Book: Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры



Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры

Джим Додж

Дождь на реке

Избранные стихотворения и миниатюры

Виктории Стокли Додж, которая более тридцати лет мне спутница и семь лет — жена, нерв моей души, любовь моей жизни

Примечания и благодарности

За редким исключением работы, вошедшие в эту книгу, были опубликованы в виде малотиражных листовок ручной печати, на открытках и в брошюрах, издаваемых «Тэнгрэм-пресс» Джерри Реддэна в Беркли, Калифорния; он же был дизайнером этой книги. Уже два десятка лет я работаю почти исключительно с Джерри, всегда — с радостью, восторгом и благодарностью.

Первая подборка стихотворений в этой книге — от «Учимся говорить» до «Купания Джо» — взята с открыток друзьям и коллегам, которые я каждый год отправляю в день зимнего солнцестояния, с нескольких листовок, а также здесь попадаются и случайные стихи.

Стихотворения с «Красной горки» и до «Лучшего понимания очевидного» — избранное из «Ладоней к луне», вольной подборки любовной лирики, изданной в 1987 году тиражом 100 экземпляров и розданной друзьям и собратьям по духовным практикам.

«Наживка и лед», небольшое собрание стихотворений о рыбной ловле, философии и природе, увидело свет в 1991 году, тираж — 175 экземпляров, и включает стихи от «Произведения искусства» до «Рыбалки в Чертовой Дыре в разгар весны».

И, наконец, последняя брошюра, из которой позаимствованы работы для этой книги (с «К чему стремиться» до «Смерти и умирания»), — «Стихи Вилли-Пихты», сюита лирических монологов, дань живой речи рабочего люда с северотихоокеанского побережья, в особенности — лесорубов, ремонтников, рыбаков, скотоводов и разнообразных строителей, каким был мой отец. Я пытался передать их говор — манеру выражаться, ритм речи, выбор слов, — а также то сочетание эстетики, отношения и образа мыслей, что составляет культурный стиль. На мой взгляд, мне это удалось довольно неплохо, так что я честно не стыжусь этих стихотворений. Какие бы достоинства языка, остроумия либо мудрости ни отыскал в них читатель, все похвалы лучше высказывать тем, у кого я все это заимствовал; любые недостатки, увы, — скорее всего, от меня. «Стихи Вилли-Пихты» в 1998 году тиражом 200 экземпляров напечатал «Тэнгрэм-пресс».

До 1980 года я опубликовал еще две брошюры — «Де Вака в исчезающей географии» и «Солла-Соллью», — но поскольку эти издания «Мэд-Ривер-пресс» публиковались анонимно и целенаправленно против копирайта, работы из них я сюда не включал.

Новые стихи, написанные или существенно переработанные в последние десять лет, преимущественно составляют вторую половину этой книги.

Несколько новых и выбранных для этого издания работ публиковались в других книгах и журналах:


— версия «Зеленым концом кверху» впервые увидела свет в антологии «Далмо’ма IV: по лесам, по морям» («Эмпти Боул», 1986) под названием «Посадка леса под дождем». Под своим последним названием стихотворение также печаталось в антологиях «Бумажная работа» («Харбор», 1991) и «Пристойность и возможности» («Хэрриш-пресс», 1996);

— «Подсекай» появлялось в антологиях «С края острова. Хрестоматия Ситки» («Грейвулф-пресс», 1995) и журнале «Норткоуст Выо»;

— «Неестественный отбор: медитативное созерцание лягуха-быка, что харит камень», «Банкир» и «Красная горка» публиковались в альманахе «Терра Нова» (том 3, № 4, осень 1998 г.);

— «Тяжкий труд» выходил в «Форест Ньюз» (зима, 1999 г.);

— «Учимся говорить» и «Купание Джо» печатались в «Уайлд Дак Ревью» — превосходном литературном журнале Кейси Уокера с необходимыми проказами и новостями.


Все книги — это не только слова писателя, посему в этом духе мне бы хотелось поблагодарить Джерри Реддэна за оформление этой книги; Пита Штольца за безупречный набор; Кристофера Стайнауэра за каллиграфические виньетки; и Шэннона Диксона из «Пруф Позитив» за помощь в создании обложки оригинального издания. На нее вынесена вторая панель триптиха моего наставника и друга Морриса Грейвза «Большая голубая цапля и большая радужная форель-йог в воспринимаемом пространстве, умственном пространстве и пространстве сознания» (темпера, бумага, 1979), которая использована здесь с любезного разрешения душеприказчика Морриса и куратора его архива Роберта Ярбера и Совета по искусствам округа Гумбольдт. Кроме того, я хотел бы поблагодарить заведующих производством издательств «Гроув/Атлантик» и «Кэнонгейт Букс» Мюриэл Йоргенсен и Кэролайн Горэм соответственно, а равно и корректоров и художественных редакторов, занимавшихся этой работой.

Три поклона Гэри Снайдеру за жесткое, как обычно, чтение рукописи и предложения по названию книги.

Кроме того, я особо благодарен моим редакторам Моргану Энтрекину из «Гроув/Атлантик» и Джейми Бингу из «Кэнонгейта» за их неуклонную поддержку моих литературных трудов.

Мелани Джексон, мой агент, заслуживает особого упоминания за ее безмерные усилия и проницательную благосклонность ко мне.

И, наконец, самая глубокая моя благодарность — семье и друзьям за их неослабевающую веру, поддержку и терпение.

Избранные стихотворения и миниатюры


Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры

Учимся говорить

Перевод Шаши Мартыновой

Когда бы Джейсон ни сказал «добр» вместо «бобр»

или «кумица» вместо «куница»,

я втайне этому радовался.

Так ведь гораздо лучше:

дельный добр предан добрым своим заботам;

бурый кумицын хвост

кумится вдоль ветки кленовой.

Я не говорил ему, что он их

именует «неверно»,

хотя сам произносил, как принято.

Однажды он это заметил и объяснил:

— «Добр» — это я так говорю.

— Отлично, — ответил я, — годится

всё, что тебе по душе.

Но на той же неделе

он стал называть их «как надо».

Я сделал, что должен, —

как жаль.

Прощайте же, Добр, Кумица.

Так понимание сражает красоту.

Банка печенья

Перевод Максима Немцова

Торговый центр Коддингтона переполняли рождественские покупатели, и я стоял в очереди в «Банку печенья» — пекарню, торговавшую моими любимыми сластями.

Времени чуть за полдень — обеденный перерыв, — и за прилавком оставили одну продавщицу, молодую, с натянутой рассеянной улыбкой. Она работала как могла быстро, но очередь двигалась медленно. Я коротал время, читая спортивный раздел, лениво размышляя, стоят ли «49-е» 100 долларов и трех пунктов против «Баранов», и тут мое внимание привлекла пожилая женщина в очереди впереди. По сутулости и морщинам я прикинул, что ей чуть за 70, по меньшей мере — уверенные 65. На ней было серое платье, но его почти совсем закрывал толстый черный свитер, болтавшийся чуть ли не до подола. Она гнулась вперед, опираясь на палку, носом уткнулась в витрину — разглядывала печенье спокойно и внимательно, свирепо, как ястреб. Зачарованный силой ее сосредоточенности, я свернул спортивный раздел и любезно произнес:

— Выбирать всегда трудно.

Взгляд ее не дрогнул.

Я не винил ее в том, что она меня презрела. Чего ради старушке, живущей в культуре грабителей, насильников и жулья, поощрять праздные беседы с каким-то бородатым и, очевидно, полубезумным хиппи с гор, где он наверняка тоннами выращивает марихуану и Господь ведает чем занимается с овцами. Меня слегка омыло печалью — так всегда бывает, если твои добрые намерения гасятся культурными обстоятельствами. Настаивать я не решился.

Когда дошла старушкина очередь, она с сильным славянским акцентом заказала три печенья с шоколадной крошкой.

— Больших, — уточнила она, постукивая по стеклу напротив того, что выбрала.

Загнанная продавщица исправно вытащила три печенья размером с блюдце в кондитерских салфеточках. Я заметил — у одного сбоку отломался кусочек. Старушка — тоже:

— Битых не надо! — распорядилась она.

Продавщица улыбнулась ей на автопилоте и заменила ущербное печенье, сунула все в белый пакет и положила на прилавок.

— Доллар семьдесят шесть, пожалуйста, — сказала она старушке.

Та повернулась ко мне спиной и принялась шарить в ридикюле размером с кошелку для вязанья. Продолжительно что-то побормотав, она, в конце концов, выудила две долларовые бумажки, скрученные вместе и перехваченные желтой резинкой. К продавщице она обратилась с непреклонной формальностью:

— Еще мне печенья с арахисовым маслом. Маленького. На двадцать четыре цента.

Продавщица с видом «Господи, скорей бы месячные» зачерпнула совочком три маленьких печенья с арахисовым маслом и, не озаботившись их взвесить, сунула в пакет к остальным. Старушка скатила с двух бумажек желтую резинку и развернула их на прилавке, тщательно разгладила, а потом уложила белый пакет в ридикюль для вязанья, туда же бросила желтую резинку и чек и вышла, проворно шаркая. В наплыве толпы я потерял ее из виду и шагнул к прилавку.

Где-то полчаса спустя я сидел на лавочке в другом конце торгового центра, по-прежнему размышляя о деньгах и очках и дожевывая последний хот-дог, и тут появилась давешняя старушка; после длительных маневров она плюхнулась на дальний конец скамьи.

Никак не отметив моего присутствия, развернула белый пакет из пекарни. По кусочку, медленно и с соблазнительным наслаждением она съела три маленьких печенья с арахисовым маслом. Доев, заглянула в пакет проверить оставшиеся три, большие, а потом, будто бы подтвердить их существование, обещанный ими восторг, она поименовала их одно за другим:

— Пятница на вечер.

Суббота на вечер.

Воскресенье на чай.

Всё продуманно

Перевод Шаши Мартыновой

Путь воды водой не замечен,

но проделан водою.

Догэн

Всё думать и думать.

Продумать всё.

Всё обдумано.

С думаньем — всё.

О равновесии

Перевод Шаши Мартыновой

В пятнадцать

воображение

изводит;

в пятьдесят —

утешает.

Еще одно превращение,

которое ничего не меняет.

Разложение

Перевод Шаши Мартыновой

Я не знаю

и не знаю

что с этим делать.

Просто дошел до точки,

где охладел к суждениям

и поглощен

мучительною сладостью сложностей,

слагающих каждый вздох.

Психоэкология

Перевод Шаши Мартыновой

Оммаж Уолту Уитмену

Реальность — труд воображения.

Воображение, желоб чувства.

После стольких слез и смеха

чувство изливается в дух,

а дух оседает на реальности —

как роса на листе травы.

Житие духа

Перевод Шаши Мартыновой

Лосось прыгает.

Превзойти что?

Подсекай

Перевод Максима Немцова

Мы с Вики ловили радужную форель на тайном пороге безымянной реки на Тихоокеанском северо-западе — вероятно, лучшей для гоголей между Русской рекой и Белла-Кулой, за тысячу долларов наличными вам объяснят, как добраться. День клонился к вечеру, небо — цвета влажного пепла, вода высокая, но начинает спадать. Я пускал мандулу по верхнему отрезку, как вдруг почуял легкую задержку в тик-тик-тиковом ритме продолговатого грузила, подскакивающего на каменистом дне. Я подсек. Кончик удилища согнулся и задергался — тяжкая крепкая дрожь передалась мне в плечи.

— Клюет! — заорал я Вики в сорока ярдах ниже по течению.

Она повернулась, глянула на меня, завопила в ответ:

— Правда?

Почему-то это обычная реакция моих партнеров по рыбалке, отчего я постепенно начинаю верить, что я либо поразительно неумелый рыболов, либо до безумия азартный враль.

— Правда! — заверил я ее во весь голос, в доказательство приподняв согнувшееся удилище, после чего весь обратился к бореньям.

Хотя на самом деле особых борений не случилось. Рыбина насупилась в сильном проточном течении. Я слегка затянул фрикционный тормоз и поднажал; рыба сонно развернулась и двинула вниз по течению. Я чуть тронул пальцем катушку; сопротивление возросло, рыбина развернулась к берегу — туда, где Вики, которая только что свернула снасти и шла теперь ко мне, без сомнения ободрить меня, присоветовать и вообще поспособствовать.

Леска моя натянулась к ней, и тут она остановилась, вгляделась в воду, затем покачала головой.

— Эгей, — крикнула она, — да у тебя там здоровенный лосось с драным хвостом.

— Только не это, — взмолился я.

Она красноречиво показала на воду в нескольких футах от берега.

— Я его вижу. Здоровый, трепаный, с драным хвостом.

Я помянул имя Господа в серьезном суе: неудивительно, что рыбина не сопротивлялась, — после чего затянул тормоз, чтобы подтащить рыбину и быстро отпустить. Та не особо противилась, пока до меня не осталось футов двадцать, откуда она угрюмо направилась к воде побыстрее. Когда я поставил стопор, она опять развернулась и прошла мимо меня. Ну да — лосось траченый, гниющие плавники сносились до пеньков, битое-перебитое туловище испещрено крапинами тускло-белого грибка.

Но что-то здесь было не так. Дранохвост вяло закручивался штопором у самого дна — его движения не отвечали той неослабной дрожи, что я ощущал через удилище. И тут я увидел, в чем дело: рыбина в слепом повиновении императиву нерестись-пока-не-сдохнешь слилась в ухаживании до последнего вздоха с той особью, что и попалась мне на крючок, — радужной форелиной длиннее ярдовой мерки и шириной с чугунную кастрюлю.

Услышав за спиной шаги Вики, я прошептал:

— Мне не этот твой дранохвост попался. Он просто таскается за моей, а она чистый хряк, а не форель, у них там случка.

— Ври больше, — сказала Вики.

Я подтянул радужную еще на пару футов ближе, а Вики, не поворачивая головы, сказал:

— Подойди тихонько, сама увидишь.

