автобусу: «Делай то, что говорит тебе сердце, не обращай внимания на потери, следуй зову сердца».

И Элиза в конце концов творит нечто подобное.

Но здесь, на краю мира, где температура падает с каждой секундой, она понимает, что смущена мрачным выражением лица той женщины: если та, столь красивая и успешная, может быть несчастна, то какая надежда остается для нищей уборщицы ночной смены, для той, чья неспособность говорить отрезает ее от большинства людей?

Той, кто ухитрилась приволочь к себе в ванную уникальное существо?

Элиза открывает глаза, поворачивается на север и с удивлением видит, что день посерел и помрачнел. Доказательством служит отдаленное мерцание огней «Аркейд синема» – мистер Арзанян не включает их, если недостаточно темно и издержки не окупятся.

Желудок Элизы сжимается.

Она видит «Аркейд» отсюда, и это значит, что существо очень близко к реке. Соседство это расстраивает ее. Она хватает тележку и катит так быстро, как только может.

Она находит Джайлса спящим сидя на крышке унитаза, он слегка похрапывает, руки перепачканы угольным карандашом. Тихо, чтобы не разбудить его, она опускается на драный половик, складывает руки на краю ванны и опирается на них подбородком. Смотрит в глаза существа, такие яркие под водой, и слушает мягкое бульканье его дыхания.

Протягивает ладонь через прозрачную жидкость и касается его собственной ладони. Неожиданно он берет ее за руку, держит как мужчина женщину, ее пальцы – словно единственная тычинка огромного, покрытого росой, развернутого навстречу солнцу цветка.

Теперь она слушает собственное дыхание, но не слышит ничего.

Они двое всегда разговаривают с помощью рук, но сейчас это просто касание. Элиза представляет женщину в автобусе, прямую, строгую, как она сидит, стараясь ни к кому не прикоснуться.

Отсутствие страха может быть принято за счастье, но это не одно и то же.

Даже не близко.

6

Наблюдай мир в обратной перемотке.

Он быстрее, лишен души, словно нож прошелся по рыбьей чешуе, срезав все сверкание. Стоп. Радуйся, наблюдая мясистый шлепок растянувшейся магнитной ленты. Вперед. Бесконечные коридоры, все одинаковые, идентичные силуэты в белых халатах скользят будто тромбоциты.

Найди того, кто тебе нужен. Переключение. Переключение.

Рассекая ленту на секунды, половины секунд, четверти секунд. Люди уже не люди. Абстрактные очертания, которые ты изучаешь, точно анахорет, разбирающий Священное Писание.

Выпирающая форма в кармане ученого может оказаться секретом целой жизни.

Мутная улыбка на вмерзшем в кадр лице может таить за собой дьявольский череп. Шестнадцать камер. Бесконечное количество кадров. Стоп. Вперед. Переключение. Стоп. Этот коридор, другой.

Отсюда нет выхода. Все дороги ведут к нему в кабинет.

Не к истине. Не дальше.

Он в ловушке.

Глаза Стрикланда точно протухшие сосиски, что вот-вот лопнут и порвут оболочку. Он притащил с собой кучу зеленых леденцов из джунглей, а должен был – склянки с buchite. Пара капель, и он бы рассмотрел, что скрывают эти гребаные записи.

Час за часом он занимается этим.

Только час понадобился, чтобы установить консоль для просмотра!

Винтовка М1, «Кадиллак Девиль», панель ВТР – во всем этом одна начинка. Кладешь на предмет руки, делаешь его частью себя.

Он перестал ощущать кнопки и регуляторы еще в полдень, сейчас все выглядит так, словно он управляет лентами силой разума. «Это и есть главный секрет», – думает он. Позволить кадрам течь, как воде, погрузить в нее руки и поймать факт словно рыбину.

И вот оно. Что-то вроде того. Камера семь. Загрузочная эстакада.

Несколько секунд перед самым затемнением – неужели объектив съехал вверх? Пара столь важных дюймов?

Стрикланд переключается. Вперед-назад. Вперед-назад.

Он выбирается из кресла, выбирается в коридор, где освещение, он готов поклясться, стало ярче. Прикрывает глаза ладонью, и плевать, что парни из военной полиции решат – он свихнулся.

Идет мимо Ф-1 к загрузочной эстакаде, тем же самым маршрутом, которым вывезли украденную тварь. Проталкивается через двойные двери, и рука его падает сама. Никакого солнца. Он полностью потерял чувство времени.

Эстакада пуста, блестят на ней лужицы бензина.

Он поворачивается и смотрит на камеру номер семь, затем переводит взгляд ниже. Четыре человека стоят там, лица вытянувшиеся от удивления и страха, каждый держит сигарету. Все в униформе, с отвратительной осанкой, с разным цветом кожи, все ленивы.

Время, прошедшее с похищения Образца, он провел, вкалывая как раб у себя в кабинете, а они не могут потрудиться и пяти минут без перерыва, и разве курить здесь не против правил?

Но Стрикланду нужна информация. Он пытается изобразить улыбку.

– Вы тут перекур устроили, да?

Неужели Флеминг нанимает исключительно немых?

Нет, решает он, они просто в ужасе.

– Не беспокойтесь, я не вас проверяю, – он улыбается шире, ощущает, как его восковые губы покрываются трещинами. – Черт, я должен был присоединиться к вам. Курить внутри нельзя, но ради всей срани мира я все равно это делаю.

Уборщики украдкой глядят на не сбитый с сигарет пепел.

– Скажите мне кое-чего, – продолжает Стрикланд. – Как вы поднимаете камеру? Ведь вы не хотите, чтобы вас поймали?

Имена вышиты на их униформе словно ярлычки на собачьих ошейниках.

– И-о-лан-да, – читает он. – Ты можешь сказать мне. Мне просто интересно.

Темно-коричневые волосы, светло-коричневая кожа, черные глаза, тонкие губы, из которых обычно несется брань или самохвальство. Хотя не ему в лицо, это понятно.

Она знает свое место.

Стрикланд позволяет своей восковой улыбке немного оплавиться, и это работает. Он чувствует запах пота сквозь исходящий от нее аромат хлорки.

Она роняет взгляд, не ищет поддержки у воинства отскребальщиков дерьма, которые – наверняка она думает так – ее предали, и указывает на предмет за спиной. Ничего сложного вроде той штуковины, что уничтожила освещение в «Оккаме», просто швабра.

Гребаная швабра.

Стрикланд мысленно возвращается к записям. Вперед. Стоп. Проиграть. Назад. Переключить.

Вот он на нужном кадре.

– А ну-ка скажите, – Стрикланд старается, чтобы голос его звучал компанейски, но ему похеру, что не получается. – Кто-нибудь из вас видел здесь доктора Хоффстетлера?

7

Первые шаги Зельды, когда она вылезает из автобуса перед «Оккамом», очень неуверенные, ее шея болит от верчения головой в поисках оравы «пустышек», готовых броситься на нее, ноги подкашиваются в ожидании, что ее вот-вот швырнут на асфальт и закуют в наручники.

Она думала об этом целый день. Пойти на работу? Позвонить, сказать, что больна? Убежать в закат?

Она даже сломалась и рассказала Брюстеру, само собой, умолчав о половине фактов и перетасовав вторую для правдоподобия – что Элиза утащила с работы нечто ценное, и она сама оказалась соучастницей. Он мгновенно заявил – сдай ее немедленно. Иначе если все вскроется, а оно вскроется, то обвинять в первую очередь тебя!

Зельда видит Элизу впереди на дорожке, и ее накрывает волна облегчения.

Хороший знак, ведь Элиза могла пуститься в бегство, покинуть город, оставить подругу в одиночестве перед лицом опасности. Но нет, вот она здесь, освещена луной, шагает в красивых туфлях прямо к главному входу.

Зельда двигается следом, не отставая, но и не сокращая дистанцию, и пытается обнаружить те признаки, о которых говорил Брюстер, заметить попытку Элизы привлечь внимание начальства.

Но ничего подобного, Элиза проходит в раздевалку, и Зельде ничего не остается, как последовать за ней. Она садится на лавку, некоторое время они не смотрят друг на друга, но Зельда почти видит тележку со скрипучим колесом, что стоит между ними, непомерно тяжелая из-за сверхъестественной ноши.

Одевшись, Элиза отправляется на склад и загружает собственную тележку.

Зельда повторяет ее маневр, она наблюдает, как подруга берет трубку пакетов для мусора, делает то же самое, подхватывает два баллона жидкости для чистки стекол, одну ставит себе, другую протягивает в сторону…

Элиза берет ее.

Они действуют в разном темпе, но понемногу двигаются к синхронизации.

Когда Зельда берется за ручку нового ершика, поскольку старый стерт почти до лысины, ладонь Элизы устремляется вперед и хватается за ту же самую рукоять.

Зельда знает тележку подруги точно так же, как свою, – та никогда не использует ершик, и поэтому новый ей не нужен. Но Элиза обхватывает руку подруги, пальцы их сплетаются, одни белые, другие темные, но во всех других отношениях похожи друг на друга: с мозолями от работы щеткой, с короткими ногтями, выбеленные моющими жидкостями, ограниченные выцветшим обшлагом униформы.

Зельда всхлипывает один раз, но потом загоняет все внутрь, и не важно, насколько на складе воняет химией.

Это тихая и невидимая мольба о прощении.

Есть другие люди в раздевалке, где-то бродят Флеминг и Стрикланд, камеры и «пустышки». Поэтому единственный ответ, который Зельда себе позволяет, хотя ей хочется обнять подругу, – еле заметное пожатие, сустав к суставу, костяшка к костяшке, палец к пальцу.

Элиза отпускает ершик и катит тележку к выходу.

Зельда остается, закрывает глаза, дышит ядовитыми ароматами – крохотное пожатие пальцами оказывается тем полноценным объятием, которого она ждала неделями, теми горячими слезами в чужое плечо, это признание, благодарность, извинение и восхищение.

«Мы с этим справимся, – говорит это пожатие. – Вместе, ты и я, мы прорвемся».

