Книга: Терпеливый снайпер



Терпеливый снайпер

Артуро Перес-Реверте

Терпеливый снайпер

Жили-были люди удивительного племени,

и назывались они создатели граффити.

Вели жесточайшую битву с обществом.

Исход ее пока неизвестен.

Кен, райтер (надпись на стене в Нью-Йорке, 1986)

В сложном мире граффити, по самой сути своей очень часто подпольном, подписи художников бесчисленны и постоянно меняются, из-за чего невозможно установить их всех поименно.

По этой самой причине все персонажи этого романа, за исключением широко известных райтеров и художников, упомянутых особо, являются вымышленными, а все совпадения – случайными.

Arturo Pérez-Reverte

El Francotirador Paciente

Copyright © 2011, Arturo Pérez-Reverte

Copyright © 2011, Santillana Ediciones Generales, S.L.

© Богдановский А., перевод, 2014

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

Терпеливый снайпер

В городе. 1990

Ночные волки, охотники, бьющие из засады по фасадам, стенам, заборам и прочим поверхностям, безжалостные бомбардиры, они, бесшумно ступая в своих кроссовках, стремительно и сторожко перемещались в пространстве города. Они были очень молоды и проворны. Один долговязый, второй низкорослый. Носили джинсы и темные флисовые куртки с капюшоном, в которых сливались с темнотой, а за спиной – рюкзаки, где побрякивали баллончики аэрозоля с широкими клювиками, удобными для стремительных и незатейливых граффити. Старшему было шестнадцать. Познакомились в метро две недели назад, по одежде и снаряжению признав друг друга: некоторое время искоса переглядывались, а потом один провел пальцем по стеклу, будто раскрашивал что-то. Будто рисовал на стене, на борту автомобиля, на гофрированном железе рольставни. Они мигом сдружились: вместе стали бродить со своими баллончиками, отыскивая свободное место на сплошь расписанных заборах, фасадах заброшенных фабрик в предместьях и станционных павильонов, вместе удирать от нагрянувших сторожей или полицейских. Рядовые бойцы, серая скотинка, «пехота». Принадлежали к самым низам своего племени, обитающего в городских джунглях. Парии того совсем особенного сообщества, где наверх могут вынести лишь собственные заслуги, подвиги, совершенные в одиночку или вдвоем-втроем, где каждый сам по себе, сам за себя и с упорством и усилием навязывает миру свою боевую кличку, до бесконечности множа ее на всех углах. Оба паренька совсем недавно вышли на улицу, и немного еще было у них под ногтями засохшей краски. «Мальки», как именовались они на жаргоне, принятом в этой среде, снова и снова оставляли они свою роспись повсюду, где только можно (и где нельзя – тоже), толком не заботясь о стиле, не питая уважения ни к кому и ни к чему. Завоевывали себе авторитет и признание, закрашивая чужие граффити, вторгаясь на постороннюю территорию. Особенно рьяно выискивали росписи – на их языке они назывались «куски» – настоящих мастеров, королей уличной живописи – превосходные, первоклассные, сначала десятками раз отработанные на бумаге, а потом перенесенные на любую подходящую, на первую попавшуюся поверхность. В этом строго упорядоченном мире неписаных законов и символических запретов для начинающих, в мире, где ветераны обычно удалялись на покой по достижении двадцати лет, закрасить своей росписью чужую было равносильно объявлению войны – это означало вторжение на чужую территорию, покушение на чужую славу и уничтожение чужого имени. Сплошь и рядом случались стычки, которые и были нужны этим мальчишкам. Раньше они до полуночи пили кока-колу и отплясывали брейк, зато сейчас в полной мере смогли прочувствовать свою решимость и отвагу. Мечтали бомбить – покрывать своими росписями – стены городских зданий и тоннелей, отбойники автострад. Движущиеся поверхности – борт автобуса или вагона пригородной электрички. Или метро, что составляло предмет вожделения райтеров во всем мире. Или намалевать свою метку-тэг поверх оставленных грандами этого дела, к примеру: Тито7, Сноу, Рафитой, Тифоном. Или, если повезет, потягаться с самыми-самыми, с самими Блэком или Глабом. Или даже с Пружиной[1], всеобщим их отцом.

– Здесь.

Остановившись на углу, долговязый показывал на соседнюю улицу, где в круге желтоватого света от уличного фонаря виднелись мостовая, тротуар, кусок кирпичной стены гаража с вертикальными железными воротами. А как раз на границе света и тьмы стоял человек и наносил на стену рисунок. От угла он был виден со спины – юношески тонкая фигура, надвинутый на голову капюшон темной ветровки, раскрытый рюкзак у ног и баллончик в левой руке, которая в эту самую минуту заливала красным контур огромной буквы, одной из шести в этом слове – метровых, обведенных тенями, чтобы создать иллюзию рельефа, выписанных в особом, завораживающе-безыскусном стиле и горевших на темно-синем фоне ярко-алым, как вспышки выстрелов.

– Ах ты, черт! – пробормотал длинный.

Пораженный, он замер рядом со своим товарищем. Райтер, работавший у стены, уже раскрасил буквы внутри контуров; подсветив себе фонариком, порылся в рюкзаке, достал очередной баллончик и теперь заполнял белым точку над «i» в середине слова. Быстрыми короткими движениями споро и точно залил краской кружок и сразу же прочертил по нему черные линии по вертикали и горизонтали, сделав его похожим на кельтский крест. Потом, даже не взглянув на дело рук своих, наклонился, спрятал баллончик в рюкзак, рюкзак закрыл и закинул за спину. Точка над «i» напоминала теперь перекрестье оптического прицела.

Потом, так и не показав спрятанное под капюшоном лицо, пошел вниз по улице, исчез во тьме. Безмолвный и стремительный, как тень. Лишь когда он скрылся, мальки вышли из-за угла, приблизились к стене. Застыли на несколько мгновений под фонарем, разглядывая только что оконченную работу. Она отвечала всем требованиям, пахла свежей краской – и не было для них на свете запаха притягательней. Запах славы, гремящей на весь город, запретной свободы, громкого имени, спрятанного в безымянности, адреналина, гулко гремящего по жилам. Оба были убеждены, что ничто не сравнится с этим запахом. Ни девчонка. Ни гамбургер.

– Пошли поближе, – сказал тот, что был ниже ростом и моложе годами.

Вытащил из рюкзака баллончик, намереваясь замазать граффити своей подписью. Так полагалось делать ему – неумолимому бомберу – столько раз, сколько получится. Хотя у каждого был свой тэг (у одного – Блимп, у другого – Гуфи), в совместной работе они пользовались одним на двоих – УКТП: Угадай, Кто Тебя Поимел.

Высокий поглядел на своего спутника, а тот встряхивал аэрозоль – украденный в москательной лавке двухсотмиллилитровый баллон черного «Новелти» с узким клювиком. Примитивная роспись, которую они собирались вывести в который уж раз, не требовала ни мастерства, ни выдумки. И не в том было дело, чтобы получилось красиво, а чтобы мелькало везде и всюду. Иногда, если хватало времени и обстановка располагала к размышлениям о более или менее обозримом будущем, они пытались на полуразрушенных оградах или на фасадах заброшенных фабричных корпусов создать что-нибудь более сложное, замысловатое и многоцветное. Но сейчас был не тот случай. Сейчас требовалось обычное вторжение, ковровая бомбежка, ошеломительное возмездие.

Тот, кто держал аэрозоль, вплотную приблизился к стене, готовясь нажать кнопку и прикидывая, куда бы направить первую струю. Наконец он выбрал белый кружок над буквой в середине слова, но тут напарник остановил его:

– Погоди-ка.

Длинный уставился на роспись, в свете фонаря словно полыхавшую сверкающе-алыми каплями крови. На лице его появилось почтительное удивление. Он увидел нечто большее, чем привычное граффити. Это было настоящее искусство.

Маленький, устав ждать, поднял баллончик, прицеливаясь в белый кружок. Его жгло нетерпение: ночь коротка, а добыча несметна. Кроме того, они и так слишком долго проторчали на одном месте, нарушили главное правило безопасности: «малюй и смывайся». В любую минуту мог появиться сторож и вломить по первое число.

– Погоди, говорю, – удерживал его длинный.

Руки в карманы, рюкзак за спиной – он продолжал разглядывать граффити. Медленно и задумчиво покачивался с пятки на носок.

– Это круто. Это просто охренительно круто.

Напарник выразил свое согласие одобрительным урчанием. Потом привстал на цыпочки, нажал кнопку и вывел буквы «УКТП» поверх белого кружка, перечеркнутого крест-накрест. Поверх оптического прицела, возникшего в середине слова Sniper.

1. Крысы чечетку не бьют

Покуда я обдумывала предложение, сулившее большие перемены в самой сути моей жизни, мне пришло в голову, что понятие «случайность» либо неточно, либо неверно. Судьба – терпеливый охотник. Случайности сплошь и рядом на роду, что называется, написаны и, как терпеливый снайпер, приникший глазом к окуляру прицела, а палец держащий на спуске, только поджидают благоприятный момент. И вот сейчас такой момент, без сомнения, настал. Произошла одна из тех мнимых случайностей, которые впрок припасает насмешливая, замысловатая Судьба, увлеченно сплетающая затейливые арабески. Судьба или еще кто-то. Какое-то божество – вздорное, переменчивое, безжалостное, более всего на свете любящее жестокие шутки.

– О-о, это ты, Лекс? Вот так встреча. А я как раз собирался на днях тебе позвонить.

По паспорту я – Алехандра Варела, но все зовут меня просто Лекс. Иные, произнеся это слово, прибавляют к нему два-три определения не самого лестного свойства, но мне плевать. Тридцать четыре года жизни, десять из которых я в профессии, закалили меня на славу. Впрочем, речь о другом. Короче говоря, звезды сошлись в тот миг, когда за спиной у меня в книжном магазине при Центре искусств королевы Софии прозвучал интеллигентнейший голос Маурисио Боске, владельца и главного редактора издательства «Бирнамский лес»[2]. Я перебирала выложенные на стендах новинки и, повернувшись к нему, приготовилась выслушать внимательно, не выказывая ни воодушевления, ни безразличия. Держась с подобающей сдержанностью, чтобы не искушать собеседника возможностью урезать мои гонорары, если дойдет до дела. Потому что некоторые безмозглые работодатели склонны считать, что если работа тебе интересна, то и заплатить за нее можно поменьше. Маурисио Боске, человека утонченного, богатого и ловкого, в безмозглые никто не запишет, но он, как и все, с кем я имела дело в мире книгоиздания – а в мире этом никто мимо рта не пронесет, – всегда готов воспользоваться любым предлогом для сокращения расходов. В прошлом, благодаря своим лучезарным улыбочкам и спортивным пиджакам, сшитым на заказ в Лондоне или где там он их шьет, ему уже несколько раз удавалось меня облапошить. И вот теперь он снова надвигался на меня.

– Много работы сейчас?

– Да нет. Контракт со «Студио Эдиторес» истек месяц назад.

– Тогда мое предложение должно тебе понравиться. Давай обсудим… Только не здесь.

– Скажи, о чем речь.

Легкими ласкающими касаниями прошелся Маурисио по обложкам книг на стенде, свою – «Феррер-Дальмау[3]: эпический взгляд» – выложил повиднее.

– Не могу. – Огляделся по сторонам, точно злодей-заговорщик, задержавшись взглядом на молоденькой продавщице у витрины. – Здесь не место.

– Да ладно тебе! Ну хоть намекни…

Появление оравы подростков-экскурсантов, оглушительно галдевших на языке Вольтера, прервало наш разговор. Вот ведь – прекрасная, культурная страна, а все как у нас. Мы с Маурисио вышли из магазина, пробрались через вавилонское столпотворение юнцов и пенсионеров в вестибюле музея. Во внутреннем дворике земля еще не просохла после недавнего дождя и серый свет сочился с заволоченного тучами неба. Маленькое кафе было закрыто, было уныло, чему особенно способствовали перевернутые ножками вверх мокрые стулья на столах.

– Я тут затеял одно издание, – сказал Маурисио. – Масштабное. Важное. Сложное.

– Тема?

– Стрит-арт.

– А поконкретней?

Маурисио задумчиво рассматривал «Лунную птицу» Миро[4]: дизайнерские очки сдвинуты на кончик носа, вид такой, будто прикидывает, сколько сможет заработать, если превратит эти округлые металлические формы в напечатанные на бумаге картинки. Да, именно такова была у владельца «Бирнамского леса» манера смотреть на вещи. И на людей тоже. Ему принадлежит издательство, которое, даже и в нынешние времена не потеряв своей огромной прибыли, специализируется на выпуске каталогов и дорогих роскошных альбомов. Я бы даже сказала – несусветно дорогих и немыслимо роскошных. Короче говоря, забейте в строку поиска слова «книжный магнат» – и к вам выскочит фотография Маурисио Боске с улыбкой до ушей. Присевшего на капот «Феррари».

– Снайпер, – сказал Маурисио.

Губы у меня сами собой вытянулись в трубочку, издав присвист. А внутри все замерло и окаменело.

– С покупкой прав или без?

– Ну вот в том-то и вопрос.

Я снова присвистнула. Проходившая мимо девица беспокойно покосилась на меня, не зная, истолковать ли это как призыв. Но мне было в высшей степени плевать, как и что она толкует. Хорошенькая. Я смотрела, как она, в легкой оторопи унося на себе мой взгляд, томно уплывает в глубь патио.

– Я-то здесь с какого боку?

Маурисио смотрел теперь на огромную кинетическую композицию Колдера[5] посреди двора. Смотрел пристально и неотрывно, а голову немного наклонил и плечами пожал лишь после того, как красно-желтый флюгер совершил полный оборот вокруг своей оси.

– Ты же мой любимый скаут. Моя неустрашимая лазутчица.

– Эта грубая лесть означает, что ты намереваешься заплатить мне поменьше.

– Ошибаешься… Это хороший проект. Хороший для всех.

Тут я призадумалась. Судьба, усевшись под мобилем Колдера, подмигнула мне. На нашем издательском жаргоне «скаут» или «агент» – это человек, которому поручено отыскивать интересных авторов и книги. Ну да, нечто вроде смышленой, хорошо обученной и натасканной ищейки с тонким чутьем. Агент обязан бывать на международных книжных ярмарках, проглядывать периодику, следить за списком бестселлеров, искать многообещающие новинки. Я – специалистка по современному искусству и раньше работала на «Бирнамский лес», равно как и на «Студио Эдиторес», и на «Ашенбах», и на другие, столь же весомые издательства. Либо я сама им предлагаю авторов и книги, либо они мне поручают кого-то найти. Подписываю контракт на такой-то срок, тружусь в поте лица и получаю за это деньги. Со временем достигла определенных высот в этом деле – обзавелась обширной базой, солидными знакомствами, полезными связями в десятке стран мира: русские издатели, например, меня просто обожают. Короче говоря, я – человек умелый. Живу скромно, трачу мало. Живу одна, даже если живу с кем-то. Живу плодами рук своих.

– Исходя из того, что мне известно о Снайпере, – осторожно начала я, – он запросто может оказаться и на Марсе.

– Да. – Маурисио усмехнулся криво и едва ли не жестоко. – И потому желательно, чтобы с ним ничего не случилось.

– Поясни, будь добр, – сказала я.

– А вот зайдешь как-нибудь на днях ко мне в издательство – поясню…

Я вздернула бровь – мысленно, разумеется, внутренне. А наружу выпустила улыбку – меланхоличную и приличную. Вести переговоры в его владениях – в огромном стеклянном офисе, парящем наподобие дирижабля над проспектом Кастельяно, – это совсем не то же самое, что на нейтральной территории, где он не сможет с таким видом, будто внезапно забыл, кто ты и зачем, всматриваться поверх твоего плеча в великолепное полотно Беатриз Мильязес[6] на стене кабинета. Я предпочитаю торговаться там, где у Маурисио нет никаких преимуществ, подальше от этой неудобной мебели из стали, стекла и пластика, от стеллажей с баснословно дорогими книгами и гибких секретарш с силиконовыми буферами.

– В ближайшее время не получится, – наврала я. – Еду за границу – давно собиралась.

Мне почудился скрип его извилин. Нет, конечно, издателя озадачила не суть, а процедура. Но, к моему удивлению, он уступил неожиданно легко:

– Ну а если приглашу тебя пообедать?

– Сейчас?

– Разумеется.

Ресторан оказался не то японский, не то еще какой-то в том же азиатском роде. Назывался «Сикку». Стоял почти на самом углу Лагаски и Алькала, напротив Ретиро. Маурисио просто без ума от восточной кухни и антуража. Не помню, чтобы он хоть раз в жизни обедал в нормальном европейском ресторане. Нет, обязательно кормежка должна происходить в бешено дорогом и экзотическом заведении – мексиканском, перуанском или японском. Эти нравятся ему особенно, потому что там можно заказывать суси и сасими с мудреными названиями и блистать умением обращаться с палочками (я-то всегда требую себе вилку), а попутно объяснять, чем отличается сырая рыба с Хоккайдо от сырой рыбы с Окинавы. И прочие изыски. Убойно действует на женщин, объяснил он мне однажды, подцепляя палочками какие-то водоросли. «То есть, я хотел сказать, Лекс, – тут он на миг задумался, глядя на меня, и докончил с тонкой дипломатической улыбкой, – на женщин определенного сорта».



– Ну, давай же, не томи, выкладывай, – поторопила я его, когда мы уселись за столик.

И он выложил. Бегло и не слишком подробно, время от времени делая паузы, чтобы оценить впечатление от своего рассказа. И убедиться, что подвешенная перед мордой морковка болтается как надо и слюнки текут должным образом. Еще бы им не течь. От такого проекта железки заработают у кого угодно. Я так ему и сказала. И еще сказала, что осуществить его затею практически невозможно.

– …потому что никто не знает, где находится Снайпер.

Потому, потому… По тому, как Маурисио налил в мою чашечку теплого сакэ, нетрудно было догадаться, что в рукаве у него кое-что припрятано. Я уже говорила, кажется, что владелец издательства «Бирнамский лес» – совсем не дурак.

– Никто не знает, а ты сумеешь узнать. У тебя обширный круг правильных знакомств. Я оплачиваю все расходы и даю четыре процента от первого договора.

Я рассмеялась ему в лицо. Потому что такую птичку, как я, на мякине не проведешь.

– А долю в прибылях бродячего цирка не хочешь мне предложить? Не будем терять время.

– Послушай… – Он наставительно воздел палец. – Никто и никогда еще не выпускал целиком каталог работ этого молодца. Полное издание в нескольких томах. Нечто монументальное. И дело даже не в том…

– Он прячется вот уже почти два года. За его голову объявлена награда – в буквальном смысле.

– Знаю. В мире стрит-арта ни о ком не говорят так много, никого не ищут так усердно… Место его где-то между Бэнкси[7] и Салманом Рушди… Живая легенда и прочая муть. Но ведь он и раньше не очень-то светился. За двадцать с лишним лет, с тех пор как он был начинающим безвестным райтером, почти никто не видел его лица. Есть только бренд «Снайпер» и больше ничего. Одинокий снайпер.

– Ты только не забывай, Маурисио, что сейчас его хотят убить.

– За дело: сам напрашивается, – рассмеялся он не без злорадства. – Нарываться не надо было. Теперь пусть попрыгает.

Красиво излагает. Я представила, как Снайпер нарывается и прыгает.

– Я никогда не смогу его найти. А если даже каким-то чудом и найду – он меня просто пошлет.

– Предложение, которое ты ему передашь, – из разряда «я угощаю». Условия ставит он. А я обеспечу ему бессмертие, введу в круг небожителей, растолкав их локтями.

– Ты один?

Он задумался на миг. Или изобразил раздумье.

– Да нет, не один… За мной стоят люди с большими деньгами – британские и американские галеристы. Твердо намерены инвестировать в него как в масштабный проект.

– Кто, например?

– Пако Монтегрифо из Клеймора… И Таня Морсинк.

Это имя произвело на меня впечатление:

– Знаменитая галеристка? Королева нью-йоркских снобов?

– Она самая. Уверяю тебя, готовы вкладывать огромные суммы. Планы очень обширные, далеко идущие, так что этот каталог будет всего лишь для затравки. Аперитив, с позволения сказать.

Теперь уже я задумалась.

– Все это прекрасно, но маловероятно. Из области мечтаний. Он не захочет светиться.

– А ему и не надо. Напротив. Анонимность усилит тягу к нему. И с этой минуты Снайпер станет историей искусства. Мы включим его в какую-нибудь грандиозную ретроспективу, а устроим ее в «Тейт Модерн» или в МоМА – в какой-нибудь галерее мирового уровня… Я уже нажал нужные кнопки – все наготове… Стоит о нем упомянуть, все впадают в раж. Представь, какая будет шумиха в СМИ… Событие мирового значения.

– И все же – при чем тут я?

– Ты лучше всех. – (Ах, какая грубая лесть.) – Поверь моему слову: мне есть с кем сравнивать – я в этом бизнесе всю жизнь. У тебя есть некие особые дарования, которые помогут тебе сблизиться с ним. Затронуть нужную струну. И потом, я не забыл, что ты защитила диссертацию по стрит-арту.

– По граффити.

– Ну да. Ты понимаешь, что это за люди – те, которые носят спреи в рюкзаке и малюют на стенах. Ты сумеешь к ним подобраться.

Гримаску, которую я скорчила, можно было толковать как угодно. «Понимаешь», сказал Маурисио. И даже не подозревает, до какой степени прав, думала я, ковыряя вилкой нигири-суси или как его там. Сколько раз всматривалась я, порой даже сама не отдавая себе отчета, в пространство стен между подъездами и витринами, расписанное уличными художниками, которые так густо оставляли в городе следы своего пребывания. Почти всегда количество этих примитивных тэгов, выведенных торопливо и топорно, напрочь забивало качество: граффити того типа, от которого жители окрестных домов и лавочники поднимали крик до небес, а муниципалитет хмурил брови. Лишь в редких случаях у кого-то хватало времени или умения сделать хотя бы фон, а обычно все пространство занимал сам тэг, раскрашенный в разные цвета. Правда, недели две назад, проходя по улице невдалеке от Растро, я все же приметила нечто особенное – анимэшный воин в доспехах заносит самурайский меч над клиентами банкомата. Я продолжала рассматривать граффити – подписи, росчерки, тэги, иногда какой-нибудь невыразительный рисунок, иногда таинственный афоризм вроде «Нет зубов – нет кариеса», – пока неожиданно для себя не осознала, что здесь, как и повсюду, ищу среди них тэг Литы.

– Обещать ничего не могу, – сказала я.

– Не важно… Ты владеешь профессией, я тебе доверяю. Лучше никого и быть не может.

Я медленно жевала, взвешивая все «за» и «против». Судьба корчила мне рожи, пристроившись теперь за стойкой, на плече разделывавшего тунцовое филе повара-японца с повязкой камикадзе на голове. Судьбе, подумала я, по вкусу грубые шутки и сырая рыба.

– Бискарруэс набросится на тебя, – наконец подвела я итог своим размышлениям. – Как волк.

– Так ведь и я не ягненок. Денег у меня, конечно, меньше, но за спиной кое-кто стоит. Так что сумею защитить себя. И тебя тоже.

Ох, мне ли не знать, что уберечься от Лоренсо Бискарруэса не так легко, как хочет внушить мне Маурисио. Владелец торговой сети «Ребекка’з Бокс» – полсотни одежных магазинов в пятнадцати странах мира, 9,6 миллиона прибыли за прошлый год (по данным агентства «Блумберг»), хозяин текстильных фабрик, запрятанных в какой-то индийской глухомани, где рабочим платят десять евроцентов в день, – был человек опасный. Особенно с тех пор, как его семнадцатилетний сын Даниэль, однажды на рассвете сорвавшись с крыши, покрытой матовым титаном и хромированной сталью и имевшей угол под сорок пять градусов, пролетел в свободном падении семьдесят пять метров и шмякнулся на мостовую как раз перед широкой стеклянной дверью офиса. Здание, выстроенное в авангардистском стиле, считалось городской, что называется, достопримечательностью, принадлежало фонду, который возглавлял сам Бискарруэс, и предназначалось для временных экспозиций современного искусства – заметнейших его коллекций. Выставку, открывшуюся за два дня до этого (ретроспектива братьев Чепменов[8], должный резонанс в соответствующей среде), пресса назвала «первостепенным событием культурной жизни». После того как в шесть утра тело Даниэля было обнаружено водителем мусоровоза, а потом еще пять часов взад-вперед сновали криминалисты, полицейские и ранние пташки-хроникеры из отделов происшествий, публике вновь открыли доступ к культурным сокровищам. И посетителям, выстроившимся в длинную очередь, чтобы полюбоваться братьями Чепменами, представилась возможность увидеть и обширное розовато-бурое пятно на мостовой, огороженное пластиковой лентой с надписью «Полиция. Прохода нет». Те, кто взирал на здание издали, могли, кроме того, увидеть на стене под роковой крышей черные контуры слова «Холден» – тэг погибшего юноши, который устремился в пустоту, не успев заполнить их краской.

– А что известно о Снайпере тебе? – спросила я.

Маурисио пожал плечами. То же, что и всем, означал этот жест. Что Снайпер сулит колоссальный успех, если сумеем выманить его на свет. Если убедим его высунуть лапку в щель под дверью.

– И все-таки – ты знаешь о нем что-нибудь? – настойчиво повторила я.

– Да кое-что знаю, – вымолвил он наконец. – К примеру, что он сводит с ума которое уж поколение райтеров. Ты, вероятно, тоже осведомлена.

– В общих чертах, – соврала я.

– Еще знаю, как и ты, что все эти мастера настенных росписей готовы целовать землю, по которой он ступает, и буквы, которые он выводит. Что поклоняются ему, точно исступленные сектанты, и почитают его как земного бога и отца-вседержителя… Сама понимаешь – Интернет и всякое такое… Знаю, что сын Бискарруэса навернулся с крыши по его милости. Это был его проект.

– Интервенция, – поправила я. – Эта сволочь называет их интервенциями.


Уже вечерело, когда я вынырнула из метро и направилась к зданию Фонда Бискарруэса. Оно высилось невдалеке от Гран-Виа, граничившей с кварталом, который прежде был полон старыми домами и борделями, но в последнее время исправил свою репутацию, переменив и жителей, и внешний вид. За окнами баров сидели люди с ноутбуками и кофе в пластиковых стаканчиках – терпеть не могу эти идиотские забегаловки, где надо самому тащить заказ к себе за столик, – по тротуарам парочками за ручку прогуливались геи, продавщицы из одежных магазинов покуривали у дверей, как проститутки грядущих веков, как шлюхи из чьих-то футурологических прозрений. Все очень корректно, все вполне в тренде. Очень напоминает цветные фотографии в воскресном выпуске «Эль Паис».

На стенах, между подворотнями и витринами лавок оставили свой след райтеры. В центре города коммунальные службы ведут с ними непримиримую борьбу, но в этом квартале отношение к ним толерантное: граффити усиливают местный колорит. Создают должную атмосферу, действуя на манер плакатов с надписью Outlet, заменивших прежние Rebajas[9]. Я знала, что́ ищу на стене, которая уходила за угол в помеченную знаком «кирпич» улочку. И вот – нашла. Нашла выведенное красным маркером слово «Эспума»[10]. Тэг Литы. Краска уже немного выцвела, другие граффити обступили надпись со всех сторон и бомбили сверху, но все же она была видна, и, убедившись в этом, я, как всегда, ощутила светлую, какую-то особенную печаль – ну, как будто прохладный дождичек заморосил мне в сердце.

У девочек, что рано повзрослели,

Как правило, печальные глаза, —

пробормотала я, вспоминая эти стихи и гитару, на которой Лита так и не научилась играть по-настоящему, и запах краски и листы с набросками и эскизами, валявшиеся на полу или прикнопленные к стене, и сотрясавшие стены рэп и металл, от которых мать приходила в отчаяние, а отец – в ярость. Они, конечно, не очень меня любили. Лита даже сочиняла песенку – вот эту самую, про девочек с печальными глазами, сочиняла, да так до конца и не досочинила, поэтому я всегда слышала только одну и ту же строфу. Эту.

Я легко, чуть прикасаясь, провела двумя пальцами по начертанным ею письменам. Граффити, музыка. Наивность. Лита и ее сладостные безмолвия. Даже и эта едва начатая песенка родилась от одного из них – одного из тех, что выталкивали ее каждый вечер из дому с рюкзаком на плече и заставляли идти, озирая ей одной видимые виды, и прозревать за границами квартала поджидавшую ее жизнь – жизнь с чередой годов и выводком детей, с летом времени, припорошенным седым пеплом разочарований. И в предчувствии этой встречи таким, как Лита, оставалось лишь малевать на стенах слово «Никто», умножая его до бесконечности едва ли не с маниакальным упорством, – именно оно, это имя, безнадежно провидело грядущий расчет и воздаяние. В смутных наитиях предощущало Великие Казни, пришествие иных времен, когда каждому отмерена будет его доля апокалипсиса и грянет хохот терпеливого снайпера по имени Судьба. И имя это, выведенное почти двухметровыми буквами, другим почерком и шрифтом, я сейчас с другой стороны улицы различала высоко вверху, на стене, под самой крышей Фонда Бискарруэса.

Небо над городом постепенно темнело, зажигались уличные огни, освещались витрины и таяли в полумраке верхушки зданий, но «Холден» – слово, простым черным контурам которого так и не суждено было налиться и заполыхать разными цветами, – по-прежнему виднелось с земли вполне отчетливо. Я перешла улицу и, глядя вверх, простояла довольно долго – до тех пор, пока прохожие, повинуясь стадному чувству, не начали останавливаться и тоже задирать головы. Тогда я двинулась дальше, завернула в какой-то бар, выпила пива, чтобы смыть горький привкус во рту.


Кевин Гарсия подписывался SO4. Собственно говоря, тэг его был длиннее – SO4H2, – но паренек, как мне рассказали, был боязлив, чтобы не сказать труслив до крайности. И когда писал на стенах и рольставнях, постоянно вертел головой в томящем ожидании, что на него вот-вот набросятся полицейские или охранники. И обычно удирал, не завершив граффити, отчего приятели и посоветовали ему cделать тэг покороче. Я отправилась к нему, сделав предварительно несколько телефонных звонков и сориентировавшись. Перед тем как приняться за поручение Маурисио Боске, надо было проверить старые связи и освежить их новыми запросами. И прежде всего – понять, во что же я собираюсь ввязаться. Определить свои возможности, постараться оценить вероятные последствия.

– Как к тебе обращаться? Кевин или SO4?

– Лучше по тэгу.

Я нашла его там, где, как мне сказали, его и следовало искать, – на площадке возле дома в Вильяверде-Бахо. Там, среди цементных скамеек, исписанных граффити, шести разбитых фонарей и навеки пересохшего фонтана местные юнцы воздвигли довольно-таки сложную скейт-площадку. Поблизости имелись спортзал с боксерским рингом, два бара и магазинчик, где продавали маркеры и аэрозоли для райтеров, – единственное место в этой части города, где можно купить баллоны «Белтон» или «Монтана» с десятисантиметровым клювиком-распылителем.

– Когда это произошло, меня там не было. Дани хотел все сделать сам.

SO4 был белобрысый, щуплый, малорослый паренек лет девятнадцати. Он казался еще тщедушней в своей экипировке, как нельзя лучше приспособленной для бега, – выпачканные краской кроссовки «Air Max», джинсы в облип, просторная флисовая куртка с длинными, до костяшек, рукавами, с широким воротом и капюшоном. На площадке тут и там виднелись стайки юнцов, одетых примерно так же: одни болтали, другие перепрыгивали на скейтах через исписанные словами и рисунками скамейки. Крутые ребята, они не ждали от жизни ничего хорошего и переговаривались на собственной частоте. Головная боль старого мира, передовой отряд Европы, полукровной, корявой, иной, прущей напролом.

– Что сделать? – спросила я.

– А то ты не знаешь? – Гримаса, будто рассекшая на миг губы, обозначила краткую сухую улыбку. – Написать кое-что на стене этого сволочного банка.

– Это не банк.

– Ну фонд. Какая разница?

Любопытная была у SO4 манера общения – смесь пугливого высокомерия с настороженностью райтера, привыкшего мгновенно срываться с места и удирать, перемахивая через стены и ограды. Я знала, что он дружил с Даниэлем Бискарруэсом, хотя от зачуханного Вильяверде-Бахо до фешенебельной Моралехи – как от Земли до Луны. Мне по телефону рассказал это старший инспектор Пачон, занимающийся в судебной полиции деятелями стрит-арта. По его словам, парни познакомились в участке станции Аточа, где скоротали ночку за то, что попытались – каждый по отдельности – расписать несколько вагонов, стоявших в тупике на Синко-Виас. Оказалось, что они сверстники – обоим по пятнадцать лет. После этого стали встречаться по вторникам вечерком в метро, слушать музыку, а потом до рассвета размалевывать стены – работали всегда в паре, хотя время от времени для масштабных задач объединялись с другими райтерами. Так продолжалось года два, до того самого утра, когда случилось несчастье.

– Как Даниэль добрался до верха?

Кевин пожал плечами. Какая разница, мол. Добрался как всегда. Как все это делают.

– Два дня готовились. Рассматривали со всех сторон. Даже снимали. Наконец увидели подходящую стенку, куда можно было соскользнуть с крыши. В последний момент Даниэль сказал, чтобы я не ходил. Что это его и только его дело, а я словлю свой шанс где-нибудь еще… – Он помолчал. Губы, словно под клинком ножа, снова раздвинулись в неприятной улыбке, вмиг состарившей юношеское лицо. – …и добавил, что от нас двоих там будет чересчур людно.

– Как же его угораздило?

SO4 пожал плечами уклончиво и равнодушно. Как бы говоря: «Зачем спрашивать, как бык поддел тореро на рога». Или как солдата убили на войне. Или как белый полицейский забил насмерть чернокожего или араба-иммигранта. Чего спрашивать? Все и так ясно, даже слишком.

– Скат оказался очень гладкий и шел под большим углом. Оступился – нога заскользила, он и сыграл с крыши. Блямс.

Он наморщил лоб, как бы размышляя, насколько верно обрисовал этим звукоподражанием последствия падения.

– А Снайпер тут при чем?

На этот раз он взглянул на меня без опаски. Прямо и открыто. Как будто упоминание этого имени гарантировало, что все события, включая и падение его друга с крыши, шли совершенно естественным порядком.



– Да он все это и замутил, как всегда. И это, и остальное. Их же было несколько, таких вылазок, и все очень мощные, яркие… А уж последняя – вообще самый смак.

Это такой способ сосредоточения сил, поняла я. Это акции, которые перехлестывали за грань обычных граффити и автоматически выстреливали на улицу ораву юнцов – и тех, кто уже не вполне мог считаться таковыми, – с аэрозолями и маркерами в рюкзаках, и нацеливали это воинство на то, чтобы любой ценой разбомбить, как выражаются в этой среде, любую цель, как бы трудно ни было до нее добраться. Именно запредельная степень трудности или риска и превращала каждую идею – брошенную в массы через Интернет, эсэмэсками, условными надписями на стенах домов или передаваемую из уст в уста – в событие, мобилизующее международное сообщество уличных художников и поднимавшее по тревоге городские власти. Не гнушались подключиться и СМИ, отчего явление набирало еще больше силы и рос интерес к темной личности, которая действовала под именем Снайпер. Он был крайне скуп на публичные заявления, и потому они всегда оказывались такими желанными и нерядовыми событиями. Тем паче что иногда после этого случались весьма прискорбные происшествия. Еще до истории с Фондом Бискарруэса по крайней мере пятеро райтеров, пожелавших принять дерзкий вызов, разбились насмерть, а еще примерно столько же получили увечья, как принято говорить, различной степени тяжести. И, насколько я знаю, за год с небольшим, прошедший с тех пор, погибли еще двое.

– Никто не сможет возложить на Снайпера ответственность, – сказал SO4. – Это же просто идеи. А там каждый поступает как знает.

– А ты-то сам что о нем думаешь? В конце концов, погиб твой приятель. Друг, можно сказать.

– Снайпер не виноват, что Дани гробанулся. Обвинять его – значит ничего не соображать в этом деле.

– Все же нелепая какая-то история, не находишь?.. Погибнуть во время акции, сорвавшись со стены дома, где расположен фонд его отца…

– Да в этом же все дело! Потому Дани туда и полез. Потому и меня не пустил.

– А что говорят в вашей тусовке? Где сейчас скрывается Снайпер?

– Понятия не имею. – Теперь он снова смотрел на меня с опаской. – Никаких сведений о нем.

– И тем не менее он остается суперлидером?

– Да видал он… свое лидерство. Он никем не хочет командовать. Хочет только действовать.

Сказав это, Кевин замолчал, очень сосредоточенно рассматривая свои испачканные краской кроссовки. Потом поднял голову.

– Где бы он ни был, прячется он или нет, Снайпер остается самым первым и главным. Немногие знают его в лицо, никто не видел его с баллончиком в руке… Подкатывает полиция, фотографирует его работы, пока их не соскребли или не замазали. В какой-то момент он вообще перестал работать по стенам, но то немногое, что еще осталось, никто тронуть не смеет. Не решаются. До того дошло, что городские власти под нажимом всяких там арт-критиков, галеристов и тех, кто выписывает чеки, решили объявить его граффити культурной ценностью или чем-то вроде. А Снайпер за несколько следующих дней сготовил из самого себя бифштекс по всем правилам: наутро все работы оказались наглухо закрашены черным, а наверху оставлен его маленький снайперский знак…

– Помню, как же. Это был поступок.

– Больше чем поступок. Это было объявление войны… Мог бы торговать своим именем и хорошо на этом наваривать. А он – видишь как… Рассудил иначе… Все по-честному. Чисто.

– Ну а вы с Даниэлем как действовали?

– Как и все остальные. Вдруг разносится слух: «Снайпер предлагает поворот на автостраде R-4, или тоннель Эль Прадо, или башню «Пикассо». И мы подхватываемся, как солдаты по тревоге. Ну, те, кто не забоялся. Чтоб хотя бы покрутиться возле, попробовать себя… Проверить, кишка у тебя тонка или нет… Как правило, места он выбирал опасные. И это заводило. И Дани, и меня. Всех. А иначе всякий может, неинтересно.

– А сам он нигде не появлялся?

– Нигде. Никогда. Да ему и не надо было ничего никому доказывать, понимаешь? Он уже все сделал. Ну или почти все. По крайней мере, главное. И сейчас работает от случая к случаю. А случай должен быть особый. Иногда ставит раком музеи и всякие там галереи. А потом опять тихарится и молчит. По ушам не ездит. А потом возьмет и выстрелит новой идеей.

Похолодало, и потому мы немного прошлись. SO4 шагал, сунув руки в карманы, подергивая локтями и раскачиваясь, как принято у юных приверженцев хип-хопа, у городских бандитов, что уже лет двадцать как облюбовали себе окраинные районы столицы.

– Почему Даниэль подписывался «Холден»?

– Не знаю, – мотнул он головой. – Он никогда не говорил.

Я снова представила себе пропасть, разделявшую этого паренька и отпрыска Лоренсо Бискарруэса, но признала, что в их дружбе была своя логика: стрит-арт, помимо адреналина и острых ощущений, даруемых нарушением запретов, дает еще и возможность такой вот близости, немыслимой в иной среде. Похоже на какой-то подпольный городской Иностранный легион, где каждый солдат прячется под вымышленным именем, где никто никого не спрашивает о прошлой жизни. Когда много лет назад мы познакомились с Литой, она сформулировала это так прекрасно, что я никогда не забуду ее слова. Пока ты встряхиваешь баллончик и вдыхаешь запах свежей краски, оставленной кем-то на стене, которую сейчас расписываешь ты, чудится, будто чуешь след этого человека и ощущаешь себя частью некоего единства. И одиночество отступает. И ты уже не вполне ничто.

– А ты все еще подчиняешься Снайперу?

– Конечно. А кто бы не?.. Ну, вообще-то я стараюсь все же с ума не сходить… Пример Дани меня слегка образумил. Вправил мне мозги. Кое-что во мне переменил. Сейчас я больше гуляю сам по себе. В собственном стиле работаю.

– А как, по-твоему, Снайпер еще в Испании? Мог, наверно, отвалить за границу?

– Мог. Потому что отец Дани, этот гадский мафиозо, поклялся с ним разобраться, а он слов на ветер не бросает. И потом, время от времени в других странах появляются его росписи. В Португалии, в Италии… Ну да ты сама знаешь. Видели его граффити еще в Мехико, в Нью-Йорке. Хорошие вещи, годные. Отборные.

– А как он собирает вас?

– Да как обычно. Узнаем об этом через Интернет, по большей части. Разносится весть. Этого достаточно. И мы уж тут как тут.

– А ты знаешь, что после Даниэля были еще погибшие?

На птичьем личике снова мелькнула тень беспокойства.

– Народ много чего болтает, – уклончиво ответил Кевин. – Кто там разберет, правда или брехня. Но я слышал, один тут недавно в Лондоне убился насмерть. Делал что-то очень заковыристое.

– Так и есть, – подтвердила я. – Свалился с моста через Темзу. А подбил его, конечно, Снайпер.

– Может, так, а может, и не так.

На площадке становилось все холоднее, и мы переместились в бар. Засыпанный пивными крышками пол под грязной стеклянной витриной, календари с футболистами по стенам, зеркало. Когда, заказывая два пива, я облокотилась на стойку и распахнула жакет, мой спутник с бесстрастным интересом оглядел мою грудь. Потом перевел взгляд выше и сказал невозмутимо:

– У тебя глаза цвета сланца.

Такого сравнения я еще не слышала. И подумала, что у этих юнцов – собственная палитра и они соотносят цвета и линии с поверхностью, которую расписывают. С удовольствием отметила, что он как-то перестал зажиматься и топорщиться и разговорился. Я понимала, что беседовать об этом ему приятно, и понимала почему. Рядовой бомбер, покрывающий стены своими незамысловатыми тэгами, обрел сейчас значительность в собственных глазах – он был напарником и другом безвременно погибшего Даниэля, свидетелем его акции, оборвавшейся на середине, безусловным фанатом вождя. Я представилась ему журналисткой, специализирующейся на стрит-арте, что отчасти объясняло мои вопросы. В конце концов, человек начинает писать на стенах, чтобы почувствовать себя кем-то. Я знала, что впервые подпись Снайпера – поначалу простой жирный росчерк – появилась на улицах в конце восьмидесятых; со временем она видоизменилась, стала бросаться в глаза: увеличились буквы – уже не «баббл», еще не «уайлд», – красные, словно брызги крови, появилось фирменное перекрестье оптического прицела над «i». Следом подпись украсилась символическими изображениями – встроенные между грозными буквами, они словно бы раздвигали их, понуждая захватывать городское пространство, а там пришел черед более затейливых росписей – символы наполнились смыслом, имя свелось к фирменному значку, и рисунки стали сопровождаться уклончивыми, многозначительно-загадочными фразами. После поездки в Мексику, предпринятой в середине девяностых, к изображению прицела в его граффити прибавились – вероятно, под влиянием тамошнего классика Гуадалупе Посады[11] – черепа и прочие атрибуты смерти, которые вместе с туманными изречениями стали основой стиля. И на каждом этапе развития каждое граффити воспринималось как вершина, как разящий образец могучего стиля, которому многие пытались подражать – но безуспешно. Не поддавалось повторению то, что Снайпер оставлял на заводских оградах, на станционных павильонах, на рольставнях или труднодоступных стенах учреждений, банков и складов. А персонажами его становились дерзко переосмысленные и вышученные классические изображения – Джоконда с черепом вместо лица и в панковском прикиде, Святое Семейство с молочным поросеночком, заменившим Младенца Иисуса, или уорхоловская Мэрилин Монро с черепами в глазницах и струей спермы, бьющей в рот. Это я к примеру. Были и другие, но все без исключения – чрезвычайно своеобразные, многозначные и немного зловещие.

– Да, он тогда уже стал живой легендой, – подтвердил SO4. – Прославился по-настоящему после первой же крупной удачи: сделал граффити на вагоне метро, подошедшем к станции «Сантьяго Бернабеу», причем ровно за тридцать пять минут до начала финала кубка по футболу… «Барселона» играла с мадридским «Реалом». Как это, по-твоему, а?

– По-моему, трудно.

– Трудно – это не то слово! Немыслимо, адски сложно! И, конечно, это снискало ему всеобщее уважение…

Ну и вот, после нескольких таких успешных акций, продолжал Кевин, вызвавших бешеное количество подражаний, Снайпер едва ли не полностью переключился на другие задачи, с издевательской изобретательностью совмещая граффити с разными объектами. На этом этапе он скрыто размещал – тогда говорили «внедрял» – свои работы в музеях и на выставках. Происходило это в то же самое время, когда Бэнкси, знаменитый райтер из Бристоля, начал делать нечто подобное в Англии. Трафаретная роспись, на которой один скелет обезглавливал другой, три часа оставалась в одном из залов Национального Музея археологии, пока ее не опознал какой-то ошеломленный посетитель, а приклеенная к журнальной странице и заключенная в рамку этикетка «Анис дель Моно»[12], где голова обезьянки была заменена черепом, около полутора суток провисела в Музее королевы Софии, между фотомонтажом работы Барбары Крюгер[13] и коллажем Ай Вэйвэя[14].

– Тебе что-нибудь говорят эти имена? – с улыбкой спросила я.

SO4 с подчеркнутым пренебрежением мотнул головой. Мы смотрели друг на друга в зеркало за спиной у бармена: головой райтер был на уровне моего плеча. Рядом с его соломенно-желтыми патлами особенно жгуче-черными казались мои волосы – очень короткие, уже чуть тронутые, несмотря на мои тридцать четыре, ранней сединой. А может, не такой уж и ранней, сказала я себе. В конце-то концов.

– Не знаю, кто эти люди, и знать не хочу, – добавил он, отхлебнув пива. – Я рисую на стенах… Об этой твоей Барбаре я без понятия. А второй – наверно, китаец. Или откуда-то оттуда.

Ну и потом, продолжал он свой рассказ, в скором времени, как и следовало ожидать, некий влиятельный арт-критик упомянул о Снайпере в самых лестных выражениях и даже назвал его «террористом от искусства», и это определение повторили два раза по радио и раз – по телевидению. А вскоре – тоже вполне ожидаемо – столичный департамент культуры мало того что объявил граффити Снайпера национальным достоянием, но и публично пригласил его произвести «интервенцию» на официальной выставке живописи, устроенной под открытым небом, – для нее был отведен участок в некогда индустриальном квартале на окраине Мадрида. Стрит-арт, новые тенденции и тому подобное.

– Все это – для олухов. – Тут он помолчал, вперив злобный взгляд в проем двери, как будто олухи именно там развесили уши. – И для тех, кто встроен в систему. И прогибается за недурные деньги.

– Но ведь Снайпер ведет себя не так, как от него ждали, – заметила я.

– Поэтому он был и остается великим. И плевать на всех хотел.

Произнеся эту тираду, он с явным удовольствием принялся вспоминать одну историю: Снайпер, отказавшись играть по навязанным ему правилам прирученного уличного искусства, вытворил такое, что и сделало его живой легендой. В ответ департаменту культуры он на всех стенах, где имелись его граффити, наглухо замазал их черным, потом начал бомбить все городские памятники, за пять ночей лаконично расписав их пьедесталы своим тэгом, а последний день ознаменовал атакой на туристический автобус, который у себя в гараже проснулся с пресловутыми прицелами на ступицах колес и с не менее знаменитыми изречениями на бортах.

Я решила изобразить неведение. Пусть он меня просветит.

– Какими изречениями?

SO4 поглядел на меня с презрительным недоумением. И высокомерно. Так, словно ответ был совершенно очевиден и торчал у меня перед носом, а я его не замечала.

– Теми, в которых заключена его философия. Какими же еще? Все Евангелие в девяти словах. На одном борту: «Что разрешено – то не граффити», а на другом: «Крысы чечетку не бьют».


На улице хлестал ливень, а в квартире звучал Чет Бейкер[15]. Мурлыкал, точней сказать. Тепло и доверительно сообщал, что It’s Always You[16]. На ужин я разогрела в микроволновке пирог с сардинами, купленный в лавочке на Кава-Альта у самого дома, и ела, глядя в телевизор. Кризис, забастовка. Безнадега. Манифестация перед Конгрессом депутатов, где силы правопорядка лупили митингующую молодежь. Впрочем, доставалось не только молодежи. Вот явный пенсионер, попавший между двух огней, ошалело смотрит в камеру из дверей бара – кажется, дело происходит на углу Пасео-дель-Прадо, – а по лицу у него течет кровь. Сукигребаныефашисты, говорит он, задыхаясь и не уточняя, кого имеет в виду. Вокруг убегают, дерутся, стелется дым, а вернее, газ. Вот нескольким манифестантам с закрытыми лицами удалось вырвать из шеренги полицейского, и теперь они молотят его руками и ногами. Последние удары пришлись по голове. Бац-бац-бац. Шлем слетел, или его сорвали, и, кажется, было слышно, как отзываются на пинки его мозги. Бац-бац. Вслед за тем с механической улыбкой, казавшейся частью грима, на экране возникла ведущая и сообщила, что теперь перенесемся в Афганистан. Улыбка стала чуть живей. Бомба. Талибан. Прямое включение, репортаж нашего собственного корреспондента с места события. Пятнадцать убито, сорок восемь ранено. И так далее.

Вымыв посуду, я включила компьютер. За последние три дня в папке «Снайпер» собрались разнообразнейшие материалы о нем – ссылки из Гугла, скачанные с Ютуба видео, документальное кино восьмидесятых под названием «Писать на стенах…». В другой папке, озаглавленной «Лекс», лежала моя докторская диссертация по специальности «история искусств», которую я защитила четыре года назад в Мадридском университете Комплутенсе. Называлась она «Граффити – альтернативная тайнопись». Я скользнула глазами по первым строчкам вступления:


Граффити – это художественное или вандальское (зависит от точки зрения) направление в культуре хип-хопа, реализуемое на поверхностях современного города. Под этим термином понимают как простую подпись (тэг), выполненную маркером, так и сложные композиции, имеющие все основания считаться произведениями искусства; хотя авторы граффити, каков бы ни был уровень качества (а равно количество) их работ, обычно склонны расценивать любую уличную акцию как полноценное художественное высказывание. Сам термин происходит от итальянского graffiare (чиркать, царапать), а явление в его современном понимании зародилось в крупных городах Соединенных Штатов Америки в конце 1960-х годов, когда политические активисты и уличные бандиты использовали стены для пропаганды своей идеологии или для маркировки своей территории. Граффити развивались активнее всего в Нью-Йорке, где объектами их воздействия («бомбежки», по терминологии граффитчиков) становились стены зданий и вагоны метро, испещренные именами или кличками. В начале 1970-х граффити были всего лишь автографом и в этом качестве вошли в моду в среде подростков, выводивших свои имена на любой свободной поверхности. Необходимость отличать одних от других потребовала эволюции стиля, что, в свою очередь, открыло широкие и чисто художественные возможности для использования всего разнообразия шрифтов, сюжетов и мест, выбранных для росписи. Маркеры и пульверизаторы с краской облегчали эту задачу. Вследствие реакции властей граффити стали воспринимать как противозаконное и подпольное явление, что вынудило райтеров быть агрессивнее и четче обозначать границы своих ареалов…


Теперь старина Чет забормотал другую песню. The wonderful girl for me / oh, what a fantasy…[17] Я растерянно огляделась, словно вдруг перестала узнавать собственный дом. На столе и на стеллажах, заваленных книгами по искусству – они же громоздятся в коридоре и в спальне, затрудняя проход, – было и несколько фотографий. В том числе две карточки Литы. На одной – она без рамки и прислонена к сине-белым корешкам «Summa Artis»[18] – мы с ней запечатлены на террасе «Цюриха» в Барселоне: улыбаемся обе (видно, день выдался хороший)… голову она склонила ко мне на плечо… волосы собраны в хвост. Другая, моя любимая, под стеклом и в рамке, пристроена на груде фолиантов (сверху – «ташеновская» монография о Хельмуте Ньютоне[19] и «Стрит-Арт», изданная «Бирнамским лесом»), которые я использую как дополнительный столик: на этом ночном, подпольном снимке скверного качества, сделанном при недостаточном освещении, Лита стоит на фоне только что расписанной морды локомотива, загнанного в тупик на станции Энтревиас.


В Европу граффити попали из Америки и поначалу были очень тесно связаны с ее музыкальной культурой (рок, металл, «черная музыка»). В 1980-е годы в Мадриде возникает первичное ядро собственно испанского стрит-арта, среди лидеров которого выделяется легендарная фигура Хуана Карлоса Аргуэльо, рокера из квартала Кампаменто, подписывавшегося «Пружина»: он умер от рака в двадцать девять лет, а большая часть его работ (в Мадриде сохранились только две – в железнодорожном тоннеле на станции Аточе и на доме № 30 по улице Монтера) были уничтожены усилиями городских коммунальных служб, однако своим творчеством он вдохновил множество последователей, и это направление в начале 1990-х стало распространяться со скоростью вирусной инфекции из Мадрида и Барселоны, открывая путь новому, более сложному стилю граффити, испытывавшему прямое воздействие американской хип-хоповой культуры.


Я довольно долго смотрела поверх монитора на эту фотографию. Снимок сделал какой-то приятель Литы – камерой «Олимпус» со слабосильной вспышкой, да еще издалека, да второпях, спеша поскорее щелкнуть и зафиксировать, чтобы карточка – доказательство акции – оказалась в альбоме у каждого участника, а они успели смыться до появления охраны. И потому все на фотографии тонет в темноте, кроме каких-то дальних огней и резкого отблеска пламени на черно-красных буквах двух тэгов, снова и снова повторяющихся на передней части локомотива: это ведь был стремительный налет на вражескую, на враждебную территорию, а потому об изысках, о намерении создать произведение искусства и речи не было. Sete9 – тэг товарища по этой эскападе, который и сделал снимок, и Эспума – Литин тэг. В джинсах и куртке-бомбере, с косынкой на голове (чтоб не испачкать волосы краской), с открытым рюкзаком и тремя баллончиками на земле, она стоит, ногой в кроссовке упершись в рельс, и глаза ее горят красным (обычный эффект вспышки), а сама она почти неразличима – видны только взгляд и улыбка. И этот взгляд красновато светится странным, рассеянным и самоуглубленным счастьем, которое так хорошо мне знакомо: я видела его в глазах Литы, когда, выравнивая сбитое дыхание после бурных ласк, мы лежали рядом, тесно, близко, вплотную, и смотрели друг на друга в упор. Что касается улыбки, то ее ни с какой другой невозможно спутать, и она была свойственна одной Лите – рассеянная, смутная, наивная и почти невинная. Улыбка ребенка, который во время игры – сложной или трудной и, может быть, даже опасной – вдруг оглянулся на взрослых, ища у них одобрения, ожидая, что его похвалят или приласкают.


Взаимодействие различных форм стрит-арта приводит к стиранию граней между собственно граффити и другими видами изобразительного искусства, которые воплощаются под открытым небом и в городской среде. И хотя материалы и формы совпадают почти полностью, граффити от других видов и жанров стрит-арта, более или менее «укрощенных» и «одомашненных», отличает прежде всего его резко индивидуалистический, агрессивный характер, склонность к нарушению существующих норм и правил и как следствие невозможность легализации и интеграции в общество. Характерно, что выражение «причинить ущерб» с удивительной и пугающей частотой встречается в манифестах и заявлениях наиболее радикальных райтеров…


Я открыла дверь на балкон и, выйдя, вздрогнула от холода. А может быть, вовсе не от холода или не совсем от холода. Дождь перестал. У меня за спиной Чет забормотал: «Whenever it’s early twilight / I watch till a star breaks through», – тремя этажами ниже, сквозь переплетение голых ветвей виднелись в желтоватом свете уличных фонарей припаркованные автомобили и поблескивающий асфальт. Я взглянула направо – туда, где на ступенях Арко-де-Кучильерос темнела неподвижная бесформенная фигура нищего. Funny, it’s not a star I see, / It’s always you[20]. Потом подняла голову к черному небу – звезды меркли в сиянии ночных городских огней. С крыши или с балкона над моей головой сорвалась припозднившаяся дождевая капля, слезой стекла по щеке.

Когда я вернулась в комнату, было уже четверть двенадцатого. Однако, несмотря на поздний час, я сняла трубку, позвонила Маурисио Боске и сказала, что принимаю его предложение.

2. Что разрешено – то не граффити

Старший инспектор Луис Пачон весил сто тридцать килограмм, и потому маленький кабинетик – стол с компьютером, три стула, щит с эмблемой его ведомства и календарь со служебными собаками на стене – едва вмещал телесный преизбыток своего владельца. И казался еще теснее от того, что другую стену от пола до потолка занимало граффити в самом что ни на есть неистовом стиле. Роспись не то что с порога бросалась в глаза – она немилосердно била по ним вихрем линий, слепящей вспышкой красок, она ошарашивала вошедшего, повергала его в растерянность и смятение. Сидя за письменным столом, заваленным бумагами и папками, уютно сложив руки на животе, Пачон злорадно наслаждался нервной реакцией тех, кто попадал в его кабинет впервые.

Но ко мне это не относилось. Мы водили знакомство издавна – с тех еще пор, когда я писала свою диссертацию и посещала его регулярно. Теперь мы были друзьями и почти соседями – ели треску в панировке под красное вино в баре «Ревуэльта» в двух шагах от моего дома. Человек он был симпатичный, большой шутник и балагур, и никто из его сослуживцев не помнил, чтобы он когда-нибудь был не в духе. Граффити на стене сделал один юнец, застуканный с поличным на станции Чамарин за деятельным размалевыванием вагона. Этот птенчик (объяснял инспектор, который всех своих клиентов называл «птенчиками») оказался очень неплох. Владеет уайлд-стайлом. У него призвание. Особенно – к противозаконным акциям. Так что мы с ним пришли к соглашению. Отпущу, сказал, если декорируешь мой кабинет. Баллончики у тебя при себе, в рюкзаке, даю пятнадцать минут, а я пока схожу выпить кофе. Потом вернулся, похлопал его по плечу, поговорили о кино, о разных разностях – и я его выставил. Через неделю художника опять взяли за это место и привезли ко мне – на этот раз он так изуродовал медведя и земляничное дерево на Пуэрта-дель-Соль, что без слез не взглянешь. Ну, тут уж он так легко не отделался: я засунул ему его спреи сама догадайся куда и слупил с папаши полторы тысячи евриков штрафу. Однако же вот – стена. Красотища какая. Народ шалеет. С порога. А уж когда ко мне притаскивают какого-нибудь райтера, пойманного на горячем, тот вообще от неожиданности теряет дар речи. Мне это помогает вправлять им мозги: взгляни, мол, сынок, и убедись, что я в ваших делах понимаю. Так что – колись.