Вики подошла тихонько — очень тихонько, но все равно недостаточно тихо.

Порог шириной был ярдов пятьдесят. С мощью гоночной тачки на нитроглицерине форель перемахнула его за секунду чистого времени, а меня ослепило моросью, которую стряхнула катушка, смешавшейся с дымом от перегретого тормоза. Оглоушенный сильнее обычного, я стоял, разинув рот, а здоровущая форель резко свернула вправо к другому берегу и нацелилась вниз по течению. Я смотрел, как с моей катушки стаивает леска. Всю нервную систему мне будто выдернули через солнечное сплетение — рывком превыше всяких ощущений, к чему-то чистому и пустому, какой вскоре станет и моя катушка, если я не остановлю рыбину. Но останавливать рыбину мне вовсе не хотелось. Лишь бы не кончалось это чувство.

Катушка размоталась почти что до сердечника, и тут радужная вдруг резко вернулась на сильное течение и нырнула ко дну, медленно мотая головой.

Я уже собирался сказать Вики, чтобы шла домой и упаковала мне какой-нибудь харч, ибо я проторчу здесь явно всю ночь, но едва моя отпавшая челюсть снова задвигалась, я понял, что не могу произнести те несколько слов, которые еще помнил.

Поезд сошел с рельсов в мозжечке. Рухнули синаптические мосты.

Я сосредоточился на самых основных звуках и выдавил нечто вроде:

— Биффиигааааах!

Вики чуть склонила голову набок.

— Чего?

— Большая, — выпалил я. — Годзилла.

Но в тот миг скорее казалось, что это я попался на крючок сердцу Годзиллы — тридцати фунтам чистейшей бьющейся силы, радужному стержню, что неустанно дергался, пока рыбина висела в потоке, собираясь с силами на еще один секущий бросок.

А потом крючок вырвался.

Мне стало так, словно возлюбленная только что повесила трубку, предварительно сказав мне: «Извини, но все кончено».

Так мне бывает, когда Шутник Снов шепчет мне: «Сегодня вечером ты выиграл в лотерею 100 миллионов», — а я просыпаюсь, как обычно, на мели.

Рубанули кабель за толчок сердца от Божества, наносекунды не доходя до Полного Замыкания Контура. Отмародерили и бросили. Умственно истощили, эмоционально выпотрошили, духовно лишили.

Вики помогла мне дойти до машины.

Но засыпая ночью, я помнил дикую силу того рывка форели через реку — из самих костей помнил, мясом нервов и кровью тот натиск триумфа, когда сам весь излился в эту нашу с ней связь, спаялся с рыбиной на миг, мы — призраки друг друга, а потом меня снесло, как дымку ветром. И благодарность моя за ту мгновенную связь превозмогла отчаяние ее утраты — как будто поистине можно чем-то владеть и что-то терять, или же будто узы когда-нибудь рвутся.

В рыбалке, когда миг переживания вступает в будущее воспоминаньем — он становится добычей припадков укрупнения и общего украшательства. Я уверен, тем не менее, что та радужная форель весила фунтов двадцать восемь. Возможно — и, получи я еще несколько лет сладострастных воспоминаний, почти совсем вероятно, — что рыбина грузанула бы весы «Толедо» больше, чем на тридцатник, а тут уж рукой подать до представления, что я подцепил на крючок новый рекорд штата. Но даже с учетом искажений временем и памятью, безжалостно выполов любые возможности преувеличения, тщательно взявши в рассужденье Параллактический Эффект, Переменную Водного Увеличения, Воздействие Выдачи Желаемого за Действительное и Склонность к Развешиванию Макаронных Изделий, я бы поставил и в реальном мире пятьдесят на пятьдесят, что та радужная рыбина весила по меньшей мере двадцать шесть фунтов, и с радостью бы двинул новую машину по вашему выбору против раскисшей корнфлексины, что в ней было минимум двадцать четыре.



В таком вот духе, надеюсь, вы поймете, что это благословение: когда я желаю на все наши грядущие года, чтоб большое всегда от нас ускользало.

Дао-к-Дао

Перевод Шаши Мартыновой

Все так

Как есть,

Потому что вот так

Все и есть,

И затем же.

Быть

Перевод Шаши Мартыновой

Ода

Чресла, дыханье.

Тает луна

В горле каллы.

В кроне младого клена

Почки набрякли.

Надо всего лишь быть

Тем, кто ты есть,

Нагим беспредельно,

По касанью за раз.

Палинодия

Надо всего лишь быть

Тем, кто ты есть?

Что я этим вообще

Хотел сказать

Если часть тебя —

Тот, кем ты мечтал быть,

Не будь ты ничтожным балбесом

Тем, кто ты и есть,

Будто бы «подлинный ты» —

Тот, кто силится врубиться, кто

Есть подлинный ты;

Если желал ты все ж вообще быть

Кем-то еще, кем угодно:

Бухгалтером в Коронадо,

Посудомойкой заштатной харчевни в Омахе;

Или, если ты все еще догоняешь, о чем речь,

И тебе по-прежнему не все равно, —

Ты, вероятно, совсем сбрендил

Или до того близок,

Что можешь и другом стать.

Практика, практика, практика

Перевод Шаши Мартыновой

Потребна жесточайшая выправка,

Чтоб и впрямь ко всему — легко,

Но с малостью

Трепета дерзания,

Необходимого для осознанности.

Вот над этим я и трудился все утро,

Растянувшись на диване

Под окном в хижине Боба,

Глядя, как дождь

Без порядка

Падает в пруд,

Я да собаки.

Мудрость и счастье

Перевод Шаши Мартыновой

Влажные полумесяцы от собачьих языков,

что слизывают кошачий корм, рассыпанный по полу хижины;

прядь света, что изящней паучьей нити,

выпрастывается у меня из груди,

когда 20-фунтовый лосось ниже по течению взрезает

зеленоватые воды Смита;

отблески воды у Виктории на боках

в тот миг, когда она входит

из парилки в буйный тихоокеанский шторм, —

спеленатое туманом сияние, без тела;

изысканность лосиного следа,

высеченного в прибрежном илистом песке;

набрякшие почки красной ольхи в начале марта;

жаркое из оленины и свежий лосось,

и домашнюю кукурузу сейчас подадут;

Джейсон спит, завтра в школу,

голая правая нога свисает с кровати

(ну и здоров же он стал);

полено земляничного дерева

в топке снежной ночью,

жар печки, притушенный вьюшкой на ночь,

чтоб от углей развести огонь поутру;

терьеры чихают, и скачут, и несутся,

ополоумев, через сад,

сообразив, что мы собрались на прогулку;

дождевые капли в ладонях черничных листьев

и через несколько часов после дождя:

я дожил сегодня до 55 лет, пока держусь,

и хотя лишь дураки заявляют права на мудрость,

я не знаю, как еще назвать,

когда с каждым годом

все меньше нужно мне для счастья,

и длится оно все дольше.

Багряные паруса

Перевод Шаши Мартыновой

Сижу за столом

и вдруг без особой причины

принимаюсь петь невпопад:

Паруса багряны на заре…

и пою, покуда паруса не уносят меня от меня,

чем бы ни было это «я»,

бредовей сивой кобылы,

ей-ей,

и такой благодарный.

Шквал и волнение

Перевод Шаши Мартыновой

Достигаешь дна,

когда понимаешь,

что никакого дна

не достигнуть.

И мотаешься, промокший насквозь,

по корабельному баку,

глядя, как дождь

льется в океан.

Бестолочь

Перевод Шаши Мартыновой

Познайте растения.

Гэри Снайдер

Уже 50 лет в полном беспамятстве, но теперь,

хотя бы краем глаза, я умею глядеть на растения

и чуять свет, что их составляет.

Засыпая, баюкаю себя

краткой молитвой из их имен:

ольха, шпорник, малина, готьерия.

Купание Джо

Элегия Бобу (1946–1994)

Перевод Максима Немцова

Лето 94-го на Французской равнине, предвечернее пекло в середине июля — и тут мой брат Боб предложил искупать его пса Джо, 16-летнего келпи. Поскольку Боб неуступчиво придерживался убеждения, что купать собак чаще раза в год — значит уничтожать их кожные масла, нужные для жизни, я шустро поскакал за поводком, полотенцами и собачкиным шампунем, пока Боб не передумал.

Псу — ему по человеческим меркам исполнилось 112 — ванна была необходима. Джо страдал от всех собачьих старческих хворей: глух как пробка; еще пара проблесков — и совсем ослепнет; весь в буграх бородавок и подкожных кист; пенис глядит строго вниз; мошонка так отвисает, что яйца о поджилки бьются; слюни гирляндой; склонен к практически непрерывному газоиспусканию, которое впору запрещать Женевским соглашением; и обладает таким, по манерному определению, «собачьим ароматом», что в его несчастном случае смердит от него в диапазоне от тошнотной гнилости до ходячего разложения. Когда Джо задремывал у буржуйки зимним вечером, получать удовольствие от ужина было затруднительно — глаза слезились, а рука инстинктивно тянулась прикрыть еду.

В общем, я накинул на Джо поводок, не успел Боб — много лет назад правую ногу ему ампутировали по бедро — встать на костыли. Боб прикрывал тылы, а я повел Джо за хижину, где мы установили старую ванну — плескаться под звездами. Давно мы в нее не залазили, поэтому я выгреб оттуда скопившийся слой листвы земляничного дерева и хвои, а потом определил в ванну Джо. Когда я снял с него ошейник, Джо крякнул, уселся и впал в состояние, которое мы зовем МСП, Медитация Старого Пса, — в нем Джо, похоже, наблюдал метановые закаты на Юпитере или полет птиц, не видимых человеческому глазу. Я пустил воду, мешая горячую и холодную, через шланг, а Боб тем временем открыл шампунь.

Я спросил у него:

— Затычку вставить?

— Ох господи, не, — ответил Боб. — Если вода подымается, Джо просто с ума сходит. Вообще-то лучше проверить, не забился ли сток.

— Как он может забиться? — напомнил я. — Ты ж сам не мог резиновую пробку найти, так вбил тогда чоп из красного дерева? Тогда ты все поперечины в сливе и вышиб?

— Ай, — отмахнулся от воспоминания Боб, — они все равно нахрен проржавели. А кроме того, сливает она прямо на землю, трубы-то там нет и засоряться нечему. — Он брызнул шампунем на ладонь. — Стоять и языком чесать будешь или мы все-таки начнем? Жарища же.

Джо вернулся с Юпитера, когда его шибануло струей воды. Рванулся в безопасное место, но у лап сцепки со скользким дном не было. Боб перехватил его за шею, и Джо скользнул в переднюю часть ванны. Он не дергался, пока я его поливал, лишь испускал тихие рулады.

— Все хорошо, Джо, все с тобой в порядке, — успокаивал Боб своего песика, взбивая на нем шампунь до серой пены. Джо опять было рыпнулся, пытаясь найти опору для задних лап, но вдруг замер. Его желтоватые глаза динго раскрылись шире.

— Запор мозга, — высказал гипотезу я.

Боб не обратил внимания, утешая Джо:

— Хорошая собака, хорошая. Ты посиди тихо, и через пару минут мы уже закончим. Старость не радость, да?

Джо ответил ему тихим трепетным воем.

— Чего это он распелся? — поинтересовался я.

— Черт его знает. — Боб погладил Джо по загривку. — Что с тобой, старина?

Я заметил, что в ванне собирается серовато-желтая пена и непрошено посоветовал Бобу:

— Я б не стал купать эту собаку без резиновых перчаток, промышленных, восемь слоев латекса. А то завтра проснешься, а у тебя ногти сошли.

Боб поглядел на уровень пены.

— Вот в чем дело. Джо сидит на сливе, вода не уходит, подымается — он думает, что сейчас утонет. Давай-ка я его перекантую в тот конец, чтобы слив не закрывал.

Но когда Боб попытался волоком перетащить его на середину ванны, Джо взвизгнул на октаву выше и вывернул голову из хватки Боба. Пес весь съежился и задрожал от ляжек до носа.

Я выключил воду.

— Ну что там еще?

— Фиг знает, — объявил Боб и засюсюкал с Джо: — Что с тобой такое, дружок? Ты не утонешь. — Боб сунул руку под воду и пощупал Джо снизу. А когда вынул руку, эдак на меня посмотрел. — Ты не поверишь, — мрачно провозгласил он, — но у Джо яйца в сливе застряли.

— Невозможно, — заверил его я. — Дырка слишком узкая, они туда не пройдут.

Боб покачал головой:

— Может и не пройдут, если только не намылятся и не полезут туда по очереди. Погляди-ка лучше под низом. Я Джо подержу.

Ванна стояла дюймах в восьми над землей на деревянной раме, поэтому пришлось упереться обеими ногами и подымать ванну плечом, чтобы заглянуть под днище. И точно — из слива болтались тестикулы Джо, бок о бок в дряблой крапчатой мошонке.

Боб отвлекся от утешения пса и спросил:

— Видишь что-нибудь?

Я аккуратно поставил ванну на место.

— Ну да — яйца твоей собаки, попавшие в слив. Надеюсь, ты оценишь мое первоначальное нежелание в это верить.

— Так ты, — нетерпеливо произнес Боб, — попробуй впихнуть их обратно. А то старину Джо того и гляди удар хватит.

Джо жалобно захныкал в подтверждение.

— Да ты смеешься, — сказал я. — Сам попробуй впихнуть их обратно. Твоя же собака, братец, и яйца это — его, вот сам и впихивай. Пихать застрявшие яйца Джо у меня не входит даже в список 25 ООО вещей, которые я делаю ради удовольствия или за деньги.

— Боже праведный, — с натужным раздражением вздохнул Боб, — взялся за гуж…

Я и забыл, что Боб с одной своей ногой, вероятно, не смог бы подпереть ванну, поэтому любезно предложил:

— Давай я ее подыму; а ты займешься яйцами.

— Ай, да ты что, — воспротивился Боб, — Джо-то надо кому-то держать. Если кинется в панику, он их либо оторвет, либо так растянет себе мошонку, что яйца за ним по земле волочиться будут весь остаток жизни. — Он почесал песью голову, бормоча: — Держись, дружок, мы тебя высвободим.

Мне пришла в голову мысль.

— А давай кувалдой попробуем — как бы обколем ее вокруг.

— Да, отлично ты мыслишь, — хмыкнул надо мной Боб. — Поработать кувалдой в двенадцать фунтов над железной ванной. Может, через месяц и освободим. — Он покачал головой. — Как бы тебе это понравилось: яйца в сливе застряли, а какой-нибудь конченный остолоп фигачит по ванне кувалдой?

— Хорошо, — согласился я, — но тебе это встанет.

— Почему нас это не удивляет? — осведомился Боб у собаки. Потом у меня: — Во что?

— Неделю моешь посуду — ну и тот спиннинг «Симано», ты им все равно почти не пользуешься.

Боб объяснил Джо:

— Ты здесь до-олго просидишь, старина, потому что брат у меня — ни хрена не дюж и горазд только выделываться.

Смахивая со лба пот — переговоры затягивать слишком жарко, — я сдался:

— Давай сюда этот хренов шампунь.

Я снова поднял ванну, совсем ослепнув на жаре от пота, и неловко брызнул шампунем Джо на мошонку, для смазки. И, поглубже вдохнув, принялся катать псу яйца по мошонке, пытаясь распределить их вертикально и подоткнуть наверх, а по ходу комментировал свои чувства для Бобова увеселения — ну и чтоб уделять выполняемой задаче лишь необходимую толику внимания:

— Сорок девять лет живу. Представляю собой нынешнюю вершину тысячелетней эволюции биологического вида. Придирчивого естественного отбора. Долгих лет официального образования. Прилежных занятий. Развития навыков. Долгого, мучительного оттачивания восприимчивости. И вот теперь я понимаю, что вся моя жизнь была лишь подготовкой вот к этому самому мигу — попыткам извлечь яйца твоего пса, застрявшие в сливе ванны. И при этом я даже не знаю, идеал это, убожество, то и другое или ничего из вышесказанного.

— Ну, — высказался на это Боб с суховатой любезностью, — наверняка это лучше, чем что-нибудь похуже. — И затем Джо: — Ты послушай, как он хлюздит.

Я не стал на это реагировать и — наощупь — перетасовал все же яйца Джо так, что они сложились в стопку, а затем, как бы движением обратного доения стал поджимать ему мошонку снизу. Верхнее яичко проскочило в слив, за ним — второе. Джо был свободен. С проворством, которого не выказывал уже много лет, пес выпрыгнул из ванны и начал со стонами кататься в грязи.

Боб улыбнулся.

— Ну вот, дружище! Счастливая собака!

Когда я уронил ванну со своего онемевшего плеча, грязную воду в ней швырнуло так, что меня окатило через край.

Я еще немного похлюздил:

— Великолепно, я освобождаю его никчемные яйца и вместо спасибо — весь в мутагенной собачьей мерзости.

Боб расхохотался.

— Кроме этого — еще и наша вечная благодарность, не забывай.

Не забуду.

Красная горка

Перевод Шаши Мартыновой

Бабушка рассказывает мне

О своей первой любви

Звали его Джонни Хэнсен

Она всегда будет помнить

Теплый осенний день

Ей пятнадцать

Или почти пятнадцать

Была у нее кобыла по кличке Пеструха

И вот они с Джонни едут верхом

Вдоль реки Четко

Мелкой да топкой перед дождями.

Ей все еще мерещится вкус жареной курицы

Которую она приготовила к пикнику

И как же она волновалась

Что все губы у нее будут в жире

А он вдруг захочет целоваться.

Рассказывает, а сама полирует

Горку из красного дерева

Еще и еще

Пять минут

То же место

Пока не засияет.

Первая рана глубже всех прочих

Перевод Шаши Мартыновой

Соски набухли

в студеном закатном воздухе,

она стояла по бедра в Мэд-ривер,

приметив Большую Голубую Цаплю,

что взмыла неуклюже со стремнины выше

и полетела вниз по реке к устью.

Мы любили друг друга на берегу всю ночь,

старательные, буйные,

яростные — и нежные

в первых дозволеньях,

оглушенные, одержимые.

Женаты, трое детей,

ранчо над рекой,

все еще можем восхищать друг друга тем, какие мы были, —

чего еще можно желать.

По пояс в воде, по пояс над водой,

она примечает, как Цапля летит, тень птицы

влагается в медные тени сумерек.

Я развожу костер на берегу и жду.

Усталый, безмолвный, дети спускаются

и умывают лица в реке.

Ждем, когда появится Гудини

Перевод Шаши Мартыновой

Волшебство — не уловки с видимостью.

Это изъятие всамделишного.

Не сноровистые трюки, прикрытые болтовней,

а подлинный кролик в любой шляпе.

Не фокусы. Не ключ от наручников

из ее рта в его,

переданный в поцелуе на удачу,

перед тем как его закуют в сундуке

и бросят в холодную всамделишную реку.

Не ключ, а сам поцелуй,

нежный, испуганный,

неистовый, как наше облегчение,

когда он выплывает из груженого сундука

и с самого дна реки начинает подниматься,

избегнув ловкого обмана,

свободный от иллюзии побега.

Графиня

Перевод Максима Немцова

Вчера ночью я любил свою страстную графиню,

а экспресс «Паннония»

несся мимо деревень, которые мы видели

лишь трепетом света

по зеленой эмалевой крыше спального вагона.

На несусветном расстоянии от

того первого поцелуя в Будапеште,

доехав чуть не до Праги,

пугая луну,

пока Чехословакия скользила у нас под телами,

стоны наши подслащивали железный лязг

рельсов и колес,

а мы таяли от наслажденья.

Когда я проснулся на Берлинском вокзале,

ее уже не было.

Вложила слоновую косточку

мне в руку.

Сметен силой

равно как и слабостью.

Восхитительной, необузданной, фантастической графиней,

Гиневерой, Марией, луной,

любовью, изобретенной против одиночества,

сердцем, что измождено рассудком.

Сметен прозрачностью

у кончика корня.

Виолончелью в пустом коридоре.

Тем, что можешь дать, и тем, что можешь взять.

Потерялся, воображая то, чего знать не можем,

и зная то, чего нам не иметь.

Веря, что любовь унесет нас прочь

по Реке Вавилонской

к баснословному саду, пышному от груш.

Желая всего и сразу,

странствие поглощено

в сиянье лунного света и грезы

чистой до того, что даже пепел сгорает

до оттенка ее пеньюара.

И, словно бы нам запретили, мы

остаемся желать большего.

Тепло ее тела, едва живого

в слоновой кости, свернувшейся в наших руках.

Оленье рагу

Перевод Максима Немцова

Фримену Хаусу

Я б мог состариться с тобою, Фримен,

две древесные крысы, почти вечно пьяные

в хижине высоко в горах Кламат,

которым почти ничего и не осталось —

лишь жаловаться на зубы да печенки,

не понимать, на что ушли деньги,

да смотреть, как движется река.

Раз в месяц, если удастся пинками

заставить очередной старый пикап работать,

с лязгом бы скатывались в Юрику за припасами,

может, учили б пацанов азартным играм,

а то и Гумбольдтовых студенток клеили.

Две недели спустя, все еще приходя в себя,

вижу, как ты помешиваешь в котелке

медленно, оценивающе,

кивая с таким глубоким смирением,

что радостно:

«Опять оленье рагу».

Ложки скребут в деревянных мисках,

мы едим у очага,

треплемся о том о сем:

сколько валунов затащили для

этого очага, чуть пупок не развязался;

почему лосось в этом году запаздывает;

о сравнительных достоинствах «Хаски» и «Маккаллохов»;

о непрекращающемся упадке романного жанра;

почему Энн ушла от Вилли еще в 88-м;

как однажды морозным утром в долине Скагит

мы видели стаю в две сотни гусей,

что кружила над нами и обращалась в снег.

И дни протекают, как байки и река,

впадают в тот уют, что мы заслужили.

Едим рагу, смеемся.

И дни проходят, как солнце и луна,

великолепно безразличные

к нам, чокнутым брехливым старикам,

что чавкают рагу, а сами постепенно

становятся беспомощными, забывчивыми,

пересказывают старые байки, чтоб не старились,

пока не минует много трапез

и деревянная миска не протрется насквозь.

Зимняя песня



Перевод Шаши Мартыновой

Памяти Дороти Миллимен

Принятие смерти

В самих наших сердцах —

Вера, которой мы даем жизнь,

Что любви — еще быть:

Глянцевая умбра

Гниющих папоротников;

Колокольная киноварь

Крыжовенного цвета;

Дождь на реке.

О юморе:

случка ослиц и луковиц

Перевод Шаши Мартыновой

Если скрещивать ослиц и луковицы,

получится, в общем, много лука с большими ушами.

Это начало анекдота.

Легкомыслие языка,

бесцельное

следствие игры,

когда просто озоруешь,

выдергиваешь то одно, то другое

из нескончаемых возможностей

и складываешь вместе.

Ум идет в жопу — на весь вечер.

Потеха, ну да, но

не суть;

и, в общем, не то, на что надеялся,

скрещивая ослиц и луковицы

лишь так, как можно их скрестить —

в умах, до того необузданных, что соединяют это,

просто поглядеть

что получится.

А получаются,

в общем,

луковицы с большими ушами.

Но любовь всегда вознаграждает воображение,

и хоть изредка получается

норовистая ишачиха,

от которой наворачиваются слезы.

Поливка сада в самый жаркий день лета

Перевод Шаши Мартыновой

Эй, Ящерка Назаборная!

Думала, дождь собирается?

Хе-х-хех:

А вот и нет.

Ладони к луне

Перевод Шаши Мартыновой

1

Нам было по пятнадцать. Лето.

Дошли по деревне, залитой луной,

к скалам над пляжем.

Мы любили друг друга на той трепетной частоте,

где ощущения становятся чувствами,

каких мы прежде никогда не переживали.

Наши сердца — факелы, брошенные в море.

Великолепие,

которому не пережить

невинности,

которая его породила.

2

Нет красоты без умирания.

Нет любви без первого безрадостного мига сердечной боли,

когда понимаешь: что-то не так,

но не знаешь, что именно,

или как все исправить.

3

Полночь, горы,

из одежды ложе себе стелим

на гранитном валуне.

Нагие глубже кожи,

мы воздеваем ладони к луне,

и наши тела трепещут, как ветви дерева через

удар сердца после того, как улетела птица.

Лучшее понимание очевидного

Перевод Шаши Мартыновой

Вечер, начало июня,

в приятной истоме после дневных трудов,

бездельничаю с друзьями на заднем крыльце

сразу после ужина

(спаржа и шпинат, свежие, с огорода;

олений окорок

копченый, с кровью),

глядя на закатный

глянец океана,

а жесткокрылые стрижи

гравируют воздух,

и полная луна подымается, как жар жемчужный,

громадиной над секвойями,

и охватывает осознание,

что я никогда не постигну

истоков и назначения вселенной,

цели или смысла жизни,

ни одного ответа

на великие вопросы бытия

и, вероятно, еще много чего.

И от этого осознания

Я наконец счастлив.

Произведение искусства

Перевод Шаши Мартыновой

Единственное важное созидание —

Жизнь, что дает тебе жизнь.

Врубись: у тебя все отлично,

Когда тебе нужны лишь

Наживка и лед.

Ловля радужной форели,

Смит-ривер, январь

Перевод Максима Немцова

Такая холодина, что наверняка ссать буду снежинками,

пока не перемерзнет сток.

Так холодно, что направляющие моего «Ламигласса»

застывают между бросками, отчего приходится

окунать спиннинг в реку потеплее,

чтобы начисто оттаяли

перед новым тщетным броском и сносом

от быстрой головы порога

к медленному вееру разлива ниже.

Такая не-блядь-вероятная холодрыга,

что под новейшей-чудо-тканью термы,

слоями шерсти

и утепленными болотными сапогами на толстый носок

я дрожу, как бурундук, срущий цветными стекляшками, —

тотальная утрата двигательного контроля так близка,

что я, в конце концов, признаю очевидное:

из-за чего это такого

я рискую переохладиться, обморозиться, а затем

               и повредиться мозгом,

как не тяги подцепить на крючок радужную форель

               по пути к океану,

хоть она и онемела в ледяной воде до того,

что ее, как сапог с песком, вытягиваешь?

Могу вообразить много отличных

               и довольно бредовых ответов,

но правда в том, что я не знаю.

У кого склад пофилософичнее — могут предположить,

что я на самом деле забрасываю удочку

на подлинную причину, по которой забрасываю удочку,

но тут чересчур много зеркал

               и французских интеллектуалов,

мне столько не выдержать, не свихнувшись.

Однако ж, если не безумная причина и есть,

подозреваю, она проста и глубока:

через текущую воду вновь оживает вера;

переливчатый каскад форели на нересте;

как сердце у меня распахивается,

стоит ярко-морской радужной

вспороть реку вниз по теченью;

присоленное мерцанье божественного в прыжке.

Третий берег реки

Перевод Шаши Мартыновой

Три оленя пьют

на лунном мелководье по ту сторону реки

— вдруг насторожились.

С морд — вода,

уши торчком,

дрожат бока, свиваются мышцы

в трепетном эквилибре

меж недвижностью и бегством,

они слушают стук моего сердца —

покуда сам его не услышу.

Зеленым концом кверху

Перевод Шаши Мартыновой

Малец, тому, кто сажает деревья, нужно знать всего ничего: зеленым концом надо кверху, и ни в одном на свете дождевике тебе не будет сухо.

Вилли-Пихта

Промок насквозь,

Уже неважно,

Идет ли дождь.

Сажай ростки,

Один за другим,

И дуй вперед.

Родись, умри в

Бездумном ритме,

Делай дело.

Не заметишь,

Что забыл про дождь,

Слившись с его

Однозвучьем.

Корень и вздох —

Разницы нет:

Всё — тяжкий труд.

Сырое тело горит

Из костей — вон.

Все по порядку

Перевод Шаши Мартыновой

Столько истинных путей.

Обилие изумительных наставников.

Не счесть рек, в которых еще не рыбачил.

Возможности любви, что выше математики.

Столько грязной посуды.

Неестественный отбор: медитативное созерцание лягуха-быка, что харит камень

Перевод Шаши Мартыновой

Зелье электрического студня,

кластеры нервных узлов

в бинарном рассольнике —

как от побужденья возникает действие,

так мозги неизбежно делают выбор.

И по некой немалой ошибке в распознавании образов

или существенной когнитивной оплошности

мозг лягуха-быка избрал

двухфунтовый камень

объектом неистового обожания,

камень (на мой взгляд млекопитающего, надо сказать),

не похожий

и даже отдаленно не смахивающий

на женскую особь лягушачьего вида.

Лягух и впрямь услаждается

как-то отупело,

но камень, со всей очевидностью, это нисколько не трогает,

а, стало быть, можно предположить, что

                   не вихрь сладостного забвения

питает настойчивость лягуха,

а нешуточный вывих в восприятии —

или, вероятно, общая его свихнутость.

Кое-кто почерствее мог бы даже счесть его

воплощением мужской бесчувственности.

Из межвидового гендерного братства

и общего беспокойства

я наставляю моего земноводного друга:

«Эй, по-моему она не строит из себя неприступную.

Тут все буквально, Джек, —

все так и есть, дружище, выбито в камне.

И с моей стороны было б небреженьем, не вырази я

свои глубокие и чрезвычайно обоснованные сомнения,

что тебе удастся ее упахтать,

сколь бы продолжительным и впечатляющим

                   ни было рвение».

Ноль внимания моему совету,

равно как и моему присутствию вообще —

лягух-бык продолжает бесплодные домогательства

с той зацикленной приверженностью недомыслию,

что извечно сопровождает

бессмысленную осоловелую похоть.

Но, если честно,

чей мозг не искрил в хлябях гормонов

или, вспыхнув, как разбитая склянка с бензином,

не улетал метеором в ревущий водоворот,

где хоть к камню бы приткнуться?

Можно лишь заключить,

что эдакое непреодолимое вожделение

служит виду гарантией выживания,

детородным попранием

любых решений, требующих мысли,

мысли, общеизвестно, подверженной думанью,

а чем больше думается о думанье,

тем думательнее становится.

Стало быть, хоть мозг и создан выбирать,

само его существование в конце концов зависит

от созидательного превосходства безмозглой страсти —

и, при всем уважении к мсье Декарту,

вы есть прежде, чем мыслите об этом.

Низкие влечения, что правят высокими страстями,

сводят на нет всякий выбор, а заодно и

здравый смысл, нравственность, вкус, воспитание

и любые прочие блестки,

которыми мы покрываем все липкое и сырое.

Суровая правда: мы не выбирали выбирать —

ни мозги, что напрягаем, выбирая

толкование собственного полового бардака,

ни сердца, что обременяем мы огрехами

во имя любви.

Как ни решай мы, чего хотим,

выбор — не свободен;

мы живы по милости нужд понасущней.

Вот так под настойчивым натиском нужды

влезаем мы по ошибке на камень-другой.

Эта наша глупость — чуть срамнее иных, да,

ну и что?

Сила императива

вместе с законом средних чисел

практически гарантируют, что хватит и тех,

                     кто не промахнется

и наделает мозгов, которыми кому-то придется мозговать,

чтоб решить, какие шаги предпринимать

к тому, что, как нам думается, нужно сделать

на каменистом пути между заблужденьем и грезой —

когда приступить, как пустить в дело мечты —

на пути, где мы наконец понимаем:

воля — не выбор,

который мозг волен выбирать.

По счастью, мой бородавчатый друг,

душе суждено фланировать.

Рыбалка в Чертовой дыре в разгар весны

Перевод Максима Немцова

С вершины Храмового хребта

до Южного притока Гуалады —

всё под уклон,

первые полмили такая круть,

что и заорать толком нет времени,

врезаясь в какую-нибудь

секвойю, чьи верхушки высятся внизу,

оставшаяся древняя роща, которую

складки местности уберегли от рубки.

Молясь, чтоб и меня уберегли,

спускаюсь

осторожно, осторожно, ноги

елочкой, для

равновесия помахиваю футляром с удочками,

будто дебильный потомок

Айзека Уолтона и «Воздушной Валленды»,

пробираюсь дальше, выпадами и нырками,

все вниз и еще чуть в Чертову дыру,

совершенно уверен, какое именно отверстие

вдохновило дать ущелью это имя,

и столь же уверен, что где-то есть путь и полегче;

вниз, пока склон наконец не сдается,

относительно не сглаживается,

и вот я прохожу под деревьями,

их энергичная новая поросль мшиста в раннем свете,

потом ниже легче

и по лугу наносной террасы

в колтунах ослинника, мака, голубоглазки,

пурпурных цветков дикого касатика,

жутких, как представления порнографа о романтике;

вниз к реке.

                       Кеды и «ливайсы»,

забредаю прямо в них, закидываю

«Заячье Ушко» с Золотинками, что сам навязал,

в стремнину над омутом,

слежу, как тонет,

вздувается по теченью,

плывет…

а разум мой заплывает дальше,

еще ниже по реке, где упругий изгиб воды

подрезал берег в тени азалии,

а я пытаюсь вообразить, что за обморочный

                      аромат испустят

цветы, промокшие от света,

когда солнце коснется их часа через три,

и размышляю, не разумней ли подождать

или лучше будет лишь воображать и двигаться дальше,

поэтому когда налетает форель, я хлопаю ушами минут пять

и, несмотря на десяток нежных вдумчивых бросков,

черт бы меня драл, все равно мне ее не зацепить.

Не важно. Утро великолепное,

три мили реки до моего выкарабкивания к мосту,

и если под тем обрывом в азалии —

                     не дом мечты для крупных рыбин,

я ни шиша не понимаю в рыбалке

и должен бросить ее не сходя с места, —

закидываю нахлыстом удочку в этот изумрудный омут,

после чего весь предаюсь

ученым статьям по норвежской грамматике,

расточающим будущему условному времени

ту страсть, что ныне идет на то,

                     чтоб завлечь рыбу в настоящее.

Когда я поворачиваюсь и бреду по скальному мелководью

обратно, к прочной почве на галечной речной отмели,

нервная лягушка — я не заметил ее под ногами —

решает, что медлительное создание

может быть неуклюже так же, как и бестолково,

и прыгает изо всех силенок —

плюх враскоряку аж на пол-ярда,

от которого ее оглушает на миг дрейфа,

а потом она складывается пополам, жопкой в воздух,

                        и заныривает,

поглубже, пока пузом дно не царапнет,

после чего ритмично дрыгает лапами

                        по чистому мелководью,

и облачка вспугнутого ила, размеренно, взметаются

                        за нею следом.

И пока я наблюдаю, как эти млечные тучки кремнезема

цветут и растворяются,

                        вихрятся и оседают,

некая сила, вызванная привольной славой дня,

что-то дикое во мне,

мне хотелось бы назвать его поэзией,

требует высвобожденья,

и я говорю вслух, чтоб и самому послушать:

«Так вот, к чему вся моя жизнь свелась:

лютая сладость речного света;

неистовая спайка лепестка и плоти,

нырка и скольженья».

Так, растворившись в восторге, бездумно

я наступаю на камень в водорослевой слизи,

зависаю в ошалелом созерцанье

своих кедов в раме неба, что капают мне на физию,

и шлепаюсь жопой

в холодную воду, от которой и костный мозг

                       весь кукожится.

«Йяарррргггггггаааааахххххххххххх!»

Да. Да, ей-все-святое, да!

Даже лучше.

К чему стремиться

Перевод Шаши Мартыновой


Все лесоводы в нашей бригаде

Набили по два мешка саженцами.

Вилли-Пихта снарядил три

И впихнул еще 20 ростков

В рюкзак с харчами.

Когда Тимоти уел его как-то поутру:

«Ну и ну, Вилли, да ты, может,

Еще по шесть сунешь себе в штанины

И десяток в зубы», —

Вилли повернись к нему и скажи,

Громко, чтоб всем было слышно:

«Я тебе так скажу, как мне отец говорил:

Сынок, уж коли быть медведем —

Будь гризли».

Как поймать самую большую рыбину

Перевод Максима Немцова

В декабре льет как из ведра, все оконца вахтовки

               запотели,

Наша бригада лесоводов в обед болтает о ловле лосося,

И тут Вилли-Пихта как бы между прочим заявляет:

«Ввиду моей природной скромности я вам, ребята,

               раньше не говорил,

Но я по утрянке на Благодаренье заловил чавычу

               в 30 фунтов —

Здоровущая попалась на спиннинг в Яме Десять-Десять».

Джонни-Корнем-Вверх тут же заулюлюкал: «Эгей, чувак,

Да выкинь ты гольяна этого обратно!

Я в ущелье на той неделе прихватил одну,

Весу в ней 38…» Но не успели мы у него уточнить, на что

(Говорили, он мастак ловить лишь наживку вилами),

Как встрял Пит Такер: «Засунь ее в мусорный мешок, Джонни,

И выставь на обочину. Я вытянул себе

Из того омута за фермой Ульрика такую,

Что чуть за 42 тянула

На весах в „Хиоучи-Хэмлет“».

Вилли при этом всплеснул руками и взвыл:

«Сраный дрын! В этой клятой бригаде

Первый брехун всегда в пролете».

Тяжкий труд

Перевод Шаши Мартыновой

Ребятки, я сыт по горло вашей брехней.

Хотите знать про тяжкий труд — так слушайте:

Я лес валил поперечной пилой; творила таскал;

На сортировке хлысты ворочал; булыги крошил на щебень;

Нагородил сто миль штакетника;

Чокеровал долготье за комель в таких местах,

Что ползком с горки — большое везение.

Лесные пожары тушил; мешками с песком латал дамбы;

Сено метал, покуда язык под ноги не вывалится;

И столько кряжей распустил на доски,

Что стер к чертям головку от кувалды

И рукавицы из лосиной шкуры.

Так что, ребятки, запишите как отче наш, говорю вам:

Нет на этом свете тяжелей труда,

Чем могилы копать для любимых.

Вот оно

Перевод Шаши Мартыновой

Они сделают все,

Чего ты

Не можешь

Пресечь.

А ты — все,

Что осилишь

И сможешь жить

С самим собой.

Знай край

Перевод Шаши Мартыновой

С тебя хватит,

Когда не можешь вспомнить,

Сколько уже принял,

И тебе было б начхать,

Если б мог.

Отпускные

Перевод Максима Немцова

Вернувшись из ежегодного двухнедельного отпуска

            в Петалуме,

Как я замечаю, Вилли медленней управляется с лопатой,

Когда мы вкапываем стойку ворот на южном краю

            Храмовой равнины.

Подначиваю его: «Что такое, Вилли, забыл

В большом городе, как рулить ирландским

            канавокопателем?»

И хотя в ответ он рявкает: «Бля, да я сточил

Больше лопат до того, как у меня волосня на жопе пробилась,

Чем тебе за всю жизнь перепадет», —

Для Вилли такой ответ слишком уж вял,

Да и шевелится он весь как-то болезненно.

«Немощь одолела?» — спрашиваю я.

«Чутка», — признает он.

Трамбует еще немного камней вокруг стойки,

Потом опирается на рукоять лопаты, как рабочий

            из «Калтранса»

И глядит через равнину на бурые летние горы.

«Знаешь, — качает он головой, —

Это ж надо совсем спятить, чтоб в города наезжать.

Первые девять дней отпуска я вискарь глушил,

Потом минут пять из меня ногами срань выбивали

Какие-то мексиканские батраки, я их

Разозлил в баре на Саут-стрит.

Потом почти всю ночь просидел в трезвяке, кровью ссал,

После чего меня перекантовали в Окружную больницу,

И там я провел остаток отпуска.

Ушло, прикидываю, $500 на виски, штука на штрафы

И еще $4700 на эти блядские больничные счета.

Мексы-то, наверно, оттоптались на мне так,

            что дурь повышибли,

Но я-то и сам не дурак. Во, гляди —

В отпуск буду ходить по двадцать минут зараз,

Прям тут, в горах,

Вот как теперь».

Безыскусные наставленья и панибратские советы юношам

Перевод Шаши Мартыновой

Не ешь сбитое на трассе животное, которое можно закинуть в багажник.


Перед патрульными на трассе жопу не заголяй.


Большие ставки при малых деньгах — обычно к проигрышу.


Не путай благую весть с церковью.


Никогда не сдавай семью или друзей.


Не живи там, где не можешь поссать с крыльца.


Не все простое — легко.


Не разевай крокодилью пасть на то, что твоя хамелеонья задница не осилит высрать.


Не хочешь ее — не свисти ей вслед.


Не влезай меж двух собак, когда те месят пыль.


Картошку любой дурак сварит, а вот подливу к ней — только повар.


Если бос — разуй глаза.


При параноиках не бормочи.


Никогда не спи с женщиной, которая делает тебе одолжение.


Получил от задиры — подставь другую щеку. Даст еще раз — пристрели сволочь.


Удержать всегда вдвое труднее, чем добыть.


Никогда не катайся по деревне на 100 милях в час с пьяной голой дочуркой шерифа на коленях.


Не тягай в гору.


Если тебе все ясно, значит, ты не понимаешь, что к чему.


Любовь всегда жестче, чем кажется.

Убийство

Перевод Шаши Мартыновой

Всего два

Оправдания

Убийству живой твари:

Если намерен съесть ее

Или она собралась — тебя.

Смерть и умирание

Перевод Шаши Мартыновой

Нихера не важно

Когда, где

Или как

Умрешь.

Важно одно:

Не прими это на свой счет.

Новые стихотворения и миниатюры


Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры

Банкир

Перевод Шаши Мартыновой

Улыбка у него — как холодный стульчак.

Он жмет мне руку так, будто нашел ее

в бочаге, дохлую две недели как.

Говорю ему, что мне нужны деньги.

Куча денег.

Хочу купить новый «ламборгини»,

нагрузить его абсентом и опием

и свалить с этих промозглых сопок

на пару лет в Париж.

Пытаюсь объяснить,

что мое художественное развитие достигло точки,

в которой мне требуется протяженное

всестороннее самокопание.

Банкир потрошит мой бумажник.

Осматривает мне рот.

Хмыкает на предложение 20 мильтоновских сонетов

как гарантию займа.

Вот уж он потрясает головой, устоями моего доверия

и рукой на прощанье. «Постойте, — молю я, —

моих долгов и грез

не покрыть из текущих доходов».

«Извините, — бурчит он в ответ, — ничем не могу помочь», —

и скрепляет степлером какие-то бумажки

так, что, кажется,

пришпилил бы мой язык к муравейнику.

Таращусь на него ошарашенно.

И под праведной едкостью моего взгляда

банкир начинает менять форму.

Сначала становится тарелкой остывшей

               картофельной соломки,

пропитанной картерным маслом.

Потом — черной кляксой

на странице Книги Бытия.

И наконец — жуком-навозником,

катящим шарики дерьма

по столу, что больше моей кухни.

Но даже наблюдая эти мерзкие превращения,

я все время вижу его обрюзгшее лицо,

зеленую рыхлую кожу,

блестящую, как тухлое мясо.

И тут другие его лица

открываются мне:

отца, любовника, юноши, чада —

наша общая человечья история

свертывает нас воедино.

И лишь это не дает мне

избить его до полусмерти

носком, набитым медяками.

На самом деде последние слова Малыша Билли

Перевод Максима Немцова

Малыш Билли, не вечно

тебе прятаться в себе.

Прекрасный

шизанутый убивец,

шлепал человека намертво, если тот не так на него посмотрел,

даже пару женщин прикончил, баяли,

хладно-шизануто-кровно,

словно плоская горящая траектория пули

могла что-то выправить.

Шериф Пэт Гэрретт пристрелил Билли

на темном крыльце окраинной хижины,

куда Билли с ножом в руке

вышел отрезать себе стейка

от висящей оленьей туши,

а дама на ту ночь

спала внутри.

Гэрретт выкрикнул его имя перед тем, как нажать на спуск:

«Билли», —

тихонько окликнул его.

В книге, которую об этом написал,

Гэрретт утверждал, что последними словами Билли

               были: «¿Quien es?»

(«Кто тут?»),

хотя собутыльникам наедине рассказывал,

что на самом деле последними словами Малыша Билли

были: «Ай, блядь!» —

но шерифу не хотелось оскорблять

культурных читателей.

«Билли».

Тихонько окликнул из темноты и тут же пристрелил.

Нож лязгнул на досках крыльца.

Тяжелая тусклая масса оленьего мяса

покачивалась в прохладной ночи.

Женщина внутри завопила.

Движущаяся часть передвиженья

Перевод Максима Немцова

Последний бродяга высоких равнин

пускает галопом свою пегую лошадку по нивам Монтаны,

в его примятом кильватере покачивается

             рябь ударной волны.

Солнце жарит магнием;

луна — что ком вара.

От каждого движения в его передвиженье

болит разбитая скула

и сломанная рука, которую он прижимает к груди.

Избитый рукоятью револьвера, весь истоптанный психованным Шерифом Шайенна

и его Умопомраченными Уполномоченными,

бродяга в задумчивости бредет так

            к западу-северо-западу,

где по его примерным прикидкам должна быть Мизула,

раздумывая, не пора ли осесть и жениться,

может, и деток завести.

Пока же он просто рад,

что выбрался из Вайоминга живым,

и что его пункт назначения неподвижен.

А давай

Перевод Шаши Мартыновой

Джейсону Стокли Доджу

День напролет, нещадно,

Джейсон, только шесть исполнилось,

завлекает меня в игру:

А давай я буду Жан-Люк Пикар,

Командир звездолета «Энтерпрайз»,

а ты — Кью,

ну, который хитрый и все знает

и вроде как выскочил из черной дыры,

банда кардассианцев и, может, каких других

          космических чудищ

нас поймали в луч притяжения

и тащат в гамма-преобразователь,

который забирает у нас энергию —

ох, у нас защита упала до 60 %! —

а это, скажу я тебе,

у нас прям беда,

так, может, давай теперь уже — всего разок! —

переведем наши фазеры в режим «УБИТЬ»?

Или давай

я буду Рин Тин Тин,

и бегу по лесу

а ты давай

будешь злодей,

настоящий гнусный преступник,

и прячешься вон за той елкой,

и стреляешь в Ринти, когда он бежит мимо,

и Ринти катится, катится с холма, как мертвый,

и лежит такой,

очень-преочень-преочень тихо,

но на самом деде

ты промазал,

Ринти прикидывается, он тебя надурил,

и когда ты подходишь,

Ринти набрасывается: «Ррраф-раф-рррраф!» —

и ты пробуешь его застрелить,

но Ринти вцепляется тебе в руку,

и ты стреляешь в себя и еще вроде как стоишь на ногах,

пока не падаешь совсем-пресовсем мертвый.

А давай?

Или давай

ты такой гуляешь, ля-ля-ля,

и вдруг видишь: два динозаврика

запутались в баскетбольной сетке,

и ты набираешь 911,

а я — спасатель 911,

высылаю пожарную машину с лестницей, за рулем —

          Пожарник Боб и его собака Вождь на заднем сиденье,

а еще я высылаю «скорую помощь»,

и, наверно, надо прислать еще пожарную машину,

и Пожарник Боб спасает динозавриков

и мчится с ними в больницу, с сиреной —

а давай, ты будешь врач,

но ты никогда раньше не делал операции

           детенышам динозавров,

а я тебе показываю, как надо,

и лечу им позвоночники и сердечки,

и они выздоравливают; и все у них будет хорошо…

Покуда я чуть не ору:

ПОГОДИ! СТОЙ!

А давай

я буду Лотарио Великолепный,

алхимик и чародей,

и умею так мощно настроить необузданное

          воображение,

что могу сгустить всех женщин, которых я любил,

в одну?

А давай я могу представить ее с такой пылкой ясностью,

что она совсем настоящая, вот она, рядом,

          прямо сейчас,

а давай, будто

ты — просто ребенок, и крепко заснул,

и снится тебе звездолет «Энтерпрайз»,

что летит все глубже в самые глубины вселенной

к никому не ведомым невообразимым приключениям

и мгновениям жизненного озарения —

и так крепко спишь, что даже выстрел

          из клингонского лазера не сможет тебя разбудить —

а она улыбается и шепчет:

«Мы одни, любимый,

а давай?»

Необходимые ангелы

Перевод Шаши Мартыновой

1952

Когда мне было семь,

Я шептал в пряжку ремня —

Секретную рацию:

«Звездолет Дракон-4 вызывает Базу,

Звездолет Дракон-4 вызывает Базу…»

И помню свой шквал восторга,

Когда голос на другом конце

Ответил мне зычно и внятно:

«Есть контакт, капитан Джимми, есть контакт…»

1990

«Вернитесь на Базу, капитан Джимми.

Как слышите?

Вы уходите с радаров.

Вернитесь, капитан Джимми!

Вернитесь на Базу!

Ох, капитан Джимми,

Ну вы и бестолочь».

Молитвенные кости

Перевод Шаши Мартыновой

Кость — всего лишь звук, который получается в горле,

форма дыхания, слово,

покуда не потрогаешь

гладкую махину черепа дикого кабана

или не покачаешь пеликанью

почти невесомую кость крыла

на ладони.

Кровь и корни,

что привязывают нас к месту, —

это все романтика,

великая абстракция,

пока не вынешь у оленя дрожащее сердце

и не зажаришь его на завтрак.

Пока не соберешь лисичек

или не пожуешь молодой моркови,

прореживая грядки.

Мы убиваем, чтобы напитаться

светом, высвобожденным смертью,

и знаем лишь, что в нас входит

через эти призрачные мембраны,

какие зовем нашими телами, — вихри

ветра, дождя, соли и света.

Мой ум был лишь представленьем самого себя,

пока не нашел я череп нашего мула, Рыжего,

у обернутого в папоротники родника

в зарослях камнеплодника,

где Рыжий упал или прилег умереть

почти два года назад.

Неостановимый бег родниковой воды

обнажил его череп до ослепительной белизны,

поразительной среди всей этой зелени,

прозрачная вода бурлит в мозговой полости,

выплескиваясь из ноздрей и глазниц.

За извилистым протоком ниже по оврагу

родниковые воды соединяются с Уитфилдом,

                    рукавом Гуалалы,

а потом — с главным руслом в конце гряды

и наконец впадают в Тихий океан.

Пускай пройдут тысячелетия дождей,

                    пока изотрутся наши кости,

века неспешного, упоительного освобожденья.

Волшебство и красота

Перевод Шаши Мартыновой

Человеку удавалось проявить свою волю, а иногда и навязать ее природе, но обеспечить удачную охоту — никак. Добыча, казалось, зависела не от усилий, не от сноровки, а от законов какого-то иного мира, от которого человек был отлучен, как минимум во время работы, пока его пропитывали понятия и ритмы логической действенности.

Жорж Батай

Наскальные картины Ласко

красивы без нужды,

хотя, быть может, по велению волшебства

красота становится необходимостью.

Но коли волшебство — в самом действе,

в отчуждении мига,

нам пристало вообразить охотников,

             что поднялись на рассвете

и отправились под землю.

Каждый несет в каменном сосуде

одну краску, дар солнца,

вытяжку из корня или ягоды.

Быть может, они постились, и блюли молчание,

и сидели нагие под звездами;

а теперь, со снами во главе,

вероятно, с молитвой, что укрепляет сердца, на устах,

идут они вглубь пещеры

и собираются в сверкающей факельным светом галерее,

и там каждый по очереди будет возвышен,

вознесен, дабы умилостивить

силу и грацию будущей добычи,

прикоснуться к страху, к голоду, к сердцу,

познать, когда рука не дрогнет

при взмахе бизоньего рога,

что для волшебства ничего не требуется,

оно — как камень,

а красота,

призванная из наших тел,

остается у нас в костях.

Дневная луна

Перевод Шаши Мартыновой

Моррису Грейвзу

Именно это гольян,

Зажатый в мягком клюве,

Бормочет Птице-Духу в клобуке,

Что несет его из потока в поток;

Это напевает дороге кожа ботинка;

Спящие шепчут своим сновиденьям;

Это водоросль выдыхает волнам,

Семя — ветру, слово — дыханью;

Это вепрь, что похищен Вишну

На излете каждого выдоха,

Как уголь, чтоб вновь распалить этот сад лихорадок,

Говорит с таким нежным, усталым изумленьем:

«Всякий раз

           ты несешь меня

                          сюда же».

Птица Карма

Перевод Шаши Мартыновой

Незримая, крикливая,

сидит Птица Карма у тебя на плече —

эдакий жуткий отпрыск

наглого попугая Джона Силвера

и ворона, что не давал покоя По.

Вцепился тебе в плечо, дабы напоминать:

за все, что ценою духа купил,

всегда будешь должен,

что дашь — то и получишь,

а что получишь — то и твое.

И когда карма замыкает круг —

а она всегда его замыкает,

эта безмозглая смешливая птица дуреет,

скачет у тебя по ключице

и заходится в праведных воплях под самым ухом:

«Кар-ма! Кар-ма! Кар-ма!», —

покуда не захочется удавить гаденыша,

да что угодно — лишь бы заткнулся.

Ибо хоть оно и правда,

что дела мы вершим в вечном неведенье

и часто немощны в вере,

нам хватает мудрости принять

последствия по заслугам,—

но это не значит, что нам по нраву

и уж тем паче люба эта полоумная птица.

Тоннель

Элегия Джеку Спайсеру

Перевод Шаши Мартыновой

Стиху конец, когда чувство ушло.

Когда лодочки вплывают

в Тоннель Любви

пустыми, втянутые

здоровенным лязгающим механизмом,

вроде сердца.

Вроде тьмы, что придет твои кости прибрать,

если путь

одному не сыскать.

Маскарады. Стихи. Виски и кровь.

Малютка, которой хотелось плясать на всех праздниках.

Малыш, спавший на ее могиле.

Они снятся,

а мусоровоз подмял под себя Каммингз-роуд,

громыхает на свалку

с грузом горького меда,

лимонов и чаек, зеркал непрямых,

передряг и засохших роз.

Снятся мальчик и девочка, рука об руку,

а лодочка вплывает

в тоннель, где одними словами цел не будешь.

Пытаются держаться за руки,

за тьму, за тоннель, за чувство.

Алиса из Страны чудес, порубленная на куски,

закопанная на парковке.

Первый помешанный упырь-фонема

визжит в черном тоннеле.

Пытаются уравновесить

изящную хрустально-прозрачную силу простоты

и вой, раздирающий легкие.

Между стуком сердца и тишиной,

                    и следующим тяжким ударом

цепляются за рваный билетик из последних сил.

Ждут всю ночь того самого слова, что означало

«малютка пляшет», что вело читателей

меж чародеев и демонов, помогало им

вылепить себе лица из грязи.

Стиху конец, когда чувство ушло.

Когда сломленное тело оседает в лифте,

избитое стихами и тьмой,

любовниками, виски и зеркалами,

игривой блескучей бессмысленностью

и бесконечно жалким словариком чувств.

Тоннель, где слова — ничто. Ни что. Вообще.

Ни мальчик, ни девочка, ни кости их рук,

                     обглоданные начисто.

Не может выразить чувств, что несут их,

выдох за выдохом стих все тянется,

в карнавальную любовь, в опасность и кровь,

в черный тоннель,

Тоннель Любви,

в тоннели, которые мы копаем друг к другу,

держась в темноте за руки.

Такова вера, потребная,

чтоб пережить ненасытный шабаш ночи,

чтоб дождаться слова,

воспеть его, выплакать,

моля и кляня,

не отступаясь, даже когда нас истребляют,

даже когда мы пали.

Хэгерти разбивает очередной казенный грузовик

Перевод Максима Немцова

Она была потрясна, господи-меня-прими как красива, когда выскользнула из нового родстера «мерседес-СЛ» у заправки «Арко» Эдди Смита на той стороне перекрестка, сплошь нейлоновый глянец, бесконечные ноги, улыбнулась в глаза Биллу Хэгерти в пикапе «Лесозаготовительной компании Роузбёрга», волосы у нее медом растеклись по жаре, прямо в глаза улыбнулась и совершенно адекватно сознавая, что кровь взбухла у Хэгерти в венах, ноздри у него раздулись от некоего призрачного аромата, что донесло к нему по-над пропеченной равниной асфальта, раскинувшейся меж ними, взгляды их встретились вспышкой ясного помысла. И вот, эдак увлекшись, Билл Хэгерти врезался в зад «транс-ама» 89 года, что остановился перед ним на светофоре, глянул вбок, выкручивая баранку, заехал на бордюр, задрал нос и насадил казенный «форд» на пожарный гидрант.

Выплеснутый сквозь распахнувшуюся дверцу водным гейзером, пробившим пол кабины, Хэгерти вывихнул плечо, сломал себе два ребра, размозжил мизинец на правой руке, и санитары обеспокоились, в целости ли у него мозг, когда грузили его в неотложку, ибо здоровой рукой он все время тянулся, стонал, пытаясь ухватить разбитые возможности, цеплялся за грубую надежду на ту роскошную женщину в новом «мерсе», что урчал уж где-то вдали.

Одержимость

Перевод Шаши Мартыновой

Цветок в мозгу акулы

миллион лет безупречен.

Драконий цвет — кровавый мак,

плотский, сжатый,

выбит в основе ее хребта.

Мак, что я срезал, когда лепестки облетели,

чтоб заполучить млечный лотос ее слез.

Срезал в пекле дня,

лезвием по спирали вокруг луковицы,

душистое млеко

высохло на солнце дочерна.

В моем уме. В моей нужде,

чтоб повелевать густым цветеньем

во снах моих у нее на груди.

Меж тем акула налетает на пловца

и растрясает челюстями на части.

Сны о силе и безупречном освобождении

от боли. Яркий

такой цветок. Кровь

распускается в воде,

кружит в зеленых глазах ее,

словно пламя.

Гипнотический лепесток и шелк

ее тела движутся с моим вместе,

дуга наслаждения между снами,

а во мне цветет мак

с жестоко изысканной чистотой одержимости.

Алмаз, что на измеренье плотней.

Кровь, что, замерзнув, расширяется.

Находка любви

Перевод Шаши Мартыновой

После взрыва в Оклахома-сити

собак-спасателей

свезли самолетами вместе с кинологами

со всех Штатов.

Но когда собаки не смогли найти

ни одного выжившего,

они впали в уныние,

и после очередного дня без единого

живого спасенного,

даже если собаки искали,

все было без особого толку.

И тогда кинологи принялись по очереди

прятаться в руинах,

чтобы собаки нашли их живыми.

Поток

Перевод Шаши Мартыновой

Подчиняясь безумному равновесию

в динамо-сердечнике любого теплообмена

прохладный прибрежный воздух,

втянутый с Тихого океана подымающимся жаром Долины,

течет на сушу через гряду,

и поднимается ветер.

А в саду

колеблется стебель подсолнуха,

клонит голову с семенами,

того и гляди рассыплет.

Спасибо за танец

Перевод Шаши Мартыновой

Ах как ты танцуешь пони.

Твист — вообще ништяк.

Весь дрожу, когда поешь ты

«Хочешь, я вот так?»

Обожаю я твой шимми

И твое «о, йе-е»,

Но живу я твоей румбой

В кружевном белье.

Камень

Перевод Шаши Мартыновой

Из двух великих мастеров,

Говорят, один умер безмятежно,

С легкой улыбкой на лице;

Второй вопил истошно,

В ужасе от смерти.

Никаких выводов тут быть не может.

Камень летит

До самой земли.

Женщина в комнате, набитой поролоновыми числами

Перевод Шаши Мартыновой

Женщина сидит на стуле с прямой спинкой

в комнате, набитой поролоновыми числами,

которые движутся, словно молекулы

у абсолютного нуля. Медленнее,

чем в замедленной съемке, они

стукаются о стены квадратной комнаты,

отскакивают без всякого порядка

бьются о другую стену, потолок, пол или о женщину

и отлетают как попало

снова. Бесконечно.

Это не больно.

Цифры от нуля до девяти,

размером с пончик,

сделаны из поролона

и движутся так медленно,

что от них легко уворачиваться.

Женщина сидит на стуле посреди комнаты

и не уклоняется от ударов.

Давно уж позади слезы,

мольбы, смех, молитвы —

и ныне она преисполнена

могучей решимости,

превыше любых вообразимых возможностей.

Она сидит.

Без видимого выхода.

Без различимого надзирателя.

Без имени.

Повод жить

Перевод Максима Немцова

Летом 67-го мне было 22, сторожил жилье моего брата на Джи-стрит в Аркате, впервые серьезно увлекся горячкой и бореньями сочинительства стихов, был так нищ, что куличика песочного позволить себе не мог. Но в тот день домовладелец нанял мои праздные руки помочь ему разгрузить мебельный фургон пожиток его недавно почившей тетушки, заплатил мне десятку, и я шел через Джи-стрит к «Сэйфуэю», где сейчас «Уайлдберриз», деньги жгли мне руку — хватит, если расписать потуже рацион, на неделю спагетти, — и, помню, хохотал: неделю питаться пастой всяко лучше печально известных Тако для Голодающего Поэта от дружка моего Фунта (кружок копченой колбасы на холодной тортилье, свернуть и жевать), — хохотал и хлопал десяткой, прикалывался над Фунтом, перешел парковку — и тут обнаружил Джули, голышом в лесу, она пела на языке, которого я никогда не слышал, — Джули с кривым крестиком, который она выколола себе между пупком и каштановыми волосами на лобке тупой английской булавкой и тушью за ванной шторкой в Женском Исправдоме: ушло на это два часа, но монашки, рассказывала она, не лезли — боялись увидеть ее голой, да и я, сказать вам правду, боялся, но страху этому не уступил, чему и рад, поскольку и через 30 лет губы мне по-прежнему жжет после того, как я поцеловал этот крестик, когда мы доели спагетти, что я приготовил, и ту ночь я запомню навеки — ведь тогда я впервые сообразил, что деньги, еда и поэзия — образы жизни, а не поводы к ней.

Поскреб

Перевод Максима Немцова

Гонишь спертый «т-бёрд» 81 года с откидным верхом

    по пустыне

         закиданной звездами летней ночью,

                крышу опустил, песенки погромче сделал —

                       «Стоунз», Дилан, Старина Вэн, —

полфунта сокрушительной травы на сиденье

    между тобой и смешливой рыжеватой блондинкой

         с ногами отсюда до Небес,

                которая застопила тебя на выезде из Барстоу,

    бросив там обсоса-мужа

         да и кучу девичьих грез заодно, —

                хотя понимает:

                        кое-какой невинности мы не теряем никогда,

                                 и если вам с ней по пути,

то ей всегда хотелось

    выйти голой на балкон третьего этажа

          во Французском квартале во время Марди-Гра,

                чтоб только ощутить на теле ночь, —

ну и да, тут и близко не пахнет любовью,

    но иногда поскреб — и уже хватит.

Пожива

Перевод Шаши Мартыновой

Любовь — пожива упоенья.

Дом из досок, собранных

на развалинах танцзала

на ручье Остин, еще с тех времен,

когда Казадеро был курортом.

Собрано, свалено в кучу, утащено;

старые квадратные гвозди выдернули,

загнали новые.

Терпеливо, пылко, по мерке, поистине.

Дом начался на лапе монтировки,

закончился дранками внахлест,

прибитыми накрепко —

против адских февральских ветров

и на черный день увлеченного бегства от всех.

Дом немал — на затворничество хватит,

крепок — свет держит,

крыша проконопачена по всем швам,

а кленовый пол зашпунтован и

уже гладко затерт

тысячей полуночных вальсов,

со времен Весны и полной луны,

когда танцоры словно скользили по воздуху,

кавалеры нервно-прекрасны,

дамы — с цветами в локонах.

Пожива из города-призрака, выстроена с нуля.

Строили верой, потом, заботливо.

Прислушивались к дереву чутко — аж слышно,

как смех танцоров плывет вниз по теченью

и смущает выдр и филинов.

Строили из радостей, что не избываются.

Строили, извлекая подлинность.

Полировкой — не захватом.

Гранением бриллианта —

не воровством алмазов.

По мерке, прямо, истинно.

Дом на самом конце гряды.

Бриллиант ума танцоров.

Изумительная пустота лунного света,

заливающая бальный пол.

Эпиталама Виктории

Перевод Шаши Мартыновой

ПО СЛУЧАЮ НАШЕЙ СВАДЬБЫ, 7 ОКТЯБРЯ 1994 ГОДА

Касаюсь твоей щеки,

а где-то умирает телеолог —

вроде как от сердечного приступа, в мотеле Фресно,

девятый на этой неделе,

и следователь подмечает сходства:

все мужчины за сорок;

имена у всех начинаются с буквы Д;

все только в бледно-голубых трусах из «Мервина»,

размер — «средний»;

у всех одна сомнительная склонность к точкам с запятой

в страдальческих стихах о детстве,

что валяются, недописанные, на столах

             из щербатой «формайки».

И все — лишь когда я касаюсь твоей щеки.

Стоит мне коснуться шеи твоей

(О Иисусе, милый и трепетный, да и Будда, сияюще тающий),

и каждого твидового умника,

что ошибочно принимает зубодробильный словарный

             запас за знание,

и каждого школьного учителя, что врал ученикам, —

всех оглоушивает посреди ночи;

и все политики в Западном полушарии

падают на колени и молят о прощении;

и последний практикующий экзистенциалист

после многих лет размышлений над внутренней

             сущностью яблока

наконец его съедает.

И от этого принимаюсь тебя целовать

(Ах, лунный бред; о нескончаемая алмазная

             нова солнца),

и когда соприкасаются наши губы,

каждая птица в полете складывает крылья и скользит,

и каждая птица на насесте, и всякое дитя нерожденное

мечтают повернуться пузиком к солнцу,

а Северное побережье захлестывает

            двухнедельными ливнями,

покуда кто-то не вскочит и не закричит:

«Нет радужнее радужной форели», —

и не спрыгнет с моста Хиоучи в бурлящую Смит,

а старуха в штанах из оленьей кожи

            и ковбойских сапогах

не бросит перья скопы туда, куда он упал, напевая:

«Отнеси его домой, Матушка, отнеси его домой».

Пока же поцелуй наш длится

на балконе Музея Будущего,

я чувствую, как мед бурлит в моих чреслах

(о густота златого яства! ах везучие пчелы!),

и всякое дерево на 500 миль окрест зеленеет ярче,

и шишки раскрываются, стручки трескаются

            и высыпаются,

побеги слив кланяются грядущей буре,

и величественная древняя сахарная сосна содрогается

            до корней —

и тут балкон отрывается

и мы обречены, по-прежнему в объятиях друг друга,

            обречены…

И нет, то не веселая возня средь лютиков,

но 30 лет, более-менее вместе,

давали — хватали, били — бежали, зудело — чесали,

всенощных дальнобоев, что бросали нас в канавы

            грязным брюхом кверху,

и мы вручали живот свой богам в небесах,

укореняясь меж тем в земле, —

готов сказать, что мы все еще обречены,

обречены на любовь.

Всё на месте

Перевод Шаши Мартыновой

Ошеломляет и восхищает меня

на планете 24 000 миль в обхвате

с поверхностью в 96 000 000 квадратных миль

быть здесь

на высоте 2 000 футов в горах Кламат

на длинной безлюдной гряде что отделяет

Средний и Южный притоки Смита

в тесной сухой хижине

в ледяную безлунную ноябрьскую ночь

сбившись в кучу на кровати

у дровяной печки

с моей возлюбленной

и нашим ребенком.

Прямой репортаж

Перевод Максима Немцова

Тренируемся в бейсбол под вечер

с Джейсоном, ему только-только шесть,

мягкими летними сумерками

в глубине гор,

я подаю и объявляю:

«Вот летит крученый

юному Джейсону Доджу,

и — о боже мой — он выходит на него,

глубокий замах, точно в центр,

в самую глубь, абсолютно раздавил его,

белой пылинкой пропадает за садовым забором,

исчез напрочь,

как индюшка в кукурузе, —

так далеко закинул,

что хоть поисковую партию отправляй».

И я вам так скажу, в этом весь кайф —

отбивать такую подачу,

со всего маху,

насмерть в самую точку,

запуская разряд

силы в полет.

Джейсон, такой довольный,

что сейчас лопнет,

говорит: «Сбегай за мячом.

Света еще хватит».

Заявление на работу

Перевод Шаши Мартыновой

Хочу лежать на открытом склоне холма

и чувствовать, как все

устремляется к свету.

Не хочу думать, судить, решать.

Зима была тяжкая.

В ноябре помер отец Вики.

А месяц спустя я нашел

брата — он умер

у себя в кламатской хижине.

Потом месяц дождей,

потопов, селей.

В саду, побитом морозами,

на пугале сидят вороны.

Хочу рухнуть в траву на холме,

и пусть все забродит от тепла.

Отдаться цветению без остатка.

Зарыться лицом в гущу маков;

обратить лицо к небу.

Если надо работать, пусть дело

будет по моим чахлым силам,

пусть будет подстать моим устремленьям

чуять, как корни зарываются вглубь,

покуда я представляю себе

новые краски цветка.

Устье реки

Перевод Шаши Мартыновой

Закрыв глаза, чтоб заострились ощущенья,

она касается щеки теплым камнем.

Его это сражает совершенно —

мужчина с меньшим опытом лишился бы чувств,

а ему почти 50, и он лишь чуть пошатнулся,

стон задавило до хныка,

он смятен желаньем,

но ясности хватает признать

в себе полную растерянность чувств

к этой молодой женщине

и что же ему делать — и надо ли вообще.

Побужденья редки непорочные,

но он даже не знает точно,

чем именно хочет быть:

камнем, его теплом, ее щекой,

рекой, океаном или солнцем внутри

той луны, что горит внутри нее, —

всем, ничем или неким сложным сочетанием возможностей,

про которое он знает довольно, чтобы знать, — ускользает.

Но знает, превыше всякого знания,

что вздутый от дождя поток, могучий и неспешный,

движется именно так, как стоит к ней прикасаться,

и ему хочется раскрыть объятия и коснуться ее вот так же,

на плавкой грани между плесом и стремниной,

бурливой каймой, глубокими перекатами,

будто Моцарт прядет млечно-изумрудный шелк,

уловить, обернуть в текучий покой

влажного витка, хромовой искры.

Предварительные и последующие небеса

Перевод Шаши Мартыновой

В самый настоящий миг ночи —

он невоспроизводим, утерян —

свету звезд у нас на лицах

было миллион световых лет.

Я менялся.

Ты тоже.

А свет все летел.

Меняемся без выбора,

несвободные от вселенной,

как сходные явления

ее нескончаемой природы,

а также ее сиюсекундные перемещенья,

каждый вздох и удар сердца подчиняются

абсолютно относительной

пространственно-временной полноте

возможностей, заблуждений и рождений,

порядкам и беспорядкам,

свойствам, принципам и таинственным силам —

некоторые неумолимы, как притяжение,

некоторые случайны, как ящерка в супе.

Ты меняешь.

Я тоже.

Я пытался записать историю мгновенья,

чтоб уловить точно,

где именно стало оно песней,

слилось с солнечным светом, что лепит реку,

со светом звезд у нас на лицах,

с огнем под булькающим супом.

Ты нырнула с другого берега

и поплыла ко мне с луной в гортани,

тело скользит под водой,

как тень птицы.

Твоя переправа изменила течение,

река изменилась,

изменив нас с тобой.

Все, что мы знаем, прежним не остается.

Оно рассеивается, как звездный свет в уме;

выцветает в будущем, которое создало:

ничто не утеряно, ничто не обретено, просто длится,

как изменчивое состояние смертной благодати.

Осененная звездами песнь возникла по-над рекой,

летела с тобой в летних сумерках,

босоногая, обласканная остывающим песком,

и ждала, когда в мире проявятся звезды,

а медленная зеленая река собирала наши тени,

покуда мы пели во весь голос,

до мурашек,

и я стал тем, чем ты стала.

Не навсегда, наверное,

но наверняка.

Старая поросль

Перевод Максима Немцова

Мою каталку ввозят в колоноскопическую процедурную

на процедуру, к которой меня готовила целая ночь

ЖК-лаважа посредством несуразно именованного

                     слабительного «Ступай-налегке»,

за которым последовали две клизмы с водопроводной водой,

очистившие мой пищеварительный тракт

                     до того тщательно,

что я воображаю — кишки мои блестят хромом,

                     как на автопараде, —

блестят, то есть, за вычетом крови, что привела меня сюда,

ибо я растерял половину своих эритроцитов, покуда

доковылял до приемной неотложки, выйдя на траекторию,

что приземлила меня за съехавшимися дверями

                    Центра Колоноскопии

и навязала мне осознание, что тело мое снашивается,

а также признательность за расхожую мудрость, которая

                 лупит в самую точку:

                                                Старость — не для слабаков.

Я знаю, мне, кто истратил немало души и духа на борьбу

с теми, кто своей силой держит прочих в бессилии,

теперь надлежит сражаться с этим слабеющим телом,

                 пронесшим меня

и спотыкливо, и строптиво

через секс, наркотики и рок-н-ролл,

оно оставалось верно своим находкам, когда

                 мегафоны хрипели:

                                           «Расходитесь или вас арестуют», —

онемело гнулось под ударами полицейских дубинок,

однако все вихрилось водой от касанья любимой,

тело, что вынесло этот взрыв, когда я пустился

в роскошно безумное приключение под названием

                «осознание»,

не только движитель, но и смысл, корпус собственной

                метафоры,

3-мерная тренога для кинокамеры души,

и после безрассудных десятилетий излишеств и небреженья —

мчим на авось, мчим на скорость, —

Время без сожалений отзывает свои векселя,

и я понимаю, что жизнь моя до сего момента вдруг

                свелась вот к чему:

мне в зад сейчас засунут миниатюрную камеру,

что, несомненно, предпочтительнее смерти,

но это первое глубокое унижение, сопутствующее

                неизбежному тлену,

и впервые с тех пор, как я был маленьким,

                мне так беспомощно.

Однако почти тут же мне помогает анестезиолог,

который закачивает мощную смесь «демерола» и «верседа»,

наркотика, разбодяженного гипнотиком, через

                капельницу в меня, вменив, и я, так

точно, я растворяюсь,

озеро перемерзает сверху вниз,

и толком не понять, почему, этот дерзкий пятилетка

                у меня внутри

впивается в неистовое достоинство в ядре ярости,

а я с неколебимым восторгом понимаю,

что моя воля сражаться сильней моей хиреющей плоти,

и в этот вот миг затмения мне является виденье:

я и тысячи мне подобных, орды психоделических реликтов,

бухих мечтателей, пантеистов с даосскими наклонностями,

троцкистских бандитов с изумрудных холмов,

мы стоим все вместе —

морщинистые, искореженные, сношенные, ощипанные,

стареющие и немощные, однако почему-то — неукротимые,

и бьемся насмерть за то, что любим и что никуда не девается:

за семью, за друзей, свободу, справедливость и древние леса.

Так внемлите же, вас предупредили, главы корпораций

             и алчные псы у них на побегушках,

слившиеся вместе олигархи, спеленатые неразберихой

             бюрократов и продажных политиков,

вы связываетесь с нами на свой страх и риск,

не говоря о наших зубных протезах, что вопьются вам

             в жирные жопы, как сбрендившие

             кусающие черепахи;

Коридоры Власти станут предательски скользки

             от наших длинных слюней с раскисшими хлопьями;

мы взломаем вам лэптопы по старинке — тростями,

             костылями, ходунками, топорами, кувалдами,

             что бы ни попалось под руку;

Эмфиземная Бригада, бездыханная после десятков

             лет «Лаки-Страйков» и убойной травы,

забьет вас до потери пульса кислородными баллонами;

стоит вам представить очередной глобальный

             проект борьбы с мировым голодом,

             заготовленный их проститутками-учеными,

мы вас заглушим сварливыми воплями «А? Ч-чё?»;

влезете нам в тарелку — будьте готовы защищать

             свою лицемерную срань, не то нашлепаем вас

             по кумполу промокшими подгузниками

или удавим катетерами, а то и веревкой, сплетенной

             из чудовищных волос,

что теперь растут в странных местах у нас на теле —

             в ушах, на бровях, локтях, сосках, —

а если не поможет, привяжем вас, распялив, к этому

            вашему столу, что больше кухонь у многих из нас,

и отмутузим калоприемниками

(а если нам и половины сил, что была у нас в юности,

            не достанет,

изощренность, уверяю вас, утроит действенность

            их применения

для надирания жоп у систем, убивающих душу);

если ж ничего не поможет, мы созовем Всеобщую

           Забастовку,

после чего устроим массовую оккупацию ваших

           помпезных штаб-квартир,

где заставим вас выслушать все наши телесные жалобы:

как снашиваются наши сердца и печенки,

а терпенье уже истерлось до дыр, —

да, мы вынудим вас слушать нас, старых пердунов,

           нескончаемыми сменами,

что в бесконечных подробностях станут описывать

           наши разлития желчи, ЭКГ, ЭЭГ,

           результаты томографий,

клинических анализов крови, работу печени,

           вросшие ногти и все особенности стула

           за последние две недели,

и в общем и целом доведут своим нытьем вас

           до безумия, если не исправитесь.

Три способа добыть подвешенную к палке морковку

Перевод Шаши Мартыновой

Внезапным могучим прыжком.

Устранить голод.

Сломать палку.

Восхождение Эвридики

Перевод Шаши Мартыновой

Ее всегда тянуло к музыкантам.

А Орфей был великолепен:

песни его зачаровывали

и птиц, и стрелы небесные.

Но, как и все музыканты,

он был дитя.

Страстная нужда, мальчишеское обаяние,

бесконечная невинность его пения.

Он волновал ее, да,

был мил, игрив, внимателен и рядом;

но не увлек ее.

Аид не таков.

Он не путал

свою силу и силу

ее подчинения.

Ничего не таил,

даже страха,

и все, что осталось без ответа

в единой плоти их тела, —

стерлось.

Когда Орфей спустился за ней,

преисподняя умолкла

от его безутешной песни,

Аид послушал, и его тронуло.

Иного выбора не позволяло благородство —

лишь позволить ей вернуться,

но он поставил мудрое условие:

Орфею нельзя оборачиваться.

Она знала, что тот обернется.

Он был поэт и, наверное,

уже мысленно воспевал свой триумф.

Она знала — он обернется,

если услышит ее плач,

и, восходя за ним к свету мира,

тихонько заплакала.

Орфей остановился,

коронованный медовым светом, что лился сверху,

и долго смотрел прямо перед собой,

а потом обернулся.

Впервые на ее памяти

не сказал ничего. Ни слова.

Лишь кивнул, печальный,

слегка обиженный,

а потом, когда поблек ее образ,

продолжил свой путь —

или чем там еще был тот мечтательный лепет,

который он считал своим путем.

Засуха-76

Перевод Шаши Мартыновой

Нематода и свиной навоз,

раскаленное марево над жестью,

сталь бряцает по стали,

мускус оленьей плоти,

сладкая яблочная гниль,

облезлая краска, облезлая кожа,

едкий пот на мозолях,

дырка в картере,

дербенник, нашатырь, промасленные тряпки, щелок,

моча сбегает в пыли, покуда не впитается.

Честный отчет о народце с летающей тарелки

Перевод Шаши Мартыновой

Мотыжил себе горох,

и тут садится летающая тарелка,

а из нее эта нечистая сила

(говорю «сила», потому что их не видать,

но чуешь, что они совсем рядом —

блин, тут поди объясни),

ну в общем, начали они говорить, не нашими словами,

но по-английски понятно

прям в самой голове

(ё-моё, а это вообще не растолкуешь),

один костерил другого

уж не помню точно,

но типа: «Ты балда,

вечно садишься на какого-нибудь голодранца-селянина —

давай, тащи относительник

и шлепни его, чтоб не возиться», —

а второй выволакивает штуковину,

ее-то как раз видать, похоже

на синий железный круг внутри серебристого,

и оно все пульсирует и гудит,

и штуковина эта как пальнет в меня,

я и подумать-то не успел, не то что убежать там, увернуться,

и тут же, не сходя с места, почуял,

что устал хуже мула в борозде на закате

и вроде сразу тронулся в путь,

но добирался сюда две недели рассказать про все это,

только, сдается, они уже улетели.

Самое время

Перевод Шаши Мартыновой

1

О, жемчужина в лотосе, ах-х-х.

Сейчас.

Радость в сердце мгновенья.

Сейчас.

Пыл мгновения.

Сей миг.

Цветение мига.

Время — сфера,

а мгновение сейчас —

недвижимый центр,

и все течет сквозь него,

плот, странствующий с рекой,

беспечная поездка ангелов Дао.

Всегда сейчас.

До того как родился,

после того как умрешь:

сейчас.

2

Время течет сквозь ангелов,

как реки по каньонам.

Конечно, ангелы могут быть лишь

пространством между рекой

и кромкой каньона,

пустотой, что остается

после того, как вода размоет

то, что было,

начисто.

3

Мой брат Боб

был не ангел.

Боб умер,

но я его помню,

как реку в каньоне,

и, быть может, из-за постоянной боли

в изуродованной ноге, с которой жил,

он, когда мог, искал прибежища

в цветении мига.

Я помню ночь,

когда он, прикончив седьмой косяк убойной,

кивнул и провозгласил:

«К черту прошлое.

Оно уже случилось».

Реки не текут вспять.

Может, помнишь реку

там, где ее перешел,

или присел перекусить

у водопадов в конце весны,

но теперь вспоминаешь ее

в цветенье мига,

и если у меня слезы на щеках,

то оттого, что Боба здесь больше нет,

чтоб вспомнить вместе —

вспышку зимородка,

кайму сливок и пепла

ольховника, что трепетал на речном ветру, —

время не останавливается —

река скользит по каньону,

через заводи и водопады;

Боб был прав,

прошлое делось,

сгинуло, минуло,

но я не уверен,

и в горле застряли слезы,

машу я

на прощанье

с берега —

или из лодки.

4

Есть такая история,

возможно — апокриф,

про то, как учитель Дао, Лао-цзы,

уходил в глухомань,

и какой-то стражник на границе

узнал его и взмолился:

«О Учитель, подари нам истину

о таинстве времени», —

и Лао-цзы, верхом на осле,

обернулся и рассмеялся через плечо:

«Поздно останавливаться».

4А

В другой версии этой истории

Лао-цзы разворачивает ослика

и возвращается к стражнику,

протягивает руку, касается его плеча,

смотрит в глаза и говорит:

«Одно могу сказать наверняка:

Будущее никогда не опаздывает,

и ты пошевеливайся».

5

Продолжительность мига

лучше всего измеряется,

как некогда требовали

длина и глубина времени:

«Встречаемся во Французском квартале в полночь».

(Хотя сам я предпочел бы:

«Иди же тотчас».)

6

Возможно, не все сейчасы

одинаковой протяженности

(гидравлическая точка зрения),

или все-таки равны

(механистический подход),

или они

воспринимаются по-разному

разными людьми

(эмпирический взгляд).

Великий спор об этом —

о природе времени — кипит,

и кое-кто из ребят уже начал

некрасиво обзываться:

«мудак расплывчатый», «тупица», «ангел».

Ну что вы, в самом деле.

7

«Время, —

писал Рексрот, —

милость вечности».

Что ни на минуту не означает,

что можно ждать

милостей от времени.

Грегори Пек

подстрелен в спину навек.

Рябые сливки и пепел

ольховой коры.

Твоя рука в моей,

мы смотрим на большой экран

и плачем:

О безымянная печаль

и злобство

мира —

временами

их как-то до черта.

Незнакомец в нашем ряду,

что прибыл на бордовом

«форде» 56 года,

кричит: «Не огорчайтесь.

Лучше всего в жизни то,

что можно до самой смерти

решать, стоила ли она того.

Уйма времени».

Человек позади нас

цедит сквозь зубы:

«Блин,

подстрелили

Грегори Пека

Навек.

О чем вообще

речь?»

А на экране

бандито, что подстрелил

Грегори Пека, пинает его в ребра,

сильно,

чтоб уж точно

добить,

а потом сдвигает сомбреро на затылок

и спускает курок ворованного «кольта».

И говорит трупу Грегори Пека,

лежащему в кровавой пыли:

«Самое время,

амиго».

Уже мгновения назад.

И вот он —

долгий, медленный,

безутешный плач.

А когда уняли слезы,

мы вышли из кино — про само время —

все еще держась за руки,

в ранний зимний вечер

под низкое, истертого никеля небо.

Осколки

Перевод Шаши Мартыновой

Вырви иззубренный кусок обсидиана из ложбины

               между моих

легких и размозжи. Сокруши.

Размолоти в бриллиантовую пыль

и швырни ее обратно в алмазную новую звезду,

скорми горнилу корней,

миллионолетнему цветку,

идеальному в мозгу акулы,

крошечному пурпурному маку, выжженному у основы

               ее хребта,

а потом спустись к реке, распахни объятья,

чтоб мог я коснуться тебя сквозь решетку дождя,

ощутить ослепляющую чистоту кожи,

ощутить все, что можем мы вместе вообразить,

ощутить, покуда не поймем наконец,

что когда умираем, душа

покидает тело через кончики пальцев.

Валет Червей затаривается в «Мортмарте»

Перевод Максима Немцова

Технотечная музыка в автомате, чувак, —

не проссу чё за изык тут,

да и стучат невпротык.

Запутался в разъедающей шворке наркоза,

теплюсь свечкой в оксикодоновом свете,

глотаешь их горстями, у ванны —

болеутоляющие пилюли, чтоб сносно онеметь,

ибо последние десять лет бежал

по тоннелям меж снов,

мозг пылает сухим варом,

колотил во все закрытые каменные двери

жестяной своей кружкой

так долго, что теперь

и не упомнишь, для чего эти сны

или когда надежда мигнула и опустела.

Что падает — упало, не подымется.

Страх темноты.

Хлыста, сети, ракет;

робот выдаивает у тебя из чресл

последнюю сладкую капельку.

Символ хери

Перевод Максима Немцова

Часть первая: Мантия хаоса

Свет — информация без сообщения.

Маршалл Маклюэн

1

Мы заправились и погнали наконец так быстро,

что впрыскивали бензин прямо в модемы,

вгоняли электрический динозаврий сок с размаху

            в мозжечок

сквозь дырку в черепе, наскоряк побитую

лазером, чтоб розетка

ввинчивалась в самую кость, —

так внутреннее сгорание не разнесет

нам кипящую мозговую жижу

по всей карте пепла,

на которой мелкий шрифт (который никто

никогда не читает)

гласил: Стойте!

                      Поздно.

                                 Уже никак.

Миля за милей

мимо летят опустошенные поля.

Теперь мы знаем так много,

что знание опрокинуло познание,

и открытия налетают так быстро, что не осмыслишь.

2

Слишком много точек в логической модели,

где как бы в точку — это делать из точек Бога,

а из их соединения —

порождающую силу

для новых точек, которые вдруг захочешь создать —

может, торговать, как дикими лошадьми,

что спариваются под дождем на границе лесов.

Выдуто, распродано, сношено —

будто электромагнитное поле вдруг смигнуло, щелкнуло

или схлопнулось через жопу

хлобысть в бродяжий спад, плюх,

и наобум относительное давление падает — ух,

тут и смещающийся центр хаоса —

для нас не столько квантовый шлеп,

сколько понтовый скок, что не вполне достиг

даже края Рая,

почти реконструированного

из первоначальных кусков,

несмотря на то, что инструкцию выбросили вместе

               с коробкой.

Нас бросили там, где мы оказались:

перегоревшие в лабиринте крысы, уже не выбраться

               из углеродных клеток,

крутятся в гиперпространственных доменах,

как биоботные белковые цепочки,

пристегнутые к тем же точкам, что мы наделали,

и к любой обнаруженной точке.

Однако ж мы поразительно невдалеке

от божества, можно докричаться,

несмотря на бесхребетный цинизм

и калечащую иронию нашего века.

3

Ему исполнился полтинник в полумесяц начала марта,

и после десятка лет без снов

— пустого, недостижимого или просто ничем не памятного —

он увидел сон в ту ночь рожденья — о карманном

                чудище Чаризарде.

Зарядившись пламенем, Зард в своем пироманьем раже

набрал столько очков, серьезно поражая мишень

многонационального капитализма,

что несколько свежих слияний вообще-то разлились.

Стало быть, для него сон был хорош, добр

бесстыдно и неограниченно —

накопившаяся ярость высвободилась пылающим разором,

тут, конечно, не без первобытного шарма —

но чувак, понимаешь, это ж, типа, фантазия,

залетный залет в Высокое Одиночество

и прочие пункты назначения,

увы, не реальные:

боль убиваешь пилюлями

и пытаешься поверить, что однажды вступишь

в эту мифическую веселую шайку

бандитов-троцкистов, что бродит по горам,

освобождая богатеев от нераспределенных излишков

и раздавая их беднякам.

Черт, в его возрасте надо лишь верить,

чтобы даже стремиться к безгрешности

в этом обрюзглом позорище культурного потреблятства

с его запертыми дверьми и дешевыми восторгами.

Спайсер, ты возжег лампаду:

в центре творенья

вопиет тяга к забвенью.

Да и кто поставит тебе на вид,

если ты наконец сдашься

и нафантазируешь шамана на коленях

с обсидиановым ножом,

чтоб резать глотку псалмопевцу.

Тот умоляет: «Нет. Прошу тебя. Я лютеранин».

Шаман улыбается по-доброму и рассекает

              сонную артерию, поясняя

эдак по-дзэнски невнятно — научился по фильмам

              о боевых искусствах:

«Ага, а я — сумчатое».

Врубись, какие у него непостижимо четкие

              деконструированные удары,

но кровь есть кровь, на что бы ни указывал стиль,

и кровь эта мешается с бензолом в горящей реке,

дым клубится вокруг плутониевых дверных ручек

и тут же ослепляет десятифунтовых крыс,

что кормятся в помойных своих яслях.

Чтоб избежать всей этой мутирующей пакости —

              нафантазированной, не забыл? —

шаман, оседлав тучи с лососевыми брюшками,

отплывает прочь на закате, пока не оседает

высоко на широколистном клене в глубине глухомани.

Сто лет шаман собирает кровь через спутанные

              корни дерева,

вытягивает ее из горностаев, медведей, танагр,

              черепах, кротов —

из всех существ, что умирают в сладостной тени клена, —

а потом отправляет ее назад,

частицей и волной, в тело/дыханье певца,

чтобы щели в Небесах залатались к заре,

а спящим детям никогда не снилось, как близко

              подступили они к смерти.

Шаман умирает при переливании

(блин, мои красные кровяные тельца в массовом смятенье),

а жизнь во всей ее неумолимой обыденности продолжается.

Часть вторая: Жизнь в подлинном вихре

Существенные задачи, с которыми мы сталкиваемся, нельзя решить на том же уровне мышления, на котором мы были, когда их ставили.

Альберт Эйнштейн

Место для всего, и все

несется в диких крахах и кругах потока, бросках и мазках

жизни в подлинном вихре.

Прикинь, какой проектор-заика в Заезжей Церкви

                  на Ранчо-Делюкс:

его не восстановленный свет

едва добивает до драных экранов,

что мы приносим с собой посмотреть свое кино, которое

крутят на крохотных фестивалях солнцепляски наших я.

О что за славная каша прозрачности и эмульсии,

путаницы, что ввинтит тебя в землю,

и сносвета, что подымет тебя вновь,

все разломы и сплавы,

буча и блуд,

бурленье эго, ярость и помои

своекорыстия, кошмар и сладкие грезы —

тебе наверняка понравится. Особенно если торгуешь

индульгенциями в ларьке концессии.

Но знать все па танца —

не значит танцевать,

где затеряться в музыке означает

чувствовать свои стопы на земле,

а тело — в пейзаже,

который скрепляет кино с самим мгновеньем,

переходом по Мосту Снов

через реальный рев и вихрь неназываемой реки,

чьи воды везде, на чем начертано.

Не важно, Джек, что тебе насрать

на то, что этот танец значит,

и даже на то, слышишь ли ты музыку

или видишь экран.

От света, звука, действия никуда не денешься:

они такой же факт, как фотоны или цепочки аминокислот,

они реальны, как волна или камень, ветер, пшеница.

Мы живем в музыке и свете,

танцуем, даже когда сидим недвижно,

еще одна дрожь скатилась с кожи барабана,

еще один виток в завихренье.

Ну и ныряй, понимая,

что живешь ты жизнью,

живешь в волне, в свете,

и на самом деле надо тебе одно —

делать то, во что веришь.

Часть третья: СИМВОЛ ХЕРИ

Нужда в тайне больше нужды в ответе.

Кен Кизи

Я верую в алых архангелов,

низвергнутых из звезднорожденных преисподних,

что сливаются воедино в рушащемся пространстве:

верую в их световые мечи.

Верую в ураган, сорвавший

верхушку сука сахарной сосны

и сдувший ее на восемьдесят ярдов в пруд.

Верую в четырехлетку, что яростно крутит педали

              трехколесного велика,

в одиннадцатилетнюю гонщицу между бочками,

              хвост волос по ветру,

пыль мгновений, продуваемую сквозь наши тела,

синкопы кровотока и дыханья.

Верую во всё и ничего сразу,

жизнь ревет через нас,

как вода каскадом с каменных столбов

в бездонное высокогорное озеро.

Верую в рассказы

о тех, кто танцевал на крыше забвенья,

кто обмазывал себе тела

пеплом и цветками абрикоса

и отправлялся грезить среди волн,

о тех, кто смеется, кто вопит, кто никогда не говорит, —

я верю вам.

Верую в силу, смысл и абсолютную цель

стада косаток, что насмерть

таранят годовалого серого

кита в Чукотском море.

Верую в птенца скопы, размолотого челюстями росомахи,

в материнские когти, дерущие ее тело,

в кровь росомахи, что струится по выбеленному

             солнцем суку,

в яйцо и пустое гнездо.

Верую в оленя с позвоночником, перебитым выстрелом,

             — он блеет, как ягненок;

в пронзительный, бешеный смертный крик юной енотихи,

когда собаки навалились на нее стаей и дерут в куски

на блескучих от инея берегах Секвойного ручья;

в жуткий, чуть ли не электронный визг серой белки —

будто каменный блинчик скользом по замерзшему пруду, —

пока я уношу ее изломанное тельце с дороги.

Верую в приглушенный грохот охотничьего

             ружья.410 калибра

после того, как Билли Ридер затаил дыханье,

             кажется, навеки,

а потом с донельзя отверженным воплем

нажал на спуск и разнес себе большой палец на ноге,

чтоб не послали во Вьетнам.

Верую во вздохи старухи, которой снится,

что ветер несет ее по небу.

Верую во всякий листик черники,

всякую ольху, сову, летящего журавля, жабу,

всякий хром радужной форели, что поблескивает

              выше по реке,

всякую сережку на дереве и яблоко,

всякую песню, стих и вздох.

Верую в слиянье воспоминания и сновидения,

в каждое мокрое поле, каждое вертлявое семя.

Верую в молекулу из твоего мозгового ствола —

ее отыщут через тысячу лет

в сухом ребрышке древесной крысы

в совином катышке

под дугласовой пихтой, где ты со своей милой

займешься любовью в походе по Затерянному Берегу

еще через дюжину летних лет.

Верую, что на каждом атоме мирозданья

несмываемо отпечатано божество.

Верую в теплый персик,

который катает моя ладонь.

Верую, что Бог играет на саксофоне,

а Дух Святой любит танцевать.

И я верую, что рождаемся мы для рока и случая,

что нам предназначено гоняться за собой

по лабиринтам вожделенья,

теряться в них, истребляться и отыскивать

нелепые наслажденья, что сладострастно затягиваются.

И верую, что такой отвлеченности можно достичь лишь

полной, безмерной увлеченностью этим миром,

здесь и сейчас, им всем до кусочка,

вляпавшись в него мордой,

а свое я при этом выкинув.

И верую, что мы будем страдать, и страдать, и страдать,

а одна радость подпалит тысячу печалей,

что сегодня — это завтра,

что вера — рефлекс благодарности,

и что вера эта требует, чтоб мы шли на дно с песней,

а не съеживались в непрестанное нытье,

ибо бытие не даст нам того, чего мы хотим.

Я верую в каждый голос в хоре,

в каждые ноту и слог на крыльях дыханья.

А больше всего я верую,

что вера моя не нужна.


home | my bookshelf | | Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу