Book: Суворов. Чудо-богатырь



Суворов. Чудо-богатырь

П. В. Васильев

Суворов

Часть первая

Глава I

Весна 1773 года застала русскую армию на Дунае в спешных приготовлениях к военным действиям.

Еще с февраля главнокомандующего графа Румянцева осаждали курьеры, то и дело привозившие из Петербурга требования немедленно приступить к военным действиям, но фельдмаршал медлил.

Враги, — а у кого их нет? — говорили, что фельдмаршал ревниво оберегает свою славу и боится ею рисковать, не будучи уверен в успехе, но причина медлительности крылась в ином.

После победоносной кампании 1770 г. Россия была уверена, что турки согласятся на мир. Как только открылись переговоры в Фокшанах, русская армия расположилась на отдых. В переговорах прошел 1772 и часть 1773 годы, армия отдыхала, но о положении ее не заботились, не пополняли.

Иначе повели себя турки, и, хотя Турция не была уже та грозная военная сила, которая некогда наводила страх на Европу, хотя все устои ее государственного строя были расшатаны, войска деморализованы, но все же она представляла собою живой организм, который тем упорнее боролся со смертью, чем ближе она приближалась.

Переговоры в Фокшанах и конференция в Бухаресте, как известно, не принесли желаемых результатов. Султан обратился с фанатическим воззванием к правоверным и, казалось, умиравшее пламя вспыхнуло с энергией отчаяния.

Сотни тысяч турок собрались в крепостях и укрепленных лагерях по Дунаю, а у Румянцева было лишь пятьдесят тысяч человек, с которыми от него требовали наступательной войны.

Румянцеву предписывали перейти Дунай, разбить визиря и занять Турцию до Балкан. Считая этот план рискованным и не желая брать на себя ответственность за неисполнение предписаний, фельдмаршал собрал совет из подчиненных ему генералов. Совет признал задунайскую экспедицию преждевременной впредь до наступления весны и главнокомандующий, отписав о том в Петербург, начал деятельно готовиться.

К тому времени, к которому относится наш рассказ, все приготовления были закончены и армия готовилась к активным действиям.

Сам фельдмаршал и его главные силы находились в Яссах. На нижнем Дунае против Силистрии стоял генерал-майор Потемкин с своим отрядом; в Измаиле генерал-майор барон Вейсман фон Вейсенштейн; по направлению к Рущуку — отряд генерал-поручика графа Салтыкова.

В начале мая 1773 года в окрестностях монастыря Негоешти, выстроенного на берегу небольшой, впадающей в Дунай, речки Аржишь кипела усиленная работа. Несмотря на ранний час утра — еще не было пяти — берег небольшой речонки был усеян солдатами.

Стук топоров и визг пилы, остовы лодок еще не законченных, но уже осмоленных и спущенных на воду, говорили о том, что отряд готовится к речной экспедиции и подготовляет переправу. Разговоры солдат также убеждали в этом.

— Пехота переплывет, ну а конница как, дяденька? — спрашивал молодой рекрут у старослуживого, отирая струившийся по лицу пот.

— Эх ты, простота, конница-то как? Конь и без твоей лодки обойдется, лишь бы переправилась пехота, а в том-то и беда, что пехоты мало, у турок, почитай, что в два раза больше нашего… Ну да что рассуждать, начальство прикажет, пойдем.

— Пойдем и побьем, — вмешался в разговор старый служака с Георгиевским крестом. — Эх, братцы, не знаете вы нашего Александра Васильевича, а я его знаю много уже лет. Не отрядом ему командовать, а армией. Мы в Польше под его начальством не раз бивали вдесятеро сильнейшего неприятеля, побьем и здесь. Вот ты вздыхаешь, что неприятеля вдвое больше, а Александр Васильевич, наверно, радуется; чем больше нехристей, тем больше их сразу и изведем, — пояснил старый унтер.

— А правда ли, Сидор Макарыч, что генерал наш заколдован? Говорят, пули его не берут, так и отскакивают.

— Заколдован? Дура, ты дура рекрутчина. Да колдовство ведь великий грех, а Александр Васильевич, дай Бог ему здоровья на сто лет, человек набожный, благочестивый, а что Бог в боях его хранит, так на то Божья воля. Бог всегда защита праведнику, а наш генерал воистину благочестивый. Вот послужите под его началом, узнаете каков Александр Васильевич Суворов.

Имя Суворова, с восторгом произнесенное унтером, заставило проезжавшего мимо молодого офицера приостановить коня.

— Здесь отряд генерал-майора Суворова? — обратился он к унтеру.

— Так точно, ваше благородие, — и старый служака вытянулся в струнку.

— А где сам генерал?

— Их превосходительство в Ольтенице.

— А астраханский пехотный полк где стоит?

— Там же, ваше благородие.

Поблагодарив унтера, молодой офицер поехал дальше по берегу речонки. Его усталый конь, запыленное платье и следовавший сзади денщик с вьюками на седле свидетельствовали, что молодой офицер проделал немалый путь.

Евгений Александрович Вольский действительно ехал издалека. Прибыв из Москвы с письмом к главнокомандующему, он пробыл в Яссах только сутки и сейчас же направился к месту своего назначения. Суворов в это время еще не был знаменит, но молва о его подвигах в Польше во время войны с конфедератами сделала его имя популярным в армии, по крайней мере среди офицеров, и мысль, что ему придется быть под начальством неустрашимого, энергичного, не знающего препон генерала, приводила поручика Вольского в восторг.

Под его начальством, думал молодой офицер, ближе к опасности, ближе к славе, а следовательно и к счастью. Слава сама по себе счастье, но для него она счастье вдвойне, потому что даст ему любимую девушку. Только тогда, когда имя его, как храбреца, прогремит по всей: армии, когда всякий с гордостью будет произносить» это имя, тогда он может прийти к ней и сказать: я не только люблю тебя, но я достоин тебя… Да, не раньше. Пока он заурядный офицер, а она… она знатного княжеского роду. Она редкая красавица, редкого ума и души девушка… Правда, он богат, но ее нужно заслужить и заслужить не богатством, а личными качествами… и Вольский мечтал уже о том, как он кровью своею завоюет себе счастье. В его возбужденной голове роятся всевозможные планы; Кажется, нет ничего такого, на что он не решится, чтобы только имя его покрылось славой. Мысленно юный поручик несся уж в бой… всюду груды трупов, кровь льется ручьями, он ранен, но не обращает на рану внимания и неустрашимо рвется вперед… Бедный измученный конь чувствует состояние седока, воображающего себя в вихре атаки, и, напрягая последние силы, скачет в галоп.

Но вот и Ольтеница. Это урочище с несколькими десятками домов. На улицах оживление, всюду военные мундиры.

Вольский остановил первого встречного солдатика и приказал провести себя к командиру отряда.

Домик, в котором помещался Суворов, не отличался от своих соседей. Внутренний же вид жилища был еще скромнее, чем его внешность. Стол, три стула, в углу небольшой столик с грудою карт, планов и письменными принадлежностями и ничего больше… Такая суровая скромность обстановки неприятно поразила молодого офицера, избалованного комфортом московских гостиных и не знавшего еще походной солдатской жизни… Правда, еще с юных лет мечтал он о походах, битвах, но в своих мечтах он, как и все мечтатели, видел лишь одну сторону медали — славу. О том, что обыкновенно предшествует славе, какие трудности и лишения приходится пережить искателю ее, он и не думал. Даже возможность быть убитым или раненым, казалось ему поэтизированной; Ведь слава идет рука об руку со смертью, рассуждал он. Возможность быть убитым и раненым менее пугала его, чем очевидная необходимость отказаться от того комфорта, с которым он сжился с детства.

Когда Вольский вошёл в горницу, в ней никого не было или, по крайней мере, казалось, что никого нет…

«Странно… — думал про себя, молодой офицер, — я с таким восторгом принял назначение в суворовский отряд, с таким нетерпением скакал к нему, и вот я здесь, у Суворова, а на душе как-то тяжко, точно предчувствие чего-то страшного»…

Размышления Вольского были прерваны. На пороге в соседнюю комнату показался Суворов.

— Молодец, помилуй Бог, молодец, — приветствовал генерал молодого поручика и приветливо потрепал его по плечу. — Я тебя поджидал. Мой отец писал мне о тебе, как о славном образованном молодом человеке, вот я и просил главнокомандующего зачислить тебя ко мне… Ты окончил московский университет?

— Точно так, ваше превосходительство.

— Молодец, молодец. Образованные офицеры для армии нужны, вот как нужны, — и Суворов провел рукою по горлу. — Наш солдат хоть куда, умей только его повернуть, а образованному человеку это не трудно, была бы только любовь к солдату да военному делу.

Вольский слушал Суворова и удивлялся. Прием был ласковый, на какой он и не рассчитывал. Радоваться, кажись, следовало, что начинает карьеру при таких благоприятных обстоятельствах, а у него на душе творилось что-то неладное. Худенький, маленький, некрасивый генерал производил на него неприятное впечатление. Сущая обезьяна, подумал Вольский, и правда ли то, что рассказывают про его подвиги… Что-то мало похож он на героя, скорее на воронье пугало…

Совершенно противоположное впечатление произвел Вольский на Суворова. Молодой, красивый, стройный, с открытым честным лицом, с умным и в тоже время гордым выражением глаз» говоривших о силе воли, он Сразу завоевал симпатию Суворова, внимательно рассмотревшего его из смежной комнаты.

«Из этого будет толк», — подумал генерал, выходя к молодому офицеру, и сделал уже ему подробную оценку.

Вольский чувствовал себя сконфуженным. Встретив радушный и ласковый прием, он досадовал на себя, что не мог откликнуться на него сердечно, он чувствовал» что в сто ответах слышится официальный тон и что тот восторг от перспективы служить под командою храброго опытного генерала, о котором он говорил Суворову, вовсе не отзывается восторгом.

— Ты брат, я вижу, устал с дороги, поди отдохни. Завтра дела будет немало. У тебя здесь есть кто-нибудь из знакомых?

— Так точно, ваше превосходительство, двоюродный брат майор Ребок.

— Майор Ребок! Помилуй Бог, Ребок герой, Ребок чудо-богатырь… Иди к нему и служи, как служит он, я зачислю тебя в его батальон, — и Вольский не успел опомнится, как Суворов заключил его в свои объятия.

— Ну, а теперь ступай и спи.

Казак, вестовой генерала, помог Вольскому отыскать квартиру Ребока.

Глава II

Квартира майора Ребока, куда казак привел Вольского, давала некоторое представление о живущем в ней.

Хозяина ее не было дома, он чуть свет уехал на реку Аржишь, где строилась флотилия для предстоящей переправы войск через Дунай, но и без него квартира, или вернее, ее обстановка, красноречиво говорила о владельце. Видно было, что здесь живет незаурядный армейский офицер. Всевозможные карты и планы Турции и придунайских княжеств, несколько современных немецких и французских военных сочинений, аккуратно сложенные на столе вместе с Лейбницем, говорили, что Ребок был образованный человек, каких в то время армия знала не много. Поразительная чистота горницы, персидский ковер, покрывавший собою громадный куль овса, заменявший диван, такой же ковер над складной кроватью и погребец с дорожным серебром говорили не только о материальном достатке, но и об известных привычках майора.

После суровой суворовской избы чистенькая, светлая, не лишенная некоторого комфорта горенка Ребока произвела на Вольского хорошее впечатление.

Денщик майора, поместив у себя денщика прибывшего офицера, подал умыться Вольскому и занялся приготовлением чая; Вольский же тем временем подробно осматривал жилище своего двоюродного брата.

— Война, однако, не мешает ему заниматься философией, — рассуждал он, увидя на столе Лейбница. — А впрочем, где же и заниматься философией, как не на войне, что и кто могут дать столько материала для разрешения философских вопросов, как не война?

И, став на философскую точку зрения, он, быть может, первый раз в жизни критически отнесся к войне. Война! Что такое война? Чем отличается она от обыкновенного убийства? Разве только тем, что убийство — одиночное, а война убийство массовое, производимое на основании известных теорий, по правилам. Люди, и притом лучшие люди, затрачивают целую жизнь на то, чтобы подготовлять себя к искусству массового убийства, именуемого войною… Ученые напрягают свои умы, данные Богом на пользу человеку, с тем, чтобы изобретать смертоносные орудия, молва произносит имя убийцы с гордостью, ему созидаются, памятники и кем?.. Теми, кому Спаситель сказал: «Возлюби ближнего, как самого себя», «Кто ударит тебя в правую щеку — подставь ему и левую»… Как могут люди в одно и то же время поклоняться Христу и попирать Его святые заповеди, призывая Его святое имя в свое оправдание…

Вступив на путь таких размышлений, Вольский, быть может, зашел бы слишком далеко, но его размышления были прерваны приходом майорского денщика, подававшего самовар.

— Ваше благородие, вы изволите быть братом моему барину?

— Да, а что тебе?

— Завтра, как слышно, переправа и атака на Туртукай, будьте милостивы, попросите моего барина, чтобы он взял меня с собой.

При слове «атака» у Вольского кровь хлынула в голову, сердце радостно забилось в груди… его философия мигом куда-то отошла, и он уже предвкушал то счастье, счастье попасть в бой, о котором он грезил вот уже два месяца. Такова уж двойственность человеческой натуры, что сердце редко живет в ладу с головой. Разум говорит одно, а сердце другое. Разум осуждает, клеймит войну, как коварное деяние, а сердце трепещет эгоистичной радостью: бой, отличия, слава, счастье…

Вольский, однако, поймал себя на этих размышлениях.

— Какое животное человек, — вырвалось у него вслух.

— Что прикажете, ваше благородие? — обратился с вопросом денщик, слыша, что офицер что-то бормочет.

— Нет, ничего, а тебе очень хочется в атаку?

— И… ваше благородие, вечно буду молить за вас Бога, больно смотреть, как товарищи бьются с нехристями и умирают за веру Христову, а сам сидишь да посматриваешь.

— А думал ли ты, что неприятель такой же человек, как и ты, что и ему жить хочется, а ты его убивать собираешься. Убийство великий грех…

— Так точно, ваше благородие, убийство грех, да ведь здесь не убийство, а война. Если бы турки не истребляли веры христианской — живи себе на здоровье и пальцами их не тронем, а веру защищать и священное писание велит… Ведь Иван воин тоже сражался, тоже убивал, а святой же он… Да к тому же, ежели бы война была плохое дело — начальство не повело бы нас; начальство за худые дела поблажки не дает.

Бесхитростные речи солдата смутили и сконфузили Вольского.

«Чёрт знает, что такое творится сегодня со мной. Сам рвался на войну — приехал, расфилософствовался… Тянуло к Суворову… тот принял, обласкал, а меня что-то от него отталкивает, да в довершение всего в философские рассуждения с солдатом пустился… извращать его понятия о войне — да это прямо-таки преступление, добро бы я был прав, а ведь это под сомнением… Лейбниц навел меня на такие мысли, а между тем он ничего не говорит подобного. Напротив; по ученику Лейбница, война ничто иное как Проявление воли Божией… Мир, говорит Лейбниц, состоит из монад или единиц; взаимодействие монад происходит при посредстве Бога, и изменения отдельных монад регулируются предустановленной Богом гармонией… Следовательно, не будь на то Божьей воли — монады России и Турции не взаимодействовали бы, не изменялись бы… Нет, генерал прав, я не выспался, нервы напряжены и заставляют плести Бог весть какую околесицу».

Встав с места, он начал ходить по комнате. На столик возле кровати ему бросился в глаза небольшой женский портрет на слоновой кости. Вольский улыбнулся. Знакомые глаза смотрели на него с пластинки.

«Кузен счастлив, для него все ясно… Аня его любит. Кончится война и они поженятся, а я, я даже не знаю, любит ли меня Варя…»

Мысленно он перенесся в Москву, ему вспомнился последний вечер у князя Прозоровского, вспомнилась и княжна Варвара… как она была прелестна в этот вечер, как внимательно слушала она его, сколько, казалось, застенчивой любви светилось в ее прекрасных глазах… а как она горячо» пожала ёму на прощание руку своею маленькой дрожащей ручкой.

Но Вольскому не везло в этот день. Как только начинал он углубляться в мечты или воспоминания, его сейчас же кто-нибудь возвращал к действительности. На этот раз это был сам хозяин, майор Ребок, возвратившийся с Аржиша.

Встреча с кузеном для него была неожиданностью, Вольский ничего не писал ему о приезде в армию, тем более радостной оказалась для майора эта встреча. Небольшая разница в летах — Ребоку не было и 28, а Вольскому 22 — и узы родства сблизили их с детства, дружба их не прекратилась и тогда, когда разошлись их дороги. Ребок поступил на военную службу, а Вольского готовили к дипломатической карьере. Но теперь и служебные пути их сошлись и, казалось, ничто не в состоянии их разлучить.



Ребок был в восторге от приезда кузена, засыпал его расспросами и сам рассказывал о своем житье-бытье, о Суворове…

— Знаешь ли, Аркадий, я ожидал от твоего Суворова больше…

— Моего Суворова, да разве он только мой! Он наш, он русский Суворов… его еще не знают, но погоди, скоро узнает его вся Россия, о нем будет говорить вся Европа, весь мир… его теперь ценят мало, но потомство его оценит и имя его станет превыше имен Ганнибала и Юлия Цезаря, ибо в его маленькой тощей фигурке скрывается не только великий полководец, но и великий христианин.

— Дай Бог, я только передаю тебе личное впечатление. Может быть, России он окажет великие услуги, но у меня есть предчувствие, что мне принесет какое-то несчастье.

— Ты устал с дороги, у тебя расстроены нервы и, кажется, Бог знает что. Ложись и отдохни. Отдых тебе нужен вдвойне, ибо не сегодня, так завтра генерал предпринимает атаку на Туртукай.

— Ты будешь в ней участвовать?

— Буду, все будем, нас не настолько много, чтобы оставить резервы дома. Ну, спи, часа через три — четыре я тебя разбужу, а теперь отправляюсь с рапортом к генералу, флотилия уже готова.

Глава III

— Поздравляю тебя, Ребок, с приездом брата, — встретил Суворов майора. — По-видимому молодец, я зачислил его к тебе в батальон. Завтра окрестишь его боевым огнем. Ну, что, лодки готовы?

— Точно так, ваше превосходительство, всего 17 лодок, могут поднять 600 человек, не считая гребцов.

— Да больше мы и взять не можем. Просил у Салтыкова пехоты, а он обещает прислать конницу… На что мне конница? За пехотой предлагает обратиться к Потемкину. Нашел к кому обращаться! Потемкин вместо пехоты пришлет баранов… Нет уж, брать, будем изворачиваться сами. Никто, как Бог… Сегодня к Ольтенице стянутся все наши силы. Немного их, но для турок требуется много. Как только пехота потянется по дороге, ты прикажи впереди гнать волов, да смотри, чтобы пыли было побольше. У страха глаза велики, турки подумают, что большую пыль поднимает большое войско… А лодки где?

— В камышах, ваше превосходительство, в устье Аржиша.

— То-то, чтобы турки их не заприметили. Нужно будет перевезти их к берегу Дуная на подводах, а то сторожевое судно не даст им войти в реку.

Ребок ушел исполнять приказания генерала, а Суворов остался рассматривать планы противоположного берега. Чем больше он углублялся в созерцание планов, тем больше сдвигались у него брови и хмурился лоб. Задача была не из легких. По собранным им сведениям, в Туртукай было стянуто в трех лагерях около 4000 турок, а он мог противопоставить им 500 человек. В Польше он решился бы атаковать с такими силами в десять раз сильнейшего врага; там были у него войска, им же обученные, их он знал и они его знали. Здесь же его не знал никто, кроме Ребока, и он не знал войск, а то, что он мог узнать за трехдневное пребывание на своем посту, его мало радовало. Солдаты были плохо обучены, офицеры не те, какими их хотел видеть Суворов. Но делать было нечего, приходилось действовать с теми силами, которые были в его распоряжении, тем более, что главнокомандующий настаивал, чтобы поход на Туртукай был произведен по возможности в скором времени.

Суворов намеревался начать переправу и атаку на другой день, 8 мая, на рассвете, а тем временем стягивал все свои силы к Ольтенице, стараясь замаскировать их численность.

Около 2 часов пополудни прибыл полковник князь Мещерский с эскадроном астраханских карабинеров. К вечеру все было готово и в седьмом часу Суворов отправился осматривать аванпосты. По его приказанию в аванпостную цепь были посланы старослуживые, остальным войскам он назначил ученье за урочищем.

Проехав по фронту и заметив в рядах Вольского, Суворов ласково улыбнулся.

— Я на тебя рассчитываю, Вольский, как на каменную гору, — обратился он к молодому поручику. — С такими чудо-богатырями, как они, — указал он на солдат, — мы не только четыре тысячи, а четырежды четыре разнесем… Так ли, ребятушки?

— Так точно, ваше с-тво, — громовым раскатом понеслось по рядам.

— Бьет в бою не сильный, а правый, правда же на нашей стороне, ребятушки, с нами Бог!

— С нами Бог! — гремело в рядах батальона.

Началось ученье.

Генерал строил каре, вытягивал фронт в линию, смыкал в густые колонны. Хвалил, когда перестроения совершались быстро и в порядке, хмурил брови и заставлял перестраиваться вторично, если замечал малейший беспорядок или медлительность. Уже стемнело, когда он закончил ученье и собрал вокруг себя офицеров.

— Помните, господа, что в бою каждый из вас начальник, а не рядовой. Не увлекайтесь боем и не обращайтесь в обыкновенного бойца. Плохо тот командует, у кого руки чешутся подраться. Место офицера впереди солдат не для того, чтобы драться, а чтобы лучше видеть неприятеля и, смотря по обстоятельствам, распоряжаться своею частью. Я отдал приказание, и не жди моих указаний, поступай, как сам разумеешь и как того требуют обстоятельства. На то и голову Бог дал, чтобы она работала. Я не могу все видеть и на одном фланге, и на другом, и в резерве, вам виднее. Я говорю, иди направо, а если ты видишь, что нужно идти налево — иди туда.

Вольский слушал наставления Суворова и ушам своим не верил, до того были для него новы взгляды, высказываемые этим маленьким, невзрачным генералом. В те времена о частной инициативе в бою, в войсках и помину не было. Не только офицер, но и генерал того времени и подумать не мог действовать по своему усмотрению, не получив приказаний от старшего начальника. Все делалось по команде, по указке… Форма перевешивала содержание, и армии были не живым организмом, а механизмом, заводимым ключом старшего начальника. Для успеха боя, таким образом, требовалось два неизбежных условия: и хороший начальник и хороший механизм. Плохой механизм трудно завести и хорошим ключом, а плохой ключ и хороший механизм испортит.

Суворов все это прекрасно осознавал во время семилетней войны! Он видел, как прекрасные качества солдат и таланты офицеров губились неспособностью военачальников у нас и австрийцев, и как промахи прусских генералов поправлялись своевременно находчивостью подчиненных им офицеров.

Эта война была его первою практическою школою. Правда из нее он вынес впечатления отрицательного свойства, она не показала ему, что нужно делать, но зато красноречиво говорила на каждом шагу о том, чего ни в коем случае нельзя делать. Тогда он был неизвестный маленький штаб-офицер, он не мог ни учить, ни протестовать, мог только возмущаться и говорить самому себе: «а я сделал бы так-то».

Но теперь он генерал, начальник отряда, он может распоряжаться своею частью и первое, что он делает — это старается одухотворить ее, механизм обратить в живой организм, из офицеров, слепых исполнителей приказаний, создать себе помощников, которые прониклись бы его основной идеей, осуществляли бы ее всеми силами ума и сердца.

Повторяем еще раз, что такой взгляд до того был нов в армии, что поразил даже такого образованного человека, как Вольский, Маленький генерал в его глазах сразу вырос.

— Да, он не из дюжинных людей, — говорил Вольский Ребоку по дороге. — Что будет в бою — не знаю, но что такой человек может подготовить победу — несомненно. Знаешь ли, Аркадий, кого он мне напоминает? Очарователя, мага. Ты смеешься? Вглядись в него хорошенько, когда он говорит с солдатами, взгляни на солдат… ведь они совершенно преображаются под его взглядом, они все в его власти и я уверен, что сделают все, что ему захочется… Не даром же они его считают заколдованным…

Ребок улыбнулся.

— И ты тоже.

— Нет, я далек от мысли, что он очарователь или колдун, я только говорю, что он подобно волшебнику магически действует на солдат. Я наблюдал за ними, когда он говорит — говорит просто, простые вещи, а посмотри, как принимает это солдат, точно невидимые нити связывают его с генералом.

— Невидимые нити… вот ты и договорился. Ты прав, его связывают с солдатом те невидимые нити, которых, к несчастью, у нас с тобою нет… Ты отмечаешь, что он говорит просто, о простых вещах. В простоте-то и весь секрет. Суворов вырос и сложился в солдатской среде. Он сроднился с солдатом, привык мыслить, чувствовать и говорить по-солдатски. Он понятнее для солдата, чем мы с тобою. Вот почему солдат поймет его скорее, чем другого начальника, скорее душою откликнется на призыв его души… Я тебе говорил, что Суворов не похож на других генералов. Ты видел его на ученье, увидишь в бою и тогда оценишь.

— Для этого мне не нужно видеть его в бою, для меня и твоих слов достаточно, но знаешь ли, чем объяснить, он на меня производит какое-то смутное, тревожное впечатление… Мне почему-то кажется, что моя судьба связана с его судьбой…

— Если это только так, то жалеть тебе не придется.

Вольский вздохнул вместо ответа.

Темная» южная ночь спустилась на землю, сотни костров зажглись на равнине, занятой войсками. Ночь была теплая и костры предназначались для комаров и мошкары, которыми изобилуют берега Дуная. Кроме того они имели и другое назначение: количеством костров определяется количество отряда, и Суворов, чтобы ввести турок в заблуждение, приказал зажечь их как можно больше. Веселыми группами рассыпались солдатики вокруг огней, кто варил похлебку, кто чинил обувь, а кто балагурил. Суворов обходил костры, беседовал и шутил с солдатами.

— А, астраханцы молодцы, помните своего старого командира?

— Как не помнить, ваше превосходительство, не командиром, а отцом были.

— Спасибо, детки, смотрите же не выдавать туркам вашего старого батьку.

— Умрем за тебя, родимый.

— Что вы, что вы, зачем умирать, а турок же кто бить будет, вы лучше турок побейте.

— Побьем, батюшка…

— Здорово, богатыри, — обращался он к группе солдат у другого костра, — здорово, кагульские герои. Славно турок при Кагуле побили.

— Славно, ваше превосходительство.

— Завтра лучше побьете. Теперь вы изловчились как нужно их бить… Трудно впервые, а потом — дело привычное, правда, ребятушки!

— Правда, батюшка.

От костра к костру Суворов обошел весь лагерь, поболтал с солдатами и всюду, где он только побывал — оставлял уверенность в завтрашней победе. О ней говорилось, как о явлении самом обыкновенном. Численность турок никого не пугала.

Суворов направился на берег Дуная к аванпостам; костры в лагере мало-помалу начали гаснуть и скоро весь лагерь погрузился в глубокий сон. Только тяжелые шаги дневальных нарушали ночную тишину и гулко раздавались в ночном воздухе. Не спал один Вольский, на душе у него было неспокойно, он пробовал молиться, но мысли у него путались, и молиться он не мог.

Глава IV

Темная теплая южная ночь усыпляюще действует на русский отряд. Крепким сном спит лагерь, спит главный караул в аванпостной цепи, дремлют и часовые на аванпостах…

Не дремлют, однако, турки. Проведав про численность русских, они решаются атаковать их. Тихо выходят они из своего лагеря, тихо садятся в лодки и еще тише отваливают от берега. Кони, точно чувствуя, что от их осторожности зависит успех предприятия, в своем поведении подражают всадникам… Не слышно ни ржания, ми фырканья, тихо входят они в воду и тихо на поводах плывут за лодками… Дунай у Туртукая не широк, не более 300 сажен… Неприятель уже на средине реки, но на русских аванпостах все тихо, ни звука, турецкие лодки приближаются все ближе и ближе, вот и берег, но на нем царит мертвая тишина. Такая тишина угнетающе действует на атакующего… Не даром неприятель безмолвствует, не даром он так беспощадно подпускает, очевидно он готовит засаду… и среди атакующих возникают уже сомнения: не вернуться ли назад, молчание не предвещает ничего доброго… Но против такого решения горячо протестует татарин. Он с вечера побывал на русском берегу, все высмотрел и уверяет, что о засаде не может быть и речи. Русских так мало, они так крепко спят, что их можно забрать живьем. Он знает даже, где находится их генерал. Он спит теперь на земле за аванпостною цепью в нескольких шагах от берега.

Уверения татарина подействовали на начальника турецкого отряда. Еще не рассвело, как турки, не замеченные русскими аванпостами, тихо высадились на берег, уселись на лошадей и с криком: «алла, алла», — бросились на аванпостную цепь.

Суворов, имевший случай убедиться как отправляется в отряде аванпостная служба, не особенно надеялся на аванпосты и потому на ночь остался в цепи, надеясь что его присутствие подтянет часовых, но, как показал случай, расчеты его не оправдались. Отряду нужен был урок, и жестокий урок.

Крики: «алла, алла» разбудили Суворова, он вскочил на ноги и при свете наступающего утра увидел несколько турецких всадников, с саблями наголо скакавших на него. Их вел татарин-лазутчик, побывавший вечером в русском стане.

Мигом вскочил Суворов на коня, стоявшего здесь же у прикола, быстро окинул взором атакующих и помчался к резервам. Аванпостная цепь была порвана, смята, на сопротивление ее рассчитывать было нельзя… Не успел генерал прискакать к лагерю, как солдаты, услышав уже тревогу, были на ногах. Пехота строилась в колонны, карабинеры кончали седлать лошадей, а турки, между тем смяв казаков, в беспорядке неслись к высотам у Ольтеницы, где были собраны все суворовские силы. Они рассчитывали застать отряд врасплох и изрубить сонных солдат.

Но расчеты оказались опрометчивы, и турки жестоко поплатились. Едва Суворов прискакал в лагерь и увидел садившихся на коней карабинеров, как крикнул им:

— Вперед, молодцы карабинеры, на выручку казакам. Ретирады нет, нет и пощады неверным. Ребок, беглым шагом с двумя ротами за карабинерами, действуй, как найдешь нужным. Остальной пехоте оставаться здесь и быть готовой на выручку товарищам.

Вихрем понеслись карабинеры, Суворов, отдав приказания, поскакал на место боя, туда же беглым шагом направилась и пехота Ребока.

— Смотри, ребята, не стрелять, работать штыками, — говорил он на ходу солдатам.

Рядом с Ребоком бежал и Вольский.

— Боюсь, опоздаем, — говорил он брату, — карабинеры и без нас покончат.

Вольский был прав. Астраханские карабинеры, увидев перед собою догнавшего их Суворова, подобно снежной лавине обрушились на не ожидавших их турок, скакавших в беспорядке… Опомнившиеся казаки, быстро собравшись и выстроившись лавой, ударили во фланг… Видя себя окруженными и подумав, что татарин завел их в ловушку, турки потеряли присутствие духа и с криками «аман, аман» дали тыл, но карабинеры не внимали их просьбам о помиловании и рубили беспощадно.

Оставшиеся в живых, побросав лошадей, вскочили в лодки, но казаки последовали за ними, опрокидывали лодки, рубили гребцов, да те от страху и не сопротивлялись…

Уже совсем рассвело, когда майор Ребок с своими ротами подоспел на берег Дуная. К этому времени все было кончено: берег и весь путь к нему были устланы трупами людей и лошадей, несколько галер, ускользнувших от преследования казаков, увозили в Туртукай остатки отряда, несколько турок барахтались в воде, цепляясь за опрокинутые лодки…

— Их нужно спасти, — сказал Вольский, обращаясь к Ребоку.

— Не спасти, а вытащить из воды, — и он отдал приказ нескольким солдатам вытащить тонувших.

— Генерал не велел давать пощады, — продолжал он обращаясь к Вольскому, — но это относилось к атакующим, этих же нужно вытащить хотя бы для того, чтобы допросить их 6 силах и средствах обороны Туртукая.

Тем временем несколько солдат, вскочив в оставленные турками лодки, извлекали из воды тонувших. Среди них оказался и начальник отряда Осман-бей…

Взошедшее солнце застало весь отряд в сборе на равнине у Ольтеницы: коленопреклоненные воины благодарили Бога за победу… духовенство служило благодарственный молебен.

Глава V

Неудачный набег турок расстроил план Суворова и в то же время показал, что медлить нельзя ни минуты.

Неприятель не мог ожидать быстрого реванша и нужно было пользоваться временем, не дать опомниться туркам; но производить атаку днем было нельзя. Турки, побывав на русской стороне, могли увидеть численность войск… Суворов решил атаковать Туртукай ночью, И не успел кончиться молебен, как он сделал уже все нужные приготовления к переправе. Прежде всего он призвал к себе казачьих офицеров, находившихся в аванпостной цепи.

— Своим нерадением вы заслужили смертную казнь — обратился он к ним, — но я хочу предоставить вам вместо позорной смерти смерть почетную. Сегодня ночью атака, и я не сомневаюсь, вы сумеете победой или смертью смыть свою вину.

Позвав затем адъютанта, он продиктовал ему диспозиции. «Прежде всего, — говорилось в диспозиций, — переправляется пехота, разделенная на два каре и резерв; при резерве две пушки; после пехоты конница; если можно, люди в лодках, лошади в поводу, вплавь. На нашей стороне Дуная батарея из 4 орудий. Ночная атака — сначала на один турецкий лагерь, потом на другой и, наконец, на третий. Ударить горою, одно каре выше; другое в полгоры, резерв по обычаю; стрелки разделяются на две половины, каждая на два отделения; они действуют и тревожат. Резерв без нужды не подкрепляет. Турецкие набеги отбивать наступательно, подробности зависят от обстоятельств, разума и искусства, храбрости и твердости командующих. Туртукай сжечь и разрушить, чтобы в нем не было неприятелю пристанища. Весьма щадить жен, детей и обывателей, мечети и духовных, чтобы неприятель щадил христианские храмы». Диспозиция закончилась словами: «Да поможет Бог».



В этот же день, перед вечером, Суворов с полковником князем Мещерским, остававшимся для командования на этой стороне, объехал берег Дуная, указал места для войск, сам поставил батарею. Дал наставление на разные случаи. Когда же стемнело, лодки, спрятанные в камышах, вышли из устья Аржиша и подошли к месту переправы.

Ночь пала на землю, когда войска начали посадку на суда; всем распоряжался Суворов… Люди двигались как тени, тишина лишь изредка нарушалась ржанием коня, но турки следили зорко и заметили переправу… На турецком берегу блеснул огонек, раздался звук выстрела, за ним другой, третий, и огненные шары начали бороздить темное небо. Турки усердно посылали в атакующих бомбу за бомбой, но темнота ночи не благоприятствовала им. Бомбы падали в Дунай, вздымая столпы водяной пыли и не причиняли никакого вреда атакующим. Только тогда, когда флотилия подошла совсем близко к турецкому берегу, — огонь стрелков, рассыпанных на берегу, Стал давать себя чувствовать!.. Из некоторых лодок послышались стоны, были раненые.

Батальон Ребока составлял собою резерв. Ребок и Вольский находились в одной лодке.

— Евгений, — обратился майор к Вольскому, — если меня сегодня убьют — возьми у меня в кармане письмо, сними с шеи ладанку и перешли все это Ане.

Вольский пожал своему кузену руку.

— Мне посылать нечего, но если убьют меня, а ты останешься жив — подготовь матушку и сестру, а Варе… Варе скажи, что я любил ее и умер, стараясь заслужить ее.

Турецкая пуля сорвала в это время с Вольского его шляпу.

— Плохая примета, — промолвил он.

— Не совсем, — шутливо заметил Ребок, поднимая со дна лодки упавшую шляпу. — Видишь, ее не унесло в Дунай… Старые служаки говорят, что в одном и том же бою пули никогда не попадают в одно и то же место. Голова твоя, значит, застрахована.

— Ваше высокоблагородие, — обратился к Ребоку фельдфебель, — турок теперь все равно не обманешь, нас они заприметили, ишь какую трескотню подняли… разрешите закурить трубочку, может быть последнюю на этом свете.

— Кури, братцы! — крикнул Ребок.

Солдаты начали набивать трубки.

— Ишь окаянные, огня сколько посылают, нет чтобы хоть один кисет табачку турецкого послать, — острят солдаты.

— Погоди, если возьмем, а теперь покури российской махорки, — отвечает фельдфебель.

Шутки и прибаутки слышатся из лодок, уже вплотную подошедших к берегу. Подчас раздается стон, крик раненого и снова прибаутки. Со стороны подумаешь: едут люди не на смерть, а на гулянку. Таков уж русский солдат: шутит он и у бивуачного костра и у жерла пушки.

Но вот одна из лодок, в которой находился Суворов, наткнулась на подводный камень и опрокинулась. Среди плывшей до сего времени в строгом порядке флотилии появился переполох, но голос Суворова сразу всех ободрил и призвал к порядку.

— Выгребай, братцы, выгребай, — кричал он, выплывая на берег. — Казенное добро в огне не горит и в воде не потонет.

— Пообсушимся сейчас, батюшка, ваше превосходительство, — кричали в ответ на его слова солдаты.

Подоспевшие соседние лодки приняли к себе не умевших плавать и через пять минут весь отряд в порядке высадился на неприятельском берегу. Его снесло только вниз по течению. Пехота быстро построилась в две колонны с резервом и двинулась вверх по Дунаю.

Колонна полковника Батурина, при которой находился сам Суворов, направилась на ближайший турецкий лагерь; вторая колонна подполковника Мауринова атаковала правый фланг лагеря, защищаемый батареей.

Суворов не случайно остался при первой колонне. Его проницательный глаз привык сразу распознавать людей, и то, что думал он о начальнике колонны полковнике Батурине, не говорило в пользу последнего.

«За ним нужен глаз и глаз, — думал генерал, — а не то, все дело испортит».

Опасения Суворова оправдались: едва колонна двинулась вперед, как турки встретили ее убийственным огнем; больше всего донимала некая батарея, посылавшая бомбу за бомбой. С оглушительным треском разрывались снаряды над головами атакующих и осыпали их градом осколков, вырывая из рядов людей десятками.

— Ваше превосходительство, с нашими силами атаковать неприятеля невозможно, — сдавленным голосом проговорил Батурин, подъезжая к Суворову.

— Не атакуйте, не атакуйте, батюшка, — саркастически отвечал генерал. — Вы устали, так отдохните малость, а мы с Божьей помощью, как разобьем турок, так и для вас работы будет тогда вдоволь…

— Я, ваше превосходительство…

— Отдыхайте, отдыхайте батюшка, смотрите только, чтобы солдаты не сочли вас за poltron (труса) — закончил он по-французски, дал шпоры коню и отскакал на несколько сажен перед колонной. Главная турецкая батарея сеяла смерть в колонне и Суворов, решив оставить пока лагерь, направил атаку на батареи.

— Братцы, заставьте замолчать этих горланов, — обратился он к солдатам, — за мною, ура…

Могучее и в то же время зловещее для турок «ура», огласило ночной воздух и раскатами понеслось по Дунаю, колонна вихрем налетела на батарею, офицеры бросились на бруствер, солдаты, соревнуясь, старались опережать своих начальников. Первым вскочил на батарею Суворов. В это время раздался оглушительный взрыв и ближайшие солдаты заметили, что генеральский конь рухнул на землю вместе с седоком.

— Ребята, спасай генерала! — Раздался отчаянный крик ординарца сержанта Горшкова и несколько десятков солдат устремились к тому месту, где лежал Суворов, Мигом освободили его из-под убитого коня, он встал на ноги, но сейчас же снова присел, легкий стон вырвался из его груди. Из правой ноги его струилась кровь. Оказалось; что разорвало турецкую пушку в то время, когда генерал вплотную продвинулся к батарее. Осколками ее перебило почти всю прислугу, убило суворовского коня и ранило его самого в ногу.

Рана была довольно сильная, но по счастью не опасная, кость оказалась не повреждена.

— Спасибо, братцы, — обратился он к солдатам, — догоняйте своих товарищей, вы там нужнее, а Суворов вас сейчас догонит. Горшков мне поможет.

Достав платок и смочив его водкою из походной фляги, Суворов приказал Горшкову перевязать ему рану. Через пять минут он уже снова был на коне, взятом у горниста, и мчался в гущу боя.

Внутренность батареи представляла собою ужасную картину. Турки не отступали и только сбитые с своих мест рассыпались по всей батарее, русские колонны действовали тоже врассыпную. Выстрелы смолкли и только слышался лязг сабель и штыков, да глухие удары прикладов о человеческие черепа. Если бы кто захотел представить себе картину, как смерть, аллегорически изображаемая с косою, применяет свое оружие на манер косаря, то ничего лучше не могло бы передать воображаемую сцену, как происходившее на батарейной площадке: сабли, ятаганы и штыки без жалости устилали площадку трупами и испещряли кровавыми лужами. Ужас турок выражался своеобразно и в военном смысле не постыдно: отступление их не было бегством под влиянием паники, а представляло разбросанную силу, вытесняемую другою… Суворов, очутившись в гуще боя, ободрял солдат:

— Я с вами, братцы, с вами, ребятушки, нам мешкать здесь не приходится, кончайте скорее, да и на отдых пора.

Турки дрались упорно и один за другим устилали собою землю, но вот на батарею врываются несколько янычар, один из них бросается на Суворова… Ослабевший от раны генерал еле парирует удары, гибель его кажись неминуема, но на батарею с криком и гиком влетают казаки… Одно мгновение, и хорунжий Осипов ударом шашки сваливает янычара с седла…

Мундир на хорунжем изорван в клочки и покрыт кровью; лицо помертвело, истекая кровью, он вот-вот свалится с седла, но он еще нужен, янычары не уничтожены, турки не выбиты из батареи, и он с полусотней казаков мчится далее, чтобы докончить то, что начала пехота… Он еще не загладил вчерашней своей оплошности в аванпостной цепи…

Но вот минута, другая и все смолкло. Луна синеватым светом освещает картину побоища, турок больше не видно, батарея в русских руках…

Разбросанные солдаты снова смыкаются в колонну. Суворов благодарит их.

— Спасибо, чудо-богатыри, теперь на лагерь.

Успех придал солдатам свежие силы. Плотною стеною они устремляются на лагерь, но там уже паника. Лишившись своей батареи, турки теряют уверенность и в страхе ищут спасения в городе, и лагерь в руках Суворова. Мауринов в это время взял другой, меньший лагерь. Обе колонны были утомлены, а между тем предстояло взять город и третий большой лагерь… Суворов посылает на лагерь Ребока.

— Ну, Евгений наша очередь, — говорит он Вольскому. — Барабанщик, бей атаку.

Барабаны затрещали атаку, стройною грозною массою двинулся резерв на лагерь. По мере того, как учащался такт барабанов, шаги пехоты становились быстрее, отрывистее и наконец перешли в беглый шаг. Вольский не видел Ребока, он бежал впереди своего взвода, как в чаду… Свист пуль и картечи не пугал его, но странное дело, он не знал, что ему делать. «Что же мне делать, ведь я офицер, командир, должен же и в чем-нибудь проявлять свое командование, а я бегу, как и все бегут?» Но ответа он не находил и продолжал бежать. Вот он достиг уже лагеря, какой-то турок замахивается на него ятаганом, он парирует удар и валит турка на землю, бежит дальше… В общей сумятице боя он видит ее, свою Варю, она благословляет его…

— Вперед, вперед! — кричит он солдатам и сам рвется вперед…

Но вот барабан бьет отбой. Кровь приливает к голове молодого офицера. «Что это, неужели отступление, упаси Бог!..» В это время подходит к нему Ребок. Он обнимает кузена. — Ну поздравляю, теперь ты окрещен боевым огнем.

— Не ранен?

— Нет, а турки?

— Все кончено и лагерь, и город в наших руках.

Не прошло и получаса, как кровавая драма закончилась.

Глава VI

В начале четвертого часа ночи все было окончено, отряд занял позицию на высотах за городом, и Суворов на клочке бумаги послал донесение графу Салтыкову. «Ваше сиятельство, мы победили, славу Богу, слава вам». Другое донесение было отправлено главнокомандующему. Донесение состояло из двух строк:

«Слава Богу, слава вам,

Туртукай взят и я там».

Трофеями победы были 6 знамен, 16 пушек, 30 судов и 21 небольшая лодка. Оставшиеся в живых турки бежали к Силистрии.

Как только начало рассветать, Суворов отправил в город отряд, которому было приказано огнем и порохом уничтожить все жилища и вывести на противоположный берег всех оставшихся в Туртукае христиан. Вольский с своей ротой попал в состав сводного отряда, на который было возложено разрушение города. Его рота, задержанная в пути, подошла к Туртукаю уже в то время, когда огненные языки высоко вздымались к небу и густые облака дыма закрывали собой восходящее солнце. С улиц слышались треск и грохот взрываемых каменных построек; деревянные же и без пороху уничтожались одна за одной. По мере того, как дома были освобождаемы солдатами от содержимого в них имущества, их поджигали. Горели кварталы, горели целые улицы и через два — три часа весь город представлял собою сплошной адский костер. Оставаться на улицах не было уже никакой возможности, да и надобности. Все то, что можно было взять, — было взято, христиане в числе 700 человек выведены, а остальное оставлено в жертву огню.

«Вот она, оборотная сторона медали», думалось Вольскому.

Картина разрушения, по его мнению, ненужного, варварского, сильно потрясала его.

— Ничего не поделаешь, — говорил ему Ребок. — Война с турками — не война с европейскими народами. Для пресечения жестокости нужна жестокость.

— Значит, клин клином выбивай.

— Вот послужишь в армии и сам убедишься в необходимости применения этой поговорки к туркам. В гуманности они видят слабость, в жестокости — силу. В противном их не убедишь ничем, следовательно, приходится доказывать им силу по-ихнему.

При выходе из города Ребок и Вольский заметили, что кучка солдат окружает какую-то растрепанную старуху и молодого парня. Они подошли ближе. Солдаты, вязали молодого цыгана, старуха цыганка с двумя небольшими детьми голосила и умоляла отпустить ее сына.

— В Дунай его, в Дунай, каналью, вяжи получше, а то выплывет собачий сын, — кричали солдаты, опьяненные грабежом и разрушением.

Увидя офицеров, цыганка бросилась на колени перед Вольским и схватила его за руку.

— Барин, баринок милый, — говорила она ломаным русским языком, — прикажи отпустить моего Степана, голод заставил… ну накажи его, а только отпусти… детки маленькие… Бога за тебя молить будем.

— В чем дело? — обратился он к солдатам.

— Да он, ваше благородие, украл у Кравченки мешок с сухарями.

— Так вы за это его и в Дунай?

— А то куда же, ваше благородие?

— Стыдно братцы, стыдно, ведь мы христианские воины.

Молодой, бледный, исхудалый в лохмотьях цыган молчал и озирался, как загнанный зверь.

— Зачем же ты украл? — обратился Вольский к цыгану.

— Голодны, — показал он рукою на детей.

У Вольского кольнуло в сердце. В этом одном слове «голодны» слышалась целая драма.

Вольский приказал освободить цыгана и дал ему серебряный рубль.

— Грех вам, братцы, вместо того, чтобы накормить голодного человека, как велит долг христианина, вы его топить собрались. Видите, он от голоду еле на ногах держится, а дети его маленькие, вы их сиротами сделали бы. Разве у вас ни у кого нет детей, разве и вы безгрешны?

Слова молодого офицера отрезвили солдат… десятки рук потянулись к затылкам.

— Виноваты, ваше благородие, и впрямь чуть греха на душу не приняли… Ну, молодец ступай, да и сухари бери с собою… Бог с тобою… Подожди, подожди, — кричали другие, — вот возьми полотно деткам на сорочки, — давали цыгану кусок полотна, взятый из ограбленного дома зажиточного турка.

И русский солдат, добродушный и незлобный по природе, опомнившись, старался теперь загладить свою недавнюю жестокость. В несколько минут цыганская семья была навьючена и съестным, и одеждою. Старая цыганка бросилась целовать ноги и платье Вольского и Ребока. Цыган же молчал, но во взгляде, который он бросил на Вольского, было столько благодарности, сколько нельзя было бы выразить в самых красноречивых словах.

— Правду сказал Суворов, — обратился Вольский по дороге к Ребоку, — что русский солдат Поворачивается куда угодно, умей только повернуть его.

— Ты теперь понимаешь, — отвечал Ребок, — не видят этого, к сожалению, наши генералы, а Суворов не только видит, но и знает, где и как повернуть солдата, оттого-то и имя его в истории не умрет.

Немногие, подобно Ребоку, провидели в Суворове великого полководца, иначе советы последнего принимались бы во внимание.

Взяв Туртукай и разрушив его, Суворов думал укрепиться на турецком берегу, но иначе решило начальство. Суворову пришлось снова возвратиться на свою стоянку. Никогда не видевший без дела, он и здесь усердно; принялся обучать войска по-своему, чинить негоештское укрепление и усиливать флотилию.

Так прошел месяц. Турки усиленно наседали на барона Вейсмана, и Румянцев, желая отвлечь внимание туртукайских турок, которые снова собрались в большем числе, приказал Салтыкову вновь провести демонстрацию и атаковать. Это поручение опять было возложено на Суворова.

Больной, изнуренный местной лихорадкой, он ожил духом и горячо принялся за приготовления. Главнокомандующий прислал ему в подкрепление батальон, затем еще одну роту и два орудия.

Переправа была назначена в ночь с 7-го на 8-е июня, диспозиция объявлена. Войска двинулись с наступлением Сумерек к берегу Дуная. Суворов выехал ближе к берегу с командирами отдельных частей…

Турки не дремали и заметили Готовящуюся переправу.

— Заметили, — обратился Суворов к своим полковникам. — Беда, впрочем, не велика. Побили в первый раз, побьем и во второй.

Князь Мещерский и другие полковники молчали. Казалось, генерал хотел своим замечанием вызвать их на разговор, но лица у всех были мрачны, только Батурин в пол-голоса оживленно о чем-то разговаривал с товарищами.

— Что вы думаете, господа, — с более определенным вопросом обратился генерал к своим Подчиненным.

— Если вы спрашиваете наше мнение, ваше превосходительство, то что касается меня, я не надеюсь на успех, — отвечал Батурин.

— Это я слышу от русского офицера, имеющего честь командовать победоносной частью?

— Ваше превосходительство, вы слышите это от благоразумного человека. Наши силы истощены прошлым боем, убыль не пополнена, нельзя же считать присланный батальон за подкрепление, там и двух рот не наберется, да из них половина больных. Турки же многочисленные, у них силы свежие, да к тому же они у себя дома за окопами.

— Ваше мнение, господа, — отрывисто обратился Суворов к остальных полковникам.

Но те вместо ответа только переглядывались между собою. Очевидно, они разделяли взгляды своего товарища.

Генерал понял это и повернулся к князю Мещерскому.

— А вы, князь?

— Ваше превосходительство, как вначале, так и теперь я стою за атаку. Перевес турок, их укрепления, наша малочисленность, — все это не имеет значений для успеха. Я на опыте и еще не так давно убедился в глубокой справедливости вашего взгляда, что бьет не сила, а дух. Вы видели дух начальников. Кто поручится, что он не передастся солдатам.

— Вы правы, — ответил Суворов, пожав Мещерскому руку и отменил атаку.

Разбитый душевно и телесно, прискакал Суворов к себе на квартиру и заперся у себя в горенке.

— Боже мой, Боже мой, какая подлость, — восклицал он, быстро шагая из угла в угол, — и это полковник российской армии, верноподданный своей государыни… — с негодованием повторял генерал. Его била лихорадка. Всю ночь не сомкнул он глаз, а утром уехал в Бухарест, сдав команду князю Мещерскому. В посланном Салтыкову письме он говорил, что в составе присланного батальона нет и полубатальона и надо прислать еще; что накануне и маневр был прекраснейший, войска были подвинуты по их лагерям, флотилия 30 лодок для левой атаки и 4 для правой — с острова были уже в рукаве…

Далее он продолжает по-французски: «Мерзко говорить об остальном, ваше сиятельство; вы сами догадаетесь, но пусть это будет между нами. Благоволите рассудить, могу ли я снова над такою подлою трусливостью команду принимать и не лучше ли мне где на крыле промаячить, нежели повергать себя фельдфебельством моим до стыда — видеть под собою нарушающих присягу и пожирающих весь долг службы?

Г. Б. (Батурин) причиною всему; все оробели, лица не те. Я здесь неприятеля себе не хочу и лучше все брошу, нежели бы его пожелал. Каторга моя в Польше за мое праводушие всем разумным знакома. Есть еще способ: соизвольте на время прислать к нашим молодцам потверже генерал-майора. Всякий здесь меня моложе, он может ко мне заехать, и я дам ему диспозицию, прикажите ему только смело атаковать. Б. между тем, как-нибудь отзовите, да пришлите еще пару на сие время штаб-офицеров пехотных… Боже мой, когда подумаю, какая эта подлость, жилы рвутся».

Суворов выносил тройную муку и от лихорадки, и от поведения подчиненных, и от опасения, что минует надобность в экспедиции…

В Бухаресте пробыл он недолго. К 14 июня он снова возвратился в Негоешти. К этому же времени прибыл туда запрашиваемый им новый батальон, тем не менее Суворов приказал вооружить карабинер пехотными ружьями, начать обучать их пехотному строю, стрельбе и атаке холодным оружием.

Переправа и атака были назначены в ночь с 16 на 17 июля. Перед вечером Суворов собрал командиров частей и передал им на словах диспозицию:

«Атаковать взводною колонною, взводам замыкать один на другой и задним напихивать на передних весьма. Арнауты Потемкина действуют в лесах и набегами и ни с кем не мешаются. Конница идет в хвосте пехотной колонны и действует сама собой. Идти на прорыв, не останавливаясь; голова хвоста не ожидает; командиры колонн ни о чем не докладывают, а действуют сами собой с поспешностью и благоразумием. Атаковать двумя линиями без замедления и мужественно. Ежели турки будут просить аман, то давать. Погоню за турками можно делать коннице осторожно, но не далеко».

В отряде всего было: 1720 человек пехоты, 855 — конницы, 680 — казаков, 100 — арнаутов, но к переправе предназначалось немного более 2500 человек, турок же было свыше 4000 человек в двух лагерях, усиленных и укрепленных батареями.

Глава VII

— Ребок, друг мой, брат мой, — говорил Суворов, встречая майора на пороге своей горницы. — Ты один, с кем я могу отвести душу, на кого я могу положиться, как на самого себя… Посмотри на наших штаб-офицеров, можно ли быть с ними спокойным?.. Отправлюсь я с первой линией — буду опасаться за вторую. Пойду со второй — душа будет не на месте, что творится в первой… Будь моим я, замени меня в первой линии, а я отправлюсь со второй. Наставлений я тебе не даю. Даже не говорю, что нужно побить турок и как — на месте ты сам увидишь и решишь.

— Батюшка, Александр Васильевич, вы видите, жизнь моя принадлежит отечеству, так располагайте же ею, как за благо сочтете.

— Спасибо, голубчик. Батурин меня беспокоит. Просил его взять — не берут, а оставить, так своею подлою трусостью все дело может испортить… Ну, да никто как Бог. Иди тем временем, распорядись… Твой брат молодец! Скажи ему, что я отцу отписал, благодарю за такого офицера.

Спустившиеся на землю сумерки застали войска на своих местах. Флотилия лодок была уже наготове, как в рядах пронеслась весть, что отрядный генерал болен. Суворова, действительно, била лихорадка, но это нисколько не должно было влиять на ход событий. Суворов решил атаковать, и атака должна быть произведена.

— Скажи солдатам, — обратился он к Ребоку, — что болеть каждый может, но что царскую службу каждый нести должен. Скажи им, что через час они меня увидят и убедятся, что никакая болезнь не может помешать честному солдату сражаться за Веру, Царицу и Отечество.

Слова эти, переданные Ребоком войскам, действительно, оказали на них магическое действие. Кто знаком с нашим солдатом, тот знает, как он умеет оценить своего начальника, как умеет свою веру в него передать товарищам и как может радоваться радостями командира и печалиться его горем.

Так было и в настоящем случае.

Старый унтер Семенов, сделавший с Суворовым не один переход в Польше, получивший там под его начальством Георгиевский крест и несколько ран в придачу, молившийся на своего генерала, сумел возбудить к нему благоговение и среди новых своих товарищей. Солдаты уже ожидали чего-то от Суворова, они ожидали того, что ждет русский солдат от своего начальника, а именно сознания, что за спиною у командира — все равно, что за каменной стеною.

Краткосрочное командование Суворова отрядом, его неустанные заботы о рядовом, его солдатская, полная лишения жизнь и, наконец, туртукайский бой, где он, израненный, продолжал командовать ими, создали ему среди солдат такое положение, которое выпадает на долю далеко не всякого генерала и как бы закрепощает душу солдата за его начальником.

Понятно, сколь должна была быть велика тревога, поднятая вестью о болезни Суворова и как успокоительно подействовали суворовские слова, переданные Ребоком.

Войска ожили духом.

Суворов, отправив Ребока и выпив рюмку водки, согревался чаем. Хотя приступ и прошел, но генерал был настолько слаб, что еле держался на ногах. Решив выехать со второй линией, он думал первую отправить под своим наблюдением и напутствовать солдат речью, но теперь раздумал. Своим беспомощным видом только уныние на них наведешь.

— Что, Прохор, смотришь так печально? — обратился он к своему камердинеру.

— До радости ли тут, батюшка Александр Васильевич, когда лихоманка вас так извела, что и лица нет, на ногах еле держитесь.

— За то дух силен, — вскрикнул, выпрямляясь, Суворов, сверкнув глазами, и тут же решил показать силу своего духа солдатам в деле, а пока видом своим не наводить на них уныния.

Совершенно стемнело, когда войска начали посадку в лодки, но не успели они отчалить от берега, как турки открыли по ним огонь. Наши батареи отвечали туркам тем же и не без успеха. Три орудия, подбитые нашими бомбами, побудили неприятеля обратить огонь на наши батареи с целью заставить замолчать их… Завязался артиллерийский бой. Турки, забыв переправляющуюся пехоту, старались уничтожить нашу артиллерию. О пехоте вспомнили тогда, когда она была уже вблизи берега. Град пуль посыпался на лодки, но было уже поздно. Одна за другою приставали лодки к берегу, люди быстро выпрыгивали и строились в колонны… Еще минута, другая и батальон майора Ребока стремительно бросился на высоты, на которых был расположен малый турецкий лагерь.

Если бы не ружейная трескотня и сумятица, поднятая в турецком лагере, эту атаку можно было принять за какую-нибудь игру, нежели за бой. Казалось, сотни людей собрались здесь у подножия гор, чтобы состязаться в ловкости, быстроте бега и в преодолении препятствий… без выстрела, с шутками, прибаутками бросились ребоковские солдаты в перегонку… Ряды расстроились, каждый старался обогнать товарища, рвался вперед, спотыкался, падал, догонял товарища и бежал вперед.

— Что, говорил тебе, не объедаться кашей, — корил упавшего молодого рекрута дядька. — Ишь брюхо-то как набил, так и тянет к земле…

— Ничего, дяденька, потянет и к турку, а кашу страсть как люблю.

— А рис любишь? — на бегу спрашивает его товарищ.

— Рис! — умильно улыбается рекрут.

— Ну, а у турков его много… небось к ужину плову-то наготовил, да вот беда ужинать-то мы помешали… а как ты думаешь, славно было бы ужин у них оттягать…

— Оттягаем, вишь как перетрусили, какую трескотню подняли, — рассуждал рекрут; слышал он, что генерал говорил: как только неприятель посыпал пулями, что горохом — знай… струсил, бей его. И рекрут заорал во все горло. Толпа подхватила и заревела на все голоса… Что-то ужасное, стихийное было в этом реве. Силы солдат, кажись, удесятерились, они стремительно бросились в гору, бежавшие поддерживали падавших и крики: «Бей его, бей, ура»! — становились все громче, все яростнее…

Вольский потерял Ребока из виду и только по временам слышал его голос.

— Сомкнись ребята, сомкнись.

— Что же мне делать, — задавал он себе вопрос, — ведь я же офицер?

Но ответа не находил. Торопливо бежавшие навстречу опасности и смерти солдаты своим стремительным натиском красноречиво ему говорили, что надо делать и он бежал, как бежали они. Казалось, какая-то неведомая сила подхватила и несла его вперед без оглядки. Голова его работала так же быстро, как и ноги: в течение нескольких минут, когда батальон бросился в атаку, он снова пережил свою жизнь: и детство, и отрочество, и студенческие годы. Правда, былая его жизнь воскресла перед ним в отрывистых, подчас не имевших между собою непосредственной связи, картинах, но зато как ярки были эти картины, точно наяву… Как отчетливо он видит перед собою лица, слышит голоса.

— Воображаю, как страшно в сражении… — раздается у него в ушах восклицание княжны Варвары.

«Нет, не страшно», — думает он, а какой-то внутренний голос шепчет ему: не лги, почему же у тебя так скоро, так ненормально работает голова… ведь такая ненормальная мозговая деятельность свидетельствует о неспокойном состоянии духа.

— Нет, я должен быть спокойным, — громко восклицает Вольский и с высоко поднятой саблей, с криком: — Вперед, братцы! — несется в гору.

Но команда его лишняя. Солдаты и без нее рвутся вперед, обгоняя своего офицера.

Вольский, крикнув: «Вперед», — сейчас же сконфузился.

«Мне ли, мальчишке, не нюхавшему пороха, учить этих старых богатырей, — подумал он. — В уменьи смотреть в лицо смерти у них поучиться нужно. — Что же мне делать, что мне делать?»

Но вот он достиг уже вершины горы… Длинный ряд белых палаток, освещенных луной, кажется близким, но еще ближе, вздымая облако пыли, несется на только что взобравшихся в беспорядке солдат эскадрон турецкой кавалерии. Эскадрон все ближе и ближе, крики «Алла, алла!» — все громче и грознее, еще минута, и от осмелившейся взобраться на высоты горсти храбрецов, останется гора изрубленного мяса.

«Вот где тебе и дело, — подсказывает Вольскому внутренний голос. — Ты спрашивал, что делать? Распоряжаться».

— Рота, строй каре! — громовым голосом кричит поручик.

Мигом вокруг него вырастают живые стены, мигом наклоняются ружья и стальная чешуя штыков окружает каре.

Непонятное спокойствие овладевает Вольским. «Не спокойствие ли отчаяния?» — думает он. Нет, голова его работает спокойно, он наблюдает движение неприятельского эскадрона и видит, что тот мчится глубокой колонной. При лунном свете он ясно различает физиономию его командира.

Теперь пора — решает он и зычным голосом командует.

— Рота, товсь! Рота, пли!

Дружный залп оглашает окрестность… Ружья снова взяты на руку, стальная щетина снова окружает каре. Неподвижная рота стоит в грозном спокойствии.

— Молодцы, братцы, спасибо! прекрасный залп, — с энтузиазмом кричит Вольский солдатам, видя, что эскадрон в беспорядке скачет назад…

— Рады стараться, ваше благородие, — отвечают солдаты. В ожидании новой атаки поручик быстро перестраивает каре: в переднем фасе появляются люди заднего фаса, ружья которых не разряжены, передний фас занимает задний и заряжает ружья…

Турки смущены, тем не менее Вольский ожидает новой атаки.

«Мало людей, — думает он, — половине не приходится стрелять». Но суворовские слова: «каждый начальник действует как разум велит» приходят ему на ум и развязывают руки. Быстро перестраивает он каре в четырехшереножный развернутый строй, загибает фланги на случай удара на них и приказывает двум первым шеренгам стать на колени.

Турки, между тем, оправились и еще с большим ожесточением бросились в атаку.

Вольский подпустил их еще ближе.

— Рота товсь, рота пли!

Снова дружный залп, но уже из ружей всей роты и турки в беспорядке поворачивают назад и, отступая, оставляют на поле трупы.

Теперь уж атаки не будет, решил Вольский, видя, что от лихого эскадрона осталось не более двух, трех десятков всадников, ищущих спасения в беспорядочном бегстве.

— Братцы, это наш первый успех — кричит восторженно Вольский. — Ура!

— Ура, — подхватили солдаты, — ура! — кричали вновь подоспевшие роты и возле Вольского выросла уже шестирядная колонна всей переправившейся пехоты.

— Поздравляю тебя, Евгений, — радостно пожимал ему руку Ребок, — быстро же ты усвоил суворовскую тактику, а еще говоришь у тебя душа к нему не лежит. Это неправда, у вас души родственные… Ведь ты жестоко нарушил воинский устав и этим нарушением спас нас. На такую вольность может решиться душа суворовская, независимая, гордая, признающая право руководительства лишь за разумом… Не встреть ты турок огнем всей роты, они возобновили бы атаку.

Тем временем выстроилась вторая колонна полковника Батурина. Вольский со своей ротой присоединился к Ребоку и отряд быстро двинулся на лагерь. Турки, потерявши самообладание, после небольшого сопротивления бежали за овраг, находившийся среди лагеря. Здесь они собрались, оправились, подождали подкреплений и готовились совершить нападение на Ребока, но тот не терял ни одной минуты и не давая врагу опомниться, быстро пошел за ним.

Рота за ротой под страшным огнем опускались в овраг и с такой же быстротою снова появлялись на противоположной стороне. Не прошло и получаса как колонна, перешедши уже овраг со штыками наперевес, неслась на турок. Ружейная трескотня становилась все чаще и чаще, длинная огневая линия свидетельствовала о том, что турецкие стрелки заняли немалое пространство, и число их внушительно.

— Ну, ребята, охулки на руку не давать, — крикнул Ребок, — барабанщики, атаку!

Зарокотали барабаны, дружно плечом к плечу сомкнулись солдаты и дружно ринулись вперед. Отрывистый бой барабанов все учащался и учащался, переходя в беспрерывный грозный рокот, роты, привыкшие ходить в ногу, не шли, а бежали, скорый темп барабанов гнал без передышки, ноги едва касались земли… Но вот нога не поспевает уже за барабаном… стройность потеряна в стремительности движения, и бесформенная лавина людей обрушивается на турок.

Схватка непродолжительна. Сзади неприятеля смятение, турки бегут туда, русская колонна врывается в окопы… Ребок и Вольский первыми вскакивают на бруствер.

— Ура! — кричит Вольский… «Варя, — мысленно обращается он к любимой девушке, — посмотри на меня, я достоин тебя».

Солдаты не отстают от офицеров. Укрепление мигом наполняется русскими, но турки отступать не думают. Напротив, они уверены, что горсть смельчаков, решившихся ворваться к ним, живьем не уйдет. С ожесточением они бросаются на атакующих… Ребок старается собрать своих людей, но массы турок разъединили уже их по группам и гибель их кажется неминуемой… Ребок ждет Батурина, у него свежие силы, он должен был бы уже прийти на помощь, но почему-то не идет.

— Держитесь, братцы, — кричит он солдатам, — помощь близка.

Но ее мет как нет. Проходят минуты, минуты томительные, ужасные, кажущиеся часами, а помощи все нет… Ребок ранен, его офицеры изранены, «ура» все слышится слабее и слабее, атакующих становится все меньше и меньше. Ребок потерял уже надежду на помощь.

«Подлою трусостью все дело можно испортить», вспоминает он слова Суворова, сказанные по адресу Батурина, и с энергиею отчаявшегося человека кричит солдатам:

— Братцы, не давай пощады басурманам, с нами Бог.

— С нами Бог — отвечают солдаты и с невероятным ожесточением пробивают себе дорогу… Несколько секунд, и рассыпанная горсть русских удальцов смыкается вокруг своего начальника и обрушивается на турок.

— Братцы, генерал Суворов с вами — раздался в это время зычный голос суворовского ординарца Горшкова, — он поздравляет вас с победой, — ура!

Имя Суворова электрическим током пробежало по рядам.

Могучее грозное «ура» вырвалось из сотен надорванных грудей, и колонна с удвоенной силой бросилась на турок, а в укрепление прибывали все новые и новые силы, посланные Суворовым, прибывшим уже со второю линией… Самоуверенность турок иссякла и они бросились бежать… Вольский со своей ротою бросился вдогонку, но сделав несколько шагов, упал. Поднялся и снова упал… Левая нога его была налита точно свинцом, из нее струилась кровь.

«Ранен, — понял он — и как не вовремя».

Несколько солдат, увидя своего офицера упавшим, подбежали к нему.

— Ваше благородие, не угодно ли на лошадь — говорил один из них, держа в поводу коня, отбитого у турка.

Но офицер не мог привстать. Солдаты посадили его на лошадь.

— Спасибо, братцы. Теперь и я не совсем инвалид, вперед! — и он помчался догонять убегавшего неприятеля.

Возбужденный успехом офицер забыл, что пеший конному не товарищ, и вспомнил об этом только тогда, когда со всех сторон был окружен конными турками. Помощи ждать было неоткуда, да ее Вольский и не ожидал и, видя неминуемую гибель, решился погибнуть с честью.

— Прости, Варя, прощай счастье! — отчаянно крикнул он и врезался в окружавшее его кольцо всадников. Но не успел он опомниться, как был обезоружен, связан… Турки, узнав в нем офицера, решили взять живьем и пленником привезти в Рущук. Несчастный Вольский, истощенный потерею крови, потерял сознание. Коренастый турок, взгромоздив его перед собою поперек седла, дал шпоры коню и помчался по берегу Дуная по направлению к Рущуку.

Глава VIII

Суворов, переправившись на турецкий берег со второй линией судов и заслышав ослабевающее «ура», пришел в ужас, увидя Батурина бездействующим.

Генерал еле держался на ногах, два человека его поддерживали, силы его были изнурены лихорадкой настолько, что он не мог говорить, но вид бездействовавшего каре в то время, когда горсть людей без помощи умирает в неравном бою, возвратил Суворову силы. Что Ребок в опасности, в этом генерал не сомневался.

— Коня, поскорее коня! — крикнул генерал. Окружавшие его не узнали, до того он преобразился. Казалось маленький человек обратился в гиганта. С лихорадочною поспешностью вскочил он на коня и помчался в гору. Адъютант и ординарец еле поспевали за ним. Подскакав к Батурину, он не проговорил, а прохрипел.

— Полковник, не здесь, а там получают Георгия, — указал он на поле сражения. — Торопитесь, а то опоздаете. Ребок, пожалуй, два Георгиевских креста заработает, вам ничего не останется.

— Ну братцы, — обратился он затем к солдатам, — отдохнули, собрались с силами, а теперь и за работу, на выручку товарищей, марш… Помните, братцы, мы русские, не дайте, христолюбивые воины, восторжествовать полумесяцу над святым крестом.

— Не посрамим тебя, отец родной, — радостно кричали солдаты, с нетерпением ждавшие, когда их поведут в бой.

— Знаю, знаю голубчики, потому-то я вам и доверяю, а сам поеду бить турок на правом фланге.

Послав Горшкова в редут к Ребоку, Суворов в сопровождении адъютанта возвратился на берег, ожидая прибытия последней очереди судов.

Уже светало, когда кавалерия и остальная пехота подходила к берегу… Свежие силы турок вышли из лагеря и решили во что бы то ни было помешать высадке.

Минута была критическая. Третья очередь еще не высадилась, из второй генерал значительную часть отправил в обход турецкому отряду, оставалось немного.

Впереди предстоял неравный бой — позади позорное отступление и не менее позорная смерть в волнах Дуная.

— Братцы, — обратился Суворов к солдатам, — вы называли меня отцом… а вы мои любимые дети, так спасайте же своего старого батьку от беды неминучей.

С этими словами генерал бросился на турок.

— Стой, подожди, отец родной, — завопили солдаты и опрометью бросились за Суворовым.

— Побереги себя, а мы и сами умереть сумеем…

Штаб-горнист, вытянул коня плетью, догнал генерала и схватил лошадь под уздцы.

— Ваше превосходительство, пожалейте нас, что мы без вас будем делать… Кто нас похвалит, кто Матушке-Царице донесет, что мы честно легли, служа ей.

Солдаты тем временем догнали и перегнали генерала и со штыками наперевес ураганом неслись на турок.

Дело было сделано, и Суворов остановился.

— Спаси и сохрани вас, Мать Пресвятая Богородица, — осенял он крестным знамением удалявшихся солдат.

К этому времени третья очередь судов пристала к берегу, войска высадились и новоингерманландские карабинеры бешено неслись уже в атаку на турецкий фланг.

Не выдержали турки и бросились врассыпную.

Наступивший день приветствовал изнеможенные войска с полной победой.

Смолкли выстрелы и в свежем утреннем воздухе раздались звуки горна. Суворов приказал протрубить сбор. Медленно стягивались войска к начальнику отряда, подбирали убитых и раненых… Казаков и арнаутов Суворов послал преследовать бегущих турок.

К 7 часам утра все войска стянулись уже на линии большого турецкого лагеря. Суворов выехал перед фронтом, и сняв шляпу, отвесил отряду поклон.

— Именем Матушки-Царицы и Отечества, спасибо вам, братцы, спасибо, чудо-богатыри!

— Рады стараться, ваше превосходительство, — гремели солдаты, но тут же за официальным ответом раздалось:

— В огонь и воду за тобой, отец наш родной!

У Суворова на глазах блестели слезы. Радовала его победа, но не легко было у него и на душе: батальоны сильно поредели, многих офицеров не досчитывались, а остальные были все переранены, кроме Батурина.

Проезжая по фронту и не видя Вольского, Суворов обратился к Ребоку.

— А брат твой где?

Но этот вопрос мучительно задавал себе и майор. Посланные для подбирания раненых команды приносили их одного за другим, но ни между ранеными, ни среди убитых Вольского не оказалось.

Из донесений солдат роты, которою командовал Вольский, узнали, что раненый он сел на лошадь, отбил неприятельское знамя, но куда исчез — неизвестно. Спустя несколько часов, когда убитые были преданы земле и отряд готовился к обратной переправе, возвратились преследовавшие турок казаки и арнауты. Один из казаков привез подобранную им на обрыве у берега Дуная простреленную и окровавленную офицерскую шляпу, Ребок узнал в ней шляпу Вольского, и слезы брызнули у него из глаз.

«Предчувствие не обмануло беднягу» — подумал майор..

Суворов старался утешить своего любимца.

— Если нет трупа, следовательно, он жив, значит в плену. Будем надеяться с Божьей помощью освободить его, а ты пока не беспокой родных. Я сегодня же пошлю болгар-лазутчиков поразведать… Не горюй, мне и самому не легко на душе. По сердцу пришелся мне твой брат. Тебя я думаю послать к главнокомандующему с донесением о победе. Ею он тебе обязан, пусть же сам и поблагодарит.

Вечерело. Войска начали переправляться обратно.

Схваченный, связанный и положенный поперек седла Вольский сначала потерял сознание, но через несколько минут пришел в себя. Первою его мыслью было кричать о помощи, но слабого крика его никто не слышал, турок шпорил коня и они все дальше и дальше удалялись от поля сражения.

Сперва пленник не мог дать себе полного отчета, что с ним.

«В плену», — мелькнуло у него в голове и ужас охватил его. Он знал зверство турок, знал их отношение к пленным и содрогался при мысли, что ему предстоит смерть мучительная, смерть безвестная, позорная, на потеху врагам.

— О, Господи, пошли мне смерть, — молил несчастный, впадая в забытье.

Иные картины проносились перед ним. С отбитым у неприятеля знаменем он приходит к Суворову и к ногам его кладет победный трофей… Генерал ведет его по фронту… войска отдают честь герою… «Вольский, поручик Вольский», — слышит он в рядах восторженный шепот одобрения и радостно бьется у него сердце…

Но вот другая картина. Он капитан, Георгиевский кавалер… в Москве. Дом князя Прозоровского блещет огнями… у князя елка. Неожиданно Вольский является в зале… Все взоры обращены на него, у всех радостные лица… Княжна Варвара бросается к нему на грудь.

— Евгений, милый Евгений, желанный, дорогой, — лепечет молоденькая княжна со слезами радости на глазах… Но в это время возле них вырастает точно из-под земли какая-то фигура. Вольский всматривается — пред ними Суворов.

— А, сам генерал пришел засвидетельствовать о моих подвигах, — радостно мелькает у него в голове. Но Суворов грозно на него посмотрел. Он берет княжну за руку и уводит от него…

Вольский бросается за ним, он отнимет любимую девушку, он не отдаст ее никому, но старик Прозоровский кладет ему руку на плечо.

— Остановись. Ты брат опоздал — она невеста другого… поздно.

Крики отчаяния, негодования вырываются из груди несчастного. Он открывает глаза и снова сознание к нему возвращается.

«Слава Богу, то был бред» — думает он… а вот и действительность… — Господи помоги, — молится пленник, а турок между тем, все шпорит и шпорит коня. Он слышит за собою погоню, слышит и крики казаков… Вот, вот и они его нагонят. Теперь кусты орешника скрывают беглеца, но скоро и конец орешнику, а конь уже устал, изнемогает под тяжестью двух человек. Наконец, турок решает, что с пленником ему не уйти и что для своего спасения нужно им пожертвовать. Мигом сбросив несчастного Вольского с обрывистого берега в Дунай, он ускорил бег своего коня.

Не успели волны поглотить пленника, как какой-то человек выскочил из кустов и сорвав с себя куртку и рубашку, стремительно бросился в реку… Вслед за бросившимся показалась фигура старухи. Она пристально смотрела в воду, где нырнул молодой парень… губы ее что-то шептали, по-видимому, молитву.

Но вот над поверхностью воды показалась голова молодого цыгана, вскоре появилась и вторая голова, голова Вольского. Цыган усиленно греб правою рукою, левою поддерживал потерявшего сознание офицера. Старуха, заметив, что пловец направляется вниз по течению к более пологому берегу, с быстротою молодой девушки сбежала с обрыва.

— Что, Степан, жив он? — кричала старуха.

— Жив, только без памяти.

— Хвала Господу, — отвечала старуха.

— Только ранен, — продолжал сын. — Ты бы сбегала за кем-нибудь из наших, матушка.

— Ничего, мы и вдвоем донесем его, Степан. Помолись Богу, чтобы он сохранил нам нашего благодетеля.

Читатель, без сомнения узнал в цыгане и цыганке тех несчастных, которых Вольский избавил от жестокой смерти при разрушении Туртукая.

Старая цыганка помогла сыну вытащить из воды безжизненного Вольского.

Уложив его на берегу и убедившись, что он жив, старуха вынула из-за пазухи какой-то пузырек с мутною жидкостью и стала тереть ею раненому виски, лоб и переносицу… у раненого из груди вырвался слабый вздох. Старуха радостно улыбнулась и помазала жидкостью ноздри. Раненый чихнул раз, другой и открыл глаза, но усталые веки его снова опустились.

— Теперь он скоро придет в сознание, — сказала старуха и начала осматривать рану. Вольский застонал, но цыганка продолжала свое дело.

— Кость цела, задето мясо. Не беда, скоро заживет. — Достав из-за пазухи другой пузырек с каким-то маслом, она сперва вымыла руки, затем залила рану маслом и завязала ее тряпкой.

Окончив эту операцию, цыганка велела сыну понять раненого под руки, а сама осторожно подхватила его за ноги и они медленно начали подниматься в гору и вскоре скрылись в кустах орешника. Как ни бережно несли Вольского, но это сильно беспокоило раненого, он все время стонал. Мало-помалу орешник перешел в лес, который становился все гуще и гуще, все темнее и темнее. Медленно поднимались мать и сын с своею ношей по ведомой только им да их племени горной тропинке и часа через полтора утомительной ходьбы, во время которой они останавливались несколько раз для передышки, добрались до открытой поляны, среди которой у журчащего ручейка раскинулся цыганский табор. Пылало несколько костров, на котором цыганки варили себе пищу.

Степан свистнул несколько раз и на его свист прибежало несколько цыган, принявших раненого на руки.

Бережно отнесли они Вольского к одному из костров, у которого старая цыганка разложила грязную тряпку. Раненого раздели, надели на него чистое белье и укутали разными лохмотьями. Несчастный посинел и дрожал. Его била лихорадка.

Степан влил ему в рот несколько капель водки и плотнее укутал в лохмотья, а старая цыганка занялась приготовлением у костра какого-то лекарственного снадобья из трав.

Глава IX

В конце восемнадцатого века Бухарест не казался уменьшенной копией Парижа, каким он стал позднее, тем не менее он все же был лучше других населенных пунктов Румынии, а русская армия, разбросанная по придунайским княжествам, оживляла его.

Где армия, там и сбор людей всевозможных профессий.

В тылу ее всегда найдутся певицы и музыканты, всевозможные аферисты и аферистки, антрепренеры и антрепренерши… Все это ютится где-нибудь побезопаснее, в таком пункте, где расположены штабы, склады, где, следовательно, бывает много военного люда. Так это теперь, так это было и всегда. Война 1773 года не была исключением, Бухарест со своим кафе, театриками, увеселительными заведениями представлял собою маленький Вавилон, куда после тяжелых военных трудов приезжала на день, на два развлекаться молодежь.

Развлекались, впрочем, не только по кабачкам, но и в семействах богатых молдавских бояр, хлебосольно принимавших русское офицерство.

Балы сменялись балами, пикники увеселительными поездками. Развлекались как-то нервно, если можно выразиться, наскоро.

После утомительной службы на аванпостах офицер, попадая в общество, с жадностью набрасывался на все его удовольствия; впереди вновь предстояла тяжелая, полная лишений и опасностей служба, почему же не повеселиться, не повеселиться, быть может, в последний раз в этой жизни… Жизнь в Бухаресте можно было назвать бесконечной пляской, пляской на вулкане.

В такой-то разгар безумного веселья Суворов попал в конце июля в Бухарест.

Армия на Дунае бездействовала. Суворову бездействие это надоело, и он взял отпуск в Бухарест, чтобы затем съездить в Москву. Имя его уже сделалось известным в армии. Румянцев оценил его по достоинству, среди солдат и офицеров он стал кумиром, местные дамы им заинтересовались, а товарищи начали посматривать на него с завистью и затаенной злобой. Георгий 2-и степени, полученный им за второй штурм Туртукая, не давал никому покоя.

В Бухаресте местное общество радушно встретило героя Туртукая и приглашениям на обеды, на балы, не было конца. Суворов не отказывался, он и сам не прочь был отдохнуть от треволнений и суровой жизни. «Чем без дела маячить на Дунае, — думал он, — лучше здесь потолкаюсь, по крайности не буду видеть мерзостей».

— А ты Михаил Иванович, — обратился он как-то вечером за стаканом чаю к своему спутнику, бригадиру Бороздину, — как я вижу, большой балагур и бабник. Кто бы мог подумать это, глядя на тебя в ратном поле.

— Всему свое время Александр Васильевич, — добродушно отвечал бригадир, попыхивая из своей коротенькой трубочки. — Я присягал, что буду честным солдатом, а монашеского обета не давал. Вот думал с тобой пообщаюсь, так девичьей скромности наберусь, аи вышло другое. Видно каким Бог уродил — таким и остаться приходится… А что Александр Васильевич не пойти ли нам сегодня к Эстельке… хороша кавашка…

Суворов покраснел и быстро заморгал глазами.

— Очухайся, Михайло, ты белены объелся… с какой стати мне идти к твоей Эстельке… да и сам ты того… остепениться пора… Ты говоришь, что я монах… Не правда, я не монах, а только с такими женщинами водиться грех… Женись, Михайло, зачем беспутствовать…

Суворов подбирал слова, не находил, кипятился и наконец растерялся…

Бороздин хохотал.

— Быстрота, натиск, ура!.. — смеялся он. — Нет, здесь ты не тот, что под Туртукаем, горячиться — то ты горячишься, накинулся на меня стремительно, а вот на счет «ура», так это «атанде»… убедить не сумел… а знаешь быть тебе в руках, да не у Эстельки, — что Эстелька, певичка, хорошенькая женщина и ничего больше, — а ты попадешь к… ух к какой. Знаем мы вашего брата женоненавистника…

— Попугай! — резко крикнул Суворов.

— Кто, я?

— Да, ты. Заладил одно, женоненавистник, да и только, когда я…

Бороздин продолжал смеяться.

— Когда ты… что дальше? Или и тебя какая задела за ретивое?

— Полно, Михайло, дурачиться, мы с тобою не в таких уже летах. Говорю тебе, что я женщинам не враг; враг я распутству. Брак — особая статья. Его Сам Бог установил. «Плодитесь и размножайтесь» — это я понимаю так, что брак есть обязанность каждого христианина…

— Не задумал ли ты, Александр Васильевич, жениться?

Суворов опять покраснел.

— Я? Посмотри на меня, какая женщина такого красавца полюбит?

— Вертушка, беспардонница, пожалуй, и не полюбит, а девушка степенная с душой, непременно полюбит, да и как не полюбить: герой, ума палата, сердце предоброе… а только знай-то, милый друг, вот мой тебе братский совет — женишься, брось свой характер… Человек ты добрый, великодушный, а посмотришь со стороны: ты, да не ты. Чуть что не по-твоему — ты из себя вон. С женою так, брат, нельзя… Когда и ты уступи, другой раз и она уступит.

— Сам, брат, знаю свой характер и ломаю себя немало, а что касается женитьбы, то и отец мне пишет… говорит: «пора». Сам знаю, пора, в летах уж, а как подумаю и раздумье берет: для солдата семья помеха, а с другой стороны — брак — обязанность каждого доброго христианина.

За разговорами приятели и не заметили, как на дворе смерклось. Суворов заторопился.

— Ведь я должен быть сегодня на балу у Рояновой. Эй, Прохор, одеваться…

— Да у меня мундир парадный давно уже готов, батюшка Александр Васильевич, — отвечал камердинер из другой комнаты.

Бороздин добродушно улыбался.

— Знаешь ли, друже, Александр Васильевич, — заговорил снова Бороздин, — недаром ты сегодня так распространялся о браке. Уж не задумал ли ты что-что-нибудьМожет статься, у тебя на этот предмет и диспозиция готова… Быстрота, натиск, «ура! Победа!..» не так ли, ха… ха… ха… У Рояновой кого высмотрел?

Суворов посмотрел и заморгал глазами.

— Нет, брат, насчет диспозиции того… с неприятелем это дело другого рода, а ведь насчет барышень — я не мастак. Быстротой их не возьмешь, нужно кое-что другое, чего у меня нет… Беда в том, что я чересчур уж осолдачился… За три версты от меня кашей несет, а там нужны духи, брат, французские.

Бороздин хохотал, уже не сдерживаясь.

— Как я угадал… Ну, говори ее имя.

— Имя… Знаешь ли что? К своей Эстельке ты отправишься завтра, а сегодня поедем к Рояновой, ведь она тебя звала. Там я тебе покажу ее и спрошу твоего мнения… Ты их, женщин, знаешь лучше меня.

— Годится, так и быть, пойду с тобою, но с условием, завтра вечером ты должен отправиться со мною в «Мавританию». Эстелька завтра там поет.

Суворов подумал немного и йотом согласился.

— Хорошо, пойду только для того, чтобы еще раз убедиться, что порядочному человеку нечего делать в твоей «Мавритании».

— Для чего бы ни было, но ты должен идти, а сегодня распоряжайся мною.

Спустя полчаса приятели вышли из гостиницы и направились к дому Рояновых, находившемуся на одной из лучших улиц Бухареста.

Обширный палаццо, залитый огнями, свидетельствовал о богатстве его владельца.

Приятели явились в то время, когда почти все гости были в сборе. В зале танцевали контрданс, преимущественно молодежь, остальные же гости, рассыпавшись по многочисленным роскошным гостиным, вели оживленную беседу.

Блеск дамских нарядов и роскошь обстановки произвели на Суворова странное действие… Он весь как будто съежился, походка его сделалась торопливою, он казался как будто сконфуженным. Бороздин же, напротив, выступал с важностью, казалось, блеск бала нисколько его не смущал, он был как у себя дома.

Хозяйка — молодая, изящная, красивая женщина, заметив новых гостей, быстро пошла к ним навстречу.

— Генерал, как я вам рада, как я вам благодарна, дорогой генерал, — говорила она по-французски, протягивая Суворову руку, которую он почтительно поцеловал.

— Неправда ли, m-r Бороздин, — обратилась она к его товарищу, — генерал не должен от нас прятаться. Он теперь не принадлежит себе. Он наш, да, наш… Герои — достояние общества, а вы, любезный генерал, чуждаетесь нашего общества.

— Я очень несчастлив, сударыня, — отвечал Суворов по-французски, — что вы меня считаете нелюдимым, быть может недостаток известных манер мешает мне выразить вам то удовольствие, которое я испытываю в вашем обществе, но в этом вас может уверить мой товарищ…

— Я вижу, что вы не только герой, но и любезный кавалер… Я вам должна сказать, что вы умеете побеждать не только турок, но и дамские сердца. Я знаю, по крайней мере, одно такое молоденькое сердечко, которое, если не ошибаюсь, вы уже победили.

Суворов сконфузился, растерялся и начал расшаркиваться.

— Я не шучу, — продолжала хозяйка, — однако, пойдем к графине Анжелике Бодени, а то она на меня рассердится, что я так долго вас удерживала… Она уже отчаялась вас увидеть сегодня.

— Она? — вполголоса спросил по-русски Бороздин, когда они пробирались среди танцующих в одну из гостиных.

— Да, — отвечал Суворов.

В гостиной, в кресле у кадки с померанцевым деревом сидела молоденькая женщина и небрежно слушала рассказ своего кавалера.

Самый требовательный художник не смог бы отказать молодой женщине в эпитете красавицы в полном смысле этого слова. Удивительно правильные, точно изваянные из мрамора черты лица, освещаемого парою синих лучистых глаз выделяли графиню Бодени среди многочисленных красавиц, которыми изобиловал Бухарест.

Увидя Суворова, молодая графиня, казалось, скучавшая до этого времени, сразу оживилась.

— Я потеряла было надежду видеть вас сегодня, дорогой генерал, — ласково обратилась она к Суворову, протягивая ему маленькую выхоленную ручку, которую он поднес к губам.

— Вы очень любезны, графиня. Позвольте вам представить моего товарища, который поможет мне снять с себя возводимое вами на меня обвинение.

— Я вас обвинила? В чем?

— В победе над турками.

Молоденькая графиня весело расхохоталась.

— Да, вы приписывали мне то, что по праву принадлежит ему и другим моим товарищам.

— Вы очень скромны, генерал и если бы слова ваши не были так искренни, я готова была бы заподозрить вас в рисовке.

— Не верьте ему, графиня, — вмешался Бороздин. — Ни мне, ни моим товарищам, ни солдатам, а ему, Александру Суворову, турки обязаны своим поражением. Он принес к нам победу, никто больше. Солдаты и мы были те же, да только не было того, что теперь, пока его, Суворова, не случилось с нами…

— М-r Бороздин соперничает с генералом Суворовым в скромности. — улыбнулась графиня Анжелика, — и если они будут продолжать так соперничать во всем остальном, то мне придется пожалеть турок, хотя жалеть их я, как славянка, не могу.

Хозяйка увлекла Бороздина дальше, Суворов и графиня Бодени остались одни. Графиня, указав ему на соседнее кресло, продолжала:

— Вы знаете, генерал, что я по фамилии только венгерка, мой муж был венгр, я же сама славянка, единокровная вам, дорогой генерал, вот почему я так близко принимаю к сердцу успехи родного мне русского оружия. В его успехах я вижу нашу будущность… В своих мечтах я уже вижу нашу великую славянскую семью объединенною, сильною и могучею, под крылом нашей Матери, Святой Руси… Скоро ли сбудутся мои мечты, скоро ли? Скажите, генерал? От вас, от ваших победоносных войск это зависит.

Молодая женщина говорила с жаром, глаза ее горели фанатическим огнем, рука ее, когда она умоляюще протягивала к Суворову, дрожала.

Суворов опустил голову.

— Боюсь, графиня, не скоро.

— Но почему же, почему? Ведь турки ослаблены, деморализованы, а русские сильны… Ваши последние победы окончательно убили в них веру в себя.

— Одна, другая победа, графиня, не определяют результата войны, как и одна ласточка не делает весны. Что значит победа, когда кругом бездействие. Бездействуем теперь, будем бездействовать и впредь, а от бездействия нельзя ожидать действия.

— Но почему же армия бездействует? Разве она недостаточно сильна?

— Сила не в силе, а сила в духе, дорогая графиня… передайте вы ваш дух, ваш пыл, ваш жар нашим генералам, и я вам скажу, что через месяц, через год ваши заветные мечты сбудутся.

— Значит, с такой армией можно действовать? А если бы во главе ее стояли вы, генерал?..

— Если бы я! Помилуй Бог, клянусь, рождественские праздники мы встречали бы в Царьграде… Нужно только захотеть и с нашими солдатами всякое желание можно выполнить.

Суворов оживился, застенчивость исчезла, он стал красноречив.

Графиня Бодени слушала его с большим вниманием, она интересовалась подробностями туртукайскаго штурма, расспрашивала Суворова о его видах на будущее и тем самым приводила его в восторг.

— Знаете ли, дорогая графиня, — обратился он, наконец, к своей собеседнице, — до сих пор я думал, что не умею разговаривать с дамами, а вы убедили меня в противном… Правда, не все дамы, как вы, интересуются политикой…

— Политикой! Да я ею нисколько не интересуюсь, меня лишь заботит судьба славянства, вот почему я так близко принимаю к сердцу эту славянскую войну, вот почему я всеми силами души и сердца желаю ей самого счастливого и скорого исхода.

В разговорах время шло незаметно, танцы сменялись танцами, и когда Суворов вспомнил, что он пригласил графиню на контрданс, хозяйка позвала их уже к ужину. Суворов смутился, но графиня Анжелика осветила его обворожительной улыбкой.

— Вы виноваты, генерал, и потому в искупление своей вины должны вести меня к ужину.

— Я счастлив, графиня, так искупить свою вину.

— Это не все: вы останетесь моим должником. Контрданс вы протанцуете со мною по окончании войны в моем богемском замке, в котором я буду рада видеть генерала Суворова гостем. У меня на родине нет таких изнурительных лихорадок, как здесь… Да, правда ли, что армия сильно болеет? Говорят, больных пятьдесят процентов.

— Пожалуй это много, а тридцать пять наберется.

— Messieurs и mesdames, о больных поговорим после, а теперь будем веселиться, — обратилась к гостям хозяйка…

Поздно окончился ужин. Суворов с Бороздиным возвращались домой пешком. Оба молчали. Суворов испытывал чувство неудовлетворения. Он не мог не сознаться, что двадцатилетняя вдовушка графиня Бодени произвела на него впечатление. На сегодняшний бал он отправился ради нее. Ради нее он отложил и свой отъезд в Москву, она была сегодня очаровательна, разговаривала исключительно с ним одним, а между тем в их разговоре не замечалось того, чего бы он хотел. Впрочем, он и сам не давал себе отчета, чего бы он хотел…

— Да, красавица, — прервал, наконец, Бороздин молчание, — с виду женщина, в разговоре мужчина…

«Вот оно что», — подумал Суворов. Ему хотелось — женщину, женского разговора, а встретил лишь умного собеседника…

— Тебя не удивляет, Александр Васильевич, почему она так военными действиями интересуется?

— Я об этом не думаю.

— Знаешь ли что, я освобождаю тебя от обязанности идти завтра в «Мавританию», поезжай лучше в Москву…

Дома Суворов застал письмо от отца, звавшего его поскорее домой.

«Да, пожалуй отец прав», — думал он. — Сердце мне говорит, что не по мне она, да и я не по ней: больно умна, ну, а двум умам трудно ладить».

Наутро он выехал в Москву.

Глава X

Графиня Анжелика Бодени, молодая богатая вдова, поселилась в Бухаресте недавно. Она быстро свела знакомство с лучшим местным обществом и с русскими генералами. Она так очаровала всех и каждого, что всякий добивался чести быть ей представленным, мужчины были от нее без ума, а дамы — удивительное дело — засыпали ее любезностями и изъявлениям дружбы. Казалось, во всем Бухаресте не было человека, который не восхищался бы молоденькой графиней, не пошел бы за нее в огонь и в воду. Легион поклонников окружал молодую женщину, она была любезна и очаровательна со всеми, но предпочтения не оказывала никому. Появившийся на горизонте бухарестской жизни Суворов был исключением. Но то исключительное внимание, которое графиня оказывала ему со дня знакомства, объяснялось суворовскими подвигами, поднявшими дух армии и заставившими трепетать турок.

Салон графини представлял собою такой очаровательный уголок, куда считал за счастье попасть мало-мальски образованный офицер, прибывающий в армию или приезжающий оттуда.

Анжелика Бодени привлекала к себе сердца русских офицеров не только потому, что она была красивая, изящная женщина, но потому еще, что умела находить интерес в их жизни, радовалась их радостью, печалилась их горем, интересовалась настоящим и видами на будущее. Она, как мы сказали уже раньше, родом была славянка и всей душой стремилась к русским и России, от которой ожидала облегчения участи своего народа… Все находили это естественным и понятным, недоумевал только бригадир Бороздин и говаривал: «не бабье дело война и военные артикулы, чего ради красавица графинюшка сим так интересуется». Быть может, это недоразумение и желание как можно скорее выяснить причину интереса графини к военным делам и побудили его так скоро нанести ей визит. На другой день после бала, спустя три часа по отъезде Суворова, Бороздин входил в салон графини Анжелики.

Свежая, розовая, в роскошном утреннем платье, она с книгой в руках полулежала на софе. При появлении Бороздина она быстро вскочила и с улыбкою пошла к нему навстречу.

— Я очень несчастлив, графиня, — начал любезно Бороздин, — что пришел засвидетельствовать вам свое уважение без товарища.

— Разве генерал Суворов уже уехал? — разочарованным тоном спросила графиня.

— Уехал так рано и так поспешно, а главное неожиданно для него самого, что не имел возможности лично засвидетельствовать пред вами свое почтение и просил оправдать его перед вами.

— Что делать, — со вздохом отвечала графиня. Разве я могу обижаться, когда требования войны призывают героя на свой пост. Я могу только за него молиться…

В голосе графини слышались слезы. Она была так искренна, что тронула сердце закаленного солдата. Бороздин сочувственно поцеловал у нее руку.

— Вы ангел, графиня, но Суворов уехал не в армию — там пока нечего делать, он уехал в Москву.

Старик отец по неотложным делам требовал его немедленного приезда.

— Надеюсь, в Москве он пробудет недолго. Скажите, пожалуйста, правда ли, что главнокомандующий просит подкреплений из России?

Бороздин сразу изменил свой тон. Из ласкового, сердечного он перешел в официальный.

— Не знаю, сударыня. Мы, строевые солдаты в распоряжения высшего начальства не мешаемся. Нам говорят: дерись — мы деремся. Говорят: сиди и жди — сидим и ждем.

— Но все же, что-нибудь говорят о подкреплениях, ждут их.

— Ничего не слыхал, сударыня. Да правду говоря, я и в Бухарест приехал, чтобы отдохнуть от военной сутолоки. Где только разговор о солдатчине — я сейчас же бегу к дамам. Но на мое несчастье и дамы заразились интересом к солдатчине.

В тоне Бороздина слышалась легкая ирония. Графиня Бодени, окинув его быстрым и зорким взглядом, не возражала.

— Ну Бог с вами, — сказала она, надув губки. — Если вам надоели военные разговоры, поговорим о чем-нибудь другом… Вы кажется любитель музыки и пения. Господин Вогеску частенько вас видит в «Мавритании»…

Намек графини несколько смутил Бороздина.

— Это доказывает, что господин Вогеску любитель «Мавритании».

— Хотите, я вам сыграю свое произведение… Оно называется «Вперед за Балканы», я написала его, заранее уверенная в успехе русского оружия.

И графиня села за клавикорды.

Величественные звуки марша огласили комнату. Графиня играла с большой выразительностью. Бороздин, сидевший до этого времени в кресле, встал и подошел к клавикордам. Звуки марша действовали на него возбуждающе, кровь прилила к голове, в висках стучало, казалось, минута, другая и он вообразит себя в ратном поле впереди своей бригады.

Но звуки смолкли.

— Графиня, вы не только очаровательная женщина, но и гениальная музыкантша.

— Виновата, я и забыла, что вы хотите отдохнуть от всего того, что напоминает вам солдатчину, а я вас все угощаю ею. Подождите, я сыграю вам другое…

И нежные мелодичные звуки полились из-под ее маленьких пальчиков.

Бороздин был очарован, точно во сне пожирал он глазами грациозную фигуру графини. Его предубеждение против Анжелики куда-то исчезло, он забыл, что торопил Суворова с отъездом, боясь, чтобы простосердечный товарищ, не знавший ни женщин, ни женского сердца, не попал в сети сирены и теперь сам оказался в этих сетях. Он чувствовал, что какая-то невидимая сила влечет его к этой женщине, хотя внутренний голос шепчет: «Остерегись, беги от нее, беги подальше».

Графиня давно перестала уже играть, а Бороздин, точно в полусне, сидел в кресле, ничего не слыша, ничего не замечая.

— Я не думала, господин Бороздин, что вы так впечатлительны, что музыка так действует на вас.

— Действует все то, что любишь, — отвечал бригадир, страстно целуя руку графини.

— Князь Сокольский, — доложил лакей хозяйке дома.

Появление нового лица отрезвило Бороздина. «Нет, нужно бежать, бежать от нее подальше, — решил он… — Не знаю почему, но чувствую, что близость к ней опасна… Она воистину сирена». — И он начал раскланиваться.

— Надеюсь, господин Бороздин, что вы у меня не последний раз, — ласково обратилась к нему хозяйка.

— Все зависит от Бога, графиня. Если буду жив — буду счастлив еще раз засвидетельствовать вам свое уважение, а сегодня я уезжаю в армию.

— И долго на месте не засидитесь, — вставил князь Сокольский, молодой гвардейский офицер, которого графиня представила Бороздину.

— Тем лучше, — отвечал бригадир, — долгое сидение расслабляет солдата, а ему нужны силы.

— Что это значит, дорогой князь: долго не засидитесь… а впрочем, об этом потом, а теперь скажите, какая счастливая случайность занесла вас сюда.

— Графиня, я солгал, что же вы удивляетесь, видя меня в армии. Удивляться должен я. Я думал, что вы в Париже, что по-прежнему украшаете собою парижское общество, по-прежнему делаете несчастными сотни, тысячи ваших поклонников… Приезжаю курьером к главнокомандующему и узнаю, что вы здесь… Депеши сейчас же графу, а сам к вам… Бога ради, что значит ваше пребывание здесь… а впрочем, нет не говорите, не надо… лучше скажите, рады вы мне, не считаете меня мальчиком, верите искренности моей любви?..

— Ах, князь, вы говорите о любви в то время, когда ваши товарищи дерутся с врагами славянства.

— Графиня, и я буду драться, я не уеду в Петербург, останусь здесь, я уже просил главнокомандующего, но Бога ради, дайте мне надежду, хотя бы слабый луч надежды.

— Вы все тот же милый мальчик, — ласково погладила она его по голове. — Ну, садитесь, рассказывайте о себе, что же касается меня, то пока могу вам сказать, я вдова.

— Вдова, свободна, о Боже, какое счастье! — и молодой офицер бросился к ногам графини.

В соседней комнате послышался шорох.

— Безумный, что вы делаете, встаньте, сейчас войдут…

С большим трудом остановила она бурные излияния молодого человека и усадила его в кресло.

— Не принимайте никого, — приказала она вошедшему лакею.

— Извиняйтесь за наделанные вами глупости, — обратилась она к князю, когда дверь за лакеем затворилась, и протянула ему обе руки, которые Сокольский осыпал поцелуями.

— Милая, дорогая, как я счастлив.

Графиня Анжелика поцеловала его в лоб.

— Ну, а теперь, милый мальчик, рассказывайте, что вы поделывали, как вы жили в эти полтора года, что мы не виделись… Впрочем, жили хорошо — это видно по вашей цветущей физиономии… Я рада, очень рада… Расскажите, с какими вестями, надолго ли… вы сказали, что приехали к Румянцеву курьером. Зачем? Им там недовольны?

— Недовольны его медлительностью. Я привез ему предписание немедленно переходить в наступление.

— Но как, с чем, ведь у него мало войск.

— Ему пришлют еще две дивизии… — Сокольский осмотрелся вокруг. — О таких вещах громко не говорят, — пояснил он свои движения. — Собственно, вопрос о подкреплении еще не решен, но Румянцев должен будет перейти на тот берег.

— И ты с ним, милый мальчик? — протянула молодому офицеру свои ручки графиня… На глазах у нее блистали слезы и, встав, она обхватила его голову и страстно прижала к своей груди.

— Милая, дорогая, я готов умереть за этот миг, — бормотал молодой князь, сжимая ее в своих объятиях.

— Умереть? А я? Обо мне ты забыл!.. Нет, нет, ты должен жить для меня… Беречь себя. Я попрошу Румянцева, чтобы он оставил тебя при своем штабе… Ты должен часто видеться со мною… Я тоже пойду за вами… Я богата, я очень богата, я организую медицинскую помощь, я устрою свой лазарет, ваша армия нуждается в лазаретах… Я буду с тобою, милый, дорогой мой… — и графиня, забыв свою недавнюю сдержанность, покрывала голову, лоб и лицо молодого офицера страстными поцелуями…

— А в России как? Схватили ли Пугачева.

— Нет, он угрожает Казани, его сообщники множатся.

— Какое несчастье, какое несчастье!.. Ты говоришь, привез Румянцеву приказание наступать. Какое на него впечатление произвел приказ.

— Не хорошее, не доволен. Ах, я и забыл, он приказал мне явиться к нему в один час, теперь час без четверти.

— Так ступай, дорогой Жан, ступай, а обедать приходи ко мне, вечер тоже у меня. Я сама никуда, и прикажу к себе никого не принимать… Иди с Богом.

И она обвила шею молодого офицера своими точно из мрамора выточенными руками.

Сокольский ушел.

— Бедный мальчик, милый мальчик, как мне жаль тебя, — участливо проговорила графиня, — садясь к письменному столу и начиная писать.

«Господин министр, — писала графиня, — от вас вполне зависит парализовать действия русских войск. Сегодня Румянцеву прислан приказ немедленно переходить к активным действиям. Ему обещано прислать в подкрепление две дивизии, но главнокомандующий недоволен таким приказом и подчинится ему нехотя. Русская армия, хотя и не велика, — на бумаге 50 тысяч, а в строю едва 35,— много больных, но я убедилась, что и эта армия в руках энергичного опытного генерала может сделать многое. До сих пор такого генерала в армии не было и турки могли считать себя в безопасности. Теперь не то. На берегах Дуная появился генерал, который совмещает в себе таланты Аннибала, Юлия Цезаря и Александра Македонского. К тому же он неустрашим, имеет неотразимое влияние на солдат, его боготворят, за ним идут на смерть с радостью. На турок он успел нагнать уже страх, одно имя его наводит на них ужас. Горе мне, если Суворову предоставят в армии видную роль. Пока он занимает подчиненное положение, но Румянцев его уже оценил и не сегодня-завтра он будет задавать тон всему. Для турок тогда всё потеряно: он войну закончит в несколько месяцев. От вас зависит удалить его из армии. Этим вы ослабите Румянцева. В России бунт Пугачева еще не подавлен, союзники его растут. Подействуйте через свое посольство в Петербурге на канцлера, он может рекомендовать его Императрице для подавления бунта как энергичного и храброго генерала. Теперь буду писать вам чаще и подробнее. В штабе Румянцева у меня есть друзья. До свидания, дорогой господин министр. Да, я и забыла. Нужны луидоры и чём больше, тем лучше. Переводите через Вену: скоро много понадобится денег».

Перечитав письмо, и надписав на конверте парижский адрес, графиня улыбнулась.

— Его превосходительство должен быть мною доволен.

Глава XI

На веранде господского дома подмосковного села Всесвятского сидели две молоденькие девушки. Несмотря на конец августа, день был жаркий, знойный, как и все лето 1773 года.

У девушек на коленях лежало вышивание, но они не работали и, по-видимому, углубившись в размышления, лишь изредка перебрасывались словами.

— Уж давно бы пора Кузьме воротиться из города, — сказала одна из подруг, — ты как думаешь, Зина?

— Да вот и Кузьма со своей одноколкой… Ах, как он медленно плетется по дороге, — и девушки бегом бросились навстречу въезжавшему уже в ворота дворовому, исправлявшему обязанности почтальона.

— Что, Кузьма, есть письма? — в один голос кричали подруги.

— Есть, барышни, одно. Нашей барышне Анне Петровне, — и Кузьма вынул из сумки объемистый, испачканный пакет. Видно, немало прошел он верст, побывал не в одних десятках рук.

— От Аркадия, — воскликнула Зина. — Ах, противный, что же он мне ничего не пишет…

Анна Петровна вспыхнула и с радостью схватила пакет, заключавший в себе письмо жениха. Стремительно подруги бросились на веранду. Быстро вскрыла Анна Петровна пакет и начала читать. Глаза ее искрились радостью.

— Слушай, слушай, Зина, он здоров, он отличился при взятии Туртукая, он награжден Георгиевским крестом… Просит поцеловать тебя, — и счастливая невеста, обняв подругу, звонко ее поцеловала.

— Теперь, будем читать дальше… Боже мой, Евгений… — руки у чтицы задрожали, на глазах навернулись слезы.

— Евгений, что с ним, — испуганно вскричала Зина, — что с кузеном? Он ранен? Убит? Говори же, Бога ради… — и она потянула руки к письму.

— Ничего неизвестно, тела не нашли, предполагают — в плену…

— Боже мой, Боже мой! — залилась слезами Зина. — Как сказать об этом тете Анюте и Лине. Тетю это убьет.

— Аркадий пишет, чтобы ни сестре, ни матери Евгения пока ничего не говорили. Они предприняли розыски, обещали местным жителям большую награду и надеются отыскать его… Во всяком случае, Аркадий просит не говорить ничего ни Анне Михайловне, ни Лине до следующего его письма.

У Зины Вольской градом лились слезы. Зина была единственная дочь, ни братьев, ни сестер у нее не было и всю нежность сестриной любви она перенесла на своего кузена Евгения. Они были дружны с раннего детства, она привыкла радоваться его радостями и печалиться его маленькими печалями. В свою очередь она делила с ним свои мысли, свои радости и вот теперь… теперь она одна, одинока… Правда, у нее еще есть кузен Аркадий Ребок, но не говоря о том, что отношения ее с Аркадием не были так близки, как с Евгением, ему теперь не до нее… он счастливый жених…

Невеста Ребока, по-видимому, угадала мысли своей подруги. Она нежно обняла ее и привлекла к себе на грудь.

— Зиночка, родная, прежде времени не убивайся… Евгений ведь и мне близок, ведь он кузен твой, и Аркадия, а следовательно не чужой и мне… но я уповаю на Бога… у меня есть какая-то необъяснимая уверенность, что Евгений жив. Быть может, он ранен, даже быть может, в плену, но сердце мне говорит, что он вернется жив и невредим.

Зина безнадежно покачала головой и продолжала плакать…

— Знаешь ли что, Зиночка, ты веришь гаданьям, помнишь, ты еще зимою хотела быть у гадалки, как ее зовут… Парасковья, кажется… та, что живет на Маросейке.

— Ах да, Парасковья, едем, душечка, поедем, голубушка, — и Зина первая вскочила с кресла. В это время на веранду вышла старушка, мать Анны Петровны, Серафима Ивановна Загубила.

— Что с вами приключилось, милые мои девочки?.. Откуда слезы?

— С кузеном Евгением несчастье, Серафима Ивановна, — отвечала Зина, и со слезами на глазах рассказала содержание письма Ребока.

— Чтобы успокоить ее, мамочка, мы хотим поехать к гадалке Парасковье, — сказала Анна Петровна, — да заодно уже заедем и к Прозоровским.

— Что же, езжайте, езжайте, с Богом. Я прикажу заложить тарантас.

Через час с небольшим молодые девушки в сопровождении горничной и выездного лакея ехали по кривым и пыльным улицам Маросейки.

— Скоро, Семен? — нервно спрашивала Зина у выездного, знавшего адрес гадалки.

— Вот мы и приехали, барышни. — И коляска остановилась у старого покосившегося деревянного дома с мезонином.

Дом был очень стар, из сеней, куда вступили молодые девушки с горничной, пахнуло на них плесенью и сыростью. Черная кошка, испуганная появлением незнакомых гостей, стремглав бросилась вверх по лестнице.

— Скверная примета, Аня, — с дрожью в голосе говорила Зина, взбираясь на мезонин по ветхим скрипучим ступенькам… — Мне страшно…

— Успокойся Зина, успокойся дружок, — ободряла ее подруга.

— И, барышня, чего тут страшного. Не знаете вы нашей Маросейки, тут что ни дом, то стар, так могилой и пахнет, а насчет кошек-то, в других домах не одна, а десяток…

С волнением девушки вошли в комнату гадалки. Их ласково встретила добродушная и симпатичная старушка.

— Вижу родименькие, горюшко какое-то у вас на душе, Бог милостив, не печальтесь, авось горе как рукой снимет. Погадать пришли?

— Да, бабушка, погадай нам на гуще.

Старушка засуетилась, вышла в другую комнату и вскоре вернулась с оловянной чашкой, на дне которой плескалась какая-то жидкость. Усевшись в угол и взболтав чашку, старуха начала сосредоточенно смотреть в нее. В комнате наступило гробовое молчание, минуты для молодых девушек казались часами…

Наконец старуха заговорила.

— Молодой человек, вода… Он ранен… теперь в реке… большая река, не наша, и люди не наши… его вытащил из воды молодой парень… лес… поляна, костры… он у костра, пришел в себя, окружен друзьями.

Старуха замолчала.

— Дальше, бабушка, дальше, — нетерпеливо вскричали обе девушки.

— Подождите родименькие, больше ничего не вижу… все заволокло.

И, протерев очки, взболтав чашку, она снова начала смотреть в нее…

— Его ищут солдаты… да, солдаты, вижу казаков… но его нет, солдаты возвращаются сами… вот и он, бледный, высокий, молодой, красивый… он здоров, с ним говорит молодая женщина, красавица, чужеземка… пусть он остерегается ее, она не принесет счастья… скорое свидание с родными… ничего, родименькие, больше не вижу.

Лица у молодых девушек просветлели и вздох облегчения вырвался у каждой из них.

— Спасибо, бабушка, спасибо, — и Зина сунула в руку старухи золотую монету.

Гадалка, ошеломленная непривычной для нее щедростью, рассыпалась в благодарностях и даже прослезилась.

— Ты теперь спокойна, Зина? — спрашивала ее подруга по дороге на Арбат к дому князя Прозоровского.

— Да, мне легче на душе. Почему она знала, что мы приехали гадать о молодом офицере? Да притом такие подробности: большая река, не наша, не наши люди… поиски, казаки, все это так сходится с письмом Аркадия, что я уверена в правде гадалки; будем ждать Евгения.

С облегченным сердцем молодые девушки вступили в просторные сени большого дома князей Прозоровских. Дом, вся его обстановка сразу говорили, что здесь живет знатный барин, аристократ, но внимательное наблюдение указывало, что аристократический блеск поддерживается здесь с большим трудом и вот не сегодня-завтра померкнет, и все внешние проявления барства превратятся в жалкую карикатуру. Владелец этого дома, генерал-аншеф князь Иван Прозоровский, был действительно барин с именитым родством и влиятельными связями при дворе, но с чрезвычайно скромным достатком, который с каждым годом все более и более убавлялся, а жизнь предъявляла все новые и новые требования, сократить которые было нельзя: в доме дочь-невеста, нужно подыскать жениха, а это дело куда как нелегко.

Хорошие женихи редки. Это прекрасно сознавал князь Иван и не жалел последних средств, чтобы повыгоднее пристроить красавицу дочь. А красавица дочь, княжна Варвара Ивановна и не подозревала о родительских заботах. Несмотря на свои 20 лет, а в те времена для девушки это было уже не мало, она была весела и беспечна как ребенок. Выезжала, танцевала, рисовала, вышивала, пела, играла и — зачитывалась французскими романами.

За чтением французского романа застали ее молодые девушки, приехавшие от гадалки. Князя Ивана Андреевича не было дома и княжна Варвара сидела в гостиной с матерью, занимавшейся каким-то рукоделием. Молодая княжна обрадовалась подругам и бросилась к ним навстречу.

— Что с вами, мои милые? — обратилась к ним старая княгиня, увидев грустные лица молодых девушек и заплаканные глаза Зины.

— С Евгением несчастье…

Княжна Варвара побледнела и зашаталась.

— Что с ним? Ранен, убит?.. — спросила княгиня. Отчаянный крик вырвался из груди молодой княжны и она, как подкошенная, упала на пол.

В комнату входил князь Иван.

Глава XII

Из комнаты княжны Варвары вышел доктор в сопровождении старого князя Прозоровского.

— Будьте откровенны, доктор, — спрашивал его князь, — скажите, существует ли опасность?

— Опасность, князь, миновала. Видимо, было глубокое нервное потрясение, по натура у княжны сильная, и это ее спасло. Нервная горячка миновала, и теперь ей нужно полнейшее спокойствие, все зависит от того, чтобы ее не волновали и не тревожили. Ни в чем не перечьте больной и исполняйте малейшее ее желание.

Дав еще несколько наставлений, доктор уехал, и князь снова возвратился к больной.

Шторы в комнате были спущены, княжна спала тихим и ровным сном; у изголовья ее сидела Анна Петровна Забугина, а Зина дремала несколько поодаль в кресле.

— Как здоровье княгини, князь? — шепотом обратилась Анна Петровна к князю Андрею.

— Мигрени усилились, но это ничего, все пройдет, как только увидит Варю выздоравливающей, а вот вы, милые мои барышни, измучились, бедняжки, шутка ли, три недели не отходить от постели больной.

— Пустяки, князь, лишь бы Варя выздоровела.

— Бедная, бедная, как измучилась она, — говорил он, подходя к Зине. — У нее и свое горе, а тут еще ухаживай за подругой — и старый князь осторожно поцеловал спящую девушку в голову.

Молодая девушка проснулась и вскочила на ноги.

— Ну что, как здоровье Вари? — спросила она у князя.

— Доктор говорит, опасность миновала.

— Ну, слава Богу, Аня, ты отдохнула бы, а я теперь посижу, да и вам, князь, отдых не будет липшим.

Князь вышел проведать больную жену, и девушки остались одни. Анна Петровна ни за что не хотела ложиться, она вся находилась под впечатлением только что полученного от жениха второго письма.

— Нет, Зина, я не могу, я лучше расскажу тебе, что пишет Аркадий, вот письмо от него.

— Жив Евгений?

— В этом не сомневаются. Аркадий пишет, что труп его нигде не нашли. Следовательно, он жив, а лазутчики, посланные на разведки, видели в Константинополе среди наших пленных офицера, по всем приметам похожего на Евгения. Партия пленных прибыла в Константинополь почти одновременно с болгарином-лазутчиком, он видел, как их отправили в крепость и заметил, что описываемый им пленный русский офицер был в турецкой феске, а ты помнишь, шляпу Евгения нашли на берегу Дуная… Аркадий пишет, что война скоро должна окончиться, будет обмен пленных и Евгений вернется. Его, по всей вероятности, наградят Георгиевским крестом, так как он очень отличился при взятии Туртукая. Аркадий говорит, что только благодаря его храбрости и распорядительности не погиб наш отряд при высадке на берег.

— Дал бы Бог, — задумчиво проговорила Зина, — ну, а о себе Аркадий что пишет? Грех ему не написать мне хотя бы строчку.

— Он просил расцеловать тебя. Сам был ранен, но рана зажила. Теперь они на той стороне Дуная. Пишет еще про Александра Васильевича Суворова. Говорит, что Суворов собрался было в Москву, но с дороги снова вернулся и теперь на том берегу Дуная… К зиме думают окончить войну… Ах, кабы поскорее наступила зима.

— Кабы поскорее вернулся Евгений, — ответила Зина, — тогда мы сразу две свадьбы справим, твою и Варину с Евгением.

Анна Петровна покраснела.

— Какая Варя, однако, скрытная. Нужно было случиться несчастью, чтобы любовь ее к Евгению прорвалась наружу.

Княжна глубоко вздохнула и проснулась. Увидя подле себя подруг, она улыбнулась и протянула к ним обе руки.

— Варя, дорогая, милая, — бросилась к ней Зина, — ты совсем молодцом, поправляйся скорее… Хорошие вести… Евгений жив…

— Жив, ну, слава Богу, — отвечала княжна, — а вот ты, Зина, как исхудала… все из-за меня.

Зина была и озадачена и опечалена.

Она думала, что хорошие вести обрадуют Варю, а та ей ответила «Слава Богу», и ответила таким тоном, каким бы ответила на известие о том, что жив кучер Иван, повар Трофим. Этот тон сильно задел и обидел молодую девушку. До сих пор Зина относилась к княжне Варваре хорошо, как к подруге, но когда увидела, что Варя любит Евгения — она, в свою очередь, полюбила ее как родную сестру, привязалась к ней всей душой и в течение трех недель проводила бессонные ночи у ее изголовья. Правда, ей казалось странным, что имя Евгения очень редко срывалось в бреду с уст княжны, но Зина объясняла это скрытностью характера княжны, такою скрытностью, которую с трудом нарушал даже горячечный бред. Но теперь, как она принесла весть о том, что Евгений жив — «Слава Богу» и каким равнодушным тоном; Неужели и теперь скрытность, зачем, для кого? — ломала голову Зина, не понимая, о чем говорила княжна.

Впрочем, Анна Петровна не позволяла много ей говорить и сама рассказывала о том, что творится в армии, 6 том, как отличился Евгений, о том, как его разыскивают.

— Что подумали обо мне, когда я упала в обморок? — не то спрашивала, не то огорчалась княжна.

— Что же могли подумать, моя милая? — отвечала Анна Петровна. — Что ты любишь Евгения. Так в этом нет ничего преступного, ничего удивительного. Он молод, красив, умен, рыцарски великодушен, богат, наконец… такая любовь вполне естественна.

— Знаете ли, мои милые, вам может покажется странным, но во время болезни я часто задавала себе вопрос: люблю ли я Евгения Вольского и, правду сказать, не могла ответить, да и теперь не знаю, люблю ли я его К нему я привыкла, он мне нравится, несчастье, случившееся с ним, меня поразило.

— Варя, тебе нельзя волноваться, доктор не позволил, лежи спокойно, а я лучше почитаю тебе новый французский роман, — остановила княжну Зина.

Она не могла бы не подметить, что в тоне голоса Зины не было той душевной теплоты, той сердечности, которая последнее время слышалась, когда она говорила с княжной или о княжне. Зина была недовольна Варей, разочарована и не хотела дальше слушать ее рассуждений о Евгении.

«Она хорошая, добрая девушка, но Евгения не достойна, — мысленно решила Зина, — ему нужна жена с душою более возвышенной. Дай Бог, чтобы он не пленился только красотою Вари».

Зина начала читать, а Анна Петровна прилегла на кушетку и, спустя несколько минут, уснула сном усталого человека.

Зина читала недолго, ее прервала княжна.

— Оставь Зина, лучше поговорим. Ты на меня рассердилась, Зина, не отпирайся, я это заметила и все об этом думала… Тебе показалось, что я недостаточно обрадовалась тому, что твой кузен жив. Даю тебе слово, что я всею душою рада, скажу тебе больше это известие придало мне сил и бодрости, но ты думала, что я люблю его и теперь разочаровалась. Мне порой и самой кажется, что я люблю его, он такой добрый, славный… А потом мне кажется, что я люблю князя Сокольского, помнишь того преображенца, который был у нас месяца три тому назад, а иной раз кажется, что я люблю их одинаково… Ну, а это значит, что я не люблю ни того, ни другого так, как нужно любить жениха… Одним словом, это любовь и не любовь… Это любовь сестры, а не женщины… Ну, чем же я виновата дорогая моя? Вот ты любишь Евгения так, как нужно любить… А знаешь ли, Зина, мне кажется, что ты, сама того не замечая, любишь Евгения не как сестра любит брата… Жаль, что вы такие близкие родственники… А впрочем, митрополит может разрешить вам повенчаться.

Зина вся вспыхнула.

— Полно, Варя, говорить глупости, лучше лежи спокойно и слушай, я буду читать.

Но строчки у Зины прыгали перед глазами, чтение шло с трудом. «Любишь не как сестра любит брата» раздавались у нее в ушах слова княжны.

Что за вздор? А внутренний голос спрашивал: вздор ли? Отчего же у тебя так щемило сердце, когда ты думала о том, как Евгений женится на Варе? Отчего ты не могла радоваться полною радостью счастью Евгения!

Зина читала без выражения, сбивчиво, подчас пропускала целые фразы, но княжна этого не замечала. Ослабевшая, утомленная разговором, она уснула под Зинино чтение. Зина это заметила, сложила книгу и откинулась на спинку кресла.

«Митрополит может вам разрешить», — раздавались в ушах ее слова княжны.

Глава XIII

На небольшой поляне, среди густого леса на берегу Дуная, расположился цыганский табор. По тому беспорядку, который царил в цыганском стане, можно думать, что он перекочевал сюда недавно.

Действительно, свободные, но голодные дети степей забрались в эту лесную чащу только несколько часов тому назад… Гром пушечных и ружейных выстрелов гонит их в лесные дебри все дальше и дальше и не потому, чтобы звук выстрела пугал свободолюбивое племя, а потому, что эти выстрелы ставят его в затруднительное положение.

Турки, в мирное время терпевшие цыган, теперь относились к ним подозрительно, боясь шпионажа. А от боязни до уверенности, затем до жестокой расправы один только шаг. Цыганам пришлось в этом убедиться на горьком опыте и потому, удаляясь подальше от турецких войск, они, из опасения быть заподозренными, держались вдали и от русских; к тому же и среди наших солдат они не пользовались доверием.

Табору ничего не оставалось более делать, как по мере сближения противников все более и более углубляться в лес, подчас голодать, а подчас питаться, чем Бог послал.

Табор, прибыв на лесную поляну, начал устраивать свое неприхотливое жилище; несколько молодых цыган отправились в лес пострелять дичи, а остальные принялись за приведение своего становища в порядок. Появились костры, раскинулись шатры, цыганки принялись за приготовление неприхотливой пищи.

У одного из костров сидел и задумчиво смотрел на огонь бледный, исхудалый молодой человек. Он, казалось, не замечал ничего окружающего и неподвижное лицо его лишь изредка вздрагивало и тогда он схватывался рукою за больную ногу.

Несмотря на, то, что одет он был как и все, в цыганские лохмотья, с головой покрытой красной феской, никто не принял бы его ни за цыгана, ни за турка. Возле него старая цыганка жарила на вертеле дикого голубя.

— Вот, милый баринок, — обратилась она на ломаном русском языке к молодому человеку, — и завтрак тебе готов, покушай.

— Ты бы, старушка, детей накормила, а я и подождать могу, пока Степан не воротится. Он с пустыми руками не придет.

— Да, он стрелок хороший, — с гордостью сказала старая цыганка, — только сегодня он скоро не вернется, ему нужно проведать, далеко ли русские. Тебе одному идти разыскивать опасно, чего доброго, на турок нарвешься, да и где такому хилому добраться, а вот Степан как снесет твою записку к генералу, так казаки сами за тобою приедут, а ты уж, милый баринок, скажи генералу, что мы туркам ни в чем не пособляем. Хотя ваши и считают нас нехристями, а мы все же ведь христиане такие же, как и вы.

— Будь покойна, старушка, ты со своим сыном и ваш табор столько сделали мне добра, что ни я, ни мои товарищи не сумеем вас отблагодарить.

—1 Ты, баринок, о благодарности не говори, был бы ты здоров, наш благодетель…

На опушке леса затрещали ветки валежника.

— Вот и Степан, наверно, — промолвила, оборачиваясь, старая цыганка, но она ошиблась. Из лесной чащи вышел молодой человек в высоких сапогах, серой куртке и такс и же серой шляпе с карабином за плечами, в поводу он вел лошадь, а за ним на другой лошади ехала молодая красивая дама в черной амазонке. Молодой человек помог даме сойти с седла и они направились к костру.

— Скажи, старушка, — обратился молодой человек к цыганке на ломаном турецком языке, — далеко ли отсюда до Гирсова? Мы заблудились, не возьмется ли кто нас проводить в русский отряд.

— До Гирсова, господин мой, далеко и если вы хотите отправиться к русским, то по этому берегу опасно, вы непременно попадете к туркам, плохо будет и вам, и вашему проводнику… Никто не захочет вас провожать… Вам нужно ехать по русской стороне реки, а там и переправитесь… Откуда же вы едете, господа мои?

— Из Бухареста, — отвечал молодой человек.

— Из Бухареста? — цыганка подозрительно посмотрела на путников, — так вам сюда не резон. Как же вам на том берегу не сказали, что идти сюда — значит идти прямо к туркам.

Вокруг молодых людей собралась кучка цыган и цыганок.

— Согласится ли кто из вас проводить нас в Гирсово? — обратился он к цыганам. — Я хорошо заплачу.

Молодые парни и старики не отвечали и только почесывали затылки.

— По крайней мере не выведет ли кто-нибудь нас на дорогу из этого проклятого леса.

— На дорогу я выведу, — вызвался молодой парень.

— Ну ладно, а теперь мы отдохнем немного. Вы, графиня, порядочно устали, — обратился он к молодой женщине на французском языке. — Думали ли вы, что вам придется пространствовать всю ночь в турецком лесу, отдыхать в цыганском таборе, скакать сотни верст верхом?

— Не думала, потому что я всегда ко всему готова, и всего ожидаю, — отвечала она тоже по-французски. — Не отдавайте, маркиз, лошадей, вы забываете, что мы у цыган, а цыган лошади не может видеть равнодушно… пусть они останутся при нас.

— Какая вы предусмотрительная, графиня. Гораздо предусмотрительнее меня, солдата.

— Вы, маркиз, тот же легкомысленный парижанин, каким я знала вас два года тому назад.

— Когда еще не состояла на службе французского министерства иностранных дел, — добавил, смеясь молодой человек.

— Да, — отвечала графиня, окинув презрительным взглядом молодого человека, — когда еще я не служила целям французской политики и когда маркиз де-Ларош не промотал еще достояния своих доблестных предков и не искал счастья в турецкой армии.

— Полно, дорогая Анжелика, зачем нам ссориться, — отвечал уязвленный молодой человек. — Судьбы наши сошлись, будем же друзьями и союзниками, не станем корить друг друга тем, чего не вернешь.

— Не я первая начала, — отвечала графиня.

— Верно, я начал и усиленно прошу извинения, а теперь позавтракаем, у меня есть кое-что в запасе, вы должны были проголодаться, — и молодой человек, привязав лошадей к стоявшему поблизости дереву, разнуздал их, отпустил подпруги и достал из кобуров сверток с сыром, ветчиною, хлебом и фляжку красного вина.

Пока молодые люди усаживались возле костра, цыганята нарвали травы и кормили лошадей. Вольский, а это, как догадался читатель, был он, незаметно юркнул в шатер, из которого он мог не только все слышать, но и видеть лица путников.

Сначала, когда он услыхал, что молодые люди пробираются в русский отряд, сердце у него дрогнуло от радости.

Первым его помыслом было объявить им, кто он таков и сообщить о своем желании присоединиться к ним, но выразительный взгляд старой цыганки сдержал его порыв. За время болезни и перекочевок с табором с места на место, он убедился в мудрой предусмотрительности старухи и решил держаться пока вдали и выжидать. Французский разговор, который повели между собой молодые люди, показал ему, что осторожность цыганки имела основание и он, Вольский, чуть-чуть не доверился турецким шпионам.

«Все что ни делается — к лучшему, — решил он, нужно хорошенько всмотреться в их лица, расслушать их разговор — быть может, это и пригодится. Они пробираются в Гирсово — значит он занять нашими войсками, очевидно Румянцев перешел в наступление…

— Итак, дорогая графиня, — начал молодой человек в серой куртке, — вы не только бесстрашная, но и гениальная женщина. Подумать только, поселиться в центре русской армии, сдружиться со всеми главными ее начальниками, жить ее жизнью, радоваться ее радостями и печалиться ее неудачами, устраивать для больных и раненых лазареты, и в тоже время держать французского министра и турок в курсе дел! Да разве это не гениальность… Моя деятельность, дорогая графиня, скромнее, но зато нелегкая. Если бы вы знали, какого труда стойло обучить этих собак турок отвыкнуть от азиатских приемов и выдрессировать их на европейский лад, а потом вся эта азиатчина… ух как надоела… с каким удовольствием вспоминаешь Париж…

— И бульвары, — улыбнулась графиня.

— Бульвары, нет, даю вам слово, Анжелика, как только окончится эта проклятая война и министр заплатит мои долги — ведь я заслужил же это — когда вы сделаетесь моею женою, мы заживем спокойной жизнью буржуа… Ведь не мерзавец же я в самом деле, и если поступаю теперь против совести, так потом все заглажу… А как бы я хотел, чтобы русские побили хорошенько этих негодяев турок, да увы… не в наших с вами это интересах.

Молодая женщина сидела в задумчивой позе.

— Вы говорите, что вы не мерзавец. Нет, и вы, и я, мы оба мерзавцы.

Маркиз де Ларош весело расхохотался.

— Ну в такой компании, как вы, я с радостью готов быть не только мерзавцем, но и похуже.

— Вы шутите, маркиз, а я говорю серьезно. Быть может, вам ваша мерзость менее бросается в глаза, вы живете среди турок. Я в другом положении. Я живу среди рыцарей в полном значении этого слова, живу среди людей, с радостью жертвующих своею жизнью за идею христианства, за освобождение христиан. И я продаю этих рыцарей-крестоносцев, я жестоко обманываю их любовь, их доверие ко мне… Это ужасно, подчас мне кажется, что я сойду с ума…

— Знаете ли, — продолжала она, немного помолчав, — в Париже, да вообще в жизни, я не встречала порядочных, честных людей, или Выть может в сутолоке светской жизни не замечала их, иначе, какие бы не сулило мне ваше министерство блага, я не взяла бы на себя то поручение, которое выполняю теперь. Мне не раз приходила мысль бросить мое ремесло, но как… Признаться во всем русским — они великодушны, они меня отпустят, но это значит потерять их уважение, то уважение, которым я живу, которое поднимает меня в собственных глазах… уехать из армии, тогда ваш подлый министр меня обличит… О, он умеет закабалять людей, — с гневом и горечью воскликнула молодая женщина.

Маркиз посмотрел на нее подозрительно.

— Рыцари, крестоносцы, великодушие… доверие, — тянул он, саркастически улыбаясь… — Уж не завелся ли там у вас рыцарь, дорогая графиня? Уже не тот-ли, как его, князь Сокольский, адъютант Румянцева?

— Замолчите, — гневно вскрикнула графиня и, как бы про себя промолвила по-русски, — как метко называет их Суворов, «безбожные французишки», ничего святого.

— О, вижу вы не даром провели время в русской армии, научились говорить по-русски.

— Точно так же как и вы по-турецки. Не научила ли вас этому красавица Фатьма.

— Фатьма — это вы мне за Сокольского, ну помиримся, дорогая Анжелика, не будем ссориться, поговорим лучше о деле. Итак, мы едем теперь в Гирсово, вы направляетесь к Суворову с предписанием оказать вам содействие для устройства лазарета. Я ваш управляющий, родом швейцарец, bon, bon…

— Если вы своим легкомысленным поведением не изобличите в себе парижанина.

— Не лестного же вы мнения, графиня, о нас, парижанах.

— Может быть, не лестного, но верного. Вы знаете, как вас называет герой Суворов — «безбожные французишки», и он прав. Скажите, что у вас святого?..

— Однако, графиня, кто бы мог подумать, со стороны глядя на нас, что мы в недалеком будущем муж и жена.

— В недалеком или далеком, говорить пока не станем. Пока мы союзники и должны работать сообща. Помните, что бедный Вогеску не должен пострадать, мало того, он не должен терпеть никаких неудобств…

— И не должен быть выпущен на свободу, пока не окончится война и пока графиня Анжелика Бодени не уедет во Францию и не сделается маркизой де Ларош, не так ли, графиня?

— Так, а пока у Суворова в лагере вы замените Вогеску… в письме Румянцева ни фамилия, ни национальность моего управляющего не названа. Могут думать, что вы едете со мной из Бухареста, а о том, что Вогеску теперь у турок в плену, говорить незачем.

— Bon, bon… мы поедем этой стороной Дуная. Нам проводник не нужен: натолкнемся на турок — у меня паспорт турецкого полковника и приказ визиря оказывать содействие; встретим русских — у вас письмо Румянцева… О, как глупы эти русские…

— Не смейте так говорить, — гневно вскричала графиня, — скажите лучше: «О, как подлы, как низки мы!»

— Ого, как вы, однако, обрусели, моя милая; боюсь, трудно будет обратить вас в француженку.

Молодая женщина презрительно улыбнулась.

— Об этом будет время поговорить после, а теперь скажите, что вы будете делать, когда узнаете, высмотрите и вынюхаете все, что вам нужно в русском отряде.

— Фи, какие выражения… вынюхаете…

— Не в выражениях суть, я вас спрашиваю, каким образом вы обратно переберетесь к туркам, не возбудив подозрений?

— Каким образом? Пока я сам не знаю… в делах я поэт, графиня, и действую по вдохновению… Как-нибудь исчезну… вблизи Гирсова крупный турецкий отряд… я могу поехать на охоту, попаду в плен, вы придете в ужас, ваши рыцари крестоносцы пожалеют, пожалуй, поклянутся отомстить за меня.

— Нет, вы уж лучше не поступайте по вдохновению, а сделайте так, как я вам скажу. Это будет виднее на месте. А как приедете в Гирсово, вы ваш паспорт и приказания визиря передадите мне… у меня под корсажем они будут более скрыты от любопытных глаз, чем у вас.

— Под корсажем! Ах мерзавец визирь, мог ли он рассчитывать на такую честь…

Холодный презрительный взгляд графини остановил болтливого француза на полуслове.

— Однако, графиня, вы чертовски предусмотрительны.

Разговаривая, маркиз уплетал сыр, запивая его красным вином, графиня же едва прикоснулась к ветчине.

Солнце стояло уже высоко на небе, когда молодая женщина заметила своему спутнику, что лошади уже отдохнули и что пора продолжать путь.

— Но вы, вы, графиня, устали, путь долог, вам следует уснуть.

— Не теперь, спать еще будет время, а сейчас в путь.

Спустя полчаса молодые люди в сопровождении цыгана-проводника мелкой рысцой выезжали на проезжую дорогу.

Вольский не мог прийти в себя от сделанного им неожиданного открытия и когда опомнился путники были уже далеко.

— Ты знаешь, старушка, кто был здесь у вас? — спросил он старую цыганку.

— Нехорошие люди.

— Ты почему знаешь?

— Не даром я прожила много лет и видела многих людей… У него на лице написано, что он нехороший человек.

— А она?

— Она… она несчастна.

«Она несчастна, — повторял про себя Вольский слова цыганки, — это верно, это слышно в ее речах. Она более несчастна, чем низка…» Это он узнал из разговора ее с маркизом, но старуха, ведь она по-французски не понимает ни слова… и Вольский подивился проницательности цыганки.

— Да, ты права, старушка, а вот и Степан…

На опушке леса показался цыган. Он нес настрелянную им дичь; Вольский с нетерпением ожидал возвращения Степана. Он написал записку Ребоку, в которой уведомлял его о случившемся. Писать он много не мог — не было бумаги. Случайно у него уцелел свинцовый карандаш, которым он нацарапал несколько строк на своем платке, бережно свернул его и отдал Степану, который пошел на разведку. В случае встречи русских разъездов он должен был сообщить местопребывание Вольского и передать платок. Но разъездов Степан не встретил и привез печальные известия: русские снова перешли на ту сторону Дуная, а в Туртукае или, вернее говоря, у его развалин снова собираются турки.

Вольский приуныл. Переправиться на тот берег было невозможно. Отправляться в Гирсово — больше чем рискованно: вся местность занята турками… Но утренняя встреча навела его на отчаянную мысль. Французские офицеры, оказывается, служат в турецкой армии, обучают ее… Он, Вольский, прекрасно знает французский, молодость провел он в Париже, там же получил первоначальное образование и говорит, как парижанин…

Почему ему не явиться в турецкий отряд под видом француза, приехавшего служить туркам? По дороге он попал к русским в плен, бежал, был ранен, цыган спас его от второго плена и проводил к туркам… Идея прекрасная… Он ознакомится с положением дел в турецком отряде, а при первой стычке с русским отрядом он покинет турок и примкнет к своим… Эта мысль придала ему бодрости и он решил во что бы то ни стало привести ее в исполнение. Нужно было подождать только несколько дней, пока француз и молодая женщина не доберутся до Гирсова, чтобы не нагнать их в дороге, а тем временем он несколько оправится и соберется с силами.

Придя к окончательному решению Вольский успокоился, закусил и уснул таким сном, каким не спал уже давно.

После посещения графиней Бодени и маркизом де Ларош цыганского табора прошло всего несколько дней, но в эти дни Вольский заметно оправился, силы к нему возвратились и лишь только худоба и бледность его лица говорили о перенесенном ранении. Те полтора месяца, которые он провел в цыганском таборе не остались для него без пользы. Он ознакомился с положением дел у турок и, хотя не имел никаких известий о русских войсках, расположение и численность турецких войск знал прекрасно. Молодые цыгане, с утра до вечера бродившие по окрестностям, доставляли ему все сведения не только о численности и расположении турок вдоль Дуная, но также и о тех силах, на помощь которых мог рассчитывать турецкий отряд. Цыгане народ юркий, проницательный, редко ошибаются в людях, и Вольский, благодаря этой врожденной цыганскому племени проницательности, ознакомился со всеми турецкими военачальниками.

Раненый русский офицер, попавший на попечение табора, вскоре сделался всеобщим любимцем, и желание услужить ему подвигало молодых цыган на самые рискованные предприятия. Достаточно сказать, что к тому времени, когда Вольский задумал под видом французского офицера пробраться в турецкий лагерь и проситься на службу с целью при первом же удобном случае примкнуть к русским, он прекрасно знал положение турецких сил, их начальников, продовольственные и опорные пункты, одним словом все то, что в глазах начальника русского отряда имело особую ценность.

Он не преминул поделиться своими радостями со старою цыганкой и ее сыном.

— За то малое, что я для вас сделал, что должен был сделать всякий христианин, вы отблагодарили меня, друзья мои, сторицею. Вы спасли мне жизнь, возвратили здоровье и дали возможность принести своему начальству важные сведения.

— Милый баринок, — отвечала цыганка, — кроме сведений ты принесешь еще и вот это. Ведь ты отбил его у турка.

И старуха из груды тряпья достала большую, изорванную, зеленую шелковую тряпку.

Вольский вздрогнул от радости. В этой изорванной тряпке он узнал турецкое знамя.

— Так это был не сон, не бред, так я действительно отбил знамя, — вскричал он с радостью, — но как же оно очутилось у тебя, старушка, как турок, бросая меня в Дунай не взял знамени?

— Ты был связан, баринок, арканом и знамя было у тебя на груди. Турок хотел тебя доставить в Рущук со знаменем, а когда погоня начала настигать его — развязывать тебя было некогда и он бросил тебя в Дунай связанного.

Радости Вольского не было границ. Радовалась за него и старая цыганка, был мрачен и задумчив только Степан.

— Что, Степан, иль тебе не нравится мой план? — спросил его Вольский.

— Нет ты, барин, придумал очень хорошо. Только сделать все это трудно, вот я теперь и прикидываю, как бы все гладко вышло… Хорошо еще, что ты у нас от скуки немного по-турецки научился, а все-таки того, что ты знаешь, мало. Трудно будет объясняться с турками. Пойду я с тобой переводчиком, да как услышат они, что мы говорим по-русски, и обоим капут будет.

— Боже тебя сохрани, — вскричал Вольский, — я вовсе не хочу подвергать тебя опасности, ты только выведешь меня на дорогу и проводишь до ближайшей деревушки. В первом же турецком отряде я скажу, что направлялся в туртукайский отряд, но был взять русскими в плен и ранен. Выздоровел и снова бежал.

— Я, барин, придумал лучше. В Туртукае у меня был знакомый еврей. Когда-то я выручил его из беды, он нам поможет, нужно только разыскать его. Он говорит на чужих языках, ты тоже говоришь, вот вы и будете с ним разговаривать по-чужеземному. Не нужно только ему знать, что ты русский. Я ему так и скажу — француз… вот поискать его нужно. Завтра пойду на розыск. Теперь, как Туртукай разорен, так жители разбрелись кто куда…

Вольский одобрил план Степана, оставалось только ждать. Еврей Тохим, по предположениям молодого цыгана, должен был находиться в Рущуке, а до Рущука было далеко и возвращение Степана нельзя было ожидать ранее как дня через три — четыре.

Дни ожидания для Вольского тянулись медленно, томительно. Он горел нетерпением поскорее добраться до своих, да и судьба кузена его сильно беспокоила. Ведь Ребока и его отряд он оставил в критическом положении.

От цыган он узнал потом, что турки были окончательно разбиты и бежали, но уцелел ли Аркадий, жив ли он или ранен — Вольский не знал и страдал от неизвестности не менее, чем от бездействия.

В Ольтеницу он попасть не рассчитывал, хотя был от нее вблизи: берег Дуная зорко охранялся турками и на переправу рассчитывать было нельзя. Единственно, что для него оставалось — это пробраться к Гирсову, занятому, как он узнал из разговора маркиза де Лароша и его спутницы, Суворовым. Если Суворов там, думал Вольский, значит, там и Аркадий, они неразлучны. Но как мог попасть Суворов в Гирсово? — задавал себе вопрос молодой офицер. От Ольтеницы до Барсова несколько сот верст, там расквартирован барон Вейсман. Но разрешить эту задачу Вольский не мог.

Суворов действительно уехал в Москву, но с первой же станции вернулся назад.

Пока на станции перепрягали лошадей, он задумчиво следил за вознею ямщиков. Дело у них не ладилось: то постромка оборвалась, то хомуты были не в порядке. Нетерпеливого Суворова раздражала такая проволочка. Наконец, после долгой возни лошади были заложены и Суворов двинулся в путь, но ему сегодня не везло: не успел он отъехать и ста сажен, как ось в тарантасе подломилась и генерал, вывалившись из экипажа, попал в канаву.

«Дурная примета, — подумал он, поднимаясь и потирая больную ногу. — Очевидно не судьба мне ехать в Москву… Да, впрочем, какое сватовство во время войны… Хотя отец и требует, чтобы приехал познакомиться с подысканной мне невестой, но он должен рассудить, что не сыновнее неповиновение удерживает меня здесь, а долг солдата».

— Да, долг, — крикнул громко Суворов и вернулся обратно в армию, не заезжая в Бухарест.

Суворов оправдывал свое возвращение в армию долгом, но сам чувствовал в нем натяжку. Еще недавно он решил, что в армии ему теперь делать нечего, а теперь его тянет туда. Образ графини Бодени не выходит у него из памяти, он вспоминал каждое ее слово, каждое движение и горько вздыхал при этом.

«Разве можно, увидевши ее, жениться на другой — задавал он себе вопрос. — Жениться — нужно любить, а зная ее — разве полюбишь? А она?.. — И он снова вздыхал. Его неотразимо влекло к молодой женщине и в то же время что-то останавливало. Очень умна? двум умам трудно ладить? — Нет, не то, он сам сознавал всю фальшь такого мотива. Напротив, умная женщина и только умная могла нравиться Суворову, ни в ком не переносившем глупости. Нет, его что-то удерживало другое, в чем он сам боялся признаться себе…

Роянова дала ему слабую надежду, сама графиня как будто оправдывала слова Рояновой. Она была всегда с ним так обворожительна, так любезна, как ни с кем, в ее глазах при встрече с ним светилась такая радость, такое теплое чувство, что старый холостяк молодел на десяток лет и чувствовал себя на верху блаженства, но тут же неотвязчивая мысль отравляла его восторженное состояние.

«Уверен ли ты, — спрашивал его какой-то голос, — что все то внимание, тот ласковый взгляд, которыми тебя дарит графиня, относятся к тебе, Александру Васильевичу, новгородскому помещику, а не к генералу Суворову, приобретшему популярность в армии, генералу, на которого она возлагает надежду, как на освободителя славянства?..»

И честный Суворов не мог ответить на этот вопрос, или вернее соглашался с последним.

«Да, в ее глазах я герой, а не обыкновенный мужчина, вздыхал он. — Не всегда доля героя завидна, хотелось бы иногда и не быть им… А, между тем, ведь сам же ты добивался славы героя? — думалось Суворову, и он начинал злиться, что всегда с ним случалось, когда ему приходилось вступать в противоречие с самим собой. В глубине души он не мог не признаться, что возвращается в Негоешти, не потому, что он там нужен, а потому, чтобы быть ближе к ней…

Но Суворов ошибся. Едва он возвратился к своему посту и рапортовал об этом начальству, как сейчас же был назначен главнокомандующим в Гирсово.

Барон Вейсман был убит.

Смерть этого энергичного и даровитого генерала для армии была большой потерей. Его мог заменить только Суворов, это понимал главнокомандующий, сумевший оценить героя Туртукая. Он обрадовался возвращению Суворова и сейчас же дал ему предписание отправиться в Гирсово. Туда же в подкрепление была назначена бригада Бороздина, в которой находился и майор Ребок, награжденный за Туртукайский штурм георгиевским крестом.

Суворов не медлил и со свойственной ему поспешностью отправился в Гирсово, благословляя свое возвращение в армию.

В Гирсове его ожидали активные действия, к которым он стремился всеми силами души, там ему предстояло больше самостоятельности.

Ему предстояло расширить театр военных действий, о чем он так постоянно мечтал. «Что если бы во главе армии стояли вы, генерал? — вспомнил он вопрос графини Бодени и сейчас же поймал себя на этой мысли. Он замечал, что имя графини, нет-нет да и навернется ему на язык. А тут еще не успел он прибыть в Гирсово, как получил от фельдмаршала письмо, в котором граф Румянцев поручил ему не только укрепить позиции, но и приготовить Гирсово на случай зимовки отряда, распорядиться постройкой землянок и вообще благоустройством в войсках. Граф добавлял, что в Гирсово должна прибыть из Бухареста графиня Бодени, которая на свои средства желает устроить лазарет и перевязочные пункты и вообще организовать врачебную помощь так, как это существует в европейских армиях. Графиню сопровождает ее управляющий, и фельдмаршал просил генерала Суворова оказать ей возможное содействие. Графиня пробудет в Гирсово недолго и, устроив лазарет, снова возвратится в Бухарест.

— Опять она! — воскликнул Суворов по прочтении письма Румянцева. — Уж не судьба ли? — и радостное чувство охватило старого солдата.

Глава XV

Четыре дня томился Вольский в ожидании Степана, ушедшего на розыски Тоахима. К вечеру четвертого дня молодой цыган воротился в сопровождении старого еврея. Старик согласился сопровождать Вольского.

— Мне теперь ничего не остается делать, — сказал он молодому офицеру, — гнездо мое разорено, внучка сгорела в Туртукае…

И слезы показались на глазах старика.

У Вольского тяжело было на душе, он вспомнил разрушение Туртукая, и чувство отвращения к войне все больше и больше начало забираться к нему в сердце. Что мог он сказать в утешение несчастному старику? Разве то, что говорил ему Ребок: «клин клином выбивай». Но этой поговоркой можно было с грехом пополам оправдать жестокость, но не утешить осиротевшего старика. Вольский молча пожал ему руку.

Наутро они отправились в путь, напутствуемые добрыми пожеланиями цыган. Не успели они выйти из лесу, как все чаще и чаще начали попадаться им турецкие разъезды. Имя французского офицера, прибывшего в турецкую службу и бежавшего из русского плена, всюду обеспечивало Вольскому беспрепятственный пропуск.

Турки встречали его любезно и даже переносили свою любезность на переводчика-еврея, что немало его удивляло.

В Силистрии паша принял Вольского не только любезно, но и радушно. Молодой человек произвел хорошее впечатление на добродушного пашу.

— Ах, как бы я хотел оставить вас у себя, — говорил он Вольскому за обедом, — как бы желал, но приказано всех прибывающих французских офицеров направлять к сераскиру в лагерь Карасу. В Гирсово теперь русские, ими командует Суворов и потому визирь желает, чтобы против него действовало как можно больше ваших офицеров… А жаль, что вы немного опоздали, если бы вы приехали днями четырьмя раньше, вы застали бы у меня вашего соотечественника Ларош-бея. Он тоже поехал в Кара-су… — Вольский побледнел при этом известии. Ларош-бей, маркиз де Ларош, четыре дня тому назад бывший с графиней Бодени в цыганском таборе… Такая встреча вовсе не радовала Вольского, и вообще встреча с французами была для него нежелательна. Как хорошо он ни говорил по-французски, но боязнь быть заподозренным последнее время его преследовала беспрестанно. Он решил назваться поляком, выросшим во Франции. Лишь бы де Ларош не признал в нем цыганского гостя. Впрочем, решил он, им было не до меня, вряд ли они меня заметили.

— Соотечественник ваш, — продолжал паша, — затеял опасное предприятие: он отправляется в русский отряд с тем, чтобы ознакомиться с его расположением и силами. Он очень смел. Рассчитывает привезти визирю важные сведения…

Вольский справился о числе войск, находящихся у визиря. Паша отвечал, что под Кара-Су собрано 40 тысяч, большинством таборов командуют французские офицеры.

— Без сомнения вам дадут под командование табор, как и вашему соотечественнику Ларошу.

Сообщенные пашою сведения удручали Вольского, с французами ему встречаться не хотелось, но иного выхода не оставалось. Рубикон был перейден и мосты сожжены…

На другой день, простившись с радушным пашою, снабдившим его турецкой одеждой и деньгами, Вольский отправился в сопровождении Иоахима в лагерь визиря. Силистрийский паша кроме того снабдил его пропусками.

Молодой офицер, хотя пробыл в действующей армии недолго, но отчасти по рассказам, отчасти и на опыте узнал, как у турок отправляется аванпостная и форпостная служба. Велась она крайне небрежно и он знал, что стоит ему сделать крюк побольше — и он обойдет лагерь визиря, зайдет в тыл гирсовскому гарнизону, а на русских форпостах назовет себя…

Встреча с турецкими разъездами теперь для него не страшна — в кармане пропуски силистрийского паши. Самое большее, что может случиться, разъезды укажут ему ошибку в выборе пути и тогда волей-неволей ему придется явиться к визирю.

Чтобы этого не случилось, Вольский решил сильно свернуть в сторону и обходить турок на столь большом расстоянии, что, если бы нечаянно встретившиеся разъезды и указали бы ему его ошибку, он мог бы направиться на Гирсово, не вселяя подозрений.

Силистрийский паша облегчил ему исполнение его плана, дал ему карту местности, хотел дать и конвой, но от него Вольский категорически отказался.

Едва отъехал он десять верст от Силистрии, как сейчас же начал сворачивать направо к горам.

Иоахим, знавший прекрасно местность, заметил молодому человеку его ошибку, но тот показал ему карту, отвечал, что круг делает он умышленно; силистрийский паша поручил ему исследовать местность, затем возможно ближе подойти к русским укреплениям с тыла, чтобы доставить визирю наиболее подробные сведения.

Заметив испуг Иоахим, Вольский успокоил его.

— Не бойся, ты не подвергнешься опасности. Русские часовые не будут по нас стрелять, так как я, как только завидим их форпосты, привяжу к шашке белый платок и подниму его кверху. Меня примут за парламентера..

Но такая мысль еще более встревожила бедного еврея.

— За парламентера… вам ничего не сделают а с меня кожу сдерут… если бы вы знали, что было с нами в Туртукае!

— Да говорю тебе, не бойся. Без меня, может быть, с тобой что-нибудь и сделали бы. Пожалуй, кожи не содрали бы, а пейсы остригли бы наверно, ну, а со мной тебя, моего проводника, не тронут. Русские — не звери.

Иоахим повиновался, но не переставал вздыхать.

Мысль явиться с белым платком возникла у Вольского мгновенно. Если бы он и встретил турецкий отряд — ему не пришлось бы возвращаться, он сказал бы, что хочет отправиться мнимым парламентером, чтобы по возможности ознакомиться с положением русского отряда.

Видя веселое лицо своего спутника, еврей мало-помалу начинал успокаиваться.

Вольский чувствовал себя необыкновенно счастливым Он был уверен в успехе своего плана. Суворову привезет он не только отбитое у турок при взятии Туртукая знамя, но и верные сведения. Он собрал справки не только о численности войск в придунайских крепостях, но и проведал количество боевых и продовольственных запасов. Он знал, что сорокатысячная армия визиря разбросана, что под Кара-Су только 10 тысяч человек, остальные же в Шумле и в соседних пунктах, а самое главное, он предупредит его о шпионстве. Кабы только застать маркиза де Ларош и графиню Бодени в Гирсово.

Но чувство жалости к прекрасной молодой женщине сейчас же забралось в душу Вольского. Он вспомнил ее разговор с маркизом, ее презрительное и к нему и к своему ремеслу отношение, ее угрызение совести и высокое мнение о русских…

«Бедная женщина, — подумал он. — Бог наделил ее доброй душой, а обстоятельства и люди сделали авантюристкой». Припоминая ее слова, он делался по отношению к ней мягче и мягче, он сожалел о ее роли.

«Нет, — решил он, — губить ее не буду. Напротив, я помогу ей отделаться от ее грязного ремесла, которым она сама тяготится… Я объяснюсь с ней, скажу, что знаю о разговоре в таборе, но эта ее тайна умрет со мною, если только она немедленно покинет армию… Вот этого негодяя маркиза, его следовало бы вздернуть, но ради нее придется пощадить и его… Не погибнет же наш отряд из-за их шпионства».

Глава XVI

Пока Вольский в обход турецких отрядов направлялся к Гирсову, там кипела неустанная работа. Маленький русский отряд не побоялся многочисленных турецких сил и, смело перейдя Дунай, начал укрепляться на турецком берегу. Этот важный в стратегическом отношении пункт был почти не укреплен, и все заботы Суворова сводились теперь к тому, чтобы лучше его укрепить, чтобы сделать его базой для дальнейших операций русской армии.

Такой важный пост требовал и выдающегося генерала. Назначая на него Суворова, Румянцев тем самым признавал его способности. Положение Суворова, казалось, должно было бы упрочиться, значение его в армии возрасти. Но это только казалось. Румянцев, как человек умный и дальновидный, не мог не оценить Суворова по достоинству, но этим все и ограничивалось. Он назначил его на важный и ответственный пост в своих же интересах; на нем, как на главнокомандующем, лежала вся ответственность за успех войны, а кто мог лучше заменить собою покойного Вейсмана, как не Суворов?

Румянцев это знал прекрасно, Суворовым пользовался и не мог простить ему этого. Такова уж человеческая натура. Зависть во все времена порицалась, как порок, но во все времена ею страдали люди и даже люди великие, а Румянцева к ним было трудно причислить. Он понял Суворова, он увидел его превосходство над окружающими, и испугался.

Такой генерал полезен для дела, но и опасен для честолюбия главнокомандующего, и герой Кагула стал не на шутку побаиваться, чтобы Суворов не затмил его воинскую славу. Опасения его выражались в поступках, недостойных героя. Пользуясь суворовским искусством, он в то же время старался его держать, что называется, в черном теле, и близости между ними не было.

Суворов не мог этого не заметить и немало тяготился таким положением. Он не мог развернуть своих дарований, использовать своих обширных познаний и неоднократно жаловался близким людям на зависимость своего положения.

Сегодня Суворов с раннего утра находился на фортификационных работах. Он сам набросал план укреплений и сам наблюдал за их постройкой. Гирсово опоясалось уже лентой шанцев, оставалось закончить последний, и генерал торопил людей. Наконец, последняя лопата земли была брошена на насыпь.

— Ну, слава Богу, теперь мы готовы. Хоть сейчас можем встретить турок, — сказал Суворов, отирая со лба пот и садясь вместе с бригадиром Бороздиным на банкет у бруствера.

— Читал, Михайло Иванович, цидулку, которую я получил от его сиятельства господина фельдмаршала? — спросил он Бороздина.

Тот промычал вместо ответа.

— Вот теперь и удивляйся, почему я так гонюсь за чинами. И как ты, Михайло, мой старый друг, мог заподозрить во мне такую мелочность! С тобой я не тот, что с другими, говорю по душе, неужели ты думаешь, что меня злит непроизводство до сих пор в генерал-поручики только потому, что одной ступенью становлюсь выше?.. Не то, брат, злит меня… Говорят, Суворов чудак, но Суворов турок бьет, поляков бивал, а К. дурак. Дураков и в церкви бьют, как бы К. турки не побили. Но К. генерал-поручик, а Суворов генерал-майор. Быть, значит, дураку начальником, а Суворову подчиненным. К. дозволяется изобретать глупости, а Суворову лишь приводить их в исполнение… Помилуй Бог, да это хоть у кого желтуха приключится, от такого положения… Чин чина почитай! Что и говорить, в войске это первое правило, да не нужно в войске глупых чинов держать; тогда и руководствуйся списочным старшинством. Кто по списку выше, тот и начальник. А теперь… теперь от такого старшинства страдает служба царская, вот что! Вот почему, голубчик, я хочу поскорее в генерал-поручики, да не только в генерал-поручики, а скажу тебе на ухо — в генерал-фельдмаршалы! И не потому, чтобы мне нравился фельдмаршальский жезл, а потому, что у меня тогда были бы руки развязаны. Будь я на месте главнокомандующего, да разве мы маячились бы столько времени, как теперь? Да никогда, помилуй Бог, никогда; сколько даром потеряно времени, сколько упущено прекрасных случаев… Если царица и упрекает фельдмаршала, то не напрасно. Наша матушка государыня Екатерина Алексеевна ух какого ума…

— Александр Васильевич, никогда я тебя не подозревал в женском честолюбии, я тебе советовал только спокойнее относиться ко всем неприятностям, связанным со списочным старшинством, да побольше держать язык на привязи. Язык твой — враг твой.

— Я говорю так редко и так мало…

— Редко-то, редко, да метко, а ты знаешь, как люди меткость любят… Послушал бы, что месяц тому назад в главной квартире говорили… Приехал Салтыков, был там и Каменский, зашла речь и о тебе, а фельдмаршал и преподнес им: а знаете ли, господа, наш Суворов острит от безделья и на нас с вами точит свой язык Каменский, говорит, знает военное дело, но военное дело его и знать не хочет, Салтыков военного дела не знает и оно его не знает, а Суворов дела военного не знает да зато военное дело его хорошо знает… Нужно было тебе видеть, какие физиономии были у Каменского и у Салтыкова, в особенности у Каменского… а тут еще фельдмаршал подзадоривает Я, говорит, хочу поручить вам, генерал, действовать против турок совместно с Суворовым. Вы знаете военное дело, а военное дело знает Суворова, один другого дополните, а от такой цельности нужно ждать успеха…

Суворов слушал Бороздина, ядовито улыбался.

— Новые враги, — промолвил он.

— Ты же сам, Александр Васильевич, их себе нажил, да и помимо них, а фельдмаршалу, ты думаешь, твои сравнения по вкусу? Послушал бы, как он успокаивал распетушившегося Каменского. Будьте покойны, генерал, говорил он, Суворов не на вас одних изощряется, вы думаете, что и на меня он яду не выпускает? Только мне не говорят, что он на мой счет измышляет, а что-нибудь да измышляет. Не такой он человек, чтобы не критиковать тех, кто чином постарше его. Нужно сказать тебе, Александр Васильевич, что все это говорилось при мне не без цели. Знают нашу дружбу. Знают, что о разговоре этом ты будешь осведомлен.

— Солдат, брат, я, солдат с головы до пят, и не могу удержаться, чтобы солдатскую правду-матку не резать в глаза. Не светский я человек, не умею целоваться, а за спиной подлости делать, а что касается того, что они теперь на меня злы — не беда. Бог не выдаст, свинья не съест. Веймарн тоже хотел меня проглотить в Польше, да поперхнулся. Матушка царица своего верного слугу не выдала. Он к царице с жалобами на меня, а она, несравненная, мне Георгиевский крест, а его отозвала из Польши. Счастье мое, что царица меня знает.

В это время к разговаривавшим подошли несколько офицеров. Здесь были бригадир Милорадович, князь Мочебелов и другие. Приятели переменили тему разговора.

— Я, князенька, очень рад тому, что нас свела с тобой здесь судьба, — обратился Суворов к Мочебелову. — Ты всегда желанный, дорогой товарищ и на ратном поле, и в дружеской беседе, и на пиру Вот я на тебя ныне и рассчитываю. Помоги нам устроить графинюшку так, чтобы она не скучала в нашем лагере. Я, брат, по части обхождения с дамами того… не умею… Вот ты и помоги, как угостить, да чем потчевать…

— Да, князь, — вмешался в разговор Бороздин, — вы уж примите обязанность ухаживать за прекрасной графиней на себя, а то Александр Васильевич, пожалуй, начнет ее потчевать солдатским сухарем, редькой, да чаем зверобоя… Меня он уже извел чаем, — смеялся Бороздин.

— Ничего ты не понимаешь, Михайло, редька да зверобойный чай так пользительны для желудка…

— Может быть, да у молодой графини не наш солдатский желудок.

— Я уже распорядился, — отвечал Мочебелов, — для графини разбили прекрасный шатер, она еще почивает, распорядился уж обедом, а для ее французика приказал разбить палатку рядом с Архаровым, да наказать следить за ним позорче.

— Что так? — удивился Суворов, — не понравился тебе бедный французишка, аль приревновал его к красавице графине?.. Ну и солдаты, посмотрю я на вас, — смеялся Суворов — явилась красотка, и всех свела с ума.

Милорадович вздохнул.

— Что вздыхаешь, поухаживай, — обратился к нему Мочебелов. — Я тебе не конкурент. Где нам с таким красавцем конкурировать, а что насчет французика, так, правду говоря, он мне спервоначалу не понравился. Больно вертляв и глазаст, да и сама графиня Бодени, очевидно, им тяготится. Вчера вечером она мне говорит: будьте любезны, дорогой князь, прикажите наблюдать за моим управляющим и не допускайте его свободных прогулок по лагерю. Его я знаю мало, пришлось взять по необходимости, а доверия к себе он во мне не вселяет. Может быть он и хороший человек, а все же надо быть начеку. Он называет себя швейцарцем, а между тем сильно смахивает на парижанина… Положим, это и я заметил, — продолжал Мочебелов. — Графиня права, черт его знает, быть может и безобидный мусью, а может статься и шпион, у турок на службе не мало ихнего брата.

— Твоя правда, князь, — отвечал Суворов. — Предосторожность — мать безопасности.

— Не мешала бы эта предосторожность и в отношении к прекрасной графине, — вставил Бороздин.

— Что ты, что ты? Побойся Бога, — заговорили в один голос Мочебелов и Милорадович.

— Неблагодарный! — озлился Суворов. — Разве ты не видишь эту чистую, хрустальную душу… Молодая женщина отказалась от удовольствий света, светскую жизнь променяла на жизнь солдата, жертвует состоянием и здоровьем для нас, а ты с обвинениями.

— Ты редко бываешь так красноречив, — съязвил Бороздин.

— А ты редко бываешь так неучтив к женщинам, — отвечал Суворов.

— Да, к женщинам, а графиня явилась в армию в роли мужчины. Вот это-то для меня и странно.

— Странно потому — вставил Мочебелов, — что ты не знаком еще с европейскою женщиною. Она, брат, не чета нашим барыням, — горячился князь.

— Да, — вставил Милорадович, — пора бы и нашим барыням быть людьми, а не куклами. Конечно, наша графиня и не подумает о том, чем занята голова графини Бодени, на взгляд наших дам деятельность прекрасной графини не женское дело, а от чего? От того, что наши дамы теремов еще не забыли, вот что, голубчик. Попомнишь мое слово, и у нас настанет время, когда русская женщина проснется от теремной жизни и будет помогать мужчине, а не только строить ему глазки, а пока настанет такое время, будем благодарить Бога, что судьба посылает нам таких женщин, как графиня Бодени. Авось, она и нашим дамам послужит примером…

— Околдовала она всех, — невозмутимо отвечал Бороздин. — Поймите что графиня Анжелика нравится мне не меньше вашего, но я солдат, а она иностранка, а потому я и считаю предосторожность по отношению к ней необходимой. Ведь нам же отец-командир только что изрек «предосторожность — мать безопасности».

— Осторожным ты можешь быть, — отвечал Суворов, — но любезным — обязательно, — дополнил он властным голосом.

— Когда же я был с дамами нелюбезен, Александр Васильевич?

Барабан ударил сбор.

— Пора, братцы и ко щам, — сказал Суворов, поднимаясь с места. — Быстро же мы оборудовали шанцы, теперь турок милости просим к нам в гости.

Разговаривавшие направились в лагерь.

— Удивляюсь я генералу, — говорил по дороге Милорадович Бороздину, — пехотный офицер, а любого кавалериста заткнет за пояс, по части же фортеции и инженеру за ним не угнаться… впрямь русский Вобан.

— Я, друг мой, Вобана еще с 14 лет всего наизусть знал, — повернулся к разговаривавшим Суворов, заслышав имя Вобана. — Отец мой перевел его на русский язык, да и меня ему научил, а что касается кавалерийского дела, так ему меня с семи лет начал обучать старый вахмистр Кузьмич…

— У тебя, Александр Васильевич, слух не хуже зрения, — отвечал Бороздин, — только дальше не советую тебе нас слушать, я буду рассказывать Милорадовичу твои похождения в Бухаресте.

— Знаешь ли, товарищ, — продолжал он обращаясь к Милорадовичу, — прекрасная графиня сильно ранила нашего отца-командира в сердце. Нужно ее поскорее отсюда выпроводить честь честью, а то боюсь, чтобы…

Но Суворов не дал ему докончить.

— И впрямь, тебя нечего слушать, расскажи Милорадовичу лучше свои похождения у Эстельки… Что это? Никак Ребок к нам торопится… Не случилось ли чего-нибудь?

На дороге показался быстро шагавший майор Ребок. Радостное выражение лица майора успокоило Суворова.

— Здравствуй, Ребок, — в один голос заговорили Бороздин и Милорадович, — никак и ты, счастливый жених, записался в поклонники прекрасной графини и, как нежный рыцарь, караулишь ее безмятежный сон…

Но Ребоку было не до шуток товарищей.

— Караульте вы господа, а мне не до нее, и, подойдя к Суворову, он подал аккуратно свернутый платок, когда-то бывший белым.

— Вольский жив, здоров, пробирается к нам, — промолвил он с радостью.

— Рассказывай же, рассказывай! — торопил Суворов.

— Только что приехал князь Сокольский с приказаниями от главнокомандующего к вашему превосходительству, — начал Ребок, — он и привез этот платок, который ничто иное, как письмо Вольского. Какой-то цыган переплыл ночью Дунай у Ольтеницы, явился к князю Мещерскому и передал ему этот платок, на котором Вольский написал всего несколько строк. Он пишет, что, раненый в Туртукае, был взят в плен, но так как за турками началась погоня, то его бросили в Дунай. Цыган спас его из воды, с матерью укрыл в своем таборе, и теперь он поправился, ждет пока мы его выручим. В письме больше нет ничего, но цыган передал князю на словах, что Вольский, потеряв надежду попасть на молдавский берег и узнав о нашем пребывании в Гирсово, стал пробираться под именем француза к нам, в сопровождении старого еврея, взявшегося быть переводчиком.

— Пробираться в Гирсово по этой стороне Дуная, да это просто сумасшествие! — воскликнул Милорадович.

— Это на него похоже, — заметил Суворов. — Нужно по всем дорогам послать разъезды немедленно; распорядись об этом, Ребок, сейчас же.

— Я только что хотел просить ваше превосходительство об этом и заранее приказал людям быть готовыми, — радостно ответил майор.

— Жив, слава Богу, жив… Молодец, помилуй Бог, молодец, представлю к Георгиевскому кресту, — радовался и Суворов.

Известие о том, что Вольский пробирается в Гирсово, что он жив, ободряюще подействовало на всех. За короткое время пребывания молодого офицера в отряде его успели все полюбить.

Разговаривая, Суворов и его спутники незаметно подошли к лагерю На задней линии у большого шатра стояла молодая красивая женщина и разговаривала с молодым человеком в серой куртке.

— Прекрасная графиня уже отдохнула, — сказал Суворов, и, сняв шляпу, любезно с нею раскланялся.

Его примеру последовали и его спутники. Молодая женщина грациозным наклоном головы приветствовала приближающегося генерала.

— Смотрите же, будьте осторожны, — обратилась она к молодому человеку. — Советую вам по лагерю не разгуливать… Князь Мочебелов к вам относится подозрительно, как бы чего не вышло. Вы заметили, что он поместил возле вас майора Архарова. Это неспроста… Знаете ли что, вчера мне князь сказал: «У вашего швейцарца, графиня, настоящий парижский выговор. Вероятно, он долго жил в Париже». Вы понимаете, что это означает? Так смотрите же, будьте осторожнее, а то и себя и меня погубите. Меня-то пощадят, вышлют только из армии, а вам петли не миновать…

Суворов со своим штабом подходил уже близко к шатру графини и потому маркиз де Ларош ничего ей не отвечал. Сделав вид, что выслушивает ее приказание, он при приближении генерала почтительно поклонился графине и удалился к себе в палатку.

Графиня, говоря маркизу о подозрении Мочебелова, попросту солгала. Приехав накануне в Гирсово и находясь в угнетенном душевном состоянии, терзаясь своим позорным ремеслом, и боясь, чтобы шпионство маркиза не погубило небольшой русский отряд, она сама посеяла в Мочебелове подозрения и тем постаралась парализовать действия своего соучастника, теперь же опасаясь, чтобы легкомысленный маркиз не попал в поставленную ею ловушку, она предупредила его. Одним словом молодая женщина хотела свести деятельность маркиза к нулю и теперь придумывала, как бы поскорее спровадить его из русского лагеря.

Подошедший Суворов прервал размышления графини.

— Вы уж нас простите, дорогая графиня, чем богаты, тем и рады. Мы счастливы, что вы среди нас, но боюсь, что вам придется вынести немало лишений.

— Я не для веселья сюда приехала, дорогой генерал, и буду очень счастлива, если мое присутствие здесь принесет хотя бы немного пользы. О, как бы я хотела разделить с вами все труды и опасности солдатской жизни, — с жаром воскликнула графиня, и слезинка заблестела на ее длинных ресницах.

Суворов почтительно поцеловал руку молодой женщины. В это время к ним подошел князь Сокольский. Отрапортовав генералу по форме и вручив ему пакет от фельдмаршала, молодой офицер прильнул губами к протянутой ручке графини. Она поспешно отдернула ее и укоризненно покачала головой, бросив быстрый взгляд на Суворова, но тот углубился в чтение предписания главнокомандующего.

Глава XVII

Графиня Бодени уже неделю живет в русском лагере и удивляет всех своею неутомимою энергией. При помощи штаб-лекаря она выбирала место для лазарета. На берегу речки Боруя, среди тенистых деревьев раскинут целый ряд больших шатров, с каждым днем прибывают выписанные графиней из Вены инструменты, перевязочные средства, медикаменты, белье, походная мебель, одним словом все то, что требуется для благоустройства хорошего лазарета. В то время русская армия была бедна докторами, мало-мальски подготовленных фельдшеров не было вовсе. Их обязанности исполняли простые цирюльники. Графиня обратила и на это внимание и за свой счет пригласила из Вены несколько врачей — хирургов и фельдшеров. В лазарете появились уже больные. Графиня навещала их, ухаживала за умирающими, наблюдала за чистотой и опрятностью в лазаретных шатрах и учила прислугу ухаживать за больными. Все это делалось ею так просто, так естественно, без малейшей тени рисовки, что даже недоверчиво относившийся к ней Бороздин в конце концов устыдился своего недоверия и теперь заглаживал свою вину, стараясь быть усердным помощником молодой женщины.

Товарищи подтрунивали над бригадиром, говоря, что он помолодел и смотрит петушком, но Бороздин добродушно отшучивался.

— Пробудет она у нас, братцы, еще неделю и все вы потеряете головы. Мочебелов и теперь ее потерял, Милорадович давно ходит без головы, а наш отец-командир начал уже писать стихи в честь прекрасной графини.

Присутствовавший при этом Суворов покраснел и заморгал глазами.

— Прочти нам Александр Васильевич, — приставал к нему Бороздин, ведь в обществе любителей российской словесности прочтешь, прочти и нам, не отпирайся.

— Я не отпираюсь, на досуге прочту, коли не будешь школьником. Графиня — сама воплощенная добродетель, а добродетель воспевается. Нечего удивляться ни мне, ни Милорадовичу, ни Мочебелову… Мы отдаем должное должному. Да и тебе, Михайло, лучше знать таких женщин, как графиня, а не как Эстелька.

— Твоя правда, Александр Васильевич, — серьезно отвечал Бороздин. — Да с Эстельками-то я знался потому, что таких женщин как графиня не видывал, ну а наши дамы… Нет, лучше уж Эстельки, чем наши фарфоровые куклы.

Суворов вздохнул.

Какова-то она, та, которую нашел ему отец, такая ли, как выражается Бороздин, фарфоровая кукла или нет… Отец пишет — образованна умная… Отец ошибаться не может, он сам человек образованный… только зачем я встретил графиню… И старый холостяк вздохнул снова.

Вздыхал не только Суворов, вздыхали и все старшие и все младшие офицеры.

Обворожительная графиня всех пленила, всех влюбила в себя. Была со всеми ласкова, приветлива, мила, предупредительна, но предпочтения не оказывала никому.

По вечерам, когда спадал дневной жар, у шатра графини собиралось многочисленное общество офицеров, завязывались оживленные разговоры. Всегда присутствовавший на таких чаепитиях Суворов принимал деятельное участие в беседе и обыкновенно краткий до лаконизма, он становился красноречивым. Говорили обо всем: о войне, об освобождении славян, об искусстве, литературе, и Суворов, мастер военного дела, оказался не только большим любителем, но и знатоком изящной словесности. Несмотря на условия военного времени, нарушающие аккуратную доставку корреспонденции, он получал много французских, немецких и русских газет и журналов, и чаепития у графини нередко превращались в литературные вечера…

Так незаметно шло время. Лазарет, наконец, был вполне устроен и снабжен всем необходимым и графиня, окончив здесь свою миссию, готовилась покинуть Гирсово.

Близость ее отъезда повергла всех в уныние. Радовался только князь Сокольский, задержавшийся в Гирсове более, чем ему следовало. Он ревновал графиню ко всем и боялся за ее безопасность; турецкие разъезды все ближе и ближе показывались у Гирсово, и ждали, что вот-вот неприятель обрушится на передовой пост с его небольшим гарнизоном. Однажды князь сидел в шатре у графини Бодени и строил планы о будущем, как к нему явился вестовой с предписанием главнокомандующего. Фельдмаршал требовал немедленного возвращения его в главную квартиру. Делать было нечего, пришлось покориться участи и он с болью в сердце, распрощался с своею возлюбленной. При выходе из шатра, князь столкнулся с маркизом де Ларош.

Тот недобро посмотрел на него, но учтиво поклонившись, посторонился.

Как только пола шатра опустилась, выражение почтительности исчезло с лица маркиза. Он бросился на складную скамейку и молча испытующим взглядом смотрел на графиню.

— Ну-с, дорогая моя, — начал он резким тоном, — вы теперь будете утверждать, что ваши отношения к этому мальчишке князьку самого невинного свойства.

Графиня хотела отвечать, но он остановил ее.

— Не оправдывайтесь. Я от слова до слова слышал весь ваш разговор с ним. Не оправдывайтесь — вы его любовница!

— Да вы с ума сошли, как вы смеете…

— Не говорите, графиня, о том, что я смею или нет. Если бы не смел, так и не говорил бы вам. Берегитесь. Вы ведете двойную игру и с русскими, и с нашим министром, герцогом д’Эгильоном, да и со мною. Берегитесь, графиня!

Молодая женщина вспыхнула.

— Герцог д’Эгильон такой же негодяй, как и вы.

— Берегитесь, графиня, я не пощажу ни себя, ни вас. Я выдам вас.

Молодая женщина истерически расхохоталась.

— Выдадите? Посмотрим, — и она позвонила.

— Попросите ко мне генерала Суворова, — обратилась она к вошедшему лакею, недавно прибывшему из Вены в Гирсово.

Понимавший по-немецки, маркиз был удивлен этим приказанием.

— Зачем вы послали Иоганна за Суворовым, — спросил он графиню.

— Затем, чтобы сказать ему, что он оказывает гостеприимство шпионке министра Людовика XV, герцога д’Эгильона и французскому офицеру, находящемуся на турецкой службе и теперь шпионящему в русском стане.

— Да вы с ума сошли… Знаете ли, что нас ожидает — виселица, — испуганно заговорил маркиз.

— Хотя бы десять виселиц. Такая жизнь, какую веду я, хуже виселицы… Впрочем русские, хотя вы их называете варварами, рыцари более чем вы. Они женщины не повесят, а вот, насчет вас — ручаться не могу.

— Анжелика!..

— Не смейте так меня называть!

Маркиз бросился перед молодой женщиной на колени.

— Анжелика, дорогая моя, прости меня, не виселица меня страшит, ты знаешь, я храбр, меня страшит потеря твоей любви, твоего уважения.

— Теперь не время говорить об этом. Если вы не хотите мне опротиветь или попасть на виселицу, немедленно, сейчас же исчезайте. Уезжайте на охоту и не возвращайтесь.

Графиня с чувством брезгливости протянула руку, которую молодой человек осыпал страстными поцелуями.

Чувство жалости шевельнулось в душе молодой женщины. Хотя она и презирала его, но ведь презрение это умерялось сознанием, что он любит ее. А кому неизвестно, что женщина многое простит тому, кто любит ее, даже и тогда, когда она сама равнодушна. К тому же графиня беспристрастно относилась и к себе. Для того, чтобы презирать, нужно самой быть безупречной, а она…

— Арман, — сказала она ласково, — бросьте вы турок, уезжайте в Париж… ведь не вконец же вы испорченный человек…

— В Париж? Вы забываете, что там меня ожидает, если герцог и дю-Бари не заплатят мои долги, а разве они заплатят, если я вернусь до окончания войны… Нет, люби меня таким какой есть. Клянусь, что я стану на честный путь, все заглажу…

Раздался голос Суворова, он приближался к шатру и по дороге шутил с солдатами.

— Уходите скорее, — шепнула графиня.

Вошедший в шатер Суворов удивился, увидя графиню взволнованной. Он привык ее видеть всегда улыбающейся, приветливой.

— Что с вами дорогая графиня, вы чем то недовольны?

— Ах, Александр Васильевич, мой управляющий ужасный человек. Бог весть о чем он думает: все напутал и нечего не исполнил из моих приказаний. Он ужасно рассердил меня.

— Вам нужно переменить его, — серьезно отвечал Суворов, — французы народ крайне легкомысленный.

— Он не стоит того, чтобы о нем говорили, Александр Васильевич. Вы простите, что я вас побеспокоила. Вы обещали покататься со мной верхом, но до сих пор нам не довелось исполнить наше желание. Не проехаться ли нам теперь, кстати жара спадает.

— Теперь, с большим удовольствием. — И генерал от радости подпрыгнул несколько раз на одной ноге, но сейчас же остановился, покраснел и сконфузился.

— Верхом, с удовольствием, с удовольствием, — проговорил он в смущении. — Я сейчас прикажу оседлать лошадей.

Графиня не раз слышала о чудачествах и различных выходках Суворова, но до сих пор не была свидетельницей этих выходок. Суворов в ее присутствии держал себя также, как и все светские люди. Правда, манеры его были угловаты, первое время он чувствовал себя в ее присутствии неловко. Графиня увидела это впервые и ей сделалось не по себе.

«Как сочетать ум этого человека с подобным мальчишеством?»— думала она.

Было ли Суворову неловко за его выходку, угадал ли он мысли графини — не знаем, только он сам завел с нею об этом речь, едва они подъехали к берегу Боруя.

— Дорогая графиня, вас поразила выходка клоуна, которую позволил себе русский генерал в присутствии дамы?

— Вы слишком строги к себе, Александр Васильевич.

— За то вы слишком со мною любезны, но позвольте мне продолжать. Моя выходка не только вас поразила, но и не понравилась. Не возражайте графиня, — горячо продолжал Суворов, видя ее желание протестовать. — Этого и быть не могло иначе. Вы женщина умная и, следовательно, могли истолковать суворовские чудачества так, как они должны быть истолкованы умным человеком, то есть, желанием с моей стороны казаться оригинальным. Буду с вами откровенен, графиня. Не знаю почему, но только два человека — вы да Бороздин, пред которыми душа просится наружу. Быть может потому, что мне не хотелось бы, чтобы вы думали обо мне не так как есть… Видите ли, дорогая графиня, я люблю военную службу, люблю ее с детства. Люблю ее не для парадов, а для дела, дело же может делать только тот, у кого сила. У кого же сила в армии? У начальства. Чем больше, чем старше начальник, тем больше он может сделать. Если вы мне поверите, что все помыслы мои направлены к пользе Отечества, к славе моей Государыни, то поймете мое желание к достижению власти… Той власти, которая у меня теперь — мне мало. Мне нужно ее много, очень много, я сам даже не знаю, сколько… Столько, чтобы я мог, опираясь на нее, служить Родине без препон, без интриг, а власть дается с чинами… да чины то даются не всякому. Вы думаете, дорогая графиня, достаточно быть честным, умным, талантливым, храбрым? Нет, этого мало. Я десять лет тянул солдатскую лямку, а Румянцев на 22-м году жизни стал генералом, Репнин был генералом в 28 лет, Салтыков в 25 лет от роду, а я на 25-м году дослужился только до чина прапорщика. Оно и понятно: Румянцев, Салтыков, Репнин со связями, со знатным родством. У меня ничего этого не было. Способностями меня Бог не обидел, образованием тоже: я учился долго и много и, как показала моя долголетняя боевая служба, учился не без пользы. Но способности и служба не всегда обращают на себя внимание начальства, и если оное их заметит, так только затем, чтобы воспользоваться этими способностями, а плоды их приписать себе. В этом мне не раз пришлось убедиться. Одна только матушка Царица, для которой равны все ее подданные, могла оценить способность офицера, но для этого нужно, чтобы она знала этого офицера, а кто ей представит его, неизвестного, затертого в армии? Много у нее и храбрых, и умных офицеров, да где ей всех знать! Вот я стал добиваться того, чтобы матушка Царица меня узнала; у всякого своя манера, у меня тоже была своя. О полковнике, который хорошо учит солдат, хорошо служит, не станут много говорить, а о полковнике, который нет, нет, да и закричит петухом, прыгает на одной ноге, заговорят сразу. Одни назовут чудаком, другие дураком, а такая слава, сами знаете, быстро бежит. Добежала она до матушки Царицы. Захотелось ей увидеть полковника-петуха. А мне, матушка только этого и надо было. Пускай государыня думает, что Суворов чудак, да только она узнает, что он не дурак. Увидела раз, другой и оценила чудака Суворова… Государыне донесли, что Дюмурье в Польше разбит на голову, конфедераты рассеяны, сам Дюмурье покинул Польшу. Кто командовал войсками? — Суворов. А, это тот чудак Суворов. Огинский и Беляк разбиты. Не чудак ли Суворов разбил их? Он самый. Да он не только умеет кричать петухом, а и неприятеля умеет заставить выть волком. В другом конце Польши туго приходится — послать туда Суворова. Сперва узнали, что он чудак. За чудаком начали зорко смотреть и увидели, что на войне он так чудит, что невесело от его чудачеств приходится неприятелю. А мне, матушка, только и нужно было, чтобы меня заметили. Заметному человеку легче и чины приходят, а чины мне для пользы царской нужны.

Суворов замолчал.

— Ну, а привычка, вторая натура. Привык, да нет, нет и теперь фортель какой-нибудь выкинешь…

— Александр Васильевич, вы мне рассказали только то, что я предугадывала, смутно чувствовала, — сказала задушевным тоном графиня. — Я горжусь вашим доверием, горжусь вашим отношением ко мне и меня ужасает мысль, что я не заслужила его, что быть может настанет время, когда вы пожалеете о том доверии, о том чувстве дружбы, которыми дарили меня, — закончила молодая женщина с отчаянием в голосе.

— Графиня!..

Но молодая женщина успела уже опомниться.

— Быть может, такого времени и не будет, может быть я заслужу и оправдаю ваше доверие, но оно для меня так дорого, что одна только мысль, что вы можете разочароваться во мне, приводит меня в ужас. Я всегда боюсь, когда люди, уважением которых я дорожу, ставят меня на высокий пьедестал, как вы, Александр Васильевич. На высоте устоять трудно… Я боюсь, что кажусь вам лучше, чем на самом деле.

Говоря это, графиня при помощи Суворова, сошла с коня и присела на камне у берега реки.

— Дорогая графиня, может быть, вы сделаете мне что-нибудь хуже, не знаю, но верьте мне, это не заставит меня разочароваться в вас, потому что сознательно вы худого ничего не можете сделать, — отвечал генерал, горячо целуя ее руку.

Молодая женщина пожала ему руку.

— Если бы я был моложе на десять лет и… — вздохнул Суворов.

— И… что? — улыбаясь, спросила графиня.

— И не так уродлив, — проговорил Суворов, краснея и запинаясь.

Молодая женщина подарила его обворожительной улыбкой и протянула ему обе руки.

Суворов упал на колени и осыпал маленькие ручки горячими поцелуями.

— Дружба, Александр Васильевич, не знает ни красоты, ни уродства, — отвечала графиня, целуя его в голову.

Суворов поднялся с колен.

— Да, дружба! — и тяжелый вздох вырвался из его груди, — дружба… Клянусь, графиня, я буду вам верным, искренним другом, — сказал он со вздохом.

Со стороны лагеря раздалась ружейная трескотня.

— Что это? — вскричал Суворов.

Барабанный бой был ответом:

— Тревога!

Он помог графине сесть на лошадь, сам быстро вскочил в седло и они вместе помчались в лагерь, где царила уже суматоха.

Глава XVIII

— Ваше превосходительство, турки наступают, — доложил Суворову дежурный по лагерю, едва он с графиней Бодени прискакали на линейку.

— Дорогая графиня, — обратился генерал к своей спутнице, — отправляйтесь в лазарет, там вы будете в безопасности от выстрелов, а теперь позвольте проститься.

— Управляющий графини, — продолжал дежурный по лагерю, — уехал на охоту, наткнулся на турецкие разъезды и, по всей вероятности, убит. Раненая лошадь прибежала в лагерь без седока.

Графиня вскрикнула, но дежурный по лагерю продолжал:

— Казачьи разъезды, высланные на поиски поручика Вольского подоспели вовремя. Он обошел турецкий лагерь в Кара-су с правого фланга, но турки выслали за ним погоню. Он был уже ранен, когда казаки подоспели на выручку. Вольский теперь в лазарете…

— Вольский ваш любимец, генерал, о котором вы мне говорили… Сейчас иду и беру уход за ним на себя, — и перекрестив Суворова, она быстро помчалась по направлению к лазарету. В присутствии генерала она чувствовала себя неловко. Исчезновение маркиза де-Лароша ее радовало и в то же время пугало. По временам он ей был ненавистен. В душе молодая женщина решила отделаться и от своего гнусного замысла и от сообщника, но как, она еще не придумала и исчезновение маркиза развязывало теперь ей руки, она решила теперь посылать французскому министру только такие сведения, которые вводили бы его в заблуждение и не вредили бы русским, а, между тем, маркиз привезет туркам ценные сообщения о численности русского отряда, о силе и расположении укреплений… Впрочем, она успела хорошо познакомиться с русским солдатом и за него не боялась: шпионство де-Лароша не могло принести отряду большого вреда.

В этом графиня, действительно, не ошибалась. Суворов уже обучил полки по-своему, они успели узнать своего начальника, и между отрядом и его командиром образовалось то духовное единение, которое удесятеряет силу отряда, придает ему спокойствие и энергию, а в бою делает его грозою неприятеля.

Едва Суворов прискакал к передовым укреплениям и окинул взором расстилавшееся впереди пространство, как команды одна за другою понеслись по отряду, казаки были высланы вперед с приказанием завязав перестрелку, отступать сперва не торопясь, а потом бежать в укрепления без оглядки.

— Артиллерия, молчи, — крикнул он артиллеристам, — пусть турки обрадуются бегству казаков. Нужно приманить их поближе к шанцам… Не жалей тогда картечи…

— Скачи к Мочебелову, — приказывал он дальше своему ординарцу Горшкову, — пусть немедленно перебирается с своей бригадой через Боруй и двумя каре идет на турецкий правый фланг, там сам увидит, что делать.

Пока казаки завязывали перестрелку, турки выстроились по-европейски в три линии и двигались вперед.

— Уроки французских офицеров не прошли даром, — заметил Суворов, — да только вряд ли от этого будет толк.

Турецкая пехота подошла к Гирсовским укреплениям совсем уже близко, но русская артиллерия безмолвствует. Ободренные турки поставили батарею и пока она обстреливала шанец, впереди которого Суворов наблюдал турецкое движение, они успели рассыпать часть своей пехоты.

— Что ни час, то сюрприз, — удивляется Суворов, — они словно становятся европейцами…

Не успел генерал высказать своей мысли, как турки с такой стремительностью бросились в атаку, что он едва успел вскочить за бруствер; но атакующих встретил такой жестокий картечный огонь, что они дрогнули и остановились в недоумении. Стремительность удара была потеряна, а казаки, между тем, приостановив свое мнимое бегство, перестроились лавою и охватили левый фланг турок, Мочебелов же напирал на их правый фланг. Турки здесь держались упорно… Суворов заметил это и помчался к бригаде Мочебелова.

— Молодцы, ребятушки, — кричал он солдатам, объезжая батальоны, — я уж курьера послал фельдмаршалу с донесением о вашей победе… Так, так окаянных… Пусть знают, что с кагульскими героями дело имеют.

Радостным «ура» встречали солдаты своего любимого начальника, а барабанщик одного из батальонов, завидев Суворова и, считая его прибытие сигналом к рукопашной схватке, не ожидая команды, ударил «атаку», подхватили горны и барабаны, по всей линии загремела атака, смолкли выстрелы и бригада со штыками наперевес бросилась на высоты. Упорно защищались турки, но недолго. Они были вынуждены покинуть свои позиции, но уступать поля сражения не хотели. Пользуясь крайне пересеченною местностью, они заняли рвы, рытвины и овраги. Но ободренные успехом русские батальоны выбивали их и оттуда. Не выдержали в конце концов атаманы и обратились в беспорядочное бегство. Победа была полная. И сколько же трофеев досталось на долю победителей!.. Гусары до поздней ночи преследовали бежавших турок и только полнейшее изнеможение людей и лошадей спасло остатки турецкого отряда от гибели.

Сражение это, в котором 3000 русских одолели 12 000 турок, казалось, должно было упрочить положение Суворова в армии. Имя его с восторгом произносилось в рядах, но в верхах оно не получило должного признания. Правда, извещенный о победе Румянцев приказал отслужить во всей армии молебны, а Суворову написал: «За победу, в которой признаю искусство и храбрость предводителя и мужественный подвиг вверенных вам полков, воздайте похвалу и благодарение именем моим всем чинам, трудившимся в сем деле». Суворов, читая записку, улыбнулся при последних строках.

— Ваше сиятельство господин фельдмаршал, будьте милостивы, слушайтесь повеления Матушки-Царицы, да не сидите в Яссах, все мы вам будем благодарны, — язвил Суворов среди окружающих, но приказание фельдмаршала исполнил в точности и передал его благодарность войскам.

Два дня солдаты подбирали раненых и убитых турок. Их находили всюду: и на полях, и в оврагах, и в бурьяне.

Едва графиня Бодени прибыла в лазарет, как ружейная трескотня дала ей знать, что дело завязалось. При первых звуках перестрелки она опустилась на колени и с жаром начала молиться. Молитва ее была горяча, но бессвязна. Молодая женщина не могла дать себе отчета, о чем она молится, чего у Бога просит.

— Господи, прости мои прегрешения, отврати лицо твое от мерзости моих деяний… Ты, который читаешь в сердцах людей, видишь мое горькое раскаяние, научи меня выйти на путь добродетели, истины. Боже правый, пошли победу твоим воинам христианским над неверными. Спаси его…

«Там ли он, там ли князь Иван? — мелькнуло в голове графини, и мысль о князе Сокольском, опасение за его жизнь прерывает молитвенное настроение молодой женщины… Да, его здесь нет, — вспоминает она, — испуг отнял у меня память. Он теперь в главной квартире… Господи спаси его, спаси всех их… Де-Ларош, — снова вспоминает графиня, — ведь он здесь, он среди турок. Что, если он попадет в плен или будет убит и узнан русскими?.. Тогда я погибла! О Боже, спаси и помилуй! — и молодая женщина в отчаянии ломает руки… — Господи, спаси его… он грешник как и я, но я обещаю тебе, обещаю за него, что он искупит свой грех, только спаси его!»

Отчаянный крик — «Вперед, барабанщик — атаку!» — прервал ее молитву.

Молодая женщина очнулась и увидела вскочившего с постели бледного молодого человека. Он был в бреду, глаза его горели лихорадочным огнем… Воображая себя впереди солдат, он стремительно бросился к выходу из шатра, но служители удержали его и силою уложили в постель. Повязка сползла с его раненной головы и по лицу струилась кровь.

«Вольский, — решила графиня, — бедный, как он страдает».

— Если он не успокоится, придется его связать, — заметил графине доктор, — иначе он может истечь кровью.

Но вязать больного не пришлось. После минутной вспышки энергии наступила апатия, и он лежал почти неподвижно. Доктор, сделав перевязку и наложив холодный компресс, перешел к другим кроватям, которые быстро заполнялись. Один за другим раненые прибывали в лазарет и скоро их пришлось класть на землю не только в шатрах, но и возле них. Стоны несчастных разрывали душу графини, а ружейная трескотня и гром орудий повергали ее в ужас.

— Боже, дай мне силу перенести это, — молилась графиня.

Доктор немец, видя бледное, испуганное лицо молодой женщины, успокаивал ее.

— Не беспокойтесь графиня, звук не ранит и не убивает, а пули сюда не долетят, мы далеко, вне досягаемости выстрелов.

Но добродушный немец не понимал испуга графини. Не выстрелы ее страшили, а неизвестность, боязнь, чтобы де-Ларош не возвратился в русский лагерь пленником.

— Шпионы, ваше превосходительство, шпионы, — кричал в бреду Вольский.

Графиня вздрогнула.

— Вот, вот, — указывал на нее Вольский, — нет, нет не она, она несчастное существо… вот он, в серой куртке, вот шпион, держите его..

«Это божья кара», — в ужасе думала графиня.

Она бессознательно опустилась на колени перед кроватью раненого.

— Вы знаете меня? — спросила она у раненого по-французски, — говорите же, знаете кто я.

Но Вольский смотрел на нее уже влюбленными глазами.

— Милая, дорогая моя, — говорил он, схватив холодную руку графини и прильнув к ней пылающими губами. — О, как люблю я тебя, как исстрадался я в разлуке с тобою… Варя, милая моя, скажи же мне хотя одно ласковое слово, скажи, что ты любишь меня и я готов страдать еще больше… О… ох, как горит, как больно!..

Молодая женщина вздохнула с облегчением. Она нежно поправила повязку на голове молодого человека и поднесла ему прохладительное питье.

Выстрелы становились все чаще и чаще, — крики «ал-ла» и «ура» долетали до лазарета и заставляли вздрагивать молодую женщину. По временам ей казалось, что русские опрокинуты, что турки вот-вот ворвутся в центр русского расположения, и она становилась тогда на колени и горячо молилась.

Бой длился 3–4 часа, но время это графине казалось целою вечностью. Мало-помалу она собралась с мыслями и вспомнила о своем назначении в лазарете. Быстро вскочив с походной скамейки и еще раз поправив повязку на голове Вольского, она начала обходить других раненых, помогая докторам при перевязке. Выстрелы между тем становились все реже и реже, все тише и тише, а раненые между тем прибывали.

— Все кончено, — сказал молодой доктор, обращаясь к графине, когда смолкали последние выстрелы. — Без сомнения мы одержали победу, хотя не дешево она нам стоит, — указал он глазами на сотни раненых.

— Победа, братцы, победа! — раздалось при входе в шатер.

Два солдата на носилках вносили в лазарет молодого офицера. Лицо его было мертвенно бледно, взор уже помутился, а побледневшие губы не переставали лепетать: «Победа, братцы, победа».

— Ваше благородие, — обратился один из солдат, несших носилки, — посмотрите раненого, а то у их благородия нога еле-еле держится, вот-вот отвалится.

Молодой офицер полусидел на носилках. Ноги его были прикрыты шинелью. Графиня, приблизившись к раненому, осторожно сняла шинель и чуть не лишилась чувств.

Носилки были полны крови, изуродованная нога молодого человека держалась лишь небольшим куском соединительной ткани кожи.

— Доктор, Бога ради скорее сюда! — крикнула она кончившему перевязку другого раненого доктору, а молодой офицер бессознательно повторял: «Победа, братцы, победа…»

Доктор подошел к раненому, посмотрел его изуродованную ногу, сосчитал пульс и безнадежно махнул рукой.

— Здесь смерть одержала победу над жизнью, — сказал он молодой женщине. — Операция здесь уже не нужна, он умирает от потери крови…

В шатер вносили новых и новых раненых.

Графиня Бодени чувствовала себя бесполезной: «Мало хотеть — надо уметь, — решила она, — а я не гожусь для ухода за ранеными…»

Вошедший в лазарет Суворов застал ее у постели Вольского и пожатием руки поблагодарил за заботы о раненом. На глазах у генерала блестели слезы.

— Вы видите, графиня, сколько пролито крови, а сколько ее еще прольется… и все напрасно. Мы одержали победу, а к чему она поведет? Нужно идти дальше, нужно идти на Царьград, а там… в Яссах об этом не думают, — и удрученный Суворов поник головою…

— Нет, — воскликнул он горячо, — я солдат, а не мясник, проливать даром кровь не хочу, и если меня посадили здесь только отстреливаться от турок да беречь сладкий сон господина фельдмаршала, я все брошу и уеду из армии. Такая война — преступление и перед Богом, и перед государыней.

Суворов молчал, молчала и графиня.

Подошедший доктор — немец прервал их молчание.

— Поручик Вольский будет жив, но для этого нужен за ним тщательный уход. Его здесь оставить нельзя, нужно как можно скорее перевести в отдельное помещение, — сказал доктор.

— Я возьму его к себе в шатер, — сказала графиня, — и будьте уверены, дорогой генерал, я буду неусыпной сиделкой.

Суворов поцеловал руку молодой женщины.

— Сохранит матери сына, а армии прекрасного офицера, — сказал он.

Вскоре пришел и Ребок. Успокоившись за здоровье своего кузена, он пошел распорядиться разбивкою шатра рядом с шатром графини Бодени, куда вечером перенесли раненого.

Было решено: как только Вольский придет в сознание и в состоянии будет выдержать перевозку в экипаже — перевезти его в Бухарест и поместить в доме графини, решившей во что бы то ни стало спасти жизнь молодому человеку.

Глава XIX

— Теперь мы засели здесь надолго без дела, — говорил Суворов Ребоку. — Фельдмаршал приказывает нам готовиться к зиме и рыть для солдат землянки. Не знаю, выдержу ли я такую жизнь… а тебе здесь, Ребок, делать нечего: можешь ехать в Москву. Невеста, чай, ждет не дождется.

— Я благодарен вашему превосходительству за отпуск, точно так же, как и за представление брата к Георгиевскому кресту, но с отъездом хочу повременить, пока он не оправится. Поедем тогда вместе.

— Твое дело. А что касается Георгиевского креста, так твой брат заслужил их два. Помилуй Бог, отбил турецкое знамя. По статуту уж за одно это полагается Георгий, а все остальное прочее… Какие привез он сведения… И молодец же твой брат, помилуй Бог, молодец.

Разговор этот между Суворовым и уже произведенным в подполковники Ребоком происходил вечером Наутро Ребок должен был уехать в Бухарест, куда графиня Бодени перевозила пришедшего в сознание Вольского, и теперь он явился к Суворову проститься и просить, чтобы отпуск был отложен, а пребывание в Бухаресте зачтено служебной командировкой.

Получив согласие Суворова, он зашел в шатер к кузену. Тот спал, графиня Бодени сидела у его изголовья и читала книгу.

Немало бессонных ночей провела молодая женщина у изголовья раненого, немало передумала и перечувствовала она, слушая бред молодого человека. Кто ее видел две недели тому назад цветущей и веселой, тот не сразу узнал бы ее теперь, до того она похудела… Печать заботы и беспокойства легла на ее прекрасное лицо.

— Дорогая графиня, — обратился к ней вошедший Ребок, целуя у нее руку, — завтра предстоит далекий путь, вы так устали, усните хоть сегодня и предоставьте кузена моему попечению.

— Я успела отдохнуть днем, для вас же отдых необходимее. Не забывайте, что вам, господин Ребок, немало забот будет в пути и о больном и обо мне. Итак, разделим же хлопоты поровну: сегодня я, завтра вы, тем более что мне хочется окончить вот эту книжку, которую завтра я должна оставить генералу.

Ребок повиновался. Графиня его торопила, и он, распрощавшись, ушел к себе в палатку, перекрестив спавшего кузена.

В шатре, освещаемом одной сальной свечой, наступила тишина, нарушаемая время от времени шелестом переворачиваемых графинею страниц.

Но вот раненый пошевельнулся и открыл глаза. Молодая женщина оставила чтение и наклонилась к больному.

— Как вы себя чувствуете? — спросила она его по-русски.

— Благодарю, графиня, — отвечал ей Вольский по-французски, — не знаю, долго ли я был без памяти, но она вернулась ко мне вот уже как несколько часов, теперь я чувствую только страшную слабость.

Молодая женщина вздрогнула.

— Вы меня только что назвали графиней, — заговорила она тоже по-французски, — значит, вы меня знаете.

Вольский смутился. Конечно, он узнал ее несколько часов тому назад, как и узнавал в бреду, но он не решался еще приступить с объяснением и не хотел как-нибудь обидеть ее. Инстинктивно он чувствовал, что она ухаживала за ним во время болезни, измученное выражение лица молодой женщины говорило ему, что не легко было это ухаживание. Он не мог не быть ей благодарным за ее заботы и не хотел быть жестоким.

— К сожалению, я не знаю вашего имени, — отвечал Вольский, — я знаю только, что вы добрая душа, облегчавшая страдания раненого, что вы — графиня, мне тоже известно, так как во время болезни, когда сознание на минуту возвращалось ко мне, я слышал: вас называли графиней… Будьте добры, скажите, где я нахожусь? Кажется, у своих, у русских?..

— Да, вы в Гирсове, в отряде Суворова…

— Слава Богу, — медленно проговорил раненый.

— Мы все рады, что вы здесь: и ваш кузен, и генерал, и я, и товарищи. Однако вам много говорить нельзя, вот вы и устали, полежите спокойно.

Вольский замолчал, он действительно чувствовал усталость. Но молчание продолжалось недолго. Он на лице молодой женщины читал то, что творится в ее душе, и ему стало жаль ее.

— Графиня, — начал он, — я имею силы настолько, чтобы сказать то, что считаю нужным. Вы меня спросили: знаю ли я вас, и я солгал. Да, я знаю вас, вы графиня Анжелика Бодени, невеста маркиза де Лароша…

Крик отчаяния вырвался из груди молодой женщины.

— Бодени — да, но не невеста де Лароша и ей не была бы никогда, даже и тогда — если бы меня пощадили.

— Ваша боязнь, графиня, напрасна. Клянусь, ваша тайна умрет вместе со мною. Вы меня спросили: знаю ли я вас, и я вам отвечаю, что знаю. Я видел вас с маркизом в лесу в цыганском таборе, близ Туртукая, где я, как и вы, был временным гостем. Там я слышал ваш разговор с маркизом и из него узнал о цели вашего пребывания в русской армии.

Графиня закрыла лицо руками и в отчаянии восклицала:

— О Боже мой, Боже мой!

— И там я от души пожалел вас…

— Вы пожалели, — с надеждой в голосе вскрикнула молодая женщина и опустилась на колени перед постелью раненого. — Вы пожалели? Так во имя этого благородного чувства, во имя той, которую вы любите и за которую в бреду принимали меня, я вас прошу, умоляю, выслушайте меня, не презирайте меня…

Вольский пожал руку молодой женщине.

— Встаньте, графиня, садитесь поближе и рассказывайте. Отчасти я знаю вас и повторяю, что не презираю, а сожалею о вас. Вы не де Ларош. — Ободренная словами молодого человека, Анжелика встала и пересела на складной стул.

— Вы говорите по-английски? — спросила она Вольского.

— Точно так же, как и по-французски.

— Тем лучше, позвольте мне рассказать историю моей жизни. Вы знаете меня как шпионку французского правительства, интригующего против России. Клянусь вам, что теперь, с того времени как я покинула цыганский табор, я больше не шпионка. Герцог д’Эгильон не получил от меня ни одного сведения, которое могло бы повредить русским; я по прибытии в Гирсово употребляла все усилия к тому, чтобы как можно больше сузить круг деятельности маркиза де Лароша, и уверяю вас, что немного привез он сведений сераскару. Но знаю, что это нисколько не оправдывает меня. Я была шпионкой, я шпионила… О, если бы вы знали, как мне тяжело это вспомнить. Слушайте и судите меня.

— Родилась я в Богемии в знатной семье. Молодость я провела в роскоши и богатстве. Матери я лишилась рано, и за воспитанием моим следил отец. Собственно говоря, воспитания в общепринятом смысле я не получила. Правда, мне дали прекрасное образование, профессора пражского университета читали мне лекции. Я училась, быть может, больше, чем это нужно для женщины. Что же касается воспитания, то француженка гувернантка, заменившая мне мать, научила меня хорошим манерам, умению одеваться со вкусом и не останавливаться ни перед чем для достижения своих целей. Впрочем, в последнем помогал ей отец. Жизнь так коротка, говорил он, что и насладиться ею не успеешь, как смерть приблизится, зачем же лишать себя и без того коротких удовольствий. И он был верен себе. Вся жизнь его представляла сплошное развлечение. Живя его жизнью, я привыкла считать и свою жизнь беспрерывным праздником. Цены деньгам я не знала и с ранних лет научилась тратить их без счета. Не стеснявший себя в этом, отец не стеснял и меня… Но вот в одно пасмурное осеннее утро отец не вышел из своего кабинета… его нашли в нем мертвым. Я потеряла голову, не знала, что делать. Все хлопоты приняла на себя моя бывшая гувернантка Mone, но вскоре она заявила, что она в затруднительном положении. В доме не оказалось ни пфеннига, дворецкий заметил, что покойный отец еще неделю тому назад взял все, что можно было взять, и теперь кредиторы осаждают его… Я была беспомощна. Даже всегда находчивая madame Mone потеряла голову… В это время к нам приехал наш сосед по имению граф Бодени. Mone рассказала ему о нашем затруднительном положении, он похоронил отца и спустя неделю сделал мне предложение…

Графа Бодени я знала около году, с тех пор как он получил в наших краях наследство и поселился в Богемии. Я знала, что он богат, но богатству я не придавала никакой цены, я и себя считала богатой. Внешние же и умственные достоинства графа не привлекали меня, я находила его и не умным, и не образованным, одним словом, он не нравился мне.

Когда Mone сообщила мне намерение графа сделать мне предложение, я, не задумываясь, ответила, что никогда не буду его женой.

— Так ты предпочитаешь, следовательно, сделаться нищей, — отвечала Mone. — Пойми, что у нас нет денег даже для того, чтобы добраться до Праги.

Мне предстоял выбор: выход замуж и богатство или нищенство. Я не привыкла считаться с обстоятельствами, когда дело шло об удобствах и роскоши, к которым я привыкла и жизнь без которых не считала жизнью. Раз мне пришлось выбирать, я выбрала замужество. Через месяц я была графиней Бодени, долги отца были заплачены и замок принадлежал мне, а через три месяца мы были уже в Париже.

Здесь началось то, чем должна была кончиться моя карьера, подготовленная воспитанием отца и madame Mone. Вы не знаете, что за омут этот Париж, или, вернее, парижское высшее общество, куда я попала. Если бы я хотела мыслить и чувствовать иначе, чем мыслила и чувствовала тогда, я не нашла бы времени. Это не жизнь, а бешеная скачка за наслаждениями. Что за дело, что дорога испещрена рытвинами и ухабами! По ней скачут, скачут без оглядки, ни о чем не думая, ни о чем не рассуждая или думая только о том, чтобы не отстать от других, перещеголять других в умении весело жить… Веселье, какой бы ценой ни покупалось — это культ парижанина… Для меня это было ново, новизна приятна, и я ей отдалась всецело. Мой муж не отставал от меня, даже опережал во многом… Но, говоря правду, среди этого бесшабашного веселья, ни перед чем не останавливавшегося, ничем не брезгавшего, на меня подчас находили минуты, когда я пробовала относиться критически к окружающим, но должна сознаться, что никогда внутренние достоинства или недостатки окружающих не возбуждали во мне критической оценки. Критике подвергалась всегда внешность. Я попала ко двору. Графиня Дю Бари встретила меня радушно и обещала свою дружбу… Но я не встречала до того времени подобных женщин, и циничная, пошлая фаворитка короля вызвала во мне чувство отвращения. Питала отвращение к ней я не потому, чтобы поведение ее как прошлое, так и настоящее считала предосудительным, нет, а потому что грубые ее манеры уличной женщины меня шокировали. Но это продолжалось недолго. Я увидела, как всё преклонялось перед этой циничной женщиной, я была свидетельницей падения и опалы умного Шуазеля, не заискивавшего перед Дю Бари, и замены его отъявленным негодяем герцогом д’Эгильрном — другом фаворитки, и пересилила свою брезгливость. Для того чтобы занимать видное место в обществе, нужно было бывать при дворе, а бывать при дворе — нужно было быть в милости Дю Бари… и я сделалась подругою этой куртизанки… Зато жилось очень весело, поклонников было у меня много… Муж мой изменял мне на каждом шагу. Быть верным жене — неприлично, а он был раб светских приличий. Я не изменила ему только потому, что не представлялось случая — из окружающих меня поклонников никто мне не нравился… Правда, встретила я одного русского офицера… Он был так юн, так чист, так не испорчен, что… вы меня понимаете… Он клялся мне в любви, я с ним кокетничала, и, если бы он не был так неопытен, я, наверно, не осталась бы у мужа в долгу. Он мне нравился, мне казалось, что я люблю его, но, к несчастью, он скоро уехал, его вызвали в Россию, и я опять осталась в омуте парижской жизни… Но судьба готовила мне сюрпризы. Однажды муж рано утром уехал из дому, а через три часа его привезли мёртвым. Он был убит на дуэли… Я опять очутилась в затруднительном положении. Оказалось, что муж уж год как прожил все свое состояние и год уже мы жили долгами. Снова явились кредиторы, но не наши, богемские, сговорчивые, а французские, беспощадные, как Шейлок… О, вы не знаете, что значит быть должным французу… десять кредиторов евреев не стоят одного француза. Скажу вам только, что дружба Дю Бари спасла меня от долговой тюрьмы. Я заложила свои богемские поместья и кой-как расплатилась с долгами, но жизнь предъявляла свои требования, явились новые долги, и снова грозила тюрьма. От нее спасла меня Дю Бари и на этот раз, но как! — ценою моего позора. Она дала мне понять, что может помочь мне раз, другой, но помогать всегда она не может и что я сама должна о себе заботиться… Но как?

— Герцог д’Эгильон вам поможет, — сказала фаворитка Людовика XV.

На другой день я застала у нее герцога. Он был очень любезен, вызвался сам ссудить меня небольшой суммой, но при этом заметил, что сумма эта много пользы мне не принесет.

— А между тем, графиня, с вашим умом, с вашим образованием вы могли бы прекрасно устроиться, — сказал он.

— Научите, герцог.

— С удовольствием. Среди наших дам я не встречал никого с таким образованием, как вы, графиня. Вы молоды, прекрасны. За вами ухаживают все. Вы и как женщина, и как умный приятный собеседник желанны в каждом обществе…

Одним словом, он наговорил мне массу комплиментов и доказал как дважды два четыре, что лучшего агента для целей французской политики, чем я, он найти не может. Хорошие услуги государство хорошо и оплачивает… мне говорить трудно… Ну, одним словом, я согласилась… Я должна была поехать в русскую армию, мое славянское происхождение должно было открыть мне все двери… Д’Эгильои расходов на мое представительство не жалел… Я приняла его предложение, почти не рассуждая…

Герцог был прав, рассчитывая на меня. Свою роль я сыграла прекрасно… Но… он не рассчитал всех обстоятельств… Я попала в среду для меня чуждую, незнакомую… По мере того как я знакомилась с окружающей меня средой, пред моими глазами открывался новый, неведомый мне доселе мир. Я встретила людей тоже образованных, тоже знатных, богатых, тоже с человеческими слабостями, но это были не те люди, которых я знавала раньше… и тут-то я заметила ту пропасть, которая меня отделяет от них. В то время когда они жертвуют жизнью для освобождения ближнего — я гублю его и для чего?.. Для того чтобы иметь возможность иметь деньги… когда я увидела других людей, узнала другие интересы — я поняла всю низость моего ремесла, я ужаснулась… Вы удивляетесь, что гнусность моего поведения стала мне известна только здесь. Правда, вы честный человек, не можете не удивляться. Не скажу, чтобы и меня сначала не покоробило предложение д’Эгильона. Но это было одно мгновение… Дипломаты не брезгуют ничем, решила я, однако это нисколько не роняет их в глазах общества, не лишает их почета и уважения… Дипломат шпионит за своим соседом с помощью шпиона… Ведь и дипломат, и шпион — сообщники. Раз общественное презрение оставляет в покое инициатора, почему же оно должно преследовать исполнителя… Эти софизмы помогли мне отделаться от того неприятного ощущения, которое на минуту мною овладело… А теперь, о, как я страдаю… — и молодая женщина с рыданиями снова упала на колени…

Горе ее было неподдельно, раскаяние искренне. Глядя на страдания молодой женщины, Вольский страдал сам. Слезы блестели на ресницах юного поручика, он нежно взял руку молодой женщины.

— Успокойтесь, дорогая графиня. Спаситель простил раскаявшегося разбойника, не нам судить вас, раз вы покаялись. Вы’ молоды, перед вами впереди целая жизнь, и я не сомневаюсь, что в этой жизни несколько месяцев потонут как капля грязи в обширном океане. Я не осуждаю вас, да и никто не осудит, видя вашу душу, ваши терзания… но…

Графиня вздрогнула при этом но.

— Но, — продолжал Вольский, — что вы рассказали мне, пусть останется между вами и мною. Никто об этом не должен знать, вы должны в глазах всех оставаться тою, какой вас знают и какой, в сущности, вы есть. Все то, что было в вашей жизни гадкого, нехорошего — ведь это не ваше, это чужое, это посторонний нарост, который теперь свалился… не смотрите теперь на него, вы выздоровели, стали сами собою, какой вас создал Бог: с душой прекрасною, восприимчивою к добру. И я глубоко верю, что Бог поможет вам загладить прошлую вину… Молодая женщина с жаром поцеловала руку Вольского. Поручик смутился и вскочил с постели.

— Ах Боже мой, я забыла… что же я сделала. Бога ради ложитесь, успокойтесь, вам нужен покой, а я…

— Это волнение не повредит мне, графиня, — сказал он, целуя ее руку. — Теперь мне приходится просить вас успокоиться. Забудьте все. Утро вечера мудренее… Завтра придумаем, как бы вам избавиться от герцога д’Эгильона… — Раненый чувствовал себя утомленным и откинулся на подушки… Вскоре ровное дыхание указывало, что он спит.

Волнение и бессонные ночи сказались и на графине, она ощущала себя разбитой и душевно, и телесно. Правда, ей было теперь легче, признание облегчило ей душу, а то сочувствие, которое она встретила в молодом офицере, вселяло в нее надежду, что еще не все потеряно, что она может завоевать себе уважение людей… «Пред вами целая жизнь, в которой утонут четыре месяца, как капля в обширном океане», — раздавались у нее в ушах слова Вольского…

Долго еще бодрствовала молодая женщина, но волнение и усталость взяли свое, и вскоре сон смежил ее веки.

Глава XX

Отец Суворова, семидесятилетний старик, генерал-аншеф Василий Иванович давно уже в отставке. Поселившись у себя в имении, он всецело занялся хозяйством, умножая свое состояние. Лето он обыкновенно проводил в деревне, зиму же — в Москве. Образ его жизни не отличался от образа жизни сына, с тою только разницею, что жизнью Александра Васильевича руководила солдатская простота и отвращение к излишествам, отцом же порою двигала скупость, доходящая до скаредности. Он помнил дни денежных затруднений, помнил те тяжелые минуты, когда неумолимые кредиторы с молотка продавали его имущество… Ни в ком он не встретил тогда ни поддержки, ни помощи. Никто не помог ему выйти из затруднительного положения, а богатых приятелей у него было немало… Они знали, что не мотовством, не игрою он наделал долгов…

Немного получали генералы в те времена жалованья, трудно жилось тому, кто не имел достатка собственного, а еще труднее доводилось тому, на чью долю выпадала служба административная.

Василий Иванович в Семилетнюю войну был генерал-губернатором Данцига. Жалованья генерал-губернатора на жизнь не хватало, а воровать и грабить казну он не умел. Генерал-губернаторство стоило ему долгов и связанного с ними позора… Он долго хранил и передал впоследствии вместе с фамильными бумагами сыну тот номер «С.-Петербургских ведомостей», в котором публиковалось о продаже с аукциона за долги экипажей и другого имущества генерал-аншефа Суворова.

Этот пожелтевший газетный лист напоминал ему о том, что придет беда — друзья не помогут, что на мягкость кредиторов рассчитывать нельзя и чтобы с ними не знаться — нужно копить и копить.

И отставной генерал обратился в скопидома. Мания накапливания всегда очерствляет человека, а у Василия Ивановича были к тому же поводы быть черствым по отношению к людям — из тех, с кем годами он делил хлеб-соль, никто не отозвался, когда он попал в беду, зачем же он будет сам церемониться с людьми?

Так он, по крайней мере, старался оправдать перед близкими и перед самим собою ту черствость, которую он проявлял по отношению к людям. Так он оправдывал свое поведение и теперь, когда мы вводим к нему в московский дом читателя.

В эту зиму 1773 года он переехал в Москву поздно, в начале ноября, Он только что возвратился из вновь приобретенной деревни. Год тому назад он ссудил под залог этой деревни ее владельцу, молодому офицеру, тысячу рублей. Срок платежа истек, и Василий Иванович, не получив обратно денег, вступил во владение деревней. Теперь он, продав лес и часть земли за 15 тыс. руб., возвратился в Москву в хорошем настроении духа.

— Шутка ли, — говорил он приехавшей к нему дочери, княгине Горчаковой, — в один год заработать на тысячу рублей пятнадцать тысяч, да еще в придачу усадьбу и несколько сот десятин пахотной земли с крестьянами! Правда, земля в Новгородской губернии плоховата, но все же земля, да притом двести душ крестьян… Александр на меня плакаться не будет, не придется ему переживать того, что пришлось пережить отцу, достаток оставлю ему хороший, да и вам останется…

Дочь вздохнула, слушая отца.

— Чего вздыхаешь? — озлился старик.

Но дочь молчала.

— Тебе не нравятся мои заботы о вас?.. Ну, говори же, Анна, аль языка у тебя нет?

— Я не смею вас осуждать, батюшка…

— Не смеешь, а осуждаешь; ведь я тебя знаю. По-твоему я поступил неблагородно, не великодушно… а со мною кто был благороден, кто великодушничал?

— Я ничего не говорю вам, батюшка, а все-таки свое бы взяли, а лишек вернули.

— Вернули, много ты понимаешь… Ну да что об этом толковать! Не бабьего ума это дело. Вот сложу руки, тогда поступайте по-своему, а пока я жив — помните, что я отец.

Молодая женщина поникла головой.

— Что пишет братец Александр Васильевич? — спросила она у отца.

— Не весело он пишет, вот что, Анна. Плохо тому живется, у кого знатного родства нет. Хорошо, что царица знает Александра, а то его совсем затерли бы… Не дают хода, в черном теле держат. Теперь отдали под команду Каменского, а чем проявил себя Каменский? Ничем. А тут еще зависть к подвигам Александра и к его Георгию второго класса не дает покоя… Пошли клеветы да доносы. Надоело все это Александру, хочет бросить армию. К нам в Москву собирается, пишет, что на днях выезжает… Может статься, уже выехал.

Лицо молодой женщины просияло.

— Ах, как я рада, батюшка. Ведь три года братца не видали… Женить бы его теперь…

Старик улыбнулся.

— Женить… дело хорошее. Ты, Анюта, угадала мои мысли, — ласково продолжал отец. — Я и сам задумал женить Александра, не все же ему бобылем оставаться… Вот ты мне и помоги. Я ему и невесту высмотрел… Знаешь кого?

— Кого, батюшка?..

— Варвару Ивановну Прозоровскую. Дочь князя Ивана Андреевича.

— Варю! — удивилась княгиня.

— Ну да, ее самое, аль не нравится она тебе?

— Нет нравится, она добрая девушка, только не такую нужно Александру. Характеры у них разные, боюсь, не сойдутся.

— Не сойдутся! Пустяки ты говоришь, Анна. Муж должен любить жену, а жена должна повиноваться мужу, вот и все тут, при чем тут характер. Священное писание велит жене повиноваться мужу.

— Так-то оно так, батюшка, да в жизни не всегда так бывает. Времена теремов давно миновали, теперь жизнь мужа и жены не та, что была прежде, да и жены не те. Наши бабушки и читать не умели, а нынче, да хотя бы, к примеру, Варю взять — на французских романах воспитана, голова у нее разными героями набита… братец Александр герой, да только не французского романа, и такой барышне, как Варя, вряд ли понравится. Да к тому же, какая она жена Александру? Братец степенный, серьезный, умный, а у нее на уме финты да прыгание. Попомните мое слово, батюшка, толка из этого выйдет мало.

— Не мели, Анна, вздору.

— Не вздор, а дело говорю, батюшка, посмотрите, что братец скажет.

— Александр почтительный и послушный сын.

— И я, батюшка, послушная дочь, а только же нужно правду сказать. Да к тому же братец уж не мальчик Сорок три года, у самого и свой взгляд и опыт есть.

— Ты говоришь, опыт. Верно… на этот-то опыт я и надеюсь. Александр должен понять, что умом да горбом много не добьешься. Нужны и связи, а где их взять? Я богат, оставлю ему хорошее состояние, да у него есть уже и собственное, а Прозоровские бедны, но знатны, у них и связи, и родство. Вот ты и подумай — у нас богатство, а у них связи — соедини все это вместе, и будет сила, а сила Александру нужна… конечно, но если Александру мой план не понравится, перечить ему не стану, сам знаю, что он не мальчик, только уверен, что княжна Варвара ему понравится, не говоря о том, что он поймет все выгоды от такого брака. Я уже и с князем Иваном говорил об этом. Он не прочь с нами породниться. Понимает, что Александр жених хоть куда, таких на Москве немного: богат, умен, генерал-майор, не сегодня-завтра генерал-поручик, кавалер Георгия второго класса, не замотыга… Ну вот ты побывай у княгини да проведай и у княжны…

В то время как отец с дочерью толковали о сватовстве Александра Васильевича, старик Прозоровский вел на ту же тему разговор с женою.

— Пора бы нам, княгинюшка, и о Варином замужестве подумать, — говорил он жене. — Ей уже двадцать минуло, чего доброго, в девках засидится.

— Легко сказать, батюшка князь, подумать! Не мало я думала, да где женихов взять? Нет у нас с тобой того, что женихи любят… Денег нет, вот что!..

— Денег? Да Варя сама дороже денег! Посмотри, какая она у нас красавица.

— Минули те времена, когда красотой прельщали, а теперь красота красотой, а деньги деньгами, о… ох… — вздохнула княгиня.

— Ну, старуха, не вздыхай, авось и без денег дочку пристроим. У нас нет денег, зато есть связи, у жениха нет связей, зато есть деньги. Одно к одному и выйдет дело.

— Ты это про кого? — спросила княгиня. — Про Вольского? Да дал бы Бог, чтобы поправился, выздоровел… Чего лучше — молод, богат и Варя его любит, ну и с помощью родных в люди его выведем…

— Вольский? Не туда попала княгинюшка, я Варе жениха отыскал получше Вольского. Что Вольский? Хороший мальчик, и больше ничего. Правда, он богат А тот, кого я отыскал, не только богат, но и в чинах… Генерал, георгиевский кавалер, ну угадай кто?

— И в толк не возьму.

— Александр Васильевич Суворов. Сын Василия Ивановича.

— Суворов! — удивилась княгиня. — Побойся Бога, Иван, какая же он пара Варе! Ведь он уж старик, ему пятьдесят лет…

— Неправда, всего только сорок три года, для мужчины это не старость.

— Он урод.

— Э, матушка, ты забыла нашу умную поговорку: «Не воду с лица пить». Зато добрый, умный человек, богат, на хорошем счету у царицы, и с нашей помощью далеко пойдет…

— Я против этого ничего не говорю, да понравится ли он Варе? Ведь знаешь, что она Вольского любит.

— Да любит ли Вольский ее, ты спрашивала у него об этом?.. Ну так что же рассуждать, а девичья любовь да девичьи слезы все равно что снег. Солнышко пригрело — и растает.

— Как знаешь, — отвечала княгиня, — поговори с Варей, да вот и она.

В комнату вошла розовая, сияющая княжна Варвара. На ее жизнерадостном лице и следов не замечалось ее летней болезни. Она только что возвратилась от своей подруги Анны Петровны Забугиной и пришла поделиться к матери новостями.

— Я тебе расскажу новость, дочурка, — встретил дочь старик-князь, целуя молодую девушку в лоб.

— Я вам расскажу их несколько, — отвечала, улыбаясь, княжна. — Во-первых, Евгений Вольский совершенно выздоровел и с Аркадием Ребоком едет в Москву. Оба они георгиевские кавалеры, Ребок полковник, Вольский капитан… Анюта и Зина в восторге… На Рождество будем танцевать на Анютиной свадьбе, а как бы мне хотелось потанцевать и на другой… Зина так любит своего кузена Евгения, хотя и не сознается в этом, так любит… Как бы мне хотелось их поженить…

Князь многозначительно с улыбкой посмотрел на жену.

— Зачем же дело стало, Варюша? Хотелось бы, ну и поженим. А Вольский? Любит он Зину?

Молодая девушка задумалась.

— Вот этого я не знаю… Да как можно Зину не любить! Наверно, любит, только так же, как и Зина, боится в том признаться… ведь они близкие родные — двоюродные.

— Если только за этим дело стало, так не беда. У преосвященного я выхлопочу это разрешение, только любили бы друг друга. А вот и моя новость… в Москву едет Суворов… Александр Васильевич Суворов, ты ведь его видела?

— Суворов, герой Туртукая? Ах, как я рада, я очень рада!

— Ты рада, дорогая Варюша? — спросила мать.

— Очень рада, мамочка. Он герой, он совсем не похож на других людей. Мне очень хочется с ним познакомиться.

Князь опять многозначительно посмотрел на жену.

— Познакомишься и постарайся его оценить, дочурка, — сказал князь, целуя молодую девушку в лоб.

Княжна вопросительно взглянула на отца, но тот уже шел навстречу входившей княгине Анне Васильевне Горчаковой.

Насколько было знойно лето 1773 года, настолько оказалась суровою зима 1774 года. Москвичи давно не помнили таких морозов. Метели и вьюги прекратили всякое сообщение: ни обозы, ни одиночные путники не решались отправляться в дальнюю дорогу, выжидая, пока поутихнут вьюги, поспадут морозы. Январь в особенности донимал своею суровостью. Только очевидная крайность дела, не терпящие отлагательств, могли побудить двух путников пуститься в дорогу в такую стужу. На протяжении многих верст им не попадалась навстречу ни одна кибитка, ни один пешеход, но они, по-видимому, не замечали безлюдья. Оба были так поглощены своими мыслями, что им было не до окружающего.

— Много еще до Москвы осталось? — спрашивал ямщика тот, что помоложе.

— Теперь, барин, мы почитан что уже в Москве, вот-вот и Иван Великий покажется, — отвечал бородатый ямщик.

— Слава Богу, — воскликнул молодой человек — Что с тобою, Аркадий, — обратился он к своему товарищу, — ты-то что невесел? Едешь к невесте, а физиономия не жениха.

— Устал, Евгений, — отвечал Вольскому Ребок. — Я рад не менее твоего.

— Однако у тебя что-то на душе неладное.

— Ничего неладного, голубчик. Я просто размышлял, как бы оставить службу и, женившись, заняться хозяйством, да беда в том, что война еще не окончилась, а оставлять армию во время войны нельзя; конца же ей не предвидится. Вот это-то и отравляет мое счастье.

— Ты предвосхитил мои мысли, — говорил ему Вольский. — Я и сам подумывал о том, чтобы оставить военную службу, жениться на Варе и поселиться в деревне. Наши имения по соседству… то-то зажили бы мы с тобой в удовольствие… Я прежде стремился на службу, на войну, но война же меня и излечила от иллюзий. Не потому, чтобы она нагнала на меня страх, ты меня знаешь и знаешь, что мне смерть не страшна, когда я борюсь за правду, за право, но сама она ничто иное как бесправие, основанное на праве сильного, а что такое это право — ты сам хорошо знаешь. Нет, война зло, а злу я служить не хочу. Я охотно понесу свою голову под пули, когда отечеству будет грозить опасность, но нести ее для химерической славы — нет. По-моему, воинская слава — для славы, — страшное преступление перед нравственностью. И я теперь не могу простить себе того, что в армию меня толкала не мысль об освобождении славян, а мысль об отличиях, о славе. А между тем, сколько дела у себя дома… Нет, в армию я больше не вернусь. Там и без меня офицеров немало, а помещиков, которые не смотрели бы на крестьян как на рабов, которые заботились бы о них, как о детях, нет, или очень мало..» Поселюсь в деревне и постараюсь быть для крестьян тем, чем должен быть дворянин… Да что же ты молчишь, Аркадий? — прервал Вольский свои мечты, — ты, право, не в духе.

— Устал, голубчик. Шутка ли, в мороз и вьюгу проскакать без передышки тысячи верст.

Ребок говорил неправду. Он не устал; в Москву он рвался не менее Вольского, не менее его предвкушал радость свидания с невестой, с родными, точно так же, как и Вольский, строил он планы своей будущей жизни, но его пугали готовящиеся в Москве события. Из писем невесты он знал, что княжна Прозоровская сосватана за Суворова, но Вольскому до сих пор об этом он ничего не говорил. Сперва молодой офицер был болен, всяких волнений следовало избегать, затем он поправился, но все же был слаб, и Ребок каждый день откладывал сообщение печальных известий. Решил, наконец, подготовить Вольского в дороге, но вот теперь они подъезжают уже к Москве, а он не знает, как приступить к делу…

Пробовал начать несколько раз и в конце концов решил оставить до Москвы.

— А что, Евгений, согласилась ли бы княжна Варвара уехать в деревню? — спросил он. — Ты смотришь на это дело так, а она, быть может, иначе. Не забывай, что ты и она — две противоположности: у вас и вкусы и характеры разные…

— Тем лучше, жизнь не будет однообразна. Нет ничего хуже, если жена представляет собою точную копию мужа или муж — копию жены. Такое супружество сейчас же наскучит У нас же не то: подчас заспорим, быть может, и поссоримся, зато примирение будет сладко.

— У вас, ты говоришь, у вас… Значит, ты объяснился с княжной.

Вольский вздохнул.

— В том-то и дело, что нет. Я только мечтал… А что, если мечты мечтами и останутся… Противный ты, Аркадий, своей хандрой и на меня нагнал раздумье… А что, если в самом деле я ошибаюсь и Варя меня не любит?.. Ты как думаешь, Аркадий?

— Не знаю, голубчик.

— Ах, как бы я хотел быть на твоем месте!

Ребок рассмеялся.

— То есть как это: женихом Ани?

— Да нет, не то… А вот и Москва-матушка!

Замелькали занесенные снегом домишки, кибитка въезжала в пригород. Путники сняли шапки и набожно перекрестились. Лошади, почуяв близость отдыха, ускорили бег, и тройка неслась по ухабам и выбоинам, то и дело заставляя подпрыгивать седоков.

— Ну теперь приходится молчать, — сказал Вольский, — а то, чего доброго, язык откусишь.

Тройка все мчится и мчится, но как ни быстро мчат молодых людей почтовые лошади, мысли их далеко обгоняют конский бег и рисуют им разные картины.

Путники давно уже миновали предместье, и московские дома один за другим мелькают перед кибиткой. Вольский у каждой церкви снимает шапку и крестится. Но вот у одной из церквей толпится народ, больше салопницы и простолюдины. Храм блещет огнями.

— Стой! — крикнул Вольский ямщику. — Аркадий, зайдем в церковь помолимся. Да, никак, это свадьба… Счастливая примета.

У Ребока при слове свадьба упало сердце. Он был не согласен с кузеном насчет приметы, но не спорил и молча вышел из кибитки.

— Кто, бабушка, женится? — обратился Вольский к первой попавшейся навстречу старушке.

— Генерал, батюшка, генерал.

— Как его фамилия?

— А Бог его знает, батюшка, говорят, очень заслуженный, только с виду неказист, сущая обезьяна.

— Суворовым, говорят, прозывается, — вмешалась в разговор другая салопница.

— Суворов? На ком же он женится?

— Не знаем, батюшка, говорят, на княжне какой-то, на красавице… Бедненькая она, бедненькая.

У Ребока сразу кровь прилила к голове.

— Едем, Евгений. Неудобно нам в таких костюмах незваными, непрошеными являться на свадьбу к начальству.

— Нет, подождем, подождем здесь на паперти… подождем невесты… Аркадий, мне жутко… и молодой человек схватил кузена за руку… Знаешь, когда я был ранен, мне снился сон, нет, не сон, мне мерещилось в бреду, что Суворов отнимает у меня Варю.

— Невеста, невеста, — раздалось со всех сторон.

К паперти подъезжала роскошная карета. Ребок схватил Вольского под руку со словами: «Едем, Евгений, едем», но было уже поздно. Карета остановилась, и нарядная невеста выходила уже на паперть. Крик отчаяния вырвался из груди Вольского, Ребок силою увлек своего кузена; но княжна Варвара — это была она — заметила и узнала Евгения, и его болезненный крик отозвался у нее в сердце. Бледная, но твердою поступью вошла она в церковь и приблизилась к аналою.

Она мельком взглянула на своего жениха и потупила глаза. Суворов казался ей теперь не таким, каким она, наперекор очевидности, создала его в своем воображении. Какой ничтожной, жалкой смотрелась его маленькая невзрачная фигурка по сравнению со статным красивым Вольским… В душе молодой девушки вновь поднялись прежние сомнения. «Я ошибалась, — думала она, — я люблю Евгения, я разбила жизнь и себе и ему…» Но рассуждать было некогда, через несколько минут она должна была сделаться женою другого человека… и чувство злобы, жгучей ненависти впервые зашевелилось в ее душе к этому другому человеку. А он, этот другой человек, стоял рядом с ней и горячо молился. Вознося к небу молитвы о благословении его брачного союза, несчастный жених и не подозревал того, что свое семейное счастье он строит на зыбкой почве и что этому счастью уже теперь грозит опасность.

То же самое толковали и в публике, и каждый обосновывал свое предсказание по-своему. На салопниц произвела впечатление встреча невесты с Вольским, ее испуг; на гостей разница в летах жениха и невесты; на людей, близко знавших обоих, — различие в характерах, взглядах и привычках. Но каковы бы ни были молитвы, а всеобщее мнение было таково, что «не бывать здесь счастью».

Но вот обряд венчания окончен. Гости поздравляют молодых, молодая принимает поздравления безучастно. Пред глазами у нее туман, в котором неясными очертаниями мелькают родные, знакомые, подруги. Только исхудалое, бледное, страдальческое лицо Вольского ясно стоит у нее перед глазами, его болезненный, полный отчаяния крик отзывается у нее в сердце, а в голове неотвязчиво мелькает безнадежно: «Все кончено, все…»

Александр Васильевич Суворов, не привыкший долго раздумывать на войне, точно так же поступал и в жизни.

Раз он пришел к заключению о необходимости жениться, чтобы успокоить старика отца, он поступил, как и поступал всегда, быстро, без особенных приготовлений. В Москву прибыл он в конце ноября, а в декабре, по указанию отца, он сделал предложение княжне Варваре Ивановне Прозоровской. Отец настаивал, торопил сына с женитьбой, и тот не отказывался. Правда, женясь, он не руководствовался доводами отца. После неудачной любви к графине Бодени для него было все равно, на ком бы ни жениться, лишь бы девушка была хорошая, богобоязненная. Он не мог обещать ей горячей, пылкой любви, но не всегда такая любовь служит прочным фундаментом для семейного счастья, нужно еще и нечто другое, а это другое у Суворова было, и он в себе не сомневался. Он знал, что будет верен жене, что окружит ее уважением и будет таким мужем, каким быть Священное писание повелевает. Да и от жены большого не требовал Княжна Варвара по внешности отвечала требуемым им условиям, и он долго не задумывался.

Предложение Александра Васильевича было принято без колебаний не только родителями невесты, но и самой княжной Варварой. Ореол славы, которым молва успела уже окружить имя Суворова, красил в глазах молодой девушки внешнюю неприглядность жениха, ее пылкое воображение нарисовало совсем иной портрет Суворова, который закрывал собою Суворова живого, и только в церкви, под венцом, после того как она увидела Вольского, мираж исчез, и пред нею предстал настоящий, живой Суворов.

Опытный воин в делах житейских оказался младенцем и перемену в своей жене объяснял себе новизной для молодой женщины ее положения, ее холодность — девичьей стыдливостью. То, что на первых порах женитьбы бросалось в глаза его сестре Анне Васильевне Горчаковой и близким знакомым, ускользало от внимания самого Суворова.

Поселившись с молодой женой в доме своего отца, он был принужден отказаться от некоторых своих привычек Уступки начались с вопроса о часе обеда. Суворов привык обедать в 8 часов утра, но в это время Варвара Ивановна почивала в постели, и обеденное время пришлось перенести на 2 часа. Муж не привык к роскоши обстановки, и таким, каким мы видели его в Ольтенице и Гирсово, он был везде: спал на сене, довольствовался столом и несколькими стульями; таков в этом отношении, хотя и по другим причинам, был и его отец, и большой московский дом Суворовых походил на казарму. Молодая женщина, привыкшая к роскоши, не могла мириться с такою обстановкой, и целая армия столяров и обойщиков наводнила квартиру, занимаемую молодыми. Старик Суворов охал, видя, как деньги уходят сотнями и тысячами, но скрепя сердце молчал, тем более что он заранее был готов к расходам. Сын же, расплачиваясь за затеи жены, денег не жалел и только удивлялся, к чему все это. Он, не признававший даже обыкновенного комфорта, совершенно не понимал, к чему вся заводимая у них в доме роскошь. Но этого хотела жена, и он не перечил. Правда, трудно было ему отказаться от некоторых привычек, С грустью расстался он с сеном, на котором привык спать, с неохотой заменил он крепостного повара Мишку французом, но жене не возражал, помня советы своего друга Бороздина: «Подчас ты ей уступай, а в другом случае и она тебе уступит».

И Суворов в ожидании уступок со стороны жены уступал ей во всем. Но вот медовый месяц на исходе, а он все уступает и уступает и порой удивляется сам себе. «Я да как будто бы и не я», — думает он про себя.

И в самом деле, он значительно изменил свой строй жизни и даже стал как будто меньше чудачить и школьничать. И здесь оказалось влияние жены. Многие выходки мужа ей не нравились, она неоднократно давала понять, что странности его ее коробят, и, наконец, когда он однажды закричал в обществе петухом, она решилась с ним объясниться.

Варвара Ивановна заметила мужу, что каждый волен поступать по-своему, но что у каждого есть свои обязанности по отношению к обществу, в котором он вращается.

— Если вы, Александр Васильевич, не признаете этих обязанностей к свету, то из уважения ко мне удержались бы от таких выходок, которые роняют меня, как вашу жену, в глазах общества. Да и выходки эти вам и не к лицу, и не по чину. Притом они вам теперь и не нужны, вас теперь знают и будут ценить по заслугам, а не по чудачествам, которые только могут вам вредить и ронять в глазах людей.

Суворов не возражал, он сознавал справедливость упрека и стал сдержаннее. Впрочем, ненадолго. Сила привычки брала свое, и спустя несколько дней после реплики Варвары Ивановны он снова выкинул фортель, поведший к более резким объяснениям.

Приехали они с визитом к графине Растопчиной, у которой собралось больше общество. Варвара Ивановна прекрасно знала, что всеобщее внимание будет устремлено на нее и на ее мужа, она знала, что ее замужество многими осуждается, что выход замуж за немолодого юродивого генерала объясняют материальными соображениями, и эта мысль ее мучила. Она боялась, чтобы муж не выкинул какой-нибудь штуки на потеху недоброжелателей. Опасения ее были не напрасны. Едва они успели войти в гостиную, как Суворов, оставив жену, направился к хозяйке дома и перепрыгнул стоявший по дороге стул.

Улыбка скользнула на губах присутствовавших и сильно задела Варвару Ивановну.

— Не удивляйтесь, дорогая графиня, выходкам мужа, — сказала она, обращаясь к хозяйке дома. — У каждого есть своя слабость, у моего мужа — своя: он всюду и во всем желает перещеголять окружающих: на поле сражения — товарищей храбростью, а в гостиной — светских людей эксцентричностью выходок…

— Я благодарен Варваре Ивановне за ее желание оправдать мой поступок, — отвечал Александр Васильевич, обращаясь не то к жене, не то к хозяйке дома, — но она забывает, что Суворов не нуждается ни в чьих оправданиях, ни в чьей защите…

По-видимому, готовился скандал, но хозяйка дома со свойственным ей тактом переменила тему разговора, сводя его на политические события.

Суворов стал неузнаваем. Он говорил много, и говорил с энергией. Его образная речь сразу завоевала симпатии общества. Все забыли чудака и с напряженным вниманием слушали образованного генерала. Не успокоилась только Варвара Ивановна. Она не могла забыть выходки мужа и нанесенного ей им оскорбления.

— Вы, кажется, ни во что не ставите не только мои просьбы, но и меня самое, — говорила она мужу по возвращении домой.

— Всему, матушка, есть мера, — отвечал ей раздраженно Суворов. — Вы слишком требовательны и строги, вы забываете, что и у вас есть свои странности, которые, на мой взгляд, быть может, нестерпимы, однако я терплю и вам ничего не говорю.

— Вы терпите? Я и не знала, что заставляла вас терпеть. В чем же, скажите, пожалуйста?

— Да хотя бы во всем этом! — и Суворов обвел глазами гостиную.

— В чем же? — недоумевала Варвара Ивановна.

— Да во всем том, что вы видите — в роскоши… все это стоит больших денег, а на что это? Лишнее, без этого можно было бы обходиться, а деньги употребить с большею пользой.

Варвара Ивановна смотрела на мужа с удивлением.

— Не хотите ли, чтобы я жила в казармах?

— От казарм до дворцовой роскоши — дистанция большая… А ваш гардероб? Что ни день, то новое платье… Разве это не странность? Только вредная странность. От моих странностей никому нет убытка, а ваши странности, матушка, стоят денег, да каких? Тех, что мужик потом и кровью добывает, чтобы внести оброк.

Варвара Ивановна не выдержала и разрыдалась.

Муж остановился сперва в недоумении, а потом бросился перед женою на колени.

— Варвара Ивановна, дорогая моя, милая жена, прости меня, сгоряча все это, не от сердца, — умолял он жену.

Примирение состоялось, но на горизонте супружеской жизни показалось уже облачко.

Глава XXIII

Опасения Ребока не оправдались. Неожиданность встречи с любимой девушкой в то время, как она входила в церковь невестой другого, сильно потрясла Вольского, но он выдержал это потрясение, и к тому времени, когда почтовая тройка доставила молодых людей к дому матери Евгения, он успел уже справиться с постигшим его горем и покорно подчинился судьбе.

— Вот оно, предчувствие, — говорил он по дороге Ребоку. — Помнишь, мне почему-то всегда казалось, что моя судьба связана с судьбою Суворова и что он принесет мне несчастье. Предчувствие не обмануло.

Ребок молчал. Он давно уже вспоминал о предчувствиях Вольского, еще в то время — как получил в Бухаресте известие о готовящейся женитьбе Суворова. Утешать кузена он и не пытался.

Всю дорогу Вольский был мрачен и только вздыхал. Родные ожидали прибытия его из армии через несколько дней, и потому ни сестры, ни матери он не застал дома, они были на свадьбе у княжны Прозоровской.

Старая ключница от радости потеряла голову, увидя молодого барина, но все-таки догадалась послать уведомить барыню и барышню, что молодые господа вернулись с войны целы и невредимы.

У Ребока родителей в Москве не было. Невеста, он знал, тоже на свадьбе, поэтому он решил остановиться в доме тетки, к тому же не хотел оставлять кузена одного в угнетенном состоянии. Ждать им долго не пришлось. Едва Анна Борисовна Вольская узнала о возвращении сына, как сейчас же с дочерью собралась домой, с нею отправились также Зина с матерью и Серафима Ивановна Забугина с дочерью Анной Петровной, невестой Ребока.

Радость свидания с родными смягчила горечь обманутой любви. Вольский крепился, и Ребок не узнавал кузена, а Зина заметила, что известие о выходе замуж княжны Варвары не потрясло молодого человека. Но молодая девушка ошибалась.

Не будем вдаваться в описание встречи Евгения с родными, такие встречи трудно описывать. Молодым человеком завладели все сразу. Сестра и Зина проявляли к нему особенную нежность, что сильно растрогало Евгения. Восторгам Анны Петровны не было конца, и семья под тихое урчание самовара мирно беседовала далеко за полночь. Молодые люди рассказывали о подробностях своей боевой жизни, о своих надеждах и планах на будущее. Решение их оставить военную службу было с радостью принято всеми родными.

О княжне Варваре никто не вспоминал, старался забыть о ней и Вольский, но напрасно: образ ее неотступно стоял у него перед глазами и терзал душу.

В эту ночь он долго не мог сомкнуть глаз и много передумал. Неукротимая злоба кипела в нем к Суворову, казнил он мысленно и изменницу. Чем больше думал он о своем несчастье, тем больше начал сознавать, что в этом несчастье никто не виноват. Справедливый и беспристрастный, Вольский не мог не признать, что обвинения, предъявляемые им и к княжне Варваре и к Суворову, неосновательны. Княжна не говорила ему о своей любви, не обещала ему ничего, не могла же она отвечать на любовь всякого, кому она нравилась. Положим, думал Вольский, поведение ее с ним было таково, что давало некоторую надежду, но так ли он истолковывал это поведение, не было ли то, что он принимал за застенчивую любовь молодой девушки обыкновенным чувством дружбы, симпатией, участием к молодому человеку, отправляющемуся на войну?

Но если он имел поводы, хотя и ошибочные, обвинять княжну Варвару, то для обвинения Суворова у него не было никаких оснований.

Придя к таким выводам, Вольский немного успокоился, и чувство злобы и негодования уступили место тихой грусти.

На другой день он проснулся совершенно спокойным и сам удивился этому. Впрочем, решил он, это спокойствие ненормальное, и, припоминая свои недавние приключения боевой жизни, отмечал, что состояние такого странного спокойствия находило на него обыкновенно в критические минуты, когда другой на его месте потерял бы голову. Это спокойствие отчаяния, думалось ему. Но Вольский ошибался. Он был слишком юн и первое увлечение принял за любовь. Что это была не та любовь, в которой, обманувшись, люди теряют голову, говорило уже то, что он мог хладнокровно рассуждать и оправдывать человека, разбившего его счастье. Будь Вольский одинок, не имей родных, не встреть такого сердечного и задушевного приема, который его ожидал в Москве, он, быть может, глубже чувствовал бы свое горе, а теперь он мог с ним сжиться, пока судьба не послала ему случая, окончательно примирившего его с обстоятельствами и не излечившего его от любви к молодой жене Суворова.

Прошло несколько дней после приезда Вольского в Москву, и за это время он нигде не был, кроме близких родных. Он должен был представиться Суворову как своему непосредственному начальнику, но боязнь встречи с молодой генеральшей все отодвигала и отодвигала его визит к Суворовым. Наконец, откладывать дальше было нельзя, и Ребок, представлявшийся Суворову несколько дней тому назад, торопил теперь Евгения.

— Нельзя же все отговариваться болезнью, не будешь же сидеть все дома, нужно нанести и другие визиты, ведь Александр Васильевич и Василий Иванович Суворовы знают о твоем пребывании в Москве и ждут, когда ты к ним явишься.

Делать было нечего, и Вольский, надев парадный мундир, отправился к генералу, раздумывая по дороге, как он встретится с Варварой Ивановной. Но, по счастью, он не застал ее дома.

Суворов встретил Вольского сердечно, как сына. Обнял, расцеловал его и сейчас же повел к отцу.

— Я пришел благодарить вас, батюшка, вот за этого молодца, — указал он на Вольского и поцеловал его в лоб. — Прекрасного офицера рекомендовали мне, и не будь я Суворов, если через два года он не будет генералом.

Василий Иванович тоже обласкал молодого человека и просил не забывать старика. Вольский благодарил и поздравил Александра Васильевича с женитьбой.

— Да, брат, женился — переменился. Обедаю теперь не в восемь, а в два часа. Милости просим к обеду. Приходи, и жена дома будет. Оказывается, вы с ней старинные знакомые. Тем лучше.

Перспектива близкой встречи с Варварой Ивановной не радовала Вольского, и он, поблагодарив Суворова за приглашение, извинился, что не может им воспользоваться, так как в этот день обручение кузена, и он обедает у матери его невесты.

— Молодец Ребок, берет пример с начальства, да и тебе не мешает последовать его примеру. Подожди, и тебе невесту отыщем.

С облегчением вздохнул Вольский, когда по выходе из дома Суворова он садился в сани, и тут же решил бывать у Суворова только в особенно необходимых случаях.

Но как ни избегал он встречи с Варварой Ивановной, судьба все-таки свела их в скором времени. У Растопчиных был бал; Вольский поехал на него с матерью, сестрой, кузиной и теткой.

На балу были и Суворовы. Здесь избегнуть встречи с Варварой Ивановной Вольский не мог, да и не хотел. «Нужно же когда-нибудь встретиться», — думал он и решил быть с нею как можно более любезным и внимательным.

Суворов, завидя издали своего любимца, сам пошел к нему навстречу.

— Существует, говорят, предание, — сказал он молодому капитану, — что когда гора не захотела прийти к Магомету, он сам к ней пришел. Ты ко мне не идешь, и я сам нахожу тебя. Впрочем, ты чувствуешь себя предо мною виноватым и потому не кажешь глаз.

Вольский удивленно посмотрел на генерала.

— Слышал я, что ты службу собираешься бросить… Знаешь, что за это не похвалю… и верно, хвалить не буду, но не буду и бранить, потому что уверен, ты передумаешь.

— Это мое твердое решение, ваше превосходительство.

— Вздор.

В это время они подошли к Варваре Ивановне.

— Хорош твой старый знакомый, Варвара Ивановна, — обратился Суворов к жене, — глаз к нам не кажет, да еще службу собирается бросить. Пожури его хорошенько. Журить ты умеешь. Я это, брат, на себе испытал, — закончил он, обращаясь к Вольскому.

Молодая женщина покраснела и чувствовала себя неловко. Вольский постарался вывести ее из этого положения.

— Я очень счастлив, — сказал он, целуя ее руку, — встретиться с ее превосходительством и крайне сожалею, что за это время не мог представиться, но на это были причины.

— Видно; причины эти были важного свойства, если помешали вам посетить старых друзей, Евгений Александрович. Видите ли, я не забыла вашего имени, а вы забыли мое… На это, вероятно, были тоже важные причины? — спросила она Вольского.

Он укоризненно посмотрел на нее, и молодая женщина, не выдержав его взгляда, потупила глаза.

— Вашего имени я не забыл, Варвара Ивановна, не бывал же у вас, несмотря на любезные приглашения вашего супруга, потому, что не совсем оправился еще от ран, и принужден частенько оставаться дома, так и потому, что знаю, новобрачным первое время не до гостей. Но если вы позовете, то я успею еще надоесть вам своими посещениями.

Варвара Ивановна взглянула на него сияющими глазами.

— Если вы говорите это искренно, то я рада, что наши дружеские отношения снова возобновятся.

— Разве вы их считали прервавшимися? — спросил Вольский.

Молодая женщина покраснела.

— Да, мне так казалось, — отвечала она, запинаясь и следя глазами за разговаривавшим с хозяйкой дома мужем.

— В таком случае я очень сожалею, если невольно дал к тому повод.

Варвара Ивановна пристально взглянула на Вольского и отвечала с горечью в голосе.

— Вы не искренни, Евгений Александрович, прежде вы не были таким… Впрочем, прежде и я была иною, — продолжала она со вздохом. — Но прежнего не вернешь. Если я не могу сохранить вашу дружбу, то мне хотелось бы, чтобы вы не совсем плохо обо мне думали…

Вольский в свою очередь смутился. Он не ожидал такого поворота разговора, да и не хотел его.

— Я знаю, — продолжала молодая женщина, — что вы, как и все, осуждаете меня. Осуждение других я встречаю презрением, но ваше… ваше для меня тяжело.

Вольский продолжал молчать. Рана его была слишком свежа, чтобы он мог быть спокойным и находчивым.

— Вы молчите, — продолжала Варвара Ивановна, — значит, я не ошиблась, вы презираете меня…

— Варвара Ивановна!

— Вы вправе презирать. Я заслужила ваше презрение… Вы меня любите или, по крайней мере, любили, я это знаю… Я кокетничала с вами, подавала надежды и вдруг выхожу замуж за уродливого старика.

— Варвара Ивановна, — вскричал, еле сдерживаясь от негодования, Вольский, — вы говорите о своем муже, о человеке, которого боготворит вся армия, на которого возлагает надежды Россия!

— Да, о муже, — с горечью продолжала молодая женщина, — к сожалению, о муже. Что он мне муж — это мне известно без напоминаний…

Положение Вольского становилось все более и более критическим. Что мог он ответить на жалобы молодой женщины? То, что он мог бы сказать, унизило бы ее еще больше. В ее голосе было столько страдания и горечи, что добавлять их больше Вольский не мог, а потому он молчал.

— Вы молчите, — продолжала Варвара Ивановна, — вы не находите для меня ласкового слова… а прежде вы на них не скупились.

— Мне тяжело, — отвечал молодой человек, — я страдаю сам, но что я могу сделать? Прошлого не вернешь… Вот почему я и думал, что самое лучшее — нам не встречаться… На днях я уеду в армию.

— Евгений, Бога ради, не делай этого, не губи себя… если хочешь — я сойду с твоей дороги, ты больше меня не увидишь, но не губи себя, не уезжай в армию… Не презирай меня… Я не с того начала, и ты не понял меня, выслушай меня! Да, я люблю тебя, я это узнала только теперь. Не думай, что я вышла замуж только для того, чтобы завести себе любовника, нет: я мужу буду верна, хоть он и ненавистен мне… Я хотела только объясниться с тобой, чтобы ты не проклинал меня… Я видела тебя на церковной паперти в день моей свадьбы, я слышала крик твоей души, я видела полный отчаяния взгляд твой… и здесь-то я тебя полюбила всеми силами души своей… Может быть, я любила тебя и раньше, но бессознательно, не знаю; но то, что я испытала тогда в церкви — не дай Бог испытать тебе никогда… О, что это за чувство! Сознавать, что сам разбиваешь свое счастье, что сам без удержу стремишься в пропасть, сознавать и все-таки стремиться… да это просто сумасшествие… да, я была сумасшедшей, Евгений, когда приняла предложение Суворова. Родные настаивали, я под впечатлением его побед опоэтизировала его, видела его лишь глазами рассудка, а ты… ты молчал. Я не была уверена, любишь ли ты меня, я согласилась… Прозрела слишком поздно, когда возврат был невозможен. Все, что я хочу — не презирай меня, я и без того страдаю.

Вольский поцеловал у молодой женщины руку.

— Варвара Ивановна, не говорите о презрении. Я далек от этого чувства и молю Бога, чтобы он помог вам нести ваш крест.

Молодая женщина вздохнула. Не такого утешения она ожидала, не то хотела услышать. Но что мог сказать ей Вольский? Он, воплощенное целомудрие, считавший чужую жену неприкосновенной!

Он не мог хорошо даже разобраться в своих чувствах. Он не знал, вызывает ли молодая женщина в нем сочувствие или унизительное сострадание. Одно он только осознавал, и вполне ясно, что это не та милая, дорогая Варя, которую нужно было заслужить ценою жизни, что пред ним обыкновенная, заурядная женщина, и если он не презирал ее, так только потому, что, правдивый сам, он доверчиво отнесся к ее заявлению, что мужу своему она не изменит, но и уважать ее он уже не мог. Недосягаемая для него Варя упала с пьедестала, и он был в положении человека, видевшего хороший сон, проснувшегося и возвратившегося к серенькой будничной жизни.

Он не солгал, говоря Варваре Ивановне, что сам страдает. Да, он страдал, видя своего кумира поверженным, но это страдание было для него спасением. Оно излечивало его от более тяжких мук безнадежной любви…

Варвара Ивановна, по-видимому, поняла то, что творится в душе молодого капитана, и не находила, что сказать, как выйти из неловкого положения, в, которое поставила и себя, и Вольского своим объяснением. В этом им помогла подошедшая хозяйка дома.

— Александр Васильевич приобрел себе громкую известность и за границею, — обратилась она к Варваре Ивановне. — Мой брат вчера возвратился из Петербурга и говорит, что французский посол на придворном балу с восторгом говорил о подвигах Александра Васильевича. В это время курьер привез известие, что с Пугачевым справиться не могут и что силы его очень велики. Государыня была опечалена этим известием, а французский посол заметил, что Пугачев свирепствует так потому, что в Поволжье генерала Суворова нет. Если только ее величеству угодно будет послать туда столь прославившего победами русское оружие генерала — пугачевские скопища в неделю рассеются как дым и сам Пугачев будет в руках правительства.

— Знаете ли, что государыня ответила на это? Она сказала: «Вы правы, я об этом подумаю».

— От души вас поздравляю, дорогая Варвара Ивановна, — продолжала хозяйка дома. — Такая оценка иностранца и императрицы очень лестна, и к тому же Поволжье — не Турция, вам не придется надолго расстаться с мужем, вы можете поехать с ним.

— А вы, Евгений Александрович, намерены возвратиться в действующую армию? — обратилась она к Вольскому.

— Я еще не решил. Военную службу я оставлю, но так как оставить ее во время войны неудобно, то, быть может, буду просить перевода в Поволжье. — Вольский перевел взгляд с хозяйки дома. — В этом отношении я рассчитываю на поддержку вашего батюшки, Варвара Ивановна, князя Ивана Андреевича.

— Можете рассчитывать и на другую поддержку, — любезно отвечал за дочь подошедший в это время старый князь Прозоровский.

Вольский горячо поблагодарил князя и посмотрел на него удивленными глазами.

— Полно прикидываться не понимающим, — смеялся князь, обнимая Вольского за талию. — Со мною, старым другом твоего отца, нечего секретничать, — продолжал он, отводя молодого человека в сторону. — Да и секреты запоздалые, мне Варя уже давно выдала…

— Ей-Богу, я ничего не понимаю.

— Ладно, это дело не такое трудное, ведь вы с Зиночкой троюродные, ну а это такое родство, что преосвященный разрешит.

Вольский понял намеки князя и покраснел.

— Ну что, видишь, я все знаю. Говорю тебе, что помогу, а теперь ступай и успокой кузину, — закончил князь, подводя молодого человека к Зиночке.

— И вы, дорогая Зинаида Ивановна, можете рассчитывать на мое содействие.

Зиночка в свою очередь вопросительно посмотрела на удалявшегося уже князя.

— В чем дело, какое он обещает содействие, Евгений?

— Представь себе, Зиночка, князю пришла мысль нас поженить.

Молодая девушка вспыхнула и опустила глаза.

Вольский почувствовал себя неловко.

— Он мне уже несколько раз намекал об этом, — отвечала Зинаида Ивановна, улыбаясь. — Выдал дочь замуж — и вошел в роль свата, ему бы хотелось на радостях всю Москву переженить.

— Если бы он сватал всех, как свою дочь — радости было бы мало. Не думаю, чтобы Варвара Ивановна была счастлива.

Вольский говорил спокойно, и это спокойствие, по-видимому, радовало молодую девушку. Она незаметно переменила тему разговора, свела его на новые иностранные журналы, книги. Говорила о событиях в Европе, проводя параллель между западноевропейской жизнью и русской, коснулась и пугачевского бунта.

— Его называют карой Божией, — продолжала с увлечением молодая девушка, — беда только в том, что никто не задается вопросом: за что нас постигла эта кара?

Вольский слушал кузину и удивлялся. Такой он видел ее впервые. Неужели же он не знал ее до сих пор или она сделалась такою в его отсутствие? Чем больше он ее слушал, тем больше находил в ней изменений. Он видел перед собой уже не девочку, какой считал всегда свою дорогую кузиночку, а взрослую девушку, — красивую, изящную, умную, образованную, не похожую на московских барышень. Вот они глазки кавалерам строят, а Зиночка возмущается тем, что общество не задается вопросом, почему явилась пугачевщина.

— Ну, а ты как смотришь на бунт, Зиночка?

— Так, как, по-моему, должно смотреть. Как на протест против насилия, бесчеловечности, бесправия. Правда, протест в грубой, жестокой форме, но нужно же принять во внимание и то, кем он выражается и что побудило к такому жестокому протесту… Ты думаешь, что Пугачеву верят, считают его царем? Никогда, наш мужик вовсе не глуп и царя от разбойника отличить сумеет, а идут к Пугачеву потому, что он обещал им свободу, потому что он обещал им избавление от помещиков. Я долее твоего жила в деревне, Евгений, и насмотрелась на многое. Правда, попадаются и добрые помещики, но попадаются и тираны, тираны бессмысленные, ужасные… наш мужик терпелив, и нужно ему вынести много страданий, чтобы он поднялся… Рассуди сам, сытый человек есть не станет, ну, а бунтовать тот, кому хорошо живется, будет? Конечно, нет. Будь мы иные, смотри на мужика иными глазами, верь мне, не было бы Божьей кары. Помещикам нужно быть не рабовладельцами, а отцами своих крестьян, и тогда вся Россия заживет спокойною, счастливою жизнью, как большая семья… Только настанет ли такое время? — со вздохом закончила молодая девушка.

— Из какой книги ты это вычитала, Зиночка? — не без иронии спросила подошедшая в это время Варвара Ивановна.

Вольский недружелюбно взглянул на молодую женщину. Взгляд его не ускользнул от кузины.

— Из той, Варя, из которой и ты можешь вычитать — из книги жизни, которая для всех открыта.

— Но которую, к сожалению, не все так правильно понимают, как ты, Зиночка, — заметил Вольский.

В разговор включились многие, вскоре к молодым людям присоединилось еще несколько гостей. Один кавалер пригласил Зиночку на контрданс; в Вольском шевельнулось какое-то непонятное для него, нехорошее чувство к молодому человеку, увлекшему от него кузину…

С этого вечера Вольский все чаще и чаще стал сравнивать Зиночку с ее подругами и все больше убеждался, что она на них не похожа.

— Да где же раньше были у меня глаза? — задавал он себе вопрос. — Я ставил на недосягаемый пьедестал обыкновенную женщину, ничем не выделяющуюся над общим уровнем, и не замечал Зину…

Время шло быстро. Суворов уехал уже в армию, Вольский оправился совершенно, отпраздновали свадьбу Ребока и Анны Петровны, а молодой капитан и не помышлял о возвращении в армию.

Жизнь повел он в Москве тихую, в обществе бывал мало, и все свободное время он проводил с сестрой и Зиной. С каждым днем он находил в кузине новые достоинства, которых не замечал раньше.

С Варварой Ивановной он встречался редко и неохотно. Не потому, чтобы в ее присутствии он чувствовал себя неловко, а потому, что замечал враждебное отношение ее к кузине, которая с каждым днем становилась для него дороже и дороже.

Наступила и весна. Мать Зины уехала в свою поволжскую деревню и, вскоре захворав, вызвала и дочь. Отъезд Зины для Вольского был неожидан, и здесь он впервые понял, какие чувства питал к кузине, и испугался… Князь Иван пришел к нему на память… «Он поможет», — утешал себя молодой человек.

Глава XXIV

После описанных нами событий прошло полгода. Вольский в армию не возвратился, домашние дела его задержали в Москве. Ребок женился, но вскоре принужден был отправиться за Дунай вслед за Суворовым, уехавшим через месяц после своей свадьбы. Кузина Евгения, Зинаида Ивановна, уехав с матерью в Саратовскую деревню к больной тетке, не возвращалась; вскоре к ним отправились мать и сестра молодого офицера. Он оставался в Москве один в ожидании, пока окончится тяжба по имению с тем, чтобы отправиться затем в Поволжье в отряд Михельсона, действовавшего против Пугачева. В Москве Вольский не только скучал, но чувствовал себя, как на горячих угольях: самозванец приобретал все больше и больше сообщников, разграбил Казань и, перейдя на правый берег Волги, направлялся к югу, оставляя на пути своем трупы, пепел и развалины. Вольский дрожал за участь близких ему людей, бомбардировал письмами, прося возвратиться из деревни, но получал успокоительные ответы. Сестра и Зина писали ему, что они в полной безопасности, что Пугачев далеко, да если бы и подошел к Саратову, так опасаться им нечего: крестьяне любят своих господ, преданы им и ни за что не выдадут.

Уверенность родных мало его успокаивала, тем более что и Москва не на шутку начала побаиваться нашествия самозванца и его скопищ. Императрица потребовала от Румянцева, чтобы он отпустил Суворова, произведенного уже в генерал-поручики, но Румянцев настаивал на том, что Суворов необходим в армии, и удерживал его на Дунае. И он был прав: Суворов летом одержал блистательную победу над турками у села Козлуджи, и как ни стоила дорого русским войскам эта победа — Суворов сам чуть не попал в плен, — она окончательно сломила уверенность турок и повела к Кючук-Кайнарджийскому миру. Румянцеву приказано было немедленно отпустить Суворова, и тот срочно отправился в Москву.

Повидавшись с женою и отцом, он на другой же день в одном кафтане, без багажа, на перекладных отправился на Волгу.

Удивленная такой быстротой, императрица писала Суворову: «Вы приехали к графу Панину 14 августа так налегке, что кроме вашего усердия к службе иного экипажа при себе не имели, и тотчас же отправились паки на поражение врага».

Поблагодарив его за такое рвение и быстроту, государыня пожаловала ему две тысячи червонцев на обзаведение экипажем.

Произошли за это время перемены в жизни и других действующих лиц нашего романа.

Людовик XV умер, на престол вступил Людовик XVI, и герцог д’Эгильон пал, на смену ему вновь явился из изгнания герцог Шуазель.

Известие о падении д’Эгильона привело графиню Бодени в неописанный восторг. Она пала перед образом на колени и горячо благодарила Бога за свое освобождение от ненавистного ей ига.

Да, она теперь свободна! Д’Эгильон в ссылке, да она теперь ему и не нужна, он оставил ее в покое. Маркиз де Ларош убит в сражении при Козлуджи, она сама видела его обезображенный труп, она узнала по браслету, подаренному ею маркизу, всегда носившему его на правой руке.

Свидетелей ее позора нет. Ее тайну знает один только Вольский, но он благороден и будет молчать. Она чувствовала себя перерожденной, вступающей в новую неомраченную жизнь.

Теперь она богата, страшно богата. Ее дядя, двоюродный брат матери, князь Франкенштейн, оставил ей колоссальное состояние и титул в придачу. Теперь она графиня Бодени, княгиня Франкенштейн. Она безбоязненно и смело может любить князя Сокольского, может сделаться его женою.

С окончанием войны молодая женщина переехала в Петербург, как невеста князя Сокольского. Хорошо принятая в австрийском посольстве, она была представлена ко двору и здесь, как и везде, имела огромный успех.

Молоденькая графиня обладала уменьем не только пленять мужчин, но и привязывать к себе дам. Женская красота и успех среди мужчин во все времена были причиною враждебного отношения окружающих представительниц прекрасного пола, но графиня Бодени княгиня Франкенштейн оказалась вне этого мирового закона и сумела приобрести в петербургском свете немало искренних приятельниц и поклонниц. Ей старались подражать во всем, и если в ком и являлось чувство зависти, то эта зависть не была тем отталкивающим чувством, которое порицают моралисты.

Князь Иван Сокольский был без ума от своей молодой невесты и горел нетерпением в ожидании свадьбы, которую пришлось отложить на зиму, ввиду отсутствия матери. Старая княгиня Сокольская, перенеся тяжелую болезнь, пребывала теперь в Италии и, письмом изъявив согласие сыну на брак, просила подождать ее возвращения. В ожидании приезда матери князь Иван целые дни проводил у своей невесты.

— Знаешь ли, дорогая моя, — говорил он, сидя у ее ног, — я порой не верю в свое счастье, мне кажется, что я вижу его во сне и боюсь проснуться.

Молодая женщина, перебирая его шелковистые кудри, покрывала лоб и глаза поцелуями.

— Я благословляю судьбу, пославшую меня в армию, — продолжал молодой человек, — там я снова встретил тебя, и ты на этот раз не была так безжалостна, как в Париже…

— Глупый ты мальчик, ты не понимаешь, что говоришь. Ты забываешь, что в Париже я была не свободна, я была замужняя… Ты так скоро возвратился в Россию… Кто знает, останься ты в Париже подольше, быть может, я давно была бы твоей женой, давно бы полюбила Россию так горячо, как люблю теперь, и, быть может, мне не пришлось бы испытать и выстрадать то, что я выстрадала…

— Не говори о страданиях, забудь о них, ты должна быть счастлива и сделать счастливым меня, — вскричал молодой человек, вскочив и заключая невесту в свои объятия… — Экипаж подан, — продолжал он, глядя в окно, — иди, одевайся.

Графиня не заставила себя долго-ждать, и через несколько минут они были в экипаже.

— Опять за город? — спросил ее жених.

Молодая женщина отвечала улыбкою.

Быстро мчали их лошади. Тогдашний Петербург был не тот, что ныне, и не прошло получаса, как коляска, выехав за заставу, неслась по мягкой дороге, с обеих сторон обсаженной деревьями.

Молодые люди строили воздушные замки. Собственно говоря, архитектором их был князь Иван, его же невеста больше слушала, чем говорила. По временам меланхолическое настроение невесты обращало на себя внимание жениха, и он озабоченно спрашивал ее о причине грусти, осыпая маленькие ручки страстными поцелуями. Невеста его успокаивала.

— Я не грустна, — говорила она с чарующей улыбкой, — я счастлива, я так счастлива, что даже боюсь за свое счастье.

Князь Иван недоумевал.

— Ты так молод! Одних со мною лет, ты еще юн, через десять лет будешь молодым человеком, а я уже начну стареть. Что будет тогда?

Князь Иван, обхватив невесту за талию, осыпал ее поцелуями.

— Не говори о будущем, думай и живи настоящим. Ты для меня останешься всегда той же, что и теперь: дорогой, ненаглядный, несравненный… А знаешь ли, кто будет у меня шафером? — обратился он к графине. — Твой друг и мой приятель Вольский.

— Вольский, ты предупредил меня. Лучшего удовольствия ты не мог мне доставить, как пригласить его к нам шафером. Бедный, бедный мальчик, как-то он справится со своим горем. Не успел выздороветь от тяжелой болезни, как обманутая любовь…

— Обманутая любовь… знаешь ли, дорогая, лучше обмануться в любви девушки, чем в любви жены. А с Вольским это случилось бы непременно, если бы он женился на княжне Прозоровской. Она слишком ветреная, увлекающаяся, и Евгений не был бы счастлив, как несчастлив и теперешний ее муж Суворов.

— Ты, кажется, преувеличиваешь, Жан.

— Нисколько. Давно ли она замужем? А каковы ее отношения к мужу? В Москве в отсутствие Суворова я видал ее много раз. Не смею утверждать, что она неверна ему, но что очень благосклонна к юношам, больше даже, чем следовало бы это замужней женщине — несомненно.

Графиня пристально посмотрела на жениха, лукаво улыбаясь.

— Не скрою, — продолжал он, краснея, — она и со мной была любезна более того, чем мне хотелось бы, а Вольский… Он ни разу не обмолвился ни словом, но мне кажется, что она преследует его.

Молодая женщина засмеялась.

— Это твоя пылкая фантазия, Жан… Если Вольский и похож на прекрасного Иосифа, в чем я сомневаюсь, то madame Суворова не напоминает собою жены Пентефрия…

Въехав в тенистую аллею, кучер пустил лошадей шагом, молодые люди вышли из экипажа и пошли пешком, но не прошли они и двухсот шагов, как их внимание привлек детский плач. Под деревом, облокотившись на ствол его спиною, полулежала молодая женщина, находившаяся, по-видимому, в обморочном состоянии; трех-, четырехлетний ребенок, припав головой к коленям матери, горько плакал.

Князь и его невеста быстро подошли, и, пока молодой человек ласкал ребенка, графиня, достав из кармана флакон с солями, поднесла его к носу женщины… Несчастная очнулась, открыла глаза, и слабый вздох вырвался из ее груди.

— Еще не умерла! — сказала она по-польски. — Слава Богу.

Заметив возле себя чужих людей, она продолжала по-французски:

— Благодарю вас, я думала уже, что смерть моя пришла, что не доберусь я до Петербурга, не найду защиты у императрицы.

Французская речь незнакомки и нищенское рубище, надетое на нее, столь контрастирующие между собой, обратили на себя внимание молодых людей.

— Мы вас довезем до Петербурга, и если вам нужно покровительство государыни — мы вам поможем обрести его, — сказал князь Иван.

— Я полька, — отвечала, задыхаясь, еще молодая» но поблекшая женщина, — я урожденная графиня Друшецкая, вдова графа Бронского.

Молодые люди посмотрели удивленно друг на друга…

— У меня в Польше, на австрийской границе, было большое поместье, я была богата, а теперь нищая, пешком пробираюсь в Петербург, голодаю…

Несчастная закашлялась, и кровь показалась на ее запекшихся губах.

— Конфедераты и ксендзы отняли у меня все, решительно все, и вот с этой крошкой два с половиною года держали в Кракове, в сыром подземелье… Отняли у меня все… любовь, богатство, красоту, здоровье, жизнь… да, жизнь, я знаю… жить мне осталось недолго… Кто приютит, кто пригреет моего бедного Александра… — и несчастная мать прижала малютку к своей исстрадавшейся груди. Новый приступ кашля помешал ей продолжать…

— За что же с вами поступили так жестоко? — спросила графиня, когда несчастная мать успокоилась.

— За что? За то, что я полюбила русского офицера, за то, что я собиралась сделаться его женою… Он был грозой конфедератов… его не любили, трепетали, хотя и уважали… Он был не похож на других начальников. Насколько был неустрашим в битве, настолько великодушен с врагами… О, его нельзя было не любить…

И она снова закашляла.

Выждав, когда приступ кашля прошел, князь Иван и его невеста усадили несчастную мать с ребенком в коляску и шагом направились обратно в город.

С больною несколько раз случались сильные припадки кашля, а когда въехали в город — кровь хлынула из горла несчастной. Когда коляска остановилась у дома Анжелики, польскую графиню вынесли из экипажа уже мертвою.

— Несчастный ребенок, — промолвила со слезами на глазах молодая женщина, лаская маленького Александра.

— Дорогая Анжелика, оставим его у себя, — проговорил, краснея, князь Иван.

Невеста молча, но горячо пожала ему руку.

Глава XXV

В селении Рогачевке, Саратовской губернии, только что окончилась обедня, народ выходил из церкви, направляясь к избе старосты Максимыча. Около избы собралась почти вся деревня, нет только самого хозяина.

— Что же это, нас-то собрал, а сам и глаз не кажет, — обиженно протестовал один из стариков.

— Не обижайтесь, дедушка, — извинялась жена старосты, — Андрей Максимыч сейчас придет, батюшка задержал его малость…

В это время на улице показался и сам Максимыч.

— Чай, догадываетесь, люди добрые, зачем позвал я вас, — начал староста, обращаясь к миру.

— Знамо дело, не на пирушку; на угощение, Максимыч, ты не тороват, — сказал молодой парень.

— Беспутная ты голова, Федька, быть тебе в кандалах, попомнишь меня… до угощениев ли тут, когда нечистый, тьфу, тьфу… — сплюнул староста, — мутит люд Божий. Слыхали ль, люди добрые, Пугач окаянный с разбойниками своими к нам идет…

— Не Пугач, а царь-батюшка Петр Федорович, — крикнул тот, кого староста назвал беспутной головой.

— Да замолчишь ли ты, болтун.

— Не я болтун, а ты. Чего, люди добрые, вы его слушаете, видите, что он вас против вашего законного государя наставляет… тот вам волю несет, а он его — Пугач…

— Не царь он, братцы, а вор и разбойник… а ты, Федька, коли вздор молоть не перестанешь, в колодки закую.

— Да что с ним долго разговаривать, сейчас его в колодки, — крикнул кто-то в толпе.

— В колодки, в колодки… — заревела толпа.

Мигом схватили Федьку, связали его по рукам и ногам и уволокли в сборную избу.

— Ну, люди добрые, — обратился к миру снова Максимыч, когда порядок в толпе водворился, — мне, значит, и говорить много не придется. Вижу, — сами ведаете, что Пугач вор и разбойник, а потому начну прямо: он, окаянный, перво-наперво господ изводит. Нужно, значит, нам во что бы то ни стало не дать в обиду нашу барыню Аглаю Петровну с дочкой и с родственниками, дай Бог им много лет здравствовать!

— Знамо дело, не дадим в обиду! — подхватила толпа.

— Ну так вот что, братцы, теперь по домам и через час ко мне. Что у кого есть, тащи сюда: у кого ружье, у кого рогатина, а у кого нет ни того, ни другого, тащи косу, топор, лом… ты, Мишутка с Гришуткой, — продолжал староста, обращаясь к двум молодым парнишкам, — садитесь на коней и скачите по дороге в Воскресенское, а Павлушка с Фомкой — по дороге в Мятлевку. Как только что заметите на дороге, толпу ли или самого разбойника, скачите сейчас же ко мне на господский двор, ну, а теперь марш.

Толпа разошлась домой, пошел к себе в избу приготовиться и Максимыч, крестясь и охая.

— Ну, баба, — говорил он жене, — видно, Бог наказывает нас за грехи наши… лихое время пришло…

Пока крестьяне расходились по домам, на веранде господского дома садились за завтрак знакомые уже нам лица: владетельница Рогачевки Аглая Петровна Вольская с дочерью Зиночкой, Анна Борисовна Вольская, мать Евгения с дочерью Линой, молодая жена Ребока Анна Петровна, проводившая конец лета в ожидании возвращения мужа из армии, у родственников и сосед-помещик Кудрин, пожилой уже человек.

— Ведь я к вам приехал, матушка Аглая Петровна, собственно, посоветоваться, — говорил он хозяйке дома, — разбойник Пугач разорил ведь всю соседнюю губернию, теперь к нам идет, окаянный… Как тут быть? Я думаю сформировать из крестьян отряд, да вот беда, оружия-то маловато.

— А у меня, батюшка, и того нет, — со вздохом отвечала хозяйка.

— Не бойтесь, тетя, — вмешалась в разговор молчавшая до этого времени Лина, — Евгений не позже как завтра, должен быть у нас со своею ротою. Сегодня письмо от него получила.

— Дал бы Бог!

— А за наших крестьян бояться нечего, — уверенно проговорила Зиночка, — они нас любят и в обиду не дадут.

Кудрин вздохнул.

— Счастливы вы, матушка Аглая Петровна, с вашими крестьянами?

— А что, разве на своих не надеешься? — спросила помещица. — Так оставайся у нас, не так страшно будет, как-никак, а все же в доме мужчина.

— Спасибо, матушка, правду-то говоря, на своих-то мужиков я не надеюсь…

Кудрин не докончил начатой фразы и в ужасе устремил взор свой на двор.

— Что с тобой, Иван Трофимович, — удивилась хозяйка дома.

— Господи Иисусе, сохрани и помилуй, — крестился помещик.

А во двор валом валил народ. Кто с ружьем, кто с косою, а кто просто с дубиною.

Испугалась и хозяйка, испугались и остальные, вскакивая из-за стола.

— Мамочка, да это староста Максимыч, — успокаивала ее Зиночка.

— А вправду Максимыч. Что же им нужно целым миром?

Толпа между тем остановилась посреди двора, и все обнажили головы, а Максимыч, давно уже снявший шапку, подходил к веранде.

— Слышали мы, матушка-барыня, — начал он, обращаясь к Аглае Петровне, — что разбойник Пугач идет к нам, вот и порешили всем миром идти на господский двор… Будь, что Бог даст, а только, матушка наша, все сложим здесь свои головы, а тебя с родственниками в обиду не дадим окаянным, уж будь покойна.

Простая речь старосты растрогала Аглаю Петровну, на глазах у нее показались слезы.

— Спасибо, родные мои, спасибо. Бог вас наградит за вашу любовь ко мне.

— Матушка барыня, Аглая Петровна, — молвил в свою очередь растроганный староста, — ведь не барыней, а матерью родной для нас была, да и покойный барин Иван Александрович, царство ему небесное, благодетелем нашим был, так вот и посуди, как нам, детям твоим, и не защищать тебя, если не нам, то кому же… Так ли я, люди добрые, говорю, — обратился Максимыч к миру.

— Умрем за тебя, матушка барыня, а не выдадим, — как один заговорили все мужики.

Зиночка восторженными, полными слез глазами смотрела на мужиков.

— Лина, — обратилась она к подруге, сжимая ей руку, — минута опасная… разбойники приближаются, они сильнее нас, быть может, не придется увидеть завтрашнего утра, но я счастлива… Я очень счастлива… О, как приятно видеть, что есть люди, которые понимают тебя, ценят тебя, которые готовы положить голову за тебя… Кудрин убегает от своих крестьян, а наши торопятся к нам на защиту…

— Люди добрые, — крикнула молодая девушка, обращаясь к мужикам, — ни я, ни мама, мы никогда в вас не сомневались. Мы знали, что вы любите нас так же, как и мы вас, и теперь я обещаю вам, что мы вас никогда не оставим, всегда будем с вами и всю жизнь положим на то, чтобы и вы, и ваши семьи были счастливы. Да поможет нам в этом Бог, — экзальтированно закончила молодая девушка.

— Барышня милая, ангел ты наш небесный, — послышалось в толпе на разные голоса, — будь ты только счастлива, голубка наша сизокрылая, а мы за тебя хоть на смерть…

Выражение такой беззаветной преданности со стороны простых мужиков не только растрогало, но и успокоило всех обитателей господского дома Рогачевки.

Аглая Петровна приказала варить для крестьян обед и собираться всем бабам с детьми на господский двор, из опасения, чтобы бунтовщики не выместили своей злобы на женщинах.

Энергичная Зина с помощью буфетчика Ерофеича приняла на себя обязанности коменданта и пошла осматривать обширный двор, обнесенный высокою каменной оградой, с тем чтобы выбрать места для обороны. У крестьян оказалось десятка четыре ружей и барышня-комендант решила расставить их вдоль стен, вооруженные же рогатинами и косами должны были составлять резерв, на случай вторжения бунтовщиков во двор.

— Авось до этого не дойдет, — успокаивал Ерофеич.

Потом, как бы вспоминая что-то, старик ударил себя по лбу.

— Я и забыл, а у нас, барышня, ведь и пушка есть.

— Какая пушка?

— Самая настоящая, из нее при покойном барине Иване Александровиче на барынины именины палили, а я-то, старый, и забыл…

— Где же она, тащи и ее, а кто же стрелять будет?

— Прежде канониром я бывал, вспомню старину и теперь, только вот что, пороху-то бочонка четыре найдется, хорошо что на каменоломни не успел еще его отправить, а вот бомб-то и нет, ну да не беда, кирпичом да камнями палить будем.

Вскоре из сарая, наполненного разным хламом, была вытащена небольшая старая пушка на деревянном станке и поставлена у ворот, в которых для жерла проделали небольшую амбразуру. Возле пушки поставили бочонки с порохом и навалили кучи мелкого кирпича и щебня, который должен был заменить собою снаряды.

Покончив с приготовлениями, Зиночка возвратилась в дом и с веселым видом заявила, что бояться теперь нечего, что Пугачеву не поздоровится.

Веселый тон молодой девушки ободряюще действовал и на других.

— Зиночка, ты под стать Евгению, — говорила Лина, обнимая кузину, — то-то вы так и дружны, что друг на друга так походите характерами, потому-то он так и любит тебя…

Зиночка покраснела.

— Надеюсь, он похвалит меня за распорядительность, когда я сдам команду над своим гарнизоном ему, — сказала молодая девушка смеясь.

К вечеру вернулись посланные Максимычем на разведки мальчишки и донесли, что бунтовщики, разграбив господский дом в Воскресенском, повесили немца управляющего и его жену и теперь пьянствуют.

Зиночка решила не спать всю ночь; не спали, впрочем, и все обитатели Рогачевки, с минуты на минуту ожидая появления разбойников.

Глава XXVI

Еще недавно цветущая Пензенская губерния теперь носила следы варварского разорения. Всюду дымились пожарища, горели деревни, горели и помещичьи усадьбы, дороги были усеяны искалеченными лошадьми, трупами людей и животных… У деревенских околиц виднелись наскоро приспособленные виселицы, одним словом, все окружающее говорило, что здесь недавно побывал Пугачев со своими скопищами и всюду наложил печать своего пребывания.

Саратовская губерния являла путнику еще более свежие следы разбоя, здесь картины были еще грустнее, еще ужаснее. Дороги обезлюдели, и если встречалось несколько человек, то это наверняка были отставшие бунтовщики, не успевшие насытиться грабежом и разбоем.

Кучка таких разбойников мчится и теперь по дороге. Теперь ей не до грабежа, она чувствует за собой погоню и старается унести в целости лишь головы.

Кони уже измучены, а разбойники все скачут и скачут без передышки. И не мудрено: за ними вдали виднеется облачко пыли, то несется отряд солдат, вот вот он их настигнет, а местность ровная, гладкая, ни дерева, ни кустика где бы укрыться.

Мало-помалу расстояние между бегущими и преследователями становится все меньше и меньше, можно уж ясно видеть солдат и определить их численность, а кони разбойников измучены, им вряд ли уйти от погони.

— Все пропало, братцы, — говорит старший из разбойников, обращаясь к шайке. — Пришел нам конец, не уйти…

— Подожди горевать, Алеха, — отвечал ему товарищ, — направо вон балка, гони туда. Солдаты за нами не поскачут. Им не до нас, они гонятся за птицей покрупнее.

С этими словами разбойник поворотил коня направо, товарищи последовали за ним, и вскоре вся шайка скрылась в соседнем овраге.

Разбойник был прав. Солдаты за ними не последовали, хотя и видели, куда укрылась банда. Они проскакали мимо… Начальник отряда, зная, что в нескольких десятках верст от него сам Пугачев с немногочисленными силами старался догнать его. Забрав в соседней деревне всех лошадей, он посадил на них свою роту егерей и не жалел лошадей, чтобы как можно скорее догнать разбойника.

Заморенные деревенские лошаденки выбиваются из сил, а капитан не дает им передышки. Сам он далеко опередил свой отряд и скачет со сверкающими глазами, он горит нетерпением и торопит своих солдат.

— Евгений Александрович! Вольский!.. — кричит ему молодой поручик. — Да дай ты хоть дух перевести, а то этак мы всех лошадей порастеряем. Будет ведь хуже, когда пешком форсировать придется.

— Нельзя, — нервно, но вместе с тем твердо отвечал капитан, — до Рогачевки ни минуты отдыха, там у меня мать, сестра, тетка и кузина… А ты хочешь, чтобы я оставил их в жертву разбойникам…

На такой довод поручик не возражал и начал хлестать нагайкой свою замученную лошаденку.

— До Рогачевки уже недалеко, — успокаивал его Вольский, — вон и Воскресенское, — указал он рукою… — Да что это, никак, оно горит, — ужаснулся он.

Густые клубы дыма действительно свидетельствовали о пожаре.

— Боже мой, Боже мой, — с ужасом воскликнул Вольский, — Рогачевка всего в десяти верстах.

Он немилосердно стегал коня нагайкой и сразу довел напряжение лошадиных сил до крайнего предела. В Воскресенское он прибыл лишь два часа спустя после ухода Пугачева. Пожар в деревне не успел еще потухнуть, от господского дома оставались одни лишь развалины да виселица с болтавшимися на ней трупами немца-управителя и его супруги. Пугачев пошел на Рогачевку. Его повел туда, как сообщили Вольскому крестьяне, рогачевский же мужик Федька, по прозванию «беспутная голова».

Этих сведений для Вольского было достаточно, чтобы, не оставаясь в Воскресенском ни на минуту, скакать дальше.

Менее чем через час показалась и Рогачевка. Отсутствие дыма и пламени несколько успокоили Вольского, но ненадолго: через несколько минут послышалась ружейная трескотня и даже пушечный выстрел.

— Братцы, ради Бога скорее. — крикнул Вольский солдатам, — но те и без того гнали своих лошадей. Через несколько минут отряд прискакал в Рогачевку. Он поспел как раз вовремя.

Зиночка, принявшая на себя обязанности коменданта, по получении известий о разграблении Воскресенского, не ложилась спать, да в эту ночь и никто не спал, все собрались в большой столовой зале и молились Богу. Исчез куда-то один только Кудрин, пользовавшийся гостеприимством Аглаи Петровны.

Зиночка заходила в столовую только для того, чтобы успокаивать мать, тетку и кузину, остальное же время она проводила на дворе, в сопровождении буфетчика Ерофеича, обратившегося в пушкаря и в адъютанта, осматривала расставленные ею сторожевые посты и разговаривала с крестьянами.

Мальчишки-лазутчики, принесшие известие о разграблении Воскресенского, были высланы на околицу караулить.

— Как только завидите окаянных, сейчас же сюда, — давал им на прощание наставление Ерофеич, — да смотрите у меня, парнишки, не спать, а не то все уши оборву.

— Эвона, — отвечали ему шалуны и моментально скрылись из виду.

Ночь прошла, однако, спокойно. Наступило утро, близился и полдень, а Пугачев и не показывался. У обитателей Рогачевки появилась надежда, не свернул ли разбойник на другую дорогу, не оставил ли их в покое.

— Только бы сегодняшний день прошел благополучно, — вздыхала Лина, — а там не беда, сегодня должен прибыть Евгений со своими солдатами.

Но желаниям молодой девушки не суждено было осуществиться.

В начале двенадцатого часа опрометью прибежали мальчишки-лазутчики с криком:

— Идет, идет, окаянный!..

— Много их? — спросила Зиночка.

— Видимо-невидимо, барышня.

— Полно врать, коли хотите, чтобы уши были целы, — оборвал их Ерофеич, — видимо-невидимо… у страха-то глаза велики.

Однако сам Ерофеич, несмотря на свою пушку и крестьянское войско, был далеко не спокоен.

— Матушка барыня, — обратился он к Аглае Петровне, — на всякий случай я приготовил в саду на реке большой баркас. Положил туда и съедобного, и одежины разной. Коли случится беда, не осилим разбойников — садитесь с барыней и барышнями в лодку, сынишка мой Афоня с Павлухой перевезут вас на тот берег Волги… По крайности, от разбойников спасетесь, им теперь идти туда не рука.

— Полно, Ерофеич, — храбрилась Зиночка, — с твоей пушкой мы на них такого страху нагоним, что они отступятся от нас.

Тем не менее она поблагодарила Ерофеича за заботливость и снова направилась во двор в то время, когда пугачевские скопища подходили к воротам усадьбы. Все увещания Ерофеича возвратиться в дом остались безуспешны.

Разбойники были удивлены, найдя ворота запертыми и усадьбу, по-видимому, приготовившейся к обороне.

— Ну что ж, — говорил Пугачев окружающим, — защищаться хотят, посмотрим, чья возьмет… все, братцы вам отдаю.

В это время к нему приблизился молодой парень и упал на колени.

— Ваше императорское величество, государь наш батюшка, позволь рабу своему, Федьке-беспутному, слово молвить.

— Говори, говори, послушаем, что скажешь.

— Не губи, царь-батюшка, рогачевскую барыню со сродственниками, она хорошая барыня и притеснений нам никаких не делала, а бывало голод, нужда какая — последним с мужиком поделится… Не губи ты ее, а вот над старостой Максимычем да над соседним помещиком живодером Кудриным, что прячется в рогачевской усадьбе, да будет твой правый царский суд.

— Ну, ладно, я у тебя, Федька-беспутный, в долгу, а долги плачу исправно, быть по-твоему… баб не трогать, слышите, — обратился он к окружающим.

— Енерал Потемкин, — продолжал он далее, обращаясь к рябому со зверской физиономией и рваными ноздрями разбойнику, надевшему поверх кафтана через плечо синюю ленту, — поезжай к воротам да скажи им всем, что я их дарю своею царскою милостью, что никому ничего не сделаю, пусть только выдадут нам живодера Кудрина да старосту Максимыча.

Самозваный Потемкин, приложив по-военному руку к шапке, поскакал к воротам.

— Осударь наш, батюшка, император Петр Федорович, послал меня, енерала Потемкина, к вам, — крикнул он осажденным, — сказать, что жалует вас своей царской милостью и обещает всем и жизнь и свободу, да требует еще, чтобы вы выдали ему живодера Кудрина да старосту Максимыча.

Ерофеич вопросительно взглянул на Зиночку.

— Скажи ему, что никого мы им не выдадим и словам разбойника не верим, пусть лучше убирается подобру-поздорову.

Ерофеич вместо ответа приложил к пушечной затравке дымившийся у него в руках фитиль. Раздался выстрел, и самозваный Потемкин рухнул на землю вместе с лошадью… Туча мелкого щебня осыпала бунтовщиков… Под Пугачевым был убит конь.

Такая неожиданная встреча ошеломила разбойников. Они вовсе не ожидали столь энергичного отпора, не ожидали пушки и потому так близко подошли к воротам. Когда они опомнились, то с остервенением бросились к воротам, но Ерофеич, воспользовавшись их минутой нерешительности, успел снова зарядить пушку. Снова раздался оглушительный выстрел, и туча камней ударила по толпе разбойников. Они шарахнулись в сторону, оставив несколько убитых, но и осажденные были смущены не менее осаждавших. Вторым выстрелом разорвало старую пушку. По счастью, осколками ее никого не убило и не ранило, но осажденные потеряли главную свою защиту.

Разбойники, видя, что через ворота им не пройти, рассыпались вдоль ограды и начали карабкаться на нее. Мужички, расставленные во дворе на подмостках у стены, усердно стреляли по атакующим, но что могли сделать десятка два, три ружей?

Не прошло и десяти минут, как несколько бунтовщиков проникли во двор, к ним поспевали все новые и новые и во дворе завязалась схватка. Мужики пустили в ход косы, топоры, ломы и дубины…

Ерофеич силою схватил за руку не хотевшую покидать арену схватки Зиночку и увлек ее в сад, куда перебрались уже и остальные дамы.

— Барышня, ради Создателя, садитесь в лодку.

В это время раздался барабанный бой и крики «ура».

— Евгений, Евгений! Это он! — радостно вскричала Зиночка. — Слава Богу, мы спасены! — и снова бросилась во двор. Разбойники, заслышав барабанный бой, выломали ворота и бросились вон со двора, но крестьяне, ободренные подоспевшей помощью, добивали не защищавшихся уже пугачевцев. Да и сам Пугачев не думал о защите, зная, что его по пятам преследует Суворов, и приняв нападающих за суворовский отряд, он не решился сопротивляться, а собрав шайку, стал уходить по берегу Волги, готовясь в любую минуту перейти на тот берег, где мог рассчитывать на поддержку населения.

Вольский его и не преследовал. Увидя, что Пугачев уходит, он поспешил в усадьбу, полный страха и опасений за участь близких ему людей.

— Евгений, милый, дорогой, — бросилась к нему на грудь Зиночка и обвила его шею руками. Напряженные нервы молодой девушки не выдержали, и она разразилась рыданиями.

Вольский сжимал ее в объятиях, целовал глаза, волосы.

— Зиночка, радость моя, — говорил он, целуя кузину, — я только теперь понял, кто ты для меня…

Навстречу ему не шли, а бежали мать, сестра, тетка.

Все бросились обнимать и целовать молодого офицера.

Когда прошли первые восторги встречи, Вольский приказал подбирать убитых и раненых. Это дело было возложено на крестьян, а истомленной роте егерей дан был отдых, и на том месте, где накануне варился обед для рогачевских крестьян, запылали снова костры, снова варился обед и для мужиков и для солдат, а Ерофеич выкатил несколько бочонков водки.

Через час и двор и дорога перед воротами были очищены от трупов и семья рогачевской помещицы собралась снова в столовой, благодаря Бога за избавление от опасности и собираясь завтракать. Отыскали и перепуганного Кудрина, зарывшегося на сеновале в сено и выбравшегося оттуда лишь только тогда, когда заслышал барабанный бой и через щель увидел убегавших пугачевцев.

Вольский представил родным товарища и своего сослуживца, юного поручика князя Курбатова.

За завтраком все взгляды были обращены на Зиночку.

— Если бы ты видел ее, Евгений, — с восторгом говорила после завтрака ему сестра, — сколько энергии, сколько хладнокровия… заправский комендант. Только благодаря ее присутствию духа мы и спасены, могли защищаться до твоего прихода… Недаром ты ее так любишь, Женя…

И Зиночка, и Вольский оба покраснели.

— И она тебя любит, Женечка, — продолжала Лина, — любите друг друга, только и сестренку свою не забывай, — и молоденькая девушка соединила руки брата и кузины.

Вольский посмотрел на Зиночку влюбленными глазами и с жаром заключил в свои объятия и ее, и Лину. В это время в комнату вошли Анна Борисовна и Аглая Петровна.

— Матушка, тетушка, благословите нас, — сказал Евгений, подводя за руку сконфуженную Зиночку.

Обе старушки с недоумением посмотрели друг на друга.

— Благословите… да как же это так, вы такие близкие родные, — начала Аглая Петровна.

— По душе, тетя, — да,— вмешалась Лина, — а по крови ведь мы троюродные.

— Что же, Анюта, благословим, — со слезами радости на глазах обратилась Аглая Петровна к Анне Борисовне.

И старушки обнялись в свою очередь.

Глава XXVII

Вечерело…

Обитатели Рогачевки собрались на веранде к вечернему чаю.

Все чувствовали себя счастливыми: опасность миновала, рогачевская помещица благодарила Бога как за любовь крестьян, так и за посланное им счастье ее дочери. Радовались и Анна Борисовна с Линой, в восторге была и Анна Петровна Ребок, получившая от мужа письмо с извещением, что на днях он возвращается из армии.

Счастье же Евгения и Зиночки было беспредельно.

Оно казалось для них неожиданным, свалившимся с неба, и они благодарили небо за столь щедрый дар.

Мрачен был один только Кудрин. Крики «выдать нам живодера Кудрина» до сих пор стояли у него в ушах и тревожно отдавались на сердце. Он чувствовал, что опасность для него вовсе не миновала и что крестьяне взвинченные бунтовщиками могут с ним жестоко расправиться, тем более что мелкие шайки Пугачева бродят по окрестностям и не только грабят, но и мутят мужиков. Долго крепился помещик, наконец не выдержал и поделился опасениями, но Вольский его успокоил.

— За ними еще идут отряды, и в скором времени во всей губернии не останется ни одного бунтовщика.

Пока семья рогачевской помещицы мирно сидела за чаем и строила планы о будущем, том счастливом будущем, которое в сбивчивых, но непременно лучезарных картинах представляется молодым влюбленным, по дороге мчался отряд казаков с двумя пушками. Их вел маленький, худенький, но энергичный генерал, скакавший тоже на солдатской лошаденке.

— Вам, молодцы-станичники, будет принадлежать честь поимки разбойника. Вас ожидает почет в станицах и благодарность нашей матушки царицы, — говорил генерал Суворов, время от времени обращаясь к казакам, то с шуткой, то с прибауткой.

Форсированный переход был утомителен, люди измучены беспрерывной скачкой, и Суворов, хороший знаток природы человеческой — не давал им опускаться, падать духом, развлекая их шуткой, подстрекая казачье самолюбие и своею бодростью подавая пример. Суворов хотя и встречал на своем пути мелкие банды пугачевцев, но не преследовал их и не отвлекался от прямой цели — погони за уходившим от него Пугачевым.

Начинало смеркаться. Во дворе рогачевской усадьбы запылали костры, вокруг которых живописными группами расположились егеря, и солдатские песни огласили окрестность… Вольский с Зиночкой прогуливались по тенистой аллее обширного сада, стараясь разобраться в своих мыслях.

— Как мы до сих пор не понимали самих себя, Зиночка, не подозревали того, что любим друг друга. Нужно было случиться несчастью, чтобы завеса упала с глаз.

— Я тебя давно любила, Женя, — отвечала Зиночка, опуская голову на плечо жениха.

Появившиеся в аллеях мальчишки-лазутчики не дали Вольскому отвечать. С криком:

— Скачут, скачут, — неслись они по аллее.

— Кто скачут? — спросил Евгений и Зина.

— Знамо кто, разбойники.

— Куда же?

— Прямо на барскую усадьбу.

Вольский бросился во двор к солдатам с криком:

— В ружье!

В две минуты рота егерей уже выстроилась в ожидании дальнейших приказаний начальника.

Тревога оказалась ложной: у ворот остановился казачий отряд и Суворов въезжал во двор. Вольский, скомандовав роте на «кра-ул», подошел к генералу с рапортом.

Суворов обнял и расцеловал Вольского, а когда узнал о подробностях дела, просил представить его Зиночке.

Пожалев, что Пугачев успел ускользнуть, Суворов не решился, однако, преследовать его в этот день: и люди, и лошади были сильно утомлены, и он распорядился дать им отдых.

Отряд расположился на ночевку в Рогачевке. Прежде чем воспользоваться гостеприимством радушной помещицы и ее семьи, Суворов озаботился размещением людей, и лишь только тогда, когда отряд поужинал и улегся на отдых, он, в сопровождении Вольского и князя Курбатова, явился в столовую господского дома. Осведомленный о помолвке молодых людей, он поздравил Анну Петровну, а Зиночке заявил, что она заслужила Георгиевский крест.

— К сожалению, милая барышня, дамам Георгиевских крестов не дают, но зато судьба вам дала обладателя этого ордена. Будьте счастливы с ним.

Грустная улыбка мелькнула на губах генерала. Вспомнил он свою неудавшуюся любовь, вспомнил он и женитьбу… В ней он думал найти то, что хотя бы несколько напоминало собою семейное счастье, но до сих пор он не нашел и этого. Найдет ли когда-нибудь? И тяжелое раздумие набрело на генерала.

Ссылаясь на усталость, он извинился перед хозяйкой дома и отправился спать. От приготовленной для него комнаты он отказался и улегся среди казаков на бивуаке, положив седло под голову и укутавшись плащом.

— Он всегда таков, Евгений? — спросили Зина и Лина.

— Всегда. Этим и объясняется любовь к нему солдат, а любовь делает все, она двигает горы, — отвечал Вольский.

На рассвете Суворов со своим отрядом поскакал вдогонку за Пугачевым, оставив Вольского с ротой его егерей в деревне на случай возможных неожиданностей.

С отъездом Суворова жизнь вошла в обычную колею, успокоенный Кудрин возвратился в свое поместье, рогачевские же обитатели начали готовиться к отъезду в Москву, где зимою должна была состояться свадьба Евгения и Зиночки.

— Как бы нам не пришлось отпраздновать и другую свадьбу, — говорила она, улыбаясь, Лине, вернувшейся после прогулки верхом с князем Курбатовым.

Молодая девушка краснела и тоже улыбалась.

Князь Курбатов был неизменным кавалером Лины, и ни для кого не было секретом, что молодая девушка нравится юному поручику.

Дни проходили один за другим, вся окрестность была очищена от пугачевских отрядов, обитатели Рогачевки собирались уже уезжать в Москву, да и роте Вольского пора было возвращаться в полк, и молодой князь задумался.

Грустно ему было расставаться с гостеприимной усадьбой, а еще грустнее было сознавать, что Лину он, быть может, никогда не увидит: она уезжает в Москву, а его полк стоит в Казани.

Объясняться как с молодой девушкой, так и с ее братом он считал неудобным — слишком мало был знаком с семьей, а потому решил просить перевода в московскую дивизию.

— Там, в Москве будет виднее, что нужно делать, — решил влюбленный.

В конце сентября семья Вольских и Анна Петровна Ребок переехали в Москву. К этому времени из армии возвратился и Аркадий. Вся большая семья переживала счастливые дни, но все замечали, что с Линой творится что-то неладное. Обыкновенно веселая, жизнерадостная, она по временам становилась меланхоличною, хотя и старалась казаться веселою. Наблюдательная Зиночка не могла не заметить меланхолического настроения кузины, не могла не знать и причины такого настроения. Впрочем, молодая девушка скучала недолго. Недели через две после переезда семьи в Москву, не успела еще Анна Борисовна устроиться и подготовить свой дом к зиме, как к ним явился летний знакомый и сослуживец Евгения, князь Курбатов. Он приехал хлопотать о переводе в московскую дивизию и теперь, заручившись обещанием начальства, посетил семью своего старшего товарище.

Лина с этого дня расцвела и повеселела.

Зина видела эту перемену и радовалась. Ее злила нерешительность юного князя, и она придумывала всякие способы, чтобы заставить юношу действовать смелее и энергичнее.

Роль свахи удалась молодой девушке как нельзя лучше, и через несколько дней после своего приезда в Москву князь Курбатов был уже женихом Лины Вольской.

Вся семья наслаждалась полнейшим счастьем. Старый князь Прозоровский выхлопотал у митрополита разрешение Вольскому жениться на Зиночке, и обе свадьбы должны были состояться в конце января, а в декабре Евгений собирался съездить на неделю в Петербург на свадьбу князя Сокольского и графини Бодени.

Не только семья Вольских переживала радостные дни, радовалась и вся Москва, хотя и по иным причинам. Еще не так давно грозивший ей своим нашествием самозванец Пугачев был схвачен, и Суворов вез его уже в Москву. Варвару Ивановну Суворову засыпали поздравлениями, а ее мужу готовились торжественные встречи. Имя Суворова становилось все популярнее и популярнее, и на него смотрели уже как на человека, которому судьба предназначала играть видную роль в истории государства Российского. Пока Суворов по бесплодным и безводным степям, испытывая всевозможные лишения, гонялся за Пугачевым, Варвара Ивановна вела жизнь светскую, рассеянную. Выезжала сама, принимала и у себя. Балы сменялись обедами, обеды раутами. Старинный суворовский дом, еще не так давно напоминавший собою мрачную, опустевшую солдатскую казарму, преобразился. Суровая пустота уступила место роскоши, и былая тишина стала ему незнакомой.

Много молодых людей бывало у Варвары Ивановны, и злые языки изощрялись над образом ее жизни. Былая ее дружба с Анной Петровной Ребок и Зинаидой Ивановной Вольской охладела, встречалась она с ними редко, и с тех пор как узнала о помолвке Зиночки с Евгением, она даже избегала ее.

В начале декабря Суворов доставил в Москву Пугачева; славословиям в честь его не было конца, зато и зависти выказано было тоже не мало.

Москвичи засыпали его приглашениями на обеды, Суворов отвечал им балом.

Как ни натянуты были отношения между Варварой Ивановной и семьею Вольского, тем не менее она не могла обойти и их приглашением, а Вольские не могли отклонить его.

Более всех не по душе этот бал был Евгению. Для него была тягостна встреча с Варварой Ивановной, он не забыл еще ее признания. Но, к счастью и удивлению, опасения его не оправдались. Варвара Ивановна встретила его радушно и любезно, как старого хорошего знакомого, в ее поведении, в манере обращения ничего не напоминало прежнюю молодую женщину, раскаивавшуюся в необдуманном шаге, оплакивавшую любовь и тяготящуюся замужеством. Напротив, она, по-видимому, примирилась со своим положением, была счастлива и довольна. Множество поклонников окружало ее. Ходили, конечно, сплетни, достигали они и уха Варвары Ивановны, но она была к ним нечувствительна.

Муж, помня недавние свои столкновения с женой, оставил странные выходки и держал себя светским человеком. Был любезен с дамами, танцевал, как молодой офицер, и вообще своими манерами, не всегда, впрочем, изысканными, старался снискать себе расположение жены.

Долгожданный бал состоялся в день именин Варвары Ивановны, 4 декабря. К Суворовым съехалась почти вся дворянская Москва.

Варвара Ивановна красотою и роскошью туалета затмевала всех московских красавиц. Вольский смотрел на нее и удивлялся.

«Как странно, — думал он, — никогда я не видал ее такой красивой и эффектной, как сегодня, а между тем никогда не был к ней и столь равнодушен».

— О чем ты так задумался, Евгений, глядя на Варвару Ивановну? — спросил, подходя к нему, Ребок.

— Я сравниваю ее.

— С кем, с Зиночкой?

Вольский обиженно посмотрел на кузена.

— Как тебе не стыдно, Аркадий, разве ее можно сравнивать с несравненной Зиночкой.

— Ты прежде думал не так.

— Да, прежде… был слеп, а теперь прозрел. Знаешь ли, что мне напоминает Варвара Ивановна.

— Вот как, теперь даже что, а не кого, ты сравниваешь ее теперь с неодушевленным предметом.

— Она напоминает мне, — продолжал Вольский, не отвечая на замечание кузена, — прекрасную севрскую вазу с букетом цветов… Цветы благоухают, их ароматом упиваются, вазой любуются… Но вот цветы вынуты, и в вазе осталась мутная зловонная вода…

— Твое сравнение очень меткое, — отвечал Ребок. — Знаешь ли, и я думал в это время о ней и тоже сравнивал, но только не с вазой, а с ее мужем… Какая насмешка судьбы, дать столь выдающемуся человеку в жены такую заурядную женщину.

— Ты говоришь, насмешка судьбы, а мне кажется — это месть ее. Знаешь ли, когда я думаю о судьбе, она всегда представляется мне капризною, злою, старою девою…

Ребок засмеялся.

— Смейся, Аркадий, но ты со мной согласишься. Что судьба вовсе не добра — это ты видишь из того, что немногих смертных она балует, а кого вздумает побаловать — сейчас же ему и позавидует и постарается чем-нибудь отомстить. Такие выходки судьбы я постоянно наблюдал и в жизни и в истории. Скажи, пожалуйста, кто из замечательных исторических людей, взлелеянных судьбой, был счастлив полностью и всегда? Никто. Побалует злая капризница одного — выместит на другом. Суворов — один из последних примеров. Как военачальника, судьба его страшно баловала. Его воинскому счастью не было конца. Судьба покровительствовала, но под конец позавидовала и не могла удержаться, чтобы не отомстить за то, что дарила сама — вот и женила его на Варваре Ивановне.

Ребок продолжал смеяться.

— Да, она мстит ему не только женой, но и этим французиком, — указал он взглядом на щегольски одетого молодого человека, рассыпавшегося перед хозяйкою дома.

Вольский посмотрел в указываемую ему кузеном сторону и задумался.

— Мне что-то очень знакома физиономия этого господина, не могу только припомнить, где я его встречал, — сказал он.

— Мне она тоже знакома, — отвечал Ребок, — хотя с уверенностью могу сказать, что не встречал его нигде, так как он не более месяца тому назад приехал из Парижа. Но дело не в том, почему она мне знакома, а в том, что он, насколько я могу судить, счастливый поклонник Варвары Ивановны. В этом-то я и вижу месть судьбы. Мало того, что она наделила Александра Васильевича другом дома, но дала его жене в друзья «безбожного французишку», которых он так недолюбливает.

— Но кто же он таков?

— Маркиз де Ларош.

— Де Ларош, негодяй и мерзавец, — вскричал Вольский.

— Тс… он неприкосновенен. Быть может, он трижды негодяй, но он член французского посольства, и этого достаточно для того, чтобы мы были по отношению к нему вежливы… Да ты откуда его знаешь? — спросил Ребок.

Вольский хотел было рассказать кузену о своем знакомстве с маркизом, но вспомнил, что пришлось бы выдать графиню Анжелику, и отвечал, что знает его по Парижу, где маркиз пользовался плохой репутацией.

Начался контрданс, Ребок пошел отыскивать приглашенную им даму, а Вольский погрузился в раздумье… Графиня Анжелика писала ему, что де Ларош убит в сражении при Козлуджи. Очевидно, она ошиблась. «Надо предупредить ее или лучше как-нибудь выпроводить маркиза из России, иначе он будет преследовать несчастную женщину и держать ее в руках. Но как это сделать?» — раздумывал Вольский, не замечая того, что объект его размышлений приближался к нему.

— О чем вы так задумались, Евгений Александрович? — прервала его размышления Варвара Ивановна. — Счастливому жениху не к лицу такая задумчивая физиономия.

— Вы правы, Варвара Ивановна, но вы поймете мою озабоченность, когда узнаете, о чем я думал.

— А это не секрет?

— Нисколько. Я думал, как бы избавить Россию от одного негодяя…

— Однако какими возвышенными вопросами вы занимаетесь. Боюсь, если вам повезет, то Россия обратится в пустыню, ах, простите, я забыла, что вы не знакомы… Позвольте вас познакомить.

— Мой друг господин Вольский.

— Маркиз де Ларош, атташе французского посольства.

Вольский сухо поклонился.

— Я имел уже случай встречаться с маркизом.

Тот посмотрел на него удивленно.

— В турецком лесу, вблизи Туртукая, — продолжал Вольский, глядя в упор на своего собеседника.

— Очень возможно, — отвечал, смеясь, маркиз, — я вам говорил, продолжал он, обращаясь к Варваре Ивановне, — что я страстный охотник и всесветный бродяга. В каких лесах я только не охотился и в Европе, и в Америке. Помню, лет пять тому назад охотился и в туртукайском лесу… Очень приятно возобновить знакомство, — закончил он, обращаясь к Вольскому.

— Мы встречались гораздо позже… прошлым летом.

— Прошлым летом! — удивился маркиз. — Вы, вероятно, ошиблись. Прошлым летом я состоял при нашем посольстве в Персии и охотился в окрестностях Тегерана. Что за чудная охота, если вы только охотник — советую вам побывать там непременно.

Нахальство де Лароша возмутило Вольского.

Варвару Ивановну пригласили на контрданс, и молодые люди остались одни.

— Послушайте, маркиз, — обратился к нему Вольский, — вы владеете собой в совершенстве — нужно отдать вам должное, но ваше хладнокровие меня не проведет. В тысяча семьсот семьдесят третьем году, раненный при штурме Туртукая, я попал в цыганский табор. Табор кочевал по лесам, и там-то я видел вас с графиней Бодени, когда вы в качестве ее управляющего пробирались в Гирсово в отряд человека, гостеприимством которого вы пользуетесь, чтобы шпионить там. Скрытый в шатре, я от слова до слова слышал ваш разговор с графиней.

— У вас, капитан, поразительная память, — отвечал смело маркиз, — но только к чему весь этот разговор?

— К чему? Я думаю, что вы теперь покинете Россию.

— Напрасно так думаете.

— Вы рискуете.

— Чем? Вы расскажете — да кто же вам поверит? Какие у вас доказательства? Вы говорите, что видели меня в туртукайском лесу с графиней Анжеликой — однако вы не ставите ей тех же условий, что и мне, напротив, ей вы покровительствуете, она выходит замуж за вашего товарища, вы будете у него шафером, зачем же такая несправедливость? Выражаясь вашим языком, мы ведь одного поля ягоды…

— Я вас попрошу быть сдержаннее относительно княгини Франкенштейн.

— Хорошо, — отвечал маркиз, — я буду в отношении ее не только сдержан, но и почтителен, но и вы в ее же интересах должны забыть, что знали меня раньше. Для вас я совершенно новый человек.

Вольский испытывал бессильную злобу. Он сознавал свое бессилие, его свидетельство против де Лароша было бездоказательно и в то же время опасно для графини Анжелики. Нахальство француза возмущало его до глубины души, ставило в тупик, и он не знал теперь, как выйти ему из неловкого положения, которого де Ларош, по-видимому, и не замечал.

— Итак, — продолжал невозмутимо француз, — забудем старое и станем новыми хорошими знакомыми.

Возвратившаяся Варвара Ивановна дала возможность Вольскому не отвечать де Ларошу.

— Если вы хотите, Евгений Александрович, сохранить со мною дружеские отношения — танцуйте. Идите пригласите мою кузину, — и она указала на молоденькую графиню Панину.

— Пренеприятный господин, — сказал де Ларош вслед уходящему Вольскому.

Варвара Ивановна улыбнулась.

— Это похоже на ревность, — сказала она, смеясь. — Не беспокойся: этот тебе страшен столько же, сколько и мой муж.

Маркиз презрительно улыбнулся.

— Надеюсь, ma chere, что ты шутишь… могу ли я приревновать этого самонадеянного молокососа! Нет, он попросту для меня неприятен, и мне не хотелось бы встречать его у тебя в доме.

— Это мудрено: он друг моего детства, да к тому же любимец мужа и его отца, тем не менее я тебе обещаю его не принимать, но и ты должен для меня кое-что сделать.

— Для тебя… все, все, что хочешь, дорогая моя. Потребуй жизнь — отдам и ее, — горячо говорил маркиз.

— Жизнь, Бог с тобой, на что жизнь, отдай мне свое время, оставайся со мной, не уезжай в Петербург, милый, дорогой.

— Ведь я еду не надолго, на две, на три недели, много на месяц, затем я возвращусь снова.

— Ни на один день!

— Дорогая моя, ты требуешь от меня невозможного.

— Почему же, я прошу тебя остаться здесь до февраля, а затем поезжай, конечно, только ненадолго.

— Но почему же до февраля?

Молодая женщина покраснела.

— Потому, — отвечала она, — что к этому времени княгиня Франкенштейн выйдет замуж и уедет из Петербурга.

Маркиз улыбнулся.

— Ревность, оказывается, не с моей стороны, а с твоей… но уверяю тебя, клянусь честью, что княгиня Франкенштейн не страшна тебе, точно так же, как и Вольский мне… Остаться я не могу, у меня есть неотложные дела.

— Какие?

Маркиз мялся и не отвечал.

— Какие, Арман? Говори, — настаивала Варвара Ивановна, надув губки, — у тебя не должно быть от меня никаких секретов, или ты не любишь меня.

— Chere Barbe.

— Не любишь, не любишь… — настаивала со слезами в голосе молодая женщина.

— Дорогая моя, полно ребячиться, говорю тебе, неотложные дела… денежные.

— Денежные?

— Ну да, денежные… Мне до сих пор управляющий не высылает денег, а без них я чувствую себя связанным по рукам и ногам. Мне нужно занять денег, пока мне не пришлют из Парижа. В Москве я это сделать не могу — не знаю, где достать, а в Петербурге я достану их в неделю.

— Только-то! — рассмеялась молодая женщина. — Ну в таком случае ты можешь оставаться в Москве. Деньги ты возьмешь у меня.

— Chere Barbe…

— Cher Арман…

— Ты жестока.

— А ты упрям или не любишь меня.

— Пощади, дорогая, мое самолюбие.

— Ложное самолюбие… сколько тебе нужно?

— Шесть тысяч, — отвечал маркиз, запинаясь.

— И прекрасно, завтра они будут в твоем портфеле, а теперь, чтобы я о Петербурге и не слыхала.

Молодой человек покорно, опустил голову, но если бы Варвара Ивановна была наблюдательнее, она не могла бы не заметить лукавой усмешки, мелькнувшей на лице маркиза…

Поздно разъехались суворовские гости. Одним из последних уехал де Ларош.

— До завтра, — шепнула ему Варвара Ивановна.

А полчаса спустя, оставшись наедине с мужем, она говорила ему.

— Я весьма благодарна тебе, Александр, за твой подарок, но ты с ним поторопился, я у тебя хотела попросить другой.

— Другой, да хотя бы и третий, четвертый… дорогая Варюша, помилуй Бог, за чем же дело стало.

— Видишь ли, в твое отсутствие у меня появились долги, правда, я виновата, не умела хозяйничать, надеюсь, в другой раз этого не случится.

— Долги? — спросил недовольным тоном Суворов. — Долги нужно заплатить… Сколько же тебе нужно?

— Шесть тысяч, — отвечала, краснея, Варвара Ивановна.

— Шесть тысяч! — ужаснулся муж. — Помилуй Бог, да ведь это целое состояние… ведь это все твое приданое.

— Вы попрекаете меня моею бедностью! — вспылила молодая женщина.

— Не попрекаю, дорогая Варюша — спохватился муж, — упаси Бог, а ведь это сумма большая, если мы так будем жить — скоро разоримся. Не о себе ведь думаю, а о тебе. Мне что нужно — сухарь да вязанку сена… О тебе ведь забочусь, дорогая моя… Ну не сердись, возьми деньги, да на будущее будь осмотрительнее., тебя ведь обманывают…

Варвара Ивановна успокоилась и поцеловала мужа в голову.

Ласка жены благотворно подействовала на мужа, и он начал мечтать, что и для него еще супружеское счастье возможно.

Глава XXVIII

Прошло четыре месяца со дня смерти польской графини Бронской. Графиня Анжелика приютила у себя осиротевшего маленького Александра и решила воспитывать его как сына. Никаких документов после себя покойная не оставила, а потому князь Сокольский и не предпринимал никаких хлопот, чтобы возвратить сыну состояние, отнятое у его матери.

— Все равно хлопоты не увенчаются успехом, — говорил он невесте. — Мы с тобой настолько богаты, что Александр бедняком не останется и в том случае, если у нас будут свои дети.

Молодая женщина вполне разделяла взгляд жениха и окружила сиротку нежным попечением.

В начале декабря возвратилась из-за границы княгиня Сокольская, и молодые люди готовились уже праздновать свадьбу и ожидали из Москвы Вольского.

— Как я ни люблю Россию, но ты должен после нашей свадьбы отправиться со мною в мои богемские поместья, там мы в тиши и уединении проведем несколько месяцев, а на лето переедем в твою деревню. Военную службу ты тоже должен бросить, займемся вместе хозяйством, — говорила Анжелика жениху.

— Ты знаешь, дорогая моя, что твое слово — для меня закон. За тобой я пойду на край света и буду делать, что прикажешь, — говорил князь Иван, страстно целуя у невесты ручки. — Ты совершенно околдовала мою матушку, и я ужасно боюсь, что она не захочет расстаться с тобою на недели.

— Зачем расставаться? Почему же и ей с нами не ехать? — спросила графиня Анжелика.

Молодые люди с нетерпением ожидали дня свадьбы и строили планы о будущем, не чуя грядущей беды.

Однажды Анжелика возвратилась от старой княгини Сокольской и не успела переодеться, как камер-юнгфера ей доложила, что атташе французского посольства просит принять его.

— Просите, — отвечала графиня.

Но едва гость переступил порог, как молодая женщина задрожала всем телом, ноги ее подкосились, и она упала на диван.

Маркиз де Ларош, казалось, любовался произведенным его появлением эффектом.

— Неужели я так страшен, — спросил он, немного помолчав, — что графиня Бодени, княгиня Франкенштейн, чуть не падает в обморок при моем появлении?

Звук человеческого голоса вернул молодой женщине самообладание.

— Простите, — начала она, — я действительно напугалась, считая вас погибшим, я думала, что вы убиты в сражении при Козлуджи. Вы живы — и я очень рада.

— Рады… и на радостях делаетесь невестой князя Сокольского. А знает ли ваш жених, чьей невестой вы были раньше?

— Вашей я никогда не была.

— Вы станете отрицать, что не обещали мне?

— Прямого обещания я вам никогда не давала.

— Пусть будет так. Согласен, что вы не были моей невестой… А знает ли князь Сокольский, что вы были агентом герцога д’Эгильона?

— Вы этого не скажете…

— Почему?

— Потому что сами шпионили в Гирсов.

Маркиз рассмеялся.

— Сказать легко, но доказать трудно. Докажите… а у меня есть доказательства.

— Какие?

— Вы это узнаете?

И он вынул из кармана пачку писем.

— Здесь есть и ко мне, и к герцогу. Вот, например, та записочка, которой вы меня предупреждали о своем выезде в Гирсово и просили, чтобы я освободил вас от Вогеску… Письмо это компрометирует вас, а не меня. Из него не видно, чтобы вы обращались ко мне… вы начинаете cher ami…

Молодая женщина в отчаянии ломала себе руки.

— Говорите же, что вам от меня надо… женой вашей я быть не могу и не хочу… я презираю вас…

— Презираете? Я сожалею об этом, а знаете ли, достаточно моего одного слова, чтобы обожающий вас жених стал презирать вас?..

— Не мучьте же меня, говорите поскорее, что вам от меня надо?

Маркиз испытующе смотрел на молодую женщину.

— Хотя вы и презираете меня, — начал он, немного помолчав, — но мы друг друга стоим, а потому я буду с вами бесцеремонен.

— Мне нужно не более и не менее как триста тысяч франков. Вы богаты, чертовски стали богаты, а я как был бедняком, таким и остался, только-только с долгами расплатился и отделался от долговой тюрьмы.

— Жаль, очень жаль, — отвечала молодая женщина. Такому человеку, как вы, место только в тюрьме.

— Да, но на этот счет у нас с вами, ваша светлость, взгляды различны, — говорил, смеясь, маркиз. — Итак, угодно ли вам дать мне триста тысяч франков и получить обратно ваши письма?

— Хорошо. Вы получите требуемую сумму и не только возвратите мои письма, но и уедете из России.

— Письма возвращу, но из России уехать не могу. Вы наслаждаетесь русской любовью, почему же не наслаждаться и мне. Здешние красавицы прелестнее парижских. Но я даю вам слово дворянина, что забуду прошлое и буду молчать.

— Я боюсь верить вашему слову.

— Грех вам, Анжелика… а я не боюсь вам поверить — извольте ваши письма.

Графиня перебрала всю пачку и, присев к столу, выписала чек на триста тысяч франков.

— Благодарю, — галантно расшаркивался маркиз, — а теперь до свидания. Мы незнакомы, а завтра на балу в австрийском посольстве я буду просить чести быть представленным прелестной княгине Франкенштейн… Вам чертовски везет, Анжелика, — закончил он и вышел из комнаты.

Как только маркиз вышел из комнаты, графиня Анжелика еще раз просмотрела все письма и бросила их затем в камин.

Пламя охватило их, и в несколько секунд от мелко исписанных листочков осталась небольшая кучка пепла, но это молодую женщину не успокоило. Письма можно было сжечь, но что поделать с языком маркиза?

— Что делать, что делать? — задавала она мучительные вопросы и не находила ответа. Выданных де Ларошу денег она не жалела. Сумма была громадна, но она богата, дело не в том, что пришлось заплатить, а в том, оставит ли ее маркиз в покое. Как быть? Признаться во всем жениху? А если она себя этим погубит? Нет, нет, ни за что…

— Капитан Вольский, — доложила камер-юнгфера.

— Просите… — и молодая женщина бросилась навстречу к входившему.

— Милый, дорогой, друг мой, брат мой, — говорила она, падая на грудь молодому офицеру, — я погибаю, спасите.

— В чем дело, дорогая графиня, успокойтесь, потолкуем.

И молодая женщина передала ему свой недавний разговор.

— Я торопился в Петербург, но опоздал. Беда, впрочем, поправима, только успокойтесь, дорогая моя, и не говорите пока ничего Жану. Я только что от него, он экстренно вызван в Гатчину к великому князю, не мог заехать к вам и просит передать, что вернется завтра, а к этому времени мы что-нибудь и придумаем. Де Ларош не столь неуязвим. Он ошибается, думая, что нет доказательств против него. Я привез в Петербург еврея Иоахима, того самого, который был моим проводником от Туртукая до Гирсово. Иоахим переселился из Турции в Россию, приехал в Москву и случайно встретил меня. Он знает де Лароша и имеет даже его расписки. Маркиз занимал у него деньги и не уплатил… К завтрашнему дню я придумаю, что нам делать, а теперь успокойтесь и будьте веселы.

Сообщение Вольского успокоительно подействовало на молодую женщину. Она начала надеяться, что опасение разоблачения заставят маркиза покинуть Россию, тем более что она предложит ему еще столько же, сколько дала сегодня, а затем после свадьбы она поселится с мужем в деревне, и де Ларош потеряет ее из виду.

Успокоившись, она начала расспрашивать Вольского о его житье-бытье, от души радовалась его счастью и уже мечтала о том, как они в скором времени сделаются добрыми деревенскими соседями…

Де Ларош на первых порах сдержал свое слово. Встретясь на следующий день с графиней на балу в австрийском посольстве, он не показал и вида, что знает ее.

Осведомился даже об ее имени и просил представить его прелестной княгине и ее жениху.

Князю Сокольскому он не понравился: нахальство сквозило во всех движениях маркиза.

— Дорогая Анжелика, мне этот французик не по душе, — заметил он невесте, — было бы хорошо, если бы можно было избавиться от знакомства с ним, я слышал, он просил позволения быть у тебя с визитом.

— Да, но что я могла ему отвечать?

— Конечно, принять его неизбежно, но поддерживать дальнейшего с ним знакомства мне не хотелось бы: у него на лице написаны все пороки.

— Однако ты большой физиономист, — отвечала Анжелика, улыбаясь, — я знаю его несколько по Парижу и могу сказать, что ты не ошибся. Удивляюсь, как французское правительство могло назначить такого человека в посольство?

Де Ларош не замедлил с визитом, но явился не днем, а под вечер. Графиня была одна и ожидала приезда жениха и Вольского.

Де Ларош явился в возбужденном состоянии, по-видимому, он не спал ночь и с бала уехал на пирушку, длившуюся до вечера.

Удивленная графиня встретила его презрительным взглядом.

— Что вам нужно?

— Вот как вы стали со мною разговаривать! Заплатили деньги и думаете, что со мною можно поступать, как с лакеем… Нет, сударыня, вы забываете, что я дворянин и представитель французского правительства.

— Я ничего не забываю и не хочу вас оскорблять. Я спрашиваю, что вам от меня нужно? Вы взяли деньги и обещали забыть меня. Вы дали мне слово дворянина.

— Да, дворянина, но дворянин тогда не знал, что вы так чертовски богаты, и продешевил. Теперь я желаю исправить свою ошибку и пришел еще поторговаться.

— Знаете ли, маркиз, я вам еще дам денег, но о них с вами сегодня говорить не буду — вы пьяны, завтра к вам заедет капитан Вольский и вручит столько денег, сколько вам понадобится, и сообщит условия, на которых вы их получите. Только берегитесь их не выполнить, вам придется дело иметь не со мной, а с капитаном. С ним шутить нельзя, а впрочем, вы сами это увидите.

— Я вашему слову верю, дорогая княгиня.

— В таком случае до свидания…

— Ты гонишь меня, как собаку…

— Замолчите, убирайтесь вон…

— Но я люблю тебя, люблю больше денег. Правда, я мерзавец, — говорил он заплетающимся языком, — но тебя не будет любить так твой русский князь, как я… Прогони его, дай мне свою любовь и увидишь, что я не буду мерзавцем, да и нужды в том не будет, ты так богата.

— Убирайтесь вон, — кричала графиня, убегая от старавшегося поймать ее маркиза. — Помогите! — кричала молодая женщина.

В это время вошли князь Иван с Вольским. Увидя невесту спасающуюся от объятий пьяного француза, он пришел в ярость. Схватив маркиза за ворот, он стремительно вытащил его в переднюю и вытолкнул за двери.

— Вы оскорбляете не только французского дворянина, но и французского короля, это вам даром не пройдет, — захрипел маркиз пьяным голосом.

Вольскому стоило большого труда удержать рассвирепевшего приятеля.

— Видишь ли, дорогая моя, — говорил несколько успокоившейся Анжелике князь Иван, — я был прав, считая этого негодяя олицетворением всех пороков… Явиться к молодой даме в дом с визитом в нетрезвом виде и делать наглое признание в любви, ведь это варварство…

Вспыльчивый князь Иван вскоре, впрочем, успокоился и старался успокоить невесту, мрачен был один только Вольский.

— Дуэли не избежать, — говорил он князю Ивану, возвращаясь домой.

— Что же я должен был делать? Дуэль так дуэль, по-настоящему с таким мерзавцем и драться не следовало бы, но он дворянин и член французского посольства… Если пришлет секундантов — я направлю их к тебе, условься с ними.

— Ладно, — со вздохом отвечал Вольский.

Тяжелое предчувствие мучило молодого человека, он вспоминал исповедь графини, в которой насильственная смерть отца и мужа являлись неожиданно… Дуэль жениха тоже неожиданность…

Глава XXIX

Через день после столкновения князя Сокольского с маркизом де Ларошем на опушке небольшой березовой рощицы у Нарвской заставы на рассвете остановилась карета. Из нее вышли четыре человека и направились в глубь рощицы.

Пройдя сажен двадцать, приезжие достигли небольшой полянки, покрытой мерзлым снегом.

— Здесь? — спросил один из приезжих.

— Здесь. Место уединенное и вообще удобное. Не расстегивайся, однако, замерзнешь, труднее будет парировать удары.

— Не замерзну, мне слишком жарко…1 Кровь бурлит при воспоминании об этом негодяе, — отвечал князь Сокольский своему секунданту Вольскому.

— Вы уж, князь, успокойте вашу кровь, — вмешался в разговор доктор. — Плохо дерется тот, у кого кровь бурлит. Напротив, вы должны быть рыба рыбой.

— Легко сказать, Евгений, — продолжал затем князь, обращаясь к другу, — от этой дуэли я не ожидаю серьезных последствий, но на земле нет ничего невозможного. Может и со мной случиться несчастье… тогда ты умело подготовь матушку и Анжелику, а если мне не суждено будет остаться в живых — будь ей другом. Положим, я знаю, что ты и теперь ей предан, тем не менее прошу тебя, если бы понадобилась Анжелике в чем-либо твоя помощь — спеши к ней. — Молодой капитан молча пожал другу руку.

Вдали показалась карета.

Она остановилась там, где и первая, и маркиз де Ларош, щегольски одетый, в сопровождении своих секундантов быстро направился к месту дуэли.

Противники молча поклонились друг другу, и секунданты, обменявшись между собою несколькими словами, расставили их по местам.

По команде скрестились две шпаги. Скрестились и как бы застыли в воздухе. Никто не желал нападать первым, оба предоставляли эту честь друг другу. Было очевидно, что и маркиз и князь опытные фехтовальщики.

Но выжидательное положение не могло долго продолжаться, и нетерпеливый и горячий по натуре маркиз де Ларош первым сделал выпад.

Как ни был возбужден князь Сокольский, тем не менее рука его была тверда и взгляд верен. С замечательным искусством и легкостью парировал он удары, избегая нападения.

Такое хладнокровие и сдержанность выводили маркиза из терпения, он начал нападать с горячностью, удары его становились менее верны, и князь, отпарировав один из таких ударов, коснулся своей шпагой плеча противника.

Взбешенный неудачею, маркиз неожиданно упал на правое колено, и не успел князь опомниться, как противник вонзил ему шпагу в живот, повернул ее и быстро вытащил.

Раненый выронил из рук шпагу и со стоном упал навзничь.

Ошеломленные таким не принятым на дуэлях приемом, известным под названием иезуитского, секунданты бросились к раненому.

Маркиз посмотрел на свою жертву и затем, бросившись к своим секундантам, сказал:

— Идемте, господа, нам тут нечего делать.

Он был прав. Ни ему, ни врачам не оставалось нечего делать.

Доктор, осмотрев рану князя, печально покачал головою.

— Домой, быть может, довезем, но доживет ли он до завтрашнего утра — не знаю. Ну и негодяй же, господа, ваш французишка, — продолжал он, обращаясь к секундантам князя. — Это не маркиз, а итальянский наемный убийца.

Вольский был и возмущен, и глубоко опечален. О поступке маркиза он составил себе полное представление только тогда, когда привезли раненого домой.

Оставив князя Ивана на попечении своего товарища, другого секунданта, Вольский поспешил на квартиру, чтобы подготовить старушку мать.

Тяжелая выпала на его долю миссия, и он не знал, как к ней приступить. Что скажет он несчастной матери?.. Но ему не пришлось много говорить. Несмотря на ранний час, он застал весь дом на ногах, у подъезда стояла карета графини Бодени, княгини Франкенштейн.

Молодая женщина после столкновения ее жениха с маркизом де Ларош проводила время в смертельной тревоге. Она нисколько не сомневалась, что маркиз пошлет князю вызов. Дуэль на другой день состояться не могла, и следовало ожидать ее на третий. Как ни приставала Анжелика к жениху с вопросами, но не могла узнать ничего. На все ее вопросы молодой человек отвечал лишь поцелуями да замечаниями вроде того, что люди, подобныё де Ларошу, храбры лишь с беззащитными женщинами. Но графиня слишком хорошо знала маркиза, чтобы согласиться с мнением жениха и успокоиться. Вольского расспросить она не могла, он к ней не показывался, а посланный к нему с запиской человек возвратился с ответом, что капитан уехал на три дня в Гатчину.

Молодая женщина страдала невыносимо и, проведя бессонную ночь, решила утром поехать к матери князя Ивана.

От прислуги она узнала, что жених с Вольским, другим офицером и домашним доктором уехали куда-то на рассвете. Для нее отпали все сомнения. Приказав разбудить старую княгиню, она рассказала ей о происшедшей между маркизом и князем истории и выразила уверенность, что в то время, когда она говорит, где-нибудь на окраине происходит дуэль.

Старушка в отчаянии заломила руки.

— Боже мой, Боже мой… сегодня годовщина… Сегодня ровно двадцать лет прошло с того дня, как умер мой муж… Он тоже убит на дуэли…

Около трех часов мать и невеста провели в томительном ожидании… Наконец явился Вольский.

— Убит? Ранен? — встретили его обе женщины. Да говорите же, Бога ради!

Вольский молча опустил голову.

— Еще жив, — едва промолвил он.

С душераздирающим криком графиня Анжелика упала на ковер… княгиня-мать тоже лишилась чувств… вбежавшая на крик горничная не растерялась и, отправив дворецкого за доктором, начала их приводить в чувство. Первою пришла в себя княгиня-мать. Несчастная женщина помогла привести в сознание и графиню.

— Крепитесь, дорогая моя, — утешала она Анжелику, — Бог не без милости… Жив, может быть, и останется живым, будем молиться… Успокойтесь, переломите себя, будьте спокойны для него… Ваше горе убьет его, — умоляла рыдающая мать.

Пока дома шли приготовления к приему раненого, карета медленно двигалась по малолюдным улицам; несчастный князь страдал невыносимо, но крепился.

— Доктор, — говорил он, — от таких ран не выздоравливают, вы это сами знаете, будьте же милосердны и не старайтесь поддерживать мою жизнь: тремя днями раньше или позже все равно придется умереть, а между тем сколь мучительно мне будет видеть убитых горем мать и невесту.

— Полноте, на вашей свадьбе буду еще танцевать, тряхну пятым десятком, — говорил доктор, а у самого по лицу градом катились слезы.

Раненый горько улыбнулся.

— То-то от радости и плачете, — говорил князь, пожимая доктору руку. — Вы приняли меня при появлении на свет Божий, вы и в могилу проводите… Доктор, милый, дорогой Афанасий Иванович, вы были нашим другом, другом нашей семьи, будьте другом и моей бедной невесты. Не оставляйте ее… Уедет она, поезжайте и вы с нею…

— А матушка?

— Матушка, я уверен, с Анжеликой не расстанется, она полюбила ее как дочь…

Раненый обессилел и, когда карета подъезжала к дому, впал в забытье.

Почти в бессознательном состоянии перенесли его в комнату.

К вечеру князь Иван скончался…

Дуэль и смерть князя Сокольского произвели в петербургском обществе сенсацию… Жалели князя и жалели Вольского…

На третий день похорон князя Ивана между маркизом де Ларош и Вольским произошло столкновение. Вольский не принял протянутой ему маркизом руки, заметив, что никогда не пожмет руки убийцы, де Ларош послал капитану вызов. На этот раз судьба наказала убийцу, пуля Вольского угодила ему в лоб, и он пал бездыханным.

Как ни были обычны дуэли, но они преследовались, и Вольский был арестован.

Всеобщее сочувствие провожало молодого капитана в Петропавловскую крепость, точно так же, как всеобщее негодование вызвало предательское убийство де Ларошем князя Сокольского.

Эти две дуэли и герои их сделались предметом толков во всех петербургских гостиных. В судьбе Вольского принимал участие даже французский посланник, ходатайствовавший перед императрицей о смягчении участи молодого капитана.

Собравшиеся вечером у княгини Трубецкой гости с нетерпением поджидали приезда вице-канцлера князя А. М. Голицына, зная, что он по просьбе своего шурина, князя Прозоровского, хлопочет о Вольском.

— Что скажете нам новенького, дорогой князь? — встретила входившего А. М. Голицына хозяйка дома. — Простила государыня Вольского?

— Простила, он уже на свободе.

— А графиня Бодени, княгиня Франкенштейн? — раздались с разных сторон вопросы.

Князь печально покачал головою.

— Все еще без сознания… Нервная горячка… доктор надеется, что при хорошем уходе молодая женщина выздоровеет.

— Бедняжка, — молвила печально хозяйка дома, — больна и одинока на чужой стороне… Знаете ли, mesdames, — закончила она, обращаясь к дамам, — наша обязанность — взять на себя уход за милой княгиней, разделим между собою дежурство.

— Прекрасно, великолепно, — раздалось со всех сторон.

— Мысль отличная, — заметил князь Голицын, — но несколько запоздалая. Из Москвы приехали мать, сестра и невеста Вольского, они не отходят от постели больной. Во время турецкой войны княгиня Анжелика своим неусыпным попечением о раненом Вольском спасла ему жизнь, теперь семья его платит таким же уходом княгине Франкенштейн.

Нет такого события, которым общество интересовалось бы долго, а в те времена сенсационные события следовали одно за другим, — о дуэлях Вольского и покойного князя Ивана поговорили, поговорили и, как всегда бывает, забыли.

Дом княгини Франкенштейн осаждался знакомыми, справлявшимися о ее здоровье. Молодость и крепкий организм выдержали борьбу с болезнью, и молодая женщина оправилась. Но кто знал ее раньше, тот не узнал бы ее теперь. От веселой, жизнерадостной Анжелики не осталось следа: печать тяжелых дум и глубокой грусти легла на ее прекрасное лицо. В России оставалась она не долго и после свадьбы своего друга Вольского уехала в Богемию, взяв с собою своего приемного сына Александра. Старая княгиня Сокольская не могла расстаться с невестой сына и поехала гостить к ней в Богемию. Домашний врач и друг ее, доктор Афанасий Иванович Коробьин, отправился с ними, помня просьбу умирающего.

По пути княгиня Анжелика заехала в Москву проститься с Суворовым. Невесело было и у него на душе: с женой начались споры да пререкания, вспомнил он жизнь на Дунае, свою любовь к прекрасной женщине и заплакал, прощаясь с нею навсегда.

Часть вторая

Глава I

Ранним утром, в конце июня 1779 года, в Полтаву въезжала почтовая тройка. В кибитке сидел молодой офицер, поминутно торопивший ямщика.

— Ну, барин, ваше благородие, торопиться уж некуда, мы приехали, — флегматично отвечал бородатый ямщик, как только тарантас въехал за заставу.

— Ты знаешь, где живет генерал Суворов?

— Как не знать! Генерала знает вся Полтава, вся Опошня да почитай и вся Россия.

— Вот как! Почему же его знает вся Россия?

— Стыдно вам спрашивать, ваше благородие, — укоризненно отвечал ямщик. — А еще офицер! Да как не знать Александра Васильевича? Турок кто бил? — Александр Васильевич, дай Бог много лет ему здравствовать, Пугача кто усмирил и в Москву предоставил? — Александр Васильевич. Ногайцев кто покорил? — он же. На Кавказе, в Крыму кто отличался? — Александр Васильевич. Это все мы, мужики — народ простой знаем, как же не знать это вашему благородию?!

Молодой офицер был сконфужен замечанием ямщика и замолчал, но ямщик не унимался:

— К тому же здесь, в Полтаве, его знают по добрым делам, даром что он подолгу здесь не живет, живет мало-, да делает много. Кому нужда — тот сейчас к Александру Васильевичу. Не любит он и потачки не дает одним только непутящим, а человеку несчастному всегда поможет… Мой брат в солдатах был, так говорит, что не генерал, а отец родной. Да другой и отец о детях так не заботится, как он о солдатах. Правда, службу уж требует во как! Непутящему пощады не даст, да зато и в обиду солдата не даст. У него солдат и сыт, и одет, и жалованье получает, а сами, ваше благородие, знаете, во всех ли полках жалованье получают? Матушка царица жалует его всем, да не до всех оно доходит, а уж у Александра Васильевича этого не бывает. Сам-то он прошел солдатскую лямку, жизнь солдатскую знает не хуже самого солдата, потому-то он так и любит его, да и солдат его не проведет. Александр Васильевич видит солдата насквозь. Перед ним не схитришь.

Пока ямщик рассказывал молодому офицеру о Суворове, почтовая тройка миновала собор и остановилась возле длинного, большого одноэтажного дома.

— Вот, барин, мы и приехали.

Офицер выпрыгнул из тарантаса, поправил на себе мундир и позвонил у подъезда. Было 6 часов утра.

— Генерал встал? — спросил он у открывшего ему дверь камердинера Прохора.

— Когда еще! Они теперь в саду цветы поливают. Прикажете доложить?

— Нет, лучше проведи меня самого к генералу.

Суворов в полотняной куртке и соломенной малороссийской шляпе, известной под названием «бриля», с лейкой в руках переходил от клумбы к клумбе, поливая цветы, подвязывая некоторые к палочкам. Увидя молодого офицера, он поставил лейку на землю и пошел к нему навстречу.

— Молодец Колчан, помилуй Бог молодец, скоро же ты прискакал из Ундола. Здорово брат. Все благополучно?

— Слава Богу, ваше превосходительство, все благополучно.

— Ну ладно, идем в кабинет.

Кабинет, в который Суворов привел Колчана, представлял собою большую комнату, почти лишенную всякой мебели. Большой стол у окна, немного поменьше в углу, четыре стула — вот все, что составляло обстановку кабинета, если не считать простые деревянные полки вдоль одной из стен, заполненные книгами и журналами.

— Ну, что привез с собою? Донесение мира привез?

— Так точно.

— Ну давай скорее, что там у них нового?

Колчан вынул из кожаной сумки и подал генералу несколько толстых листов синей бумаги, исписанной каракулями.

Суворов взял каракули и принялся за чтение.

— «Денис Никитин пойман в поле с чужими снопами; за что на сходе сечен, — читал Суворов и здесь же сделал приписку карандашом: «Очень хорошо, впредь больше сечь». — Иван Сидоров пойман с рожью в гумне и за это тоже сечен» — «и впредь не щадить», — добавил Суворов.

— «В чужой деревне пойман наш мужик Алексей Медведев с сеном и за это сечен. — «Ништо и впредь хорошенько сечь», — приписал генерал сбоку. — Он же, убоясь солдатства, топором себе руку отрубил». Суворов сделал нетерпеливый жест и написал сбоку: «Вы его греха причиной, за то вас самих буду сечь: знать, он слыхал, что от меня не велено вам рекрут в натуре отдавать».

Окончив читать донесение, он обратился к Колчану:

— Ну что, осмотрелся в деревне? Помни, что я поставил тебя управляющим не только для того, чтобы ты управлял моим имуществом, но чтобы ты заменял меня, был как бы помещиком, а помещик должен быть отцом крестьянам. Мужик наш — темен, его просвещать нужно, учить надо как малого ребенка. Священник будет тебе хорошим помощником.

— Мир пишет, что у Калашникова умерла дочь от оспы, а он, дурак, говорит: «И слава Богу, она нам руки связывала». Так вот, как приедешь в Ундол — отправь его к священнику, пусть наложит на него епитимью, да и старосту поставь в церковь на сутки, пусть на коленях молится да впредь пусть крепко смотрит за нерадивыми о детях отцами. Оспа — большое зло, и в нем сами мужики виноваты: ребят от простуды не укрывают, двери и окошки оставляют открытыми, питают ребят плохо, — скажи миру, что таких отцов нужно сечь, а мужья с женами сами управятся.

За ложь — тоже спуску не давай, коли кто солгал — ставь на него штраф пять копеек, а то и гривенник, а деньги на церковь. В другой раз лгать не захочет.

У Сидорова, мир пишет, родился девятый ребенок. Это хорошо. Крестьянин богатеет не деньгами, а детьми; от детей ему и деньги.

— Так-то так, ваше превосходительство, — вставил Колчан, — да трудненько ему приходится, пока дети подрастут и станут помогать.

— А пока я помогу. На каждого ребенка выдавать провиант, как на взрослого, да, кроме того, на каждого новорожденного выдавать по рублю единовременно, а Полякову и его жене за то, что за детьми своими хорошо смотрят, сделать подарки.

Покончив с наставлениями, Суворов перешел к личным делам.

— Ну, а теперь скажи, в каком положении музыка?

— Все обстоит благополучно, учатся усердно, ваше превосходительство.

Суворов, не любивший праздности и распутства, боялся, чтобы эти пороки не свили гнезда среди его дворни, а потому старался, чтобы каждый был занят каким-нибудь делом. С этою целью он учил своих дворовых музыке, пению и даже драматическому искусству. «Сии науки у них за плечами виснуть не будут, — говаривал он, — театральное нужно для упражнения и невинного веселья».

— Да, вот что я тебе скажу, — продолжал он, обращаясь к Колчану, — ты мне писал, что готовишь Ваську на роли трагика. Какой он трагик! Такой же, как ты, мандарин. Он природный комик, а трагиком хорошим будет Никита. Только нужно ему хорошенько поучиться выражению, что легко по запятым, точкам, двоеточиям… В ритмах выйдет легко. Держаться надобно ритма в стихах, подобно инструментальному такту, без чего ясности и сладости в речи не будет. Ты все это запиши себе и как воротишься в Ундол, так и поступай.

Да запиши еще, что парикмахера Алексашку нужно обучать французской грамматике. Да помни всегда нашу музыку, чтобы не уронить концертное пение, как Бочкин уронил простое. Теперь и поправляй… Певчих нужно непременно поправить и обучить на итальянский манер. Не жалей денег и выпиши для этого из Петербурга знающего регента… а гусли куплены?

— Куплены, ваше превосходительство, и для обучения игре на этом инструменте взят, как вы изволили приказать, знающий мастер.

— Прекрасно. Теперь выпиши из Петербурга симфонии Плейеля, несколько квинтетов, квартетов и серенад Вангали, трио Кромера, двенадцать новых контрдансов, шесть полонезов, три менуэта и как можно больше церковных концертов. Ну, как поживает достойнейший сосед наш Диомид Иванович?

— Приказали кланяться вашему превосходительству.

— Спасибо. Вот как вернешься в Ундол, побывай у него, я дам тебе письмо. У него открыты разные похвальные заведения художеств и ремесел, нельзя ли к нему в эти заведения отсылать в научение и наших дворовых, чтобы от праздности в распутство не впадали, да нельзя ли и их жен приурочить туда же?

Пока Суворов давал наставления и приказания, Колчан поспешно записывал все в книжку.

— Ну что, все записал?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Ну на сегодня пока довольно. Я просмотрю ведомости и отчеты, а ты поди позавтракай да отдохни. Прохор проводит тебя во флигель.

Колчан ушел, а Суворов погрузился в чтение отчетов и ведомостей, привезенных Колчаном от управителей его многочисленными вотчинами. Управитель недавно приобретенного Суворовым поместья во Владимирском наместничестве доносил, что число крестьян в вотчине неожиданно для него прибавилось. Много крестьян, бежавших при прежнем владельце, заслышав, что имение куплено Суворовым, стали возвращаться восвояси. Приходили они с дальних мест: из-под Астрахани, из земли войска донского, ибо про нового помещика всюду шла хорошая слава.

При чтении донесения Суворов самодовольно улыбнулся.

Просмотрев все отчеты, он встал с довольной улыбкой и затянул «Тебя, Бога, хвалим», что свидетельствовало о его хорошем расположении духа, но веселое настроение продолжалось недолго. Прохор подал ему записку. Она была без подписи и состояла из нескольких строк: «Богу помолиться успеете, — говорилось в записке, — вместо того чтобы идти к вечерне, съездите лучше к Шведской могиле. Ни попа, ни дьякона там не встретите, но зато встретите вашу супругу кой с кем…»

Суворов с яростью скомкал записку, бросил ее на пол и быстро зашагал по комнате:

«Кой с кем! Но с кем же, с кем?» — задавал он себе вопросы. В другое время он с омерзением бросил бы анонимный донос в огонь, не придав ему никакого значения, но теперь он этого сделать не мог, да и не хотел. В продолжение пяти лет его супружеской жизни он неоднократно задавал себе вопросы: любит ли его жена или нет? И ответы он мог давать себе только отрицательные. Варвара Ивановна всегда и во всем делала ему наперекор, а последние годы она вообще держала себя не так, как подобает замужней женщине. Правда, доказательств ее неверности он не имел, но поведение ее ему не нравилось, он находил его не только легкомысленным, но и неприличным. Вспомнил он, как еще недавно изнуренный лихорадкой, в жару и полусознательном состоянии метался в постели, а жена уехала с молодежью на пикник, оставив его на попечении камердинера Прохора.

— Если не из-за любви или уважения ко мне, если даже не из-за человеколюбия, вам неизвестного, то приличия ради вы должны были остаться дома, — говорил потом Варваре Ивановне муж.

— У нас с вами различные понятия о приличиях, — отвечала она, — вы говорите, что приличия ради я должна была сидеть дома, а мое мнение таково, что приличие заставило меня ехать, так как я обещала раньше, и, оставаясь дома, я расстроила бы поездку. Ведь не умирали же вы?

— А я все-таки нахожу ваш поступок неприличным.

— Я вам повторяю, что понятия о приличиях бывают различны. Вы свои понятия получили в солдатских казармах, а я в обществе, в котором вращаетесь теперь и вы.

— Ты, матушка, казармой меня не кори. Казарма меня воспитала на пользу и славу государства, а твое общество обратило тебя в бессердечную фарфоровую куклу.

— Зачем же вы женились на фарфоровой кукле?

— Этот вопрос я должен задать вам. Зачем вы, знатная, воспитанная барышня, выходили замуж за грубого солдата? Зачем? Скажите, зачем?

Варвара Ивановна молчала.

— Вы молчите, вы не можете ответить. Так я отвечу за вас. Это будет не упрек, а голая, неприкрытая правда. Вам нужны были солдатские деньги. Да, деньги, не падайте в обморок, это не поможет, я ваши повадки теперь знаю доподлинно. Я вас понял давно. Я знаю, что вы меня не только не любите, тяготитесь мной, но и не цените, и тем не менее видя в вас мать своей дочери, я окружаю вас уважением и полным комфортом. Вы не знаете недостатка ни в чем, так хотя бы вы из благодарности относились ко мне иначе. Ведь в семье я редкий гость. Вы живете здесь, а я — то в Крыму, то на Кавказе. Хотя бы на то короткое время, когда я приезжаю повидаться с дочерью, вы по внешности были бы моею женою. Наташа маленькая, она хотя еще и не понимает, но ее детская головка работает, и она инстинктивно чувствует, что отец с матерью живут неладно… Дочери посты дались бы, сударыня.

Такие сцены все чаще и чаще происходили между мужем и женой, и мало-помалу Суворов начинал испытывать к Варваре Ивановне отчуждение.

Вспоминалась ему жизнь в укреплении св. Дмитрия, припомнил он и ухаживания там за женою молодого французского эмигранта, ухаживания, поощряемые самою Варварою Ивановной, и сделалось тяжело у него на душе.

Не радовала его служба, не находил он радостей и в семье. С тех пор как мы оставили его в Москве, прощающимся с графиней Бодени, прошло четыре года. Немало сделал он за эти четыре года для государства, а еще больше видел он неприятностей, порожденных завистью и интригой.

Не успел он уничтожить следы пугачевщины в Поволжье и умиротворить край, как его услуги понадобились в Крыму.

Россия, всегда стремившаяся к обладанию Крымом, была уже близка к цели. Кючук-Кайнарджийский мир, сделавший Крымский полуостров независимым, был первым к тому шагом; нужно было совершить второй, и последний. Дело было поручено Румянцеву, но исполнителем явился Суворов. Интрига и зависть на каждом шагу ставили ему препоны, но, несмотря на это, он оказался и хорошим дипломатом, обеспечив за Россией обладание Крымом. Чем же его за это отблагодарили? Целым рядом сплетен, доходивших до того, что утверждали, будто Суворов требовал от крымского хана красавиц. «Кроме брачного, — писал по этому поводу Суворов Потемкину, — я не разумею, чего рада много вступаюсь за мою честь. Говорят: «Требовал я персидских аргамаков» — я езжу на подъемных. «Требовал лучших уборов» — ящика для них у меня нет. «Драгоценностей» — у меня множество брильянтов из высочайших в свете ручек».

Оскорбленный гнусною клеветою, он просил наказать клеветников, но они остались безнаказанны.

Все это вспомнилось ему теперь, и грустно ему стало.

— Говорят, я счастлив, — рассуждал он сам с собою. — Да разве это счастье, что все приходится брать упорным боем и с людьми и обстоятельствами, когда усилиями одержанная победа не доставляет радости, ибо отравляется завистью и злословием. Если я бывал счастлив в сражениях, то не потому, что счастье мне покровительствовало, а потому, что я сам повелевал счастьем, — самоуверенно закончил он свои размышления и топнул ногою.

Взгляд его упал на скомканную записку, он потер лоб и быстро зашагал по комнате.

— Посмотрим, что мне готовит Варвара Ивановна, — промолвил он, сверкнув глазами. — Так долго канитель тянуть нельзя, нужно покончить, чем скорее, тем лучше, благо дети еще маленькие.

Придя к такому заключению, Суворов приказал подать себе коня и поскакал за город на свою прогулку, от которой его никогда не удерживали ни жара, ни ненастье.

Глава II

Варвара Ивановна, встававшая обыкновенно поздно, проснулась в этот день довольно рано. Тревожные сны ее беспокоили, и она скверно провела ночь.

— Как я плохо сегодня выгляжу, — думала она, смотрясь в зеркало, — а между тем сегодня-то я и должна быть хороша. Сегодня решительный день. Борис уезжает на три месяца в Петербург, и мне надлежит окончательно с ним объясниться… Так жить дальше нельзя… я словно схожу с ума. Бог меня карает за Вольского, — думала молодая женщина, — но Вольский теперь счастлив, женат, любит жену и любим ею, а я… я несчастна. Борис говорит, что любит меня, да любит ли? Не так ли, как маркиз де Ларош? Он тоже уверял меня в любви, пока я не заплатила его долги, а потом бросил меня. Борис тоже уверяет в любви, уверяет, а держит при муже… Ох, как он мне ненавистен! — закончила она свои размышления вслух.

— Кто, мамочка, тебе ненавистен? — спросила четырехлетняя дочь Наташа. — Борис Иванович? Да? И я его не люблю, он противный такой и над папой смеется.

Варвара Ивановна покраснела.

— Ты говоришь глупости, Наташа, — заметила мать.

— Нет, мама, не глупости. Правда, он над папой смеется. Он тебе говорил, что папа старый инвалид, а я спросила Прохора, что такое инвалид, он мне сказал, что инвалид — значит никуда не годный человек, а папочка славный, милый, добрый, я очень его люблю, мамочка, и ты ведь папу любишь. Не позволяй Борису Ивановичу его так называть, если бы я была большая, я бы не позволила.

— Полно, Наташа, говорить глупости. Не смей разговаривать с прислугой, барышне это неприлично.

— Я, мамочка, Прохора люблю потому, что он папу любит… Ты знаешь, Трезор очень злой, меня он любит, лижет мне руки и Прохора любит, а Бориса Ивановича не любит, как увидит его, так и рвется с цепи.

— Ну что же? — смеясь, спросила мать.

— Если Борис Иванович будет еще называть папу старым инвалидом — я спущу на него с цепи Трезора… Я уже пробовала, я умею расстегивать ему ошейник.

Варвара Ивановна ничего не ответила и злобно посмотрела на дочь.

Маленькая девочка съежилась под этим взглядом и молча отошла прочь.

«Эту оставлю ему», — подумала про себя Варвара Ивановна.

Весь день она провела в тревоге в ожидании вечера. За обедом спросила мужа:

— Ты поедешь со мною к Балашовым?

— Нет, ты знаешь, что по субботам я бываю у всенощной, а после всенощной и спать пора. Езжай сама, — и он вскользь взглянул на жену. Появившееся на лице Варвары Ивановны удовольствие не ускользнуло от его внимания.

Раздался благовест к вечерне.

— Папочка, ты возьмешь меня с собою в церковь? — спросила, ласкаясь к нему, маленькая Наташа.

— Сегодня, голубочка Суворочка, не возьму тебя. Служба долгая, оставайся с нянюшкой дома, а завтра к обедне пойдешь.

— И на лошади покатаешь.

— Покатаю и на лошади, милая дочурка, — сказал отец, нежно целуя девочку в лоб.

Видя жену совершенно одетой к выходу, он осведомился, почему она не приказала заложить лошадей.

— Хочу пройтись пешком. У меня болит голова, от прогулки, думаю, пройдет, да и до Балашовых недалеко.

— Как знаешь. Взяла бы с собою лакея, придется возвращаться ночью…

— Балашовский лакей проводит.

— Твое дело.

— Конечно, мое, когда муж проводить не хочет… впрочем, я это сказала так, я не хочу отрывать вас от молитвы.

У мужа готово было сорваться с языка колкое словцо, но он удержался.

Перекрестив дочь и поцеловав ее в лоб, он взял шляпу и пешком вышел из дому.

В собор он, однако, не пошел, а, свернув в один из переулков, направился на полковой двор квартировавшего в Полтаве казачьего полка, находившегося в турецкую войну под его командой. Здесь он приказал оседлать себе лошадь и, вскочив в седло, помчался в степь к известной в городе Шведской могиле.

В груди у него бушевала буря, в бешеной скачке думал он найти себе успокоение, но злоба и ревность гнали покой от него прочь. В его голове мелькали мысли одна другой ужаснее… Что, если он накроет неверную жену? Как поступит с ней, с любовником? Он не находил мести, их достойной. «О Боже, Боже, за что ты меня наказываешь? — взывал он к небу. — Сколько людей пользуется семейным счастьем, отчего же оно для меня невозможно? Если не надо мной — сжалься над дочерью. Сохрани ей мать чистою и непорочною… А непорочен ли ты сам? — спрашивал его внутренний голос. — Непорочен. Видит Бог — перед женой не виновен, и жизнь вел целомудренную. Так ли? — нашептывал ему внутренний, неведомый голос. И он призадумался. Начал припоминать прошлую жизнь, ранние годы… — Помнишь графиню Бронскую?» — спрашивал его неумолимый голос совести.

«Стефания! — вырвался из его груди стон. — Да, Стефания, ты меня любила, одна только ты, но где ты, что с тобой сталось? — И он весь погрузился в воспоминания прошлого. — Мои отношения со Стефанией порочными назвать нельзя. Я любил вдову, а не жену другого. Я собирался жениться на ней, и если сошелся ранее, то только потому, что обстоятельства мешали, отодвигали брак на некоторое время. Но если и была в том моя вина, то Бог меня и наказал за нее. Он отнял от меня любимую женщину!»

Прошлое в ярких красках воскресло у наго в памяти. Он был тогда полковником и командовал отрядом в Польше, сражаясь с конфедератами. Там он познакомился с прекрасной Стефанией, вдовой графа Бронского, и полюбил ее всеми силами своего девственного сердца и неиспорченной души. Он был тогда неизвестен, небогат, некрасив. А она знатна, богата, красавица, руки которой тщетно домогались магнаты. Мог ли он рассчитывать на взаимность? Никогда, он мог только любить. Любил и молился на любимую женщину. И вдруг, о чудо! он узнает, что тоже любим. Не богатства, не красоты, не знатности искала прекрасная графиня Стефания. Она искала благородного сердца, нашла его в невзрачном с виду, но великом душою полковнике, иноземце и полюбила его со всем пылом страсти.

Суворов потерял от восторга голову, он боялся, не верил в свое счастье, оно казалось ему сном, он боялся потерять его, торопился воспользоваться и… согрешил.

«Да, согрешил, — думал он, — брачное ложе должно быть освящено церковью, а я не дождался освящения — Бог меня покарал».

Счастье его было недолговременно. Обстоятельства войны вызвали его с австрийской границы, где находился замок графини, в Литву, а когда он через два месяца вернулся обратно, замок оказался разграбленным, графиня исчезла неизвестно куда, самые тщательные розыски были безуспешны, а года два спустя он услышал, что прекрасная Стефания умерла в одном из краковских монастырей, оставив по духовному завещанию свое имущество ордену иезуитов.

Знавшие графиню были изумлены таким завещанием. Она не только не была фанатичкой, но не любила иезуитов и орден их, но завещание оказалось в порядке, и спорить не приходилось.

Более всего поражен был Суворов. Полюбивши его, Стефания готовилась перейти в православие.

— Милый, дорогой мой, ненаглядный, — говорила она, лаская его, — я всегда и всюду желаю быть с тобою и здесь, и на том свете. Я не хочу, чтобы нас что-нибудь разделяло. Твоя вера — будет моей верой, твой Бог — моим Богом.

И вдруг такое завещание!

Суворов недоумевал, но разгадки не находил.

Годы проходили один за другим, боевая жизнь требовала напряжения всех сил ума и воли, и горечь понесенной им утраты мало-помалу притуплялась. Впоследствии он вспоминал о Стефании, как о мимолетном чудном видении, и только теперь история первой его любви воскресла в памяти во всех подробностях.

Начинало смеркаться, когда Суворов заметил, что Шведская могила осталась далеко позади за ним, он ускакал верст на двадцать вперед. Между тем на небе сгущались тучи, блистала молния, вдали раздавались раскаты грома, близилась гроза…

Суворов повернул коня и пустил его галопом, но от грозы уйти не удалось. На лицо упала крупная капля дождя, за ней другая, третья, налетел вихрь, и дождь полил, как из ведра.

Хотя генерал промок, что называется, до костей, но холодная вода освежила его пылавшую голову.

Он уже проехал Шведскую могилу, дождь усиливался все более и более, а до города оставалось далеко. Вспомнил генерал о знакомом ему пасечнике, пасеку которого он частенько посещал с Наташей, и решил у него на пасеке переждать дождь и немного согреться. Для этого нужно было свернуть только в сторону, пасека находилась у опушки небольшой рощицы.

Едва он въехал в рощу, как заметил у развесистой липы маленький тарантас. Лошадь стояла спокойно, а под деревом, прижавшись к стволу, виднелись две фигуры.

По тарантасу Суворов узнал его владельца.

«Качалов, что ему здесь делать в такую пору?» Узнав потом в другой фигуре женщину, он сразу сообразил: «Так вот она с кем!» Для него теперь сделались ясны частые посещения женою Балашовых, родственников Качалова. «Так вот почему она отправилась пешком!»

В первую минуту он хотел с нагайкою налететь на любовников, но потом раздумал.

Он сошел с коня и, привязав его к дереву, медленно начал приближаться к липе, под развесистыми ветвями которой укрывались от дождя Качалов и его спутница. Шум бури заглушал и без того тихие его шаги, наступившая темнота скрывала его небольшую фигуру. Он почти вплотную подошел к роковой липе и мог слышать весь разговор.

Прижавшись к соседнему дереву, затаив дыхание, он весь превратился в слух.

В семилетнюю войну, в такую же ночь, он в темном лесу высматривал врагов, а теперь подсматривает за женою и горькая усмешка мелькнула у негодна губах.

— Боже мой, Боже мой! Что я буду делать? — волновалась Варвара Ивановна. — Когда я попаду домой!.. Что я скажу мужу?

— Успокойся, Варенька, — утешал ее Качалов, — такой дождь не бывает продолжительным. Минут через десять он перестанет, и я мигом довезу тебя до города. Твой старый инвалид теперь спит и ничего не узнает. Только я тебе советую, будь с ним помягче, время от времени и поласкай, нельзя дразнить цербера.

— Я тебя не понимаю, Борис, ты говоришь, что любишь меня и в то же время требуешь, чтобы я ласкала мужа.

— Но ведь это время от времени необходимо, чтобы не возбуждать подозрений.

— Я не вижу необходимости. Раз ты меня любишь, я люблю тебя — отчего не сказать об этом мужу и не разойтись с ним мирно.

— Что ты, что ты, Варенька, подумай, какой выйдет скандал!

— Ты скандала боишься?

— Не за себя, а за тебя. Я мужчина, однако для тебя, для твоей репутации это невыгодно.

— Ведь я говорю о разводе. У моих родных большие связи, мне дозволят развод, и я могу выйти за тебя замуж.

— За меня замуж! — удивился Качалов… — Правду говоря, я не задавался этим вопросом. Конечно, это самое лучшее, я буду счастлив, очень счастлив, но этот вопрос нужно тщательно обсудить, не торопясь… я вернусь из Петербурга, и тогда мы увидим, что нам нужно делать.

— Негодяй! — закричал, выскакивая из-за дерева, Суворов и замахнулся на Качалова нагайкою, но тот быстро отскочил в сторону, и нагайка свистнула в воздухе.

Варвара Ивановна вскрикнула в испуге и прижалась к дереву. Качалов тоже остановился неподвижно, на него напал столбняк. Суворов, по-видимому, наслаждался их смущением.

— Ну, что вы скажете, сударыня? Какого вы теперь мнения о приличиях? Теперь и я вижу, что понятия о приличиях бывают различны и что вы не доросли до казарменного понятия. Казарма, по крайней мере, научила бы вас чести, а ваше хваленое общество, очевидно, учило вас бесчестью.

Впрочем, я вам теперь не судья. Вас сам Бог наказал за измену. Вы променяли мужа, детей вот на этого негодяя. Обольстить чужую жену он мог, а когда увидел, что от него требуют женитьбы — сейчас же на попятную. Полюбуйтесь, хорош ваш выбор… Ну да, впрочем, это ваше дело. Вы хотели от меня уйти — уйдите завтра же, а теперь пока вы не имеете права марать мое имя. Марш домой. Эй, вы, пакостник, помогите вашей даме сесть в экипаж, да садитесь и сами, я буду ехать рядом. Пусть думают, что счастливые супруги с другом дома возвращаются с прогулки.

Качалов и жена молча исполнили приказание мужа. Суворов, отыскав своего коня, вскочил в седло и поехал рядом.

Варвара Ивановна рыдала всю дорогу.

— Плачьте, плачьте, сударыня. Слезами и покаянием можете только искупить пред Богом свою вину, — говорил Суворов, — да, впрочем, каяться вам не придется, теперь я вижу, что этот негодяй был не первый, найдутся и другие, вы успокойтесь.

По приезде домой он сейчас же отправился спать к себе в кабинет.

— Завтра, чтобы духу вашего здесь не было, — сказал он на прощанье жене. — Не оскверняйте своим присутствием невинную дочь. Пусть она не видит позора своей негодной матери. Поезжайте куда хотите, деньги на дорогу получите от Прохора, а приданое ваше я отправлю вашему отцу.

Глава III

— Ну, что ты теперь скажешь, батюшка князь? — с горечью спрашивала княгиня Прозоровская своего мужа. — Говорила я тебе, что он Варе не пара, чуяло мое сердце недоброе, так оно и вышло. Прожили несколько лет, как кошка с собакой, а под конец и выгнал, да как выгнал… кого? — урожденную княжну Прозоровскую, нашу дочь, племянницу вице-канцлера… Ну что же ты молчишь? У тебя слов теперь нет, а прежде-то, когда дочку выдавал, каким краснобаем был.

— Полно, не казни меня, и без того на душе у меня нелегко, не хотел зла дочери, добра ей хотел, а что так вышло — подождите во всем обвинять зятя, быть может, и на Вариной стороне вины немало. Вот прочти, что Александр Васильевич пишет. — И князь подал жене письмо зятя.

Княгиня внимательно стала читать.

— Не может быть! — вскрикнула она, окончив чтение, бросая письмо на пол. — Не может быть, он лжет… Застал Варю в лесу ночью с Качаловым… Придумал же.

— Да ты, матушка, не волнуйся. Порасспроси лучше Варю.

— Что же по-твоему, это правда?

— Варя не отрицает.

Княгиня удивленно посмотрела на мужа.

— Да, она не отрицает. Александр Васильевич действительно застал ее в лесу с Качаловым, но она мужу не изменяла. Она не отрицает того, что любит Качалова, что хотела развестись с мужем и в этот вечер думала условиться с Качаловым, но тот оказался негодяем…

— Боже мой, Боже мой! — застонала княгиня.

— Ты, матушка, не плачь, слезами горю не поможешь. А Варвару во что бы то ни стало нужно помирить с Александром Васильевичем, благо Анна Васильевна в Москве, я обращусь к ней за посредничеством. Нужно правду сказать, Варя много виновата. Муж ее любит, или, по крайней мере, любил, во всем потакал, а она была строптива и своенравна.

Княгиня ничего не возражала.

— Теперь ты молчишь? Что же ты посоветуешь?

— Поступай, как сам знаешь. Поезжай поскорее к княгине Анне Васильевне, а то как бы она не уехала из Москвы.

Пока отец и мать советовались, как пособить горю, Варвара Ивановна с французским романом в руках отдыхала на кушетке в своей девичьей комнате. Книга лежала у нее на коленях. Она не читала и задумчиво устремила свой взор в пространство.

«Да, посрамлена, пристыжена, унижена! — вздохнула она, размышляя, — И как я могла увлечься Качаловым, этим гаденьким фатом. Да он ли один, все мужчины таковы: де Ларош, де Волан, Барсов, Леонтьев, Караваев, Батищев — все они друг друга стоят, ни один не любил искренне, так как мне хотелось бы». Припоминая имена бывших своих друзей, Варвара Ивановна ужаснулась… Как часто, как много она изменяла мужу и с кем? — с людьми недостойными его. И в первый раз за всю свою супружескую жизнь она почувствовала себя виноватой. Все то, что прежде она порицала в муже, что отталкивало ее от него, его причудливая выходка, иногда грубоватые манеры, все это теперь представлялось ей в ином свете. Со всем этим можно мириться. Ведь она пользовалась полнейшей свободой. Муж ее ни в чем не стеснял, немножко уступчивости с ее стороны, и совместная жизнь станет возможною, тем более что большую часть времени муж бывает в армии и семью навещает только на короткое время.

То, что ей прежде казалось тяжелым и постылым — жизнь в доме мужа, теперь стало ее мечтой. Но как вернуть утерянное? Как помириться с мужем?

Дни проходили один за другим, и этот вопрос все чаще и чаще, все назойливее и назойливее начал мучить молодую женщину.

Девушкой она не знала никаких материальных затруднений, отец тщательно скрывал от нее свое положение, и дочь ни в чем не знала нужды. По выходе замуж в этом отношении положение ее изменилось к лучшему. Цены деньгам она не знала, и узнала ее только теперь. Она ясно сознавала, что впереди ее ожидает бедность, а люди, подобные Варваре Ивановне, плохо мирятся с нуждой и готовы на всякие компромиссы, лишь бы сохранить за собою то положение, ту обстановку, без которых им жизнь не в радость и кажется прозябанием. Оставшись без средств, видя, что у родителей ничего нет, кроме долгов, она начала помышлять о примирении с мужем. В этом обещала содействовать и сестра его — княгиня Анна Васильевна. Горчакова, и Варвара Ивановна решила написать мужу письмо.

В то время как родные жены старались примирить ее с мужем, в жизни Суворова произошла крупная перемена. Как только Варвара Ивановна уехала в Москву, он подал в славянскую, консисторию прошение о разводе, а через несколько дней сам был вызван в Петербург.

Тогдашняя ост-индийская война между англичанами и французами невыгодно отражалась на морской торговле Индии. Многие крупные торговцы стали искать для своих операций сухопутного пути — через Персию и Каспийское море, Обстоятельство это обратило на себя внимание императрицы Екатерины II. Она понимала, что если бы эту случайную, трудно выполнимую мысль удалось осуществить, то значительная часть индийской торговли направилась бы к нашим границам. Но для этого требовалось прежде всего устранить препятствия, заключавшиеся в тогдашнем состоянии Прикаспийского края. Лишь небольшая часть каспийского побережья принадлежала России; юг находился во власти Персии, терзаемой смутами и междоусобицами. Приходилось прибегнуть к советам и предположениям Петра I, расширить наши пределы за счет Персии; завладеть на юге надежным пунктом для склада товаров, так как выполнение такого подготовительного плана расчищало путь к конечной цели — направлению ост-индийской торговли по внутреннему водному пути.

Для разъяснения обстоятельств дела и выполнения начальной части проекта, если это окажется возможным, нужен был способный человек, и Потемкин указал императрице на Суворова. «Усердная служба, искусство военное и успехи, всегда приобретаемые, — писал Потемкин государыне, — заставляют меня остановиться на генерал-поручике Суворове».

Государыня приняла его очень ласково, оказала ему особый знак внимания, пожаловав бриллиантовую звезду св. Александра-Невского со своей собственной одежды.

Суворову было объяснено, какое поручение на него возлагается, и дан секретный собственноручный ордер Потемкина вместе с инструкцией.

Ласковый прием государыни несколько смягчил горечь расставания с женою, и Суворов, не тратя времени, сейчас же отправился в Астрахань, заехав по дороге в Полтаву за дочерью.

Среди трудов и опасностей боевой жизни он думал найти забвение терзавшему его горю. Но каково было его удивление, когда вслед за ним приехала в Астрахань и сестра его, Анна Васильевна.

Суворов обрадовался сестре, с которой он был всегда дружен, обрадовался и цели ее приезда. Хотя он и подал в консисторию прошение о разводе, тем не менее в глубине души раскаивался. Для него был неприятен скандал, затеянный этой историей, да и маленькая дочь связывала его.

Посредничество сестры и полное самообвинений, извинительное письмо жены были встречены им с радостью, его не ожидала Анна Васильевна, знавшая упрямый характер своего брата.

— Все, что ни делается, к лучшему, — говорила она ему. — Неприятна ваша размолвка, но теперь помирились и, Бог даст, заживете хорошо. Ваша размолвка указала вам на ваши недостатки, бывшие причиною ссоры, и теперь, как ты, так и жена, воздержитесь и будете снисходительнее друг к другу в ваших слабостях. Собственно, в чем вина Вари — в том, что она хотела с тобою разойтись мирно и честно, тебя не обманывая. Ведь ты сам это говоришь. Причиною такого желания были отчасти и твои выходки, и твой вспыльчивый характер. Будь к ней снисходителен и не попрекай бедностью.

— Да я и не попрекал ее, а всегда выходило так, как будто я попрекаю. Сам знаю, что Качалов и моложе, и красивее меня, но ведь она жена мне, мать детей, должна же она помнить свой долг… Забыла, Бог с ней, я ей прощаю, нужно, чтобы и Бог ей простил.

И тут же он со свойственной ему оригинальностью предложил необыкновенную в его и его жены положении форму покаяния. Без этого он не хотел даже видеться с приехавшей в Астрахань Варварой Ивановной. Анна Васильевна, зная брата, не возражала.

На другой день он, по уговору, пешком, в солдатском платье, в сопровождении своего адъютанта и нескольких близких лиц пришел в церковь пригородного села Алехина. Сюда же, тоже пешком, в скромном платьице, гладко причесанная, покрытая платочком, пришла Варвара Ивановна с Анной Васильевной.

После обедни священник отслужил молебен, который муж и жена прослушали на коленях; муж горячо молился, а жена горько плакала.

Религиозный Суворов принимал эти слезы за слезы покаяния, и только одна Анна Васильевна понимала истинную причину их.

Для самолюбивой светской женщины, не переносившей в муже странностей и его причудливых выходок, была тяжела и унизительна эта сцена. С ней она мирилась по необходимости, но в сердце ее шевельнулось недоброе чувство к мужу, заставившему ее так унизиться.

После молебна священник благословил супругов, и они поцеловались.

— Начнем, Варюша, теперь новую жизнь, — сказал Александр Васильевич жене, — забудем прошлое, а главное — будем помнить о Наташе.

Жена молча опустила голову.

В этот же день Суворов пригласил к обеду астраханское общество и как бы вторично отпраздновал свою свадьбу.

Молитва и слезы жены подействовали на него благотворно, и на будущее он смотрел теперь спокойно, не опасаясь за свое семейное счастье.

Глава IV

Прибыв в Астрахань, Суворов принялся за дело, по обыкновению, горячо. Он попросил Потемкина о переводе на военную службу одного из знатоков азиатских языков и местных нравов и обычаев. Вскоре, однако, оказалось: проект перевода ост-индийской торговли на новый путь трудновыполним ввиду многих обстоятельств, а потом и совсем был оставлен, так как англичанам удалось обеспечить за бенгальскою торговлей прежний ее путь. Суворову приходилось заниматься переливанием из пустого в порожнее, то есть находиться в положении тягостного безделья. «Свеженькая работа», о которой он так мечтал в Полтаве, оказалась гораздо скучнее и унылее прежней, и Крым представлялся блестящей ареной деятельности сравнительно с Астраханью.

Так прошло два года. За неимением серьезного дела нашлись в пустой бессодержательной жизни захолустья мелкие интересы. Появились на Суворова пасквили и доносы, конечно, вздорные. По людям заурядным они скользят почти бесследно, а человека из ряда вон выходящего, каким был Суворов, эти булавочные уколы глубоко задевают. Так было и с ним, он чувствовал, что болото засасывает его. Надежды на обновление семейной жизни не оправдались: с болью замечал он, что Варвара Ивановна не изменилась, осталась такой же легкомысленной. Притязания ее только несколько уменьшились и время от времени проявлялись лишь при эгоцентричных выходках мужа.

В конце второго года пребывания в Астрахани он начал просить перевода.

В Крыму брожение не прекращалось, поддерживаемое почти всеобщим неудовольствием, которое Порта втайне продолжала разжигать через своих эмиссаров в надежде довести татар до открытого восстания. Турки играли на руку России, сами того не подозревая. Руководство операциями в Крыму было передано из рук Румянцева Потемкину.

Чем крупнее возникали беспорядки, тем быстрее приближалась конечная цель.

Под турецким влиянием многие из татарских старшин отказали хану Шагин-Гирею в повиновении и избрали ханом старшего брата его Батыр-Гирея. Другой его брат Арслан-Гирей прибыл с Кубани и присоединился к вновь избранному хану. Шагин бежал из Крыма под покровительство русских. Порта стала вооружаться и принимать угрожающее положение, но это не отдалило развязки.

Русские войска вступили в Крым, в Тамань и Прикубанский край; смута в Крыму была подавлена скоро, и Шагин-Гирей снова был поставлен правителем в Бахчи-Сарае. Батыр и Арслан-Гирей были арестованы, зачинщик и глава восстания Махмет-Гирей, по приказанию хана, побит камнями и несколько других лиц казнены. Русские войска остались в Крыму под предлогом отражения турецких посягательств и уже его не покидали.

Войсками был призван командовать Суворов, но едва он прибыл на место, как ему дали другое назначение. Он был послан командовать кубанским отрядом. Корпус его предназначался, как было сказано в ордере Потемкина, «как для ограждения собственных границ и установления между нагайскими ордами нового подданства, и на кубанские орды при малейшем их колебании, дабы тех и других привести на долгое время не в состояние присоединиться к туркам».

Суворов стал стягивать войска, чтобы занять ейско-таманскую линию, особенно Ейск, где он обосновался и куда перевез свою семью. Работы ему предстояло немало, и притом тяжелой работы, говорившей о доверии к нему всесильного Потемкина и императрицы.

Учредив штаб-квартиру в Ейске, Суворов немедленно приступил к выполнению возложенного на него поручения.

Поручение же это состояло в том, чтобы склонить ногайцев добровольно принять русское подданство и переселиться в Уральскую степь. Таким переселением русское правительство надеялось отдалить ногайцев от турок и тем самым парализовать турецкое влияние среди ногайских мурз.

Дело оказалось нелегким, так как турецкие эмиссары разжигали ногайцев, помогал им в этом и бывший крымский хан Шагин-Гирей, добровольно сложивший с себя власть и перешедший в подданство России. Теперь он сожалел о своей поспешности и надеялся снова вернуть и власть, и независимость.

Но как ни трудна была задача, Суворову удалось сблизиться с ногайскими мурзами и убедить их в преимуществах русского подданства.

Задаривая одних, оказывая почесть и уважение другим, он вскоре приобрел среди влиятельных ногайцев людей, к нему искренне расположенных. Во главе последних был всеми почитаемый столетний Муссабей, который, главным образом, и склонил своих перейти в подданство России.

Присяга была назначена на 28 июня — день восшествия императрицы Екатерины на престол. К этому дню степь под Ейском покрылась массою кибиток, собралось несколько тысяч кочевников. Русские войска были наготове, но не показывали и тени угрозы.

Утром в православной церкви совершилось богослужение, после которого все ногайские старшины были созваны на площадь и в присутствии Суворова на Коране принесли присягу на верность русской императрице. Затем старшины разъехались и приняли такую же присягу от подвластных им ногайцев. Присяга была принесена без всяких затруднений, спокойно и торжественно.

Суворов, от имени императрицы, произвел многих мурз в обер- и штаб-офицерские чины русской службы, а в полдень начался пир.

Рассыпались по степи ногайцы, смешались с русскими солдатами и принялись за еду. Наш солдат хлебосол и радушный хозяин. Благодаря этому качеству, между ними и татарами вскоре завязалась дружба. Правда, при незнании ими татарского языка, а татарами — русского, приходилось объясняться мимикой, но на это русский солдат большой мастер.

Старшины обедали в большом шатре вместе с Суворовым и его штабом, здесь же находились Варвара Ивановна и все жены военных.

Большой кубок ходил вокруг, здравицы следовали одна за другой и крики «ура» и «алла» сливались с грохотом орудий, приветствовавших новых подданных императрицы.

По окончании пира начались скачки, и казаки соперничали с ногайцами в джигитовке. За скачками опять следовало угощение, и пир продолжался до поздней ночи.

Было съедено 100 быков, 800 баранов, не говоря уже о других припасах.

Во времена Магомета нашей русской водки не существовало, и он, не подозревая, что в будущем изобретут такой напиток, запретил своим последователям пить виноградное вино. Ногайцы воспользовались такой оплошностью пророка и выпили свыше 500 ведер водки. Ели и пили, как повествует очевидец, до бесчувствия, и многие поплатились за это жизнью.

Следующий день, 29 июня, был день именин, наследника престола, и ногайцам устроили новый пир. На третий день — снова угощение.

Довольные гостеприимством Суворова, ногайцы дружески распростились с ним и откочевали восвояси, сопровождаемые русскими офицерами. Там в их присутствии состоялась присяга народа, оставшегося дома.

Обрадованная императрица Екатерина благодарила Суворова и пожаловала ему недавно учрежденный орден Владимира 1-и степени.

Не радовала его, однако, эта награда. Он понимал, что формальное подчинение татар русской власти нельзя принимать за действительное и что в будущем предстоит еще немало затруднений. Своеволие, беспорядки и внутренние раздоры ногайских орд проявлялись так часто, народ этот был так восприимчив к подстрекательству извне, и земли войска донского так сильно страдали от ногайцев, что надежда на внезапное перерождение ордынцев была бы чистой иллюзией, а Суворов в иллюзии никогда не впадал.

Того же мнения был и Потемкин. Он приказал обращаться с ними ласково до первой их вины; оказывать особенное уважение их религии и подвергать жестокому наказанию, как «церковных мятежников» всех тех из русских, кто посягнет на их веру. Опасения Суворова оказались не напрасны, хотя ногайцы и изъявили согласие на переселение в Уральскую степь, но среди них нашлись подстрекатели — сторонники Шагин-Гирея, и признаки непокорности и своеволия ногайцев обнаружились очень скоро.

Потемкин прислал предписание Суворову повременить с переселением, но предписание запоздало, переселение началось.

Не успели ногайцы отойти от Ейска на сотню верст, как раздумали, повернули назад и напали на сопровождавшую их русскую команду. Произошёл бой с большим числом убитых и раненых. Был ранен и старик Муссабей, стоявший за переселение. Суворов обратился к татарам с увещеванием, но слова его не имели успеха, тогда, следуя инструкциям Потемкина, он дал им волю идти куда хотят.

Десять тысяч татар повернули назад и напали на первый встречный русский пост. Пост получил подкрепление, и после жаркого боя русские одолели. От неудачи ногайцы пришли в исступление, не знавшее предела. Они истребляли свое имущество, резали жен, а детей бросали в реку Малую Ею.

Поражение татар распалило злобу кочевников и между мурзами, недавно торжественно присягавшими и получившими офицерские чины, состоялся заговор, душою которого был Тав-Султан. Мятеж запылал, несколько русских мелких отрядов были изрублены, другие вынуждены были отступить.

Пользуясь отсутствием Суворова, не возвратившегося еще с дороги в Уральскую степь, куда он сам повел переселявшихся ногайцев, Тав-Султан со своими ордами направился к Ейску.

Глава V

В царствование Екатерины II немало иноземцев искало счастье на русской службе. Особенно много было французов, некоторые прошли незамеченными, но многие оставили по себе память в истории России.

Служили французы и в армии, и на флоте, и в гражданском управлении. Нужно отдать им справедливость, идя на русскую службу, они стремились к кипучей, сопряженной с опасностью деятельности.

Суворов, недолюбливавший вообще французов и не называвший их иначе как «безбожными французишками», дорожил, однако, находившимися на русской службе французскими эмигрантами, как храбрыми и образованными офицерами. Храбрых у нас было немало, а в деле образования корпус офицеров сильно хромал. Суворов же, высоко ставивший образование, из-за него прощал французишкам их безбожие и охотно принимал к себе на службу.

В его кубанском отряде было несколько таких эмигрантов. Дорожил ими генерал, дорожили и военные дамы. И неудивительно. Жизнь в маленьком захолустном городке на окраине России так скучна и однообразна, что вносить в нее разнообразий и веселье мог только француз с его живым и веселым характером. Французской изобретательности не было конца. Пикники чередовались с танцевальными вечерами, различными играми и забавами. Не скучало не только неприхотливое армейское общество, не скучала также и избалованная Варвара Ивановна, хотя по иным причинам.

Среди эмигрантов находился граф де Ривер, блестящий молодой человек, красавец, певец и музыкант.

Русская красавица, как называл он Варвару Ивановну, производила сильное впечатление на молодого офицера, но скромный и честный, он только безнадежно вздыхал и по отношению к генеральше держал себя рыцарски.

Такая застенчивая любовь молодого человека сперва забавляла Варвару Ивановну, нравилась ей, но вскоре она почувствовала, что до сих нор еще не любила и любовь узнала только теперь.

Она испугалась своего чувства. Оно не обещало ей ничего доброго. Граф де Ривер был беден так же, как и она, даже беднее ее, и жил на скромное жалованье армейского офицера. Помышлять, следовательно, о разводе с мужем и о новом замужестве было нечего. К тому же первая ее ссора с мужем показала ей, что на поддержку родителей она рассчитывать не может, как ни любит ее отец, но присущей ему справедливости отдаст должное зятю и поступков дочери не оправдает. Никогда еще молодая женщина так не страдала, как страдала теперь, никогда еще муж ей не был так ненавистен. Бывали минуты, когда она готова была отказаться от всего: от детей, от богатства, положения в обществе, переносить нищету, лишь бы быть с любимым человеком. Но этот человек молчал, а минуты самопожертвования были только минутами и быстро проходили. Женщины, подобные Варваре Ивановне, неохотно расстаются с роскошью и богатством даже и для страстной любви. Для них любовь должна идти рука об руку с богатством, одно же без другого не составляет счастья.

Долго мучили Варвару Ивановну сомнения, в конце концов она решила будь что будет и отдалась страсти, ни о чем не думая, ни о чем не помышляя.

Де Ривер не мог не заметить любви молодой женщины. Сперва он пришел в неописуемый восторг, но ненадолго, ужас сменил восторженное состояние. Воспитанный в строгой религиозной семье, де Ривер испугался. К чему поведет любовь его к замужней женщине, жене уважаемого им начальника, человека, отечески к нему расположенного, питавшего к нему неограниченное доверие?

От такой любви, кроме несчастья, обоюдного несчастья, молодой офицер не ожидал ничего, и в своем поведении с Варварой Ивановной он стал более сдержан.

Но чем сдержаннее был граф, тем менее стеснялась Варвара Ивановна. Забыв всякий такт, она ясно старалась дать понять ему, что он любим, что от него ждут объяснений. Но де Ривер не только молчал, но стал избегать встреч с Варварой Ивановной, сказываясь то больным, то занятым исполнением служебных обязанностей.

Избегать встреч было, однако, трудно. Ейск не столица, и волей-неволей ему приходилось встречаться с молодой женщиной чаще, чем он хотел бы.

В средине августа большое общество офицеров и дам собралось на пикнике в небольшую рощицу, расположенную в десяти верстах от города.

В степи древесная растительность так редка, что десяток-другой деревьев ценится дороже дремучего леса и служит местом прогулок.

Отказаться от поездки де Ривер не мог, так как она была предложена им самим еще давно. Пришлось ехать, что, впрочем, его не особенно беспокоило. В большом обществе он чувствовал себя с Варварой Ивановной свободнее и мог избежать всяких неудобных объяснений.

Во время пути и в самой рощице граф де Ривер старался не отставать от общества, и все попытки Варвары Ивановны остаться с ним наедине, хотя бы на несколько минут, были безуспешны.

Выехавши из города под вечер, общество весело провело время и стало собираться домой, когда на небе взошла луна. Не успели отъехать и ста сажен, как на дам и их кавалеров с криком и гиканьем выскочили из-за придорожного холма татары.

Общество пришпорило отдохнувших коней и быстро помчалось к Ейску, повернул своего коня только граф де Ривер. Он видел, что Варвара Ивановна и сопровождавший ее офицер остановились: в седле молодой женщины ослабла подпруга — нужно было ее подтянуть.

С ужасом заметил де Ривер, что знакомый офицер, кавалер Варвары Ивановны, лежит на земле с раздробленной головою, а молодую женщину схватили два ногайца и готовятся связать, чтобы связанною положить на седло Жена генерала была для них драгоценным залогом.

Не помня себя, граф с яростью налетел на татар, ошеломленных такою безумною отвагою. Не успели они опомниться, как выстрелом из пистолета он положил на месте одного из них, другого свалил саблей и, посадив молодую женщину к себе в седло, дал шпоры коню.

Остальные ногайцы опомнились лишь спустя несколько секунд, когда храбрец с отнятой у них добычей был в нескольких стах шагах.

Несколько стрел понеслись за ними вдогонку; но сами татары преследовать не решались, боясь подкреплений из города.

То были разведчики Тав-Султана, шедшего к Ейску со своими скопищами.

Граф де Ривер немилосердно шпорил своего коня Молодая женщина, казалось, находилась в обморочном состоянии, но это длилось недолго. Скоро она пришла в себя и, видя себя в безопасности, обвила шею своего избавителя руками, покрывала его лицо, глаза и лоб поцелуями.

— Рауль, милый, дорогой, ведь ты любишь меня, говори. Я сама говорю тебе о своей любви… Что же ты молчишь? Ведь я не ошибаюсь?

Долго крепился молодой человек. В висках у него стучало, голова была в огне. Ласки красавицы сводили его с ума, наконец он не выдержал…

Страстно прижав к себе молодую женщину, он отвечал на ее поцелуи горячими поцелуями.

При въезде в город их встретила казачья сотня, высланная на помощь, как только разнеслась весть о нападении.

Комендант, уведомленный о восстании и видя теперь близость мятежников, приказал запереть городские ворота, удвоить караулы и гарнизону быть наготове. Но гарнизон был до крайности мал, и население Ейска провело ночь в страшной тревоге. Только Варвара Ивановна и граф де Ривер не разделяли общих опасений, они о них не думали… Охваченные чувством взаимной любви, они забыли всякую опасность, не думая о будущем, жили настоящим. Граф де Ривер не оставлял Варвару Ивановну всю ночь, что ввиду ожидавшегося нападения ни для кого не казалось странным.

Утром ейцы увидели себя со всех сторон окруженными татарами.

— Точно саранча облепили, — докладывал денщик Варваре Ивановне о появлении татар.

Его сравнение оказалось справедливым. Более 10 тысяч ногайцев со всех сторон окружили город, но комендант его, несмотря на малочисленность гарнизона, решил защищаться.

Глава VI

Обложив город со всех сторон, Тав-Султан послал к коменданту трех мурз с несколькими ногайцами с предложением сдать город. Он обещал полную неприкосновенность отряду, если только он отступит, оставив ногайцам пушки и снаряды.

Комендант вместо ответа приказал повесить всех мурз, как изменников, а ногайцев, бывших свидетелями казни, отпустил с тем, чтобы они рассказали хану об участи его посланцев.

Но хан об этом узнал раньше возвращения своих татар, так как казнь мятежников была произведена на городском валу на виду у ногайских скопищ.

В неописуемую ярость пришли татары, видя позорную смерть своих лучших представителей. Тав-Султан именем пророка заклинал правоверных отомстить гяурам, и ногайские орды, точно снежная лавина, обрушились на маленькую крепость. Их подпустили близко на пол-орудийного выстрела, и затем встретили залпом целой батареи.

Взвизгнула картечь, и эхом отозвался вой татар, как морской прибой отхлынувших назад. Через полчаса они снова возобновили свою попытку, но снова были встречены картечью и ружейным огнем. Снова они отступили, покрывая степь трупами. Там, где еще так недавно шел веселый пир, где ногайцы братались с русскими солдатами, там теперь лилась ногайская кровь.

В бессильной злобе татары сыпали на город тучи стрел, но боясь артиллерии, они стреляли с почтительного расстояния, и стрелы не долетали даже до городских стен.

После двукратных неудачных попыток Тав-Султана штурмовать город, население его успокоилось. Все знали, что татары вооруженные лишь саблями да луками, не возобновят попытки. Осады же ейцы не боялись: изо дня на день ожидался Суворов с отрядом, а до того времени в съестных припасах недостатка не было.

Варвара Ивановна не испытывала никакого страха, напротив, уверенная в безопасности, она благословляла дни осады, так как та давала ей возможность быть неразлучной с графом де Ривер. Молодой человек, долго сдерживавший свою страсть, теперь ни о чем не думал и весь отдался любви.

Три дня татары осаждали город. Население настолько к ним привыкло, что выходило на вал посмотреть, что творится в ногайском стане.

В полдень на четвертый день все заметили в татарском стане суету. Поспешно снимались кибитки, и столь же поспешно ногайцы удалялись в степь. Среди них пронесся слух, что Суворов возвращается, что он уже близко, и Тав-Султан, не рассчитывая на успех, торопился увести своих сообщников за Кубань. И действительно, не успели ногайцы скрыться из виду, как на дороге показалась пыль, и бой барабанов возвестил вскоре о возвращении отряда из экспедиции.

Население с радостью высыпало навстречу отряду, одному только графу де Ривер было не по себе. Возвращение Суворова его пугало.

Как он посмотрит в глаза этому честному, великодушному человеку, дарившему его своим доверием?

Смущение графа возросло еще более после того, как Суворов, узнав о спасении им жены, заключил его в свои объятия, осыпая изъявлениями горячей благодарности.

Как ни старался де Ривер умалить значение своего поступка, Суворов знал ему настоящую цену, еще больше привязался к молодому человеку и сделал его своим неразлучным спутником.

Со времен возвращения Суворова граф, по его же настоянию, сделался постоянным гостем генеральского дома.

Молодой человек невыносимо страдал: в нем боролась любовь с чувством долга и порядочности. Борьба была неравномерная, и он с ужасом замечал, что ведет эту борьбу неохотно, что к ней побуждает его только привычка к исполнению долга честного человека, что любовь осилила все и обратила его в слепого раба. И то счастье, которое приносила ему страстная любовь Варвары Ивановны, он понимал, было счастьем раба.

Невесел был и Суворов, не радовали и его обстоятельства. Неудача переселения вызвала со стороны Потемкина неудовольствия, выразившиеся в целом ряде упреков и резких писем.

Бесспорно, Потемкин был не прав. Руководя издалека, он не мог знать подробностей дела. Неудовольствия Потемкина усилились еще больше, когда сложивший с себя власть крымский хан Шагин-Гирей, проживавший в Тамани, бежал за Кубань.

Суворов долго не оставался на месте, с одной стороны возмущение Тав-Султана, с другой письма Потемкина не давали ему покоя.

Быстро сформировав отряд из воинов всех трех родов оружия, он предпринял экспедицию за Кубань с целью окончательного разгрома ногайцев, жену же свою с дочерью отправил в укрепление св. Дмитрия, не считая Ейск безопасным.

Граф де Ривер надеялся попасть в экспедиционный отряд. «Там кровью своею заглажу свое позорное поведение», — думал он. Но надеждам его не суждено было осуществиться. Суворов не только не взял его в экспедицию, но просил отправиться в укрепление св. Дмитрия, сопровождать в нее жену и быть вообще ее защитником.

Все как будто складывалось к тому, чтобы не разлучать молодого офицера с Варварой Ивановной, и граф покорился участи.

Варвара Ивановна была на верху блаженства.

Отправив жену, Суворов распустил среди ногайцев слух, что сам уехал с семьей в Полтаву, значительная часть войск отозвана в Россию для войны с немцами, оставшиеся предназначены для войны с Персией, а ногайцев и закубанских горцев императрица приказала не трогать.

Молва эта быстро разнеслась по Закубанью, и в то время, когда Суворов со своим отрядом подвигался по ночам к Кубани, ногайцы считали его находящимся в пределах России.

Совершенно неожиданно обрушились на них русские войска, произошло побоище, окончательно сломившее сопротивление татар. Потеряв все свое имущество и более 10 тысяч убитыми, мурзы в знак покорности прислали генералу белые знамена, каялись и обещали вернуться на прежние кочевья, за исключением Тав-Султана и некоторых других, которые не надеялись на полное прощение.

Разгром ногайцев произвел сильное впечатление на крымских татар. Опасаясь такой же участи, они тысячами начали переселяться в Турцию.

Последней экспедицией закончилась боевая деятельность отряда, и Суворов, возвратившись в укрепление св. Дмитрия, занялся мирными делами, приведением войск и края в порядок.

Как ни труден был поход с его лишениями и невзгодами, но Суворову, предпочитавшему кипучую, полную опасностей деятельность мирной жизни, он принес полное удовлетворение. Он помирил его с Потемкиным, осталась довольна им императрица. Воспротивилась герою только судьба и решила во что бы то ни стало отравить ему жизнь.

С женой снова начались нелады. Характер Варвары Ивановны изменился до неузнаваемости, она стала нервной, придирчивой и сварливой.

Муж, приписывая ее нервность беременности, сносил ее выходки терпеливо, но родился ребенок, Варвара Ивановна выздоровела, а поведение ее по отношению к мужу нисколько не изменилось.

— Как знаешь, Рауль, я дальше так жить не могу, — говорила она однажды графу де Риверу, — твое благородство делает несчастными и меня и тебя, наконец, и моего мужа, из уважения к которому ты пренебрегаешь моей любовью.

— Дорогая моя, я сам несчастен, мы в заколдованном кругу Я люблю тебя больше жизни и презираю себя столько же, сколько люблю тебя. Знаю, что эта двойственность ненормальна, но в настоящее время я сам человек ненормальный и нередко задаю себе вопросы, не сошел ли я с ума. Я решительно не знаю, как быть, что предпринять… а предпринять что-нибудь нужно.

— Если ты не знаешь, так знаю я. Я уже решилась. Ты не хочешь обманывать человека, которого уважаешь. Я тоже не хочу его обманывать, я уважаю его не менее тебя, хотя и сознаю, что терзаю его. Но ведь и сама я терзаюсь… Сегодня я ему скажу, что люблю тебя, что уйду от него. Насильно он держать меня не может, да и не захочет.

— Совершенно верно. Не захочу! — раздался в дверях голос.

Граф и Варвара Ивановна вздрогнули и взглянули на дверь.

На пороге ее стоял с скрещенными на груди руками Суворов, на глазах его блестели слезы, а во взгляде, брошенном на графа, тот прочел горький упрек.

Молодой человек вскочил.

— Генерал, — горячо вскричал он, — я поступил, как вор и как негодяй. Я понимаю, вам, честному, храброму человеку, требовать от меня удовлетворения — унизительно. Я слишком много причинил вам горя, чтобы причинять его больше сплетнями. Но, генерал, вы отомщены. За вас мне жестоко отомстила моя собственная совесть… Говорят, оскорбление смывается кровью оскорбителя — будьте покойны — ваше оскорбление будет ею смыто.

С последними словами граф де Ривер быстро вышел из комнаты.

Варвара Ивановна вскрикнула и упала в обморок.

Спустя полчаса после описанной сцены к Суворову вбежал с испуганным лицом его адъютант.

— Ваше превосходительство, граф де Ривер застрелился.

Глава VII

Поработав усердно четыре года на юге, Суворов отдыхал теперь в своем имении с. Ундоле Владимирской губернии. Расставшись с женою, он увез свою дочь Наташу и поместил в Смольном монастыре, сына же Аркадия Варвара Ивановна взяла с собою.

С тех пор как разошлись супруги, прошло полтора года, которые Александр Васильевич почти безвыездно прожил в деревне, занимаясь хозяйством.

В описываемый нами день он только что возвратился с прогулки.

— Что, Матвеич пришел? — спросил он у своего камердинера.

— Точно так. В гостиной дожидаются.

Степан Матвеевич Кузнецов, поручик в отставке, некогда служил под командой Суворова, по выходе же в отставку остался у него на службе в должности управителя московским домом и делами, но в сущности он был главным его управителем.

Суворов любил его, как честного и трудолюбивого человека и называл не иначе как Матвеич.

Матвеич исполнял не только хозяйственные поручения своего помещика, но и частные, интимного характера. С одним из таких дел он приехал к нему из Москвы, с таким же поручением должен был и возвратиться в Москву.

При входе генерала он встал и вытянулся по-военному.

— Ну, что, готов, Матвеич?

— Хоть сейчас в дорогу, ваше превосходительство.

— Ладно, у меня тоже все готово, пойдем в кабинет.

Кабинет, большая и светлая комната, своей обстановкой нисколько не отличался от остальных комнат обширного барского дома.

Здесь у дорогого бюро красного дерева с художественной бронзой стоял простой белый некрашеный стул, на окнах висели белые коленкоровые шторы, в то время как на дверях были богатые драпировки. Дорогое, резное, крытое кожей кресло стояло у простого некрашеного, покрытого зеленой клеенкой письменного стола и т. п.

Вся обстановка говорила о том, что владелец усадьбы по мере порчи мебели пополнял ее, не заботясь о гармонии. Наряду с серебряными кубками и вазами попадались оловянные миски и ложки. Одним словом, всюду сказывалось отсутствие в хозяине дома вкуса и полное пренебрежение к роскоши.

Войдя в кабинет, Суворов достал из бюро запечатанный пакет и передал его Матвеичу.

— Это письмо, — сказал он, — передашь высокопреосвященному Платону. Синод мне в разводе с женою отказал, да я теперь и не ищу развода. Нынче, говорят, развод не в моде. Пусть будет так. Но только совета высокопреосвященного принять я не могу, ты так и скажи ему лично. Владыко, конечно, будет настаивать, чтобы мы опять сошлись, а ты на это ему скажи, что третьичного брака быть не может и что я велел тебе объявить ему это на духу.

— Он тебе скажет, что жена впредь не будет того делать, что делала, а ты ему отвечай: «Ожегшись на молоке — станешь на воду дуть». Он тебе скажет: «Могут, мол, и порознь жить, да в одном доме», а ты ему отвечай: «Злой ее нрав всем известен, а он не придворный человек». Смотри же, так и говори, а князю Ивану Андреевичу скажи, чтобы забрал женино приданое. Что ему тлеть? В гроб с собою не возьму; да скажи еще, что Варваре Ивановне я прибавлю содержание, буду выдавать ей не тысячу двести, а три тысячи рублей в год.

Одна только мысль о возможном возвращении Варвары Ивановны приводила Суворова в ужас и лишала самообладания.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство, — утешал его Матвеич. — Князь Иван Андреевич человек разумный и настаивать не будет, тем более что вы теперь хорошо обеспечили Варвару Ивановну.

— Я на тебя надеюсь, Матвеич. Самому мне недосуг теперь возиться с этим делом. Ты уедешь сегодня в Москву, а через три дня и меня здесь не будет. Светлейший вызывает в Кременчуг. Через полгода государыня едет на юг, в Новороссию, нужно приготовить к ее приезду войска. Ну, а теперь будь здоров, езжай с Богом. Да помни мое наставление и напиши всем управителям — крестьян оброком не отягощать, бедным помогать, бобылей женить и своих людей в рекруты не сдавать, а покупать на стороне. Коли миру, покупка не под силу — помогать из моих денег. Ну, а теперь прощай, будь, как и был, честен — буду любить, а теперь меня ждет староста с миром.

Отпустив управляющего, помещик вышел во двор, где собрались мужики со старостою во главе.

Почти все помещики того времени признавали значение крестьянского мира, советовались с ним о делах, разделяя с ним в известной степени свою административную и судебную власть. Так же точно велось и у Суворова. У него правили делами не одни управляющие, правил и мир. Каждому была отведена своя сфера. С миром он чинился, конечно, меньше, чем с управителями, хотя его отношения к миру были не похожи на отношения других помещиков.

Как только вышел он во двор, мужики почтительно сняли шапки.

— Староста! — грозно крикнул помещик.

Из толпы выделился степенный коренастый мужичонка. Суворов строго посмотрел на него.

— Скажи мне, человек Антипов или собака?

— Человек, барин-батюшка, — отвечал, низко кланяясь, староста.

— Человек, так за что же ты заковал его в колодки, разве это человеческое наказание?

— Он ослушник, барин-батюшка.

— Ослушник, так за это и в колодки, другого наказания божеского не мог придумать. Если бы я за ослушание в колодки сажал, давно бы ты сгнил в них. Коли не слушается — ты его усовести, на то ты и староста; не поможет — к батюшке отправь, и батюшку не послушает — накажи. Да только по-человечески: посади на хлеб на воду, поставь в церковь, заставь поклоны бить.

— Я, барин-батюшка, по примеру. У соседнего помещика за ослушание — батожьем.

— Глупая ты голова, да если бы я следовал примеру соседей, так вас всех до смерти запороть нужно. Не людскому примеру следовать нужно, а словам Христа Спасителя, а где ты слышал, чтобы в Евангелии о колодках говорили. Смотри, чтобы на будущее этого не было.

Староста покорно опустил голову.

— Дозволь, барин-батюшка, рекрута не покупать, — завопили крестьяне хором, — денег нетути. Дозволь Еремку сдать. Он бобыль, ничего не делает, пользы от него нетути.

— Я сказал вам, что своих не сдавать, а покупать. Так и будет. А Еремку женить непременно. Женить и оборудовать ему хозяйство всем миром, коли не жените — сам женю на первостатейной девице.

— Денег, батюшка, на рекрута нетути, — вопили крестьяне, — двести рублей стоит.

— Ладно, семьдесят пять рублей своих дам, а сто двадцать пять сложиться миром, а Еремку не трогать — женить.

— Благодарим, батюшка, покорнейше благодарим, — радостно галдели мужики.

— Ну, ладно, ладно, — отвечал Суворов. — Слышал я, у вас спорные дела с соседними мужиками завелись, сутяжничаете. Если скоро не помиритесь — я тебя накажу, — обратился он к старосте. — Стыдно и грешно ябедой заниматься. Через три дня уезжаю в Кременчуг, смотрите, о своих делах мне ежемесячно рапортами доносите. Коли в чем нужда — помогу, а озорников — накажу. Да за детьми смотреть хорошенько, чтобы были живы да здоровы. Нерадивых родителей наказывать буду сильно. А теперь марш по домам.

Крестьяне стали расходиться, а помещик, покончив с миром, отправился опять к себе в кабинет.

— Попроси ко мне Филиппа Ивановича, — сказал он своему камердинеру Прохору.

Через несколько минут явился и Филипп Иванович, молодой человек, бывший чтецом у Суворова.

— Сегодня, Филипп Иванович, нам с тобой читать не придется. Есть еще кой-какие дела по хозяйству. Позвал я тебя, чтобы только покалякать. Что ты скажешь об этой книжке, — и он подал молодому человеку известное в то время сочинение под заглавием «О лучшем наблюдении человеческой жизни».

— Книга прекрасная, ваша превосходительство.

— Я и сам так думаю. Недурно было бы почитать ее моим управителям, авось у них великодушия немножко прибавится; на мужиков станут смотреть, как на людей. В особенности нужно почитать ее Балку, а то он с мужиками зверь зверем. Давно уволил бы его, если бы не был деловой… Ох, когда я научу своих управителей видеть в мужике человека, созданного по образу и подобию Божию.

— Балк, ваше превосходительство, только кажется жестоким, а на самом деле он не жесток. Он только напускает на себя строгости.

— Толкуй. Это он тебе говорит. Наверно, он тебе сказывал еще, что поступает по поговорке: «Замахнись, да не ударь», а чего ради мужики подстрелить его хотели. Нас с тобой не подстрелят.

Молодой человек молчал.

— Ну, то-то. Молчишь… выпиши-ка шесть таких книг да разошли управителям, пусть читают. А теперь поговорим о тебе. Поступай в военную службу. Ты доктор-философ, я тебя скоро в штаб-офицеры выведу. Образование нужно в армии.

Молодой человек вздохнул.

— Чего вздыхаешь, говорю, поступай.

— И рад бы, ваше превосходительство, да отец не согласится, а ослушаться его не могу.

— Отец! Я его уговорю, а вот подавай ты свое согласие.

— Да я с радостью.

— Ну, молодец, помилуй Бог, молодец, спасибо! — И генерал поцеловал молодого человека в лоб. — Через месяц ты будешь уже в моем любимом фанагорийском полку, а через год моим адъютантом, а там и не заметишь, как в секунд-майоры попадешь, дальнейшее же от тебя будет зависеть, как бы там ни было, а службу придется начинать при лучших обстоятельствах, чем мне. Я, брат, десять лет солдатскую лямку тянул. Не прыгал смолоду, зато теперь быстро шагаю. Светлейший пишет, что на днях мое производство в генерал-аншефы выйдет.

— А там и до генерал-фельдмаршала недалеко, — вставил Филипп Иванович.

— Стареть начинаю, доживу ли? — пояснил он, вздохнув.

Глава VIII

Через три дня после описанного нами разговора Суворова с Филиппом Ивановичем в барском доме селения Ундола шли спешные приготовления к отъезду. Упаковывались ящики и сундуки. Суворовский багаж главным образом составляли книги и журналы. Белья и платья возил он с собою немного, но с книгами в мирное время он никогда не расставался.

В этот день он собирался выезжать в Кременчуг и за упаковкой книг наблюдал лично сам. Сначала он хотел поручить это дело Филиппу Ивановичу, но тот отпросился в соседнюю деревню проститься с соседним помещиком, отставным адмиралом Глинским, дочери которого в течение года давал уроки изящной словесности.

В то время как Суворов перебирал книжку за книжкой, молодой человек шагал по дороге в селение Глинское, отстоящее в восьми верстах от Ундола. Большая часть пути была уже пройдена, оставалось пройти небольшую рощицу, непосредственно примыкавшую к парку, тянувшемуся за господским домом.

Филипп Иванович ускорил шаги и шел, опустив книзу голову. Он весь погрузился в размышления и не замечал окружающего. Он вступил уже в рощу, когда из-за дерева показалась изящная женская фигурка в белом платьице и бросилась ему на шею.

— Неисправимый философ, даже и меня не видишь, — вскричала молодая девушка.

Филипп Иванович, очнувшись, горячо прижал к груди девушку и поцеловал ее в глаза.

— А я тебя здесь нарочно поджидала, думала, что ты будешь внимательнее, — надула губки красавица.

— Прости, Линочка, я задумался, но думал о тебе, о нас… Сегодня мы уезжаем… я пришел проститься.

Молодая девушка вздрогнула и побледнела.

— Не пущу, не пущу, — вскрикнула она с отчаянием и нервно обвила руками шею Филиппа Ивановича. — Не пущу тебя, без тебя я умру, — и слезы градом полились по ее прелестному смуглому личику.

— Успокойся, Лина, радость моя, счастье мое, — говорил молодой человек, целуя ее в глаза и волосы. — Уезжаю я ненадолго. Сядем здесь и потолкуем.

И он, усадив молодую девушку на пень, уселся возле ее ног и обвил руками ее талию. Лина опустила голову к нему на плечо.

— Видишь ли, радость моя, я долго думал, что нам делать… расстояние между нами слишком большое.

— Скверный, злой…

— Подожди меня бранить. Я говорю так, как думает и как скажет твой отец. Он адмирал, богатый помещик, а я бедняк, человек без роду и племени. Я доктор философии, да какое ему в том дело? На его взгляд, что доктор философии, что его управитель — все равно: слуга, наемник. Разве он отдаст тебя, единственную свою дочь, за меня?..

— Нет. Я тоже об этом думала. Думала и надумала: сперва я попрошу батюшку, скажу, что люблю тебя, что жить без тебя не могу, что наложу на себя руки… Согласится — хорошо. А нет, так мы самовольно…

Филипп Иванович улыбнулся и горячо поцеловал молодую девушку в голову.

— Да, самовольно, — продолжала она, ободренная горячим поцелуем молодого человека. — Отец меня любит, очень любит, ведь я у него одна-одинехонька. Сперва посердится, а потом и простит.

Филипп Иванович печально улыбнулся.

— Не спорю, тебя простит, а меня сотрет с лица земли. Не забывай, он человек влиятельный. Для него сослать меня на каторгу и признать брак недействительным труда не составит. Есть другой способ. Выслушай меня, радость моя, генерал предлагает мне поступить в военную службу Он обещает, что через год я буду офицером и его адъютантом, а через два, много — три года секунд-майором. Мое положение тогда изменится. Тогда смело могу просить твоей руки, а если и тогда отец откажет, то можно будет и к своеволию прибегнуть. Как ни влиятелен твой отец, а затереть штаб-офицера не сможет.

Молодая девушка печально опустила голову.

— Ждать еще два-три года… — проговорила она сквозь слезы.

— Не легко, дорогая моя, знаю, сам страдать буду, но ведь единственный исход. К тому же мы еще молоды. Тебе и восемнадцати лет еще нет, и мне только двадцать три года. Потерпим, дорогая моя, радость моя, счастье мое, — страстно говорил Филипп Иванович, припав к ножкам молодой девушки и осыпая их поцелуями.

— Три года, три года, — повторяла молодая девушка, рыдая. — В эти три года ты меня забудешь, разлюбишь…

— Лина, Лина, грех тебе, ты мне терзаешь душу. Я разлюблю тебя! Тебя, мое божество, мое счастье, мою радость! Да разве ты не знаешь меня, разве я похож на легкомысленного человека, за что ты так обижаешь меня.

Лина припала к нему на грудь.

— Люблю тебя, жить без тебя не могу. Хорошо, — вскричала она с жаром. — Я подожду эти два-три года, буду молиться, но помни, Филипп, если ты разлюбишь меня, я наложу на себя руки, моя смерть будет у тебя на совести.

Филипп стал на колени.

— Бога призываю во свидетели быть верным тебе до конца дней моих.

Молодая девушка бросилась к нему в объятия и замерла в блаженстве.

— Верна тебе, мой ненаглядный, буду ждать, только не пеняй, если от слез и бессонных ночей подурнею.

Филипп Иванович расцеловал ее.

Бодро встали молодые люди и рука об руку направились к усадьбе, строя планы на будущее. Мало-помалу молодая девушка оживилась и начала улыбаться.

— Теперь ты подожди здесь немного, — сказала Лина Глинская Филиппу Ивановичу, когда они подошли к калитке, ведущей в сад, — я побегу вперед, а ты приходи потом, чтобы нас никто не заметил.

Молодая девушка исчезла среди деревьев, а Филипп Иванович погрузился в раздумье. И тяжело и радостно было у него на душе. Радовала его горячая бескорыстная любовь молодой прелестной девушки и тяготила мысль о предстоящей разлуке, о неопределенном будущем. Лай собаки вывел его из задумчивости. Обтерев платком вспотевший лоб, он вошел в калитку и быстро направился к дому. Александр Николаевич Глинский, бодрый и красивый старик, ласково встретил молодого человека.

— Проститься пришли, Филипп Иванович, — сказал он, — жаль, очень жаль, скучно мне будет без вас. Умных людей в деревне немного… И зачем свела меня судьба с вами, зачем полюбил я вас как родного… Не была бы мне так тяжела разлука, — вздыхал старик.

Искренность и задушевность тона растрогали молодого человека.

— И мне не легко расставаться с вами, глубокоуважаемый Александр Николаевич, я полюбил вас как отца, и верьте, нелегка будет разлука. Одно у меня утешение, что уезжаю не навсегда, время от времени будем видеться.

Глинский тяжело вздохнул и пожал ему руку.

— Я не только проститься пришел, но и совета вашего спросить. Я думаю поступить в военную службу. Александр Васильевич предлагает.

Глинский вместо ответа заключил молодого человека в свои объятия.

— Не только совета, но и мое отеческое благословение. Лучшего и придумать не могли. Военная служба вам даст то, чего недоставало теперь — общественное положение. Вы умны, образованы, добры, великодушны, в вас сочетались все качества прекрасного человека, но общество этим не довольствуется, ему нужна и внешняя, показная сторона, а военная служба обеспечит вам эту Сторону. С вашими способностями вы далеко пойдете, не говоря о том, что на поддержку мою и Александра Васильевича вы всегда можете рассчитывать, у меня связи не малые.

Со слезами на глазах благодарил молодой человек благородного старика. В его словах он видел залог будущего своего счастья.

Слова отца слышала из соседней комнаты и Липа. С сияющим от радости личиком вошла она к отцу в кабинет.

— Филипп Иванович уезжает от нас, Лина, пришел проститься, — печально сказал дочери Глинский, — придется опять нам с тобою вдвоем коротать зимние вечера. Не будет у меня приятного и умного собеседника, а у тебя учителя.

Молодая девушка печально опустила голову. Слезы готовы были брызнуть у нее из глаз Она употребила все усилия, чтобы казаться спокойною.

— Надеюсь, папа, Филипп Иванович уезжает ненадолго.

— Как знать, — отвечал отец. — Одно только могу сказать, — продолжал он, как бы вспоминая что-то, — эту зиму мы еще увидимся. Государыня едет на юг в январе — мы с тобою после нового года съездим навестить мою сестру — твою тетку. Она живет в Полтавской губернии, а Филипп Иванович будет в Кременчуге. Я повезу представлять тебя государыне, и мы увидимся с Филиппом Ивановичем.

Радостная улыбка озарила лицо молодых людей.

— А теперь, Лина, распорядись об обеде.

Пообедав у Глинских, Филипп Иванович Решетов, простившись с отцом и дочерью, отправился в Ундол.

— Подожди у калитки, — шепнула ему Лина.

Долго ему ждать не пришлось. Минут через шесть молодая девушка была уже в его объятиях.

— Смотри же, милый, дорогой, не забывай меня и носи мое благословение.

И, сняв со своей шеи образок Нерукотворного Спаса на золотой цепочке, надела ему на шею.

Бодро шагал Решетов по дороге к Ундолу. Сомнения улеглись у него в душе и уступили место радостным надеждам. Счастье казалось теперь ему и возможным, и близким; терпение, терпение, — твердил молодой человек, решив во что бы то ни стало завоевать себе счастье..

Вечером того же дня он выехал вместе с Суворовым в Кременчуг.

Глава IX

В Кременчуге Суворова ждали дела. Пришлось обмундировывать, снаряжать и обучать войска. Потемкин хотел показать императрице кременчугскую дивизию в полном блеске, а дело это было не легкое. Государыня видела на своем веку войск не мало, глаз ее в известной степени был наметан, и понятия ее о военном образовании были не дамские. Кроме того, ее сопровождала огромная свита русских и иностранцев, среди которых находились настоящие военные люди. Нужно было показать войска так, чтобы видно было достоинство их, а подготовить так войска мог только Суворов, за что он и принялся с жаром.

Императрица выехала из Петербурга в начале января 1787 года; ее сопровождала многочисленная свита в 14 каретах и 120 санях. На каждой почтовой станции ожидало около 600 лошадей. Ночью огромные костры зажигались по дороге через каждую сотню шагов; в городах и деревнях, — как повествует историк А. Петрушевский, — толпились жители, государыню при звоне колоколов встречали власти.

Целая толпа знатных иностранцев собралась в Киеве, чтобы представиться императрице. Здесь же ее ожидал и Потемкин с Суворовым.

В двухмесячный срок Суворов сумел поставить войска на боевую ногу, и в благодарность за это Потемкин произвел любимца и протеже Суворова, молодого сержанта, недавно зачисленного в фанагорийский полк, Филиппа Ивановича Решетова в прапорщики.

В качестве адъютанта Решетов сопровождал своего начальника и покровителя в Киев.

Путешествие Екатерины было как бы триумфальным шествием. Потемкин весь путь императрицы превратил в волшебную панораму. Появились не существовавшие до того времени дома, дачи, деревни; триумфальные арки и цветочные гирлянды маскировали все бедное, неприглядное; огромные стада были согнаны для оживления пейзажа; как бы по щучьему велению раскинулись сады, выросли дворцы. Ничего не было упущено, чтобы пленить взор и воображение императрицы.

В Киеве Потемкин выстроил для императрицы дворец и разбил роскошный сад, существующий и поныне, и служащий любимым местом киевлян.

Императрицу ожидали в Киеве весною, и вся иностранная знать, собравшаяся в Киеве, избрала местом своих утренних прогулок вновь разбитый сад, получивший название Царского. В один из теплых солнечных апрельских дней Суворов прогуливался со своим адъютантом Решетовым по главной аллее и внимательно слушал рассказ молодого человека. Решетов говорил о чем-то с жаром и увлечением. Наконец, он кончил и, по-видимому, ожидал ответа, но генерал быстро повернулся к нему спиной и также быстро подошел к проходившему мимо них иностранцу. На лице адъютанта отразилась и печаль и недоумение. Озадачен был и иностранец.

— Откуда вы родом? — отрывисто спросил его, не здороваясь, Суворов.

— Француз.

— Ваше звание?

— Военный.

— Чин?

— Полковник.

— Имя?

— Александр Ламет.

— Хорошо! — отвечал Суворов и так же быстро, как и подошел, повернулся спиною к будущему деятелю французской революции и снова направился к своему адъютанту.

Возмущенный такой бесцеремонностью русского генерала, Ламет крикнул ему вдогонку:

— Остановитесь!

Суворов остановился и повернулся к Ламету.

— Вы откуда родом? — спросил Ламет в свою очередь.

— Русский.

— Ваше звание?

— Военный.

— Чин?

— Генерал.

— Имя.

— Суворов.

— Хорошо, — отвечал Ламет.

Суворов, любивший находчивость, расхохотался и протянул французу руку.

— Наше знакомство, — сказал он, — произошло не совсем обыкновенным образом, надеюсь, что оно будет необыкновенно прочно и приятно.

Ламет, знавший Суворова понаслышке, как боевого генерала и как оригинала, с жаром пожал ему руку и рассыпался в любезностях.

Расставшись с французом, Суворов снова подошел к своему адъютанту.

— Сперва я был благодарен тебе за то, что ты поступил на военную службу, а теперь ты должен благодарить меня за то, что я склонил тебя к ней. Я знаю Глинского хорошо — будь уверен, что не только за доктора философии, а и за докториссимуса он дочери своей не выдаст, не выдал бы прежде и за тебя, несмотря на то что сильно к тебе привязан, а за офицера выдаст Стало быть, ты можешь быть спокойным и считать себя женихом прекрасной Елены. Для того чтобы овладеть ее рукою, тебе не придется принимать роль Париса и, поверь, из-за вашей любви троянская война не возгорится… Хочешь, я буду сватом.

Молодой человек отвечал генералу благодарным взглядом.

— А теперь, счастливый влюбленный, не забывай службы, скоро смотр — удобный, следовательно, случай представиться государыне и получить повышение.

В тот же день вечером Решетов написал Лине, передавая свой разговор с Суворовым, его обещание и поделился своими надеждами.

В Киеве императрица провела три месяца, отдыхая с дороги. Находившийся здесь все время Суворов выехал в Кременчуг только за несколько дней до отъезда государыни.

Из Киева Екатерина отправилась в Кременчуг по Днепру, на роскошно убранной галере: ее сопровождало много судов с хорами и музыкой.

В Каневе, бывшем тогда границей русских владений, государыню встретил польский король, а немного позже и император священной Римской империи.

Помимо громадной блестящей свиты, толпа знатных иностранцев окружала Екатерину в Кременчуге, где готовился смотр.

Смотр был необыкновенный. Суворов провел учение, в котором наглядно показал высокие качества войск.

Эффект был произведен. Иностранцы в восторге поздравляли императрицу, говоря, что с такою армией она может завоевать целый мир.

— Чем мне наградить вас, Александр Васильевич? — обратилась государыня к Суворову.

Суворов, не видя за собой никаких заслуг и по своему честному характеру не считая себя вправе на какую-либо награду, отвечал:

— Ничем, матушка, а коли милость будет, так прикажите за меня заплатить три рубля — задолжал за квартиру.

Решетов за этот смотр был произведен в поручики.

Глава X

Поездка императрицы на юг, ее смотры армии и флота, встреча ее с римским императором произвели в Константинополе глубокое впечатление. Турки знали о знаменитом проекте Потемкина, проекте реставрации Греческой империи, и заволновались.

Проект, как показали последующие события, был фантастический, неосуществимый, но тогда его таковым не считали, и Турция была готова к войне.

Поездка императрицы для осмотра южных владений была принята Турцией за демонстрацию и способствовала ускорению подготовки к открытию враждебных действий. Заключая Кючук-Кайнарджийский мир, Порта смотрела на него лишь как на временное перемирие. Она собиралась, отдохнув и собравшись со свежими силами, возобновить войну с Россией, чтобы снова возвратить себе Крым. Ее угнетала не потеря небольшого клочка земли, а то падение роли султана, как халифа, которое являлось последствием потери Крымского полуострова. Чтобы сохранить уважение своих подданных, он должен был во что бы то ни стало возвратить Крым, а это можно было сделать только войною, и потому-то Порта изыскивала всякие поводы к объявлению войны. Россия держала себя тактично и поводов таких не давала. Порта не выдержала такого выжидательного положения, предъявила русскому посланнику в Константинополе Булгакову неимоверные требования и, не выждав данного ею для ответа срока, выступила снова с нелепым требованием возвратить ей Крым и признать все заключенные до того времени договоры недействительными. Булгаков отказал и немедленно был заключен в семибашенный замок. К подобному образу действий Турцию подстрекала Англия и лишившаяся своего короля-героя Пруссия, но такой резкой выходки от Порты и они не ожидали: все заявления их посланников о бестактности действий турецкого правительства были тщетны; ослепленная Порта не знала, что делала, она не соображала того, что, объявляя войну России, вызывает на бой и Австрию. 13 августа 1787 года она объявила России войну, а австрийские войска начали стягиваться уже к турецкой границе.

В конце августа 1787 года по дороге из Вены к загородному замку княгини ди Лозано катилась щегольская коляска. В ней сидели молодой человек и молодая женщина. Холодный взгляд и бледное неподвижное лицо молодого человека не выражали ничего; зато красивое, подвижное личико его спутницы, ее огненный беспокойный взгляд говорил о том, что душа ее переполнена страхом, надеждой и сомнениями.

— Прежде всего нужно быть как можно хладнокровнее, — говорил молодой человек своей спутнице, — и стараться как можно больше понравиться полковнику Асташеву. Не забывайте — он любимый адъютант князя Потемкина, а Потемкин сила не только в России, но и в Европе. Он теперь на юге России, формирует армию и, по обыкновению, среди дела скучает, ему нужны развлечения. Талантливый артист или артистка всегда встретят у него и хороший прием и щедрое вознаграждение, а вы не только талантливая певица, но и чертовски красивая женщина, — и молодой человек начал осматривать свою спутницу, но и при этом выражение его физиономии нисколько не переменилось, она по-прежнему оставалась неподвижной, бесстрастной, как и его стальные глаза.

— От вас, — продолжал он, — будет зависеть сделать себе карьеру и попасть ко двору великой императрицы.

Молодая женщина покраснела и вздохнула.

— Если бы от меня требовался лишь мой музыкальный талант, моя красота, я нисколько не боялась бы за будущее, но вы требуете от меня еще и другого.

— Непременно. Это плата за то, что я для вас делаю. Скажите, пожалуйста, каким образом вы, уличная певица, певшая под окнами и воротами венских домов, ютившаяся в грязном, сыром углу подвала, могли бы попасть в избранное венское общество, к светлейшему князю Потемкину и, наконец, ко двору русской императрицы? Разве вы могли об этом думать? Никогда. Положим, вы по рождению патрицианка, маркиза, получившая, прекрасное образование и воспитание, но все это прошлое, отдаленное прошлое. Теперь вы нищая, да, нищая, по моей милости поднятая из ничтожества, ну а за это, согласитесь сами, плата, которую я от вас требую — невелика, даже если бы вам пришлось для исполнения моего поручения сделаться любовницей Потемкина…

— Да поймите же, сэр, что я нищей сделалась потому, что не желала быть ничьей любовницей. Я предпочла сырой подвал, корку хлеба и нищенские лохмотья богатству, потому что за богатство нужно было платить своим падением…

Молодой человек пристально посмотрел на говорившую, и гримаса, призванная изображать улыбку, искривила его тонкие губы.

— Я вам вполне верю, вы предпочли нищету тому, что называете падением, но уверен и в том, что вы не раз раскаивались, не раз были готовы променять добродетельную бедность на менее добродетельное богатство, да поворот для вас был труден. Пока вы были нуждающейся маркизой, пока вы вращались еще в вашем обществе, вы не могли иметь недостатка в покровителях. Но кто заметит грязную, оборванную уличную певицу? Ее мог заметить, умыть и одеть только сэр Уильямс, а таких людей, как я, сударыня, немного.

У молодой женщины на ресницах дрожали слезы. Ее глубоко оскорбляла бесцеремонность сэра Уильямса — второго секретаря английского посольства в Вене, и в то же время она, сознавая справедливость его слов, не могла возражать. Действительно, оставшись без средств, молодая женщина с негодованием отвергла предложение одного из крезов, предлагавших ей богатство за тайную любовь; она честным трудом решилась зарабатывать себе кусок хлеба, но молодая, неопытная, не знавшая жизни, не знала она и о тяготах труда. Покинув родной свой город, порвав связи с обществом, она очутилась на улице. Ремесло уличной певицы не давало ей умереть с голоду, но это не был заработок, о котором мечтала молодая женщина. В минуты нужды и отчаяния она не раз вспоминала предложения креза. Теперь она от такого предложения не отказалась бы, но ей его не делали… некому было делать. Уличной певице обыкновенно бросали мелкую монету, не смотрели на нее; как нищая, получала она подаяние и проходила незамеченной… Правда, на нее обратил внимание один юноша, он заинтересовался ею, но то был чистый невинный мальчик.

Судьба как-то загнала ее к воротам гусарского полка; пьяные солдаты потешались над несчастной женщиной, бросая ей медные монеты и заставляя петь. И она пела, выслушивала их грубые шутки, пела потому, что давно уже не видела денег. Ей нужно было заработать, чтобы не остаться голодной и без крова. Юный гусарский корнет, почти мальчик, обратил внимание на певицу. Лицо и манеры сильно отличали ее от женщин ее профессии, наконец, и репертуар ее песен был не тот, что у них… Страдание слышалось в ее песнях, страдание светилось и в глазах молодой певицы.

Молодой офицер с грустью слушал ее пение, «точно панихиду по себе поет», думалось ему.

— Сударыня, вам не до песен, — вежливо сказал он ей, когда она кончила петь, — я вас попрошу следовать за мною.

Певица сконфузилась и стояла в нерешимости.

— Не бойтесь, я не обижу вас и не сделаю вам ничего худого.

В голосе корнета было столько душевной теплоты, столько трогательного участия, что молодая женщина успокоилась и последовала за ним.

Офицер провел свою спутницу в находившийся при казармах сад и усадил ее на скамейку.

— Прежде всего, — начал он, — возьмите вот это, — и он, краснея, подал певице небольшой кошелек с золотыми монетами.

— Прошу вас, возьмите, — продолжал он, заметя, что молодая женщина колеблется, — я вижу, что не любовь к бродячей жизни, не призвание к ремеслу уличной певицы привели вас сюда, как приводят и к другим домам. Я это вижу по вас, читаю в ваших глазах. Безысходная нужда причиной вашего положения, так возьмите же эти деньги, а потом потолкуем, как помочь беде, как выбраться вам из вашего положения.

Молодая женщина взяла кошелек, и слезы градом брызнули у нее из глаз.

Офицер чувствовал себя неловко и, дав молодой женщине успокоиться, продолжал:

— У вас есть родные? Ведь вы не немка?

— Да, я итальянка, родных у меня нет. Я была у отца единственная дочь. Некогда богатый человек, с титулом, он разорился и выдал меня замуж за богатого, тоже титулованного человека. Через три месяца оказалось, что мой муж был главою разбойничьей шайки, его арестовали, судили и казнили… Отец не вынес позора и умер, я осталась одна без всяких средств. Общество того итальянского города, в котором я до того времени пользовалась уважением, стало чуждаться меня, мое положение было критическое… Человек, некогда бывший банкиром моего отца, предложил мне средства к жизни, даже богатство, но… я отвергла его гнусное предложение. Хотя с жизнью я и не была знакома, но в энергии недостатка у меня не было. У меня хороший и сильный голос, им я думала зарабатывать средства к жизни. Я ошиблась. Продав имущество, я скиталась по городам, но на сцену попасть не могла. В Милане судьба мне благоприятствовала, меня приняли в небольшой театр в то время, когда у меня окончились все деньги, но в миланском театре я пробыла недолго. Импрессарио мне заявил, что если я хочу служить в его театре, что… ну, одним словом, та же история, что с банкиром. Я отказала, и он выгнал меня из театра. Я очутилась на улице без всяких средств. Небольшой мой гардероб вскоре ушел на пропитание, я осталась в одном платье и пошла петь по дворам. Из города в город я добралась до Вены… Вот и вся моя история, история грустная, но не интересная.

Молодой офицер слушал певицу в глубокой задумчивости.

— Да, грустная, история, но не падайте, сударыня, духом… Еще раз вас прошу, возьмите деньги, приведите свой гардероб в порядок, отдохните и дня через три приходите сюда снова и спросите меня. К этому времени я придумаю, что нам нужно делать, и посоветуюсь с матерью. Моя фамилия фон Франкенштейн.

— Фон Франкенштейн, вы сын княгини фон Франкенштейн? — взволнованно спросила певица.

— Да, ее сын, — смущенно отвечал молодой офицер. — Разве вы знаете мою матушку.

— Нет, — отвечала певица, — но я как-то встретила ее на улице и, пораженная ее замечательной красотою и траурным платьем, осведомилась о ее имени.

— Да, она никогда не снимает черного платья, — печально отвечал офицер. — Так смотрите же, приходите через три дня.

Но Аделина Франкони, так звали певицу, не пришла. Напротив, она старалась избегать тех кварталов, где находился дом княгини Франкенштейн и где квартировал гусарский полк. Встреча с молодым офицером, так участливо отнесшимся к ней, страшила ее. Что скажет она ему, как назовет свое имя, имя человека, жертвой злодеяния которого едва не сделались он сам и его мать. Несколько лет тому назад княгиня Франкенштейн путешествовала по Италии с сыном. Разбойники под начальством маркиза Рацони — ее мужа, напали на нее, и только счастливый случай спас ей жизнь. Маркиз и его шайка были схвачены.

Судебный процесс и казнь атамана шайки наделали много шуму. Фамилию Франкони не забыли ни мать, ни сын. Как она явится теперь к нему, как назовет себя? «Нет, — решила молодая женщина, — не пойду даже и тогда, когда буду умирать с голоду».

Вскоре судьба свела ее с сэром Уильямсом. Заметив в уличной певице с недюжинным голосом светскую женщину, он решил воспользоваться ею для своих целей. Англия интриговала против России, сэр Уильямс, начав шпионаж при венском дворе, старался организовать его и при главной квартире Потемкина. Зная слабость светлейшего к женщинам, он рассчитывал на успех при помощи женщины, нужно было только отыскать подходящую. Маркиза Франкони удовлетворяла всем требованиям, и он принялся за дело.

Исстрадавшаяся женщина сопротивлялась недолго, и вот теперь, преобразившись при помощи сэра Уильямса из оборванной уличной певицы в элегантную даму, она едет с ним на виллу княгини ди Лозано, где должно собраться высшее венское общество, где будет и адъютант Потемкина, полковник Асташев.

— Самое лучшее, — говорил по дороге сэр Уильямс своей спутнице, — забудьте вы вашу фамилию. Имя маркиза Франкони пользуется печальной известностью, процесс вашего мужа еще не забыли, вас же никто не знает — назовитесь вашим девичьим именем.

— Фамилия моего отца — маркиз де Риверо, — отвечала молодая женщина.

— Прекрасно, итак, вы теперь маркиза де Риверо.

Коляска остановилась у роскошной загородной виллы.

Молодая женщина нерешительно вышла из экипажа и также нерешительно вошла в дом. Гостей еще не было, и хозяйка дома встретила их одна в гостиной.

Ласковый прием княгини ободрил молодую маркизу де Риверо.

— Я очень рада, — говорила княгиня ди Лозано, еще молодая, полная женщина, — я очень рада оказать содействие соотечественнице. Сэр Уильямс познакомил меня с печальной историей вашей жизни, дорогая маркиза, и я буду бесконечно счастлива, если мне удастся заставить вас забыть печальное прошлое. Мужайтесь, дорогая моя.

— Княгиня замечательнейшая музыкантша и лучше сумеет оценить ваш голос, чем я, маркиза, — сказал сэр Уильямс не тем уже тоном, каким говорил по дороге. — Не споете ли что-нибудь?

— Я буду очень рада вас послушать, — продолжала княгиня и села за клавикорды.

Ободренная хорошим приемом, молодая женщина с уверенностью пропела небольшую арию и привела княгиню в восторг.

— С таким чудным голосом вы непременно сделаете блестящую карьеру, вами может гордиться Венский императорский театр, — с жаром говорила княгиня. — О, вы покорите целый мир и завоюете себе вполне заслуженную известность!

Вскоре начали съезжаться гости. Министры, дипломаты, дамы, военные наполняли собою роскошные гостиные виллы княгини ди Лозано. Хозяйка долго знакомила приезжавших со своей соотечественницей, маркизой де Риверо, поразительная красота которой не замедлила собрать вокруг нее целый сонм поклонников.

— Недурную находку сделали вы, сэр Эдвард, — говорила княгиня ди Лозано, улучив минуту, сэру Уильямсу, — лучшей женщины и пожелать нельзя: молода, красива и поет восхитительно.

— Свое я дело сделал, теперь за вами очередь, княгиня, — отвечал англичанин, — употребите все силы к тому, чтобы Потемкин пригласил маркизу в Екатеринославль.

— В этом я нисколько не сомневаюсь. Посмотрите, Асташев и теперь от нее не отходит, он уже потерял голову, а как услышит ее пение — потеряет окончательно. Возвратившись в Россию, он так обрисует ее светлейшему, что не пройдет и месяца, как прискачет курьер с приглашением пожаловать в Екатеринославль… я Потемкина знаю.

Княгиня была права, молодой русский полковник, пораженный красотою маркизы де Риверо, не отходил от нее. Княгиня, чтобы окончательно вскружить ему голову, попросила маркизу спеть что-нибудь.

Молодая женщина охотно исполнила просьбу хозяйки дома и едва пропела арию, как бурные аплодисменты огласили зал. Маркизу окружили со всех сторон с горячими изъявлениями восторга, молодежь добивалась чести быть представленной прелестной женщине, один только Асташев стоял в оцепенении: он не мог прийти в себя, не мог справиться с охватившим его чувством.

Маркиза между тем, окруженная толпою кавалеров, проходила в гостиную.

На пороге стоял знакомый юный гусар.

Встретясь с ним взглядом, маркиза вздрогнула и слегка побледнела, но, быстро оправившись, проговорила:

— Здравствуйте, господин фон Франкенштейн, я виновата перед вами… вы на меня не сердитесь.

Растерявшийся офицер молча поклонился.

— Так ты с нею давно знаком? — засыпали его вопросами товарищи. — И все время молчал, нам не говорил? Ну и скромник же, а мы его считали красною девушкой, — смеялись товарищи.

Но молодой офицер не замечал шуток. Он находился под впечатлением непонятного для него явления: каким образом уличная певица, нищая, судьба которой его так беспокоила, могла в короткое время обратиться в знатную даму?

«Точно родилась маркизой, — думал молодой человек, — а впрочем, она же говорила, что родилась в богатой и знатной семье», — вспомнил он.

Пока молодой человек предавался размышлениям, полковник Асташев вел оживленную беседу с хозяйкой дома.

— Как щедро природа наградила маркизу, — говорил он в восторге княгине, — она не только создала ее обворожительной красавицей, но и дала ей восхитительный голос. Я очень несчастлив, княгиня, и не могу поблагодарить вас за знакомство с маркизой де Риверо.

— Это мило, со старыми друзьями, значит, не церемонятся. Неблагодарный вы, — смеялась княгиня ди Лозано.

— Будьте справедливы, дорогой друг, — возразил полковник, — могу ли я быть вам благодарным за то, что вы смутили мой покой. На миг вы показали мне чудное видение, только на миг, потому что на днях я уезжаю в Россию, в армию.

— От вас самих зависит продолжить этот миг настолько, насколько вы желаете.

— Как так? — удивился Асташев.

— Очень просто. Маркиза — женщина без средств, она потеряла состояние, и вся ее надежда теперь — артистическая карьера. Вы сами видели, что она сделает честь любому театру. Князь Потемкин покровительствует талантам — устройте так, чтобы он пригласил ее в Россию…

Асташев не дал княгине окончить фразы.

— Если это так, то даю вам слово, что не пройдет и месяца, как маркиза получит приглашение. Вы ободрили меня, дали надежду, милый, дорогой друг, — восторженно говорил полковник.

Княгиня улыбалась.

— Бедный, бедный мой друг, вы совсем потеряли голову.

— Потерял, не скрою, потерял, — говорил Асташев, целуя у княгини руку.

— Боюсь, как бы мне от этого не потерять старого друга, — молвила княгиня.

Асташев посмотрел на нее укоризненно.

Пока княгиня ди Лозано решала с Асташевым судьбу маркизы, молодая женщина искала случая объясниться с корнетом фон Франкенштейном. Судьба благоприятствовала ей. Вскоре начались танцы, и Франкенштейн пригласил ее на контрданс.

— Вас поразила моя черная неблагодарность, равно как и та перемена, которую вы видите в моем положении. Не правда ли? — обратилась певица к молодому корнету.

— Не говорите о неблагодарности, — отвечал он в смущении, — если вы не пришли ко мне, следовательно, у вас были на то важные причины.

— Без сомнения. Если бы я знала ваше имя раньше — я ни за что не приняла бы от вас помощи, несмотря на то что вы предложили ее так деликатно и от души.

Фон Франкенштейн посмотрел на нее с удивлением.

— Мое имя? Да разве оно связано с чем-нибудь неприятным для вас? Меня вы не знали, мою матушку — тоже.

— Дело не в вашем имени, а в моем. Вы меня знаете теперь, как маркизу де Риверо. Это мое девичье имя. Я маркиза Франкони…

— Франкони!

— Видите ли, одно имя вызывает в вас отвращение… Могла ли я пользоваться благодеяниями того человека, который едва не сделался жертвой гнусного убийства моего презренного мужа?

Офицер задумался.

— Теперь я вас понимаю, — сказал он, немного помолчав. — Если прежде во мне говорило участие к вашей судьбе, то теперь к участию прибавилось уважение. Я понимаю, что уважающая себя женщина поступила бы так же, как и вы… Но… после того, как я вам скажу, что жена не должна отвечать за поступки мужа, что слишком много и долго вы страдали за его вину, после этого, надеюсь, вы не станете избегать меня, не оттолкнете дружеской руки, — в смущении проговорил молодой человек.

Маркиза отвечала ему благодарным взглядом.

В то время, когда молодые люди разговаривали, графиня Бодени, княгиня Франкенштейн, находившаяся в танцевальном зале, зорко наблюдала за ними.

Одетая в темное, легкого покроя платье, она была так же прекрасна, как и четырнадцать лет тому назад; когда мы в последний раз видели ее в Петербурге. Не изменилась ее фигура, по-прежнему она была стройна и грациозна, но в движениях, во взгляде, в выражении лица это была не та энергичная, жизнерадостная, юная графиня Анжелика, какою мы знали ее на Дунае. Печать тихой скорби лежала на всей ее фигуре. Потеряв жениха, она осталась верна его памяти и всецело отдалась воспитанию своего приемного сына. «Это наш сын», — мысленно говорила она. Долгое время она безвыездно жила в своем поместье, где нередко гостила у нее старая княгиня Сокольская и доктор Коробьин. Со смертью княгини, доктор окончательно поселился в замке Франкенштейн и сделался другом ее владетельницы, как раньше был другом семьи ее покойного жениха. На глазах доброго Афанасия Ивановича вырос маленький Александр, под его же руководством изучил и русский язык, который сделался в замке Франкенштейн родным языком.

Княгиня ходатайствовала перед императором об усыновлении Александра; ходатайство ее было удовлетворено, и со смертью княгини Анжелики к нему должно было перейти не только ее состояние, но и княжеский титул.

Когда Александр вырос и пришлось подумать об определении его на службу, первая мысль у княгини была определить его на русскую службу под команду Суворова, но возникли препятствия, будущему князю Римской империи неудобно было искать, точно эмигранту, счастья в иностранной армии, да к тому же княгиня, жившая только приемным сыном, не могла с ним расстаться. Определив его в гусарский полк, она и сама переехала в Вену. Выросший на попечении женщины, молодой фон Франкенштейн и теперь продолжал оставаться под женским влиянием. Приемная мать зорко оберегала его от тех рытвин и ухабов, которыми так испещрена жизненная колея; вот почему и теперь она так пристально, так беспокойно следит за разговором его с красивой чужестранкой, как метеор, появившейся на горизонте венского света.

— Я и не знала, Александр, что ты знаком с маркизой де Риверо, — сказала она юному офицеру, когда тот подошел после танцев, — ты мне до сих пор о ней ничего не говорил.

— Напротив, матушка, говорил, даже просил у тебя для нее помощи и поддержки. Помнишь, месяца три тому назад я говорил тебе об уличной певице…

— Так это она! — авантюристка! — с ужасом вскричала княгиня.

— Не авантюристка, матушка, а несчастная женщина. — И молодой человек рассказал матери историю маркизы.

— Может быть, я и ошиблась, может быть, она и хорошая, но несчастная женщина, тем хуже это для тебя и для меня.

Молодой человек вопросительно посмотрел на мать.

— Несчастье нередко и хороших людей делает плохими, заставляя их браться за то, за что они не взялись бы при других обстоятельствах. Такая быстрая перемена, какую ты видишь в этой женщине, лишь подкрепляет мои подозрения. Судьба, милый мой мальчик, капризна; из богатства в бедность она повергает нередко, но чтобы от бедности скачками повела к богатству за добродетельную жизнь — поверь мне — она этого не делает… будь с ней осторожен, милый мальчик, помни, что ты будущий имперский князь и должен беречь свою репутацию.

Молодой человек не возражал матери, он сознавал справедливость ее доводов, но на сердце юноши было неспокойно… взгляд жгучих глаз маркизы де Риверо преследовал его всюду…

Глава XI

На длинной песчаной косе, вдающейся напротив Очакова в Черное море, верстах в восьми от ее оконечности, выросла со времени присоединения Крыма крепость Кинбурн. Крепость эта должна была защищать устья Днепра и Буга и вновь выстроенные на этих реках города от вторжения турок. Столь важный пост Потемкин поручил генерал-аншефу Суворову, который прибыл в середине июля 1787 года и немедленно принялся за приведение побережья и устьев рек в состояние обороны, тем более что валы и рвы Кинбурна имели слабый профиль. Со свойственной Суворову общительностью и умением привлекать к себе сердца нужных людей, он быстро установил приятельские отношения с очаковским пашою, несмотря на натянутые отношения обоих правительств и на ожидавшийся со дня на день разрыв. Дружеские связи выражались во взаимном обмене приветствиями, подарками и различными мелкими услугами.

Время от времени оба генерала встречались, беседовали, большею же частью сношения их велись через адъютантов.

Решетову, как адъютанту Суворова, частенько приходилось бывать у очаковского паши, принимавшего его всегда дружески и гостеприимно.

18 августа приехал Решетов к паше и был крайне удивлен приемом турецких офицеров. Вместо обыкновенного с их стороны радушия он встретил некоторую холодность и сухость в обращении. Паша тоже был не тот, каким знавал его раньше молодой офицер, хотя он и принял его любезно, но в его обращении сквозила принужденность.

— Что нового у вас, господин Решетов? — спросил паша, выслушав приветствие суворовского адъютанта.

— Ничего, ваше превосходительство, надеемся, что установившаяся между русским и турецким генералами дружба явится предзнаменованием дружбы между обеими империями.

Паша вздохнул и отвел Решетова в сторону.

— А я вам сообщу печальную, неприятную новость… Мой всемилостивейший государь объявил вашей императрице войну, ваш посланник арестован и посажен в Семибашенный замок. Тяжело мне это сообщать генералу Суворову, и хотя я верный мусульманин, но не благодарю небо и пророка за то, что он поставил меня против моего русского друга. Вам здесь оставаться неудобно, прощайте. Я дам чауша, который проводит вас до лодки. Передайте мои искренние сожаления генералу и скажите ему, что если по воле Аллаха и его пророка Магомета мне и придется встретиться с ним с оружием в руках — мое уважение к нему останется неизменным.

Привезенная Решетовым весть не поразила Суворова — войны ожидали с минуты на минуту. Еще быстрее закипели фортификационные работы, флотилия начала стягиваться.

Положение Кинбурна было весьма важно. Эта небольшая крепость очень затрудняла вход в Днепр и не допускала прямого сношения Очакова с Крымом. Значение Кинбурна понималось и турками, а потому Суворов сосредоточивал на косе большие силы.

Привезенное Решетовым известие подтвердилось на другой же день. Сильная эскадра легких турецких судов атаковала русский Фрегат и бот. Нападение было неудачно, фрегат и бот отбились, потопив две турецкие канонерские лодки, — таким образом, война началась.

Императрица, опасаясь за судьбу Кинбурна, писала Потемкину: «Молю Бога, чтобы вам удалось спасти Кинбурн».

Все надежды возлагались на Суворова. Императрица, допуская возможность взятия Кинбурна, писала Потемкину: «Не знаю, почему мне кажется, что Александр Васильевич Суворов возьмет у них в обмен Очаков.

Весь сентябрь турки бомбардировали. Кинбурн, но безуспешно, наконец, наступило знаменитое в русской истории 1 октября.

Изо дня в день турки посылали со своих кораблей массу снарядов в крепость, но снаряды либо не долетали, либо приносили мало вреда. Солдаты так привыкли к бомбардировке, что не обращали на нее никакого внимания, Но вот в конце сентября турецкие выстрелы смолкли, несмотря на то что флотилия их значительно увеличилась.

— Наконец-то решились, — обратился как-то вечером Суворов к своему штабу, — теперь будьте готовы, господа, эго затишье перед бурей: не сегодня-завтра турки сделают высадку.

Перспектива предстоящей схватки, видимо, доставляла ему большое удовольствие и оживляла его. Всегда деятельный и энергичный, теперь он словно превратился в ртуть. Одно приказание летело вдогонку другому, резервы стягивались, генерал беседовал с солдатами.

— Кто, братцы, в Гирсове со мною был в прошлую войну? — обращался он к солдатам.

Оказывалось, что старых ветеранов было немало.

— А помните, братцы, как знатно мы турок разнесли тогда?

— Как не помнить, батюшка, теперь знатнее разнесем.

— Спасибо, родные, спасибо, я в этом уверен.

— О чем ты задумался? — спрашивал генерал молодого еще солдата, задумчиво смотревшего на турецкую флотилию.

— Думаю, ваше превосходительство, что помещения у нас маловато, куда мы девать будем такую уйму пленных, ведь, почитай, для них всего Кинбурна будет мало., придется в плен не брать, а добивать.

Решетова, сопровождавшего всюду генерала, и радовала, и удивляла та уверенность в победе, которую он замечал во всех ротах и батальонах.

— Чем объяснить такую уверенность? — спрашивал он у своего товарища. — Нахальством я объяснить не могу, наш солдат не нахален.

— Совершенно верно, он очень скромен, но уверен в себе и в своем начальнике; солдат привык к тому, что где Суворов, там и победа.

Молодые люди разговаривали, сидя на большом камне у дороги, ведущей в крепость. Длинною лентою тянулись вызванные войска, за ними следовали обозы.

— Вот и коляска какая-то едет, — заметил собеседник Решетова, — в ней какая-то дама… Кто бы это мог быть в такое неподходящее для дамского путешествия время.

Коляска подвигалась все ближе и ближе, она почти поравнялась с камнем, на котором сидели офицеры, как из нее стремительно выскочила молодая девушка и бросилась к Решетову на шею.

— Филипп, милый мой, дорогой, ненаглядный, — лепетала она, обливаясь слезами и прижимаясь к груди молодого человека, — ты у меня теперь один, я совсем сирота…

— Лина, радость моя., как ты сюда попала? — спрашивал Решетов, покрывая жаркими поцелуями лицо и голову молодой девушки.

— Видишь, — указала она на траурное платье, — отец умер, я и отправилась к тебе, чтобы С тобою, мой милый, разделять и труды и опасности, без тебя жить не могу.

Решетов, не помня себя от восторга, бережно взял на руки невесту и донес ее до экипажа.

Неожиданный приезд Лины Глинской привел Суворова в восторг.

’ — Молодец, помилуй Бог, молодец, адмиральская дочка вся в отца… Ну, тебя можно от души поздравить, Филипп Иванович, с такою невестой, — говорил он Решетову.

Когда же первые восторги поулеглись, Решетов и Суворов призадумались, как быть; не говоря о том, что пребывание молодой девушки в крепости во время штурма небезопасно, положение ее и в более спокойное время было бы щекотливо.

Суворов предложил своему адъютанту временно отправить невесту в Гавань глубокую или в Херсон.

— Только не в Николаев, — добавил он. — Там, где светлейший, молоденькой девушке в сто раз опаснее, чем под турецкими ядрами.

Решено было, что Лина в тот же день вечером уедет в Херсон, но она энергично воспротивилась этому решению.

— Там, где ты, там и я, — отвечала она жениху. — Твоя опасность должна быть и моею, убьют тебя — я жить не хочу, да и не буду. Здесь есть церковь, есть и священник. Завтра перевенчаемся… А кто может разлучить жену с мужем? Разве ее место не возле мужа? Разве она не должна делить его труды и лишения? — горячо говорила молодая девушка.

Суворов, взяв ее маленькую выхоленную ручку, вложил ее в руку Решетова и, благословив их, обнял обоих и поцеловал в головы…

Горячая слеза старика упала на лоб молодой девушки.

— Такая и моя Наташа, — промолвил он со слезами в голосе и быстро удалился в свою горенку.

Слезы текли по изборожденному морщинами лицу его, и кто видел его в боях, то тот не узнал бы в этом подавленном горем и тяжелыми воспоминаниями старце бесстрашного полководца.

Долго ходил он быстрыми и нервными шагами по комнате, наконец остановился. Тяжелый вздох вырвался из груди его…

— Боже, Боже, за что лишаешь меня того, что даешь всякому другому, за что ты лишаешь меня семейного счастья, семейных радостей…

Звук орудийного выстрела заставил генерала прислушаться. За первым, последовал второй, третий,, началась канонада.

Суворов преобразился, слезы исчезли, его голубые глаза блеснули энергией, он выпрямился и стал неузнаваем. Теперь он был тем, кем его привыкли видеть солдаты.

— Началось, — молвил он. — Прохор, послать ко мне на бастион ординарца. Филиппа Ивановича не беспокой, скажи ему только, чтобы он поместил Елену Александровну в моей квартире, сам я буду ночевать на бастионе, а завтра для нее можно будет вырыть блиндаж.

Бомбардировка все усиливалась и усиливалась, и вскоре орудийные выстрелы слились в один беспрерывный гул, потрясавший и воздух, и землю.

При первом выстреле Лина Глинская вздрогнула и прижалась к жениху, но быстро оправилась.

— Я не боюсь, милый, — говорила она, — с тобой мне не страшно, с тобой и смерть не страшна, ведь и на том свете мы будем неразлучны.

Вздрогнул при выстреле и Решетов. Этот выстрел призывал его на пост и страшил за судьбу любимой девушки.

— Возьми и меня с собой, милый, — просила его Лина.

— Не могу, дорогая, на бастион взять не могу, да и не имею права.

Явившийся Прохор успокоил молодых людей. Филипп Иванович остался с невестой и перевел ее в домик Суворова, находившийся в большей защищенности от выстрелов. Молодые люди не смыкали глаз почти всю ночь под гром пушечных выстрелов, не приносивших крепости и ее гарнизону никакого вреда. Они провели время в разговорах, строя планы на будущее.

— Теперь, милый, тебе незачем ждать майорского чина; завтра мы муж и жена, мы богаты, не нужно нам ни карьеры, ни славы, дал бы Бог только счастья да спокойную жизнь. Кончится война — уедем в наше Глинское. Ты по-прежнему будешь учить меня литературе и философии, только любить должен больше прежнего… Слышишь, Филипп?

Молодой человек не находил слов и только целовал ручки невесты.

Под утро смолкли выстрелы, и Лина, утомленная дорогой и волнениями встречи, уснула, жених ее расположился в нижнем этаже, в комнатке, занимаемой походной канцелярией Суворова.

Глава XII

1 октября, день Покрова Пресвятой Богородицы, был в то же время храмовым праздником церкви, располагавшейся в крепости. Все генералы и офицеры, свободные от службы, собрались в небольшом храме к обедне. После обедни должно было происходить венчание Решетова и Лины Глинской.

Суворов, как посаженый отец, явился в церковь в полной парадной форме.

Со словами диакона «Благослови Владыко» с турецкого фрегата раздался выстрел, послуживший сигналом к бомбардировке.

Под гром неприятельских выстрелов началось богослужение.

На коленях молились воины, вознося глубокие моления к Царю Царствующих, прося одоления врагов.

Было нечто величественное, возвышающее и укрепляющее дух в этой молитве.

Обедня кончилась.

Жених и невеста подошли к аналою. Гром выстрелов не смущал молодую девушку. Поступь ее была тверда, энергия и решимость светилась у нее во взоре.

— Теперь я твоя и мое место всегда при тебе, — сказала она Решетову, когда обряд кончился.

Начался молебен. В это время к Суворову подошел дежурный офицер.

— Ваше превосходительство, турки высаживаются, — доложил он.

— Не мешать им, не стрелять, пусть вылезут все, лучше сразу покончить, чем по частям.

Сделав распоряжение о сближении резервов, он остался в церкви.

План действий у него был уже готов и по основной мысли походил на принятый им в 1773 году при Гирсове. Недаром он напоминал солдатам про гирсовский бой.

Турки между тем высаживались на самой оконечности косы с шанцевым инструментом и мешками. Поспешно рыли они неглубокие ложементы, наполняли мешки песком и выкладывали их в невысокие бруствера. Ложементы протянулись поперек косы от Черного моря к Очаковскому лиману, свободное пространство загораживалось переносными рогатками.

Между тем молебен в церкви окончился, молодые отправились в дом генерала, где был приготовлен свадебный обед.

Суворов, по выходе из церкви, осмотрел с бруствера расположение турок и, приказав дать ему знать, когда неприятель начнет наступать, сам отправился на обед, к которому собралось около 20 офицеров.

Войска были наготове и расположены в три линии. Первой командовал старый сослуживец Суворова в первую турецкую войну, герой, генерал Рок.

После полудня турки на глазах у русских сделали омовение и начали приближаться к крепости. Им не мешали, только дали знать об этом Суворову. Генерал поспешил на главный бастион, за ним последовали и свадебные гости.

— Умоляю тебя, Линочка, оставайся здесь и молись за нас, — просил Решетов, обнимая молодую жену.

Она не отвечала, молча прижалась к мужу, осеняя его крестным знамением и покрывая лицо поцелуями.

Глаза ее были сухи, в них светилась твердая решимость.

Было уже около трех часов пополудни, когда турки менее чем на версту подошли к крепости, а передовые части под прикрытием берега шагов на 200 приблизились к стенам, тогда Суворов дал знак.

Раздался залп всех орудий. Первая линия быстро двинулась из крепости. Два полка казаков и два эскадрона регулярной кавалерии, стоявшие на другой стороне Кинбурна, обогнули крепость со стороны Черного моря и бросились в атаку на турецкий авангард. В одно мгновение весь авангард был уничтожен, а пехота тем временем гнала турок к ложементам.

Несмотря на губительный огонь 600 орудий неприятельской флотилии, Рок успел уже взять 10 ложементов.

Далее коса суживалась, двигаться было трудно. Турецкий паша, чтобы поднять в своих войсках храбрость, приказал высадившим их судам уйти далеко от берега. Туркам оставалось либо сражаться, либо гибнуть в море, и они в исступлении отчаяния бросились на русских. Сновавшие в турецких рядах с Коранами в руках дервиши подогревали фанатизм, и упорство турок достигло крайнего напряжения.

Генерал Рок, тяжело раненный, был вынесен с поля боя, в войсках произошло замешательство, и они начали отступать, теснимые несравненно сильнейшим противником.

Тщетно старался Суворов ободрить солдат. Лошадь под ним была убита, никто не видел маленького спешенного генерала, а голос его заглушался выстрелами.

Он приходил уже в отчаяние, когда увидел двух человек, держащих в поводу лошадь. Не заметив, что это были турки, он крикнул им:

— Подать коня!

Турки, заметив генерала, бросились на него, но мушкетер Новиков, услышав голос Суворова, крикнул:

— Братцы, генерал остался впереди!

Стремительно ринулся он на выручку, выстрелом свалил одного турка и заколол другого.

Слова «генерал остался впереди», подобно электрическому току, пронеслись по батальонам, солдаты повернули назад и с яростью бросились на неприятеля.

Закипел ожесточенный рукопашный бой, турки устилали трупами землю, и ложементы один за другим стали снова наполняться русскими ротами…

Но успех был непродолжителен. Патроны все израсходованы, батальоны редеют, а турки встречают их перекрестным огнем, турецкие корабли засыпают их бомбами и картечью…

Неприятель, заметив недостаток патронов, набрасывается с удвоенною яростью.

— Филипп Иванович, скачи в крепость, скачи в вагенбург, пусть присылают все, что только можно, — отдает Суворов приказание Решетову.

Но едва адъютант скрылся из виду, как под генералом рухнул конь. Суворов быстро вскочил на ноги, но, пораженный в левый бок картечью, снова падает со стоном на землю…

Нет начальника, нет руководителя, большинство офицеров ранено, и… батальоны в беспорядке, поспешно отступают.

— Боже, пошли мне смерть, чтобы не видеть такого позора!

Но солдаты не видят его, не слышат его слов и торопятся под защиту крепости…

Вдруг, среди сумятицы боя, раздается женский голос:

— Остановитесь! Забыли вы Бога и присягу… Забыли вы, где Суворов, там и победа!

Молодая жена Решетова не в состоянии была выносить мучительной неизвестности. Страшила ее не турецкая канонада, а участь мужа. Она пробовала молиться, но мысли у нее путались, молитва была бессвязна…

Солнце начинало уже садиться, как до ее слуха все громче и громче начали доноситься крики «алла, алла»!..

— Боже мой, — вскричала молодая женщина, — они разбиты, турки наступают.

Опрометью бросилась она во двор, вскочила на стоявшего на привязи казачьего коня и помчалась по направлению выстрелов и криков «алла»!.. Здесь она увидела картину беспорядочного отступления войск и своим криком отчаяния остановила солдат. Имя Суворова придало им новые силы, и они, устыдясь своей минутной слабости, повернули назад.

— Братцы, — кричал товарищам старый мушкетер, — нам ли, старым солдатам, бежать от турок, когда нынче и бабы их не боятся… Срамота, и только! И впрямь Бога забыли.

И мушкетер, бросившись в гущу турецкого строя, стал прокладывать себе дорогу штыком. Отчаянно работали штыками и другие солдаты, расстрелявшие свои патроны. Вскоре и турки и русские смешались в одну бесформенную массу. Турецкая флотилия была вынуждена прекратить канонаду. Прекращение артиллерийского огня еще больше ободрило солдат, сильнее налегли они на неприятеля и заставили его отступать, но отступали турки медленно, упорно отражая натиск.

Лина Решетова, забыв всякую опасность, объезжала место сражения, тщетно отыскивая мужа.

— Филипп, Филипп, — с отчаянием в голосе звала молодая женщина, но в ответ ей раздавались лишь ружейные выстрелы да стоны раненых.

— Братцы, помогите встать, — раздался подле нее слабый, но знакомый голос.

— Боже мой, Александр Васильевич! — с ужасом вскрикнула молодая женщина, соскакивая с коня.

На земле лежал, обливаясь кровью, Суворов.

Лина помогла ему приподняться, усадила его на земле и, взяв у убитого солдата флягу с водою, поднесла ее к запекшимся губам генерала. Старик пил ее с жадностью.

Вода придала ему силы.

— Мужа послал в Кинбурн и в вагенбург за подкреплениями, — успокоил он молодую женщину, — а сам вот… — указал генерал на зиявшую в левом боку ниже сердца рану.

Мигом расстегнула Лина мундир раненого, разорвала сорочку и начала обмывать рану.

— Помогите, голубушка, сесть на коня, — просил Суворов, — пусть солдаты видят меня, пусть знают, что я жив… от этого зависит успех боя…

— Нельзя, Александр Васильевич, вы истечете кровью…

В это время подоспел доктор с фельдшером, и вскоре облако пыли показало, что невдалеке скачет помощь… То была конная бригада, которую Решетов вел из вагенбурга, пехота бегом следовала за кавалерией.

Решетов пришел в ужас, увидя жену на поле сражения. Упав перед ней на колени, он обнимал и целовал ее ноги, умоляя возвратиться в Кинбурн.

— От тебя, Филипп, никуда; ты не понимаешь, чего от меня требуешь, — энергично протестовала молодая женщина. — К тому же ты видишь, что я здесь нужна — кто будет ухаживать за раненым генералом.

Решетов не мог возражать против таких доводов. Перекрестил жену, поцеловал ее и помчался догонять бригаду, чтобы передать ей приказания генерала.

Доктор между тем кончил перевязку, во время которой Суворов несколько раз впадал в обморочное состояние.

— Рана тяжелая, картечная, — сказал доктор, — но не опасная.

— Я могу, следовательно, на коня? — спросил пришедший в себя Суворов. — Раз вы добровольно отдали себя под мою команду, милая барыня, так извольте исполнять все мои приказания, как и все солдаты, — мягко сказал он Лине, садясь на коня, и сейчас же добавил энергично: — Я вам приказываю остаться при перевязочном пункте.

Лине в свою очередь пришлось подчиниться приказанию генерала.

Через несколько минут он был уже в чаще боя.

Войска, увидя своего любимого начальника, ожили духом, силы их удесятерились, и они еще плотнее налегли на турок, отнимая у них ложемент за ложементом. Вскоре они были вытеснены из всех ложементов. Легкоконная бригада била их с фронта, пехота теснила справа, казаки рубили слева. Суворов скакал с фланга на фланг, всюду ободряя сражающихся.

Неприятель очутился в тисках, в это время Суворов был снова ранен ружейною пулею в левую руку, но на рану не обращал внимания. Подъехал лишь к берегу, где есаул Кутейников промыл ему руку водой и перевязал своим галстуком. Несмотря на то что турки бросались на напиравших русских как тигры, они были скучены на пространстве длиною полверсты и представляли собою верную мишень для русской артиллерии.

В отчаянии они бросились в море и гибли тысячами, спустившаяся на землю ночь спасла остатки десанта от гибели, но не дешево досталось ему спасение. На другой день турецкие суда увезли 700 человек из всего десанта: он превышал во время высадки 5 тысяч человек.

Глава XIII

Взошедшее на другой день солнце застало русские войска выстроившимися на косе лицом к Очакову.

Очаковские турки, деморализованные поражением, с ужасом и недоумением смотрели на построение войск, ожидая с их стороны высадки, но правоверные ошиблись.

Войска собрались для того, чтобы на виду у неприятеля вознести Господу молитву за дарованную победу.

В это утро с Суворовым случился обморок, бывший последствием потери крови, но придя в сознание, он просил доктора дать какое-нибудь возбудительное средство.

— Войска должны меня видеть бодрым и здоровым, — объяснял он окружающим и, действительно, бодрым явился он перед фронтом. Он поздравил войска с победою, разговаривал с отдельными солдатами и офицерами. — Видите, ребятушки, что бьет не сильный, а правый. На нашей стороне правда, с нами и Бог. Нас три тысячи, а турок до шести с лишком.

Собравшееся духовенство всех полков отслужило благодарственный молебен. Когда певчие запели «Тебе Бога хвалим», весь отряд, точно по команде, опустился на колени, и тысячи голосов вторили певчим.

Минута была торжественная, и «Тебе Бога хвалим» далеко неслось по морю и лиману, наводя страх на очаковских турок.

Кончился молебен, и солдаты окружили со всех сторон Елену Александровну Решетову. Они целовали ей руки, платье, ноги.

— Милая, хорошая барыня, ангел ты наш, спасла ты нас, напомнила нам о присяге, да благословит тебя Царица Небесная.

Лина была и сконфужена, и тронута таким выражением солдатской благодарности, тем более что к ней присоединилась благодарность всех офицеров отряда и самого Суворова. Молодая женщина сделалась героем дня, и если ее имени не сохранила история, так это объясняется тем, что в те времена офицерские жены, переодетые в солдатское платье, нередко сопутствовали мужьям в походах, нередко участвовали и в сражениях, несмотря на то что воинский устав и в те времена не допускал присутствия женщины в действующем отряде. Но ведь те времена и замечательны тем, что никогда закон так часто не обходили и не нарушали, как тогда. На такие нарушения смотрели сквозь пальцы.

Пересилив себя, Суворов крепился все утро, но в полдень слег в постель и потерял сознание. Елена Александровна не отходила от раненого и сделалась неутомимой сиделкой, помогая в то же время мужу вести служебную переписку. Турки больше не беспокоили крепость.

После описанных нами событий прошло 9 месяцев. Суворов за это время совершенно оправился от ран, успел несколько раз разбить турецкий флот, но суворовские победы не приносили много пользы, так как имели характер обороны. Для того чтобы закончить успешно войну, нужно было наступать, но Потемкин медлил, все его поступки и распоряжения отличались нерешительностью, несколько раз Суворов настойчиво предлагал ему штурмовать Очаков, но главнокомандующий не решался.

«Я на всякую пользу руки тебе развязываю, — писал он Суворову, — но касательно Очакова попытка неудачная может быть вредна…

Я все употреблю, надеясь на Бога, чтобы он достался нам дешево; потом мой Александр Васильевич с отборным отрядом пустится предо мною к Измаилу… Подожди до тех пор, пока я приду к городу».

Позднее, когда 17 июня Суворов истребил почти весь флот Гассана-паши, он надеялся, что Потемкин предпримет штурм Очакова. Но не так думал светлейший. По его мнению, Очаков, свидетель такого страшного погрома, должен будет сам сдаться, хотя он и не подошел еще к городу.

«Мой друг сердечный, любезный друг, — писал он Суворову. — Лодки бьют корабли и пушки заграждают течение рек. Христос посреди нас. Боже, дай мне найтить тебя в Очакове; попытайся с ними переговорить; обещай моим именем целость, имения, жен и детей. Прости, друг мой сердечный, я без ума от радости!»

— Не знаю от радости или от безделья, но действительно без ума, — говорил Суворов желчно, читая письмо главнокомандующего. — Только безумный может ожидать сдачи сильной крепости, не предпринимая против ее ничего.

Однако он исполнил приказание главнокомандующего и послал Решетова для переговоров к очаковскому паше.

Турецкий комендант печально улыбнулся.

— Я понимаю, что мой друг, генерал Суворов, посылая мне через вас такое предложение, исполняет одну лишь формальность, — сказал он посланнику. — Он уверен заранее в моем ответе, тем не менее передайте генералу, что очаковский гарнизон будет сражаться до последней возможности.

Ответ очаковского паши указал Потемкину на необходимость осады, и вначале июля он, прибыв из Николаева, окружил крепость, вызвав для командования левым крылом осаждавших Суворова.

Осада потянулась медленно, вяло и была похожа скорее на блокаду.

Потемкин, в ожидании сдачи крепости, не предпринимал ничего, хотя в главной квартире его кипела неутомимая деятельность. Но деятельность эта была особого рода.

Адъютанты и, главным образом, полковник Асташев выбивались из сил, чтобы развлечь главнокомандующего, на которого хандра стала находить все чаще и чаще.

Балы сменялись балами, концертами и спектаклями. Певцы, певицы и музыканты приглашались из Вены и Парижа; целые обозы гастрономических припасов тянулись к Очакову. Можно было подумать, что светлейший собирается праздновать победу и заключение выгодного мира.

Потемкин, окруженный блестящею свитою и толпою знатных иностранцев, жил по-царски.

В описываемый нами день 25 июля, утром, в квартире потемкинского секретаря, генерала Попова, собрался за утренним чаем весь многочисленный штаб главнокомандующего. Все были в хорошем расположении духа, что свидетельствовало о бодром настроений светлейшего.

— Спасибо тебе, Асташев, — говорил один из потемкинских адъютантов молодому полковнику, — выискал итальянскую маркизу и отогнал хандру от светлейшего.

— От светлейшего отогнал, да на себя нагнал, — смеялся другой офицер. — Видишь, что сам Асташев ходит точно в воду опущенный, задела итальянка его сердце, а сама того… смотреть на него не хочет.

— Полно говорить глупости, — вспыхнул Асташев.

— С каких это пор правду стали называть глупостями? Да ты не, сердись… Эк, обидное сказал: задела за ретивое. Да кого она не задела? Меня, думаете, не задела, а Горчакова не задела?.. Небось и он вздыхает… — указал говоривший глазами на Попова. — Всех она, брат, задела, всем вскружила головы. Да беда — не для нас она…

— А я вам скажу, господа, как ни красива ваша маркиза де Риверо, — вмешался в разговор юный офицерик, а далеко ей до Елены Александровны Решетовой, даром что ваша итальянка соловьем заливается. Елена Александровна — русская красавица, герой… Может статься, не споет так, как ваша маркиза, да зато в другом маркизе не угнаться за ней.

— Эк, куда хватил, — вмешался в разговор сам Попов, Елена Александровна ведь замужняя женщина, разве можно в чужую жену влюбляться…

— Влюбляться? Не знаю, а любить можно, а такую женщину, как Елена Александровна — должно. Повторяю вам, она герой. Кабы не она, чтобы с нами на Кинбурнской косе было… а маркиза…

При этом говоривший посмотрел на Асташева.

— Ну, что маркиза? Говорите молодой человек, — сказал с иронией Асташев.

— Маркиза… она враждебно относится к Елене Александровне.

— Вздор вы говорите, молодой человек.

Офицер не возражал, но улучив удобную минуту, он шепнул Попову на ухо:

— Она шпионка!

— Тс… — отвечал генерал. — Полноте, господа, пререкаться из-за дам, — обратился он к собравшимся. Хотя до вечера времени осталось еще много, да и дела у вас не мало. Смотрите, чтобы праздник вышел на славу. Фейерверки у вас готовы? — обратился он к одному из адъютантов и, получив утвердительный ответ, стал отдавать дальнейшие приказания. — Смотрите, Трофимов, чтобы повара у вас не перепились… транспорт с вином пришел?

— Пришел, ваше превосходительство.

— Ну с Богом, господа, за дело, а ты, Путилин, останься здесь, ты мне еще нужен, — обратился он к молоденькому офицеру.

Попов остался наедине с Путилиным и, убедившись, что их никто не слышит, подошел к нему вплотную.

— Ты назвал маркизу де Риверо шпионкой. У тебя есть тому доказательства или ты только так, взболтнул на ветер?

— Я в этом уверен.

— Уверенности, голубчик, мало, нужны доказательства… Доставь ты мне доказательства, и я озолочу тебя, — нервно говорил потемкинский секретарь.

— Выслушайте меня, ваше превосходительство, и судите сами. Вы знаете Вендерова?

— Ну, знаю. Это крещеный турок.

— Да, недавно крещеный. Он не успел еще привыкнуть к своему православному имени и все смотрит волком в лес… больно он мне подозрителен. Не верю я вероотступникам и изменникам. Сегодня он изменил своим, завтра изменит нам. Одним словом, у меня к нему возникли подозрения, и я стал за ним наблюдать… Мне казалось, что он по ночам бывает в Очакове, правда, поймать его не удавалось, но я стал следить за ним зорче… Третьего дня я отправился в Очаковскую бухту поудить рыбу, но не успел закинуть удочку, как вижу: Бендеров шатается по берегу… Я сейчас же спрятался между двух больших камней. Щель была глубока, я забрался подальше, чтобы он в темноте меня не заприметил. На мое счастье, Бендеров подошел к камням и присел у самого входа в щель. Сижу и не шелохнусь, только слышу удары конских копыт, вскоре и женский голос.

— Я только на минутку, — говорила Бендерову маркиза по-французски. — Вот это, — и она что-то сунула ему в руку, вероятно, письмо. — Непременно нужно передать Гассан-паше сегодняшнею ночью, да скажите ему, я написать не успела, что Потемкин на днях посылает агента в Париж за планами крепости. Минировали ее французы, и он надеется купить там планы.

— Все будет исполнено в точности, — отвечал этот мерзавец.

— Торопитесь же, это в ваших интересах. Знаете, кого Потемкин посылает в Париж? Суворовского адъютанта Решетова. Если он уедет — увезет жену — ваше дело тогда пропало.

— А когда Решетов уедет?

— Не позже, как через неделю.

— Ну, до этого времени я все обделаю.

— Торопитесь же! — и маркиза пустила коня в галоп, за нею следовал казак…

Попов задумался.

— О том, что ты видел и слышал, — сказал он Путилину, — никому ни слова. За маркизой и Вендеровым смотри зорко, и если опять увидишь, что она будет передавать письмо — отними, хотя бы силою, и передай мне, а пока прощай.

Глава XIV

Стоило появиться Потемкину в степи, как в пустынной дотоле местности точно по щучьему велению вырастали дворцы, раскидывались сады. Так было и под Очаковом. В окрестностях его главной квартиры появились не только наскоро сделанные деревянные дома для свиты, но и большой деревянный дворец, известный в лагере под названием Храма Развлечений.

Здесь давались балы, обеды, концерты.

На другой день после описанного разговора Путилина с потемкинским секретарем, светлейший устраивал в Храме Развлечений бал, которым желал почтить героя Кинбурна, Суворова, на днях разгромившего турецкий флот.

Главнокомандующий, вообще ценивший Суворова высоко, оказывал теперь ему особенные знаки своего внимания. По его совету, императрица наградила Суворова орденом Андрея Первозванного, крупной денежной наградой и прислала очень любезное собственноручное письмо, в котором писала «чувствительны Нам раны ваши».

Хандривший до того времени Потемкин, желавший было отказаться от командования армией и передать ее Румянцеву, ожил теперь духом, хотя, впрочем, злые языки объясняли перемену в светлейшем не суворовскими победами, а чарами красавицы маркизы де Риверо, итальянской певицы, приглашенной Асташевым для развлечения главнокомандующего.

Маркиза, явившаяся в главную квартиру певицей, вскоре приобрела там большое значение и совершенно подчинила влюбившегося в нее Потемкина своему влиянию. Красавица задавала всему тон, и все плясало по ее указке. Не нравилась такая жизнь старым боевым генералам, не привыкшим смешивать дела с бездельем, но перед всесильным временщиком все безмолвствовало, один лишь Суворов изредка позволял поднимать свой голос, но безуспешно. Суровый голос храброго солдата заглушался более нежным, мягким голоском сирены.

— Я не спорю, — говорила маркиза де Риверо Потемкину за завтраком в день празднества, — что Суворов крепость возьмет штурмом, я не сомневаюсь ни в нем, ни в ваших солдатах, князь, но главнокомандующий на взятие крепости должен смотреть шире, чем его генералы — потомство и история будут считаться не с вашими подчиненными, князь, а с вами, а история неумолима, она не простит вам лишнего кровопролития. Зачем тратить тысячи человеческих жизней, когда крепость можно вынудить к сдаче осадою.

— Это и мое мнение, дорогая маркиза, — отвечал Потемкин, — но императрица настаивает, Суворов не отстает.

— Будьте тверды, князь Суворов не должен забывать, что вы его начальник… Соберите, наконец, военный совет.

Потемкин только вздыхал. Он знал, что постановление совета развяжет ему руки и оправдает его перед государыней. Но оправдает ли его перед собственной совестью?..

Он предчувствовал, что генералы, зная его мнение, ему же в угоду выскажутся в том же духе, один лишь Суворов останется при своем мнении, а мнение Суворова для него важнее всех генералов, вместе взятых… Как бы он хотел послушать совета этого храброго, честного старика; но что если на этот раз он слишком на себя понадеялся, если на этот раз военное счастье отвернется от него… и нерешительность овладевала князем, мысль о штурме он старался отгонять прочь.

— Авось турки сами сдадутся, — заметил он пришедшему во время завтрака принцу де Линю.

Тот саркастически улыбнулся.

— Не знаю, сдадутся ли, — отвечал принц, — но по крайней мере, теперь узнал, что слово «авось» у вас, у русских, великое слово. Это та каменная гора, на которую возлагаются все надежды…

— Вам, очевидно, принц не нравится это слово?

— Не могу этого сказать, я бы охотнее слушал другое слово: courage.

Потемкин весь вспыхнул, но ничего не ответил и перевел разговор на посторонние предметы. По-прежнему был любезен с принцем, а по окончании завтрака приказал своему штабу готовиться к рекогносцировке.

— Надеюсь, дорогой принц, — обратился он к де Линю, — вы не откажетесь принять участие в рекогносцировке крепости, равно как дать ваши советы.

— Не только в рекогносцировке, но и в штурме, — с живостью отвечал принц. — Разрешите, князь, взять с собою и моего сына.

Через час Потемкин в сопровождении громадной свиты скакал к очаковским стенам. Турки открыли по скачущим губительный огонь. Гранаты и бомбы осыпали штаб Потемкина, вырывая из рядов его конвоя и людей и лошадей, но светлейший, как бы игнорируя опасность, шутил с окружавшими и, подъехав на расстояние 300 шагов к крепости, внимательно начал смотреть в зрительную ’ трубу. Несколько офицеров из его свиты было переранено и убито, но светлейший не замечал опасности, и лишь тогда, когда граната сразила наповал находившегося при нем дежурного генерала, он повернул коня к лагерю.

— Видите ли, дорогой принц, — говорил он по дороге де Линю, — слово «courage» знакомо и нам, у нас оно называется храбростью, которой свидетелем вы были только что. За свой счет я имею право быть храбрым, но за счет армии — никогда. Вы сами видели очаковские стены, видели их артиллерию и должны согласиться, что проявление храбрости с моими силами было бы безумием.

Принц хотя и не разделял взгляда — главнокомандующего, но не возражал ему.

Доказав личную свою храбрость, Потемкин в хорошем расположении духа возвратился к себе. Дома его ожидала записка маркизы де Риверо, приглашающей князя к себе по неотложному делу.

— Вы знаете, дорогая маркиза, — говорил он, входя к певице, — что не только неотложное дело, но малейшее ваше желание — и я весь в вашем распоряжении.

Но молодая женщина надула губки.

— Я на вас сердита, вы совсем не думаете обо мне, да, впрочем, что я для вас — игрушка, забава минутной прихоти, обо мне говорить не будем, но вы не думаете и о ваших обязанностях…

— Бог знает, что такое, дорогая маркиза, вы положительно не в духе.

— Есть от чего. Не знаю, как посмотрели бы вы, если бы любимая вами женщина делала то, что делаете вы.

— Что же я делаю непозволительного, моя милая?

— Вы рискуете жизнью из-за того, что какой-то старый болтун вздумал делать вам туманные намеки насчет храбрости. Вы пожелали доказать ему, что вы не трус — это недостойно вас, главнокомандующего, государственного человека. Люди, подобно вам стоящие на высоте, не должны рисковать своею жизнью, их жизнь нужна государству.

Потемкин улыбался.

— Я нисколько не удивлюсь, если вы завтра же пошлете всю вашу армию на штурм и положите ее на месте до одного солдата только для того, чтобы показать болтуну де Линю, что русские умеют умирать. Задача государственного человека заключается не в умении умирать, а в умении жить с пользой для своего государства и отечества.

— Полно, мой ангел, не сердитесь, — целовал светлейший ручки хорошенькой женщины, — помиримтесь. Сознаю, что я погорячился, самолюбие мое было задето, но вы прекрасно знаете, что жизнью солдат я дорожу и не стану ими жертвовать, пока не настанет время, а время еще не настало.

— Дайте мне слово, что вы больше не будете рисковать собою, — со слезами на глазах говорила певица, с мольбою протягивая к нему руки.

— Даю, даю торжественное обещание, — отвечал, смеясь, Потемкин, заключая красавицу в свои объятия.

— Ах, Боже мой, я и забыл, что меня ожидает Александр Васильевич Суворов.

— Опять этот противный старик, опять он будет сбивать вас с толку и, я уверена, заставит согласиться на штурм.

— У Потемкина своя голова, здесь царит только его воля, и никто не может его заставить, — гордо отвечал главнокомандующий, поднимаясь во весь рост.

По уходе светлейшего драпировки зашевелились, и из-за них вышел Бендеров.

— На сегодня опасность вы отклонили, маркиза, — сказал он фаворитке, — вы задели самолюбие князя. Но за завтра я не отвечаю. Употребите все усилия, чтобы удержать главнокомандующего от штурма хотя бы на две недели. Гассан-паша просит только две недели, в это время к нему будут доставлены подкрепления.

— Вы видите, я делаю все, что от меня зависит. Пусть же и Гассан-паша предпримет что-нибудь со своей стороны. Пусть покажет Потемкину, что не боится его. Сегодня ночью самый подходящий случай. Генералы и офицеры будут на балу, армия останется без начальников, и если Гассан-паша сделает, как я ему писала, вылазку, он отодвинет штурм на долгое время.

— Паша уже приготовился к вылазке, — отвечал перебежчик.

Глава XV

Храм Развлечений блещет огнями, звуки музыки льются в тихом ночном воздухе, в открытых окнах мелькают танцующие пары. Веселится Потемкин со всей своей многочисленной свитой, не чуя возле себя измены, один только секретарь генерал Попов чувствует не по себе и тревожным взором обводит танцевальный зал.

— Не видел Вендерова? — спрашивал он Путилина.

— Нет, видел его в начале бала, он о чем-то шептался с маркизой и вскоре исчез.

— В том и дело, что исчез, — тревожился Попов, — я посылал за ним в лагерь, но и там его не нашли.

— Голову даю на отсечение, если он, окаянный, не в Очакове, — вскричал Путилин, — готовит какой-нибудь сюрприз… Нужно предупредит светлейшего.

— Гм… Ладно, времени терять нечего, я сейчас же предупрежу князя, а ты немедля отыщи Елену Алексеевну Решетову и, не вдаваясь в подробности, попроси ее от моего имени, чтобы эти дни она одна никуда не удалялась и по возможности держалась около мужа…

В то время как потемкинский секретарь условливался с молодым офицером, сзади них за кадкам с померанцевыми деревьями мелькнуло платье маркизы де Риверо. Она с несвойственной ей поспешностью направилась к тому месту, где Потемкин разговаривал с принцем де Линь. Ее высоко вздымавшаяся грудь, ее испуганный взгляд изобличали в ней сильное душевное волнение. «Боже мой, Боже мой, — повторяла она про себя по-итальянски, — едва не погибла… нужно предупредить…» — и, подойдя к Потемкину, она попросила минуту разговора наедине.

— Что с вами, дорогая маркиза, вы взволнованы, что такое случилось? — с участием спрашивал главнокомандующий.

— Измена, князь, измена, — задыхаясь, проговорила певица.

— Измена! Где?

— Здесь, князь. Изменник — ваш крестник Бендеров.

— Маркиза, вас ввели в заблуждение.

Певица улыбнулась.

— Слушайте, князь, вот уже полчаса, как я ищу вас. Полчаса, может быть, час тому назад Бендеров просил меня выслушать его наедине по очень важному делу… Я провела его под померанцы. То, что он мне сказал, повергло меня в ужас… я хотела кричать, звать вас, генералов… но он достал из-за пояса пистолет и сказал, что разможжит мне голову, если я только открою рот.

— Что же он вам сказал? Говорите скорее, маркиза.

— Он предлагал мне от имени очаковского коменданта десять тысяч червонцев за то, чтобы я… ну словом, чтобы я отвлекла ваше внимание от войск, чтобы я незаметно всыпала в ваш бокал какой-то сонный порошок… я с Суворовым он обещал сам управиться… Турки утром должны сделать вылазку… Я схватила его за руку и хотела крикнуть, но он показал мне пистолет… «Я ухожу от вас навсегда, маркиза, к моим братьям, — сказал он, — но если вы скажете хотя бы кому бы то ни было слово о том, что я вам сказал, раньше как через полчаса после моего ухода — вам несдобровать… Мой сообщник здесь, он будет следить за вами и вонзит в вас кинжал…» Боже мой, не теряйте ни минуты, дорогой князь!

— Ваша светлость, нам изменили, — обратился к Потемкину подошедший в это время Попов.

— Знаю, знаю, изменник бежал, турки собираются сделать вылазку, — отвечал Потемкин, не замечая презрительного взгляда, каким Попов окинул его фаворитку. — Разыщите Александра Васильевича Суворова и предупредите его, — продолжал светлейший, — этот мерзавец Бендеров покушается на его жизнь.

Попов был озадачен таким оборотом дела и пошел исполнять приказания главнокомандующего. В это время со стороны лагеря раздались ружейные и пушечные выстрелы и вскоре заглушили звуки музыки… Через минуту зал опустел… Главнокомандующий со своим штабом, генералы и офицеры мчались в лагерь к своим частям, в Храме Развлечений остались лишь испуганные дамы да прислуга…

Получив от Вендерова сведения о предстоящем празднике, комендант Очакова решил сделать вылазку. Он уверен был, что застанет армию врасплох, и считал победу обеспеченною… Бендеров обещал подсыпать в питье Суворову снотворный порошок, но паша, чтобы действовать наверняка, решил ударить сперва на левый фланг русского расположения, которым командовал Суворов, и разбить войско до прибытия генерала. Поэтому на рассвете, когда, по его предположению, Суворов должен был быть еще на балу, он направил на левый фланг сильный отряд пехоты.

Тихо пробрался двухтысячный отряд берегом лимана, незаметно лощинами подошел он к русским постам и стремительно напирал на пикет бугских казаков, сбил его и двинулся дальше… Но очаковский комендант ошибся в расчете, надеясь на отсутствие Суворова. Герой Кинбурна покинул бал далеко до полуночи и находился при своих войсках.

— Попрыгать и я люблю, — говорил он по дороге своему адъютанту Решетову, произведенному за кинбурнский бой в капитаны, — да только не теперь, воевать так воевать, танцы во время войны — шутовство неприличное. Вот увидишь, чем все это кончится… ты думаешь, что турки не знают, чем мы теперь занимаемся?.. Мы к ним не идем, так они к нам придут… Гасан-паша не такой генерал, чтобы не воспользоваться случаем, попомнишь мое слово, а теперь нужно осмотреть пикеты.

И Суворов, объехав все сторожевые посты и наказав часовым, чтобы зорко следили, лег спать не раздеваясь…

Едва услышал он выстрелы, как вскочил на коня и, взяв два батальона фанагорийских гренадер, бросился на турок. Завязался упорный бой… Пересеченная местность благоприятствовала неприятелю, к которому все прибывали и прибывали подкрепления.

Полковник Золотухин, видя критическое положение генерала, бросился к нему на помощь с другим батальоном, за ним подоспели новые, и турки, выбитые с позиции, увидев Суворова, с ужасом бежали к своим ретраншаментам… Уже совсем рассвело… Суворов, ободренный победой, гнал турок без передышки.

— Сам Бог посылает нас на штурм, ребятушки, — кричал он солдатам… — Береги патроны, работай штыком…

— Ваше превосходительство, главнокомандующий приказывает воротиться, — кричал ему посланный Потемкиным адъютант.

Суворов показывал вид, что не слышит и не замечает адъютанта.

— Вперед, ребятушки, вперед, чудо-богатыри, кинбурнские герои… за вас матушка царица и вся Россия молится…

— Светлейший приказывает остановить бой, — кричал новый адъютант Потемкина, но и его не видел Суворов.

— Порадуйте нашу матушку царицу, ребятушки, преподнесите ей Очаков…

— Ура, ура… — кричат в ответ солдаты и рвутся вперед. Турки смущены, они не ожидали такого оборота дел… Думая разбить левый фланг русских, они теперь подвергли опасности свой правый фланг и стали поспешно стягивать к нему подкрепления… Потянулись турецкие значки слева направо, видит принц де Линь, что левый фланг турок беззащитен.

— Теперь, князь, теперь или никогда, — с жаром говорил он Потемкину, с беспокойством наблюдающим в зрительную трубу за боем.

— Атаковать, штурмовать, и через полчаса Очаков будет ваш, — говорил он Потемкину, но тот и слышать не хочет.

— Ни за что, ни за что, это напрасная трата людей… как смел Суворов без моего приказания переходить в наступление!.. Сходи к нему, — приказывает он адъютанту, — скажи, что я приказываю прекратить бой.

И скачут адъютанты один за другим, но безуспешно, бой не прекращается, а разгорается с новою силою… Вот уже русские батальоны у турецких ретраншаментов.

— Боже мой, — вскрикивает Потемкин, — да он с ума сошел, штурмовать хочет!.. Скачите к нему и скажите, что я спрашиваю, как он осмелился не исполнить моих приказаний, — обращается главнокомандующий к дежурному генералу Рахманову.

Между тем батальоны подошли к ретраншаменту вплотную; еще минута, и они бросятся на штурм… в ретраншаменте суматоха.

— Вот он, вот он, стреляй в него, — указывает беглец Бендеров стрелку на Суворова. Турок приложился, раздался выстрел… Суворов пошатнулся в седле и схватился за шею, из которой текла кровь… Пуля, пройдя через шею, остановилась в затылке.

— Пожалуй, рана смертельная, — сказал он Решетову. — Господи, помилуй и спаси армию… скажи генерал-поручику Бибикову, что я передаю ему команду и прошу отводить батальоны в лагерь.

Отдав приказание, Суворов поскакал на перевязочный пункт и послал за священником, но доктор, осмотрев рану, успокоил его. Она была хотя и тяжела, но не опасна. Усадив раненого на камень у ручья, доктор принялся за перевязку.

Не успел еще он окончить ее, как прискакал генерал Рахманов с грозным вопросом светлейшего.

Суворов, выслушав посланного, отвечал ему:

Я на камушке сижу,

На Очаков я гляжу…

А батальоны между тем, узнав о тяжелой ране своего любимого начальника, отступали в полном беспорядке.

Глава XVI

Так кончилась турецкая вылазка 27 июля. Потемкин не воспользовался удобным случаем, пренебрег советом принца де Линь и не только потерял возможность взять Очаков, но и лишился такой крупной боевой силы, какую представлял из себя Суворов.

Едкий ответ героя Кинбурна привел его в ярость, он послал ему резкое письмо, после которого Суворов оставаться под Очаковом больше не мог и переехал в Кинбурн, как объяснял в официальном донесении, чтобы иметь наблюдение за турецким флотом и по взятии Очакова не пропускать его в Лиман. Рана была тяжелая, тем не менее выносливый старик быстро поправлялся, хотя и испытывал душевные муки. Все попытки его примириться с Потемкиным были безуспешны. Всесильный временщик чувствовал себя уязвленным; задетый в своем властительном самолюбии, он не мог примириться даже с таким полезным для него человеком, каким был Суворов. Он даже не отвечал на суворовские письма Видя, наконец, что примирение с Потемкиным невозможно, Суворов решил уехать на воды, чтобы окончательно поправить здоровье, но и этому не суждено было осуществиться, его ожидали новые раны, новые страдания.

18 августа, едва раненый успел оправиться, в Кинбурне раздался утром страшный удар, за ним последовал другой, третий, и густая туча порохового дыму повисла над крепостью. Взорвало лабораторию, где без ведома Суворова, по приказанию коменданта, изготовлялись бомбы для очаковской армии. Бомбы и гранаты разбросало во все стороны, и они начали разрываться одна за другой.

Вскочив со стула, Суворов побежал к двери, в это время в комнату влетела бомба, разорвалась, своротила часть стены и разбила в щепы кровать, кусками оторванной щепы ранило больного.

В крепости в это время происходил страшный переполох, всюду были убитые и раненые…

Генерал был вынесен в поле, там сделали ему перевязку.

Не воспользовался Потемкин удобным случаем, и осада пошла черепашьим шагом. По-прежнему всесильный временщик развлекался, и, казалось, осада Очакова являлась только одним из номеров увеселительной программы светлейшего. Омрачали его настроение лишь письма раненого Суворова. Незлопамятный по природе Потемкин не мог, однако, простить Суворову его самостоятельности, и на письма героя Кинбурна не отвечал. Правда, и Суворов в своих письмах, стараясь умилостивить разгневанного Потемкина, нет-нет и ввертывал резкое словцо правды, а правду известно, как любят… отношения их не улучшались, и Суворов, потеряв надежду на примирение, едва поправился, как уехал лечиться в Кременчуг.

Маркиза де Риверо хотя и избежала грозившую ей опасность, все-таки чувствовала себя как на вулкане. Правда, Путилин был убит, но генерал Попов, лицо, приближенное к Потемкину, был жив и мог погубить ее в любое время. Пока он ничего не предпринимал, но молодая женщина чувствовала, что он за ней наблюдает, действия ее были связаны, и она поджидала только случая, чтобы покинуть лагерь. Но случай представился не скоро. Прошло лето, наступила глубокая осень, сырая, дождливая, а осада не несла успеха. Ненастная погода начала разгонять собравшихся при главной квартире иностранцев и дам. Потемкин, рыцарски относившийся к дамам, согласился с тем, что маркизе неловко оставаться одной в лагере, и отпустил ее, взяв слово, что весной она снова возвратится.

Опустела главная квартира. Угрюм и мрачен стал Потемкин, по целым дням он не говорил ни слова, и несмотря на то что бреши и обвалы в крепостных стенах сами приглашали его на штурм, он все медлил. Наступила, наконец, лютая зима, которой не знавали раньше старожилы. Снега выпали глубокие, морозы доходили до 20 градусов, и солдаты коченели в своих землянках… Потемкин все медлил. Не выдержали, наконец, исстрадавшиеся воины, дождались посещения лагеря главнокомандующим и сами обратились к нему с просьбой вести их на штурм.

— Не беспокойтесь, ваша светлость, — кричали ему со всех сторон, — не посрамим славы отцов наших, не запятнаем знамен российских, Очаков будет наш… генерал-аншеф Александр Васильевич Суворов, дай Бог ему много лет, и не стольких турок бивал…

Достаточно было Потемкину услышать восторженные отзывы солдат о Суворове, чтобы не внять мольбам солдат. Уж больно он чувствовал уязвленным себя в своем властительном самолюбии… Осада продолжалась…

5 декабря к главнокомандующему явился генерал Попов.

Секретарь светлейшего был очень взволнован…

— Ваша светлость, я только что из лагеря… Ропот всеобщий, с минуты на минуту нужно ожидать бунта… Офицеры ничего не могут поделать с солдатами, они…

— Что они?

— Называют вашу светлость изменником.

— Меня?! Дураки, они не понимают того, что их же жизнь берегу.

— Им это говорят и офицеры, но солдаты и слушать не хотят; при штурме, говорят, столько не погибнет, сколько мрет теперь от стужи и болезней.

Потемкин молча ходил по комнате.

— Вот что, нужно отступать на зимние квартиры. Посмотрим, что принесет весна.

— Ваша светлость, солдаты раздеты, провианта осталось на два дня, а до зимних квартир на сотни верст растянулась обледеневшая степь… по ней теперь гуляют снежные бураны…

— Что же по-твоему делать?

— Штурмовать крепость, — глухо произнес Попов, — там и одежда, там и провиант.

— Ладно, — отвечал, подумав, Потемкин, — напиши приказ — завтра штурм…

На другой день, 6 декабря, при двадцати трех градусах мороза был произведен штурм. Он длился только час с четвертью, но был беспощадный, кровавый… Очаков обратился в громадную могилу.

Штурмом и закончилась кампания 1788 года. Как ни враждебно относился в это время Потемкин к Суворову, но при представлении отличившихся к наградам не обошел его. Собственноручно он написал: «Командовал в Кинбурне и под Очаковом, во время же поражения флота участвовал немало действием со своей стороны», и здесь же пометил: «Перо в шляпу». Суворов получил бриллиантовое перо большой ценности с буквою К, а сам Потемкин долгожданный орден св. Георгия 1-го класса и 100 тысяч рублей.

Глава XVII

24 апреля 1789 года у Зимнего дворца был большой съезд. В этот день государыня принимала представлявшихся ей лиц, и поэтому приемный зал был полон. Преобладали по преимуществу военные мундиры, шли военные разговоры. Темою было возобновление турецкой кампании. Потемкин после очаковского штурма приехал в Петербург и до сих пор оставался еще в столице, несмотря на то что турки предприняли уже наступление как на русских, так и на союзных нам австрийцев.

— Как вы думаете, что задерживает светлейшего в столице? — спрашивает немолодой уже генерал у своего соседа.

— Вероятно, «больной зуб», — отвечал тот с усмешкою, — все собирался его выдернуть, да, верно, крепко сидит, не поддается.

— И не поддастся, — тоже с усмешкою отвечал генерал. — Стареть начинает его светлость, а тот — кровь с молоком, — указал он глазами на проходившего молодого красавца, флигель-адъютанта графа Платона Зубова. — Ну, где ему тут управиться…

— Да-а-а-с, — протянул собеседник генерала, — новая восходящая звезда, да только далеко ему до светлейшего… А слыхали, как он старика Суворова обидел.

— Как так, да ведь они в дружбе великой.

— Да, были, а вот с прошлого года светлейший и слышать о нем не хочет. Весь генералитет распределил по обеим армиям, а Суворову не дал никакого назначения…

— Не дело делает светлейший… Что ни говори, а Суворов сила, которой пренебрегать нельзя…

— Да, вот и сам Александр Васильевич, — указал генерал на входившего в приемную Суворова.

Входивший в это время Суворов почтительно раскланялся с проходившим мимо истопником.

На губах присутствовавших мелькала презрительная улыбка.

— Александр Васильевич, отец родной, здравствуйте, — встретил его приветливо только что защищавший генерал. — Что это вы так низехонько с истопником раскланиваетесь, вы меня уж простите, а только генералу-аншефу и кавалеру, герою и с истопником…

— Нельзя, батюшка, нельзя, — отвечал Суворов, пожимая приятелям руки, — я здесь человек новый, меня никто не знает. Нужно заручиться знакомствами. При дворе без поддержки ничего не поделаешь, а мне поддержка нужна, в армии обижают…

— Так не в истопнике же искать поддержки…

— Сегодня он истопник, а завтра — во какой большой человек, и князь, и граф, генерал-адъютант… так лучше уж заблаговременно.

Суворов говорил серьезно, только в его голубых глазах светилась ирония.

— Во многих боях, братцы мои, я бывал, уж и не счесть в скольких, а при дворе мало. Да только в боях я не получил столько ран, сколько получил здесь… вот и стараюсь снискать себе благодетеля.

В зале раздался сдержанный смех, который неожиданно оборвался. Дверь из кабинета государыни отворилась, и вышедший Платон Зубов подошел к Суворову:

—; Ее величество вас ждет, Александр Васильевич, — обратился он к Суворову и провел его в кабинет императрицы.

Государыня, бывшая уже в преклонном возрасте, сохранила прежнюю энергию и веселость.

— Рада, рада вас видеть, дорогой Александр Васильевич, — встретила она поклонившегося ей до земли Суворова. — Не жалуете вы нас, Александр Васильевич, редко показываетесь, ну, а редкий гость в два раза дороже. Мне тем приятнее вас видеть, что лично могу вас поблагодарить за ваши труды и победы.

— Матушка государыня, превыше заслуг награжден я щедростью вашего величества и приехал принести вам мою всеподданнейшую благодарность.

— Я рада, Александр Васильевич, видя вас здоровым.

Суворов вздохнул и повалился государыне в ноги.

— Матушка, я прописной, — сказал он жалобным тоном.

— Как это? — спросила, улыбаясь, императрица, сама поднимая старика генерала.

— Меня нигде не поместили с прочими генералами и ни одного капральства не дали в команду.

Императрица задумалась. Хотя она и не оправдывала Суворова за его самовольный поступок под Очаковом, тем не менее знала ему цену и не хотела лишаться на театре войны такой внушительной фигуры, какую представлял собою Суворов.

— Я вас помирю, Александр Васильевич, с князем Григорием Александровичем, а теперь пока назначу в армию фельдмаршала графа Румянцева… генерал Суворов нам нужен, Александр Васильевич, он еще не одну услугу окажет отечеству, дал бы только Бог ему сил да здоровья, — ласково сказала государыня.

— Всемилостивейшая!.. — только мог выговорить со слезами на глазах Суворов…

С высоко поднятой головой, радостно сверкающими глазами проходил он приемную императрицы.

— Не выдала матушка царица своего верного солдата, — говорил он, приехав к начальнице Смольного монастыря, m-me Лафон, и обнимая свою пятнадцатилетнюю дочь.

— Люби ее, Суворочка, люби ее, дорогая Наташа, и будь ей предана, как я, ее верный солдат.

Маленькая, худенькая девочка, напоминавшая собою больше отца, чем красавицу мать, прижималась к отцовской груди, рассказывая о своей институтской жизни.

— Вот вы, папенька, скоро опять уезжаете, когда-то я вас опять увижу, опять останусь одна.

— Мы с тобой никогда не расстанемся, дорогая Суворочка, всегда будем вместе. Я уезжаю завтра, а все-таки мы будем вместе, ты почаще пиши мне, пиши каждый день, я тоже буду тебе писать. Вот мы и будем каждый день говорить. Ты ведь знаешь, Наташа, моя милая, что тобой одной я живу, твоими письмами… как они облегчали мои страдания, когда я был болен, ранен. Ангел мой, пиши почаще, люби свою начальницу Софью Ивановну — она тебе все равно что мать… Советуйся с двоюродной сестрицей Грушей, худого она не пожелает, а мне пиши и пиши, — говорил старик, покрывая лицо, и голову дочери горячими поцелуями.

На другой день, 25 апреля, он уехал в армию.

В середине июля небольшой отряд австрийских гусар скакал по дороге от молдавского местечка Аджуша к Бырладу. Молодой офицер — начальник отряда — не давал своим гусарам отдыха и лишь менял аллюры с галопа на рысь. Времени терять было нельзя, сильный корпус Осман-паши быстро приближался к Фокшанам, чтобы напасть на австрийцев, силы которых были значительно слабее, и австрийский главнокомандующий, принц кобургский, послал молодого гусарского поручика к Суворову, стоявшему в Бырладе, просить помощи. Турок ожидали с часу на час, оттого посол принца так спешно скакал, не разбирая пути, выбрав кратчайшее расстояние. Отряд уже был вблизи Бырлада, как из-за небольшого пригорка раздались выстрелы и крики о помощи.

Офицер дорожил временем, но, услышав выстрелы, он поскакал со своим конвоем по тому направлению, откуда слышались крики.

Едва гусары обогнули пригорок, как человек восемь конных вооруженных людей, окружавших коляску с проезжими, стремительно бросились в лес. Гусары и не преследовали бегущих. «Очевидно, разбойники, — подумал начальник конвоя, на турок не похожи». И, ускорив аллюр лошади, он поскакал к коляске.

В дорожном экипаже сидели две молодые дамы и молодой человек с рыжими бакенбардами.

— Мы подоспели, кажется, вовремя, сударыни, — сказал офицер, подъехав к экипажу и прикладывая руку к киверу.

— Господин фон Франкенштейн! Вы ли это? — раздался из экипажа радостный крик, и одна из дам приподняла вуаль.

— Маркиза… Маркиза де Риверо! — вскричал с радостью офицер, — сам Бог послал меня к вам… — и он, соскочив с коня, целовал руки молодой женщины. — На вас напали разбойники… Как вы очутились здесь?

— Прежде позвольте вам представить — господин Ричардсон — мой секретарь. Я ехала из Ольвиополя, куда была приглашена, как певица, князем Потемкиным. И вот, когда была уже вблизи ваших войск, австрийской границы, на нас напали разбойники… К счастью, подоспели вы — и мы спасены; грабители успели увезти небольшой дорожный багаж господина Ричардсона и ридикюль моей компаньонки, — указала она глазами на сидевшую рядом с нею молодую женщину.

— Я счастлив, маркиза, я благодарю Бога, что он послал меня… но дальше вам ехать нельзя. Вы рискуете. Вы должны возвратиться и некоторое время выждать при наших войсках, а затем я похлопочу, чтобы вам дали конвой. Теперь же я тороплюсь к русскому генералу Суворову за подкреплениями, и вам придется ехать со мною.

Маркиза сначала протестовала, но молчавший до этого времени Ричардсон поддержал поручика фон Франкенштейна.

— Возвращение теперь бесполезно, — сказал он маркизе по-английски сердитым тоном, как только офицер отъехал от коляски. — С чем мы приедем в Вену? Эти мерзавцы все увезли — все документы были в багаже… Может быть, это и к лучшему… Отряд Суворова для нас будет важнее главной квартиры бездеятельного Потемкина.

— Да, но вы забываете, что Суворова влюбить в себя нельзя, а следовательно, и нельзя заставить действовать так, как это вам надо.

— Кто знает!

Пока австрийские гусары со спасенными ими путниками скакали к Бырладу, разбойники, забравшись в чащу леса, сошли со своих лошадей и начали рассматривать добычу.

Маркиза была права, не признав в них турок. Если бы она была повнимательнее и не так испугалась, то заметила бы, что ограбившие их люди были некто иные, как запорожцы.

— Ну, хлопцы, — сказал, по-видимому, старший из них, — добре мы зробылы, що взялы цю торбу.

— Що же тут доброго, Максыме? Чому ты рад? Одно пысанье, да и тылько… погани цесарци, трясця их матери, не далы забраты и гроши…

— Дурню ты, Иване, гроши туточка, — указал старший на ворох исписанных бумаг.

— Енерал Попов казав, щобы забраты только бумаги, и бильше ничого, — отвечал старший. — Привезем це писанье, енерал даст кучу грошей.

— Енерал енералом, а нимци нимцями, тоди б грошей було бы ще бильше… — вздыхал молодой казак, набивая трубку.

Глава XVIII

Потемкин нервными шагами ходил взад и вперед по своему кабинету в Ольвиополе, секретарь его, генерал Попов, в почтительной позе стоял у стола.

— Да, теперь нет никаких сомнений, — сказал светлейший, останавливаясь перед Поповым. — Но почему вы не предупредили меня раньше?

— Как я мог, ваша светлость? Доказательств у меня не было, были одни только подозрения… В критическую минуту я решился вас предупредить, но маркиза повернула дело так ловко, что я принужден был замолчать. Если вы изволите припомнить, двадцать седьмое июля прошлого года на балу я доложил вашей светлости об измене, но оказалось, что маркиза, подслушав мой разговор с Путилиным и увидя, что изобличена, сама вас предупредила… Что мог я делать… вы мне не поверили бы…

— Да, не поверил бы, ловко она провела меня… но что с ней делать… Того мерзавца, ее секретаря — повесить, но ее, женщину… нельзя… впрочем, я подумаю, как ее наказать, а пока, Василий Степанович, пошли к Суворову приказ задержать их обоих и содержать под строгим караулом впредь до моих распоряжений.

— Это уже сделано, ваша светлость, — отвечал Попов.

— Отлично… но как к вам попали эти документы?

— Будучи уверен, что маркиза прислана к нам шпионить и, уезжая, увозит с собою нужные для английского правительства и турок документы, я выслал вперед Максимчука с десятью запорожцами и приказал им изобразить из себя разбойников.

Светлейший рассмеялся…

— Ну, теперь понимаю, ее попросту ограбили.

— Не совсем, ваша светлость, австрийские гусары помешали, но дорожный мешок вот с этими документами успели захватить.

— Василий Степанович, жалко мне эту женщину, — сказал своему секретарю задумчиво Потемкин, — но… наказать ее я должен… Тебе ее не жалко?

— Нет, ваша светлость, шпионов жалеть нельзя.

— А ее все-таки жалко. Кабы ей удалось убежать!

Попов улыбнулся. Он прекрасно понимал своего начальника, но делал вид, что не понимает.

— Вряд ли ей удастся убежать из-под стражи… Александра Васильевича караульная служба несется строго.

Потемкин не отвечал на замечание своего секретаря и отдал приказ готовиться к выступлению на другой день к Бендерам.

Суворов в ожидании выступления, чтобы его офицеры не скучали от безделья, надумал с ними вести общеобразовательные беседы.

— Как ты думаешь, Филипп Иванович, не дурно было бы познакомить наших офицеров с военной историей да и со многим другим.

Решетов вполне соглашался со своим генералом, что ознакомление офицеров с историей путем бесед принесет немалую пользу, и вскоре у ставки Суворова начали ежедневно собираться не только офицеры, но и генералы. Читалась не только военная, но и всеобщая история, география и даже журналы. Сначала такое времяпровождение очень нравилось офицерам, но когда Суворов стал экзаменовать слушателей, чтобы убедиться в их внимании и интересе к прочитанному, удовольствие исчезло и обязанность посещать чтения и беседы превратилась в тяжелую повинность.

Суворов, не любивший «немогузнаек», с ними не церемонился и распекал, не обращая внимания на чин «немогузнайки», был ли то прапорщик или генерал — солоно ему приходилось от едких сарказмов Суворова.

— Говорят, яйца курицу не учат, вздор, — говорил Суворов. — Быть может, это прежде было, да не теперь, когда куры поглупели… Учи их, Филипп Иванович, учи, — говорил он Решетову, указывая на генералов и бригадиров.

В другой раз, когда один бригадир не мог ответить на один суворовский вопрос, то Суворов его спросил:

— Какая разница между вами и солдатом?

Бригадир молчал.

— Не знаете, так я вам скажу: солдат мужик, его ничему не учили, зато теперь он учится, а вы — дворянин, вас тоже ничему не учили, да и теперь вы ничему не учитесь… Смотрите, как бы солдат ученее вас не сделался… Командовать неученому над ученым — не рука.

Вскоре образовательные чтения так опротивели многим офицерам, что они пускались на разные хитрости, только чтобы избежать генеральской беседы.

Во время одной из таких бесед Суворову доложили, что прибыл посланник от принца кобургского.

Ко всеобщему удовольствию офицеров, чтение было прервано, явился поручик фон Франкенштейн.

Суворов пошел к нему навстречу и вдруг остановился в недоумении.

— Ваша фамилия?

— Поручик фон Франкенштейн.

«Фон Франкенштейн, Франкенштейн, — задумчиво повторял Суворов… — а как похож, как похож… вылитая Стефания, — закончил он мысленно.

— Извините, пожалуйста, вы мне напомнили одно знакомое лицо, но… это игра случая… Да вы немец, а говорите по-русски, как русский?

— Моя приемная мать, графиня Бодени, княгиня фон Франкенштейн, говорит по-русски, у меня был русский воспитатель, да и я по крови славянин.

— Вы сын графини Бодени… — и генерал заключил молодого человека в объятия.

Глава XIX

16-го июля, ночью, форсированным маршем двигался русский отряд по дороге к Аджушу. Дорога была тяжелая, вернее говоря, дороги не было никакой. Отряд торопился и потому должен был идти по кратчайшему направлению, пренебрегая рытвинами и оврагами, ручьями и речонками. Мостов наводить было некогда, реки переходили вброд.

Впереди отряда ехал Суворов с поручиком фон Франкенштейном.

Послав в день прибытия молодого офицера принцу кобургскому лаконичную записку: «Иду. Суворов», он оставил поручика при себе.

Вспомнились ему былые годы, жизнь на Дунае, прекрасная графиня Анжелика, и он находил теперь утешение в беседах с ее приемным сыном. Впрочем, молодой поручик располагал к себе боевого генерала поразительным сходством со Стефанией Бронской.

Полюбился сразу и старик молодому офицеру. Он чувствовал непонятное для него влечение к чужеземцу, что и высказал Суворову со свойственной юности откровенностью.

— Видите, дорогой Александр, что симпатия вызывает всегда симпатию, недаром же имя мы носим с вами одинаковое. Скажите, пожалуйста, — продолжал он, немного помолчав, — нет ли у вас родственников в Польше?

— Не знаю, кажется, нет, хотя я родом поляк. Мать моя умерла в Петербурге, я смутно ее помню… Меня взяла на воспитание княгиня фон Франкенштейн… Так как документов после смерти матери не осталось никаких, то мы и не знаем, есть ли кто у меня из родных или нет… Знаю только одно, что по рождению я дворянин и что желание моей матери было — воспитать меня в России, но судьба распорядилась иначе… Тем не менее я люблю Россию, как свое отечество, и рад сражаться бок о бок с русскими.

Суворов слушал рассказ молодого офицера молча.

Темнота ночи скрывала струившиеся по его лицу слезы… «Похоже на нее, — думал он, — воспитать сына, если он будет, в России и в православии — было ее мечтою…

Неужели… Но нет, она умерла в Кракове, а эта в Петербурге…»

О, как бы он хотел видеть графиню Бодени, как бы хотел расспросить ее о матери молодого человека, наверное, он знает не все, от графини он узнал бы больше…

Неужели это сын милой Стефании… Как бы он был тогда счастлив, он посвятил бы ему всю свою жизнь.

Положим, у него есть сын Аркадий, но его ли это сын — старик нередко сомневался и иногда прямо-таки не верил и не хотел видеть его… Неужели же судьба сжалилась над ним и на старости лет посылает утешение в лице сына любимой женщины, который будет и для него любимым сыном?

В то время как едущий во главе отряда Суворов разговаривал с австрийским поручиком, в коляске, двигавшей в арьергарде, шел оживленный разговор между маркизой де Риверо и секретарем ее Ричардсоном.

— Теперь вы видите, — говорила молодая женщина, — что Суворов — не Потемкин. Как он нас принял?! Я уверена, что он подозревает нас, и хотя он заявил, что сказал в виде шутки, что скоро нас не выпустит, но будьте уверены, что за шуткой у него скрывается какая-нибудь задняя мысль… Я даже боюсь, что на нас напали не разбойники, а подосланные им люди.

— Вы говорите, моя милая, глупости, — раздраженно отвечал сэр Эдвард Ульямс, вместе с чужими бакенбардами принявший на себя и чужое имя.

— Вы говорите глупости! Вы помните, как были одеты напавшие на нас люди?.. Я таких же людей, в таком же одеянии и так же говорящих видела в суворовском лагере.

Сэр Эдвард задумался…

Всю ночь и весь следующий день отряд шел без передышки, и, наконец, к 10 часам вечера, пройдя за 28 часов 50 верст самой дурной дороги, прибыл к Аджушу.

Мигом запылали костры и отряд расположился на ночлег.

Поручик фон Франкенштейн немедленно явился к принцу кобургскому с донесением.

— Вы слишком устали, — сказал принц, — я вас теперь беспокоить не буду.

И на следующий день отправил к Суворову другого своего адъютанта с просьбою сообщить, когда он может принять его, чтобы договориться насчет взаимных действий. Но в ответ получил записку, повергшую его в недоумение. Русский генерал хвалил австрийских гусаров, писал, что счастлив предстоящим знакомством с принцем, но о свидании умалчивал.

Принц послал другого офицера, но того не приняли.

— Генерал Богу молится, — сказали ему.

Выждал принц немного, посылает третьего офицера.

— Если генерал не кончил молиться, подождите, пока кончит, но ответ привезите непременно, — приказывает он.

Но и этот посол возвратился ни с чем.

— Генерал спит, — сказали ему.

Принц выходил из себя. Позвав фон Франкенштейна, он велел ему отправиться к Суворову.

— Вы были счастливее ваших товарищей, — сказал принц, — понравились этому русскому чудаку, быть может, он вас примет… Намекните ему, что я оскорблен его поведением…

Но Франкенштейну ехать не пришлось. В то время, когда принц давал ему инструкцию, от Суворова была получена следующая записка:

«Войска выступают в 2 часа ночи тремя колоннами; среднюю составляют русские. Неприятеля атаковать всеми силами, не занимаясь мелкими поисками вправо и влево, чтобы на заре прибыть к реке Путне, которую и перейти, продолжая атаку. Говорят, что турок перед нами тысяч пятьдесят, а другие пятьдесят — дальше; жаль, что они не все вместе. Лучше было бы покончить с ними разом».

Такая записка, почти приказание, поставила Кобурга в тупик. Он созвал совет из своих генералов и прочитал им записку.

— Суворов осмеливается приказывать вашему высочеству, — с негодованием сказал старший из генералов. — Он забывает, что чином ниже вашего высочества.

— Не в чинах дело, — заметил принц. — Суворов опытнее меня и вправе давать указания, не для этого я вас созвал, господа. Я хочу знать ваше мнение, не увлекается ли русский генерал, быть может, он не знает наших сил, считает их большими, чем они на самом деле?..

Генералы переглядывались между собою.

— У Суворова пять полков пехоты, восемь кавалерий и тридцать орудий, — заметил один из генералов, — а этих войск вместе с нашими для наступления мало. Нам нужно обороняться.

— Суворов слишком самонадеян, — говорил другой.

— Как же быть? — растерянно спрашивал принц.

Генералы молчали.

— Ваше высочество, — начал, краснея, молодой фон Франкенштейн, — если вы позволите говорить…

— Говорите, говорите, дорогой поручик.

— Суворов не самоуверен, а уверен. Если ваше высочество не согласитесь на наступление, Суворов атакует турок с одними своими полками… я видел его солдат, на лицах у них написано: «Победа», — с жаром закончил он.

— Вы правы, фон Франкенштейн, — отвечал принц, — Суворов хотя и чудак, а прислушиваться к нему надо.

И он отдал приказ готовиться к выступлению, согласно распоряжению русского генерала.

Глубокой ночью выступили союзные войска из лагерей тремя колоннами. Перешедши реку Тертушь, продолжали наступление двумя колоннами: правую составляли австрийцы, левую — русские, которым был дан авангард из австрийских гусар под начальством полковника Карачая.

По просьбе Суворова принц кобургский оставил при нем поручика фон Франкенштейна.

Осторожно двигалась русская колонна, пробираясь по лощинам, время от времени Суворов в сопровождении своего молодого австрийского адъютанта выезжал далеко вперед для изучения местности.

Утром показался конный турецкий отряд. Суворов выслал против него сотню казаков, а как только союзные войска сблизились — перешли в общее наступление. Завязалась кровопролитная схватка. В конце концов турки отступили за реку Путну.

Совершенно стемнело, дождь лил ливмя, когда русский отряд подошел к реке.

Суворов приказал наводить, мост, что при вздувшейся реке было делом нелегким. К тому же турки открыли неумолкаемую стрельбу.

Солдаты работали молча и спешно. Наблюдавший за работами Суворов шутил с солдатами и всячески ободрял их. Спокойствие русских поражало молодого фон Франкенштейна.

— Наши солдаты тоже не трусы, — говорил он Суворову, — но в их поведении в бою нет того спокойствия, той уверенности, какие я вижу у русских. Наш храбрый солдат пренебрегает опасностью, а ваш — вовсе ее не видит, или, вернее, опасность не считает опасностью… Наш солдат, наводя под пулями мост, работает нервно, поспешно, ваш же работает скоро, но спокойно, он уверен в своей работе, как уверен и в победе.

Суворов улыбался, слушая оценку молодого иностранца.

— Люди все, более или менее, одинаковы, дорогой Александр, — отвечал он, — или, по крайней мере, родятся одинаковыми, различными же делает их воспитание. Солдата нужно воспитывать так, чтобы он чувствовал себя сильнее врага, и тогда только, когда вы привьете в нем это чувство, он действительно станет непобедимым, тогда у него явится и спокойствие и уверенность в бою…

Молодой офицер вздохнул.

— Легче быть храбрым, чем умным и умелым начальником, для того чтобы воспитывать солдат в вашем духе, нужно научиться, как это надо делать. И я благодарю Бога, что он исполнил заветное желание моей матери и дал мне с первых дней моей боевой службы такого великого учителя..

Мост к полуночи был готов. Карачай перешел его со своими гусарами, а за ним двинулся и русский корпус.

Перейдя реку, союзные колонны в боевом порядке двинулись к городку Фокшанам, до которого оставалось 12 верст, но турки начали упорно преследовать их конными атаками. Особенно налетали они на корпус Суворова, но русские батальоны, обстрелянные в турецких войнах, встречали неприятеля хладнокровно, близким огнем.

Отражая атаку за атакою, войска подошли к фокшанским укреплениям.

Не более 1000 шагов оставалось до турецких редутов, из амбразур которых грозно глядели пушечные жерла.

Суворов перекрестил молодого фон Франкенштейна и поцеловал его в лоб.

— Настала решительная минута, — сказал он.

Затем он обратился к солдатам, громким, казалось, несвойственным его маленькой, невзрачной фигурке голосом:

— Ну, ребятушки, чудо-богатыри, кинбурнские герои, три четверти дела вы сделали, всех турок загнали в редуты, теперь осталось самое легкое — всех их сразу и уничтожить…

— С Богом, вперед! — и, перекрестившись, он дал шпоры коню.

Ураганом бросились солдаты за своим любимым начальником, и фон Франкенштейн не успел оглянуться, как какая-то волна внесла его в турецкий ретраншамент… Колонна на штыках ворвалась в окопы, и в них уже шла рукопашная схватка.

Австрийцы смешались с русскими, и чувство соревнования доводило солдат до исступления…

Не выдержали турки такой яростной атаки и побежали во все стороны.

Янычары засели было в монастыре св. Стефана, находившемся вблизи турецких укреплений, но попытка их защищаться была безуспешна. Суворов окружил монастырь с одной стороны, принц кобургский с другой, и в конце концов храбрые защитники пали до одного под развалинами монастыря.

Бой продолжался 10 часов; войска были очень утомлены, но победа маскировала их усталость.

Оба военачальника съехались, сошли с лошадей и крепко обнялись. Их примеру последовала и свита, всюду слышались взаимные поздравления и пожелания.

Там, где час тому назад раздавались громы выстрелов и победные клики союзников, где лились потоки крови, — запылали теперь костры, живописными группами теснились солдатики, перемешавшись с австрийскими товарищами. Усталость не замечалась, и русский солдат, охотник попеть и поплясать на досуге, в песне воспевал теперь свои подвиги.

Что не сизый орел на лебедушек

Напускается из-за синих туч,

Напускается орлом батюшка

На поганых, на турок нехристей

Сам Суворов, свет батюшка.

Заливались солдатики, оглашая молдавские равнины прославлением своего начальника.

Пока войска готовились к обеду, принц кобургский приказал разостлать на земле ковер, и здесь, за наскоро поставленным обеденным столом, сошлись военачальники.

— Мой вчерашний поступок поразил ваше высочество, — говорил Суворов за обедом принцу. — Усердно прошу меня извинить и поверить, что у меня были основательные причины избегать встречи с вами до боя.

— Сами вы, ваше высочество, только что сказали, что согласились на мое предложение только потому, что опасались, чтобы, в противном случае, я не увел свои войска обратно. Что бы было, если бы мы встретились? Я доказывал бы необходимость наступления; вы — обороны. Мы бы непременно заспорили и все время провели бы в прениях, в дипломатических, тактических… ваше высочество меня загоняли бы, а неприятель решил бы наш спор, разбив тактиков.

Суворов говорил с таким добродушием и юмором, что принц хохотал от души.

— Могу ли я сердиться на вас, мой дорогой, мой несравненный учитель, — говорил он, горячо пожимая руку своего русского товарища. — Ведь вы, одни только вы принесли нам победу и научили нас, как побеждать.

— Если вашему высочеству угодно утверждать, что я принес победу, то позвольте поблагодарить вашего храброго офицера, который привел всех к победе и всю тяжесть боя вынес на своих плечах. — При этом Суворов встал и подошел к австрийскому полковнику Карачаю.

— Вот кому обязаны мы победой, — сказал он восторженным тоном, обнял и расцеловал полковника.

Благородным признанием заслуг союзника и подчиненного Суворов тронул сердце молодого полковника.

— Ваше превосходительство, — сказал он со слезами восторга на глазах, — его высочество называет вас учителем, позвольте мне называть вас отцом.

Суворов еще раз горячо обнял Карачая.

— Сегодняшний день для меня счастливый день. Сегодня я приобрел в рядах доблестной австрийской армии двух сыновей, — сказал Суворов, беря за руки Карачая и фон Франкенштейна.

Юный поручик с восторгом поцеловал руку старого генерала. С восторгом делился он с товарищами своими впечатлениями о русских солдатах.

— Сколько в русской солдатской семье привлекательного, — говорил он с жаром. — Сколько мужества и спокойной храбрости, храбрости естественной, без театральных поз и эффектов. С каким стоицизмом выносит русский солдат невзгоды и довольствуется малым.

Суворов, в свою очередь, в лестных выражениях отзывался об австрийских войсках.

Кобург слушал, улыбаясь.

— Они, мои солдаты, — говорил он, — сделали уже вам оценку по-своему и дали вам прозвище…

— Хромой генерал? — спросил, улыбаясь, Суворов.

— Нет. Вас называют: «Гёнерал — вперед».

— Такое прозвище для меня дороже всякой награды… Помилуй Бог, мы друг друга поняли.

Обед уже кончался, когда прискакал от Потемкина курьер к Суворову с пакетом.

По мере того как генерал читал письмо светлейшего, брови его сдвигались и добродушная веселая физиономия принимала суровый оттенок. Подозвав Решетова, он дал ему прочитать письмо и затем отдал какое-то приказание… Хотя он говорил по-русски и шепотом, до слуха фон Франкенштейна донеслось имя маркизы де Риверо и название монастыря св. Самуила. Решетов быстро ушел исполнять приказания.

«Что бы это могло значить?» — мысленно задавал себе вопросы молодой поручик. Не находя ответа, он решил сейчас же после обеда разыскать маркизу…

На душе у него было неспокойно.

Глава XX

Батальон австрийской пехоты, выбив остатки турецкой армии из монастыря св. Самуила, расположился в нем на отдых.

Надо отдать справедливость австрийцам, они почтительно отнеслись к православной святыне и, прежде чем отдыхать, привели в порядок храм и уничтожили следы недавнего пребывания неверных.

На монастырский двор были перевезены денежные ящики и поставлены часовые. Командир батальона, убедившись, что все в порядке, готовился уже отправиться в занятую им келью, как ему доложили, что адъютант принца, поручик фон Франкенштейн, желает видеть арестанток.

Майор немедленно пошел навстречу молодому офицеру и сам провел его по темному коридору к одной из келий, у дверей которой стоял часовой.

— Здесь, — сказал майор. — Чертовски хороша, и не будь я комендантом, я первый способствовал бы ее побегу… Положим, она шпионка, да много ли она принесла вреда, побили же мы турок, несмотря на ее шпионство… Походатайствовали бы вы, фон Франкенштейн, перед принцем…

— Она арестована не принцем, а генералом Суворовым.

— Жаль… а впрочем, Суворов мне не начальник…

— Что вы этим хотите сказать?..

— То, что я могу, не опасаясь его гнева, быть более вежливым с маркизой и ее компаньонкой… Я сперва выделил ей арестантское помещение… Ну, а если она не наша арестантка — ее можно перевести в лучшее место, вот хотя бы в эту келью, — указал он на дверь. — Не хотите ли, посмотреть, поручик, — и он толкнул дверь.

Келья, куда вошли майор и поручик, была больше и светлее других.

— Здесь, вероятно, жил настоятель, — сказал майор, осматривая комнату… — Э… да здесь и потайной ход, даже и не прикрыт. Очевидно, монахи уходили по нему от забравшихся в монастырь турок…

Говоря это, комендант прикрыл отверстие в подземелье большой иконой, заменявшей дверь.

— Быть может, в подземелье остались уцелевшие турки? — спросил фон Франкенштейн.

— Вряд ли. Это подземелье нечто иное, как подземный ход, ведущий за монастырскую ограду, — отвечал комендант. — Впрочем, в этом можно убедиться.

Он открыл дверь и спустился по каменным ступенькам в темный сырой проход. Поручик последовал за ним. Долго они ощупью пробирались по сырому и темному коридору, пока не показалась узенькая полоска света. Полоска расширялась все более и более, наконец, солнечные лучи ярким снопом ворвались в подземелье.

Комендант и его спутник вышли в овраг, находившийся далеко за восточной стороной монастырской ограды.

— Видите ли, я вам говорил, — сказал комендант.

Оба офицера молча возвратились в келью.

— Как же быть? Это самая лучшая комната, но в ней подземный ход… — задумчиво говорил комендант… — Впрочем, ничего. Арестантка не догадается, что этот образ служит дверью. Я переведу ее сюда. А теперь не угодно ли вам, поручик, пройти к прелестной арестантке, — закончил комендант, провожая молодого офицера.

Когда дверь за вошедшим к арестанткам фон Франкенштейном закрылась, майор потер себе руки с довольным видом…

«Ну, теперь приобрел себе влиятельного друга… Он ей покажет дверь, я отвечать не буду, не могу же, черт возьми, знать потайных ходов монастыря, в котором состою комендантом два часа… а в результате, в благодарность он выхлопочет мне полк».

И довольный своею находчивостью, майор отдал приказ перевести арестанток в новую келью, как только адъютант принца выйдет от них.

В небольшой и мрачной келье два часа уже содержалась маркиза со своей компаньонкой; сюда ее доставил Решетов по приказанию Суворова.

Молодая женщина металась из угла в угол, осыпая проклятиями и судьбу, и сэра Эдуарда Уильямса.

— Боже мой, Боже мой! Что делать? — повторяла она бессознательно.

— Молиться, — методичным тоном отвечала компаньонка.

— Молиться?.. Не могу… молитва не идет в голову… я забыла все молитвы… о, проклятие… проклятый предатель.

— Молитесь, маркиза, — тем же методичным, но строгим тоном продолжала компаньонка. — Предательница вы, Бог вас и карает за это.

— Да замолчишь ли ты, проклятая немка! Тебе хорошо так рассуждать, тебя не ожидает виселица.

— И вас она не ждет, — раздался мужской голос. В дверях показался фон Франкенштейн.

— Вы меня желали видеть, что вам угодно? — спросил он деловым тоном.

Маркиза упала перед ним на колени.

Молодой человек поднял ее.

— Успокойтесь и скажите, что вам угодно.

— Спасите меня, спасите от позорной смерти.

— Смерть вам не угрожает.

— Если не смерть, то ссылка в Сибирь, на Камчатку… Это хуже смерти!

Молодой офицер молчал.

— Спасите, умоляю вас… Спаси меня, и я твоя, — вскричала с пылающим взором молодая женщина и обвила шею офицера руками.

С некоторым чувством брезгливости фон Франкенштейн отнял ее руки.

— Послушайте, — сказал он по-итальянски, — спасти я вас не могу. Я могу помочь вам бежать, но с условием: вы навсегда покинете пределы не только России, но и Австрии.

— Я на все согласна.

— Я дам вам средства как на дорогу, так и на первые годы вашей жизни.

Молодая женщина с жаром схватила руку офицера и хотела поднести ее к губам, но он отдернул ее с брезгливостью, не ускользнувшей от маркизы.

Молодая женщина в смущении опустила голову.

— Вас переведут сегодня в другую келью. Обратите внимание на большой образ в раме. Это дверь в подземный ход. Никаких пружин и ключей нет: стоит только раму потянуть к себе — дверь отворится. Как только стемнеет — откройте дверь и идите по подземному ходу, он выходит в овраг. Там я буду ожидать вас с лошадьми. Мой камердинер отведет вас до ближайшего города, а там вы найдете проводника, который проводит вас до границы. Пока до свиданья.

Глава XXI

В лагере союзных войск пробили вечернюю зарю…

С последним звуком горна на воздух взлетела ракета, и залп всей союзной артиллерии огласил окрестность. За залпом раздался новый залп, но более сильный, дрогнула земля, и тучи камней и кирпича понеслись в воздухе…

Все недоумевали…

Вскоре выяснилось, что взорвался монастырь св. Самуила…

В монастыре расположился австрийский батальон, и Суворов, стоявший со своим корпусом к монастырю ближе, чем австрийцы, поспешил с батальоном фанагорийских гренадер на помощь пострадавшим союзникам. Гренадеры беглым шагом направились к развалинам, они были уже совсем близко, как на дороге показался какой-то всадник, державший на руках другого, по-видимому раненого.

Суворов узнал в нем камердинера фон Франкенштейна. Сердце у старика дрогнуло, предчувствуя несчастье. Он дал шпоры коню.

Предчувствие его не обмануло. Слуга держал на руках своего раненого господина. Лицо молодого офицера было залито кровью, он был без чувств.

— Мертв? — спросил Суворов у камердинера.

— Жив, только ранен, кажется не опасно, — отвечал слуга.

Оставив четырех солдат, генерал отправил батальон к монастырю, а сам, уложив раненого на свой плащ, отправился на бивуак, присматривая за гренадерами, несшими молодого офицера.

Судьба решила покарать шпионку.

Едва маркиза в сопровождении своей компаньонки выбралась через подземный ход в овраг и готовилась сесть на приведенную фон Франкенштейном лошадь, как раздался оглушительный взрыв и туча камней взлетала на воздух.

В подвалах монастыря были большие запасы пороха, о них австрийцы не знали. Кашевар, собираясь варить ужин, отправился с факелом в подвал в надежде найти что-нибудь съестное, поджег нечаянно полуистлевшую рогожу, которой был прикрыт, порох, и таким образом вызвал катастрофу.

Когда слуга фон Франкенштейна опомнился от испуга, он увидел своего господина и обеих женщин лежащими на земле.

Первым делом он бросился к своему молодому барину и увидел, что он жив, но ранен, обе же женщины лежали с раздробленными головами.

Маркиза была изуродована до неузнаваемости.

— Бог справедлив, — сказал, крестясь, набожный католик. — Он покарал грешницу…

И, взяв своего господина на руки, сел на коня и медленно двинулся в путь.

«Что же сказать в лагере? — думал он по дороге. — Скажу, что барин ехал навестить коменданта».

Глава XXII

— Рана не опасна, — сказал доктор, осмотрев офицера. — Череп цел, на коже только несколько царапин, рука слегка ранена… Потеря сознания… быть может, сотрясение мозга, быть может, контужен, — продолжал доктор вслух свои размышления.

— Сотрясение мозга! — с ужасом вскричал Суворов, не отходивший от раненого. — Да ведь это смерть.

— Все в руке Божьей, — невозмутимо отвечал доктор, разрывая на раненом рубашку, — бывает, что и от сотрясения мозга выздоравливают, а от простой лихорадки умирают.

— Я требую от вас определенного ответа, доктор.

— Что я могу сказать вам определенного, ваше превосходительство? Как добросовестный врач я могу лишь повторить выражение вашего любимца, Сократа: «Я знаю, что ничего не знаю».

— О проклятые «немогузнайки», — вспылил Суворов, но доктор пожал только плечами.

— Одно я могу сказать положительно, — заметил он, — что этот молодец влюблен и что вот в этом медальоне — портрет его милой. — При этом доктор снял с шеи раненого золотую цепочку с медальоном. Цепочка упала на пол, и медальон открылся.

Суворов нагнулся, чтобы поднять его, и вскрикнул в ужасе:

— Боже мой, это он… это она…

Доктор в недоумении смотрел на генерала, глядели на него и из медальона точно живые глаза графини Стефании Бронской…

Старик бросился на колени перед постелью раненого, покрывал его бесчувственное тело поцелуями.

— Доктор, спасите его, ради Бога спасите, — умолял он врача и сейчас же со свойственной ему горячностью переходил от просительного тона к повелительному.

— Вы собственной головой отвечаете за его жизнь, — кипятился генерал, но доктор невозмутимо пожал плечами.

— Спасен, будет жив и здоров, — довольным тоном сказал он, видя, что раненый открыл глаза и тяжело вздохнул.

— По глазам вижу, что все обошлось благополучно, а могло бы быть и хуже… Вот теперь я могу сказать вашему превосходительству определенно, — весело тараторил доктор, но Суворов его не слушал. Вне себя от радости он со слезами на глазах целовал молодого человека.

— Ах, Александр, что я вынес в течение этого часа, — говорил он, — что я выстрадал, ты и представить себе не можешь… Ну, теперь все, слава Богу, прошло, поправляйся теперь поскорее… Ты мне теперь вдвойне дорог, ведь ты сын ее, сын моего друга.

— Вы знаете мою мать?

— Знаю, но об этом потом, теперь лежи спокойно, волнения тебе вредны… — Но хотя Суворов и считал волнения вредными для раненого, тем не менее сам был взволнован и тревожил его.

— Если бы ты знал, Александр, какой ангел была твоя мать! Вот оно предчувствие, недаром я так и полюбил тебя, полюбил как сына.

Молодой человек с жаром поцеловал его руку.

— Да, отныне ты будешь моим сыном, сын графини Бронской не может быть мне чужим человеком.

— Недостоин я, батюшка, вашей любви, — смущенно отвечал молодой человек. — Я поступил гадко, очень гадко… Вы арестовали шпионку, а я… я старался освободить ее. Я показал ей подземный ход…

Старик задумался.

— Так это ты, — сказал он строго. — Ну, что делать! Ты действительно поступил нехорошо, поддавшись влиянию доброго сердца. Не всегда можно быть добрым… Сам перст Божий наказал тебя. Покайся перед Всевышним, и я прощу тебя, — закончил он мягко.

— Надеюсь, тобою руководило только сострадание к несчастной? — спросил старик, немного помолчав, тревожным тоном.

— Клянусь, только сострадание.

— Верю и теперь спокоен, — отвечал Суворов. — Бог судил иначе, чем ты. Он наказал предательницу и ее сообщников: они все трое мертвы.

— Да простит ей Бог ее прегрешения, — набожно перекрестился молодой человек. — Она не столько преступна, сколько несчастна, батюшка, и фон Франкенштейн рассказал ее историю, равно как и предупреждение своей приемной матери.

Была глубокая полночь, когда уснул молодой человек, но не спал сидевший у его изголовья Суворов. Он весь погрузился в воспоминания, в минувшем он находил себе утешение и забывал безотрадное настоящее.

«Да, судьба… — думал он, — сына одной любимой мною женщины пригрела и воспитала другая… Ко мне судьба повернулась только спиною. Как бы я мог быть счастлив со Стефанией или Анжеликой — судьбе было неугодно. Видно, на роду мне написано быть бобылем… Наташа, милая моя Суворочка, ангел мой, — закончил он свои грустные размышления. — Не бобыль я, нет, у меня есть семья. Нет жены, зато есть дети, для них буду жить…»

И старик сел писать письмо своей ненаглядной Суворочке. Писал он ей долго и много, во всех подробностях изображал перипетии Фокшанского боя. Солнце взошло уже высоко, раненый проснулся свежим и бодрым, когда Суворов заканчивал письмо. В эту ночь он не сомкнул глаз.

Глава XXIII

Фон Франкенштейн поправился скоро. Через два дня он был уже на ногах, хотя продолжал оставаться еще в русском лагере при Суворове. Всех поражала привязанность русского генерала к молодому австрийцу. Сорвавшиеся у Суворова слова «этот… это та» стали известны благодаря нескромности доктора и послужили темою пересудов, но как ни докапывались офицеры, как ни старались угадать причину сближения своего генерала с австрийцем, сближение это оставалось для них загадкой.

— А я разгадал эту загадку, — говорил довольным тоном молоденький офицерик в товарищеской среде.

— Коли отгадал, так говори, — спрашивали другие.

— Суворов Александр и фон Франкенштейн Александр. Когда с Франкенштейном я был вчера на охоте, я наблюдал его. Когда он разгорячится — по манерам вылитый Суворов. Да присмотритесь-ка хорошенько: у него и глаза суворовские…

— Эх ты, угадчик, попал пальцем в небо, — расхохотался старый майор. Смеху его вторили и другие.

— Это все равно как хохлы говорят: «В огороди бузына, а у Киеви дядько, ты мне полюбыв, що на руки перстень…» Суворов и в Австрии-то никогда не бывал!

— Смейтесь, смейтесь, господа, — обижался молоденький офицер, — а почему фон Франкенштейн говорит по-русски так же, как и мы.

— А почему ты говоришь по-французски, как француз? Аль, может, и ты побочный сын Людовика Шестнадцатого?

Взрыв смеха окончательно сконфузил молодого офицера, но хотя товарищи и скептически отнеслись к его предположениям, тем не менее они стали темой частых разговоров среди офицеров.

Пересуды его не доходили ни до Суворова, ни до Франкенштейна. Впрочем, продолжались они недолго. Вскоре русский корпус возвратился к Бырладу, а австрийцы к Аджушу. Суворов и его приемный сын расстались, но ненадолго, так как судьба снова свела их на ратном поле. Как и прежде, фон Франкенштейн прискакал к нему гонцом от Кобурга с просьбой о помощи. На этот раз австрийский корпус был несравненно в худшем положении, чем прежде. Теперь ему угрожал со стороны Рымника сам великий визирь, под командой которого находились многочисленные войска.

Принц со дня на день ожидал атаки, а русские войска не прибывали. Ужасная дорога и ненастье делали передвижение затруднительным, и, как ни быстро двигались суворовские солдаты, не знавшие усталости, принц устал ждать, и он посылал к генералу гонца за гонцом.

Наконец 10 сентября русская кавалерия прибыла к австрийскому лагерю и с восторгом была встречена союзниками. Вскоре прибыл с пехотою и Суворов. К полудню весь русский отряд был уже на месте. Для Суворова разбили шатер и постелили сена. Но отдохнуть старику после утомительной дороги не пришлось.

Принц Кобургский, с нетерпением ожидавший прибытия русских войск, прискакал в русский стан и бросился к Суворову на шею.

— Дорогой друг, несравненный учитель, избавитель, — восторженно приветствовал принц русского военачальника.

Суворов, не любивший тратить напрасно времени, когда впереди предстояло дело, предложил Кобургу прилечь на сено.

— До вечера отдыхать, — начал он, — когда стемнеет — выступать, а утром — атаковать.

— Возможно ли? — удивился принц.

— Ничего нет невозможного, было бы желание и твердая воля.

— Только не в этом случае, у великого визиря войска множество, он в пять раз сильнее нас, ваши солдаты изнурены. Вместо атаки я предложил бы оборону.

— Может быть, у великого визиря войск в пять раз больше нашего, но он не сильнее нас. Сила, не в числе, а в умении.

— Но и за численностью нужно признать некоторое значение.

— Не признаю никакого. У турок войска много — это и лучше. Я знаю турецкие порядки, обилие войск умножит и беспорядки среди них.

— Едва ли. Во всяком случае я признаю атаку невозможной.

— Если ваше высочества не решаетесь на атаку, так я атакую турок собственными силами и разобью их, — уверенно и в то же время раздраженно ответил Суворов.

Принц хотя и принял слова русского коллеги за браваду, тем не менее, задетый в воинском самолюбии, больше не перечил. Было решено атаковать. Суворов снова увлек австрийцев в бой, снова, помимо их воли, повел к победе, победе славной, прогремевшей по всей Европе и сломившей главные силы турок.

Великий визирь наступал медленно, не торопясь. Он рассчитывал без труда управиться с австрийцами и был страшно поражен, узнав о присутствии Суворова. Сначала он не хотел верить, что Топаль-паша, как звали турки хромавшего Суворова, с австрийцами. На уверения пленного казачьего офицера, что Суворов прибыл, великий визирь отвечал, что пленник ошибся, что Суворов умер от ран в Кинбурне. Поверил только тогда, когда турецкий лазутчик заявил, что сам видел Суворова и ручается за верность сообщения головою.

— Что же мне делать? — растерянно спрашивал визирь, в испуге роняя перо.

Душевное настроение начальника передалось и его подчиненным. Таким образом, одно имя Суворова уже способствовало победе.

Однако нелегко далась победа союзникам. Турки дрались с упорством отчаяния. Семь раз бросался Карачай в атаку и семь раз был отбит. Суворов подкрепил его двумя батальонами, и турки были наконец вытеснены со слабого пункта в войсках союзников.

Каждую пядь земли приходилось брать с боем, каждую пядь турки отстаивали упорно.

Рытвины, овраги, даже лес преграждали путь союзникам к турецким позициям, но препятствия эти еще более усиливали энергию нападающих и не спасли обороняющихся.

Ураганом влетели союзные колонны в ретраншементы, и здесь уже пощады никому не было. Дрались живые, дрались раненые, дрались умирающие. Не выдержали турки, побежали к Мартинешти на р. Рымнике. Визирь, желая остановить бегущих, приказал собственной артиллерии стрелять в них картечью, но и это не помогло. Страх турок был так велик, что они, не помышляя о защите, бежали без оглядки. Победа была полная.

Глава XXIV

Более 15 тысяч турок лежало на полях Рымника и в Крынгумейлорском лесу. Бой был упорный, а потому пленных оказалось мало. Австрийцы с трудом верили победе… Нелегко она далась союзникам, были моменты, когда Кобург отчаивался в успехе, но в такие минуты в самом опасном месте появлялся Суворов и личным своим примером увлекал сражавшихся.

Боготворившие его солдаты теперь окружили его ореолом праведника.

— Теперь праведнику Бог может даровать такую победу над супостатом, — говорили они, а многие утверждали, что собственными глазами видели в разгаре боя архистратига Михаила, щитом своим прикрывающего их любимого вождя и огненным мечом поражающего неверных.

— Ну, братцы, — говорил старый унтер, увешанный медалями, — лгать не буду. Чего не видел — не скажу, а что видел, то — правда, головой поручусь. Как подошли это мы напоследок к окопам, как брызнули турки на нас картечью, так и скосили ряды, потом в другой, третий раз… ух!., и теперь жарко становится, как вспомнишь… Не много, братцы, нас осталось, да и те легли бы, не пошли Бог чуда… Гляжу, откуда ни возьмись, точно с неба свалился, какой-то всадник на белом коне, а сам с головы до ног в красный плащ укутан… Прямо к батюшке нашему, Александру Васильевичу. Нагнулся к нему, что-то сказал, замахнулся на турок рукою и бросил камешком в окопы… Крикнул нам генерал: «Не робейте, ребятушки, с нами Бог!», и бросился в ретраншемент, красный всадник не отстает, все с ним… Не знаю, что на турок нашло, только они ошалели и залпа нового не дали… Ворвались мы в ретраншемент, а что там дальше было — вы знаете, только красного всадника я больше не видел… он точно рассеялся в воздухе…

— А и я, дяденька, видел красного, — подхватил молоденький рекрут.

— И я, и я, — вторили другие солдаты.

— Видел и я, — сказал молчавший до того времени седой гренадер. — Под командой Александра Васильевича я давно служу, почитай — с полковничьего чину, когда он еще в Польше полком командовал… Не раз я видал красного всадника, он всегда является тогда, когда батюшке нашему Суворову туго приходится… и всегда из беды выручает…

— Кто бы это мог быть? — недоумевали солдаты.

— Кто? — переспросил старый гренадер. — Святой благоверный великий князь Александр Невский, — закончил он с уверенностью.

На этом солдаты согласились, вскоре в русском корпусе говорилось об участии в бою св. Александра Невского как об истине непреложной.

Под вечер союзники расположились на отдых бивуаками под Мартинешти. Принц Кобургский, в сопровождении огромной свиты, приехал к Суворову. Молча бросились они друг другу на шею и крепко обнялись. Офицеры и генералы следовали примеру своих предводителей; взаимные приветствия, объятия и поздравления были тем искреннее, чем труднее далась победа. Суворов и на этот раз отличил перед всеми Карачая, назвав его истинным героем, больше всех других содействовавшим победе.

Принц в горячих выражениях благодарил Суворова.

— Мой добрый друг, мой милый друг, несравненный учитель, вы дважды привели меня к победе, — говорил он. — К моему благоговению перед вами присоединяется благоговение австрийской армии, которая с гордостью будет рассказывать на родине о своих подвигах под начальством вашим.

Принц в порыве благородной признательности преувеличивал. Австрийский корпус не был подчинен Суворову, бывшему чином ниже Кобурга.

Австрийский военачальник и его свита остались ужинать у Суворова. Возбуждение было так велико, что ели меньше чем говорили. Упорный бой вспоминался в мельчайших подробностях, говорили о всех мелочах, и заздравные тосты следовали один за другим.

К концу ужина возвратились казаки и арнауты, преследовавшие бежавших турок. Им удалось захватить богатую ставку визиря и взять в плен его адъютанта. Среди добычи оказалась и масса железных цепей, назначение которых для всех было непонятно.

— Спросить пленного, — приказал Суворов.

— Эти цепи предназначались для заковывания пленных австрийцев, — отвечал адъютант великого визиря.

Суворов засмеялся.

— Поторопились слишком, — сказал он, — или так в победе были уверены?

— Не было причин сомневаться, спокойно и с достоинством отвечал пленник. — В прошлом году мы два раза разбили австрийцев, почему же не ожидать было победы и теперь.

Свидетель этого разговора, принц Кобургский, покраснел.

— Да, но тогда генерала Суворова не было с нами, — промолвил он не без некоторого смущения.

На другой день Суворов собственноручно написал реляцию о бое, но Потемкин, извещенный уже о победе, не ожидая реляции, писал к нему: «Обнимаю тебя лобызанием искренним и крупными словами свидетельствую мою благодарность. Ты, мой друг любезный, неутомимо своею ревностью возбуждаешь во мне желание иметь тебя повсеместно… Если мне слава, слава, то вам честь, честь…»

Государыня была еще в большем восторге. В придворной церкви был отслужен благодарственный молебен при огромном стечении приезжих; архиереи говорили речи, императрица цитировала окружающим письмо Суворова, полученное его дочерью, где говорилось, что в самый день рымникской победы он очень много лет назад разбил Огинского.

Всегда щедрая государыня на этот раз особенно благоволила победителю, хотя главные награды были ею даны по совету Потемкина.

«Ей, матушка, он заслуживает вашу милость, — писал светлейший императрице про Суворова, — и дело важное: я думаю, что бы ему, но не придумаю. Петр Великий графами за ничто жаловал; коли б его с придатком Рымникский».

В следующем письме он просит государыню наградить Суворова Георгием первого класса.

Императрица пожаловала героя титулом графа Русской империи с прозванием Рымникского, распорядилась вручить ему орден Георгия 1 класса, бриллиантовый эпотель и весьма ценную шпагу.

«Хотя целая телега с бриллиантами уже накладена, — ответила императрица светлейшему, — однако кавалерии Егория большого креста посылаю по твоей просьбе, он того достоин… осыпав его алмазами, думаю, что казист будет…» Но этим Екатерина не удовольствовалась и послала еще для Суворова бриллиантовый перстень.

Сообщая ему о монарших наградах, Потемкин писал: «Вы, конечно, во всякое время равно, приобрели славу и победы, но не всякий начальник с равным мне удовольствием сообщил, бы вам воздаяние, скажи, граф Александр Васильевич, что я добрый человек, таким буду всегда».

Заслуги Суворова были признаны и австрийским императором, пожаловавшим ему титул графа Священной Римской империи. Принц же Кобургский был пожалован чином фельдмаршала.

Глава XXV

Прошел год после описанных событий. Дела изменились, Австрия вышла из союза.

С глубокой горестью Суворов простился с принцем Кобургским, в особенности горевал принц. Прощание их было самое сердечное. С дороги принц писал своему русскому другу:

«Моя полнейшая вам преданность, мой дивный учитель, не уменьшится никогда, ни от пространства, ни от времени. Я умею ценить вашу великую душу. Нас связали великие события, и я беспрестанно находил поводы удивляться вам, как герою, и питать к вам привязанность, как к одному из достойнейших людей в свете. Судите же, мой несравненный учитель, как тяжело мне с вами расставаться».

Заканчивая письмо, принц заверяет, что, несмотря на свою высокую должность фельдмаршала, продолжает состоять в его распоряжении и это послужит только к укреплению дружбы, которая родилась на Марсовом поле и окончится в полях Елисейских. «Одобрение целого света для меня не так приятно, — писал принц, — как ваша похвала, мой несравненный, уважаемый друг. Вам я обязан наибольшей долей своей боевой репутации».

Грустил и Суворов. Огорчала его разлука с принцем Кобургским, с которым он сблизился, печалило расставание и с фон Франкенштейном, который сделался для него дорог, как сын любимой женщины. Но пришлось покориться участи, и старик в первый раз в жизни стал желать скорого окончания войны. Кончится война, думал он, Наташа выйдет к тому времени из монастыря, возьму ее и поеду отдыхать к прекрасной графине Анжелике.

Война действительно окончилась быстро благодаря ему же, хотя мечтам посетить прекрасную графиню суждено было исполниться не скоро.

Суворов стоял со своим корпусом под Галацом и ожидал прибытия адмирала де Рибаса, чтобы совместно с ним и его флотилией начать действия. Адмирал же с генералами Гудовичем и Самойловым осаждали в это время Измаил.

На дворе стояла промозглая погода. Была середина октября. Топлива недоставало, солдаты мерзли и голодали, болезни косили их все больше и больше, и осада не подвигалась. Правда, войск было мало, а Измаил был крепостью сильной, первоклассной.

Потемкин ясно видел, что без Суворова не обойтись, и послал ему приказ принять командование осадным корпусом.

«Моя надежда на Бога и на вашу храбрость, — писал светлейший, — поспеши, мой милостивый друг… Много там разночинных генералов, а из того выходит всегда некоторый род сейма нерешительного… Огляди все и распорядись и, помоляся Богу, предпринимайте».

В то время, когда Потемкин посылал такое письмо к Суворову, генералы под Измаилом собрались на военный совет. Де Рибас попробовал было послать сераскиру предложение сдаться, но тот надменно отвечал, что не видит кому.

Потолковали генералы на совете, потолковали да и решили, что результаты штурма будут сомнительны, для блокады мало войск да и провианту, и разумнее отступить.</