8

мы поднимаемся…

солнце ушло… совсем ушло… только поддельные солнца здесь… поддельные солнца мы чувствовали много циклов… нам не нравятся поддельные солнца… поддельные солнца изнуряют нас… но женщина слепа без поддельных солнц, и мы пытаемся привыкнуть к ним для нее… для нее, для нее… воды в этой пещере мало, но мы начинаем исцеляться… и это лучшая вода, чем последняя вода… вода не должна приносить боль… вода не должна быть стоячей… вода не должна быть пустой… вода не должна быть мертвой… вода не должна иметь форму, отличную от формы воды… в этой пещере только женщина, и мужчина, и еда… это хорошо, ощущать голод… мы не ощущали настоящего голода с реки, с травы, с грязи, с деревьев, с солнца, с луны, с дождя… голод – это жизнь… так что мы поднимаемся, и поддельные солнца оказываются ближе… мужчина не спрятал поддельные солнца, когда он ушел… мы скучаем по мужчине… мужчина хороший… он сидит у малой воды и использует черный камень, чтобы делать наши маленькие подобия… давно люди реки делают маленькие подобия нас из прутьев, листьев и цветов… подобия – хорошие подобия… делают нас вечными, и сейчас люди реки уходят, и мы печальны… но мужчина хороший и делает подобия целый день, и это приносит нам больше сил, чем голод… женщина помещает растения в пещере и свет от настоящих солнц проходит из внешних пещер… сейчас мы трогаем ветки и листья, и они трогают нас… они счастливы, и мы любим растения… и женщина помещает другие растения на стены, маленькие и плоские, они не пахнут как растения… они не счастливы, не живы… но женщина помещает их, и мы будем любить эти маленькие несчастные растения для нее, для нее, для нее… двигаясь свободно… нет металлических лиан, что держат нас… много циклов с того времени, когда мы двигались свободно… эта маленькая пещера становится большей пещерой… здесь мужчина, он сложил подобия, которые он делает из нас… его глаза закрыты, но он дышит в жизненном цикле и делает спящие звуки… и это хорошо… и мы голодны… но мы не будем есть мужчину, поскольку мужчина хороший… мы чуем запах женщины… запах сильный… и есть другая пещера, ее пещера, и мы заходим туда… ее нет там, но запах ее живой… ее кожа, ее волосы, ее жидкости, ее дыхание… сильнейший запах – ее плавники на стене… много разноцветных плавников…. нам нравятся ее плавники, и мы беспокоимся, что она потеряла плавники… но нет запаха крови, нет запаха боли, и мы смущены… голод… и мы проходим мимо мужчины в место запахов… нечто плоское, высокое и белое… и мы пытаемся поднять, но оно тяжелое… мы пытаемся сломать, но не находим швов… и мы толкаем и тянем, и оно открывается… и запахи, запахи, запахи… очень маленькая пещера с запахами, пещера с его собственным поддельным солнцем… и мы берем камень, но это не камень… мы сжимаем… оно трескается… это молоко… молоко течет… мы держим его высоко и пьем… и это хорошо, и мы жуем камень… это не хорошо… мы отбрасываем его и берем новый камень… он открывается, и там яйца, много яиц… так много яиц… мы счастливы… мы едим яйца, и они не плотные яйца, которые женщина дает нам… они жидкие внутри, но они хорошие, и скорлупу приятно жевать… мы пожираем хорошую еду… много хорошей еды… и мужчина делает счастливые звуки сна… и мы счастливы… и там есть другое плоское, высокое и белое, и мы думаем, что внутри больше еды… мы толкаем и тянем… оно открывается, но там нет еды, это проход, и в проходе другие запахи… наружные запахи и птичьи звуки… и звуки насекомых… мы не хотим упустить женщину, когда она возвращается, но мы исследователи… это наша природа – исследовать… мы сыты, и мы сильнее… и так много циклов прошло, когда мы исследовали… так что мы идем…

9

Красный телефон. Он не перестает звонить. Стрикланд не отвечает.

Он не может.

По крайней мере до тех пор, пока не ухватит ситуацию за короткий, покрытый чешуйками хвост.

Телефон будет звонить пять минут.

Пройдут тридцать минут, час, если ему повезет, и телефон зазвонит снова.

Стрикланд пытается сфокусироваться. Хоффстетлер. Этот красный троцкист.

Хоффстетлер смотрит на телефон так, словно никогда не встречался с красным цветом, словно не так окрашен флаг его родины. Стрикланд берет поданные ему бумаги. Этого достаточно, чтобы носитель белого халата вспотел.

Он всегда читал лишь первое предложение.

Не может чувствовать бумаги омертвевшими пальцами, и это его не волнует. Бумажки – для людей, а не для Джунглебога.

– Разве вы не должны ответить? – спрашивает Хоффстетлер. – Если я буду нужен…

– Ты никуда не уходишь, Боб.

Телефон продолжает трезвонить. Обезьяны присоединяются к какофонии. Выкрикивают инструкции. Стрикланд расправляет лист бумаги на столе и улыбается. Хоффстетлер отводит глаза, осматривается, мониторы привлекают его внимание.

Половина их работает, половина замерла на паузе со вчерашнего дня.

Стрикланд ощущает себя так же, наполовину живым, наполовину омертвевшим, отчаявшимся найти Deus Brânquia даже в том случае, если его вены сплетутся с толстыми венами лиан.

– Как идет расследование? – спрашивает Хоффстетлер.

– Хорошо. Очень хорошо. У нас есть след. Очень многообещающий след.

– Ну, это… – ученый поправляет очки. – Это прекрасно.

– Ты не болен, Боб? Ты выглядишь немного серым.

– Нет, совсем нет. Это все серая погода, должно быть.

– Правда? Я думал, что тому, кто прибыл из России, такая погода должна казаться привычной.

Телефон продолжает звонить. Обезьяны продолжают орать.

– Я не знаю. Я не был там с детства.

– Откуда ты прибыл к нам?

– Висконсин.

– А до этого?

– Бостон. Гарвард.

– А еще раньше?

– Вы уверены, что не должны взять тру…

– Итака, не так ли? И университет Дарема. У меня хорошая память, Боб.

– Да, все верно.

– Впечатляюще. Вот что я хотел сказать, – Стрикланд на миг замолкает, хмурится. – Другая вещь, которую я о тебе помню, это то, что ты у нас пожизненный профессор. Людям приходится поработать, чтобы получить такое, не так ли?

– Я предполагаю, что да.

– И ты отказался от всего этого ради нас.

– Да, так я и поступил.

– Знаменательно, Боб. Заставляет человека моей позиции ощущать себя хорошо, – Стрикланд сжимает бумажку, за которую держится, та хрустит, и Хоффстетлер подпрыгивает на стуле. – И как мне кажется, именно это меня сильно удивило, – говорит Стрикланд. – Отринуть подобные достижения ради того, чтобы присоединиться к нашему маленькому проекту. И теперь ты уходишь?

Красный телефон перестает надрываться, но звонок в аппарате не утихает добрых двенадцать секунд. Стрикланд считает про себя, наблюдая в то же время за поведением Хоффстетлера.

Ученый выглядит больным. Но это можно сказать обо всех в «Оккаме».

Нужны лучшие доказательства.

Если Стрикланд попробует навесить такое серьезное дерьмо на ведущего исследователя и ошибется, то красный телефон зазвонит снова, и уже намного громче.

Он старается дышать через нос, чувствует опаляющий жар джунглей.

С новой энергией изучает глаза Хоффстетлера: уклончивые, но они всегда были такие; блестят, словно покрытые потом, но половина из этих яйцеголовых падает в обморок при виде солдата военной полиции.

– Я хочу вернуться к моим исследованиям.

– Да? Какого рода?

– Я еще не решил. Всегда есть то, чем можно заняться. Таксономическое дерево. Многоклеточность. И я не верю, что когда-либо устану от астробилогии или она от меня.

– Длинные слова, Боб. Эй, как насчет того, чтобы ты поучил меня малость? Последний термин. Астро… чтозахрень?

– Ну… что бы вы хотели знать?

– Ты – профессор. Первая лекция, они все смотрят на тебя. Что ты им скажешь?

– Я… обычно я учу их песне. Если вы хотите знать правду.

– Конечно, хочу. Очень хочу знать правду. Никогда не думал, что ты певец, Боб.

– Это просто… ну… детская песенка…

– Если ты думаешь, что я позволю тебе выйти отсюда без этой песенки, то ты свихнулся.

Теперь Хоффстетлер потеет по-настоящему, а Стрикланд улыбается по-настоящему. Он кладет ладонь на рот, чтобы убедиться, что безумные обезьяньи вопли не начинают рвать его собственное горло.

Ученый пытается рассмеяться, сделать вид, что это шутка, но Стрикланд не отводит взгляда.

Хоффстетлер моргает, смотрит на руки, лежащие на коленях. Секунды убегают. Каждая делает ситуацию все более неприятной, они оба это знают.

Ученый прочищает горло и начинает петь:

– Цвет звезды, скажу я как гуру, прямо объявит тебе ее температуру…

Это нестройное завывание более, чем обычная речь, выдает русский акцент. Хоффстетлер знает это, без вопросов, и он тяжело сглатывает.

Стрикланд хлопает в ладоши, мертвые пальцы мотаются как пластиковые:

– Прекрасно, Боб. Если тебя не затруднит, растолкуй, о чем идет речь.

Хоффстетлер наклоняется вперед, достаточно быстро, чтобы нанести смертельный удар. Стрикланда охватывает ужас, он отклоняется, пытается нащупать мачете или что там у него спрятано под столом.

Он проклинает себя. Никогда, никогда не недооценивай загнанную в угол добычу.

Но оружие ему не нужно… пока не нужно.

Хоффстетлер сидит на краешке стула, но не встает, голос ученого дрожит, но не от страха. Унижение рождает гнев, и тот столь же остр, словно края пластины из обсидиана.

– Речь о том, что это правда, – огрызается он. – Мы все состоим из звездной пыли. Звездного вещества: кислород, водород, углерод, азот и кальций. Если кое-кто из нас добьется своего и начнут рваться боеголовки, то мы просто вернемся в звездную пыль. Все до единого. И какого цвета будут наши звезды? Это вопрос. Ответьте на него сами!

Дружеский треп окончен, они пристально смотрят друг на друга.

– Твоя последняя неделя, – говорит Стрикланд медленно. – Буду скучать, Боб.

Хоффстетлер поднимается, его ноги трясутся – ну, хотя бы это.

– Если проект получит развитие, то я, конечно, сразу же вернусь.

– Ты полагаешь, оно будет? Развитие?

– Я уверен в том, что не знаю этого. Вы сказали, у вас есть след.

– Да, – Стрикланд улыбается.

Хоффстетлер еще не вышел из поля зрения, а красный телефон вновь начинает трезвонить. Обезьяны вопят, на этот раз они обвиняют Стрикланда, и он не может терпеть больше. Он бьет правым кулаком по столу достаточно тяжело, чтобы трубка подпрыгнула. Это больно. Но это и приносит удовлетворение, словно он раздавил длиннорогого жука, большого муравья, тарантула или иную тварь с Амазонки.

Когда он делает это снова, то выбирает левую руку.

На ней боли доступны не все пальцы, многих он не чувствует вообще, они чужие. Стрикланд бьет, бьет, и бьет, и верит, что чувствует щелчок на одном из гнилых отростков, что разорвался еще один стежок.

Подобно швам на боку Deus Brânquia?

Кто развалится на части первым? Кто переживет другого?

Он хватает телефон, не красный, другой, и торопливо набирает номер Флеминга. Тот может быть мальчиком на посылках у генерала Хойта, но он должен выполнять и команды Стрикланда.

Флеминг берет трубку после первого гудка, слышен стук упавшего планшета.

– Когда доктор Хоффстетлер покинет нас сегодня… – произносит Стрикланд. – Последуешь за ним.

10

лучи света прыгают в щели между деревом под ногами словно игривые животные… хорошие цвета… птичий цвет… змеиный цвет… тараканий цвет… пчелиный цвет… дельфиний цвет… и мы пытаемся поймать их, но это просто цвет… и звук тоже… женщина называет его «музыкой»… она отличается от нашей музыки, но она нам нравится, и мы сияем нашей любовью… и мы следуем в любви и музыке по коридору… пока мы видим другой высокий, белый и плоский… и входим внутрь… пещера, что пахнет хорошим мужчиной… его кожа, его волосы, его жидкости, его дыхание, его болезнь… есть болезнь, есть слабость, которую мужчина пока не может чувствовать или обонять… это делает нас печальными… но есть и хорошие запахи… черный камень, которым мужчина делал наши подобия… мы можем видеть эти подобия всюду в пещере… так много подобий… мы касаемся подобий, и наши когти смазывают черное… и мы лижем черное… черное не очень хорошо на вкус… человеческий череп, и на его вершине поддельные волосы, как поддельные солнца… и мы чувствуем одиночество… в нашей реке так много черепов повсюду… и это хорошо… хорошо знать смерть для того, чтобы ты мог знать жизнь…

тут лучший запах… запах еды… лучшей еды, живой еды… и мы чувствуем животных в пещере… все животные – наши друзья… и они выходят из убежищ с настороженными ушами и настороженными усами и хвостами… их глаза сияют как наши… они кланяются нам, они предлагают себя нам… они прекрасны… мы ловим их и принимаем жертву… и мы хватаем одно и сжимаем так, что нет боли… и мы съедаем нашего друга… и это хорошо, это кровь, мех, сухожилия, мускулы, кость, сердце, любовь… и мы едим, и мы сильнее… и мы чувствуем реку снова… всех богов… перьебог, чешуебог, ракушкобог, клыкобог, когтебог, древобог… все мы часть узла… где нет тебя, нет меня… только мы, мы, мы, мы…

шум… плохой шум… треск, какой издает плохой мужчина и его палка с болью… палка с молнией… мы шипим, и поворачиваемся, и мы атакуем… плохой мужчина издает звук боли… но мы ошибаемся… это не плохой мужчина, это хороший мужчина… хороший мужчина, вернувшись в пещеру, застает нас… мы едим его остроухого усатого хвостатого друга… и мы сожалеем… жидкости… мы так сожалеем… покорность… мы не хотим атаковать… мы не враги… мы друг, друг, друг… и хороший мужчина улыбается нам, но его запах становится плохим… хороший мужчина поднимает руку и смотрит на нее, и течет кровь… много крови… кровь падает как дождь…

11

Ведущего ученого проекта рады видеть в любом помещении «Оккама», кроме одного, и именно там Хоффстетлер обнаруживает себя: женская раздевалка.