– Снайпер, – сказала я, садясь.

Инспектор поднял брови, дивясь лаконизму этого вступления. Сумку – а сумки у меня всегда большие, кожаные – я повесила на спинку стула, английский непромокаемый плащ расстегнула.

– И что со Снайпером?

– Желаю знать, где он.

Инспектор расхохотался в присущем ему стиле – весело и благодушно.

– А-а, ну как узнаешь, не забудь мне сказать. – Еще колыхаясь от смеха, он взглянул на меня иронически. – И мы прямиком направимся к Лоренсо Бискарруэсу. Настучим и озолотимся. Он обещал огромные деньги за любые сведения о Снайпере.

– Хочешь сказать, что не знаешь, где он может быть?

– Выражаясь точнее и с подобающей моей профессии строгостью терминов – не имею ни малейшего представления.

– И у полиции ничего против него нет?

– Ничего, насколько мне известно. Потому что полиция – это я. И мои подчиненные.

– И даже по делу Даниэля?

– Ни по этому, ни по какому другому. История наделала много шума оттого только, что шмякнулся сын Лоренцо Бискарруэса. Хотя до него были и другие.

– Римское право учит нас, – возразила я, – что тот, кто является причиной причины, и есть причина причиненного зла…

Пачон прищелкнул языком, давая понять, что до этого юридического постулата, как и до всех прочих, ему мало дела.

– Мы из кожи вон лезли, ища, на чем бы его прихватить. Особенно после этой истории… Нетрудно представить, как прессовал нас папаша… Но – ничего. Ответственность Снайпера – более чем относительная. А с точки зрения юридической ее не существует вовсе. Он сам не действует и даже рядом не стоит. Указывает цели, а тут уж каждый – на свой страх и риск. Более того – и это происходит безлично, не впрямую. Социальные сети – большое подспорье в таких делах.

– А что папаша Бискарруэс? Он-то как себя ведет?

– Никаких публичных заявлений не делает. Как, впрочем, и всегда. Всем известно, что у него хватит возможностей расквитаться с тем, кого он винит в гибели сына. Над свежей могилой поклялся отомстить и от намерения своего не отступит… Но вопрос открыт. И мы не знаем, как он закроется, чем накроется.

– Тем более что Снайпера нет в Испании.

– Да, говорят… – Инспектор воззрился на меня с интересом, оценивая степень моей осведомленности. – Но на самом деле точно никто ничего не знает.

– Я видела кое-что в Интернете… Этот самый мост через Темзу. Или другой – Метлак в Веракрусе. Несколько месяцев назад.

– Может быть, – подтвердил он после краткого раздумья. – Десятки сопляков ставят жизнь на кон, а один разбивается всмятку, слетев с крыши… Вдохновителем принято считать Снайпера, но доказать никто ничего не может. Неизвестно даже, будет он там или нет. Но это не важно. Разносится весть, что это его инициатива, и все бегут. Наперегонки.

Я вспомнила кадры из Веракруса: совсем еще зеленые юнцы снимают друг друга на видео, очень медленно продвигаются по узкому карнизу, прижимаясь к бетонной стене моста. Поливают ее краской из баллончиков и не могут хотя бы чуточку отстраниться от нее, потому что одно неверное движение – и они ухнут в бездну. Райтеры со всей Мексики скопом откликнулись на призыв Снайпера высказаться против гибельного насилия, к которому приводит наркоторговля.

– А что в Португалии?

Пачон, чуть улыбнувшись, взглянул на свои руки.

– Кое-кто божится, что он укрылся там, когда Бискарруэс назначил награду за его голову. Опять же – доказательств нет. И дело это меня не касается. – Тут он поднял голову и послал мне взгляд сообщника. – …Я так понимаю, ты имеешь в виду последние события в Лиссабоне?

– Вот именно. Фонд Сарамаго и прочее… Месяца два назад.

Он почесал нос, не сгоняя с лица благодушной улыбки. Точно такая же играла на его губах, когда он задерживал райтеров на станции Аточе, узнавая их с первого взгляда, что, в общем, труда не составляло: все они были с рюкзаками и вертели головой, выискивая, где бы оставить граффити. Впрочем, узнавали и они его. Эй, такой-то, кричал он им, я инспектор Пачон, и ты спекся. Жду тебя завтра в десять в комиссариате. И в назначенный час они неизменно оказывались в полиции. Минута в минуту. Безропотно приемля свой скорбный жребий. В альбомах, лежавших у него на столе, и в компьютере у Пачона хранились сотни фотографий, а на них – сотни образцов почерка и стиля. И поднаторев за столько лет, он научился безошибочно определять авторов граффити, даже если они не подписывались или меняли тэг. Это дело рук Почо из Аларкона. А это – U47, работающего в манере Почо. И тому подобное.

– В Лиссабоне они устроили то, что называется jam, – общую сходку и тусовку райтеров. По слухам, затея Снайпера, якобы он сам появился и лично все организовывал. Все – значит, эту бомбежку. Обошлось, слава богу, без жертв. Я связывался с португальскими коллегами, думал, сообщат что-нибудь интересное, но все было как обычно: Снайпер у всех на устах, но толком никто ничего не говорит… Райтер, понимаешь ли, он вроде пиромана: должен обязательно находиться где-нибудь неподалеку, насладиться тем, что сделал. Но Снайпер и здесь наособицу: никогда не ходит проторенными путями. Не угадаешь, что он выкинет в следующий раз.

– Сможешь связать меня с кем-нибудь в Лиссабоне?

– Да, если нужно, у меня там приятель. Вероятно, от него узнаешь побольше. Зовут Каэтано Диниш. Генеральный Директор Всемирного Центра Борьбы С Самыми Зловредными Граффити… Или иначе – начальник отдела охраны культурного наследия.

– Полицейский?

– Чиновник высокого ранга.

– Годится.

– Тогда записывай.

Я записала имя португальца, а Пачон пообещал укатать мне дорожку – позвонить и предупредить.

– А ты сам как считаешь – Снайпер может скрываться в Португалии?

– Может. Или мог. Две лиссабонские вонючки – так называемые Сестры – сообщили, что виделись с ним на акции у Фонда Сарамаго. И потом еще раз.

Я кивнула. Мне было известно, кто такие Сестры. Они с большим успехом выставлялись в крупнейших галереях. И в Интернете ссылки на них встречались на каждом шагу. Им посчастливилось пробиться, и они были теперь уже на полдороге к легальному искусству и арт-рынку, который с каждым днем взирал на них все благосклонней. При этом девушки не приспосабливались и не кривили душой для придания себе весу и значительности.

– А с чего это вдруг такой жгучий интерес к Снайперу? – осведомился Пачон.

– Готовлю книгу о граффити.

– А-а.

Он окинул мечтательным взглядом каталожный шкаф, стоявший у стены напротив росписи. На нем как бы в виде трофеев выстроились штук шесть классических аэрозолей – «Титан», «Фелтон», «Новелти». Все – использованные и перепачканные краской. Пачон – своего рода охотник за скальпами. И эта работа ему по душе. Весьма.

– В Лиссабоне мощное и разветвленное сообщество райтеров, – сказал он. – Они хорошо его там устроят и помогут затаиться.

– Ты по-прежнему не знаешь, кто он такой?

– По-прежнему.

– А если не крутить мозги, а? По правде если?

– Я правду и говорю, – возмутился он. – По нашим прикидкам, Снайперу немного за сорок. Высокий, худощавый. В хорошей физической форме, потому что много раз уходил от полиции, сторожей и охранников, перемахивая через парапеты и заборы. И больше о нем ничего не известно. Имеются несколько туманных нечетких фотографий, записи с камер наблюдения, где различим лишь субъект в капюшоне на фоне вагона метро. Есть еще видео, сделанное каким-то поклонником лет пятнадцать назад, часа в три ночи да еще со спины: Снайпер покрывает своим тэгом-прицелом витрины банка BBV на проспекте Кастельяна в Мадриде.

– И неужели его ни разу не задерживали?

Пачон вскинул ладони.

– Сначала-то было бы проще простого, но тогда никто не додумался. Начинающего райтера легко прищучить: по его тэгам определяешь, где он живет, – образуется сеть с его домом посередине. И ты идешь от периферии к центру, как по цепочке кровавых следов подранка. Иногда расписывают собственную подворотню, подъезд, лестницу и даже дверь в квартиру. Но, как я уже сказал, это эффективно только с новичками. А в ту пору своей жизни Снайпер был очень везуч.

Он сделал намеренную паузу, чтобы улыбнуться, и улыбка эта опровергала последние четыре слова. Удачи каждый добивается сам, перевела я, смотря по тому, кто ты и какой ты.

– Было время, когда ничего не стоило его арестовать, – продолжал инспектор. – В середине девяностых, когда он как одержимый бомбил метро и вагоны… Взяли бы его тогда – прибегли бы к старой уловке: раздули бы причиненный ущерб, вчинили бы иск за упущенную по его милости выгоду.

– А в чем был бы прикол?

– А в том, что переквалифицировали бы из административного правонарушения в уголовное… Но взять его не смогли. Он дьявольски увертлив. Очень хладнокровен и очень хорошо подготовлен. Рассказывали, что когда он увлекался поездами или, как у них говорят, «бомбил на трейнах», то готовил свои акции сперва на макетах. И рассчитывал все по секундам. Он уже тогда использовал других райтеров… Человек десять-двенадцать, если акция затевалась массовая. И строил их почти по-военному. Или даже не «почти». Настоящие боевые операции, спланированные до последней запятой.

Он нажал клавишу селектора и попросил свою помощницу принести альбом с фотографиями. Помощница была длинноногая фигуристая блондинка – крашеная, разумеется, – с полицейским значком и пустой кобурой на ремне джинсов, над которым сантиметрах в тридцати начиналась сокрушительная анатомическия дива. Пачон неизменно доставлял себе удовольствие, заставляя ее пройтись так, чтобы помаячить у меня перед глазами, что делал обычно, когда посетителем его кабинета оказывалось лицо мужского пола. И Мирта – так ее звали – со снисходительным благодушием выполняла эти распоряжения, а когда носила что-нибудь декольтированное, по собственному почину наклонялась над столом больше, чем нужно. Итак, Мирта принесла альбом, одарила меня улыбкой лукавой и сообщнической и под взором Пачона, меланхолически прикованным к качанию ее бедер, вышла из кабинета.

– И вот так – каждый день, – вздохнул Пачон. – Понимаешь ты меня, Лекс?

– Да уж понимаю.

– Тернистой стезей идет служитель закона.

– Да уж вижу.

Инспектор махнул рукой, как бы отгоняя искушение – на безымянном пальце блеснуло обручальное кольцо, – а потом принялся перелистывать страницы альбома. Вагоны, вагоны, вагоны – железнодорожные и метро, – расписанные сверху донизу. Или, как у них, у райтеров, это называется, «end to end», если по горизонтали. А если от крыш до колесных пар, то «top to bottom». У них ведь свой жаргон, не менее богатый лексически, чем у моряков или военных.

– Снайпер вошел в историю в девяносто пятом году, когда изобрел фокус со стоп-краном. – Пачон пухлым пальцем потыкал в фотографии. – Изучал маршруты, обследовал местность, садился в поезд. А когда доезжал туда, где ждали в засаде сообщники, дергал стоп-кран, останавливал поезд, выскакивал и на глазах у пассажиров с пятью-шестью своими приспешниками размалевывал вагон… Потом вместе с ними смывался.

Он перелистывал страницы, указывая на первые вагоны, расписанные Снайпером. Я не могла не признать, что кое-какие граффити заслуживали внимания. Огромные кровавые буквы просто дышали свирепостью.

– Видишь, он всегда тяготел к агрессии, – заметил Пачон. – Даже в стиле. И предпочитал, чтобы его считали вандалом, а не художником.

– Тем не менее это очень хорошо. Начиная с самых первых работ.

– Не спорю.

Я вглядывалась в другие фотографии. Иногда рисунки и тэги сопровождала какая-нибудь надпись. «О райтере вправе судить только райтер», – гласила одна, выведенная на серебристом фоне под рисунком, изображавшим руку с выпачканными кроваво-красной краской пальцами. «Уматывай отсюда», – угрожающе предлагала другая. Рядом с тэгом Снайпера появлялась иногда еще одна подпись: «Крот75», – разобрала я. Совместное творчество. И, вероятно, потому – посредственная работа. Лучшие были выполнены в одиночку и помечены черно-белым значком снайпера. Я отметила, что на них еще не появились зловеще-юмористические мексиканские черепа, которые потом станут его основным мотивом. Все это были ранние работы.

– Истории с вагонами набирали обороты, – продолжал Пачон. – Железнодорожная компания была просто в бешенстве. И в самом деле, эти выходки тянули уже на уголовную статью, потому что экстренное торможение поезда вызывает панику у пассажиров, причиняет им моральный ущерб, а порой приводит и к травмам. Не раз случалось, что от резкого толчка они падали и что-нибудь себе ушибали или разбивали.

Он снова окинул задумчивым взором использованные баллончики, выставленные на верхней крышке картотеки. Улыбнулся меланхолически.

– И по всему по этому мы были обязаны – самое малое – в случае поимки взять его на учет. Получить, по крайней мере, его отпечатки пальцев и фото. Однако не тут-то было.

Я отметила с удивлением, что в голосе его не слышалось скорби по этому поводу. Ведь меланхолия совершенно не обязательно предполагает сожаление. И задумалась над тем, что отношение Пачона к Снайперу несколько неоднозначно. Интересно насколько.

– И никто из твоих задержанных так ни разу его и не опознал?

– Да его немногие знают в лицо. Во время акции он обязательно надвигает капюшон или натягивает шапку на глаза. Кроме того, он и раньше и сейчас вдохновляет своих присных на какую-то удивительную верность. Сама знаешь, у этих птенчиков свой кодекс чести, и те немногие, кто знает его, отказываются о нем говорить. Что, конечно, подпитывает легенду… Мы выяснили только, что он мадридец и жил какое-то время в районе Алюче. А установили мы это лишь благодаря тому, что единственный известный нам райтер, подписывающийся Крот75, – оттуда же и в ту пору занимался тем же самым.

Я показала на альбом:

– Это тот, с кем они работали?

– Тот самый. Они начинали вместе в конце восьмидесятых, а году в девяносто пятом пути их разошлись. Тебе известно, кто такие «лучники»?

– Конечно. Местная, мадридская разновидность райтеров. Последователи легендарного Пружины – Блэк-Крыса, Глаб, Тифон и прочие. Рисовали под именем стрелу.

– Точно. Ну так вот, Снайпер поначалу примыкал к ним. Пока не ушел в самостоятельное плавание.

– Ну а что этот Крот? Он еще действующий?

– Перешел в разряд обычных художников, но особых лавров не стяжал.

– Никогда о нем не слышала.

– Потому и не слышала, говорю же – не процвел, успеха не добился. А сейчас вообще открыл магазинчик, где торгует аэрозолями, маркерами, футболками и прочим. Изредка расписывает рольставни для лавочников, которые таким способом думают защититься от диких неорганизованных райтеров… Или стены гимназий в предместьях. Магазинчик называется «Радикал». На улице Либертад.

Я все это записала в блокнотик.

– Ну вот он-то как раз успел познакомиться со Снайпером. Хотя, насколько я знаю, никогда ни слова не говорил, кто такой Снайпер и что… Это еще один вариант той же беззаветной преданности: стоит хотя бы вскользь упомянуть о личности Снайпера – и Крот становится нем как могила.

Я поднялась, спрятала блокнот в сумку, а ее повесила через плечо. И опять спросила себя: а в какой степени повязан этой пресловутой верностью сам инспектор? Потому что, как ни крути, любая охота кончается тем, что охотник обнаруживает себя. Пачон, не вставая, обозначил в качестве прощального жеста благодушную улыбку. Надевая макинтош, я показала на расписанную стену:

– Неужели у тебя не болит голова от того, что это – в трех метрах от тебя?

– Представь себе, не болит. Это граффити наводит меня на размышления.

– На размышления?.. О чем?

Он вздохнул, как бы кротко принимая неизбежное. В улыбке вдруг словно сверкнула искорка злой неприязни. Сверкнула на миг – и погасла.

– О том, что до пенсии мне еще четырнадцать лет.

Мы расцеловались, и я пошла к двери. И была уже на пороге, когда Пачон сказал мне вслед:

– Этот самый… Снайпер… всегда был не такой, как все. Достаточно взглянуть, как он эволюционирует от года к году… Мне-то это было ясно с самого начала. У него есть идеология, понимаешь? Или он наконец понял, что это такое.

Заинтересовавшись, я остановилась. Никогда не рассматривала Снайпера с этой точки зрения.

– Идеология?

– Да. Ну, понимаешь, нечто такое, что не дает спать по ночам… Так вот, лично я убежден, что Снайпер – из тех, кому не спится.

Да ведь он знает, кто такой Снайпер! – внезапно осенило меня. Знает или чувствует. Но мне не скажет.


Рядом со мной, на спине, легко дыша, спала Ева. Мгновение я смотрела на неподвижный профиль, на шею и плечи, обведенные каймой света уличных фонарей. Часы на столике показывали 1:43. У меня болела голова – за ужином мы выпили целую бутылку «Валькехигосо», – и потому я поднялась принять что-нибудь. В шкафчике, висевшем в ванной комнате, нашла упаковку шипучего аспирина, вынула зубные щетки из пластикового стакана и сильно открутила кран над умывальником, чтобы вода текла посвежей. Я была в чем мать родила и босиком, но в доме батареи и деревянный настил на полу – я не мерзла. Ожидая, когда растворится таблетка, со стаканом вернулась в спальню. Снова взглянула на спящую Еву и подошла к окну. Улица Сан-Франсиско обрывалась в нескольких шагах, на площади, где стоял собор, по которому она и получила свое название. Квартира на втором этаже, и уличный фонарь светил прямо в окно. Я раздвинула шторы, взглянула – и тут в одном из припаркованных возле дома автомобилей увидела огонек спички или зажигалки. Наверно, парочка прощается. Или какой-нибудь сосед-полуночник только что подъехал и, перед тем как подняться домой, решил выкурить сигаретку, подумала я и тотчас об этом забыла.

Я выпила, поставила стакан и еще минуту смотрела на Еву. Смягченный плотной тканью свет обрисовывал контуры ее тела на смятых и скомканных простынях, от которых все еще пахло так же, как от моих губ, рук, межножья. Пахло нашей плотью, слюной, усталью. И еще – той неистовой, столь же самоотверженной, сколь и зависимой любовью, которой любила меня Ева. Пахло нежным и щедрым дарением себя. Далекой от разумных обоснований ревностью, подпитываемой вечным страхом потерять меня. Всем тем, что сейчас раскинулось передо мной в безоглядной и доверчивой, порой чрезмерной покорности, на которую я могла отвечать лишь верностью – в социальном значении этого понятия – своих чувств и неутомимым рвением в минуты близости. Которая действовала на меня, без сомнения, как болеутоляющее, потому что общество Евы было лучше всего, что могло встретиться мне на этом этапе. Потому что она в самом деле обладала замечательными умом и юмором, а ее притягательное, небольшое и ладное тело, так сладостно соответствовавшее своим двадцати девяти годам, дарило мне наслаждения и нежности столько, сколько может получить женщина от женщины. Можно было бы сказать, что мы с Евой живем уже восемь месяцев, если бы при этом каждая из нас не жила у себя и по-своему. Впрочем, говорить о любви в самом что ни на есть общепринятом смысле слова – это уже другое дело. Другой, как принято говорить, пейзаж. И здесь не место выписывать его детали.

Голова прошла, но вместе с мигренью исчез и сон. Так что я взяла в ванной халат, ушла в кабинетик Евы и присела к компьютеру. И примерно еще час бороздила Интернет, отыскивая следы Снайпера. Нашлись упоминания о его раннем творчестве – еще восьмидесятых годов, совместное с Кротом, а по ссылкам – и фотографии его работ той поры. Вагоны железнодорожные, вагоны метро, фасады домов, стены, ограды. Если расположить граффити в хронологическом порядке, можно проследить эволюцию его творчества, увидеть, как от примитивных росписей он идет к сложным композициям последнего десятилетия, в которых пространство буквально разъедается перехлестывающим через край воображением. С середины девяностых появляются мексиканские калаки – изображения скелетов и черепов. Результат путешествия в эту страну, пояснял текст. Ослепительные открытия, невероятное буйство цвета и неприкрытое, неприкрашенное насилие. Мексика. И эти скелеты, повторяющиеся все чаще наравне со знаком прицела, эти черепа, заменяющие хорошо знакомые лица классических персонажей, которые тем самым пародийно переосмысляются, знаменовали новый, зловещий этап в настенной живописи. И слова «уличный терроризм» стали возникать в голове пугающе часто. Выложенное на Ютубе видео, относящееся к апрелю 2002 года, давало одно из немногих изображений Снайпера за работой: на мутновато-серых кадрах с камеры наблюдения возникает тонкая высокая фигура человека в капюшоне, с помощью картонного трафарета и пульверизатора стремительно наносящего на стену Музея Тиссена стилизованную репродукцию знаменитой картины Маринуса ван Реймерсвале[21] «Меняла и его жена», на которой вместо лиц – черепа, а монеты заменены все тем же перечеркнутым кружком оптического прицела. Снайпер, зная, что попал в поле зрения камеры, и явно бравируя этим, позволяет себе завершить акцию дерзкой выходкой – он прочерчивает на полу линию-стрелку, от камеры к его граффити. Словно указывая объективу, куда именно следует смотреть.

Я распечатала кое-что заслуживающее внимания – например, подробности недавней акции в Лиссабоне, наделавшей много шуму, – выключила компьютер и вернулась в спальню. Ева по-прежнему спала. Прежде чем сбросить халат, повалиться рядом и прильнуть к ней, я снова подошла к окну, оглядела пустынную улицу. В припаркованной у дома машине – той самой, где горел огонек спички или зажигалки, – сейчас заметила какое-то смутное шевеление. Стала всматриваться, но так ничего и не увидела. Почудилось, подумала я. Опустила штору и легла спать.


Мне всегда нравилась улица Либертад – и не только из-за названия[22]. Расположена в центре, в самом средоточии популярного квартала, облюбованного молодежью, и как бы на полдороге от культурного досуга к контркультуре. Там множество салонов тату, магазинчиков, где продают всякого рода травы, лавочек китайских, марокканских (там торгуют кожаными изделиями) и книжных, ориентированных на радикальных феминисток. Как и по всему остальному городу, экономический кризис прошелся и по этой зоне: кое-какие заведения, прогорев, закрылись и так и стоят запертыми, по эту сторону металлических жалюзи валяются в уличной пыли кипы рекламных листовок и проспектов, стеклянные двери сто лет немыты, а витрины являют собой мерзость запустения. И пустоты. Они в несколько слоев покрыты коростой афиш и объявлений о концертах Ману Чао, «Охос де Брухо» или «Блэк Киз»[23]. Вот более или менее таков здесь местный колорит. Такая здесь среда. Впрочем, единственное, что процветает, – это бары. У принадлежащего Кроту75 магазинчика «Радикал» два бара по бокам, а третий – напротив. И в сем последнем я немного посидела сегодня у стойки неподалеку от входа. Изучала местность при содействии двух бокалов пива. Потом пересекла дорогу, вошла и познакомилась с хозяином.

– Почему Крот?

– В честь мадридского метро. Мне нравилось расписывать там стены.

– А цифры?

– Это год моего рождения.

Он был тощий, нескладный, кадыкастый, со стесанным подбородком. Косматые бакенбарды переходили в густые усы, но на макушке волосы уже поредели. Глаза маленькие и печальные, какого-то мышиного цвета. Мы начали разговор с понемножку обо всем: для затравки я стала расспрашивать его о разных видах аэрозолей – какой, мол, лучше, – а потом свернула на Снайпера. Крот, к моему удивлению, не стал запираться и подозревать в недобрых намерениях, а в лоб спросил, что именно меня интересует. Я сказала. Пишу, дескать, книгу и так далее.

– А про меня там будет? – спросил он.

– И про тебя будет, – соврала я. – Вы с ним уже давно творите историю. Оба-два.

Мои слова ему вроде бы пришлись по душе. Нашу беседу время от времени прерывал покупатель в поисках того или сего, и Крот, извинившись, шел его обслуживать. Второпях, поскольку плохо приткнул свой фургон, вбежал юный курьер с «ирокезом» и унес два баллончика – серебристо-хромовый «Хардкор» и «арктическую синеву». Щенята в количестве четырех, в возрасте от десяти до двенадцати, выгребли из карманов всю мелочь, чтобы оснаститься маркерами «Кринк», и можно не сомневаться, что толстые жирные штрихи в ближайшее время исполосуют стены гимназии и окрестных домов. Респектабельный господин с безупречными манерами привел сына лет пятнадцати и, позволив ему выбрать десяток самых дорогих аэрозолей, расплатился кредитной картой. Я же в этих антрактах изучала магазинчик и его хозяина, оглядывала полки, заставленные банками и пузырьками с краской, книгами о граффити, маркерами, бейсболками, майками, худи с разными логотипами, изображениями листа конопли, анархистской и прочей «антисистемной» символикой. Внимание мое привлекла кощунственная футболка с беременной Девой Марией и надписью «Что-нибудь да будет».

– Мы со Снайпером вместе росли в квартале Алюче, – принялся рассказывать мне Крот, когда беседа наконец возобновилась. – Любили слушать музыку – вкусы у нас с ним были одни – и расписывать стены. Это были времена «Ла Полья Рекордз» и «Барона Рохо»[24]. Сначала выводили тэги в тетрадях, потом бомбили весь город. В ту пору мы были «лучники». Подписывались под Пружиной, имитировали его спиралевидную стрелу, вслед за ним стали использовать маркеры – и покупные, и самодельные, – витражные краски, лак. Бомбили казармы, вагоны, процарапывали стекла. Ставили город вверх дном… Идея была – пусть про тебя все говорят, хотя никто не знает. Получали по шеям от учителей и чем попало по мягкому месту от родителей, когда возвращались домой. А теперь гляди-ка, папаши сами за ручку приводят своих спиногрызов и покупают им краски… Все теперь не так, все переменилось.

Он оказался на удивление словоохотлив, хотя вроде бы говорят, что такой подбородочек бывает обычно у молчунов. И звался теперь не Крот, а как положено – именем и фамилией. И даже дал мне визитку своего магазинчика. Но старый тэг прекрасно подходил к его мышастым глазкам и острой мордочке. Прежде чем спикировать сюда, я прошлась по его следам и выяснила вот что: расставание со Снайпером, попытки заниматься стрит-артом в одиночку, участие в разного рода муниципальных проектах, которые так и не сдвинулись с мертвой точки, программа помощи в обучении молодых художников, среднее дарование, средний уровень, поиски галеристов, безденежье, невезение, разочарование. Другим, таким, как Зета, Сусо33 и кое-кому еще из его поколения, удалось то, что не вышло у него: они сумели встроиться и обрести успех, при этом не полностью отказавшись от граффити. А Кроту – нет. Уже лет десять, как он не приближался к стене с беззаконным аэрозолем в руке. Я заметила на прилавке буклеты, где перечислялись услуги, которые оказывало его заведение, – роспись гаражей и рольставней и даже изготовление эскизов для татуировок и макияжа. Несмотря на радикальную отдушку, от всего веяло конформизмом, отречением во имя сытости. Чувствовалось, что тяжело проехавшаяся по нему жизнь укротила его и приручила.

– Каждый баллончик тянул на шестьсот песет, – продолжал Крот. – Так что приходилось тырить материал в москательных лавках. Когда взялись за сложные композиции, начали переделывать расширители, чтобы струя краски шла гуще. В это время появились аэрозоли с красками более разнообразных цветов, и краска эта шла под меньшим давлением, а баллончики снабжались клапанами разного типа, чтобы варьировать струю, – «Фелтон», «Новелти», «Дупли-Колор», «Аутолак»… И мы изощрялись кто во что горазд… Сами научились смешивать краски. И это помогало управляться за двадцать минут с тем, на что раньше уходил час. Снайперу нравился стиль помпезный – синие тона на лиловом или красном фоне, и буквы обязательно чтоб обведены черной каймой. Еще использовал белый и серебряный – и это оказалось самое то. Попал в яблочко. Они его и прославили… Сначала он подписывался Квo, потому что был фанатом группы Статус Кво – ну, знаешь «In the Army Now»[25] и прочее… Но очень скоро взял себе тэг Снайпер.

– У вас были правила какие-то?

– Раза два встречались с Пружиной. Вот он был парень с принципами. Благородный, можно сказать, человек. Он нам сказал такое, чего мы никогда не забывали: «Мы возвращаем городу кислород, уворованный у него теми спреями, которые не наносят краску». И еще, что уважение – не пустой звук: надо знать, на какой стене ты можешь писать, а на какой – нет. «Мир граффити стоит вне закона, однако внутри него законы есть, и они всем известны». Памятники, к примеру, уважать надо, нельзя делать свою роспись поверх чужой, если только не хочешь начать войну… Я все эти правила соблюдал, а Снайперу было глубоко наплевать и на них, и на всех вокруг, и выеденного яйца для него не стоило, если кто-то закрашивал его картинку…

Слабой улыбкой он чуть приоткрыл зубы, а мышастые глаза, казалось, посветлели.

– Я пишу, чтобы знать, кто я такой и где прохожу, повторял он. Пишу, чтобы знали, как меня не зовут. – Крот улыбнулся шире, явно что-то припоминая. – Слово со звоном.

– Вероятно, ему было что сказать. Или он так думал.

– Каждому, кто рисует на стенах, есть что сказать. Каждый знает, что ты – это ты и что другие тоже это знают. Пишешь ведь не для публики, а для других райтеров. Каждый имеет право на полминуты славы… Но Снайпер в отличие от меня мигом смекнул, насколько же это дело мимолетно. Меня всерьез доставало, что с нами борются. А для него в этом и был самый кайф. Это – «Тридцать секунд над Токио»[26], любил он повторять. Обожал это кино и твердил, что на самом деле оно – про нас, про граффитчиков. Его заводило, что гибнет столько летчиков. Тысячу раз заставлял меня смотреть. Это и еще «Из первых рук» с Алеком Гиннессом[27], там про одного английского художника… Кинцо и вправду доставляет… И мы каждую ночь выходили с мечтой о железнодорожных станциях и вагонах метро. Мечтали получить свои тридцать секунд над Токио.

– Фотографий того времени нету?

– Со Снайпером? Да ты что… Об этом и заикнуться нельзя было. Никогда не позволял себя снимать.

– Даже друзьям?

– Да никому вообще. Тем более что друзей у него было немного.

– Волк-одиночка, значит?

– Нет, не совсем. – Крот задумался на миг. – Скорее – парашютист, приземлившийся в чужой стране. Он был из тех… из таких, кто, знаешь, вроде формально и входит в группу, а если приглядеться – нет, всегда на отшибе, всегда сам по себе.

– Мне пора закрываться, – сказал он, взглянув на часы. – Я вернулась в бар напротив и стала ждать. Крот присоединился ко мне через пятнадцать минут, когда опустил жалюзи, как полагается, размалеванные граффити. Он был в сильно ношенной армейской зеленой куртке, а черную шерстяную шапку держал в руке. Заказал красного вина и присел к стойке. В свете уличных фонарей, процеженном оконными стеклами, лицо его вдруг постарело.

– Снайпер любил повторять, что без росписи вагонов славы не добыть. И мы работали на станциях Аточе, Алькоркона, Фуэнлабрады. И в метро, конечно. Бомбили тоннели и стены депо. Сначала наши граффити не замазывали, и несколько недель кряду можно было видеть, как они вдруг проплывают мимо тебя за окном вагона. Мы их фотографировали, вклеивали в альбомы. Интернета в ту пору еще не было.

– А правда, что это вы изобрели «стопкранство»?

– Сущая правда. А потом распространилось по всему свету. Вклад Мадрида в мировую культуру граффити. И внесли его мы со Снайпером… Помню, как-то раз в Лос-Пеньяскалес стояли на путях, расписывали борт вагона. Поезд тронулся, Снайпер заскочил внутрь, дернул рычаг, спрыгнул и завершил дело. Вот это было по-настоящему круто.

А малевать где попало, добавил он через мгновение, это – для мальков. Надо было отыскивать трудные места, планировать акцию, перемахивать ограды, влезать через отдушины, внедряться, прятаться, идти по тоннелям в темноте, рисовать без света, чтобы не засекли, – и чувствовать, как бушует адреналин в крови, покуда простые смертные насасываются винищем или дрыхнут. Рисковать свободой и деньгами – и все ради того, чтобы в шесть утра полусонные граждане на перроне увидели, как мимо плывут твои композиции.

– Мы усиленно тренировались. Надо быть в форме, чтобы перескакивать через заборы и удирать, чтоб не поймали. А гонялись за нами – страшное дело… Снайпер однажды решил не убегать, а отбиваться. Сказал, что в группе мы не менее опасны, чем полиция или охранники. Потому что нам надоело терпеть побои и всякие издевательства. И вот мы решили собрать коллег, укрепить тылы. Снайпер это придумал, и несколько раз мы действовали группой, сцеплялись с охраной. Обычно-то он всегда действовал в одиночку, если не считать, понятно, меня. И после того как мы расстались, другого напарника он себе не завел. Случай довольно редкий, потому что когда райтеры работают сообща, они подначивают друг друга, берут «на слабо» – а потом есть что вспомнить и о чем поговорить. Но вот он был такой. Знаешь – из тех, которые на революцию смотрят с балкона, потом выходят на улицу, организуют жителей и становятся во главе. А после победы – исчезают.

– Он крутил любовь с кем-нибудь? Как у него было с этим делом? Встречался, как это называется?

– Постоянной подружки не было. Хотя он очень нравился девчонкам – он хорошего роста, недурен собой, не ветрогон. Из породы молчунов: сидишь рядом с таким у стойки, убалтываешь какую-нибудь девицу и вдруг замечаешь, что поверх твоего плеча она смотрит на него, глаз не сводит.

– А чувства какие-нибудь он испытывал?

– К девчонкам?

– Вообще.

Крот молчал, рассматривая свой стакан. Мне показалось, что мой вопрос поставил его в тупик.

– Не знаю… – протянул он наконец. – Но в девяносто пятом мы оба ревели, когда коммунальщики-муниципалы соскабливали роскошный шестицветный тэг Пружины со стены Ботанического сада… Он ведь умер всего за несколько месяцев до того. От рака поджелудочной железы, кажется.

Он еще подумал. Потом поднес стакан ко рту и продолжил мыслительный процесс.

– Снайпер неизменно сохранял спокойствие, – сказал он. – Никогда не терял головы, даже если за нами гнались сторожа или полицейские. И это его спокойствие порой могло очень дорого нам обойтись. Обычно ведь как? Размечаешь контуры, заливаешь краску – и ходу, пока не сцапали… В кромешной тьме чешешь от станции к станции по путям в тоннеле, потому что кому же охота, чтоб тебя догнали и отвалтузили?.. Однажды я увидел огни вдалеке – явно фонари – и крикнул ему «беги!» и сам рванул прочь, а он – представь только – продолжал писать, покуда обходчики не подошли уже метров на тридцать. Только тогда он вывел: «Не дамся» – и смылся.

– Легендарная личность этот Снайпер, – заметила я.

– Да, – согласился он после краткого молчания, проникнутого, показалось мне, горечью, – легендарная. Офигительно легендарная.

Поставил пустой стакан на стойку, а когда бармен-марокканец предложил налить, качнул головой. Взглянул на часы.

– И как же вы перешли из «лучников» в настоящие райтеры, когда стали делать композиции?

– Еще до того как ушел Пружина, естественный путь был для нас исчерпан. Одни просто его оставили, другие прониклись нью-йоркской культурой, хип-хопом – это и занятней, и открывало большие возможности… И в тетради моей тогдашней подружки я нарисовал себе новый тэг. И перестал быть «лучником». Как и Снайпер. Мы перешли к граффити американским и европейским и мечтали делать чего-нибудь помасштабней, посерьезней. Более изысканное и замысловатое, что ли. Снайпер с вожделением мечтал, как эти его граффити забьют стенные росписи, которые власти официально предлагали уличным художникам.

– Уматывай отсюда.

На этот раз от внезапной широкой улыбки пришли в движение даже бакены и усы. Сейчас мне улыбался старый, вышедший в тираж райтер, а не хозяин торговой точки под названием «Радикал».

– Да, один из его лучших слоганов… Снайпер и в самом деле был хорош, особенно когда работал в одиночку и в своем стиле. У него даже брали автографы. Как-то ночью двое полицейских издали наблюдали, как он пишет. Потом подошли и попросили снять капюшон – они, мол, хотят разглядеть его лицо. Снайпер им в ответ: «И не подумаю. Сейчас рвану от вас, а работа останется неконченой, и это будет жалко». Сержант подумал минутку и говорит: «Ладно, парень, валяй дальше». И автограф попросил.

– А у тебя никогда не брали?

– Никогда, – внезапная смутная досада стерла улыбку с лица. – Снайпер всегда был вполне себе звезда.

– А для тебя это не имело значения?

– Нет. Тогда еще нет. Потому что жили мы невероятной жизнью. Садились потом и смотрели на людей, разглядывавших наши граффити. Однажды, помню, целую ночь расписывали вагон метро. И в семь утра, когда, уже вконец заморенные, собрались по домам, оказались со своими рюкзаками на платформе среди пассажиров, ехавших на работу. И тут подошел наш вагон! Нами изукрашенный вагон… дивной красоты, неописуемой… И мы принялись прыгать, вопить от радости и тыкать в него пальцами.

– А где больше всего любили работать?

– На Виадуке. Рисовали в самом низу, на бетонных опорах. Фантастическое место. Однажды ночью видели, как сверху кинулась женщина-самоубийца. Да, на наших глазах, и Снайпер был под сильным впечатлением. Думаю, оставило след в душе. Это было, разумеется, еще до того, как власти огородили виадук пластиковыми щитами, чтобы люди не сигали вниз. Ну скажи, не суки они? Даже умереть, как тебе хочется, не дают.

Снова взглянув на часы, он сказал: «Мне пора», – и натянул шапку. Предоставил мне уплатить по счету, и мы вышли на улицу. До станции метро Чуэка нам было по дороге. Снова заморосило – мельчайшие капельки оседали на лицах.

– Вскоре после того Снайпер съездил в Мексику, привез в рюкзаке все эти черепа, и они изменили его жизнь. И его самого. Он стал другим… Агрессивнее, что ли. Мне казалось, он примкнул к тем, для кого сама живопись значит меньше, чем звук, который слышишь, когда встряхиваешь баллончик или когда краска выходит из клювика.

– Собственный адреналин, – заметила я, – теперь сменяется адреналином чужим… Или чужой кровью.

Он взглянул на меня косо: в буквальном смысле, поскольку шел рядом, но и в переносном – как бы не желая, чтобы я возлагала на него ответственность за это.

– В середине девяностых, когда уже ясно было, что мы скоро расплюемся, я только и слышал от него – «убить», «раздолбать», «трахнуть». Мы спорили, но он стоял на своем. Потом смотался в Мексику. А по возращении сделал на здании терминала AVE[28] в Аточе такую штуку, на которую сбежались все мадридские райтеры: на бетонной стене скелеты идущих пассажиров и краткая надпись «А если?..»

– Помню, как же… – подтвердила я. – И граффити это оставалось там долго – пока не начали строить парковку.

– Да-да, точно… Мощная вещь была, скажи? И на этом мы расстались. И вместе уже не работали.

– Тебе, наверно, нелегко это далось? Ты ведь им восхищался, как я понимаю?

Он не ответил. И шагал молча, уставившись себе под ноги.

– Так и не скажешь, как его зовут? – спросила я.

Он опять промолчал. Глядел, как играют отблески света на влажном асфальте.

– Как это получается, что все хранят ему такую беззаветную верность? – вслух удивилась я.

Он дернул головой и ответил как человек, уже не впервые убедившийся: есть такое, с чем совладать нельзя.

– Снайпер умеет надавить на какие-то точки в душе: не подчинишься – почувствуешь себя так, словно обделался сверху донизу… Вообще-то у меня есть и другое объяснение… такое… довольно извращенное…

– Извращенное?

– Ну да, отчасти. На самом деле никому ведь и не надо знать, кто он такой. Узнаешь, как его имя и как выглядит, – это может разочаровать. Когда помогаешь скрываться, ощущаешь себя причастным ему. Снайпер был легендой, потому что райтерам нужны такие легенды. В наши сволочные времена – особенно.

Он по-прежнему смотрел в землю, словно там надеялся найти объяснения таким странностям. Зеленые, желтые, красные отблески светофоров на мокрой мостовой казались стремительными мазками свежей краски. Сегодня вечером, подумала я, Крот топчет свою ностальгию. Но вот он поднял голову.

– Восемь лет назад городские власти Барселоны предложили ему расписать стену возле Музея современного искусства, гарантировав, что сохранят граффити, – а он отказался. Заказ приняли четверо других райтеров – все люди с именем. Но не Снайпер. Через две недели он разбомбил без пощады парк Гуэль, испещрив там все черепами и прицелами… В газетах писали, что реставрация обошлась в одиннадцать с чем-то тысяч евро.

Цифру он назвал с извращенным удовольствием, будто речь шла о том, сколько заплатила бы за это граффити какая-нибудь художественная галерея. Потом замолк и лишь на пятом шаге заговорил снова:

– Власть всегда пытается приручить то, чем не может управлять.

– Заставить бить чечетку, – припомнила я.

Он раздвинул губы в вымученной улыбке:

– Да… Это он так сказал.

Мы пересекали площадь Чуэка – собачьи какашки на мостовой, парочка баров, где террасы закрыты сверху парусиновыми навесами, а сбоку – пластиковыми прозрачными щитами, погашенные обогреватели, пустые стулья. Морось превратилась в снег с дождем.

– И даже музыка, которую он слушал, была очень резкой, очень грубой… Надевал наушники, и в плеере у него постоянно звучали «Сайпресс Хилл», Редмен, Айс Кьюб… А любимыми его были «Смертельная инъекция», «Черное воскресенье», «Мадди Уотерс»[29] – в таком духе. Это музыка герильи, говорил он. Тысячу раз я слышал от него, что искусство опасно своей склонностью обуржуазиваться, заставляет забывать свои корни и истоки. Клеймо легальности, твердил он, грозит каждому хорошему художнику: сам не заметишь, как тебя нагнут и поимеют. Приручат, присвоят тебя навсегда, и это – то же самое, что продать душу дьяволу или подставлять задницу под кустом в парке. И нельзя устроиться так, чтоб и вашим, и нашим. «Нелегально» было его любимое слово.

– Было и остается, – вставила я.

– Ведь это же чушь собачья, говорил он, если инсталляция, сделанная с разрешения, считается произведением искусства, а если без разрешения – то нет. Кто клеит эти ярлыки? Галеристы и критики – или публика? Если тебе есть что сказать – говори, причем средствами своего искусства и там, где это услышат или увидят. Для Снайпера вся цель искусства заключалась в том, чтобы тебя не поймали. Чтобы писать там, где нельзя. Чтобы сваливать от сторожей. Чтобы прийти домой с мыслью «я сделал, я сумел». Это вставляет по-настоящему. Это круче секса, лучше наркоты. И тут он был прав. Многие из нас не сторчались только благодаря граффити.

Я припомнила давешний разговор с Луисом Пачоном.

– Тут недавно один дядя, говоря со мной о Снайпере, употребил слово «идеология»…

– Не знаю, не уверен, что это слово тут годится, – подумав немного, ответил Крот. – Однажды он заметил, что, если верить властям, граффити разрушают городской пейзаж, а мы, значит, должны поддерживать их неоновые рекламы, их этикетки, их баннеры, их дурацкие слоганы и логотипы на бортах автобусов… Они завладевают каждой пядью свободной поверхности. Даже сетки, которыми затягивают дома во время ремонта, пестрят их рекламой. А нам для ответа места не дают. И потому, сказал он, то единственное искусство, которое я признаю, будет дрючить все это. И свернет шею филистимлянам… Граффити «Самсон и филистимляне», в шутку называл он это: всех – в мешок!

Я не удержалась от саркастического смешка:

– Только в шутку?

– Так мне казалось тогда, – ответил он, взглянув на меня не без враждебности. – Это теперь я понимаю, что он не шутил ни вот на столечко.

Мы остановились у входа в метро. Было холодно, с неба продолжал сыпаться мокрый снег. Капли оседали, блестя на шапке Крота, на усах и бакенбардах.

– Можешь назвать это идеологией… Потому он и не забросил ни агрессивный стиль, ни скандальную манеру… Потому и не прощает тех, кто дал себя укротить и приручить за доступ к кормушке.

– И тебя в их числе? – брякнула я.

Он помолчал, потом вяло, как бы через силу, качнул головой:

– Я ведь тоже его не прощаю.

– Почему?

Он пожал плечами пренебрежительно. Словно вопрос мой был глупым, а ответ на него – совершенно очевидным.

– Снайпер никогда не был неподкупным и непродажным райтером потому прежде всего, что на самом деле никогда не был настоящим райтером.

В удивлении я подалась вперед. Этот вывод, до которого я могла бы дойти и своим умом, показался мне ошеломительно точным.

– Ты считаешь, что это все – не от чистого сердца? Что его радикализм вовсе не такой свободный и достойный, каким он хочет его представить?

– Я уже сказал: он – десантник, выброшенный на улицы чужого города. Пришелец. Для него граффити – что для других заряженный пистолет. Его предназначение – стрелять.

– Иными словами, он нечестен?

– Только сумасшедший мог бы оставаться честным так долго. Я был его другом почти десять лет и уверяю тебя – с головой у него все в полном порядке.

Мышино-серые глаза его потемнели, словно густая тень медленно заволокла глазные впадины. То ли оттого, что мокрый снег отцеживал свет на площади, то ли от злобы, что билась в каждом слове.

– Есть такой англичанин… Бэнкси… – добавил он чуть погодя. – Он делал примерно то же самое… Тоже прятал и скрывал свою личность, чтобы привлечь к себе внимание сперва публики, а потом и рынка. По-моему, Снайпер действует еще лучше и с большим хладнокровием. Говорю же – он терпелив. Умел держаться по видимости достойно и не продаваться, хотя рынок принял бы его с распростертыми… этими самыми. И сыграл бы на повышение.

– Ты сказал «по видимости»?

– Потому что на деле это была часть его плана. Дождаться благоприятного момента, добиться, чтобы на аукционах его работы уходили за миллионы. И тогда снять маску. Ведь до бесконечности это продолжаться не может. Уличный мир меняется стремительно. Не сумеешь задержаться в нем – исчезнешь. Как я исчез.

3. Слепые райтеры

На второй день моего пребывания в Лиссабоне синоптики поместили город меж двух зимних фронтов. На синем, подернутом легчайшей дымкой небе высоко стояло солнце и в полдень почти отвесными лучами освещало Каза-душ-Бикуш, производя любопытный эффект в виде сотен пирамидальных теней, играющих по фасаду. И эта игра светотени позволяла различить на четырежды вековой стене следы росписи, недавно соскобленной коммунальными ревнителями муниципальной чистоты: нанесенная на камни, которые превращались таким образом в части исполинского пазла, она изображала огромный черный глаз, крест-накрест перечеркнутый красным – разработанный Снайпером символ слепоты, которым в ночь с седьмого на восьмое декабря орда осатаневших райтеров заполнила город, беспощадно испещряя им вагоны, метро, здания, памятники и целые улицы. Тысячи незрячих глаз уставились на прохожих, на город, на жизнь. Скоординированная через социальные сети акция готовилась несколько дней в обстановке полнейшей секретности, как настоящая боевая операция городской герильи. Снайпер с аэрозолем в руках лично принимал в ней участие, оставив за собой Каза-душ-Бикуш, и в выборе этом не было ничего случайного. Уже больше года здание занимал Фонд Жозе Сарамаго, писателя и Нобелевского лауреата, который всю свою жизнь с леворадикальных позиций непримиримо обличал и высмеивал общество потребления. А одна из его важнейших книг называлась «Слепота». Остановившись перед этим домом на улице Бакальоейруш, я вглядывалась в лицо старого мыслителя, невесело смотревшего на меня с большого полотнища над входом. «Пока я еще вижу, ответственность на мне», – всплыла в памяти фраза. Я много читала Сарамаго, а за несколько месяцев до его смерти познакомилась с ним лично, приехав на Лансароте с просьбой предварить кратким вступлением мою книгу о современном португальском искусстве. И сейчас у Каза-душ-Бикуш мне припомнилась тонкая, уже надломленная болезнью фигура. Учтивые манеры, печальный взгляд за стеклами очков – взгляд того, кто, уже сев в седло, безнадежно озирает все, что оставляет позади. Мир, который очень давно сбился с пути и даже не пытается отыскать верное направление.

– Реставрация обошлась муниципалитету почти в полмиллиона евро, – рассказывал мне накануне Каэтано Диниш. – Бомбардировка была, что называется, массированная… Беспощадная. Ни жалости, ни уважения ни к кому и ни к чему… Самое прискорбное – что случилось это в нашем Лиссабоне, ибо ни в одном другом городе мира не относятся к граффити так толерантно. Мало где райтеры получают такую поддержку и понимание.

Каэтано Диниш, директор департамента охраны культурного наследия, был другом инспектора Пачона. Когда я позвонила, он рассыпался в любезностях и пригласил встретиться в ресторанчике, где обедает ежедневно. Найти было легко – старинное и хорошо известное заведение располагалось на углу площади Комерсио. Диниш ждал за накрытым на двоих столиком у окна. На вид новому знакомцу было лет пятьдесят. Мужчина он был, что называется, видный – большой, дородный, с рыжим ежиком на голове, с веснушками на лице и тыльных сторонах крупных кистей. Этакий викинг, застрявший здесь с той поры, когда двенадцать веков назад приплывшие по Тежу норманны разграбили Лиссабон.

– Когда после пожара восемьдесят восьмого года мы взялись за восстановление площади Шиаду, то быстро поняли, что либо мы поладим с местными граффитеро, либо постоянный ремонт фасадов станет нескончаемым кошмаром. И заключили с ними договор – определили, где им можно, а где нельзя бомбить. Мы даем им всяческие послабления, не преследуем, а они за это признаþ́т, что не всякая стена годится для граффити.

Эту речь прервало появление официанта с бутылкой белого из провинции Минью. «Сеньоре – рис с моллюсками, – заказал Диниш, проконсультировавшись со мной. – А мне – бифштекс». Чопорно-учтивый, каким и подобает быть португальскому чиновнику, он постоянно обращался ко мне на «вы», и мне приходилось соответствовать требованиям протокола. От моего внимания не укрылись ни оценивающий взгляд, которым он окинул меня при знакомстве, ни спокойная реакция на первые поданные мной сигналы из разряда «здесь тебе не обломится». Не могу похвастаться своей такой уж безумной притягательностью для мужчин, но все же я – женщина и привыкла к тому, что меня, так сказать, калибруют в течение первых трех минут. Дураки обычно не унимаются и после этого, но оказалось, что Каэтано Диниш соображает быстро. И тема была закрыта.

– Мы искали корпуса заброшенных фабрик на окраинах, а в историческом центре – полуразрушенные здания, – благодушно продолжал он свой рассказ. – При условии, что они пустуют, что владельцы не возражают и что имеется проект восстановления. Последнее гарантировало граффити недолгую жизнь. Однако грянул экономический кризис, все проекты застопорились в ожидании лучших времен.

– И, насколько я знаю, успех этой затеи был оглушительный?

– С самого начала. Разумеется, дикари не исчезли, однако многие райтеры пришли в чувство, образумились, и вандализм пошел на спад… Кроме того, мы создали особую зону – Калсада-да-Глория: дали им свободное пространство для творчества.

– Знаю.

– Впечатляет, не так ли?

Я кивнула. Прибыли тарелки с бифштексом и моим дымящимся рисом. Пахло вкусно, и мы принялись за еду.

– Другой эксперимент мы провели с парковкой на Шау-де-Лоурейру, в районе Алфамы. Пригласили пятерых граффитеро ее расписать, и теперь это непременная туристическая достопримечательность. Культовое место.

Да, это было так, и я была в курсе дела. Эти начинания дали Лиссабону статус мировой столицы граффити и облагодетельствовали хороших художников. Такие персоны, как Номен, Рам, Вилс или Карвалью, некогда бомбившие поезда и метро, ныне пользовались уважением властей, активно выставлялись и загребали деньги. Почуяв выгоду, португальские галеристы ставили на стрит-арт все больше.

– А замысел у нас прежний – продолжал Каэтано. – Разбить связку граффити/вандализм, предложив иные пути. Некоторые, конечно, отказываются играть по правилам и бомбят любую поверхность, какая подвернется под руку. Есть еще и иностранцы, загаживающие все: мы их так и называем «спрей-туристы». Лиссабон образует важнейшую часть в пространстве европейского граффити… Сколько-то лет назад в Барселоне принимали довольно крутые меры, но райтеров они не остановили, зато привели к уничтожению многих значительных росписей на стенах, которые можно было сохранить. И мы старались не повторить эту ошибку. Иные граффити относятся к началу девяностых. Случается порой, что художник, добившийся официального признания, выставляющийся в картинных галереях, не может побороть искушения и сбегà́ет на улицу, чтобы расписать стену. Есть, разумеется, неизбежные побочные эффекты, но в целом мы удовлетворены тем, что удалось.

– Что произошло восьмого декабря?

Вероятно, эта тема не входила в число излюбленных, потому что чело его отуманилось. Диниш отхлебнул вина, прищелкнул языком и дольше необходимого утирал губы салфеткой.

– Так или иначе, Снайпер осел в Лиссабоне. Его намерение – расписать весь город этим перечеркнутым глазом в честь Сарамаго… Вы читали книгу?

– Да.

– По нашим прикидкам, в ту ночь действовало не менее сотни райтеров, повторявших мотив, разработанный Снайпером, но каждый – на свой лад: трафареты, спреи, стикеры, коллажи… Разбомбили весь город – весь, включая соборы и памятники. Даже трамваи. Словом, все. На памятнике Пессоа перед кафе «Бразилейра» намалевали эти перечеркнутые глаза… Коммунальщики насчитали в старой, «благородной» части Лиссабона две с лишним тысячи граффити. Не избежали этой участи ни стены монастыря Иеронимитов, ни монумент Первооткрывателям, ни Беленская башня.

– Задержали кого-нибудь?

– Сами посудите – при таком количестве людей, одновременно вышедших на улицу… Человек десять, впрочем, взяли. С поличным, с баллончиком в руке. Один только что изукрасил Подъемник Карму – намалевал по глазу на каждом этаже сверху донизу, и не спрашивайте меня, как он это сделал.

– И что он сказал? И он, и все остальные?

– То же, что и всегда: Снайпер, Интернет… Акция готовилась несколько недель. День «Д», час «Ч»… Массированная бомбардировка… Насладились как настоящие вандалы.

– Но ведь Снайпер тоже был там. И его никто не видел?

Диниш сосредоточенно резал мясо на тарелке. И прежде чем вздеть кусочек на вилку, качнул головой:

– Те, кто его видел, не сказали ни слова. – Он жевал медленно, вдумчиво. – Но сомневаться не приходится – его видели. Единственное, что нам удалось узнать, – некий субъект с капюшоном на голове, с черной маской на лице полчаса провел у Каза-душ-Бикуш, поднимался по лестнице. Кто-то из местных вызвал полицию, но когда патруль появился, там уже красовались огромный перечеркнутый глаз и прицел. Нашли и лестницу, и несколько пустых аэрозолей – припрятаны в кустах в скверике по соседству. Его самого, как вы догадываетесь, и след простыл. Мы даже не знаем, сколько времени он в Лиссабоне.

– Кто-то ему помогает. Ему не обойтись без местных. Проводников. Друзей.

– Ну разумеется. Но никто его не заложил. Кроме того, все знают, что за его голову назначена награда. Что его ищут люди этого вашего миллионера… Бискарруэса, чтобы спросить за несчастье с сыном. Это еще один резон хранить молчание. Итальянская омерта, но на португальский лад.

Он отложил вилку и нож на край опустевшей тарелки. Потом снова отпил вина, промокнул губы салфеткой. Улыбнулся.

– Тут у нас есть парочка райтерш, которые могут с ним контактировать, – две сестрички-крутышки, как раз на полдороге между респектабельным стрит-артом и самыми хулиганскими граффити. Они так и подписываются – Сестры.

– Я их знаю. Более того, знаю их лиссабонского галериста… Четыре года назад их в числе прочих пригласили расписать фасад «Тейт Модерн», когда в Лондоне проходила выставка граффити.

– Они самые. Мы им предоставили здание на проспекте Фонтеса Перейра: может быть, видели? То, где из окон вылетают стаи птиц. Сестры хорошо работают. Забавно, с юмором и лукавым подтекстом. И, как я сказал, цивилизуются. Им нравится гулять по лезвию.

– Полагаете, это они были в ту ночь со Снайпером?

Диниш пожал плечами и послал мне безмятежно ясный взгляд. Почти невинный, отметила я. Ударение на «почти».

– Голову на отсечение не дам, но кое-кто в этом уверен. Вам бы, наверно, стоило с ними потолковать… Если они соблаговолят.


Оставив позади Каза-душ-Бикуш, я неторопливо зашагала вверх по Алфаме в лабиринте узких улочек, где облупившиеся фасады охристых, желтых и белых зданий с бельем на веревках из окна в окно обрамляли крутизну склонов и нескончаемость каменных ступеней. В этой части города граффити попадались мне довольно часто, но все больше – дикая блевотина тэгов по стенам и дверям, хотя кое-где, в каких-то закоулках, выводящих на маленькие площади, видела я и росписи, сделанные со вкусом и умением. Я невольно засмотрелась на большое многоцветное граффити с явной претензией на настоящую уличную живопись: на углу, неподалеку от церкви Сан-Мигел, красовалось изображение обнаженной женщины с огромными кроткими глазами и грудями, которые постепенно превращались в разлетающихся по стене бабочек. Композиция, подписанная неким Желу, была совсем даже неплоха. Однако на уровне живота этой ню кто-то без малейшего уважения к творцу и творению намалевал красно-черный невидящий глаз, придуманный Снайпером, – без сомнения, постарался один из анонимных райтеров, которые в ту ночь, когда воздавали почести Сарамаго, бомбили Лиссабон.

Я продолжила было взбираться по лестницам в сторону Шау-де-Лоурейру, но тут вдруг решила заснять моей маленькой плоской камерой граффити с бабочками. Резко развернулась, чтобы двинуться назад, и почти наткнулась на какого-то мужчину, который, поставив ногу на первую ступеньку, завязывал шнурок. Прохожих на улице почти не было, и потому я обратила на него внимание: более чем грузный, среднего роста, он был в зеленом loden coat[30] и в твидовой английской шляпе с узкими полями. Я заметила рыжеватые подстриженные усы и светлые глаза, которыми он едва скользнул по мне, когда я проходила мимо. Сделав снимок, вернулась на лестницу, а он к этому времени был уже наверху и удалялся к тупику Даш-Крузеш.

У парковки на Шау-де-Лоурейру я провела интересные полчаса. Каждый райтер, с которым муниципалитет заключил договор, получил в полное свое распоряжение по этажу. И в результате получилась отличная выставка оригинальных стилей, лишенная напористого нахальства и бесцеремонной грубости других уличных художников. Парковку упоминали во всех путеводителях, и вахтер на входе, кроме билетиков, продавал открытки с репродукциями. Я оглядела все это, вышла наружу и той же дорогой отправилась назад, покуда не добралась до смотровой площадки на Санта-Лузия. Синее, как и прежде, небо чуть отдавало в сизый цвет из-за легкой дымки, и мозаика крыш и плоских кровель в неповторимом лиссабонском свете простиралась до самого берега Тежу, а в отдалении виднелся мост 25 Апреля, и по эстуарию в сторону Атлантики медленно скользили корабли. Было не холодно, так что я посидела перед железной оградой, кое-что занося в блокнот. Потом дошла до остановки, села в трамвай № 28, шедший в сторону Байши[31]. Когда трамвай тронулся, я, устраиваясь в его дребезжащем нутре, оглянулась и увидела на улице того самого господина в английской шляпе и зеленом пальто. Подумала: «Забавное совпадение», – и погрузилась в свои мысли.


Да и Нет, известные также как Сестры, хоть и были близнецами, выглядели по-разному. Старшая, Да (она родилась на полчаса раньше), никогда не красилась и носила камуфляжный армейский бушлат, скрадывавший фигуру, а волосы прятала под черной вязаной шапкой. Нет, младшая, ходила в узких джинсах и кожаной куртке, с распущенными кудрявыми волосами, с пирсингом в нижней губе и с полдесятком сережек в мочке каждого уха. Но в остальном сестры были почти неразличимы – черноволосые, крепенькие, с одинаково острыми чертами миловидных лиц, которым сколько-то капелек африканской крови даровали пухлые мясистые губы и огромные темные глаза.

– Спрашиваешь, почему мы назначили тебе встречу здесь. Сейчас поймешь. Это откровение.

В ногах не было испачканного краской рюкзака. Мы сидели втроем на одном из бетонных блоков на берегу реки, спиной к полотну железной дороги, лицом к проплывающим мимо кораблям. Солнце было уже низко и трогало фиолетовыми отблесками воду и горизонт. Слева от нас на красноватом фоне далекого моста, в усыпительно-умиротворяющем свете почти горизонтальных лучей виднелась башня Бела́нь.

Потом я спросила – почему уличная живопись? И начала аккуратный зондаж. Каким образом две женщины сумели выделиться в мире, почти полностью захваченном мужчинами? Вопрос был, конечно, простодушен до глупости, но не могла же я сказать: «Привет, как поживаете, а где Снайпер?» Уж, по крайней мере, не этим двум сестричкам. Я сочла уместным сломать сначала лед, хотя уже через полминуты поняла, что ничего не сломала. Сестры были девушки хитрые, ко всему готовые и в себе уверенные. И прямолинейные. Владелец галереи, где они выставлялись, повторил им мою легенду – так и так, приехала в Лиссабон собирать для книги материал о движухе вокруг Сарамаго. И добавил еще, что я ищу талантливых художников и пользуюсь определенным влиянием на издателей книг по искусству. Он преувеличивает, объяснила я сейчас. Моя работа сводится к тому, чтобы находить авторов и вносить предложения, а платят мне лишь за гарантированный успех. А кто же его может гарантировать?

– Мы были еще совсем соплячки, когда поняли, что искусство граффити не очень вяжется с вечеринками, ухажерами и прочим в таком духе, – рассказала мне Да. – Чтобы тебя уважали, вкалывать надо как проклятой, выкладываться по полной, как всем, – и больше, чем всем… Поначалу на нас смотрели свысока и похваливали через губу: «Даже не скажешь, что это женщина сделала» – и тому подобное. Нас это бесило до крайности. Когда выходили бомбить с каким-нибудь пареньком, все были уверены, что мы просто увязались за ним. Надоело – и мы решили действовать в одиночку. На свой страх и риск.

– Мы даже поменяли почерк, – вставила ее сестра.

– Почему?

– Буквочки у нас выходили девчоночьи. Округлые и аккуратные, как в школьных прописях. Вот мы и решили изменить почерк. Сделать его бесполым. Поначалу подписывались «Да» и «Нет», и какое-то время никто не знал, кто это… «Сестры» появились позднее, когда нас уже узнали. Нас так и называли, вот мы и решили сделать это нашим тэгом.

Я слушала очень внимательно. Говорили обе очень быстро, вульгарно, сыпали жаргонными словечками. Основную тяжесть беседы несла Да, а Нет лишь припечатывала и резюмировала. При посредстве Гугла я выяснила, что им по двадцать восемь лет, а уличной живописью они занимаются с четырнадцати. Известность себе снискали сначала в Лумиаре, районе на севере Лиссабона, где уродовали рекламы собственными тэгами и прочими лозунгами радикального кроя. В поисках собственного стиля они вдохновлялись японскими иероглифами и находились как раз между дикими граффити и респектабельным стрит-артом. После действа на лиссабонской площади Шиаду их, в ту пору еще совсем молоденьких, пригласили в Висбаден на Meeting of Styles[32]. А когда четыре года спустя расписали здание галереи «Тейт Модерн», стали уже признанными художницами, обрели международное признание и выставлялись в числе самых избранных в галерее на Байрру-Алту. Тем не менее умудрились сохранить тягу к подпольному радикализму, к антисистеме и к неистовству стиля. Прошлой ночью я видела на Калсада-да-Глория панель четырехметровой ширины с их граффити, подсвеченную прожекторами, о чем позаботился муниципалитет. Под великолепной композицией, изображавшей страдающих женщин, которых католические прелаты и мусульманские имамы сковали цепями, шла надпись, не оставляющая сомнений: «Не допустим святош-хищников до наших яичников».

– Потому что, – подхватила Да, – не имеет значения, мужчина или женщина пишет на стенах. Мы терпеть не можем тех, кто привносит в искусство идею гендера. Вот как-то раз к нам пришла одна хитро… мудрая дамочка…

– Социолог.

– Вот именно. Дамочка-социолог, которая готовила какое-то исследование о женщинах-райтерах. И мы ей сказали, чтобы шла подальше, обратилась к лизуньям и сосалкам… Граффити тем и хорошо, что это одно из редких-редких явлений, где ты можешь не знать, стоя писает художник или сидя.

– Или на корточках, если сесть не на что, – вставила Нет.

Обе рассмеялись одновременно и совершенно в такт друг другу – раскачиваясь с удивительно синхронной согласованностью всех движений, как будто в ритме какого-то рэпа, слышного им одним. Мы работаем сейчас, пояснили они вслед за тем, над ультрафиолетовыми граффити. Эта новая и дерзкая затея развлекала их неимоверно – росписи будут видны только тем, кто вооружится соответствующими оптическими инструментами. И получится Лиссабон тайный, Лиссабон, недоступный непосвященным.

– Идею подал Снайпер, – сказала Да. – И нам она показалась гениальной.

То, за чем я пришла, мне поднесли на блюдечке.

– Это когда была акция у Фонда Сарамаго?

Обе уставились на меня не моргая и не произнося ни слова. Было похоже на покер.

– Вы же его знаете, – блефуя, спросила я. – Правда ведь?

Они выжидали никак не меньше пяти секунд, а потом кивнули почти одновременно, так и не разомкнув губ и явно ожидая следующий вопрос.

– Как вы познакомились?

Нет взглянула на сестру, а та не сводила глаз с меня. В сотне шагов за нашей спиной загрохотал проходящий состав.

– Семь лет назад, – сказала Да. – Он тогда впервые попал в Лиссабон, и что-то у него не сложилось с теми, кто должен был его тут привечать… Ну, ему дали наш телефон и сказали, что лучше нас никто не умеет отыскивать в городе нужные стены. И мы пошли вместе.

– Это был блеск…

– Не то слово. Мы отвели его в чудное место в Санта-Аполонии. Мы-то просто собирались посмотреть, а он явился при полной амуниции. Веселье было в самом разгаре, когда она вот предупредила, что идут охранники, и мы рванули оттуда со всех ног.

– Но это еще не все, – сказала Нет.

– Да какое там «все»! Роспись осталась неоконченной, и потому Снайпер уперся и заявил, что обязательно вернется на следующую ночь и допишет. Врубаешься, о чем я?

– Врубаюсь, – ответила я.

Она окинула меня быстрым оценивающим взглядом, как бы прикидывая, в самом ли деле внятен мне смысл ее рассказа. И, кажется, осенила меня благодатью сомнения:

– Стальные яйца нужны, чтобы вернуться и докончить дело там, где тебя могут ждать.

– Вы были с ним?

– Да прямо! Разбежались! Ты что – больная, что ли? Слишком стремно. Но когда на следующий день пошли посмотреть, граффити было готово – поезд въезжает в тоннель, а там не тоннель, а разинутая пасть этого его скелета… Отличная работа, говорю тебе! Очень агрессивная и очень сильная. А под ней – его тэг: оптический прицел.

– А когда он расписывал Каза-душ-Бикуш, вы тоже с ним не ходили?

Обе смотрели на меня бесстрастно и молчали. Но я разбираюсь в типах молчания. И ответ был: «Может, и ходили». А скорей даже: «Да, ходили».

– Я спрашиваю, где он сейчас. В Португалии?

Обе синхронно пожали плечами, но между губ у Да высунулся и спрятался кончик языка.

– Многие спрашивают, – сказала она глумливо. – И не все – чтобы сфотографировать его работы.

– А вы что отвечаете?

– А мы отвечаем: не-а, не знаем. Понятия не имеем.

И это, без сомнения, так, подумала я. Не станет Снайпер долго общаться со столь известными персонами. На такой риск он не пойдет.

– И как его настоящее имя – тоже не знаете?

– Не знаем, – отрезала Да. – А кого это знобит?

Сестра поддержала ее:

– Снайпер и Снайпер… Никакое другое имя смысла не имеет.

– Вам не приходилось бывать в Испании?.. С ним?

Они медленно кивнули. Потом Да заметила, что Мадрид – стремный город. Полно полицейских на каждом шагу… Меры безопасности такие, что взвоешь… Тяжкое место для работы.

– Делали, помню, роспись в Чамартине – вот это была, я тебе скажу, работка: три стены сверху донизу за сорок восемь часов. Спали в каком-то сарайчике поблизости, в груде картонных ящиков, чтобы не заметили. – Тут она взглянула на сестру. – Нет напоролась на гвоздь, когда мы в темноте неслись к поезду, – и мы этот поезд расписали вслепую, притом что из нее хлестало, как из чушки зарезанной.

– Смотри, – сказала мне та.

Распахнула курточку, задрала поддетый под нее джемпер. На левом боку чуть повыше бедра я увидела длинный лиловатый рубец. Бедро, кстати, было красивое.

– В больницу боязно было обращаться: полиция могла нас опознать, – добавила она, застегиваясь. – Так что Да пришлось позвонить Снайперу, и он все взял на себя… Повел себя как киногерой. Он тогда еще жил там. Это было до того, как Даниэль сыграл с крыши.

За спиной у нас опять протарахтел поезд. Время от времени с автострады доносился автомобильный гудок. А перед нами безмолвно плыли подсвеченные закатным солнцем корабли.

– Многие, – продолжала она, – понятия не имеют, что это такое – удирать, когда за тобой гонятся, прятаться по восемь часов, промерзать до костей или вымокать до нитки, когда ливень такой, словно сам Христос плюется с небес, а тебя ищет орава сторожей и охранников… Что такое – рвануть за две тысячи километров, чтобы разделать вагон метро, о котором упомянул твой приятель. Приехать в город и двое суток провести без еды, без денег, ночуя под мостом или где придется. И все для того, чтобы написать, что хочешь. Кто никогда такого не пробовал и не хотел заморачиваться, кто не корячился по полной – тот не настоящий райтер, а так… Той[33]. Любитель.

Она замолчала на миг и, отдернув рукав армейского бушлата, взглянула на часы, блестевшие на правом запястье. Потом переглянулась с сестрой.

– Снайпер, когда был здесь, сказал нам кое-что хорошее. Наконец-то вы поняли, сказал, что городской пейзаж – вещь необходимая. Что без него ты – никто. Что твоя композиция вписывается в другую, более масштабную – дома, машины, светофоры. И злодолбучий город – это дополнение к тебе, поняла? Город – часть того, что ты делаешь.

– Это то, что ты делаешь, – уточнила Нет.

– Но ведь картинные галереи… – начала я.

– Да нам плевать сто раз, как там считают эти гниды-галеристы, эти вороны на дубу и купленные ими арт-критики – в них социального чувства столько же, сколько в непрожаренном бифштексе.

– Как станковисты мы были бы самыми обыкновенными посредственностями, – беспечно заявила Нет. – Дерьмом собачьим… Но как райтеры мы – гениальны!

Обе опять одновременно рассмеялись. Удивительно, подумала я, как этот смех делает их неотличимыми друг от друга. Они раздваиваются как в зеркале.

– Галереи нами интересуются, а это дает деньги, – сказала Да. – Но мы отказываемся считать себя художниками. И тут мы совпадаем со Снайпером: только на улице убеждаешься в реальности.

– Сомнения – как бомбы, – напомнила Нет.

– Так он говорит. Обрушивать на город свои сомнения все равно что бомбить. Граффити нуждаются в поле битвы, а у нас, у райтеров, оно всегда под рукой. Искусство – дело мертвое, покуда райтер жив. Время от времени необходима бомбежка.

– Представляю, – сказала я.

Да снова поглядела на меня недоверчиво. Я поняла, что она силится вообразить, как я буду выглядеть с аэрозолем в руке.

– Если никогда не расписывала стены, то едва ли. Это как месячные, понимаешь? Нечто неизбежное и напоминающее тебе о твоей сути. То, что не допускает расслабухи и беспечности. И дрыхнуть не дает.

Она опять посмотрела сперва на часы, а потом на сестру. Я заметила, что потом обе как по команде устремили глаза вверх по течению Тежу, к мосту 25 Апреля. Последние солнечные лучи еще играли на его металлических конструкциях, на верхушках мачт и надстроек медленно проходящих судов.

– То, что заставляет твоего друга позвонить тебе в четыре утра или прислать эсэмэс и рассказать, что он сию минуту сделал то-то или то-то, – продолжала Да. – И ты с ума сходишь от зависти при мысли, что он блестяще выполнил свою миссию, пока ты дрыхла, как последняя дура.

Они по-прежнему смотрели на далекий город, и я подумала, что и вообразить даже не могу, чего они обе ждут. Откровения, как было сказано в начале. И я спросила себя, где оно, это откровение.

– Снайпер – самый радикальный из нас, – говорила Да. – Самый бескомпромиссный. Вот мы, к примеру, поддались уже несколько лет назад, когда нам влепили штраф в шесть тысяч евро. И тогда, чтобы было чем платить за нелегальное, мы легализовались. Согласились лепить этикетки и стали брать за свою работу деньги. Более того, мы бросали свои граффити на раскрутку любого товара – обуви, ювелирки, сумок, шапок… Дальше – больше. Выставки, вернисажи, продажи. И всякое такое.

Жестом она как бы попросила дать ей немножко времени, а улыбкой пригласила меня за собой. Мы перешли железнодорожные пути и направились к забору, окружавшему бензоколонку.

– Взгляни.

Я взглянула и невольно вздрогнула. Не менее шести квадратных метров этой ограды были целиком выкрашены в белое, а в центре черной краской выведена только одна фраза. Время и дожди повредили роспись, десяток райтеров поставили поверх свои тэги, но все же еще можно было разобрать первоначальный текст: «Снайпер здесь не был» – и справа внизу – его неповторимый оптический прицел.

– Вот ведь стервец, – рассмеялась Да. – А рядом – наше творчество.

Я сделала снимок и взглянула на второй «кусок». Он почти примыкал к росписи Снайпера и был отмечен тэгом Сестер – изображение огромной банкноты в пятьдесят евро, вагины и надпись: «Нате, жрите!»

– Власть, деньги, секс правят миром, – продолжала она, покуда я фотографировала граффити. – Все прочее – розовые сопли. Мы не опускаемся до Питера Пэна, зайчиков, сердечек, куколок, позитивной энергии и всей этой чуши… Нас воротит от женских граффити, я же говорю, мы их видали сама знаешь на чем… Мы – команда, спаянная и обстрелянная, мы окунаемся в дерьмо с улыбкой и заранее облизываемся.

Мы снова перешли пути и двинулись назад, на берег. Позади прогрохотал очередной состав.

– Всегда вспоминаю, как Снайпер, когда писал это, приговаривал: «В музее ты соперничаешь с Пикассо, который давно умер, а на улице – с мусорными баками и с полицией, которая тебя преследует».

– Хорошо сказано, – заметила я.

– Правда ведь, хорошо?.. У него таких фраз – до известной матери… Так и сыплет изречениями.

Когда дошли до берега, солнце уже село, но его последний лиловый отблеск поджег небо, как клок ваты. И оттого эта часть реки была залита слабеющим, но все еще ярким светом. Было тихо – ни ветра, ни звуков, только слегка журчала вода у бетонных опор набережной. В очередной раз Да взглянула на часы, потом вопросительно – на сестру, которая вытащила из рюкзака маленький бинокль и навела его в ту точку вверх по реке, где виднелся мост, а за ним – город.

– Ага. Вот, – сказала она.

Вдалеке, в нижней части противоположного берега, уже постепенно вспыхивали огоньки, но разливавшегося над рекой зеленовато-синего свечения еще хватало, чтобы разглядеть подробности. Я проследила, куда направлены взгляды сестер, и заметила маленькое грузовое суденышко, которое шло в сторону океана, то есть приближалось к нам.

– Как всегда, минута в минуту и вовремя, – заметила Да.

Нет отдала ей бинокль, а из рюкзака достала видеокамеру и принялась снимать баркас. Да бегло взглянула на него, а потом протянула бинокль мне. Она улыбалась, она сияла. И такая же улыбка играла на лице ее сестры, включившей «зум».

– Да, теперь у нас маникюр… – сказала она. – Меньше проблем с полицией, больше славы, да и денег тоже, больше дядечек хотят нас снять… Но с этим ничто не сравнится.

Я придвинула окуляры. И по мере того как баркас подходил ближе, я все отчетливей различала его правый борт. И вот он оказался прямо перед нами – сплошь расписанный обширным разноцветно-ярким граффити, на котором огромные голубые дельфины с фиолетовыми хребтами резвились на воле над морем и словно хотели обогнать суденышко.


Вечером я снова встретила господина в твидовой шляпе и зеленом пальто и на этот раз сумела разглядеть его как следует. Мы поужинали в ресторане «Таварес» на Байрру-Алту с издателем Мануэлом Фонсекой – у меня с ним были дела, не имевшие отношения к Снайперу, – и его женой, а потом еще выпили в гей-баре на улице Га́веаш. Мануэл – милейший человек и мой старинный приятель, а жена его – совершенно исключительная собеседница, так что мы несколько засиделись. Когда выбрались наконец на улицу, супруги предложили проводить меня в отель – я всегда останавливаюсь в «Лижбоа-Плаза», неподалеку от испанского посольства, – но дело шло к ночи, да и машину они оставили совсем в другой стороне, на Шиаду. На улице было хоть и свежо, но приятно; я не зябла в плаще и в шерстяной шали, а сумку на ремне повесила поперек груди, чтобы не сорвали. До гостиницы было всего минут двадцать ходьбы, так что я распрощалась с четой Фонсека и двинулась в сторону смотровой площадки Сан-Педро по тихим улицам, вдоль тонувших в полумраке стен и жалюзи магазинов, – теперь я смотрела на это по-другому – сплошь покрытых граффити вопреки усилиям Каэтану Диниша приручить уличных художников. Моя спокойная прогулка мало походила на то, что порой мне снится. В кошмарах я чаще всего вижу незнакомые города, такси, которые не останавливаются, неведомые улицы, по которым иду, пытаясь вернуться куда-то, а куда – не помню. Еще мне снится, что я соблазняю жен издателей и книготорговцев, но это уже другая история.

Я хорошо знаю Лиссабон, и такси мне в этот вечер брать было незачем. Миновав церковь Св. Роха, села в трамвай, проползавший вниз по склону, устроилась на сиденье. Минуты через две он тронулся, а я посмотрела в окно и еще невдалеке от Байши в полутьме заметила райтера, который писал на стене и даже не обернулся на грохот и звон. К этому времени во мне уже пробудился инстинкт охотника, почуявшего добычу, а потому, повинуясь естественному любопытству, я вылезла на ближайшей остановке, прошла немного назад и вверх, чтобы разглядеть граффити вблизи. Райтер оказался худощавым проворным юношей с незапоминающимся лицом: услышав мои шаги, он резко обернулся навстречу опасности. Убедившись, что я таковой не представляю, он, наверно, успокоился, потому что надвинул на голову палестинскую куфию, до этого обмотанную вокруг шеи, встряхнул аэрозоли и продолжил свое дело. Держа в каждой руке по баллончику на манер героев вестернов, палящих сразу из двух кольтов, он стремительно заполнял желтым и синим обширную композицию, состоявшую из огромных букв, которые я при таком освещении прочитать не могла.

Я уже собралась развернуться и идти обратно, как вдруг заметила того самого господина, который попался мне утром, – толстяка с рыжеватыми усами. В том же самом зеленом пальто и твидовой узкополой шляпе. Я случайно взглянула вверх и увидела, как он торопливо спускается по крутому откосу по другой стороне. Заметив меня, незнакомец застыл метрах в десяти, словно бы в нерешительности. Забавная сложилась ситуация – на спуске не было никого, кроме него, меня и райтера. После минутного колебания господин зашагал дальше, но тут я наконец-то сообразила, что к чему, и насторожилась. Единственный фонарь на этом участке был как раз поблизости и давал достаточно света, чтобы я мгновенно узнала этого прохожего. И мигом же поняла – он шел за мной следом от Байрру-Алту до остановки. Но в трамвай за мной не сел, чтобы не засветиться, а припустил вниз по склону, надеясь перехватить меня внизу. А мое внезапное возвращение спутало ему карты.

Я нисколько не сомневалась, что именно его видела утром на Алфаме. За двенадцать часов он встретился мне в третий раз, и потому сразу припомнилось, как в соответствующем романе Голдфингер говорил Джеймсу Бонду: один раз – это случайность, два – совпадение, а три означает, что враг действует. Джеймс Бонд тут ни при чем, подумала я, «враг» – это тоже слишком сильно сказано (вскоре мне предстояло убедиться, что тут я ошиблась), однако же никому не понравится, когда за ним ходят по пятам с непонятными намерениями. Это вызывает, самое малое, беспокойство. И раздражает, а по части раздражительности я любому способна дать сто очков вперед. Я испытывала сложную смесь чувств – изумление, страх, ярость, – но уже через несколько секунд последняя возобладала над прочими и, литературно выражаясь, ухватила кота поперек живота. Продолжая тот же стилевой ряд, могу сказать, что меня голыми руками не возьмешь. Мне случалось удары и получать, и наносить, ну и так далее… Причем вовсе не всегда в фигуральном смысле. Короче говоря, я направилась прямо к этому рыжеусому и спросила его в упор:

– Ты чего за мной таскаешься, а?

– Что, простите?..

Когда я подскочила к нему, он невольно остановился. И отвечал по-испански, явно обескураженный и тем, какой скандальный тон я взяла, и тем, что «тыкаю» незнакомому человеку.

– Я спрашиваю, за каким хреном ты меня преследуешь?

– Вы… – начал он.

Я сочла, что моя агрессия дает мне известные преимущества, и решила держаться этой тактики. И еще взвинтила градус:

– Козел.

Он захлопал глазами в растерянности. Истинной или наигранной. Я была немного выше его ростом, от природы довольно крепко сложена да вдобавок поддерживаю форму, два раза в неделю плавая в бассейне. Что касается характера, то я не из тех барышень, кто визжит, дрожит и вцепляется в плечо красавчика ковбоя, – вечно одно и то же, нежные такие сучки! – когда апачи налетают на форт. Иначе говоря, я была в такой ярости, что вот только дернись он – выцарапала бы ему эти его голубые глазки, в желтоватом свете фонаря так невинно и непонимающе глядевшие на меня из-под твидового поля.

– Вы не имеете права, – докончил он фразу.

Несколько странно рассуждать о праве и долге в этот полночный час и на безлюдной улочке.

– Сегодня утром ты шел за мной по Алфаме, сейчас оказался тут… Что тебе надо, я спрашиваю?

Он очень пристально смотрел на меня. Встопорщив рыжеватые подстриженные усы, прикусил кроличьими зубами нижнюю губу, словно в раздумье. Словно в самом деле силился уразуметь, о чем я. И секунды на две голубые глаза вдруг оледенило такое выражение, что я почему-то усомнилась, что выцарапать их будет так просто, как представлялось мне вначале. Кажется, он мне этого не позволит. Ничего из такого не выцарапаешь. Но говорю же – продолжалось это не больше двух секунд.

– Вы ошибаетесь.

Он резко стронулся с места и, обогнув меня, вновь зашагал вниз по улице. Я смотрела ему вслед.

– В следующий раз голову тебе оторву, – почти крикнула я. – Кретин!

С противоположной стороны улицы на нас озадаченно смотрел райтер с двумя баллончиками в руках. Потом собрал свое барахло и молча удалился по склону вверх. А я осталась стоять перед его желто-синим граффити, вдыхая запах свежей краски и чувствуя, что адреналин растворяется в моих жилах и сердце начинает биться в прежнем, в обычном ритме. Стояла до тех пор, пока на остановке трамвая не появился еще какой-то субъект, который прошел вниз по склону и свернул за угол направо. Я двинулась следом, осторожно высунулась из-за угла, никого не увидела, свернула налево на Авениду-де-Либердаде и зашагала к моему отелю, пытаясь как-то привести в порядок мысли. Вытащила телефон из сумки и, несмотря на поздний час, позвонила Маурисио Боске – пусть и он позлится, не все же мне одной, – однако отозвался лишь автоответчик. Я оставила сообщение с просьбой перезвонить. Как можно скорей. Время от времени я беспокойно озиралась. Но больше меня никто не преследовал.

Когда я вошла в отель, дежурный портье вместе с ключом протянул оставленный мне мессидж от Сестер. Он состоял из четырех слов. И я, моментально позабыв про рыжеусого, устремилась на диван в пустом холле и подключила свой телефон к Интернету. Мессидж гласил: «Снайпер. Движуха в Италии».

4. Балкон Джульетты

– Невероятно, – сказала Джованна.

Я не могла не согласиться. Именно так. Даже в городских музеях никогда не бывало такого наплыва публики. Дворик в доме Джульетты в центре Вероны был запружен людьми, и очередь через ворота выходила на улицу, где несколько полицейских пытались поддерживать порядок. Холод никого не пугал: под ледяной крупой, сыпавшейся с серого неба, жались бесчисленные туристы с зонтиками, в куртках с капюшонами, в шерстяных шапках; многие с детьми. В изобилии были представлены и веронцы, явившиеся взглянуть на то, что газеты и телевидение с оттенком шовинистического бесстыдства трое суток кряду называли «одной из самых оригинальных незаконных арт-интервенций, когда-либо устраиваемых в Европе».

– Как он умудрился? – спросила я. – Разве здесь нет охраны?

– В доме дежурит охранник, но он ничего не видел. А ворота на улицу были заперты.

Вся Верона обсуждала это. И даже карабинеры, которые вели дознание, не понимали, каким образом Снайпер проник во дворик дома-музея, посвященного шекспировской легенде, – на этом балконе произошло свидание юной Джульетты Капулетти и ее возлюбленного Ромео Монтекки.

– Может быть, он спустился с крыши?

– Может быть… А может, прятался в доме, дожидаясь, когда разойдутся посетители.

Я оглянулась. Уже довольно давно и патио, и портал превратились в миниатюрный тематический парк, посвященный любви, – решетки унизаны замочками с инициалами, стены исписаны романтическими надписями, покрыты самозародившейся разноцветной мозаикой жевательной резинки, из которой составлены нежные фразы и признания. И сувенирная лавочка, как и несколько других на прилегающей к дому Виа Каппелло, являла собой кошмарное скопище брелочков, наперстков, пепельниц, чашек, тарелок, миниатюрных статуэток Ромео и Джульетты, подушечек, открыток и всей дряни, какую только может измыслить дурновкусие, причем главенствовали тысячи разнообразных сердечек, от изобилия которых вскоре начинало мутить. И со временем эта безбрежная муть вытеснила интерес к балкону и к бронзовой статуе Джульетты в глубине двора: большая часть туристов предпочитала теперь фотографироваться не там, а на фоне необозримого разноцветного пространства – много сотен замочков, прикрепленных к перилам, тысячи надписей и мозаика жевательной резинки на стенах. Извращенная мутация стрит-арта, так сказать. Интерактив, не побоюсь этого слова. Хотя можно, разумеется, найти и другие слова, попроще, не такие обидные.

– Что бы там ни было, – заметила Джованна, – Снайпер – просто гений.

Я взглянула на то, к чему относилось ее замечание, – на причину того, почему в промозглом месяце феврале в этом маленьком городке на севере Италии многократно увеличился приток посетителей к балкону Джульетты. Стоявшая в глубине внутреннего дворика, перед решетками, унизанными обетами и любовными клятвами, и сувенирной лавкой, густо усыпанной сердечками, бронзовая статуя веронской барышни в натуральную величину, обычно отполированная до блеска прикосновениями тысяч рук (туристы, фотографируясь, непременно хватались за нее и стерли всю патину), сегодня выглядела необычно – вся фигура Джульетты была обклеена купюрами в пять евро, покрытыми лаком, а лицо скрыто под маской мексиканского борца, представлявшей одну из тех калак, которые Снайпер всегда использовал в своем творчестве. Чтобы авторство композиции не вызывало ни у кого никаких сомнений, пьедестал украшали его подписи и фирменный знак оптического прицела.

– Не знают, что с этим делать, – засмеялась Джованна.

Да, это было видно. И очевидно. Департамент культуры впал в глубокую растерянность. Как только новость распространилась по СМИ, туристы и местные толпой ринулись взглянуть на интервенцию Снайпера. Первое побуждение – содрать коросту купюр и маску с лица Джульетты – угасло под напором неслыханного коммерческого успеха, и теперь многие тысячи посетителей рвались увидеть проведенную в Италии акцию художника-нелегала, скрывающего свою личность по причинам, о которых целыми днями гадали газеты, радио и телевидение. Дошло до того, что над изваянием в целях защиты его от непогоды установили нечто вроде навеса из алюминия и пластика. Художественные критики и университетские профессора-искусствоведы засветились перед камерами, комментируя оригинальную акцию испанского уличного живописца (были, впрочем, и такие, хоть и в явном меньшинстве, которые обзывали его вандалом), о чьем присутствие в Италии было до сей поры неизвестно. И потому муниципальные власти, принимая решение, руководствовались желанием погреть руки на этой новости, громовым эхом раскатившейся по всему культурно-туристическому пейзажу Вероны, и потому выдали нужду за добродетель. Как уверяла редакционная статья, напечатанная в то же утро в газете «Л’Арена», посреди студеного февраля, экономического кризиса и мертвого сезона по милости Снайпера и Джульетты – бедного Ромео оттеснили на обочину – божья благодать снизошла на Верону.

Оставив позади длинный хвост очереди и бесчисленные вспышки фотокамер и мобильников, мы двинулись на площадь Эрбе. Было по-прежнему очень холодно. На влажной земле уже похрустывали превратившиеся в льдинки капли дождя, и площадь постепенно заволакивалась редкой белой завесой мельчайших хлопьев. Мы решили укрыться в кафе «Филиппини» и выпить чего-нибудь согревающего.

– И результат налицо, – сказала Джованна, стряхивая капли с шерстяной шали, прежде чем повесить ее на спинку стула.

Джованна Сант’Амброджо была элегантная, привлекательная женщина с темными большими глазами и длинноватым носом, а раскованные манеры ее, не будь она итальянкой, могли бы показаться даже вульгарными. Скрывая первую седину, свои иссиня-черные волосы она теперь красила. Мы познакомились лет десять назад, когда изучали историю искусства во Флоренции, где у нас во время летнего курса, посвященного капелле Бранкаччи, случился и краткий романчик: приятные прогулки по берегу Арно перемежались жаркими ночами на моей узкой кровати в пансионе на улице Бурелла. Спустя несколько месяцев Джованна собиралась выйти замуж, и потому мы расстались мирно, сохранив сердечную привязанность. Сейчас она была разведена и жила в Вероне, работала в Фонде Сальгари и на деньги крупной винодельческой компании в Вальполичелле издавала журнал «Вилла делла Торре».

– Вопрос в том, здесь ли Снайпер, – сказала я. – Упивается ли успехом.

Джованна помешивала ложечкой свое молоко с капелькой кофе. Macchiato, сказала она, когда мы уселись за столик. И еще один для синьоры. И добавьте чуть-чуть коньяку.

– Попробую выяснить, – сказала она после недолгого раздумья. – Я знакома с людьми, имеющими отношение к стрит-арту, и среди них есть райтеры… Поспрашиваю… За спрос денег, как известно, не берут.

Она еще немного подумала, прежде чем поднести чашу к губам.

– Есть у меня один друг. Поставил местный рекорд по штрафам за вандализм. Подписывается Дзомо. По этому тэгу на железнодорожных станциях и автовокзалах можно проследить его путь по всему северу Италии… Агрессивный, жесткий – вполне в стиле того человека, который тебе нужен.

Мне понравилось, как звучит этот итальянский тэг. Дзомо…

– Молодой?

– Да уже не очень. Под тридцать. В Вероне он не работает, потому что полиция глаз с него не спускает и последствия могут быть нешуточные, но иногда становится невтерпеж, и тогда он выходит на улицу, точнее – отправляется в карательные экспедиции по другим городам.

– Кажется, я видела что-то его в Интернете… Композиции с полицейскими – его ведь рук дело?

– Его, – засмеялась Джованна. – Он уже несколько лет как подсел на эту тему.

– Но это очень недурно.

Я вспомнила окончательно. В самом деле – на сайтах, посвященных граффити, попадались и его работы. Помимо обычных и привычных композиций, его конек – изображать итальянских полицейских и карабинеров в самом неприглядном виде: они у него то целовались взасос, то мастурбировали, то дрючили друг друга. Работал он с предварительно сделанными трафаретами, что позволяло быстро нанести рисунок и смыться: приложил шаблон к стене, залил краску, и ищи-свищи. Такая стремительная техника, естественно, уменьшала шансы на арест. Не один полицейский мечтал повстречать художника – и не за тем, чтобы попросить автограф. Многие хотели бы потолковать с ним по душам и без свидетелей.

Джованна рассказала мне, на чем она с ним познакомилась. Года два назад носилась с мыслью найти в Вероне место для стрит-арта – легальное, всем доступное и под патронажем все той же винодельческой фирмы. Приглашали бы известных райтеров, как в других странах. Идеальной площадкой показалась заброшенная фабрика на берегу реки, в южной части города. Люди бы приходили и, увидев наконец, как выглядят таинственные райтеры при свете дня, наблюдали бы за их работой под фанк, рэп, хип-хоп и прочее в том же духе. Однако в муниципалитете идея восторга не вызвала. Были споры, дискуссии, обсуждения, и в результате проект отвергли. Тем не менее Джованна познакомилась с Дзомо, которому предполагалось поручить организацию всего дела.

– Поддерживаешь с ним отношения? – осведомилась я.

– Да. Он неплохой парень. Немного прибабахнутый, но неплохой.

– Думаешь, он знает Снайпера?

– Мне говорили, в истории с Джульеттой он служил ему туземным проводником.

Я залпом прикончила все, что оставалось в чашке. Открываются интересные перспективы.

– Иными словами, если Снайпер сейчас в Вероне, Дзомо не может с ним не общаться?

Джованна загадочно улыбнулась. Ее рука – пальцы в серебряных кольцах, на безымянном сверкал перстень с крупным камнем из разряда совсем недорогих – лежала на столике рядом с моей. И наводила на воспоминания. Я взглянула ей в глаза, улыбнувшись в ответ. По тому, как чуть приоткрылись ее губы, поняла, что и она вспоминает.

– Вполне вероятно, – сказала она. – И, может быть, там есть кое-что еще… Прошел такой слушок.

Я встрепенулась, вытянула шею, насторожившись, как собака, внезапно учуявшая мозговую косточку.

– Какого рода слушок?

Джованна подняла руку, вытянула палец с длинным, выхоленным, идеально отлакированным ногтем, показывая на улицу, где снег повалил уже настоящими хлопьями.

– Снайпер еще не до конца разделался с Вероной. У него тут остались кое-какие дела.

– Какого рода дела? – Я отодвинула пустую чашку и облокотилась на стол. – Ты об этом что-нибудь знаешь?

– Да гуляет тут одна забавная история… Не исключено, что он готовит такое, после чего история с Джульеттой покажется всего лишь прологом.

– Новая интервенция?

– Возможно. Послезавтра – 14 февраля. В Испании ведь тоже отмечают день любви, верно?

И снова возникла эта уклончивая, рассеянная полуулыбка. Я спросила себя, есть ли сейчас у Джованны кто-нибудь, и если есть, то кто – мужчина или женщина? Интуитивно я склонялась ко второму варианту. Впрочем, не ко времени было бы убеждаться в своей правоте или ошибке. И потом… я никогда не возвращаюсь туда, где была когда-то счастлива. Вступают в дело иные факторы – те, что у тебя в тылу. Собственные понятия о верности, например.

– Точно! – сказала я. – День влюбленных. День святого Валентина.

– Ну вот. Стараниями Шекспира Ромео и Джульетта стали символом влюбленных. А Верона – городом любви. – Тут она снова повернулась к окну на площадь. – Любви, которая благодаря публике, глупости, социальной переимчивости, телевидению и всему, что включает в себя это понятие, в том числе сериалы и картины Федерико Моччиа[34], превратилась в весьма популярное, в высшей степени коммерциализированное и донельзя пошлое публичное действо… И затея Снайпера метит именно туда.

– И?

– Поговаривают, что он еще не высказал все, что думает по поводу этой чуши. Готовит новый удар. Судя по всему, в Верону съезжаются райтеры со всей Италии. А собирает их он, Снайпер, как за ним водится. Мейлами, эсэмэсками и так далее.

Я сделала глубокий вдох, стараясь сохранять спокойствие. Иначе меня просто снесло бы со стула.

– И что он намерен делать?

– Это мне неизвестно. Но не удивлюсь, если через два дня мы все узнаем. И не мы одни.

Я посмотрела в зеркало у нее за спиной. И увидела себя – за столиком, в плаще с поднятым воротником, с шелковой косынкой на шее, с еще влажными от растаявшего снега волосами. Позади, у стойки, на фоне выстроенных на полке бутылок, видела других посетителей, тоже укрывшихся здесь от непогоды. Слышала гул голосов. Вздрогнув, подумала, что и Снайпер тоже может быть здесь. Сидит, пьет, как и я, macchiato с несколькими каплями коньяка и обдумывает вторую часть своей акции.

– Я должна увидеть Снайпера. Если он еще в Вероне, я должна с ним увидеться.

Она с сомнением качнула головой:

– Это очень непросто. Куда бы он ни шел, где бы ни был, приверженцы окружают его плотным кольцом безопасности. Однако этот самый Дзомо полностью в курсе, а попытка, как известно, не пытка. Другое дело, что я не вижу убедительных оснований для того, чтобы он захотел с тобой встречаться.

Я задумалась об этом. Об аргументах. О приманках и наживках. Снова взглянула в зеркало, а потом в запотевающее окно. Снаружи, в вертикальных полосах крупных, плавно валивших с неба хлопьев, снег уже укутал белым скульптуру в центре фонтана на площади.

– А если через этого Дзомо попробовать передать Снайперу письмо? Записку?

– Попробовать можно, гарантировать нельзя. Ничего. Даже того, что Снайпер ее получит.

Я подозвала официанта и попросила счет.

– С меня довольно будет и попытки.


Бывая в Вероне, я обычно останавливалась в отеле «Аврора» – он расположен в центре, и цены там приемлемые. Однако на этот раз расходы нес Маурисио Боске, так что мой 206-й номер за триста евро в сутки был в «Габбья д’Оро», но тоже в двух шагах от площади Эрбе. И в тот же день, утопая босыми ступнями в густом ворсе красивого старинного ковра, я села за ореховое бюро XIX века и написала письмо Снайперу. Несколько раз бросала и начинала заново, прежде чем нашла тон, который показался мне подходящим. Вот что у меня получилось:


Говорить сейчас, что я восхищаюсь вашим творчеством, кажется мне нестерпимой пошлостью. Так что пространное хвалебное вступление я опускаю. Но все же хочу сказать, что вы представляете собой одно из самых оригинальных и ярких явлений современного искусства и что ваши акции по-настоящему берут за душу: в обществе, стремящемся все приручить, купить и присвоить, подлинное искусство может быть только свободным, а следовательно, появиться только на улице, и, будучи уличным, должно быть нелегальным и в качестве такового двигаться по территории, свободной от ценностей, которые навязывает современное общество. Истинно как никогда старинное утверждение о том, что подлинное произведение искусства – превыше социальных и моральных законов своего времени.

Я обладаю достаточным опытом и нужными связями. Мне поручено предложить вам участие в проекте, способном позволить вам, не роняя достоинства, направить эту истину в самое ядро системы, с которой вы так энергично противоборствуете. И под любые гарантии безопасности, какие только вы сочтете необходимыми, я прошу вас о краткой встрече, в ходе которой могла бы изложить вам дело.


Я дважды перечитала последний вариант, вымарала из второго абзаца слова «не роняя достоинства», вставила между словами «эту» и «истину» слово «взрывчатую» и по электронной почте отправила письмо Джованне, чтобы та, в свою очередь, переслала его Дзомо. Потом включила телевизор – местный канал продолжал вещать об акции Снайпера в доме Джульетты, – улеглась на кровать и позвонила хозяину «Бирнамского леса» доложиться о своих успехах.


Мобильник Джованны ожил на следующий день, 13 февраля, посреди нашего с ней обеда. Мы сидели в траттории «Мазенини» напротив замка, и официант как раз убирал глубокие тарелки, когда она открыла сумку, достала телефон, ответила и, покуда слушала, адресовала мне улыбку, которая с каждым мгновением становилась все определенней и ярче. Наконец она сказала: «Спасибо, милый!» – дала отбой, спрятала телефон, и все это – не сводя с меня очень довольных глаз.

– Тебе назначено свидание, – провозгласила она.

У меня внезапно пересохло во рту. Недавно съеденные спагетти узлом завязались в желудке. Я протянула руку за бокалом вина, прилагая неимоверные усилия, чтобы она не дрожала.

– И когда же?

– Сегодня вечером, в одиннадцать ровно. На углу переулка Тре-Марчетти.

– Где это?

– Тут неподалеку. За Ареной, то есть за римским амфитеатром.

Я сделала крупный глоток. «Амароне Николис» 2005 года – и в эту минуту я особенно ясно поняла, чему это вино обязано своей славой.

– Дзомо звонил?

– Да. Предупредил, что ты должна быть одна, без диктофона, без фотоаппарата, без мобильника… Впрочем, на месте тебя в любом случае обыщут.

– Что еще он сказал?

– Больше ничего. Только это. – Она тоже взяла бокал и слегка приподняла его, как бы показывая, что пьет за меня. – Похоже, ты в конце концов получишь своего Снайпера.

Мы тихо чокнулись. Стекло вокруг вина цвета крови звякнуло отчетливо и чисто.

– Благодаря тебе, – сказала я.

Джованна глядела на меня ласково и ответила мягко:

– Я тут ни при чем.

Я опять заметила у нее на губах эту смутную ускользающую улыбку. Похожую на мою. Она вспоминает меня, поняла я. Она вспоминает нас.


Снег перестал, но густой белый ковер уже устлал улицы Вероны, и с крыш срывались тяжелые капли. Было без десяти одиннадцать. Поздний час, мороз и безветрие, тонущие во мраке фасады, призрачная бледность улиц, тишина – и оттого особенно громко скрипели по снегу мои подошвы. Я спустилась по улице Маццини, дошла до обширного белого пространства площади и свернула налево – к темной громаде античного амфитеатра. Там, совсем неподалеку от каменных двухтысячелетних арок, брал начало переулок Тре-Марчетти, тянулся под витым железом балконов, под вывеской траттории, сейчас уже закрытой.

Я остановилась на углу, огляделась. Хотя на небе не было ни луны, ни звезд, а часть уличных фонарей не горела – то ли за поздним временем, то ли из-за снегопада, – густо выпавший снег сверкал так ярко, что позволял рассмотреть в полутьме заснеженные автомобили у обочин, следы шин, превративших снежный наст в каток; одинокий фонарь неподалеку от Портоне-делла-Бра обрисовывал контуры далеких деревьев и массивные каменные тумбы с цепями, окружавшие котлован амфитеатра.

Прошло уже десять минут сверх срока, и от неподвижного стояния на холодной белой земле ноги у меня начали леденеть. Я терла руки в перчатках, подпрыгивала и топталась, чтобы согреться, и наконец пошла вокруг арены, но так никого там и не увидела. Иногда от фар автомобилей, медленно пересекавших площадь, ложились на снег длинные тени – и кое-какие из них принадлежали прохожим, которые, как и я, осторожно шагали по скользким тротуарам. Но ни один не направился мне навстречу. Мне сделалось как-то не по себе.

По собственным следам я пошла вдоль балюстрады до угла переулка, и тут внизу, в белой чаше амфитеатра, от одного из огромных каменных пилястров, поддерживающих арки, отделился чей-то силуэт.

– Снайпер? – тихо окликнула я.

Ответа не было. При звуке моего голоса силуэт снова замер. Стал бесформенным пятном и растворился во мраке под аркой.

– Я – Лекс Варела, – произнесла я.

Мне почудился короткий сдавленный смешок, но, возможно, то была игра воображения. Возможно, кто-то лишь сипло кашлянул. Потом темное пятно снова чуть выдвинулось из-за пилястра. Я стояла наверху, опершись о парапет балюстрады, а незнакомец – внизу, скрываясь в тени арки. Я огляделась, ища ступени, по которым могла бы спуститься за балюстраду в котлован глубиной метра два, и в этот миг раздался скрип снега. Шаги приближались: кто-то шел по мостовой. Я развернулась спиной к арене, присела на балюстраду. Сначала увидела только черную фигуру, четко выделявшуюся в белом пространстве. Потом, когда она уже почти поравнялась со мной, автомобильные фары на миг выхватили ее из темноты: женщина – высокая, тонкая, в шляпе, в длинной норковой шубе. Покуда фары еще освещали ее, я успела рассмотреть острое сухое лицо. Женщина прошла вдоль балюстрады и скрылась во мраке.

– Снайпер… – снова позвала я, повернувшись к арене.

Несколько мгновений ничего не было слышно: я испугалась, что он ушел. Но вот наконец различила внизу, во тьме, какое-то шевеление. Снова в проеме арки возник черный – на белизне снега – силуэт. Силуэт мужчины с закрытым лицом. Медленно, осторожно он двинулся вперед и остановился у моих ног.

– Где мне спуститься? – спросила я, перегнувшись через балюстраду.

Рука, темнея на фоне снега, поднялась, показывая на что-то справа. Дальше все пошло одновременно. Оттуда, где скрылась во тьме женщина в норковой шубе, послышались стремительно приближающиеся шаги, и вот я уже увидела ее совсем рядом с собой. Но на этот раз она не прошла мимо. Последовал жестокий удар по голове, сбоку – удар, нанесенный с такой силой и так внезапно, что у меня перед глазами, разрывая черноту ночи, вспыхнули и разлетелись во все стороны многоцветные огни. Я потеряла равновесие, ухватилась за балюстраду, чтобы не свалиться на арену, и, взглянув вниз, среди безумных сполохов, плясавших перед глазами, различила, как черный мужской силуэт резко рванулся за колонны, и в тот же миг появилось новое действующее лицо – возникло, двигаясь с необыкновенной быстротой, под пилястрами арок, ринулось к первому. Тут от нового удара – на этот раз по затылку, еще сильнее – я окончательно потеряла равновесие и с двухметровой высоты повалилась вниз, за балюстраду, с явным намерением воткнуться головой в камень арены.

Я не вполне ясно помню эти мгновения. Возникло ощущение, будто все передо мной исчезло, потом ужас падения, потом какой-то пустоты во всем теле, сменившейся болью. Потом – в тот миг, когда тело соприкоснулось с землей, – внезапной нехватки воздуха в легких. Думаю, что только благодаря густому слою снега, смягчившему падение, я не переломала себе все кости. Я лежала на боку, не в силах шевельнуться, и, хотя сознания не потеряла, была оглушена до такой степени, что даже не чувствовала боли. Открыла рот, чтобы закричать или вздохнуть поглубже, но не смогла произнести ни звука, впустить в легкие ни капли воздуха. Я вся одеревенела, потеряла чувствительность, словно меня внезапно разбил паралич, оставив возможность только видеть и слышать. Щекой я лежала на снегу. Разноцветные искры погасли, и я разглядела, как упал рядом со мной человек, что прятался под аркой. Я слышала шум короткой борьбы, какое-то урчание, стоны. Удары. Кто-то – без ожесточения, слегка – ногой перекатил меня на спину. Кажется, я слышала вблизи женский голос, но слов разобрать не могла. Ей отвечал мужской. Бесформенный куль рядом со мной перестал ворочаться – или мне так показалось. Узкий, как карандаш, луч фонарика осветил мне лицо и сейчас же нашарил человека, распростертого в шаге от меня. Над ним стоял мужчина: я рассмотрела широкое зеленое пальто, подстриженные усы, светлые глаза. Потом блеснул на миг и погас клинок ножа.

– Ч-черт… – услышала я.

Последовал приглушенный спор – быстрый обмен репликами, для меня лишенными всякого смысла. Потом свет погас, шаги удалились, и все стихло. Несколько минут спустя – на самом деле я не знала, сколько времени прошло, – я попыталась шевельнуться и не смогла. Я все еще была парализована, хотя ничего пока у меня не болело. И это внушило мне страх. Пусть бы лучше болело, подумала я. Тогда бы я, по крайней мере, знала, что не сломала себе хребет. Наконец мне удалось опереться ладонью о промерзшую землю и попробовать приподняться. И сейчас же легкие свела мучительная судорога. Я застонала.

И словно бы в ответ из уст лежавшего рядом тоже вырвался стон. Я ощупала неподвижное тело. Ощутила на пальцах холодную влагу. Будь это кровь, подумала я, она была бы теплой. Вероятно. Почувствовав мою руку, лежавший вдруг подал признаки жизни. Медленно шевельнулся и опять болезненно застонал.

– Снайпер? – окликнула я.

В ответ кратко и энергично выругались по-итальянски.

Я не успела даже осознать, почему по-итальянски, как новые события привлекли мое внимание. Мышцы уже слушались меня, а тело, хоть и ныло от затылка до пяток, обрело возможность двигаться. Я выпрямилась уж как смогла, осторожно ощупала себя, проверяя, все ли кости целы и на месте. Серьезных повреждений вроде бы не обнаружила, если не считать, что я сильно сотряслась от падения и голова болела так, словно мозги свободно болтались в черепе и бились о стенки. Кроме того, я тоже вся вымокла, а потому начала дрожать. Сделав еще одно усилие, привалилась к стене и потянула на себя этого человека, помогла ему подняться, взглянула в лицо.

Он снова выругался.

Никакой это не Снайпер, сообразила я наконец. Сукин сын Снайпер прислал вместо себя Дзомо.


– Может, в полицию заявить? – сказала я.

Дзомо курил, и раскаленный уголек сигареты раз за разом освещал красным нижнюю часть его лица. Услышав мои слова, он скривил губы.

– В задницу твою полицию.

Мы сидели почти в полной тьме на ступенях закрытого входа в кафе на площади. Избитые и сбитые с толку. Я пыталась привести в порядок мысли, глядя на призрачные очертания деревьев вдали и на внушительную угрюмую громаду амфитеатра. В слабом свечении снега виднелись сложенные штабелем столики и стулья на пустой веранде, а время от времени фары проезжавшей мимо машины на миг выхватывали нас из темноты. У Дзомо оказалось длинное и узкое – что называется, лошадиное – лицо. Шерстяная шапочка на бритой голове, на плечах флотский бушлат. У ног стоял маленький рюкзак.

– Так что же это вышла за хрень такая? – спросил он.

– Искали Снайпера.

– А ты тут при чем?

– Ни при чем.

– Не свисти.

– Честное слово, ни при чем.

Он глубоко затянулся сигаретой, удостоив меня лишь скептическим молчанием.

– С ним хотят свести счеты, – сказала я. – Вот он и прячется.

– Да знаю. Отец того малого, который сыграл с крыши в Испании… Давно уже идет охота… Но сегодня они перестарались… – Он вытянул ноги, тотчас осекся и закряхтел от боли. – Если ты не с ними заодно, – сказал он через мгновение, – чего тут делаешь?

– Они знают, что я его разыскиваю. И, кажется, следят за мной еще с Мадрида.

– Ох, мать… Значит, взялись за дело серьезно.

– А что тебе сказал Снайпер обо мне?

– Да ничего особенного не сказал. Сказал, какая-то баба жаждет с ним связаться. Сходи, повстречайся с ней, узнай, что ей нужно. Ну, вот я и сходил.

Он переменил позу, стараясь устроиться поудобней, и опять застонал. Тем не менее ему все же досталось меньше, чем мне: он не падал с двухметровой высоты на заледенелую землю. Голова по-прежнему просто раскалывалась, да и вообще казалось, что меня на славу отделал копытами взбесившийся мул. То и дело я ощупывала ребра и сама не верила, что умудрилась ничего себе не сломать.

– Такого я не ждал, – сказал Дзомо. – Да, сдается мне, и Снайпер тоже. Надеюсь, по крайней мере, что это и для него сюрприз… Эти скоты меня чуть не убили.

– Не верю, что он знал. Не могу его в таком заподозрить.

– Наверняка не знал… На него непохоже – послать товарища в ловушку… Снайпер – парень с понятиями.

– И поэтому вы все за него горой?

Автомобильные фары на миг ослепили нас. Дзомо ковырял носком башмака снег.

– Что такое вы все в нем находите? – напирала я. – Откуда такие горячие симпатии? С чего? Почему все о нем молчат и помогают чем могут?

Он ответил не сразу:

– Я же говорю: он правильный парень, он никого никогда не продавал. Он – настоящий истребитель, притом с гениальными идеями… Он сто раз плевать хотел с высокого дерева на все правила и законы. Его ничем не купишь. И еще есть у него такое, чего ни у кого больше нет.

– Что, например?

– Он знает людей. Знает подходцы к ним. Знает, как затронуть за живое.

– А где он сейчас? – решилась я. – Еще в Вероне?

Последняя затяжка высветила улыбку на его лице. Потом огонек описал дугу в воздухе и погас где-то далеко в снегу.

– Очень важно его увидеть, – настойчиво проговорила я.

– Кому важно? Тебе?

– Ему. А после того, что случилось, – особенно.

– После того, что случилось, сомневаюсь, что он вообще захочет кого-нибудь видеть. Да и я тоже.

Он подобрал рюкзак и с трудом выпрямился.

– Ты куда?

– Дела у меня.

Я тоже поднялась, держась за стену.

– Можно я с тобой?

– Да еще чего! Нет, разумеется. У меня своя дорога, а ты иди своей.

Молча и не очень твердо стоя на ногах, мы смотрели друг на друга в темноте. Похожи на двух боксеров, мелькнуло у меня в голове.

– Скажи ему: я тут совершенно ни при чем. И еще скажи, что мне нужно с ним увидеться.

Он на миг призадумался.

– Сказать – скажу, мне это нетрудно. Но дело не в том, что тебе нужно, а в том, чтобы ему было нужно.

– Передай ему, пожалуйста…

Он устало вскинул руку:

– Послушай… Я не знаю, кто ты, что ты и откуда, и знать не хочу. Пришел сюда сегодня, потому что Снайпер попросил. Меня измордовали до полусмерти, чудом не убили… Так что мне теперь и ты, и он до лампочки… И с тобой я это дело прекращаю. Сделал, что надо было, и сматываюсь.

Вблизи проехал еще один автомобиль. Очень медленно. Слишком медленно. Я следила за ним недоверчиво, но потом догадалась, что водитель просто осторожничает на обледенелой дороге. Свет фар исчез за площадью.

– Еще одно.

– Ну?

– Что будет завтра? Что припас Снайпер на День святого Валентина?

Он, кажется, удивился:

– А ты что знаешь?

– То, что ходит в Интернете и передается эсэмэсками. Людей созывают на акцию… Знаю еще, что история со статуей Джульетты – это были всего лишь цветочки. И что в Верону со всей Италии съезжаются райтеры.

Я говорила, а Дзомо открыл рюкзак и рылся в нем.

– Завтра уже наступило, – сказал он.

И вытащил из рюкзака два баллончика с краской. Встряхнул их, как полагается, и я услышала тихое звяканье шариков внутри. Потом повернулся к металлической рифленой шторе на витрине кафе и черным вывел на ней огромное сердце. Полюбовался на него, встряхнул второй аэрозоль, заполнил контур красной краской и сказал со смехом:

– День всех влюбленных.

Сунул баллончики в рюкзак, закинул его за спину и исчез во мраке.


По дороге в отель я наблюдала удивительное зрелище: от арены до Корсо Борсари улицу за улицей старой Вероны заполняли крадущиеся тени, которые выводили сердечки на каждом фасаде, на каждой стене, на каждом памятнике, что попадался им под руку. Слышала легкий топот, шепот в темноте, позвякиванье и свист, с каким краска выходит из баллончика, вдыхала ее свежий запах и видела, как кровью на снегу, забрызгивая стены, горят тысячи красных пятен. Кое-где на перекрестках пульсировали мигалки полицейских машин и рвался морозный воздух от воя сирен. Весь центр города оказался, что называется, в зоне боевых действий, наводнен отрядами стремительных безликих существ, за которыми тянулся неизгладимый след в виде красных сердечек всех размеров: они пестрели на Виа Маццини, на церкви Ла Скала, Сан-Томио, на улице, где стоял дом Джульетты, на пьедестале памятника Данте, на фасаде палаццо Маффеи, на колонне, увенчанной венецианским львом. Эта планомерная бомбежка не щадила ничего. И наконец, на площади Эрбе – заполненной в это самое время карабинерами в касках и с дубинками (специальные силы по борьбе с беспорядками) и кучками задержанных райтеров, поставленных лицом к стене – их рюкзаки с баллончиками валялись у ног, – я поняла, в чем дело: непостижимым образом кто-то (потом узнала, что это был Снайпер собственной персоной) сумел подняться на крышу ратуши, где высилась башня Ламберти, и у ее подножия, заметного издали, а теперь еще и подсвеченного на манер какой-то ультрасовременной инсталляции беспрестанным пульсированием полицейских мигалок, нарисовать огромное, вызывающе алое сердце с иллюзией трехмерного изображения, а ниже приписать: Vomito sul vostro sporco cuore, что значило: «Блюю на ваше грязное сердце».

