Book: Дорога свободы



Дорога свободы

Говард Фаст

Дорога свободы


Параметры

ГОВАРД ФАСТ

ДОРОГА СВОБОДЫ

Перевод с английского О. Холмской

Предисловие Я. Викторова

Редактор В. Топер 1950

Издательство

ИНОСТРАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Москва

FREEDOM ROAD

New York 1944





Предисловие




В середине ноября 1950 года в Варшаве состоялся Второй Всемирный конгресс сторонников мира, конгресс, который имеет поистине историческое значение. На этом конгрессе был создан новый руководящий орган движения за мир — Всемирный Совет Мира. В состав Совета избран в числе других Говард Фаст, имя которого хорошо известно советскому читателю как имя талантливого писателя и мужественного борца за мир. Говард Фаст был избран заочно. Он был лишен возможности присутствовать на конгрессе. Правительство Трумэна не разрешило писателю, недавно вышедшему из тюрьмы, куда он был упрятан за свою активную борьбу за мир, покидать пределы Соединенных Штатов. Слово «мир» не в чести у правящих кругов США, а борцы за мир подвергаются жесточайшим преследованиям.

Такова современная Америка, Америка Морганов, Рокфеллеров и Дюпонов, превращенная усилиями их послушных приказчиков — Трумэна и его правительства — в полицейское государство, в гнездо черной, фашистской реакции.

Вот как характеризует современное положение в Соединенных Штатах сам Говард Фаст в письме, адресованном Совету защиты мира штата Новый Южный Уэльс (Австралия) 1: «Мы посажены за решетку потому, что боролись за мир. Но гораздо важнее то, что это массовое заключение в тюрьму такой большой группы лучших представителей американской интеллигенции означает, что наша страна с ужасающей быстротой превращается в полицейское государство. В Америке уже наступила первая стадия фашизма. Эта страшная черная туча, которая уже стоила жизни миллионам людей, нависла над нашей страной. Я хотел бы сказать так громко, чтобы услышал каждый австралиец, о том, что несет человечеству это господство зверя, о том неслыханном терроре, который банда Трумэна — Ачесона обрушила на нашу прекрасную страну. Не давайте

обманывать себя, не верьте грязной лжи и бесстыдной пропаганде правящего класса США. Все, что есть лучшего, самого чистого и самого правдивого в Америке, преследуется, убивается, заключается в тюрьму. У власти — свиньи, а все честные люди выбрасываются за борт»...

Значение Говарда Фаста в американской литературе, в общественной и политической жизни — даже если бы мы ничего не знали о его жизни и деятельности — легко было бы установить по той звериной ненависти, которую питает правящая верхушка американской буржуазии к этому смелому и активному борцу за мир, за свободу, за демократию.

Когда Говард Фаст уже приобрел литературную известность, продажные растлители человеческого сознания, насаждающие по приказу заправил Уолл-стрита расизм, мракобесие, шовинизм, пытались привлечь писателя в лагерь буржуазии. Они отлично понимали, что яркий бичующий талант Говарда Фаста — большая опасность для капиталистов. Голливудские дельцы предложили Фасту написать сценарий для расистской картины, надеясь соблазнить его высоким гонораром в 100 тысяч долларов. Надо ли говорить, что это подлое предложение было с презрением отвергнуто. Надо ли говорить, что эта безуспешная попытка подкупить смелого борца демократического, прогрессивного фронта еще больше разожгла ненависть к нему со стороны реакционных кругов, натравивших на него и полицейских ищеек, и пресловутую «комиссию по расследованию антиамериканской деятельности», которая и добилась заключения Фаста в тюрьму.

Но если капиталисты ненавидят Говарда Фаста, то он платит им сторицей, и его ненависть к капиталистической системе, к «тысяче, американцев», правящих Америкой, имеет крепкие корни. Говард Фаст родился в трудовой семье и вместе с ней познал все невзгоды бедняка, которого безжалостно давит и душит диктатура монополий. Писатель прошел тяжкий жизненный путь. С детских лет он вынужден был зарабатывать свой хлеб, а когда отец оставался без работы, мальчик кормил не только себя, но и всю семью. Разносчик газет, рабочий на сигарной фабрике, рабочий на заводе... Годы скитаний по стране в поисках заработка — Говард Фаст буквально исколесил всю Америку: побывал и на Западе и на Юге — такова в общих чертах биография Фаста до той поры, пока он не стал

писателем. А писать его тянуло неудержимо. Он поздно начал учиться — в детские годы на это не было средств ни у него, ни у родителей. Но Фаст учился, отрывая время от сна, не щадя себя. В 1933 году появился его первый рассказ, сразу обративший на себя внимание. За ним последовали другие рассказы, повести и, наконец, романы, стяжавшие писателю большую и заслуженную славу крупного художника, выдающегося мастера слова и страстного защитника простых людей, независимо от цвета их кожи.

Когда началась вторая мировая война, Фаст жил в Нью-Йорке. Его не взяли в армию из-за плохого здоровья. Он работал в Бюро военной информации, затем был военным корреспондентом и в качестве такового побывал и в Европе, и в Азии, получив таким образом возможность увидеть жизнь и за океаном. Вместе с тем он не оставлял своей творческой работы. Именно в годы 1941 — 1944 появились его большие романы: «Последняя граница», «Гражданин Том Пэйн», «Дорога свободы». В 1947 году вышла его книга «Кларктон», посвященная описанию стачечных боев американских рабочих.

Наряду с литературной деятельностью Говард Фаст ведет большую общественную и политическую работу, сотрудничает в прогрессивных изданиях. Искренний друг Советского Союза, он вместе с передовыми американцами борется против клеветы реакционной прессы на СССР, на страны народной демократии. Он неустанно ратует за сближение между народами СССР и Америки, отражая подлинные настроения простых честных американцев, которых он так хорошо знает, отражая подлинно передовое демократическое общественное мнение. Горячий поклонник русской и советской литературы — ведущей литературы мира, он внимательно следит за всем, что выходит в Советском Союзе.

Говард Фаст, один из самых активных борцов за мир, деятельно участвует в движении сторонников мира. В своих публицистических статьях, о устных выступлениях он беспощадно разоблачает преступную политику американского империализма, возглавляющего лагерь мировой империалистической реакции. Он резко и смело осуждает политику агрессии и развязывания новой войны, проводимой правящими кругами США, не остановившимся и перед открытой агрессией против корейского народа.

Голос Говарда Фаста, зовущего к борьбе против черных сил реакции, звучит тем громче, чем сильней разгул фашизма в Соединенных Штатах. Разнузданная проповедь войны в продажной буржуазной печати, бешеная гонка вооружений, беспощадное наступление на жизненный уровень трудящихся, откровенная пропаганда расизма, дикие преследования всех прогрессивных, демократических элементов — вот что характерно для послевоенной Америки.

На примере Говарда Фаста отчетливо видно, как чинит суд и расправу над «свободными» американскими гражданами пресловутая фашистская «комиссия по расследованию антиамериканской деятельности». Фаст и другие десять прогрессивных деятелей США 7 июня 1950 года были брошены в тюрьму за то, что, являясь членами Исполкома объединенного комитета помощи антифашистам-эмигрантам, отказались в 1946 году предоставить комиссии палаты представителей по «расследованию антиамериканской деятельности» список лиц, вносивших деньги комитету для оказания помощи жертвам испанского фашизма.

Не только Говард Фаст был посажен в тюрьму. Заключены в тюрьму также одиннадцать руководителей коммунистической партии США, «повинных» в том, что они защищали мир и демократию, боролись за самые жизненные, самые кровные интересы американского народа.

Нам памятны смелые и страстные слова писателя:

«Это — жгучий, ужасающий позор для Америки сегодняшнего дня! Мы не можем и не должны принять его... Я не могу молчать, когда кучка негодяев пытается сделать нашу страну отвратительной в глазах всего свободолюбивого человечества. Мой голос будет услышан. Голос десяти мужественных мужчин и женщин, с которыми я разделяю заключение, будет услышан. И ваш голос, друзья мои, американцы, должен быть также услышан, ибо реакция делает новый шаг к наступлению той страшной ночи, той ужасной, нечеловеческой ночи, которая окутала многие страны и которую люди называют фашизмом» 2.

Говард Фаст прав: закон Тафта — Хартли, лишающий рабочий класс элементарных прав, законопроект Хоббса о концентрационных лагерях для «подрывных элементов», аресты сторонников мира за распространение Стокгольм-ского воззвания — что это, если не фашизм, не гитлеровские порядки в их американском претворении.

Говард Фаст — представитель той Америки, которая противостоит Америке Уолл-стрита, Америке капиталистических монополий, той страшной, чудовищно уродливой Америке, имя которой теперь произносится с такой же ненавистью и отвращением, с какой произносилось имя гитлеровского рейха.

И именно потому, что он представитель американского народа, представитель подлинной Америки, а не Америки Морганов и Рокфеллеров, Говард Фаст завоевал любовь и симпатию советских людей, которые с горячим сочувствием следят за замечательным творчеством этого талантливого писателя.

* * *

Говард Фаст — мастер исторического романа. Но его историзм ни в какой мере не является тем «бегством в историю», за которое прячутся от жгучих вопросов современности многие буржуазные писатели. Наоборот, исторические романы Говарда Фаста чрезвычайно актуальны, потому что они помогают понимать современную действительность Америки, обнажают корни многих современных явлений, показывают, как использовали в своих корыстных целях правящие круги США пресловутые «священные» лозунги американской демократии, во что они их превратили, как сводили и сводят на нет завоевания американского рабочего класса, добытые в упорной борьбе. Нет ничего случайного в том, что американские власти всячески препятствуют распространению книг Говарда Фаста, в том числе и его исторических романов. Так, например, его книга «Гражданин Том Пэйн» не допускается в школьные библиотеки.

Сила исторических романов Говарда Фаста еще и в том, что они в художественной форме раскрывают закулисную сторону многих исторических событий, показывают подлинное лицо многих политических деятелей, которые буржуазными историографами, занимающимися в основном фальсификацией истории, превозносятся как «борцы за демократию», предстающую в книгах Фаста во всей своей отвратительной сущности. Романы Фаста прослеживают исторический путь, пройденный американской «демократией». Путем сравнения можно установить, как постепенно капиталисты превращали Америку в то, что она представ-ляет собой сейчас, — в страну, где открыто проповедуются расистские человеконенавистнические теории, где осуществляется беспримерная в истории дискриминация цветных народов, где властвуют монополии, подавляющие все прогрессивное, все демократическое, где до сих пор процветают суды Линча, где поднял голову и все сильней закрепляет свои позиции фашизм.

Смелый голос мужественного борца против фашизма, против новой войны, за мир, за демократию слышен в каждом произведении Фаста. Он проникновенно звучит в романе «Дорога свободы», в котором автор рассказывает не только о том, как господствующие классы США жестоко расправились с неграми, но и о том, как они предала идеалы демократии, за которые боролся народ; не только о том, как линчевали негров, но и о том, как господствующие классы линчевали и линчуют американскую демократию.

* * *

Когда читаешь книгу Фаста «Дорога свободы», узнаешь об исторических событиях гражданской войны в США, продолжавшейся с 1861 по 1865 год; кажется почти невероятным, что Север боролся против Юга за освобождение негров от рабства, что победа Севера принесла неграм права американских граждан. Ведь сейчас, в наше время, те лозунги, которые провозглашали рабовладельцы Юга, — «Негры не равны белым», «Рабство, подчинение высшей расе, является нормальным и естественным состоянием негров» — ведь эти лозунги и сейчас провозглашаются американской реакцией, и не только провозглашаются, но и проводятся в жизнь.

Далеко шагнула американская «демократия» за время, отделяющее ее от гражданской войны, в огне которой она была рождена, чтобы впоследствии быть растоптанной, изувеченной правящими кругами Соединенных Штатов. Господствующие классы лишили американский народ всех его завоеваний и под флагом все той же «демократии» ввергли его в новое жесточайшее рабство, распространенное не только на цветных, но и на всех тех белых, которые не принадлежат к правящему классу и рассматриваются пресловутой «тысячей американцев», занимающих верхушку капиталистической пирамиды, как низшая раса, как «белая шваль»!

В послесловии к своему роману «Последняя граница» Говард Фаст писал: «Если он кажется невероятным, то невероятность его может быть объяснена лишь тем, что описанные в нем события фактически имели место». Эти слова полностью применимы и к роману «Дорога свободы».

Да, все эти события имели место. Четыре года длилась гражданская война между капиталистическим Севером и рабовладельческим Югом. Войну начали южане. Они понимали, какую грозную опасность для рабовладельческой системы представлял Север. Армия южан была хорошо вооружена и подготовлена. Ее щедро снабжали англичане и французы. Английские реакционеры рассматривали юг Америки как сырьевую базу для своих фабрик. Они получали оттуда дешевый хлопок, который возделывался рабским трудом негров. Наполеон III использовал гражданскую войну в США для интервенции в Мексике. Поддержка южан английской и французской реакцией приобретала такой размах, что над Севером нависла реальная угроза иностранной интервенции. А Север был хуже подготовлен к войне, чем Юг. Его армия состояла из добровольцев, а по своему вооружению и оснащению она уступала армии южан. Первый период войны был неблагоприятным для северян. И тем не менее Север победил.

Он победил потому, что молодая американская буржуазия, возглавляемая Линкольном, поняла, что без народа не победить. И она пошла с народом, который требовал решительных мер против рабовладельцев, требовал коренных реформ. На стороне Севера было все прогрессивное в Европе. Со страниц американских газет, выходивших на Севере, — «Нью-Йорк трибюн», «Пресс» — звучали голоса Маркса и Энгельса, призывавшие к революционным методам ведения войны.

Правительство Линкольна провело ряд реформ, пусть не до конца последовательных, но тем не менее существенных. Было отменено рабство, проведена аграрная реформа. Против реакционеров, против изменников были приняты решительные меры. В армию были призваны негры, что вызвало замешательство и волнения на Юге. В армии северян сражалось 200 000 негров. И народ победил. В. И. Ленин писал о гражданской войне в США, что она имела «...величайшее, всемирно-историческое, прогрессив-ное и революционное значение» *. Это была война народная, справедливая. Она показала, что народ непобедим, когда он борется за правое дело.

Война была окончена. Но борьба иными средствами продолжалась. Линкольн пал жертвой террористического акта. В самой республиканской партии началась борьба между правым и левым радикальным крылом. Правое крыло, отражавшее интересы крупной буржуазии, стремилось к сговору с южными плантаторами. Президент Джонсон, сменивший Линкольна, стоял за соглашение с южанами. Он провозгласил амнистию для южан и даже соглашался принять южные штаты в состав республики на началах равноправия. Южные плантаторы, добившись этих послаблений от Джонсона, приободрились, ввели в действие известные «черные кодексы», которые вновь ставили негров в бесправное положение, терроризировали тех белых, которые выступали в защиту негров, в защиту завоеванных демократических свобод.

Однако левое радикальное крыло имело большинство в конгрессе, и южане вновь потерпели поражение. Конгресс провел закон о «реконструкции» южных штатов. Были созданы конституционные конвенты, в которых негры заседали на равных правах с белыми. В эти годы были приняты поправки к федеральной конституции, которыми навсегда уничтожалось рабство, устанавливались равные гражданские права для всех жителей, независимо от цвета кожи (за исключением индейцев), запрещалось лишение избирательных прав гражданина под предлогом цвета кожи или пребывания в рабстве в прошлом.

Рухнула рабовладельческая система, негры впервые почувствовали себя свободными людьми, разогнули свои исполосованные бичами плантаторов спины, потянулись к образованию, стали принимать участие в общественной и политической жизни страны.



Этот период длился недолго. Развитие капитализма шло своим путем. Крупная буржуазия Севера все больше и больше склонялась к сговору с южными плантаторами, капитал Севера проникал на Юг, он уже рассматривал негров как дешевую рабочую силу, которую можно нещадно эксплуатировать. На смену старому рабству шло новое — экономическое. И бывшие «борцы за свободу, против * В. И. Ленин, Соч., изд. 3-е, т. XXIII, стр. 184.

рабства» стали сквозь пальцы смотреть на террор южан против негров, на суды Линча, на зверскую расправу белых с неграми; уже возник чудовищный Ку-клукс-клан, и люди в белых балахонах жгли негритянские фермы, насиловали негритянских девушек, убивали негров, стоявших им поперек дороги. Грант был последним президентом демократической весны. Его преемник — Хейс, пришедший к власти с помощью подкупа и фальсификации выборов, пошел на сделку с южанами. Он отозвал войска с Юга. Началась кровавая, неслыханная по жестокости расправа с неграми.

* * *

Начало и трагический конец этого периода американской истории описаны Говардом Фастом в его романе «Дорога свободы». Главный герой романа — негр Гидеон Джексон, воевавший в рядах северной армии против рабовладельческого Юга. Гидеон Джексон, несомненно, тип собирательный. В нем с необычайной яркостью показан рост самосознания вчерашних рабов. Вчера еще только темный, забитый раб, Гидеон Джексон постепенно вырастает в крупного, недюжинного политического деятеля, в большого государственного человека, чувствующего и понимающего ход истории.

Гидеон Джексон избран в конвент — он представляет и белых и черных. Он неуверенно, ощупью идет по новой дороге. Гидеон понимает, что надо учиться, что надо быть вооруженным, потому что иначе не отстоять завоеванной свободы. Он учится упорно и настойчиво. Природный ум выводит его из трудных положений, облегчает ему первые шаги на политическом поприще. Постепенно он начинает ясно сознавать, чего он хочет, что нужно его народу. Он говорит:

«Чего хочу от конституции? Может, не того, что вы. Хочу грамоты для всех — белых и черных. Хочу свободы, чтобы крепко, как железный кол в ограде. Хочу, чтобы никто меня не толкал на улице. Хочу земли, немного, чтобы негр сеял и собирал сам для себя, всю жизнь. Вот чего хочу».

Не один Гидеон так думает. Не один он преобразился — преобразилась жизнь темных, забитых людей, преобразилась деревня, в которой родился и вырос Гидеон. Свобода вызвала к жизни силы, которые старались глушить плантаторы. Негры потянулись к образованию, к знанию, к культуре. Вместе с ними шли те белые, которые жили и трудились рядом с ними, которые поняли, что негры такие же люди, как и они, и что у них общие интересы.

Плантаторы, вначале растерявшиеся, снова поднимают голову. С Севера подуло иным ветром. Реакционеры переходят к активным действиям, чтобы поставить преграду растущей силе масс, растущей силе негров. Один из более дальновидных среди плантаторов, выведенных в романе, Стефан Холмс, жесточайший враг негров, враг тем более опасный, что он умен и хитер и не грешит недооценкой происходящих общественных процессов, говорит о конвенте, в котором заседают белые и черные:

«Я возражаю против терминологии генерала — балаган, павианы! Тем, что мы так думаем, джентльмены, мы сами обрекаем себя на поражение. Этот конвент не балаган, где кувыркаются павианы, — это собрание решительных и умных людей, которые в большинстве своем честно и искренно стремятся к общему благу, как они его понимают».

Он характеризует Гидеона Джексона в следующих словах: «Два года тому назад он был неграмотен. А еще за несколько лет перед тем он был рабом у Карвела. Видели вы его сейчас? Похож он на павиана? Какие возможности скрыты в этих неграх, которых мы покупали и продавали в течение двух столетий? Мы не знаем, джентльмены, и даже не смеем догадываться. Такие люди, как этот Гидеон Джексон, отдадут они то, что завоевали? И они не одни — они все больше сближаются с белой швалью, которую мы презирали, пока она нам не понадобилась на войне как пушечное мясо. И эта белая шваль, которая послушно сражалась за нас, теперь начинает шевелить мозгами».

Вчерашние рабовладельцы тщательно разрабатывают дьявольский план, который должен лишить негров и белую бедноту всех плодов одержанной победы. Этот план состоит в том, чтобы заинтересовать капиталистов Севера в возвращении рабства, если не формального, то фактического. Надо уничтожить сочувствие белых к неграм. Надо добиться вывода федеральных войск, которые не дают плантаторам развернуться. И тогда наступит пора для разнузданного террора, для разгрома негров, для их подавления.

Связи между южными плантаторами и северными капиталистами крепнут. На Севере тоже все больше укрепляет свои позиции реакция. Уже мелькают имена Гульдов, Рокфеллеров. Они начинают делать политику.

Гидеон Джексон и его друзья прекрасно понимают тактику врага, они разгадали дьявольский план Стефана Холмса. И когда Холмс пытается переманить Гидеона Джексона в свой лагерь, сделать его предателем, негр говорит: «Уходите!»

Джексон понимает, какая опасность нависла над неграми, над их фермами, их свободой, их жизнью. Он борется всеми легальными средствами. Его последняя, отчаянная попытка — свидание с президентом Грантом. Разговор между Джексоном и Грантом — одно из самых волнующих мест в книге. Джексон раскрывает перед президентом план Стефана Холмса. Он говорит, что еще можно остановить руку, занесенную над тем, что даровано народу — как белому, так и черному, — над конституцией. Но Грант — «усталый человек», его раздавили Гульды и Рокфеллеры, он не может больше бороться. И Джексон, возвратившись на родину, говорит:

«В Вашингтоне нас предали. Нас предала республиканская партия, моя партия, партия Эба Линкольна».

Дело идет к трагической развязке. Плантаторы усиливают нажим. Учащаются случаи террора, судов Линча.

Где же выход? Сдаться, покориться? Нет. Гидеон Джексон не знал исторических слов Долорес Ибаррури: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Но он поступает именно так. Он и его друзья, черные и белые, гибнут, сражаясь с оружием в руках против численно превосходящей оголтелой банды ку-клукс-клановцев.

Таков трагический финал книги, показывающей одну из самых позорных страниц в истории американской демократии. Но разве те страницы, которые вписывает в историю современная американская «демократия», менее позорны? Американские мракобесы хотят распространить суды Линча и власть монополий на весь мир. С первых же дней по окончании войны они начали свою подрывную работу против мира и безопасности народов. Они создали сеть своих военных и военно-морских баз во всех концах мира, приступили к гонке вооружений, нарушили все обязательства, взятые на себя США в годы войны и после нее. Американские монополисты вкупе с продажными правителями западноевропейских и других капиталистических стран пытались обмануть народы и навязать им свою политику агрессии. С помощью плана Маршалла, агрессивных блоков, таких, как Западный Союз и Северо-Атлантический блок, американские империалисты превратили маршаллизованные страны в своих сателлитов. Но им не удалось сломить волю народов к миру, не удалось обмануть народы. Огромный размах всенародного движения за мир, сотни миллионов подписей под Стокгольмским воззванием, исторические решения, принятые Вторым Всемирным конгрессом сторонников мира, говорят о том, что народы отвергают диктат американских агрессоров, что народы хотят мира и будут бороться за мир.

Опыт войны и послевоенных лет показал, что напрасны попытки американских империалистов повернуть вспять колесо истории. История против них. Они разделят участь своих предшественников по претензиям на мировое господство, ибо лагерю империалистов противостоит могучий и крепнущий лагерь демократии во главе с народами Советского Союза, которые навсегда похоронили капиталистическое рабство и возвестили миру приход новой эры — эры коммунизма.

* * *

Говард Фаст правдиво рисует негров. Он не сентиментален, он не «жалеет» этих «бедных цветных», ибо он понимает, что не цветом кожи определяется человек. Гидеон Джексон выше президента Гранта, но его величие не от цвета кожи, а от его человеческих качеств.

Гидеон Джексон погиб в неравной борьбе. Но живы заветы этой борьбы в сердцах простых людей Америки — белых и черных. Несмотря на репрессии, несмотря на дискриминацию, суды Линча, живы и сейчас Гидеоны Джексоны. Их много в рядах негритянского народа, который за годы, отделяющие нас от гражданской войны в США, далеко шагнул вперед. И Говард Фаст верит, что и в Америке будущее за демократией, той демократией, которая не будет знать разницы между белыми и черными, которая сумеет добить насквозь прогнившую капиталистическую систему, уничтожить диктатуру «1000 американцев».

«Дорога свободы» Фаста зовет американский народ к борьбе. Этот страстный призыв звучит в каждой строке его глубоко интересной книги.

Я. Викторов.

Всем мужчинам и женщинам, черным и белым, желтым и коричневым, всем тем, кто отдал свою жизнь борьбе с фашизмом.

Пролог


Война окончилась — долгая, кровавая борьба, крупнейшая из народных войн, известных до той поры в истории, — и солдаты в синих мундирах ушли к себе на родину. Солдаты в серых мундирах, удрученные и недоумевающие, осматривались вокруг и видели, что натворила в их стране война.

В здании судебной палаты в Апоматоксе генерал Ли отдал победителям свою шпагу — это был финал, последняя сцена военной драмы. И вот в южных штатах четыре миллиона негров стали свободны. За эту свободу было заплачено дорогой ценой, она была драгоценна. Свободный человек думает о вчерашнем дне, думает о завтрашнем и знает, что оба принадлежат ему. Будешь голоден, и никто тебя не накормит — нет у тебя хозяина; но захочешь итти быстрым шагом, и никто не скажет: «Иди медленно», — нет над тобой хозяина. К тому дню, когда окончилась война, в рядах федеральной армии было двести тысяч негров, и большинство разошлось по домам, унося с собой оружие.

Среди них был и Гидеон Джексон. Это был богатырь сложением, рослый, сильный; но и он устал от войны; с винтовкой на ремне, с полинялым синим мундиром на плечах, он вернулся домой на плантацию Карвелов, на плодородную землю Южной Каролины. Белый господский дом стоял на холме, целый и невредимый, точь-в-точь такой, каким он сохранился в его воспоминаниях; дом не пострадал от войны, но сады и поля сплошь заросли сорной травой и кустарником; и самих Карвелов уже не было в имении — все уехали, куда — никто не знал. Бывшие рабы, возвращаясь домой, селились на старом месте, в своих


прежних лачугах, бок о бок с теми, кто никуда не уходил. Шли месяцы — и все больше освобожденных рабов возвращалось на Карвеловскую плантацию — кто с Севера, куда они бежали в поисках свободы, кто из рядов федеральной армии, кто из сосновых чащ и непроходимых болот, где они скрывались. И они продолжали жить — в великом изумлении от того, что они свободны.

Часть I

Голосование

Глава первая

О том, как Гидеон Джексон вернулся домой после голосования


В это прохладное ноябрьское утро Рэчел проснулась рано — ее разбудили вороны; и лежа в постели, укутавшись в старое одеяло, ощущая теплоту от тела маленькой Дженни, примостившейся у ее груди, она долго прислушивалась к их карканью. Кар, кар, кар — доносилось издалека; унылый звук, но сладкий для того, кто так привык к нему, как Рэчел; вёдро ли, дождик ли, каждое утро на рассвете они поднимали крик.

Теплый комочек у ее груди зашевелился, и Рэчел прошептала: — Спи, деточка, спи, спи себе спокойно, слышишь, вороны кричат, вороны кричат, тебе спать велят.

Но день уже начался, его не остановишь. Соломенный тюфяк согрелся за ночь и так славно похрустывал — Рэчел охотно бы еще полежала. Но солнце, выглянув из тумана, вдруг залило всю хижину ярким светом: он пробивался в щель над покосившейся дверью, в просветы меж покоробленных досок. Джеф потянулся и застучал пятками об пол. Дженни вдруг широко раскрыла глаза, забарахталась, привстала — и холодок пополз по груди Рэчел, по тому местечку, что было согрето ее теплом. Марк засипел и загоготал: «Га, га! гу, гу!» Джеф ткнул его в бок, и оба покатились по полу, тузя друг друга.

Все эти утренние звуки Рэчел знала наизусть и с закрытыми глазами могла сказать, что происходит. Почему человек пробуждается так буйно, с такими хриплыми возгласами? Она уже тысячу раз задавала себе этот

вопрос. Еще минуту она помедлила в мягкой теплоте сна, потом решительно вскочила и принялась наводить порядок:

— Джеф, не ори!

Он навалился на Марка, стиснув тому коленями живот. Джефу было только пятнадцать лет, но сложением он напоминал Гидеона; еще совсем мальчишка, а уже великан — шести футов ростом, светлокоричневый, как шоколад; цветом кожи он удался в нее, а не в лоснящегося и черного, как слива, Гидеона; но лицо у него было отцовское — удлиненный овал, правильные черты — красавец, созданный женщинам на пагубу. Марк, в двенадцать лет, рядом с ним был совсем мелкота и худышка. Рэчел сердито прикрикнула на Джефа:

— Отпусти его, большой ты дурак!

Дженни было семь лет. Едва проснувшись, она тотчас устремилась к двери — свет неотразимо притягивал ее. Так бывало каждое утро. За дверью ее с восторженным лаем встретила собака.

Джеф встал с полу, и Марк сейчас же принялся колотить его по ногам, задолбил по нему, словно маленький дятел по огромному дубу. Джеф был добродушного нрава — так же как Гидеон, но в нем не было той стальной сердцевины, которая выделяла Гидеона среди всех людей. В Джефе гнев нарастал медленно, потом вырывался, как пламя. — а в Гидеоне гнев всегда оставался запрятанным где-то глубоко.

— Убирайтесь вы оба, — крикнула Рэчел. — Вон отсюда, чтоб я вас не видела!

Она уже смеялась. Сама она была маленького роста, и то, что эти груды темной плоти вышли из ее лона, разрослись из крошечного комочка, не переставало изумлять ее. Что ж, у нее рослый муж — и это дети Гидеона, — думала она с гордостью.

Начинались утренние заботы. Хижина была теперь полна света; распахнулась дверь, вошел Джеф с вязанкой хвороста, с волос у него стекала вода — он только что умылся из кадки во дворе. Рэчел сама пошла к кадке, ополоснула лицо и руки и стала звать Дженни:

— Иди умываться, живо!

Дженни терпеть не могла умываться. Зови ее хоть сто раз — все без толку: приходилось хватать ее в охапку и силком окунать ее курчавую голову в воду — и тут она принималась орать так, словно холодная вода могла убить ее на месте. К тому времени как Рэчел вернулась в хижину, Джеф успел уже развести огонь. Она достала деревянную миску, замесила тесто. Джеф раздувал угли. Собака вошла и растянулась перед огнем — в такое холодное осеннее утро ей это разрешалось.

В дни своего расцвета, лет десять тому назад, Карвеловская плантация занимала двадцать две тысячи акров жирной южнокаролинской земли. Она была расположена миль за сто от моря, на мягких, пологих склонах в том широком пограничном поясе, который отделяет прибрежную полосу от высокого нагорья. Тогда здесь было царство хлопка, его снимали по полтора мешка с одного акра, и когда он поспевал и коробочки лопались, всюду кругом, куда ни глянь, волновалось бескрайнее море белизны.

Над всем этим высился господский дом. Четыре этажа, двадцать две комнаты, фасад с колоннами, как в греческом храме; дом стоял на высоком холме, почти в центре плантации. К нему вела аллея из старых развесистых ив. Густая стена паддубов защищала его от ветра. Если смотреть из поселка, где жили рабы, за полмили от дома, сходство его с греческим храмом еще усиливалось; и когда по небу за ним неслись белые облака, все вместе составляло живописное зрелище — одно из самых живописных во всей округе.

Так было в старое время. Сейчас, в 1867 году, в Карвеле больше не возделывали хлопка. Говорили, что Дадли Карвел живет теперь в Чарльстоне, но толком никто не знал. Говорили также, что двое его сыновей были убиты во время войны. Из-за долгов, из-за неуплаты налогов плантация оказалась в том странном переходном состоянии, в которое попало большинство крупных южных поместий. Говорили, что теперь она принадлежит государству, но говорили ведь и то, что каждый бывший раб на Карвеловской плантации получит от государства сорок акров земли и мула в придачу. Такие слухи распространялись, как лесной пожар, но что, собственно, надо делать, никто точно не мог сказать. Несколько раз из Колумбии приезжали какие-то белые, ходили по плантации, все осматривали, потом уезжали обратно.

Тем временем освобожденные рабы жили на прежнем месте. Многие прожили там всю войну — возделывали землю, смотрели за плантацией. Другие, как Гидеон, ушли в федеральную армию. Третьи убежали и скрывались в болотах. Но даже теперь, после освобождения, большинство оставалось на месте. Не только потому, что боялись жестоких кар, которыми плантаторы грозили беглецам, но еще больше потому, что им некуда было итти. Тут был их дом, тут была их родина — другой они не знали.



Последнее поколение Карвелов жило большей частью в Чарльстоне, бросив плантацию на надсмотрщиков. Как-то раз, на третьем году войны, Дадли Карвел приехал в имение, а уезжая, запер дом на замок и забрал с собой всю домашнюю прислугу. Последний надсмотрщик удрал в шестьдесят пятом году, и с тех пор рабы жили одни. Хлопок они перестали выращивать: хлопок идет на продажу, а они не знали, ни как за это взяться, ни для чего это им нужно. Они сеяли в низинах рис и кукурузу, сажали овощи в садах; у них были свиньи и куры; этим они кормились. Им повезло, им жилось лучше, чем другим освобожденным рабам. Трижды отряды южной армии проходили через плантацию и грабили все дочиста; но негры ухитрились кое-как пережить это голодное время. Озлобленные поражением солдаты убили всего четверых — сущие пустяки по сравнению с тем, что творилось в других местах.

А теперь откуда-то — бог весть откуда — пришел приказ: кто-то, кого называли Конгресс, повелевал освобожденным рабам явиться в город и голосовать. Что это значит, никто не понимал, и толков было без конца.

Марк первый увидел Гидеона, когда тот возвращался домой после голосования; и он на всю жизнь запомнил, как это было. Он, Аксель Крайст и еще несколько мальчиков играли на склоне холма, на котором стоял господский дом. Если подняться повыше на холм, то видна была дорога, уходившая в солнечную, пыльную даль; ее видно было мили на две вперед. Для них эта дорога была дверью в никуда. Говорили, правда, что если пойти по ней и итти долго, долго, то придешь в Колумбию; но мало ли что говорят!.. Для Марка и его приятелей дорога уходила прочь — и все; почему она непременно должна куда-то приводить?

Четыре дня тому назад Гидеон и брат Питер собрали всех мужчин, которым уже исполнилось двадцать один год. Часто это было нелегко определить, ибо откуда человеку знать, двадцать ему лет, или двадцать один, или двадцать два? Годы не сосчитаешь, как цыплят или яйца, это можно только примерно сообразить. Брат Питер старался припомнить всех маленьких черных младенцев, которых ему довелось крестить, разбирал, кто раньше родился, кто позже, и, наконец, после великого шума и споров, он отделил, по его выражению, коров от телят. Двадцать семь человек должны были отправиться голосовать.

— А как это — голосовать? — С этим вопросом все обратились к Гидеону.

Марк находил вполне естественным, что ответа ждут от Гидеона. Если речь шла о смерти или о боге — спрашивали брата Питера, но обо всем остальном — насчет посевов, насчет болезней — всегда спрашивали Гидеона.

А теперь они возвращались после голосования. Вдали, на пыльной дороге, за добрых две мили от дома, Марк различил кучку темных фигур, двигавшихся не спеша, державшихся вместе, как и -подобает добрым соседям. Он пустился по склону с криком: «Идут! Идут! Ура!»

Остальные мальчишки помчались вслед за ним. Они подняли такой визг, что слышно было за милю, и взрослые все выбежали из хижин посмотреть, что случилось. Рэчел подумала, что кого-то зарезали, и ей пришлось дать Марку несколько хороших шлепков, прежде чем она добилась от него толку.

— Идет? Кто там идет?

— Папа.

— Гидеон? — переспросила сестра Мэри, а кто-то воскликнул: «Слава богу!», выразив этим чувства всех остальных. Это голосование было загадкой; в нем, возможно, таилась опасность. Все мужчины ушли, а для оставшихся женщин время тянулось медленно и тоскливо, тем более, что никто не знал, что же это за штука, голосование. Они жались друг к другу — никогда еще они не были так дружны, — и догадки их о том, что такое голосование, с каждым часом становились все нелепее и фантастичнее.

Теперь все они стояли, заслонив глаза ладонью от солнца, и смотрели вдаль на дорогу. И ведь верно — мужчины возвращались; вон они идут, тащатся еле-еле, устали, видно, за долгий путь, но это они, целы и невредимы! Все, кто умел считать, принялись их пересчитывать: выходило, что все тут. Рэчел уже узнала Гидеона — вон он, громадина!

Гидеон, и правда, был громадина: сложен, как бык, — массивен в плечах, тонок в талии, с поджарыми ногами; у таких чаще всего и мозги бывают бычьи; как говорится, весь ум в руках. Но Гидеон не укладывался ни в какие поговорки и пословицы. Он был сам по себе, ни на кого не похожий; и недаром к нему все обращались за советом. Он был медлителен — и телом, и умом; но в случае надобности умел действовать быстро. Если ему что приходило в голову, он долго это пережевывал на все лады; но уж когда додумывал до конца, то твердо стоял на своем.

Он шел впереди всех, Рэчел сразу его узнала; его медленная, тяжелая поступь говорила о многих десятках миль, которые он оставил позади. Винтовку он держал на плече, как его обучили в армии; за спиной у него был мешок — там, наверно, есть гостинцы для детей. Рядом с ним шел брат Питер — высокий и тощий — без оружия, как приличествует служителю божию. За ними — двое братьев Джефферсонов, оба с винтовками. Дальше — вон тот маленький, это Ганнибал Вашингтон. Потом Джемс, Эндрью, Фердинанд, Александр, Гарольд, Бакстер и Трупер. Эти все еще были без фамилий. Время от времени кому-нибудь приходило в голову, что надо выбрать себе фамилию; но это дело требует размышления, и большинство еще не придумало фамилии себе по вкусу.

Теперь и Джеф понесся вприпрыжку по дороге, навстречу мужчинам, а за ним гурьбой мальчишки, девушки и женщины. Рэчел осталась возле дома; ухватив Марка за шиворот, она повела его к колодцу, чтобы он помог ей вытащить ведро свежей, холодной воды: Гидеон, наверно, захочет пить. Ей незачем было бежать ему навстречу: они с Гидеоном и так понимали друг друга.

День был жаркий, несмотря на осеннюю пору, и когда Гидеон и остальные мужчины добрались до дому, пот градом катился у них по лицам, промывая блестящие полоски на запыленной коже. Все хотели пить, и Рэчел порадовалась тому, как она угадала их желание: они пили с жадностью, большими глотками и снова и снова протягивали деревянные кружки, чтобы им налили еще. Их окружили: каждому надо было что-нибудь спросить; вопросы сыпались на них, словно частый дождь.

— Какое оно, голосование?

— Почему вы с пустыми руками? А где голосование?

— Купили вы его?

— А сколько оно стоит?

— А у белых оно есть?

— А оно большое?

— А много его в продаже?

Под конец брат Питер в отчаянии закричал: — Братья, сестры, дети, потише! Пожалуйста, потише! Мы вам на все ответим.

Мужчины обнимали жен и детей. Гидеон схватил Рэчел в объятия и поцеловал ее долгим, нежным поцелуем. Уже кто-то раздавал детям леденцы. Гидеон развязал мешок; там был подарок для Дженни — красная матерчатая роза, чудесная, совсем как живая; она даже пахла как настоящая, потому что была надушена духами. Все болтали наперебой, но только не про голосование. Собаки скакали вокруг в полном восторге и лезли ко всем, чтобы их тоже приласкали. Наконец, брат Питер поднял руки и потребовал тишины. Кое-чего он добился: мужчины присели на корточки, дети улеглись на траве, женщины тоже — одни сели, другие стояли кружком, держась за руки.

— Брат Гидеон вам расскажет, — сказал брат Питер. — Голосование, это как свадьба или как проповедь на рождество, это для всех. Правительство простирает сильную правую руку, как архангел Гавриил, и говорит: скажи, кто ты. Мы сказали. Нас было пятьсот человек, негров и белых. Потом правительство говорит: выберите делегата. Мы выбрали Гидеона.

Гидеон медленно поднялся, и глаза всех обратились к нему с недоуменным вопросом. Рэчел поняла, что он робеет. Она понимала каждое его чувство, каждое душевное движение. Что это значит: его выбрали? Что такое делегат?

— Мы голосовали, — сказал Гидеон. У него был звучный голос, но сейчас он говорил с запинкой, так как обдумывал каждое слово, стараясь обо всем рассказать как можно точнее и понятнее.

— Голосование — это вот что, — начал Гидеон.

Сперва он рассказал, как всего несколько дней назад они пришли в город голосовать. Негры с Карвеловской плантации не очень-то ясно представляли себе, что это значит. Гидеон и брат Питер объясняли так: голосовать — это значит по своей воле решать свою судьбу. Они свободные люди и имеют голос; когда дело идет о чем-нибудь, что их касается, они подают голос — это и есть голосование. Но это были слишком отвлеченные понятия, а все отвлеченное сбивало их с толку. В конце концов решили — подождем, посмотрим, что будет.

Когда они вошли в город, Гидеон подумал: наверно, тут собрались всe негры и все белые, сколько их ни есть на свете. Толпа заполняла улицы, толпа громоздилась на украшенном колоннами портике судебной палаты; всюду, куда ни глянь, толпились люди. И все галдели, кричали во все горло — и всё о голосовании. Больше половины были вооружены; и белые и негры расхаживали с ружьями в руках. Среди них виднелись солдаты: рота федеральных войск поддерживала порядок. Слава богу, что это гак, подумал Гидеон; слишком уж много тут ружей и слишком много горячих голов.

Слишком много было негров, думавших, что голосовать — значит получить сорок акров земли и мула, которого можно будет тут же отвести за повод домой; слишком многие ожидали, что, проголосовав, тотчас разбогатеют; слишком многие гневно и недоверчиво озирались, отходя от урны с пустыми руками.

Затем Гидеон постарался описать своим слушателям, как он сам голосовал, когда пришел его черед, — как он вошел в грязный обшарпанный зал в здании судебной палаты и что он там увидел: длинный стол, за которым сидели регистраторы, большие раскрытые книги на столе перед ними, знамя со звездами и полосами на стене за их спиной, солдат, стоявших навытяжку, кабинки для голосования, избирательные урны. Как ему дали лист бумаги, на котором было напечатано «За учредительный конвент», а пониже — «Против учредительного конвента», а еще пониже — «Поставьте крестик в соответствующей графе». Весь день на улицах янки и негры объясняли избирателям, что каждый негр должен голосовать за учредительный конвент. Это понять было нетрудно: ведь конвент построит новую жизнь: так, по крайней мере, они обещали. Гидеон стал разглядывать врученный ему листок, а регистратор усталым, скучливым голосом произнес:

— За конвент или против. Поставьте крестик. Зайдите в кабинку, потом сложите бюллетень пополам.

Другой регистратор пробубнил: — На букву Д. Гидеон Джексон. — Сидевшие за столом принялись листать свои книги, и один сказал:

— Подпишитесь вот здесь. Или поставьте крест, если неграмотный.

Гидеон взял перо и с трудам, кривыми буквами нацарапал «Гидеон Джексон», — робея и дрожа, но мысленно благодаря бога за то, что некогда выучился писать свое имя и теперь ему не приходится переживать унижение — ставить крест вместо подписи. Потом, забрав свой бюллетень, он пошел в кабинку и попытался прочитать его, раньше чем ставить крестик. Он считал, что умеет немного читать, но такие слова, как «учредительный конвент», были для него все равно, что китайская грамота. Он поставил крестик против той строчки, которая начиналась со слова «За» — это-то он мог прочитать, но он надолго запомнил стыд, охвативший его в ту минуту. Теперь он сказал своим слушателям:

— Мы были как малые дети — ничего не знали, ничего не смыслили. Брат Питер молился: «Господи, научи нас сделать, как надо».

— Аллилуйя! — тихо отклинулось несколько голосов.

— Один янки стал говорить, — продолжал Гидеон. — Он разделил нас, как стадо овец. А мы стоим, пятьсот человек, и не знаем, что, зачем. Он сказал: «Выберите делегата». Потом дал нам еще бюллетени. Потом говорил один негр, потом другой негр, потом белый. Брат Питер вышел вперед и сказал: «Выберем Гидеона!»

Больше Гидеон ничего не сумел рассказать. Но теперь уже все понимали, как это вышло, что Гидеон оказался делегатом, — и все были очень горды. Такой гордости они еще никогда не испытывали. Как ни смутно они понимали смысл событий, все же они чувствовали огромную гордость.

Теперь рассказ продолжал брат Питер. Он объяснил, что Гидеон отправится в Чарльстон и будет заседать в конвенте. Рэчел заплакала. Гидеон стоял, глядя в землю, и ковырял траву ногой. Марк и Джеф надулись от важности: теперь они целую неделю будут задирать нос перед своими приятелями.

— Господу хвала! — возгласил брат Питер.

— Аллилуйя! — отозвались все.

Потом они разбились на кучки; каждому из побывавших на голосовании не терпелось рассказать о всех чудесах, которые он видел.

Этой ночью Рэчел и Гидеон опять были вместе; они лежали на соломенном тюфяке, прислушиваясь к ровному дыханию детей; они прислушивались к кваканью лягушек в пруду и щебету ночных птиц.

— Не плачь, — уговаривал Гидеон.

— Боюсь.

— Чего ты боишься?

— Ты ушел, и я боялась.

— Ведь я вернулся.

— Опять уйдешь — в Чарльстон. — Она выговорила это слово со страхом, как название какого-то баснословного места, где-то в другом мире.

— И опять вернусь, — нежно сказал Гидеон. — Глупые женщины, плачут, когда праздник. Неграм будет лучше. Всегда было плохо, теперь лучше. Это большой праздник, детка. Прижмись ко мне. Это новый день. Мне тоже страшно, но не за тебя и детей.

— Почему тебе страшно?

— Я дурак, — с горечью сказал Гидеон. — Большой черный дурак. Ничего не знаю. Читать — не знаю, писать — не знаю; только свое имя.

— Брат Питер не дурак.

— Ну так что?

— Он вышел вперед и говорит: вот этот негр, Гидеон, он будет делегат. Там много негров, пятьсот человек, все выбрали тебя. Почему?

— Не знаю.

Рэчел тихо и блаженно заплакала. Она всегда плакала, когда была счастлива, когда случалось что-нибудь хорошее. Она зашептала мужу: — Гидеон, милый Гидеон, помнишь, ты уходил в солдаты? Я плакала, плакала, а ты сказал: мужчина должен итти воевать, я иду. И теперь то же самое, Гидеон.

— А что?

Она приложила губы к его уху и стала напевать: «Негр на поле собирает хлопок, собирает хлопок, думает о милой о своей...»

И под этот напев Гидеон уснул — под этот напев и под смутный голос воспоминаний, надежды и страха.

Глава вторая

О том, как Гидеон и брат Питер беседовали между собой


На утро за завтраком вся семья была в сборе, и Гидеон с гордостью подумал, что мало кто так богат, как он у кого еще есть такая жена, как Рэчел, двое сильных сыновей и такая хорошенькая маленькая дочка, как Дженни? Мальчики были непокорны я упрямы, но таким был в юности и он сам; на спине у него до сих пор сохранились шрамы от сотни ударов плетью — живое доказательство того, насколько он был упрям.

Они уже принялись за горячую кукурузную лепешку, политую патокой, как вдруг в дверь просунул голову брат Питер и сказал:

— С добрым утром, брат, с добрым утром, сестра, с добрым утром, дети.

Его не пришлось долго упрашивать сесть с ними за завтрак. Запах жареного теста наполнял хижину, так что у всякого начинали течь слюнки еще раньше, чем он успевал положить кусок в рот Брат Питер не поскупился на похвалы. Кроме того, в кармане у него оказались сахарные леденцы для детей. Рэчел особенно благоволила к тем, кто нахваливал ее стряпню, — а служителю божию не обязательно быть кислым, как уксус; таких и то уж слишком много.

После завтрака брат Питер спросил Джефа: — Сынок, можешь ты поработать за Гидеона?

— Могу, — кивнул Джеф.

Гидеон и брат Питер пошли к закрому для кукурузы и сели наземь, прислонившись спиной к дощатой стенке, вытянув ноги. Здесь их пригревало солнце, а из долины веял прохладный утренний ветер. Подошла собака и легла рядом. Оба сорвали по травинке и принялись их жевать.

— Когда думаешь итти, Гидеон? — спросил брат Питер.

— В Чарльстон?

— Угу.

Прошло немало времени, а Гидеон все не мог собраться ответить. Брат Питер сказал: — Почему боишься?

Откуда взял, что боюсь?

— Слушай, Гидеон, ты и я, мы давно знаем друг друга. На пасху тебе тридцать шесть лет. Почему я помню? Вот почему. Твоей маме пришла пора, она легла на спину, ты у ней в животе, она кричит: «Господи боже, Иисусе Христе, помираю». Мне тогда — четырнадцать лет. Твой отец говорит: «Питер, беги, скажи хозяину, Софи помирает». Я побежал, а старый Джим Блейк, надсмотрщик, говорит: «Все негритянки, как рожать, так кричат — помираю. Доктора? Еще чего!» Бабка Анна, повитуха, она трое суток возле твоей мамы, потом ты родился, но твоя мать умерла. Тогда Джим Блэйк порет меня плетью и божится мистеру Карвелу, я ему ничего не говорил. Вот почему я помню, когда ты родился. Я помню, мы с тобой работали в зной на хлопковых полях. Я помню, мы с тобой толковали — зачем негру жить. Ты сказал: «Я убью себя, лучше заснуть навек, чем такая жизнь». И это я, Гидеон, это я, благодарение богу, вразумил тебя, какой это страшный грех. Когда ты уходил драться вместе с янки, к кому ты пришел?

— К тебе, — кивнул Гидеон.

— Ты сказал: «Береги Рэчел, береги детей». Я сберег.

— Угу.

— А теперь встаешь на дыбы, как мул, когда я говорю — ты боишься.

— Ты говоришь — иди в Чарльстон, — вдруг заговорил Гидеон. — Я простой негр, не умею, писать не умею, только свое имя. А ты говоришь — иди в Чарльстон, в конвент. Иди в город, где полно белых домов — больших домов, вон как этот; иди в город, где полно белых людей, — и все смеются над глупым негром.

Рисуя пальцем в пыли перед собой, брат Питер кротко сказал:

— Ты уже был в Чарльстоне. Как ты пришел туда первый раз?

— Вместе с янки, — сказал Гидеон, погружаясь в воспоминания. — В синем мундире, ружье в руках, десять тысяч солдат со мной, все поют аллилуйя.

— Тогда ты не боялся. Сейчас боишься, потому что один, нет синего мундира, нет ружья, нет аллилуйя, только

рука закона говорит глупому черному негру: «Дитя мое, ты свободен».

Гидеон ничего не ответил, и брат Питер мягко продолжал: — В библии сказано: «Моисей убоялся, но господь сказал: веди мой народ...»

— Я не Моисей.

— Народ говорит тебе: Гидеон, веди меня. В городе, когда мы голосовали, я думал: закон говорит — негр свободен, закон говорит — голосуй, закон говорит негру — ты больше не раб, строй новую жизнь. Негр не умеет читать, не умеет писать, даже не умеет думать. Если раб думал — давали плетей. Если раб научился читать — давали триста плетей. Теперь негр, как старый пес: выгнали со двора — кормись сам. Там в городе я все время думал: кто поведет наш народ? Иной ходит гордо, говорит громко — неправда, все равно, боится. Все боятся. Кто их поведет?

— Почему выбирать меня? — спросил Гидеон — Почему не тебя?

— Народ тебя выбрал, — ответил брат Питер. — Теперь всегда будет так. — Брат Питер наклонился к Гидеону и положил костлявую руку ему на колено. — Слушай, брат Гидеон. Ты говоришь — не умею читать. Каждый так: сперва не умеет, потом умеет. Ты научишься Научишься читать, научишься писать. Я немножко умею — пятнадцать, двадцать слов. Ну хорошо: я напишу, ты заучишь — вот тебе начало.

Гидеон безнадежно покачал головой.

— Потом — разговор, — продолжал брат Питер. — Как ставить слова вместе, белые это зовут грамматика. Ученый знает, как ставить слова; старый негр, вроде меня, он не знает. Как ты научишься?

— Бог знает, — сказал Гидеон.

— Бог-то знает, но и я знаю. Люди говорят, а ты слушай. Белые говорят — ты слушай хорошенько. Всегда слушай, каждый час, весь день. Научишься. Придет время, даже сможешь читать книгу. А в книгах есть все. В книгах — премудрость божия.

— Я сею рис, сею кукурузу, — сказал Гидеон. — Каждый день я в поле. Это моя работа. Это у меня в голове. Когда же учиться?

— Ты только решись. Перейди мост. А Джеф будет пока работать. Он сильный. И Марк — хороший мальчик.

Ты благословен в детях. Будет новый мир, Гидеон. Счастливый новый мир. — Он улыбнулся и махнул рукой в ту сторону, где виднелась кучка рабьих лачуг, кое-как сколоченных, даже без окон. — Вот это — видишь? — ты стряхни с себя. — Он сложил на груди длинные худые руки и склонил голову: — Господу хвала!

Гидеон заговорил снова. — Конвент — это что такое? — сказал он.

— Пишет законы. Закон — это как библия. Нельзя сделать новый мир, если нет законов. Без законов негры, как дикие кабаны в лесу. Белые ненавидят негра, негр боится белых. Это плохо.

— Как я узнаю, какой закон плохой, какой хороший?

— Как ты знаешь, какой человек плохой, какой хороший? Как ты знаешь женщину — честная она или распутная?

— Там есть мерка.

— Тут тоже мерка, — сказал брат Питер. — Вот ты не умеешь читать, не умеешь писать. Почему? Нет школ для негров. Для белых бедняков тоже нет школ. Вот тебе начало. Сделай закон, чтобы были школы. Это хороший закон. Потом вот плантация Карвелов, двадцать тысяч акров. Кто теперь хозяин? Мистер Карвел? Правительство? Негры? Белые? Неграм нужна земля, белым нужна земля. Вот земля, много земли, хватит на всех, но как ее поделить?

— Почем знаю?

— Не сердись, Гидеон. Терпенье!

— Почему не ты делегат? — спросил Гидеон.

— Народ не выбрал. Народ понимает, Гидеон. Я старый негр, какой сейчас — такой в могилу. Придет время, ты посмотришь на меня, Гидеон, скажешь: это он меня чему-то учил? Это же старый, глупый негр, невежда!

— Никогда я так не скажу.

— Может, не скажешь, ты добрый. Но ты, Гидеон, совсем другое. Ты как маленький ребенок. Жадный ко всему. Вот ведро, опусти в колодец — нальется водой до краев. Так и ты, Гидеон.

Гидеон покачал головой. — Хорошо бы... да нет, не верю.

— Это все равно, веришь, не веришь. Так будет. Как ведро набирает чистую, свежую воду.

— Будут смеяться над глупым негром.

— Будут, Гидеон, будут. Мы смеемся, когда беглый негр, бедняга, вылез из болота, спрашивает: где хозяин? Мы говорим: ты свободен, а он не понимает. Что такое — свободен? Не понимает. Как собака. Ну мы смеемся. А ты снеси смех. Снеси презренье. В городе янки говорил, делегатам будут платить, может, доллар в день. Получишь первый доллар, купи книгу. Если без хлеба, если голодный, — все равно, купи книгу, купи свечку, сиди, читай.

Гидеон кивнул. Чем больше говорил брат Питер, тем больше страшила Гидеона мысль о конвенте в Чарльстоне; но вместе с тем его уже начало охватывать то острое, волнующее чувство, которое он испытал, когда бежал с плантации в федеральную армию.

— Какую книгу сперва?

— Проповедник должен сказать — библию. Но библия это трудно, Гидеон. Запутаешься. Купи сперва учебник. Про то, как писать. Потом про то, как считать. А потом сам увидишь.

— Угу, — согласился Гидеон.

— Но в книгах написано не про все, — заметил брат Питер, чувствуя, что пришло время вставить кое-какие оговорки.

— Как это?

— В книгах пишут про то, что было. А чтоб негр получил свободу, этого еще не было. Это как Моисей, когда он вел детей израиля из Египта. У Моисея нет книг. Он обратил лицо свое к богу. Он спросил: что сделать, чтоб было хорошо?

— А Мне как узнать?

— Гидеон, исполни свое сердце любви. Исполни сердце состраданья.

— Да, я гневлив, — покаялся Гидеон.

— Как все, Гидеон. Мы рождены во грехе. Гидеон, кто самый умный на свете?

— Живой или мертвый? — задумчиво спросил Гидеон.

— Все равно.

— Наверно, старый Эб.

— Угу. А почему он самый умный? Почему придумал такое: сказать всем неграм по всей земле — ты свободен?

— Наверно, увидел, это справедливо.

— Может, потому, Гидеон. А может, потому, что у него сердце полно любви и милосердия. Он жил в лесу, старый

Эб, простой человек, как ты. А сердце большое, как вон тот дом.

— Сердце большое, верно, — согласился Гидеон.

— Теперь еще, Гидеон. Как решать? Вот пришли двое и свидетельствуют. Один из города — важный, богатый, он говорит: ветра нет. Другой грязный, голодный, он говорит: ветер сильный. Тебе решать — есть ветер, нет ветра. Как ты решишь?

— Подниму руку, узнаю сам.

— Угу. А, может, спросишь людей, десять человек, двадцать человек. Не верь свидетелю только потому, что он гордый, как павлин, и говорит красно и гладко. И еще, Гидеон. Ты зол на белых — спина болит от плетей, в сердце злоба. Если будет так дальше, будет еще горе, еще раздор. Запомни. Теперь все равно, какого цвета кожа. Негр бывает хороший, бывает дурной — и белый бывает хороший, бывает дурной.

— Это я понимаю, — кивнул Гидеон.

— Ну, кажется, все, — раздумчиво закончил брат Питер. — Благослови тебя бог. Да пребудет он всегда с тобою.

— Аминь, — сказал Гидеон.

Глава третья

О том, как Гидеон Джексон отправился в Чарльстон, и о том, что с ним приключилось по дороге


По мере того как дни проходили и ничего не случалось, избрание Гидеона в конвент стало казаться не таким уж важным событием; он и сам иногда по три-четыре дня даже не вспоминал об этом. Откуда, в сущности, они взяли, что он избран? Тогда на голосовании, после того как брат Питер произнес свою длинную речь, все в их секции как будто голосовали за Гидеона; да и позже никто не говорил, что голосовал против; поэтому они с братом Питером и решили, что Гидеон прошел в делегаты. Но ведь голосование было тайное; им объяснили, что после подсчета бюллетеней делегатов оповестят и вышлют им мандаты. С тех пор прошло две недели. В первые дни Гидеон, волнуемый то страхом, то надеждой, часто задавал себе вопрос: сколько времени надо умелому счетчику, чтобы подсчитать пятьсот или шестьсот бюллетеней? Позже он просто выбросил все это из головы. Янки же не дураки какие-нибудь; станут они звать глупого, неграмотного негра в делегаты!

А дела у него и так было по горло: приближалась зима. Летом живется легко, все и жили себе без забот; приходилось им напоминать, что надо подумать о том времени, когда наступят холода. Всю последнюю неделю негры под руководством Гидеона заготовляли дрова в лесной полосе, которую называли Нижним участком. В прежнее время, когда на плантации был надсмотрщик, намеченную делянку вырубали всю дочиста, потом уволакивали бревна и ветки; на порубке оставалась щетина из пней высотой в два фута, которые и гнили там год за годом. Теперь Гидеон, уже обдумавший это заранее, предложил делать иначе: предварительно подкапывать дерево, а затем валить его вместе с корнями.

— Двойная работа, — сказал кто-то. — Зачем?

— Легче выворотить дерево с корнем, чем потом корчевать пни.

— Кому надо корчевать пни?

— Не знаю, кому, — сказал Гидеон. — Не знаю, чья будет эта земля, но, может, придет время — будет наша.

— Придет время, тогда и сделаем.

Спор грозил затянуться на целый день, но тут на Гидеона нашло вдохновенье: он предложил проголосовать. Едва он это вымолвил, как тут же усомнился: можно ли этот чудодейственный способ применять к такому обыденному делу, как рубка дров? Но мысль эта всем понравилась, и в наступившей тишине Гидеон велел каждому подать голос, сказав «да» или «нет». Хотя мужчины и участвовали в выборах в конвент, все же и для них техника голосования была неслыханным новшеством. Поднялись споры о том, можно ли одному человеку говорить только «да» или только «нет» или можно сказать сразу и «да» и «нет». Но, в конце концов, чудесное средство было применено и отлично подействовало: предложение Гидеона выворачивать деревья вместе с корнями прошло значительным большинством голосов.

В другой раз, когда Трупер, огромный и сильный, как вол, стал жаловаться, что он напилил уже в три раза больше дров, чем ему нужно, а маленький и хилый Ганнибал Вашингтон не наработал и половины, Гидеон опять прибег к голосованию. Но на сей раз возникло еще новшество: мужчины отложили инструменты и принялись обсуждать самый принцип совместной работы. В старые дни при надсмотрщиках они всегда работали вместе — и это вошло у них в плоть и кровь. Только теперь, когда они стали свободны, они впервые усомнились — а нужно ли это? Почему бы каждому не работать отдельно, только для себя? Если не в этом свобода, так в чем же?

Нововведение, предложенное братом Питером, состояло в том, чтобы со всех сторон обсудить вопрос, прежде чем ставить его на голосование. Ганнибал Вашингтон, с искаженным от гнева маленьким, сморщенным лицом, кричал Труперу:

— Пили один! Для себя! А что напилили, не надо поровну! Не считать! Чего смеешься, туша черномазая!

Трупер замахнулся на него топором. Гидеон и другие негры растащили их в разные стороны. Брат Питер кричал:

— Стыд и срам, проливать кровь за такое!

Спорили целый час, пока не охрипли, и на этот раз Гидеон едва-едва собрал большинство. Позже он сказал брату Питеру:

— Трудно!

— Кому легко?

— Башка трещит. Взрослые люди — крик, драка! Как дети.

— Гидеон, они не знают — работать вместе, работать порознь. Они как дети, верно. Ты хочешь сразу — а они вчера рабы, год назад, два года назад. Пройдет время, поймут.

Но время шло и приносило новые беды. Выборы в конвент были, как начало нового дня, яркая огненная заря. Но после так ничего и не случилось — и жизнь пошла по-старому. Гидеон стал замечать, что негры все чаще заглядывают в окна большого господского дома. Там было полно красивых вещей, и все только об этих вещах и говорили. А против Гидеона у многих был зуб, ибо когда в прошлом году солдаты из какой-то расформированной южнокаролинской части, проходя через плантацию, вломились в большой дом, взяли, что им понравилось, а остальное раскидали, именно Гидеон велел все собрать и отнести назад, а дом снова заколотить. Когда его спрашивали: «Зачем?» — он отвечал: «Это не наше». —

«А платье, что носим? А хижины, где спим? Какая разница?» — «То необходимое, а это нет», — отвечал Гидеон.

А теперь он нашел у Марка серебряную ложку, которой неоткуда было взяться, как только из большого дома.

Значит, что же? — Марк тайком пробрался в дом? Дом велик — столько комнат, столько входов, и выходов, нетрудно где-нибудь оторвать доску и забраться внутрь. Но в первый раз Гидеон не знал, как ему поступить со своим ребенком. Раньше он всегда знал, никогда даже и не задумывался; но теперь его страшило и угнетало сознание своего беспредельного невежества. Каждый вечер он садился у огня со списком слов в руках, которые написал для него брат Питер. «Мущина, женщина, доч, ты, негр, белай, возми, авца» и так далее, — гора новизны, перед которой он стоял ошеломленный и оробелый. Хорошо и дурно, правильно и неправильно, эти великие постоянные величины превращались во что-то изменчивое и подверженное сомнению, — и вместо того, чтобы строго наказать Марка, Гидеон неуверенно спросил:

— Как ты вошел в дом, Марк?

— Я не ходил.

Вот, значит, как. Марк лжет. «Нет, он хороший мальчик», — мысленно возразил себе Гидеон. Путаница усиливалась, неразрешимых вопросов становилось все больше.

— Где взял ложку? — продолжал допрос Гидеон.

— Нашел.

— Не ври, Марк. Говори по правде.

— Нашел.

— Где?

К этому Марк был не подготовлен, и мало-помалу правда выплыла наружу. Они забрались в дом через погреб под кухней. Другие мальчики тоже кое-что взяли — шелковые платки, серебро. Высечь Марка Гидеон не мог; он никогда не поднимал руки ни на кого из детей — ни один негр этого не делал. Пусть белые секут своих детей — негру слишком хорошо известно, как жгут спину удары плети. Гидеон созвал собрание. Он вывел Марка вперед, и тут, перед всеми — каждое слово вонзалось в мальчика, как нож, — Гидеон рассказал, что произошло. Брат Стефан спросил:

— Большой дом, он стоит без пользы. Долго так будет?

— Сколько надо. Хоть до второго пришествия.

— Негр живет в грязной лачуге, а проклятый дом стоит, никто не живет.

— Хоть до второго пришествия, — упрямо повторил Гидеон.

Этой ночью Рэчел укоряла его, рыдая: — Как мог сделать так мальчику, Гидеон!

— Как надо, так и сделал.

— Перед всеми — рассказал, опозорил...

— Он сделал дурно.

— От этого голосованья одно дурное.

— Как так?

— Ты в Чарльстон, я опять одна, негры ворчат, злятся, все только дурное, ничего хорошего.

Гидеон притворился, что спит. Рэчел умолкла, и он слышал, как она тихо плачет.

В пятнадцать лет Джеф был как скованный звереныш, который мечется и грызет свои цепи. Он был силен и упрям, как дикое животное. Для него Гидеон был старик, брат Питер был старик; они скручивали мир, как жгут, и петлей затягивали у него на шее. Он чувствовал себя в плену, он жаждал порвать путы и быть свободным. В этом глухом углу, где никто не умел как следует ни читать, ни писать, время опять стало таким же растяжимым и первобытным, каким оно было много тысяч лет назад. Даже часов ни у кого не было; по небу плыло солнце — большой, оранжевый циферблат, а медленное шествие времен года служило единственным календарем. Джефу шел шестнадцатый год, и все, что относилось ко времени до войны, было для него лишь смутным, недостоверным воспоминанием. Вечные разговоры о разнице между рабством и свободой мало его трогали: он родился в годы хаоса, и раннее его детство протекало в хаосе.

Сейчас это был юный исполин — и, однако, только мальчик. Он кусал пальцы от досады, когда мужчины ушли голосовать, а его оставили дома. Каждая дорога пела ему песню: он знал, что когда-нибудь уйдет по одной из них и больше не вернется. Гидеон иногда чувствовал, какая подавленная буря бушует в нем. Поэтому он часто отпускал его одного на охоту в болотные заросли. Джеф мог часами бродить по болотам, распевая протяжные песни.

Охота лучше, чем все другое, утоляла его нетерпенье. Когда в лесу он набредал на маленькое озерцо с чистой холодной водой и истоптанными берегами, он знал без объяснений, что сюда олени приходят на водопой. Он мог лежать там в засаде десять часов подряд, поджидая матерого рогача-оленя или свирепого болотного вепря. В эти долгие молчаливые часы перед ним бесконечной чередой проходили неясные, бесформенные грезы.

В этих грезах вставали города, которых он никогда не видал, и сказочные страны, сотканные из рассказов, слышанных им от других людей. В этих грезах являлся старый Эб, не имевший образа, как господь бог, и распевавший полные ликования гимны. Иногда из этих грез рождалось стремление уйти куда-то — бог весть куда, жгучая тоска, от которой сердце у него растягивалось, словно кусок резины.

Однажды он встретил в болотах двух белых людей; Гидеону он об этом ничего не сказал. Это были солдаты в изорванных, перепачканных серых мундирах. Они заметили Джефа, выкрикнули какое-то ругательство, а когда они подняли ружья, он отскочил и спрятался за дерево. Грохнули разом два выстрела, эхо прокатилось по болоту, словно отзвук битвы. Если бы они попали в него, в лесу прибавился бы еще один труп негра; лежал бы там, уткнувшись лицом в лужу, потом его затянуло бы илом, засыпало гниющей листвой, потом о нем бы забыли. Именно в эту минуту Джеф из мальчика стал мужчиной, ибо ему ничего не стоило пристрелить их, пока они убегали по болоту, однако он этого не сделал, только с любопытством и без всякого страха долго смотрел им вслед, стараясь понять, почему они так сразу, без секунды колебания и с таким холодным зверством захотели его убить. Он никому не рассказывал об этом.

В Карвел пришло письмо — в первый раз с тех пор, как уехал надсмотрщик. Голосование было уже давно, больше месяца тому назад, и никто не увидел связи между этими двумя знаменательными событиями. Однажды в середине дня по колумбийской дороге подъехала двуколка, и из нее не спеша, с тем ленивым, небрежным видом, который он особенно подчеркивал в обращении с бывшими рабами, вылез старый Кэп Холстин, почтмейстер, Кэп Холстин был почтмейстером до войны и сохранил свою должность во время войны и после — сперва при мятежниках, потом при янки, потом опять при мятежниках и опять при янки.

Произошло это не потому, что он был такой уж лойяльный человек: наоборот, этот старый ругатель, вечно с табачной жвачкой за щекой и вечно плюющийся табачным соком на все стороны, ненавидел конституцию и поносил ее с утра до вечера; и если он видел флаг Соединенных Штатов, то отворачивался. Но он был единственным человеком, который во время военной и послевоенной сумятицы знал, где кто живет; он, единственный, знал, кто жив, а кто умер, кто остался дома, а кто уехал — в Чарльстон, Колумбию, Атланту или на север. И он, единственный, знал в этих краях почти всех освобожденных рабов — а их была не одна тысяча. Поэтому военные власти оставили его почтмейстером, хотя он и ругал их день-деньской и клялся, что еще доживет до того времени, когда собственными рунами убьет республиканца. Теперь он подъехал к Карвеловскому поселку и заорал:

— Эй вы, черные скоты!

Надо отдать ему справедливость — он не боялся ничего на свете. Все, кто был дома — мужчины, женщины, девушки, мальчишки, — выбежали на дорогу и окружили его. Он сплюнул в дорожную пыль, потер руки и вынул из кармана длинный коричневый конверт. Он оглядел его прищу-рясь, затем спросил:

— Кто из вас, черномазых ворюг, называется Гидеон Джексон?

Гидеон глядел на него с улыбкой. Ему нравился Кэп, он сам не знал, почему. Пожалуй, его чувство лучше всего выразил брат Питер, когда однажды сказал: «Этому отмолиться — очень много молитв надо!» Гидеон выступил вперед, и Кэп, отлично его знавший, оглядев его с головы до ног, спросил:

— Гидеон Джексон?

— Угу.

— Подпишись вот тут.

— Слушаю, сэр.

Холстин протянул ему огрызок карандаша. — Писать умеешь? Если нет, поставь крест — вот здесь.

— Я умею писать, — сказал Гидеон. «По крайней мере свое имя», — добавил он мысленно. Он принялся выводить его под насмешливым взором Кэпа. Негры так тесно сгрудились вокруг, что было трудно дышать. В первый раз Гидеон публично демонстрировал свои познания в искусстве письма, и негры шопотом восхищались его ученостью. Затем старый Кэп опять забрался в свою двуколку, повернул ее, хлестнул мула и укатил по той же дороге, по которой приехал.

Гидеон перевернул письма В левом верхнем углу было напечатано:

«В случае неотыскания адресата в десятидневный срок вернуть генералу Э. Р. С Кэнби ОАСШ 1.

Колумбия, Ю. К. В. В. О.»

Гидеон разобрал почти все, он только не мог понять, что означают эти вереницы больших букв. Брат Питер, заглянув ему через плечо, сказал:

— Генерал Кэнби, это главный янки, он теперь у нас всем управляет. Ю. К. — это Южная Каролина.

В. В. О. — это, наверно, Второй военный округ, — как на выборах. А остальное — бог весть, что это такое.

В противоположном углу конверта значилось:

«Правительственный пакет.

За употребление для частных надобностей в целях избежания почтового сбора штраф 100 долларов».

Это уже ни брат Питер и никто другой в окружавшей Гидеона толпе понять не мог. В середине конверта стоял адрес:

«Гидеону Джексону, эсквайру.

Плантация Карвел.

Карвел, Ю. К. В. В. О.»

Брат Питер громко прочитал имя и фамилию, но на «эсквайре» запнулся. Он никогда не видал этого слова, понятия не имел, что оно значит, и не знал, как его произнести. Он попробовал это сделать про себя, беззвучно шевеля губами. Потом попробовал Ганнибал Вашингтон, знавший, как пишется с десяток слов. Потом Мэрион Джеферсон, который чуточку научился читать, когда был в федеральной армии. Больше грамотных в Карвеле не имелось, и после этого все только стояли молча и во все глаза глядели на конверт. Наконец, Гидеон спросил:

— Это слово — что значит, как по-твоему, брат Питер?

Брат Питер покачал головой, а Ганнибал Вашингтон высказал свою догадку:

Может, это как мистер или полковник?

— Почему же оно не спереди? Почему залезло назад?

Снова наступило молчание. Наконец, брат Питер решился:

— Открой его, Гидеон.

Гидеон медленно вскрыл конверт. Там было полно разных бумаг. Все они был вложены в листок с таким же адресом в заголовке, как на конверте.

Написано на листке было следующее:

«Настоящим извещаем вас, что вы избраны от округа Карвел — Синкертон, штат Южная Каролина, делегатом в учредительный конвент штата, каковой конвент имеет собраться в Чарльстоне Ю. К. В. В. О. 14 января 1868 года. При сем прилагаем инструкцию и мандат. Мандат надлежит предъявить в Чарльстоне майору Аллену Джемсу, который уведомлен о вашем избрании и утверждении. Правительство Соединенных Штатов выражает уверенность в том, что вы честно и достойно выполните свой долг, а Конгресс Соединенных Штатов ждет от вас, что вы со всей добросовестностью и усердием примете участие в реконструкции штата Южная Каролина.

Подпись:

Генерал Э. Р. С. Кэнби ОА СШ ВВО».


Таково было содержание письма, но прошел не один час, пока обитатели Карвела выудили из него хотя бы частицу смысла. Это привело Гидеона в отчаяние. Сейчас больше чем когда-либо его избрание представлялось ему насмешкой, злой карикатурой на то, чем оно должно бы быть, осмеянием всей их столь пышно провозглашенной новоявленной свободы. Черное, черное невежество застилало все, черное, как его кожа, черное, как ночь. Он чувствовал себя, как во сне, в одном из тех снов, которые видел почти каждую ночь; наяву он был свободен, но во сне плетка опускалась на его плечи, во сне он работал на жарких хлопковых полях; и эти сны были так реальны, что, проснувшись ночью, он вставал с постели, шел к двери и выглядывал наружу, чтобы убедиться, что поля больше не засеяны хлопком. Теперь он видел, что сон был реальностью, а пробуждение только сном. Ему хотелось убежать и спрятаться.

А брат Питер и Ганнибал Вашингтон все трудились над письмом. Остальным надоело, да и солнце уже садилось. Тогда они перешли в хижину Гидеона и продолжали разбирать письмо у очага. Ганнибал Вашингтон сказал:

— Отнесем в город, янки прочитают.

Гидеон ответил таким яростным «Нет!», что все поглядели на него с изумлением. Марк и Джеф никогда не видали отца таким — и они сидели тихо, как мыши; но в жизни Джефа эта минута приобрела решающее значение: она словно открыла ему глаза. Он увидел, как трое сильных мужчин, трое людей, которых все в Карвеле уважали и слушались, добрых христиан и отличных работников, умевших возделать землю так, чтобы получить хороший урожай, умевших заколоть корову, телку или свинью, умевших

еще многое другое, оказались беспомощны и бессильны перед клочком бумаги. В этом клочке бумаги было заключено могущество. Думать Джеф умел только живыми образами, и сейчас он воочию видел силу печатного слова, его спокойную власть и его назначение. Он знал, что сам-то он научится читать, и в первый раз в жизни он посмотрел на Гидеона сверху вниз.

И в первый раз в жизни он испытывал к нему что-то похожее на презрение: он был уверен, что сам он не стал бы так отчаиваться и выходить из себя из-за того только, что не может прочитать письмо. Рэчел тотчас это почувствовала: она отзывалась на все переживания своих близких, как точно настроенная арфа, — и она была обеспокоена больше всех. Накануне вечером она отдала медную монетку — все свое богатство — бабушке Кристи, и старуха изготовила ей амулет, предотвращающий несчастье, — маленькую фигурку, которая сейчас была спрятана в хижине. Если б Гидеон об этом узнал, он пришел бы в ярость; он не терпел подобных суеверий и всегда поступал наперекор приметам, когда представлялся случай; а брат Питер называл такие обычаи язычеством, неприличные христианину.

Наконец, трое грамотеев более или менее разобрали письмо. О значении таких слов, как «утверждение» или «реконструкция», они могли только гадать, многие другие слова они толковали неправильно, но суть они уловили. Гидеону предстояло отправиться в Чарльстон — это было ясно. Надолго ли — это уже было менее ясно: туманный образ конвента простирался куда-то в неопределенное будущее; может быть, он будет всегда, может быть, нет. Но с Гидеоном придется расстаться, он уже не их. Остальные бумаги и карточки они осмотрели только поверхностно — это Гидеон возьмет с собой, и что они обозначают, выяснится на месте.

Гидеон спросил, какое сегодня число. В щели дул холодный ветер — может быть, сейчас уже 14 января? Но брат Питер догадался посмотреть на штемпель на конверте.

— Тут сказано 2 января.

— Далеко итти в Чарльстон, — вздохнул Ганнибал Вашингтон. — Он немножко завидовал Гидеону.

— Так нельзя итти, — сказал Гидеон, смущенно оглядывая свои рваные бумажные штаны, линялую синюю куртку, сбитые армейские сапоги.

— Да, не годится, — подтвердил брат Питер. — Мой черный сюртук — возьми его. Один рукав порван. Рэчел починит. Тебе, верно, тесный, но, может, налезет.

— У Фердинанда есть хорошие штаны.

— У Трупера есть дома старая шляпа, высокая, как печная труба, очень красивая. Помята немножко, но очень красивая.

— Гидеон, детка, я выстираю тебе рубашку и починю, — сказала Рэчел.

Ганнибал Вашингтон великодушно предложил: — У меня старые часы, один янки дал в армии... — Эти часы составляли его самое драгоценное достояние. Гидеон был растроган: как они все его любят! — Возьми часы, Гидеон, — продолжал Ганнибал. — Они не ходят, середка выскочила, а носить — красиво.

— Надо носовой платок, — решил брат Питер. — Не как у негров — тряпка вытирать пот, а платок, — положить в карман на груди, как у белых. У меня кусок ситца, белый с красным, Рэчел сошьет.

Вот как случилось, что Гидеон Джексон отправился в дальний путь в Чарльстон. Два дня спустя, ранним погожим утром, он покинул Карвел и теперь шагал уже за несколько миль от дома по пыльной дороге, лихо сдвинув на затылок высокую шляпу, распевая звучным голосом старый марш своего полка:

Не растет трава, не растет трава

На дороге свободы,

Не растет трава, не растет трава На дороге свободы.

Мы идем, Джон Браун,

Мы идем, отец,

Мы идем по дороге свободы.


Дерзкая песня! Распевать такую песню на дороге в штате Южная Каролина могло стоить человеку жизни, но у Гидеона сейчас душа веселилась. До Чарльстона итти сто миль — сто миль по ровной, гладкой дороге, а Гидеон любил ходить. Теперь, когда жребий был брошен, он чувствовал себя счастливым и беззаботным, как мальчишка, убежавший ловить рыбу в запретном месте. Позже старые сомнения и тревоги вернутся, но что, кроме ликования, мог ощущать вчерашний раб, предвкушая такую долгую прогулку?

Перед его уходом из Карвела возник спор — брать ему с собой ружье или нет. Безоружному в дороге было небезопасно, но Гидеон согласился с братом Питером, что не годится являться в конвент с винтовкой в руках.

— Приди с миром и любовью в сердце — и в руках тоже, — сказал брат Питер.

И ведь в кармане на груди у него лежал мандат правительства Соединенных Штатов: кто же посмеет его тронуть? «Правительственный пакет» было написано на желтом конверте. Даже смешно, как у него сердце то падало, то взлетало, и надежды то разгорались, то гасли; его попеременно охватывал то страх, то ликующая радость. Ветер гудел в соснах по обеим сторонам дороги, а Гидеон шагал, зажав подмышкой сверток с краюхой хлеба и ломтем холодной свинины, распевая песню и размышляя о том, что выйдет из этого конвента. Странно, что чем больше он об этом думал, тем тверже становилась его уверенность в том, что конвент положит начало новому государству и новой жизни: как же ему было не робеть и как же ему было не испытывать гордости!

Впереди сосны стали редеть. Открылась небольшая росчисть — площадью акров в десять — и на ней дощатый домишко. Это был хутор Абнера Лейта — его до сих пор называли по-старинке хутором, хотя и сам Абнер и еще раньше его отец уже были издольщиками у Карвелов. Абнер Лейт был белый; рослый, костлявый, рыжеволосый человек, который говорил не спеша и ко всему на свете относился подозрительно и недоверчиво. Жилось ему нелегко — еле удавалось прокормиться; если урожай был хороший — все забирали Карвелы, а если плохой — ему насчитывали еще долгу. Когда началась война, Абнер Лейт ушел в армию вместе с полком Дадли Карвела. За первые три с половиной года он был четырежды ранен и побывал в стольких сражениях, что и не упомнишь; потом попал в плен и остальные годы до окончания войны провел у янки в лагере для военнопленных. Пока его не было, его жена с четырьмя детьми каким-то образом ухитрилась не умереть с голоду; как — он не спрашивал, а она не хотела даже вспоминать. Теперь он вернулся и уже дважды снимал урожай. Жилось ему и сейчас неважно, но все же лучше, чем раньше. Уже то было хорошо, что Карвелы про него позабыли; он сеял маис, держал кур и несколько свиней; в первый раз в жизни он с семьей ел досыта.

Абнер Лейт ненавидел негров — почему, он и сам не знал; так уж полагалось. Плантаторов он тоже ненавидел — но тут он точно знал, за что и почему. Его отношения с Гидеоном представляли смесь уважения и враждебности. Сейчас, когда Гидеон подошел к его участку, Абнер Лейт стоял у изгороди, опершись на лопату.

— С добрым утром, мистер Лейт, — сказал Гидеон.

— Ты, негр, видно, о двух головах, что вздумал петь такую песню.

— Ноги идут, рот поет, — усмехнулся Гидеон. — Когда был в армии у янки, мы пели эту песню.

— Обнаглели вы, вот что, — лениво сказал Абнер. В такое утро трудно было сердиться. Питер и Джимми, двое его маленьких сыновей, с головами светлыми, как кудель, робко подошли к изгороди. — Попался б ты мне на мушку, когда был с проклятыми янки, — продолжал Абнер, — я б в тебе насверлил дырок — побольше, чем в этом сюртуке, что ты на себя напялил. Чего это ты вырядился, как обезьяна, а, Гидеон?

— Иду в Чарльстон на конвент.

— На конвент! Это ты-то? Ну, слыхали вы такое!

— Выбрали делегатом.

Абнер присвистнул: — Скажите на милость! Черномазая обезьяна будет заседать в конвенте! Да тебя там линчуют, ты не успеешь и рот раскрыть, Гидеон.

— Может, так, — кивнул Гидеон. — Но у меня мандат. Вот, в кармане. От правительства Соединенных Штатов. Вы были на голосовании?

— Был. Но за негра не голосовал, будь покоен.

Они постояли еще минуту, и один из мальчиков так расхрабрился, что подошел вплотную к Гидеону; тот нежно погладил его желтую головенку. Затем Гидеон попрощался и зашагал дальше. Абнер Лейт смотрел ему вслед.

— В Чарльстон, а? — бормотал он. — Ну и дела, провались я на этом месте! Вонючий негр идет в Чарльстон заседать в конвенте!

Гидеон шел без остановки, пока солнце не поднялось высоко в небе. Тогда он отошел в сторону от дороги, развел маленький костер, закусил кукурузной лепешкой и свининой, потом растянулся на земле и с полчаса отдыхал Теперь было гораздо теплей, чем утром. Весело пели птицы, а где-то поблизости журчал ручей — можно будет напиться пред тем как продолжать путь. Гидеон чувствовал себя совершенно счастливым.

С приближением сумерок Гидеон стал подумывать, где бы ему переночевать. Можно было, конечно, развести костер в сосновом бору и отлично выспаться на мягкой подстилке из прошлогодней хвои — Гидеон привык и к худшим ночлегам. Но для него тот вечер был потерян, когда он не слышал людских голосов и веселого смеха: он не был создан для одиночества. Он порядком устал после целого дня ходьбы, да и пройдено было немало — миль двадцать пять, а то и все тридцать. По пути ему попалась деревушка, но теперь она была уже далеко позади. Он прошел по гати через болото, поросшее кипарисами, и перед ним открылась плоская прибрежная равнина. По краю неба вставала тонкая вечерняя дымка, и Гидеон начинал поеживаться от холода.

Поэтому, когда он увидел хижину на отмели и ленту дыма, поднимающуюся из трубы, и троих шоколадного цвета ребятишек, играющих в песке у порога, он почувствовал облегчение. Он направился прямо к ней через поле — и тотчас от дома к нему навстречу вышел старик-негр, лет семидесяти на вид, но крепкий и здоровый, с улыбкой на лице.

— Добрый вечер, прохожий, — сказал старик.

— Добрый вечер и вам, — кивнул Гидеон, глядя на детей и думая про себя, как они везде одинаковы — боязливые и любопытные, — и как они всегда таращат глазенки на чужого человека.

— Чем могу служить? — спросил старик.

— Меня зовут Гидеон Джексон, сэр. Я из Карвела — там, очень далеко, на большой дороге. Иду в Чарльстон. Позвольте переночевать, хоть в хлеву, буду очень благодарен. Я не бродяга, хлеб, еда — все есть, вот в узелке, с собой. У меня бумаги от правительства, вот, в кармане. — Старик все улыбался. Гидеон запнулся и оставил при себе все, что хотел сказать о конвенте в Чарльстоне. Старик проговорил:

— Милости просим. Место у очага и кусок хлеба у нас найдется для всякого, кто в нем нуждается. А хлев — это для скота. Мы не можем предложить вам кровати, но постелим вам одеяло у огня. А бумаг я ни у кого не спрашиваю, сэр. Мое имя — Джемс Алленби.

— Очень благодарен, мистер Алленби, — сказал Гидеон. Улыбка старика рассеяла его смущение. Алленби повел его в хижину; ветхое строение, сколоченное из жердей, когда-то, должно быть, служило домом белому издольщику, ибо в нем имелись окна и ставни, чего, как правило, не бывало в лачугах рабов. У очага на полу сидела на корточках девушка и что-то помешивала в котелке; она встала, когда они вошли, и Гидеон увидел, что это красавица — высокая, стройная, с округлыми руками и ногами, со светлокоричневой кожей; голову она держала так высоко я прямо, словно несла на ней кувшин. Даже в полумраке заметно было, какие у нее большие и блестящие глаза; но было в них и что-то странное, что удивило Гидеона; должно быть, то, что взгляд их ни разу не остановился на его лице. Алленби взял ее за руку и сказал:

— Дитя мое, у нас сегодня гость. Его зовут Гидеон Джексон. Он идет в Чарльстон, и я просил его провести ночь с нами. Мне кажется, он добрый и кроткий человек.

Что-то в словах старика и в том, как девушка продолжала смотреть мимо Гидеона, внезапно открыло ему истину. Мысль, что она слепа, в первое мгновение потрясла его, но вид детей, уже ухватившихся за ее подол, опрятное, хотя и бедное убранство хижины, вкусный запах, поднимавшийся от котла, — вернули ему спокойствие. Может быть, она дочь старика; во всяком случае, не мать этих детей — для этого она слишком молода. Но распрашивать сейчас было неудобно. Она сказала: — Добро пожаловать, сэр, — и вернулась к огню. Гидеон сел на стул, сбитый из сосновых веток; Алленби расставил на столе оловянные тарелки, положил ложки. На дворе темнело. Гидеон умел обращаться с детьми: они уже улыбались ему, и вскоре один оказался у него на руках, а двое других прильнули к его коленям.

— Они любят песни, — сказал старик.

Гидеон запел: «Братец кролик под кустом, он живет себе как дома, крышей небо у него, не нужна ему солома...»

Гидеон окончил свой рассказ — о голосовании, о том, как его избрали делегатом; было уже поздно, огонь в очаге превратился в кучку тлеющих углей. Девушка — ее звали

Эллен Джонс — взобралась по лесенке на чердак, где была ее постель. Девочка спала вместе с ней; мальчики — Хам и Яфет — легли внизу на соломенном тюфяке; сейчас все они уже спали. Старик с Гидеоном сидели у очага.

— Значит, ты идешь в Чарльстон, — сказал старик. — Наконец-то после столь долгой ночи настал рассвет. Как я тебе завидую, Гидеон Джексон, боже мой, как я тебе завидую. Но это правильно, это для молодых, для тех, кто силен и полон надежды. А для таких, как я...

— Это для всех, — сказал Гидеон.

— Для всех? Может быть! Сколько мне лет, как ты думаешь?

— Ну — шестьдесят пять...

— Семьдесят семь, Гидеон. Я сражался против англичан в 1812 году. Тогда нам позволяли сражаться — за свободу Америки. Нет, я говорю это без горечи. Тогда думали, что

рабство отомрет само собой. Это было еще до того, как хлопок стал доходной статьей. Тогда владеть рабами не представляло выгоды, скорей помеху. Меня даже научили грамоте — сделали из меня учителя. Тогда еще не понимали, что грамота для раба — это вроде болезни; дайте человеку знание — и он станет непригоден для рабства, да еще заразит тем же недугом других.

— Все отдам, только бы капельку знания, — сказал Гидеон.

— Терпенье, Гидеон! Знание и свобода — они всегда идут вместе. Мне ли не знать? Когда кончилась война с англичанами, мой хозяин узнал, что я учу других рабов читать и писать. Он очень рассердился. Как я смел это делать? Но как я мог этого не делать? Ну, меня продали на Юг. Для примера, Гидеон. Но куда я ни попадал, всюду я видел тот же голод по знанию, всюду рабу хотелось самому прочитать стих из библии, написать несколько слов, послать весточку кому-нибудь, кого он любил и с кем был разлучен. Меня опять продавали, били плетью, грозили всякими карами. Но разве этим излечишь болезнь? Я читал Вольтера. Пэйна, Джефферсона — да, и Шекспира тоже. Ты никогда не слыхал его имени, Гидеон, ты не слыхал его золотого голоса. Но ты услышишь — ты услышишь. Разве мог я смириться?

Гидеон покачал головой.

— Я трижды был женат. Гидеон. Каждый раз я любил свою жену — и каждый раз меня продавали и разлучали с ней. У меня были дети — но где они, я не знаю. Четыре раза я убегал, и каждый раз меня ловили и возвращали хозяину — и тот порол меня, но не до смерти, потому что это было бы себе в убыток. Вола можно заколоть и ещё продать с выгодой, но наше мясо только до тех пор приносит доход, пока в нем теплится жизнь. Я редко говорю об этом, Гидеон, но тебе рассказываю, потому что тебе необходимо знать. Очень важно, чтобы ты помнил о прошлом, обо всем, что выстрадал наш народ. В тебе есть доброта и сила — и пламя, я это чувствую. Ты станешь великим вождем нашего народа, но грош тебе будет цена, если ты когда-нибудь забудешь о прошлом. Ты хочешь знать об этой слепой девушке и о детях. Я расскажу тебе...

— Если сами хотите, — сказал Гидеон. — А то не надо.

— Да, я сам хочу, и тебе надо это знать, Гидеон, поэтому я и расскажу. Эти трое детей — сироты. Сейчас у нас на Юге полно сирот и беспризорных детей, брошенных детей, черных телят, не знавших ни отца, ни матери, которых бросили, как скотину, когда закрылся скотный рынок. Когда началась война, я был рабом в Алабаме. Когда объявили свободу, я ушел. Я держал путь на северо-восток. Не потому, что хотел уйти к янки, — нет, я люблю наш юг, но только не дальний юг: там меня слишком больно били. Я думал поселяться в Южной или Северной Каролине или в Виргинии, найти какой-нибудь уголок, где нужен учитель. И по дороге нашел этих детей. Как, бог весть!.. Это как-то само собой вышло. С тобой, Гидеон, было бы то же самое. Девушку я тоже нашел. Ей шестнадцать лет. Отец ее — свободный негр, он был доктором в Атланте. Это тоже целая история. Теперь он умер, мир его праху. После того как Шерман ушел из тех мест, там творились жестокие дела. Я никого не виню. Несколько солдат Южной армии убили отца Эллен, у нее на глазах проткнули его штыками и выкололи ему глаза. Он, видишь ли, помогал федералистам. Я это рассказываю тебе, Гидеон, не для того, чтобы ты ненавидел, но для того, чтобы ты понял. Ты идешь в Чарльстон создавать конституцию, создавать новое государство, новый мир, новую жизнь; ты обязан понять, как люди могут совершать чудовищные злодеяния просто потому, что они темные люди, которых ничему лучшему не научили. Убив отца, они изнасиловали дочь. Вот тогда она и ослепла. Я несведущ в этих вещах, я не знаю, может ли потрясение вызвать слепоту, — или у нее и раньше была какая-то болезнь глаз. Когда я ее нашел, она была не в своем уме, даже не помнила, кто она. Она скиталась в лесу, как дикое животное, и была пуглива, как дикое животное. Но мне почему-то доверилась, и я принял ее в свою маленькую семью. — Он остановился; Гидеон неподвижным взглядом смотрел в огонь, кулаки его судорожно сжимались.

— Гидеон! — тихо позвал старик.

— Сэр?

— Гидеон, когда ты положил эти правительственные бумаги в карман, ты перестал быть просто человеком и стал слугой. Просто человек может ненавидеть. Если он жаждет убивать и разрушать, как ты сейчас, Гидеон, он может позволить себе это чувство. Слуга не может; он должен работать на хозяина. Твой хозяин, Гидеон, это твой народ. Теперь слушай, я расскажу тебе остальное,

— Я слушаю, — сказал Гидеон.

— Я набрел на эту хижину. Бог весть, где ее владелец, — должно быть, убит на войне. У нас на Юге сейчас много таких покинутых жилищ. Я живу здесь уже два года. Засеял клочок земли кукурузой — это немного, но нам хватает. Завел кур. Вырастил поросят от дикой свиньи, так что у нас есть и мясо. За все время, что мы здесь, никто нас не трогал. Эллен сейчас почти нормальна — только слепа. Для меня это не плохая доля — воспитывать четыре юные души. Иногда я нанимаюсь на работу в деревню — я умею немного плотничать и шить сапоги, могу запаять кастрюлю, написать письмо. Немножко тут, немножко там — в общем хватает, чтобы купить одежду и несколько книг...

Он умолк — и Гидеон тоже долгое время молчал. Потом спросил: — А если умрете?

— Я думал об этом, — ответил Алленби. — Это единственное, что меня тревожит и отравляет мой покой.

— А если болезнь? Или придет шериф, скажет — почему живешь в чужом доме, убирайся?

— И об этом я думал, Гидеон.

— Слушайте, — сказал Гидеон, и голос его зазвенел от волнения. — Такой человек, как вы, ученый человек...

Старый человек, семьдесят семь лет, это — старый. Но вы крепкий, каленый, как старый орех. Может, умрете завтра, старый человек не знает, когда бог позовет. А можете еще жить десять лет, пятнадцать лет.

— Куда ты клонишь, Гидеон?

— Я придумал. Вот я, негр, получил свободу, иду в Чарльстон, очень гордый, как павлин, оттого что делегат в конвенте. А читать не умею, писать не умею, темный человек. Может, четыре миллиона негров у нас на Юге, все слезами плачут, хоть бы уметь грамоте. Дали свободу — лети, как сладкая песня, а что пользы: невежество, как камень, голову гнет к земле. Ты учишь трех маленьких — это хорошо. А у нас в Карвеле негры тычутся, как слепые, как все негры у нас на Юге, не знают, что их, что не их, земля их или нет, хижина их или нет. Как узнают, когда ни один не умеет хорошо читать, хорошо писать?

Гидеон остановился, проглотил слюну и продолжал, подчеркивая слова взмахами длинного черного пальца: — Идите к нам — маленьких с собой. Скажите им, Гидеон послал. Скажите брату Питеру, это у нас проповедник, скажите: буду их учить, давать знание. Они будут вас кормить, поить, все сделают...

Алленби покачал головой. — Об этом я когда-то мечтал, Гидеон. Но я слишком стар. Я боюсь перемен. Здесь мне хорошо. А вам надо обратиться в Бюро помощи освобожденным рабам...

— Ждать из Бюро — ждать до второго пришествия, — сказал Гидеон. — Почему боитесь? Прямо по этой дороге, — спросить, где Карвел, всякий скажет. Разве лучше — маленькие проснутся, ты мертвый, некому убрать, побрить бороду, сшить саван, сколотить гроб? Кто сделает? Это бедняжка-слепая?

Но старик все еще не решался, и Гидеон продолжал настаивать, безжалостно перечисляя все грозящие ему беды. Наконец, когда угли почти уже совсем погасли, старик кивнул и сказал — хорошо, он пойдет. Он сидел, сгорбившись, в тусклом свете от очага, вглядываясь в темноту, словно пытался высмотреть там что-то, что могло его успокоить. Потом спросил:

— Скажи, Гидеон, тебе не кажется иногда, что все это сон — вся эта свобода?

— Это не сон, — буркнул Гидеон. — Я воевал вместе с

янки, свобода — я ее сам сделал, своими руками. Это не сон.

В течение следующего дня произошло много событий, лишний раз убедивших Гидеона в том, что несколько часов на большой дороге стоят месяца оседлой жизни в сельском затишье. Он помог мальчику справиться с упрямым мулом и часа два ехал на его повозке. Потом нагнал старуху-негритянку, которая несла яйца в деревню на продажу, и с четверть часа — пока им было по пути — нес ей корзинку и слушал ее рассказы. Потом белая женщина накормила его завтраком за то, что он наколол для нее дров, и ее муж, выглянув из коровника, сказал, что никогда еще не видел негра, который бы так лихо управлялся с топором. Угостили его на славу, и Гидеон, почитая скромность лучшим украшением доблести, ни слова не сказал им про конвент. Потом он проходил мимо плантации, где на поле под бдительным взором надсмотрщика негры прокапывали сточную канаву. «За плату работаете?» — крикнул им Гидеон. Они ничего не ответили, а надсмотрщик заорал: «Проходи, проходи, черная сволочь! Проваливай!»

Под вечер стала заходить гроза, и Гидеон укрылся под стогом сена. Еще до него там же нашла убежище корова, и, пока хлестал дождь, Гидеон лежал, прижавшись к ее теплому боку, и напевал:

Загони теляток, беленьких теляток.

Загони теляток, мама.

К сожалению, его черному сюртуку все это не пошло на пользу. Сюртук еще ничего, Гидеон кое-как счистил с него солому, но высокая черная шляпа погибла безвозвратно. У нее отвалилось донышко, и некоторое время Гидеон размышлял, стоит ли ее надевать в таком виде или не стоит. Он догадывался, что шляпа без донышка, пожалуй, излишняя роскошь, но просто бросить ее не решался. В конце концов, он выменял ее у старого негра на два сочных яблока.

Эту ночь он проспал под открытым небом, набросав наземь сосновых веток, чтобы не было сыро. Особым удобством эта постель не отличалась, но сердце Гидеона ликовало: сознание своей высокой миссии окончательно овладело им. Еще день он шел по низинам вдоль морского берега и утром четвертого дня увидел перед собой крыши Чарльстона.

Глава четвертая

О том, как Гидеон Джексон трудится и руками и мозгами


Панический страх, охвативший Гидеона, когда он вступил в Чарльстон, нельзя было рассеять доводами рассудка. Это был страх перед непостижимой и грозной загадкой — белым человеком. Это было воспоминание из давних детских лет: Гидеон на веранде большого дома, резкий окрик: «Эй, мальчик! Сюда!» — брошенный ему три десятилетия тому назад. На веранде сидело много белых людей, мужчины в сапогах, облегающих рейтузах и сюртуках из тонкого сукна, женщины в платьях, — Гидеон не помнил каких, он только знал, что красивей ничего нет на свете. У одной женщины ботинок был замаран в грязи. Один из мужчин крикнул: «Эй, мальчик! Сюда!» Дрожа от страха, он отер грязь с ботинка, и мужчина швырнул ему серебряную монету. Гидеон помнил, как он бросился за полетевшим в грязь светлым кружочком, зажал его в руке и обернулся к ним с вопросительным взглядом, а они все покатились со смеху. Для них он был только маленькое черное животное — и он понял это; шестилетний ребенок, он до дна ощутив безысходный страх, мучительное, безнадежное одиночество. Надеяться — право всякого живого существа, но ему было отказано в надежде. С тех пор белый человек оставался для Гидеона запертой на замок дверью; он часто подходил к этой двери, но никогда она не открывалась.

Сейчас его рука лежала на замке. И не так, как в тот раз, когда он впервые вошел в Чарльстон, — о плечо с другими и с винтовкой на плече; сейчас он был один и сердцем его владел страх.

Гидеон бродил по городу. Свои запасы он прикончил, а денег не было ни гроша, но у него нехватало мужества явиться в конвент к майору, о котором было сказано в письме. Он еле волочил ноги от усталости, его мучил голод, и он понимал теперь, что одет, как пугало. Даже

клетчатый платок, свисавший из бокового кармана, не утешал его.

Зачем, спрашивал он себя, ну зачем он ушел из дому? Зачем позволил брату Питеру заманить его в эту ловушку? О том, чтобы явиться в конвент, он не смел и подумать. Но что же делать? Вернуться домой? А что он скажет своим, когда его начнут расспрашивать? Солгать? Кому? Соседям, брату Питеру, Рэчел? Встретить взгляд Джефа, который холодно посмотрит ему в глаза и все поймет? И почем знать, может быть, делегату, не явившемуся на конвент, полагается строгое наказание? Ну, так сбежать, скрыться, исчезнуть? Но что за безумная мысль! Покинуть Рэчел, детей, всех близких — да ведь это не лучше, чем когда раба продавали на юг. С ума он сошел, что ли?

А ноги несли его дальше. Он шел грязными переулками, где после войны начали селиться негры в наспех сколоченных хибарках, среди которых кое-где виднелись более основательные дома, ныне покинутые их белыми владельцами. Женский голос окликнул его: «Ишь, какой молодец! Куда идешь, дядя?» — Он не знал, куда идет. Он прошел через старые кварталы, где высились величавые белые дома с греческими фронтонами, с низкорослыми пальмами у входа, с балконами, с узорными решетками ворот. Тут нечего было ждать приветливого взгляда или ласкового слова — обитатели этих домов скрывались за запертыми ставнями, молча переживая свое унижение — иметь у себя в городе конвент, составленный из таких, как Гидеон Джексон; и Гидеон это почувствовал, как живую стену подавленной ненависти.

Однажды, уже под вечер, Гидеон, проходя мимо красивого большого здания, поднял глаза и увидел над входом надпись крупными выпуклыми буквами «КОНВЕНТ». Он остановился, с трудом разобрал остальное — да, вот здесь, в этом доме будет заседать конвент. У подъезда был выставлен караул — десяток янки, которые жевали табак, лениво опершись на винтовки, — а на тротуаре кучками стояли негры и белые, разговаривая между собой, жестикулируя, иногда повышая голос, чтобы выкрикнуть какой-нибудь звонкий лозунг. Гидеон со стыдом заметил, как хорошо были одеты некоторые из них — один в светлосерых брюках, клетчатом пиджаке и великолепном зеленом галстуке, другой в высоких черных сапогах и белых рейтузах, третий весь в клетчатом, с головы до ног, — о таких роскошных костюмах Гидеон никогда и мечтать не смел, и его ничуть не утешило, что многие были одеты не лучше, чем он, и даже еще хуже — уже совсем без затей, по-деревенски, без галстуков и без шляп.

Гидеон пошел дальше по Митинг-стрит, вышел на набережную и направился дальше, к восточной ее части. В те дни Чарльстон, так жестоко пострадавший от войны, вновь приобретал значение как крупный порт. В гавани стояли суда, а над доками у Ист-Бэй-стртт торчал неровный ряд мачт, словно обломанный край старого гребня. Солнце садилось, и когда Гидеон шел вдоль набережной, вода мерцала и переливалась пурпуром в золотом; старый форт Самтер в туманной мгле по ту сторону залива светился, словно волшебная розовая раковина. И вдоль всей набережной с криком вились чайки.

Но все это только усилило уныние Гидеона. Он был голоден, он озяб, денег у него не было ни гроша, и он не знал, где будет спать эту ночь. На Ист-Бэй-стрит он увидел складской двор, заваленный тюками с хлопком. Три тюка легли так, что между ними получилось что-то вроде маленькой пещеры, и Гидеон заполз туда. Самого скромного утешения — спеть песню, промурлыкать себе что-нибудь под нос — и того он здесь был лишен. Он долго лежал без сна, подавленный и несчастный; прошли часы и часы, прежде чем он заснул.

На другой день, рано поутру, он наткнулся на партию негров-грузчиков. Он проходил мимо пристани, где они сидели, поджидая, пока пришвартуется судно, и сюртук Гидеона вызвал у них шумное веселье.

— Эй, дядя! Ты проповедник?

— Дьякон! Уж это точно!

— Где так вывозил свой сюртук? По хлопку катался?

Их гулкий смех и добродушное зубоскальство не произвели действия на Гидеона; он стоял молча, понурившись, глядя, как они жуют кукурузные лепешки с луком и сыром домашнего изготовления; и его отчаяние было так очевидно, что они перестали смеяться, и один сказал:

— Хочешь лепешку, дьякон?

Гидеон покачал головой.

— Работа есть?

Гидеон опять покачал головой.

— Иди к нам, белый хозяин берет всех, платит пятьдесят центов в день.

Гидеон кивнул. Почему бы и нет? Если не хочешь умереть с голоду, надо работать. Многое на свете ему не по разуму — зато у него есть две сильные руки и крепкая, как у вола, спина, — чем он не грузчик? А пятьдесят центов — не малые деньги.

И весь этот день он таскал тюки, позабыв о своих тревогах. Пот лился по его лицу, мышцы вздувались и перекатывались под кожей — и негры начали говорить о нем с уважением:

— Молодчага! Должно, с южных плантаций!

— Видать, что на хлопке работал!

Он снял сюртук, но с правительственными бумагами не решился расстаться. Он переложил их в карман брюк и время от времени ощупывал плотный, хрустящий конверт — это его успокаивало.

На время будущее перестало существовать, и Гидеон отдался работе, как глубокому, целительному отдыху. В полдень грузчики предложили ему поесть с ними, но Гидеон из какой-то гордости отказался. К вечеру они закончили работу; Гидеон устал и был голоден, как медведь, но зато теперь у него было пятьдесят центов. Вместе с двумя грузчиками, Джо и Гарко, он пошел в харчевню возле Кэмберлендстрит, где старуха-негритянка готовила отменное блюдо из вареного риса, креветок и земляных груш, перемешанных вместе. За десять центов она навалила ему тарелку с верхом да прикинула два кукурузных початка. Гидеон ел доотвала. Хорошо было иметь деньги, купить себе еды, наесться досыта; у Гидеона стало тепло на сердце. Джо хотел потом пойти к одной женщине, особе покладистого нрава и не строгих правил, и предложил Гидеону пойти вместе. Но тот только покачал головой. Это вдруг вернуло его к действительности, заставило вспомнить о Рэчел и о своей беседе с братом Питером и вновь задуматься над тем, куда приведет его неведомый и трудный путь, на который он вступил.

В этот же вечер Гидеон как-то вдруг понял, что страх его нелеп и что явиться к майору Аллену Джемсу и предъявить ему свой мандат будет самым простым и естественным поступком. Впоследствии он часто старался вспомнить, что вызвало в нем эту перемену и когда она произошла — тогда ли, когда он купил за пять центов газету и с гордостью сунул ее подмышку или когда он вошел в дом мистера Джекоба Картера, где ему дали ночлег; которое из мелких событий этого вечера сделало его другим человеком?

Джекоб Картер был сапожник, работящий и почтенный человек, который много лет подряд откладывал гроши, чтобы купить себе свободу. Он выкупился давно и еще до войны и все военные годы жил в Чарльстоне как свободный негр. На окраине города у него был домишко из четырех комнат, и теперь он повесил над дверью записку: «Принимаю на пансион делегатов конвента». Газетчик, у которого Гидеон купил газету, рассказал ему об этом и объяснил, как найти дом Картера; он называл Гидеона «сэр» — может быть, просто потому, что тот купил у него газету, но как бы то ни было, это весьма подняло упавший дух Гидеона.

Пока он разыскивал Картера, уже стемнело. Гидеон постучал. Дверь приоткрылась, в щель брызнул желтый луч света, выглянуло женское лицо, и два глаза подозрительно уставились на Гидеона.

— Что надо?

— Простите, мэм, — проговорил Гидеон. — Мне надо ночлег. Я видел — на двери записка. Это дом Картера?

— Да. А вы кто?

За ее спиной появился мужчина; он немного шире растворил дверь и несколько менее подозрительно оглядел Гидеона.

— Меня звать Гидеон Джексон, сэр. Делегат.

— Делегат?

— Угу. — Гидеон вдруг ощутил жгучий стыд, вспомнив о своем костюме. — Старое платье, — пробормотал он. — Не успел купить городское. Я из деревни.

Картер улыбнулся.

— Входите.

Может быть, именно встреча с Картерами, первыми горожанами, открывшими перед ним свой дом. и освободила Гидеона от страха. Ему отвели маленькую, но чистую комнатку, в которой была кровать с ватным тюфяком — до сих пор Гидеон спал только на соломе, — а на столе стояла самая настоящая керосиновая лампа. Все это великолепие и еще еда два раза в день предоставлялись ему за два доллара в неделю. Гидеон, было, усомнился, хватит ли его делегатского жалованья на такие расходы, но Картеры посмеялись над его простотой и заверили его, что правительство будет платить делегатам уж никак не меньше пяти долларов в неделю, а то и все десять.

Картеры были пожилые люди, притом бездетные. Все страшные военные годы и два послевоенных, когда действовали жестокие «черные кодексы», они всеми силами боролись — и подчас для этого нужно было немалое мужество — за то, чтобы, не роняя достоинства, сохранить свое скромное положение свободных негров и домовладельцев. Но в то время как другие свободные негры с высокомерным презрением относились к безграмотным черным делегатам, вроде Гидеона, вчерашним рабам с плантаций, Картеры принимали их как родных.

Этой ночью в собственной комнатке, весело освещенной желтым светом лампы, Гидеон вступил в единоборство с газетным текстом. Он и раньше видал газеты, но читать их никогда не пробовал. Шрифт был мелкий, отчего чтение подвигалось еще медленней, чем всегда; Гидеон подолгу держал палец на одном и том же слове, разбирая его по буквам, до тех пор, пока ему не удавалось либо понять его, либо догадаться о его смысле. Чаще всего слова так и оставались разрозненными словами, не складываясь в связную мысль: слишком многих Гидеон не понимал, слишком много оставалось незаполненных пробелов. Все же он кое-как разобрал передовицу о конвенте, издевательскую статью, в которой негров сравнивали с мартышками, а будущий конвент — с цирком, зоологическим садом и сборищем обезьян. Он увлекся корреспонденцией о кораблекрушении и, хотя и с пропусками, все же прочитал сообщение о зверствах, совершенных неграми в разных концах штата: он только удивился, почему сам никогда не слыхал о таких случаях.

Наконец, когда глаза у него уже начали слипаться, он разделся и лег на свою мягкую и удобную постель. Матрац был пружинный, и Гидеон несколько раз подкинулся на нем — для пробы: это было все равно, что летать по воздуху. Он заснул, благодаря бога за свою удачу, и во сне создал блаженный мир, в котором он с Рэчел каждую ночь спали на такой кровати.

А на следующий день, долго не колеблясь и не раздумывая и почти не робея, Гидеон отправился к майору Аллену

Джемсу. Миссис Картер почистила и разутюжила ему сюртук, зашила прорехи. Джекоб Картер положил заплатку на левый сапог, в котором уже пальцы выглядывали наружу, и смазал оба сапога каким-то черным салом. Со всей возможной деликатностью Картер намекнул, что клетчатый носовой платок лучше бы спрятать в карман брюк, а не вывешивать на груди, и после долгих уговоров заставил-таки Гидеона надеть одну из своих белых крахмальных рубашек. У Картера у самого их было всего две, он хранил их как драгоценность и надевал только по воскресеньям; но Гидеон полюбился обоим старикам, и они уже обращались с ним, как с сыном.

Они принесли ему в комнату таз с горячей водой, и Гидеон, смывая наросшую за неделю грязь, рассказывал Картеру, чтобы ближе познакомиться, разные случаи из своей жизни, а тот сидел и слушал. Потом Картер, со своей стороны, рассказал ему о Чарльстоне, о неграх и о белых, и о том молчаливом, не сулящем ничего доброго напряжении, которое ощущалось в городе с тех пор, как было объявлено о созыве конвента.

— Говорят, что на одного белого делегата приходится два негра, — сказал Картер. — Да и белые все больше из тех, что здесь зовут белой швалью — которые с Севера понаехали. Беспокойное сейчас время. Да что сейчас — давно уже нет спокойной жизни. Видали вы — всюду солдаты?

— Видал.

— Не люблю этой солдатни, — сказал Картер.

— Почему?

— Да чего они тут сидят? Убирались бы к себе на Север.

— Не будет солдат, не будет неграм свободы, — сдержанно сказал Гидеон. — Не будет конвента.

Картер не стал это оспаривать. Гидеон уже заметил, что маленький сапожник ни во что глубоко не вникал, но сердце у него было доброе и с готовностью отзывалось на чужую нужду. Он был усердный богомолец, и беседа его вращалась по преимуществу вокруг церковных дел.

Перед уходом Гидеон оглядел свой костюм и нашел его весьма приличным: черный сюртук, белая рубашка — тесновата немного, но ничего, сойдет, — черный галстук. Когда на улице люди оглядывались на него, пораженные его ростом, шириной плеч, крупными, правильными чертами лица, он был уверен, что они любуются на его белую рубашку и завязанный узлом длинный галстук.

Майор Джемс был обеспокоен. Мало того что этот учредительный конвент грозил выродиться в какую-то несуразицу, что-то растрепанное и неорганизованное, но еще Чарльстон с каждым днем все больше напоминал пороховую бочку с подожженным фитилем...

Майору Джемсу были хорошо знакомы эти симптомы. Немудрено, — за время этой долгой и жестокой войны он побывал не меньше чем в пяти или шести оккупированных Северной армией городах. Он знал, что город — это живой организм, у которого есть сердце, есть характер, бывают настроения, как мрачные и угрюмые, так и светлые и веселые. Он знал, что всегда можно определить, представляет город опасность или нет, судя по тому, как он реагирует; и как человек, который легко приходит в гнев и гневается бурно и шумно, так и город, который волнуется и кипит от ярости, беспокоил бы майора Аллена Джемса гораздо меньше, чем этот тихий, притаившийся Чарльстон. Слишком много тут было запертых наглухо ставен; слишком много видных людей города уже много дней — целые недели — нигде не показывались. А те, кому по делам или по какой другой причине приходилось выходить из дому, те быстро шли по улице, не глядя по сторонам, и на слова были скупы.

Все это, по мнению майора Джемса, не предвещало ничего хорошего. За этими запертыми ставнями мало ли что могло твориться. Кто знает, сколько в Чарльстоне припрятано ружей? А сколько заряженных пистолетов? Начальник Джемса, полковник Дентон Грэйс, человек, лишенный воображения, сказал ему и ответ: «Бунтовать хотят? Ну и ладно. Они поднимут бунт, — а мы его усмирим, и, по крайней мере, все станет ясно. А вы слишком много пьете и слишком много думаете». Как раз такой ответ, какого можно ожидать от заядлого вояки, неспособного понять заветную мечту майора Джемса — спокойненько провести этот конвент, потихоньку да полегоньку перейти с военных рельсов на мирные, а там, даст бог, получить повышение и шестимесячный отпуск. Юг не нравился майору Джемсу; это была территория врага. Он не доверял ни белым, ни неграм и не понимал ни тех, ни других. К неграм он не

питал никакой симпатии, — он считал их виновниками войны; плантаторов инстинктивно ненавидел, к этому его побуждало воспитание и происхождение — из скромной семьи в Охайо; что же касается белых бедняков-издолыциков, разорившихся мелких фермеров, то он помнил только одно — что они убивали его товарищей, проклятые мятежники!

Но по мере того как собирались члены конвента, являлись к нему и вручали свои мандаты, таяли его надежды на то, что все обойдется благополучно. Какой это был сброд! Какой грязный, грубый, невежественный сброд! Что за дурацкий балаган навязали Югу эти сумасшедшие северные радикалы — Сэмнеры и Стивенсы и им подобные! Бывшие рабы с плантаций, которые шли в Чарльстон пешком, за сто, за двести миль, не подозревая, что туда ходят поезда и что члены конвента имеют право бесплатного проезда; демобилизованные чернокожие солдаты, которые считали себя ровней ему потому, что и они когда-то носили синий мундир и держали в руках винтовку; люди, не умевшие ни читать, ни писать; долговязые белые фермеры из горных районов, которые поддерживали Союз из ненависти к богатым плантаторам; негры-учителя, воображавшие себя учеными, потому что знали азбуку и два правила арифметики, — как же тут удивляться тому, что Чарльстон кипел подавленной злобой!

Майор Джемс начинал склоняться к мысли, что ходячая формула мятежников — «негр — это дикарь с умом пятилетнего ребенка», пожалуй, не лишена справедливости. Это мнение в нем еще укрепилось, когда огромный негр в черном сюртуке, белой рубашке — столь тесной, что она уже начала лопаться по швам, и ветхих, заплатанных штанах, представился ему, как делегат от округа Карвел — Синкертон. Имя негра было Гидеон Джексон; в Чарльстон он пришел пешком. Умеет ли он писать? Свое имя умеет, а больше, пожалуй, и ничего. Умеет ли он читать? Ну, как же. Чем не грамотей — десятка три слов с грехом пополам может разобрать. Понимает ли он свои обязанности как делегата? Обязанности?.. Ну, ладно, скажем иначе: имеет ли он представление о функциях конвента?

Функциях? Ну, где там, он даже слова этого не понял. Надо примениться к нему, объяснить как-нибудь попроще: видите ли, сейчас мы осуществляем реконструкцию штата;

для этого надо прежде всего выработать новую конституцию... Тьфу! Нет, это невозможно. Джемс в отчаянии пошел к полковнику Грэйсу и спросил:

— Неужели, сэр, и этаких тоже регистрировать?

— Если он законно избран, то — разумеется.

— Бумаги у него все с собой. Выходит, что избран — если только это можно назвать законным избранием.

Полковник Грэйс сказал ледяным тоном: — Законность выборов я под вопрос не ставлю. Не забывайте, сэр, что эти негры были верны нам в час нашей самой горькой нужды.

Отношения между обоими офицерами были весьма прохладные; Грэйс по своей воле и с энтузиазмом пошел в армию; он был из семьи аболиционистов.

— Предупреждаю вас, сэр, что этот город не потерпит, чтобы им заправляла безграмотная деревенщина!

— А я вам говорю, сэр, что этот город сделает все точь-в-точь так, как велит наше правительство.

— Они гордые люди.

— Да, именно эта гордость свела полмиллиона людей в могилу, — сказал полковник.

И майор Джемс вернулся к столу и своей подписью и печатью подтвердил право Гидеона заседать в учредительном конвенте штата Южная Каролина.

Когда Гидеон выходил из канцелярии Военного управления, к нему подошел хорошо одетый, светлокожий мулат, отрекомендовался как «здешний житель, Фрэнсис Л. Кардозо», затем спросил:

— Вы делегат?

— Угу.

— Разрешите мне пойти с вами?

— Отчего же, — неуверенно сказал Гидеон, его смущала непринужденность, с которой этот франтоватый, вежливый господин навязался ему в компанию, и пока они шли рядом по улице, он все искоса на него поглядывал. Наконец, тот с легким поклоном спросил: — Позвольте узнать ваше имя, сэр?

— Гидеон Джексон.

Затем Кардозо сказал, что он тоже член конвента, от округа Чарльстон; не придет ли Гидеон к нему домой, познакомиться еще с другими членами конвента? Они соберутся у него сегодня в три часа, чтобы обсудить некоторые вопросы, связанные с их будущей работой. Видался ли он уже с кем-нибудь из делегатов?

— Вроде нет, — пробормотал Гидеон.

— Ну, вот начнется сессия, тогда всех увидите, но я надеюсь, что сегодняшняя беседа поможет нам многое выяснить. Они очень милые люди, уверяю вас, мистер Джексон.

— Что ж не прийти, очень рад, — сказал Гидеон.

— Ну вот и отлично. Стало быть, я вас жду. Разрешите я запишу вам адрес.

Он написал его на карточке а дал Гидеону. Они пожали друг другу руки, и Гидеон пошел дальше, а в ушах у него звенело: «Мистер Джексон», «Уверяю вас, мистер Джексон» — удивительно приятно звучит, и до чего же странно! Чудеса случались с ним на каждом шагу, он чувствовал себя как в церкви, когда поют славословие; и подумать только, что еще вчера он боялся пойти и предъявить свои бумаги. А послезавтра соберется конвент. Сердце у него чуть не выпрыгивало из груди — но это уже становилось для него привычным. Он быстрым шагом шел по улицам, говоря про себя: золотое солнышко пролилось на землю, Иисус Христос сошел к нам с неба. Я родился рабом, и всегда раб, может, до вчера. Мои дети родились рабами. А теперь, смотри! Смотри-ка, что теперь!

Навстречу ему по улице шел белый, прямо на него, в твердой уверенности, что Гидеон посторонится. Но Гидеон был поглощен собой, мир для него перестал существовать. Они бы налетели друг на друга, но в последний момент белый сделал шаг в сторону и одновременно изо всей силы вытянул Гидеона тростью по спине. Гидеон, внезапно возвращенный к действительности, остановился с разбегу, удивленный, посрамленный, чувствуя, как на спине горит рубец от удара, а в груди закипает ярость — ярость и стыд, и желание накинуться на белого с кулаками. Но какой-то внутренний голос запретил ему это и повторял свой запрет все время, пока белый не завернул за угол и не скрылся из виду.

Гидеон пошел дальше. Мир вокруг него опять стал прежним, далеким от совершенства и требующим кое-каких поправок. «Зачем ему надо так делать?» — спрашивал себя Гидеон.

В кармане у Гидеона было еще целых двадцать пять центов. Деньги можно растянуть надолго — это не то, что рис или картофель, плоды земли. Там — точный расчет: столько-то съедается в день, через столько-то дней запасы израсходованы. А деньги — это нечто гибкое: можно купить одно, можно другое, а можно и ничего не покупать. Свежий, прохладный воздух вызвал у него аппетит; он остановился на крытом рынке у стойки, где продавали горячий рис с луком, полная тарелка за пять центов. Потом опять купил газету, пошел на пристань и, усевшись на тюк с хлопком, расстелил ее перед собой; жалящая боль в спине уже почти стихла, и чудо печатного слова вновь захватило его; взволнованный, словно на любовном свидании, так что даже руки у него похолодели и по коже пошли мурашки, он погрузился в чтение.

«Нам сообщают из Джорджии, что надежды на стабилизацию...» — он мысленно подчеркнул это слово и, шевеля губами, принялся разгадывать загадку, которую оно ему загадало: «Стаб-сталб — нет, ста-а би-ли»... Его взгляд перебежал дальше: «Котировка хлопка на нью-йоркском рынке». Что такое котировка? Рынок — это где продают и покупают; знакомое слово. Но почему на этом нью-йоркском рынке продают не просто хлопок, а какую-то котировку, и что из нее делают?.. Глаза у него слипались; он задремал, пригретый солнцем, то и дело просыпаясь и опять заглядывая в газету, задерживаясь на каком-нибудь случайном слове. «Черные дикари из Конго...» Грузчики с песней и уханьем подбрасывали огромные тюки... Где это Конго — в Каролине или Джорджии? «Дикари» — тоже знакомое слово; оно превращало негров в краснокожих, диких индейцев. Вдали по заливу лавировало судно под парусами: за ним стаей неслись чайки. Гидеон поглядел на солнце и сообразил, что уже скоро три часа.

Он явился к Кардозо, держа подмышкой аккуратно сложенную газету, и совсем по-городскому отвесил поклон, когда его познакомили с тремя пожилыми неграми из Чарльстона — мистером Нэшем, мистером Райтом и мистером Дилэни; те удивленно покосились на его костюм и еще выше подняли брови, услышав его мягкое, неясное произношение — деревенский, рабий говор. Гидеон почтительно оглядел их: сразу видно, что образованные люди, и как хорошо одеты, в добротных темных костюмах. Он уже начинал понимать, что люди известного круга предпочитают темную одежду ярким, веселым цветам, которые он видел на некоторых делегатах. Мистер Нэш сказал:

— Я полагаю, мистер Джексон, что вы имеете инструкции от ваших избирателей?

— Мы считаем необходимым выработать точную программу, — прибавил мистер Дилэни.

— Не знаю, — смущенно пробормотал Гидеон.

Кардозо пришел к нему на помощь. — Мы любим пышные слова, мистер Джексон, — сказал он с улыбкой. — Когда человек становится законодателем, он тот свой разум, которым привык руководствоваться, прячет в карман и вытаскивает другой, о котором даже и не знал, что он у него есть.

Гидеон кивнул и решил про себя, что в этой компании лучше только слушать да помалкивать. Мистер Райт смотрел мрачно на будущее. Он сказал Кардозо:

— Но ведь это же факт, Фрэнсис, что, по крайней мере, пятьдесят делегатов неграмотны.

Гидеон порадовался тому, что подмышкой у него заткнута сложенная газета. Что они о нем думают и зачем сюда позвали?

— Тем лучше, — сказал Кардозо.

— Бросьте шутки!

— Я готов согласиться с Фрэнсисом, — сказал Нэш. — Что-то не видать, чтобы грамотные много хорошего сделали.

— Ну, это софистика. Главный вопрос в следующем: получилось так, что простые чернорабочие будут принимать участие в составлении конституции. Не говоря уже о том, какое раздражение это вызывает среди белых, но само присутствие этих людей в конвенте представляет весьма реальную проблему. Как они себя поведут?

— Ну, их можно забрать в руки.

— Как вы считаете, мистер Джексон, — лукаво спросил Кардозо, — вас можно забрать в руки?

— Сэр? — Гидеон чувствовал, что весь этот разговор каким-то образом нацелен в него самого. Его смущение начало сменяться гневом.

— Не сердитесь, мистер Джексон, — сказал Кардозо. — Ведь вы были рабом?

— Был.

— И простым чернорабочим?

— Да.

— Как вы понимаете эту самую конституцию? Нет, я серьезно спрашиваю. Вот вы будете ее составлять; чего вы от нее хотите?

Гидеон оглядел своих собеседников — грузного Нэша, гибкого, любезного, как царедворец, Кардозо, упитанного, вкрадчивого Райта, похожего на откормленного слугу в господском доме. И вся эта комната, в которой они сидели, невероятно роскошная на взгляд Гидеона — с мягкими креслами, с чучелом белки в стеклянном ящике, даже с ковром на полу и рисунками пастелью на стенах. Что это за негры, у которых есть все это? И какое отношение к ним имеет Гидеон? Или другие делегаты, пришедшие в Чарльстон пешком в своих грубых рабочих сапогах?

— Не обижайтесь, мистер Джексон, — не отставал Кардозо.

Гидеон кивнул.

— Обижаться? Нет. Спросили, я отвечу. Вы говорите, — делегат не умеет читать, не умеет писать, простой рабочий с плантаций. Это я. Чего хочу от конституции? Может, не того, что вы. Хочу грамоты — для всех, белых и черных. Хочу свободы, чтоб крепко, как железный кол в ограде. Хочу, чтобы никто меня не толкал на улице. Хочу земли, немного, чтоб негр сеял и собирал сам для себя, всю жизнь. Вот чего хочу.

Наступило молчание, и Гидеону стало неловко, как человеку, который вдруг ни с того ни с сего полез на стену, надерзил, наговорил лишнего, и теперь видит, что все это ни к чему. Немного погодя гости поднялись и стали прощаться, Гидеон тоже встал, но Кардозо потянул его за рукав и попросил подождать еще минутку. И когда те трое ушли, он сказал Гидеону:

— Выпейте с нами чаю. Поговорим. Нескладно я это придумал — свести вас с ними, а?

— Ничего, — кивнул Гидеон. Ему хотелось уйти, но он был так сконфужен, что не знал, как начать прощаться. Вышла жена Кардозо, маленькая, очень хорошенькая, шоколадного цвета мулатка. Гидеон рядом с ней казался великаном.

— Вы там, в горах, все такие большие? — спросила она, просто чтобы завязать разговор, но Гидеон, готовый сейчас во всем видеть обиду, хмуро ответил:

— Я не с гор, я из средней полосы.

— Вы посидите еще? — сказал Кардозо. — Нам нужно о многом потолковать.

Гидеон кивнул.

— Тогда взгляните на это вот с какой стороны, — продолжал Кардозо. — Нас тут маленькая кучка — негров, которым посчастливилось быть свободными неграми. И, может быть, мы, к сожалению, несколько оторвались от своего народа. Нас была горсточка, а рабов четыре миллиона. Но для нас книги были открыты, и мы кое-чему научились — хотя в каком-то смысле, поверьте, мы были еще больше рабами, чем вы. А сейчас создалось такое странное положение, с такими неограниченными возможностями, что многие даже не в силах это понять. Союзное правительство, опираясь на военную силу, созданную им за время войны, обращается к населению южных штатов и говорит: стройте новую жизнь. С самого начала. Новую конституцию, новые законы, новое общество. Белые плантаторы воспротивились этому, но они были бессильны. Тогда они вздумали бойкотировать выборы — и в результате негры, бывшие рабы, выдвинули делегатов из собственной среды и послали их в конвент. Знаете ли вы, Гидеон, что мы, негры, имеем в конвенте абсолютное большинство — семьдесят шесть голосов из ста двадцати четырех? И что из этих семидесяти шести делегатов пятьдесят — бывшие рабы? Сейчас у нас тысяча восемьсот шестьдесят восьмой год, а сколько времени, как мы получили свободу? Сыны Израиля странствовали в пустыне сорок лет.

Помолчав минуту, Гидеон сказал вполголоса: — Когда боюсь, я не говорю из Писания. Я христианин, но когда очень было страшно, взял винтовку, пошел драться за свободу.

— А что станут делать все эти бывшие рабы в законодательном собрании?

— Что делать? Газета говорит: черные дикари, — нет, они не дикари. У них жена, ребенок, любовь в сердце. Они говорят: это хорошо для меня, это хорошо для жены, это хорошо для ребенка — за это голосуют. Они хотят знания. — за это голосуют. Они знают рабство — голосуют за свободу. Они не гордые — возьмите за руку, поведите, пойдут. Но чтоб опять плеткой по спине — нет. Они теперь знают, что это такое — быть свободным.

Кардозо задумчиво проговорил: — Для этого мне понадобится мужество, Гидеон.

— Мне надо было мужество — прийти сюда в конвент.

— Вероятно, так. Расскажите мне о себе, Гидеон.

Но рассказ шел медленно, с запинками; вечер наступил прежде, чем Гидеон его окончил. Горло у него пересохло, он устал до изнеможения. Но перед его уходом Кардозо дал ему две книги: одна была — Гелдон «Основы правописания», другая — Фицрой и Джемс «Английская фразеология». В первый раз у Гидеона были настоящие книги; он так бережно держал их в своих огромных ручищах, словно они были из яичной скорлупы. Потом он что-то припомнил и спросил: — У вас есть Шекспир?

Секунду Кардозо колебался; затем без улыбки подошел к своей маленькой книжной полке, вынул «Отелло» и подал Гидеону.

— Спасибо, — сказал Гидеон.

Кардозо кивнул, а когда Гидеон ушел, сказал своей жене: — Ну что, если бы я засмеялся!.. О господи! А я чуть было не засмеялся. Какие мы, все-таки, скоты!

Гидеон попросил Картера рассказать ему, что он знает о Кардоза. На того произвел большое впечатление тот факт, что Гидеон был принят в доме у Кардозо — человека, стоящего на другой ступеньке общественной лестницы; но Гидеону эти тонкости были недоступны.

— Он наполовину еврей, — сказал Картер. — Вот почему у него такое имя. Oн очень гордый.

Гидеон, никогда еще не видавший евреев, сказал:

— Вроде негр, как все.

— Много о себе думает, — сказал Картер.


Картер сказал, что Гидеон может пользоваться лампой, а в конце месяца, когда делегатам уж наверное выдадут жалованье, заплатит ему за керосин. Гидеон полночи пролежал, штудируя «Основы правописания»; он выписывал слова на полях газеты, потом читал их вслух, прислушиваясь, что из этого выходит. Его непрестанное бормотание привлекло Картера к его двери.

— Болен? — спросил Картер.

— Учусь, — отвечал Гидеон.

«Основы правописания» оказались замечательной книгой, но в ней ничего не говорилось о значении слов. Как бы достать такую книгу, думал Гидеон, чтобы объясняла, что слово значит? Есть ли такие книги? Он полистал «Английскую фразеологию» и наткнулся на такое место: «Простонародные обороты, как, например: «вроде», «похоже», «примерно», вместо грамматически более правильных и более точных по смыслу: «такой же, как», «мне кажется, что», «как, например» и т. д., являются признаками речи человека необразованного и должны быть тщательно устранены из устной речи, а тем более из письменной. Культурный человек мыслит точно, и грамматическая отчетливость его фразы является отражением ясности его мысли».

Гидеон решил отныне, как чумы, избегать всяких «вроде», но чем дальше он читал о законах построения фразы, тем больше его одолевал страх, тем огромней и непреодолимей казалось ему ученье. Он обратился к Шекспиру, как своей последней надежде; но и та померкла, когда он прочитал:

Яго: Сейчас. Но мой экспромт пока ни с места.

Прирос к мозгам, как птичий клей к сукну.


И он заснул, наконец, с головной болью, с таким отчаянием в душе, какого еще никогда не испытывал.

Кардозо дольше лежал без сна, чем Гидеон. Пустое место на его полке, оставшееся после того, как он вынул эти три книги, зияло перед ним, как провал в его собственной жизни, как провал в истории человечества, в потоке живых существ, с мучительными усилиями пробивающихся сквозь века. Почему он подошел к Гидеону Джексону? Что такое этот негр, гигант с медленными движениями и медлительной речью, явившийся из деревенской глуши, из рабства, из тьмы, и почему в его присутствии Кардозо чувствовал себя таким ничтожеством? Чем измеряется человек? Он,

Кардозо, родился свободным; среди его воспоминаний были такие, как три года в Глазговском университете, как приемы в богатых лондонских загородных домах. Однажды он выступал на большом собрании, его слушали три тысячи англичан, он снискал почет и славу. Он пересек океаны, он бывал гостем у великих мира сего.

Он был священником в Нью Хэвенс, и в его доме встречались аболиционисты и составляли свои планы кампании. В его жилах текла белая и черная кровь, негритянская и индейская, кровь правоверных евреев и кровь христиан. В Чарльстоне даже белые относились к нему с уважением. От Прингля его отделяло меньшее расстояние, чем то, что отделяло Гидеона от него.

И все же он видел в Гидеоне спасение — единственный выход, если вообще возможен был выход, из всей этой тьмы и смуты. Глаза этого огромного невежественного негра были обращены к солнцу, свет которого до Кардозо не достигал. И Кардозо, который не мог заснуть, потому что страхи его были столь многочисленны и честолюбие столь безнадежно, лежал, глядя во мрак, и завидовал освобожденному рабу.


Все приходит в свое время, хотя ожидание иногда и кажется бесконечным; так пришел и день открытия конвента, и Гидеон занял свое место среди других делегатов. В эту минуту ему казалось, что время остановилось. Тридцать шесть лет он прожил на свете — сперва неутешно орущий черный младенец, при рождении убивший свою мать; потом, едва стал ходить, рабочая скотина, которой заглядывают в рот и щупают мускулы и назначают цену. А теперь он сидит среди людей, которые будут создавать новый мир. Тихо. Стой. Не шевелись. Мир застыл на месте. Гидеон сидел, стиснув руки, плотно сдвинув колени, слыша отдельно каждый удар своего сердца, едва смея дышать; да и не так-то легко было дышать в этом зале, где полукругом, ярус над ярусом, шля ряды стульев, и всюду, куда ни глянь, виднелись белые и черные лица; люди в деревенской одежде и в городской одежде, во франтовских костюмах и в самых простецких, в чопорных черных сюртуках и в потрепанных солдатских куртках, старики и молодые, рожденные в рабстве и свободные от рождения, «белая шваль», налетевшие с Севера «саквояжиики» 1 и долговязые светловолосые загорелые фермеры из глухих горных районов, ярые бойцы за Союз; люди, дравшиеся на стороне мятежников, и рядом, на соседних стульях, люди, сражавшиеся вместе с янки, — нет, тут не легко было дышать.

И как будто этого еще мало, обитатели Чарльстона вышли, наконец, из своего добровольного заточения и набились в зал — посмотреть на этот цирк, этих «обезьян во фраках», этих «черных павианов». Да еще представители прессы — не только местных газет, но и журналисты из Джорджии, Луизианы, Алабамы и других южных штатов, с перьями, напитанными ядом, жаждущие раз навсегда заклеймить эту бредовую затею; нью-йоркские репортеры, искушенные мастера газетной стряпни, ловившие в этой каше какую-нибудь местную черточку, которую просмакуют читатели больших газет; и репортеры из Бостона, сотрудники старых аболиционистских издательств; и уж, конечно, газетчики из Вашингтона, так и сторожившие какой-нибудь скандальчик, от которого потом загудит столица. Прибавьте еще выстроенных вдоль стен солдат — и получится, что в зале яблоку негде было упасть.

Но вопреки всем опасениям, всем предсказаниям и страхам, первый день сессии прошел мирно и в полном порядке. Была сделана перекличка; все время, пока его не вызвали, Гидеон сидел ни жив, ни мертв от страха; но когда он ответил: «Здесь!» и председатель перешел к следующему по списку, Гидеон даже себе не поверил, как все оказалось просто; как будто и в самом деле не было ничего особенного в том, что его голос прозвучал перед всеми этими людьми.

После переклички Орр, бывший губернатор Южной Каролины, обратился к конвенту с речью. Он был здесь по специальному приглашению — любезность со стороны делегатов, желавших показать, что они намерены работать в контакте с влиятельными кругами населения, а не помимо них. Зал притих, и Гидеон нагнулся вперед, стараясь не проронить ни одного слова. Сперва он обрадовался: Орр говорил о крайней необходимости образования для бывших рабов. Но затем он в недвусмысленных выражениях заявил, что настоящее собрание не представляет ни просвещенных, ни состоятельных кругов штата, ни даже тех, которые могут стать такими в будущем. Говорить в данном случае о подлинном народном представительстве, как это делают делегаты, совершенно нелепо.

Многого Гидеон не понял. Он был зол на себя за то, что полувысказанные, данные лишь намеком мысли ускользают от него; за то, что каждое третье, четвертое слово ему непонятно. Что этот Орр — издевается над ними? Презирает их? Оскорбляет?

Когда Орр кончил, аплодисментов было мало. Но все обошлось мирно. Наметили порядок дня для следующего заседания, а затем было объявлено, что члены конвента свободны до завтра.

На улице Гидеон остановился возле кучки делегатов, горячо споривших между собой, и прислушался. Это были негры с плантаций, рослые, дюжие парни с сутулыми плечами, говорившими о годах, проведенных за плугом. Один из них, уже пожилой и черный, как деготь, с длинным лицом и острым взглядом, говорил:

— Образование — у нас нет, а у кого есть? Целые округа без школ. Хозяин — ему все равно, привезет учителя, пошлет детей в Европу. Ну, а мы не просвещенные — вот Орр говорил: нам еще грамоте учиться. А давно мы за это взялись? Два года свободы, один день конвента. Почему он хочет загнать нас назад, в грязь?

Высокий, ширококостый белый протиснулся к нему. — Почему? Э, дядя, — начал он медленно и тягуче, как говорят горцы, — причин довольно.

— Как?

— А вот так. Пора уж вам, неграм, протереть себе глаза. Это самое равенство — ничего из него не выйдет, коли сами не возьметесь за дело. Понятно, что он хочет загнать тебя в грязь; он бы и меня непрочь. Ты негр, а я «белая шваль». Белая шваль выбрала меня, а негры — тебя, и, может, за меня голосовал кое-кто из ваших, а за тебя — кое-кто из моих. Я негров не то чтобы очень люблю, но я люблю так рассуждать, чтобы дважды два получалось четыре. И когда я так рассуждаю, то у меня получается, что кое-чего мы добиться можем, ежели не сваляем дурака; а вот чтобы они когда-нибудь перестали нас считать скотами, — этого, нет, не получается.

— А вы что сделаете, белый?

— Постараюсь не дать маху. Добьюсь чего можно от этого конвента: школ, права голоса. А что мои враги станут говорить — это мне наперед известно.

— Пусть говорят?

— Ну да. Пусть себе говорят. А я скажу свое.

— А земля? Какая польза — школы, голос, если без хлеба?

— Земля, — протянул белый. Он помедлил на этом слове. — Ты только спроси у них земли, братец, увидишь, как они на стену полезут. Нет, земли от этого конвента мы не дождемся. Хочешь земли, так уж ловчись сам: заработай да купи.

— Мы работали на этой земле, может, сто лет. Кто сеет, кто собирает — мы! Теперь плантаторов долой — кому ж земля? У кого права, как не у нас?

— Э, права! Не в правах, дядя, сила, а в собственности. Мне луны с неба не надо, дай вон тот пригорочек...

Спор продолжался, становясь все горячей. Когда белый отделился от толпы, Гидеон пошел за ним и потянул его за рукав.

— Мистер?..

Белый остановился, поглядел на Гидеона очень холодным взглядом голубых глаз и отвернулся. Гидеон чувствовал происходившую в нем борьбу: южанин родом, выросший на Юге, он ненавидел рабство, которое сделало его безземельным батраком, но и негров он ненавидел за то, что экономическое давление столкнуло его в их ряды, и только белая кожа еще отличала его от этих париев,

— Позвольте, сэр, можно поговорить? — сказал Гидеон. — Меня зовут Гидеон Джексон.

— Меня — Андерсон Клэй, — нехотя ответил белый с сухим поклоном и двинулся дальше. Гидеон пошел рядом с ним.

— Позвольте, — опять заговорил Гидеон, — я вроде как... Мне кажется, что... Вы, может, думаете про меня — зазнался... Я не потому, а потому, я слышал, вы говорили о земле. Это мне очень важно, чтоб у негров земля. Думаете, не дадут?

— Держи карман шире.

— А как будем жить?

— А вот об этом ты уже сам подумай.

Еще минуту они шли молча, потом Гидеон сказал:

— Можно, еще другой раз поговорим?

— Пожалуй.

— Спасибо, — сказал Гидеон. — Горжусь знакомством с вами.


Несколько дней спустя Гидеон писал письмо жене. Первый раз в жизни он писал письмо, и каждое слово, которое он выводил на бумаге, казалось ему чудом.

«Дорогая жена Рэчел.

Я думаю о тебе все время я вижу тебя как на картинке ты очень красивая. Мне скучно без тебя как на войне когда я был с янки и мы в разлуке. Я учусь читать и писать из книги и я делегат в конвенте чтобы сделать хорошие законы. Мое жалованье очень большое три доллара в день я почти все откладываю. Когда я ложусь спать я вижу тебя и детей каждый вечер я молюсь храни вас господь. Я пишу так хорошо потому что из книги но я учусь. Я один раз говорил в конвенте про жалованье я очень боялся. Это называется дебаты. Позаботьтесь о Джем. Алленб. если он пришел. Господь с тобой скоро опять напишу».

Таково было письмо, которое Гидеон составил после долгих часов труда глубокой ночью, проверяя каждое слово и аккуратно выписывая его в нарочно купленную тетрадку. Оно согрело ему сердце и опять приблизило его к Рэчел и всем друзьям, оставшимся на плантации. Что-то они скажут, когда узнают, что он выступал в конвенте и участвовал в дебатах? Конечно, это был не важный вопрос, и он совсем не хотел говорить, но как-то получилось, — как, он даже не помнил, — что он вдруг встал и заговорил. Это было во время заседания, на котором обсуждался вопрос об оплате делегатов.

Дискуссию открыл некий мистер Лэнгли, предложивший двенадцать долларов в день. «Я полагаю, труд делегатов этого стоит!» Репортеры бешено строчили. Затем выступил негр, по фамилии Райт, и сказал, что достаточно десяти долларов. «Эта оплата вполне соответствует тому уровню жизни, которого требует достоинство законодателя». С галлереи неслись свистки, председатель стучал по столу, призывая к порядку. Делегат Паркер, белый, предложил одиннадцать долларов — фантастическую сумму для девяти десятых конвента, людей физического труда, в том числе бывших рабов и белых издольщиков, которые годами не держали в руках серебряной монеты. Два делегата из «белой швали» и трое «саквояжников» с жаром поддержали его предложение, но тут взял слово мистер Лесли, негр, и сказал:

— Я согласен получать три доллара в день. Прошу записать в протокол, что мне, негру, этого довольно. Больше моя работа не стоит. Я спрашиваю вас, делегатов, — кабы вы платили из своего кармана, сколько бы вы назначили, по справедливости? Пожалуй, сказали б, хватит и полтора доллара! Что это за разговоры — восемь долларов, девять, десять! Просто жульничество!

Кое-где захлопали. Стараясь перекричать шум, следующий оратор, мистер Мелроз, вопил: — Неслыханное оскорбление! Осмелиться предлагать членам конвента полтора доллара в день!

Тогда-то Гидеон, до забвения себя пораженный этим невероятным противоречием, попросил слова, и был записан, и раньше чем он успел опомниться, его звучный голос уже раскатывался по залу.

— Я слышу, говорят — десять долларов, одиннадцать! Я читал в газете, про нас пишут — грабители, я тогда сердился. Мы не грабители, но как это так... — Тут до него вдруг дошла вся чудовищность того, что он сделал: его бросило в жар и в холод, он стал запинаться. — Я пришел в Чарльстон — первый раз — в армии янки... Сколько мне платили? Может, двадцать центов в день, но я воевал за свободу. Раньше был рабом — ничего не платили, никогда. Теперь пришел в Чарльстон перед конвентом — надо есть, надо работать, пошел на пристань, грузил тюки за пятьдесят центов в день, это хорошая плата. Почему же сейчас вдруг стою десять долларов? — Страх его понемногу рассеялся, он уже более уверенно продолжал: — Тут один говорил — достоинство. Так три доллара в день довольно для достоинства. Будет разница — делегат и грузчик, хоть, может, по правде, и нету разницы. Но десять долларов каждый день — столько я не стою.

Вот каким образом Гидеон выступил в первый раз в конвенте, и его предложение было принято.

Глава пятая

О том, как Гидеон Джексон был почетным гостем на званом обеде



Заседания конвента происходили каждый день, и по мере того как шли дни и складывались в недели, а недели — в месяцы, Гидеон все больше освобождался от страха и того чувства нереальности, которое владело им на первом заседании. Как и в других случаях его жизни, то, что сперва было неестественным, стало привычным, и то, что казалось невероятным, стало обыденным. Он сам не отдавал себе отчета в этой перемене: он не мог бы указать такую минуту, когда он остановился, вгляделся в себя и увидел, что он уже не тот человек, каким был недавно. Делая все время одно и то же, он мало-помалу набил себе на этом руку. Когда-то брат Питер советовал ему слушать, как люди говорят, потому что по разговору судят о человеке; и вот он уже тридцать, пятьдесят, девяносто дней сидел в зале конвента и слушал. А иногда он сам говорил — и особенно не задумывался над тем, почему, всякий раз как он входит на трибуну, его слушают чуть-чуть внимательней, чем других ораторов.

Время приносило плоды. Вместо трех книг в маленькой комнатке Гидеона появилось десять, потом двадцать. Каждый вечер после обеда он уходил туда, запирал дверь и раскладывал книги на столике под лампой. Он редко занимался меньше трех часов подряд — иногда пять, а иногда всю ночь напролет, как это случилось, когда он в первый раз раскрыл «Хижину дяди Тома». До этого он никогда не читал романов, и когда один из членов конвента, мулат Де-Лардж, предложил ему эту книгу, он ответил, что у него нет времени развлекаться.

— Эта книга, — сказал Де-Лардж, — сделала возможным то, что вы сейчас сидите здесь, в конвенте.

— Книга?

— Когда Эба Линкольна познакомили с миссис Стоу,автором этой книги, он сказал: «Так это та маленькая женщина, которая ввергла в войну великую нацию?»

Гидеон улыбнулся. — Ну, — сказал он, — может, были и другие причины.

— Вы, все-таки, возьмите и прочитайте.

Гидеон взял ее домой, но прошла не одна неделя, прежде чем он удосужился в нее заглянуть. А тогда перед ним раскрылся новый мир, и Картерам пришлось доказывать ему, что если он не будет спать хоть немного, здоровье его не выдержит. Некоторые места он выписал: они, словно ключом, открыли ему то, что давно уже его мучило и приводило в недоумение, а теперь стало ясно, как на ладони. Например:

«Видите ли, аристократ в любой стране, какую ни возьми, это человек, не способный испытывать сочувствие к людям, стоящим вне известного общественного круга. В Англии этот круг один, в Бирме — другой, в Америке — третий; но аристократ любой из этих стран никогда не переступает пограничной черты. То, что он счел бы бедствием, мукой и несправедливостью для человека своего круга, то он равнодушно принимает как неизбежность, когда речь идет о ком-нибудь, не принадлежащем к числу избранников. Для моего отца пограничной чертой был цвет кожи».

Или такое место:

«Альфред, сознательный деспот, не ищет подобных оправданий; он горделиво признает лишь одно, освященное веками право — право сильного; и заявляет, как мне кажется вполне логично, что «американский плантатор поступает с рабами, в сущности, совершенно так же, как английская аристократия с низшими классами»; то есть, как я понимаю, присваивает их тело и душу и заставляет их служить своим нуждам и прихотям. Альфред оправдывает обоих, и в этом он, по крайней мере, последователен. Он утверждает, что высокая цивилизация невозможна без порабощения масс, узаконенного или только фактического. Должен существовать, говорит он, низший класс, обреченный на физический труд и низведенный до уровня животного, благодаря чему высший класс получает обеспеченность и досуг, необходимые для умственной деятельности и прогресса, и становится духовным руководителем низшего. Так он рассуждает, ибо он прирожденный аристократ; и так я не могу рассуждать, ибо я прирожденный демократ».

Эти отрывки Гидеон выписал и заучил, и когда вновь повстречался с Де-Ларджем, сказал ему: — Я прочитал эту книгу.

— И чему-нибудь научились?

— Я все время учусь, — улыбнулся Гидеон. — Скажите, она в Англии тоже напечатана?

— Да, и переведена на немецкий, русский, венгерский, французский, испанский и еще десяток других языков. В Европе рабочие называют ее своей библией.

— Книгу о черных рабах?

— Или о рабах вообще, Гидеон.


Напряжение сказывалось: в первый раз в жизни у Гидеона болели глаза. Он похудел и так устал, как никогда не уставал, шагая за плугом или совершая в армии тридцатимильные переходы. До сих пор в неспешном сельском ритме его жизни ему всегда казалось, что времени на все хватит: солнце вставало и садилось, дни приходили и уходили; его окружало только неизменное, существовавшее всегда — сосновые чащи, темные болота, протяжные печальные напевы рабочих на хлопковых полях; а теперь на него нахлынул мир постоянной смены, где ничто не хотело ждать — каждый день был на счету и каждый час. Купленный им словарь содержал пятьдесят тысяч слов, и слова были теперь его рабочим орудием. Знанию не было конца; его терзала мысль, что он только скользит по поверхности. Целую неделю он потратил на то, чтобы изучить сложение и вычитание и первые правила умножения; целую ночь он провел без сна над составлением речи длиной в одну страничку, с которой должен был выступить на другой день по вопросу об образовании. Какая самонадеянность, какая дерзость — Гидеону Джексону встать в зале собрания, выйти на трибуну и произнести:

«В последние дни я слышал, как мои товарищи делегаты спорили о том, можно ли сделать обучение обязательным как закон. Я слышал, они говорили — принудительное обучение противно разуму и праву. Я не согласен. Если б не было закона носить платье, может, люди ходили бы голые. Но приходится носить платье, потому что это закон, и они скоро привыкают. Я думаю, что скоро, через пять или десять лет, люди привыкнут, что надо ходить в школу, хочешь или нет. Почему рабовладельцы продавали негра, когда узнавали, что он умеет читать и писать? Я вам скажу: потому, что только неграмотный может быть рабом. Демократия и равенство не могут быть понятны человеку, который не умеет грамоте, чтобы узнать, что это такое. Народ не может быть свободен, если не знает, что такое свобода».

Целую ночь он потратил, чтобы написать эту крошечную речь, а произнеся ее, сошел с трибуны с отвратительным чувством: как все это беспомощно, какие все фразы корявые и нескладные — и совсем не передают того, что он хотел и обязан был сказать. Однако после его выступления Кардозо подошел к нему и спросил:

— Где вы скрывались все это время, Гидеон?

— Скрывался?

— Вы куда-то исчезаете после каждого заседания.

— Учусь, — сказал Гидеон.

— Каждый вечер?

— Каждый вечер.

— Ни отдыха, ни развлечений, — задумчиво проговорил Кардозо. — И вы ни с кем не видитесь? Это ведь тоже нехорошо.

— Я бываю на заседаниях.

— Да, конечно... Но я хотел бы познакомить вас кое с кем, белыми и неграми. Вам нужно поближе узнать белых — узнать, что они думают, говорят, делают. Нам придется работать с белыми, Гидеон, и чем дальше, тем во все более тесном общении.

— Похоже, что так, — кивнул Гидеон.

— Приходите завтра ко мне обедать.

— Обедать? — Гидеон колебался, но Кардозо настойчиво повторил: — Приходите, очень вас прошу.

— Хорошо.

— Но сейчас я не об этом хотел говорить. Меня поразило то, что вы сказали о принудительном обучении. Я этим вопросом особенно интересуюсь и считаю, что если мы на этом провалимся, то провалим и всю конституцию. На той неделе этот вопрос передается в комиссию. Хотите войти в состав комиссии, Гидеон?

Гидеон воззрился на Кардозо, но у того в глазах не было и тени усмешки. И Гидеон согласился.

— Я очень рад, — сказал Кардозо.

Незадолго до этого разговора Гидеон однажды решил, что ему необходимо завести новый костюм. Старые брюки, несмотря на все заплатки, которые клала на них миссис Картер, с каждым днем все больше приходили в упадок и грозили скоро закончить свое существование. Не проходило дня, чтобы старый сюртук, с самого начала слишком тесный, не лопался где-нибудь по шву. Джекоб Картер за два доллара сшил Гидеону пару отличных башмаков, но с костюмом надо было что-то предпринимать. Миссис Картер не раз говорила, что это срам — делегату ежедневно являться в конвент в таких отрепьях.

— Костюм стоит денег, — сказал Гидеон. — А деньги я могу лучше употребить.

— По костюму судят о человеке, — возразила миссис Картер. Так что, в конце концов, Гидеон собрался с духом и пошел к дядюшке Бэдди, ютившемуся в хибарке на заднем дворе у богатого плантатора Генри. У семьи Генри был в Чарльстоне на Рэтледж авеню большой белый дом в георгианском стиле, а дядюшка Бэдди был их рабом во время войны, и до войны, и вообще сколько себя помнил. Лет ему было далеко за семьдесят, а то и все восемьдесят. Генри выучили его на портного, и он больше чем полвека просидел на столе, скрестив ноги, в своей убогой хибарке за шитьем бальных платьев и платьев из золотой парчи и мужских костюмов из тонкого серого, черного и коричневого сукна. Когда пришло освобождение, он остался, где был; Генри разрешили ему пользоваться хибаркой за то, что он по-прежнему обшивал семью; вся разница была в том, что теперь он иногда брал со стороны заказы за деньги.

Гидеона к нему послал Картер. Старик оглядел Гидеона с головы до ног, поморгал и промолвил: — Тебе и конца-краю не видно. Откуда возьму столько сукна — одеть такого дылду!

— Да мне не какой-нибудь особенный, — сказал Гидеон. — Пусть покороче, только бы можно носить.

— Что значит — не особенный? Я шил костюмы всем Генри — сорок, пятьдесят лет. Не учи меня шить костюмы.

Гидеон извинился, и через две недели костюм был готов. За десять долларов — брюки, жилет и сюртук безупречного покроя из тонкого черного сукна. Гидеон написал Рэчел:

«Дорогая жена Рэчел!

Мне пришлось купить себе костюм, потому что старый уже никуда не годится. Он стоит десять долларов, это очень много денег, я знаю, прямо жалко, но в Чарльстоне все очень дорого. Я очень рад слышать, что у вас все благополучно и мистер Джемс Алленби учит детей и доволен. Меня глубоко опечалило письмо мистера Алленби, в котором он сообщает об убийстве четырех негров в Синкертоне дурными и жестокими людьми. Они ненавидят нас и стараются запугать, но это прекратится, когда конституция будет готова и у нас будет гражданская администрация, которая сделает нашу прекрасную Каролину счастливой страной. Я встречаюсь здесь с хорошими людьми и верю, что все будет хорошо, только нужно терпенье. Поцелуй за меня детей. Храни вас господь!»

Он вложил в письмо доллар; он каждый день посылал им по доллару и каждый день находил время написать Рэчел хоть несколько строк. И отправляясь на обед к Кардозо, он надел свой новый костюм.


Обед у Кардозо — в 1868 году — представлял собой в некотором роде паузу в истории, так же как весь этот эпизод с конвентом в общем ходе американской истории поистине был паузой, интервалом, брешью, пробитой северными штыками. Чарльстон, этот на редкость живописный, окаймленный пальмами город, краса и гордость Юга, лежал без сил. Война переломила ему хребет. Среди его пышных, белых, украшенных колоннами домов вряд ли нашелся бы хоть один, в который не заглядывали смерть и разорение. Огромные состояния, создавшие этот венок белых архитектурных шедевров, не имеющих себе равных в Америке, все воздвигались на одной основе — на широкой спине черного раба. Рабы не только представляли собой, дешевую рабочую силу, источник всякого богатства — они и сами были капиталом, главным капиталом Юга; с одной стороны — это были примитивные рабочие орудия, которые можно было покупать, выращивать и продавать, с другой — как товар они являлись краеугольным камнем всей южной экономики. А затем, в самый разгар разорительной войны, которая подорвала денежную систему Юга, блокировала его порты, в том числе Чарльстон, и наслала на Юг вражеские армии, чтобы целых четыре года в маршах и контрмаршах попирать его землю, — в эту критическую минуту рабы вдруг были освобождены по указу, подписанному в Белом доме великим человеком, взявшим на себя великое бремя, и подкрепленному штыками и пушками федеральной армии.

В период непосредственно после войны Юг лежал поверженный во прах и ошеломленный. Двести тысяч черных рабов взяли в руки винтовки, надели Северный мундир и в последней жестокой схватке бились в рядах янки за свою свободу. Южная армия растаяла, как дым; южные предводители, бессильно опустив руки, в горестном изумлении смотрели на этот развал — так внезапно разваливается сахарный домик, когда насквозь пропитается водой. И короли плантаций, люди, стоявшие за кулисами войны, те, что задумали ее и сделали и окунули руки в кровь по локоть ради того, чтобы вечно стояли их великие державы хлопка, риса, сахара и табака, увидели, как совершилось невозможное; рабы получили свободу, и миллионы, миллионы и миллионы долларов капитала за одну ночь обратились в ничто. Быть может, еще никогда в истории человечества не был целый класс — правящий класс нации — так внезапно и так решительно лишен своего богатства.

Первой реакцией плантаторов было молчание — мрачное, растерянное молчание, которое длилось все время, пока они осознавали постигшее их крушение. Бороться они не могли, так как не обладали средствами для борьбы; строить планы на будущее, они не могли, так как никогда не представляли себе будущего без рабов. Многие в свое время брали крупные ссуды под обеспечение тем капиталом, какой представляли собой их рабы; и теперь, когда это обеспечение перестало существовать, они разом и окончательно обанкротились. Огромные плантации стояли пустые и заброшенные: земля не обрабатывалась совсем или обрабатывалась кое-как и кое-где бывшими рабами, которые оставались на прежнем месте, потому что им некуда было итти. Другие плантации продавались с аукциона за долги и за невзнос налогов. Поля лежали невспаханные; посев хлопка резко уменьшился, а во многих округах прекратился вовсе.

Когда прошел этот первый момент оцепенения, плантаторы снова воспрянули духом. Эта комедия освобождения, решили они, не будет доиграна до конца; рабов можно будет удержать в рабстве; негр всегда останется негром; это начало — оно же будет и концом; то, что происходит в Вашингтоне, — это одно, а реальное положение на Юге — это другое. С какой-то истерической поспешностью она ввели ряд законов, получивших название «черных кодексов», — законов, которые юридически возвращали негра в то же положение, в каком он был до войны. По началу это им удалось легко. В Белом доме сидел президент, который играл им в руку и любезно поддерживал установленный ими террор. Они с усмешкой говорили друг другу: «Теннесси Джонсон полезный человек», — одновременно презирая его и пользуясь им как своим орудием. Снова перед плантаторами забрезжила надежда на будущее — такое будущее, на какое они привыкли рассчитывать, — построенное на спинах четырех миллионов черных рабов.

А затем их карточный домик рассыпался. Возмущенный, разгневанный, радикальный по духу Конгресс, только что проведший одну из самых жестоких в истории войн, решил, что вся эта кровь не будет пролита даром. В своем гневе члены Конгресса зашли так далеко, что потребовали суда над президентом — и едва не осудили его за измену; они послали войска на Юг и силой прекратили начинавшийся там террор. Они упразднили мятежные штаты, разбили весь Юг на восемь военных округов и призвали все население выбирать делегатов в конвенты штатов, конвенты, которые выработают в каждом штаге новую конституцию и установят новую демократию на всем Юге, где отныне негры и белые будут жить вместе на равных правах и вместе строить новую жизнь.

В Южной Каролине негров было больше, чем белых. Когда на плантаторов обрушился этот второй оглушительный удар, они не нашли иного вывода, иного метода борьбы, как бойкотировать выборы. Пусть безграмотные негры и белая шваль посылают своих делегатов — результат будет таков, что в корне подрежет невероятный и чудовищный план Конгресса. И на первых порах их расчеты оправдались. Негры получили в конвенте подавляющее большинство. Но дальше все пошло совсем не так, как они ожидали: вместо того чтобы превратиться в балаган, этот черно-белый конвент медленно и с трудом, но все тверже и все уверенней работал, как настоящий законодательный орган. Рождалась новая конституция.

А пока это происходило, белая аристократия Чарльстона, запершись у себя в домах, затворив ставни, ждала. Штыки федеральных войск на улицах временно делали ее бессильной. Все словно приостановилось — прошлое и будущее на какой-то срок перестали быть. В этом странном провале истории, в этой глубокой воронке, насильственно вычерпнутой в ее потоке, происходили разные события. Там, в этом провале, Фрэнсис Кардозо давал у себя в доме званый обед; там, в этом провале, Гидеон Джексон облачался в свой новый костюм из тонкого черного сукна.

А плантаторы ждали.


Самое интересное в этом обеде было то, что он послужил поводом к другому, еще более пышному банкету, на котором Гедеон Джексон был почетным гостем; ибо в тот вечер у Кардозо среди приглашенных находился Стефан Холмс, делегат конвента и бывший рабовладелец. Формально Холмса можно было бы отнести к «белой швали» — так плантаторы называли южан, согласившихся сотрудничать с неграми и янки; по существу, он никак к ней не принадлежал. «Белая шваль» слагалась главным образом из белых бедняков. Холмс был, да и остался, богатым человеком. Однако он, как ни странно, не посчитался с общим решением плантаторов — держаться в стороне и не принимать участия в этом противоестественном перевороте: он был избрал делегатом своими бывшими рабами. В конвенте он вел себя как зритель — слушал, смотрел, а сам никогда не открывал рта. Он держался равно учтиво и с белыми и с черными; короче говоря, он был загадкой, и Кардозо вознамерился эту загадку разгадать.

В жизни его, казалось, не было никаких тайн. Он был последним мужским отпрыском старого южнокаролинского рода; оба его брата погибли на войне. Сам он был майором, сражался вместе с Джексоном и Ли и не добыл ни чинов, ни славы. Говорили, что он был противником войны и с самого начала считал отделение южных штатов нелепой и обреченной на неудачу затеей. Когда-то он владел плантацией на Конгари Ривер недалеко от Колумбии, но теперь жил вместе с матерью в своем чарльстонском доме, я все считали, что плантацию он потерял за долги или неуплату налогов; сам он, во всяком случае, никогда о ней не упоминал.

Он был хорош собой в сдержанном, не бьющем в глаза стиле: желтоватая кожа — он страдал какой-то болезнью печени, удлиненное лицо, пышная шапка темных волос, мягкие движения, безукоризненные манеры, негромкий голос — джентльмен с головы до ног. Он удостоил Кардозо особого внимания — несколько раз разговаривал с ним, проявил интерес к вопросам образования и к земельному вопросу и любезно принял его нерешительное приглашение на обед. Это приглашение и это согласие немало смущали Кардозо. Когда в городе Чарльстоне белый садился за один стол с неграми, это было все равно, как если бы мир перевернулся вверх ногами, — все вокруг замирало от изумления и содрогалось. Кардозо отчетливо это сознавал, когда представлял Гидеона Джексона, бывшего раба, Стефану Холмсу, бывшему рабовладельцу. А Холмс произнес: «Очень рад познакомиться с вами, мистер Джексон», — так приветливо и так спокойно, словно это было самое обыкновенное дело, — и окинул Гидеона одобрительным взглядом. Гидеон, и правда, был очень представителен: безупречного покроя черный сюртук и простая белая рубашка с черным галстуком подчеркивали ширину его груди и мощный разворот плеч. Его курчавые волосы были коротко острижены, щеки гладко выбриты, лицо с крупными чертами было массивно — однако тоньше и суше, чем прежде, — и Холмс подумал, что несколько лет тому назад на аукционе такой раб вызвал бы настоящую драку: как на него набивали бы цену, как выхвалял бы его аукционер!..

— Я тоже очень рад познакомиться с вами, сэр, — сказал Гидеон.

Четвертым за обедом был доктор Рандольф, тоже делегат, невысокий, шоколадного цвета негр, сыпавший словами, как горохом; присутствие Холмса нервировало его еще больше, чем Гидеона, больше, чем Кардозо, — он даже начал заикаться. Миссис Кардозо, единственная женщина за столом, старалась сделать беседу непринужденной; Холмс поддержал ее, и между ними все время происходил обмен любезностями. Гидеон недоуменно спрашивал себя: «Что такое этот человек? Как это вышло, что он здесь? Зачем и почему?» В первый раз в жизни Гидеон пожимал руку такому человеку, как Холмс, в первый раз говорил с таким человеком как равный, в первый раз сидел за одним столом с белым. Для Кардозо все это не в диковину, ну, а для Рандольфа? Тот что-то совсем оробел. Гидеон сидел, не сводя глав с буфета за спиной хозяйки, на котором под стеклянным колпаком стояло чучело куропатки. На стенах — узорчатые обои, гравюры в рамках... Кардозо человек бывалый, однако Гидеон чувствовал, как осторожно он выбирает слова, говоря с Холмсом.

— Видите ли, сэр, образование — это неизбежность.

— Неизбежность? — переспросил Холмс. Он держался так скромно, совсем стушевываясь, ничего не утверждал, только спрашивал — и это самоустранение с его стороны действовало как самая тонкая лесть.

— Я просто констатирую факты. Четыре миллиона безграмотных рабов — это вещь возможная. Четыре миллиона безграмотных свободных негров — это, совершенно очевидно, вещь невозможная.

— Интересная точка зрения, — заметил Холмс. — А вы как считаете, мистер Джексон?

— Я считаю, что образование это вроде ружья, — сказал Гидеон.

— Ружья?

Кардозо нахмурился, а Рандольф начал нервно играть вилкой. — Продолжайте, пожалуйста, — улыбнулся Холмс.

В его улыбке было что-то, что Гидеон все время старался уловить и, наконец, поймал: соотношение перемен, происшедших частью в нем самом, частью в Холмсе, столкновение сил. Гидеон разом прекратил всякие старания понять Холмса: незачем его понимать.

— Вроде ружья, — повторил он. — Только лучше. Положим, вот человек, у него ружье. Вы хотите сделать его рабом — надо сперва отнять у него ружье. Это риск: может, он вас застрелит, может, нет. Но ружье надо отнять. Почему?

— Разве это не ясно само собой?

— Нет, не ясно, — медленно сказал Гидеон. Он искал слов, он силился овладеть своими мыслями, руки его стискивали край стола. — Если у человека нет ружья, он, может быть, раб, а может быть, не раб; это зависит от многих причин. Если у него есть ружье, он не раб, и это зависит только от одного — от его ружья. Чтобы он стал рабом, нужно отнять у него ружье. А знание нельзя отнять, раз уж человек выучился. И я верю, у кого есть настоящее знание, тот не может быть рабом. Так что видите, с одной стороны, это вроде ружья, а с другой стороны — лучше, чем ружье.

— Я бы это, пожалуй, несколько иначе определил, — усмехнулся Кардозо.

— Вы-то, конечно, — согласился Холмс. — Но рассуждение мистера Джексона в своем роде логично, ибо он ко всему подходит с единственным критерием: свобода или рабство. Мне кажется, это вполне понятно. Ведь вы были рабом, мистер Джексон?

— Был.

— Но рабство упразднено.

Гидеон медленно наклонил голову.

— Вы думаете, что оно вернется? — мягко спросил Холмс.

— Может вернуться, — сказал Гидеон. Взгляд его в эту минуту случайно упал на миссис Кардозо, и он увидел в ее глазах слепой, животный страх...

Гости скоро разошлись, но этот обед послужил прологом к другому. Неделю спустя, выходя из конвента, Холмс остановил Гидеона и сказал:

— Я устраиваю небольшой обед, мистер Джексон. Соберутся несколько человек знакомых. Вы придете?

Гидеон колебался, и Холмс добавил с обаятельной улыбкой:

— Буду очень рад видеть вас у себя в доме, мистер Джексон. В конце концов, раз нам придется работать вместе...

Гидеон обещал прийти.

Конвент делал успехи. Из первоначального хаоса возникал порядок; собрание проводило одну меру за другой, сперва по маловажным вопросам, потом по более значительным. По маловажным легче было столковаться. Был проведен закон, запрещающий дуэли. Огромным большинством было отменено тюремное заключение за долги. Самая неискушенность делегатов позволяла им смело и по-новому подходить к вопросам законодательства; над ними не тяготел подавляющий груз законов, обычаев, нравов, привычек, заученных форм и ухищрений; неразрешимое становилось простым, и часто простое становилось неразрешимым. Так, например, когда они подошли к вопросу о правах женщин, они одним взмахом разрушили стены, непоколебимо стоявшие целые века. Белый делегат из глухого болотного района сказал:

— Четыре года я дрался против янки, и все это время моя жена одна управлялась с домом. Кормила детей, одевала, пахала, сеяла, собирала урожай. Теперь я вас спрашиваю, джентльмены, почему я получил избирательное право, а она нет?

Затем выступил Гидеон:

— Я взял жену в рабстве, — сказал он. — Мы поженились тайно, хозяин не признавал брака для рабов. В его глазах мы были равны — оба скот, а не люди. Мы с ней были равны в труде; мы были равны, когда валились без сил на хлопковом поле. Мы равно страдали. Теперь я говорю: пусть моя жена будет равна мне в глазах этого собрания.

Всеобщее избирательное право — вот вывод, который для них напрашивался сам собой; их удержало только сознание революционного характера этой меры, страх злоупотребить властью, данной им Конгрессом в далеком Вашингтоне. Но из прений по этому вопросу вышел первый в истории Южной Каролины закон о разводе, здравый и простой закон, который вызвал бурю в южной прессе: газеты кричали, что черные дикари ввергли страну в пучину разврата и нравственного падения. Из этих прений вышел закон, гласивший, что собственность жены не может быть продана за долги мужа, — и это тоже было новшеством для Южной Каролины. Во время этих прений была подвергнута всестороннему и на редкость здравому обсуждению вся процедура голосования — и это заставило Гидеона столько раз перечитать конституцию Соединенных Штатов, что он почти что выучил ее наизусть. Вместе с другими он боролся за подлинное равенство негров и белых на выборах, за предупреждение возможных попыток дискриминации вооруженной силой. И предложенная ими резолюция была принята конвентом.

Уже шел март, наступала весна. Небо над Чарльстоном было такое синее, каким оно не бывает больше нигде в мире. Над заливом с криком носились чайки; проливался тонкий, как туман, дождь, потом утихал, и небо сияло еще ярче прежнего. Один делегат предложил с места, чтобы этот год был назван «Годом славы»; его предложение отвергли со смехом, однако все чувствовали, что этот год не похож на другие, и репортер «Нью-Йорк Геральда» писал:

«Здесь в Чарльстоне ставится неслыханный в истории человечества эксперимент — многообещающий и в то же время абсолютно невероятный».

Трое бывших солдат Южной армии напали на улице на делегата Чарлза Кавура, почтенного пожилого негра, и жестоко его избили; но того взрыва, которого все опасались, в Чарльстоне так и не произошло. Карликовые пальмы выпустили зеленые листья, и Гидеон, наслаждаясь свежим морским бризом, стоял на набережной и смотрел, как по заливу скользят шхуны, распустив белые паруса. Недавно ему попалась книга под заглавием «Листья травы» 1 и в ней он прочитал такие строки:

Скажи, старый друг, чего тебе нужно?

Земля! Ты чего-то ждешь от меня.


«Чего тебе нужно» — звенело у него в ушах: ему нужен был весь мир — и вот он лежал перед ним, стоило только руку протянуть. Даже грузчики, с песней разгружавшие баржу, знали, что этот год — благословенный год. Теперь Гидеон учился уже не в одиночку: восемь делегатов собирались два раз в неделю у Кардозо и изучали американскую историю и экономику; двое из них были белые. И однажды после заседания Гидеона нагнал Андерсон Клэй и крикнул:

— Джексон! Подождите минутку!

Гидеон остановился, дождался его, и они пошли рядом. Клэй был еще выше ростом, чем Гидеон; его длинные желтые волосы сверкали на солнце, как медные.

— Вот о чем я думал все эти дни, — начал он без предисловий. — Я понимаю так: вы с нами, а не против нас.

— Как это?

— Столько негров, как в этом конвенте, я, честное слово, за всю жизнь не видал. Сперва я было решил: нечего мне тут делать, видно, надо уезжать домой да поднимать бунт! Не желаю жить в негритянском царстве!

— Напрасно вы так... — мягко сказал Гидеон.

Книга известного американского поэта XIX века Уота Уитмэна. (Прим. перев.)

— Да. А теперь я думаю: кто его знает, может, и в самом деле можно неграм и белым жить вместе. Хотите потолковать со мной об этом?

— Буду очень рад, — сказал Гидеон.

Некоторое время они шли молча: ни тому, ни другому не было по силам разом опрокинуть столь давно разделявшую их преграду. Они шли по узким улицам Чарльстона; они шли вдоль белых стен, которыми дома отгородились от всего мира; они шли по ярким лужицам солнечного света, и, наконец, Клэй сказал:

— Что делает человек, когда создается новый мир? Или сам его строит, или старается его разрушить. И вот те господа, что уже наладились его разрушать, мне очень не нравятся.


Гидеону мало приходилось спать в эти дни. Работа в комиссии сблизила его с Кардозо, и он не обижался, когда этот ловкий вылощенный мулат пользовался им как тараном. Один был продуктом культуры, другой только ее хлебнул и уже был опьянен ею. Оба соединили усилия ради достижения одной цели — всеобщего обязательного обучения, которое оба считали в известном смысле краеугольным камнем всей новой конституции. У них была сильная поддержка, но была и оппозиция; несогласные уговаривали их:

— Пойдите на компромисс! Нельзя требовать, чтобы население, сплошь неграмотное, все поголовно посылало детей в школы!

— Почему?

— Они не пошлют.

— Так сделаем обучение обязательным.

— Кто будет работать в поле, если вы из всех сделаете адвокатов?

— Не все идут в адвокаты, даже в Новой Англии, где процент грамотности так высок. Грамотный человек так же хорошо может работать в поле, как и неграмотный.

— Белые не пойдут в одну школу с неграми.

— Так построим отдельные школы для тех, кто иначе не может. Но все дети, черные и белые, должны ходить в школу.

— Это бред! Никогда еще у нас не было такого закона.

— Ну, а теперь будет. Надо же когда-нибудь начать.

— Как могут каролинские негры осуществить то, что не удавалось самым передовым людям в мире?

— А мы попробуем.

Наконец комиссия внесла законопроект на обсуждение, и разгорелись жаркие и продолжительные дебаты. Гидеон с удивлением отметил, что поддержка пришла оттуда, откуда ее меньше всего ожидали, — со стороны южан, белых бедняков, которых газеты поносили еще яростней, чем негров, — презренной «белой швали», долговязых и сухощавых людей с соломенными волосами и медлительной речью, которых послала в конвент безземельная и нищая масса издольщиков, ютившаяся в болотистых низинах или в глухих лесных углах. Андерсон Клэй встал и завопил во весь голос:

— К чорту! Я за! Если нельзя иначе, как чтоб негры и белые ходили в одну школу, — пускай! Все равно, я за школу, хотя бы и такую! Я могу сидеть в конвенте с неграми, ну и мой сын может ходить в школу вместе с негритянскими детьми!

Клэр Бун из болотного района Пи-Ди сказал:

— Я был на войне. Я три года провоевал, пока научился читать так, чтоб уметь прочитать газету, книгу. Мои два брата погибли на войне — ради чего? Война за то, чтобы горсточка рабовладельцев не потеряла власть? И за это мы воевали! Мы не знали, господи боже мой, откуда нам было знать! Нет, довольно! Дайте нам знание, знание! Обучайте народ, и наплевать мне на последствия! Сидим тут, народные представители от всего штата, и слово правды вымолвить боимся — ах, ах, какие будут последствия!

Речь Гидеона была очень короткой.

— Сохранить свободу без борьбы нельзя, — сказал он. — Я теперь немножко знаю историю, и я вижу: вся она — от начала до конца — борьба за свободу. Самое сильное оружие — это знание. И я говорю: вооружайтесь!

На следующий день, резюмируя прения, Кардозо сказал:

— Вчера некоторые из выступавших с большой убедительностью доказывали нам, что мы обязаны включить в текст конституции все возможные меры, какие позволят нам достигнуть примирения с нашими противниками. Никто так не жаждет примирения, как я; я готов на уступки; но решать, что именно мы уступим, нужно с большой осторожностью. Кто наши противники? Во-первых, среди них есть группа лиц, которые все равно будут против нас, что бы мы ни сделали, — примирение с ними невозможно. Они возражают не столько против конституции, которую мы можем выработать, сколько против самого факта, что мы заседаем в конвенте. Их враждебность имеет столь глубокие корни, что никакие наши старания создать угодную им конституцию эту враждебность не смягчат. Во-вторых, есть группа лиц, которые упрашивают нас выработать такую конституцию, которая будет удобна для наших врагов, обещая, что если мы так сделаем, они перейдут на нашу сторону. И, наконец, есть третья группа — люди, честно сомневающиеся в нашей способности выработать конституцию. К этим я отношусь с уважением и уверен, что если мы построим свою конституцию на прочной основе республиканского правительства и либеральных принципов, наиболее ясные умы этой группы примирятся с нами.

Прежде чем продолжать обсуждение этого вопроса, я хочу разъяснить одно недоразумение: я хочу рассеять страх перед воображаемыми последствиями, которые по ошибочному мнению некоторых делегатов должны неминуемо быть вызваны двумя словами в нашем законопроекте: «обязательное обучение». Они понимают это как обязательное посещение белыми и черными детьми одних и тех же школ. Ничего подобного нет в нашем законопроекте. В нем просто сказано, что все дети должны проходить школьное обучение, но как и где — решают родители. Родители могут по своему выбору послать ребенка в государственную шкоду, а могут — в частную, Можно устроить отдельные школы для белых детей и отдельные для цветных. По смыслу закона, если цветной ребенок захочет посещать белую школу, ему предоставляется это право. Но я не сомневаюсь в том, что во многих местах цветное население предпочтет иметь свои отдельные школы, — во всяком случае, до тех пор, пока не будет в какой-то мере изжито ныне существующее предубеждение против негритянской расы.

Обводя взглядом зал, Гидеон видел многоярусный узор сосредоточенных белых и черных лиц, таких лиц, каких еще не видели стены законодательного собрания — разве только в те далекие дни во время Войны за независимость, когда фермеры и ремесленники собрались для того, чтобы выразить свою волю, — и все эти лица медленными кивками подтверждали слова Кардозо. Дружба, и сила, и братство — Гидеону хотелось опустить голову на руки и заплакать; он думал про себя; негр как бездомное дитя, — нет на свете страны, нет клочка земли, который он мог бы назвать своим, но теперь он обрел родину; трибуна была задрапирована красным, белым и синим, за ней возвышались два огромных флага Соединенных Штатов. Гидеон глядел на них, слушая, как Рандольф дрожащим голосом читает:

— Мы, нижеподписавшиеся, народные представители Южной Каролины, собравшиеся в конвенте, настоящим предлагаем сохранить Бюро беженцев, освобожденных рабов и покинутых земель вплоть до восстановления на Юге гражданской администрации; после чего учредить Отдел образования, задачей которого будет создание сети начальных школ...

Рядом с Гидеоном сидел старик-негр и плакал, покачивая головой в медленном, древнем ритме, а гром рукоплесканий раскатывался по залу, и репортеры спешили к выходу, чтобы отослать в свои газеты корреспонденции, вроде той, что появилась на следующий день в «Обсервере»:

«Чудовищный замысел обнаглевших негров.

Вчера, позабыв всякий стыд, балаган, именующий себя конвентом, вынес на обсуждение законопроект, направленный к тому, чтобы предать наш штат окончательной гибели и разорению. По этому законопроекту, негритянские дети и белые дети всех классов общества будут согнаны в одни и те же школы. Белые девушки Юга будут развращены и растлены, прежде чем достигнут совершеннолетия, а честные граждане вынуждены будут отдавать последние гроши на поддержку этой омерзительной системы...»

И так далее и тому подобное. Гидеон уже привык к таким статьям, он ожидал их после каждого заседания; и они становились все яростнее по мере того, как прояснялись контуры новой конституции: была проведена реформа суда, утверждена выборность судей, запрещена всякая расовая дискриминация, объявлена и гарантирована свобода слова и принято предложение обратиться к правительству Соединенных Штатов с петицией о покупке государством и разбивке на мелкие участки крупных земельных владений... Последнее не внушало больших надежд; трудно было ожидать, чтобы федеральное правительство пошло на полное уничтожение плантаций; но из принципа это предложение было принято.

Казалось, целая вечность прошла с того дня, когда Гидеон в первый раз постучал в дверь к Картерам. Теперь, сидя с ним по вечерам за обедом, он рисовал им картины будущего; и он так вырос в их глазах, что они с гордостью говорили знакомым: — У нас живет Гидеон Джексон, депутат конвента!


Стефан Холмс сказал матери: — Завтра за обедом у нас будет негр.

И она, думая, что он говорит о слугах, ответила: — Ну, конечно, Стефан.

— Вы, кажется, не поняли, мама. За столом, вместе с нами. В качестве гостя.

— Не люблю, когда ты так шутишь, Стефан, — начала она. — Говоришь бог знает что...

— Никаких шуток. Пожалуйста, поймите меня как следует. Я пригласил негра к нам на завтра, на обед. Он будет в некотором роде почетным гостем.

Она опустилась в кресло и уставилась на него во все глаза, а он, глядя в окно поверх ее головы, казалось, пристально изучал неясный силуэт форта Сэмтер. Она поняла, что он ушел в себя; теперь можно спорить с ним сколько угодно, а он все-таки поставит на своем. Сила, заключенная в нем, превышала ее понимание: эта сила вся шла от ума и подчас могла быть очень страшной. Когда о Стефане говорили то или другое, хвалили его или порицали, мать умела только одно привести в его оправдание и всегда это говорила: — Вы не понимаете, дорогая, Стефан человек действия...

Марте Холмс было уже под шестьдесят, и жизнь утомила ее; она готова была примириться с мыслью, что часть ее мира погибла в кровавой бане войны и надо держаться за то, что уцелело. Но Стефан не соглашался признать хоть что-нибудь безвозвратно потерянным и не желал цепляться за обломки. Когда он сказал ей: «Мама, я иду в конвент потому, что для того чтобы бороться с этой чудовищной гнусностью, надо ее понять, а для того, чтобы ее понять, надо стать ее частью», — она попыталась стать на его точку зрения, но не смогла. Не могла и теперь, когда Стефан сказал ей:

— Мама, мне необходимо было пригласить этого негра. И если я говорю «необходимо» — то уж, поверьте мне, значит, это в самом деле необходимо.

— Но почему? Какая может быть причина?..

— Много причин и весьма серьезных. Я бы охотно объяснил вам...

— Стефан, я не могу.

— Можете и сделаете.

— Стефан, если уж тебе надо корчить из себя клоуна, шута и белую шваль, неужели ты не можешь пощадить мои чувства?

— Дорогая, — сказал Холмс, — не сомневайтесь в том, что я с величайшим уважением отношусь к вашим чувствам.

— А что скажут люди?

— Ничего не скажут. У нас будет полковник Фентон, миссис Фентон, Сантель, Роберт и Джейн Дюпрэ, Карвел и генерал Ганфрет с женой.

— И они знают, что приглашен негр?

— Знают.

— А что это за негр, можно мне узнать?

— Бывший раб Карвелов, — сказал Холмс. — Зовут его Гидеон Джексон...


Перед Гидеоном все же встала стена — стена его детства, юности и первых зрелых лет, стена, сложенная из тысячи воспоминаний о том времени, когда эти люди разводили негров, как скот, и он не пошел бы к Холмсу, если бы Кардозо не сказал:

— Пойдите, Гидеон. Очень важно, чтобы вы пошли. Холмс пригласил вас по одной из трех причин. Первая: возможно, что он искренне хочет работать с нами и понять нас. В этом я сомневаюсь. Он очень умен, и он бывший рабовладелец. Вторая — он хочет сделать из вас посмешище. В этом я тоже сомневаюсь. Вы не из тех, кого легко поднять на смех, а Холмс недостаточно ребячлив, чтобы находить удовольствие в таких забавах. Третья и единственная, которая мне кажется правдоподобной, — он подозревает какой-то таинственный негритянский заговор и хочет выведать у вас что-нибудь о том, что, по его мнению, делается за его спиной. Если это так, ну что ж, вам ведь нечего скрывать.

Гидеону нечего было скрывать, кроме своего страха, давнего, старинного страха, подкатывавшегося, как тошнота, к его горлу. Можно убеждать себя и уговаривать: теперь свобода, негры и белые трудятся вместе, создавая новый мир, старые цепи разбиты, рабство стало дурным сном — все это можно говорить себе, но страхи и воспоминания выжжены, как тавро, на коже — пороки, побеги, старые песни «Отпусти мой народ, отпусти мой народ», презрение и ненависть...

Медленно шагая по набережной, он добрался, наконец, до высокого белого дома, фасадом обращенного к заливу, дернул за колокольчик у ворот, подавил дрожь, пробежавшую по нем при его звуке, — и был впущен старым слугой-негром, который оглядел его с любопытством, но ничего не сказал, очевидно, предупрежденный заранее. Гидеон прошел по аллее, поднялся по ступенькам на веранду, едва держась на ногах, так они ослабели; дверь распахнулась перед ним, и он вошел.

В первый раз Гидеон так входил в такой дом — освещенный, живой, враждебный и неописуемо прекрасный. Ребенком ему случалось забегать в кухонное крыло карвеловского дома, но в главные комнаты — никогда; потом, уже взрослым, он обошел его весь, прошелся по всем комнатам — запустелым и мертвым. Но этот дом не был пуст, не был мертв. Свет струился от ламп и свечей, ослепляя Гидеона. Холл по стенам был обшит снежнобелыми панелями и уставлен мебелью, которая в изгибах ножек и спинок хранила изящный вкус прошлого столетия. Винтовая лестница спиралью уходила куда-то в туманную даль, дверь в гостиную зияла, словно адская пасть. Гидеон почувствовал себя беспомощным и ничтожным, и теплое приветствие Холмса: «Как я рад, что вы пришли, Джексон!» — не улучшило его настроения.

Гидеон только поклонился в ответ: говорить он не мог. Холмс повел его в ярко освещенную гостиную, где, как показалось Гидеону, в теплом, душистом воздухе сидели люди, высеченные изо льда, — женщины в пышных платьях, мужчины в черных смокингах с белоснежными пластронами рубашек, блеск и сверкание больших канделябров, мебель из красного дерева, рядом с которой обстановка в доме Кардозо казалась нищенски бедной, серебро и хрусталь. Холмс всех по очереди представил Гидеону, но ни один не встал и не подал ему руки, а когда Гидеон очутился лицом к лицу с Дадли Карвелом, своим бывшим владельцем, тот даже и глазом не повел, словно видел его в первый раз, — что, впрочем, и неудивительно, ибо Гидеон был всего-навсего рабочим на хлопковом поле. Они о чем-то говорили, когда Гидеон вошел, и теперь, по окончании церемонии знакомства, продолжали разговор между собой, предоставив Гидеона Холмсу. Тот, скупо усмехнувшись, сказал:

— Простите их, Джексон. Иногда наша так называемая учтивость оказывается не на высоте. Что вы выпьете?

Черные слуги скользили по комнате, как тени; Гидеону все казалось призрачным и расплывчатым, словно в кошмаре; ничто не запомнилось ему как связная, четкая картина. На предложение Холмса он отрицательно покачал головой. Нет, он ничего не будет пить. — Так-таки ничего? — Ничего. — Он все еще стоял, как каменный, чувствуя, что по всему телу у него бегают мурашки, что слуги исподтишка бросают на него быстрые взгляды. В эту минуту он был зверем, пойманным в капкан; беглецом, загнанным в болото; рабом, привязанным к столбу для порки; и хуже всего, горше всего, ужаснее всего — он был во власти страха.

Казалось, целая вечность протекла до той минуты, пока, наконец, все пошли к столу.

Гидеон, видал, как люди едят. Его соседи на плантации ели на один лад. Картеры — на другой, у Кардозо — на третий; но нигде не было столько серебра, столько разных тарелок, с которыми неизвестно, что надо было делать. Гидеон не умел так держать вилку и ложку, как ее держали гости; он вдруг стал неловок; все валилось у него из рук; ему приходилось ждать и смотреть, как делают они, и они видели, что он ждет. Как он мог позволить, чтобы его поймали в такую ловушку? Дурак, трижды дурак! Мысли кружились у него в голове, как белка в клетке. Что все это значит? Зачем Холмс это придумал? Для чего? Какая ему выгода?

Наконец, до его сознания дошло, что его о чем-то спрашивают и он каким-то образом отвечает. Направление разговору давал Холмс; Холмс куда-то гнул — куда, Гидеон не мог понять. Голова его вдруг прояснилась; вспыхнул гнев против этих людей, которых он в первый раз за свои тридцать шесть лет жизни видел так близко, с которыми впервые говорил. Они произносили слова — и слова были те же, какие и он употреблял. И он тоже отвечал им такими же словами. Он стал внимательно слушать: то, что они говорили, было неумно, даже просто глупо; чтобы их понять, приходилось перебрасываться на сто лет назад, голова кружилась от такой гимнастики. Андерсон Клэй, белый бедняк, умел трезво и точно проникнуть в суть вещей, которые для них были за семью замками; они думали, что подсмеиваются над Гидеоном, но густой, низкий голос отвечал им медленно и спокойно. Нет, он не позволит смеяться над собой. Холмс был ему равный, а эти — нет; и легкая улыбка трогала губы Холмса, когда полковник Фентон говорил:

— Ну-с, Джексон, как вам нравится законодательствовать? Приятная перемена, не правда ли, после прочих ваших занятий?

— Это выгодней, чем собирать хлопок, — отвечал Гидеон. — Нам платят по три доллара в день.

— Да-a, честным трудом сейчас столько не заработаешь.

— На что негру столько денег? — удивилась Джейн Дюпрэ. — Что ему с ними делать?

Она была хрупкая блондинка, нежная и изящная, и муж ее нахмурился, когда она заговорила.

— Он мог бы потратить их на еду и одежду, — сказал Гидеон. — Но чаще всего он их пропивает.

Нарочитое простодушие его ответов сбивало их с толку: они ведь тоже не понимали, что все это значит. Их положение было даже хуже, чем его, ибо они ясно видели, что Холмс забавляется этой пикантной ситуацией. Позже Джейн Дюпрэ говорила, что ее чуть не стошнило, когда она увидела, как это негр загребает еду вилкой, словно лопатой.

Генерал Ганфрет сказал:

— Я всегда считал, что образование — это необходимая предпосылка для деятельности законодателя. Вам не трудно, Джексон, заниматься этим делом?

— Трудно, — подтвердил Гидеон.

— Тем более, что ведь вы, кажется, всего несколько лет тому назад были рабом на плантации мистера Карвела?

— Был, — усмехнулся Гидеон.

Сантель, владелец одной из самых крупных плантаций в штате, длиннолицый мужчина лет пятидесяти, с жесткими маленькими глазками, сказал, что Гидеон может гордиться: он теперь имеет положение в обществе.

— Да, — ответил Гидеон, — но общество-то очень изменилось.

— К худшему, — сказал кто-то.

— А это, — кивнул Гидеон, — зависит, с какой стороны смотреть.

— Вы ведь умеете читать? — сказала одна из дам.

— Немножко научился, когда был в армии.

— А вы были в армии? — спросил генерал.

— Я был в тех частях, что занимали Чарльстон, — помните, цветные бригады?

В комнате стало как на пороховой бочке с подожженным фитилем. Холмс усмехнулся, но остальные сидели как замороженные. Гидеон мысленно снова сравнил их с ледяными изваяниями; а в ушах у него звенела старая песенка:

День-деньской работаешь, да и ночь не спишь,

Все для белого хозяина, а негру шиш...


Он понял, что дальше так итти не может — что-нибудь взорвется. Миссис Холмс извинилась и встала из-за стола. Из соседней комнаты, куда она вышла, послышались рыдания; Холмс, поспешивший за ней, вернулся и сказал:

— Извините мою матушку, она не совсем здорова.

Генерал погрузился в мрачное молчание; Фентон, чтобы рассеять (неловкость, сказал Гидеону: — Вы носите старинную южную фамилию, мистер Джексон. Но я полагал, что негры обычно берут фамилию своих хозяев?

— Иногда, — сказал Гидеон. — Я долго был совсем без фамилии, пока меня не произвели в сержанты. Тогда капитан, янки, говорит: «Тебе нужно фамилию, Гидеон, возьми себе фамилию. Как звали твоего хозяина?» — Гидеон остановился и кивнул Карвелу, думая про себя, что не будь здесь женщин, они бы его убили. — А я ему говорю, — продолжал Гидеон, — хозяин, у кого я был рабом, — нет, его фамилию я ни за что не возьму. Пусть будет Джексон...

Гидеону не удалось закончить свой рассказ. Карвел вдруг встал к произнес негромко:

— Вон отсюда, черная свинья!..

Когда Гидеон возвращался домой, у него было необыкновенно легко на сердце. Сколько тайн развеялось как дым! Сколько страхов оказалось беспочвенными! Весь мир кажется тайной, пока его не разглядишь. Черный с серебряными вспышками залив, сейчас такой призрачный и мрачный, завтра станет мирно сияющей на солнце водной гладью. Цепи, разбитые его народом, не будут выкованы вновь: в солнечном свете им нет места. Власть немногих над многими, это самое страшное, самое тяжкое зло, какое когда-либо нес на себе человек за все века на человеческой памяти, оказывается можно проткнуть, как пузырь, наполненный водой, и вся его сила вытечет, как вода. Гидеон тихо напевал: «Израиль в Египте стенал у дорог: отпусти мои народ, отпусти мой народ, и вынести гнета он больше не мог, отпусти мой народ, отпусти мой народ!»


Званый обед у Холмса подходил к концу; дамы встали из-за стола и удалились, мужчины закурили сигары, и генерал Ганфрет сказал:

— Холмс, это непростительно с вашей стороны.

— Придется вам все-таки меня простить.

— Вы сказали, что у вас есть свои соображения, — вмешался Сантель; голос его звучал холодно и жестко. — Вы уверили нас, что этих соображений достаточно для того, чтобы нам всем сесть за стол с негром. Когда вы пошли в конвент, а перед тем лизали неграм зады, чтобы они вас туда послали, — вы тоже говорили с таинственным видом, что у вас есть свои соображения. Но знаете ли, довольно с меня ваших соображений. Сыт по горло.

— Соображение, однако, вещь невредная, — с усмешкой сказал Холмс. — Сегодня у вас его нехватило, и этот негр, если разрешите мне так выразиться, всех вас оставил в дураках.

— Я думаю, Стефан, что вы уже довольно наговорили, — проворчал генерал.

— А я не думаю, — отозвался Фентон. — Как бы ни относиться к Стефану, в данном случае он совершенно прав. Негр всех нас оставил в дураках. Признайте это, джентльмены.

— Пусть Стефан даст нам объяснения, иначе я...

Холмс прервал его: — Помилосердствуйте, Дюпрэ! Уж не собираетесь ли вы вызвать меня на дуэль? Только этого нехватало. Кто мы — дети? Грудные младенцы? Слабоумные идиоты? Я пригласил вас сюда, джентльмены, потому, что считал вас разумными людьми. Позвольте мне сохранить хотя бы эту иллюзию...

— Холмс!

— Нет уж, дайте мне договорить. Я сегодня устроил здесь цирк — согласен. Я привел этого негра и поставил его и вас в невозможное положение — согласен. Я предвидел, что будет; но я все-таки никак не ожидал, что вас до такой степени деморализует присутствие за столом одного единственного негра. Давайте проанализируем весь этот случай. Я просил вас оказать мне любезность и сделать одну вещь, которая может иметь огромное значение и для вас, и для меня, и для всех нас, а именно: провести вечер с этим негром, членом учредительного конвента, в домашней обстановке. Я устроил это в домашней обстановке потому, что только так я мог доказать свой тезис — а какой, я вам заранее не сказал, потому что в той стадии он еще не существовал. Не ясно? Ну, тогда потерпите еще немного.

— Как вы отнеслись к происходящим событиям — и вы и все люди того круга, к которому я принадлежу? Когда федеральное правительство постановило произвести реконструкцию Юга, вы отказались ее принять. Вы раскапризничались — да, да, по всему Югу люди из общества раскапризничались, как дети, отказались регистрироваться, голосовать, проводить избирательную кампанию. Вы обзывали негров и белую шваль дикарями и утверждали, что вся эта затея с конвентом рухнет сама собой. Скажите, сами-то вы верили в это? Положа руку на сердце, верили или нет? Неужели сейчас, после этой кровавой войны, вы сохранили еще такие младенческие представления о государственной власти? Следили вы за работой конвента? Сами, своими глазами, а не по нашим газетам, глупым и пристрастным?

— Ну, после этого... — начал было Дюпрэ, но полковник Фентон яростно прикрикнул на него: — Замолчите, Дюпрэ! Стефан, продолжайте. — Дюпрэ, с открытым ртом, растерянно переводил взгляд с одного лица на другое. Холмс откусил кончик сигары, закурил от свечи на столе, налил себе немного коньяку и продолжал:

— Каково же наше положение в настоящую минуту, джентльмены? Помните ли вы нашу прежнюю жизнь, ту жизнь, которую мы вели всего восемь лет тому назад? Это не так давно; мне тогда было двадцать шесть лет; сейчас мне тридцать четыре, я еще молод, настолько молод, что не успел утратить вкус к жизни, что, как мне кажется, произошло с вами, джентльмены. Я помню нашу тогдашнюю жизнь; а каково же наше положение в настоящее время? Одно у нас есть общее: все мы владели или владеем большими поместьями, мы — та основа, тот фундамент, на котором держится весь наш Юг. И еще у нас есть общее: всех нас ждет одинаковая участь — разорение, полное, окончательное разорение. Я потерял плантацию, которой наша семья владела сто тридцать лет. Дюпрэ потерял свою, Карвел свою — долги, налоги, война, освобождение негров! Остальные еще кое-как держатся за то, что уцелело. Когда мы начинали эту бессмысленную войну, я предсказывал, что так будет, — и дураки обвинили меня в предательстве. Я — предатель! Неужели нужно лгать самим себе? Как я могу предать то, что создало меня, то, что есть я сам, моя плоть и кровь? Я заявляю, вам, джентльмены: мы должны, наконец, понять, в каком положении мы очутились! Это наше единственное спасение.

Генерал, следя за струйкой дыма, тянувшейся от его сигары, проговорил: — Что же вы предлагаете, Стефан? Чтобы мы пошли в этот балаган, к этим павианам?

И Сантель прибавил: — Что мы можем сделать? Мы пробовали подкупать негров, улещать, грозить — они помнят только одно: что они были нашими рабами.

— Зачем вы привели этого негра? — спросил Фентон.

— А вот это, джентльмены, и есть ключ ко всему. Я возражаю против терминологии генерала — балаган, павианы! Тем, что мы так думаем, джентльмены, мы сами обрекаем себя на поражение. Этот конвент не балаган, где кувыркаются павианы, — это собрание решительных и умных людей, которые в большинстве своем честно и искренне стремятся к общему благу, как они его понимают.

— Вы городите вздор, — возмутился генерал.

— Вы думаете? А вы были хоть на одном заседании?

— Я читал газеты.

— А газеты лгут! Уж поверьте мне, я был почти на всех заседаниях, и я вам говорю — газеты лгут! Я пригласил

этого негра только по одной причине: два года тому назад он был неграмотен. А еще за несколько лет перед тем он был рабом у Карвела. Видели вы его сейчас? Похож он на павиана? Какие возможности скрыты в этих неграх, которых мы покупали и продавали в течение двух столетий? Мы не знаем, джентльмены, и даже не смеем догадываться. Такие люди, как этот Гидеон Джексон, отдадут они то, что завоевали? И они не одни: они все больше сближаются с белой швалью, которую мы презирали, пока она нам не понадобилась на войне как пушечное мясо. И эта белая шваль, которая послушно сражалась за нас, теперь начинает шевелить мозгами. Джентльмены, когда вы отдали конвент этим неграм и этим белым, вы совершили вторую роковую ошибку; первой, была сама война. Вы уверяли, что конвент рассыплется прахом; он не рассыпался; он заседает уже девяносто дней и выработал конституцию. Вы уверяли, что нация восстанет во гневе и раздавит гадину, — она не восстала во гневе; вместо того стараниями янки-репортеров вся страна мало-помалу узнаёт правду о конвенте. Когда по окончании войны мы учинили наше дурацкое царство террора, ввели наши фантастические черные кодексы, мы очень о себе возомнили — уж такие мы умники, такие смельчаки, — что нам стоит вырвать победу из рук у тех, кто только что расколошматил нас в бою! Мы пустили в ход этого болвана Джонсона, воображая, что народ за ним последует, а Конгресс его самого выбросил вон. Теперь негры завоевывают общее сочувствие, а мы его теряем, и это, джентльмены, тоже наша вина.

— Вы не особенно лестного мнения о нас, Холмс, — сказал Дюпрэ.

— По чести сказать, не особенно. В известном смысле я этого негра, что только что тут был, ставлю гораздо выше.

— А я вас...

Фентон оборвал его: — Дюпрэ! Ради бога! — Затем, обращаясь к Холмсу: — Что же вы предлагаете, Стефан? Довольно уже читать нам мораль. Мы видели негра, и вы доказали свой тезис. Но что вы предлагаете?

— Очень хорошо, — кивнул Холмс. — Вы видели негра — так примите же его за то, что он есть на самом деле: наглядный образец тех возможностей, которые заключены в четырехмиллионном негритянском населении Юга.

— Ладно. Дальше.

— Теперь рассмотрим этот конвент и чего он добился. Во-первых, образования. Во всем штате введено всеобщее и обязательное школьное обучение. Это значит, что негры и белая шваль будут бороться с нами равным оружием...

— Они все-таки останутся неграми и белой швалью!

— Господи боже мой! Или вы уж совсем не способны посмотреть правде в глаза! Одно поколение, прошедшее такую школу, — и от нас останется только смутное воспоминание, уверяю вас. Теперь второе, что сделал конвент. Он обратился к Конгрессу с петицией о переделе земли, о разбивке больших владений на мелкие участки. Сложите-ка это да образование, и вы поймете, что это отходная нашему классу. Конвент провел закон о равенстве всех рас и цветов кожи; вдумайтесь в это, джентльмены. Конвент постановил, что негры будут сидеть рядом с белыми на скамье присяжных, что судейское кресло будет занимать негр; разжуйте это хорошенько, друзья мои. Конвент гарантировал свободу выборов — и это сводит на нет всякую вашу мечту о легальном захвате власти. И, наконец, последнее, джентльмены: конвент последовательно и неуклонно стремится к объединению белых и черных; в каждом законе, в каждом постановлении, в каждом предложении белый бедняк взят в одни скобки с негром. Ну-с! Что вы на все это скажете, джентльмены?

Наступившее продолжительное молчание прервал генерал Ганфрет: — Им не удастся это осуществить, Холмс. Это вое лопнет. Финансы штата не выдержат. На выборах...

— На выборах они пройдут в администрацию штата, как прошли в конвент.

— А нам что останется, Стефан? — спросил Карвел.

— Ровным счетом ничего.

— Почему бы не бить их тем же оружием?

— И предложить избирателям — что? Двадцать центов в день? Возврат к рабству? Безземельность? Невежество?

— Есть еще пути.

— Да. Но не этот путь. Власть была у нас в руках; мы ее потеряли; нужно опять ее забрать — только и всего, куда как просто! Вы видели итого негра, — можно его улестить, обойти, замазать ему глаза?

— Нет, — задумчиво сказал Фентон. — Но можно его повесить.

Мы уже пробовали террор, — вставил генерал, — и провалились. Вы, Стефан, указывали на это.

— Да, мы провалились, потому что это было сделано по-глупому и потому что террор ради террора, без всякой другой цели, неизбежно обречен на провал. Против штыков янки мы выставили неорганизованную толпу, мы забавлялись выходками, приличными только мальчишкам, мы подбивали бывших солдат бесчинствовать, линчевать, грабить. У нас не было ни плана, ни цели, и, что хуже всего, у нас не было организации.

Фентон закурил новую сигару. Одна из дам приоткрыла дверь и спросила: — Вы еще долго будете тут сидеть? — Вошел слуга-негр с бутылкой виски, и Холмс сказал ему: — Пусть никто больше сюда не входит. — На сигаре Стефана вырос длинный столбик пепла; он тронул его пальцем, пепел упал на скатерть, и Стефан сдул его.

— Организация, — сказал он, — план и цель.

— Вы думали о Клане, Стефан, — заметил Фентон.

— Да, я думал и о нем. Их действия за те два года или немножко больше, что Клан существует, не отличаются ни оригинальностью, ни последовательностью, но, по крайней мере, это организация. А чем дробить наши силы и создавать в противовес Клану другую организацию, лучше взять то положительное, что у них есть, и развивать дальше. Но если мы решим это сделать, надо делать скорей, пока они совсем не расхлябались.

— У них командуют бывшие военные.

— Да, это положительный момент, и нам это пригодится. Дюпрэ уже член Клана — он нам поможет. Вся эта театральщина с белыми ночными рубашками и пылающими крестами — это, конечно, чистое дурачество, однако в некоторых отношениях небесполезное. Люди хорькового типа — трусы, подлые душонки — становятся смелей, если могут скрыть лицо.

— Мне не нравятся такие разговоры.

— Да неужели, Дюпрэ? Вы, может быть, сами намерены нацепить на голову белую салфетку и поскакать кого-нибудь вешать? Надеюсь, что все-таки нет. Поймите меня, пожалуйста: Клан будет нашим орудием. И для того чтобы привести его в действие, нам понадобятся люди. Тысячи людей. Откуда мы их возьмем? Частично из бывших военных, но этого мало. Что ни говорить о наших солдатах, у них было мужество, — да и честь, та самая честь, о которой мы так много рассуждаем; им не по сердцу будут ночные рубашки, террор, виселицы, убийства.

— Мне тоже не нравятся ваши выражения, Стефан, — сказал генерал.

— Как же мне еще выражаться? Себе-то самим можно же сказать правду? Но не беспокойтесь, люди найдутся — все эти мерзавцы, которых мы ставили у себя надсмотрщиками, вся эта сволочь, которая занималась скупкой, продажей и разведением рабов, люди той породы, про которую сказано: с бичом герой, а без бича и с ног долой, — люди, у которых осталась одна единственная добродетель — их белая кожа. Джентльмены, мы разыграем целую симфонию на этой белой коже, мы построим на ней культ, религию. Мы сделаем ее доходной статьей. Мы обшарим сточные канавы и медвежьи углы в поисках кандидатов, мы выбросим им этот кусок, а они, джентльмены, они взамен вернут нам все, что мы потеряли из-за этой бессмысленной, идиотской войны, да, все — до последнего цента.

— Но каким образом, Стефан? — удивился Фентон. — Когда мы попытались в первый раз...

— Да, но на этот раз мы будем знать, как действовать. Мы начнем не спеша: сперва только организация — и ничего больше. Мы вступаем в Клан, мы даем средства на его содержание — да, джентльмены, из того немногого, что у нас осталось, мы даем на это средства. Пока оккупационная армия здесь, мы ничего не предпринимаем — то есть ничего такого, чему она может воспрепятствовать. Кое-что само навернется — какой-нибудь переполох, изнасилование белой женщины, наглая выходка со стороны негра, линчевание — такие случаи будут возникать и без нашего участия; и если они возникнут, Клан может выступить. Так сказать в порядке рекламы — таинственные белые фигуры в капюшонах, скачущие в ночной тьме; но только в порядке рекламы. Мы ждем, мы организуемся и ничего не делаем раньше времени. Наряду с этим те из нас, кому это по способностям, выступают на политическую арену — не как оппозиция, а как люди, желающие работать вместе со сторонниками реконструкции. Я сам намерен это сделать, но ко мне должны присоединиться и другие. Мы двигаемся шаг за шагом — и мы ждем...

— Сколько же времени мы ждем? — осведомился генерал.

Не знаю. Два-три года, а может быть, и пять. Мы ждем до тех пор, пока успех не будет нам обеспечен, пока упорядоченный Юг не станет важным вопросом национальной политики, пока федеральные войска не будут все, до последнего солдата, выведены отсюда. И пока мы ждем, мы не бездействуем. Мы страдаем — без истерик, нет, терпеливо и мужественно, и мы принимаем меры к тому, чтобы на Севере стало известно о наших страданиях. Мы не кричим без толку; мы лишь с достоинством заявляем, что с нами поступили несправедливо, — и, когда мы повторим это много раз, нам поверят. Мы приобретаем сочувствующих и сторонников на Севере, где есть тысячи людей, которые нам всегда завидовали — и предметом их зависти было то самое, против чего они боролись, — наши плантации, наши рабы, наша пышность, наш образ жизни; против такого чувства разве выстоит их ханжеская, лицемерная мораль! Да, и больше того: негра жалели, потому что он был раб, угнетенный; но что станется с этой жалостью, когда мы покажем, что он не угнетенный, а угнетатель, что черные дикари предают растерзанию все, что дорого, неприкосновенно и свято для порядочного мужчины и благородной женщины!

— Как они и делают, — негромко отозвался генерал.

— Очень хорошо. Мы приобретаем сторонников. Мы завязываем связи с северными капиталистами. Центр текстильной промышленности сейчас переместился из Англии в северные штаты; скоро им дозарезу нужен будет хлопок; мы им дадим, но недостаточно. А тем временем мы обхаживаем их, мы уговариваем их передвигать свои фабрики на Юг, мы добиваемся, чтобы у них была личная заинтересованность в нашем будущем, — и эта заинтересованность сыграет очень важную роль в то недалекое время, когда уляжется морализаторское помешательство, погнавшее их на войну, когда они поймут, что их война была несправедливой, что мы поступали как любящий свободу народ и всю эту кашу заварили только и исключительно ради того, чтобы отстоять свою исконную, американскую свободу!

— Как это и было, — сказал генерал.

— И вот тогда-то, когда придет это время, через два года, через пять лет, — мы нанесем удар. Мы применим насилие — насилие и террор! Ибо только эти два средства — насилие и террор — могут решить дело. Но с их помощью мы достигнем цели, а Север ничего не будет знать; если же что и услышит, то не поверит. К тому времени Клан будет настоящей армией и Клан раздавит все то новое, что тут зародилось, раздавит так основательно, что оно уже никогда не сможет поднять голову. Джентльмены, негр опять будет рабом — как был, как ему суждено быть. О да, они станут бороться, но они не будут подготовлены к тому, чтобы действовать насилием и террором, а мы будем. Из белых кое-кто станет на их сторону, но большинство — нет: страх и культ белой кожи сделают свое. И когда придет это время, джентльмены, — мы победим!

Стефан Холмс говорил с жаром и страстью, со стремительной силой, которая произвела впечатление даже на генерала, наименее впечатлительного из всех. Но когда он кончил, жар погас; страсть уступила, место бескрасочной сдержанности цивилизованного человека. Он закурил новую сигару, и, подождав, пока остальные выскажут все свои соображения о его плане, все за и против, он спокойно сказал:

— Не присоединиться ли нам теперь к дамам?

Глава шестая

О том, как Гидеон Джексон вернулся домой


Сессия была закончена, конституция выработана, законы утверждены один за другим: народ одного из штатов нового Союза — Соединенных Штатов Северной Америки — заявил во всеуслышание, как он понимает личную независимость, достойную жизнь, политическую свободу и право каждого добиваться счастья. То была весна 1868 года, счастливый новый год, новая эра, как сказал капеллан:

— Бог милосердия, мудрости и всепрощения, молим тебя, благослови наши труды. Если мы совершали ошибки, то не по злой воле, а потому, что мы смертные люди и подвержены слабости, заблуждению и греху, как все смертные...

Затем все делегаты встали и звучно и торжественно спели гимн: «Земля свободы, край счастливый, тебя, тебя, о родина, пою!»

— Что вы теперь думаете делать? — спросил Гидеона Кардозо.

— Вернуться домой.

— Соскучились?

— И еще как, — улыбнулся Гидеон. — Мы, негры, чудной народ — привязываемся к месту. В недоброе старое время, бывало, продадут негра на юг, ему это хуже, чем смерть. У меня прямо тоска — хочу домой, к своим.

— А дальше что?

— Я думал об этом, — с расстановкой сказал Гидеон. — Они, в Карвеле, землеробы, знают, как вырастить хлопок, как вырастить кукурузу, — а больше и ничего. Живут, где жили, на Карвеловской плантации. Но вечно это так не будет. Я ходил в Земельный отдел, справлялся: Карвел ее потерял за долги, новые владельцы тоже потеряли за неуплату налогов. Рано или поздно пойдет с молотка — что с ними будет?

— То же, что и со всеми неграми, у которых нет ни земли, ни крова, ни куска хлеба. Вот вопрос, который нам предстоит разрешить, Гидеон, самый важный и самый трудный.

— Попытаюсь им помочь. Хоть научу, как сделать, чтобы купить клочок земли. И то не знаю — может, удастся, может, нет. Во всяком случае, надо поехать домой, попробовать.

— Единицам это может удаться, Гидеон, но для всех это не выход.

— Я знаю.

— Гидеон, вы когда-нибудь думали о том, чтобы заняться политической деятельностью?

— Как это?

Смущенно улыбаясь, Кардозо напомнил Гидеону, как они встретились в первый раз.

— Я тогда начал понимать, — сказал он, — что ставку надо делать на таких людей, как вы.

— Почему на таких, как я?

— Потому что весь наш штат, да и весь Юг, за исключением горсточки наших противников, лишь в том случае может на что-нибудь рассчитывать в будущем, если сам себя вытащит за волосы. Вы это сделали — вы и еще сотни таких людей, как вы. Мы с вами разные люди, Гидеон, во многом мы никогда не сойдемся. Вы боец, при всей вашей мягкости, я иначе смотрю на вещи. Но у вас есть многое, чего мне недостает: большой размах, большая сила. На что вы ее употребите?

— Если она есть, — усмехнулся Гидеон. — Может, есть, может, нету, я не знаю. Мне надо подумать, мне надо учиться. Я невежда, Фрэнсис. Если бы три месяца тому назад я понимал, какой я невежда, разве бы я посмел браться за такое дело!

— Гидеон, прежде чем решать, подумайте. На этих днях состоится собрание делегатов, членов республиканской партии. Я один из них. Подумайте вот о чем, Гидеон: партия Эба Линкольна выступит на выборах, и она победит — мы это уже видели на выборах в конвент. Это означает, что в наших руках будет вся законодательная власть штата и весь административный аппарат, конгресс штата, сенат штата — все, сверху донизу. Вы с самого начала были участником этой борьбы; частица новой конституции, пусть

хоть небольшая, создана вами. Теперь вам представляется возможность продолжить, проводить законы в жизнь...

— Как это? — задумчиво спросил Гидеон.

— Мы хотим выставить вашу кандидатуру в сенат штата.

Гидеон покачал головой.

— Почему нет?

— Не выйдет, — сказал Гидеон.

— Боитесь?

— Теперь я уже ничего не боюсь, — усмехнулся Гидеон. — Нет, просто не выйдет. Я знаю, кто я. Через год или через пять лет — может быть, сейчас — нет. Не гожусь.

— Годитесь, Гидеон. Больше, чем многие из тех, что будут там заседать.

— Может быть, — пожал плечами Гидеон.

— Вы подумаете об этом?

— Нет. Поеду домой.

— А если я скажу, что вы неправы, Гидеон?

— Что делать? Я поступаю, как считаю лучше.

— Выходит, что уговаривать вас бесполезно?

— Боюсь, что да.

— Очень жаль, — искренне огорчился Кардозо.

Они пожали друг другу руки, и на прощание Кардозо сказал:

— Знакомство с вами мне очень много дало, Гидеон.

— Почему, сэр?

— Может быть, и я когда-нибудь вернусь домой.


Настал день отъезда. Миссис Картер, обливаясь слезами, заключила Гидеона в объятия я поцеловала его в губы. — Если будете еще в Чарльстоне, Гидеон, приезжайте прямо к нам. — Старики суетливо собирали его в дорогу: уложили ему коробок с едой, Картер принес пару высоких черных ботинок на пуговках, которую сшил для Рэчел.Гидеон хотел заплатить за них. — Нет, нет, это ей подарок от нас, Гидеон. — Другим подарком была библия. — Она поддержит тебя в трудную минуту, — сказал Картер. — Ты добрый малый, Гидеон, но послушай меня: обрати свое сердце к богу! — Гидеон понимал, как одиноко им будет, после его отъезда. На прощанье они устроили роскошный обед: жареные куры, креветки, горячие кукурузные лепешки, тушеные овощи — и гостей набралось столько, что маленький домик едва их вмещал. Это было неожиданностью для Гидеона. Пришли все соседи — ближние и дальние, каждый хотел пожать ему руку, и слез было больше, чем на похоронах. До сих пор Гидеон воспринимал конвент и конституцию как нечто обособленное, вне связи с людьми, их слезами и смехом, их гордостью...

Он провел час с Андерсоном Клэй, и тот сказал ему:

— Гидеон, я не согласен с теми, кто сейчас пляшет от радости и поет аллилуйя. Мы только положили начало — и еще, может быть, все развалится. Но тогда мы начнем сызнова. Нас много — везде кто-нибудь да найдется, и мы узнаем друг друга.

— Мы узнаем друг друга, — сказал Гидеон, крепко сжимая руку высокого, сухощавого, краснолицего фермера.

Но уже все шло мимо него, все двигалось дальше без его участия.

Он отошел в сторону, но маленький мир, в котором он последние три месяца был одним из колесиков, неудержимо катился дальше, переживая новые перемены и новые волнения. Как ни хотелось ему поскорей увидать своих, ему все же взгрустнулось, когда он стал упаковывать свои книги — теперь уже порядочную стопку — и укладывать свои пожитки в небольшой дорожный мешок. Билет на поезд лежал у него в кармане: теперь уж он не пойдет пешком! Но в каком-то смысле он завидовал простаку-негру, который три месяца тому назад отшагал сто с лишком миль по дороге с заброшенной плантации в город Чарльстон.


А в Карвеле неужто так ничего и не изменилось? Старик-негр, который вез его последние двадцать миль пути — от станции до Карвела — в запряженной мулом ветхой двуколке, ничего не слыхал о конвенте, о волнениях, в Чарльстоне, о всех великих событиях, коих Гидеон был участником. — Конвент? Не знаю, не слыхал... — И он принялся рассказывать местные новости — такие же, как всегда: рождения, смерти, мирные дела неторопливой сельской жизни и случаи насилия и преступлений, взрывающиеся там и сям, как маленькие скрытые вулканы: — Буллеров мальчишка пошел в город, шел, никого не трогал, а пятеро белых напали на него, избили дубинками, а потом повесили на дереве... — За что? Что он сделал? — Ничего не сделал, просто шел в город... — Старик рассказал еще, что по ту сторону большого болота строят железную дорогу и через болото будут прокладывать дамбу: — Рабочих набирают. По доллару в день платят. — Неграм тоже по доллару? — осведомился Гидеон. — По доллару. Это янки строят. — А что нового в Карвеле? — В Карвеле — не знаю, давно там не был. — Ну, может, хоть слыхал что-нибудь? — А чего тебе надо? — сердито сказал старик. — Чего тебе не терпится? Приедешь — узнаешь, не сто лет ждать. Да и что там может быть нового? Корова принесла теленка, негритянка ходит с брюхом — чему еще быть? — И Гидеон умерил свое любопытство и терпеливо стал слушать подробный отчет о том, какая погода была в прошлом месяце и какая на прошлой неделе, а теперь уже, слава богу, весна, теплынь стоит и кукурузу уже посеяли...

Над дорогой кружились вороны и громко каркали, как всегда, а подальше на лугу виднелся охотник с дробовиком подмышкой, и его сеттер бежал впереди, пробираясь сквозь высокую луговую траву...

Наконец, под вечер, когда на дорогу, устало вытягиваясь, ложились длинные тени, впереди показался Карвел — сперва высокий, пышный дом на холме, озаренный закатными лучами, белый с одной стороны, золотой и розовый с другой... Старый мул еле передвигал ноги.

— В какую даль забрались, — пожаловался возница. — Назад-то в темноте ехать...

Как всегда, первыми появились дети; они неслись во всю прыть, с гамом и криком, они выскакивали отовсюду, словно вспугнутый перепелиный выводок. Марк был с ними — но какой большой! — таким Гидеон его не помнил; Джеф шел сзади, шел, а не бежал, солидно и с достоинством, как подобает взрослому. И вот, наконец, — Рэчел. Гидеон держал ее в объятиях, слезы текли у него из глаз, и ему было стыдно перед своими детьми за эти слезы.

Гидеон вернулся, он опять был тут, с ней, и неотделимый от нее. Для Рэчел время тоже стало изменчивым и растяжимым, как резиновая лента, которую можно натянуть, и тогда она станет длинной, длинной, а можно отпустить — и тогда она свернется в маленький, тугой клубочек. Эти три месяца были бесконечно длинны, и Рэчел все время

знала, — по-своему, чувством, а не рассудком, — что прежний Гидеон никогда уже не вернется.

Ее страхи были смутны и бесформенны, как тени; их порождала неизвестность, которая для Рэчел начиналась тотчас за гребнем холма на горизонте и охватывала весь мир. Для Рэчел Карвеловская плантация была началом и концом всего: она никогда не выходила за ее пределы. Когда-то из Виргинии привезли негритянку и продали с аукциона в Чарльстоне; на руках у нее лежал младенец, за которого к цене матери прикинули еще сорок два доллара. Этим младенцем была Рэчел — и все ее воспоминания были связаны с Карвеловской плантацией; других она не знала. Даже война, перебудоражившая весь Юг, мало затронула этот уголок. Раз только на лужайке появился молодой офицер верхом на запаленном вороном коне во главе колонны усталых солдат в синих мундирах — первые янки, каких видела Рэчел. У этого офицера были голубые глаза, розовые щеки и золотые бачки; он нагнулся с седла и крикнул Рэчел: «Эй, девушка, что, мятежники тут давно проходили?»

Она плохо разбирала его носовой, жесткий, новоанглийский говор. Марк прятался за ее юбку, и она вдруг испугалась, что они возьмут его и продадут на юг или еще что-нибудь с ним сделают, и она убежала, а когда вернулась, янки уже не было. Потом проходили еще янки, проходили и мятежники: прибой войны доплескивался до Карвела, потом волна откатывалась назад. Одна из этих волн унесла Гидеона, Ганнибала Вашингтона и других — они ушли к янки сражаться за свободу. Разверстая пасть огромного и таинственного внешнего мира проглотила их, а Рэчел с детьми оставалось только одно: верить, что они вернутся. Но Гидеон был чем-то неизменным и непоколебимым, как восход и заход солнца; и когда другие женщины плакали, Рэчел с сухими глазами повторяла про себя: «Гидеон сказал — он вернется». Да, вера у нее была, но страх все же терзал ее. Ведь если Гидеона не станет, то и весь мир рассыплется в прах. У других женщин иначе; взять хоть плотский грех — иные женщины отдавались мужчинам во грехе; Рэчел это понимала, она понимала одиночество и томление тела, которое их к этому толкало. Иногда она пыталась представить себе такое положение, при котором она могла бы изменить Гидеону; но даже самая смутная мысль об

этом вызывала у нее улыбку: ибо она была Гидеон и Гидеон был она. Так было всегда, с того самого дня, когда они поженились — пошли ночью к брату Питеру, и он совершил над ними тайный обряд, тогда как другие рабы просто отдавались друг другу, зная, что брак их ненадолго — на день, на месяц, на год, не союз перед богом, а мимолетная радость, перед тем как их продадут, изнасилуют, разлучат навеки. И все же они с Гидеоном поженились и поклялись друг другу в верности.

Она была счастлива с ним, так счастлива, что это вошло в поговорку: «Как Рэчел». Если жаворонок пел уж очень хорошо, говорили, что он поет, как Рэчел. Она знала своего мужа; бог улыбался, когда дал ей Гидеона, — она это знала. Когда Гидеон ушел, это причинило ей боль; но эта боль была неотделимой частью обладания Гидеоном; Рэчел это понимала и соглашалась без ропота. Ум у нее был совсем другого склада, чем у Гидеона: в детстве, когда другие дети говорили, что ветер происходит оттого, что деревья машут ветками, она верила и соглашалась, а когда Гидеон сказал, что дело обстоит как раз наоборот, она поверила и согласилась, потому что так сказал Гидеон. Гидеону всегда надо было знать «почему», для него ничто не существовало без причины; а она, прислушиваясь лишь к теплому голосу своей крови, не доискивалась причин. Но глубокие, сильные чувства, которыми она жила, давали ей знание, и порой это знание бывало поразительно точным. Ей не нужно было много знать о Чарльстоне, о конвенте, о том новом мире, который там создавался, для того, чтобы понять, что Гидеон вернется уже не тем человеком, каким был уходя. «Отпусти мой народ» для нее означало только одно: что у нее никогда не отнимут Гидеона, никогда не отнимут детей, но она догадывалась, какие озаренные солнцем дали заключались в этих словах для ее мужа. Когда она стала получать письма от Гидеона, первые письма, какие он написал за всю свою жизнь, — вначале ей приходилось просить брата Питера или Джемса Алленби, чтобы те ей прочитали. Ей было стыдно, что она не может прочитать их сама, и она начала учиться читать вместе с другими неграми, собиравшимися по вечерам в тесной хижине Джемса Алленби, где тот учил их, как по утрам учил детей. Но учение давалось ей с трудам, у нее разбаливалась голова, и Гидеон, казалось, уходил от нее все дальше, дальше...

А теперь он вернулся и снова держал ее в объятиях, и она, может быть, впервые поняла значение слов: «Свобода дается нелегко».

На другой день после приезда Гидеона было воскресенье, и брат Питер устроил молитвенное собрание на лужайке, на солнышке. Своими звучными голосами негры спели: «Возьми меня за руку, возьми меня за руку, господь и водитель мой». Брат Питер раскрыл библию и прочел из книги пророка Исайи:

«Вот господь бог грядет с силою, и мышца его со властию. Вот награда его с ним и воздаяние его перед лицом его».

«Аминь», — ответили все, склоняя головы, Дети ерзали и вертелись, дергали друг друга за волосы, подманивали собак. Гидеон сидел вместе с Рэчел, Джефом, Марком и Дженни, но Рэчел не позволила ему сесть прямо на траву, а подстелила ряднину, чтобы он не испортил свой новый чарльстонский костюм; все с такой гордостью смотрели на Гидеона — какой он стал важный и красивый! «Аминь», — возгласил брат Питер, и снова все склонили головы. Глаза Джефа то и дело обращались в ту сторону, где рядом со стариком Алленби сидела Эллен Джонс, слепая девушка, и, заметив это, Гидеон нахмурился. Маленькая дочка Мэриона Джефферсона расплакалась; он нагнулся к ней: «Тихо, тихо, детка...» «Аллилуйя, аллилуйя», — пели все, раскачиваясь взад и вперед. Затем брат Питер сказал:

— Я не буду говорить проповедь, потому что сегодня брат Гидеон с нами, господу хвала. Господь по милости своей дал нам свободу, он внял нашим молитвам. Господь по милости своей дал нам блага земные, млеко и мед, когда другие негры голодные, нечего есть, негде приклонить голову. Господь по милости своей послал нам голосование; господь не покинул брата Гидеона в чужом городе Чарльстоне. Брат Гидеон сидел в конвенте рядом с великими и сильными — господь возвысил его, как царя Давида. Вознесем же хвалу господу!

— Аминь, — ответили все.

— Брат Гидеон вернулся, он расскажет обо всем. Это будет вместо проповеди. Встань, брат Гидеон. Иди сюда, чтобы тебя все видели.

И Гидеон начал свою речь. Он постарался как можно проще рассказать обо всем, что с ним было: о том, как он шел пешком в Чарльстон, как он боялся, как работал грузчиком, как нашел приют у Картеров и как, наконец, занял свое место в конвенте. В первый раз он мог точно объяснить им, к чему было голосование, что скрывалось за приказом Конгресса о реконструкции и как она будет проводиться теперь, когда уже создана новая конституция штата. Он перечислил все законы, вошедшие в конституцию, растолковал смысл каждого, подчеркнув, что между утверждением закона и его проведением в жизнь еще лежит целая пропасть. Например, в конституции сказано, что в штате Южная Каролина вводится всеобщее обучение, но еще надо будет достать для этого средства, подготовить учителей, построить школы, — а пока каждый должен учиться как кто может. В конституции есть закон, воспрещающий расовую дискриминацию; но она от этого еще не уничтожится, для этого потребуются долгие годы.

— Ну, а мы здесь, в Карвеле? — сказал Гидеон. — Что с нами будет? Я пошел в Земельный отдел, навел справки, и я узнал вот что: Дадли Карвел потерял плантацию, новый владелец тоже потерял. Это значит, она рано или поздно пойдет с молотка и достанется тому, кто даст больше. А нас тогда выгонят вон — и все. Надо нам что-то сделать. Что — не знаю. Я уже думал, много думал, но для всего нужны деньги. Где их взять — еще не знаю. Но это не причина, чтобы отчаиваться. Таких причин больше нет и никогда не будет. Впереди у нас светлые дни, для нас начинается светлая новая жизнь.


Здесь не было такой спешки, здесь не ощущался так напор времени, как в Чарльстоне. Солнце садилось, солнце вставало; Гидеон спрятал свой городской костюм и опять облачился в старые штаны и старую куртку. Раз он целую ночь провел в хлеву, помогая свинье, которая никак не могла опороситься. Уже перестал поражать его контраст между тем, что он видел в городе, и тем, что он видел здесь, и рабьи лачуги, показавшиеся ему столь ужасными вначале, мало-помалу стали тем, чем были всегда — привычным и обыденным зрелищем.

По вечерам он читал при свече, чаще всего вслух. Марк, Джеф, Дженни и Рэчел рассаживались вокруг и слушали. Часто к ним присоединялись Алленби и Эллен Джонс, иногда брат Питер, иногда еще кто-нибудь из соседей. Он читал им Уитмэна и Эмерсона, громовые последние слова старого Джона Брауна, стихи Джона Гринлифа Уитьера. Поэзия воспламеняла их живое воображение, а Гидеон к тому же хорошо читал; они раскачивались в такт стихам и тихонько хлопали в ладоши. Пока Гидеон читал, Джеф не сводил с него глаз, и Гидеон часто думал, что надо поговорить с мальчиком и узнать, наконец, что таят в себе эти сумрачные глаза, это неподвижное темное лицо. Марк, тот жил весело и легко, и Алленби не мог надивиться тому, как быстро он все схватывает. Однако все это было только временным затишьем, перерывом, остановкой, и Гидеон уже чувствовал, как в нем нарастает нетерпение. Брат Питер однажды оказал ему:

— Помнишь, Гидеон, я говорил — ты как ведро, что наполняется свежей, чистой водой из колодца?

— Помню, — кивнул Гидеон.

— Ты ушел в Чарльстон, и господь возвысил тебя, теперь ты вернулся — и ты чужой среди своих.

— Неправда, — сказал Гидеон.

— Отвернись от бога, и бог отвернется от тебя. — Помолчав, брат Питер задумчиво и печально прибавил: — Ты сделал это, Гидеон...

— Нет. Это не то. Тут больше. Я смотрел, брат Питер, смотрел и думал — уж как умею, по-своему. Я видел рабов в цепях, и не бог разбил цепи, а люди. Я видел, как дурные люди и равнодушные люди брали ружья и сражались за доброе дело, потому что добрые люди поставили на своем, и как из вражды и крови родилось добро.

— А спасенье души, Гидеон?

— Может, для меня спасенье в другом, в том, чтоб были школы, хорошие законы, хорошие дома вместо этих лачуг, где мы живем...

А ночью Рэчел горестно шептала ему:

— Гидеон?..

— Что, детка?

— Скажи, что любишь меня.

— Кого же еще мне любить?

— Почему же все другое, ты другой, говоришь по-другому, делаешь по-другому — что будет, что будет с нами, Гидеон?

— Ничего не будет, голубка.

— Скоро ты опять уйдешь, опять уйдешь, Гидеон...

— Нет.

— Губы говорят одно, сердце другое.

— Нет, нет, — успокаивал ее Гидеон.

А утром Кэп Холстин принес письмо от Кардозо, и в письме было написано: «Думали ли вы о том, о чем я вам говорил, Гидеон? Нельзя прозябать, когда вся земля сотрясается...»

Однажды под вечер они сидели, как в прежние дни, на земле возле закрома для кукурузы, прислонившись к нему спиной, пожевывая соломинки, лениво подбрасывая пыль ногами... Тут были Гидеон, брат Питер, Ганнибал Вашингтон, Алленби, Эндрью и Фердинанд, которые оба приняли фамилию Линкольн.

— Похоже на дождь.

— Похоже.

— Хорошо бы, промочило немножко землю.

— Не мешало бы.

— С запада тучи идут.

— Да какие черные!

Гидеон сказал: — Жаль, что вы не засеяли несколько акров хлопком.

— Ну его. Дай бог, никогда его больше не видеть.

— Довольно мы над ним потели!

— Слезами поливали!..

— У нас на Юге это самая выгодная культура, — сказал Гидеон. — За него деньги платят, а нам нужны деньги.

— Ты все время это твердишь, — заметил Алленби.

— Да. Посмотрите кругом — тут все не наше. Земля не наша, лачуги, где живем, не наши. Нашего ничего нет. Пока — это было ничего, потому что был беспорядок; некому подсчитать, некому спросить: а что тут делают эти негры? А вот будут выборы, будет гражданская администрация — тогда всю землю сосчитают, всю до последнего акра.

— Кто же нас сгонит с земли, Гидеон?

— Тот, кто ее купит.

— Белый сам не станет пахать — позовет негров.

— Позовет, — чтобы мы работали на него, как белые издольщики до войны. Засеет все хлопком, а мы будем выпрашивать у него кусочек сала — накормить наших детей.

Брат Питер правильно сказал: сейчас у нас земля обетованная, она течет млеком и медом. А почему? Потому что мы сеем кукурузу, овощи, все, что нужно для еды, потому что мы обходимся без денег. Но долго так нельзя. Свечка, чтоб вечером почитать, — это стоит денег, учебник для детей — это стоит денег.

— Гидеон, а разве правительство не купит землю для негров?

— Может, и купит, не знаю. Положим, даже и купит. Так ведь правительство — это тысяча человек, пока еще они раскачаются. Может, через год, может, через пять лет, а может, никогда. А может, скажут — вот вам земля в Джорджии, переселяйтесь туда. Это плохо для нас. Мы всегда жили тут, тут наша родина. Надо взять эту землю.

— Как?

— Купить, — сказал Гидеон. — Заработать денег и купить.

— Для этого нужно много денег, Гидеон, — заметил Алленби.

— Сперва немного, потом достанем еще. Банки дают ссуды — да, даже неграм, если увидят, что дело вернее, что мы взялись крепко, что у нас есть немного своих денег. Железная дорога сейчас строит дамбу через болото, платит рабочим доллар в день, все равно — белым и неграм. Пойдем поработаем полтора-два месяца...

— А урожай?

— Вернемся, снимем урожай.

Все долго молчали, потом брат Питер сказал: — Недоброе дело, Гидеон, уводить мужей от жен...

Но Ганнибал Вашингтон заявил: — Гидеон прав.

— Соберем собрание, — решил Гидеон.

Но женщины тоже считали, что это недоброе дело. На речке за стиркой они искоса поглядывали на Рэчел, которая молча терла свое белье и колотила его вальком. Всякая перемена — это беспокойство, а теперь, видно, надо ждать перемен, и это хоть и связано со свободой, а все-таки беспокойно. Хорошо быть как дети, что плещутся голые в ручье, кричат, и хохочут, и шалят, и не ведают стыда, — но они-то уже не дети. В болотах лихорадка — уйдут туда мужья, еще захворают, умрут; недоброе место эти болота, говорят, там нечисто... Рэчел колотила белье вальком, полоскала его, выкручивала. Дженни шлепнулась в воду,

Рэчел закричала: — Иди сюда, довольно шалить, — и вдруг умолкла, заметив, как странно поглядели на нее женщины...

А Джемс Алленби спросил Гидеона: — Джефа ты тоже возьмешь с собой?

— Да. Он сильный, не хуже взрослого.

— Я не стал бы его брать, Гидеон.

— Почему?

Они сидели в большом сарае, где в одном углу Алленби устроил школу; вместо кафедры у него был ларь для зерна; свет широкой полосой падал из открытого сеновала. На скамейке лежала стопка простой бумаги и заточенные угольки, и присутствие детей как-то ощущалось здесь, хоть детей сейчас и не было; Гидеон не умел определить это чувство — словно какая-то жажда, какое-то голодное стремление было разлито в воздухе. Гидеон побывал на одном из уроков и видел, с каким невероятным терпеньем учит их старик. «Настоящие звереныши», — сказал он потом. «Ну да, а чего же ты ожидал? — ответил Алленби. — Но они учатся». Да, они учились — с жадностью, со страстью; а Джемс Алленби был прекрасный учитель, неистощимо терпеливый.

— Почему? — спросил Гидеон, мысленно укоряя себя, ведь он так и не поговорил с Джефом, хотя сколько раз собирался.

— Трудно сказать. Может быть, потому, что он весь, как пламя. Ты пробовал когда-нибудь узнать, что в нем происходит, Гидеон?

Гидеон смущенно промолчал.

— Он уже умеет читать и писать. Он, как губка, — все вбирает в себя. Весь мир готов вобрать. Он так быстро учится, что мне даже страшно. И он знает, чего он хочет, Гидеон. Он хочет быть врачом.

— Откуда вы знаете?

— Он мне сказал.

— Мне никогда не говорил, — сказал Гидеон.

— А ты его спрашивал?

Гидеон покачал головой, и Алленби продолжал:

— Ты когда-нибудь смотришь на себя со стороны, Гидеон? Помнишь того негра, что пешком шёл в Чарльстон? Это было не так давно, но ты уже не тот. Ты когда-нибудь задумывался над тем, что происходит с тобой, со всеми

нами, с миром, в котором ты живешь? Когда ты сидел в конвенте и строил планы, как изменить мир, думал ты, что эта перемена будет для нас, как родовые муки?

— Ты говорил о Джефе, — напомнил Гидеон.

— Что же, Джеф — Джеф твой сын. Ты можешь взять его с собой, он будет зарабатывать по доллару в день, я не говорю, что это плохо. Но надо, чтобы и у нас были ученые люди. Пора! На Юге еще нет школ, но можно поехать на Север. В Массачузетсе есть школы, в которые принимают негров. Ему дадут образование, обучат...

— Я не знаю, как это сделать, — растерянно пробормотал Гидеон.

— У тебя есть друзья в Чарльстоне. Этот Кардозо тебе объяснит.

— Отослать его так далеко? — сказал Гидеон.


Джеф уводил ее в лес и рассказывал ей обо всем, что их окружало, — о большом и о малом. «Вон скачет жаба, у самых твоих ног, чуть-чуть впереди». О заходящем солнце он говорил: «Запуталось в ветках, как большая роза». Ветер она сама чувствовала. «Словно кто тебя рукой трогает», — говорила она. Вначале она была вся скована страхом, обведена им, как непроницаемой стеной, и чудом было, что Джефу удалось проникнуть за эту стену; но он инстинктом угадывал, что для этого нужно делать. Она жила в глубокой темной пещере, где не было ни света, ни красок. Джеф с безошибочным чутьем за все время не ступил ни шагу, не сделал ни одного движения, не вымолвил ни единого слова, которое могло бы испугать эту слепую девушку, — для него самое прекрасное из всех земных существ. Он водил ее на луг, клал ей в руку луговые цветы и луговую траву, чтобы она могла их ощупать, а однажды он раздавил у нее на ладони ягодку земляники. Алленби жил в одной из заброшенных лачуг, которую негры кое-как починили для него, и он не запрещал Джефу приходить к ним и, пока Эллен работала по дому, читать ей вслух из книг, принадлежащих Алленби. От старого дядюшки Секстона, умершего в прошлом году, Джеф знал негритянские сказки, в которых птицы, звери и пресмыкающиеся разговаривали между собой и жили своей собственной таинственной жизнью. Эти сказки он тоже пересказывал Эллен Джонс. Рэчел знала, что он влюблен, и понимала его

неуклюжую нежность, так напоминавшую ей Гидеона, — и Марку больно доставалось от нее, когда он начинал высмеивать Джефа. Но сама она порой невесело задумывалась. Слепая девушка! За слепой нужен уход, слепая жена — обуза для мужчины, как к этому ни относись; а Джефу уже шестнадцать лет, немногим меньше, чем было Гидеону, когда он женился на ней. Мужчине нужна жена и женщине — муж, но они должны быть равны, как две чашки весов, которые уравновешивают друг друга.

Алленби говорил ей: — Все будет хорошо, Рэчел, поверьте мне.

В лесу, за полмили от опушки, к которой вплотную подходили распаханные поля, была старая вырубка площадью примерно в акр — залитая солнцем лужайка, усеянная пнями. Туда прилетали сарычи и, сидя на гниющих пнях, с важностью кивали друг другу; там змеи, свернувшись в кольцо, с утра до вечера грелись на солнышке. Туда Джеф уводил Эллен; среди пней было местечко, где можно было сидеть на горячем песке, прислонившись спиной к поваленному дереву, и наслаждаться ненарушимым одиночеством. Джеф мог сидеть там по целым часам, воссоздавая словами красочный мир для девушки, которая не могла его видеть: он описывал ей облака, проходившие по небу, голубых соек, шнырявших в траве, а позже — и свои собственные грезы, слагая их для Эллен в маленькие, живые картинки.

Медленно, тихо и незаметно в ней происходила перемена. Частью это зависело от того, что теперь она жила среди людей, дружных между собой и ласковых к ней; целый день вокруг нее звучали голоса — то смеялись дети, то взрослые издали окликали друг друга. Но частью это зависело от Джефа, который однажды оказал ей: «Я люблю тебя, Эллен». В другой раз, когда он обнял ее, она жалобно попросила: «Не делай мне больно, Джеф!..» Он начинал понимать, чем была жизнь для этой девушки, каким лицом она к ней обернулась. Он не знал, как быть, — это был странный, особенный случай, — а спросить было некого; другие мальчики его возраста, прячась в кустах, подсматривали за девушками во время купанья, а не то гонялись за ними и валили на траву...

— Кем ты будешь? — как-то спросила она его.

— Кем захочу, тем и буду.

— Ну а кем, все-таки?

— Я буду, как твой отец, — сказал он. Он первый решился заговорить с ней об ее отце.

«Доктором?» — спросила она, и он сказал: «Да». Он задумался. В его воображении уже вставали яркие картинки. Доктор в ближайшей деревне был пьяница и сквернослов с запачканной табаком бородой; как-то раз, когда умирала одна из соседок, он слышал, как женщины говорили о докторах — они рассказывали странные, нелепые вещи... Спросить бы Гидеона — отец, наверно, знает, но он не мог говорить об этом с отцом, хотя и преклонялся перед ним. Он спросил Алленби:

— Доктор — это что такое?

— Человек, который лечит больных.

— Правда? — Недалеко от их поселка в лесной заросли жила старуха-знахарка, она делала амулеты и продавала их. — Как она? — допрашивал Джеф.

— Нет, не так, как она. Доктор лечит по науке, он знает, отчего происходят болезни.

— А отчего они происходят?

Так это началось, и теперь, ведя Эллен за руку среди сосен, Джеф сказал:

— Меня посылают учиться.

— Тебя?.. Куда?

— Должно быть, на Север. Буду учиться и стану доктором.

Это было невероятно; Эллен жалобным голосом спросила — а кто же останется с ней, когда он уедет, и он понял, что тогда над ней снова сомкнется мрак. До сих пор он об этом как-то не думал. «Я люблю тебя, — сказал он, — тебя, одну тебя».

— А хочешь уехать?

— Хочу, — горестно сознался он. — Но я же вернусь, придет время, и я вернусь, опять буду с тобой, клянусь тебе...

Гидеон рассказал об этом Рэчел только после того, как получил ответ от Кардозо. Тот писал: да, это можно устроить. Пусть Джеф приезжает к нему в Чарльстон; он напишет Фредерику Дугласу и еще другим знакомым на Севере. На первое время хватит двадцати пяти долларов; он устроит, чтобы Джеф мог поехать в Бостон морем. Получив это письмо, Гидеон все рассказал Рэчел.

— Далеко это — Бостон?

— Тысяча миль, не меньше, — ответил Гидеон. — Но ты понимаешь, Рэчел, что это значит? Наш сын, дитя, рожденное в рабстве, поедет в Бостон учиться на доктора.

Рэчел кивнула.

— Думаешь, мне самому не жалко с ним расставаться?

И опять Рэчел кивнула. Гидеон обнял ее и прижал к груди:

— Детка, послушай, детка, ты будешь гордиться этим сыном, как еще будешь гордиться! Он будет большой человек, важный, знаменитый...

— Я знаю, — сказала Рэчел.

Начальник железнодорожной партии, рослый бородатый янки, в высоких сапогах, в измазанной грязью отсырелой куртке, желтый после припадка малярии, сказал Гидеону: «Ты у них за старшего?» — «Да». — «Сколько вас?» — «Двадцать два». — «Получишь на всех лопаты, кирки и топоры. Плата — доллар в день. Работать семь дней в неделю — с восхода до заката. Расчет по вторникам». — «Хорошо», — сказал Гидеон. Начальник кивнул в сторону палатки, где выдавали заработную плату: «Пусть подпишутся. Кто неграмотный — поставит крест».

Гидеон, Трупер и Фердинанд Линкольн были в той бригаде, что прорубала просеку. Стоя по колена в илистой воде, они валили шести- и восьмидюймовые стволы — лес был молодой; и целый день их обоюдоострые топоры с треском вонзались в древесину. Для большинства негров в этой и в других бригадах эта работа на железной дороге была первым в их жизни свободным трудом. Когда железнодорожная компания открыла в соседнем городе конторы по найму и стала набирать рабочих, тамошние купцы качали головой и говорили: «Пустая трата времени. Не может негр работать без хозяина и без плетки». «Ведь это чорт знает что! — говорили они. — Платить негру по доллару в день; это значит избаловать их, испортить вконец; где это слыхано — такая плата!» Но янки, мастера и инженеры, только пожимали плечами и продолжали набирать рабочих. «Ладно, — говорили местные жители, — все равно нельзя проложить дорогу через это болото, ничего не выйдет у этих янки, так им и надо!» Но дамба, странное дело, росла и подвигалась вперед. Опустив в воду каркас из стволов и веток, инженеры заполняли его гравием и переходили дальше. Когда пошли дожди и превратили болото в море липкой, как деготь, грязи, рабочие стояли в этой грязи по пояс и укладывали бревна наощупь. Когда развелись комары и малярия стала косить людей, конторы по найму вывесили объявления о новом наборе. Первые восторги, вызванные вестью о том, что у каролинцев будет наконец-то своя собственная железная дорога, были недолговечны; бывшие плантаторы, бывшие управляющие и надсмотрщики скоро ощутили что-то грозное, чуждое и неотвратимое в нашествии новоанглийской компании, которой владели и управляли янки и которая проводила свою дорогу с тем же упорством, с каким Шерман провел свое наступление через весь Юг, до самого моря!

Но негры воспринимали это иначе. Гидеон впервые стал догадываться о роли труда в жизни и цивилизации. Когда он и его близкие были рабами, они трудились год за годом, ничего за это не получая, ничего от этого не выигрывая, как трудится вол или лошадь. Теперь железная дорога объявила — ей нужен товар, она его купит; этот товар — труд; Гидеон и другие негры пришли и продали ей свой труд по цене один доллар в день; и с помощью их труда то, что было только мыслью, стало действительностью: дамба через болото, сверкающие стальные рельсы, поезд, гудящий в ночи. Они уйдут отсюда свободными людьми, унося в кармане деньги, и на эти деньги они, в свою очередь, что-нибудь купят. А позади останется то, что создано их трудом и потом.

Можно ли было построить эту дорогу рабским трудом, Гидеон не знал; но он знал, что никогда рабы не работали так, как сейчас, даже когда плеть опускалась на их спины. Его бригада рубила деревья и разделывала бревна для каркаса. Двое рабочих становились друг против друга и начинали подрубать ствол, один повыше, другой пониже, ровно восемь ударов на каждое молодое дерево, потом треск и гулкие окрики: «Берегись, берегись!» Оглушительный всплеск, когда дерево валилось в воду; частая стукотня топоров — это обрубали ветки; потом восемь человек поднимали разделанный ствол на плечи и сваливали его на салазки, запряженные мулом. Негры работали голые по пояс, черные тела их лоснились, мышцы перекатывались под кожей. Сперва они пробовали петь старые рабьи песни, но ничего не выходило; ритм был не тот, темп изменился, протяжная жалоба была теперь ни к чему. Начали сами собой рождаться новые песни, сперва без слов, потом возникли слова — самые бесхитростные; без песни ведь нельзя, и негры просто думали вслух: «Рубим топорами, раз два; рубим топорами — пошла-а!» Пришли слова, пришла и мелодия...

Последние месяцы изнежили Гидеона. К вечеру его всего разламывало: у него не оставалось никаких, мыслей, никаких желаний — только броситься на жесткую койку в бараке и спать, спать! Сон, работа, еда — вот и вся жизнь. И он все чаще спрашивал себя: — А как же книги, отдых, ученье? Есть ли для них место в такой жизни? Есть ли в ней место для чего-нибудь, кроме работы? — Освободиться от рабства это все равно, что вступить в новую эру цивилизации; но все ли это, что нужно человеку?

Еда была неплохая, хотя слишком однообразная, — тушеное мясо с рисом и картофелем три раза в день. Рабочие выстраивались в очередь, и каждому накладывали его порцию на оловянную тарелку — это был единственный перерыв в четырнадцатичасовом рабочем дне. Спали в наскоро сколоченных длинных деревянных бараках и в старых армейских палатках. Келли, начальник четвертой бригады, сказал как-то раз главному инженеру Риду: «Дайте мне десять таких бригад, как моя, и я вам проведу дорогу в самый ад».

И Рид, который был в инженерных войсках во время войны, ответил ему: «Погодите, и здесь будет не лучше ада». Слова Рида вскоре оправдались: началась новая волна малярии, и болото превратилось в зачумленную жаркую печь; день и ночь над водой густым роем носились и звенели комары. Джордж Райдер, один из тех, что пришли с Гидеоном, слег в лихорадке и через четыре дня умер. Ганнибал Вашингтон и брат Питер отвезли его тело в Карвел, чтобы женщины могли похоронить его и оплакать и найти в этом хотя бы некоторое утешение. Да, за все, что они получат, приходилось платить дорогой ценой. Гидеона перевели в бригаду по засыпке, потом он зачищал стволы для шпал. И однажды ночью они услышали пронзительные гудки — подошел первый рабочий поезд. Вода в болоте понижалась; ил высыхал и трескался; жара все усиливалась — и все же теперь работать было легче. Поверх каркаса из древесных стволов лег настил из гравия и битого камня, а по нему протянулись две нити стальных рельсов — готовый путь для рабочего поезда. У Гидеона трещала голова от усилий все это понять; раз Ганнибал Вашингтон спросил его:

— Гидеон, а на Севере белые тоже так работают?

— Некоторые, наверно, да.

— Ни отдохнуть, ни повеселиться, ни к женщине пойти?

— Выходит, что так.

— Ты считаешь, это правильно?

— Не знаю — может, потом пойму.


Это случилось в отсутствие мужчин. У Трупера была четырнадцатилетняя дочка по имени Джесси — с ней-то это и случилось. Рассказать она могла только очень отрывочно и бессвязно: как она пошла на старую дорогу, что прежде вела к табачным плантациям, так просто пошла, ни за чем, шла себе и думала о чем-то, потом увидела — навстречу едут двое белых в двуколке, запряженной мулом. Они крикнули ей: «Эй ты, иди сюда!» Она побежала через поле, они за ней. Она бросилась в кусты, упала, они вытащили ее оттуда, сорвали с нее платье и изнасиловали. Потом стали советоваться — убить ее или не убивать, но, в конце концов, отпустили, и она прибежала домой, голая и обезумевшая от страха.

Когда Трупер узнал об этом, он тоже чуть не обезумел: он не помнил себя от бешенства, он хотел кого-нибудь убить. Он твердил: «Пойду, убью белого!» Гидеон и брат Питер уговаривали его, доказывали ему, что это глупо: «Тебя повесят, только и всего». — «Пускай повесят». — «Да какой же в этом толк?» Наконец, Гидеон сказал с холодным гневом: «Сделай лучше что-нибудь толковое. Ты говоришь, как дурак, ты этого не сделаешь. Мы два месяца работали на болоте — ради чего? Спроси себя, Трупер, — ради чего? Один из нас умер, его привезли домой, похоронили. Мы работали, спину не разгибали, неба над собой не видели, жен два месяца не видели — ради чего, скажи мне?»

— Ради чего? — тупо спросил Трупер.

— Ради новой жизни, понимаешь? Можешь ты это понять?

— Ты красно говоришь, Гидеон. Очень важный стал, еще бы — пошел в Чарльстон, жил там, как барин, сидел с богатенькими неграми да с белыми...

— Дурак ты! Я пошел в Чарльстон потому, что нельзя было не итти. Я боялся, душа в пятки ушла — да и было чего бояться. И сейчас есть... — Он обнял Трупера за плечи и продолжал: — Слушай, друг. Это злое дело, страшное дело, бедной девочке нанесли глубокую рану. Но эта рана заживет, Трупер; все раны заживают. Она забудет. Лучше подумай, что нам всем делать, что для всех нужно; у тебя жена, у тебя еще дети. Мы заработали на болоте почти тысячу долларов, столько денег у негра никогда не бывало. Можно пить, гулять, к девкам ходить, можно всякого добра накупить, ситцевых платьев, леденцов, всего и не перечесть. Это большой соблазн, но я поговорил с нашими, и они сказали: «Хорошо, Гидеон, спрячь эти деньги, купи землю». Почему они так сделали, простые негры, вчера только рабы? Почему у них такая надежда, такая вера в будущее?

Трупер с несчастным видом покачал головой.

— Я тебе скажу почему. Будущее делается не сразу, его еще нет, как нет завтрашнего дня, когда солнце зашло и человек лежит без сна. Тогда он говорит — не будет завтра, не будет рассвета, всегда будет ночь, во веки веков. Он ворочается с боку на бок и считает часы, и время тогда тянется долго, долго. Так вот это время уже почти прошло, скоро будет завтра, настоящий день. Все старые, злые дела, им скоро конец. Еще есть — там линчевали негра, тут обидели девочку. Но скоро уже не будет.


Читая Рэчел полученное от Джефа письмо, Гидеон старался получше растолковать ей, что это за школа, в которой тот учится. Ему самому было странно, что эти круглые аккуратные буквы, — это его единственная связь с сыном, ниточка, переброшенная через пропасть, и он пытался, как умел, заполнить эту пропасть для себя, а еще больше для Рэчел, Дженни и Марка. Когда Дженни и Марк спросили, где это Массачузетс, Гидеон мог только ответить, что это далеко, очень далеко. Это такое место, где живут янки. «Одни только янки?» — «Да, кажется, только янки, — сказал Гидеон. — Вот тут он описывает город. Слушайте: «Уорчестер очень красивый, на улицах много людей. Такое место называется город. Сперва очень страшно, но потом привыкаешь, и я уже привык жить в городе».

— Это как Чарльстон? — спросил Марк, хотя и о Чарльстоне он имел самое смутное представление.

— Да, должно быть, как Чарльстон, — ответил Гидеон неуверенно и продолжал читать:

«У нас в Пресвитерианской бесплатной школе четырнадцать учеников, все цветные, как я, но больше сироты, у которых нет ни отца, ни матери. Его преподобие Чарлз Смит и его преподобие Клод Саусвик, который унитарианец, а не пресвитерианец, они учат нас чтению, письму, арифметике, латыни, истории и географии...»

— Что такое унитарианец?

Гидеон не знал, но он мог объяснить, что такое география, а про латынь сказал, что это язык, на котором много сотен лет тому назад говорили люди, жившие в другой стране, далеко отсюда.

— А теперь они на нем говорят? — Этого Гидеон точно не знал и не мог сказать, зачем Джефа учат этому языку — может быть, хотят послать его в ту страну? Он читал дальше:

«Мы учимся и спим в комнате позади пасторского дома, она называется флигель. Еду нам готовит дамский комитет, и они дали нам одежду. Одежда чистая и хорошая, очень мало ношенная. А мы за это работаем. Мы косим траву, моем окна, подметаем и убираем церковь, и нам дают десять центов в неделю на расходы. Я скучаю по вас, но мне тут хорошо. Скажите Эллен, я очень по ней скучаю...»

Рэчел утирала слезы, но Марк и Дженни в мыслях сами жили на Севере вместе с Джефом и приходили в восторг от всего, что он описывал. «Видите, — говорил Гидеон, — как это хорошо для него». Теперь мечты Джефа стали для него живыми и реальными. Переписка так сблизила его с сыном, как этого не было в жизни; в одном из своих писем он писал: «Почитай книги Чарльза Диккенса. Из них ты много узнаешь о братстве, о добрых и злых людях».


Раньше, чем начинать переговоры о земле, Гидеон решил повидать Абнера Лейта. Однажды утром он пошел по дороге к его хутору, а придя, оперся об изгородь и стал ждать, пока его заметят. Миссис Лейт вышла на порог, поглядела на Гидеона и ушла обратно в дом. Джонни, шаркая босыми ногами по пыли, подошел к изгороди и сообщил Гидеону, что Абнер в свинарнике, задает корм свиньям.

— Как тебя звать, негр? — спросил мальчик.

— Гидеон Джексон.

— Я тебя знаю.

— Правильно, — кивнул Гидеон. — Я тут был прошлой осенью. Ты меня видел.

— Угу.

— Сколько тебе лет, мальчик? — спросил Гидеон.

— Десять.

— Ходишь в школу?

Мальчик усмехнулся и затряс головой. «Очень нужно!» — сказал он. Абнер вышел из-за свинарника и кивнул Гидеону.

— Здравствуй.

— Здравствуйте, мистер Абнер, — сказал Гидеон. — Смотрю я — хороша у вас кукуруза. И хлопок посеяли, это хорошо. В этом году цена на хлопок будет высокая. Хорошие деньги выручите.

— Да, ежели управлюсь с уборкой.

— Управитесь.

— Очень приятно, что ты такой оптимист, — сказал Абнер. — Может, ты придешь поможешь?

— Может, и приду.

Абнер подтянул штаны, сплюнул и обеими руками потер себе зад. — Слыхал я, что вы на железной дороге работали, — заметил он. Теперь уж к ним подобрался и Питер и шестилетняя дочка Абнера; ухватив отца за поясной ремень, она исподтишка поглядывала на Гидеона сквозь гривку рыжих волос.

— Верно. Работали.

— Что ж это ты — после конвента да за лопату? Небось, несладко?

— Может, несладко, а может, и сладко, — усмехнулся Гидеон. — Это с какой стороны посмотреть.

— Говорят, теперь вы, негры, будете управлять государством.

— Это неверно, мистер Абнер.

— Неверно?

Гидеон сказал: — Можно зайти во двор, мистер Абнер? Очень хочется пить, — нельзя ли холодной воды стаканчик?

— Я принесу, — крикнул Питер и побежал к колодцу.

— Заходи, — коротко сказал Абнер и, не дожидаясь Гидеона, пошел в глубь двора, в тень от большого дерева. Он сел на корточки под деревом. Гидеон сел рядом. Питер принес воды в оловянной кружке, и Гидеон с наслаждением выпил. — У вас хороший колодец, — сказал он. Абнер кивнул: — Да, вода в нем всегда холодная. Я сделал над ним навес от солнца. — Нет слаще чистой холодной воды. — Жена Абнера опять вышла на крыльцо, поглядела на них долгим взглядом и ушла обратно. Гидеон сказал:

— Хорошие времена пришли, мистер Абнер.

— Это как считать.

— Я так считаю, что сейчас будет лучше, чем до войны, — медленно сказал Гидеон. — Плантаторам, пожалуй, туго придется, но мелкий фермер сможет подняться. А прежде не мог.

— Угу.

— Ну, а все-таки, — продолжал Гидеон, срывая сухую травинку и принимаясь ее жевать, — как говорится, на бога надейся, а сам не плошай. — Абнер ничего не ответил и, прищурясь, поглядел на солнце, словно соображая, сколько уже времени Гидеон тут сидит. Подошла его охотничья собака, обнюхала Гидеона, потом легла возле. Дети разбрелись. Жена Абнера крикнула в окно: «Питер, иди сюда, слышишь!»

— Скажем так, — опять заговорил Гидеон. — Что было, то прошло, а только эта война всем нелегко далась. Женщины дома мучились, работали, ждали. А мы с вами вернулись, засучили рукава, давай жизнь налаживать, пусть же мы не зря страдали. Семян достали, скотину завели. Хлеб посеяли, овощей посадили. Вы большой кусок запахали, для одного человека ой, ой как много, наломали, небось, спину. Зато и урожай у вас хороший, можно гордиться. Но скажите мне, мистер Абнер, чья это земля, вот, где вы пашете?

— Чья земля? — Абнер уставился на Гидеона. — Не знаю, чья, и знать не хочу. Плевать я на это хотел. Была Дадли Карвела, потом, говорят, стала Фергюсона Уайта. А теперь, говорят, Уайт в Техас уехал.

— Это верно. А землю у него всю забрали за неуплату налогов.

— Ну и пускай забирают. Мне налоги платить не из чего.

— В том-то и дело, — спокойно сказал Гидеон. — Вся Карвеловская земля назначена к продаже с аукциона; торги будут в октябре, в Колумбии. Я это знаю от федерального комиссара. Нарежут участками в тысячу акров, не меньше, и продадут. А куда мы тогда денемся, мистер Абнер, куда вы денетесь?

— Никуда не денусь, — упрямо сказал Абнер. — И пускай янки сюда не лезут распоряжаться, и плантаторы пусть ко мне не суются. Я всю войну провоевал, а что я за это получил? Нет, сэр! Сижу на этой земле, и никто меня отсюда не выгонит.

— Простите, мистер Абнер, а только это пустые слова. Никто не выгонит, это легко сказать: ну, а придет шериф, что тогда делать? Драться? Против кого? Против того плантатора, что землю купил? Так ведь за него закон. Значит, против закона?

— Не желаю, чтоб мне негры указывали.

— Минуточку, мистер Абнер. Положим, вы не любите негров, это ваше дело и сейчас сюда не относится. Но позвольте мне сказать: любите вы их или не любите, а негр вам не враг.

— Катись-ка ты отсюда к чертовой матери, — холодно сказал Абнер.

— Хорошо, — сказал Гидеон, и рот его сложился в жесткую складку. — Я могу уйти. Плантацию продадут с торгов, и вы будете злой, как чорт, всех будете ненавидеть, но чем вам это поможет? Я вам вот что скажу, мистер Абнер, хотите слушайте, хотите нет. Мы пошли работать на болото, чтобы достать денег и купить землю. У нас на Юге, если человек без земли, так он все равно, что раб, а когда человек раб, так белый он или черный, это, мистер Абнер, разницы не составляет. Мы собрали почти что тысячу долларов, а банк, может, еще даст под закладную, тогда пойдем и купим себе два-три участка по тысяче акров. Ведь это как приятно — пойти, приторговать хороший участок — и уж это будет своя земля, своя собственная!

Абнер Лейт, покачиваясь на пятках, смотрел в землю и пальцем выводил на ней какие-то узоры. Минуты проходили, а он все молчал, пристально разглядывая свои большие узловатые руки, жесткие рыжие волоски на них, которые курчавились, как витая проволока, и шрам на запястье, оставленный ему на память штыком какого-то янки. Глядя на него, Гидеон пытался понять борьбу, происходившую сейчас у него в душе, — борьбу с самим собой, с целой жизнью непримиримых противоречий. Кого он ненавидел? За кого воевал? Ради чего? Человек не остается прежним после того, как он несколько лет подряд убивал людей, маршировал с винтовкой на плече, ловчился, как бы его самого не убили. Он может вернуться домой и снова стать за плуг и снова задавать корм свиньям, но он уже не тот.

— У меня нет денег, — проговорил, наконец, Абнер усталым голосом, в котором больше не было злобы. — Четыре доллара шестьдесят центов — это все, что есть в доме.

— Денег не надо, — ответил ему Гидеон. — Нам нужны люди, чтобы взяли участок и могли его обработать. Семьи. Денег у нас довольно для начала — а если этого мало, так, значит, и больше не поможет. На Карвеловской земле сейчас живут двадцать семь негритянских семей да семь белых; продадут землю, всем либо уходить, либо быть издольщиками. Скажем, по восемьдесят-девяносто акров на семью — где немножко больше, где немножко меньше. Сюда войдут — участок леса для топлива, выгон для скота и пахотная земля. Значит, на всех нужно три тысячи акров.

— На что я вам сдался? — спросил Абнер. — Что я для вас сделал? С неграми я, кажется, никогда не нянчился, слюни над ними не распускал, с какой стати тебе лизать мне зад?

— Это верно, — согласился Гидеон.

— Так в чем же дело?

— Ладно, я объясню, — сказал Гидеон. — Рассудите сами, мистер Абнер. У нас на Юге четыре миллиона негров, восемь миллионов белых. В Южной Каролине негров даже чуть-чуть больше, чем белых. По-старому теперь не будет, с этим война покончила. Был конвент, будут выборы, будет совсем другая жизнь. Какая же она будет, эта новая жизнь, мистер Абнер? Тут, в нашем углу, не видно; те же гнилые хибарки, та же вражда и злоба, такое же невежество. Где ж эта новая жизнь? Ну, видите ли, с неба она не свалится — так не бывает, нужно все самим делать. Теперь вот у нас есть железная дорога через болото, так ведь это потому, что люди туда пошли и работали, — от

одних разговоров она бы не выстроилась. То же самое и здесь. Земля у нас жирная, щедрая, напоит млеком и медом, только поработай над ней, не поленись. Климат здоровый — нет холодов, как у янки, нет лихорадки, как на дальнем юге. И люди хорошие, белые есть хорошие, негры есть хорошие. Хорошая страна.

— Была, пока янки ее не разорили, — вставил Абнер.

— Уж будто бы разорили? Конечно, война это для всех горе. Я взял ружье, вы взяли ружье, мы дрались друг против друга; выходит, мы за разное боролись. А за что, собственно? Вот пришли янки, освободили негров, и, может, половина плантаторов разорилась. Но много ли у нас плантаторов? Посмотрите кругом — всюду, куда ни глянь, все Карвеловская земля. Я был раб, теперь свободный человек — значит, мне лучше; вы как были фермер, так и остались; но и вам теперь получше. До войны могли вы надеяться купить себе в собственность участок хорошей земли? Как бы не так! Вся хорошая земля была под плантациями — белым беднякам оставались болота да сосновые чащи. А теперь янки всю землю передают нам — и надеяться уже можно.

Абнер водил пальцем по пыли.

— Ну, дальше, — сказал он.

— Хорошо. Так вот: жизнь у нас будет такая, какой мы ее сами сделаем. И чтобы была хорошая, нужно, чтобы она была одинаковая и для негров и для белых. Чтобы будущее равно принадлежало и белым и неграм. Иначе опять ненависть и раздор. Мы будем сильней, нам легче будет купить землю, если вы войдете с нами в долю, если Макс Бромли войдет, если братья Карсоны войдут, если Фред Мак-Хью войдет.

— Не пойдут они.

— А может, и пойдут, мистер Абнер. Времена меняются — и люди тоже. Теперь другое: мы завели у себя школу. Почему бы и вашим детям туда не ходить? Когда-нибудь правительство само за это возьмется, построит тут настоящую, хорошую школу. Что мешает вашим детям учиться с моими, кроме того, что одни белые, другие черные?

Абнер покачал головой.

— Я понимаю, вам нужно подумать, мистер Абнер. Нужно время. Хорошо. Но насчет земли, право же, никаких нет причин, почему вам не войти с нами в долю.

— Не желаю подачек от негров, — упрямо сказал Абнер.

— Какая же это подачка, когда нам самим от этого выгода? Я приду в банк, скажу, у нас не одни негры, есть и белые, — мне куда охотнее дадут ссуду. Это выгода.

— Пожалуй. — Помолчав минуту, Абнер сказал: — А почем ты знаешь, что нам продадут эту землю?

— Я говорил с янки, земельным агентом. Он сказал, что торги будут открытые для всех, кто захочет, и получит тот, кто даст больше.

— А может, ты все врешь?

— Может, вру, — сказал Гидеон; их взгляды встретились, и в первый раз за все время Абнер улыбнулся.

— Кто пойдет на торги?

— Наши хотят, чтобы я. Это еще не решено. Можно обсудить.

— Я буду за тебя.

— Значит, вы идете к нам в долю? — спросил Гидеон.

— Иду.

— Я буду счастлив и горд, мистер Абнер, пожать вам на этом руку.

И в первый раз в жизни Абнер Лейт обменялся рукопожатием с негром.


После двухчасовых уговоров братья Карсоны согласились и дали Гидеону шестьдесят пять долларов, чтобы он приложил их к общему капиталу. Макс Бромли, в ответ на все доводы, только тряс головой: не желает он ничего общего иметь с неграми, вот и все, и точка. Фред Мак-Хью согласился, его зять, Джек Сэттер, — тоже. Еще трудней было уговорить карвеловских негров; на это у Гидеона ушло два дня и разговоров без счета.

— На что нам белые? — кричали они. — Деньги наши, мы их сами заработали, один даже умер на работе!

Гидеон объяснял. Он повторял свои доводы снова и снова. Наконец, половина с ним согласилась, а потом уломали и остальных. Гидеон ликовал; сердце у него прыгало от радости — в первый раз за много месяцев. Теперь, когда он держал Рэчел в объятиях, все было опять, как раньше, как в те дни, когда они оба были молоды.

И, наконец, однажды утром, дня через четыре после того как Гидеон был у Абнера Лейта, на дороге к поселку появился сам Абнер вместе с обоими своими сыновьями. Он подошел к Гидеону и сказал: «Я говорил с Эллен, и она считает, что мальчикам надо поучиться грамоте».

Мальчики вертелись, визжали, брыкались. Абнер дал им по подзатыльнику и сказал: «Смотрите у меня, чтобы учились как следует, а то такую закачу трепку!..» Гидеон понял его чувство, его стыд перед самим собой за то, что он, белый, пришел чего-то просить у негров, и постарался облегчить ему дело. «Благодарю вас, мистер Абнер, — сказал он. — Вы положили начало».

Абнер кивнул, постоял минуту молча, потом повернулся и пошел прочь.

Глава седьмая

О том, как Гидеон Джексон совершил далекое путешествие, заключил выгодную сделку и сделал выбор


Карл Роббинс, вице-президент Первого национального банка Колумбии, покачал головой. Нет, это его не интересует. Такая комбинация вряд ли приемлема для банка. Даже совершенно неприемлема, если говорить точно. И мистер Роббинс улыбнулся, этой улыбкой выражая крайнюю степень скептицизма. У мистера Роббинса была массивная голова с большой лысиной, обрамленной полоской рыжеватых волос, маленькие голубые глазки и толстая мясистая складка на затылке, которая, казалось, поддерживала череп. Он терпеливо объяснял Гидеону:

— Видите ли, Джексон, эти дела не так просто делаются. Если бы это было так просто, как вы себе представляете, у нас давно был бы полный хаос. Вы приходите ко мне с тысячей долларов, говорите, что вас послали какие-то негры и белые оборванцы, самовольно поселившиеся в Карвеле, и просите у меня чек на наш банк, чтобы при помощи этого чека купить землю на аукционе. Ведь это же чистая фантастика!

— Не просто чек, — возразил Гидеон. — Вы дадите нам деньги под закладную.

— Ну, полно, Джексон, — прервал его Роббинс. — Будьте благоразумны. Время сейчас неспокойное. Мало кто решится сейчас давать деньги под закладную, а тем более под закладную на еще не существующее владение. Какие гарантии может нам дать горсточка черных бродяг?

— Мы не бродяги, мистер Роббинс. Мы всю жизнь прожили на этой земле, мы всю жизнь работали на этой земле, после освобождения мы уже три раза снимали урожай. Если бы вы только побывали в Карвеле, я уверен, вы думали бы по-другому.

— Я не привык, чтобы негры учили меня, как мне думать, — сказал Роббинс.

— Мистер Роббинс, сэр, я и не думал вас учить. Я говорю все по правде, как оно есть. Мы честные люди. И все, чего мы хотим, это несколько акров земли. На это вся наша надежда.

— Не понимаю, — раздраженно промолвил мистер Роббинс; он поглядел на часы и кивнул сторожу, который стоял поодаль за барьером. — Если вы честные люди и хотите работать, вы всегда получите работу на этой же самой земле, кто бы ее ни купил. Кроме того, я считаю, что неграм вообще нельзя давать землю; это их портит. Извините, Джексон, я занятой человек. — И тут подошел сторож, взял Гидеона за руку и вывел его вон.

Рэчел утешала его: — Все будет хорошо, Гидеон, вот увидишь, все будет хорошо. — А Гидеон, слушая ее, негодовал. Сколько еще негров думает, как она, все только о сегодняшнем дне и никогда о завтрашнем; да, рабство — это страшный яд, он разъедает душу; цепи можно сбросить одним движением, но эта отрава выветрится еще не скоро. Он вернулся жалкий, побитый, а Рэчел счастлива уже тем, что он дома.

— Как ты не понимаешь, — начал он с жаром, но тут же умолк.

— Все будет хорошо, Гидеон, милый, раз ты взялся, все будет хорошо.

И он улыбнулся, глядя на нее, на ее округлую женственную фигуру, гладкие щеки, маленький вздернутый нос, чуть лоснящуюся кожу, отражавшую свет очага; он улыбался, прислушиваясь к ее голосу.

— Почему смеешься надо мной, Гидеон?

— Я не смеюсь, детка. — А про себя он думал, как все это странно: связи между людьми и причины этих связей, все такое простое, почему-то вдруг ставшее баснословно сложным... Эта женщина, его жена, которую он сейчас так горячо, так крепко любит; и ее связь с ним, черным рабом, которого она когда-то добровольно избрала, и ее связь с будущим, через Джефа, через Марка, со всем этим непрерывно пульсирующим потоком, с человечеством, которое взбирается все выше, стремится все дальше, ликуя и страдая...

— О чем ты думаешь, Гидеон? — спросила она. Дженни забралась к нему на колени. Марк лежал у огня. — Пора спать, Дженни, — сказала Рэчел.

— Что тебе рассказать, детка? — спросил Гидеон, обнимая девочку.

— Про братца Лиса.

— Братец Лис... Я тебе все про него рассказал, больше не знаю.

— А почему он никогда не встречал сестрицу Черепаху? — допытывалась Дженни.

— Как не встречал, встречал. Братец Лис очень хитрый, хитрей всех в лесу. Он черепаху ни во что не ставит. У черепахи очень толстый панцырь, все думают, где уж ей быть хитрой... — Рэчел глядела на Гидеона, краем уха прислушиваясь к его. словам; Марк слушал тоже без особого внимания, да оно и не требовалось: таково уж свойство старых сказок — знаешь их наизусть, а все-таки слушать приятно, что-то в них есть, что никогда не надоедает. В дверь постучали, и Рэчел впустила Джемса Алленби. Он молча сел и стал ждать, пока Гидеон кончит сказку, он всегда ухитрялся подгонять конец к тому времени, как Дженни засыпала. Он тихонько расцепил ее ручки, и во сне крепко обнимавшие его за шею, и уложил ее на тюфяк. Марк дремал у огня, свернувшись клубочком, как молодой звереныш. Потолковав о погоде и о том, как хорошо выглядит Рэчел, Алленби сказал:

— То, что произошло в Колумбии, Гидеон, меня не удивляет. Этого надо было ожидать.

— Пожалуй.

— Что ты думаешь делать теперь?

— Поеду в Чарльстон.

— Там тебя примут не лучше.

— Тогда в Бостон, Нью-Йорк, Филадельфию, — сказал Гидеон.

«На край света», — подумала Рэчел, а Алленби сказал:

— Ты ведь добудешь эту землю, Гидеон?

— Постараюсь.

— Добудешь, — кивнул старик. — С той ночи, что ты провел у меня в хижине, я поверил: ты до конца пойдешь своей дорогой. Разве тебя что остановит, Гидеон? По-моему, нет. Только не делай этого ради одной власти. Власть сама по себе ничего не стоит. Не забывай о доме.

— Как это?

Алленби пожал плечами и улыбнулся: — Я уже старик, Гидеон, и, может быть, я слишком много болтаю. Если ты поедешь на Север и будешь встречаться с янки, запомни вот что: они не все на один покрой. Есть такие, что ненавидят негров еще больше, чем южане; для них мы чужие, непонятные существа с черной кожей. Для южанина мы не чужие, даже когда он нас ненавидит, для него мы так же неотделимы от его родины, как сосновые леса, хлопок и табак. А есть такие — их немного, но ты их встретишь, Гидеон, — которые совсем переделали себя, до самой сердцевины; это особенные люди, не похожие на других, они будут сидеть с тобой за одним столом, будут брать тебя за руку, им все равно, какого цвета у тебя кожа. Таким людям нужно доверять, Гидеон, верь им, они настоящие. Целых два поколения этих людей боролись за нашу свободу, потому что они верили в братство. Не верь той лжи. что про них рассказывают.

Гидеон кивнул; старик нагнулся, положил ему руку на колено и сказал: — Не будь слишком горд, Гидеон, если будут давать, бери. Если бы не было тех, кто берет, и тех, кто дает, мы были бы дикарями. Ты едешь за более важным делом, но если тебе попадутся книги, бумага, мел, грифельные доски... нам они очень, очень нужны.

— Буду помнить, — сказал Гидеон.


Гидеон продолжал учиться. В Колумбии он достал «Комментарии к английским законам» Блекстона, купил эту истрепанную старую книжку за шестьдесят центов. Андерсон Клэй прислал ему «Права человека» Пэйна, тоже потрепанную, с загнутыми уголками; книга эта, такая смутная, мало понятная Гидеону из-за недостатка у него знаний и опыта, тем не менее поразила его, как какое-то чудо; она стала для него неиссякаемым источником удивления. У Алленби было несколько стихотворений По, он дал их Гидеону, но они показались ему трудными и запутанными. — Какие-то не живые. — Ему больше нравился Эмерсон; а Алленби говорил: — Вот бы тебе повидать его, Гидеон...

Была ранняя осень, когда Гидеон вернулся в Чарльстон; он опять остановился у Картеров, которые приняли его с восторгом, потом пошел к Фрэнсису Кардозо. Тот пожал ему руку, как-то странно улыбаясь, и сказал:

— Вот вы и снова здесь, Гидеон.

— Да.

— Немного старше и немного опытней?

— И того и другого понемножку, — согласился Гидеон. Он сидел в гостиной Кардозо, неловко выпрямившись, зажав руки между колен. Перед ним стоял стакан вина и тарелочка с печеньем.

Комната за то время, что он в ней не был, словно стала меньше, чем прежде, и сам Кардозо тоже, казалось, стал поменьше ростом. Гидеон говорил медленно, тщательно выбирая слова, а Кардозо молча слушал его, пока он не дошел до разговора с колумбийским банкиром.

— Это удивило вас, Гидеон?

— Не очень. Я предчувствовал, что так будет.

— Здесь будет то же самое, — заметил Кардозо. — Видите ли,Гидеон, Роббинс по-своему был прав. Какое обеспечение вы можете ему предложить? Немного долларов наличными, ваше слово, поручительство нескольких нищих негритянских и белых семей и весьма туманные мечты о будущем.

— Будущее — всегда мечта, — возразил Гидеон.

— Более или менее, с этим я согласен. Но разве вы не понимаете, Гидеон, что этот самый земельный вопрос существует на Юге повсюду, что это главный вопрос, от которого зависит наше будущее. Как же его разрешить? В марте прошлого года Тадеус Стивенс внес на рассмотрение Конгресса законопроект о разделе земли. Что он предлагал? Отобрать крупные плантации мятежников, разбить их на участки и выдать по сорок акров и пятьдесят долларов на каждого свободного земледельца. Одну минутку, я вам сейчас прочту, что писал об этом сам Стивенс. — Кардозо подошел к письменному столу, порылся в бумагах, а потом вернулся к Гидеону и начал читать:

«Этот план, без сомнения, приведет к коренной реорганизации всей системы Юга, к решительной перемене в привычках и обычаях. Он рассчитан на то, чтобы произвести полный переворот в убеждениях и взглядах южан. Это может напугать людей с ограниченным умом и слабыми нервами. Таково всегда действие великих изменений в политической и духовной жизни. В южных штатах никогда не было народного управления, здесь все держалось на деспотизме. Но нельзя говорить ни о каком фактическом равенстве в правах, пока вся земля находится в руках нескольких тысяч человек. Разве могут существовать республиканские учреждения, свободные школы, свободная церковь, свободное общение между людьми в стране богачей и рабов, владельцев тысяч акров земли с великолепными дворцами и обитателей тесных лачуг?»

Кардозо снова подсел к Гидеону и развел руками: — Вот оно как. По словам Стивенса, мы нашим конвентом и нашей новой конституцией создали противоречие, ибо какой толк от наших прекрасных идей, если они не имеют под собой почвы. А почва для них — это свободные фермеры, владеющие землей, вместо безземельных рабов и батраков.

— А вы что предлагаете? — спросил Гидеон. — У меня, по крайней мере, есть план, правда, для немногих, но это реально, это можно осуществить.

— А у меня план для двенадцати миллионов людей, — улыбнулся Кардозо; он стоял, заложив руки назад и опираясь ими на спинку стула. — Когда месяц назад умер Тадеус Стивенс, мы потеряли отважного борца и друга. Но он указал нам путь: объясняйте народу, как обстоит дело, просвещайте его, обеспечьте ему свободное участие в выборах, дайте ему честных представителей, а затем легальным порядком в законодательных органах штата и в Конгрессе боритесь за всеобщий раздел земли.

— А пока люди будут страдать, — заметил Гидеон.

— Да, пока будут страдать. К сожалению, это так. Мы пытаемся облегчить их страдания, насколько это в наших силах, но это, конечно, капля в море.

— А землю я все-таки куплю, — сказал Гидеон. — Если не достану денег здесь, поеду в Бостон или в Нью-Йорк.

С минуту Кардозо, опираясь руками о спинку стула, молча смотрел на Гидеона; затем он сел и сказал:

— Давайте заключим сделку, Гидеон. Я знаю одного бостонского банкира, Исаака Уэйта; это старый аболиционист, и он не из тех, что трясутся над каждым долларом. Я дам вам к нему письмо, и, думаю, оно будет иметь кое-какой вес. Еще я вам дам письмо к Фредерику Дугласу. Он вам поможет, если с Уэнтом ничего не выйдет. А вы за то обещайте мне, что выставите свою кандидатуру на предстоящих выборах.

— Можно, я дам ответ завтра? — спросил Гидеон.

— Хорошо, приходите обедать.

На следующий день Гидеон побывал у двух чарльстонских банкиров: один из них был полковник Фентон, которого он видел на обеде у Стефана Холмса. Затем он пошел к Кардозо, и тот встретил его вопросом:

— Ну, как ваши успехи?

— Так, как вы предсказывали, — скупо усмехнулся Гидеон.

— Надеюсь, вы хоть не посрамили репутации негра, как человека неунывающего? Он счастлив в богатстве, он счастлив и в бедности.

— Я и не унываю, — хмуро ответил Гидеон. — Несчастным себя не чувствую.

— Ну, а как насчет вашей кандидатуры?

— Что ж, — сказал Гидеон, — если я кому нужен, ладно, пойду. Постараюсь забыть, чем я был год назад, пять лет назад. — Подумав, он добавил: — Судя по тому, что я читал про законы и законодателей, вряд ли у меня выйдет многим хуже.

— Я очень рад, Гидеон, — сказал Кардозо.

— А я нет. Из грязи да в князи... Мне еще и говорить-то надо учиться. Ну, да ладно. А теперь я хочу скорей ехать на Север. Хоть бы завтра.

— Завтра, так завтра. Поезжайте.


Поезд, которым Гидеон Джексон ехал из Вашингтона на Север, с ревом мчался сквозь ночь, унося его в новый мир. Новый — в самом точном смысле этого слова. Все, что было до сих пор за тридцать семь лет его жизни, — все бури и взрывы происходили в знакомом ему мире, на Юге, который его породил, вскормил и взрастил, порол и истязал; и как ни горько ему там приходилось, все же это была своя страна, своя земля, везде одна и та же; он знал ее насквозь — всю ее гнилость, невежество и мрак, истощенную почву и опустошенную жизнь, пышные феодальные дворцы и попранную ими массу белых издольщиков и черных рабов. Он знал ее так хорошо, что всюду на Юге, куда бы он ни поехал, он находил что-то близкое, знакомое, свое. Здесь же, в этом новом мире, не было ничего знакомого. Вашингтон, город гигантских белых дворцов и грязных улиц, не был похож ни на что, виденное им прежде, а теперь Гидеон сидел в вагоне рядом с белыми, они читали газеты, беседовали, и никто даже внимания не обращал на то, что среди них находится негр. Осень едва только наступила, но здесь уже было холодно. Дождь злобно и яростно хлестал по окнам вагона. Люди говорили резкими отрывистыми фразами:

— Грант — генерал, а не политик.

— А почему генералу не быть президентом?

— Не одобряю.

— Вот как! Может, хотите опять Джонсона?

— Кто вас просит рассуждать за меня? Я сам умею думать.

— Что-то не видно.

— Пшеница, пшеница-то по шестьдесят два цента!

— Это ваш «Геральд», мистер? Дайте почитать.

— У меня два сына в Чикаго, живут — дай бог всякому.

Гидеон задремал под их говор. Потом проснулся, когда кондуктор проходил по вагону, задувая вонючие керосиновые лампы. Плюшевые сиденья были жесткие и неудобные, через каждые две-три мили поезд останавливался, дергал, снова трогался. Входили пассажиры, садились рядом с Гидеоном, потом вставали, уходили — белый мужчина, белая женщина, девушка... А на следующий день за окном прошли Джерсейские равнины, потом нелепо расползшийся во все стороны унылый город Ньюарк, и вот уже конечная станция — Джерси Сити, а через реку, на том берегу, — Нью-Йорк. На пароме Гидеон, ухватившись за поручни, глядел во все глаза; лодок на реке, как сухих веток в осеннем пруду; пароходы и за ними на воде жирные полосы черного дыма, словно мазки углем по глянцевой белой бумаге; парусники всех размеров, сердитые маленькие буксиры и за ними вереницы барж; а на том берегу — неисчислимая масса домов; захвати горсть — и вот тебе Чарльстон, захвати еще горсть — и вот тебе Колумбия, — это и есть Нью-Йорк, не самый красивый из городов, но именно то, что подразумевал Уитмэн, — плоть и кровь бесконечных тысяч.

Глядя на все это, Гидеон думал об армиях северян, о том, с каким неустанным, холодным, будничным упорством пробивались они на Юг; как их сотни раз расчленяли на части, как они снова смыкали ряды, с трудом, наивно и неуклюже, на тысяче ошибок постигая искусство войны; и как они, в конце концов, прошли через весь Юг, от края до края, и потрясли его своим боевым гимном свободы. И вот они перед ним, эти мелкие, бесцветные люди, толпа на пароме, толпа на улицах, и каждый спешит, каждый думает лишь о своем деле, а кругом беспорядок, суета, суматоха, шум, грохот, горы товаров на пристани, грязные улицы, вдоль тротуаров ларьки и тележки уличных продавцов, а на мостовой непрерывный поток экипажей, телег, повозок, фургонов; красные кирпичные здания, и над ними завеса дыма и гул голосов. Здесь были люди всех национальностей, и никто не обращал внимания на высокого негра. До отхода поезда на Бостон оставалось еще два с половиной часа, и Гидеон отправился посмотреть город. От реки до центра было далеко, и он долго шел пустырями, на которых уже высились массивы наспех построенных многоквартирных домов. Сегодня была палящая жара, а всего лишь вчера холод пронизывал до костей. Подходящий климат для этого шумного, наглого, грязного, растрепанного и самоуверенного города, который, однако, уже становился одним из чудес цивилизованного мира. То выглядывало солнце, то принимался лить дождь, по мощеным улицам неслись потоки грязной воды, немощеные представляли собой сплошное болото. Загорелые ребятишки пускали в канавах щепки, другие с криком неслись по улице, продавая газеты. Гидеон вглядывался в этот город и пытался его понять. Ведь это здесь, в этом городе, обезумевшая толпа однажды растерзала более сотни негров. И здесь же, в этом городе, тысячи рабочих бросали работу, на собственные деньги покупали обмундирование и оружие и, не имея никакого понятия о войне, не видав ни боя, ни смерти, шли маршем на Юг, за сотни миль, для того, чтобы дать неграм свободу. Из этого города год за годом шли на войну новые и новые полки, и в этом же городе происходили самые разнузданные бунты против войны и военных законов. Гидеон смотрел, удивлялся, и то, что он видел, подавляло его...

Бостон был проще, он больше походил на те города, которые знал Гидеон. Тихая приморская улица, на которой жил Исаак Уэнт, вся в тени от густых зеленых деревьев, мало чем отличалась от улиц Чарльстона. Дома все были старые и потому выглядели очень мирно, свежая белая краска плохо скрывала трещины и червоточину в старых бревнах и досках. Гидеон неуверенно постучал в дверь молотком, в ответ на его стук на пороге появилась девушка в накрахмаленной наколке и фартучке и вежливо спросила, кого ему угодно видеть. «Мистера Исаака Уэнта, если можно». — «Войдите, пожалуйста», — промолвила горничная, голубоглазая девушка с льняными волосами; в речи ее чувствовался вермонтский акцент.

Держа шляпу в руках, Гидеон вошел. Входная дверь открывалась прямо в небольшую переднюю, где стояли два зеркала в овальных рамах красного дерева, четыре таких же стула и два китайских черных лакированных столика. Девушка распахнула двери, и Гидеон увидел старинную красивую лестницу, отделявшую гостиную от столовой. Комнаты были большие, но с низкими потолками, в противоположность высоким потолкам на Юге. Гидеон сразу понял, что находится в доме богатого человека, не менее богатого, чем Стефан Холмс; но здесь все было по-иному, здесь его встретили приветливо, хотя и не ждали его прихода.

— Садитесь, пожалуйста, сэр, — проговорила девушка. — Я доложу о вас мистеру Уэнту. Как, вы сказали, ваше имя?

— Гидеон Джексон.

— Больше ничего? Просто мистер Гидеон Джексон?

— С письмом от мистера Фрэнсиса Кардозо.

— Хорошо. Вы посидите тут, — сказала девушка. Она говорила с ним вежливо, но просто, как со всяким другим, не видя в нем ничего необыкновенного и не заботясь о том, чтобы он чувствовал себя свободно, — и, должно быть, поэтому ему здесь было легко, как никогда еще не бывало в доме белого. Он осмотрелся, увидел два больших мягких кресла по бокам камина, но сесть не решился, подошел было к кушетке у противоположной стены, передумал, присел, наконец, на широкий чиппендэлевский стул, а потом, услышав шаги, быстро встал. Было около пяти часов дня, и он подумал, правильно ли он выбрал время для визита. Когда Исаак Уэнт вошел в комнату, Гидеон стоял в напряженной, неуклюжей позе.

Исаак Уэнт был невысокого роста, едва по плечо Гидеону. У него была лысая голова, светлые подстриженные усы, тонкие губы и острый подбородок. Одет он был в смокинг, черные брюки, шелковые домашние туфли и тугой белый воротник с черным галстуком. Он подошел к Гидеону подпрыгивающей, птичьей походкой, сунул ему руку и быстро заговорил:

— Как вас зовут? Джексон? Гидеон Джексон? Служанка сказала, у вас от кого-то письмо, от кого, она, конечно, забыла. Удивляюсь, как она еще свое собственное имя помнит.

— Письмо, сэр, от Фрэнсиса Кардозо.

— Кардозо? Так вы с Юга?

— Из Южной Каролины, — ответил Гидеон.

— Так, ну что поделывает Кардозо? Большой шишкой стал? В политику ударился? Ну, где же письмо?

Гидеон подал письмо. Уэнт разорвал конверт, быстро пробежал письмо и снова взглянул на Гидеона. — Кардозо о вас весьма высокого мнения, — сказал он. — Что же вы не садитесь? Выпьем? — Он кивнул в сторону кресла у камина и взял со стола графин и два стакана. Гидеон сел. — Это херес, — сказал Уэнт. — Любите?

Гидеон кивнул.

— Да или нет? — спросил Уэнт. — Негры по большей части равнодушны к спиртному. Не привыкли, пробовать не приходилась. Привычка — это все. Раньше я всегда пил виски, теперь херес. Я и сейчас скучаю по виски, но что поделаешь, нельзя — у меня неважное здоровье. Хотите сигару?

Гидеон покачал головой.

— Ну, ладно. Вы не возражаете, если я закурю? Впрочем, если и возражаете, я все равно закурю. Вот когда была жива моя жена, тогда я курил только после обеда. — Он взял длинную черную сигару, зажег ее и растянулся в кресле, пуская дым в камин. — Кардозо тут пишет, — он указал на письмо, что вы заседали в конвенте. Вы мне потом расскажете. Я из газет ничего не понял. Сперва расскажите мне о вашем земельном проекте, нет, лучше оставим это до обеда. Мне хочется, чтобы доктор Эмери тоже послушал, он скоро придет. Человек он трезвый, пусть рассудит. А пока давайте о конвенте.

Гидеон начал рассказывать. С этим маленьким человечком он чувствовал себя свободно. Уэнт фыркал, возражал, спорил, выходил из себя, кричал на Гидеона, но как равный на равного. Гидеон не чувствовал себя негром. В первый раз в жизни, в среде ли негров или белых, Гидеон начисто забыл о цвете своей кожи. В первый раз в жизни он говорил с человеком, у которого в результате долгого и продуманного психологического процесса, в результате воспитания, начатого, очевидно, еще в раннем детстве, выработались простые и ясные взгляды на расовый вопрос. Для Уэнта Гидеон был прежде всего человек, думать о нем иначе он был просто не способен, как средний американец не способен думать по-латыни. Когда они заговорили о земельном вопросе и его обсуждении в конвенте, он стал кричать на Гидеона:

— Какой же вы были дурак, Джексон, вы и все ваши. Стивенс ведь тогда был еще жив! Посоветовались вы с ним? Искали вы поддержки в Вашингтоне? Нет, все сами, сами все хотели сделать, переделать всю цивилизацию! Это все Кардозо! Культурные дурачки! Куцые умишки! Вот и упустили историческую возможность. Это был момент, когда можно было разом покончить с плантациями. Сделали вы это? Нет...

И когда он так кричал на Гидеона, он кричал на равного, не на негра, не на белого, тут не было учтивости, не было и высокомерия. Позже Гидеон понял, откуда все это идет. Уэнт сказал ему: — Я из семьи аболиционистов, мистер Джексон. Пожалуй, я не лучший представитель этой породы. Я сидел дома, брюки просиживал, пока другие сражались и умирали. Но кое-что сделал и я, мои деньги пошли в дело. Знаете ли вы, что старик Осаватоми Браун сидел вот на этом самом месте, где вы сидите, и просил у меня денег, ружей, пороха, солдат? Да, он собирался пройти по всему Югу, как гнев господен, и стереть рабство с лица земли. И я дал ему денег и ружья. Вспомнишь, так кажется — это было тысячу лет назад; тогда думалось, что можно одним взмахом уничтожить эту злую заразу! А потом мы четыре года истекали кровью. Вот на этом самом месте сидел старик Браун, как сейчас его вижу — борода длинная, глаза горят. Хотите услышать его слова? Я их помню. «Не господь бог нас забыл, мистер Уэнт, — сказал он, — это мы, мистер Уэнт, мы, жалкие, маленькие, трусливые твари, забыли бога небесных воинств, бога наших отцов, который вывел детей Израиля из Египта». Таковы были его слова, Джексон. Он сидел, где вы сидите, Эмерсон сидел вот тут, я стоял. Мы с Уолдо переглянулись. Видите ли, Джексон, старик Джон Браун был великий человек, великий человек, которого не поняли. Старик умел вселять в людей веру. Я неверующий и горжусь своим атеизмом больше даже, чем доктор Эмери, но тогда, на этом самом месте, слушая старика Осаватоми, я веровал. Бог стоял рядом со мной, бог моих дедов, великий и грозный, божественный старец, пришедший с пилигримами в нашу страну. Я вас не обидел, мистер Джексон? Вы, может, верующий? Среди негров много верующих.

— Нет, вы меня не обидели, — медленно проговорил Гидеон.

Они еще побеседовали, затем Уэнт предложил отдохнуть перед обедом. — У меня, видите ли, привычка... Стар становлюсь. Вы еще молоды, Джексон, но и вам вздремнуть не мешает. — Гидеон заметил, что ему в Бостоне пока еще негде остановиться, не порекомендует ли ему мистер Уэнт какую-нибудь гостиницу для цветных? — Вы, конечно, останетесь у меня, — заявил Уэнт. Гидеон пытался возражать, но Уэнт и слушать его не стал. — У меня Дуглас останавливается, — сказал он. — Так что нечего вам привередничать. — Потом вошла служанка и отвела Гидеона в его комнату.


— Эти два года после войны, — сказал Гидеон, — открыли нам глаза. Жестокие черные кодексы — это было сделано для того, чтобы вернуть нас в рабство. Плантаторы думали: им удастся уничтожить победу Союза, и, правда, чуть было не удалось. Но второй раз так не будет. Теперь негры и белые бедняки идут вместе, в честном и верном союзе, теперь мы сплочены, и глаза у нас открыты. Власть у нас в руках, и мы ее удержим.

Их было трое за обеденным столом: банкир Исаак Уэнт, доктор Норман Эмери, стяжавший славу себе и Бостону открытиями в области полостной хирургии, и Гидеон. Эмери был высокого роста, худощавый, темноглазый, с острой бородкой; он носил пенснэ на черном шнурке; наружность его была обманчива, он казался холодным и равнодушным. По крови и браку он был в родстве с Лоуэлами, Эмерсонами и Лоджами. Он обладал острым умом и тонким ядовитым юмором, который частенько упражнял на Уэнте. Гидеон вскоре понял, что он добрый человек, хотя и не из тех, что расточают свою доброту без оглядки. И он, и Уэнт были вдовцами; их связывала крепкая, но сдержанная дружба.

— А каким же способом вы думаете удержать власть, мистер Джексон? — спросил Эмери.

— Есть три пути, — ответил Гидеон. — Во-первых, выборы. Тут мы, наверняка, побьем плантаторов. На один их голос у нас двадцать. Во-вторых, образование. Через десять лет у нас будет целое поколение образованных людей. Это будет наше главное оружие, доктор Эмери. Плантаторы сами показали, что им это страшно: недаром же они завели такое правило, что рабу учиться — это преступление, даже если сам учится, самоучкой. В-третьих, земля; про это я уже говорил. Мы все земледельцы, заводов у нас нет. Земля кормит; есть плуг, есть и хлеб и сала кусочек. Вот когда мы получим землю и поделим ее, когда у нас будут свободные фермеры, как у вас, тогда мы крепко встанем на ноги, тогда мы заговорим громко и смело. И уж если земля станет наша, мы ее никогда не отдадим.

— Ну что ж, — проговорил Уэнт. — Допустим, что вся эта утопия, весь этот ваш новый Юг, все эти ваши прекрасные мечты о школах, допустим, что все это осуществимо. Эмери, коньяку хотите?

— Я уже говорил, что вам это вредно для сердца. Сколько раз еще повторять?

— Ну, ладно, какое там сердце. Сердца у меня никакого нет. Допустим, Джексон, что все это так, ну что ж, это еще одна попытка построить будущее путем политики. Это одно, а бизнес — бизнес — это другое. Если бы вы пришли ко мне за милостыней, я бы, может быть, дал, а может быть, и нет, в зависимости от обстоятельств. Заметьте, что я не очень-то мягкосердечный человек и не склонен сентиментальничать.

— Полагаю, что он это уже заметил, Исаак, — вставил Эмери.

— Но вы приходите ко мне с каким-то фантастическим проектом. Вы с вашими друзьями заработали немного денег; с этими деньгами вы намерены пуститься в крайне рискованную земельную авантюру, в которой предлагаете участвовать и мне: я должен дать вам денег под закладную, причем вложить не меньше пятнадцати долларов на каждый доллар, который вложите вы сами. А какие у меня гарантии? Кучка бывших рабов и белых бедняков, недавно вернувшихся из армии мятежников, да кое-какие

благие намерения? Вы хотите, чтобы я вложил деньги в предприятие, представляющее собой совершенно неизвестную величину. Ведь это же глупо, Джексон, посудите сами. — Oн закурил сигару; Эмери, откинувшись на спинку кресла, слегка улыбаясь, следил за Гидеоном. Тот сидел молча: сознание безнадежности всей этой затеи тяжелым камнем легло ему на Душу. Он заехал так далеко, он потратил столько денег. Из тех, заветных. А ведь как трудно доставался им каждый доллар! Один человек даже отдал жизнь за эти доллары. А сколько долларов ушло на один только железнодорожный билет? Как далеко он уже зашел; сможет ли он итти дальше? Неужели Кардозо прав? Неужели прогресс невозможен без страданий, без этих постоянных мук, неужели бедняк навечно осужден нести это тяжкое бремя?

— Может, и глупо, — сказал Гидеон. — Я мало что понимаю в делах. Ничего не понимаю. Но в хлопке я понимаю, в рисе я понимаю. Всю жизнь видел, как растет хлопок, как лопаются коробочки, как негры работают на полях, собирают хлопок. Покажите мне хлопковое семя, и я скажу, какой это сорт. Покажите мне рис, и я скажу, где он вырос, на высоком месте или в низине. Это я знаю, уж поверьте мне. И еще одно я знаю: вы, янки, умеете делать из хлопка материю. Вы тут, в Новой Англии, все строите и строите фабрики. А как делать материю, если никто не будет разводить хлопок? Может, плантаторы будут? Это еще не скоро. Надо еще нас сломить, чтобы разводить хлопок по-старому. А какая на него будет цена, если весь он будет в руках у нескольких плантаторов? Вы говорите, какие гарантии? — вот вам гарантии: в Америке нужен хлопок, везде нужен хлопок. Уже четыре года нет хорошего сбора. Хлопок сейчас ходкий товар. Дайте нам землю, и мы покажем пример, мы покажем всем на Юге, как надо делать. Как с рисом на островах: негры развели же там рис, только правительство само от них отвернулось; отобрало у них землю, ту самую землю, что они отвоевали у мятежников. Если вы пойдете на это, не побоитесь, то и другие не побоятся. Нам бы только пять лет на своей земле, тогда увидите, лопнем, а хлопок и посадим и соберем. Все выплатим, до последнего цента, еще и с прибылью. Видели вы, как негры работают? Может, бывали на Юге в старое время, при рабстве, тогда знаете, как работали негры под плетью. А я вам скажу: свободный негр на своей собственной земле будет работать вдвое лучше. Уж я знаю. Поверьте мне, мистер Уэнт, я пришел не за милостыней. Я это не от гордости. Старик-учитель, он учит наших детей, он говорил: «Гидеон, не будь гордым, детям нужны книги, бумага, дадут — бери, не будь гордым». Но тут другое, тут не милостыня, даю вам честное слово.

Гидеон умолк; никогда еще он не говорил с белыми так долго и так горячо; он сидел в смущении, опустив голову, разглядывая скатерть. Доктор Эмери рассматривал свои ногти. Все молчали, лишь большие стоячие часы в углу комнаты нарушали тиканьем тишину. Уэнт стряхнул пепел с сигары и спросил:

— Сколько земли в этом Карвеле, Джексон?

— Двадцать две тысячи акров с лишком.

Эмери свистнул. Уэнт покачал головой. — Мы плохо знаем Юг, — сказал он, — а что и знаешь, то забывается. Даже война уже стала забываться.

— В Англии это было бы целое герцогство, — заметил Эмери, — и даже не маленькое.

— А какая там земля?

— Половина хорошей, — ответил Гидеон. — Остальное кустарник, сосновый лес, немного лугов и болото.

— Там как будто есть дом?

— Есть большой господский дом. Карвелы редко приезжали, жили больше в Чарльстоне.

— Как вы думаете, кто-нибудь купит этот дом, годится он на что-нибудь?

Гидеон покачал головой: — Очень уж велик. Плантаторы, даже если сохранили землю, все равно еле сводят концы с концами. Ни у кого не найдется столько денег.

— А во сколько у вас там оценивают все это: землю, дом и прочее?

— Федеральный агент взял довоенную оценку. Это значит, не считая рабов, — четыреста пятьдесят тысяч долларов. Говорят, на торгах земля пойдет по пять долларов за акр. Разделят на двадцать два участка по тысяче акров. Одни пойдут дешевле, другие дороже.

— Вы говорите, у вас там около тридцати семей. Три тысячи акров — это солидная площадь. Я знаю, в Массачузетсе люди на двадцати-тридцати акрах заводили ферму да еще в банк откладывали, а там земля не бог знает какая.

— Это верно, сэр, — согласился Гидеон. — Земля у нас хорошая. Но в каждом участке будет только половина пахотной земли. Можно еще расчистить, но это долго. А потом у нас занимаются не тем, что у вас. У вас одно молочное хозяйство, а нам, кроме кукурузы и овощей для еды, кроме пары свиней, надо еще вырастить хлопок на продажу. А хлопковое поле надо в пятнадцать-двадцать акров, не меньше, а то ничего не заработаешь.

— Ну, а как вы думаете сбывать ваш хлопок?

— Купим старый джин, старую упаковочную машину, купим еще машин сколько надо. Там у нас сейчас прокладывают железную дорогу, до погрузочной станции будет миль десять.

— Мулы есть у вас?

— Немного. Можно еще купить.

Уэнт повернулся к Эмери и спросил: — Ну, что вы скажете, доктор?

— Я видел, как вы выбрасывали деньги на худшие дела

— А вы вступите в пай на одну треть?

— Я не банкир, — улыбнулся Эмери.

— У вас денег больше, чем у меня. На тот свет их с собой все равно не возьмете.

— Ничего, и на этом пригодятся.

— Пойдете на треть? Я гарантирую.

— Гарантируете? На что же вам тогда нужна моя треть?

— Так, для компании, — промолвил Уэнт. — В такую дурацкую историю я еще никогда не ввязывался.

— Вы ведь своих денег тоже на тот свет не возьмете?

— Это верно. Слушайте, Джексон, вы мне обойдетесь в три раза дороже, чем старый Осаватоми, а я еще не знаю, стоите ли вы как человек хоть половину того, что он стоил. Ну, да ладно, я дам вам чек на пятнадцать тысяч долларов. Не благодарите меня. С этим покончено. Лучше расскажите нам что-нибудь о себе.

Уэнт был человек разносторонний. После ухода Эмери он сидел еще почти до утра, беседуя с Гидеоном. Он курил свои длинные черные сигары, пил много коньяку. Кутаясь в халат, маленький человечек рассказывал Гидеону:

— Мне шестьдесят семь лет, Джексон, и я один на свете. Поэтому я больше смотрю назад. Когда я был в ваших летах, Гидеон, еще были живы солдаты революции. Тогда в Новой Англии жил крепкий народ. Вот вам тема для размышлений. Мы пришли сюда со словом божьим и божьим законом, с посохами в руках, лица наши были суровы, и мы ухитрялись добывать себе хлеб насущный на этой скалистой, неприветливой земле. Мы совершали великие дела, Гидеон. В наших молитвенных собраниях жила и дышала демократия. Древние пророки ходили среди нас, а когда в революцию наши фермеры и рыбаки шли в бой, сам господь-бог, живой и справедливый, глядел через их плечо. Теперь все это забыто. Я скоро умру, умрет Эмери, Уолдо становится стар, Торо живет отшельником, Уитьер спрятался от мира, Лонгфелло пишет всякий вздор. Где же вся наша слава? Этот бруклинец Уитмэн рычит, как дикарь, зато громко и всем понятно; есть и другие, а мы уже только сидим и созерцаем собственный пуп. В нас теплится лишь искорка былого огня. Старик Тэд Стивенс поступил правильно, уехав из Новой Англии в Пенсильванию. Но не забывайте: когда мы были сильны и молоды, мы совершали великие дела. Нашим гимном было: «Очи мои зрели пришествие господа бога». Ну, ладно. Пойдем теперь наверх...

Гидеон последовал за Уэнтом. Тот шел медленно, еле передвигая ноги от усталости; на площадке он остановился передохнуть. Они вошли в комнату его сына. Видно было, что в ней давно уже никто не живет. Тут были стопки книг, записные книжки, коллекция минералов, два совиных чучела, портрет девушки карандашом, клюшки для гольфа, пара индейских мокасин, искусно вырезанная модель шхуны.

— Он погиб в Вилдернесе, Гидеон, — сказал Уэнт, — на второй день боя. Мне рассказывал командир его роты. Мальчик был трижды ранен, два раза в руку, потом в голову, и все же остался в строю. Сотни раз, Гидеон, сидя внизу у камина, я думал о мальчике, я старался его понять, почувствовать, стать на его место, представить себе, почему он, израненный, истекающий кровью, полуживой, остался в строю. Вы молодой человек, Гидеон, но в вас что-то есть. Вы будете вождем своего народа. Поймите нас, Гидеон! Что бы ни случилось, не отрекайтесь от нас.

— Что бы ни случилось, — кивнул Гидеон.

— Хорошо. А теперь надо запаковать эти книги, все до одной. Его игрушки и детские книжки на чердаке, их вы тоже можете взять.

— Я не смею, — начал было Гидеон.

— Чепуха. Я уже целый год сюда не заходил. Образ мальчика я храню в сердце, этот хлам мне не нужен. А вам эти вещи могут пригодиться, и это для них самое лучшее применение. Если уж я решился дать вам пятнадцать тысяч долларов, то могу прикинуть еще два десятка грифельных досок и ящик с мелками. Вы мне только скажите, куда послать, а остальное я беру на себя.

Гидеон пытался благодарить его, он и на этот раз не позволил. Лежа в старинной кровати с пологом, в мезонине, где потолок косо спускался к освещенному луной окну, Гидеон долго думал обо всех удивительных вещах, которые ему пришлось увидеть; о том, какими разными бывают люди, независимо от цвета их кожи, и какими разными путями они идут. Это было его благодарственной молитвой: ибо не шума и суеты ищет радость — она приходит в тишине, неслышными шагами. Все на свете можно логически объяснить — все, кроме одного: почему некоторые люди — их, правда, немного — находят свое счастье и пищу для своей души в мечтах о всеобщем братстве?

На следующий день, прежде чем отправиться в Уорчестер к Джефу, Гидеон зашел в амбулаторию доктора Эмери. Но он не нашел здесь того вылощенного, учтивого джентльмена, с которым познакомился накануне; перед ним предстал деловитый ученый в белом халате, который вместе с двумя молодыми ассистентами принимал больных, переполнявших приемную и коридор. Эта часть Бостона напомнила Гидеону Нью-Йорк: лачуги, перекошенные дома, грязные улицы, нищета, бедно одетые ирландцы, итальянцы, поляки. Амбулатория Эмери помещалась в старом доме, недавно отремонтированном и выкрашенном сверху донизу в яркую кремовую краску. Гидеон сидел в кабинете, наблюдая за доктором. Перед ними стоял голый мальчик лет восьми с искривленными руками и ногами, с впалой грудью.

— Видите, Джексон. — Мальчик стоял, скрестив руки, дрожа от холода. — Мы не знаем, что это за болезнь. Каждую неделю у меня с десяток таких случаев, и все

среди бедняков. Я дал ей название Maleficio paupertatis 1, неплохое определение, а?

Он провел рукой по спине мальчика. — Ну ладно, сынок, одевайся. Видите ли, Джексон, общественное зло проявляется в разных формах. Мы боролись и умирали для того, чтобы освободить наш народ, а не замечали, что у нас под самым носом помойная яма. Ведь это стыд и срам, что мы, цивилизованные люди, до сих пор не можем организовать бесплатное лечение, не можем даже провести необходимую научную работу, чтобы постичь, наконец, эту черную магию, называемую медициной. Страна у нас богатая, а люди болеют и умирают от голода, от недостатка солнца и воздуха. А я занимаюсь раздачей милостыни, иначе мою деятельность не назовешь, и это отвратительно, Джексон, это просто какая-то розовенькая плесень на гнили, и, честное слово, я даже не виню моих прославленных сограждан за то, что они не желают развязывать кошельки.

Потом Эмери спросил Гидеона о Джефе: — Вы уверены, что он на самом деле хочет быть врачом?

— Кто знает? Ведь он еще мальчик, — промолвил Гидеон. — Но он способный. Я это не потому говорю, что он мой сын.

— Видите ли, у нас негру получить высшее образование почти невозможно. Наши медицинские школы не считаются с тем фактом, что негр может хворать сам и лечить других. Когда вы осуществите свою утопию там, у себя в Каролине, вы, я думаю, позаботитесь, чтобы было иначе. Но это, — дело будущего. А пока, — ну что ж, пока он может поступить в Эдинбургский университет в Шотландии, если сдаст экзамены.

— В Шотландии? — Гидеон с сомнением покачал головой. — Это ведь очень далеко?

— Далековато. В Старом Свете, к счастью, еще не додумались, что черная кожа делает человека низшим существом.

— Не знаю, — проговорил Гидеон. — Он еще мальчик. Отослать его одного... Может, на целый год...

— Не меньше чем на три года, — кивнул Эмери, с любопытством следя за выражением боли на лице негра. Гидеон колебался, он бессознательно искал предлог для отказа. — Я-то понимаю, — начал он, запинаясь, — раз для него так лучше, то, конечно... Но вот Рэчел, его мать...

Эмери пожал плечами. — Тогда надо отказаться от мысли, что он будет врачом.

— Он очень хочет, — пробормотал Гидеон.

— Это будет стоить денег.

— Когда я вернусь на Юг, — сказал Гидеон, — я, верно, выставлю свою кандидатуру на выборах. — Он помолчал. — В конвенте нам платили три доллара в день. Полтора доллара буду откладывать. Этого хватит?

Эмери отвернулся. — Этого будет достаточно, — тихо ответил он. Он отошел к окну, постоял, потом снова повернулся к Гидеону. — Послушайте, Джексон, а где сейчас ваш сын?

— В Пресвитерианской школе в Уорчестере.

— А, знаю. Ну что ж, там его научат читать и писать, а больше, пожалуй, ничему. Давно он там?

— Четыре месяца.

— Пусть побудет полгода. Вы говорите, ему шестнадцать? Через два месяца пусть приезжает сюда, и я его за год научу большему, чем они за десять лет. Но имейте в виду, ему придется самому отрабатывать ученье. Мне нужен мальчик — подметать полы, мыть лабораторию, инструменты, посуду. Я вам не какой-нибудь недопеченный аболиционист вроде Уэнта. Если у мальчика есть способности, если он проявит интерес, если он будет стараться, то за два года я его подготовлю к вступительным экзаменам в Эдинбургский университет. Если же нет...


В кабинете его преподобия Чарлза Смита в Уорчестере Гидеон повторил все, что ему говорил доктор Эмери. Смит, тихий, мягкий и робкий человек, сказал: да, Джеф хороший мальчик, очень хороший, серьезный, беспокойства никому не доставляет. Но Гидеон должен понять, что высшее образование — это очень долгое, утомительное дело; Гидеону не следует забывать, что совсем недавно мальчик не умел ни читать, ни писать. Правда, у него большие подражательные способности, он быстро схватывает, но медицина — это профессия, которая требует куда более высоких знаний. Не слишком ли много берет на себя Эмери, говоря, что за два года подготовит мальчика к поступлению в

Эдинбургский университет? На этот вопрос Гидеон не мог дать ответа. И разве медицина единственное поприще, на котором молодой человек может послужить своему народу? А что если ему стать проповедником? У мальчика, безусловно, есть духовные стремления, разве это не указывает на призвание?

— Не думайте, что я неблагодарный, — вы много для него сделали, я понимаю. — Стоит ли говорить Смиту, как тяжело им будет, ему и Рэчел, целых пять лет не видеть Джефа? Понимают ли белые, что значит ребенок для негра? — Но он хочет быть врачом... Так пусть уж делает, как хочет.

— Да, конечно, если только он действительно знает, чего хочет.

— Я поговорю с ним, — сказал Гидеон.

Джеф вырос за время их разлуки, он был теперь еще выше ростом и еще больше похож на отца. Сейчас, после того, как они долго не виделись, это сходство обоим бросилось в глаза. И Гидеону теперь было легко говорить с Джефом, а раньше он не умел. Днем они вместе гуляли по городу. У Джефа было много знакомых, и, здороваясь с ними, он всякий раз с гордостью представлял Гидеона: «Это мой отец». Гидеон уже привык к тому, что люди меняются; он жил в мире, где все непрерывно менялось; и перемену в Джефе он видел, но принимал как должное.

Они вышли из города и пошли по проселочной дороге. Вокруг виднелись красные клены, разбитые на ровные квадратики поля, пастбища, на которых там и сям торчали из земли камни, выкрашенные в красную краску хлевы и белые чистенькие домики — и вся эта давно обжитая земля казалась очень старой и мирной.

— Тебе здесь нравится? — спросил Гидеон.

Джеф сказал: да, ему здесь нравится. Не только потому, что все к нему хорошо относятся, нет, это сложнее. Люди и здесь не святые; бывает и здесь обзовут тебя черной скотиной. Очень многие в городе ненавидят негров и всегда их ненавидели. И, все-таки, здесь чувствуешь себя совсем не так, как на Юге.

Гидеон кивнул. Это ему было понятно, хотя для него самого жить здесь было бы не лучше ссылки. Почему? Трудно сказать; холодная эта страна.

— Я много занимаюсь, — сказал Джеф.

— Это хорошо. — А немного погодя Гидеон спросил: — Ты думал, что тебе делать после школы?

— Я попрежнему хочу быть врачом.

Они вышли на гребень холма, внизу садилось солнце. Фермер гнал домой коров, собака его яростно лаяла. — Пойдем назад, — предложил Гидеон.

Они шли медленно, и Джеф сделал попытку облечь свои мысли в слова. Гидеон молча слушал. — Мы молодой народ, — сказал Джеф. — Понимаешь, что я хочу сказать? — Гидеон кивнул. — Белый мальчик, — продолжал Джеф, — он делает, что хочет или что для него выбрали родители. Ему не надо думать о служении...

Гидеон снова кивнул.

— А я думаю так, — сказал Джеф. — Вот я учусь здесь, а Марк, Кэрри Линкольн и все — их здесь нет. Выходит, мне выпало особое счастье. Значит, я должен за это отплатить. Вернусь домой и скажу: смотрите, вот что я получил, все вам принес. Человек захворает, а я, может, его вылечу.

— Его преподобие Смит говорил — он хочет, чтобы ты стал проповедником. Разве это не служение?

— Пожалуй, — согласился Джеф. — Только я считаю, брат Питер и так очень хороший проповедник. Проповеди — не наука. Его преподобие Смит хороший человек, очень хороший. Но это не для меня.

Гидеон рассказал ему об Эмери и его амбулатории, о предложении Эмери и о том, что негр может выучиться на врача в Эдинбургском университете. Джеф слушал, затаив дыхание. Гидеон изложил все за и против. Эмери может еще передумать. Двух лет, может быть, нехватит для того, чтобы обучить Джефа, да и самому Эмери вся эта затея может надоесть.

— Двух лет хватит, — сказал Джеф, — я тебе говорю, хватит. Я буду делать все, что он велит, до седьмого пота буду работать. Я ему амбулаторию так отмою и вычищу, что она, как золото, заблестит. Честное слово, можешь мне поверить. Это мне не страшно. Все говорят, что из здешних ребят я самый сильный. Тут как-то телега старого мистера Джарвиса застряла в канаве, так я ее один вытащил. Этот белый доктор работой меня не испугает, я хоть целый день готов на него работать, только бы он меня взял. И учиться буду.

Они шли дальше; и Гидеон уже думал о том, как сказать про это Рэчел. Ему хотелось обнять Джефа, прижать его к груди, но он не решился. Гордость, огромная, непонятная гордость переполняла его сердце. Сесть бы рядом с Джефом, поговорить бы с ним обо всем, передать ему все, что он, Гидеон, знает, все, чему его научила жизнь!Джеф вдруг спросил:

— Ты ведь позволишь мне поехать к нему?

— Да.

Уже темнело, и они поспешили назад к дому священника. Джеф ликовал, он весь кипел энергией. Гидеону пришлось прибавить шагу, чтобы не отставать от него.

Перед отъездом Гидеон сказал сыну: — Джеф, мальчик, мы еще не забыли злое, старое время, нам кажется, если ты далеко, значит, ты одинок, мы всё считаем, сколько человек может пройти за день. Но теперь не так: два-три дня, Джеф, и ты здесь или у нас в Каролине. Захочешь, чтобы я к тебе приехал, я приеду; захочешь домой, — не бойся, напиши, я вышлю денег на дорогу.

Он передал Джефу подарки, которые привез для него. Они пожали друг другу руки — и в первый раз за много лет Гидеон поцеловал сына.


Гидеон вернулся в Карвел как победитель, как человек, который не только добился успеха, но в некотором роде совершил невозможное — и тут он узнал о случившейся беде. Едва он успел поздороваться со своими и взять Дженни на руки, как ему начали рассказывать. И тогда он увидел почерневшие жерди — все, что осталось от хлева, — и две высокие трубы на том месте, где были хижины. Люди молча стояли вокруг с угрюмыми тревожными лицами; Рэчел прижалась к нему.

— Где Марк? — закричал он.

Но Марк был здесь, он уже пробивался сквозь толпу к отцу. — Что это значит? — спросил Гидеон. — Как это случилось? Когда? — У него вдруг возникло странное, почти мистическое чувство — он ощутил присутствие смерти, и он стал оглядываться, ища, кого же нехватает. У Мариона Джефферсона была забинтована рука. Ада, жена Ганнибала Вашингтона, держала на руках младенца — он родился совсем недавно, уже после отъезда Гидеона. Жизнь шла рука об руку со смертью.

— Что случилось? — повторил Гидеон.

Люси, жена Эндрью Шермана, вдруг заплакала. Эндрью стал гладить ее по голове, успокаивать. — Ну, Люси, не надо, не надо... И тут Гидеон понял, что ее девятилетнего сынишки Джеки, которым она так гордилась за его светлую кожу и неземную красоту, плод смешения в его жилах крови двух «лучших семей» Южной Каролины, что ее Джеки больше нет. Он посмотрел на брата Питера, и тот промолвил: — Бог дал, бог и взял.

— Как это случилось? — спросил Гидеон.

Брат Питер стал рассказывать, другие иногда вмешивались, дополняя его рассказ. Каждый вспоминал какую-нибудь подробность, которая ускользнула от остальных. Это случилось через четыре дня после отъезда Гидеона. Они и раньше слышали о таких вещах, но в Карвеле этого еще не бывало. В тот вечер, около девяти часов, они расходились после вечернего моленья. Брат Питер устроил его в сарае, потому что на дворе было холодно. Он читал в этот раз — этого он никогда не забудет — проповедь на стих из сотого псалма: «Возвеселитесь перед господом все племена и народы. Радуйтесь, служа господу». Выйдя из сарая, они еще постояли немного, разбившись на кучки, разговаривая между собой, как всегда после богослуженья. И тут они увидели: на холме за западными пастбищами вдруг вспыхнул огромный крест. Одна из женщин пронзительно вскрикнула, и тогда все посмотрели и увидели.

Женщины подняли крик, дети перепугались насмерть. Да, Гидеон представлял себе, как это было: сперва ничего — тихое весеннее небо, ясный закат, потом вдруг на нем огненные полосы, зловещий пылающий крест. Мужчины кое-как успокоили женщин и детей. Брат Питер рассудительно заметил, что знак святого креста, будь он огненный или кровавый, не может причинить людям зла. Одних это успокоило, другие, кто уже слыхал о Ку-клукс-клане, поджали губы, но промолчали. Постояли еще, пока крест не догорел, потом пошли по домам; у многих было все-таки неспокойно на сердце.

— А я, — сказал Ганнибал Вашингтон, — я подумал: сам собой крест на небе не загорится; значит, его кто-то зажег. Тут что-то неладно. Я и говорю Труперу: пойдем, посмотрим, что там такое.

Захватив ружья, они обошли луг и взобрались на холм с другой стороны. На вершине никого не было, но, как и следовало ожидать, они нашли обуглившийся крест, сколоченный из двух сосновых жердей. В воздухе стоял резкий запах керосина, по земле было разбросано сено. Нетрудно было догадаться, что здесь произошло. Кто-то поставил крест, обмотал его сеном, смочил керосином и поджег. Нелепая, безобразная, ребяческая выходка; они уже слыхали о таких; и она озадачила и смутила их больше, чем настоящая опасность.

Дома их ждали. Ганнибал Вашингтон рассказал обо всем, что они видели. Алленби заметил: «К нам эта сволочь еще не заявлялась». Тут подошел Абнер Лейт и с ним братья Карсоны, Франк и Лесли, все трое с ружьями. «Эй, кто там есть?» — кричали они, пробираясь в темноте. Они из дому заметили крест и пришли узнать, что случилось.

— Может, и ничего, — сказал Ганнибал Вашингтон.

— А может, это Клан. Сейчас все про него говорят. А может, просто кто пошутил, дурак какой-нибудь.

— Не знаю, кто у нас может шутить такие дурацкие шутки, — сказал Абнер Лейт. Потом еще много говорили и спорили, обсуждали, что делать. Делать, собственно, было нечего. Сейчас все хотели знать мнение Гидеона. Правильно ли они поступили? Что можно было сделать в ответ на такие идиотские выходки? Кто-то предложил было выставить стражу, а другой резонно заметил, что они послушные закону люди и живут в цивилизованной стране; против кого им выставлять стражу? Да и нельзя же выставлять ее каждую ночь.

— Ты с этим согласен, Гидеон? — неуверенно спросил брат Питер.

— Вы были правы, — кивнул Гидеон. — Ну, дальше?

— Дальше все пошли спать. Легли позже, чем всегда, но, в конце концов, все уснули. Случилось это, должно быть, под утро. Теперь все в один голос говорят, что их разбудил стук копыт. Кое-кто из женщин с криком вскочил, — им это показалось продолжением какого-то страшного сна; кое-кто из мужчин, перетрусив, остался в постели. Ганнибал Вашингтон, Эндрью Шерман, Фердинанд Линкольн и Трупер спали с заряженными ружьями у изголовья; услышав стук копыт, они схватили ружья и выбежали наружу. Брат Питер, Алленби и еще с десяток мужчин тоже выбежали, но эти были безоружны. По их рассказам, дело было так: появились всадники в белых саванах, человек двенадцать, все с ружьями — этого, впрочем, сперва никто не заметил. По крайней мере у половины в руках были просмоленные факелы; и когда негры выбежали из дому, старый сухой хлев уже пылал в огне, над горящим сеном с шипеньем взвивались языки пламени. Коровы и мулы ревели от страха. Трупер признает, что первым выстрелил он; когда он услышал, как ревут мулы, он сгоряча выстрелил в одну из белых фигур, но он хорошо помнит, да это помнят и другие, что он не попал; он стрелял, не целясь, вне себя от гнева. И в ту же минуту, должно быть, испуганные выстрелом, люди в белых саванах повернули лошадей, побросали факелы, дали нестройный залп и ускакали.

— Понимаешь, Гидеон, — говорил Алленби, — что это за трусы. Один единственный выстрел — и все разбежались. Сколько страху напустили — белые саваны, огненные кресты, ночные налеты, — а как только поняли, что мы вооружены, так и струсили. Улепетнули, как кролики. Только после этого, и то еще не сразу, мы заметили, что Джеки Шерман лежит на земле. Пуля попала ему между глаз. Это, значит, когда они палили на прощанье. Шальная пуля. А мы и не заметили. Мы были заняты пожаром, спасали скот, а мальчик даже не вскрикнул, бедняжка.

Люси Шерман снова зарыдала. Брат Питер досказал Гидеону остальное. Смерть мальчика всех потрясла, никто уже не мог по-настоящему бороться с огнем; скот удалось спасти, но хлевы и две хижины сгорели дотла. На пожар прибежали Абнер Лейт, Фред Мак-Хью с сыном, Джек Сэттер и братья Карсоны. Ганнибал рассказывал, что, когда Абнер Лейт посмотрел на мальчика, он так выругался, — негры даже никогда еще не слыхали такой ругани. — Знаешь, Гидеон, — сказал он, — ведь мы чего только не думали, мы на всех белых думали, даже на них, а потом они прибежали, — видим, нет, не то. Мальчику жизнь, конечно, не вернешь, а все легче.

— Что же вы потом сделали? — спросил Гидеон. В его ровном, сдержанном голосе звучала такая ярость, что, казалось, говорит не он, а другой человек.

— Что можно было сделать, Гидеон? — возразил Алленби. — На другой день Абнер Лейт взял мула и поехал

в город. Говорят, он чего-то требовал от шерифа, а шериф поднял его на смех. Ты знаешь такого Джессона Хьюгара? Он в старое время торговал неграми.

— Знаю.

— Ну вот, Абнер слышал, что он теперь заправляет местным отделением Клана. Абнер публично обвинил его во всем, а тот, говорят, обругал его, сказал, что он с неграми — одна лавочка. Они подрались, и, говорят, Абнер чуть его не убил. Собралась толпа, Абнер поднял ружье и крикнул: «Ну подходи, кто первый?» Чарли Кентон был с Абнером в одной роте — он вступился за него, а потом Абнер сел на мула и уехал. На другой день Ганнибал запряг лошадь, и мы вместе поехали в Колумбию, мы говорили с майором Шелтоном.

— Что сказал Шелтон?

— Он сказал, будут приняты меры. Понимаешь, Гидеон, есть у них такое выражение: «будут приняты меры».

Гидеону майор Шелтон сказал то же самое. «Можете быть спокойны, уже принимаются надлежащие меры». Шелтон был высокий, сухой человек с надменно прищуренными глазами; он окончил Уест Пойнт девять лет назад, был еще молод и проклинал судьбу, которая занесла его в это южное захолустье на полицейскую должность, где он снискал неприязнь всех, кого уважал, и симпатии лишь тех, кого он презирал.

— Что это за надлежащие меры? — спросил Гидеон.

— Меры военного характера, которые я не обязан и не намерен обсуждать с вами. Вашу жалобу приняли. Начато расследование.

— А пока что ребенок убит, этим все и кончится.

— Этим, положим, не кончится, — нетерпеливо возразил Шелтон. — Не пытайтесь истолковывать мои слова превратно, мистер Джексон. Насколько я понимаю, смерть ребенка была чистой случайностью. Тем не менее мы делаем все от нас зависящее для того, чтобы разыскать преступников.

— Случайность! — воскликнул Гидеон. — А то, что эти бандиты в белых халатах зажгли крест, ворвались в нашу деревню, подожгли хлевы, которые, кстати сказать, нам не принадлежат, майор Шелтон, а являются пока что собственностью правительства Соединенных Штатов, — это что, тоже случайность?

— Весьма сожалею...

— Сожалеете?.. А вы интересовались здешним отделением Клана? Проверили таких людей, как Джессон Хьюгар? Вызвали его, допросили?

— Не кричите на меня, Джексон. Я не собираюсь действовать по указке каждого негра, который разводит истерики и просит у нас защиты.

— Послушайте, сэр, — сдержанно сказал Гидеон. — Я не развожу истерик. И я ничего у вас не прошу. Я требую того, что мое по праву. Конгресс обеспечил нашему округу военную защиту, пока у нас не будет гражданской администрации. Либо вы обеспечьте нам защиту, либо мы это сделаем сами. Я сам был на войне. Я был сержантом в 54 -м негритянском Массачузетском полку. Мы не копали канавы и не строили стены, как негритянские рабочие батальоны; у нас были свободные негры и беглые рабы с Юга, мы дрались в девяти сражениях, на каждые десять человек у нас было восемь убитых или раненых. Мы штурмовали форт Вагнер, может, помните? Четыреста человек полегло, и среди них наш полковник Шоу. Мятежники изуродовали его тело и швырнули в одну яму с неграми за то, что он, белый джентльмен, командовал негритянским полком. А помните нашу песню? Может, воевали в этих краях, так слышали, как поют солдаты: «Райские врата раскрыты, там ждут полковника Шоу». Я не люблю об этом говорить, это было давно, это все прошлое, старое, злое прошлое. Но я вам говорю: если вы не обеспечите нам безопасность, мы обеспечим ее сами.

— Я немедленно положу конец всяким беспорядкам, — резко сказал майор Шелтон, — кто бы ни был их зачинщиками, белые или черные.

— Хорошо. Мы будем защищаться сами, — ответил Гидеон.

Вернувшись в Карвел, Гидеон созвал всех на собрание, и негров и белых, и сказал им:

— Вы уже знаете, что принесла моя поездка на Север. Бостонский банкир Исаак Уэнт дал мне чек на пятнадцать тысяч долларов. Теперь мы купим землю, и никто ее у нас не отнимет. Нас будут травить — уже начали. Я считаю, надо отстаивать свои права, надо организовать милицию, и пусть она раз в неделю проходит обучение, пока это нужно.

Долго спорили. Франк Карсон напрямик заявил, что он не желает проходить военное обучение под начальством негра. Он воевал под командой Стюарта, и вся эта затея ему не по душе. Гидеон предложил, чтобы обучением милиции занялся Фред Мак-Хью, который был в армии унтер-офицером. Проголосовали и приняли; Фред согласился. В помощники себе он выбрал Ганнибала Вашингтона и Абнера Лейта. Алленби спросил, не будет ли это против закона, и Гидеон ответил, что, поступая так, они всего лишь осуществляют свое право на ношение оружия, дарованное им конституцией, что они и раньше его носили, с самой войны, и что их военные занятия лишний раз покажут этим бандитам в ночных рубашках, что их голыми руками не возьмешь. В этом он, повидимому, был прав, ибо прошло много времени, прежде чем клановцы вновь появились в окрестностях Карвела.

Слепая девушка, Эллен Джонс, спросила Гидеона о Джефе, и он все рассказал ей — как Джеф будет работать у доктора Эмери и как потом, может быть, поедет в Эдинбург, то есть бог знает в какую даль, за море, на самый край света. Гидеон видел теперь, что девушка любит Джефа. Почему он раньше столь многого не замечал? «Может быть, пять лет», — проговорила она таким голосом, как будто хоронила все свои надежды.

— Может быть, — подтвердил Гидеон. Он жалел ее, он старался, как мог, ее утешить, но про себя думал: «Зачем же Джеф допустил, чтобы это так далеко зашло?» Теперь он постоянно думал о Джефе. Он думал о нем, когда видел, как другие мальчики шутят с девушками. Он думал о нем, когда смотрел на Марка, который рос не по дням, а по часам.

Эллен часто приходила к Рэчел. Им было о чем поговорить. С Гидеоном Рэчел редко говорила о Джефе. «Это очень хорошо для него, тут и думать нечего», — сказал Гидеон. И Рэчел согласилась. Иногда Гидеон вдруг спохватывался, ему вдруг становилось ясно, что течение все дальше и дальше уносит его от Рэчел, тогда он становился особенно нежен и ласков с ней, старался ей угодить даже в самых мелочах. А она твердила:

— Гидеон, Гидеон, да не тревожься ты обо мне.

— Я люблю тебя, Рэчел, милая.

Но он и говорил это иначе, не так, как прежде; все изменилось в нем: речь, манеры, мысли, поступки. Когда в

присутствии Рэчел среди женщин заходил разговор о ней и о Гидеоне, она принималась с жаром превозносить его достоинства. Она говорила им, что во всем мире нет другого такого, как Гидеон, она раздувала в них ревность, восхищение и зависть. Но себя она не могла этим утешить. По ночам она просыпалась и часами лежала без сна рядом с Гидеоном. Однажды что-то подсказало ему, что она не спит, и он окликнул ее:

— Ты что, детка?

— Ничего.

— Ну, так спи.

Немного погодя она сказала:

— Джеф уехал. Ах, боже мой, я хочу ребенка.

— У нас уже есть двое славных мальчиков и дочка.

— Хочу ребенка. У меня в сердце пусто.

— Это уж как богу угодно, — прошептал Гидеон. — Дети родятся или не родятся, от нас не зависит.

— Ты не веришь в бога.

— Рэчел, Рэчел, дорогая...

— Дети родятся у тех, кто любит.

— Я люблю тебя, детка, — сказал Гидеон. — Люблю всей душой. Поверь мне.

— Джеф уехал, — с отчаянием в голосе проговорила Рэчел, — уехал и все


Было решено, что Абнер Лейт, Гидеон и Джемс Алленби поедут на торги покупать землю. Гидеону дали доверенность на совершение купчей, а Даниэль Грин, янки-юрист, недавно поселившийся в Колумбии, достал план продаваемой земли. Все время, что еще оставалось до торгов, карвеловцы изучали этот план и на все лады делили землю. Как это сделают правительственные землемеры, где пройдут границы тысячеакровых участков, на которые предполагалось ее разбить, никому не было известно, но они старались предусмотреть все возможности. Целую неделю Гидеон вместе с Абнером и Франком Карсоном бродили по карвеловской земле. Они находили места, о существовании которых раньше не имели понятия. Франк Карсон заметил, что в одном месте, где русло ручья опускалось на целых семь футов, можно без больших затрат установить водяную мельницу, тогда они смогут сами молоть кукурузу. Они обнаружили платановый лес, высокий

и густой, прекрасное место для жилья. Когда, увидев семисотакровую полосу болота, Абнер Лейт сказал: «Вот уж этого нам никак не надо», — Гидеон потребовал более тщательного осмотра. Оказалось, что деревья на болоте все молодые, их нетрудно будет выкорчевать; земля очень плодородная, чистый чернозем, не земля, а сплошь жирный перегной. «Посеять рис, так это в год два хороших урожая», — сказал Гидеон. У кого есть рисовое поле, тот никогда голодать не будет. Размечтавшись, они уже строили планы, как они проложат гать через болото, — тогда до железной дороги будет всего четыре мили. Растирая пальцами комочек земли, Франк Карсон сказал: — Построю себе домик вон там на холме, где платаны. Посею один рис и буду продавать, и тогда не надо мне никакого хлопка, чтобы он провалился. Я еще не видал, чтобы человек разбогател на хлопке.

— А я посею хлопок, — сказал Гидеон. — На хлопок еще будет большой спрос. Хочу видеть, как лопаются коробочки, и думать — это мое, мое собственное.

— А по-моему, в низинах всегда малярия, — заметил Абнер.

Они двинулись дальше. Они шли по нескончаемым сосновым лесам, потом выходили на холм и тогда видели, как земля раскинулась во все стороны, словно беспредельный океан. Франк Карсон задумчиво посмотрел вниз и тихо проговорил: — Случалось мне и раньше видеть землю, да так я на нее никогда не смотрел. Так, наверно, смотрел мой прадед, когда в первый раз пришел в эти края, налегке, с ружьем за плечами и куском мяса в мешке.

За время, остававшееся до торгов, они осмотрели всю Карвеловскую землю. В поле снимали урожай. Земля хорошо уродила в эту благословенную осень 1868 года. Наскоро сколоченные закрома были битком набиты желтым зерном, грубые навесы укрывали сено и скот. Появился спрос и на хлопок, который сажали белые; и однажды ночью карвеловцы услышали пронзительный гудок первого товарного поезда.


Двадцать второго октября Гидеон, Абнер Лейт и Джемс Алленби приехали в Колумбию, поставили лошадь в конюшню и слились с толпой, спешившей на первый большой публичный аукцион. Даниэль Грин, которому они поручили вести торг, увидев издали Гидеона, замахал рукой и стал проталкиваться к нему, то исчезая в толпе, то появляясь вновь. На нем был клетчатый костюм и белая соломенная шляпа, в углу рта торчала толстая черная сигара. «Здравствуйте, Джексон, здравствуйте!» Карманы его были набиты бумагами и планами.

На торги съехался народ со всех концов штата. Недавно прошел дождь, грязные улицы столицы штата были запружены телегами, каретами, верховыми лошадьми. Для аукциониста соорудили нечто вроде кафедры и поставили ее на ступенях Капитолия — этой недостроенной каменной громады, возвышавшейся на вершине холма, с которого открывался вид на десятки миль во все стороны. На импровизированных стэндах висели карты конфискованных за неуплату налогов земель, ярким цветным карандашом были отмечены участки. Плотная толпа окружала стэнды. Тут были самые различные люди: чарльстонские джентльмены, негры-батраки, спекулянты с Севера, фермеры из дальних районов, плантаторы из Нового Орлеана и даже из Техаса. Тут были представители Моргана, представители унитарианской церкви, представители двух английских земельных компаний. В продажу было назначено сто шестнадцать тысяч акров земли.

Кто-то потянул Гидеона за рукав. Он обернулся — прямо на него смотрели слегка улыбающиеся глаза Стефана Холмса. Непринужденный, приветливый и вежливый, как всегда, Холмс любезно поклонился, когда Гидеон представил ему Абнера Лента и Джемса Алленби.

— Покупаете, Гидеон? — спросил Холмс.

— Да.

— Значит, мы здесь по одному делу. Я представляю Дадли Карвела, полковника Фентона и до некоторой степени самого себя.

— Карвеловская земля вас интересует? — спросил Гидеон как можно более непринужденно.

— Пожалуй, или еще что-нибудь в том же роде. На дом Дадли не претендует, это ведь всегда было нечто вроде белого слона. Я слышал, вы пытались сделать заем в Чарльстоне.

— Я сделал заем в Бостоне, — ответил Гидеон.

— Вот как! Ну что ж, давайте уговоримся не мешать друг другу, для этого хватит и посторонних. Кстати, Гидеон, ведь это у вас недавно были неприятности с этим, как

его...

С Кланом, — подсказал Гидеон.

— Свора мерзавцев, — проговорил Холмс. — Ну, очень рад, что повидал вас, Гидеон... и вас, сэр, и вас.

Когда он отошел, Лейт заметил: — Видать птицу по полету. Что, он был офицером?

— Кажется, да.

— Хорош. Интересно, сколько у него было негров до войны? Мне думается, такой родную мать зарежет.

Немного погодя начался аукцион, и с этой минуты для Гидеона и его друзей, да и для большинства присутствующих пошла сплошная неразбериха. Двое аукционистов выкрикивали наперебой: «Участок четвертый, Чипден, двадцать второй, северный; правительственная цена два доллара, восемьсот акров, идет за два доллара, два доллара, два доллара, три, три доллара десять центов, пятнадцать центов, пятнадцать...» Грин с потухшей измятой сигарой в зубах, задыхаясь, подбежал к Гидеону. — Посмотрите. Вот межевой план. Тут размечено — двадцать три участка, каждый немного меньше тысячи акров. Дом идет отдельно и двести акров в придачу. Правительственная цена один доллар за акр!

Гидеон, Лейт и Алленби выбрались из толпы и стали разглядывать план.

— Выбирайте три участка, — сказал Грин, — а из остального замену.

— Как это?

— Сначала самую лучшую землю. Я ее отмечаю А1. — Они указали три наиболее желательных участка. — А теперь, если с этими не выйдет... — Быстро взвесив все за и против, Гидеон и Абнер пронумеровали остальные двадцать участков. — Предельная цена пять долларов?

— Пять долларов, — подтвердил Гидеон. — Но постарайтесь купить дешевле.

— Сделаю все, что могу, — бросил Грин и нырнул в толпу. Голос аукциониста продолжал свой монотонный речитатив. Со всех сторон выкрикивали цены. Земельные агенты продирались к помосту. Торги начались в девять утра, в полдень они были в самом разгаре, но до Карвела еще не дошла очередь. Наконец, в два часа пошел первый карвеловский участок. Гидеон видел, как Грин, стоя рядом со столиком аукциониста, выкрикивает цену, но следить за всем происходящем Гидеон не поспевал. К пяти все кончилось. Поверенный вынырнул из толпы, измученный, помятый, но с торжествующей улыбкой на лице: — Есть!

— Какие?

— Два из тех, что я отметил А1. — Грин разложил измятый план на дощатом настиле и опустился на колени; Гидеон, Абнер и Алленби нагнулись над ним. — Эти два ровно по четыре доллара. — Лейт закричал от радости, запрыгал, хлопая себя по ляжкам. — Ах, чорт возьми! Гидеон! Глянь-ка! Это же платановый холм! А вот оно, болото, а земля-то, земля какая, не земля, а пух! — Счастливо улыбаясь, Гидеон опустился на колени рядом с Грином. — Где же третий?

— Тот, который был четвертым в замене. Интересно, между прочим, на него цену взогнали до пяти долларов. Вы, правда, хорошо знаете эти места?

— Как не знать, конечно, знаем! — воскликнул Абнер.

— Семь тысяч триста за два первых участка. Это дешевка, Гидеон, это просто даром! Четыре тысячи семьсот пятьдесят долларов за третий. Вот у вас и земля! Почти что три тысячи акров.

Они с триумфом возвращались домой. Старый Джемс Алленби правил мулами, а Гидеон и Абнер распевали пьяными голосами: «Сирень молодая покрылась росой, мне грустно, родная, что ты не со мной». Абнер не пожалел двух долларов на кувшин маисовой водки, и за долгий путь от Колумбии они с Гидеоном выпили его весь до донышка. Гидеон пить был не мастер, он пил редко, да и то самую малость. Так что и на этот раз три четверти пошло Абнеру, и только остаток Гидеону, но действие на обоих было одинаковое. Гидеон кричал всем встречным: — Мы — это завтра! Мы — это будущее! — В Карвеле Алленби рассказал, как все было. Рэчел, смеясь, укладывала Гидеона в постель; он тащил ее за собой, а она отталкивала его, приговаривая: — Как тебе не стыдно, Гидеон, как тебе не стыдно... — Но все это так напоминало ей прежнее время, когда оба они были молоды; Гидеон смеялся и пел своим густым басом, пока, наконец, не уснул.

На другой день брат Питер созвал всех на собрание. Гидеону он сказал: — Брат, если забудешь господа бога, если не смирение будет у тебя в сердце, а гордость и бахвальство, то и господь бог забудет тебя. — Потом, уже мягче, добавил: — Ты поведешь наш народ, Гидеон. Это тебе испытание от бога. Неси его со смирением. Не гордись, Гидеон! Если удалось тебе сделать доброе, так только потому, что люди верят в тебя. И я в тебя верю, уже давно поверил. Не обмани меня, Гидеон. Ты теперь ученый, ты пойдешь все выше и выше, как по крутой лестнице. Оглянись, Гидеон, посмотри вниз.

— Прости меня, брат Питер. Я не хотел никого обидеть.

— Знаю, что не хотел, ты добрый. Но послушай меня, Гидеон, загляни в себя и обрети в сердце бога. Обрети бога и доверься ему.

— У тебя свой путь, — мягко сказал Гидеон, — а у меня свой. Но тебя я так почитаю, как никого на свете.

— Верю тебе, Гидеон, — промолвил брат Питер. Свою проповедь он начал так: — Сказано в Книге чисел: «Мы пришли в землю, куда ты послал нас, и воистину она течет млеком и медом; и вот плоды ее». — Он говорил медленно и отчетливо. В стране безземельных им выпало счастье владеть землей. Это милость божья, но это также искус, возложенный на них, ибо когда негр покупает землю, тысячи злобных глаз следят за ним. — Трудитесь на ней так, чтобы быть благим примером, — закончил брат Питер.

После проповеди начался раздел земли. Это надо было сделать немедленно, раз они хотели теперь же перебраться на новые участки и построить какие-то убежища на зиму. Гидеон предвидел, что будет трудно — но что будет так трудно, он не ожидал: все кричали, спорили, ссорились из-за каждого клочка земли, завидовали друг другу, бранились, белые встали против негров, негры сплотились против белых. Наконец, Гидеон закричал на них:

— Хватит! Довольно! Дурачье! Подумайте, чего мы добились, а из-за пустяков готовы перервать друг другу глотки! Мы вот как сделаем. Выберем одного, проголосуем, и пусть он делит землю. Ну, кого? Говорите.

Все хотели Гидеона, но он отказался. Тогда назвали Алленби и брата Питера. При голосовании брат Питер получил на три голоса больше. — А тебе кто землю выберет? — спросил его Трупер. И брат Питер ответил: — Возьму, что останется. Это не важно. — Все переглянулись, сконфуженно улыбаясь. После этого дело пошло лучше.

Тут же вскоре настало время новых выборов, и на этот раз все приняли их как простое и естественное событие, вполне в порядке вещей: люди сами не замечали ни перемены в себе, ни тысячи мелочей, вызвавших эту перемену. Год назад они шли на выборы с ружьями. Теперь другое дело. Изменилась страна, изменились люди. Будущее стало уже настоящим, и они были частью его. Ранним утром в первый четверг ноября они все вместе, и негры и белые, отправились в город. Уже ощущалась близость зимы, по пыльной дороге гнало ветром сухие листья. Негры, все как один, решили голосовать за республиканцев; но Абнер Лейт сказал, что, прав он или не прав, а он все-таки будет голосовать за демократов. За них голосовал его отец, за них голосовал его дед, и ему не пристало нарушать обычай. Но в город они пошли все вместе.

Часть II

Сражение

Глава восьмая

О том, как Гидеон Джексон имел разговор с одним очень утомленным человеком


Гидеон вынул часы и посмотрел на них: без двадцати три, а он ждет с двух часов. Он рассчитывал попасть на прием, кончить разговор и еще поспеть на вокзал к поезду в 5.16, с которым Джеф должен приехать из Нью-Йорка. Что ж, может быть, и поспеет. Сказать ему нужно очень немного, да и то вряд ли к чему-нибудь приведет.

Была середина февраля, и на дворе шел снег — вашингтонский снег, большие мокрые хлопья, которые расплющивались об оконное стекло и крупными холодными каплями сползали вниз. Гидеон откинулся в кожаном кресле, сложил руки на коленях. Хорошо бы уснуть и спать долго, долго, как он не спал уже много месяцев, — спать и все... и ни о чем не думать, а потом проснуться свежим и бодрым. Но какая уж бодрость в сорок пять лет? Гидеон покачал головой, усмехнулся и стал думать о Джефе. Джеф — это более приятная тема для размышлений; Джеф — это, по крайней мере, реально. Он спрыгнет с поезда и большими шагами устремится к отцу. А вдруг нет? Вдруг он будет стоять неподвижно и молча смотреть на Гидеона, и оба почувствуют, что они друг другу чужие? Нет, этого не может быть. Семь лет не такой уж большой срок. Да, но какие семь лет! Семь лет в Эдинбурге, за которые застенчивый негритянский мальчик превратился в доктора медицины, — такие семь лет чего-нибудь да стоят!

Гидеон стал припоминать, как это было в тот день, когда доктор Эмери, странно усмехаясь, сделал ему свое предложение насчет Джефа. Что он тогда думал, этот доктор? И что он, Гидеон, ему ответил? Что-то насчет расходов. Да, он спросил, сколько на это понадобится денег. Все это было так давно. Восемь лет тому назад. Или девять? Жаль, что он не познакомился поближе с доктором Эмери и с Исааком Уэнтом; теперь обоих уже нет в живых. Он попытался восстановить в памяти всю картину: как он тогда стоял в амбулатории, разговаривая с Эмери, глядя на дрожащего, голого, рахитичного ребенка, и воспоминания стали всплывать одно за другим, пока их цепь не разорвал гулкий бой высоких старинных часов, стоявших в углу приемной. Один, два, три. Он, видно, все-таки заснул. Перед ним стоял секретарь.

— Пожалуйте, мастер Джексон, президент сейчас вас примет.

Гидеон поднялся, поморгал и следом за секретарем прошел в кабинет. Грант сидел за письменным столом, сгорбленный, усталый, с красными главами, человек, который потерпел поражение, все потерял и теперь видит перед собой только длинную вереницу пустых лет, не озаренных надеждой, лишенных радости. Он кивнул Гидеону и сказал:

— Садитесь, Гидеон. — Потом, обращаясь к секретарю, он добавил: — Позаботьтесь, чтобы нас не прерывали.

— Но если сенатор Гордон...

— К чорту! Скажите, что я не могу его принять. Я не желаю, чтобы нас прерывали, понятно? — Дверь затворилась за секретарем. Президент обратился к Гидеону: — Хотите сигару? Ах да, я забыл, что вы не курите. Тогда позволите мне... — Он откусил кончик сигары, зажег спичку, глубоко затянулся. Гидеон смотрел на него, но президент избегал его взгляда. За последнее время Улисс Симпсон Грант сильно постарел, годы как-то вдруг и бесповоротно положили на него свое клеймо; глаза у него ввалились, в бороде заблестела седина. Даже когда он курил, все его движения были резкими, неровными, раздраженными.

— Я знаю, что вы будете говорить, — буркнул он Гидеону.

— Почему же, в таком случае, вы меня приняли? — мягко спросил Гидеон.

— Почему?.. — Грант тупо посмотрел на него, и сердце Гидеона дрогнуло от глубокой сочувственной жалости к этому побежденному и сломленному человеку, которого мало кто понимал и мало кто любил, но столь многие эксплоатировали, ненавидели и презирали, — к этому человеку, который волей судьбы и обстоятельств был вознесен на высоту и овеян холодной, нерадостной славой.

— Почему вы пришли?.. — устало спросил Грант.

— Потому, что вы пока еще президент Соединенных Штатов, — заговорил Гидеон. — Потому, что вы мне друг, и я вам друг...

— У меня еще есть друзья?..

— И еще потому, — продолжал Гидеон, — что Соединенные Штаты — ваша родина, и вы ее любите такой любовью, какая редко встречается. Такой любовью, которую я могу понять, но которая недоступна пониманию лживых, бесчестных, ничтожных людишек, сделавших все, чтобы погубить свою страну. Помните рассказ Эверетта Хэйла «Человек без родины»? Помните, как Филипп Нолан научился любить и понимать свою родину?

Грант криво усмехнулся.

— Вы пришли читать мне проповедь, Гидеон?

— Нет. Я пришел поговорить с вами об этой стране, нашей родине. Я пришел потому, что больше у меня уже никогда не будет случая говорить с президентом Соединенных Штатов. Две недели я добивался, чтобы вы меня приняли...

— Я был занят, Гидеон.

— Вы были заняты, господин президент, — сказал Гидеон. — Заняты и все, что ж тут поделаешь. У нас, слава богу, есть много таких удобных выражений: занят, некогда, нет времени. Почему у наших врагов всегда есть время? Почему?

— Это я уже слышал, — холодно сказал Грант.

— И больше слышать не желаете. Я вам надоел, вы хотели бы, чтобы я ушел. Хорошо, попробую изложить все иначе. Оставляя в стороне то, что писалось в газетах об этих восьми годах вашего президентства, и то, что о них напишут в учебниках, давайте спросим себя: чем они были на самом деле?

— Валяйте, — проворчал Грант. — Скажите, что я был игрушкой в чужих руках.

— Нет, этого я не скажу. Боже ты мой, господин президент, ведь это же — ну да, это наша родина. Будем говорить словами из прописей, пусть, что ни проще, то лучше. Это наша родная страна. За нее мы воевали. Ради нее мы жили, ради того же самого, за что люди умирали под Геттисбургом. Мы не существуем отдельно от нее или отдельно друг от друга. Все это связано и неразделимо. Но что это такое — наша родина? — Гидеон остановился, потом продолжал: — Что это такое, Соединенные Штаты Америки? Мечта, идеал, клочок бумаги, называемый конституцией, политический союз? Или это банда прожектеров, жуликов, грабителей? Морган, и Джэй Гульд, и сенатор Гордон? Или это человек, который стоит на улице и смотрит на Белый дом? — Теперь Гидеон говорил спокойнее. — Что это — епископальная церковь или конгрегационалистская церковь? Молитва это, или фантазия глупца, или это пятьдесят миллионов человек? Или это Конгресс? Все годы, что я заседал в Конгрессе, я думал об этом, глядя на мелких людишек и на великих людей, слушая таких дураков, как Петерсон, и таких героев, как Сэмнер. Или это вы и я, что-то такое, что срослось с нами и неотделимо от нас — ибо Америка ведь это то, что мы есть, что мы имеем, что мы сделали, о чем мы мечтали!

Сигара Гранта потухла. Зажав ее между пухлыми пальцами, он давно уже не курил, а только смотрел на нее неподвижным, остановившимся взглядом. Затем медленно, тупо покачал головой.

— Я конченный человек, Гидеон.

— Вы президент.

— Да, еще на несколько дней.

— Достаточно, чтобы нанести им удар!

Грант устало проговорил: — Нет, Гидеон. Не могу. Устал. Кончено. Хочу домой, на отдых. Меня топили в помойных ямах, меня обливали грязью. Я хочу уехать домой и забыть.

— Вы не забудете.

— Может быть. Не знаю. Я не Соломон, я не претендую на непогрешимость. Я не просил, чтобы меня делали президентом. Я побеждал в сражениях, потому что не боялся риска. Но разве это то, что нужно президенту? Разве это значит, что я гожусь для их подлой, грязной, бесчестной политической игры?

— Сражения продолжаются, — сказал Гидеон.

— Да. Такие, в которых не видишь противника. В которых не видишь даже, кто сражается на твоей стороне.

— А когда Хейс усядется в это кресло, в котором вы сейчас сидите, и утопит всю страну в крови, будет вам сладок отдых?

— Да откуда вы это взяли? На основании каких таких фактов? Хейс республиканец, как я, как вы. Он законно избран президентом. Осточертели мне эти доморощенные Кассандры! Жизнь завтра не кончится. Америка тоже...

— Хорошо, — сказал Гидеон и встал.

— Вы уходите?

— Да.

— Что вы хотели мне сказать?

— Неважно. Все равно, это ни к чему.

— Чорт вас побери! — зарычал Грант. — Говорите! Сядьте, слышите?.. И говорите.

— Вы в самом деле желаете это знать?

— Перестаньте жеманиться, как примадонна. Выкладывайте.

— Хорошо, — кивнул Гидеон. — Хейса купили.

— Где у вас доказательства?

— У меня есть доказательства, — спокойно сказал Гидеон. — Можете вы меня выслушать?

— Я уже давно вас слушаю. — Грант снова раскурил сигару. Гидеон снова сел. Часы на столе показывали четверть четвертого.

— Для этого надо вернуться немного назад, — начал Гидеон. За окном все еще падал снег; пухлые белые хлопья таяли на стеклах. В кабинете президента становилось темно. Единственная лампа отбрасывала на стол желтый кружок света; в сумерках лицо Гранта казалось еще более усталым, еще более неясным. Дым от его сигары вплывал в световой круг, завивался кольцами, тянулся к лампе, взбегал вверх по ламповому стеклу.

— Помните конвент в Южной Каролине? — сказал Гидеон. — Это было девять лет тому назад.

— Помню.

— С этого, собственно говоря, началась реконструкция. Я заседал в конвенте. Через два года меня выбрали в Сенат штата, а пять лет тому назад в Конгресс. Поэтому я могу говорить с некоторым знанием дела. Этот термин — «реконструкция», которым принято обозначать все, что происходило на Юге начиная с 1868 года, — это слишком общее понятие. Оно лишено смысла. Дело было не только в реконструкции и даже не в возвращении мятежных штатов в лоно Союза. Все это я уже говорил в Конгрессе много раз за эти пять лет. Сейчас говорю, очевидно, для истории, так как считаю, что пройдет еще очень много времени, прежде чем негру, как представителю своего народа, доведется сидеть в этом кабинете и вести беседу с президентом Соединенных Штатов.

Грант стряхнул пепел с сигары; тень совсем скрывала его лицо.

— Что такое реконструкция? Чем она была? Чем она должна была быть? Почему она потерпела крушение? Я ставлю эти вопросы перед вами, потому что вы единственный человек, который может ее возродить и тем уберечь страну от несчетных страданий и бедствий, угрожающих ей в будущем.

— Продолжайте, Гидеон, — проговорил Грант.

— Реконструкция была началом нового и гибелью старого. Всего каких-нибудь полтора десятка лет тому назад рабовладельческий строй в лице крупных плантаторов, носителей феодального принципа, глубоко чуждого американскому народу, выступил на борьбу с намерением завоевать и подчинить себе всю страну. Необходимо было его уничтожить — или он уничтожил бы демократию. Его и уничтожили, и в процессе этого уничтожения негры получили свободу. Продолжать?

— Продолжайте, — сказал Грант.

— Хорошо. Кончилась эта ужасная война, и началась реконструкция, которая, по существу дела, была экзаменом на демократию, проверкой, могут ли освобожденные негры и освобожденные белые, — ибо белый бедняк до войны тоже был рабом, не лучше негра, — могут ли они жить я работать вместе и вместе строить новую жизнь. Я считаю, что Юг этот экзамен выдержал, что демократия была там осуществлена — да, несмотря на все промахи и ошибки, нелепые выходки, дурачество и бахвальство, это была демократия! В первый раз за всю историю нашей страны негры и белые общими усилиями создавали на Юге демократический строй. Доказательства налицо: школы, фермерские хозяйства, справедливые суды, подрастающее поколение грамотных, бодрых духом людей. Но все это далось нелегко и не было доведено до конца; ибо плантаторы в ответ организовали целую армию, многотысячную армию мерзавцев в белых рубашках. Они и не думали складывать оружие. Они сами признавали, господин президент, что только благодаря присутствию на Юге федеральных войск там удается сохранить порядок. Так вот я вам говорю: как только Рэзерфорд Б. Хейс вступит в исполнение обязанностей президента, войска будут выведены — и Клан начнет действовать. В той или иной форме, но он начнет действовать повсюду, — и тогда водворится такой террор, какого у нас еще не бывало, — убийства, погромы, поджоги, грабежи, — пока не будут вырваны с корнем последние ростки той демократии, которую мы насаждали. Мы будем отброшены на сто лет назад, а для наших детей и внуков это означает бесчисленные страдания и гибель...

Голос Гранта прозвучал глухо, словно откуда-то издалека:

— Даже если все это правда, Гидеон, — а я в этом далеко не уверен, — то что же делать? Вечно держать войска на Юге?

— Не вечно. Еще десять лет, пока не подрастет новое поколение негров и белых» наученное работать вместе и стоять друг за друга. Тогда уже никакая сила на земле не отнимет у нас то, что мы построили.

— Не могу этому поверить, Гидеон. Ни вашим обвинениям против Хейса, ни вашим сказкам о могуществе Клана. Сейчас 1877-й год.

— Вам нужны доказательства, — сказал Гидеон. — У меня есть доказательства. — Он вынул из кармана какие-то бумаги и разложил их на столе в светлом кружке от лампы. — Вот статистика последних выборов. В первом туре голосования за Тилдена подано 4300000 голосов, за Хейса 4 036 000. Это мошенничество номер первый. Я утверждаю, что на Юге, по крайней мере, еще полмиллиона негров и белых голосовали за республиканские списки выборщиков, но их бюллетени были уничтожены, фальсифицированы, выброшены из счета. Нет, доказать это я не могу; но зато потом я докажу кое-что другое. Имейте немного терпения. Кстати сказать, совершенно неважно, кто из них получил большинство. Эти два молодца, Тилден и Хейс, стоят друг друга; оба продажны и служат наглядной иллюстрацией падения наших политических нравов. Оба слеплены из одной глины.

— Пока что, — сказал Грант, — это все беспочвенные обвинения. Мне надоело это слушать, Гидеон.

— Вы обещали выслушать до конца. Сейчас я перейду к доказательствам, но разрешите мне сперва установить факты. Даже наш Конгресс, который больше всего на свете боится народа и демократии, и тот, когда я выступаю с речью, не препятствует мне устанавливать факты. Я сделаю это очень быстро. Мой сын, которого я давно не видал, приезжает сегодня из Нью-Йорка поездом в пять шестнадцать; вы можете быть уверены, что я кончу до этого времени.

Теперь вся комната, кроме освещенного кружка под лампой, уже тонула во мраке.

— Продолжайте, — сказал Грант.

— Перейдем ко второму туру голосования. На собрании выборщиков кандидат демократической партии Тилден получил 184 голоса, кандидат республиканцев Хейс — 166 голосов. Еще бы один голос, и Тилден был бы президентом; но Хейс заявил, что голоса Южной Каролины, Луизианы и Флориды — а с ними у него как раз и получился бы необходимый минимум в 185 голосов, — он заявил, что голоса этих штатов по праву принадлежат ему. И он сказал сущую правду: в этих штатах прошли республиканские списки, но, как я уже говорил, полмиллиона бюллетеней было подчищено или уничтожено. Какое же создалось положение? В Палате представителей верховодят демократы, в Сенате — республиканцы, одна хочет Тилдена, другой — Хейса, а повсюду в стране стоит крик, что мы на пороге новой гражданской войны, что южане готовятся итти на Вашингтон. Верили вы этому, господин президент? Верили вы, что между двумя этими продажными людьми есть хоть какая-нибудь разница?

Грант проговорил: — Чорт возьми, Гидеон, долго мне еще это слушать?

— Перехожу к доказательствам, господин президент. Сейчас я их изложу и затем удалюсь. Мы с вами оба конченные люди. Вам, как вы сказали, всего несколько дней осталось быть президентом, у меня тоже не слишком много времени впереди.

— Дальше, — буркнул Грант.

— Да. Повидимому, наши южные демократы знали, что эти господа оба из одного теста. Они выбросили Тилдена за борт; с ним было бы слишком много хлопот. Один раз они рискнули начать гражданскую войну — и были биты. Другой раз итти на такой риск не входило в их намерения. Они предпочли сторговаться с Хейсом. Ему пообещали голоса Южной Каролины, Флориды и Луизианы и, для верности, еще Орегона. А он за это обещал сделать одну маленькую, незначительную уступку: снять военное положение в Южной Каролине и Луизиане и вывести с Юга федеральные войска. Подумайте, такая мелочь — и от нее зависит, быть или не быть человеку президентом, быть или не быть республиканской партии, партии Эба Линкольна, у власти! А вот и доказательство: письмо, написанное двумя ближайшими друзьями мистера Хейса — Стэнли Мэтьюсом и Чарлзом Фостером. Оно касается переговоров, которые велись с сенатором Джоном Б. Гордоном из Джорджии и членом Конгресса мистером Дж. Юнгом из Кентукки. Это точная копия; ее снял и принес мне негр, слуга мистера Фостера. За подлинность этого документа я ручаюсь. Разрешите вам прочитать:

«Касательно разговора, который мы имели с вами вчера и в котором были подвергнуты обсуждению будущие мероприятия губернатора Хейса в отношении некоторых южных штатов, мы имеем сообщить вам следующее: мы со своей стороны вполне разделяем ваше желание, чтобы он избрал такой политический курс, который даст населению Южной Каролины и Луизианы право решать свои дела по своему собственному усмотрению, без всякого стороннего контроля, сообразуясь единственно лишь с конституцией Соединенных Штатов и вытекающими из нее законами. И, основываясь на нашем личном знакомстве с мистером Хейсом и глубоком знании его взглядов, мы можем заверить вас с полной гарантией, что именно таков будет политический курс мистера Хейса как главы правительства». 3

— Вот как обстоит дело, господин президент.

Наступило долгое молчание. Затем Грант спросил беззвучным голосом:

— Почему вы не расскажете об этом в Конгрессе?.

— Потому что у меня нет в руках оригинала, потому что, хотя я сам готов поклясться на целом десятке библий, что это истинная правда, настоящих улик я не могу представить. Какую цену имеет показание старого негра, простого слуги, если ему будет противопоставлено показание законно избранного президента Соединенных Штатов? Если я выступлю в Конгрессе и расскажу то, что сейчас рассказал вам, кто мне поверит? Десять южных депутатов — культурные, образованные люди, завопят: «Линчевать этого наглого негра, этого бесстыдного лжеца!»

— А почему я должен вам верить?

— Потому что все будущее нашей страны поставлено сейчас на карту. Потому что, когда мы делали революцию, когда мы сражались в гражданской войне, мы шли путем чести и путем славы, и все благородные люди, жившие до нас, шли плечо к плечу с нами, и лица наши были обращены к богу. Слышите вы меня, господин президент? А теперь мы готовимся сойти с этого пути; отныне лица наши будут обращены во тьму. Надолго ли, господин президент? Сколько еще людей должны будут отдать свою жизнь, прежде чем наше правительство станет правительством народа, для народа, во имя народа?

— Вы преувеличиваете... — начал Грант.

— Нет.

Грант тяжело поднялся со стула. Свет от лампы упал на его согбенные плечи, на его руки, опиравшиеся на край стола. Минуту он смотрел в глаза Гидеону, потом оттолкнулся от стола и сердито прошелся по комнате.

— Это все? — спросил Гидеон.

— Что я могу сделать? — крикнул Грант, круто поворачиваясь к нему. — Даже если это правда, весь этот дикий бред, все эти нелепые сказки, что вы рассказывали, даже если это правда, то что же я-то могу сделать?

— Все можете. Вы еще президент. Обнародуйте эти сведения. Созовите завтра пресс-конференцию. Найдутся газеты, у которых хватит смелости это напечатать. Пусть Хейс докажет ложность этого обвинения. Вскройте этот гнойник, пусть народ увидит. Он будет знать, что делать.

Мы не так уж малодушны, мы, американцы, мы не так тупы. Мы уже один раз потрясли мир. Мы сделали много зла, но добра мы сделали больше. Обратитесь к Конгрессу, потребуйте, чтобы вам сказали правду...

Грант покачал головой. — Гидеон...

— Трусите? — закричал Гидеон. — А что вам терять? Те, кто еще помнит, как вы вели нас к победе, те все вас поддержат. А остальные... — Голос Гидеона замер.

Он сложил бумаги и спрятал их в карман.

— Ладно. Я ухожу.

Еще долго после ухода Гидеона Грант сидел за столом, опустив голову на руки, глядя на затворенную дверь.

Гидеон едва не опоздал. Поезд уже подошел к дебаркадеру. Гидеон еще издали увидел Джефа: рослый, широкоплечий молодой человек, точно зеркальное отражение самого Гидеона, стоял на перроне, засунув руки в карманы, с двумя ковровыми чемоданами у ног. Им не пришлось призывать на помощь воспоминания, им не нужно было искать прежний облик в изменившихся чертах: они посмотрели друг на друга и узнали друг друга; каждый стал на несколько лет старше, но сходство между ними от этого только усилилось. Они сошлись, пожали друг другу руки. Гидеон проглотил комок, подступивший ему к горлу. Джеф расплылся в улыбке и положил руку на плечо отцу.

— Ну и великан же ты, — сказал он.

— Ты тоже не маленький.

— Но ты меня узнал.

— Да. Я очень рад, что ты приехал.

— Я тоже.

Гидеон нагнулся взять чемоданы.

— Я понесу, — сказал Гидеон. — Один — ты, другой — я.

— Хорошо, — улыбнулся Джеф. Он оглядел Гидеона с головы до ног, мельком, но так, что Гидеон почувствовал на себе его одобрительный взгляд. Они стояли рядом, двое рослых мужчин, и все их движения были сдержанны и неуверенны, каждый, после столь долгой разлуки, старался приладиться к другому, к его жестам, его мыслям, его желаниям. Они прошли по платформе, потом через вокзал, и Джеф вдруг спросил, — немного виновато, потому что забыл спросить об этом сразу: — А как мама?

— Ничего, — сказал Гидеон. — Стареем понемножку.

— Ты ничуть не постарел, — сказал Джеф.

Гидеона ждал кэб. Оба сели, с трудом втиснув в узкую коробку экипажа свои большие, длинноногие, длиннорукие тела. В воздухе плыл снег, словно белая рыбачья сеть. — Как странно, — сказал Джеф, — я привык думать, что в Вашингтоне тепло. Я ведь никогда здесь не бывал... — Да, правда, ты ведь здесь не бывал, — ответил Гидеон, думая о всех годах, которые сам он провел здесь, за время которых этот нескладный, напыщенный город на Потомаке успел стать неотъемлемой частью его жизни. Лошадь тронулась, звонко цокая подковами.

— У меня тут свой домик, — сказал Гидеон. — Купил два года назад...

— А мама?

— В прошлом году пожила со мной немного. Но ей больше нравится в Карвеле.

— Вы сохранили старое название? Все еще Карвел?

— Ну да... — Гидеон слегка удивился. — Нам и в голову не приходило его менять. Тебе не тесно? — Чемоданы упирались им в колени.

— Мне очень удобно, — сказал Джеф.

— Ты, наверно, голоден?

— Немножко.

— Приедем домой, пообедаем. Кроме нас двоих, никого не будет, я никого не звал.

И Джеф подумал: почему отец это говорит?


Дом был небольшой, в пять комнат, бревенчатый и выкрашенный в белую краску. Сморщенная старуха-негритянка убирала в комнатах и стряпала для Гидеона. Он называл ее «матушка Джоун». — Матушка Джоун, — обратился он к ней, — это мой сын Джеф. — Ишь, какой молодец! Да и красавец же. Таким сыном можно гордиться, мистер Джексон. — Я и горжусь, — сказал Гидеон. Сели обедать. Обед был без затей — бобовый суп, отбивные котлеты, овощи, овсяные гренки с маслом. — Сколько лет я не ел гренков... — сказал Джеф с улыбкой.

— Да, в Шотландии их ведь не делают, — откликнулся Гидеон.

Сперва разговор не клеился — да и нельзя же было ожидать, чтобы каждый стал сразу изливать душу, в первый же момент встречи; это придет позже, когда они поживут вместе. Семь лет — немалый срок; они даже и говорили по-разному, у Джефа выговор был гораздо жестче, чем у Гидеона, с каким-то забавным иностранным призвуком.

— Я целый год работал у доктора Кендрика, — сказал Джеф. — Он заведует большой бесплатной амбулаторией на шахтах. Для меня это была хорошая практика — несчастные случаи, переломы, ожоги, ранения, — ну, и разные инфекции — круп, корь, все эти простые случаи, в которых начинающему врачу трудней всего разобраться.

— Ты лечил белых?

— Я там был единственный негр на всю округу. Это не то, что здесь.

— А как к тебе относились?

— Не так, как у нас. Я вызывал любопытство. Это ведь все простые люди, с несложной психикой, и все их страхи и подозрения тоже несложны. Их легко понять и легко рассеять.

Они перешли в кабинет Гидеона, небольшую, заставленную книгами комнату, служившую ему также приемной. Усевшись в кресло, протянув ноги к камину, в котором тлели угли, они разговорились. Беседа теперь шла свободней, и Джеф даже решился сказать:

— Знаешь, я ужасно горжусь тобой.

— Чем, собственно?

— Тем, что ты в Конгрессе. Как хочешь, это чудо.

Гидеон задумчиво глядел в огонь. — Нет, — сказал он, — это стечение обстоятельств. Человека формируют условия, в которых он живет. Были налицо условия, которые могли сделать меня тем, что я сейчас есть, — вот я таким и стал.

Джеф спросил о выборах, и Гидеон, сперва нехотя, потом все с большим жаром, стал рассказывать о всех событиях, происшедших за последние семь лет; он рассказал и о своем разговоре с президентом. — Вот и все, — сказал он. — И это конец.

— Конец? Но разве что-нибудь может кончиться так вдруг, как взрыв бомбы? Разве так это происходит?

— Какое же вдруг, — ответил Гидеон. — Это подготовлялось уже давно. Восемь, даже больше, почти девять лет тому назад клановцы совершили свой первый налет на

Карвел. Это было сделано очень неуклюже, очень трусливо. Сожгли несколько сараев, убили ребенка. Но тогда это было только начало. И уже тогда у них был замысел — уничтожить нас всех. Война только кончилась, а уже те, кто ее начал, приступили к подготовке новой войны, для которой они придумали новую тактику и новую стратегию: отряды, скачущие в ночи, тайные организации, застращивание, угрозы, террор. Теперь подготовка закончена; скоро они выступят.

— Не могу поверить.

— Я бы сам рад не верить, я бы рад ошибиться. Но я не ошибаюсь.

— Что же ты думаешь делать?

— Еще не знаю. Надо сообразить. Во всяком случае, вернусь домой. Хочу быть со своими. — Джеф кивнул. — Это я считаю правильным для себя. Но то, что для меня правильно, для тебя, может быть, совсем не обязательно. Ты с этим согласен, Джеф?

— Куда ты клонишь?

— Я уеду через несколько дней. Но тебе ехать незачем. Нет решительно никаких оснований, чтобы тебе непременно ехать со мной. Если весной все будет благополучно...

— О чем ты говоришь, никак не пойму, — сказал Джеф.

Гидеон покачал головой. — Не сердись, Джеф. Выслушай сперва, что я тебе скажу. Когда-то ты меня слушал. — Он встал, потер свои длинные пальцы, нагнулся к сыну, потом вдруг сел на прежнее место. Он долго сидел молча, глядя прямо перед собой, свет от камина резкими бликами ложился, на его худое, длинное лицо. Джеф видел теперь, как плотно были сжаты его крупные, мясистые губы, какая усталость была в его ввалившихся, воспаленных глазах. Он казался старым, много старше своих сорока пяти лет, настолько старым, что это противоречило всякой логике и здравому смыслу. Его широкие плечи, которые Джеф в детстве так часто видал голыми под палящим солнцем, покрытыми потом, одетыми, словно броней, толстым слоем крепких, могучих, твердых, как камень, мышц, теперь согнулись и поникли. Его короткие курчавые волосы, плотной шапкой облегавшие голову, были пробелены сединой; Джеф чувствовал, что не знает этого человека, да и никогда не знал. Мальчик в пятнадцать лет — это податливая глина. Годы, протекшие с тех пор, мяли Джефа, как 198

пальцы ваятеля, но ничего в нем не сломали; он учился, рос, мужал, получал раны, исцелялся от них. Он обрел бога в науке; а ведь если кожу человека рассматривать под микроскопом, не видно, какого она цвета — видна лишь тончайшая сеть клеток, хитроумно соединенных между собой. В мире Джефа царствовал разум. Человек, по имени Дарвин, рассеял туман, застилавший несчетные тысячелетия до появления человека. Сломанную ногу лечат одним и тем же способом, какого бы цвета ни была покрывающая ее кожа. В уединенной хижине среди торфяных болот он принимал ребенка у белой женщины, он шлепнул младенца, чтобы вызвать дыхание, и слышал крик, исторгнутый у него благодатной мукой рождения. Мир Джефа был умопостигаем: планета, стремящаяся сквозь пустоту, бережно окутанная защитной оболочкой атмосферы. Люди делали зло по неведению, но тот, кто посвятил себя знанию, научному знанию, тот был свободен от страха. Так было с Джефом, но как было с его отцом? Он вспомнил дюжего землепашца, отправлявшегося в Чарльстон, делегата, который шел на конвент пешком, в измятом цилиндре, с клетчатым платком, свисавшим из бокового кармана. Вернулся из Чарльстона уже другой человек, но какие муки рождения создали этого второго Гидеона? И какие внутренние потрясения вылепили третьего Гидеона, и четвертого, и того, о котором доктор Эмери когда-то сказал Джефу: «Это и есть величие, Джеф, в точном смысле слова. Научных определений этого качества не существует. И когда ты захочешь это понять и увидишь, что логика тебе не помогает, вспомни о твоем отце». И сейчас Джеф вспоминал эти слова, глядя на сидевшего перед ним человека, бывшего члена Сената штата Южная Каролина, нынешнего члена Конгресса Соединенных Штатов, прославленного оратора, который однажды, отвечая депутату от штата Джорджия, произнес речь, теперь известную каждому американскому школьнику.

«Да, как совершенно справедливо указал депутат от Джорджии, я всего лишь несколько лет тому назад был рабом. А теперь я, свободный человек, отвечаю ему здесь, в законодательном собрании Соединенных Штатов. Это и есть Новый завет Америки — мой американский Новый завет. Мне незачем предаваться патриотическим излияниям. Тот факт, что я стою здесь, лучше характеризует мою страну, чем самые пышные славословия, когда-либо произнесенные или написанные».

Эту речь Джеф видел перепечатанной в шотландских журналах; член английского парламента зачитал ее в палате общин; во французской палате депутатов вокруг нее развернулась трехчасовая жаркая полемика; а в Германии, Венгрии подпольные рабочие организации переводили ее, печатали на листовках и распространяли в тысячах экземпляров.

Сейчас, глядя на Гидеона, Джеф испытывал смешанное чувство жалости, гордости и любви; он жаждал сблизиться с ним, понять его и быть им понятым; и все же себя он сознавал как нечто несходное с ним и отдельное от него, как человека другой формации, который уже опередил Гидеона, оставил его позади.

— Конечно, я выслушаю тебя, — сказал он. — Что я сделаю, это будет видно после, но выслушать тебя я готов.

— Я возвращаюсь в Карвел, — сказал Гидеон, — потому что все мое там. Все, что я есть, все, чем я был и стал, все это дано мне моим народом. Я вышел из народа, и у него я черпал силу. Я это понял не сразу; у меня есть способности, у меня есть дар речи, я учился, разговаривал с людьми, впитывал новое; и все же нет во мне ничего, чего нет в любом человеке из народа. Я хочу вернуться к своим, потому что там мне будет хорошо, там я буду счастлив, а человеку, Джеф, свойственно искать счастья, в малых ли вещах или в больших.

Но ты другое дело. Ты долго жил вдали от нас. Ты учился, приобрел специальность; сейчас ты врач. А врач, как хорошая книга: ее ценность превышает тот труд, который был в нее вложен. Я — это только то, что в меня вложено народом; ты — нечто большее. У меня нет другого применения, как быть его голосом; а у тебя есть. Какие бы тяжелые времена ни настали, я знаю, в час нужды народ найдет других Гидеонов Джексонов. Но с тобой иначе. Сегодня я сказал президенту Гранту, что много лет пройдет, прежде чем повторится такой случай — чтобы негр мог разговаривать с президентом. В этом я твердо убежден. И так же твердо я убежден в том, что еще долгие годы у нас будет очень мало негров с таким образованием, как у тебя. Оставайся здесь; жить можешь в этом доме. Здесь тоже найдется кого лечить. А брать тебя в Карвел было бы непростительным расточительством.

Гидеон кончил говорить, и некоторое время они с Джефом сидели молча. Джеф вытряс пепел из трубки, снова набил ее, достал щипцами уголек и положил его сверху на мягкий, душистый табак. Гидеон налил себе вина. Наконец, оглядев комнату, Джеф проговорил: — Уютно здесь. И тепло. И книги есть интересные — хорошо бы почитать.

Гидеон кивнул.

— С книгами ведь всегда так, — продолжал Джеф, — смотришь на них и думаешь — почитаю завтра, когда будет время. Сегодня времени почему-то никогда не бывает.

— Здесь у тебя будет время, — сказал Гидеон.

— Скажи мне, — начал Джеф. — Если события развернутся так, как ты думаешь, вы будете бороться?

— Не знаю.

— Марк писал мне, что, когда у вас кто-нибудь заболевает, вы зовете старого доктора Лида. А он — когда приходит, а когда и нет.

— Обычно все-таки приходит.

— Теперь уж не будет приходить, — сказал Джеф. — Если все, что ты говорил, правда — он приходить не будет. — Джеф встал, подошел к окну и протер запотевшее стекло.

— Все еще снег, — сказал он. — Мне сейчас самому странно, что я так давно не был дома. Жил в разных местах, но нигде мне не нравилось. Что, Алленби никогда не показывал тебе моих писем, что я ему посылал для Эллен? Он их читал ей вслух.

Гидеон покачал головой.

— Старик умер в прошлом месяце. Я думал, ты знаешь.

— Нет, я не знал, — сказал Джеф. — Я еду с тобой, отец.


Все, что Гидеон делал в эти последние дни своего пребывания в Вашингтоне, представляло собой компромисс между уверенностью, что он уезжает навсегда, и смутной надеждой еще вернуться к весенней сессии. Иногда он начинал думать, что, пожалуй, Джеф прав, что не может все вдруг лопнуть, словно взорвавшаяся бомба. В доме он все оставил как было и поручил матушке Джоун убирать его и держать в порядке. Он присутствовал на заседании комитета Конгресса и поймал себя на том, что с жаром обсуждает законопроект о земельных правах железнодорожных компаний. Так уж устроен человек! Он делал все, как всегда: одевался, ел, брился, спал. И в один прекрасный день, вскоре после приезда Джефа, секретарь доложил ему, что его желает видеть сенатор Стефан Холмс.

— Скажите сенатору Холмсу, — ответил Гидеон, — что у меня нет ни минуты свободной. Ha-днях я уезжаю из Вашингтона и никого не принимаю.

Секретарь вернулся и сказал, что сенатор Холмс настаивает.

— Хорошо, — кивнул Гидеон. — Просите. — Холмс вошел. Гидеон не встал и не подал ему руки. Усмехаясь, Холмс пригладил ворс на своей шляпе, аккуратно снял пальто, положил трость и перчатки на уголок стола, за которым сидел Гидеон, и уселся сам.

— Что вам нужно? — спросил Гидеон.

— Мне нужно поговорить с вами, Гидеон. Я хотел этого свидания, потому что мы с вами оба цивилизованные люди, потому что на этой основе, я уверен, мы можем договориться, потому что в этом мире, переполненном глупцами, идиотами, ничтожными людьми и ничтожными умишками, пожалуй, только мы двое способны посмотреть правде в глаза, спокойно ее обсудить и найти почву для примирения.

— Вы сами этому верите? — спросил Гидеон, глядя на этого стройного, изящного человека, сидевшего перед ним в непринужденной позе, одетого с безупречным вкусом, невозмутимо спокойного. Годы не положили ни единой морщинки на его гладкую, шелковистую, чуть желтоватую кожу; худое, аскетическое лицо попрежнему было непроницаемо и вместе с тем выразительно; неуловимым движением отвечая на каждое слово, нa каждую интонацию Гидеона. Без сомнения, это был продукт цивилизации; и в каком-то смысле, это был прямой человек, наредкость прямой среди своих криводушных единомышленников. И, однако, в эту минуту Гидеон чувствовал к нему отвращение, какого не чувствовал ни к одному живому существу, — отвращение, гадливость, ненависть; Гидеон Джексон, который всю свою жизнь, в бытность рабом и в бытность свободным человеком, избегал ненависти, который всегда старался понять, что делает одного человека добрым, а другого злым, одного кротким, а другого жестоким, который даже под плетью еще доискивался причин, логики, истины, который сражался и стрелял без личной ненависти к тем, против кого он сражался и в кого стрелял, — этот человек, Гидеон Джексон, без сожаления, без колебания убил бы Стефана Холмса и никогда бы не мучился раскаянием. И теперь, глядя на него, он повторил: — Вы сами этому верите?

— Верю, Гидеон, — спокойно ответил Холмс. И он добавил с неподдельной искренностью: — Видите ли, я один из тех немногих представителей моего класса, которые не шарахаются в ужасе при виде черной кожи. Я, по самой своей сути, разумное и способное логически мыслить человеческое существо. Вы тоже. Мы оба понимаем, что люди создают себе фетиши. Я могу позволить себе роскошь смеяться над ними, а также над безмозглыми идиотами — моими добрыми знакомыми, этого я не отрицаю, — которые смотрят на всех людей вашей расы и на многих людей моей расы как на существа низшей породы. О боже мой, я знаю цену всей этой публике! Но я с ними связан, Гидеон, отчасти по происхождению, отчасти по собственному выбору. Будем оговорить начистоту: люди моего круга много потеряли из-за войны, не только власть, — что уже немало, — но еще и материальные блага, которые власть приносит с собой. Известный образ жизни. Я хотел это вернуть — и принимал для этого разумные меры.

— И теперь вы этого достигли.

— До некоторой степени. Еще нужно кое-что уладить, но до некоторой степени мы добились своего. Не стану притворяться: вы знаете, почему Рэзерфорд Хейс прошел в президенты, и вы знаете, что свое слово он сдержит, настолько-то у него хватит джентльменства. Во всяком случае, республиканская партия поладила с нами, и кое-что будет сделано.

— Вы правдивый и разумный человек, — сказал Гидеон, глядя на Холмса с искренним любопытством. — И вы, кажется, этим гордитесь?

— В известном смысле, да.

— И вы пришли сюда не затем, чтобы злорадствовать. Для этого вы слишком цивилизованный человек.

— Конечно, для этого я слишком цивилизованный человек. А также для того, чтобы обращать внимание на

иронию со стороны негра. А вы слишком цивилизованы для того, чтобы вышвырнуть меня вон.

— Мне интересно, что вы хотели мне сказать.

— Я так и думал, что это вас заинтересует. Бросим колкости. Я восхищаюсь вами, Гидеон. Я следил за вами во время конвента и все последующие годы: вы развивались со сверхъестественной быстротой. Вы человек необыкновенных способностей и огромного таланта. У вас есть разум. Уже одно то, что вы из бывшего раба, неспособного сколько-нибудь грамотно выразить свою мысль, превратились в того культурного человека, с которым я сейчас разговариваю, уже это одно так поразительно, что кажется невероятным. Я слушал все ваши речи в Конгрессе — и часто с восторгом. Ваше красноречие, представляющее собой крайне редкое сочетание трезвой мысли и сильного чувства, производит огромное впечатление на слушателей.

— Вы мне льстите, — сказал Гидеон. — Ну, что же дальше?

— Я даже допускаю, что, если бы у вас был подлинник этого скандального и кретинского документа, который вы показывали Гранту, вы, пожалуй, могли бы выступить с ним в Конгрессе и повернуть историю вспять. Впрочем, едва ли. В Конгрессе мы имеем большинство, и, кроме того, сомнительно, чтобы один человек каким-то одним поступком мог оказать сколько-нибудь заметное влияние на ход истории.

— Вот как, — сказал Гидеон. — И это вам известно. Чисто работаете.

— Приходилось чисто работать, Гидеон. Мы были побежденные. Наша страна была оккупированной страной...

— Вы считаете, что это ваша страна?

— Без сомнения. Она по праву принадлежит немногим избранникам, которые способны ею управлять. Признайте это, Гидеон. Ни этот белый сброд, который мы использовали для Клана, ни безграмотные и ребячливые негры не способны управлять государством. Вы исключение. Я тоже исключение. Поэтому я и обращаюсь к вам, Гидеон, и, верьте мне, без всякой задней мысли. Это естественно, это логически неизбежно. Есть, конечно, и другие пути, но насколько все было бы проще, если бы вы присоединились к нам, если бы вы уговорили кое-кого из ваших соратников сделать то же самое. Негры пойдут за вами: они привыкли вам верить, будут верить и впредь. А наше устройство, в конечном счете, наилучшее. Я ненавижу насилие, я ненавижу убийство. Я готов его применить в случае необходимости, но насколько было бы лучше, если бы можно было достичь цели, не прибегая к массовым убийствам. Мирным путем создать страну, где будут царить благоденствие и порядок на пользу всем, где батрак будет каждый день есть досыта и засыпать без тревоги о том, где ему завтра достать кусок хлеба.

— И вы предлагаете это мне? — не веря своим ушам, спросил Гидеон.

— Вы принимаете мое предложение?

— Чтобы я сам повел свой народ назад, в рабство?

— Можете хоть и так сказать, если вам угодно.

— Вы чудовище, — тихо сказал Гидеон. — Какой я был дурак, что не понял этого сразу, еще в тот вечер, когда был у вас в доме. Но я тогда смотрел на вас, как на человека. Я привык так смотреть на всех людей. Я не понимал тогда, что человеческое сознание может быть поражено неизлечимой болезнью. Я не понимал, что есть люди, сознание которых прогнило насквозь, и что этой гнилью они могут заразить весь земной шар. Мы все делаем ошибки, не правда ли? Люди моего лагеря сделали одну коренную ошибку. Когда, во время войны, страна была залита кровью, мы вообразили, что враг уничтожен. Но кровь этих больных, этих прокаженных, этих мерзостно извращенных тварей так и не была пролита нами. Проливалась только кровь простых людей, которых обманули и погнали, как овец, на бойню. Мы оставили вас в живых...

Гидеон никогда еще не видал сенатора Холмса в гневе. Теперь он это увидел: губы Холмса сжались, высокий гладкий лоб прорезала тонкая вертикальная черта. Сенатор Холмс встал, надел пальто и шляпу, взял со стола перчатки и трость.

— Я считаю, что получил ответ, — сказал он.

— Считайте, что получили, — согласился Гидеон.


На следующий день трехчасовым поездом Гидеон и Джеф уезжали на Юг. Гидеон взял с собой очень немного вещей — только небольшой чемодан и портфель, в котором лежали истрепанный томик Уитмэна, фотография Чарлза Сэмнера с автографом, которую Гидеон получил в подарок незадолго до его смерти, и записная книжка. Гидеон собирался написать отчет о Тилден — Хейсовской афере и решил начать в поезде, чтобы время не пропадало зря.

Он провел Джефа по перрону в самый конец поезда.

— Последний вагон, — сказал он.

— Почему?

— Ах да, ты ведь еще не знаешь, — вслух сообразил Гидеон и поглядел на сына. — Помнишь, я тебе говорил, что все это сделалось не вдруг, не так, как взрывается бомба. Подготовка идет уже давно.

Они подошли к последнему вагону, дряхлому и заслуженному ветерану железнодорожного сообщения. Оконные стекла в нем были немытые; два окна просто заколочены досками. Над дверью виднелась лаконическая надпись: «Для цветных». Джеф прочитал и возмущенно обернулся к отцу.

— Но это невозможно!.. Это чорт знает, что такое!.. Ты, член Конгресса...

— Входи, Джеф, — сказал Гидеон. — Это уже не новость. И во всем так. И мы уже привыкли.

Они вошли и сели рядом на старую деревянную скамью. Входили другие негры. Усаживались. В назначенное время поезд отошел.

— Ну что ж, — сказал Гидеон. — Это ведь ненадолго.

Скоро будем дома, в Карвеле.

Глава девятая

О том, как Гидеон Джексон и его сын вернулись в Карвел


Марк встретил их на станции. Джефу этот стройный, красивый юноша-негр показался совсем незнакомым человеком. Он был невысокого роста, едва по плечо Гидеону, но хорошо сложен: узкобедрый, широкоплечий; кожа у него была много светлее, чем у остальных членов их семьи, движения — так легки и ловки, что Джефу сразу же пришло на ум сравнение с диким зверем, смелым, уверенным в своей силе, совершенно гармоничным. На нем были синие штаны и коричневая кожаная куртка. Он стоял в ленивой позе, прислонясь к кабриолету. Увидев Гидеона, он улыбнулся и помахал рукой, а затем с нескрываемым любопытством стал разглядывать брата.

— Здорово, сынок, — крикнул Гидеон и начал кидать вещи в багажник. У них были какие-то особенные теплые отношения, Джеф это сразу заметил по той дружеской простоте, с какой они пожали друг другу руки.

— Погодка-то, а? Это для вашего приезда, — заметил Марк; потом, обращаясь к брату, сказал: — Здорово, Джеф. Не узнаешь меня?

— Ты вырос, — проговорил Джеф. Он положил свой багаж рядом с вещами Гидеона. Потом пожал брату руку; они стояли друг против друга, Марк слегка улыбался. Гидеон обошел кабриолет, поглядывая на них, радуясь своему необыкновенному счастью — видеть их здесь обоих вместе, — серьезного большого Джефа и этого веселого, красивого мальчика. — Я буду править, — сказал Гидеон. — Садитесь.

— Доктор Джексон? — ухмыльнулся Марк.

Вроде этого. Послушай, а сколько тебе теперь лет?

— И этого не помнишь? Двадцать.

— Двадцать, — повторил Джеф.

— Садитесь, — сказал Гидеон. — Прошу вас, доктор, — промолвил Марк, отвешивая ему поклон и указывая на сиденье. — Да ну же, скорей, — торопил Гидеон. Все трое втиснулись в одноместный кабриолет, и Джеф обнял Марка за талию. — Ну как Шотландия? — Скучно там. — Ты и говоришь-то как иностранец, — с холодком в голосе сказал Марк. — Надолго приехал? — Может, и надолго. — Ты Карвела не узнаешь, — сказал Марк. — Мы тут тоже не сидели сложа руки.

Гидеон молча слушал их; так хорошо было сидеть в старом кабриолете вместе с сыновьями, держать в руках вожжи и править маленькой вороной кобылой. Был ясный мартовский день, не жаркий, но и не холодный, как раз такой, как полагается ранней весной, а ранняя весна в Южной Каролине — чудесное время, нигде она не бывает так хороша. Лошадь была еще молодая, всего пяти лет, он купил ее два года назад; маленькая, проворная, она бежала по дороге ровной рысью. Гидеон любил править; зимой в Вашингтоне он часто мечтал о том, как сядет в кабриолет и будет погонять лошадь, прислушиваясь к мерному стуку копыт. Когда они свернули с проселочной дороги и въехали на бревенчатый настил, проложенный через поросшее кипарисами болото, он гордо сказал Джефу:

— Мы это построили четыре года назад. Это вдвое сокращает путь до железной дороги.

— Мы еще много кое-чего построили, — заметил Марк, с ноткой самодовольства в голосе. Приятно было утереть нос Джефу, который ни в чем этом не участвовал, а где-то далеко был занят тем, чем и Марк непрочь был бы заняться. Гидеон искоса взглянул на них. — Джеф приехал совсем, — проговорил он. — Он останется у нас. — Вот как? Ну, ему здесь будет скучно.

Гидеон рассказал Джефу, как они прокладывали дамбу. Большинство карвеловцев работало когда-то на строительстве железной дороги, и как сооружать дамбу им в общих чертах было известно. Они сами, без инженера, проложили эту дорогу через болото, прямую, как стрела, длиною в целых полторы мили. — Когда я упомянул об этом в Конгрессе, — сказал Гидеон, — только один из моих коллег проявил интерес: он спросил, какое мы имели право строить на государственной земле.

Марк посмотрел на отца. Джеф тихо напевал:

Мой папа на охоте, ой, да, да!

Мой папа на охоте, ой, да, да!

— Ты это еще помнишь?

— Я много кое-чего помню, — сказал Джеф.


Дженни стала большая, стройная, с высокой грудью, — совсем уже взрослая девушка. Джеф обнял сестру и мать. — Ты такой большой, такой большой. — Не больше, чем был, — улыбнулся Джеф. Рэчел заметнее постарела, чем Гидеон, она плакала от переполнявшего ее счастья, нежно гладила лицо Джефа, ерошила его курчавые волосы.

Гидеон с Марком стояли в стороне. Марк сказал отцу: — Я читал в газетах...

— Ну?

— Как это вышло? И чего теперь ждать?..

— Я еще сам не знаю, чего ждать, — ответил Гидеон. — Об этом поговорим после.

— Плохо нас знают в Вашингтоне, — заметил Марк, — коли думают уничтожить нас одним росчерком пера.

— После поговорим.

— Плохо они нас знают.

Джефа повели осматривать дом. Для них самих все вдруг опять стало здесь новым. Дом был бревенчатый о пяти комнатах и беленый снаружи. Труба была сложена из красного кирпича. «Огнеупорный кирпич», — заметила Дженни. Рэчел показала ему кухню. Целый набор ярко начищенных оловянных кастрюль висел на стене; на полу стоял железный таган. Но что самое замечательное — в кухне был водяной насос. Рэчел накачала чистой холодной воды. — Попробуй, Джеф. — Пришлось попробовать. Он выпил стакан и похвалил воду. — А у других тоже такие дома? — спросил Джеф. — Ты все-таки член Конгресса...

— Всякий построил себе такой, какой ему хотелось. Люди разные — и дома разные. Но жаловаться нам не приходится. Земля у нас хорошая, кто любит и умеет работать — для того она хорошая. — Джеф спросил, что сталось со старыми хижинами, в которых они жили, когда были рабами, и Гидеон ответил, что стоят, где стояли, только пустые. — И никто в них не живет? — Нет, — сказал Гидеон. — Большой дом тоже никто не купил, никому он не нужен. — Что-то странное было в его голосе, что заставило Джефа внимательно посмотреть на отца. — Если у доктора будет время, — сказал Марк, — мы как-нибудь сходим в большой дом.

В Рэчел боролись два желания: то ли скорей подавать на стол горячие оладьи и жареную курицу, то ли сперва показать Джефу весь дом. Нет, она не станет ему ничего говорить о кроватях с пружинными матрацами, пусть сам увидит. Она повела его в спальни.

— Где живет Эллен? — спросил Джеф.

— У брата Питера. Все дети Алленби живут у него.

— Ей, верно, трудно было, когда старик умер?

— Она тогда пришла к нам, — промолвил Марк. — Хотела остаться здесь.

— А потом ушла?

— Ушла.

— Она знала, что я приеду?

— Знала. Все знают. Погоди, все сюда прибегут.

Рэчел положила руки на кровать, слегка надавила напружины, потом отпустила. — Мягко, как в люльке. Попробуй, Джеф. — Джеф нажал. — Да ты сядь. — Улыбаясь, он сел на кровать. — Ну давай же, давай, вниз, вверх. — Он покачался, затем встал и обнял мать. Теперь ее тянуло в кухню; они быстро прошли через другие спальни, через маленькую гостиную, уставленную мягкой викторианской мебелью, где также стоял письменный стол Гидеона и его книги.

Потом они сидели за столом в кухне, и Джеф расхваливал ее оладьи. — В Шотландии нет кукурузного хлеба? — Джеф сказал, нет, и в помине нету, там о нем и понятия не имеют. Чтобы доставить Рэчел удовольствие, он съел больше, чем ему хотелось, а она снова начала плакать; она все смотрела на него и гладила ему руки. — Ну, полно, мама, теперь ведь уже все хорошо. — Но она не могла удержать слезы.

Гидеон и Марк вышли на крыльцо. — Что она так волнуется? — с беспокойством проговорил Гидеон. Никогда она еще не обнаруживала с такой силой своей болезненной тоски по Джефу, теперь она дала волю своему чувству. — Я распрягу лошадь, — сказал Марк.

— Он, наверное, захочет поехать к Эллен.

— Ты думаешь?

Да

— Так ведь они все приедут сюда. Тут с ней и увидится. Я распрягу.

Гидеон кивнул. Марк увел лошадь, Гидеон стоял на крыльце, прислонившись к столбу. На душе у него было невесело. Это должно было быть началом, а вот, оказывается, это конец. Он решительно тряхнул головой; нет, только дурак может так думать. Одно дело — Вашингтон, этот нездоровый город, переполненный голодными и честолюбивыми неудачниками, другое дело — тут, дома. Вашингтон это не Америка, Америка — это то, что окружает его здесь, только умноженное в миллион раз, — вот этот деревянный дом с простой мебелью, дубы и белые акации, укрывающие его в своей тени. Пологие склоны, поля, на которых скоро взойдут хлеба, табак и хлопок, этот плуг, который Марк оставил невдалеке от дома, с сошником, облепленным мокрой весенней землей, — и все это принадлежит ему, Гидеону; как можно это у него отнять? Ради этого он воевал, был рабом, трудился, надеялся; человека не оторвать от земли, которая впитала его кровь, которая ощутила его свободную поступь. Человек крепко, обеими ногами, стоит на этой земле.


Вошел Марк. — Она пришла, — сказал он Джефу, кивнув через плечо. Джеф вышел один из дому. По дорожке в вечерней тени деревьев шли брат Питер и Эллен, старик держал девушку за руку. За то время, что Джеф его не видел, брат Питер отрастил бороду; ему было теперь под шестьдесят; высокий, худой, величественный, он был похож на патриарха. Борода его была совсем белая; он немного прихрамывал. Гидеон говорил, что последнее время он все хворает. Когда рабу с плантации переваливает за сорок пять, он уже мало на что пригоден, ревматизм заползает к нему в суставы, его трясет малярия, и сверх того обнаруживается расширение сердца — результат долгих, неисчислимых часов труда. Зато девушка была такой же, как и прежде, только фигура ее немного пополнела и округлилась. Она стала старше, более зрелой, и все же осталась точь-в-точь такой, какой ее помнил Джеф, так же высоко держала голову, и блестящие черные косы попрежнему падали ей на плечи.

Джеф подошел ближе, брат Питер и девушка остановились. Старик наклонился и что-то тихо сказал ей на ухо. Она стояла не двигаясь. Брат Питер улыбнулся и тихо промолвил:

— С приездом, сынок.

Джеф остановился в нескольких шагах от них. Лицо Эллен было обращено к нему. Тогда он подошел, взял ее за руку и сказал: — Здравствуй, Эллен. Ты меня не забыла? — Она едва заметно кивнула.

— Пойду в дом, поздороваюсь с братом Гидеоном, — сказал брат Питер. — А вы потом приходите, когда надумаете.

Джеф кивнул, и старик ушел. Джеф все еще держал Эллен за руку, а она стояла, не двигаясь, прямая и тихая. На ней было зеленое ситцевое платье, синяя накидка на плечах, черные чулки и черные туфли. Наконец, она заговорила: — Джеф, я изменилась? Такая ли я, какой ты хотел меня увидеть?

— Да, такая.

— Никакой перемены, Джеф?

— Перемены всегда бывают. Но ты такая, какой я хотел тебя увидеть.

— Я стала старше, Джеф.

— Мы оба стали старше.

Джеф взял ее за руку и повел вниз по склону холма к полю, которое пахал Марк. Как в прежние дни, он стал рассказывать ей о том, как садится солнце. Он был снова в Карвеле, и счастье переполняло его, он опять воспринимал все так же страстно и чутко, как в юности. Пасмурное, окутанное дымом и ржавым туманом небо Шотландии стало лишь частичкой смутно припоминаемого прошлого; здесь над ним стояло прозрачное голубое мартовское небо, по которому луч заката прочертил золотые, оранжевые и розовые полоски. Здесь земля была сочная, теплая, мягкая; ни он сам, ни люди его крови не созданы для скалистых, обнаженных гор. Наконец-то он вернулся домой, и так же, как и Гидеон, он чувствовал, что только здесь может обрести силу и покой. Он говорил Эллен о том, каким было небо здесь, сейчас, а не в Шотландии. Он наклонился над пашней, раскрошил пальцами комочек пахучей земли, потом положил его Эллен на ладонь. — Далеко отсюда до Шотландии? — спросила она, и он сказал, что не меньше

четырех тысяч миль. Но такие цифры не укладывались у нее в голове, для нее это было просто где-то очень далеко, на другом конце света.

— Хорошо, что ты вернулся. Но ты теперь другой, Джеф. Ты мужчина. Доктор. Мой отец тоже был доктором. Ты это знал, Джеф?

— Как же не знать.

Они медленно поднимались к дому; на полугоре у скамьи, которую сколотил Марк, они остановились и сели отдохнуть. В сгущавшихся над холмом сумерках дом казался маленькой приземистой коробочкой. Там, наверху, были люди, оттуда доносился шум голосов. По другую сторону холма на узкой дороге, что вела к дому, не прекращался стук копыт. Сверху кто-то крикнул:

— Джеф, где вы там?

— Это нас зовут, — промолвила Эллен.

— Ладно, сейчас пойдем.

Они все сидели на скамье; стало совсем темно. Где-то, не умолкая, лаяла собака. Наконец, Джеф спросил:

— Ты думала о том, чтобы выйти за меня замуж, когда я вернусь?

— А ты хочешь на мне жениться?

— Хочу.

— На слепой?

— Подожди. Придет время, — сказал Джеф, — и я додумаюсь, как вернуть тебе зрение.

— Нас зовут, — проговорила Эллен.

Он взял ее за руку и повел к дому.


Весь Карвел собрался у Гидеона. Возле конюшни стояли стреноженные лошади и мулы. Женщины привели с собой детей, многих Джеф видел в первый раз, они родились уже после его отъезда. В доме было полно, даже на крыльце толпились люди. Они окружили Джефа; те, что постарше, забрасывали его вопросами, он не успевал отвечать. Поодаль стояли молодые парни, которые были детьми, когда он уезжал. Девушки не сводили с него глаз. Женщины плакали вместе с Рэчел. Джефа удивило, что среди них было так много белых, и они запросто разговаривали с неграми. Кое-кого Джеф знал: вот долговязый и рыжий Абнер Лейт, а вот этот, коренастый, с глазами-щелками — это Франк Карсон; другие были ему незнакомы. Среди них было много ровесников Джефа, эти светловолосые загорелые парни смотрели на него с любопытством, но без всякой враждебности. Был здесь и новый учитель, янки из Род Айленда, по имени Бенджамен Уинтроп.

— Ваше присутствие здесь, доктор Джексон, — сказал он, — принесет общине неоценимую пользу. Я полагаю, вы останетесь у нас?

— Надеюсь, — кивнул Джеф.

К нему подошел один из белых, Фрэд Мак-Хью, маленький, ссохшийся человек.

— У меня жена все хворает, — обратился он к Джефу. — Может, ты приедешь посмотришь ее?

— Хорошо, завтра приеду, — согласился Джеф.

— У нее боль в животе, — сказал Мак-Хью. — Точно какой червь ее гложет.

— Я приеду, — повторял Джеф.

Марк принес гармонику. Он сидел на крыльце и наигрывал: «Гонит меня мама домой в Атланту, эх в Атланту, эх в Атланту». Вокруг него теснилась молодежь, они отбивали такт, пристукивая каблуками, хлопая в ладоши. Гидеон откупорил три бутыли маисовой водки — каждый должен был выпить. Рэчел вместе с другими женщинами возилась у плиты. А над темными полями плыла громкая песня: «Гонит меня мама домой в Атланту, эх в Атланту...»

Брат Питер сказал Гидеону: — Вот и мы получили награду. Мы вкушаем счастье. — И кое-кто из стоявших рядом, склонив голову, сказал: — Аминь.


— Поедем со мной, — предложил Джеф Марку на другой день.

— Кому можно гулять, а кому надо и работать.

— Успеешь еще поработать.

— Поезжай с ним, — сказал Гидеон. — Я за тебя попашу. — Он уже надел свои старые, стоптанные башмаки, простые штаны и темную рубаху. — Поезжай, — повторил он. Марк запряг кобылу, они сели в кабриолет и поехали к школе. Это было белое бревенчатое здание, состоящее всего из одной комнаты. С одного боку к нему была пристроена маленькая колокольня; таким образом оно служило двум целям — это была и школа и молельня. Около тридцати мальчиков и девочек разного возраста сидели на широких скамьях. У Уинтропа была нелегкая задача: преподавать детям разного возраста все предметы, да еще следить за порядком. Работы у него было по горло. Он был взволнован и польщен посещением Джефа. Детей тоже взволновало такое событие, поэтому Уинтроп, объясняя Джефу свои методы обучения, вынужден был то и дело призывать их к порядку. Класс разбит на группы по возрасту, рассказывал он, пока он занимается с одной группой, другая выполняет самостоятельное задание.

— Это трудновато, — признался он. — Если бы было два учителя и два класса, было бы куда лучше. Однако я пришел к заключению, что в некоторых случаях это вовсе не обязательно. Ведь если я рассказываю старшим о литературе, малышам тоже невредно послушать.

— Конечно, — согласился Джеф.

— Видите ли, я здесь внове. У моего предшественника, мистера Алленби, были свои методы. Надо сказать, не слишком современные.

— Знаете, мистер Уинтроп, ведь совсем недавно и вообще-то школа была для нас только мечтой...

Они поехали дальше.

— Я хочу заехать к Мак-Хью, — сказал Джеф. — Ты знаешь, где он живет?

— Знаю. Это зачем, к его больной жене?

— Он хочет, чтобы я ее посмотрел.

— Стало быть, у нас теперь свой доктор.

— А разве это плохо?

— Да нет, бывает и хуже.

Джеф искоса поглядел на Марка, но тот больше ничего не сказал. Мак-Хью жил недалеко от старого господского дома. У него был небольшой, но аккуратный домик, обсаженный кустами, — редкое явление в этих краях. Жили они вдвоем с женой, одиноко, почти ни с кем не встречаясь, детей у них не было. Войдя в дом, Джеф увидел, что все здесь в запущенном состоянии.

— Давно она больна? — спросил он Мак-Хью.

— Да вот уж год. То получше ей, то опять хуже. Теперь совсем слегла. Прошлой ночью не кричала, только стонала да плакала. — Он проводил Джефа в спальню, где в кровати лежала худая бледная женщина, лет сорока. — Это сын Гидеона, Джеф. Он доктор, учился в Англии. Он

славный малый, Салли. Он посмотрит тебя. Хорошо, Салли?

Она ничего не ответила и продолжала молча лежать, глядя в потолок. — Вы, пожалуйста, выйдите, — сказал Джеф, обращаясь к Мак-Хью. Тот ушел. Женщина лежала не шевелясь. — Позвольте, я вас посмотрю, — сказал Джеф. — Я доктор. Может быть, я смогу вам помочь.

— Можешь, так помоги.

Джеф начал ощупывать ей живот, она громко застонала от боли. Выйдя, Джеф спросил Мак-Хью, дожидавшегося у двери: — Вы вызывали доктора Лида?

— Вызывал.

— Что он сказал?

— Сказал, что она умрет, — пробормотал Мак-Хью.

— Сказал он, что у нее?

— Я его и не спрашивал, разве он ответит? Он нас, карвеловцев, не любит. Сказал, что умрет. И все тут.

— А ты знаешь, что у нее, Джеф? — спросил Марк.

— Мне кажется, знаю. По-моему, это аппендицит. Это воспаление одной кишки, маленького отростка, вроде пальца. Иногда, по непонятным для нас причинам, он начинает воспаляться и если не уследить, может вызвать гангрену. В начальной стадии помогает лед. Сейчас уже поздно.

— Так что ж, она, значит, умрет? — спросил Мак-Хью.

Джеф утвердительно кивнул головой.

— И ты ничего не можешь сделать? Боже мой, неужели так-таки ничего не можешь?

— Когда я работал у доктора Эмери, — сказал Джеф, — я видел, как один хирург оперировал такого больного. Он вырезал этот отросток. Больной поправился. Больше мне таких операций не приходилось видеть. Эдинбургские врачи считают аппендицит смертельным.

— А ты мог бы сделать такую операцию? — спросил Марк.

— Не знаю...

— Ну попробовать-то ты можешь? Раз ей все равно помирать!

— Я не знаю, как это надо делать, — сказал Джеф. — Нельзя же пробовать, если не знаешь как.

— Почему нельзя?..

Джеф внимательно поглядел на Марка. Мак-Хью не спускал с них глаз, верхняя губа у него дрожала. — Послу-шай, Джеф, — сказал он. — Я давно знаю Гидеона. Было время, мне говорили: слушай, Мак-Хью, не смей знаться с этим негром. Знаешь, как это делается: присылают тебе записку в пятнах крови, в ней написано: не смей знаться с этим негром. Потом пришел Гидеон, стал уговаривать, давай вместе покупать землю. Я согласился. С тех пор мы с ним всегда заодно. Я ходил в Айкен наблюдать за голосованием, там одного белого вымазали в дегте, а потом в перьях вываляли за то, что голосовал за негра, вот после этого мы завели охрану, и я был в охране. Ты спрашивал Гидеона про меня? Вот спроси, что, я когда-нибудь отказывался? Спроси его, как я сказал этому сукину сыну Джессону Хьюгару...

— Ну ладно, — махнул рукой Джеф. — Если я ничего не предприму, она все равно проживет не дольше чем несколько дней, и у нее все время будут мучительные боли. Вот что, Марк, поезжай домой. Привези мою сумку, несколько чистых простынь и полотенец. Скажи матери, пусть тоже приезжает. У вас есть виски? — спросил он МакХью. — Хорошо, пойдите к ней, успокойте ее и начинайте давать ей виски — не сразу, а понемногу, чтобы ее не стошнило; много не давайте, не допьяна, всего не больше получашки. Постойте, сначала затопите печку и поставьте кипятить воду. С кем из женщин она дружит?

— С Эллен Лейт, — проговорил Мак-Хью, бледный, напуганный.

— Привези ее, Марк. Ваша жена может встать? Вы понимаете, Мак-Хью, что я собираюсь делать? Я вскрою вашей жене живот и вырежу этот больной отросток. Это будет очень больно. И это будет тяжелое зрелище. Но сделать это надо немедленно.

Мак-Хью молча кивнул.

— Мне нужно ваше разрешение. Вы должны мне сами сказать, что вы согласны.

— Я согласен, — прошептал Мак-Хью.

— Поймите меня хорошенько, Мак-Хью. Мне никогда еще не приходилось делать такую операцию. Я даже толком не знаю, как ее делать. Если я допущу ошибку, жена ваша умрет. Даже если я все сделаю правильно, может начаться заражение, и она может умереть. Всякая операция сопряжена с риском, ну а тут, в таких примитивных условиях, тем более.

— Я согласен, — сказал Мак-Хью.

Джеф вернулся домой под утро, Гидеон ждал его на крыльце. Уже светало. — Ты не ложился? — устало спросил Джеф.

— Нет. Мне было много о чем подумать. Она еще жива?

Джеф кивнул. — Сейчас она спит. Думаю, все будет хорошо... Нет, я уверен. Все будет в порядке.

— Пойди ложись. Поспи.

Джеф улыбнулся и покачал головой. Он сел на крыльце рядом с Гидеоном. Кругом становилось все светлее. Вот над горизонтом показался край солнца. Где-то закричал петух. — Боже мой, — тихо произнес Джеф. — Подумать только!.. Ведь всего два врача во всем мире делали эту операцию до меня. А ведь как это просто, когда знаешь. Подумать только, что я сейчас сам это сделал, голыми руками сделал, ты понимаешь, голыми руками.

— Я думал об этом, — сказал Гидеон.

— Знаешь, сколько людей умирает каждый год от аппендицита? Тысячи. Сельский врач ставит диагноз — острое кишечное расстройство, или отравление, или опухоль. А это все аппендицит...

Гидеон кивнул и положил руку Джефу на плечо.

— А ты еще не хотел, чтобы я приезжал сюда.

— Не хотел, — подтвердил Гидеон. — У меня были причины, Джеф.

— Нет никаких причин, — сказал Джеф. — Знаешь, когда я был мальчишкой, я часто тебе завидовал. Ты был как одержимый, ты строил новый мир. Ну вот, а теперь я тебе больше не завидую. Теперь я тебя понимаю. Я тоже буду строить. Здесь, в Карвеле. Я буду строить...

— Ляг, поспи.

— Да не могу я спать, — улыбнулся Джеф. — Боже мой. разве я могу сейчас уснуть?!


Через неделю Эллен и Джеф поженились. Весь Карвел набился в маленькое школьное здание. Брат Питер в черном облачении вопрошал: «Берешь ли ты эту женщину в жены, Джеф Джексон?..» Гидеон смотрел и думал, как все это странно, как идет время, медленно и верно. Он чувствовал, что он стар, что в каком-то смысле он отжил свой век. Он стоял, обняв Рэчел, и прислушивался к голосу брата Питера, этому спокойному, уверенному, звучному голосу, который Гидеон привык слышать всегда, всю свою жизнь...

Джеф выбрал себе для постройки дома небольшой участок земли около школы. Земля эта принадлежала общине. Она была в свое время выделена для школы и кладбища, и Джеф в шутку заметил, что ему как раз подходяще быть поблизости от того, и от другого. О постройке дома позаботился Гидеон. У карвеловцев уже был большой строительный опыт. Материал был свой: толстые бревна, тонкий тричетвертидюймовый тес, сладко пахнущий сосной, для настила полов; широкие дубовые доски на обшивку стен. Все это заготовили на лесопилке, потом свезли сюда. Искусный каменщик Ганнибал Вашингтон сложил печи и трубы. Джеф потратил немало времени, составляя план дома: светлый кабинет, небольшая комната на две койки и просторное помещение, из которого когда-нибудь он сделает операционную.

— Это будет самый большой дом в Карвеле, — сказал он однажды Гидеону.

— Так и должно быть, — ответил тот.

— Но откуда взять денег?

— Даст бог, на это у меня денег хватит, — улыбнулся Гидеон.

— Не могу я больше брать у тебя. Ты и так мне давал все эти годы.

— Не беспокойся об этом, Джеф. Тебе понадобятся еще инструменты, мебель, койки. Еще что-нибудь?

— Но все это стоит дорого.

— Ничего, устроим. Кое-что ты, вероятно, найдешь в Колумбии, но, пожалуй, лучше посмотреть в Чарльстоне. Мы как-нибудь туда съездим.

У Гидеона были еще и другие причины для поездки в Чарльстон; вот, кстати, вместе и поедут, приятно будет показать Джефу город. Пока что Джеф и Эллен жили у Гидеона. Между Эллен и Рэчел была тесная дружба и полное доверие; Гидеон относился к Эллен более сдержанно. Однажды Джеф спросил его: — Ты недоволен тем, что я женился на Эллен?

— Нет, почему же, — ответил Гидеон. — Кого любишь, на той и надо жениться. — И он старался сам в это поверить, старался убедить себя в том, что так и должно быть.

Только потом он понял, что весь этот месяц март 1877 года он жил в каком-то иллюзорном мире. Странно было бы Гидеону Джексону верить, что можно остановить солнце, что время может стоять на месте; но еще более странно было то, что эти несколько недель он был по-настоящему счастлив. Это счастье омрачали кое-какие мелочи, и все же это было настоящее счастье. В первый раз за десять лет Гидеон отложил в сторону книги, ему не хотелось ни читать, ни заниматься, ни думать. Он уступил Джефу свой кабинет для приема больных, которых приходило с каждым днем все больше; а сам по целым дням работал с Марком.

Гидеон и Марк были разные люди, совсем непохожие по характеру и складу, но они отлично понимали друг друга. Марку чуждо было жадное стремление вперед, отличавшее Джефа и Гидеона; тем непременно нужно было охватить весь мир, огромный и загадочный; мир Марка был уже и понятнее, а потому в каком-то смысле и полнее. Марк был грешником; брат Питер об этом знал и огорчался, но это было понятно ему; Марк любил женщин — он был полон здоровья и свободы, как чаша, до краев наполненная жизненной влагой. Невысокий и худощавый, он был, однако, выносливее Гидеона и мог наработать больше, чем тот; он умел пить с белыми столько же, сколько и они, не отставая от Джо, сына Лесли Карсона; вдвоем они могли выпить целых полгаллона маисовой водки. Он любил танцевать. Когда он играл на своей гармонике, старая музыка становилась новой. Он знал все старые песни, протяжные, жалобные песни рабства, но в его устах они звучали иначе, он сообщал им новый ритм, вливал в них новую жизнь...

Марк обожал отца. Марк знал, как возделывать хлопок, но Гидеон знал это лучше; Марк знал землю, но и тут преклонялся перед авторитетом Гидеона. Они вместе работали в сарае у кузнечного горна, натягивали на колесо новый обод. Обнаженный до пояса, Гидеон орудовал молотом, как заправский кузнец. Ему было сорок пять лет, но руки у него были сильны попрежнему; он взмахивал молотом, и каждый удар по наковальне гулко отдавался в ушах. «Эх, да стукнем», — подпевал Марк, поворачивая железную полосу: — «Эх, да стукнем». Гидеон все сильней и сильней ударял молотом. Пот градом катился у него по лицу. Потом они шли на сеновал; надо было перекидать все сено в новый сарай. Они работали не спеша, мерно взмахивая вила-ми, и напевали: «Ах, как ломит мне спину, я болен, я стар...» Они вырубали кустарник, очищая место для посева; топоры взлетали ввысь и с силой вонзались в древесину. Они возвращались домой утомленные, грязные, но веселые и довольные собой.

— Не скажу, чтобы это было очень разумно в твоем возрасте, — заметил Гидеону Джеф.

— В моем возрасте, — улыбнулся Гидеон.

— Если б ты занимался этим постоянно, тогда другое дело. Но ведь большую часть года ты ведешь сидячий образ жизни...


Гидеон с Марком собрались на охоту. Гидеон взял винтовку, надеясь поднять оленя, а Марк захватил дробовик, сказав, что его удовлетворят и кролики. Было свежее, холодное утро. Они свистнули обоих своих пятнистых пойнтеров, набили карманы хлебом и пошли прямиком через поля. Блаженно улыбаясь, они тихонько напевали свою любимую песенку: «Мой папа на охоте, ой, да, да. Мой папа на охоте, ой, да, да». Собаки носились взад и вперед по лугу. Отец и сын почти все время молчали; то, что у них обычно мало было о чем поговорить, не имело значения, — им хорошо было вместе.

Они вернулись под вечер, когда уже почти совсем стемнело. Оленей Гидеону никаких не попалось, зато у Марка в сумке лежали два кролика. Он понес их в сарай, чтобы снять шкурки, выпотрошить и отдать собакам внутренности в награду за работу. Гидеон пошел в дом. Навстречу ему вышел Джеф, какой-то странный, с каменным лицом, с жестким взглядом, какого Гидеон еще никогда у него не видел. Он провел отца в кабинет. Там сидел Абнер Лейт, стиснув на коленях свои большие красные кулаки.

— В чем дело? — спросил Гидеон.

Абнер Лейт как-то чудно поглядел на него. — Ради бога, что случилось? — Джеф кивнул на дверь в спальню; они вместе прошли туда. Там, у изголовья кровати, сидела Рэчел с застывшим лицом. На кровати лежал человек, весь обмотанный бинтами; он тихо стонал, слегка подергиваясь. — Мак-Хью, — прошептал Гидеон. — Да, — сказал Джеф.

Гидеон подошел к кровати, — Фред, Фред, — позвал он. Мак-Хью не ответил, он только слегка подергивался и ти-хо стонал. Гидеон взял его за руку. — Фред, Фред, — это я, Гидеон.

В кабинете к ним присоединился Марк.

— Его избили? — спросил Гидеон.

— Да. Только это слишком слабо сказано — избили.

— А что с его женой?

— Померла, — тихо сказал Абнер Лейт. — Эти сукины дети убили ее. Гады! Они стащили ее с кровати и убили.

— Кто? — шопотом спросил Гидеон.

Джеф рассказал ему все, что им удалось выспросить у замученного, потерявшего рассудок Мак-Хью. Прошлой ночью к нему в дом явилось шестеро клановцев в своих белых балахонах. Они подняли его и жену с кровати, хоть он и пытался им объяснять, что жена больна, что это ее убьет. Они притащили их в сарай, подвесили за руки к балке и стали бить плетью.

— Жена его вряд ли много мучилась, — сказал Джеф. — Она, вероятно, сразу же потеряла сознание. Рана открылась, и она умерла. Зато Фред висел и смотрел на нее, пока мы их не нашли, а это было около трех часов дня.

— Он выживет? — спросил Гидеон.

Криво усмехаясь, Джеф сказал: — Это чисто академический вопрос. Он потерял рассудок, и у него искалечены руки. Работать он, во всяком случае, уже никогда не сможет.

— Ну, что мы теперь решим? — сказал Абнер Лейт. — Чего я хочу, — это ты, Гидеон, сам понимаешь. Но мне интересно, что ты намерен делать.

— Пора бы тебе обо всем рассказать нашим, — заметил Джеф.

— Я не говорил, потому что не видел в этом пользы.

— Пора бы уж рассказать, — повторил Джеф.

— Хорошо. Завтра, — кивнул Гидеон. — Завтра созовем собрание.


Джеф поджидал Марка на крыльце. Он остановил его, схватив за руку. — Марк!

— Ну?

— За что ты на меня злишься?

— Я? Я ни капельки на тебя не злюсь.

— Что ж так у нас с тобой и будет?

— А у нас с тобой, по-моему, все хорошо.

— Что я сделал? — спросил Джеф.

— Ничего ты не сделал.

— Это потому, что я уезжал, а ты оставался здесь, так, что ли?

— Нет.

— Ну, а в чем же дело?

— Да ни в чем, — сказал Марк. — Ничего нет. Сколько раз тебе повторять? Ровнехонько ничего.

— Ну, хорошо. Не сердись.

— Я и не сержусь.

— Когда мы были детьми, тогда было иначе.

— У детей все иначе.

— Ты думаешь, я против Гидеона?

Марк ничего не ответил.

— Ты знаешь, что нам грозит? Он тебе говорил? Говорил он, что он об этом думает?

— Я его не спрашивал, он и не говорил.

— Он думает, что всему пришел конец. Ты знаешь об этом?

Марк кивнул.

— Ну, и что же ты собираешься делать?

— Он знает, что делать, — ответил Марк.


Здание школы было переполнено. Тут были и негры и белые, все в рабочей одежде, в синих штанах или синих комбинезонах, в красных и коричневых рубахах, в тяжелых кожаных башмаках. У белых была обветренная загорелая кожа, но загар покрывал только руки, лицо и шею. Кожа негров была самых различных оттенков — от черной, как деготь, до чуть желтоватой, как слоновая кость. Считая с учителем Уинтропом и восемнадцати-девятнадцатилетними юнцами, в комнате было больше пятидесяти человек. Тут был один врач, один проповедник, один учитель и один член Конгресса; главным занятием остальных было земледелие. Они разводили хлопок, но также сажали табак, рис, кукурузу, держали коров, свиней, лошадей. Они составляли общину под названием Карвел; то, что они создали здесь, десять лет назад было невозможно, да и сейчас, пожалуй, не существовало нигде за пределами Юга. Их объединили война, разруха, смерть, рабство и освобождение; они начали на голом месте, в буквальном смысле

слова; и теперь, оглядываясь кругом, они могли сказать: все, что построено здесь, каждая мелочь, — все это дело наших рук. Они сами создали все: школы, дома, мельницы, идеи, потому что раньше у них ничего этого не было. Одним шагом они перешагнули века, разделявшие феодализм и демократию.

Обо всем этом думал Гидеон Джексон, стоя сейчас перед ними, глядя на них, взвешивая их взглядом, узнавая знакомые лица, вспоминая жизнь каждого из них. Джеф хотел строить — и Гидеон вдруг, с отчаянием в сердце, отчетливо представил себе, как много, какие прекрасные вещи можно было бы построить! Он сказал:

— Вы все меня знаете. Я уже не первый раз говорю с вами.

Да, они знали его; они за него голосовали, они разъезжали в фургонах по всей округе и убеждали народ, что голос, поданный за Гидеона Джексона, не пропадет

даром.

— Вы знаете, что произошло с Фредом Мак-Хью. Сегодня утром мы похоронили его жену. На нашем маленьком кладбище рядом со школой уже лежат четверо умерших насильственной смертью, убитых здесь, в Карвеле, за последние восемь лет. Это ужасно. Всякий, кто убивает человека, по какой бы то ни было причине, совершает ужасное преступление. Но те, кто убивает только ради того, чтобы запугать свободных людей, это уже не люди, а дикие звери. Вам известно, для чего истязали Мак-Хью, для чего его жену замучили до смерти: только для того, чтобы внушить белым, что им больше нельзя вместе жить и вместе работать с неграми.

Почему это так важно для наших врагов? Зачем им нужно, чтобы белый научился ненавидеть негра, презирать его, унижать; чтобы негр, в свою очередь, стал бояться белого, относиться к нему с подозрением, избегать его? Может быть, это нужно потому, что негры и белые в самом деле разные люди и в самом деле не могут жить и работать вместе? Но ведь Карвел и еще тысяча подобных же Карвелов по всему Югу доказали, что это не так. Может быть, это нужно потому, что есть опасность смешения рас, что негры совращают белых женщин, как об этом повсюду кричат клановцы? Но мы прожили здесь почти десять лет, и этого ни разу не случилось. Наши дети учились вместе в одной школе, но все-таки этого не произошло. В чем же тогда дело? В чем же состоит это великое преступление, которое мы совершили здесь, в Карвеле, которое совершается неграми и белыми по всему Югу, когда они подают друг другу руки? Нам это очень важно понять, не только неграм, но и белым.

Я не хочу вас пугать, друзья мои. Видит бог, у меня было довольно причин для страха, когда я был в Вашингтоне. Но когда я вернулся домой, все предстало мне в ином свете. Я успокоился: здесь мой дом, и все эти люди — мои друзья. Они знали меня еще рабом, знали, как я убежал от своего хозяина Дадли Карвела, как я вернулся, так же как и многие из них, вернулся на эту огромную плантацию, где уже не стало ни хозяина, ни надсмотрщиков, ни кнута, ни насилия. Я огляделся вокруг и подумал: здесь царит разум, здесь есть все, что составляет радость жизни. И я сказал себе: те ужасы, которых я боялся, не могут произойти здесь у нас, где мы вместе с вами строили новую жизнь. И вот некоторое время я наслаждался обманчивым счастьем.

Это кончено, друзья мои. Теперь я хочу рассказать вам правду; я хочу, чтобы вы поняли, почему Мак-Хью лежит сейчас у меня с искалеченными руками, почему умерла его жена, почему он потерял рассудок. Я хочу рассказать вам, почему, возвращаясь из Вашингтона, мы с сыном были вынуждены ехать в особом вагоне с надписью «Для цветных». Я хочу рассказать вам, почему вопли и стоны раздаются по всему Югу, от Техаса до Виргинии. И самое главное, я хочу, чтобы вы поняли, почему отныне белых будут натравливать на негров, как собак на овец. И если это удастся, то Карвела скоро не станет, словно его никогда и не было, словно это был только сон.

Чем объяснить, что никто из жителей Карвела не принадлежит к Клану? Чем объяснить, что по всему Югу честные фермеры, в поте лица обрабатывающие землю, не принадлежат к Клану? Кто же принадлежит к Клану, если, как пишут наши газеты, он выражает протест негодующего, поверженного, страдающего Юга? Откуда появился Клан? Кто его создал? Если его цель спасти Юг от диких варваров-негров, то почему на каждого негра он истребляет двух белых, почему он явился сюда в Карвел и убил больную жену Фреда Мак-Хью?

Я долго не мог понять, что представляет собой Клан, как он действует, для чего он был создан. Теперь я это знаю; вы тоже это знаете. У Клана есть одна цель: уничтожить на Юге демократию, истребить свободных фермеров и таким путем разобщить негров и белых. Негр станет батраком, в сущности таким же рабом, каким был до войны. И когда это совершится, когда он если не по названию, то по сути дела снова станет рабом, тогда он потянет за собой и белых. Горсточка белых будет обладать богатством и властью — как это было и до войны. Но только горсточка. А участь остальных — нищета, голод, ненависть, ненависть, которая, как язва, будет разъездать тело нации.

Вот в нем заключалось преступление Фреда Мак-Хью. Его подвергли истязаниям для того, чтобы Абнер Лейт, Джек Сэттер, Франк Карсон, Лесли Карсон, Уил Буя — каждый белый, живущий в Карвеле, зарубил это себе на носу, и в тот день, когда с нами начнут сводить счеты, вел себя, как приличествует белому. Теперь я обращаюсь к вам: решайте сами; для вас есть выход, который, впрочем, никуда не ведет. Присоединяйтесь к Клану, помогайте ему, не сопротивляйтесь — и вы сами себя уничтожите. Вам известно, что это за люди, эти подлые, развращенные выродки, эти бывшие негроторговцы, надсмотрщики, палачи, хулиганы, шулера, жулики, шерифы, которые храбрятся теперь, когда можно с ружьем итти на безоружных, но у которых в свое время недостало храбрости на то, чтобы пойти на фронт, на то, чтобы умереть в бою, как умирали тысячи южан. Много о них нечего говорить; когда они стащили с кровати Салли Мак-Хью, когда они подвесили ее за руки и запороли до смерти, они достаточно себя показали. Это подонки, это отбросы нашего народа. На каждого такого у нас на Юге найдется не меньше сотни честных, порядочных людей. Но эти отбросы организованы, а честные, порядочные люди — нет. У них есть деньги; у них есть наймиты, которые защищают их в Вашингтоне; у них есть главари, богатые плантаторы, которые руководят и управляют ими. У нас ничего этого нет. И я скажу: слава богу, что нет.

Что же нам делать? Я знаю, чего бы хотел мой друг Абнер Лейт: взять ружье и убить Джессона Хьюгара. Но это не выход. Потерять голову, начать убивать так же, как убивают они, — это не выход.

— Ну, а где же выход, Гидеон? — закричал Абнер Лейт. — Почему ты нам не расскажешь, что было в Вашингтоне?

— Я расскажу. В Вашингтоне нас предали. Нас предала республиканская партия, моя партия, партия Эба Линкольна, — и ценой был президентский пост. Плантаторы уплатили эту цену. И вот теперь, когда Хейс станет президентом, войска будут выведены из Колумбии, из Чарльстона, отовсюду. И хозяином на Юге станет Клан.

— Ага, ты это признаешь!

— Признаю. Я вам сказал, что буду говорить правду. Но что же нам делать? Сходить с ума? Бесноваться? Убивать? Расстроить таким образом наши ряды и проделать за них всю работу, прежде чем они сами за нее возьмутся? Этого вы хотите? — Гидеон замолчал и внимательно посмотрел на своих слушателей. — Этого вы хотите? — повторил он. — Если это то, чего вы хотите, тогда мне здесь делать нечего — я ухожу.

Наступило долгое молчание, потом Франк Карсон сказал: — Продолжай, Гидеон, говори, что ты хотел сказать.

— Хорошо. Не забывайте, что мы еще сильны. Здесь, в этой комнате, нас пятьдесят человек. У нас есть оружие, есть патроны; мы вместе проходили военное обучение и вместе работали. Я считаю, что, если мы не будем горячиться, мы сумеем защитить себя. С другой стороны, одна оборона ничего не даст. Мы ведь не хотим просто погибнуть со славой. Надо организовать других, тысячи таких же, как мы, по всему Югу. Я поеду в Чарльстон. Я повидаюсь с Фрэнсисом Кардозо и другими негритянскими лидерами. Я уже с ними договорился о встрече. Там будут и белые лидеры — Андерсон Клэй и Арнольд Мерфи. Быть может, сообща мы найдем способ предотвратить насилие. Я ничего не обещаю. Я даже не очень надеюсь. Я не знаю. Но дайте мне попробовать. После еще хватит времени и для другого. Дайте мне попробовать. Оставим жизнь Джессону Хьюгару. Если мы его убьем, это ничего не изменит в ходе событий. Если же я чего-нибудь добьюсь... Дайте мне попробовать.

Все молчали, потом несколько человек кивнули головой.

— Ладно, — тихо промолвил Абнер Лейт. — Попробуй.

Эллен не могла уснуть. Из-за перегородки всю ночь до-носились тихие стоны Фреда Мак-Хью. В этих стонах Эллен слышала голос своего прошлого, того страшного прошлого, которое она уже начала забывать; теперь оно возвращалось к ней, все, чего она не хотела помнить, — блуждания в лесу, смерть, крики боли. Она лежала и слушала, дрожа от страха. Наконец, не вытерпев, она разбудила Джефа.

— Что ты, милая? — спросил он. — Что ты?

— Я боюсь.

— Чего же тут бояться?

— Боюсь... — Лежа с ним рядом, она касалась его широкой могучей груди, сильных узких бедер, плотных, выпуклых мускулов, расслабленных сном. Она провела рукой по его шее, подбородку, губам, сомкнутым векам. Ночью, в темноте, они были одно существо; она прильнула к нему и зашептала: — Джеф, Джеф, Джеф.

— Ведь я тут, Эллен. С тобой. Я всегда буду с тобой.

Но она не могла побороть страх. Она лежала, прислушиваясь к стонам больного, отрывистым, страдальческим стонам, которые он испускал во сне. И вдруг она ощутила, что тьма втягивает ее словно в глубокую воронку, в бездонный черный колодец, из которого выплывают призрачные фигуры — Алленби и другие — выплывают и снова тонут, выплывают и тонут. Она изо всех сил прижалась к Джефу, но это не помогло.


— Я не возражаю против сути ваших заключений, — сказал Кардозо Гидеону. — Я возражаю против той драматической формы, в которую вы их облекаете.

— А меня не интересует абстрактная суть. Меня как раз интересует реальная форма. Ведь с ней-то и приходится иметь дело.

— В этом я согласен с Гидеоном, — проговорил Андерсон Клэй.

Они сидели в гостиной Кардозо — восемь человек, пятеро негров и трое белых. Четверо были из Южной Каролины, один из Джорджии, двое из Луизианы и один из Флориды. Они говорили уже три часа и еще ни до чего не договорились.

Одни были настроены воинственно, другие напуганы. Половина с радостью ухватилась за возможность хотя бы на время найти успокоение в словах. Они возвращались все к тому же — рассказывали о своих достижениях, о том, чего им удалось добиться. Наконец, Гидеон резко их оборвал.

— Теперь всему этому пришел конец. Все это уже в прошлом, кончено, похоронено. Сегодня это не имеет никакого значения.

— Позвольте, позвольте, десятки негров и белых бедняков заседают в палате представителей, в Сенате, в правительствах штатов, многие занимают посты губернаторов...

— Говорю вам, все это кончено.

— По какой, собственно, причине? — невозмутимо спросил Кардозо таким рассудительным тоном, что его реплика казалась доводом, хотя никакого довода в ней не заключалось. — Вы знаете, Гидеон, как я вас уважаю. Но не кажется ли вам, что ваши заключения носят несколько эмпирический характер, чтобы не сказать хуже?

— Вы хотите сказать, что на основании отдельных случаев — тут линчевали негра, там замучили, там действовали угрозами — и на основании того, что сенатор Холмс раскрыл передо мной свои карты — на этом основании еще нельзя предсказать дальнейшее? Это вы хотите сказать? Я паникер, по-вашему?

— В какой-то степени — да.

— Но вот вы, Фрэнсис, год назад были казначеем штата, а теперь вы уже не казначей. Как это получилось? А если я скажу, что меня больше не допустят в Конгресс, так это тоже надо еще проверить? Что ж вы думаете, я дальше собственного носа ничего не вижу? Если бы это было так, Фрэнсис, я и сейчас был бы рабом, и остальные четыре миллиона негров тоже были бы рабами.

Вмешался Капра, маленький пожилой негр, когда-то бывший представителем в Конгрессе от штата Флорида.

— В вашей личной безупречности никто не сомневается, — сказал он.

— Плевать мне на мою личную безупречность.

— Но послушайте, Гидеон, вы утверждаете, что республиканская партия предала реконструкцию ради победы на выборах. Мы сами принадлежали к этой партии. Мы посвятили партии свою жизнь, партия боролась за нас, дала нам свободу. У вас ведь нет доказательств. Вы говорите, что через десять дней войска будут выведены с Юга; но у вас нет доказательств. Вы утверждаете, будто начнется террор, будто все, что мы построила, будет разрушено. Но где доказательства?

— И сейчас уже разрушается, — устало проговорил Гидеон. — Посмотрите кругом. В этом вагоне негру ехать нельзя, на этой скамейке сидеть нельзя, только для белых, только для белых. В школу негров не принимают. Мы сами построили эту школу, а теперь она не для негров. Присяжным заседателем негру быть нельзя — защитник возражает. В прошлом году судьей был негр или белый бедняк, а теперь это плантатор или лакей плантаторов, и он поддерживает возражение защитника. Негр теперь только на скамье подсудимых, а на скамье присяжных негров нет.

— Я признаю это, — кивнул Кардозо. — Мы вынуждены были пойти на компромисс.

— Разве это компромисс? — усмехнулся Андерсон Клэй. — Разве вы, Фрэнсис, идете на компромисс с воздухом, которым вы дышите, с пищей, которую вы едите? Ведь все это основа нашей жизни, ее скелет, кровь и плоть. Невозможно итти на компромисс с сукиным сыном, который жаждет вашей крови!

— Вы рассуждаете так, потому что вы белый. Спросите-ка негра...

— Бросьте, мне уже надоело это слушать! Мы добились того, что у нас есть, только потому, что белые и негры шли вместе. Гидеон прав. Послушаться вас — и мы погибнем поодиночке, все полетим к чорту.

Эйблс, который три года назад был государственным секретарем, опросил Гидеона: — Но зачем, собственно, было партии предавать нас, как вы утверждаете? Для какой цели?

— Затем, что мы уже сделали все, что от нас требовалось. Мы сломали хребет плантаторам. За последние восемь лет Америка стала промышленной страной, ее промышленность сейчас крупнейшая в мире. Север уже завладел Западом и Юго-Западом. Даже на Юге открываются фабрики. Пусть теперь плантаторы снова заводят себе рабов. Северу это уже не страшно.

— Но народная партия...

— Нет сейчас никакой народной партии, — проворчал Клэй.

— И все-таки, Гидеон, мы не можем пойти на то, чего вы хотите, — устало промолвил Кардозо. — Возродить милицию из негров и белых бедняков, после того как она была упразднена? Но ведь это значит нарушать закон.

— Народ — вот закон.

— Я не ожидал от вас, Гидеон, такого примитивного понимания. Народ осуществляет свои права через закон.

— Вот в конституции и есть такой закон, который подтверждает право народа носить оружие и создавать милицию!

— Мы могли бы, конечно, обратиться в Верховный суд, только на это уйдут месяцы. Вы предлагаете созвать конвент с целью объединить все силы Юга, поддерживающие реконструкцию. Но ведь это же вызовет взрыв, Гидеон. Это как раз и породит насилие.

— Так. Значит, если мы выступаем в свою защиту, мы порождаем насилие?

— Да.

— Ну, а если насилие все равно будет? Уже и есть!

Эйблс покачал головой: — Какой толк в этом разговоре,

Джексон? Мы снова и снова повторяем одно и то же.

— Вы все так думаете? — спросил Гидеон. Он чувствовал, что у него уже не осталось сил; всякой борьбе бывает конец — и конец, повидимому, настал. — Значит, все кончено, господа? Так. Видите ли, одно дело, когда газеты поднимают вопль о том, что мы заводим себе золотые плевательницы, что мы выбрасываем миллионы на украшение зала законодательного собрания зеркалами и позолотой, что мы вымогаем у беззащитных южан тысячи долларов взятками, что мы развращаем юношей и девушек, что мы идем на поводу у саквояжников, у обезумевших от жадности янки, которые вертят нами как хотят, — все это я читал в газетах. И это одно дело, господа. Но другое дело сидеть здесь с вами — и слышать от вас, что мы не имеем права поднять голос в свою защиту, что мы не должны и пробовать добиться единства на нашем трижды проклятом Юге. Я люблю свою родину, господа; я не хотел так говорить, но я вынужден; я люблю ее потому, что она моя, потому, что она была добра ко мне, потому, что она вселила в меня смелость, чувство собственного достоинства, надежду. Неужели я в этом одинок, господа?

Все молчали; кто сидел, устремив взгляд в пол, кто смущенно поглядывал на Гидеона. Андерсон Клэй слегка улыбался.

— Значит, вы все согласны с мистером Эйблсом?

Опять никто не ответил.

— Но самое любопытное, — тихо проговорил Гидеон, — что даже те достижения, на которые вы сейчас ссылаетесь, скоро будут забыты. Забудут о неграх, которые заседали в палате представителей и в Сенате, о неграх, которые создавали суды и школы, обо всем этом забудут, друзья мои. Нас перестанут считать людьми. Нас до того задавят, что мы потеряем человеческий облик, что мы станем ненавидеть белых с такой же злобой, с какой они ненавидят нас. Мы будем замучены и унижены, как ни один народ на свете. И сколько пройдет времени, друзья мои, прежде чем мы снова увидим свет? Сколько времени? Подумайте об этом.


Гидеон пригласил Андерсона Клэя пойти с ним и познакомиться с Джефом. Они шли вдоль белых каменных оград, по залитым солнцем тихим улицам Чарльстона. Был ясный весенний день, напомнивший Гидеону другой такой же весенний день в этом городе много лет назад. Верхушки карликовых пальм оделись свежей зеленью. Пели птицы, сверкая ярким оперением. Бледноголубое небо кое-где было затянуто легкой дымкой. Все это было так знакомо и близко Гидеону, так противоречило его мрачному настроению. Город был так красив, он казался таким мирным и утонченно культурным, что одним своим обликом успокаивал тревогу и разгонял черные мысли.

— Мне всегда хотелось пожить тут, — сказал Андерсон Клэй — Совсем бы сюда переселиться.

— Да, хороший город.

Помолчав, Клэй сказал:

— Знаете, Гидеон, в каком-то смысле они были правы, а вы нет. Они будут жить дальше, а вы...

— Они будут жить и понемногу меняться, — задумчиво проговорил Гидеон. — С каждым годом на них будут нажимать все сильней, с каждым годом будут еще что-нибудь отнимать у них. Они и не заметят, как это произойдет. По-вашему, это лучше?

— Я не говорю, что лучше.

— Но скажите, вы с самого начала считали, что дело наше безнадежно?

— Видите ли, Гидеон, мы слишком мало знали. Мы начали на пустом месте, мы ощупью пробирались в темноте. У нас была одна мысль: строить, создавать — школы, суды, больницы, дороги, даже людей. Пожалуй, все мы — ваши земляки, мои — немножко сошли с ума, когда увидели перед собой свободу — свободу, которой, казалось, и конца не будет. Строить! Больше они ни о чем не думали. А те хотели разрушать, и они организовались для этого. Для того, чтобы нам тоже организоваться, десяти дней мало, Гидеон. Года, и то мало.

— Что же будет?

Клэй пожал плечами. — Будем драться. Это мы можем, мы дрались и раньше, мы умеем драться. Но они это учли. Драться нам придется в одиночку.

Джеф ждал их на набережной.

— Это мой сын, — сказал Гидеон, — доктор Джексон. Джеф, это Андерсон Клэй, мой старый друг. — Джеф и Клэй пожали друг другу руки.

— Я слышал, доктор, вы приехали в Чарльстон за медицинским оборудованием?

— Мы строим в Карвеле небольшую больницу.

— На будущий год я приеду в Карвел, — сказал Клэй.

— Вы это говорите уже девять лет, — улыбнулся Гидеон. — И каждый раз обещаете приехать на будущий год.

— Нет, верно. На будущий год, Гидеон. — Они не спеша пошли вдоль набережной. Клэй и Джеф беседовали о Шотландии, о медицине, о том, что в штате нет хорошо оборудованных больниц.

— Подождите. Дайте нам время, — сказал Клэй.

— Да вот, скажем, все эти старые помещичьи дома, как у нас в Карвеле, — проговорил Джеф. — Стоят пустые, без всякой пользы. А ведь какую больницу можно оборудовать в таком доме! Просторную, чистую. Больные будут на свежем воздухе...

Гидеон взглянул на Андерсона Клэя.

— Вот чем бы надо заняться политикам, — заметил Джеф.

— Да, — кивнул Клэй. — Я слышал, вы только что женились. Поздравляю.

— Спасибо, — отозвался Джеф. — Странно, — добавил он, помолчав. — Я вот не знаю, к чему привело ваше совещание, и это меня даже не интересует. Мы все равно будем строить, мы все равно будем продолжать свое дело. То, что один человек продал свою душу, чтобы попасть в Белый дом, не может это изменить.

Они шли не спеша. Море отливало всеми цветами радуги в закатных лучах солнца. Чайки то падали вниз на волны, то победоносно взмывали ввысь. На парапете висела маленькая незаметная надпись: «Только для белых». Окутанный дымом, в гавань входил пароход. Следом за ним, качаясь на волнах, шла гичка, и несколько мальчишек, сидевших в ней, весело смеялись. По улице со стуком прокатила коляска, а через дорогу, за чугунной оградой, на зеленом газоне двое детей прыгали через веревочку.

В Карвеле наступило какое-то странное затишье. Впервые за много лет Гидеон вдруг обнаружил, что ему нечего делать. Когда на другой день после его приезда брат Питер зашел его проведать, Гидеон сидел на ступеньке крыльца, упершись локтями в колени, опустив голову на руки. — Так и сидит часами, — сказал Марк.

— Добрый вечер, брат Питер, — произнес Гидеон, отвечая на приветствие.

— Устал, Гидеон? — спросил брат Питер.

— Угу.

Подобрав длинные полы своего черного сюртука, брат Питер сел рядом с ним. Он прислонил к крыльцу свою старую трость, снял высокую черную шляпу, положил ее на ступеньку. Потом со вздохом облегчения он вытянул ноги и проговорил: — Далеконько до вас. А ноги-то уж не те, что в молодости.

— Да.

— Не те, совсем уж не те.

Гидеон не ответил. На крыльцо вышла Рэчел. Брат Питер начал было подниматься, но она остановила его: — Сидите, сидите. Очень рада, что вы пришли.

— Спасибо, сестра.

— Останетесь с нами поужинать?

— Что ж, я непрочь, премного благодарен, — ответил брат Питер. Рэчел посмотрела на Гидеона, но тот даже не обернулся. Брат Питер покачал головой. Рэчел постояла

еще с минуту, потом ушла в дом. Брат Питер снова уселся. — Хорошая женщина сестра Рэчел, — сказал он. — Славно умеет готовить, славно умеет угостить, а, Гидеон? — Да.

Помолчав, брат Питер продолжал: — Ты расскажи, Гидеон, тебе легче будет. Всегда легче, когда расскажешь. Не копи в себе. Уж ты мне поверь. Что, в Чарльстоне ничего не вышло?

— Да. Не вышло.

— Не надо унывать, Гидеон. Может, не так плохо. Бог дает, бог и отнимает, мера за меру. У тебя нет веры, Гидеон.

— Хорошо, если бы дело было только в вере, — слегка улыбнувшись, промолвил Гидеон.

— Только в вере, Гидеон. Только в вере. Человек приходит в мир нагим, нагим он уходит из мира. А жизнь — это испытание. Искус. Я не про бога — я давно знаю, ты неверующий. У тебя большая сила, Гидеон, но она, может, была бы еще больше, кабы ты верил. Хорошо, я не буду про бога. Будем говорить о людях. Оставим пока бога в покое, Гидеон, он не обидится, поговорим о людях. Ты веришь в людей, Гидеон?

— В людей?

— Да, Гидеон. Веришь?

Гидеон задумчиво поглядел на старика. Брат Питер смахнул пылинку со своей черной шляпы. Это был подарок его прихожан. Четыре года подряд, кроме разве дождливых дней, он ходил в этой шляпе, и она все еще была как новая.

— Мне кажется, я верю в людей, — проговорил Гидеон. — Не знаю...

— Как же ты не знаешь? Может, люди и плохие, может, и грешные, но посмотри, что они сделали: вчера негр был рабом, сегодня он свободный человек!

— А завтра опять станет рабом, — сказал Гидеон.

— Ты так думаешь? Хорошо, положим, мы все погибнем, все, кто здесь есть. Думаешь, не останется после нас следа, не останется чего-то такого, чего до нас не было? Думаешь, не будут больше раздаваться песни ликования?

Гидеон не ответил. Вечерело. Садилось солнце. С поля вернулся Марк, мельком взглянул на них и прошел в дом. — Скоро ужин, брат Питер, — промолвил, наконец, Гидеон.

— И то правда. А я, кстати, проголодался. Даром что старик, а аппетит хоть молодому впору. Это от ходьбы. Ты иди, брат Гидеон, а я потом приду.

Гидеон встал и пошел в дом. Джеф только что кончил мыть руки под краном. — Брат Питер будет с нами ужинать, Гидеон, — сказала Рэчел.

— Знаю.

Джеф вышел из кухни. Рэчел обернулась, посмотрела на Гидеона и подошла к нему.

— Гидеон?

— Что?

Рэчел тронула его плечо, погладила ему руку. — Я все буду терпеть, Гидеон, — тихо сказала она. — Но не могу видеть, когда у тебя горе. От меня уже мало пользы, но не могу, не могу я видеть, когда у тебя горе.

Гидеон обнял ее и так стиснул, что у нее перехватило дыхание. С медвежьей силой, с отчаянием он прижимал ее к груди, а она, задыхаясь, лепетала: — Не могу, не могу я, Гидеон...

— Рэчел, Рэчел, детка.

— Ну улыбнись, Гидеон.

Он улыбнулся, и она тихонько прилегла к нему на плечо, перебирая пальцами его рукав.


На другой день, когда Гидеон вместе с Эллен и Джефом стояли перед строящимся домом, глядя, как Ганнибал Вашингтон выкладывает кирпичную трубу, к ним подъехал возвращавшийся из города Абнер Лейт. Бросив вожжи, он вылез из повозки и подошел к Гидеону.

— Где ты этому научился? — спросил он Ганнибала Вашингтона.

— Отец научил. Это ведь он сложил все семь труб в господском доме.

— Да ну?

— А как же, — сказал Ганнибал Вашингтон. — Никто как он. Давно это было.

— Когда его построили, дом-то?

— Да лет пятьдесят тому назад.

— А кажется, будто он всегда тут стоял, — заметил Абнер и легонько потянул Гидеона за рукав. Гидеон отошел с ним за повозку. — Я только что из города, Гидеон, — заговорил Лейт. — Похоже, ты был прав: президент, видно, и впрямь пошел на сделку с этим сукиным сыном Уэдом Хемптоном. Войскам в Колумбии уже дан приказ готовиться к отправке. Десятого апреля будут грузиться в эшелоны.

— Кто тебе сказал?

— В газете есть. Вот, почитай. — Абнер порылся в повозке и, вытащив газету, ткнул пальцем в заголовок: «Второе освобождение Юга». — Здесь все сказано. В городе только об этом и говорят. Джессон Хьюгар военную форму нацепил, собирается маршировать на победном параде в Колумбии. Ты мне не велел задираться, ну я и не задирался, посмотрел только на этого сукина сына, полюбовался. Где это он воевал, интересно знать? Я всю войну в боях был, где меня только не носило, а что-то Джессона Хьюгара я там нигде не встречал.

Гидеон стал читать, быстро бегая взглядом по строчкам: «...в дружеском согласии с губернатором штата президент Хейс подписал приказ, который окончательно утвердит на Юге демократию и самоуправление. Десятого апреля будут выведены последние федеральные части...»

— Весело будет, — проворчал Абнер Лейт.

— Что?

— Эх, зря мой дедушка не переселился на Запад. Старик Даниэль Бун приходил ведь к нему, уговаривал — давай перебираться в Кентукки. А мой старикан — ни в какую, уперся, умная головушка. Ах чорт бы его побрал, да переехал бы, дурак, хоть в Кентукки, хоть в Иллинойс, хоть к чорту на рога, хоть на край света, только бы подальше отсюда. Хоть на Тихий океан...

— Замолчи, — оборвал его Гидеон, кивнув в сторону Эллен. Ганнибал Вашингтон и Джеф смотрели на них.

— Что ты думаешь делать, Гидеон?

— Сегодня — шестое? Остается четыре дня. Поеду в Колумбию. Не знаю, что можно сделать. Но что-нибудь постараюсь придумать.

По приезде в Колумбию Гидеон отправился в телеграфную контору компании Уэстерн Юнион на Сэмтер-стрит и, составив телеграмму, протянул ее через барьер приемщику. Это был прыщеватый парень лет девятнадцати. — Прочи-тайте, пожалуйста, вслух, — сказал Гидеон. Парень поглядел на него и ничего не ответил.

— Я говорю, прочитайте.

Парень начал читать.

«РЭЗЕРФОРДУ ХЕЙСУ

БЕЛЫЙ ДОМ

ВАШИНГТОН ОКРУГ КОЛУМБИЯ

ГОСПОДИН ПРЕЗИДЕНТ УМОЛЯЮ ВАС ОТЛОЖИТЬ ВЫВОД ФЕДЕРАЛЬНЫХ ВОЙСК ИЗ КОЛУМБИИ ТЧК ПОСЛЕ РОСПУСКА МИЛИЦИИ ИЗ НЕГРОВ И БЕЛЫХ БЕДНЯКОВ ЕДИНСТВЕННОЙ ЗАЩИТОЙ ВСЕХ КТО ПОДДЕРЖИВАЕТ РЕКОНСТРУКЦИЮ ЯВЛЯЮТСЯ ФЕДЕРАЛЬНЫЕ ВОЙСКА ТЧК ОПАСАЕМСЯ БЕСПОРЯДКОВ И ТЕРРОРА ТЧК МЕСТНЫЕ ЛОЙЯЛЬНЫЕ РЕСПУБЛИКАНЦЫ НЕ МОГУТ ПОНЯТЬ ПОЧЕМУ ВСЕ СТОРОННИКИ СОЮЗА ОТДАНЫ НА ПРОИЗВОЛ ИХ ВРАГОВ ТЧК ВЗЫВАЕМ К ВАШЕМУ СОЧУВСТВИЮ ПРОСИМ ПОМОЩИ

Гидеон Джексон

Член Конгресса от Южной Каролины


— Сколько это будет стоить? — спросил Гидеон. Подумав, парень ответил: — Десять долларов.

Гидеон пристально посмотрел на него, достал кошелек, заплатил и вышел. Парень подошел к телеграфисту и хвастливо сказал:

— Вот дурачье эти негры, сколько им скажешь, столько и платят. Ни один не умеет сосчитать, что стоит телеграмма.

— Вот погоди, тебя когда-нибудь вышибут за это! Сколько он тебе дал?

— Десять.

— Ладно, половина моя. Ну давай, буду отправлять. — Парень подал телеграмму, телеграфист заглянул в нее, присвистнул и стал читать внимательнее. — Кто это тебе дал?

— Какой-то верзила негр.

— Вот что, отнеси-ка эту телеграмму судье Клейтону. Скажи, я спрашиваю, отправлять ее или нет. Да смотри, держи язык за зубами!

Минут через двадцать парень вернулся. — Судья забрал телеграмму и дал мне доллар.

— Половина моя!

— Судья сказал, чтобы мы помалкивали, а то будет нам на орехи.

С телеграфа Гидеон пошел к полковнику Дж. Л. Уильямсу, начальнику федерального гарнизона в Колумбии. Полковник был занят. Гидеон прождал полтора часа, прежде чем его приняли. — Извините меня, — сказал полковник. — Сегодня меня прямо разрывают на части. Все хотят со мной говорить.

— Да, — кивнул Гидеон. — Наверно, и я к вам по тому же делу. Вот копия телеграммы, которую я послал президенту. Ответ будет, может быть, через день, а может быть, и дней через десять. Но, прошу вас, пока он не придет, не отправляйте всех войск.

Полковник прочитал телеграмму и покачал головой.

У меня приказ...

— Знаю, полковник, что приказ, — возразил Гидеон. — Но я ведь прошу не за себя одного. Речь идет о жизни и смерти тысяч людей.

— Не могу, — проговорил полковник. — Очень сожалею, но не могу.

— Вы понимаете, что здесь начнется, когда войска уйдут?

— Даже если и понимаю, все равно я обязан выполнить приказ. Обратитесь к генералу Хемптону, командующему округом...

— Это бесполезно, — сказал Гидеон. — Он не согласится. Я сам знаю, что такое приказ. Я служил в армии, полковник.

— Да, это бесполезно.

— Но ведь вы понимаете, что президент не может оставить без внимания эту телеграмму.

— Меня отдадут под суд.

— У меня есть кое-какие связи в Вашингтоне...

— Не могу я это сделать, — повысив голос, проговорил полковник. — Поверьте мне, сэр, не могу, как бы я этого ни хотел. Вы думаете, у меня у самого нет глаз? Но я солдат, а не политик.

Минуту Гидеон стоял молча, сжав зубы, оледенелый от страха, с отчаянием в сердце. — Очень жаль, — проговорил он, наконец.

— Мне тоже, — сказал полковник.

Гидеон ушел.

До десятого апреля он оставался в Колумбии, то и дело наведываясь на телеграф. Десятого он увидел, как федеральные войска шли грузиться в эшелоны. После этого он уехал обратно в Карвел.

В полдень пятнадцатого апреля жители Карвела услышали пронзительный крик женщины. Этот душераздирающий вопль огласил всю окрестность; со всех сторон стали сбегаться люди. Навстречу им из лесу выскочил насмерть перепуганный мальчик. Всхлипывая, он кричал: «Лошадь пришла! Лошадь пришла!» Карвеловцы побежали следом за этим мальчиком, Джэдди Хейлом, на ферму его отца. Зик Хейл — так звали отца мальчика — был пожилой негр мирного нрава, добрый семьянин, усердный работник. У него было хорошо налаженное хозяйство, он всегда ухитрялся собрать больше хлопка и продать его с большей выгодой, чем его соседи. На ферме они увидели жену Зика, Франки Хейл, она все еще кричала, как безумная, не умолкая ни на минуту. Возле дома стоял запряженный лошадью фургон; они заглянули внутрь и отшатнулись.

Позже, по отрывочным рассказам жены и сына, удалось установить, как все это произошло. Зик Хейл поехал в город купить себе новые башмаки, а сыну — подарок ко дню рождения; мальчику как раз исполнилось десять лет. На обратном пути он, должно быть, ехал медленно, наслаждаясь погожим весенним днем. Он всегда, когда можно, ездил шагом, жалея лошадь, особенно в жаркую пору дня. Где-то на дороге к медленно двигавшемуся фургону подошел человек и, вскинув двустволку, выпустил оба заряда в голову Зика Хейла. Напуганная выстрелом лошадь понесла, а Зик Хейл повалился навзничь в фургон. Лошадь мчалась галопом до самого дома, тут ее переняла Франни Хейл, заглянула в фургон и увидела, что бывает, если в человека выстрелить в упор из двустволки.

Зика Хейла похоронили, а на другой день, в первый раз за последние девять лет, жители Карвела вышли работать в поле с ружьями за плечами.

Глава десятая

О том, как Гидеон Джексон сражался за правое дело


Настало утро 18 апреля 1877 года. В Карвеле в низинах лежал туман и, как молоко, растекался по кипарисовым рощам. Четыре пойнтера, проохотившись всю ночь, еле таща ноги, возвращались домой через сосновый лес. Их встречало пронзительное пение петухов и карканье ворон. Кар, кар, кар — орали они, кружась в воздухе; они всегда первыми приветствовали рассвет. Потом на всех фермах вокруг Карвела пробуждались люди и принимались за утреннюю работу; шли доить коров, поглядывали на небо, думали те же мысли, что и вчера и третьего дня и во все дни до этого, с незапамятных времен: какова-то сегодня будет погодка, дождь или вёдро; как бы Нелли опять не опрокинула доенку — брыкливая стала, ну ее к богу; чего это за оврагом опять собака лает, и не охрипнет, окаянная; как славно вороны каркают, уж что, кажется, хорошего в этом карканье, а ведь приятно, потому что привык слышать каждое утро; что сегодня будет на завтрак — свинина или жареная курица; как бы не было у рыжего теленка опять рвоты; что-то поясницу ломит, не разыгрался бы ревматизм, — простые мысли и не бог знает какие важные, но и не вовсе лишенные значения. Солнце поднялось над гребнем холма и вдруг все осветилось и заблистало. В такой холмистой местности бывает, что один склон уже весь облит солнцем, а другой еще в тени. В долинах туман стал взмывать кверху и таять, задерживаясь только где-нибудь над болотным окном. Змеи, медножелтые, черные и пестрые, выползали из нор на солнышко, и толстые черепахи тоже пристроились на кочках погреться. Кролики забирались поглубже в колючий кустарник, по вершинам старых ореховых деревьев запрыгали белки. Олени стали уходить

с лугов в лесные чащи, где они лягут и будут отдыхать весь день.

Закончив работу по дому, мужчины садились завтракать. Горячие лепешки, оладьи, политые патокой, застывшее на холоду сливочное масло с прозрачными бусинками воды на поверхности, грудинка, гренки, яйца, иногда жареная курица или жареная рыба, пахтанье с плавающими в нем комочками сметаны, молоко, жареный картофель, запеканка из желтой кукурузной муки, еще с вечера сидевшая в печке, а теперь нарезанная ломтиками и поджаренная в сале, — эти блюда в том или ином сочетании составляли завтрак в Карвеле, и мужчины, успевавшие к тому времени проработать уже два или три часа, отнюдь не находили его чересчур изобильным. В восемь часов школьный колокол сзывал детей в школу, и они устремлялись туда бегом по целине, через изгороди, через поля — дорог для них не существовало. Кровь играла в них в этот утренний час: они мчались галопом по пашням, утопая в рыхлой земле, с гиканьем взлетали на холм, швыряли друг в друга шишками, пробегая через сосновый лесок. Их дикая, яростная, неуемная энергия наводила страх на Бенджамена Уинтропа; никогда нельзя было сказать наперед, что они выкинут; каждый день таил в себе нежданные приключения и сюрпризы. Уинтроп крепко дергал за веревку колокола, чтобы придать себе бодрость, и утешался философскими рассуждениями о том, что не велика заслуга учить смирных и благовоспитанных детей. Но, вспоминая шестнадцатилетнюю дочь Франка Карсона и ее нахальные круглые яркоголубые глаза, весь день не отрывавшиеся от его лица, он снова робел и принимался размышлять о своих переживаниях. В Отделе помощи школам при конгрегационалистской церкви ему сказали, посылая его в Карвел, что это божье дело; но только после двух месяцев пребывания здесь ему стало понятно, почему бог предпочел свалить свое дело на чужие плечи. Единственным его утешением было несколько отличных учеников — Джэми, сын Ганнибала Вашингтона, дочь Абнера Лейта, еще двое или трое. Сегодня он собирался познакомить старшую группу с творчеством Эмерсона. «Эмерсон», — повторял он про себя, стоя перед школой, прислушиваясь к крикам детей, рассеянно скользя взглядом по залитым солнцем полям и рощам. — «Эмерсон», — произнес он с твердостью.

За завтраком, разговаривая с Марком, Гидеон думал о том, какое гибкое существо человек, как легко выходящее из ряду вон становится для него обычным, как быстро он приспособляется к любым положениям и обстоятельствам. Он говорил Марку:

— Чем сеять еще хлопок, я бы лучше засадил один акр табаком. — Ведь вот могут же они рассуждать обо всех этих простых и обыденных делах, хотя у двери, прислоненные к косяку, стоят две винтовки; теперь в Карвеле мужчины не выходили из дому без оружия.

— Табак у нас не растет.

— Некоторые сорта растут. Конечно, лист будет не такого качества, как в Пайдмонте или Виргинии, но на рынок идет и такой. А эти новомодные штучки, сигареты, еще повысят спрос.

— Табак истощает почву.

— И хлопок тоже. В обоих случаях почва истощается, надо или чередовать культуры, или оставлять землю под паром. Я давно об этом твержу.

— Кабы моя воля, — сказала Рэчел, — я бы все пустила под кукурузу.

— Зачем? Другое дело, если бы мы разводили скот...

— А почему и не разводить? Почему делать все, как при дедах и прадедах?

— Я хочу сегодня поехать за покупками, — сказала Дженни.

— В город?

— Угу.

Марк отрицательно замотал головой.

— Почему?

— В конце недели еще кое-кто собирается в город, с ними и поедешь, — сказал Гидеон.

— Сегодня такая хорошая погода...

— Сиди дома, — распорядился Марк.

— Еще ты мне будешь приказывать! Почему это я должна тебя слушаться?..

— Сиди дома!

Дженни расплакалась. Эллен, сидевшая возле нее, погладила ее руку. Гидеон встал, за ним Марк. В дверях Гидеон поглядел на ружья; секунду он колебался, потом взял одно, вздел его на плечо и вышел.

В десять часов Джеф был у Мэриона Джеферсона. У жены Мэриона, Луизы, по рукам пошли нарывы; это было неопасно, но руки болели и чесались и мешали ей спать. Джеф объяснил ей, как приготовить успокаивающую мазь, потом постоял на крыльце, болтая с Мэрионом. Мэрион благоволил к Джефу еще когда тот был мальчишкой, а теперь, когда он стал ученым доктором, Мэрион смотрел на него, как на божество. Они стояли на ступеньках, толкуя о том, о сем, как вдруг увидели, что через поле, от соседней фермы, к ним со всех ног бежит Трупер. Он подбежал, запыхавшись, перевел дух и крикнул:

— Джеф, я сейчас видел Джессона Хьюгара и шерифа Бентли, вроде к вам поехали. От меня дорога как на ладони, шерифову-то двуколку я узнал, и еще другой с ним сидел, побей меня бог, коли это не Джессон Хьюгар.

— Ну, что ж особенного, — сказал Джеф. — Волноваться тут, по-моему, нечего.

— Может, нечего, а может, и есть чего, — сказал Мэрион. — Давай-ка съездим туда в твоем кабриолете. — Он побежал в дом за ружьем. Его жена испуганно спросила: — Что случилось? Что вы хотите делать?

— Ничего не случилось, — усмехнулся Мэрион. — Просто шериф поехал к Гидеону. Ну и мы поедем, поглядим, в чем дело.

— Только не заводи ссоры, Мэрион. Довольно у нас было горя.

— Было, — сдержанно сказал Мэрион. — Было. Но больше не будет. Не бойся. Мы с ним мирно... Ну а ты, все-таки, добеги до Абнера Лейта, скажи ему, что шериф поехал к Гидеону.


С самого завтрака Гидеон и Марк были заняты тем, что валили высокую сосну. Сперва они глубоко подкопали ее кругом, потом стали рубить толстые влажные корни. Утром, по холодку, это приятная работа: весь отдаешься движению, забываешь обо всем, кроме топора в твоих руках, и гнев понемногу уходит из сердца самым безвредным путем, изливаясь на неодушевленные предметы, которым не больно. Повалив сосну, они оставят ее лежать там всю весну и все лето, к осени она высохнет, и тогда из нее напилят четырехфутовые сухие поленья, которые будут гореть, как бумага. Наконец, сосна зашаталась, длинный ее ствол качнулся в одну сторону, потом в другую — и в эту минуту Марк заметил двуколку шерифа: она уже выехала из-за леска в низине и начала подниматься по склону. Он бросил топор и показал на нее Гидеону.

— Шериф? — спросил Гидеон.

— Да, вроде это его двуколка. Пойду посмотрю.

Гидеон кивнул; оба подхватили ружья и быстро зашагали по направлению к дому. Когда гребень холма скрыл от них дорогу, они пустились бегом и, задыхаясь, добежали до дому через минуту или две после того, как подъехала двуколка. В ней сидели шериф и Джессон Хьюгар, оба в кожаных жилетах, с засученными рукавами; у каждого на коленях лежала двустволка. Рэчел стояла на крыльце, взволнованная и настороженная. При виде Гидеона и Марка у нее вырвался вздох облегчения.

— С добрым утром, шериф, — сказал Гидеон. Дженни и Эллен вышли на крыльцо и остановились позади Рэчел. Фрэк, пятнистый пойнтер Гидеона, принялся скакать вокруг Марка, но заметав, что никто на него не обращает внимания, он лег и стал смотреть, навострив уши. Марк стоял, зажав ружье подмышкой, слегка нагнувшись вперед, — и только Рэчел понимала, что он сейчас как пороховой заряд — безвредный, пока его не трогать, но готовый в любую минуту взорваться. Кивнув на ружье Гидеона, шериф сказал:

— Охотились, что ли, Гидеон?

— Это наше дело, — отрезал Марк. — А вы, когда разговариваете с отцом, извольте говорить ему «мистер». Понятно?

— Мистер, — протянул Джессон Хьюгар. — Мистер!..

— Да, вот это правильно.

— Слушаюсь, мистер, — ухмыльнулся Хьюгар.

— Чем могу вам служить, шериф? — мягко спросил Гидеон.

— Ну, вот это так, — кивнул шериф. — Давай-ка лучше говорить по-хорошему. Ты ведь рассудительный человек, Гидеон, побольше бы таких. Ну и нечего сразу лезть на стену. У меня тут дело, я приехал к вам по делу, а вы на меня с ружьями. Это, знаешь ли, не шутка — грозить ружьем представителю закона. А в особенности для негра. Это, знаешь ли, до добра не доведет...

— Заткни свое хайло! — сквозь зубы проговорил Марк.

— Слушай-ка ты, — сказал Хьюгар. — Слушай-ка ты, черная паскуда! — Палец Хьюгара лег сразу на оба спусковых крючка. — Ты только шевельни своим паршивым ружьишком, я из тебя все кишки выпущу!

Рэчел чуть слышно вскрикнула. Гидеон с такой силой схватил Марка за плечо, что пальцы впились ему в тело словно железные когти.

— Успокойтесь, мистер Хьюгар, — сказал Гидеон. — Никто не собирается в вас стрелять. Шериф Бентли это знает. Он знает, что мы самые мирные люди и законов еще никогда и ни в чем не нарушали. Если мы сейчас ходим с ружьями, так это не потому, что мы против закона, а потому, что недавно был убит один из наших соседей.

— А я тебе вот что скажу, Гидеон, — проговорил шериф. — Очень уж вы, негры, зазнались, это для вас плохо кончится. Послушать вас, так выходит, что он, этот негр, которого кокнули, ехал по дороге, никого не трогал, а кто-то подошел и ни с того ни с сего выпалил ему в голову: Это же чепуха, Гидеон, кто этому поверит? Ясно, что он сам что-то натворил, уж не знаю что, а что-нибудь да было. Дай негру палец — он тебе и руку откусит.

— Да, — подтвердил Хьюгар. — Потому-то мы и здесь.

— Почему вы здесь? — спросил Гидеон.

— Нет, уж это мы будем спрашивать, а ты отвечать!

— Тише, Джессон, — сдержанно сказал шериф. — Гидеон имеет право спрашивать, это и по закону так, ведь мы на его земле. Но мы тоже имеем право кое-что спросить. Мы хотим тихо и мирно уладить одно дело. Видишь ли, Гидеон, вчера после обеда к дому Кларка Гастингса, к заднему крыльцу, подошли трое негров. Кларк был в лавке, дома была только Салли с дочкой. Один из негров и говорит: миссис Салли, мы голодные, дайте, Христа ради, чего-нибудь поесть. Кларк, известно, нищего никогда не прогонит, ну Салли и пошла достать им чего-нибудь поесть, а девочка, ей девять лет, стоит, смотрит на негров...

В эту минуту подкатил кабриолет, в котором сидели Джеф, Трупер и Мэрион Джеферсон. У Гидеона отлегло от сердца, когда он их увидел. Марион и Джеф соскочили, Трупер остался сидеть в кабриолете, держа наготове спенсеровскую винтовку, ту самую, с которой проделал всю войну. Он медленно проговорил своим глубоким басом: — Хьюгар! Ну-ка, сними палец с курка.

Хьюгар побагровел; на лбу у него от переносицы кверху толстым жгутом вздулась вена, все его коренастое тело подобралось, как для прыжка.

— Сейчас же сними, — сказал Трупер.

Бентли зашептал: — Не валяй дурака, делай, как он велит. — Подскакал Абнер Лейт, верхом на неоседланной лошади, как видно, выпряженной из плуга, с винтовкой через плечо. — Делай, как он велит, — повторил Бентли.

Хьюгар разжал пальцы.

— Положи ружье к ногам, — сказал Трупер. — И вы тоже, шериф.

— Да как ты смеешь!..

— К ногам, — сказал Трупер.

Они положили ружья к ногам. Абнер Лейт подошел к стоявшим вокруг двуколки. Из-за поворота дороги показалась повозка Франка Карсона. Хьюгар сказал:

— Я не забыл, Лейт.

— И я не забыл, — ответил Абнер.

— Шериф нам сейчас рассказывал, — заговорил Гидеон, — почему он сюда приехал. — Гидеон повторил то, что было сказано шерифом. — Продолжайте, сэр, — добавил он. — Мы хотим знать, что было дальше.

Подошел Франк Карсон и тоже стал у двуколки. Следя за каждым их движением, Бентли продолжал: — Стоит девочка и смотрит — и тут один из негров вдруг как набросится на нее, давай рвать с нее платье. Она — кричать. Выбежала Салли, другой негр ее ударил. Она поползла к шкафчику, где Кларк держит свой револьвер, тут негры пустились наутек.

— А какое отношение это имеет к нам? — спросил Гидеон.

— Салли узнала этих негров. Они все трое отсюда, из Карвела.

Минуту длилось мертвое молчание. Потом Абнер Лейт засмеялся. — Что за бред... — начал Джеф.

— Помолчи, — сказал Гидеон. — Говорить буду я.

Он обратился к Бентли: — Что же вам нужно?

— Мне нужно арестовать этих негров, Гидеон.

— По какому обвинению?

— Избиение женщины и покушение на изнасилование.

— Кто же эти трое, кого вы обвиняете? — спросил Гидеон.

— Ганнибал Вашингтон, Эндрью Шерман, а третьего Салли видала в лавке вместе с карвеловскими неграми, да не помнит, как звать.

— Хорошо, — сказал Гидеон. — Правда это или неправда, то, что вы рассказали, в это я не вхожу; это нас не касается. Но эти двое, что вы назвали, уже больше недели не были в городе. Ганнибал Вашингтон вчера весь день работал на постройке, клал кирпичи. Эндрью Шерман пахал в поле, двадцать человек его там видели. Все присутствующие это подтвердят. Так что вот вам ваши обвинения, шериф. Никто из Карвела вчера в городе не был.

— Негритянской сволочи нам в свидетели не требуется, — сказал Хьюгар.

Губы Гидеона сжались. Абнер Лейт подошел вплотную к двуколке: — А я, по-твоему, кто? Тоже негритянская сволочь? Ты, Хьюгар, поосторожней!

— Таких, как ты, нам тоже не требуется.

— Жаль, что я давно тебя не прикончил, сукин ты сын, — холодно сказал Абнер.

— Ну, ну, — вмешался Бентли. — Такие разговоры ни к чему не приведут. Мы не хотим беспорядка.

— Мы тоже.

— Но я должен арестовать этих людей. Чего им бояться? Будет им и справедливый суд и беспристрастные свидетели.

— Беспристрастные свидетели найдутся и здесь, — сказал Гидеон.

— Я намерен произвести арест. Вы мне в этом препятствуете. Так, что ли, я должен понимать?

— Понимайте, как хотите, — ответил Гидеон.

— Да, я так понимаю. Мы приехали сюда тихо, мирно, чтобы выполнить дело, возложенное на нас законом. А вы нас окружили и оказываете вооруженное сопротивление. Это очень серьезное дело, Гидеон.

— Вот что, шериф, — сказал Гидеон. — Этих людей вы не получите. Хотите говорить начистоту? Пожалуйста. Заявляю вам, что вы все наврали. Ни один человек в здравом уме не поверит этой дурацкой истории, что вы тут наплели. Вот. Я сказал.

— А я тебя слышал. Я нахального негра за пять миль слышу. Я его нюхом чую. Этих людей я добуду, Гидеон. Хотя бы пришлось мне весь округ поднять на ноги.

— Или весь штат, — кивнул Гидеон. — Всех скотов и мерзавцев, которых вам пригонит Хьюгар. А пока что, убирайтесь-ка вон из Карвела, Бентли. Это наша земля. Вон! К чортовой матери.

Мужчины стояли тесной кучкой, глядя вслед удаляющейся двуколке. Некоторое время все молчали. Потом Абнер Лейт начал ругаться — негромко, но с яростью и необыкновенным красноречием. Джеф сказал: — Пожалуй, не следовало так с ними разговаривать.

Франк Карсон пожал плечами. — Э, все равно. Это уже давно готовилось, и как с ними ни говори, ничего от этого не изменится.

— Да, — сказал Гидеон. — Всю эту неделю, каждый день, я ждал, что это случится. Каждое утро просыпался и думал об этом. Вот так думаешь каждый день, ждешь каждый день, что это придет — а потом и вот оно. Пришло.


Притихшие, присмиревшие, не совсем понимая, почему их изгоняют из их владений в середине школьного дня, дети стояли и смотрели, как мужчины один за другим входят в школу. Несколько старших мальчиков пробрались туда же вслед за взрослыми; никто их не остановил. Добрая половина мужчин, сидевших на скамьях, имела при себе какое-нибудь оружие; все двигались медленно и неуверенно, как люди, которые толком не знают, что им думать, что делать, на что надеяться. Бенджамен Уинтроп стоял у боковой стены и приглядывался к ним; он был встревожен и порядком испуган. Он был молодой человек — колледж он окончил в семьдесят третьем году — и происходил из очень скромной и очень религиозной новоанглийской семьи, возводившей свой род к губернатору того же имени, хотя свою фамилию они и писали немного иначе; и происходя из такой семьи, очень замкнутой, довлеющей себе, Бенджамен Уинтроп хотя и любил человечество, но эта любовь была у него скорей отвлеченным чувством, чем живой, непосредственной привязанностью. Ему потребовалась большая сила воли и длительная борьба с самим собой, чтобы ужиться здесь, среди этих столь чуждых ему, кротких и вместе с тем страстных людей. Теперь, глядя на них, он понимал не хуже, чем они, что это конец. Его работа здесь кончена. Остается только пойти на станцию и сесть в поезд, и чем скорей, тем лучше, может быть, даже сегодня.

Собрание открыл брат Питер. — Братья, — сказал он, — сегодня мы собрались в страхе и гневе. Да поможет нам бог избрать правильный путь, а когда выберем, дай нам бог силы итти по нему до конца. Будешь говорить, Гидеон?

Гидеон откликнулся из задних рядов, где он сидел: — Сегодня не я буду решать, а мы все. О том, что случилось, я могу рассказать не больше, чем всякий другой. О том, что нам делать, я знаю не больше, чем всякий другой. Говорите сами.

Все головы повернулись к Гидеону. Он выглядел старше чем когда-либо, таким старым его еще никто не видал. Заговорил Ганнибал Вашингтон. — Может, все-таки, ты скажешь, Гидеон. За всех нас. Человек или наш, или не наш. Ты — наш, Гидеон. Ты никогда не уходил от нас. Ты не святой; бывало, и ты ошибался, это верно, но никогда ты не важничал, не гордился перед нами, это тоже верно. Говори ты.

— Говорить много нечего, — сказал Гидеон. — Вы все знаете, что случилось. И знаете, почему. И понимаете, конечно, что если они заберут этих людей и повесят, это будет только начало.

Эндрью Шерман сказал усталым голосом:

— Я не хочу, чтобы из-за меня всем было горе. Горя я так довольно. Может, меня еще и не повесят. Положим, я пойду в город, они посмотрят и скажут: это не тот негр. Как они могут сказать, что я тот самый, когда я целую неделю не был в городе?

— Тебя повесят, — сказал Абнер Лейт. — Повесят, как пить дать.

— Повесят, — подтвердил Гидеон. — С этой минуты я ничего не решаю, решать будете вы. Если потом вы пожелаете, чтобы я вами руководил, я буду. Но решить должны вы сами. Эта история — ну, надо же им было придумать какую-нибудь историю, чтобы их действия хотя бы имели вид законности. Ведь всего восемь дней как власть у них в руках. За восемь дней не сломаешь все, что мы строили восемь лет.

— Что же нам делать, Гидеон?

— Это вам решать. Я думаю, что они явятся сюда сегодня же ночью, — а не сегодня, так завтра, но явятся непременно, и не двое, а гораздо больше. Они приступят к выполнению своего плана — уничтожить всех нас, и очень скоро перестанут заботиться о законности. Что же касается вас, то вы можете поступить по-разному. Можете сидеть у себя дома — тогда вас перебьют по-двое, по-трое, может быть, не всех, кое-кто, возможно, и уцелеет. Можете убежать и наняться где-нибудь на плантацию работать за кусок хлеба с салом и соломенную подстилку для спанья — и если будете вести себя очень смирно, то, может быть, останетесь в живых. С белыми немного иначе — они могут перейти к Джессону Хьюгару... впрочем, вряд ли он их возьмет. Нет, и у белых положение не многим лучше. А есть еще выход: стоять всем друг за друга и сражаться!

— Но ведь это же Соединенные Штаты Америки! — воскликнул Джеф. — Есть же у нас закон, есть же у нас суд! Неужели же нет другого выхода, как обрекать себя на уничтожение?

— Выходы есть, — сказал Гидеон. — Я только что их перечислил. Выбирайте. Закон? Вот уже восемь дней как нет другого закона, кроме закона насилия. Суд? Суд не в наших руках — и один тот факт, что это Соединенные Штаты Америки, еще не поможет нам добиться правды. Уничтожение? — Ну, не знаю. Когда старик Осаватоми Браун с отрядом в девятнадцать человек занял Гарперс Ферри, у него было меньше сил и меньше надежды, чем у нас, а он потряс всю страну, он пробудил народ, он заставил его прозреть. Я не предлагаю вам сражаться для того, чтобы умереть; я хочу сражаться для того, чтобы жить. Я хочу сражаться так, чтобы вся страна узнала, что тут происходит.

— Должен быть еще выход, — сказал Джеф.

— Какой?

— Ну, например, тебе поехать в Вашингтон.

— Я уже там пробовал — и ничего не вышло.

— Попробуй опять!

— И опять ничего не выйдет. А кроме того, это будет слишком поздно. Завтра уже будет слишком поздно.

Поднялся Уил Бун и заговорил, лениво растягивая слова: — Положим, мы решим драться. Мне это по душе, за своих я всегда готов постоять. Но только как? Мы ведь не армия. А территория-то какая? Три тысячи акров с лишком. Посчитай все фермы — сколько это пунктов надо оборонять? Что-то получается жидковато.

— Я думал об этом, — сказал Гидеон. — Видит бог, все последние дни я только об этом и думал. Если мы решим драться, надо собрать всех женщин и детей в одно место, такое место, где они будут в безопасности и где могут оставаться несколько дней, пока все это не уляжется. И такое место есть, совсем рядом; и всем разместиться можно, и оборонять легко — это старый дом Карвелов. Он стоит на горе, это выгодная позиция... Я все сказал, — закончил Гидеон. — Теперь решайте.


Через час они приняли решение. Это решение родилось из их силы и их слабости, из страха и гнева, из обиды и страдания и памяти о труде, который они вложили в свою землю. Когда стих гул голосов, Абнер Лейт обратился к Гидеону:

— Мы будем драться, Гидеон. Ты берешь начальство на себя?

— Я вам нужен?

— Ты нам нужен.

Гидеон оглядел всех собравшихся и кивнул. Тяжело ступая, волоча ноги, он вышел вперед. Брат Питер смотрел на него полными боли глазами. Поглядев на часы, Гидеон сказал:

— Сейчас уже почти три часа. Все, что нам надо сделать, надо сделать до темноты. Может быть, они явятся сегодня, может быть, только через несколько дней, я не знаю. Я предлагаю сделать так: сегодня же перевезти наши семьи в большой дом. Отвезти туда продовольствие, одеяла. Днем будем уходить работать на своих участках, а при них оставлять охрану. По крайней мере, будем знать, что они в безопасности. Школьный колокол используем как сигнал тревоги, но школьным зданием, видимо, пользоваться не придется...

Он повернулся к Бенджамену Уинтропу. — Не знаю, как вы на все это смотрите, мистер Уинтроп. Во всяком случае, ваше дело сторона. Занятия в школе придется пока прекратить...

Уинтроп, смущенно потирая руки, ответил: — Я не сторонник насилия, мистер Джексон. Ваших намерений я не могу одобрить — впрочем, это не мое дело. Но очень нехорошо, чтобы дети весь день оставались без присмотра, да еще когда они все в куче...

— Что делать? Другого выхода нет.

Уинтроп, тоном покорности судьбе, сказал: — Хорошо, я еще побуду с вами, пока у вас не наладится какой-нибудь порядок. Вначале всегда особенно трудно...

— Если вы останетесь, мы будем вам очень благодарны. — Гидеон опять обратился к собранию. — Порох и пули, сколько у кого есть, все берите с собой. Из припасов — муку, копченое мясо, то, что легко перевезти...

Они вышли из школы, так же как входили, — по одному, неторопливо, молча. Каждый сзывал своих детей и, собрав их вокруг себя, уезжал или уходил домой. В дверях Гидеона остановил Трупер.

— Я из своего дома никуда не пойду, — сказал он.

— Почему?

Черный великан — он был еще выше Гидеона, еще шире его в плечах, огромный и тяжелый, как каменная глыба, — отрицательно помотал головой.

— Не пойду, — повторил он.

— Это тебе решать, — сказал Гидеон.

Медленно выдавливая из себя слова, Трупер стал объяснять. — Я не то, что ты, Гидеон. Когда был рабом, меня били как никого не били, орясина, говорят, черная дубина, скот бесчувственный. Все время так. Мистер Дадли Карвел, он купил меня на торгу в Орлеане. Очень дорого заплатил, дороже, чем за всех. Работать заставлял больше, чем всех. Утро, день, ночь — все равно работай. Ни поспать, ни отдохнуть. А если порют кого, надсмотрщик сейчас говорит: этому тоже всыпьте для примера, такому здоровому ничего не сделается, ему это как с гуся вода.

Трупер стащил с себя рубашку: — Посмотри на мою спину, Гидеон! — Брат Питер и еще несколько человек остановились послушать; они тоже посмотрели на его спину: вся исполосованная рубцами, она походила на рельефную карту.

— Не пойду из своего дома, Гидеон. Мы с женой па эту землю жизнь положили. Моя земля, ты подумай, моя собственная! Ни хозяина, ни надсмотрщика. Мне иногда на колени стать хочется, поцеловать эту землю. Свой дом, ты подумай, свой! Сижу в своем доме, и жена подает мне есть. Не рабья лачуга, не карцер — свой дом! Никуда не пойду из своего дома, Гидеон. И никто меня не заставит.

— А твои дети? — спросил брат Питер.

— И они со мной. Ничего с нами не будет.

Восемь лет тому назад Гидеон стал бы возмущаться, убеждать, уговаривать. Теперь он сказал: — Хорошо, Трупер. Не хочешь — не надо. Твое дело.


Весь этот долгий весенний день, 18 апреля, карвеловцы были заняты переездом со своих ферм в большой дом. Женщины укладывали на повозки тюфяки и одеяла, кастрюли, еду, какие-нибудь любимые вещицы — календарь, книгу или библию, швейную корзинку, гипсовую статуэтку, яркую литографию. О сегодняшних событиях не разговаривали, хотя раньше, когда они еще были в будущем, только о них и говорила. Даже дети, хотя и взволнованные таким необыкновенным случаем, перевернувшим весь порядок их тихой, однообразной жизни, вели себя смирней, чем всегда. Все стали очень раздражительны. Мужчины выходили из себя по пустякам — оттого, что кто-то положил на другое место пилу или молоток, оттого, что ребенок вертится под ногами; женщины кипятились из-за всякой мелочи; но главный и единственно важный факт все принимали без возражений, без слез. Нагрузив повозку, семья выезжала из дому и, поднимаясь на холм, издали видела, что с другой стороны к нему подъезжает другая семья на другой, такой же нагруженной повозке. Мало-помалу повозки съезжались к дому. К тому времени как все съехались, день уже клонился к вечеру, и старый белый дом с высокими колоннами купался в розовых и золотых закатных лучах.

Гидеон взял с собой несколько книг. Джеф взял хирургические инструменты и кое-какие лекарства из того запаса, что он закупил в Чарльстоне. В большой фургон для сена сложили тюфяки и подушки и, насколько можно удобнее, устроили на них бедного Фреда Мак-Хью. Взяли все оружие, какое было в доме, — старый спенсер Гидеона, кавалерийский карабин Марка, два дробовика и тяжелый, длинноствольный кольтовский револьвер, который Гидеон год назад купил в Вашингтоне. Взяли кухонную посуду, какая получше, и почти все постельное белье. Рэчел хотела его оставить — жалко было таскать с собой; она копила его годами — Гидеон покупал ей понемножку всякий раз, как были свободные деньги, зная, как она радуется, ложась в постель с мягкими белыми простынями, с тонкими белыми наволочками. Но Джеф сказал: — Возьми всё, — не объясняя, для чего это нужно.

Абнер Лейт сказал Джимми, своему девятнадцатилетнему сыну: — Ну, а ты как? Сейчас не те времена, что десять лет назад. Что я с Гидеоном, так это уж так, привык всегда с ним. А тебе незачем.

Год назад Гидеон помог Абнеру купить второй участок в сто акров — для Джимми, чтобы тот мог завести свое хозяйство, когда женится. Теперь юноша напомнил об этом отцу.

— Знаю, знаю. Так ведь это он для меня, а тебе какая забота?

— Я останусь с тобой.

Абнер кивнул и обнял сына за плечи. Такие проявления чувств были редкостью между ними. Юноша высвободился из его объятия и пошел в дом помогать матери.

Брат Питер и мальчики, приемыши Алленби, приехали первыми. Снаружи дом мало изменился; кое-где потрескалась штукатурка, кое-где облезла краска. Если смотреть издали, он казался таким же красивым и величественным, как раньше; вблизи было видно, что стекла выбиты, двери висят на одной петле, что всюду кругом густо растет сорная трава. Мебель вся была продана на аукционе, но опустевшие комнаты хранили еще какой-то отблеск былого великолепия. Широкая внутренняя лестница с перилами из красного дерева и дубовыми ступеньками даже имела еще более торжественный вид среди голых стен. Расписанные от руки обои висели клочьями, но цвет их сохранился. Резные панели орехового дерева как будто ждали, чтобы к ним снова приставили шифоньерки, кресла, диваны, и кое-где под многолетней грязью, среди груды листьев и мусора, натасканного детьми, игравшими в пустом доме, проглядывали квадратики дорогого паркета.

У брата Питера, не обремененного имуществом, переезд отнял немного времени. Трое мальчиков, приехавших с ним, — после смерти мистера Алленби они жили у брата Питера, — вооружившись метлами, принялись наводить чистоту. Потом еще другие пришли к ним на помощь. Не так-то легко выгрести мусор, накопившийся за много лет, но к тому времени, как все съехались, дом уже был более или менее прибран. Гидеон размещал приезжающих. В доме было больше двадцати комнат — много, но недостаточно, чтобы поселить каждую семью отдельно: приходилось, стало быть, жить сообща. В большом бальном зале Гидеон решил устроить общую спальню для мужчин. Женщин с маленькими детьми, стараясь по возможности не разбивать семьи, он развел по спальням. Некоторым, как, например, Джеку Сэттеру, у которого была бабушка, жена, сестра и три дочери, он дал отдельную комнату. Мальчики старше десяти лет и те из мужчин, кому нехватило места в зале, будут спать в столовой; днем здесь же будут происходить школьные занятия. Все съестные припасы сложили в кладовой при кухне, и Гидеон выделил несколько женщин — выдавать продукты и надзирать за стряпней. Другая группа женщин занялась уборкой. Мужчины заклеивали выбитые стекла бумагой, а Ганнибал Вашингтон и еще двое полезли в цистерну, посмотреть, нельзя ля привести ее в годность. Цистерна находилась у самых кухонных дверей, между двумя флигелями и было бы гораздо проще хранить всю воду в ней, вместо того чтобы держать ее в бочках. К закату солнца цистерна была вычищена, и старшие мальчики под командой Ганнибала Вашингтона уже бегали с ведрами и наполняли ее водой из колодца. Одновременно Гидеон послал пять или шесть повозок за дровами.

Несколько семей, у кого были маленькие дети, привели с собой коров и привезли сена. Все карвеловские сараи и хлевы давно погорели, поэтому Гидеон распорядился поставить коров и лошадей в квадрат между флигелями дома, а с открытой стороны загородить повозками.

Удивительно, как много удалось сделать до наступления темноты; это сильно всех подбодрило. Кроме Уинтропа, все тут были свои, все знали друг друга либо с самого рождения, либо, по крайней мере, много лет. То, что могло бы раздражать постороннего человека — мелкие особенности каждого, привычки, чудачества, — им всем было слишком знакомо и ничуть не мешало. Наоборот, их даже веселила новизна обстановки — то, что они все вместе и всё решают сообща и могут посидеть и поговорить в такой час, когда обычно уже ложились спать. Старые большие люстры не были увезены из карвеловского дома, и Гидеон не пожалел свечей в этот вечер — в каждую из главных люстр он велел вставить по двадцать четыре свечи — и яркий свет, преломляясь в хрустальных подвесках, весело озарял комнаты.

Всех мужчин Гидеон разбил на отряды. Для охраны дома достаточно десяти человек; если дежурить всем посменно, считая и старших мальчиков, то каждому придется пожертвовать на это один день в неделю. Очень далеко заглядывать в будущее они не решались, такие мысли пугали их и лишали мужества; и они довольствовались тем, что строили планы на завтра, на послезавтра. Другому отряду Гидеон поручил смотреть за лошадьми. Третий получил особое назначение — разбирать ссоры. Сейчас все идет гладко, но со временем, при совместной жизни, неизбежны споры и недоразумения; их придется улаживать. Надо также использовать детей для разных мелких дел и поручений; кстати, это их развлечет и удержит от шалостей...

Из ящиков и досок Гидеон соорудил что-то вроде стола. Стулья многие привезли с собой; это уже позволяло устроиться с некоторым удобством. После того как был изготовлен, подан и съеден первый совместный ужин и улеглась неизбежная при этом суматоха, Гидеон сел к столу и написал несколько телеграмм. Одну он адресовал редактору «Нью-Йорк Геральд»; за интересным материалом Беннет погонит своих репортеров хоть на край света, даже если этот материал и вполовину не так интересен, как то, что может разыграться в Карвеле. Другую — президенту, третью—государственному секретарю, четвертую — Фредерику Дугласу, старому, всеми уважаемому деятелю негритянского движения. Еще одну он послал Кардозо; в ней он описывал создавшееся грозное положение и в последний раз призывал всех честных людей Юга к единству и совместным действиям. Он писал: «Не забывайте, Фрэнсис, что мы не одни, что наш отказ подчиниться насилию и террору и признать тиранию неизбежной может вдохновить и объединить многие тысячи честных жителей Юга». Он решил также послать телеграмму Ральфу Уолдо Эмерсону, умоляя старика еще раз поднять голос в защиту справедливости. Каждую телеграмму он передавал собравшимся вокруг него мужчинам, чтобы все могли ее прочитать и обсудить. Кончив, он отвел Марка в сторону и сказал ему:

— Я хочу, чтобы ты отвез эти телеграммы. Это очень важно.

Марк кивнул.

— Поезжай прямо в Колумбию. Если выедешь сейчас, как раз поспеешь туда к утру, к открытию телеграфной конторы. Возьми кобылу, Абнер даст тебе седло. Марк, мальчик мой, помни: что бы ни случилось, телеграммы должны быть отосланы. Потом возвращайся сюда.

— Я вернусь, — сказал Марк.

Гидеон сам проводил его. Они вместе вышли из дому. На Марке были высокие сапоги; большой кольтовский револьвер он положил в карман куртки вместе с телеграммами. Он уже попрощался со всеми, весело и небрежно; в том, что он выполнит это поручение, он не сомневался. Ему не терпелось скорей ехать; ночь была ясная, лунная, отличная ночь для поездки верхом. Маленькая кобыла помчится, как ветер; ничто его не остановит, никто его не догонит, и через несколько часов вся страна узнает о том, что происходит в Карвеле. Гидеон с гордостью смотрел на него: ведь это был его сын, этот стройный юноша, не знающий страха, полный жизни, гордый; плод того прошлого, которое было построено им, Гидеоном. Вот оно — живое свидетельство этого прошлого. А будущее уж само позаботится о себе. — Ты не боишься? — спросил он, и юноша только усмехнулся. Когда он уже сидел в седле, к ним подошел Джеф. — Счастливый путь! — сказал он, пожимая колено Марка и улыбаясь ему.

— Спасибо, доктор, — ухмыльнулся Марк, и как всегда, когда он говорил с Джефом, в голосе его прозвучала дразнящая нотка, смесь иронии и почтения. — Я привезу тебе коробку пилюль. — Он тронул лошадь и шагом стал спускаться с холма, мимо гниющих развалин, которые когда-то были хижинами рабов.

Вскоре после этого Гидеон лег спать на своем тюфяке в большом зале. Странно было лежать там, прислушиваясь к хриплому дыханию и беспокойным движениям опавших вокруг мужчин. Серебряный лунный свет, струившийся сквозь высокие окна, еще усиливал овладевшее им чувство нереальности. Все это напомнило ему те уже давние годы, когда он был в армии, — ночлег где-нибудь на бивуаке, далеко от Карвела, далеко от молодой и прелестной Речел, далеко от детей, которых он покинул, ибо бывает время, когда мужчина должен выполнить свой долг. Так, вызывая в памяти то один образ прошлого, то другой, Гидеон уснул, а через несколько времени, сколько — он не знал, он

проснулся от выстрелов. Они гремели где-то по ту сторону долины. Много выстрелов, один за другим, а потом опять немая тишина.


Кэти, жена Трупера, не посмела ему возражать; она любила мужа, но и боялась его. Он был больше и сильней всех в Карвеле, но нравом мягкий, как женщина; его легко было тронуть до слез и так же легко было вызвать в нем бешеный гнев. Кэти уже привыкла к этому; ей неплохо жилось с мужем; она была маленькая и некрасивая, но Трупер не обижал ее, не грешил с другими женщинами, работал как вол и никогда не поднимал руки ни на нее, ни на детей. Были у него недостатки — взять хотя бы его упрямство; уж если он что-нибудь вобьет себе в голову — кончено, это ничем не выбьешь. Как в тот раз, когда он сказал, что не станет брать себе фамилию, как это делали все, не станет — и баста, и нечего об этом разговаривать: у него, слава богу, есть имя; звали его Трупер и так и будут звать, и больше ему ничего не нужно. И теперь, когда он заявил, что останется дома, Кэти даже не пробовала спорить. Она покорно сказала своим девочкам: — Мы останемся тут. — Всякий раз, как она видела нагруженную повозку, проезжавшую мимо их фермы по направлению к большому дому, у нее начинало щемить сердце, — но что она могла сделать? А когда наступила ночь и маленький дом Трупера, казалось, утонул в бездонном молчании и мраке, страх совсем овладел Кэти, хотя она и старалась не показывать это мужу.

Она совсем не спала в эту ночь. Лежа рядом с Трупером, она чутко прислушивалась к ночным звукам. А он спал. Он ничего не боялся — ведь это все его собственность, кто у него отнимет? Она лежала, думая о том страшном, что вот-вот набросится на нее; проходили минуты, проходили часы — и вдруг она что-то услышала.

Она разбудила Трупера. — Послушай!

— Что такое?

Он прислушался — и услыхал быстрый, ровный топот копыт. Он встал с постели, натянул штаны, при свете луны, глядевшей в окна, отыскал свой спенсер и босиком пошел к двери.

— Куда ты? — прошептала Кэти.

— На двор. А ты не выходи!


Он вышел и стал перед домом, сжимая ружье. Вспомнив,

что не взял патронов, он вернулся, набил патронами карман. Дети заворочались в кроватке, он нагнулся к ним, погладил их, успокоил. Потом снова вышел, прислушался; он стоял в лунном свете, голый по пояс черный великан, и мощные, налитые мускулы перекатывались у него под кожей при каждом движении.

Топот стих. Потом послышался снова — с той стороны, где была ферма Гидеона; потом стал глуше — там дорога шла через сосновый лес. Дальше она выходила на пригорок, залитый лунным светом, и Трупер увидел, что по ней движется конный отряд, — Не меньше чем двадцать всадников, вплотную друг к другу, все в белых балахонах и Острых шлыках Ку-клукс-клана. Трупер перевел дух и тихо выругался, но не двинулся с места. Дальше дорога опять скрывалась из виду. Стук копыт смолк. Это они, должно быть, остановились у дома Ганнибала Вашингтона. Они были уже так близко, что до Трупера доносился неясный звук голосов. Потом копыта снова застучали. Следующей была ферма Трупера. Трупер весь подобрался; он стоял, расставив ноги, грудь его слегка вздымалась.

Через минуту он их увидел на дороге, среди пятен лунного света и теней от деревьев. Раздался собачий лай — это охотничий пес Трупера с яростной, бессмысленной отвагой кинулся прямо в гущу лошадей. Всадники приближались шагом, медленно и осторожно, потом, увидев Трупера, совсем остановились. Он стоял перед ними, облитый лунным светом, огромный, неподвижный — не человек, а лоснящаяся черная глыба. Они увидели ружье в его руках, поднятое на уровень груди, нацеленное в них. Они долго стояли на месте, потом еще медленнее, еще осторожней двинулись вперед.

— Что вам нужно? — спросил Трупер. Низкий его голос, хриплый от гнева и ненависти, прозвучал глухо, как дальний раскат грома. Кэти вышла на порог. Увидав белые капюшоны, она стала судорожно всхлипывать.

Всадник, ехавший в голове отряда, сказал:

— Нам нужны Ганнибал Вашингтон, Эндрью Шерман и ты.

— Ну, вот я, — сказал Трупер.

— Положи ружье!

— Ну, вот вам я, — повторил Трупер. Теперь его голос гремел, как литавры. — Вы на моей земле! Прочь с моей земли, сукины дети!

Уловив гневный звук в голосе хозяина, пес свирепо зарычал и вцепился в одну из лошадей. Та встала на дыбы. Кто-то крикнул: «Да пристрелите этого проклятого пса!» Сухо щелкнул револьверный выстрел. Собака перевернулась в воздухе и покатилась по земле, корчась и извиваясь. Трупер, с перекошенным от злобы лицом, вскинул ружье и выстрелил. Один из всадников вдруг осел в седле,покачнулся и свалился набок, повиснув на одном стремени. Лошади испуганно забили копытами. Разом грянуло несколько выстрелов. Пули молотками ударили по телу Трупера, но он шагнул вперед. Он шел прямо на конных, кровь ручейками сбегала по его широкой груди. Его жена, в дверях, кричала отчаянным криком. Кто-то завопил: «Да застрелите же этого скота!»

Снова грянул выстрел, и Трупер пошатнулся. Лошади плясали и кружились вокруг него. Он взмахнул ружьем — рука ку-клукс-клановца, поднявшаяся было для защиты, хрустнула, как сухая ветка. Он снова взмахнул — и приклад разлетелся в щепки от удара о ключицу, глубоко вдавив осколки кости в грудь. Теперь уж в него трудно было стрелять — можно было попасть в своих. Он стащил еще одного с вздыбившейся лошади, встряхнул завизжавшего от страха негодяя, как собака трясет крысу. Кто-то соскочил с лошади, приставил дуло к спине Трупера и выстрелил. Исполинское тело дернулось, замерло — потом осело, как пустой мешок. Человек, которого он стащил с лошади, лежал на земле и стонал. Другой, со сломанной рукой и ключицей, вдруг начал испускать дикие, нечеловеческие вопли. Остальные продолжали стрелять в неподвижное тело Трупера. Кэти выбежала из дому, пытаясь пробраться к мужу. Ее схватили, сорвали с нее ночную рубашку, повалили наземь. Она как-то вывернулась, и тогда один из людей в капюшонах, всхлипывая от возбуждения, ударил ее прикладом по голове. Череп треснул — она умерла сразу, раскинув руки и ноги. Кто-то закричал со злобой:

— Дурак, идиот, что ты сделал!

Они стояли, глядя на мертвое, нагое тело. Потом столпились вокруг человека с переломанной ключицей. Тот, которого Трупер подстрелил, был уже мертв. Этот тоже умирал. Они стояли вокруг и смотрели, как кровь густой струей вытекает из разорванной артерии.

Потом повернулись к дому — там теперь все было тихо. Один пошел в сарай и вернулся, держа на вилах охапку сена. Он кинул ее в открытую дверь. Кто-то зажег спичку. Они подбросили еще сена в огонь, потом еще — и вдруг пламя охватило весь фасад дома.

Тогда закричали дети. Страх, давивший их и заставлявший молчать, вдруг прорвался криком — жалким, беспомощным криком тех, кто боится и не знает и не может понять причины своего страха. Клановцы стояли вокруг и смущенно молчали.

— Там дети, — сказал кто-то.

— А ну их, — проговорил другой. — Этого отродья и то слишком много.

— Где же, однако, все эти черные скоты?

— А я вам скажу, коли хотите знать. В старом карвеловском доме. Больше им негде быть.

Тот, кто заговорил первым, распорядился: — Гарри, ты скачи в город, спроси у Бентли — где же отряд из Калхунского округа? Ведь он обещал, черт его дери, что тут сегодня же ночью будет двести человек. Так где же они, чтоб им треснуть! — Потом он добавил, как бы между прочим: — Скажи ему, Мэтти Кларк в Хэп Лоусон убиты.

И он опять повернулся к горящему дому.


Все мужчины, спавшие в большом зале, проснулись от выстрелов. Столпившись у окон, они смотрели на залитые луной склоны, по которым, казалось, еще перекатывались отзвуки ружейной стрельбы. Потом, схватив ружья, они выбежали на широкую веранду; они стояли у перил, напряженно всматриваясь в светлую дымку лунной ночи. Женщины кричали с верхнего этажа: «Что случилось? Что случилось?..» Дети проснулись и взволнованно гомонили наверху.

Несколько мужчин обошли вокруг дома, но ничего не обнаружили.

Первая мысль Гидеона была о Марке. Потом он сообразил: сейчас три часа утра, — нет, Марк уже далеко. Он вышел на крыльцо. Глядя по сторонам, он спросил Абнера Лейта:

— Где это стреляли, как по-твоему?,

— Да вроде на том краю, подальше, где Трупер живет.

Тут все вспомнили о Трупере и переглянулись. — Ах ты, господи, — тихо проговорил Франк Карсон. — Глядите, глядите! — вдруг закричал Ганнибал Вашингтон.

Во мраке зардело красное пятно; оно быстро росло и разгоралось. Сперва все подумали, что горит сарай или хлев, но вдруг в небо взвились языки пламени, и всем стало ясно, что горит что-то побольше сарая. Зарево все шире разливалось по небу, и наконец кто-то вслух произнес то, что у всех было в мыслях:

— Это дом Трупера.

— Дети!.. Там двое его детей!..

Все толпой бросились с веранды, но их остановил голос Гидеона. — Стойте! Вы с ума сошли! Никто не уйдет отсюда. Ганнибал! Ты можешь незаметно пробраться туда и разузнать, что случилось?

Ганнибал Вашингтон кивнул и пустился бегом: маленький и проворный, он мелькнул по склону, как тень, и растаял в лунном свете. Все стояли молча, только кое-кто искоса поглядывал на Гидеона.

— Мы должны держаться вместе, — сказал Гидеон. — Вы поставили меня начальником, — так слушайтесь моих приказаний. Или выберите другого.

— Хорошо, Гидеон, — мягко сказал Абнер Лейт.

— Джемс, Эндрью, Эзра, вы будете с трех сторон караулить дом. Отойдите на тридцать ярдов и станьте по одному с каждой стороны. Если что увидите или услышите — кричите нам.

Трое названных ушли. Несколько женщин спустились сверху на веранду и шопотом разговаривали с мужчинами. Гидеон отослал их обратно и велел уложить детей спать. Но никто в Карвеле больше не спал и эту ночь. Время шло; все было тихо. Мужчины разбились на кучки и шопотом обсуждали положение. Одни сидели на широких ступеньках, другие стояли, прислонясь к дорическим колоннам, величественно вздымавшимся к темному небу. Все, не отрываясь, глядели на склон, на котором исчез Ганнибал Вашингтон, и, наконец, после часа ожидания, они увидели, что по склону поднимается человек.

— Ганнибал?..

Он подошел, тяжело дыша, с головы до ног мокрый от росы. Сперва он не мог говорить; пришлось подождать, пока он отдышится. Потом он рассказал обо всем, что видел.

— А дети, где дети?

Он покачал головой. — Сгорели, наверно. — Он добавил: — Я подполз совсем близко, я видел мертвые тела, вот как на ладони. Я слышал, что те говорили.

— Что ты слышал? — глухо спросил Гидеон.

— Они ждут, что приедут еще две сотни из Калхунского округа. И еще другое отделение Клана обещало прислать людей. Они говорили — с юга. Наверно, из Джорджии. Они знают, что мы здесь, в этом доме.

Одного из стоявших на веранде, мальчика лет семнадцати, вдруг начало тошнить; он перегнулся через перила, содрогаясь в мучительных приступах рвоты. Зарево уже угасало, но кто-то поглядел в другую сторону — и сейчас же все взгляды обратились туда. Там, над темными деревьями, засветилось новое розовато-алое пятно и по мере того, как оно разгоралось, все, один за другим, поворачивались и смотрели на Абнера Лейта. Он стоял на ступеньках, сжав свои огромные красные кулаки, прикусив нижнюю губу так, что струйка крови текла у него по подбородку. И вдруг он заплакал: длинное загорелое лицо оставалось неподвижным, а по худым щекам струились слезы. Он заговорил шопотом:

— Мерзавцы — все, что у меня было, все, о чем я мечтал, будь они прокляты, будь они прокляты! — человек трудится, строит, придумывает, мечтает, будь они прокляты...

Ганнибал Вашингтон сказал: — Гидеон, почему мы их не остановим? Чего ждать? Чтоб они все сожгли?

— Вот для этого они и жгут дома, — кивнул Гидеон. — Они хотят выманить нас отсюда.

— Я пойду туда, — сказал Абнер Лейт.

— Нет. Ты не пойдешь. Мы позволили Труперу остаться, и теперь он лежит там мертвый, и его жена рядом с ним.

— Я пойду, Гидеон.

— Нет! — Голос Гидеона звучал холодно и непреклонно.

В эту минуту что-то произошло. Крикнул Эзра Голден; и все услышали глухой мерный стук копыт — лошади шли шагом и не одна, не две — много; а затем в лунной дымке возникли призрачные белые фигуры в капюшонах. Их было уже не двадцать, а больше, гораздо больше, — сплошная масса одетых в белое всадников; подъехав к дому ярдов на полтораста, они остановились.

— Эй вы!

— Что вам нужно? — закричал Гидеон. — Кто вы такие?

Звук его голоса поплыл в ночной тишине, колеблясь, постепенно угасая.

— Не валяй дурака, Джексон! Сам знаешь, кто мы. А нужны нам те трое негров.

— Не стоит отвечать, — сказал Гидеон. — Не стоит.

— Мы пришли за ними, Джексон! Подавайте их сюда, а не то мы все ваши хибарки сожжем, все до единой.

Гидеон резко скомандовал: — Рассыпаться вокруг дома! Залечь в траву! Не стрелять, пока не подойдут на пятьдесят ярдов. — Большинство мужчин сбежали с крыльца, рассыпались, притаились в кустарнике и сухой прошлогодней траве. Оставшиеся на веранде легли на пол. Гидеон, Абнер и брат Питер стали за одну из колонн. Гидеон посмотрел на Абнера. Тот старательно целился из своей длинной, старой, но меткой шарповской винтовки. Он стоял неподвижно, застывший, словно каменный, а слезы все катились по его щекам. «Боже, прости нас, — прошептал брат Питер. — Боже, прости нас!» Гидеон поднял свой спенсер и прицелился. Когда он в последний раз смотрел на человека сквозь прорезь этого прицела? Что может быть безумней и бессмысленней убийства, и все же только оно могло решить, кто прав и кто не прав. Белая шеренга двинулась вперед — сперва рысью, потом все медленней. Когда они были в ста ярдах от дому, из длинной винтовки Абнера Лейта сверкнуло пламя — и один из всадников свалился с лошади. Люди в белом начали стрелять с ходу. Когда расстояние сократилось до семидесяти пяти ярдов, раздался треск ответных выстрелов — карвеловцы, вопреки приказаниям Гидеона, открыли огонь. Еще один упал с лошади, другой завопил от боли. Белая шеренга остановилась, заколыхалась и галопом умчалась прочь, растаяв в лунном сумраке.

Люди сошли с веранды, медленно вышли вперед. На траве лежали две фигуры в белом. Двое карвеловцев нагнулись, сняли с них капюшоны. Оба лежавших были мертвы — и оба чужие, никто в Карвеле их не знал; сейчас они в первый раз видели их лица.

Первая схватка — и никто из карвеловцев не пострадал; можно бы радоваться — но всякая радость угасла, когда в небе начало вставать зарево новых пожаров. Дома и амбары, один за другим, превращались в пылающий костер; и каждый такой костер означал гибель чьих-то надежд, чье-то отчаяние, чье-то горе. Женщины и дети, сбившись в кучу, смотрели на огонь. Встало солнце, а дома все еще горели, над пожарами извивались длинные полосы серого дыма.

Женщины приготовили завтрак. Он был подан и съеден, но за столом не слышно было ни разговоров, ни смеха. Гидеон успокаивал себя лишь одной мыслью — что сейчас Марк уже отослал телеграммы.


Марк шагом спустился с холма, а дальше взял наперерез через луга, на которых в прежнее время в Карвеле паслись кровные лошади, ходившие под седлом. Благодаря этому ему не пришлось ехать ни новой дорогой, ни дамбой; тропинка вывела его прямо на шоссе. Маленькая кобыла шла ровной рысью, глотая пространство; она могла итти так часами. Озаренная луной дорога была пустынна; в такую ночь, по свежему ветру, можно было проскакать хоть на край света и обратно. Отъехав миль восемь, Марк перешел на шаг, чтобы дать лошади передохнуть, — и тут он услышал дробный стук копыт. Он спешился, отвел кобылу с дороги в сосновую рощицу, шопотом успокаивая ее и поглаживая ее бархатистый нос. Стоя там, он увидел, как по дороге проскакал отряд человек в двадцать, все в белых капюшонах Ку-клукс-клана. Марк подождал, пока они не исчезли из виду и топот не стих вдали; затеи снова вскочил в седло и поехал дальше.

Сперва появление этих всадников сильно его встревожило. Они, разумеется, ехали в Карвел. Быть может, ему повернуть назад? При том ходе, на какой способна маленькая кобыла, он успеет их обогнать и предупредить своих. Потом он сообразил, что от двадцати человек в большом доме оборониться нетрудно, что отец уже, конечно, принял меры и врасплох его не застанешь; а сам он на обратном пути рискует, что его окружат и застрелят. С этими мыслями он погнал лошадь вперед; она шла своей быстрой,

скользящей рысью; Марк, покачиваясь в седле, иногда засыпал на минуту, убаюканный свистом ветра и ровным ходом лошади. Дорога бежала под ногами, часы проходили. Марк был еще настолько молод, что гордость своим поручением быстро вытеснила в нем тревогу об оставшихся в Карвеле. Он весело разговаривал с кобылой. — Ах ты милочка, ах ты чудная лошадка, что за сердце у тебя, вот это так сердце, сильное, как пушка, большое, как солнце...

Когда темное ночное небо стало бледнеть перед рассветом, Марк натянул поводья и перешел на шаг. Немного погодя он свернул с дороги на небольшой лужок. Лошадь тяжело дышала; им обоим нужен был отдых. Марк очень устал. Обмотав поводья вокруг руки, он прилег на траву — только на минуту, только чтоб отдышаться; уж, конечно, не затем, чтобы спать — разве заснешь на жесткой, сырой земле. Он на секунду закрыл глаза — а разбудило его подергиванье поводьев. Солнце стояло уже высоко. Он поднялся на локте, и кобыла тотчас подошла и нагнула голову, чтобы он ее приласкал. Марк посмотрел на часы; было больше восьми — он, стало быть, спал целый час. Он сел в седло и продолжал путь, и около десяти въехал в Колумбию.

Проезжая через жилые кварталы, он заметил, что встречные поглядывают на него с любопытством. Что-то странное ощущалось в городе — настороженность, угроза. Он поехал прямо на телеграф, привязал лошадь к ограде, вошел. Сон не освежил его; усталость валила с ног; ему хотелось скорей покончить с этим делом, уехать из города, отыскать тенистое местечко где-нибудь в сосновом лесу и залечь спать. Прыщавого мальчишки не было в конторе, за столом сидел только телеграфист, хмурый, черноволосый человек лет сорока. Он воззрился на Марка и несколько секунд пристально его разглядывал; потом встал и подошел к барьеру.

— Чего тебе?

Марк положил перед ним телеграммы.

— Вот. Отправьте, пожалуйста.

Мельком взглянув на листки, телеграфист сказал: — Это очень дорого стоит.

Марк вынул пять бумажек по десять долларов и положил их на барьер.

— Что-то больно много у тебя денег. Откуда бы столько у негра?

Гидеон на прощанье сказал Марку: — Телеграммы надо отправить. Я полагаюсь на тебя. — И Марк заговорил вкрадчиво и подобострастно: — Это по поручению депутата Джексона. Это он дал мне деньги.

— Вот как?

— Честное слово, мистер, — сказал Марк. — Говорю вам, это он мне дал.

Телеграфист начал читать телеграммы. Потом зорко взглянул на Марка, на его пыльную, забрызганную грязью одежду, потом — в окно, на привязанную к ограде лошадь. Марк сунул руку в карман, пальцы его сомкнулись на рукоятке кольта. Телеграфист прочел еще одну-две телеграммы. Потом сгреб их все и сказал:

— Ладно. Отправлю. — Он потянулся к деньгам.

— Отправьте сейчас, при мне, — сказал Марк. В голосе телеграфиста зазвучали резкие нотки:

— Слушай, ты. Отправить столько телеграмм, — на это нужно время. Много времени. И я не привык, чтобы негры указывали мне, что и как делать. Проваливай отсюда, а когда я их отправлю, это тебя не касается.

— Я вам заплатил, — сказал Марк. — Отправьте сейчас.

— Вон отсюда!

Марк вытащил кольт и опер его о барьер, нацелив дуло прямо в живот телеграфисту; своим телом он заслонил револьвер так, чтобы ни со двора в окно, ни от двери его нельзя было увидеть. Палец Марка лег на спусковой крючок. — Отправьте сейчас, — сказал Марк. — Садитесь за ключ и начинайте передавать.

Телеграфист побледнел. Нижняя губа у него задергалась. Он начал, заикаясь: — Это же чорт знает...

— Начинайте передавать, — перебил его Марк. — И без фокусов. Я буду знать, что вы передаете.

Не спуская глаз с Марка, телеграфист отошел к столу и сел. Он положил перед собой телеграммы; тронул ключ; затем ключ застучал: «Внимание центральная внимание центральная говорит станция Сэмтер-стрит Колумбия сообщаю на станции налет негры телеграфьте вокзал сообщите полиции внимание...»

Телеграфист снова и снова повторял сигнал. Он сделал вид, что кончил первую телеграмму, скомкал ее, бросил в корзину, положил перед собой вторую. Вошел прыщеватый мальчишка. Марк глянул на него и указал револьвером: — Стань вон там, у стены. — Мальчишка стал у стены, разинув рот, онемев от страха. Ключ стучал. «Внимание центральная я вынужден продолжать передачу...» Он закончил третью телеграмму, скомкал, бросил в корзину. Пожилой человек купеческого вида вошел в контору. Марк указал ему револьвером — и он тоже стал у стены. Телеграфист бросил в корзину четвертую телеграмму. Ключ все стучал. Пятая и шестая полетели в корзину.

— Все, — хрипло проговорил телеграфист.

— Оставайтесь на месте, — сказал Марк и пятясь стал подвигаться к выходу. — Стойте, где стоите. Не двигайтесь. — Он задом вышел через дверь на улицу, все еще не опуская револьвера. Раздался треск ружейного выстрела, и одновременно жгучая боль пронизала Марку левую руку, как будто по ней ударили раскаленным молотком. Перебитая рука бессильно повисла. Он даже не знал, что бывает такая боль, — кое-как он удержался на ногах, но выронил револьвер. Шатаясь, он подбежал к лошади, отвязал ее, попытался влезть в седло. По улице бежали двое с ружьями. Один остановился, прицелился. Марку обожгло бедро. Еще четверо с ружьями выскочили из-за угла на другой стороне улицы. Отовсюду бежали люди.

Марк вцепился в седло. Ему удалось закинуть одну ногу на круп лошади. — Скачи, детка, скачи! — крикнул он кобыле. Она взяла с места своей ровной, скользящей рысью. Марк лежал поперек седла. Кобыла неслась по улице. Люди с винтовками остановились и начали стрелять, тщательно целясь, как в мишень на стрельбище. Трещали выстрелы, пули били по телу Марка. Одна попала в лошадь, — та споткнулась, упала, сбросив Марка на землю. С пронзительным ржанием она вскочила на ноги и умчалась. Люди с винтовками стали медленно приближаться к Марку, не переставая стрелять, останавливаясь через каждые два-три шага, чтобы перезарядить ружье. Наконец, они уверились, что он мертв. Тогда они подошли вплотную, и один носком сапога перевернул тело.


После первого завтрака в большом доме Гидеон отвел Бенджамена Уинтропа в сторону и сказал: — Вы все еще хотите остаться? Вас они, может быть, пропустят.

— Я всю ночь думал об этом, — ответил Уинтроп. Он был небрит, глаза ввалились. — Я останусь, если вам это желательно. Мне кажется, я могу принести здесь пользу.

— Спасибо. Дай бог, чтобы вам не пришлось раскаиваться.

— Я тщательно взвесил свое решение, — сказал Уинтроп. — Я стараюсь никогда не делать того, в чем после могу раскаяться.

— Не могли бы вы забрать детей наверх и устроить что-нибудь вроде уроков? — сказал Гидеон. — Брат Питер вам поможет. Им очень трудно целый день сидеть взаперти. Все это ужасно тяжело для детей, — они ведь не понимают, в чем дело. Не могли бы вы как-нибудь совсем просто объяснить им, почему мы тут и что мы делаем. Это было бы очень хорошо.

— Постараюсь, — сказал Уинтроп.

— Только не пугайте их. Наоборот, постарайтесь вселить в них надежду. Я считаю, что у нас есть все основания надеяться.

Уинтроп кивнул и пошел искать брата Питера. Женщины в этот час почти все были в столовой. Гидеон обратился к ним с речью. В самых простых словах, ничего не скрывая, он объяснил им, каково положение.

— Случилось только то, — сказал он, — чего нельзя было избежать. Мы должны все держаться вместе. Трупер захотел быть сам по себе, и вы знаете, чем это кончилось. Единственная наша надежда — это вместе все пережить и вместе все построить заново, снова создать что-то прочное, хорошее! за что не жаль заплатить той ценой, которую мы сейчас платим. Я твердо надеюсь, что нам это удастся. Этот дом — выгодная позиция, его легко оборонять. Запасов у нас много, воды сколько угодно, есть медикаменты и даже врач. Мистер Уинтроп согласился остаться с нами и учить детей. Я считаю, что это очень важно. Я считаю, что школьные занятия можно и должно продолжать, что бы ни случилось. Мы здесь, в сущности, целая община, и главный вопрос сейчас в том, сумеют ли все эти отдельные семьи прожить сообща столько времени, сколько понадобится, способны ли мы все это время — долгое или короткое, я не знаю, — дружно делить весь труд и все заботы. Я считаю, что мы это можем. В прошлом нам бывало еще трудней, но мы все преодолели, потому что действовали сообща. Здесь в этом доме у нас есть и негры и белые, негров почти вдвое больше, чем белых. Я считаю, что это не препятствие. Мы уже научились жить и работать вместе и уважать друг друга. Во всем, что мы до сих пор делали, мы исходили из убеждения, что в нашем штате, где негры и белые живут вместе, они должны и вместе работать и вместе строить свою жизнь. Наши враги это отрицают. Они сожгли наши дома, чтобы доказать, что право и справедливость на их стороне. У нас есть другие способы доказать свою правоту. Террор, убийство, разрушение — это не наши методы. Мы взялись за оружие только для того, чтобы защитить свою жизнь и свою землю — и мы докажем всей Америке, что мы послушный закону, дисциплинированный и любящий свободу народ.

Вчера мы думали, что каждый будет попрежнему работать на своем участке. На ближайшее время это невозможно. Отлучаться из дому никому нельзя без особого разрешения. У мужчин будет своя работа: следить, чтобы в цистерне была вода, ходить за скотом, доставать топливо. Кроме того, они будут охранять дом. Все же, что касается домашнего распорядка, я целиком отдаю в ваши руки. Вы, женщины, будете вести дом. Вы будете выдавать продукты и отвечать за них. Вы будете ухаживать за больными и ранеными, если у нас будут раненые. Вы будете делать все, что связано с домашним хозяйством.

Последнее, что я хотел сказать. Прошу вас не отчаиваться. Вам, может быть, кажется, что мы одни. Мы не одни. Мы здесь частица Америки, частица народа — того великого множества добрых и честных людей, которые вместе составляют нацию. Они нас не покинут.


Все утро Гидеон и остальные следили за маленькими фигурками, которые сновали на дальнем краю поля, то скрываясь в лесу, то вновь появляясь на опушке. Они держались вне выстрелов я двигались как будто без всякой цели и порядка. На некоторых еще были белые халаты и капюшоны, но большинство уже их сняло. Карвеловцы рассчитали, судя по тому, что им довелось видеть ночью и подметить сейчас, что всего собралось не меньше чем полторы сотни человек. В одиннадцать часов утра прибыло еще человек пятьдесят; они подъехали с юга и присоединились к находившимся в лесу. Многие из новоприбывших разъезжали вокруг холма и с любопытством поглядывали вверх, на дом, видневшийся на его вершине.

Всех мужчин и старших мальчиков Гидеон разбил на шесть отрядов, по восемь человек в каждом. Каждый отряд имел своего начальника и нес караул по четыре часа, выставляя двух часовых с каждой стороны дома. Всеми отрядами командовал Гидеон, в помощниках у него были Абнер Лейт и Ганнибал Вашингтон. Начальники отрядов все были из старых солдат. Лесли Карсон, бывший во время войны горнистом и сохранивший свой старый и помятый армейский горн, должен был подавать сигнал тревоги. С задней стороны дома, между флигелями, соорудили баррикаду из повозок, перевернутых колесами вверх, оставив узкий проход для скота.

Было около полудня. Гидеон и Абнер, стоявшие на веранде, заметили вдруг, что по склону поднимается человек. Он шел пешком, держа на палке обрывок белой наволочки Ярдов за сто от дома он остановился и закричал:

— Эй, кто там! Джексон! Можно подойти?

— Это Бентли, — сказал Абнер Лейт.

Гидеон крикнул ему: — Подходите!

Десятка два мужчин и кое-кто из женщин вышли из дому; они столпились в одном конце веранды и смотрели на Бентли с угрюмым любопытством, как будто убийства и поджоги придали этому человеку что-то новое, что еще надо было понять. Бентли поднялся по ступенькам и сел, поджав одну ногу и обняв колено рукой. В смелости ему нельзя было отказать: перед ним стояли люди, чьи дома он сжег, чьих соседей он убил, — однако он не побоялся прийти сюда в одиночку и без оружия. Он сказал Гидеону:

— Давай-ка поговорим толком, напрямик и без уверток. С какой радости нам поднимать целую войну? Я только за одним сюда приехал: арестовать троих негров. А смотри ты, что из этого вышло!

— Мне известно, что из этого вышло, — сказал Гидеон.

— Ладно. Выдай нам этих негров.

— А дальше?

— А дальше мы вас оставим в покое.

— И мы пойдем по домам? Или будем жить в лесу, как дикие звери? Или прикажете нам убираться из Карвела?

— Знаешь что, Гидеон, — развязно сказал Бентли. — Ты не прикидывайся невинной овечкой. Сегодня ночью вы застрелили двоих человек. Я мог бы вас всех переарестовать. Но я согласен, хорошо, пусть это будет случайность. Выдай мне тех троих, и я уйду.

— И для того, чтобы их арестовать, вам понадобилось триста человек?

Бентли развел руками. — Это уже не я, Гидеон, это Клан. Я не клановец, ты это знаешь. А у Джессона Хьюгара свои дела. Понимаешь, такой случай, в городе волнение, ребята захотели поехать, ну, может, и увлеклись немножко. А теперь что ж — сделанного не воротишь.

— А двое детей Трупера сгорели заживо, — угрюмо сказал Гидеон.

— Случайность... Увлеклись, я же говорю.

Уил Бун, стоявший в конце веранды, громко и отчетливо произнес: — Что ты с ним разговариваешь? Пристрелить эту сволочь, да и дело с концом.

Бентли метнул взгляд на Буна. — Я это запомню, Уил, — сказал он, коротко кивнув.

— Я вам скажу, что я думаю, — проговорил Гидеон. — Я думаю, Бентли, что вы только потому сейчас живы, что имеете дело с цивилизованными и послушными закону людьми. И когда вы шли сюда, вы это прекрасно понимали. Таким людям, как вы, все-таки не чуждо какое-то инстинктивное, хотя и крайне упрощенное, понимание того, что такое цивилизация. Вам понятна моя мысль?

— Понятна, — сказал Бентли, криво усмехаясь.

— Я хочу, чтобы вы меня поняли. Известны ли вам, Бентли, права граждан нашего штата, нашей страны? Мне они хорошо известны, я ведь помогал составлять конституцию нашего штата. Вы никого не арестуете в этом доме. Наоборот, вы еще ответите за все совершенное вами и вашей шайкой. Вы ответите за убийство Трупера и его жены и за это последнее, неслыханное зверство, которое превзошло все прежние зверства вашего Клана, — за то, что живьем были сожжены двое маленьких детей. Вы ответите за бессмысленный, преступный поджог целого поселка. Вы ответите за смерть миссис Мак-Хью, за мучения несчастного Фреда Мак-Хью, за убийство Зика Хэла, за убийство Анни Фишер — за все истязания и убийства, совершенные в Карвеле. За все это, Бентли, ответите вы и ваша шайка. Мы были терпеливы. Мы делали большое и важное дело — и напрасно старались вы столкнуть нас с этого пути. Мы будем продолжать это дело и впредь. Но с вами мы покончим. И не только с вами и вашими присными, но и со всем, что вас породило. Вот что я хотел вам сказать — и это я говорю от лица всех. Ступайте обратно и передайте это своим друзьям. Скажите им, что мы застрелим всякого, кто подойдет к дому на ружейный выстрел. Скажите им все, что от меня слышали.

— Это все, что ты хотел мне сказать, Джексон? — спросил Бентли.

— Все.

— Хорошо. — Шериф встал, отряхнул брюки, обвел взглядом всех стоявших на веранде, задерживаясь на белых лицах. Потом повернулся и пошел вниз по склону.


К вечеру клановцы предприняли первую настоящую атаку. Около двухсот человек, скинув на этот раз свои белые балахоны, начали подползать по западному склону. Атака была, видимо, хорошо обдумана, выбрано время, когда огромное вечернее солнце висело над горизонтом, заливая дом пылающим алым светом и ослепляя его защитников. Гидеон выставил три отряда для защиты западной стороны. Флигеля находились на этой же стороне, и обороняющиеся частью залегли позади повозок, частью разместились в окнах дома. Остальные восемнадцать человек прикрывали три другие стороны. Каждый навел ружье, заслонив, насколько возможно, глаза от солнца. Женщинам и детям велели оставаться наверху и лечь на пол. Клановцы подползали медленно, стараясь не обнаруживать себя, используя каждый кустик травы, каждую кочку.

— Поглядел бы я на этих героев под Геттисбургом! — сказал Франк Карсон. Он вспомнил, как тогда солдаты сомкнутым строем бесстрашно шли в грохочущий пылающий ад.

Когда они подошли на триста ярдов, Ганнибал Вашингтон, прищурясь, навел свой спенсер, протер прицел и выстрелил. Это был пробный выстрел, расстояние было еще слишком велико. — Мимо, — сказал он, тряхнув головой. Клановцы открыли огонь, но пули их зарывались в землю или, почти уже на излете, ударялись о повозки и стены дома. Мэрион Джеферсон, лежавший неподвижно, целясь из своего длинного охотничьего ружья, выстрелил — и попал. Там, внизу, кто-то завопил от боли. Другие тоже начали стрелять, не спеша, тщательно целясь. Подобравшись на сто ярдов, клановцы поднялись и пошли в атаку. Солнце стояло уже совсем низко, над самой землей, меркнущий его свет не мешал стрелкам, а силуэты бегущих, кричащих людей четко выделялись на оранжевом небе. Вся задняя сторона дома между двумя флигелями засверкала ружейными вспышками. Клановцы не успели пробежать и двадцати ярдов как их натиск был сломлен. Добрый десяток полег на месте. Остальные бросились назад — они улепетывали вниз по склону, кто бегом, кто ползком, многие хромали.

— Прекратить огонь! — крикнул Гидеон. — Довольно!

Наступившая тишина была почти болезненна для слуха. Позади баррикады кто-то застонал. Кто-то другой позвал Джефа. Квадрат между флигелями был погружен в густую тень. Один из раненых зажимал пальцами руку, из которой фонтаном била кровь. У другого, Лэси Дугласа, — это он стонал, — была раздроблена ключица. — Не троньте его, пусть лежит, — распорядился Джеф, накладывая первому жгут на предплечье.

Все стояли молча, озираясь, считая потери, поглядывая вниз по склону. Мэрион лежал без движения, сцепив руки на своем охотничьем ружье. Уил Бун тронул его за плечо — руки разжались, голова откинулась навзничь. Между глаз у него зияла дыра. Подошли другие, остановились, в молчании глядя на лежащего.

Из полутьмы со склона донесся стонущий, всхлипывающий крик. Джеф, стоя на коленях возле человека с перебитой ключицей, поднял глаза и спросил: — Почему вы стоите? Там раненый. Надо же пойти за ним. — Никто не двинулся. Потом Уил Бун снял куртку и прикрыл лицо Мэриона Джеферсона. Гидеон тронул Ганнибала Вашингтона за рукав: — Возьми кого-нибудь, — сказал он, — и сходи за раненым.

Ганнибал сделал шаг — и остановился. — Да ну его к чорту, — сказал Абнер Лейт. — Пусть лежит.

— Ступай, — твердо приказал Гидеон.


Джеф заранее оборудовал одну из комнат под лазарет. Он забрал туда самые яркие лампы, а Эве Карсон и Ханне Вашингтон определил быть сиделками. Теперь они держали над ним лампы, а он ощупывал ногу клановца, готовясь извлечь пулю. Тот был ранен в двух местах — в живот и в ногу. Шансов на то, что он останется в живых, было мало, но все же какой-то шанс был. Джеф нащупал пулю, извлек ее. У клановца было маленькое красное лицо, водянистые голубые глаза. Он что-то пытался сказать, но понять его было трудно.

— Откуда вы? — спросил его Джеф. — Как вас зовут?

— Скривен, — забормотал он.. — Скривен, Скривен... — Но было ли то его имя, или название округа в Джорджии, Джеф так и не понял.

У Лэси Дугласа были сильные боли, и Джеф ничем не мог ему помочь. У него был сложный перелом ключицы. Тяжелый случай: даже если удастся избегнуть заражения крови, ему придется три-четыре недели лежать на спине, в полной неподвижности. Другой был ранен в мякоть руки, и, кроме потери крови, тут не было ничего серьезного.

Джеф возился с ранеными, а в сердце его нарастал гнев и возмущение. Вот он, путь Гидеона; но ведь это же безумие! Что хорошего может дать война? Что, кроме разрушения, смерти, гибели?

Мэриона Джеферсона положили в одной из маленьких комнат в задней части дома, и его жена, сестра, дети и старая мать пришли туда причитать над ним и плакать. Их плач слышен был по всему дому. И туда же, к ним, пошел брат Питер, чтобы поддержать их и утешить. Он сказал им словами древней мудрости: «Господь дал, господь и взял. Благословенно имя господне».

Но почему господь так сделал, брат Питер не мог бы ответить. Его паства была непохожа на паству других проповедников. Вся жизнь этих людей прошла у него на глазах: он видел, как они рождались, как были детьми, как приходило к ним отрочество, юность и зрелость; а теперь он видел, как пришла к ним смерть — не такая смерть, как ей положено быть, — легкая, мирная, естественная, тихий, последний вздох и вечный покой, — но смерть насильственная, грозная и страшная. Брат Питер не понимал. Когда-то он сказал Гидеону: «Ты как маленький ребенок. Жадный ко всему. Опусти ведро в колодец — оно до краев наполнится чистой водой. Вот так же и ты». Так он когда-то думал о Гидеоне. А теперь он не знал. Гидеон стал жестким, и чужим, и непреклонным: когда он вошел в эту комнату и поглядел на мертвого, ни один мускул не дрог-нул в его лице. Он простоял минут пять, глядя на Мэриона, потом кивнул, словно подтверждая что-то в своих мыслях, — и вышел. Ни слова Луизе, чтобы облегчить ее горе; ни слова брату Питеру, ни слова детям...


Гидеон, Ганнибал Вашингтон и Абнер Лейт стояли на веранде и разговаривали между собой — обо всем, что случилось и что еще может случиться, обо всем, что уже сделано и что еще надо сделать. И в эту ночь тоже светила луна, заливая луга и поля серебряным сиянием. Внизу, за деревьями, клановцы разложили костры. Огни этих костров кольцом опоясывали дом, но между ними все же оставались широкие темные промежутки. Весь этот вечер Гидеон думал о Марке. Если все обошлось благополучно, мальчик скоро вернется, разве только он где-нибудь остановился, чтобы выспаться. Проскользнуть между кострами ему будет нетрудно. Марк в лесу как дома. Если нельзя на лошади, он оставит ее и проберется пешком. Но по его характеру больше похоже, что он прорвется на всем скаку и галопом взлетит по склону. Гидеон предупредил часовых. От одной только мысли, что с Марком могло что-нибудь случиться, у Гидеона на сердце сразу становилось тяжко, холодно, пусто. Никому, даже Рэчел, он не мог объяснить свое чувство к Марку: они были одна плоть, одна кровь. Самое полное счастье, какое он знал в жизни, он испытывал тогда, когда бывал с Марком — охотился с ним, работал с ним или сидел и слушал пронзительные рулады его гармоники. С Джефом было иначе. Гидеон сам понимал, что с Джефом было совсем иначе.

Заговорил Абнер Лейт. — У нас убит один, у них четырнадцать, это еще не так плохо, Гидеон.

— Этот один — отец семьи, — сказал Гидеон.

— Больше к нам не сунутся.

— Они дураки, — заметил Ганнибал Вашингтон, — но теперь будут умнее, вот увидишь. Сейчас перетрусили, это верно. В атаку больше не полезут. Но они нагонят еще народу. Соберут шесть, семь сотен — и что-нибудь придумают.

— Кое в чем мы действовали неправильно, — сказал Гидеон. — Выгодней, чтобы стрелки находились на втором этаже и стреляли сверху. Тогда тем не помогли бы кочки. А женщинам будет безопасней внизу.

— Надо экономить патроны, — сказал Ганнибал.

— Да.

О Марке все молчали, только Абнер Лейт сказал: — Давай я попробую пробраться в Колумбию, Гидеон.

— Подождем.

— Я скажу нашим насчет патронов, — проговорил Абнер. — Чтобы только тогда стреляли, когда видят цель. А то палят зря, словно мальчишки в день Четвертого июля.

— Надо сегодня же похоронить убитых, — сказал Гидеон.

— Мэриона?

— Нет, тех. Я не хочу, чтобы утром их увидели дети. — Гидеон помолчал, потом спросил:

— Так сколько у нас всего патронов?

— Вместе с охотничьими?

— Нет. Только для винтовок.

— Около двух тысяч.

— Марк сегодня вернется, — сказал Гидеон. — Вернется. Я знаю.


Позже, когда Гидеон остался один, на крыльцо вышла Рэчел. — Гидеон? — прошептала она.

— Что?

Она подошла и прижалась к его плечу. — Можно, я побуду с тобой? — Гидеон обнял ее.

— Марк скоро вернется, — сказал он.

— Почему ты послал его, Гидеон?

— Потому что верил ему как самому себе.

Они стояли молча, обнявшись, потом она спросила: — Если он вернется, с какой стороны он придет, Гидеон?

— Не знаю. С какой будет удобней.

— Ты думаешь, он придет, Гидеон?

— Думаю, что придет, — сказал он.

— Значит, придет. Как ты говоришь, так всегда и бывает.

Он повернул ее к себе лицом и сказал: — Рэчел, детка, я люблю тебя.

Она подняла руку и погладила его по лицу.

— Верь мне, голубка, я всегда любил тебя. Меня сделали чем-то, чем я никогда не хотел быть. Народу нужен был такой человек, и я стал таким, как ему нужно, а для тебя — для тебя я стал чужим. И я ничего не мог с этим поделать. Может быть, если б я был другим человеком, сильнее, лучше...

— Ты хороший человек, Гидеон, — прошептала она.

— Что я! В том и сила народа, что он мог взять такого, как я, и научать его что делать. И, все-таки, я не знаю. Я не знаю, какой путь правильный. Когда-нибудь будут люди, которые будут знать. Они поймут, почему оказалось возможным то, что происходит сейчас, они сумеют объединить весь народ и построить что-то прочное, что уже нельзя будет сжечь...

— Гидеон, детка, любимый мой, — зашептала Рэчел, как когда-то, в прежние дни:

Они еще долго сидели на ступеньках. Рэчел заснула в его объятиях. На Гидеона тоже временами находила дремота. Он проснулся от того, что Ганнибал Вашингтон тронув его за плечо, сказал:

— Гидеон, уже светает.

И тогда с острой, холодной болью в сердце он понял, что Марк не вернется.


В этот день — второй день осады — клановцы ближе подтянули свои линии. Их теперь было, по меньшей мере, пять или шесть сотен, и действовали они более организованно. Они подползли на расстояние выстрела, выкопали ямки аз земле, залегли и открыли непрерывный снайперский огонь. В загородке, позади повозок, было ранено два мула и корова, их пришлось прирезать, но других потерь не было. Женщин и детей перевели в большой зал, стены обложили матрацами и досками. Гидеон распорядился, чтобы никто не отвечал на огонь, кроме двух лучших стрелков — Уила Буна и Ганнибала Вашингтона. Они забрались на крышу и легли рядом; протерев прицел, они долго, иногда по пять минут, ловили цель на мушку и с бесконечной осторожностью спускали крючок. Уил Бун все рассказывал о своем прадеде — как он за сто ярдов попадал в белку, как он делал то, как он делал это, пока, наконец, Ганнибал Вашингтон, потеряв терпение, не спросил:

— Да кто он был такой, твой прадед?

— Ах ты, глупый негр, вот уж подлинно темнота. Да кто же он мог быть, как ты думаешь? Мою-то фамилию ты знаешь? Ну-ка, сообрази.

Но их меткий огонь привлек внимание клановцев. Две или три сотни винтовок начали бить по крыше. Пули ударяли в карниз, щепки летели в лица лежавшим; после десяти минут такого обстрела Ганнибал Вашингтон с беззвучным вздохом уронил голову на приклад своего спенсера. Уил Бун толкнул его, потом, яростно ругаясь вполголоса, стал стрелять раз за разом, так что винтовка накалилась у него в руках. Но немного погодя и она умолкла.

Их похоронили между флигелями за баррикадой, где стояли коровы, лошади и мулы. Никто не плакал; люди стояли молча, с сухими глазами, с угрюмыми, до странности постаревшими лицами; даже у детей лица были как у стариков. Брат Питер прочитал из псалмов: «В горести воззвал я ко господу, и он услышал меня». Слушая его, глядя на мертвых, Гидеон думал о том, что не помнит такого времени, когда не было Ганнибала Вашингтона, когда рядом, верным спутником всей его жизни, не шел этот маленький негр, похожий на гнома, черный, как уголь, кроткий, спокойный, мужественный; человек с огромным достоинством; мастер на всякое дело; всеобщий советчик, которому все поверяли свои горести, обиды и сомнения. А теперь он лежал в теплой Каролинской земле, рядом с белым, чьим прадедом был Даниэль Бун.


Стрельба продолжалась всю ночь, но на рассвете вдруг стихла. Наступила необыкновенная тишина. В тишине люди сели к столу за завтрак. В тишине Джеф стоял над маленьким краснолицым клановцем, глядя, как тот умирает, так и не узнав ни его имени, ни откуда он, ни какие побуждения привели его в Карвел.

В тишине на поляну вышел Бентли с белым флагом в руках и крикнул: — Можно подойти?

Ему никто не ответил. Он продолжал медленно итти к дому, не доходя пятидесяти ярдов остановился и стал выкрикивать то, что ему надобно было сказать. В Карвеле есть врач, Джеф Джексон. Старый доктор Лид уже неделю пьет без просыпу, от него никакого толку. У них, у клановцев, есть раненые. У одного перебита нога, раздулась, как бревно, надо ее отрезать, не то он умрет. Так вот, не придет ли Джеф Джексон к ним оказать помощь их раненым? Они дают слово, что отпустят его назад.

Абнер Лейт поглядел на Гидеона, и тот с горькой усмешкой сказал: — Видишь, они нас понимают. Они знают нас лучше, чем мы их.

Бентли ушел. На веранду вышел Джеф. — Слышал? — спросил его Гидеон. Джеф утвердительно кивнул. — Да ну их к чорту, — сказал Абнер Лейт. — Пускай подыхают.

— Если этот сукин сын еще раз сюда явится, — проговорил Франк Карсон, — я вгоню ему пулю в глотку.

— Я пойду к ним, — сказал Джеф.

Гидеон схватил его за плечо и так дернул, что Джеф повернулся кругом. — Дурак! — закричал он. — И это мой сын! Да ты что, совсем уж ничего не понимаешь? До сих пор не понял, что мы имеем дело не с цивилизованными людьми? Не с таким противником, какого ты себе представляешь? Они хотят нас уничтожить! Они не люди в нашем понимании этого слова. Их обещания ничего не стоят. Добра и зла для них не существует. С ними нельзя говорить разумно, у них извращенный ум! Вот именно потому, что мы их не понимали, потому, что мы были дураками, воображали, что они подчиняются тем же правилам, что и все люди, преподносили им как на серебряном блюде честь, законность и справедливость, вот поэтому мы и сидим тут! Поэтому они и взяли верх! Поэтому все честные люди на Юге запуганы и затравлены или сбиты с толку!..

— Я пойду туда, — сказал Джеф. — Я врач. Я дал клятву лечить, исправлять то, что люди разрушают.

— Нет, — оказал Гидеон. — Я потерял одного сына. Но тот, по крайней мере, понимал. Он знал, против кого мы боремся.

— Тебе придется меня убить, чтобы удержать здесь, — тихо проговорил Джеф.

— Так суди же меня бог... — начал Гидеон, но Абнер Лейт оказал: — Пусть его идет.


Джеф кончил ампутацию, и раненого унесли; он был почти без сознания, только слабо стонал. Вытирая руки, Джеф заговорил, обращаясь к кучке любопытных, наблюдавших за операцией:

— Теперь ему нужен только покой. Природа уж сама, сделает свое дело. Когда отмершая ткань начнет отходить, швы легко будет снять. Сперва нужно попробовать, осторожно потянуть нитку, очень осторожно, потому что это очень больно. Если она выходит легко, значит — процесс заживления в основном закончен. Теперь лечить его может любой врач. Только бы не было заражения, сейчас это главная опасность...

Джеф устал: доска посреди поля под палящим солнцем — мало подходящее место для операции. А оперировал он по меньшей мере десятерых. Он устал. — Ну, теперь я пойду, — сказал он.

— Сэр!

Джеф, нагнувшись, запирал свой чемоданчик; он поднял глаза на того, кто это сказал. Это был широкоплечий, загорелый человек; он держал руку на рукоятке своего револьвера.

— Я сказал, что я теперь пойду.

— Сэр.

Джессон Хьюгар, стоявший рядом с шерифом Бентли, проговорил: — Ты доктор, Джексон. Такая уж вышла промашка — позволили тебе стать доктором. А когда негры становятся докторами, то и получается вот такая дьявольщина как сейчас.

Джеф секунду смотрел на него, потом защелкнул замок чемоданчика, поднял его и двинулся прочь. Широкоплечий загородил ему дорогу.

— Сэр, — сказал он.

— Чего вы от меня хотите? — спросил Джеф.

— Я хочу, чтоб ты вел себя, как тебе полагается, черная скотина! Говори «сэр», когда обращаешься к тем, кто выше тебя!

Джеф поглядел на него со смешанным чувством удивления и любопытства. Он испытывал также и страх, и отвращение. Но сильнее отвращения и страха было холодное любопытство, как бы не зависимое от всех остальных его чувств; желание понять этого человека, понять связь между ним и тем, что говорил Гидеон, между ним и всем чудовищным безумием, происходившим в Карвеле.

— Вы хотите, чтобы я сказал вам «сэр»? Да?

— Да.

Джеф кивнул. — Сэр, — сказал он. Потом добавил: — С вашего позволения, сэр, я теперь пойду.

Бентли захохотал. — Ты не пойдешь, Джексон, — сказал Джессон Хьюгар.

— То есть, как это?

— Да так. Не пойдешь — и все.

— Завтра тебе там уже нечего будет делать, Джексон, — вставил Бентли. — Оставайся уж тут.

Джеф смотрел на них: любопытство все еще было в нем сильнее страха. Для научного мышления нет бессмысленных явлений. Все имеет свои причины, свою логику. — Я пришел сюда, — сказал он, — потому что считал своим долгом помогать раненым и больным. Понятно это вам? Я пришел потому, что вы просили меня прийти. Как врач, я не мог вам отказать. Как же вы можете требовать, чтобы я остался?

— Сэр, — крикнул широкоплечий. — Сэр, сукин ты сын, черная скотина!

Джеф покачал головой. — Я ухожу, — сказал он. Он оттолкнул широкоплечего, сделал шаг — и последнее, что отдалось в его сознании, которое в тот же миг перестало быть сознанием, был страшный, оглушительный взрыв. Он рухнул наземь, подмяв под себя чемодан, а широкоплечий, глядя на него, сказал:

— У-у, ч-черная скотина.


Рэчел и Дженни сидели с Эллен, но что они могли ей сказать? Теперь для нее слепота объяла весь мир, тьма поглотила все.

В эту ночь Абнер Лейт сказал Гидеону:

— С Марком что-то случилось.

— Да.

— Может быть, он и не отослал телеграмм.

— Может быть, — сказал Гидеон. Для страдания есть предел; за ним боль уже не ощущается.

— А надо их отослать, — ровным голосом сказал Абнер. — Иначе как же, к чорту, люди узнают, что мы тут? Ни единая душа на всей этой растреклятой земле не узнает, что тут происходит. Мы знаем, что в других местах делается? Они нас тут запечатали, как в бутылке, захлопнули, как в преисподней. А может, весь Юг вот этак же запечатан. Может, никто ничего не знает.

— Может быть, — сказал Гидеон.

— Напиши опять телеграммы. Я отвезу их в Колумбию и отправлю.

— А если их не отправят?

— Так я поеду прямиком в Вашингтон;

— Хорошо, — сказал Гидеон. — Если ты так думаешь, — то хорошо, поезжай.

Абнер взял самую лучшую лошадь, рослого и сильного гнедого жеребца, который раньше принадлежал Ганнибалу Вашингтону. Пробираться пешком было бы безнадежной затеей; прорваться на лошади, пожалуй, было можно. Абнер был уверен, что это ему удастся.

Ему бы и удалось, но когда он был уже в полумиле от дома, лошадь подбило пулей; при падении она придавила и сломала Абнеру ногу. Его нашли, подняли и держали стоймя пока Джессон Хьюгар произносил приговор.

— Для белых, которые якшаются с неграми, у нас есть особое угощение. То самое, каким мы Фреда Мак-Хью попотчевали.

— Ступай к чорту! — сказал Абнер Лейт.

Больше он не произнес ни слова. Его подвесили за руки и всю ночь били плетьми. Джессон Хьюгар собственноручно принял участие в экзекуции. — Я этого сукиного сына заставлю заговорить, — похвалялся он. Но Абнер Лейт так и не разжал губ. Его оставили висеть весь день, но он уже был без сознания, уже не ведал, что сила его была частью силы многих, что он был бойцом в великой и славной битве, уже не помнил о милой земле, кусочек которой он исходил, о добрых товарищах, с которыми вместе жил и боролся.


На другой день Гидеон увидел, что они подтаскивают гаубицу. Они установили ее ярдах в шестистах от дома, и сперва Гидеон даже не мог разобрать, что это такое. Но уже одно то, что клановцы не стреляли целые сутки, показывало, что готовится нечто необычное. Пушка была одним из возможных предположений.

— Ведь это из какого-то арсенала им дали, — сказал Франк Карсон.

— Да, вот какие мы важные персоны, — горько усмехнулся Гидеон. «Вот и все, — подумал он. — Теперь уж все». Со странным спокойствием он сказал Бенджамену Уинтропу: — Уведите детей в подвал. Всех до одного. — Стараешься отсрочить конец; продолжаешь бороться. Продолжаешь надеяться; таково свойство надежды. Все время, наперекор страху и отчаянию, помнишь, что есть еще что-то за пределами того, что происходит с тобой, что-то более важное, чем твой близкий и неотвратимый конец. И это связывает тебя с другими, со всеми маленькими, незаметными, мужественными людьми, которые, наперекор страху, умели высоко держать голову, когда конец был неотвратим.

— Я сделаю так, что все будет хорошо, — сказал Бенджамен Уинтроп. — Мы будем петь. Я их развлеку. — На нем все еще были его большие очки с железной оправой.

— Благодарю вас, — сказал Гидеон.

Гидеон, Франк Карсон, Лесли Карсон и Фердинанд Линкольн стояли на веранде и наблюдали, как клановцы стараются навести гаубицу.

— Горе-артиллеристы, — с презрением сказал Лесли Карсон.

Первый снаряд разорвался ярдах в стах позади дома и гораздо правее. Еще четыре разорвались немногим ближе. Гидеон велел всем войти в дом. Присев за матрацами и досками, они стали стрелять по наводчикам. Расстояние было слишком велико для прицельного огня, но они стреляли, теперь уже не жалея патронов, — потому что надо же было что-то делать, надо же было как-то сопротивляться. Первый снаряд, попавший в дом, разорвался в верхних комнатах; с потолка посыпалась штукатурка.

— Выкиньте белый флаг, — закричал Гидеон. — Выкиньте белый флаг! Попробуем вывести женщин и детей из дома!

Джэк Сэттер, захватив простыню, вышел на веранду. Он стоял, размахивая белым лоскутом, а клановцы прекратили огонь, пригляделись и чуть-чуть изменили угол прицела. Следующий снаряд разорвался на веранде, на том самом месте, где стоял Сэттер.


Брат Питер стоял среди своей паствы, среди женщин и девушек, детей и подростков, едва вступивших в тревожную и сладкую пору отрочества; среди юных девушек с маленькими, крепкими грудями, которые круглились под платьем, как спелые яблоки; среди старух и еще не научившихся ходить крошек, младенцев, не отнятых еще от груди, и малюток, только что постигших искусство выговаривать слова.

Обращаясь к ним всем, он возгласил:

— Господь моя опора и мое спасенье. Кого убоюся?

Наверху грохнул первый снаряд. Мистер Уинтроп обнял одной рукой черного мальчика, другой — девочку, с желтыми, как маис, волосами.

— Кого убоюся? — вопросил их брат Питер.

— Аминь! — ответили все.

— Господь моя сила и моя крепость...


Последняя мысль Гидеона была о начале, о том, как целый народ был в рабстве, как черных людей продавали и покупали, словно скот, и как это развратило других людей, чья кожа не была черной, но чья жизнь тоже протекала в труде; о том, как мало было надежды и как, несмотря на это, люди надеялись.

Последняя мысль Гидеона в ту минуту, когда ударил снаряд, когда снаряд разорвался и навек погасил все его мысли, — последняя его мысль была о силе этих людей, черных и белых, силе, которая помогла им выдержать долгую войну и на развалинах взрастить первые ростки будущего — более прекрасного, чем все прежние мечты человечества. Частью этой силы, ее таинственными и вместе с тем простыми составляющими были люди, которых знал Гидеон, — его сын Марк, его сын Джеф, его жена Рэчел, его дочь Дженни, старик, которого звали брат Питер, высокий, рыжеволосый белый Абнер Лейт, маленький сморщенный негр Ганнибал Вашингтон и еще много других, с кожей разных цветов и оттенков; среди них были сильные и слабые, умные и глупые, но все вместе они составляли то, о чем была последняя мысль Гидеона, — то великое, что так трудно определить словами и что невозможно победить.


Люди, оцепившие холм, люди, скрывавшие свои лица от солнца под белыми капюшонами, стоя поодаль смотрели, как горит старый дом. Дерево было сухое, и раз пожар начался — уже никакая сила на земле не могла его потушить. Дом пылал весь день, и к вечеру от него ничего не осталось, кроме семи высоких труб, которые когда-то сложил отец Ганнибала Вашингтона.

1

Опубликовано в сиднейской газете «Трибюн» 18 июня 1950 года.

2

«Литературная газета», № 54, июль 1948 года.

3

Этот документ приведен в книге Уильямса «Жизнеописание Рэзерфорда Б. Хейса», т. I, стр. 533. (Прим. автора.)


home | my bookshelf | | Дорога свободы |     цвет текста   цвет фона