Здесь, slava bogu, нет камер, он привык рассматривать их как горгулий, что хлопают крыльями над головой, а затем докладывают о любом его движении. Понятно, они есть в коридоре, и его снимают, и наверняка вешают ярлык «извращенец», но тот можно потерпеть несколько дней, главное, чтобы Стрикланд не догадался, к чему это все.

Так что Хоффстетлер проникает внутрь, по запаху находит бывший душ, который используют как склад, и прячется за стеллажом с чистящими жидкостями.

Резкий звон возвещает, что близится завершение ночной смены.

Он слышит, как одна за другой входят четыре уборщицы, ощущает головокружение – то ли из-за аммиачной вони, то ли из-за подбирающейся к горлу паники. Остаток недели, напоминает он себе, это все, что ему нужно продержаться.

Хоффстетлер первый, и он надеется, что последний раз соврал Михалкову, сообщил, что шприц сработал и девонианец мертв, и агент КГБ в ответ поделился деталями: в пятницу телефон позвонит дважды, после чего Хоффстетлеру нужно проследовать в обычное место, где его заберет Бизон, посадит на корабль, и тот отвезет ученого в Союз, к родителям.

Михалков даже вспомнил безупречные годы службы Хоффстетлера и назвал его «Дмитрием».

Хоффстетлер срывает очки, трет глаза, которые жжет от химических паров. Обморок… нет! Он фокусируется на звуках из раздевалки, он каталогизатор по натуре и призванию, но в классификации производимых женщинами шумов мало чего понимает.

Шелковые шуршания, резкие щелчки, деликатное позвякивание.

Свидетельства жизни, о которой он ничего не знает, но еще может узнать, если дотянет до пятницы.

– Эй, Эспозито, – в женском голосе слышен латиноамериканский акцент, и он столь же груб, как сирена тревоги. – Это ты сказала тому мужику, что мы курим там, снаружи?

Пауза, наверняка заполненная жестикуляцией Элизы.

– Ты знаешь, какой мужик. Тот самый, что пялится на тебя.

Пауза.

– Ну, кто-то сказал ему, что мы поднимаем камеру. А среди нас только ты не куришь.

Пауза.

– Типа вся такая невинная? А я тебе не верю. Приглядывай за своей задницей, Эспозито. Иначе я пригляжу за ней вместо тебя, entiendes[37]?

Шаги движутся прочь, звучит ободряющее бормотание.

Хоффстетлер верит, что его производит уборщица по имени Зельда, он задерживает дыхание и ждет, когда та оставит Элизу в одиночестве. Но сверху, из главного лобби, доносится топот – прибывает дневная смена, и времени у него больше нет.

Хоффстетлер делает свой ход, осторожно движется вперед и выглядывает из-за косяка. Элиза сидит на скамье, Зельда стоит рядом с ней, причесывается, глядя в зеркало на дверце шкафчика.

Он должен использовать этот шанс.

Хоффстетлер машет рукой, чтобы привлечь внимание Элизы.

Ее голова поворачивается в его направлении, и, хотя она одета, инстинктивно прикрывается. Точно для удара отводит ногу, облаченную в совершенно роскошную туфлю – яркая зелень в блестках, – и каблук задевает о плитки пола.

Зельда оборачивается, замечает Хоффстетлера, ее грудь раздувается для вопля. Только Элиза хватает подругу за одежду и вскакивает со скамьи, тащит Зельду за собой в тусклое голубое сияние душа, точно в аквариум, а свободной рукой бешено жестикулирует.

Наверняка это нечто вроде литании из вопросов.

Хоффстетлер поднимает собственные руки, умоляя, чтобы его выслушали.

– Где оно? – шепчет он.

– Они взяли нас! – задыхается Зельда. – Они взяли нас…

Элиза показывает что-то, отчего ее подруга замолкает, и начинает демонстрировать знаки Хоффстетлеру, да еще и пихает Зельду локтем, чтобы та не забывала переводить.

Та смотрит с недоверием и лишь затем произносит:

– Дома.

– Вы должны избавиться от него. Прямо сейчас.

Элиза жестикулирует, Зельда переводит:

– Почему?

– Это Стрикланд. Он близко. Не могу обещать, что не расскажу ему все, если он… Если он пустит в ход ту дубинку.

Хоффстетлеру не нужно знать язык жестов, чтобы понять панику Элизы.

– Слушай меня, – шипит он. – Ты сможешь доставить его до реки?

Лицо Элизы каменеет, голова опускается до тех пор, пока она не смотрит на свои украшенные стразами туфли или, может быть, на грибок в стыках плиток пола. Мгновение, и ее руки взлетают, так резко, словно их тащат на веревках, и она «говорит» с печальной неохотой.

Зельда переводит по фрагментам:

– Док. Открывается в море. При уровне в тридцать футов.

Она смотрит на Хоффстетлера умоляюще, она не понимает, о чем речь, зато он понимает. Эта хрупкая уборщица, наделенная большой изобретательностью, живет, должно быть, недалеко от реки и сможет притащить девонианца на какой-нибудь пирс. Только этого недостаточно.

Если весенняя засуха продолжится, то существо погибнет там, словно лишенная воды рыба. Судьба ничуть не лучше, чем сдохнуть прикованным к столбам в лаборатории.

– Но, может быть, есть какой-то шанс? – упрашивает он. – Тот грузовичок… да… Можно же увезти его к океану?

Она трясет головой, словно не желающий подчиняться ребенок, слезы блестят на ресницах, на щеках и шее красные пятна за исключением тех мест, где тянутся два келоидных шрама – они остаются нежно-розовыми.

Хоффстетлер хочет схватить ее за плечи и встряхнуть как следует, заставить колыхаться мозг внутри черепа, пока эгоизм не вылетит наружу весь, до последнего кусочка.

Но у него нет шанса.

Телефон звонит, на него отвечают, и сердитый женский голос отражается от стен раздевалки:

– Телефонный звонок для Элизы? Ха, это самая глупая вещь, какую я слышала! Интересно, как она сможет ответить?

– Кто это, Иоланда?

Вопрос достаточно громкий, чтобы вытащить Хоффстетлера из его болота страха. Исходит тот от Зельды, хотя миг назад он считал, что она мертва от страха потерять работу или угодить в тюрьму.

Но та львиная отвага, яростный пыл, с которым Зельда бросается защищать Элизу, дарит Хоффстетлеру то, что он меньше всего ожидал найти в столь мерзкой ситуации, исключительный феномен, тоньше, чем клеточная мембрана, меньше, чем субатомная частица: надежду.

Карие глаза Зельды вспыхивают предупреждением, и уже она хватает Хоффстетлера за руку и тащит прочь. У него нет выбора, он вынужден отступить, хотя и не так далеко, поскольку знает, что должен покинуть раздевалку до того, как прибудет дневная смена.

Он знает, его ждет три дня под таким же давлением, что он не уснет сегодня, если не убедит Элизу действовать разумно.

Возможно, что он никогда больше не уснет.

Хоффстетлер возвращается в убежище за бутылками с чистящей жидкостью, и голос Иоланды следует за ним:

– Я уборщица, а не девушка на коммутаторе. Джон? Джерри? Джереми? Джайлс? Разве я могу запомнить?

12

Всякий раз, когда Элиза видела апартаменты Джайлса, они были царством землянисто-коричневого и оловянно-серого.

Сейчас здесь властвует алый цвет. Кровь на полу. На стене.

Отпечаток на холодильнике.

Элиза вошла слишком быстро, чтобы выбирать, куда ставить ногу, и теперь беспомощно наблюдает, как ее зеленые туфли оставляют алые следы на ковре и линолеуме. Она хватается за ту доску, которую Джайлс использует для рисования, пытается удержаться на ногах.

Два кота бросаются прочь, а она заставляет себя изучить кровь, пробует определить, в каком направлении двигался тот, из кого она вытекла.

Но выглядит все так, что во всех направлениях одновременно.

И обратно к двери тоже.

Она шагает туда и видит тонкую полоску крови, что соединяет ее дверь и дверь Джайлса. Врывается в собственные апартаменты, и вот он, беспомощно лежит на софе. Элиза бросается к нему, ее колени опускаются на карандашные наброски, где отдельные линии подчеркнуты кровью.

Лицо Джайлса бледно, он медленно моргает, тело его бьет дрожь, левая рука замотана, очень неумело, в голубое полотенце, кое-где насквозь пропитавшееся алым.

Элиза смотрит в сторону ванной.

– Его там нет, – хрипит Джайлс.

Она берет его лицо в ладони, спрашивает его глазами, и он отвечает слабой улыбкой.

– Он был голоден. Я напугал его. Он дикое существо. Нельзя ожидать, что он поведет себя иначе.

Если ты собираешься делать это, то делай быстро, решает Элиза и хватается за полотенце. Рывок, и липкая ткань отлетает в сторону, открывая тончайший, еле заметный шрам от локтя до запястья, какой мог оставить только острейший коготь на руке существа.

Шрам глубокий и еще кровоточит, но не очень обильно, и Элиза мчится в ванную. Хватает с полки чистую простыню, бежит обратно и накручивает ее на руку Джайлса. Выглядит это так, словно предплечье неспешно погружается в белоснежную морскую пену.

Даже здесь, даже сейчас она не перестает видеть воду.

Джайлс моргает, но его улыбка словно нарисована на дешевой пластиковой маске. Он гладит Элизу по щеке холодной и влажной рукой.

– Не беспокойся обо мне. Найди его. Он не мог уйти далеко.

Элиза не знает, что делать, но, закрыв за собой дверь, бросается в коридор. Разглядеть что-либо, кроме особо ярких пятен крови, она не может, но все же обнаруживает отдельную линию алых капель, та ведет к выходу на пожарную лестницу.

Она думает, что это невозможно, он должен быть чрезвычайно испуган.

Затем фанфары воют в кинотеатре внизу, и это не так уж отличается от записей, которые она проигрывала в Ф-1. Она бежит, несется вниз по металлическим ступеням так быстро, что ощущает головокружение, точно в падающем лифте, затем по проулку и к входу в «Аркейд синема».

По глазам бьет сияние вывески, и под ним капли крови, очень редкие теперь, выглядят словно разбросанные драгоценные камни.

Элиза смотрит на кассу – мистер Арзанян на месте, но он зевает, борется со сном. Так что она не колеблется, переводит взгляд на собственные ноги, на изумрудно-зеленые «Мэри Джейнс» с толстыми застежками, с высокими каблуками.

Они годятся для танцев.

И она говорит себе, что она – это Боджанглес из телевизора, звук которого выключен, и она танцует мимо Арзаняна точно так же, как она танцевала мимо недотеп из «Оккама».

Истертый ковер под ногами уступает место наливному полу с узором в стиле навахо. Элиза изгибает шею в сторону пыльного, покрытого фресками купола, который, если верить мистеру Арзаняну, встречал знаменитостей, политиков, генералов промышленности в сороковых и пятидесятых, в те времена, когда «Аркейд» что-то значил, до того как офисы на втором этаже были превращены в крысиные норы апартаментов.

Возраст и небрежение не смогли уничтожить красоту этой вещи.

Элиза осматривается, но лобби слишком ярко освещено, и она знает, что существо будет искать темноту.

Даже омытая звездным светом, льющимся с экрана, Элиза не видит ни единого затылка над рядами плюшевых кресел. Это не имеет значения: подсветка, балконы, созвездия погашенных ныне люстр на потолке придают кинотеатру величие базилики. Разве не молилась она тут, будучи девочкой?

Здесь она нашла материал, чтобы выстроить прекрасную жизнь из фантазий, и здесь, если ей повезет, она спасет то, что от этой жизни осталось.

Согнувшись в набожном поклоне, шагает она вниз по проходу.

Это последние дни «Сказания о Руфи»[38] в прокате, библейского эпоса, о котором она не знает ничего, кроме наиболее громких диалогов и каждого музыкального номера. Оглядываясь вправо и влево, на погруженные в тень ряды кресел, она успевает бросить взгляд на экран, где потная толпа рабов ломает камень в карьере под жутким взглядом языческого божества.

Ага, это Хамос, то имя, которое она так часто слышала, как оно грохочет под полом. Если ее существо тоже бог, то хотя бы не такой жуткий, как эта уродливая образина.

Элиза готова поверить, что он ушел в город, когда видит темную фигуру, барахтающуюся между первым и вторым рядом.

Она ныряет в лучи проектора, и вот он, колени подтянуты к вздымающейся груди, руки обхватывают голову. Элиза несется по ряду, забыв о своей маскировке, каблуки стучат, и существо шипит, грубое предупреждение, которого она не слышала с того раза, как принесла первое яйцо.

Это жуткий звук, и она останавливается, холод страха обсыпает ее тело, в ней не больше храбрости, чем в тех бесчисленных живых созданиях, что некогда показали брюхо этому высшему существу.

Крики боли затапливают зал, словно звуки джунглей они рвутся из динамиков, удары хлыстов по людским спинам. Он закрывает голову руками, точно пытается раздавить собственный череп, и Элиза падает на колени, ползет к нему по липкому полу.

Каскад меняющихся цветов превращает глаза существа в калейдоскопы, и он отшатывается, бездыханный.

Оглушающий грохот, и Элиза может только смотреть: Хамос падает, придавливая верещащего раба. Существо откликается жалобным собачьим взвизгом и содроганием. Возможно, он испуган, что сам стал причиной творящейся на экране боли, он замирает и тянется к ней.

Элиза бросается вперед, к нему: он холодный и сухой, жабры трепещут по сторонам от шеи, шершавые, точно наждачная бумага.

Тридцать минут. Хоффстетлер предупреждал.

Есть аварийный выход, он ведет прямиком на проулок, она вытащит его туда, затем вверх по ступеням к безопасности. Она просто хочет еще несколько секунд провести, обнимая это красивое и печальное существо, которое в этом мире никогда не будет в безопасности.

13

Ее рука болит от повторения знака «больница».

Но Джайлс не хочет никуда идти, и она понимает отчего: врачи узнают рану от когтя, едва увидев, и есть предписания насчет контроля над животными; последуют визиты к мистеру Арзаняну, обыски в апартаментах, чтобы убедиться, что арендатор не завел опасного хищника.

А она, и Джайлс, оба они знают, что местные власти делают с опасными хищниками – их забирают у хозяев и усыпляют.

Так что Элиза капитулирует перед его непреклонностью и пытается помочь, как умеет, с помощью йода и бинтов. Джайлс шутит по поводу каждого шага, пытается показать, что вовсе не расстроен, но ее это не успокаивает.

Один из котов съеден. Рана, в которую могла попасть любая инфекция.

Джайлс не молод и не особенно крепок, и если что-то случится с ним, то это будет ее вина, ее и ее сердца, которое она не в силах обуздать. Но ее сердце сейчас тоже дикое животное, живое существо, которое придется запереть, если люди из ветеринарного контроля постучатся в дверь.

Элиза приглядывает за Джайлсом, убеждается, что он съедает до капли сваренный ей суп, когда из ванны доносится звук падающих на пол капель.

Они смотрят друг на друга.

Они оба уже поняли: существо может двигаться через воду, погружаться в нее и выходить из нее совершенно беззвучно, и это значит, он предупреждает их, что скоро появится.

Рука Джайлса сжимается на ложке, как на заточке, и это разбивает сердце Элизы. Все изменяется, и не к лучшему.

Существу требуется минута, чтобы выйти из ванной, он шагает медленно, склонив голову, жабры сложены и опущены, смертоносные когти прячутся за бедрами, украшенная плавниками спина согнута в кротком поклоне, и он прижимается плечом к стене, словно его держит одна из цепей Стрикланда.

Элиза уверена, что никогда за свою лишенную возраста жизнь существо не знало сожаления. Она поднимается, вытягивает руки, настолько же готовая принять его извинения, насколько она не желает принимать собственные.

Существо, боясь взглянуть на нее, сутуло топает мимо ее объятий, дрожит так сильно, что чешуйки отваливаются и падают на пол, где вспыхивают точно крохотные звезды, отражение созвездий на потолке кинотеатра. Он шаркает через комнату словно один из рабов Хамоса, чья спина иссечена кнутами, его голова опускается еще ниже, пока не оказывается на одном уровне с лицом сидящего за столом Джайлса.

Тот качает головой, вскидывает ладони.

– Пожалуйста, – говорит он. – Ты не сделал ничего дурного, мой мальчик.

Существо поднимает руки из-за спины, так медленно, что движение почти незаметно, но затем все десять когтей, наполовину утопленных в пальцы, обнимают бинты на руке Джайлса.

Тот смотрит на Элизу, та смотрит в ответ, не пряча смущения и надежды.

Они наблюдают, как существо поднимает руку Джайлса со стола нежно, словно ребенка, и подносит к собственному лицу. Несмотря на все его смирение, выглядит это не очень радостно, так, словно он намерен сожрать предплечье художника; наказанный ребенок, которого заставили очистить тарелку.

Но происходит нечто очень странное.

Из двойных челюстей существа появляется язык, куда более длинный и плоский, чем у человека, кончик его касается бинтов. Джайлс вроде бы открывает рот, но он слишком ошарашен, чтобы произнести хотя бы слово.

Элиза готова к ситуации ничуть не лучше, ее руки болтаются как плети, не в силах сложиться в знак.

Существо лижет предплечье Джайлса, одновременно вращая его, чтобы бинты целиком пропитались слюной. Они прилипают к коже, засохшая кровь вновь становится жидкой, и длинный язык убирает ее начисто.

Он опускает блистающую руку хозяина на колени, медленно наклоняется над Джайлсом и аккуратно, словно целуя, облизывает тому макушку.

Ритуал неожиданно заканчивается, художник ошеломленно моргает:

– Э… спасибо?

Существо не реагирует: для Элизы все выглядит так, словно ему слишком стыдно, чтобы двигаться. Но это был долгий день для того, кто чувствует комфорт только в воде: жабры и грудь начинают раздуваться.

Элиза хочет вымыть руку Джайлса, заново намазать йодом, намотать свежие бинты, но ей невыносима сама мысль оскорбить существо. Она делает шаг к нему, кладет руку на спину и аккуратно – намек, не требование – подталкивает его в сторону ванной.

Он покоряется, но двигается, спотыкаясь, задом, чтобы не прервать коленопреклоненного созерцания Джайлса. Она никогда не видела его таким неуклюжим, приходится даже тащить за руку, чтобы он мог пройти в дверной проем, и все равно могучее плечо ударяется о притолоку, и освежители воздуха на стенах подпрыгивают.

Она укладывает его в ванную.

Свет выключен, его лицо скользит под водой, сияние глаз чистое, беспримесное. Элиза разрывает взгляд, чтобы добавить соли, но ощущает, как он наблюдает за ней.

Она много раз чувствовала, как мужчины следили за ее движениями на улице или в автобусе.

Но тут все иначе. Это возбуждает.

Когда Элиза начинает помешивать воду, чтобы соль растворилась быстрее, их глаза встречаются, лишь на мгновение, но в эту секунду оба читают благодарность и восхищение.

Идея выглядит чужеродно. Она восхищает его.

Как это возможно, когда он сам – наиболее восхитительное существо во вселенной?

Ладонь Элизы больше не шевелится, замирает рядом с его лицом, совсем рядом… Маленькое движение, чтобы прикоснуться, и она его делает, поглаживает щеку. Гладкая. Она готова поклясться, что ученые не отметили этого в своих отчетах.

Они только пересчитали его зубы, когти и шипы.

Она ласкает его, ладонь скользит по шее, по плечу, и, видимо, потому, что он одной температуры с водой, Элиза не замечает, как его рука движется вверх по ее предплечью до момента, пока пальцы не касаются мягкой, нежной кожи на внутренней стороне плеча. Чешуйки его ладоней как лилипутские кинжалы, игриво колющие ее, а когти аккуратно касаются, без шансов на рану, путешествуют вверх по ее бицепсу, оставляя в кильватере белые полоски.

После того как она занималась раной Джайлса, Элиза переоделась в тонкую, как марля, рубаху, привезенную из Дома, и, когда рука существа соскальзывает ей на грудь, ткань намокает мгновенно, точно по волшебству. Сначала одна грудь, потом другая тяжелеет в объятиях прилипшего к коже одеяния.

Она ощущает себя обнаженной под его ладонью, может чувствовать каждое трепыхание собственной груди, смятой и бездыханной, но не потому, что происходит нечто запретное.

Он всегда был голым перед ней, и все выглядит так, что она с запозданием присоединяется к нему в этом первозданном состоянии.

Комната освещается снизу.

«Сказание о Руфи» – думает она, – проектор заводят для нового сеанса».

Но музыки нет.

Это существо, его полыхающее тело насыщает воду розовым, словно перья фламинго, цветы петунии, окрас тех зверей и растений, о которых она знает только по записям: риик-риик… чака-кук… цу-цу-цу, фоонк, хи-хи-хи-хи… траб-траб, куру-куру… зиииии-ииии…

Она изгибает спину, всем весом опирается на ладонь, достаточно широкую, чтобы обнять ее грудь.

Где-то очень далеко Джайлс шипит от боли.

Элиза понимает, что ее глаза закрыты, она открывает их, обнаруживает, что все тело движется. Она перегибается через край ванны так далеко, что волосы плавают в воде, она не хочет останавливаться, желает утонуть, как она тонула много раз в мечтах, но Джайлсу больно, и она должна обработать рану снова, и побыстрее, учитывая, что ее облизали.

С невероятным усилием она распрямляет позвоночник, рука существа скользит по ее животу и опускается в воду совершенно беззвучно.

Элиза накидывает халат поверх мокрой рубахи и только затем возвращается в комнату. Но первым делом идет не к Джайлсу, она минует его, направляется на кухню, к окну, прижимает к нему лоб, кладет на стекло руку.

Перед ней все размыто, но не потому, что она плачет.

Вода течет по стеклу, маленькие шарики висят на стекле, сползают потеками к раме.

Да, она могла бы наконец заплакать. Идет дождь.

14

Он поворачивает рукоятку здоровой рукой.

Образы смутные, лишенные цвета. Проклятая груда мусора.

Вылупилась в месте, именуемом «Костюшко Электрониклс». Разве это шнур? Разве проводка? Или кто-то из детей пролил на громоздкую хрень стакан сока или два? Хочется оторвать заднюю часть телевизора, чтобы получить возможность нащупать во всем виноватую деталь.

Стрикланда останавливает иррациональный страх, что внутри ТВ будет выглядеть как то устройство, что лишило «Оккам» света, – опаленное сплетение механических кишок. Он не смог разобраться там, и отчего он думает, что сумеет разобраться у себя дома?

Или это погода портит сигнал?

Стрикланд готов поклясться, что это первый дождь, который он видит в Балтиморе. Ливень хлещет целый день.

На крыше стоит антенна, паучья хреновина вроде тех устройств для связи с космосом, что словно поганки наросли над «Оккамом». Терзает искушение забраться на крышу и побаловаться с ней, прямо так, под дождем, посмотреть в лицо проклятому шторму, посмеяться над молниями.

Оказаться перед опасностью, которую человек может понять.

Но вместо этого он должен смотреть на руины гостиной, на развалины того, что было семьей, испещренные опалинами и сколами. Тэмми жужжит по поводу того, что ей нужен щенок, Тимми ноет, желая посмотреть «Бонанцу»[39], Лэйни бормочет насчет парфе с желатином, оранжевой бурды, которой она гордится несмотря на то, что приготовила не сама.

Вся еда в доме покупная в последние дни. Почему так?

Стрикланд знает ответ.

Потому что она отсутствует большую часть дня, делает хрен знает что и черт знает с кем. Он не должен был приходить сегодня домой, должен был спать в кабинете. Генерал Хойт звонил в «Оккам» всего четыре часа назад, и хуже того, он звонил Флемингу.

И то, что передали Стрикланду, выглядело ясным, как божий день.

У него есть двадцать четыре часа на то, чтобы отыскать Образец, иначе его карьера закончена. Хотя он не очень понимает, что это значит: военный суд, тюрьма, что-то хуже, но что именно?

Все возможно.

Стрикланд испугался так, что забрался в покалеченный «Кэдди», по поводу которого – он готов поклясться – люди в «Оккаме» уже начали шептаться и смеяться, и поехал домой. Едва он прибыл сюда, как позвонил Флеминг и сообщил, что выполнил порученную ему задачу.

Проследил за Хоффстетлером словно профи, и это Стрикланда не удивило.

Флеминг в конечном итоге пес, а пес всегда унюхает дерьмо.

Мистер Планшет сделал фотографии Хоффстетлера в лишенном мебели доме, где он пакует вещи. Еще он связал гнусного очкарика с русским атташе по имени Михалков. Прекрасно!

Deus Brânquia, может быть, еще в стране, даже в городе.

Стрикланду нужно отправляться прямо сейчас, мчаться в ночь, в дождь, найти тварь, закончить все, исполнить свое предназначение. Но вместо этого он крутит ручку. Где, черт подери, «Бонанца»?

– «Бонанца» – для взрослых, – говорит Лэйни. – Давай посмотрим «Доби Джиллис»[40].

Стрикланд вздрагивает. Последнюю фразу он, должно быть, сказал вслух.

Бросает взгляд на Лэйни – он едва может выносить ее вид, вчера она явилась домой с новой прической, высоко уложенные кудри исчезли, словно их срубило бразильское мачете, их сменило нечто гладкое, S-образная волна, по-девичьи прижатая к шее.

Но она не девочка, не так ли? Она мать его детей. Она его гребаная жена!

– Но папа сказал, что мы можем посмотреть «Бонанцу»! – кричит Тимми.

– Если Тимми разрешают смотреть «Бонанцу», – встревает Тэмми, – то можно мне щенка?

«Доктор Килдэр», «Перри Мейсон», «Флинстоуны».

Три шоу и куча пустых каналов. Вот и все, что он видит. Снаружи рокочет гром. Стрикланд глядит на окно. Не видно ничего, кроме дождя, его капли лупят по стеклу, точно жуки, разбивающиеся о несущийся автомобиль.

Разве что здесь кишки смывает сразу.

Его кишки тоже. Его карьеру, его жизнь. Карикатуру на американскую жизнь.

Сраное парфе с желатином, воображаемые щенки, программы, которые хрен найдешь, пользуясь ручкой настройки.

– Никто не получит щенка, – бурчит он. – Ты знаешь, что происходит со щенками? Они превращаются в псов.

Доктор, юрист, пещерный человек.

Изображение каждого из них смешано с его собственным отражением в экране. Стрикланд – доктор, юрист, пещерный человек. Он уменьшается, гниет, деградирует. Почти чувствует, как отваливаются от него куски цивилизованности, как растет примитивная жажда крови.

Скальпель, молоток судьи, дубинка.

– Ричард, – говорит Лэйни. – Я думала, мы сказали, что…

– Пес – дикое животное. Ты можешь попытаться одомашнить его. Можешь. Стараться так, что лопнешь. Но в один день пес покажет свою настоящую природу. Укусит. Этого ты хочешь?

Он раздумывает, не к собачьим ли принадлежит Deus Brânquia? Или он сам?

– Папа! – Тимми всплескивает руками. – Ты пропустил канал!

– Что я сказала, Тимми? – Лэйни хмурится. – В этом шоу слишком много насилия.

Люди умирают на хирургическом столе, люди умирают в тюрьме, целые виды вымирают. Три канала вращаются быстрее, призрачные каналы мерцают один за другим. Фантомные сигналы, чистилище невостребованной статики.

Он не может прекратить, он вертит ручку.

– В «Бонанце» нет насилия, – рычит Стрикланд. – В мире вокруг нас полно насилия. Ты спрашиваешь меня, что тебе нужно посмотреть? Ты хочешь стать мужчиной, Тим. Тогда тебе нужно лишь научиться смотреть проблеме прямо в глаза и решать ее. Выстрелом, если так надо.

– Ричард! – восклицает Лэйни.

Ручка ломается, отваливается ему в руку.

Стрикланд ошеломленно таращится на нее. Нет способа приставить ее обратно. Пластик растрескался. Он позволяет ручке упасть на ковер. Та падает без шума и шороха. Дети тоже не производят ни звука. И Лэйни. Они все онемели. Наконец все онемели. Точно так, как он хотел.

Единственный звук – шипение статики на том канале, что прилип к экрану изнутри.

Звучит как дождь.

Стрикланд поднимается. Да, дождь. Тропический лес. Он принадлежит тому лесу. Он был трусом, явившись сюда, ведь его настоящий дом там.

Он идет к двери, открывает ее, стук превращается в рев. Хорошо. Хорошо.

Если прислушаться, то можно различить обезьян, посланников генерала Хойта, как они прыгают с дерева на дерево, выкрикивают отрывистые, отредактированные команды, рассказывают, что ему делать.

Словно он вернулся в Йондон, в золотую шахту, стоит над грудой тел.

Да, сэр. Он пробьется через плоть, сокрушит кости, найдет годный для дыхания воздух. Не имеет значения, кого он при этом разорвет на части, убьет, сотрет с лица Земли.

Через мгновение Стрикланд на улице.

За секунды добирается до «Кадиллака», промокает насквозь.

Дождь лупит по стальной крыше, безумный голос барабанов, в которые бьют каннибалы из джунглей. Он гладит узор на капоте, чувствуя, что поклоняется идолу. Решетка радиатора сочится чем-то похожим на кровь, плавники на багажнике такие острые, что режут капли напополам.

Что там сказал продавец, тот Мефистофель с порезами от бритья на подбородке?

Чистая мощь?

Стрикланд проводит по выбоине в дверце, сырые бинты разматываются и соскальзывают с пальцев. Оба пришитых на место черны словно ночь. Он хмурится. Невозможно различить обручальное кольцо.

Другой рукой он нажимает на черный палец. И ничего не чувствует. Давит сильнее. Желтая слизь брызжет из-под ногтя, повисает на боку машины, ее стирает дождем. Стрикланд моргает, избавляясь от воды на глазах.

Он что, правда это видел?

Лэйни неожиданно рядом с ним, горбится под зонтом:

– Ричард! Вернись домой! Ты меня пугае…

Стрикланд хватает Лэйни за блузку двумя руками, боль от пальцев всасывается в предплечье. Он швыряет ее на измятый багажник, порыв ветра цепляет зонт, уволакивает в темноту. «Кэдди» едва проседает под весом обрушившегося на него тела. Чистая мощь. Прекрасные амортизаторы. Великолепно откалиброванные поглотители ударов.

Лэйни смотрит прямо в обезумевший дождь.

Капли превращают ее макияж в клоунские пятна, портя девичью прическу, которой она так гордилась. Стрикланд сдвигает руки, хватает за костлявую тонкую шею. Ему приходится наклониться, чтобы его услышали через шум бури.

– Ты думаешь, ты умнее меня, да?

– Нет… Ричард, пожалуйста…

– Ты думаешь, я не знаю, что ты мотаешься в город каждый день? Не знаю, что ты делаешь за моей спиной?

Она пытается оторвать его пальцы, ногти вонзаются в черную прогнившую плоть. Желтая отрава сочится из надрезов, ядовитые капли падают Лэйни на щеки, на подбородок, сверкают в свете фонарей.

Ее рот широко распахнут, полон воды.

Если он ничего более не сделает, просто будет держать, она утонет.

– Я не… это не… это просто…

– Ты думала, никто не узнает? В маленьком отвратительном городке вроде этого? Люди увидят, Лэйни. Точно так же, как они увидели эту разбитую машину. И что они подумают? Они подумают, что я не заслуживаю быть здесь. Что я не контролирую свое. Понятно? И это в тот момент, когда у меня и так проблем по горло! Ты понимаешь?

– Да… Рич… Я не могу… Я не могу…

– Это ты разрушила нашу семью! Не я! Не я!! – Стрикланд почти верит в собственные обвинения, он сжимает руки на шее Лэйни, чтобы сделать эту веру крепче.

Вены набухают у нее в глазах, словно красные чернила текут по бумаге.

Она кашляет, на губах ее появляется язычок из крови, и это отвратительно. Стрикланд отбрасывает Лэйни в сторону, легко, словно футбольный мяч, слышит, как ее тело ударяется о дверь гаража.

Мягкий, приятный звук по сравнению с обезьяньими криками.

Дождь превращает одежду во вторую шкуру, он снова обнажен, как тогда на Амазонке. Ключи в кармане рвут плоть так же, как могла это сделать сломанная кость. Стрикланд вынимает их, проходит длинный, успокаивающе длинный корпус «Кэдди», длинный, как сама жизнь, которую еще можно спасти.

Открывает дверь, падает на место водителя. Внутри сухо, уютно.

Пахнет новой машиной.

Стрикланд поворачивает ключ зажигания, понятно, что мотор стонет, пробуждаясь к жизни. Но он отвезет хозяина туда, куда тому надо, туда, где в запертом ящике стола лежит «Беретта» модели семьдесят, та же самая, из которой он убил розового речного дельфина.

Он будет скучать по «прывету».

Мужчины привыкают к своим инструментам, а это был хороший инструмент. Только наступает время двигаться дальше.

Стрикланд выжимает газ, воображает, как летит грязь из-под задних колес: на гаражную дверь, на блузку Лэйни. Их район под дождем выглядит предельно уродливо. Хотя это не способно удивить существо с мозгом – все вещи уродливы, если смотреть изнутри.