5. Это – не я

Чем дальше на юг – из Вероны в Милан, а потом в Рим – мчался поезд, тем больше смягчалась суровость пейзажа за окном, как будто перегон сокращал расстояние между зимой и весной. Белые равнины и деревушки на заснеженных склонах холмов уступали место зеленым лугам, чуть тронутым изморозью, и рощам в заиндевелой листве. Потом эта зелень завладевала всем вокруг, становилась все гуще и ярче, по мере того как солнце рассеивало дымку, затуманивавшую серый горизонт.

За шесть часов пути о многом можно подумать. Прикинуть возможности и вероятности, проанализировать причины и следствия. И в поезде, и когда сошла на вокзале Термини в Риме и направилась в толпе к стоянке такси, я внимательно приглядывалась к тем, кто окружал меня, и несколько раз оборачивалась – подобно тому, как в вагоне, с раскрытой книжкой Беппе Фенольо «Партизан Джонни»[35] на коленях, зорко следила за соседями. Под рукой в сумке у меня был наготове газовый перцовый баллончик, купленный по рекомендации Джованны в какой-то веронской лавочке, хоть я не была уверена, будет ли от него в случае чего прок. До сих пор я не отмечала такого, что внушало бы тревогу, но знала, что это ничего не значит, – явных или скрытых причин для беспокойства имелось в избытке: как забыть рыжеватые усы и голубые глаза господина в твидовой шляпе, твердо очерченное, угловатое лицо дамы в норке? Все тело у меня до сих пор ныло и ломило после падения, а при воспоминании об этом происшествии горело лицо. От унижения и стыда.

Добыча метит охотника, который ее преследует, поняла я когда-то, и потому весь путь до Рима разглядывала граффити на автострадах и станциях. Во Флоренции на стенках брошенных вагонов я, кажется, успела различить черепа Снайпера и его фирменный знак, но поезд шел с такой скоростью, что точно не скажешь. То же самое было по приезде в Рим, где на стене под путепроводом я прочла изречение «Жизнь жестче любого хрена», написанное большими черными буквами под изображением девочки, нянчившей куклу с черепом вместо лица. И пришла к выводу, что это может быть только Снайпер. И это граффити, и флорентийское потускнели и облупились, значит, сделаны были давно. По всей видимости, их даже пытались закрасить другими. Однако я затрепетала, только представив себе, что моя добыча могла когда-то быть здесь. Что он оставил здесь свой след, не подозревая даже, что я пойду по нему.

Накануне я снова поговорила по телефону с Маурисио Боске – после того как привела в порядок мысли. Выстроила планы. Я позвонила узнать, во что же он меня втравил и в какой мере считает себя за это ответственным. Еще спросила, не имеет ли он случайно отношения к случившемуся. Боске, как мне показалось, сперва вполне искренне удивился, а потом взволновался. – Я ни при чем, – вскричал он. – Я не знаю, кто и почему тебя преследует! Очень немногие осведомлены о твоей работе. Впрочем, и в тайне она не держится. Моя секретарша, к примеру, в курсе, еще кое с кем я беседовал в частном порядке, но все это люди, заслуживающие полного доверия. Может быть, кого-то встревожили твои расследования? Пошло из уст в уста. Ты ведь, полагаю, уже со многими успела поговорить? И любой из них мог снестись с Лоренсо Бискарруэсом, если, конечно, именно он за этим стоит. Точно ведь не скажешь. Снайпер слишком долго наживал себе врагов. В любом случае, – завершил Маурисио свой монолог, – он не предусмотрел, чем могла обернуться его затея. Так что, если хочешь, бросай это дело. Я оплачу тебе все расходы, и мы забудем эту историю. Расстанемся друзьями. Мне – в Бостон, тебе – в Калифорнию.

Выслушав его, я довольно долго молчала. Так долго, что он сказал: «Алло-алло, ты здесь?», решив, что связь прервалась.

– Я здесь, – ответила я, – и думаю над тем, что ты мне сказал. И что делать дальше. Пытаюсь углубиться в существо вопроса. Взвесить все «за» и «против». Понять, где тот предел, за которым лучше будет не продолжать.

– А зачем продолжать, – прервал меня Маурисио. – Зачем рисковать? Вероятней всего, на тебя напали люди Бискарруэса.

На это я ответила чем-то вроде «Не знаю точно». Не знаю, что за люди это были и с какой целью они меня преследовали. А потому вопрос, продолжать или нет, остается открытым. Тогда он как-то ввернул в разговор слово «страх», а я ответила, что не в страхе дело. И что сама могу быть весьма и весьма крута. И очень опасна. И что толстяк с усами и сучка в норке во второй раз меня через балюстраду не перекинут. В самом крайнем случае мы полетим вниз вместе. И дело тут не в нем. Эти слова, чтобы убедить самое себя, я повторила – медленно, раздельно и с небольшим разночтением:

– Дело. Совсем. Не. В тебе.

На этот раз паузу взял сеньор Боске. Я уже несколько раз работала с ним, прилично знала его и потому даже по телефону слышала, как проворачиваются шестеренки у него в мозгу и при каждом обороте звякает кассовый аппарат.

– Мне надо подумать, – сказала я, чтобы заполнить паузу. И тут он рассмеялся, словно отыскав решение.

– Если это поможет тебе думать, – сказал он, – твой гонорар удваивается. И не говори, что я щедр, потому что это неправда. После всего, что Снайпер натворил в Вероне, он просто бог. Достаточно посмотреть новости.


С Паоло Таччей мы встретились в «Л’Анголетто», очень симпатичном ресторанчике, почти незаметном на углу маленькой площади возле Пантеона. Ради Таччи, университетского профессора и колумниста «Коррьере делла Сера», я, вообще-то говоря, и оказалась в Риме. Он приятельствовал с Джованной Сант’Амброджо, которая предупредила его о моем приезде.

– Паоло тебе понравится, – предрекла она мне на прощание. – Он умен, циничен и большой авторитет в стрит-арте. Написал первое в Италии крупное исследование граффити. И в этом мире связи у него, сама понимаешь, сказочные. Если кто и может найти в Италии Снайпера, то, конечно, он.

Внешне профессор мало соответствовал расхожим представлениям о знойных итальянцах – светло-русые, очень коротко остриженные волосы, светлые глаза за стеклами очков в металлической оправе; он отлично смотрелся бы в мундире эсэсовца в каком-нибудь старом фильме. У него был язвительный юмор, а учтиво-наставительная манера вести разговор выдавала в нем последователя Сократа: он расставлял в своей речи некие вешки, а потом с терпеливо-скептической улыбкой ждал не моргая, что собеседник сам сделает логические умозаключения. Каждый раз, когда они оказывались верны, улыбка профессора в видах поощрения делалась шире. И в первые же минуты нашего разговора это случилось раз пять, так что между шестой и седьмой одобрительно-ободрительной улыбками я так естественно и непреложно, словно вывела это сама, уверилась – существуют веские основания полагать, что Снайпер скрывается на юге Италии.

– Есть одна славная старинная байка, – сказал Паоло, – которую мы можем определить как рассказ о мальчике плохом и мальчике хорошем, хотя, разумеется, подобное различение в наши дни доступно лишь тому, кто не полный кретин… Рассказать?

– Будь любезен.

И он рассказал. Перемежая повествование паузами и новыми улыбками, призванными побудить меня к самостоятельному осмыслению. История же начиналась с персонажа, носившего почти невероятное имя Глауко Цуппа – владельца галерей современного искусства в Лондоне, Монте-Карло и Амальфи, вращавшегося среди людей с большими деньгами. Ничего общего со скромными любителями искусства, которые предпочитают повесить на стенку репродукцию, бесплатно скачанную из Интернета, нежели отправляться в картинную галерею, чтобы полюбоваться оригиналом с красной точкой в углу рамы, приобретенным Боно, Анджелиной Джоли или кем-нибудь еще из тех анонимных миллионеров, кто способен не моргнув глазом выложить пятьдесят тысяч долларов или вдвое больше. И бизнес этого самого Цуппы был рассчитан в первую очередь на таких вот эксклюзивных клиентов, и для них-то в прошлом году он тщательно и в обстановке полной секретности подготовил аукцион. Выставлялись произведения стрит-арта, и Цуппа или его не менее бессовестные присные, используя ту же технику, с помощью которой извлекают фрески из церквей или старинных палаццо, готовили лоты, находя граффити на улицах разных европейских городов, на оградах старых заброшенных фабрик, на рекламных щитах, на фасадах.

– Угадай, сколько кусков принадлежало Снайперу, – помедлив, спросил Паоло.

Я смутно помнила этот эпизод. Конечно, читала об этом, но одни подробности позабыла, на другие не обратила внимания, а потому брякнула наугад:

– Шесть?

Лисье-сократовская улыбка стала шире.

– Семнадцать! Ровно две трети выставленных на торги произведений.

– И что сказал Снайпер?

– Он не сказал.

– Сделал?

Паоло улыбкой подтвердил, что вывод верен. Потом, взяв долгую паузу, чтобы доесть свою рыбу, продолжил рассказ. Почти все граффити, выставленные Цуппой, были подтверждены фотографиями в Интернете, причем кое-какие выложил сам Снайпер. Из них и собственных снимков галерист сварганил каталог, где каждую композицию сопровождала обширная справка о том, где находилось граффити раньше. Надо сказать, Цуппа никаких авторских прав не нарушил, потому что все это размещалось на улице, а простой подписи райтера – почти никто, включая Снайпера, не зарегистрировал свой тэг – недостаточно для защиты интеллектуальной собственности. Написанные на стенах, отданные во власть непогоде или вандализму других райтеров, эти работы принадлежат тому, кто решит что-нибудь с ними сделать. А кроме того, Цуппа, как человек ушлый, учел и главный фактор.

– Предъявлять права на свою собственность для Снайпера значило бы поступиться принципами, – догадалась я.

Профессор адресовал мне очередную одобрительную улыбку.

– Он должен был сохранять анонимность и умудряться совмещать ее со своей репутацией художника, обязанного сторониться рынка, а рынок меж тем, чуть зазеваешься, сделает тебя миллионером… Человек, который открыто выступает против любого и всякого вида легальности, оказывается сам крепко связан собственной идеологией.

– Разумеется, – заключила я, убежденная этой неоспоримой логикой. – Улица принадлежит всем и никому. Любому.

– Именно так. И Цуппа сумел этим воспользоваться. Он и стал этим любым.

Он отпил вина, глядя на меня с терпеливой умудренной улыбкой. Был мой ход.

– Но и Снайпер не сидел сложа руки? – попробовала я.

– Не сидел, – одобрительно кивнул Паоло. – И вот тут-то возникает наша солнечная Южная Италия.

Предшествовавшую аукциону выставку Цуппа открыл в своей картинной галерее в Амальфи, в самый пик туристического сезона и после двухмесячной рекламной кампании в Интернете. Самой крупной из работ Снайпера была композиция 1,8 х 2,15: на ней Супер Марио[36] швырял «коктейль Молотова» в полицейских, которые, повторяя знаменитую фотографию морских пехотинцев на Иводзиме, поднимали флаг Европейского Союза. В каталоге была указана стартовая цена – девяносто тысяч евро. Накануне вернисажа Цуппа устроил в неаполитанском кафе «Гамбринус» вечеринку для приглашенных. Но в тот же самый час в Амальфи десятка два райтеров с закрытыми лицами – среди атакующих был и Снайпер – проникли в галерею. Действуя со стремительной четкостью, которая сделала бы честь тщательно подготовленной военной операции, нейтрализовали охранника, а вслед за тем уничтожили кислотой все семнадцать композиций, стены же покрыли граффити, смысл которых сводился к тому, что аукцион – это пиратство и гнусная коммерция. «Это – не я», – выведено было на стене, поверх остатков Супер Марио. Вместо подписи стоял перечеркнутый крестом кружок.

– После этой истории, – продолжал Паоло, – Снайпер был очарован нашими райтерами, которые помогли ему уничтожить бизнес Цуппы… В ту пору за ним уже гонялся этот ваш испанский магнат, у которого сын сорвался с крыши в Мадриде, и Снайпер прятался и скрывался то здесь, то там. Неаполитанцы предложили ему убежище, и он провел среди них немало времени.

– Немало?

– Немало.

– Может быть, он и сейчас здесь?

– Может.

Мой собеседник отпил еще вина. Он смотрел мне в глаза молча, и молчание это было красноречиво. Я оперлась обеими руками о стол, по сторонам тарелки, словно отыскивая прочную горизонталь мира. Потому что накатило тревожащее предвестие головокружения.

– Иными словами, после своих эскапад Снайпер каждый раз возвращается в Неаполь? Хотите сказать, там его база? Его логово?

В виде окончательной премии Тачча одарил меня последней улыбкой, какой награждают смышленую девочку, выдержавшую экзамен, где правильно задать вопрос – важней, чем знать ответ.

– По крайней мере, так принято считать, – подтвердил он. – Там даже райтеры весьма суровы. И они его прячут и защищают и хранят в секрете его местопребывание. Смотрела «Я, Клавдий»[37] или еще что-то про ту эпоху?

– Да, конечно.

– Ну вот, это оно и есть. Они его преторианцы.


В тот вечер я бесцельно брела по Риму в красноватом свечении, исходившем от утомленных временем охристых фасадов. Давным-давно я была здесь с Литой. Бывала. Дважды. Маленькой таверны, где мы обычно ужинали, – она стояла в узком переулочке неподалеку от Виа деи Коронари и ее лавчонок с подозрительными древностями: при всей своей подозрительности они насчитывали все же по сотне лет, и это делало их почти подлинными – уже не существовало. На ее месте обнаружились магазинчик сувенирной продукции – футболки с надписью «I love Italy», пластмассовые колизеи, литографии с изображением Папы, кадры с Одри Хепберн и Грегори Пеком на мотороллере – и автомат, торгующий водой в бутылках. Как и вся прочая Европа, как и весь остальной мир, Рим старался угодить клиентуре ХХI века. Удаляясь оттуда, я подумала, что Лите было бы диковато узнать, что в конце концов я буду ходить по этому городу по следам Снайпера.

Лита, вспомнила я. Из-за каждого угла смотрели на меня – Рим усиливал эту иллюзию – ее наивные и печальные глаза. Всюду чудился мне ее взгляд, подернутый дымкой так никогда и не сбывшихся мечтаний. Всюду виделась ее нежная тень, чутко внимавшая звуку моих шагов. Там, где она сейчас, слишком темно, подумала я. И от этой мысли меня обуяла такая печаль, что, пустившись на поиски немедленного утешения, я зашла в книжный магазин «Арион» в конце улицы Аквиро с намерением заглушить боль: одни принимают аспирин, другие – анальгетики, а я лечусь книгами. Оглядев новинки и книги по искусству (ничего интересного не увидела), прошла вглубь, к стендам с редкими книгами. И всматривалась в ценник с астрономической суммой на желтой обложке первого издания «Леопарда»[38], когда в сумке у меня завибрировал телефон. И, услышав голос в трубке, – похолодела.

Запоздав на пять минут – договорились на девять, – я вошла в «Фортунато», чинный и чопорный ресторан в классическом стиле. Такие заведения прежде посещали звезды «Чинечитты», а в наши дни – элегантные итальянцы и туристы из разряда тех, кто до сих пор считает нужным надевать к ужину темный пиджак (мужчины) или жемчужное ожерелье (дамы).

– Рад познакомиться с вами, – сказал Лоренсо Бискарруэс.

Паста с трюфелями, стейки, красное вино из Пьемонта – по этикетке судя, цены запредельной. От моего амфитриона пахло туалетной водой. Белоснежная седина, зачесанная наверх и разделенная пробором, была так же безупречна, как учтивый тон: благообразная наружность и умение держать себя словно лаком покрывали темноватую биографию, не все эпизоды которой соответствовали неукоснительным требованиям закона. Свои несметные, как принято говорить, богатства Бискарруэс пулучил благодаря собственным непрестанным усилиям, железной воле и сорокалетним упорным трудам. Он значился в списке «Форбс» и в списке «Блумберга», и мало кто поверил бы, что сидящий за лучшим столиком ресторана сухощавый, с мягкими манерами господин в безупречном костюме цвета маренго и шелковом итальянском галстуке начинал со зверской эксплуатации азиатов-эмигрантов, трудившихся на него на подпольных швейных фабриках, и сам водил древний драндулет, развозя по лавкам контрафактные товары – подделку под всемирно известные бренды. Сейчас, когда ему принадлежало полсотни магазинов «Ребекка’з Бокс», разбросанных по всему миру, о прошлом этого мафиозного швейника напоминали разве что уродливые, корявые, почти плебейские руки да жесткий, пристально-пытливый взгляд, убедительно свидетельствовавший и об уверенности в себе, и о том, какое огромное состояние можно сколотить, если так смотреть на мир.

– Я знаю, что вы делаете в Италии.

– Ну да, – согласилась я. – Да, наверно, знаете. Думаю также, что едва ли вы нашли меня ради того, чтобы угостить этим вином.

– Вы ищете то же, что и я.

– Вероятно. Но по разным мотивам.

Он опустил глаза. Я заметила, что мясо он режет на совсем крохотные кусочки.

– Вам не любопытно узнать, каким образом я вышел на вас?

– Еще как любопытно. Но, полагаю, если захотите – сами расскажете.

Бискарруэс по-прежнему смотрел себе в тарелку. Жевал он медленно, словно бы недоверчиво.

– Я знаю все, что вы делали в Италии, – повторил он. – И о вашей поездке в Лиссабон.

– Еще бы вам не знать… Должна заметить, что вы или ваши люди временами переходили все границы. В Вероне я увидела нож.

Тут он наконец поднял на меня глаза. В молчании его не чувствовалось ни капли сожаления или извинения. Да, впрочем, я их и не ждала.

– С вашего позволения… я не понимаю, о чем вы ведете речь, – сказал он. – И повторять это дважды – значило бы усомниться в вашем уме.

И одарил меня улыбкой, но мне она не понравилась. Ибо с бесстыдной прямотой заявляла о том, что он замешан в это дело.

– Вам ничего не известно о моем уме.

– Ошибаетесь. Известно вполне достаточно.

Интересно откуда, подумала я. Не Маурисио ли Боске, владелец «Бирнамского леса», предоставил ему необходимые сведения? Если они спелись. Судя по тому, как развиваются события, совершенно не исключено, что главная цель была – найти Снайпера, а книга и прочее – лишь предлог, а вернее, приманка. И все сводилось к одной несложной комбинации: Боске дает мне поручение, я разыскиваю, за мной следят. А Бискарруэс терпеливо ткет свою паутину. Но зачем, спрашивается, он вылез на свет? Зачем сидит сейчас напротив и ест стейк?

– Зачем вы здесь?

– Мне кажется, ситуация немного осложнилась, – ответил он, чуть подумав. – Ненужным образом к тому же. Еще мне кажется, у вас есть основания считать себя пострадавшей. А это никак не входило в мои намерения.

– Значит, вам следовало бы тщательнее отбирать своих людей.

Он глядел на меня бесстрастно и сказал, будто не слыша этих слов:

– Не знаю, видели ли вы граффити, сделанное моим сыном перед гибелью. Там была его подпись. Его тэг.

– Холден, – сказала я.

– Вот именно. Зато знаю, что вы виделись и разговаривали с этим его приятелем-райтером… Он объяснил вам, почему Даниэль выбрал такой тэг?

– Нет.

– Мать подарила ему книгу. Я-то не очень люблю читать, а она – страстная книжница. Ну да у нее и времени больше… Книга называлась «Над пропастью во ржи». Сыну она страшно понравилась. И он взял себе имя главного героя – Холден кто-то там…

– Колфилд.

– Вот-вот.

– У меня еще двое сыновей, – добавил он чуть погодя. – Даниэль был самым младшим. Он погиб в семнадцать лет, а с тринадцати таскался по улицам с этими жестянками в рюкзаке. И ничем нельзя было его отвадить – он обожал расписывать стены. Полиция приводила его домой всего перемазанного в краске. Я платил бесчисленные штрафы. Затыкал деньгами десятки ртов, чтобы избежать неприятностей. «Там, на улицах, – говорил он, – я – настоящий. Там я уважаю самого себя. Я – тот, кто пишет на стенах, а не отпрыск Лоренсо Бискарруэса». – Он бесстрастно созерцал свою тарелку, потеряв, похоже, аппетит. – Он всегда был у нас наособицу, – добавил Бискарруэс резко. – Замкнутый, самоуглубленный, чувствительный… В мать пошел, не в меня.

– Его приятель-райтер, SO4, говорил, что он делал успехи в граффити.

– Не знаю. Никогда такого искусства не понимал, если, конечно, это вообще можно назвать искусством.

– Это давний спор, но я бы сказала, что можно. Можно.

Бискарруэс посмотрел на меня внимательно и чуть подозрительно, словно пытаясь понять, говорю ли я искренне или предлагаю ему непрошеный совет. Но уже через две секунды как-то обмяк.

– Однажды я решил своими глазами увидеть, что же он делает. За ним проследили и меня повезли за ним. Я через площадь из машины смотрел, как он расписывает стену… И не верил, что этот проворный, уверенный в себе малый – мой сын. И таких странных товарищей он себе нашел… Необычные чувства я испытывал, знаете ли. Я и ужасался тому, что он делает, и одновременно гордился им. – Он улыбнулся одними губами – слабо и рассеянно. – Я так и не сказал ему об этом. И он не узнал, что в ту ночь я следил за ним издали.

Улыбка стала медленно гаснуть. Сейчас он задумчиво рассматривал свои руки, неподвижно лежавшие на скатерти, – на безымянном пальце левой блестело золотое кольцо. Когда он снова поднял на меня глаза, улыбка уже превратилась в ледяную гримасу.

– Человек, которого я ищу… При даме вынужден воздержаться от некоторых определений. Скажу лишь, что это он убил моего сына. Убил – все равно что своими руками столкнул с крыши. И ведь не его одного.

– Все не так просто, – возразила я. – Все же вопрос ответственности… Одно дело – предложить, другое…

– Послушайте, – как человек, привыкший, что этот жест много значит для окружающих, он воздел палец, – я говорить не мастер. Бахвалиться не люблю, чего не предполагаю выполнить – не сулю.

Он явственно вздохнул. Палец спокойно занял свое место среди прочих, и рука снова замерла на скатерти.

– Я поклялся, что этот человек заплатит за то, что сделал.

– И чего вы хотите от меня?

– Узнав, что произошло в Вероне, я понял, что события приняли не тот оборот. И потому решил увидеться с вами лично.

– Как? Вы здесь из-за меня? – спросила я недоверчиво.

– Да. Сел в самолет и прилетел. Посмотреть на вас.

Я задумалась. Вот ведь вечер сюрпризов – как пошло, так и идет. Попыталась привести мысли в порядок, но тут же отказалась от этой идеи. Место неподходящее. Мне нужно было одиночество, время и спокойствие.

– Не собираюсь втягивать вас в эту историю еще глубже, – сказал Бискарруэс. – Хочу лишь, чтобы ваши шаги вывели туда, куда мне надо.

– Мои шаги – это часть работы, за которую мне платят.

– Я знаю. И знаю даже, сколько именно. – С этими словами он достал из внутреннего кармана конверт и положил передо мной. – И потому предлагаю несколько больше. Точнее – больше в десять раз.

Конверт был не заклеен. Я его открыла. Внутри лежал чек на сто тысяч евро. От этой суммы у меня отвисла челюсть. В буквальном смысле.

– Ну как? – спросил Бискарруэс.

– Щедро.

– Это с учетом моих извинений за Верону.

– И кое-чего еще, вероятно. Того, что вы ожидаете от меня.

Он пожал плечами. И пояснил, что я должна буду делать лишь то, что делала до сих пор. Свою работу. Завершить начатое и выполнить поручение Маурисио Боске. А он, Бискарруэс, просит меня о сущей безделке, о малой малости: как только я достигну цели, немедленно передать ему сведения. Сообщить, где и в каких условиях находится Снайпер.

Тогда я задала неизбежно возникший вопрос:

– И что будет, если я это сделаю?

– Вы получите еще один чек на такую же сумму.

Я проглотила слюну и сумела-таки произнести то, что была должна:

– Я не это имею в виду.

– И зря. Надеюсь, вы умеете складывать.

Мне не понравился тон. В нем звучало превосходство и высокомерие. Бискарруэс – из тех, кто не только и не просто платит, но еще и подчеркивает, что он платит.

– Я говорю не про гонорар, – ответила я. – Что будет с этим человеком?

– Он понесет ответственность.

– Перед кем?

Молчание было красноречиво. Зачем попусту тратить слова, говорил его взгляд.

– А если я его не найду? – спросила я.

– Если честно постараетесь – чек останется у вас.

– И что вы тогда предпримете?

– Я арагонец. Что-нибудь да предприму.

Подошедший официант осведомился, что подать на десерт. Бискарруэс отмахнулся.

– Хочу вам кое-что рассказать… Был у меня компаньон. Начинали вместе, продавали готовое платье в маленькие магазинчики. Он был мне как брат. И он меня, что называется, кинул. Там вышла одна история с платежами, которые так до меня и не дошли. Я не торопился с ответом. И он все это время прожил в уверенности, что ему сошло с рук. А потом я все приготовил и раздавил его. И он почти разом потерял все. Все.

Губы у него были тонкие и твердые. Невеселая гримаса открывала зубы. Зубы хищника. Какого-нибудь упорного шакала, умеющего выжидать. И с очень хорошей памятью.

– Я ждал этого почти три года… Понимаете, о чем я?

Чего уж тут не понять.

– Скажите-ка мне… А вам не приходило в голову, что я могу отказаться?

Он удивился и, кажется, неподдельно:

– Но это же просто абсурд.

– Почему?

– Черт возьми, да по всему. Отказаться от таких денег?

– Представьте себе, что деньги для меня не играют такой роли, как вам кажется.

Он продолжал внимательно разглядывать меня, сбитый с толку не столько сутью моих слов, сколько тем, как они прозвучали. Мне показалось, что морщинки вокруг его глаз словно застыли, окаменели.

– Большую ошибку совершите, – заметил он, словно делясь плодом сложных размышлений.

«Нет, – подумала я. – Ошибку совершаешь ты. Вот прямо сейчас. И уже вторую за вечер. О Вероне я уж и не говорю».

– Знаете, что я вам скажу? Дайте мне подумать.

Он убрал локти со стола, откинулся на спинку, осмысляя услышанное. Было заметно, что это ему нелегко.

– Парочка, которая приставлена ходить за мной, мне не нравится, – сказала я, облегчая ему процесс. – Ни он, ни она. Это было неприятно.

Он все еще глядел на меня изучающе и пытливо. А произнеся:

– Неприятности могут быть куда больше, – совершил третью и решающую ошибку.

У него дурные привычки, поняла я. Деньги, власть, злоба, застарелые комплексы и веские личные мотивы – гибель сына и страстное желание расквитаться за нее. Я была бы готова поэтому проявить снисходительность, но дело в том, что у меня тоже есть привычки, и одна из них – я терпеть не могу, когда мне угрожают. Да, есть привычки. И мотивы тоже есть. Так что я сделала такое, в чем, вероятно, вскоре буду раскаиваться. Вдумчиво, словно проводя химический опыт, я полила чек вином. А когда подняла глаза на Бискарруэса, в его глазах увидела ярость.

– Зря вы это сделали, – заметил он холодно. – Такая женщина, как вы… с вашими-то…

– С чем?

– Вкусами.

– При чем тут мои вкусы?

– Это делает вас уязвимой.

– Уязвимой, вы сказали?

– Сказал.

Я медленно поднялась, оставив мокрый чек на столе.

– У меня создалось впечатление, что вы отвыкли… Вас, вероятно, уже давно не посылали в известное место?

6. Интеллигентный соглядатай

Я люблю Неаполь. Если не считать Стамбул, это единственный восточный город, географически находящийся в Европе. Город без комплексов. Покуда такси везло меня с Центрального вокзала вдоль старых черных стен, сложенных еще в пору испанского владычества, сияющее Средиземноморье врывалось на шумные, переполненные машинами и людьми улицы, где красный сигнал светофора или «кирпич» – не запрет, а всего лишь ненавязчивое предложение. Когда такси остановилось у дверей моего отеля, я взглянула на счетчик и сравнила цифру с той, что запросил с меня водитель.

– Что же вы меня грабите-то?

– Что?

Я показала на счетчик:

– Я ведь не американская или немецкая туристка. Я испанка. Зачем же меня грабить?

Таксист был поджарый, с черными крашеными волосами, слегка взбитыми надо лбом на манер кока, с тонкими подбритыми усиками, какие обычно носят предатели в старых черно-белых фильмах. Худые руки были сплошь в татуировках, а в ухе посверкивал маленький брилльянтик.

– Испанка?

– Да.

– Мне нравится «Реал Мадрид».

Он вышел из машины и открыл мне дверцу. Руку с тремя золотыми перстнями на пальцах прижал к своей шелковой сорочке в области сердца. На другом запястье блестели часы и толстая цепь-браслет, тоже золотые.

– Я не граблю вас, синьора. Вот хоть коллег моих спросите, – он показал подбородком на остановку такси на углу. – Спросите их, кто таков «граф» Онорато.

Он был, что называется, оскорблен в лучших чувствах. Я покорно пожала плечами и протянула ему две бумажки по десять евро, которые он с меня требовал. Он гордо отказался:

– Вы ошибаетесь на мой счет и на счет Неаполя! Я не возьму с вас денег!

Я заспорила, не желая принимать таких благодеяний, таксист стоял на своем. Потом я, извиняясь за свою нечуткость, пыталась засунуть купюры ему в карман, а «граф» Онорато сопротивлялся и, время от времени оборачиваясь к швейцару, с улыбкой наблюдавшему за нашим единоборством, скороговоркой выпаливал несколько слов на неаполитанском диалекте – видно, призывал его в свидетели поношения, которому подвергался. Это было по-настоящему забавно, а разрешилось все, когда я уплатила ему тридцать евро за то, что стоило десять.

– Если понадобится такси, я к вашим услугам, синьора, – сказал он на прощание, сунул мне визитку и, с ревом рванув с места, скрылся в потоке.

– Он в самом деле граф? – спросила я швейцара, подхватившего мой чемодан.

– Семейное прозвище, – объяснил тот, все еще улыбаясь. – По наследству от отца досталось. Большой мошенник был и выдавал себя за графа, пока его не упрятали в Поджореале.

– Куда?

– Так называется наша тюрьма.

Я остановилась в «Везувии», благо все расходы оплачивал Маурисио Боске и грех было не воспользоваться такой возможностью. На этом этапе, особенно после происшествия в Вероне и неприятного разговора с Бискарруэсом, я не испытывала никаких угрызений совести, когда раздвинула шторы в роскошном номере и увидела под балконом Лунгомаре, а перед собой – замок Дель’Ово и Неаполитанскую бухту, за которой на голубовато-сером горизонте угадывались Капри и побережье Сорренто. Разобрала чемодан, подключила ноутбук к Интернету и все утро работала. Потом сделала несколько телефонных звонков, спустилась, попросила у портье план города, разложила его по столу на террасе ресторанчика напротив отеля, где обедала, наслаждаясь почти весенним теплом, и тщательно изучила. Потом выпила две чашки кофе, вышла и совершила долгую прогулку до площади Беллини. Время от времени, останавливаясь у витрины или на светофоре, я словно бы невзначай оглядывалась, проверяя, не следят ли за мной. Ничего подозрительного не заметила, но в таком городе, как Неаполь, ручаться нельзя.


Нико Паломбо обитал в просторной студии типа лофт с великолепным окном на юг, откуда за крышами и террасами виднелась звонница собора Сан-Пьетро. Кроме запахов свежей краски и политуры весь дом был буквально пропитан атмосферой напряженного творчества. К стенам прислонены большие картины в подрамниках, рабочий стол на чурбаках завален листами ватмана и картона. В раковине вперемежку с немытой посудой громоздились флаконы из-под растворителя, аэрозоли, перепачканные краской склянки. Из музыкального центра, погребенного под грудой дисков, неведомый мне рэпер на неаполитанском диалекте и чрезвычайно напористо призывал разбомбить остров Лампедуза вместе со всеми иммигрантами. Missili, missili[39], – требовал он без обиняков, перемежая слова выразительными звукоподражаниями типа «пумба-пумба» – это означало разрывы бомб, накрывших цель, – и «буль-буль-буль» – это, вероятно, Лампедуза погружалась в море. Ну или я так поняла.

– Снайпер может быть здесь, – сказал мой хозяин, – а может, и не может. Но то, что он провел здесь сколько-то времени, – это точно. На улице сохранилась одна из его работ.

– Мне бы хотелось взглянуть.

– Легко! Граффити во всю стену неподалеку от центрального почтамта. Оно еще видно.

Нико Паломбо понравился мне с первого взгляда: лысый, маленький, нервный и очень симпатичный, с живыми умными глазами, не знающими покоя. Это Неаполь сделал его таким. В городе, где слово «улица» – синоним слова «опасность», где сочетание контрабанды, уголовщины, полиции и каморры[40] самым пагубным образом влияет на здоровье того, кто по ночам выходит с баллончиками краски в рюкзаке, постоянное напряжение и непрестанные впрыски адреналина оставили неизгладимый след на человеке, который одиннадцать лет писал граффити, а ныне был одним из самых известных итальянских художников и к тому же единственным из итальянских райтеров, кто, как знак отличия, как награду за доблесть, носил – только не на груди, а на спине – алый шрам от пули, полученной однажды ночью, когда он, в ту пору подписывавшийся Спак, попытался сбежать, не выполнив требования полицейского, выпившего лишнего, причем последнее обстоятельство сказалось лишь на здравомыслии блюстителя порядка – стрелял он метров с двадцати, – но никак не на твердости его руки и зоркости глаза.

– Какое-то время, – продолжал рассказывать Паломбо, – Снайпер был связан со здешней crew[41] – группой райтеров, которые помогли ему в Амальфи разгромить выставку. Все они еще довольно молоды и носят прозвище gobbetti di Montecalvario.

Я взглянула на него вопросительно. Мой итальянский тут забуксовал.

– Уменьшительное от gobbo, то есть горбун, – пояснил Паломбо. – А Монтекальварио – верхняя часть испанского квартала.

– Горбунчики? Какое странное слово!

– Да не очень странное. По ассоциации с рюкзаком, который райтер таскает за спиной. Но ты не обольщайся милым звучанием – они очень агрессивны.

– В стиле?

– И в стиле, и вообще. И правильней было бы назвать их не командой, а бандой.

Он достал из холодильника бутылку белого вина и собирался откупорить. Но прервал свое занятие, выразительно чиркнув себя штопором по горлу.

– Когда Снайпер попал в Неаполь, его голова уже была оценена. И здесь он получил защиту – только не спрашивай меня, как ему это удалось. Однако удалось.

– И что же – много их, этих горбунчиков?

– Не знаю. Может, десяток, а может, и три. Подсчитать невозможно… – Он извлек пробку и разлил вино по бокалам. – И все они одной ногой в стрит-арте, а другой – в обычной уголовщине. И граффити пользуются, чтобы метить свою территорию: бомбят все, что попадется под руку, хотя среди них есть пара недурных художников уровнем выше среднего. Особенность их в том, что они всегда действуют скопом, коллективом. И уважения ни к чему не питают.

– Что разрешено – то не граффити, – с улыбкой заметила я.

– Более того. Для них все, что разрешено, должно быть атаковано. Безжалостно и методично.

Я с неподдельным восхищением рассматривала имевшиеся в студии работы Нико – крупноформатные композиции с шахматными фигурами или картами Таро, на которых персонажи и сцены, написанные в манере пуантилизма, были словно окутаны легчайшей дымкой. Мало кто догадался бы, что у этих работ и граффити – один и тот же автор, но я-то была подготовлена и могла оценить, как его бурное и жесткое начало эволюционировало к творческой зрелости и нынешнему безусловному мастерству. Паломбо, впрочем, до сих пор использовал аэрозоли с широким клювиком, откуда краска идет под сильным давлением, так что куски казались безобразны вблизи, но были прекрасны издали. Граффити в этом стиле принесли ему известность в Венеции, где он совершил незаконную интервенцию на темы комедии дель арте, использовав, правда, бумагу, чтобы не портить фасады, и в Риме, где только что устроил презентацию – на этот раз со всеми онерами – на выставке под названием «Правительство неэтичное и неэстетичное». Кроме того, он был одним из двоих уличных художников – вторым был Эрон из Римини, – которых почли приглашением расписать купол над алтарем в недавно отреставрированном соборе XVII века. Это не помешало ему внести новации и в сферу религиозной живописи: два райтера без страха и стеснения нарушали канон. Я видела эту фреску в Интернете и пришла к выводу, что только в Италии подобная дерзость могла быть выполнена с безупречным вкусом и превосходным результатом.

– Я знаю этих gobbetti, – продолжал Нико. – Как-то раз имел с ними дело. И воспоминания сохранил не самые отрадные. Совсем молодые ребята – очень агрессивные, из тех, у кого в одном кармане баллончик с краской, а в другом – нож. Для кого улица – дом родной… Гнездятся, как я уже сказал, в верхней части испанского квартала.

– И как же Снайпер на них вышел?

– Понятия не имею. Может быть, общие друзья рекомендовали его после погрома в Амальфи, может быть, познакомились еще раньше. Так или иначе, он им пришелся ко двору, и они приняли его как своего. До такой степени, что когда этот ваш с ним земляк Бискарруэс спустил на него всех собак, решили встать на его защиту.

Паломбо допил свой бокал. И показал им на окно, на улицу, на город.

– Поговаривают, что эти самые горбунчики связаны с каморрой. Если так, в Италии Снайперу не найти покровителей надежнее.

– Его по-прежнему охраняют?

– Если он в Неаполе, то, скорей всего, да. Но не исключено, что он покинул город. История в Вероне могла начать новый этап. Открыть новую яркую страницу.

– И сколько же он тут пробыл?

– От шести месяцев до года. Участвовал в нескольких акциях. Когда прошлым летом началась забастовка мусорщиков и Неаполь превратился в настоящую свалку, горбунчики расписали весь город граффити, призывающими к отставке синдика – ну то есть мэра. Снайпер поставил свои тэги под парой композиций, но коммунальщики их уничтожили в течение суток. Тем не менее граффити появились в Интернете и в телерепортаже, причем Снайпер говорил на фоне одного из них…

Тут я его прервала:

– Снайпер появился на экране? Я не знала!

– Да. В программе «Теленаполи» – это местный канал с обширной аудиторией. Он стоял перед граффити, но в надвинутом на голову капюшоне, лица не видно. И сделал несколько весьма красочных заявлений насчет мусора и синдика. Как самый рьяный неаполитанец. Можешь посмотреть ролик в Интернете.

– И эти горбунчики тоже были там?

– Да. Стояли вокруг вчетвером-впятером, как телохранители.

Я поразмыслила над этим. Над тем, каким путем двинуться. Оценила все «за» и «против».

– Как мне их найти?

– Это люди непростые… – Паломбо улыбнулся уклончиво. – Очень недоверчивые.

– Дружишь с кем-нибудь из их компании?

– Нет. Мои друзья – нормальные граффитчики. А не банда социопатов. Да и они ко мне теплых чувств не питают.

– Несмотря на то что тебя подстрелили?

Он рассмеялся:

– Несмотря. Впрочем, там была одна тонкость.

– Какая?

И он рассказал. Шесть лет назад, когда еще подписывался Спак, он сумел проникнуть в тупик Центрального вокзала. В компании с еще двумя райтерами и с намерением сделать family couple, то есть расписать три вагона до самой крыши. Перелезли через ограду и ползком благополучно добрались до состава, причем спреи с краской были у них в пластиковых пакетах на тот случай, чтобы, если придется удирать, то налегке. Паломбо уже сделал контуры и наносил краску на свой вагон, когда его внезапно ослепил свет фонаря. Он бросился бежать и тут услышал хлопок, потом почувствовал толчок в спину, упал и потерял сознание. Очнулся на следующий день в больнице.

– Этот случай меня прославил. А слава помогла мне перепрыгнуть к серьезному искусству. Я выставил в одной миланской галерее фотографии моих граффити на вагонах, а дальше было уже совсем просто. И сюда вернулся местной звездой. В Неаполе, если получил пулю от полицейского, – ты уважаемый человек. Тебе можно верить.

– А раньше горбунчики тебе не верили?

– Да они разные бывают. Если б я остался работать на улице, стал бы для них героем. Но я выбрал эту дорогу. Стал кормиться системой. Мои картины уходят на аукционах за двенадцать-пятнадцать тысяч евро, выставляются в галереях, и потому они меня считают предателем и продажной тварью. Они радикально против любой легальности в том, что касается граффити. И потому так обожают Снайпера.

– Надо найти способ подобраться к ним поближе.

– Это не ко мне.

– Я прошу тебя.

– Мне с этого никаких радостей, – сказал он, скривив губы. – Кроме неприятностей.

– Ты не похож на человека, который пасует перед неприятностями.

Избегая моего взгляда, Паломбо ответил:

– Я не боюсь, пойми. Просто знаю, что это за публика. И иметь с ней дела не хочу. Все на этом.

Ему явно было не по себе, как бывает, когда чувствуешь, что оказался недостаточно гостеприимным хозяином. Он прошелся по студии, безо всякой необходимости что-то там переставив. Потом, помолчав, осведомился:

– С чего такой интерес?

– Я ведь тебе еще по телефону сказала: готовлю книгу. Каталог, – ответила я вполне искренне. – Очень важный и рассчитанный на экспозиции самого высокого уровня. Снайпер должен в нем быть.

– Это-то я понимаю. Должен. Место ему – в любом музее мира. За его работы отдали бы огромные деньги. Однако я не верю, что он пойдет на такое. Не из тех он.

– Но ведь это вызов… Искусить его, как дьявол искушал Иисуса в пустыне. Неужели дело того не стоит, а? Искусить самого Снайпера.

Он смотрел на меня оценивающе.

– И многим?

– Всем! И я говорю не только о деньгах.

– Да ему любой это предложит.

– Предложение от людей, которые стоят за мной, будет другого уровня.

Он медленно подошел вплотную. Наклонил голову, скривил губы, словно ставя себя на место человека, по следу которого я шла.

– А ты считаешь, Снайпер искренен?

Он ответил не сразу. Постоял еще, сунув руки в карманы, опустив голову и кривя рот. И наконец ответил:

– Не знаю. Не знаю. Иные уверяют, что да. Но ведь у каждого из нас есть своя цена и своя стратегия. А он…

И осекся, но я поняла недосказанное. Как видно, его не впервые пытали на этот счет. Собачки обнюхивались. И ведь в Мадриде Крот говорил мне точно то же самое.

– Стратегия, – повторила я, ограничившись одним этим словом.

– Не исключено.

И он снова замолчал, но смысл высказывания был мне, разумеется, ясен. Достаточно я прожила на свете и повидала в жизни, чтобы понять. Таково уж свойство человеческой натуры: сдавший свои позиции нуждается в себе подобных, как предателю хочется, чтобы все вокруг предавали. Это утешает, это оправдывает в собственных глазах и позволяет спать спокойно. Большую часть жизни человек ищет зацепки и объяснения, чтобы совесть не мучила. Чтобы выбросить из головы компромиссы и капитуляции. Подлость ближнего умеряет подлость собственную. Этим и объясняется опасливое отношение к тем, кто не сдался, неловкость перед ними, иногда переходящая в откровенную злобу.

– Он чересчур совершенен, – заметила я. – А? Тебе не кажется?

– Снайпер-то? Да, может быть… Вот пусть таким и остается.

Я рассмеялась и с немой укоризной показала ему мой пустой бокал.

– В жизни не поверю, будто тебя не тешит эта картина – неколебимый Снайпер перебарывает искушение… Если он ведет такую игру, может быть, пришло время и выиграть.

Паломбо задумчиво налил мне вина. Живые глаза внимательно всматривались в меня. Казалось, он был в нерешительности. Через минуту он тоже улыбнулся:

– У меня есть друг. А он, кажется, друг его друзей.


Расставшись с Нико Паломбо, я медленно пошла между выносными лотками книжных магазинов, тянувшихся под аркой Порт’Альба до самой площади Данте. И рассеянно поглядывала на выставленные книги, размышляя о свидании, которое Нико пообещал устроить мне вечером, как вдруг под самой аркой мне почудилось присутствие того самого господина с рыжеватыми усами, чуть подвитыми на концах. Того самого, что был в Лиссабоне и в Вероне. Сейчас у него на голове не было твидовой шляпы, а на плечах – зеленого пальто: одет он был в светло-коричневую замшевую куртку, но, кажется, я узнала и тучную фигуру, и лицо, с преувеличенным вниманием склоненное к витрине магазина, где продавалась научно-популярная литература. Не торопясь, чтобы не спугнуть его, показав, что заметила, я прошла еще немного вперед, но когда уже на углу площади остановилась и оглянулась, делая вид, что рассматриваю открытки, мой преследователь уже исчез. Так или иначе я ожидала чего-то подобного, а потому мысль о том, что за мной проследили до Неаполя, не особенно встревожила меня. Тем не менее на всякий случай я вернулась туда, откуда пришла, и села на террасе на площади Беллини, откуда могла держать в поле зрения всю улицу. И просидела полчаса, скоротав это время за пиццей (довольно средненькой) и кофе (хорошим). Потом встала, еще полчаса шла до галереи Умберто Первого, а там, так и не обнаружив ничего подозрительного, снова села на террасе кафе. И лишь после этого направилась в отель.


Он был передо мной, на экране моего компьютера. Архивный ролик канала «Теленаполи»: двадцать четыре минуты о забастовке мусорщиков, полгода назад превратившей город в форменную свалку. На сменявших друг друга кадрах громоздились груды отбросов в мешках и без, ярились профсоюзники, растерянно блеяли представители городских властей, горожане зажимали нос от смрада, проходя мимо, или в микрофон сообщали о своем неудовольствии. На середине репортажа камера показала стены, покрытые граффити, на которых последними словами крыли муниципалитет, а на семнадцатой минуте появился Снайпер. Он давал интервью ночью, на улице, на фоне огромной композиции, освещенной уличным фонарем, и я смогла оценить ее, несмотря на бурую крупнозернистую картинку. От такого освещения возник эффект контражура, и потому лицо Снайпера под низко надвинутым темным капюшоном оставалось в тени.

Он оказался высок ростом и очень худ. Снимали его средним планом – от пояса и выше, и капюшон на затененном лице придавал ему внушительное сходство со средневековым монахом, инквизитором или каким-то таинственным воином; порой, когда он жестикулировал, в кадр попадали тонкие руки с длинными пальцами – ни перстней на них, ни часов на запястье я не заметила. Голос был приятный – с легкой мужественной хрипотцой. По-итальянски он изъяснялся очень правильно, почти не хуже меня, а говорил о только что расписанной им стене, на которой в это самое время другие райтеры – эти самые горбунчики, как я поняла, – повернувшись спиной к объективу, завершали работу. Выступление продолжалось полминуты и не содержало ничего нового или оригинального – солидарность с народом Неаполя… граффити как средство выражения не признает ни властей, ни иерархий… уличное искусство разоблачает высокомерную ложь коррумпированных институций… и тому прочее. Интересны были тон и манера речи. Та холодная уверенность, с которой он называл причины, сделавшие, по его мнению, эту забастовку в Неаполе символом распада глупого мира, самоубийственно убежденного в собственной значимости. Стоя на фоне граффити, изображавшего колосса с черепом вместо головы и мешками для мусора вместо ног, он говорил, что горы отбросов – вот единственно возможное сейчас искусство: это – акция, которую город, импровизированный музей на свежем, то есть тошнотворно смрадном, воздухе предлагает миру как символ и как предупреждение.

Вернувшись к началу репортажа, я не обнаружила титров, представляющих Снайпера: то ли журналисты сами не знали, кто это, то ли формальная анонимность, иронически сопоставленная с анонимностью тэга, была условием съемки. А может быть, Снайпер со свойственным художнику апломбом считал, что граффити за спиной достаточно, чтобы понять, кому оно обязано появлением на свет. Да так оно и было. Авторство этой композиции (по словам Нико Паломбо, муниципальные власти без церемоний уничтожили ее уже на следующий день) даже безо всякой подписи и без перечеркнутого крестом кружка сомнений не вызывало. Я остановила ролик и довольно долго всматривалась в темный против света, неподвижный силуэт Снайпера, в эту тень с неразличимо-смутным лицом под капюшоном. Тебе бы спектакли в театре ставить, подумала я. Вот ведь гад. Ни один дока-маркетолог лучше бы не сделал. Не забыть бы сказать тебе это при встрече.


Паломбо позвонил мне в шесть вечера, и уже через час я была готова к встрече. За окном и маленьким балконом моего номера медленно наливалось красным небо над бухтой. Я вышла на балкон, чтобы понять, тепло ли. Температура была так же приятна, как открывающаяся передо мной панорама. Вдали, над заливом слева, возвышался подернутый дымкой темный конус вулкана, а у меня под ногами, четырьмя этажами ниже, струился по Лунгомаре шумный поток машин. Я уже собиралась вернуться в номер, но тут у перил моста, соединявшего материк с замком, увидела знакомую фигуру.

Шагнула назад, взяла из сумки маленькую камеру, поставила максимальное увеличение и, пользуясь ею как биноклем, стала рассматривать рыжеватого толстяка. На балконе я пробыла всего несколько секунд, а теперь была надежно скрыта оконной рамой, и заметить меня он не мог. На нем была та же замшевая бежевая куртка, что и днем, и он читал книгу, время от времени поднимая глаза на двери отеля или на верхние этажи. Культурный какой топтун. Что лучше чтения способно скрасить долгое ожидание, к которому он, судя по всему, привык. Несомненно, это была обычная, рутинная часть его работы. Может быть, он и книгой запасся сегодня утром, когда шел за мной между лотков на Порт’Альба, где продавалась литература на любой вкус: хочешь – полицейские романы, хочешь – философские трактаты. Интересно, кто он такой. Агент Бискарруэса, частный детектив или наемный убийца? Последнему, конечно, больше пристала не книга, а нож, который блеснул у него в руке в тот день, когда они с напарницей в норковой шубе приняли за Снайпера другого человека. Так или иначе, заключила я, благодушный облик этого толстяка, любящего дорогую одежду для охоты и загорода, да еще с книжкой в руке, вступал в вопиющее противоречие с родом его деятельности. Вспомнив про его спутницу, я пошарила взглядом вокруг, отыскивая ее, но не нашла. Быстро стасовала колоду возможностей: парочку связывали профессиональные обязанности… сердечная склонность… или же они оказались рядом совершенно случайно. Не угадаешь. И я упрекнула себя, что тогда в Риме, в ресторане, во время первой перемены блюд, когда разговор с Бискарруэсом носил еще более или менее корректный характер, не выяснила, что это за птицы.

Я отложила фотокамеру, сунула в сумку перцовый баллончик, взяла с ночного столика телефон. Любезный и предупредительный портье подтвердил, что имеется служебный выход, выводящий на улицу на задах отеля. Потом я достала визитку, которую дал мне таксист два дня назад, – Онорато Оньибене, услуги такси – и номер телефона. Набрала, и после третьего гудка в трубке, перекрывая уличный шум, мужской голос произнес: «Пронто»[42], – а через двадцать минут «граф» и его экипаж были в полном моем распоряжении и ожидали у черного хода.


Вечером в субботу – а был как раз субботний вечер – Неаполь являет собой чарующее зрелище. В испанском квартале, где спрессованы тридцать веков истории, всеобъемлющая бедность и жгучее жизнелюбие переполняют паутину узких улочек, кривых переулков, разваливающихся церквей, статуй святых, сохнущего на веревках белья и стен, пораженных проказой времени. В этом пестром и опасном месте, куда отважится зайти не всякий чужак, особенно сильно дает о себе знать средиземноморская суть этого города. А накануне выходных, когда настает время закрывать здешние лавочки, весь квартал превращается в хаос мироздания: машины, гудящие клаксонами, ревущие моторами и музыкой из открытых окон, и мотоциклы, опасно облепленные целыми семействами, на полной скорости лавируют в горластом, добродушном людском скопище, кипящем здесь с бесстыдством, исполненным жизненной силы и столь свойственным плодовитым, не поддающимся разрушению вечным народам.

Нико Паломбо ждал меня на углу площади Монтекальварио и улочки на крутом откосе – у подножия «граф» Онорато и остановил машину.

– Вам туда, наверх, – сказал он. – И приглядывайте за сумочкой.

Я поблагодарила за совет, а когда вышла из такси, чудом разминулась – или это он со мной? – с пронесшимся мимо мотоциклом, которым управлял мальчик лет десяти-двенадцати, везший за спиной толстую молодуху, всю в черном, в свою очередь, державшую на каждом колене по еще одному пассажиру-малолетке. Сестра, наверно, предположила я. Или мать. И засмотрелась вслед мотоциклу, который удалялся, выписывая кренделя, чтобы не задеть прохожих.

– Подождете? – спросила я таксиста, когда он, включив радио на полную громкость, вылез из машины и с вальяжной томностью облокотился на багажник.

– Разумеется. Не беспокойтесь, синьора.

Я крепче прижала к себе сумку, перешагнула через ошметки овощей, которые владелец зеленной лавки выметал подальше от порога, и стала подниматься по ступеням навстречу Паломбо. Того сопровождал черноволосый парень, тощий и прыщеватый – руки в карманах мотоциклетной куртки с погончиками.

– Познакомьтесь. Бруно. Алехандра Варела.

Паренек протянул мне руку:

– Вы испанка?

– Да. Можешь называть меня просто Лекс.

– Привет, Лекс.

И мы втроем направились к улочке, впадавшей в площадь. Бруно занимается граффити, объяснил Паломбо. К горбунчикам принадлежит не сам он, а его двоюродный брат, к которому мы сейчас и идем.

– Знаешь «Порко Россо»?[43]

– Это мультфильм, что ли?

– Нет. Бар.

Мы стояли уже перед входом. «Порко Россо» находился в начале узкой улочки, между алтарем с пластмассовыми цветами и закрытой рыбной лавкой, на дверях которой я увидела полдесятка извещений о смерти с приклеенными липкой лентой фотографиями усопших. Картину довершали два столика с разномастными стульями и штук двенадцать скутеров и легких мотоциклов, припаркованных как попало и почти полностью перегородивших проход. Это, сказал Бруно, место встречи горбунчиков из Монтекальварио. Здесь они собираются обычно, отсюда отправляются в свои набеги на город.

– Особенно сейчас, когда корсарская война в самом разгаре.

Увидев мое растерянное лицо, Паломбо расхохотался и объяснил. Корсарская война – это соперничество банд за территории или за престиж, причем обычно одно подпирает другое: райтеры пишут свои граффити поверх чужих или вторгаются не в свои кварталы. Очередная война вспыхнула несколько недель назад, когда портовая crew с коллективным тэгом «ТаргаН», раньше действовавшая вдоль проспекта Америго Веспуччи, появилась на нижних улицах испанского квартала. Молниеносно был дан ответ в виде карательной экспедиции, что, в свою очередь, вызвало новые акции. Снайпер же поставил свою изобретательность и талант на службу горбунчикам, так что те получили могущественного союзника. Война продолжалась какое-то время и сейчас уже затухала, хотя бойцы из «ТаргаН» еще наведывались порой в чужие кварталы, а раза два случались ночные стычки с мордобоем и поножовщиной.

– Познакомьтесь, – сказал Бруно. – Это Флавио, мой двоюродный брат. А это Лекс.

– А третий кто? – насмешливо спросил этот самый Флавио.

– Нико Паломбо, – представился тот.

– А-а, ясно… Художник.

Ничего себе начало, подумала я. Этот «художник» прозвучало с нескрываемым презрением: с такой интонацией солдат говорил бы про однополчанина, который перешел под другие знамена и получил сержантские нашивки. Флавио был худощавый, белокурый, аскетического вида, с редкой бородкой, усиливавшей неуловимое сходство с известным автопортретом Дюрера из Прадо. На нем были узкие джинсы, кроссовки «Найки», заляпанные краской, и темная флисовая куртка с вытисненным изображением листика конопли и надписью «Кулиакан и Мехико».

– Возьмем пива, – решил он, не спрашивая наше мнение.

Манеры у него были резкие, и я решила пока что плыть по течению. С четырьмя пластиковыми стаканами мы расположились у стойки. Музыка была, что называется, городская, агрессивная – группа «АутКаст» играла «Станконию»[44], и довольно громко, разговору мешало, – однако Флавио и прочие завсегдатаи отлично, судя по всему, чувствовали себя в этом грохоте. В «Порко Россо» преобладала эстетика рэперов – бейсболки козырьком назад, флисовые куртки с капюшонами, низко спущенные джинсы, кроссовки. Есть тут горбунчики, есть и другие, неопределенно объяснил мне Флавио. По стенам висели в рамках фотографии летчиков гидроавиации и виды адриатических островов, снятых с птичьего полета, а свободное пространство украшено граффити на ту же тему. На одном была изображена кабанья голова в пилотском шлеме, а вокруг красивыми витиеватыми буквами шла надпись: «Кабан, который не летает, – всего лишь кабан». И я с удивлением заметила, что граффити помечено перечеркнутым кружочком прицела.

– Снайпер, – сказала я, переходя к делу.

Флавио взглянул на кузена, потом на Нико Паломбо и наконец перевел карие глаза на меня:

– Кто?

Я показала на граффити, затем пальцем прикоснулась к запястью парня.

– Может, похерим протокол? Или предпочитаешь потерять десять минут, уверяя меня, что не понимаешь, о чем речь, а я буду тебе доказывать, что понимаешь?

Это был выстрел наудачу, однако Флавио улыбнулся, хоть и скупо. Моя откровенность пришлась ему по вкусу.

– И чего? – осведомился он.

– Может быть, тебе самому интересно, зачем я его разыскиваю.

Улыбка на миг стала шире, но тотчас исчезла.

– Может быть.

Напрягая голос, чтобы заглушить грохочущую музыку, я, пока он тянул свое пиво, начала говорить: международный издатель… важная книга… возможна крупная ретроспектива в Нью-Йорке или в Лондоне… И все прочее. О том, как несколько недель иду по следу Снайпера. Из Лиссабона в Верону, из Вероны в Неаполь. Горбунчики и все такое. Корсарская война.

Он резко повернул голову к кузену и Паломбо:

– Уже успели наболтать?

Я поспешила вмешаться:

– Да это всем известное дело. Знаменитое. От вашей истории с «ТаргаН» было много шуму.

Кажется, ему это польстило. Слава. В мире граффити едва ли не все можно свести к понятию «уважение». Я имею в виду внутренние правила, разумеется. Уставы, по которым живут начинающие. Когда мы с Литой еще были вместе, она сказала мне такое, чего я не забуду никогда: там, в городе, на этих стенах, которые мы расписываем, притаилось то, что люди позабыли. Старые слова, которые никто больше не произносит. Мечтая, что они станут нашими, я и мне подобные отправляемся по ночам за этими словами.

– Не верю, что Снайпер согласится глотать такое дерьмо, – сказал Флавио.

– Вот я и намереваюсь проверить, проглотит или поперхнется.

Он не улыбнулся. И покачал головой, как бы отказываясь от совершенно ненужных проверок.

– Его хотят обуть, – заметил он резко.

– Уж не я, во всяком случае, – ответила я невозмутимо.

Приехали еще четыре пива. Флавио смотрел на Нико и Бруно так, словно они несли ответственность за меня. Бруно пожал плечами, но Паломбо пришел ко мне на выручку.

– Нормальная тетка, – сказал он. – Делает свое дело, только и всего.

И в ответ получил взгляд, который мало обнадеживал. Теперь и на него Флавио смотрел недоверчиво:

– Ты-то что будешь с этого иметь, художник?

– Ничего. Она мне нравится.

– Хорошо сосет?

Паломбо уже открыл рот, но я жестом остановила его:

– Предпочла бы отлизать твоей девушке, если она у тебя, конечно, есть, – грубо сказала я, верная привычке называть все своими именами.

Наступила тишина, а вернее – молчание: паузу заполнил грохот рэпа: Мос Дэф и его «С двух сторон черен»[45]. Трое воззрились на меня с удивлением.

– Так ты, значит, из этих? – наконец вымолвил Флавио.

– Из этих, из этих. Из тех самых, – ответила я.

Я глядела ему в глаза, не моргая, и не отвела взгляд, даже когда поднесла к губам стакан. Этот путь, подумалось мне, ничем не хуже любого другого. Флавио сам задал маршрут.

– И чего – тебе в самом деле нравятся бабы? – спросил он.

– А неаполитанские райтеры в самом деле все такие придурки?

Он стал беспокойно озираться, проверяя, не расслышал ли за грохотом музыки мои слова еще кто-нибудь. Бруно захохотал и предавался этому занятию до тех пор, пока Флавио злобным взглядом не заткнул кузену рот.

– Тебя Лекс вроде бы зовут, да?

– Да.

– Ты, Лекс, на задницу себе приключений ищешь.

Нет, путь не тот, сообразила я. Не туда свернула. И покуда я в молчании бранила себя за тупоумие, на стойке появились еще четыре стакана. На бороденке Флавио повисли клочья пивной пены.

– Тебе платят за это или ты так – из любви к искусству?

– Платят, – отвечала я.

– Много?

– Прилично.

– Она – крупная специалистка, – благодушно объяснил Паломбо.

– Ага, – подтвердил кузен Бруно, вряд ли имевший хоть какое-то представление о том, кто я такая.

– В чем же она специалистка? В сыске и розыске?

– Можно и так сказать, – сказала я. – Ищу людей. И книги. Уже много лет работаю в сфере искусства.

Флавио смастерил на лице пренебрежительную улыбку. Улыбку посвященного. Причастного тайнам.

– Сейчас искусством что хочешь называют.

– В этом мы с тобой сходимся.

Возникла пауза секунд на пять. Опять заполненная музыкой.

– Все хотят найти Снайпера.

– Знаю. Только намерения у всех разные. Мне поручено передать ему кое-что. Деловое предложение. Я должна увидеться с ним и кое-что ему рассказать. Больше мне ничего не надо.

По правде говоря, мне еще надо было в уборную, но этого я не сказала. Момент был не тот. Я взглянула на граффити Снайпера, украшавшее стену:

– Когда он это сделал?

Ответ пришел не сразу. Знаю, где ты живешь, сообщил по-итальянски рэпер, и от его усиленного динамиками голоса подрагивал пластиковый стакан у меня в руке. Чунда-чунда! Знаю, где ты живешь, скоро приду к тебе. Потому что ты мне завидуешь. Потому что у меня лучшие телки, лучшие стены. Чунда-чунда. Знаю, где ты живешь. Чунда-чунда. Вот же козел.

Флавио улыбался сдержанно. Уклончиво. Так, словно работа принадлежала ему.

– Его нет в Неаполе, – вымолвил он наконец.

Я вздохнула, почувствовав непритворную усталость. В который уж раз приходилось все начинать сначала.

– Я предпочла бы, чтобы он мне сам это сказал.

– Чтобы он тебе сказал чту?

– Что его нет в Неаполе.

Флавио звучно отхлебнул пива, прищелкнул языком, утер губы и подбородок тылом ладони. Поочередно взглянул на Бруно и Паломбо, словно призывая их в свидетели моей неслыханной дерзости.

– Снайпер не принимает никаких деловых предложений. Многие уже пытались…

– Я хочу увидеться с ним. И пусть он решает.

Флавио, все еще держа порожний стакан у рта, свободной рукой цапнул меня за бедро.

– Никогда еще не пялил лесбияночку…

Я залпом допила свой стакан. Потом смяла его в кулаке, превратив в остроугольный шипастый кусок пластика, и поднесла к горлу Флавио.

– А вот мне приходилось расписывать рожу всякой мрази.

И едва успела договорить, как Бруно стремительно юркнул мимо меня к выходу на улицу, а Нико Паломбо потащил меня туда же. Я выскочила из кафе и, обернувшись, увидела, что Флавио последовал за мной. Я запустила руку в сумку, нащупывая там перцовый баллончик.

– Больно ты нахальная для бабы, – сказал он, остановившись на пороге.

– Да пошел-ка ты… – отвечала я. – Идиот.

Паломбо продолжал тащить меня вниз по улице, к площади.

– Спятила, что ли? – возмущенно повторял он. – Рехнулась?

Я расхохоталась, давая выход накопившемуся за последние полчаса напряжению. Безудержно и возбужденно. Какой-то абсурд, подумалось мне. Тупик, куда ни сунься. И я чувствовала себя, как муха, снова и снова бьющаяся в оконное стекло. Маурисио Боске, Бискарруэс, Снайпер… Какая-то неимоверно разросшаяся ерунда… И впервые за все это время возникло у меня искушение признать себя побежденной.


Происшествие мы с Нико продолжали обсуждать в такси. «Граф» Онорато хранил молчание и по виду был всецело занят рулением, но в зеркале, среди мельтешения уличных огней, я иногда встречала его изучающий взгляд. Паломбо попросил высадить его на площади Данте: там мы с ним невесело распрощались, договорившись назавтра пообедать вместе и поболтать о его работе.

– Ты уж извини меня, Нико, что так получилось.

– Да ладно, не переживай… Ты не виновата. Неаполь – еще и такой вот городок.

Я видела в свете фонарей его удаляющуюся фигурку в толпе прохожих, а когда зажегся красный, мой водитель, нагло нарушив правила, развернулся в совершенно неположенном месте, чтобы оказаться на улице Толедо. Двое полицейских у патрульного автомобиля наблюдали за маневром, безмятежно заложив руки за спину, и даже не подумали вмешаться и пресечь. «Граф» Онорато по-прежнему поглядывал на меня в зеркало заднего вида.

– Вы правда интересуетесь этим делом? – спросил он наконец. – Граффити, в смысле?

– Правда, – смиренно приемля свой удел, ответила я. – Правда интересуюсь. Хотя мне что-то не везет.

– Снайпер?

Я удивилась, услышав от него это имя, но тут же сообразила, что пока мы катили от Монтекальварио, он был невольным свидетелем нашего с Нико разговора, где слово «Снайпер» повторялось постоянно.

– Снайпер, – подтвердила я. – Вы знаете, кто это?

Вспыхнувший светофор окрасил зеленым римский профиль – орлиный нос и слегка взбитый кок на лбу.

– Разумеется. Хотите взглянуть на его работы?

От неожиданности я ответила не сразу.

– Ну конечно.

– Покажу с большим удовольствием.

Он резко крутанул руль влево, шины взвизгнули, и мы въехали в узкую улочку. Пролетев подряд на три «красных», вывернули на площадь перед зданием почтамта, а с нее вновь в переулок.

– Вот, – сказал водитель, затормозив. – Вот вам самый подлинный Снайпер.

Я ошеломленно вылезла из машины. За спиной у меня хлопнула дверца, и спустя мгновение «граф» Онорато стоял рядом и закуривал.

– Пикассо мне все же больше нравится, – сказал он.

Но в эту минуту я сомневалась, что предпочла бы Пикассо. Или еще кого-нибудь. Света, который давали неоновая вывеска и фонарь на соседней стене, было мало, но все же хватало, чтобы оценить огромное граффити – шириной по крайней мере четыре и высотой два метра, – которое, несомненно, днем выглядело еще монументальнее. В окружении персонажей, явно вдохновленных «Страшным судом» Микеланджело, но облаченных в нижнее белье современного покроя, умиротворенно улыбающаяся Мадонна держала на коленях Младенца Иисуса, чье лицо заменял фирменный Снайперов череп. Подпись гласила: «Мы родились не за тем, чтобы решать проблему». Ниже был изображен, как водится, оптический прицел.

– Его не больно-то уважили, – сказал таксист.

Да уж. Граффити бомбили безжалостно – часть правой стороны вместе со всеми фигурами была покрыта жирными, вульгарными, почти не читаемыми буквами в уайлд-стиле, которые сплетались в красно-сине-серебряные гроздья и образовывали тэг, который я расшифровала вроде как ТаргаН. Все прочее тоже было изуродовано подписями, сделанными аэрозолем и толстенным маркером. За исключением Богоматери и кое-каких фигур вверху, композиция пострадала очень сильно. Вандализм на вандализм, подумала я. В сущности, Снайперу это понравилось бы. В соответствии с собственными его установками такое глумление над ним должно было бы греть ему душу.

– Что вы знаете об авторе граффити? – спросила я таксиста.

Он ответил не сразу. Задумчиво стоял рядом со мной, разглядывая роспись. Когда же обернулся, свет вывески и фонаря заиграл на брильянтике в ухе, вспыхнул на золотой цепи и браслете часов, стягивавших руку с сигаретой. Четче обозначились подстриженные усики, придававшие ему вид злодея из старого фильма.

– Вожу его иногда.

Чтобы не осесть на тротуар, я чуть было не схватила его за руку. Замелькали искры перед глазами. Перед – или за.

– Вы знакомы со Снайпером?

– Знаком, конечно.

Я дождалась, пока искры погаснут, и лишь тогда спросила:

– Но как это возможно?

– А что тут особенного? Он берет такси, как и все. И еще помогает расписывать церковь на Монтекальварио. Иногда вижу его там.

– Вы его возили в своей машине?

– Говорю же – несколько раз. Он вызывает меня, когда нужно.

– И вы… Вы видели, как он делает свои росписи?

– Видел. Мы иногда даже колесим по городу, хорошее место ищем. – Онорато с гордостью показал на стену: – Я самолично привез его сюда вместе со всеми его жестянками.

Я трижды глубоко вздохнула, прежде чем задать следующий вопрос:

– Расскажите, какой он.

– Внешне? Да обычного вида… средних лет. Слегка за сорок. Он испанец, как и вы, но по-итальянски говорит прилично. Худощавый, довольно высокий. Неразговорчивый, но вежливый. И насчет чаевых не жмот.

– Вы знаете, где он живет? Сможете доставить меня туда?

Он отвел глаза и одновременно глубоко затянулся, отчего щеки запали еще сильнее.

– Он же мой клиент, – и с этими словами выпустил дым через ноздри. – Я не могу обмануть его доверие, как и ваше бы не обманул.

– Даже за деньги?

Он вздохнул глубоко и прерывисто. Слишком, на мой взгляд.

– Синьора, не надо все валить в одну кучу… Я еще раньше, слушая ваши разговоры, понял ваш интерес. И ваши проблемы. – Он пожал плечами и добавил: – Но поймите и вы меня. Я – «граф» Онорато. Меня знает весь Неаполь.

Он втянул щеки очередной затяжкой и задумался, словно пытаясь самого себя убедить только что произнесенными словами.

– Мне дорога моя репутация.

Этой финальной репликой, где звучали нотки сожаления и душевной борьбы, он словно отвергал любые поползновения с моей стороны. И воспарив в неистовом усилии, как бы делался недосягаем для меня. И далек от всего материального.

– Насколько дорога? – молвила я после некоторого размышления.

Таксист поглядел на окурок, превратившийся уже в уголек и почти обжигавший ему ногти. Потом бросил его на мостовую и проводил долгим меланхолическим взглядом.

– Что вы имеете в виду, синьора? – спросил он наконец.

– Я имею в виду пятьсот евро.

Резко, рывком вздернулась голова с коком. Пальцы в перстнях легли на сердце, и невыразимой, страдальческой безмерностью укоризны заволокло темные глаза.

– Тысячу? – поправилась я.

7. Тридцать секунд над Токио

Всю первую половину дня я провела в своем номере отеля «Везувий», грызя ногти от нетерпения, пытаясь что-то читать и не в силах сосредоточиться на том, что читаю, или бродя в Интернете, ища следы Снайпера. Так и сидела в надежде, что «граф» Онорато выполнит обещание, и поглядывала на оба телефона: городской стоял в изголовье, сотовый лежал на кровати. На улице все еще было тепло, я распахнула дверь на балкон, откуда открывался вид на бухту и на замок. Легкий ветерок с моря иногда пошевеливал занавески, снизу долетал шум машин, а когда светофор напротив отеля переключался с красного на зеленый – гудки. Без четверти два прямоугольник солнечного света, и без того ползший по полу с раздражающей медлительностью, замер вовсе, но тут завибрировал мобильный.

– Вам назначена встреча, – раздался в трубке голос таксиста. – Заеду за вами через шесть часов.

Мне, конечно, хотелось бы услышать еще что-нибудь, но «граф» Онорато, верный взятой на себя роли вестника богов, был скуп на слова. И лишь повторил инструкции, предупредив, чтобы не брала с собой ни фотоаппарата, ни телефона, после чего дал отбой. Смакуя свою радость, я спустилась и через главные двери отеля вышла подкрепить ее порцией пасты в «Дзи’Тереза», но была так взбудоражена, что кусок в горло не полез. Надо как-то успокоиться, решила я и прогулялась по Лунгомаре – никто вроде бы за мной на этот раз не следил – до книжного магазина Фельтринелли, а там посмотрела новинки и книги по искусству. Купила роман Бруно Арпайи и сборник эссе Лючано Канфоры, выпила кофе и неспешно отправилась в обратный путь по виа Чатамоне, которая привела меня прямехонько к заднему входу в отель. Чтобы не ходить кругом, вошла через него, пересекла служебный холл, направляясь к лифтам, и тут вдруг замерла. В кресле неподалеку от бара, должным образом укрывшись за горшком с развесистым фикусом, сидел тот самый рыжеусый толстяк. Я очень быстро оправилась от этой неожиданности. И уже секунды через три сообразила, что он подкарауливает мое возвращение, и этих трех секунд хватило, чтобы незаметно ретироваться на внутреннюю лестницу и спросить себя, почему сейчас? Почему же именно сейчас и здесь, в отеле? Почему не раньше? Почему подобрался совсем вплотную?

Полуоглохнув от бешеного стука крови в висках, быстро прошла по устланному ковровой дорожкой коридору четвертого этажа к номеру. Попыталась как-то унять сердцебиение – казалось, адреналин впрыскивается просто струями – и унять вихри в голове. Думай, приказала я себе. Соображай скорее. Прикинь, что изменилось. Что возникло нового. Что должно было случиться, чтобы этот субъект решил рискнуть еще раз. И оказался так близко. Подспудное ощущение близкой опасности, возникшее, когда я делала последние шаги к двери, предчувствие, что события вот-вот получат угрожающее развитие, превратили смутное наитие в непреложную уверенность. Может быть, потому я удивилась меньше, чем можно бы ожидать, и оказалась настороже, когда, всунув карточку в щель электронного замка и открыв дверь, нос к носу, что называется, столкнулась с той самой дамой, которая в Вероне ударила меня по голове и столкнула на арену. На этот раз она была не в норке, а в темном брючном костюме, в туфлях на низком каблуке, волосы же стянуты на затылке в узел – все это, впрочем, я смогла рассмотреть в подробностях уже потом, – но лицо было точно таким, как отпечаталось в моей памяти, – такое худое, костлявое, остроугольное, что еще немного – и оно стало бы почти безобразным, с тонкими губами и большими, очень живыми черными глазами, которые полезли из орбит от удивления при виде меня, оказавшейся к ней вплотную. Ростом она была чуть выше, и это облегчало дело. Движимая порывом, родившимся и окрепшим в моих размышлениях, ободренная изумлением, еще больше, казалось, заострившим ее черты, до физического омерзения взбешенная тем, что она посмела нарушить неприкосновенность моего жилища, я привстала на цыпочки и, позабыв про перцовый газ в сумке, головой ударила ее в лицо.

Звук получился довольно сильный. Этакий сокрушительный хруст. Но хрустнуло не у меня. Мне повезло. Я попала ей в самую середину лица и в тот самый миг, когда краешком глаза успела, по счастью, заметить, что ее сжатая в кулак правая рука летит ко мне. Но мой удар был так яростен, что ее – потерял силу на середине и попал в пустоту: потому, наверно, что в этот миг Тощая Рожа, или как там ее звали, уже вскрикнула глуховато и хрипло, словно выдохнула весь воздух, который был в легких, и отлетела назад, взмахнув руками, чтобы удержать равновесие или ухватиться за что-нибудь, или чтобы занять оборонительную позицию, чего я (нанесенный удар ни на йоту не умерил кипевшую во мне злобу) допустить не могла и не собиралась. И бросилась вперед, к ней – или на нее? – и безотчетно пнула ее в живот изо всех сил, а когда она согнулась, вместе с ней упала на пол. Она смотрела на меня снизу, не оставляя отчаянных попыток подняться – я заметила, что из носу у нее течет кровь, – и я никогда не забуду этот ее взгляд, хотя бы по той причине, что никогда прежде не оказывалась в таких крутых обстоятельствах. Волосы, прежде сколотые узлом, рассыпались, пачкаясь в крови, закрыли лицо, словно черными крыльями зловещих воронов, и в ее глазах еще нестерпимей заполыхала ненависть. Смертоносная и безудержная. У меня были все основания вздрогнуть – в памяти еще свеж был удар, который она нанесла мне у арены, удар точный и почти научно выверенный. Дамочка, способная так смотреть, умеет и бить не хуже, подумала я. Не знаю, профессионалка ли она, но удар у нее поставлен. И хорошо поставлен. И если дать ей подняться, песня моя будет спета. С этой мыслью я начала бить ее ногами в голову, пока она не перестала шевелиться.


Господин с рыжеватыми, подвитыми на концах усами не слышал, как я подошла. Сидел как сидел, вперив взгляд в главный вход отеля, когда я вышла из лифта и остановилась рядом. Под замшевой курткой я разглядела галстук в крапинку и бледно-розовую рубашку, так туго натянутую на животе, что пуговицы, казалось, вот-вот отлетят. Когда он резко обернулся ко мне, в голубых глазах плеснулось смятение, и это было мое второе за день безусловное попадание.

– Сейчас есть два варианта, – спокойно сказала я. – Рассказать какие?

Он не ответил, продолжая смотреть на меня в ошеломленном молчании. В разинутом от изумления рту обнаружились кроличьи резцы. Я присела в соседнее кресло и немного наклонилась к рыжеусому, используя преимущества сложившейся ситуации. Рыжий Ус закрыл карманного формата книгу, лежавшую у него на коленях, и я увидела название: «Сад на приусадебном участке». В жизни бы не догадалась, мелькнула у меня в голове глупая мысль. Потом я снова взглянула ему в глаза.

– Вариант первый. Я подхожу к стойке портье, прошу вызвать полицию и полюбопытствовать, что творится у меня в номере. Вариант второй…

Тут я помедлила. Мой безмолвный собеседник трижды моргнул, как будто это должно было помочь ему вновь обрести дар речи.

– Вы сверху пришли? – вымолвил он наконец.

Голос его звучал хрипло и сдавленно, словно гортань требовала немедленной смазки. Выговор выдавал в нем испанца и человека отесанного. Светлые глаза по-прежнему выражали полнейшую растерянность.

– Сверху-сверху. И там на ковре валяется без чувств какая-то дамочка.

Растерянность сменилась тревогой.

– Без чувств, вы сказали?

– Именно.

– А что случилось?

Голос звучал все так же хрипловато. Я пожала плечами:

– Упала. Сама. Упала и ударилась головой, причем несколько раз. Похоже, ей понравилось падать.

– Это вы ее…

– Я ей ничего не сделала. Говорю тебе – она сама упала. Я всего лишь связала ее, чтобы уж больше не падала. Связала мешками для прачечной и поясом от банного халата. Так что, полагаю, она все еще наверху. Дремлет тыквой кверху. Когда проснется, ей понадобится аспирин и, может быть, доктор. Да, она теперь уже не такая хорошенькая, как раньше, если раньше была хорошенькой… Похоже, у нее сломан нос.

Я заметила, что Рыжий Ус пошевелился, и не знала, как это истолковать. Может быть, это означало беспокойство, может быть, угрозу. Он, кажется, отошел от шока и теперь вглядывался в меня зорко и оценивающе. Несомненно, прикидывая, как далеко я готова зайти. Предугадывая мои намерения. Я отсела поглубже, откинулась на спинку. Из благоразумия. Впрочем, здесь он уж точно ничего не предпримет: в десяти метрах – бармен за стойкой, на другом конце вестибюля портье и швейцары. Мне достаточно крикнуть, чтобы поднять тревогу.

– Вы говорили о двух вариантах, – напомнил он.

Теперь он был спокоен. И в ответ на мое «тыканье» продолжал обращаться на «вы». И был склонен как-то прийти к соглашению, отчего я украдкой перевела дух. На самом деле, неожиданно осенило меня, я, хоть и беспокоилась за оставленную наверху женщину, наслаждалась. Своим триумфом. Этой минутой и ее последствиями.

– Второй – тебе подняться ко мне в номер и самому заняться этой тварью.

Он задержал на мне неморгающий взгляд:

– И дальше что?

– А то. Отвези ее в больницу или куда посчитаешь нужным. – Тут я посмотрела на часы. – И пусть Лоренцо Бискарруэс мне позвонит.

– Я не знаю никакого Бискарруэса.

– Не знаешь – и не надо. Тем не менее постарайся сделать так, чтобы этот кабан со мной связался. Это в его интересах.

Голубые глаза прошлись по вестибюлю и вновь надолго уставились на меня: их обладатель оценивал, медленно осознавал то, что я сказала. Наконец он сунул книжку в карман и в улыбке – холодной, деланой и вымученной – показал еще несколько зубов.

– Ладно, – сказал он.

Мы поднялись – причем он вскочил с легкостью, удивительной для такого тучного человека, – и направились к лифтам, точно безобидные постояльцы. Я нажала кнопку, и лифт пошел вверх; мы избегали смотреть друг на друга прямо, но краем глаза следили в зеркало за каждым движением, а Рыжий Ус не спускал глаз с моей правой руки, которой я сжимала в сумке газовый баллончик. Хороша я буду, если промахнусь, мелькнула дурацкая мысль. Но баллончик не понадобился. Доехав до четвертого этажа, мы молча прошли по коридору, я открыла дверь номера и благоразумно посторонилась.

– Твою мать… – выдохнул мой спутник, переступив порог.

Тощая Рожа по-прежнему лежала на полу так, как я ее оставила, – ничком и связанная. В кино человек, получив несколько ударов по голове, вскакивает как ни в чем не бывало и вновь бросается в схватку, но то в кино. В жизни обычно бывает иначе. Бывают сотрясения мозга, ушибы мозга, кровоизлияния и тому подобные прелести. К моему облегчению – я боялась, что переусердствовала напоследок, – Тощая Рожа была в полусознании и постанывала глуховато и утробно. Ковер был немного выпачкан кровью, а на носу и на верхней губе у Тощей Рожи уже запеклась коричневатая корка. На лбу имелся огромный лиловый кровоподтек, глаза страшно заплыли. Вид был такой, что я сама испугалась, и потому рада была, что ею займется Рыжий Ус.

– Твою мать… – повторил он, опустившись на колени, и спросил недоверчиво: – Это ваша работа?

– Я же сказала: она упала. Несколько раз.

Развязывая узлы, он послал мне взгляд, где было поровну укоризны и восхищения. Ее не так-то просто привести в такой вид, казалось, говорил он. Надо быть либо очень везучим человеком, либо еще большей стервой, чем она. Намного большей.

– Лед в мини-баре есть?

– Ей, пожалуй, сейчас не до коктейлей, – ядовито ответила я.

Он воспринял мой сарказм флегматично.

– Я спрашиваю, есть или нет?

– Нет.

– Тогда я вас попрошу холодной водой намочить как следует несколько полотенец.

Он вполне владел собой. И было похоже, что, вопреки своей мирной наружности, привык к подобным ситуациям. Мне вспомнилось, как в руке у него сверкнуло лезвие ножа, когда я валялась на снегу в Вероне рядом с бедолагой, которого приняли за Снайпера. Может, зря я его привела в номер? Сама себе подстроила новую ловушку. В ванной, смачивая под краном полотенца, я искала взглядом, чем можно отбиться, и ничего не нашла. Потом вспомнила о цветочной вазе на бюро. В случае чего дополнит газовый баллончик.

– Помогите мне, – сказал Рыжий Ус.

Вдвоем мы подняли Тощую Рожу и свалили на кровать. Женщина очнулась окончательно, негромко постанывала, и заплывшие глаза из-под сбившихся колтуном волос смотрели на нас остекленело: она пыталась понять, кто мы. Рыжий Ус вытер ей кровь под носом, а потом обложил ее лицо мокрыми полотенцами. Я расположилась неподалеку от вазы, а руку по-прежнему держала в сумке, на спрее. И прикидывала расстояние.

– Ну как она? – осведомилась я чуть погодя.

Он взглянул на меня с каким-то опасливым любопытством. Вероятно, спрашивал себя, почему я так спокойна и не закатываю скандал.

– Ничего. Могло быть хуже. Нос не сломан.

– Сможешь ее забрать?

– Наверно. Она скоро встанет… Темные очки есть?

– Зачем тебе?

Он показал на женщину, все лицо которой, кроме маленькой щелки, оставленной для дыхания, было облеплено полотенцами.

– Она же не может пройти через холл в таком виде. Переполох поднимется.

Я открыла сумку, достала очки и бросила ему. Он ловко поймал. Впервые за все время светлые глаза смягчились. Стали почти доброжелательны. Кроличья улыбка еще чуть приподняла рыжеватые усы.

– Похоже, как тайные агенты вы с ней не очень-то блещете, – заметила я.

Он не стал возражать. А лишь издал тихий, сдержанный смешок, который придавал ему обманчиво благодушный и простецкий вид, а закрученные усы – какую-то забавную изысканность. Ему бы килограмм десять-пятнадцать скинуть, подумала я, да сантиметров на двадцать подрасти, да убрать пузо, натянувшее сорочку, – и был бы, в сущности, совсем недурен.

– Я хочу поговорить с Бискарруэсом, – напомнила я.

Он с любопытством смотрел на меня несколько мгновений, а улыбка меж тем медленно гасла у него на губах. Интересно, что он знает о моей жизни? И давно ли за мной следит? Эта мысль вдруг – неизвестно почему и невольно – смутила меня. И от этого я пришла в ярость.

– Бискарруэс, – повторила я сухо.

Он как будто не слышал. Смотрел на свою напарницу, которая, жалобно, болезненно постанывая, постепенно приходила в себя.

– Так ее отделать – задача не из простых… – отметил он, словно объективно отдавая мне должное.

– Да уж. Зато теперь мы с нею квиты. За Верону.

Он на миг всерьез задумался. Потом слегка, как бы через силу, кивнул.

– Вы не подумайте… В этом не было ничего личного. Мы же действовали не против вас.

– Наши отношения зашли так далеко, что теперь уже можно на «ты», – саркастически рассмеялась я.

Он замялся лишь на мгновение.

– Так вот это было не против тебя.

– Не против меня и не против бедняги райтера, который подвернулся под горячую руку… Вы его спутали со Снайпером.

– Вот именно. Вышло недоразумение.

– Ага. В ходе которого мы чудом остались живы.

Он уклончиво и даже как-то устало развел руками. Понимать следовало так, что жизнь изобилует моментами, когда человека могут пришибить по ошибке или случайности. Глупо искать виноватых.

– Бискарруэс, – снова напомнила я. – И больше повторять не стану.

Будто сомневаясь, он на миг задержал на мне изучающий взгляд. Я же напряглась и не выпускала из поля зрения вазу. Наконец он достал из кармана телефон, набрал номер и, когда на том конце отозвались, сказал лаконично:

– Она здесь.

Потом протянул мне трубку, а я вышла с нею в коридор.


Когда я вернулась в номер, Тощая Рожа на вид уже совсем оправилась. Рыжий Ус усадил ее в постели, подпер подушками. Снял мокрые полотенца. Сквозь намокшие пряди волос виднелся большой кровоподтек на переносице, темные глаза-щелочки в припухших веках смотрели на меня с ненавистью.

– Хочет говорить с тобой, – сказала я толстяку.

Тот поднес телефон к уху и довольно долго слушал в молчании, перемежая его лишь односложными междометиями, выражавшими согласие. Последние, впрочем, произносились с легким оттенком сомнения, хотя возражений так и не прозвучало. Наконец он дал отбой, спрятал телефон и в явной растерянности воззрился на меня.

– Не понимаю, почему… – начал он.

И не договорил, задумавшись. Он явно передумал изливать душу перед той, кто совсем недавно разбила морду его товарищу по работе – или как правильно назвать стезю, по которой оба они идут? В этой точке его размышлений Тощая Рожа почувствовала настоятельную надобность сходить по нужде. «Писать хочу», – пробормотала она распухшими губами и не утруждая себя иносказаниями, – и Рыжий Ус помог ей встать с кровати и, поддерживая, сопроводил в туалет. Прикрыл дверь, обернулся ко мне и достал из кармана пачку сигарет и золотую зажигалку.

– Здесь можно курить? – спросил он.

– Как бы сигнализация не сработала, – ответила я. – Выйди лучше на балкон.

Он улыбнулся на это чуть заметно. Приятная у него улыбка, беспристрастно оценила я, и эти кроличьи зубки, виднеющиеся из-под закрученных усов, очень мило выглядят. Приятная улыбка на пухлом, несовременном лице настоящего, доподлинного мерзавца. Когда он прошел на балкон и там раскурил сигарету, я спросила себя – а нож-то, которым он чуть-чуть было не зарезал бедного Дзомо на Арена-ди-Верона, при нем?

– Нож-то при тебе? – осведомилась я, опершись о раму открытой двери.

Он кивнул и, достав из кармана, на ладони показал его мне – длинный, серебристого металла, с перламутровыми накладками на рукояти. Я невольно оценила красоту изделия. На рукоятке заметила кнопку: значит, пружинный, выкидной: нажмешь – и выскочит лезвие. Несомненно, старинная модель. По моим сведениям, ножи этого типа запрещены.

– Как же тебя с таким пускают в самолет?

– В багаже отправляю.

– Сейчас, наверно, тяжелые времена для наемных убийц, а? Всюду понатыкано этих сканеров, детекторов и прочей фигни.

– Да не говори.

– Ты убиваешь только время от времени или это твоя специальность?

На это он не ответил. Глядел на меня едва ли не весело, щурясь от дыма зажатой во рту сигареты. Я отметила, что его куртка сшита из замши очень высокого качества. И сшита отлично. И стоит дорого. Хороши были и башмаки. Еще я обратила внимание, что его чуть вьющиеся волосы аккуратно подстрижены. Этот киллер явно заботится о своей наружности. И в средствах на эту заботу не стеснен.

– Отличный вид, – сказал он, показав туда, где садилось над заливом солнце.

– Давно работаешь с Тощей Рожей?

Он улыбнулся пошире:

– Ты ее так называешь? Тощей Рожей?

– Да.

– Ей бы, наверно, не понравилось… Впрочем, это самая ничтожная из ее неприятностей на сегодня. – Он оценивающе оглядел меня. – Я же говорю: надо очень постараться, чтобы так ее уделать.

– А ты – Рыжий Ус.

– Серьезно? Не могу сказать, что ты уж очень напрягла фантазию.

– А я не могу сказать, что вы двое отработали блестяще. По правде сказать, обделались вы.

– Уверяю тебя, обычно у нее реакция получше.

– Не заметила.

– Ну, сама знаешь… Раз на раз не приходится.

– Разве что.

Послышался шум спускаемой воды, и в номер, шагая все еще не очень твердо, вошла женщина. Смотреть на нее было жалко – даже мне. Рыжий Ус раздавил сигарету о железные перила и швырнул вниз. Потом двинулся навстречу своей напарнице, всем видом своим являя заботу и внимание.

– Ну-ка угадай, как она тебя прозвала, – сказал он.


Оставшись наконец одна, приняв душ и надев джинсы и свитер, а поверх – куртку, я спустилась по служебной лестнице, пересекла внутренний коридор и без двадцати восемь через задние двери отеля выбралась на улицу, где стояло такси.

– Все нормально, синьора?

– Все нормально.

Я не стала распространяться о том, что произошло днем. Надобности в этом не увидела. «Граф» Онорато в зеркальце заднего вида послал мне лучезарную улыбку:

– Волнуетесь?

– Немного.

Он дал газу, и мы исчезли в плотном потоке машин. Было уже совсем темно, а последний небесный свет беспощадно подавляли автомобильные фары и уличные фонари. Нырнув в тоннель делла Виттория, выскочили с другого его конца, пронеслись под дворцом и черными башнями замка и помчались по проспекту вдоль пакгаузов и прочих портовых сооружений. Водитель притормозил у полуразвалившегося здания: насколько можно было судить в тусклом свете фонарей, то был старый бункер; растрескавшийся бетон порос грязной чахлой травой. «Граф» Онорато объяснил, что некогда здесь размещался блокпост. От этой части порта, во время войны больше всего пострадавшей от жестоких бомбардировок, остались руины, но ни у кого руки не доходили расчистить территорию.

– Неужели здесь? – не поверила я.

Таксист, выйдя из машины, курил у стены бункера.

– Здесь, синьора.

– А что мы тут делаем?

– Ждем.

Озираясь, я сделала несколько шагов. И первая моя мысль была, что место для встречи выбрано странноватое. А может быть, и нет, поправила я себя через мгновение. Пахло отбросами, старым бетоном, вековой грязью. По другую сторону дороги, огибавшей припортовые постройки, громоздились друг на друге контейнеры с пятнами ржавчины на логотипах судоходных компаний. Позади них яркие огни порта озаряли краны, склады, пакгаузы и что-то вроде башни или трубы, на верхушке которой вспыхивал и гас красный фонарик.

– Ну, вот и они, – сказал «граф» Онорато.

Я затаила дыхание. Качающиеся фары двух мотоциклов приближались к нам по той же дороге, которой приехали сюда и мы. Остановились возле такси, не глуша моторы. В полумраке вырисовались три мужские фигуры: две на одном мотоцикле, одна – на другом.

– Это Лекс, – услышала я.

И узнала Флавио – того самого парня, с которым чуть не сцепилась в «Порко Россо»: сейчас на нем была та же флисовая куртка с вытисненным листком конопли и те же узкие джинсы. Еще появилась черная бейсболка с длинным козырьком, бросавшим тень на лицо, отчего оно казалось еще худее. Двое других были одеты примерно так же – куртки, джинсы, испачканные краской башмаки. Такая одежка-обувка просто создана, чтобы малевать на стенах и смываться.

– Можешь ехать, – сказал Флавио таксисту. – Мы сами ее потом доставим.

«Граф» Онорато взглянул на меня, прося подтверждения. И когда я кивнула, послал мне последнюю широкую улыбку, пожелал «buona fortuna»[46] и скрылся со своим такси.

Флавио, по-прежнему не глуша мотор, слез с мотоцикла.

– Руки подними.

Я повиновалась беспрекословно. Он опустился на колени и бесстрастно общупал меня всю сверху донизу. Проворно и умело.

– Никаких диктофонов, телефонов, фотоаппаратов, – напомнил он.

– Да нет у меня ничего. Таксист уже предупреждал. Ты мне не доверяешь?

Он пошарил в сумке, нашел газовый баллончик и далеко отбросил.

– Нет, конечно.

Убедившись, что больше ничего нет, выпрямился и сел в седло.

– Залезай назад.

Я подчинилась. Уселась позади, обхватила его за талию. Мотор дважды рявкнул отрывисто, тоном выше, и мы сорвались с места. Понеслись на огромной скорости в своем и чужом грохоте по узкой неасфальтированной дороге. Фары второго мотоцикла метались как безумные, отбрасывая наши тени на высокую стену из контейнеров. Выхлопные трубы ревели, подрагивая, как органы, исполняющие техно. Через минуту, когда контейнеры остались позади, лишив нас защиты, Флавио выключил фару, и второй мотоциклист сделал то же самое, так что теперь мы, не снижая скорости, мчались в кромешной тьме, словно ополоумевшие кентавры-самоубийцы, а я крепче приникала к Флавио и цеплялась за него, как будто это могло спасти меня в том случае – весьма и весьма вероятном, – если бы мы отправились к черту в зубы.


Едва наши мотоциклы остановились, из тьмы вынырнули четыре фигуры. Райтеров, прятавшихся у стены, которая прикрывала их от портовых огней, оказалось четверо. Одеты они были так же, как мои спутники, за спиной маленькие рюкзачки – все темное. Это Лекс, скупо и сухо представил меня Флавио. В ответ не прозвучало никакого имени, и ни одно лицо не открылось из-под низко надвинутого капюшона или длинного козырька бейсболки. Я пожимала юные крепкие руки, покуда горбунчики из Монтекальварио молча двигались вокруг меня. Держались они с какой-то особой значительностью – как солдаты перед ночным боем, подумала я. Пахло от них волглой одеждой и краской.

– А Снайпер? – спросила я.

– Попозже подгребет, – ответил Флавио. – А ты давай с нами… Пройдешь испытание.

– Какое еще испытание?

Ответа не последовало. Кто-то достал и пустил по кругу кусочки жженой пробки, которой все мазали себе лица. Когда пришел мой черед, я с помощью Флавио сделала то же самое, вычернив себе нос и лоб.

– В негра краситься не надо, – сказал кто-то. – Идея в том, чтобы не светиться белым лицом.

Я покорно кивнула. Все это было смешно, но одновременно будоражило. Было в этом что-то от детской игры. Словно воскрес кусочек детства. Когда охватывало волнение от брошенного мне вызова, от приближения чего-то неведомого. Приключение. Потом с беспокойством подумала о том, что будет, если сегодня ночью меня, размалеванную таким образом, задержат. Иностранку моих лет, решившую поиграть в городскую герилью. Заняться незаконным стрит-артом – или чем там занимается эта шайка? Объясниться, боюсь, будет весьма затруднительно. Ситуация возникнет, прямо скажем, неловкая.

– А куда мы идем?

Флавио объяснил. Тут поблизости железнодорожная станция, где перегружают товары, доставленные морем. Накануне на разведке обнаружили состав – сцепку из семи химических цистерн. Наша цель – расписать, сколько сумеем.

– Они идут в Милан, отправляются завтра… Соскрести или замазать не успеют, так что поезд пол-Италии пройдет с нашими граффити.

Послышался легкий топот: райтеры запрыгали на месте, проверяя, не брякают ли баллончики в рюкзаке, не звенит ли что-нибудь плохо закрепленное. Все оказалось в порядке.

– Пошли, – сказал Флавио. – С этой минуты никому не курить, говорить только шепотом.

Бесшумно, гуськом мы двинулись вдоль забора. Чуть дальше он сменялся двухметровой оградой из толстой металлической сетки с колючей проволокой наверху. Остановились, скорчившись, припав на одно колено, как в фильмах про коммандос, и я подумала, что эти ребятишки, похоже, переусердствовали с видеоиграми – да только не вполне игра это была.

– Чуете, чем пахнет? – с удовольствием произнес кто-то. – Поездами.

Флавио достал из рюкзака кусачки с длинными лезвиями. И минут пять проделывал в сетке отверстие подходящего размера. Мы поочередно пролезли в эту брешь. Кино превращалось в реальность.

– В рост не поднимайся пока, – прошипел Флавио. – В тридцати метрах справа еще будет караульная будка.

Мы ползли на четвереньках, опираясь на локти, отталкиваясь от земли коленями и проникая все дальше под прикрытием темноты. Удивительно, подумала я. От напряжения и страха кровь в ушах стучала оглушительно. Я словно играла в прятки ночью – и в памяти, навсегда уже, казалось бы, похороненные в ее глубинах, всплывали далекие детские игры.

– Вот и тоннель, – сказал кто-то.

Мы поднялись и, пригибаясь, очень медленно, стараясь, чтобы не раздалось ни звука, преодолели последние метры. Тоннель разинул перед нами непроглядно-черную зловещую пасть, куда вползал двойной металлический отблеск рельсов из-под наших ног. Состав, объяснил Флавио, стоит в тупике по ту сторону.

– Не падай, – прошептал кто-то, подхватив меня, когда я поскользнулась.

Мы осторожно, как крысы, прокрались в тоннель и двинулись вперед ощупью, держась за источавшую сырость стену. Пахло здесь отвратительно. Впереди полукруглым пятном чуть светлее, чем все вокруг, виднелся выход из тоннеля, и туда, к самому его центру, слабо бликуя, тянулись рельсы. Я с беспокойством поняла, что пути проходят под самой стеной: если появится поезд, деваться нам будет некуда, и он приготовит из нас рагу под пряным соусом.

– А что, если появится поезд? – повторила я вслух.

– Да лучше бы без него обойтись, – ответили мне сзади.

Другой райтер очень жизнерадостно добавил несколько слов на неаполитанском диалекте, так что я ничего не поняла, – и послышались задавленные смешки, которые пресек Флавио. Мы молчали, пока не дошли до выхода из тоннеля, а там скорчились на путях.

– Вон он.

Со всех сторон окруженная райтерами, чьи чумазые лица сияли довольными улыбками, я взглянула туда же, куда и все. Колея соединялась с другой, а рельсы метров через пятьдесят множились и разбегались. Там и сям виднелись вагоны – одиночные и в сцепке. Я насчитала их десятка два. Вереница мощных фонарей освещала нечто вроде платформы и пакгаузов или мастерских поодаль, и потому в тупике можно было кое-что разглядеть. Угадывались и очертания семи цистерн в тупике.

– Вот эти – наши? – спросила я.

– Эти.

Никто не удивился, что цель сегодняшней ночной операции я сочла и своей тоже.

– И что вы будете делать?

– Тут уж не до красот, – ответил Флавио, натягивая резиновые перчатки. – Обычные правила бомбера – малюй и смывайся.

– А если что пойдет не так?

– Что значит «не так»?

– Ну, охрана появится.

Вокруг поднялось неодобрительное ворчание, сводившееся к формуле «типун тебе на язык». Флавио порылся в рюкзаке и вручил мне маленький пластмассовый фонарик.

– Тогда беги по тоннелю и ищи дырку в железной сетке… Дорогу теперь знаешь.

– А если меня сцапают?

Райтеры снова недовольно заурчали. Закачали головами в недоумении.

– Сцапают – сама будешь выпутываться.

Такой ответ не вселял спокойствия, и потому я решила, что лучше вообще об этом не думать. Сунула фонарик в карман и, не вставая, принялась рассматривать вагоны – состав был без локомотива и стоял против света, падавшего с платформы, то есть в полумраке, что позволяло и незаметно подобраться вплотную, и в относительной безопасности расписать борта цистерн.

– Возьмешь баллончик? – спросил Флавио, позвенев ими в рюкзаке.

– Нет. Я просто посмотрю.

– Ладно, – и обернулся к своим: – Ну, доброй охоты всем.

Они тотчас нахлобучили на головы капюшоны или напялили балаклавы. Кое-кто закрыл лицо маской. Потом все мы поднялись и, рассыпавшись редкой цепочкой, пригибаясь, двинулись к составу. Я шла за Флавио, а тот направился к первому вагону справа. Во рту у меня пересохло, учащенный пульс колотил в виски. Если я о чем и думала в этот миг, то уж точно не о Снайпере.


Вот оно, значит, вот оно и есть, поняла я. Тридцать секунд над Токио. Интеллектуальное возбуждение, физическое напряжение, вызов чувству самосохранения, воля, перебарывающая страх, полный контроль над ощущениями и эмоциями, захлестывающее ликование от того, что ты в опасности, во тьме преодолеваешь незыблемую упорядоченность, которую установил или тщился установить мир. Ты движешься, как солдат, по узкой кромке, отделяющей тебя от гибели. По лезвию бритвы. Именно так шагала я в ту ночь рядом со своими случайными спутниками – пригибаясь, сторожко всматриваясь в темноту, готовая встретить опасность, которая в любой миг может появиться из мрака. Тяжелые темные цистерны были уже близко и с каждым шагом становились все больше и все ближе, пока не оказались совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, упершейся в холодный, металлически-твердый, чуть выпуклый борт – то единственное в своем роде полотно, на которое Флавио уже нацелил распылитель, чтобы высвободившийся под давлением газ с шипением вырвался из баллона наружу и краски покрыли своей особенной сутью, своим неповторимым «я» все то запретное, надменное, формальное, несправедливое, что воплощали в себе города, и нормы жизни, и сама эта жизнь. Я готова была завопить от восторга в этот миг, чтобы дать знать всему мирозданию о том, что мы сделали. О том, чего в этот миг достигли.

– На-ка вот, – сказал Флавио, передавая мне баллон, – отведи душу.

На этот раз я возражать не стала. Взяла аэрозоль, не заморачиваясь вопросами о том, какого цвета в нем краска или какова моя роль во всем этом действе. Встряхнула, отчего зазвенели шарики внутри, и сантиметров с двадцати от поверхности цистерны нажала на клапан. Звук, с которым распыляемая краска вырвалась из баллона, потряс меня чуть ли не физически. Сильно – даже очень сильно – пахло краской и растворителем, и этот запах через ноздри шел в мозг, действуя как наркотик. Я шевельнула рукой и бездумно, бесцельно, без плана и замысла, словно в припадке безумия, желая только слышать этот свист и вдыхать этот запах, покрыла краской доверенный мне участок, меж тем как рядом со мной методично и сосредоточенно работал Флавио, размечая контуры огромных букв и потом заливая их краской – причем с поистине удивительной быстротой и ловкостью; а шестеро его товарищей обрабатывали свои вагоны, растянувшись вдоль состава, проворные и безмолвные, как тени; райтеры стояли против света, который фонари бросали издали на паутину электропроводов и кабелей на опорах. Уходя в бесконечность, дрожали сдвоенные блики на рельсах.

– Идут! – крикнул кто-то.

Сердце у меня на миг замерло. Я обернулась к колее и увидела, как между рельсами и платформой к нам быстро приближаются три светящихся пятнышка. Фонари.

– Ходу! – сказал мне Флавио.

Одна из теней, стоявших ближе всех, подскочила ко мне, ударила по руке так, что я выронила спрей, толкнула к рельсам – в противоположную от огоньков сторону. Оттуда раздался свист, пронзивший меня как клинок. Темный силуэт Флавио уже растворился во тьме, а мимо вихрем пронеслись вслед за ним другие райтеры. Где-то внутри, в глубине моего существа взорвался и парализовал меня панический страх: я простояла бы в этом столбняке до тех пор, пока меня не задержали, если бы паренек, толкнувший меня, не вернулся и не дернул яростно за руку, потянув за собой. Я наконец очнулась и бросилась следом, не зная, куда бегу, не обращая внимания ни на что и ужасаясь: вот-вот эта стремительная черная фигура – мое единственное и последнее прибежище – скроется во мраке и я останусь одна.

– Подожди! – выкрикнула я.

Но он не внял. И я неслась за ним по путям, стараясь не споткнуться о шпалы, когда увидела еще одного нашего парня – тот, подпрыгнув, с удивительной ловкостью перескочил через высокую ограду. Я на мгновение задумалась, не попробовать ли и мне – все лучше и надежней, чем вслепую мчаться по рельсам, – но тут же поняла, что не с моими дарованиями преодолевать такие препятствия. Из-за этих нескольких секунд нерешительности райтер, за которым я бежала, скрылся из виду, и в ужасе я бросилась вдогонку. Но он пропал в темноте, и слышались лишь его удаляющиеся шаги.

– Подожди! – снова взмолилась я.

Внезапно земля стала иначе отзываться на удары моих подошв, и я увидела впереди арку тоннеля. В следующее мгновение была уже внутри, в его сыроватых стенах. Одна. Не слыша ничего, кроме собственных шагов. Обессиленная, едва дыша – каждый глоток воздуха, казалось, царапал мне легкие, – я в отчаянии стиснула фонарик, направила луч себе под ноги. А когда вновь выбралась на открытое пространство, слабо освещенное далекими фонарями над контейнерами, из тьмы вынырнула чья-то тень. Человек этот схватил меня за руку, и я чуть не вскрикнула.

– Сюда!

Вырвал фонарик, погасил. И, подтащив меня к сетчатой ограде, стал ощупью отыскивать отверстие, через которое все мы час назад проникли сюда.

– Лезь. Скорей.

Я повиновалась. Он полз следом. Выбравшись наружу, мы поднялись и, пригибаясь, прячась за деревьями, опять припустили бегом. Наконец остановились уже на изрядном расстоянии от сетки, у полуразрушенной стены. Я рухнула наземь, чувствуя, что вся взмокла под свитером и курткой, а райтер – лицо его было скрыто надвинутым капюшоном – привалился спиной к стене и стал медленно сползать по ней, пока не соскользнул и не уселся рядом со мной.

– Вот ведь мать их… – вымолвил он.

– Да уж, – ответствовала я.

Щелкнула зажигалка, и при слабом пламени я увидела худое смуглое лицо, покрытое двухдневной щетиной. Еще увидела улыбку – дважды по двадцать лет нужно, чтобы жизнь впечатала тебе такую в складку губ, в прищур глаз. И тогда, будто в озарении, поняла, что нашла Снайпера.

8. Охотник и добыча

– Ты, кажется, намыкалась, пока меня искала, – сказал Снайпер.

Я выплюнула воду. Мы смывали с лиц боевую раскраску в фонтане на площади Масаниэльо.

– Было дело.

– И что же – оно того стоило?

Я взглянула ему в глаза – светло-карие и спокойные. Капюшон он откинул, и видны были волосы – слегка вьющиеся, уже редеющие на лбу. Лицо правильное, даже привлекательное, хотя этим он в большей мере был обязан широкой открытой улыбке, словно освещавшей его сейчас.

– Это будет зависеть от тебя.

Я перевела взгляд на свои выпачканные синей краской руки. Он улыбнулся шире:

– Человек есть то, что он делает своими руками… По крайней мере, так утверждает восточная мудрость.

– Может быть, – согласилась я. – Но у меня они до сих пор ходуном ходят.

Он подставил голову под струю воды и тотчас поднялся на ноги, отряхиваясь как собака. Снайпер оказался высокого роста, худощав и, что называется, в форме: впрочем, иначе и быть не могло – он много раз доказывал свою физическую силу. Обо мне, к сожалению, такого сказать было нельзя: легкие у меня до сих пор жгло и все мышцы ломило до ужаса.

– Взяли кого-нибудь?

– Из ребят? Нет, вряд ли. Мы с тобой, кажется, удрали последними. Они быстро бегают.

– Я думала, они должны прикрывать тебя.

– Есть ситуации, когда каждый прикрывает только себя.

Наступило молчание. Снайпер сунул руки в карманы куртки и уставился на меня, не обращая внимания на то, что вода лилась у него с мокрых волос и текла по щекам.

– Ну? Как тебе понравилось?

Я не сразу поняла, о чем он. Потому что думала совсем о другом. О том, какие шаги надо будет сейчас предпринять. Как использовать возможность, прежде чем она растает во мраке, подобно членам нашей команды.

– Что, прости? – переспросила я.

– Я спрашиваю, как тебе понравилась акция. Вагоны и прочее.

– Я так понимаю, это было испытание?

– Для тебя? Да нет… – Он пожал плечами. – Обычная интервенция. Горбунчикам нравится налетать на чужую территорию, устраивать там такие карательные экспедиции. Эта часть порта принадлежит ТаргаН. Иногда я хожу с ними.

– Ты очень быстро бегаешь для своего возраста.

Рассеянно, словно думая о чем-то постороннем, он чуть склонил голову к плечу.

– Для моего возраста? А-а, да… Конечно. Для кроссов уже не гожусь, но форму держу. Иначе нельзя, когда занимаешься такими делами.

– Забавно.

– Что тебе забавно?

– Да все. Ты. Эта ночь. Зачем тебе это? Ты ведь мог бы…

– Мог.

В этом слове я уловила не вопрос, а безусловное утверждение. Мы глядели друг на друга, как два фехтовальщика, и я искала брешь в его защите. А он, судя по всему, не спешил.

– Просто перед битвой ты молод, – сказал через мгновение, как бы подводя итог своим размышлениям. – А после – состарился, независимо от того, победил или проиграл. Понимаешь?

– Вроде понимаю. Неопределенностей больше, чем непреложности.

Мой ответ его как будто устроил. Потом он вытащил из кармана левую руку, поднял ее, словно указывая на город со всем, что было в нем, – с обмелевшим, но все еще хаотически бурлящим и шумным потоком машин, с автомобильными фарами, что мелькали между огнями зданий и фонарями на площади.

– Иногда стоит приберечь кануны сражения, – сказал он.

И – то ли улыбнулся снова, то ли так и не перестал улыбаться. И ничего больше не добавив, направился к автобусной остановке.

– Но эти ребята так заботятся о тебе, – настаивала я. – Охраняют, оберегают.

Он не ответил. Остановился под навесом и изучал схему маршрутов.

– У тебя, кажется, что-то было ко мне, – сказал он наконец.

– Это не объект.

– Да знаю, что не объект… Предложение?

– Да.

– Ну, рассказывай.

И я рассказала. В округлых выражениях, с долгими паузами, чтобы он успевал воспринимать и усваивать информацию: проект Маурисио Боске… каталог, предваряемый большой ретроспективой в нью-йоркском Музее современного искусства… аукционные дома. Рассказала и про свою роль во всем этом. Употребила на это те двадцать минут, за которые автобус, сделав несколько остановок, наконец-то доставил нас от площади Масаниэльо на площадь Триеста и Тренто перед кафе «Гамбринус». За все это время Снайпер не шевельнулся и не вымолвил ни единого слова – он сидел у окна, и по его лицу, как размашистые мазки сияющей летуче-легкой краски, скользили огни: охристые и оранжевые – фонарей, витрин и автомобилей, лимонные, зеленые и красные – светофоров. Снова и снова начиналась игра желтых и оранжевых бликов, которые, слепя и завораживая меня сложной цветовой гаммой ночи, то четко выделяли профиль моего собеседника, то покрывали меня его подвижной тенью – тенью неуловимого снайпера.

Я напрасно назвала его «собеседником», это неточно. Он ни слова не проронил. А слушал – отвернувшись от меня к окну и разглядывая город, словно был полностью поглощен этим занятием. Словно те картины, которые я рисовала перед ним, выглядели не так, как должны были и какими были на самом деле – а меж тем ведь были они тем идеальным взлетом, тем Окончательным Посвящением, о котором каждый художник, в какой бы сфере ни работал, мечтал хотя бы раз в жизни. Мне казалось, он слушает так, будто речь идет о каком-то постороннем и, более того, глубоко безразличном ему человеке. Мне припомнилось, чту несколько недель назад говорил мне в Мадриде райтер по имени Крот, с которым вместе в начале девяностых беззаконно расписывал стены и вагоны этот безмолвный человек, сейчас сидящий рядом со мной в неапольском автобусе. Снайпер очень непрост, сказал Крот тогда. Бесконечно так продолжаться не может. В один прекрасный день он сбросит маску и заработает миллионы.

А теперь мы стояли с ним недалеко от королевского дворца. Он и я. Лицом к лицу. На другом конце площади, подсвеченный прожекторами, виднелся неоклассический купол Сан-Франческо ди Паола.

– Это значило бы выйти из тени на свет, – сказал наконец Снайпер. – Открыть лицо.

– Вовсе не обязательно. Я знаю о твоих проблемах. Безопасность тебе гарантируют.

– О моих проблемах… – задумчиво протянул он.

– Вот именно.

– И что же ты знаешь о моих проблемах?

Я заговорила медленно и очень осторожно, взвешивая каждое слово. Снайпер слушал с подчеркнуто учтивым вниманием. Так, словно отдавал должное моей тактичности.

– С такими деньгами ты сможешь рассчитывать на идеальное убежище. Сопоставимое с тем, какое предоставили Рушди или Савиано[47].

– Золотую клетку, – бесстрастно уточнил он.

На это я не нашла что ответить. Сейчас голова у меня была занята другим – так далеко не загадывала, хватало более насущных забот. Снайпер зашагал было по улице Толедо, но сейчас же остановился.

– Мне нравится то, как я живу, – сказал он, обращаясь словно бы не ко мне. – Нравится жить на темной стороне города… Выхожу на улицы вместе с темнотой и оставляю на стенах послания, которые потом, при свете дня, увидят и прочтут все.

Он замолчал, глядя на припаркованную вблизи патрульную машину, возле которой стояли двое полицейских: у одного из-под белой фуражки выбивалась львиная грива – одна из тех невообразимо причесанных и накрашенных женщин-полицейских, каких увидишь только в Италии. Я же сочла неблагоразумным прерывать эту паузу. Безопасность была – или казалась мне – самым деликатным вопросом. Я придумала еще несколько убедительных, на мой взгляд, аргументов, надеясь попозже привести их в разговоре. Но когда Снайпер нарушил молчание, речь пошла совсем о другом.

– Терпеть не могу, когда слово «художник» произносят с придыханием. Включая и тех недоумков, которые называют граффити «спрей-арт»… Уж не говорю о том, что музейные экспозиции отжили свое. Сейчас это примерно то же самое, что пойти в автосалон и купить новую «Тойоту». Разницы никакой.

Прикуривая, он наклонил голову к огоньку, спрятанному между ладоней. Зажигалку он держал в левой руке, и я вспомнила, что он левша.

– Я ведь не концептуальным искусством занимаюсь. И не традиционным. Я веду партизанскую войну в городских условиях. Герилью.

– Как с мадридской акушерской клиникой? – уточнила я.

Снайпер взглянул на меня с неожиданным вниманием:

– Вот именно.

Мне показалось, ему было приятно это упоминание. Ту интервенцию он устроил четыре года назад, на стене родильного дома на улице О’Доннелла – утром обнаружилось, что вся стена покрыта огромным граффити: в инкубаторе лежит десяток новорожденных младенцев с мексиканскими калаками вместо лиц, а сверху полуметровыми буквами написано: «Уничтожьте нас, пока не поздно».

– Я еще помню твою трехлетней давности интервенцию в знак протеста против официальной кампании борьбы со СПИДом. Твои граффити, пародирующие плакаты министерства здравоохранения, и эту ужасающую фразу…

– «Мой СПИД – мое дело»?

– Да.

– У меня СПИДа нет. Иначе написал бы что-нибудь другое.

– А может, и не написал бы.

Это, кажется, тоже ему понравилось. Он выпустил дым через ноздри, цепко взглянул на меня:

– Искусство чего-нибудь стоит, только если как-то вяжется с жизнью. Выражает ее или объясняет. В этом мы с тобой, наверно, сходимся?

– Вполне.

– И потому я твое предложение не принимаю. Не будет ни выставки, ни каталога и вообще ничего.

Я ощутила внезапную пустоту в животе. И чуть было не споткнулась на ровном месте посреди улицы.

– Черт возьми, я же тебе сказала, кто за этим стоит… Речь идет о…

Вскинув руку с зажатой в пальцах сигаретой, он прервал меня. И произнес целую речь – причем, как мне показалось, уже не в первый раз. Современное искусство – это колоссальная афера. Мошенничество. Идиоты и жулики, именующие себя галеристами, выдают за бесценные шедевры произведения, не имеющие никакой художественной ценности, и делают это с помощью своих далеко не бескорыстных приспешников в лице журналистов и художественных критиков, способных все, что угодно, превознести или втоптать в грязь. Прежде тон задавали комитенты, теперь – продавцы, диктующие цены на аукционах. И в конце концов все сводится к желанию получить сколько-то евро. В этой сфере, как и в любой другой.

– Отвратительно, что рынок захвачен стервятниками, – договорил он. – В наше время право называться художником дают тебе критики и мафия галеристов, от которых зависит успех или провал.

– Но ведь у тебя все было бы иначе, – возразила я.

– Ты правда так считаешь? Или считаешь, что я в это поверю? Жаль, если так. Я и разговариваю с тобой лишь потому, что ты показалась мне не дурой.

– Дура бы до тебя не добралась.

Он как будто не слышал. И вновь заговорил о своем:

– Улица – это место, где я обречен жить. Влачить свои дни. Хоть и не хочется. И потому улица стала мне домом больше, чем собственно дом. Улицы – это и есть искусство. Искусство только для того и существует, чтобы пробуждать чувства, будоражить ум, бросать вызов. Если я художник и при этом нахожусь на улице, все, что бы я ни делал, станет искусством. Искусство – это действие, а не его результат. Прогулка по улице восхитительней любого шедевра.

Я его теряю, промелькнуло в голове. Теряю навсегда. Он включил стартер и сейчас тронется. Вот-вот скажет «доброй ночи!» – и скроется из виду. И все будет кончено. Эта мысль взбесила меня.

– А убивать? – Эти слова вырвались будто сами собой. – Убивать – это тоже восхитительно?

Он воззрился на меня чуть ли не в шоке. Так смотрят на человека, который посреди концерта вдруг выстрелил из пистолета.

– Я не убиваю, – сказал он.

– Многие полагают иначе.

Он выбросил недокуренную сигарету, подошел ближе, огляделся, словно чтобы убедиться, что нас никто не слышит.

– Ты не путай… Одни мечтают и при этом сидят ровно, другие мечтают и воплощают свои мечты. Или хоть пытаются. Вот и все. А жизнь крутит барабан в русской рулетке. И никто ни за что не ответственен.

Он помолчал. Полицейские сели в машину и уехали, пульсируя мигалкой на крыше.

– Представь себе, – сказал Снайпер, глядя им вслед, – город, где нет ни полиции, ни арт-критиков, ни галерей, ни музеев… Есть улицы, на которых каждый волен выставлять что пожелает, писать что захочется и где заблагорассудится. Город, полный красок, метких фраз, размышлений, побуждающих мыслить, подлинных, жизненных посланий. Праздник, куда приглашены все и никто никогда не остается за бортом… Представляешь себе такое?

– Нет.

Его лицо снова озарилось открытой широкой улыбкой.

– Вот о том и речь. Это общество дает мало возможностей взять в руки оружие. Как я беру свои спреи… Я уже говорил: граффити – это герилья в искусстве.

– Ну что это за неуместный радикализм? – возразила я. – Искусство имеет дело и с прекрасным тоже. Да и с идеями кое-какими.

– Уже нет. Сейчас, возможно, и заслуживает уважения только то искусство, которое сводит счеты. Улицы – это полотно. Говорить, что без граффити они будут чистыми, – значит лгать. Города отравлены. Отравлены автомобильными выхлопами и дымом из фабричных труб… и все обклеено плакатами, призывающими покупать то или это, голосовать за того или этого, а на дверях магазинов изображены кредитные карты, которые там принимают к оплате, и всюду пестрят рекламные баннеры и афиши кинопремьер… а камеры на каждом углу вторгаются в нашу частную жизнь. Почему никто не называет вандалами политические партии, которые навязывают нам свой мусор перед выборами?

Он замолчал и наморщил лоб, словно соображая, не забыл ли он в своей речи упомянуть что-нибудь важное.

– Мы должны… – начала я, но он перебил, не обратив внимания на мою попытку:

– Знаешь, какой будет мой следующий проект? Собрать столько райтеров, сколько можно будет, и послать их расписывать борт этого трансатлантического чудища, которое затонуло год назад… Лайнер и сейчас еще торчит на скалах какого-то итальянского острова… Так вот, послать их туда, чтобы за одну ночь расписали этот монумент человеческой безответственности, бессовестности и глупости. И написали снизу: «Мы заслужили наш Титаник».

– Хорошая идея, – согласилась я.

– «Хорошая» – мало сказать. Гениальная идея.

Он положил мне руку на плечо. У него это вышло очень естественно. А я замерла и онемела, как слабоумная дурочка, как какая-нибудь сектантка, ошеломленная проповедью своего гуру.

– Граффити – это единственное, что живо в искусстве, – припечатал он. – Сейчас, когда есть Интернет, струя краски из баллончика способна превратиться в мировую икону всего лишь через три часа после того, как эти мазки, сделанные где-нибудь в пригороде Лос-Анджелеса или Найроби, будут сфотографированы… Граффити – самое благородное из искусств, потому что райтер не извлекает из своего творения выгоды, не пользуется его плодами. Его не затронули рыночные извращения. Это – асоциальный выстрел, попадающий в самую сердцевину. И пусть даже художник потом сам продастся с потрохами, но его работа навсегда останется там, где была сделана, – на улице, и продана не будет.

Он повернулся и пошел. И уже через несколько шагов был у первого перекрестка, где начинался испанский квартал – его территория, его убежище. Спустя полминуты я очнулась и бросилась за ним, надеясь, что по его следу найду место, где он прячется. Но когда добежала до угла, никого уже не увидела. Снайпер исчез.


«Граф» Онорато появился утром, вскоре после того, как я ему позвонила. Припарковался на стоянке такси возле отеля и согласился прогуляться со мной на другую сторону улицы через мост, служивший входом в замок и в морской порт. Прошли и остановились у парапета, оглядывая голубую излучину залива, а в отдалении – серые высоты Мерджеллины. С пытливой улыбкой на смуглом, арабского типа лице, встопорщившей подстриженные усики, он расспрашивал меня о ночных приключениях. Все ли, мол, прошло так, как я хотела, и так далее. Не углубляясь в подробности, ответила, что да, что все. Что просто роскошно. Но что мне еще требуются его услуги. На этот раз – информация.

– Ну разумеется, – ответил он.

Но взгляд, где внезапно мелькнуло опасение, говорил, что совсем даже не разумеется. Что в нашей истории с райтерами «граф» Онорато дошел до той точки, куда было ему позволено дойти, и даже самую чуточку дальше. Что и у доверия, и даже у денег есть свой лимит. Я успокоила таксиста, заверила, что не стану просить о новых встречах. И что хочу всего лишь уточнить сведения, полученные от него же дня два назад.

– А что я сказал? – осведомился он не без тревоги.

– Что Снайпер работал волонтером на реставрации одной церкви в Неаполе.

Он немного помедлил, словно высчитывая, где проходит граница между информацией и доносом. Как мне показалось, память о тысяче евро, полученных вчера, и надежда получить еще сильно повлияли на результат этих вычислений. А границу – сдвинули.

– Ну да, работал, – подтвердил он. – Церковь Благовещения.

Я не моргнула глазом, не дрогнула ни единым мускулом и даже не крякнула. Ничего. Продолжала безмятежно любоваться отдаленными вершинами, где, если верить легенде (а верить ей не надо), был похоронен Вергилий.

– Благовещения… – повторила я рассеянно, так, словно думала о чем-то постороннем.

– Именно. Опять же – в испанском квартале.

– А где там?

– На спуске к Монтекальварио, слева. Чуть-чуть не доходя до площади. На самом деле это не церковь, а часовня – и жутко запущенная. Но однажды случился там падре Пий, и он сумел поднять людей. Жители два месяца ее реставрировали, благо власти выделили кое-какие деньги… Ну, горбунчики, как местные, тоже примкнули, приняли участие. Настоятель – человек молодой, из тех, что открыты новым веяниям. Современных взглядов. Предоставил райтерам пространство, а они за это не малюют граффити на стенах других церквей.

Я медленно повернулась к таксисту. Медленно и осторожно. Интерес следовало проявить умеренный. Спокойный.

– И в чем же была их помощь?

– Расписали часовню изнутри – и стены, и купол. Так что ее называют даже «Церковь Благовещения Граффитчиков»… Все внутри изукрасили своим художеством. Сами понимаете, не очень высокого качества. В обычном их стиле… Но есть все, что полагается, – святые, голубки, ангелы и всякое такое прочее… Росписи еще не окончены, но поглядеть любопытно. Могу сводить вас, если интересно.

Самый был момент спросить сейчас про Снайпера – задать среди прочих вопросов и этот вопрос. Выглядеть должно было логично.

– А Снайпер там бывает?

«Граф» Онорато пожал плечами, но всем видом своим продолжал демонстрировать готовность к полезному сотрудничеству.

– Он помогает расписывать интерьер. Не знаю, каждый ли день приходит, но работает много. Кажется, купол он расписал. Или расписывает.

Он вдруг замолчал и стал рассматривать татуировки у себя на предплечьях. Потом коротко взглянул на меня и опять отвел глаза.

– Если интересно, могу отвести…

Слова были те же, но тон изменился. Задрожала жилка алчности, поняла я. Ожил финикийский купец, прикидывающий, сколько можно содрать с туземцев. Я решила поводить, а не дергать. Нельзя было ни дать маху, ни идти на риск. Неосторожное упоминание Снайпера могло испортить все дело.

– Да, может быть, как-нибудь на днях и сходим… – ответила я безразлично. – Я скажу, как надумаю.

Он глядел на меня оценивающе. С любопытством. Потом как будто обмяк – успокоился.

– Как захотите… Хорошо было ночью?

– Ночью?

– Ну да, – он любезно улыбнулся. – Со Снайпером.

Я кивнула и улыбнулась в ответ:

– Да! Очень хорошо.

– Я рад. Я ведь вам говорил: он замечательный.


И в тот же день, расставшись с таксистом, я отправилась в церковь Благовещения. Она оказалась такой, как описывал ее Онорато: маленькое здание с фасадом в стиле барокко, зажатое меж двух старинных и ветхих палаццо, в испанском квартале, где от окна к окну поперек улицы сохнет белье на веревках, а в полуподвалах ютятся зеленные лавки и автомастерские. Часть фасада была закрыта металлическими лесами и брезентом, а у дверей стоял контейнер для строительного мусора и ржавая бетономешалка. Я некоторое время рассматривала церковь от ближайшего угла, оборудовав себе прекрасный и хорошо замаскированный наблюдательный пункт в баре без вывески, располагавшем одним столиком внутри, а другим – на тротуаре, холодильником с напитками и полудюжиной разномастных стульев. И наконец, убедившись, что не привлекаю ничьего внимания, перешла на другую сторону, обогнула бетономешалку и вступила под своды. Площадь нефа оказалась никак не больше сотни квадратных метров, а в глубине имелась ниша с распятием, закрытым брезентом. На полу лежали грудой мешки сухого раствора, один штукатур, опустившись на колени, без особого воодушевления возил мастерком по стене, а второй стоял рядом, покуривая. Противоположная стена была уже покрыта граффити, выполненными в стиле, который я назвала бы постмодернистским барокко, – написанные яркими красками ангелы, и святые, и черти, и дети, и голубки, и облака, и световые лучи сплетались в кричаще-притягательную, ни на что не похожую композицию, и казалось, что крики отчаяния и надежды возносятся по стене к небу – туда, где маленький, наполовину расписанный купол с металлическими лесами, поднимавшимися почти до самой крыши, был испещрен бесчисленными изображениями господних рук: они образовывали овал, в центре которого возвышался человеческий скелет, увенчанный черепом.

– Когда будут работать над этим? – спросила я штукатуров, показывая на граффити.

– Раньше полудня не явятся, – ответил курильщик. – Долго спать любят.

Я вернулась на свой наблюдательный пункт и принялась ждать. Через полчаса увидела Флавио и еще какого-то паренька. Меня они не заметили. В церкви они оставались до четырех, и к этому времени я успела выпить три бутылки воды и съесть удивительно вкусную пиццу, сготовленную молодой толстухой, которая колдовала у печи. Потом оба райтера ушли вниз по улице, а в церковь никто больше не заходил. Вскоре удалились и штукатуры. Удостоверившись, что дверь заперта, ушла и я. Время от времени оборачивалась, проверялась, но никто за мной не следил. Ну, или мне так показалось.

Ближе к вечеру я сделала кое-какие покупки на виа Толедо. Потом села на веранде кафе, сложив пакеты у ног, и позвонила Маурисио Боске, чтобы уточнить оферту, которую я должна была предложить Снайперу, – каталог, выставка, MoMA, деньги…

– Маурисио? Говорит Лекс.

– Лекс?! Ах, чтоб тебя! Куда ты запропастилась?! Где ты?

– Все еще в Неаполе.

– Ну и? Откопала?

– Нет пока. Но, кажется, сумею.

Мы проговорили довольно долго, обсуждая каждый пункт. Боске попросил подробно рассказать, как именно я подобралась к объекту, а я ответила, что еще только подбираюсь. Но, по крайней мере, контакт произошел. Издатель возликовал. Заверил, что об экономическом, как он выразился, обеспечении беспокоиться незачем. Его партнеры твердо намерены выполнить все пожелания Снайпера в той форме, какую он сам предпочтет, если только он потратит сколько-то времени на сбор лотов для аукциона, который пройдет в будущем году в Лондоне или Нью-Йорке. В отношении каталога: он будет напечатан в двух большеформатных томах в картонном футляре в «звездной серии» издательства «Бирнамский лес», флагмана книготорговли в крупнейших музеях мира, то есть встанет в один ряд с ретроспективными каталогами типа «полное собрание работ», которых до сих пор удостаивались только семь современных художников – Синди Шерман, Шнабель, Беатриз Мильязес, Кифер, Кунс, Херст[48] и братья Чепмены. Что же касается Музея современного искусства в Нью-Йорке, добавил Маурисио, то уже приведены в действие все пружины, и перспективы вырисовываются самые блестящие: осталось лишь формальное подписание контракта.

– Так что можешь передать ему от моего имени, – завершил он, – что если согласится войти в игру, солидный коллектив профессионалов только и ждет, чтобы возвести его на самое что ни на есть седьмое небо.

Тут я спросила его в упор, не он ли навел на мой след Бискарруэса. И не ведет ли он двойную игру? Он сначала сделал паузу – или потерял дар речи, – потом ответил взрывом негодования, а потом пламенными заверениями в полной своей непричастности.

– Клянусь тебе! – твердил Маурисио. – Я тут ни при чем! Сама посуди – зачем мне?! Я ведь себе не враг!

– За тем, что с Бискарруэса можно содрать больше, чем сулит твоя комбинация со Снайпером.

– Да ты что – с ума сошла? Да знаешь ли ты, какие люди уже ввязались в проект?

На этом наш разговор прервался, и я вернулась в отель. И все равно продолжала гадать, действует ли Маурисио Боске честно или служит всего лишь ширмой для Бискарруэса? И пришла к выводу, что издатель, прикрывая себе спину, мог поставить на двух лошадок разом. Но сейчас это невозможно выяснить. И в любом случае для меня это мало что меняет.

Слежки за мной вроде не было. Остаток дня я читала La storia falsa Лючано Канфоры[49], а вечером поужинала пастой и слегка охмелела от бутылки вина из Искьи. Продолжила тем, что нашлось в мини-баре, пока не опустошила его под телевизор, где шел фильм с Такэси Китано. Собрав остатки гаснущего сознания, выбралась на балкон, выглянула. Как и раньше, не заметила ни Рыжего Уса, ни Тощей Рожи: они, казалось, испарились, но я знала: это не так. Бродят где-то рядом, ретиво выполняя последние инструкции.

Голова у меня шла кругом. Я закрыла балконную дверь, рухнула в постель не раздеваясь и заснула. Мне снилась Лита, спала я плохо и проснулась измученной и в смутной тревоге.


Снайпер появился на третий день. К этому времени сильно декольтированная толстуха из бара-таверны без вывески уже окончательно уверилась, что я журналистка и готовлю репортаж о туристических прелестях этого квартала. Я сидела и читала за столиком у немытого окна, поглядывая время от времени на улицу, когда на ней появились трое райтеров: самый высокий был Снайпер – в старой куртке коричневой кожи, в потертых джинсах, в кроссовках. Все трое вошли в церковь Благовещения, а я закрыла книгу и принялась ждать, грызя ногти от нетерпения и пытаясь утишить бешеный стук сердца. Наконец-то попался. Или сейчас попадешься. Хозяйка – на ней была та же самая блуза с большим вырезом, что и в первый день, – вероятно, обиделась, что я в отличие от прошлых разов не отдала должное дивной пицце, которую она поставила передо мной. Но в желудке у меня был ком, а во рту, хоть я и выпила уже несколько бутылок воды, пересохло так, будто я наглоталась песку.

– Аппетита нет, синьора?

– Да, что-то не хочется есть… Мне очень жаль.

– Может, еще чего принести? – предложила она довольно мрачно.

– Спасибо, не надо. В самом деле – нет аппетита….

Через час с четвертью Снайпер вышел из церкви один. С замиранием сердца я видела, что он направляется в мою сторону, и в ужасе ждала, что сейчас войдет в таверну и обнаружит, что я за ним слежу. Положила на стол деньги, сунула книжку в сумку, а сумку повесила поперек груди – в Неаполе носить сумки на плече или в руке равносильно самоубийству – и пошла следом, держась на такой дистанции, чтобы, обернувшись, он не заметил меня, но и чтобы не потерять его из виду так глупо, как это случилось в прошлый раз. По счастью, на улице было по обыкновению многолюдно: судачили соседки, носились дети, которым в этот час полагалось бы сидеть за партами, сновали машины, едва не задевая бортами стены домов, громоздились груды разноцветных ящиков у зеленных лавок, бились в садках живые угри на прилавках лавок рыбных – и все это сплеталось воедино, образуя пестрый, яркий, бурлящий красками и звуками пейзаж.

Снайпер шел спокойно, не торопясь. Даже несколько расслабленно. Он был в темных очках, а на улице надел бейсболку. Раза два он останавливался поздороваться с кем-то, переброситься несколькими словами со знакомыми. Я продолжала следовать на почтительном расстоянии за его тонкой фигурой, в кожаном бомбере казавшейся более широкоплечей. Когда он останавливался, останавливалась и я, прячась за прохожими, вжимаясь в стену или в витрину. У фруктовой лавки он задержался, купил что-то и вышел оттуда с увесистым пакетом в руке. Немного выше улица сходилась со ступенчатым подъемом и поперечным проездом, образуя нечто вроде сквера, где стояла деревянная скамейка. На всех окнах горшки с цветами, на протянутых от балкона к балкону веревках сохло белье, а на проволоке, шедшей от рахитичных ветвей к фонарю с разбитым стеклянным колпаком, трепетали над припаркованными автомобилями выцветшие флажки и бумажные фонарики, которые остались от некоего давнего народного гуляния.

По ступеням спускалась какая-то женщина с корзиной для покупок в руке. Крупная, притягательно-яркая, изобильно-красивая, такая до невозможности классическая неаполитанка, она по типу напоминала полнотелых итальянских актрис, бывших в моде во времена Витторио де Сика и Феллини. Волосы у нее были подстрижены, темная юбка и узкий свитер подчеркивали тяжеловесную пышность форм: позднее я имела случай убедиться, что у нее зеленые глаза, вздернутый нос, не менее дерзкий, чем большой рот с пухлыми, красными, хорошо обрисованными губами. Снайпер остановился у подножия и поджидал ее, а она, улыбаясь, шла к нему. Мне уже доводилось видеть такие улыбки, и я знала, что они означают, а потому догадалась, что к чему, еще прежде, чем Снайпер издали помахал ей своим пакетом с фруктами, а женщина, не переставая улыбаться, за что-то упрекнула его – слов я не разобрала, – и, сойдясь наконец на нижней ступени, они поцеловались в губы.

Дальше они пошли вместе – Снайпер взял у нее корзину, – но прошли немного: вскоре свернули в подворотню старинного запущенного дома с широким портиком и пропали в ее темном нутре. Это открывает новые перспективы, подумала я. Нахожусь в выигрышной позиции, особенно после того, как столько времени крутила педалями, чтобы теперь возглавить гонку. Взвешивая «за» и «против», которые сулило мне нежданное новое обстоятельство, я подошла поближе, чтобы изучить местность – само здание, прилегающие улицы и все, что имелось на площади. А имелись там маленький бар, в обеденные часы превращавшийся в закусочную, несколько магазинчиков с кустарными сувенирными поделками, ниша с образом святого Януария, украшенным пластмассовыми цветами, и въезд на подземную автостоянку. Все это я мысленно взяла на заметку, а когда подняла голову, на узком балконе третьего этажа, то есть прямо надо мной, появилась эта самая женщина. Она перегнулась через перила, проверяя, высохла ли одежда на веревке, но, вероятно, из комнаты ее окликнули, потому что она сейчас же обернулась. Потом посмотрела вниз, на меня. Посмотрела случайно, но наши взгляды встретились. И я выдерживала ее взгляд секунды две, а потом отвела глаза тоже как бы случайно и пошла своей дорогой, словно прогуливаясь. И не оборачивалась, но была уверена, что она смотрит мне вслед. И что в тот краткий миг, когда мы глядели друг на друга, в ее глазах блеснул тревожный огонек предчувствия.


На следующий день, пораньше, я вернулась на площадь. Выпила в баре две чашки кофе, издали наблюдая за подворотней, пока оттуда наконец не вышел Снайпер. Все как вчера – темные очки, бейсболка, пилотская кожанка. Он зашагал вниз по улице, но на этот раз я не последовала за ним, а обогнула припаркованные машины и отправилась к дому. Я заметила, что в окне мелькает силуэт женщины, из чего нетрудно было заключить, что она в квартире.

Подворотня была широкая, просторная, как и подобает такому старинному дому, выстроенному не без претензий, но уже сильно обветшавшему. Из внутреннего двора я вступила на пологую лестницу с почерневшими ступенями, над которой свисали провода и лампочки без колпаков. Медленно поднялась на третий этаж. На деревянной двери, чистой и хорошо отлакированной, сверкало начищенной бронзой изображение Сердца Христова. Было там и маленькое зарешеченное окошечко, позволявшее видеть того, кто звонит в дверь. Когда я нажала кнопку, полукруглая золоченая шторка отодвинулась и на меня уставились два больших зеленых глаза.

– Мы договорились о встрече, – наврала я с ходу.

Необязательно было это говорить, думала я, пока хозяйка меня рассматривала. В мой план это не укладывается и ничем мне не поможет. Наоборот – может усложнить дело. Однако полубессонная ночь привела меня к непреложному выводу: прежде чем двигаться дальше, надо предпринять некоторые шаги. Надо открыть кое-какие собственные секреты и спроецировать их на человека, за которым я слежу вот уже несколько недель. На него самого, на его мир и на обитателей этого мира.

– Его нет дома, – ответил мне приятный глубокий голос с заметным неаполитанским выговором.

– Я знаю. Он сказал мне, что уйдет. И что я смогу подождать его здесь.

– Вы испанка?

– Да. Как и он, – и изобразила соответствующую обстоятельствам улыбку. – Мы были с ним вместе в ту ночь. С горбунчиками.

Зеленые глаза еще несколько секунд всматривались в меня через окошечко. Потом щелкнула щеколда, и дверь открылась.

– Проходите, пожалуйста.

– Спасибо.

Я шагнула в просторную полутемную прихожую, соединенную с маленькой гостиной с балконом, смотревшим на улицу. Я ожидала увидеть студию художника, заваленную холстами и красками, и сильно удивилась – комната была самая обычная, скромно обставленная. На спинке и подлокотниках дивана с обивкой цвета палой листвы лежали вязаные крючком салфеточки. По стенам висели семейные фотографии в рамочках и единственная картина – весьма посредственный пейзаж, представлявший оленей на водопое у ручья под деревьями, сквозь листву которых пробивались лучи пурпурного солнца. Убранство довершали люстра с керамическими колпаками в виде тюльпанов, аляповатая Мадонна (одна из многих сотен здешних разновидностей) над вазой с цветами, буфет со статуэтками из Каподимонте, набор металлических и фарфоровых наперстков и еще какие-то фотографии. У окна высился огромный телевизор с DVD-плеером. Кроме пары снимков, запечатлевших Снайпера рядом с хозяйкой, следов его присутствия не обнаружилось.

– Хотите чаю или кофе?

– Нет, спасибо, сейчас ничего.

– Может быть, воды?

Я улыбнулась ей успокаивающе. Лучшей своей светской улыбкой.

– Тоже не хочу. Спасибо.

Она по-прежнему стояла передо мной в легкой растерянности. Думаю, соображала, как со мной и ко мне обращаться. Кто я и зачем пришла. Она даже в сандалиях на плоской подошве была чуть выше меня ростом и в самом деле очень хороша фигурой и лицом. Когда она двигалась по комнате, легкое светлое платье, оставлявшее на виду руки от плеч и ноги до колен, сильно обтягивало бедра – завидной, надо сказать, крутизны. На ногтях я заметила лак, но руки были невыхоленные. Держалась она спокойно, естественно и непринужденно. И от нее исходило умиротворение, будто излучаемое ее глазами, которые оставались светлыми, даже когда лицо было в тени. Сейчас, впрочем, смотрели они довольно мрачно.

– Он вас не предупредил? – с деланым удивлением осведомилась я.

Она качнула головой, улыбнувшись с легким оттенком извинения. Потом мягким движением левой руки с дешевыми часиками и тонкой золотой цепочкой на запястье обозначила предложение сесть. С другой цепочки – на шее – свисало маленькое распятие, тоже золотое. Я опустилась на диван, а она еще мгновение постояла в нерешительности, а потом села в кресло напротив, по другую сторону стеклянного столика, на котором лежали стопка таблоидов и полдюжины маленьких и никчемных пепельниц из посеребренного олова. Ножки у нее восхитительные, не могла не отметить я. Полные, но плотные и крепкие, как, впрочем, и руки. Когда она села и слегка наклонилась ко мне, пышные груди чуть обвисли под собственной тяжестью, натянув ткань.

– Я уже вам сказала, что мы с ним познакомились в ту ночь. Когда были в порту. Он и я.

Это «он» было произнесено с полной естественностью, а имя Снайпера не упомянуто. Я не знала, известно ли ей это прозвище или она называет его настоящим именем, каково бы оно ни было, или еще каким-нибудь вымышленным.

– В порту… – повторила она по слогам.

Она боится бессознательно, внезапно поняла я, неосознанно. Не меня лично – иначе не открыла бы дверь, – а того, что возвестил ей мой приход, едва лишь наши взгляды встретились. И как только инстинкт самки определил угрозу – птенца опасности, – она пыталась понять, с какой стороны ее ждать от меня. И это предчувствие замутило прозрачность ее глаз.

– Да, – сказала я. – Мы там были с другими ребятами… Сами знаете с кем.

Она не подтвердила, что знает, и не опровергла. А просто продолжала смотреть на меня в ожидании дальнейшего. Я понятия не имела, что она знает о Снайпере. О его тайной жизни, о его прошлом, об угрозе, нависшей над ним.

– Он гениальный художник, – вымолвила я, отважившись. – Я им восхищаюсь.

Дальше я без умолку говорила минуты две, имея целью несколько разрядить обстановку. Рассеять недоверие, которое я все еще замечала в ее глазах, когда она устремляла их на меня, как рентгеном просвечивая все, что я имела предложить. Я говорила о том, что занимаюсь историей искусства, а специализируюсь на современных художниках, о своих связях с музеями и издательствами. Но вскоре почувствовала – она слушает без прежнего внимания. Время от времени вежливо кивает, но не выказывает уже сколько-нибудь значительного интереса. Однако инстинктивное ощущение опасности как будто задремало. Дважды она украдкой взглянула на часы, и я поняла, что ей нет дела до моих слов. Сейчас она была просто вежлива со мной, исполняя у себя дома долг гостеприимства, но испытывала растерянность и отчасти даже неловкость, потому что ее любовника не было с ней сейчас. А она была уверена, что он рассеет или укрепит ее подозрения. Потому что привыкла слепо ему доверять. И скорей всего, заключила я, в том-то все дело. Все очень просто. И не было никакой тайны в этих зеленых глазах и вообще ничего, кроме пустоты. Мужчины склонны полагать, что в глазах красивых женщин что-то таится, но чаще всего они заблуждаются. Я ведь сама ожидала большего от спутницы Снайпера, а увидела перед собой лишь крупное, смуглое, пышное тело – лакомый кусок плоти. Она сама даже не знает, саркастически подумала я, что этот ее сожитель – или кто он ей – один из самых знаменитых и разыскиваемых райтеров в мире.

Тут хлопнула дверь, и, поднявшись на ноги, я увидела перед собой явно растерянного Снайпера.


Схватив за руку, он подтащил меня к лестнице. Мне было больно, но я не сопротивлялась. Под изумленным взглядом женщины дала ему проволочить меня по коридору в прихожую и только там взглянула ему в лицо.

– Пусти, – сказала я, высвобождаясь.

Он был по-настоящему взбешен и в эту минуту мало походил на терпеливого снайпера. Образ, что сложился у меня за несколько недель поисков, не имел ничего общего с этим человеком, у которого лицо было искажено от ярости, глаза налились кровью, а напруженные руки готовились ударить или задушить.

– Ты не имеешь права… – еле выговорил он. – Ни здесь… Ни с ней.

– Не хватало этой детали, – ответила я хладнокровно. – Это была долгая охота.

Неизвестно почему мои слова мгновенно успокоили его. Он стоял неподвижно, глубоко дышал, овладевая собой. Можно было подумать, что это я его сюда выволокла, а не он меня.

– Надо было зайти тебе в тыл, – добавила я.

И крепко взялась за перила над лестничным пролетом, зиявшим под ногами. С третьего этажа лететь не хотелось бы. Хватит и того, что было.

– Ты ничего не понимаешь… – пробормотал он.

– Начинаю мало-помалу.

Дверь в квартиру была открыта, и я заглянула в коридор. Женщина стояла в глубине, едва различимая в полутьме, и смотрела на нас издали.

– Ковырялка хренова, – сказал мне Снайпер.

Сказал бесстрастно, словно оповещая о том, что общеизвестно. Что ж, подумала я, у него верный глаз. Как и подобает хорошему художнику. Что есть, то есть, не отнять. Я продолжала смотреть в коридор, и Снайпер, обернувшись, проследил направление моего взгляда.

– Ты давно уже мог быть трупом, – заметила я. – Забыл? Как только мы встретились… Ничего не было бы проще. Но речь не о том.

Теперь он пристально смотрел на меня. Потом отступил на два шага, медленно притворил дверь. Мне показалось – в нерешительности.

– Я ведь тоже иду на риск, – добавила я. – Немалый. И ты это знаешь.

– Ты не имела права, – твердил он свое.

Это звучало как официальный протест. И я издевательски улыбнулась:

– Не узнаю тебя… Кто это тут говорит о праве? Снайпер?

Я сняла руку с перил. Это было уже не нужно.

– Тот самый Снайпер, который провозглашал: «Что разрешено – то не граффити»?!

Он глядел мне в глаза внимательно. И, может быть, чуть тревожно.

– Есть у меня такое право, – продолжала я. – Я его заслужила, выслеживая тебя, как ищейка. И, черт возьми, выследила.

Он кивнул чуть заметно и спросил сквозь зубы:

– И что?

Мне понравился его тон. Дело поворачивалось новой гранью. Теперь мы вступали на мою территорию.

– Не воображай, что после стольких трудов я уйду подобру-поздорову. Слишком много твоих слабых мест я теперь знаю.

И помолчала, чтобы он освоился с этой идеей. А идея, между прочим, замечательная, идея с большой буквы «и». Формулируется очень просто – быть или не быть. Потом пожала плечами:

– Тебя самого не устроит, если я сейчас уйду.

Можно было не говорить, но я хотела подстраховаться. Он надолго задумался. И глядел на меня при этом так, словно прикидывал вероятный ущерб. Подсчитывал возможный убыток.

– Устроит… – пробормотал он, бросив взгляд искоса на закрытую дверь. – То ли это слово?

Я не ответила. Он всего лишь хотел прояснить это для себя, а мои слова, каковы бы они ни были, значения не имели. Решать было ему. Но он ведь и сам не знает, подумала я не без злорадства, какой скудный выбор ему предоставлен. Попросту говоря, выход у него один-единственный. И неизбежный.

– Идем, – сказал он.

Сдерживая ликование, я пошла за ним по лестнице. В просторном сером вестибюле имелась еще одна дверь. Снайпер отворил ее, и мы оказались в грязном гараже, превращенном в студию художника, хотя понятие «студия» здесь явно было не к месту. Мне и раньше приходилось видеть ателье и мастерские. Во множестве. И они не имели ничего общего с этим помещением, где стены были в несколько слоев покрыты граффити, где не было ни единого холста на подрамнике, зато все было завалено листами ватмана с эскизами, приготовленными для работы на улице, трафаретами для быстрой росписи вагонов электричек и метро, планами разных городов, испещренных цветными знаками и пометками, сотнями непочатых или уже порожних баллончиков с краской, валявшихся повсюду, защитными масками, какими-то железяками, предназначенными, вероятно, перекусывать цепи, взламывать замки, разрезать металлические сетки… Между древним и запыленным «Фиатом» и стеллажом с набором гаечных ключей и отверток стоял большой стол на козлах, а на нем – три монитора, клавиатура и два широкоформатных плоттера, груда книг по искусству и граффити, кипы репродукций с классических произведений, которые служили Снайперу материалом для его кощунственных интервенций. Я увидела черепа, приклеенные или пририсованные к «Моне Лизе», и к бэконовской Изабель Росторн, и к «Тайной вечере» Леонардо. У двери, как на часах, стояла скверная гипсовая копия «Давида» с мексиканской маской на лице и тэгами Снайпера, сплошь покрывавшими торс. А рядом на стене аэрозолем была написана великолепная пародия на «Вечерний звон» Милле, где третья женская фигура, скрестив на груди руки, покуривала с безразличным видом, а двух других персонажей, склонивших головы для молитвы, рвало на тициановскую Данаю, покоившуюся на земле. Да уж, заключила я, оглядев гараж, какая уж тут мастерская художника. Это гениальная лаборатория городской герильи.

– О господи! – воскликнула я в изумлении.

Снайпер дал мне полную свободу ходить, смотреть, трогать. Грудой лежали CD восьмидесятых и девяностых: Метод Мэн, «Сайпресс Хилл», «Гэнг Старр», «Бисти Бойз»[50] – и сколько-то антикварного винила, в том числе «Джимми Кастор Банч». Я увидела увеличенную и потому несколько размытую фотографию «Коста Конкордии» на берегу острова Джильо, причем борт парома был размечен маркером, – несомненно, подготовительный эскиз для нового проекта. Рядом висела копия портрета Кейт Мосс кисти Люсьена Фрейда со стодолларовой купюрой, приклеенной к причинному месту модели. Я подумала, что одни только эти бесчисленные листы, пятна краски, черепа, мазки кисти будут стоить бешеных денег, если, конечно, на них будет стоять подпись Снайпера и соответствующий сертификат удостоверит их подлинность. В этой мастерской дремали под спудом миллионы долларов, евро, рублей.

Я произнесла это вслух. Насчет бешеных денег. Беглый набросок, макет или эскиз неистовой росписи поезда или автобуса может быть продан очень и очень дорого. Если попадут на вернисаж в МоМА, а потом будут выставлены на аукцион в Клейморе или «Сотбис».

– Любой коллекционер, любой богатый сумасброд сочтет своим долгом без разговоров выложить столько, сколько попросят. Не говоря уж о граффити, которые сначала придется делить на фрагменты, а потом опять собирать.

Мои рассуждения очень его развеселили.

– А почему? Потому что они не знают меня в лицо?

– Потому что все это – великолепно. Потому что это чудовищно, убийственно прекрасно. Потому что эти работы, увидев свет, могут осчастливить многих и многих.

– Осчастливить… – протянул он.

Как будто пробовал это слово на вкус и вкуса в нем не находил.

– Именно так.

– Я выношу на свет то, что считаю нужным вынести.

– Ты не понимаешь. Боюсь, что ты и сам не отдаешь себе отчет… – И я ткнула пальцем вверх, в сторону квартиры. – Я догадалась, когда побывала там. Когда увидела ее.

– Я здесь одиннадцать месяцев, – сообщил он сухо. – И ее этот мир не касается. Она даже не понимает, чем я занимаюсь.

– Как же тебе удалось ее…

Моя дерзость его вроде бы не задела.

– Она включена в этот город, – только и сказал он. – Досталась мне вместе со всем кварталом.

Потом, чуть помолчав, показал на кипу листов:

– Позировала мне.

– Она красивая, конечно. – Я посмотрела на рисунки: но то были всего лишь абстрактные линии, не складывавшиеся в образ и форму. Цветовые пятна. Никакого отношения к женщине, которую я видела в квартире, они не имели. – Может быть, немного… э-э… несовременная.

– Что есть, то есть, – согласился он.

– И это все?

Все, что таилось в его молчании, я читала так же легко, как если бы оно было начертано на стене.

– Тебя ведь это и привлекает, так? Это особая разновидность снобизма. Продемонстрировать самому себе, что лишен самоупоения, а? Так миллионер, который может купить себе «Ягуар», предпочитает ездить на «Гольфе». Непритязательный, по-своему даже аскетичный снайпер в засаде…

Он нахмурился. Потом обеими руками сделал такое движение, будто отсекал все, чего не вместили стены гаража.

– Тебя это не касается, – сказал он.

– Я хочу понять, прежде чем…

– Прежде чем что? – Он взглянул пронизывающе.

– Прежде чем решу, как с тобой быть.

Он грубо расхохотался.

– Я-то думал, как со мной быть, мне и решать.

– У каждого из нас карта в рукаве.

Он еще некоторое время смотрел на меня так, словно мой ответ показался ему чересчур туманным.

– Чем ты живешь, Снайпер?

Он пожал плечами:

– Делаю работы и продаю.

– Подписываешь своим именем?

– Да нет, конечно. Делаю обложки для CD, эскизы татуировок, кастомизирую готовое платье… Вместе с горбунчиками декорирую лавки. Кручусь, одним словом.

– И тебя это устраивает? Ты живешь в желанном мире?

Он рассмеялся как-то странновато. Потом взял пачку сигарет со стола, густо засыпанного окурками, достал одну и закурил.

– Люди склонны верить, что искусство делает мир лучше, людей – счастливей. А жизнь – сносной. И все это брехня. – Он показал на статую Давида в маске мексиканского борца. – Древние греки определили гармонию и красоту, импрессионисты разъяли свет на составляющие, футуристы зафиксировали движение, Пикассо создал синтез множественности… А теперь искусство нас…

Он остановился, подыскивая слово.

– Оглупляет? – подсказала я.

Он благодарно кивнул.

– Даже улечься в ванну и там заснуть считается художественным опытом. Показательна история с Мариной Абрамович[51], которая три года назад в Нью-Йорке уселась за стол, а на пустой стул перед ней садились посетители. Художница сидела совершенно неподвижно и молча, и это продолжалось в течение семи с половиной часов каждый день до тех пор, пока была открыта выставка.

И вспомни, сколько кретинов начинали рыдать или испытывали духовное просветление, присев напротив нее… Или вот тебе другой пример – Бойс[52] и его «Как объяснять картины мертвому зайцу». Слыхала о таком?

– Ну разумеется. Он сидел на стуле в Дюссельдорфской галерее, вымазав лицо и голову медом, а в руках держал дохлого зверька и не сводил с него глаз. Ты об этом?

– Он говорил, что хотел показать, с одной стороны, как трудно объяснить современное искусство, а с другой – что у животных интуиция развита лучше, чем у людей. Время от времени поднимался, проходил по залу, останавливался перед полотнами и шептал что-то зайцу на ухо. А что – никто не слышал. И так три часа кряду. Публика, само собой, была в восторге. – Он раздавил сигарету в пустой банке из-под кока-колы и уставился на меня с неким вызовом – дескать, я все сказал. Но потом прибавил: – Даже уличное искусство чиновники умудрились превратить в «тематический парк». И их идиотская концепция соучастия в творчестве, хоть и выглядит корректно в социальном плане, выродилась просто в еще одно развлечение вроде прыжков с «тарзанкой»… В мерзкий аттракцион. А я стараюсь показать, что развлечением тут и не пахнет. И что порой это занятие стоит жизни.

– Блюю на ваше грязное сердце, – процитировала я.

Явно польщенный, он снова расхохотался. В этот миг я спросила себя, в какой мере Снайпер наделен юмором и чем отличается этот самый юмор от жесткой изощренной язвительности. А может быть, все мы – почтеннейшая публика, к которой он не испытывал ни малейшего почтения, – просто приписываем ему это остроумие. На собственный страх и риск. Видим в нем то же, что посетители галерей – в пустом стуле Абрамович или дохлом зайце Бойса.

– С незапамятных времен художники использовали инструменты, моторы… – сказал он. – Греция – гармонию и красоту, Возрождение – правила и разумность пропорций… Я же применяю кислоту. В переносном, конечно, смысле. Или не вполне переносном. Это как плеснуть кислотой в лицо какой-нибудь самодовольной дуре.

– Даже тем, кто гибнет из-за своей преданности?

Он и глазом не моргнул.

– Даже и тем. В наши дни каждый тщится провозгласить себя художником – причем совершенно безнаказанно. А ведь это звание надо заслужить. И заплатить за него надо.

Я устало вздохнула. Все так, все так. Заплатить… Но даже мой собеседник не мог представить себе, сколько именно заплатить и за что именно. Однако этот разговор я уже не хотела поддерживать. Для такого нужна была ночь.

– Значит, отказываешься? – вернулась я к предмету беседы.

Он развел руками.

– Да, наверно, это нелегко понять… Ты ведь сама себя спрашиваешь, на сколько еще меня хватит и когда же я приму твою игру… Твою или еще чью-то.

– Когда снимешь маску, как сказал Крот.

Он улыбнулся – и, похоже, искренне. Так улыбаются отрадному воспоминанию.

– Старина Крот… Ты что, и до него добралась со своими расспросами?

– Выведала, надо сказать, немного.

– И он способен говорить о нас? Мы ведь с ним разошлись довольно резко…

– Тем не менее. Ты сам знаешь – люди хранят тебе какую-то странную верность. Никогда не задавался вопросом, почему это происходит?

– Может быть, потому, что я – настоящий. И люди это чувствуют.

Я намеренно не скрыла скептической гримасы.

– Крот сомневается. Насчет того, что ты – настоящий.

– Может, он всего лишь ищет оправдание самому себе?

– Может, и так.

Я очень медленно стала приподнимать руку. Снайпер следил за этим движением, мысленно спрашивая себя, чем оно завершится.

– Предлагаю договор, достойный тебя, – сказала я.

В его глазах вновь мелькнуло настороженное недоверие. Бдительность снайпера на открытой позиции.

– И что же это за договор?

– Условия такие: сегодня ночью выйдем в город вместе. Ты и я. Найдем сложную стену…

– Для граффити?

– Ну конечно. Но не какого попало. Это должно быть что-то исключительное… И – только для меня. По-моему, ты мне обязан.

Он как будто поразмыслил, а потом мотнул головой:

– Я никому ничем не обязан. Я свободен.

И рассмеялся сквозь зубы, словно оценивая еще одну шутку, которую никто, кроме него, оценить бы не сумел. Улыбнулась и я. У некоторых шуток – движение двустороннее.

– Мы и об этом тоже сможем поговорить сегодня ночью, если захочешь. О долгах, о свободе от долгов… Я кое о чем все же обязана тебя расспросить.

– А что потом?

– Ничего. Каждый пойдет своей дорогой.

Снайпер глядел на меня долго и подозрительно:

– Так все просто?

– Так.

– И ничего больше не скажешь? – Он, казалось, пребывал в нерешительности и был слегка сбит с толку. – Между прочим, за мою голову назначена награда. Так что безопасность моя…

Я глядела на него в упор не моргая. Собрав всю свою самоуверенность. В эти минуты ее было немало.

– В твою безопасность я не лезу. Не мое это дело. Но рассуждаешь ты правильно. Я тебя нашла, значит, и другие смогут. В будущем ты уж сам примешь меры. Меня интересует только сегодняшний день… Это будет наше с тобой частное дело.

Он кивнул. Сначала слабо и словно раздумчиво. Потом снова – уже увереннее.

– Значит, сегодня ночью?

– Да. Только ты и я. Подходящая стена, годное место. Опасное, как те, куда ты посылаешь людей расшибаться всмятку. Чтобы… Как это ты сказал? Ах да. Чтобы плеснуть кислотой в лицо.

9. Кислотой в лицо

Я сидела на залитой солнцем террасе кафе возле Санта-Катарины и смотрела, как мимо идут прохожие с пластиковыми фирменными пакетами из магазинов одежды – в такие же точно кладут покупки в Москве, Буэнос-Айресе или Мадриде. С тех пор как я была в Неаполе в последний раз, сеть этих магазинов разрослась многократно. И так происходит повсюду. Книжные, музыкальные, антикварные, сувенирные лавки прогорают и превращаются автоматически в одежные магазины или в туристические бюро. Из города в город по всей планете перелетают дешевыми авиарейсами люди, чтобы купить товары, которые они ежедневно видят на витринах своей собственной улицы. Весь мир, заключила я, стал одним одежным магазином. Или просто – одной исполинской, ненужной и нелепой лавкой.

На коленях у меня лежала книга, но сосредоточиться на чтении я не могла. В витрине напротив я видела свое отражение – неподвижна, одета в темное, в темных очках. Я ждала. Думала о том, что уже произошло, и о том, что еще, может быть, произойдет. Взвешивала в последний раз все «за» и «против» моей авантюры. Пути, откуда возврата не будет.

Рыжий Ус появился в назначенное время. На нем была его всегдашняя замшевая куртка и голубая – под цвет его полуневинных глаз – рубашка без галстука, бежевые вельветовые брюки. Сел за соседний столик, заложил ногу за ногу. Я невольно засмотрелась на его английские башмаки – старые, но очень ухоженные и сияющие глянцем.

– Славный денек, – сказал он, не глядя на меня.

Я не ответила. И так мы посидели минутку молча, разглядывая прохожих. Когда появился официант, Рыжий Ус заказал чашку кофе и выпил его без сахара, одним долгим, медленным глотком. Потом вытер рот бумажной салфеткой и благодушно откинулся на спинку.

– Как поживает Тощая Рожа? – спросила я.

И услышала тихий смешок сквозь зубы.

– Ничего, спасибо.

– Что значит «ничего»?

Он ответил не сразу, как будто сперва поразмыслив:

– Чувствует себя лучше. При ярком свете старается не показываться, но, в общем, пошла на поправку. Отеки меньше, спасибо противовоспалительным мазям. Кровоподтеки не вполне еще сошли… Думаю, она поминает тебя в своих молитвах. Говорила, что, бог даст, когда-нибудь сквитается.

Я скорчила гримасу фальшивого сожаления:

– Мне кажется, момент упущен. Не повезло, что поделаешь… Ну, так или иначе, теперь она знает, чего от меня можно ожидать.

Он снова посмеялся – мягко и чуть слышно. Оценил мою реплику.

– Я ей так и говорю.

– В таком случае кланяйся ей.

– Непременно. Как же иначе?

Мы еще помолчали, разглядывая витрины и прохожих.

– Странный город, а? Тебе не кажется? – спросил он чуть погодя.

– Кажется.

– И много в нем странных людей.

– Вроде нас с тобой, – сказала я.

Эти слова вроде бы погрузили его в раздумья. Он искоса посмотрел на меня, явно пытаясь внести в категорию странных людей. И столкнулся при этом с многочисленными трудностями. Наконец, ответил тоном, исполненным смирения:

– Да мир вообще – странное место.

Я кивнула, показав, что совершенно согласна. Потом Рыжий Ус, словно внезапно вспомнив что-то, сунул руку в карман:

– Вон то, что ты просила.

Он сказал не «вот», а «вон», словно бы он тут ни при чем. Я взяла у него маленький сверток, сунула в сумку.

– Здесь и то и то? – спросила я с сомнением.

– Можешь не сомневаться, – ответил он таким тоном, словно мое недоверие и впрямь его задело. – И постарайся телефон не выключать… Этого будет достаточно.

Он говорил, а сам при этом явно размышлял о чем-то еще. Потом качнул головой неодобрительно и предостерегающе:

– Слушай-ка… А ты уверена, что ввязалась в стоящее дело?

– Полностью.

– Мне приказано подчиняться беспрекословно и следовать инструкциям буквально. Я это и делаю. Однако мы должны были бы…

– Иди ты… – невежливо перебила я.

Потом поднялась. И в этот миг снова увидела свое отражение в витрине. И не сразу узнала себя.


– Вот эта, – сказал Снайпер.

Мы остановились на углу. Ладони у меня повлажнели. Я вытерла их о джинсы.

– Почему здесь?

– Потому что прекрасное место. Опасное и прекрасное.

– Да? А на вид не скажешь.

– Не доверяй…

– Кому? Тебе?

– Видимости.

Он вытащил изо рта и выбросил недокуренную сигарету. Потом, озираясь, мы перешли улицу и оказались у металлической будки, прилепленной к стене из бетона и камня. Снайпер протянул мне шапку:

– Лицо закрой. Наверху есть камера.

Я остановилась в тревоге:

– Мы попадем в кадр?

– Нет. Она покрывает только часть стены. Будка остается вне зоны действия. И потому мы здесь и войдем.

Я подняла воротник куртки, надвинула шапку, а Снайпер накинул на голову черный флисовый капюшон худи, надетого под пилотскую куртку.

– Бывал здесь раньше?

– Много раз. Но сегодня в твоем обществе намереваюсь зайти дальше, чем обычно.

– Почему?

– Узнаешь, когда доберемся.

Находились мы возле станций метро и железной дороги Мерджеллина, куда приехали на автобусе. Здесь было безлюдно и полутемно. За припаркованными машинами ничего не стоило спрятаться, а стоявший шагах в двадцати фонарь давал достаточно света, чтобы видеть, куда ставишь ногу, хоть и превращал это место в игралище теней, сумрака, мглы.

– Я-то придерживал его для других целей, – сказал Снайпер. – Но сегодня – удобный случай.

Будка была покрыта граффити и рекламными плакатами. На двери висел массивный замок.

– Закрыто, – сказала я.

– Она всегда закрыта.

Он сбросил с плеч рюкзак, поставил его у ног и вытащил большие ножницы с толстыми лезвиями. Нажал – и замок с перекушенной дужкой упал на землю.

– Пошли, – сказал Снайпер, снова надевая рюкзак.

За дверью оказался люк. Я различила только первые ступени железной лестницы. Из отверстия шла струя холодного влажного воздуха. Еще пахло грязью – землей, безнадежно испакощенной городами, которые она столетиями носила на себе. Снайпер по грудь влез в дыру и смотрел на меня, цепляясь за ступени.

– Метров десять, – сказал он. – Пожалуйста, не свались.

Он начал спускаться, и я последовала за ним. Несмотря на то что мы оба были в кроссовках, при каждом нашем движении темная пропасть под ногами начинала гулко резонировать, и от того крепло ощущение, что мы погружаемся в черную бездну.

– Вот! Теперь поосторожней.

Я ступила на твердую землю. И когда вспыхнул фонарь, на мгновение ослепла.

– Вдоль стены идут кабели, – пояснил Снайпер. – Электрические заизолированы, но все обветшало, а стены сырые. Постарайся ни к чему не прикасаться.

В качающемся свете я увидела бетонное подземелье метра три в высоту и два в ширину. Кабели и трубы тянулись по обеим стенам и по потолку, там и сям покрытым огромными темными пятнами сырости. Под ногами была земля, заваленная мусором и слежавшейся грязью. Неподвижная крыса – глаза ее, отражавшие свет фонаря, превратились в два огонька – поглядела на нас пристально, а потом исчезла, волоча свой длинный хвост.

– Боишься этих тварей?

– Нет, – ответила я. – Лишь бы только не приближались.

Снайпера мой ответ развеселил:

– Ну сегодня скольких-то наверняка встретим.

Я шла следом за ним и за лучом его фонаря. Вскоре тоннель немного расширился. Затем показались огромные бетонные колонны, похожие на опоры здания, возведенного наверху. И колонны, и стены были расписаны сплошь, сверху донизу: получилась поразительная галерея, перенасыщенная экспонатами, – граффити на граффити, одни граффити поверх других, простые тэги, сделанные маркером, рядом с замысловатыми композициями, и все это громоздилось друг на друга в великолепном буйстве цветов и линий.

– Это наша Сикстинская капелла… Несколько поколений райтеров прошли через этот тоннель.

Круг света, зажегшегося в мою честь, скользил по стенам: сотни граффити – неумелых, блистательных, посредственных, гениальных, непристойных, комических, политических – простирались вокруг меня и над моей головой.

– Пройдут века, – говорил Снайпер, – и после ядерной войны или еще какой глобальной катастрофы, от которой все, что есть наверху, обратится в пыль, археологи обнаружат это и будут потрясены. – Он мотнул головой, убежденный собственными словами: – Это и останется от мира – крысы и граффити.

Мы двинулись дальше. Каждые четыре-пять минут раздавался какой-то отдаленный грохот, похожий на раскат грома, и поток воздуха давил на барабанные перепонки. С каждым нашим шагом по тоннелю грохот этот делался громче.

– Откуда это? – спросила я.

– Из метро.

– Так мы что, будем расписывать вагоны?

– Нет, – на этот раз Снайпер был очень серьезен. – Мы сделаем кусок там, где пока никто ничего не делал.


Галерея, сужаясь, выходила в черный прямоугольник, и оттуда, когда Снайпер погасил фонарь, пошло слабое свечение, в котором виднелись металлические блики на двойной колее и стена с трубами и кабелями. Мы были уже в трех-четырех шагах от входа, когда вновь раздался грохот, который на этот раз был подобен нарастающему реву, и одновременно тугая струя воздуха ударила мне в лицо, стегнула по ушам так, что на миг я оглохла, перед глазами у меня промелькнула ослепительная вспышка, а потом со страшной скоростью понеслись светящиеся квадратики, напоминая искру, разъятую на элементы стробоскопом.

– Поезда проходят примерно через каждые пять минут, – сказал Снайпер, когда грохот отдалился.

Он, казалось, наслаждался тем, что ему удалось меня ужаснуть. Снова включив фонарик, осветил мое лицо.

– Хочешь действий?

– Конечно, – ответила я, уже немного придя в себя.

– Ну, пошли… Только помни – с этой минуты говорить надо шепотом. Здесь голос разносится очень далеко, хотя вроде и не скажешь… И выключи мобильный.

Я сунула руку в карман, делая вид, что послушалась, но на самом деле только убрала звук. По другую сторону отверстия рядом с колеей я заметила нечто вроде ниши метра два шириной. Когда мы забрались в нее, я заметила, что тоннель здесь описывает кривую. Издали просачивался свет – вероятней всего, от ближайшей станции метро. И в этом далеком, зыбком, тускло-мертвенном свете различались рельсы и стена – широкая, чистая, гладкая, без единой отметины.

– Вот она, – сказал Снайпер.

И снова включил фонарик на несколько секунд – этого времени хватило, чтобы разглядеть участок пути, проходившего у самой стены слева от нас.

– Места, сама видишь, мало. Укрыться негде. Появится поезд – размелет нас с тобой в муку.

Он погасил фонарь и помолчал, как бы давая мне время освоиться с этой идеей.

– Единственное убежище – вот эта ниша.

Он взял меня за руку, заставляя влезть немного выше. И побуждая проверить самой.

– Задача в том, чтобы одновременно заниматься стеной и не прозевать, когда появится поезд.

– А когда появится?

– Вовремя заметить и впрыгнуть сюда. Потом – назад и продолжать работу. Я же говорю, они ходят с интервалом в пять минут. А те, которые в другую сторону, нам не опасны.

– Но машинисты нас заметят, наверно? Там же фары.

– Может, заметят, а может, и нет. В любом случае сомневаюсь, что какой-нибудь служащий метро или охранник отважится нас здесь преследовать. Им придется перекрыть движение на всей линии… Никто не станет затевать такое ради нескольких райтеров.

Глаза у меня привыкли к темноте. Теперь я отчетливее разглядела тоннель, изгиб колеи, отблеск отдаленного света на рельсах, минимальное расстояние от них до стены с нашей стороны. Не больше метра, прикинула я. Недостаточно, чтобы уберечься, как ни вжимайся в стену. Поток воздуха от состава запросто с нее сорвет.

– Ты это приготовил для своих мальков?

– Да. Такой вот вызов.

Я удивленно покачала головой:

– Это же смертельный риск.

– Мы говорили об этом утром, – ответил он. – В наши дни разница между уличным искусством и пачканьем стен так просто не дается. Ее надо завоевать.

– Тебе совсем безразлично, что с ними может случиться?

Прикрывая огонек зажигалки щитком ладоней, он прикурил.

– Какое мне дело? Силой их никто не гонит. Одни ставят сложные математические задачи, другие строят научные гипотезы. Я организую интервенции. Они остаются в теории, пока кто-нибудь не решится воплотить их на практике.

– И погибнуть.

Снайпер рассмеялся:

– Или нет. Меня уже не касается, погибнут они или выживут.

Присев на корточки у края ниши, он курил и чутко вслушивался – не идет ли поезд.

– Между прочим, ночью-то метро закрыто, – заметила я. – Что мешает пробраться сюда на рассвете и изрисовать все, что душе угодно?

Он ответил не сразу:

– Есть правила. Некий кодекс. Все знают, что такое эта стена. И нужны свидетели, которые подтвердят, что все было сделано как положено. Снимут процесс на видео, выложат в Интернете… Для райтеров только одно слово имеет значение, и слово это – «репутация». Ради нее все и затевается.

В отдалении раздался какой-то шум, и Снайпер замолчал. В полумраке я видела, как он вскинул руку, требуя тишины. Но шум не повторился.

– И тот, кто смошенничает, заслужит всеобщее презрение, – прошептал он через секунду и погасил сигарету.

Потом вышел в тоннель, перешагнул рельсы и опытной рукой ощупал стену, определяя, гладкая ли она, чистая ли, не слишком ли разъедена сыростью, не осыплется ли штукатурка под струей краски.

– Хорошая неаполитанская стена, – вынес он вердикт.

Вернулся в нишу, сбросил рюкзак под ноги. Потом стянул с себя куртку. Из рюкзака достал два баллончика, встряхнул их, отчего они зазвенели, и один отдал мне.

– Последовательность действий знаешь? Нанести контуры, заполнить, раскрасить… Я наношу, ты заполняешь красным. Идет?

Он протянул мне еще пару резиновых перчаток. Сам надел другую. И присел рядом.

– Поезд пройдет – тогда.

Поезд появился спустя полминуты. Показались два страшных огненных глаза, а перед ними несся нарастающий грохот. Подражая Снайперу, я зажала уши – и тут в каких-то двух метрах от нас пролетел, рассыпая искры, длинный сполох, распадающийся на подвижные прямоугольники света, – пролетел и скрылся в тоннеле, оставив во мне такое ощущение, будто промчался он по мне, раздавив и оставив пустоту в ушах и в легких вместе с едким, бьющим в ноздри запахом сильно разогретого железа и резины.

Еще не вполне стихла дрожь во всем теле, отозвавшемся на грохот состава, а Снайпер положил мне руку на плечо:

– Пора. Много дела.

Мы вышли в тоннель по путям. Не без растерянности я взглянула на своего спутника, ожидая инструкций. Силуэт его против света четко вырисовывался на стене – голова в капюшоне, вытянутая левая рука с баллончиком, откуда с шипением уже вырвалась первая струя белой краски, прочертившая огромную дугу. Я поняла, что он с поразительной скоростью и слаженностью провел сверху вниз виток, выпуклой частью обращенный влево, и сейчас же, сантиметрах в шестидесяти от него – другой, обращенный вправо, так что получилась огромная заглавная буква S, первая буква его тэга.

– Заполняй контур.

Я как во сне шагнула вперед. Белый контур был виден отчетливо. Я встряхнула баллончик, вскинула руку и сверху вниз, равномерно раскачивая аэрозоль туда-сюда, начала закрашивать красным пространство внутри буквы. Снайпер рядом со мной – почти плечом к плечу – выписывал следующие контуры. Я уже завершала свои труды, дойдя до самого низа, когда из тоннеля донесся рев налетающего поезда.

– Давай в нишу, – сказал Снайпер.

Гибельные фары приближались, освещая изгиб тоннеля. Мы торопливо метнулись в свое тесное убежище; я поставила баллончик на землю, заткнула уши, а в это время налетевшая в невыносимом свете и грохоте змея резким толчком встряхнула меня, точно я оказалась в центре торнадо. Лихорадочно застучало сердце. На миг от страха и напряжения захватило дух. Потом немного пришла в себя, схватила аэрозоль и снова взялась за работу. Снайпер уже был на своем месте и продолжал выписывать контуры букв.

– А ты вправду думаешь, что Крот прав? – спросил он внезапно. – И я ношу маску?

Я вздохнула – медленно и очень глубоко, – чтобы успокоиться.

– Не знаю. Но в одном уверена. Мертвые – не выдумка. Те, кто погиб, вверив тебе свою душу, погибли на самом деле.

Крепче стиснув в руке спрей, я усердно закрашивала вторую букву. И лишь чуть погодя добавила:

– И если ты обманул их, нет тебе прощения.

– Но ведь это никому не дано знать до самого финала, нет? А до тех пор буду жить под сенью благодатного сомнения.

Он отступил на пути, чтобы оглядеть всю композицию.

– Единственно возможное искусство должно иметь дело с человеческой глупостью. Превращать искусство для дураков в такое, где быть дураком даром не проходит. Я возношу глупость и абсурд нашего времени до уровня шедевра.

– И называешь это интервенциями.

– Именно так.

– Да, конечно, ты никого не ценишь, никем не дорожишь… С каждой минутой я понимаю это ясней. Ты в грош не ставишь всех нас. Презираешь даже тех, кто следует за тобой. Может быть, как раз потому, что они за тобой следуют.

– Чем плохо презрение как основа творчества?

Он сказал это холодно. Потом нырнул в нишу и вернулся, держа в каждой руке по баллончику.

– Ты что же, веришь, будто террорист любит человечество, за которое якобы сражается? И убивает людей, чтобы их спасти?

Он наносил краски двумя руками одновременно. Да, вот оно, подумала я. То, что он произнес только что. Дал наилучшее определение себя.

– Мы не заслуживаем выживания… – Он остановился, чтобы полюбоваться эффектом, который произвели эти слова, и вновь взялся за дело. – Мы заслуживаем пули в лоб – каждому из нас, одному за другим.

– Терпеливый снайпер.

– Именно так, – повторил он, словно не замечая моей горькой насмешки. – Но некоторое время назад терпение у меня лопнуло.

– И все эти погибшие…

– Ты достала меня, Лекс. Достала со своими погибшими… Это была часть интервенции. Погибшие превращали ее в нечто серьезное. И настоящее.

Я оторвалась от работы и взглянула на него. Потом почувствовала у своих ног какое-то копошение. Крыса. Преодолев дрожь омерзения, я отшвырнула ее носком.

– То есть, убийство – то же, что искусство. Ты это хочешь сказать?

– Никто не говорит про убийство! Полегче на поворотах! Я никого не убивал. Это совсем не одно и то же. Я всего лишь намечаю контур абсурда. А заполняют его краской другие – и за свой счет.

Он жестом приказал мне вернуться к работе, и я повиновалась.

– Я даю им славу, – сказал Снайпер спустя несколько секунд, когда слышалось только шипение краски. – Даю по утрам свежий запах напалма. Даю…

– Тридцать секунд над Токио?

– Именно так, – в третий раз сказал он. – Они переживают острые ощущения. Оттого, что чуют опасность. Оттого, что идут туда, где могут погибнуть, – и знают это. Встречают смерть достойно. Ответственно, я бы сказал.

– Отрешенно?

Это определение ему, судя по всему, не понравилось.

– Не только, – жестко ответил он. – Они ведь не только расписывали стены. Ты же на себе испытала, что это такое… Проникать… Сражаться… Прятаться и чувствовать, как бьется сердце, когда все ближе шаги тех, кто тебя ищет. Многие были обязаны этими ощущениями мне.

– А потом они погибали.

– Кое-кто погибал. Но все мы умрем. Рано или поздно. А эти что – намеревались жить вечно?

– А такими понятиями, как «жалость» или «не виноваты ни в чем», ты в свое время не обзавелся?

– Невиноватых в мире нет. Да и они были уже не дети.

Раздался нарастающий грохот, который опережал свет фар. На этот раз поезд шел с противоположной стороны. Но мы все равно юркнули в наше убежище. Состав, гремя, умчался и скрылся за изгибом тоннеля.

– А что касается жалости, с чего бы мне их жалеть? – снова заговорил Снайпер, когда мы взялись за работу. – Я помогаю Вселенной проверять ее правила – вот и все, что я делаю.

– Это и есть искусство?

– Разумеется. Единственно возможное. Постоянная бомбежка объектами, призванными манипулировать зрителем, стирает грань между подлинным и поддельным… То, что делаю я, возвращает ощущение реальности со всем ее трагизмом.

– Я только нигде тут не вижу слова «культура».

– Культура? Это просто еще одно определение проституции?

Краска в баллончике кончилась, и Снайпер протянул мне другой. Я принялась раскрашивать букву «r».

– Современное искусство не имеет отношения к культуре. Это всего лишь социальная мода, – изрек он, наблюдая за мной. – Это колоссальная ложь, фикция для привилегированных миллионеров и для дураков, а часто и для привилегированных дураков-миллионеров. Это – коммерция и абсолютная фальшивка.

– Стало быть, облагородить его может только опасность? Так?

– Не опасность, а трагедия. Но – да: только она придает искусству достоинство. Заставляет его платить за то, что не оплатишь деньгами. За то, что не может быть оценено традиционной критикой, выставлено в галереях или музеях. То, что никто никогда не сможет себе присвоить, – ужас жизни. Неумолимость ее правил. Вот это и придает ему достоинство… И произведения этого сорта не солгут никогда.

Глаза его из-под низко надвинутого капюшона, оставлявшего лицо в тени, смотрели на меня пристально.

– И что же – идиотская мазня, выполненная в студии, – это искусство, а то, что делают эти ребята, которые рискуют жизнью, – нет? – продолжал он. – Очень дерьмово устроено, что официальная инсталляция будет считаться искусством, а неофициальная – не будет. Кто считает-то? Кто будет решать? Власти? Публика? Критики?

Я почувствовала, как гнев кольнул меня. Заполнила контур последней буквы и обернулась к Снайперу:

– Хочешь сказать, на этой войне в плен не берут?

Он расхохотался мне в лицо:

– Ты соображаешь, Лекс. Хорошо соображаешь. И потому сегодня ночью ты здесь. И определение дала верное. Есть райтеры, которые возвращаются домой и пялятся в ящик или слушают музыку, очень довольные тем, что они сделали за день. А я возвращаюсь домой и думаю, как их всех вздрючить снова. И я не стараюсь сделать мир лучше. Потому что знаю – любой другой будет еще хуже. Вот он – мой мир, и на него я нападаю. Я не стремлюсь устранить противоречия нашего времени. Я это самое время хочу уничтожить.

Он отошел к своему рюкзаку и вернулся, неся очередные баллончики. Крупные, яркие, красные, обведенные синими тенями буквы его подписи были дописаны. Оставалось дорисовать значок оптического прицела. Должно быть, подумала я, здорово будет смотреться на этом изгибе тоннеля, в свете фар головного вагона. В поле зрения машиниста граффити останется надолго, да и пассажиры будут потрясены, увидев на стене тоннеля эту сочащуюся алой кровью рану.

– Хочу тебе рассказать одну историю, – решилась я. – О том, что меня сюда привело.

– Историю? – удивленно переспросил он. – О тебе?

– Нет. Об одной девочке, одаренной той самой невинностью чувств, в которую ты не веришь. О девочке, которая трогала мою душу, во что ты тоже не веришь… Хочешь послушать, Снайпер?

– Ну конечно. Выкладывай.

– Девочку звали Лита, и у нее были кроткие глаза. И она верила во все то, во что полагается верить в восемнадцать лет, – в человека, в улыбку детей и дельфинов, в свет, который золотит волосы возлюбленного, в тявканье щенка, который вырастет и станет тебе преданным псом… Нравится портрет, Снайпер?

Он не ответил. Держа по баллончику в каждой руке, он закрашивал белым точку над буквой «i», чтобы потом черным изобразить на ней непреклонный крест снайпера.

– Она была умна и чувствительна, – продолжала я. – Во сне она постанывала иногда, как ребенок, когда приснится кошмар. И, представь себе, она была райтером. Выходила по ночам на улицу, чтобы закрепить попрочнее нежность взгляда, которым окидывала мир. Чтобы оставить в нем свое смиренное имя, ведя борьбу собственную – на свой вкус и лад… Бессчетное множество раз я видела, как она сидит в своей комнате, придумывая новые уличные акции… Листает альбомы с фотографиями «кусков» на бортах вагонов метро и электричек, автобусов и поездов, делает эскизы новых граффити, которыми мечтает покрыть ту или эту стену…

Снова донесся приближающийся грохот. Когда под сводом тоннеля заскользил свет фар, мы укрылись в нише, сели на землю, прижавшись друг к другу.

– Еще сохранились ее тэги, Снайпер. На улицах. Иногда я встречаю их – поблекшие от времени, наполовину замазанные другими граффити. Имя ее – Лита, запомни это.

Рев нарастал. Мощный луч высветил изгиб и буквы на стене. Это ведь не так уж трудно, осенило меня. После наших долгих и поучительных диалогов это совсем не трудно. А может, и без них было бы. Утром за кофе Рыжий Ус сказал мне так: мир полон странных людей. Сунув руку в карман куртки, я дотронулась до холодной стали его ножа. Скользнула большим пальцем, не нажимая, по кнопке на рукояти.

– Прошу тебя, Снайпер, произнеси это имя… Имя безвестной райтерши, которую при жизни ее ты не знал. Произнеси его, пожалуйста.

Полуотвернувшись, он рассеянно взглянул на меня в полумраке. Я вытащила нож, нажала кнопку. Щелчок пружины потонул в громе и грохоте налетающего состава.

– Как ты сказала? Лита?

– Лита.

Ворвавшийся в тоннель поезд уже мчался мимо. Прямоугольники света проносились у нас перед глазами, как ревущие искры. Лицо Снайпера, освещаемое этими беспрерывными, резкими и стремительными вспышками, было повернуто ко мне в профиль. Он повысил голос, чтобы я услышала:

– Лита! – почти закричал он. – А теперь…

Он осекся, когда я всадила ему клинок чуть выше поясницы. Обернулся в недоумении, схватился за спину. Я вытащила нож и ударила снова и на этот раз сделала то, что должна была сделать сразу, – круговым движением кисти повернула лезвие в ране, чтобы ее расширить. Поезд уже удалялся, и в свете фонаря на хвостовом вагоне я увидела выпученные из-под капюшона глаза Снайпера, разинутый в крике рот – может быть, он уже вскрикнул, но я не услышала из-за грохота, а может быть, не успел. Снайпер осел набок, привалился к стене. И все смотрел на меня.

– Да. Лита, – отозвалась я и пристроилась рядом.

Едва ли не с нежностью откинула капюшон с его головы. В полумраке видела белки его широко открытых глаз, как будто устремленных на меня. Изо рта рвался еле слышный, глубокий стон. И звук его был какой-то влажный.

– Я любила эту Литу, – начала я тихо. – Каждый день старалась развернуть ее к себе. Постепенно, потихоньку, тем, что было мне по силам, заменить ее неизбывную печаль… Это горестное отчаяние, время от времени нападавшее на нее, когда ее трогательная невинность бывала предана смутной, зыбкой несправедливостью реальной жизни. Когда она с рюкзаком за спиной бросалась на улицу, а возвращалась на рассвете – усталая, порою счастливая, пропахшая путом и свежей краской. Когда ложилась в постель, где я бессонно поджидала ее прихода, чтобы в очередной раз попытаться завладеть той частью ее существа, которая оставалась для меня недоступна. Но завладеть так и не смогла – или не успела.

Я замолчала и прислушалась, склонив к нему голову. Стон стал более хриплым. Более влажным.

– А знаешь, Снайпер, почему? Почему не успела?

Мне хотелось по-прежнему видеть его глаза, но было слишком темно. А может быть, он их закрыл. Я никогда прежде не видела глаза человека в самый миг смерти.

– Ты затеял дерзкую акцию, Снайпер. Ты спланировал одну из своих интервенций, как ты это называешь. Одну из самых трудных. Как это ты сказал?.. Ах да… Нечто такое, что превращает банальность в высокое искусство. Что придает ему напряжение и силу.

Поезд был уже далеко, и шум его затихал под гулкими сводами тоннеля. Я положила ладонь на лоб неподвижному человеку рядом. И ощутила под пальцами холод и влагу. Из горла по-прежнему шел слабый стон. Приглушенный клекот.

– Что позволит ощутить опасность. Трагизм ситуации. Несущуюся махину в сантиметре от себя.

Снайпер был неподвижен, и я не понимала, слышит ли он меня или уже нет. Я наклонилась к самому его уху:

– Может, ты помнишь склад на площади Кастилии в Мадриде? Помнишь? Несколько лет назад ты устроил там акцию. Одну из первых. Двое погибли – Лита и ее напарник. Сорвались, когда пытались на альпинистских тросах спуститься с крыши и расписать стену. Это ты их туда послал. Чтобы, по твоим же словам, разоблачить противоречия нашего времени.

Я почувствовала, как щиплет у меня глаза, и сморгнула слезу. Помню только одну, эту – крупную, набухшую соленой влагой, неизбежную. Она медленно скатилась до кончика носа и висела там, пока я не смахнула ее пальцами, затянутыми в пахнущий краской латекс.

– Да, ты сотворил настоящее, подлинное искусство… Двое детей разбились всмятку, выполняя твою затею. И сын Бискарруэса. И другие.

Я наклонилась к нему еще ближе, прислушалась. Клекот стих.

– Сколько человек ты угробил, Снайпер? Считал когда-нибудь? Скольким ты пустил пулю в лоб?

И снова дотронулась до его лба. Ледяного, как и раньше, но теперь уже не влажного. На ощупь кожа была не такая, как у живого человека, и я поняла – он и не живой.

– И Лите ты тоже блевал на ее грязное сердце?

Я подняла нож с земли, вытерла лезвие о его одежду. Потом закрыла и положила рядом с ним, вместе с мобильным телефоном.

– Ты и тут ошибся, Снайпер. Ты такой же, как все. – И поднялась, стягивая перчатки. – Это я – убийца.


Две тени ждали меня у дверей будки. Я обнаружила их, когда поднялась по железным ступеням и выбралась наверх, жадно вдыхая свежий ночной воздух.

– Он в тоннеле. Я оставила там включенный телефон, чтобы вам легче было найти.

– Мертв? – спросил Рыжий Ус.

Я не ответила.

– Твою мать… – пробормотала Тощая Рожа.

Пройдя еще два шага, я остановилась в растерянности, пытаясь найти какое-то рациональное объяснение ходу событий. С силой потерла руки, будто кровь Снайпера могла просочиться сквозь латекс. И лишь теперь они у меня задрожали. До сих пор рокотом большого барабана отдавался в ушах грохот поезда. Все казалось мне нереальным. Да не казалось, а было.

– С тобой хотят поговорить, – услышала я голос Рыжего Уса.

И не сразу поняла, о ком идет речь.

– Где он?

– В машине. В конце улицы.

Я ушла. Последнее, что я видела, – как Рыжий Ус лезет в люк, хватаясь за железные поручни, а Тощая Рожа в безмолвном потрясении оборачивается, чтобы снова взглянуть на меня. Я стащила с головы шапку, бросила ее под ноги и неторопливо зашагала по улице. На углу стоял автомобиль с выключенным двигателем – большой темный автомобиль. Возле него маячила тень, внутри – еще чей-то силуэт. Тот, кто стоял, открыл мне дверцу и посторонился. Я упала на мягкое сиденье. В машине пахло хорошей кожей и одеколоном. Профиль Лоренцо Бискарруэса был темней полумрака за открытым окошком.

– Кончено, – сказала я.

Заговорил он не сразу. Молчание длилось почти полминуты.

– Вы уверены?

Я не сочла нужным отвечать на это. А он – настаивать на ответе.

– Расскажите, что там было, – сказал он чуть погодя.

– Не все ли равно, что было. Важно, что теперь кончилось.

Он опять помолчал – явно в задумчивости. На этот раз пауза была недолгой.

– Я имел в виду, сказал ли он что-нибудь перед смертью, – наконец уточнил Бискарруэс.

Я на миг задумалась, вспоминая.

– Ничего он не сказал. Он умер, не зная, что умирает.

Потом подумала еще немного и, пожав плечами, поправилась:

– Впрочем, сказал. Произнес одно имя.

– Чье?

– Не важно. Вам оно ничего не скажет.

Заскрипев кожей сиденья, мой собеседник пошевелился.

– Вы оказали мне… – начал он. И осекся. Когда же заговорил снова, голос звучал уже иначе. Едва ли не взволнованно. – Вы оказали мне огромную услугу. Мой сын…

– Ничего я вам не оказала, – сухо прервала я его. – И я сделала это не ради вашего сына.

– Пусть так. Но хочу, чтобы вы знали – предложение, которое я сделал вам в Риме, остается в силе. Я говорю обо всем. О чеке, о вознаграждении… словом, обо всем.

– Ничего вы не поняли, – разозлилась я.

Открыла дверцу, вылезла и пошла прочь. За спиной послышались шаги. Бискарруэс торопливо догонял меня.

– Прошу вас…

Два эти слова забавно звучали в его устах, созданных для того, чтобы приказывать. Я остановилась.

– Я просто хочу понять… – проговорил он едва ли не умоляюще. – Как это вы… Откуда взяли силу… Решимость… Почему задумали именно так, а не иначе.

Я несколько секунд раздумывала. Потом расхохоталась:

– Городское искусство, разве не понятно? Мы занимаемся городским искусством.


Двое суток спустя о происшествии сообщили в прессе, и Интернет забурлил: «Знаменитый райтер разрезан на куски в неапольском метро». Итальянские газеты поместили фотографии последней композиции Снайпера, которая, судя по всему, и стала причиной его гибели в опасном месте подземки: его тэг, выписанный большими красными буквами, обведенными синим, с белым кружком и знаком оптического прицела над буквой «i». Согласно официальным данным, тело было обнаружено в нескольких метрах от граффити: Снайпер, без сомнения, погиб под колесами поезда, под который попал во время работы в тоннеле.

Хоть я и не просила, длинная рука Лоренцо Бискарруэса сильно облегчила мне жизнь. Когда за мной явилась полиция с требованием дать показания – сожительница покойного и несколько его друзей сообщили, что я была одной из последних, кто видел его живым, – в участке уже ожидал адвокат из одной очень известной в Неаполе конторы, готовый оказать мне любое необходимое содействие. Перед судебным следователем и секретарем, которые были со мной чрезвычайно любезны, я подтвердила, что в предшествующие трагедии дни общалась со Снайпером по поводу профессионального сотрудничества, предложенного известным испанским издателем и несколькими международными арт-дилерами, – Маурисио Боске по просьбе адвоката подтвердил это электронным письмом, приобщенным к делу, – да, так вот, сотрудничества, о возможности которого после долгих переговоров художник и размышлял в момент несчастного случая. С дорогой душой и полной охотой я изложила все подробности и предоставила себя в полное распоряжение итальянских властей до конца дознания, выказала приличествующее случаю потрясение от случившегося, а когда адвокат счел это достаточным, распрощалась со следователем и секретарем, навсегда оставив всю историю в прошлом.

Но была еще одна встреча. Выйдя в коридор комиссариата, я увидела подругу Снайпера. Она сидела на скамье в вестибюле рядом с каким-то неизвестным мне господином в сером костюме, державшим на коленях старый портфель. Женщина скрестила руки под тяжелой объемистой грудью; от такой позы ее юбка, натянувшись на крутых бедрах, задралась выше колен, оставляя на виду длинные и довольно массивные ноги – они были в парусиновых туфлях на пробковой подошве, с лентами, завязанными на щиколотках, – и оголенность их была как-то особенно заметна в строгой атмосфере присутственного места.

Пока я шла мимо, изумрудного цвета глаза неотступно следовали за мной. Двигались медленно, едва ли не вяло; только они одни, казалось, и жили на этом красивом лице, лишенном всякого выражения, совершенно, как-то по-животному непроницаемом. И этот неопределенный, очень холодный взгляд, спокойный, но пристальный до неистовства, был полон иррациональной убежденности. И этот нутряной упрек зеленого одиночества, который был пронзительнее и незабываемее отчаянного вопля, оскорбления или проклятия, я чувствовала спиной, даже когда была уже далеко. В ту минуту я поняла: она – знает. И вот тогда – только тогда – тень раскаянья коснулась меня.

Неаполь, сентябрь 2013 г.

Мост Убийц

На правах рекламы

II. Старые друзья

Вербовка много времени не заняла. Наведавшись несколько раз в казармы и переговорив кое с кем из однополчан, причем переговоры эти очень уместно орошались выдержанным вином в тавернах Чоррильо, мой хозяин набрал команду ушлых и дошлых, тертых и битых, в семи щелоках вываренных, все на свете видавших молодцев, которые все как один состояли на действительной службе, а потому получили особый трехмесячный отпуск с сохранением содержания. Условились, что часть отряда морем отправится в Геную, а оттуда – в Милан, погрузившись на корабль через три дня после того, как мы – Алатристе, дон Франсиско де Кеведо и ваш покорный слуга – направимся, по морю же, во Фьюмару-ди-Рома, переправимся через Тибр и окажемся в столице папского государства. Среди тех, кто входил в первый отряд, были и наши старинные знакомцы Себастьян Копонс, Гурриато-мавр и еще четверо однополчан, вкрутую, как говорится, сваренных, испытанных и неболтливых, с которыми Алатристе вместе служил на галерах ли, во Фландрии или где там еще на долгом военном веку сводила его с ними судьба. Один, кстати, участвовал и в бою при Искандероне: был он бискаец, и звали его, представьте, так: Хуан Зенаррузабейтиа. Двое – Мануэль Пимьента и Педро Хакета – были андалусцами, а Хорхе Куартанет – каталонцем. О каждом в должное время будет рассказано.

Что же касается нас троих, то пять лиг пути от Фьюмары до Рима проделали мы без приключений, если не считать одного происшествия, имевшего место, когда впереди уже почти показались стены Вечного города. В карете, запряженной четверкой мулов, поднялись мы на левый берег Тибра и покатили по дороге, проложенной еще древними римлянами. Ландшафт был приятен глазу, широкие кроны пиний умеряли зной долины Лацио, а по обочинам тут и там попадались приметы античной цивилизации – то живописные развалины, то арки или поваленные надгробные плиты. И вот, немного не доезжая церкви Сан-Паоло-Эстрамурос, наш экипаж вдруг остановился. Я дремал, откинув голову на жесткую спинку сиденья, и дон Франсиско, сложив руки на животе и похрапывая почище епископа, крепко спал рядом со мной. А вот капитан Алатристе бодрствовал, судя по тому, что когда карета остановилась и раздались голоса – кучера, почтальона и еще чьи-то незнакомые и очень громкие – а я открыл глаза, то наткнулся на предостерегающий взгляд моего бывшего хозяина, который прижал палец к губам, требуя молчания. Я прислушался к звукам снаружи – и убедился, что чужие голоса звучат еще громче, а возница и почтальон жалобно чему-то возражают.

– Бандиты, – прошептал капитан.

Богом клянусь, он улыбался – ну, или почти улыбался, – доставая из-под сиденья один из пары дорожных пистолетов, смазанных и заряженных. Дремота вмиг с меня слетела. Еще часу не прошло, как мы болтали с Кеведо о том, что на дорогах, ведущих в Рим – ну, не на всех, вопреки поговорке, но на больших уж точно, – расплодилось неимоверное количество разбойников и грабителей, освобождающих путешественников от лишней клади. И подобно тому, как в нашей отчизне с ее несуразной географией, вывихнутой юстицией и переломанными нравами никогда не случалось недостатка в тех, кто добром или силой отнимал у проезжающих их достояние, так и итальянцы не желали в этом смысле отставать от собратьев по преступному промыслу: войны, мятежи, голод и бессовестность в изобилии поставляли злодеев, на все готовых, ничего не боявшихся и законов никаких – ни божеских, ни человеческих – не признававших. Не представляло собой исключения и государство, коим правил его святейшество папа Урбан VIII. Что же касается шайки, на которую посчастливилось нарваться нам, то, я полагаю, она пряталась в соседней сосновой роще или за арками разрушенного древнего акведука, проходившего в тех местах примерно в четверти лиги от дороги. По голосам я определил, что налетчиков четверо или пятеро. Один орал особенно громко, через каждые пять слов на манер припева уснащая речь свою безобразной бранью и беспрестанной божбой. Я подумал, что это, наверно, главарь.

– Какого дьявола?.. – заплетающимся со сна языком заворчал дон Франсиско, заерзав на сиденье.

По примеру капитана я жестом призвал его к молчанию. В этот миг в открытое окошко кареты просунулась косматая голова в узкополой остроконечной шляпе, увешанной образками, крестиками и ладанками на разноцветных ленточках. Дремучие заросли бороды и усов, черные глаза под медвежьими бровями. Ствол охотничьего карабина. Бандиту, желавшему узнать, кто сидит внутри кареты, и явно уверенному, что это мирные и насмерть перепуганные путешественники, судьба даровала еще одно мгновенье, чтобы он мог убедиться во всей пагубности своего заблуждения: да, не более мгновенья отделило черную дырку дула, внезапно уставившегося ему меж глаз, от выстрела, который разнес ему череп и отбросил назад. Одурев от грохота и едкого порохового дыма, забившего ноздри, я поспешил распахнуть дверцу кареты и выскочить наружу, меж тем как Алатристе уже выхватил второй пистолет, а окончательно проснувшийся дон Франсиско заворочался на сиденье, хлопотливо отыскивая свое оружие.

Помимо разбойника, валявшегося на земле безжизненной тушей, неотличимо схожих с ним наружностью злодеев оказалось еще четверо: двое, вооруженных длинными ножами, с плащами через плечо, держали под уздцы наших мулов, еще один с бердышом стоял у козел, а последний и сам держался чуть поодаль и держал на мушке своей укороченной аркебузы кучера с почтальоном. Выстрел застал их всех врасплох, а когда из обеих дверец кареты одновременно выпрыгнули мы с капитаном, они просто замерли в столбняке ошеломления, уподобившись восковым фигурам. Я бросился на бандита с бердышом, не упуская из виду и стрелка, но Алатристе, уложив его из второго пистолета, тотчас прикрыл мне фланг. К этому моменту я благодаря проворству – драгоценному дару моей младости – парировал удар, отбил в сторону бердыш и, проскользнув вдоль древка, всадил злодею клинок в самую печень. Вскрик его был почти не слышен за громовым ором дона Франсиско, который выбрался наконец из кареты и со шпагой в руке, с проклятьями на устах напал на последнего разбойника. Впрочем, исход дела был уже решен. Когда я выдернул кинжал, мой противник сперва упал на колени, а потом повалился ничком, припав к мощеной дороге. Капитан Алатристе серией яростных выпадов теснил своего. Четвертый злодей увидел, что до него пока никому нет дела, и, недолго думая, опрометью кинулся прочь.

– Vieni qua, sfachato! – орал ему вслед дон Франсиско на чистом тосканском диалекте. – Vieni, que ti tallo la grondalla!

В примерном переводе это значило, что наш поэт собирается перерезать негодяю глотку, если тот предоставит такую возможность. Разбойник, однако, ее не предоставил: помчался напрямки через поле и вскоре исчез среди сосен. Победа была полная: бандит, который первым сунулся в карету, и бандит с аркебузой лежали там, где их уложили, и готовились отдать душу тому, кто дал ее им когда-то; мой противник истекал кровью, хлеставшей из проделанной мною прорехи, и беспокоиться на его счет не приходилось, а своего капитан Алатристе притиснул к колесу кареты. И как раз в этот миг почти небрежным движением шпаги обезоружил и приставил острие к его горлу, явно собираясь нанести последний удар.

– Пощадите! – в ужасе вымолвил разбойник.

Он был далеко не первой молодости – сильно за тридцать, и на смуглом небритом лице лежала печать той же свирепости, что и у его дружков. В точности, как они – и в этом состояло едва ли не главное отличие итальянских душегубов от нашенских, – обвешан ладанками, медальонами, скапуляриями, распятиями, свисавшими с полей его шляпы, с воротника и петель его грязного полукафтанья. Казалось, что даже на расстоянии чувствовался исходивший от него ужас: сверху вниз, от паха к ляжкам по его штанам расползалось влажное пятно. Я ждал, что капитан со свойственной ему деловитой отчетливостью сейчас его прикончит: нажмет чуть сильнее – и аминь. Но Алатристе отчего-то медлил. Вглядывался в лицо злодея, будто что-то отыскивая в нем. Воспоминание, быть может. Образ или слово.

– Смилуйтесь, синьор! – снова взмолился злодей.

Я увидел, как мой бывший хозяин медленно покачал головой, словно отрицая что-то. Несчастный закрыл глаза, издал стон, полный бесконечной смертельной тоски, и откинул голову к колесу, сочтя, что – нет, не пощадят и не помилуют. Но я-то слишком хорошо знал капитана Алатристе, а потому знал и то, что он имел в виду другое. Нет, это не вопрос милосердия, будто говорил его жест. Совершенно нет. Я мог бы оказаться на твоем месте. А ты – на моем. Все дело в том, какие карты сдаст тебе судьба из своей засаленной колоды. И тогда, как пресытившийся убийствами лев, который заносит когтистую лапу не потому, что голоден, а по привычке, и вдруг останавливает ее, не нанеся рокового удара, Алатристе отвел острие шпаги от кадыка жертвы.


Рим, caput mundi, властелин мира, колыбель католичества, царь городов и, как аттестовал его дон Мигель де Сервантес, оказался уж таким Римом, что ах. Я был здесь во второй раз в жизни и снова с восхищенным изумлением смотрел на его дворцы и пышные сады, на часовни и колокольни его соборов, на древние постройки, на площади с прекрасными фонтанами, на мрамор и гранит, придающие городу апостола Петра и его наместников столь благородный облик. Мы вступили в его пределы во второй половине дня через Паолинские ворота, стоявшие вблизи от пирамидальной гробницы Цестия[53], и, покружив немного по улочкам, оказались перед еще не рухнувшими стенами величественного здания, которое древние римляне именовали Колизеем. И при виде его дон Франсиско не мог, разумеется, не прочесть, к вящему моему удовольствию:

О, пилигрим, ты ищешь в Риме Рим,

Но Рима нет. Великий Рим – руина,

Стал Авентин могилой Авентина

И Палатин надгробием своим[54].

Он явно гордился этими строками, хоть и продекламировал их немного небрежно и так, будто они сию минуту пришли ему в голову. Позабыв, вероятно, что не раз уж, воспламененный вином, читывал нам их раньше в таверне «У Турка». Капитан подмигнул мне, я изобразил на лице простодушное восхищение, а дон Франсиско, весьма польщенный и довольный действием, которое произвела его муза, потрепал меня по коленке и вновь принялся просвещать насчет того, что открывалось нам слева и справа и что было ему превосходно известно и по предыдущим его приездам в Рим, и из бесчисленных книг. Вскоре мы пересекли площадь Навона – и мне показалось, будто я вдруг очутился в родной Испании, потому что многое из того, что воздвигнуто было там при императоре Карле V, относилось к нашей нации, тем паче, что ко мне в карету из уст слуг, трактирщиков, уличных торговцев, разносчиков, солдат, женщин и прочих людей всякого вида, рода и сословия долетала знакомая речь, слегка приправленная и сдобренная итальянскими словечками и оборотами: именно на этом языке говорили в Италии мы, испанцы. Невдалеке были церковные школы, основанные испанцем Хосе де Каласансом, жившим некогда подле Сан-Панталеона и к тому времени признанным уже il piu` grande catechista di Roma[55]. Здесь же, в соседнем дворце, исстари и до недавних пор, пока резиденция не переехала поближе к Тринита деи Монти, жили испанские послы. Здесь же в бесчисленных лавках выставлены были испанские книги и гравюры, а в восточной части площади вдобавок высились церковь и больница Сантьяго, называемые «испанскими» же, где равно пеклись как о спасении души наших соотечественников, так и об их телесном здравии.

Но утолялись там не только эти надобы. В соседнем квартале Поццо-Бьянко у церкви Санта-Мария-ин-Космедин располагались в неимоверном изобилии бордели, веселые дома и тому подобные заведения. И рядом, у самого престола Святого Петра, выставлено было на продажу великое множество тех, с позволения сказать, ворот, откуда весь народ, – и блудные девки числом, не говоря уж об уменье, никак не уступали монахам. Часто встречались приехавшие покорять Италию андалуски – пышно цветущие или худосочные, истинные уроженки Севильи и Кордовы или самозванки, выдававшие себя за оных: одни увязались за солдатами, других привезли сводники, третьи пустились в неблизкий путь на свой трах и дрызг, то есть, виноват, страх, риск и кошт, ибо ведь недаром говорится, что житье молодке – в римском околотке, а как увяла – богомолкой стала. Все эти отъявленные потаскухи прозывались не иначе как донья Эльвира Нуньес де Толедо или донья Луиза де Гусман-и-Мендоса: если помните, мне уже случалось упоминать, что ни разу в жизни не встретил я испанской проститутки, не исключая трепаных и траченых шкур самого последнего разбора и нижайшего пошиба, которая не кичилась бы голубой кровью рыцарей, пусть даже предки ее из рода в род не латы носили, а латки ставили и не копьем кололи, а подошвы приколачивали. В кварталах Регола и Сан-Анджело обосновались другие женщины, предки которых – так называемые марраны, или крещеные иудеи – в давние времена были изгнаны из Испании. И, как убедится в дальнейшем пытливый читатель, одна из них, хоть дело будет происходить в другом городе и при других обстоятельствах, да и сама она будет птицей другого полета, примет участие в этой истории.

Мы тем временем добрались до нашего постоялого двора под названием «Медведь», где, по словам превозносившего это заведение сеньора Кеведо, недурно кормили, еще лучше поили и давали сносный ночлег. Стоял «Медведь» на одноименной улочке, почти на самом берегу Тибра, и вообще цены бы ему не было, если бы не опасная близость – не дальше аркебузного выстрела – к печально знаменитой Торре-де-Нона, зловещей папской тюрьме с железными брусьями на фасаде, на которых принято было вешать приговоренных, причем трупы казненных долго еще оставались выставлены на всеобщее обозрение. Весь Рим, как и прочие области папского государства, находился в юрисдикции его святейшества Урбана VII, а тот правил в своих владениях как самодержавный монарх. Что же до нашей гостиницы, то существовала она уже очень много лет, занимала здание внушительного вида и считалась одной из лучших в городе. С постояльцев драли по тридцать эскудо в месяц, и мы с капитаном по скудости наших эскудо нипочем бы не смогли позволить себе проживанье там, если бы не дон Франсиско, который пребывал в Риме по служебной надобности с официальным, хоть и негласным, поручением, а потому жил на казенный счет. Отведенный нам номер был просторен и светел, и через арочное окно, украшенное романскими капителями, виднелся кусочек Тибра, замок Сан-Анджело и исполинский купол собора Святого Петра – славы и чуда всего христианского мира.

Услаждая зрение этим прекрасным видом, мы отлично поужинали, а потом еще лучше выспались на мягких кроватях с чистыми простынями. А наутро, чуть рассвело, капитан Алатристе и дон Франсиско отправились по каким-то важным делам, в суть которых меня не посвятили. Неожиданно предоставленный самому себе, я повозился немного со служанкой, чистившей мое платье – молоденькой, смазливой и довольно бесстыжей римлянкой, – потом взял свою украшенную вышивкой и перьями шляпу, плащ и шпагу и побрел по улице куда глаза глядят в рассуждении побродить без определенной цели по Вечному городу. По пути восхитился несколькими очень приятными личиками, припомнив кстати старое солдатское присловье: «Римское личико, фигурка веронская, поступь флорентийская, ученость болонская». День был зимний, холодный, но приятный: яркое солнце взошло над городом, отчего поголубела вода в фонтанах и укоротились тени церквей, колоколен и палаццо. Ноги сами принесли меня на берег реки, к мосту Сикста. Панорама оттуда открывалась волшебная – помимо стен и купола Ватикана, на другом берегу величественно возвышался круглый замок, в античные времена служивший мавзолеем императору Адриану. Как было не вспомнить, озирая его, что сто лет назад, 6 мая 1527 года, когда Рим подвергся разграблению, за стенами Сан-Анджело нашел себе убежище папа Клемент VII.

Мог ли я, солдат, не остановиться на мосту, вопрошая себя в изумлении, каким образом войску императора Карла – десяти тысячам германских ландскнехтов, шести тысячам испанцев, четырем тысячам итальянцев и валлонов – голодному, оборванному, изнуренному долгим переходом, без артиллерии – удалось взять приступом этот огромный город? Первыми по штурмовым лестницам на стены полезли наши ветераны-аркебузиры. Испанцы, с лестницами и кошками, с криком «Испания, Испания! Бей-убивай!» ударили через Бельведер и ворота Святого Духа после того, как уже на стене пал, сраженный пулей перед свой ротой, капитан Хуан де Авалос, и рубили и резали всех, кто попадался им под руку, сдавались они или нет, и самому Иисусу Христу не было бы пощады, попроси он ее, так что по мере их продвижения во всю ширь улицы Лунгара не оставалось за ними ни единой живой души – но сплошь мертвые тела. А на том месте, где стоял я нынче, другая рота испанской пехоты под началом капитана, чье имя история не сохранила, бешеным, безумным броском по открытому пространству, по голым камням моста Сикста, который насквозь простреливался папскими пушкарями и аркебузирами, под градом ядер и пуль прорвалась к самым воротам, и не вернулся ни один. Спору нет, испанцы, когда по окончании битвы город был отдан на поток и разграбление, не только не остались в стороне и не отставали от других победителей, но и превзошли их в насилиях, бесчинствах и лютой жестокости; но ведь правда и то, что не в пример другим солдатам – так же точно было и при взятии Павии и многих прочих городов, в случае отказа капитулировать предаваемых огню и мечу, – мои соотечественники, свято чтившие обычай нашей нации держаться под огнем необыкновенно стойко и дисциплинированно, принимались за грабеж и бесчинства не прежде, чем бывала одержана полная победа и исполнен их долг перед капитанами и императором.

Ну а про ту печальную участь, что выпала Риму, отданному во власть победителям, понаписано очень много, и к этим книгам отсылаю я любознательного читателя. Он узнает – и лучше, чем я бы мог ему про это рассказать, – что всему виною были подлый нрав, злая воля и нечеловеческая жадность папы Клемента VII, решившегося сыграть на руку Франции, вступить в антииспанскую лигу и воспрепятствовать тому, чтобы на голове Карла, помимо императорского венца, утвердилась и корона неаполитанских королей. Узнает и о том, что в ужасные дни, последовавшие за взятием Рима, так же мало боялись Бога, как стыдились людей, разоряя церкви и святыни заодно с дворцами вельмож и домами простых горожан. Сорок тысяч убитых – таков был итог, и живые порою могли бы позавидовать павшим, ибо ярость победителей не щадила и соотечественников, включая и послов Испании и Португалии; и если германские ландскнехты, свирепые, беспощадные и упитые, как и положено немцам, вспоминали о своем лютеранстве – да, такие вот имперские парадоксы, – чтобы свести давние счеты с любым патером, епископом или кардиналом, до какого только могли дотянуться, то испанцы, к прискорбию, не уступали им в издевательствах, бесчинствах и зверстве, каких не видано было и в землях дикарей-карибов. Солдаты врывались в дома, убивали всякого, кто пытался сопротивляться, грабили и насиловали, обращали в рабство богатых людей, сотнями бесчестили монахинь, гоняли по улицам в шутовских процессиях священников и монахов. Всеобщая резня, бессчетные жертвы. В скором времени приняли во всем этом участие шайки дезертиров, разбойников и разнообразного отребья, которые, как стервятники, ища поживы, всегда следуют за войском, – и в городе на несколько месяцев воцарился сущий ад. Немцы и испанцы, оспаривая женщин и добычу, грызлись меж собой, как псы, и любую матрону или девицу, попавшую им в руки, насиловали, проигрывали в кости, обращали в проститутку или наложницу. А потом, пресытившись, выбрасывали из казарм на потеху и поругание вышеуказанному сброду, кружившему там же, и в конце концов – на погибель от рук этой мрази. Хорошо передает обстановку романс, сложенный в то время о взятии Рима:

По семи холмам несется

Вопль горестный и стон:

Дочерей лишают девства,

Сыновей ведут в полон.

Ну а я, знающий, какие бесчисленные беды обрушились на город сто лет назад, не переставал дивиться, что жители его, узнавая во мне испанца, не кривились злобно, не плевали в лицо, не набрасывались с кулаками. И это лишний раз убедительнейшим образом доказывало, что человеку свойственно забывать великие горести и стараться совершенно изгладить их из памяти. Иные видят корень этого в доктрине христианского всепрощения, но я, солдат по ремеслу и по обстоятельствам, то есть тот, кому на протяжении долгой и изнурительной жизни чаще случалось быть палачом, нежели жертвой, считаю, что так показывает себя склонность человека примиряться с действительностью. И проявляется здесь инстинкт выживания, переплетенный с сиюминутными надобностями и с интересом к будущему, позволяющий вслед за Сенекой сказать, что забвение обиды есть лучшее отмщение. Впрочем, иные – и мы с капитаном Алатристе в их числе – с этим не согласятся и заявят, что есть способ отомстить и получше, а именно: сунуть обидчику в кишки шесть дюймов хорошей толедской стали.


Стоя в приемной дворца Мональдески, Диего Алатристе видел в открытое окно церковь Тринита-деи-Монти на крутом склоне, поросшем сорняками и заваленном мусором. По всему дому стучали молотки, перекрикивались рабочие. Во дворце, номинально считавшемся резиденцией испанского посла в Риме, кипела работа. Везде стояли козлы, сновали маляры и штукатуры, и широкая лестница из камня и дерева, по которой капитан и дон Франсиско поднялись на второй этаж, гудела и скрипела под ногами. На самом деле, пояснил Кеведо, посол бывает здесь лишь изредка, потому что проводит почти все время на великолепной Вилле Медичи, расположенной на горе, за церковью Тринита и за Пинчо. Дворец Мональдески, который уже стали называть «Палаццо ди Спанья», короне не принадлежит: он взят в аренду на то время, пока не будет определен его статус. Граф-герцог Оливарес – человек, родившийся в Риме, где его отец был послом, – мечтал превратить это шестиэтажное величественное и очень удачно расположенное здание в цитадель и средоточие испанской дипломатии. И попутно – насолить кардиналу Ришелье, тоже имевшему виды на палаццо.

Алатристе был с непокрытой головой – шляпу, плащ и портупею со шпагой и кинжалом он отдал слуге. По настоятельной просьбе дона Франсиско, собираясь сюда, он тщательно вычистил свои солдатские сапоги, надел чистую сорочку с валлонским воротником и, как мог, привел в относительно божеский вид платье – собранные под коленями полотняные штаны и замшевый колет с костяными пуговицами. В одном из больших зеркал на стене мельком оглядел себя – сухощавого, жилистого, среднего роста, по обыкновению коротко стриженного, с густыми усами, с внимательными глазами, меняющими цвет, как морская вода. Со шрамами на щеках, на лбу, на руках. Вы из тех людей, капитан, ласково улыбаясь, сказал ему дон Франсиско, покуда они завтракали в остерии кашей и дынным вареньем, которые вживе являют то, что изображают обычно на гравюрах.

Глаза Алатристе задержались на большой картине: это было батальное полотно, где в немыслимом ракурсе и с нарушенной перспективой на фоне зимнего пейзажа, то есть – на дальнем плане, представлен был осажденный город. На среднем плане тянулись оборонительные линии, траншеи и войска, идущие в атаку, а на переднем – справа и слева – в сопровождении тощих верных псов, под знаменем с андреевским крестом шли на приступ солдаты. Оборванные, обтрепанные, почти в лохмотьях, в бесформенных шляпах и продранных дырявых плащах; однако внимательный наблюдатель, знающий, что внешность обманчива, отметил бы, как умело несет это свирепое воинство оружие – пики, шпаги, аркебузы – и в каком неукоснительно строгом порядке держит строй, уходящий к самым траншеям. Алатристе, как ни старался, не мог узнать место действия. А ведь в свое время и сам мог быть под стенами осажденного города. Хальста, Амьена, Бомеля? Остенде, или Берг-оп-Зоома, или Юлиха? Или Бреды? За тридцать-то лет столько было этих осад и штурмов, что в его памяти все воюющие города стали неотличимы один от другого. Тем более что уж ему-то никогда не доводилось смотреть на битву так вот, сверху, издали, с птичьего полета – это больше подобает полководцам, которые на переднем плане полотен, написанных, чтобы увековечить их славу и блеск, при полном параде, красуясь верхом на вздыбленных скакунах, бестрепетно указывают жезлом на врага. Нет, в воспоминаниях капитана Алатристе неизменно скуден был пейзаж, и куц обзор, и видел он это все вплотную, и точка его зрения не поднималась выше бруствера: какая там перспектива в грязи и сырости траншей, в голоде, холоде и вечном недосыпе, в шмыгающих под ногами крысах, в клопах, вшах и блохах, которыми кишит одеяло, в дожде, под которым безнадежно мокнут часовые, в кровопролитных атаках, в резне нос к носу и пальбе в упор? Служба такая. Такое уж ремесло у верной пехоты его католического величества, воюющей с целым светом, измытаренной, плохо оплачиваемой, ненасытно-алчной до трофеев и добычи, склонной иной раз взбунтоваться, но под неприятельским огнем – неколебимо стойкой, а в рукопашной – беспощадно мстительной. Даже в лохмотьях неизменно остававшейся горделивой и грозной.

Бесшумно, не скрипнув смазанными петлями, отворилась дверь. Диего Алатристе заметил это, когда она уже была открыта, и, обернувшись, увидел, что с порога смежной комнаты, обставленной дорогой мебелью и устланной коврами, смотрят на него три человека. Один из них был дон Франсиско де Кеведо. Другой – высокий, осанистый, одетый в зеленый атлас, затканный серебром, с золотой цепью на шее. Третий – длинноволосый и усатый, с клочком волос под нижней губой – был весь в черном, и однотонность костюма нарушали только белый накрахмаленный воротник сорочки и крест ордена Сантьяго, вышитый красным на груди слева. Все трое продолжали молча рассматривать Алатристе. И, почувствовав себя неловко от этих пристальных взглядов, тот сделал легкий почтительный поклон, ожидая, что Кеведо подаст какой-нибудь знак, но поэт оставался бесстрастен и смотрел точно так же, как остальные двое, и лишь спустя минуту чуть повернул голову к зеленоатласному и очень тихо произнес несколько слов. Тот кивнул, не сводя глаз с капитана. Алатристе по наружности и осанке догадался, что это, наверное, дон Иньиго Велес де Гевара, граф Оньяте, посол Испании в Риме, по словам Кеведо – приближенный короля и ставленник Оливареса. Кто такой кабальеро в черном, осталось неизвестным.

Прошло еще полминуты, и вельможа с золотой цепью дважды кивнул, как бы давая понять, что удовлетворен. Длинноволосый закрыл дверь, и Диего Алатристе вновь остался в одиночестве. Звякнул где-то колокольчик, и вскоре показавшийся из другой двери слуга повел его вниз по лестнице. Наконец капитан очутился в комнате с выбеленными голыми стенами, где кроме стола и четырех стульев стояла железная печка с трубой до потолка, а в зарешеченное окно виднелась площадь с Палаццо ди Пропаганда Фиде[56], на который указал капитану дон Франсиско, когда они вышли из кареты, доставившей их с улицы Орсо. Алатристе еще смотрел в окно, гадая, за каким дьяволом он тут торчит и чего дожидается, когда за спиной у него отворилась дверь. И, еще не успев обернуться и взглянуть на вошедшего, услышал музыкально высвистанную руладу. От столь знакомого ему зловещего «тирури-та-та» по коже побежали мурашки. Капитан повернул голову так резко, напряженно и настороженно, словно сам сатана тронул его сейчас за плечо.


– Мне это по вкусу, – промолвил Гуальтерио Малатеста.

Он был, как всегда, в черном с ног до головы. Без шляпы, без плаща. Зато с издевательской усмешкой, зазмеившейся по губам при виде того, как рука Алатристе инстинктивно дернулась к бедру схватиться за шпагу, которой при нем не было. Итальянец, казалось, наслаждался его удивлением, но сам удивлен не был. Мрачные, твердые, как полированные агаты, глаза – правый чуть косил из-за шрама, задевшего уголок верхнего века – искрились прежним блеском, стальным и опасным. Но капитан с облегчением отметил, что и Малатеста тоже безоружен. Хотя наверняка припас что-нибудь за отворотом ботфорта, так же, как и сам Алатристе спрятал в сапоге неразлучный обвалочный нож – короткий, с желтой роговой рукоятью.

– В самом деле, по вкусу, – повторил Малатеста.

Он еще больше высох и похудел. Заметно постарел. Жизнь, судя по всему, обходилась с ним в прошедшие годы не очень-то ласково. И следы этого обхождения были налицо – на лице. Еще сильнее ввалились побитые оспой щеки, под глазами залегли круги, а в углах рта – морщины, которых Алатристе раньше не помнил. Прочертили их, надо понимать, недавно перенесенные страдания. Седые нити проглядывали в усах, остававшихся, впрочем, такими же тонкими и тщательно выстриженными, седая щетина пробилась на подбородке. Капитан пришел к умозаключению, что досталось итальянцу за минувшие полтора года крепко, а пришлось несладко. В последний раз они виделись дождливым утром под Эскориалом, когда королевские гвардейцы увозили закованного в цепи итальянца по дороге, которая, скорей всего, вела в камеру пыток и на эшафот.

– Срань Господня, – сказал Алатристе спокойно.

Малатеста обратил к нему взор внимательный и чуть задумчивый. Словно богохульство старинного недруга заключало в себе смысл, с которым он был согласен.

– Именно так, – сказал он.

После этого оба замолчали, оглядывая комнату, куда их привели. Точно так же пять лет назад произошло их знакомство. Тогда, в приемной какого-то заброшенного мадридского дома неподалеку от Приюта Духов, впервые оказались лицом к лицу два эспадачина, ожидавшие, что им предложат какую-то нетрудную работу. На поверку все вышло совсем не так.

– Что ты здесь делаешь? – наконец нарушил молчание Алатристе.

– В испанском посольстве?

– В Италии.

Изжелта-зеленоватое лицо наемного убийцы пересекла белая полоска улыбки. И обнаружила щербину – два резца были сломаны почти пополам. Алатристе же запомнился сплошной ряд белых зубов.

– То же, что и ты. Жду заказа. Похоже, это наша с тобой судьба, сеньор капитан. По какой-то забавной причине мы никак не можем отделаться друг от друга.

Алатристе смотрел на него, не веря своим ушам и не в силах скрыть изумления:

– Работать вместе? Мне – с тобой?

– Похоже на то. Так мне сказали, по крайней мере.

– О черт… Они, должно быть, спятили.

– Да нет, пожалуй… – Итальянец показал пальцем на не стянутую ремнем поясницу капитана. – Иначе не разоружили бы тебя, как и меня.

После этого оба замолчали надолго. С площади доносились грохот колес и голоса торговцев, зазывавших покупателей, а в доме по-прежнему стучали молотки и перекликались каменщики.

– Я думал, ты давно покойник, – сказал наконец Алатристе.

Он смотрел на итальянца с удивлением и любопытством. Как же, черт его дери, он умудрился выпутаться? Взят с поличным, на месте преступления – и какого преступления!.. неудавшейся, слава богу, попытки цареубийства, покушения на священную особу могущественнейшего монарха мира. И вот стоит здесь как ни в чем не бывало, а бывало такое, что вспомнить жутко. Жив-здоров, цел и невредим и не в кандалах, но с этой своей опасной ухмылочкой, все говорящей без слов. Если у Гуальтерио Малатесты, как у кота, семь жизней, хотелось бы знать, сколько он уже истратил?

– Было дело. Одной ногой стоял в могиле. Но – выбрался.

– Быть не может! Шаг, на который ты решился тогда, неминуемо должен был стоить тебе головы.

– Я и был на волосок от плахи. А перед тем подвергся более чем неприятным – уж ты мне поверь – процедурам, так скажем…

Он помолчал в злобной задумчивости:

– Никому не пожелаю… Впрочем, нет. Тебе бы пожелал.

Теперь он шевельнулся. Шагнул в сторону, перенеся тяжесть тела с одной ноги на другую. Только и всего, но Диего Алатристе был начеку и в чутком ожидании. Слишком хорошо он знал Малатесту, чтобы не опасаться и самого безобидного движения итальянца, стремительного и смертоносного, как змея.

– Меня свежевали, как кабана, подвешенного на крюк, – продолжал тот. – Терзали и мучили сутками, неделями и месяцами напролет… Но, как ни странно, дыба с кобылой меня и спасли. Кое-что из того, что я рассказал – ибо, уверяю тебя, умолчать мне удалось мало о чем, – привлекло внимание людей, которые мною занимались.

Он вдруг замолчал, стал очень серьезен и уставился в окно, явно не видя его. Или видя одну лишь решетку. Алатристе не без растерянности снова отметил, как преобразился итальянец за то время, что они не виделись. Краткий рассказ о своих злоключениях он вел тихим, тусклым голосом. Будто был погружен в себя, вернее – в пучины пережитого некогда ужаса. Никогда прежде Алатристе не слышал у него такого тона.

– Не верю, – сказал он, взяв себя в руки. – Никто в твоем положении…

Его прервал взрыв хохота – прежнего, хорошо знакомого. Сухого и жесткого, как раньше. Как всегда. Больше похожего на треск или скрип.

– …не смог бы спастись, хочешь сказать? Ну а я вот смог, как видишь.

Малатеста отвел глаза от окна и опять уставил на капитана невозмутимо-уверенный и жестокий взгляд.

– Не сочти за неучтивость, но я не стану рассказывать, что да как там было… Мне велено онеметь. Тебе довольно знать вот что: сочли, что живой я окажусь полезнее, чем дохлый. И что доходней будет держать меня на воле, а не в цепях на галере. Ну и вот, сеньор капитан, я перед тобой. И у тебя в товарищах.

День сюрпризов, подумал Алатристе. И, несмотря на нелепость происходящего, едва сдержался, чтобы в свою очередь не расхохотаться.

– Иными словами, мы отправимся в путь вместе?

– Вот этого не знаю. Но когда прибудем к месту назначения – вместе или порознь, – заниматься будем одним делом.

– А как же наше с тобой дело? Счет-то не закрыт.

Итальянец бессознательно поднял руку к шраму, чуть оттягивавшему в сторону правое веко, отчего глаз немного косил. Это была память об ударе, полученном от Алатристе в устье Гвадалквивира, во время ночного боя на «Никлаасбергене». И слегка прикоснулся к давно зарубцевавшейся ране кончиками пальцев, словно она все еще болела.

– Это ты мне говоришь? Мне? Да моя бы воля – я бы сию минуту свел с тобой счеты… Где-нибудь в тихом месте – и на чем скажешь: на шпагах, кинжалах, ножах, аркебузах, пехотных копьях… да хоть на мортирах. Но кто платит, тот и заказывает музыку, сам знаешь. А я из этого дела извлеку не только то, что мне причитается, но и то, что с меня не взыщут.

– Ты, выходит, особо ценная персона.

Малатеста крепко выругался по-итальянски и добавил:

– Можешь за эти слова счесть меня фанфароном, но это – чистая правда.

Он подошел поближе, понизил голос. Улыбаясь так, словно они с Диего Алатристе были всю жизнь необыкновенно близки. Да ведь в определенном смысле, сказал себе капитан, так оно и есть. И сам удивился, до чего же это точно. Есть ли кто ближе заклятого, смертельного врага?

– Я лично знаю людей, которые будут всем заправлять там, куда мы отправляемся. Они, что называется, удобно расположены для дела, которым мы займемся. Мы, уроженцы Палермо, сам знаешь, везде как дома и всюду находим своих.

Он нагловато рассмеялся. Оттого, что итальянец придвинулся вплотную, Алатристе ощущал особый, очень хорошо знакомый, въевшийся и неистребимый запах ружейного масла и засаленной кожи, который исходил и от него самого. Запах профессионального вояки. Запах, заставивший его вспомнить про нож за отворотом правого ботфорта. Словно угадывая его мысли или намерения, итальянец медленно отступил.

– Так что, сеньор капитан, личные счеты давай-ка мы с тобой слегка отложим.

Алатристе двумя пальцами погладил усы. Он знал, что слово «отложим» ничего не гарантирует и что, если хочет выжить, надо почаще оглядываться. Для Гуальтерио Малатесты всаженный под лопатку нож послужит острой приправой к любой договоренности.

– Отложим? Пусть та потаскуха, что тебя снесла, яйца откладывает, – ответил он твердо и спокойно. – Ты предатель и негодяй.

Малатеста неторопливо повернул и склонил к нему голову, шутовски изображая, что малость глуховат. Потом оглядел капитановы сапоги – угадывая или вспоминая, что там может скрываться за голенищем. И наконец обвел взглядом комнату из конца в конец – голые стены, железную печку, – словно сомневаясь, что они в ней только вдвоем.

– Полноте, капитан Алатристе. Не раз и не два я тебе говорил: мы с тобой одной веревочкой связаны… Впрочем, неважно. Так или иначе, у тебя будет случай повторить мне это в более подходящих обстоятельствах. Как я уже сказал, сейчас я не вполне распоряжаюсь тем, что у меня на плечах. Но клянусь, когда сделаем дело, непременно встретимся и настругаем друг друга ломтиками сообразно твоей мечте и моему желанию. А пока объявляется перемирие.

Он протянул руку – осторожно, примирительно. Диего Алатристе мгновение смотрел на нее, прежде чем демонстративно отвернуться. И от его маневра на рябоватом лице наемника вновь заиграла улыбка.

– Как там поживает этот паренек, Иньиго Бальбоа? – Итальянец оглядел свою повисшую в пустоте руку, словно пытаясь уразуметь, чем же она не понравилась собеседнику. – Говорят, он тоже в Неаполе. Совсем, должно быть, взрослый стал… Смелый и умелый. Я помню, как он дрался во Фреснеде и как удержал тебя, когда ты уже – по глазам было видно – собирался меня прирезать. Черт возьми, если бы не он, мы бы сейчас не разговаривали…

Теперь черед горько улыбнуться пришел капитану.

– Да уж можешь не сомневаться. Приколол бы, как кабанчика.

– А я и не сомневаюсь. Хотя, когда вспоминаю, чего мне стоил этот год, не знаю, благодарить ли мальчугана… – Он чиркнул себя пальцем по кадыку. – Один хороший удар избавил бы меня от больших тягот…

Произнеся это, он стал с терпеливо-кротким видом ждать ответа. И Алатристе наконец пожал плечами:

– Иньиго отправляется с нами. Он в отряде.

– Да что ты говоришь?.. Жизнью своей увлекательной клянусь, – снова раздался скрипучий смех, – это просто замечательно: столько старых друзей встречается вновь!

В тот же вечер, славно отужинав в траттории на Кампо деи Фьоре, где было воздано должное тибрской рыбе, изжаренной особым образом, и зайчатине с вермишелью по-сицилийски, капитан Алатристе и ваш покорный слуга распрощались с доном Франсиско. По его словам, поручение графа-герцога Оливареса было исполнено как нельзя лучше. Исчерпывающий отчет обо всех его давних дружеских связях, коды к зашифрованной переписке, которую в свое время вел с агентами герцога Осуны в Венеции, все, что знал и помнил о своей службе при вице-короле Неаполя, – все это, черным по белому изложенное, было передано в собственные руки испанского посла и его шпионов, призванных довести дело до победного конца. Так что дон Франсиско со спокойной душой возвращался в Мадрид. Двойной долг – перед покойным Осуной и живым Оливаресом – исполнен, оставаться в Италии больше незачем, и он может теперь в отчизне заняться собственными делами – трудами, стихами и книгами. И попутно воспользоваться теми выгодами, которые его видная и блестяще сыгранная роль во всем этом могла принести ему при дворе.

– Никто не знает, сколько продлится фавор, – заключил он. – И потому, покуда звезды мне благоприятствуют, надо успеть обмакнуть корочку в подливку… В Испании, друзья мои, взобраться на вершину успеха почти всегда значит вскоре сверзиться вниз:

Остановись, коль путь наверх идет,

Спустись, коль добрался ты до вершины;

Твой путь наверх – извилистый и длинный,

Кратчайший – тот, что вниз ведет с высот[57].

Он прочитал эти строки, достойные философических откровений Сенеки, несколько приподнятым тоном. Вслед за тем вылил из бутылки в стакан последние капли мальвазии, уплатил по счету серебром – для прощального ужина он назаказывал всего самого дорогого – и, завернувшись в плащи, мы вышли на широкую эспланаду под круглую римскую луну, заливавшую высокую стройную колокольню Апаркаты столь ярким серебристым светом, что можно даже было разглядеть циферблат часов. В такое время тут тихо и покойно, сказал дон Франсиско, нет этой оравы ротозеев, зевак, разного рода шарлатанов, которые днем роятся вокруг лотков и палаток. Времени года вопреки вечер был хорош, так что шли мы неспешным шагом, приятно беседуя и рассеивая винные пары. Поэт не обращал внимания на свою хромоту, обычно донимавшую его, как если бы сладостное сознание того, что он – в Риме, заставило позабыть о ней, а выпитое, клоня долу, помогало не заваливаться назад и сохранять равновесие. Несколько больше обычного отяжелел он оттого, что сегодня налегал на мальвазию, сильно ударявшую в голову: по мнению Кеведо, местному, римскому вину отпущено не свыше года жизни, так что если уж минул сентябрь, его в рот не возьмешь, даже томясь в узилищах Тетуана, в плену у алжирских пиратов. Капитан Алатристе же, хоть и усидел, глазом не моргнув, не менее асумбре, был, что называется, ни в одном глазу: шел твердо, глядел ясно, ни ноги, ни язык у него не заплетались. Я же, по части выпить-закусить несколько переусердствовав на дармовщинку, что, как известно, просто так не проходит, малость окосел и был из нас троих самый хмельной.

Прежде чем свернуть налево к площади Парадизо, получившей прозвание благодаря знаменитой гостинице, там стоявшей, дон Франсиско обернулся ко мне и обратил мое внимание, что здесь, на Кампо деи Фьори, на том самом месте, где теперь фонтан, двадцать семь лет назад был сожжен на костре доминиканец Джордано Бруно, выданный папе венецианской инквизицией, – и об этом мутном, как выразился Кеведо, персонаже не должно было сожалеть ни одному испанцу, ибо он при жизни зарекомендовал себя упорным и последовательным врагом католической веры и монархии как таковой и длительное время был английским шпионом, внедренным в качестве капеллана во французское посольство в Лондоне. Несмотря на такие доводы, от поведанной истории дрожь проняла меня до самого нутра, потому что всего несколько лет назад в Мадриде я и сам едва не изжарился по милости свирепого падре Боканегра. А чудесным спасением своим был обязан прежде всего бесстрашию и хорошему отношению того же дона Франсиско, не побоявшегося ввязаться в опасную авантюру.

– Я вам более не нужен, – заключил Кеведо, когда мы пошли дальше. – Все идет, как было предначертано: карета с паспортами и деньгами будет ждать завтра утром в час «ангелюса» у ворот Популо и доставит вас в Милан. При карете будет, само собой, кучер и некий… гм… слуга, так скажем. Мне гарантировали, что первый – человек абсолютно надежный. А второй вообще служит в нашем посольстве… В столице Ломбардии получите дальнейшие инструкции и проследуете в Венецию.

– А почему таким кружным путем? – спросил я, все еще не вполне уверенно ворочая языком.

– Милан, наш основной плацдарм в Италии, расположен вблизи Венеции. Именно поэтому губернатор дон Гонсало Фернандес де Кордова и назначен руководить переворотом. Он и сообщит каждому предметно и подробно, кому что надлежит делать.

– А Гуальтерио Малатеста?

И тут заметил, как дон Франсиско покосился на капитана Алатристе. Тот, по своему обыкновению, за ужином был крайне скуп на слова. И сейчас шел молча, ступал, как я уже отметил, твердо, невзирая на выпитое, кутаясь в свой бурый грубошерстный плащ и надвинув широкополую шляпу так, что лицо оставалось в тени.

– Я же в подробности не посвящен, – продолжал поэт. – Знаю только – во всей нашей затее он фигура ключевая и потому окажется в Венеции непременно. А как именно – мне невдомек.

Мы пересекли площадь Парадизо, где двумя факелами освещен был вход в знаменитую гостиницу. В конце короткой улицы четко выделялся против серебристого ночного света исполинский купол собора, который дон Франсиско назвал Сан-Андреа-делла-Валле. Второй по величине после собора Святого Петра. Я взирал на него в восхищенном ошеломлении. За год до этого, когда навигация прекратилась, я уже побывал в Вечном городе, но разве можно сравнить это с нынешней прогулкой – после веселого ужина, да в обществе Кеведо, который прочел о нем гору книг и знал тут каждый камень. Тысячелетний прекрасный Рим поражал воображение, превосходил всякие ожидания. Повсюду на фасадах виднелись надписи на латыни: «Меня построил такой-то император или папа». Люди, правившие здесь на протяжении веков, завещали его грядущим поколениям в сознании собственного своего величия и величия того, что представляли. И я с невольной завистью спросил себя: а что останется от нас, испанцев, тратящих золото и серебро Индий на бесконечные войны вдали от своих границ, на корриды, на празднества и охоты королей и грандов? Что станется с нашей империей, разъедаемой гордыней, нищетой и мздоимством? И припомнил Мадрид – заурядный, ничем не замечательный город, который, хоть там имелись всего лишь единственная площадь Пласа Майор, недостроенный королевский дворец Буэн Ретиро и четыре фонтана, иные мои соотечественники в слепой патриотической спеси провозглашали самым красивым и благоустроенным на свете. И с горечью заключил, что как постранствуешь да посмотришь – иные фанфаронады рассеются дымом и что, наверное, у каждого – тот город и та память, каких он заслуживает.

– Наша встреча в посольстве была, разумеется, не случайна, – сказал вдруг капитан Алатристе.

Сказал – и снова замолчал надолго. До тех пор, пока, добравшись до площади Навона, мы не оказались перед собором Святого Иакова. В лунном свете, разливавшемся над соседними домами, я заметил улыбку на губах Кеведо.

– И попросили вас, сеньор капитан, и его перед тем сдать оружие – тоже, – объяснил он. – Я рассказал о ваших давнишних отношениях, и посол решил принять меры предосторожности. Нужно было выяснить, как пойдет ваша беседа. Понять, возможно ли примирение, пусть хоть временное, или ваша вражда поставит под угрозу всю нашу затею.

– И вы слышали наш разговор?

– От первого до последнего слова. Железная печка посреди комнаты – это на самом деле хитроумное подслушивающее устройство, так что, находясь этажом выше, вам внимали и ваш покорный слуга, и граф Оньяте, и тот кабальеро, которого вы видели чуть раньше, когда мы заглянули в дверь.

– И кто же он такой?

Поэт, слегка покривившись, ввел нас в курс дела. Тот, кто сопровождал посла, был доверенным лицом кардинала Борха – Диего де Сааведра Фахардо, человек, вхожий в покои Ватикана, прекрасный знаток итальянских дел: родом из Мурсии, сорока лет, большой аккуратист и педант, ведавший всеми секретными документами, шифрами и кодами. Одним словом, человек, полезный для службы его величеству. Ибо Рим – это ведь не только средоточие католической дипломатии, но еще возня кардиналов, не остающихся нечувствительными к звону испанского золота, и центр всех религиозных орденов, письменно извещающих своих генералов обо всем, что происходит в мире. Все клавиши инструмента, играющего вселенский концерт, нажимаются здесь.

– Так вот, он ведает всеми невоенными вопросами нашей венецианской затеи, согласует их и упорядочивает. Ему вверены все дипломатические рычаги… Признаюсь, я не люблю его, потому что в Неаполе, когда на герцога Осуну обрушилась опала, он вел себя, скажем так, совсем небезупречно. Однако дело свое знает и успеха добиваться умеет. Вот увидите, чего он стоит.

– Весомая фигура?

– Чрезвычайно весомая… Красноречив, изобретателен, блестяще владеет пером и иностранными языками: свободно говорит, насколько я знаю, по-латыни, по-итальянски, по-французски и по-немецки… Можно сказать, что он – тайный солдат того войска, которое в кабинетах и канцеляриях вертит ось монархий.

– Шпион, иными словами. Но – в колете тонкого сукна и с ящерицей Сантьяго на груди.

– Нет, не только шпион… Но, если надо, – и шпион.

Я попытался вернуть моих спутников к другому:

– Чушь все это.

Дон Франсиско воззрился на меня с любопытством:

– К чему именно относится просвещенное мнение нашего юного друга?

– К истории с Малатестой. Это же настоящая змея! Доверять ему невозможно.

Поэт добродушным смехом изъявил свое согласие. Потом пожал плечами под черным плащом, взглянул сперва на капитана, который шел молча, будто не обращая на нас никакого внимания, а потом повернул голову ко мне:

– Затея, которая нас заботит, требует разнообразных подходов. И дело нам придется иметь, и ложе делить бог знает с кем…

– Как он мог спастись, если его взяли при покушении на цареубийство? Как?

Патруль – шесть папских стражников с копьями и фонарем – прошел мимо и внимательно оглядел нас, но останавливать не стал: в этом городе привыкли к чужестранцам. Пройдя мимо собора Святого Людовика Французского, мы вступили на широкую длинную улицу. Тут дон Франсиско ответил, что знает эту историю не вполне точно. Ему известно лишь, что Малатеста выдал сообщников и купил себе жизнь сведениями, правдивость коих подтвердили шпионы графа-герцога. Что-то там, связанное с тем, что его родственник, капитан венецианской службы, недоволен своим положением и особенно – жалованьем. Принять участие в этой кадрили должны еще два продажных сенатора и куртизанка с обширными связями.

– И кое-кто из них смог бы сыграть решающую роль в затеваемом перевороте, так что Оливарес, который привык всегда действовать железной рукой и превыше всего ставит интересы государства, счел, что живой итальянец ценней, чем дохлый, и в Венеции от него будет больше проку, нежели в застенке… И вот он здесь. И вы, сеньоры, тоже.

– Он может нас предать, – возразил я.

– Скорее всего, ему это сейчас ни к чему. Да и сомневаюсь я, что Оливарес пощадил бы его, не будь он совершенно уверен, что тот будет вести себя правильно.

– А что будет с ним, когда все кончится? – спросил капитан Алатристе.

Мы как раз пришли в ту минуту на площадь Редонда и остановились у фонтана напротив античного храма, переделанного в собор. Римляне называли его Пантеоном. В свете луны зрелище было удивительно величественное и прекрасное. Но мой бывший хозяин, не пленяясь им, обернулся к Кеведо. Левая рука его под плащом лежала на рукояти шпаги.

– …все кончится хорошо, хотите вы сказать? – уточнил поэт.

– Или плохо.

Дон Франсиско, казалось, внимательно изучал три наши тени, четко обрисованные на земле.

– Насколько я знаю, он перестанет представлять интерес для начинаний и затей нашего доброго государя. Иными словами, вы с Малатестой сможете наконец свести счеты. И тут уж – кто окажется проворней.

Произнеся, как оракул, эту тираду, он продекламировал, безупречно произнося по-итальянски:

Questa vita terrene e quasi un prato

Che’l serpente tra fiori e l’herba giace[58].

Капитан Алатристе, совсем не проникшись Петраркой – или кто это был? – по-прежнему стоял недвижно и не сводил глаз с Кеведо:

– Значит ли это, что он лишится покровительства графа-герцога?

Дон Франсиско неопределенно развел руками.

– Для меня все завершилось в этой точке, – сказал он. – Прочего как не знал, так и сейчас не знаю. Но вот что могу вам сказать по секрету, друг мой. Чем бы дело ни кончилось, обещаю: будут, будут у вас и время, и место свести счеты с этим Малатестой. И, думаю, не обману вас, если еще более доверительно скажу, что Оливареса это не обеспокоит ни в малейшей степени.

И вы лишь приведете в исполнение отсроченный приговор, – договорил он. – Именем короля… Ну, или почти. Вы понимаете меня?

– Граф-герцог сам сказал так вам?

Повисло молчание. Дон Франсиско, казалось, подыскивает подходящие слова. Он снял шляпу, и луна, посверкивая в стеклах очков, освещала теперь его длинные полуседые волосы и встопорщенные лихие усы, закрученные не без фатовства. Он повел глазами по площади, потом остановил их на мне, подмигнул как сообщнику. Ну, или мне так показалось.

– Вам угодно, сеньор капитан, чтобы я повторил собственные его слова?

– Я был бы вам за это чрезвычайно признателен.

Поэт улыбнулся чуть заметно, краешком губ. И, подражая торжественно-значительному тону графа-герцога Оливареса, произнес:

– По окончании дела при первом же удобном случае, не колеблясь, убейте его как собаку.

III. Железный город

Милан оказал на меня такое же магическое действие, как некогда Бреда, куда я безусым юнцом по пятнадцатому году вступил в рядах Картахенского полка. День был дождливый и хмурый, когда мы с капитаном Алатристе по мосту через реку Версельину вошли в город. Небо грозило бурей, на горизонте уже сверкали зарницы, и невольное почтение, которое внушали в этом мрачном неверном свете высокие черные стены, двойным железным обручем опоясывавшие город, только возрастало при виде громады исполинского замка, приютившего в оны дни великолепный двор Лодовико Сфорцы, прозванного Мавром. В продолжение многих лет военная инженерия одаривала замок лучшими плодами своей изобретательности: куда ни глянь, везде стены, башни, кронверки, рвы, равелины и бастионы. И если случалось мне в долгой и прихотливо-разнообразной моей жизни испытывать высокомерную гордость за то, что принадлежу к испанской нации, что я – солдат испанской державы, одной половиной мира повелевающей, а другой – внушающей трепет, то именно этот город – памятник нашей военной мощи, вершина нашего надменного могущества – как нельзя лучше тешил это чувство.

Ломбардия – так же как Неаполь, Сардиния и Сицилия – входила в состав нашего католического королевства, которое держало там одиннадцать полков, укомплектованных испанцами, итальянцами, немцами и валлонами. Фламандские неприятности превратили эту провинцию в ключ к Альпам. Морское сообщение на севере Европы было ненадежно, и потому именно там, в Милане, накапливалась наша пехота, чтобы потом, усиленная итальянскими частями – под Бредой я имел случай убедиться, что дерутся они очень даже недурно, – погрузиться в Генуе на корабли, отплыть в мятежные провинции, а там соединиться с войсками австрийского императора, родственника и союзника государя нашего. Эта долгая, трудная, требующая постоянных усилий история обогатила наш язык выражением «поставить копье во Фландрии». Оттуда, из Милана, основного нашего плацдарма на севере Италии, да и всей Европы, войско могло держать под наблюдением швейцарские долины и стратегически важную союзницу Вальтеллину, где большинство жителей были католиками. Оттого и стояли во множестве испанские крепости на ломбардской равнине и на прилегающих к ней землях: наши солдаты заняли Саббионету, Корреджо, Монако и форт Фуэнтес рядом с озером Комо – и это не считая гарнизонов в Понтремоли, Финале и в окрестностях Тосканы. Такие предосторожности объяснялись постоянной враждебностью соседа – герцога Савойского – и неуемными притязаниями Франции: война с Людовиком XIII и кардиналом Ришелье еще не разразилась, но уже маячила на горизонте, потому что Милан с конца XV века не раз становился полем сражения, и полы в его соборах были покрыты отбитыми в бою французскими знаменами. После долгой и тяжкой борьбы, после победы при Павии, когда взяли в плен короля Франциска I, наши легионы вымели французов с Апеннинского полуострова, но те спали и видели, как бы вернуться. Стальная щеколда Милана не впускала их назад на полуостров, обеспечивая как спокойствие Неаполя и Сицилии, так и послушание Генуи, ее портов и ее банкиров. Потом, когда мы изнеможем и война с целым светом поставит нас на колени, Франция, которой семьдесят лет и духу не было в пределах Италии, сумеет все-таки вклиниться в нее и занять крепость Пиньероло. И наступят для нас печальные времена поражений и бедствий, и придет конец нашему господству в Европе. Фландрия, война с французами, возмущение в Каталонии и отложение Португалии истощат наше золото, а нас самих обессилят и обескровят – и вот, наконец, при Рокруа и в других печальной памяти сражениях мы, немногочисленные и смертельно усталые, сложим голову на шпагу неприятеля.

Однако в двадцать седьмом году моего века, когда происходили описываемые мною события, далеко еще было до того последнего поля, где среди трупов солдат, сохранивших верность, встанет каре, над которым мне самому доведется вздымать старое знамя с андреевским крестом. Милан, истинная кузница Вулкана, соперничавший с Толедо в выделывании всякого рода оружия, пока еще оставался для нас превосходным плацдармом, а наши полки, как и прежде, наводили страх на всю Европу. И внушительного вида миланский замок служил едва ли не символом тогдашней нашей мощи. В этом городе, как и повсюду, мы, испанские солдаты, свысока глядели на Италию и на весь остальной мир. И в самой бедности своей обретая повод для надменности, в горделивом осознании того, что внушаем ужас, мы, рьяные католики и отъявленные суеверы, обвешанные ладанками, скапуляриями, четками и печатными образками, неизменно держались наособицу и считали себя выше любого иностранного монарха, да и самого папы римского. И это только усиливало опасливую неприязнь со стороны остальных наций, ибо не в пример всем прочим, которые в чужих краях умаляются и покорно следуют местным обычаям, мы лишь сильней надувались спесью, еще пуще бахвалились, бесчинствовали, беспутствовали и вслед за Кальдероном могли бы сказать о себе так:

Задорный и задиристый народ,

Такой-сякой, а также разный-всякий,

Всегда и всюду он охоч до драки,

Пусть даже и сомнителен исход.

Надобно сказать, что по прибытии в Милан, едва лишь мы внесли в замок свои дорожные мешки, ожидал нас с капитаном большой и приятный сюрприз. Мы простились с кучером и посольским, сопровождавшим нас от самого Рима. Назвали наши имена у наружной караульной будки, пересекли подъемный мост, который вкупе со рвом и передним, расположенным меж двух башен бастионом «Сантьяго» оберегал замок. И тут из кордегардии – при шпаге и шляпе, в высоких сапогах с отворотами, с красной перевязью поперек кожаного колета – вышел и, лучась улыбкой под негустыми, но все же способными придать лицу известную солидность усиками, устремился к нам навстречу юный прапорщик. Мы с капитаном смотрели на него и глазам своим не верили. Не в обычае было, чтоб офицер расточал улыбки двум вымокшим и перепачканным грязью солдатам, но он тем не менее улыбался и одновременно распахивал нам гостеприимные объятия, восклицая:

– Вовремя прибыли, господа! Через полчаса сыграют «на ужин».

Наконец, когда нас отделяло от него шага четыре, мы узнали в нем Лопито де Вегу. И сколь ни радостно нам было лицезреть его, поистине райской музыкой прозвучали для нас эти слова, ибо мы с капитаном маковой росинки во рту не держали с прошлого вечера, когда перепрягали лошадей на почтовой станции вблизи Павии. Так что мы поспешили заключить нашего милого прапорщика в объятия, не обращая внимания на тот ущерб, что долгий путь из Рима, дождь и скверные дороги причинили нашему платью. А он со всем радушием повел нас через плац к жилым помещениям, сиречь казармам, где, по его словам, приказано было отвести нам отдельную комнату возле часовни. Правда, без окон, прибавил он, и немного сыроватую, потому что расположена у самого рва, но вполне пригодную для житья. Лопито дождался, пока мы разложим свой скарб, и, входя во всякую мелочь нашего обустройства, велел принести два прекрасных тюфяка и пару одеял. Между делом сообщил, что три дня назад из Генуи прибыли и остальные наши сотоварищи – Себастьян Копонс, бискаец Зенаррузабейтиа, андалусцы Пимьента и Хакета, каталонец Куартанет и Гурриато-мавр. Всех разместили неподалеку от нас, приказав держаться от гарнизонных подальше и не вступать с ними в разговоры. Приказ относился в равной мере и к нам, и потому Лопито поручили следить, чтобы мы ни в чем не терпели недостатка. Клянусь богом, наш прапорщик расстарался на славу: так что, когда пропел горн и с кухни нам принесли большую оплетенную бутыль вина (скорее басурманского, нежели христианского), полковриги белого хлеба и огромный чугунок фасоли со свиным салом и свиными ушами, без зазрения совести уведенный с офицерского стола, я с ложкой в руке от благодарности чуть не прослезился, а капитан Алатристе молча, но зверски встопорщил усы.

Я уплетал, что называется, за обе щеки, глотал, не жуя, успевая еще и рассматривать Лопито и отмечая, как сильно переменился сын Испанского Феникса с того уже далекого теперь дня, когда он скрестил шпаги с моим бывшим хозяином: впрочем, обмен ударами не помешал искренней дружбе, вскоре после того завязавшейся меж ними, и тогда капитан Алатристе и я, при живейшем содействии дона Франсиско де Кеведо и капитана Контрераса, помогли ему умыкнуть Лауру Москатель и обвенчаться с нею. Раннее вдовство и превратности воинской службы, пятилетие которой он как раз мог бы отметить в те миланские дни (а вступил он в нее в пятнадцать лет), несколько утишили беспокойный нрав юного Лопито, а его самого – остепенили.

– Ну и как здесь идут дела?

Лопито, и себе не забывший налить стакан вина, отвечал с той неопределенностью, что отличает хорошего терпеливого солдата. Как всегда, мол. Ни шатко ни валко. Зависят от того, что творится по ту сторону Альп. Войска императора Фердинанда продолжают побеждать на севере Германии – и не в последнюю очередь благодаря действенной поддержке испанцев. После сокрушительных поражений под Тили[59] и Валленштейном[60] датский король пребывает в самом плачевном положении, и по Милану ходят упорные слухи, что в скором времени он подпишет мир с Австрией. И тогда испанские полки смогут наконец обрушиться на мятежных голландцев.

– А что шведы? – осведомился я. – Двинулись?

– Двинутся, куда денутся. Никаких сомнений, что со дня на день вступят в войну – разумеется, на стороне протестантов. А король Густав Адольф – серьезный противник.

– Печальная картина, – высказался Алатристе. – Не много ли цыпляток на одно зернышко?

Лопито засмеялся сравнению. Потом пожал плечами:

– Цыпляток еще прибавится, когда Ришелье овладеет наконец Ла-Рошелью и у него будут развязаны руки… Мы только что узнали, что город взят в правильную осаду… Дело может затянуться на несколько месяцев, но результат предрешен. Французы по-прежнему одним глазом смотрят на Ломбардию, а другим – на Вальтелину.

– Однако двадцать лет назад наши полки стояли у ворот Парижа, – возразил я.

– И где теперь те полки? – сказал капитан, не отрываясь от еды. – Не там ли, где прошлогодний снег?

Ему ли было того не знать? Он ведь и сам воевал в тамошних местах, штурмовал Кале, брал и грабил Амьен, и было это во времена эрцгерцога Карла и короля Генриха IV, прозванного Беарнцем. Лопито высказал полнейшее согласие с тем, что с той поры все переменилось. И боюсь, прибавил он, что очень скоро враги наши умножатся.

– Испания – одна против всех, как всегда. Ни вы, господа, ни я без работы не останемся.

Я рассмеялся так, как подобает человеку закаленному, умудренному опытом фламандских траншей и неаполитанских галер:

– Зато останемся без денег. Опять же как всегда.

Лопито не сводил с нас пытливого взора. Ясно было, что ему до смерти хочется узнать, зачем мы здесь и что все это значит, но, как настоящий друг, он боялся быть навязчивым.

– Я не осведомлен, с какой целью и куда вы направляетесь, – не выдержал он наконец. – И мне запретили лезть к вам с расспросами… Но, судя по тому, как идет подготовка и сколько предосторожностей, дело затевается нешуточное…

И, не желая продолжать, улыбнулся и благоразумно замолчал. Спокойный взгляд капитана Алатристе встретился на мгновение с моим. И снова заскользил по лицу прапорщика.

– Что же вам сказали?

Тот всплеснул руками:

– Боже упаси! Ничего особенного… Сказали, что набран отряд удальцов. И что будет переворот.

– А что болтают насчет нашего маршрута?

– Одни говорят – в Мантую, другие – в Монферрато.

У меня отлегло от сердца. Венеция даже не упоминалась. А капитан, который как будто вообще ничего не услышал, все не сводил с Лопито взгляд, лишенный всякого выражения.

– А при чем тут Мантуя? – спросил я.

При том, что этот пирожок сам в рот просится, отвечал Лопито. Здоровье герцога Винченцо сильно пошатнулось, детей у него нет, и французская сторона – поддержанная втихомолку папой – нагло ввела туда свои войска.

– И здесь поговаривают, что мы могли бы сыграть на опережение и нагрянуть туда на рассвете, поздравить с добрым утром… Это было бы так по-испански… – Лопито выразительно чиркнул себя по кадыку. – Раз-раз… Раз – и нету.

Сказавши это, прапорщик уставился на Алатристе – верно, ждал, что капитан, пусть и с присущей ему сдержанностью, но все же как-нибудь, так или иначе, подтвердит его слова. Но мой бывший хозяин оставался непроницаем и невозмутим. Потом он взглянул на свой стакан, поднес его к губам, очень осторожно вымочил в нем усы и, не изменившись в лице, вновь взглянул на Лопито.

– Мы сделались молчальниками, сеньор прапорщик, – сказал он мягко.

Тот изобразил на лице нечто вроде – «ничего не попишешь, впрочем, другого и не ждал». И, приветственно поднимая стакан, добавил:

– Ясно. Я понял.

Мы допили бутыль и, выскребая котелок, вели разговор о предметах близких и понятных, как то – о здоровье великого Лопе, батюшки нашего хозяина, который как раз недавно получил от него письмо. Как я уже имел случай докладывать, Лопе Феликс де Вега Карпьо-и-Лухан был законно признанным плодом любви Испанского Феникса и комедиантки Микаэлы Лухан, которую он в стихах неизменно называл Камилой Лусиндой. Отношения между отцом и сыном поначалу не складывались, поскольку паренек был неслух и озорник и не выказывал особенной тяги к учению. «Из-за огорчений, доставляемых мне сыном, – писал Лопе, – я был не в состоянии завершить работу. И по причине его распущенности и неразумия мы редко видимся». И вот наконец, решив в военной службе искать спасения от всех этих неурядиц и разногласий, юноша завербовался на галеры, где поступил под покровительство маркиза де Санта-Крус, который дружил с его отцом и сам приходился сыном легендарному адмиралу дону Альваро де Басане. Столь ранняя солдатчина вдохновила великого Лопе, ко времени, о котором я веду рассказ, примирившегося с отпрыском, на ласковые строки в бурлескной поэме «Котомахия», позже целиком посвященной Лопито:

Дитя с оружием – Эрот! как есть Эрот! —

Поднявшись на корабль маркиза-морехода,

Впервые в плаванье идет,

Чтоб славою своей умножить славу рода.

«Дону Лопе Феликсу де Вега Карпьо, солдату флота его величества» – это посвящение юный злосчастный прапорщик, которым отец так явно гордился, прочитать не успеет, ибо в самый год публикации, то есть в тысяча шестьсот тридцать четвертом, когда мы с капитаном Алатристе будем драться в Нордлингене со шведами, отправится в рискованную экспедицию за жемчугом на остров Маргариты и погибнет при кораблекрушении. Это в высшей степени печальное событие подвигнет безутешного отца на иные строки:

Безжалостных судеб закон несправедлив:

Ты чуть расцвел и – мертв, я, старец ветхий, – жив.

Однако в ту пору, в Милане, бесконечно далеки мы были от возможности предвидеть, какая судьба ожидает бедного нашего Лопито, как и то, что именно припасла она для нас с капитаном. Да если бы человек мог ведать такое, он тотчас сник бы, отказался от всякой борьбы и от любых усилий и сел бы сложа руки на манер древних философов ждать кончины. Но мы-то были не философы, а люди, которые передвигаются по враждебной и неверной стране, именуемой «жизнь», и наши помыслы и мечтания не простирались дальше, чем похлебать горячего да переночевать не в чистом поле, а под крышей, и уж совсем как предел желаний – в обществе, приятном глазу и на ощупь; не имея притом иного достояния, кроме скудного солдатского жалованья, шпаги – кормилицы нашей – да ожидающих где-то шести футов земли, куда положат нас – в том, конечно, случае, если не отправят на корм рыбам. Ибо мы, испанцы, как дети своего века, как жертвы суровых наших обстоятельств, считаем удачным и бестревожным только тот день, что уже прожит.


– Когда начнется заутреня в Сан-Марко, все четыре отряда приступят к согласованным действиям, – объяснял долговолосый. – Первый займется Арсеналом, второй – Дворцом дожей, третий – еврейским кварталом, а четвертый – теми, кто придет на мессу. Одновременно, сразу после смены караула, выступят наемники-далматинцы, расквартированные в замке Оливоло, немцы, несущие охрану Дворца дожей, шведы и валлоны из гарнизона фортов, защищающих устье Лидо, позволив нам перебросить подкрепления из Адриатики… К этому времени туда подойдут десять испанских галер с десантом, который высадится в случае надобности, а верней – самой крайней нужды. Все должно выглядеть так, будто восстали сами венецианцы, недовольные правлением дожа Джованни Корнари и – самое большее – попросившие Испанию не оставаться в стороне.

Диего Алатристе на миг отвел глаза от разостланного на столе плана Венеции и посмотрел по сторонам. Грязновато-серого света, проникавшего через освинцованные оконные стекла, не хватало для такого просторного помещения, и потому в двух канделябрах горели толстенные свечи. В пламени горящего воска виднелись лица еще трех человек, которые сидели вокруг стола и всматривались в план, покуда кабальеро по имени Диего де Сааведра Фахардо – длинноволосый, с усами и крошечной бородкой под нижней губой (это его капитан видел тогда в посольстве вместе с Кеведо и графом де Оньяте) – в подробностях излагал распорядок действий каждого. Никого из этих троих Алатристе прежде не знавал, но облик их показался ему знакомым, ибо совпадал с его собственным: замшевые или кожаные колеты, загрубелые, обветренные, будто выдубленные непогодами и военным лихолетьем, твердо очерченные лица со шрамами, густые усы. Войдя, эти люди сняли и грудой сложили на диван у дверей свою амуницию – длинные кинжалы-«бискайцы» и хорошие шпаги из Толедо, Саагуна, Бильбао, Милана или Золингена. И с первого взгляда в их хозяевах можно было признать испытанных, закаленных солдат-ветеранов из числа самых отборных.

– Никто, разумеется, не поверит, будто мы к этому непричастны, – продолжал Сааведра Фахардо. – Но это не наше дело. А наше – сделать так, чтобы Венеция подпала под нашу власть. Чтобы правил там дож, удаленный от Франции, Англии и Ватикана. Друг и союзник его католического величества и императора Фердинанда.

Секретарь испанского посольства говорил с непринужденностью человека, поднаторевшего в государственных делах, но при этом – немного отстраненно, чуть свысока, слегка пренебрежительно, как, по его мнению, и подобало объяснять важные вопросы тем, кто ни бельмеса не смыслит в высокой политике. Вот он замолчал и оглядел присутствовавших, как бы желая убедиться, что они постигли суть его речей, а потом полуобернулся к тому, кто был в комнате шестым – и занимал место во главе стола, но сидел не вплотную к нему, а слегка отодвинувшись и не на стуле, а в высоком кресле с затейливой резьбой. Сааведра полуобернулся весьма предупредительно, будто испрашивая позволения продолжать, и позволение это было обозначено едва заметным кивком.

– Венецианцы тоже примут участие. Несколько недовольных своим положением капитанов, которым платят то золотом, то посулами, поддержат переворот.

Вот это всегда восхитительно у власть имущих, размышлял меж тем Диего Алатристе, не сводя глаз с человека во главе стола. Им порой даже не надо трудиться размыкать уста, чтобы отдать приказ, за них говорит должность – и довольно взмаха ресниц, чтобы повеление было исполнено незамедлительно. А этот человек принадлежал к ним – к тем, кто умеет повелевать и заставлять повиноваться, – это был Гонсало Фернандес де Кордова, миланский губернатор. Пропасть разделяла их, но Алатристе узнал его, как только вельможа вошел в комнату (все встали при его появлении) и без церемоний и представлений присел в сторонке, а Сааведра Фахардо начал говорить. Капитан никогда прежде не видел его так близко – даже когда дороги их сошлись на одном и том же поле битвы и нынешний губернатор носил латы, был окружен свитой и сидел на коне. Прославленному военачальнику, потомку Великого Капитана[61], человеку, которому вверили миланские дела сразу после приснопамятного марша под командованием его шурина, герцога де Фариа, не исполнилось еще сорока. Сегодня вместо стальной кирасы, ботфортов со шпорами и шляпы с пышным плюмажем на нем были сафьяновые башмаки, черные шелковые чулки, темно-синие бархатные штаны и такой же колет с валлонским плоеным воротником. Затянутая в тонкую замшу правая рука сжимала перчатку, а левая – такая же аристократически тонкая, как меланхолическое лицо, украшенное подвитыми бакенбардами и остроконечными нафабренными усами, – не указывала вдаль жезлом, но с томной расслабленностью лежала на подлокотнике, поблескивая перстнем с драгоценным камнем, которого хватило бы, чтобы месяц выплачивать денежное содержание целой роте немцев.

– Кроме того, кое-кто из людей, назначенных Республикой, тоже это поддерживает, – продолжал Сааведра Фахардо. – Они в случае успеха возьмут бразды правления, примут на себя бремя власти в стране. Впрочем, это уже дела политические, вам, господа, неинтересные.

Один из вояк хлопнул по столешнице ладонью и негромко засмеялся.

– Наше дело – глотки резать, – сказал он вполголоса. – И точка.

Остальные, включая и Алатристе, заулыбались, переглянувшись. Они внезапно почувствовали свою общность. Тот, кто подал реплику – широкоплечий, круглолицый, густобородый, – посмеялся еще немного и искоса взглянул на губернатора, как бы желая убедиться, что его слова не сочли непозволительной дерзостью. Однако Гонсало Фернандес де Кордова оставался бесстрастен и невозмутим. Зато Сааведра Фахардо посмотрел на шутника неодобрительно. Заметно было, что выражение «глотки резать» резануло ему и уши. Показалось неуместным, как пистолетный выстрел посреди точно выверенной и дипломатически взвешенной речи.

– Можно, конечно, и так сказать, – согласился он, смирив себя.

– И попутно хотелось бы узнать насчет дувана, – выговаривая слова на португальский манер, отважился встрять другой солдат – худощавый, с сильно поредевшими соломенными волосами и такими же светлыми усами.

– Насчет чего?

– Насчет добычи.

Вояки за столом снова заулыбались. Но на этот раз губернатор счел нужным вздернуть бровь и слегка похлопать перчаткой по ручке кресла. Даже в таком обществе и в таких весьма особых обстоятельствах не следовало все же переходить известные рамки. Улыбки исчезли так быстро, что, казалось, кто-то открыл окно и их вытянуло сквозняком. Сааведра, почувствовав поддержку, воздел указательный перст и продолжил:

– В этом вопросе не должно быть недомолвок: да, это допускается, но в строго определенных местах. Будет составлен список домовладельцев, к этому времени уже убитых или взятых в плен. И в любом случае, пока не достигнута главная цель, всякий, кто остановится, чтобы прикарманить хотя бы цехин, поплатится за это жизнью.

Он остановился и молчал довольно долго, давая слушателям глубоко, всем сердцем, прочувствовать эти – и особенно последние – слова. Потом суховато добавил, что убийство или захват самых видных сенаторов будет задачей самих венецианцев. Этим займется капитан – один из местных заговорщиков. Что же касается испанцев, то хорошо бы каждому неукоснительно придерживаться предначертаний. Тут Сааведра Фахардо опять помедлил и указал на чернобородого солдата: дону Роке Паредесу – так его звали – со своими людьми надлежит устроить пожары в еврейском квартале. Что будет уместно и своевременно, ибо пожары отвлекут внимание. Одновременно необходимо пустить слух, что евреи – суть главная пружина мятежа и ополчились на своих соседей. Это вызовет в городе возмущения и обратит против евреев то, что в других частях города было бы сопротивлением мятежу истинному.

– Другие семь испанцев под началом дона Диего Алатристе, – продолжал он, – при содействии пяти шведов, опытных в обращении со взрывчатыми веществами, и далматинцев-наемников из соседнего замка в то же самое время должны поджечь Арсенал. И заодно – десяток кораблей в доках, да и вообще постараться причинить как можно больший ущерб венецианскому флоту, пусть даже в скором будущем он перестанет быть неприятельским. Но – мало ли что…

– С этими пожирателями печенки в луковом соусе никогда наперед не знаешь, – поддержал его Роке Паредес, подмигивая Диего Алатристе.

– Сущая правда, – припечатал Сааведра Фахардо. – Лучше сначала уберечься от друзей, чем потом плакаться на врагов.

Алатристе воздержался от комментариев, поскольку был занят вычислениями – соображал, во что ему обойдется выпавшее на его долю. Сжечь Арсенал – ни больше ни меньше! Обратить в пепел крупнейшую в Средиземноморье верфь, если не считать, понятно, Константинопольской – имея всего двенадцать человек, опять же не считая наемников? Под такую музыку как-то не тянет плясать…

– Дворец дожей поручаем дону Мануэлу Мартиньо де Аркаде. – Секретарь показал на тощего, с соломенными усами. – И его восьмерке. Их радушно встретят дворцовые караулы, которые к этому времени будет нести рота немцев, перешедших на нашу сторону. Дон Мануэл, помните, что, когда займете дворец, его надо будет удерживать любой ценой. Да, господа, это всех касается – вам надлежит неукоснительно и очень точно исполнять инструкции, которые вы сейчас получите от руководителя всей операции… Как вы уже поняли, это дон Бальтасар Толедо.

Все взгляды устремились на кабальеро, сидевшего на другом конце стола – лет под сорок на вид, с очень коротко остриженными, преждевременно поседевшими волосами, с густыми солдатскими усами, со спокойным, невеселым лицом. Имя его было знакомо Алатристе. Побочный сын маркиза де Родеро, признавшего его своим законным отпрыском, он был женат на бедной племяннице герцога Фериа, а репутацию умелого военачальника создал себе боями во Фландрии, а потом – победой над голландцами, от которых года два назад очистил Баию-де-Тодос-ос-Сантос.

– Я буду находиться в Венеции официально, по службе, как дипломат, – продолжал Сааведра Фахардо. – А дон Бальтасар возьмет на себя всю военную сторону. Согласовав действия и проверив исполнение, он присоединится к дону Мартиньо де Аркаде во дворце. И с этой минуты все его приказы будут сводиться к тому лишь, чтобы освободить некоторых узников из тюрем и принять нового дожа.

– Кто ж этот счастливец? – спросил Роке Паредес.

– Господа, ну вот это вас не касается.

– А кто нас поддержит, когда будем брать дворец? – с мягким португальским выговором спросил Мартиньо де Аркада.

– Рота, которая в полночь заступит в караул во дворце, а командует ею капитан-венецианец по имени Лоренцо Фальеро… И он, и его лейтенант – немец родом – действуют на нашей стороне.

Смешливый Роке Паредес снова хлопнул ладонью по столу:

– Ни черта себе! Да за это небось пришлось отдать все сокровища Перу. А вот мне не плачено за три месяца!..

Все взгляды вновь обратились к губернатору, который и на этот раз остался невозмутим. Гонсало Фернандес де Кордова хоть одного только официального жалованья получал двадцать четыре тысячи серебряных испанских дукатов в год, не считая разного рода побочных доходов, бонусов и казенных сумм, которыми распоряжался полновластно – благо своя рука владыка, – как никто понимал солдатское житье-бытье и тонко разбирался, где бахвальство, где брехня. Своими глазами наблюдая мятежи во Фландрии, он умел отличить дезертиров от солдат, которые, сколько бы ни ворчали и ни роптали на задержки выплат и на скудость рациона, неизменно поднимали бунт только после сражения и никогда – до, чтобы никто, боже упаси, не подумал, что они хотят уклониться от опасностей. Хранил молчание и Диего Алатристе, поскольку от дона Франсиско знал, что венецианская затея обойдется в тридцать тысяч эскудо золотом, полученных от миланских и генуэзских банкиров и купцов вдобавок к деньгам из секретных сумм, выделенных губернатором Милана и послом Испании в Венеции. Большая часть этих средств, как водится, не достанется людям, на самом деле рисковавшим своей шкурой, а осядет в карманах частных лиц – частных и к событиям непричастных, прилипнет к рукам тех, кто держался в сторонке от событий.

– Взять дворец – очень важно, – продолжал Сааведра Фахардо, – но еще важней – заутреня в соборе Сан-Марко. Именно там надо будет сделать основной ход, с козыря пойти… Когда начнется служба и дож преклонит колени перед главным алтарем, двое наших людей должны будут подскочить к нему и зарезать – очень быстро и, что называется, отчетливо.

Все переглянулись. Люди, здесь сидевшие, давно уже крови не боялись, но даже им эти слова представились чем-то из ряда вон выходящим. Трудно и вообразить себе такое – зарезать венецианского дожа посреди рождественской мессы. Все же это чересчур. Это дерзость небывалая, неслыханная.

– Испанцы? – удивленно спросил Паредес.

– Нет. Но во всяком случае – годные для такого дела люди. – Сааведра Фахардо коротко взглянул на капитана Алатристе, а потом показал на Бальтасара Толедо. – Мы с доном Бальтасаром – каждый в рамках своих обязанностей – будем пристально следить за происходящим, оставаясь при этом в стороне от всего, а особенно – от убийства дожа. Что касается непосредственных исполнителей, то один – это священник-ускок[62], люто ненавидящий Венецию… Второй – итальянец. Сицилиец, точнее говоря. – Он опять метнул быстрый взгляд на Алатристе. – Человек крайне опасный и большой мастер своего дела и вдобавок еще – состоит в родстве с капитаном Фальеро. Вот этим двоим и поручено убрать дожа.

– Живыми из собора не выйдут, – предположил Мартиньо де Аркада.

– Внезапность и дерзость нападения могут сыграть им на руку. Впрочем, выйдут или не выйдут – это их дело.

Сааведра говорил с безразличием канцеляриста. И опять взглянул на Диего Алатристе, но на этот раз – пытливо.

– Этот сеньор, сдается мне, знает одного из них. Хотелось бы узнать его мнение.

Ага, теперь все стало на свои места. Алатристе смотрел на огонь свечей. Венеция, участие капитана Фальеро в заговоре и голова дожа – вот цена, которую уплатил Гвальтерио Малатеста за свою жизнь и свободу. Сокрушительный замысел графа-герцога Оливареса, предавшего забвению происшествие в Эскориале, благо за него уже расплатились другие.

Примечания

1

Пружина – тэг Хуана Карлоса Аргуэльо (1966–1995), основоположника «мадридской школы граффити».

2

В трагедии Уильяма Шекспира «Макбет» ведьмы предрекают главному герою, что он не будет побежден, пока Бирнамский лес не пойдет на Дунсинанский замок (его резиденцию).

3

Аугусто Феррер-Дальмау (р. 1964) – современный испанский художник; одно из самых знаменитых его полотен посвящено битве при Рокруа, где погиб герой декалогии Артура Переса-Реверте капитан Алатристе.

4

Жоан Миро (1893–1983) – виднейший испанский живописец-сюрреалист, скульптор и график.

5

Колдер Александр (1898–1976) – американский скульптор, создатель революционных «мобилей» (разновидности кинетической скульптуры), а также «стабилей» (скульптуры монументальной).

6

Беатриз Мильязес (1960) – современная бразильская художница-модернистка.

7

Бэнкси (Banksy, предположительно 1974) – псевдоним скандально известного английского андерграундного художника граффити, политического активиста и режиссера, чья личность не установлена.

8

Братья Джейк (р. 1966) и Динос (р. 1962) Чепмены – английские концептуальные художники.

9

Скидки (англ., исп.).

10

Пена (исп.).

11

Хосе Гуадалупе Посада (1852–1913) – мексиканский художник-график, карикатурист и иллюстратор; черепа и скелеты – один из ключевых элементов его работ.

12

«Anis del Mono» – марка популярного анисового ликера, на этикетке которого изображена обезьяна.

13

Барбара Крюгер (р. 1945) – американская художница-концептуалистка.

14

Ай Вэйвэй (р. 1957) – китайский современный художник и архитектор, куратор и критик, диссидент.

15

Чет Бейкер (Чесни Генри Бейкер-мл., 1929–1988) – американский джазовый музыкант (труба, фортепиано, вокал).

16

Всегда лишь ты (англ.).

17

Зд.: Чудесную девушку лишь для меня / ах, какие мечты (англ.).

18

«Summa Artis» – многотомная испанская энциклопедия искусства.

19

Хельмут Ньютон (1920–2004) – германо-австралийский фотохудожник, модный фотограф 1950—1980-х, широко известный, в частности, своими работами в жанре ню и гламурной эротики.

20

Зд.: В сумерках ранних / я жду первой звезды… Но видишься мне / всегда лишь ты (англ.).

21

Маринус ван Реймерсвале (ок. 1490 – после 1567) – фламандский живописец, известен главным образом многочисленными портретами ростовщиков, банкиров и прочих денежных мешков.

22

Libertad – свобода (исп.).

23

Ману Чао (Хосе-Мануэль Томас Артур Чао, р. 1961) – франко-испанский певец и музыкант, в творчестве сочетающий традиции рока и латиноамериканской музыки. «Охос де Брухо» (Ojos de Brujo, 1998–2011) – барселонская хип-хоповая группа, на чью музыку сильно повлияло фламенко. «Блэк Киз» (The Black Keys, с 2001) – американский дуэт, играющий гаражный рок.

24

«Ла Полья Рекордз» (La Polla Records, 1979–2003) – баскская панк-рок-группа. «Барон Рохо» (Barón Rojo, с 1980) – мадридская хэви-метал-группа.

25

In the Army Now (1981) – песня голландских музыкальных продюсеров Роба и Ферди Болландов (Bolland & Bolland), которая была записана английской рок-группой «Статус Кво» (Status Quo, с 1962) в 1986 г. и стала самой известной песней за всю историю этой группы.

26

«Тридцать секунд над Токио» (Thirty Seconds Over Tokyo, 1944) – военная драма американского режиссера Мервина Лероя со Спенсером Трейси в главной роли; основана на реальных событиях – истории первого ответного авиаудара США против Японии во время Второй мировой войны («рейд Дулиттла», 18 апреля 1942 г.).

27

«Из первых рук» (The Horse’s Mouth, 1958) – комедия английского кинорежиссера Рональда Нима по одноименному роману Джойса Кэри (1944); британский актер Алек Гиннесс (1914–2000) сыграл в ней бедного эксцентричного художника.

28

AVE (Alta Velocidad Española) – торговая марка скоростных железных дорог, принадлежащая испанской компании Renfe Operadora.

29

Cypress Hill (с 1988) – калифорнийская хип-хоп-группа; «Черное воскресенье» (Black Sunday, 1993) – ее второй альбом, который с тех пор был признан классикой хип-хопа. Redman (Реджинальд Ноубл, р. 1970) – американский рэпер и диджей; «Мадди Уотерс» (Muddy Waters, 1996) – его третий альбом. Ice Cube (Оливер Ши Джексон, р. 1969) – калифорнийский рэпер, продюсер и актер; свой четвертый альбом «Смертельная инъекция» (Lethal Injection) записал в 1993 г.

30

Пальто из плотной валяной шерсти (англ.).

31

Байша (от baixa – низкое место) – один из центральных районов Лиссабона, расположенный в низине между двумя холмами, что и обусловило его название.

32

«Столкновение стилей» (англ.) – международный фестиваль граффити, в настоящее время кочует по разным городам мира, а в Висбадене проводился с начала 1990-х по 2001 г.

33

От англ. toy (игрушка) – термин для обозначения неопытного и/или плохого райтера.

34

Федерико Мочиа (р. 1963) – итальянский сценарист, кинорежиссер и писатель; считается, что традиция в знак любви вешать во всевозможных более или менее знаковых местах навесные замки стала популярной благодаря его роману «Я тебя хочу» (Ho voglia di te, 2006) и его экранизации.

35

Беппе Фенольо (1922–1963) – итальянский писатель; его роман о Второй мировой войне «Партизан Джонни» (Il partigiano Johnny) вышел в свет после смерти автора, в 1968 г.

36

Супер Марио – персонаж популярной компьютерной игры японской компании Nintendo «Супербратья Марио» (Super Mario Bros., с 1985); в городе Сарагосе в честь Супер Марио названа улица.

37

«Я, Клавдий» (I, Claudius, 1976) – мини-сериал производства Би-би-си (1976), поставленный режиссером Хербертом Уайзом по романам Роберта Грейвза «Я, Клавдий» (1934) и «Божественный Клавдий» (Claudius the God, 1935).

38

«Леопард» (Il Gattopardo, 1958) – роман итальянского писателя Джузеппе Томази ди Лампедузы (1896–1957), экранизированный Лукино Висконти (1963).

39

Ракета, снаряд (итал.).

40

Каморра – специфическая форма организованной преступности, исторически связанная с Неаполем.

41

Команда (англ.).

42

Зд.: слушаю (итал.).

43

«Порко Россо» («Алый Свин», 1992) – культовое аниме японского режиссера Хаяо Миядзаки о летчике-асе, ветеране Первой мировой войны, превращенном в кабана; главный герой охотится на «воздушных пиратов» над Адриатикой.

44

«АутКаст» (OutKast, 1993–2006) – американский хип-хоп-дуэт, весьма разнообразный в своих жанровых предпочтениях; Stankonia (2000) – его четвертый студийный альбом.

45

Мос Дэф, он же Ясин Бей (Данте Террелл Смит, р. 1973) – американский хип-хоповый музыкант, актер и гражданский активист; «С двух сторон черен» (Black on Both Sides, 1999) – его дебютный сольный альбом.

46

Удачи (итал.).

47

Британский писатель сэр Ахмед Салман Рушди (р. 1947) вынужден был годами жить под охраной полиции, после того как иранский аятолла Хомейни приговорил его к смертной казни за роман «Сатанинские стихи» (The Satanic Verses, 1988). Роберто Савиано (р. 1979) – итальянский писатель и журналист; за роман-репортаж «Гоморра» (Gomorra, 2006) был приговорен к смерти неаполитанской мафией, поэтому с 2006 г. находится под круглосуточной охраной, а место его проживания не разглашается.

48

Синди Шерман (р. 1954) – влиятельная американская художница, работает в жанре постановочной фотографии. Джулиан Шнабель (р. 1951) – американский художник-неоэкспрессионист и кинорежиссер, прославился «тарелочными картинами» с элементами мозаики из осколков разбитой посуды; в 2007 г. получил приз Каннского кинофестиваля за лучшую режиссуру за кинокартину «Скафандр и бабочка» о редакторе журнала ELLE Жане-Доминике Боби. Ансельм Кифер (р. 1945) – немецкий художник; большая часть его творчества посвящена холокосту и ответственности Германии за трагедию Второй мировой войны. Джефф Кунс (р. 1955) – американский художник, известный своим пристрастием к китчу; его работы входят в число самых дорогих современных произведений искусства; позолоченная статуя Майкла Джексона (Michael Jackson and Bubbles) была продана на аукционе Sotheby’s за пять с лишним миллионов долларов. Дэмьен Стивен Херст (р. 1965) – английский художник, коллекционер и предприниматель, автор нашумевшей инсталляции The Physical Impossibility of Death in the Mind of Someone Living, ставшей символом британского искусства 1990-х, самый богатый из ныне живущих художников (в 2010 г. его состояние оценивалось в 215 млн фунтов стерлингов).

49

Зд.: «Сфальсифицированная история» (итал.). Лючано Канфора (р. 1942) – итальянский филолог-классик и историк.

50

Метод Мэн (Клиффорд Смит, р. 1971) – нью-йоркский хип-хоппер, активно сотрудничал с упомянутым выше Редменом. Gang Starr (1985–2006) – бостонский хип-хоп-дуэт (Guru и DJ Premier). Beastie Boys (1981–2012) – нью-йоркская альтернативная хип-хоп-группа.

51

Марина Абрамович (р. 1946) – сербская художница-перфомансистка.

52

Йозеф Бойс (1921–1986) – немецкий художник, скульптор, перформансист, просветитель, теоретик постмодернизма.

53

Мавзолей, построенный в 18–12 году до н. э. для Гая Цестия Эпулона, магистрата и члена одной из четырех великих римских жреческих коллегий.

54

© Винокуров Н., перевод, 2014.

55

Виднейший в Риме законоучитель (ит.).

56

Дворец распространения веры – штаб-квартира ордена иезуитов.

57

© Андреев В., перевод, 2014.

58

Земная жизнь – как вешняя поляна, где прячется среди цветов змея (ит.) – (XCIX сонет Ф. Петрарки; перевод Е. Солоновича).

59

Граф Иоганн Церклас фон Тилли (нем. Johann t’Serclaes Graf von Tilly; февраль 1559, Виллер-ла-Виль – 30 апреля 1632, Ингольштадт) – имперский фельдмаршал, знаменитый полководец Тридцатилетней войны, одержавший ряд важных побед.

60

Валленштейн (нем. Albrecht Wenzel Eusebius von Waldstein (Wallenstein), 15 сентября 1583, Гержманице, Богемия (ныне – Краловеградецкий край) – 25 февраля 1634, Хеб, Богемия) – имперский генералиссимус и адмирал флота (21 апреля 1628), выдающийся полководец Тридцатилетней войны.

61

Прозвище Гонсало Фернандеса де Ко́рдовы (1453–1515), испанского генерала и военного реформатора; во многом благодаря его выдающимся победам Испания в XVI веке стала одной из самых мощных военных держав в Европе.

62

Ускоки (uskoci, хорв.) – беженцы из числа южных славян, перешедшие (досл. «ускакавшие») из Османской империи на территорию Австрии и Венецианской Республики.


на главную | моя полка | | Терпеливый снайпер |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 5
Средний рейтинг 3.8 из 5



Оцените эту книгу