Book: В час дня, Ваше превосходительство



В час дня, Ваше превосходительство

Аркадий Николаевич Васильев


В час дня, Ваше превосходительство

От автора

Я задумал написать книгу о подвигах советских людей, выполнявших в Великую Отечественную войну в тылу врага нелегкие обязанности разведчиков. Знакомясь с архивными документами, бережно охраняемыми, я узнал, что подавляющее большинство наших разведчиков — это коммунисты, что им удалось проникнуть во многие фашистские государственные учреждения, организации, разведывательные и контр разведывательные органы и, поминутно рискуя жизнью, добыть очень цепные сведения, провести и другую полезную работу. Несомненно, они способствовали приближению победы над сильным противником, сохранили жизнь многим тысячам советских людей.

Я не удивился, когда мне сказали, что наши разведчики проникли и в штаб так называемой «Русской освободительной армии» («РОА»), созданной Власовым по указанию Гитлера.

Судя по разведывательным сведениям, регулярно поступавшим в Москву из штаба изменника Власова, возглавлявший группу наших разведчиков был человеком редкого самообладания, умным, наблюдательным, храбрым. Велика была моя радость, когда я узнал, что разведчик жив и можно с ним познакомиться.

Мы подружились.

Выполняя просьбу разведчика, назову его вымышленным именем — Андреем Михайловичем Мартыновым. Ему семьдесят первый год. Возраст, как он сказал улыбаясь, редкий для чекиста.

Андрей Михайлович рассказал много интересного. Оказывается, он работал еще с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Я узнал от него, что некоторые лица, окружавшие Власова в фашистской Германии, были участниками контрреволюционных заговоров и мятежей в годы гражданской войны. С одним из них, Благовещенским, и мне приходилось сталкиваться в первые годы Советской власти, О себе Андрей Михайлович говорил очень скупо — каждое слово приходилось будто щипцами вытаскивать.

— Не сердитесь, — оправдывался Андрей Михайлович. — Мы, чекисты, не умеем и не любим рассказывать о себе. Свою работу мы воспринимаем как совершенно обычную, вполне естественную, будничную. Получил задание — выполнил, и все. Обязан выполнить. Но, пожалуй, самое тяжелое, я сказал бы, трагичное, когда советскому разведчику приходится выдавать себя за врага своей Родины, своего народа, видеть, с какой ненавистью, презрением смотрят на тебя советские люди, и не иметь возможности, права сказать им, что ты тоже советский человек! Не знаю, как и выдержал!

Андрей Михайлович и убедил меня рассказать о власовцах, пояснив, что в настоящее время зарубежные антисоветские круги, наши идеологические противники, пытаются представить Власова совсем в ином свете и даже собирают деньги на памятник Власову — этому заурядному предателю (от других изменников Родины он отличался лишь редким холопским усердием перед фашистами).

Рамки моего повествования расширились. Получился роман не только о разведчиках — настоящих советских людях, коммунистах, но и о тех, кто в самое тяжелое для нашей Родины время изменил своему народу.

В основе романа подлинные исторические факты и судьбы невыдуманных людей. Изменена лишь фамилия главного героя. В первой книге он Андрей Михайлович Мартынов, во второй, в штабе Власова, — Павел Михайлович Никандров.


Книга первая.


ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ВОСЕМНАДЦАТЫЙ

Быть чистым и неподкупным, потому что корыстные влечения есть измена

Рабоче-крестьянскому государству и вообще народу.

Из памятки сотрудникам ЧК, 1918 г.

Живая покойница

Товарищу Я. X. Петерсу

Рапорт

Докладываю. В ночь с 15 на 16 марта наша группа обходила пути станции Москва-Брестская, проверяла охрану пакгаузов и вагонов. Из одного товарного вагона, из щелей, исходил слабый свет, и мы откатили дверь. На высокой подставке стоял гроб. Горели свечи. Около гроба на узлах сидели какие-то люди.

Мы на всякий случай решили проверить документы, Они оказались в полном порядке у всех — как у живых, так и у покойной, Грибушиной Августы Ювенальевны. Выяснилось, что она постоянно проживала в городе Тосно Петроградской губернии. Приехав в Москву к родственникам, заболела сыпняком и скончалась. Вагон для перевозки Грибушиной в Тосно предоставлен по разрешению начальника управления по перевозкам Балтийского и Черноморского флотов тов. Германова.

Мы извинились перед родственниками усопшей за причиненное беспокойство и собрались уйти. Но тов. Мартынову показалось, что медные пятаки на глазах покойницы будто шевельнулись. Заинтересовавшись этим необычным явлением, Мартынов снял пятаки с глаз новопреставленной. Грибушина тотчас открыла глаза и приподнялась.

В этот момент раздался выстрел. В завязавшейся перестрелке убит гражданин Ступицын. С нашей стороны потерь нет.

В результате обыска под подставкой гроба и в узлах, на которых сидели родственники, обнаружено: пшеничной муки — четыре мешка, крупы гречневой — три мешка, сахарного песку — два мешка, сахара-рафинада — шесть мешков, свечей церковных — 47 штук, гвоздей подковных зимних — один ящик, гвоздей подковных летних — один ящик.

Ожившая покойница и ее спутники препровождены в Бутырскую тюрьму.

Документы задержанных, а также изъятое оружие — один наган и два браунинга номер второй и патроны к ним 61 штука прилагаются. Труп Ступицына сдан в морг.

Старший группы Мальгин

16 марта 1918 года.


Дополнение.

Начальник управления но перевозкам Балтийского и Черноморского флотов тов. Германов по телефону сказал, что разрешения на вагон для перевозки Грибушиной не давал, что такую фамилию он слышит впервые и что все это, по его мнению, афера, и потребовал самого строгого расследования.

Тов. Германов обратил наше внимание на то, что эта самая Грибушина, если она на самом деле таковой является, живет в городе Тосно. А почему же вагон с ее, так сказать, телом стоял на станции Москва-Брестская? На Тосно надо ехать с Николаевского вокзала.

Мальгин


Второе дополнение.

Задержанный Носков Иван Ефимович по прибытии в тюрьму попросился на допрос. Он оказался жителем города Москвы, сотрудником продовольственной милиции. Носков показал, что все продовольствие, обнаруженное в вагоне, принадлежит гражданину Артемьеву Ивану Севастьяновичу, проживающему в Москве, на улице Малая Ордынка, 5. Носков добавил, что продукты предполагалось вывезти в Петроград для продажи и что он, Носков, играл в этом деле подсобную роль.

Мальгин


Резолюция.

Допросить всех. У Артемьева произвести обыск, при необходимости задержать. Изъятое продовольствие передать в госпиталь, гвозди — кавотряду.

Я. Петерс


Андрей Мартынов, снявший с глаз мнимой покойницы пятаки, работал в ВЧК первую неделю.

Десятого марта, в конце смены, к нему подошел секретарь партийной ячейки Брестских железнодорожных мастерских Белоглазов. Посмотрел, как Андрей легко снял со станка трехпудовый валик.

— На здоровье не жалуешься?

Андрей засмеялся:

— Что я — старик?

— А сколько тебе, Мартынов?

— Двадцать.

— Жаловаться, конечно, рано… Хочешь на другую работу?

— Разве я тут кому мешаю? Мне и здесь неплохо…

— Про ВЧК слышал?

— Заговоры открывает!.. Читал в газете.

— Революцию защищает. Пойдешь в ВЧК работать?

— Она же в Петрограде!

— В Москве будет. Надо, Мартынов.

— Право, не знаю. Дай подумать.

— Некогда думать. Райком просил выделить двух человек, и сегодня. Завтра утром надо быть там. Ну?

— А кто второй?

— Николай Маховер из колесного.

— Надолго это?

— Не знаю. Наверное, ненадолго. Поработаешь, вернешься сюда.

— С женой бы посоветоваться…

— Потом посоветуешься. Ну?

— Ладно.

— Пойдешь с моей запиской на Большую Лубянку, одиннадцать. Спросишь товарища Петерса.

Утром Андрей был у члена ВЧК Петерса. Подал записку, спросил:

— Надолго?

Петерс улыбнулся:

— Наверное, надолго.

Петерс Андрею понравился. Чуть постарше его, а деловой, ни одного лишнего слова, спокойный. Голова крупная, с буйной шевелюрой. Голос немного глуховатый. Говорит с латышским акцентом.

Петерс привел Мартынова в небольшую комнату. На подоконнике сидел парень в солдатской шинели. Худенький, узкоплечий. Увидев Петерса, парень встал.

— Новый сотрудник, — сказал Петерс. — Давай учи… — И ушел.

Глаза у парня большие, голубые, добрые. Спросил участливо:

— Тебе не холодно?

— Нет.

— А я замерз. Март, а у вас в Москве стужа, как в сочельник.

— Это по-новому март, — заметил Андрей. — По-старому еще февраль.

— По-новому или по-старому, один черт холодно! Как тебя зовут? Я — Мальгин, Алексей. У тебя часов нет?

— Откуда!

— Как думаешь, сколько сейчас?

— Скоро одиннадцать.

— Пойдем. Наверно, кипяток готов и хлеб дадут.

В коридоре нагнали грузного мужчину. Мальгин познакомил Андрея с ним:

— Филатов. Гроза бандитов и спекулянтов!

Филатов хмуро сказал:

— Хватит! Один раз смешно, два смешно, а потом скучно. Новенький?

Филатов Андрею тоже понравился: видать, человек решительный. Когда он подал руку, Мартынов заметил между большим и указательным пальцами татуировку — голубой якорь.

Они получили по кружке кипятку, по полфунта хлеба и по одной конфетке «Бонбон».

— На весь день, — предупредил Мальгин Андрея.

Филатов торопился и скоро ушел. А Мартынов и Мальгин долго сидели, наслаждаясь теплом, рассказывали о себе.

— А Филатов из каких? — спросил Андрей.

— Умалчивает, и учти: выполняет какие-то особые поручения заместителя председателя ВЧК Александровича, левого эсера, и сам левый эсер.

— А я думал, что в ВЧК одни наши! — удивился Андрей.

— Трудятся будто всерьез, а все же душу перед ними не раскрывай. Пошли, а то опять есть захотелось.

Когда шли коридором, Мальгин сказал:

— Тебя в царское время обязательно бы в гвардию определили, в кавалергарды.

— Это почему же?

— По росту и по волосам. В гвардию по масти подбирали: чернявых — в преображенцы, русых — в семеновцы, курносых — в павловцы, а вот таких, как ты, блондинов, ростом с коломенскую версту, — в кавалергарды… Меня бы в крайнем случае в обыкновенную пехоту барабанщиком…

Около низенькой двери кладовой Мальгин сказал:

— Получи оружие и патроны. Стрелять умеешь?

— Немного…

— Научим… И учти: домой сегодня не попадешь, мы дежурные.

— Жену бы предупредить, — встревожился Андрей. — Беспокоиться будет.

Алексей с сожалением посмотрел на Мартынова:

— Поторопился ты, братец… Может, у тебя и дети есть?

— Пока нет.

— Все равно поторопился. Да ты не расстраивайся, мы не каждую ночь будем дежурить, а через ночь-две.

Пожилой солдат с большой бородой выдал Андрею наган, тридцать патронов, широкий ремень и новенькую желтую кобуру, посоветовал:

— Номер запиши, а еще лучше — запомни.

Андрей неловко засунул в барабан шесть патронов. Солдат усмехнулся:

— Первый раз?

— Не приходилось…

— В него семь штук входит. Давай покажу. Вот так… Носи на здоровье.


Ночью Алексей Мальгин, Андрей и Николай Маховер, принятый на работу в ВЧК в тот же день, шли по Тверской — проверяли караулы.

Из Настасьинского переулка выбежала худенькая женщина.

— Помогите! Помогите!

— Чего орешь? — спросил Мальгин и осветил ее фонарем.

Она оказалась совсем девчонкой, в разодранной кофточке, с огромным синяком под глазом. Дрожа от холода, еле разлепливая губы, умоляюще произнесла:

— Скорее! Он ее убьет!

В «Кафе поэтов» посетители жались к стенкам, толпились в узком коридорчике, соединявшем два крохотных зала. С возвышения для оркестра худощавый юноша в смокинге, пританцовывая, дирижировал:

— Раз, два! Раз, два, три…

Посреди зала здоровенный, плечистый детина в защитной форме, в щегольских, до блеска начищенных офицерских сапогах спокойно, беззлобно и методично, словно молотобоец, бил по лицу брюнетку. Она не сопротивлялась. Заложив руки за спину, покачивалась от ударов и совершенно равнодушно, как будто удары сыпались на кого-то другого, повторяла:

— Ну, пожалуйста! Ну, пожалуйста!

Детина пнул ее ногой в живот. Брюнетка упала. Дирижер крикнул:

— Финита!

Андрей схватил хулигана. Тот оглянулся, недоумевая, кто это посмел прикоснуться к нему, но, увидев Маховера с винтовкой, покорно попросил:

— Проводите меня! Я вас умоляю.

И тяжело, будто куль соли, рухнул на грязный, посыпанный опилками пол и забился в припадке. Брюнетка подползла к нему, положила его голову к себе на колени, подняла окровавленное лицо:

— Не смейте!

Мальгин приоткрыл у припадочного веки, посветил фонарем и спокойно сказал:

— Притворяется!

Задержанный оказался Михаилом Тарантовичем, известным среди торговцев кокаином и морфием под кличкой Тарантул. В «Кафе поэтов» он пришел с новой возлюбленной поразвлечься в интеллигентном обществе и случайно встретил жену — ее-то он и колотил.

Из карманов галифе Тарантула Мальгин вынул новенький наган-самовзвод, почти фунт кокаина, расфасованного по пять-шесть золотников, — целое состояние.


Утром Мальгин сказал:

— Я — на вокзал. Наши из Петрограда приезжают. А ты допроси Тарантовича.

Андрей волновался чрезвычайно. Первый допрос. Какие вопросы задавать сначала? Какие потом? Сумеет ли он все сделать правильно?

В коридоре встретился Филатов. Он выслушал Андрея, засмеялся:

— Ты что, интеллигент? Он, гад, кокаином торгует, а ты с ним философию разводить? Наган обнаружили? Обнаружили. Пиши — и в трибунал. Все. Действуй.

Тарантул отказался сесть на стул. Давал показания стоя:

— Кокаин мне принес господин Кудрявцев, бывший доверенный фирмы «Гергард». Склад у этой фирмы в Мытном дворе. Если вам интересно поймать его с вещественными доказательствами, двигайте туда немедленно, у него там много кож спрятано, сколько — не считал, но много, сот пять. Хорошие кожи, все больше полувал. А направо, как войдете, пять бочек с хлороформом…

— Куда ему столько? — вырвалось у Андрея.

Тарантович чуть заметно улыбнулся. Андрей поправился:

— Может, это не хлороформ?

— Настоящий… Там еще валенок пар триста, и все с интендантским клеймом, и полсотни мешков апельсиновых корочек…

— Чего?

— Корочки апельсиновые. Толченые. Аптекари ими интересуются…

— Вы про кокаин подробнее расскажите, а заодно и про наган. Где добыли?

— Купил на Сухаревке. Там этого добра сколько пожелаете… Наган приобрел для личной безопасности, поскольку порядочному человеку вечером нельзя дальше ворот высунуться…

Тарантович неожиданно осоловел, вся его говорливость пропала. Без приглашения хлюпнулся на стул, согнулся в три погибели. Помутневшими, неживыми глазами посмотрел на Андрея, хрипло попросил:

— Пакетик! Хоть один!..

Андрей убрал кокаин в стол. Тарантович вскочил, закричал:

— Дай, сволочь! Христом-богом прошу!

Андрей позвал конвойных. Тарантович совсем сник, губы посинели. Плаксиво умолял:

— Ну, что тебе стоит!

С порога крикнул:

— Вены перережу! А ты, дерьмо, будешь за меня отвечать!

Андрей остался один. Его охватила тоска. На улице, очевидно, показалось солнце — даже в этой маленькой, окрашенной в серый цвет, с одним окошком, выходящим во двор, комнате посветлело. «А если он на самом деле вены перережет? Он же словно полоумный стал!» Заняться бы чем, но приходилось просто сидеть и ждать Мальгина.

«Посватал ты мне работу, товарищ Белоглазов! — вспомнил Андрей секретаря партийной ячейки. — И зачем я только согласился?»

Во дворе зашумели. Мартынов посмотрел в окно: въезжали подводы, груженные большими ящиками. Вскоре появился Мальгин.

— Ну как, поговорил?

— Поговорил, — мрачно ответил Андрей.

— Привыкай, Андрюша, ко всякому. Такая уж наша невеселая обязанность…


Артемьева Андрею особенно и расспрашивать не пришлось. Задержанный говорил торопливо, будто опасаясь, что не успеет:

— Извините, господин следователь… Прошу прощенья, гражданин следователь, вы меня не так поняли. Эти восемьдесят золотых монет царской, извините, чеканки, пятирублевого достоинства — полная моя собственность, досталась по наследству от покойного моего родителя Севастьяна Ивановича Артемьева. Так и занесите в протокольчик. А эти тридцать две монеты десятирублевого достоинства также наследственные. Я показываю чистую правду, поскольку все это доподлинная истина, подтверждаемая нотариальными бумагами. Хотя родитель мой — царство ему небесное, райские утехи и жизнь бесконечная! — расстался с земной жизнью в одночасье, но духовную заготовил заблаговременно по всей форме. Вы ее давеча в руках повертели и положили в зелененькую папочку. Гляньте, пожалуйста… Вот, вот, она самая. А эти тринадцать монет, число неприятное, невезучее, чертова дюжина, получены из рук в руки от матушки моей Александры Даниловны, и как хотите — верьте, не верьте, одним словом, заявляю по совести, получены, понятно, безо всяких документов… Эта монетка отчеканена из чистой уральской платины, достоинством в пятнадцать рублей, подарена мне дедом по матери, действительным статским советником… Звания вас нынче не интересуют, но, что было, то было, дед мой Данила Петрович Ломасов имел по табелю российских чинов четвертый класс, приравнивался по-военному к генерал-майору, а если по морскому ведомству считать, то к контр-адмиралу… Так вот, дополнительно о монетке из уральской платины. Она дедом пожалована в день моего вступления в приготовительный класс шестой московской мужской гимназии, помещавшейся, если это вас интересует, в Пятницкой части, в Овчинниковом переулке, в доме Плигиной…



До разложенного на столе богатства Артемьев не дотрагивался, а лишь водил над кучками золота дрожавшей широкой ладонью с короткими, волосатыми пальцами.

— Часы золотые, известной фирмы «Лонжин», с тремя крышками, сорт «Прима», ход анкерный, на девяти рубиновых камнях, приобретены самостоятельно, память мне пока не изменяет, в тысяча девятьсот восьмом году, в магазине Пророкова на Ильинке. Нынче в этом помещении карточное бюро, выдают трудовому народу карточки на муку, сахар, керосин и на спички. Мне, как нетрудовому элементу, карточек не положено. К часам отдельно — занесите в протокольчик — цепь, тоже золотая, с тремя брелоками. Записали? Очень приятно. На одном брелоке, видите, изображен петушок. Глазок у него бриллиантовый, в карат. На другом брелоке, обратите внимание, подковка. Одни считают суеверием, а некоторые любят подковку, говорят на счастье, но, если здраво рассудить, в теперешнем моем положении счастьем и не пахнет.

Пока Андрей доставал из стола чистую бумагу, Артемьев сначала погладил, потом понянчил на ладони тяжелый золотой портсигар.

— Тоже наследственный? — спросил Андрей и подумал: «Где я видел этого Артемьева?»

— Поскольку интересуетесь, отвечу. Благоприобретенное… Чистого золота в нем пятьдесят шестой пробы шестьдесят пять золотников. Для повседневного ношения не пригоден, тяжеловат, предмет подарочный… Откройте, внутри написано: «Глубокоуважаемому Александру Александровичу Пухову в день пятидесятилетия от благодарных сослуживцев по правлению Московско-Курско-Нижегородской железной дороги». Удостоверились? Приобретена эта вещица у самого профессора Пухова. Если не слышали, могу рассказать о нем поподробнее. Барин солидный, деликатный, проживает в Леонтьевском переулке, в доме Пегова, внизу в этом доме помещалось когда-то английское общество освещения Москвы текучим газом. Сейчас оно, понятно, закрылось — поскольку ни общества, ни газа. Уплатил я за эту, извиняюсь, гирю два пудовика крупчатки, настоящей, башкировской, первой голубой, и два фунта с половиной сахара: два фунта рафинада и полфунта песку в довесок по настойчивой просьбе Александра Александровича, поскольку в то время супруга его тяжело болела и нуждалась именно в сахарном песке, а профессор, как я догадался, жену в свое время баловал, и она к ограничениям не привыкшая…

— Здорово вы профессора ободрали!

— Ой, какое непонимание! Ободрали! Слово-то какое! Я ему, по теперешним временам, жизнь подарил. Крупчатка! Где вы ее нынче сыщете? Торговля не неволя — наше дело предлагать, покупателя — брезговать… А возьмите сахар! Это до войны все, кому не лень, внакладку чаем баловались, а теперь Ре-Се-Фе-Се-Ре — русский сахар фунт сто рублей… — Артемьев состроил что-то вроде улыбки и добавил: — Рассказывают такую анекдотину… Господи ты боже мой, кто их только выдумывает!

— Декрет о запрещении скупать золото читали? — спросил Андрей.

— Так точно.

— Декрет, запрещающий спекуляцию продовольственными товарами, знаете?

— В подробностях не знаком. — В маленьких глазках Артемьева мелькнула короткая насмешка. — Много их развелось, декретов. Что ни день — новые. Разве за всеми уследишь? Газет мне, как нетрудовому элементу, не положено, а на улице со стенок читать холодно… Я, если вам угодно, приму любую вину, какую вы на меня взвалите…

Андрей с любопытством посмотрел на Артемьева.

— Что это вы такой, во всем согласный? Любую вину…

— Это, гражданин следователь, от полной безысходности и горького моего положения. Мне все равно, я это хорошо чувствую, живьем из Чрезвычайки, извините, из ВЧК, не выбраться. Мне обязательно быстренько сотворят вечную память, где ни печали и ни воздыхания и жизнь бесконечная: одним словом, пононешнему, шлепнете! Кто я для вас? Самый что ни на есть зловредный элемент, спекулянт, как вы изволили давеча выразиться, контрреволюционер! Не все ли мне равно, за что меня жизни лишать: за одну вину или за пять? Стоит ли упрямиться в признаниях? Нет у меня никакого расчета и даже смысла. А самое главное, молодой человек, извините, гражданин следователь, жизнь моя меня мало интересует. Я бы не сказал, что окончательно, но, во всяком случае, почти. Вы изволили улыбнуться, предполагаете, что я вроде такую методу для оправдания или, еще того хуже, для возбуждения жалости избрал, так вы, извините, ошибаетесь. Я на самом деле перестал хотеть жить…

Андрею вдруг почудилось, что он с Артемьевым разговаривал раньше, много лет назад.

— Ничего такого, что бы привлекало меня к жизни, у меня, гражданин следователь, нет: ни жены, ни детей, никакой постоянной привязанности. Конечно, я не монах, женский пол люблю…

— Вы упоминали об этом, — заметил Андрей.

И добавил, как говорил на допросах Мальгин:

— Это для следствия не существенно. Вы лучше расскажите, где находили продукты для спекуляции?

— Справедливо изволили заметить, именно нашел! На прошлой неделе препожаловал ко мне неизвестный гражданин кавказского обличия и предложил купить весь этот провиант. Цена оказалась сходная, ну я и рискнул…

— Для перепродажи?

— Никак нет, для подарка. Я вам докладывал про женский пол. Августа Ювенальевна Грибушина — последнее мое увлечение. Познакомились мы с ней в самый канун войны в поезде, едучи из Минеральных Вод. Тогда она изволила ехать с супругом, подполковником Грибушиным. А после известного Брусиловского прорыва Августа Ювенальевна овдовела. С тех пор мы с ней в большой дружбе состояли. Потом один, затем другой переворот, мне в гости ездить стало несподручно, а ей просто немыслимо, ну и чувства, конечно, охладели. Она в Москву вырвалась, погостила недельку, но костер наш больше не разгорелся. Очень мне ее стало жалко — похудела от недоедания, побледнела. Я все ей и отдал, что от кавказского человека приобрел. Если бы не попались, ей бы, голубушке, хватило продовольствия до полной победы…

— До какой победы?

— Как в газетах пишут — до полной победы пролетарской революции во всем мире, когда не будет ни богатых, ни голодных…

— Вы думаете, что я вам поверю?

— А я знаю, что вы ни одному моему слову не верите, но это уж ваше дело. Только я показываю всю правду, прямо раздеваю свою душу перед вами до полной светлости…

— Предположим. Тогда объясните, как вы получили ордер на вагон, разрешение на выезд и почему около гроба оказались посторонние, как вы заявили, люди?

— Очень просто: не подмажешь — не поедешь…

— Кого вы смазывали и чем?

— Об этом лучше бы у Ступицына спросить, но он, к сожалению, хладный труп. А всю смазку он проводил.

— На мертвого валите?

— Что значит — валю? Не я его, извините, навеки успокоил. Я с ним честно расплатился — мешок сахарного песку выдал и десять тысяч, и не керенками, а «петрами». Из этого можете заключить, насколько я благодарный Августе Ювенальевне Грибушиной за воспоминание о любви…

— Много у вас «петров» было? — показал Андрей на толстую, тугую пачку пятисотенных банковских билетов, перетянутую синей лентой. Сверху лежала бумажка с надписью: «Святые деньги. О. И. Восторгову». — Какому это О. И. Восторгову приготовили?

Артемьев тихонько, вежливо засмеялся:

— Какой вы, гражданин следователь, в московских наших делах несведущий. Сразу видно, что вы, извините, атеист. Кто же из православных не знает отца Иоанна Восторгова? Столько лет настоятелем храма Василия Блаженного состоял! Самый благозвучный духовный оратор. Сравнивать, конечно, грех, но на его проповеди по билетам пускали, как на Федора Иваныча Шаляпина. За месяц, а то и более записывались.

— Вы что же, гонорар ему за проповеди обещали?

— Вы сообразительный, гражданин следователь. Припас, только не гонорар, как вы изволили выразиться, а на молитвы по усопшим родителям…

— Многовато на молитвы! Тут тысяч сорок…

— Пятьдесят, — уточнил Артемьев. — Изволите пересчитать — ровнехонько пятьдесят тысяч, как и следовало по маменькиному духовному завещанию…

— В ваших бумагах маменькиного завещания не обнаружено.

— Стало быть, утеряно…

«Где же я тебя, дьявола, видел?» — думал Андрей, записывая показания.

— Может, я очень быстро говорю, гражданин следователь? Я могу и помедленнее. Самим богом человеку отпущено два уха и один язык. Выходит, поменьше болтай, побольше слушай…

«Я его раньше видел. И слышал все это — про уши, про язык…»

— А я, извините, люблю поразговаривать. Слабость, конечно, и легче: шевели себе языком безо всякого труда, враг человеческий сам поворачивается. Писать, извиняюсь, даже очень образованным людям ох трудно. Возможно, я много необязательных подробностей излагаю?

«Где же? Где же я его видел?!»

— Давайте условимся так: вы меня начинайте спрашивать по подлежащим вопросам, чем особенно интересуетесь, а я как на святой исповеди. А? Удобнее будет. Ей-богу — удобнее! Ваше дело спрашивать — мое дело отвечать.

Андрей чуть не вскрикнул. Вспомнил! Это он, Иван Севастьянович Артемьев, кричал: «Мое дело спрашивать, а твое, сукин сын, отвечать!»


Мое дело спрашивать, твое — отвечать!

В дверь не стучали. Ее рванули так, что крючок выскочил, дверь раскрылась, ударив по ведру.

От грохота они проснулись.

В дверях стоял полицейский с фонарем. Он посветил во все углы, крикнул:

— Входите, ваше благородие!

Толстый человек в светло-серой шинели с золотыми пуговицами не спеша размотал башлык, приложил руку к козырьку:

— Исправник Лавров…

Отец усмехнулся:

— Приятно познакомиться. Мартынов.

Городовой полой шинели махнул по табуретке, поставил ее около стола и ласково попросил:

— Хозяюшка, зажгите, пожалуйста, лампу.

Мать засветила лампу с зеленым абажуром. Андрей с Петькой переглянулись — эту лампу зажигали редко, ставили ее всегда не на стол, а на подоконник. Обычно лампа без огня стояла на комоде, и детям строго наказывали не трогать ее. От лампы и фонаря стало светло, как на рождестве.

Городовые обыскали все закоулки, снимали иконы и открывали киоты, стучали кочергой в подпечье. Один лег животом на шесток и заглянул в трубу. Когда он повернулся, Наташка засмеялась: полицейский здорово испачкал нос и усы в саже.

Отец улыбнулся:

— Нехорошо, доченька, над дяденькой смеяться, он цареву службу справляет…

Городовые спустились в подполье, подали наверх кадушки с огурцами и капустой, высокую стеклянную банку с маринованными грибами.

Грибы собирали Андрей и Петька. Как-то с ними в лес пошел отец. Он нашел пустяки — три подосиновика — и сказал, что хочет отдохнуть. Ребята ушли в глубину леса искать боровики. Андрей знал место, где белые сами лезли в глаза. Набрав полные корзины, Андрей и Петька вернулись на опушку. Отец сидел на пеньке и стругал ножичком можжевеловую палочку, а на земле лежали двое незнакомых и сосед Анфим Болотин. Он весело сказал:

— А ну, переберем ваших красавцев!

Грибы выложили на мох. Отец покрыл дно корзины березовыми ветками, сначала положил на них какой-то бумажный сверток, а уж потом грибы.

Один из чужих взял большой белый гриб и, любуясь, сказал:

— Красив!

И уронил гриб. Шляпка отлетела в сторону, тяжело упала около пня и лопнула. Болотин, страстный грибник, не выдержал такого святотатства:

— Эх ты! Поаккуратнее надо. Это гриб, а не огурец!..

Чужие и Анфим вскоре ушли. Мартыновы собрали грибов и для отцовой корзинки.

…Полицейский покрутил банку с грибами на ладони перед лампой и что-то тихо сказал исправнику. Тот кивнул, и больше банку не трогали, а принялись за кадушки. Полицейский выбросил на пол деревянные кружки и холстиновые тряпочки, которые мать всегда подкладывала под кружки. Сильно и вкусно запахло чесноком, укропом, мокрыми смородиновыми листьями. Полицейский запустил руку в кадушку, огурцы не поддавались, он чертыхнулся и опрокинул кадушку на бок. Огурцы запрыгали по полу, рассол полился в щель около печки.

Мать вздохнула:

— Зачем добро портите?.. Ничего там нет.

Отец босой стоял около печки. Он переступил через ручеек рассола и успокоил мать:

— Пусть удостоверятся, Маша.

Кадку с капустой городовой, приподняв, перевернул, и капуста сразу вывалилась на пол грудкой. Наташка засмеялась. Видно, вспомнила, как летом с подружками лепила из влажного песка куличики.

В капусте блестели, как огоньки, кружочки моркови. Мать опять вздохнула. Отец, поняв, о чем она думает, сказал:

— Займешь у Кузнецовых или у Баландиных, они много нарубили.

Городовые вышли. Сразу послышалось кудахтанье и истошный крик петуха. Отец засмеялся:

— Как бы им там наш кочет глаза не выклевал!

Вернулись все в перьях. Исправник Лавров поднялся с табуретки и, повязывая башлык, сказал:

— Одевайтесь, господин Мартынов! Если можете, побыстрее.

Мать всхлипнула, глядя на нее, заплакала Наташка. Отец, подвертывая портянки, попросил:

— Собери, Маша, на дорогу.

Лавров повторил:

— Поторапливайтесь.

Мать отрезала от каравая большую краюху, принесла из сеней две воблины, достала из горки сахарницу.

— Не надо сахара, — сказал отец. — Обойдусь.

Разговор о еде, краюха и вобла, видно, вызвали аппетит у городового. Он выбрал на полу огурец и с хрустом откусил почти половину. Отец вежливо поддержал:

— Приятного аппетита!

Мать добавила:

— Кушайте на здоровье, все равно выбрасывать.

Лавров глянул на городового, тот поперхнулся, торопливо бросил недоеденную половинку.

— Пошли, господин Мартынов!

Отец обнял мать, поцеловал Наташку, Петьке и Андрею, как мужчинам, пожал руки и попросил:

— Помогайте матери!..


Недели через две мать пришла с фабрики рано. Молча скинула черный платок, который она начала носить после ареста отца, подняла крышку сундука и начала перебирать вещи: свое зеленое, с широкой каймой, шерстяное платье — она надевала его только по большим праздникам, — ботинки на пуговицах, черную пару отца. Рассмотрев на свет костюм, мать заплакала — пиджак сильно испортила моль.

Петька и Наташка, не поняв в чем дело, дружно заревели. Правда, Петька плакал с явной неохотой, исключительно за компанию с сестренкой, искоса посматривая на старшего брата: «Не пора ли прекратить это немужское занятие?»

Андрей догадался, почему мать перебирает вещи. Накануне, у колодца, она говорила соседке:

— Я знаю, что меня первую выкинут… Старший браковщик, сволочь толстая, целый час меня после смены ругал: «Больно много, Мартынова, на твоем товаре подплетин!» Словно я ему подплетины нарочно устраиваю.

Вечером прибежала Анисья Столетова. Все ее называли депутаткой: она здорово выступала на митингах во время забастовки летом 1905 года. Анисья принесла новость: ткачихи после смены вызвали из конторы управляющего фабрикой и попросили не увольнять мать, на что управляющий ответил, что он не против, но сам это решить не может, и обещал поговорить с хозяином Михаилом Ивановичем Терентьевым.

Мать поблагодарила бойкую депутатку за хлопоты, обняла ее.

— Плакать, Анисья, я больше не буду, ну его к черту, плач этот… А на фабрике не оставят — я теперь вроде заразная.

Вышло, как говорила мать. Хозяин, по словам старшего табельщика, наорал на управляющего и велел передать депутатке, что сейчас, слава богу, не пятый год, не то время, чтобы она командовала, и как бы ей самой не вылететь с фабрики.

Сначала мать унесла на толкучку зеленое шерстяное платье. Продала она его, видно, хорошо, так как пришла домой веселая, принесла фунт вареной колбасы и две пятикопеечные французские булки.

Колбасу ели с черным хлебом, ели не торопясь, как можно дольше оттягивая безжалостный миг, когда закончится это райское наслаждение и воспоминанием останется только запах чеснока. Мать к колбасе не притронулась, а когда Петька спросил, почему она себе не отрезала, легко махнула рукой:

— А ну ее! Эка невидаль.

Потом мать разрезала на четыре части французскую булку и налила всем чаю — внакладку.

Свой кусочек булки она жевала долго-долго, а на морщинистые щеки падали и падали слезы.

Недели через три мать унесла на толкучку свои ботинки на пуговицах, отцовские брюки, его широкий резиновый пояс с кожаным карманчиком для часов. Вернулась поздно, с деньгами, а колбасы и булок не принесла.

А потом пришел день, когда мать поставила на стол чугунок с вареной картошкой и сказала не как всегда: «Давайте ешьте!» — а по-чудному: «Пост так пост! Святые постились и нам велели! Хоть есть нечего, зато жить весело…»

В этот день она старательно начистила старенький самовар, так что он заблестел, стали видны медали и четкая надпись: «Братья Баташевы». Сунула самовар в чистую латаную наволочку и осторожно поставила на лавку.

Вечером в окошко, выходящее во двор, тихонько стукнули три раза. Так стучали, когда отец еще был дома, а потом входили какие-то незнакомые Андрею люди.



Мать кинулась к окну.

Вошел Анфим Болотин.

Он был гораздо моложе отца, но они очень дружили. Иногда засиживались до поздней ночи, и мать несердито ворчала: «Полуношники!»

Анфим подал матери две зеленые трешницы и два желтых рубля.

— Вот спасибо! В самый раз.

Анфим ответил:

— При чем тут я? Я вроде почтальона.

Закурил, и в доме запахло махоркой. Андрей сразу вспомнил отца.

Болотин сказал, что он договорился с управляющим фабрикой Небурчилова и мать завтра может выходить в первую смену, и не в запасные, а сразу за станок.

Повеселевшая мать вынула из наволочки самовар, налила в него воды, но Анфим от кипятку отказался и заспешил. Она еще раз сказала:

— Спасибо, Анфим Иваныч!

Анфим ответил совсем непонятно:

— Сказано, я тут ни при чем… Это из партийной кассы.

Она приказала Андрею разбудить Наташку и Петьку, а сама умчалась и скоро принесла каравай ржаного хлеба и немного постного масла в бутылке.

Вкусно было есть черный хлеб, макая в вылитое на блюдечки слегка посоленное масло, а потом вылизали блюдце — не надо и мыть.

Петька и Наташка отправились спать, а Андрею пришлось выслушать наказ на завтра:

— Купи масла постного два фунта, муки ржаной полпуда, пшена два фунта и полфунта сахару. Первым делом перелей масло в бутылку, вот до этих пор, и беги к Столетовым. Скажи: «Спасибо за масло, а каравай мама сама принесет, когда испечет…»

Мать очень боялась проспать и легла на полу, на старое пальто отца, барашковый воротник от которого тоже был продан.

В конце лета мать поехала в губернский город Владимир на суд. Вернулась она через неделю.

Андрей испугался, увидев ее, — такая она стала худая. Глаза провалились, лицо пожелтело.

Первым прибежал Анфим Болотин. Скоро в кухне не хватило места, многие стояли в сенях, на крыльце.

— Военный суд не шутит!

— Адвоката надо было получше.

— А хоть пятерых нанимай…

Отца приговорили к смертной казни. Адвокат подал прошение в сенат. Мать несколько раз повторила:

— Денежкин больше всех топил. Над святым Евангелием, стервец, клялся, а все врал. Он и это видел, и это слышал! Так заврался, что судья остановил его: «А вы не выдумываете?» А Гришке хоть наплюй в глаза, все божья роса. «Истинную правду доказываю». И перекрестился, вражина!

Анфим Болотин сказал:

— Как он появится, мы его, пса вонючего, наизнанку вывернем!..

Когда все ушли, стало так тихо, что слышно было, как горит маленькая лампа, — чуть-чуть потрескивала, а иногда словно вздыхала. Андрей, приоткрывая глаза, видел, что мать все так же неподвижно сидит у окна, будто стараясь рассмотреть что-то в темной ночи…

Через пять дней адвокат из Петербурга прислал телеграмму: «Заменили двенадцать лет каторжных».

К Мартыновым опять прибежали знакомые и незнакомые. Кто-то, успев сильно хватить, уговаривал:

— Обмыть! Обмыть! С того свету Михаилу завернули!

Кто-то высчитал, что срок отцу выйдет только в 1920 году. Анисья Столетова заметила:

— К тому времени, Марья, все волосья повылезут, все зубы растеряешь!

Анфим Болотин прикрикнул:

— Раскаркалась!..

Месяца через два получили письмо от отца из Нижнего Новгорода. Он писал: его везут в Сибирь, их вагон почти целый день стоял на станции Новки.

Мать заплакала: от Шуи до Новок на поезде часа три и билет недорого стоит. Пекаря Гришку Денежкина вывернуть наизнанку не пришлось. Он прислал своей матери испуганное письмо: «Домой, маманя, не вернусь, меня запросто изничтожат. Благословите на дальнейшую жизнь…»


В начале зимы пришла весть от сестры отца — тети Матреши. Она жила в Москве в кухарках у зубного врача и, прослышав, что племянники и племянница при живом отце остались сиротами, просила отпустить старшего, Андрея, в Москву. «Я, Маша, по знакомству хорошо его пристрою привыкать к ремеслу».

В Москву поезд пришел на рассвете. Выйдя на площадь, Андрей не то чтобы растерялся, а по-взрослому пожалел, что не сообщили тете Матреше о приезде.

Сначала ему показалось, что на площади, по меньшей мере, полтысячи извозчиков. От их криков и визга полозьев стоял шум, как на шуйском базаре. Присмотревшись, Андрей понял, что извозчиков не так-то уж много, не больше трех десятков, а шумят они потому, что большинство пассажиров проходит мимо, не обращая на них внимания.

Куда идти? Где находится эта самая Ордынка, на которой живет тетя Матреша? Направо? Налево? У кого спросить? Все бегут, спешат — то ли по делам, то ли потому, что мороз градусов двадцать пять.

Разыскав дом тети Матреши, Андрей, не заметив кнопки звонка, радостно постучал. Женский голос из-за двери сказал:

— Если с острой болью, я разбужу, а так принимают только с восьми.

— У меня ничего не болит. Я к тете Матреше. Дверь открылась. Пожилая незнакомая женщина с удивлением смотрела на Андрея.

— К тете Матреше?

— К Матрене Ивановне Мартыновой. Она тут кухарка.

— Кухарка тут я, — объяснила женщина. — А твоя тетя Матреша здесь уже не живет. А ты кто ей?

Андрей объяснил. Тогда кухарка впустила его в прихожую и показала на большой сундук:

— Посиди.

И ушла. Вскоре она вернулась в сопровождении молодой женщины, одетой, как показалось тогда Андрею, по-царски: в длинное, до пят, красное платье с голубыми цветами, подвязанное толстым шнуром. Платье блестело, как поповская риза.

Женщина равнодушно посмотрела на Андрея и сказала:

— Бог с ним.

Между хозяйкой и кухаркой начался мало понятный Андрею разговор о том, что Петр Яковлевич любит мадеру, а Константин Семенович неравнодушен к рябиновой, а Анна Павловна обожает грибную икру. Хозяйка расспрашивала, купила ли кухарка моченых яблок, вязиги, где брала кильки и не забыла ли про лимон для заливного судака. Вопрос хозяйки, положила ли кухарка селедку в молоко, рассмешил Андрея, и неожиданно для себя он спросил:

— Зачем молоко портить?

Хозяйка строго посмотрела на него, а кухарка засмеялась, потом спохватилась и погрозила:

— Сиди, тебя не спрашивают…

Андрей работал весь день: выносил мусор, колол дрова, два раза бегал в лавочку, вечером хозяин приказал ему находиться в передней — помогать гостям раздеваться, ставить трости, убирать калоши.

Хотя Андрею было грустно, но он чуть не засмеялся, увидев первых гостей. Муж был худой, очень высокий, а жена маленькая, кругленькая, румяная, как колобок, и, видно, добрая — сразу дала Андрею карамельку. Когда хозяева увели гостей в комнаты, Андрей поднял с полу белый пуховый платок гостьи и аккуратно положил эту дорогую вещь на сундук.

Потом пришли студент с девушкой. Последним явился солидный господин, одетый только в костюм, без пальто. Хозяин даже согнулся от радости, а жена его повисла на госте и все повторяла:

— А мы вас ждем, дорогой Иван Севастьянович, ждем!

Кухарка объяснила Андрею, что это домовладелец Артемьев и что он очень богатый.

Андрей долго сидел на сундуке. Из комнат доносились голоса гостей — сначала тихие, а потом все громче и громче.

В переднюю вышел, покачиваясь, студент. Он достал из кожаного портсигара длинную тонкую папиросу и предложил Андрею:

— Кури!

— Не занимаюсь, — ответил Андрей, отодвинув пуховый платок подальше к стенке, потому что студент бросил горевшую спичку на сундук.

— Может, ты жрать хочешь? Я тебе сейчас пирожок вынесу.

В переднюю вбежала девушка, схватила студента за рукав:

— Сережа! Куда вы исчезли?..

Обещанного пирожка Андрей так и не получил.

Он незаметно уснул на сундуке. Разбудил его хозяин.

— Подай галоши, мальчик!

Уходил высокий, тощий гость с маленькой женой. Провожали их хозяин и студент. Из комнат доносилась громкая музыка — там танцевали.

Хозяин пьяно целовался с гостем, а студент подал Колобку бархатную ротонду.

— Рано вы нас покидаете, Евгения Сергеевна… С вами так приятно.

— А где мой платок? — спросила Колобок. Платка на сундуке не было.

— Мальчик, где платок? — сердито крикнул хозяин. Андрей и сам не мог понять, куда он подевался. Тощий гость плюхнулся на сундук и, клюя носом, говорил:

— Пошли, Женечка, пошли, потом найдем.

— Ты сошел с ума, в такой мороз!

В передней появились хозяйка, Артемьев, девушка. Хозяйка суетливо заглянула во все углы, перебрала на вешалке пальто, приговаривая:

— Сейчас, Евгения Сергеевна, одну минуточку. Артемьев с размаху, как-то ловко, словно играя, ударил Андрея по щеке.

— Я тебе, мерзавец, зубы выщелкаю!

Хозяйка вскрикнула:

— Иван Севастьяныч!

Студент приосанился:

— Вы не имеете права. Стыдно, милостивый государь!

Артемьев презрительно посмотрел на него:

— Господин студент, самим богом человеку отпущено два уха и один язык: поменьше говорите, побольше слушайте!

— Идемте, Сережа, идемте! — упрашивала девушка.

Артемьев еще раз ударил Андрея.

— Ну, говори, куда ты его спрятал, щенок?

— Не брал я! За что вы меня бьете?

— А ты мне, сволочь, вопросов не задавай! Мое дело спрашивать, а твое, сукин сын, отвечать! Я тебе без щипцов зубы повыдергиваю!

Хозяин выкинул за дверь пальто Андрея.

До рассвета Андрей просидел в подъезде, на лестнице.

Прошли студент с барышней. Студент возмущенно говорил:

— А какое он имел право бить? Платок-то за сундук завалился!

Споткнулся об Андрея, притворившегося спящим. Вежливо извинился.


Всем, всем, всем…

Допросив Артемьева, Андрей пошел домой.

От ВЧК до Большой Пресненской, где жил Андрей, было полчаса ходьбы.

Андрей переложил наган из кобуры в карман пальто — у Патриарших прудов с наступлением темноты пошаливали: кто-то в черных балахонах, в масках раздевал прохожих до белья, а тех, кто пытайся сопротивляться, избивал. В начале марта рослого мужчину, не дававшего снять с жены пальто, голым спустили в прорубь.

В Ермолаевском переулке Андрей услышал крик, потом частые выстрелы.

Андрей взвел курок нагана, побежал.

Поперек переулка стоял легковой автомобиль. Двое здоровенных парней вытаскивали из кабины шофера, а третий, в солдатской шинели, палил в воздух.

— Не имеете права! — кричал шофер.

Заметив подбегавшего Андрея, солдат наставил на него револьвер и угрожающе сказал:

— Проваливай, пока цел!

Андрей рассмотрел — у солдата пугач.

Шофер, угадав союзника, закричал:

— Товарищ! Я прошу вас, товарищ!..

— Отпустите его!

— А кто вы такой, чтобы командовать?

— А кто вы?

— Мы немедленные социалисты! — гордо сказал солдат. — Непримиримые борцы со всякой собственностью. Нам нужен автомобиль, а он свободный, стоял на улице…

— Стоял! — закричал шофер. — Я на минуту, а вы сразу цап-царап!

— А я из «Урагана», — заявил один из парней. — Слыхал, или разъяснить по мозгам?

— Знаем мы вашего брата, анархистов!

— А кто ты такой, чтобы знать?

— Я из Чека, — с подчеркнутой вежливостью ответил Андрей. — Слышали о Чека, или надо разъяснить?

Солдат спрятал пугач, миролюбиво произнес:

— Разъяснений не требуется. Айда, ребята.

И первый скрылся в темноте.

Шофер завел мотор, благодарно предложил:

— Садись, товарищ. Подвезу. Вот бесы!

Автомобиль на ходу дребезжал, как большая железная копилка с медяками, если ее встряхивать.

Шофер пожаловался:

— Работаю, товарищ чекист, как оглашенный, день и ночь. Мотаюсь черт те где, по всей губернии. То в Кунцево угонят, то во Всехсвятское. Позавчера в Тушино два раза посылали. А у нее и так все внутренности вываливаются.

Андрей слушал невнимательно, думал о своем: «Заждалась Надя — ушел и пропал… Наверное, и отец дома…» Четырнадцатого марта открылся IV Всероссийский чрезвычайный съезд Советов, и старший Мартынов, Михаил Иванович, делегат от Иваново-Вознесенска, приехал в столицу.

— Ты думаешь, — говорил шофер, — я сейчас освобожусь и на печку? Черта с два! Я в Ермолаевский поеду за Германовым.

— За кем? — встрепенулся Андрей, вспомнив ожившую покойницу. — Это который перевозками ведает, что ли?

— Перевозками! Ты бы, товарищ чекист, поинтересовался, что он перевозит! Девок развожу и пьяниц собираю! Надо его от мамзели восвояси доставить — пешком не доберется. Хотя и балтиец, а налижется — свинья свиньей. Начальство из себя корчит. Целый дворец на Воздвиженке занял со своей пьяной матросней. Ты скажи, товарищ чекист, кому служу, а? Советской власти или…

— Здесь останови, — торопливо сказал Андрей, заметив свой дом. — Спасибо.

— Тебе спасибо, товарищ!


Отец сидел с неизвестным Андрею темноволосым человеком. От левого виска через всю щеку спускался к подбородку багровый шрам.

— Познакомься, — сказал ему отец. — Мой Андрей.

Темноволосый протянул огромную, как лопата, ладонь:

— Дюшен.

Больше никакого внимания на Андрея гость не обращал, как будто пришел не хозяин квартиры, а совершенно посторонний, помешавший серьезному разговору.

— А по-моему, Мартынов, ты договора просто не читал, — говорил он яростно, — ты не вник в него: посмотрел, и все.

Шрам у него задергался.

Андрей понял, что гость спорит с отцом по поводу Брестского договора.

— Ну, если ты прочел, как надо, тогда должен знать, что немцы оставляют за собой Польшу, Эстонию, Латвию, Литву…

— Знаю.

— Рижский залив у немцев. Рига у немцев. Либава и Виндава тоже у них. Все, за что Россия пролила столько крови, все, при этом совершенно добровольно, твой Ленин отдает немцам. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю.

— Поразительно! Человеку наступают на мозоль, а он говорит мерси! Армии у России быть не должно! Украина отходит от России и становится «территорией», слышишь — территорией в кавычках, зависимой от Германии. Ты и это понимаешь?

— Понимаю.

Дюшен тыкал пальцем в бумажки, лежавшие на столе:

— Батум отдать туркам. Военные корабли Черноморского флота разоружить!

— Не только Черноморского. Все военные корабли.

Дюшен подозрительно посмотрел на Михаила Ивановича: «Что он — издевается? Не понимает ни черта, что происходит?» Стукнул огромным кулаком по столу:

— Все, что делали для русской славы Ушаков, Нахимов, Макаров, — все к черту! По-моему, вы с вашим Лениным просто сумасшедшие. Прочти хотя бы вот этот пункт: «Россия прекращает всякую агитацию или пропаганду против правительства или общественных учреждений Украинской народной республики». И это по поручению Ленина подписывают! Как это назвать?

Мартынов рассмеялся:

— А ты все такой же! Помнишь, в Манзурке становой Витковский запретил нам участвовать в кассе взаимопомощи. И ты, один из всех ссыльных, его послушал.

— Ну и что? Я дисциплинированный человек.

— Так вот, Дюшен, запомни, мы, большевики, в отношениях со становыми, жандармами не были дисциплинированными. Они запрещали говорить правду народу, а мы говорили и кое-чего, как видишь, этим добились… Немцы запрещают нам вести агитацию и пропаганду на Украине, а мы будем говорить правду народу и опять добьемся…

— Позорный, ужасный мир! Помяни меня — от России скоро останется Москва, да еще Рязанская, Нижегородская, Владимирская губернии и твой любимый Иваново-Вознесенск.

— Неплохой город, — шутливо сказал отец, — ладно, хватит спорить. Давай ужинать.

Дюшен тоскливо посмотрел на Михаила Ивановича:

— Неужели, Мартынов, ты не понимаешь, за какой мир сегодня проголосовали? За мир, унижающий Советскую власть.

— Совершенно верно, — ответил Мартынов. — Невероятно тяжелый, позорный, унижающий Советскую власть мир. Полностью с тобой согласен, но ты на этом ставишь точку, а я лишь запятую: унижающий, но не уничтожающий Советскую власть, а, наоборот, сохраняющий Советскую власть. Вот этого, самого главного, ты и не понимаешь.

Хлопнула дверь. Из прихожей донесся голос Нади:

— Конечно, можно. Ждет.

Вошел Анфим Болотин. Андрей не видел его с тех пор, как уехал из Шуи, но сразу узнал друга отца. Анфим обнял Андрея, поцеловал.

— Ничего себе дитятко! Верста коломенская… Ну, знакомь с женой… Я, Надя, его ругать собрался: у нас, в Иваново-Вознесенске, своих невест полно, а он на москвичке женился.

— Я кинешемская…

— Тогда все! Молчу! Выходит, наша.

— Сосватали? — спросил отец Анфима.

Болотин кивнул.

— Упирался я, а Свердлов говорит: «В Иваново-Вознесенске большевиков хватает, а в Ярославле…»

— Что еще вам Марат сказал? — вызывающе спросил Дюшен.

— Я вас не познакомил, — сказал отец. — Товарищ Болотин, а это, Анфим, товарищ Дюшен из Ярославля.

Анфим подал руку. Шрам у Дюшена задергался.

— Выходит, будем земляками? — заметил Болотин. — Вы там что сейчас делаете?

— Вы не ответили на мой вопрос: что вам еще Марат сказал?

Болотин усмехнулся:

— Яков Михайлович сказал, что у нас в Иваново-Вознесенске меньшевикам никогда не везло, а вот у вас в Ярославле им вольготно живется, и многовато их, и надо…

— Добивать?! - выкрикнул Дюшен. — Иного вам непримиримый Свердлов предложить не мог.

— Не торопитесь с предположениями, товарищ Дюшен, — спокойно ответил Болотин. — Никто вас добивать не собирается. Придет время, сами исчезнете…

Дюшен вскочил, ударом ноги распахнул дверь, с порога крикнул:

— Будь здоров!

— Озлобился, — усмехнулся отец. — А был хороший человек, храбрый. В Александровском централе бандита Ваську Клеща утихомирил. Тот напился и полез с ножом на политических. Это Клещ лицо ему испортил.

В окно стукнули.

Вошел широкоплечий, плотный солдат среднего роста, прическа ежиком.

Отец кивнул ему — видимо, они сегодня уже встречались.

Солдат посмотрел на Андрея, в голубых глазах сверкнули озорные искорки, — Андрей!

И, не дождавшись ответа, обнял его.

— Помнишь, как я тогда, в лесу, у тебя самый большой гриб сломал? Боровик?

Отец засмеялся:

— Где ему помнить! Ему в то время семи лет не было.

— Семь было Петьке, — поправил, улыбаясь, Андрей, — а мне десять. А Анфим Иванович вам тогда про огурец сказал.

— Ты смотри, — засмеялся крепыш. — Помнит!

Отец серьезно добавил:

— Выросли, пока мы по тюрьмам мотались.

— А где Дюшен? — спросил крепыш. — Ты говорил, что он к тебе собирался?

— Ушел… Только что.

— Не сошлись во взглядах, — шутливо объяснил Болотин. — Впрочем, Миша, сегодня он мог быть твоим союзником.

Крепыш засмеялся:

— Язва ты, Анфим.

— Почему язва? Ты против Брестского мира, и он против. Выходит, у вас общая точка зрения.

— Хочешь спорить, тогда давай, — ответил крепыш. — Только имей в виду: если ты еще раз рискнешь заявить мне, что у меня общая точка зрения с меньшевиками, я тебя так измолочу… — Вздохнул и грустно продолжил: — Жизнь покажет, кто прав… Но я и сейчас уверен, что пятьдесят пять большевиков, подавшие вчера заявление в президиум съезда Советов о своем несогласии голосовать за Брестский мир, искренне жалеют, что им пришлось выступить против Ленина. И я жалею… Впервые не согласился с Владимиром Ильичем… Но ты, Анфим, не клади меня вместе с меньшевиками в один мешок, даже с такими, как Дюшен:

— Не обижайся на меня, товарищ Фрунзе, — сказал Болотин.

Тогда, в марте 1918 года, никто не предполагал, что пройдет немного времени, и эта редкая в России фамилия станет известна всем. Тогда еще не было легендарного полководца, победителя Колчака и Врангеля. Напротив Андрея стоял человек в солдатской гимнастерке, подпоясанный черным ремнем с медной пряжкой, и, чего греха таить, в его облике не было ничего воинственного, ремень опущен ниже талии, сапоги давно не чищены, со сбитыми каблуками.

Но у Андрея защемило сердце, он даже растерялся. «Вот ты какой, товарищ Арсений! Так это ты дважды сидел в камере смертников! Ты стоял зимней ночью в кандалах на эшафоте!»

Андрею вспомнилось, что ему рассказывали об этом изумительно смелом, бесстрашном человеке.

Отец попросту сказал:

— Давайте, мужики, ужинать.

И подал Наде сверток:

— Тут наши пайки. Приготовь побыстрее, по-фронтовому.

Рано утром, когда все еще спали, Надя достала из-под подушки карманные часы — их тогда называли чугунными — и синий шерстяной шарф. Тихо, чтобы не разбудить гостей — они спали в соседней комнате, — сказала:

— С днем рождения, Андрюша.

— Спасибо, родненькая, — так же тихо ответил Андрей, целуя ее. — И где только ты раздобыла такую драгоценность?

— Часы папины. Когда он уходил на войну, не взял их, сказал: «Еще потеряю». А шарф сама связала.

— Давай не скажем никому, что у меня день рождения?

— А я, шептуны, не забыл! — весело сказал отец, входя в комнату. — Двадцать исполнилось! Совсем старик! — И подал Андрею полевую сумку. — Мне она не нужна, а тебе пригодится.

Анфим Болотин, узнав о семейном празднике, посокрушался, что не знал и не принес подарка, а Фрунзе, подмигнув старшему Мартынову, сказал:

— А я знал и принес!

И, озорно улыбаясь, вынул из брючного кармана браунинг.

— Подойдет?


Утро было холодное. Ночью намело сугробы. Дул резкий северный ветер.

На Ваганьковском кладбище истошно, словно жалуясь, кричали поторопившиеся прилететь грачи.

На пустынной Большой Пресненской почти не было прохожих, только старуха в ротонде медленно передвигала ноги в тяжелых кожаных галошах, привязанных к валенкам бечевкой. Андрей обогнал старуху и оглянулся — на него из-под лохматой мужской шапки хмуро посмотрели усталые, печальные глаза.

Пробежал человек в офицерской шинели без погон. Поверх поднятого воротника повязан башлык, на ногах новые желтые австрийские ботинки с обмотками.

С высокой круглой афишной тумбы старик расклейщик сдирал старые афиши и складывал в санки — на растопку. Содрал, поскоблил скребком тумбу, привычно мазнул кистью, приложил и расправил свежую афишу: «Большой театр. Воскресенье 17 марта (нов. стиля) «Лебединое озеро». Вторник 19 марта «Борис Годунов». Федор Иванович Шаляпин».

Расклейщик еще раз махнул кистью и приклеил афишку поменьше. «Дом анархии. Диспут на тему: «Куда идет Россия?» Вход свободный для всех желающих. В буфете бесплатно кипяток».

Расклейщик пошел дальше — потянул набитые бумажным мусором санки.

На перекрестке Большой Бронной и Тверской у газетной витрины стояла кучка людей. Человек в каракулевой шапке пирожком, в пенсне громко читал:

— «Париж, Лондон, София, Берлин, Нью-Йорк, Вена, Рим, Константинополь, Христиания, Стокгольм, Гельсингфорс, Копенгаген, Токио, Пекин, Женева, Цюрих, Мадрид, Лиссабон, Брюссель, Белград. Всем совдепам. Всем, всем, всем. Правительство Федеративной Советской Республики — Совет Народных Комиссаров и высший орган власти в стране Центральный Исполнительный Комитет Советов рабочих, солдатских, крестьянских и казачьих депутатов прибыли в Москву.

Адрес для сношений: Москва, Кремль, Совнарком или ЦИК совдепов…»

Как-то по-особенному звучно, то ли радуясь, то ли с насмешкой, человек в пенсне прочел подпись:

«Управляющий делами Совета Народных Комиссаров Вл. Бонч-Бруевич. Москва, 12 марта 1918 года».

Спрятал пенсне и отошел.

Подбежал парень в желтом дубленом полушубке. От него сильно пахло карболкой, не иначе только что с вокзала.

— Новый декрет? Про что? Про оружие — сдавать в три дня, а то из твоего же по тебе?..

Бородатый солдат с белым отекшим лицом, с забинтованной шеей прикрикнул:

— Перестань молоть! Столицу в Москву перенесли.

— Ясно! Прикатили большевички в Белокаменную! Значит, не сегодня-завтра Петроград отдадут.

— Поаккуратнее выражайся, — обрезал солдат. — И насчет большевичков не бренчи. Я сам большевик! А кому это, по-твоему, Петроград отдадут? Ну? Давай высказывайся…

Парень отбежал и крикнул:

— Известно кому! Кому твой Ленин все отдать хочет? Немцам!

Солдат засмеялся, обнажив желтые, прокуренные зубы, послал парню вдогонку:

— Дурак ты, а еще фельдшер! Навонял карболкой на всю улицу, как обозная лошадь…


Боюсь, не хватит выдержки

— Что с тобой сегодня? — спросил Мальгин, посмотрев на мрачного Андрея. — Здоров? Как твой купец-молодец?

— Я не буду его допрашивать. Не могу!

Андрей рассказал о своей первой встрече с Артемьевым. Мальгин выслушал и ушел, ничего не сказав. Вернулся он быстро, минут через пять.

— Зайди к Якову Христофоровичу.

В кабинете Петерса кроме него, в кресле, стоящем в углу, сидел человек с большой темной бородой и густыми, лохматыми бровями.

— Садитесь, Мартынов, — сказал Петерс. — Почему вы отказались вести дело спекулянта Артемьева?

Андрей молчал, не зная, с чего начать.

Петерс помог ему:

— Он ваш знакомый?

— Хорош знакомый! — вырвалось у Андрея.

И он рассказал все, не забыл упомянуть и про портсигар профессора Пухова. Закончил он фразой, которая, как казалось Андрею, объясняла самое главное:

— Боюсь, не хватит выдержки…

— Что вы на это скажете, Александрович? — спросил Петерс у бородатого.

Тот неопределенно пожал плечами.

— Вы правы, Мартынов, — снова заговорил Петерс. — Сотрудники ВЧК должны, обязаны быть беспристрастными. Человек, лишенный свободы, не может защищаться, а если следователь в дополнение ко всему испытывает к подследственному личную неприязнь — добра не жди…

— Добра? — спросил Александрович. — Разве нас послали сюда творить добро?

— Я имею в виду справедливость, — сухо пояснил Петерс. — Вы свободны, Мартынов.

В коридоре Андрея догнал Александрович.

— Зайдите ко мне.

Пытливо расспросил, как ведет себя Артемьев, на кого дал показания.

— Где ценности, изъятые у него?

— В моем письменном столе.

— Почему не сдали в отдел хранения?

— У кладовщика не оказалось квитанций, и он не принял.

— Хорошо. Идите. Дело и ценности передадите Филатову. Он сейчас к вам зайдет. Портсигар профессора Пухова товарищ Петерс просил вас отдать секретарю Феликса Эдмундовича.

Через час председатель ВЧК Дзержинский собрал всех оперативных сотрудников.

Небольшой кабинет Феликса Эдмундовича заполнили чекисты. Стульев для всех не хватило, некоторые устроились на подоконниках.

За столом Дзержинского, сбоку, сидел Александрович и сосредоточенно чинил карандаш.

Дзержинский стоял за столом, прислонившись к стене, рядом с большой картой Российской империи, утыканной маленькими разноцветными флажками.

— Доложите, Петерс, — приказал Дзержинский. — А вы, Доронин, подойдите ближе.

Все посмотрели на Доронина. Он недавно приехал в Москву из Петрограда. Бледный Доронин исподлобья взглянул на Петерса и встал около стола. — Три дня назад товарища Доронина, — начал Петерс, — послали к бывшему полковнику царской армии Ястребову. Ястребов прибыл из Ростова-на-Дону с поручением от генерала Корнилова, остановился у своей родственницы Полухиной, на Лесной улице. Полухина ничего о враждебной деятельности Ястребова не знала и приняла его как мужа своей сестры.

— Ближе к делу, товарищ Петерс! — перебил Александрович.

— Говорю то, что имеет прямое отношение к делу, товарищ Александрович, — спокойно заметил Петерс. — Надо, чтобы товарищи поняли все правильно. Доронин не вошел, а ворвался в квартиру Полухиной, первым делом обругал хозяйку…

— Я только сказал…

— Помолчите, Доронин, — строго остановил Дзержинский.

— Доронин не предъявил своего мандата, ордера на арест и производство обыска, а с ходу приказал хозяйке сидеть не двигаясь, назвал старой барыней на вате, а ее дочь, пытавшуюся что-то сказать, послал к черту. Обыск произвел некультурно — раскидал по квартире вещи, разбил какие-то фарфоровые безделушки, затоптал ковер. Понятых пригласил только после требования Ястребова. Уходя от Полухиной, Доронин не извинился, а когда она заметила, что он груб, пригрозил: «А ты, барыня, помолчала бы, пока я тебя с собой не захватил!»

— Вранье! Не было этого! Я…

Дзержинский кашлянул, и Доронин замолчал.

— Все подтвердили понятые. Но самый страшный проступок Доронин совершил, допрашивая Ястребова, несколько раз угрожал ему оружием и кричал: «Сознавайся, сволочь, пока я тебя не пристукнул!» Узнав обо всем этом, я отстранил Доронина от ведения дела. У меня все.

Доронин умоляюще посмотрел на Дзержинского:

— Разрешите, Феликс Эдмундович?

— Предупреждаю: только правду!

— Товарищ Петерс доложил правильно, но он забыл добавить, что Ястребов и его мамзель чуть в лицо мне не плевали, обзывали по-всякому… Оправдываться я не буду, ни к чему… Покрывать буржуазию, конечно, можете…

— Все? — спросил Дзержинский.

— Пока все.

Все хмуро молчали. Александрович сосредоточенно чинил карандаш, будто все происходящее к нему не имело никакого отношения.

— Сегодня мне доложили, — заговорил Дзержинский, — что наш новый сотрудник отказался вести дело крупного спекулянта. Не вам объяснять, как сейчас трудно в Москве с хлебом. Вчера, чтобы выдать каждому взрослому по четверть фунта, а детям по трети фунта, надо было иметь двадцать один вагон муки, а поступило восемнадцать вагонов и один вагон пшена. Завтра служащие, в том числе и все мы, не получим ни крошки — все пойдет только рабочим и детям. И вот в такой момент преступники хотели вывезти из Москвы хлеба столько, что им можно накормить сотни людей. Обнаружены подпольные продовольственные склады, найдено много золота.

Новичок отказался вести дело потому, что много лет назад, когда он был еще мальчиком, главный обвиняемый ни за что ни про что избил его. Наш сотрудник, узнав в обвиняемом этого человека, решил, что не имеет права… — Голос Дзержинского зазвенел. — Вы слышите, товарищи? Не имеет права вести это дело. Он сказал: «Боюсь, у меня не хватит выдержки!» Он поступил правильно! Чекист не имеет права быть лично пристрастным, он должен быть чище и честнее любого. Каждый сотрудник должен помнить, что он призван охранять советский революционный порядок и не допускать нарушения его. И если он сам нарушает, то он никуда не годный человек и должен быть исторгнут из наших рядов. Очевидно, мы ошиблись, пригласив Доронина на работу в ВЧК. Мы эту ошибку исправим. Оружие у вас с собой, Доронин?

— Да.

— Положите на стол.

Доронин нехотя положил браунинг.

— А где наган?

— Дома.

— Товарищ Капустин, сходите к Доронину домой и заберите у него наган и мандат. Вы уволены, Доронин. За дискредитацию ВЧК, за превышение власти. Идите… Прошу, товарищ Ксенофонтов.

Андрей уже знал, что член коллегии и секретарь ВЧК Иван Ксенофонтович Ксенофонтов, как и Петерс, из рабочих и также давно в партии. Показался он Андрею подвижнее, живее всегда спокойного Петерса. Подойдя к столу, Ксенофонтов стал читать написанное на маленьких листочках:

— «Инструкция для производящих обыск и записка о вторжении в частные квартиры и содержании под стражей.

Вторжение вооруженных людей на частную квартиру и лишение свободы повинных людей есть зло, к которому и в настоящее время необходимо еще прибегать, чтобы восторжествовало добро и правда. Но всегда нужно помнить, что это зло, что наша задача, пользуясь злом, — искоренить необходимость прибегать к этому средству в будущем. А потому пусть все те, которым поручено произвести обыск, лишить человека свободы и держать его в тюрьме, относятся бережно к людям, арестуемым и обыскиваемым, пусть будут с ними гораздо вежливее, чем даже с близким человеком, помня, что лишенный свободы не может защищаться и что он в нашей власти. Каждый должен помнить, что он представитель власти и что всякий его окрик, грубость, нескромность, невежливость — пятно, которое ложится на эту власть…»

Сделав паузу, Ксенофонтов продолжал:

— «Инструкция для производящих обыск и дознание. Оружие вынимается только в случае, если угрожает опасность. Обращение с арестованными и семьями их должно быть самое вежливое, никакие нравоучения и окрики недопустимы. Ответственность за обыск и поведение падает на всех из наряда. Угрозы револьвером и вообще каким бы то ни было оружием недопустимы».

Закончив читать, Ксенофонтов положил листки на стол. Их тотчас же взял Александрович и стал просматривать.

— Ваше мнение, товарищи? — спросил Дзержинский. — Кто желает добавить? Может, не все ясно?

— Все ясно!

— Правильно!

— Разрешите мне, товарищ Дзержинский? — попросил Александрович. — У нас, Феликс Эдмундович, сказано: «представитель власти». Это слишком общо. Власть, как известно, бывает разная, например царская диктатура. Я предлагаю уточнить: «представитель Советской власти — рабочих и крестьян»… По-моему, так будет лучше.

— Вы правы, — сказал Дзержинский, — Это очень важно. Так и запишем. Спасибо, товарищ Александрович. У кого еще замечания?

— Позвольте мне?

— Давайте, товарищ Лацис.

— Все верно. И поправка товарища Александровича существенная. Но нет конца. Нагрубил человек, как Доронин, оружием размахался. Я предлагаю записать: виновные в нарушении данной инструкции немедленно удаляются из ВЧК, подвергаются аресту до трех месяцев и высылаются из Москвы. Короче: натворил — отвечай!

— Принимается, — согласился Дзержинский. — Кто еще хочет высказаться? Больше желающих нет? У меня несколько слов. Приказы и инструкции ВЧК, вообще говоря, обсуждению, тем паче голосованию не подлежат. Их надо просто выполнять. Но этот документ я хочу поставить на голосование. Кто за то, чтобы все это утвердить и-свято выполнять?

Андрей заметил, как медленно, словно нехотя, поднял руку Филатов, но посмотрел на Александровича, недовольно нахмурившего густые брови, и вздернул руку выше всех.

— Спасибо, товарищи, — продолжал Дзержинский. — Прошу опустить руки. Кто против? Против нет. Возможно, кто-нибудь воздержался? Тоже нет. Следовательно, принято единогласно. Еще раз спасибо, товарищи. А теперь за работу. Товарищ Мартынов, вы останьтесь. Передали дело Артемьева?

— Передал.

Дзержинский вынул из стола портсигар профессора Пухова.

— У меня к вам поручение, Мартынов… Вас зовут Андрей? Я не ошибаюсь? Так вот, Андрей Михайлович, дело не обычное, я бы сказал щекотливое. Около профессора Пухова, а он крупный ученый, крутится господин из иностранной фирмы. Хочет, по всей вероятности, сманить его в Америку. Жизнь Пухова, как вы уже знаете, мягко говоря, не особенно устроена, а не все люди способны претерпевать лишения. На днях к Владимиру Ильичу приедет делегация академиков, будем думать, как улучшить быт ученых, но пока ученым трудно. Иностранные фирмы это поняли. Они охотятся за многими, в том числе и за Пуховым. Профессор не от хорошей жизни выменял этот портсигар на пуд муки. Пригласите профессора, выясните, в чем он остро нуждается, чем ему можно помочь. Верните портсигар. Вы меня поняли?

— Понял, Феликс Эдмундович: пригласить профессора, узнать, в чем остро нуждается, чем можно помочь ему, вернуть портсигар.

— Заранее доложите, когда будет у вас Александр Александрович. Зайду познакомиться. А теперь, Андрей свет Михайлович, — улыбнулся Дзержинский, — иди, празднуй день рождения.

— Кто вам сказал, Феликс Эдмундович?! - удивился Андрей.

— Сам догадался. Посмотрел на тебя и сразу понял: человеку сегодня ровно двадцать. Не больше и не меньше. А мне сколько дашь? Ну, не обижусь.

Сердечность Феликса Эдмундовича, о которой Андрею не раз говорили сотрудники, а теперь в чем он и сам убедился, придала ему смелости.

— Лет пятьдесят, — неуверенно сказал Андрей.

— Ошибся, Андрей, — посерьезнев, ответил Дзержинский. — Сорок… Сорок первый…

Домой Андрей попал не скоро. Сначала к нему зашел Филатов.

— Подпиши акт на ценности.

Андрей подписал, не читая, все еще находясь под впечатлением встречи с Феликсом Эдмундовичем.

— Молодец! — похвалил Филатов и, как бы невзначай, поинтересовался: — О чем с тобой говорил Дзержинский?

— О деле, — коротко ответил Андрей.

— Секрет, значит? — улыбнулся Филатов. — Молодец! Правильно себя держишь! А ты ему, видно, понравился. Будь здоров!

Вошел Мальгин и передал приказание:

— Лети что есть духу на Петровку, в Солодовниковский пассаж. Там заваруха. Народ требует кого-либо из Чека. Разберись. А я бандитов брать. Ох и жистя наша чекистская! Веселее не придумаешь!..


Два дня назад в магазинах Центрального рабочего кооператива вывесили объявления о том, что по пятому купону продовольственной карточки для взрослых будут выдавать по полфунта солонины, по второму купону — по четверть фунта постного масла и по второму купону детской карточки — по два яйца.

Первый день торговля шла нормально. Правда, в некоторых магазинах покупатели подняли спор: надо ли включать в мясную норму кости? К полудню Московский городской продовольственный комитет разъяснил, что кости в норму не входят и их можно продавать дополнительно многосемейным.

Шестнадцатого марта, около четырех часов дня, продажу пришлось прекратить: часть обещанных железнодорожных вагонов с солониной и яйцами застряла на какомто полустанке.

В Солодовниковском пассаже запасы солонины кончились еще раньше, около часу дня. Разъяренные бесплодным стоянием в очереди женщины ворвались в магазин и начали обыск, через люк спустились в подвал и обнаружили пять бочек с солониной, две свежие туши и полтора десятка ящиков яиц. Заведующего, избив до крови, закрыли в конторке. Продавцы успели убежать через черный ход. Три женщины надели фартуки и встали за прилавок. Одна, как заправская кассирша, быстро вырезала на карточках купоны и получала деньги.

— Я из Чека, — сказал ей Андрей, уже наскоро проинформированный о происшествии Мальгиным. — Где заведующий?

— Выволоките гадюку! — приказала кассирша. — Из Чека пришли!

Несколько женщин вытащили из конторки упиравшегося заведующего, колотя его по широкой спине.

— Товарищи! — сказал Андрей. — Не надо нарушать революционный порядок!

— Поздно явился, парень! — крикнула одна из добровольных продавщиц. — Порядок мы тут сами навели. А ты разберись с этим кабаном!

Заведующий на самом деле напоминал кабана. На короткой, жирной шее сидела приплюснутая с боков голова с маленькими глазками.

— Придется вам пойти со мной, — сказал Андрей. — Я из Чека, Мартынов.

— Из Чека! — почему-то обрадовался заведующий. — Но как же товар? Я же за него отвечаю. И за кассу.

— Не беспокойся, — деловито ответила кассирша. — Мы акт составим, все перечислим. И это учтем…

Она вытащила из-под прилавка плетеную сумку и раскрыла ее. Сумка была полна денег.

— Это мои, личные, — торопливо объяснял заведующий.

— Жалованье получил? — насмешливо крикнули из очереди. — Хорошо зарабатываешь!

— Ваша фамилия, гражданин?

— Филатов.

— Имя, отчество?

— Мефодий Спиридонович.

— Где проживаете?

— На Трубной.

Будь у заведующего любое другое имя — Кирилл, Афанасий, Никодим, — Андрей поступил бы, как подсказывали обстоятельства: отвел бы задержанного в комендатуру, позвонил в правление Центрального кооператива и попросил прислать другого заведующего. Но совпадала не только фамилия: чекиста Филатова звали Леонидом Мефодьевичем!.. Леонид Мефодьевич Филатов! Неужели этот прохвост его отец?

— Дети есть?

— Как же! Дочка, сын… — Кабан подмигнул Андрею: — Леня. Слыхал, конечно, дорогой товарищ…

— Пошли, гражданин Филатов! — прервал его Андрей.

Женщины прислушивались к разговору. Кассирша подозрительно посмотрела на Андрея:

— Молодой человек, разрешите ваши документы?

Андрей подал мандат. Кассирша внимательно посмотрела на него, особенно пристально разглядывала печать.

— Настоящий. Верно. Из Чека. Извините, товарищ Мартынов. Я было подумала: не выручать ли этого гадюку пришли?

— Пошли, гражданин Филатов!

— Как это — пошли? А кто магазин закроет? Кто выручку сдаст?

— Как ваша фамилия? — спросил Андрей у кассирши.

— Нефедова Татьяна Александровна… Живу напротив.

— Сделайте все как надо, товарищ Нефедова. А я постараюсь, чтобы поскорее прислали нового заведующего.

— Сделаем! Не сомневайтесь. Все будет как надо.


Утром отец и Михаил Васильевич Фрунзе отдали Наде свои деньги и уговорили сходить на Сухаревку. Фрунзе, смеясь, доказывал:

— Там, как у Мюра и Мерилиза, — все, что хочешь. Дороговато, но все есть. Сахар семьдесят рублей фунт, пачка чая — двадцать пять.

Когда Андрей вечером пришел домой, на столе красовалась бутылка водки, аппетитно пахла обложенная кружочками лука селедка, — Фрунзе как командированный получил ее в буфете Совнаркома.

Отец разлил водку в рюмки, подозрительно повел носом, но ничего не сказал. Фрунзе расправил усы, поднял рюмку и весело сказал:

— Живи, Андрюша, на страх врагам, не меньше ста лет! — И ткнул вилкой в кусочек селедки: — Люблю приготовить закуску пораньше, а то закашляюсь.

Выпили сразу, в один прием.

Отец хмуро сказал:

— Жулики!

Фрунзе даже заглянул в рюмку, понюхал ее и огорченно поставил на стол.

— Я-то думал, хвачу сейчас рюмочки три и запою свою любимую: «Уж ты, сад, ты, мой сад…» Ничего, Надюша. Тот, кто тебя обманул, налив дистиллированной воды, бережет наше здоровье. Он понимает, что алкоголь — это вред! Говорят, одна капля уносит день жизни. Стало быть, проживем дольше… Давай чаевничать. Обожаю крепкий чай. Морковный, ей-богу, надоел.

Пока Надя готовила чай, Михаил Васильевич вспоминал:

— Отец мой говорил: слабый чай пить — это как немилую целовать.

А Надя плакала. Вместо настоящего чая в пачке оказался спитой, высушенный.

— Сухаревка! — подвел итог отец. — Не обманешь — не продашь.

— Ладно, — сказала Надя, — ешьте лепешки из картошки. Она немножко подморожена, поэтому лепешки сладкие. Зато горячие.

На улице послышалась пальба, крик. Фрунзе приподнял занавеску.

— Анархисты опять шумят! Сегодня пытались особняк на Пречистенке занять. Мало у них особняков. Куда ни посмотришь, везде черные знамена.

— Только людей пугают, — добавила Надя. — Утром на Поварской, около олсуфьевского дома, бомбу бросили — дыму черного напустили. А сейчас, наверное, к нам на Прохоровку поскакали, склад готового товара грабить. И когда их, окаянных, утихомирят?..


Утром все вместе проводили Надю до угла Воздвиженки и Моховой, где в большом зеленом доме разместилась крестьянская секция ВЦИК. Надя работала там секретарем у председателя секции Спиридоновой.

У самого входа в дом они столкнулись с женщиной. У нее были тонкие темные брови, резко очерченный энергичный рот. Большой прямой нос придавал лицу неженскую суровость. Несмотря на морозное утро, она была без платка — густые волосы, расчесанные на прямой пробор, закрывали уши, оставив на высоком лбу открытым небольшой треугольник.

Фрунзе молча кивнул женщине. Она хмуро посмотрела на Михаила Васильевича, едва ответив на приветствие.

— Кто это? — спросил Андрей.

— Как кто? Моя Спиридонова! — ответила Надя. — Сейчас она мне всыплет, почему позже ее пришла.

Через несколько шагов отец, усмехнувшись, спросил:

— Что это она, Миша, на тебя чертом смотрит?

— А она на всех. Бешеная, когда не по ее получается.

На Большой Лубянке они расстались. Андрей крепко пожал руку Фрунзе:

— До свидания, Михаил Васильевич.

— Приезжай к нам в Иваново-Вознесенск… Отец обнял Андрея:

— Он и к матери не может заглянуть. Приезжай, сынок. Мать истосковалась, да и Наташа с Петром ждут не дождутся.


1918-й, март

Когда-то верноподданный, благонамеренный, Его величество российский обыватель, теперь оглушенный, ошарашенный неожиданно нахлынувшим на него водопадом событий, растерялся.

Оставалось только беспредельно удивляться и возмущаться.

— Перво-наперво о жратве… Бывало, в Москве, в Охотном ряду, завсегда все было, все, что твоя душа захочет, — говядина, телятина, дичь разная, молоденькие поросеночки, розовенькие, миленькие такие, чистенькие! Куры, гуси, индейки, цыплята. «Вам которого-с? Вот энтова? Сей секунду! Печеночки телячьей не возьмете-с? Что вы, мадам, да у нас все свеженькое… Фазанчиков посмотрите! А вот, драгоценная, рябчики! Что-с? Требуете перепелочек? Ради бога, ваше сиятельство, — куропаточки! Утром еще по травке бегали… Желаете уточку? Пожалуйста…» А у Елисеева на Тверской! Господи ты боже мой, войдешь и поначалу даже обалдеешь, глаза разбегаются, забудешь, за чем пришел. Хотите, я вас сейчас убью? Одной, горчицы — семь сортов! Семь, в том числе — французская. И не какаянибудь подделка, а самая настоящая, во французской баночке, с французской этикеточкой… А сейчас?

— Перво-наперво о почтении. В воскресенье или в какой другой неприсутственный день я со всей семьей шел в церковь. И меня все знали; пока до собору дойдешь — картуз раз сорок сымешь…

— Перво-наперво про землю. Ежели она была моя, тогда и никаких по этому вопросу разговоров. Хочу — пустопорожней держу, хочу — под дело пускаю: пашу, удобряю, урожай снимаю. Хочу — продам, хочу — в Земельном банке заложу…

— Перво-наперво о большевиках. Если считать по старому, конечно, стилю, — пусть уж по новому, нечестивому, они живут (мыслимо ли дело, рождество Христово испокон веку двадцать пятого декабря праздновали — за неделю до Нового года, а теперь, пожалуйте — седьмого января, через неделю после Нового года!), - так вот, если считать по-нашему, то со дня большевистского переворота прошло полных пять месяцев, начинается шестой…

А что писали? Господин мистер Френсис, посол Соединенных Штатов Америки при бывшем Временном правительстве, печатно заявлял про большевиков: «Десять дней продержатся, не более!»

Между прочим, знающие люди рассказывали, что это по его, мистера Френсиса, просьбе американское правительство запретило отправлять в Россию пароходы с продовольствием до тех пор, пока у власти большевики. Как же это прикажете понимать? Выходит, помирайте с голодухи все русские люди? Ну, хорошо, допустим, большевики вам, господа, не по нутру, а при чем тут, скажем, младенцы?

Осторожнее всех вел себя, как всегда, англичанин. Помалкивал, и все. Втихую, говорят, черт те что вытворял, а публично ни-ни — «нас внутренние дела России не интересуют». Вроде бы!

Пять месяцев прошло, а они сидят!

— Перво-наперво про перенесение столицы из Петрограда в Москву. А вы знаете — мне это даже понравилось! Оно, конечно, хорошо, «окно в Европу», но если трезво посмотреть, окно-то оно окно, но все равно где-то на краю государства… А вы со мной не спорьте — на краю-с! А Москва — она, голубушка, матушка, и древнее и ближе к губерниям. Так что по этому вопросу у нас возражений нет. Меня другое пугает. Проходил я намедни по Кудринской. Гляжу, митингуют. Подошел, послушал, меня как кипятком обдали: «Кто не работает, тот не ест!» Как же это прикажете понимать? Выходит, если я временно не у дела, должен я, значит, зубы на полку? Вот этим мне большевики очень-с противные-с!

— Да где вы их видели, большевиков? Были, да все сплыли. Они свою партию распустили. Теперь другая появилась — Российская коммунистическая партия, и в скобках — буква «б».

— Вот в этих-то скобках все и дело. Это и есть большевики.

— Кто их разберет. Мне все равно, лишь бы немного потише стало поспокойнее. А то просто на улицу выйти невозможно, к соседу сходить боязно. Ты к соседу — поговорить о «текущем моменте», утешиться какой-нибудь потаенной сногсшибательной новостью, а к тебе в это время — разбойники.

— Черти бы побрали этих анархистов! И где они, дьяволы, такие револьверы добыли огромные, хлопают, словно пушки. У некоторых на мордах маски — поди узнай, кто он есть: анархист или Ильюшка Кучеров, который на Второй Мещанской всю семью Ивана Сергеевича Похлебкина вырезал — всех до одного, целых девять душ.

— Читали обращение «От Московской федерации анархистов»? Напечатано в газете «Анархия». «Доводим до всеобщего сведения, что никаких захватов с целью личной наживы не признаем и не оправдываем!» И тут же сообщение от штаба черной гвардии! В той же «Анархии» на первой странице крупным шрифтом оттиснуто: «Доводим до общего сведения, что все выступления боевых групп анархистов совершаются при непосредственном присутствии членов штаба и только по мандатам, подписанным не менее чем тремя членами штаба. Ни за какие выступления при несоблюдении вышеуказанных положений штаб черной гвардии не отвечает».

Поняли? Действуйте, значит, так. Вломятся к вам эти самые, у кого на мордах маски. А вы им никаких поступков не позволяйте, спросите: «Покажите, граждане, мандат, и чтобы с тремя подписями!» А затем справьтесь: «Кто из вас будет член штаба?» Конечно, если успеете, пока вам кишки не выпустили…

— Надо бы, хоть на время, подальше от этих беспокойств уехать.

— Попробуй! Билеты на поезда продают только по особым разрешениям, месяц, не менее, проходишь, пока наотрез не откажут!

— Перво-наперво куда ехать? Почти что некуда! В Курск, бывало, в гости ездили да на богомолье, поклониться чудотворной Курско-Коренной божьей матери, явленной шестьсот лет назад. Еще ездили на ярмарки — одна, весенняя, начиналась в Курске в девятую пятницу по пасхе, вторая, осенняя, — в покров пресвятой владычицы нашей богородицы и приснодевы Марии. А теперь едут в Курск — на фронт! Господи ты боже мой! До чего Россию довели?! Под Курском бои, в Белгороде бои, в Синельникове бои, на Дону бои. Там, говорят, сразу три «главковерха» — это по-нонешнему, а по-старому — верховные главнокомандующие — генерал Алексеев, великий князь Николай Николаевич да еще генерал Корнилов…

— И все вылезают и вылезают на поверхность разные генералы и адмиралы: Колчак, Дутов… На Китайско-Восточной железной дороге появился какой-то генераллейтенант Плешков, издает свои приказы и подписывается: «Главковерх». Это, выходит, четвертый «верх». Где-то там на Дальнем Востоке, или еще бог знает где, какой-то Семенов объявился, он, слава богу, пока есаул, но тоже метит в «верхи». В Пскове — нет, вы только подумайте! — в Пскове, где одни названья чего стоят — Завеличье, Полонище, Солодежня, Новое Застенье — все русское, древнее, в Пскове, где немцы последний раз были в тысяча двести сороковом году, и то по боярской глупости — не захотели псковичи с новгородцами совместно действовать, — так вот в Пскове — немцы! Губернатора назначили, бывшего председателя казенной палаты, действительного статского советника господина Брока. И разошелся этот самый Брок во всю свою прусскую душу — смертную казнь ввел, розги ввел, порют всех, окромя, понятно, высшего, благородного сословия… Это, выходит, и нас начнут, поскольку мы не дворяне, а мещане? Извините! Не хочу!


Где раздобыть денег?

Центральному комитету партии левых эсеров деньги были нужны позарез: на содержание членов ЦК, пропагандистов, лекторов, на издание брошюр и листовок. Большие надежды, возлагаемые на получение прибыли от газет «Дело народа» и «Знамя труда», не оправдались: тиражи газет, и без того небольшие, падали с каждым днем.

За несколько дней до IV съезда Советов левые эсеры приняли решение выйти из состава Советского правительства, если съезд ратифицирует Брестский договор. Закрыв заседание, происходившее в бывшем особняке графини Уваровой в Леонтьевском переулке, Спиридонова попросила членов ЦК Камкова, Карелина и заместителя председателя ВЧК Александровича остаться.

— Закрой форточку, Вячеслав! — резким, сухим голосом приказала Спиридонова Александровичу. — А вы посмотрите, нет ли посторонних.

Карелин и Камков, привыкшие к тому, что Спиридоновой всюду мерещатся большевики, обошли соседние комнаты.

— Дела наши неважны, — начала Спиридонова. — У нас почти нет денег. Не сегодня-завтра придется закрыть газету. А у нас впереди немалые расходы… Жду ваших предложений.

— Хорошо бы заем, — скучно предложил Камков. — Только у кого?

— Никто не даст, — отрезала Спиридонова.

— У анархистов денег много, — не то посоветовал, не то позавидовал Камков. — Ничем не брезгуют, все берут, что плохо лежит.

— Мы политическая партия, а не ворюги, — с суровым презрением сказала Спиридонова. — Да и некому у нас грабежами заниматься. Я вижу, от вас толкового предложения получить трудно. Давай, Вячеслав, ты.

Александрович вынул из жилетного кармана небольшую записочку, развернул ее.

— Прежде всего я должен сказать, что, принимая решение о выходе из состава Советского правительства, Центральный комитет не должен настаивать на том, чтобы вместе с народными комиссарами уходили со своих постов заместители и члены коллегий. Иначе надо будет уйти и мне, а вы сами понимаете, как важно для нас знать все, что происходит в ВЧК.

— Это ясно, — перебила Спиридонова. — Ближе к делу, Вячеслав.

— Кроме этого, мой уход из ВЧК лишит нас возможности пополнять наши финансы. По состоянию на первое марта мною передано…

— Обойдемся без цифр, — торопливо перебила Спиридонова. — Самое главное, что эти деньги изымаются не у трудового народа, а у спекулянтов, валютчиков, и мы имеем моральное право расходовать их на нужды нашей партии…

— Совершенно верно, — подтвердил Александрович. — Деньги действительно дармовые. Но я сегодня должен поставить вас в известность, что и мне добывать деньги с каждым днем становится все труднее.

— Дзержинский? — спросил Карелин.

— И он и другие. Особенно секретарь, ВЧК Ксенофонтов и Петерс…

— Догадались?

— Поди узнай, но я начал испытывать некоторые неудобства. На днях совершенно неожиданно для меня начальника отдела хранения, члена нашей партии, — заменили большевиком. Потому я опасаюсь, что поступления могут сократиться. Кроме этого, я должен усилить финансирование отряда особого назначения ВЧК.

— А при чем тут мы? — искренне удивился Карелин. — Финансируйте на здоровье.

— Официально в этом отряде должно быть не более пятисот человек, а там уже около тысячи.

— Можно без подробностей, — снова перебила Спиридонова. — Главное ясно: Вячеславу уходить из ВЧК никак нельзя, даже если все наркомы, их заместители и члены коллегий уйдут со своих постов.

— Я прошу, Мария Александровна, всех не отзывать. Кроме меня надо оставить еще кого-нибудь в ВЧК, иначе Дзержинский выкинет меня немедленно. Вчера кто-то доставил ему бумагу, которую командир отряда особого назначения Попов неосторожно направил в военный комиссариат Москвы с просьбой отпустить отряду двадцать санитарных носилок, столько же медицинских полевых сумок и еще что-то. Я зашел к Дзержинскому, а он меня спрашивает: «Не знаете, с кем Попов собирается воевать?» Понимаете мое положение?

— Ну и как ты выкрутился? — осведомился Карелин.

— Сказал, что Попова надо заменить. Говорю: «Он не в меру воинствен, еще подведет нас». В общем, за Поповым нужен присмотр, а то он действительно какойнибудь кунштюк выкинет.

Спиридонова первый раз за всю беседу улыбнулась:

— Это вы напрасно, Вячеслав. Попов человек храбрый и предан нашему делу до самозабвения.

Карелин и Камков переглянулись — они знали слабость Спиридоновой к храбрым людям.

Спиридонова нахмурилась, встала.

— Подумайте, где можно раздобыть денег…


Приняв от Мартынова дело спекулянта Артемьева, Филатов немедленно вызвал арестованного.

— Ну, жирный, будешь правду говорить? Давай выкладывай, где у тебя еще золотишко припрятано?

— Все тут. Больше ни одной монетки, ничего больше нет. Все отдал.

Филатов порылся в бумажках и рявкнул:

— А где маменькин браслет с камушками?

Разве мог Артемьев предполагать, что ни о каком браслете следователю не известно?

А Филатов, увидев, что арестованный растерялся, подошел к нему, поднес к его побледневшему лицу огромный кулак:

— А где оклады от киотов? Отвечай, сволочь!

Через час Артемьев признался, что в его квартире за большой иконой апостолов Петра и Павла вделан в стену несгораемый ящик.

— Поехали!

Когда Филатов, сняв икону, открыл тайник, Артемьев повалился на пол, повторяя одно и то же:

— Господи!.. Господи!..

Филатов деловито спросил:

— Чемоданчик найдется?

Артемьев на коленях добрался до шкафа, достал кожаный чемоданчик.

Филатов аккуратно уложил драгоценности, сел, закурил, спросил все еще стоявшего на коленях Артемьева:

— Слушай, купец, жить хочешь?

— Чего?

— Жить, говорю, хочешь? Все это мы в протокол заносить не будем. Понял?

— Не будем? Хорошо. А почему не будем?

— Я вижу, ты совсем очумел… Не будем в протокол заносить, вот и все. А ты сейчас вроде как убежишь.

— Никуда я не побегу! Еще пристрелите.

— Вот дура! Я же сказал — вроде… Понял? Документы тебе новые на Сухаревке справлю. Бороду снимешь, жить переедешь во Всехсвятское… Я вижу, ни черта ты не понимаешь, столб деревянный! Но имей в виду — я только свистну, и ты передо мной как лист перед травой!

Поняв наконец, что от него хочет следователь, Артемьев всхлипнул, перекрестился и забормотал торопливо:

— Все сделаю! Все! Благослови тебя господь, золотой ты человек. По гроб жизни…

— Смотри только, не сбрехни кому-нибудь. Со дна моря достану!

— Что ты, голубчик, родной мой! Что мне, жизнь надоела, или я уже совсем дурак, дура, как вы сказали, столб… Вот пол целую, клятву смертную даю…

— Вставай. Придешь завтра вечером, после десяти, на Воздвиженку, девять. Спросишь Филатова. А теперь лети что есть духу.

Покурив, Филатов выбежал во двор и несколько раз выстрелил в воздух.

Появился рабочий патруль.

— Кто стрелял? — строго спросил пожилой рабочий.

— Один гад у меня ускользнул.

Филатов предъявил мандат. Пожилой сочувственно спросил:

— Попадет тебе, товарищ Филатов?

— Всыплют… И куда он, сволота, делся? Как в яму провалился!

Филатов спросил фамилии, записал.

— На всякий случай, — пояснил он. — Вдруг потребуетесь. Надеюсь, не откажетесь подтвердить?

— Ну как не помочь!

Филатов подождал, пока патрульные завернут за угол, и пошел домой.

Дома его ожидало неприятное известие: кто-то из чекистов арестовал его отца.


Виновный будет наказан…

Андрей позвонил профессору Пухову, попросил приехать в ВЧК.

— Куда приехать?

— В ВЧК. Во Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией, — объяснил Андрей. — Большая Лубянка, одиннадцать. Моя фамилия Мартынов.

— Понял. Но вы не перепутали, товарищ Мартынов? Возможно, вам какой-нибудь другой Пухов нужен, поскольку я ни контрреволюцией, ни саботажем, ни тем паче спекуляцией не занимаюсь. Ни я, ни жена.

— Именно вы, Александр Александрович.

— Странно… Вы говорите — приехать. На чем? Трамвай не ходит, извозчики мне не по карману, собственного выезда у меня, к сожалению, нет. Поэтому я задержусь, поскольку буду добираться на своих двоих. Вас это устраивает?

— Вполне, Александр Александрович. Пропуск вам заказан.

Профессор, видимо, ожидал увидеть совсем иного человека — это было заметно по его легкому замешательству.

— Вы товарищ Мартынов?

— Я, товарищ Пухов. Присаживайтесь, пожалуйста.

Пухов улыбнулся:

— Я, знаете ли, представлял, что увижу матроса с бородой, как у Дыбенки…

— Вы с ним знакомы?

— Не имею чести. На митинге слышал. Чем обязан?

— Скажите, профессор, не было ли у вас золотого портсигара с надписью: «Александру Александровичу…»

— Как же, был.

— А где он сейчас?

— Если, молодой человек, вы хотите его у меня отобрать, то вы, к сожалению, опоздали. Что было, то сплыло. Некоторое время тому назад я его выменял на пуд крупчатки.

— У вас тогда супруга заболела?

— Совершенно верно. А откуда вам это ведомо?

— Это не важно, Александр Александрович. Председатель ВЧК товарищ Дзержинский поручил мне вернуть вам портсигар. Получите его, пожалуйста…

Андрей выдвинул ящик, переворошил все бумаги — портсигара не было!

В дверь постучали.

— Можно?

Андрей, холодея, глухо ответил:

— Пожалуйста, входите.

В комнату, улыбаясь, вошел Феликс Эдмундович, еще издали протянул руку профессору Пухову:

— Дзержинский. Здравствуйте, Александр Александрович!..


Помощник дежурного стучал в двери:

— К Дзержинскому! Немедленно!

— Где Александрович? — спросил Дзержинский Ксенофонтова, когда все собрались.

— Болен. Испанка.

— Где Мальгин? Где Полукаров?

— На операции.

— Начнем без них. Товарищи! У нас произошло невероятное событие… — Дзержинский на мгновение умолк, подбирая слова. — В нашем доме появился вор. Да, да! Не смотрите на меня с таким удивлением. Я поражен не меньше вас. Среди нас — вор! Вчера вечером сотрудник Андрей Мартынов положил в ящик письменного стола изъятый у спекулянта золотой портсигар с дарственной надписью, по которой можно судить, что эта очень дорогая вещь принадлежит крупному русскому ученому. Портсигар из стола Мартынова украден!

Кто-то глухо сказал:

— Может, Мартынов ошибся?

— Ошибки нет. После того как Мартынов положил портсигар в стол, в здание ЧК из посторонних приходили только два человека — они вне подозрений. Следовательно, украл кто-то из наших работников.

В кабинете стояла такая тишина, что было слышно, как тяжело дышал недавно перенесший испанку Ксенофонтов.

Дзержинский посмотрел на часы.

— Сейчас три часа дня. Я надеюсь, что в пять часов портсигар будет лежать на подоконнике в семнадцатой комнате. Она пустая. Константин Калугин, который работает в ней, сейчас в Нижнем Новгороде. — Дзержинский молча посмотрел на сотрудников, ни на ком особенно не задерживая взгляда, и закончил: — Никто наблюдать за тем, кто войдет в комнату семнадцать, не будет. Если портсигара в семнадцатой комнате к пяти часам вечера не окажется, сотрудник Мартынов за преступно халатное отношение к своим обязанностям будет наказан самым строжайшим образом. Вы свободны, товарищи. Яков Христофорович, позаботьтесь, чтобы сотрудник Мартынов до пяти часов не наделал глупостей…


Петерс отобрал у Андрея револьвер, привел в свой кабинет, дал свежий номер «Правды» и сказал:

— Если можешь, читай.

Андрей попробовал читать, но вместо строк видел только полоски.

Кто мог взять портсигар?

Какой позор! Хорошо, что Феликс Эдмундович помог выйти из положения. Услышав голос Дзержинского, Андрей успел нацарапать на бумажке: «Портсигар исчез!» — и передал ее. Прочтя, Дзержинский заговорил с профессором о котлостроении и минуты через две сказал:

— Что мы здесь сидим! Мы, наверное, мешаем нашим разговором товарищу Мартынову. Идемте ко мне.

И они ушли. Профессор увлекся беседой с Дзержинским и, видно, забыл о портсигаре. А может быть, он очень вежливый и решил не спрашивать?

Два часа — это очень много. Можно вспомнить всю свою жизнь. Это сто двадцать минут. А что такое минута?

В кабинете Петерса, прямо перед Андреем, висели круглые часы в деревянном коричневом футляре с надписью на циферблате: «Павел Буре». Большая минутная стрелка не двигалась, а прыгала. Постоит, постоит и прыгнет. Андрей смотрел на стрелку, а она все прыгала и прыгала.

Петерс вдруг спросил:

— Кто же, по-твоему, мог взять портсигар?

— Не знаю.

— Кто был в твоей комнате, кроме тебя?

— Только Мальгин. Но он, Яков Христофорович, не мог взять.

— Ты так думаешь?

— Уверен. Мальгин такой. Честнее его нет.

— Я тоже так думаю. Тогда кто же? Не мог портсигар растаять. Кто-то же его взял? Ты хорошо все осмотрел?

— Все. Сначала я торопливо смотрел. Я очень испугался, товарищ Петерс. А потом по-спокойному, все ящики вынимал и даже вытрясал.

— Пойдем еще раз посмотрим.

В комнате был Мальгин. Он только что вернулся с операции.

На своем столе Андрей увидел хлеб и конфету «Бон-бон». Это Мальгин получил для него в буфете. Там ему рассказали о случившемся.

— Посмотрим еще раз, — сказал Петерс, — хорошенько.

Когда ящики были проверены, Мальгин вздохнул и тихо произнес:

— Надо в другом месте искать…

Петерс спокойно сказал:

— А ты подскажи где.

— Пусть Мартынов выйдет, — угрюмо ответил Мальгин.

— Андрей, подожди меня в коридоре. Только далеко не уходи.

Минуты через две Петерс вышел необычно возбужденный и коротко бросил:

— Иди в мой кабинет. Я сейчас приду.

Стрелки снова запрыгали. Прошло минут десять, пока пришел Петерс. Он сел за стол, вынул из ящика папку и принялся читать. Иногда он посматривал на часы, каждый раз при этом говоря:

— Потерпи.

Потом Петерс сказал:

— Ну, пошли.

Каждый входивший в кабинет Дзержинского бросал взгляд на Мартынова и сразу отводил глаза. Все молчали.

Дзержинский взглянул на часы.

— Ровно пять. Товарищи Петерс и Ксенофонтов, посмотрите.

Они ушли. И снова в кабинете стояла такая тишина, что, когда зазвенел телефон, все вздрогнули.

Ксенофонтов не вошел, а влетел. В руках у него был портсигар. Следом вошел Петерс и как ни в чем не бывало спокойно сел — как будто иначе и не могло быть.

Кто-то засмеялся. Первым к Андрею подошел Филатов, подал руку:

— Поздравляю, товарищ Мартынов!

Андрей пожал руку, не зная, что сказать. Дзержинский постучал карандашом по столу.

— Спасибо, товарищи, — сказал он. — Благодарю за точность.

Андрей смотрел на Феликса Эдмундовича, как бы молча спрашивая: «Что же теперь?» Дзержинский вышел из-за стола и дотронулся до плеча Андрея. Мартынов совсем близко увидел глаза Феликса Эдмундовича — усталые, но с веселыми искорками. Но через мгновение Андрей увидел совсем другие глаза — холодные, неумолимые.

— Вы свободны, товарищи. Мартынов, Филатов, останьтесь.

Остались Феликс Эдмундович, Петерс, Ксенофонтов, Андрей и Филатов. Дзержинский прошел за свой стол, стоя открыл какую-то папку, гневно спросил:

— Скажите, Филатов, зачем вам понадобился портсигар?

— Я его не брал! — вскочил со стула Филатов. — Не брал! Впервые вижу!

— Вы говорите неправду, Филатов. Зачем вам потребовался портсигар? Ну!

— Я не соображал, что делал… Я хотел только напугать Мартынова…

— Чтобы он прекратил дело по обвинению вашего отца? — спросил Петерс. — Но ваш отец арестован на законном основании, он спекулянт.

— Я бесконечно виноват…

— Когда вы окончили гимназию, Филатов? — спросил Ксенофонтов. — И что вы после делали?

— В тысяча девятьсот пятнадцатом году. Потом служил в армии.

— На фронте были?

— Нет. Служил здесь, в Москве.

— Когда вы вступили в партию социалистов-революционеров?

— В прошлом году.

— Вы арестованы, Филатов! — резко кинул Дзержинский.

— Арестовать меня вы не можете! Я член партии социалистов-революционеров, работаю в ВЧК на основании соглашения между вашей партией и нашей!..

— Обо всем, что сделали вы, товарищи по вашей партии будут поставлены в известность. Никакая партия не может защищать воров. Товарищ Петерс, распорядитесь, чтобы бывший сотрудник ВЧК Филатов немедленно сдал мандат, оружие, все дела и был препровожден в Бутырскую тюрьму!


Мы нашли вас

Возвращаясь домой, профессор Пухов на площадке второго этажа встретил коменданта дома Денежкину. На ней были новый оренбургский пуховый платок, сильно пахнувший нафталином, короткое пальто, подпоясанное офицерским ремнем, новые чесанки с галошами.

— Добрый вечер, Анна Федоровна!

Денежкина молча кивнула и, дождавшись, когда Пухов поднялся на третий этаж, крикнула:

— Надумал?

— Как вам сказать, — неопределенно ответил профессор. — Говорят, один переезд равен двум пожарам. Хлопот много.

— Это твое дело! Мне и моих двух комнат досыта хватает. Теперь не до балов. Если тебе на верхотуру карабкаться не надоело — валяй, лазай! Жену бы пожалел — в чем душа держится…

— Я посоветуюсь…

— Смотри не затягивай! А то я сама передумаю. Будешь потом просить. Москва слезам не верит, особенно буржуйским!

Пухов поднимался медленно, не хотел входить в квартиру, тяжело дыша. Лидию Николаевну больше всего, чуть ли не с первых дней совместной жизни, беспокоило сердце мужа — основания у нее для этого были: отец Пухова скончался скоропостижно, сорока девяти лет, за обедом.

Пухов поднялся на четвертый этаж, когда снизу опять раздался голос Денежкиной:

— Дежуришь сегодня!

— Где?

— Как это — где? На собрания жильцов надо ходить, гражданин профессор, тогда будешь все знать. Дежурим по охране домов от бандитов. Начало с темноты, конец в шесть утра. Да ты не ленись, спустись и распишись!

Подала общую тетрадь с привязанным к ней суровой ниткой карандашом.

— Расписаться и то не смог! Нацарапал черт те что!

— Карандаш у вас жесткий.

— И не жесткий он, а химический. Помусолить надо! Господи, ни черта-то вы, интеллигенция, не знаете! И не опаздывай. Понятно?

Лидия Николаевна вышла в переднюю в мужских подшитых валенках — профессор выменял их на толкучем рынке за парадные брюки, — в старенькой, изрядно тронутой молью каракулевой шубе с вытертыми рукавами, на плечах плед, на седых волосах — стеганый чепец покойной матери. Александр Александрович поцеловал холодную руку жены.

— У нас гость, Саша. В кабинете…

С дивана поднялся человек в шубе и шапке.

— Добрый день, господин Кияткин. Рад видеть вас в добром здравии.

— Если ваши слова не простая вежливость, дорогой Александр Александрович, я рад бесконечно.

Пухов потрогал железную печку, стоявшую посредине кабинета, — буржуйку, как все иронически называли такие печки-времянки.

— Извините… Лидуша, почему у нас так холодно?

— Я забыла, Саша, справа или слева?.. Профессор подошел к огромному, занимавшему всю стену книжному шкафу, вооружился очками.

— Что у нас справа? «Густав Эйфель и его башня». Оставить, пригодится. А это что? «Труды первого русского электротехнического съезда». Оставить. А что слева? Игорь Грабарь. «История русского искусства». Жаль Игоря Эммануиловича, но ничего не поделаешь… Тем паче издание незавершенное. Лидуша, спички у нас есть?

Кияткин услужливо подал зажигалку.

— Не надо, Лидуша. Господин Кияткин опять нас выручил. Русское искусство отлично загорится от американской зажигалки.

Кияткин усмехнулся:

— Бензин русский. Кстати, очищен по вашему способу.

Пухов иронически посмотрел на гостя:

— Даже не знак, хуже это или лучше. Лучше, если бы и бензин был американский.

— Постоянное стремление русской интеллигенции уйти от ответственности? Как это говорят: «Моя хата с краю»?

— Возможно. Еще говорят: «Соловья баснями не кормят». Лидуша, неси чайник, будем угощать господина Кияткина чаем. Только, извините, морковным. Пробовали?

— Не приходилось.

— А знаете, не так плохо. Академик Крылов назвал его диетическим. Диетический чай! Да еще с сахарином!

Кияткин пододвинул тяжелое кресло поближе к печке, от которой сразу пахнуло теплом, и ласково сказал:

— Я скоро уезжаю, Александр Александрович. Хотел бы знать ваше окончательное решение.

Пухов поправил маленькой самодельной кочергой, согнутой из толстой проволоки, жарко горевшую плотную бумагу. На миг ярко осветился Успенский собор во Владимире, но огонь быстро проглотил его.

— Я хочу знать ваше окончательное решение, — продолжал Кияткин. — Будь вы человеком ординарным, я бы подробно рассказал вам, что в Штатах вас ждет вилла в Калифорнии, на берегу Тихого океана, я бы объяснил вам, как хорошо иметь великолепную машину, вышколенную прислугу, солидный счет в банке…

— Пейте чай, иначе остынет, — прервал профессор. Кияткин отпил глоток и поставил стакан.

— А вы знаете, это недурно. Напоминает жидкость для полоскания горла… Вы ученый. У вас будет все необходимое для такого ученого, как вы: лаборатории, умные, исполнительные помощники, талантливые ученики, все ваши самые дерзкие планы будут осуществлены, Я не хочу, не имею права ставить в пример свою собственную персону, это было бы весьма нескромно, но все же я скажу. Я закончил Московское императорское высшее техническое училище десять лет назад. Меня считали одаренным теплотехником, а куда я попал? Вы знаете — куда?

— Не имею представления.

— И я не представлял, что я с моим дипломом попаду в механики к Кунаеву, на ситцепечатную фабрику.

— Для начала не так плохо.

— Возможно. Только первая фигура у Кунаева колорист, химик, а механик вроде подмастерья, больше того: главный банщик — подавай пар, и все. Колористу в год тридцать тысяч, от дома до фабрики — триста шагов, а лошадей подают. А механику в год — тысяча двести и — пешком…

— И вы обиделись?

— Ни капельки. Обижаются только глупые, умные ищут выход. Я уехал в Америку. Вы слушаете меня, Александр Александрович?

— Слушаю, слушаю.

— А что ожидает вас здесь? Сожжете книги по искусству, будете кипятить воду для этого морковного напитка на томах Достоевского. Потом эта вздорная баба, ваш комендант, уговорит вас поменять квартиру на ее нору. В один прекрасный день вас ограбят, убьют, а в лучшем случае посадят в подвал ВЧК.

Профессор, закрывая плотнее дверцу буржуйки, лукаво улыбнулся:

— В Чека я уже был. Только что оттуда. Со мной сначала беседовал очень милый и стеснительный молодой человек. Потом — Дзержинский. Видимо, и в вашей Америке знают фамилию председателя ВЧК?

— Вы все шутите!

— Шутить — это признак здоровья, господин Кияткин. К сожалению, я не знал, что застану вас у себя, и не попросил Феликса Эдмундовича письменно засвидетельствовать, что был у него и что мы очень сердечно поговорили.

— Но о чем можно говорить с этим чудовищным человеком? И если вы действительно там были, то как сумели выбраться оттуда?

— Говорили о многом. Между прочим, ничего чудовищного в товарище Дзержинском я не обнаружил. Напротив, очень приятный, интеллигентный, умный человек, понимающий все с полуслова. Кстати, любит Чехова. А выбрался я из Чека очень просто: на автомобиле Феликса Эдмундовича. Завтра мы опять встретимся.

— И вы пойдете?

— Он сам приедет ко мне.

— К вам? Дзержинский?

— Не понимаю, чему вы удивляетесь?

— Я не понимаю вас, профессор. Мы ведем с вами деловые разговоры… Простите за резкость, я трачу на вас время, а вы…

— Но, господин Кияткин, наши, как выразились вы, деловые разговоры слишком односторонни: разговариваете, точнее, уговариваете, вы. Я только слушаю и отвечаю, как вы изволили верно заметить, шуткой.

— Так нельзя, профессор, — сменил тон Кияткин. — Какая разница, где вы разрабатываете новый, более усовершенствованный способ перегонки нефти — в России, в Австралии? Не все ли равно? Рано или поздно все становится достоянием мировой техники. Но в Штатах вы это сделаете скорее, чем в разоренной стране. Мной руководят чисто деловые, технические соображения. Политика — это не моя область. Политикой пусть занимаются Вильсон, Клемансо, Ленин…

— У меня был сын, господин Кияткин. Единственный сын — Сережа. Он погиб в тысяча девятьсот шестнадцатом году… Он был студентом того же самого Императорского высшего технического училища, где учились и вы. Подавал большие надежды, из него, возможно, получился бы хороший инженер. Но он пошел добровольно в армию, стал летчиком. Его сбила немецкая пушка, так мне писали его друзья. И знаете, почему она его сбила? Она была лучше, чем наша, она была хорошо приспособлена для стрельбы по движущейся цели…

— Это очень грустно, Александр Александрович. Я выражаю вам самое глубокое соболезнование, но война есть война…

— Скажите, господин Кияткин, только вполне откровенно, вам кого-нибудь уже удалось уговорить уехать за океан? Или это коммерческая тайна?

— Почему же? Я охотно назову вам несколько фамилий после того, как вы дадите согласие. А пока, извините, не могу. И должен вас, если хотите, порадовать: многих из тех, кто очень хотел бы уехать, мы не приглашаем. Заверяю — вы окажетесь в солидном обществе.

Зазвенел телефон. Пухов снял трубку:

— Да, это я… Беседую с одним господином… Конечно, не помешаете, буду рад.

Пухов положил трубку и, увидев вопросительный взгляд Кияткина, улыбнулся:

— Через несколько минут Феликс Эдмундович лично подтвердит вам, что я был в ВЧК.

— Александр Александрович! — умоляюще произнес Кияткин и взволнованно заходил по комнате. — Иногда я теряюсь, не зная, когда вы говорите всерьез и когда шутите!

— Сочувствую вам. Юмор, к сожалению, не до каждого доходит. Считайте, что я говорю вам всерьез.

— Непостижимо! И вы не будете возражать, если я хоть взгляну на него?

— Ну как я могу отказать вам, господин Кияткин, — ответил Пухов, беря с книжной полки книгу потолще для ненасытной буржуйки.


— Извините, Александр Александрович, за столь позднее вторжение. Выяснилось, что завтра буду очень занят. Не сердитесь, если нарушил и ваши планы.

Кияткин встал, поклонился. Дзержинский внимательно посмотрел на него, подал руку:

— Дзержинский.

— Кияткин, американский инженер.

— Понимаете, Александр Александрович, только вы ушли, ко мне приходит этот молодой человек, — Дзержинский кивнул в сторону Андрея, — и взволнованно говорит, что не успел возвратить вам очень дорогую вещь, судя по дарственной надписи, вашу.

Андрей смущенно подал профессору злополучный портсигар.

— Большое спасибо. Память о сослуживцах. Теперь портсигар вдвойне дороже — благодаря ему познакомился с вами… Лидуша!

Пухов представил жену. Сняв с буржуйки чайник, она весело сказала:

— Я могу устроить чай. Воду пустили. Ненадолго, но пустили.

Кияткин насмешливо произнес:

— Боже мой! Как мало человеку надо! Пустили воду — и Лидия Николаевна, супруга крупного ученого, хорошо известного даже за границей, в Америке, уже рада. Вам это не кажется, господин Дзержинский, унижением личности?

Дзержинский усмехнулся:

— А вы знаете, господин Кияткин, я с вами полностью согласен. Отсутствие воды действительно унижает. Нельзя вымыть руки после того, как прикоснешься к чему-нибудь грязному. Но мы, большевики, всегда и во всем ищем первопричину. В данном случае, почему нет воды? Почему в России голод? Почему столько бездомных детей?

— Есть очень хорошая пословица: «Каков поп, таков и приход». Так, кажется?

— Совершенно верно. Но дело в том, что в нашем приходе, как вы изволили выразиться, поп-то новый, всего пять месяцев, и принять ему пришлось совсем развалившийся приход. Для того народ его и поставил, чтобы все выправить.

— Это по пословице: «Хоть гол, да прав»?

— Отвечу и вам отличной русской пословицей: «Всяк правду ищет, да не всяк ее творит!» И извините, у нас с Александром Александровичем деловой разговор.

— Да, да, господин Кияткин, неотложный разговор, — поддержал Пухов. — И надеюсь, теперь вам не надо пояснять, что все это не в шутку, а всерьез? Прощайте.


— Я вас слушаю, Феликс Эдмундович.

— Прошу извинить, что так резок был с вашим гостем.

— Не вы первый начали, не вам и извиняться, Феликс Эдмундович. Да и не обидчив этот… Не знаю, как и назвать его: и не русский уже, и еще не американец.

— Все равно, извините… Какая у вас прекрасная библиотека!

Открыл дверцу полыхавшей буржуйки, огорченно воскликнул:

— Так и думал! Эх, в какое тяжелое время мы живем!

Дзержинский посмотрел на Андрея и, увидев, что тот сделал пометку в записной книжке, продолжал:

— Скорее бы весна. Кстати, я и пришел поговорить с вами о топливе. Владимир Ильич еще в Смольном в конце прошлого года очень интересовался: можно ли построить большую электростанцию, работающую полностью на торфе? По-моему, он даже совещался со специалистами?

— Такая станция есть. Вам не приходилось бывать в Богородском?

— Нет.

— Там есть электростанция «Электропередача». Строил ее Роберт. Яковлевич Классон. Очень толковый инженер. Станция небольшая, но действовала прекрасно.

— Действовала? А сейчас?

— Право, не знаю. Возможно, торфа нет. Весь сожгли.

— Сожгли весь? А как будет дальше? Пухов улыбнулся:

— Вы, Феликс Эдмундович, представляете, как добывают торф?

— Приблизительно. Я к вам и пришел за советом.

— Попытаюсь. Но вы все-таки поговорите с Классоном. В Петрограде живет известный теплотехник Тихон Федорович Макарьев. Он давно занят проблемой торфа. Он ищет наиболее эффективный способ сжигать торф: меньше тратить торфа, больше получать тепла.

— Этого можно добиться?

— Трудно, но, наверное, можно. Самое главное — нужно, особенно сейчас. Угольные шахты — на Украине. Дров не напастись. А торф рядом. В Московской губернии, во Владимирской, в Ярославской. Торф сейчас для России — спасение. Но работы впереди тьма…

— По-моему, мы кое-чего уже добились. Мы нашли вас…


Дзержинский попросил у Пухова разрешения позвонить. Андрей слышал, как Феликс Эдмундович говорит Ксенофонтову:

— Сегодня, Иван Ксенофонтович, наверное, уже не буду… Могу отпустить…

Положил трубку и сказал Андрею:

— Иди срочно в Мамоновский переулок. Там есть какой-то» «Интимный уголок». Тебя ждет товарищ Мальгин.


Ночь как ночь…

В театрик «Интимный уголок» публика собиралась поздно — приходить раньше девяти вечера считалось неприличным. На первом отделении — «Крылышки эрота», несмотря на соблазнительное название, публики было мало. Второе отделение — «Эхо дня» — пользовалось большим успехом, там был такой текст — что ни слово, то понимай как хочешь. Но гвоздем программы был дивертисмент артистов «Пролетарского театра», помещавшегося в Доме анархии на Малой Дмитровке, 6. Они отделывали такие штуки, что публика — приказчики из Охотного ряда, бывшие гимназисты, коротко стриженные девицы, не расстававшиеся с папиросами даже в зрительном зале, спекулянты со случайными дамами, подцепленными тут же, около подъезда театра, — давясь от смеха, хваталась за животы, визжала, стонала, бешено аплодировала и вызывала лихих остряков десятки раз.

Чаще других в «Интимном» выступали Фок и Кус, гордо называвшие себя артистами по убеждению, а не за плату.

Постоянные клиенты трактира Романова на Первой Мещанской, любители бильярда, хорошо помнили маркера Сашку Забалуева и жалели, что он куда-то запропастился. В «Интимном» они не бывали, а поэтому не могли знать, что Сашка стал Фоком, а его приятель, половой трактира Емельян Мальцев, — Кусом.

Репертуар у «Фокуса» был забористый. Фок иногда появлялся в женском платье с огромным ватным бюстом, и тогда даже перезрелые стриженые девицы выбегали из зала.

В этот вечер Кус вышел с гармонью. На лоб надвинута серая арестантская бескозырка. Растянув гармонь, он громко запел, показав золотые зубы:

Последний нонешний денечек

Гуляю с вами я, друзья,

А завтра рано, чуть светочек,

Заплачет вся моя семья…

На сцену вылез Фок с ведром и маховой кистью маляра. Он сочувственно посмотрел на Куса и спросил:

— Призывают?

— Так точно! Завтра являться.

— Куда? В пехоту?

— Хуже.

— В кавалерию?

— Еще хуже.

— В обоз?

— Ну, что ты… Я бы радовался, Хуже!

— Куда же?

— В Чрезвычайную комиссию. На отсидку.

Охотнорядцы заржали. Бурно хлопали девицы. Высокий субъект в пенсне, бородка клинышком, встал, сложил руки рупором, закричал: «Браво!»

На подмостках появился странно одетый человек — в солдатской шинели и широкополой черной шляпе. Он поднял руку. Фок и Кус вдруг исчезли, их словно ветром сдуло. Человек в шляпе обвел зал деловым приценивающимся взглядом и строго приказал:

— Прекратить глупый смех! Я не потерплю, чтобы в моем личном присутствии насмехались над Чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. — Он с усмешкой посмотрел на зрителей: — А смеялись все! Я видел. И все сейчас будете платить контрибуцию…

Несколько зрителей попытались выйти из зала, но в дверях уже стояли верзилы с револьверами, в шинелях и шляпах.

Человек на подмостках опять поднял руку:

— Не торопитесь, граждане! Сначала выслушайте порядок. Верхнее платье — шубы, пальто, ротонды — реквизировано нами заранее и упаковано…

Один из верзил поставил возле двери стол.

— А вы сейчас будете проходить мимо этого столика и выкладывать все, что мы сочтем нужным. Деньги, часы, браслеты. Учтите, заведение оцеплено отрядом Чека, так что вырваться никому не удастся. Советую всем успокоить нервную систему…

И вдруг погас свет. И сразу — стрельба, крик, топот ног, женский истеричный визг…


Фок и Кус наперебой рассказывали Мальгину, как их осенило выключить свет:

— Мы сразу поняли, что это анархисты!

— Сразу догадались! И скорее звонить в Чека.

Хорошо одетый полный господин кричал:

— Вы их самих спросите: почему после их куплета о Чека эти разбойники появились, как черти из преисподней?!

— Разберемся, граждане, разберемся, а пока получайте ваши вещи, а заодно предъявляйте документы.

— Какие могут быть документы!

— Выдумали! В театр — с мандатом!

Андрей пришел, когда Мальгин разговаривал с наимоднейшей девицей: на лбу челка, глаза обведены двумя красками — лиловой и темно-синей, на щеке мушка. От девицы несло водкой, табаком.

— Слушай, дрюг, у меня докюментов нет… Мне ложить некюда.

Мальгин не успел слова сказать, как мадемуазель распахнула платье из мешковины с синей фирменной маркой на животе: «Сахарный завод Авдотьина. Первый сорт», — и предстала в чем мать родила.

— Карманов у меня нет, Понял, дрюг?

Мальгин вежливо посоветовал:

— Миледи, запахните мантию. И останьтесь до выяснения вашей личности.

Последней предъявила документы молодая красивая блондинка с огромными зелеными, как у кошки, глазами, назвавшаяся артисткой Барковской из Ярославля. Ее спутник подал удостоверение на имя Барковского И. И., представителя Ярославского губсовнархоза.

— Супруги? — спросил Андрей.

— Брат, — ответила актриса и добавила: — Родной…

Андрей внимательно посмотрел на брата. Щеки, лоб были у него гораздо темнее, чем подбородок и верхняя губа, — видно, недавно снял бороду и усы.

— Сами бреетесь?

— Не понимаю?!

— Когда бороду сбрили? Сегодня? Вчера?

— Ничего не понимаю. Странные вопросы…

Барковская захохотала:

— Я тебе говорила. У тебя же карточка на удостоверении с бородой…

Андрей показал ей удостоверение:

— Вы ошиблись. Без бороды. Извините, но вас тоже придется задержать до выяснения.

Барковский спокойно спросил:

— Надолго? Дело в том, что я прибыл в Москву с поручением окружного военного комиссара товарища Нахимсона к члену коллегии Народного комиссариата по военным делам товарищу Мехоношину. Я был у него сегодня. Я завтра обязан к нему явиться.

— Успеете, — перебил Мальгин. — Товарищ Мехоношин две недели назад уехал в Пензу. Сегодня в «Известиях» есть его письмо оттуда. Газеты надо читать, уважаемый…


Проводив Дзержинского, профессор Пухов спросил жену:

— Как, Лидуша, тебе понравился Феликс Эдмундович?

— Знаешь, Саша, в нем что-то есть, он определенно не из простых. Обещал справку о Сереже навести… Я его попросила, когда ты Кияткина провожал. Говорят, есть какое-то бюро, кажется в Лефортове, справки дают — об убитых, раненых, пропавших без вести.

Пухов промолчал, — он давно решил, что никогда больше не увидит сына.

В дверь забарабанили. Профессор успокоил жену:

— Не волнуйся, это комендант.

Из прихожей до Лидии Николаевны донесся хриплый голос Денежкиной:

— Что же это вы, гражданин Пухов, на дежурство опаздываете? Давай одевайся потеплее, шаль женину накинь, ночь звездная, видно, морозная выйдет.

Пока Пухов в прихожей одевался, Денежкина заглянула в кухню, в ванную, зашла в кабинет, постучала ключами по буржуйке. Возвратясь, сказала:

— Эту горелку свою выкинь, пока я ее не разломала. Хочешь государственное имущество — дом наш — спалить? Чтобы к завтрему — долой. И давай меняться, пока я не раздумала.

— Извините, Анна Федоровна, но менять квартиру на вашу я решительно отказываюсь.

— Какой ты решительный! Посмотрим…

— Мне обещана помощь…

— Тебе? Помощь? — ухмыльнулась Денежкина. — Уж не этот ли, что на моторе подкатывает, иностранец? Что-то он зачастил. И сегодня опять.

— Сегодня, Анна Федоровна, подкатывал товарищ Дзержинский. Слышали такую фамилию?

— Из Чека?!

— Совершенно верно. Председатель ВЧК. Минут двадцать как уехал.

— Ну что бы вам меня упредить, Александр Александрыч! Я бы на него хоть одним глазком глянула! И ведь слышала, как машина прогремела, а невдомек было выскочить. Лидия Николаевна, голубушка! — громко позвала она.

В прихожую вошла Пухова, удивленно посмотрела на Денежкину: что это с ней случилось?

— Лидия Николаевна, я давеча говорила, чтобы справки на продовольственные карточки пришли получить. Не надо, не приходите, тяжело вам подниматься, сама принесу. — Она подтянула ремень, приказала: — Дежурство отменяю! Чего это вы в такой мороз всю ночь будете топтаться?.. Пусть Сотников из девятнадцатой дежурит. Рожа у него как блин — масленая. Кобель здоровый!

— Извините, Анна Федоровна, но я уже собрался и пренебрегать государственными обязанностями не могу — моя очередь, стало быть, моя. Я расписывался…

— Так это что! Это пустяки! Это нам — раз, и готово.

— Нет уж, позвольте.

Анна Федоровна подозрительно спросила:

— А чего же про Дзержинского сказал? Или наврал?..


Ночь выдалась ясная, лунная. Такие ночи — холодные, какие-то бодрые — в марте очень хороши. Морозно, но уже неуловимо, намеком чувствуется близкая и желанная весна. Прозрачен воздух, с легким хрустом лопается под ногами ледок.

Дежурили вдвоем — Пухов и Иван Петрович Федоров, слесарь из депо Москва-Казанская, недавно переехавший в этот дом из соседнего, в подвале которого прожил всю жизнь. Получили у коменданта японские винтовки системы «Арисака». Патроны — пять штук — Денежкина дала только слесарю.

— Вам, Александр Александрович, ни к чему. Стрелять вы все равно не умеете, еще себе, не дай бог, в ногу закатите…

— Зачем же тогда винтовка? — засмеялся Пухов.

— Для страха… Кто вас проверять будет? А кого надо попугать — попугаете.

Ходили взад-вперед около дома. Иногда, увлекшись беседой, отдалялись до перекрестка.

— Вы, Александр Александрович, все знаете?

— Все, Иван Петрович, знает только один бог, да и то приблизительно. А что вас интересует?

— У нас в депо неразбериха, как у волостного писаря: пьян — все правые, а если трезвый — все виноватые. Надо нам аршинов сто водопровод протянуть. Все склады обшарили — нашли два обрезка, аршина по два… Летом бы я пожарные рукава приспособил, поверху пустил, а сейчас замерзнет все.

— А вы их в землю закопайте.

— Стынут!

— Деревянный короб сколотите. Тес-то у нас найдется?

— Найдем. А вы говорите — бог!..

Они отошли к перекрестку. С другой стороны к их подъезду подошел высокий солдат с бородой. За плечами болтался тощий вещевой мешок. Солдат скрылся в подъезде. Тяжелая дверь хлопнула. Пухов встревожился:

— Видимо, надо было спросить — кто такой? Слесарь равнодушно ответил:

— Это к нашей Анне Федоровне земляки приезжают: то из Рязани, то из Казани, то из Костромы. Развела родню на всю Россию!

Вдалеке послышались выстрелы.

Слесарь деловито спросил:

— И с винтовкой вы знакомы, Александр Александрович?

— В русско-японскую в Порт-Артуре пришлось воевать.

— Что же вы Анне Федоровне не сказали?

— Она меня всерьез не принимает. Буржуй я для нее, и все. Как же можно представителю буржуазии патроны выдавать?

Снова послышались выстрелы, на этот раз где-то рядом.

Из-за угла выскочил человек в шинели и шляпе. В руке большой узел. Увидев Пухова и Федорова, повернул. Выбежал еще один, тоже в шинели и шляпе, заорал:

— Яшка! Тикай…

Федоров вскинул винтовку:

— Стой! Стрелять буду!

Бандит с узлом, угрожая наганом и матерясь, пошел на Федорова. Слесарь выстрелил, и тот упал, обронив наган. Второй попытался перелезть через забор. Пухов подбежал к нему, ткнул его в спину винтовкой:

— Слезайте, и руки вверх!

В переулок вбежало несколько вооруженных людей. Схватили того, что стоял у забора под охраной Пухова. Подняли раненого. Видимо, старший группы взял его наган, крутанул барабан, заглянул в него и подошел к Федорову и Пухову.

— Спасибо, товарищи! Ваше счастье, что у него патроны кончились.

— Чекисты, — уважительно сказал слесарь, когда вооруженные люди повели бандитов. Из подъезда выскочила Денежкина.

— Кто стрелял?

— Мы, — ответил слесарь. — А вас, уважаемая Анна Федоровна, нашлепать бы по одному месту: подвергли товарища Пухова смертельной опасности — не дали ему патронов.

— Ладно уж! Идите отдыхайте, Александр Александрыч, домой, домой.

В подъезде профессор спросил Федорова:

— Какое сечение?

— Чего?

— Труб, которые вам нужны?

— А! Восемь с половиной дюймов.

Прощаясь на лестничной площадке второго этажа, Федоров засмеялся:

— Как вспомню — как бандит вашей винтовки испугался и лапки кверху! А она незаряженная! Неважный нынче грабитель пошел. Одно слово — анархист.

Пухов осторожно, стараясь не потревожить жену, тихо открыл дверь. Снял, шапку, потянулся положить на привычное место — на широкую полку над старинной вешалкой с бронзовыми передвижными крючками. На крючке висела грязная солдатская шинель. Фуражка со сломанным козырьком валялась на полу, рядом с вещевым мешком.

Не вошла — вбежала Лидия Николаевна.

— Сашенька! Только ты не волнуйся. Сережа…

— Лида, что с тобой?

— Ничего, Сашенька. Он бреется…


Дежурные группы чекистов вернулись на Большую Лубянку, 11, только под самое утро.

Петерс, тоже дежуривший этой ночью, собрал всех и подвел итог:

— Ночь как ночь. Пять налетов анархистов; девятнадцать вооруженных ограблений, в том числе три с убийствами; диверсия на фабрике Гюбнера — кто-то бросил горящую паклю в бочку с бензином; в Цветной лечебнице на углу Трубной и Цветного бульвара угорело тридцать семь больных — трое скончались; в два часа налетчики пытались пробраться в главную контору «Известий» на Мясницкой, но помешал рабочий патруль… Идите, товарищи, немного поспите. Ровно в девять к Феликсу Эдмундовичу. И еще одно происшествие. Для тебя, товарищ Мартынов, особенно важное: этой ночью из тюрьмы убежал Филатов.


Апрель

Его величество российский обыватель поводов для пересудов, возмущения, для язвительных замечаний имел предостаточно.

— Первым делом про еду… Про новые нормы на продовольствие читали? С первого апреля хлеба на одного взрослого едока — четверть фунта.

— Последняя новость, господа! Потрясающая! Помните, в начале января во Владивостокский порт вошло что-то вроде японской эскадры, ну не совсем эскадра, но все корабли были военные, зашли и «купцы». У нас об этом не особенно писали, так упомянули, и все… А пятого апреля командующий японским флотом адмирал Като взял да и высадил во Владивостоке десант и сразу к населению с воззванием. Очень лихо все объяснил: «Беру на себя обязанность навести у вас порядок, поскольку у вас полный беспорядок, — какие-то неизвестные вчера убили подданных моего императора». Убили или не убили — иди доказывай… Нате вам — вчера якобы убили, а сегодня десант! Словно мы не великая держава, а вроде колонии…

— А у большевиков в Москве каждый божий день новые распоряжения, пононешнему — декреты, и эти, как их, обязательные постановления. Читали вчера, как военный комиссариат распорядился: «Каждый офицер по прибытии в Москву должен немедленно встать на учет, кто нарушит — штраф или три месяца отсидки!» Во как!

— И каждый день все новые и новые учреждения. Чай, извините, только морковный пьем, других сортов и в помине нет, а Центрочай возник! Еще комитеты: Главный соляной — это очень нужный, поскольку на столе явный недосол. Центральный текстильный — тоже очень необходимый, поскольку оборвались все, ходим, как дикари, в клетчатых пальто из одеял. Главный кожевенный, Центральный бумажный. Дожили! Обзавелись Центральной огородной комиссией! Разместилась она на Тверской, в доме девятнадцать. И сразу выпустила воззвание: «Ко всем сознательным гражданам! Весной, дорогие товарищи, можно получить с огородов щавель, салат, шпинат…» Даже указали, чем богаты все эти фрукты: салат — солями железа и фосфора, шпинат — азотистыми веществами, про щавель подробностей не написали, знают, что для многих русских эта трава со времен царя Гороха — единственное весной спасенье… «В середине лета можно взять с огородов свеклу, бобы, а к августу пойдет кормилец-картофель». Можно взять! Вы лучше скажите, где семена достать? Где лопаты раздобыть?

— Как это где? Центральный Исполнительный Комитет — ЦИК и Совет Народного Хозяйства все эти вопросы обсудили, как из бракованных снарядов лемехи делать, на заводе «Коса» две тысячи штук уже смастерили. На гвоздильном сто пудов обыкновенных да семь пудов подковных гвоздей приготовили и сразу прямехонько в деревни. Во Владимирской губернии сто тысяч серпов отстукали. Надо, говорят, во много раз больше, для всей России миллионов шесть, не меньше. Так это для всей России, а она у нас сейчас не вся, а укороченная. В той же Владимирской губернии пять тысяч лопат нарезали…

— Что же это выходит, что же получается? Выходит, большевики стали хозяйством заниматься?

— Говорят, сам Ульянов-Ленин участвовал в заседаниях по налаживанию железнодорожного транспорта, требовал установления дисциплины…

— Да не сходите вы с ума! Как это может Ленин требовать дисциплины? Вы что, забыли: «Весь мир насилья мы разрушим»?

— Отлично помню: «А затем…» А вы про затем-то и запамятовали: «Мы наш, мы новый мир построим!» Врать не буду, я там не был, но слышать слышал, будто в пятницу двадцать второго марта, конечно по новому стилю, Ульянов-Ленин участвовал в заседании, на котором, говорят, рассматривалась смета на строительство огромнейшей электростанции на реке Волхове. Это, понятно, химера, немыслимая, несбыточная мечта — об этом и говорить-то смешно: фронт под Курском, фронт под Архангельском — и где его только нет, а тут электростанция! Или, как ее, гидростанция, что ли! Первая в лучинной матушке-России!

— Не вышло бы просто гидры. Не дадут иностранцы покоя. В Мурманске английский крейсер. Англичане народ хотя и культурный, а до чужого добра ухватистый! В Двинске, Полоцке, в Орше, в Режице, в Юрьеве, в Острове, в Гомеле, в Полтаве и Чернигове, не говоря уже о Пскове, — германцы!

— Какие слова были: куртаж! дивиденд! вексель! процентные бумаги! Я, грешный, всегда держал акции страхового общества «Саламандра» и «Русского Ллойда». Неплохи были бумаги и пароходных обществ «Кавказ и Меркурий» и «Лебедь»… А что было вернее гарантированных акций железных дорог? Или взять «Общество взаимного кредита»… Как вспомню, так в сердце рваная рана…

— Читали о комиссарах? Почитайте, очень рекомендую. «Военные комиссары есть непосредственный политический орган Советской власти при армии. Назначаются из числа безупречных революционеров, способных в самый трудный момент выполнить свой долг… Личность комиссара неприкосновенна. Оскорбление комиссара, а тем более насилие над ним — самое тяжкое преступление…» Учтите, ежели придется, не дай бог, с комиссаром повстречаться.

— Давно не были в Милютинском переулке? Сходите, посмотрите! Там на доме десять новенькая вывеска: «Штаб артиллерии Красной Армии». Вот так-с! Артиллерия! Выходит, большевики и за армию всерьез взялись?..

— На днях тюремная коллегия Наркомата юстиции объявила: Трубецкой бастион Петропавловской крепости как место заключения упразднить навечно. Надежное место было у Романовых, крепенькое, содержалось в идеальном порядочке, а эти самые большевики взяли да упразднили!

— А где они, Романовы? Император бывший, по слухам, пребывает в Тобольске, в доме на площади Революции. Рассказывают, ходил недавно в сопровождении конвоя в местный совдеп получать карточки продовольственные на всю семью, на сахар и на керосин. Продовольственные и сахарные выдали на все семейство, как служащим, хотя полагалось бы отказать как нетрудовому элементу. На керосин — не дали, поскольку, дескать, совдепу известно, что гражданин Романов Николай Александрович располагает большим запасом свечей… Если вдуматься — чудно получилось! — самодержцу всероссийскому в керосине отказали! А почему, на самом деле, и не отказать? Пожили в свое удовольствие, поди, все лампы-молнии палили, при электричестве сидели, а теперь пусть при свечах бывшая государыня муженьку рейтузы штопает. Слава богу, еще при свечах, многие нонче при лучине остались…

— А в Москве съезды! Второй съезд эсеров, докладчик по главному вопросу Мария Спиридонова, известная дамочка, на язык лютая! Съезд по народному просвещению — докладчик советский златоуст и эрудит Луначарский Анатолий Васильевич. Съезд военнопленных-интернационалистов — заводила тут мадьяр Бела Кун. Съезд комиссаров юстиции, съезд по рыбному делу — и все в один день! Намечается, говорят, съезд анархистов.

— Ну уж от этого избавь бог! Бандит на бандите!..


Выходить по одному!

Съезд анархистов не состоялся. Не успели и собраться. Накануне, вечером одиннадцатого апреля, появились оцепления, особенно в районе Малой Дмитровки, Поварской. На углах — пулеметы. Любопытствующим, задававшим наивные вопросы — что это означает? — красноармейцы и рабочие с винтовками вежливо говорили: «Проходите, граждане, проходите. Не задерживайтесь!»

Позднее на Большую Лубянку начали привозить на грузовиках странных личностей. Один проследовал в подъезд молча, только энергично размахивал руками, словно торопливый сеятель. Охрана долго потом подбирала разные, золотые предметы — монеты, кольца, часы.

Другой, в цилиндре и распахнутой синей поддевке, из-под которой виднелась красная расшитая косоворотка, кричал:

— Не имеете никаких правов! Это насилие! Буду жаловаться самому Кропоткину!

Несколькими часами раньше состоялось экстренное заседание ВЧК. На него пригласили руководителей многих заводов, фабрик, учреждений из всех районов Москвы.

Петерс объяснил:

— Московская федерация анархистов, объединяющая несколько групп и отрядов: «Смерч», «Ураган», «Немедленные социалисты», «Независимые» и другие, — не столько политическая организация, сколько уголовная. На несколько так называемых идейных анархистов сотни мошенников, воров и даже убийц. Терпеть эту банду больше невозможно. Короче говоря, начнем сегодня ночью, ровно в двенадцать.

Затем по списку начали выкликать людей, назначенных командирами отрядов. Андрей с удивлением услышал, что он командир отряда рабочих Прохоровской мануфактуры.

Когда расходились, Мартынов спросил Петерса:

— А вы думаете, я сумею?

Петерс строго глянул на него:

— Сколько ты у нас?

— Ровно месяц.

— Вот видишь, целый месяц! Это по нашим временам большой срок. Всей нашей ВЧК меньше полгода.

Отряду Андрея досталось вышибить анархистов из особняка Пастуховой в Гудовском переулке. Анархисты заняли его два дня назад; по сведениям ВЧК, из оружия имели револьверы и гранаты. На предложение сдаться без боя из окна второго этажа выстрелили и выбросили что-то круглое, плоское — в темноте разобрать было трудно, — похожее на большую низкую кастрюлю с крышкой. «Кастрюля» грохнулась, зашипела, но взрыва не получилось.

Подождав, не сбросят ли еще какой-нибудь кухонный инвентарь, Андрей и его помощник, молодой слесарь Прохоровской мануфактуры, коммунист, подбежали к парадной двери, встали сбоку, и Андрей, постучав рукояткой нагана в дверь, крикнул:

— Даю на размышление пять минут! Сопротивление бесполезно! Дом окружен. У нас пулеметы и орудия! Через пять минут откроем огонь без предупреждения.

Из-за двери ответили:

— Примите нашего парламентера. Надо обговорить!

— Никаких парламентеров и никаких переговоров! Выходить по одному с поднятыми руками!

Помощник Андрея не выдержал, громко рассмеялся: никаких пулеметов, тем паче орудия, отряд не имел. Одни винтовки да револьверы.

Видно, этот смех и оказался самым убедительным доказательством силы отряда, потому что дверь тотчас распахнулась, и анархисты по одному, а всего двадцать семь, с поднятыми руками стали спускаться в освещенный вестибюль. Их тщательно обыскивали, поодиночке уводили в дворницкую, где у дверей и у окон стояли рабочие с винтовками.

Только один анархист, здоровенный, кривой, с промятым носом, рук не поднял. В правой руке цепко держал небольшой чемодан, перетянутый для прочности ремнем.

Андрей скомандовал:

— Поставь чемодан!

Кривой двинул Андрея в лицо, левой рукой — очевидно, он был левша — с такой силой, что Мартынов с трудом удержался на ногах. Андрей выстрелил кривому в ногу, тот заорал, бросил чемодан.

Когда все комнаты были осмотрены, оружие собрано, из чулана вылезла перепуганная, вся в пыли и известке, согнутая в три погибели старуха в бархатной безрукавке, с длинной рыжей бородой. На голове вроде короны, склеенной из голубой лаковой бумаги. Поняв с трудом, что ей ничего больше не грозит, она вдруг распрямилась и заговорила властно, требовательно, что будет жаловаться господину градоначальнику. Вспомнила какого-то князя Ростислава Михайловича, генерала Степана Петровича…

Осмелевший дворник объяснил, что старая госпожа — это сестра мадам Пастуховой.

— Анна Петровна, — пояснил он, — вместе с супругом, как услышали про заваруху в Петрограде, сразу денежки из банка — и на юг, у них под Ялтой вроде пансиона. А эта, Лизавета Петровна, она безвредная, с ума тронулась года два назад, как получила письмо, что муженек ее Степан Петрович убит. Бороду ей и корону эти хулиганы приклеили. Хотели на царство венчать: мать анархия — царица порядка!

Помощник, сдерживая из вежливости улыбку, сказал Андрею:

— Командир, в зеркало посмотрись! Ловко тебе кривой саданул. Очень ты на правую сторону вроде поправился…

В чемодане оказалось двести семнадцать тысяч рублей.

Дом Грачева на Поварской брали с боем, пришлось даже взорвать ворота — черный едкий дым заволок улицу.

На Малой Дмитровке, б, в здании бывшего Купеческого собрания, превращенном анархистами в главный Дом анархии, об операции, видимо, узнали заранее и подготовились хорошо: в окнах и на крышах соседних домов выставили пулеметы, подходы к дому охраняли вооруженные гранатами часовые. На тротуаре, около подъезда, стояло горное орудие.

Отряду Чрезвычайной комиссии пришлось открыть орудийный огонь. Анархистов взяли только утром.

Четырнадцатого апреля в «Известиях» на видном месте появилось объявление за подписью председателя ВЧК Дзержинского. Жители Москвы, в разное время подвергавшиеся бандитским налетам, приглашались для опознания своих обидчиков и вещей в уголовно-розыскную милицию, в Третий Знаменский переулок.


Виктор Иванович

Поздно вечером в гостинице «Малый Париж», что на Остоженке, 43, появился новый постоялец — высокого роста, брюнет, с коротко подстриженными на английский образец усами, с большим морщинистым лбом; лицо темное, не загорелое, а смуглое от природы.

Портье, принимая документы, обратил внимание, что товарищ Степанов одет хорошо — под длинным черным пальто, которое он небрежно бросил на кресло, оказались ладно сшитые, по фигуре бриджи и френч защитного цвета. На ногах — желтые, отдающие в красноту ботинки на толстой подошве — носи сто лет! — и такого же цвета кожаные краги, также явно чужеземные.

— Куда меня поместите? — вежливо спросил Степанов. — Мне бы не хотелось высоко…

— Пожалуйста, девятый номер, на втором этаже, — с удовольствием ответил портье. — Самый лучший!

Товарищ Степанов ему понравился: серьезен, даже строг, но приятен в обхождении. И хотя в холле на самом видном месте висело объявление, объясняющее клиентам, что персонал гостиницы чаевых не берет, поскольку они оскорбляют человеческое достоинство честных тружеников, портье, человек семейный и к тому же любитель выпить, совершенно точно определил, что от нового жильца кое-что перепадет. И не ошибся.

— Надолго, Виктор Иванович?

— Самое большое — на два дня, — любезно ответил Степанов и положил на стол деньги, по крайней мере, дней за пять.

— Тут много…

— Остальное вам, — добродушно сказал Степанов.

— Благодарствую…

И, услужливо подхватив чемодан, портье шепотком спросил:

— Мадмуазель не потребуется?

— А что? Есть что-нибудь приличное?

— Не извольте-с беспокоиться, высший сорт! Не доучилась в гимназии по причине, извиняюсь, переполоха!

Степанов порадовал портье, согласно кивнув.

Ступив на первую ступеньку, Виктор Иванович обернулся:

— У вас, надеюсь, не шумно?

— Что вы-с! Тихо-с! Жильцов раз, два — и обчелся.

Внизу уже ожидал новый постоялец: по документам Петр Михайлович Шрейдер, по выправке и манере разговаривать — бывший офицер. Шрейдеру портье предложил седьмой номер — он тоже попросил поселить его невысоко. В отличие от Виктора Ивановича, Шрейдер оказался скуповат: предупредил, что проживет с неделю, а заплатил за пять дней, и на чай не дал. И еще предупредил, что если кто будет его спрашивать, то он может принимать гостей только от четырех до шести вечера, а все остальное время будет отсутствовать.

Проводив Шрейдера, портье позвонил по телефону:

— Давай сейчас. По-моему, кусок.

Минут через десять в холл вошла особа неопределенных лет в черной, отороченной серым мехом тальме и в шляпе с огромными полями. Черная вуалетка была опущена до подбородка.

— Девятый, — деловым тоном сказал портье. — Постучись сначала, Ларочка.

— Рошохо, тикко, — на жаргоне ответила мадемуазель, что в переводе на общепринятое означало: «Хорошо, котик!»

Через полчаса она быстро спустилась в холл и на молчаливый вопрос портье со злым пренебрежением бросила:

— Кусок! Скотина…

Утром первым появился Шрейдер. Сдал портье ключ.

— Буду в три!

Портье обещал передать это своему сменщику. Вслед за Шрейдером спустился Виктор Иванович и, также передав ключ, сообщил:

— Буду в три…

На Шрейдера, который задержался около трюмо, поправляя редкие рыжеватые волосы, товарищ Степанов не обратил никакого внимания.

Едва за Степановым захлопнулась дверь, Шрейдер быстро вышел.


Петр Михайлович Шрейдер был действительно Петром Михайловичем, только не Шрейдером, как значилось в документах, а Казарновским, капитаном второго ранга.

Настоящее имя Виктора Ивановича было Борис Викторович, а фамилия — Савинков.

Савинкову шел сороковой год. Сын судьи из Варшавы, отчисленный в свое время из Санкт-Петербургского университета за политическую неблагонадежность, вел на редкость бурный образ жизни. Вступив в партию социалистов-революционеров, он вскоре стал одним из руководителей «боевой организации».

Пятнадцатого июля 1904 года Егор Сазонов по плану, разработанному Савинковым, вместе с главарем боевиков Евно Азефом на Измайловском проспекте Петербурга убил министра внутренних дел и шефа жандармов Плеве. Через полгода, четвертого февраля 1905 года, Иван Каляев в Кремле, возле здания Судебных установлений, метнул бомбу в генерал-губернатора Москвы, великого князя Сергея Александровича, дядю Николая П. За две минуты до этого Борис Савинков поцеловал Ивана Каляева, перекрестил и сказал:

— Иди, Иван! Россия тебя не забудет!..

Савинков участвовал в покушении на генерал-губернатора Москвы адмирала Дубасова, пытался убить Николая II: с невероятным трудом, с риском для жизни, с помощью фанатично преданных ему матросов он заложил бомбу на яхту царя, но бомба не взорвалась. Тогда Савинков думал, что это какая-то роковая случайность, что бомба не сработала. Он еще не знал, что руководитель боевиков Евно Азеф служит в охранном отделении.

Нелегальное существование, конспирация, тюремные камеры, многолетняя, с 1911 года, эмиграция — все это было знакомо Борису Савинкову не понаслышке.

Очень смелый, не раз смотревший смерти в лицо, Борис Савинков, хотя он это и скрывал от своих товарищей, был непомерно честолюбив. Он жаждал власти.

Савинков, несомненно, знал, что после казни Ивана Каляева во многих церквах по просьбам прихожан попы служили молебны по новопреставленному рабу божьему Ивану. Фамилии при заказе молебна сообщать было необязательно. Случалось, в некоторых семьях новорожденных называли Егорами — в честь Сазонова. Это была дань восхищения смелостью, жертвенностью террористов. Савинков предполагал: если погибнет на плахе или на эшафоте он, Борис Викторович, то вся Россия, как один человек, поднимется в яростном, кипящем бунте и сметет. Что сметет, было неясно — сметет, и все!

Ему представлялось, что все русские люди ждут не дождутся, когда к власти придут эсеры, и он, Савинков, будет одним из первых, если не самый первый. Под русскими людьми он подразумевал всех, кто живет на огромной площади от русскогерманской границы до берегов Тихого океана, — крестьян, фабрикантов, студентов, адвокатов, гимназистов, помещиков, учителей, рабочих.

Рабочие у него всегда были на последнем месте. Больше всех Савинков, как ему казалось, любил крестьян. Мужика он, по собственному признанию, «любил эмоционально» — над полем поднимается солнце, капельки росы на молодых липких листьях берез, отливает коричневым блеском свежий, только-только вспаханный пласт, и над всем этим стоит не просто мужик в рваных портах и старых, пропахших навозом онучах и не древнюю, засыпающую на ходу клячу понукает он, а стоит этакий Микула свет Селянинович с огнедышащим чудо-конем!..

Ради этого Микулы Селяниновича, а точнее, для того, чтобы учить этого добра молодца, как надо жить, когда к власти придут эсеры, и прикатил Борис Викторович после Февральской революции из эмиграции в Петроград на первом пароходе.

При встрече было все: живые цветы, слезы на глазах, и не только у дам, всплакнул даже Александр Федорович Керенский. И потом, как положено, банкет, опять пылкие речи, жаркие объятия, даже шампанское — продукт по тем временам отчаянно дорогой.

После цветов, рукопожатий и объятий начались деловые дни, будничные хлопоты.

Сначала они были приятными, даже милыми. Организатор покушений на министров, шефа жандармов и генерал-губернаторов сам стал, правда на короткий срок, генерал-губернатором Петрограда.

Но вслед за приятностями началось черт знает что!

Не только в столице, а повсюду происходило совсем не то, чего ожидал Борис Викторович. Бог с ним, с Питером, даже с Москвой, с Иваново-Вознесенском, там всегда верховодили социал-демократы, проповедующие марксизм. О марксизме у Бориса Викторовича понятие было тоже смутное: так, изредка заглядывал, и то больше в эмиграции, в книги господина Плеханова, что-то насчет монистического взгляда на историю… Но показалось скучно — темпераментному, пылкому боевику нужно было совсем другое.

Если по улицам Питера — от застав, от Путиловского завода, с Выборгской стороны — шли колонны демонстрантов с плакатами «Вся власть Советам!», «Долой министров-капиталистов!» — это, в общем, для Савинкова не было полной неожиданностью. Неожиданным, удивительным, даже странным было поведение Микулы Селяниновича. Борис Викторович предполагал, что крестьяне, мелкие землевладельцы, найдут общий язык с крупными землевладельцами. Понятно, крупные должны добровольно кое-что отрезать от своих палестин, подарить общинам, а общины, в свою очередь, эту землю распределят по справедливости. Меры этой самой справедливости Савинков не знал, ему очень нравилось само слово — «справедливость». А кому и сколько земли, на какой срок — навечно или временно? — это уже скучные детали, пусть ими занимаются землемеры.

А Микула Селянинович не прислушивался к нему, Савинкову, стал действовать по-своему. В 1905 году он пускал, и частенько, в барские хоромы красного петуха. Это можно было понять и простить — насолили мужикам некоторые неумные господа. Но сейчас не 1905 год, а другие времена! Можно же договориться наконец! А мужики уже стали выгонять господ, поджигать усадьбы, но чаще берегли их, даже охраняли; особенно машинные сараи, где хранились сеялки, веялки, косилки, — пригодятся, дескать; и, как пролетарии, ходили с лозунгами «Вся власть Советам!». И еще одно было тягостно, непонятно — русские люди в большинстве своем не хотели воевать, продолжать войну с Германией.

И Савинков поспешил на Юго-Западный фронт, полномочным комиссаром Временного правительства при генерале Лавре Георгиевиче Корнилове. Надежд на верховного главнокомандующего вооруженными силами Временного правительства возлагалось много, и самая главная: только он, Лавр Корнилов, сможет покончить с большевиками и навести в России властной рукой железный порядок и продолжить войну с тевтонами до победного конца.

Савинкову хотелось быть там, откуда должна прийти победа, и он охотно принял предложение стать комиссаром Временного правительства при ставке верховного главнокомандующего. А ставка в августовские жаркие дни 1917 года являлась не только военной ставкой, но и главным штабом контрреволюции.

Победы не вышло — не получилось! Питерский пролетариат грудью встал на защиту революции. Кандидата в российские Наполеоны арестовали по приказу другого кандидата, метившего на то же место, — Александра Федоровича Керенского и поместили под охраной на гауптвахте в городе Быхове.

Лавра Корнилова спас верный друг генерал Духонин, назначенный в сентябре 1917 года Временным правительством начальником штаба верховного главнокомандующего. Духонин освободил Корнилова, снабдил деньгами, охраной, помог уйти на Дон.

Правда, самому Духонину не повезло. После Октября он объявил себя верховным главнокомандующим. Большевики сначала вроде бы не возражали, а потом, ночью девятого ноября по старому стилю, вызвали Духонина к прямому проводу и потребовали, чтобы он немедленно начал переговоры с воюющими государствами о перемирии. Со стороны большевиков у провода находились Ленин, Сталин и Крыленко. Духонин начал ссылаться на всякие трудности, а потом намекнул: кто вы, дескать, такие?!

И получил свое: «Снять с поста!» И главнокомандующим назначили прапорщика Крыленко.

А вскорости Духонина убили…

Борис Викторович решил, что ему в Петрограде, да и не только в столице, а везде, где у власти большевики, находиться резону нет, и он препожаловал на Дон.


Генералы Алексеев, Каледин и другие с Борисом Викторовичем говорить говорили, но существенную разницу между собой и террористом обозначали без всяких околичностей — бог с ним, с Плеве, характер у покойника был вздорный, а вот кончину великого князя Сергея Александровича и тем более посягательство на жизнь государя императора простить невозможно.

Особенно круто обошелся с Борисом Викторовичем товарищ донского атамана Каледина Митрофан Богаевский, младший брат генерала Африкана Богаевского. Митрофан был вроде бы господин интеллигентный, учился в университете, одно время даже преподавал, а разговаривал с Савинковым, как мясник, — грубо, неучтиво.

— Вы нам воду в тихом Доне не мутите! Нос не задирайте! Эка невидаль — на Дубасова покушались! Мы эти, как их… голову р-рубить враз могем!..

Как-то на заседании Донского гражданского совета Савинков удивился чрезвычайно: вошел седовласый, лохматый Петр Бернгардович Струве, вошел, как свой, с улыбкой кивнул Каледину, а его будто и не приметил.

Позднее Митрофан Богаевский объяснил Борису Викторовичу разницу между ним, Савинковым, и легальным марксистом:

— Марксистом Петр Бернгардович никогда не был, так, немножко баловался, и все. И в убивцы, вроде вас, не лез. Так что вы, голубчик, должны сами соображать, почему мы к нему всей душой…

Где бы ни проходил Савинков — гостиничным коридором, по улице, по канцелярии войска Донского — спиной, каждым нервом чувствовал колючие взгляды, затылком ощущал взведенный курок нацеленного пистолета. Он понимал, что монархистам — а на Дону собрались большей частью именно монархисты — он, социалист-революционер, руководитель боевиков, нужен до поры до времени, а потом его, как тягостную помеху, уберут, причем втихомолку — пристрелят где-нибудь в номере, в ресторане — ну, это еще куда ни шло — Жореса убили в кафе, — могут пристукнуть булыжником в темном переулке…

Савинков выехал из гостиницы на частную квартиру, но и тут не оставили в покое. Ночью забарабанили в дверь, Борис Викторович в исподнем выскочил в переднюю. Перепуганная хозяйка спросила: «Кого надо?»

— Савинков тут живет? Срочный пакет!

Хозяйка чиркнула спичкой, зажгла свечу. Борис Викторович жестом показал: «Откройте!»

Ввалился вдребезину пьяный молоденький офицер-артиллерист. Даже не ввалился — кто-то, невидимый в темноте, впихнул его в дверь. Офицерик что-то кричал о христопродавцах, о красной сволочи. Потом истерически плакал, проклинал какогото полковника Дувакина, наконец стих и уснул на полу, возле дивана, служившего Савинкову постелью.

Утром офицер, глядя в сторону, мрачно сказал:

— Уезжайте! Меня послали убить вас, а я не мог… Я еще никого не убивал, тем более так близко…

А тут облегчающие душу вести из Москвы — у большевиков дела идут неважно, наступает голодуха, иностранные державы что-то затевают.

С дипломатами разговаривать приятнее, нежели с грубияном Митрофаном Богаевским, дипломаты — народ деликатный и, самое главное, в русских делах весьма заинтересованы, и больше всего в том, чтобы русские солдаты отвлекли бошей от Западного фронта. Да и деньги у иностранцев есть, — хоть и поистратились на войне, а все же великие державы, и кое-кто не только не поистратился, а совсем наоборот, получил солидный доход.

Так в Москве появился Виктор Иванович Степанов.

Петр Михайлович Шрейдер возвратился в «Малый Париж», как обещал, ровно в три. Принимая ключ, внимательно посмотрел на доску: висит ли ключ от номера девять?

Шрейдер прожил в гостинице долго, больше месяца, подобрел — щедро раздавал чаевые. Ежедневно с четырех до шести находился в номере. К нему в это время иногда приходили разные люди, все больше в штатском: только раз пришел военный да однажды минут на пять заскочил монах.

Виктор Иванович прожил в номере только два дня, потом распрощался.

— Мало у нас погостили, — с сожалением сказал портье.

— Слава богу, отыскал знакомых. Буду у них.

Знакомых у Савинкова оказалось много — французский консул Гренар, военный атташе генерал Лаверн, генерал-лейтенант Рычков, полковник Перхуров…


Вальс Штрауса

В Молочном переулке в квартире семь дома номер два отмечали именины хозяйки Василисы Николаевны. Стол, по времени, бедному гастрономией и разносолами, был накрыт прилично: заливной судачок, ветчина, соленые огурцы, холодная телятина, несколько графинов водки. На краю, напротив удобного, единственного во всей комнате кресла, на небольшой продолговатой тарелочке соблазнительно поблескивала паюсная икра, поставленная, очевидно, поближе к самому почетному гостю.

Гости собрались к девяти вечера в гостиной. Приходили по одному, с интервалами в пять — семь минут. Звонили три раза — два длинных, один короткий.

Первым пришел бывший сотрудник «Русских ведомостей» Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь. Чмокнул именинницу в пухленькую ручку, вздохнул, молча сел. Потом пожаловал совсем молодой, лет двадцати пяти, Борис Евгеньевич Покровский, служащий московской продовольственной милиции, — тоже чмокнул, тоже молча сел, рядом с Деренталем. Хозяйка гостей не познакомила — выбежала на очередной звонок.

Вошел полковник Перхуров, конечно в штатском, коротко бросил три слова:

— Добрый день, господа!

Пришли юрисконсульт английского представительства Виленкин и генерал Рычков, тоже, понятно, в штатском.

Появился Савинков. Оглядел всех изучающе, испытующе.

Именинница незамедлительно выпорхнула с удивительно при ее солидной фигуре поспешной легкостью. Через минуту из соседней комнаты приглушенно донеслись звуки рояля — Василиса Николаевна исполняла вальс Штрауса.

Разгуливавший по тротуару Петр Михайлович Шрейдер посмотрел на открытую форточку, прислушался, потом подошел к стоявшему на углу человеку в поддевке, негромко сказал:

— Началось…

Совещались в небольшой комнатке для прислуги. Докладывал Перхуров:

— Нас пока немного, цифры, по некоторым соображениям, называть воздержусь. Думаю, вы поймете меня и не будете настаивать на точности.

— Я назову точное число, — перебил Савинков. — Здесь все свои. Нас не так уж мало — сто девяносто два. И это за первую неделю. Продолжайте, полковник.

— Нас не так много, — поморщившись, словно от зубной боли, продолжал Перхуров. — Но даже при этом сравнительно небольшом количестве мы огромная сила. Огромная потому, что нас объединяет любовь к нашей истерзанной России, ненависть к большевикам, вера в освобождение родины от сумасшедших кремлевских народных комиссаров, позабывших стыд и честь…

Василиса Николаевна все играла и играла перешла к Шопену. Капитан второго ранга Казарновский, он же Петр Михайлович Шрейдер, устал от прогулки и от расспросов одетого в поддевку штабс-капитана Литвиненко: «Скоро они там? Замерз, как пес!»

После Перхурова долго, горячо говорил Савинков:

— Это только начало, друзья! Мы вырастаем в грозную для большевиков силу. Я предлагаю назвать нашу организацию, наше общество «Союз спасения родины и свободы». Возможно, есть иные предложения? Я готов выслушать.

Немного поспорили для приличия. Решили слово «спасение» заменить «защитой». Проголосовали и утвердили: «Союз защиты родины и свободы».

Обсудили программу, написанную и зачитанную Савинковым. Сначала первую часть — задачи ближайшего момента. Первые пункты — о необходимости свержения большевистского правительства, об установлении твердой власти, стоящей на страже национальных интересов России, и воссоздании национальной армии на основах настоящей воинской дисциплины, без комиссаров и комитетов, с восстановлением всех прав командного состава и должностных лиц — приняли быстро и единогласно.

Споры вызвал последний пункт: продолжение войны с Германией, опираясь на помощь союзников.

Особенно пылко возражал генерал Рычков:

— Извините, Борис Викторович. Простите за оговорку, Виктор Иванович, но я против такой постановки вопроса. Что значит — «опираясь на помощь союзников»? Назовите мне этих самых союзников!

— Это же ясно, генерал… Франция, Англия, Италия…

— Вы, Виктор Иванович, человек штатский, а я военный и на своей шкуре испытал, что это за союзники. Они до тех пор союзники, пока им или плохо или выгодно. Бросят в самый разгар, если им покажется, что котлетами не пахнет. Сколько раз мы их в эту войну выручали…

— Что вы предлагаете, генерал?

— Объединиться с тевтонами и с ними до конца. Немцы — люди слова, ежели дадут — сдержат.

Генерал спорил долго, доходил до обидных слов, но не помогло: пункт о войне приняли в редакции Савинкова.

Вторая часть программы — о задачах последующего момента: «Установить в России образ правления, который обеспечит гражданские свободы и будет наиболее соответствовать потребностям русского народа» — обсуждений не вызвала. Все было туманно, неясно, предположительно.

Только Рычков, видимо устав от спора, скептически заметил:

— Это еще дожить надо до последующего-то момента! Бог его знает…

Сообщение о «Положении «Союза защиты родины и свободы» тоже сделал сам Борис Викторович. Не говорил, а рубил слова — твердо, резко, подчеркивая смысл. Даже генерал. Рычков посматривал на докладчика с удивлением: откуда у этого штатского такая четкость?

— Задачи, к выполнению которых мы готовимся, являются делом защиты не отдельного класса или партии, а делом общественным, всего народа…

Последние параграфы вызвали аплодисменты.

— Начатую борьбу не кончать! Какие бы ни были трудности, неудачи — не кончать! От тех, кто захочет отказаться от участия в нашем деле, потребовать сохранения полной тайны. За разглашение — смерть! Отказы принимать только до двадцать пятого мая. После этого числа за отказ — лишение жизни. За выдачу центрального штаба, равно как и программы «Союза», — расстрел!

Начальником штаба утвердили полковника Перхурова. Постановили создать при штабе три отдела: вербовки новых членов, оперативный, разведки и контрразведки — и самостоятельный террористический отряд.

Когда с делами было покончено, Савинков открыл чемодан. Только Виленкин, доставивший накануне чемодан от консула Гренара, спокойно наблюдал за Савинковым. Остальные, даже сдержанный, невозмутимый Перхуров, вытянули шеи: что там, в этом чемодане? И заулыбались, довольно переглянулись, увидев солидные пачки денег.

— Каждому из вас, друзья, — торжественно сказал Савинков, — предстоят расходы, понятно — разные: у одних больше, у других меньше. Потом сочтемся. А сейчас — получите аванс. — И раздал каждому по пачке.

Все, кроме Рычкова, вели себя деликатно — не спросили о сумме, не пересчитывали, неловко, стеснительно спрятали деньги. Генерал разорвал узенькую полоску, крест-накрест склеивавшую пачку, пересчитал, произнес довольным тоном: «Прилично! Совершенно верно! Как в банке!» — разделил на три части, неторопливо разложил по разным карманам.

Дикгоф-Деренталь презрительно оттопырил нижнюю губу — не генерал, а торгаш!

Когда поспешно перебирались в столовую, Рычков успел шепнуть Деренталю:

— А вы нос не крутите. Денежки счет любят. Он сам сказал: «Потом сочтемся!»

Сначала выпили за «Союз защиты родины и свободы». Деренталь встал, преданно, влюбленно смотря на Савинкова, взволнованно, до дрожания голоса, до увлажнения глаз произнес высокопарный тост за неукротимую, могучую энергию, ясный ум, чистую душу Виктора Ивановича и, чуть не рыдая от восторга, воскликнул:

— Это бог послал нам Виктора Ивановича! Да будет славно это имя и ныне, и присно, и во веки веков!

— Аминь! — невпопад брякнул генерал Рычков, торопливо доедая паюсную икру.

Пошли по кругу, произнося тосты за каждого. Савинков начал с Перхурова. Тот, выслушав стоя, слегка наклонил голову:

— Спасибо, Виктор Иванович, за доверие!

Иззябший, как щенок, Казарновский, проводив до угла Остоженки последнего гостя, прихватил Литвиненко и постучался в квартиру Василисы Николаевны. Открыла сама именинница — вся в слезах, с распухшим лицом.

— Васенька, что случилось? — поразился ее виду Казарновский.

— Ладно, проходите, — утираясь передником, ответила хозяйка.

Капитан второго ранга и штабс-капитан заторопились в столовую. Среди грязной посуды выделялась деревянная чаша с сиротливым, одиноким надкусанным соленым огурцом.

— Поработали! — не то с сожалением, не то с завистью произнес Казарновский.

Литвиненко посолил корочку, пожевал. Василиса Николаевна села в кресло, сжала голову пухлыми ладонями:

— Господи, какие свиньи! Все сожрали, все выпили, и никто спасибо не сказал. Называется день рождения!

Казарновский попытался оправдаться:

— Я же думал, вы просто так, для конспирации!

— А если бы Чека налетела? Что бы вы, идиоты, сказали? Как меня зовут? Они умнее, чем вы думаете, — в святцы бы заглянули, и всем вам кутузка. Я сегодня по-настоящему именинница.

— Мы же не знали, дорогая. Все могло быть иначе.

— Уходите, кретины! И никогда больше этих хряков ко мне не приводите! Я думала — благородные люди, а они свиньи самые распоследние…


Люди бывают разные…

На третий день после разгрома анархистов Андрея Мартынова принимали в партию на открытом партийном собрании Брестских железнодорожных мастерских. Заявление о приеме он подал незадолго до перехода в ВЧК.

Андрей не был в мастерских всего около месяца, но как за это время изменились его товарищи! Если бы он видел их, как прежде, ежедневно, он, наверное, разницы бы не заметил, а сейчас ему стало не по себе — лица у ребят были худющие, глаза ввалились.

Андрей никак не ожидал увидеть на собрании Петерса. Перехватив его удивленный взгляд, Петерс, сидевший далеко от него, ободряюще улыбнулся.

Собрание началось. Андрея спросили, признает ли он Программу и Устав партии, кто родители, кто жена.

А затем, когда дотошно ознакомились с биографией, секретарь ячейки Белоглазов сказал:

— Предоставляю слово товарищу Петерсу из Чрезвычайной комиссии, куда мы послали Мартынова работать.

— Что сказать, товарищи? — начал Петерс. — Вы рекомендовали, мы взяли. Хвалить у нас в Чека не принято, да пока еще товарищ Мартынов ничего особенного и не сделал. Но я думаю, что ни вы, ни мы не ошиблись.

Народу на собрании было много — человек двести, а когда секретарь сказал: «Кто за то, чтобы принять товарища Мартынова в партию?» — рук поднялось мало — не больше двенадцати. Андрей сначала даже испугался, а потом, когда услышал: «Принято единогласно», — вспомнил, что комячейка в мастерских маленькая, а остальные на собрании — беспартийные.

Перешли к текущему моменту.

Секретарь объявил:

— Слово имеет член Центрального Исполнительного Комитета Петр Гермогенович Смидович.

Из задних рядов кто-то насмешливо выкрикнул:

— Ты бы лучше Бухарину дал слово!

Смидович серьезно ответил:

— А я как раз и собираюсь рассказать вам о позиции Бухарина и других «левых коммунистов», как они себя называют. Но начнем, как говорится, по порядку. Газеты вы читаете, и общеизвестное рассказывать вам не стану. Начну с Западного фронта. Командование германской армии, собрав крупные силы, начало наступление на англичан и французов. Сначала дело у немцев пошло неплохо, но потом они выдохлись и, потеряв в боях около ста пятидесяти тысяч, приостановили наступление…

— В огороде бузина, а в Киеве дядька! — выкрикнули из заднего ряда.

— Это только вы, товарищ, думаете, что к нашим делам события на Западном фронте не имеют отношения. Чем больше потерь будет у германской армии, чем меньше успехов, тем надежнее мы можем рассчитывать на мирную передышку, которую получили по Брестскому миру…

— Черта с два!

— Сошлюсь на факты. Сегодня с вашего вокзала отправились в Берлин сотрудники первого советского посольства. В ближайшие дни в Москву приедет немецкий посол. Немцы долго не решали вопрос об обмене послами, а тут сдались. Сопоставьте эти факты — потери немцев на Западе и уступчивость в разговорах с нами, — тут есть над чем поразмыслить, и прежде всего над тем, что Советское правительство правильно поступило, подписав Брестский мир. Что вы скажете, товарищ?

— Я потом выскажусь…

— И еще есть факты, которые ободряют нас, внушают большие надежды. В Берлине, Вене, в Брюсселе и во многих других городах Западной Европы проходят демонстрации, митинги в защиту мира, в защиту нашей молодой Советской республики. Рабочий класс за нас, дорогие товарищи!..

Хлопали бурно, долго. Кто-то крикнул:

— Алфеев! Вылазь! Высказывайся!

Смидович жестом успокоил собрание, сделал небольшую паузу, и в наступившей тишине особенно ясно прозвучали его слова:

— Но наше положение, товарищи, очень тяжелое. Еще не разгромлена внутренняя контрреволюция, нас уже сейчас душит голод, а до нового урожая далеко, впереди самые тяжелые месяцы. Хлеб в стране есть, но его прячут, гноят те, кому не по нраву Советская власть, кому диктатура пролетариата — нож в сердце… Седьмой съезд партии избрал в Центральный Комитет Бухарина, Урицкого, Ломова, а они в такое очень тяжелое для Советской власти время отказываются работать, заявляя, что не хотят разделять ответственность за последствия Брестского мира…

— Вроде как наш Лиходеев: как работа потруднее, так у него или теща в испанке, или жена животом мается! — крикнул кто-то.

После Смидовича выступали многие, но Алфеев отказался.

— Я вас не понимаю, а вы меня не поймете, — со злобой сказал он и ушел.

Последние слова резолюции, самые главные, самые нужные, были просты: «Общее собрание поддерживает и одобряет правильную политику Советского правительства».

Внесли дополнение:

«Призвать «левых коммунистов» к порядку, чтобы не мешали».

Резолюцию приняли единогласно. В заключение спели «Интернационал».

После собрания секретарь ячейки крепко пожал Андрею руку:

— Поздравляю! Только не забывай про наши мастерские.

— И я поздравляю, — сказал Петерс. — А забыть — не забудет.

До Триумфальной площади шли вместе. Петерс спросил:

— Ты Алфеева знаешь?

— Который все выкрикивал? Нет, не знаю. Контра!

— Не изучив человека, никогда не торопись с выводами, Андрей, иначе из тебя не получится настоящего коммуниста, а следовательно, и настоящего чекиста. Я узнал, что у Алфеева трое малолетних детей, голодных и раздетых, и жена в больнице. И сам — заметил? — в чем только душа держится. Трудно Алфееву сознательным быстро стать. Помочь ему надо в этом.

— Нас тоже трое было, когда отца на каторгу отправили.

— Люди бывают разные и среди рабочих. Повторяю — это одна и важнейших заповедей чекиста: никогда не торопись с выводами. И даже когда убедишься, что такой-то действительно, как ты говоришь, контра, обязательно выясни: а почему он докатился до этого? Может; быть, настоящий-то враг за его спиной? А этот в чемто не разобрался, поправить его можно, на ноги поставить? Всегда помни, Андрей: мы трудимся ради человека, боремся за человека…


Отто фон Роне

Днем двадцать третьего апреля Петерс вызвал нескольких чекистов, в том числе Мальгина и Мартынова.

— Получено сообщение из Орши, — сказал он, — что сегодня в Москву проследовал поезд германского поела графа фон Мирбаха. Завтра он прибудет в Москву. Встречать посла — дело дипломатов, наша обязанность — предотвратить нежелательные эксцессы. А они вполне возможны. Вы входите в группу, которая и должна все предусмотреть. Старшим назначен я. Выслушайте, что надо сделать уже сегодня.

На перрон вышли Председатель ВЦИК Яков Михайлович Свердлов и секретарь и член Президиума ВЦИК Варлаам Александрович Аванесов.

День выдался, настоящий весенний — теплый, ясный. Свердлов в неизменной кожаной тужурке, из-под нее виднелась белая рубашка с галстуком. Посольский состав — шесть пассажирских вагонов, шесть товарных и два ледника — подходил медленно, осторожно.

Поезд еще не остановился, а с площадки коричневого пассажирского вагона ловко спрыгнул молодой, красивый, хорошего роста немецкий офицер и медленно пошел рядом, держась рукой за начищенный до блеска бронзовый поручень.

Свердлов и Аванесов остановились шагах в пяти от коричневого вагона. Вперед прошли Карахан, знакомый с Мирбахом по Петрограду, где граф во время Брест-Литовских переговоров возглавлял особую миссию, и переводчик.

Офицер что-то тихо сказал по-немецки, и на площадке показался посол.

Графу Вильгельму фон Мирбаху шел сорок восьмой год, но он выглядел гораздо старше. Синие круги под глазами, набухшие веки, щеки в склеротических жилках — видно, граф в жизненных удовольствиях себе не отказывал. И походка не по возрасту — медленная, шаркающая.

Пока переводчик излагал послу краткое приветствие Свердлова, Алексей Мальгин показал Андрею глазами на вагоны-ледники и шепнул:

— Знает граф, что в Москве есть нечего, с собой провиант захватил. Наверно, с Украины салом да маслом набили.

Вскоре посол, сотрудники посольства, среди которых, к удивлению русских, шестеро были в турецких фесках, и советские руководители покинули перрон. Из немцев осталось несколько человек, среди них офицер, первым ступивший на московскую землю, и еще один офицер, помоложе.

Офицер постарше, видимо, догадался, что молодые парни в штатском оказались около посольского состава не ради простого любопытства. Он подошел к Мальгину и Мартынову, козырнул и что-то сказал по-немецки. Андрей отрицательно мотнул головой: мол, не понимаем. По красивому, гладкому лицу офицера пробежала легкая, едва заметная усмешка, но умные серые глаза сразу выразили полное доброжелательство, и офицер сказал по-русски:

— Разрешите представиться: обер-лейтенант Отто фон Роне. Оставлен здесь для сохранения в порядке нашего имущества.

Алексей Мальгин ответил за себя и за Андрея:

— Очень приятно! Мальгин.

Алеша Мальгин подтянулся, как будто даже стал выше. Но больше всего Андрея удивил голос Мальгина — в нем не было и тени обычной шутливости, он звучал ровно, спокойно, с достоинством.

— Если вам, обер-лейтенант, потребуется наша помощь, мы к вашим услугам.

Фон Роне на секунду задержал взгляд на Андрее и представил второго офицера:

— Лейтенант Балк. Направляется в город Ярославль председателем комиссии по делам военнопленных.

Балк молча поклонился, потом бросил что-то по-немецки.

Вскоре посольский состав был отведен на запасный путь и сдан под охрану пришедшей смене.

Андрей и Мальгин медленно, отдыхая после беспокойного дня, брели по Тверской.

— Буду учить немецкий язык, — неожиданно сказал Андрей. — И вообще, языки буду учить. А то словно немые. Видел, как он чуть не заржал над нами?

— Видел. Учи. Пригодится. Я немецкий слабо, но знаю. Я питерский, а у нас их там до войны тысячи жили. Знаешь, что ему Балк сказал про нас? «Осторожнее, обер-лейтенант, это молодчики из ВЧК». Нюх у него собачий.


Примечание автора

В предисловии к книге я уже писал, что мы с Андреем Михайловичем Мартыновым подружились. Я приходил к нему, читал набросанные главы, просил как можно подробнее рассказать о своих переживаниях, но Андрей Михайлович — такой уж у него характер! — уклонялся и ограничивался скупыми замечаниями чисто фактического характера.

— Да, это было действительно так.

Или:

— Яков Христофорович Петерс прочел мне тогда целую лекцию, каким должен быть чекист. Не раз ссылался на Феликса Эдмундовича как на образец кристально чистого человека, настоящего коммуниста. И мне приятно, что и современные чекисты, с которыми я не теряю связь, стремятся во всем походить на Феликса Эдмундовича, нашего первого чекиста, выдвинутого на этот ответственный пост Владимиром Ильичем.

Когда я прочитал главу о приезде в Москву графа фон Мирбаха, Андрей Михайлович сказал:

— Обер-лейтенанта Отто фон Роне много лет спустя я еще раз встретил. В 1944 году. В Берлине. В штабе изменника Родины Власова.


Вам просили кланяться…

Пекарь Григорий Денежкин, вовлеченный в 1905 году старшим Мартыновым в боевую дружину и выдавший Михаила Ивановича полиции, уже несколько лет жил в Москве. В опубликованные списки провокаторов Денежкин не попал: то ли пропустили при переписке, то ли его документы были сожжены, когда толпа, среди которой были и переодетые жандармы, громила в феврале 1917 года жандармское управление.

Денежкин не знал, что случилось с его донесениями, расписками в получении денег, — целы они или нет. Поэтому разжился чужим паспортом. Больше всего он боялся встречи с земляками. После бегства из Шуи Денежкин вел себя, как ему казалось, более умно, и те, кого он предавал в других городах, продолжали считать его другом, А в Шуе помнили, да и сам он помнил, обещание Анфима Болотина вывернуть его наизнанку. Об этом ему сообщила сестра Анна, переехавшая в Москву и устроившаяся домовым комендантом. То, что фамилия сестры была девичья, беспокоило Денежкина: вдруг дознаются через нее? И сестре он строгонастрого наказал:

— Если кто любопытничать начнет, где я, что делаю и прочее, отвечай: «Приказал долго жить!» Так и говори: «Погиб за веру, отечество и свободу!» Только не брякни, дура, по-старому: «За царя!» В данный исторический период это ни к чему хорошему не приведет.

От частого общения с шуйским исправником Лавровым, а позднее с жандармскими чинами в Москве Гришка иногда выражался, по его же словам, по-ученому.

Анна Федоровна Денежкина не знала, где служит брат, чем он занимается, Она была довольна тем, что он навещает ее редко и не забывает каждый раз принести подарок.

С половины марта 1918 года беспокойства от брата стало больше. Сам он появлялся все так же редко, но от него и днем и ночью начали приходить неизвестные, произносили одни и те же слова: «Вам просил кланяться Леонид Николаевич!» Анна Федоровна отвечала, как ее научил брат: «Спасибо, очень рада». Приходившие оставляли оружие — то наганы, то браунинги, то смитт-и-вессоны, пачки патронов и исчезали.

Григорий приказал ей все оружие прятать получше, в разные места — в диван, под перину, в подтопок, которым не пользовались, и ждать, когда придет человек с чемоданом и скажет: «Нет ли у вас случайно сердечных капель?» Ему надо ответить: «Есть, но не знаю, помогут ли». А он скажет: «Давайте, все равно приму». И только после этого выдать ему револьверы и патроны.

Все шло хорошо, человек с чемоданом приходил дважды. В конце марта к Денежкиной зашел поговорить по поводу продовольственных карточек сын профессора Пухова, офицер-поручик. Как на грех, от Анны Федоровны только ушел очередной посыльный, принесший три нагана. Два она успела спрятать, а третий — новенький, отливавший синевой, лежал на диване. Поручик, разговаривая, часто поглядывал на наган. Анна Федоровна все объяснила Пухову: какие нужны справки, как их заполнять, а он все не уходил — смотрел на револьвер.

Денежкина похолодела, вспомнив, что профессор дружит с самим Дзержинским, и с перепугу вдруг предложила:

— Хотите, подарю?

— Что подарите? — удивился офицер.

— А вот этот самострел. Куда он мне, бабе? А вы человек военный.

— Откуда он у вас?

— Нашла. Я ведь рано просыпаюсь, надо за домами смотреть. Иду, а он валяется.

— Хорошая находка. Совсем новый.

— Берите, берите.

Поручик ушел от Денежкиной с наганом. По оружию Сергей Пухов соскучился, теперь, ощупывая револьвер, он чувствовал себя полноценным человеком.

Дома он лег на диван, сладко потянулся, закинул руки за голову и замурлыкал песенку, которую в немецком плену, в бараке, часто напевал его приятель, прапорщик Костя Полунин, неожиданно для всех покончивший жизнь самоубийством:

С милой мы вчера расстались,

В жизни все дурман.

И с тобой вдвоем остались,

Черненький наган.

«А она еще ничего, — подумал Сергей про Денежкину. — Миловидная, и не больше тридцати…»

Это происшествие внесло хотя и маленькое, но все же разнообразие в скучную жизнь. А жизнь Сергея Пухова не баловала. После радостной встречи с родителями, после первой беседы, затянувшейся до утра, начались будни, встали неизбежные вопросы: что делать, как жить? Продолжать занятия в Высшем техническом училище? Но там ни от кого нельзя добиться толкового ответа. Идти в Красную Армию? Но в районном военкомате на учет взять взяли, а никакой должности не предложили, сказали: «Пока отдыхайте, надо будет, позовем».

Оказалось, что он, не закончивший курса студент, потерявший на войне и в плену здоровье, в общем, никому не нужен, кроме родителей. Но и с ними отношения налаживались трудно.

Дня через три после приезда Сергей за обедом начал рассказывать:

— В вагоне говорили: вызывают дьякона в совдеп. Сидит там комиссар, нестриженый, небритый, держит по случаю неграмотности газету вверх ногами и грозно спрашивает: «Скажите, отец дьякон, как вы к Советской власти относитесь? Только не врите!» — «Хорошо, скажу. Ей-богу, не вру: боюсь!»

Отец, словно не слышал, сказал матери:

— Я, Лида, опять сегодня доктора Коновалова встретил…

Друзей не было, поразлетелись кто куда. Была надежда на встречу с Варенькой Самариной, но мать, осторожно подбирая слова, сообщила, что Варенька вышла замуж и живет в Петрограде.

Как-то вечером профессор пришел домой очень усталый, молча поужинал и раскрыл «Правду». Сергей спросил:

— Ты, папа, в большевики записался?

Профессор поднял глаза на сына, ничего не ответил.

Сергея вдруг охватило раздражение:

— Вспомнил молодость! «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, ради вольности веселой…» Пока нас, русских людей, немецкие вши ели, вы с вашим Лениным на немецкие деньги сахар покупали. Откуда у нас в доме сахар, я хочу знать? Откуда?

В столовую вошла Лидия Николаевна. Она со страхом смотрела на мужа и сына.

Профессор спокойно сложил газету, снял очки.

— Ты поглупел, Сергей, в плену. Ничего, это пройдет. Я не большевик, но запомни: если ты хоть еще раз посмеешь так говорить со мной — живи как хочешь, ты взрослый.

Встал, подошел к двери:

— Спокойной ночи. Мне завтра надо встать раньше. Я уезжаю.

Сергей вышел подышать свежим воздухом и наткнулся возле подъезда на Денежкину.

— Высокому начальству — почтение! — козырнул поручик.

— Вы все шутите, Сергей Александрович! — улыбнулась грозная со всеми комендантша.

С того вечера поручик редкую ночь проводил дома.

Лидия Николаевна вскоре догадалась, где бывает сын. Все: молчание отца, брезгливый взгляд матери — окупалось удовольствиями, получаемыми у Денежкиной.

На столе всегда красовалась бутылка водки, настоящей «николаевской», с казенной печатью. На расспросы Сергея, где она берет такую немыслимую драгоценность, помолодевшая, похорошевшая Анна Федоровна только посмеивалась:

— А вы не любопытствуйте, а выпейте.

И подвигала закуску — копченую селедку, рыжики.

За столом Анна Федоровна называла гостя на «вы»: «Кушайте Сергей Александрович!», «Закусите, Сергей Александрович!», «Пожалуйста, сальца отведайте, Сергей Александрович!».

А как только Анна Федоровна гасила свет, Сергей Александрович превращался в милого, дорогого, желанного Сереженьку.

Случались и неприятности. В первый вечер Анна Федоровна вылила на себя, повидимому, целый флакон тройного одеколона, запаха которого Сергей не выносил. Сначала не почувствовал, благо выпил основательно, но утром заявил:

— Побереги одеколон для других нужд.

Одна ночь выдалась беспокойной.

Кто-то тихонько, но настойчиво застучал. Сергей взволновался: не отец ли? Не случилось ли что с матерью?

Анна Федоровна, не зажигая света, спросила:

— Это ты?

— Я! Открой…

Денежкина набросила пальто, вышла.

Всего разговора Сергей не слышал, хотя из предосторожности на ощупь нашел все свое, оделся и подошел к закрытой двери поближе.

— Когда его черти унесут? Выставь, и все. Я же замерз совсем.

— Не командуй, я не нанятая.

Хлопнула дверь. Анна Федоровна пошарила по перине, спросила испуганно:

— Сергей Александрович, где вы?

Обняла, зашептала:

— Ложись, миленький, ложись…

— Кто это приходил?

— По делу, Сереженька. Милиционер. Черт кривой! Почему, говорит, ваших караульных не видно?

— Врешь! Я слышал… Это твой бывший кобель!

Анна Федоровна завернулась в простыню, засветила лампу, села на смятую перину.

— Идите-ка домой, Сергей Александрович. Мужики у меня были, а кобелей не заводила. Вы — первый.

— Дура!

— Иди, миленький, иди! Маменька, поди, беспокоится, куда дите пропало.

До чего же не хотелось Сергею уходить! Анна Федоровна, поправляя волосы, подняла руки — простыня упала на колени…

— Ладно, не будем ссориться, — примирительно начал Сергей.

Анна Федоровна ловко накинула платье; защелкивая кнопки, ласково перебила:

— Я не ссорюсь, миленький. Мне, бабе-дворняге, с тобой, офицером, никак это невозможно — ссориться. Поздно, миленький. Я спать хочу. Уходи, дорогой. Какнибудь потом зайдешь.

— Ты что, совсем одурела? Второй час.

— А ты не бойся. Я тебя до двери провожу.

Слова Анна Федоровна произносила ласковые, а голос сухой, лицо непонятное — не злое, не обиженное, — гордое: «Не замай!», «Не подходи!».

Очутившись на темной, холодной лестнице, Сергей сообразил, какую глупость он сотворил, постучал в дверь сначала тихо, потом погромче.

Анна Федоровна спросила:

— Кто там?

— Открой. Я ремень забыл.

— Днем приходите, — все тем же ласковым тоном ответила Анна Федоровна.

Сергей выругался и поплелся на четвертый этаж.

Отпер дверь, но она оказалась на цепочке. К двери подошел отец, посмотрел в щель, молча снял цепочку и так же молча повернулся спиной.

После, днем, Сергей искренне жалел, что не смог сдержать бешеного, злого крика. Уж очень много накопилось: неудачный визит к Денежкиной, выгнавшей его, как мальчишку, недовольство собой, родителями, пьяные ночи.

— Что ты мне спину показываешь? Ты лицом ко мне повернись. Давай поговорим!

— Хорошо, Сережа, после поговорим. Я занят сейчас.

— Чем это ты занят? Доклады для большевиков сочиняешь?

— У меня гости, Сергей.

Из кабинета отца в переднюю шагнули двое. Один — лет сорока, высокий, худощавый, с высоким лбом, небольшой бородкой. Второй — среднего роста, с пышной шевелюрой, в кожаной тужурке — прошел мимо Сергея, не обратив на него никакого внимания, взял кепку, встал у двери.

Сергей шутовски раскланялся, шаркнул ногой:

— Очень приятно. Пухов. Так сказать, младший. С кем имею честь?

Худощавый подал руку:

— Дзержинский.

Сергей, пожимая руку, растерянно посмотрел на отца.

Профессор неожиданно засмеялся:

— Вспомнил, Феликс Эдмундович! Вот память! Недаром медики говорят — первый признак склероза. Зелинский Николай Дмитриевич! Вы с ним не знакомы?

— Нет.

— Я вас познакомлю. Интереснейшая личность. Когда в университете лекции читал — яблоку негде было упасть. Потом поссорился с этим министром…

— С Кассо, — подсказал человек от двери. — Только он, кажется, не поссорился, а ушел в знак протеста против поведения Кассо.

— Вот именно! Николай Дмитриевич сейчас проводит интереснейшие опыты, пытается получить из мазута первосортный бензин.

— Спасибо, Александр Александрович. Обязательно познакомьте. Извините, что так долго засиделись. Увидимся завтра. Впрочем, завтра уже наступило…

Профессор осторожно открыл дверь в спальню, разделся и тихо лег. Как ни старалась Лидия Николаевна плакать беззвучно, все же Пухов услышал.

— Не надо, Лидуша. Все образуется…

— Саша, милый. Что же это происходит? Он же совсем пропадет. Каждый день пьяный. Что делать? Поговори с ним, помоги ему.

Александр Александрович оделся.

— Хорошо. Поговорю.

Сергея дома не оказалось. Видно, только что ушел — дверная цепочка еще качалась. Но дверь была закрыта тихо, без обычного грохота.


Слово предоставляется Владимиру Ильичу

В понедельник двадцать девятого апреля приехал отец и Фрунзе.

— Эх вы, сони московские! — шутил отец, выкладывая на стол коричневые лепешки из жмыха. — Это все мать: возьми да возьми! Голодные они там, совсем, наверно, отощали! А они вкусные, пока горячие, а остынут — как камни.

— Хорошо в бабки играть вместо биты, — мрачно пошутил Фрунзе.

В этот раз он показался Андрею усталым, посеревшим. Когда Фрунзе, выпив стакан чаю, ушел, Андрей спросил отца:

— Что с ним?

— Весна — язва донимает. Мы пробовали через Софью Алексеевну, чтобы он лучше других питался, яиц раздобыли, с молочницей договорились. Послал он нас! С утра ему всегда хуже, днем разгуляется.

Андрей подал отцу вчерашний номер «Правды»:

— Читал? Тут статья Ленина «Очередные задачи Советской власти».

Отец схватил газету, так и впился в нее.

За пятнадцать лет пребывания в партии Михаил Иванович повидал всякое. Были радостные, счастливые дни лета 1905 года, когда на берегу Талки заседал первый в мире Совет рабочих депутатов и когда казалось, что победа революции совсем близка. Были и горькие дни, особенно в декабре, когда из рабочего отряда, ушедшего под командой Арсения в Москву, вернулось живыми меньше половины.

Были тюрьмы — шуйская, владимирская, десятка полтора пересыльных — с тяжелым спрессованным воздухом, парашами, клопами, баландой; были зимние этапы — прошел не одну сотню верст и на всю жизнь запомнил, как в тюремном дворе выкликали:

— Семенов?

— Есть!

— Творогов?

— Разрешите доложить, ваше благородие?

Творогов ночью преставился.

— Хорошо. Тачкин, вычеркни.

— Есть!

Была одна из самых главных тюрем Российской империи — Александровский централ.

Были месяцы без единого письма из дому — наказание за строптивый нрав, были голодовки, неудавшиеся побеги, отсидка в карцере, но никогда Михаил Иванович не падал духом.

Случались страшные дни, куда страшнее, чем этап или карцер, когда узнавал о гибели товарищей — повешенных, расстрелянных, умерших в тюрьмах от чахотки, не выдержавших и наложивших на себя руки.

Случались дни, когда кипел от гнева и презрения, узнавая об изменах бывших друзей: Константин Захаров стал городовым, Дмитрий Ухов сразу из тюрьмы пошел в монахи.

Был незабываемый путь домой из далекой Сибири в марте 1917 года. На паровозе алое полотнище: «Привет политическим заключенным!» На вагонах красные флаги. А какие люди в вагонах: худые, плохо одетые — смесь арестантского со штатским и солдатским, — но все веселые, будто хмельные, перебираются из вагона в вагон, разыскивают земляков. Объятия, поцелуи. Слезы на глазах — ничего не поделаешь, поистрепали в тюрьмах нервы.

Споры из тюремных камер перенеслись на митинги, собрания, длившиеся сутками.

Боже ты мой, что творилось даже в маленькой, по сравнению с другими промышленными городами, Шуе! Кто во что горазд! Прикатил на родину поэт Константин Бальмонт. Охрип от каждодневных речей на митингах, все больше за войну до победного конца. В конце недели замолчал — начисто лишился голоса, только шипел, держась руками за горло.

А что же дальше? Что?

Большевиков в Шуе немного, не все еще вернулись, но даже и среди немногих — разброд.

И вдруг в «Правде» от седьмого апреля на третьей колонке статья Ленина «О задачах пролетариата в данной революции». Какое это было счастье — проверить, правильно ли ты, Михаил Мартынов, думаешь: «Что же дальше?»

Какая радость понять, что ты по-прежнему единомышленник Ленина! Вспомнил, как в Александровском централе умиравший от чахотки питерский литейщик Иван Максимов за несколько дней до смерти тихо, спокойно ответил эсеру Черноухову:

— У каждого свое, Филипп! У вас Евно Азеф, у нас Ленин.

— Заведет вас ваш Ленин!

— Меня, к сожалению, скоро увезут в другое место, и я не смогу доказать. Ничего, Филипп, другие доживут и докажут, кто в конце концов будет прав.

Опять весна. Хлопот, забот до чертиков — это у Михаила Мартынова, члена Иваново-Вознесенского городского комитета большевиков, выборного директора фабрики: хлопок кончается, топливо на исходе, денежных знаков нет, кормить людей нечем. А у Владимира Ильича сколько забот?!

Статья Ильича захватила старшего Мартынова полностью — ни о чем другом он думать уже не мог. Когда Андрей и Надя уходили, Михаил Иванович только махнул рукой: мол, до свидания, не мешайте!

Читал он медленно, вдумываясь в каждое слово, и вслух повторял то, что, по его мнению, надо выучить наизусть:

«…Необходимо крайнее напряжение всех наших сил…»

«…Мы, партия большевиков, Россию убедили. Мы Россию отвоевали — у богатых для бедных, у эксплуататоров для трудящихся. Мы должны теперь Россией управлять».

«Нужны, разумеется, не недели, а долгие месяцы и годы, чтобы новый общественный класс, и притом класс доселе угнетенный, задавленный нуждой и темнотой, мог освоиться с новым положением, осмотреться, наладить свою работу, выдвинуть своих организаторов».

А Семен Баканин на городской конференции что говорил? «Скоро, слава богу, полгода, как мы власть у буржуев отняли, а что сделали? К чему пришли?»

«Ни одно глубокое и могучее народное движение в истории не обходилось без грязной пены, — без присасывающихся к неопытным новаторам авантюристов и жуликов, хвастунов и горлопанов, без нелепой суматохи, бестолочи, зряшной суетливости, без попыток отдельных «вождей» браться за 20 дел и ни одного не доводить до конца».

Все, все про нас! Все это и у нас в Иваново-Вознесенске. И у нас есть хвастуны и горлопаны, есть и жулики. Успели, окаянные, примазаться! Губернский военный комиссар Павел Батурин рассказывал в городском комитете о бегстве командира Первой советской роты Кувалдина: «Скрылся, подлец, деньги украл и два нагана. А мы ему так доверяли!»

Особенно взволновало Мартынова заключение. В нем говорилось о горереволюционерах, которые, к сожалению, есть. Некоторые из них преданы революции, искренни в своих мыслях, но ошибаются в главном, не понимают «того особого и особо «неприятного» состояния, через которое неминуемо должна была пройти отсталая страна, истерзанная реакционной и несчастной войной, начавшая социалистическую революцию задолго раньше более передовых стран. «У таких людей» недостает выдержки в трудные минуты трудного перехода».

«Социальный источник таких типов, это — мелкий хозяйчик, который взбесился от ужасов войны, от внезапного разорения, от неслыханных мучений голода и разрухи, который истерически мечется, ища выхода и спасенья, колеблясь между доверием к пролетариату и поддержкой его, с одной стороны, приступами отчаяния — с другой… Руководить трудящимися… массами может только класс, без колебаний идущий по своему пути, не падающий духом и не впадающий в отчаяние на самых трудных, тяжелых и опасных переходах… Нам нужна мерная поступь железных батальонов пролетариата».

Михаил Иванович закончил читать статью, и первым чувством, которое охватило его, было сожаление, что он сейчас не в Иваново-Вознесенске, а один в этой маленькой комнатке, и даже сказать некому, как теперь многое вдруг прояснилось, что теперь-то он знает, с чего начнет, когда вернется домой.


В тот же день, вечером, Михаил Иванович был на открытом заседании ВЦИК. Большая аудитория Политехнического музея была заполнена до предела. Люди заняли все проходы, стояли на всех ступеньках, сидели на подлокотниках кресел. Перед первым рядом на полу уселись молодые красноармейцы и большая группа крестьян из разных уездов Московской губернии — днем они были на губернском сельскохозяйственном съезде. Мартынов-старший и Фрунзе сидели в пятом ряду: Михаил Иванович пришел пораньше и занял место для друга.

— Смотри, Иваныч, — сказал Фрунзе, — твой Андрей…

Андрей стоял около двери, из которой ближе всего можно было пройти к столу президиума.

Казалось, упадет потолок, рухнут стены, когда Яков Михайлович Свердлов сказал:

— Слово предоставляется Владимиру Ильичу Ленину!

Наконец Свердлов успокоил зал, и наступила такая тишина, что слышно было, как Яков Михайлович положил колокольчик на покрытый красным сукном стол. И в этой удивительной тишине раздались первые слова Ленина:

— Товарищи! Мне, по отношению к докладу, приходится сегодня поставить вопрос несколько необычно. Дело в том, что настоящим докладом является моя статья об очередных задачах Советской власти… и можно ограничиться лишь дополнениями и пояснениями…

Почти у каждого были ученические тетрадки, листочки — люди записывали речь Ильича.


Май

Стремительные события волновали Его величество российского обывателя, порождали все новые и новые умственные терзания.

— Не везет господам-товарищам. Только они свой престольный праздничек Первое мая отгуляли, с красными полотнищами походили, а немец Ростов-на-Дону взял да оттяпал от России. Теперь рыбцов не видать!

— Опять съезды! Всероссийский съезд комиссаров труда, съезд по топливу, Советов народного хозяйства. Даже чудно слышать — народного хозяйства! Какое же, извините, хозяйство, когда все босые ходим?

— И у меньшевиков тоже вроде съезда. На полный съезд не натянули, так устроили Всероссийское совещание. Все ораторы в одну дуду: надо свалить Советы! Либер выступал, внес резолюцию: «Вынести Советам смертный приговор!»

— Еще съезд — по библиотечному делу. Это как прикажете понимать? Читайте — может, пока книжку в руках держите, о пище телесной думать не будете?

— Консерваторию национализировали, Третьяковскую галерею национализировали. Объявили все народным достоянием. Интересно, что из этого получится?..

— Не везет броненосцу «Князь Потемкин». После того как матросы на нем взбунтовались и в Констанцу увели, румыны его России отдали. И его переименовали в «Святого Пантелеймона». Когда царя, извините, сшибли, броненосец опять в «Потемкина» перекрестили. А совсем недавно — в «Борца за свободу». Если власть переменится, как его опять окрестят?..

— Про новые деньги слышали? Говорят! Мне верный человек рассказывал. Если на билете черт с рогами — это значит банковский билет, крупная купюра; а если чертиха — казначейский, мелкого достоинства.

— Новое слово появилось — «продотряд».

— Слышали… У моей соседки сын, беспартийный, записался в этот самый продотряд. «Маманя, не горюйте, мы скорехонько у деревенских ямы пооткрываем…» Чисто грабиловка!

— Господи!

— Раньше надо было…

— А вы статью Ульянова-Ленина прочтите! «О «левом» ребячестве и о мелкобуржуазности». Я серьезно вам советую — прочтите! В нем, в Ульянове-Ленине, все дело! Именно в нем…

— А чего патриарх смотрит? Взял бы да и проклял с амвона всех их.

— Попробуй… Они те проклянут!

— Кто кого заглазно бранит, тот того боится. Жидковат наш Тихон! Мелок.

— Англичане, немцы, французы, американцы, японцы… И все на одну Россию!

— О господи!..


Пошалили, и хватит!

Как-то исподволь, сам собой, среди сотрудников ВЧК установился негласный, обязательный для всех закон: не расспрашивать друг друга, кто чем занят сейчас, что собирается делать завтра, если, разумеется, не предполагалось операции, в которой участвовали многие. Но даже и в этом случае о предстоящем знали только те, кого это касалось.

Если кто-нибудь из новичков оказывался не в меру любопытным или словоохотливым, его просто не слушали, и он сконфуженно умолкал. А откровенные болтуны в ВЧК долго не задерживались.

Андрей понял этот закон в первые же дни.

Узнав от Петерса о побеге Филатова, Андрей не стал расспрашивать, как Филатову удалось бежать. Если бы даже и поинтересовался, все равно бы не узнал, что побег Филатову по распоряжению Александровича устроил помощник начальника тюрьмы левый эсер Сосин. Этого не узнал и Терентий Дерибас, которому поручили провести расследование.

Как удивился Мартынов, когда шестого мая утром, проводив Надю на работу, на Воздвиженке, у входа в Управление по перевозкам Балтийского и Черноморского флотов, увидел Филатова. В матросской форме. Отрастил бороду.

Накануне вечером Надя сказала Андрею, что у них будет ребенок. Они не спали почти до утра — все обсуждали свою будущую жизнь втроем. Андрей рассуждал так, будто сын появится почти немедленно, не позже как через неделю, и надо торопиться достать коляску или кроватку, где-то раздобыть белье, и кто будет сидеть с Мишкой, когда Надя должна будет пойти на работу?..

Надя выслушала, засмеялась и долго разъясняла, что до появления дочери, Настеньки, еще долго.

После такой счастливой, радостной ночи и вдруг лицом к лицу — враг, да еще доставивший лично ему столько волнений.

Филатов ходил по тротуару, беспокойно оглядываясь. Андрей укрылся за афишной тумбой. Не прошло и двух минут, как к Филатову подошел Иван Севастьянович Артемьев. Они перекинулись несколькими словами и, не останавливаясь, вошли в подъезд, охраняемый матросами. Андрей заметил, что один из матросов лихо откозырял Филатову. Это была какая-то чертовщина! Убежавшие из тюрьмы преступники свободно разгуливают по Москве и беспрепятственно входят в здание советского учреждения, охраняемое днем и ночью!

Покинуть свой наблюдательный пост Андрей не мог: Филатов и Артемьев уйдут, а потом ищи-свищи! А если они пойдут в разные стороны?

Андрей остановил парня, — судя по ящичку со слесарным инструментом, водопроводчика, — показав ему мандат, попросил:

— Товарищ, выручи. Зайди побыстрее в этот дом, — он показал на здание наискосок, где работала Надя, — поднимись на второй этаж, комната пятнадцать, спроси Надежду Мартынову и скажи, чтобы немедленно шла сюда. Мол, очень спешное дело. Понял?

— Понял. Пригляди за струментом.

К Управлению по перевозкам Балтийского и Черноморского флотов подъехала машина со знакомым Андрею по ночному происшествию в Ермолаевском переулке шофером. Из машины тяжело, с трудом выбрался толстый военный моряк, с широкой, как блин, курносой физиономией, с большим лягушачьим ртом.

Часовые замерли, как только увидели автомобиль, а когда моряк ленивой походкой довольного собой человека подошел к подъезду, откозыряли и торопливо распахнули тяжелую дверь.

Андрей рискнул выйти из укрытия. Взяв ящичек, подошел к шоферу:

— Здорово, друг. Кого это ты привез?

— А! Привет, дорогой товарищ! Как это кого? Начальство мое, чтоб ему ни дна ни покрышки! Германова. А ты чего тут?

— Жену поджидаю, — ответил Андрей и поспешил к Наде — она с водопроводчиком бежала по другой стороне.

— Спасибо, друг, — поблагодарил Андрей парня.

Надя все поняла с полуслова:

— Позвоню Мальгину…

— Пусть немедленно доложит Петерсу.

Яков Христофорович впервые увидел Германова на заседании Московского Совнаркома. Петерса пригласили посоветоваться, как освободить особняк Морозова, который заняли тогда неразгромленные уголовники, именовавшие себя анархистами.

Увидев грузного матроса, Петерс спросил, кто это такой. Секретарь Михаила Ивановича Покровского, тогдашнего председателя Московского Совнаркома, объяснил, что это начальник Управления по перевозкам Балтийского и Черноморского флотов Германов и что он иногда помогает, дает грузовики и его поэтому постоянно приглашают на заседания.

Во время заседания зазвонил телефон. Покровский снял трубку и сказал:

— Вас, товарищ Германов… Германов слушал, произнося коротко:

— Понял! Начинайте. Адрес… Приеду. Скоро.

Петерсу удалось заглянуть, как Германов записал: «Спиридоновка, дом Тарасовых».

Побыв еще немного, Германов извинился перед Покровским и ушел.

Утром Петерс узнал, что ночью на Спиридоновке, в доме бывших богачей Тарасовых, ограблен склад, где хранились реквизированные вещи — ковры, дорогая мебель, картины.

Сопоставив два эти факта — телефонный звонок и ограбление, Петерс проникся недоверием к «Лягушке», как прозвал он расплывшегося Германова, и сам запросил Петроград: что это за управление? Кому оно подчинено? В Москве никто на этот вопрос ответить не мог, только пожимали плечами и неопределенно говорили: «А кто его знает?»

Поэтому, когда Мальгин доложил Петерсу о звонке Нади, на Воздвиженку немедленно послали отряд.

Андрей из своего укрытия тревожно наблюдал, как Филатов и Артемьев уже уселись на заднее сиденье автомашины и нетерпеливо поглядывали на подъезд, видимо кого-то ожидая, может быть, самого Германова. А где же подмога? Неужели опоздает?

Из особняка действительно вышел Германов, грузно плюхнулся рядом с шофером, барски приказал:

— В Сокольники!

Автомобиль тронулся.

Андрей выскочил навстречу, крикнул шоферу:

— Останови, товарищ!

Шофер резко затормозил.

Филатов, увидев Мартынова, что-то сказал Артемьеву, оба выскочили из машины. Артемьев кинулся в подъезд, Филатов побежал вниз, к Моховой. Андрей, выкрикивая: «Стой! Стрелять буду!» — помчался за Филатовым.

Навстречу Филатову бежали подоспевшие чекисты. Поняв, что на Моховую не прорваться, Филатов повернул в сторону Арбата, но и здесь, растянувшись цепочкой во всю ширину Воздвиженки, шли чекисты.

— Живьем брать! — крикнул Андрей. Филатов обернулся, выстрелил.

Андрей уже не видел, как Мальгин вышиб у Филатова револьвер, не дал ему застрелиться.


Видно, у Германова был большой запас нахальства. Когда чекисты, окружив автомобиль, попросили его показать документы, он улыбнулся широченным ртом.

— Меня проверять?! К этой гадине, — он кивнул на стоявшего под охраной Филатова, — никакого отношения не имею. Попросил подвезти. Вижу, наш, флотский…

Мандат у Германова оказался в порядке — фиолетовый угловой штамп, печать, в конце стояло «Тов. Германову разрешается проезд на любых поездах, пассажирских, товарных, на дрезине, на паровозах. Все лица и учреждения, к коим тов. Германов обратится за содействием, обязаны оказать таковое содействие незамедлительно».

Но Филатову не захотелось одному попадать в «Бутырки» на явную погибель, и он крикнул…

— Дураки! Чего церемонитесь! Это же Митька Коркин!

И тут же громыхнула граната, брошенная в него Германовым — Коркиным.


Дом девять на Воздвиженке заняли только к полудню. Пришлось пустить в ход пулеметы.

В чулане нашли насмерть перепуганного Артемьева — кто-то запихнул Ивана Севастьяновича за старую, пыльную мебель и закрыл чулан на задвижку.

Никаких служебных бумаг в Управлении по перевозкам Балтийского и Черноморского флотов не обнаружили. Зато на втором этаже и на чердаке оказалось много разного добра, в том числе ковры и картины из дома Тарасовых на Спиридоновке.

Захватили семнадцать человек — все в матросской форме, кроме известной среди клиентов «Интимного уголка» и «Подполья» Симки Коробициной, она же Симона Коро, и красивой темноволосой девицы, отказавшейся назвать, фамилию. Их нашли в чем мать родила, они крепко спали в задних комнатах второго этажа. Симка спокойно оделась и деловито справилась:

— Опять в «Бутырку»?

Темноволосая оказалась злой, как пантера, кусалась, плевалась, пришлось завернуть ее в желтое атласное покрывало.

Были еще и трофеи: семь грузовиков, одна легковая машина, пять пулеметов, несколько винтовок, мешок револьверов, два мешка патронов.

Самое главное, выяснилось, что под вывеской Управления по перевозкам Балтийского и Черноморского флотов действовала крупная банда, занявшая дом девять еще до переезда правительства в Москву. Один из арестованных на допросе показал, что в последние дни банда готовилась к эвакуации. Так приказал ее главарь — дезертир из второго флотского экипажа Митька Коркин, он же Архип Савельич Германов.

Накануне своим дружкам он заявил:

— Будя! Пошалили в Москве, и хватит! Что-то ЧК любопытничать начала. Петерс, дьявол, улыбается, а глазами так и сверлит…

Чекисты никогда еще не видали своего председателя таким разгневанным, каким он был в этот день на совещании оперативных работников.

— Это черт знает что такое! Под самым носом у нас, в центре Москвы, в трех шагах от Кремля, действует наглая банда, а мы узнаем о ней случайно, в последний момент. Плохо мы работаем, товарищи, плохо! — Он резко повернулся к Александровичу: — Почему не доложили мне о побеге Филатова?

— Не хотел занимать ваше внимание мелочами, Феликс Эдмундович…

Петерс внимательно посмотрел на Александровича и ничего не сказал.


«Кафе поэтов»

Кияткин возвращался из Петрограда в отличном настроении — поездка вышла удачной. Помог господин случай, а в этого господина Кияткин верил больше, чем в бога.

Не познакомься он в поезде с угрюмой усатой дамой мисс Уоррен, боже мой, страшно подумать, как бы сложилась тогда его жизнь!.. Если бы в поезде мисс Уоррен не схватил приступ мигрени… Если бы, наконец, мисс Уоррен, собираясь в путь, не забыла положить мигреневый карандаш в свою огромную, похожую на пасть крокодила сумку и Кияткину не нужно было бы бежать за карандашом?!

Господин случай сделал все!

Два дня назад в Петрограде господин случай еще раз доказал свое могущество и преданность ему, Митрофану Кияткину.

Молодой, талантливый авиационный конструктор оказался куда более сговорчивым, нежели профессор Пухов.

Понятно, рыбку удалось подцепить не без труда, и живец употреблен серьезный, и еще серьезнее обещания, выданные Митрофаном на свой страх и риск, но все должно окупиться — конструктор не просто талантлив, а на грани гениальности…

Однако и Пуховым пренебрегать нельзя — товар жизненно необходимый.


Дверь Кияткину открыл молодой взлохмаченный человек, со злостью спросил:

— Вам кого?

— Профессора Пухова.

— Нет дома.

— А Лидию Николаевну можно видеть?

Мистер Кияткин отметил, что на второй вопрос молодой человек ответил мягче:

— К сожалению, она нездорова.

— Может быть, нужна помощь?

— А вы случайно не из ВЧК?

Кияткин сдержанно улыбнулся:

— Никак нет. С кем имею честь?..

— Пухов.

— Сергей Александрович? — искренне обрадовался Кияткин. — Живы? Здравствуйте! Представляю, как счастлива ваша матушка…

— Сережа! — донеслось из спальни. — Кто там?

— Это я, Лидия Николаевна, Кияткин!.. Поздравляю вас с воскресшим из мертвых!

Поговорили, как посчастливилось Сергею Александровичу раньше других вырваться из германского плена, как невероятно тяжело сейчас ездить по железным дорогам. Угостив хозяина наикрепчайшими сигаретами, Кияткин невзначай равнодушно спросил:

— Куда, вы сказали, уехал Александр Александрович?

— На станцию Шатура.

— Один?

— Право, не знаю. Слышал, что поехал не поездом, а на дрезине. Наверное, что-нибудь связанное с торфом. Сейчас у отца новое увлечение — электростанция на торфе. — Сергей засмеялся и продолжал: — Пощипали большевичков! Угля нет, нефти нет.

Кияткин равнодушно спросил:

— На Шатуре, кажется, торфяное болото?

— Хорошо болото! Я не специалист, и точно не знаю, но слышал, что там сотни миллионов пудов торфа. Хватит до страшного суда и еще останется чертям разогревать для грешников смолу.

— Вы сказали — «не специалист». А какая же у вас, извините за нескромность, профессия?

— К сожалению, недоучка… Взят в военное училище с четвертого курса.

— Ваш отец говорит, что вы авиатор?

— В далеком прошлом. Больше никогда не влезу ни в один аэроплан — хоть озолотите. Сыт по горло!

— А что собираетесь делать дальше?

— Посмотрю.

— Надеюсь, вы не большевик и не из сочувствующих?

— Помилуй бог!

— Если так, скажу откровенно. Всей этой петрушке скоро крышка!

— К сожалению, вы выдаете желаемое за достигнутое, а это очень опасно — заблуждаться.

— Выходит, по-вашему, всякая надежда — заблуждение? А я надеюсь видеть Россию сильной, великой и чтобы во главе стояли не авантюристы и немецкие шпионы, а умные, образованные, интеллигентные люди. И чтобы хамье знало свое стойло. Сейчас в России надо уметь вести себя осторожно. У нас в Штатах все ясно, я прихожу в контору и сразу вижу — это младший клерк, это старший, а это хозяин. Я твердо знаю, как с каждым из них себя вести. А здесь все спутано. Я прихожу в какой-нибудь ихний комитет, смотрю и гадаю: «Видимо, этот приличный господин самый большой начальник!» А самым большим оказывается солдат, или матрос, или еще хуже — женщина! Кстати, если заговорили о женщинах. Хотите кутнуть?..

Сергей замялся. Вечер предстоял пустой: Анна Федоровна к примирению шла туго, разговаривать — разговаривала, но дальше порога не пускала, и в кармане только махорка, да и то на одну закрутку.

— Что вас смущает? Возможно, вы стеснены в финансах? Это легко поправить. Я могу предложить небольшой заем, без векселя и процентов.

Сергей жестко усмехнулся:

— Разумеется, я должен бы отказаться. Но я возьму с одним обязательным условием…

— Выкладывайте.

— Я понимаю, что вы не Рокфеллер и просто так, за здорово живешь, деньги бросать не станете. Следовательно, я вам для чего-то нужен. Верно?

— Вы деловой человек!

— Ладно! Комплименты после. Давайте.


Встретились ровно в десять на углу Тверской и Настасьинского переулка. Кияткин открыл дверцу автомобиля и пригласил:

— Располагайтесь, как дома. Знакомьтесь.

В машине оказалось две девицы: одна черная, с челкой, с густо подведенными глазами — под трагические, другая — совсем юная крохотуля, с маленькими лапками.

Кияткин распорядился:

— Рыжик, занавески!

Крохотуля задернула занавески. Кияткин включил карманный фонарик, и машина превратилась в маленькую уютную комнатку.

— Господи, благослови, — тихонько пропел Митрофан, разливая в дорожные серебряные чарки французский коньяк. — За здоровье наших дам!

Крохотуля пискнула, словно мышонок, но коньяк опрокинула, как городовой, — в один глоток. Не отстала и ее молчаливая подружка.

Прикончив бутылку, пошли в «Кафе поэтов», где Кияткин заказал столик. Брюнетка повисла на руке у Сергея — очевидно, роли дам были распределены заранее.

Сергей с любопытством оглядывал кафе, он попал в него впервые: усыпанный опилками пол, шумно, дымно. За соседним столиком лохматый толстяк в черной широкой блузе громко диктовал что-то остроносому молодому человеку, отдаленно напоминающему Гоголя. Видно, молодой человек знал о сходстве, и прическа у него была под Гоголя. Толстяк, диктуя, после каждой фразы ударял кулаком по столику.

— Господин Ленин заявил, что швыряться звонкими фразами — это свойство деклассированной мелкобуржуазной интеллигенции. А мы не швыряемся, мы готовы действовать…

Кияткин усмехнулся:

— Анархисты… Готовят очередной номер своей газеты. Их отовсюду повышибали, теперь они тут… Все! Финита ля комедиа!

К столику анархистов подбежал администратор в красном пиджаке с синим бантом.

— Господа! Вы же обещали не шуметь! Дали слово, что не будете у нас заниматься политикой. Толстяк деловито выругался:

— Да идите вы к черту! Что нам, на улице прикажете работать?

Администратор умоляюще сложил руки:

— Тогда хоть потише.

В кафе появился еще один посетитель: чернобровый, высокий красавец. Постоял у двери, оглядел публику и направился к буфету.

Кияткин радостно окликнул его:

— Алексей Илларионович!

Красавец подошел, с небрежной милостивостью протянул руку.

— Познакомьтесь, господа. Это поручик Пухов.

— Сидоров, — представился красавец и с усмешкой добавил: — Если интересуетесь моим чином и званием, то к вашим услугам сотрудник московской продовольственной милиции…


Виктор Иванович меняет курс

Ни одного дня не проходило без восстания и мятежа. Их поднимали в городах и селах, на железнодорожных станциях, в почтово-телеграфных конторах. Захватывали эшелоны, пароходы, грабили банки. Много было кандидатов в спасители отечества. В тихом уездном Гороховце, в тишайшем Алатыре, в глухой Чухломе какой-нибудь до этих пор не известный никому, кроме своей семьи и соседей, Пенкин или Белкин собирал отряд и начинал крестовый поход на большевиков. Кому как везло — были отряды из пяти человек, были и посолиднее — до полусотни. Многое этому благоприятствовало — неопытность Советской власти на местах, малочисленность большевистских организаций, особенно там, где не было рабочих. Многим средним и мелким авантюристам казалось — лиха беда начало! Мы начнем в Юрьевце, в Елабуге или еще где-нибудь, а там покатимся до самой Москвы. Немало находилось предводителей с ограниченным, так сказать, кругом действий — схватить, что плохо лежит, и побыстрее исчезнуть.

Чернобровый красавец, с которым Кияткин познакомил Сергея Пухова в «Кафе поэтов», был одним из таких средних авантюристов. Свой священный поход на Москву — без слова «священный» тогда никто из авантюристов не обходился — он начал в Елатьме в феврале 1918 года, но сколоченную им «героическую, преисполненную священной ненависти к большевикам армию» из двадцати семи человек в пух и прах разбили рабочие кожевенного завода. Сам «главнокомандующий» вооруженных сил Елатьмы царский офицер Георгий Петрович Аваев бежал в Москву, захватив деньги уездного банка. Ограбление банка было его главной и единственной задачей в Елатьме.

В Москве, на Сухаревке, Аваев разжился документами и стал Алексеем Илларионовичем Сидоровым, безработным интеллигентом, согласным на любую службу.

Ворованные деньги растаяли быстро. Кто-то из собутыльников пристроил Аваева — Сидорова обедать в бывшей столовой «Курляндия» на Большой Полянке.

Кормили средне, без кредита, за наличный расчет, но по божеским ценам. Кормили не всех, а только избранных, по рекомендациям.

На третий день к Аваеву подсел человек лет под тридцать. Разговорились. Новый знакомый произносил слова с легким акцентом. О себе он ничего не рассказал, больше спрашивал: кто? откуда? надолго ли в Москву? не служил ли в армии? в каком чине?

— Зачем же вам работать? На кого? На большевиков? Вы можете служить России…

— А вы или очень смелый, или провокатор, — спокойно ответил Аваев. — А если я сейчас милиционера кликну?

— Пожалуйста, — вежливо ответил незнакомец, — кричите, но запомните — это будут ваши последние слова.

— Ничего вы со мной не сделаете.

— Только одно — убью! — вежливо сообщил незнакомец. — Хватит валять дурака. Вы бывший офицер, документы у вас фальшивые, денег кот наплакал. Я вас устрою вполне прилично. Давайте знакомиться по-настоящему, без вранья. Где учились?

— В гимназии. Шесть классов.

— Меня гражданское не интересует. Военное?

— Окончил Виленское военное училище.

— Звание?

— Штабс-капитан.

— Откуда родом?

— Из Елатьмы. Дворянин.

— Вот теперь другое дело.

Подал руку, небольшую, крепкую:

— Пинка, Арнольд. Можете называть и Альфредом.

На другой день после встречи в «Кафе поэтов» в той же «Курляндии» сидели втроем — Аваев, Пинка и Пухов-младший. А еще через день в седьмом номере гостиницы «Малый Париж» на Остоженке Георгий Аваев представлял помощнику Савинкова — капитану второго ранга Казарновскому кандидата на должность командира роты Сергея Пухова.

Как полагалось по уставу «Союза защиты родины и свободы», Аваев сообщил самые необходимые сведения: год рождения, происхождение, военное образование, последнюю должность. И только в заключение добавил патетически:

— Предан нашему делу беспредельно! Всей душой ненавидит кремлевских владык. Готов на все!

Казарновский крепко пожал Пухову руку и осведомился:

— С «Положением» ознакомлены? У вас еще есть несколько дней на размышления, если вас, понятно, будут одолевать сомнения.

— Для меня все ясно.

— Очень приятно.

Когда уходили, Казарновский приказал Аваеву:

— Приготовьтесь! Смотр через три дня.


В конце пятого часа пополудни, перед концом занятий в советских учреждениях, на Пречистенском бульваре, неподалеку от памятника Гоголю, к скамейке, стоявшей по правую сторону, если смотреть от Арбатской площади, осторожно передвигаясь, доплелся старец с суковатой клюшкой. На старце висело изрядно потрепанное, все в масляных пятнах пальто. Порыжевшие, заплатанные кожаные галоши вели свое летосчисление со второй половины девятнадцатого века. К тому же времени относилась широкополая шляпа, считавшаяся непременным элементом наряда художников — современников Крамского и Перова.

Несмотря на теплый вечер, воротник пальто у старика был поднят, торчала седая борода.

Старик с трудом опустился на скамью, оперся ладонями на клюшку, громко вздохнул и замер, полузакрыв глаза.

Почти одновременно на скамейку, стоявшую напротив, сел полковник Перхуров. Он снял подержанную офицерскую фуражку, на которой виднелось невыгоревшее место, где когда-то красовалась кокарда, и положил ее слева от себя. Достал белый носовой платок, вытер лоб и так и остался сидеть с платком в руке.

Публики на бульваре было немного — бабушки с внуками, несколько парочек, увлеченных разговором и ни на кого не обращавших внимания.

От Арбатской площади мимо задумавшегося Николая Васильевича Гоголя по одному проходили люди, преимущественно среднего и молодого возраста. Вступив на бульвар, они, словно по команде, снимали фуражки, кепки, шляпы — брали их в левую руку.

Никто из них не остановился, не задержал взгляда на Перхурове — никто не присел отдохнуть — проходили неторопливо, но скоро, и только некоторые, особенно помоложе, искоса посматривали на старца.

Одним из последних прошел Сергей Пухов. Пальто нараспашку, в левой руке студенческая фуражка, новые, вчера купленные на Сухаревке ботинки на толстой американской подошве.

Ровно в семь часов Перхуров поднялся и медленно, будто прогуливаясь, пошел вниз, к Пречистенским воротам. Старец за ним. Перхуров вошел в небольшой домик, стоявший позади церкви Покрова на Грязях. Старец поспешил за ним.

Капитану второго ранга Казарновскому было бы гораздо легче, если бы Перхуров накричал на него, даже наорал — Петр Михайлович знал буйный нрав полковника, иногда он становился бешеным. Но все вышло спокойно, зато было столько презрения и унизительной деликатности, хоть провались.

— Разрешите спросить, многоуважаемый Петр Михайлович, где вы раздобыли этот замечательный маскарадный наряд? В костюмерной какого театра вам его одолжили? И еще позвольте спросить: где вы приобрели эту милую шляпу? Получили в наследство от прадеда? И еще позволю себе спросить: кто приготовил вам эту бороду? Чтобы я вас никогда больше в этом идиотском наряде не видел! Ясно?

— Я же не мог в естественном виде.

— А почему я мог?

— Надо же как-то конспирироваться…

— Это собачий бред, а не конспирация, — сорвался Перхуров. — Находка для чекистов! Сидит болван с приклеенной растительностью… Сколько вы насчитали?

— Сто семнадцать…

— Я — сто девятнадцать…

— Возможно, я кого-то пропустил. Должно было прийти сто двадцать. Поручик Козловский болен…

А закончилось все мило. Перхуров, подводя итог, соизволил даже пошутить:

— За вычетом бороды, я смотром в общем доволен. Бравые ребята!

Бравых ребят в «Союзе защиты родины и свободы» с каждым днем становилось все больше. К подпольной контрреволюционной организации тянулись большей частью бывшие офицеры. К весне 1918 года в столице собралось несколько тысяч бывших офицеров: бежавшие с фронта, осевшие после лазаретов, приехавшие из других городов по самым разным причинам — одни не хотели регистрироваться, а у себя на родине их знали, другие — в поисках работы. Немало съехалось в прошлом богатых, разоренных революцией людей, в «Союзе защиты родины и свободы» они были самыми яростными.

Были и интеллигенты: учителя, студенты, которых начали призывать в армию в 1915 году и наспех готовить из них прапорщиков. Были люди, искренне считавшие, что большевики приведут Россию к гибели, и решившие драться за спасение родины от варварства.

Путей-дорог перед офицерами лежало много.

Один путь вел на Сретенку, к третьему подъезду дома шесть, где разместились отделы Всероссийской коллегий по организации Красной Армии, в недавно созданные районные военные комиссариаты. Добровольно записываться в Красную Армию призывали объявления, расклеенные на всех углах, воззвания, публикуемые в большевистских газетах.

Многие так и поступали — приходили, записывались и вскоре ехали на фронт под хутор Михайловский или под Оршу. Только за один день пятнадцатого апреля в комиссариат Даниловского района явилось более двухсот добровольцев, тридцать семь из них были офицеры.

Пришел полковник генштаба Иван Николаевич Струков, которого районный военный комиссар большевик Рыбин немедленно, что называется, не сходя с места, назначил начальником мобилизационно-оперативной части.

В феврале 1915 года полковник Струков, младший унтер-офицер Рыбин и несколько солдат больше двух недель бродили по Августовским лесам, выходя из окружения. В деревне Серский Лес Рыбин пять дней выхаживал в заброшенном овине раненого Струкова, по ночам лазил в пустующие дома — добывал съестное.

Пять дней — достаточный срок, чтобы поговорить по душам, и Рыбин узнал, как остро и больно переживает полковник все беды, свалившиеся на русский народ. Тогда, в феврале 1915 года, Рыбин, по понятным причинам, не мог сказать полковнику, которого спас от смерти, что восемнадцати лет в 1905 году в Иваново-Вознесенске вступил в большевистскую партию.

Полковник и унтер-офицер пусть не до конца, но поняли друг друга. Потом война раскидала их в разные стороны — и вот неожиданная встреча.

Пришел гвардии поручик Михаил Федорович Лукин — широкоплечий, подтянутый, при разговоре руки держал по швам, глядел на комиссара прямо, смело. Голос спокойный, тон вежливый.

— Желаю служить в Красной Армии…

— С условиями знакомы?

— Так точно.

— Они вам понятны? Вы с ними согласны?

— Иначе бы не пришел…

— В гвардии, значит, состояли?

— Не состоял, а воевал… В гвардейский полк переведен на фронте.

— За что же такая честь вам оказана?

— В документах обозначено… Комиссар полистал послужной список.

— Так бы и говорили, что вы из крестьян-бедняков… А то — гвардия!

— Из песни слова не выкинешь… Что было, то было… Рыбин написал на заявлении Лукина: «Зачислить командиром», подумал и приписал: «Можно дать батальон».

…Путей-дорог перед бывшими офицерами лежало много. Далеко не каждый выбирал ту дорогу, которая казалась ему честнее.


«Союз защиты родины и свободы» входил в силу. Савинков при каждой встрече не забывал напомнить членам центрального штаба:

— Ищите наших людей, работающих у большевиков. Удастся зацепить кого-нибудь из кремлевских — расцелую!

К Перхурову привели шатена с лицом Шерлока Холмса. Представили:

— Из Кремля. Человек надежный.

Перхуров вежливо побеседовал, расспросил, сам ничего не сказал, заданий не дал. Проверили, оказался некто Смолевич, гастролер из Одессы. В Москве проездом из мест весьма отдаленных — отсидел за вооруженный грабеж и попал в трудное финансовое положение. От кого узнал, что «Союз» ищет «кремлевских», установить не удалось.

Ночью рабочий патруль, проходя Парфеновским переулком, услышал револьверные выстрелы, крик. Подбежали. Около фабрики «Эйнем» на булыжной мостовой лежал труп. Никаких документов при нем не нашли, только за подкладкой пиджака обнаружили письмо на имя Смолевича с одесским штемпелем.

Приказы полковника Перхурова выполнялись точно.

Зато повезло с начальником московской продовольственной милиции Веденниковым: этот действительно оказался надежным — снабжал документами, раздобывал револьверы, патроны, устроил на работу в милицию нескольких нужных людей, в том числе Пинку.

Он же раздобыл разведчикам Перхурова удостоверения на проезд в Рыбинск, Ярославль, Муром.

Разведчики съездили, доложили: в Рыбинске на артиллерийских складах — миллионы винтовочных патронов, тысячи снарядов и более двухсот новеньких орудий; в Ярославле — бесхозные броневики, о которых местное большевистское начальство даже не подозревает; в Муроме разместилась советская Ставка — Высший военный совет, а охрана малочисленная.

Иностранные друзья Савинкова, получив столь обнадеживающие сообщения, стали щедрее. При первых встречах расспрашивали, слушали, похваливали, но отделывались обещаниями, затем начали изредка выдавать грошовые пожертвования — когда пятьдесят, когда сто тысяч.

Что на них сделаешь?

Борис Викторович, беседуя с консулом Гренаром, выразил неудовольствие.

И вот, слава тебе господи, союзники открыли большой кошелек. Конечно, не самый главный — куда уж там! — но все же солидный — отвалили сразу два миллиона!

На эти деньги уже можно кое-что совершить. Понятно, Советскую власть не свалишь, но шуму наделать можно.

В Москве насобирали больше пяти тысяч участников подпольной организации. Ждут сигнала, горят нетерпением, желают действий, волнуются: «Почему медлим?» И вдруг сюрприз — и не от кого-нибудь, не от ВЧК, спаси Христос! Не от других недругов, а от самого Бориса Викторовича.

Собрал срочно заседание штаба, хмуро объявил:

— Начинать восстание в Москве полная бессмыслица. Опасность огромная. Можем захватить Кремль, на это сил у нас достаточно, можем убить Ульянова-Ленина, расстрелять народных комиссаров…

Савинков сделал паузу, посмотрел на насторожившихся членов центрального штаба.

— А самое главное — удержать власть сможем? Как это ни огорчительно произносить, удержать власть в таком огромном городе не сможем… Да, да, господа, не сможем! Извините, господа, но я не авантюрист, я все взвесил, все подсчитал. Рабочие Москвы нас не поддержат. Я не могу постигнуть, как большевики — прошу понять меня правильно, я далек от того, чтобы восхищаться моими идейными противниками, — я удивляюсь, как большевики ухитряются кормить население столицы при таком варварском состоянии транспорта. Мы кормить население Москвы не сможем. Да, господа, не сможем. А нет ничего страшнее и решительнее матерей голодных детей. Вспомните, господа, кто, начал Февральскую революцию в Петрограде!

— Что же вы предлагаете? — не выдержал генерал Рычков. — Может, нам всем, скопом, так сказать, вступить в Ры-кы-пы-бы?

Савинков раздраженно ответил:

— Большевики, генерал, к сожалению, скопом, как вы изволили выразиться, в свою партию не принимают… Но вы упредили меня. Я как раз хотел сказать несколько слов о них. Нас пять тысяч, большевиков в Москве вдвое больше, и, генерал, можете упрекать меня в чем угодно, каждый из приверженцев Ленина будет драться за троих. Как вам это ни тяжело слушать, милостивые государи, но они фанатики, если надо, пойдут и на костер. Вернемся к делу, друзья. Посмотрите на карту. Мы обязаны сменить курс. Начать мы должны в Ярославле, Рыбинске, Костроме, Казани и Муроме. Захватив Ярославль и Кострому, мы отрежем у большевиков север. В Рыбинске мощные артиллерийские склады — они нам необходимы. Муром — это ясно, там большевистская Ставка. Казань — это наш козырной резерв на случай подхода чехословаков. Кострома, Ипатьевский монастырь! Вспомните историю, господа. Дело не в Романовых. Там родина русской государственности. И много боеприпасов. И последнее, самое важное, о чем я хочу сообщить вам и о чем вы должны молчать, если вас подвергнут самым мучительным пыткам…

Савинков посмотрел на притихших слушателей, задержал суровый взгляд на Рычкове и продолжал:

— Молчать! А еще лучше, до поры до времени вообще об этом забыть. В тот же день и час, когда мы начнем в Ярославле, союзники высадят в Архангельске десант, который пойдет на соединение с нами. Самый серьезный пункт для нас Ярославль. Поэтому командиром ярославского отряда я назначил полковника Перхурова. В Москве остается полк под командованием Аваева.

А потом Савинков и Перхуров наставляли командиров других отрядов, как надо выбираться из Москвы.

— Сначала поедут командир и квартирьер. Подготовят прием остальных. Передать всем — никаких военных разговоров в пути не вести. Пусть возьмут для себя подходящие роли, соответственно костюму: артист, крючник, мешочник, военнопленный.

И еще один совет дал Борис Викторович: во время боевых действий у каждого солдата и офицера на левом рукаве должен появиться отличительный знак — угол из узкой георгиевской ленты. На знаменах разрешаются иконы. Погоны исключительно защитного цвета — упаси бог щеголять в золотых!


Я не Иванов, а князь Мешков…

Андрея по настоянию Нади положили в больницу Покровской общины — там сестрой милосердия была ее подружка Оля.

Первые дни Надя не отходила от мужа. Одна пуля прошла чуть ниже сердца навылет, вторую, засевшую в левой ключице, пришлось вынимать.

Когда Андрея везли по коридору из операционной, Надя, посмотрев на его суровое, с твердо сжатыми губами лицо, с белым лбом, открытыми немигающими глазами, громко заплакала, решив, что Андрей умер.

Оля успокоила:

— Наркоз кончит действовать — сразу совсем другим станет.

Совсем другим Андрей стал не скоро. Иногда он на короткий срок приходил в сознание, узнавал Надю, пытался что-то сказать, но язык ему не повиновался. Дня через три он попросил:

— Моим пока ничего не пиши, не расстраивай маму. Я поправлюсь.

Каждый день в больницу приходили Мальгин и Маховер, но к Андрею их не пускали. Записочки Оля складывала в ящик тумбочки Андрея, а друзьям говорила: «Просил передать привет».

В воскресенье в палату как-то пробрался Петерс. Успел лишь произнести: «Дзержинский тебе приказом благодарность объявил», — как Оля тут же вытолкала его.

Все на свете рано или поздно кончается — прошло и тяжелое состояние у Андрея. Дней через десять он начал вставать, а еще через три — учился ходить с помощью Оли.

К концу третьей недели Андрею разрешили посидеть немного на скамейке во дворе.

Очень приятно было погреться на весеннем солнце, подышать свежим воздухом, пахнувшим согретой землей, наблюдать возню счастливых воробьев, переживших суровую и голодную зиму.

Впервые за последние беспокойные месяцы у Андрея была возможность подумать не о срочном, что надо решать сейчас, немедленно, но и о завтрашнем дне.

Андрею и до этого приходила мысль, правильно ли он поступил, дав согласие пойти в ВЧК. «Так и жить всю жизнь? А почему всю жизнь? Когда-нибудь покончат с контрреволюционными заговорами, мятежами, утихомирят анархистов, перестанут разорять людей воры и спекулянты. А шпионы, к выявлению которых меня уже начали привлекать? Петерс говорил, что с каждым годом капиталистические разведки будут их засылать к нам все больше и больше, потому что они никогда не смирятся с тем, что Россия — государство трудящихся. А что, если вернуться в мастерские? Попробовать уйти учиться? Нельзя ж, в самом деле, всю жизнь посвятить малоприятному занятию? Всю жизнь! Да еще — посвятить! Странно, я начал думать о себе как-то возвышенно. Может, я просто все усложняю? Надо жить проще, не особенно задумываться. Черта с два, разве проживешь не задумываясь?! Мысли лезут и лезут. Допустим, вернусь в мастерские — там, понятно, спокойнее, пистолет в морду не тычут, Филатовых там нет… А ведь скучно будет. Конечно, скучно. Может, я уже полюбил эту работу?»

Андрей поделился своими мыслями с Мальгиным. Тот слушал молча, не перебивал, лишь спросил:

— Как ты думаешь, я люблю эту работу?

— Ты любишь, — уверенно ответил Андрей.

— Вот и ошибаешься. Я, Андрюша, очень хотел, да и сейчас хочу стать агрономом. Говорят, землю, поле, крестьянский труд больше всего любят деревенские. Я родился в Питере, все время жил на Васильевском острове, около Дерябинских казарм, в детстве в поле не был ни разу, только несколько раз с отцом на острова ездил — отец у меня вагоновожатый. А сколько помню себя, хочу быть агрономом. Как только станет потише, пойду учиться. Я не знаю, можно ли любить нашу теперешнюю работу. Но добросовестно относиться надо. Кому-то грязь вывозить надо…

— Выходит, мы вроде мусорщиков. Но в них не стреляют.

— А мы особые. Мы — на войне. Мне говорили, Аид-рей, Феликс Эдмундович обратился в Президиум ВЦИК, что нужно укрепить ВЧК, что от нашей работы зависит судьба Советской власти. А ты говоришь — не нравится…

Уходя, Мальгин положил на скамейку самоучитель немецкого языка.

— Ты хотел, кажется, немецкий учить?

Каждый день прибегала Надя, и они никак не могли наговориться, пока Оля, чуть не насильно, не разлучала их.

— Чай, не конец света!

Неожиданно размеренный больничный быт — с утренними обходами врачей, с процедурами, с посещениями — сломался, и сюда, в тихую Покровскую общину, долетели отзвуки невидимой войны, бушевавшей в Москве.

Двадцать шестого мая, рано утром, только Мартынов устроился на скамейке со своим самоучителем, рядом села Оля.

— Андрюша, можно посоветоваться по важному делу?

Оля торопливо, все время оглядываясь, не подслушивает ли кто, рассказала:

— Видели в третьей палате Иванова? Совсем мальчишка, ему, наверно, лет шестнадцать, самое большое семнадцать. Видели? Он выздоравливающий. Он давно мне проходу не дает, все в любви объясняется. А вчера он мне такое сказал: «Поскольку я вас очень люблю, хочу вас предостеречь от большой опасности. Уезжайте из Москвы немедленно, если уехать не на чем, пешком уходите». Я его спросила: «Почему?» — «Потому что не сегодня-завтра в Москве будет большая резня. Наши, — он так и сказал — «наши», — будут всех большевиков вырезать вместе с их самым главным Ульяновым-Лениным. Кремль возьмут. Большевики, конечно, сами не уступят, ну и начнется». Я ему говорю: «У меня папа тоже большевик, выходит, и его убьют?» — «Обязательно! Всех повесят на фонарях. Вы отца предупредите».

— Предупредили? — встревожился Мартынов.

— Отец в Петрограде. Его туда товарищ Свердлов послал.

Андрей посоветовал:

— Больше, Оля, никому ни слова. Одно из двух: или Иванов фантазер, или…

— Он бывший юнкер. Это я точно знаю. И почти каждую ночь куда-то уходит.

Все, что Оля рассказала о бывшем юнкере Иванове, Андрей через Мальгина сообщил Петерсу.

За Ивановым установили наблюдение. На одну из освободившихся коек санитары положили нового больного. Оля, выполняя просьбу Алексея Мальгина, охотно пояснила юнкеру, что это — кровельщик, упал со второго этажа и получил сотрясение мозга. У ворот госпиталя круглосуточно дежурили еще два сотрудника ВЧК. Чтобы знать, с кем они должны иметь дело, чекисты по очереди заглянули в палату, будто приходили навестить незадачливого кровельщика.

Но Иванов никуда не уходил — молча лежал, перелистывая комплект «Нивы». С Олей о восстании он больше не заговаривал; когда она к нему подходила с лекарствами, тихо улыбался.

Ночью чекист, старательно изображавший пострадавшего кровельщика, услышал, что Иванов заплакал.

Мальгин, проведавший Андрея, покрутил пальцем возле виска:

— А он не того?..

На третий день, после вечернего обхода, Оля, подавая Андрею микстуру, шепнула:

— Одевается…


Иванов долго кружил по улицам, часто оглядываясь. В Малом Левшинском переулке остановился у подъезда дома три, осмотрелся и, никого не заметив, быстро вошел в подъезд. Видимо, он бывал здесь, потому что уверенно поднялся к квартире девять, явно условно постучал. Дверь тотчас же приоткрылась.

В течение получаса, с интервалами в две-три минуты, в эту же квартиру вошло несколько мужчин. Все они, прежде чем перешагнуть порог подъезда, оглядывались.

Петерс, получив это сообщение, приказал Алексею Мальгину срочно выехать с оперативной группой.

Осуществляющие наблюдение за домом и квартирой доложили Мальгину, что больше никто не появлялся.

В девятой квартире оказалось тринадцать человек: одиннадцать мужчин и две женщины. На столе лежала схема построения пехотного полка. Под столом — смятая, разорванная на большие куски — видно, на мелкие разорвать не успели — программа «Союза защиты родины и свободы», отпечатанная на машинке. У всех задержанных нашли по небольшому картонному треугольнику с буквами «О. К.» — пропуск.

Нашли еще пачку денег — когда пересчитали, оказалось двадцать пять тысяч.

— Граждане, чьи деньги? — несколько раз спросил Мальгин.

Никто деньги своими не признал.

— Ну, что ж, — спокойно подвел итог Мальгин, — раз ничейные, передадим в доход республики.

Больше всех документов оказалось у Аваева: удостоверение московской продовольственной милиции, мандат агента-распространителя «Известий», фальшивый мандат члена ВЦИК…

У Арнольда Пинки кроме удостоверения, что он штаб-ротмистр Гродненского полка, подполковник 184-го Варшавского полка, нашли еще справку, что он «действительно является депутатом Ярославского Совета».

Мальгин, рассматривая документы, заметил:

— Богато снарядились…

Необычайно удивился появлению чекистов Николай Коротков, студент Высшего технического училища.

— Это недоразумение, товарищи! Сплошное, абсолютное! Меня пригласила сюда мадмуазель Голикова. Сказала: дружеская вечеринка. Ну, я и пришел… Вполне откровенно. Я неравнодушен к мадмуазель, извините, к товарищу Голиковой, я не мог отказать… Верочка, умоляю, я говорю чистую правду?

— Он не врет, — снисходительно подтвердила Верочка, — кроме одного: сам напросился.

Когда в половине третьего утра задержанных выводили из квартиры, юнкер Иванов побежал по лестнице, но кто-то из своих подставил ногу: Иванов упал, переломил ключицу.

Об аресте группы Аваева — Пинки доложили Дзержинскому. Феликс Эдмундович внимательно рассмотрел документы, особенно программу «Союза защиты родины и свободы» и схему построения пехотного полка.

— Это серьезное дело, товарищи. Очень серьезное. Попробую поговорить с ними сам. Приведите Арнольда Пинку.

Сначала Пинка плел чепуху: «Зашел случайно. Ничего не знаю». Потом замолчал, видно обдумывая — с чего начать.

— Хорошо. Расскажу все, ничего не утаивая. Но при одном условии.

— Согласны. Жизнь сохраним.

— Лично вы даете слово?

— Даю.

— Вам верю. Пусть записывают.

Пинка рассказал, что все задержанные составляли штаб пехотного полка. Командир — Аваев. Над ним, по цепочке, все звенья которой ему, Пинке, неизвестны, стоит генерал Довгерт. Где он сейчас — неизвестно.

— Это все? — строго спросил Дзержинский и, увидев, что Пинка побелел, добавил: — Не волнуйтесь. Я сдержу слово. А вы своего не сдержали — утаиваете главное. Кто руководитель «Союза защиты родины и свободы»?

Пинка не выдержал пронизывающего насквозь взгляда.

— Организатор и руководитель «Союза» Борис Викторович Савинков, начальник штаба полковник Перхуров.

— Программа, планы?

— Поверьте честному слову — не знаю! Все очень законспирировано. И мне лично не особенно доверяли. Я имел неосторожность усомниться в возможности успеха нашего дела.

— Вы неискренни, Пинка. Но все равно расскажете. А сейчас ответьте, только честно, кого собирались убить?

— Я в этих разговорах участия не принимал.

— А кто принимал?

— Все.

— Стало быть, и вы?

— Ленина. Это в первую очередь.

— А во вторую?

— Вторым, кажется, был Свердлов…

— Еще кого?

— Вас…

— Еще кого?

— Я сказал — вас.

— А я вас спрашиваю — еще кого?

— Многих.

— Кто возглавлял подготовку террористических актов?

— Я.

Дзержинский засмеялся:

— Вы наивны, Пинка! Знаете, что я сдержу свое слово, и все берете на себя! Вам не могли поручить террористические акты.

— Почему не могли? — обиделся Пинка.

— Вы трус, Пинка. Расскажите, что вам известно про Казань.

Пинка побледнел. Торопливо заговорил:

— Казань, Горная улица, дом Яченко, квартира пять. В ней живет Иван Иванович, по крайней мере, его так называли наши. У него склад оружия, он дает явки тем, кто приезжает к нему.

— Пароль для связи с ним?

— Не знаю. Честное слово!

В конце допроса Пинка развеселился.

— А этот кретин, студент Коля, действительно ни при чем. Аваев Верке по морде съездил — зачем привела постороннего!

На следующих допросах Пинка стал рассказывать, но понемногу. Мол, только что вспомнил, и каждый раз давал честное слово, что теперь — все, больше ничего не утаил. Аваев — Сидоров вообще ничего не рассказал, ни в чем не сознался. Остальные мало что знали.


Юнкера Иванова поместили в лазарете при Бутырской тюрьме. Дзержинский приказал:

— Пусть полежит один, поразмышляет, подумает.

И добавил:

— Совсем мальчишка! А то, что он ночью плакал, весьма любопытно. Видно, нервы поистрепались. Надо с ним поласковее.

На другой день к Иванову пришел Алексей Мальгин. Иванов закрылся одеялом с головой, повернулся спиной. На вопрос, будет ли он давать показания, истерически выкрикнул:

— Вы бесчеловечные скоты! Я болен! Оставьте меня в покое!

Мальгин ушел.

Дней через пять, когда Иванову стало гораздо лучше, зашел Петерс. Сел. Погладил по голове.

— Эх, парень!.. Сколько же тебе? Пятнадцать? Или еще меньше? Ладно, лежи, поправляйся. В плохую тебя, брат, компанию втянули. Ты вот нашему товарищу Мальгину упрек бросил — бесчеловечные скоты! А по-нашему, скот твой командир. Он тебя в авантюру вовлек?..

Весь следующий день Иванов лежал неподвижно, ничего не ел. К вечеру поднялся, долго стоял у зарешеченного окна — смотрел на двор. В глазах тоска.

— Можете передать, что я хочу говорить с Петерсом? — спросил он санитара, принесшего ужин.

— А почему бы и нет? Только сегодня уже поздно. Иванов вскочил с койки:

— Я хочу немедленно! Понимаете — немедленно, иначе я сойду с ума!..

— Хорошо, попробую.

— Я не Иванов, а Мешков. Князь Мешков, Виктор Львович, хотя и это не совсем точно. Моего родного отца звали Александр. Он был дипломатом. Его убили в Персии, как Грибоедова, в мае 1913 года. Мать вышла замуж второй раз, но вскоре умерла — не могла забыть отца. Не торопите меня, мне надо вам все рассказать, иначе вы меня неправильно поймете. Отца убили у меня на глазах. Мне тогда было одиннадцать. Сейчас мне шестнадцать, вы тогда почти угадали. У меня никого нет на свете. Зимой шестнадцатого года я убежал на фронт. Меня взяли — случайно натолкнулся на друзей отца. Я воевал, ходил в разведку, был контужен, правда не сильно. Для меня слова «Россия», «император» — это как хмельное, кружилась голова, от восторга останавливалось сердце, я мог даже заплакать, если при мне позволяли бросить резкое слово про царя. Я дал пощечину поручику Терентьеву — он скороспелка, из купцов, — когда он прибежал и крикнул: «Николай отрекся!» Я не поверил. Через два дня в меня стреляли, кто-то из своих. Начались лазареты, я не могу выносить запах камфары и особенно йодоформа. Меня тошнит. В лазарете в Москве встретил поручика Никитина, и он сказал: «Иди к Аваеву, найдет тебе работу». Дал адрес…

Вы не думайте, что я трус, боюсь смерти. Я знаю — вы нас всех расстреляете… Аваев часто повторял: «Провалишься, попадешь в ВЧК — выколют глаза, вырвут ногти». Я говорю все потому, что много думал, прежде чем сказать. Я понял, многие из них самые ординарные сволочи. Если бы вы послушали, о чем они говорили на наших заседаниях! Как будут вешать красноармейцев, большевиков, как потом заживут после победы — пить, жрать. Много болтали о женщинах. И никогда о России, о русском народе. Все между собой перессорились, случалось, дрались. Заметили у Литвиненко синяк? — Впервые за всю исповедь у Иванова промелькнула в глазах веселость. — Заметили? Это ему Оленин. Из-за Верочки. Каждый хотел быть первым. А этот дурачок, студент, я не знаю его фамилии, зовут Коля, действительно влип случайно. Его Верочка подцепила на Цветном бульваре. Хотите верьте, хотите не верьте, ваше дело, но я давно хотел уйти от них. Я не каюсь, просто рассказываю, как все случилось… И еще — если бы я ушел от них, у меня оставалось бы только два выхода: бежать в Англию, там где-то живет брат отца князь Мешков, или…

Мешков умолк, закрыл глаза.

— Какой же второй выход? — тихо спросил Петерс. — С моста в воду или пулю в висок?

Мешков не отвечал.

— Значит, так, князь: жизнь разбита, все пропало, будем стреляться?

Мешков открыл глаза. Петерс сделал вид, что не заметил слез.

— Что же мне осталось?

— Жить! А вот как тебе, парень, жить… Извини, что я с тобой на «ты», а как жить, давай подумаем. Не спеши на тот свет. Я хоть там и не бывал, но заглядывать приходилось, и не раз, — интересного там мало. Куда интереснее на Родине и для Родины. Жизнь твоя только начинается.


Студента Николая Коротнева привели к Петерсу днем, часа, в три.

— Садитесь, молодой человек. Давайте побеседуем.

— Я все сказал. Верочка подтвердила. — Поговорим и о Верочке. Сначала о папе с мамой. Кто они? Где живут? Сколько у них детей, кроме вас?

— Две дочери. Мои, следовательно, сестры. Папа — механик без образования, практик. Мама ведет дом. Шьет, правда, исключительно знакомым. Живут в Орехово-Зуеве.

— Ясно. Мамочка иглой пальцы исколола, папа-практик решил вам образование дать. А сестры?

— Они еще маленькие.

— Ясно! Помогать родителям еще не могут. А вы сколько за букет для Верочки выкинули? Ладно, не хотите — не говорите, это ваше личное дело.

— Умоляю! Скажите, что с Верочкой?

— Ничего. Она к контрреволюции отношения не имеет. Она по другой части. Советую выбирать знакомых, молодой человек. Идите домой. К экзаменам готовьтесь.

— Вы меня освобождаете?

— Я говорю — домой идите. И деньги, которые вам родители дают, не тратьте на Верочку. Извините меня, может, я вам на любимую мозоль наступаю, только ваша Верочка шлюха…

Минут через десять в кабинет к Петерсу вошел Мартынов. Петерс стоял у окна, смеялся.

— Андрей, смотри.

По улице, расталкивая прохожих, часто оглядываясь, бежал студент.

— Ишь улепетывает. Боится, дурачок, как бы не вернули… Что у тебя? Докладывай.

— Везет мне на знакомых. Пинка назвал еще одного — Сергея Пухова, сына профессора. Того самого…

— Понял. Подожди, я спрошу Феликса Эдмундовича. Давай протокол допроса.

Вскоре Петерс вернулся.

— Дзержинский сказал: показания Пинки надо тщательно проверить.


Анна Федоровна Денежкина женским чутьем поняла, что если она не сменит гнев на милость, то милого друга Сереженьку можно потерять навсегда: «Помучила, ну и хватит!» Испугало ее и возвращение в Москву молодой вдовы Варвары Феоктистовой, урожденной Самариной. «А вдруг переманит?!»

Анна Федоровна посетила Сухаревку — поискать, чем побаловать милого друга, и как раз повезло — приобрела бутылку шустовской рябиновой. Хорошо зная сухаревские нравы, вышибла пробку, глотнула и успокоилась — настоящая! И еще раз повезло, увидела в руках у старушки беленький шелковый офицерский шарфик: «С шарфика и начну. Скажу — зайдите, могу уступить. Пусть понимает про «уступить» как хочет…»

Сергею Александровичу шарфик пришелся по душе.

— Знаете, Анна Федоровна, это даже не офицерский, а военно-морской, адмиральский, если судить по ширине. Обыкновенные офицерские значительно уже.

— Стало быть, выйдете в адмиралы, — расцвела комендантша, — вот и пригодится мой подарочек.

А Сергей подумал: «В адмиралы, конечно, не выйду, а в полковники уже сулят произвести… А! Не думать ни о чем!»

Отодвинул рюмку, налил стакан, выпил залпом.

— Анна Федоровна, дорогая! Где вы эту божественную жидкость раздобыли?

Все было, как прежде: выпили, закусили, Анна Федоровна привернула фитиль керосиновой лампы, оставила крохотную линеечку, чтобы потом погасить одним дыханьем.

За Сергеем Пуховым поехал Мальгин, прихватил с собой милиционера.

Постучал негромко, осторожно. Пухова спросила:

— Это ты, Сережа? Мальгин вежливо ответил:

— Извините, Лидия Николаевна. Мы из ВЧК. Открылась дверь. Увидев незнакомых людей, Пухова испуганно сказала:

— Что случилось? Александр Александрович?

— Профессор здоров, Лидия Николаевна, и, по всей вероятности, на этой неделе приедет. Мы к Сергею Александровичу. Но его, видно, нет. Не скажете, где он?

Немного успокоившаяся Пухова спросила:

— Он вам очень нужен?

— Очень.

— Он, наверное, во второй квартире, у Денежкиных, — деликатно сказала Лидия Николаевна и повторила: — У Денежкиных. У нашего коменданта…


— Сереженька! Миленький…

— Подожди, стучат… Слышишь?

— Золотой мой, это не к нам.

— Ты послушай! Опять, наверное, твой милиционер. Спровадь.

— Ты лежи, миленький, лежи. Я мигом… И вдруг:

— Гражданин Пухов? Сергей Александрович?

— Я. В чем дело?

— Одевайтесь. Ознакомьтесь с ордером на арест…

У Сергея до противности дрожат руки.

— Ваш пиджак, гражданин Пухов?

— Мой.

— Шарфик забыли, гражданин Пухов.

— Это не мой… — И попытался казаться остроумным, храбрым: — Вы мне свой галстучек накинете? Милиционер парировал злой намек:

— В ВЧК, гражданин Пухов, не вешают. В случае необходимости расстреливают.

Мальгин строго глянул на милиционера, тот замолчал.

— Готовы, гражданин Пухов? Можете следовать?

— Вполне.

— Пошли.

Анна Федоровна, не выдержав, бросилась к нему:

— Сереженька! Сергей Александрович…

Пухов даже не обернулся, вышел на лестничную площадку. Его сразил крик:

— Сережа!

На лестнице, вцепившись в перила, стояла мать. Приехав с Шатуры и узнав от жены об аресте сына, профессор начал было крутить ручку телефона, потом махнул рукой.

— Обыск был?

— Нет. Увели, и, все.

Александр Александрович, не раздеваясь, вошел в комнату сына, открыл ящик письменного стола и сразу увидел револьвер.

— Саша! Что ты делаешь?

— Надо выкинуть. Впрочем, не надо.

Профессор перелистывал записную книжку сына.

— Александр, — сухо сказала Лидия Николаевна, — даже ЧК не делала обыск!

— Я хочу понять, кто мой сын? Я предполагал всякое, но не это. Посмотри, — он подал жене программу «Союза защиты родины и свободы». — Наш сын полез в заговорщики… Без меня к нему никто не приходил?

— Саша, я не привыкла к такому тону. Ты совсем стал другим.

— Обо мне поговорим после. Сейчас надо спасать Сергея, если это вообще возможно. Кто приходил?

— Кияткин.

— Я так и думал!

Зазвенел телефон. Лидия Николаевна схватила трубку.

— Это тебя. Из ВЧК.

— Хорошо, подожду, — сказал в трубку Пухов, снял шапку, расстегнул шубу и глубоко вздохнул. — Я слушаю вас, Феликс Эдмундович. Только что приехал… Знаю. Нет, по этому неожиданному и, разумеется, печальному для меня поводу я ничего сказать не могу… Когда увидимся? Когда вам будет угодно. Много интересного. По телефону всего не расскажешь.

Лидия Николаевна умоляюще смотрела на мужа, жестами просила передать ей трубку.

— До свидания. Одну минуточку, с вами хочет поговорить жена…

Лидия Николаевна благодарно кивнула мужу.

— Здравствуйте, Феликс Эдмундович. Вы догадываетесь, конечно, что меня так тревожит… Но нет же правил без исключения!.. Извините.

Лидия Николаевна повесила трубку, губы посинели, дрожали.

Александр Александрович поспешна накапал в рюмку сердечных капель. Лидия Николаевна покорно выпила, заплакала.

— Знаешь, что он сказал, твой Дзержинский? «К сожалению, пока идет следствие, ничего утешительного сообщить не могу». И этот человек бывал в нашем доме! До чего же они все жестокие!

Профессор, так и не раздевшись, долго лежал на диване. Потом молча поднялся.

— Я скоро вернусь.

Лидия Николаевна подумала, что муж пошел к Дзержинскому, и впервые за эти дни к ней пришли успокоение и надежда: авось беда пройдет мимо и Сергея отпустят.

Профессор вернулся быстро. Лидия Николаевна со страхом смотрела, как Александр Александрович молча пытался повесить пальто и не находил крючка.

— Что он тебе сказал? — спросила Лидия Николаевна.

— Его нет. Уехал!.. Уехал в свои Штаты…

— Я ничего не понимаю, Саша… В какие штаты уехал Дзержинский?

— При чем тут Дзержинский! Я ходил к Кияткину. Я хотел сказать этому подлому человеку!.. Извини, Лида… Извини…


На следующее утро Анна Федоровна Денежкина остановила профессора, зло выкрикнула:

— Хвасталися — с Дзержинским знакомы!

И заплакала.


Не хлебом единым

На первый взгляд могло казаться, что все усилия людей в Советской России весной 1918 года направлены только на войну, борьбу с контрреволюцией, разрухой, голодом. Правда, эти четыре фронта отнимали много сил, но были еще и другие дела, которыми занимались граждане молодой республики.

Говорят, новый дом легче строить на пустом месте, нежели перестраивать старое, развалившееся здание. Социализм на пустом месте построить нельзя, а перестраивать надо было многое.

И многое из того, что предстояло выполнить, надо было делать впервые.

Несмотря на недостаток хлеба, обуви, одежды, топлива, люди в Советской России, за исключением тех, у кого революция отняла богатство, почет, право командовать другими, были веселы, оживленны. И, как это ни странно, все театры, концертные залы всегда были заполнены до отказа; люди хотели учиться и уже учились, даже в самых глухих деревнях при свете лучины впервые писали палочки и приступали к буквам. Хотели учиться и дети иваново-вознесенских рабочих.

Михаилу Фрунзе рассказали, что в Москве находится имущество, лабораторное оборудование и библиотека Рижского политехнического института, эвакуированного в Москву в 1915 году, когда Риге грозило вторжение германских войск. Фрунзе написал письма Луначарскому, Покровскому, попросил своих друзей узнать о настроениях руководителей института — как они отнесутся к возможному переезду института в Иваново-Вознесенск? Через месяц Фрунзе сообщили: «Приезжайте в Москву».

Фрунзе, как всегда, остановился у Мартыновых. Дней через пять, в воскресенье, в зале немецкого клуба на Софийке должны были собраться члены правления, профессора и студенты, все, кто оказался в Москве. Фрунзе знал, какие разговоры шли среди них. Одни считали, что пройдет какое-то время, немцы уйдут из Риги, Латвия станет самостоятельным государством. Можно будет жить припеваючи — обжитые квартиры. Даугава, дача в Майоренгофе или Дуббельне, уютные вечера в кафе «Курзема» и дешевизна. «Неделя апельсинов», «неделя ананасов» (каких только заморских фруктов не привезут английские, датские, шведские пароходы!). А если немцы надолго, не дай бог навсегда, застрянут в Риге? Жить, конечно, будет можно, но порядок установят германский — ректор немец, деканы немцы, латышам в крайнем случае позволят состоять хормейстерами факультетских певческих кружков.

Профессор Гуревич, успевший побывать в Иваново-Вознесенске, рассказал Фрунзе, как его коллеги смеялись, узнав названия районов города и «проспектов».

— Особенно их развеселили Рылиха, Хуторово, Ямы, Путанка. А когда я сказал, что главную вашу улицу осенью надо переходить вброд, они уже не смеялись, — добавил Гуревич.

Накануне собрания Фрунзе узнал о неприятной новости: граф Мирбах сделал представление, чтобы институт возвратили в Ригу. «Рига в данный момент входит в состав Германской империи, следовательно, все, что входит и входило в имущество Риги, должно быть возвращено Германии».

Мальгин, узнав, что в институте, если он переедет в Иваново-Вознесенск, будет сельскохозяйственный факультет, предложил вышедшему из больницы Андрею пойти вместе с Фрунзе на собрание, благо день был воскресный.

Председательствовал профессор Берлов. Он постучал карандашом, успокаивая зал.

— Господа! Прежде чем начать обсуждение весьма важного, я бы сказал, волнующего нас, очень трудного вопроса, разрешите представить председателя Иваново-Вознесенского губернского исполкома Михаила Васильевича Фрунзе.

Все с любопытством смотрели на красного губернатора.

— Михаил Васильевич просит разрешить произнести несколько слов. Ваше мнение, господа?

Берлов обвел взглядом присутствующих. Никто не возражал.

— Пожалуйста, Михаил Васильевич. Фрунзе встал, тихо сказав Берлову: «Благодарю!» Это понравилось.

— Наш город стал губернским совсем недавно. До этого он именовался безуездным городом Шуйского уезда Владимирской губернии. Город наш большой, но неуютный, грязный и дымный. Сейчас дыма нет, фабрики стоят — нет ни топлива, ни хлопка. Ни одного высшего учебного заведения у нас нет.

— Расскажите, что у вас есть, кроме грязи и дыма? — раздраженно выкрикнули из заднего ряда.

— Я уже сказал, — улыбнулся Фрунзе, — дыма пока, к сожалению, нет. Есть школа колористов — специалистов по расцветке тканей, коммерческое училище, гимназии — мужская и женская, реальное училище.

— И все?

— Это не так мало для безуездного города. Но для губернского маловато. И дело не в титуле нашего Иваново-Вознесенска. Губернский или уездный, он центр большого фабрично-заводского района, и у него интересное будущее. У нас появятся новые заводы, электростанции, и нам нужны специалисты.

Слушали внимательно. По одежде — солдат, рядовой, а лицо интеллигентное, приятное, говорит хорошо, не заискивающе и не грубо.

— Спокойной жизни не обещаю. Роскошных условий тоже не обещаю, — и улыбнулся приветливо, доверительно, — не только роскошных, прошу простить за оговорку, даже обыкновенных, нормальных. Обещаю одно: жить пока будете тесно, институт разместим в двух-трех местах, в тесноте, но не в обиде. Говорят, герой тот, кто первым поднимется из окопа в атаку. К этому броску человек, сам подчас не сознавая, готовится всю жизнь. Но есть другое геройство — ежедневно, ежечасно трудиться, иногда в очень тяжелых условиях. Если хотите, мы зовем вас на подвиг…

Фрунзе на секунду умолк, внимательно посмотрел в зал.

— Да, на подвиг. Удобств мало, забот много, но впереди счастье.

— А в чем оно, ваше счастье? — выкрикнул кто-то.

— Мое счастье, — подчеркнул Фрунзе слово «мое», — это счастье тех, кто живет ради народа, ради человека; честный, самоотверженный труд, который приносит людям радость, делает их жизнь осмысленной, духовно богатой, красивой…

— А вы сами способны на подвиг? На трудности? Или только умеете уговаривать других?.. Профессор Берлов постучал по столу:

— Господа! Прошу быть корректными… Продолжайте, Михаил Васильевич.

— У меня, пожалуй, все. Могу только сообщить, что Совет Народных Комиссаров наше желание иметь в Иваново-Вознесенске институт горячо поддерживает. Я вчера виделся с наркомом просвещения Анатолием Васильевичем Луначарским. На первое время — на переезд, подготовку — обещано три миллиона рублей. И последнее. Кто не пожелает ехать в Иваново-Вознесенск, тем полная свобода выбора, кто куда хочет.

— Даже в Эфиопию? — крикнули из последнего ряда.

— Даже, — засмеялся Фрунзе. — Кстати, если вы туда собираетесь, передайте привет русским врачам — их там много, но в данном случае я не позавидую эфиопам.

— Это почему же?

— Не знаю, кто вы по диплому, но по возрасту вы, очевидно, преподаватель, а ведете себя, словно школьник с «Камчатки».

Кто-то крикнул:

— Браво!

Зааплодировали. Фрунзе поднял руку:

— Прошу извинить меня за резкость. Но мы собрались по серьезному поводу — посоветоваться, а не паясничать. Давайте установим такой порядок: я предвижу вопросы, выступления. Разрешите при этом мне присутствовать, а когда вы будете решать, позвольте мне удалиться. Если согласны, жду вопросов.

Неподалеку от Андрея и Мальгина сидел молодой человек, очевидно студент. Он слушал Фрунзе внимательно, даже записывал.

Разве мог Андрей предположить, что судьба не один раз столкнет его с этим человеком: и в Иваново-Вознесенске — скоро, и в Берлине — осенью 1944 года.

Когда шли домой, Мальгин шутливо попросил Фрунзе:

— Вы, Михаил Васильевич, постарайтесь, чтобы меня на сельскохозяйственный.

— Не волнуйся. Наши парни все больше инженерами мечтают стать…

На другой день советник германского посольства в Москве долго сочинял бумагу с протестом графа фон Мирбаха народному комиссару иностранных дел Российской Советской Федеративной Социалистической Республики:

«По имеющимся в Германском посольстве сведениям, общее собрание членов правления, профессоров, преподавателей и некоторой весьма незначительной части студентов под влиянием агитации постановило не возвращаться в Ригу и согласилось на переезд в город Иваново-Вознесенск. Я уполномочен принести по данному поводу протест и обратить ваше внимание…»

Внимание обратили на другое: имущество бывшего Рижского, ныне Иваново-Вознесенского, политехнического института разбросано не только в разных концах Москвы — в Сокольниках, на Ходынке, но даже в других городах, в частности в Нижнем Новгороде, где на пристанских складах лежали ящики с книгами из огромной библиотеки.

Это особенно волновало профессора Гуревича, главного энтузиаста переезда в Иваново.

Фрунзе успокоил его:

— Там у нас в губисполкоме свой человек — Евлампий Александрович Дунаев. Он для иванововознесенцев кольцо со дна моря достанет…


Июнь

Животрепещущие новости переполняли бедную голову Его величества российского обывателя, не привыкшую сразу, одновременно, вмещать столько фактов, слухов, надежд, огорчений, предположений, приятных сообщений, догадок, сомнений.

— Слышали — еще новое словечко большевики придумали: комбеды — комитеты бедноты. В комбедах одна голытьба, а прав им надавали больше, чем исправникам. У большевиков все заранее спланировано, что ли? Еще в марте новую газету учредили — «Беднота». Бывало, названия давались газетам солидные: «Биржевые ведомости», «Русское слово», «Голос», а тут — «Беднота».

— Декрет о национализации читали? Был завод Михельсона, хозяин в него капитал вложил, да что там капитал — душу вложил! А чей завод теперь? Народный! Абрикосовская фабрика опять же стала народной. Это как понимать, а? На всю Россию гремели фамилии: Гюбнер, Костанжогло, Циндель, Нобель, Манташовы. Где они?

— Про ГОМЗу слышали?

— А чего это такое?

— Я вам сейчас объясню. Это значит, так. Были заводы Сормовский, Коломенский, Брянский, Мытищинский. Одному хозяину такие махины не под силу, поэтому завели акционерные общества. Живете вы, допустим, в Камышине и вдруг узнаете, что вам тетя или дядя капитал в наследство оставили, немного, но все ж деньги. А вы человек серьезный, и как жили без этих капиталов, так и живете. А на капитал покупаете… Поняли? Акцию. И она, эта акция, на вас работает… Теперь не купите. Все. Теперь эти заводы государственные и объединены в одну контору: Государственное объединение машиностроительных заводов — ГОМЗа.

— А если у меня акция на руках?

— Пропала!

— Как это так?

— А вот так. Пропала, и все… Я вас вполне понимаю, даже сочувствую, но могу только утешить — не у вас одного… Да что там акция — весь Черноморский флот утопили!

— Не может быть?!

— Теперь, батенька, чего угодно ожидать можно, хоть светопреставления. А флот потопили — факт!

— Что он им, мешал?

— Все это из-за Брестского мира. Флот стоял в Севастополе, там его постоянное место. А немцы видят, что у большевиков дела слабые, — полезли в Крым, ну и добрались до Севастополя. Тогда большевики, чтобы флот немцам не отдавать, увели его в Новороссийск. Немцы крик подняли — верните! Кто силен, тот и кричит. А Ульянов-Ленин взял да и распорядился: если флот спасти нельзя — а немцам отдавать еще хуже, — потопить! Ну и потопили! И знаете, какой корабль утопили? «Потемкина»! Даже его не пощадили…

— Ничего, недолго осталось. Чехословаки здорово большевиков колотят. Захватили Мариинск, Челябинск, Новониколаевск, Верхнеудинск, Томск, Омск, Самару…

— Может, помогут большевиков сковырнуть?

— Пожалуй, не помогут… Сильны большевики, чем сильны, не пойму, но сильны. Побывайте у них на митингах, как они своего Ульянова-Ленина слушают… Рабочие, это понятно, им, пролетариям, терять нечего. Вы бы посмотрели, как Ульянова-Ленина образованные слушают! Намедни он перед учителями выступал… Как они ему хлопали!

— Слышали, в Царицыне заговор! В Тамбове, слава те господи, мятеж, в Саратове восстание, в Самаре, как его — путч…

— Большевиков, и не рядовых, а виднейших, начали уничтожать. В Петрограде, на виду честной публики, — Володарского… Это, поди, начало. И до других доберутся… Будут знать, как комбеды разводить да солидных людей наследственных фирм лишать!

— Видели в «Известиях» заметочку о новом порядке движения поездов между Москвой и Петроградом? Посмотрите, получите бездну удовольствия! «В целях экономии топлива на Николаевской дороге вводится товарное движение пассажирских поездов. За исключением двух, у всех пассажирских поездов скорость будет товарная. Паровозы переходят на дрова». Вот так! На дрова-с! С чем вас и поздравляем. И это на Николаевской! На царской, можно сказать, дороге. По ее поездам люди часы проверяли!

— Господи! Когда этому конец?

— Читали, как Керенского в газете прохватили? «Сашка Отрепьев». Приехал, дескать, наш говорун в Париж. «Я настоящий представитель русского народа». Помните, у Пушкина: «Царевич я иль нет, им что за дело? Я им предлог для смут!»

— Спаси, господи, люди твоя…

— Николая Романова, говорят, перевезли из Тобольска в Екатеринбург. Поселили в дом купца Ипатьева. Тоже фамилия знакомая… Стойте, стойте. К Михаилу Федоровичу, первому царю из дома Романовых, бояре приехали в Кострому, в Ипатьевский монастырь, уговаривать на царство. Любопытно! Первый Романов — в Ипатьевском монастыре, последний — в доме Ипатьева. Символично!


Неудачная сделка отца Иоанна

Как только Андрей после выздоровления появился в ВЧК, Петерс поручил ему вести дело бывшего настоятеля собора Василия Блаженного протоиерея Иоанна Восторгова.

— По-моему, тут не только спекуляция, — сказал Петерс. — Посмотри, нет ли чего-нибудь посерьезнее…

До Февральской революции высоченный, с большой рыжей бородой и пышной шевелюрой, красавец Иоанн Восторгов был знаменит не только как настоятель известной на всю Россию церкви, но и как председатель правления Московского отделения монархической партии. После свержения самодержавия московское духовенство сочло неудобным оставлять Восторгова в особо почитаемом православными храме, и отец Иоанн превратился в бесприходного священника. Попытался было вступиться за Восторгова его друг, недавно избранный поместным собором патриарх Тихон, но святые отцы без всяких околичностей, напрямки охладили патриарха: «Нельзя, ваше святейшество. Сейчас республика, а отец Иоанн, того и гляди, многая лета государю императору возгласит».

Тогда Тихон нашел Восторгову другое место — секретаря православного миссионерского общества.

Знакомые, зная, что эта должность бесплатная, а отец Иоанн бесплатно даже лба не перекрестит, удивлялись его общественному рвению, но получали смиренный ответ:

— Скучно дома-то без дела сидеть. Привык всю жизнь с мирянами.

Миряне тут были ни при чем. Тихону в миссионерском обществе был нужен доверенный человек — и не столько для дел духовных, сколь для коммерческих.

Новоявленный секретарь сразу же занялся завещанием недавно представшей перед господом купчихи Александры Григорьевны Товаровой. Незадолго до войны она передала в дар миссионерскому обществу собственный доходный дом в Неглинном проезде — в нем находились Центральные бани, гостиница «Европа» и ресторан «Бар». В дарственной Товарова оговорила, что ей пожизненно в доме предоставляется квартира и четыреста рублей ежемесячно на содержание.

Была в дарственной еще одна просьба — похоронить после кончины в Андроньевском монастыре. Это последнее желание было исполнено в точности. Восторгов немедленно приступил к реализации еще одного параграфа дарственной, который гласил: «Дом при моей жизни не продавать и никому не передавать». Ну, а раз раба божия Александра отошла в иной мир, уже справлены все панихиды, сорокоусты и молебны, то, стало быть, дом можно пустить в оборот, благо нашелся покупатель, петроградский первой гильдии купец Погарев. Момент для приобретения недвижимого, да еще столь доходного имущества он выбрал удачно. Деньги обесцениваются быстро, а дом есть дом, как только Советскую власть спихнут, махине на Неглинной не будет цены.

Восторгов свел покупателя с патриархом, поскольку без ведома Тихона такую солидную сделку совершать неудобно. Но вдруг налетели, бог весть откуда, разные посредники: казначей миссионерского общества Мухин, присяжный поверенный Крутицкий, исполнявший обязанности юридического советника общества, прицепился дьякон храма Христа Спасителя Григорьев, архимандрит Григорий, епископ Ефрем. И всех надо было «смазать», всем «дать в лапу». Даже сам Тихон не побрезговал — назвал такую сумму, что Погарева тут же в кабинете патриарха чуть не хватил апоплексический удар.

В последнюю минуту вспомнили о декрете Советского правительства от 20 января 1918 года об отделении церкви от государства. По декрету никакие церковные и религиозные общества не имели права собственности, а все имущество церковных обществ объявлялось народным достоянием.

Сделка получалась незаконной. На совместном совещании патриарх забыл о своем сане и бранился, словно грузчик, побывавший в питейном заведении.

Выход из труднейшего положения нашел приехавший в гости к Восторгову дружок покойного Григория Ефимовича Распутина архиерей Варнава, отозванный за нетрезвое поведение из Тобольска.

— А вы, ваше высокопреосвященство, ослы, — обращаясь на всякий случай не к патриарху, а к Григорию и Ефрему, язвительно произнес Варнава. — Вспомянешь Григория Ефимовича. Он бы вам этот орешек без щипцов раскусил. Возьмите вы у Погарева вроде в долг, а купчую втайне держите, пока бесовское правительство не изгонят.

— Так он тебе и согласится, — возразил Тихон. — Что он, с ума спятил, выложить два миллиона под тайную бумагу!

Погарев сначала было на попятный:

— Вроде бы отцы духовные, а за горло берете, яко барышники. Я вам выкладывай наличными, а вы мне, извиняюсь, бумажку для одного места…

И все же Погарева уломали.

Подписывать тайную купчую крепость решили на квартире у Восторгова, на Пятницкой, 18, где отец Иоанн занимал весь второй этаж.

Все заготовили честь по чести: две бутылки чистой, бутыль красного церковного.

Поговорили, похулили, как могли, новую власть. Отец Иоанн неистово ругал большевиков, угрожал перевешать их. Подвыпивший дьякон храма Христа Спасителя пустился в богословский спор.

— Вот тебе и «несть власти аще не от бога!». А это наказание от какого господа на наши головы свалилось? Объясните, академики!

«Академикам» было не до объяснений — считали, проверяли деньги, не подложил ли Погарев в середину каждой пачки «туфту». Потом Восторгов повел Погарева в свой кабинет, разложил перед купцом на диване двенадцать больших церковных серебряных, вызолоченных крестов и показал два драгоценных камня. От крестов Погарев отказался: «Не надобно! Кабы золотые…» — а к камням приценился, рассматривая и так и сяк, даже понюхал. И все сожалел: «Лупу не захватил! Кабы знать!»

В хозяйстве отца Иоанна нашлась и лупа — сильная, десятикратная. Погарев, рассмотрев камешки, нахмурился:

— Вы меня, батюшка, совсем за дурака принимаете!

— Да что вы! Да разве я позволю, такого почтенного!

— Камни-то фальшивые, как один!

— Господь с вами!..

Поругались, полаяли один на другого. Восторгов оправдывался:

— Я за настоящие приобрел. Вот что значит — неопытность! — И неожиданно предложил: — Прежде чем к коньячку приступим, может, еще товарец поглядите? По нонешним смутным временам весьма необходимый.

— Поглядим-с!

Отец Иоанн выложил новенькие, в масле, наганы.

— Дорого не запрошу — по тысяче рублей. И патроны найдутся…

В дверь тихонько постучали. Тихо, смиренно вошла княгиня Щербатова, справлявшая обязанности экономки. Отец Иоанн глянул на княгиню с привычной нежностью, но расплывшаяся улыбка немедленно спряталась в пышную рыжую бороду — взгляд у княгини был тревожный…

— Там какие-то молодые люди вас спрашивают. Говорят, по нужному делу — из ВЧК…


Андрею Мартынову, никогда до этого не интересовавшемуся историей русской православной церкви, пришлось, и не один раз, побывать в библиотеке Румянцевского музея.

Он узнал, что последним патриархом Московским и всея Руси был Андриан, один из самых злейших врагов Петра Великого, и что Петр упразднил патриаршество и создал святейший синод.

Андрей узнал, что патриархов на Руси не было почти двести лет, так как главой церкви считался царь, и только после свержения самодержавия опять появился патриарх — Тихон.

Кто такой Тихон, как он ненавидит Советскую власть, большевиков, Андрей тоже узнал, но, разумеется, уже не из книг библиотеки Румянцевского музея.

На все вопросы отец Иоанн отвечал кротко и кратко.

— Кто принес вам наганы?

— Не помню…

— Зачем они вам понадобились?

— Не припомню…

— Тогда разрешите записать, что вы их где-то украли?

— Как можно!

— Но тогда кто-то вам их принес? Не с неба же они свалились?

— Да, да, конечно, не с неба…

— Может быть, назовете вашего поставщика?

— Обрисовать могу… Небольшого росточка, брюнет, глаза… Вот глаз я, извините, не рассмотрел…

Андрей перелистывал записную книжку Восторгова. На двух страничках был список фамилий с цифрами: Шестаков — двадцать пять, Бутурлин — пятьдесят, Бантыш-Каменский — сто… Некоторые фамилии обведены красными кружочками, над некоторыми вопросительные знаки. А вот и знакомая фамилия: Артемьев — пятьдесят, и знак вопроса.

Андрей вспомнил Ивана Севастьяновича, пачку «петров», перевязанных синей лентой, и надпись: «Святые деньги». Голос Артемьева: «Кто же из православных не знает отца Иоанна Восторгова… Самый благозвучный оратор. Ровно пятьдесят тысяч, копеечка в копеечку, согласно маменькину духовному завещанию». У Андрея мелькнула дерзкая мысль: «А что, если попробовать?» И он спросил Восторгова:

— Что же вы с Ивана Севастьяновича Артемьева так мало взяли? Бантыш-Каменский сто тысяч отвалил!..

В глазах Восторгова на мгновение промелькнул испуг, но и этого было достаточно — Мартынов понял, что попал в точку.

— Не понимаю, о чем вы говорите, — ответил священник. — Какие сто тысяч?

Андрей сообразил, что сейчас не время выяснять подробности — протоиерей напуган, пусть понервничает. «А Артемьева надо допросить еще раз, может быть, он поможет узнать, что же это за список?»


— Добрый день, Иван Севастьянович. Сызнова встретились…

— Видно, судьба уготовила нам такую необходимость, — согласился Артемьев. — Разрешите полюбопытствовать, это по вашему настоянию меня из вятского узилища вытребовали? Я уже не надеялся больше Москву увидеть. Вдруг утром выкликают: «Артемьев, в канцелярию! С вещами!» Ну, думаю, отходил ты, Иван Севастьянович, по матушке-земле. А меня в поезд. Интересно жить, доложу я вам.

Артемьев старался не подавать вида, что напуган. На вопросы отвечал легко, а в глазах тревога: «Зачем я опять понадобился?»

Не выдержал, спросил:

— Я свое получил-с. А теперь, извините за нескромность, по какому вопросу я вас беспокою?

— Меня, Иван Севастьянович, совесть мучает. Помните пачку денег, перевязанную синей лентой?..

— Как же не помнить! Определены на помин души родительницы моей.

— Вот, вот. И до отца Иоанна Восторгова они не дошли, и вина в том моя. А что, если это непростительное недоразумение мы исправим?

Артемьев еще больше насторожился:

— Что это вас, извините, к православию потянуло? Андрей улыбнулся и нанес расчетливый удар:

— После беседы с архипастырем Варнавой. У Артемьева от волнения побелел кончик носа, беспокойно зашевелились пальцы.

— С каким Варнавой?

— Будто не знаете? Да не пугайтесь вы, Иван Севастьянович, вы же сейчас не обвиняемый, а свидетель. На что деньги давали?

— Я же показывал. На поминовение…

— Я вас, Иван Севастьянович, умным считаю… И не могу поверить, чтобы вы на поминовение по маменьке такую сумму отгрохали, тем более что завещание вашей матушки у меня, вот оно, можете посмотреть, и в нем такая цифра не упомянута. Придется эту басню оставить.

Артемьев облизнул пересохшие губы, спросил:

— Я действительно по этому делу лишь свидетель?

— К вам никаких претензий.

— Тогда все, скрывать не буду. Пятьдесят тысяч рублей я приготовил для передачи Восторгову на предмет вызволения бывшего государя императора из Сибири. Прошу отметить — приготовил, но не дал. Да и приготовил в силу шантажа со стороны Восторгова. Он знал, что я хлебушком приторговываю, и пригрозил, что изобличит меня. Я заткнул его ненасытную утробу десятью тысячами, а он еще потребовал. Вины моей тут нет, окромя того, что во благовремение не поставил об этом в известность власти. А Варнава, сволочь, сам вроде курьера между Москвой и Романовыми, а туда же, клевещет на честных тружеников. Распоследняя гадина! Пьяница несчастный! Блудник! Бабий угодник!

Когда Андрей вызвал конвой, Иван Севастьянович торопливо забормотал:

— А я вас узнал. Правда, мне Филатов помог. За прошлое, за то, что много лет назад я вас в доме у моих знакомых обидел, прошу прощенья… Погорячился. Я долго каялся — ни за что ни про что накинулся на сироту. Кто мог предвидеть, что жизнь вот так, своеобразно, повернется…

— К делу это отношения не имеет, — ответил Андрей.

Во время очной ставки с Артемьевым к отцу Иоанну Восторгову память, хотя и не сразу, все же возвратилась.

— Узнаете сидящего перед вами человека? — обратился Андрей к Артемьеву.

— А кто же его не знает? Восторгов это.

— А вы знаете этого человека? — спросил Андрей Восторгова.

— Встречались как будто. Где — не помню.

— Не придуряйтесь, отец Иоанн… Мы с вами не единожды в преферанс игрывали…

— Возможно. Я со многими игрывал. Грешен, люблю картишки.

— Денег у Артемьева вы не требовали?

— Что значит требовать? Требовать можно долги…

И вот так часа три. Но потом, видно, отцу Иоанну надоело бесполезное отпирательство, и он заговорил совсем по-иному, без елейности, деловито, даже озорно:

— Ладно, следователь, пиши. Деньги с бывших моих прихожан получал. С некоторых по доброй воле, с других — угрозами. Сколько всего собрал, не помню, но больше миллиона — это точно. Но не на помощь бывшему императору, а себе на жизнь. А всю эту историю с вызволением Романовых я придумал, чтобы прихожане пощедрее раскошеливались. Мое дело чисто уголовное, политического в нем ничего нет… Давай, следователь, подпишу, и все!

Артемьев смотрел на протоиерея с восхищением: «Ловко повернул!» Но, когда следователь пригласил Варнаву, Артемьев поскучнел, а Восторгов замолчал, поджав губы.

— Что вы скажете, — спросил Мартынов Варнаву, — с какой целью, по-вашему, гражданин Восторгов собирал деньги?

Варнава усмехнулся в бороду:

— Цели было две, гражданин следователь: первая, это серьезная — помочь свергнутому помазаннику божьему, благоверному императору, а вторая, конечно, помельче — у отца Иоанна много расходов на прелестный пол, поскольку он этого полу любитель…

Восторгов вскочил, не заговорил — зарычал:

— Мало тебя, Варнава, Распутин бил! Надо было тебе давно поганый язык выдрать…

И грохнул кулаком по столу:

— Прошу отправить меня в камеру! Лучше с жульем сидеть, нежели с этим змием разговаривать!..


О ходе следствия Дзержинскому докладывал Андрей. Петерс одобрительно посматривал на своего ученика. Феликс Эдмундович, слушая, иногда записывал чтото.

— Молодец, Андрей. Очевидно, ты зацепил кончик длинной ниточки — она тянется далеко, к Николаю Романову… В Екатеринбург. Обо всем, что ты узнал, надо немедленно сообщить туда. Вот видишь, получается из тебя чекист.

Дзержинский положил блокнот в карман.

— Сегодня буду у Владимира Ильича. Кстати, расскажу ему и об этом деле. Уголовные преступления высших духовных лиц должны быть достоянием гласности, чтобы сами верующие могли иметь беспристрастное суждение о степени соответствия их пастырей своему пастырскому долгу.


Штабс-капитан Благовещенский

Весной 1918 года до родительского дома в Юрьевце на Волге добрался бывший штабс-капитан Иван Алексеевич Благовещенский.

Попасть в Юрьевец можно было только через Кинешму — здесь была конечная станция Московско-Ярославской железной дороги, из Кинепшы до Юрьевца летом добирались по Волге, на пароходе, а зимой — на почтовой тройке.

В Кинешме Иван Благовещенский несколько минут постоял напротив здания духовного училища — он окончил его в 1909 году.

Отец, суровый протоиерей, обремененный огромной семьей — шутка ли, одних детей девять душ! — в свое время твердо решил: быть Ивану священником. Как ни противился сын, отец отправил его после училища в Костромскую духовную семинарию.

Последний раз отец с сыном виделись летом 1913 года: семинарист четвертого класса, прибыв на каникулы, едва вступив на пристань, объявил, что священником он ни за что не будет.

— Хоть убейте! Я уже вышел из семинарии.

На семейный совет кроме родителей собрались все пять братьев, три сестры и многочисленные родственники. Случайно зашел городской голова Флягин, хозяин галантерейно-мануфактурной оптово-розничной фирмы.

Совет постановил: быть Ивану священником или пусть уходит на все четыре стороны. Попробовала заступиться за брата сестра Елизавета, но на нее цыкнули, и она умолкла.

На другой день Иван уезжал куда глаза глядят. В доме сильно пахло валерьянкой — дочери приводили в чувство попадью. Отец даже не вышел проводить, молча подал Елизавете четвертной билет.

Судьба забросила Ивана Благовещенского в деревню Чикстень Виндавского уезда Курляндской губернии. Учил детей, по совместительству помогал полуграмотному старосте и за это жил в его доме бесплатно.

Жизнь, в общем, не баловала. Махнув рукой на будущий приход, Иван Благовещенский не решил, кем стать. Учителем? Это хорошо в городе — в реальном училище, в казенной гимназии, на худой конец — в частной. Из учителей гимназии можно выйти в директора или инспектора. А это уже дело серьезное: не трудно дотянуть до статского советника — по табелю российских чинов чин пятого класса приравнен к полковнику. Случалось, и нередко, директора гимназий в губернских городах становились действительными статскими советниками, а это — генералмайор! В праздники, царские дни — шитый золотом мундир, шпага, городовые встают во фрунт!..

Но для достижения этой несбыточной мечты надо очень многое иметь — университетское образование, связи…

Иногда перед Иваном Благовещенским вставал образ городского головы Флягина. «Ничего, что городок небольшой, зато денег много». Господи, да при чем тут Флягин! Это же уметь надо — торговую фирму содержать, а прежде всего надо оборотный капитал иметь. На учительское жалованьишко не разойдешься…

Вспоминал Волгу. И всегда она представлялась летняя, живая — плоты заворачивают из Унжи на широкую матушку, кормилицу!.. «Лесопромышленники тоже неплохо живут! Миллионщики! Белый лебедь — пароход фирмы «Самолет». Капитан в белоснежном кителе, тент над палубой белый-белый, скатерти в салоне первого класса белые-белые. Как-то отец Алексей взял с собой г Ивана нанести визит на пароходе бывшему однокашнику архиерею Платону. И у попов неодинаково получается: один архиерей сидит в салоне первого класса, рядом солидный господин, лакеи с подносами бегают, а Н другой хоть и соборный протоиерей, а сапоги порыжели. И ряса не первой свежести…

В люди Ивана Благовещенского вывела война.

В 1915 году, после того как на фронте поубивали немало солдат и офицеров, особенно младших, в армию призвали и учителей, которых до этой поры не трогали.

В начале 1916 года юнкер Виленского училища Иван Благовещенский получил погоны прапорщика. Было ему в то время двадцать три года.

Усердно сражался молодой офицер за веру, царя и отечество. За год успел получить три чина: подпоручика, поручика и штабс-капитана. Протянись война еще годик-другой, пришлось бы казне нести новые расходы: выдавать боевому офицеру полковничий мундир и погоны с двумя просветами без звездочек, как у государя императора полковника Романова Николая Александровича.

И вдруг самого Николая Александровича свергли.

Полковничьи погоны для двадцатичетырехлетнего штабс-капитана Ивана Благовещенского, не успевшего как следует насладиться властью над сотнями людей, предоставленной ему от имени верховного главнокомандующего, могли остаться несбыточной мечтой. Порадовал немного первый министр Временного правительства Львов, все-таки князь, чуть-чуть ободрил военный министр Гучков — солидный человек, поддал было энтузиазма Александр Федорыч Керенский, заставил поверить в утверждение незыблемости и порядка Лавр Корнилов — и нате вам, пожалуйста, в результате кипения страстей — Ульянов-Ленин. И размытый революционным ливнем фронт. Куда бежать от всех неприятностей? Куда?..

И бывший штабс-капитан, без погон, без ордена, без медалей, в сапогах со сбитыми каблуками, в шапке без кокарды, в прожженной, рваной австралийской шинели, будто военнопленный, — в своей, офицерской, появляться рискованно, — побрел в родительский дом.

Когда блудный сын щелкнул щеколдой калитки, большой, с хорошего теленка, вислоухий пес лениво выбрался из конуры, хрипло забрехал. Старичок в желтой дубленке, разметавший тропинку, погрозил собаке метлой: «Дик! На место!» — высморкался и спросил:

— Вам кого?

У Ивана Благовещенского тоскливо сжалось сердце, перехватило горло от жалости, именно от жалости, а не от любви к отцу; — такой он стал маленький, опущенный…

И дом состарился, тес потемнел, растрескался, крылечко совсем обветшало, третьей ступеньки вовсе нет — каково старику перепрыгивать?..

— Скуповаты стали миряне, да и служб доходных мало: свадьбы редки, мужиков хоронят в чужих местах, в Германии, в Галиции, за Неманом, а то и во Франции, а от солдатских вдов и старух едва жив будешь. И все по митингам бегают, — обидчиво объяснила прибежавшая сестра Зинаида.

Огромная семья отца протоиерея разбежалась — кто куда. Только Зинаида жила в Юрьевце. Елизавета, защитница Ивана на давнем семейном совете, — в Муроме.

Сидели втроем — Иван, мать и Зинаида. Мать поплакала немного и замолчала, посматривая на дверь: «Что-то не идет отец Алексей?»

Зинаида рассказывала без умолку, перескакивая с пятого на десятое. Но все же из ее не особенно складного, путаного рассказа — шутка ли вспомнить обо всем, что произошло за пять лет! — Иван понял: и здесь, в Юрьевце, верховодят большевики. «Народ сопротивляется, а ничего поделать не может», — сокрушенно повторяла Зинаида.

На расспросы брата, кто же этот «народ», Зинаида назвала бывшего городского голову Флягина, управляющего пивным заводом, двух-трех лавочников и лиц духовного звания. И еще выяснилось, что больше всех тут орудует Володька Кретов, молодой парень. «Он у большевиков самый главный и, надо отдать справедливость, мастак говорить и вообще не дурак, понимает, что к чему и чем людей, в особенности голоштанных, за сердце хватить! Есть еще Иван Козлов, сам такой же голоштанец…»

И еще выяснилось: «Пошаливают! То там ограбят, то тут обчистят. Это уже не большевики, они этим не занимаются, но пока ни одного разбойника не словили… Ты же помнишь, как папа собак не любил! У нас пса отродясь не заводили, а сейчас видал, какого черта держит? Нельзя без кобеля — жить спокойно не дадут…»

На отце темно-синий подрясник, борода расчесана, редкие волосы аккуратно уложены, пахло от него глицериновым мылом «Брокар». Очки не домашние — в медной оправе, а церковные, праздничные — вызолоченные. Благословил. Иван по давней привычке попытался поцеловать отцу руку — не дал, отдернул, сам трижды поцеловал сына в опалую щеку.

— Как себя чувствуешь? Здоров?

Матушка сослалась, что надо принести из погреба огурчиков, грибочков. На Зинаиду отец только глянул — выскочила в кухню, загремела посудой.

Отец стоя спросил:

— Что дальше делать собираешься?

— Пока не решил.

— К ним пойдешь? — кивок в сторону дома фабриканта Миндовского, где, по рассказу Зинаиды, «имел резиденцию» Володька Кретов.

— Посмотрю, как обстоятельства. Отец помолчал, видно готовясь к самому для него важному вопросу:

— В церковь пойдешь? Всенощная сегодня.

— Обязательно, папа…

— Может, передумал? Богу послужишь?

— Нет, папа. Давайте не будем возобновлять этот разговор.

Отец побледнел, нахмурился.

— Тогда мне с тобой, Иван, больше говорить не о чем. Никаких других вопросов у меня к тебе нет.

И вышел из комнаты.

Весь апрель и май Благовещенский провел в Юрьевце у сестры Зинаиды: ехать было некуда, да и не на что — денег ни копейки. Чтобы подзаработать на дорогу, определился на пристань сначала чернорабочим, потом присмотрелся, как махает кистью старый маляр Кондратьич, и попросился к нему в помощники. Все было бы ничего, но раздражали частые, почти ежедневные митинги и собрания, до которых маляр был охотник.

— Ты, ваше благородие, домалюй эту стеночку, а я пойду послушаю, о чем разговор пойдет…

После первой получки Иван понял, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, — денег хватило на три дня. Можно было растянуть и на неделю, не подвернись бутылка первача. А как было не выпить? Хоть на минуту забыть о проклятой жизни!..

— Выручил бывший городской голова эсер Флягин. Пришел вечером, молча посидел, повздыхал и совершенно неожиданно выложил пачку денег.

— Тут мои, а часть — отца Алексея. Немедленно уезжай, пока тебя наши архаровцы Кретов и Козлов не утопили. Они всех офицеров, которые не хотят с ними, под метелку загребают…

Этой же ночью Иван Благовещенский выехал из Юрьевца. Флягин дал письмо с адресом: «Москва, Маросейка, 15. Спросить Евдокию Тимофеевну Зайцеву».

«Не повезет, так во всем», — подумал Благовещенский, узнав, что Евдокия Тимофеевна будет только через месяц.

Это печальное известие сообщил Благовещенскому вышедший на звонок человек средних лет в кителе морского офицера без погон.

Увидев, как расстроился неожиданный посетитель, моряк пригласил:

— Заходите, отдохните. — И представился: — Константин Константинович.

После Благовещенский так и не мог понять, почему он сразу проникся доверием к моряку, какая сила заставила его, истерзанного невеселыми мыслями, измученного сплошными неудачами последнего года, все, без всякой утайки, рассказать человеку, с которым познакомился полчаса назад. Что за наваждение лишило осторожности и приказало отдать письмо Флягина? Самое чудное заключалось в том, что моряк ничем как будто не интересовался.

Узнав, что моряк служит в особом отряде ВЧК, Иван Алексеевич перепугался. А Константин Константинович неожиданно предложил:

— Если хотите, идите служить к нам. Вы мне нравитесь. Я скажу о вас Попову. Кстати, он сегодня будет здесь.

Начальник особого отряда ВЧК Попов произвел на Благовещенского впечатление или сильно выпившего, или сумасшедшего. Он появился в матросской форме, из-под распахнутого бушлата виднелась грязная мятая форменка. Лента бескозырки сдвинута набок. Он был вооружен так, как будто вот сейчас, немедленно должен идти в бой, — маузер в деревянной коробке, парабеллум за поясом, из кармана бушлата торчала рукоять нагана.

Выслушав Константина Константиновича, протянул Благовещенскому руку и сказал только одно слово:

— Беру.

Благовещенский с невольным любопытством поглядывал на его бледное, почти белое лицо с небольшими усиками. Но самым поразительным были у Попова глаза: голубые-голубые, с чуть заметными точками, немигающие, словно фарфоровые. Разговаривая, Попов поворачивал к собеседнику голову, а неподвижные глаза смотрели в сторону. Еще Благовещенский заметил, что Попов часто скрипит зубами, словно его мучает сильная боль.

— Сегодня еще трое прибыли, — сердито сказал Попов моряку. — Ты их подрепетни… — И вдруг выкрикнул: — Пусть расскажут, как флот загубили! — И сразу стих. — Понял? Подрепетни.

Видно, мысли у него прыгали, потому что он заговорил о другом:

— Сапог не хватает. Может, за махрой его пошлем? Для начала? Поговори с ним.

Выпив стакан крепкого чая, быстро съев предложенные моряком краюху хлеба и кружок конской колбасы, Попов поднялся, зевнул.

— Пойду храпну немного. Подними меня в десять. Константин Константинович объяснил Благовещенскому:

— Он просит вас съездить в Ярославль. Слышали, он сказал: «За махрой»? В Ярославле вы явитесь на огнесклад к товарищу Полухину. Потребуете, чтобы он немедленно отправил — адрес он знает — винтовочные патроны. Потом обратитесь на махорочную фабрику, получите пять ящиков махорки, ее отправите сами по адресу: Москва, Трехсвятительский переулок, особому отряду ВЧК. Мандат вам подпишет заместитель председателя ВЧК Александрович. Предъявлять его только в исключительных случаях. Ясно? В ис-клю-чи-тель-ных, — по складам повторил он.

— Можно уточнить?

— Спрашивайте.

— У меня два вопроса. Первый: для кого я буду добывать патроны? И второй: почему выбрали меня, совершенно неизвестного вам человека?

— Отвечу! Патроны для справедливого боя за Россию. Поручаем вам потому, что господин Флягин о вас самого высокого мнения. Вы, наверное, его письмо не читали? Можете прочесть.

Благовещенский глянул на первую строчку и даже не удивился, а засмеялся:

«Дорогой Константин Константинович! Предъявитель этого письма штабс-капитан Иван Алексеевич Благовещенский…»

— Но я ехал к Евдокии Тимофеевне.

— Евдокия Тимофеевна — это я, — ответил моряк.


Благовещенский не спал почти всю ночь — раздирали сомнения: «Отряд Чека, а патроны получают тайно! Дело явно не чисто! На кой черт мне влезать в это дело? Флягин, понятно, к чужим не послал бы, а все-таки. Приеду в Ярославль, явлюсь на огнесклад, а мне: «Кто такой?» Что я скажу? Попов, видно, сволочь крупная. Пристрелит, как собаку…»

На рассвете Благовещенский тихо, стараясь не разбудить Константина Константиновича, поднялся и поспешно зашагал на Курский вокзал. Он твердо решил уехать в Муром, к сестре Елизавете.


Репетиция

В начале июня в буфете ВЧК Андрей увидел нового сотрудника — рослого человека лет под сорок, с большой черной бородой. Широкие брови, лохматая шапка жестких, спутанных волос, смуглое лицо с цыганскими глазами — все в нем было ярко, необычно и невольно обращало внимание.

Буфетчица Маша, знавшая всех сотрудников, спросила новичка:

— Фамилия?

— Блюмкин.

Маша просмотрела весь список.

— Вас нет, товарищ Блюмкин, но я выдам вам паек Сергеева, он в отъезде, а вы скажите, чтобы вас включили в список.

— Обязательно.

Выдав кусок селедки, две ландрининки и четверть фунта серого овсяного хлеба, Маша подала Блюмкину пустую кружку:

— Чай на столике. Пейте сколько хотите.

— Не густо, — весело заметил Блюмкин. — Это что, завтрак, обед?

— На весь день. Вы посмотрите, какой я вам кусок селедки дала, — обидчиво ответила Маша. — Вот товарищу Мартынову остался один хвост.

Блюмкин от чая отказался и вышел из буфета.

Маша вслед сказала:

— Чисто конокрад…

Через несколько дней Андрей, встречая Блюмкина в коридоре или в буфете, здоровался с ним как с хорошим знакомым — новичок оказался дружелюбным, веселым, любил пошутить. Большинство чекистов знало: Блюмкин попал в ВЧК по настоянию фракции левых эсеров ВЦИК, потребовавших для него должность начальника одного из отделений отдела по борьбе с контрреволюцией, выполняет какие-то особые поручения заместителя председателя ВЧК Александровича.

Блюмкин стал приходить в буфет с фотографом Андреевым, рыжеватым, веснушчатым человеком, также левым эсером, которого он протащил в свое отделение.

Прошло недели две, и Андреева из ВЧК уволили: он пришел на работу пьяным, обругал часового у входа, когда тот потребовал показать служебное удостоверение.

Однажды поздно ночью Андрей и Блюмкин вышли из подъезда вместе.

— Вы домой? Где вы живете?

Андрей ответил:

— Нам по пути.

Ему хотелось поближе узнать этого человека, почему-то состоявшего в партии левых эсеров.

Разговаривали о самом пустячном. В Леонтьевском переулке, возле бывшего особняка графини Уваровой, Блюмкин остановился:

— Ну вот я и дома.

— Вы здесь живете? — удивился Андрей.

Он знал, что в этом доме помещались Центральный и Московский комитеты партии левых эсеров.

— Я бобыль — ни кола ни двора. А тут графские диваны. — Блюмкин протянул руку: — Спасибо за компанию. До завтра.

Прошло несколько дней, и Андрей снова встретился у выхода с Блюмкиным.

— Пошли? — пригласил Блюмкин и сразу спросил: — Читали о деле Восторгова? Да что я вас спрашиваю, вы же им занимались. Расскажите поподробнее.

— Вы меня извините, товарищ Яков, но разговаривать о делах на улице не принято.

— Это вы меня извините, — с подчеркнутой вежливостью произнес Блюмкин. — Просто интересно, как вы этих попов размотали.

— Ничего интересного…

На этот раз расстались на углу Воздвиженки и Моховой, у здания, где находилась крестьянская секция ВЦИК.

— Ну вот я и дома!

— Переменили квартиру? — спросил Андрей. — Тут тоже хорошие диваны?

— Ближе к работе. А мне трудно ходить. Мешает проклятое плоскостопие.

В слабоосвещенном окне первого этажа Мартынов увидел человека, похожего на бывшего фотографа ВЧК Андреева. «Что он тут делает?» — подумал Андрей. Распрощавшись с Блюмкиным, Мартынов посмотрел на окно пристальнее, но ничего не разглядел: чья-то заботливая рука задернула плотную зеленую занавеску.

Задержись Мартынов на несколько минут, он бы увидел, как к подъезду крестьянской секции ВЦИК подошел заместитель председателя ВЧК Александрович, за ним член Центрального комитета левых эсеров Камков, а еще несколькими минутами позднее торопливо прошла в своей длинной юбке Мария Спиридонова.


Партийный стаж у левых эсеров был невелик — около шести месяцев. Организационно партия левых эсеров оформилась на своем первом всероссийском съезде в начале декабря 1917 года. До этого она считалась левым крылом партии социалистов-революционеров, занимавшей откровенную буржуазную позицию. Отколовшись, создав самостоятельную партию, левые эсеры унаследовали веру в революционную фразу, теорию героя и толпы. Сохранять это наследство помогали многие члены Центрального комитета, и особенно Мария Спиридонова.

В 1906 году двадцатидвухлетняя Мария Спиридонова убила главаря тамбовских черносотенцев, главного организатора погромов на Тамбовщине Луженовского и попала за это на каторгу.

После Февральской революции Спиридонова стала лидером и самым популярным оратором левых эсеров. Не имея ничего общего с марксизмом, она с ненавистью и пренебрежением относилась к большевикам, считая их неспособными стоять во главе государства, но из тактических соображений, чтобы не потерять влияния среди крестьян, скрывала это. Возглавляемые Спиридоновой левые эсеры в сентябре 1917 года поддержали большевиков при выборах в Петроградскую городскую думу, а затем и в Октябрьскую революцию. Это дало возможность Спиридоновой потребовать, чтобы в Советское правительство вошли ее коллеги по партии: Колегаев — в качестве наркома земледелия, Штейнберг — наркома юстиции, Прошьян — наркома почт и телеграфа, Карелин — наркома имуществ.

Шли недели, месяцы, а большевики и не думали уходить с политической сцены, они, наоборот, укреплялись. Надежда на то, что левые эсеры станут самой влиятельной партией России, не оправдывалась.

Для привлечения внимания к своей партии левые эсеры 15 марта 1918 года «хлопнули дверью» — вышли из Совета Народных Комиссаров, но выход из правительства ожидаемого эффекта не дал. Во ВЦИК, Наркомземе, ВЧК ив местных органах власти левые эсеры предусмотрительно остались и перешли пока что к подпольной, замаскированной борьбе с Советской властью. На очередное совещание члены Центрального комитета партии левых эсеров собрались в помещении крестьянской секции ВЦИК.

— Докладывайте, Блюмкин, — приказала Спиридонова. — Только самое главное, у нас мало времени.

— Я считаю, что нам крайне повезло, — весело начал Блюмкин. — Мной арестован военнопленный офицер австро-венгерской армии лейтенант Роберт Мирбах. По непроверенным сведениям, он племянник посла, во всяком случае — однофамилец.

— За что арестован?

— В связи с самоубийством одной дамы, некоей Ланстрем. Дело не в этой особе, а в лейтенанте Мирбахе. Откровенно говоря, его можно было бы не брать, но мы рассчитали, что это тот живец, на которого мы будем ловить господина посла.

Блюмкин подал Спиридоновой листок, исписанный мелким почерком:

— Вот проект мандата, который раскроет нам двери посольства.

Спиридонова вслух прочла:

— «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя Революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с господином германским послом в Российской республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к господину послу.

Председатель ВЧК Ф. Дзержинский

Секретарь И. Ксенофонтов».


Спиридонова бросила бумажку на стол:

— Чепуха! Эту наглую глупость Дзержинский ни за что не подпишет! И, кроме того, не забывайте: Дзержинский что-то подозревает. Андреева выгнал с работы.

Александрович с укоризной сказал:

— Не надо, дорогая Мария Александровна, швыряться словами и такими бумажками. Вы знаете подпись Дзержинского?

— Знаю.

Александрович положил перед Спиридоновой листок, на котором было не меньше пятнадцати подписей Дзержинского.

— Похожи?

— Очень. Кто?

— Я, — не без гордости сказал Александрович. — Несколько дней практики. А вот полюбуйтесь — подпись Ксенофонтова. Бланк, когда потребуется, дам я. Впрочем, и напечатаю сам. И печать прихлопну — она у меня постоянно.

— Неплохо, — похвалил Камков.

— Дальше? — уже заинтересованно спросила Спиридонова.

— Дальше все просто, — с усмешкой ответил Блюмкин. — Я и Андреев появляемся в посольстве. Я — как сотрудник ВЧК, Андреев — как представитель Революционного трибунала.

Спиридонова настороженно посмотрела на Андреева, резко сказала:

— Надеюсь, Андреев будет трезвый? Дальше!

— Мы добиваемся приема у Мирбаха.

— Надо раздобыть план посольства.

— Добыли. Можете посмотреть. Вот эта небольшая комнатка — первая приемная, секретарская. Из нее ход во вторую, большую приемную, где, по всей вероятности, нас и примет Мирбах. Из этой второй двери выйдет Мирбах. Приемная на первом этаже. После операции мы выскакиваем в окна.

Спиридонова нервно заходила по комнате.

— Только бы удалось! Это будет такая наша победа! Давайте проведем репетицию. Какая там мебель, узнали?

— Узнали. Посередине небольшой овальный мраморный стол. Вот тут, у дверей в секретарскую, еще столик, маленький. Стулья.

— Отлично. Начинаем репетицию. Камков, вы — посол. Выходите из двери и садитесь. Естественно, что Мирбах сядет тут. Зачем ему кружить вокруг стола? Предположим, тут сядет переводчик, чуть позади графа, но так, чтобы слышать и видеть тебя, Яша. Тут кто-нибудь из немцев…

— Лишних не будет. Мы попросим конфиденциальной беседы.

— Хорошо, но кто-то все-таки будет?

— У посла есть переводчик, но иногда перевод делает советник доктор Рицлер. Возможно, выйдет он. Надо, чтобы он… Заодно и его. И обязательно будет присутствовать адъютант посла лейтенант Мюллер. Мирбах без него — никуда.

Спиридонова долго молча смотрела на план, что-то соображала.

— Оружие?

— Бомба и на всякий случай револьверы.

— Как пронесете бомбу?

— В портфеле, вместе с бумагами, она довольно плоская.

Спиридонова переспросила:

— Эта дверь в секретарскую? Откуда в комнату может вбежать охрана?

— Только через эту дверь, — объяснил Александрович.

— Куда она открывается?

— В большую приемную.

— Тогда пусть Андреев сядет возле столика, который стоит у двери. Когда Блюмкин метнет бомбу, ты закроешь дверь столиком. Это даст вам лишние две-три минуты. Бомбу бросите после разговора, когда Мирбах подойдет к своей двери. Все ясно? Давайте репетировать. Вы допущены в большую приемную. Входит Мирбах… Камков, входите! Не так быстро, Мирбах ходит медленно. Яша, вы идете к графу навстречу. Идите… Не торопитесь! Невежливо подходить к столу раньше посла. Он может вас заподозрить… Андреев, вы садитесь около столика. Портфель у вас? Не забудьте отдать его Блюмкину… Лучше, если у каждого будет свой… Так. Хорошо. Сели… Блюмкин, начинайте разговор!

— Господин посол! Мы уполномочены сообщить вам…

Блюмкин вошел в роль. У него даже дрожал голос.

— Спокойнее, Яша! Как можно спокойнее!

Камков удивленно спросил:

— Извините, что вмешиваюсь! Но я не понимаю, Мария Александровна, зачем все это? По-моему, как только Мирбах войдет, сразу ему под ноги наш подарок.

— Вы, как всегда, торопитесь, Камков. Как только Яша начнет доставать бомбу из портфеля, его немедленно убьет Мюллер. Он не дурак, сразу поймет — на кой черт понадобился в приемной посла этот ящик. Давайте лучше помолчите. Яша, продолжайте.

— Мы уполномочены сообщить вам, что ВЧК арестован ваш родственник лейтенант Роберт Мирбах… А что дальше? Я, право, не знаю.

Спиридонова недовольно заметила:

— А говорите, подготовились! Если граф заявит, что положение родственника его интересует, тогда вы говорите: «Разрешите, господин посол, познакомить вас с документами!» И расстегиваете портфель.

— А если Мирбах скажет, что этот лейтенант его не интересует? — спросил Камков.

— Вы на редкость проницательны! — съязвила Спиридонова. — Я именно такое предположение и хотела высказать. Тогда, Яша, вы говорите: «Все же, господин посол, я на всякий случай оставлю вам копии всех документов». А вы, Андреев, встаете и загораживаете дверь. Где вы оставите автомобиль?.. Здесь?.. Отлично. Кто шофер?

— Кольт. Свой.

— Не струсит?

— Не должен. Он же ничего не знает.

— А когда громыхнет?

— Думаю, не струсит.

— Впрочем, это ваше дело. Важно убить Мирбаха.

— Не беспокойтесь, убьем.

— Желательно, чтобы вы остались живы.

— Постараемся.

— И еще желательно, чтобы вы не попали в руки ВЧК или немцев.

— У нас тоже нет такого желания. Мы уговорились: если кто-нибудь из нас будет ранен и не сможет уйти, другой добьет. В крайнем случае — самоубийство.

— Вы понимаете, на что вы идете? Андреев, понимаете?

— Отлично понимаю, Мария Александровна. Спиридонова встала. Глаза загорелись, вскинула руку — того и гляди, перекрестит террористов.

— Россия не забудет вашего подвига. Партия социалистов-революционеров, русский народ вечно будут вспоминать вас. На Красной площади, там, где Минин и Пожарский, возвысятся памятники Егору Сазонову, Ивану Каляеву и вам, если вы погибнете. Но вы не погибнете. Я верю в вашу счастливую звезду.

— Мы бы хотели знать день, Мария Александровна. Хорошо бы поскорее. У нас, как у всех порядочных людей, нервы…

— Скажу в свое время. И день и час. А теперь давайте еще раз прорепетируем. Камков, встаньте на свое место. Вы — Мирбах. Идите. Медленнее!..


Июль

Стоила невероятная духота. Термометр у Исторического музея в тени показывал тридцать четыре градуса.

Ежедневно над Москвой проносились грозы, иногда одна за другой, словно ктото гнил только что отгремевшую тучу обратно. Дожди были краткие — крупные капли падали на горячий асфальт и тотчас же испарялись.

И снова жара, воздух раскален, дышать нечем.

Июль — макушка лета, сенозарник, страдник.

Его величество российский обыватель вздыхал:

— О господи! И так напастей не перечесть, а тут еще такая жара!

— Ежели на Мефодия будет дождь — на сорок дней.

— Подождем, что скажет Самсон-сеногной. Уж коли на Самсона-сеногноя дождь — до бабьего лета мокро будет.

— Читали, в Тамбове пытались свергнуть Советскую власть? Расстреляли комиссара финансов и еще двух коммунистов, остальных — в тюрьму, а тут и самих мятежников, каких-то правых эсеров, прихлопнули.

— А вам не кажется удивительным: всех свергают, а большевики держатся?

— Все в мире творится не нашим умом, а божьим судом.

— Это что же, по-вашему, все по-божьи получается? Бог, он, получается повашему, за большевиков, что ли?

— О господи! Сатана и святых искушает! А вы все-таки скажите, почему они так сильны, большевики? Ну, скажите?

— Один бог знает!

— То-то же! Читали в «Известиях ВЦИК» — еще одна Всероссийская конференция, на этот раз этих чекистов. И не побоялись всенародно признаться, что не сумеют вести успешную борьбу с многочисленными заговорами без постоянной связи с народом. Выходит, и мы с вами должны им помогать?

— Ну это уж дудки-с! Наше дело сторона!

— А читали постановление ВЦИК об исключении из состава ВЦИК и всех местных Советов этих меньшевиков, а также эсеров — правых и центра? Пишут: вплоть до ответственных изобличены в организации вооруженных восстаний. А эти левые эсеры, выходит, за большевиков? Что-то их большевики пока не трогают?

— Кто их разберет! Правые, центр, левые. Не нашего ума дело, одно знаю твердо: забрали большевики власть — обязаны, чтобы мы с вами были сыты, обуты, одеты. Скоро в исподнем ходить будем…


Шли в комнату, попали в другую

Утром первого июля в кабинет Петерса вошел Александрович.

— Я не помешал, Яков Христофорович?

— Пожалуйста, — любезно ответил Петерс. — Мы тут обсуждаем некоторые вопросы, связанные с V съездом Советов.

— А я как раз по этому делу, — сказал Александрович, присаживаясь к столу. — Мне только что звонил командир особого отряда Попов.

Он интересовался…

— Почему охрана Большого театра во время съезда поручена не его отряду? — улыбнулся Петерс. — Он мне тоже звонил. И я ему объяснил, что по просьбе Якова Михайловича Свердлова охрана театра поручена латышским стрелкам.

— Так просил Свердлов? Тогда прекрасно… Я успокою Попова, а то он нервничает, думает, что ему не доверяют.

— Пожалуйста, успокойте, — снова улыбнулся Петерс — Вы же знаете пристрастие Якова Михайловича к латышам… Да и я к ним неравнодушен… У вас есть еще что-нибудь ко мне?

— Все ли продумано для надежной охраны Большого театра? Вот что меня, естественно, волнует, Яков Христофорович. Как и вас, разумеется.

— Всякое движение на улицах и в переулках, прилегающих к Большому театру, в дни съезда прекращается. Жителям, а их тут немного, около пятисот человек, будут выданы специальные пропуска. Трамвайная остановка напротив театра временно отменяется. Комендантом Большого театра назначен на время съезда товарищ Стрижак. Пропуска для гостей действительны только за его подписью. Выдавать их будут во Втором доме Советов — гостинице «Метрополь».

— К чему такие предосторожности? — улыбнулся Александрович. — Все и так будет в порядке.

— А русский народ говорит: «На бога надейся, а сам не плошай!» — весело ответил Петерс.

Александрович поднялся:

— Извините, я пойду.

Петерс собрал на инструктаж чекистов, выделенных на время съезда в оперативные наряды в Большой театр, на телефонную станцию, на телеграф, на вокзалы. Сказал, что каждый должен делать.

— А куда меня? — спросил Андрей, не услышав своей фамилии.

— Ты, Андрей, во время съезда будешь в распоряжении товарища Дзержинского.

Даже Надя, ни разу не упрекнувшая Андрея, что она почти все вечера проводит в одиночестве, утром четвертого июля не выдержала, пришла на Большую Лубянку.

— Отец и Фрунзе приехали. Ждали тебя до двух ночи.

— Я же не виноват. Феликс Эдмундович приказал никуда не отходить от аппарата…

Андрей увидел отца, когда тот пришел регистрироваться во Второй дом Советов. Андрей в это время привез коменданту съезда Стрижаку пакет от Дзержинского и очень торопился.

И на съезде Андрей был только один раз, пятого июля, всего несколько минут, пока Феликс Эдмундович читал доставленную им срочную шифровку. Андрею повезло — выступал Ленин.

Владимир Ильич стоял не на трибуне, а у рампы.

— Да, товарищу, кто теперь прямо или косвенно, открыто или прикрыто толкует о войне, кто кричит против брестской петли, тот не видит, что петлю на шею рабочим и крестьянам в России накидывают господа Керенский и помещики, капиталисты и кулаки… Справа раздались крики:

— С Мирбахом обнимаетесь!

Ленин поднял руку, призывая к спокойствию:

— Как бы на любом собрании они ни кричали, их дело безнадежно в народе!

В рукоплескания ворвался истерический вопль из бывшей министерской ложи:

— Предатели! Россию погубили!

Ленин на мгновение повернулся в сторону кричавшего и, махнув рукой, продолжал спокойно говорить:

— Меня нисколько не удивляет, что в таком положении, в каком эти люди оказались, только и остается, что отвечать криками, истериками, руганью и дикими выходками, когда нет других доводов.

Раздались аплодисменты, смех. И снова истерический вопль:

— Есть доводы! Есть!

Ленин, пережидая шум, носовым платком вытер лоб.

Широколицый человек с голым, желтым, как тыква, черепом, перегнувшись через барьер министерской ложи, кричал:

— Мирбаха прогоните! Мирбаха!

Зычный бас сверху громыхнул:

— Да уймите его, окаянного!

Из ложи высунулся бородатый человек с золотым пенсне на крупном носу. Он погрозил басу сложенной в линейку газетой, крича:

— Мы вас самих скоро уймем!

Шум понемногу стих, и Ленин с горечью заговорил:

— Девяносто девять сотых русских солдат знает, каких невероятных мук стоило одолеть войну… мы открыто предложили честный демократический мир, это предложение было сорвано злобствующей буржуазией всех стран…

Когда Ленин с усмешкой и под аплодисменты сказал о левых эсерах, что они «шли в комнату, попали в другую», Андрей глянул на Марию Спиридонову, и ему стало не по себе: с такой злобой она смотрела на Владимира Ильича.

А в успокоенном наконец зале звучал голос Ленина:

— Нельзя не знать рабочим и крестьянам, каких невероятных усилий, каких переживаний стоило нам подписание Брестского договора. Неужели нужны еще сказки и вымыслы, чтобы раскрасить тяжесть этого мира… Но мы знаем, где народная правда, и ею мы руководствуемся…

Дзержинский написал на шифровке несколько слов и отдал ее Андрею:

— Немедленно к Петерсу.


У нас восстание!

Анфима Ивановича Болотина, направленного в Ярославль Яковом Михайловичем Свердловым, назначили заместителем губернского комиссара труда. Временно он жил в гостинице «Бристоль», а семья оставалась в Иваново-Вознесенске.

Это очень мучило Анфима Ивановича. Ему никак не удавалось долго жить с семьей — с женой Катей, которую он нежно любил, с дочкой Катей-маленькой и сыном Арсением, названным в честь Фрунзе.

Анфима Ивановича арестовали в 1912 году. Кате-маленькой шел тогда третий год, а Арсений только появился на свет. За три года заключения Анфим видел Катю один раз — в Екатеринбургской тюрьме, куда она с большим трудом добралась, понятно, без детей.

В 1916 году тюремный срок кончился. Анфима забрали в солдаты и сразу отправили на фронт. Попасть домой удалось только в октябре 1917 года. Увидев похудевшую Катю, ее огромные счастливые глаза, Анфим решил, что никуда больше от жены и детей не уедет.

Прошло чуть больше месяца, и Мартынов с Фрунзе перетащили Анфима в Иваново-Вознесенск, а еще через три месяца Свердлов убедил его поехать в Ярославль.

Катя приезжала к Анфиму каждую неделю, а иногда два раза в месяц. Детей оставляла на попечение подружки Поли Вороновой, молодой большевички. Если удавалось попасть на поезд, приходивший в Ярославль днем, Катя с вокзала шла к Анфиму на работу, где многие ее уже знали. Комиссар труда Работнов каждый раз кричал:

— Анфим! Опять твоя красавица пожаловала!

Он крепко жал Кате руку и ласково говорил:

— До чего же ты, Катя, хороша! Скинуть бы мне годочков пятнадцать, ей-богу бы умыкнул!

В один из приездов Анфим познакомил жену с высоким красивым блондином.

— Греков, — щелкнул каблуками блондин. — Инспектор уголовно-сыскной милиции.

В пятницу пятого июля Катя получила от Анфима письмо, в котором он сообщил, что на V съезд Советов не поедет и поэтому ждет жену к себе.

Катя, как всегда, попросила подружку присмотреть за детьми и вечером выехала в Ярославль.

Поезд шел медленно, подолгу стоял на разъездах, ожидая встречного. Только в Нерехте продержали больше часа. В Ярославль приехали во втором часу ночи. Катя помчалась по безлюдным улицам в «Бристоль».

Миновав старый, скрипучий мост через Которосль, на углу, около большого дома, Катя увидела толпу. Человек в военном грубо спросил:

— Куда тебя, дуру, черти несут?

Самое страшное заключалось в том, что на белой рубахе военного были золотые погоны. Еще не понимая, что происходит, Катя сообразила, что говорить правду опасно, и торопливо ответила:

— Домой, на Рождественскую…

— Сыпь живей!

Неподалеку крикнули: «Помогите! Караул!» Хлопнули выстрелы. Дверь в гостиницу оказалась запертой. Катя заколотила по толстому зеркальному стеклу. Показался бородатый швейцар — Игнатьич.

— Сейчас, милая, сейчас, хорошая, — как всегда, ласково встретил Катю старик. — Твой недавно пришел, сказывал: «Утром жена приедет», а ты ночью. Иди, иди. Обрадуй!

Анфим жил на втором этаже. Катя влетела в номер — мужа в нем не оказалось. Хлопала от ветра занавеска в распахнутом окне. Выбежала в коридор — Анфим шел с полотенцем через плечо, обрадовался:

— Приехала!

— Золотопогонники на улицах! — выдохнула Катя.

Анфим кинулся к окну.

При свете луны было видно: по улице строем шли военные, на плечах погоны, и в гражданской одежде — все с винтовками. Впереди в полной офицерской форме, перекрещенной ремнями, в фуражке с белым верхом шагал широкоплечий, среднего роста командир. Рядом, ведя велосипед за руль, шагал второй офицер, что-то доказывал, яростно размахивал рукой.

— Командир — это Фалалев, комиссар гражданской милиции. А с велосипедом — командир летучего отряда. Сволочи! Жди меня…

Анфим побежал в вестибюль — к телефону. Катя за ним. Болотин долго крутил ручку — никто не отзывался. Наконец не девушка, а мужчина грубо спросил:

— Чего тебе?

— Соедините с товарищем Закгеймом…

— С кем?

— Я сказал — с Закгеймом!..

— А ты кто?

— Из комиссариата труда…

— Болотин, что ли?

— Да.

— Из «Бристоля»? Жди. Скоро придем и за тобой. Будем шкуру сдирать…

Анфим бросил трубку, спросил Игнатьича:

— В каком номере Нахимсон?

В дверь забарабанили. Через верхнюю, остекленную часть заглядывал Фалалев:

— Открывай!

Игнатьич протянул руку к ключу — он торчал в замочной скважине.

— Подожди, Игнатьич!

Швейцар опять потянулся к ключу.

Болотин оттащил швейцара от двери, крикнул Кате:

— Буди всех!

Фалалев рукояткой нагана разбил стекло, просунул руку, пытаясь достать ключ.

Катя бежала по коридору, стучала в каждую дверь:

— Проснитесь! Скорее! Скорее!

В вестибюле стреляли. Катя помчалась на выстрелы. Пробегая коридором, увидела: из номера выскочил Нахимсон, на ходу надевая пиджак.

— Что случилось? — крикнул он и, не дождавшись ответа, скатился по лестнице.

А дверь уже открыли. Люди в погонах выкручивали руки Анфиму. Катя с ужасом смотрела, как швейцар бил мужа по лицу.

— Комиссар! Сволочь! Гадина!.. - кричал он.

Нахимсон, с револьвером в руке, попытался растолкать орущих пьяных мятежников. Он успел стукнуть швейцара по голове, тот заорал:

— Самый главный! Ребята! Нахимсон! В вестибюль вбежал инспектор уголовносыскной милиции Греков — в белой рубашке.

Катя крикнула:

— Товарищ Греков!

Греков даже не глянул на Катю, подошел к Нахимсону, ухмыльнулся:

— Привет, товарищ Нахимсон! Это ты хорошо — сам вышел. Меньше хлопот.

Нахимсон, весь в крови, негромко, с удивительным спокойствием сказал:

— Мне говорили, что ты подлец, Греков, а я не верил. Ах как я ошибся…

— Раздевайся, жидовская морда! Скидывай пиджак!

— Я сниму! Ты не дрожи, Греков! Тебе придется еще не так дрожать…

Игнатьич увидел Катю, завизжал:

— Ребята! Держите! Комиссариха! Шлюха…

Катя бросилась к распростертому на полу Анфиму, словно он в силах был еще защитить ее. Игнатьич с хрястом ударил ее молотком в затылок:

— Сука!

Последнее, что смутно, через кровавую пелену, застилавшую глаза, увидела Катя, — Нахимсона вытаскивали в дверь. Он упирался, рычал…

Теплое тело Кати топтали люди в погонах, суетившиеся, оравшие в вестибюле, потом Греков схватил труп за руку, перевернул лицом вверх.

Арестовав еще двух большевиков, живших в «Бристоле», мятежники ушли. Ушел и Игнатьич. Его старуха вылезла из своего закутка, посмотрела, поохала, принесла со двора пахнущую дегтем рогожу, оценивающе посмотрела на белую с голубыми горохами кофточку Кати, нагнулась, пощупала синюю юбку — юбка оказалась шерстяной. Старуха долго возилась, кряхтела, раздевая Катю. Потом стащила с Анфима сапоги и снова принялась за Катю — увидела, что ботинки на ней хотя и чиненые, но стоящие.

Покончив с этой тяжелой, неприятной, но выгодной работой, довольная, что никто из перепуганных жильцов не вышел и не увидел, старуха прикрыла рогожей Катю и Анфима, отнесла окровавленную одежду в закуток, вернулась и стала подметать блестящие, розовые от утреннего солнца осколки стекла. Неожиданно раздался стон.

Старуха замерла, широко раскрыв беззубый рот: стонал мужик. Анфим Болотин открыл глаза и внятно сказал:

— Бабушка, позови Катю!..

Старуха испуганно, словно крыса, спряталась в закуток; приоткрыв дверцу, смотрела, как оживший покойник гладил по лицу мертвую жену и говорил:

— Катенька! Катенька!..


Около двух часов ночи Андрей принял телефонограмму из Тулы: «Возле складов патронного завода задержана группа вооруженных людей. Личности выясняются».

Минут через пятнадцать военный комиссар Хамовнического района тревожно сообщил: «В казарме первого Советского полка неизвестными похищены все винтовки третьей роты».

Потом телефонистка сказала:

— Вас вызывает Ярославль. Соединяю…

Но трубка долго молчала. Андрей положил ее на всякий случай на стол — может, заговорит. Прошло несколько минут, Андрей собрался повесить трубку и услышал женский голос:

— Москва! Москва! Вы меня слышите?.

— Слышу, — ответил Андрей. — Говорите…

— Москва! У нас восстание… Стреляют… Я телефонистка со станции… Слышите меня?

— Слышу! Говорите, — кричал Андрей. — Говорите…

— К нам ломятся…

И все стихло. Потом телефонистка с московской станции сказала:

— Ярославль отключился…

Андрей разбудил Петерса, спавшего в кабинете. Тот выслушал, посоветовал:

— Попытайся еще раз связаться с Ярославлем, с любым телефоном. Я пошел к Феликсу Эдмундовичу.

Этой же ночью Мария Спиридонова торжественно сказала Блюмкину:

— Сегодня. После полудня. Желаю удачи.

Все произошло, как репетировали.

Но случилась накладка. Громыхнуло на весь квартал, вылетели стекла, а Мирбах остался жив. Блюмкину пришлось стрелять послу в спину. Мирбах замертво рухнул на пол. В страхе упал на пол Рицлер. Лейтенант Мюллер не растерялся, открыл огонь.

Легко раненный Блюмкин и невредимый Андреев выскочили в окно, добежали до автомобиля. Андреев пихнул Блюмкина на заднее сиденье, крикнул шоферу:

— В Трехсвятительский! В отряд Попова… Когда отъехали, Блюмкин спросил:

— Все забрал?

В приемной остались шляпы, портфели, документы и удостоверения…

Блюмкин выругался. Андреев, бледный с расширенными блестящими зрачками, как у наркомана, только что хватившего порцию кокаина, еле проговорил синими губами:

— Все равно Дзержинский узнает…

Обычно спокойный, невозмутимый Петерс на этот раз не вошел, а ворвался в комнату:

— Мартынов, бросай все! Вниз, к Дзержинскому.

В автомобиле находились Карахан и несколько чекистов — Беленький, Трепалов.

Андрей услышал, как Дзержинский сказал Карахану:

— Мне Владимир Ильич позвонил…

В Денежном переулке возле дома германского посольства стояла толпа — смотрела на пустые, без стекол, окна первого этажа.

Председателя ВЧК узнали. Кто-то громко сказал:

— Сам Дзержинский!

У входа встретил лейтенант Мюллер, с рукой на перевязи.

Карахан произнес:

— Примите искренние соболезнования. Председатель Совнаркома Владимир Ильич Ленин поручил мне…

Мюллер подал Дзержинскому мандат Блюмкина и Андреева:

— Что вы теперь скажете, господин Дзержинский? Дзержинский глянул на мандат. Так и есть: подписи, конечно, поддельные, а печать подлинная. Все ясно!

— Разрешите взять? Крайне нужно для изобличения преступников. К вашему сведению — Влюмкин и Андреев не работают в ВЧК.

Мюллер нехотя ответил:

— Лучше бы, если этот документ остался у нас. Впрочем, если так необходим…

Около доктора Рицлера хлопотал врач. Дверь в приемную была распахнута. На полу, лицом вниз, лежал мертвый Мирбах.

Мюллер объяснил:

— Мы решили пока не трогать. Дзержинский ушел в соседнюю с секретарской комнату. Слышен был его голос:

— Это провокация левых эсеров, Яков Михайлович…

Дзержинский извинился перед Мюллером:

— Я должен немедленно уехать.

У автомобиля сказал Карахану:

— Прошу вас немедленно в Кремль. Передайте Владимиру Ильичу: террористы — левые эсеры. Подозреваю, что скрываются в отряде Попова.

И шоферу:

— В Трехсвятительский!


…Часовые, узнав Дзержинского, распахнули ворота. По двору бродили пьяные матросы. Широкоскулый матрос скомандовал:

— Смирно! Дорогу председателю ВЧК!

Дзержинский быстрым шагом вошел в особняк. С ним чекисты — Беленький, Трепалов, Мартынов. В вестибюле — командир особого отряда Попов с бойцами.

Феликс Эдмундович сурово потребовал:

— Немедленно привести Блюмкина и Андреева!

— Блюмкин уехал в больницу, Андреева нет.

Не веря Попову, Дзержинский с чекистами стал осматривать комнаты. Попов следовал за ними.

Подошли Прошьян и Карелин. Карелин насмешливо сказал:

— Блюмкина ищете? Ищите — не ищите, мы Блюмкина не отдадим. Граф Мирбах убит им по постановлению ЦК левых эсеров. И ЦК принимает на себя всю ответственность за этот акт.

— Я объявляю вас, Карелин и Прошьян, арестованными, и, если Попов вздумает мне, помешать, я убью его как предателя.

Прошьян и Карелин побежали в соседнюю комнату, откуда тотчас же вышли Спиридонова, Александрович, Черепанов, Фишман, Камков, Саблин. За ними — Карелин и Прошьян.

Дзержинский усмехнулся:

— Вот теперь все окончательно ясно! Все главные провокаторы налицо!

— Поаккуратней выражайтесь, Дзержинский! — бросила Спиридонова. — Могу вам сообщить, что Мирбах убит нами.

— Сдайте оружие! — потребовал Саблин, направив на Дзержинского наган.

Дзержинский повернулся к матросам:

— И вы допустите, чтобы какой-то господин обезоружил председателя ВЧК, в отряде которой вы состоите?

Протопопов, помощник Попова, схватил Дзержинского сзади за обе руки, и Саблин вытащил из кобуры Феликса Эдмундовича револьвер. Были обезоружены и его спутники — чекисты. Они и не сопротивлялись, понимая, что силы слишком неравны и сопротивление опасно еще и потому, что мятежники могут убить Феликса Эдмундовича.

Карелин выкрикнул:

— Смотрите! Он еще улыбается! — и грязно выругался. — Немцам продались, а еще смеются над защитниками свободы! Вы голодаете, товарищи, а вчера по приказу Ленина в Германию отправлено сто вагонов хлеба!

Дзержинский развел руками:

— Ну и врете же вы, Карелин. Во-первых, не вчера, а неделю назад, вовторых, не сто вагонов, а, к сожалению, только тридцать шесть, в-третьих, это не для немцев, а для русских военнопленных, которых немцы перестали кормить. Вчетвертых, вы обо всем этом отлично знаете и лжете по вполне понятным причинам — распаляете себя и этих людей, которых вы обманули… Спиридонова жестом позвала Попова. Начальник особого отряда торопливо подбежал к ней. Спиридонова взяла его под руку, увела наверх. Через минуту Попов вернулся и радостно крикнул:

— А ну, пошли!

Дзержинский спокойно посмотрел на чекистов, словно спрашивал: «Выдержите?» Андрей чуть заметно кивнул: «Не беспокойтесь, Феликс Эдмундович!»

— Пошли, пошли! — торопил Попов. Стали вдруг серьезными Камков и Карелин, только у Черепанова не сходила дерзкая ухмылка.

Дзержинский деловито осведомился:

— Куда? Расстреливать будете или что-нибудь мерзкое придумали?

— Давай иди! — подгонял Попов. — Сейчас узнаете… Черепанов вслед крикнул:

— Спокойной ночи, Дзержинский!

Во дворе матрос прямо с подводы раздавал бойцам консервы — по две банки на брата. Отрядник в новенькой шинели, подпоясанный новым желтым ремнем, стоя в очереди, громко спрашивал:

— Какие? Мясные?

— Мясные, вторая с горохом.

— Сам ешь!

Была еще очередь за баранками. Их, видно, только что привезли — запах стоял на весь двор. Выдавали без веса — связками, кому какая попадет. Навстречу арестованным чекистам шли бойцы, увешанные баранками, — лица счастливые, достались большие связки. Насмешливо спросили:

— Может, пожуете?

— Их сейчас получше угостят!..

От ворот бежал парень с винтовкой, кричал:

— Сапоги привезли! А ну, становись…

Попов матюкнулся:

— Вот сволочи! Нашли время!.. - Строго скомандовал: — Налево!

Повернули, и сразу увидели кирпичную стену…


В военкомате Даниловского района шел обычный рабочий день: заполняли документы на добровольно явившихся офицеров и солдат, расспрашивали, особенно интересуясь социальным происхождением и семейным положением. Районный военный комиссар Рыбин и начальник мобилизационно-оперативной части Струков беседовали с пришедшим на регистрацию бывшим подполковником царской армии Ананьиным. Ананьин служил всю жизнь в артиллерии, а Рыбину именно сегодня был нужен артиллерист: звонили от Подвойского, просили срочно подыскать — надо послать в Ярославль. На вопрос, как он отнесется к тому, чтобы срочно выехать в Ярославль, Ананьин ответил:

— Я в вашем распоряжении.

— Как же вы вовремя. Ах как хорошо!..

Влетел писарь. Рыбин недовольно глянул на него:

— Что случилось?

Писарь подал бумажку. Рыбин заглянул и возбужденно сказал:

— Товарищи, послушайте! Телефонограмма всем районным комитетам РКП, районным совдепам, штабам Красной Армии! «Около трех часов дня брошены две бомбы в немецком посольстве, тяжело ранившие Мирбаха… Это явное дело монархистов или тех провокаторов, которые хотят втянуть Россию в войну в интересах англофранцузских капиталистов, подкупивших и чехословаков. Мобилизовать все силы, поднять на ноги все немедленно для поимки преступников. Задерживать все автомобили и держать до тройной проверки. Предсовнаркома В. Ульянов(Ленин)».

Зазвонил телефон. Говорили из районного Совета депутатов:

— Рыбин! Сколько у тебя машин?

— Одна.

— На ходу?

— Ползает…

— Командиры есть?

— В наличности человек десять.

— Пусть идут к нам. И ты давай. Оставь для связи дежурного. Быстрее!

— Давайте с нами, товарищ Ананьин… К военкомату подкатил самокатчик, кинул листовки — краска еще не высохла, пачкала руки.


«ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ

О ЛЕВОЭСЭРОВСКОМ МЯТЕЖЕ

И ОБ УБИЙСТВЕ ГЕРМАНСКОГО ПОСЛАННИКА МИРБАХА

6 ИЮЛЯ 1918 г.

Сегодня, 6 июля, около 3 часов дня, двое (негодяев) агентов русско-англофранцузского империализма проникли к германскому послу Мирбаху, подделав подпись т. Дзержинского под фальшивым удостоверением, и под прикрытием этого документа убили бомбой графа Мирбаха. Один из негодяев, выполнивших это провокационное дело… левый эсер, член комиссии Дзержинского, изменнически перешедший от службы Советской власти к службе людям, желающим втянуть Россию в войну…

Россия теперьпо вине негодяев левоэсерства, давших себя увлечь на путь Савинковых и компании, на волосок от войны.

В Германии самая сильная партия, военная партия, давно ищет повода для наступления на Петроград, Москву и Царицын. Теперь повод для этой партии есть такой, лучше коего нельзя бы и ей желать.

На первые же шаги Советской власти в Москве, предпринятые для захвата убийцы и его сообщника, левые эсеры ответили началом восстания против Советской власти. Они захватили на время комиссариат Дзержинского, арестовали его председателя Дзержинского и его члена Лациса, виднейших членов Российской Коммунистической партии (большевиков).

Левые эсеры захватили затем телефонную станцию и начали ряд военных действий, заняв вооруженными силами небольшую часть Москвы и начав аресты советских автомобилей.

Советской властью задержаны как заложники все бывшие в Большом театре делегаты V съезда Советов из партии левых эсеров, а равно приняты все меры для немедленного военного подавления и ликвидации мятежа новых слуг белогвардейских замыслов и скоропадчины.

Все, кто понимает безумие и преступность вовлечения России теперь в войну, поддерживают Советскую власть. В быстрой ликвидации мятежа нет ни тени сомнения.

Все на свои посты! Все под оружие!..»


Пока читали, добрались до районного Совета. Около него строились люди с винтовками, все больше в штатском. Из окна крикнули:

— Товарищ Рыбин, принимай команду!


Владимир Ильич, слушая Свердлова и бросая взгляды на план Москвы, лежавший у него на столе, быстро писал.

Яков Михайлович говорил, ставя на плане синим карандашом стрелки, кружочки:

— Силы неравные. К сожалению, два полка в четыре утра отправлены в Ярославль.

— Почему — к сожалению, Яков Михайлович? В Ярославле очень тяжело…

— У эсеров тысяча восемьсот штыков, кавалерийский отряд в восемьдесят всадников, больше сорока пулеметов, четыре броневика, восемь орудий, одно из них нацелено на Кремль… Основные силы у них сосредоточены в Трехсвятительском. Выдвинуты заставы. Со стороны Покровской площади они успели вырыть окопы. У нас семьсот двадцать штыков, двенадцать орудий, четыре броневика, пулеметная команда из сорока человек…

— Где расположены наши войска?

— Одна группа у Страстного монастыря, вторая — у военного комиссариата, третья — возле храма Христа Спасителя. Там Первый латышский полк, рота инструкторских курсов, батарея советской артиллерийской бригады…

— Извините, Яков Михайлович, у меня вопрос к товарищу Подвойскому… Николай Ильич, кто командиры групп?

— Народ вполне надежный, Владимир Ильич: Вацетис, Дудин. Хорошо помогают Петерсон, комендант Кремля Мальков…

— Превосходно. У нас с Яковом Михайловичем есть несколько предложений. Большой театр оцеплен? Надеюсь, левых эсеров не выпускают?

— Никак нет, Владимир Ильич, — ответил Подвойский. — Там Мальков. У него мышь и та не проскочит.

— Это очень хорошо! Занять все мосты, держать их под прицелом. Закрыть заставы. Передайте Московскому Совету эту телефонограмму!

Подвойский прочел:

— «Передать во все комиссариаты города и пригорода в окружности на пятьдесят верст: пропускать, кроме автомобилей народных комиссаров, еще автомобили боевых отрядов. Задерживать все автомобили Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, арестовать всех «левых» эсеров, членов этой комиссии, особенно Закса и Александровича. Сомнительных по партийной принадлежности привозить в Кремль на выяснение. Председатель Совнаркома Ленин».

— Телефонная станция еще у мятежников, — сказал Подвойский.

— Уже у нас, — весело поправил Свердлов. — Только что звонили. Сам Аванесов и комиссар московской телефонной сети. Молодцы — сразу выключили все телефоны в отряде Попова. На телеграфе пока эсеры. Они, как только заняли телеграф, разослали вот это.

Подвойский прочел вслух:

— «Всякие депеши за подписью Ленина и Свердлова, все депеши правых эсеров, меньшевиков признавать вредными для правящей партии левых эсеров и не передавать». Интересно!

— «Для правящей партии левых эсеров», — повторил Ленин. — Я думаю, что они поторопились, объявив себя правящей партией.


К задержанным чекистам привели члена ВЧК Мартина Яновича Лациса. Он вошел, как будто на очередное заседание, приподнял шляпу:

— Здравствуйте, товарищи!

Дзержинский засмеялся:

— Вы, Мартин, как на прогулку, даже шляпу не забыли.

Лацис — высокий, стройный, с большой красивой бородой — сел и положил шляпу на колени.

— В ней как раз все дело, Феликс. Меня эти архаровцы схватили в кабинете. Повели. Иду и думаю, как сообщить, что меня взяли? Придумал. Попросил конвойных: «Знаете, я не привык ходить без шляпы, а она осталась в моей комнате. Разрешите взять…» — «Бери, только поскорее». Я пошел, позвонил Якову Михайловичу, а уж потом взял мою драгоценную шляпу…

Попозднее втолкнули председателя Моссовета Петра Гермогеновича Смидовича. Вежливый, интеллигентный Смидович кричал на Попова:

— Подлец! Изменник!..

Под конец, видно выдохнув всю злость, погрозил Попову пальцем, как школьнику:

— Ну, подожди, поросенок! Мальчишка!

Несмотря на всю трагичность положения, Дзержинский засмеялся и несколько раз повторил:

— Ой, Петр Гермогенович, как вы его — «поросенок»!

Андрей за эти часы, полные смертельной опасности, не переставал удивляться поведению Дзержинского. Феликс Эдмундович никого не успокаивал, не выставлял напоказ свое бесстрашие, презренье к вполне вероятной близкой смерти. Но от него веяло невозмутимым спокойствием, уверенностью в том, что мятеж, несомненно, будет подавлен и Советская власть, партия большевиков победят.

Прибежал Попов, с порога крикнул:

— Ну что, дождались? Из Воронежа две тысячи бойцов! К нам на подмогу! Дзержинский засмеялся:

— Худо у вас дело. Врете! Дайте мне ваш револьвер.

Попов растерялся:

— А зачем?

— Я застрелю вас как изменника!

Попов прибегал несколько раз и всегда с потрясающей новостью:

— Отряд Винглинского с нами! Слышали, что я вам говорю?

— Слышали. С вами так с вами.

— Мартовский полк тоже с нами!

— С чем вас и поздравляем!

— Крышка вам теперь!

— Крышка так крышка!

Ночью Попов влетел взъерошенный, фарфоровые глаза почти не двигались.

— Ваш Свердлов распорядился Марию Александровну арестовать. Дзержинский, слышишь?

— Слышу. Правильно сделал.

— Да я за Марию пол-Кремля снесу! Сейчас прикажу моим пушкарям. Ничего не пожалею! От Большого театра одни декорации оставлю! Я за Марию всю Лубянку к чертовой матери!..

Здоровенный рыжий матрос схватил Попова за плечо. Андрей заметил на пальцах у матроса несколько колец, одно с большим темно-красным камнем.

— Хватит, командир, разоряться! Перед кем икру мечешь? Не даешь ты мне воли — пришибить их, и все. Пошли, пошли, надо артиллерию поднимать.

Убежали, и конвойный, приоткрыв дверь, тихо сказал:

— Держитесь, товарищи! Я к вам больше никого не подпущу. Перепились все. Могут случайно ухайдакать…

Дзержинский угадал. Дела у мятежников действительно были плохи. Задержание в Большом театре Спиридоновой и других лидеров левых эсеров, делегатов V съезда Советов, парализовало их Центральный комитет. Кроме того, среди членов левоэсеровского ЦК не было единства. Некоторые из них, такие, как авантюрист и демагог Донат Черепанов, требовали «самых решительных мер», а они сводились в конце концов к расстрелу Дзержинского и других чекистов. Другие, как Камков, ненавидящие большевиков, но не потерявшие окончательно способность трезво мыслить, говорили: «Хорошо, мы его расстреляем, это очень легко — раз, и готово! А что дальше? Большевики — народ решительный, они за Дзержинского хлопнут всю нашу делегацию на съезде Советов! Как вам это понравится?»

Бывший народный комиссар почт и телеграфа Прошьян понимал весь авантюризм начатого мятежа, но не мог не участвовать в нем. Прошьян выполнил указание своего ЦК — занял с небольшим отрядом телеграф и объявил: «Мы убили Мирбаха. Будем, по всей вероятности, воевать с немцами…»

Люди хмуро выслушали эту новость. Никаких серьезных мер к тому, чтобы удержать телеграф, Прошьян не принял. Отряд рабочих, которым командовал делегат съезда Советов председатель Иваново-Вознесенского губисполкома Михаил Фрунзе, вечером очистил телеграф от мятежников.

Попов врал, потому что он растерялся. На людях, на виду даже у двух-трех людей он разговаривал энергично, размахивал револьвером, давал смелые обещания, а оставаясь один, торопливо ощупывал подкладку бушлата: под ней были фальшивые документы и солидная сумма денег. Ложась спать, он не снимал широких матросских брюк — в карманах были зашиты бриллианты.

В Мартовский полк, находившийся в Покровских казармах, поехал Александрович — агитировать. Он охрип, пытаясь доказать первому батальону, что Ленин немецкий шпион, продал Россию Мирбаху и Вильгельму Второму, что Совет Народных Комиссаров «сплошь одни жулики». Батальон слушал хмуро. Почувствовав, что проваливается, Александрович пошел на крайность, заговорил, как охотнорядец:

— Кто, по-вашему, Свердлов? Еврей — вот кто! Командир батальона крикнул:

— Александрович! Вы насчет евреев проезжаетесь. А сами вы кто?

Александрович повеселел от вопроса:

— Я так и знал, что вы меня об этом спросите. По вашему, раз Александрович, значит, еврей? Кто же тогда Пуришкевич?

Кое-кто засмеялся, командир крикнул:

— Тем хуже для вас! Выходит, вы с черносотенцем Пуришкевичем из одной шайки?

Александровича прогнали.

Бойцы отряда Попова, предвидя неминуемое поражение, стали исполнять приказы нехотя, матерились по каждому поводу, огрызались. Все, что можно было выпить — водку, спирт, политуру, — прикончили еще вечером. К утру у трезвых появились трезвые мысли о неминуемом возмездии. Те, кто одумался, начали искать выход в буквальном смысле: проломили в стене дыру и ушли подальше от греха…

По совету Свердлова к мятежникам направили парламентера с коротким предложением: «Сложите оружие, иначе все будете уничтожены!»

Попов, отчетливо представляя, что его вряд ли пощадят, отклонил предложение. Когда парламентер уходил, за ним кинулись несколько мятежников. Попов приказал пулеметчику открыть огонь, но пулеметчик ответил так, что Попов, сам лютый матершинник, оторопел. Но все же успел выстрелить.

Пулеметчик ударил его по зубам:

— Своих, гад, бьешь?!

Вокруг стояли бойцы, а на людях Попов всегда выставлял себя смелым. Он в упор выстрелил в пулеметчика, крикнув:

— Именем революции!..

В это время заработала артиллерия. Орудия, поставленные ночью рабочими и красноармейцами на позиции, выбранные артиллеристом Ананьиным, точно били по штабу Попова. Снаряды вспахивали линию обороны.

После первых залпов многие мятежники, побросав винтовки, подняли руки и пошли навстречу наступающим. Некоторые кинулись к Курскому вокзалу, к станции Москва-П, на Владимирское шоссе.

Через пятнадцать минут после первого залпа районные Советы Москвы получили телефонограмму: «7 июля, в час дня, предписывается всем районным совдепам и рабочим организациям немедленно выслать как можно больше вооруженных отрядов, хотя бы частично рабочих, чтобы ловить разбегающихся мятежников.

Обратить особое внимание на район Курского вокзала, а затем на все прочие вокзалы. Настоятельная просьба организовать как можно больше отрядов, чтобы не пропустить ни одного из бегущих.

Арестованных не пропускать без тройной проверки и полного удостоверения в непричастности к мятежу.

Ленин».


Через пять минут Московский Совет принял еще одну телефонограмму: «Передать всем волостным, деревенским и уездным совдепам Московской губернии.

Разбитые банды восставших против Советской власти левых эсеров разбегаются по окрестностям. Убегают вожди всей этой авантюры. Принять все меры к поимке и задержанию дерзнувших восстать против Советской власти. Задерживать все автомобили. Везде опустить шлагбаумы на шоссе. Возле них сосредоточить вооруженные отряды местных рабочих и крестьян. Есть сведения, что один броневик, который был у восставших, бежал за город. Принять все меры к задержанию этого броневика.

Председатель Совнаркома Ленин».

Петерс одним из первых ворвался в штаб Попова. Бежал по двору и кричал:

— Феликс Эдмундович! Товарищ Дзержинский!

— Слушаю вас, Яков Христофорович, — спокойно, как будто ничего особенного не произошло, ответил Дзержинский, выходя из подвала. — Добрый день. Поехали, товарищи, в Кремль. Надо все доложить Ильичу. Попов задержан?

— Удрал.

Мальгин обнял Андрея, засмеялся:

— Живой!

— Еще поживем…

— Скажи по совести — струхнул?

— Было дело…

Из двери выглянул широкоскулый матрас, тот самый, что кричал: «Дорогу председателю ВЧК!»

Андрей кинулся за ним. Матрос бросил револьвер, поднял руки:

— Не стреляй, товарищ! Не стреляй…


Броневик «Герфорд» несся по Владимирскому шоссе. Скоро должна была показаться Купавна. Водитель поздно увидел баррикаду: она была сооружена за поворотом. На шоссе полно людей с винтовками.

Мятежники выскочили из броневика, побежали в разные стороны. Их догоняли, связывали руки, сводили к баррикаде — груде камней, на которой стоял пожилой рабочий с красной повязкой на рукаве, очевидно командир.

Последним вылез водитель в разодранной, окровавленной рубахе. Он побежал, дико крича:

— Ложись!

И упал ничком в траву.

Рванул взрыв. Броневик скрылся в черном дыму.

Водителя поймали. Командир укоризненно сказал:

— Ну и безобразники же вы, эсеры! Зачем машину взорвали? Ни себе, собачий сын, ни людям…


Петерс отпустил Андрея домой:

— Выспись, на себя не похож…

Но выспаться не удалось. Пришел отец, потом Фрунзе, рассказали подробности ликвидации мятежа левых эсеров. Ни на одной фабрике, ни на одном заводе левых эсеров не поддержали. К утру рабочие отряды подошли к Большому театру, к Кремлю, не позволили мятежникам сделать ни одного выстрела. Фрунзе умолчал, что он командовал отрядом, отбившим у эсеров телеграф.


Полковник Перхуров наводит порядок

Будто кто злой, мстительный, ненавидящий все человеческое сбросил на Ярославль бациллы безумия, слепой ярости. Как при эпидемии испанки люди, едва вступив в контакт с больными, почти мгновенно заражались, теряли сознание, так и в эти страшные для старинного русского города дни многие из обывателей, общаясь с мятежниками, превращались в жестоких, тупых убийц.

В Нахимсона, растерзанного во дворе первого участка городской милиции и уже бездыханного, Греков выпустил из нагана все семь пуль.

— А то еще оживет, — объяснил он. — Знаю я этих большевиков!

Председателя городского Совета Закгейма убили дома, на Большой Рождественской улице. Греков приказал выкинуть труп на мостовую, подбежал, пнул в голову, бешено закричал:

— Кто эту падаль уберет — убью! Я шутить не люблю!..

Убили комиссара труда Работнова, бывшего председателя губисполкома Доброхотова…


Начальник команды мотоциклистов Ермаков, без фуражки, потный, грязный, гонял по городу как сумасшедший — за пазухой у него был список коммунистов, советских работников с адресами. Около гостиницы Кокуева он нагнал большевика Лютова, сбил мотоциклом, застрелил. Два гимназиста и солдат вели доктора Троицкого. Ермаков затормозил.

— Куда?

Конвойные вразнобой ответили:

— Приказано на пристань…

— Кто приказал?

— Генерал Афанасьев.

Ермаков крикнул:

— А ну, дайте его сюда!

Конвойные подвели врача. Ермаков ткнул Троицкого в зубы:

— Это тебе задаток! Я не забыл, как ты мне рецепт на спирт не дал!

По тенистому красивому липовому бульвару — гордости ярославцев — вели к Волге избитых, окровавленных людей…

К полудню на стенах домов появился приказ: «На основании полномочий, данных мне Главнокомандующим Северной Добровольческой армии генералом Алексеевым, я, полковник Перхуров, вступил в командование вооруженными силами и во временное управление гражданской частью в Ярославской губернии, занятой Северной Добровольческой армией.

Впредь до восстановления нормального течения жизни в городе Ярославле и губернии на это время воспрещаются всякие сборища, митинги — как на улицах, так и в публичных местах.

Полковник Перхуров».


Два паренька, как после оказалось, не успевшие на последний паром и поэтому не попавшие к себе на Ляпинские торфоразработки, остановились около приказа. Один, постарше, лет шестнадцати, сказал другому:

— Тащить и не пущать!

Парнишки засмеялись и пошли дальше. Их окликнул поручик Кутейников:

— Над чем смеялись, змееныши?

— Просто так. Промеж себя…

— Не ври! Давай рассказывай!

— Мы, товарищ командир…

— Ах, товарищ!

Кутейников когда-то в юнкерском считался лучшим стрелком из револьвера. Но, видно, подвел хмель — убил мальчишек не с двух, а с пяти выстрелов.

— Мерзавец, что ты детей!.. - попытался остановить поручика преподаватель лицея Светловидов. Поручик уложил и Светловидова.


На квартиру к меньшевику Дюшену заявились два офицера. Коротко приказали:

— Одевайтесь! Поедете с нами. Скорее!

В штабе Перхурова Дюшена ввели в небольшой зал, весь пол которого был усыпан какими-то документами. У стенки стояли перепуганные присяжный поверенный Машковский и рабочий Абрамов — меньшевики. Когда вошли Кижнер, кадет, и Мамырин, правый эсер, а за ними городской голова крупный домовладелец Лопатин, Дюшен приободрился. А когда появился помещик Черносвитов во фраке, надушенный, адвокат совсем повеселел: в компании с Черносвитовым худого ничего не случится. Дюшен иронически посмотрел на коллегу по партии.

Машковский, перехватив его взгляд, осмелел и спросил капитана Альшевского:

— Скажите, капитан, зачем нас пригласили?

Капитан посмотрел на него и ничего не ответил.

Ждали долго, больше часа. Разговаривать опасались, да и не о чем. О прошлом — только ссориться, о настоящем — оно неясно, о будущем — будет ли оно вообще?..

Машковский поднял несколько листочков, посмотрел — оказались протоколы ячейки РКП (б). Испуганно бросил, словно коснулся огня.

Вошел генерал Афанасьев в полной парадной форме, при орденах. Сух, официален, ни одного лишнего слова.

— Господа! Сейчас вас изволит принять главнокомандующий. Времени у него мало, прошу лишних вопросов не задавать.

Машковский вежливо, с поклоном, осведомился:

— А вы, генерал, не знаете повода, по которому нас побеспокоил Александр Петрович? Генерал побагровел, поправил:

— Никакого Александра Петровича нет. Есть главнокомандующий полковник Перхуров. И не побеспокоил, а вызвал. Фамильярничать не советую. Пошли, господа.

— Я пригласил вас, чтобы сообщить несколько весьма важных известий, Первое. Получено сообщение из Москвы. Власть Совета Народных Комиссаров свергнута. Председатель Совнаркома Ленин убит. Почти все народные комиссары уничтожены…

Машковский крикнул:

— Ура!

Подхватили. Громче всех кричал Лопатин. Их высокородие главнокомандующий изволили улыбнуться.

— Я понимаю вашу радость, господа! Но время, хотя оно и работает на нас, горячее. Я на основании полномочий, данных мне главнокомандующим генералом Алексеевым и руководителем «Союза защиты родины и свободы» Борисом Викторовичем Савинковым, временно принял обязанности главноначальствующего Ярославской губернии. Мною разработано обращение к населению. Капитан, зачитайте.

Альшевский четко, по-военному, стал читать:

— «Постановление главноначальствующего Ярославской губернии, командующего вооруженными силами Северной Добровольческой армии Ярославского района.

Объявляю гражданам Ярославской губернии, что со дня опубликования настоящего постановления, в целях воссоздания в губернии законного порядка и общественного спокойствия, восстановить повсеместно в губернии органы власти и должностные лица, существовавшие по действующим законам до октябрьского переворота, то есть до захвата центральной власти Советом Народных Комиссаров. Признаются отныне уничтоженными все законы, декреты и постановления так называемой «Советской власти», как центральной, так и местной. Отменяются положения Временного правительства о губернских, уездных комиссарах и о милиции. Судебная власть восстанавливается в составе окружного суда и мировых судей, причем мировые судьи в первой инстанции решают все дела единолично. Все судьи, выбранные до 1917 года, восстанавливаются в своих правах. Восстанавливаются прокурорский надзор и вообще все органы судопроизводства. Восстанавливаются земское и городское самоуправление. В волостях действуют старшины и секретарь.

Полковник Перхуров».

Все, ваше высокоблагородие. Воззвание читать?

Перхуров отрицательно качнул головой.

— С этого, господа, мы начнем восстановление на святой Руси порядка. Желаете что-нибудь сказать?

— Разрешите? — произнес Дюшен. — Все, что мы услышали, точнее, часть из услышанного, не совсем, я бы сказал, совпадает с программными устремлениями нашей партии. Согласитесь, что слова «старшина», «мировой судья»…

— Они вам неприятны, господин…

— Дюшен, — подсказал Лопатин.

— Режут вам слух, господин Дюшен? Ну что ж, придется городскому самоуправлению, думе и другим органам начать действовать без вашей партии. Я, откровенно говоря, надеялся на ваше благоразумие. Городским головой назначаю вас, господин Лопатин. Социал-демократы свободны…

— Позвольте, ваше высокоблагородие, — подал голос Машковский.

— Не позволю, — невозмутимо ответил Перхуров.

— Я хотел сказать, что точка зрения моего коллеги Дюшена не отражает истинных настроений нашего комитета. Для меня лично старшина и мировой судья куда благозвучнее комиссара и трибунала. Но можно подобрать иные слова: гражданский судья, например, или волостной уполномоченный…

— Никаких уполномоченных! Старшина есть старшина! Еще вопросы имеются? Нет? Приступайте, господа, к действиям. Связь со мной через капитана Альщевского. Желаю успеха.


Господа начали действовать.

Лопатин послал управляющего освободить свой самый большой дом, заселенный по распоряжению городского Совета ткачами Корзинкинской фабрики и рабочими спичечной фабрики Дунаева. Тех, кто не хотел выселяться добровольно, отводили в полицию — к помощнику Грекова. Вещи выкидывали на мостовую.

Меньшевика Богданова, секретаря профсоюза печатников, Савинов и Машковский послали на Корзинкинскую фабрику поздравить рабочих с успешным началом новой великой революции.

Прядильщицы и ткачихи бойкого оратора выслушали молча. В прениях, несмотря на уговоры, никто выступить не пожелал. Крикнули:

— А кто царем будет — опять Николашка или его брательник Михаил? Богданов вскипел:

— Глупости! Россия будет республикой!

— Оно и видно! — крикнули из середины толпы. — Так тебе Лопатин и позволит…

Неожиданно в Богданова полетел булыжник, он еле-еле увернулся, соскочил с трибуны, втянул голову в плечи, озираясь, побежал со двора. Вслед полетели обломки кирпичей, один попал Богданову в зад, неудачливый оратор прыжками добрался до проходной.

На расспросы Машковского о настроении текстильщиков Богданов уклончиво ответил:

— Среднее. Я говорил, что мне, печатнику, туда идти не следовало. Этот вечный антагонизм между неквалифицированной массой и специалистами…

Машковского вдруг осенило:

— Не позвонить ли в Москву? Как там?

Дежурный телефонной станции сначала отказал:

— Не приказано соединять. Затем весело сказал:

— Говорите. Я тоже послушаю, что вам Москва скажет… С кем соединять?

Богданов назвал номер центрального комитета печатников.

— Они в курсе…

Через несколько минут позвонили:

— Говорите. Москва. Богданов крикнул в трубку:

— Москва! Москва! Мы из Ярославля! Как у вас?

— У нас ничего. У вас как? — ответил женский голос.

— У нас тоже ничего. Скажите, Ленин убит? Москва не отвечала. Потом мужской голос спросил:

— Кто со мной говорит?

Богданов передал трубку Дюшену. Тот торопливо заговорил:

— Мы хотим знать, что в Москве. Правда ли, что Ленин убит и Совнарком разогнан? Кому принадлежит власть?

Мужской голос грубо оборвал:

— Какая сволочь со мной разговаривает? Плюньте в рожу тому, кто сказал, что Совнарком разогнан.

— Кто вы?

— Комиссар Московской телефонной сети…

Дюшен положил трубку:

— Я так и думал.

— Может, врет? — высказал надежду Богданов.

— Нет, правду говорит…

Словно в подтверждение его догадки, неподалеку от телеграфа разорвался снаряд. Стреляли от Московского вокзала. Стреляли от Коровников. Стреляли артиллеристы Красной Армии, прибывшие из Москвы.


Старуха швейцара Игнатьича долго следила, как оживший покойник сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел на мертвую жену. Потом он с трудом поднялся, прошел, качаясь, два шага и рухнул, ударился головой об пол.

Старуха перекрестилась, подумав, что он снова умер, теперь уже навовсе, но покойник снова ожил и, цепляясь за перила, стал подниматься по лестнице. Его заметили жильцы, уже боязливо выходившие в коридор, подхватили комиссара. Особенно старалась молоденькая докторша, приехавшая несколько дней назад из Иваново-Вознесенска. Старуха запомнила ее, так как докторша вчера вечером отдала ей большого живого карася в ведерке, сказав, что ее в детстве так закормили рыбьим жиром, что она не ест никакой рыбы.

Комиссара унесли на чердак. Потом докторша, которая не любила рыбы, спустилась в вестибюль и строго-настрого запретила старухе болтать, куда они спрятали раненого.

— Скажешь, старая, — не жить тебе! Поняла?

— Как не понять! Не враг я ему, доченька!

— А где его сапоги?

— Не знаю. Стащил кто-то.

Молодая докторша подумала и решительно сказала:

— Найдем!

Старуха очень перепугалась: «А если и вправду найдут?!»

Она вынесла сапоги Анфима Болотина, схитрила:

— Может, эти налезут? Мне не жалко, возьмите.

— Спасибо, бабушка.

Вошли трое крючников с пристани.

— Мертвяки есть?

Старуха радостно ответила:

— Есть, есть! Заберите, ради бога…

Тело Кати бросили на ломовые дроги, на которых уже лежало несколько убитых. Старуха перекрестилась:

— Слава богу!


У меня малярия

Первую неделю бывший штабс-капитан Иван Благовещенский жил в Муроме у сестры Елизаветы как дорогой гость — ел, выпивал, отсыпался. Через неделю Елизавета, добрая, тихая, подавая неизменный суп из воблы и кашу из «шрапнели», стала вздыхать, и ничего в горло не лезло. А в конце второй недели рядом с прибором оказались «Известия», сложенные так, что Иван сразу увидел заметку «Спрос на труд», в которой сообщалось, что Уральская биржа труда обратилась в Народный комиссариат с просьбой о присылке молотобойцев, жестянщиков, плотников, горнорабочих.

Намек был более чем ясен: Елизавета, терпеливая Лизонька, самый близкий человек, подсказывала дорогу.

Сначала Иван озлобился на сестру — вот тебе и тихоня! Поразмыслив, пришел к выводу, что Лиза тут ни при чем, все зло от Советской власти. Это по ее вине он, вознесшийся до штабс-капитана, должен идти в жестянщики или в плотники…

Еще больше озлобился, увидев в том же номере «Известий» сообщение Высшей аттестационной комиссии Народного комиссариата по военным делам о том, что комиссия просит всех граждан явиться лично или известить письменно по адресу: Москва, Н. Лесной переулок, дом один, квартира девять, если у них есть какиелибо возражения против кандидатов на военные должности в Красной Армии. Затем шел длинный список. Иван Благовещенский, читая, не верил глазам: полковника Григория Владимировича Семенова, командира 3-го Морского полка, предполагали назначить командиром пехотной дивизии, полковника Оршешковского, бывшего командира 9-го гренадерского Сибирского полка, — тоже командиром пехотной дивизии, бывшего генерал-майора Льва Николаевича Дединцева — начальником штаба кавалерийской дивизии. Нет уж! Сам он не пойдет к сиволапым под контроль комиссара, какого-нибудь деповского слесаря! И что защищать? Россию? Да какая она теперь, к черту, Россия! Ре-Се-Фе-Се-Ре!

Благовещенский с остервенением разорвал газету, отнес в отхожее место.

Что же делать? Что же делать?

Может, в попы? Тогда надо в родной Юрьевец. Елизавета рассказывала, что Любочка Савельева, за которой он в свое время приударял, семейной жизни так и не составила. А что? Неплохая попадья выйдет — ни в бога, ни в черта не верит. Можно и в попах весело прожить. Ну, хорошо, допустим, весело, так это же пока молод. А потом что?

Что же делать? Что же делать?

Испортили, окаянные большевики, всю жизнь! Узнать бы, где брат Юрий? Неужели на самом деле у генерала Алексеева? Не махнуть ли на юг? А на какие шиши? Нужны деньги, и немалые. Где взять?

Так и проходил день за днем. Благовещенский большей частью проводил время в уединении, в садике, покачиваясь в стареньком, много раз чиненном гамаке.

Однажды повезло — встретил полковника Сахарова, в 1916 году служили в одной дивизии. Тогда Сахаров на подпоручика Благовещенского и внимания не обращал, а сейчас обрадовался, как родному. Сахаров отрастил бороду и, хотя был всего на два года старше Благовещенского, выглядел лет на сорок.

Постояли, покурили махорки, вспомнили про коллег из дивизии. Сахаров мимоходом, вскользь заметил, что скоро сменит штатский наряд снова на военную форму.

— Ужасно надоело, штабс-капитан, ходить в этом балахоне!..

Дней через пять к Благовещенскому заглянул незнакомец лет под тридцать.

— Чебышев, Валерий Петрович, — стукнул каблуками гость. — Услышал про вас от Сахарова. Тоскуете, говорит…

Гость извлек серебряный портсигар, предложил «Зефир» — наимоднейшие перед германской войной папиросы, поинтересовался планами на ближайшее будущее.

Благовещенский горько пошутил, что первоочередная задача — приобрести приличные сапоги.

— Не выходить же на Окский бульвар в этих, солдатских!

Гость, узнав, какой размер ноги Ивана Алексеевича, обрадованно предложил:

— Купите у меня. У меня нога на номер побольше, жмут нестерпимо, а вам будут в самый раз… Новенькие, только по комнате походил.

— Спасибо, но я в данный момент не располагаю наличностью.

— Извини меня, Иван Алексеевич, и еще раз извини, что говорю тебе «ты», но какие могут быть счеты между офицерами? Что я, солить их буду или на толкучку понесу?

— Снеси, отвалят золотом, — пошутил Благовещенский.

К вечеру Чебышев принес сапоги и предложил заем.

Утром пошли в Спасский монастырь навестить тетю Чебышева — Антониду Васильевну Сахарову. Несмотря на петров пост, у радушной хозяйки нашлась и скоромная пища, и даже бутылка шустовского коньяка…

Благовещенскому послышалось, что хозяйка раза два назвала племянника, Валерия Петровича, Сашей… Э! Чего в такое время не бывает!

Стало совсем весело, когда неожиданно появился полковник Сахаров.

— Вернулся, мамочка…

Там же, в келье Антониды Васильевны, полковник Сахаров и поручик Саша Мальчевский, он же Валерий Чебышев, приняли штабс-капитана Ивана Благовещенского в «Союз защиты родины и свободы». После принесения им присяги уговорили пойти служить в уездный военкомат.

— Нам, господин Благовещенский, там свои люди необходимы.

Сестра Елизавета обрадовалась:

— Правильно, Ваня. Чего же без дела сидеть? Иван слушал ее, а сам думал: «Чему быть, того, видно, не миновать. В Москве от Константина Константиновича я отделался. И правильно, кто он мне? Никто. А Сахаров человек серьезный…»


Утром восьмого июля Чебышев-Мальчевский прибежал к Благовещенскому с радостной вестью.

— В Ярославле начали! Там наши. А вот кто в Москве — пока непонятно, но все равно, это нам на руку. Теперь я могу вам сказать: главным у нас врач Григорьев, у него прямая связь с Савинковым. Я побежал в Общество любителей футбола. Там наши люди. А вы будьте дома. Ждите указаний. В военкомат пока не ходите.

Вечером на Окском бульваре, заполненном гуляющими, началась, стрельба. Позднее выяснилось, что это было сделано с целью отвлечь караульную роту и милицию от защиты главного объекта — Высшего военного совета, почты и телеграфа.

Но ни почту, ни телеграф, ни Высший военный совет мятежникам занять не удалось: не хватило сил, а обещанные подкрепления из соседних городов Выксы и Кулебяк не подошли. Явились только семь гимназистов из Выксы.

Утром девятого по распоряжению врача Григорьева в Ковровские железнодорожные мастерские послали грузовик с мукой и воблой, надеялись на поддержку, но рабочие не поддержали мятежников, грузовик отобрали, а агитаторов из Мурома отвели в ЧК.

Благовещенский не выходил из дому, ждал указаний. Он не знал, что поручик Чебышев-Мальчевский убит при попытке овладеть телеграфом и что полковник Сахаров, бросив на произвол судьбы отряд мятежников, бежал.

Как только стемнело, Иван Алексеевич послал сестру Елизавету узнать, что происходит в центре города. Сестра вернулась и повергла брата в смятение.

— Все спокойно, Ваня. Днем, говорят, стрельба была сильная. Жаль вот только митрополита Митрофана. Он, рассказывают, в церкви Иоанна Предтечи молебен служил, потом начал проповедь читать, очень Советскую власть ругал, а его взяли да и арестовали.

— Кто?

— Сами православные.

Благовещенский еле дождался рассвета. Ему казалось, что вот сейчас придут за ним: «Наверное, Чебышев меня выдал. Да и Сахаров не пожалеет, продаст. Кто я им?»

Занятия в уездном военкомате начинались в девять утра, а Благовещенский уже в восемь был в центре. Около укома партии большевиков он встретил редактора газеты «Известия Муромского Совета» Лепехина. Редактор весело шагал, размахивая портфелем.

— Чего это вы такой веселый, Петр Иванович? Лепехин показал ему телеграмму ГОСТа.

— Пусть контрики плачут, товарищ Благовещенский. Нам, коммунистам, надо радоваться, У нас все закончилось, и в Москве полный порядок.

Благовещенский, холодея, с ужасом читал правительственное сообщение № 3 о ликвидации левоэсеровского мятежа в Москве, опубликованное в «Правде»:

«Контрреволюционное восстание левых эсеров в Москве ликвидировано. Левоэсеровские отряды один за другим обращаются в самое постыдное бегство. Отдано распоряжение об аресте и разоружении всех левоэсеровских отрядов и прежде всего об аресте всех членов ЦК партии левых эсеров. Оказывающих вооруженное сопротивление при аресте — расстреливать.

Арестовано несколько сот участников контрреволюционного мятежа, в том числе видный член партии левых эсеров Александрович, занимавший пост товарища председателя в Комиссии по борьбе с контрреволюцией и действовавший так же, как провокатор Азеф.

Рабочие и красноармейцы призываются к бдительности. Мобилизация сил должна продолжаться. Все до единого члены левоэсеровских отрядов должны быть обезврежены».

— Здорово? — спросил редактор. — Хорошо навтыкали левым эсерам! Извини, тороплюсь… Уездный военком спросил:

— Где ты вчера был, товарищ Благовещенский? Я за тебя волновался — не подстрелили ли и тебя эти сволочи?..

— Что вы! Я дома сидел, трясет меня, товарищ Блескунов. Не иначе как испанка прицепилась или малярия вернулась…

Благовещенского на самом деле трясло, руки дрожали, лицо бледное, потное…

В помощь уездным муромским и губернским владимирским чекистам из Москвы прибыла оперативная группа ВЧК.

Келью Антониды Васильевны Сахаровой в Спасском монастыре обыскивал Андрей Мартынов. Мадам Сахарова с тихой, богобоязненной ласковостью повторяла:

— Господи, да вы скажите, что ищете? Нет у меня ничего.

В большом киоте, за иконой чудотворной Муромской божьей матери, и в малом — за «Неопалимой купиной» Андрей нашел сто тридцать тысяч рублей, письма митрополита Митрофана и программу «Союза защиты родины и свободы».

Когда Андрей с трофеями пришел к Мальгину, тот допрашивал Ивана Благовещенского.

— Говорят, вы были в дружеских отношениях с Чебышевым-Мальчевским?

— Если приобретение старых сапог по спекулятивной цене можно считать дружескими отношениями.

— Зачем же покупали?

— Босым ходить не хотел. Скажут, бывший офицер вызывающе себя ведет — любуйтесь, до чего довели большевики.

— Где вы находились в день мятежа?

— Дома. У меня малярия. Ужасно трясет. А хины не могу достать. Весь день пролежал в саду. Спросите соседей…


Сорвалось!

Из Москвы пришла шифровка: оставить в Муроме в помощь местным чекистам только Мальгина, всем остальным — в Ярославль. В Иваново-Вознесенске связаться с губкомом партии и губчека.

Девятнадцатого июля добрались до узловой станции Новки. Для Андрея начались родные места — рядом со станцией село Верещагине, чуть подальше, не больше версты, — деревня Новки, родина матери, там и сейчас живет бабушка Марья Гавриловна. Мимо деревни проезжали днем, хорошо было видно бабушкину хату с тремя березами в палисаднике. Андрей помахал фуражкой.

Савино, Шорыгино, Ладыгино — отроду знакомые станции, деревни.

А вот и Шуя… Далеко, верст за пятнадцать, видна ее высоченная колокольня с длинным позолоченным шпилем. Потом показались фабричные трубы — один за другим тянулись по берегу Тезы красные фабричные корпуса. Одноэтажное, приземистое, такое знакомое здание вокзала с большими черными буквами на фасаде: «Шуя».

Даже дежурный по станции все тот же — высокий, представительный, очень значительный в своей фуражке с красным верхом…

Напротив станции, через поле, спирто-водочный завод, обнесенный высоким кирпичным забором, словно крепость. У ворот, на вышках, — пулеметы. Андрей вспомнил — отец рассказывал, что в заводских корпусах теперь огнесклад.

— Андрей, смотри!

К вокзалу подходил отряд. Одеты кто во что — в гимнастерках, в ситцевых рубахах, пиджаках. Одинаковые у всех лишь солдатские картузы и винтовки. За плечами котомки, мешки… Отряд пел «Смело, товарищи, в ногу…». Андрей эту песню спокойно слушать не мог: услышав ее, бывало, в окаянные годы, когда отец пропадал на каторге, — плакал от тоски по нему, от жалости к матери, от ожидания нового, прекрасного. И сейчас, увидев земляков с винтовками, услышав эту торжественную, одновременно печальную и радостную песню, крепче сжал зубы.

Побежали домишки шуйского Заречья. Базарная площадь с огромным сараем посредине — городские весы. Однажды на этом месте повезло: нашел серебряный рубль… Двухэтажный дом Тихомировых, дом Храниловых. Колодезь на углу. Показались на бугре молодые елки. А вот и бывший их дом. Все. Мимо. Мимо детства. Что-то ждет впереди?

Андрею хотелось забежать к своим: «Вот обрадуются! Мама прямо с ума сойдет… Наташка, Петька…» Но сначала надо на Михайловскую, в партийный комитет, — к Фрунзе.

Михаил Васильевич Фрунзе был председателем губисполкома, председателем губернского Совета народного хозяйства, руководителем губернской партийной организации.

Иваново-Вознесенская губерния была новой, создавались губернские учреждения — комиссариаты труда, земледелия, торговли, финансов, здравоохранения, просвещения, Совет народного хозяйства, Военный совет. Грамотных, понимающих дело работников не хватало. А из Центрального Комитета партии почти ежедневно просили прислать коммунистов для других губерний, для Красной Армии. Каждый человек был на счету, каждый был нужен в нескольких местах.

Слово Арсения, как и в грозные, бурные дни первой русской революции, было законом для иванововознесенцев, шуян, кинешемцев — для всех рабочих обширного текстильного края.

Арсению шёл тридцать четвертый год.

По вечерам, когда Иваново-Вознесенск затихал, из Ярославля доносилась далекая артиллерийская канонада.

В «Рабочем крае» на первой странице появилось сообщение:

«От комитета Иваново-Вознесенской организации РКП(б). Согласно постановлению экстренного общего собрания, объявляется всеобщая мобилизация. А посему все члены партии должны явиться в мобилизационный пункт: Крутицкая, дом Фокина, в течение 10, 11 и 12 июля. Явившиеся после обязаны представить мотивированные объяснения. Не подчинившиеся будут считаться изменниками, исключенными из партии как трусы».

В тот же день появилось еще одно сообщение: «Ввиду тревожного положения, в связи с восстанием левых эсеров в Москве и белогвардейским мятежом в Ярославле, город Иваново-Вознесенск и вся губерния объявлены на военном положении. Ходьба по улицам разрешена до 12 ночи. Лица, появившиеся на улицах с оружием и не имеющие на него разрешения, будут сурово наказаны, вплоть до расстрела на месте».

В эти же дни жизнь подбросила иванововознесенцам хлопот: в приволжских уездах появилась холера.

Случилось еще одно тревожное событие: семнадцатого июля из Кинешмы прибыло пять вагонов с мукой. В двух из них вместо муки оказался речной песок. В этот день рабочим хлеба не выдавали, выдали только детям, и не по полфунта, а по четверке.

— Товарищ Фрунзе у себя? — спросил Андрей молоденькую девушку в приемной, крохотной комнатке с узким окном.

— У себя. А вы кто?

— Из Москвы. Из ВЧК.

— Товарищ Мартынов? Проходите, он спрашивал про вас. А меня ты не узнал, Андрюша?

Андрей всмотрелся.

— Сима!

Андрей обнял подружку сестры.

— А здесь недавно Наташа была — забегала на минутку. Михаилу Ивановичу картофеля принесла.

— Какому Михаилу Иванычу?

— Как это — какому? Вашему отцу.

— Он здесь?

— Здесь.

Андрей с маху открыл дверь. В комнате Фрунзе полно людей. Оглянулись: кто так ворвался?

Фрунзе кивнул Андрею, приглашая зайти. Свободных стульев не было, и Андрей сел на подоконник. К нему подошел отец, крепко пожал руку, тихо спросил:

— Откуда? Надолго?

— Из Мурома. Не знаю.

Как ни тихо произнес Андрей слово «Муром» — услышали.

— Как там?

— Полный порядок! — радостно ответил Андрей. Он понял, что людям, сидящим в этом кабинете, особенно важно и приятно узнать, что в Муроме порядок.

— Продолжаем, товарищи, — сказал Фрунзе. — Слово имеет товарищ Чернов, секретарь комитета по организации политехнического института. Доложите, что нового за эту неделю.

— Первая новость приятная. Михаил Николаевич Покровский из Наркомпроса сегодня сообщил, что в Москве отысканы физические приборы, присланные в свое время Рижскому институту из Лондона. При первой же возможности приборы будут отправлены нам.

Фрунзе жестом остановил докладчика.

— Есть предложение для ускорения доставки приборов командировать в Москву Чернова. Возражений нет? Пошли дальше.

— Определено, что в институте будут факультеты: прядильно-ткацкий, физикоматематический, химический с отделениями красильным и химической промышленности, инженерно-строительный и сельскохозяйственный. Сегодня из Москвы прибыл профессор Кларк, он поможет составить учебный план института.

— Где его поселили? — спросил Фрунзе.

— На частной квартире.

— Хорошая?

— Вполне. Рекомендовал губвоенком Батурин.

— Тогда неплохо, — заметил Фрунзе. — Продолжайте, товарищ Чернов.

— Все рабочие губернии постановили отчислить из личного заработка по одному рублю, члены фабрично-заводских комитетов — по десять рублей, члены партии — по пять рублей. Эти деньги поступают хорошо. Вчера Иваново-Вознесенский городской Совет перевел двести тысяч.

Андрей слушал удивленно: «Как же это так? В Ярославле идет бой. И сам Иваново-Вознесенск на военном положении, а они занимаются черт знает чем!»

Вошел губвоенком Павел Батурин. На цыпочках, чтобы не мешать оратору, подошел к Фрунзе, шепнул что-то. Фрунзе встал.

— Товарищи! Только что получено сообщение: в Ярославле убит командир нашего отряда Василий Григорьевич Куконков. И еще — второй объединенный отряд шуян и иванововознесенцев к отправке в Ярославль готов. Я поеду проводить. Товарищ Фурманов, давай веди заседание…

Быстро вошел редактор «Рабочего края» Воронский. Увидел, что Фрунзе идет к дверям, торопливо сказал:

— Подожди, Михаил Васильевич… Получено сообщение о заседании ВЦИК. Свердлов объявил, что семнадцатого июля в Екатеринбурге по постановлению Уральского Совета расстрелян бывший царь Николай Романов. Вынудили обстоятельства: монархисты пытались освободить царя, к Екатеринбургу подошли белогвардейские части.

Андрей вспомнил Иоанна Восторгова, толстые пачки денег. «Не вышло у них! Сорвалось!»


Забежать к своим Андрею не удалось. В губчека, что находилась на Негорелой, в доме Дарьинского, узнал, что чекисты решили присоединиться, к объединенному отряду. Перед самым отходом поезда на вокзал прибежали мать и Наташа. Мать успела поцеловать сына и сунуть в карман воблину и большую луковицу.

А Наташа все кричала:

— Как освободишься, приезжай! — и махала кумачовой косынкой.


Плохо стреляете, капитан

Полковник Перхуров скоро понял, что мятеж в Ярославле обречен на поражение.

Ни в одном из пунктов, намеченных центральным штабом «Союза защиты родины и свободы», восстаний поднять не удалось, а в Муроме мятежников тотчас же разгромили.

Офицерский отряд, присланный Савинковым в Рыбинск для захвата артиллерийских складов, был встречен ураганным пулеметным огнем.

Неожиданное известие из Москвы о мятеже левых эсеров сначала расстроило: «Опередили!» Потом Перхуров успокоился: «Черт с ними, пусть поработают на нас, придет время, прогоним эту мелочь». Сообщение о подавлении мятежа полковника не удивило.

Первые дни Перхуров очень надеялся на союзников, обещавших высадить на севере десант. Но и эта надежда рухнула. Каких только слов в адрес англичан не наслушался адъютант полковника капитан Альшевский: «Торгаши! Барышники! Подлые трусы!» Досталось и Савинкову, показавшемуся в Ярославле на несколько часов и уехавшему в Казань: «Авантюрист! Черт меня дернул связаться с этим болтуном!» Перхуров мог приказать прекратить огонь, мог распорядиться, чтобы люди, которых он вовлек в мятеж, выбрались из пылающего Ярославля. Он не сделал ни того, ни другого. Понимая всю бессмысленность дальнейшего сопротивления, полковник продолжал посылать в бой офицеров, кадетов и гимназистов. По его приказаниям артиллерия разрушала все, что можно было разрушить, в том числе и церкви, фабричные корпуса. Военный суд выносил большевикам смертные приговоры, немедленно приводившиеся в исполнение.

Ближайшие советники Перхурова — генералы Афанасьев, Карпов, Веревкин и полковник Томашенский — тоже понимали всю бессмысленность сопротивления, но предложить что-нибудь своему главнокомандующему боялись.

В конце второй недели Перхуров решил: пока не поздно, надо уходить тайком, чтобы не пристукнули свои.

В ночь на восемнадцатое июля бушевала гроза. Под проливным дождем Перхуров, генерал Афанасьев и капитан Альшевский на буксирном пароходике спустились по Волге верст на пятнадцать. Перхуров приказал подойти поближе к левому берегу, разделся, осторожно опустился в черную воду и, держа над головой одежду и оружие, поплыл к прибрежным кустам.

Выйдя на берег, оделся. Спутники смотрели на него с недоумением: что придумал Александр Петрович?

— До свидания, господа. Я полагаю, что нам лучше действовать порознь. Встретимся в Казани.

Альшевский, бледный от гнева, торопливо вытащил наган, выстрелил — пуля ушла в предрассветное мокрое утро.

Перхуров обернулся и спокойно сказал:

— Плохо стреляете, капитан.

Неторопливо, словно в мишень, выпустил в Альшевского три пули.

Генерал Афанасьев тихо спросил:

— Александр Петрович! Как же так?

— А вот так! — вяло ответил Перхуров и ушел. Афанасьев столкнул тело Альшевского в воду. Сел. Достал папиросы — они были мокрые.

— Куда бежать?..

Расхлебывать кашу пришлось генералу Карпову. Двенадцатого июля Карпов вспомнил о размещенной в Ярославле германской комиссии по делам военнопленных и приказал разыскать председателя комиссии. Генерал не сказал посланцам, зачем ему потребовался немец, а председатель комиссии, не зная цели приглашения, упирался, поэтому предстал перед генералом в растерзанном виде: на мундире не хватало рукава и половины пуговиц…

Карпов выругал не в меру усердных исполнителей, по-немецки извинился перед гостем и вежливо осведомился, с кем имеет честь беседовать.

Представитель кайзеровской армии, по началу решивший, что его тащат на виселицу, искренне удивился деликатному обхождению и по-русски ответил:

— Лейтенант Бал к… Впрочем, с первого июля я уже обер-лейтенант. Еще не привык к новому званию. Чем могу быть полезным?

— Небольшой услугой. Мы объявляем войну Германской империи и просим вас, обер-лейтенант, известить об этом ваше посольство, а если доступно, и ваше правительство.

Балк насупился:

— Не надо шуток, господа! Нехорошо. Неблагородно. Если вам крайне необходимо меня убить, это можно и без издевательств. Пожалуйста, я готов умереть.

— Что вы! — торопливо заговорил Карпов. — Мы вас пальцем не тронем. Живите, ради бога! Я вам все объясню. Войну мы вам объявляем, так сказать, символически. Никаких военных действий против вас открывать не собираемся. Мы сами сдадимся вам в плен. Понятно?

Балк хлопал глазами, силился понять, что ему предлагают.

— Понимаете? Мы сдаемся в плен. Мы! Вы берете нас под охрану, и, когда большевики ворвутся сюда, вы им заявите, что мы пленные Германской империи…

Слава тебе господи, наконец понял!


По совету и под диктовку генерала Карпова глава германской комиссии по делам военнопленных написал и срочно отпечатал в типографии «Воззвание к гражданскому населению Ярославля»:

«Допущенная на основе Брестского договора Правительством РСФСР и уполномоченная Германским правительством Германская комиссия по делам военнопленных имеет честь сообщить следующее.

Штаб Ярославского отряда Северной Добровольческой армии 8 июля объявил, что Добровольческая армия находится с Германской империей в состоянии войны. Так как военные действия не привели к желаемым результатам и дабы избежать дальнейших разрушений; и избавить жителей, от неисчислимых бедствий, Ярославский отряд сдался в плен и сложил оружие. Передача русскому правительству захваченных нами военнопленных будет произведена в г. Москве на основании Брестского договора, с соблюдением всех международных законов и прав.

Председатель обер-лейтенант Балк.

Дано в городе Ярославле 21 июля 1918 года».

Остатки разбитого ярославского отряда Северной Добровольческой армии укрылись в Волковском театре.

Обер-лейтенант выставил у театра караул из двадцати девяти немцев, бывших военнопленных, вооружив их винтовками, которые сдали мятежники.

Через полчаса к театру подошел рабочий отряд.

Командир отряда Никитин искренне удивился, увидев возле театра немцев с винтовками.

— А ну, ребята, узнайте, что они тут делают?

К Никитину привели обер-лейтенанта Балка, он был в парадной форме, с белым парламентерским флажком, без оружия.

— Председатель комиссии по делам военнопленных обер-лейтенант Балк прибыл для переговоров.

— Кес ке се? — со смехом спросил кто-то. — Что это за цапля?

— Прекратить смешки! — крикнул Никитин и, взяв под козырек, спросил Балка: — Вы решили нам помочь? Загнали подлюг в театр? Давайте вместе выкуривать их оттуда.

Балк дал свое воззвание. Командир читал вслух. Последние строчки: «…с соблюдением всех международных законов и прав» — встретили возмущение и крик:

— Кончай эту волынку!

Никитин аккуратно сложил воззвание, положил в карман.

— На все: на размышление, на отвод ваших войск — даю десять минут! Ауфвидерзейн, герр Балк!..

Под вечер Андрей с сотрудником губчека Золиным обходили Ярославль. Казалось, все молодое, здоровое население в разрушенной части вымерло, — по пепелищам в поисках остатков своего добра бродили одни старухи.

На Пошехонской улице на земле сидела худая старуха. Рядом лежал измятый самовар. Левой рукой бабка прижимала швейную машину.

— От Демидовского лицея остались одни трубы, — рассказывал Золин.

Еще одна бабка несла небольшую икону в обгорелом киоте и рыжего мокрого кота.

Валялась вывеска: «Разумное развлечение. Театр миниатюр». Около остатков балагана лежала мертвая лошадь.

— Подожгли, бандюги, обе дунаевские фабрики — махорочную и спичечную. От завода Эпштейна осталась только котельная. Видишь, за Волгой развалины? Это мельница Вахромеева, а желтое — бывшая семинария, ни одного окна. Крыша привалилась…

На краю большой лужи на Рыбинской улице стоял на коленях пожилой человек в белой рубашке с закатанными рукавами. От черных в узкую серую полоску брюк остались одни клочья. Мужчина старательно, вдумчиво стирал клетчатую жилетку. На него молча смотрел мальчик.

Андрей спросил мальчика:

— Что это он делает?

Мальчик отвернулся. Мужчина откинул со лба темные, начавшие седеть волосы и спокойно ответил:

— Понимаете, господа, как все нехорошо вышло. Мне господину Оленину заказ сдавать. А я пятно… Подсолнечное масло! Хуже ничего нет…

Подошла женщина в черном платке.

— Мирон Яковлевич! Господин Оленин приехали. Сумасшедший вскочил, за ним побежал мальчик. Женщина горестно объяснила:

— Только один сын, Боря, уцелел. Жену и двух дочек сначала снасильничали, а потом убили. Похлопочите, пожалуйста, чтобы его поскорее в больницу. Борю мы к себе заберем. У гостиницы «Бристоль» шумела большая толпа.

К стене прижалась молодая женщина в изодранном платье. Около нее суетился старик в швейцарской ливрее, с большой бородой. Размахивая молотком, он кричал:

— Это она! Это она, стерва, адреса товарищей большевиков давала!

Андрей схватил швейцара за руку:

— Подожди, дед, дай-ка молоток… А теперь рассказывай.

Женщина с ненавистью смотрела на Андрея:

— С женщинами воюете? Это легче легкого! Старик завизжал:

— Это шкура! Сам видел!

— Да не кричи, не глухие! Кто она? Что сделала?

— Кто она? Она сама с языком, скажет! Артистка! Сколько душ загубила… Я бы ей по черепу!..

Андрей вспомнил театр «Интимный уголок», красивую актрису, спросил;

— Вы Барковская?

— А вам не всё равно? Швейцар завопил:

— Она и есть! Барковская…

Барковскую увели, толпа разошлась, только швейцар никак не мог успокоиться:

— Такую стерву надо бы на месте пришибить!

— Самосуда никто вам не позволит.

Швейцар вдруг побежал. Андрей удивился резвости старика: понесся, как мальчишка, часто оглядываясь, нелепо размахивая руками. Озорно, по-разбойничьи, свистнули. За швейцаром бежал парень с винтовкой. Он настиг старика, подставил ногу, и тот рухнул на булыжную мостовую. Парень поднял беглеца и повел за рукав к «Бристолю». Швейцар шел покорно, не сопротивляясь, с ужасом глядя на кого-то, кто стоял позади Андрея.

Мартынов оглянулся:

— Анфим Иваныч!

И осекся — это был действительно Анфим Болотин, но Андрей подумал, что он ошибся. Повязка покрывала правый глаз Анфима. Таким суровым Андрей никогда раньше Анфима не видел.

— Здравствуй, Андрюша, — тихо ответил Болотин, не отводя взгляда от старика. А тот шел, весь содрогаясь, словно его трясла лихорадка, и мелко-мелко крестился.

— Он, товарищ Болотин? — спросил парень.

— Он, — ответил Анфим. — Куда Катю увезли?

Швейцар не переставая крестился.

— Я тебя спрашиваю? Где Катя?

Швейцар только мычал, не сводя заполненных ужасом глаз с худого, почерневшего лица Анфима.

Потом поднял правую руку ко лбу, видно, хотел еще раз перекреститься, но рука бессильно повисла. Швейцар упал. Парень с винтовкой наклонился, приложил ладонь к груди.

— Готов, товарищ комиссар…


Снова Григорий Денежкин

«Союз защиты родины и свободы» был полностью разгромлен. Савинкову и Перхурову удалось скрыться. Многих рядовых членов этой контрреволюциорной организации освободили, взяв честное слово, что они никогда больше не примут участия в заговорах против Советской власти. Руководители ВЧК в эти дни были очень заняты, и все же они выкроили время для бесед с ними.


— Здравствуйте, Пухов! — сказал Петерс и кивнул конвойному, чтобы тот ушел. — Садитесь. С постановлением о вашем освобождении ознакомились?

— Да. Спасибо.

— Вот ваш пропуск. Через несколько минут вы будете на свободе. Я хочу вас спросить. Вы хотели, чтобы вас послали на фронт?

— Да, рядовым…

— Почему рядовым? Вы — офицер. Мы не можем позволить себе роскошь отправить вас рядовым.

— Но, я думаю, что ничего иного мне не доверят.

— Выходит, по-вашему, рядовым доверять необязательно? Вами, как военнообязанным, распорядится военный комиссариат. Я хотел вас спросить о другом. Не поймите это как допрос. Вы освобождены. Можете отвечать, можете и не отвечать — это на вашей судьбе не отразится.

— Если смогу — отвечу.

— Скажите, почему вы, сын русского интеллигента, студент, офицер, так много перенесший в немецком плену, решили пойти против Советской власти, против, народа?

Пухов молчал.

— Если трудно, не отвечайте.

— Это очень сложно. Позвольте мне задать вам один вопрос?

— Сколько хотите.

— Вы не считаете, что я раскаялся, так сказать, из-за трусости?

— Не считаю.

— Спасибо. Разрешите я вам обо всем напишу?

— Согласен. И пришлите прямо мне.

— Еще вопрос… Мой отец не сыграл никакой роли в моем освобождении?

— Ваш отец много раз справлялся о вас, о вашем здоровье. Но он ничего не просил. Буду вполне откровенен: в Совнаркоме высоко ценят вашего отца и его работу. Но если бы вы были действительно серьезно виновны, мы бы вас не выпустили.

— Спасибо за откровенность. Разрешите идти?

— До свидания, Сергей Александрович. Жду вашего письма.


Отца дома не было, он с утра ушел в Главторф. Дверь Сергею открыла мать. Сначала в полумраке передней не узнала сына, подумала, что почтальон, потом обняла, прижалась к гимнастерке, заплакала:

— Сереженька! Господи! Папа как обрадуется!

Побежала к телефону — сообщить Александру Александровичу радостную весть. Профессор выслушал, попросил дать трубку сыну.

— Здравствуй, Сережа! Как ты себя чувствуешь?

— Спасибо, папа. Хорошо. Ты когда домой?

— Постараюсь пораньше, сынок. Как мама?

— Мама? Мама — молодец!

Сергей помолчал и, сам не понимая, как это у него вырвалось, сказал:

— Я тебя очень люблю, папа. И, если можешь, прости меня.

Лидия Николаевна счастливыми глазами смотрела на сына: слава богу, в семью возвращается мир. Она бросилась готовить завтрак — все, что припасла сыну для передачи; поставила на стол даже такую редкость — кусок холодной телятины, — удачно выменяла на чайные серебряные ложки.

Лидия Николаевна с удовольствием смотрела, как сын ел, и рассказывала всякие новости:

— Варенька Самарина в сестры милосердия определилась. Позавчера заходила. Может, сегодня заглянет. Ты не возражаешь?

— Что ты, мама! Рад буду.

Еще одну, очень тревожившую ее новость Лидия Николаевна решила пока не сообщать — бог знает, как воспримет ее сын. Но Сергей сам вызвал мать на этот разговор.

— Сегодня тридцатое, мама? Мне надо срочно сходить в домовую комендатуру, сдать справку об освобождении, иначе не получу карточек на август.

— Сходи, — стараясь говорить как можно спокойнее, ответила Лидия Николаевна. — Кстати, Денежкиной там больше нет. Арестовали. У нее в квартире нашли целый склад оружия. Полную телегу.

Сергей долго сидел молча, думая об Анне Федоровне, и не мог решить: жаль, что ее нет, или, может быть, даже лучше, что он не увидит ее. Но потом устыдился своих мыслей. И ему стало действительно жаль эту простую бабу, которая для него ничего не жалела, только хотела одного — чтобы он иногда был рядом с ней, был бы ласков…

— Хорошо, мама, я схожу в комендатуру позднее, сейчас мне надо написать письмо.

Сергею никто не ответил. Задумавшись, он не заметил, что мать ушла.

Сергей больше часа бился над первыми строчками письма Петерсу — получалось не то, что он хотел. Выходило, как ему казалось, неискренне, фальшиво, длинно, а главное — неубедительно. Он несколько раз отрывался от письма, выходил посмотреть, не вернулась ли мать, но она не возвращалась: неожиданно объявили о выдаче трех аршин ситца на каждого работающего, и поэтому очереди, или, как их называли, «хвосты», напоминали гигантских змей — извивались на несколько улиц.


Сергей пошел в комендатуру, оставив матери записку: «Скоро приду, целую, Сережа».

На площадке первого этажа его окликнул невысокий черноусый человек в кожаной куртке и солдатском картузе.

— Здравия желаю, ваше благородие!

— Вы меня? — спросил Пухов.

— Тебя, тебя, ваше благородие… Выходит, это ты Анну Федоровну погубил! Выдал, значит! Ай да ваше благородие! Через чужую жизнь свою спас!

— Ты с ума сошел, болван! Дай дорогу…

Григорий Денежкин никогда хорошим стрелком не был: из-за лени, а больше всего из-за трусости, хотя все последние годы только и занимался тем, что торговал оружием.

Но на этот раз он не промахнулся. Пуля пробила сердце Сергея Пухова навылет…

Лидия Николаевна слышала выстрел, но не подумала, что стреляют в Сергея. Мимо пробежал черноусый человек — Лидия Николаевна не знала, что это убийца ее сына. Она увидела мертвого Сергея и упала на ступеньки. Неподалеку, в двух шагах, нашли сверток, в нем оказались три аршина розового ситца и пачка папирос «Каприз».

Хоронили их вместе — мать и сына. На письменном столе Сергея отец нашел черновики письма. Торопливым почерком было написано: «Уважаемый Яков Христофорович, я понимаю…»


Из воспоминаний Андрея Михайловича Мартынова


Большая наша планета с миллиардами людей оказывается иногда удивительно тесной.

После убийства Пухова Григорий Денежкин исчез, как провалился в бездонную пропасть. Искали его долго, но безуспешно.

И все же судьба еще раз свела меня с Денежкиным. Случилось это в 1944 году в Германии, в Добендорфе, расположенном в сорока километрах от Берлина. Я встретил в Германии многих «знакомых», но, откровенно признаюсь, Григория Денежкина встретить на курсах пропагандистов не ожидал.


Меня зовут Альфред Розенберг

Андрей, как и все чекисты, приехавшие в Ярославль, спал не больше трехчетырех часов в сутки, да и то урывками — надо было до конца распутать огромный клубок заговора.

Пришлось Мартынову допрашивать и меньшевика Дюшена. От того Дюшена, каким он был в квартире Андрея в марте, — яростного спорщика, здоровяка с могучими кулаками, — не осталось и следа: он похудел, высох, стал меньше, говорил тихо. Только багровый шрам дергался еще сильнее.

— Вот вы называли себя членом рабочей партии, как же вы согласились сотрудничать с монархистом Перхуровым?

Дюшен молчал.

— Можете объяснить?

Дюшен поднял на Мартынова глаза с красными, воспаленными веками:

— Наверное, смогу… Только, пожалуй, не стоит… Все это очень скверно… Поверьте мне…

Андрея Дюшен не узнал.


Мартынов жил в «Бристоле» в одном номере с Анфимом Болотиным, но виделись они редко. Болотин исполнял обязанности председателя губсовнархоза и часто уезжал. Если же они, случалось, сталкивались по ночам в номере, Андрей чувствовал себя неловко, словно и он был виноват в гибели Кати. Это чувство вины за непредупрежденный вовремя мятеж испытывал не только он, говорили об этом и другие чекисты. О Кате Анфим никогда не вспоминал. Однажды вечером Андрей спросил его:

— Анфим Иваныч, сколько вам лет?

— А что? Постарел я? Лет мне немного, Андрей, тридцать три… Нам бы жить и жить…

Из Москвы приехал чекист и привез Мартынову письмо от Нади. Жена сообщала, что чувствует себя хорошо, просила не волноваться. «Хватит того, что я за тебя беспокоюсь, но что поделаешь, я знаю теперь, как нелегко быть женой чекиста… Жду тебя не дождусь».

А через день Петерс вызвал Андрея в Москву.

Анфим Иванович проводил Мартынова до вагона.

— Если бы ты знал, как мне хочется уехать отсюда, — грустно сказал Болотин. — Будь добр, передай мое письмо Якову Михайловичу.

В Москве Мартынов прямо с вокзала поспешил в ВЧК.

— Ты, говорят, немецкий язык изучаешь? — спросил Петерс.

— Только начал. Не хватает времени.

— Пойдешь на новую работу. Здесь же, в ВЧК. На более сложную. И иностранным языком заниматься будешь всерьез. Сначала немецким, а там посмотрим. Согласен?

— Согласен.

— Ну и отлично. Ты похудел, Мартынов! Устал?

— Ничего, товарищ Петерс.

— Дело у тебя впереди трудное. Немного отдохни. Даю тебе неделю. Можешь съездить к родителям.

Утром Андрей уехал. Поезд, — состоявший наполовину из товарных и наполовину из пассажирских вагонов, тащился до Иваново-Вознесенска около суток — особенно медленно ехали до Александрова, пропускали воинские поезда.

Мартынов ехал в «телячьем» вагоне, с наспех сколоченными нарами из необструганных тесин.

Соседом оказался молодой человек, такого же примерно возраста, хорошо одетый, с небольшим, очень красивым ярко-желтым кожаным чемоданом. Он говорил по-русски, но как-то странно, твердо выговаривая слова.

— Наш Рижский политехнический институт перевели в ваш город. Студентам объявили: кто желает, может продолжать образование, а кто не желает, может получить документы в Москве, там есть отделение канцелярии. Я сначала пожелал продолжать образование, и мои документы увезли в Иваново-Вознесенск. А теперь я не пожелал, и мне надо обратно получать мои документы…

— Почему же вы не пожелали?

— У меня свои соображения.

За сутки успели поспать и поговорить, поделились едой. В Юрьеве-Польеком Андрей разжился кипятком.

— Надолго в Иваново-Вознесенск? — спросил Мартынов.

— Думаю, дня на два.

— Где жить будешь?

— Остановлюсь в гостинице.

Андрей засмеялся:

— Это тебе не Рига. У нас две маленькие гостиницы, вряд ли получишь номер. Ничего, не горюй. У моих найдется и для тебя место.

Какое это было счастье — видеть мать, Петьку и Наташу. Впрочем, Петьку никто уже так не называл: помощника командира 2-й Советской роты называли почтительно — товарищ помкомроты Мартынов.

И Наташа школьные каникулы проводила за делом — работала на первой, только что открытой детской площадке в доме фабриканта Виткова на Советской улице.

— К нам на открытие Фрунзе приезжал, — похвасталась Наташа. — А я твердо решила: буду учительницей, как наша Антонида Николаевна.

Мать работала в фабкоме на Дербеневской фабрике. У нее были свои новости.

— Вчера начали учет всех тканей. По новому декрету теперь все ткани — народная собственность…

Попутчик пришел поздно, молча поужинал, поблагодарил. Мать устроила ему постель в сарайчике, где ночевал обычно Петр, когда случалось ему спать дома.

Утром Андрей пошел к Фрунзе. Побеседовать спокойно не удалось, то и дело звонил телефон. Фрунзе брал трубку, произносил: «Извини», — и начинался деловой разговор.

— А вы припишите — виновные в неисполнении постановления заплатят в десятикратном размере. Да, да, в десять раз больше. Вот и все!

Фрунзе объяснил Андрею:

— Фонд создаем для помощи беднейшему населению: солдаткам, семьям военнопленных, безработным. Обложили всех торговцев по два процента с оборота, а всех фабрикантов — по рублю с каждого работающего. И сказали — только из личных средств, а они упираются…

Во время одного телефонного разговора Фрунзе рассмеялся:

— Не может быть! Неужели я? Сегодня? А мне показалось, что сегодня читает Воронский. Извини, скоро прибуду.

Понимаешь, Андрюша, перепутал. Курсы мы открыли для общественных работников, я думал, моя лекция завтра, а оказывается, сегодня. Надо идти.

Из кабинета вышли вместе. В передней секретарь подал трубку:

— Вас, Михаил Васильевич.

Андрей услышал, как Фрунзе сказал:

— Окружной военный комиссар у телефона…

Так Андрей узнал, что у Фрунзе прибавилась еще одна должность — военного комиссара Ярославского округа. В этот день штаб округа из разбитого, сгоревшего Ярославля перебирался в Иваново-Вознесенск.

На площадке широкой мраморной лестницы губкома Андрей увидел своего попутчика. Тот разговаривал с Дмитрием Андреевичем Фурмановым. Мартынов услышал только последние слова Дмитрия Андреевича:

— Не думаю. Вы для здешних товарищей человек абсолютно неизвестный. Здесь вас в партию вряд ли сразу запишут.

Попутчик, твердо выговаривая каждое слово, ответил:

— Пожалуй, вы действительно правы, товарищ Фурманов. До свидания. Извините за беспокойство.

Дни пролетали, пора было в Москву. Ехали снова вместе. На Ярославском вокзале попутчик поблагодарил за приют и осведомился, по какому адресу при необходимости можно писать. Андрей сказал домашний адрес.

— Простите, я не знаю вашей фамилии.

— Мартынов. И вы меня извините, я знаю — вас зовут Альфред, а фамилия?

— Розенберг, — с поклоном ответил попутчик и повторил: — Альфред Розенберг. Еще раз благодарю! Счастливо оставаться…


Из воспоминаний Андрея Михайловича Мартынова


Рейхсминистра восточных провинций, светилу германского национал-социализма, автора книги «Миф XX века» Альфреда Розенберга я видел последний раз, когда он принимал делегацию КОНРа во главе с Власовым. Розенберг после свидания Власова с Гиммлером, Риббентропом и Геббельсом сменил гнев на милость. Во всяком случае, он старался быть любезным, хотя иногда в его глазах вспыхивала злоба.

Он был встревожен, даже расстроен — шел апрель 1945 года. Советские армии подступали к Берлину…


***


У Ярославского вокзала стояла толпа людей. Пассажирские поезда ни в Рыбинск, ни в Ярославль пока еще не ходили.

Андрей подумал: «Как там, в Ярославле, как там Анфим Иванович? Хорошо, что я в Москве! Сейчас увижу мою родную…»

Андрей зашагал к дому.

И вдруг до него донеслись слова, страшный, невероятный смысл которых он постиг сразу, как молнию, как выстрел:

— Товарищи! Товарищи! Только что на заводе Михельсона совершено покушение на Владимира Ильича…

Андрей побежал на Лубянку.


Книга вторая.


В ЧАС ДНЯ, ВАШЕ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО

Кто не принадлежит отечеству, тот не принадлежит и человечеству.

В. Белинский

1943 год, март

Случается, и довольно часто, люди, занятые своими обычными, будничными делами, не имеют представления о том, что где-то далеко от них происходят события, которые рано или поздно так или иначе повлияют на их судьбу, изменят их жизнь подчас круто.

В начале марта 1943 года в Москве, в одном из кабинетов дома два на площади Дзержинского, комиссар государственной безопасности третьего ранга вызвал секретаря, подал ему листок из блокнота:

— Прошу как можно быстрее навести справку, где сейчас живет и что делает этот товарищ.

На листке ровным прямым почерком комиссара было написано: «Мартынов Андрей Михайлович, 1898 года, член партии с 1918 года, уроженец гор. Шуи».

Комиссара государственной безопасности третьего ранга звали Алексей Михайлович Мальгин.

Директор алексинской средней школы Андрей Михайлович Мартынов в начале марта 1943 года был занят крайне важным делом — добывал торф для отопления школы. По его подсчету, запаса топлива при строжайшей экономии могло хватить, самое большее, на десять дней.

На ближайшем торфяном предприятии «Мартово — Объединение» сухого, пригодного для топки торфа не было — весь вывезли к электростанции еще осенью. Электростанция, считавшаяся до войны предприятием местного значения, в военное время выручала промышленность двух областей. Сухой торф можно было еще получить на небольшом полукустарном торфяном предприятии «Черный мох», но оно находилось от Алексина в двадцати семи километрах, а школа никаким транспортом не располагала.

Председатель колхоза Евдокия Королева, которую вся округа называла Королихой, хотела помочь школе, но у нее самой на все про все было семь лошадей, да и те стояли без корма. Обещали помощь в МТС, но Мартынов не верил, что из этого что-нибудь выйдет — в МТС дела шли плохо.

Ждать чуда Мартынов не мог, в конце марта рухнет дорога, и тогда все — до тепла закрывай школу. И Андрей Михайлович собрался в районный отдел народного образования.

Мартынов проснулся рано. До районного центра от Алексина на дорогу уходило часа полтора, а Андрею Михайловичу хотелось прийти к началу рабочего дня — дел хватало и помимо торфа.

За последнее время первой мыслью у Мартынова была мысль о сыне…

Весной сорокового года Феликс окончил педагогический институт. При распределении его послали не в школу, а в редакцию областной газеты — об этом, позаботился редактор, так как Феликс еще студентом много писал, его охотно печатали. Подпись под очерками «Ф. Мартынов» часто мелькала на страницах.

Последнее письмо от сына пришло в октябре сорок первого года: он сообщил, что добровольно вступил в народное ополчение. Штамп на конверте стоял московский — Феликс опустил письмо уже по пути на фронт.

И с тех пор ни одной строчки. Полтора года томительной, тяжкой неизвестности.

Андрей Михайлович считал сына погибшим. Он никогда не говорил это жене и младшим детям — шестнадцатилетней Маше и тринадцатилетнему Мише. Надежда Ивановна тоже была уверена, что Феликса нет в живых, и все же часто справлялась в сельсовете, нет ли письма, хотя отлично понимала, что, если бы какое-нибудь известие пришло, передали бы немедленно.

В январе сорок второго года к Мартыновым приехала неожиданная гостья — сотрудница областной газеты Марина Часова, привезла чемодан Феликса.

Она рассказала, что давно, еще со студенческой поры, дружила с Феликсом. До войны Марина также работала в комсомольской газете, и они часто вместе ездили в командировки. «Он вам разве не рассказывал?» Марина закончила разговор неожиданным признанием, что выходит замуж и ей теперь неудобно хранить у себя вещи Феликса. «Вы уж, пожалуйста, извините…»

Вечером Марина уехала. Надежда Ивановна проплакала всю ночь.

В чемодане оказался костюм Феликса, рубашки, две записные книжки, папка с газетными вырезками и будильник, купленный Надеждой Ивановной, когда сын уезжал в институт.

Вот и все, что осталось от первенца. Андрей Михайлович перечитал все, что успел опубликовать сын. Судя по началу, из него вышел бы неплохой журналист. Из записных книжек отец понял — Феликс мечтал стать писателем.

— Когда? — спросила Надежда Ивановна, наливая мужу чай.

— Часам к семи, — ответил Андрей Михайлович, поняв, что жена спрашивает, когда он возвратится из района..

— Я поздно, — сказала Надежда Ивановна. — Опять просидим.

Мартынов знал: сегодня у жены заседание правления колхоза, где она работала бухгалтером.

— Не забудешь?

Мартынов догадался, что жена волнуется, как бы он не забыл заглянуть в райвоенкомат — вдруг там окажется что-нибудь о Феликсе?

— Что ты!..

Андрей Михайлович надел рюкзак, постоянный спутник походов в районный центр, поцеловал жену.

Еще не рассвело. Хрустнул ледок на замерзшей за ночь луже около калитки.

Идти было легко, привычно.

Мартыновы жили в Алексине больше десяти лет. К ним все привыкли, считали Андрея Михайловича хорошим учителем и организатором, — на третий год его назначили директором школы. Преподавал он историю и немецкий язык. Надежда Ивановна слыла толковым экономистом. Никому и в голову не приходило, что Мартынов в молодости работал с Дзержинским, много раз видел Владимира Ильича, разговаривал с ним. О работе Мартынова в ВЧК знали по документам лишь работники учетного отдела райкома партии, но эти люди разговорчивостью не отличаются.

Сам Андрей Михайлович о своей боевой молодости никому не рассказывал. Орден Красного Знамени, полученный за участие в подавлении кронштадтского мятежа, лежал в красной коробочке, а когда в торжественные дни Мартынов появлялся с орденом, на расспросы, за что он его получил, кратко отвечал:

— В гражданскую…

Жизнь Мартынова круто повернулась после кронштадтских событий. Тяжело раненный, он больше двух месяцев провел в петроградском госпитале. По приезде в Москву Андрей Михайлович явился в ВЧК и узнал, что о нем несколько раз справлялся Дзержинский.

Феликс Эдмундович принял Мартынова немедленно, поздравил с наградой, спросил про здоровье и неожиданно предложил:

— Я, Андрей, по совместительству теперь еще и председатель комиссии при ВЦИК по улучшению жизни детей… Мне очень нужны энергичные, беспокойные люди. Хотите мне помочь?

Так Мартынов стал инспектором комиссии по улучшению жизни детей. Вскоре он понял: без образования дальше жить нельзя. Это было время, когда возвратившиеся с фронта красноармейцы и красные командиры садились за парты, партизаны шли на рабфаки, комсомольские и партийные работники умоляли укомы и губкомы «отпустить на учебу». Андрей Мартынов на всю жизнь запомнил стихи:

Из вымуштрованных бойцов

Мы превратились в геометров

И променяли жаркий пламень слов

На холод цифр и строгость метров.

Мы строим крепкие на диво этажи

На диво крепкими руками,

И стали партизанские ножи

Послушными хозяйскими ножами…

Хотя деткомиссия являлась учреждением штатским, Андрей по привычке написал не заявление, а рапорт и передал его через секретаря Дзержинскому.

На другой, день Феликс Эдмундович, встретив Мартынова в коридоре, сухо сказал:

— Зайди!

У Андрея екнуло сердце: «Откажет!» Дзержинский достал из папки рапорт и вслух прочел:

— «Прошу откомандировать меня на учебу. Обязуюсь после получения образования вернуться обратно на работу».

Поднял глаза на Мартынова. Андрей заметил в них веселые искры и облегченно подумал: «Отпустит!»

— Сколько лет учиться собираетесь?

— Пять… Два года на подготовительном, три на основном…

— Значит, считаете, что мы с детской беспризорностью за пять лет не справимся?

— Наверное, раньше…

— Тогда зачем написал, что обратно придешь?

— Я про ВЧК…

— Если бы мне сейчас было столько же лет, как тебе!

Красным карандашом написал на рапорте: «Согласен».

И Мартынов, двадцати лет, женатый, глава семьи, член РКП(б), чекист запаса, превратился в студента подготовительного курса педагогического института.

Было трудно. Хорошо, что Феликса забрали к себе в Иваново дед и бабушка. Зарплаты Нади и стипендии едва хватало на двоих. Каждое воскресенье Андрей утром отправлялся на товарный двор Курского вокзала: Московский Совет распорядился, чтобы биржа труда посылала студентов на погрузку вагонов вне очереди.

Самым трудным оказалось за два года одолеть программу средней школы. Особенно тяжело давалась алгебра. Сначала Андрей получал одни «уды». Преподаватель Лапин, из бывших офицеров, каждый раз сопровождал отметку, одним и тем же разговором:

— Не знаю, дорогой товарищ, что с вами делать… Впереди у вас в институте интегральное исчисление, а способностей никаких… — И добавлял с ехидством: — Вот в Германии, говорят, даже лошади интегрируют.

Андрей невозмутимо отвечал:

— Возможно. Постараюсь догнать лошадь.

К концу года Лапин сдался, поставил «отлично».

— А вы упорный, Мартынов…

Был январь 1924 года. Стужа. В Колонном зале Дома союзов лежал Ильич. Андрей встал в очередь в три утра. Мимо гроба прошел в одиннадцать. В почетном карауле стоял Дзержинский. Бледное суровое лицо, казалось, высечено из мрамора.

После занятий в институте Андрей бежал в библиотеку Румянцевского музея, переименованную в начале 1925 года в Публичную библиотеку имени В. И. Ленина. Только там и можно было поработать и, что греха таить, за десять копеек получить в буфете ужин. И дешево, и без хлопот, не надо обременять Надю.

Вечером 31 октября 1925 года Андрей шел домой по Знаменке. У ворот большого дома дворник поднимался по лестнице с траурным флагом, Мартынов не обратил бы внимания, если бы прохожий не спросил дворника:

— Кто умер?

— Фрунзе…

На вею жизнь остались в памяти горькие минуты. В гостинице «Якорь» на Тверской в номере у приехавшего из Иваново-Вознесенска Михаила Ивановича Мартынова собрались земляки. Перекидывались редкими фразами:

— Не уберегли Михаила Васильевича…

— Подумать только, умереть в сорок лет!..

Посидели, погоревали. Андрей проводил комкора Анфима Ивановича Болотина и вернулся.

Михаил Иванович сиротливо сидел на узеньком диванчике.

— Ты что? — спросил он сына.

— Что-то домой не хочется. Отец заплакал:

— Не уберегли!..

На другой день на семинарских занятиях по истории партии Андрей рассказывал о Фрунзе. Вспомнил и первую встречу — как давно, еще до революции, в лесу Фрунзе сломал гриб, а Анфим Болотин сердито заметил: «Это тебе не огурец!» Студенты слушали молча. Слышно было, как за окном лил дождь. Андрей думал: «Сколько с тех пор прошло лет? Всего восемнадцать, а кажется — вечность».

Много времени спустя Андрей в большой аудитории Политехнического музея услышал Маяковского. Мартынов не был тут с памятных дней апреля 1918 года — тогда он слушал Ленина, выступавшего с докладом об очередных задачах Советской власти.

Маяковский читал поэму «Во весь голос»:

…Мы диалектику учили не по Гегелю.

Бряцанием боев она врывалась в стих когда под пулями от нас буржуи бегали, как мы когда-то бегали от них.

В июле 1926 года студент предпоследнего курса Андрей Мартынов, выстояв в очереди много часов, прошел мимо гроба Дзержинского. У выхода из Колонного зала Андрея остановил Петерс:

— Идем со мной…

Вместе прошли в комнату, где формировался почетный караул. Петерс сказал распорядителю:

— Это Мартынов, наш…

Андрей стоял в ногах, не отрывая глаз от Петерса, стоявшего напротив, — только бы не видать лица Дзержинского, — не хотелось верить, что Феликс Эдмундович мертв: «Если бы мне сейчас было столько же лет, как тебе!..»

Весной 1927 года Мартынова со справкой, что «предъявитель сего имеет право преподавать общественные науки, а также немецкий язык», направили в глухой уезд Вологодской губернии. Конечно, можно было попроситься поюжнее, в родные ивановские места, но дисциплинированность, ставшая нормой поведения, не позволила отказаться от назначения. Только через четыре года перебрались поближе к родине — в Алексино.

В первый день войны Мартынов явился в военкомат с просьбой отправить его на фронт, но ему ответили:

— Потребуетесь — позовем. А пока учите детей уму-разуму. Здесь от вас больше пользы…

Походив по районным организациям, заглянув, как обещал жене, в военкомат, — там участливо сообщили, что никаких сведений о Феликсе не поступило, — Мартынов под вечер зашел в райком.

Секретарь показал ему телеграмму: «Срочно командируйте в ЦК члена ВКП(б) Мартынова Андрея Михайловича».

— Хорошо, что зашел, мы собирались за тобой нарочного посылать. Интересно, зачем ты понадобился?


Из воспоминаний Андрея Михайловича Мартынова


В гороскопы я не верю — не небесные светила распоряжаются судьбой человека, и только посмеиваюсь, когда моя дорогая Надя, вспоминая по утрам, что ей приснилось, вслух размышляет: «К чему бы это?»

Но март, месяц моего рождения, всегда приносит события для меня исторические: в марте 1917 года я познакомился с Надей, в марте 1918 года начал работать в ВЧК, в марте 1919 года на VIII съезде партии впервые разговаривал с Владимиром Ильичей, в марте 1921 года получил орден Красного Знамени… Короче, март для меня месяц особенный.

С волнением я поднялся на третий этаж дома два на площади Дзержинского — в пропуске было написано: «К товарищу Мальгину». Разыскал нужную комнату, назвал секретарю свою фамилию, и тот сказал:

— Входите, пожалуйста. Товарищ Мальгин вас ждет.

Да, за письменным столом сидел он, Алеша Мальгин! Он разговаривал по телефону и поэтому, радостно привстав, показал на кресло: «Садись!»

Мы не виделись много лет, но Алеша почти не изменился — все такой же худощавый, только слегка поредели волосы да лоб прорезали две глубокие морщины. Но глаза оставались прежними — умные, внимательные глаза друга моей юности. Алеша положил трубку и, как будто мы виделись лишь вчера, сказал:

— Здравствуй… — Потом встал, засмеялся: — Я идиот… Совсем замотался. Здравствуй!

Мы обнялись. Сели рядом. Улыбаясь, посматривали друг на друга.

Алеша расспросил меня про Надю, ребят, поинтересовался, как здоровье, и вдруг сказал:

— О предателе Власове слышал?

— Ходит слух — ушел со своей армией к немцам.

Мальгин нахмурился:

— Провокационный слух, получивший, к сожалению, распространение! Как это вся армия могла уйти к немцам? 2-я ударная сражалась героически. Власов ушел один. Узнаешь все подробно.

— Что придумал, Алеша? Переходи к главному.

— Самое главное — тебе, Андрей, придется расстаться со штатской жизнью. Решили тебя к немцам в тыл, в штаб изменника Власова.

— Ты думаешь, справлюсь?

— Ты чекист. Школа у тебя — дай бог каждому. Учителя были неплохие.

— Но я от Чека последние годы был далек.

— И это учли: больше гарантий сохранить жизнь, Если, конечно, не встретишь кого-либо из старых знакомых. А это, Андрей, не исключено!

— Меня другое беспокоит — отстал.

— А мы тебе краткосрочные курсы организуем, индивидуальные. Немецкий ты знаешь — это уже не пустяк.

— Вызовом тебе обязан, Алеша? Спасибо за доверие.

— Благодарности принимаю только в письменном виде, — отшутился Мальгин. И уже серьезно добавил: — Дело добровольное. Можешь отказаться.

— Что я должен делать у Власова?

— А что разведчик должен делать в штабе врага?

— А конкретно?

— Конкретно мы еще поговорим, и не один раз, когда ты ознакомишься со всеми материалами. Пока только скажу, что главное — разведка, но придется решать и другие задачи.

Я стал готовиться.

Начал с изучения документов о том, как весной 1942 года на Волховском фронте попала в тяжелое положение 2-я ударная армия.

Их было много, этих документов, убедительных доказательств героизма солдат и офицеров, мужества и опыта военачальников, и, что греха таить, были документы, свидетельствовавшие о неправильных действиях, ошибках и просчетах…

2-я ударная: армия под командованием генерал-лейтенанта Николая Кузьмича Клыкова пошла в наступление ради высокой, благородной цели — прорвать блокаду Ленинграда. Она была брошена в бой в январе 1942 года при отсутствии у нее тыла, когда часть соединений находилась еще в железнодорожных эшелонах. Не добившись успеха, армия вынуждена была приостановить наступательные действия. Особенно сказалась нехватка боеприпасов.

Во второй половине января армия начала новое наступление, прорвала оборону немцев, отбросила противника на западный берег Волхова, заняла Мясной Бор.

Образовался коридор, ширина которого местами доходила до пятнадцати километров. В него вошли 2-я ударная армия и кавалерийский корпус. Перед ними была поставлена задача — войти в район Любани с последующим наступлением в направлении Ленинграда. Войска углубились на семьдесят — восемьдесят километров.

Сначала армия стремительно шла на Любань. Навстречу ей должна была наступать 54-я армия Ленинградского фронта. Затем темп наступления снизился. Свежие соединения не прибыли. 54-я армия также не смогла выполнить свою задачу.

Передовые отряды 2-й ударной появлялись у Любани, добирались до Тосно, но преодолеть сопротивление немцев не смогли — в бесконечных кровопролитных боях, под беспрерывными бомбежками силы армии таяли, а пополнений не было.

Ранняя весна, оттепели разрушили дороги. Все труднее и труднее становилось доставлять продовольствие и боеприпасы.

В середине марта немецкие войска сузили коридор до полукилометра, а затем совсем закрыли его. 2-я ударная армия оказалась в окружении. Ее снабжение пришлось производить только по воздуху.

Я прочел справку: «28 марта усилиями 2-й ударной, частей 52-й и 59-й армий коридор был открыт. Особенно отличилась 191-я стрелковая дивизия 59-й армии».

Можно представить, чего это стоило! В это время наша разведка установила, что противник получил пополнение — прибыл Баварский стрелковый корпус.

Еще один документ. Выдержка из письма немецкого лейтенанта Вернера Вейдемана. Письмо не дошло до Цоссена, где жила жена лейтенанта, оно было найдено в кармане убитого. «…Мы называем эту адскую полоску коридором смерти. Только за один вчерашний день тут погибло более шестисот наших солдат. Вчера же погиб и Конрад Керль, помнишься познакомил тебя с ним в июле прошлого года…»

И еще документ — сообщение политрука Алексея Соколова: «По коридору с 5 до 8 часов прошло много людей с мешками за плечами — несли боеприпасы и продовольствие окруженным частям 2-й ударной. Почти все мокрые по шею, так как на пути много воронок, залитых водой. Люди вели на поводу 86 лошадей, навьюченных патронами и снарядами. Если бы не фашистские самолеты, все было бы отлично, но они гоняются за каждым…»

Пятнадцатого апреля тяжело заболел командующий 2-й ударной генерал Клыков. Военный совет фронта предложил немедленно эвакуировать командарма.

Коридор продолжал действовать.

Через него несли боеприпасы и продовольствие, через него выносили раненых. За две недели эвакуировали более восьми тысяч. Особенно много внимания раненым уделял член Военного совета дивизионный комиссар Зуев.

Коридор действовал.

Военный совет принял постановление проложить узкоколейку, благо нашлись рельсы и немного подвижного состава, главным образом грузовые платформы.

Узкоколейку прокладывали под постоянным обстрелом, под бомбежками.

Двадцать пятого мая Ставка приказала отходить через коридор.

Прибыл новый командующий 2-й ударной — Власов.

Второго июня немцы вторично закрыли коридор. Через двадцать дней обескровленные войска 2-й ударной на узком участке шириной в один, а кое-где в два километра прорвали немецкую оборону и начали отход. Прошло четыре дня, четыре дня беспрерывных боев противник в третий раз захлопнул коридор.

И все же выход окруженных частей 2-й ударной продолжался — к первому июля с боями прорвались около двадцати тысяч солдат и командиров.

Я искал ответ на самый важный для меня вопрос: почему Власов не вышел из окружения? Может быть, он исходил из правила — капитан последним покидает гибнущий корабль? Может быть, надеялся собрать остатки армии и драться с врагом до последнего патрона?

Все эти «может быть» отпали, когда я прочел десятки документов, свидетельствовавших о том, что происходило в эти дни во 2-й ударной.

Первым таким документом было донесение Особого отдела Волховского фронта. В нем говорилось:

«От вышедших из окружения работников Особого отдела и командиров 2-й ударной получены сведения о том, что Военный совет армии, полностью потеряв управление южной и западной группой войск, принял 23 июня решение вывести штаб 2-й ударной в расположение 59-й армии».

Далее сообщалось: «В этот день по приказу Власова были уничтожены все радиостанции, в результате чего была потеряна связь с северной группой войск».

Я долго искал объяснения, почему был отдан этот нелепый и страшный приказ. Хотел найти какую-либо необходимость, оперативный смысл, оправдание. И ничего не нашел — приказ был отдан без всякой необходимости и нанес непоправимый ущерб.

Я читал дальше: «В 23 часа 23 июня Военный совет и штаб 2-й ударной с командного пункта в районе Дровяное Поле перешли на командный пункт 59-й стрелковой бригады на восточном берегу реки Глушицы. На другой день все работники Военного совета, штаба армии построились в колонну и направились к выходу из окружения. Не доходя до реки Полнеть, колонна сбилась с пути и натолкнулась на дзоты противника, который открыл пулеметный, артиллерийский и минометный огонь…»

Мне в руки попал доклад старшего лейтенанта Домрачева, который он сделал командующему 59-й армией генерал-майору Коровникову. Генерал Коровников послал отряд под командой старшего лейтенанта Домрачева и политрука Снегирева помочь Военному совету и штабу 2-й ударной выйти из окружения. Отправляя людей в тяжелый и опасный путь, генерал наказывал: «Выводите в первую очередь Власова. Если ранен — выносите на руках».

Генерал Коровников, разумеется, не знал, что Власов изменник, как не знал об этом командующий Волховским фронтом генерал Мерецков, не знали офицеры и солдаты, посланные им в леса искать, спасать Власова; не знали о предательстве и командиры партизанских отрядов Дмитриев и Сазонов, отправившие бойцов прочесывать леса в поисках заблудившегося командующего 2-й ударной.

Я читал скупые строки доклада старшего лейтенанта Домрачева:

«Выполняя приказ, наша группа вышла 21 июня в 23 часа 40 минут, захватив продукты для штаба 2-й ударной. В 6 часов ноль-ноль мы благополучно прибыли».

Никаких подробностей о том, как переползли с тяжелым грузом линию фронта, как под огнем резали «колючку». «Благополучно прибыли» — и все.

«23-го мы повели Военный совет и штаб 2-й ударной из окружения, — сообщил Домрачев. — Надо было пройти полтора километра от деревни Глушицы по жердевому настилу. Шли так: впереди Снегирев, я, затем два взвода роты особого назначения под командованием комроты капитана Экземплярского, при них 12 ручных пулеметов, взвод под командованием лейтенанта Сорокина — все с автоматами. За нами шли Власов, начальник штаба 2-й ударной полковник Виноградов, сотрудники Военного совета, отделов штаба 2-й ударной. Прикрытие — взвод роты особого назначения. Я шел по компасу. Когда вышли на реку Полисть, небольшая группа — человек восемь с Власовым во главе — повернула на юг. Я кричал: «Куда вы? Не сюда, за мной!» Группа уходила. Снегирев побежал вернуть. Не послушались, ушли…»

Выходит, не сбились с пути, не заблудились, а не послушались, ушли!

Я читал дальше: «Мы шли, стараясь быть ближе к узкоколейной железной дороге. С большой группой присоединившихся к нам солдат и командиров 2-й ударной мы вышли из окружения 25 июня в 3 часа в район командного пункта 546-го стрелкового полка 191-й дивизии. В 4 часа утра доложили начштабу 191-й Арзуманову и комиссару Яковлеву».

Выходили из окружения и другие. Только за один день 22 июня в расположение 59-й армии вышли более шести тысяч солдат и командиров 46-й и 57-й стрелковых дивизий и 25-й стрелковой бригады. Командовал выходом полковник Коркин.

Я нашел рапорт старшего лейтенанта Горбова: «29 июня группа военнослужащих 2-й ударной вышла на участок «59-й армии в район Михалево, совершенно не имея потерь. Вышедшие утверждали, что в этом районе силы противника малочисленны». (Именно это место и было указано Ставкой для выхода.) Многие выходили и позднее. «14 июля в эвакогоспиталь, размещенный в клубе керамического завода города Боровичи, прибыли командиры и солдаты 19-й гвардейской дивизии 2-й ударной армии. Они сообщили, что командир дивизии Буланов и комиссар Маневич убиты. Выводил из окружения начальник Особого отдела Бутылкин. Вышедшие выглядят плохо, оборвались, но настроение у всех боевое. Комиссар госпиталя старший политрук Панов».

Выйти из окружения Власов мог.

Забегу немного вперед. Осенью 1944 года я был послан в Добендорф на курсы пропагандистов «РОА» для разбора претензий курсантов.

Пришлось разговаривать с одним из обиженных — Семеном Малюком, бывшим техником-интендантом. В конце беседы Малюк сказал:

— Если сможете, ваше благородие, напомните обо мне Андрею Андреевичу. Я подавал рапорт, но он, видно, не дошел.

— О чем напомнить? — спросил я.

— Скажите, жив, мол, Малюк, шифровальщик из штаба 2-й ударной. — И хвастливо добавил: — Это меня Андрей Андреевич тогда первым к немцам послал предупредить, что хочет сдаться в плен.

— Когда это было?

— Числа точно не помню, что-то в первой половине июля 1942 года. Я тогда долго с Андреем Андреевичем разговаривал. Он меня к немцам послал. Предупредить…

Вернувшись в штаб, я рассказал о беседе с Малюком начальнику отделения контрразведки Чикалову. Недели через две я узнал, что поручик Малюк в день выпуска пропагандистов в пьяном виде попал под машину и скончался, не приходя в сознание. А господин Чикалов сказал мне о нем при встрече:

— Терпеть не могу трепачей!

Вернусь к лету 1942 года.

В болотистых, окутанных туманами, сырых, темных новгородских лесах гибли в неравных боях солдаты и командиры, преданные Власовым.

В полках 22-й дивизии, защищавшей район Ольховки, осталось боеспособными немногим больше двух тысяч. Патронов в обрез, в день по сто граммов сухарей и по двести граммов конины. И все же сдерживали противника, били его. А противник был свежий, сытый и многочисленный: 151-й полк 61-й дивизии, 505-й и 506-й полки 291-й дивизии, 474-й и 454-й полки 254-й дивизии. Немцы бросили на остатки 22-й дивизии сорок танков, двенадцать из них было подбито.

Застрелился раненый начальник Особого отдела 2-й ударной майор Шашков. Погиб член Военного совета Лебедев. Поняв, что он неминуемо попадет к врагам, застрелился дивизионный комиссар Зуев. Любили во 2-й ударной бригадного комиссара Васильева — всегда ровен, спокоен, деловит. Смертельно раненный комиссар успел сказать: «Неохота умирать, надо бы дожить до победы!».

В 832-й дивизии от трех полков — 1238-го, 1265-го и 1267-го — остались боеспособными около четырехсот солдат. Получали по пятьдесят граммов сухарей да по шестьдесят граммов конины. Не было даже соли. А дрались как черти! Особенно отличились бойцы 1265-го полка — берегли каждый патрон, стреляли только наверняка, 24 июня с боем вырвались из окружения к Мясному Бору.

Не обошлось без подлецов и трусов. Батальонный комиссар Зубов, взятый в плен и сумевший убежать, рассказал, что интендант первого ранга Жуковский и полковник Горюнов продались немцам, рассказали все, отвечали на любой вопрос.

С волнением я читал материалы, имеющие отношение к начальнику связи 2-й ударной генерал-майору Афанасьеву. Он в записке генералу Мерецкову писал: «Солдаты и командиры 2-й ударной сражались героически. Подавляющее большинство осталось преданным Родине до последней капли крови. А им было невыразимо тяжело: тяжко воевать и тяжко умирать с горькими мыслями, что их трудное положение — результат то ли глупости, то ли измены.

Никакой транспорт не действовал — ни гужевой, ни автомобильный, — все зимние дороги оказались под водой. Люди на себе носили боеприпасы за тридцать километров, а места тут непроходимые. А как солдаты берегли технику, вынесли ее множество на Новую Кересть, только бы спасти, не отдать врагу…»

Афанасьев одним из последних видел в лесу Власова.

Из документов я установил, что с Власовым были три автоматчика: Василий Попов, Георгий Люсин и Николай Сермащиев. Был еще политрук Щербаков, также вооруженный автоматом. И была «хозяйка» Власова.

Афанасьев предложил всем идти до реки Оредежь. По его расчетам, на пути должно быть озеро Черное, в нем много рыбы — можно было пополнить запасы еды. «Дойдем до партизан, обязательно дойдем!» Власов отказался. Один из автоматчиков хотел идти с Афанасьевым, но Власов на него наорал, пригрозив: «Застрелю, как подлого изменника!»

Афанасьев пошел один. Чуть южнее болота Веретинский мох у тригонометрической вышки его остановил заслон партизан Луганского отряда, которым командовал секретарь райкома Дмитриев.

Партизаны переправили генерала в Оредежский отряд, во главе которого стоял Сазонов. В этом отряде была действующая рация. Афанасьев показал Сазонову на карте, где он видел командующего 2-й ударной последний раз: «Он где-нибудь неподалеку. Ищите, товарищи, ищите. Надо спасать Андрея Андреевича…»

Бойцы Сазонова разбились на три группы и отправились: одни на дорогу Выдрица — Лисино — Корпус — Тосно, другие к деревне Остров, третьи к Печнову — спасать Власова.

Сазонов не знал, что посылает партизан искать предателя.

За Афанасьевым прилетел самолет. Ночью начальник связи 2-й ударной улетел на Большую землю. На аэродроме его встретили генерал армии Мерецков и армейский комиссар первого ранга Запорожец.

Они рассказали потрясенному Афанасьеву о том, что германское радио сообщило: «Во время очистки недавнего волховского кольца в своем убежище обнаружен и взят в плен командующий 2-й ударной армией генерал-лейтенант Власов».

— Эх, Андрей Андреевич! Видно, гордыня помешала тебе принять мой добрый совет. Были бы сейчас вместе, — подумал вслух Афанасьев.

Никто еще не знал, что Власов сдался в плен добровольно.

Я прочел сотни документов. Не могу забыть страницы из дневника младшего лейтенанта Николая Ткачева.

Ткачёва убили под Мясным Бором, когда он с остатками своей роты 1238-го полка 382-й стрелковой дивизии выходил с боем из окружения. Его друг, лейтенант Петр Воронков, сохранил дневник.

«Я стою на берегу Глушицы. Когда-то, совсем недавно, перед самой войной, мы забрели сюда с Панеи. Боже ты мой, как нам было хорошо! А сейчас тут мышь не проскочит — немцы простреливают каждый сантиметр. Как я ненавижу войну! Но все равно я буду драться до последнего, а если умру, то с сознанием исполненного долга. Какой-то подлец пустил слух, что нас предали. Я все допускаю: ошибки, промахи, глупость, наконец, но предательство!..»

Николай Ткачев не допускал мысли, что Власов — предатель.

Я теперь это знал. Я понял: Власов мог выйти из окружения. Мог выйти и не вышел. Не захотел. Ушел к врагу. И он стал для меня личным врагом, потому что изменил моей Родине, моему народу, в том числе и мне, Андрею Мартынову, моей жене, моим детям.

Я спросил Мальгина:

— Когда?

— Когда будешь готов.

— Я готов. Я готов совершить приговор над этим выродком.

— Этого мы тебе не поручаем. Его будут судить… Продолжай готовиться.


Немецкие сапоги

Командующий 2-й ударной армией Волховского фронта Власов сдался в плен тринадцатого июля 1942 года.

На опушке леса, куда немцы вывели Власова, командовавший ротой оберлейтенант Шуберт отвинтил крышку фляги, наполнил ее и протянул Власову. Оберлейтенант говорил по-русски плохо, старался пояснить речь жестами:

— Камю. Гут коньяк… Возвращает силы…

В первые часы общения с немцами, особенно когда шли по лесу, Власов был все время настороже: часто оглядывался, старался ближе держаться к обер-лейтенанту — как бы чего не вышло. «Черт их знает! Пришибут ненароком».

Здесь, на опушке, под ярким солнцем, Власов почувствовал, что успокаивается. Ему понравилось, что обер-лейтенант, предложив коньяк, щелкнул каблуками и отступил на два шага. Понравилось и то, что, обращаясь к нему, офицер все время козырял: «Герр генерал…»

Коньяка Власову не хотелось — солнце уже палило вовсю, гораздо приятнее, нужнее была бы кружка холодной воды, но Власов выпил коньяк, как знаток, мелкими глотками — боялся обидеть отказом офицера. Протянув немцу пустую крышку, Власов поклонился, хотел поблагодарить по-немецки и неожиданно сказал:

— Мерси.

Обер-лейтенант ловко принял крышку, поставил на ладонь и все тем же почтительным тоном осведомился:

— Ешчо, герр генерал?

— Мерси, обер-лейтенант.

Смущал Власова только молодой, лет двадцати двух, обер-ефрейтор. Власов обратил на него внимание еще в лесу, в первые минуты общения с немцами. Когда по просьбе Власова немцы расстреляли автоматчиков из его охраны, обер-ефрейтор посмотрел на него с явным презрением.

Немцы вытащили из шалаша продавщицу военторга Зину. Власов спал эту ночь с ней под одной шинелью, всю ее истерзал, искусал ей грудь и губы. Сначала Зина не поняла, что хотят с ней сделать немцы. Она торопливо застегивала пуговицы на гимнастерке. За короткие секунды у нее осунулось лицо, большие черные глаза стали еще больше. Когда высокий, с лохматыми бровями солдат потащил ее к дереву, под которым лежали мертвые автоматчики, Зина упала на землю, заплакала, закричала:

— Андрей Андреевич! Родненький! Товарищ генерал, не убивайте! Пожалейте меня!..

Власов отвернулся и увидел нахмуренное лицо молоденького обер-ефрейтора. Раздались выстрелы, и Зина перестала кричать. Когда уходили, Власов не выдержал, посмотрел на труп Зины. Юбка задралась выше колен, и Власов отчетливо увидел на левой ноге знакомое коричневое родимое пятно. Зина называла его пчелкой: «Представьте себе, и у мамы и у меня на одном и том же месте. Я не потеряюсь, меня по пчелке всегда найдут…».

Обер-лейтенант снова протянул наполненную крышку и невпопад сказал:

— Повторение — мать утешение.

Власов на этот раз выпил залпом.

— Мерси.

Солдаты засмеялись. Обер-лейтенант нахмурился, и смех прекратился. Власов все же успел заметить: солдат рассмешил обер-ефрейтор — показал, как генерал ловко опрокинул крышку.

Подкатил черный «опель-адмирал». Из машины вышел капитан и козырнул Власову. Обер-лейтенант пригласил:

— Прошу, герр генерал.

Он открыл дверцу, осторожно поддержал Власова под локоть и, убедившись, что генерал уселся, сильно захлопнул дверцу.

В машине было прохладно, пахло кожей, сигарами. Власову стало неловко за свои облепленные засохшей рыжей глиной сапоги, он хотел подобрать ноги под сиденье, но ничего не получилось — сиденье было низкое.

Капитан молчал. Власов вопросительно посмотрел на спутника — хоть понемецки, но скажи что-нибудь! Капитан не проронил ни слова. Молчание стало для Власова невыносимым, и он неожиданно для себя сказал:

— Хорошая машина! Зер гут автомобиль.

Капитан даже не посмотрел в его сторону, не отвел взгляд от бело-розовой, густо усыпанной веснушками шеи шофера.

Показались железнодорожные постройки. Машина остановилась возле двухэтажного дома из красного кирпича. Капитан вышел из машины, открыл дверцу и по-русски произнес:

— Мы прибыли, господин генерал. Станция Сиверская. Вас желает видеть командующий группой армии «Север» генерал-полковник Линдеманн.

Власов, обиженный тем, что немец, оказывается так хорошо разговаривающий по-русски, молчал всю дорогу, с раздражением сказал:

— Я попросил бы некоторое время. Мне надо привести себя в порядок.

Капитан вежливо-бесстрастным тоном ответил:

— Мы сюда и прибыли именно за этим, господин генерал. Генерал-полковник Линдеманн ждет вас в четырнадцать часов.

Видно, в штабе Линдеманна все были вышколены на один образец — без надобности ни слова, все делали неторопливо, споро, без намека на суетливость.

Парикмахер в форме унтер-офицера, не спросив Власова, как причесать, быстро, ловко подстриг отросшие волосы. Власов с удовольствием отметил, что мастер угадал его любимую прическу — бобрик. Хороша была и бритва — мягкая, она почти не касалась кожи, не беспокоила. Власов тыльной стороной ладони провел по щеке и остался доволен.

В маленькой раздевалке перед душем лежало новое, но уже стиранное, хорошо выглаженное белье, носки, соединенные красно-золотой бумажкой, — прямо со склада, большой кусок розового, приятно пахнущего мыла.

Моясь, Власов не вспоминал о том, что произошло рано утром в лесу: расстрел автоматчиков, смерть Зины — все ушло в прошлое и уже не тревожило.

Он с наслаждением ощущал теплую сильную струю, тер большой резиновой губкой толстую, крепкую шею. Чуть ниже плеча обнаружил небольшой прыщик, сковырнул его и, безопасности ради, тщательно промыл покрасневшую кожу. Промелькнула мысль: «Хорошо бы смазать йодом, на худой конец протереть одеколоном… Ничего, обойдется».

Закутанный в широченную махровую простыню, он вышел в раздевалку и увидел на Плечиках свой вычищенный, отутюженный мундир. Только сапоги были не его, а немецкие, с прямыми, твердыми, очень блестящими голенищами.

Опять появился парикмахер — минут пять втирал в волосы жидкость из большого синего флакона, причесал, сделал массаж.

Потом Власов завтракал в большой светлой столовой, с аппетитом съел два ломтика ветчины. Попробовал горчицу — тоже понравилась, кисло-сладкая, совсем не похожая на русскую. Выпил чашку черного кофе, хотя и не любил его, а уж потом заметил маленький молочник со сливками. Поинтересовался, что лежит на тарелке, покрытой салфеткой, — оказалось, два яйца и ложечка. Власов съел и яйца, старательно выскреб скорлупу и не рассчитал — скорлупа сломалась, и еще раз выпил кофе, уже со сливками.

На столе больше ничего не было — все подобрал. Подумал: «Хлипко питаются немцы, не по-русски».

Оставалось ждать, когда повезут к Линдеманну.

Власов подошел к окну и толкнул раму — она легко поддалась.

«Может, выйти? Меня, видно, не караулят…»

Но, выглянув из окна, увидел у наружных дверей автоматчика. И ему стало приятно, что он ошибся, — его все-таки караулили. «Я могу убежать…» И он сразу помрачнел: «Никуда я не убегу. Некуда. Назад все пути отрезаны».

Вспомнилась Зина, послышался ее голос: «Андрей Андреевич, родненький!..»

Вошел капитан.

— Вы готовы, господин генерал? Можно ехать…

Генерал-полковник Линдеманн держал себя вполне корректно: вышел из-за стола, жестом указал на большое кресло и, подождав, когда Власов устроится, сел рядом, в такое же кресло справа.

Власов видел свастику только на фотографиях да у гитлеровцев, взятых в плен под Москвой. А тут рядом, совсем близко, на Власова уставились сразу три штуки — с нарукавной нашивки, с партийного значка и с креста, висевшего на правом нагрудном кармане Линдеманна, чуть ниже партийного значка.

Линдеманн смотрел на Власова, а говорил для переводчика, чуть склонив в его сторону голову.

— Прежде всего, генерал, я хочу справиться о вашем самочувствии, — перевел капитан.

— Прошу вас, передайте господину генералу, что я чувствую себя хорошо, — сказал Власов.

— Передам… Но вы не просите меня об этом, господин Власов. Это само собой разумеется, — заметил капитан и перевел его ответ Линдеманну.

— Я очень доволен услышать о вашем добром здоровье…

— Данке, — неожиданно для себя сказал Власов. Линдеманн не то усмехнулся, не то улыбнулся и заговорил по-деловому:

— Все вопросы, связанные с вашим добровольным переходом на сторону Великой Германии, будут решаться в ставке фюрера, куда вы на днях будете отправлены. В мои обязанности входит принять вас и позаботиться, чтобы вам было хорошо.

— Данке, — перебил переводчика Власов и наклонил голову. — Данке…

Линдеманн посмотрел на сапоги Власова.

— После нашей беседы вас отвезут в отведенное для вас помещение. Все ваши желания прошу передавать капитану. У вас есть пожелания, которые бы вы хотели высказать сейчас?

— Благодарю, никаких желаний у меня нет. Линдеманн полистал бумажки, лежавшие на столе.

— У меня есть к вам некоторые приватные вопросы, интересующие лично меня…

— Если смогу, буду рад на них ответить…

— Как здоровье Сталина? Когда вы видели его последний раз?

Последний раз Власов видел Сталина в мае 1941 года в Кремле, на выпуске слушателей военных академий, видел издалека, когда Сталин произносил речь. Власов сообразил, что рассказ об этом вряд ли будет выгоден для него.

— Сталин здоров. Но я последние месяцы имел возможность разговаривать с ним только по телефону.

— Ваше мнение о Жукове?

— В каком плане? Как о человеке или как о военачальнике?

— Меня интересует все.

— Как военачальник — обыкновенный полковник, правда, не без некоторых способностей. Как человек, говорят, малоприятный. Я с ним общался мало.

Приватные вопросы так и сыпались: о Шапошникове, Коневе, Мерецкове. Линдеманн слушал внимательно, не перебивая. Власов решил, что его характеристики нравятся собеседнику.

— Вы доставили мне много веселых минут, генерал, — сказал Линдеманн. — Я был бы рад, если бы все, что вы сообщили мне, соответствовало действительности. К сожалению, ваши оценки не совпадают с тем, что мне уже известно.

Власов сдернул очки, начал усиленно протирать стекла. «Надо быть поосторожнее! Так и влипнуть недолго».

— Я не могу согласиться с вами в оценке Жукова, Мерецкова и других. Я с интересом наблюдаю за действиями Жукова, конечно, в доступных мне возможностях. Было бы неправильно преуменьшать значение и роль этого талантливого военачальника. Это может показаться абсурдом, но я с удовольствием видел бы его на посту начальника нашего штаба сухопутных войск… — Линдеманн раздраженно добавил: — Во всяком случае, хотя бы за то, что он значительно лучше нас знает русские условия.

Власов попытался вывернуться из неловкого положения:

— Я, к сожалению, с генералом Жуковым общался редко…

Линдеманн сухо отрезал:

— Я с генералом Жуковым совсем не общался.

Было видно: командующий группой армий «Север» потерял всякий интерес к Власову. Глядя на его сапоги, он протянул руку переводчику, тот подал папку.

— Мы хотим передать по радио. Желаете ознакомиться с русским текстом?

Власов прочел: «Во время очистки недавнего волховского кольца в своем убежище обнаружен и взят в плен командующий 2-й ударной армией генерал-лейтенант Власов. Генерал-лейтенант Власов сообщил, что он давно искал случая перейти на сторону Великой Германии».

— Я просил бы ограничиться первой фразой. Пока так будет лучше, — сказал Власов, подчеркнув слово «пока».

Линдеманн что-то сказал капитану. Капитан вынул из кармана небольшой словарь, полистал и подал командующему. Генерал-полковник заглянул в словарь, прочитал по-русски, выделяя каждое слово:

— Снявши голову, по волосам не плачут. Ауф видерзейн, герр Власов.

Переводчик что-то сказал Линдеманну. Власов понял только одно слово: «пресса». Капитан подошел к двери и впустил двух офицеров с фотоаппаратами, равнодушно-бесстрастным тоном попросил Власова положить руки на колени, смотреть на Линдеманна и улыбаться.

Линдеманн уже улыбался — как-никак командующий группой армий «Север» беседовал со вчерашним заместителем командующего Волховским фронтом, вчерашним командующим 2-й ударной армией, вчерашним советским генералом, совершенно добровольно перешедшим на сторону Великой Германии.

Офицеры, щелкнув аппаратами, ушли. Линдеманн поднялся с кресла и, видно что-то вспомнив, с любопытством посмотрел на Власова. Капитан, выслушав генерала, с не меньшим любопытством перевел:

— Мне сообщили, генерал, что по вашей просьбе уничтожены солдаты вашей охраны и какая-то женщина. Что заставило вас так поступить?

Власов ожидал любого вопроса, но только не этого. Он никак не мог предположить, что его собеседника заинтересует судьба автоматчиков и Зины. Поэтому, не будучи готовым к ответу, Власов ответил вполне искренне то, что он думал на самом деле:

— Чем меньше свидетелей, тем лучше.

Линдеманн выслушал ответ, слегка нахмурился и ничего не сказал.

После обеда к Власову зашел молодой немец в штатском. Отрекомендовался капитаном Штрикфельдом из отдела пропаганды верховного командования. Добавил, что только что прилетел из Берлина. Он отлично говорил по-русски.

— Завтра в Винницу, Андрей Андреевич.

— Скажите, Адольф Гитлер там? Он меня примет?

— Хотите добрый совет? Никогда никому не задавайте вопроса, где сейчас фюрер. Вам никто никогда на это не ответит. И еще один совет: не высказывайте желания попасть на прием к фюреру. Если он пожелает видеть вас — вызовут…

Вечером пошли в офицерское кино. Зрителей было немного. На Власова смотрели с любопытством, но господа офицеры вели себя прилично, некоторые даже козыряли. Двое были в черных мундирах. Штрикфельд объяснил, что это бригаденфюрер СС Белинберг и обер-штурмбанфюрер СС Леман.

— Если перевести их звания на армейские, то Леман — подполковник, а Белинберг — генерал-майор… Кстати, близок к Генриху Гиммлеру. Мы летели вместе, — не без гордости сообщил Штрикфельд.

Кто знал, что бригаденфюрера СС Белинберга через месяц повысят в звании — он станет группенфюрером, в переводе на армейский чин генерал-лейтенантом, что через два месяца его убьют под Краснодаром партизаны, а его вдова Адель Белинберг через два года станет с согласия Гиммлера женой Власова?

Показывали хронику. У подножья Эйфелевой башни молодые, здоровые, довольные собой немецкие солдаты весело переговаривались с француженками, потом этих же солдат, а может, просто похожих на них показали в кафе. Один стоял с бокалом в руке — произносил тост.

Затем показали Киев — улицы Пушкина, Свердлова, Театральную площадь. На мгновение мелькнул дом, где Власов когда-то, до войны, жил. По картинной галерее ходили немцы.

Власов завозился в кресле — стало не по себе. Захотелось сказать что-нибудь про Киев, но никаких подходящих слов не находилось, да и кадры пошли другие — показывали, как в Гамбурге проходит сбор пожертвований для германской армии.

Долго шел фильм о капризной красавице, уехавшей от благородного, но скучного мужа в Альпы. Красавица отчаянно смело летела на лыжах с горы, внизу ее ждали двое — возлюбленный и благородный, только что приехавший супруг.

Штрикфельду картина нравилась, забыл даже переводить. У Власова от долгого сидения в жестком деревянном кресле заболел зад. Но разве уйдешь?

Расстались с Штрикфельдом дружески. Напоследок Власов небрежно сказал — обдумывал, как это сделать, почти весь вечер:

— Если можно, раздобудьте для меня обувь русского образца. Извините, привык. Эти очень жмут.


Герр Хильгер подводит итог

Винницу немцы показать не захотели — везли с аэродрома в машине с занавешенными окнами. А посмотреть на город Власову хотелось. Здесь он жил около двух лет, когда командовал полком. У железнодорожного переезда стояли минут пять — пропускали громыхавший на стыках товарный поезд. Власов попытался приподнять край занавески: сидевший сзади офицер, встретивший возле самолета, бесцеремонно отвел руку и плотно прижал коричневую материю.

Несколько дней держали взаперти. Кормили, давали водку, вино, показывали кинохронику — никаких деловых разговоров. Власов спросил Штрикфельда, когда закончится его затворничество. Капитан только пожал плечами.

Не мог же Штрикфельд просто так, за здорово живешь, брякнуть, что отдел пропаганды верховного командования, в распоряжении которого отныне находился Власов, послал запрос в абвер, гестапо, пятое управление министерства иностранных дел «сообщить все, что известно о добровольно перешедшем на сторону Великой Германии генерал-лейтенанте Власове, родившемся в 1901 году в деревне Ломакино Гагинского района Горьковской области (по-дореволюционному — Нижегородской губернии), окончившем духовное училище, духовную семинарию, женатого: первый раз в 1926 году на односельчанке Полине Михайловне Вороновой, второй раз в 1937 году на Анне Семеновне Оськиной, третий раз в 1941 году на Агнессе Павловне Подмазенко, военном враче 3-го ранга[1], в комсомоле не состоявшем, закончившем высшие стрелковые курсы «Выстрел», командовавшем до войны ротой, батальоном, полком и дивизией.

Есть сведения: особенно пошел в гору после 1937 года, долго не вступал в Коммунистическую партию, боялся, что напомнят о происхождении из кулаков, честолюбив, любит женщин (едва отправив последнюю жену рожать, немедленно завел двух любовниц), любит деньги, замкнут, хитер, труслив, очень боится смерти.

Просим уточнить: сколько земли было у отца, кто его друзья среди советских военных, какое впечатление произвел на русских его переход на нашу сторону».

В конце запроса значилось: «Необходимо на предмет использования генераллейтенанта Власова в антисоветских целях».

Если бы не Штрикфельд, можно было бы сойти с ума от безделья. Капитан был мастер на все руки: хорошо, не пьянея, выпивал, забавно рассказывал анекдоты, не стеснялся даже про Геббельса: «Берлинцы знают: если в газетах сегодня белое пятно, значит, изъята очередная статья министра пропаганды». К концу второй недели, вечером, Штрикфельд, внимательно посмотрев на своего поскучневшего подопечного, извинился и ушел. Вернулся он поздно с двумя девицами. Девицы вели себя благопристойно, подавая руку, сделали книксен, назвались, правда, только по имени. Одна — Мурой, другая — Люсей.

Власову понравилась Люся — среднего роста плотная брюнетка с высоким бюстом. Им овладело беспокойство, как бы Штрикфельд тоже не обратил на нее внимания. Но капитан и тут оказался любезным:

— Вы наш гость. Право выбора за вами.

Штрикфельд поставил две бутылки вина, хотел было наполнить рюмки, но Власов заторопился, подмигнул: «Уводи свою…» И сел рядом с брюнеткой вплотную. Она захохотала, взвизгнула:

— Ну и дылда!

Потом всмотрелась, брезгливо отодвинулась:

— Это не с твоим ли, милок, портретом немцы листовки раздавали?.. Эх, жизня наша с тобой сволочная!.. Чего вина наливаешь — водки давай! Водки!..

Дня через два Штрикфельд появился в форме офицера гестапо и в ответ на удивленный взгляд Власова заявил:

— Сегодня у нас деловое свидание…

Власов надеялся, что подадут «опель-адмирал», повезут в ставку Гитлера, при разговоре с фюрером будут присутствовать высокопоставленные лица рейха, все произойдет по самому высшему разряду — не каждый же день добровольно переходят к немцам командующие армиями. А ехать никуда не пришлось. В ту же комнату, где он сидел, капитан ввел немца в штатском.

Без всякой торжественности, даже без фашистского приветствия, которым иногда по утрам встречал его Штрикфельд, штатский деловито отрекомендовался:

— Хильгер, советник министерства иностранных дел.

Сел без приглашения, словно не гость, а хозяин. Небрежно сказал:

— Я слушаю вас, генерал.

Власов недоуменно посмотрел на Штрикфельда. Капитан молчал, на лице равнодушная неприступность: «Выкручивайся, как знаешь!»

— Я хотел вас послушать, господин Хильгер… Мне, собственно, говорить нечего… Я все сказал своим добровольным переходом на сторону Великой Германии. Могу только добавить, что я предлагаю свои услуги, свои знания для борьбы с коммунистами.

— Чем вызвано ваше решение?

— Убеждениями.

— Вы могли бы сообщить их, хотя бы вкратце?

— Попытаюсь.

— Я слушаю.

— Я вырос в религиозной семье. Мои родители хотели, чтобы я стал священнослужителем.

— Вы верите в бога?

— Как вам сказать…

— Сказать можно или да, или нет.

— Верю…

— Продолжайте.

— Советская власть, отделив церковь от государства, лишила церковь ее законности…

— Для верующего это безразлично.

— Верить можно, но быть, пастырем такой церкви трудно. Постоянные преследования…

— Я понял. Какие причины еще, кроме религиозных, побудили вас перейти к нам?

— Их много…

— Укажите хотя бы некоторые.

— Я не согласен с марксизмом-ленинизмом.

— В чем?

— Я не верю в теорию классовой борьбы. Есть люди способные, трудолюбивые, экономные, настоящие хозяева и есть ленивые, глупые, беззаботные, завистливые. Земля должна принадлежать тем, кто ее любит и умеет обрабатывать.

— Сколько земли имел ваш отец?

— Четыреста моргенов…

Хильгер заглянул в записную книжку.

— Вы не преувеличиваете? Может быть, сорок?

— Возможно, я неправильно перевел русские меры в германские.

— Ваши взгляды на промышленность тождественны вашим аграрным?

— В основном…

— Насколько нам известно, вы состояли в Коммунистической партии. Почему вы в нее вступили? Мы бы хотели получить от вас искренний ответ.

— Идеи коммунистов мне абсолютно чужды, более того, они мне враждебны. Но с волками жить — по-волчьи выть…

— Где гарантия, что вы будете честно служить Великой Германии?

— Честное слово офицера.

— Вы однажды, даже дважды давали честное слово: один раз — принимая присягу, второй — вступая в Коммунистическую партию.

— Я докажу делом…

— Что вы подразумеваете под «делом»?

— Борьба с коммунистами.

— Каким путем?

— Любым. Каким вам будет угодно.

— Что бы вы хотели делать сейчас?

— Помогать Великой Германии свалить советскую систему…

— Германские вооруженные силы справятся с этим без вашей помощи.

— Возможно. Но завоеванной страной надо управлять…

— Любопытно! И что вы предлагаете?

— После победы над коммунизмом Россия должна стать самостоятельным государством.

— Самостоятельным? Это совсем любопытно! И какие выгоды от этого получит Германия?

— К Германии должны отойти вся Украина, Прибалтика, Белоруссия, Крым. Русские земледельцы будут обеспечивать Германию продуктами сельского хозяйства на льготных условиях. Совместное использование полезных ископаемых…

Хильгер впервые за всю беседу улыбнулся:

— Ваши соотечественники поддержат вашу щедрость?

Вопрос прозвучал явно иронически. Власов сделал вид, что не заметил.

— Лучше иметь одну Великороссию, нежели не иметь ничего.

Хильгер подвел итог:

— Теперь, генерал, нам ваши позиции более или менее ясны. Я доведу их до сведения… Пока все будет обсуждаться, пройдет какое-то время. Нам бы хотелось, чтобы вы, не дожидаясь ответа, провели ряд акций.

— Что я должен сделать?

Хильгер достал из портфеля плотный глянцевый лист.

— Это проект вашего обращения к русским солдатам и офицерам. Подпишите. И еще одну подпись под вашей фотографией.

— Лучше без фотографии.

— Фотография необходима, — твердо сказал Хильгер. — Это согласовано.

— Сколько времени в моем распоряжении просмотреть и отредактировать обращение?

— Зачем вам лишние хлопоты, генерал? Над обращением трудились талантливые люди. Его одобрили в отделе пропаганды верховного командования, его утвердил герр Геббельс… Подписали? Ну и прекрасно… Теперь я могу вас обрадовать: выполняя замысел фюрера, части 6-й армии генерал-полковника Паулюса вышли к Волге в районе Сталинграда. Капитан, слышали последнюю сводку?

— Так точно, господин советник. Северная часть Сталинграда в наших руках. Наша авиация беспрерывно бомбардирует центр города, переправы через Волгу. Вечером, по всей вероятности, получим сообщение о падении Сталинграда. Серьезный успех под Новороссийском, наступление на Крымскую и Темрюк идет по плану.

— У нас отличный повод открыть бутылку шампанского, капитан!

Штрикфельд предчувствовал, что разговор обязательно закончится шампанским, — он знал этих господ из министерства иностранных дел: поговорят, пусть даже о пустяках, а потом обязательно пробки в потолок. Это у них вроде как наследственное, поскольку сам герр Иоахим фон Риббентроп имеет прямое отношение к виноторговле.

Хильгера словно подменили: мил, любезен.

— Как это у вас, у русских: «Делу время, потехе час»?

— Вы отлично говорите по-русски, господин советник.

— Ваше здоровье, господин Власов. Я долго жил в Москве, Андрей Андреевич. Был советником в нашем посольстве. Искренне жалею, что мы раньше не встретились. На приемах всегда бывало много ваших военных. Вы немецкий знаете?

— Крайне слабо. Точнее, не знаю совсем. Когда-то в семинарии проходил греческий, латынь…

— Прелестное шампанское, генерал. Ваше Абрау-Дюрсо нисколько не хуже французского. Я нахожу, что ваше, особенно полусладкое, просто шедевр. Капитан, а что, если мы еще бутылочку, как это по-вашему, Андрей Андреевич, по-русски: дербалызнем?

Если бы мертвые могли говорить!

Встал бы из гроба ломакинский мужик Андрей Власов со своей старухой.

Жаден был старик! Крепко деньгу любил. Всю жизнь копил. Всю жизнь землю прикупал, за грош обидеть мог кого угодно — жену, свата, кума.

В долг давать — давал, да брать боялись, разве что по крайней необходимости: не вернешь в срок — из горла вынет, со всеми процентами, да еще и ославит. Как-то на фоминой неделе жена подала нищему гривенник. Ей перепутать ничего не стоило, поскольку старик ей деньги в руки почти что не давал. Догнал Власов прохожего за околицей, отобрал серебряную монету, дал семишник. И это на фоминой, когда родителей положено поминать с чистой совестью!

В петров пост убило молнией у Власовых корову. Люди как в этом случае поступают? Увозят подальше и зарывают поглубже, чтобы волков не соблазнять. А Власов скорее за нож. И прирезал мертвую-то! «Ничего, съедим!» Кабы сам со своей семьей ел — твое дело, хоть ежей ешь! А он мясо в продажу пустил. И хоть по дешевке, все равно никто не польстился.

Жаден был старик, кого угодно мог обидеть за полушку, но если бы встал он из гроба и узнал бы, что сын его Андрей с врагами распивает и такие разговоры ведет, — проклял бы!

Воскликнула бы в ужасе мать:

«Вымолили у господа бога сыночка!»

Рождались все девочки — одна за другой. А муж злился, орал: «Кому я дом, имущество передам? Зятьям? Мне сын требуется!» И ходили — ходили на богомолье: к Сергию Радонежскому, падали на колени перед Иверской и Казанской иконами божией матери, во Владимире целовали на коленях мощи князя Андрея Боголюбского, поклялись, что назовут сына Андреем. Муж сказал: «Бог с ним, с хозяйством! Родишь сына — отдам в попы».

«Поди разберись, кто мой хозяин? Штрикфельд заверяет — верховное командование. Тогда почему Берлин прислал его — офицера гестапо? При чем тут отдел пропаганды? Как проверишь, если, кроме капитана, я никого не вижу? Хильгер не показывается. Прислал на память два экземпляра моего обращения к советским войскам, внести еще поправки, даже не показали предварительно! Много они про евреев мне подсунули, перебрали. И подарок прислали — «Майн кампф» и альбом с репродукциями Дрезденской галереи. Оказывается, Сикстинская мадонна у них. Я почему-то думал, что она у папы римского… Сегодня буду говорить с Штрикфельдом всерьез. Кто я, господин капитан? Если я заключенный, тогда вы мне так и скажите, я буду знать и вести себя соответственно. А кто же я на самом деле? Кто? Сволочи, не могли эту самую «Майн кампф» подарить на русском языке — почитал бы с удовольствием… Интересно, что на фронте? Сдадут наши Сталинград или не сдадут? Наши! Кто теперь для меня наши? Что про меня говорят?.. А ведь для меня, пожалуй, лучше, если Сталинград не сдадут. Если сдадут, тогда немцы совсем одуреют от победы и пошлют меня ко всем чертям. Могут просто пристукнуть. Сны нехорошие вижу. То ворон каркает на крыше — к покойнику в этом доме, петух головой трясет — к беде, передний угол трещит — несдобровать хозяину… Впрочем, какой я теперь хозяин и что снам удивляться: каково живется, таково и снится!.. Ах, Штрикфельд, Штрикфельд! Лиса! Все одно и то же: «Пока из Берлина ничего нет!» А почему из Берлина? Ставка здесь, в Виннице! При чем тут Берлин? Хитрят, сволочи. Не такого я ожидал!..»

Штрикфельд в новом мундире. Вошел, как всегда, не спросив разрешения. Власова это коробило: не привык к такому обращению, но разве что скажешь?

— Гутен морген, герр генерал!

— Доброе утро, господин капитан!

— Почему такой хмурый, господин генерал? Что случилось, Андрей Андреевич?

Штрикфельд всегда так: официально «господин генерал» и тут же сердечное — «Андрей Андреевич». Иезуит!

— Я хотел поговорить серьезно, господин капитан. Мое длительное бездействие…

— Кончилось, Андрей Андреевич, кончилось! Сегодня едем в Германию. В Берлин. Решено создать «Русский комитет». Ну, а раз комитет, следовательно, должны быть и глава, и члены. Побываем в лагерях для военнопленных. Будем приглашать желающих. О чем же вы хотели говорить со мной, господин генерал?

— Необходимость отпала. Когда отбываем?

— Через два часа.

— Конечно, самолетом?

— Самолетом — фью, и ничего не увидите. Поездом. Для вас будет удовольствие посмотреть Германию. Должен вам сказать, немецкая земля красива, благоустроенна.

Власов обиженно молчал. Почему Гитлер не торопится увидеть его лично, посоветоваться с ним? Ведь он не какой-нибудь рядовой, а как-никак генераллейтенант, и не в плен взят, а сам пришел…


Берлин

Раздражение не проходило и в поезде.

«Черт бы их взял, эти немецкие вагоны! В купе шесть человек, не полежишь — сиди, словно идиот! Выдумали — спать сидя! Не могли специальный вагон прицепить, чтобы по-людски. Как будто командующие армиями переходят к ним каждый день! Единственный случай, а они…»

Не понравились и спутники — чванливые. Даже со своими и то разговаривать не желают. Спросили Штрикфельда, видимо, о нем, потому что уставились бесцеремонно, а потом отвернулись, словно он и не советский генерал-лейтенант, а неопределенная личность или вещь.

И гестаповец примолк. Уткнулся носом в газету. Стыдится при соотечественниках расположение выказывать?

«А этот толстомордый все время то на меня, то на свой портфель из желтой кожи, распухший, как супоросная свинья. Боится, как бы я не спер, что ли? Вот тип!..»

Из соседнего купе слышны смех, громкие разговоры. Власов, проходя в туалет, заметил — пьют. Наверно, в отпуск господа офицеры.

Заскочил официант в белой курточке, пригласил обедать. Штрикфельд выбрал время — восемь вечера. «Не мог, дьявол, пораньше?» Толстомордый и еще один, с обожженным лицом, пошли в вагон-ресторан.

«Интересно, возьмет он портфель? Взял. Видно, и правда за жулика меня считает… Поспать бы… Некуда ноги девать».

Штрикфельд нажал кнопку — кресло слегка опустилось, задремал. Ноги так вытянул, что, кто бы ни выходил из купе, должен был запнуться. «Караулит, гад!»

Власов встал — хоть немножко постоять у окна в коридоре, размять окаменевшее тело.

— Куда, Андрей Андреевич?

— Постою, посмотрю.

— Пожалуйста, пожалуйста, господин генерал.

Есть хочется. Слава богу, восемь часов. В вагоне-ресторане ни души, все уже давно пообедали. Ну и обед! Подали гороховый суп и картофельные котлеты. «Воняют! Что они их, на машинном масле жарят?»

В Берлин приехали затемно.

И прямо из вагона в убежище. «Хауптштадт дес рейхес» — столицу рейха — бомбили.

Напротив Власова сидела на скамейке пожилая немка с хищным носом, очень нервная; ее ястребиные глаза беспокойно бегали — кого-то искала. Между колен зажат спортивный рюкзак, из кармана торчит бутылка содовой с фарфоровой пробкой. У самого входа, не решаясь пройти дальше, жались двое парней в вылинявших советских гимнастерках со знаком «ОСТ» на правой стороне груди. На деревянном полу стояла узкая длинная корзина с двумя ручками, покрытая чистой салфеткой, от корзины вкусно пахло копченостями.

Позднее других в убежище пришли спутники по купе — толстомордый с портфелем и его сосед со следами ожогов на лице. Оглядевшись, толстомордый строго заговорил с немцем в длинном синем халате, стоявшим возле корзины.

Немец в халате приподнял салфетку — показал на сосиски, быстро заговорил. Толстомордый замолчал, примирившись с тем, что рядом с ним двое русских.

Власов тихо спросил Штрикфельда:

— Русским нельзя заходить в бомбоубежище?

Капитан ответил уклончиво:

— Прямого указания в инструкции нет.

И добавил:

— Они с ценным грузом…

Парни в гимнастерках с молчаливым сочувствием посматривали на пленного генерала.

Вбежала девочка лет четырнадцати, в пижаме. К ней бросилась пожилая немка. Сначала обняла, потом с размаху ударила по лицу и потащила к своему месту.

Зенитки били совсем рядом, послышался взрыв, другой.

Громыхнуло над головой. Немка совала девочке в уши ватные тампоны. Внучка крутила головой, не давалась…

В убежище, и без того набитом до отказа, стало душно, а дверь все хлопала и хлопала, впуская людей, — очевидно, пришел еще поезд.

Все внезапно стихло, налет закончился. Все оживились. Часто слышалось слово «Паноптикум». Кто-то сообщил последнюю новость — разрушен «Паноптикум».

Штрикфельд опечалился:

— Это в «Пассаже» на Фридрихштрассе. Я вам покажу, мы поедем мимо. Очень жаль…

Наконец начали выпускать. Первой сорвалась с места со своим рюкзаком пожилая немка. Она яростно прорывалась вперед, таща за руку внучку. Бабушка вдруг остановилась, вытащила у внучки из ушей тампоны. Начался смех. Смеялись все, улыбался даже толстомордый. Штрикфельд, смеясь, перевел, что говорила немка: «Ты хитрая! Когда я тебя браню, ты никогда не вынимаешь свои затычки».

Рядом с вокзалом пылал большой дом. И хотя было совершенно ясно, что его не отстоять, пожарные били и били по огню могучими сверкающими водяными ножами.

Шел тихий летний дождь — такой старомодный, ненужный.

Штрикфельд побегал около машин, стоящих возле вокзала, подошел к Власову, сконфуженно объяснил:

— Машины нет, наверное, из-за бомбежки. И метро не действует. Идемте пешком.

— Далеко? — озабоченно спросил Власов.

— Минут двадцать. Номер для вас заказан в отеле «Центральный» на Фридрихштрассе.

Власов удивленно смотрел на окна — на них белели кресты.

— Зачем их столько?

— Это наша традиция. Переплет рамы образует крест. Он так и называется «фенстеркрей».

На Фридрихштрассе, неподалеку от перекрестка с Унтер ден Линден, горел «Пассаж». Толпа наблюдала, как пламя с треском вырывалось из окон, лизало кресты. Маленький человек с большим животом, с совершенно голым черепом, в белой разодранной рубахе, со спущенными подтяжками, в одних носках, держал в руках большую человеческую голову.

— Пошли. Пройдем по Вильгельмштрассе.

— Что это за человек с головой в руках?

— Это владелец «Паноптикума». В «Пассаже» было все, что хотите: магазины, кабаре, «камера страха». Я однажды в детстве попал, потом неделю не спал, мама бранила отца, что он меня туда повел. Был еще лабиринт из зеркал — было очень весело, почти не выбраться. И еще был кабинет восковых фигур «Паноптикум», в нем стояли Наполеон, Бисмарк — много великих. Была еще картина — грешники в аду. Страшно, но интересно. Самое любопытное — «Жизненный путь Штерникеля», знаменитого убийцы: Штерникель убивает свои жертвы — густая, почти черная кровь, ужасно. Потом палач рубит голову самому Штерникелю, и последняя — голова Штерникеля — в корзине. Говорят, бомба пробила насквозь, все растаяло — и Бисмарк, и Наполеон, и Штерникель. Уцелела только одна голова Штерникеля.

Не повезло и в отеле: номера не заказали. Штрикфельд куда-то звонил по телефону, потом усадил Власова в холле в кресло и убежал. Появился он уже на рассвете, торжествующе помахал голубой бумажкой.

Номер оказался маленьким, узким, с одним окном. Власов сердито раздернул занавески — окно выходило на серую бетонную стену. В довершение всего где-то возник гул, потом он, приближаясь, усилился, перешел в железный грохот и начал удаляться.

Власов недовольно спросил:

— Это будет часто повторяться?

Штрикфельд виновато пожал плечами:

— К сожалению… Это эсбан — наша надземка. Рядом станция эсбангоф Фридрихштрассе. Прекрасный вид транспорта, довезет, куда только хотите. Отдыхайте.

— Если смогу, — желчно ответил Власов.

Днем Штрикфельд примчался веселый, оживленный. Выложил на стол триста марок.

— Это вам на первые расходы, Андрей Андреевич. Сейчас пообедаем и направимся к портному — вас надо переодеть, в советском ходить по Берлину не совсем удобно и, не скрою, даже небезопасно. Какой-нибудь фанатик…

Обедали в номере. Власов, всегда любивший поесть как следует, разочарованно глянул на принесенные официантом две небольшие чашки с супом.

Штрикфельд улыбнулся и сказал официанту:

— Цвай корн! Шварцброт! Биер!..

Официант быстро заговорил. По тону Власов сообразил, что официант не может выполнить заказ. Штрикфельд показал розовую бумажку. Официант улыбнулся и ушел.

— Я заказал немного водки, пива и черного хлеба для вас. А у нас карточки… Кстати, после портного мы зайдем и получим их.

Выпили по маленькой рюмочке водки, сильно отдающей сивухой. Суп оказался вкусным, с салом.

Штрикфельд вводил Власова в курс столичной жизни.

— У нас все по карточкам, даже в ресторане. Без карточек можно заказать только овощной суп и пиво. А я вас сейчас таким блюдом угощу…

Он прищелкнул языком от удовольствия.

Официант принес свинину с гороховым пюре и капустой.

— Это мое самое любимое блюдо. У нас его называют «ледяная нога». Правда, вкусно? Советую больше горчицы, она в Берлине особенная…

Триста марок лежали на телефонном столике. Капитан взял несколько бумажек заплатить за обед. Власов ничего не сказал, но, когда Штрикфельд вышел из номера, торопливо спрятал марки в карман: «Черт их знает, когда они еще дадут».

Портной в военной мастерской долго не мог понять, что хочет Власов. Герр генерал хотел нечто среднее — не военную форму и не штатский костюм. Брюки в сапоги, без лампасов, не мундир, а вроде френча, без всяких знаков различия. Сукно выбрали обычное, из которого шили для господ офицеров сухопутных войск — грязно-серого цвета. Уговорились и о сроке — все должно было быть готово к утру. Портной сначала не соглашался, просил три дня, но Штрикфельд два раза упомянул рейхсфюрера СС, и все устроилось к общему удовольствию. Ошеломленный знакомством заказчика с герром Гиммлером, портной проводил гостей до тротуара.

Вернувшись от портного, Власов завалился спать, приняв предварительно две таблетки снотворного. Проносились с грохотом поезда эсбана, выли сирены воздушной тревоги, бывший генерал-лейтенант Власов спал, спал беспокойно, тяжело ворочаясь на узкой койке, широко раскрыв огромный рот, сильно, взахлеб храпел.

Прошло три дня. Никто из официальных лиц рейха Власова так и не принял, около вертелся один Штрикфельд, да и он на второй день повел себя странно: появился только к обеду, рассказал о болезни своей матушки, сообщил сводку погоды и исчез.

На третий день Штрикфельд вообще не появился. Рассерженный, обиженный Власов в своем новом полувоенном наряде вышел на улицу.

Вечер выдался теплый, тихий, без воздушного налета. Фридрихштрассе заполнили люди. Особенное оживление было на углу Фридрихштрассе и Георгенштрассе: в магазинах толпились покупатели, и даже в большом цветочном магазине было тесно.

Улицы выглядели нормально. На перекрестках спокойно стояли прохожие, дожидаясь зеленого глаза светофора, никто не торопился перебежать дорогу перед идущими машинами.

Власов дошел до Унтер ден Линден и повернул направо, к видневшимся вдали Бранденбургским воротам. Он шел по левой стороне широкой липовой аллеи. Возле большого красивого дома стояли на коленях, сидели на корточках люди со знаком «ОСТ» на груди. Они ремонтировали выложенный мелкими камнями тротуар — вынимали стертые камни, забивали деревянными молотками новые.

Молодой парень, забивая голубой камень, сказал соседу:

— Никогда не думал, что буду ползать на коленях около нашего посольства.

Сосед ответил:

— Тут теперь какая-то ихняя контора.

— Здесь находилось советское посольство? — спросил Власов, с любопытством оглядывая здание.

— Вы что, не знали? — зло спросил парень.

— Не знал. Я в Берлине впервые.

— Мы тоже, — сказал парень. — Вы из белых?

— Нет…

— Табачком не богаты? — спросил человек средних лет.

— К сожалению, нет…

— Кто же вы? — настойчиво добивался парень. — Тут только белые свободно гуляют. Если вы не беляк…

— Я генерал-лейтенант Власов.

Подошел человек с молотком в руках.

— Уходи! Уходи, пока цел!

Власов торопливо шагнул с тротуара на широкую аллею. Кто-то громко сказал:

— Чего ему тут, сволочуге, надо?

Власов зашагал быстрее. Сильный удар камнем в спину заставил его обернуться. Второй камень угодил в руку. И обрушился каменный град. Власов побежал, споткнулся о металлическую решетку и растянулся. С другой стороны улицы от министерства культуры торопились полицейские.

От бывшего здания советского посольства неслось яростное:

— Предатель!

— Гадина очкастая!..

Штрикфельд негодовал:

— Запомните раз и навсегда: как можно дальше от ваших дорогих соотечественников, особенно от тех, кто работает под охраной. Полюбуйтесь на себя, господин генерал! Завтра ехать в Хаммельбургский офицерский лагерь искать сотрудников, формировать комитет, а у вас, извините, на физиономии следы дружеской встречи. Скажите спасибо, что глаза не вышибли.

Выложив все, Штрикфельд сменил гнев на милость:

— Ладно, пошли ужинать.

Утром в день отъезда Штрикфельд привел в номер шатена среднего роста, худощавого, с небольшими усиками.

— Разрешите представить вам, Андрей Андреевич: господин Закутный, Дмитрий Ефимович.

— Очень приятно, — облизывая губы, сказал Закутный. — Давно желал вас видеть.

Закутный снял очки, посматривал на Власова хитрыми глазками.

— Про намерение образовать «Русский комитет» мне сообщили в винете.

— Извините, Дмитрий Ефимович, что это такое?

— Винета? Это отдел при восточном министерстве, вроде редакции: готовят листовки, плакаты, воззвания для населения освобожденных от Советов районов. Кое-что идет для русских, прибывших в Германию на работу. Есть особая редакция материалов для лагерей военнопленных.

— Вы там работаете?

— Мало-помалу, — уклонился от прямого ответа Закутный.

Власов подумал: «А ты, Дмитрий Ефимович, хорош гусь! Привык к здешним порядкам: «… освобожденных от Советов районов… Насобачился ловко!» Спросил:

— Мы с вами ранее, к сожалению, не встречались. Хотел бы знать вашу должность в Красной Армии.

— Вы имеете в виду последнюю? Командовал 21-м корпусом. Что еще вас интересует?

— Когда в плен попали?

Закутный удивленно поднял брови. Его узенький лобик превратился в щелочку между лохматыми бровями и начавшим седеть ежиком.

— Не понимаю вашего вопроса. Я не попал в плен, как вы изволили сказать, а добровольно перешел на сторону Великой Германии.

— Извините.

— Вот так-с… А теперь разрешите вернуться к нашей первоначальной теме — о намерении образовать «Русский комитет». Я всемерно одобряю. Я, как и вы, в России поторопился в Коммунистическую партию вступить, теперь, понятно, вышел. Так вот, если мое пребывание в партии помехой не будет, можете рассчитывать на мое участие в комитете. — Глазки Закутного блеснули злостью: — Не знаю, как вам, Андрей Андреевич, а мне лично эта партия всю жизнь испортила, и пришло время за все обиды отплатить.

— Я рад, Дмитрий Ефимович, что нашел в вашем лице единомышленника…

— Спасибо, Андрей Андреевич… Герр Штрикфельд любезно мне сказал, что вы едете в лагерь, в Хаммельбург. Там, я надеюсь, нужных людей тоже обнаружите.

— Кого можете рекомендовать?

— У меня все на заметку взяты. Командующий 12-й армией генерал-лейтенант Понеделин, командир 8-го корпуса генерал-майор Снегов, Малышкин Василий Федорович…

— Начальник штаба 19-й армии…

— Он самый… Есть еще Трухин Федор Иванович, Благовещенский Иван Алексеевич. Этих уговаривать не придется… Должен предупредить, господин Малышкин умом не блещет, болтлив чрезмерно. Еще есть Жиленков Георгий Николаевич, молодой, лет тридцати, генерал-лейтенант.

— Не слыхал. Закутный усмехнулся:

— И не могли. Он в райкоме работал. Звание перед самой войной получил — бригадного комиссара, а величает себя генерал-лейтенантом. Это, доложу я вам, прохвост, прохиндей, но хитер, и у немцев в чести…


Поди разберись кто я

Даже всезнающий Закутный не знал, что Георгий Жиленков в это время находился уже не в лагере, а вместе со штандартенфюрером Далькеном, редактором «Дас шварце копф», ездил по Украине, выступал с речами, писал листовки, а самое главное, отбирал в лагерях военнопленных — тех, у кого «серьезные счеты с Советской властью». Сам Закутный, ставший несколько месяцев назад секретным сотрудником шестого отдела главного управления имперской безопасности, не знал, что Жиленков был послан на Украину этим же шестым отделом.

Во Львове Жиленкову удалось завербовать для школы диверсантов одиннадцать националистов, в Орше он познакомился с изменившим Родине полковником Владимиром Боярским и вместе с ним в сопровождении Далькена прибыл в Осинторф. Тут, в остлегионе, Жиленкова ожидали неприятности. Первым на вербовку он наметил рядового Григория Солдатенкова, про которого предварительно узнал все, что полагалось знать в таких случаях: год и место рождения, социальное происхождение, где работал до войны, как ведет себя в легионе, с кем дружит, как относится к Германии Гитлера. Все сведения о Солдатенкове были самые наилучшие: родился в 1919 году в глухой деревеньке Вятской губернии, в годы нэпа отец был торговцем, затем его раскулачили, в комсомоле Солдатенков не состоял, до армии успел отсидеть год в тюрьме за хулиганство, в легионе ведет себя отменно, дисциплинирован, услужлив — сам напросился в вестовые к немцу-командиру, — короче, «кадр кондиционный», как любил говорить Жиленков.

Далькен, любивший вставать рано, приказал Жиленкову вызвать Солдатенкова первым, к шести утра. Жиленков и Боярский, чертыхнув трудолюбивого немца, просидели за пивом до двух ночи, а в четыре их разбудили выстрелы, свирепый лай огромных овчарок, крики. Легион взбунтовался, перебил командиров-немцев. Восставшие легионеры дрались упорно, уложили больше полусотни эсэсовцев. Разоружить легион удалось только к вечеру, да и то с помощью двух батальонов СС, срочно переброшенных из Орши. Командир роты Семен Горохов, прозванный легионерами, как выяснилось на следствии, Стрихнином и обнаруженный эсэсовцами в погребе, куда он успел спрятаться от восставших, на допросе показал, что руководителями восстания являлись рядовые Василий Гурьянов, Николай Бондарев и Григорий Солдатенков. Гурьянова и Бондарева нашли среди убитых, а Солдатенкова ни живым, ни мертвым обнаружить не удалось. Его вместе с тремя легионерами на второй день поймали в Богушевскё и привезли в Осинторф.

Далькен, злой как черт, с рукой на перевязи, потащил Жиленкова и Боярского на допрос главаря. По пути к бараку, где держали пойманных легионеров, Далькен весь запас желчи выплеснул на Жиленкова:

— А вы хотели этого бандита отобрать в школу диверсантов!

— Но мне сказали… — пытался оправдаться Жиленков.

— Мне тоже говорили, что вы умный человек…

В обросшем, бородатом, окровавленном Солдатенкове Жиленков узнал капитана Смирнова, с которым последний раз виделся в октябре 1941 года в лесу, неподалеку от районного центра Смоленской области Семлево.

В то время Жиленков, бригадный комиссар, занимал должность члена Военного совета 32-й армии. Положение этой армии в октябре 1941 года было тяжелое: вместе с другими армиями — 16-й, 19-й, 20-й и 24-й — она оказалась в окружении в районе Вязьмы.

Девятого октября Жиленков, политрук Веселовский, секретарь Военного совета политрук Минаев, работник штаба майор Коровин и капитан Смирнов с небольшой группой красноармейцев были отрезаны от остальных работников штаба и оттеснены в лес.

Посовещавшись, решили отходить в направлении районного центра Семлево.

Первыми пошли Коровин и Минаев, за ними потянулись красноармейцы.

Веселовский увидел, как отставший Жиленков рвал какие-то бумажки.

— Пошли, товарищ комиссар!

— Идите, я догоню, — ответил Жиленков. Он зло посмотрел на Веселовского и крикнул: — Ну, что вы стоите? Я вам сказал — идите!

Веселовский отошел на несколько шагов и обернулся. Жиленков натягивал мятую красноармейскую гимнастерку, которую он достал из вещевого мешка. Потом он переменил брюки, вместо фуражки, брошенной в кусты можжевельника, надел пилотку без звездочки. В завершение облачился в потрепанную стеганку, вытащив ее из своего, казалось, бездонного вещевого мешка.

«Все заранее приготовил! Запасливый!»

А Жиленков уже зашагал в противоположную сторону.

«Куда же он?» — подумал Веселовский. Хотел окликнуть Жиленкова, но тот уже возвращался.

Веселовский облегченно вздохнул. Но то, что он увидел, снова заставило его спрятаться за дерево: Жиленков, торопливо оглядываясь, собрал брошенные им и успевшие намокнуть клочки бумажек, засунул их под мох и старательно затоптал. Потом, вскинув уже тощий вещевой мешок, быстро зашагал прочь.

К Веселовскому подошел рядовой Сычев:

— Товарищ Коровин беспокоится, что вы отстали…

— Тише, Сычев, тише…

Веселовский подошел туда, где только что топтался Жиленков, достал грязные клочки документов, среди них заметно выделялись кусочки партийного билета, остатки фотокарточки…

— Понятно. Пошли, Сычев! Он далеко не уйдет…

Нагнали Жиленкова на опушке леса. Он стоял, прижавшись к толстой сосне.

Жиленков испуганно обернулся, опустил руку в карман. От его грязного сапога отскочила и жирно плюхнулась на мокрые черные листья большая лягушка.

— Зачем вы партийный билет порвали? — строго спросил Веселовский. — Может, вы объясните?

— Как ты разговариваешь?! Я старший по званию!..

— Вы сейчас без всякого звания. Я спрашиваю вас как член партии.

— Какой же он партийный, — произнес Сычев, — он сволочь…

Грохнул выстрел. Первый упал Сычев, за ним Веселовский. В последнее мгновение он увидел: Жиленков стоял на коленях перед немецким солдатом, подняв руки вверх…

— Я рядовой.

— Фамилия?

— Максимов.

— Звать?

— Иван.

Фельдфебель Гекманн победоносно посмотрел на рядового Келлера, доставившего военнопленного.

— Я говорил, что Иванов у русских больше, чем воробьев.

— Коммунист?

— Никак нет-с. Даже в комсомоле не был.

— Это почему? — подозрительно спросил Гекманн. — У русских все обязаны быть комсомольцами.

— Я дворянин. Я фон. Меня не принимали.

Только эти слова Жиленкова были правдой: он был действительно из дворян, о чем никогда — ни при вступлении в комсомол в Воронеже, ни при вступлении в партию, ни в других случаях — он никому не проговаривался.

Боялся проговорится. Очень боялся, что когда-нибудь узнают его настоящее прошлое, накажут, не дай бог, исключат из партии за ложь, уволят. Особенно он волновался в дни районных партийных конференций — там всегда создавались мандатные комиссии, в них, как правило, выбирали старых коммунистов, людей строгих и, как казалось Жиленкову, не в меру придирчивых. «Что им стоит? Возьмут да и проверят», — тоскливо думал Жиленков.

Можно было, конечно, отказываться от выдвижения на конференции, заявлять самоотводы, но он и этого боялся: «Подумают — с чего бы это Жиленков все отказывается? Видно, что-то у него не чисто…» Главное, отказ от участия в конференциях лишил бы возможности выступать на них с речами, ставил в тень, мешал бы карьере, а Жиленков карьеристом был с ранних лет. Он считал себя умнее многих, во всяком случае, в своем районе он считал всех менее способными, чем он. Ему нравилось заседать в парткоме завода, на бюро райкома, он умел подсказывать правильные решения, но больше всего он любил участвовать в решении человеческих судеб — в назначениях, перемещениях, персональных делах.

Он был первоклассный актер, никогда не забывавший о своей главной роли — принципиального, внимательного ко всем и ко всему человека. Когда обстановка требовала быть строгим, он хмурился, надо было быть добродушным — расплывался в сердечной, чуть снисходительной улыбке, а если полагалось веселиться — смеялся громко, искренне.

Он так привык к своей роли, что, даже оставаясь один, не позволял себе хоть бы на секунду ослабить мускулы, распустить нервы — все время был бдителен к самому себе.

Выступал он часто, он это любил, всегда тщательно готовился — и в этом у него был немыслимый нюх, — он знал, что сказать, чтобы понравилось всем. Будучи секретарем парткома завода «Калибр», он, случалось, говорил даже неприятное для районного начальства, и это создало ему славу смелого человека.

Но был в районе человек, которого Жиленков боялся больше всего на свете, — старый коммунист, рабочий Иван Капитонович Носов. Он давно получал пенсию, но не бросал партийной работы, его часто можно было видеть на семинарах, на сессиях районного Совета, на лекциях. Как-то он сказал Жиленкову:

— Ловок ты, братец, говорить. Здорово у тебя язык подвешен. — Посмотрел на опешившего Жиленкова — так с ним никто не разговаривал — и добавил: — Не помню, где я тебя раньше видел? Ты, случайно, не воронежский?

После этого каждый раз, входя в зал на очередное заседание, поднимаясь на трибуну, Жиленков искал старика и, если он оказывался тут, волновался. «Приперся, старый черт! Не сидится ему дома, хрычу!»

Оттереть Носова от общественной деятельности Жиленков, понятно, мог: особого труда для него это бы не составило, но он боялся — к старику привыкли, он стал для района живой традицией.

Жиленкова одолевали кошмарные сны: Носов докопался до его прошлого, узнал, что его отец был не стрелочник, как он писал в анкете, а дворянин, состоял в «Союзе Михаила-архангела»; и вот уже идет собрание, Носов грозно спрашивает: «Разве можно ему верить? Кто единожды солгал…» И все кричат: «Нельзя!»

Просыпаясь в поту, Жиленков не раз думал: «Пойду покаюсь. Скажу, что по молодости. Что особенного — стрелочник или начальник дистанции? Сын за отца не ответчик».

Но признаться, что он скрыл свое происхождение, не хватало мужества, боялся, что его снимут с руководящей работы… «Уберут! А что я буду делать? Специальности у меня нет. Кирпичи носить?»

Он ясно, до тоски в сердце представлял, как знакомые, сейчас так охотно улыбающиеся ему, приветливые, добрые, будут злорадно, именно только так, злорадно, говорить: «Слышали про Жиленкова? Видали, какой фрукт!..»

Жиленков отдыхал всегда зимой — ездил в Кисловодск, в Гагры, зимой там было мало курортников и, стало быть, меньше шансов на неожиданную, нежелательную встречу. Предпоследний отпуск перед войной был испорчен — в Гаграх он прочел указ о награждении многих партийных работников орденами, а его обошли. Но зато, боже ты мой, как обрадовался Георгий Николаевич по приезде, увидев в «Московском большевике» траурное сообщение о внезапной смерти Ивана Капитоновича Носова.

В райком Жиленков не шел, а летел: «Прибрал-таки господь, смилостивился!»

Вызвался выступить на гражданской панихиде.

Вдова Носова, маленькая, сухонькая старушка, подошла к нему, обняла:

— Спасибо вам, молодой человек, за добрые слова. Должна покаяться за Ивана Капитоновича: он, покойник, вас недолюбливал, а вы как хорошо о нем сказали…

«А за что он меня недолюбливал? — хотел спросить Жиленков, но вовремя спохватился. — Бог с ним! Я любопытничать не должен. А то чем черт не шутит…» Вслух он сказал:

— Всем нравиться трудно, дорогая. Мало ли людей характером не сходятся.

Одним положительным качеством обладал Жиленков — он был трезвенником. Иногда хотелось выпить, пошуметь, спеть под веселое настроение песню, но он боялся: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Вдруг ляпну лишнее…»

Случилось так, что Жиленков, никогда не бравший в руки оружия, кроме охотничьего ружья, которое он завел исключительно потому, что некоторые вышестоящие руководители любили охоту, а совместное пребывание в лесу сближало, не отличавший двухверстку от ученической карты, имевший смутное понятие обо всем, что касалось военного дела, перед самой войной был назначен членом Военного совета 32-й армии. Ему присвоили звание бригадного комиссара.

Получив доступ к секретным материалам, Жиленков опять испугался, но уже не анкеты, а немцев, силы которых казались ему неисчислимыми. За несколько дней он лихорадочно прочел все, что только удалось, — про Нарвик, Крит, как была раздавлена Польша, затем вся Западная Европа, как гитлеровские дивизии обошли линию Мажино и добрались до Парижа. Ему стало страшно.

Началась война. Первые успехи немцев совсем лишили его покоя. «Все. Советскую власть спихнут. Это как пить дать… А я комиссар. Повесят на первом фонаре. Надо что-то предпринимать! Нельзя оставаться рохлей, нельзя. Раздавят, как клопа, и поминай как звали».

Он приготовил красноармейское обмундирование и стал ждать.

— Год рождения?

— Одна тысяча девятьсот десятый, герр офицер.

Фельдфебель Гекманн поправил понравившегося ему военнопленного, — не будь рядом рядового Келлера, он бы даже не поправил:

— Я есть фельдфебель, Максимов, а не офицер. Специальность?

— Моя? Умею крутить баранку, — лихо, как ему казалось, по-шоферски ответил Жиленков.

И для понятливости показал, как он «крутит баранку».

— Авто? — обрадованно произнес фельдфебель. — Зеер гут! Работать согласен?

«Это же лучше, чем в могилу», — подумал Жиленков.

И громко, отчетливо доложил:

— Очень даже желаю!

— Зеер гут!

— Рад стараться, господин офицер.

Он снова назвал Гекманна офицером, полагая, что маслом кашу не испортишь.

Ночевал Жиленков уже не с другими военнопленными, которые провели ночь под открытым небом, а с двумя немецкими шоферами в пустом доме на окраине Семлева.

Рано утром шоферы пошли получать завтрак. Жиленков остался доволен: ему дали большой бутерброд с маргарином и ломтик ветчины. Ломтик, правда, был тоненький, совсем листочек, но все же ветчина. Налили полную кружку кофе. «Жить можно! Посмотрим, что дальше…»

Один из шоферов, пожилой человек, мрачный на вид, небритый, с перевязанной щекой, подвел Жиленкова к большой грузовой машине, показал систему управления, и они поехали. Первый день Жиленков работал грузчиком, на второй его допустили к рулю, и он в составе колонны 252-й немецкой дивизии начал возить боеприпасы.

Жиленков не задумывался над тем, что он помогает врагам и что снаряды, которые он возит, полетят на своих. На пятый или седьмой день промелькнула мысль: «А быстро я привык к немцам… Ничего, надо будет — отвыкну. Главное — я живой».

Он был живой, и новая жизнь его постепенно налаживалась.

Аккуратно давали есть, ежедневно выдавали по пять сигарет. Однажды пожилой шофер — зубная боль у него прошла, и он подобрел — налил Жиленкову полную кружку пива и, когда Жиленков выпил залпом, нахмурился и погрозил пальцем.

По пути на передовую и обратно Жиленков встречал военнопленных. Конвойные, освобождая дорогу машинам, сгоняли пленных в кюветы, кричали, дрались. Жиленков старался не смотреть на ободранных, грязных людей, боялся: вдруг его узнают, скажут немцам, кто он такой? Все обходилось благополучно.

Но один случай надолго лишил Жиленкова покоя. Вечером, поставив машины, водители, а вместе с ними и Жиленков, получив ужин, расположились в хате для ночлега. Жиленков, как ему полагалось, растопил печку и подсел к немцам. Вошел маленький тощий унтер-офицер, до этого он никогда не приходил. Неприязненно посмотрел на военнопленного, скорчил страшную, злую гримасу и полез в кобуру за пистолетом.

Шоферы, очевидно знавшие характер унтера, крикнули:

— Русс! Иван, беги!

Жиленков побледнел, не мог двинуться с места.

— Беги!

Жиленков повернулся к унтеру спиной, нелепо затоптался, часто оглядываясь.

— Беги!

Жиленков, пригнувшись, побежал к двери. Грохнул выстрел. Жиленков упал на грязный пол. Раздался хохот. Громче всех смеялся унтер.

— Я шутил, Иван, — милостиво сказал он и показал на потолок. — Туда стреляйт…

И дал Жиленкову сигарету. Шестую.

Жиленков торопливо съел ужин, облизнул ложку и закурил. Шоферы переглядывались, посмеивались. И Жиленков тоже начал истерически смеяться.

В конце второй недели Жиленкова послали в Гжатск. Туда он вез горючее в больших железных бочках, а на обратном пути ему приказали заехать на лесопилку за гробами для убитых офицеров.

Во дворе лесопилки его поджидало то, чего он так боялся все эти дни, — встреча со знакомым человеком.

Увидев лесника Гжатского лесничества Черникова, Жиленков понадеялся, что тот его не узнает, — уж очень трудно было в обросшем бородой человеке, одетом в грязную, рваную стеганку, узнать сытого, самодовольного охотника, приезжавшего в лесничество побаловаться с отличным наимоднейшим ружьем.

Но Черников узнал Жиленкова и побежал к офицеру, распоряжавшемуся на лесопилке.

Когда перед машиной остановились офицер и автоматчики, Жиленков похолодел и настолько ослаб, что не мог выйти из кабины — его вытащили.

На этот раз Жиленкова допрашивал не фельдфебель, а гауптштурмфюрер СС, розовощекий, с симпатичной ямочкой на подбородке, с доброжелательной улыбкой. Он не кричал на Жиленкова, не гневался, у него для этого не было никаких оснований — военнопленный отвечал на все вопросы охотно, подробно. По беспокойно бегающим глазам гауптштурмфюрер понял — перед ним самый ординарный трус.

— Твоя настоящая фамилия?

— Жиленков…

— Воинское звание?

— Генерал-лейтенант…

Гауптштурмфюрер даже привстал — черт возьми, какая крупная дичь попалась ему, и, главное, где — на паршивой лесопилке, где из сырых сосновых досок делают гробы…

Звание Жиленков придумал на ходу, даже не отдавая себе отчета, зачем он это делает. Но по тому, как обрадовался немец, он понял, что поступил правильно: «Поди разберись, кто я, — генерал-лейтенант, и все. Маслом кашу не испортишь… Вот как его пробрало, даже встал!»

В тот же день Жиленкова отправили на самолете в Летцен, в главную квартиру германских сухопутных войск.


И тебе не стыдно?!

В лагерь Хаммельбург Власов приехал в сопровождении Штрикфельда, но капитан от бесед с русскими уклонился.

— Не желаю быть помехой. Сами договаривайтесь.

И ухмыльнулся:

— Мне все равно обо всем доложат…

Закутный угадал — Малышкина уговаривать не пришлось.

— Хочу поговорить с вами, господин Малышкин… Я одно дельце затеваю…

— Хотите меня в компаньоны? — улыбнулся Малышкин. — Не тратьте слов, Андрей Андреевич. Я уже обо всем осведомлен и успел подумать. В принципе я согласен. Но хочу оговорить некоторые условия.

— Рад услышать.

— Только заместителем. Не подумайте, что я честолюбив, отнюдь нет. Но буду откровенен: мне, Андрей Андреевич, надоело ходить в маленьких. В Красной Армии я давно, много дольше других, а выше полковника не поднялся.

— А вы знаете, Василий Федорович, вам в октябре сорок первого генералмайора дали. Вы тогда под Вязьмой в окружении находились. Очевидно, до вас не дошло.

После Власов себя ругал: «Черт дернул ляпнуть!»

Малышкин побелел:

— Генерал-майора? Вы серьезно? Не шутите?

— Какие тут шутки! Сам читал.

— Поздно спохватились, — вырвалось у Малышкина. — Надо было раньше ценить. Ну да бог с ними! Так вот, Андрей Андреевич, тем более — только заместителем. Ежели принимаете, начнем толковать о дальнейшей совместной работе.

— Вот и отлично. Закутный мне говорил…

Малышкин усмехнулся:

— Закутного советую всерьез не принимать — мелочный господин. Он у нас в лагере несколько дней находился, а след оставил неизгладимый: пьянчужка, хвастун, безграмотен, как судак.

— Он же в министерстве пропаганды, говорит, листовки пишет.

— Читали! Бред сивой кобылы. Пригодны только оборотной стороной для нужника.

— Что же немцы?

— Сразу видно, что вы человек свежий. Да у них беспорядков!.. Впрочем, не нам судить. Идемте, я вас к Трухину отведу. Он у нас тут русским комендантом.

На бывшего преподавателя Академии имени Фрунзе Трухина ушло полчаса. Трухин принял Власова стоя, росту он был без малого два метра и, видно, гордился этим природой пожалованным отличием. Власов, считавший себя высоким, был Трухину по плечо.

— Я, Андрей Андреевич, обязан испросить совета и согласия моей партии.

— Извините, Федор Иванович, не понял. Какой партии?

— Я состою в двух, господин Власов. Первая — Русская трудовая народная партия. Сокращенно мы ее называем РНТП. Она создана в октябре 1941 года. Я, к вашему сведению, член ее центрального комитета. И вторая — Национально-трудовой союз нового поколения — НТСНП, я в ней член исполнительного бюро.

— В Советском Союзе, насколько я помню, вы были беспартийным.

— Исключительно в силу, так сказать, неизбежности. Не мог же я вступить в Коммунистическую партию, хотя мне не раз предлагали. В частности, в девятнадцатом году сам Троцкий. У меня с большевиками старые счеты, Андрей Андреевич. Говоря о согласии моей партии, я имел в виду НТСНП.

— Мне важно знать в принципе, господин Трухин.

— В принципе я согласен, поскольку мой самый главный принцип, как и ваш, — освободить Россию от коммунистов. Мечтал об этом всю жизнь…

Повезло и с Благовещенским. Позднее Власов понял, что Благовещенский оказался в этом лагере не случайно, — доставить его из Вульхайде распорядился заботливый Штрикфельд.

Самым удивительным у Благовещенского была шея, вернее, почти полное ее отсутствие, — голова лежала прямо на плечах, словно приклеенная после починки. На сытом, гладком лице Ивана Алексеевича не угасала самодовольная улыбка. А усы топорщились, маленькие глазки, прикрытые очками, глядели настороженно: нет ли подвоха? Покойный соборный протопоп из Юрьевца на Волге не раз говаривал попадье: «Двуликого ты мне родила… Словно бы улыбается, а всмотришься — сожрать тебя готов…»

С Трухиным Благовещенский встретился, как с другом, троекратно облобызал. К Власову подходить не спешил, играл в незаинтересованность.

— У вас гость, Федор Иванович? Может, попозднее заглянуть?

— А я хочу вас, Иван Алексеевич, с моим гостем наедине оставить. У Андрея Андреевича до вас дело. Трухин ушел, пожелав успешных переговоров.

— Правильно сделал, — похвалил Трухина Благовещенский, — а то бы учить начал. Очень он это занятие обожает. Слушаю вас, ваше превосходительство.

— Ваше превосходительство? — удивился Власов.

— А что? Привыкайте. Дело большое начинаете, пора и почетом обзавестись. Табель о рангах помните? Генерал-лейтенант — это, следовательно, чин третьего класса, всего их было, если помните, четырнадцать, четырнадцатый, самый низший, — коллежский регистратор, а вы третьего, равнозначного по гражданской иерархии тайному советнику. Надо заметить, государь, император Петр Великий, учредивший табель, понимал, что делал. Коллежский регистратор — самая последняя на вицмундире мелкая пуговица, на заднем разрезе их пришивали, одним словом, пустяковый чин, а к нему надо было обращаться «ваше благородие»! Так вот у хамов почтение к начальствующим персонам и воспитывалось. Слушаю вас, ваше превосходительство. Извините, а в Совдепии всем сестрам по серьгам — товарищ! Как будто других слов в языке нет. Даму и то — товарищ. А разве плохо — сударыня? Или, на худой конец, мадам? Извините, слушаю.

Благовещенский «ваше превосходительство» на этот раз не произнес, и Власову стало вроде не по себе: «Лень, что ли, лишний раз титул употребить?» А Иван Алексеевич словно понял, добавил:

— Слушаю, ваше превосходительство. Весь, можно сказать, внимание.

«Я вижу, ты похлеще всех!» — подумал Власов, а вслух сказал:

— Не вас, Иван Алексеевич, агитировать…

— Верно, это совершенно лишнее. Давайте прямо. Если вы предлагаете мне войти в «Русский комитет», так я с удовольствием.

— Очень хорошо. Я как раз и хотел вам это предложить. Рад, что встретил с вашей стороны полное понимание.

— Я давно об этом сам думал.

«Экий ты прыткий! Тоже, поди, в заместители попросишься», — мелькнула у Власова ядовитая мысль.

— Поскольку, Андрей Андреевич, без организации нам тут труба, в одиночку всех нас, как щенят, немцы все равно утопят, считайте, что я с вами… — И, словно угадав, о чем думает Власов, проникновенно добавил: — С вами… И безо всяких условий о моей личности. Но совет, если разрешите, подать могу.

— Рад выслушать.

— Помните лозунг — извините за большевистское слово, привык: разделяй и властвуй. Я предлагаю иное: сначала объединяй, потом разделяй и властвуй. Могу полезных людей порекомендовать. Я тут раньше вас, посему больше в курсе. Ненавистников советской окаянной власти хватает и здесь, и в Париже, и в Праге — где угодно. Многим она на любимые мозоли наступила, а кое-кому совсем лапы оттяпала. К вам сейчас потянутся, не избегнуть нам и шантрапы, пустяковщины. Можно, конечно, мелочь отсечь, но я бы счел это преждевременным. Потом кого надо отрубим и на помойку выкинем. Но не сейчас. Сейчас давайте объединять. Я думаю, вам не лишне повидать генерала Краснова.

— Того самого?

— Да, да, того самого. Я тут романы его читал. Старомодно, но занятно. Профессор Руднев из Парижа прибыл, вертится тут, вынюхивает. Возраст преклонный, а ничего, сгодится. Жеребков тоже из Парижа недавно прискакал — этот помоложе, деятельный. Оба эмигранты и, между нами, со связями. У Жеребкова с лондонскими кругами контакты есть, а это на будущее весьма важно…

Власов слушал не то чтобы с интересом, а с удовольствием. «Умен, собака!» И неожиданно предложил:

— А что, если бы вам да ко мне в заместители? Как вы на это посмотрите?

— Почел бы за честь, но не стоит мне столь важный пост занимать… Я, ваше превосходительство, привык в тени быть… — И хихикнул, фыркнул, словно кот: — В тени, говорят, меньше потеешь…

Поговорили о деле и просто так, о житейском — про общих знакомых, выяснили, что в молодости одновременно были, так сказать, заочно, платонически влюблены в известную балерину.

— Хороша!

— Была хороша…

И еще выяснили, к общему удовольствию, что оба учились в духовных семинариях.

— Я в Нижегородской, — похвастался Власов.

— А я в Костромской.

— Ну, наша была получше… И порядки у нас построже.

— Порядок тогда был… Отец келарь, бывало, ухо в трубочку свернет, чуть с корнем не вырывал.

— А образование давали…

— Настоящих людей воспитывали-с!

Напоследок Власов сказал:

— Жаль, что мы не встречались в прежней жизни.

— Вы в сухопутных силах, а я в береговой обороне. Последнее время состоял начальником военно-морского училища в Либаве.

— Что сейчас поделываете, Иван Алексеевич?

— Начальствую в школе подростков в Вульхайде…

— Что это за школа?

— Набрали мальчишек в освобожденных от большевистского ига губерниях лет по двенадцати — четырнадцати.

— На какой предмет?

— Немцы хотят готовить кадры административных работников — в магистраты, полицию. Дело бесперспективное.

— Почему?

— Мрут! Смета крохотная, паек мизерный, а бегают много, только строевых три часа ежедневно. За прошлый месяц из пятисот человек двести сорок списали.

— То есть как списали?

— А куда же их, мертвеньких? Царство им небесное, невинным отрокам…

«А у самого рожа, того и гляди, лопнет!» — опять промелькнула ядовитая мысль.

Расстались почти друзьями.

— Ну-с, давайте сюда господина Понеделина, — весело скомандовал Власов. Трухин усмехнулся:

— С ним, Андрей Андреевич, потяжелее придется. Упрям!

— Ничего! Уговорю. Давайте, давайте…

Разговор с бывшим командующим 12-й армией генерал-лейтенантом Понеделиным, попавшим в плен в августе сорок первого года на Юго-Западном фронте.

— Что тебе, Власов, от меня надо?

— Хочу поговорить.

— Не о чем мне с тобой говорить.

— А я думаю, есть о чем.

— Ну и думай, если нравится.

И ушел, сказав, обращаясь к Трухину:

— Больше меня к этому стервецу не вызывайте. Бесполезным вышел разговор и с бывшим командующим 8-м корпусом генерал-майором Снеговым. Снегов, правда, хоть выслушал.

— Ну, что скажете, господин Снегов?

Снегов вздохнул, поднялся с табуретки:

— И тебе не стыдно, Власов?

Молча подошел к двери, пнул ее ногой. Дверь не поддалась.

— Вот сволочь! — произнес Снегов. Было непонятно, кого он обругал — то ли дверь, то ли Власова.

— Не торопись! Подумай, — крикнул Власов. — У тебя все равно выхода нет.

Снегов приналег плечом. Дверь распахнулась.

— Это у тебя, Власов, выхода нет. У меня, видишь, есть.

Ужинали у коменданта лагеря, немецкого полковника Пелета. Выпили. Закуска не бог весь что, но по нынешним временам и на том спасибо: кильки ревельские, вареный картофель, сосиски (по три штуки) со сладкой капустой — полковник Пелет, как выяснилось, обожал сладкое.

Штрикфельд поднял рюмку:

— Здоровье фюрера, господа! Дружно ответили:

— Хайль!

Полковник предложил тост за гостя — выпили и за Власова.

Трухин, в немецком мундире, сидел нахохлившись — рюмки меньше наперстка! Потом вышел, хлебнул тайком из своих припасов, подобрел. Похвастал перед Власовым удостоверением: «Офицерский лагерь ХIII-Д (офлаг ХIII-Д) Абвер-офицер (АО) Удостоверение.

Русский военнопленный генерал Трухин Федор, опознавательный знак № 49 офлаг ХIII-Д, член Русской национальной рабочей партии (Комитет для борьбы с коммунизмом) и, как таковой, является благонадежным и пригодным к использованию в наших интересах».

Справа — подпись, сплошные завитушки. Слева — сиреневая печать со свастикой.

— Вы же мне про эту партию не сказали, — заметил Власов. — Это, выходит, третья?

— Филиал, — буркнул Трухин.

Штрикфельд глянул на часы. Власов догадался: «Пора уходить». И поднялся.

Ночевал в одной комнате с Трухиным. Тот, как только пришел, полез в тумбочку, достал початую бутылку, куда-то сбегал, принес печеной картошки и два крутых яйца.

— Вот теперь заправимся по-нашенски… И разговорился:

— Я тут двоюродного брата отыскал, Юрия Андреевича Трегубова. В детстве часто виделись, а потом по большевистской милости оказались в разлуке.

— Как же это вам удалось, Федор Иванович?

— А у меня, как у русского коменданта этого лагеря, удостоверение на право беспрепятственного передвижения.

— По всей Германии?

— С известными ограничениями, но меня это вполне устраивает. А мой братец тут хорошо устроен. Главный инженер телефонного завода. Я вас обязательно познакомлю. У него собираются милые люди — Брунст, Редлих, Евреинов, все наши.

— Эмигранты? — припомнил Власов совет Благовещенского.

— Да, в основном. Бывают и бывшие советские. Прелюбопытная личность военный врач Круппович. Прослужил у большевиков почти четверть века, и никто не знал, что он сын принца Ольденбургского. Вот хитрец! Я вас еще кое с кем познакомлю. Во-первых, обязательно с Сергеем Николаевичем Сверчаковым.

— Кто он?

— В прошлом артист. Говорит, что одно время входил в труппу МХАТа, но, помоему, врет. Бог с ним! Все тут себе новые биографии сочиняют, кто во что горазд. Жиленков себя генерал-лейтенантом объявил, и ничего, сошло. Так вот, о Сверчакове. Он составил программу нашей партии.

— Извините, Федор Иванович, какую именно вы имеете в виду?

— Нашу основную — НТСНП, Национально-трудовой союз нового поколения.

— Трудовой — это хорошо.

— Дань времени, Андрей Андреевич. Надо и хамам что-нибудь подкидывать. Хочу порекомендовать вам одного молодого человека — господина Астафьева. Недавно из Парижа. Покойный родитель его, если мне память не изменяет, до переворота не то коммерсантом был из крупных, не то профессором истории. Господин Астафьев, мне о нем Жеребков говорил, прибыл в Германию исключительно ради вас. Кто-то ему рассказал о ваших намерениях, он и воспылал к вам любовью: я, говорит, за освобождение моей отчизны от коммунистической вредности за господином Власовым — в огонь и воду… Вы меня слушаете, Андрей Андреевич?

— Слушаю со всем вниманием. Астафьев, говорите? Надо запомнить.

— Вы запишите. Астафьев Иван Аполлонович. Очень мил. Еще я вас познакомлю с господином Швецовым, образованный господин, директорствовал в Московском педагогическом институте. Должен вам сказать, научных кадров у нас маловато: Николай Николаевич Поппе, член-корреспондент; профессор Андреев, в Московском гормашучете работал; преподаватель Кошкин из Ленинградского финансового института; потом еще этот, забыл фамилию — не то Гришаев, не то Гришкин, преподаватель Литинститута, это личность бесполезная, пустобрех. А вот Алмазов Александр Ардальонович — фигура серьезная, только бы не удрал к англичанам, поскольку сплошной англоман. С Блюменталь-Тамариным, случайно, не знакомы? Он тоже в Германии, в Кенигсберге, директором на радио, шумный господин, я его недолюбливаю…

Трухин посмотрел на часы:

— Извините, мне пора.

— Куда это вы так поздно?

— У нас сегодня ревизия. Я так внезапные обыски называю. Только-только мои мерзавцы после отбоя уснут, а мы их поднимаем. Но я ненадолго, распоряжусь. — Трухин ушел, сказав на прощанье: — Ложитесь.

И запер дверь снаружи.

Власов, раздеваясь, подумал: «Мелок ты, Федор Иванович, очень мелок. Куда все делось? В Москве в Академии имени Фрунзе тактику слушателям читал, пять дней заместителем начальника штаба армии был, а теперь… Я еще подумаю, стоит ли мне с тобой связываться. А впрочем, зачем мне толковый заместитель? Толковый самого меня столкнет. Ах, все равно все зависит от Штрикфельда! Как он доложит начальству, так оно и будет. Следовательно, черт с ними, с Трухиным, Благовещенским. Какие есть, таких и буду приглашать…»

По окну полоснул луч прожектора, залаяли овчарки, где-то неподалеку прозвучал выстрел. «Началась ревизия», — подумал Власов.

В дверь постучали.

— Кто там?

— Это я, Закутный. Откройте, Андрей Андреевич.

— У меня ключа нет, он у Федора Ивановича.

Закутный захохотал:

— Как он вас! Под замком содержит! Вот болван, прости господи. Сейчас я его разыщу…

После, вспоминая неожиданный приезд Закутного, Власов сообразил, что словоохотливого Дмитрия Ефимовича прислало высокое начальство из главного управления имперской безопасности, — очень уж тщательно расспрашивал господин Закутный о переговорах с пленными генералами.

— Понеделин, понятно, сволочь, — подвел итог Закутный, — да и Снегов того же сорта. Хрен с ними, Андрей Андреевич. Я вам еще одного приготовил, командующего 19-й армией Михаила Федоровича Лукина, бывшего поручика гвардии.

— Это тот, который комендантом Москвы одно время был?

— Он самый. Только его в Хаммельбурге нет. Он не то в Люкенвальде, не то в Вустрау. Ничего, разыщем.

— Если бы он согласился, — с надеждой произнес Власов. — Это было бы здорово! Лукин! Шутка сказать, его вся армия знает.


Генерал Лукин

В Смоленском сражении, длившемся почти два месяца, воины Красной Армии, проявив величайшую стойкость, не только выдержали сильный натиск врага, но и нанесли ему чувствительные удары. Сопротивление советских войск заставило немцев резко снизить темп наступления на этом направлении. Красная Армия доказала, что хотя враг и силен, но и его можно бить. В конце июля 1941 года 16-я армия при содействии 20-й отбросила гитлеровцев к Смоленску и овладела северной частью города.

Стремясь удержать Смоленск в своих руках, немецкое командование подтянуло в этот район свежие дивизии. Они нанесли 16-й и 20-й советским армиям сильные фланговые удары и окружили их. Но наши войска, ведя тяжелые бои, сумели прорвать кольцо окружения.

Командующим 16-й армией был в то время генерал-лейтенант Михаил Федорович Лукин.

Подъехав к Ратченской переправе через Днепр, находившейся чуть южнее знаменитой Соловьевской переправы, Михаил Федорович увидел, что здесь происходит нечто невообразимое и, уж во всяком случае, безусловно недопустимое по понятиям воинской дисциплины. Генерал-лейтенант сам начал наводить порядок.

Он не кричал, как кричали до хрипоты люди, командовавшие переправой, не матюкался, как матюкались усталые, измученные тяжкой работой саперы, почти ежеминутно ремонтировавшие переправу, не хватался за оружие, не грозил расстрелом — он спокойно, даже более спокойно, чем когда-то на учениях, твердым, решительным голосом отдавал точные, понятные всем приказания.

Спокойствие командующего армией передалось другим, энергичнее, разумнее стали поступать командиры, и мало-помалу переправа начала действовать, как и полагалось действовать переправе при отступлении: сначала пропустили раненых, за ними легкую артиллерию, потом пошла пехота…

Лукин, довольный тем, что удалось навести порядок, и зная, что этот порядок теперь сломать трудно, направился было к своей машине, но увидел быстро мчавшийся грузовик. Он вихляясь, зигзагами летел к понтону. Перед бешено мчавшейся машиной все расступались, прыгали, падали. Лукин увидел белое лицо водителя с широко открытыми, остановившимися, неподвижными глазами. Генерал не раз видел таких людей, обезумевших от страха, паникеров, способных ради спасения собственной жизни погубить десятки чужих.

Лукин на ходу вынул пистолет и пошел прямо на машину:

— Стой, негодяй!

Водитель резко крутанул баранку — машину занесло, но она остановилась, ударив Лукина.

К упавшему Лукину бросились командиры.

— Ничего, ничего, я сам, — попытался подняться Лукин и не смог — ударом колеса сломало правую ногу.

Генералу тут же заковали ногу в лубок, и он из машины руководил переправой. В этот день, в эти часы это было для Лукина самым важным делом.

История войны совершается главным образом да полях сражений — в окопах, наполненных водой, в стремительном беге танка, в мощном реве пикирующего бомбардировщика, в наступлении, и отступлении, в обходе флангов противника справа и слева, во фронтальной атаке пехоты, в грохоте «бога войны», обрабатывающего передний край укреплений врага.

И даже тогда, когда военные сводки сообщают, что «на фронте без перемен», когда все молчит и лишь одни разведчики, стараясь не дышать, подползают к неприятельскому охранению, — все равно совершается история войны, потому что история войны — это прежде всего сумма человеческих поступков, заранее спланированных и неспланированных, обдуманных и неожиданных, мудрых и глупых, храбрых и трусливых — самых разнообразных человеческих поступков.

После войны, когда в руки военных историков попадают тысячи своих и неприятельских документов: приказов, распоряжений, донесений, рапортов, записей разговоров по прямому проводу, шифровок, ведомостей, цифр и карт, когда участники величайших сражений напишут свои воспоминания, — созданная поступками людей на полях сражений история, отраженная в той или иной степени в документах, предстает в виде книг: описывается самое главное, самое важное, становится ясной обстановка, которая создавалась на том или ином фронте или на участке такой-то армии, такой-то дивизии или отдельного полка.

И участники сражений начинают понимать свои и чужие ошибки в проведении той или иной операции, свои правильные и неправильные решения.

Короче говоря, все становится более или менее ясно, хотя яростные споры, разногласия о ходе всей войны, о ее переломных моментах, об отдельных операциях и эпизодах не утихают десятки лет.

Обстановка, сложившаяся на трех советских фронтах — Западном, Брянском и Резервном, защищавших дальние подступы к Москве, в конце сентября 1941 года была очень сложной. Группа армий «Центр» под общим командованием фельдмаршала фон Бока вела наступление на Москву.

Гитлеровская армия находилась в зените своей военной мощи. Немецкая группа армий «Юг», нанеся сильный удар нашему Юго-Западному фронту, 19 сентября заняла Киев. С 8 сентября сообщение с Ленинградом, отрезанным с востока группой армий «Север», поддерживалось лишь по Ладожскому озеру и по воздуху, что чрезвычайно осложнило оборону города.

Добившись ощутимых успехов на юго-западном и северо-западном направлениях, гитлеровское командование решило свои лучшие силы стянуть на московское направление.

Группа армий «Центр», в которую входили 4-я армия фельдмаршала фон Клюге и 9-я армия генерал-полковника Штрауса, была пополнена 4-й танковой армией генерал-полковника Геппнера и двумя армейскими корпусами. На центральное московское направление были возвращены с юга 2-я армия и 2-я танковая армия генерал-полковника Гудериана.

На левом фланге группе армий «Центр» должна была оказывать содействие 3-я танковая армия генерал-полковника Гота. Наступление группы армий «Центр» на Москву поддерживалось действиями 8-го авиационного корпуса.

Против оборонявших Москву советских войск противник сосредоточил 77 дивизий численностью в миллион человек, 1700 танков и штурмовых орудий, около 20 тысяч минометов и почти тысячу самолетов.

В надежде на ураганный успех задуманной операции гитлеровское командование окрестило его кодовым наименованием «Тайфун». А надежда именно на такой успех основывалась на том, что 4-я армия фон Клюге участвовала в разгроме войск Польши и Франции, командиры танковых объединений Геппнер, Гот и Гудериан почти беспрепятственно прошли по Бельгии и Франции, создав себе ореол непобедимых.

Яростное сопротивление советских людей в Брестской крепости и в Лиепае, задержка наступления немецких вооруженных сил в районе Смоленска, поражение под Ельней представлялись Гитлеру случайными эпизодами, не имеющими стратегического значения.

«Тайфун» должен был смести все и открыть путь к Москве.

В ходе подготовки к операции Гитлер заявил, что город Москва должен быть окружен так, чтобы «ни один русский солдат, ни один житель, будь то мужчина, женщина или ребенок, не мог его покинуть. Всякую попытку выхода подавлять силой», рейхсканцлер любил сильные, решительные выражения. В то время они производили эффект.

Тридцатого сентября — второго октября удар группы армий «Центр» обрушился на три советских фронта — Западный, Резервный и Брянский.

Через два дня после начала наступления Гитлер в обращении к войскам заявил: «За три с половиной месяца созданы наконец предпосылки для того, чтобы посредством мощного удара сокрушить противника еще до наступления зимы. Вся подготовка, насколько это было в человеческих силах, закончена. Начинается последняя, решающая битва этого года». Рейхсканцлер Адольф Гитлер иногда прибегал в своих речах и к патетике. В то время это также производило необходимый эффект.

Вскоре после Смоленского сражения генерал Лукин был переброшен из 16-й армии в 20-ю. Потом его назначили командующим войсками 19-й армии.

Трудно было понять целесообразность этих перемещений, совершавшихся в ходе ожесточенных оборонительных боев, но дисциплина есть дисциплина, а кроме нее есть еще вера в так называемый высший смысл.

К концу сентября 19-я армия занимала оборону западнее Вязьмы. Против войск Лукина немцы сосредоточили 3-ю танковую группу Гота и часть дивизий 9-й армии Штрауса. На правом фланге у Лукина соседом была 30-я армия генерал-майора Хоменко, на левом — 16-я, которой Лукин командовал раньше. Несколько позади армии Лукина, на юго-запад от Вязьмы, расположилась 32-я армия Резервного фронта под командованием генерал-майора Вишневского.

Лукин, почти полтора месяца протаскавший свою сломанную, закованную в лубок ногу, был весьма доволен заключением врача, что кость срослась. Как-то к нему заглянули командующий фронтом и член Военного совета. Увидев Лукина на носилках, член Военного совета не то с сожалением, не то с опаской сказал:

— Да какой же он командующий, его надо в госпиталь!

Командующий фронтом, вспомнив, видно, свою солдатскую окопную жизнь, смехом сопроводил грубоватое слово и подвёл итог:

— Выдюжит!

И Лукин выдюжил. За два дня до наступления немцев ему сняли тяжелую повязку, и он, и до этого не терявший уверенности, приободрился еще больше.

Как складывались дела его армии, он примерно представлял. Не знал и не мог знать полностью сил противника, сосредоточенных против него войск, но о многом догадывался. Одно он знал бесспорно — гитлеровцы скоро пойдут в наступление. Разведчики Лукина действовали беспрерывно, добыли не одного «языка», немало необходимых, полезных сведений доставили партизаны, действовавшие пока не совсем уверенно, но все же действовавшие, кое в чем помогли разобраться и жители оккупированных районов Смоленщины, с превеликим трудом и отчаянным риском просачивавшиеся к своим войскам через линию фронта.

Штаб фронта еще с половины сентября неоднократно сообщал, что агентурой и авиационной разведкой установлен подход к фронту новых частей противника. Лукину было известно: немцы концентрируют силы в районе Духовщины. Штаб фронта приказывал активизировать непрерывную боевую работу всех видов разведки, особенно ночью, держать противника в постоянном напряжении, проникать в его тылы, всеми доступными средствами дезорганизовывать деятельность его штабов.

День и ночь шла скрытая, осторожная работа по укреплению обороны: рыли траншеи с ходами сообщений, создавали противотанковые заслоны и, хотя мин было явно недостаточно, все же ставили минные поля.

В последних числах сентября авиаразведка фронта отметила, что противник усиленно выдвигает мотомехколонны в направлении Ярцево — Духовщина — Белый. Было установлено появление новых аэродромов противника в Смоленске, Орше, Витебске и других пунктах. А наши воздушные силы были слабыми — к концу сентября на весь Западный фронт насчитывалось около двухсот исправных машин. Особенно не хватало дневных бомбардировщиков ПЕ-2 и «илов» для штурмовых действий по мотомехчастям противника. И все же, несмотря на численную по сравнению с немцами слабость, летчики ВВС фронта только за один день 24 сентября на аэродромах Смоленска уничтожили пятьдесят вражеских самолетов.

Двадцать шестого сентября командующий фронтом Конев предупредил, что, по данным всех видов разведки и по показаниям пленного немецкого летчика, начало наступления намечено на 1 октября, что руководить операцией будут Кейтель и Геринг — они на днях должны прибыть в Смоленск.

Штаб фронта предписал усилить бдительность, подготовить артиллерию, противотанковую и противовоздушную оборону.

В ночь на 30 сентября в штаб Лукина доставили пленного обер-лейтенанта, как оказалось потом, командира роты. Допрашивал его заместитель начальника штаба полковник Маслов. До этого работники штаба видели разных немцев — самоуверенных, наглых, бравирующих своей храбростью, презрением к смерти и вовсе отказывающихся отвечать, и обыкновенных обывателей, одетых в военную форму, плачущих, охотно дающих любые показания; сытых, отворачивавшихся от банки с консервами и куска черного хлеба, и голодных, набрасывавшихся на еду; некурящих и тех, кто на допросе, судорожно глотая воздух, просил «айн сигарет».

Обер-лейтенант был в своем роде единственным экземпляром. Он вел себя на редкость деловито, говорил по-русски почти без акцента, рассказывал все обстоятельно, подробно. На вопрос, где он так хорошо изучил русский язык, оберлейтенант ответил, что кроме русского он знает еще английский, французский и польский, хотел еще заняться итальянским, но помешала война. По поводу пленения он не выражал ни печали, ни радости.

— На войне случается всякое: одних убивают, других ранят, кому-то надо быть и в плену. В военном училище нам читали лекцию, в которой говорилось, что во всех войнах всегда были пленные.

Обер-лейтенант и вел себя, как на экзамене. Положил руки на колени, смотрел прямо в глаза полковнику Маслову.

— Что вы знаете о предстоящем наступлении?

— Наступление обязательно будет. Моя рота к нему полностью готова.

— Срок?

— Точно не скажу, но, по всей вероятности, не позднее первого или второго октября.

— Почему вы так думаете?

— Командир нашего батальона получил пакет с надписью: «Вскрыть первого октября».

Обер-лейтенант ответил на все вопросы, а когда они были исчерпаны, сам попросил разрешения задать вопрос.

— Скажите, какие самые сильные морозы в Якутске?

— Почему это вас интересует?

— Нас предупредили, что вы всех пленных отправляете в Якутск.

— Не волнуйтесь, — успокоил его Маслов, — мы вас отправим ближе, в Москву.

Немец довольно улыбнулся и поблагодарил:

— Я вам очень признателен.

После того как немца увели, полковник Маслов сказал переводчику, который так и не потребовался:

— Вот это фрукт! Кто его взял?

— Рядовой Мартынов. Из ополченцев.

— Скажите, чтобы представили к награде. Сведения весьма ценные.

Когда на рассвете 2 октября противник начал сумасшедшую артиллерийскую подготовку, сопровождаемую воздушными налетами на ближние тылы армии, это ни для кого — ни для Лукина, ни для командиров дивизий и полков не было внезапным, неожиданным.

Наступления ждали, подготовились, насколько было можно подготовиться в то время.

Основной удар силами 3-й танковой армии Гота и пехотными дивизиями 9-й армии Штрауса противник нанес в направлении Канютино и Холм-Жирковский — в стык между 19-й и 30-й армиями. Превосходство противника обозначилось немедленно, оно было угрожающим.

Хотя связь с соседями справа и слева часто прерывалась, как и связь со штабом фронта, Лукин понимал, что у соседей положение не легче.

Сосед справа, командующий войсками 30-й армии генерал-майор Хоменко, сообщил, что против его четырех стрелковых дивизий, численно неполных, ослабленных при отходе, немцы ввели» в действие двенадцать дивизий, из них три танковых и одну моторизованную.

Трудно было и у соседей слева — дивизий 16-й армии, — их обходили с юга танки Гудериана.

Как ни тяжело было войскам Лукина сдерживать немцев, все же 19-я армия на своем участке отбила все атаки.

Ночью Лукину стало известно о положении, сложившемся на Резервном фронте. Войска 4-й немецкой армии и танки армии Геппнера стремительно вышли на линию Мосальск — Спас-Деменск — Ельня. Можно было предполагать, что танки Геппнера от Спас-Деменска повернут на северо-восток, к Вязьме, чтобы западнее города соединиться с танками Гота.

Этот замысел немцев совершенно точно определился к утру, 4 октября над армией Лукина, над дивизиями 16-й и 20-й армий нависла угроза окружения. В такое же положение попала и 32-я армия Резервного фронта.

Пятого октября стояла отвратительная, мерзкая погода: дул холодный ветер, шел не то дождь со снегом, не то снег с дождем. В окопах, ходах сообщений под ногами хлюпала грязь.

Лукин на рассвете, по пути на командный пункт одной из своих дивизий, увидел, как худые, со втянутыми боками лошади с трудом тащили по вязкой дороге пушки — артдивизион перемещался на новую позицию. Молодой солдат в стеганке, в коротких, залепленных грязью сапогах шел перед лошадью задом и ласково просил: «Н-но, милая, ну еще, еще!»

Лукин глянул на батарейцев — мокрых, измученных, помогающих лошадям вытаскивать из густой грязи орудия, и горько подумал: «Эх, машин бы нам побольше, вездеходов…»

А дождь все шел и шел.

Лукин знал о потерях, понесенных армией за дни немецкого наступления. Он знал, сколько солдат и офицеров убито, сколько ранено. Когда ему докладывали об убитых, Лукин всегда слушал молча — он понимал, что война есть война, и человеческие жертвы неизбежны, и сам он не застрахован от смерти. И все же каждый раз, слушая доклад, он думал: все ли он как командующий сделал, чтобы убитых было меньше?

В эти дни Лукина больше всего беспокоила судьба раненых, а их было много, они лежали на полу в колхозных хатах, в овинах, школах, сельсоветах, церквах — везде, где была крыша. В деревушке из пяти домов — Лукин так и не мог вспомнить потом ее названия, скорее всего это какие-нибудь Выселки или Новые Дворики, — во всех пяти хатах на полу, на лавках, на печках лежали раненые. В одной хате раненый лежал на длинном столе. Странно было видеть возле его замотанной полотенцем неподвижной головы глиняный обливной горшок. Рядом на дырявой клеенке лежала деревянная ложка.

Из жителей деревушки остались только двое — старуха, повязанная, как монашка, в черный платок, и ее внук лет двенадцати. Пустой правый рукав рубашки у мальчика был пришпилен английской булавкой. Старуха, подав Лукину ковш с водой и заметив, что генерал посмотрел на внука, охотно объяснила:

— Добаловался. Все им надо. Схватить где-то успел, а бросить вовремя не сумел.

Все пять домов, а раненых в них было больше ста, обслуживала — она так и сказала: «обслуживаю» — военврач Елизавета Ивановна Сердюкова, лет сорока, маленького роста, с большими голубыми глазами на круглом добром лице.

Помогали ей две девушки-санинструкторы да бабка однорукого внука.

— Ходячие у вас есть? — спросил Лукин.

— Нет, — ответила Елизавета Ивановна. — Все, кто ходит, ушли. Боятся тут оставаться.

Лукин хотел спросить: «А вы разве не боитесь?» — и не спросил. Боялись или не боялись врач и санинструкторы — это, в конце концов, было не главное. Самое главное, что они не ушли и, как могли, ухаживали за ранеными.

— С перевязочными материалами плохо, — озабоченно сказала Сердюкова. — Все, что нашли в хатах: полотенца, наволочки, — все истратили. И медикаменты кончились.

Лукин ничего не ответил, не нашел слов — слишком серьезна обстановка, чтобы произносить какие-либо слова утешения.

К врачу подошла, плача, санинструктор.

— Что случилось? — спросил Лукин.

Девушка ответила не ему, а врачу:

— Подполковник Орехов умер, Елизавета Ивановна.

Сердюкова молча пошла к хате. Сделав несколько шагов, она повернулась и сказала:

— Извините, товарищ генерал.

— Это ее подруги, Татьяны Павловны Ореховой, муж, — объяснила санинструктор. — Татьяна Павловна вчера умерла, она тоже врачом у нас работала.

— Как вас зовут? — неожиданно для себя спросил Лукин. После, вспоминая этот разговор, Лукин понял, почему задал этой высокой красивой девушке с заплаканными черными глазами такой ненужный вопрос, — он в ту минуту почувствовал себя виноватым за всех раненых, лежащих, по сути дела, без всякой помощи, за смерть подполковника Орехова, его жены, за все тяжелое, что происходило в его армии, даже за то, что еще сильнее припустил дождь.

— Лена, — совсем по-штатски ответила девушка и, спохватившись, добавила: — Елена Мордвинова, товарищ генерал. — И добавила через секунду: — Лейтенант, санинструктор.

Она стояла с непокрытой головой. Капли дождя падали со лба на щеки, смешивались со слезами, она их не вытирала, видно стеснялась, держа руки по швам.

А дождь все шел и шел.

Генерал вошел за Леной в крайнюю избу. В сенях на полосатой домотканой дорожке лежал мертвый. Лицо его было прикрыто куском окровавленного полотенца. Лукин шагнул осторожно, словно он шел не мимо мертвого, а мимо усталого, уснувшего человека и боялся его разбудить.

Все, кто еще мог поворачиваться и смотреть, повернули головы, молча смотрели на генерала. Никто ничего не спросил, только когда Лукин взялся за темную железную скобку двери и пригнул голову, чтобы выйти, кто-то хрипло произнес:

— Пропадем, товарищ генерал? Или как?..

Понимая, что люди ждали только тех слов, которые им в эту минуту важнее всего, Лукин ответил:

— Постараемся отправить вас в тыл. — И, не желая обманывать людей, попавших в беду, добавил: — Постараемся. Но вы знаете, как трудно.

— Знаем, товарищ генерал! Очень даже хорошо знаем. К немцам попадать неохота… Скажите, товарищ генерал, Москва не сдана?

— Что вы, голубчик! — искренне удивился Лукин. — Как же это можно?!

…Рытье траншей, похороны убитых, перемещение артиллерии на другие позиции, заботы о боеприпасах и медикаментах — это и многое другое составляло содержание фронтовой жизни, потому что, в конце концов, это все же была жизнь: невероятно трудная, полная лишений, опасностей — но жизнь!

И она подбрасывала Михаилу Федоровичу Лукину десятки вопросов, важных, срочных, требующих немедленного решения. Но один вопрос, самый главный, жизненно важный, занимал все его мысли: как сделать, чтобы армия сохранила боевую целостность, чтобы не потерялась связь со своими частями, со штабом фронта, чтобы не допустить расчленения армии противником? Все это сводилось к простым, слегка отдающим канцелярским душком словам — «не потерять управление». Вот эти три таких обычных, простых слова и были главными для генерала Лукина.

Сталкиваясь с проблемами, которые когда-то, в далекие теперь мирные годы, на учениях (а это все ушло в очень далекое прошлое — казалось, прошло не четыре месяца, а много лет) представлялись легко разрешимыми, Лукин думал: «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить…» И вспоминал не только чужие, но и свои ошибки и просчеты.

И как ни трудно было поддерживать часто прерывающуюся связь со своими частями и со штабом фронта, все же штаб 19-й армии и командующий сохраняли и осуществляли управление войсками, отражавшими атаки немцев. И хотя самый трудный вид боя — отход, а он труден и опасен потому, что, отступая, можно на своих плечах нести противника за собой, отход войск 19-й армии совершался организованно, без паники. Тащить противника на своих плечах здесь, под Вязьмой, было особенно опасно — он рвался к Москве.

Седьмого октября утром в тылу армии на высоком берегу реки Вори, где проходило глоссе Вязьма — Ржев, разведка обнаружила немецкие танки. Это были танки 7-й дивизии 3-й танковой армии Гота, совершившие глубокий прорыв на соединение западнее Вязьмы с дивизиями 4-й танковой армии Геппнера с целью окружить наши войска.

Если бы в руки Лукина могло попасть донесение командира 7-й танковой дивизии немцев: «Натиск Красной Армии в направлении Сычевки такой сильный, что я ввел последние свои силы. Если этот натиск будет продолжаться, мне не сдержать фронта и я буду вынужден отойти».

Но даже если бы советское командование знало, что немцы уже выдыхаются, армия. Лукина и войска других армий, сражавшихся под Вязьмой, сделать больше того, что они уже сделали, не смогли бы — они были обескровлены беспрерывными боями, у них кончались боеприпасы, люди падали просто от усталости.

И все время шел и шел дождь…

Рядовой ополченского батальона Феликс Мартынов, захвативший в плен оберлейтенанта Экснера, обещанной полковником Масловым медали получить не успел…

На войне происходят события, разные по своей значительности. Об одних потом историки напишут целые тома, о других даже и не упомянут нигде, разве только после войны бывалый солдат, воротясь домой и сидя летним, тихим вечером на завалинке с другом-фронтовиком, вспомнит:

— А вот у нас был случай…

Но независимо от масштаба той или иной операции, от значимости для общего хода, в каждом из них участвовали люди, и для них эта операция — будь то прорыв неприятельского фронта и выход армии на оперативный простор, или бой за высоту, или взятие населенного пункта из семи домов — всегда событие очень важное, иногда последнее в их жизни.

И в любом, даже самом малом деле на войне — всюду нужно умение, храбрость, воля к победе и твердость характера, а самое главное, любовь к своей Родине, которая по-настоящему воодушевляет на подвиг, дает ясное понимание того, что если и придется погибнуть, то за правое дело.

Вот об этом — о том, что всякий подвиг во имя Родины священен, о любви к Родине, к народу, к партии и вел разговор политрук Александр Сергеевич Соломенцев с красноармейцами 2-й роты ополченского батальона.

Удивительный человек был политрук Соломенцев — уже немолодой, лет за сорок пять, коммунист, вступил в партию, когда войска Михаила Фрунзе готовились к штурму Уфы, — в июле 1919 года. И тогда, оказывается, было принято вступать в Коммунистическую партию перед боем и писать заявление: «В случае чего считайте меня партийным».

В гражданской жизни профессия у Соломенцева была самая что ни на есть мирная — заведовал районным отделом благоустройства. В ополчении он стал политруком.

Когда произносят это сложносокращенное слово, оно воспринимается прежде всего как название должности. Иное дело, если его произнести полностью: политический руководитель!

Наверное, потому, что батальон был ополченский, к политруку многие обращались по-штатски:

— Товарищ Соломенцев!

Слушать его любили. То ли голос у него был какой-то особенный, то ли манера говорить задушевная, но других проводящих беседы на ту же тему слушать, конечно, слушали, но формально, соблюдая дисциплину. Соломенцева же слушали с удовольствием.

Обороняемый батальоном участок был тихим. Видимо, поэтому командование и поставило сюда ополченцев, подкрепив их справа и слева уже обстрелянными подразделениями.

Но на третий день тишина кончилась: гитлеровцы после короткой, но сильной артиллерийской подготовки пытались пробить тут брешь в нашей обороне.

День выдался тяжелый. В лощинке, на берегу безымянной речки, остались догорать три немецких танка. Густой, темно-синий дым долго стелился по низинке. Пахло, как в деревенской кузнице. Когда дым рассеялся, стали видны трупы в серых мундирах. Один лежал совсем близко, метрах в двадцати, можно было рассмотреть проношенные подметки.

— И батальон понес потери. Две были особенно горькими — погибли командир батальона капитан Кирпичев и ополченец художник Петр Александрович Минаев.

Но окопы ополченцев были словно заколдованные — немцы успеха так и не добились, хотя пытались пробиться тут за три дня раз семь.

— Они, конечно, опять полезут, — тихо говорил Соломенцев. — Вот какое положение. Они не могут не лезть, а мы не можем отойти. — Он неожиданно сменил тему разговора: — Знаете, о чем я сейчас мечтаю? Попаду домой в Москву и обязательно сразу в Сандуны. Мы всегда втроем ходили: я, главный бухгалтер Котов и цветовод Жихарев.

Послышался гул танков.

— Идут, — спокойно сказал Соломенцев. — Давайте, товарищи, работать.

Головная низкопосаженная машина Т-IV шла ходко, споро. Ее низкая, приплюснутая башня с длинноствольной пушкой молчала, словно ожидая, когда откроют огонь советские солдаты.

За ней, чуть поодаль, шли три средних танка Т-III и, оберегая головную, тяжелую машину, беспорядочно стреляли.

— Экие дураки! — крикнул Соломенцев. — Пугают!

Феликс Мартынов в эти минуты не думал об опасности — у него на это просто не было времени. Он осмотрел свое хозяйство: бутылки с зажигательной жидкостью, две заранее приготовленные связки гранат.

В лощине появилось еще четыре немецких танка. Они шли быстро, догоняя первые.

Соломенцев крикнул:

— Десант!

Показались еще три танка. Такого на участке батальона не бывало.

Феликс Мартынов не услышал команды, он ее почувствовал, понял, что, если не остановить хотя бы одну неприятельскую машину, его товарищи будут смяты, вдавлены в землю, может случиться самое страшное — люди отступят, побегут под пулеметным огнем и будут расстреляны, раздавлены танками.

Феликс полз навстречу танку, не слыша выстрелов ни чужих, ни своих, ничего не видя, кроме широкой стальной груди танка. Он приподнялся, замахнулся и изо всей силы бросил гранаты под правую гусеницу и, стараясь как можно теснее прильнуть к сырой земле, увидел — танк горит.

Ползком Феликс вернулся к своим. Свалился в окоп и, тяжело дыша, прерывисто сказал:

— Все! Готово!

Соломенцев только одобрительно кивнул, и тут раздался страшный грохот. Феликс потерял сознание.

Когда он очнулся, то никак не мог сообразить, какое сейчас время суток — день или вечер. В голове шумело, во рту был железный привкус, хотелось пить.

В окопе возился рядовой Виктор Хомяков, Феликс узнал его по широкой сутулой спине. Сначала Мартынов не понял, чем занят Хомяков, а потом, приподнявшись, разглядел, что он вытаскивает из окопа мертвого, в котором Феликс, к ужасу своему, узнал Соломенцева.

— Витя! — хотел крикнуть Феликс и не смог, а только прохрипел.

Но Хомяков все же услышал.

— Ты живой?

— Витя, помоги мне…

Но Хомяков смотрел не на него, а в сторону, на разрушенный бруствер, вернее на то, что недавно называлось этим военным словом. Целике тоже посмотрел туда — наверху стоял немецкий солдат, стоял спокойно, курил.

Связь со штабом фронта и с соседями была потеряна седьмого октября. Восьмого октября над частями окруженной 19-й армии появились наши самолеты, сбросили продовольствие и боеприпасы. Еще раз самолеты появились девятого — прошли на запад бомбить противника.

Поняв, что его армия окружена окончательно, Лукин отдал приказ выходить небольшими группами. В ночь на 12 октября Лукин в кромешной тьме отстал от работников штабарма и остался один, а утром немецкая пуля перебила Михаилу Федоровичу локтевой нерв. К счастью, поблизости оказались две девушки, совсем еще девочки, санинструкторы.

Сначала они попытались снять с генерала шинель, но Лукин приказал им оторвать по швам рукав. Под шинелью на Лукине был еще, комбинезон. Плотная ткань не поддавалась ножницам — пока девушки добрались до раны, генерал потерял много крови. Он подбадривал своих хоть и старательных, но малоопытных медиков:

— Что-то, девочки, у меня в голове звенит. Вроде бы музыка.

Наконец рану перетянули. Лукин встал и пошатнулся.

— Товарищ генерал, мы вас дотащим! Ложитесь на шинель.

Разве девушкам под силу тащить его?

— Девчата, бегите! Пропадете вы со мной.

Упорные девчата поволокли его по мокрой земле на шинели. При каждом движении боль в сломанной недавно ноге все сильнее и сильнее отдавала в голову. Но Лукин еще находил силы шутить:

— Совсем ходить разучился…

Мелькнула горькая мысль: «Пропадут девчонки из-за меня».

— Девочки, бегите!

— Разве это можно? — удивленно сказала «кнопка», как мысленно окрестил Лукин одну из своих спасительниц. — Разве это допустимо?

Они выбрались на бугорок. Последние метры генерал с трудом шел сам.

— Ну вот, тут посуше, — сказал Лукин.

Совсем близко с фырканьем, как огромная хлопушка, разорвалась мина.

Девчата уцелели, но Лукину осколок впился в ту же правую ногу.

С бугорка пришлось скатиться. Одна из санинструкторов уже более решительно взялась за перевязку — видно, она раньше боялась не столько немцев, сколько генерала, — а другая исчезла. Минут через двадцать она привела двух командиров — поблизости, в землянке, лежал тяжелораненый начальник особого отдела Можин, командиры оказались его подчиненными. С помощью чекистов Лукин добрался до землянки. Рядом шли повеселевшие девушки. Генерал шутливо сказал им:

— Бегите, девчонки!

— Разве можно, — ответила «кнопка» и засмеялась.

— Устраивайтесь, Михаил Федорович, — сказал Можин. — Как-нибудь выберемся.

Лукин знал Можина еще по Сибирскому военному округу, и эта неожиданная встреча в лесу была радостна вдвойне.

— У нас и еда найдется, — хлебосольно предложил один из чекистов. — Закусите, товарищ генерал.

Послышался выстрел, другой. Возле землянки закричали по-немецки.

— Вот тебе и закусили, — тихо произнес чекист. — Надо пробиваться. Рязанов, бери грана… — И не договорил.

Раздался такой взрыв, что Лукину показалось — бревенчатый потолок землянки рухнул на него одного.

«Где это я? Почему на спинках стульев висят немецкие мундиры? Я в плену! Это страшно… Кружится голова… Кто там стонет?.. Почему никто к нему не подходит? Сколько сейчас времени? Хоть кто-нибудь бы вошел… Второй застонал… Сколько их тут? Все немцы? Кто-то идет… Нет, не к нам. Пить хочется… Кто рядом со мной? Тоже немец. Ни глаз, ни носа не видно — здорово тебя наши отделали!.. Кто это встал?»

Раненый немец — правой руки у него нет, нога в бинтах — проковылял с костылем мимо койки Лукина. В коридоре разговор — видно, немца ругают за то, что вышел. Так и есть, санитарка ведет обратно, уложила, накрыла, строго что-то сказала и ушла. Вернулась с кружкой, принесла немцу пить.

«Попросить? А ну их!.. А пить хочется… Подумаешь, чего тут особенного — попрошу, и все… Очень уж ты, Михаил Федорович, на компромиссы легок — попрошу! У кого? У врагов… Разве санитарка мне враг? Я же ранен, а она санитарка, она обязана дать мне воды… Ушла… Ну и черт с ней. Потерплю… Буду думать о другом… Что это за здание? По окнам видно, школа. Недавно построенная, хорошая школа… Кажется, я снова засыпаю. Где же я? Откуда немецкие мундиры?.. Здорово идет самолет… Хорошо идет… В плену? Кто в плену? Здорово мотает… Раз, два, три, семь…»

Лукин провалился в черную бездонную яму.

Немецкий госпиталь ожил в семь часов: заходили по классам-палатам санитарки, где-то скребли пол, однообразно стучали — похоже, что тяпкой рубили мясо, хлопала внизу дверь.

Синяя лампочка под потолком замигала и погасла — стало заметнее, что за окнами совсем еще темно.

Немец с костылем, тот, что пробовал ночью выйти из палаты, подошел к койке Лукина, всмотрелся и истерически закричал.

Вбежали санитарки, завозились на койках раненые, немец кричал, стучал костылем об пол:

— Русс! Русс!

Он был очень разгневан, этот немецкий капитан, тем, что в палату, где лежит он, Вальтер Хеслер, один из деятелей «Крафт дурх Фройде», член националсоциалистской партии с 1934 года, командир батальона десантников, герой Нарвика и Крита, почти рядом с ним положили русского.

— Вы слышите, господа офицеры, — русского! Я протестую! Я буду жаловаться! Я требую убрать немедленно, сию же минуту этого русского! Это чудовищно! Я сам выкину его! О! У меня еще, слава богу, есть силы!

— Герр капитан! Это же не рядовой, это генерал!

— Это хуже! Наверное, даже коммунист…

Санитарка привела сестру. Сестра подошла к Лукину, брезгливо посмотрела на его закрытые глаза, крепко сжатый рот — генерал был без сознания — сердито приказала санитаркам вытащить русского в коридор.

И вдруг сосед Лукина, тот, у которого не было видно ни глаз, ни носа, внятно, сильно сказал:

— Оставить… Капитан Хеслер, вы ведете себя недостойно!

— Как вы смеете!

— Смею, капитан…

Сестра, пригласите старшего врача герра Нельте.

— Слушаю, полковник.

— И скажите капитану Хеслеру, он мешает мне спать.

Вместе с доктором Нельте в палату вошли еще двое. На одном из-под белого халата виднелся генеральский мундир. У генерала были на редкость яркие, пунцовые губы.

Генерал сначала подошел к полковнику, положил ладонь ему на голову, мягко спросил:

— Тебе сегодня лучше, Курт?

— А, это ты? Мне было бы совсем хорошо, но у нас тут очень шумно.

Капитан Хеслер спросил генерала: «Разрешите?» — получил молчаливое согласие и заковылял из палаты.

Генерал посмотрел на Лукина, перевел взгляд на старшего врача Нельте. Врач коротко приказал сестре:

— Шприц!

И сам сделал укол. Лукин открыл глаза.

Немецкий генерал заговорил по-русски:

— Как себя чувствуете? Можете ответить на несколько вопросов?

— Смотря что вас интересует.

— Какие формирования были…

— На все вопросы, касающиеся Красной Армии, я отвечать не буду.

— Почему?

— Судя по вашему мундиру, вы генерал. Скажите, как бы поступили вы, окажись в моем положении?

Немец постоял молча, оттопырив толстую пунцовую губу, внимательно, словно прикидывая что-то, посмотрел на Лукина и вежливо сказал:

— Как вам угодно…

И ушел.

В палате стало тихо. Немцы поглядывали на русского генерала, и, хотя большинство из них не поняли, о чем шла речь, очевидно, достоинство, с которым русский разговаривал с представителем командования группы армий «Центр», вызвало у них уважение.

А боль в правой ноге усилилась. Особенно неприятно ныл большой палец. «Видно, меня еще раз трахнуло? Дергает и дергает…»

Лукин с трудом приподнялся, левой, действующей рукой сбросил шинель и одеяло и только тут увидел, что правой ноги у него нет…

В коридоре застучал костыль — возвращался Хеслер. Дверь распахнулась, и капитан, не удержавшись, растянулся на полу. Пытаясь достать отлетевший костыль, Хеслер упал еще раз и, так сидя с подвернутой ногой, злорадно закричал понемецки:

— Сейчас вы все будете шуметь! Слышал сам! Только что! Передовые части вступили в Москву! В Москву!

Немцы зашумели.

Хеслер, с ненавистью глядя прямо в глаза Лунину, орал:

— Москва! Москва!

Лукин не поверил. Он не мог поверить этому обезумевшему от радости наглому, жалкому гитлеровцу.

Он не мог поверить, это было чудовищно — поверить, что в Москве немцы.

Он не мог поверить, так как понимал, что если бы даже передовым частям гитлеровской армии удалось прорваться в Москву, то бои за столицу шли бы не один месяц, они были бы яростными, беспощадными.

Он просто не мог в это поверить.

И все же ему на мгновенье стало страшно. Он дотянулся до повязки на своей культе и начал срывать ее. Зачем он это делает, он не дал себе отчета, ему надо было что-нибудь делать, иначе его мозг, сердце не выдержали бы горечи и тоски, охватившей его.

И генерал Лукин снова потерял сознание.


Москва

Снег покрыл русскую землю. Злее становились ранние морозы. Люди в утренней полутьме собирались у репродукторов. Стояли молча, ждали сводку с фронта. «Ведя неравные бои, наши войска вынуждены были отойти на рубеж Дорохове, западнее Кубинки…»

— Мы в прошлом году в Кубинке дачу снимали. О господи!

«В районе Боровска ценой больших потерь противник оттеснил наши части к реке Протва, а затем к реке Нара».

— А мы хотели летом отдыхать в Наро-Фоминске, там у мужа родственники. Там знаете какой воздух!

— Говорят, там микроклимат.

— Тише! Что вы, право!

«На Волоколамском направлении…»

«Яхрома… Юхнов… Медынь…»

«Внимание! Внимание! Товарищи! В час грозной опасности для нашего государства Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства, стойкости… Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной и любимой Москве. Сейчас, как никогда, требуется бдительность, железная дисциплина, организованность, решительность действий…»

«По постановлению Государственного Комитета Обороны в городе Москве и прилегающих районах с 20 октября вводится осадное положение».

— Вот это правильно!

На восток шли эшелоны — увозили детей, женщин. Перебирались на Урал, в Сибирь заводы, институты.

К Москве торопились уральские, сибирские дивизии…

Вечером 6 ноября немецкие самолеты пытались прорваться к столице. Стреляли зенитки. Осколки снарядов падали на асфальт.

Когда-то после радостных слов: «Угроза воздушного нападения миновала! Отбой!» — мальчишки бросались подбирать осколки, теперь никто не обращал внимания, надоело. Осколки убирали дворники.

Отмечалась двадцать четвёртая годовщина Октября.

Кто бывал на торжественных заседаниях в Большом театре, тот знает, какая атмосфера царила перед началом и в перерывах. Люди собирались известные на всю страну, серьезные, деловые — руководители наркоматов, предприятий, организаций, знаменитые рабочие, колхозники, ученые, артисты, художники. Здоровались, обнимались, иные, проводя всю жизнь в хлопотах, заботах, только тут и встречались…

А иной раз кое-кто, тут дела хозяйственные решал, причем такие, о которых до этого месяцами спорили и никак решить не могли, а тут договаривались за пять минут — обстановка товарищества, единства помогала убрать все мелкое, что мешало.

И всегда перед началом стоял веселый гул.

На станции метро «Маяковская» было тихо. Не слышно даже сухого, резкого хлопанья зениток — глубина солидная.

Медленно подошел поезд. Прибыли члены правительства, Государственного Комитета Обороны, Сталин. Тишину разорвали аплодисменты. Сталин поднял руку: «Не надо! Нынче не до аплодисментов».

В Архангельске, в Казани, в Тбилиси, в Иванове, в тысячах городов и сел, в штабах полков, дивизий, корпусов, армий, в матросских кубриках, на подводных лодках, на заводах, где собирали танки, в эшелонах, идущих с курьерской скоростью на запад, в госпиталях — всюду, где работало радио, люди произносили:

— Тише! Тише!

Ждали — сейчас будет говорить Сталин. Над страной летел знакомый каждому глуховатый голос, вселявший надежду, уверенность:

— Никогда еще советский тыл не был так прочен, как теперь. Вполне вероятно, что любое другое государство, имея такие потери территории, какие мы имеем теперь, не выдержало бы испытания, пришло в упадок…

— Верно, товарищ Сталин, правильно!

— Наша армия действует в своей родной среде, пользуется непрерывной поддержкой своего тыла…

— Правильно! Совершенно верно!

— Немецкие захватчики хотят вести истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат…

— Получат!

— Никакой пощады немецким оккупантам! Смерть немецким оккупантам!

— Смерть! За все заплатят, за все!

Позднее, после перерыва, торжественный, праздничный голос:

— Выступает народный артист СССР Максим Дормидонтович Михайлов… Взрыв аплодисментов.

— «Вдоль по Питерской…»

— Слышите, товарищи? Вы слышите? Поет Михайлов! Значит, порядок!

— Порядок! А вы что думали?!

Ветер! Ветер! Холодный, пронизывающий до костей. Ветер кидает сухой снег в строгие лица неподвижно стоящих на Красной площади солдат.

Небо над Москвой заволокли серые, свинцовые тучи.

«Может, и лучше?.. Плохая видимость!»

Восемь часов. Кто это там первый появился на трибуне Мавзолея? Неужели?

Из Спасских ворот на коне выехал Буденный.

— Товарищ Маршал Советского Союза! Войска для парада в ознаменование двадцать четвертой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции построены. Командующий парадом — командующий Московским военным округом генераллейтенант Артемьев.

— Здравствуйте, товарищи!

— Здравствуйте, товарищ Маршал Советского Союза!

— Поздравляю вас с праздником!

— Ура! Ура! Ура!

И была произнесена Сталиным речь:

— Враг не так силен, как изображают его некоторые перепуганные интеллигентики… Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии. Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!..

На Бородинском поле снова бой. В подмосковных селах и городах — бой!

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой…

Прямо с парада, с Красной площади — в бой, на фронт, проходивший по реке Наре, Истре, по каналу Москва — Волга, под Крюково, Дубосеково.

Многие не вернулись.

Солдаты, офицеры и генералы 16-й, 19-й, 24-й, 32-й армий — живые, вышедшие из вяземского окружения, погибшие, попавшие не по своей воле в плен, все выполнили свой долг, помогли отстоять Москву.

Они дрались до последнего патрона, до последней капли крови. Дрались раненые, дрались умирающие. Они затормозили наступление двадцати восьми немецких дивизий, остановили их под Вязьмой, помогли погасить «Тайфун», пока другие армии готовились к великой победоносной битве.

Честь им и слава, как и всем тем, кто стоял под Москвой, кто отстоял столицу!


Иди, Власов, иди…

В тоскливые, однообразные дни врезались дни ужасные, немыслимые.

В Вязьме в госпиталь для военнопленных, куда перевели Лукина, привезли вскоре раненого полковника артиллерии Евгения Николаевича Мягкова.

Врач, наш, советский, осмотрел.

— У вас гангрена. Понимаете?

— Ясно, доктор.

— Необходимо ампутировать ногу.

— Высоко?

— Выше колена.

— Надо — так надо. Если не отнять — помру?

— Наверняка. Гангрена.

— А если отнимите, поживу?

— Полностью гарантий нет.

— Шанс