15

Утро, но света нет.

Переполненные дренажные канавы углублены и окружены оранжевыми конусами. По обочинам стоят заграждения. Автобус, на котором она едет, скользит через фут стоячей воды, и та пенится под колесами.

И все вокруг, и сырая грязь, и расползающаяся тьма отражают ее мучение.

Элиза дважды проверила уровень реки с тех пор, как начался ливень, чувствуя себя так, словно кусок за куском вырезала собственное сердце. Завтра доктор Хоффстетлер отправится своим путем, она и Джайлс загрузят существо в «мопса», отвезут к дамбе и проводят к краю воды.

Сегодня ее последний день с тем, кто, единственный за всю жизнь, видит ее такой, какая она есть.

А разве это не любовь?

Элиза смотрит на свои ноги, и даже в лишенном света сумраке автобуса она видит туфли. Те самые туфли, она все еще не верит, что вчера, перед тем как отправиться несколько часов поспать перед работой, она взяла и вдохнула жизнь в собственную мечту.

Она вошла в «Джулия Файн Шуз» и, хотя ее ошеломил острый запах кожи, быстро отправилась к витрине у окна, подхватила пару украшенных серебром туфель с низкой застежкой с их колонны цвета слоновой кости и решительно отправилась к кассе. Оплачивая покупку, выяснила, что Джулия, совершенная красотка, достаточно умная для бизнеса, – не более чем плод ее воображения.

Она спросила, и ей ответили, что это просто хорошо звучащее имя.

И это успокоило Элизу по пути домой: если Джулии не существует, то она сама станет Джулией. Покупки в супермаркете опустошили ее запасы, а приобретение туфель оставило без гроша, но она даже не заволновалась.

Она не волнуется и сейчас.

Ее туфли словно копытца, и пусть единожды, в этот последний день, она сама хочет быть прекрасным существом.

Под стать ему.

Элиза выходит из автобуса и раскладывает зонтик, но тут же чувствует, что поступила неправильно – неуклюжая человеческая затея. Она отбрасывает зонт в сточную канаву, подставляет себя небу, текущей с него воде и пытается дышать в ее объятиях. Решает, что никогда больше не захочет быть сухой.

Элиза мокра до нитки, когда она приходит домой, но ее это радует, дождь стекает с ее одежды, когда она идет по коридору, образует лужицы, которые – она надеется – никогда не высохнут.

До того, как он не ушел в кинотеатр, она никогда не запирала дверь.

Сейчас она нащупывает ключ, заранее спрятанный в абажуре неработающего светильника, и вставляет его в замок. Джайлса нет на обычном месте, но, когда она отправлялась в «Оккам», он сказал ей, что проверит, все ли в порядке, но она видела, что он хочет закончить картину, ради которой лихорадочно делал наброски.

«Я в огне, – сказал он. – Со времен молодости не ощущал такого вдохновения».

Элиза в этом не сомневалась, но она и не дурочка, она поняла, что Джайлс знает – развязка близка, и он осознаёт, что нужно дать ей время и пространство для прощания.

Он оставил радио включенным для нее, и она задерживается у стола, прислушиваясь.

Элиза привыкла зависеть от радио: политика, спортивные результаты, тупое перечисление местных событий, все это создавало рациональное противоречие той неприрученной фантазии, внутри которой она жила. Будучи дома, слушала его постоянно.

Вчера существо, закутанное в сырые полотенца, село за стол рядом с ней, первый раз использовав стул – непростое дело для того, кто украшен плавником на спине и коротким чешуйчатым хвостом. Он стал выглядеть точно женщина только из душа, и она рассмеялась, и хотя он не мог понять до конца, он засветился, показал свою версию смеха: золотое свечение на груди, там, где начинаются жабры.

Она касается разложенных на скатерти плашек с буквами.

Она пыталась научить его письменной речи, а позавчера купила несколько журналов, чтобы показать ему вещи, которые он в ином случае никогда не увидит: самолет, филармонию в Нью-Йорке, то, как Сонни Листон нокаутирует Флойда Паттерсона, кадры из «Клеопатры» с участием Элизабет Тейлор.

И он учился с лихорадочной поспешностью.

Пальцами, привыкшими рвать добычу, он аккуратно, даже нежно взял фото Элизабет Тейлор и положил на изображение самолета, а все вместе поместил на филармонию. Потом, словно играющий в машинки ребенок, сдвинул актрису и аэроплан через стол туда, где лежало фото Египта со съемок «Клеопатры».

Все было очевидно: если Тейлор собирается перебраться из Нью-Йорка к пирамидам, то ей нужно сесть на самолет.

Понятно, что вся эта информация ему не требовалась, он сделал все ради Элизы. Чтобы увидеть ее улыбку, услышать ее смех.

И это не означало, что он чувствует себя хорошо.

Серость осела на него, точно сажа на фабрику, его сверкающие чешуйки потеряли блеск, стали тускло-синими, как старые пенни, валяющиеся на тротуаре. Существо выглядело, словно постарело, и это, боялась она, непростительное злодеяние с ее стороны.

Сколько десятилетий или даже веков пробыл он, не теряя не грамма жизненной силы? В «Оккаме» по крайней мере были фильтры, термометры, куча обученных биологов.

Здесь нет ничего, чтобы поддержать его, кроме любви.

В конце концов этого недостаточно. Он умирает, а она – убийца.

– Интенсивные дожди, как ожидается, приведут к затоплению на восточном берегу, – сообщает радио. – Балтимор все еще остается под ударом стихии, и к полуночи метеорологи предсказали еще пять-семь дюймов осадков. Этот шторм пока не уходит.

Она поднимает черный маркер, оставшийся на столе после уроков языка.

Настольный календарь тоже здесь, каждая страница «украшена» сентиментальной воодушевляющей цитатой. Элиза не может читать их, не испытывая желания разорвать. Она снимает с маркера крышечку.

Если она не запишет это, если не сделает реальным и не увидит сама, то просто с этим не справится.

Маркер движется по бумаге словно нож, взрезающий ее кожу: «ПОЛНОЧЬ. ДОКИ».

Сегодня она позвонит на работу и скажется больной первый раз за много лет. Пусть Флеминг отметит это как необычное поведение, им он не помешает.

Вернется ли она в «Оккам» в понедельник?

Вопрос кажется банальным. По всей вероятности нет, она этого просто не вынесет. Что будет делать для заработка… ни малейшего представления. Это тоже банальность. Струп стагнированной реальности, которую Элиза оставляет за спиной.

У Джайлса был уверенный взгляд в тот день, когда он пришел и сказал, что поможет освободить существо.

Она думает, что сейчас у нее должен быть такой же взгляд.

После неизбежного расставания не останется ничего, о чем стоит беспокоиться. Только радость общения, по которой она будет, будет скучать и никогда ее не забудет.

Сегодня последний раз, когда она чувствует сводящую с ума дрожь, и поэтому Элиза входит в ванную медленно, точно в холодную воду, дюйм за дюймом. Он сверкает подобно многокрасочному кораллу под поверхностью девственного моря, и у нее нет сил противостоять его зову.

Элиза закрывает дверь и двигается вперед, грудь ее стискивает так, что она ощущает головокружение. Изнутри поднимается слезливая печаль, но ее отодвигает более мощное, глубинное чувство, и она определяет его: «страсть».

В один миг не остается вопросов, что она будет делать, не остается удивления.

Все шло к этому с самого начала, с того самого момента, как она заглянула в иллюминатор резервуара и была затянута внутрь, не физически, а всеми иными возможными способами, привлечена звездными скоплениями его чешуи и сверхновыми звездами его глаз.

Занавеска для душа прижата к стене, Элиза дергает ее, в сторону прыгает металлическое кольцо. Она повторяет операцию еще одиннадцать раз, кольца со звоном отскакивают от стен и теряются в листве, каждый обрыв занавески ошеломляющий, необратимый акт разрушения, на который не осмелится ни один уборщик кладбищенской смены на планете.

Она кладет занавеску на пол, расправляет точно покрывало на кровати, подворачивает у стен, закрывает щелочку под дверью. Пластик толстый, он выдержит. Элиза не может повелевать водой, как он, но у нее есть под рукой современная канализация.

Она затыкает раковину и поворачивает краны. Вода хлещет точно из гидранта. Наклоняется над ванной и делает то же самое.

Открыть все на полную катушку не может позволить себе ни один бедняк, но сегодня Элиза вовсе не бедна. Сегодня она богатейшая женщина мира, у нее есть все, о чем она может мечтать: она любит, и она любима, и в этом она равна существу, столь же бесконечна, не зверь, не человек, а чувство, сила, разделенная между всем хорошим, что когда-либо было и будет.

Она снимает униформу, та тяжела, словно валуны из каменоломни под взглядом Хамоса, она расстегивает лифчик и выскальзывает из комбинации, словно одно создание высвобождается их хватки другого. Ни один из упавших предметов не производит шума. Вода заполняет раковину и ванну и растекается по расстеленной занавеске, лижет ей пальцы, трогает лодыжки теплой рукой.

Остаются только серебристые туфли, она ставит ногу на край ванны, чтобы он мог видеть – плавник более фантастический, чем он мог наблюдать на стене над ее кроватью, единственная ее вещь, что может сравниться с ним по красоте.

Это самая бесстыжая и чувственная поза, которую Элиза принимала в жизни. Издалека доносится голос Матроны, та кричит: «Глупая, не стоящая ни гроша, уродливая шлюха».

Существо поднимается из ванны, тысячи молчаливых водопадов рушатся с его тела. Он перешагивает край ванны и оказывается в ее ждущих руках, и через миг они на полу: они совпадают как две части сложной головоломки; лицо Элизы оказывается под водой, удивительное ощущение.

В следующий момент они перекатываются, и уже она сверху, задыхаясь, вода льется с ее волос, и он под секущими струями, и, чтобы поцеловать его, она должна нырнуть снова. И она это делает со всем пылом, и тяжкие грани ее негибкого мира смягчаются; раковина, унитаз, дверь, зеркало, даже стены теряют свою плотность.

Поцелуй трепещет под водой, не слюнявый и сырой чмок человеческих губ, но грохочущий шторм, проникающий в ее уши и стекающий вниз по ее глотке.

Элиза берет его лицо в ладони, его жабры пульсируют, и она целует его неистово, желая превратить бурю, которую они начали, в цунами, в потоп… может быть, ее ласка, а вовсе не дождь спасет его сегодня. Она выдыхает ему в рот, пузырьки щекочут ее щеки. «Дыши, – молится она. – Научись дышать моим воздухом, чтобы мы всегда были вместе».

Но он не может.

Он отодвигает ее от себя, поднимает над водой, чтобы она попросту не утонула. Элиза задыхается сразу по нескольким причинам, его рука упирается ей в грудь, поддерживает, ее же руки покрыты его блистающими чешуйками.

Зрелище очаровывает ее, и Элиза проводит ладонями по грудям, по животу, распределяя чешуйки, желая, чтобы они покрывали ее целиком. Из кинотеатра внизу доносится обрывок диалога, который она слышала уже не одну сотню раз:

– Не отягчай более сердце твое. Будь сильным в эти времена. От вдовы сына твоего вскоре произойдут дети и дети их детей.

Каждая бусина воды на ее ресницах словно целый мир, она читала что-то такое в научных статьях. Нельзя ли населить один из них их потомками, новым, лучшим видом? Никакая из фантазий, которым она предавалась в ванной, не может с этим сравниться.

Элиза изучает его руками, и у него есть тот орган, что должен быть, прямо там, где он должен быть, и у нее тоже имеется все, что нужно, и она впускает его внутрь себя. Вода покачивает их, и все происходит легко, тектонический сдвиг двух плит, скрытых под океаном.

Лучи проектора просачиваются через щели в полу, а пластиковая занавеска полыхает, отражая его собственное сияние, и будто солнце горит под ними, и так и должно быть, поскольку они на небесах, в Божественном потоке, в окалине Хамоса, одновременно все святые и порочные вещи, за пределами секса в буре понимания, в древней истории боли и удовольствия, что соединяет не только их двоих, но все живые существа.

Это не просто он внутри нее. Целый мир. И она, в свою очередь, внутри него.

Именно так изменяется, мутирует, появляется и сражается жизнь, когда одно существо поглощает грехи своего вида, превращаясь в существо совершенно другого вида.

Возможно, доктор Хоффстетлер понял бы.

Элиза может воспринимать только проблески, края, холмы на боках горной цепи. Она ощущает себя такой маленькой, такой величественно крохотной в такой огромной, изумительной вселенной, и она открывает глаза под водой, чтобы напомнить себе о реальности.

Листья плавают вокруг точно головастики, занавеска порвалась и хлопает Элизу по спине, точно молящаяся медуза. Шторм снаружи, за пределами здания, смешивается с бурей на экране внизу, где в «Сказании о Руфи» идет к завершению библейская засуха.

Ее собственное тело содрогается от ударов ощущений, каждое – словно развернутый кулак.

Да, засуха завершилась. Завершилась!

Она улыбается, ее рот полон воды, наконец Элиза танцует по-настоящему, движется через подводный бальный зал, не боясь шагнуть неправильно, и партнер держит ее уверенно и ведет туда, куда им нужно.

16

Он погружает кисточку в краску.

Берни нравится зеленое? Очень плохо тогда, что он этого не увидит.

О таком зеленом сам Джайлс никогда не мечтал, но рекламщикам он бы понравился. Как он смешал подобное? Вроде взял карибской сини, немного винного… Потом оранжевый, потеки желтого, мазки светящегося индиго и его родной глинисто-красный… что еще?

Он не знает и не беспокоится по этому поводу.

Он полагается только на импульсы. Это возбуждает, но в то же время дарит мир. Его мозг не выходит из фокуса, там грохочет и движется, пытается связаться вместе нечто сверкающее.

Берни. Старый добрый Берни Клэй.

Джайлс вспоминает последний раз, когда они виделись, и теперь он может различить признаки стресса на лице давнего знакомого, то, что воротничок его рубахи пожелтел так, что никакие отбеливатели не помогут, а брюхо неприлично выпирает под одеждой.

Джайлс прощает его.

Он никогда не ощущал в себе столько прощения, слишком долго болезнь закупоривала его артерии словно холестерин, мрачная субстанция, о которой он только читал. Сегодня холестерина больше нет, он источается из тела, остается только любовь. Она струится в каждую трещину, оставленную на нем всеми прожитыми годами.

Копы, арестовавшие его в баре. Кучка чинуш, уволивших художника.

Бред… или Джон… из «Дикси Дау».

Каждый сражается против сомнений и терзаний, которыми опутывает его жизнь. Как только ему понадобилось шестьдесят три года, чтобы осознать бессмысленность гнева? Ведь миссис Элейн Стрикланд, женщина в два раза моложе, знает об этом инстинктивно?

Джайлс не верит, что рассвет поднимется, а он так и не поблагодарит ее.

Еще утром он позвонил в «Кляйн&Саундерс», чтобы сказать, как много ее прямота значила для него, как она раскрыла запасы храбрости, о которых он в себе никогда не подозревал, но голос, ответивший ему, не принадлежал Элейн, и другая девушка не смогла сказать, почему Элейн не пришла на работу.

Ничего страшного для Джайлса: ему тысячи раз приходилось ждать.

Миссис Стрикланд, в конце концов, второй человек, которому он обязан своим ренессансом, первый – существо.

Джайлс хмыкает.

Ванная Элизы стала порталом в невозможное, и та работа, которую он проделал, сидя на крышке унитаза, она пропитана тем сортом божественного вдохновения, что обычно запасается, в этом он уверен, только для величайших мастеров. И он благодарен.

Существо не принадлежит никому, оно не принадлежит этому месту и времени. Сердце его принадлежит Элизе, и Джайлс оставляет их вдвоем в эти финальные часы. Помимо того, ему нужно закончить картину, безо всяких сомнений, лучшую работу всей его жизни.

И это невероятное, сущностное облегчение – знать, что ты в конце концов реализовал свой жизненный потенциал. Все надежды исполнятся в тот момент, когда ты покажешь результат существу перед тем, как оно уйдет, и это значит, что надо вкалывать день и ночь.

Но такой режим совершенно не затрудняет Джайлса.

Двадцать часов на ногах, и он чувствует себя прекрасно, столь же бодрый, как тинейджер, подпираемый легендарным снадобьем, имеющим лишь один побочный эффект – оно наполняет его уверенностью, столь же могучей, как бушующий снаружи шторм. Он делает решительные мазки, не давая себе времени подумать, рисует мельчайшие детали без артритного тремора.

Он просидел полдня, ни разу не выйдя в туалет, а когда его последний перерыв между визитами составлял больше двух часов?

Джайлс смеется и краем глаза ловит движение вокруг правой руки.

А, это бинт, намотанный Элизой, начинает разматываться от резких движений. Странно только, что он не замечает телесного дискомфорта, и еще более странно – ему не требуется аспирин, чтобы унять боль.

Может быть, разрез не такой глубокий, как показалось сначала?

И все же бинт мотается перед еще не просохшей картиной и его нужно убрать. Джайлс вздыхает, опускает кисточку… быстренько переодеться, может быть, почистить зубы – и обратно к мольберту.

Он едва может ждать.

Джайлс не осознает, что насвистывает песенку из ТВ, пока развязная мелодия не останавливается. Он быстро разматывает бинты, аккуратно бросает остатки в раковину. Никакой крови.

Может быть, он настолько устал, что смотрит не на ту часть собственной руки?

Джайлс поворачивает предплечье, но не находит ничего, даже шрама, а ведь рана, когда он видел ее в последний раз, была розовой и опухшей! Сжимает кулак, наблюдает, как напрягаются жилы на запястье… и вздрагивает, поскольку видит еще кое-что.

Пятна старости на его руке. Древний шрам от происшествия с ткацким станком.

То и другое исчезло, всюду гладкая, идеальная кожа.

Джайлс проверяет вторую руку, но та выглядит такой же старой и сморщенной, как обычно. Он недоверчиво фыркает, и звук получается больше похожим на смех… приемлемая ли это реакция на сверхъестественное?

Взгляд вверх, в зеркало, подтверждает, что глубокие линии его лица ликующе изогнуты. Он выглядит хорошо, и, пусть даже сам не помнит, когда оценивал себя подобным образом.

Джайлс смотрит еще выше… ага, вот и причина. Как он раньше не заметил?

Его голова покрыта волосами.

Джайлс трогает их, аккуратно, мягко, словно они могут испугаться и убежать. Похлопывает себя по макушке, и то, что он чувствует под ладонью, не разлетается, словно пух одуванчика.

Волосы короткие и густые, темно-коричневые с полосками светлого и рыжего. Более того, они упругие… он почти забыл, насколько эластичны пряди молодого человека, как они сопротивляются, выскальзывают из пальцев.

Это эротично, роскошно, безумно.

И тут Джайлс ощущает давление в паху, смотрит вниз – его пижамные брюки туго натянуты. Эрекция, хотя это слишком ученое слово для того юношеского отклика на крохотную мысль о сексе. Это стояк, ни больше и ни меньше, и каждая молекула тела наполняется легкостью, быстротой, смелостью.

Стук в дверь, настойчивый, громкий, знак того, что в соседних апартаментах что-то не так.

Джайлс знает себя хорошо, и он предвидит болезненный упадок духа, но то, что повлияло на его тело, повлияло и на дух. Тревога вызывает прилив сил, желание броситься навстречу опасности, встать с ней лицом к лицу.

Он мчится к двери, осознавая, как мотается его пенис под пижамой и, хватая по дороге подушку, чтобы прикрыться – Элиза не должна увидеть его в подобном виде! Джайлс хихикает.

Скрипят петли, и он видит красное, вспотевшее лицо мистера Арзаняна.

– Мистер Гандерсон! – восклицает тот.

– А, оплата, – Джайлс вздыхает. – Запоздал, правда, но разве я когда…

– Дождь, мистер Гандерсон!

Джайлс хмурится, позволяя стуку капель, доносящемуся с пожарной лестницы, заполнить паузу.

– Ну да. Я не могу с этим поспорить.

– Нет! В кинотеатре! Дождь идет у меня в кинотеатре!

– Вы просите меня засвидетельствовать чудо? Или вы говорите о протечке?

– Да, протечка! Из квартиры Элизы! Она оставила воду включенной! Или труба! Сломалась… нет, лопнула! Она не открывает дверь! Вода льет с потолка, прямо на гостей! Я найду ключ и открою дверь сам, если это не прекратится! Я должен бежать вниз! Мистер Гандерсон, сделайте, чтобы это прекратилось, или вам обоим больше не жить в «Аркейд»!

Он исчезает, тяжело шлепает вниз по лестнице.

Джайлс швыряет не нужную более подушку на диван и в одних носках прыгает по коридору. Извлекает ключ из убежища в абажуре, попадает в скважину с первого раза – приятно – и врывается внутрь.

Он не знает, чего ждет: больше крови? разрушения после вспышки гнева?

Все выглядит обычным, за исключением того, что пол около ванны блестит так, словно его только что отмыли… хотя нет, там полдюйма воды, не меньше, вся квартира залита!

Джайлс шлепает через нее, носки промокают, и не заботится, чтобы постучать, просто распахивает дверь.

Вода рвется наружу, и он вымокает до колен.

Еще день назад шок от подобного события вместе с обрушившейся волной опрокинули бы его, но сегодня его ноги словно корни, вросшие в пол, и он стоит, пусть стулья и даже стол за его спиной сдвигаются с мест, когда до них добирается украшенное листьями цунами.

Край пластиковой занавески, что держал наводнение, хлопает точно змеиная кожа, открывает Элизу и существо на полу.

Джайлс думает, что высек бы их в мраморе именно в такой позиции, нет, лучше не он, а кто-то из великих, Роден или Донателло. Ее тело блестит, видны пятнышки грязи, искорки чешуек, существо выглядит обнаженным в этот самый момент, хотя отродясь не носило одежды.

Руки и ноги их переплетены, ее лицо прижато к его шее, левая ладонь гладит его голову в том месте, где начинается спинной плавник. Существо не выглядит особенно сильным и здоровым, но оно выглядит довольным – он выбрал свою судьбу, и ничто, ни боль, ни даже смерть не заставит его пожалеть.

Джайлс поднимает взгляд, и ему открывается шикарное зрелище.

Маленькая грязная ванная становится джунглями, буйством жизни, цвета и зелени. Он щурится и только затем понимает, что с его зрением все отлично, очки ему больше не требуются.

Неужели то, что здесь произошло, чем бы оно ни было и в какой бы форме ни случилось, заставило расти обычную плесень так, словно та оказалась в экваториальной сырости?

Хотя нет, это нечто иное… растения, устоявшие перед потопом, выглядят пышными, хоть и обвисли слегка. Но сотни вырезанных из картона освежителей воздуха для автомобилей превращают комнату в царство невообразимого дикого цвета.

Зелень трилистника, краснота помады, золото солнца.

Где Элиза нашла их в таком количестве? Они покрывают каждый дюйм стен! Оранжевые словно тыквы, коричневые, точно кофе, желтые, как масло!

Дешевая искренность картонных джунглей делает зрелище еще более головокружительным. Блеск аметистов, перья живого фламинго, синева океанских волн. Это теперь не только дом Элизы или место, где живет существо, это нечто уникальное, небеса, спроектированные для двоих.

Ей требуется некоторое время, чтобы заметить Джайлса.

Поначалу она пытается натянуть на себя занавеску от ванны, словно простыню. Затем полузакрытые, заполненные дымкой глаза ее расширяются, в них мерцает понимание.

Джайлс думает, что он сегодня сыграл роль того парня, который не стучит в двери, и что ему нужно испытывать отвращение при виде неестественного, жуткого действа, представшего его глазам. Ха, но сколько раз те же самые прилагательные прилагали к нему самому и к таким как он?

Сегодня нет ничего неправильного, нет ничего запретного.

Возможно, мистер Арзанян вышвырнет их прочь. Но Джайлса это не заботит. Мистера Арзаняна не существует в этом мире.

Джайлс встает на колени, помогает Элизе с занавеской.

У него теперь новые соседи, счастливая молодая пара, и он, сам новый и молодой, должен стать им хорошим другом. Она моргает и протягивает к нему руку, мерцающую чешуйками, гладит только что отросшие волосы и улыбается, будто спрашивает: «Что я тебе говорила?»

– Можем ли мы оставить его? – спрашивает Джайлс. – Чуть подольше?

Элиза смеется, и художник смеется тоже, и смех отражается от стен комнатушки, держит молчание угрожающего будущего на расстоянии, чтобы они могли делать вид, что счастье продлится вечно, и что чудо, однажды найденное, можно посадить в бутылку и удержать.

17

Два звонка, сигнал, которого Хоффстетлер ждет с полуночи, поскольку невозможно сказать, когда для Михалкова начинается пятница.

Тем не менее когда в самом начале вечера телефон пробуждается к жизни, на Хоффстетлера точно прыгает пантера. Он вскакивает, поднимает руки, словно пытаясь защитить себя, и истерический крик рождается в глотке.

Первый звонок продолжается так долго, что возникает мысль: это Флеминг, обуянный подозрениями по поводу того, что Хоффстетлер в свой последний день не явился на работу.

Или Стрикланд, разобравшийся во всем.

Второй звонок короче, обрывается почти сразу, остаются только голые стены, пустые шкафы, раскладушка и тарелки на столе.

Последние стенания одинокой жизни.

Хоффстетлер должен испытывать радостное головокружение, но вместо этого он парализован. Он не может вдохнуть, он должен прилагать усилия, чтобы сглотнуть. Успокоиться… все идет как планировали, все на своем месте, тайник под полом закрыт. Паспорт и деньги во внутреннем кармане пиджака. Единственный чемодан стоит у двери.

Он вызывает такси, извлекая номер из памяти, и возвращается в кресло на кухне, на котором он провел последние четырнадцать часов. «Еще столько же, – говорит он себе, – и я буду далеко отсюда и смогу начать новое дело – учиться забывать».

Смогла ли уборщица доставить девонианца к реке? Или он умер у нее в руках?

В высоких сугробах родины он сможет похоронить эти вопросы навсегда, попытаться оставить позади отчаянную мысль, что если девонианец погибнет, то и все живое на Земле обречено…

Такси сигналит. Хоффстетлер глубоко вздыхает и поднимается.

Момент тяжелый, но неизбежный.

«Скоро я исчезну для всех вас, – думает он. – И я так сожалею».

Студенты, к которым он привык, друзья, которые у него почти были, женщина, едва не сделавшая его счастливым: их орбиты соприкоснулись, но ничего не произошло. Во всем времени и пространстве не может быть чего-либо более печального.

Хоффстетлер подхватывает чемодан, и вот он снаружи.

Такси стоит, желтое пятно под серебряным полотнищем невиданного ливня. Чудовищный день, но ему мерещится красота всюду, куда он смотрит, – это его прощание, расставание с зелеными почками, что наконец-то проснулись на скелетах деревьев, с теми игрушками, что валяются на газоне, с котами и собаками, они недоверчиво смотрят из окон, являя доказательство межвидового симбиоза с домом из кирпича.

Хоффстетлер поднимает руку, чтобы вытереть слезы, но те смешались с дождем.

Он видит, что уже использовал это такси – это нарушение правил, – но сегодня финальное путешествие, и это не имеет значения. Он говорит, куда ему надо, и просто смотрит в окно, вытирая запотевающее стекло, чтобы не пропустить не единой детали.

Американские автомобили, смехотворно огромные, он будет скучать по ним.

Прощай, зеленый «Кадиллак Девиль» на другой стороне улицы, роскошная машина, и пусть даже ее багажник разбит всмятку.

18

Сегодня хороший день, чтобы исчезнуть, – Лэйни думает об этом непрерывно.

Она раздвигает плиссированные занавески цвета горчицы, которыми некогда так гордилась, и смотрит, как дождь словно пулями лупит по стеклу, по тротуару и асфальту. Балтимор, царство грязи и бетона, становится владением воды, она льется не только с неба, но отовсюду.

Потоки рвутся из водостоков, с деревьев низвергаются водопады, капель сочится с ограждений, водовороты появляются там, где проезжают автомобили. Молотит так, что на мостовой словно взрываются крохотные мины, в стороны летят осколки.

Это потоп, ничего не видно, ты можешь войти в него и за секунду исчезнуть.

Отличная идея.

Рюкзак Тимми так набит игрушками, что он может поднять его только двумя руками, и невытертые слезы блестят на его щеках. Рюкзачок Тэмми тоже едва не лопается, но она не позволяет себе ни единой слезы.

Интересно, это потому, что она девочка и поняла, что мужское заявление «бегать от проблемы нельзя» – полное дерьмо?

Лэйни обнаруживает, что она ругается, пусть мысленно, и это ее воодушевляет. Тэмми смотрит на мать, глаза ее сухие и вопрошающие.

Она всегда извлекала уроки из книг с картинками: для чего животным ноги, птицам крылья и рыбам плавники?

Лэйни же осознала собственные ноги, весь их потенциал только сегодня утром. Ричард шатался по дому, глаза опухшие, плечи задевают о стены, галстук, который он не в силах завязать негнущимися пальцами, валяется на полу, она на своем месте, там, где на ковре следы от гладильной доски, скользит техническим чудом от «Вестингауз электрик» по одной из его рубашек.

Он явился домой поздно, она почувствовала, как опустилась другая сторона кровати под его весом, и вцепилась в край матраса, чтобы не скатиться туда, в эту бездонную жуткую дыру. Поднялся в ярости, соскользнул с постели и оделся, не заботясь о мытье, то и дело оглаживая карман, где лежало нечто столь же тяжелое, как ее утюг.

Она продолжала улыбаться, глядя, как движутся картинки на экране телевизора. Новости ничуть не лучше и не хуже, чем в любой другой день: спортсмены бьют рекорды, политики ораторствуют, черные маршируют, вооруженные силы скапливаются, женщины соединяют руки.

Ничего не связывало одну историю с другой, кроме общего экрана, подсвеченные индивидуумы появлялись, эволюционировали, исчезали.

В какой-то момент Ричард сгинул, хлопок входной двери вместо прощального поцелуя. Пол вздрогнул, от сотрясения качнулась доска, и палец ее соскользнул с регулятора, и Лэйни осталась стоять там, неожиданно уверенная в том, что только она в этом мире не движется.

Утюг показался слишком тяжелым, у нее не осталось выбора, и она поставила его прямо на рубашку. Десять секунд она могла еще спасти все одним движением руки, но затем поднялся дымок, устройство от «Вестингауз» прожгло лавсан так же, как идея прожигает дорогу в мозгу.

Лэйни позволила дыму загустеть, чтобы ядовитые струйки пощекотали ноздри.

Она убрала утюг, только когда испуганные дети сбежали вниз по ступенькам. Повернулась и с улыбкой сказала: «Мы отправляемся в путешествие. Соберите любимые вещи».

Сейчас три тяжелых сумки оттягивают ее плечи, одна из рук онемела, но Лэйни все равно. Немота – именно благодаря ей она пережила все эти годы рядом с Ричардом. Затянутая в корсет, облаченная в фартук, накрашенная женщина, известная как миссис Стрикланд.

Пора стать чем-то другим. Она немного боится, но знает: иначе нельзя.

Она поправляет лямки, ее пальцы задевают синяки на шее, оставшиеся со вчерашнего дня. Скоро все их увидят, все узнают, все поймут, кто именно их там сделал. Лэйни делает глубокий вдох, говорит себе, что она всего лишь должна быть честной, что правда разойдется широко, и тогда откроется путь к свободе.

Такси подъезжает к дому, вода плещется вокруг шин.

Лэйни машет водителю через дверь:

– За мной, дети. Поторопитесь.

– Я не хочу идти, – надувается Тимми. – Я хочу дождаться папы.

– Слишком сыро! – это Тэмми. – Я промокну!

Лэйни сожалеет, о да, она сожалеет, что ей придется просить об увольнении по телефону из Флориды, Техаса или Калифорнии, оттуда, где они окажутся в конечном итоге, и это не очень хорошо. Но она объяснит Берни, отчего она поступила именно так, и Берни простит ее, возможно даже согласится выдать ей рекомендацию.

Другое сожаление – она не записала адрес мистера Гандерсона, чтобы когда-нибудь в будущем написать ему, позволить ему узнать, что в момент, когда он отдал ей кожаный портфель, она поняла: никогда не бывает слишком поздно, чтобы изменить все, поверить в то, что ты достоин лучшего.

Его портфель висит на ее плече прямо сейчас.

Но больше всего Лэйни сожалеет, что ей потребовалось так много времени, дабы добраться до стартовой площадки, замаскированной под крыльцо ее собственного дома. Праздность стоила ей многого, дети видели и слышали то, что изменило их не лучшим образом.

То, как Тимми разрезал ящерицу, например.

Но слава богу, они еще маленькие, Лэйни вовсе не ученый из аэрокосмического центра «Оккам», но она знает, что взросление – вовсе не прямая линия, и она еще может на очень многое повлиять.

Осторожно, чтобы ремни не соскользнули с плеч, она опускается на корточки, обнимает Тэмми и наклоняется к Тимми.

– Беги, – шепчет она ему. – Прямо по лужам. Брызгай как можно сильнее.

Он хмурится, глядя на чистые ботинки и брюки:

– Правда?

Она улыбается и кивает, и он улыбается в ответ, несется вниз по ступеням с воплем, затем через двор. Тэмми паникует, ясно, и именно поэтому Лэйни обняла ее. Аккуратно поднимает дочь и выходит под навес, некогда выглядевший столь многообещающим, но ныне провисший от такого количества разочарований, что она боится, как бы он не обрушился им на головы.

Но Тимми уже в машине, мокрый и смеющийся, он прыгает на месте, чтобы они поторопились, и Лэйни спешит и понимает, что она сама не обрушится, не обрушится никогда более.

Она словно ныряет, вода повсюду, но ей нравится, как струйки щекочут ей голову.

Таксист забирает сумки, и она врывается на заднее сиденье, ежась, когда холодные капли скользят по спине. Лэйни смахивает воду с бейсболки Тимми и выжимает кончики волос Тэмми, они оба хихикают и кричат.

Слышится удар закрытого багажника, и таксист плюхается на место, отряхиваясь, точно собака.

– Таким макаром мы уплывем в Тимбукту, – бормочет он. – Далеко едете, мадам?

Он смотрит на нее в зеркало, взгляд соскальзывает на шею, к синякам.

Лэйни не вздрагивает – пусть расходится правда, пусть открывается путь к свободе.

– Туда, где я могу взять машину напрокат. Вы знаете т