Book: De Profundis



De Profundis

Эмманюэль Пиротт

De Profundis

© Хотинская Нина, перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

Сильвестру.

В дверь колотили. Стук сопровождался криками: «Рокси, Рокси, открой, черт дери!» Это был голос маленького Мехди, хриплый, как у заядлого курильщика, да мальчишка и дымил как паровоз. Роксанна открыла один глаз и тотчас закрыла его, увидев кусочек грязного стекла, сквозь который просачивался тусклый солнечный луч. Черт, уже пора? Не может быть! Ружейные выстрелы разорвали относительную тишину среди ночи. После этого заснуть больше не удалось. Вскоре после того как колокола Нотр-Дам-де-ла-Шапель прозвонили девять часов, Роксанна наконец провалилась в какую-то кому, полусон, густой и темный, как патока. Она вынырнула, вся липкая от образов и ощущений, зная, что они будут преследовать ее весь день. Были брошенный младенец, которого она видела три дня назад на улице Лен, истекающая жиром жареная картошка, замок ее квартиры, который надо сменить, и отчаянная потребность выпить чего-нибудь крепкого. Неимоверным усилием она отбросила одеяло к ногам, взяла сигарету из пачки на ночном столике и, прикурив, потащилась к входной двери. Когда она открыла, тощий мальчуган, отпихнув ее, влетел в квартиру. На нем была маска, как у хирурга. Сняв ее, он одарил Роксанну беззубой улыбкой во весь рот.

– Я уже час колочу в дверь, думал, ты померла, мать твою! Ксинон приняла, что ли?

Роксанна улыбнулась сквозь завесу волос, свисавших на лицо спутанными прядями.

– А? Ты не пьешь эту пакость, а, Рокси?

Ксинон, сильное галлюциногенное снотворное, недавно созданное в лаборатории, снабжавшей Роксанну, имело бешеный успех и продавалось даже лучше антивирусных препаратов. Похоже, людям больше нравилось забывать Эболу-III в экстатическом сне, чем лечиться. Роксанна отбросила волосы назад, затянулась и похлопала Мехди по плечу, выдохнув дым. Она повернулась и прошла в кухню. Мехди последовал за ней, подпрыгивая, точно истерический эльф; его подергивающееся лицо приблизилось вплотную к лицу Роксанны. Она мягко отстранила его и принялась искать фильтр для кофе, который нашла на его обычном месте, в грязной раковине, полной грязной посуды. Она наскоро ополоснула фильтр, поставила его на первую попавшуюся чашку, засыпала кофе и включила электрический чайник.

– Нашла время кофейком баловаться! Спятила? Нам же на Южный вокзал, в двенадцать нас ждут, а мы еще тут!

Мехди вдруг замер, вытаращив глубоко посаженные глаза, словно увидел привидение.

– Черт, ты слышала, Рокси? Нас ждут, а мы тут. Я сочиняю стихи, не отдавая себе счета. Здорово, а?

– Не «отдавая отчета». Счет – это совсем другое.

– Ага, я так и говорю. Ну что, пошли?

Роксанна потрогала чайник, который упорно не желал закипать. Проклятье, опять отключили электричество. Она надела джинсы и тонкий свитер и было готова выйти, но тут Мехди жестом остановил ее.

– Ты еще не проснулась, что ли?

Никаб! Роксанна чуть не ушла без него. Плохая идея в квартале, где им предстояло работать. Она побежала в спальню и вернулась, закутанная в длинный плащ и драгоценное покрывало в тон, из-под которого были видны только ее темные глаза, еще припухшие со сна. Они бегом спустились с четвертого этажа и помчались на Южный вокзал. В туннеле, где ходили когда-то трамваи, их уже ждали Марко и его дружок Юрий, приплясывая от нетерпения. Едва оказавшись в тени, Роксанна сняла никаб; невозможно было работать в этом покрывале, ничего не видно, ничего не слышно, жарко до смерти, и синтетическая ткань липла к губам, мешая говорить. Всякий раз, надевая его, Роксанна вспоминала скетч французского комика, который видела по телевизору, когда была маленькой. Он назывался K-Way – это была старинная одежда, защищавшая от дождя, ловко сидящая, но непрактичная. Общим между капюшоном этого K-Way и никабом было то, что, когда вы поворачивали голову, ткань вокруг лица не следовала за вашим движением, закрывая глаза, и вы были слепы, пока голова не возвращалась в прямое положение. Перейти, например, улицу, становилось упражнением небезопасным. Однако в нынешние времена в некоторых кварталах Брюсселя уж лучше было рискнуть быть задавленной, чем побитой камнями.


Роксанна и Мехди принесли столь высоко ценившийся ксинон в довольно ограниченном количестве (надо было создавать впечатление редкости, чтобы подпитывать фантазмы и взвинчивать цены), но также и тамикс, наиболее эффективный антивирусный препарат (правильнее было бы сказать наименее неэффективный) против вируса Эбола третьего поколения, который косил планету с молниеносной быстротой. На самом деле тамикс, который продавала Роксанна, был эрзацем настоящего тамикса, лекарства очень дорогого и потому недоступного большинству зараженных, которые не могли больше рассчитывать на компенсацию за лечение. Тамикс Роксанны производила маленькая подпольная лаборатория под руководством некого типа по прозвищу Коза, о котором никто ничего не знал, кроме того, что он якобы защитил диссертацию по химии два года назад. В этом можно было усомниться по той простой причине, что в Бельгии не защищали диссертаций уже как минимум четыре года.

Марко, детина лет тридцати, чье тело быка бельгийской голубой породы венчала маленькая лысая головка с кольцом в носу, передал заказ. Пятьдесят упаковок ксинона.

– А тамикс? – удивилась Роксанна.

Марко криво улыбнулся и притиснул ее к стене в пятнах мочи.

– Дерьмо твоя хрень!

Юрий, высоченный скелетоподобный славянин, похожий на крысу-альбиноса, достал из заднего кармана нож и спокойно приставил острие к шее Роксанны. Приходилось признать очевидное: левый тамикс Козы не принимали единодушно. Не впервые Роксанна и Мехди получали не самые восторженные отзывы. Роксанна чуть отстранила острие от горла и принялась по обыкновению заговаривать зубы: никто не может гарантировать эффективности антивирусных препаратов против Эболы; это написано большими буквами везде во Всемирной паутине, а для тех, кто не умеет читать, ученые вещают по телевизору и по радио весь день напролет. Смертность при Эболе – девяносто пять процентов, и никто еще не нашел панацеи.

– Пана – чего? – взревел Марко.

И за его вопросом тотчас последовало движение вооруженной руки дружка; острие снова уперлось в шею Роксанны.

– Ничего, – ответила Роксанна, – лекарства не нашли, вот и все.

Какой идиот! Панацея! Она могла бы с тем же успехом сказать Марко, что у него пол-извилины; из-за таких вот глупостей подобные типы вдруг вспыхивают как порох. Она покосилась на Мехди: он был рядом, неподвижный и очень внимательный, чуть слева от крысы-альбиноса, и сунул руку под свою кожаную куртку. Когда грозила опасность, Мехди переставал подпрыгивать, и подергивание его лица вдруг прекращалось. Два года Роксанна с ним работала и не переставала этому удивляться. Она успокоилась: нечего Марко и его дружку-мужику выпендриваться, не то Мехди живо приструнит их пушкой, которую он собрался извлечь на свет божий. Но в этом пока не было необходимости. До такого доходило редко. И словно вторя мыслям Роксанны, татуированные лапищи Марко разжали хватку на ее плечах. Он бросил на нее горестный взгляд, отпустил и отступил на шаг. Глядя на него, Юрий убрал нож.

– Тамикс этот, мы в него верили для моей сестренки, – проговорил Марко глухим голосом. – На три-четыре дня ей стало лучше. Жар спал, рвоты не было. А потом все пошло быстро, это продолжалось еще шесть дней… До конца. Но эти шесть последних дней, черт, эти шесть последних дней…

Марко провел рукой по бритой голове; по его телу пробежала судорога, словно подавленное рыдание. Подняв красные глаза, он уставился в глаза Роксанны, которая встретила его взгляд, как принимают в объятия несчастного ребенка. Играть в эту игру она умела, и зачастую благодаря ей оружие Мехди оставалось спокойно лежать в кобуре. Взгляд, который она ему подарила, как дают напиться жаждущему, оказался выше сил Марко, и тот разрыдался. Он едва не рухнул на Роксанну, которая гладила его мускулистую спину, словно знала его всю жизнь. Мехди смотрел во все глаза и, когда встретился взглядом с Роксанной, не удержавшись, состроил ей смешную рожицу, полную иронии, восхищения и укора – всего вместе. Марко уже успокоился, и они смогли наконец перейти к делу. Он даже взял тамикс, поклявшись, что не будет больше давать его своим близким. Все остальные пусть подыхают, ему-то что? А, мать твою перемать? Он обращался к Юрию, который ответил ему невыразительной ухмылкой. Зубы у него были редкие и острые, как у морского угря. Непохоже было, что он уловил хоть что-то из происшедшего. И дело было не только в знании языка, его мозг, как видно, был не более развит, чем у рыбы, с которой он делил улыбку.

Роксанна оделась, Мехди окончательно вынул руку из-под куртки, и они отправились обратно в Мароллы[1]. По дороге Мехди напевал рэп собственного сочинения:

Погоди, рассказа —

ли тебе про Мехди?

Ты на Южном вокза —

ле ко мне подходи.

Все лекарства, поди,

хороши у Мехди.

Скажешь «дрянь»? Ты, мерза —

вец…

Мехди запнулся. Он хмурил брови, морщил нос, что-то бормотал, отбивая такт рукой. Роксанна шла, не обращая внимания на рэпера и изменившую ему музу.

Скажешь «дрянь»? Ты, мерза —

вец…

Мехди вдруг остановился, и взгляд его просиял.

И к черту иди!

Роксанна даже не оглянулась на представление Мехди. Он обиделся.

– Эй, Рокси, поаплодировала бы артисту, черт дери!

– Угу, – промычала Роксанна, – не отдавая счета к тому же!

– Валяй, издевайся надо мной!


У Порт-де-Аль[2] они встретили похоронную команду. Больницы были переполнены, и многие больные бедняки не имели иного выбора, как умирать у себя дома, если им повезло еще иметь этот дом, или на улице. С началом эпидемии Эболы другие болезни стали считаться пустяками, и не стоило приходить с жалобами на рак поджелудочной железы в последней стадии в отделения «Скорой помощи» больниц Эразма и Святого Петра, когда тысячи несчастных, зараженных «новой чумой», ждали коек. Поэтому те, кто имел несчастье умирать от других болезней, даже не совались больше в медицинские центры, смирно сидели дома или уходили на улицу. Они присоединялись к десяткам тел жертв Эболы, усеивавшим тротуары бедных кварталов.

Остатки правительства еще изыскивали средства платить похоронным службам, неизвестно, надолго ли. «Колымага-призрак», как называла Роксанна черную яйцевидную машину, перевозившую трупы, делала короткие остановки, пока парни в комбинезонах, тоже черных, осматривали лежавших на земле и решали, грузить их в «колымагу» или нет.

Работали в этих командах в основном фламандцы; север страны был, как всегда, чуть менее беден и еще ухитрялся сохранять подобие государственных служб, привлекая рабочую силу. Бездомные же, умиравшие на улицах столицы, были по большей части франкофонами, что, естественно, создавало проблему: фламандцы продолжали настаивать на том, что в череде бедствий, обрушившихся на мир, виноваты эти бездельники валлонцы (это слово в последние несколько лет обозначало всех франкофонов Бельгии). Эти люди, умирающие на улицах, сами в ответе за то, что с ними случилось; с какой же стати славные трудяги фламандцы должны делать грязную работу и чистить город от зараженных лодырей-валлонцев? Им объяснили, что надо радоваться хотя бы верному куску хлеба. Но ситуация оставалась напряженной, и нередко тот или иной служащий отказывался грузить на катафалк труп, если по нему было слишком явно видно, что он говорил при жизни по-французски. Больные становились предусмотрительны и избавлялись от личных документов, обручальных колец, малейших признаков языковой принадлежности. Некоторые даже вешали на грудь карточку с надписью: Ik ben Vlaams – «Я – фламандец».

Можно было ожидать, что в хаосе, охватившем мир, потонет старая вражда между севером и югом страны. Однако она, наоборот, разгорелась с новой силой в этой атмосфере всеобщего безумия. Никто не мог понять, как Бельгия еще остается единой. Это была одна из величайших тайн истории, и, если бы осталось кому об этом вспомнить, эта тайна могла бы когда-нибудь быть рассмотрена как самое яркое воплощение бельгийского сюрреализма.

Все эти тела, не важно, говорили они на языке Мольера или Хуго Клауса, сжигали в многочисленных крематориях, недавно построенных на окраинах города; их дым расползался над садиками, огородами, курятниками, которые росли как грибы, худо-бедно восполняя недостаток несинтетических овощей и мяса. «Ничто не пропадает», – подумала Роксанна; и в эту минуту служащий похоронной команды украдкой припрятал в складке своего комбинезона блестящую побрякушку, которую так или иначе покойный не мог взять с собой на тот свет. Она бы голову дала на отсечение, что обкраденный мертвец был франкофоном.

На площади Жё-де-Баль Роксанна и Мехди решили зайти в бистро «Весельчак», которое держал старик Жильбер, бывший почтальон, вынужденный переквалифицироваться после выхода на пенсию. Выплаты пенсий были отменены уже несколько лет назад, и пенсионный возраст для многих означал новый путь, время придать своей жизни, уже богатой опытом, вкус неизведанного, осуществить наконец свои мечты. Так, по крайней мере, представляло ситуацию Министерство труда.

Жильбер никогда не мечтал стать хозяином бистро, но выглядел идеально в новой роли, как будто был рожден для этого. Новые законы были порой хороши тем, что заставляли вас открывать в себе неведомые таланты. Жильбер был из тех, кто, несмотря на свои семьдесят три года, усталость и вполне законное желание покоя, еще находил известное удовольствие в новой работе, и он наслаждался достоинством и своеобразной аурой, окружающей всякого хорошего трактирщика за стойкой.

Он тепло приветствовал двух друзей и подал Роксанне горькую собственного изготовления, настоянную на можжевельнике. Мехди получил лимонад. Он не пил спиртного, смутно помня те времена, когда еще был мусульманином.

«Шесть последних дней…» Эти слова Марко не шли из головы у Роксанны. Она повторила их вслух, осушив стакан залпом. Судя по всему, фальшивый тамикс давал больному слабую надежду, ликвидируя симптомы на несколько дней, но после этой передышки конец был ужасен. У больных Эболой, которых лечили официальным тамиксом, тоже на время наступала ремиссия, но тех, кому антивирусный препарат не помогал, смерть забирала быстро и без лишних мучений. Лекарство же, которым кормила своих клиентов Роксанна, было опасным. Антивирусных молекул в нем вряд ли было больше, чем в стакане воды с мятным сиропом, об этом она догадывалась, но вдобавок оно сулило обреченному страшную и долгую агонию.

Когда она поделилась этими мыслями с Мехди, тот сморщил лицо до последней частицы кожи и сощурил глаза с такой яростью, что Роксанна испугалась, не выдаст ли он припадок эпилепсии. Но Мехди попросту был опечален и выражал свою печаль, как мог, перекошенным лицом и остановившимся взглядом. Не стоило ждать от него комментариев и уж тем более решения. Он продал бы сахар диабетику, попроси его об этом Роксанна. Так что ей самой предстояло решить, продавать ли и дальше это снадобье. До сих пор совесть не очень ее мучила. Всю жизнь она продавала что угодно, кому угодно, по какой угодно цене, мастерски мороча и дурача покупателей. Дома, страховки, картины, похороны, отпуска… Так что какое-то сомнительное лекарство вряд ли могло помешать ей спать. И все же смерть сестренки Марко легла тяжелым камнем ей на сердце.

Она заказала еще домашней настойки и снова опрокинула ее залпом. На этот раз жидкость обожгла ей горло, напомнив о вязком утреннем сне. После истекающей жиром жареной картошки, при мысли о которой она сообразила, что ничего не ела с утра, возник брошенный младенец на улице Лен. Он лежал, закутанный в одеяло, прямо на тротуаре. Он еще не умер, хотя губы уже приобрели лиловый оттенок, а очень слабое дыхание сопровождалось жутким хрипом, характерным для смертоносного вируса в последней стадии. Она долго смотрела на него, потом отвернулась. Прохожие аккуратно обходили малыша. Отогнав образ, она вернулась к жареной картошке; пора было что-нибудь съесть. Хозяин принес франкфуртские сосиски, которые Роксанна проглотила в рекордное время. Мощное тело Жильбера выгнулось над барной стойкой, и он прошептал:

– Я знаю, вы возвращаетесь на улицу От, но я слышал, что психи в сутанах устроили карнавал у Нотр-Дам-де-ла-Шапель…

– Да ладно, сходим в киношку, потом вернемся, – ответил Мехди с обезоруживающей улыбкой в адрес Роксанны, словно приглашал ее на первое свидание.

– Нет, милый, – сказала Роксанна, – ты идешь к себе, а я к себе.

– Я не отпущу тебя одну к этим чокнутым Апоплексии!

– Апокалипсиса, – поправила Роксанна.

– Угу, один черт. Апоплексия, Апокалипсис… В прошлый раз они забили одну девушку до смерти…

Роксанна скатала плащ и покрывало, сунула их в пластиковый пакетик, который достала из кармана джинсов, встала и бросила на стойку деньги. Она поблагодарила Жильбера за то, что предупредил, и сделала знак Мехди: уходим. Как ни хотел мальчик ее проводить, Роксанна осталась непреклонна и пошла домой одна.




На паперти церкви Нотр-Дам «карнавал» и вправду был в разгаре: закутанные в черное фигуры в остроконечных капюшонах, из-под которых были видны только глаза, водили хоровод. Одни размахивали распятиями, другие солнцами из черного металла. В центре круга стоял на коленях голый человек со связанными ногами и руками. Закутанные распевали молитву на очень приблизительной латыни замогильными голосами (как ни плохо учила Роксанна историю, даже она понимала, какую бессмысленную тарабарщину они бормочут с торжественным видом). Все это должно было закончиться кровавой баней, чего с нетерпением ожидали двое журналистов, притаившихся в засаде на другой стороне площади. Если бы их обнаружили, они, без сомнения, разделили бы участь голого человека в центре паперти.

Эти ряженые считали себя последними хранителями великой цивилизации Запада, хотя давно забыли, что такое книга. Многие из них были мелкими буржуа, тупыми и ограниченными, которые долго голосовали за крайне правых, когда еще можно было голосовать; но еще больше среди них околачивалось бывших хиппи, которых экономическая катастрофа заставила засунуть подальше принципы «общего житья», равно как и неотделимые от них перуанские пончо fairtrade, гончарный круг и суп из экологически чистой чечевицы. Лишенные идеалов, разочарованные и озлобленные, они обратились к религии в ее самой экстремистской христианской версии. Правда, они пытались разбавить свое движение былыми мечтами: продолжали питаться пророщенным зерном, которое выращивали сами, терзали гитары и порой меняли образ Распятого на изображение дневного светила; реже на толстую женщину без лица, некую богиню-мать – порождение их дурацкого эклектизма.

Хоровод остановился; люди в черном замерли. В жаровнях зажгли огни. Голый человек задрожал. Один из закутанных, с длинным, как у Индианы Джонса, кнутом, принялся стегать нагое тело; бедняга завалился вперед, оцарапав подбородок о синие камни[3]. Эту средневековую кару он нес за грех сладострастия, так потрудились указать на табличке, висевшей на шее несчастного. Законы «Всадников Апокалипсиса», как помпезно называла себя эта секта, запрещали блуд без цели продолжения рода; но можно было также запросто получить кнута за слишком короткую юбку или крашеные ногти. А зачастую Всадники проявляли излишний пыл, хватая простого прохожего, чье лицо им не нравилось. Это была мелкая сошка, низший класс секты.

Но иные из этих чокнутых и впрямь выглядели внушительно. Их можно было увидеть только с наступлением темноты, верхом на больших вороных лошадях, в таких же черных плащах, с мечом на боку, готовых к охоте на ночных грешников. Иногда вдвоем, но чаще в одиночку они скакали по улицам резвой рысью, окутанные паром, поднимавшимся от их крепких коней; они возникали из темных проулков под стук копыт, точно черные рыцари во «Властелине колец». Они называли себя Хранителями печатей, и ходила молва, что их всего четырнадцать, по двое на каждую из семи печатей Апокалипсиса.

Случалось, что глава секты, согбенный старец, прятавший лицо под капюшоном, выступал по телевизору или во Всемирной паутине, предсказывая будущее голосом призрака. Канонический возраст этого жутковатого существа можно было угадать по пальцам, выступающим из-под рукава одеяния, выглядевшим мертвыми, как руки освежеванного. Роксанна слышала, как он призывал молодых вливаться в ряды Всадников для последней битвы и вскрытия печатей. Несмотря на полный бред, изрыгаемый невидимым взглядам старым ртом, по спине пробегал холодок, и было понятно, как заманчива секта для молодежи без будущего. Говорили, что старик умер много лет назад, а на экранах появлялись лишь голограммы. Это было не исключено, потому что давно уже никто не был уверен, что картинки в СМИ отражают какую-никакую подлинную реальность.

Борьба не на жизнь, а на смерть завязалась между Всадниками и Братьями-мусульманами, борьба, перевес в которой был пока на стороне первых. Приходилось признать, что фанатиков христианской веры окружала аура, куда более «гламурная», чем радикальных исламистов. Костюм мумии, опутанной патронташами, терял свою привлекательность даже у мусульман, которые все в больших количествах вступали в секту Всадников. Молодое поколение манила атмосфера «плаща и шпаги»: воин-монах, несущий истинную веру, наследник тамплиеров, всадник… И потом, этот старый таинственный главарь, строящий из себя императора галактики, короче, все, что могло предложить прошлое Запада в плане карнавалов, приключений и старозаветного ханжества. То был чистый фантазм, эстетика christiano-starwars[4], вскормленная десятилетиями виртуальных игр ad hoc[5].

Очевидно, по этой причине Братья серьезно пересмотрели свой гардероб; они покопались в истории Османской империи, и результат был не лишен шика: по улицам дефилировали отряды, вооруженные саблями, разодетые, как янычары Сулеймана Великолепного. Все это было бы неплохим развлечением, не убивай и не пытай эти люди направо и налево.

Новый удар кнута обрушился на спину бедняги. Тот вскрикнул как-то странно, это был стон удовольствия и боли одновременно. Роксанна почувствовала, как подкатили к горлу франкфуртские сосиски. С нее было довольно. Она отделилась от стены, из-за которой наблюдала за сценой, оставаясь незамеченной, и отправилась в дом двадцать три по улице От, где располагалась ее убогая квартирка.


Роксанна закурила и наполнила себе ванну. Было от силы три часа, на дворе стоял август, но уже стемнело, как зимой. Загрязнение воздуха достигло такой степени, что летнего неба больше не существовало. Когда солнце решалось все же показаться, оно было бледным и не сияло, словно устало светить на этот разлагающийся кусочек мира. Роксанна разделась и была готова погрузиться в горячую воду, но тут зазвонил ее телефон. На экране высветилось «Мехди». Он долго кашлял, как туберкулезник, потом спросил: «Ну как оно там было с божьими психами?» Роксанна описала ему маскарад и успокоила, пообещав, что никуда больше сегодня не выйдет. Они простились, и Роксанна окунулась в ванну.

Пора было уже закончиться этому цирку. Она подумала о своей матери, сестре, зяте и всей их детворе, которые бежали в прошлом году в Канаду. Гаэтан, муж ее сестры, разбогатевший на недвижимости, очень вовремя купил шестьдесят гектаров земли с двумя домишками посередине. Роксанне предложили поехать с ними, что ее удивило, но она отказалась присоединиться к маленькому отряду. Родные всегда считали ее опасной и неприспособленной невротичкой. Вряд ли теперь они могли изменить свое мнение. И потом, что за идея выбрать Канаду? Судя по доходившим до нее вестям, там жили не лучше. Они бросили вызов «бескрайним диким просторам» и оказались в чистом поле без электричества и воды. Она представляла, как ее сестра Коринна, такая кокетливая, утонченная, элегантная, хрупкая, нудная, выходит из бревенчатой хижины с ведром, идет, проваливаясь в снег по колено, к колодцу, разбивает лед своими тощими ручками… По крайней мере она была соответственно экипирована: Коринна могла бы обуть всю инуитскую деревню в свою коллекцию сапожек угги; они были у нее всех цветов: рыжие, черные, коричневые, бежевые с золотыми блестками, бежевые с серебряными блестками, серые с отливом, серые матовые, высокие и низкие, с роговыми пуговками и без. И потом, вся гамма мехов – норка, выдра, волк, бобер, барашек, целый отвратительный бестиарий, обретший наконец смысл в этом арктическом холоде и державший в тепле ее намеренно чересчур худое тело.

Мейлы, которые посылала Роксанне мать, так и сочились сожалением сквозь литанию о «необычайных причинных красотах», о возвращении к истокам благодаря этим красотам, открытии своего «я» и исконных ценностях, рожденных этими причинными красотами. Мать, очевидно, хотела сказать «первозданными» или «первобытными»; французский язык никогда не был ее сильной стороной. Роксанна задавалась вопросом, кто занимается воспитанием трех ее племянников. Коринна и Гаэтан вряд ли могли научить чему-то интересному. Малышам лучше было бы учиться охоте и рыбной ловле у старого индейца.

Роксанна окунулась с головой и на миг подумала, что можно было бы принять побольше ксинона и спокойно ждать, чтобы смерть сделала свое дело. Но у нее никогда не хватило бы духу; она давно это знала. Бессмысленно ей лелеять перспективу самоубийства по всей форме, действенного и осознанного, не оставляющего никаких сомнений в намерениях. Это не для нее. Самоубийство не для трусишек. Это смело, это классно… Она же, Роксанна, будет продолжать о нем помышлять, бросая томные взгляды на коробки с лекарствами на столике в ванной и думая с болезненным – но о, каким сладким! – колотьем в желудке о револьвере Мехди, к которому она запрещала себе прикасаться, отлично зная при этом, что у нее нет никаких шансов пустить себе пулю в лоб. Она мечтала, грустила, жалела себя, ни капельки собой не любуясь; она была жертвой своих слабостей, обреченной всю жизнь прощать себя, подобно героям бельгийских франкоязычных фильмов, которые показывали до кризиса, юношам и девушкам, ставшим жертвами судьбы, общества или предшествующих потерянных поколений, своего патрона, плохой организации дорожной сети, загрязнения воздуха в предместье Льежа и поди знай, чего еще. Героям, которые несли, как трофеи, свою ничтожность и неприспособленность к жизни.

Лучшее, до чего додумалась Роксанна, заигрывая со смертью, – не надевать, выходя из дома, маску и перчатки. Она хлопала расшатанной дверью и расхаживала по улицам отвязной походочкой: мол, меня ничем не проймешь. Поведение смешное и патетичное, где-то инфантильное, но оно впечатляло, окружая Роксанну ореолом таинственной отваги. Все попадались на эту удочку, вплоть до ее самых крутых клиентов. Она ненавидела себя за этот имидж, но еще больше за удовольствие, которое доставляли ей лица людей, становившиеся завороженными, испуганно-почтительными в ее присутствии. Только Мехди видел ее насквозь. И по этой причине он был единственным человеком, которого Роксанна уважала.


Ванна остыла. Она вышла и закуталась в грязное сырое полотенце. Стены ванной комнаты были изъедены грибком. Роксанна уже сообщала об этом домовладельцу, но какой смысл жаловаться на плесень, когда конец света стучится в дверь…

Снова зазвонил телефон. Номер был скрыт. Роксанна поколебалась, но все же ответила.

– Мадам Роксанна Дюфрей?

Мужской голос, степенный, с изысканным выговором. Роксанна Дюфрей, да, это она. Собеседник представился: Джон Гранье. Он адвокат и звонит Роксанне по поводу ее дочери.

– Моей дочери?

– У вас ведь есть дочь, Стелла Пэриш?

Стелла. Гласные и согласные зазвучали в голове Роксанны трубами Страшного суда. Но никак не получалось связать что бы то ни было реально пережитое с этим именем. Оно походило на имя голливудской актрисы 1940-х годов или героини романа. Стелла. Мозг Роксанны неимоверным усилием сформулировал эту мысль: Стелла ее дочь. Остальное пронеслось в голове подобно родословной королей Франции, выученной когда-то наизусть: родилась от ее брака с Александром Пэришем, британского происхождения, оптовым торговцем чистым спиртом. Роксанна и Александр поженились девять лет назад, Стелла родилась через год после свадьбы, а спустя три месяца мать покинула семейный кров и скрылась в неизвестном направлении. Мать. Это, конечно же, она. Хотя этот факт казался ей еще сомнительным, как нечто, нуждающееся в доказательстве. Пауза затягивалась, и собеседник на том конце провода откашлялся.

– Александр Пэриш в больнице, в критическом состоянии. Ему недолго осталось.

– Мне очень жаль, – ответила Роксанна.

– Вы понимаете, что я вам говорю?

– Что, собственно, вы хотите мне сказать?

Адвокат вздохнул. Он заговорил почти ласковым голосом, как будто пытался растолковать что-то трудное старому человеку, не вполне в своем уме.

– Когда ее отец умрет, у Стеллы никого больше не останется. Мсье Пэриш разыскал вас, чтобы передать вам ребенка. Вы согласны?

– Я могу отказаться?

– Э-э… Да, конечно. Можете.

– И что тогда ее ждет?

– Сиротский приют. Но это очень хорошее заведение, очень дорогое. Мсье Пэриш принял все необходимые меры на случай, если вы… окажетесь не в состоянии взять на себя заботу о малышке.

Роксанна чуть было не сказала, мол, ладно, приют так приют, это будет гораздо лучше для девочки. Как она будет жить с Роксанной, с ее ванной в грибке, валяющимися повсюду лекарствами и наркотиками, с ее дерьмовым характером и мерзкой привычкой дымить как паровоз? Да она не умеет даже сварить яйцо, спеть колыбельную, тем более заштопать носки… И если ей не нужен был ребенок раньше, с какой стати Александр решил, что она захочет его теперь? Он, должно быть, спятил, прежде чем подцепить Эболу, если вздумал передать дочь Роксанне. Он хоть знал, как она живет? Законнику не платят за такого рода сведения? Платят. Это слово остановило бурный поток мыслей Роксанны. Денег у Александра куры не клевали. Он наверняка оставит кругленькое состояние своей дочери, пусть даже дома в Сен-Тропе, в Куршевеле и яхта на Сен-Барте сегодня ничего не стоили, с тех пор как радикалы всех мастей сровняли с землей эти гнезда разврата.

Она спросила о деньгах. Нет, кругленького состояния, как она говорит, не предвидится. Александр был разорен. У него осталось немного, на то, чтобы лечиться и достойно умереть, но это было практически все. Его дом в Фор-Жако будет описан за долги после его смерти. А сумма, предназначенная приюту? Пропадет, если ребенок в него не поступит. Сиротские дома не могли удовлетворить все запросы с начала эпидемии, им не хватало средств. В подписанном Александром контракте было ясно сказано, что внесенные деньги в случае отказа не возвращаются. Какой дурак этот Алекс, подумала Роксанна. Не мог разыскать ее, пока не спустил оставшиеся бабки?.. На что ей теперь растить эту девчонку, наверняка капризную, привыкшую к роскоши и богатству?

– Мне нужен ответ, мадам Дюфрей…

Роксанна глубоко вдохнула, приготовившись отказаться. Но слова слетели с губ сами собой.

– Я возьму ее, – сказала она.

И поймала себя на том, что произнесла это, словно поднимая на аукционе цену на римский бюст.

– Очень хорошо, я одобряю ваше решение, – ответил адвокат, тоже заговорив голосом оценщика. – Я думаю, что эта новость скрасит последние дни мсье Пэриша, – зачем-то добавил он, словно предвещая фурор, который произведет приобретенная вещица в гостиной Роксанны.

Они условились, что Джон Гранье сообщит Роксанне о смерти Александра, и девочку передадут матери сразу после похорон. На вопрос, придет ли она на кремацию, Роксанна ответила утвердительно, о чем сразу же пожалела.


С этого дня Роксанна с крайней тревогой ждала смерти Александра. Каждый раз, когда звонил ее мобильный, сердце чуть не выскакивало из груди. Бессонница мучила ее сильнее, чем когда-либо, случались приступы пароксистической спазмофилии, каких не было уже много лет. Она поняла, до какой степени ее прежняя жизнь была чередой аморфных дней, проходящих в праздном и скучном оцепенении, и как она теперь жалела об этой жизни. Она поделилась своей мукой с Мехди, и мальчик попытался ее успокоить, сказав, что растить ребенка – дело нехитрое, что его мать одна вырастила девятерых и что он, Мехди, всегда готов помочь с кормежкой, прогулками и играми. В этом он считал себя спецом, мол, «помогал же мамаше с четырьмя младшими». Но Роксанна продолжала изводить себя, не в меру много курила и пила.


И день, которого она так страшилась, настал. Александр отдал богу душу в частной клинике на юге города, у которой был свой маленький крематорий. Времени с умершими от Эболы не теряли, и похороны были назначены в тот же вечер. Роксанна надела единственное оставшееся у нее платье, красное коктейльное платье, подарок Александра, чуть потертое в швах и широковатое в плечах теперь, когда Роксанна похудела. Цвет и глубокий вырез не очень подходили к случаю, но не идти же в старых рваных джинсах, и потом, Роксанна знала, что придется надеть поверх платья обязательный белый комбинезон. Она обогнула больничные корпуса. Богато одетые мужчины и женщины молча курили или беседовали вполголоса с серьезными лицами. На нее бросали неодобрительные взгляды; красное платье в этом скорбном месте было дурным тоном. Подумать только, что всего каких-то два года назад эта больница славилась своими достижениями в области пластической хирургии и пересадки органов. Перед Эболой все были равны. Новая кожа, подтянутый живот, синтетическое сердце или печень не давали вам никаких привилегий перед лицом болезни. Ей не было никакого дела, будь даже у вас новенькое тридцатилетнее тело на седьмом десятке. Роксанна готова была поручиться, что многие умирающие с радостью обменяли бы свою искусственную плоть на несколько лет, несколько месяцев, несколько дней жизни в старых, дряхлых телах.



В зале, где собирались близкие покойного, было всего три человека: мужчина лет сорока в отлично сшитом костюме, женщина азиатской наружности, толстая и безвкусно одетая, и маленькая девочка. Белокурая, очень кудрявая, она стояла к Роксанне спиной. Мужчина разговаривал с ней; оба смотрели в окно, на деревья в маленьком парке. Роксанна застыла на пороге зала. Мужчина обернулся и увидел ее. Он что-то сказал девочке, и та тоже повернулась. Они подошли к Роксанне. Мужчина протянул ей крепкую ладонь и представился: Джон Гранье. Стелла тоже протянула свою маленькую ладошку; Роксанна взяла ее в руку с опаской, будто это была змея. Она не нашла, что ей сказать, кроме «Здравствуй».

Стелла на приветствие не ответила. Она устремила на Роксанну очень светлый и острый взгляд, ничего определенного не выражавший. Этот взгляд пронзал, словно ледяной северный ветер, однако в нем не читалось злобы или даже суровости. Он был просто холоден и нейтрален, и эта-то нейтральность вызывала у того, на кого смотрели эти глаза, чувство, что он во власти природной стихии, лишенной намерений, эмоций, воли. Ветер не хочет вам зла: он ветер, вот и дует. Роксанна выпустила ручку Стеллы и бросила озадаченный взгляд на Джона. Тот отвел ее в сторону.

– Стелла почти не разговаривает.

– Почти не… Как это – почти не разговаривает? – переспросила Роксанна скорее досадливо, чем огорченно.

– Говорит, только когда это совершенно необходимо. Она была нема первые пять лет жизни, так сказал мне мсье Пэриш. Ее даже считали умственно отсталой, но все оказалось в норме. В пять лет она произнесла первое слово, сама.

– Какое же?

– Понятия не имею. Поймите меня правильно, я совсем не знаю Стеллу. Я пересказываю вам то, что говорил мне ее отец. Но он оставил вам письмо, и в нем, я уверен, вы найдете все сведения, которые могут быть вам полезны.

Гранье снова говорил, как оценщик на аукционе, рекламирующий свой каталог. Она ли, подумалось Роксанне, установила между ними этот тон во время их первого телефонного разговора, или такова была у Гранье манера изъясняться, что он заговорил о Стелле на аукционном жаргоне, кстати, хорошо ей знакомом. Гранье был не лишен привлекательности: высокий и стройный, с ироничным выражением лица, которое нравилось Роксанне, и казалось, что ему было приятно слышать ее по телефону, а теперь и видеть: ее не могла обмануть его манера скользить по ней взглядом с деланым безразличием.

– Идемте, наденем обязательные комбинезоны, – прошептал он, наклонившись к самому ее уху. – Церемония вот-вот начнется.

Они оделись и вышли в просторный девственно-белый зал, где прощались с покойным. Роксанна уже привыкла к таким экспресс-похоронам: во избежание заражения надо было отправить тело в печь как можно скорее. В таких условиях было практически невозможным присутствие родственников, живших далеко. Впрочем, у Александра было мало родни в пору его женитьбы на Роксанне. Теперь, должно быть, осталось еще меньше.

В зале их было шестеро, и началось мини-шоу, смахивавшее на короткую версию «Космической одиссеи 2001». Можно было представить, что гроб, упакованный в черный с блеском герметичный футляр, играл роль таинственного монолита, к которому обращены все взгляды, все безмолвные вопросы и который один в конечном счете узнает ответ на загадку истории.

Служащий похоронного бюро сказал несколько слов, ужасающих в своей банальности; среди них были «страдания, перенесенные с беспримерным мужеством», «наконец обретенный покой», «последний путь в неведомое» и прочие клише того же рода. Голос, доносившийся из-под шлема, снабженного микрофоном, звучал совсем как у космонавтов в кино, свистящий и прерываемый потрескиванием помех. Потом в тишине зазвучала музыка. «Мизерере» Аллегри. И в то время как хор юных голосов выводил мифические ноты, появилась голограмма – изображение Александра в натуральную величину. Он походил на того мужчину, которого Роксанна знала десять лет назад: авантажный сороковник, тело спортсмена, лицо с правильными чертами, красивое чуть суровой красотой. Не вмешайся Эбола, Александр, вероятно, таким бы и оставался всю жизнь. С некоторых пор богатые люди больше не старели или совсем чуть-чуть, и медицина обещала им в самом скором времени бессмертие. Изображение Александра улыбалось, как будто он улетал на Сейшелы. Проблема с этими проекциями была в том, что им еще не придумали занятия; Александр стоял, опустив руки, как бы не зная, что делать. Наконец он повернулся и, съежившись, исчез с шипением перегретого тостера. Роксанна посмотрела на фигурку Стеллы, неподвижную в белом комбинезоне. Невозможно было разглядеть, в каком состоянии ребенок. Роксанне был ненавистен этот момент, но в то же время ей хотелось, чтобы церемония никогда не кончалась. Она умирала от страха, так пугала ее перспектива остаться наедине с «северным ветром».

Когда гроб медленно уехал за раздвижные двери, которые открылись, как челюсти, чтобы проглотить его, все снова отправились в раздевалку, чтобы снять комбинезоны. И вышли в тот же маленький зал с окнами в парк. Роксанна уже успела коротко поздороваться с толстой азиаткой, которая была в зале, когда она пришла. Теперь она решила познакомиться с ней поближе. Женщина была няней Стеллы три года. Возможно, она привязалась к ней, возможно, это было взаимно… Судя по тому, что видела Роксанна сегодня, это трудно было предположить, но, даже если они и не были неразлучны, попытаться стоило. Роксанна подошла к женщине, которую, как сказал ей Гранье, звали Маи и приехала она с Филиппин.

– Вы, должно быть, потрясены случившимся, – начала Роксанна, пустив в ход свой роковой взгляд, тот самый, от которого сломался Марко. – А Стелла, – продолжала она, – вы ведь ее, можно сказать, вырастили, и ей предстоит расстаться с вами… Послушайте, я бы хотела вам кое-что предложить. У меня нет средств Александра, увы, но я могла бы нанять вас на пару дней в неделю, чтобы вы занимались Стеллой. Что скажете?

Невыразительное лицо Маи оставалось бесстрастным на протяжении всего этого монолога. Когда Роксанна закончила, она робко улыбнулась и проговорила пару слов на смеси английского и своего родного языка. Гранье поспешил ей на выручку.

– Маи не говорит по-французски. Только чуть-чуть по-английски и по-филиппински. Но все равно то, что вы ей предлагаете, невозможно. Ее уже наняли Мертенсы, у них трое детей. Мсье Пэриш договорился с ними перед смертью. Их няня умерла от Эболы.

Ну разумеется, эта бедная женщина не говорила по-французски. Будь они из Южной Америки, Африки или Азии, ни одна из этих нянек по-французски не говорила. Они годами служили белым и не разговаривали. Растили их детей, не имея возможности изъясниться на их языке. И всем было на это плевать, хозяевам, потому что они утратили само понятие о воспитании и, в сущности, уважали свое потомство не больше, чем свою прислугу; а прислуге, потому что она годами работала на европейцев, как отбывают тюремный срок. Нельзя было требовать от них веселья, когда собственные дети, один или несколько, ждали их дома, и ожидание могло затянуться на долгие годы. Роксанна все помнила, но наивно полагала, что Александр не совершил этой ошибки – взять в дом женщину, которая не сможет общаться с его дочерью и с ним самим. Они говорили об этом, когда Стелла родилась. Александр хотел нанять европейку, образованную и с хорошим французским, пусть даже придется платить намного дороже. И где были теперь его благие намерения? Надо ли удивляться, что Стелла почти не разговаривает, – почти! Роксанна покосилась на малышку: та сидела смирно, глядя прямо перед собой, и казалась глухой ко всему, что ее окружало, погруженная в свою внутреннюю пустоту.


Пора было возвращаться в свои пенаты. Роксанна пожала руку Маи, потом Гранье. Он задержал ее ладонь в своей. Ему надо было передать ей письмо, которое находилось у Александра с вещами Стеллы. Гранье предложил отвезти их обеих в Фор-Жако, а оттуда они возьмут такси. По центру города он давно не ездил. Он надел маску, Стелла тоже. Увидев, как Роксанна выходит без защиты, Гранье усмехнулся:

– Ваши друзья, должно быть, считают вас этакой бунтаркой, «горячей головой». А на мой взгляд, это ребячество и безответственность.

– Меня не интересует, что вы думаете, мсье Гранье, – ответила она с улыбкой.

Молча они добрались до Фор-Жако и въехали в роскошный compound[6], где у Александра была вилла. Вооруженные до зубов охранники, сторожившие вход, выглядели усталыми, апатичными. Автоматы они держали неловко, как будто стеснялись, находя их безобразными и громоздкими, в чем с ними, пожалуй, можно было согласиться. Но если военные начинают тяготиться своим оружием, значит, неладно что-то в Датском королевстве. Эти парни были фламандцами, которым плохо платили за защиту вымирающего вида, богатых валлонцев.

Здание было огромное, претенциозной и негармоничной архитектуры, украшенное снаружи и внутри современными вещицами – то ли произведениями искусства, то ли инструментами для управления сложной межпланетной деятельностью. Все было девственно-белым. Роксанна прикрыла глаза от яркого света, лившегося в гигантское, во всю стену, окно. Стекло тотчас потемнело по всей поверхности. Домашний компьютер работал на совесть.

Два больших чемодана от Вюиттона гордо стояли в центре гостиной – ну просто реклама престижной марки, как в магазине. Но вид у них был унылый и скорбный: в них были вещички, которые Стелла увозила отсюда навсегда, не все ее вещи, конечно, но основное. Основное, что было у Стеллы, важная часть жизни Стеллы за все годы в этом доме была здесь, в идеальном порядке, уложенная в два чемодана. Ни лишней сумки, ни плюшевого медвежонка, подушки, большой игрушки, которую было бы трудно упаковать. Ничего, только два изысканно-строгих чемодана, одиноко стоящих в этой фантастической декорации.

Гранье был в кухне, где наполнял два стакана шотландским виски двадцатилетней выдержки. «Ну вот, – подумала Роксанна, – начинаются брачные танцы». Он протянул стакан Роксанне и поднял свой.

– За вашу новую жизнь, – сказал он, улыбаясь уголком рта.

Потом обратился к компьютеру:

– Джана, что-нибудь классическое, вечное, что-нибудь…

Зазвучал голос Джесси Норман. Известный романс Рихарда Штрауса. Они попали прямиком в розовый романчик. Роксанне хотелось немедленно покинуть это место, но от стакана старого чистого солода не так легко было отказаться. Они чокнулись, и на этот раз она не осушила стакан залпом, а посмаковала один глоток янтарной жидкости. Боже, как это было чудесно! Она почти забыла вкус за все эти годы, когда пила сивуху. Пришлось признаться себе, что забыла она и то, каково быть под взглядом мужчины вроде Гранье. Не стоило вспоминать о симуляции в постели, но и без того редкие мужчины, с которыми она общалась, были грубы, невоспитанны, без малейшего изыска. Некоторых она хотела по этой самой причине, и желание это всегда рождалось из удовольствия превосходить их интеллектуально.

Роксанна обнаружила, что ее стакан пуст. Гранье тоже это заметил и налил ей еще. Чуть враскачку, очень продуманной походкой он обогнул центральную стойку и подошел к ней. Роксанна ожидала, что он скажет что-нибудь слащавое вроде: «Вы очень красивы в этом платье, Роксанна», и именно это он сказал. Роксанна: второй раз он произнес ее имя. Все давно называли ее только Рокси. Рокси – имя для поп-старлетки, кассирши из супермаркета, спекулянтки «дурью» и фальшивыми лекарствами, какой она и была.

– Вы думаете, что оно вам больше не идет, что вы – женщина, не созданная носить такое красное платье. Вы ошибаетесь.

Роксанне захотелось дать ему пощечину. Потому что он был прав. Ей вдруг стало стыдно. Она почувствовала себя уродливой и костлявой в этом декольте, приоткрывавшем ее маленькие груди: они жалко прятались, вместо того чтобы гордо выпирать, как прежде. Гранье положил руку ей на бедро. Роксанна не противилась. Не могла же она, оставив его, сходить в ванную и подправить грудь, как подправляют макияж. Сойдет и так, решила она.


Рука продвигается к ягодицам, но по пути почтительно задерживается на пояснице, как это делают руки хорошо воспитанных мужчин из определенного круга. Те, к которым привыкла Роксанна, набрасываются на ее зад неистово, чисто дети, порой это даже трогательно. Другая рука Гранье прокладывает путь под ее волосами и скользит по затылку; это очень приятно, даже больше, чем приятно… Желание поднимается грубо, яростно, и у нее вырывается тихий вскрик удивления и удовольствия. От этой ласки, такой глупой, парни, которых она приводит к себе, почти никогда так не делают. Это тоже изыск, она забыла, до чего это приятно, как и вкус старого чистого солода. Рука, занимающаяся ягодицами, спускается очень медленно, вот она добралась наконец до самого низа, туда, где плоть такая нежная, дряблая у иных женщин, но не у Роксанны. Ягодицы – ее гордость. Пусть он щупает их, пусть мнет, как хочет, законник. Она не возражает. Губы Гранье на ее шее, они нежные и крепкие одновременно, почти идеальные. Рот адвоката покрывает ее горячими влажными поцелуями и добирается наконец до ее губ. И так прекрасно, так долго, так совершенно синхронно сливаются их губы, языки, дыхание. Нечасто первый поцелуй приводит вас в такое состояние. Может быть, еще и потому, что на самом деле Роксанна хочет этого поцелуя уже несколько часов, с маленького зала в крематории, когда Гранье повернулся к ней, такой безупречный в своем дорогом костюме в тонкую полоску. Роксанна вдруг замечает, что стоит неподвижно, свесив руки вдоль тела, как кукла или целка-недотрога. Что подумает о ней этот умелый мужчина, так изысканно ее тискающий? Но ей не хочется ничего делать, только стоять вот так, расслабившись, принимая ласки и поцелуи. Но не так это происходит обычно между мужчиной и женщиной, когда они впервые вместе. И она решается погладить ему затылок одной рукой, а другую запускает между ног, но без особого убеждения. Ей не хочется оказаться сразу с пенисом в вагине, лучше пусть он еще ее трогает, целует в затылок, сюда, да; сюда, еще, и сюда, под плывущую музыку Штрауса… Но Гранье явно не намерен ждать. Он уже спустил брюки и задирает ей платье. Больше потому, что она не хочет заканчивать так скоро, чем из уважения к ребенку, Роксанна чуть отстраняет Гранье и говорит:

– А Стелла? Что, если она сейчас войдет?

– Вы правы, – шепчет мужчина. – Идемте.

Ей нравится, что он продолжает говорить ей «вы», после того как потискал ее ягодицы. Он ведет ее в соседнее с кухней помещение, большую белую прачечную такого же межгалактического вида. Дом Александра – это, должно быть, большой корабль, готовый отчалить в космические пространства в день, когда все станет совсем плохо. Но никто об этом не знает, кроме Александра, а он умер.

Гранье подталкивает ее, целуя, к стиральной машине. Приподнимает, помогая сесть, раздвигает ей ноги и входит в нее. Как в масло. Она бы предпочла, чтобы это не было так легко, чтобы ему пришлось ее подготовить, пальцем, может быть, ртом, но, наверно, она слишком многого хочет. Войдя в нее, Гранье становится похож на большинство мужчин, с которыми она спала. Проникновению почти всегда не хватает чего-то нечаянного, нежданного, думает она, пока он движется взад-вперед в размеренном и уже скучном ритме. Она не находит слов, чтобы выразить свое разочарование. Почти всегда этому недостает… слияния? Да, вот именно, слияния. Всякий раз у нее это чувство, что две сущности никак не могут встретиться, мечутся, каждая в плену у себя самой, своей неспособности соединиться с другим. Как жидкости, которые никогда не смешаются, потому что их молекулы не созданы для этого.

Роксанне хочется, чтобы это кончилось. Нет ничего лучше, чем изобразить оргазм, желательно экстравертированный. Ускорить темп. И она делает это так же талантливо, как дурит своих клиентов. Она королева лжи и притворства, богиня отвлекающего маневра. Мужчина кончает, не особенно мощно. Он тут же выходит, убирает пенис, застегивает брюки. Вот и все. Роксанна надевает трусики, одергивает платье. Ей неприятно ощущать сперму, пропитавшую ткань, на половых губах и на ляжках. Гранье не надел презерватива. И он еще возмущался, что она не носит маску! Как бы то ни было, риска залететь нет: Роксанна удалила репродуктивные органы после рождения Стеллы. Они уже снова в кухне.

– Я налью вам последний на дорожку?

Роксанна не обращает на него внимания. Она смотрит на большую магнолию в цвету за окном. Музыка смолкла. Но аккорды еще звучат в голове Роксанны. Последние аккорды этой сумеречной музыки, которые сопровождали их смешную сексуальную карусель и отхлынули в омут тишины, оставив их наедине с их одиночеством. Мужчина что-то сказал. Он что-то сказал. Что он там говорит со своей неизменной полуулыбкой? Я сожалею, это было грустно. Так хорошо начиналось, вы и я, мы могли бы сделать это красиво и от души. Но я полный ноль, я взял вас, как животное, оставив нас обоих одинокими и ничтожными. Простите.

– Простите?

– Последний стаканчик?

– Нет, спасибо. Мне пора.

– Как хотите. Я вызову такси.

Пока он звонит, Роксанна выходит в гостиную. Тут же, как по волшебству, появляется Стелла, следом за ней Маи, она несет пальтишко от Барберри и кладет его на кресло рядом с малышкой. Стелла стоит возле чемоданов. Взгляд устремлен далеко, в сад. Кажется, что она совершенно отключена от всего, что ее окружает, и от себя самой.

Роксанна вспоминает о письме и возвращается в кухню, чтобы попросить его у Гранье. Тот достает его из кармана пиджака. Это простой белый конверт, из дешевой бумаги, имя Роксанны написано на нем большими буквами. Звонят. Это такси. Стелла машинально поворачивается и направляется к Маи, которая ждет, стоя в углу, точно бонна восемнадцатого века. Девочка целует ее, перекидывает пальтишко через руку жестом банковской служащей из Сити, потом подходит к Роксанне и берет ее за руку, так же машинально. От прикосновения мягкой и пухлой ладошки у Роксанны возникает неприятное ощущение – будто она держит новорожденного мышонка, слепого и голого. Роксанна прощается с Гранье и Маи, и они уходят.


Роксанна!

Нет нужды тебе знать, почему я тебе доверяю. Мое решение абсурдно, совершенно безрассудно, после того как ты нас покинула. Оно тем более безумно, что сегодня я знаю, как ты живешь. Даже теперь, на пороге смерти, я так и не смог объяснить себе, что побудило меня поручить тебе Стеллу. Я отчаялся и уже не пытаюсь.

Ты теперь с нашей дочерью, которая смотрит на тебя своими ледяными глазами или как будто вовсе не замечает твоего присутствия. Тебе, должно быть, не по себе, страшновато или даже досадно. Вы, надо думать, в твоей квартирке под крышей в квартале Миним. Ты знаешь от Джона Гранье, что Стелла не любит разговаривать, что первые слова она сказала в возрасте пяти лет. Я показывал ее всевозможным врачам и психотерапевтам. Ни один не смог поставить точный диагноз. Ни аутизма, ни дисфазии, ничего у нее не распознали. Стелла странная, и ее отношение к жизни практически недоступно пониманию. Со мной у нее иногда случаются внезапные порывы нежности, но это бывает редко и ненадолго. Она никогда не была по-настоящему привязана ни к одной из своих нянь. Ни к кому, кроме меня. Стелла пошла в школу, как только заговорила. Там у нее никогда не было друзей, но другие дети принимали ее и не обижали. Она, как правило, отказывалась отвечать на уроках, но исправно делала письменные задания. Она умеет читать, писать и считать и, похоже, не отстает в умственном развитии. Иногда она объясняется жестами. Это ее собственный язык, очень логичный и внятный, ты его быстро выучишь. Я мог бы написать о ней множество страниц, но я слишком устал для этого и даже не уверен, что тебе это поможет. Не стану скрывать, я долго считал проблемы со Стеллой следствием того факта, что ты нас оставила. Это было удобно, снимало с меня бремя ответственности. Но сегодня я уже не знаю, что думать.

Может быть, если вы обе останетесь живы, вам однажды удастся пролить свет на личность Стеллы. Я верю в это, и мне легче готовиться к смерти. Я совершенно уверен, что прав, поручив ее тебе. В конце концов, ты ее мать, и это, думается мне, единственное, что сегодня имеет значение.

Я целую вас обеих и желаю вам удачи.

Александр.


Так. Звучит не очень обнадеживающе. Восьмилетняя девочка, которая умеет говорить, но не хочет по непонятной причине, изъясняется жестами, когда ей вздумается, не привязана ни к чему и ни к кому, кроме отца, да и то в пропорциях, остающихся загадкой. Совершенно непроницаемая девчонка со своей неизвестной матерью. Роксанне вспомнились статуи, изображающие Неизвестного солдата, образ войны 1914 года, символизирующий всех солдат, павших на фронте. Двадцать первому веку следовало бы воздвигнуть памятник Неизвестной матери. Ни одна эпоха не знала такой нехватки матерей, по самым разным причинам. Было как минимум три категории неизвестных матерей – мученицы, жертвы и стервы. Мученицы умирали до срока. Жертвы бросали ребенка, слишком рано появившегося в их жизни или рожденного от изнасилования, что было главной причиной оставления. Женщины же из последней категории, к которой принадлежала Роксанна, попросту бежали с корабля, из трусости, из отвращения к жизни и к себе самим. И последних становилось все больше, из всех мест и всех культур, от бедных деревень Индии до роскошных гетто Калифорнии. Материнский инстинкт медленно угасал у рода человеческого.


Роксанна пошла в кухню приготовить подобие обеда. К приезду Стеллы она накупила уйму полуфабрикатов. Она достала из морозильника две пиццы и поставила их в духовку. Ждала и курила. Ей не хотелось возвращаться в гостиную, сидеть рядом с безмолвной девочкой. Она могла бы взять «Большие надежды», открыть на том месте, где остановилась вчера, когда Пип, герой, присутствует на похоронах своей несносной сестры, которая якобы воспитала его «своими руками», криводушное создание. У Пипа не было матери, но он общался, был забавным, ловким, трогательным, идеальным мальчуганом, которого даже самая бесчувственная мать приняла бы в объятия с радостью. Почему же Роксанне не достался в наследство Пип вместо этого бесплотного существа, леденящего до костей? Духовка звякнула, это означало, что пиццы готовы. Роксанна выложила их на две мало-мальски чистые тарелки и понесла в гостиную. Круглый столик, служивший письменным столом, был уже очищен от бумаг, и Роксанна поставила на него тарелки рядом с двумя стаканами воды, принесенными заранее.

– Стелла…

Девочка медленно подняла на нее глаза. Нет, все было скверно. Роксанне хотелось ударить девчонку, лишь бы ее лицо переменилось, лишь бы появилось на ее мраморных чертах выражение, все равно какое, пусть даже боли или непонимания. И тут что-то возникло в водянистом взгляде малышки: какой-то свет промелькнул в нем. Только на миг, и глаза вновь стали гладкими и холодными. Почувствовала ли девочка приступ ярости, сотрясавший изнутри Роксанну? Стелла поднялась и села за стол. Она начала есть, и ничего в ее движениях, в ее манере жевать не говорило о том, голодна ли она, нравится ли ей еда или нет. Александр лопухнулся: его дочь была не человеческим существом, но андроидом. Или злая фея сыграла злую шутку с несчастным одиноким отцом: украла его ребенка, настоящую Стеллу, из колыбели и подменила ее клоном, лишенным всяких чувств. Роксанна не могла позвонить Гранье и сказать ему: «Я передумала. Мне подсунули негодный товар. Стелла не девочка. Нет, нет, уверяю вас. Она что-то другое, я не знаю что, но другое».

Обед закончился, как и начался, в унылой атмосфере. Роксанна посмотрела на часы на мобильнике. Скоро придет Мехди. Они должны были доставить товар одному типу в Схарбеке[7]. Но Роксанна пойдет одна, а Мехди останется со Стеллой. Когда в квартире раздалось пронзительное дребезжание старого звонка, Стелла и бровью не повела; она не отрывалась от своего аватара в дурацкой игре на планшете, Apple «Friend» последней модели; машина постоянно предлагала ребенку всевозможную деятельность в зависимости от его психологического состояния. Без передышки. Роксанна подозревала, что даже ночами Стеллу преследует голос Френда, поющий по-английски или по-китайски, чтобы малышка не просто спала, а учила языки.


Неистовый Мехди ворвался в квартиру. Он прыгал, как блоха, а лицо его подергивалось сильнее, чем когда-либо. Боясь, что он напугает ребенка, Роксанна задержала его на несколько секунд в кухне, чтобы успокоить. Она сообщила ему, что он может приступить к своим обязанностям бебиситтера сегодня же вечером. Уголки губ Мехди вдруг опустились, как у грустного клоуна. Они так не договаривались, и «нет речей», чтобы он отпустил Роксанну одну, как собаку, к этой скотине Бэтмену. Этот Бэтмен был психопатом, работавшим в костюме знаменитого американского героя. Никто никогда не видел его лица, и он нюхал и колол столько всевозможной пакости, что думал, будто умеет летать. Он уже сообщил в видео, выложенном в Интернете, что скоро совершит этот подвиг с Южной башни. Кто-то, заверивший его однажды, что, в отличие от Супермена, Бэтмен не летал, получил нож между глаз. Больше никто не смел перечить его фантазму. Вряд ли о нем кто-нибудь пожалеет в день, когда он разобьется о бетон, но Роксанна должна была признать, что Бэтмен был отличным покупателем, платил исправно и без задержек, не мелочился, и она регулярно уговаривала его отложить попытку полета на попозже.

Мехди вошел в гостиную, растянув рот на манер античной маски трагедии. Стелла подняла голову и, увидев его, состроила в точности ту же гримасу. Роксанна, вместо того чтобы обрадоваться знаку общения, который призывала всей душой уже несколько часов, пришла в ярость. Стелла напомнила ей тех детей, что без причины показывают язык людям, проявляющим к ним доброту. Но Мехди было этим не смутить; его рот растянулся в широкую улыбку. Стелла, однако, больше на него не смотрела, вновь погрузившись в свою игру.

– Здравствуй, Стелла, – сказал Мехди, протянув ей руку.

Никакой реакции. Роксанна вздохнула.

– Не стоит. Она немного… странная. Я тебе потом объясню. Сейчас мне пора.

Она надела подходящий к случаю костюм, плащ и никаб, взяла дорожную сумку с товаром.

– Пусть она спит в моей кровати. Я положу матрас на пол. Если я не вернусь через два часа, позвони Мило, – сказала она в дверях, голос был заглушен покрывалом у губ.

– О’кей, Рокси. Осторожней, милка!

Но Роксанна была уже на лестнице. Мехди закурил и сел рядом со Стеллой. Он стал расспрашивать ее об игре, но Стелла не отвечала.

– Знаешь, когда я был маленьким, у нас был один планшет на девятерых. Мы жили в Сен-Жоссе[8], в двухкомнатной квартирке…

И готово дело. Мехди унесся к радостным часам своего детства, он вскочил и расхаживал взад-вперед, подпрыгивая на каждом шагу на своих лягушачьих ногах. Его сбивчивый рассказ прерывался короткими приступами кашля. Он рассказывал, как они жили, теснясь в маленькой квартирке, как дрались и играли, какой кускус готовила мать, как заходили в гости соседи, но и как холодно было зимой, когда отключали газ за неуплату. И как умирали, сестренка Айша, в пять лет, от гриппа, братишка Халед, которому отрубили голову Братья-мусульмане, и другой брат, Надир, казненный Всадниками Апокалипсиса в прошлом году, и наконец старшая сестра Джамиля, унесенная Эболой. Осталось пятеро детей, но один Мехди еще жил с матерью. Он любил ее больше всех на свете, даже больше, чем Рокси, та была ему как сестра, но мать, зеница его ока, любовь его жизни, он ее никогда не покинет, нет, никогда, потому что… Стелла перебила его:

– Как ее зовут?

– Мариам.

– Мариам, – повторила она имя, старательно артикулируя.

Стелла на несколько секунд всмотрелась в глаза Мехди, очень внимательно, словно искала что-то в его взгляде, потом положила планшет на столик, встала и ушла в спальню Роксанны. Она закрыла за собой дверь. Мехди не знал, что делать. Он пошел следом и встал у двери. Через несколько минут погас свет. Он сказал:

– Ну ладно, спокойной ночи. Если что, позови меня. Я здесь, никуда не уйду.

Он уснул, сидя на старом диване. Его разбудило около полуночи сообщение от Роксанны: все прошло хорошо. Она решила пройтись в центр и вряд ли вернется до утра. Спасибо, если он останется на ночь.

* * *

В «Галактику» стояла очередь, но Роксанна всех обошла: она хорошо знала одного из портье, которому продавала всякие запрещенные снадобья. Под куполом неистово отплясывала толпа. Диджеев давно не было в ночных клубах, но искусственный диджей «Галактики» был одним из лучших в Европе. На сей раз Роксанна пришла не затем, чтобы вилять бедрами и потеть на танцполе. Она хотела потратить деньги, которые заработала; ей нужен был трах, и дорогой. Опыт с Гранье оставил у нее гадкий привкус во рту. Она сразу направилась к маленькой дверце, ведущей в «Парадиз». Хостес подала ей шлем и провела в одну из «спален». Роксанна легла на софу и надела шлем на голову. Мужской голос предложил ей закрыть глаза и расслабиться. Раздались звуки «Партиты № 1» Баха. Что-то щелкнуло, вздрогнуло в ее мозгу, и кайф начался.

Роксанна сидела в шикарном ресторане, одетая в шикарное черное платье, окруженная шикарными людьми. Она кого-то ждала. Мужчину. Но ей не хотелось всех этих предварительных любезностей, ей надо было просто трахнуться. На сей раз ей не нужно было, чтобы он пришел, сел напротив, заговорил с нею о Китсе или Вирджинии Вулф, заказал вина. Сколько можно – еще есть, улыбаться друг другу, выйти, взять такси… Желание Роксанны было тотчас исполнено: она оказалась в комнате, на кровати. Нет, она не хотела кровати, стол, вот что ей было нужно. И она очутилась на столе. Мужчина был рядом. Он поцеловал ее в губы, эти полные мягкие губы она так хорошо знала, потом посмотрел на нее. Она видела, как светятся его миндалевидные, очень светлые глаза в полумраке. И этот взгляд окрылил ее, как всегда.

Она всякий раз выбирала одного и того же виртуального партнера, английского актера, который играл непростых мужчин с избытком нейронов и, стало быть, не лишен был сексапильности. Ему было за пятьдесят, и выглядел он на все свои, потому что был одним из тех, кто отказывался от благ омолаживающей медицины. По крайней мере, пока у него была работа. Он любил ее долго, предвосхищая каждое ее желание. Спереди, сзади, сидя, лежа, в разном темпе. В какой-то момент он замер в ней, как она хотела, и Роксанна неистово кончила. Но испытанное наслаждение было печальным и горьким, и ей не хотелось показать этого аватару столь проницательного британского актера, на чьем лице уже появилось сочувственное выражение. Он тотчас вышел и лег рядом с ней, глядя на нее своими прекрасными глазами ездовой собаки, теперь непроницаемыми. Роксанне это не понравилось. Она зажмурилась и сделала вид, будто спит. Проснулась она разочарованная, еще более несчастная и одинокая, чем когда пришла. Она выкинула свой заработок за два месяца на это развлечение, нисколько ее не порадовавшее. Она еще час подергалась на танцполе, потом вернулась домой и легла, скорчившись, на матрас рядом с диваном, на котором спал Мехди.


Назавтра отключили электричество на целых три дня. Первый день прошел относительно спокойно. Люди давно привыкли к отключениям, ставшим необходимыми из-за нехватки энергии. Но вечером, вскоре после восьми часов, недовольные высыпали на улицы, выкрикивая свой гнев и круша все, что попадалось, – машины, витрины, да и головы прохожих, имевших несчастье встретиться им на пути. Повсюду вспыхивали пожары. Роксанна и Стелла заперлись в квартире; они наблюдали в окно за оравой молодых парней, лупивших трех человек, очевидно, бомжей, судя по их лохмотьям и туго набитым пластиковым мешкам. Роксанна узнала среди них старика, которого часто встречала на площади Пти-Саблон. Он играл там на скрипке, а рядом с ним спала маленькая собачка. Роксанна иногда останавливалась послушать его; в репертуаре были ностальгические вальсы, инструментальные версии французских песен былых времен. Парни били старика его же инструментом. Собачки нигде не было видно.

Стелла смотрела на эту сцену без всяких видимых эмоций. И было даже ужаснее видеть невозмутимого ребенка перед этим зрелищем, чем само зрелище. Роксанна бесцеремонно отстранила Стеллу от окна и велела ей идти спать. На следующий день разгул насилия в городе продолжился, и, не в пример тому, что происходило обычно, дневной свет, казалось, усилил ярость жителей. Роксанна отменила две «деловые» встречи и упросила Мехди посидеть дома. У нее кончились сигареты, и она решилась выйти посмотреть, открыт ли маленький магазинчик на углу. Надежды не было, но, сидя взаперти, она буквально лезла на стенку. На лестничной площадке этажом ниже стояла мадам Поэлар в стареньком халате, неподвижная, свесив руки и глядя пустыми глазами. Она бормотала что-то бессмысленное, обращаясь к кому-то невидимому: «Если увидишь его, скажи, чтобы возвращался пораньше…» Роксанна спросила, как она себя чувствует, не дождавшись ответа, отвела ее домой и усадила в кресло у окна. До сих пор старушка была более-менее в своем уме. Очевидно, события ускорили старческую деменцию в ее усталом мозгу.

На улице стоял сильный запах гари; густой дым поднимался над крышами откуда-то с площади Саблон. Магазинчик был закрыт, как Роксанна и ожидала. На паперти церкви Нотр-Дам собралась толпа. Скученные фигуры выглядели спокойными, стояли, сгорбившись, и смотрели все в одну сторону, как смотрят шахтеры на своих собратьев, жертв взрыва рудничного газа, на картинах Константина Менье[9]. Среди них были жители квартала, но они казались неузнаваемыми, словно их исказило представшее зрелище. Роксанна подошла к группе и обнаружила объект их внимания: к церковным воротам был прибит мальчик, похоже, совсем маленький – лет шести или семи, не больше. Его головка в обрамлении длинных кудрей лежала на щуплой груди. Из пробитых гвоздями рук стекали густые ручейки подсохшей крови. Связанные одна перед другой ноги опирались на маленький помост, приколоченный к воротам. Он выглядел мертвым. Никто не решался к нему прикоснуться. Мужчина и женщина держались за голову, бормоча молитвы. Другая женщина тянула руку к ребенку, к самому его лицу, но ее дрожащие пальцы не смели дотронуться до принесенной в жертву юной плоти. Над воротами, в каменной нише, восседал на троне Бог Отец, бородатый старец, и, поддерживая распятого Сына, являл свой образ миру.

Плач и стоны поднимались от толпы, но все стояли неподвижно, словно парализованные. Казалось, какой-то болевой транс овладел этими людьми, погрузив их в состояние измененного сознания, которое могло длиться вечность. Как будто режиссер-извращенец накачал своих актеров наркотиками, позволив тем самым вынести зрелище этого распятого ребенка, чтобы явить захватывающую живую картину. Уже и на Роксанну начинало действовать это остановившееся время, этот ужас, разделенный в летаргии. Она присоединилась к другим «плакальщикам» и тоже играла роль в этом ремейке средневековой мистерии. Вообще-то она никак не могла поверить в реальность этой сцены; это была иллюзия, фикция, и это вскоре подтвердится, думала она, когда ребенок поднимет голову и улыбнется статистам вокруг. Тишину разорвал крик. Одна из женщин упала. Жуткие чары рухнули; молодой человек пощупал шею мальчика и обернулся к остальным: ребенок мертв. Гвозди вытащили, и снова мозг Роксанны отказался видеть в этом что-либо иное, кроме оригинальной театральной версии снятия с креста. Но когда ребенка положили на землю и она увидела его, лежащего в своих одежках уличного мальчишки, в брюках «Найк», слишком широких для его тонких ножек, в стареньких кроссовках с дырявыми подметками, к горлу подкатила тошнота, она отошла, и ее вырвало на ступеньки утренними хлопьями. Потом она попросила сигарету у какого-то мужчины, который закуривал на другой стороне площади, и выкурила ее до фильтра, вдыхая каждую затяжку так, будто курила в последний раз в жизни; возможно, в конце концов, так оно и было.


Вернувшись в квартиру, она застала там сидевшую на диване мадам Поэлар. Длинные седые волосы, которые она всегда стягивала в узел на затылке, были рассыпаны по плечам; Стелла медленно расчесывала их щеткой, а старая дама тараторила без умолку. «Вернись, мой Кару, – говорила она, игриво хихикая, – иди к бабуле…» Это было уж слишком, эта бесплотная Офелия расселась в ее гостиной, а маленький робот наводил ей красоту! Роксанна терпеть не могла старуху Поэлар; эта маленькая мерзавка, вся сморщенная от преклонных лет, была, однако, полна злобной энергии. Однажды она выплеснула кипяток из своего окна на Мехди, когда он ждал, чтобы Роксанна бросила ему ключи. Она схватила старуху за руку и подняла ее; в нос шибануло мощным запахом немытого тела и мочи. Мадам Поэлар взвизгнула, точно хищная птица: прядь ее волос зацепилась за щетку, которую держала Стелла. В садистском порыве Роксанна дернула сильнее, и прядь частично осталась в щетке. Стелла наблюдала за матерью, как ученый за движениями лабораторной мыши в клетке. Роксанна бесцеремонно выволокла старуху на лестницу и водворила в ее квартиру.

– Я не желаю больше видеть вас у себя, ясно? Если вам кто-то нужен, позовите вашего дурака сына, а меня оставьте в покое!

Старая карга смотрела на Роксанну со злобной ухмылкой, словно говоря: «Я еще вернусь. Кричи сколько хочешь, а я вернусь!» Роксанна подумала, не позвонить ли самой ее сыну теперь, когда у старухи съехала крыша… Юбер был лицемером и подхалимом, и Роксанна подозревала, что он завязан с сектой Всадников. Он работал в Министерстве внутренних дел, перебирал бумажки, жил один на другом конце города и мать навещал редко. Она сняла трубку допотопного стационарного телефона, но тотчас повесила. Там будет видно. Однако ей больше не представилось случая позаботиться о судьбе мадам Поэлар. За нее это сделали другие.

* * *

Подтыкая Стелле одеяло, Роксанна вдруг замирает. С лестничной клетки доносятся крики. Треск выламываемой двери. Снова крики, грохот. Роксанна поднимает Стеллу с постели, гасит свечу на ночном столике, зажигает фонарь и, приложив палец к губам, призывает малышку к молчанию. Обе направляются в ванную. Роксанна берет длинную палку с крюком на конце, цепляет вделанное в потолок кольцо и тянет. Открывается люк, к которому подвешена раскладная лестница, она разворачивается и опускается до пола. Этажом ниже несколько раз слышится характерный визг мадам Поэлар. Снова грохот, падает мебель, бьется посуда. Роксанна подсаживает Стеллу первой, лезет следом, убирает лестницу, закрывает люк и гасит фонарь. Они сидят, пригнувшись, на полу в полной темноте.

Роксанна замечает, что Стелла шумно дышит и слегка дрожит. Одной рукой она обнимает девочку за плечи, та чуть сжимается. Это их первый физический контакт, если не считать «нордического» рукопожатия на похоронах. Роксанна остается в этой защищающей позе, скорее чтобы успокоить себя. Они вздрагивают от выстрела, следом слышится треск и тяжелый топот в квартире. Внезапно – тишина. Роксанна и Стелла не дышат. Люди внизу обшаривают квартиру, как будто знают, что искать. Голос говорит: «Ломай пол!» Запас лекарств спрятан рядом, в нескольких сантиметрах от Стеллы и Роксанны. Открыть бы люк и сбросить его в ванную, тогда они бы, может быть, остановились, а не то будут искать дальше, пока не найдут их. А если найдут, эти типы точно с ними расправятся, она это чувствует. Она это знает. Какой-то голос внутри ясно ей это говорит. Ее рука по-прежнему обвивает плечики Стеллы, которая больше не дрожит, даже не вздрагивает, она неподвижна как статуя, и ее присутствие не дает никакой поддержки, никакой надежды. Парни внизу устроили настоящий разгром, то же, что сделали у мадам Поэлар, если судить по шуму. Но шаги приближаются к ванной, медленно, неотвратимо. Роксанна не помнит, не забыла ли палку с крюком внизу. Если так, то им крышка. Тип стоит прямо под ними, он неподвижен. Видимо, прислушивается. Принюхивается, чувствует страх, сочащийся сквозь потолок; сейчас он поймет… Но тот, кто уже говорил, кричит из гостиной: «Сваливаем!» Они уходят. Роксанна и Стелла сидят неподвижно еще несколько минут, потом выбираются из тайника.

У Роксанны подкашиваются ноги, кружится голова. Она опускается на диван. Стелла садится рядом и кладет головку ей на грудь. У Роксанны набухает ком в горле. Огромный вздох застрял в трахее. Он раздувается, ей больно, сейчас он прорвется. Рука девочки обвивает талию Роксанны. И ком прорывается хриплым, шумным выдохом. Стелла поднимает глаза и видит, как текут по щекам матери слезы.

* * *

Живы и невредимы, обе. Они ушли. Опасности больше нет. Пока. Потому что опасность везде, все время, она здесь. Все не так, как в доме ее отца. Там было надежно, по всем признакам безопасно, люди говорили друг с другом вежливо, спокойно. «Добрый день, Александр, хорошо отдохнули в Исландии?» – «Да, спасибо, мадам Дювоскель, это было изумительно, а вы как полечились в Кибероне[10]?» Но за этой вежливостью крылось напряжение. Хорошие дни подходили к концу, до него было рукой подать. Стелла это знала. Отец, до того как заболел, знать не хотел. Все продолжали жить, покупать машины, одежду, телефоны, компьютеры, как будто это было навечно. Эта женщина рядом с ней на диване не отдыхает в Исландии, не лечится на курортах, у нее даже нет машины. Ей сказали, что эта женщина – ее мать. И сейчас ее мать плачет. Она, Стелла, никогда не плачет. Она не умеет плакать. А иногда хотела бы. Похоже, многим этого хочется. Но не выходит. Она смотрит на эту плачущую женщину, ее мать, и не знает, что думать. Она понимает, что надо что-то сказать. Но что? Стелла никогда не находит нужных, верных слов. Язык – такое бедное, такое убогое средство общения. И она только крепче сжимает бедра Роксанны и снова опускает голову ей на грудь.

Рука Роксанны робко поднимается и ложится на головку Стеллы. Девочка тотчас вырывается, как будто прикосновение ее обожгло. Никогда не трогать ни головы, ни лица! Она этого не выносит! Она запросто может забиться в истерике, стать «дурой». Так называл ее в школе Жонас: «дура». Все лучше, чем «дебилка», «психованная», «умственно отсталая». Жонас иногда просил разрешения сесть с ней рядом, чтобы списывать на контрольных. Она не возражала. Она вообще не возражала, пусть говорят и делают что угодно, все. Учительница ничего не замечала. И предыдущие тоже. Они предпочитали ничего не знать, как ее отец о конце света. Потому что именно это происходило; этот свет был болен, и он умирал. И никому и ничему было это не остановить.


На следующий день электричество включили. Они узнали, что авария была планетарного масштаба. Никто толком не знал, отчего, одни говорили о буре на Солнце, другие о террористическом акте, о Божьей каре… Самоубийства за последние три дня исчислялись миллионами. На Опаловом берегу[11] нашли десятки трупов у подножия утеса. Мужчины, женщины, дети лежали вповалку, точно сломанные куклы, на галечном пляже. Они все вместе бросились в пустоту, как те стада лошадей и туров в доисторические времена, чьими костями усеяна земля у подножия скалы Рош-де-Солютре. Один из самоубийц оставил в своем доме в Берк-сюр-Мер записку, в которой объяснил, что лучше смерть, чем отсутствие работающих компьютеров, телевизоров, планшетов, телефонов. Подобно доисторическим животным, которых, вероятно, толкнул на смерть некий религиозный мотив, самоубийцы из Па-де-Кале совершили жертвоприношение богам экранов. И, вне всякого сомнения, эти боги приняли жертву с большим удовольствием: уже через несколько часов можно было снова смотреть модные реалити-шоу – In bed with Sabrina[12], где порнозвезда помогала людям, страдающим от сексуальных проблем, или «Смерть среди друзей», в котором показывали агонию одиноких больных раком, благодаря трансляции получавшим возможность умереть с новыми друзьями.

* * *

А вот мадам Поэлар умерла в одиночестве, ей разбили голову одной из ее же ужасных безделушек. Роксанна обнаружила ее, когда решилась наконец выйти на разведку. Все жители дома двадцать три по улице От были зверски убиты. Да и дни, последовавшие за аварией, оказались не менее страшны: безумие, отчаяние, ненависть охватили население подобно пожару, который не мог так скоро погаснуть. Проснулся дракон. И совершенно не собирался уползти обратно в свое логово и вновь уснуть. Брюссель был во власти банд самых жестоких убийц; богатые кварталы брали штурмом, стены compounds рушили, виллы грабили, их обитателей убивали. Магазины тоже разорили во время аварии, и многие из них были теперь закрыты или просто пусты. Множество горожан пытались бежать на север или на юг, но общественный транспорт работал из рук вон плохо, и персонала не хватало. Бензин тоже стал еще более редким и дорогим, чем до аварии.

Роксанна давно предвидела такое положение, но никогда не предполагала покинуть город. Присутствие в ее жизни Стеллы все изменило. В тот вечер, когда малышка обняла ее и положила головку ей на грудь, родилось что-то такое, чего Роксанна не могла еще для себя сформулировать, но разливавшееся в ней и наполнявшее ее новой волей, конечно, еще в зачаточном состоянии, но игнорировать которую она не могла. Она все чаще думала о большом старинном ключе, поджидавшем ее в одном из ящиков стола. Большой железный ключ с шерстяным помпончиком, который она связала для матери, когда была ребенком. Этим ключом открывался старый семейный дом в Сен-Фонтене, Богом забытом хуторе в валлонской глубинке. Забытом, по крайней мере на это надеялась Роксанна… Она не могла вспомнить, куда спрятала этот ключ. Когда мать дала его ей, покидая Европу, Роксанна сначала сказала, что он ей не нужен, что лучше она будет жить под землей, чем в этой глуши, населенной безмозглыми крестьянами. Но мать настаивала со слезами на глазах, и Роксанна с раздражением взяла ключ и куда-то засунула… куда, черт побери? Она перевернула всю квартиру сверху донизу. Стелла смотрела на нее встревоженно. Опустошая картонную коробку на полу спальни, Роксанна вдруг замерла, вздрогнув: ручонка Стеллы легла на ее плечо. Роксанна обернулась, и девочка впервые заговорила с ней:

– Что ты ищешь?

Роксанна даже не поняла вопроса. Она услышала низкий, чуть надтреснутый голос, совсем непохожий на голос восьмилетней девочки. Но этот голос был теплый, он ласкал душу, мгновенно успокаивал нервы, этот голос наверняка способен был выразить все чувства: радость и боль, тоску и надежду, доброту и гнев, в общем, жизнь. Роксанна сделала над собой усилие, чтобы ответить Стелле естественно; она сказала, что ищет, не описав ей ключ и помпончик, не объяснив, что им, возможно, придется уехать. Стелла, однако, спросила:

– Мы уедем?

И Роксанне почудилась в тоне девочки искра надежды.

– Попробуем, – ответила она.

Стелла удостоила ее двух фраз за очень короткое время. Это наверняка было для нее много, потому что два следующих дня она не разговаривала. Но ее такой своеобразный тембр, казалось, витал вокруг, как ноты далекой музыки, и Роксанна изо всех сил цеплялась за воспоминание об этом голосе, сама того толком не сознавая. Это помогало ей вставать утром, готовить еду, становившуюся все более скудной (полуфабрикаты, разморозившиеся во время аварии, были почти все съедены); это помогало ей представлять себе жизнь, для них двоих, вне этого городского ада. Она, смотревшая на свое собственное существование, как коровы смотрят на проходящий поезд, она, у которой само понятие «плана» не укладывалось в голове, оказалась облечена своего рода миссией. Ей было нелегко принять это положение вещей. Изрядная часть ее еще отказывалась от ребенка, которого ей доверили.

И все же она его нашла. Ключ лежал в маленьком ящичке шкатулки с украшениями. Когда Роксанна дотронулась до него, металл показался ей теплым. Запах бело-розового помпона вдруг погрузил ее в прошлое: она увидела себя сидящей за столом в кухне у бабули, ее бабушки, в тепле очага и запахах выпечки…

Роксанна провела рукой по лицу, закрыла ящичек и повернулась, высоко подняв ключ. Стелла оторвала глаза от книги, и широкая улыбка озарила ее черты на одну короткую секунду. Роксанна поняла, что они уедут завтра.

Она позвонила Мехди. Он пришел весь в поту: пересек город пешком и попал в перестрелку. Просидев час в разрушенном доме, бежал сломя голову весь остаток пути. Роксанна заговорила без обиняков: она хотела, чтобы он поехал с ними в Сен-Фонтен, но он наотрез отказался. А о его матери она подумала? Разве она не знает, что он никогда ее не оставит? Можно взять с собой и Мариам, заверила Роксанна. Но Мариам не может ехать, в ней же сто двадцать кило, у нее варикоз, и сердце бьется со скоростью звука! И потом, во-первых, Сен-Фонтен – что это за дыра? Что за святой фонтан? Такого наверняка даже в календаре нет! Это покровитель дураков, которые думают, что где-то трава зеленее? Нет, нет и нет, без меня, дамы! Но я немножко провожу вас, до вокзала. Чтобы вы не попали на опасные улицы, чтобы вас не изнасиловали, не перерезали глотки. Мехди был вне себя, говорил заикаясь. Однако же он согласился остаться переночевать.

Роксанна так и не смогла уснуть. К счастью, Мехди тоже не спал. И в темноте, точно два подростка, ускользнувшие из-под надзора взрослых, они принялись шептаться, куря сигареты. Мехди отлично понимал, что Роксанна хочет увезти Стеллу в безопасное место. Вот только он не верил, что в сельской местности действительно безопасно. И Роксанна там никого не знала. На что они будут жить? Придется что-то им продавать, этим крестьянам. Но что? Потому что с вилами или заступом Мехди плохо ее себе представлял… А доить корову, а, Рокси, ты умеешь доить корову? И потом, электричества там нет уже лет сто. Не то что здесь! И деревенские – они не такие, как мы, поди их пойми… Речь Мехди произвела определенное впечатление на Роксанну. Обо всем этом думать она избегала. Но было ясно, что она и сама плохо представляла, как приспособится к сельской жизни. Устав от всего этого, она велела Мехди заткнуться и задремала на несколько часов до рассвета.


Занялся день, и одновременно на город навалилась тяжелая жара. Лето было сырым и душным, как всегда, под нависающим пасмурным небом, но ежегодный период аномальной жары до сих пор еще не наступил. Это часто случалось в начале августа и длилось примерно до конца октября. Было двадцать пятое, и люди наивно полагали, что избежали этого привычного бедствия. Но оно лишь медлило, чтобы напасть еще свирепее, и этот первый день, когда температура поднялась выше сорока градусов, предвещал убийственную осень. Каждый год середина лета напоминала всем о начале пандемии два года назад: именно в этом месяце вирус Эболы проник в границы Европы из Северной Америки и Австралии с молниеносной быстротой. Болезнь как будто притянула за собой целую череду других катастроф: климат испортился окончательно; бури, проливные дожди, цунами, аномальная жара свирепствовали вовсю, и не только в Южном полушарии; казалось, получив сигнал от Эболы, природа дала волю своей слепой мести. Вереница бедствий триумфально отплясывала свою фарандолу вокруг Земли, жизнь на которой еще продолжалась поистине чудом. Многие виды, конечно же, вымерли окончательно, но человек, неистребимая язва планеты, упорно не хотел перестать существовать.


Роксанна взяла с собой только большую дорожную сумку. Еды на дорогу, кое-какую одежду для себя и Стеллы, пять любимых книг и лекарства. Антибиотики, на сей раз настоящие, сильные обезболивающие на основе морфия, дезинфицирующие средства. Она поколебалась, но не смогла устоять перед искушением взять ксинон, на случай если от ночной тишины или окаянного пения птиц на рассвете одолеет тоска.

Мехди доставил их живыми и невредимыми на Южный вокзал. И Роксанна напомнила ему рэп, которым он потчевал ее в тот такой уже далекий день, когда они промышляли своими обычными делишками; и сердце ее сжалось при мысли о той обычной жизни, чей вдруг открывшийся ей вкус отдался внутри, оставив словно рану. Зал ожидания был полон возбужденных людей, которые размахивали руками и кричали, плакали, расставаясь; были тут перепуганные дети, старики, которых увозили молодые в неизвестные места, к неведомому будущему, и их выцветшие глаза, казалось, просили дать им умереть дома. Единственный за день поезд, следовавший в Люксембург, отправлялся через два часа. То есть может быть. Отец семейства из пяти человек объяснил Роксанне, что вчера этот поезд был объявлен, но так и не приехал и, стало быть, никого никуда не увез. Они ночевали на вокзале, как и десятки других горемык. Роксанна взяла билеты, и они решили подождать снаружи, сидя на земле. Мехди купил три кебаба, и они молча съели их. Рядом с ними молодая парочка целовалась, беззаботно смеясь; эта сцена, умилявшая людей вокруг, вызвала у Роксанны что-то вроде презрения: ей было смутно неприятно соседство двух жалких недорослей, двух чудиков, глуповатых и беспомощных, чье непристойное и отвязное поведение смахивало на отношение рода человеческого к последствиям своих ошибок.

Перрон был до такой степени переполнен, что люди падали на пути вместе с багажом; приходилось помогать им подняться, отчего падали другие. Роксанна, Стелла и Мехди старались держаться как можно дальше от края платформы. Они были прижаты друг к другу, стиснутые между других ожидающих тел, и тревога распространялась от тела к телу подобно ударной волне. Поезд въехал на вокзал. Мехди не хватало места, чтобы приплясывать с ноги на ногу, и только лицо могло выразить его смятение и горе, зато с такой силой, что Роксанна залилась нервным смехом. Когда она развернулась, пытаясь пробраться к краю платформы, Мехди схватил ее за руку и что-то сунул ей в ладонь. Предмет был завернут в тряпку, но Роксанна сразу его узнала: старая «беретта томкат», с которой Мехди никогда не расставался. Она оттолкнула пистолет, но Мехди бросил на нее непреклонный взгляд. Тогда она спрятала оружие в сумку и взяла за руку Стеллу, подталкивая ее перед собой.

Теперь надо было пробираться к дверям, снова тереться о себе подобных, чтобы сесть в вагон, который увезет их… куда-нибудь, далеко отсюда, где, может быть, они смогут продолжать цепляться за жизнь, как клещ за собаку. Мехди обнял Роксанну судорожным, нервным движением; он долго прижимал ее к себе. Мехди, нам уже пора. Будем держать связь, созвонимся, спишемся, если все это еще возможно. Запомни хорошенько имя дурацкого святого: Фонтен, Сен-Фонтен. Ну? Не забудешь? И приезжай, если что… Если – что? Разве они не по маковку в дерьме, в самом сердце бури, как принято глупо выражаться? Что еще может случиться? Что может быть хуже того, что происходит с ними сейчас? Дождь из саранчи?

У типа, притиснутого к спине Роксанны, воняет изо рта козлом, несмотря на маску. И он шумно дышит ей в затылок. Они карабкаются на три ступеньки и попадают в тамбур. Они сели, а другие останутся на перроне, места не хватит, это очевидно, все не поместятся. Но люди еще лезут, цепляются, толкаются, теснятся.

Уже невозможно шевельнуться, едва удается дышать. Стелле с ее маленьким росточком еще хуже. Роксанна яростно отталкивает мужчину, стиснувшего ее своим огромным животом. Пивной живот, нет сомнений, это подтверждает красная физиономия типчика. Пьянчуга снова давит своим мерзким брюхом на ребенка, растянув губы в похотливой ухмылке. Роксанна снова отталкивает его. Он не остается в долгу, с силой двинув ее в плечо. Она закрывает глаза, глубоко вдыхает. Видит, как изо всех сил бьет в раздутый бурдюк, служащий пьянице животом. Ее кулак глубоко уходит в дряблую плоть, и из живота брызжет желтая вонючая жидкость. Роксанна возвращается к действительности; она больше не видит мужчины, но все лица обращены к ней. И вместе поворачиваются к толстяку, лежащему в углу, нос в крови, рубашка пропитана свежей блевотиной… Тут Роксанна понимает, что ее рука последовала за мыслью, что она действительно ударила этого человека. Давненько она никого не била. Она и забыла, как болит после этого рука, как ноет предплечье, словно пронзаемое короткими электрическими разрядами. Соседи поглядывают на нее неодобрительно. Она слышит, как говорит какая-то дама: «Чтобы женщина так дралась, ну, знаете…» Стелла и бровью не повела. И на сей раз это очень кстати.

Поезд трогается. Мехди еще там, на перроне, в толпе, он все видел и знаком просит Роксанну успокоиться. Он что-то говорит, Роксанна не понимает, он улыбается и пытается бежать за уходящим поездом, но это невозможно, и он остается позади, стиснутый толпой.


Кондиционеров в этих старых поездах, которые обслуживали регион Шарлеруа больше десяти лет назад, нет. Жара невыносима. Запах рвоты тоже, вскоре смешавшийся с испарениями скученных тел. Уже выехали из города; поезд катит по предместьям со скоростью омнибуса девятнадцатого века. Вдоль путей, в садиках, люди смотрят на проезжающий допотопный состав, полный счастливчиков, у которых есть возможность укрыться в безопасном месте, где-то в провинции. Лица этих зевак ничего не выражают, у них нет больше сил завидовать, любопытствовать, злиться, да и надеяться на что бы то ни было. Роксанна чувствует, как воздух разрежается с каждым ее вздохом. У нее кружится голова. К горлу подкатывает ком. Она знает, что происходит: начинается приступ спазмофилии. Тип, воняющий козлом, все сильнее дышит за ее спиной; повернув голову, она видит его мокрый от пота лоб, остекленевшие глаза, кожу, которая приобрела подозрительный красно-фиолетовый цвет. Этот поезд – настоящий рассадник вирусов; можно с тем же успехом ввести Эболу внутривенно, если тереться в этой сутолоке, где каждый человек может быть болен или в инкубационном периоде. Мужчина почувствовал испытующий взгляд Роксанны; он, видно, еще под впечатлением от того, как она нокаутировала толстяка, и считает своим долгом оправдаться, сообщая медоточивым голосом, что он сердечник. «Все так говорят», – отвечает она.

Поезд набирает скорость, минуя пейзажи Валлонского Брабанта, теперь всего лишь самого крупного предместья Брюсселя. Роксанна давно не бывала в этих краях. Все, что оставалось от лесов, уступило место постройкам: compounds для богатых, безобразные дома «под ключ», притиснутые друг к другу, торговые комплексы, уже вполне сравнявшиеся с гигантскими американскими malls[13], и несколько кварталов многоэтажек с дешевыми квартирами. За Оттиньи кое-где еще остались возделанные поля. Там и сям в лощинах притаились старые фермы, но видно, что в них больше никто не живет: двери и окна обвиты плющом, кровля пропускает ветер и дождь. А что, если Сен-Фонтен стал таким же, как эти заброшенные фермы? Призрачным хутором в запустении и без следа человеческого присутствия? Может быть, в конце концов, оно и лучше. Что угодно, только не эта жуткая толчея. На национальной автостраде, параллельной железнодорожным путям, пробка. Группки людей идут пешком, нагруженные багажом, вдоль вереницы машин. Точь-в-точь картины исхода в войну 1939–1945 годов или совсем недавних миграционных потоков незадолго до прихода Эболы.

На подъезде к Жамблу густой черный дым окутывает поезд и проникает в открытые окна. Все кашляют, те, на ком нет маски, лихорадочно шарят в поисках носового платка, чего-нибудь, чтобы защитить лицо. Некоторым дурно. Дети плачут. Поезд минует огромную промышленную зону, охваченную пламенем. На вокзале Жамблу вагоны изрыгают часть своего человеческого груза. Одни так и собирались сойти здесь, другие больше не могут вынести духоты и отказываются ехать дальше. Роксанна подталкивает Стеллу к дверям; она больше не в силах, хочет сойти, присоединиться к потоку, выплескивающемуся из вагона. Она сжимает ручку Стеллы; но, когда они уже готовы спрыгнуть с поезда, толпа волной преграждает им путь и, хлынув в тамбур, увлекает их за собой. Люди лезут, яростно расчищая себе место. Сцепились двое мужчин, сыплются удары, достается и пассажирам вокруг. Стелла прижимается к матери, впервые с начала пути. Роксанна обнимает ее обеими руками, заслоняя своим телом от дерущихся. Вот один посылает другого в нокаут, и тот падает на перрон. Двери наконец закрываются, и поезд трогается под крики обезумевшей толпы и стук кулаков по бокам вагонов. Никто не смотрит на победителя стычки с враждебностью. Наоборот, некоторые обладатели тестикул, похоже, выражают молчаливую солидарность драчуну. А женщины бросают на него томные взгляды. Конечно, это же мужчина. Ему-то можно начистить рыло себе подобному. Это в порядке вещей.

В Намюре еще ходят некоторые автобусы. Надо добраться хотя бы до Сине или до Юи. Лучше бы до Авланжа, это гораздо ближе к Сен-Фонтену. На автовокзале какая-то женщина сообщает Роксанне, что автобус на Сине ушел четверть часа назад и другого, как ее заверили, не будет до завтра. Но на выезде из города такие пробки, что Роксанна и Стелла еще могут его нагнать… Сама дама не в состоянии долго идти, тем более бежать. Роксанна спрашивает маршрут; она хорошо знает город: сюда они с матерью приезжали за покупками, когда гостили у Мод. Она хватает Стеллу за руку, и вот они уже бегут по улицам в сторону национальной автострады, на юг. Машины повсюду больше стоят, чем едут; если повезет, автобус тоже застрянет в пробке. Они переходят мост Жамб, начинают взбираться на гору Сент-Барб; Стелла выбилась из сил. Она резко останавливается и отказывается идти дальше. Роксанна злится: ей нужен этот автобус! Она хочет приехать в Сен-Фонтен до ночи. Не завтра. Сегодня. Она знает, что это бессмысленно, абсурдно. Но это так. Пусть девчонка сделает усилие и рысит дальше, не то ей достанется на орехи. Чем больше она разоряется, тем больше Стелла замыкается в себе. Роксанна тащит ее, толкает – все без толку. Девочка осела на землю мертвым грузом. Роксанна решается взять ее на закорки. Малышка не противится. На вершине холма она сама слезает и снова бежит. Роксанна видит автобус в самом конце улицы, перед светофором, на котором горит красный. Она поторапливает Стеллу, та выжимает все возможное из своих маленьких ножек. Загорается зеленый, автобус трогается, но на автостраде вынужден остановиться, здесь тоже пробка. Роксанна и Стелла подбегают, запыхавшись, к дверце, машут водителю. Резиновые стыки раздвигаются. Медленно, потом вдруг двери с шипением распахиваются.

За Намюром, к югу, пейзаж очень похож на тот, который Роксанна знала в юности. На дорогах пробки, но они едут всего час до центра маленького городка. Тут – совсем другое дело. Никакие автобусы не ходят больше по деревням. Жара здесь не такая гнетущая, люди спокойнее. Открыты два кафе, и на террасах даже сидят посетители. Городок как будто живет в своем всегдашнем ритме, и могло бы показаться, что они перенеслись на несколько лет назад, если бы не висело в воздухе что-то тяжелое и неотвратимое, отражающееся на замкнутых лицах прохожих, которые идут какой-то лихорадочной походкой, спеша больше обычного. Собор стоит на месте, его внушительная романская башня простирает на площадь свою тень, в которой стоят, болтая и покуривая, четверо подростков. Прежде Роксанна очень недолюбливала эти провинциальные городки; они были символом ограниченного, благонамеренного духа, свойственного всей ее семье, за исключением бабушки, бабули; они были олицетворением нетерпимости и бытового расизма. Но сегодня, сидя рядом со Стеллой на скамейке, она с каким-то даже удовлетворением впитывает эту относительно неспешную жизнь. Она смотрит, как Стелла ест хлеб и сыр, на сей раз с аппетитом.

Надо купить еды на несколько дней. Бог весть, что ждет их в Сен-Фонтене… Они встают и направляются к продуктовому магазину. Молоденькая кассирша, платиновая блондинка с синим маникюром на квадратно остриженных ногтях, плотная и жизнерадостная, объясняет им, что и здесь, как повсюду, вирус не пощадил население; но Роксанна сразу понимает, что нет никакого сравнения с происходящим в Брюсселе, в Льеже, в больших городах.

– Вам очень повезло, еще сегодня утром доставки не было. И так целых пять дней. В наше время ни в чем нет уверенности. Грузовики приезжают, когда им вздумается, ждут оплаты. Куда, вы сказали, едете?

– В Сен-Фонтен, возле Авланжа.

– Не знаю такого… Но все равно автобусы здесь больше не ходят. Вы поищите кого-нибудь местного с машиной, чтобы отвез вас. Но, надеюсь, у вас есть на что… Потому что и бензин здесь нынче редкость… Я-то не могу вам помочь. У нас и машины больше нет. Но сходите-ка к Деде, он продает телефоны на главной улице.


И они пошли к Деде. Но Деде не желал закрывать свою лавочку. Роксанна предложила внушительную сумму денег; торговец упрямился, и она повысила ставки. Сегодня лучше было ей не перечить. Что себе думает эта деревенщина, что Жюстин Энен[14] явится купить у него товар оптом ровно в семнадцать часов сорок пять минут? У нее ведь загородный дом где-то близ Сине? Или Рошфора?.. Роксанна старалась держать себя в руках. Она выбрала свое коронное шоу: fatal look[15] и гипнотическая улыбка. Но чтобы это сработало, дурень должен был решиться оторвать взгляд от планшета, по которому он непрестанно барабанил пальцами, с тех пор как они вошли. Он так и не поднял глаз. Роксанна играла свой спектакль без публики. Она уже готова была сорваться, как вдруг в лавочке завибрировали низкие Стеллины нотки. И тип поднял взгляд. Она сказала просто: «Пожалуйста». Деде согласился довезти их до Авланжа, но не дальше, мол, не может же он сжечь весь свой бензин, даже на вес золота. Кто его знает, когда еще завезут…

В Авланже Роксанна нашла фермера, который взялся отвезти их в Сен-Фонтен на телеге, запряженной лошадью.

– Но предупреждаю вас, там шутить не любят, никого не впускают. Одну из двух дорог в деревню перекрыли, а другую охраняют ребята с фермы Утенов. Они встретят вас карабинами и здоровенными дубинами. Поймите, им не нужен вирус, и беженцы не нужны… Вы все еще хотите туда ехать?

Роксанна ответила, что да, у нее там дом.

– А! Тогда это меняет дело, если вы здешняя… Как фамилия-то?

– Дюфрей, но фамилия моей матери Дево.

– А, да! Дево… Знавал я когда-то Большую Мод.

– Это была моя прабабушка.

Суровое лицо фермера озаряется широкой улыбкой. Вечно эта старая добрая подозрительность к чужаку и особенно к горожанину. Подозрительность, которая в нынешние времена, надо думать, вполне оправданна. Фермер загружает в телегу дорожную сумку и провизию, они садятся – и в путь, все втроем, неспешным шагом арденнской лошадки. На выезде из деревни Оссонь, напротив фермы Утенов две высокие фигуры стоят, загородив узкую дорогу. Роксанна узнает старика Утена и его сына, Красавчика Джеки, как все его называли. Красавчик Джеки, почти на двадцать пять лет старше, но все тот же, с желтыми лошадиными зубами, подбородком галошей и высоченным лбом, теперь облысевший. Он улыбается и машет руками, что может означать и «Добро пожаловать!», и «Хода нет!» И опасно помахивает охотничьим карабином. Отец стоит неподвижно, устремив на путников недобрый взгляд. Возница останавливает лошадь, немного не доехав до фермеров. Джеки подходит первым. При виде Роксанны улыбка исчезает с его лица, уступив место выражению мучительной озадаченности. Он как будто что-то ищет под своим большим черепом. И вдруг – находит:

– Роксанна!

Джеки бежит к ней, снимает кепчонку и протягивает ей руку. Отец по-прежнему смотрит волком и держится позади.

– Привет, Роксанна! – здоровается Джеки.

– Привет, Джеки, – отвечает Роксанна, от всего сердца стараясь выглядеть такой же обрадованной, как Джеки.

Роксанна машет рукой отцу, который едва отвечает. Но все же подходит ближе.

– Каким ветром? – буркает он.

– Я приехала жить в доме, – отвечает Роксанна твердо.

– А, не нравятся нынче городские-то? Теперича cincîs[16] лучше будут? – фыркает отец.

Роксанне хочется бежать со всех ног от старого чудика с его глуповатым и упрямым видом.

– А кто сказал, что вы не заразные? А?

– Я говорю, – отвечает Роксанна.

– Па, – вмешивается Джеки, – это ее дом. Имеет же она право там жить!

Но тотчас жалеет, что встрял, судя по тому, какой злобный взгляд метнул на него отец. Джеки ровесник Роксанны, но она уверена, что отец по-прежнему поднимает на него руку, как частенько делал, когда тот был маленьким.

– Ладно, езжайте, – говорит старик нехотя.

И сходит с дороги.

– Па, я их провожу. Заодно предупрежу Лизетту и Марселя, что они приехали. То-то они обалдеют…


Лизетта и Марсель, бездетные старики, уроженцы хутора, занимались домом еще при жизни Мод. Теперь, когда в нем никто не жил, они по-прежнему приходили каждый день, кроме воскресенья; открывали и закрывали ставни, немного подтапливали зимой, делали необходимый ремонт, ухаживали за садом. И Лизетта время от времени убиралась. После смерти Мод они считали дом своим, и у последующих арендаторов не было иного выбора, как взять их на службу, ее домашней прислугой, а его работником за все. Поначалу они ни о чем не просили, просто предлагали свои услуги, приветливостью и знанием здешних мест располагая к себе; через несколько недель их нанимали официально. И все были счастливы. Но с тех пор как в доме никто не жил, они и слышать не хотели о деньгах. Они так к нему привязались, что у них и в мыслях не было оставить его в запустении. Это был их священный долг.

Значит, эти двое все еще живы и по-прежнему заботятся о старой хибаре… Роксанна представляла, как они ходят неслышными шагами по темным безмолвным комнатам, вытирают пыль с деревянных перил и каминной полки благоговейными жестами, с важным видом служителей культа, в незыблемом ритуале, в то время как мир вокруг объят пламенем. Что осталось от мебели и барахла Большой Мод, уцелели ли старые картины, зеркала в пятнышках, люстры с подвесками, коллекция кропильниц и статуэток Богоматери в стеклянных шариках, все эти мертвые вещи, которые в детских снах Роксанны оживали, говорили с ней, двигались, нашептывали ей на ухо страшные сказки?

Они покатили по старой, в рытвинах дороге через холмистые луга, миновали лиственный лесок и выехали к первым домам хутора на пригорке. Роксанна чувствовала, как сжимается вокруг нее природа, словно тиски. Красавчик Джеки говорил без умолку, хоть прежде красноречием не отличался. Он рассказывал Роксанне о людях, которых она совершенно не помнила и знать не хотела: тот умер, этот подался в город, еще один женился; у имяреков трое детей, ну как же, имяреки, ты знаешь, они жили в Пайе[17], на улице Тьер; а у таких-то пятеро, тот старый хрыч болеет Альцгеймером, а эта старая перечница еще огурцом; все под Богом ходим, благодари Небеса, если еще в силах… Роксанна перебила его. Они хоть имеют представление о том, что происходит в мире? О да! Представление-то они имеют: банда грабителей наведалась на хутор. Они украли съестные припасы, лошадей и трех человек убили. После этого-то окрестные жители и решили перекрыть одну дорогу и охранять другую. Но Эбола – нет, чего нет, того нет. Ни одного случая. Пять человек умерли от нее в Авланже, двое в Оссони; но у них – никто.

Солнце садилось. Его, конечно, не было видно, но чувствовалось, что оно клонится к закату: свет стал теплее, жара тяжелее. Уже давно жара усиливалась с наступлением вечера. Слева от дороги, на спуске к броду, по-прежнему стоял деревянный домик с белыми ставнями; похоже, в нем жили. Они пересекли ручей вброд, и фермер дал своей лошади напиться. Стелла, ничего не сказав, вдруг разулась и спрыгнула с телеги. Она тоненько вскрикнула, ступив ногами в ледяную воду. Покружилась, уставившись на волны, вихрившиеся вокруг ее лодыжек. Лошадь напилась, но Роксанна была не в силах прервать детскую игру и мечты ребенка. Стеллу вернул к действительности чей-то голос. Немолодой мужчина приветствовал Джеки с порога. Он посмотрел на Роксанну и Стеллу недоверчиво, но без враждебности, и махнул им рукой.

– Это Марк Грендорж, – сказал Джеки, – мужик из Льежа, поселился здесь десять лет назад, в октябре. У него тут что-то типа гостиницы. Но теперь туристов больше нет…

Джеки улыбается Роксанне. Он явно очень рад ее видеть. Ей это совершенно непонятно, она ведь никогда в прошлом не изъявляла к парню дружбы и даже особого интереса. Он разве что годился для компании, чтобы развеять скуку. И когда они бродили вместе по лесам и полям, она говорила с Джеки сурово и посмеивалась над ним. А теперь он идет рядом с телегой и лучится чем-то похожим на чистую радость детства. Роксанне же совсем невесело трястись на старой проселочной дороге в этой деревне, райском, конечно, местечке для походников и туристов, приезжавших сюда когда-то, но сегодня она в сгущающихся сумерках кажется ей могилой.

* * *

Прежние путешествия с отцом не подготовили Стеллу к такому, к этому сказочному декору, вышедшему прямиком из далекого прошлого. Особенно этот маленький домик из темного дерева с белыми ставнями, притаившийся на обочине дороги в тени деревьев, – в нем могла бы жить Ослиная Шкура со своим драгоценным ларчиком. Это любимая сказка Стеллы. Отец читал ей ее на ночь с четырех лет. Стелла требовала ее каждый вечер, без исключения. Когда он хотел почитать что-то другое, она зажмуривалась и забивалась под одеяло. И он открывал потрепанный томик и начинал читать усталым голосом. Стелла не вполне улавливала эту усталость, слишком велико было удовольствие вновь слышать слова, одни и те же, в том же ритме, в том же порядке, текущие к тому же исходу, незыблемому и совершенному. Иногда отец уезжал или уходил вечерами; няни не умели читать по-французски, и Стелла одна смотрела картинки, а позже читала себе вслух. Она также взяла привычку рассказывать «Ослиную шкуру» телом, жестами, выражениями лица. Однажды она подобрала музыку и показала этот спектакль отцу, и вид у него после этого был странный; Стелла не могла бы сказать, рад он или опечален.

Девочка представляет себе деревянный домишко в ночи, два окна, освещенные огоньками свечей. Ослиная Шкура садится перед зеркалом, снимает шкуру и по взмаху волшебной палочки оказывается одетой в платье цвета луны или другое, цвета солнца, еще более роскошное. И никто здесь не знает, что в этой лачуге прячется королевская дочь, потому что днем она делает черную работу на ферме Джеки, и ею помыкает его ужасный отец. Может быть, он даже плюется змеями и жабами, как в старом фильме, который показал ей Александр незадолго до смерти.

Александр. Ее отец. Стелла еще не вполне осознала, что он умер. Она знает, что он никогда не вернется, но что-то в ней невольно его ждет. И это ожидание парализует боль, усыпляет ее, утихомиривает. На самом деле боли Стелла не знает. Ни уход нянь, ни насмешки одноклассников, ни холодность учителей, ни отцовские вспышки гнева никогда не причиняли ей ни малейшего страдания. Один из докторов, которым ее показывали, говорил о «дефиците эмпатии». Значило ли это, что она неспособна плакать? Она скучает по отцу, конечно же, но у нее нет ощущения невыносимой пустоты. Она думает о нем безмятежно; ей не хочется смотреть трехмерные фотографии на планшете; она предпочитает мысленно вызывать его образ, его руки, мягкие и гладкие, чуть гнусавый голос, голубые глаза, пожалуй, слишком светлые, манеру дуть на чашку, чтобы кофе остыл. Он всегда с ней, с тех пор как она живет с матерью. И Стелле думается, что смерть не до конца сделала свое дело, если еще есть эта возможность вызвать с такой силой и точностью некое присутствие, тайный, сокровенный контакт.

Стелла не села в телегу; она предпочитает пройтись пешком. И свои лакированные балетки она не надела. Земля, усеянная пучками травы, мягкая и прохладная; надо только ступать осторожно, кое-где торчат острые камни. Ручей течет вдоль дороги, бурный, быстрый, наверно, здесь он холоднее, чем в месте брода. Они минуют большой каменный дом справа, в низинке; едут вдоль двух широких прудов, на берегах которых молодые деревца похожи на руки огородных пугал; слева косогор, и за ним начинается лес. Деревья как будто склоняются, чтобы лучше разглядеть маленький экипаж. Чуть дальше большой луг разделяет два участка леса. Прямо перед этим отчаянно зеленым простором огромные дубы тянут свои изогнутые ветви к небу. При виде их Стелла замирает; какое-то место в ее груди сжимается перед этой силой, этим величием. Роксанна увидела дочь и просит фермера остановить лошадь. Малышка направляется к самому большому дубу, кладет ладошку на ствол и начинает странный танец: поднимает руки к небу, потом скрещивает их на груди и снова обнимает ствол. Повторяет движения, потом четырежды обходит дерево, приседает в реверансе и идет обратно к телеге, не обращая ни малейшего внимания на взрослых, которые смотрят на нее озадаченно.

Телега медленно катит дальше, к концу дороги. Там и стоит дом, во всем своем ужасающем одиночестве. У Роксанны сводит желудок, так страшно ей переступить его порог. Есть выбор, после которого нет пути назад; путешествия, откуда не возвращаются. Лошадь как будто ускорила шаг. Она шарахается в сторону, испуганная группкой фазанов, выбежавших из зарослей у дороги. Роксанна видит свет, пробивающийся с конца грабовой аллеи; Стелла по-прежнему идет босиком, чуть позади. Круг света ширится, появляется кусочек неба. Упряжка выезжает из леса, и вот он, дом, массивный и темный, на закате без солнца.

Надо сойти с телеги, проникнуть в сумрак этих комнат. Роксанна хочет войти одна с дочерью. Пусть Джеки уезжает с фермером, она говорит ему это. Двое мужчин переглядываются недоверчиво и чуть насмешливо.

– Но, Роксанна, тебе же надо помочь…

– Спасибо, Джеки, я сама.

– Там есть свечи и масляные лампы, найдешь, а дрова…

– Найду, спасибо.

– Ладно, завтра я приду с Марселем и Лизеттой…

– Хорошо. До завтра.

Роксанна спрыгивает с телеги, снимает сумки, кладет их на землю и стоит неподвижно. Мужчины секунду колеблются, потом фермер разворачивает лошадь. Они скрываются под темными сводами деревьев. Роксанна лихорадочно ищет в сумке ключ, поднимается по ступенькам крыльца, вставляет ключ в замочную скважину. Дважды поворачивает, и дверь открывается; перед ней коридор, вымощенный черной и кремовой плиткой; из него веет сильным запахом сушеных яблок и могильной сыростью. Рука Роксанны шарит по холодной стене, находит выключатель. Света нет. Она и забыла, что сказал Джеки: ток дают всего на несколько часов в неделю.

Судорожным движением Роксанна хватает Стеллу за руку. Сделав несколько шагов в темноте, они попадают в кухню – большую, квадратную, с высоким потолком. Здесь стоит буфет, старая фарфоровая раковина, грубо сколоченный стол и шесть стульев; старинные медные сковороды и прочая кухонная утварь висят на крюках над квашней, а в углу, во внушительном каменном очаге красуется огромная чугунная плита с несколькими духовками. Стелла садится за стол. Роксанна видит на буфете масляную лампу. Смотрит на нее несколько секунд, как на доисторический предмет, которым никто не помнит, как пользоваться, – да так оно и есть. До чего она дошла? Путешествие в телеге… Масляная лампа… Она достает из кармана зажигалку и поджигает фитиль. Свет из далекого прошлого отбрасывает на стены зыбкие тени. Роксанна садится, с пустой головой, блуждая взглядом по этому дому, который едва узнает.

* * *

Стелла поднялась первой и пошла на разведку. Она изменилась с начала пути на юг и особенно въехав в Сен-Фонтен. Новая энергия наполнила ее, словно она внезапно пробудилась. Роксанна слышала шаги девочки на втором этаже. Уверенные шаги, почти веселые. Надо было двигаться, действовать… Но цель? Смысл? Было холодно и сыро, несмотря на жару на улице. Итак, развести огонь в плите. В чугунном поддоне Роксанна нашла щепу и поленья. Бумаги не было. Вот тут-то она горько пожалела, что спровадила Джеки. Она когда-то наблюдала, как это делает бабуля, но уже ничего не помнила. Надо положить сначала щепу, на скомканную бумагу. Или бумагу на щепу? Так или иначе, бумаги нет. Она сделала шалашик из щепок и подожгла. Язычки пламени вспыхивали и почти сразу же гасли. Роксанна дула во всю силу легких несколько долгих минут, и наконец образовался робкий костерок, который она стала подкармливать сначала щепками, потом полешками побольше, со всей осторожностью, на какую была способна. Стоя на коленях у плиты, она чувствовала себя пещерным человеком, с благоговением склонявшимся перед всякий раз происходящим чудом. Она не решалась оставить то, что с таким трудом создала, боясь, что потемки снова одолеют свет. Это было так просто. Надо только бдить и не слишком полагаться на себя. Остерегаться стихий. Ничего не считать достигнутым. И тогда, возможно, есть шанс не загнуться от холода, не вымереть.

Через десять минут она сочла разумным ослабить бдительность и села на стул. Но что-то говорило ей, что не этим она должна заняться. Ее ждало еще дело, но какое? Почему она не имеет права посидеть, покурить, расслабив усталое тело и отключив мозги? Она задумалась. Есть не хотелось. Ну совсем. Значит, можно пойти лечь. Но Стелла, наверно, проголодалась. Вот оно что! Прежде чем заняться ужином, она бросила тревожный взгляд на свой огонь: он был хорош, силен, даже свиреп. Она им гордилась. Но тотчас же подавила в себе это опасное чувство.

На двух старых щербатых тарелках Роксанна разложила ветчину, помидоры и хлеб. Ей не хотелось звать Стеллу, не хотелось, чтобы ее голос разносился по этому дому, привыкшему к тишине. Она прикурила сигарету. Надо бы курить поменьше; у нее только три блока, и неизвестно, когда удастся пополнить запас. Эту инфернальную перспективу она постаралась выбросить из головы. Вдруг ощутив нежданный прилив энергии, она взяла масляную лампу и решила выйти из кухни. Коридор был освещен лунным лучом, проникавшим сквозь стекло над входной дверью. Успокаивающие шаги Стеллы стихли. Роксанна вошла в гостиную. Мебель была накрыта белыми простынями. Над мраморным камином красовался портрет Большой Мод в черном платье. Ее красивое надменное лицо в ореоле седых волос тревожило, выделяясь на темном фоне. Мод, прабабушка, которую обожали и побаивались, mater familias[18], руководившая своим кланом на манер одновременно викторианской аристократки и крестного отца мафии. Роксанне было восемнадцать, когда она умерла, упав с лестницы, в возрасте девяноста пяти лет.

Замерев перед портретом, чьи черты вырисовываются и словно оживают в свете лампы в ее руке, Роксанна спрашивает себя, что же так тесно связывало ее с этой женщиной, к которой она не питала особой любви. У нее, конечно, еще будет время задаться этими вопросами позже; вряд ли найдутся другие дела в эти долгие зимние месяцы, которые скоро заледенят ей кости и сердце. Там будет видно, стоит ли задумываться о своем прошлом, потягивая, когда кончится кофе, невкусный цикорий у своего «очага бедняка»… Это было выражение Мод; она использовала его, чтобы привлечь внимание гостей к своему образу жизни, экономному и экологичному, но главное – экономному. На самом деле старуха была продувной бестией, она обожала выгодные сделки и не могла удержаться, чтобы не сбивать цены буквально на все. Ей случалось даже торговаться в роскошных бутиках, куда она захаживала часто, ибо Мод была воплощенной элегантностью. «Так темно, что впору ей потеряться», – говорила бабуля. В самом деле, очень темно. И Роксанне пришлось признать, что в этом плане она до чертиков похожа на свою прабабушку.

Интересно, всю эту мебель, все предметы, населяющие дом на протяжении поколений, так и не переставляли после смерти Мод? Арендаторы жили в меблированном доме? Им пришлось слиться с декором, не ими выбранным, с прошлым старой женщины, которая была им никем? Роксанна вдруг задрожала всем телом и кинулась вон из комнаты. Она взбежала по лестнице к Стелле; ей было отчаянно необходимо ее увидеть, почувствовать присутствие человеческого существа, пусть даже такого сумрачного и безмолвного, как ее дочь. Она снова пожалела, что не задержала Джеки.

В конце утопавшего во мраке коридора второго этажа дверь спальни Мод была открыта, и из нее просачивался лучик лунного сияния. Стелла сидела на полу у камина. Она водила рукой по рельефу чугунной решетки. Девочка обернулась, когда мать вошла в комнату, и обращенный к ней взгляд поразил Роксанну, точно молния; он был такой странный, одновременно ясный и полный вызова; он так ярко сиял в потемках спальни, что Роксанна, и без того взвинченная встречей с домом, едва не выронила лампу. Она сказала девочке, что ужин на столе, и спустилась на подгибающихся ногах, чтобы вернуться в тепло кухни. Она подбросила полено в тихонько урчащую плиту, зябко запахнула кардиган и села. Еще сегодня утром, на Южном вокзале, среди возбужденной, вонючей толпы, Роксанне было тридцать девять лет. Сейчас ей стало девяносто. И еще долго останется девяносто, если жизнь будет все так же цепко держать ее по своему обыкновению; ей будет столько лет еще годы, и еще годы она будет подбрасывать поленья в плиту и запахивать жилет на своем закоченевшем теле, ожидая смерти.

Никогда еще она так мучительно не осознавала, насколько жизненно необходим ей город. Она могла сколько угодно тешить себя байками о самоубийстве; и все равно столица, большой, кишащий людьми мегаполис давал ей энергию, волю, некий смысл жизни… Теперь она вынуждена была признать, что ежесекундно испытывает на себе смертоносную силу одиночества, близости леса, полной тишины. Последнее, наверно, мучило ее сильнее всего. Никогда она не сможет спать в такой тишине. Пришла Стелла и села перед своей тарелкой. Она приступила к скромной трапезе с явным удовольствием. Глаза ее еще сияли тем ярким светом, похожим на излучение, что так потряс Роксанну в спальне. Закончив есть, она спросила своим красивым низковатым голосом:

– Можно мне спать в большой синей комнате?

– Если хочешь, – ответила Роксанна с легкой тревогой.

– Ты можешь спать со мной, – проронила Стелла тише.

И Роксанна поспешила согласиться. Хотя перспектива спать в кровати, где Мод испустила последний вздох, не слишком ее радовала. Сон долго не шел, но Роксанна не хотела принимать ксинон. Не в первый вечер. Она уснула, когда занялся рассвет, за несколько минут до того как проснулась Стелла в большой кровати под балдахином.


День сегодня погожий, как и вчера: цвет неба близок к чистой синеве небес, которые можно увидеть на рекламных плакатах и фотографиях в журналах. Былая синева, сказали бы взрослые. Они часто говорят так о том, чего больше нет, с мечтательными и влажными глазами. Здесь, в этой деревне, в этом доме – Стелла знает, – осталось немного былого, немного того, что потерял этот мир. Перед домом пруд, а в пруду плавает большая белая птица, неспешная и изящная. Стелла узнает ее: это лебедь. Она никогда не видела их живьем, но в эту самую птицу превратился Гадкий Утенок. Птица подплывает к берегу, где стоит девочка; замирает ненадолго перед ней, потом вновь кружит по блестящей поверхности. Рядом с домом возвышается каменная колонна, на ней что-то вроде ниши со статуей мужчины, лицо его изъедено временем. Под колонной маленький водоем, окруженный решетчатой оградой. А за прудом – лес. Вообще-то лес повсюду вокруг дома, который он окутывает и защищает. Как теплое мягкое пальто, в котором так уютно и спокойно. Пальто из высоких сильных деревьев, из юрких зверьков с блестящей шерсткой, из земли и воды, из множества и множества жизней.

Ее мать боится. Этого леса, дома, Стеллы. Стелле хочется что-нибудь для нее сделать. Впервые в жизни она желала бы понять, что происходит у кого-то в голове и в сердце, и быть чем-то полезной. Она никогда не чувствовала себя кому-нибудь нужной, даже отцу. Из фильмов и книг она узнавала о людях, от которых всецело зависело счастье других. Было упоительно открывать этот надрыв, эту безмерную радость или боль, овладевающие людьми, которые «любят друг друга». Она, Стелла, тоже хочет быть такой, хочет видеть безмерное счастье на чьем-то лице просто потому, что она пришла из школы; ощутить ту же радость встречи, хоть они и расстались только утром. И горе от разлуки даже ненадолго.

Ее мать спит беспокойным сном; Стелла слышала, как она что-то говорила ночью, ворочалась. Но было в комнате еще что-то. Как будто они не одни. Какое-то… движение, вернее, почти неуловимая вибрация, едва ли более ощутимая, чем на коже, когда на ней выступают мурашки. И это, это «что-то» ожидало.

* * *

Роксанну разбудили пришедшие Марсель, Лизетта и Джеки. Она быстро натянула одежду и, ворча, спустилась вниз. Надо было забраться в этот медвежий угол, чтобы еще не давали выспаться… Но при виде старой четы дурное настроение отчасти ее покинуло. Лизетта крепко обняла ее, как делала, когда Роксанна была ребенком, а Марсель, не любитель выказывать свои чувства, не сводил с нее растроганного взгляда.

– Надо же было предупредить, а? – воскликнула Лизетта.

– Я решилась очень быстро, в одночасье… – ответила Роксанна.

– Вот увидишь, вам будет очень хорошо здесь с малышкой. Она красавица!

– Вы видели Стеллу? – спросила Роксанна и сразу об этом пожалела, ведь ее вопрос предполагал, что она не следит за дочерью.

– Мы встретил-оу ее-у у лесу, когда шл-оу, у дуб-оу.

Роксанна и забыла, какой густой местный акцент у Марселя. Этот выговор, как и валлонский язык, почти исчезли, когда Роксанна была ребенком. Но, услышав Джеки и фермера, который привез ее вчера, она поняла, что они вполне себе живы у здешнего населения, наверно, из-за изоляции, исчезновения туристов, замкнутости.

– Она говорила с вами?

– Ага… да! Очень вежливая девочка.

Все уселись за кухонный стол, и Лизетта сварила кофе. Она принесла хлеб, домашние булочки, немного варенья и консервированных овощей. Роксанна узнала, что у каждого здесь свой сад и огород, все выращивают кур и свиней. Хутор существовал практически самостоятельно, по крайней мере мог стать автономным, если ситуация еще ухудшится и торговля прекратится. Роксанне тоже придется огородничать, если она не хочет умереть с голоду, как объяснил ей Марсель, не миндальничая.

– Да замолчи же, Марсель! Всему свое время. Нам хватает, хватит и тебе, Роксанна, с твоей дочуркой. А потом мы тебе покажем…

Булочка под толстым слоем малинового варенья таяла во рту; если еще обмакнуть ее в кофе – настоящий грех. Это было так чудесно, так полно вкуса детства, что у Роксанны выступили слезы на глазах. Она поспешила скрыть от всех свое смятение, но от Стеллы оно не ускользнуло.

После завтрака Лизетта взяла тряпки и швабры и принялась за уборку на диво быстро и сноровисто. Роксанна сочла себя обязанной тоже поучаствовать. Но она была так неловка и работала с такой ленцой, что Лизетта отослала ее застелить постели. Роксанна недоумевала, с какой стати надо менять белье, в Брюсселе она своего не меняла как минимум два месяца, а здесь от балдахина еще пахло свежестью. Но она сделала то, о чем просила Лизетта. Бельевой шкаф был полон простыней, идеально отглаженных и накрахмаленных, хорошо пахнувших лавандой. Снова нахлынули воспоминания о юных годах; эти прустовские мадленки начинали всерьез ее раздражать. Она сняла «грязные» простыни, развернула чистые, расстелила их и заправила, как могла. Открыла окно и легла на кровать. Синева неба была удивительна; со своего места она видела кроны высоких деревьев, слышала шаги Лизетты внизу, доносившиеся с крыльца голоса Марселя и Джеки, которые беседовали о чем-то по-дружески. Роксанна закрыла глаза и крепко уснула, убаюканная звуками шумевшей вокруг нее жизни.

Вечером она получила сообщение от Мехди: «Тут как всигда бальшой карнавал. Но я жив. А ты, моя старушка Рокси, пастарайся зависти друзей, чем марочить людям голову. Надеюс ты немного думаеш обо мне. Твой дарагой Мехди». Она послала ему оптимистичный ответ, воздержавшись от описания своего состояния духа и первоклассных похорон, которые напоминала ей ее новая жизнь. Вернулась Лизетта с Джеки и принесла Роксанне съестных припасов как минимум на две недели: овощи, мясо (свинину и говядину, которые Лизетта держала в рассоле), хлеб и молочные продукты. Завтра Марсель займется с ней огородом. Джеки даст ей четырех кур и петуха, построит курятник и научит ставить силки в лесу, чтобы не трогать запасов мяса на зиму. От слов «ставить силки» Роксанну одолел неудержимый нервный смех.


Близился сентябрь и с ним начало школьных занятий. Школа в Авланже была далеко, а машинами больше почти не пользовались, поэтому был организован класс в Оссони. Местная учительница давала уроки двум десяткам детей всех возрастов до восемнадцати лет. Стелла присоединится к ним; она будет ездить туда с Марком Грендоржем, хозяином гостиницы, в которой теперь жили его родные, бежавшие из города; он отвозил детей на своей телеге утром и забирал их под вечер. В Сен-Фонтене их было шестеро, со Стеллой – семеро.

Огородничать оказалось сущим кошмаром. Роксанна никогда в жизни не копала землю. Почва была сухая, твердая из-за жары. Марсель работал рьяно, и семьдесят лет, казалось, были нипочем его мощному телу, привыкшему к усилиям. Роксанна рядом с ним потела, кряхтела и не отказывала себе в удовольствии выругаться. Ей приходилось часто останавливаться и много пить. Сердце едва не выскакивало из груди; она вообще была подвержена тахикардии. Ей часто случалось просыпаться утром с пульсом сто двадцать. Эта работа ее убьет. Зимы ей не пережить.

О такой смерти она никогда не думала. Но вот перед ней открылись новые перспективы, которые выглядели эффективнее Эболы. Лишь бы это было быстро и без боли: остановится сердце в разгар прополки, и она упадет на грядку с редисом. Всем до свидания и спасибо. Конец огороду, ночной тишине, пению петуха в шесть часов утра, когда она только уснула, и этому неотвязному чувству, что, перейдя брод в тот августовский день, она в одночасье состарилась. О чем не перестает напоминать ей ее бедное тело каждую минуту этой дурацкой работы, состоящей в том, чтобы ворочать комья земли и разбивать их лопатой. И бессмысленно утешаться мыслью о ванне, которую она примет вечером. Вода так же ограничена, как и электричество. Несмотря на многочисленные источники в Сен-Фонтене, ванна и даже душ давно стали лишь воспоминанием; теперь моются рукавичкой над жалким тазиком с нагретой на плите водой. Конечно, можно помыться более основательно у Грендоржа: у него на крыше дома установлены солнечные батареи. Электричества они дают немного, но есть горячая вода, свет, и даже работает маленький морозильник. Но Роксанна этого типа едва знает и плохо себе представляет, как будет мокнуть час в его ванне в обмен на фунт масла или банку консервированной фасоли. Так было заведено здесь, да и повсюду: ничего не делалось даром.

Стелла привыкала к этой жизни. Она даже находила в ней удовольствие, о чем говорили ее сияющее личико, живость, слова, которые она теперь произносила охотнее. Планшет был забыт. Девочка пользовалась им, только чтобы фотографировать: детали дома, вещи, деревья, лица. Кадрирование и свет всегда были странными, сбивали с толку. В этих фотографиях виделась другая реальность, более сокровенная, но Роксанну она слегка пугала.

Стелла помогала Джеки строить курятник. Они работали молча, уверенными слаженными движениями, в плавном и естественном ритме. Джеки заговаривал с ней, только чтобы дать краткие указания или попросить инструмент. Он просто говорил: «Молоток, гвоздь, пилу…» – как хирург медсестре на операции. Роксанна немного ревновала к Стелле, такой ловкой, такой понятливой, тогда как сама она все делала сикось-накось и постоянно ранилась. Где эта девочка научилась так себя вести? Не с Александром же, в жизни не забившим гвоздя и даже, скорее всего, не сварившим яйца. Надо полагать, Стелла была одарена от природы навыками такой жизни, как, наверно, и многим другим. Александр в своем письме не упоминал о ее талантах. А Роксанна была убеждена, что, будь он с ними знаком, непременно поделился бы. Александр попросту ничего о них не знал. Он жил рядом с дочерью, едва ее замечая, слишком занятый делами, путешествиями, светской жизнью.


Настал первый день занятий в школе. Детей ждали в центре хутора, у брода. Роксанна проводила дочь до деревни. Остальные дети уже пришли: две девчушки лет восьми-десяти, три подростка, два мальчика и еще одна девочка да мальчуган лет одиннадцати-двенадцати. Они выглядели радостными, видно, им не терпелось вырваться из домашнего круга, занять свои дни чем-то кроме огородничества и беготни по полям. Стеллу они приняли без особой теплоты, но той, похоже, было все равно. Упряжка подъехала, дети забрались в телегу, она медленно тронулась вверх по проулку и скрылась за поворотом.

Роксанне предстояло провести день одной, впервые за много недель. Никто ее не побеспокоит, пока Стелла не вернется из школы. Ни Лизетта и Марсель. Ни Джеки. Услуги последнего выглядели все менее бескорыстными. При каждом визите глаза его устремлялись на Роксанну с мутным и неловко скрываемым желанием. Он таращился на нее украдкой, раскрыв рот; посмеивался над ее неловкостью. Однажды, когда она с трудом пыталась наточить топор, Джеки смотрел, как она надрывается, несколько долгих минут, и Роксанна расслышала тихий смешок. Резким жестом она сунула ему топор и больше не сказала ни слова, пока он не ушел. Но всего невыносимее было Роксанне, что он входил в дом без стука, никак не сообщая о своем присутствии. Наоборот, ему доставляло неподдельное удовольствие застигать ее врасплох, нравилось, когда она пугалась и злилась.

Сегодня не будет никого. Дверь заперта на ключ. Роксанна не откроет ни под каким видом. И она решила ничего не делать. Абсолютно ничего. Хотя ее ждет множество дел: окучить грядки, постирать, набрать хвороста, сварить компот из принесенного Лизеттой ревеня, выгрести золу из плиты… Нет, сегодня Золушка полежит в кровати с сигаретой во рту и бутылочкой сливовой водки под рукой на ночном столике. Спиртным снабжал ее Джеки. Тайком. Она доставала бутылку только вечером, когда Стелла засыпала. Или проснувшись утром, когда девочка уже была на улице. Она позволяла себе несколько глотков, прежде чем начать день, чтобы легче было выносить все, что ее окружало, но особенно – и это давалось труднее, чем когда-либо, – выносить самое себя.

Сливовая не оказала ожидаемого эффекта. Упаковка ксинона подмигивала ей с камина. Роксанна пошла за ней, пошатываясь, приняла две таблетки, запив их водкой, и снова легла. Она не принимала эту гадость уже несколько месяцев. И результат не заставил себя ждать: она мгновенно провалилась в сон, беспокойный и населенный явственными мрачными картинами. Ибо ксинон – в этом был его недостаток – мог увести вас только туда, где вы сами могли оказаться. И Роксанна попала в сумерки своего сокровенного «я»; она видела, как Стеллу, еще младенца, пожирает мужчина. Он был в сумраке, лица не разглядеть. Роксанна, однако, знала, что он ей знаком. Он поднял голову, и она узнала его глаза: это был английский актер из ее имитаций. Он кусал нежную плоть, и кровь текла по его губам, и кровью наливались глаза. Но самое ужасное, что она наблюдала за этой сценой равнодушно. Испытывала только неловкость с примесью нетерпения при виде дочери, надсадно кричавшей от укусов. Она ждала, когда мужчина покончит с трапезой, вернется к ней, возьмет ее, – вот все, чего она ждала. Внезапно она проснулась. Что ее разбудило? Нет, не ужас сновидения вырвал ее из сна, как это часто бывает. Она встала, спустилась вниз. Все было на своих местах, все дремало в прохладе, в то время как на улице жара придавила людей и животных.

Инстинктивно она приблизилась к портрету Мод, внимательно в него всмотрелась, как будто старая дама способна была ответить на ее вопросы, обозначить словами ее неуют. Роксанна не чувствовала себя желанной гостьей в этом доме. А ведь она как-никак была у себя. Она имела право быть здесь. Она работала как каторжная, чтобы выжить и не дать погибнуть ребенку, которого она не хотела и который пал на нее тяжким бременем. Она делала, что могла. Ну, почти. Она принялась вслух бранить женщину на портрете. Это ведь Мод больше всего на свете хотела, чтобы дом остался «в семье»? Что ж, вот он, в семье! Ах, не так, наверно, старая тиранка представляла свое потомство… Ничего, привыкай, старая ведьма! И нечего тут хорохориться! Отвечай, когда я с тобой разговариваю! Но обращалась Роксанна к самой себе и ни к кому другому. Она сама согласилась взять к себе Стеллу, из боязни угрызений, из трусости, чтобы успокоить свою мелкую гаденькую совесть. А она-то думала, что избавилась от этой иудео-христианской морали, которую так ненавидела! Росканна принялась хлестать себя по щекам, все яростнее, потом в глазах у нее помутилось, она пошатнулась и потеряла сознание. Очнулась она в своей постели. Рядом сидели Лизетта и Стелла. За окном было темно. Лизетта заставила ее выпить полчашки супа. Роксанна хотела остаться одна. Ее оставили. По крайней мере ни завтра, ни в следующие дни ей не придется копаться в земле и колоть дрова.

С этого дня Стелла ночевала в другой комнате. Роксанна несколько дней не вставала с постели. Она очень устала, чувствовала сильную слабость, сердце заходилось. Лизетта хотела вызвать врача из Авланжа, доктора Кольсона, но Роксанна отказалась. Стелла сама взялась стряпать после уроков в школе и каждый вечер приносила тарелку матери. Водку и снотворное нашли на ночном столике. Лизетта прибрала их. Но Роксанна просила еще. И Стелла принесла ей упаковку снотворного, спрятанную на дне бельевого шкафа, и бутылку сливовой из-под тюков сена в сарае. Она никому об этом не сказала. Это был их маленький секрет. Стелла жалела Роксанну, когда та с заговорщическим видом намекала на их секрет, что неизбежно означало просьбу принести ей бутылку, спрятанную под бельем в гардеробе. Стелла смотрела, как Роксанна осушала залпом два-три стаканчика подряд. После этого мать сухо просила ее покинуть комнату.

Но пришлось, никуда не денешься, встать с постели, кормиться, таскать свое измученное тело по враждебным пространствам, полным темных углов и сквозняков. Пришлось трудиться, поддерживать огонь, готовить еду, копать землю ради горстки жалких овощей, которые позволят продержаться, когда больше ничего не останется. Да и по дому необходимо «пройтись тряпочкой», как неизменно напоминала ей Лизетта, когда приходила. Было грязно, это бесспорно, но Роксанна не желала натирать растрескавшиеся полы и драить семейную мебель.

Роксанна ходила иногда посмотреть на огромную паутину над камином в большой комнате. Никогда она не уничтожит это произведение искусства. Пусть паук спокойно откладывает яйца, ловит добычу, ползет куда хочет, царит в гостиной. Роксанна смотрела на него, как на соседа, одинокого и скромного, независимого, но все понимающего. Нити паутины спускались с потолка все ниже и уже заслоняли лоб Большой Мод в ее раме. Они так и будут висеть, пока не закроют полностью ее длинное суровое лицо.

В середине октября Грендоржи пригласили весь хутор на свои знаменитые «посиделки». Это бывало четырежды в год, со сменой времен года. Каждый приносил с собой поесть и выпить. И проводили вечер вместе, беседуя, играя в карты, обсуждая события в мире. Роксанне не удался киш, но она гордо поставила его на стол в столовой. Вздутая коричневая корка пригоревшего сыра так и не была разрезана, он один остался нетронутым до конца трапезы. Жена Грендоржа не преминула заметить Роксанне:

– О! Смотри… Никто не ел твой киш. А на вид такой вкусный! Ты не забудь его забрать, будет ужин тебе и малышке.

Роксанна представила, как запихивает киш в глотку Мари-Поль Грендорж, и та медленно задыхается, смешно урча горлом.

Все расселись в гостиной, и разговор быстро перешел на сельское хозяйство и животноводство. Как защитить овощи теперь, когда нет больше пестицидов? Когда заканчивать поливать тыквы? Как правильно окучивать картофель?

Роксанна видела перед собой шевелящиеся рты, возбужденные, гордые, внимательные лица, широкие жесты. Она наткнулась на Джеки, который тоже сумел напроситься, хоть и не жил на хуторе. Он напускал на себя важный вид и медленно покачивал головой на объяснения Флорана Потевена о размере смородиновых кустов; Флоран был прежде бухгалтером и приехал в Сен-Фонтен четыре года назад.

Джеки знал, что Роксанна наблюдает за ним, но делал вид, будто ничего не замечает, принимая позы, которые считал авантажными, например, опирал свой подбородок галошей на большую руку землекопа. Красавчик Джеки… Он был словно в совете министров, на совещании в верхах о будущем мира. А будущее это виделось как минимум безнадежным, что не переставали повторять, подробно обсудив вопросы выращивания лука-порея или инфекций вымени у дойных коров. Насилие в городах достигло «беспрецедентной степени варварства», как все слышали в новостях, когда еще можно было их слышать. Эбола продолжала свирепствовать, но уже не с такой силой. Однако население планеты заметно уменьшилось, статистика была недвусмысленна.

Тех, кого называли «бродягами», становилось все больше. Эти люди бежали из мегаполисов, не зная, куда деваться; они подались в маленькие городки и поселки. Коммуны построили лагеря на окраинах и вдоль национальных автострад. У Жанин Колине, бывшего психолога, ныне огородницы, была кузина, жившая недалеко от одного из этих лагерей. Она весьма выразительно описала ей этих людей, голодных, грязных и оборванных. Собравшиеся отпустили скорбные комментарии, повздыхали, и тягостное молчание повисло над группкой. Потом Мари-Поль Грендорж сказала:

– К счастью, у нас нет больше до кучи мигрантов и беженцев! Эбола их мало-мальски проредила. Хотя бы ради этого…

– Ради чего? – буркнул ее муж.

– Да ты сам знаешь, милый…

– Нет. Объясни.

– Брось, Марк, – вмешался бухгалтер Потевен. – Оставь ее. Она, в общем, в чем-то права…

Грендорж испепелил бухгалтера взглядом. Почти все опустили глаза. Женщины встали, чтобы убрать со стола, мужчины вышли покурить. Была ли права Мари-Поль? Мнение ее, конечно, не было милосердным, но что тут возразишь? Десять миллиардов человек – это слишком много, тут ни для кого не было сомнений. Надо было разгрузить планету, и этим занялась Эбола, не делая различия между бедными и богатыми, фанатиками и всеми остальными. В результате расчистился перенаселенный и обескровленный Юг и похудел тучный Запад. Равновесие было полное, и фанатики всех мастей не могли не отметить исключительной справедливости того, что они считали Божьей карой.

Роксанна пошла за Стеллой, которая была с другими детьми в сарае, и они простились. На обратном пути Роксанна думала о Мехди и его матери. Уже несколько дней от него не было вестей. Пройдя грабовую аллею, они остановились у пруда, где их приветствовал лебедь. Ночь была светлая; небо более звездное, чем обычно. Было так трудно представить себе, что происходит в мире. Здесь время словно остановилось. И эта опасная иллюзия поддерживала в живых надежду, притупляя страх. Но путь был пройден. Роксанна поняла, что никогда всерьез не верила, будто увидит воочию вымирание рода человеческого. Хотя какая-то часть ее от души этого желала. Ей вспомнилась фраза Вуди Аллена: «Я не боюсь смерти; я просто предпочел бы не быть дома, когда она придет».


Он остался один в комнате, где еще витал сильный запах стряпни. Овощного супа, наверно, на курином бульоне. Он часто ловил себя на том, что оказывался в этом месте, смутно ему знакомом. Когда женщина и девочка ушли? Очень давно или совсем недавно, он не знал. Стенные часы где-то в доме отсчитывали время, но это ничего не значило. Каждый бой, казалось, следовал сразу за предыдущим совершенно случайным образом. Он не мог запомнить, сколько ударов насчитал.


После их ухода он погрузился в полусон, привычное состояние, скучное и успокаивающее, и ничто больше до него не доходило – ни запахов, ни красок, ничего. Он не знал, что вывело его из этой ватной дремы, ведь дом был пуст и совершенно спокоен. Так или иначе, теперь он был здесь, перед котелком с супом, томящимся на огне.


Часто, когда она в доме, он выходит из оцепенения и следует за девочкой. Он видит ее иногда, слышит, хоть говорит она очень мало. У нее латинское имя, Стелла. Это значит «звезда». Женщина, должно быть, ее мать – но за это он не готов поручиться, – женщина произносит это имя без теплоты. О ней он знает мало. Только ее сны, видения, мучительные, как у узницы.


Небо уже несколько дней было затянуто тучами, но это не была обычная ноябрьская пасмурная погода, серый купол, тусклый и незыблемый, характерный для бельгийской осени. Это было нечто другое, пучина черных туч, низких и почти неподвижных, не пропускающих солнца. Но светило боролось изо всех сил и порой пробивалось косым слепящим лучом; как будто разъяренный бог направлял свой указующий перст на дерево, церковь, пастбище. Это было зрелище поразительной и зловещей красоты, и даже самые тупоголовые не могли остаться к нему равнодушными.

Дни были почти так же темны, как и вечера, и нередко можно было увидеть людей с фонарями в полдень. В начале месяца налетели бури невиданной силы во всем Северном полушарии, и всем приходилось хорониться в погребах, если они были. Убытки деревне были нанесены существенные: многие дома сильно повреждены, целые куски леса вырвало с корнями, конюшни и коровники разрушены, а сами животные убиты сорвавшимися обломками или унесены ветром. И электричества не стало совсем.


Деревню отстраивали заново под этим жутким небом над головой, от которого не знали, чего ожидать. Дом Роксанны устоял под натиском разбушевавшихся ветров, как и большинство старых домов, построенных до 1940 года. Более новые постройки, которых не было в Сен-Фонтене, оказались хуже вооружены против силы стихий и теперь являли собой жалкое зрелище. Жителей этих домишек из папье-маше приютили соседи, пока не отстроят их жилища. Роксанна предложила три свободные комнаты людям из Оссони, но никто их не захотел. Оставшиеся без крова предпочитали тесниться, как цыплята в инкубаторе, у других, чем жить в настоящем комфорте у нее. «Ну и пошли они к черту!» – сказала себе Роксанна.

Она взялась за восстановление курятника с помощью Джеки, Марселя и Стеллы. Надо было подлатать крышу, спилить вырванные с корнем деревья. Погибли одна ее свинья и несколько кур, а также старый лебедь, которого нашли лежащим на купе деревьев у пруда. Стелла похоронила его возле источника; она нашла шиферную пластину, нарисовала на ней птицу и написала: «Ты был самый красивый». Девочка очень тосковала по лебедю и часами просиживала у его могилки. Однажды вечером Роксанна застала ее в комнате за игрой, изображающей, похоже, «Гадкого утенка». Роксанна спряталась за приоткрытой дверью и долго наблюдала за Стеллой, поглощенной своим выразительным языком жестов и танцем, очень напоминающим медленное скольжение лебедя и изящные движения длинной шеи. Роксанна была взволнована спектаклем девочки и хотела бы, чтобы это средоточие эмоций и красоты предназначалось ей. Кому-то он, однако, был адресован в этот момент, так как девочка порой останавливалась и улыбалась, повторяя жест, мимику, словно хотела быть уверенной, что ее поняли. Было ясно, что Стелла к кому-то обращалась. Роксанна даже спросила себя, не безумна ли ее дочь. Потом с горечью ушла к себе, вытянула усталое тело на кровати, где сон опять не пришел.


Его коснулся источник тепла. Он почувствовал очень краткое, мимолетное повышение температуры. Он изо всех сил цепляется за это ощущение, вернее, за оставленное им воспоминание. Пытается удержать след этого движущегося тепла и борется с чувственным небытием, которое, похоже, является частью его натуры. Так было не всегда. Он это знает. Было время, когда его воля имела власть над миром. Но ему кажется, что это кончилось целую вечность назад, и он остался, беспомощный, в этих неведомых лимбах. Теплое дыхание появилось вновь, совсем близко.

И вдруг – вот она перед ним. Стелла. Она чистит овощи. Быстро снуют маленькие ловкие ручки. На плите кипит котелок. Девочка высыпает в суп только что порезанную репу, вытирает руки. Потом принимается напевать. Она тепло одета. Тело укутано в несколько слоев шерсти. Какое время года пошло, с тех пор как они приехали? С тех пор как он видел их в последний раз?

Стелла видится ему все явственнее. Никогда она не была так близко. Он ощущает биение ее сердца, слышит ее медленное дыхание, отчетливо видит ее глаза, редкого и пронзительного зеленого цвета. И на этот раз поле зрения не ограничено, очертания не размываются в потемках; он может рассмотреть детали этой комнаты, где находится Стелла, буфет, кухонную утварь, окно, а за стеклом небо, глубокое, синее с лиловым оттенком, где светится бледная луна. Он узнает ее: ночь.


Девочка говорит, задает ему вопросы. Давно ли он здесь? Холодно ли ему? Голодно? Грустно? Он сосредоточился на необходимости остаться в контакте с малюткой. Но она выглядит разочарованной. Дело в том, что при всем своем желании он не может ей ответить. Она продолжает посылать ему потоки фраз, которые уже теряют смысл. Образ девочки мутится, дробится; он чувствует, что она ускользает от него, удаляется, оставляет его в пустоте, в одиночестве.


Тушеная капуста готова. Стелла не решается позвать мать, которая лежит без сил на кровати: вымоталась, укрывая на зиму огород. Она наполняет две тарелки; добавляет третью, вспомнив, что сегодня вечером придет Джеки, принесет молоко, сыр и сигареты. Стелла бесшумно идет в комнату Роксанны. Открытая упаковка ксинона на ночном столике… Если разбудить мать сейчас, Роксанна будет злая как собака весь вечер и не сможет снова уснуть. Она будет бродить по дому с фонарем в руке, смотреть пустыми глазами, а среди ночи Стелла услышит ее рыдания. Урчит, приближаясь, мотор трактора. Она спускается вниз, встречает Джеки в дверях. Он подходит к ней в несколько больших шагов. Джеки всегда ходит так, будто перешагивает через ручьи; Стелле трудно угнаться за ним в лесу, куда они ходят ставить и проверять силки. С головами сыра в кухню входит его крепкий запах фермы. Стелла уносит сыры в погреб, оставив один к ужину на закуску. Никогда до приезда в деревню она так хорошо не ела. Отец водил ее в дорогие рестораны, где блюда были такие замысловатые, что и не разобрать толком, что ешь. А домой им каждый день доставляли готовые обеды на основе исключительно синтетических продуктов высокого качества, вообще не имевших никакого вкуса.

На вопросительный взгляд Джеки Стелла отвечает, дернув подбородком и подняв глаза кверху: мать в постели; Джеки лишь глубоко вздыхает, пожав плечами. Стелла знает, что Джеки досадно не видеть Роксанну. Это заметно по тому, как он чешет в голове каждые две минуты.

– А в школе как оно?

Это был обычный вопрос, завершающий их встречи, на который Стелла отвечала всегда одинаково:

– Хорошо.

Хотя она спрашивала себя, зачем вообще нужна школа: мадам Жорис учила их вещам, совершенно от них далеким. Они решали задачи по математике, в которых шла речь о скоростях поездов, самолетов, ценах на бензин. Обсуждали права человека, детский труд, давние войны двадцатого века, все темы, относящиеся к миру, больше не имевшему ничего общего с тем, в котором они жили. Но излюбленной темой мадам Жорис был Иисус. Она воодушевлялась как никогда, рассказывая его историю. Стелла приучилась опасаться людей, затрагивавших эту тему. Однако жизнь Иисуса оказалась не лишена интереса; в ней были приключения, саспенс, и кончилось все очень плохо. Мадам Жорис настаивала на том, что умершие, которые были добрыми при жизни, отправляются на небеса к Иисусу и будут там вечно жить счастливо. А другие куда, злые? Как куда? В ад, страшное место, полное огня, и будут гореть там, тоже вечно. Такие вещи Стелла слышала впервые. Она спрашивала себя, куда же отправится ее собственная мать? Ответить на это было трудно. Однажды она в кои-то веки подняла руку на уроке, чтобы заявить мадам Жорис, что та заблуждается, что нет добрых и злых и все не так просто.


Джеки съел еще кусок сыра с краюхой хлеба, вид и вкус которого – камень камнем – указывали на то, что испекла его Роксанна. Потом он ушел. На обратном пути, трясясь на своем тракторе, он немного тревожился. Не надо бы этой девчушке жить с женщиной в таком подавленном состоянии. Но взять ее на ферму он не мог. Отец держал его в страхе. С него станется бить кроху, как он бил когда-то его, а то еще, чего доброго, притиснет ее в хлеву и задерет юбки… Так случилось с малышкой Сумань много лет назад. Она уехала во Францию в восемнадцать лет и не вернулась.

Как бы то ни было, Стелла никогда не согласится покинуть ни мать, ни дом. Джеки и спрашивать ее было не надо, он знал ответ: нет. С высоты своих восьми лет она смотрелась настоящей хозяйкой и заботилась о доме, как о живом существе. В свое время в нем сменяли друг друга жильцы: после смерти Мод жил адвокат из Льежа с семьей, городские пижоны, приезжавшие только на уикенды, потом два учителя-холостяка, торговцы бумагой и, наконец, беженцы из Эритреи, которых поселила в дом коммуна с согласия матери Роксанны. Отец семейства умирал от рака, метастазы пошли по всему организму. На больницу не было денег. Соседи скидывались, чтобы купить ему морфий; это было за четыре года до Эболы. После смерти отца и отъезда семьи дом пустовал. Джеки больше не бывал в нем до того летнего дня, когда пришел с Лизеттой и Марселем на следующий день после приезда Роксанны. До этого дня ему частенько случалось проходить мимо, когда он шел на охоту. Он останавливался ненадолго перед фасадом, выкуривал сигарету. Дом, казалось, дремал, в его пустых пространствах жила тяжелая тишина. Окна с наличниками поблескивали лаковой чернотой и напоминали о едва заметном колыхании пруда. Джеки не хотелось бы здесь жить, но он не мог объяснить, почему.

Но теперь, когда вернулась Роксанна, его дорогая Роксанна… Двадцать пять лет она жила в самых потаенных помыслах Джеки. Он всегда верил, что она приедет. Каждый вечер молил Боженьку вернуть ее ему. Она принадлежала к самым счастливым моментам его невеселой жизни. Когда он был маленьким, благодаря ей ему удавалось избежать тяжелой работы на ферме и побоев отца. А ведь бывало и хуже… Когда Джеки вспоминает погреб, где хранились запасы картофеля, на память неизменно приходят одни и те же четыре вещи: дневной свет, просачивающийся через подвальное оконце, чуть сыроватый, острый запах картошки, ярко-красная конфета, лежащая на первой ступеньке лестницы, и расстегнутая ширинка отца. Когда этот последний образ всплывает в его мозгу, все размывается; он неспособен ничего больше увидеть. Только ужасно болит голова, и сердце колотится чаще обычного.

Оно, впрочем, и сейчас бьется как шальное, это сердце, когда он подъезжает к первым домам Оссони. На смену воспоминаниям о погребе пришли другие, куда приятнее: Джеки видит обнаженное плечо Роксанны, когда она моет садовые инструменты в каменном желобе у колонки. И ее волосы, вечно непричесанные, колышутся у щеки, мешают ей, и она дует на пряди или убирает их пальцем, но всегда остаются несколько волосков, липнут к губам, и это так возбуждает… Он мог подумать об этом еще, ничего плохого тут нет, никого не убудет, но слишком много думать тоже не стоило, не то головная боль никогда не оставит его в покое, а ночью, ох, ночью еще хуже, все тело ломает… Но вот и отец спускается по Церковной улице. Вид шелудивого старика в кепчонке набекрень мгновенно отрезвил Джеки; отец был явно в дурном настроении, вообще-то Джеки и не помнил, чтобы он когда-нибудь бывал в хорошем.

* * *

Роксанна все-таки спустилась в кухню и попробовала тушеную капусту. Оказалось чертовски вкусно! Все-то она умела, эта девчонка. Ну, почти все. Труднее всего ей было общаться, выйти из своего кокона и поинтересоваться, как живут люди рядом с ней. Тут ей еще предстояло потрудиться. Роксанна вынырнула из тягостного сна – опять. Но без ксинона она уже не могла обходиться. Мехди был прав: от этой дряни попадаешь в зависимость. Она подошла к плите, но и у раскаленного чугуна не смогла согреться. Был еще только ноябрь, а температура сильно понизилась, всего несколько градусов выше нуля. Лето внезапно сменилось зимой. Роксанна не взяла с собой достаточно теплой одежды и ничего подходящего для этой средневековой жизни. Лизетта дала ей свитера и другое шмотье, все было велико или мало. Здешние люди мало заботились о своей внешности. И Роксанне тоже не было резона этим заморачиваться. Но все же… В этих коричневых велюровых штанах она чувствовала себя не привлекательнее беглянки из лагеря. Стелла мыла посуду, спокойно, очень старательно, как всегда; эта малышка ничего не унаследовала от матери. Оно, наверно, и к лучшему. Роксанна в этом возрасте была утомительно живым ребенком; непоседа, егоза, болтунья. Она была общительна, весела, но вспыльчива. Что осталось теперь от той девочки? Немного. Время гасит все.

Роксанна наблюдает за дочкой, которая хлопочет у раковины, моет тарелки уверенными жестами, взрослыми, сказать по правде, жестами. У этой малышки кончилось детство, если оно вообще когда-нибудь было… Она уже утратила исконную радость детства, его шалости, его непосредственность и даже его ужасы и страхи. Что такое эта материнская любовь, о которой все говорят, всепоглощающая, слепая, безусловная, безграничная? Считается, что все женщины должны испытывать это чувство и оно их преображает. Матери, навсегда, на веки вечные. Роксанна – урод. Чего-то в ней не произошло при рождении Стеллы, когда медсестра положила младенца ей на живот. Сморщенное личико, крошечные ручки, протянутые в пустоту, ее не тронули. Она не хотела кормить ребенка грудью. Детский плач в высшей степени ее раздражал. В отсутствие Александра или няни Роксанна не подходила к надрывавшейся от крика Стелле целую вечность. Однажды ночью плач внезапно смолк; она пошла в детскую, умирая от страха. Стелла засунула в рот край одеяла и задыхалась. Роксанна убрала ткань, прижала девочку к себе, чтобы успокоить. И в этот момент тоже не произошло ожидаемого чуда, этого святейшего порыва всепоглощающей любви.

Но к кому Роксанна когда-либо испытывала такую любовь или хотя бы что-то к ней близкое? Не к матери, не к отцу и не к сестре. Она была очень привязана к бабуле, но и это чувство было скорее умеренным, рациональным. Александра она любила не больше, чем любого другого мужчину. Ребенок с ним получился почти случайно. У нее каменное сердце, часто говорили ей. Если у Стеллы есть с ней что-то общее, то, наверно, вот это, эта неспособность любить, подарить себя, принять другого с полным самозабвением, без расчета, без корысти, без страха. И именно это она ненавидела в дочери, как бы протягивавшей ей зеркало.

* * *

Снег пошел за несколько дней до Рождества. На хуторе дети катались на санках и лепили снеговиков. Стелла тоже участвовала в играх. В силу своей странности она никогда не сходилась близко с ровесниками, но ее присутствие им не мешало. Она была частью их повседневной жизни.

Через час Стелле надоедает играть; она удаляется, поднимается на косогор и на минуту останавливается перед деревянным домиком. Дым валит из кривой трубы. Там живет не Ослиная Шкура, а Жанин Ламботт по прозвищу Инспектор Гарри, потому что она мало того, что работала в полиции, еще и очень похожа на мужчину. Стелла предпочла бы никогда ее не встречать, чтобы представлять себе сквозь грязные стекла сияние платья цвета неба. Она поднимается выше, доходит до опушки леса. Лес всегда неодолимо притягивает ее. Она знает, что нельзя ходить туда одной. Но на этот раз слишком велико искушение войти под заснеженные кроны, такие безмятежные в ватной тишине. Белые ветви тянутся к ней, будто манят. Стелла ступает на тропу и медленно идет к деревьям.


Мать напряжена как струна. Девочка пропала. Все не так, как бывает, когда она в школе или уходит с фермером, помогающим им выжить. Ее отсутствие создает непривычную пустоту. Женщина бродит из комнаты в комнату напряженной походкой загнанного волка; за большими черными глазами не видно лица, она смотрит внутрь себя, снедаемая тревогой. Она говорит сама с собой, и впервые сказанное ею имеет для него смысл, для него, никогда не понимавшего ни словечка этой женщины. Она говорит очень быстро, слова льются, словно прорывая плотину, порой это шепот, порой крик. Она говорит: «Ты должна вернуться, она должна вернуться… Стелла, Стелла, я сойду с ума… Ты злая, гадкая девчонка, ты это нарочно, чтобы вывести меня из себя… Да где же ты, черт побери?! О, Стелла! Моя паршивка Стелла!» Ему хочется, чтобы она замолчала. Чтобы легла спать и наступила тишина; это все, что ему нужно, чтобы ждать девочку. Эта истерическая литания только обостряет в нем чувство собственного бессилия, невозможности ничего сделать, чтобы вернуть Стеллу, ту, которая каждый день понемногу возвращает его самому себе.

Уже стемнело, и мать рыдает в три ручья. Почему она не выйдет? Почему не отправится на поиски Стеллы? Что за сила инерции придавила ее? Эта темная сила, которая держит ее вдали от всех и вся? Делает ее такой же бесполезной, как он сам… Если бы он мог покинуть свое узилище, устремился бы в ночь, в густые темные леса, обыскал бы каждую тропку, каждый овраг и привел бы ее домой. Он знает, что Стелла может быть только в лесу. Одна. Мать снова говорит, кажется, обращаясь к кому-то невидимому:

– Ты здесь, а? Радуешься? Удались твои проделки! Думаешь, я соберу манатки и оставлю тебя в покое?

Да она же говорит с ним! Неужели, в конце концов, все-таки почувствовала его присутствие? Догадалась ли она, что неприятна ему, что он хочет, чтобы она исчезла отсюда, как появилась? Но если мать уйдет, он потеряет дочь. И он решил терпеть мать скрепя сердце. Он помнит, что и многие другие до нее были ему совершенно нежелательны. Залетали важные птицы в париках, напудренные и всегда наряженные так, будто собрались на прием к какому-нибудь монарху. Ему вспоминается картина, висевшая на месте портрета старой дамы над камином: мужчина с поросячьим лицом, чье простонародное происхождение не могли скрыть помады и кружева из Брюгге.

Вспоминает он и другого, лысого педанта с безобразной женой и пятью детьми мал мала меньше. Эти приезжали редко, но и то было слишком. Они являлись всегда в конце дня и только в хорошую погоду, распахивали двери и окна с оглушительным грохотом и все время кричали, дети друг на друга, мать на детей, отец на мать и каждый в отдельности в плоские блестящие коробочки, которые служат для разговоров на расстоянии. Эти люди много смеялись, но без настоящей радости; потом они с таким же грохотом закрывали дом и уезжали.

Ему удалось тогда объявиться, вырваться из небытия. И дом сомкнулся вокруг этих чужаков, безжалостно стиснул их, придавил их души и тела, наполнил ужасом, заставляя кричать ночами. И многие бежали, как перепуганные крысы, вернув ему тишину, пустоту и могильный холод этого межеумочного состояния, которому он не мог подобрать имени. Некоторых он терпел, например, семью черных людей, черных, как африканские рабы, и таких же изнуренных, безропотных, потерянных. Отец был болен и медленно угасал в несказанных мучениях. Когда смерть забрала его, дом сразу опустел. Мать и дети исчезли бесшумно, словно растаяли в воздухе. От них остались только следы их снов: города, придавленные жарой и пылью, раскаленный желтый простор, песчаный ветер, огромные мухи на тельцах оголодавших детей.

Но вот мать снова кричит на него:

– Придется тебе потерпеть меня еще немного! Но ты успокойся, недолго осталось, скоро все кончится. Все там будем в самом скором времени.

А вот это вполне возможно. Конец света. Он тоже чувствует его приближение. Чувствует страх, великий страх, веющий над миром. Но как знать, что этот раз будет последним? Что Бог в своей бесконечной мудрости все же решит избавиться от человечества? Он не верит в Бога. Когда-то делал вид. Когда надо было сражаться во имя Его, силой брать женщин, насаживать младенцев на пики; лучше было иметь веское основание делать все это. Тогда он призывал Бога.


Мать продолжает с ним говорить, высказывать ему свои страхи в криках и брани. Но он больше не слышит ее. Он не может отогнать образ окровавленного младенца с торчащим из живота копьем; крошечные ножки еще дрыгаются, как лапки перевернутого на спину жука. Вправду ли он видел это, пережил ли наяву, или это снова одно из тех далеких и обрывочных видений, что преследуют его из какого-то места и времени, где он не был? Чужие сны и воспоминания так часто выплескиваются в него, что он уже не знает, что принадлежит собственно ему.

Она обозвала его старой ведьмой, злобной совой… И вдруг он понимает! Она говорит не с ним. Она обращается к пожилой женщине, что изображена на картине в большой комнате. Он хорошо ее знает, злобную сову. Она, наверно, прожила здесь дольше всех. Все никак не умирала. Теперь он ее вспомнил. Он даже наблюдал за ее агонией в большой кровати с балдахином, однажды зимней ночью. Струйка теплого дыхания вытекала из ее надменных ноздрей с неравными промежутками. Потом она испустила вздох, и струйка иссякла. Одно он помнит необычайно явственно: последняя мысль старухи была о ее собаке; она думала, не забыла ли прислуга купить «крокеты».

Странно, на его взгляд, обращаться к мертвым. Мертвые не говорят, не думают, не испытывают ни горя, ни радости. Смерть – это конец жизни, так что вряд ли можно ожидать от нее многого. Христос посулил воскресение и вечную жизнь. Это все сказки. Да и кому она нужна, вечность? Жизнь человеческая достаточно тяжка, чтобы не желать продлить ее до бесконечности. И все же на что только не способен человек, чтобы выиграть несколько часов, несколько жалких минут у смерти, продлить еще на несколько секунд свое глупое существование?

Снова образ пронзенного младенца вспыхивает в его сознании, как молния. Ребенок насажен на конец копья, которое держит мужчина, и от каждого его шага маленькое тельце жестикулирует, будто он еще жив. На мужчине шлем, лица его не видно; он идет в лабиринте улочек, усеянных трупами и умирающими, мужчинами, женщинами, детьми. И кровь, повсюду кровь, свежая, теплая, тошнотворная. Крики боли смешиваются с криками воинов: они бьют, рубят, колют, кромсают с исступленной яростью. Он идет в этом людском море, шагает, топчет высокими сапогами лежащие тела, встречает взгляды, не зная, живы ли эти люди; пустые глаза уже открыты в небытие. Что это за город? Кто эти воины? Что он здесь делает? Внезапно видение покидает его, оставив уверенность, что сцена этой бойни принадлежит именно ему. Она часть его, она запечатлена в нем неизгладимо, она живет в том, что заменяет ему сознание, но и еще что-то… Что-то, что его покинуло, но порой напоминает о себе.

А та все еще здесь, сидит, причитает, тщетно взывает к своей старой мегере-прабабке! Пусть она встанет! Пусть выйдет в ночь и холод, чтобы вернуть девочку домой! Пусть послушается его… Сейчас же. Сейчас…

* * **

Роксанна поднялась, охваченная внезапным ужасом. Она чувствует, что больше не одна в кухне; здесь есть чья-то чужая воля, властная, неодолимая, жестокая. Это что-то очень сильное, проявляющее к ней острую, глубокую враждебность. И сейчас оно приказывает ей покинуть дом. Двигаясь как автомат, она надевает пальто и выходит в ночь с фонарем. Небо усыпано звездами, лед сковал пруд и лес за ним. Она обходит замерзшую поверхность, углубляется под деревья, на минуту останавливается и стоит, замерев в напряженном ожидании. Но ничего нет, только она, совершенно одна. То, что было в доме, осталось там.

Тишина густая, нарушаемая только хрустом замерзших листьев под ее шагами. Она знает, где Стелла и Джеки ставят силки, где они любят отдыхать и перекусывать. Дочь однажды уговорила ее пойти с ними. Но ночью все совсем другое… И Роксанна идет наугад, спотыкаясь о пни, натыкаясь на ветви. Ей хочется позвать дочь, но страшно нарушить почти сверхъестественный покой, окутавший ее. Она уже поднялась до середины холма и боится спуститься по противоположному склону, но все же идет вверх, к той огромной поляне, где можно увидеть иногда по утрам оленей и ланей, спокойных и внимательных, точно живые статуи в фантастическом парке. Она видела их мельком однажды, и это видение осталось с ней на много дней, принося чувство успокоения. Она вернулась туда некоторое время спустя, но поляна была пуста, печальна в тумане, и Роксанна даже усомнилась, что видела сказочных животных.

Вот и поляна, залитая холодным голубоватым светом. Роксанна села на пень. Ум ее в оцепенении, но не настолько, чтобы не видеть всей абсурдности ситуации. Она, рациональная, циничная, изгнана из своего дома незримой силой на поиски дочери, заблудившейся в лесу зимней ночью. Ни дать ни взять сказка Перро. Но даже если фантазия бросить свое чадо в лесу была не совсем чужда Роксанне, она этого не сделала, нет, не сделала, ее паршивка Стелла ушла сама. Вот только не бросала за собой камешки, которые позволили бы ей вернуться домой, никого не потревожив.

Роксанна подумала о Мехди. О том, какое у него было бы лицо, услышь он эту историю. Но черты Мехди расплывались, выражение ускользало. Впервые, с тех пор как Роксанна жила здесь, прежняя жизнь казалась ей едва реальной, такой далекой, словно речь шла о ком-то другом.

Взгляд Роксанны привлекает движущаяся точка вдали. Прямо напротив того места, где она сидит, на нее идет фигурка. Это Стелла. Это ее дочь идет к ней! Ее светлые волосы блестят в лунном свете; но походка ее неуверенна; она спотыкается, пошатывается. Роксанна вскакивает и бежит к Стелле. Она подхватывает ее, когда малышка уже падает. Роксанна кладет ее на землю; девочка без сознания; мать зовет ее, растирает, трясет, чтобы привести в себя, но тщетно. Тогда она взваливает ребенка на спину и спускается к дому.


Стелла проснулась глубокой ночью. Рядом с ней спала Роксанна. Девочка хотела подняться, но не смогла. Ей было холодно, хотелось пить; тело отяжелело, руки и ноги болели. Она долго смотрела на спящую мать. Что она ей расскажет? Скажет ли, что встретила в лесу людей? Отчаявшихся, бедных и несчастных людей, которые, однако, разделили с ней свой скудный ужин. Их было трое, отец, мать и их восемнадцатилетняя дочь, Мариза. Потеряв двух детей, они покинули Брюссель и попали в лагерь для беженцев. Но условия жизни там были такие скверные, что они ушли в поисках убежища в леса близ Намюра. Оттуда их выгнали военные, и они оказались здесь в разгар зимы. Стелле хотелось увести их к себе домой, устроить в двух из трех комнат, которыми никто не пользовался, приготовить им консервированные овощи из банок, штабелями стоявших в погребе, и немного сушеного мяса, запасов которого хватило бы накормить целую школу. Но она этого не сделала. Она даже не поговорила с ними, предпочтя свой язык жестов. Она покинула их, когда они уснули, прижавшись друг к другу, в маленькой альпинистской палатке, где нашлось местечко и ей. Она выскользнула наружу, как змейка, как гадкая девчонка. И вот она здесь, с матерью-наркоманкой, не знающей, что делать со своей жизнью, в большом, холодном и пустом доме, который слишком велик для них двоих.

Она подумала о том, кто следил за ними, наполняя воздух вокруг своим присутствием, сумрачным и тревожным. Она и его жалела, хотела что-нибудь для него сделать, вернуть ему покой. Но сейчас это вдруг показалось ей невозможным, выше ее сил. Изболевшаяся, с тяжелым сердцем, Стелла поймала себя на надежде, что это существо исчезнет. Оно не внушало ей больше сочувствия, которое она испытывала сначала; наоборот, оно только усиливало мрачность этого дома, придавая ему что-то поистине жуткое.

Стелла села и прислонилась к изголовью кровати. Роксанна громко дышала во сне. Девочка тихонько потрясла мать за плечо, и та, заворчав, проснулась. Она встала, вытерла уголки рта, откашлялась. Всклокоченные волосы обрамляли помятое лицо, одну щеку пересекали красные полосы, отпечатки складок простыни. Роксанна положила руку на лоб Стеллы.

– Ты вся горишь, – сказала она хрипло. – Пойду принесу термометр.

Роксанна поспешно вышла из комнаты. Ни единого материнского жеста не нашлось у нее для Стеллы, ни единого слова. Девочка думала, что с новой жизнью в этом доме у них возникнет тяга, взаимное желание обрести друг друга как мать и дочь. Но ничего такого не произошло. Наоборот, пропасть между ними только ширилась. Роксанна чахла здесь, она была теперь лишь тенью той женщины в красном платье, которую Стелла встретила в крематории, высокой и гордой, с трепещущими ноздрями, с глазами, воспламеняющими все вокруг своим черным огнем. Ее матери было бы лучше вернуться в Брюссель, встретить лицом к лицу безумие и смерть, ярость и отчаяние толп; Роксанна это знала, она могла вновь броситься в эту геенну и сгореть там.


Стелла всмотрелась в темноту спальни. Огонь угасал в камине, отбрасывая умирающие отсветы. Она прочистила горло.

– Уходи, – попросила она без враждебности. – Ты не должен быть здесь.

Она опустила глаза и глубоко вдохнула. Тяжесть давила на грудь. Надо было пойти до конца, сказать ему.

– Ты умер, – прошептала она.

Когда она подняла голову, рядом стояла Роксанна с термометром в руке; на лице ее был написан ужас.

– С кем ты разговариваешь? – спросила она.

– Сама знаешь.

Роксанна вздрогнула, с опаской огляделась вокруг, потом села. Не хватало только повестись на глупости маленькой фантазерки. Или поддаться собственному воображению, извращенному наркотиками и одиночеством. Они же абсолютно одни в этой окаянной хибаре. Безнадежно одни.

– Открой рот, – приказала она дочери.

Стелла повиновалась и сомкнула губы вокруг пластиковой трубочки. Они ждали, не сводя друг с друга глаз, пока аппарат не пискнул. Температура у Стеллы была около сорока. Роксанна дала ей привезенные с собой лекарства, заставила выпить побольше воды, подоткнула одеяло и ушла, сказав, чтобы та звала, если будет плохо.

Но когда Стелла, окоченевшая и дрожащая, закричала два часа спустя, Роксанна уже была пленницей ксинона, затерявшись в снах, полных ужаса.


Умер. Так сказала девочка? Как он мог умереть – и видеть, слышать, чувствовать, хотеть? Никто из людей, окончивших при нем свои дни, не вернулся. Там, «по ту сторону», ничего не было – ничто, отсутствие, небытие. А ведь он знал того молодого солдата, который позже, став философом, заявил: «Я мыслю, значит, существую»? Имя его теперь забылось. Но разве не установил этот мыслитель, что человек есть разум, а разуму, чтобы существовать, не нужно никакого места, никакой материальной сущности?

У него была другая жизнь до… до этого промежуточного состояния полуприсутствия в мире. Но если он умер, как вышло, что он сам об этом не знает? Нет, он, конечно, чувствовал себя непохожим на окружавших его живых. Он испытывал тяжесть времени, усталость от дней и ночей без конца. Порой он ощущал себя как некое незапамятное сознание, хранилище образов других жизней, прошлых, настоящих и будущих. Как некий платоновский интеллект, сущность в себе. Идея несколько помпезная и тщеславная, но правдоподобная. Ему всегда казалось, что он стар как мир. Древний разум, свободный от всякой материи. Бестелесный, да, конечно, он готов это признать… Но мертвый!

Как давно бродит он по этому дому? С какой стати? Почему здесь? На эти вопросы никогда не было ответа, и он в душе смирился, что так оно и останется, но теперь, когда он все о себе знал, стало насущно необходимо на них ответить. Почему откровение снизошло в присутствии этих двух женщин? Никогда населявшие дом существа не были ему так близки, как они; другие двигались, что-то делали на расстоянии, как будто жили за невидимым покровом, за которым их лица, их действия становились блеклыми и лишенными присутствия. Иногда он не видел их вовсе или лишь бесплотные, расплывчатые силуэты, довольно, надо сказать, призрачные, или, по крайней мере, соответствующие образу призрака в человеческом воображении. Честно говоря, не раз эти люди казались ему более мертвыми, чем живыми.


Но она, эта женщина, исполненная гнева и горя, которая двигается, грохоча, и рассекает воздух своими резкими жестами, – эта женщина живая. Живее всех других; никогда прежде, кажется ему, никто его так не раздражал. Раздражает, да… И все же… Когда наступает ночь и она ложится в кровать с балдахином, где на его глазах умирала ее прабабка, когда снимает с себя поношенное тряпье и обнажает свое длинное усталое тело, груди, которые были, должно быть, когда-то красивы, но теперь вяло свисают на ребра, бесконечно длинные стройные ноги, ему случается наблюдать за ней с некоторой нежностью. Ее не так сильно лихорадит, когда она лежит одна на своем ложе и засыпает быстро, с приоткрытым ртом, показывая очень белые зубы. И очень скоро ее сны вторгаются в его разум, никогда не знающий отдохновения.

Сегодня вечером она в большом городе, как это бывает часто; она идет одна по грязной, людной улице. Ей навстречу идут мужчины, женщины, спешат и как будто ее не видят. И ее глаза жадно их вопрошают, но они не обращают внимания; бегут вперед, точно вспугнутая дичь. Она вдруг останавливается и поднимает голову к небу; оно затянуто черными тучами в движении, смерчи сталкиваются там и перемешиваются в угрожающем танце. Что-то вот-вот произойдет, катастрофа, катаклизм, каких никогда еще не бывало; но никто, кроме нее, этого не замечает. Она стоит неподвижно в толкающей ее толпе и вдруг падает наземь; люди бесцеремонно наступают на нее, топчут, она сворачивается клубочком, прикрыв руками голову. И вот она уменьшается, съеживается и превращается в бесформенную тряпочку. Ее тело исчезло. Осталась только одежда.

Она просыпается, вскрикнув, мокрая от пота. Теперь он видит ее прекрасно, по-новому отчетливо. Она не в силах сдержать всхлипы от накатившего страха. Обычно ее переживания оставляют его равнодушным. Но в эту ночь ему хочется быть рядом с ней и нашептать ей на ухо, что все будет хорошо, пусть это неправда, пусть он сам в это не верит, пусть знает, что этой женщине никогда не найти покоя, как и ему. Ибо он вдруг осознает, что они оба обречены на муки, она духом и телом, он одной только своей старой разочарованной душой. Эта женщина – его сестра в горе и одиночестве, и он испытывает к ней бесконечную жалость.


Роксанна ощутила его присутствие; на сей раз оно очевидно, почти осязаемо. И это не Большая Мод донимает ее, силясь выжить из дома. Большая Мод умерла, ее больше нет, она совершенно перестала существовать. Когда она проснулась, здесь был «кто-то другой». Стелла давно это знает и мирится с ним. Девочка не пытается бороться с собственным рассудком. Она принимает сказочное, непостижимое. Но привидений не бывает.

– Смерть – конец всему, – произносит Роксанна чересчур высоким голосом.

До чего же смешна эта фраза, словно вышедшая из пьесы экспериментального театра. Роксанна и хотела бы рассмеяться, но вместо этого ее одолевает сильное головокружение и тошнота. И слезы текут из глаз ручьями, но это слезы, вызванные испугом, как в детстве, когда она читала или ей рассказывали жуткую историю. Темнота, очертания платяного шкафа в углу, каждая вещица на туалетном столике наполняют ее паническим страхом; она боится, что они вдруг оживут, повинуясь воле этого невидимого существа, притаившегося «за зеркалом». Она хотела бы подняться, зажечь лампу у изголовья, встать с кровати и пойти к Стелле. Но она словно парализована. Стелла. Она же должна ее проведать! Может быть, температура повысилась? Она, наверно, хочет пить, ей холодно, больно… Неимоверным усилием Роксанна выбирается из постели и выходит из комнаты, не дав себе труда надеть халат. Она идет голая по коридору, и вдруг что-то ее останавливает; это горячее дыхание волной скользит вдоль ее тела, обвивает ноги, поднимается к бедрам, к животу, добирается до груди и плеч, окутывая ее всю теплым коконом. Роксанна сидит на корточках, уткнувшись головой в колени, словно защищаясь от атомного взрыва.

* * **

Меньше всего в эту минуту он хотел ее напугать. Он и не пытался, не задействовал свою волю, как в прошлом, прогоняя чужаков. С Роксанной ему нередко отчаянно хотелось это повторить, но все его усилия были тщетны, если не считать того вечера, когда пропала Стелла. На сей раз он был сам удивлен случившимся. Это произошло, когда он почувствовал поднимающуюся в нем волну участия, мучительного братства. И эта эмоция позволила ему переступить разделявшую их грань. Он ощутил тепло ее тела, тесную близость ее кожи. Он «почувствовал» это так остро, как не чувствовал никогда, разве что при жизни.

Перед ним встает образ: его ладонь на женской руке. Кожа у женщины матовая, смуглая, мягкая, шелковистая. Эту руку гладит его ладонь, в этом он не сомневается. Широкая, квадратная ладонь с довольно короткими пальцами. Ладонь скользит вверх, к плечу, к шее, вновь спускается, достигает локтя, предплечья… Он нащупывает на конце руки не ладонь, нет, – культю. Он не удивлен, эту культю он знает. Это искалеченная рука Мальтийки, той, что следует за ним как тень во всех походах и переодевается мужчиной, чтобы сражаться наравне с мужчинами. Кровь многих рас течет в ее жилах. Она не знает ни дня, ни года своего рождения; это было где-то в предместьях Ла-Валетты, и ее отец сам отрезал ей левую руку, когда она еще сосала материнскую грудь, чтобы обеспечить лучшие доходы, когда она пойдет попрошайничать.

У Мальтийки нет имени, данного при крещении. Она хотела его забыть и забыла. Не раз она спасала ему жизнь. Теперь он вспоминает… Болота близ Влтавы во время взятия Праги[19] со старым Тилли. Он не вернулся в лагерь, и под вечер Мальтийка пошла его искать. Она нашла его увязшим по плечи и вытащила из болота с помощью его коня, который остался в нескольких шагах от хозяина на сухой земле. Ему было тогда всего двадцать лет, а ей, наверно, не больше пятнадцати. Лицо молоденькой девушки видится ему явственно, как будто она здесь, перед ним, живая: она надела шлем и мерит его взглядом своих кошачьих глаз с вызывающим, по обыкновению, видом. Он берет двумя руками шлем и снимает его, освобождая густую черную шевелюру, на которой играют рыжеватые отсветы. Он хочет сохранить это видение, продлить его, увидеть продолжение, когда он уложил Мальтийку на пол шатра, раздел и бережно вошел в нее. Но едва всплывает желание, как образ девушки исчезает; он покинул его, ускользнул, вернувшись в белизну и небытие.


Роксанна не праздновала Рождество. Елка, игрушки, оргии с фаршированной индейкой и поленом, наполненным химическим кремом, вызывали у нее отвращение. Но в Сен-Фонтене не праздновать Рождество было немыслимо. На хуторе еще остались добрые христиане, верившие, что Христос родился, чтобы спасти их от них самих. Другие, и думать об этом забывшие, радовались случаю нажраться от пуза и выпить пару лишних стаканов, чтобы на время забыть, что происходит в мире. Джеки поставил в углу гостиной чахлую елочку; Роксанна спросила себя, какой смысл жить в деревне, чтобы получить такое жалкое деревце. Стелла украсила ее вместе с Лизеттой; результат получился не самый впечатляющий: казалось, хилые ветви с трудом выдерживают вес шаров, ангелов, звезд и прочих подходящих к случаю безделушек. Елка печально клонилась вправо и к вечеру уже потеряла добрую часть своих иголок.

Было условлено, что Лизетта и Марсель придут на рождественский ужин вечером двадцать четвертого, после чего отправятся на мессу, которую служил в часовне при замке каждый год в одиннадцать часов кюре из Авланжа. Учитывая трудности с транспортом и снег, валивший непрерывно двое суток, не было уверенности, что он доберется, но все надеялись, поскольку аббат Леру был ревностным служителем Господа и выдержал бы не такое, лишь бы не лишить свою паству слова Божьего и таинства причастия в эту святую ночь.

Ужин, приготовленный Лизеттой и Стеллой, оказался очень вкусным, это надо было признать. Около половины одиннадцатого старики отправились в путь, взяв с собой Стеллу, которая никогда в жизни не была на мессе. Роксанну охватил смутный страх, когда она смотрела вслед трем закутанным фигурам, удаляющимся к грабовой аллее. Она надела пальто и бегом догнала их.

– Я с вами, – проговорила она, запыхавшись. – Я никогда не была в часовне…

Старики были очень довольны ее решением; они надеялись, что к Роксанне внезапно пришла вера, жившая во всей ее семье на протяжении многих поколений; они радовались, предвкушая, что в беспутной жизни и натуре Роксанны откроется хоть начало пути искупления от соприкосновения со святым местом и служителем Господа. Стелла-то знала, что на часовню матери плевать с высокой горы. Она просто умирала от страха, вот и все. Ей было невыносимо оставаться в доме наедине с призраком. Стелла была уверена, что он не желает зла ей самой, наоборот. Что же до матери, она не взялась бы судить о его намерениях по отношению к ней. Может быть, он тоже чувствовал, что ей не место в доме.

Часовня Богоматери была набита битком. Маленькое средневековое строение могло вместить человек пятьдесят; в этот рождественский вечер их было не меньше восьмидесяти. Люди пришли из всех окрестных деревень, не поленившись преодолеть несколько километров ради очень своеобычной атмосферы, царившей в маленькой церкви по случаю Рождества. Аббат Леру облачился в праздничную ризу; он смотрел на своих прихожан доброжелательно, но и не без некоторой суровости. Роксанна пожалела, что затесалась среди деревенских жителей, притиснутых друг к другу в ожидании трепа кюре. Теперь ей хотелось вернуться домой. Но было поздно, священник заговорил:

– Ибо рождено Дитя, дарован нам Сын Человеческий. И станет он Владыкой, и будет зваться Богом всемогущим, Отцом предвечным, Князем мира…

Роксанна смотрела на лица вокруг: большинство сияли, эти люди были неподдельно счастливы находиться здесь, среди друзей, соседей, в атмосфере братства и общности. Благодарные, как дети, за рассказ в тысячный раз о Боге Сыне, рожденном юной Девой в хлеву; эта история была оправданием их жалких жизней, даровала смысл бесконечной череде сумрачных дней и ночей. Даже те, что считали себя атеистами, впитывали слова священника как божественный эликсир, обещание бесконечного счастья, надежный оплот против смерти. Вера тут значила мало; главное было разделить это с другими, раствориться в толпе, петь хором, выводить ответы в один голос. И не важны были дрожащий в яслях Младенец, вол и осел, юная Дева-мать, россказни о владычестве и мире… Важна была эта часовня, освещенная свечами в ночи, горячее вино, которого скоро вкусят все, и уверенность, что они оказались в нужное время в нужном месте.

Роксанна вдруг позавидовала им. Ей никогда не узнать этой простой стадной радости, этого чувства принадлежности. Конечно, разойдясь по домам, эти люди будут продолжать цепляться друг к другу из-за плохо размежеванного поля или слишком высокой изгороди, позабыв эти минуты, когда они пели «Святую ночь» со слезами на глазах, сжимая руку того, с кем завтра и не поздороваются. Но пока у них было хотя бы это. Против сомнения, физического и морального убожества, абсурдности жизни.

И вот прибыло горячее вино, приготовленное мамашей Грендорж, заранее раздувавшейся от гордости за успех своей бурды. Запахи корицы и гвоздики распространились в воздухе. «Славно», как говорили здесь. Но Роксанна удалилась, не прикоснувшись к питью, и ушла по заснеженной тропке домой, к своему пауку и своей осыпавшейся елке. Лизетта знаком дала ей понять, что заберет Стеллу к себе на ночь.


В порядке исключения Роксанна устраивается в гостиной с остатками бургундского, которое принес Марсель; это нюи-сен-жорж тех времен, когда французские виноградники еще не все были скуплены американцами и китайцами, ничего не смыслящими в винах. Несчастная елка все же довольно хорошо пахнет, а игрушки озаряют мягким светом обычно такую строгую комнату. Синтия – так она назвала паука, уверенная, что это паучиха, – сегодня показалась и прогуливается по одной из своих нитей вдоль бархатной портьеры. Роксанна подбрасывает в камин полено и выдвигает заслонку; огонь быстро разгорается и разгоняет темноту. Одиночество не угнетает как обычно. Да Роксанна и не одна. «Он» здесь, рядом с ней. Но на этот раз она не чувствует ничего враждебного, ничего угрожающего в этой компании. Рождественская ли ночь тому причиной, окутавшая духом мира и любви всех и вся, даже привидения и прочие беспокойные феномены?

Если надо допустить, что это нематериальное существо, призрак умершего человека, – что ж, пусть! Коли на то пошло, Роксанна готова разделить с ним свой кров. Только этого «типа» (или эту «женщину», но Роксанна могла поручиться, что призрак мужского пола) попросят жить своей жизнью как можно незаметнее. Пусть сидит тихо, ни во что не вмешивается, как в тот злополучный вечер, когда он «вытолкнул» Роксанну в ночной лес на поиски дочери. Пусть вообще не проявляется, как в тот другой раз, когда что-то, какая-то волна тепла коснулась Роксанны в коридоре у спальни. Пусть не делает ничего из того, что обычно делают привидения, не хлопает дверьми, не задувает свечи, не воет по ночам, всего этого она не потерпит, иначе… Иначе она уйдет. Соберет манатки – и прочь из этой хибары. Она вернется продавать «дурь» в город, туда, откуда никто ее не выживет, туда, где ее оставят в покое.

Роксанна швырнула стакан, и он разбился в камине. Теперь она кипела от злости, стоя посреди комнаты. Он слышал, что она ему говорила, но мог лишь смотреть на ее смятение, не в силах ей помочь. Она была в этом доме, потому что жизнь заставила. Она бежала из опасного места, чтобы защитить свою дочь. Сама она на опасность плевала. Ей было все равно, жить или умереть. Что это за место, полное шума и ярости, о котором она говорила и которое являлось ей в каждом сне? Город, ставший огромным, перенаселенным, черным и безобразным, как логово Сатаны…


Ему были одинаково безразличны Бог и дьявол, но последний имел преимущество: он был ближе, не уклонялся, шел на контакт. Он предлагал свои услуги и держал обещания. Он всегда был рядом, когда в нем случалась нужда. Сатана – он повсюду, его видишь, проснувшись, когда смотришь в зеркало, видишь и потом почти в каждом встреченном за день. А иногда он красуется во всей своей славе в иных местах, избранных им из всех, таких, как этот город, о котором она говорит и в который, кажется, ее тянет вновь, как тянет в атаку, к оружию, опять и опять, невзирая на омерзение, что испытываешь порой, и на стыд. Потому что есть в этом и отрада, наслаждение, которое можно черпать в ужасе.

Магдебург[20]. Слово звучит похоронным звоном в его смятенном уме. Младенец на конце копья. Это было там. Он последовал бы за старым безумцем Тилли в ад; и он это сделал. 1631 год. Десятое мая. Протестантский город выдерживал осаду с ноября и отказывался капитулировать. Католическая армия была на пределе, от голода, от скуки. Солдаты вели себя как скоты, несмотря на железную дисциплину, поддерживаемую графом Тилли. Старик был искушен в войне, опытен, ума недюжинного и аскет до такой степени, что его прозвали «монахом в шлеме». Все знали, что он справедлив и не бывает жесток без причины. Но только до Магдебурга…

Он помнит великолепное рейнское вино, которое старый генерал раздавал бессчетно, только раз, в последнюю ночь перед штурмом. Видит глаза Мальтийки, полные досады, когда он приказал ей остаться в лагере. Он вернулся ночью, весь в крови, совершенно потерянный. А ведь он сражался во многих битвах, брал немало городов. Но Магдебург… Магдебург был за гранью войны; нет слов, чтобы описать произошедшее там. Один такой же командир, как он, высокопарно заявил, созерцая пылающий город, что ему понадобилось всего три часа, чтобы признать всесилие Божьего суда и кары Господней. Глупец! Он вдобавок был протестантом; как многие другие, он переметнулся, польстившись на посулы богатой добычи. Как многие другие, пожалев об этом, он предпочел покинуть вонючие рвы несколькими неделями раньше и питаться чем угодно, лишь бы не крысами. Но Тилли возвращал и вешал беглецов, и из страха многие оставались, терпя лишения, болезни и суровую чешскую зиму.

Он тоже в какой-то момент подумывал о бегстве. И не долг и честь удержали его, и не боязнь быть пойманным и болтаться в петле, ибо уж его-то никогда бы не нашли. Но он был не лучше того осла, немецкого командира с напыщенной речью; ведь он тоже хотел денег, всех мыслимых денег, всего, что отдаст ему город. Выходец из бедной семьи, он жаждал разбогатеть. Мелкий дворянчик из глухой дыры, он хотел власти; рожденный в бесславии, мечтал воссиять, как победоносный Марс. Вот почему он гнил у стен гордого Магдебурга, опустошал кишки и лечил отмороженные места, ожидая, когда город наконец сдастся, раскроет свои прелести и ляжет под победителя. Но город упорствовал, сопротивлялся, чтобы в конечном счете его взяли силой, как строптивую шлюху. Он участвовал в этом насилии, в прямом и в переносном смысле. У молодой женщины, кричавшей под ним в рыбном сарае, уже почти не было лица. Но он помнит плоть ее ляжек, отвердевшую от страха. Да, это он помнит. Теперь он вспомнил все. Младенца на конце копья нес не он; это был молодой солдат из другой роты; вот он бежит, потрясая еще живым ребенком, и бросает его в большой костер на площади. Сам он не пронзал маленькое тельце. Этого греха нет на его совести; это чужая вина.

Почему он все это вспоминает? Почему каждая деталь встает в памяти с такой остротой? После всех этих веков забвения, почему теперь, в присутствии этой женщины? Он не хочет больше ни видеть ее, ни слышать, и видеть девочку тоже не хочет. Он просит конца всему, тишины, темноты, пусть просто-напросто исчезнет его сознание. Он просит смерти, настоящей, не эрзаца, не полумеры, – смерти!

Но женщина по-прежнему здесь, перед ним. Он вынужден наблюдать за ней. Она спит, свернувшись в кресле. Бьют часы… два, нет, три удара. Три часа. Какой ночи? Смешная, увешанная игрушками елка так и стоит в углу, грозя рухнуть, но бутылки вина на круглом столике больше нет. Вместо нее другая, с крепкой белой настойкой, которую спящая особенно любит. И женщина одета иначе. Значит, это другая ночь. За окном полосатый кот заглядывает внутрь, не выражая большого интереса. А ведь на улице, должно быть, стужа, если судить по затянувшему стекла инею. Но шерсть у кота густая, и выглядит он крепким. Он, может быть, и хотел бы войти, но не желает напрашиваться. Женщина говорит во сне, но слов не разобрать. Кот повернул голову влево, к крыльцу; шерсть его встает дыбом, спина выгибается, и он улепетывает в темноту.

Входная дверь тихонько скрипнула. На пороге гостиной стоит силуэт. Это фермер. Он бесшумно подходит к Роксанне, останавливается вплотную к креслу и смотрит на нее, открыв рот, пустыми глазами. Его большие руки дрожат. Одна медленно поднимается и приближается к темным волосам, рассыпанным по потертому бархату спинки; рука замирает на весу.

Но он не досмотрит до конца движение Джеки; люди и вещи скрываются из виду; вокруг него вновь смыкается такая знакомая оболочка летаргии. Фермер пришел не с добрыми намерениями; надо держаться, оставаться с ней. Он борется изо всех сил с этой подхватившей его волной, но тщетно, ей не противостоять, сколько ни приказывай своей воле «бодрствовать».


Капли пота выступили на лбу у Джеки, невзирая на холод. Два часа он шел, как автомат, через лес и оказался перед дверью Роксанны. Не заперто как обычно. Он вошел не раздумывая; он должен был ее увидеть, поговорить с ней. Он не ожидал застать ее спящей в гостиной. Она здесь, так близко. Ее ужасные черные глаза закрыты, они не могут сделать ему больно, окатить равнодушием или презрением; он может коснуться ее, если захочет, погладить волосы, щеку, свесившуюся руку, которая обычно всегда в движении, когда она говорит. Он отводит взгляд от Роксанны и с тревогой озирается. Ему вдруг становится очень холодно, хотя он вспотел, как вол на пашне. Он приближает лицо к ее лицу, вдыхает ее запах. Он чувствует исходящее от ее тела тепло; лихорадочно дрожащая рука Джеки касается ее груди, тихонько вздымающейся и опускающейся под фуфайкой ручной вязки. Нет, это ему не снится: она здесь, его Роксанна, спящая пьяным сном от водки, от этой коварной сливовой, которую он приносит ей каждые две недели; его отец сам ее делает, со всей хитростью и злобой, на какую только способен. И Джеки тоже прикладывается к ней, один, в унылой комнате, где он вырос, перед старой афишей «Звездных войн» с обтрепанными углами и фотографиями голых женщин с огромными фальшивыми грудями.

Но сегодня он рядом с ней; они одни, а ночь темна. Ему ничего не стоит обнять ее и взять прямо здесь, на ковре, у камина. Ничего не стоит распахнуть фуфайку, расстегнуть ремень, потянуть вниз молнию ширинки, спустить брюки и трусы до щиколоток и… войти в нее, проникнуть тайком в эту женщину. Это будет все равно что в первый раз; когда он попробовал с Жозеттой Дюмонж, ничего не вышло. Его член остался мягким, как слизень. Но с Роксанной все будет иначе, все будет прекрасно. Она не станет над ним смеяться; она будет ласковой, покладистой, терпеливой. Ее, полную противоположность всему этому, изменят его желание и его любовь, она все поймет. И они сольются в божественном объятии, очарованные, как дети перед первым снегом.

Джеки начал расстегивать кофту; под ней на Роксанне только лифчик, черный, без кружев. Она шевельнулась во сне, слегка изменила позу, и от ее движения открылась одна грудь, выступая наружу, точно приглашение к ласке. Капля пота падает с широкого бледного лба Джеки на матовую кожу, прямо в ложбинку между грудями. Джеки утирается тыльной стороной ладони, чуть отодвигается, морщится. Что-то ему мешает. Ему почему-то уже не хочется потрогать Роксанну, раздеть ее, взять на ковре. Она раздражает его тем, что спит как сурок, со своим пухлым ртом, густыми волосами, разметавшимися, словно танцующие змеи, длинными тонкими руками, небрежно лежащими на подлокотниках. Этим рукам нечего делать ни с чем и ни с кем, и уж конечно, не с ним. Она раздражает его тем, что сидит здесь, такая доступная, а он ни на что не способен, и в его рабочих штанах спит, свернувшись, тот же гадкий слизень, которого он когда-то показал Жозетте; мерзкая мертвая штучка, разве что чуть-чуть твердеющая, когда он один в постели со старой фотографией Роксанны. Его одолевает яростное желание ударить изо всех сил это погруженное в сон тело, исцарапать его ногтями. Он стискивает зубы так, что хрустят челюсти. В глазах мутится, он чувствует, как поднимается в нем волна слез, откуда-то из желудка, комом подкатывает к горлу, и только ценой неимоверных усилий он не дает ей захлестнуть его целиком. Но плотину вот-вот прорвет… И он убегает со всех ног, забыв закрыть за собой дверь.


Этим воспользовался полосатый кот, чтобы войти без приглашения. Он прокрался в гостиную своей изящной, бесшумной поступью, окидывая взглядом знатока вещи вокруг. Как будто поколебался между накрытым кашемировым пледом диванчиком и широким стулом, обитым бархатом. Выбрал диванчик, свернулся на нем и закрыл глаза. Северный ветер врывался в прихожую, тихонько позвякивая колокольчиками на елке, осыпая с нее последние иглы. В камине остались только догорающие угли, но Роксанна была далеко, во власти каталептического сна, не замечая ледяного дыхания, лизавшего ее тело под расстегнутой кофтой.


Семья бродяг все еще была в лесу, на дне расселины, где они замаскировали свою палатку ветками. Стелла навещала их, приносила еду. Она показала им, как правильно ставить ловушки, и они порой разнообразили свой стол благодаря неосторожному зайцу. Отца часто одолевали глубокий кашель и жар. Они опасались тифа, очень распространенного в лагерях для беженцев, где они были. Стелла стащила у Роксанны из шкафа лекарства, но на его болезнь они почти не подействовали.

Мариза чахла. Ее восемнадцать лет, хорошее здоровье и крепкое тело сопротивлялись трудным условиям, но духом она упала. Жизнь слишком жестоко ее испытывала, и она больше не верила в лучшее будущее. Общение со Стеллой шло ей на пользу; она делилась с девочкой воспоминаниями детства, ни словом не обмолвившись о том, как жила после их бегства из Брюсселя. Все ее мысли были обращены к далекому прошлому, как у очень старых людей, которым недолго осталось жить и нечего больше ждать. «Как можно говорить такое в твоем возрасте? – возражала мать Маризы. – У тебя вся жизнь впереди, и есть здоровье, а здоровье – это главное». Эти слова звучали фальшиво и всегда сопровождались кашлем отца и общим слишком долгим молчанием.

Стелла решила предложить им поселиться у нее. Она не хотела говорить об этом Роксанне заранее и надеялась, что мать не сможет отказаться. Но когда она вернулась на стоянку, там не осталось и следа Маризы и ее родителей. Палатка и ветки исчезли. Не различить было даже кострища. Как будто никто никогда и не жил здесь. Эти люди были горды, и Стелла чувствовала, что ее предложение их тронуло. Но они так и не приняли его официально. Отец произносил: «Там будет видно…» – и больше об этом не заговаривали. И вот они ушли, в поисках другого лагеря беженцев или к своим друзьям из Тулузы, о которых они иногда упоминали, но не имели от них никаких вестей.

Стелла была несчастна; никогда прежде девочка не испытывала такого чувства привязанности, как в то время, когда была с Маризой или думала о ней. Эта встреча дала ей цель и чувство, что она больше не одинока и кому-то нужна. Она снова думала об отце. Она не знала, действительно ли по нему скучает или обратилась к памяти о нем, чтобы утешиться в потере Маризы. Уже много недель она не могла видеть Александра, потому что не было больше электричества, чтобы зарядить планшет. Ей так хотелось вызвать его голографическое изображение, как она могла сделать в своем бывшем доме, когда он уезжал по делам. Стоило сказать одно только слово, и Джана, домашний компьютер, выполняла ее приказ: Александр появлялся в комнате, немного чопорный и синеватый, улыбался ей, спрашивал, как прошел день. Конечно, отвечал он ей всегда одинаково. Если она получала плохую отметку в школе, он неизменно говорил: «Браво, милая, папа гордится тобой». Иллюзия жизни быстро рассеивалась, и Стелла приказывала Джане вернуть отца в небытие. Образ застывал, подрагивал, съеживался и, потрескивая, исчезал.

Никогда она не верила, что призрак в доме был Александром; не такой он человек, чтобы стать призраком. Он ушел совсем, и ему нечего было делать среди живых, кроме того, что он делал в отмеренное время. Он был богат, очень занят, нервен и импульсивен, зачастую капризен, но и великодушен, весел и жизнерадостен, когда ему хотелось. Он хорошо пожил, хоть и умер слишком рано. Еще тридцать лет жизни вряд ли бы что-нибудь изменили. Конечно, он умер разоренным, но, если бы не заболел, нашел бы способ все вернуть, как это уже случалось, и снова летал бы слишком часто самолетами, покупал машины и проходил омолаживающие курсы на курортах, чтобы отдохнуть от часов полета и восполнить энергию, которой требуется много, чтобы быть богатым. Каждый раз, когда приближалось то, что он называл burn-out, выгоранием, или какой-то из его органов сбоил, крошечный датчик, вживленный под кожу за левым ухом, посылал сигнал его врачам, те вызывали его, брали анализы и, подлечив, отправляли восстанавливать клетки в Бретань или Биарриц. К пятидесяти годам ему уже заменили сердце, одно легкое и надпочечники, и он был практически уверен, что доживет до ста десяти лет с целой батареей новеньких органов и клеток и с лицом под стать телу, подтянутым, омоложенным, опошленным. Стелла знала таких людей, очень старых, но живущих в тридцатилетних телах. Тридцать лет – вечный возраст избранников Божьих после воскресения, так говорила мадам Жорис. Взрослые, похоже, очень любили этот возраст. Стелла не понимала, почему… Тридцать лет – это уже старость.

Вернувшись, Стелла нашла дом пустым; Роксанна оставила на столе записку: она уехала в Авланж с Марком Грендоржем раздобыть кофе, сигарет и кое-каких продуктов, которые еще можно было купить. Стелла нажарила себе блинчиков и, поев, решила поиграть на чердаке, где хранилось множество вещей, оставшихся от Большой Мод, и, главное, старая одежда, вечерние платья, шляпы, туфли на каблуках, перчатки, сумочки и аксессуары, которые старая дама особенно любила. Там, наверху, Стелла чувствовала себя дома, там она была свободна, и ей не было дела до «нижних» вещей, как она называла все за пределами ее чердака. Когда ее слишком тяготило напряжение между ней и матерью, здесь Стелла всегда находила чем утешиться. Она отыскала старый аппарат на батарейках, читавший маленькие диски, на которых люди прошлого записывали музыку. Сотни этих дисков были любовно сложены на чердаке, ибо Мод была меломанкой.

Стелла зажгла несколько свечей в стеклянных лампадках и три масляные лампы, потому что зимний свет уже мерк. Она выбрала в шкафу сиреневое платье в серебряных блестках, с пышными рукавами, которое называла платьем цвета луны. Надела его, подпоясалась ремешком из золоченой кожи, так как платье было ей велико, а пояс удерживал над ступнями массу тафты, которую Стелла опускала за спиной наподобие шлейфа. Она достала из сундучка диск, вставила его в аппарат и встала в позу. Звуки пассакальи из «Армиды» Люлли наполнили чердак; Стелла присела в глубоком реверансе и начала танцевать.

Она знает, что он ее видит. Она вкладывает в танец всю свою душу, весь талант, всю надежду. Она хочет заклясть одиночество и горе. Каждый жест борется с ее страданиями, сомнениями, разочарованиями, ее, и ее матери, и сгинувшей Маризы, и несчастного Джеки, и потерявшегося в городе Мехди. Она танцует, совершенно преобразившись, и движения ее в точности попадают в ритм пассакальи, выражая ее бесконечную печаль.

* * **

Сначала в него вливается музыка, точно эликсир жизни, потом он видит фигуры, создаваемые телом ребенка. Все вместе действует как зелье против забвения. Всплывает далекое прошлое, когда он сам был ребенком, до разочарований и горечи, до оружия и крови. Он в этом доме, том самом, где он блуждает испокон веков, где живут теперь мать и дочь. Сидя за столом, он ест ломоть хлеба, намазанный медом. За его спиной суетится служанка; это Макселланда, она молода и смазлива. Он часто поглядывает украдкой на ее грудь, когда она приходит перед сном подоткнуть одеяла ему и сестре. Его сестра Берта. Ей семь лет, ему одиннадцать. Сейчас он доест и побежит к ней, на улицу, к пруду. Но Берта нетерпелива. Она врывается в кухню, с красными щеками, растрепанная.

– Иди скорее, Никола, Боженька зажег огонь!

Берта уже умчалась. Он засовывает в рот остаток хлеба и бежит следом. Девочка скачет у кромки воды и, завидев его, показывает ему что-то на западе. И тут он видит его, огромное солнце, которое величаво опускается за лес, воспламеняя все на своем пути. Они стоят рядом, и Берта оборачивает к нему лицо, с гордостью, как будто это она приказала дневному светилу так красиво уйти. Но вот ей уже прискучило зрелище, и она бежит за старым гусаком; подпрыгивает, смеется, спотыкается, падает и заливается смехом еще пуще. Гусак ей тоже надоел, и она возвращается к брату с лукавым видом.

– Спорим, я первая добегу до сарая!

И они пускаются бежать. Она быстронога, но он шустрее. Он дает ей фору, делает вид, будто не может ее догнать. С победным криком Берта вбегает в сарай и падает в сено. Через две секунды он опускается рядом.

– Знаешь, – говорит он, переводя дух, – когда я вырасту, я на тебе женюсь.


Что сталось с Бертой? Гнетущее чувство шевельнулось в нем, смутная уверенность в несчастье. Он пытается представить взрослое лицо сестры, и ему является молодая женщина; красивое лицо, худое, томное, осунувшееся. Берта лежит в постели, такая же белая, как льняные фламандские простыни. Это видение ему невыносимо, но он хочет знать. Что сталось с Бертой, пылкой, прекрасной, неугомонной Бертой? Той, кого он, наверно, любил больше всех на свете. Почему она умирает такой молодой? Чем она больна? И вдруг на него снисходит уверенность, что кровать, на которой она лежит в агонии, находится здесь, в этом доме. Значит, она не замужем? Она должна была выйти за Жеана де Гранмона, мелкого дворянчика из новых, готового принести в семью внушительное состояние. Но Берте не нравился этот фат с дурными манерами. Тогда посватался сеньор д’Оэ, потом граф де Ланнуа… и еще фламандец, имя которого он забыл; они обхаживали ее наперебой, кичась своими титулами, своим родом, своими кружевами. Но она попросту отваживала их равнодушно и медленно угасала. Она ни за кого не хотела замуж.

Он помнит, какой гнев охватил его, когда она отказала последнему, этому фламандцу, богатому как Крез. Семья Сен-Фонтен была разорена, по уши в долгах, а Берта отвергла партию, которой позавидовали бы многие знатнее ее. Тем более что парень был не урод и не глупее других. Он тогда вспылил, наговорил ей ужасных вещей, даже тряс ее, когда она была уже так слаба. Он подхватил ее, чтобы не дать упасть, и испытал потрясение от худобы ее тела, прежде налитого, а теперь утопавшего в большой ночной рубашке, которую она больше не снимала. Потрясение и отвращение. Берта почувствовала его брезгливость и, чтобы испить чашу до дна, легла и показала ему свои тощие, костлявые ноги, а потом взмолилась, чтобы он ее поцеловал. Скрепя сердце он повиновался и приложился губами к пылающему влажному лбу. Приложился губами… А она – она нашла их, подняла голову и захватила его рот своим, сухим и растрескавшимся. И обвила его руками, прижалась к нему с неожиданной для этого изнуренного тела силой и прошептала… Что она сказала ему на ухо, он не помнит. Он только видит ее слишком блестящие глаза, полные любви и вызова, эти темные глаза, что пронзают душу и мучают ее.


Отзвучали последние аккорды пассакальи. Девочка исчезла, и стало темно. Он остался один, неотступно преследуемый глазами Берты и тайной забытых слов. Он не хочет возвращаться в небытие, ему нужна компания. Он цепляется изо всех сил, чтобы не кануть. Он должен увидеть ее, быть рядом с ней, с Роксанной. И он идет на поиски, в этом доме, где он никогда не перемещается по собственной воле, где его несет какая-то сила, как беспомощного младенца. Он должен спуститься, добраться до «жилых» комнат, до кухни, где женщины проводят большую часть времени, когда они дома. Он слышит голос Роксанны издалека; она, кажется, говорит с котом, который теперь живет здесь. Голос у нее ласковый. Ни с кем, наверно, она не обращается так хорошо, как с этим котом, невозможная эта женщина.


Он приближается к голосу, и вот он в кухне. Котяра восседает на столе и наблюдает за своей хозяйкой, которая чистит рыбу. Это большие угри, такие водятся в пруду, безвкусные. Когда Макселланда готовила их, они с Бертой всегда припрятывали парочку, чтобы отдать старой Жакотте, которая обходила деревню по субботам. Жакотта была знахаркой, говорили, что она немного колдунья; в любую погоду на улице, всегда полуживая от голода; дома у нее не было, и она просила стол и кров за свои услуги.

Когда лекарства доктора Муазена оказались бесполезны, лечить Берту позвали Жакотту. Пришлось послать конюха, чтобы привезти ее на телеге: целительница уже не ходила, доживая последние дни у мельника в Виле. Жакотта долго пробыла в комнате больной. Выйдя оттуда, она заявила, что надо служить мессы за Берту и мазать ей подошвы ног топленым салом. Мать сделала все, что она велела, подмазать пришлось не только Берту, но и аббата Кюиссо, разумеется, без всякого результата, только простыни провоняли прогорклым жиром.

Он наблюдает за Роксанной, которая никак не может снять скользкую кожу; рыба выскальзывает из ее неловких пальцев; она бранится, рвет и мечет, но сидящего рядом Мурлыку этим не проймешь; он взирает на нее с нежной жалостью, как смотрят на умственно отсталых. Она замечает это, но не гонит его, а гладит и дает кусочек кожи. Знала бы она, до чего скверная эта рыба, не старалась бы так. Но она выбивается из сил, можно подумать, что для нее вопрос чести разделаться с гадкой рыбиной. Иногда она утирает лоб или щеку тыльной стороной ладони, размазывая на себе сладковатый запах. Он чувствует его, этот запах. Он так хотел быть рядом с ней, но плохо выбрал время… Наконец она выпотрошила эту тварь. Берет в руки второго угря, но откладывает его и садится. «Ты их съешь, – говорит она коту, – меня уже от них тошнит». Она идет в кладовую за сушеным мясом и накрывает на стол: немного редиски, хлеб, крутые яйца и мясо у них сегодня на ужин. Она зовет Стеллу, и та тотчас спускается.

Они едят, перебрасываясь какими-то банальными словами. Он боится, что покинет их: так мало происходит за этим столом, что просто не за что зацепиться его воле. Но ужин заканчивается в молчании, а он все еще здесь. И когда Роксанна уходит в свою комнату, помыв посуду, загнав кур в курятник и заперев дверь, он следует за ней на лестницу. Он не знает, заметила ли она последний визит Джеки. Но с того вечера всегда запирается на ключ.

Она кажется такой близкой, он чувствует себя таким явным, что ему даже страшно, когда она останавливается у зеркала в коридоре; он почти боится увидеть свое лицо рядом с ее лицом, которое она долго рассматривает в свете своего фонаря. Она проводит пальцем по морщинкам в уголках глаз и рта, запускает руку в волосы и со вздохом отходит. Она чувствует себя старой. И, сказать по правде, так оно и есть, хотя более жесток возраст к ее душе. Сколько ей может быть лет? Наверно, не больше тридцати пяти. Но женщины сегодня, похоже, лучше справляются с пометами времени, чем в его пору, когда они увядали в тридцать. Он ловит себя на мысли, сколько же лет ему. Конечно, сколько было на момент смерти. Но он понятия не имеет, когда и при каких обстоятельствах умер. Вероятно, это было на войне, значит, он вряд ли дожил до сорока лет. Солдаты на этом свете не заживаются.

Она раздевается, обнажив матовую упругую кожу. Колеблется, не принять ли пилюлю, но машет рукой. Ныряет, голая, под одеяло и закуривает сигарету. Он смотрит, как ее рука держит белую трубочку, подносит ее к губам. Затягиваясь, она прикрывает глаза и, кажется, тонет в бесконечном наслаждении. Потом, довольная, как сытый монах, она выдыхает синеватый дым, и он клубами поднимается вверх, рисуя в ледяной атмосфере спальни затейливые фигуры. Ему кажется, будто он тоже вдыхает, наполняясь этим окрашенным воздухом, побывавшим в горле и легких Роксанны.

Она берет книгу из стопки, кое-как сложенной на ночном столике, открывает ее наобум. Не впервые она ненадолго погружается в этот томик в потертом сафьяновом переплете, принадлежащий, похоже, дому; он смотрит на ее сосредоточенное лицо, по которому проносятся впечатления, оставленные в ней чтением. Следит за едва уловимыми движениями бровей, за уголками рта, чуть заметно подрагивающими, за лбом, который то хмурится, то разглаживается. До сих пор он не знал, что она читает. Но сегодня вечером слова, оброненные внутренним голосом Роксанны, доходят до него, порой даже целые пассажи, вдруг затуманиваясь, заглушаясь, точно фраза, услышанная во сне, которую не можешь восстановить, проснувшись:

Дитя, твои глаза – два милых талисмана,

Два грота темные, где дремлет строй теней,

Где клады древние, как отблески огней,

Мерцают призрачно сквозь облака тумана!

Он держится за эти слова со всей силой своего любопытства:

Твои глубокие и темные глаза,

Как ночь бездонные, порой как ночь пылают![21]

Дальше не разобрать. Он может только запомнить услышанные строки и повторять их про себя, чтобы не забыть… На потом, когда они ему понадобятся, быть может… Когда он будет отчаянно искать, за что удержаться, чтобы не потонуть в этой мертвенной белизне, что подстерегает его и захватит рано или поздно. Тогда, быть может, он призовет музыку слов и вспомнит этот час, блеск глаз Роксанны, когда они отрываются от страницы и блуждают в сгущающейся темноте, пока догорает свеча. Но вот она начинает читать вслух:

Дитя, твои глаза – два милых талисмана,

Два грота темные, где дремлет строй теней,

Где клады древние, как отблески огней,

Мерцают призрачно сквозь облака тумана!

Роксанна знает, что он здесь. Она чувствует, что не одна со стихами; другая душа вчитывается с ней, волнуется с ней, заставляет ее читать вслух. Она не знает, нравится ей или нет это ощущение чьего-то присутствия, закравшегося в ее душу, в ее мысли, разделяющего ее радость и горе. Какая-то часть ее охвачена лихорадочным восторгом, какой-то окрыляющей благодарностью за эти минуты единения, другая же часть цепенеет от страха. Как давно он в этой комнате, с ней?


– Вы здесь? – спрашивает она.


И тотчас злится на себя за этот дурацкий вопрос. В некоторых ситуациях, таких, как эта, лучше молчать. Ну и ладно, спешить некуда. Не стоит торопиться нырнуть в бездонный колодец безумия. Сначала надо выспаться, дать отдых своему измученному мозгу и забыть на несколько часов абсурдную реальность мира и населяющие его, возможно, сверхъестественные тайны.


Когда Роксанна проснулась наутро, она заметила на той стороне кровати, где не спала, небольшую вмятину, как будто там лежало тело. Она рассмеялась сардоническим смехом и выкинула это из головы на весь день. Но вечером, когда она ложилась, след никуда не делся.


И другие бродяги живут в лесу вокруг деревни. Их никто не видит, но все догадываются, чувствуют их укромное присутствие за высокими стволами; все знают, как они хотят крова над головой, кусочка курицы, протянутой руки. Все ощущают трепет этого ожидания повсюду, особенно вечерами, когда темнеет. Об этом не говорят, но ускоряют шаг под вечер, возвращаясь от соседей домой. Они – новые кочевники, голодранцы без гроша в кармане, плуты и воры, враги добрых людей, которые чинят ограды и вешают замки на двери хлевов и сараев. Это цыгане нашего времени, грязные и оборванные, кишащие паразитами. Нищие, босяки без стыда и совести, отщепенцы, которых никто не посадит за свой стол, забытые Богом. Каких только ужасов о них не рассказывают. Говорят даже, что они едят друг друга.

Роксанна плевать хотела на эти предрассудки. Она принимала их у себя, этих бедных перепуганных людей. Кормила их, стелила им свежие простыни. А поутру они уходили к новым скитаниям, к злобе и ненависти, ко всему, что мог им дать этот убогий мир. Она принимала даже фламандцев, изгнанных из их агломераций: вся Фландрия давно превратилась в огромный город от Малина до Остенде. И жалких остатков сельской местности не хватало для потока беженцев, спасавшихся от городских бедствий. Семья, которую приютили Роксанна и Стелла, не знала ни слова по-французски; родители не переставали за это извиняться. Отец разрыдался вечером за столом, попробовав превосходные «карбонады по-фламандски», которые специально приготовила Стелла. В этом кулинарном выборе не было никакой иронии, наоборот, и гости были глубоко тронуты вниманием малышки. Немного успокоившись, Вим, отец, признался, что был членом Nieuw-Vlaamse, крайне правой партии, всеми печенками ненавидевшей тех, кого они считали отсталыми южанами.

«Jullie zijn geen dwazen![22] – твердил он, колотя себя в грудь. – Jullie zijn onze broeders en zusters![23]» «Да здравствует Бельгия! Да здравствует Бельгия!»

Он поднимал руки, призывая всех скандировать с ним. И все подхватили нестройным хором. Потом он встал и затянул «Брабансонну», и все стали вторить, Роксанна и Стелла по-французски. Но ни одна, ни другая не знали толком слов национального гимна:

Живи в красе, в вели-и-ичьи,

Не победить народов,

Пока бессмертен кли-и-ич их…

Тут Роксанна запнулась. Когда она была маленькой, ее отец дальше всегда говорил: «Морковка с огорода», и она была не в силах вспомнить канонический текст[24]. Так она и спела с торжественным видом, и никто, кроме Стеллы, ничего не заметил.

Стелла горько сожалела, что не посмела привести домой Маризу и ее семью. Но, наблюдая за поведением матери, девочка не верила своим глазам: возможно ли, что этот всплеск братства искренен? Стелле приходилось признать, что это так; девочка вполне умела отличать выкрутасы и манипуляции Роксанны от ее подлинных душевных порывов, даже если последние были обычно, увы, порывами враждебности, сарказма или равнодушия. Вдобавок приветливость Роксанны к этим незнакомцам глубоко ранила ее дочь; она была жестоким напоминанием, насколько Роксанна лишала ее жестов утешения и поддержки, которые бессчетно расточала другим. Даже голос матери, обычно такой суровый, теплел, когда она обращалась к беженцам. И Стелле тогда хотелось, чтобы она онемела.

* * *

Этот поток мигрантов через юг страны просуществовал недолго. Началось это в начале февраля и закончилось спустя месяц. Вмешалась армия при поддержке местного населения, чтобы остановить беженцев и разместить их в лагерях, где они умирали от голода, отчаяния и болезней вернее, чем где бы то ни было. Отец Джеки был одним из самых рьяных в облавах. Он брал с собой своего пса Брута, бельгийскую овчарку, такую злобную, что полиция когда-то приказала ему держать ее в клетке и в наморднике. Жанин Ламботт, она же Инспектор Гарри, тоже выходила наконец из своей хибары и снова показывала зубы, такие же длинные и острые, как у Брута, с которым у Жанин были и другие общие качества. Последняя облава закончилась страшно: шальная пуля настигла маленькую девочку и ее мать, которые недостаточно быстро вышли из своего укрытия. Девочка умерла в военной машине. Мать потеряла правую руку, а также рассудок.

Леса наконец снова стали чистыми и безопасными, и Джеки мог вволю ставить там ловушки. Стелла больше не любила ходить с ним. Что-то между ними изменилось; малышка чувствовала, как алчно хотел Джеки ее мать. Но было и еще кое-что: фермер стал другим, с тех пор как Стелла рассказала ему о Маризе и ее семье. Она открыла свой секрет, думая, что может ему доверять. А Джеки почему-то не понравилось это признание, ему как будто было не по себе. Он густо покраснел, выслушав рассказ Стеллы, и она сразу заподозрила, что Джеки с отцом причастны к исчезновению Маризы и ее родителей. Она вернулась на место стоянки и перерыла все в надежде найти след, который подтвердил бы ее подозрения. И нашла. Носовой платок в клетку, зарытый в куче листьев, один из отвратительных платков отца, в которые он высмаркивал обильные желтые сопли. С бесконечными предосторожностями Стелла взяла его и, развернув, обнаружила пятна крови. Она взяла платок домой и спрятала. И с этого дня она больше никогда не ходила в лес с Джеки.


Толпы чужаков в доме в конце зимы ему не понравились. Вместе с котом он хоронится на чердаке или в спальне Роксанны, чтобы не пришлось выносить хождений, лишнего движения воздуха, визгливых голосов, запахов тел, которые ему отвратительны. Он заметил, что у него изрядно развилось обоняние в последнее время, это и хорошо, и плохо. Хорошо, когда до него доносятся ароматы стряпни и, главное, когда он рядом с Роксанной: утром она просыпается, и ароматы исходят от простыней и ее тела, навевая ему мечты. Они действуют на него сильно, куда сильнее, чем зрелище ее голого тела.

Он заметил перемену в Роксанне. Доброта, которую она выказывает бедным, преобразила ее, выявила ту сторону ее натуры, которую она старательно прячет, зарывает в себе как можно глубже, желая, чтобы ее не было вовсе: участие к ближнему, какое-то разочарованное сострадание. Он не может ясно назвать это исходящее от нее чувство и обращается к ней все явственнее. Порой ее взгляд лучится теплом, когда она устремляет его на этих обездоленных людей, и тепло это еще долго остается в ее глазах, когда она покидает своих гостей и уходит спать. Тогда он приближается к ней вплотную, следит за каждым ее движением, кружит вокруг, ловит ее взгляд в потемках. Ему хотелось бы с ней поговорить. Впервые за много веков ему не хватает дара речи. Он спросил бы ее, откуда она, где родилась.

Если бы он мог, он сказал бы ей, что она отлично справляется, что вовсе она не неловкая, просто ей пришлось быстро учиться многому, чего она раньше не знала. Он сказал бы ей, что надо все-таки держать топор иначе, когда колешь дрова, что нельзя опускать курицу в кипяток, не то кожа будет рваться. Он попросил бы ее никогда не забывать запираться на ночь, да и днем тоже, не пускать в дом кого попало. Он посоветовал бы ей остерегаться мужчин, всегда быть начеку, даже с ним. Мужчины – подлые создания. Она знает это лучше, чем кто бы то ни было, во всяком случае, не хуже его. Однако она как будто забывает об этом. Ее жизнь в большом городе была битвой. Он знает, что она хитра, смела, упорна. Знает, что она способна постоять за себя. Она может убить; впрочем, она наверняка это сделала, по крайней мере один раз, потому что ее преследует один и тот же сон, почти не оставляющий сомнений. Она стоит на плоской крыше высоченного здания, куда выше башен Кельнского собора. Внизу раскинул свои щупальца город, кипит жизнь в грязном тумане. У ног Роксанны лежит мужчина, молодой, в луже крови. Он не мертв и пытается выговорить какие-то слова. Мужчина устремил на нее взгляд, полный ужаса, смешанного с мольбой. Он говорит, и потоки крови льются у него изо рта. Кровь пенится на губах, он вот-вот отдаст богу душу, но его губы еще шевелятся, глаза вращаются в орбитах, и кровь вытекает толчками, почти черная, быстро заливая пространство вокруг них. Сапоги Роксанны почти полностью покрыты темной липкой жидкостью. Роксанна наклоняется, подтаскивает мужчину к краю крыши и сталкивает его вниз. Но она не может оторвать рук от пропитанной кровью одежды и летит следом.

Она сплетена с мужчиной, который смотрит на нее безумными глазами; они падают, падают целую вечность. Роксанна ждет удара о землю каждую секунду, но ничего не происходит. Ей кажется, что обескровленное тело сжимает ее все крепче. Губы по-прежнему пытаются что-то сказать, и Роксанна предпочла бы тысячу смертей, чем смотреть на этого агонизирующего, неспособного ни говорить, ни умереть.


Она проснулась внезапно, в падении, как и каждый раз. Выпила глоток водки из бутылки, закурила. Почему этот сон возвращается так часто? Убийство Боба никогда ее особо не заботило. Это был мерзавец, заслуживавший худшего, чем смерть. Она убила бы его снова, явись он перед ней, всадила бы нож в причинное место, а потом в живот, как тогда. Что согрешило, то и наказано, собаке собачья смерть. Почему это дерьмо Боб преследует ее ночами? Почему не все остальные, которых она отравила своим мерзким псевдотамиксом? Дети, старики… сестренка Марко и другие, чьих имен она никогда не узнает. Все они и без того бы умерли, так какая разница? Это она постоянно себе твердила. Но она ускорила их конец, в страшных мучениях, после периода тщетной надежды. Если Боб ее так мучает, наверно, ей следует ожидать явления всех ее мертвецов, которые каждую ночь будут увлекать ее в свою безумную сарабанду и не оставят в покое до ее собственного конца.

Что бы он сказал об этом, ее постоянный непрошеный гость? Уж он-то, надо думать, кое-что знает о дурных шутках сознания… Призраки, говорят, не являются без причины. Часто они приходят искупить свои грехи. Пришел ли он искупить их? Или только понаблюдать, как она искупает свои?


Он уловил ее мысли. Но что он мог бы ей ответить? Он не был уверен. Если бы все блуждающие души искали искупления, в мире живых было бы слишком много мертвых… Всякая человеческая жизнь стремится, сознательно или нет, к спасению. Человек – создание столь нечистое, что целью всего его земного пути может быть только поиск прощения. Не от Бога, нет, а от его братьев в низости, глупости и пошлости. Первые люди чувствовали эту потребность в спасении, присущую их натуре, и поэтому они выдумали Бога. Куда как удобнее положиться на некого незримого высшего судью в очень далеком будущем, чем жить со своей виной здесь и сейчас, за себя и за всех.

Что же, сам он остался среди живых, чтобы искупить свои грехи? Он не знает. Не знает, почему он здесь, в этой комнате, с ней. А что, если попросту нет причины, как нет ее у жизни и смерти, у смены времен года, у любви и ненависти? Он был здесь против собственного убеждения, что душа не может жить без тела, против всяких ожиданий, против доводов рассудка. Он был здесь и мог видеть в сумраке спальни, что она ждет, что готова отдаться. Обладай он своей телесной оболочкой, лег бы на нее и успокоил терзания ее души. Вместе они нашли бы это недолгое, но глубокое забвение, что дает единение тел.


Роксанна снова почувствовала эту горячую волну на своей коже, от кончиков ног до лица. Она инстинктивно выгнулась, поддавшись желанию, – желанию столь внезапному и сильному, что к глазам подступили слезы. Было столько сочувствия в этом горячем дыхании, столько печали, и в то же время яростный порыв жизни, напряжение, предельное, ожесточенное. Это существо готово было сделать невозможное, чтобы соединиться с ней. Ничто этого не предвещало, но вдруг, когда теплая волна отхлынула, пришел оргазм. Мощный и краткий. Потом она свернулась клубочком под одеялом, опустошенная, освобожденная, и уснула. В эту ночь она увидела его. В ее сне он шел по коридору; он направлялся к ней, но она не могла различить его черт. Он был одет по моде очень далекой эпохи, трудно сказать, какой именно, а его длинные темные волосы свободными волнами обрамляли лицо; оно оставалось в тени, кроме глаз, которые, по мере того как он приближался, лучились пронзительным сиянием. Образ вдруг исчез в тот миг, когда силуэт вышел на свет. И Роксанна проснулась.


Было уже десять часов. Она не слышала, как Стелла встала и ушла в школу. Девочка очень старалась не потревожить сон матери. Она кралась по комнатам, как индеец, не хлопала дверьми. Шум нравился ей не больше, чем Роксанне. И ей не стоило больших усилий не нарушать такую своеобразную тишину дома. Тишину, ставшую плотной, густой, почти осязаемой, с тех пор как не стало беженцев. Тишину, словно заряженную им, человеком, жившим с ними рядом, чье присутствие становилось все более явным. Девочка не смогла бы назвать это незримое присутствие, сказать, почему оно запечатлено в атмосфере дома с такой очевидностью. Этот нематериальный человек часто казался им, ей и матери, ближе, роднее, чем люди, которые ели с ними за одним столом и рассказывали им свою жизнь. Они никогда о нем не говорили. Да и что им было сказать? Они ровным счетом ничего о нем не знали. Словам не было места в такой ситуации. Словам вообще редко есть место где бы то ни было, по мнению Стеллы. Она предпочитала высказывать телом то, что никаким словам не под силу. Ей часто случалось танцевать на своем чердаке, и в такие моменты она знала, что он с ней. Они были объединены музыкой, каждый в плену у своего измерения пространства и времени.


Сегодня утром девочка ушла очень рано. Каждый раз, когда она закрывает за собой дверь, он, как бы ни хотел, не может за ней последовать. Он не может выйти, вырваться из этого дома. Но сегодня, сам не зная почему, он вдруг оказался на траве, в утренней прохладе, под очень бледным серым небом. Он смотрит на пруд, на деревья за ним, на источник Сен-Ламбер, куда приходят кусать камни, пропитанные чудотворной водой, от зубной боли. Его отец не верил в эти суеверия, но однажды, мучаясь гнойным абсцессом, старик согласился укусить камень, и недуг как рукой сняло.

Он направляется к сараю; это не тот, что был при нем. Этот больше, выше, наверняка построен много позже. Он входит под балки, кровля над ними местами провалилась и пропускает слабые лучики света. Запах сена ударяет в нос. Он немного оглоушен простором, наверно, и воздухом тоже. Так чувствует себя узник, просидевший долгие недели в разреженном свете карцера.

Ему кажется, будто он лежит на соломе. Рядом с ним Берта. Ее корсаж расстегнут, юбка высоко задрана. Она улыбается ему, сияет. Он только что занимался с ней любовью, и это не в первый раз. На сердце у него тяжело; он хочет уехать, никогда больше не поддаваться соблазну, которому не в силах противиться. Он должен уехать. Ничто больше не держит его здесь. Ему отказала Мадлен де Бофор, предпочтя князька из Брабанта, болезненного и распущенного. Он не любил Мадлен, он любил ее состояние, ее спесь, быть может, ее блестящий ум, но больше всего нравился ему, конечно, ее дар к музыке. Она играла на виоле, как никто. Взмах ее смычка был силен, точно у мужчины. Когда она играла, все ее существо трепетало необузданной чувственностью, так не вязавшейся с ее хрупким станом, тонкими руками и видом недотроги. Тогда, и только тогда он страстно желал ее. Но когда она, оставив инструмент, возвращалась к вышиванию, он видел в ней лишь способ возвыситься в обществе, спасти свою семью от разорения и имя от бесчестья. Жених Мадлен спровоцировал его на дуэль, а не следовало бы: уже умирая от страха при виде оружия, этот трусишка обмочился в самом начале поединка, когда он только топнул сапогом, не успев нанести ни одного удара. Князек еще немного погонял мух, уклонялся, пятился и наконец рухнул от удара, который отразил бы и двенадцатилетний ребенок.

Слишком большое он испытал удовлетворение, проткнув шпагой этого молокососа. Впервые он отнял жизнь, и у него возникло только одно желание: делать это снова и снова. Он и сам был тогда молокососом, полным гордыни, комплексов и затаенных обид. Он был зол, той язвительной, яростной злостью, что свойственна молодой обнищавшей знати.

После этого он отправился на войну, оставив Берту с ее терзаниями. Она зачахла после его отъезда, и он видел ее еще только один раз, тот самый, когда она обнажила свои жуткие ноги. Позже письмо от матери пришло ему в Богемию; она умоляла его вернуться к одру сестры, если сможет. Он мог, но не вернулся. Он стыдился Берты, она докучала ему, мешала его планам. Зачем ей надо было так страдать, так отчаянно цепляться за их противоестественную любовь? Их объятия казались ему теперь грязными и порочными, от воспоминаний о них тошнило. Он забыл о письме и носил его в кармане камзола много недель. Его нашел хирург, прилипшее к телу, искалеченному железными зубьями chausse-trappe[25], у самого сердца.

Через несколько месяцев Берту нашли повесившейся на чердаке. Ее похоронили у корней большого дуба недалеко от дома. Самоубийц не хоронят в освященной земле, и было слишком много свидетелей, чтобы солгать о причинах смерти. Первой ее увидела Макселланда; на ее крики тотчас сбежалась вся челядь.


Дуба Берты больше нет. Нет и следов маленького надгробия, которое мать поставила на могиле. Он хотел бы лечь там и ждать конца. Это его место. Теперь он это знает. Быть может, в конце концов, права Роксанна, и усопшие души возвращаются сюда лишь для искупления своих мелких человеческих грешков. Вспоминать, вспоминать еще, всецело, без остатка погрузиться в прошлое. Никак не избежать угрызений. Таков резон его присутствия. Все загубленные жизни, пытки, насилия – ничто по сравнению с брошенной Бертой. Почему же не вернулась в этот мир и она, за компанию с ним, в этом бесконечном бдении? Потому что одиночество – удел таких людей, как он. Он повелся на обещание встречи с этой женщиной, Роксанной. Но ничего не будет. Она навсегда останется закрытой для него, недоступной. И наслаждение, которое – он знал – он дал ей, могло даровать им надежду лишь на неуловимое прикосновение, едва намеченную ласку, столь же эфемерную и легкую, как поцелуй ветра.


Апрельским днем, выйдя от мадам Жорис, Стелла отправилась к Джеки. Она никогда не бывала на старой обветшалой ферме, где катастрофически не хватало присутствия женщины. Она вошла во двор, заросший травой между булыжниками, обогнула кучу навоза и позвонила в дверной колокольчик. Открыл ей, ворча, старик отец.

– Чего надо? – буркнул он.

– Джеки дома? – спросила Стелла.

– А чего тебе надо от Джеки?

– Ничего… Мне нужен совет. Когда он вернется?

– Хрен его знает…

– Можно я его подожду?

Отец нехотя согласился, и Стелла уселась в кухне за липким, в крошках столом, под томным взглядом распятия, висевшего над камином. Отец штопал старые носки, по виду возраста Мафусаила. Он что-то бормотал, орудуя иголкой, и не обращал на Стеллу никакого внимания. Потом, через несколько минут, стал бросать на нее косые взгляды, а его беззубый рот при этом похотливо причмокивал. Время шло, а Джеки все не возвращался. Видно, возбужденный до крайности присутствием девочки, старик встал, отложил коробку с нитками и заявил:

– Мне к скотине надо. Жди дальше, если охота. К ужину-то он придет.

Он сменил домашние туфли на сапоги и вышел. Стелла на такое и не надеялась. Единственной причиной ее прихода была неодолимая потребность узнать, каким образом фермеры причастны к исчезновению ее друзей-беженцев. И едва старик ушел «к скотине», Стелла отправилась обследовать комнаты фермы. Одна лишь кухня была жилой и отапливалась. В большой строгой столовой стояли только стол и восемь стульев с львиными головами; обои местами отклеились, и на стенах выступали бурые потеки сырости. Здесь не было ничего интересного. В углу столовой маленькая дверь вела в комнатку, видимо, служившую кабинетом, очень темную, с окошком под самым потолком, где стоял секретер, заваленный бумагами. Был еще шкаф со стеклянными дверцами, внутри лежали книги, в основном журналы по сельскому хозяйству. Стелла отыскала среди них и порнографический журнал.

Преодолев отвращение и неловкость, она открыла его, потому что нащупала твердость внутри, как будто что-то было заложено между страниц. Она обнаружила там женские трусики, вернее, почти детские, белые с красной каймой. На трусиках были пятна крови и большая дыра на промежности с желтоватыми краями. Оцепенев при виде их, Стелла оттолкнула трусики обратно в журнал, как будто они ее жгли. Она хотела убежать, но у нее хватило мужества обследовать остальные полки. Она отодвинула книги, чтобы посмотреть, что могло быть спрятано за ними. И нашла носовой платок в клетку, похожий на платки отца; развернув его, она невольно вскрикнула: внутри была цепочка с медальоном. Это было украшение Маризы, с которым она никогда не расставалась. На медальоне был выгравирован итальянский сапожок, а на обратной стороне слова: Amici per sempre[26]. Мариза рассказала Стелле, что этот медальон ей подарила ее лучшая подруга Даниэла, специально для нее выбив надпись в Италии.

Стелла подавила горькие рыдания. Чутье ее не обмануло. И жуткая уверенность поселилась в ней теперь, что Маризы и ее родителей нет в живых. Джеки с отцом их убили. Ничто из найденного не доказывало это точно, но она это знала. Каждая жилка ее существа была в этом убеждена. Но ее детский ум не мог вообразить того, что произошло до убийства; Мариза была изнасилована, и человек, который это сделал, продолжал утолять свои фантазмы с взятой у нее вещью. Стелла это не вполне понимала, но чувствовала. Она положила все на место, закрыла шкаф и вернулась в кухню. Джеки все еще не было. Она вышла и направилась в хлев сказать отцу, что ей надо домой и она еще зайдет.

Она не могла молчать; ей необходимо было рассказать о том, что она видела, матери. Стелла знала теперь, что та в опасности в присутствии Джеки. Он мог сделать с ней то же, что сделал с Маризой; по его взглядам и жестам иной раз было видно, как он ее хочет. И Стелла догадывалась, что фермер, быть может, совершил с Маризой то, чего не смел сделать с Роксанной. Чего он вообще не мог сделать ни с кем. Стелла понимала, что одиночество – источник страдания, такого острого, что оно порой толкает людей на худшее в отношении других и в отношении самих себя. Ее мать тоже была одна слишком давно. Но ведь могла бы и не быть. Она была красива, нравилась мужчинам. Стелла ловила взгляды, которые бросали на нее в деревне. Просто Роксанна не хотела мужчины. Она часто говорила, что ей надо одного – чтобы ее оставили в покое. Это была неправда, но Роксанна не хотела этого знать. Джеки же отдал бы жизнь за самую малость любви. Несмотря на ужас, который он ей внушал, Стелла невольно испытывала к нему жалость.

За ужином она все рассказала Роксанне. Та сперва вспылила, по своему обыкновению. Внезапный гнев, яростный и без определенной причины; она так же злилась на Стеллу за рассказ об этих ужасах, в которых, может быть, и не было ни слова правды, как и на Джеки и его отца, возможно, их совершивших; она злилась на весь свет за его безобразие. Потом она успокоилась и расспросила дочь, а убедившись, что та не бредит, села и обхватила голову руками. Стелла говорила правду, приходилось ей поверить, потому что и у нее давно были сомнения насчет двух фермеров; Джеки порой приводил ее в ужас, и его присутствие становилось невыносимым. Что же делать? Такими вещами занималась теперь только армия. Уже давно никого не сажали в тюрьму за неимением финансирования. Приговоры выносились наобум, а два года назад была вновь введена смертная казнь. Будет пародия на суд, решение вынесут в два счета, Джеки и его отца расстреляют военные, и дело закроют. Ей надо было подумать. Она не могла прогнать из головы мысль, что Джеки – единственный, на кого она может рассчитывать в случае чего. Марсель и Лизетта слишком стары. Потерять Джеки значило потерять главного союзника, случись нужда. И в конце концов, может быть, зря она опасается. Джеки испытывал к ней настоящую нежность, а она всегда умела держать его на почтительном расстоянии. Не стоит принимать поспешных решений. Это может подождать.

Сказать по правде, несмотря на чудовищность рассказа Стеллы и напрашивающиеся из него выводы, Роксанна и думать забыла о Джеки и его старом мерзавце-родителе уже назавтра. Мысли ее были заняты тем, кто сумел-таки с ней познакомиться. С тех пор как он «потрогал» ее во второй раз, она жила только ожиданием вновь ощутить это, невероятную эту ласку, давшую ей много больше, чем просто сексуальную утеху. Это прикосновение было ей отрадно в самой глубине ее существа. Это была близость, братство, доброта, в которую она давно уже перестала верить, если вообще верила когда-нибудь. Конечно, в иные дни и особенно утром эта история казалась ей бредом, и она пророчила себе прямую дорогу в психушку. Но когда наступал вечер, в ней вновь просыпалась надежда на его появление; она призывала его из глубины души, не знала, как выразить свое согласие, свою готовность. Но ее ожидание всякий раз бывало обмануто. Ничего не происходило. Не было больше в спальне этого едва уловимого движения воздуха, всегда говорившего о «его» присутствии. Почему он больше не приходит к ней? Что она сделала, что сказала, чем его обидела? Или она уже наскучила ему?

От каждого из этих вопросов у нее холодок пробегал по спине; она ведь обращалась к привидению, призраку, лишенному плоти, к чему-то, чего «не бывает» в ее мире. Он должен был появиться снова, хотя бы для того, чтобы доказать ей, что она не сошла с ума. Роксанна всем нутром боялась безумия. Женщины из ее семьи болели Альцгеймером и другими подобными недугами, и некоторые в раннем возрасте. Она предпочла бы умереть, чем походить на этих женщин с тупой улыбкой, вдруг превращавшихся в бешеных зверей. Сейчас, когда она обращалась к нему в тишине спальни, перспектива стать одним из этих жутких созданий не давала ей покоя. И чем дольше она с ним говорила, тем яснее чувствовала, что подтверждает диагноз, который сама себе поставила.


Закончив свой монолог на рассвете, она решила, что нужно поговорить со Стеллой. Если девочка откажется высказать определенное мнение или, как это часто бывало, будет уходить от прямых ответов, она всерьез рассматривала перспективу пустить себе пулю в лоб. «Беретту» Мехди она тщательно спрятала. Она готова была без колебаний воспользоваться ею и знала, как выстрелить наверняка. Стеллу возьмут к себе Марсель и Лизетта, вот и славно. Ибо Роксанна была убеждена, что не может дать дочери ничего важного, необходимого ее развитию, скорее наоборот. Положительные сдвиги в поведении Стеллы нельзя было отнести на счет матери; девочка сама находила то, что ей нужно было для «счастья», если это слово вообще имело смысл, другой смысл, кроме того, что вкладывают в него глупцы.

Стелла изрядно ее удивила; она заверила ее, что призрак есть, она в этом совершенно уверена. Он часто составлял ей компанию на чердаке, особенно когда она слушала музыку.

– Не беспокойся, ты в своем уме, – заявила она с умным видом. – Еще вопросы есть?

Вопросов у Роксанны больше не было. Можно на время забыть «беретту» и все, что из этого следовало. Она в своем уме, сказала девочка. И Роксанна приняла этот вердикт, как будто восьмилетняя кроха была профессором психиатрии. В груди отпустило, и она чуть не расплакалась от радости, словно исцелилась от рака с метастазами или рассеянного склероза. Значит, ей суждено еще жить, огородничать, разделывать зайцев, и время будет идти, очень медленно, но все же идти.

Стелла вернулась к себе на чердак, не закрыв за собой дверь. Роксанна слышала музыку, наполнившую лестничную клетку, старинный мотив, наверно, барокко. Было странно и как минимум редко, чтобы такой маленький ребенок слушал подобную музыку, «музыку мессы», как сказал бы Мехди, называвший так любую композицию до Элвиса Пресли. Роксанна вдруг узнала мелодию, которая текла в холл и доносилась до кухни: это была ария Генделя, томный и пронзительно-печальный мотив, который Большая Мод особенно любила и слушала подряд раз за разом.


Музыка снова зовет его. Как всегда. Она одна может вырвать его из оцепенения так властно и непреклонно. Когда звучит музыка, он соединяется с ней, словно сливаясь с аккордами и ритмом, сам становится этой чередой звуков и тишины. Он ничего не может с этим поделать. Эта мелодия, которую он слышит впервые, несет его к Роксанне, которая месит тесто в кухне. Когда Макселланда пекла хлеб, она была задумчива и не слышала, если к ней обращались. Его мать говорила тогда, что она «глуха к Богу и его святым». Она подразумевала, что служанка удалялась от своей обыденности в сферы, не лишенные вожделения. Столько чувственности было в движениях Макселланды, в ее жестах, сопровождаемых зачастую короткими бессознательными вздохами удовлетворения, что он мог созерцать ее бесконечно и мечтать, чтобы она никогда не закончила. Берта заметила, как действует на него приготовление хлеба, и сама занялась этим делом, что их мать сочла неприличным. Но никто никогда не мог противиться желанию Берты. Так его сестра заменила прислугу, к неудовольствию последней и его собственному. Ибо движения Берты были совершенно лишены естественности: им недоставало легкости, подлинной беззаботности, с которыми их совершала служанка, этого почти детского прилежания, простого и необходимого, придававшего сцене необычайный эротизм, а хлебу несравненный вкус.

Ничего этого не было у Роксанны. Только механическое усилие, слишком яростные жесты, без нужной плавности, сопровождаемые приглушенными монологами, короче, понятно поэтому, что хлеб ее был почти несъедобен, о чем говорили гримаски Стеллы и тот факт, что буханки часто печально засыхали в шкафу и кончали в кормушке для свиней.


Роксанна ждала его. Уже много дней она хотела, чтобы он явился. Ему было больно видеть ее в этом состоянии тоски, обманутой надежды. Внезапно она оставила тесто и стукнула кулаком по кухонному столу, взметнув вокруг муку. И снова что-то в нем дрогнуло и мучительно заболело при виде этой женщины, чья красота увядала, молодость уходила, объятой ледяным покровом одиночества и пробуждавшей в нем бесконечную нежность. Он был за ней, прямо за ее спиной, обнимая ее своими нематериальными руками, своим безжизненным дыханием. Больше ничего он не мог, так он думал. Однако она обернулась и устремила на него глаза, как будто видела его. Потом закрыла их и отдалась тому, что он выказывал ей, этому бесплотному желанию, как будто удовлетворявшему ее лучше, чем вожделение существа из плоти. На этот раз он изумился, ощутив ее упругую кожу, частое биение сердца под грудью и еще массу острых ощущений, до сих пор ему заказанных. Он даже на миг усомнился, что все еще лишен телесной оболочки. Но это сомнение развеялось окончательно, когда Роксанна отошла и села, обхватив голову руками, как будто его больше не было рядом, как будто она видела сон. Да так оно и было: никакого единения тел, одна только обманчивая иллюзия обещания физической любви, ложь.

Он, однако, заметил, что она разговаривает с ним, устремив глаза в пустоту. Она шептала ему бессвязные слова. Просила взять ее с собой, говорила, что хочет быть с ним, что лучше смерть, чем такая жизнь, и не жизнь вовсе… И его сильно взволновала эта мольба. То, о чем она просила, показалось ему роковым, неизбежным. Он заберет ее с собой, подальше от грязного мира, избавит от страданий, это наименьшее, что он может для нее сделать; коль скоро не в его силах подарить ей реальную любовь и жизнь, он даст ей то, что ей так желанно, – кончину. Он разделит единственное, что ему дано полностью по-настоящему разделить с ней: небытие.

Главное теперь переступить наконец разделявшую их грань; раз он не может воплотиться, значит, она соединится с ним по ту сторону. Это будет просто; он отведет ее к пруду. Она будет погружаться, пока не уйдет из-под ног илистое дно, а когда ее легкие начнут наполняться водой и она забьется, пытаясь всплыть на поверхность, он прижмет ее к себе, успокоит, убаюкает и прогонит тревоги и страхи. На дне пруда не так темно, как кажется, когда смотришь на его поверхность; свет играет на огромных белых камнях и трепещет на извилистых водорослях; звуки этого мира не проникают туда, на дно. Ничего, только тишина.


Вот уже несколько дней Стелла едва узнает мать. Движения ее плавны, гибки; черты расслабились, лицо сияет. Даже ее тело кажется более полным, расцветшим; грудь, прежде суховатая, обрисовалась красивой кривой под свитером. И что-то неизъяснимое в ее взгляде, устремленном на Стеллу, делает ту счастливой. Ибо, несмотря на их немой разлад и холодность матери, Стелла любит ее всей душой; и ей кажется, что она все лучше ее понимает, интуитивно познает эту женщину, что произвела ее на свет. Стелла не боится больше слов того врача, сказавшего, что ей не хватает эмпатии. Она знает, что он был не прав. Наоборот, порой ей кажется, что в ней живет безмерная эмпатия к каждому живому существу, даже к самым слабым и скверным из них, даже ко всем тем, кого она не знает и никогда не узнает. Ее мать не плохая, она просто несчастная и уже была несчастной, когда была маленькой девочкой. Она всю жизнь ждала чего-то, чего так и не нашла, ни с Александром, ни с дочерью, ни с кем. Неужели она наконец обрела это с тем умершим человеком? Или же Роксанна готовится совершить последний поступок, тот, о котором всегда мечтала, которого Стелла боится больше всего на свете… Порой ночами девочка старается не спать, чтобы убедиться, что Роксанна еще жива. Ее мать такая странная, что перспектива умереть может дать ей избыток красоты и силы. Это нисколько не удивило бы Стеллу. Поэтому надо было удвоить бдительность. Потому что она не представляла себе будущее без Роксанны. «Будущее». Пустое слово, бессмысленное, она это признавала. Но она хотела расти, любить, стариться. Даже в хаосе. Даже если небо останется навсегда черным и птицы будут падать с него замертво, как ей иногда снилось.


В дверь стучат. Три коротких удара. Это может быть только Джеки. Теперь, когда он не может змеей проскользнуть в дом и ждать в темном углу, пока Роксанна не обернется и не вскрикнет от неожиданности и страха, ему приходится делать, как все: стучать в дверь. Роксанна отрывается от приготовления круглого пирога, раздраженно вздыхает. Она хотела бы оставить его на улице, притвориться, будто ее нет. Но не стоит его обижать; надо осторожно обращаться с психопатами:

– Да, да, иду!

На крыльце действительно стоит Красавчик Джеки с уже облысевшим высоким лбом, без своей вечной кепчонки, которую он мнет в больших узловатых руках.

– Я принес подарок на день рождения малышки…

День рождения Стеллы? Это ведь не сегодня? Роксанна чувствует, как на висках выступает пот. Неужели она забыла? Вполне возможно. Даже до ужаса вероятно. А откуда Джеки знает дату рождения Стеллы? Наверно, Лизетта и Марсель… Джеки спускается по ступенькам и показывает на что-то у решетки источника.

– Louk on pô! (Посмотри-ка!) – восклицает он победоносно.

Господи Боже, велосипед! Уже сколько месяцев Стелла просила велосипед, а Роксанна не могла ей его раздобыть. Хотя это было не так уж сложно. Роксанна смотрит на подарок, рядом с которым стоит Джеки с застывшей улыбкой, словно позируя фотографу; это явная самоделка, сварганенная из двух или трех старых велосипедов и выкрашенная в ярко-розовый цвет.

– Ага, велосипед, здорово…

– День не тот, я знаю, но я не смогу прийти в субботу, так что…

День не тот! Уф! Нет причины упрекать себя в тысячный раз за то, что она плохая мать.

– Как жаль! – лжет Роксанна без особого убеждения.

Вряд ли Джеки что-то мешало в субботу. Он дистанцировался от Роксанны и Стеллы в последние несколько недель, не задерживался выпить «плошку» кофе, когда приносил продукты, избегал общения с девочкой, хоть и был к ней крепко привязан. Роксанна долго не могла решиться сделать выводы из того, что рассказала дочь. Ей случалось отвергать якобы виденное Стеллой на ферме Утенов. Но сегодня, глядя на Джеки и его сверкающий велосипед, Роксанна знает, что Стелла сказала правду. Она знает, чего стоит Джеки принести свой подарок за три дня до праздника и не участвовать в нем.

Джеки надел на голову кепчонку и идет, чуть ссутулившись, к грабовой аллее. В груди у Роксанны щемит. Ей хочется крикнуть: «Он великолепен, твой велосипед, Джеки! Стелла будет счастлива», – но она не может. Не потому, что она боится якобы содеянного им, и не в том дело, что не принято говорить любезностей таким преступникам, как он. Нет, это просто выше ее сил. Сказать такое, обласкать Джеки просто так, по доброте душевной, она не может. Ей кажется, что, даже если бы от этого зависела ее жизнь, она не смогла бы произнести этих слов, будь то хоть под пыткой. И глядя на нескладную фигуру, удаляющуюся большими шагами, Роксанна спрашивает себя, кто же из них, она или он, истинное чудовище.


Десятого мая отпраздновали день рождения Стеллы. Было очень тепло, и Роксанна с Лизеттой накрыли стол во дворе. Кроме Роксанны, Лизетты и Марселя была Элен, единственная девочка, с которой Стелла общалась вне школы. Элен была робкой и неразговорчивой. Застолье поэтому прошло не очень оживленно; одна Лизетта болтала за всех, возбужденно ерзая.

Когда была съедена шарлотка с грушами, девочки пошли купаться. Но очень скоро налетел ветер, и небо затянули тяжелые тучи. По поверхности пруда побежали волны; деревья клонились под яростными порывами. Девочки поспешно вышли из воды. Элен была уже в доме с остальными, и все призывали Стеллу поторопиться, как вдруг шквал приподнял ее от земли на добрых два метра. Она упала в траву, сильно ударившись, но тут же вскочила и побежала к матери и Лизетте, уже спешившим к ней.

Стелла не была ранена. Мокрая и дрожащая, она инстинктивно прижалась к Роксанне. Обе вздрогнули от этого спонтанного жеста, слегка потрясенные, но Стелла быстро оторвалась от матери, обсушилась, переоделась и легла рядом с Элен на диван в гостиной, куда Лизетта принесла им грелку и одеяло. От ветра содрогался весь дом; было видно, как порывы уносят ветки деревьев и предметы, валявшиеся во дворе. Жестяное ведро и лопата пролетели мимо окна, словно брошенные огромной невидимой рукой. Ливень хлестал в стекла. Стало темно как ночью. Они зажгли свечи и молча ждали конца катаклизма. Но он наступил лишь поздно вечером, и Лизетта, Марсель и Элен не смогли вернуться домой до завтра.


Эта гроза была первой в длинной череде стихийных бедствий; они бушевали почти по всей Европе, по слухам и косвенным сведениям. Май обычно был месяцем гроз, как ноябрь – месяцем бурь, но такого еще никогда не видели, только старики поговаривали о катастрофах, о которых они одни и помнили и которые превосходили все, что «нынешняя молодежь» могла себе вообразить.

Роксанна не знала, сельская ли местность делает буйство природы более впечатляющим, чем в городе. Едва наступал покой на несколько часов, как вдали слышался удар грома, предвещая новый разгул стихии. Небо вновь обретало тот божественно-апокалиптический вид, который она видела осенью. И приходилось сидеть в четырех стенах. Смерчи опустошали все, круша дома, губя посевы, калеча скот. С неба падал по большей части град, кусочки льда величиной с яйцо. Целые участки леса загорались от молний. И каждый день находили обугленные трупы животных на полях и дорогах. От удара молний погибло несколько человек, другие отдали богу душу от ран, нанесенных градинами. Оссонь затопило, несколько домов смыло водой. Все сокрушались о посевах; что они теперь будут есть? Вопрос, возможно, праздный, так как никто не был уверен, что в обозримом будущем вообще придется есть что бы то ни было. Все могли вскоре сгинуть, стоило ли беспокоиться о пропитании?


В эти долгие дни и ночи, похожие друг на друга, как близнецы, мать и дочь по большей части держались врозь. Он сновал от одной к другой, как и они, подавленный бурей. Он спрашивал себя, переживет ли его сознание эти разверзшиеся хляби небесные, будет ли ему дано увидеть мир, покрытый водой; и есть ли где-нибудь предусмотрительный дурень, которому, как Ною, придет в голову блестящая идея обезопасить свою семью в надежде, что его сыновья и дочери вновь заселят мир своим потомством, посулив роду человеческому столь же безнадежное будущее, сколь гибельным было прошлое, до следующего потопа? Человек – осел, всегда спотыкающийся об один и тот же камень.


Роксанне приходили в голову те же абсурдные вопросы библейского характера; он и сам не знал, проклюнулись ли они сперва в его собственном уме или в ее. С тех пор как свирепствовали грозы, держа женщин взаперти, мысли Роксанны переплетались с его мыслями, и он зачастую был неспособен распутать этот клубок, в который свились два их сознания. Он часто видел ее у окна, равнодушную к молниям, сверкавшим у самого стекла, устремившую взгляд на пруд, покрытый черными, как мазут, волнами. Она видела, как входит в него, идет к середине, спокойно, без страха. Она была готова. И он тоже. Он надеялся, еще не смея в это поверить, что смерть Роксанны дарует и ему окончательный покой. Или что Роксанна придет к нему в этой смерти, которая была не совсем смертью. Что он не будет наконец одиноким и несчастным. Он презирал себя за то, что еще чего-то хотел, что в нем жило желание избавиться от одиночества; он оставался узником своего удела человеческого, хоть в нем и мало уже было от человека.

Роксанна не понимала, почему эти чудовищные смерчи напоминали ей больше о происхождении мира, чем о его агонии. Возможно, потому, что она сама чувствовала себя заново родившейся после контакта с «духом дома». Она не знала, как назвать этого человека, жившего теперь с ней. Она чувствовала его близость каждую минуту; доверяла ему всецело и слепо, как никогда раньше. Она просила его взять ее, сделать для нее то, чего она сама не решилась бы совершить. Он выберет момент, и она последует за ним. Эта уверенность и спокойное ожидание не выматывали ее больные нервы, наоборот. Часы текли в какой-то разочарованной истоме. Иногда ее желание увидеть его, коснуться было так пылко, что она испытывала острую боль и бесконечную грусть. Но и из незримого он дарил ей чудеса; расточал мимолетные, но светлые ласки, соединялся с ее душой, знал ее самые потаенные помыслы. Он всегда был в ней, а порой, в глубине ночной тишины, в сердце ее самых сокровенных снов, он был ею.

На следующий день после одного из пресловутых ураганов прибежала лошадь. Между двумя порциями града, сразу после того как страшная молния ударила у источника, Роксанна увидела, как она, перепуганная, бегает вокруг пруда. Огромная лошадь глубокого черного цвета с блестящими боками скакала, металась, брыкалась, вставала на дыбы. Стелла спустилась с чердака на яростное ржание. И мать и дочь долго наблюдали за несчастным животным, не зная, что делать. Роксанна немного знала лошадей, ездила верхом в отрочестве, но они были не так хорошо ей знакомы, чтобы попытаться подойти к лошади в таком состоянии. И не только поведение лошади тревожило ее, но и сами условия ее появления; она, казалось, вышла из созидательного транса некоего бога, еще не наведшего порядок в хаосе. И животное как будто испугалось, попав в этот едва намеченный мир. Было необычайно наблюдать за этим выплеском энергии, смешанной с муками мощного тела животного, среди опустошенного пейзажа, под небом, испещренным молниями.

Гром снова загрохотал на западе, и лошадь испустила слабое ржание, похожее на жалобу. Она немного успокоилась, видимо, слишком вымотанная, чтобы еще метаться, и встала, дрожа, с бешеными глазами, у фасада дома. Роксанна решилась выйти. Порывы ветра были так сильны, что она боялась не закрыть за собой дверь. Прижавшись спиной к стене, она передвигалась как можно медленнее, чтобы не напугать животное. Но лошадь стояла неподвижно, косясь на нее испуганным глазом. Она вытянула руку и, дотянувшись до головы, погладила ее. Лошадь не противилась, испустив вздох, показывавший, что она успокаивается. Она была не оседлана, но в недоуздке, за который Роксанна ухватилась. Она зашептала успокаивающие слова, и лошадь дала увести себя в конюшню, полуразвалившуюся, которой не пользовались много лет. Но там уцелели два стойла с закрывающимися дверьми.

Невозможно было пойти в сарай за соломой, рискуя улететь посреди двора. Принесет завтра, если ветер уляжется. Роксанна заметила, что лошадь ранена в нескольких местах: на одной ноге была язва, явно давняя, на холке следы от ударов, рот кровоточил. Глаза тоже выглядели не лучшим образом. Они гноились и были затянуты пленкой. Трудно сказать, было ли это следствием дурного обращения, но Роксанна это чувствовала. С бесконечными усилиями она наполнила из ближайшей колонки жестяное ведро, и лошадь пила несколько долгих минут. Когда Роксанна уже собиралась покинуть ее, пришла Стелла. Роксанна велела ей оставаться в доме, но была так взволнована появлением лошади, что на этот раз забыла рассердиться. Они вместе гладили темную влажную шкуру. Тепло, исходившее от мускулистого дымящегося тела, распространялось в конюшне и проникало в них, окутав обеих уютным пузырем.

Живописный – так Стелла назвала коня. Девочка не знала толком, что значит это слово, но ей нравились его звучание и ритм, мерный и резвый, в такт шагу лошади. Живописному шло новое имя, ибо он в самом деле был достоин живописи, как объяснила Роксанна. Она вылечила его с помощью бывшего коневода, жившего в Пайе. Никто не знал, откуда взялся Живописный, и было решено, что знать этого не надо. Вне всякого сомнения, некоторые из его ран были нанесены человеком. Вероятно, по этой причине он был таким нервным, легко возбудимым и особенно остро реагировал на гневный человеческий голос. Роксанна воспылала к нему настоящей страстью. Она начала ездить верхом, как только он оправился от ран и страха. Она не садилась в седло целую вечность, но очень быстро обрела былые рефлексы. Было удивительно и отрадно обнаружить, что тело кое-что помнит. Никогда с самого детства Роксанна не чувствовала такой радости от безоглядной веры в себя, без страха, без хитрости. Ее пьянила очевидность того, что выражало ее тело, эта уверенность, которая передавалась от нее лошади, убеждение, что каждый ее жест, каждое малейшее движение дают и животному эту веру, жизненную силу и работоспособность. Ибо Живописный был конем, страстно любившим работу; он мог надолго сосредоточиться и весь горел желанием сделать как следует. В точности как Стелла, которую мать учила ездить верхом. Девочка оказалась ученицей не очень способной, но старательной и увлеченной. Она и Живописный составляли отличную пару, трудолюбивую и полную энтузиазма. Коневод из Пайе дал животному чуть больше пятнадцати лет. Уже не жеребчик, но ничто не выдавало его почтенного возраста, кроме зубов, ибо зубы лошади солгать не могут.

* * *

С некоторых пор в него закралось сомнение. Он начал подозревать, что воля к жизни у этой женщины стократ сильнее той, что толкает ее к смерти. Он не может увести ее. Она должна жить. И он должен помочь ей жить, а не умереть. Эта мысль предстает ему теперь во всей своей кристальной очевидности.

Он смотрит иногда, как она ездит на лошади, прибежавшей бог весть откуда; это было однажды вечером, когда небо в очередной раз плакало над головой бедного мира. Теперь он знает, это были слезы не от горя, но от смеха; небо смеялось до слез, и от этой мысли он тоже посмеивался, как старый одноногий попрошайка, чья последняя забава – позубоскалить над своим собратом-обрубком. Да, он тоже мог посмеяться над этим убогим, вырождающимся миром; он был сам достаточно стар и зол для этого. Что до Роксанны, он почти не слышал больше ее внутреннего хохота, с тех пор как лошадь составила ей компанию.

Она была неплохой наездницей, разве что немного зажатой. Порой он любовался ею, горделивой и спокойной, на спине своего скакуна. А иногда этот образ причинял ему боль. Никогда он так остро не ощущал абсурдность своего положения, как с появлением животного в доме. Ездить верхом было для него второй натурой. Он провел больше времени на лошади, чем на двух ногах. Роксанна, однако, жила своей жизнью, отчасти забывая о накопившейся горечи или отодвигая ее в дальний уголок своего рассеянного ума.


Смерчи стали реже и были уже не так свирепы. Роксанне придется заняться ремонтом дома, который сильно пострадал. Крыша местами обвалилась, ставни сломаны и жалко висят на петлях, в некоторых окнах выбиты стекла. Но она не хочет принимать помощь Джеки и плохо себе представляет, как справится одна. И потом, в сущности, дом мало волнует ее теперь. Она покидает его все чаще, отправляясь на все более долгие прогулки на Живописном. Они видят разоренные поля, разрушенные дома и фермы. Многие теперь пустуют; их жители бежали и отсюда. К каким более милостивым горизонтам?

Проезжая мимо хутора Таие, тоже опустевшего, Роксанна заметила закутанную в черное фигуру, поспешно вышедшую из часовни. Человек вскочил на лошадь, привязанную к дереву, и ускакал галопом в сторону Либуа. Пульс Роксанны зашкалил при виде этого всадника, словно явившегося прямиком из прошлого. Но объяснение этому фантастическому видению она получила в тот же вечер.

От последних «посиделок» у Грендоржей осталось одно название, настолько страх и уныние делали невозможным всякое веселье. Половины жителей не было вовсе: большинство решили покинуть деревню, остальные же не хотели выходить из дома и предпочитали предаваться мрачным думам в тишине и одиночестве.

Говорили об осадном положении, в котором уже много недель находились города. Армия раскололась, и изрядная ее часть встала на сторону Всадников. Рассказывали, что сектанты бродят теперь по самым отдаленным деревням, стараясь привлечь жителей под свои знамена. Один из них ворвался в церковь Авланжа во время воскресной мессы; он силой захватил святой престол и, сняв капюшон, произнес речь; конец близок, сказал он, и вскрытие печатей неминуемо. Христу нужны воины для последней решающей битвы с поклонниками Золотого тельца и магометанами. Священник попытался заткнуть проповеднику рот, но обоюдоострый меч на боку всадника и его ледяной взгляд быстро убедили служителя культа особо не усердствовать. И потом, в конце концов, гость тоже проповедовал во имя Христа, языком, правда, не в меру агрессивным, но, наверно, необходимым в это смутное время.

Многие молодые люди откликнулись на призыв Хранителя печатей и вступили в секту. Перспектива чинить кровлю и хоронить коров, извлекать из отощавшей земли несколько хилых луковок, и так до самой смерти, явно проигрывала перед химерами и блестящей мишурой посулов таинственного гостя. Двое юношей с хутора ушли с ним. Их родители рвали на себе волосы, но, как отметила Роксанна, под этим внешним горем проступала гордость: уж больно важный и презрительный вид они на себя напускали. Роксанна спросила, как выглядел этот всадник; те, кто видел его на мессе, разошлись во мнениях: родители юношей, отправившихся сражаться за секту, находили его красивым, очень высоким и притягательным; другие же описывали его как человека роста и сложения среднего, с невыразительным лицом, но с глазами, горящими праведным гневом и жестокостью.


В этот вечер Стелла попросилась спать с матерью. Роксанна, по желанию девочки, рассказала ей про Синюю Бороду. Не самая подходящая сказка, чтобы успокоить детские страхи, но на самом деле Стелла не боялась; она просто нуждалась в близости и ласке, хотела слышать теплый голос матери у своего уха, чувствовать ее дыхание на своей щеке, биение ее сердца, отдающееся в ее собственном теле.

Стелла чувствовала себя все лучше подле Роксанны, но еще ночевала два-три раза в неделю у Лизетты и Марселя. Ей нравилось мерное и неспешное течение жизни в их доме, кулинарные премудрости, которым Лизетта учила ее с почти религиозным пылом, вкусы и ароматы былых времен, витавшие в теплом воздухе: трогательные и естественные запахи сушеных яблок, корицы, черного мыла, гвоздики и лаванды… Старики были важной частью ее жизни и способствовали ее душевному равновесию. Девочка каждый день благодарила случай за то, что они живы и здоровы. Лизетта – та обычно благодарила «небеса», когда чему-то радовалась: солнечному деньку, уродившимся овощам, благополучному разрешению, всему, что жизнь еще могла уготовить хорошего. Когда Стелла возразила ей, что, мол, небеса тут ни при чем, раз они упорно посылают на землю бедствия, Лизетта ответила, что это просто такое выражение и «небеса» означает «Бог». Вечно все сводилось к нему! Стелла задавалась вопросом, когда же люди наконец раз и навсегда перестанут полагаться на Бога, на это существо, насчет которого они не могут между собой договориться и которое уже с избытком доказало, что слова доброго не стоит. Последняя решающая битва, о которой говорил Всадник, вскрытие печатей, второе пришествие Христа – все это казалось ей дурными сказками для детей, раздутыми и неправдоподобными. То ли дело Синяя Борода, который не может удержаться, убивая всех своих жен, вот это куда больше похоже на правду и страшно… И эти женщины, которые, зная в глубине души, какая участь их ждет, если они нарушат его запрет, все же не могут противиться всепоглощающему любопытству…

Роксанна уснула. Она дышит ровно. Стелла дует на фитиль масляной лампы, накрывает одеялом плечи матери. В открытое окно слышен легкий, очень легкий шорох удаляющихся шагов. Это приходил Джеки, Стелла знает. Она видела его однажды вечером, он выходил из своего дома, когда она возвращалась с хутора. Спрятавшись за деревом, она смотрела ему вслед. Его сутулая спина, расхлябанная походка, беспорядочные движения рук, вторящие внутреннему монологу… Она почувствовала укол в сердце, глядя, как он удаляется вдоль ручья. С этого дня Стелла была уверена, что он часто приходит шпионить за ними. Как-то ночью она даже видела мельком его бледное лицо за окном кухни, когда на улице лило как из ведра, и закричала, оцепенев от этого видения. Лицо растворилось в ночи, но, прежде чем оно исчезло, Стелла уловила в запавших глазах бесконечную печаль и что-то вроде раскаяния.

Роксанна не замечала этих визитов, она была слишком погружена в свое таинственное общение с призраком и слишком занята конными прогулками, невзирая порой на молнии и ветер. Она возвращалась домой разгоряченная, ела за четверых и засыпала беспробудным сном.


Воспользовавшись затишьем между грозами, Роксанна верхом на Живописном углубилась в лес. Они бродят без цели наобум, как хочется лошади. Живописный не боится небесной ярости, во всяком случае, куда меньше, чем людской.

На обочине лесной дороги, у корней очень старого дуба лежат два безжизненных тела. Мужчина и женщина, примерно одного возраста. Он лежит на спине, с широко открытыми глазами, раскинув руки. Она свернулась клубочком, рука согнута под подбородком, в детской позе; глаза ее закрыты. Можно было бы подумать, что она спит, но ее кожа уже приобрела зеленоватый оттенок. Это не первые трупы с душком, которые видит Роксанна, Эбола сеяла их повсюду в городе. Но эти взволновали ее особенно. Одни среди леса, лежащие на размокшей земле, они похожи на тела, выброшенные водами потопа. Причина их смерти – тайна.

Роксанна спешилась. Она садится на пень и закуривает сигарету. Присутствие мертвой четы завораживает ее. Она чего-то ждет, сама толком не зная, чего. Уверенности, быть может: подтверждения, что абсурдно продолжать жить. Но ничего не происходит. Созерцание мертвецов не приносит ей никакого ответа, не открывает никакого пути.


Он тоже созерцает распростертую у дороги чету. На губах женщины полуулыбка. Ему интересно, заметила ли Роксанна эту деталь. Волосы покойницы очень темные и блестят, они похожи на шевелюру Мальтийки. Даже форма и поза тела напоминают ему любовницу; это могла бы быть она, эта молодая женщина, забывшаяся на рыхлой земле, – так и кажется, что она вот-вот проснется, откроет глаза, которые он может только вообразить темными и пронзительными, тряхнет смоляной шевелюрой и произнесет первые слова теплым, еще сонным голосом.

После Магдебурга он искал ее. Одни рассказывали, будто она отправилась на Восток сражаться в армии турецкого султана, польстившись на жалованье, другие говорили, мол, вернулась в Ла-Валетту; кто-то считал, что она погибла в битве при Нёрдлингене, кто-то уверял, что ее зарезала из ревности жена одного воина; а некоторые клялись, что видели ее то ли в Риме, то ли в Париже, но она затерялась в толпе. Однако во всем этом не было ни слова правды.

Однажды в Льеже, куда он приехал посоветоваться с адвокатом по вопросу наследства, он заметил женскую фигуру, со спины, очень изысканно одетую. Что-то знакомое в походке этой женщины привлекло его внимание, и он последовал за ней. Когда она садилась в портшез, он увидел ее профиль и тут узнал ее. Это была она, Мальтийка, одетая как дама, набравшая несколько лишних килограммов, но с лицом, по-прежнему тонким и горделивым, прекрасным, как османская гравюра. Он заговорил с ней, и она сперва молча смерила его взглядом, но тут же глаза ее просияли. «Надо же, Сен-Фонтен!» – воскликнула она хриплым, взволнованным голосом, дрогнувшим на последнем слоге его имени. Когда прошло первое смятение, ее черные глаза задержались на миг на его потрепанном камзоле, несвежем воротнике, старомодной шляпе. А потом она пригласила его к себе домой выпить шоколаду. Он отказался, но она взяла его под руку, и это прикосновение столько в нем всколыхнуло, что он не мог не пойти за ней, как в дурмане.

После ужасов Магдебурга Мальтийка покинула армию; но прежде она решила обеспечить свое будущее; она подцепила молодого солдатика, расторопного паренька из Льежа, который готовился вложить свое состояние в торговлю оружием. Мальтийка сочла дело многообещающим, а кавалера отнюдь не безобразным; они поженились, и торговля очень скоро стала процветать. Ее супруг умер от оспы в возрасте тридцати пяти лет, оставив Мальтийку достаточно богатой, чтобы удалиться от дел и растить их троих детей. Но надо было знать эту женщину. Она принимала деятельное участие в создании торгового дома и разбиралась в оружии лучше многих фабрикантов. Без нее дело ее мужа вряд ли было бы столь успешным. Теперь Мальтийка, которую звали ныне куда менее поэтичным именем «вдова Жаке», вела свою торговлю одна, имела дела со всеми странами Европы и отправляла детали аркебуз и мушкетов даже в Индию.

Шоколад оказался странным. Он сам не мог понять, нравится ему или нет это густое, сладко-горькое питье. Она, похоже, его обожала, потому что подливала себе трижды, пока он мучился, допивая свою чашку. Культя Мальтийки была скрыта от глаз серебряной рукой с сочленениями; это была настоящая ювелирная работа тонкости исключительной. Мастер даже вставил в две первые фаланги драгоценные камни, кабошоны, рубин и великолепный изумруд, бросавший отсветы на черный шелк платья, на котором металлическая рука лежала, точно дароносица. Ему вдруг захотелось коснуться этой руки. Мальтийка, догадавшись, сама придвинула к нему сверкающую ладонь и взяла его за руку. Металл был прохладный и гладкий. Он потрогал два камня, скользнул по руке вверх, пока не кончился протез и пальцы не нащупали нагую плоть под кружевами рукава. Рука была полная, даже пухлая, но по-прежнему крепкая, и шелковистость кожи все та же.

Он никак не мог увязать то, что видел, с этим дышащим роскошью интерьером: эта женщина, былая воительница, необузданная и отважная до безумия, которую он считал убитой или доживающей свои дни в нищете и одиночестве, сидела в изящном глубоком кресле с чашкой китайского фарфора в руке и улыбалась ему с видом матроны. Что-то в нем было разочаровано, самая мужская, самая эгоистичная его часть. Но другая, лучшая часть была счастлива. Ибо счастлива была Мальтийка. Каждая жилка ее существа выражала блаженство. Казалось, она была наконец в ладу с самой собой.

Его размышления прервали вбежавшие с визгом девочка и мальчик, которые гнались друг за другом. Мальтийка тотчас хлопнула в ладоши, и дети послушно встали перед ней.

– Я же запретила вам приходить сюда, когда я не одна. Поздоровайтесь с моим другом господином де Сен-Фонтеном.

Девочка, которой было лет шесть, не больше, присела в глубоком реверансе; мальчик, постарше, сухо поклонился.

– Это Антуанетта и Жак. Старшая, Матильда, в гостях у кузенов.

Он ответил на их приветствие. Антуанетта была отчаянно похожа на мать. Жак же, вероятно, унаследовал от отца рыжие волосы и светлую кожу.

– Господин де Сен-Фонтен, вы тоже хотите жениться на маме? – спросила малышка, как нечто само собой разумеющееся.

Он не нашелся что ответить. Почувствовал себя глупо. Он, никогда не лезший за словом в карман, по-идиотски залился краской под пронзительным взглядом ребенка и ироничным – матери. Она и пришла ему на выручку:

– Господин де Сен-Фонтен уже женат.

– Вот как, – протянула Антуанетта без особого убеждения. – Не похоже.

Брат толкнул ее локтем.

– Все, исчезните! Велите Бастьенне подать вам полдник.

Дети вышли. Они оба долго молчали. В кресле, где он сидел, вероятно, сменяли друг друга ягодицы целой череды угодливых и льстивых претендентов, жадно зарившихся, надо полагать, на прелести и состояние вдовы, а отнюдь не на качества ее ума и сердца. Что знали они, эти добрые буржуа, о темпераменте этой женщины, о ее нищем детстве, о ее мужестве, преданности, полном отсутствии кокетства, о неисчерпаемой нежности, которую она прятала под воинственным видом? Прочитав его мысли, она сказала ему:

– Я не хочу больше выходить замуж. Предпочитаю вести свою лодку одна. И я распоряжаюсь моим состоянием, как мне заблагорассудится, например, помогаю друзьям, которым жизнь не улыбнулась…

Он отлично понял намек. И был унижен смертельно. Чтобы женщина, эта босячка, переодетая в честную купчиху, предлагала деньги ему – это было нестерпимо. Он в сердцах вскочил, надел на голову шляпу и уже готовился откланяться, но тут она, в свою очередь, встала.

– Прости, Никола, – сказала она, – я не хотела тебя обидеть. Я такая неловкая. В конце концов, я всего лишь девчонка из низов. Происхождение никогда не лжет. Ты прав. Но было время, когда ты любил мою прямоту… Прости меня.

Выдохнув последние слова, она подошла к нему вплотную. Он вдыхал ее духи и, за ароматами мускуса и кардамона, запах ее кожи, дикий, хищный. Она запрокинула к нему лицо, и в глазах ее горело желание. Она вдруг вернулась, его прекрасная Мальтийка, во всем пламени своих двадцати лет, и ему захотелось поцеловать эти влажные губы, распустить замысловатый узел волос и запустить пальцы в густую шевелюру; ему захотелось принять ее дар, послать к чертям дурака-адвоката, от которого все равно не будет толку, вернуться домой обеспеченным, уверенным, с высоко поднятой головой. Он сможет наконец расплатиться с долгами и открыто презирать этого барона де Пьерпона, который только и ждал момента купить Сен-Фонтен за бесценок; он сможет дожить остаток дней в покое, в своем доме. На миг он даже настолько обезумел, что вообразил себе будущее с Мальтийкой. Да, она не хотела замуж, но с ним, быть может, пересмотрит свое мнение… Она принесет ему свое состояние, а он ей бесчисленные титулы и древний род, восходящий к Мафусаилу; он примет всю ее детвору, даже маленькую чертовку Антуанетту, при условии, что она не будет такой чумой. И потекут спокойные и сладостные дни в Сен-Фонтене или где-нибудь еще; вечерами он будет засыпать рядом с ней и, быть может, сделает ей еще ребенка, почему бы нет?

Ребенок. Он подумал об этом впервые. Новое существо, которое увековечит его имя. Ведь с его смертью род Сен-Фонтенов угаснет. Но к черту род! Он будет любить ее, он позволит ей «вести свою лодку одной», как она хочет, он даже отпустит ее в Индию, если ей вздумается, пусть продает там свои мушкеты, серу и детали для пушек! Он будет радоваться, глядя, как движутся ее пышные формы, как она чарует свое окружение, торгуется, подсчитывает, взвешивает «за» и «против», богатеет за счет бедолаг, убитых на полях сражений. Она будет царицей его жизни и, может быть, даст ей смысл или что-то близкое к этому…

Он приникает к ее губам и развязывает шнурки на спине. Чувствует, как ее рука из плоти, мягкая и пухлая, бродит в его волосах, в то время как серебряная скользит по пояснице. Он слышит легкое клацанье металла – это движутся пальцы. И этот звук еще усиливает его желание. Но внезапно, когда она добирается до его торса под поношенной грязной рубахой, он хватает эту руку и извлекает ее наружу. Пятится и говорит ей дурацкую фразу:

– Мне надо идти. Я опаздываю.

Она, разгоряченная поцелуями и ласками, густо краснеет от афронта. Но тотчас все понимает и прощает этот жест гордости. Он отвернулся, наводя порядок в своем туалете. Мальтийка подходит и с нежностью прижимается к его спине.

– Ты горд, Сен-Фонтен, слишком горд, – шепчет она ему в затылок.

Он повернулся и поцеловал ее в лоб. Потом взял плащ и вышел. Больше он никогда ее не увидит. Но он сохранит ее в памяти, удобно устроившуюся в кресле, потягивающую шоколад с наслаждением султанши, хозяйку своего дома и своей жизни.


Роксанна видела женщину в черном, ее серебряную руку с сочленениями, прекрасное экзотическое лицо. Но его лицо оставалось невидимым, потому что он сливался с ней самой. Она видела все так, будто была им. Роксанна загасила сигарету и вскочила в седло, не оглянувшись на мертвую чету. Она свернула на тропу, уходившую в лес, в сторону поляны, где она когда-то отыскала Стеллу.


Он же упал, рухнул, ошеломленный, на бренные останки. Как это зрелище вернуло его к дорогому воспоминанию? Другие трупы возникали теперь из его мыслей, сотнями; это были умершие от чумы, лежавшие вповалку на дорогах и в домах тех немецких деревень по пути в Майнц. Его рота задержалась в маленьком городке, где им согласились дать молока и несколько буханок хлеба. Его солдаты перерыли все погреба и чердаки, но тщетно. Пришлось удовольствоваться скудным угощением, принесенным от чистого сердца измученными крестьянами, у которых даже не осталось сил бояться чего бы то ни было.

Он вошел в церковь, один, и долго стоял перед огромной картиной, висевшей на своде перед клиросом. Никогда он не видел такого изображения Распятого; это было божественно и непристойно, и он даже не знал сначала, что чувствовать перед этим взрывом страдания и грубой человечности. Тело Христа было перекошено в немыслимой позе, сочилось кровью и сомнительного цвета телесной влагой; руки и ноги огромные и деформированные. И эта узловатая мускулатура, похожая на крестьянскую, и это лицо, рубленое, упрямое, замкнутое… Лицо бедняка. Но все же прекрасное и величавое в своем жалком и трагическом уделе. Никогда ему не забыть этого Христа из Таубербишофсхайма[27]. Никогда не забыть немыслимое имя этого городка. Он много бы дал, чтобы узнать и имя художника. Этот артист все понял. Никаких ангелов вокруг благородного и экстатического лица, никакого божественного света, озаряющего чистую плоть красивого цвета мрамора, ни разверзающихся небес, ни голубя. Только человек с уже позеленевшей кожей и искалеченным пытками телом, один человек из многих, в чьем лице узнаются все голодранцы этой земли; Христос – зеркало человечества, агонизирующего в своих экскрементах и страхе, на полях сражений и на обочинах дорог.


Они добрались до поляны, где Роксанна любит отдохнуть перед возвращением домой. Сквозь тучи пробивается местами унылое солнце. Она спешивается, оставляет коня пастись, не привязывая его. Это не нужно. Он ни разу не убегал, с тех пор как появился. Роксанна ложится в траву. Он рядом, смотрит на ее профиль, на изгибы, которые кажутся ему теперь полнее, на расслабленную мускулатуру под тканью. Если бы он только мог погладить ее руку, лежащую на груди, поцеловать сгиб локтя, белый и нежный. Вот она уже задремала, не обращая внимания на надвигающуюся грозу. Пройдут долгие минуты, а может быть, часы, прежде чем она проснется и позовет лошадь, укрывшуюся под деревом. Поднимается ветер.


Прогулки с ней и лошадью по лесам и полям навевают ему, убаюкивая, сильнейшую ностальгию. Ему вспоминаются детство, беззаботность и покой, окутывавшие его тогда. Хоть покой и не был привычным ему состоянием, сколько он себя помнит; зато беззаботность была ему свойственна, когда они с Бертой убегали куда глаза глядят на целые дни, в поисках забытых континентов и диких племен, прячущихся в незаметной лощине, на дне оврага. До отрочества, до мук любви и запретных желаний. И Роксанна тоже возвращается к светлой поре своей жизни, а он делит с нею ее образы и впечатления. Когда она навещала прабабку и столы были накрыты во дворе, украшенные букетами полевых цветов, а льняные скатерти колыхались, танцуя под теплым июльским ветерком. Он знает, что она безмятежна сейчас, напевая детскую песенку и рассеянно поглаживая холку лошади. И это может длиться вечно, их прогулки, слияние их душ в сгущающихся над миром сумерках. По крайней мере это может еще продлиться, еще немного времени. Пока ему или ей не прискучит. Не прискучат эти блуждания без цели, эта невозможность соединиться иначе, чем в мыслях. Ибо он чувствует разочарованное нетерпение, обманутое желание, которые захлестывают ее в иные вечера, когда она трогает себя под простынями и ее наслаждение кончается в слезах.

Когда появляется на повороте лесной дороги дом, окруженный лесом, темный и одинокий, им овладевает смутное предчувствие. Он не находит причин стиснувшей его тревоги. В этот вечер он не сопровождает Роксанну в ее спальню, но остается в гостиной, составив компанию коту, который тоже необычно возбужден.


Со двора доносились голоса. Роксанна взяла свою «беретту», которую с некоторых пор хранила в буфете, подошла к двери и открыла ее, подняв оружие. Сперва она никого не увидела, но у крыльца стоял мотоцикл, несмотря на ранний час. Странная, явно самодельная машина с нарисованными костями, которые выглядели человеческими. Не успела она захлопнуть дверь, как мощная рука с татуировкой возникла перед ее лицом, держа пистолет. Рука принадлежала высоченному мужчине с бритой головой и лицом тоже в татуировках. Прикладом он выбил «беретту» из руки Роксанны и втолкнул ее внутрь. За ним следовал еще один человек, маленький и хлипкий. Они вошли в кухню и заставили Роксанну сесть.

– Мы хотим только поесть и отдохнуть немного, дамочка, – сказал высокий. – А потом снова в путь. Но у нас бензин кончился…

– У меня его нет, – с презрением ответила Роксанна. – Да и машины нет.

– Очень жаль… Ладно, хватит нам и хорошей жратвы. Верно, Фреди?

Тот, кого звали Фреди, энергично покивал в ответ и облизнул губы огромным языком.

– Фреди голоден. Надо ему быстро чем-нибудь подкрепиться. Видишь, какой он худой?

Под взглядом двух мужчин Роксанна приготовила сушеную свинину, консервированную свеклу и картофель. Бритый великан по-прежнему держал ее на мушке. Стелла сегодня ночевала у Марселя и Лизетты. Она должна была вернуться до полудня. Машинально стряпая, Роксанна не могла думать ни о чем, кроме дочери. Она все бы отдала, лишь бы малышка осталась там, где была. Но вдруг ей пришло в голову, что эти двое не одни, что их спутники могут сейчас терроризировать хутор. Она не посмела ни о чем их спросить, боясь вызвать вспышку гнева. Тот, кого звали Фреди, клевал носом и уснул до того, как еда была подана. Другой по-прежнему внимателен, но гримаса время от времени искажает его черты, а на висках выступает пот. Он, должно быть, ранен или болен. Впервые, с тех пор как она живет с дочерью, Роксанне страшно за нее. Она дрожит, нарезая хлеб.

Фреди спит с открытым ртом и начинает храпеть. Второй, заметив это, тихонько толкает его локтем. Этот Бритый – настоящий Геркулес, в нем кипит злая сила. Роксанна сразу это почувствовала. Этот человек тем опаснее, что он в отчаянии. Роксанна ставит тарелки на стол, садится. Мужчины едят с жадностью, как будто крошки во рту не держали несколько дней. Но Бритый по-прежнему держит в свободной руке пистолет, направленный на Роксанну. Гримасы боли на его лице стали чаще. Он очень много пьет. Его грызет не Эбола; Роксанне слишком хорошо знакомы симптомы болезни, чтобы она их не распознала. Она рассматривает татуировки на голом черепе: лицо старой женщины покрывает его от макушки до лба; по обеим сторонам этого бледного овала раскинулись два крыла до самой шеи. На обеих руках тянется процессия страждущих, человеческие фигуры в разных позах, выражающих горе, панику, тревогу. Роксанна видела немало татуировок, но не встречала столь художественно выполненного изобразительного ряда. Это похоже на картины фламандских примитивистов, изображающие Страшный суд; вот только на коже Бритого нет и следа праведников, которых ждет вечное блаженство; только проклятые…

После еды Бритый приковал Роксанну наручниками к батарее, заставив сесть на пол. Двое мужчин идут в гостиную. В кухню заглядывает кот. Он трется, мурлыча, о ноги Роксанны, потом садится и заглядывает ей в глаза. Что делает его хозяйка в этом углу, где нет ничего интересного? Роксанна отвечает на его взгляд. Если бы она могла превратить Мурлыку в пса. Или в дракона; в кого-нибудь, готового пожертвовать собой или обладающего смертоносной силой. Мурлыка, конечно, заметил необычную позу Роксанны; он тоже чувствует нависшую угрозу; возможно, он видел, как вошли два молодчика, и поостерегся следовать за ними. Мурлыка смотрит на Роксанну с каким-то скорбным сочувствием. Тихонько мяукнув, он выходит, как вошел.

«Беретта» лежит на буфете, до нее не дотянуться. Она и так знает: «он» не может ей помочь. Это не в его силах. Он может думать с ней, мечтать с ней, вспоминать, окутывать ее своим присутствием. Но не может материализоваться и отправить этих типов на тот свет. Она снова думает о дочери. Почему ее нет? Роксанна вынуждена надеяться, что она не зайдет в дом. Парни позаботились спрятать свой дурацкий мотоцикл в сарае; значит, Стелла не встревожится при виде его и не решит вернуться в деревню.

Если эти двое убьют ее сейчас, Роксанна так и не поговорит со Стеллой… Ей плевать, что она умрет, но ей надо увидеть дочь в последний раз, обнять ее и крепко прижать к себе. Она должна ей сказать. Что она жалеет, что обращалась с ней сурово и холодно, никогда не подтыкала ей одеяло, оставляла ее одну все эти долгие дни, когда глушила себя ксиноном и сливовой… Сказать ей, что не должна была покидать ее в младенчестве. И еще – что она находит ее красивой, и умной, и такой своеобразной. И что ее пироги изумительны, и что она чудесно танцует. Она должна ей сказать… что она ее любит. После этого ей будет все равно.

Но слишком поздно, бедная моя Рокси! Надо было думать раньше. Неужели ты думаешь, что можно загладить в нескольких словах зло, причиненное годами? Нет, так нельзя. Если ты мерзкая, нарциссическая, маниакально-депрессивная эгоистка, то так и кончишь, переполненная угрызениями совести и стыдом. Все, что ты можешь сделать, вместо того, чтобы ныть, – поднять зад, чтобы выбраться из этого дерьма и отправить двух ублюдков ad patres[28].


Бритый вошел в кухню, потирая голову. Он проспал с добрый час. Он потел еще обильнее и припадал на левую ногу. Сев за стол, он залпом выпил стакан воды.

– Тебе нравится моя татуировка? – спросил он, лихорадочно блестя глазами.

– Очень, – ответила Роксанна. – Это произведение искусства.

– Произведение искусства, точно. Произведение художника, который заплатил за это жизнью.

И он хихикнул. Роксанна поняла, что откровенничать он не собирается.

– И что это изображает?

Бритый приосанился с торжественным видом.

– Так это она, Смерть.

– Чья смерть?

– Ничья, – прогремел он, – Смерть, так ее зовут. Это ее имя! А они – это избранные, – продолжал он с детской гордостью.

– Я думала, это проклятые… – отважилась Роксанна.

– Ну уж нет! – рявкнул он. – Они избранные, потому что идут в Небытие. Они познают Небытие и Забвение, двух братьев Смерти; это будет конец всему, всему святому трепету, вот; но они печальны, потому что еще не понимают, как им повезло. Ты видала кого-нибудь, кто был бы рад умереть, а? Я – нет. Все, кого я стер с лица земли, можно сказать, хандрили. Как они, – добавил он, показав на процессию на своей руке.

Опять одержимый, каких тьмы были в городе. Но этот был другого сорта. Его вера не была окрашена педантским интеллектуализмом, как у Всадников Апокалипсиса, и могла потягаться в убожестве со спекулятивным исламом, пересмотренным фундаменталистами.

Итак, этот шут гороховый был пламенным поклонником смерти как конца всего. В его религии, манившей соблазнительной уравниловкой, были только выигравшие, те, кому повезло, ибо вера основывалась не на гипотетическом рае, уготованном избранным, но на уверенности в небытии и абсолютной очевидности того, что все мы умрем. Это было до жути действенно, и еще несколько месяцев назад Роксанна могла бы с легкостью обратиться в эту веру, базирующуюся на постулате, столь близком к ее представлению об истине. Но сегодня все было иначе: небытие ее озадачивало. Она поостереглась делиться этим мнением с Бритым.


Пришел Фреди, присоединился к разговору и тряс головой на каждое слово своего спутника. Иногда даже аплодировал.

– А я, – продолжал Бритый, – ну, то есть мы с Фреди – орудия Смерти, те, кто посылает ей людей.

– А как вы выбираете тех, кого посылаете Смерти?

– Она сама указывает нам, кого. Она говорит с Фреди. Да, Фреди, ты ведь слышишь ее в своей головенке? А я делаю то, что скажет Фреди.

За этим признанием повисло тяжелое молчание. Роксанна не смела спросить Фреди, дала ли ему Смерть инструкции, касающиеся ее лично. Надо было играть тонко, выяснить сначала, занимаются ли эти два типа вербовкой или попросту убивают бедных людей. Если они искали новых адептов, Роксанна готова была войти в их число и поклясться в чем угодно Смерти и двум ее присным. Она решилась:

– А как вступить в вашу… (она хотела было сказать «секту», но прикусила язык)… группу?

– Мы спрашиваем Смерть, и она говорит Фреди, готова ли принять новичка.

Все неизменно возвращалось к Фреди и его статусу оракула.

– Ты хочешь принадлежать Смерти?

– Ну да, мне бы очень этого хотелось, – ответила Роксанна со всей проникновенностью, на какую была способна.

– Тогда надо…

Но Бритый не закончил фразу. Скорчившись от боли, он страшно зарычал. Он сделал знак Фреди, и тот извлек из кармана коробочку с лекарством; это был ибупрофен; достав одну таблетку, он дал ее Бритому. Тот проглотил.

– Не знаю, чем вы больны, – осторожно начала Роксанна, – но у меня есть лекарства получше. Антибиотики и сильные обезболивающие…

– Не парься, – проскрежетал Бритый, – не надо мне твоего дерьма, не верю я в это.

В кои-то веки Роксанна предлагала не эрзац, который оказал бы эффект, обратный ожидаемому, или вообще никакого. Правда, она подумывала о возможности дать ксинон вместо антибиотика, когда парень ослабит бдительность. Бритый снял свою кожаную куртку-безрукавку и начал разматывать толстую повязку вокруг талии. Отвратительный запах распространился по кухне. На боку у него зияла гнойная рана, явно не вчерашнего происхождения.

– Мне бы лучше водки, – добавил он.

– У меня нет, – ответила Роксанна.

Но он заметил в углу три пустые бутылки, оставшиеся от былых пьянок. Роксанне пришлось идти в погреб за сливовой с Фреди, который держал ее на мушке «беретты» и сжимал две бутылки свободной рукой. Вернувшись в кухню, она увидела в окно идущую к дому Стеллу. Не раздумывая, Роксанна обернулась и с размаху огрела Фреди бутылкой; тот выронил оружие и схватился за голову. Роксанна подняла пистолет, но выпрямиться не успела: Бритый уже держал ее за волосы, приставив к горлу нож. Она утратила сноровку, проворства не хватило. Стелла, должно быть, услышала звон разбитого стекла и крик матери, потому что в кухню она вбежала.

– Уходи! – прокричала Роксанна.

Но Фреди уже пришел в себя и, подобрав пистолет, направил его на Стеллу.

– Заходи, Красная Шапочка, не бойся, – просюсюкал Бритый.

Фреди надел на Стеллу наручники и приковал к батарее, в том же месте, где несколько минут назад была ее мать. Роксанну же Бритый усадил рядом с собой.

– Ну, – вздохнул Бритый, – так ты не угодишь Смерти и не исполнишь волю Ее… Да, Фреди?

Фреди только мотнул головой слева направо.


– Может, оно и лучше, что ты пойдешь к ней сейчас же. Вот с малышкой дело другое. Смерть любит детей. Но с ними все сложнее. Нужен ритуал и все такое. Много страданий. Фреди должен подумать.

Посреди кухни, рядом с Бритым, крепко державшим ее, Роксанна сидела с закрытыми глазами. Она не могла смотреть на дочь. Она знала, что глаза Стеллы у батареи прикованы к ней, и этот взгляд жег ее. Она наконец решилась поднять голову и увидела закаменевшие черты девочки. Взгляд малышки был непроницаем. Но Роксанне показалось, что она уловила в нем надежду и веру. Моя Стелла, неужели ты думаешь, что я могу хоть что-нибудь против этих двух чокнутых? Ты слишком высоко меня ценишь. Я не в силах тебя спасти. Мне очень жаль, Стелла, доченька, прости меня. Я тебя брошу, не из трусости на сей раз, но что это меняет?

* * *

Прошло четверть часа, долгая череда минут, в которой каждая кажется вечностью. Стелла по-прежнему сидит в прострации, прикованная к батарее. Фреди промыл рану Бритого сливовой водкой и наложил новую повязку из скатерти, которую Роксанне пришлось разрезать. Потом Бритый наполовину опустошил бутылку. На лицо его вернулись краски. Фреди встал на колени, сложив руки в анахроничной позе христианина в молитве; закрыв глаза, он раскачивается взад-вперед. Бритый смотрит на него зачарованно и тупо, но его оружие все так же нацелено в голову Роксанны. Ей хорошо знаком этот пистолет, кольт 45-го калибра легендарной мощности. На таком расстоянии, если татуированный мерзавец нажмет на курок, череп Роксанны разрисует стены кухни на манер Джексона Поллока[29].

Фреди, похоже, вышел из транса: он скрестил руки на груди в позе фараона; Роксанна смотрит на его нависшие темные веки, которые секунду подрагивают и внезапно открываются над глазами завороженной птицы. Он поворачивает голову слева направо, хрустнув позвонками, и устремляет взгляд на Стеллу. Девочка оборачивает лицо к матери; Роксанна рванулась к ней, но Бритый, взрыкнув, приставляет кольт к ее виску.

Тогда Фреди подходит к батарее и медленно опускается на колени, словно повинуясь неслышному голосу. Он осторожно отстегивает Стеллу и, крепко ухватив за руку, ведет ее к двери. Стелла не вырывается. Но она кусает пальцы, вцепившиеся в ее руку. Фреди удивленно замирает, словно ничего не чувствуя. Потом вскрикивает. Роксанна зажмурилась, догадываясь, что будет дальше. И действительно, он не остается в долгу, ударив Стеллу ребром ладони. Роксанна открыла глаза. Стелла лежит, оглушенная, на полу. Мать бессильно смотрит, как Фреди волочит тело ее дочери вон из кухни; он тащит ее за руку, как дрянной мальчишка сломанную игрушку.


После верховой прогулки, пока она мирно спала наверху, он бодрствовал в гостиной в компании кота. Его захлестнуло чувство неминуемой опасности, похожее на то, что не раз посещало его в прежней солдатской жизни, и он считал часы и ждал первых лучей зари, надеясь, что дневной свет рассеет его страхи, разгонит тени, которые, он это чувствовал, подступали к самому дому. Бледно-розовая заря наконец занялась, но не освободила его от тягостного чувства. Он бродил из комнаты в комнату, рассматривая каждую мелочь с особым интересом, почти зачарованно: синие камни на полу, блестящие и усеянные крошечными светлыми искорками, напоминавшие ему в детстве ночное небо; низкие двери с железными засовами, которыми они с Бертой старались не скрипеть, когда уходили без разрешения; маленькие ниши в стенах, где его мать расставляла иконы и молилась перед ними по несколько раз в день; балясины перил, по которым он столько раз съезжал… Каждая форма, каждый предмет рождали в нем новую остроту восприятия, разом пробуждая все чувства. Он словно черпал в самой субстанции дома, готовясь к тому, что надвигалось.

И тень проявилась в виде двух мужчин, нагрянувших рано утром на своей странной машине. Он сразу понял, что пришельцы несли с собой смерть; не только из-за рисунков, украшавших голову того, что покрепче, и не из-за слов, которые они произносили, их наивных и ребяческих верований. Нет, просто потому, что они были подобны тем солдатам, слишком хорошо ему знакомым, ставшим убийцами и насильниками. Тем, кого мир в огне и крови толкнул в исступление смерти, потерявшим надежду и жившим отныне лишь разрушением. Мир, в котором жила Роксанна, был таким же: он превращал людей в чудовищ. Или, может быть, попросту раскрывал истинную природу их человеческой сущности.

Когда высокий мужчина с разрисованным черепом завел свою проповедь о Смерти и двух ее братьях, «он» заставил себя покинуть Роксанну, отделил свои мысли от ее, чтобы сосредоточиться на необходимости вмешаться и тем или иным образом помочь ей. Он чувствовал в себе новую силу и поначалу с уверенностью попытался внушить свою волю предметам. Его дух силился переместить огнестрельное оружие, которое лысый направил на Роксанну. Но тщетно. Он переключил свою энергию на другие вещи: пистолет Роксанны, лежавший на буфете, нож для мяса у раковины, ржавый меч на стене в гостиной, любой предмет обстановки, способный нейтрализовать незваных гостей. Ничего не происходило. Он был неспособен повелевать материи.


После того как Фреди увел Стеллу, что-то сломалось в Роксанне. Она отдала бы свою жизнь. За жизнь Стеллы. Теперь она знает. Она чувствует, как поднимается в ней мощный толчок из глубины, поток эмоций, сжимающий нутро, смятение каждой жилки ее существа, это потрясение основ, которого, казалось ей, она никогда не испытает. Она рванулась, чтобы освободиться от хватки Бритого, но тот удержал ее железной рукой и порезал левую щеку. Кровь затекает в рот. Но она не чувствует никакой боли.

Минуты текут слишком медленно. Роксанна знает, что, если она шевельнется, Бритый убьет ее, и Стелла останется одна. Надо держаться, не пытаться ничего сделать, ничего не выказывать, ибо малейшая перемена позы, неуловимое движение черт Роксанны привлекают внимание молодчика. Он наблюдает за ней с садизмом. В его мозгу проносятся образы страдания и смерти, жестокие картины, которые он передает ей, мешая сосредоточиться на возможности прийти на помощь Стелле. Возможности минимальны, Роксанна это знает. Незнакомый доселе порыв материнской любви не настолько замутил ей ум, чтобы лишить способности мыслить здраво.

Снаружи раздался выстрел. Бритый заставляет Роксанну встать и толкает ее перед собой. Они выходят, пересекают залитый солнцем двор и входят в сарай, монументальная двустворчатая дверь которого распахнута настежь. Роксанна сначала видит Фреди в ярком свете, спокойно прислонившегося к ближайшей к входу опоре. Глаза ее привыкают к полумраку, шарят вокруг, и она замечает Стеллу чуть поодаль, привязанную к балке; руки девочки раскинуты, она без сознания. Роксанна не уверена в реальности происходящего на ее глазах. Она смотрит на распятую дочь несколько долгих секунд под насмешливым взглядом Фреди, чувствуя кольт Бритого, по-прежнему упирающийся в спину. Из оцепенения ее выводит голос.

– Роксанна…

Она не видит, откуда доносится этот голос. Но она узнает его, это Джеки. Она шарит глазами и видит его, лежащего на сене, живот его в крови. В глубине сарая, за Джеки и Стеллой, стоит силуэт. Он шагает вперед и выходит на свет. Это мужчина, молодой, красивый и очень высокий. Ему лет двадцать пять, не больше. На его правильном лице вытатуирована половина черепа, на одной стороне. Роксанна почувствовала, как вздрогнул Бритый за ее спиной; он произнес какое-то слово, которого она не поняла, хриплым шепотом, удивленно и взволнованно.

– Ладно, Пьеро, не смотри на меня, как баран на новые ворота… Я же сказал вам, что я вас найду, верно?

Молодой человек заговорил металлическим и гнусавым голосом, каким-то синтетическим. Он устремил на Бритого взгляд холодных светлых глаз, который, похоже, оказывает на него убийственное действие: Роксанне кажется, что он расплавился, и его жир и мускулы растекаются по земляному полу. На долю секунды ей видится, как татуированная кожа расползается густой лужицей, и лицо старухи расплывается в безмолвной ухмылке, вытягиваясь до бесконечности. Молодой человек тоже ухмыляется с презрением, глядя на Бритого, потом его жестокие глаза обращаются к Фреди и тотчас меняют выражение; эти двое обмениваются самозабвенным, почти влюбленным взглядом.

– По дороге я встретил мсье, – продолжает молодой человек, показывая на Джеки. – Мсье… Как бишь?

– Джеки, – отвечает тот со всхлипом.

– Мсье Джеки шел в гости с длинноствольным карабином.

Бритый что-то буркнул, чего Смазливый не понял.

– Почетче, Пьеро. По-чет-че, иначе мы с Фреди не поймем. Попробуй еще раз.

– Что будем с ним делать?

Фреди с молодым человеком понимающе переглядываются, улыбаясь друг другу.

– Привяжем его. Потом посмотрим. То есть Фреди посмотрит. Иди сюда, мой Фреди.

Фреди подходит, и Смазливый, обхватив его одной рукой за шею, целует взасос. Бритый дрожит; он чуть отстранился, и Роксанна видит его лицо, обуреваемое такими противоречивыми чувствами, что, кажется, беднягу вот-вот разорвет. Фреди и Смазливый раздевают Джеки, бесцеремонно поднимают его и, прислонив к балке в углу сарая, привязывают раскинутые руки к поперечине веревками. Роксанна узнает снасти дяди Альбера, валявшиеся в пристройке, примыкающей к сараю, с незапамятных времен. Джеки использовал их для строительства шалашей, когда они были детьми. Она вспоминает один такой шалаш, на ветвях дерева, как у швейцарских Робинзонов[30]; натянутую улыбку Джеки, когда она подпрыгивала, испытывая прочность пола…

Джеки не узнать. Он похудел, узловатые мускулы и ребра выпирают под бледной кожей, оброс бородой, а волосы ниспадают почти до плеч. Он похож на Христа из той немецкой деревни, такое яркое воспоминание, которое передал ей «он», когда она возвращалась домой верхом, только вчера. С тех пор, кажется, прошли месяцы. Она больше не чувствует его рядом, с тех пор как пришли эти люди. Возможно ли, что он ее покинул? Возможно ли, что внезапное вторжение разнузданной человечности прогнало его, как во времена мигрантов, когда Роксанна находила его только затемно, во вновь воцарившемся покое?

Бритый испускает тяжелый вздох, зловонное дыхание касается ноздрей Роксанны. Одно, кажется, ясно: изнасилования на повестке дня нет. От этой банды педиков его ждать не приходится. Разве что они «двустволки», но непохоже. Уже утешение: надо уметь довольствоваться малым и сохранять оптимизм. Роксанна невольно смотрит на вещи с иронией, извечной ее спутницей. Ее дочь здесь, перед ней, висит на балке, однако мозг Роксанны не утратил старых привычек. Эти старые привычки частенько помогали ей в переделках. Но, кажется, говорят о ней…

– Веди ее сюда, – командует Смазливый Бритому.

Но Бритый не двигается.

– Живо! – рявкает Смазливый.

– Нет, я оставлю ее себе, – отвечает тот.

Ага! Один все же предпочитает киску… Или просто противится главарю из ревности? Против всяких ожиданий Смазливому, похоже, даже нравится эта попытка бунта; он улыбается и машет рукой, словно говоря: «Делай что хочешь, мне плевать». Они идут в дом гуськом. Смазливый и Фреди уединяются в гостиной, и очень скоро хрипы и влажные звуки доносятся до кухни, где сидят за столом Роксанна и Бритый. Последний, кажется, чувствует себя все хуже. Он обильно потеет, лицо стало серым.

– Что там у тебя за снадобья? – спрашивает он.

– Морфий.

Бинго! Роксанна сумела найти слабину у здоровяка-недоумка. Она знает: стоит только врагу задать вопрос, и ты на пути к успеху, теперь возможно все. Но надо играть тонко, потому что, когда треснул панцирь, человек особенно хрупок и восприимчив ко всему, что может пойти ему на пользу или во вред. От его интеллектуального уровня будет зависеть, примет ли он то, что станет роковым, за благо. Но вряд ли стоит об этом беспокоиться с этим, сидящим напротив нее, который как раз извлек из носа огромную козявку и рассматривает ее с каким-то радостным удивлением. Роксанна на минуту закрывает глаза, представляя себе Бритого трупом. Потом прибегает к своему опасному взгляду, сопровождая им теплый, вибрирующий голос из самых глубин грудной клетки, чтобы задать вопрос и выиграть бой против смерти, которая им уготована.

– Откуда у тебя эта рана?

Он медлит с ответом, косит на Роксанну хитрым глазом, но ее взгляд его приободряет. Что-то есть такое в глазах этой дамочки, что-то особенное. Давным-давно он не любит баб, но эта напоминает ему Марину, его невесту, умершую от рака пять лет назад. Будь Марина жива, он не был бы здесь сегодня и не терпел бы унижения от этого юнца, еще не так давно сосавшего у него член. Паршивец, но красив как бог! Душу дьяволу можно продать за такую красоту, мозг себе вынести! Бритый и сам уже не помнит, как все началось, секта, бега и череда убийств, содомия и этот гаденыш Брандон, который явился однажды в банду со своей дивной мордашкой и блудливым задком в придачу.

Все равно, даже во времена Марины радости в этом было мало. Он частенько ее поколачивал, сам толком не зная, за что… может быть, и не за что было, потому что, в сущности, она была славной девушкой, Марина. Сирота, как и он, она кочевала по приютам и приемным семьям, пока не встретила его. Он тогда отсидел срок за попытку изнасилования. И поначалу с ней ему казалось, что он «восстанавливается», как выражались бесчисленные и бесполезные психологи, консультировавшие его. Ага, «восстанавливался», это с ним и было до дури и оплеух по Марининой мордашке. Она слишком лезла в душу, вот в чем беда. И эта, что сидит напротив и задает ему вопрос с таким важным видом, тоже. Он все-таки ответит ей. Ему хочется. Ему нужно излиться, пожаловаться, поплакаться на свои невзгоды. Так что он ей скажет.

– Один фермер врезал мне топором, близ Арлона. Застал меня врасплох. Правду сказать, я немного отвлекся…

Он вдруг умолкает, но Роксанна знает, что ему хочется открыться и он только ждет вопроса.

– Почему?

– Да потому, что Брандон ушел с Фреди. Я был один против пятерых.

Значит, Адониса зовут Брандоном.

– Брандон и вы… – начала она.

– Ага!

Он обрадовался, как будто только одного и ждал, поговорить о себе, о себе и Брандоне.

– Нам с Брандоном, раньше-то, было здоровски. Вообще-то, могу сказать, мы любили друг друга. Ага, могу сказать.

Бритый почесал голову с серьезным видом, словно оценивая всю важность своего признания. Он покраснел и не решался больше смотреть на Роксанну. Но ему стало легче, оттого что он произнес эти слова, впервые осмелившись назвать по имени то, что испытывал к своему бывшему любовнику. В банде этих слов никогда не говорили, они были под запретом, не то прослывешь «бабой», лишишься разрешения носить оружие и кончишь в отряде «дорожных шлюх», как называли подстилок, ожидавших в лагерях возвращения воинов-жрецов. Вдруг лицо его сморщилось; его скрутил новый приступ боли.

– Я хочу твое зелье… Морфий, – проговорил он между двумя сдавленными криками.

– Это наверху, – ответила Роксанна.

Они встают и поднимаются по лестнице. Вот и настал момент, которого Роксанна ждет с начала его исповеди. С тех пор как она увидела мотоцикл. С тех пор как все изменилось. Она может обернуться и разоружить этого ослабевшего и вымотанного мужчину. Сейчас она это сделает, сократит его мучения и отправит его к дорогой его сердцу Смерти и двум ее братьям, она положит конец его несчастной любви, его жалкой жизни обделенного любовью ребенка. Шагнув в коридор, она бесшумно глубоко вдыхает. Оборачивается, оказывается лицом к лицу с ним, а он секунду стоит неподвижно, словно не веря. Потому что руки Роксанны уже держат ствол и поворачивают его. Бритый сжимает кулак, но поздно, оружие выскользнуло. Роксанна уже занесла руку и со всего размаха бьет здоровяка рукояткой в висок; он падает на нее. Она смягчает падение тяжелого тела, чтобы не наделать шума.


Теперь надо успокоиться, угомонить зачастившее сердце. Она должна уничтожить тех двоих без промаха, не дрогнуть, обрести полное спокойствие, прежде чем напасть. Все ее жесты видятся ей словно издалека, и она чувствует себя неуклюжей, ведь так давно ей не приходилось ни от кого защищаться.

Она медленно спускается по лестнице, стараясь, чтобы ступеньки не скрипели. Из гостиной больше ничего не слышно. Уснули они после своих шалостей? Или начеку? Она стоит неподвижно на предпоследней ступеньке, прислушивается, сжимая в руке пистолет.

– Брось пушку.

Это гнусавый голос Брандона. Он за дверью гостиной. Роксанна стреляет. Пуля пробила дерево. Раздается крик, потом ругательство.

– Брось, кому сказано.

Фреди за спиной Роксанны; ствол упирается ей в спину. Она роняет пистолет. Дверь распахивается: появляется Смазливый, которого слепой выстрел Роксанны задел в плечо, о чем говорит кровавое пятно, быстро расплывающееся на облегающей торс футболке.

Он бьет ее в живот, она падает, согнувшись пополам, он взбегает по ступенькам и снова бранится, обнаружив тело в коридоре. Слышен стон. Брандон спускается, поддерживая Бритого, тот еще оглушен, но не настолько, чтобы не проклясть Роксанну, проходя мимо нее.

– Чертова шлюха! – рычит он. – Я с тебя шкуру спущу, и сейчас же!

Вырвавшись из рук Брандона, он кидается на Роксанну. Но не успевает даже занести руку, как между ним и ею становится Фреди.

– Не так это должно произойти, Пьеро, ты же знаешь, – говорит Фреди скорбным тоном.

Бритый шумно дышит, устремив взгляд налитых кровью глаз в глаза Фреди. Но вскоре опускает голову, надувшись, как обиженный ребенок.

* * *

Роксанна снова со Стеллой и Джеки. Она в сарае, привязанная, как и они. Зеленые глаза Стеллы смотрят вдаль; цвет их стал блеклым, как у глубоких стариков. Роксанна потрясена состоянием летаргии, в которую погружена девочка; она даже не взглянула на мать, когда ту привязывали к балке рядом с ней. Вдруг детское лицо озаряется блуждающей, слегка безумной полуулыбкой. Роксанна знает, что Стелла, должно быть, ушла в мутные глубины своего существа, в молчание и равнодушие, в отчуждение. Роксанна зовет ее, пытается успокоить словами, всю пустоту которых сознает в тот самый момент, когда их произносит. Она ненавидит себя, презирает за то, что так глупо провалила все дело. Потому что это целиком и полностью ее вина: во-первых, следовало убить Бритого, а не оставлять его оглушенным; во-вторых, надо было оставаться наверху, затаиться и ждать, когда двое других поднимутся, и тут пристрелить их. Теперь все пропало. Разве что случится чудо.

Глаза ее устремляются на Фреди, который уже долгие минуты стоит посреди двора на коленях, закатив глаза. Час пробил. Выйдя наконец из прострации, Фреди встает и принимает торжественную и достойную позу. Скрестив руки на впалой груди, откашливается. Двое других с напряженным вниманием ждут слов Фреди.

– Смерть пришла, – объявляет он елейным голосом. – Она объяснила мне, что делать с этими троими. Героя – освежевать. Мать – пристрелить. Но не сразу. Сначала надо заняться девственницей.

Роксанна тщетно пытается поймать взгляд дочери, безнадежно пустой и неподвижный.

– Для девчонки Смерть хочет большой огонь. Очи… Очис…

– Очистительный, – подсказывает Брандон тонким голосом, полным почтения.

– Он самый. Костер разведем здесь, во дворе, а мать будет смотреть, прежде чем умрет.

Двое кивают, отвечая хором: «Хвала Смерти!» Бритый еле держится на ногах, зато рана Брандона, похоже, легкая и больше не кровоточит. Ему и выпала честь первым начать пытать Джеки. Вооружившись большим охотничьим ножом Бритого, он медленно срезает полоску кожи с правого плеча. Джеки надсадно кричит, плачет, умоляет, и это усиливает десятикратно удовольствие Брандона, который, однако, время от времени бросает похотливые взгляды на Фреди, давая несчастному пару секунд передышки. Потом он вновь возвращается к делу с тщательностью ювелира. Глаза Стеллы устремлены на жуткую сцену, но чаще она их закрывает. Роксанна боится, что потеряла ее окончательно. Проходит еще добрых полчаса, пока Джеки не теряет сознание, и Брандону надоедает обдирать безвольное тело. Трое мужчин уходят в дом.

* * *

Уже стемнело, когда Джеки пришел в себя.

– Мне очень жаль, – с трудом выговаривает он угасшим голосом. – Я так хотел вам помочь. Я ничтожество, ты всегда была права, Роксанна. Ничтожество. Это я убил твоих друзей, Стелла. Я с моим мерзавцем-стариком. Но теперь он больше никому не причинит зла: я свел с ним счеты.

Роксанна не знает, что ответить. Она не сводит глаз со Стеллы, которая по-прежнему ни на что не реагирует. Вернулась маска, которую Роксанна видела в первый раз, у Александра. Но Стелла вряд ли будет жить и вспоминать эту сцену. «Забвение» возьмет это на себя, и так оно, наверно, лучше. Вся энергия и яростная воля к жизни покидают Роксанну на несколько минут уныния, потом возвращаются, вновь вцепившись в ее нутро и мозг, когда в нем встает образ дочери на костре, – который Фреди и Брандон уже складывают перед домом. Она видит в открытую дверь сарая, как они носят охапки хвороста с сокрушенными и важными минами инквизиторов. Никакой похоти пока нет и в помине.

Значит, здесь все закончится. Как глупо, хоть плачь. Картины проносились одна за другой в мозгу Роксанны. Она видела Стеллу в пятнадцать лет, потом в двадцать. Всегда, в каждой сцене она была с дочерью. Они продолжали путь вместе до того дня, когда Стелла покидала ее, чтобы жить своей жизнью женщины, с мужчиной или без, с детьми или без, хотя Роксанна надеялась, что дети все же будут. Каждый образ вставал перед ней до жути отчетливо, как в «Последнем искушении Христа», когда Иисус на кресте познает сомнение и встают картины его будущей жизни, той, которую он мог бы прожить, если бы отказался от своей миссии, если бы не выпил чашу, которую протянул ему Отец. Обычная жизнь, с женой, детьми, друзьями. Жизнь мужчины, долгая и, в сущности, банальная. И такой жизни хотела Роксанна для себя и для дочери.

* * *

Уже совсем стемнело. Джеки снова без сознания. Стелла тоненько постанывает, порой судорожно икает, и слышно, как стучат ее зубы; Роксанна различает только ее распятый силуэт. Окна кухни и гостиной освещены; видно Брандона и Фреди, кажется, они готовят ужин. Еще днем они убили двух кур, свернув им головы. Бритому было велено их ощипать. Роксанна слышала, как он бранился во дворе добрых два часа, а перья долетали до порога сарая.

Вскоре Фреди, Брандон и Бритый выходят из дома гуськом с зажженными факелами. На них белые накидки, кое-как вырезанные, похоже, из простыней. Они входят в сарай и становятся все трое перед Стеллой. Фреди, передав факел Брандону, отвязывает Стеллу; та податлива, как кукла. Он взваливает ее на плечо, и они выходят во двор, к костру. Роксанна кричит, просит взять ее вместо дочери. Но они как будто даже не слышат ее мольбы. Они не здесь, они уже погружены в мрачные бездны своей церемонии, заворожены перспективой пытки, которая обеспечит им почетное место на костлявой груди их божества. Стелла привязана к столбу посреди кучи дров, лицом к двери сарая, чтобы мать ничего не упустила из ее агонии. Фреди направляется к девочке, подняв в правой руке охотничий нож; жестом робота он подносит оружие к лицу Стеллы. Та морщится от боли, но не кричит. Когда Фреди удаляется от костра, Роксанна видит большую кровоточащую букву С на лбу дочери.

Трое мужчин завели хоровод вокруг костра; с пылающими факелами в руках они шагают в медленном мерном ритме, бормоча нараспев какую-то ахинею. Задуманная гармония порой бывает нарушена, кто-то спотыкается, надсадно кряхтит Бритый. Роксанна слышит обрывки заклинаний: «Этой жертвой мы соединимся с тобой», «Прими этот дар и будь нам любящей матерью»… Весь день она боролась с путами, но только затянула их еще туже. Измученная, обезвоженная, она изо всех сил противится обмороку, проваливается порой в оцепенение, убаюканная монотонным пением трех безумцев, потом, опомнившись, цепляется мыслью за какой-нибудь образ, любой, только не дочери на костре, потому что он лишает ее всякой надежды и держит в плену бесплодного страха. Мужчины остановились и стоят, как бледные тени средневековых кающихся грешников, вокруг костра. Фреди закрывает глаза, потом раскидывает руки, подняв их ладонями к небу, и издает высокий звук, долгую, жуткую ноту, похожую на крик испуганной совы. Двое других вторят ему, гомон оглушителен. Потом Фреди, сложив руки над головой, говорит:

– Скоро все свершится.


Жестокость того из двух, что побольше, была осязаемой, но за ней виделось глубокое страдание, уязвимость несчастного ребенка. Все это он угадывал через Роксанну и немного успокоился, поняв, что она чувствует себя способной сыграть на этом горе. Она увидела в мужчине надлом, гноящийся и неисцелимый, как рана у него на боку. И она устремилась в эту брешь, манипулируя его простой душой, податливой, как глина. Но он испугался чего-то, чего Роксанна не предвидела. Признание – оружие обоюдоострое: часто бывает, что, поделившись самым сокровенным, человек мучится потом стыдом и угрызениями, испытывая внезапную неприязнь к тому, кто исподволь вырвал у него его тайны.

Роксанне удалось разоружить лысого. Почему же она его не прикончила? Этого он не мог понять. Ведь после того как толстяк оправился от удара по голове, его обуяла ярость: как же так, он открыл сердце этой женщине, а она этим воспользовалась? Ощипывая курицу в пекле двора, Бритый бормотал сквозь зубы и готовил свою месть. Нет, Роксанна не умрет от пули, как велел Брандон. Это будет совсем иначе. Сотрясавшие его жестокие порывы были безумны, и ощипывание превращалось в жертвоприношение, суля муки другой жертве.

Он видел воочию картины, которые воображал себе лысый, и словно ливень из молний терзал его бессильную душу. Он снова стал тем, кем был в тридцать лет; он подкрадывался к мужчине сзади, поднимал меч и, перехватив его покрепче, одним движением перерубал толстую разрисованную шею. Он сам не знал, почему ему так отчаянно хочется отделить эту глупую голову от нескладного тела. Вряд ли он не сплоховал бы в этом упражнении, которое не всегда удавалось даже лучшим палачам. Но не такой казни заслуживал этот нищеброд. И не потому, что сам он стоял на том, что обезглавливание – привилегия исключительно людей благородных. Нет, он находил это смешным кокетством. Желая умереть достойно, аристократы чаще всего старались заставить забыть, как недостойно они жили.

Глядя на сутулую спину, на короткую шею под маленькой, приплюснутой сзади головкой, на все это безобразие, выражавшее лишь бесконечную скудость сердца и ума, он решил, что перед ним воплощение убожества человеческого во всем, что в нем есть самого глупого и жалкого; это воплощение заслуживало скорее болтаться на веревке, став добычей стервятников. Но, думая так, он не переставал представлять себе удар клинка, разрубленную, растерзанную плоть, расколотый череп и отделенные от тела конечности; эта печальная процессия картин битвы вновь преследовала его, осаждала до тошноты, отвратительная, как извращенное ликование чувственности. Он смотрел на спину мужчины, на его большие руки, вырывавшие перья с содроганиями удовольствия, в то время как его грубый ум изобретал способы причинить муки… Он сам был не лучше этого существа, которое презирал; он был его подобием – всего лишь человеком. Но у того было преимущество: он имел тело и мог им пользоваться.

* * *

Много позже, когда совсем стемнело и Брандон уже привязал Стеллу к столбу на костре, он прозрел открывшийся ему путь. Фреди сидел в гостиной в трансе, качаясь взад-вперед, раскинув руки, как священник перед святыми дарами. Человек с черепом курил в кресле, лысый стонал в полузабытьи на диване. Все трое по-прежнему были в белых накидках из простыней. Они ждали знака Фреди, чтобы выйти и поджечь костер. В полночь, этот час выбрала Смерть, заявил Фреди. Стенные часы в гостиной показывали без пяти двенадцать.

Внезапно он почти физически ощутил абсолютную проницаемость души Фреди, состояние полной доступности, в котором пребывало его сознание. Душа Фреди чего-то ждала и буквально раскрылась, готовая принять дар, знак, нечто вроде богоявления. Он знал одну женщину в подобном состоянии, где-то во Фландрии, приверженку мистики, которую столь же боялось, сколь и обожало местное население. Фреди, подобно этой женщине, был одержим таким пылким желанием вступить в контакт с незримым, что в него могла войти любая сила, оказавшаяся поблизости. И вошел он.

Он сначала потребовал от остова Фреди простого действия – прекратить свое гипнотическое раскачивание и сесть смирно. Члены повиновались. Потом он переместил их в кухню, чтобы взять там оружие. Но Брандон последовал за ним, и ему пришлось вернуться в гостиную с пустыми руками.

Тело Фреди оказалось на диво послушно, целиком и полностью в его власти, лишенное мыслей и желаний, малейшего всплеска собственной воли; оно было абсолютно пусто. С некоторой эйфорией двигался он в этих молодых членах, нервных и энергичных, вновь открывая сполна, без помех простейшие ощущения жизни. Даже неотложность ситуации отчасти рассеялась в его сознании, так он был поглощен этой встречей со своими чувствами; он ходил, трогал вещи, дышал, попробовал остатки ужина, выпил большой стакан воды. Но когда он произнес первое слово, пронзительный голос, вырвавшийся из его горла, показался ему скрежетом мела по грифельной доске. Пришлось, однако, поговорить с Брандоном, прежде чем убить его. Пришлось его отталкивать, не давая себя захлестнуть всему, что навевали его жесты, его слюнявые поцелуи, руки, прогуливающиеся между ног, – и вот наконец он заметил нож лысого, короткий кинжал, лежавший на тумбочке. Брандон держал огнестрельное оружие при себе, в пришитом на спине кармане, но он его и не хотел. Когда придет время, лучше использовать нож, которым он владел в совершенстве. Часы пробили полночь, и он, изо всех сил стараясь подражать чопорному и напыщенному выражению Фреди, объявил своим фальцетом:

– Братья мои в Смерти, час спасения пробил.

Они встали. Брандон помог лысому подняться на ноги и был вынужден поддерживать его, чтобы выйти во двор. Пока двое раненых хромали к порогу, он завладел ножом и догнал их уже во дворе. Лысый не мог держаться на ногах без помощи и отчаянно цеплялся за плечо Брандона, который грубо его отталкивал. Ангел Смерти уже взял факел, вставленный в кольцо на стене, и готовился поджечь хворост.

Фреди подошел к Брандону, положил ему руку на плечо и, повернув к себе, вонзил нож в сердце. Этот жест он совершал столько раз, что он стал для него таким же естественным, как закрыть дверь. Короткий и точный жест, даровавший слишком легкое избавление Ангелу Смерти. Тело уже осело на землю, а лысый урод, казалось, даже не замечал, что происходит. Теперь, когда этот человек был целиком в его власти и можно было дать волю кровожадным фантазиям, он вдруг ощутил усталость. Он даровал ему ту же смерть, что и Брандону, и Бритый принял ее почти с облегчением.

Он затоптал несколько загоревшихся веток, отвязал бесчувственную Стеллу и, уложив на диван в гостиной, накрыл одеялом ледяное, несмотря на жару, тельце. Отметина на лбу Стеллы была довольно глубокой, но больше не кровоточила. Лицо девочки было мертвенно-бледным, однако дышала она ровно.

Он тяжело вдохнул, готовясь выйти. Сердце Фреди забилось чаще. Лоб взмок. Сейчас он увидит Роксанну глазами из плоти, глазами Фреди, одержимыми и одновременно тусклыми, как пепел, он коснется ее этой костлявой рукой с выпирающими венами, которая слегка дрожит, безобразной, как мертворожденный птенец. Узнает ли она его? Он бросил думать и спустился с крыльца.


Роксанна устремляет на Фреди взгляд, полный непонимания и опаски. Какую ловушку он готовит? Мозгляк стоит перед ней неподвижно, он только что убил своих спутников, освободил Стеллу и отнес ее в дом. Какая новая блажь овладела его больным умом? Пару секунд она колеблется. Странный огонек мелькнул на миг во впалых глазах щуплого человечка…

Но вот она хватает брошенный на землю нож и, не дрогнув, всаживает его глубоко в живот Фреди, поворачивает, беспощадно терзая плоть.

А ведь он надеялся, когда развязал ее руки, когда коснулся одной из них, ощутил едва уловимое биение учащенного пульса. Надеялся, что она увидит его сквозь это чужое тело. Он наклонился к ее ногам; в поисках узла его палец скользнул по ранке, оставленной веревкой на тонкой коже под щиколоткой. Освободив Роксанну, он выпрямился и устремил взгляд в ее глаза. Почти забыв о своем обличье, он весь ушел в ее созерцание. А потом – получил удар.

Теперь она стоит, оцепенев, над истекающим кровью телом. Роксанне надо двигаться, удостовериться, что двое других мертвы, проведать дочь. Ей надо делать те жесты выживания, о которых она думает неотступно, с тех пор как негодяи пришли к ней. Но что-то удерживает ее в плену глаз лежащего на земле мужчины, уже затуманенных агонией. В сумраке, слабо освещенном лунным светом, эти глаза что-то ей говорят, и выражают они нечто иное, не ненависть, которую она ожидала в них увидеть.

И внезапно она понимает.

Роксанна берет его лицо в ладони. Она говорит с ним, просит прощения, умоляет его остаться, не покидать ее. Но глаза, блестящие мучительной нежностью, вскоре становятся неподвижными и остекленевшими и, оторвавшись от нее, устремляются в пустоту.

* * *

Он смотрит, как Роксанна, плача, тормошит тело. Ему хочется ей сказать, что она совершила то, что должно. Ибо он не хочет тела Фреди, этих сухих и тощих членов, искореженных трансами; ему омерзительна эта оболочка, одержимая фантазмами, с чужим, не его опытом. Тело не может быть сменным вместилищем души. Сосудом, лишенным памяти. Природа души не так радикально чужда материи, в которой она воплощена.

Один молодой еврей, которого он встретил в Вормсе, сказал ему, что нет еврейского слова для «тела»; плоть и душа едины в живом существе. Плоть – одно целое с живущим в ней духом, она не предшествует ему и его не переживает. Эта концепция покорила его до глубины души; он даже крепко верил в нее в конце своей жизни. Но его это, наверно, не касалось, коль скоро он оказался здесь и влачит свою бедную душу, нагую и печальную, сквозь вечность…


Джеки умер; Роксанна отвязала его и уложила рядом с трупом Фреди. Стеллу она устроила в своей кровати. Девочка металась, судорожно дрожа, и Роксанна ласкала ее, силясь успокоить. Она была еще неловка, не знала, как дотронуться до ребенка, как обнять, какими ласками угомонить. Но Стелла прижалась к ее груди и уснула, наполнив ее покоем и безмятежностью, которых она сама не могла ей дать. Роксанна вышла из спальни и легла на кровать дочери. Ей надо было побыть одной.


Исчез ли он в тот миг, когда погиб Фреди? Разорвала ли она окончательно связующую их нить? Вправду ли «он» вселился в тело Фреди и спас их? Или все это было лишь бредовым порождением больного воображения Роксанны? Одно, казалось ей, она знала наверняка: все это безумие кончилось. Ушел ли он в абсолютное небытие или вообще существовал лишь в слабых умишках двух женщин, сошедших с ума от тоски и одиночества, теперь не было больше ничего, ни бреда, ни присутствия.


Ночь душная и влажная. Кажется, что все блестит под пленкой пота. Роксанна вспоминает пруд. Она купалась в нем редко, только когда от жары это становилось необходимым, почти жизненно важным. Но даже днем темная, неподвижная вода наполняет ее страхом. Весной она лелеяла мечту войти в нее и умереть; ей казалось, что это «он» подталкивал ее к этому, приглашал в последнее путешествие в его компании, среди неповоротливых карпов и зеленой шевелюры водорослей. В эту ночь ей хочется почувствовать, как погружаются ее тяжелые изболевшиеся члены в прохладную воду. Она стремится к этой жидкой оболочке, к великому покою, окутывающему тело и душу под водой. Она выходит и идет к лакированному зеркалу, в котором отражается небо и плывущие по нему облака. Раздевается и медленно входит в воду. Теплота лижет ей поясницу, а вокруг щиколоток и икр закручиваются течения попрохладнее. Она идет, и вскоре ее живот, грудь, плечи накрывает благодатная волна. Полная луна выглядывает из-за облака, заливая светом своих бледных лучей колышущуюся поверхность.

* * *

Он видел, как она раздевалась перед черной водой. Смотрел, как длинное тело, напряженное от треволнений дня, постепенно скрылось под водой. Он не вполне спокоен насчет намерений этой женщины, в которой недюжинной силы порывы к смерти ведут ежечасную битву со столь же мощными – к жизни. Он скользит с ней к центру озерца и вскоре смешивается с волнующейся водой, обтекающей тело Роксанны; он – текучий изгиб, проскальзывающий между ее ног, неуловимый шлейф, тянущийся между пальцев, теплая рука, ласкающая волосы. Он весь вокруг нее, окутывает ее и баюкает с бесконечной нежностью этой субстанции, ставшей им.

Тело Роксанны сладострастно шевелится, выгибается, ликуя в его жидких объятиях, и им обоим кажется, что впервые они испытывают вместе восторг подлинного акта любви. Роксанна отдается и плывет, уплывает, глядя широко открытыми глазами в беззвездное небо. И тут он понимает внезапно и остро, что недолгое воплощение в теле Фреди предвещало конец его скитаний. Он так хотел, чтобы сгинуло, исчезло совсем его духовное существо. Но теперь, когда это желание вот-вот исполнится, его одолевает несказанный страх. Он обнимает тело Роксанны, сжимает, словно хочет слиться с ней; и он призывает смерть, пусть она возьмет его сейчас и пусть он растворится в этой зыбучей тьме.

Роксанна чувствует, как ее затягивает в глубину; она расслаблена, не противится, потому что он по-прежнему с ней; он увлекает ее на дно, но она ему доверяет. Туда, вниз, не проникают больше ни лунный луч, ни звуки, ни образы. Ничего, только он вокруг нее; только они одни в жидкой ночи, вдали от шума и страха, вдали от скуки, вдали от людей.

Сердце Роксанны бьется слабо. Ее тело покорно ему. Она уже не сможет долго задерживать дыхание. Он мог бы увести ее с собой сейчас, туда, куда должен уйти. Он чувствует ее губы, нежность ее век, волосы, живущие собственной жизнью, раскинувшиеся плавучим ореолом вокруг лица, точно трепещущее черное солнце. И тишину, которая зовет их.

Но он не может ее удержать. Пусть она всплывет теперь, он должен вынести ее на поверхность, пусть наполнит свои легкие воздухом. Пусть вернется к Стелле.

Под толчком мощного течения мускулы Роксанны напряглись, глаза открылись; она бьет по воде руками, с силой сгибает и разгибает ноги; и она устремляется вверх, а он провожает ее в восхождении к жизни.


Назавтра Роксанна погрузила трупы трех убийц на телегу, запряженную лошадью. Она дивилась силе, которую черпала в своем теле, энергии, жившей в ней с прошлой ночи и наполнявшей каждое ее движение. Даже от жары, обычно ей невыносимой, она теперь мучилась меньше. Она отправилась к прудам Омере и сбросила в них тела, привязав камни на шею.


Изувеченное тело Джеки лежит, завернутое в простыню, на траве среди маргариток. Много долгих часов Роксанна копала яму под ивой, возле могилки лебедя и источника.

Он рядом с ней перед зияющей дырой. Запахи сырой земли захлестывают его, и все вспоминается: он умер не дома. Он видит себя лежащим в постели в маленькой комнатке. Вокруг него голые грязные стены, стол, стул, распятие; старая собака лежит у кровати и бросает на него отчаянные взгляды. Входит женщина, неся дымящуюся миску. Он не узнает лица с упрямым выражением; она немолода, одета как крестьянка. Она бесцеремонно прогоняет пса, придвигает стул к кровати. Деревянная ложка с горячей жидкостью, какой-то похлебкой, у его губ в морщинистой руке женщины. Он не хочет есть и отказывается открыть рот. Она сурово настаивает, и он отшвыривает миску и ложку на земляной пол. Его мучат ужасные боли; ломит, жжет огнем повсюду внизу спины, в животе и в ногах. Он знает, что это рак, проникший исподволь в его тело год назад, может быть, два. Это началось где-то в правом боку. И распространилось по всему тазу. Черная желчь его одолела. Доктор Муазен сказал ему однажды, много лет назад, в пору его бесшабашной молодости, что меланхолия погубит его вернее, чем война.

Женщина вышла. Ему надо помочиться, но он не может встать. Он зовет, никто не приходит. И он делает под себя, пропитывая вонючий тюфяк теплой, дурно пахнущей влагой. Ему очень холодно. Он весь – сплошная судорога. И внезапно страх накатывает и душит его. В глазах мутится – и больше ничего. А потом он видит свое собственное тело, лежащее на грязных простынях. Возможно ли, что это изможденное, отвратительное существо было им? В комнату входят люди. Женщина, которая приходила его кормить, закрывает ему глаза, складывает руки на груди; тайком она снимает с его безымянного пальца золотой перстень с фамильным гербом: «На серебряном поле три лазурные ленты и красный орел поверх всего».

Значит, он продал Сен-Фонтен за краюху хлеба выскочке Пьерпону и был вынужден доживать остаток дней у простолюдинов, обращавшихся с ним хуже, чем со своим старым псом. Круг замкнулся; он проследовал мысленно путем своей жалкой жизни до конца и мог теперь откланяться.

Тело его лежит, вероятно, в семейном склепе, и уже завершилось его медленное разложение, начатое болезнью. Он не видел, как его опускали в землю; он ничего не знает о своих похоронах, оно и к лучшему. Были на них, наверно, только добрый аббат Кюиссо со своим кислым запашком дрянного вина, его дружок сын кузнеца и, он надеется, старый шелудивый пес. Он предпочел бы быть положенным в землю без гроба, смешаться с живой и плодородной почвой. Как это будет с Джеки. Роксанна сталкивает труп в яму и начинает засыпать его землей.

Он спрашивает себя, исчезла ли душа Джеки одновременно с его телом. Или она еще бродит в атмосфере, парит в полузабытьи над всем сущим? Волна сочувствия к фермеру захлестнула его; через него он думал обо всех умерших, обо всех душах, блуждающих в мире с его сотворения, о жизнях, всех жизнях, пролетевших стаей скворцов, обо всех забытых, неспособных, как он сам, оставить землю живым. И обо всех, бесповоротно канувших в нети.


Девочка на чердаке и надела платье цвета неба. Оно из серой переливчатой ткани, на которую нашиты облака из белого и лилового тюля; свет непрестанно играет на нем, когда Стелла перемещается в полутени под крышей. Это платье цвета Севера, цвета Фландрии, Остенде или Дюнкерка, когда бескрайние серые массы неба и моря, сливаясь, набухают темными тучами, вдруг озаряемыми нимбом вечернего света. Он внезапно вспомнил все это, словно сокровище отыскал в глубинах памяти. Но он не может связать этот морской пейзаж ни с чем другим. Осталось только это, цвет и движущиеся формы, мерцающие, как витраж.

Стелла почувствовала его присутствие. Она знает, что он должен их покинуть, «насовсем», говорит она. Она спрашивает, не страшно ли ему. Он и хотел бы ей ответить, что нет, что она не должна за него беспокоиться. Но это было бы ложью. Ему страшно как никогда, гораздо больше, чем в постели у крестьян, приютивших его в последние часы. Она не может этого знать. Но серьезный взгляд, брошенный туда, где, как она думает, находится он, не оставляет никаких сомнений.

Она включает музыку и готовится преподнести ему прощальный подарок. Она сняла платье, и в одном белье ее хрупкая фигурка съеживается в темном углу. Слышится стук, похожий на биение сердца. И вдруг – женский голос, сильный и надтреснутый, словно вышедший из чрева земли; он скандирует слова на чужом языке, в двухчастном и варварском ритме. Тело Стеллы взвилось одновременно с голосом, оно извивается в странных и органичных фигурах, и грубая экспрессивность берет верх над изяществом, неотложностью и утонченностью; ее черты выражают бесконечное множество эмоций, непомерно, пароксизмально, божественно. Она одержима этим навязчивым ритмом, который, должно быть, похож на первую музыку человечества и говорит обо всем таинстве мира, о жизни и смерти, о свете и тьме.

Когда голос смолкает, Стелла долго стоит неподвижно и молча, переводя дыхание. В этом импровизированном танце он черпает что-то, успокаивающее его страх перед неведомым.

Он выскальзывает в коридор, на лестницу, в кухню, останавливается ненадолго перед Роксанной, сидящей за столом. Она чистила салат, но задумалась. Сидит, устремив глаза в пространство, подперев подбородок длинной выразительной рукой, и ей грезятся заснеженные пейзажи, бескрайние и неподвижные белые равнины, залитые бледным, холодным солнцем, ощетинившиеся деревьями без листвы; Роксанна, изнывающая от жары, мечтает о северном ветре, о рисунке инея на запотевших стеклах, о пыхтении плиты. После дневных усилий ее тело издает только ей присущий запах грибов и леса. Она приподнимает свою густую встрепанную шевелюру, чтобы проветрить затылок. В нем всплывают воспоминания о ночи, он снова видит их таинственное объятие в воде, но вскоре колыхания тела Роксанны навевают ему образы других любимых тел в его объятиях, и они кружат в водовороте мимолетных, но таких острых впечатлений. Все перемешивается и путается в его уходящей душе, уже захваченной отрешенностью.

Когда он добирается до берега пруда, умирающее солнце алеет над кронами деревьев. На ум приходят страницы, прочитанные в немецкой библиотеке: «Есть одно небо, одно пространство, в котором движутся по своим кругам и путям как та звезда, на которой мы обитаем, так и все другие звезды. Они и суть бесконечное множество миров, то есть неисчислимое количество звезд; это и есть бесконечное пространство, то есть небо, содержащее их и распростертое над ними». Он помнит, что даже ужаснулся дерзости этой мысли, утверждавшей реальность бесконечного множества миров, существующих извечно. За это безумное видение автор заплатил жизнью в пламени костра, в Риме, в 1600-м, году его собственного рождения. Этот итальянский мыслитель[31], чье имя он позабыл, написал еще такие слова, которых он в ту пору не понял: «Мы узнаем, что нет смерти для нас, как и для всего созданного, и что в бесконечных пространствах ничто не пропадает, все преобразуется… Мы сами, со всем, что нам принадлежит, приходим и уходим, мы проходим и возвращаемся. Нет ничего, что не стало бы нам чужим, ничего чужого, что не стало бы нашим». Солнце мерцает за лесом. В последний раз он видит закат светила, вслед за которым уйдет и сам.

* * *

Из окна кухни Роксанна видит силуэт, сидящий на берегу пруда. Чуть расплывчатая форма дрожит в раскаленном воздухе, словно мираж. Теплый ветер колышет темные волосы. Спина широкая, крепкая, выразительная. Роксанна знает, что не должна ничего делать, нельзя и пытаться, но она не может обуздать свое желание. Она выходит из дома и медленно, осторожно крадется по теплой траве; как в детстве, когда она играла в «Короля тишины». Нельзя издать ни звука, даже не дышать, иначе вас обнаружат, и вы исчезнете. Она уже не уверена в реальности происходящего и задается вопросом, кто из них рискует раствориться в атмосфере, встретив взгляд другого.

Он чувствует, как она медленно идет к нему; ему кажется, что он видит ее так же ясно, как деревья, небо и темную воду, дрожащую в жарком воздухе. Она не должна больше приближаться, не то чары рухнут. Но это сильнее ее, и ее босые ноги проходят еще несколько метров.

Он не шелохнулся, а она приблизилась и различает все четче очертания его профиля, цвет и густоту волос, форму ладони. Она обходит его; он шевельнулся, чтобы обернуться к ней, образ расплывается… Никого нет. В том месте, где он сидел, трава слегка примята. Земля у самой воды сохранила смутный отпечаток руки. А может быть, это что-то другое…

* * *

Когда лошадь выбежала из конюшни во двор, Роксанна ждала на пороге. Она услышала ржание из кухни и сразу поняла, что он готовится уйти.

Она слабела. Ноги едва держали ее, и она вся дрожала в душном воздухе. В последнем порыве рот ее раскрылся безмолвным криком. Но подошла Стелла, взяла ее за руку и крепко сжала. Живописный фыркнул, развернулся и умчался быстрой рысью.

Он скакал, куда глаза глядят, по воле лошади. Они пересекли поляну на холме, углубились в лес. Он пустил лошадь галопом, и пейзаж убегал назад, далекий и размытый. Свет стал редким, тишина густой, воздух ледяным. Ему увиделась победоносная улыбка в сиянии заката, женские руки, месившие тесто. Вскоре он перестал видеть солнечные лучи сквозь листву, бока лошади как будто ускользали из-под ног, и тепло животного больше до него не доходило… Он мельком увидел блеск окровавленного клинка, отсветы изумруда на металлической руке, тотчас поглощенные непроницаемо-слепым пространством, окружившим его; он, казалось, парил, как будто лошадь исчезла. Больше никаких ощущений… Нет, еще стихи, строчки, где речь идет о ночи детства, о неведомых сокровищах… Строчки, которые прогоняет душок тушеной капусты, запахи волос; тьма еще сгущается… звон оружия… почти ничего… Только еще несколько слов, произнесенных низким голосом, который был когда-то ему знаком, биение сердца – и все.


На дворе светлое сентябрьское утро, и еще можно дышать. Скоро температура поднимется до сорока одного градуса, и придется хорониться под защитой толстых стен. Роксанна развешивает белье на складной сушилке у крыльца. Она ушла в себя, и все ее движения механически плавны. Она не заметила силуэта, который появился на грабовой аллее и стоит, прикрыв рукой глаза от солнца. Силуэт, тонкий, маленький и подвижный, пританцовывает с ноги на ногу в ярком свете.

– Рокси!

Роксанна вздрогнула. Этот голос… Она поднимает глаза и пошатывается. Она слишком взволнована, слишком удивлена, чтобы двигаться. Мехди кинулся к ней и, прежде чем она успела вполне осознать, что это он, заключил ее в объятия и прижал к себе. Роксанна чуть отстраняется, смотрит на исхудавшее, очень бледное лицо, темные глаза, обведенные лиловыми кругами. Она увлекает его в дом, усаживает за стол и наливает большой стакан воды, который он осушает залпом. Роксанна замечает грязную, изорванную одежду, стоптанные башмаки.

– Встретимся у фонтана, – говорит Мехди со своей плутовской улыбкой. – Так я вспомнил. Потому что, знаешь, я клялся, что никогда ноги моей не будет в такой дыре. И я ведь был прав, его даже в календаре нет, твоего святого!

– Как ты добрался?

– А! Это, моя Рокси, долгая история! Все больше на своих двоих. Знаешь, машины и поезда больше не в моде. Лошади и волы еще есть, но их нечасто встретишь, и это теперь дороже ракеты.

Мехди обвел усталым взглядом кухню. Немного помолчал; казалось, он был не вполне уверен, что пришел туда, куда хотел. Он улыбнулся своим щербатым ртом, и Роксанна отметила, что в нем недостает еще одного зуба. Спустилась Стелла, и личико ее просияло при виде Мехди. Она поцеловала его и забралась к нему на колени.

Он покинул Брюссель месяц назад. Его мать умерла от сердечного приступа, когда их квартиру разграбила банда налетчиков. Город оцепила армия; ряды колючей проволоки под током были поставлены на всей протяженности Малого кольца. В любого, кто пытался выйти, военные стреляли. Эбола выкосила три четверти населения. С зимы царил голод, лето принесло тиф, были зарегистрированы и несколько случаев холеры. Брюссель походил на гигантский концентрационный лагерь.

Мехди удалось подмазать водителя похоронного грузовика, который вывозил умерших за черту города, где их сжигали. Юноше пришлось забраться в кузов с трупами. Среди вони и испарений, холодных тел и мертвых волос он потерял сознание. Слава богу, что шофер и его напарник растолкали его незадолго до центра кремации в Малине. Он часто слышал о беглецах, затесавшихся среди трупов и кончивших вместе с ними дымом… Мехди долго смотрел на этот дым, валивший из труб двух десятков действующих печей. Он не прошел и минуты, как весь покрылся белым пеплом. Закрыв рот шейным платком на протяжении многих километров, он всю ночь шел на юг. Обойти Брюссель было нелегко; окраины кишели оголодавшими и озлобленными бродягами, больными; целый «двор чудес» нападал на одиноких путников и, если они выглядели здоровыми, их убивали и съедали. Затаившись в роще, Мехди видел, как трое мужчин разделывали женщину и варили ее руки. Голова лежала на пне; глаза ее были еще открыты, и она, казалось, спрашивала, где ее тело.

Идти лучше было ночью, так Мехди по большей части и делал. Он спал в заброшенных домах, однажды нашел убежище у древней старухи, чудом уцелевшей в истребленной деревне близ Жамблу. Он пробыл у нее три дня, помог ей немного по хозяйству; они проводили долгие вечера, беседуя за ужином из тушенки. Старуха была немного не в себе и называла его именем своего сына, Жан-Пьера, погибшего под колесами автомобиля. Когда Мехди уходил, она подарила ему оранжевую вязаную шапочку с помпоном, принадлежавшую сыну. Она сказала на прощание: «Заходи ко мне почаще, мой Жан-Пьер, и не забывай мою ромовую бабу!» Мехди до сих пор от души над этим смеялся. В Намюре ему пришлось провести два дня в центре для беженцев; его забрали на дороге с десятками других бродяг и поместили manu militari[32] в огромный лагерь в Буже. Он бежал оттуда и выбрался к Маасу и Юи, куда его подвез славный человек на телеге; парень этот промышлял железным ломом, подбирал выброшенные вещи, все, что валялось во дворах и в опустевших домах. Он хорошо знал местность и объяснил Мехди, как добраться до Сен-Фонтена. Он предупредил его, что дорога перекрыта и надо идти в обход через лес. Мехди немного заплутал, но все же вышел к дому.

– И вот я здесь! – победоносно завершил он свой рассказ.

– Ты видел в деревне людей? – спросила Роксанна.

– Ну да, – ответил Мехди слегка озадаченно.

Роксанна не бывала на хуторе много недель и боялась, как бы с жителями не случилось беды. Они с дочерью жили затворницами и никого больше не видели, даже Марселя и Лизетту. Роксанне часто снился один и тот же сон: деревня таинственным образом опустела; она видела заросшие травой дома, рухнувшие крыши и двери, открытые всем ветрам. Призрачная деревня, по образу и подобию остального мира, покинутая родом людским, сгинувшим навсегда. Ей вспоминалась поразительная повесть немецкой писательницы[33]: женщина остается одна в хижине в лесах, пленницей прозрачной стены, за которой угасла жизнь человеческая. Возможность оказаться в положении этой женщины не вызывала у Роксанны ни страха, ни паники. Она приняла бы такое положение вещей безропотно. И, в отличие от этой женщины, с Роксанной была дочь. Это единственное было для нее важно. Но Мехди явился живым доказательством того, что род человеческий не вымер. Мир следовал своим путем. Хоть и выдохся.

Мехди вертелся, ловя взгляд Роксанны, силясь вернуть ее внимание. Она улыбнулась ему.

– Они были добры?.. – спросила она.

– Да так себе. Знаешь, с моей чернявой физиономией… Один верзила целился в меня из охотничьего ружья. А потом, когда я спросил, где ты живешь, это было как «Сезар, откройся!»

Мехди был жив; он был здесь, перед ней, со своими гнилыми зубами, подергивающимся лицом, невероятной улыбкой. Он протянул ей руку и долго держал ее ладонь в своей. Она восприняла приход Мехди как чудо и невольно видела в нем знак, след защитной ауры того, кто делил с ней жизнь теснее кого бы то ни было. Когда в сумерках вернулась лошадь, Роксанне еще не верилось, что все кончено. И прошли дни и ночи, обманывая ее ожидания, подтверждая то, что она почувствовала в тот вечер, когда конь ускакал галопом в лес: «его» больше не было.

Голос Стеллы вывел ее из задумчивости.

– Можно посмотреть шапочку старушки? – спросила она у Мехди.

Мехди порылся в рюкзаке и извлек кое-как связанную шапочку цвета и формы сигнального конуса, украшенную огромным помпоном. Он надел ее на голову, рассмешив Роксанну и ее дочь; и сам засмеялся следом, своим таким характерным смехом, состоявшим из всхлипов и долгих звучных вдохов, которого, поняла Роксанна, ей чертовски не хватало. Мехди достал из кармана рубашки пачку сигарет. Глаза Роксанны выметнули молнии; у нее только что не потекла слюна.

– Спокуха, Рокси, не устраивай нам истерику! Что верно, то верно, цигарки стали редки. Держи! И пользуйся, потому что у меня это последняя пачка.

– Огромное спасибо, Жан-Пьер.

Роксанна взяла сигарету, как реликвию Истинного Креста. Она не курила два месяца. Она поднесла ее к ноздрям и с наслаждением понюхала, прежде чем взять в рот. Мехди дал ей огня, прикурил и сам. Они благоговейно сделали первую затяжку и одновременно выпустили дым. Оба закрыли глаза. Стелла подумала, что у них это было что-то вроде ритуала, подтверждающего их дружбу, как у индейцев трубка мира. Они молча затягивались своими сигаретами, и это долгое время показалось Стелле приятной вечностью. Мурлыка запрыгнул на стол; он сидел в позе египетской статуэтки, и его прищуренные глаза были устремлены на что-то невидимое, очень далекое, за синеватыми клубами. В кухню влетел шмель и тяжело перемещал над столом свое неуклюжее тельце. Ветер трепал белье на сушилке за окном, и солнце, проникая сквозь колышущуюся ткань, отбрасывало в кухню неуловимые отсветы. Кот замурлыкал, на голове у Мехди по-прежнему была вязаная шапочка, и часы в гостиной пробили полдень.

Примечания

1

 Мароллы – район в Брюсселе, расположенный между Дворцом правосудия и Южным вокзалом; считается самым «народным» районом города.

2

 Порт-де-Аль (Халлепорт) – средневековые городские ворота Брюсселя, единственный сохранившийся фрагмент второй городской стены; в настоящее время используется как музей.

3

 Речь идет о бельгийском синем известняке.

4

 «Христианско-звездновойновая» (англ.).

5

 Для этого (лат.).

6

 Охраняемый жилой квартал, в частности в странах, где идет гражданская война. Примеч. авт.

7

 Схарбек – одна из девятнадцати коммун Брюссельского столичного региона в Бельгии.

8

 Сен-Жосс-тен-Ноде (фр. Saint-Josse-ten-Noode, сокр. Saint-Josse) – одна из девятнадцати коммун Брюсселя.

9

 Константин Менье (1831–1905) – бельгийский скульптор и художник, представитель реалистического направления в искусстве.

10

 Киберон – полуостров в южной части Бретани (Франция), где находятся известные курорты и центры талассотерапии.

11

 Опаловый берег – курортная зона на севере Франции.

12

 «В постели с Сабриной» (англ.).

13

 Торговые центры (англ.).

14

 Жюстин Энен (р. 1982) – бельгийская теннисистка, бывшая первая ракетка мира.

15

 Роковой взгляд (англ.).

16

 Крестьяне (валлон.). Примеч. авт.

17

 Пай (валлон.: Пайе) – деревушка в провинции Льеж (Бельгия).

18

 Прародительница (лат.).

19

 Битва на Белой горе под Прагой (1620) – одно из важнейших сражений Тридцатилетней войны (1618–1648). Примеч. авт.

20

 Осада Магдебурга (ноябрь 1630 – май 1631) – один из самых кровавых эпизодов Тридцатилетней войны. Из тридцати тысяч жителей города в живых остались только пять тысяч. Примеч. авт.

21

Ш. Бодлер «Глаза Берты» (перевод Эллиса).

22

 Вы не отсталые!

23

 Вы наши братья и сестры!

24

 Пока бессмертен клич их / Король, Закон, Свобода.

25

 Такого рода орудия (прообраз противопехотных мин), называемые также «вороньи лапки», широко использовались в Европе XVII–XVIII вв. при взятии крепостей.

26

 Друзья навсегда (ит.).

27

 Картина Матиаса Грюневальда, созданная между 1523 и 1525 гг. Примеч. авт.

28

 К праотцам (лат.).

29

 Пол Джексон Поллок (1912–1956) – американский художник, идеолог и лидер абстрактного экспрессионизма.

30

 Речь идет о героях книги «Швейцарский Робинзон» швейцарского писателя Йоханна Давида Висса (1743–1818).

31

 Джордано Бруно (1548–1600) – итальянский философ, брат-доминиканец, приговоренный Инквизицией к сожжению за безбожие и ересь. Примеч. авт.

32

 Насильно, «воинской рукой» (лат.).

33

 Речь идет о романе австрийской писательницы Марлен Хаусхофер (1920–1970) «Стена» (1963).


home | my bookshelf | | De Profundis |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу