Book: Игра в классики на незнакомых планетах (сборник)



Ина Голдин

Игра в классики на незнакомых планетах

Купить книгу "Игра в классики на незнакомых планетах (сборник)" Голдин Ина

Исповедь невозвращенца

Герои Ины Голдин чаще всего уезжают, чтобы никогда не вернуться. Или же возвращаются – но только затем, чтобы понять: возвращение невозможно. Тут можно вспомнить Гераклита с его рекой, в которую не войдешь дважды, потому что и мы с вами, и река каждый миг меняемся, превращаемся во что-то новое, фактически – умираем, чтобы жить дальше (совсем как инопланетяне из рассказа «В последний час, в последний пляс»: «Чем меньше мы живем, тем мы бессмертней…»). Можно вспомнить о том, что сама Ина в 2007 году эмигрировала из родного Екатеринбурга (ну или «Города Е») в Париж. Можно вспомнить и вечную любовь Ины – Ирландию, чьи жители рассредоточились по всему свету. «Мы – ирландцы. Мы всегда уезжаем». Нет, неверно, поправила себя Шивон. Мы земляне. Мы всегда уезжаем. И всегда тоскуем по оставленному, но все наши книги, отчеты, учебники, вся записанная мудрость – один большой путевой дневник.

Невозвращение – это вектор. Движение из прошлого в будущее. Путь. Иногда – попытка спрятаться в другой реальности (как спасаются от верной гибели еврейские дети в «Перспективе»), в междумирье (как это удалось «Тому, кто смотрит за указателями»), в ином времени (куда проваливается Стась в «Долгой ночи»), в недрах памяти (как уходит в лабиринт воспоминаний Сабин в «Городе Е»), в мире мертвых (где оказывается герой «Журавлика»), в мире фэйри (как предлагают духи ирландскому врачу в «Был я устал и одинок»). Иногда – попытка спастись от нелюбви семьи (как прячутся дети в «Я иду искать») или страны (как улетает из России героиня «Летной погоды», оставляя то единственное, что важно).

Уйти под радар. Забыть, уснуть и видеть сны, как Гамлет «В ожидании Фортинбраса», как обитатели «Садов вдохновения», живущие в мире «непрочном, собранном из обрывков чужих мыслей, чужих слов, перепутанных деталей». И это всегда моральный выбор: уйти нельзя остаться. Выбор, который не оставит тебя в покое. Что вам дала эмиграция? Лишний кусок хлеба, возможность спасти свою шкуру? И что – это стоит предательства? Стоит того, чтобы оставить своих друзей, свои воспоминания, свою родину? Как пел Вячеслав Бутусов в стране, уже сгинувшей в прошлом: «И остаться нельзя, и уйти невозможно…»

Ина Голдин умеет очень многое – куда больше, чем среднестатистический, замкнувшийся в НФ или фэнтези, в неумных звездных войнах или псевдофилософской невнятице фантаст. В этом сборнике представлены среди прочего три отменных детектива, причем очень разных. «Клиника доктора Х» – детектив лингвистический, о реальности, где слово материально: вместо полиции тут – корректоры и редакторы, а писатель приравнен к Господу Богу. «Наша кровь» – детектив фэнтезийный, даже вампирский, из цикла об альтернативном мире, где некая Держава объединила народы саравов, эйре и белогорцев. Наконец, «Держитесь подальше от…» – детектив французско-кельтский, с намеком на мистику, но в остальном – вполне реалистичный; так и хочется написать: в главной роли – Жан Рено…

И это только детективы. Наш автор с той же легкостью пишет классическую НФ с лингвистическим уклоном, фэнтези в духе Геймана, поэтические притчи а-ля Брэдбери (заметнее всего это в «Садах вдохновения») – и много, много чего еще. Миры, создаваемые Иной Голдин, – это не «отрывок, взгляд и нечто», как бывает сплошь и рядом; у них всегда есть прошлое, а значит, и будущее. Яркий пример – рассказы о Шивон Ни Леоч, космическом лингвисте. С одной стороны – вот вам будущее в полный рост: традукторы, детекторы некорректности, автоматические исповедальни, пионеры-«зимовщики», братья и сестры ордена Гагарина… С другой – вездесущая Ирландия, которая так или иначе проявляется в любой истории. «Ностальгия межпланетного лингвиста» прежде всего, как ни странно, об Ирландии и о Боге – о том, насколько разные сценарии Он реализует в наблюдаемой Вселенной. Рэй Брэдбери, между прочим, считал, что люди найдут Бога, только если устремятся к звездам. Наверняка Шивон с ним согласилась бы. Ее Бог – это движение, познание, путь. Вечные Гераклитовы реки. Вечное невозвращение.

Bienvenue в пространство-время текстов Ины Голдин. Перед вами – фантастический путевой дневник о поиске себя и чего-то большего. Вы гарантированно не вернетесь прежним.

Николай Караев,

переводчик и критик

Ностальгия межпланетного лингвиста

Никогда не разговаривай с незнакомыми планетами

…А снится нам трава, трава у дома.

Зеленая, зеленая трава…

«Надоело», – подумала доктор Шивон Ни Леоч.

На учебном ярусе корабля «Джон Гринберг» шел семинар для стажеров.

– И, таким образом, в языке вентийцев мы видим, – она надеялась, что скука не просочилась в голос, – удлинение конечностей, когда речь идет о чем-то неприятном, и, соответственно, укорочение в «дружеских» словах. Так, мы не можем сказать представителю планеты, что мы его друзья, употребив при этом вытянутую конечность… Теперь попробуем…

Астронавты-грамматики тренировались с традукторами – специальной моделью для Венты: растягивающиеся и сокращающиеся трубки. Получалось у стажеров плохо, и они зевали. Их тянуло к родному компьютеру.

Шивон Ни Леоч не любила компьютеры. Они не совершают ошибок. Человеческих, по крайней мере.

Машина может выстроить тончайшую аудиограмму, может подобрать нужное слово, может реконструировать праязык – хотя бы в теории. Но развитие языка – это череда описок, оговорок, косноязычия, его история – это история насилия, и что в этом может понимать машина? Компьютер может заучить язык, может его понять, но он никогда его не почувствует.

Все новейшие методы, все нанонейрокоммуникативные технологии не стоят старого, исчерканного карандашом учебника грамматики. И приходится стоять здесь и объяснять, как умеет только человек. Надоедает, ей-богу. Вентийский, до синяков избитый пример, первый язык другой цивилизации, по которому составили традуктор. Шесть конечностей, три позиции у каждой, особо не разговоришься. Так ведь и этого они не знают, и будут ошибаться, и рискуют сморозить глупость даже там, где это смерти подобно.

– На сегодня все, – сказала Шивон, когда ее терпение кончилось.

Поднялся гул, как в любой аудитории на перемене.

– Сиобан? – подходили с вопросами. – Профессор Маклауд?

«Ни Леоч. Шивон Ни Леоч, а не Сиобан Маклауд». С доброй руки какого-то англичанина все девушки в ее краях стали «сыновьями». И пусть ее дьявол возьмет, если это – естественное развитие языка. Но компьютер такого не учитывает.

* * *

– Идиотизм, – говорит она Лорану позже, в гостиной. – Устраиваем лингвистические экспедиции на другие планеты и не можем нормально произнести имя соседа с нашей же Земли!

Релаксирующая гостиная «под острова» на четвертом ярусе снова зависла. Они сидят в обычной комнате отдыха для техников, где на одной стенке – варварски спроецированные поля Нормандии. Тихо. Слышно, как в стакане с виски холодным цветком распускается лед, едва гудит искусственное солнце. Какой-то живой техник, белая ворона в здешнем железноруком персонале, напевает «Дорогая Клементина…».

– Les Amerloques, – говорит Лоран, затягиваясь настоящей, нездоровой сигарой. – Что ты от них хочешь?

Лоран – второй европеец на корабле, их всего двое среди шумных, вечно молодых американцев с белоснежными оскалами. Иногда они переглядываются – мол, чертовы янки, – и за это она любит Лорана, в конце концов, не чужой, страны их на Земле – через пролив.

– На Зоэ что делать с ними будешь?

– Посидят сначала, – говорит Шивон и глотает виски. – Если все пойдет гладко – выпущу, и пусть транскрибируют все, что движется.

– Засади их парадигмы глаголов писать, – предлагает Лоран. – Пусть помучаются.

– Да какие там глаголы. Ты же видел, что вышло на аудиопробе.

– Все она тебе покоя не дает, – говорит Лоран.

– Принцип утки. Вот что не дает мне покоя.

Принцип, который нужно было, по всем правилам, оставить на Земле. Насчет того, что языки со сходной структурой должны действовать одинаково в сходной ситуации. И наоборот.

Не знай она, чей это язык, приняла бы за один из европейских. Забытый, непривычный, но – европейский. Мечта лингвиста, просто не верится. Если бы она видела только письменное свидетельство – несколько странных мягких листов с начертанными текстами, которые аборигены показали пионерам, решила бы, что им в кои-то веки по-настоящему повезло. Удобный язык, удобный разум, который строит мир так же, как землянин: подлежащее-сказуемое-дополнение.

Если бы не то, что она слышала на записи.

Лоран курит, глядит на китайские тени на стене – поля, церковь, облака.

– Плавает как утка, крякает как утка и выглядит как утка… Но только это не утка. Не могу понять, в чем тут дело.

– Думаешь, здесь пахнет открытием?

Бог его знает, чем здесь пахнет. Так не говорят – вот что сразу пришло ей в голову, когда она прослушала привезенные пионерами записи. Глупо; после того как она десятилетиями приучала себя к полной иррациональности, к тому, что за пределами всего, что человек в силах себе вообразить, ничего похожего на земной язык и быть не может. Что Вавилонская башня – это так, Его невинная шутка по сравнению с тем, что Он сделал с нашими братьями по разуму…

После всего этого ей все равно кажется – так не говорят.

Лоран глядит на нормандские поля.

– Ты скучаешь? – спрашивает она вдруг.

Он не понимает. Делает вид, что не понял.

– Мы так давно там не были, – говорит она.

Это неверно; они когда-то залетали на Землю. Шивон отпустили домой. Но она никогда не узнала бы в смеси железа, стекла и жидкого кристалла то, что было когда-то ее Ирландией. Изумрудный остров. Там и камней-то живых осталось – одни менгиры, отгороженные от туристов силовым полем.

– Знаешь, это ведь первые симптомы, – говорит Лоран.

Она знает. По правилам ей нужно попросить психпомощи. Больничка. Профнепригодность. Но и про Лорана она тоже кое-что знает: как он во время посадки на Берту спросил, какого года вино. На Берте, где вообще нет понятия времени…

* * *

Позже она села писать отчет.

На компьютере стояла далекая, домашняя дата. 31 октября. Самайн. Злые духи выходят танцевать под дьяволову волынку, мертвым ледяным дыханием губят цветы, утром выйдешь в сад – розы и рододендроны сникли, сморщились. Шивон невольно повела плечами, одна в чистом, намертво запертом пространстве. Впору посмеяться над собой – будто призрак дотянется с Земли костлявой рукой, будто вой баньши донесется до потерянного в открытом космосе корабля. «Мы сами тут – дети ночи, – подумала Шивон. – Восход видим только на настенных картинках. Физической условностью отгородились от смерти и проживаем то, что нам не положено».

Хотелось домой. Посидеть на своем берегу – вдалеке из волн поднимается башней высокий камень, они с сестрой его прозвали «домом Мерлина». На маяк поглядеть, который еще в начале века погасили, но, если закрыть глаза, можно припомнить: два красных огня, пауза, еще один. В конце концов так устаешь, что не помогают зеленые поля на экране, хочется сесть на свою землю, холодную, настоящую. Закутавшись в штормовку, забрести прямо в море, в колючие, злые, родные брызги.

Не светит больше маяк Балликасла, не найти кораблю дорогу к дому.

– «Джон Гринберг» Лингвистической комиссии – Межпланетному лингвистическому центру, – начала она. – Тема – язык планеты Z-1. Исполнитель – лингвист второй категории доктор Шивон Ни Леоч. Язык Z-1 классифицирован как подходящий к речевому аппарату землянина и с воспринимаемой землянином грамматической структурой. При ближайшем изучении языка возникают вопросы…

Шивон замолчала. Что теперь им сказать? Отсутствие нормального речевого строя? То, что местные жители говорят, по сути, предлогами? То, что они, кажется, вообще боятся говорить? Ей это не нравилось.

Она могла бы поверить, что у них в принципе нет того, что на Земле называют глаголом и существительным. Если бы не тот источник. На листках язык был красивым. Ее компьютер и тот обрадовался, когда она запустила текст в программу распознавания для традуктора.

А запись показывала существ, говорящих на странной, отрывистой речи, без всякого строя, почти без номинативности.

Получался один вывод – который она официально и отошлет в Лингвистический центр: устная речь необратимо ушла от письменной, и этот листок так и останется единственным свидетельством того, как умели они когда-то говорить…

– Ты не знаешь наверняка, – сказал Лоран, – может, это и не их письменность. Скажем, завез кто-нибудь.

Может, и завезли. Только вряд ли кто-то, кроме землян, будет носиться по галактике, искать приюта, как негодные дети, за которыми мать, не выдержав, закрыла дверь.

Все знают, зачем на самом деле нужна Лингвистическая комиссия.

Исследования. Установка контактов с другими цивилизациями. Важнейшая культурная миссия. Как же. Опять они мечутся в поисках города, где улицы вымощены золотом. «Мы – ирландцы. Мы всегда уезжаем». «Нет, неверно, – поправила себя Шивон. – Мы земляне. Мы всегда уезжаем. И всегда тоскуем по оставленному, но все наши книги, отчеты, учебники, вся записанная мудрость – один большой путевой дневник».

Но теперь-то все изменилось. Теперь они ищут Землю. Землю с незаселенными вересковыми пустошами, с неприрученным морем, со старинными домами. Смешно – когда-то, вначале, они думали, что другие планеты станут продолжением Земли. Закосмическими департаментами. Потом оказалось, что не так уж просто захватить планету. Что у Земли со всем ее самомнением не хватит мощи затеять даже захудалую звездную войну.

Тогда вспомнили о дипломатии. О переводчиках. Пусть летят, находят общий язык.

Уже забывалось все, что было до «Гринберга», память становилась белой и гладкой, как стены ее личного отсека. Не помнилось уже, сколько жизней она провела на корабле, в экипаже, собранном из недоучившихся школяров, неудавшихся ученых и жаждущих драки бойцов. Язык – это власть, говорили ей когда-то. Шивон была одним из первых волонтеров. Она села на корабль с четырнадцатью килограммами багажа.

А вышло из этого: программы для традукторов, глупые стажеры – и мало кто с ними разговаривает…

* * *

Перед высадкой на Зоэ начальник службы безопасности проводила инструктаж. У Шивон этот инструктаж был настолько же не первым, насколько не последним, и она только с любопытством смотрела на возбуждение, с которым Марша выкладывала обычные скучные правила. До этого она долго расспрашивала их с Лораном – неужели в самом деле можно будет наладить контакт без традуктора, просто выучив язык?

Неужели на этой планете можно будет жить?

Да, отвечала она Марше, накачанной тридцатилетней деве, которая и на земных-то наречиях изъяснялась с трудом. В ногах уже поселилась дрожь, как в детстве накануне поездки в Дублин. В голове застучала старинная песня:

Вот так я, да сотня со мной

До Америки до чужой…

Пионер Грант казался очень усталым. Он был на «Джей Эф Кей», корабле, открывшем Зоэ, и остался на планете для «поддержания дальнейших контактов». На жаргоне он назывался «зимовщиком» – слово пришло от русских, да так и осталось. «Гринберг» обязали забрать его и отправить на Землю при первой же стыковке.

Зимовщик оказался хмурым, на людей смотрел уже непривычно, как Робинзон.

– Они готовы встретиться с вами, – сказал он в общем зале, – но нужно соблюдать осторожность.

Ночью они сидели в комнате отдыха. У Гранта было слегка ошалевшее лицо. Гранта звали Джон. Он вцепился одной рукой в поданную Лораном сигару, другой – в стакан «Телламор Дью», а взглядом – в расстегнутую пуговицу на рубашке Шивон.

– Люди, – говорил он, – настоящие люди.

Шивон не терпелось остаться с ним наедине. Когда все ушли, она вытащила укутанные в пластик снимки с тех белых листков.

– Мне необходимо это знать, – сказала Шивон. – Я не могу понять, что тут не так. Как они разговаривают?

– Они не разговаривают, – ответил Грант.

– Они враждебны?

Зимовщик усмехнулся:

– Нет. Не враждебны. Они – ллассан.

Хорошие. Добрые. Мирные. Такое понятие есть в языке любой планеты, найти его – и можно надеяться на сносный прием.

– Это их письменность? – спросила Шивон, подсовывая листки Гранту прямо под нос.

– Их, – сказал Грант. – Только читать это не надо. Оставьте это в покое. Их великая книга. Нечего вам этого касаться.

– Но как же…

– Эти ребята на вашем корабле, – перебил ее пионер. – Я смотрел им в глаза. Они все еще хотят что-то изменить, верно? Я давно не видел таких глаз.

Он поднялся. Сгреб бутылку – у Шивон не хватило совести возразить.

– О некоторых вещах лучше вообще не говорить, – сказал он. – И, Шивон…



– Что?

Он нажал на кнопку, раздвигающую двери.

– Когда спуститесь туда завтра… Только не думайте, что это – Земля.

* * *

Перед тем как покинуть катер, Шивон, как обычно, задержалась у выхода – молилась. С каждой увиденной планетой ее все больше поражало Его могущество. Как глупы люди, не веря в Него, а веря в собственные выдумки, прозванные наукой. Разве самый гениальный ум может хотя бы представить то, что Он создал, просто стряхнув песчинки со Своей руки?

Летала в космос, видела Бога – насмехались над ней.

Шивон всегда отвечала – да.

Но на этот раз не было благоговения. Не было Его. Была только глухая обида: опять – не то.

«А что тебе то? – спросила себя Шивон. – Надеешься, милочка, что высадишься на пустыре за хибарой мистера Киллани, откуда до дома рукой подать? В больничку…»

И все же чувство обмана осталось. Другие планеты хоть были с ними честными. Там ничего не напоминало о Земле.

А здесь…

Они вышли на поле, широкое, тянущееся до тонкой полоски леса вдали. Шивон еще не определилась со здешним временем суток, но ей казалось, что сейчас – утро, раннее и холодное, утро для отъезда.

И любовь мою тогда

Я оставил навсегда…

Атмосфера была пригодная для дыхания, но до создания традуктора шлемы снимать запрещалось. После того случая, когда на Кларе брошенная мимо микрофона фраза «Возвращаемся на корабль» на местном прозвучала как «Перебить их всех»… Слишком красивая история, чтобы быть правдой; однако тот экипаж с Клары не вернулся. Шивон шлем носила аккуратно, по инструкции.

Они вышли на поле, и под утренним небом все было почти как дома – поле и дальше лес, и на поле росла трава, по крайней мере это выглядело как трава.

Но чем дольше Шивон всматривалась, тем меньше окружающее походило на земное, и обман едва не выбил у нее слезы.

Появились встречающие.

Зояне держались неуверенно рядом с Грантом. Существ было мало, и казалось, что они стесняются. Они могли бы выглядеть как люди; по крайней мере, у них есть голова, и четыре конечности, и даже лица – но Шивон чудилось отчего-то, что гуманоидами они кажутся просто из уважения к приехавшим, что облик их на самом деле совсем иной, вот, если быстро глянуть сбоку, видно другое, страшное, как на картинах голландцев…

– О черт, – донеслось от Марши по внутреннему микрофону. Она смотрела на инопланетян глазами «пчелок» – маленьких летающих камер. – Они и в самом деле похожи на мартышек!

Один из зоян, посмелее, шагнул вперед. Прямо к их команде. А они застыли на чужой поляне, будто игроки в ожидании начального свистка.

Грант представил Шивон и зоянина друг другу. «Тарзан – Джейн», – вспомнила она.

– И, – сказала она, – а. Пиррф.

«Мы. Вы. Рады». Что-то вроде этого.

– Пиррф, – согласился инопланетянин. – Ххати?

«Верх?»

– Ххати, – сказала она. – Ллассан.

Мирные. А на катере Марша только и ждет, чтобы что-то пошло не так.

Они беседовали еще долго, и Шивон поймала себя на том, что едва сдерживает смех. Объясняются, как европейцы, приплывшие первый раз в Америку, – на ломаном «моя твоя не понимай». И ведь не потому, что они языка не знают. А потому, что… инопланетяне сами не говорят на своем языке!

Ну и что это может быть? Катастрофа, уничтожившая все книги? Убившая тех, кто говорил… по-настоящему? Шивон на минуту обвела взглядом поле, лес, какие-то холмы вдали.

Первый контакт. Настолько странный.

Здесь не было городов, а может быть, чужакам города не показывали. Тот – старший, – которому ее представили, подошел к ней. Встал напротив. Шивон одновременно тошнило от страха и трясло от любопытства. Зоянин медленно поднял конечность и дотронулся до ее плеча. Потом взял ее за руку и потянул за собой – к лесу. По дорожке через холмы, которая так знакомо петляла и изгибалась под ногами. Над головой кружили пчелки – там, на катере, у Марши оружие на изготовку. (Это мы-то – ллассан?)

Шивон сняла шлем. Лес, легкий ветерок, и все это – через пелену нереальности, будто пикник во сне. Они шли рядом, как два подростка на первом свидании, боясь заговорить.

Потом – будто внутри обвалилось препятствие – Шивон вытащила снимки. Зоянин посмотрел. Перевел взгляд на Шивон.

– Вы, – сказала она. – Слова.

– Слова. – Боится он или возвращает ее собственный страх? – Важный. Слова.

– Как? – Она скользнула пальцем по строчкам. И произнесла, надеясь, что прозвучит это правильно: – Как вы это читаете?

Зоянин вздрогнул. На секунду его облик заколыхался, и Шивон смогла разглядеть… а ничего, собственно.

– Слова, – сказал он. – Опасный.

Они уже почти вошли в лес, странные растения пересекали небо над их головами. Зоянин снова поглядел на нее – но в глазах его было только ее отражение.

– Опасный. – Он показал вниз, на землю. – Слушающая, – сказал он. И повторил это слово несколько раз.

А до нее только сейчас дошло, что так на его языке и называется планета. Слушающая. Зоэйвирран.

– Слова, – сказал зоянин. – Слушающая. Нельзя. Слова.

– Нет. – Шивон пожала плечами, сознавая, что здесь этот жест может значить совсем другое.

– Вы. – Конечность зоянина потянулась к нагрудному знаку на ее скафандре, символу Лингвистической комиссии. – Опасный. – Он ласково дотронулся до снимков, которые она держала в руке; забрал их у нее – она не знала, как реагировать, – прижал к груди. – Хал ллассан.

Зоянин, как ей показалось, вздохнул. А потом из-за спины сказали:

– Шивон. Никак не можете успокоиться?

Она обернулась. У Гранта было серьезное и хмурое лицо, будто с похмелья. Он сказал зоянину несколько отрывистых, несвязных слов – Шивон не поняла. Потом взял ее за руку:

– Идемте.

Они остановились посреди лужайки – приятной, хоть и чужой.

– Чего вы хотите? – спросил Грант. – Нобеля хотите?

– Я имею право знать, – сказала Шивон. – Им, там, все равно… А я хочу понять.

– Никогда, ни одной живой душе не говорите, что вы видели. – Грант медленно проговорил: – Маассах эр ваурин кие.

Все правильно, так и должно быть; трава-есть-зеленая-здесь, нормально построенная – человеческая – фраза. Шивон застыла.

Он показывал ей вниз, на траву. Траву неопределенного, неземного цвета, которая постепенно окрашивалась в зеленый.

Черт побери, это же невозможно.

Откуда он знал этот оттенок – сочный, тем ярче, чем серее над травой небо?

Она невольно отступила, словно под ногами разливалась кровь, а не цвет.

Пионер смотрел на нее поверх чуда.

– Знаю. Я тоже сперва не верил.

* * *

Это невозможно, и даже ее ирландское воображение на такое не согласится. Потому что… Потому что был Бог, и у Бога было Слово, и никому, кроме Бога, Слово не досталось. Шивон возвращалась к катеру оглушенная. Хуже всего – это казалось логичным. Планеты подчиняются законам природы, почему бы одной из них не подчиняться законам языка? И тогда любая правильно построенная фраза ведет к преображению планеты. И жители вынуждены говорить обломками, навсегда запертые за своим «пиджином», боясь сказать что-то лишнее.

И текст этот – не текст, а когда-то давно написанная Библия…

– Ну, выяснила что-нибудь? – встретил ее Лоран.

Она пробормотала что-то неудобоваримое.

Но ведь так не должно быть. Где же Бог? Он дал им Слово. Дал способность творить. На Него это абсолютно не похоже. Бог – трус, Шивон знала это еще в католической школе. Он трус, он не любит, когда люди пытаются создавать. Он ни за что не даст им орудия.

Язык – это власть, говорили ей, когда она была студенткой.

* * *

Шивон знала, что все равно это сделает, и наблюдала за собой с научным интересом – сколько она все же продержится?

Продержалась ровно до ночи – когда все угомонились, а снаружи стояла темнота. Слава богу, Марша не догадалась закрыть катер изнутри. Разумеется, это было противозаконно.

Над полем сияли звезды. Под ногами ощущалась трава. Трава, сделанная зеленой одним усилием.

«Этого не может быть, – говорила она себе. – Этого не может быть».

Она стояла посреди поля, собираясь со словами.

– О керрах, – сказала она. «Я лечу». Эту фразу ей удалось выскрести из пока еще совсем чужого языка. – О керрах.

Ее вознесло в воздух.

Шивон задохнулась – даже не от полета, а от сознания, что вот так происходит, как в детских сказках, в стране Нет-И-Не-Будет.

Здесь нет ничего…

Ветер бил ее в лицо, она расправляла руки, поджимала ноги – вверх-вниз, инопланетные американские горки.

Здесь нет ничего невозможного.

«О Господи, – сказала она себе, приземлившись, – это ужасно».

* * *

Следующим утром на катере царил переполох.

– Кто-то их спугнул, – сообщил Лоран. – Уж не ты ли, ma puce[1]? Марша рвет и мечет. Кажется, мы переходим к плану «Три М».

– «Три М»?

– «Мочи марсианских мартышек».

Шивон было не до смеха.

* * *

Марша стояла у одного из главных экранов и направляла свой отряд:

– Два человека в пятый квадрат… Посылаю вам дополнительно двух «пчел». И будьте осторожны. Поздравляю вас. – Марша повернулась к Шивон. – Они все ушли. В неизвестном направлении. Отказались от контакта.

Шивон молчала.

– Грант тоже исчез. Мы его разыскиваем.

Шивон молчала.

– Что за конфликт у вас с ними произошел?

– У нас не было конфликта.

– Ладно. Никуда не денутся, – сказала шеф службы безопасности. – В любом случае исследование планеты продолжится. Я связывалась с утра с Межпланетным лингвистическим. И с Центром космической разведки. Они дают добро.

* * *

К вечеру – по часам экипажа – Гранта так и не нашли. Марша велела всем подтягиваться к катеру. Грант или не Грант, они должны были провести церемонию. Экипаж поднялся на холм недалеко от места посадки. Здесь в земле торчал уже ободранный флаг первопроходцев. Ему отсалютовали «Лучами». С церемониями достали новый – синее со звездами полотнище Объединенной Земли. Запели гимн.

Шивон стояла, вытянувшись по струнке, как все. Стояла и глядела, как сияют новые звезды на свежем полотне.

Потом команда Марши установила другой флаг. Своей страны. На что они имели полное право, поскольку пионеры были американцами.

Они стояли, распрямившись, подняв головы, взгляды устремлены за стяг, дальше, в еще не покоренный космос. Такие красивые. Сильные. Земляне.

* * *

Шивон повернулась и пошла прочь.

* * *

– Доктор Маклауд? – зазвучало у нее в шлеме. – Куда вы?

Шивон уходила. Дальше и дальше, по траве, которая стала теперь зеленой.

«Маассах эр ваурин кие…»

Зеленая трава; серое море; дом мистера Киллани с покосившейся оградой.

Вначале было Слово…

Так легко изменить этот мир. Стоит всего лишь иметь хорошее произношение и – как раньше говорили на курсах? – навыки разговорного языка… Так легко изменить его – зеленая трава, изогнутые как надо континенты, Нью-Даблин, Нувель-Пари, Нью-Аризона…

Все знают, зачем нужна наша комиссия.

Маяк – красные огни в новом море, и там где-то – свеже-зеленая Статуя Свободы.

И трупы тех, кто боялся разговаривать с планетой. Так экономно, ни бомб, ни ракет, просто пара слов. Земляне уже давно не боятся творить. Не боятся Бога.

– Вернитесь, доктор Маклауд!

И Слово было у Бога. А теперь оно у них – у нее, у кучки молодых американских бойцов, которых она учила разговаривать. И Его здесь нет. Им придется решать самим. Серое море, сухой, взбитый, как сливки, песок, вдоль волн бегут две девочки, окликают друг друга, хохочут. Вроде бы такое простое решение. «Я знаю, как сказать “моя сестра жива”, – подумала она. – Я знаю. Неизвестно, что получится, но с экспериментами никогда не знаешь, правда?»

– Я приказываю вам немедленно вернуться на катер!

Встревоженный голос Лорана:

– Siobhan, tu reviens tout de suite, ce n’est plus une blague, tu m’entends[2]?

Шивон уходила в лес, который не был по-настоящему лесом, но мог им стать, если приложить определенные языковые усилия. Она сняла шлем, бросила его на землю. Села.

По образу и подобию своему…

Шивон Ни Леоч прислонила руку к глазам и поглядела туда, где остался катер.

Так попомни мой совет,

Ничего для нас здесь нет,

И хочу домой я в добрый старый Дублин…

– И хал ззe кие, – сказала она. – И хал ззеанна кие.

«Нас тут не было. Нас тут нет».

Подул ветер. Пробежал по траве, пробрался по кронам деревьев. Утих.

Никто не разговаривал.

Интерлюдия

Суета творилась на корабле «Джон Гринберг», приписанном к Лингвистической комиссии, хоть каждый и старался скрыть нетерпение пальцев на компьютерных клавишах, дрожание голоса на таких знакомых и давно уже вышедших из употребления топонимах: Париж, Баллинора, Новосибирск…

Корабль «Джон Гринберг» направлялся к Земле.

Списывают на Землю, шутили ветераны. Как рухлядь.

На «Гринберг» переводили тех, кто навсегда возвращался на Землю: отслуживших свое ученых и техников, которым сил уже не хватало обманывать; устаревшее оборудование, еще двадцать земных лет назад бывшее суперсовременным.

«Я бы тоже могла вернуться», – думала Шивон.

Самое время.

В памяти моей очень много светлых дней,

Пролетевших в городке, что был мной так любим,

Где играл я в футбол с ребятней из разных школ

И смеялся сквозь чад и сквозь дым[3].

– Что это? – спросил Лоран.

– Песня, – ответила Шивон.

– Я понимаю, – сказал он. Он и другое, верно, понимал: отчего с приближением к Земле они становятся все более нервными, вспоминают такую вот ерунду вроде старых песен, которые теперь уже не найдешь ни в какой записи. Тянешься к старым воспоминаниям, запыленным, поросшим плесенью.

– Тебе снятся сны? – спросила она Лорана – доктора Дюпре, работы которого разлетелись по всему космосу еще до того, как «Гринберг» начал плавание.

– Вроде того, как мы высаживаемся на Землю – а там ничего нет?

– Ага. Все сожжено. Еще одна мировая война – а мы и не знали. Или что-нибудь похуже…

– Или еще; мы прилетаем, а там все как было, еще до первого полета. В точности. Только мы-то понимаем, что так быть не может…

Лоран знал, что она чувствует. Сейчас он был ей братом; таким же подростком. Ей казалось, что, стоит им прибыть на Землю, как все то время, что они провели в космосе, аннулируется; они снова превратятся в молодых стажеров, со зрачками, расширенными от надежды.

Только когда это было? Теперь ей кажется – сколько она себя помнит, всегда вокруг гудел Космос. Этого гула не слышно в огромных коридорах и кают-компаниях корабля, но стоит выйти на мостик или хотя бы закрыть глаза – и Пространство дышит тебе в лицо.

Она вздохнула:

– А мне все кажется, что я приеду и там все еще будет две Ирландии…

– Две Ирландии? Господи, чего тебе не хватает? Ты еще вспомни эти дикие войны, стены между кварталами, баррикады… что ты мне еще рассказывала? Вертолеты?

– И классики, – пробормотала Шивон.

Белые квадраты со старательно прорисованными цифрами, мелом – на границе двух кварталов.

Как на планете Гу.

Классики в тумане

На жаргоне миротворцев планетка называлась Ольстером.

Юмористы. Подписывая лингвисту Шивон Ни Леоч направление в Таукит, ответственный за миссию спросил, уж не боится ли она. С издевкой спросил.

– Я не боюсь, – ответила Шивон. От нее пахло космосом, и начальника это раздражало.

Много земных лет назад она удрала в пространство, как подросток удирает из дома. Но она уже больше не подросток. Раньше это показалось бы ей романтикой – нестись в далекую констелляцию, ГСА в зубы, улаживать чужую войну.

– Я удивляюсь. Зачем им вообще понадобился язык? Они с гуудху не разговаривают. Они их отстреливают.

– Давайте спишем на стресс это крайне неполиткорректное высказывание о Миротворческом корпусе, – сказал начальник.

– Давайте, – согласилась Шивон, – спишем.

– Уж вы-то должны понимать, доктор Маклауд.

– Ага. – Шивон выпрямилась. – Вот с этого бы и начали. Я должна понимать?

Тот ответил, что проблема ей знакома; она-де будет лучше ориентироваться в ситуации:

– Ваша семья была напрямую задействована в некоторых… акциях на территории бывшей Северной Ирландии. И ваш отец…

Убийца, кричали вслед ее отцу. Прови. Террорист пархатый. Шивон была маленькой, не понимала.

– Мой отец погиб, – сказала она, – и земля, в которой его похоронили, его уже не помнит. А Северной Ирландии сто земных лет как нет. Так что о каких акциях вы говорите…

Тот гнул свое, мол, ее помощь может оказаться полезной. Это доказало бы миру, что нынешние земляне далеко ушли от прежних конфликтов.

«Какая же злопамятная у нас планета, – думала Шивон. – Не вышло у меня спрятаться от этой войны в космосе. Кто и когда говорил, что дети за грехи отцов не отвечают? И ведь в том, что произошло, виноваты вовсе не мы».

– С вас всего-то и потребуется, – сказали ей, – что лингвистические услуги.

* * *

Командиром отряда значился сэр Уильям Брэйтуэйт, офицер Ее Величества. Налетали они с ним примерно одинаково; поглядев на место рождения в файле Шивон, он хмыкнул:



– Ну, вам самое место в Ольстере.

Так что там насчет политкорректности?

В перебросе все ее общение с экипажем свелось к курсам. Только с одним из новеньких она сдружилась – с белым трехконечностным траепалой, который летел в свою первую миссию. Траепала общаться умеют только телепатией, а у команды с этим было неважно.

«Ты-то как здесь оказался?» – подумала Шивон удивленно, когда увидела его в первый раз. Известно – на Траепа не знают, что такое война. Не знают, как на другого поднять оружие.

«А при чем здесь оружие? – подумал в ответ траепала не менее удивленно. – Мы же миротворцы. Значит, едем творить мир».

Телепатически вздыхать и возводить глаза к небу Шивон не умела. Мысленную коммуникацию они проходили факультативом.

* * *

У здешнего Бога вначале вместо Слова был туман. Серый, липкий, непроглядный. Из тумана тот и слепил Гу, старшую планету триединой Гууд-худуа. Бывшей триединой. Мрачная взвесь пахла одиночеством. Группа миротворцев высадилась в это одиночество, растворилась – защитные костюмы там и тут выплывали из серого, как спасательные жилеты.

Там, где она родилась, тоже случался такой туман. Шивон огляделась, прислушалась. Никто к ним не вышел. Исчеркавшие планету рвы и траншеи, где жили местные, прикрылись пеленой и молчали.

«Тебе тревожно», – подумал траепала, возникнув рядом.

«Я боюсь, – подумала Шивон. Что-то здесь, в таком далеке от Земли, напоминало ей собственную родину, где асфальт раскалялся от вражды, как от солнца. Предварительный сканер показал – все спокойно, и тем не менее… – Я боюсь, что нас… встречают».

Инстинкт это был или что другое – раньше, чем она успела додумать, раньше, чем траепала успел встрепенуться, восприняв конец ее мысли, Шивон уже кричала, хватала его за шкирку, валила на землю – из-за непривычной силы тяжести выглядело это как в замедленной съемке. И вовремя – ниоткуда вспыхнул чужой, прозрачный огонь. Врага видно не было, враг остался в тумане.

Раздались крики, лучи лазерджетов разрезали туман, будто маяки, выискивая нападавших. Шивон, подтаскивая за собой обезмыслевшего от страха траепалу, укрылась у левого борта катера. Чувствовала она усталую досаду: ну вот, опять. Рядом оказался еще один новичок, землянин, глядел ошалело, «Луч» притискивал к груди, потом решил что-то и собрался вскочить и бежать на огонь.

– Куда, идиот! Не видно ни черта! Сидеть!

– Есть, мэм! – испуганно гаркнул мальчишка.

Пламя начинало затихать. Те, кто его развел, так и не показались. Дыма не осталось. Кто-то стонал недалеко от Шивон. Взметнулось на разных языках:

– Ник! Ник, ты цел?

– Помогите! Господи. О Господи Иисусе!

– Великие звезды, уложил я кого-то! Шестнадцатый галактический вызывайте!

– Где сестры-гагаринки?

– Кто это был? Кто? Гуды или тауки?

– А марсианин их!

Траепала елозил тремя конечностями, силясь подняться.

«Миротворцы, – думала Шивон. – Так-растак».

* * *

Помощь в конце концов пришла – зимовщики на защищенных машинах, сестры-гагаринки в мобил-госпитале. Пока ехали до лагеря, Шивон слушала, как интеллигентные и цивилизованные миротворцы крысятся на встречающих, матерятся и грозятся рапортом. Зимовщики при слове «рапорт» только ухмылялись. Одинокие дома для приезжих на изрытой поверхности Гу выглядели наростами.

«Почему? – подумал ей траепала. – Мы же прилетели им помочь». Шивон на него глядела с сочувствием. Не себя самого, многовековую наследственность придется переламывать, если решил воевать. Понесло же.

Когда с Таук, головной планеты констелляции, отправились завоевывать пространство, все три планеты Гууд-худуа стали колониями. Гуудху успели скреститься с тауками, напроизводить нового населения и почти забыть о свободе. Почти – если не считать Гуудханской свободной армии. Уже при выстроенном Галактическом союзе, среди бела Межпланетного соглашения, поднявшийся на Худу ураган восстания вымел тауков с планеты. Худу провозгласила себя независимой; Галактический союз только и мог, что поддержать. Вторую планету, Гхуа, Империя навсегда поджала под себя. Гу, где аборигенов было раза в два больше, чем тауков, осталась посередине. Осталась ждать ответа сверху – к какой из бывших сопланет ей присоединиться. А ГСА пока решала этот вопрос снизу.

* * *

Лингвистические услуги – понятие растяжимое. То ликбез для астронавтов, улетающих к марсианину на кулички без единого чужого слова. А то интергалактический перевод, когда от одного неверного жеста может разлететься пол-Вселенной. У Шивон все в этот раз свелось к вечерней школе для миротворцев. Языковые исследования упирались в стену. Рекомендованные действия лингвиста на малознакомой планете: ввязаться в ситуацию, выйти из которой поможет только языковое взаимодействие с местными жителями. Но местные не взаимодействовали. Вообще. Если не считать встречи на космодроме, ни гуудху, ни тауки не обращали на Корпус никакого внимания.

Когда к ним присылали войска из Англии, они бегали за броневиками и кидали камни. Орали им «Чертовы англичане!» и прятались за школьным забором. Кричали «Рабские сердца!», и плевались, и удирали со всех ног. Потом, после объединения, когда стало совсем плохо, в ооновцев бросались коктейлем Молотова.

Потом она уехала.

«Я плохо понимаю цель нашего пребывания здесь», – подумал ей как-то вечером траепала. Здешние бои проходили скрытно, молниеносно, вспыхивали прозрачным огнем и тут же гасли. Схватки в траншеях, тихие войны. Любоваться никого не звали. «Голубые шлемы» всегда прибывали слишком поздно. Даже сестры-гагаринки прибывали слишком поздно.

Миротворцы пили. Клеили все сходное по генетическому коду. В лагере крутили две древние песни, так подходящие к туману: «Дорогу в ад» и «Калифорнийскую мечту». Шивон пыталась научить траепалу играть в покер, но поди поблефуй с телепатом.

По внешности гуудху почти не отличались от потомков завоевателей. Смешались. Шивон бродила среди траншей, вглядывалась в туман. Где-то была граница. Шивон знала, что рано или поздно ее нащупает.

Она была в первом классе; сестра вела ее за руку.

– Видишь, – говорила Нула. – Это наша школа, Святого Патрика. А вон там они учатся. Все в синем, потому что протестанты.

Шивон расправляла красную клетчатую юбку.

– Смотри, – говорила сестра и показывала на поребрик тротуара. – Дальше – не наша часть улицы. Заступишь за поребрик – перейдешь к протестантам. А это грех. Бог сразу узнает, если заступишь.

Как раз та суеверная чепуха, в которую прочно поверит шестилетний ребенок. Как-то на самой черте нарисовали классики. Шивон ни разу не видела, чтобы в них играли.

* * *

Наверху почти договорились о присоединении Гу к Худу. О создании Двуединой Независимой Гууд-худуа.

– Не надо их объединять, – не выдержала Шивон. – Их надо расселить. Уж мне-то поверьте.

Окружающие деликатно молчали.

Когда приняли решение о воссоединении, в семье радовались. Отец все говорил: столько битв. Столько погибло. И все-таки мы этого добились. Единая Ирландия. Вот теперь пусть нас разоружают. Теперь можно успокоиться.

Недалеко от лагеря дети играли в мяч. Собственно, и «дети», и «играли», и «мяч» – понятия людские, и нечего их навязывать другим цивилизациям. Все же, проходя мимо, Шивон думала о них именно так. Гуудху, гигантские опята с десятками отростков, собирались и запускали в воздух бесформенный тяжелый предмет. Предмет зависал в тумане. Они ждали. Они могли ждать, не шевелясь, пока здешнее солнце не западало в свою траншею. Местные умели видеть сквозь туман. Предмет в конце концов ложился на землю; как и кто выигрывал, было неясно. Шивон садилась рядом и смотрела. Вычислила название предмета – гиг. Прошло какое-то время, прежде чем она поняла, что наблюдает две параллельные игры.

Они играли бок о бок – гуды и тауки, испытывая странную необходимость находиться вместе и быть отдельно – ни траектории игроков, ни траектории снарядов никогда не перекрещивались. На планете, беспорядочно разрисованной траншеями, где не было и следа городов, черту провели так же четко, как посреди улицы в северном Белфасте.

* * *

«Гаэллин, – подумал ее друг. – Тебе на “н”».

«Нью-Иерушалаим», – среагировала Шивон.

«Марс», – подумал траепала.

«Я нашла черту», – подумала ему Шивон.

«Что случилось с местом, где ты живешь?» – подумал траепала.

«Это долгая история, – ответила Шивон. – Хорошее дело – полет в космос. Возвращаешься из рейса – а твоей страны уже нет на картах. Приходишь из следующего – а ее уже нет… вообще».

«Тебе на “с”», – подумал траепала.

* * *

Они еще поиграли в «планеты» и послушали «Калифорнийскую мечту», а потом до Гу взрывной волной докатились результаты Таукитского соглашения. Гу объединялась с Худу; Гу становилась независимой. Траншеи ожили и шумели. ГСА успокаивалась. Миротворцы засобирались отчего-то домой.

– Решили наконец – и слава богу, – сказал какой-то землянин. Внеочередные рейсы «Эйр Галакси» улетали на Гхуа и Таук. Шивон отмалчивалась.

Никто не знал, откуда достали бомбы. Рассказывали, что купили у ливийцев, а тем продали русские. Говорили, что вовсе не у ливийцев купили, а у иракцев; у китайцев; у американцев. Говорили, что cтянули у самих англичан из-под носа. Хотя такое никто не станет держать на складе.

«Мы привыкли следить за ГСА, – подумала она другу. – А теперь взбунтуются те, кто с самого начала был против объединения».

«Их сейчас меньше», – подумал траепала.

«Вот именно».

Друг поднял к ней голову-пирамидку.

«Самое смешное, тогда мы радовались, что все кончено. Драки и перестрелки, и когда вертолеты по ночам спать не дают – мы думали: зачем это, теперь все будут жить мирно».

Шивон как в воду глядела: той же ночью пришел тревожный сигнал. Миротворцы повскакивали в машины, вызвали мобил-госпиталь. Ее другу вышло дежурство, и он запрыгнул в катер первым. Шивон схватила чей-то «Луч», забыв посмотреть, достаточно ли в нем энергии.

– И на кой нам лингвист? – удивился кто-то. Но когда Шивон устроилась рядом с солдатами, никто слова не сказал.

В этот раз их подождали. Драка обхватила их со всех сторон, зажала в кипящую середину. Несколько выстрелов прожгло вроде бы защищенную стенку катера.

– Какой сукин сын продает гудам оружие?!

Только зачинщиками на сей раз оказались не гуды. Это стало ясно уже после, когда шел разбор полетов. В тот момент не было разницы.

Шивон сбежала в космос, чтобы ей не пришлось стрелять. И что она теперь делает – в чужой галактике с лазерджетом в руках?

Миротворцы свое дело знали. Битва быстро рассеялась, и тел на земле остался строгий минимум. Шивон поглядела на тех, кто не встал, и уронила нагревшуюся трубку.

Она даже не могла позвать его по имени. На Траепа имен не дают. Потянулась к нему телепатически – но там, где только что была теплая трепещущая мысль, холодной стеной встало молчание. Траепала так и не преодолел себя. Оружие поднял, а выстрелить постеснялся.

Сестры-гагаринки только качали головами. У жителей Траепа все жизненные процессы останавливаются мгновенно, ничего не затормозить.

– Надо выпустить его в космос, – говорила Шивон.

К ней подошел сэр Брэйтуэйт. Положил руку на плечо.

– Нельзя хоронить его в могиле, – сказала ему Шивон. – Тут же все земляне, им не втолкуешь.

– Доктор Маклауд.

– Нужно проследить, чтобы его послали в космос. На его планете этот обряд очень важен.

– Шивон, – сказал сэр Брэйтуэйт.

* * *

Вечером она качалась в кресле. Совсем одна в маленьком салоне, с бутылкой виски.

– Провезли бутылку и зажали, – укорил ее зашедший капитан Брэйтуэйт. Высокий, свистящий британский английский. Чистые гласные. – И пьете в одиночестве.

– Странный на этой планете Бог, – сказала Шивон виски. – Его-то за что? Ему вообще здесь делать было нечего.

Брэйтуэйт подошел. Сел рядом.

– Кто у вас тогда погиб?

– Не лезли бы вы в душу.

– У меня сестра.

– Как? – Она оторвалась от виски. – От облучения? Так вроде локализовали же все?

– В Дерри, – ответил он спокойно. – Вышла замуж в Дерри. Осталась там жить. Я их уговаривал, переезжайте в Лондон. Куда там.

– Дерри, – сказала Шивон. – И Белфаст.

– Все говорят – ирландская беда. Но ведь это и наша война тоже.

– Разумеется, – вскинулась Шивон, – это ваша война!

Вышло слишком резко.

– Будете виски, кап… Уильям? Мои жили в Белфасте. Все погибли. А я… я была в рейсе.

– Кто же знал… – вздохнул Брэйтуэйт и глотнул.

– Никто не знал. Всякое было, но чтобы атомную бомбу…

– По-вашему, это, конечно же, не ИРА, – сказал англичанин.

– Даже по официальной версии – это оранжисты. А… кто теперь знает. Какая разница. – Шивон замолчала. – Это была наша мечта. Мечта моих родителей. Единая Ирландия.

Брэйтуэйт тихо пил свой виски.

– Когда убили Нулу, я сбежала. Той весной, перед объединением. С меня хватило. На улице… английская полиция. Тоже пытались творить мир.

Она поставила стакан на стол. Иначе бы расплескала.

– Ох, Шивон, – сказал Уильям Брэйтуэйт.

– Ну и что мы будем теперь делать? – спросила она, совладав с собой.

– А ничего мы не будем делать. Подождем, пока Гу официально обретет независимость. Посмотрим, как бравые ребята из ГСА заберут здесь власть. И улетим.

– Эта война никогда не кончится, – пробормотала Шивон. – Ненависть слишком долго кормили. Никто не захочет… никто не заступит за поребрик, понимаете?

– Хватит вам пить, – сказал Брэйтуэйт. – Мы скоро поедем домой.

Его глаза сверкнули трезво и подозрительно:

– Или у вас какие-то другие планы?

– Нет, – сказала Шивон, – у меня никаких планов.

* * *

На следующий день, выходя с территории лагеря, она захватила заряженную трубку лазерджета.

* * *

Гуудху и тауки все так же играли в гиг. Шивон подошла. Они привыкли, не пытались уже, как прежде, ощупать неизвестное отростками. Играли и даже слегка перед ней выставлялись. А может, ей это казалось. Шивон смотрела на них, а потом достала «Луч».

* * *

Мела у нее с собой не было, а краску здешняя почва не впитывала. Шивон направила лазер вниз и стала вырезать на земле аккуратные квадраты. Шесть квадратов и дугу. Написала цифры.

Гуудху бросили свою игру, гиг висел, забытый в тумане. С другой стороны подошли тауки.

Шивон на них не смотрела. Грубо и широко начерченное поле классиков лежало между двумя «площадками». Она вытащила из кармана прибереженную круглую банку из-под биопищи. Бросила. И запрыгала на одной ноге.

– Пэдди выпил бочку пива, – приговаривали они с Нулой, – и как грохнется с обрыва…

Она тут же окаралась. Сколько лет без практики. Бросила банку снова.

– Пэд-ди вы-пил боч-ку…

С третьего раза ей удалось отскакать чисто. Потом три сильных отростка отодвинули ее с дороги. На одной конечности прыгать было удобно. Ребенок старательно проскакал все клеточки. Оглянулся на Шивон, будто ожидая одобрения. Его согнал с панели другой. Шивон не знала, понимают ли они смысл игры. Может, они думали, что это какой-то важный ритуал.

У четвертого взявшегося прыгать гуудху банка улетела на другую сторону.

На площадку к таукам.

Дети стояли и смотрели.

– Там не наша территория, – сказала Нула.

Чей-то отросток – почти такой же, как у гуудху, только потоньше и потемнее – ловко слизнул банку с земли. Невысокий по местным меркам таук двинулся к классикам. Постоял. Пошел дальше. Отросток шевельнулся, удлинился. Таук ждал, что банку у него заберут. Но гуудху посторонились. И Шивон посторонилась. У таука тоже была одна конечность. Но прыгал он чуть медленнее.

– Эри, – сказал он. – И-пи. О-ку…

Вокруг зашумели. Кажется, так они смеялись. Остальные тауки подошли, уже не боясь сломанной невидимой стены.

– Пэд-ди, – сказала Шивон, широко раскрывая рот. – Вы-пил…

Это называлось «лингвистическими услугами». Все, что она могла сделать для этой планеты.

Интерлюдия

Только сейчас Шивон открыла архивы личного компьютера. Это вроде уборки перед праздником. Надо выбросить ненужное, разгрести вечный хлам – недоделанные программы для традукторов, обрывки записей чужой речи с планет, которых теперь и не вспомнишь, наброски интонационных уровней – с Зоэ? или с Хейе? Заметки о полетах; когда-то она пыталась вести дневник, но времени всегда не хватало. В результате – о большинстве рейсов только несколько отрывистых фраз.

А вот запись, скинутая с традуктора: какие-то стихи. Явно не земные, переведенные наспех. Откуда это вообще?

А, ну да. С планеты Осень.

В последний час, в последний пляс

Когда пятый за месяц представитель планеты умер прямо в кресле перед монитором, у доктора Шивон Ни Леоч лопнуло терпение.

– Господи, ну что такое! Везем же мы с собой эти опытные образцы, так давайте хоть кому-то вколем!

– И получим – за незаконное вмешательство в дела суверенной планеты, попытку изменить естественный ход развития свободного существа и бла-бла-бла, – кивнул Лоран. – Суй его в мешок.

Зеленые мусорные пакеты были аккуратно сложены в углу лаборатории. Входящие отводили от них глаза.

Перед тем как отправить обернутое пластиком тело в мусоропровод, Шивон его перекрестила и наскоро прочитала молитву.

– Habemus papam, – сказал на это Лоран.

Шивон махнула рукой. Она сознавала, что выглядит это нелепо. Если сами здешние выбрасывают своих умерших куда попало, не закрыв им глаза и даже не взглянув лишний раз, значит, у них на это есть причины. Вот мусорные мешки они подбирают.

– Мы ведь за этим сюда и приехали, – сказала она Лорану. – За вмешательством, изменением хода развития… и дальше по тексту.

– Угу, – кивнул тот, отключая еще гудящие после мертвого датчики. – Только для начала нам бы их согласие.

– На каком, интересно, языке, – вздохнула Шивон. – Топчемся тут на коммуникационном минимуме!

Она придвинула кресло к монитору. На экране замерли одинокие строчки. Все, что оставил им бокк перед тем, как… У нее дома сказали бы – Господь взял его к себе.

«Может, – мы и не для этого прилетели, – думала она, рассматривая отпечаток до сих пор непонятной речи. Может, мы здесь, чтобы хоть кого-то из них похоронили достойно».

Но экспедиции уже давно летали без священника. Шивон еще помнила отца Гжезинского, которому приходилось в день читать по нескольку служб разным конфессиям. Потом и его сократили. Чем дальше в космос, тем меньше веры.

«Благословите меня, святой отец. С моей последней исповеди прошло несколько сотен лет…»

Дверь отсека зашипела:

– У вас еще один гигнулся? – Экипаж втихаря делал ставки: сколько проживет следующий.

На стенке замигал детектор некорректности, поставленный «ВиталФарм»:

– Слово «гигнулся» имеет пейоративную окраску и не должно быть использовано в разговоре об ушедших. Подыщите стилистически нейтральный синоним.

В кои-то веки Шивон была с ним согласна.

* * *

Новый бокк появился на корабле через час. Шивон сама послала его предшественника в трубу – а иначе ей бы в голову не пришло, что это не тот же самый. Даже детектор некорректности не нашелся, что сказать – здешние действительно были все на одно лицо. И от этого становилось еще более не по себе, чем от вида пластиковых мешков.

Мелкие большеглазые хозяева смутно напоминали ей персонажей суеверных сказок: пикси, лепреконы, корриганы… Только эти были вовсе не злые. Тихие. Привязчивые.

Бокк залопотал, цепляясь конечностью за ее рукав. Шивон осторожно произнесла ответное приветствие. Считается, что лингвистический контакт налажен, когда приходится искать чужое слово в традукторе, потому что успеваешь что-то забыть. Шивон пока все держала в памяти. Инопланетянин подошел к экрану. Внимательно прочитал текст. Провел по монитору одной из лапок, пытаясь что-то нащупать на гладкой поверхности. Шивон усадила его в кресло и велела разговаривать. Программа записывала речь, а потом на основе коммуникативного минимума выявляла закономерности.

Экипаж «Гринберга» гостил на планете уже месяц по корабельному времени. Толку выходило чуть. Бокки были вечными сменщиками. Рождаясь гроздями, они тут же заменяли тех, кто уходил в гниль. Необычайная генетическая программа позволяла новорожденному за полдня освоить профессию родителя. Правитель, к примеру, был вечным; подданные не успевали заметить, что он меняется. На улетающие корабли в специальные отсеки загружали «рожеников» с расчетом, чтоб новых астронавтов хватило до конца плавания.

Ужасно неудобная жизнь. Машине же приходилось каждый раз привыкать к новому голосу и новой речевой манере.

Но дело было не только в этом. Шивон иногда думала, что на определенные темы они не так уж хотят разговаривать. Несмотря на всю их контактность. Летевшие на «Гринберге» представители «Витал» как только ни пытались объясниться – бокки просто не реагировали. Шивон это казалось слишком похожим на «моя не понимай английский» марокканцев-гастарбайтеров.

Строчки на экране выводили из себя. Знакомое раздражающее ощущение – все слова вроде известны, но в цельный смысл не складываются. Она запустила на компьютере анализ закономерностей, а сама устроилась в кресле, попыталась расслабиться: ноги на выключенном фонетическом синтезаторе, недалеко – бутылка «Телламор Дью». Та самая обстановка – унылая, неподвижная, – когда рискуешь утопить в виски больше, чем печаль.

И склад мусорных мешков. «Звук похорон в моем мозгу…» У кого это? Кажется, у Дикинсон.

Сменившись, Шивон отправилась на свободу.

Планета была бешеной. Все зарождалось, вспыхивало диким цветом, безразмерными плодами и умирало, загнивая на глазах. На костюмы ставили специальную защиту. У экипажа прижилась шуточка: «не выходи, разложишься». Но все равно это была свобода, после фальшивых настенных пейзажей и бесконечных шариков для пинбола в мониторе. Шивон отмечалась у Марши и шла гулять. Никто не говорил, что здесь могут водиться тигры. Какие тут тигры. Только огромные глаза, деликатно поглядывающие из зарослей. Инопланетяне оказались милыми – ничего другого не скажешь, славными, даже на взгляд ксенофоба-землянина. Потому и «Витал» так легко провернул дело. Когда бокков показывали в рекламе, спрашивая за кадром, справедливо ли, что эти существа обречены на такую короткую жизнь, легко было прослезиться и решить, что нет, несправедливо. Хуже всего – они понимали, как мало живут. Легкие на контакт, бокки навидались чужих пилотов, помнящих, откуда они прилетели, и предвкушающих возвращение на родину, – тогда как их астронавты, садясь на корабль, знали, что не увидят планету, на которую направляются.

Они заслуживали лучшего. И раз уж люди придумали наконец «лекарство от смерти», почему бы не поделиться с братьями по разуму? Тем более что опыты уже проведены на виртуальной модели бокка. Тем более что за пределами Земли не действует положенное на лекарство ограничение. Тем более что в обмен на чудо-средство инопланетяне готовы поделиться топливом с Землей, загибающейся от очередного кризиса. Вполне справедливо – чего не отдашь за лишние десять лет жизни.

Чтобы уговорить инопланетян принять сыворотку, нужно было сперва научиться с ними разговаривать. Коммуникативного минимума не хватало. Очередное плавание «Джона Гринберга» спонсировало уже не НАСА, а «ВиталФарм».

* * *

Шивон медленно шагала, утаптывая в грязь то, что еще три минуты назад было прекрасными цветами.

В необычайно рыхлой почве росли странные угловатые камни. На одном из них совершенно четко выступала надпись.

Шивон сбилась с шага. Опустилась на колени. Присмотрелась. Камень был весь исписан, испещрен мелкими, теснящимися значками, будто кому-то не хватало места излить мысли. Знаки сливались в строчки. Строчки виляли, кое-где складывались в круги. Повторялись странные, незнакомые Шивон комбинации.

И каждый из камней, давящий своим долголетием на меняющийся пейзаж, был так же исчеркан.

Как знала Шивон, здешние никогда и ни с кем не общались письменно.

Вернувшись, она прикрыла дверь лаборатории и вывела на монитор все архивные записи. Перекинула с рации и увеличила снимки камня. На экране записанная речь шла сплошным текстом, а на камне получалось что-то вроде рваного, местами скрученного хайку.

Шивон велела компьютеру сопоставить. Компьютер крякнул.

Зашел Лоран.

– Слышала новости? Парламент дал добро.

– Сейчас пришло?

Он кивнул.

– Сказали, что наша экспедиция повлияла на решение. Мол, на другие планеты поставляем, а себя и забыли.

Он стоял у двери как-то растерянно, руки шарили по карманам в поисках сигареты.

– Так что… придется нам привыкать к вечной жизни. «Пусть бьют часы, приходит ночь, я остаюсь, дни мчатся прочь…»

– Аполлинер, – сказала она, но Лоран ее не слышал. Смотрел куда-то в себя, туда, в ту часть души, где оставались эти стихи.

«Вот так, – думала Шивон, – мы еще раз обманули Бога». Интересно, успел ли кто-то из родных воспользоваться таблеткой? Придет ли кто-нибудь встречать ее с корабля?

Машина завершила распознавание. Неровные строфы выплыли на монитор, с пробелами там, где компьютер не разобрал. Шивон попробовала прочитать, и даже собственный голос показался чужим.

«Я остаюсь, дни мчатся прочь…»

В строчках был ритм. Незаметно для себя Шивон отбивала его ногой на подставке кресла.

Непохожий ни на один из земных, быстрый, захлебывающийся, как ритм самой здешней жизни. Повторяющийся. Как в стихах.

Шивон прочитала написанное еще раз, подключив интонацию. Крутанулась на кресле. Поэтическая планета; надо же, Лоран не ошибся.

* * *

Планета оказалась неагрессивной. Если только агрессией не считать откровение, с которым она выставляла чужим на потеху свое умирание.

– Страна постоянной осени, – сказал Лоран, когда они только высадились. – Прилетели.

– По-моему, наоборот. – Шивон посмотрела вокруг. – Тут все время весна. Сто весен за один день – как тебе это?

– Поэтично, – усмехнулся Лоран.

Ей на ум пришли строчки из Шелли:

«Мгновенно всю природу охватив, щедр на узоры, краски, ароматы, неистовствовал свежести порыв…»

Марша Форман, шеф службы безопасности, смотрела с удивлением.

– По-моему, она считает, что поэты – это люди с далеко зашедшим синдромом Туретта, – сказал потом Лоран.

* * *

У Шивон было чувство чего-то по-настоящему необычного.

– Они пишут стихи, – объявила она в гостиной.

– Надо же, – отреагировали там. – И что?

Шивон развела руками:

– Да в общем-то ничего.

На самом деле, было «чего»: нужно проанализировать ритм, выяснить, почему бокки никогда не общаются в таком ритме с чужими; можно ли достучаться до них быстрее в «стихотворной» манере или же это, наоборот, табу.

Лоран понял. Он спросил:

– Когда они успевают?

Шеф службы безопасности тоже поняла, но по-другому:

– А зачем?

* * *

Шивон нравилось оставаться в лаборатории наедине с бокком, слушать журчание речи, непонятной и потому успокаивающей.

– Вечером я завяну, – сообщил бокк.

Задремавшая было Шивон тряхнула головой. «Вечером» у бокков означало «скоро».

Инопланетянин болтал многочисленными конечностями, будто колыхалась пробковая занавеска в ванной.

Терять им обоим было особенно нечего.

Шивон вызвала на экран изображение камня. Бокк засучил лапками; чувствовалось, что ему весело. Он порхнул с кресла, подошел к компьютеру и конечностью выцарапал прямо на корпусе такую же строфу, что была на камне.

Поврежденный корпус обиженно взвыл сигнализацией.

– … вашу …! – выразилась Марша, ворвавшись по тревоге.

На стенке затрясся детектор некорректности.

Бокк как ни в чем не бывало вернулся в кресло. В треугольных глазах горело озорство.

Когда корабль закрылся на ночь, Шивон снова оказалась в лаборатории, рассматривая странную поэзию. И обнаружила, что наконец понимает.

Хотя «понимать» – глагол относительный. По крайней мере, слова обрели значение.

Шивон хмурилась, пытаясь найти смысл. «Жить… мало… стоп, это же сравнительная степень… Увядание – ясно… Отрицательная форма…»

– Черт ногу сломит, – ругнулась Шивон и посмотрела на детектор. Тот молчал. Богохульство на корабле не запрещалось.

* * *

Ближе к ночи она ушла. Сидя на небольшом холме, Шивон думала, что экспедиция не удалась. Что скоро они соберут вещички и деньги «Витал» сгинут в космосе. Тем, кто и так бессмертен, их лекарство не понадобится.

Сзади раздались человеческие шаги. Шаг сбился, кто-то выругался.

– Я опять нарушила правила безопасности? – не оборачиваясь, поинтересовалась Шивон.

– Он умер, – сказала Марша Форман. – В пять шестнадцать по времени экипажа.

– Понятно, – сказала Шивон.

– Десять баксов на нем потеряла, – сказала Марша. – А здесь хорошо. Спокойно.

Шивон кивнула.

– Я так понимаю, ничего у нас не выйдет, – сказала американка, усаживаясь рядом. Зевнула. Потянулась. – С удовольствием бы доложила об этом «Витал». Их детектор у меня сидит в печенках. Лучше было, когда мы летали под федералами.

– Люди, – сказала Шивон. – Вот… люди, что тут еще скажешь. Не можем их перебить – так нужно заставить жить.

– А они что – в самом деле не хотят?

– Им не надо, – сказала Шивон. – Нам надо, вот мы и изобрели. А они… Они стихи пишут. Все камни в стихах – вон, поглядите. Знаете, какие были последние строчки? Что же это будет… «Чем меньше жить…» Нет, не так… Вот: «чем меньше мы живем, тем мы бессмертней…» Логично, правда? Чем меньше живет каждый из них, тем больше строчек появляется на камнях…

Она не думала, что Марша слушает. Американка откинулась на спину, из-за шлема не было видно, куда она смотрит.

– Прощай, мой край, весь мир, прощай,

Меня поймали в сеть… –

продекламировала та вдруг.

Шивон оглянулась. Марша смотрела вдаль; и, наверное, глаза у нее были мечтательные. Хотя шлем их все равно скрывал.

Шивон на секунду удивилась; а потом закончила вместе с американкой:

– Но жалок тот, кто смерти ждет,

Не смея умереть!

И так весело и отчаянно они пошли обратно на корабль; Марша – отдавать деньги, а Шивон – сообщать «ВиталФарм», что лингвистическая экспедиция завершилась провалом.

Интерлюдия

Уже недалеко от Земли к «Гринбергу» пристыковался корабль гагаринцев. На борт перешли несколько братьев, чья служба в ордене Гагарина закончилась. Их было, пожалуй, жальче всех; братья неприкаянно бродили по кораблю, спрашивали ежеминутно, не нужна ли кому их помощь.

Шивон не пожалела для них припрятанной бутылки виски. Под алкоголь потекли воспоминания; один из братьев, как выяснилось, помнил ее еще с «добровольческих» полетов. Она рассказала о том, что было после Сельве, что вывезенные «биотрадукторы» никого не съели и не заразили, и бумаги, которые оформлял для нее тогда Лоран, по сути, не лгали: мозг сельвенцев оказался устроен так же, как – в идеале – должны быть устроены традукторы. Так, чтобы, основываясь на минимуме слов и интонационных рисунков, «понимать» язык. Сельвенцев с тех пор затаскали по лабораториям, но по сравнению с тем, что их ожидало, это вполне приличная судьба.

Она сдержалась и не спросила, что стало с тогдашним Старшим братом – Любеном Кордой. Не только потому, что рядом был Лоран. Она помнила Корду усталым, присосавшимся к кислородному баллону. Когда они виделись в последний раз, Старший брат снова собирался в полет, хотя его давно списали из ордена…

Может, лучше и не знать.

Во имя Гагарина

Гагаринцы пьянствовали.

Шивон никогда не видела, чтоб столько пили. Земная водка, паршивый марсианский виски, венерианская номизза, бертийский акх-уак. Роботы-горничные по утрам с механическим спокойствием вывозили из номеров тележки пустых бутылок, капсул и вакуумных упаковок. Гагаринцы пили – и не спали. Тощенький общий зал сотрясался каждую ночь от музыки, подхваченной, как зараза, на дальнолетных планетах.

– Сколько можно? – спрашивала Шивон.

– Если б ты полгода патрулировала гарлемскую констелляцию, – говорили ей. – Если б ты летала на Берту во время заварушки. Если б ты вывозила раненых с Леи…

Одним словом – пусть ребята расслабятся.

Она думала, ее пошлют в один из огромных дрейфующих «приютов» ордена Гагарина, а оказалась на небольшом «Пежо», из тех, что могут припарковаться на обломке астероида. Команды было – человек пятнадцать, не считая роботов. Шивон привыкла к легкому запаху одиночества, навечно впитавшемуся в стенки родного «Гринберга». Но здесь он чувствовался куда сильнее, смешиваясь с какой-то затхлостью, безнадежностью. Рассказывали, что в гагаринцы идут одни неудачники. Кто по доброй воле подастся в самый бедный орден Галактики, чтобы без страховки бросаться туда, где горячо? У нее-то выхода не было, по новым нормам МЛЦ для первой категории необходим хоть один волонтерский полет. Вот только зачем этим лингвист на борту – доктор Шивон Ни Леоч не могла взять в толк. Оборудования для исследований гагаринцы не везли. С местным населением они чаще всего общались сами, куда бы их ни заносило, охотно ломая языки и традукторы о речь аборигенов. Шивон с некоторой обидой понимала, что инопланетян такое общение устраивает и что третий, влезь он в их разговор, вызвал бы только отторжение. Шивон брала в баре эспрессо, отрешалась от бьющей по ушам музыки и тосковала по «Гринбергу».

* * *

Однако на Сельве «Гринберг» не допустили бы. К чему лингвисты тем, кто не желает общаться?

Вызов поступил от полулегальной кучки зимовщиков, которые искали там совместимое топливо. Планета Сельве не принадлежала к Межпланетному соглашению и не числилась в списках Галасоюза. Разумная жизнь там вроде бы нашлась, но себя не проявляла и исследователям не показывалась. На жаргоне МЛЦ Сельве называлась бесконтактной. Наткнувшись на такую планету, с нее просто вывозили все, что стоило вывезти, и больше не возвращались. На зимовщиков напал какой-то вирус, на первый взгляд – обыкновенный земной грипп, но так далеко от дома – кто знает?

– Конечно, у пятнадцатого галактического руки отсохнут послать им неотложку! – просигналил шестью конечностями биолог-вентиец.

– Во-первых, мы к ним ближе, чем пятнадцатый, – сказал Старший брат. – Формально. А во-вторых, кроме нас туда никто не полетит. Кому они нужны, нелегалы-то?

Вентиец выкрутил неприличное слово.

Старшего брата звали Любен Корда, был он высокий, сутулый и перманентно хмурый. Его побаивались; русские тихонько напевали «Любен, братцы, Любен», стоило ему появиться поблизости. Шивон на всякий случай обходила его стороной. Корда носил у пояса синтезатор кислорода, к которому время от времени прикладывался. Говорили – это оттого, что Старший успел надышаться гадостью, которой на Лее травили повстанцев.

* * *

У зимовщиков, поголовно землян – раньше сказали бы «латиносов», – обнаружился ОРВИ. Единственный вирус, с которым медицина так и не справилась. Гагаринцы накачали их всем, что нашлось, и объявили карантин. Нечего выносить заразу в пространство, даже если это всего лишь насморк. Те послушно лечились, но от гагаринцев держались на расстоянии. Не полиция – но мало ли…

* * *

Казалось, что планету слепил ребенок – талантливый ребенок, чью работу – с ровно скатанными узкими полосками рек, тонкими стенками кратеров, причудливо ветвящейся флорой – обязательно выставят на видное место в классе. И там она будет стоять, пока дети не уронят ее, не сомнут или сама по себе она не расплавится на солнце. Не исчезнет.

Сельве тоже оставалось недолго.

* * *

О конце света рассказали зимовщики.

Миро Вальдес, прораб честной компании, связался со Старшим братом по личному каналу. Поговорив с ним, Корда долго молчал. Потом сказал:

– Докопались.

Бригада Вальдеса не первая прилетала на Сельве за топливом. До нее были и другие – и с Земли, и с Берты, и с Леи. Кто-то перестарался, или планета просто не выдержала такой активной охоты за ресурсами. Исследователи фирмы, на которую работали зимовщики, давно уже тревожились. Тут и там активизировались микровулканы, землю потрясывало. Отослав пробы почвы в фирму, исследователи получили короткий ответ: «Сматывайтесь. Пока не поздно». Выходило, что изнутри планета клокочет и скоро негодование ее выплеснется наружу. И сожжет лавой все живое – по меньшей мере в этом полушарии. Прораб сообщил об этом, а потом помялся и сказал, что у них барахлит панель управления, они, конечно, чинят, но если вдруг…

* * *

Теперь улететь гагаринцы не могли: если у зимовщиков не заладится с пультом, их придется эвакуировать. И они оставались на Сельве, а та тряслась и время от времени плевалась лавой.

Шивон ничего бы не узнала, если бы с зимовщиками вдруг не оборвалась связь и Корда не отправил ее вместе с братом Юрием узнать, не случился ли уже с ними конец света. Брат был техником с Венты. Вентийцы разговаривают, двигая и удлиняя конечности, и землянам неудобно называть их – не станешь же, в самом деле, всякий раз складывать фигуру из пальцев. Те, у кого не было удобопроизносимых имен – или не имелось имен вообще, – на кораблях гагаринцев неизбежно становились Юриями.

Оказалось, что головная панель отказала вовсе, потому и вырубилась связь. Ничего, у них уже такое случалось, не первый год летают. Починят. Вальдес с явной неохотой предложил им «по кружечке» – только потому, что не предложить было против всех космических законов. Но с номиззы и компании его понесло.

– Планета-то, – сказал брат Юрий.

– Знаю, – выплюнул Вальдес. – Ah, caray! Только нашли хорошее место, думал – в кои-то веки нормально подзаработаем…

Он рассказывал про бедный городок где-то на земной Кубе; и как все в городке считали его пропащим, а он не пропал, потому что никогда не стеснялся возить то, не знаю что, туда, не знаю куда. Шивон слушала: гагаринцев часто принимали за священников, а прораб, похоже, принял ее за гагаринку. С Сельве, говорил прораб, им еще повезло; на других планетах они б все оборудование обломали, пока искали, а тут зелененькие им сами показали места…

С Шивон слетел хмель.

– Какие… зелененькие, сеньор Вальдес?

– Миро, – пробормотал тот. – Зови меня Миро, док… Зелененькие… да. Здешние. Я зову ее Пилар. Хорошая девочка, Пилар. Была у меня на этом… астероиде, как его…

* * *

В трезвом виде Вальдес все отрицал. Какие зелененькие, какая Пилар. Естественно; как только о контакте узнают, Сельве заинтересуется Ведомство дальнолета, и ее уже нельзя будет доить. Шивон схватила его за рукав, развернула к себе, стала умолять. Сельве не сегодня завтра отправится в тартарары; а она, Шивон, не космическая полиция, и все, что она просит, – возможности сказать им несколько слов. И конечно, Вальдес не пожалеет, если отведет ее к сельвенцам. В конце концов тот поддался на уговоры и на несколько сотен гала, которые Шивон ему сунула. Взял вездеход и вывез ее за пределы зоны.

Но если об инопланетянах не доложили в МЛЦ… если в документах планетка так и значится бесконтактной… то откуда они взяли традукторы? Постойте…

– Миро… А на каком языке вы с ними разговаривали?

– Да на родном, на испанском! Что я, их марсианский учить буду, что ли?

* * *

Гуманоиды. Как же далеко она улетела; хватило того, что инопланетяне держались на двух конечностях и еще несколькими орудовали; хватило того, что она примерно видела, чем они смотрят и чем говорят, чтобы записать их в гуманоиды. Гибкие, сделанные будто из резины, они напоминали ей что-то затолканное совсем уж на самое дно воспоминаний, что-то из детства… Ну да. Фигурки из капельниц, которые дядя Райан приносил из больницы, когда был интерном.

Одна из «фигурок» протянула ей руку. Не так – одну из боковых конечностей.

– Buenos dias, hombre de la tierra, – сказала она вежливо.

А ведь Шивон думала – телепатия. «Эффект внезапного понимания», как на Траепа. Но это не телепатия, это хороший, чистый испанский, разве что интонации чуть механические. Дальше существо сказало:

– Mi llame Pilar.

* * *

Сельве должна была стать просто еще одной планетой. Еще одно название в отчете. С годами их накапливалось все больше. Ничейных, толком не освоенных, легко забывающихся. Просто перестаешь считать миссии, в которых побывала. Гагаринцы правы: если пить, можно и не считать.

А теперь Шивон сидела посреди маленького селения, под приютившими сельвенцев местными деревьями, которые те, кажется, просто сгибали так, как им было нужно, и у нее колотилось сердце.

Контакт. На Сельве.

Кем надо быть, чтобы не сообщить об этом? Сельвенцы знали бертийский и лейский; значит, нашли их куда раньше Вальдеса.

– Ты говоришь по-другому, – сказала ей Пилар. – Ты говоришь не так, как Миро-с-корабля.

А вот это уже был нонсенс. Никто не способен различать языки чужой планеты, это знают первокурсники. Вентиец способен отличить земной от кларийского, но английский и японский будут для него звучать одинаково; а землянина нужно восемь лет учить на лингвиста, чтоб он понял разницу между пятью языками Венты.

Но может ведь быть такое. Особо устроенные, необычно гибкие органы речи – биологам и фонетистам придется еще с этим разбираться, – особый мозг, способный понимать.

– Ты можешь научить твоему языку, – говорит Пилар. – Миро-с-корабля научил.

Верно. Миро-с-корабля больше нечего было делать. Он торговал с сельвенцами, как с неразумными индейцами, – только вместо дешевых бус всучивал им дешевые детективы, прихваченные из дому.

– Я могу, – говорит Шивон. Этим не надо будет традукторов, они – сами себе традукторы. Она сидит, обняв руками колени, и смотрит на чудо. Наверное, что-то такое и искали все Лингвистические комиссии; все «Гринберги», «Щербы» и «Соссюры». А она нашла. Чудо; философский камень; святой Грааль.

* * *

Вальдес оставил ее с сельвенцами одну, и на корабль Шивон возвращалась пешком. Не спеша, пытаясь успокоиться. Она шагала, боясь ступить, боясь дотронуться до растений, казалось, они тут же сомнутся, скомкаются, станут просто куском пластилина. Вскоре иллюзия прошла, стволы и листья были крепкими, плотными, психоделически яркими. Земляничные поля навсегда. Шивон погрузилась в собственные мысли и не услышала шум вездехода; и Старшему брату пришлось окликать ее несколько раз:

– Ни Леоч! Какого черта вы отключили связь?

Оглянулась – сутулая фигура рядом с вездеходом. Вздохнула:

– От Старшего брата не укроешься.

– Не надо было покидать зону. У нас чрезвычайное положение, не забыли?

Шивон еще чувствовала ладонью рукопожатие сельвенки, думала – ведь за этим, на самом деле, мы сюда летели…

– А у меня это крайний вылет, – сказал вдруг Корда. – Все, вот уходим отсюда, сдаю отчет в орден и на Землю.

Шивон пригляделась. Вроде бы не старый, но по виду разве определишь. Да и эта трубка с кислородом…

Корда глядел на низко висящее в небе белое пластилиновое солнце. При абсолютно черной шевелюре у брата были голубые глаза, светлые, будто вылинявшие

– Пришло подтверждение. Все совсем плохо.

– Я в курсе, – ответила Шивон. – И те, кто там живут, – она кивнула на гибкие деревья невдалеке, – тоже в курсе.

– А откуда вы… – Корда стоял, уставившись на нее, переступая ногами по неуютной мнущейся почве. – Это же бесконтактная планета.

– Кому как, – сказала она. – Мне нужно немедленно связаться с Лингвистическим центром.

* * *

Но вместо того чтобы связываться с МЛЦ, она не удержалась: вызвала «Джон Гринберг» и попросила разыскать доктора Лорана Дюпре.

– Шивон! – на экране возник Лоран. – Что ты делаешь на Сельве, nom de Dieu? Хватай своих гагаринцев и убирайся оттуда.

– Лоло, – сказала Шивон, – Лоло, у меня тут… контакт.

Сначала он слушал молча, опешив. Потом стал скептически качать головой.

– Слишком поздно, ma puce. Знаешь, сколько всего надо собрать, чтобы официально объявить это контактом? Ты элементарно не успеешь.

– Лоран, тут живые существа, и они говорят по-нашему! Мы не имеем права их здесь оставлять! Я, как полномочный представитель…

– …запасной козы, – осадил Лоран. – Ты летела с ними не как человек от Лингвистической комиссии, а как доброволец. Нет у тебя никаких полномочий. А МЛЦ возиться с ними не будет, потому что… нету времени.

* * *

Их было очень мало; душ двадцать, наверное, вместе с детьми.

– Вы все живете здесь? – спросила Шивон у Пилар. Они уже могли изъясняться на пристойном английском.

– Нет. Все живут там, – Пилар кивнула в сторону ползущего за горизонт разноцветного леса. – Но нас там нет. Нам там нельзя.

– Потому что вы помогали Миро-с-корабля? – осторожно спросила Шивон.

– Потому что мы разговаривали, – сказал другой сельвенец. Ему земного имени не дали. – С Миро, с другими. С тобой. Нам нельзя.

– Нельзя разговаривать?

– Вы чужие, – мягко произнесла Пилар. – Мы говорили с чужими. И теперь все кончится. И нам нельзя… там. Со всеми.

* * *

И она читала им вслух. Это не было утешением, не было обещанием – по крайней мере, сначала ей так казалось. Лишь слова, чужие слова, которые приютившиеся невдалеке от зоны существа могли складывать как угодно. Но складывали почему-то так, что ей становилось неуютно

– Ты знаешь, что все кончится, – сказала ей Пилар. – Они – наши, другие, – они не хотят улетать. Но я боюсь. Я боюсь, Шивон-с-корабля. У меня есть маленький, Шивон. Я не хочу, чтобы все кончилось для него.

Шивон взяла ее за изгибающуюся конечность. Хотела пообещать. Это она, в конце концов, может сделать – делали уже. Называлось «жена астронавта». Женщины приносили на корабль младенцев-ксено и выдавали за своих. По законам дальнолета они могли отказаться от анализа ДНК на корабле и дождаться приземления на родной планете – а там уж поздно было отправлять обратно. Шивон помнила; так увозили детишек с Гу, когда взбесилась Таукитская констелляция. А остальных? Остальных ты куда денешь?

Она опять опустила глаза к книжке:

«Иногда я вспоминаю маленькую церковь на забытом каменистом берегу Ирландии. Церковь теплая, и свет в ней желтый, оттого полированные коричневые скамейки кажутся по-домашнему уютными, особенно когда снаружи – дождь, и одинокий ветер, и нет на свете места, где бы можно было согреть душу или хотя бы тело стаканчиком виски…»

* * *

– Это невозможно, – сразу сказал Старший брат. Сказал быстро и уверенно, не дождавшись, пока она закончит. – Планета – как вы там говорите – бесконтактная. Биологи и медики с ними не работали. Если у нас на борту будут непроверенные ксено, нам просто не дадут посадку. Нигде.

– Но…

– Ни Леоч, мы в любом случае не сможем эвакуировать целую планету.

– Да речь и не о планете, – сказала Шивон. – Речь о тех, с кем я беседовала…

Корда поднял брови.

– Они… вроде бы… совершили преступление против рода. Заговорили на чужом языке.

– То есть, – качнул головой Корда, – что получается? Незаконное вмешательство в дела суверенной планеты. Попытка изменить естественный ход развития свободного существа. Еще что?

– Вы же гагаринцы. – Шивон смотрела ему в глаза. Все знают, что гагаринцы подчиняется только своей присяге, а законы дальнолета видали… в закрытой капсуле в открытом космосе.

– Ни Леоч, – оборвал он, – я бы плюнул на все и взял их. Если б они были не с Сельве.

– А как же «поправка беженца»? «Если жизни существа угрожает непосредственная опасность…»

– А вы много знаете – для лингвиста-то. – Губы Старшего брата как-то криво изогнулись. То ли улыбка, то ли… – Только за пределами Союза поправка не действует.

– Что-то я не поняла. Это что же, гагаринец отказывается спасать живых существ только потому, что они не принадлежат к Галасоюзу? Да это же… – Как глупо, у нее, у лингвиста, теперь не хватало слов.

– А вы дадите гарантию, что они не представляют опасности для Галактики? Что они не агрессивны, не заразны, что они не перережут экипаж, пока мы доберемся до станции? Дадите? Я не потащу в пространство черт знает кого!

– Они не агрессивны!

– Если они не сожрали вас за два дня, это еще ничего не значит. Сожрут на третий. Или хуже – будет у нас второй… вирус Ковальского. Как тогда на Делле. Слышали?

– Кто же не слышал, – тихо сказала Шивон.

– Тоже ведь завезли. И не поняли сначала откуда. А когда поняли… – Старший брат сплюнул.

Шивон поглядела в его выцветшие глаза и осознала – бесполезно. Наверное, гагаринец Любко Корда был еще совсем юнцом, когда его отправили на Деллу. И он не повезет сельвенцев. Не потому, что боится что-то там нарушить. Просто та часть присяги, где говорится «не навреди», теперь стучит в его сердце вполне реальным пеплом.

* * *

И она кричала Лорану – мол, надо же что-то делать, пусть поднимают на ноги Ведомство дальнолета, Красный Крест, миротворцев. Но понимала уже, что никого они не дождутся. Лоран взорвался в конце концов:

– Merde alors, Шивон! Кроме сельвенцев, там только кучка работников-нелегалов и гагаринский корабль. Даже за вами никто не полетит. А за ними – тем более.

* * *

Тайком она привела Пилар к еще одному Юрию, медику с Берты. Он всякий раз галантно пытался антропоморфировать при виде Шивон; она сочла, что он поможет. Юрий долго причитал насчет недостатка оборудования и времени и в конце концов выдал: дышит кислородом, холоднокровное, по характеристикам – ближе всего к леийцам, ничего способного прямо сейчас заразить экипаж он не заметил, но опять же… Больше всего, конечно, подошла бы Лея, но туда не пустят – туда сейчас никого не пускают, а в Нью-Иерушалаим пускают всех, но там плохой климат, а на Берте давление, а на Рио…

Другой Юрий, которому имя дали при рождении родители-земляне, потихоньку связался с несколькими приятелями из Ведомства и везде получил твердое «нет». Да и все равно, сокрушался потом русский, если Старший брат не дает добро, то ничего не выйдет.

А потом Старший брат поймал ее в коридоре и затащил к себе в кабинет.

– Ради Гагарина, Ни Леоч! – Корда надвинулся за нее, схватил за запястье, сдавил. Шивон машинально отпрянула, впечаталась спиной в стену. – Чего вы добиваетесь? Что вы мне делаете с людьми? Вам горя мало, вы прилетели-улетели, а им – им жить потом с этим!

Он наклонился ближе, дышал со свистом. От него шла волна густой, темной ярости, и Шивон стало страшно.

– Прекратите растравлять мне экипаж. Вы… не понимаете, что делаете. Знаете, чего они навидались в жизни? Вы летаете себе по Галактике и думаете, что все здесь так мирно и гладко! И летали бы себе дальше, и не разрушали бы иллюзию. Нам столько раз приходилось уходить с планеты, потому что там… там помогать уже было некому! И каждый помнит о тех, кого не смог спасти. Каждый!

«Господи, – подумала Шивон, – он же сейчас задохнется».

Старший брат отстранился, нащупал трубку, присосался к кислороду.

– А потом такие вот, вроде вас… Мы не имеем права их брать. Если возьмем, нас просто расстреляют по пути.

Шивон пришлось отвернуться, закусить губу, поднять глаза к белому потолку гостиной. Сколько с ней такого не было? С того дня на Гу, когда она стояла с «Лучом» в руке и тупо смотрела на погибших?

Все мирно и гладко. В Галактике.

– Ну да, – сказала Шивон. – Лучше пить и забывать?

* * *

И конечно, Старший брат был прав. Сельвенцы могли оказаться кем угодно: шпионами, захватчиками, заразой. Потенциальной катастрофой для вселенной. И принимать их в Галактике некому. Не ссадишь же их на первом попавшемся астероиде. Да и что они будут делать – без своей планеты, обреченные на синтетическую пищу, синтетические условия, синтетическую жизнь в гетто? И как она может решать – что здесь решать?

Корде хорошо – у него нет права. Нет выбора.

Но – есть же, в конце концов, приюты ордена Гагарина – огромные дрейфующие лагеря беженцев, которые берут всех без разбору.

Есть лаборатории МЛЦ, где всегда можно что-то придумать для носителей редкого языка.

И корабль Старшего брата – не единственный на этой планете.

«Ладно, – подумала Шивон. – Ладно».

* * *

– Лоран?

– Господь всемогущий, ты все еще там?

– Лоло, ты можешь кое-что для меня сделать?

– Слушай, я связывался с МЛЦ, но они говорят, что не могут никого за тобой отправить; единственное, что можно попробовать…

– Да послушай ты меня! Мне срочно нужна бумага на вывоз груза с Сельве.

– Что за груз?

– Биотрадукторы. Двадцать четыре единицы. Можешь оформить на «Гринберг»? По МЛЦ проводить слишком долго, а у меня времени нет.

– Шивон, какие, к марсиановой матери, биотрадукторы? Вам надо улетать оттуда, какой там груз!

– Все равно, – сказала она, – без них я не улечу.

* * *

И она сказала Вальдесу: поздравляю, по вашей милости погибнут живые существа. Если б вы только доложили о контакте как полагается, если б не побоялись исследователей, сельвенцев успели бы эвакуировать. Да, конечно, детей надо кормить; а вот у них тоже есть дети, и они сгорят здесь заживо… Вот бы – если с кораблем все будет в порядке, разумеется, – вот бы Вальдес согласился взять в багаж партию биотрадукторов, на которые уже есть все бумаги… То она не стала бы докладывать на него в Ведомство.

Не на того напала. Вальдес только жестко рассмеялся. Ненавидя его и себя, Шивон сказала:

– А детей?

– Что?

– Кормить?

Он напрягся:

– Сколько?

– Десять.

– Док, это не серьезно. Мы ж не такси. Давай пятнадцать, и пусть летят

– Que maldita escoria que tu es, Valdez[4]. Тринадцать, это все, что я смогла снять.

– Черт с тобой, тринадцать. Идет. Только давай сразу.

* * *

Его бригада починила-таки пульт управления и сообщила об этом гагаринцам. Старший брат тут же велел готовиться к отлету. О Шивон в суматохе забыли, и она смогла беспрепятственно вывести вездеход.

Небо застилалось тошнотворной завесой. Планета темнела, теряла цвета. Далеко на горизонте что-то горело; напоминание о конце света вспыхивало зарницей. Вездеход с трудом проминал себе дорогу по плавящейся почве. Шивон думала: «Надеюсь, я не доживу до конца Земли. Надеюсь, он будет не таким».

Еще до этого она велела сельвенцам собраться, взять пищи – никто не знает, подойдут ли им чужие пайки. И ждать. Теперь оставалось только рассадить их в вездеходе.

– Пилар?

Но сельвенка стояла, не двигаясь.

– Иногда я вспоминаю маленькую церковь на забытом каменистом берегу Ирландии.

Правильно. Она еще не знает, как по-английски сказать – тоска. Как сказать – вина.

– Нет, Пилар. Не сейчас. Сейчас – поздно.

– Церковь теплая, и свет в ней желтый! – выкрикнула инопланетянка.

– Я знаю. Поверь, Пилар, я знаю, но сейчас – не время. Где твой маленький, Пилар? Быстрее, быстрее!

Она залезла в вездеход – инопланетянка, названная в честь подружки зимовщика-нелегала. Что ж; им придется привыкать к чужим именам. Шивон активировала выключенный было передатчик:

– Вальдес, это Шивон Ни Леоч, я еду к вам с грузом.

Кубинец молчал.

– Вальдес! Черт, Вальдес, ответьте, или я совсем плохо о вас подумаю!

Может, у них просто пропала связь, как в тот раз.

– Сoncha e su madre[5], если вы улетели, клянусь, я вас…

Они улетели. В зоне зимовщиков осталась непривычная пустота.

– Voy a te matar, Valdez[6], – прошептала она, глядя в безответное небо.

В ухе раздался голос Старшего брата – спокойный, но сквозь покой рвется такое…

– Ни Леоч, сообщите ваше местонахождение.

– Вторая земная зона.

– Немедленно возвращайтесь на борт. Повторяю: немедленно. Борт готов к отлету.

– Роджер. – На борт так на борт. Шивон потянулась перепрограммировать маршрут на панели. Пальцы с трудом попадали по кнопкам.

– И когда вот так сидишь в церкви, даже не разобравшись, какой она веры, – да есть ли разница, этот заброшенный кусок острова так далек от взрывов… – бормотала рядом Пилар. Правильно. Самое время молиться.

– Шивон, где вы? Вы на вездеходе?

– Д-да…

В этот момент машина встала. Сельвенка вцепилась в Шивон всеми конечностями, потянула – надо уходить. Вездеход недовольно загудел. Накренился. Двери блокировало.

Перема-ать…

Существа лопотали что-то на своем языке – не надо ИЭ-сканера, чтоб определить, что страх зашкаливает. Она вдавила аварийную кнопку, машина выпустила их; они вывалились на горячую землю. Под вездеходом расползалась трещина.

– Шивон, послать за вами машину?

– Нет смысла!

Ничего, купол гагаринского корабля – вон он, совсем близко. Сельвенка хватает ее за рукав.

– Пилар! Мы бежим! Очень быстро!

– Ни Леоч, karam tu staru, сейчас же на корабль! – орет в наушниках Старший брат.

– Щ-щас!

Перехватить поудобнее того, кто на руках, уклониться от кочки, которой вздумалось плеваться огнем; горячая земля становится дыбом, мир пошел войной против своих же.

Запах. Сквозь ветер – острый, горячий, синтетический какой-то запах. Знакомый.

* * *

Все главные выходы корабля уже были задраены; Старший брат ждал их у аварийного.

– Ни Леоч! Какого…

И все, что она смогла сделать, – передать ему на руки ребенка. И Старший брат принял его – привычным, профессиональным жестом. Потому что он просто не мог поступить по-другому; потому что он почти всю жизнь учил себя не поступать по-другому – и теперь уже поздно было разучиваться.

И взяв его, он проиграл. Уже беспомощным взглядом обвел столпившуюся живую очередь. Шивон сжала конечность Пилар.

– Пожалуйста, брат Корда, – четко проговорила та, – позвольте нам улететь на вашем корабле. Мы просим убежища. Пожалуйста.

Корда поверх ее головы глядел на Шивон.

– Ни Леоч… – сказал он.

– Любен…

Теперь Шивон четко ощущала запах. Умирающая планета пахла расплавленным на батарее пластилином.

– Любен, во имя Гагарина…

Старший брат махнул рукой:

– Поехали.

* * *

Сельве горела. Гагаринцы старались на это не смотреть. У них и так было достаточно дел: разместить сельвенцев, успокоить, взять образцы пищи для лаборатории. Когда в багажном отсеке настала наконец тишина, Шивон доплелась до общего зала. Там было темно; на старом диване сидел Любен Корда и дышал кислородом.

– Вот тебе и крайний вылет, – сказал он, оторвавшись от трубки и закашлявшись. – Вы вроде за категорией сюда летели, да? Будет вам категория. И направление. Сказать куда?

– Я все возьму на себя, – устало сказала Шивон, опустившись на диван и закрыв ладонями глаза. – И не надо мне про крайний… Из гагаринцев не уходят.

– Как бы вы жили, если б оставили Землю вот такой? – спросил Старший брат. – И как они будут жить? Вы об этом подумали?

Шивон потянулась, забрала у него трубку и вдохнула кислорода.

– Будут жить, – пробормотала она. И почувствовала его руку на своем плече. Теплую руку. Удивилась.

– Рапорт напишу, – тихо сказал Любен, придвигаясь ближе. – Такой рапорт…

– У меня есть на них документы. – Шивон привалилась к нему, прижалась щекой к его плечу.

В багажном отсеке Пилар читала вслух:

– «Странно-семейный рыжий хор слаженно тянет гимн о Христе, в котором – как бы хор ни старался – все равно звучат нотки старинной островной тоски. Так же, наверное, запевал хор, провожая эмигрантов, доверившихся сомнительному счастью третьих палуб, на которых их уносило в океан…»

Где-то позади, в пространстве, горела планета Сельве.

Интерлюдия

Когда они наконец прилетели, страхи ушли, но и ушло и ощущение праздника. Земля удивила их меньше, чем в прошлый раз, – но в то же время будто стала тоньше нить, которая связывала их с родиной.

Прощались со «сходящими на берег» долго; упились в баре космопорта так, что их всех приняли за гагаринцев. Только на второй день Шивон удалось оторваться от честной компании и сесть на экспресс в Дублин.

Улицу О’Коннелла обсадили венерианскими аррихами; видно, земные деревья вышли из моды. И все равно она казалась почти не изменившейся. Так же вздевал руки к небу Джим Ларкин, так же непоколебимо взирал с пьедестала сам O’Коннелл. И почта стояла, и реял над ней триколор.

Шивон думала: «Сколько же мы навидались. Перевидали. Каждая планета – открытие, надо приспосабливать глаза, уши и язык – к новым звукам, к новым цветам, к первым словам. В конце концов новизна утомляет. Хочется вернуться к простоте, вросшей в душу. Простоте и серости переулков родного города, которые знаешь наизусть; к обшарпанности магазинчиков, где твоей семье всегда отпускали в кредит. От изысканного, чужого букета запахов – к аромату яблоневых лепестков».

Нет больше яблонь, остались аррихи и еще какие-то деревья, которым она и названия не знала.

И в кофейне толпился обычный межпланетный люд.

– Мне бы кофе со сливками, – сказала Шивон.

– Простите?

– Кофе. Эспрессо. Со сливками.

– Мокэспресс? С синим льдом? У нас есть марсианская добавка…

– Да нет, – сказала Шивон. – Кофе…

Официантка замерла, зеленые ирландские глаза застыли. На плече замигала лампочка, через пару минут появился менеджер. Живой.

– Вы с корабля? – спросил менеджер. – Сожалею, но кофе запрещен на всей территории Земли, указ Министерства здравоохранения. Можем предложить вам напиток «Бодрость» на основе венерианского корня…

Шивон развернулась и пошла от стойки прочь.

– Тройной мокэспресс, два марсианских и одну «бодрость», – заказал тот, кто стоял рядом.

Боже сохрани – что же сделали они

С городком, что я так любил!

Лоран прилетел к ней на третий день. Шивон обняла его, как потерянного брата. Никогда она так не скучала по нему в космосе – там они могли по несколько лет работать на разных кораблях и видеть друг друга только на экране – и ничего, а здесь…

Они стояли на балконе отеля, и с балкона Дублин казался городом из сна.

– Лоло, Лоло, что это такое? Это не Земля… Я попросила кофе со сливками, а они даже не знают, что это такое…

– Я заказал в ресторане бокал «Кот дю Рон», так на меня смотрели, как на идиота… Конечно, с тех пор как на Роне космодром… Но я, знаешь, как-то упустил это из виду, как-то… забыл.

– У них такой акцент. То есть совсем нет акцента – ты заметил?

– Жуть какая-то. Марсельца не отличишь от бретонца. Приехали, Галасоюз, речевая норма – так ее…

– А как они на нас таращатся…

– «Вы что, с корабля»? – произнесли они хором и рассмеялись.

– О Господи, мы никогда не вернемся на Землю – да?

– Неправда, глупая, – прошептал Лоран, прижимая ее к себе, – неправда. Это мы – Земля. Мы…

– Они вырубили все яблони, – тихо сказала Шивон.

– Ничего, – сказал Лоран. – Ничего…

– Лоло… слушай… кофе запретили… А это – может, тоже запретили?

– Пусть попробуют, – лаконично отвечал Лоран. Он остался французом, как бы ни изменилась его Франция.

Он снова нашел ее губы, и больше она ни о чем не спрашивала. За окном гудел город, чужим сердцем билась незнакомая музыка в барах, и венерианские аррихи распространяли в воздухе беспокоящий, горьковатый запах.

* * *

Потом Лоран уехал к себе в Довиль, а Шивон улетела в Балликасл. Ходила по берегу моря – небольшому отрезку, выгороженному для туристов, где скалы и трава по-прежнему были настоящими. Вроде бы долгожданное родное море – но ничего особенного не чувствуешь, это просто еще один город, где пришлось побывать.

Просто еще одна планета.

И все-таки – Шивон стала перебирать на память все свои рейсы: есть ли во Вселенной другое место, где ей хотелось бы жить?

Разве что – на Омеле, где она как-то отмечала Рождество. К тем планеткам, где проводишь праздники, всегда испытываешь особую нежность.

Тихая ночь, святая ночь

– Пожалуйста, укажите планету, с которой вы прибыли, – попросил автомат.

«Земля», – нажала Шивон.

Узкая кабинка с темно-бордовой занавеской напоминала одновременно аппарат «быстрого фото» и конфессионал тесной старой церковки в Баллиноре.

– Пожалуйста, выберите вашу конфессию, – сказал автомат.

Шивон выбрала «католичество».

– Пожалуйста, выберите язык исповеди…

«Английский, Северная Ирландия», – нажала она.

Голос, которым ее поприветствовал автомат, был действительно голосом ирландского католического священника – этакого отца О’Рейли, доброго и философствующего со своей паствой, втихую пьющего и ходящего на регби по воскресеньям. Типичного, одним словом.

Слишком типичного.

– Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила, – сказала Шивон, опустившись на колени. – Последний раз я исповедовалась… очень, очень давно.

– Я слушаю, – сказал виртуальный отец О’Рейли.

Шивон уже почти открыла рот, чтобы изложить машине свои грехи, но отчего-то вдруг прихватило горло. Исповедальный автомат был освящен Ватиканом. Там решили устанавливать такие машины на дальнолетные корабли и «зимовочные» станции, опасаясь, что любовь к Богу у космонавтов пройдет согласно давнему земному принципу – с глаз долой… Шивон отчасти была с Ватиканом согласна. Она боялась улететь слишком далеко от Него. Но сейчас, склонившись у занавески, она отчетливо ощутила, что собирается исповедоваться аппарату «быстрого фото». Пластиковой кабинке.

Она не знала, что побудило ее прийти – в последний раз доктор Шивон Ни Леоч ходила к исповеди, будучи еще зеленой стажеркой, к живому отцу Гжезинскому. Но знала точно, что заставило ее выскочить из автомата, будто ошпаренной, – страх Божий. Подлинный страх.

«Исповедальню» поставили на пятом ярусе Лингвистической исследовательской станции на Омеле – планете, куда все они собирались переезжать. «Господь пошлет тебе покой, веселый человек», – напевали невидимые динамики в коридоре. Где-то там, на Земле, приближалось Рождество.

* * *

– Ну и почему я?

Вопрос был риторическим и просто ненужным – Шивон не собиралась отказываться. Но об этом спрашиваешь, когда тебя оставляют дежурить на Рождество.

– Потому что твоя очередь. Ты здесь год и еще ни разу не дежурила, – напомнила начальник станции. – Имей совесть.

– Она мне еще зачем?

– Здесь на Рождество сплошная благодать, – сказала начальник станции. – Наши соберутся по приемным центрам, станут пить и не будут ссориться с местными. У тебя есть все, что надо, половина роботов активирована, доктор Дюпре остается работать, ему документы в Галактическую аттестационную посылать до первого января…

– А врач?

– У нас же лингвистическая станция, Шивон. Будет нужен доктор – вызывай девятнадцатый галактический или гагаринцев. Аптечный отсек знаешь где.

– Еще кто-нибудь остается?

– А, ну да, – пробормотала начальник станции. – Мои стажеры, на четвертом ярусе. Двадцать особей, пятнадцать наших, пять ксено.

– Стажеры? Они что, и на Рождество практикуются?

– Все не так просто. За ними послали катер, чтобы отвезти на «Щербу». Там рождественская вечеринка для последних курсов. Но вокруг планеты сейчас заносы, со мной связывались с катера – даже в лучшем случае они будут здесь не раньше десяти вечера по местному.

«О вести утешения и радости», – пел динамик.

– Я похожа на воспитателя детского сада? – уныло спросила Шивон.

– Будут шуметь – прочтешь им лекцию.

– Как они?

– Да так себе. Хотя, казалось бы, все у них есть. Эмотивные сканеры, декодеры метафор…

– Мои университеты! Помнишь, как мы интонационные уровни карандашом рисовали?

– Помню. С крючочками. И лексикометрию на пальцах считали…

– И первые словари в «переводчики» забивали, поверх земных языков…

– Ага! И фонозаписи…

– …на «костях»…

– А у этих – декодер метафор. Иисус Мария.

Начальник станции торопилась. Она должна была лететь на «Гринберг», чтобы встретиться с мужем. Они работали на разных кораблях, и у них все время не сходились орбиты, не совпадали вахты. Теперь она смотрела испуганными, но счастливыми глазами. И спешила.

– Если что-то случится – вызывай Центр. Хотя ничего не случится.

– Ну-ну, – сказала Шивон.

* * *

На самом деле Шивон никуда не собиралась. Не хотелось ей ехать на Первую Исследовательскую, где «зимовщики» радостно упьются по самую нейрофузу, отмечая первый год освоения Омелы. Ее это вполне устраивало – остаться на громадной, вмиг опустыневшей станции, бродить тенью отца Гамлета по зимнему Эльсинору, пробираться сквозь джунгли из серебряного «дождя», мимо шаров, таинственно мерцающих в свете генератора-ночника, будто маленькие неизвестные планеты. Вдыхать симулированный запах яблок и корицы. В тихой тоске по своей планете земляне украсили станцию так, что было не продохнуть.

– Межпланетный лингвистический центр, с вами говорит Лингвистическая исследовательская станция, Омела. Я – доктор Шивон Ни Леоч, идентификация – ЗЕЛ, первая категория. Сейчас – пятнадцать ноль-ноль, двадцать четвертое – двенадцатое – две тысячи сто двадцатого по времени станции и предположительному земному, принимаю дежурство.

– Слышу вас отлично, дежурный. Доложите ситуацию.

– Все спокойно.

– Нам докладывали о заносах возле Омелы. Обращайтесь, если возникнут проблемы. До связи, дежурный.

– До связи, Центр.

* * *

В комнате отдыха по спроецированному темному небу летел Санта-Клаус на оленях. Стажеры пошутили: из искусственного снега слепили бабу и на выдающуюся белую грудь прикрепили бейдж начальника станции. Вместо языка изо рта у скульптуры свисала чья-то «хвостовка».

Шивон хмыкнула и уселась у потрескивающего камина с журналом. Она приберегла для себя статью, но никак не хватало времени.

В этот момент на станции дрогнул и погас свет.

– Та-ак, – сказала Шивон.

* * *

– Межпланетный лингвистический центр? Здесь Омела. У нас проблемы. Нет света.

– Я предупреждал вас насчет заносов. Сейчас трудности с подачей энергии по всей Омеле. Отсутствие энергии угрожает чьей-то жизни?

– В общем, нет, – сказала Шивон.

– Могут пострадать живые организмы, результаты научного исследования, редкие биологические экземпляры?

– Э… э, нет. Но запасы еды…

– Аварийный генератор работает?

– Только на одном ярусе. На остальных темно.

– Ну так зажгите свечи, – сказали из Центра. – Рождество, как-никак.

* * *

– Что мы сделали с Богом, Лоран? – спросила Шивон.

– Нет бога, кроме ГАКа, – рассеянно сказал Лоран, уставившись в монитор. – И научный отдел – пророк его. Не знаешь, как пишется в протоколе по новым правилам – «решили» или «постановили»?

– По-моему, «решили». Ты помнишь, когда в последний раз был на рождественской мессе?

– Ma chere, я француз. Мы все католики, но мы не ходим на мессу.

– Это странная планета, – проговорила Шивон, устраиваясь поближе к лампе. – Некоторые из их историй так похожи на наши…

Камин погас, но несколько островков света еще держалось на аварийном генераторе. Лоран устроился в одном из островков и упрямо заполнял формуляры. Было неярко и уютно. Шивон остро ощущала резко возникшую, почти неудобную тишину в месте, которое трещало обычно на всех языках вселенной. Застрявший в глубине комнаты робот мурлыкал «Белое рождество». Шивон подивилась – какой программист и зачем научил его этому? Она хотела переключить робота, но передумала.

– Я исследовала их легенды, – рассказывала она.

Лоран, похоже, ее и не слушал, уткнулся в свой отчет. С потолка ему на лоб свисала гирлянда, он время от времени убирал ее досадливым движением руки.

– Ты же знаешь, история планеты – это история ее легенд… Послушай. Фон Бекман опубликовал статью, мне прислали два дня назад. Так вот, письменные свидетельства доказывают, что Омела еще не так давно была монолингвом.

– Что ж мы раньше не прилетели, – вздохнул Лоран.

– И вот что интересно – по всем преданиям, по крайней мере тем, что расшифровали, выходит, что распад на языки произошел в одной временной точке.

– Это же ненаучно, – сказал Лоран. – Как мы теперь пишемся – имя, идентификация, категория?

– Имя, идентификация, степень, код специальности, – перечислила она.

– Эти образцы что, докосмической эпохи? – расстроился француз.

– Ты меня послушай, – сказала Шивон. – Если верить легендам, распад произошел во время крупного строительства в зоне номер три.

Лоран набрал код специальности и задумался.

– Ты не был в зоне номер три, а я была. Этот город – он недоделан. Выглядит так, будто в один прекрасный момент все просто бросили строительство и разошлись.

Лоран молчал.

– И вот еще. Зона номер один. Наше подопечное отделение. Так вот, в этой зоне омельцы не жили изначально. Произошел массовый исход из зоны четыре-два.

– Понятно. – Лоран наконец отвлекся от документов. – Сорок лет блуждания по пустыне? А море перед ними не расступалось?

– Об этом тоже говорится в легендах, – вполголоса сказала Шивон, которую вдруг пробрала дрожь.

– Ma puce, ты мыслишь земными категориями. За это даже стажеров ругают.

– А Окаменевший город, Лоран? Его так зимовщики называют.

– Иди поищи, может, там найдется статуя жены Лота, – засмеялся Лоран.

Шивон казалось – уж он-то, в такой вечер, сможет ее понять.

– Я иногда думаю, – тихо сказала Шивон, разглядывая осколки света в гирлянде, – может быть, Бог писал этот сценарий не только для нас?

– Разве это не обидно?

– По-моему, нет, – она покачала головой. – Мы-то, если уж совсем честно, испортили Божий план. Может, у кого-то получится лучше…

– Скоро заберут твоих стажеров? – спросил Лоран.

– Обещали к вечеру.

– Роботы в столовой готовят вино и индейку. Уж не знаю для кого. Может, присоединимся?

– У них там что, вечеринка? – раскрыла глаза Шивон.

– Кто их знает… Да ладно, пока это не противоречит трем законам…

– Я на вахте, – сказала Шивон.

– Тебе не надоело? Все время быть на вахте?

– Будто я просилась. Ты ведь понимаешь, о чем я.

Она потянулась и убрала от его лба гирлянду.

В ухе зазвонило.

* * *

– Помогите! – в панике кричал человек. – Помогите! Я в яме! Я не могу выбраться! Черт, кто-нибудь!

– Сэр, пожалуйста, успокойтесь. Успокойтесь, прошу вас. Назовите ваше имя и идентификацию.

– О Господи! Джон Уэнрайт, ЗАК! О Боже! Они упрятали меня в яму и не дают выбраться!

ЗАК. Землянин, американец, коммерсант. Хуже не придумаешь.

– Спокойно. Спокойно, Джон. Меня зовут Шивон Ни Леоч, я дежурный лингвист, я постараюсь вас вытащить. Можете рассказать мне, как вы там оказались?

– Я… Ох… Я просто хотел добраться до тридцать четвертой базы, а на этой трижды клятой планетке не летает ничего!

– Вас предупреждали о заносах?

– Да идите вы!

– Джон, продолжайте, пожалуйста.

– Я думал добраться на вездеходе, а потом эта штука сдохла! Я решил дойти до ближайшей базы и попросить помощи, а они… они меня сцапали! Упрятали в яму! Господи, она глубокая! Я просил их отпустить, а они ни в какую!

– Просили? – Шивон начинала понимать. – Джон, у вас есть традуктор?

– Он заглох!

– Где вы его взяли?

– Купил, где взял!

– Вас предупреждали об ответственности за пользование пиратскими копиями?

– Да идите вы! Вытащите меня отсюда!

– Вы только что нанесли им смертельное оскорбление, Джон. Вы побрезговали их гостеприимством.

– Слушайте, Шинейд, как вас там, пожалуйста, я не хочу умирать в яме. Не хочу умирать в Рождество!

– Все будет в порядке, – сказала она несколько утомленно. – Дайте мне с ними поговорить. Вы можете передать кому-нибудь из них рацию?

– Что? – изумился мужчина.

В конце концов ему это удалось; на мониторе Шивон увидела темно-фиолетовую голову омельца.

– Простите, – сказала она. – Мой земляк неправильно вас понял. Мы неправильно вас поняли, мы просим прощения, мы не хотели ничего плохого.

Сколько раз ей уже приходилось произносить эту фразу? На скольких языках? Самое используемое предложение, которому студентов учат теперь сразу после «меня зовут…».

Ночи на Омеле под темным бордовым небом всегда опасны, а во время заносов – тем более. Омельцы заметили гостя-землянина, бредущего без всякой защиты перед самым наступлением темноты, и решили приютить его в своем временном убежище. Неизвестно, что наврал пиратский традуктор, но землянин так и не поверил, что они хотели добра. Омельцы еще долго уговаривали Шивон оставить гостя с ними: ночь на дворе, куда он пойдет…

– Откуда вы знаете, что они говорили правду? – бушевал выбравшийся из ямы Уэнрайт. – Может, они сожрать меня хотели? Может, они вам лапшу на уши вешают?

– Может быть, – согласилась Шивон. – Мы всегда допускаем такой риск. Мы ведь на другой планете, Джон. Если здешние хозяева вас пугают, может, вам просто начать возить груз из Мичигана в Массачусетс?

– С индейцами мы меньше церемонились, – пробурчал торговец.

– Что, – сказала она, – вы хотите, чтоб с вас сняли скальп?

* * *

Выключив связь, Шивон про себя поблагодарила ответственных за миссию, которые из аварийных номеров первым давали номер лингвистов. Спасатели – ребята простые: прилетают, стреляют, спасают. А им на этой планете еще жить. И когда, в конце концов, будут уже снабжать штатских нормальными традукторами?

* * *

Стажеров неожиданная тишина тоже оглушила. Они собрались в потемневшей аудитории и растерянно вертели головами. Две прошлые недели они провели в постоянной суете: снимали последние показания с фоносинтезатора, наспех доделывали учебные программы для традукторов, шумным муравейником копошились в лабораториях. Они дописывали отчеты о практике, досдавали минимумы, знаки и блоки, гонялись с яруса на ярус за преподавателями, чтобы получить оценку за практику и характеристику. Теперь синтезаторы молчали, забытым багажом оставленные в пустых лабораториях. Неожиданное безделье принесло лишь тянущую пустоту и недоумение.

– Света нет, – сказал кто-то.

На станции быстро холодало.

Шивон от нечего делать попыталась погонять стажеров по действиям лингвиста в экстремальной ситуации, но та же пустота сквозила в их ответах. В конце концов она засадила их за транскрипцию.

* * *

– Омела вызывает Центр. Я дежурный лингвист, отправляюсь делать внешний обход согласно инструкции. У пульта оставлен вахтенный робот.

– Счастливо прогуляться, дежурный.

– Спасибо, Центр.

* * *

Два стажера – юноша и девушка, оба земляне – увязались за ней, рассказывая, что профессор Сташефска уехала и забыла внести зачет в их последний список оценок. Так врать стеснялись, даже когда сама она, Шивон, была стажеркой.

– На чем завалились-то? – спросила она в конце концов.

– Профессор Сташефска решила, что мы мало работали в поле, – жалобно сказала девушка. На бейдже значилось «Лючия Морено».

– А вы вообще там были, стажер Морено?

– Я все время оставалась на станции. – Она опустила глаза. – Конечно, всякий раз места на вездеходе не хватает. Мы же не знали, что так получится…

– Отец меня убьет, – сказал юноша. – Впрочем, он убьет меня уже за Рикки, а если еще прибавить зачет…

– Рикки? – удивилась Шивон. – Кхм… Это он или она?

– Это ксено, – ответила за юношу Лючия.

«Вот вам и смешанные группы, – подумала Шивон с неожиданным злорадством. – Получили, что хотели».

– Вам будет очень трудно.

– Им уже, – сказала Лючия.

Они дошли до самых ворот станции, отгораживающих их от еще не прирученной неизвестности. За воротами – угрожающе-красивое небо, из бордового уже ставшее почти сизым, и темно-красный камень местных селений, напоминающих о выдуманных марсианских городах. А вот снега здесь не было и не будет никогда.

– Может, присядем? – сказала Шивон. – Здесь все равно лучше, чем внутри.

Они присели, прямо на камни – первые, просочившиеся на земную территорию, первые, оказавшие гостеприимство.

– Думаете, мы правда будем здесь жить, доктор Ни Леоч? – спросил мальчик.

Она пожала плечами:

– Мне почему-то кажется, что Омела нам не враждебна. Старые раны не ноют, понимаете? Я давно летаю, мне можно верить.

Стажеры замолчали так уважительно, что Шивон почувствовала себя динозавром.

– А вы были в зоне номер один? – спросила Лючия.

– Естественно.

– А вы видели ту пару, что живет отдельно? В тех… камнях за стенами?

Шивон кивнула. Мысли о той паре вызывали у нее печаль, но с какой-то стороны и обнадеживали. Двое, жившие за пределами Зоны, явно нагрешили, и их выставили прочь. Как по-человечески. Шивон даже разговаривала с ними, оба были любезны, но ничего значащего ей узнать не удалось.

– Психологи говорят, это как-то связано… с нарушением системы личных отношений. У нас бы сказали – сексуальных или даже брачных. Здесь это не совсем то… но для появления плода требуется определенная совместимость. Впрочем, вам это лучше расскажут биологи. – Она вдруг почувствовала себя учителем, объясняющим младшим классам про тычинки и пестики.

– Ох-х… – вздохнул мальчик, явно опять думая о Рикки – кем бы оно ни было.

– А правда, вовсе не похоже, что Рождество? – сказала Лючия.

* * *

– Центр, вызывает Лингвистическая станция Омелы. Мне обещали, что за моими стажерами прибудет катер не позже двадцати двух по местному. Сейчас уже двадцать три, катера нет. Может, вы поторопите его, пока они не транслитерировали всю станцию?

– Омела, это Центр. С вашим катером проблемы, в области Омелы заносы, у катера случился сдвиг по нейрофузе, и его затабулировало… в общем, его сейчас ищут. Как только найдут, отправят к вам.

– Я знаю кого-то, у кого сейчас будет сдвиг по нейрофузе, – печально сказала Шивон.

– Но ведь обещали! – негодовали собравшиеся в главном холле стажеры.

– Он должен был прийти!

– А вечеринка! Мы же не успеем!

– А как…

– И что мне делать с этими яслями? – вопросила Шивон.

– Почему вы у меня спрашиваете? Думаете, вы у меня одни такие? Ждите Деда Мороза, может, он отвезет их на санях?

– А не пойти ли вам, Центр?

– А не пойти ли вам, дежурный?

– О, ч-черт, – сказала Шивон. – Теперь я потеряла картинку.

* * *

Ей только удалось загнать стажеров в аудиторию под присмотром очумевшего от документов Лорана, который сразу начал травить им байки, как замигала кнопка внешнего вторжения. Лючия ходила за ней, как приклеенная, – видно, все надеялась на зачет.

– Доктор Ни Леоч, у нас гости, – сказал дежурный робот.

Она узнала их сразу. Те самые, живущие за пределами города. Совпадение точь-в-точь для рождественской ночи. Один из них держался странно: вздрагивал, переливался, тревожно менял цвета. Другой смотрел на Шивон так виновато, что она сразу поняла: что-то не так.

– Ваш… партнер… болен? – спросила она у второго. Тот по-человечески помотал головой и сказал что-то непонятное. Повторил несколько раз, но традуктор не уловил.

В этот момент внезапно позеленевший партнер тихо съехал на пол «предбанника».

Шивон велела роботам тащить его в главный холл. И позвать доктора Дюпре.

– У нас экстренная ситуация.

Под ногами у нее путалась Лючия.

По опыту Шивон знала: если праздничной ночью нужен врач, лучше вызывать гагаринцев.

У гагаринцев ответили сразу:

– Сестра Харриет, ЗАМ. Станция, я вас не вижу!

– Нас никто не видит, – сказала Шивон. – У нас заносы, кажется, картинку обрубило напрочь. Сестра, у нас тут проблемы.

– Какого он цвета? – потребовала Харриет, когда Шивон ей рассказала.

– Цвета? Ах ты… – Шивон велела роботам переключить весь свет на главный холл. Стало легче. – Зеленого с голубым. Голова темно-синяя.

– Это самка. В смысле, то, что мы называем самкой. Так… Шивон… посмотрите, есть у нее на боку нарост?

– Н-нарост? – Она всегда боялась трогать инопланетян руками. – Секунду.

В этот момент партнер «самки» разразился жаркой и длинной речью, из которой выкрученный на полную мощь традуктор не понял не слова.

– Стажер Морено! Вы когда-нибудь пользовались ИЭ-сканером?

– Я… ну…

– Неважно! Сканер в третьем ящике, живо! Все будет хорошо, – успокаивала она «самца». Тот, похоже, страдал синдромом Туретта в тяжелой форме и не слышал ничего, что говорила Шивон.

– И… интонации восклицательные… – пробормотала стажерка.

– Без вас слышу! Эмотивные показатели?

– С-страх… Беспокойство…

– Сколько?

– Двадцать по шкале! Ненормально для этой особи! – вспомнила Лючия.

– Ненависть, злость, отторжение?

– Нет, все в норме. Только страх.

– Ну так успокойте его! Мне надо осмотреть партнера.

– По-моему, это партнерша.

– Стажер Морено, вы мыслите земными категориями.

– Шивон! Я спрашиваю, есть ли у нее на боку нарост? – требовала Харриет из невидимого приюта гагаринцев.

Шивон мысленно перекрестилась и перевернула самку на бок. Нарост был, и достаточно большой.

– Цвет и форма? – спросила Харриет.

– Овальный, ровный, темно-зеленый, – тихо ответила Шивон. До нее начинало доходить. – Только не говорите мне, что это…

Она готова была поклясться, что Харриет хикикнула:

– Поздравляю, Шивон. У вас тревога по коду два-эр, что значит – Рождественские Роды.

Харриет сказала, что немедленно отправляет акушерку-омелку, но, видите ли…

– Знаю, заносы, – мрачно сказала Шивон, – за, мать его, носы.

В этот момент темно-фиолетовая конечность отшвырнула ее от «роженицы». Шивон отлетела к дальней стене. У окружающих роботов тут же выдвинулись лазеры. Кто-то из собравшихся на шум стажеров выхватил «Луч».

– Стойте! – заорала Шивон. – Никто не стреляет! Спокойно! Послушайте меня. – Она не очень хорошо говорила на омельском, но выбирать не приходилось. Глаза-в-глаза – это всегда лучше, чем через традуктор.

– Я хочу вам помочь. Мы хотим вам помочь.

Но он не слушал; опять что-то верещал, за своим зашкалившим страхом уже не в состоянии понять, что ему говорят.

В этот момент в холле раздался нежный женский голос:

– Тихая ночь, святая ночь…

Шивон обернулась. Стажер Лючия Морено пела тихо, будто колыбельную, глядя на фиолетового омельца.

– Усни в блаженной тишине…

Омелец застыл, будто завороженный. Потом подошел к Лючии – Шивон упреждающе подняла руку. Потом сел на пол прямо у ног стажерки.

– В блаженной тишине… – пропела та.

Все молчали.

– Мы хотим помочь вам, – снова проговорила Шивон, и на сей раз он понял. – У вашей партнерши сейчас будет потомство, – сказала она. – Это ваше потомство?

У него был почти по-земному печальный взгляд.

– Это ваше потомство? – снова спросила она. – Мы не собираемся никого судить.

Взгляд оставался печальным. Шивон поняла наконец, за что их выгнали из города.

– Шивон! Вы меня слышите? – надрывалась по-прежнему невидимая сестра Харриет. – Мы не можем тянуть! Вам придется принимать роды!

* * *

Им пришлось вынести «роженицу» за ворота Станции, к местной мелкой речушке. Младенцы здесь рождались с плавниками, и их следовало сразу же погружать в здешнюю жидкость. Земная вода для этого не подходили. Прибежал Лоран, испугался, когда Шивон сообщила ему:

– Мы рожаем!

* * *

Над Омелой горели непривычные звезды. Шивон расставила роботов в ряд, чтоб светили. Роженица иногда тихо стонала, и ей отвечал партнер, которого держала под конечность стажерка Лючия, время от времени мурлыкая рождественскую песенку.

– Все будет хорошо, – сказала Шивон неизвестно кому. – Все будет хорошо.

Она послала вверх «пчелок», надеясь, что хотя бы они передадут картинку, но в приюте ордена Гагарина их по-прежнему не видели.

– О’кей, Шивон, это легко, как божий день, – пообещала сестра Харриет у нее в ухе. – Подвигайте нарост туда-сюда, вы почувствуете, как он расшатался – будто молочный зуб.

– Есть, – сквозь зубы сказала Шивон.

– Погрузите мамочку наполовину в воду.

– Есть.

Партнер успокоился; наверное, видел, как то же самое делают местные повивальные бабки.

– О’кей. Плод – внутри нароста, как в мешочке, чувствуете, как он скользит у вас под руками?

– Уг-гу…

– Высвободите его так, чтобы плод сразу оказался в воде. Мешочек отпадет сам собой.

Шивон сражалась минут десять.

– Н-не выходит. Он… Его будто закупорило…

– Цвет?

– Пурпурный. У обоих.

– Доктор Ни Леоч, у вас акцент усилился, – услужливо сообщила стажерка, – и страх на эмотиве вышел из нормы.

– Стажер Морено, вы вроде как зачет хотели? – процедила Шивон сквозь зубы.

– У нас нет выхода, – сказала сестра Харриет. – У вас есть что-нибудь режущее?

– Эй, я не буду делать ей кесарево! – испугалась Шивон. – У меня на бейдже написано «д.ф.н.», а не «д.м.»! Где ваша акушерка?

– Да успокойтесь вы, – сказала Харриет. – У нас первый курс такое делает!

– Скальпель?

– Земной не подойдет, слишком плотная ткань.

Лоран протянул ей «Луч». Она вздохнула, нажала на кнопку, выпустила тонкую полоску лазера.

– Тихая ночь, святая ночь, – заливалась пуще прежнего стажер Морено, стиснув пальцами фиолетовое плечо омельца и не отрывая взгляда от эмотивной шкалы на сканере.

– Все будет хорошо, – сказала Шивон мамочке на своем омельском. – Сейчас мы достанем ребеночка… Сейчас…

Наверное, со стороны это было не сложнее, чем освободить индейку из вакуумной упаковки. Сравнение пришло ей на ум позже и тоже было вполне рождественским. Но в тот момент, осторожно орудуя лазером под доносившиеся, казалось, из тумана инструкции сестры Харриет («осторожно… только самый край… раздвигайте руками… не повредите плод…»), она успела пообещать себе, что ничего больше… никогда… ни за что… только бы этот малыш родился. Только бы, пожалуйста… Отче наш, иже еси на небесах, да святится имя твое, да пребудет царствие твое… хлеб наш насущный…

Освободившийся от держащего его мешка новорожденный булькнул в воду. У Шивон упало сердце, когда она увидела, как он уходит в глубину, – но через несколько секунд плавники расправились, и еще один гражданин Омелы радостно забил конечностями по воде. Оставшаяся на берегу мамочка постепенно приобретала нормальный синеватый оттенок. Потом и она, брыкнув, соскользнула в реку. Партнер, чуть подумав, нырнул вслед за ней.

– Я их вижу! – возликовала вдруг сестра Харриет. – Я вижу! Картинка вернулась!

Вдалеке вспыхнула рождественской гирляндой станция, которой снова дали свет.

– Ой, мама, – сказала сестра. – Я уж думала, всё. Я думала, обоих потеряем. Пурпурный – цвет близкой смерти, чтоб вы знали.

– «На п-первом к-курсе делают». – Шивон удивилась, как стучат у нее зубы. – Да сюда еще никто не летал, когда вы были на первом курсе!

Ночь успокаивалась. Шивон наконец отдышалась.

– А ребеночек-то не от него, – сообщила она сестре.

– А может, от Святого духа? – откликнулась та. – Правда, вам это ничего не напоминает? Мать, младенец, отец, который и не отец на самом деле… И три мудреца с дарами. Правда, я на мудреца не гожусь, я на сестру-то еле сдала…

Шивон огляделась. Лоран сидел у самой реки, шевелил рукой в воде, развлекая новорожденного. Лючия стояла невдалеке.

– Когда вы диплом получаете? – крикнула ей Шивон.

– Без зачета по практике я могу его вообще не получить, – произнесла та рассеянно, будто ее это не волновало.

– Да будет у вас зачет, – сказала Шивон. – Это же Рождество.

Она подошла ближе, и они оставались так – три мудреца со странными дарами, и Шивон думала, как все просто для сестры Харриет, кто она – евангелистка? Методистка? Ее Бог, простой и дружеский, вовсе не похож на Бога ее земли, сурового, измученного и фрейдистского. Но, может быть… может, на этой планете все и будет немножко проще? И отсюда Сын Его уведет их дальше, чем когда-то увел с Земли?

– Смотрите, – будущий доктор лингвистики Морено протянула руку. – Видите, там? Звезда зажглась.

* * *

– Межпланетный лингвистический центр, с вами говорит Лингвистическая исследовательская станция, Омела. Я – доктор Шивон Ни Леоч, идентификация – ЗЕЛ, первая категория. Сейчас – пять ноль-ноль, двадцать пятое – двенадцатое – две тысячи сто двадцатого по времени станции и предположительному земному. На станции восстановилась подача энергии, катер забрал стажеров. В остальном все спокойно, докладывать не о чем. Жду сменщика.

– Слышу вас хорошо. С Рождеством, дежурный.

– С Рождеством, Центр.

Интерлюдия

В конце концов их созвали обратно на «Гринберг». Лоран закончил свои дела в Довиле и приехал на корабль даже раньше нее.

Шивон вошла в свой отсек. Роботы прибрали тут все, но даже без обычного – живого – беспорядка отсек казался ей знакомым и уютным.

Казался домом.

Она повесила куртку в гардероб, села на кушетку, уронив голову на руки, и сидела так некоторое время.

Появился Лоран.

– А, блудная дочь! Ну что – решила все-таки путешествовать дальше?

Шивон подняла голову. Откуда Лоран знает, что она думала – не возвращаться? Положительно, за эти годы они научились читать друг у друга мысли.

– Ну, – сказала она, – в конце концов, мы еще не такие старые. Сойти на Землю всегда успеем…

Что дано – дано, что свершилось – свершено,

Что ушло – то больше не вернется.

Ты молись о том, что начнется новым днем

В городке, что я так любил.

…is ainm dom[7]

Сигнал в традукторе напоминал ей белфастский вокзал. Тинь-длинь. «Внимание, поезд из Белфаста в Донегол сейчас отправится. Осторожно, двери закрываются».

«Воспоминания, – думала Шивон. – Вот что нам должны бы давать в пайке. Тюбик воспоминаний. Оттого что забываешь, какие станции проходил Донеголский поезд, начинаешь паниковать». Шивон прикрыла глаза. Снова проиграла тот же самый сигнал. Удивительно, что она еще застала поезда.

Как ни странно, сигнал на земной язык переводился как глагол. Поехать, полететь. Отправиться.

В лабораторию ворвался Лоран, споткнулся о запакованный фонетический синтезатор.

– И чего ты сидишь? Со «Щербы» уже выслали катер. Ноги в руки, ma puce.

– А ты видел поезда? – спросила она.

– Брось это, Шивон. Господи, да не все ли тебе равно, где слова собирать?

Он в последнее время легко раздражался. Уставал. Может, ему и было все равно.

– Мы улетим, а тут кто-нибудь премию получит, – сказала Шивон. – Мой отец еще ездил в пригородных, с деревянными скамейками. Скажи, ты не боишься забывать?

Прибыл робот-погрузчик, помигал ворчливо – ходят тут всякие, забрал синтезатор.

– Может, тебе не стоит лететь? – Лоран сел рядом, посмотрел в упор. – Может, тебе домой пора?

Домой ей не хотелось. Земля больна, ее родной город болен. Его разъедает вирус новизны: блестящая сыпь вывесок там, нарост нового космопорта здесь, а вот – щербатость, там, где раньше стоял торговый центр. Везде неон, фонари дневного света – но сдерживаемая за решеткой огней ночь становится только злее.

Раньше все было просто для них, космических бродяг без роду и племени. Их смыло в пространство воодушевленной волной первых научных полетов и так и не выбросило обратно на берег. Домом стало считаться любое место, где можно снять защитный костюм и вытянуться на койке. Плоха человеческая натура: в конце концов и к этой койке привязываешься. Шивон не хотелось улетать с Клары. Здесь говорили на языке, родном любому землянину: языке точного времени, корабельных рубок, «Папа-Танго-Чарли», ностальгически-таинственных ноток, предваряющих объявление о посадке в старых аэропортах. Идея о том, что земная система звуковых сигналов – на самом деле останки древней речи, занесенной с Клары, тянула на научное открытие.

– Что там делать, на Хейе?

– Может, мы еще денег заработаем, – оптимистично сказал Лоран. – Эти ребята так хотят в Галасоюз, они за традуктор родную мать отдадут и еще приплатят.

– Нет у них матерей. Они почкуются.

* * *

На «Льве Щербе», втором корабле эскадры Лингвистической комиссии, царила в общем та же атмосфера веселого аврала, что и на родном «Гринберге», у бородатых пьяноватых русских в глазах светилась жажда подвигов. Но Шивон не хватало экипажа, оставшегося на Кларе. Они мелькали друг у друга перед глазами, путались под ногами и в конце концов стали семьей-суррогатом. Толпой родственников, которых не слишком любишь, но без которых мир кажется не таким привычным. Не таким уютным. С одним из новеньких янки, О’Доннеллом, у них даже бабки оказались из одной деревни. Шивон не стала говорить О’Доннеллу, что сама, скорее всего, старше его покойной бабки.

* * *

Кларийцы к их присутствию относились спокойно. Не мешали и не помогали. Понимали, видимо, что земляне приехали исследовать самих себя. Пусть исследуют. В свое удовольствие.

На Хейе все было по-другому. Хейе недавно оказалась на пути сразу нескольких линий «Эйр Галакси» и теперь с радостью натягивала на себя роль веселой и открытой планеты заправок, гулянок и «пересыпов». В ядовитых оранжевых озерах обнаружили годное топливо. Хейе хотела в Галасоюз, а Галасоюз хотел Хейе. В конце концов послали за лингвистами.

Сверху решили перебросить туда половину экипажа «Гринберга» – дескриптивно-сравнительное исследование, над которым можно копошиться веками, никуда от них не денется. Шивон велели – с вещами на выход. Лоран тоже оказался среди тех, кого отправляли. Куда бы Шивон ни летела, они оказывались вместе. Можно было о чем-то подумать, но она не думала.

Хейе, существа, закованные в странную покачивающуюся броню – издалека такой походил на пьяного рыцаря в расплющенном шлеме, – с россыпью фиолетовых глаз, глотку имели луженую.

С другой стороны, хорошо, что у них вообще была глотка. В том, что выговаривали десять добровольцев, отданные Шивон на откуп, слышалось даже что-то земное.

Началась рутина – отыскивай населенные пункты, слушай и записывай. Лоран был прав – не все ли равно где.

Потом Шивон показалось, что у нее галлюцинации. Сканируя «жучком» – записывающей программой – броуновское движение аборигенов, суетившихся в разреженной атмосфере, в подобии толкотни на марсианском рынке, она поймала знакомый звук. Не совсем «тинь-длинь» Белфастского центрального, но очень похоже. Она решила было, что ветром занесло кого-то с Клары, но никаких кларийцев в поле зрения не оказалось. Шивон навострила сканер. Программа уловила еще несколько звуков – будто звякнули медные тарелки из невидимой оркестровой ямы. Потом в налаженном вроде бы движении что-то нарушилось, поднялся непривычный шум. После все смолкло, и сканер, как ни старался, не смог больше ничего уловить. Теперь уже ясно стало – это не кларийские «сигналы». Но и явно не язык хейе, на который у Шивон потихоньку начиналась аллергия.

– А, так это динги, – сказали ей на базе, – не обращай внимания. Их регистрировать не надо.

– Что за динги?

По классификации МЛЦ Хейе проходила как планета-монолингв.

– Так она фактически и есть монолингв, – сказал Лоран. – Динги вымирают. В любом случае, за исследование их языка нам ничего не дадут. Он запрещен.

– Что значит запрещен? – подняла брови Шивон.

– Какая разница? – пожал плечами Лоран. – Разве нам до дингов? Занимайся ты традуктором, нам его надо было вчера.

– Нет, ты постой, – сказала Шивон. – Они действительно запретили язык? И Галасоюз об этом знает?

– Конечно, знает. Ma puce, ты становишься похожей на наших американских друзей. Везде-то тебе кажется заговор против демократии. Запрет обусловлен биологически. Язык дингов запрещен, потому что хейе от него мрут.

Шивон справилась в информационном центре. Расспросила Серегина – одного из русских романтиков, который периодически пытался ее перепить. Оказалось, что речевой аппарат у дингов построен совершенно по-другому, чем у хейе – тех сигналы дингов могут серьезно травмировать.

– Ну да, – подхватил Лоран, – как в том анекдоте: «Бабушка, правда, что вы живете возле космодрома?» Представь, что кто-нибудь из земных рас говорил бы как электродрель.

– Электродрель? – замялась Шивон.

– А я-то почитал тебя как Хранительницу Воспоминаний, – разочаровался Лоран.

– Может, лучше и вовсе не вспоминать, – сказала она.

Динги абсолютно походили на соседей. Шивон они казались ходячими лотосами-переростками. Неясно было, как две эти расы уживаются на одной планете; впрочем, Шивон подозревала, что и не уживаются скорее всего, а одни других выживают.

Дингам разрешали разговаривать, только когда ни одного хейе не было в пределах слышимости. То есть практически никогда. В незапамятные для планеты времена хейе обосновались на территории дингов – рядом с теми самыми оранжевыми озерами. С тех пор дингов осталось немного. Те, кто выжил, привыкали. Говорили на хейском, хоть длинных бесед и не выходило.

* * *

Планетка у Него вышла мрачная. Вдалеке от местных солнц, укутанная в постоянные тревожные сумерки. В сумерках ярко светились булькающие озера. Кроме озер – если отойти подальше от зоны космопорта и от земной базы – только странные, скользкие камни. Каменная пустыня, каменная прерия. Простор. Шивон очень не хватало простора – такого, от которого дух захватывает, щемит душу. В бесконечном космосе негде глотнуть воздуха. Ветра на лице не почувствовать. Медики ворчали о давлении, о ядовитых испарениях, способных пропитать защитный костюм. У Шивон налетанных парсеков было больше, чем у всего Красного Креста, и медиков она просто не слушала.

Местные приходили сюда за вечной своей забавой – скакать по камням у самого берега, кто прыгнет ближе и не обожжется. Странное было занятие, психологи так и не вычислили – то ли дуэль, то ли брачные игры, то ли просто детское развлечение.

Динг подлетел к ней неожиданно, зазвенел, забил над ухом тарелками.

Кругом не было никого. Гигантский лотос беспокоился, шел волнами, потом, перестав звенеть, опустился на камни и заскользил – будто брошенная накидка. Шивон пришлось пойти следом.

В конце концов она увидела – в маленькой расщелине неподвижно лежал хейе, и броня у него была сильно повреждена.

– Что случилось? – спросила Шивон. За спиной возбужденным будильником что-то рассказывал динг.

Другой хейе поддерживал раненого, не давая ему соскользнуть в ядовитую озерную жидкость. Множество его глаз обратилось на нее с надеждой.

Значит, все же брачные игры.

У Шивон с собой был черновой вариант традуктора. Сама она не различила бы паники в голосе хейе, но традуктор сбивался и захлебывался. Они прыгали; друг его поскользнулся на камне, и острым краем ему пропороло броню. Хорошо, что рядом оказались динги – один и нашел Шивон.

Она вызвала с базы помощь; пока ждали, динги мелодично переговаривались между собой. Изредка кто-то из них обращался к раненому – короткими, простыми фразами, которые они выговаривали с трудом. Одна из подоспевших сестер-гагаринок оказалась хейе. Она вполне сносно говорила по-земному. Пока пострадавшего упаковывали в стерильную капсулу и укладывали в катер, сестра объяснила Шивон, что после такого ранения трудно оправиться. С поврежденной броней хейе не жилец, но повезло, что на помощь позвали вовремя, – может, удастся еще срастить.

Шивон кое-что не давало покоя.

– Разве динги не повредили ему? – спросила она у сестры. В зажегшихся фиолетовых глазах не было понимания. – Вы не заболеваете, когда слышите их речь? – Шивон старалась говорить четко. Простыми предложениями.

Сестре явно не хотелось отвечать. Шивон напряглась, как охотник перед броском, и сама себе удивилась – на кого она собирается бросаться? Какое ее дело?

Все знают, что сестры ордена Гагарина не лгут. Запрещено уставом. Промолчать гагаринка могла, но не стала.

– Вы, наверное, неправильно нас поняли. Или… или вы знаете лишь официальную версию. Никакого физического вреда их сигналы не приносят. Но некоторые чувствуют… угрозу, это правда.

– Какую угрозу?

– Мы не знаем языка дингов, – сказала сестра. – Они постоянно меняют свои сигналы, так что только сами могут разобрать. Когда мы воевали, они передавали так секретные сообщения. Мы слышим и не понимаем, и это страшно.

* * *

– Ты начинаешь принимать это близко к сердцу, – сказал ей Лоран. – Это не личное, ma puce, это наука.

– Ты понимаешь, – Шивон едва не кричала, – они врут нам в глаза! Нет никакой биологической обусловленности! И близко нет!

– Шивон, – сказал Лоран, – успокойся.

– Они не имеют права. Я понимаю, почему Галасоюз смотрит на это сквозь пальцы. Но они, черт возьми, не имеют права!

– Шивон, мы не на Земле.

– Это же геноцид, – сказала Шивон. – Галасоюз не может их принять на таких условиях.

Забрел Серегин, взглянул на Шивон, покачал головой и вызвал бар. Выставилась бутылка водки.

– Их язык все равно обречен, – сказал русский. – Запрещай – не запрещай. Он сложный, изучать его из наших никто не будет. И потом, если они желают говорить, пусть себе живут отдельно. Так нет, хотят в Союз. Хотят туда, где хорошо.

– Они ведь не просили их завоевывать, – тихо сказала Шивон. – Они хейе на свою землю не приглашали.

– Ты на водочку-то не налегай, девушка, – остерег Серегин. – Гляди, поплохеет…

– Не дождешься, – буркнула Шивон и подвинула к себе бутылку.

– А Союз плевать хотел на все их языки, вместе взятые. Это раз. Два – эта гагаринка все равно не повторит на публике того, что тебе сказала.

– Ради чего тут биться? – устало спросил Лоран. – Михаил прав. Твоих дингов на планете едва сотня наберется.

– Так почему бы их просто не перестрелять? Легче было бы. Экономнее.

Лоран уронил голову на руки:

– Господи Иисусе.

– Вот Его, – жестко сказала Шивон, – ты сюда не впутывай.

* * *

«Из Ирландии мы родом, много ненависти, мало места…»

В голове вертелась строчка из песни Шинейд О’Коннор, что все время крутили в пабе недалеко от дома.

С песней пришло воспоминание о том, как бежишь домой, по узкому переулку, и запах жареной картошки, рыбы и пива из открытой двери подсобки, и тяжелый запах дождя, идущий от темного, чуть горбящегося асфальта, и светлый, синий запах вечера, и тягучий голос Шинейд. От беспощадной резкости воспоминания она сложилась вдвое, будто от удара в живот.

Лоран нашел ее, встал рядом.

– Siobhan Ni Leod is ainm dom. Do rugadh me i mBeal Feirste, – сказала она куда-то мимо него.

– Будь здорова, – пожелал Лоран.

– Это две самые первые фразы, которые я выучила по-ирландски. «Меня зовут Шивон Ни Леоч, я родилась в Белфасте». Мы с сестрой ходили на ирландский. Дома на нем секретничали, чтобы родители не поняли. – Она фыркнула. – Отец еще хоть что-то знал, а мать – ни слова. Нас каждое лето отправляли на курсы, тогда это было модно. А потом… Потом Нулу убили, а я уехала. Я и это могу по-ирландски сказать.

– Ты все равно ничего не сумеешь сделать, – развел руками Лоран. – Да и не в нашем праве этим заниматься.

– Не в нашем праве? Лоран, мы лингвисты.

– Вот именно.

– А помнишь тот сигнал, у кларийцев, – я тебе говорила, как на вокзале?

Лоран кивнул:

– Attention a la fermeture des portes…[8]

– У дингов есть похожий. И означает почти то же самое.

* * *

Шивон вызвала Клару по межпланетке. Ей представлялся отчего-то длинный шнур, натянутый меж звезд, голоса, стремящиеся друг к другу по этому шнуру, чтобы после долгого пути – соединиться.

– Ты можешь переслать мне последние записи? – спросила она у О’Доннелла. – Последние, те, что мы делали?

– А зачем они тебе?

– Есть тут одна гипотеза, – сказала Шивон.

На Кларе с подозрением молчали.

– Кит! В конце концов, мы земляки или нет?

– Надеюсь, ты не будешь использовать их в каких-нибудь личных целях?

– Не беспокойся, – усмехнулась она. – Это не личное, это наука.

* * *

«Фердинанд де Соссюр» был самым красивым кораблем комиссии. Единственным – с огромной «застекленной» террасой, выходившей в открытый космос. Расписной горшок, куда стекались сливки лингвистического общества.

Устроители конгресса явно переборщили с подсветкой; Шивон слепило глаза, когда она с трибуны пыталась разглядеть сидящих в зале представителей Галасоюза.

«Ложь не терпит света», – эта мысль ее позабавила. Но ей казалось, что даже непогрешимые гагаринцы не стали бы обличать ее сейчас, если б знали.

Когда-то, в глубокой молодости, она думала, что подтасовка фактов – самый страшный грех, который может совершить ученый.

– Исходя из вышесказанного, – заговорила она, когда на экране погасла кардиограмма звуковой демонстрации, – мы с доктором Лораном Дюпре сделали вывод, что прослеживаются явные параллели между языками кларийцев и общности динг на планете Хейе. Партия добровольцев с Земли уже готова приступить к более глубокому сравнительному исследованию. В связи с этим мы обращаемся к уважаемому Ученому совету Галактического союза с просьбой признать язык общности динг культурным достоянием Галактики и дать ему статус охраняемого научного объекта.

Представители уважаемого Совета покровительственно улыбались.

– Спасибо, – сказала Шивон, – у меня все.

* * *

На пустынную террасу неясно доносились голоса с приема – будто из бального зала, где танцуют призраки. Шивон полулежала на шезлонге, тихонько тянула ледяной «Марсианский взрыв» и через прозрачное покрытие глядела на звезды. Наверное, здесь было похоже на прогулочную палубу парохода, что ходил когда-то по земному морю. Смешно: терраса лучшего корабля комиссии построена в ностальгии по «Титанику».

– Как ты только пьешь эту гадость? – спросил Лоран. От него пахло торжеством, непривычными духами, искусственной свежестью.

– Где Серегин? – поинтересовалась Шивон.

– На своей четвертой «отвертке». Рассказывает всем, что на корабле есть ирландка, способная перепить русского. Я слышал разговоры. Они были очень хорошо настроены после твоей речи. Признание статуса – дело пары недель по нашему времени.

– Мы ничем не рискуем. Сам говорил: язык сложный. Пока они изучат, пока додумаются… Мало ли, какие могут быть гипотезы.

– Я-то понимаю, что ты сделала это не ради премий, – сказал он. Откуда-то взялась в его голосе горечь. – А другие, думаешь, поймут?

– А разве мы знаем, что это на самом деле не так? В конце концов, единственное, в чем нас могут обвинить, – это в том, что мы сделали слишком поспешные выводы. Основываясь на недостаточном материале. Но где ты в космосе возьмешь достаточно материала?

– И ты считаешь, что права, – тихо сказал Лоран. – А если они снова начнут передавать свои тайные сообщения? Уже с согласия Галасоюза? И опять будет война? Ты подумала об этом, ma chere?

– Права? – Она засмеялась. – Господи, Лоло, я даже не знаю, права ли была, что улетела с Земли. Может, надо было остаться в Ирландии. Может… А… – Она махнула рукой.

Он молчал.

– Но если у нас и есть какой-то долг, – проговорила Шивон. – Если у нас есть – долг…

Она не договорила.

Лоран убрел обратно на прием; Шивон снова осталась одна. Подобрала ноги на сиденье шезлонга. Вгляделась в темноту. Где-то там плавала ее зеленая планетка.

Как это будет?

– Siobhan Ni Leod is ainm dom, – прошептала она черному одиночеству за стеклом. – Do rugadh me san Domhan…[9]

Примечание автора

Есть такой журнал – «Юный техник», он устраивал конкурсы фантастических рассказов на Самиздате. И кто-то из организаторов однажды посоветовал: пишите о той профессии, которой вы владеете, – но в космосе. Я тогда была на каком-то курсе иняза и профессию знала единственную – лингвист. Вот лингвист у меня в Пространство и отправился. Не помню, как звали этого доброго человека, организатора, но Шивон родилась именно благодаря ему и с тех пор налетала уже немало парсеков. От автора она получила туманное северо-ирландское прошлое и с трудом читаемое имя. Помню, в каком-то комментарии ее назвали «израильским ученым» – видимо, где Шивон, там и Шимон, и Гивон…

Здесь и сейчас

Держитесь подальше от…

Инспектор-стажер Легуэн прибыл в Пенн-ан-Марв промозглой весной. Был март, месяц ветров и забастовок. Стажер высадился из реннского поезда и едва успел на автобус. Последний автобус, в семь тридцать пять вечера. Пенн-ан-Марв назывался городом – там имелись мэрия и полицейский участок. Все городское на этом кончалось. Угрюмая бретонская деревушка, одним краем уходящая в лес и похороненная в оставшемся от зимы снегу.

К тому времени о Корригане в Пенн-ан-Марв говорить уже перестали.

* * *

Не то чтобы он был в участке лишним. И так людей не хватает, не говоря уж о забастовках. Но сперва, конечно, все морщились – новенький. Комиссар Легерек страдал затянувшимся гриппом. Он сам два года назад был здесь новой метлой, но об этом уже не помнили.

– Бретань, – кашлял Легерек. – Три месяца у нас холодно, а все остальное время – замерзаем к черту.

Покашлял и сдал новоприбывшего на руки помощника. Белобрысый инспектор Пеленн, сам стажера старше года на три, картинно вздохнул, потянулся, ноги на стол положил. Пометил территорию.

– Здесь тебе не Париж, – говорил инспектор Пеленн. – Дел-то у нас тут – сорока утащила фамильную брошку. Кража года. За что они тебя сюда сослали, хотел бы я знать.

За что его сослали, стажер не сказал, а глаза заблестели:

– А как же Корриган?

– Такой раз в сто лет случается, – сказал Пеленн. – Думаешь, на твою долю еще один перепадет? Шиш…

Убийца – Корриган, как прозвали его журналисты, – на целый год выдернул Пенн-ан-Марв из привычного спокойного безвестия. Четыре человека было убито за год, причем таким способом, что хоть рассказывай американским туристам. Всех четверых нашли повешенными в лесу. И все жертвы оказались приезжими.

Корриганом он стал, потому что по одному убитому пришлось на каждую веху кельтского календаря.

* * *

Они сидели с инспектором Пеленном и отмечали первое дежурство стажера. Пеленн вытащил откуда-то бутылку шушенна. Его оказалось нетрудно разговорить. О чем еще рассказывать холодными весенними вечерами. Выговор у инспектора был местный, вместо слов во рту будто галька.

– Никто вначале ума не мог приложить. Думали, кто-то посторонний прокрадывается по лесу. Ходили, лес прочесывали – ничего. Да его не слишком-то и прочешешь. Действовал этот маньяк чисто, ни одной улики ребята не подобрали. Сук, веревка – вот и все. И только после последнего убийства смогли отыскать доказательство. У той студентки – которую последней повесили – был браслетик. Плетенный из ниток. Знаешь, как у хиппи.

– Фенечка, – кивнул стажер. Он не был уверен, что шушенн позволен на работе. Но здесь не Париж.

– И нашли этот браслетик в кармане пальто у Мишеля Бризу. Порванный. У него жена пожаловалась соседке – мол, дома не ночевал. А сказать той соседке – все равно, что передать по «Радио Брейз». Мы проверили, когда его дома не было – и аккурат вышло все четыре убийства. Съездили за ордером, пришли с обыском. Он пропал. Пока суть да дело, отыскали его ближе к утру. На такой же самой веревке болтался, с той только разницей, что никто его не душил. И признание в кармане.

После третьего стакана шушенна инспектор покрепче уцепился за стол и сказал:

– И все так хорошо сходилось. И повесился сам, и признание в кармане, и браслетик…

Стажер раскрыл глаза. Сам он потягивал пока первый стакан.

– Раз ты теперь из нашей кухни, Легуэн, я тебе скажу. Поймали-то не того.

– Как – не того?

– А вот так… Душил этот парень удавкой. Сперва душил, потом вешал – такой метод. И та девчонка – Бишоп, как ее там – боролась с ним, пока он ее душил. И частички его кожи, которые у нее под ногтями остались, мы отправили на анализ ДНК. Пока пакет дошел до города, пока там сделали анализ, пока он вернулся – судья уж приготовился дело закрывать.

Пеленн вылил остатки шушенна в стакан Легуэна, бросил пустую бутылку в мусорную корзину и захоронил ее под смятыми листами бумаги.

– А ДНК оказалась не та. Только мало кто об этом знает. Мы сперва замалчивали, думали – он расслабится и покажется. Но все прекратилось. Ни одного убийства с тех пор.

– И что?

– И ничего. Официально дело все еще открыто.

* * *

Дни шли один за другим, неповоротливые и промозглые. Комиссар Легерек вернулся на работу, обчихал все бюро, заразил секретаршу, снова взял больничный.

Легуэн дежурил по три ночи подряд. Как любого стажера, его отправили копаться в архивах. В прочной тишине ему было не по себе. Церковь недалеко уныло вызванивала каждые полчаса.

Какие-то старики доложили: молодежь буянит. Поехали с Пеленном на вызов, послушали «Ю-Ту», гремевший из окна. Постучались, велели сделать потише.

Позвонил ребенок, весь в слезах: кошка не может слезть с дерева, а пожарных надо вызывать аж из административного центра. Отправились с Пеленном снимать кошку. Первым на дерево полез стажер, на полпути разорвал рукав, сполз.

– Неумеха, – покачал головой инспектор, вскарабкался сам. Киска расцарапала ему лицо.

До серьезных преступлений – вроде кражи брошки сорокой – в Пенн-ан-Марв не доходило.

* * *

В конце марта пошел снег.

* * *

Из супермаркета на Большом перекрестке поступил сигнал: кто-то ворует с полок. Тамошние охранники глядели-глядели, да ничего не выглядели. Легуэн с Пеленном отправились наблюдать. К вечеру поймали вора. Весь магазин глазел, как они забирали несчастную старушку. Старушка клялась и божилась, что у нее склероз и она забыла заплатить.

– Мадемуазель Магали, – вздохнул Пеленн в коридоре. – Та еще лисица – в ее-то возрасте. Объясни ты мне, зачем ей теперь духи? Да еще дешевые… Но не будешь же сажать бабулю, в самом деле.

Легуэну доверили миссию – доставить старушку домой. Потому что дороги были скверные, а передвигалась бабуля в ее годы плохо.

Мадемуазель Магали было семьдесят пять лет. Она позвала Легуэна пить чай с бисквитами ненамного младше ее самой. Но снаружи мела буря. Стажер обрадовался горячему чаю.

– Они меня здесь не слушают, молодой человек, – жаловалась мадемуазель Магали. – Они думают, я выжила из ума. Но я вам вот что скажу: не надо в этот лес соваться, коли нет в том особой нужды. Человек тем лесом не владеет. Там такое водится, что и говорить страшно. – Старушка перекрестилась. – В мое время, конечно, было не обойтись – топить-то надо. Так и то за опушку не заходили. Я вам скажу – то, что в том лесу, не от Бога и не от дьявола. Оно все старше и Бога, и дьявола, прости меня, господи. В ночь на Сен-Жан, знаете, в траве чертовы огоньки пляшут, манят кладом? Упаси вас Бог за этими огоньками пойти… Рассказывали – человек уйдет за хворостом и не вернется, – говорила старушка, разливая кипяток по довоенным фарфоровым кружкам. – С немцами-то слышали историю?

Стажер наставил уши.

– Я девчонкой была во время оккупации. – Мадемуазель Магали устроилась поудобнее. – Как американцы высадились, боши начали отступать, и через нашу деревню немало их прошло. Уж не знаю, почему нас не перестреляли, не сожгли… Не было времени уже, наверное. Вы бы их видели – торопились, тащили с собой, что успели награбить. Аукнулось им потом это награбленное… Останавливались на ночь на квартире, а утром – дальше… И вот те четверо, что жили у матери Мадлен – Мадлен-то, знаете, у которой дом у самого леса, рядом с лесопилкой, дочь у нее уехала в Париж, да там и…

Легуэн перетерпел обстоятельное повествование о похождениях дочери Мадлен. Наконец старушка спохватилась:

– Так вот те четыре немца отправились под вечер в лес, я так думаю, макизаров искать. А у нас маки-то никогда и не было. Вечер прошел, утро – нету их и нету. Ну, особо никто не волновался. Лейтенант велел обшарить лес, да времени у них уже не оставалось, так и уехали…

* * *

Стажер возвращался от старушки вечером. Было темно, и снег, за день укрывший дома, некстати напомнил саван. Церковь разразилась тоскливым длинным звоном – так звонят, когда в деревне кто-то умер. Темная стена леса вдали выглядела угрожающе. Легуэн ускорил шаг.

* * *

Из приемника, настроенного на «Радио Бро», неслось что-то тягучее и тоскливое. Легуэн взял в автомате стакан капучино. Разложил на столе папки, вытащенные из пыльной картонной коробки. Четыре мертвеца смотрели на него с фотографий.

Брендан Фонберг, пятьдесят один год, археолог-американец из Парижского университета. Приехал откапывать кельтские кости – вернее, готовить почву для команды студентов, которая должна была их откапывать. Утром первого ноября его нашли повешенным на дереве недалеко от места раскопок.

Примечание в досье, от руки зелеными чернилами: «Самайн?»

Янн Галлек, двадцать шесть лет, аспирант из Страсбурга, дальний родственник Марго Галлек, проживающей в Пенн-ан-Марв, улица Генерала де Голля, семь. Приехал повидаться с родственницей. Повешен на дереве в ночь на второе февраля. «Имболк», – подписано зеленым.

Жорж Брюно, сорок один год, директор столичного предприятия, приезжал поговорить с мэрией Пенн-ан-Марв о покупке пять лет назад закрытой лесопилки. Первого мая – в Бельтайн, ночь на Сен-Жан – найден качающимся на ветке дуба.

Лора Бишоп, двадцать пять лет, из Корка, студентка по обмену, путешествовала дикарем по Бретани, собирала легенды. Путешествие закончилось первого августа в здешнем лесу. На сосне.

* * *

– Получается – ничего общего, кроме веревки на шее, – поделился он на следующий день с Пеленном. Они играли в бильярд в прокуренном баре напротив участка. Пеленн усмехнулся:

– Вот ведь penn kaled, как зубами в это дело вцепился. Думаешь, приехал со стороны – сразу так все и раскрыл? Хорошо бы… Ты считаешь, мы два года назад все не обсосали? Не передумали? Тут весь участок на ноги подняли, из Кемпера людей присылали, едва из Интерпола не заявились.

Инспектор положил кий, сел на краешек стола, закурил.

– Комиссара нашего – прежнего – из-за этого дела уволили. После четвертого убийства. И меня могли бы уволить, стажер. Потому что я заслужил.

Он затянулся, не глядя на Легуэна.

– В августе, когда мы его цикл поняли, неделю кряду караулили лес. Все вроде бы проверили, за каждой тропинкой следили. Забыли, как ночью спать. А он повесил эту девчонку… прямо у меня под носом.

Он развернулся:

– А потом такие вот парижане приезжают и думают, что все расследуют в одиночку.

* * *

По радио судам объявили штормовое предупреждение.

– Знаешь, как переводится Пенн-ан-Марв, сынок? – сказал Легуэну хозяин кафе, наливая сидр. – Голова мертвеца. Мертвецов нам здесь хватило, а?

Зал нестройно загоготал. Сидевшая у стойки парочка – студенты, явно нездешние, с толстыми рюкзаками – потребовали рассказать. Хозяин упрашивать себя не заставил, кафе присоединилось. Легуэн слушал тоже – вполуха, поедая сосиску.

– Мамочки, – сказала девчушка.

– Я Корриган! – Парень набросил ей на шею ремень от рюкзака и стал понарошку душить.

– Ай! Отпусти! – Девчушка вцепилась в его руки.

– Осторожнее, – обиделся «душитель», – ты меня поцарапала!

– И много здесь таких бывает? – спросил Легуэн у хозяина, заплатив по счету.

– Только такие и бывают, – улыбнулся тот. – Так-то к нам кто будет ездить? А эти – подождите, ближе к лету их налетит. У кого диплом по кельтской культуре, кто диалекты изучает, кто просто из любопытства.

Стажер думал о Лоре Бишоп. Вот до чего может довести любопытство.

* * *

За обедом – они бегали есть в пыльный бар напротив участка – Легуэн спросил инспектора:

– А почему туристы?

Тот затушил сигарету.

– Потому, собственно, и заподозрили старого Бризу. Он приезжих ненавидел. В молодости, кстати, состоял в сепаратистах, правда, ничего серьезного на него не нашли. По крайней мере, это хоть с чем-то вязалось. У нас туристов не убивают. У нас их и так мало.

* * *

В конце концов выдался ясный день. Во дворе колледжа Святой Анны играли отпущенные на волю дети. Яркие курточки, светлые головы. «Раз, два, три – солнце!» – кричал ведущий, и застигнутые солнцем «ночные создания» замирали в вычурных позах.

– Неужто вы от нечего делать интересуетесь нашей историей? – спросил Жан Матье, сорокалетний преподаватель.

– Можно сказать и так, – пожал плечами Легуэн.

– Много здешних погибло в Сопротивлении. Но не у нас. Люди отсюда, те, кто не хотел терпеть, уходили в группы ближе к Кэмперу, кто-то даже в Ванн подался… Кюре вот только – знаете нашего кюре? Весь город был в курсе: если отец Гийом уезжает соборовать покойника – значит, или боша застреленного рядом найдут, или поезд под откос полетит. Ходят слухи, он и парашютистов встречал. Но в этой части леса никто не приземлялся.

– Мне мадемуазель Магали говорила, что четыре немца в лесу пропали. Разве они не макизарам попались?

– Старая Магали? Вы ее слушайте больше. Она уж сама не помнит, про какую войну рассказывает. Я довольно долго изучал городскую историю. Просмотрел все документы в мэрии. Нигде ничего о пропавших немцах не написано.

– Раз, два, голова, – считались дети. – Три, четыре, отрубили.

– Хотя, конечно, во время отступления… Все торопились, было им не до записей. Но я бы все равно не слишком доверял россказням Магали.

– Вы сами не отсюда?

– Я родился в Париже, – сказал историк. – Увлекся кельтскими языками, поступил в Ренн, на регионоведение. А потом… – Он махнул рукой, будто дальше все было понятно.

– Я тоже из Парижа, – сообщил стажер. – А те легенды, которые здесь существуют, – насчет леса?

– Господин инспектор, – серьезно сказал Матье. – Это же Бретань. Здесь некоторые даже по-французски не говорят. В это трудно поверить, я понимаю, но местных людей можно сравнить с затерянными в Африке племенами. И рудименты языческих верований здесь очень хорошо сохранились. Они верят чему угодно. А этот лес когда-то назывался Бросельянд. Так что вам тут всего порассказывают – если вы задержитесь, конечно. Но, ради Христа, инспектор, – вы же университет кончали!

Старомодный звонок задребезжал на всю деревню, заставив Легуэна вздрогнуть и прикрыть уши.

* * *

Кюре был высохшим и хрупким, с прочной верой в глазах. Легуэн не знал человека, которому больше подошло бы выражение «божий одуванчик». У кюре слетела цепь на велосипеде. Старый был велосипед; тот же самый, наверное, на котором во время войны священник ездил «соборовать покойников».

– Вот вы, молодой человек, – строго сказал он, когда Легуэн справился с цепью. – Вы здесь уже третью неделю, а на мессе я вас так ни разу и не видел.

– На… мессе? А. Я это, – попытался оправдаться Легуэн. – Того…

– Куда девалась вера? – вздохнул отец Гийом. Он повел пострадавший велосипед вдоль узенького тротуара. Легуэн пошел рядом. Они миновали ресторанчик домашней кухни, откуда тянуло блинами с каштановым сиропом.

– Господин кюре, а правду рассказывают про ваше боевое прошлое?

Отец Гийом нахмурился.

– Я не очень-то люблю о нем вспоминать, молодой человек.

– Но ведь вы, получается, герой, – сказал стажер.

– Герой! – Старичок поглядел на Легуэна с раздражением. – Думаете, наш Господь этого от меня хотел? Бог – это мир. Вряд ли он ждал от одного из своих слуг, чтобы тот бегал по лесам со сворой молодых бандитов. Кто, кстати, рассказал вам об этом? Жан Матье, я думаю?

Стажер пожал плечами.

– Он хороший человек, – сказал кюре, – и прекрасный учитель. Но он не понимает – есть прошлое, которое лучше не раскапывать. Он не чувствует себя у нас своим, вот в чем дело. Я себя спрашиваю, что его к нам привело из Парижа.

«Уж не в мой ли огород камешек», – подумал Легуэн. Сказал:

– Кроме вас, было некому.

– В том-то и дело, – покачал головой кюре. – Мы сражались в одиночку. И, самое отвратительное, – старческое лицо сморщилось, – сражались против своих же. Это страшно, молодой человек, – видеть, как твой сосед или знакомый надевает их форму и отправляется зверствовать.

– Я слышал про ребят из ФЛБ, которые сотрудничали с бошами, – кивнул стажер. – А что, и здесь такие были?

– Были, – хмуро ответил кюре. – Взять хотя бы Брюно. Или Жоэля Бризу…

– Бризу? – уцепился Легуэн. – Отец того, которого… который повесился? Сын-то, я слышал, тоже был националистом?

Кюре остановился. Велосипед звякнул.

– Сын мой, – сказал старичок, пристально глядя на Легуэна. – Я понимаю, что любопытство у вас профессиональное. Но зачем вам это?

– Простите за нескромность, отец мой. Те четыре немца в лесу – вы о них что-нибудь знаете?

– Я слышал, что те немцы пропали, но меня там в то время не было, и я понятия не имею, что с ними стало. Господь с вами!

Священник оседлал велосипед и поехал к церкви, не обернувшись.

* * *

Задумчивый стажер вернулся в участок. Поработал над рапортом. Отправился в архивы и снова вытащил дело первого убитого. Поглядел повнимательнее на страничку с личной информацией. Брендан Фонберг.

– Фонберг, – проговорил стажер вслух. – Фон-берг…

Все так же задумчиво Легуэн отправил копию по допотопному факсу. Секретарша подняла брови.

– Рапорт, – пояснил стажер.

* * *

Он зашел к мадемуазель Магали – на сей раз со своими бисквитами.

– Все их здесь ненавидели, – сказала старушка. – Да кто что мог сказать?

– А куда они потом делись? – невинно спросил стажер, помешивая кофе хрупкой ложечкой. – Когда пришли наши?

– Когда нас освободили, Брюно сбежал. Говорят, к немцам. Да кто его знает. А Бризу в Реннскую тюрьму посадили. Там он и умер. А сын-то его, Мишель – знаете? Ну да, знаете, конечно. Вы ж полицейский…

* * *

Лес Легуэну не нравился. Профессионально, так, как не понравился бы человек с бегающими глазками, которому на первый взгляд нечего скрывать. Лес обманывал; он начинался приятным светлым подлеском и обступал визитера со всех сторон, обхватывал темными стволами, зловеще-густыми кронами раньше, чем тот успевал заметить. Стажер тем не менее старался идти неторопливо. В руках он нес лопату. За деревьями, по обе стороны от тропинки, что-то шуршало. Хрустело. Шагало и следило. Даже при свете дня лес не казался безопасным.

Место, где когда-то проводили раскопки, почти полностью заросло, и если бы он не вглядывался пристально в траву, то, скорее всего, прошел бы мимо. Всмотревшись, однако, можно было приметить небольшую вмятину в почве и траву, росшую мельче, чем на остальной поляне, с большими залысинами.

Легуэн вытащил из кармана ксерокопию страницы, где описывалось место убийства. Археолога повесили здесь близко, лишь ненамного углубившись в чащу, стеной начинавшуюся прямо от лужайки. Легуэн постоял, глядя на вмятину. Поплутал среди деревьев, отыскал дуб, по описанию совпадавший с «деревом преступления». Посмотрел на него внимательно, будто ожидал увидеть свисающую с сука веревку или кровь на коре.

– Гензель и Гретель пошли за хворостом, – вслух сказал стажер. – Злая мачеха велела их отцу завести детей поглубже в чащу и там оставить…

Он поднял глаза вверх, к изрезанному ветвями кусочку неба. Потом принялся копать, с трудом разбивая мерзлую землю. Глупая затея, без сомнения…

Лопата наткнулась на что-то твердое. Это мог быть, к примеру, камень. Легуэн нагнулся и вытащил череп с забитыми землей глазницами. Он осторожно смел землю с части человеческого скелета. Одежда на костях почти вся истлела. Но остатки вышитого серебром орла со свастикой еще держались на полусгнившей кокарде.

Гензель и Гретель так и не вернулись домой.

Стажер распрямился, положил лопату, вытер со лба пот.

– Ищете вещественное доказательство?

Легуэна тряхнуло. Он развернулся, схватившись за казенное оружие. Рядом стоял учитель истории.

– Дерево не то, – сообщил он, – археолога повесили вон там, – он указал в другую сторону, – а девушку – еще дальше, если я не ошибаюсь. Весь город ходил смотреть. Могли бы спросить.

– А вы, – сказал стажер, когда сердце успокоилось, – вы здесь гуляете?

– Я живу тут недалеко. Мой дом рядом с лесопилкой. Увидел, как вы сюда идете…

– И решили пойти за мной? Вы за всеми приезжими так следите?

– Это намек или просто вопрос?

– Вопрос… пока.

– Я просто хотел вас предупредить. И не думаю, что я первый. От этого леса лучше держаться подальше.

– Это почему же?

Матье пожал плечами:

– Я человек нездешний. Вы лучше у кюре спросите. Спросите, почему он не велит прихожанам заходить дальше опушки.

Он попытался обойти Легуэна и взглянуть на яму. Легуэн не дал.

– Что-то интересное?

Стажер вздохнул и вытащил трехцветное удостоверение.

– Здесь проводится полицейское расследование. Вы не уполномочены. Идите лучше домой.

– Вы бы все-таки были поосторожнее, господин инспектор. Убийца-то все еще на свободе. И он не любит приезжих.

* * *

Участок перевозбудился. С одной стороны, кости, с другой – пришли из профсоюза сказать, что бастовать будут в конце апреля точно и, скорее всего, не меньше недели.

– Завтра приедут раскапывать, – сообщил Пеленн, поговорив со специальной командой из Бреста. – Ничего себе находочка, а, стажер?

– Интересно было бы знать, кто они и кто их закопал, – задумчиво проговорил Легуэн.

Пеленн посмеялся:

– Это уже не по нашей юрисдикции. Ими комендатура должна была заниматься. Сейчас бы этих гансов опознать.

– Кто знал, что Корригана не поймали? – с места в карьер спросил стажер.

Пеленн поморгал.

– Здесь-то? Мы старались, чтобы не просочилось. Ну, я знал, ну, напарник мой, комиссар… Патологоанатом. И жена комиссара, вестимо. А сообщить мадам Легерек – это все равно что…

– Передать по «Радио Брейз», – закончил за него Легуэн. – Ясно. – И рассказал Пеленну про учителя истории.

– Тип еще тот, – кивнул инспектор. – Ну да мы его проверяли. Алиби – не придраться. Да ты посмотри сам, раз уж копаешься в архивах.

* * *

Ночью лес был гораздо хуже. Стажеру Легуэну не хотелось туда идти. Вообще. И тем более, к тому месту, где не своим сном заснули четверо немецких солдат.

Яму оцепили, обвили желтой полицейской лентой, будто подарок экспертам. Сам мэр сказал, чтобы ничего не трогали руками, а комиссар повторил. Поставили полицейского агента – отгонять любопытных. Но тех было немного. Люди, по местной традиции, держались подальше.

Свет прыгал по стволам, по веткам, высвечивая чужой неприютный мир. Агент должен был стоять и курить возле захоронения. Но его там не оказалось. Парень мог отлучиться по естественной надобности. Вот только тишина вокруг вовсе не казалась Легуэну естественной.

– Агент?

Стажер осторожно посветил во тьму, вверх, боясь увидеть свисающее с ветки тело. Не увидел – от сердца чуть отлегло. Он опустил фонарь, вглядываясь теперь в землю. Тело агента лежало ничком у самых желтых лент, одна рука свешивалась в яму.

Рядом хрустнула ветка.

Легуэн вытащил казенный пистолет, с третьего только раза расстегнув кобуру – пальцы тряслись.

– Ни с места! Полиция!

Крутанулся вокруг. Кинулся между деревьев, туда, где слышал хруст. Никого. Никого, только чаща со всех сторон, плотная, давящая. Лес, в котором он – чужак. Незнакомый лес, куда и свои-то не ходят.

Стало страшно.

Озираясь, вцепившись в пистолет, он опустился на землю рядом с трупом. Тот, слава богу, трупом не был – когда стажер развернул его к себе лицом, агент замычал и открыл глаза.

– По голове, гады, – сказал он обиженно. – Сзади…

* * *

– Кто-то что-то искал, – резюмировал стажер, стоя на коленях и глядя в яму. Кто-то подумал о том же, что и Легуэн. Только подумал раньше. Не постеснялся потревожить мертвых – земля была разрыта и раскидана, кости разбросаны там и тут.

Пострадавший, топтавшийся за спиной Легуэна с его фонарем и револьвером, очухался достаточно, чтобы спросить:

– А вы-то чего тут делаете, инспектор?

Он не ответил. Он обшаривал фонарем землю меж деревьями. Прошлогодняя трава, хвоя, ломаные ветки. Какой здесь может остаться след?

Дуракам и новичкам, говорят, везет.

– Глядите, Берлю, – подозвал Легуэн. Тот подошел, держась за голову. На комочке мятого снега под деревом отпечаталась гладкая округлая подошва.

– Он был в кроссовках. Без экспертов видно.

– А толку-то, – пессимистично сказал агент. – Полгорода в кроссовках ходит. Удобные.

* * *

Наутро его вызвали на ковер. Ковер был старый и потертый, кабинет шефа – мрачный и облезлый. Пахло старыми бумагами и кофемолкой. Легуэн рассматривал открытки на стене – виды Ниццы и испанского берега.

– Вчера пришел факс, – комиссар Легерек все еще говорил хрипло и в нос. – Факс из Парижа. Вот этот вот.

Легуэн глянул на бумагу – и снова на испанский берег

– Ты что, решил заняться дорасследованием?

Стажер рассматривал неестественно синее море на открытке.

– Ты не думаешь, что сначала следовало спросить у меня?

– Следовало, патрон, – сказал стажер.

– Это первый вопрос. Второй – что ты ночью делал в лесу? Строжайший же был приказ – до приезда экспертов не ходить и не трогать!

– Извините, патрон.

– Тебя, значит, в лес понесло. А агента Берлю по голове ударили. А если я сложу два и два?

– Я не знаю, кто ударил агента.

– Вот как, – устало сказал комиссар. – И не догадываешься?

Легуэн помотал головой. Комиссар видел – догадывается. Молоденький, щуплый, в этой жиденькой кожаной куртке. Но не тушуется, глядит прямо. Себе на уме. Прямо как комиссар Легерек в его годы. Он тогда гонял по морю контрабандистов и тоже верил в мировую справедливость.

– Если я еще раз услышу, – проговорил он, – или увижу, что ты хоть пальцем шевельнул несанкционированно, – у тебя будет другое место для стажировки. Не знаю, правда, можно ли найти похуже.

Легуэн знал, что можно. Парижский пригород Сен-Дени, к примеру. Он кивнул и поднялся.

– А факс? – сказал ему вслед комиссар Легерек.

* * *

В факсе слегка размазанным черным по белому было сказано: Брендан Фонберг, сын Келли Фонберга, изначально – Курта фон Берга, беженца из Германии. Принадлежность Курта к немецкой армии доказана не была, но американские федералы им одно время сильно интересовались.

* * *

– Письменного предупреждения не вкатал, и хорошо, – авторитетно сказал инспектор Пеленн. Легуэн продемонстрировал ему факс. Тот долго щурился, потом до него дошло.

– И ты думаешь, это, – он кивнул за окно, в сторону леса и команды экспертов, – связано?

Легуэн пожал плечами.

– По-твоему, этот археолог приезжал искать друзей отца? Вот чего нам не хватало, – Пеленн облокотился на подоконник и закурил, – это очумевшего пенсионера-мстителя из Сопротивления.

Оба замолчали.

– Кюре не смог бы, – сказал наконец Легуэн. – Он цепь-то на велосипеде натянуть не может, а уж человека поднять на дерево…

В двери ввалились сделавшие свое дело эксперты. Громкие, говорливые, раскованные – люди большого города, где никто не слушает тишину. Легуэн вдруг почувствовал себя в сабо. За ними в участок затолкались два репортера местной газеты (комиссар мрачно предрекал, что уже завтра притащатся из «Уэст-Франс», и хорошо, если не из «Монда»).

– Значит так, пока точно ничего сказать не можем, – отрапортовал главный, – но жмурика, скорее всего, три. По крайней мере, столько мы насчитали черепов. И, похоже, они были застрелены. У двоих во лбу дыры. Экспертиза покажет, но я не знаю, чем, кроме пули, такие дыры делаются.

Все пошли смотреть на упакованные кости. У фургона, на котором их должны были отвезти в Брест, стоял кюре. Его позвали, чтобы обеспечить хоть какое-то Божье присутствие.

Отец Гийом вертел в руках крест.

– Я вот думаю – зачем? – проговорил он очень тихо. – Оставить свою страну, отправиться неизвестно куда, убивать – зачем? Чтобы закончить вот так?

Зрелище было то еще. Не все кости остались целыми, и скелеты уже не походили на человеческие, а напоминали собачью еду.

Три скелета. Четверо пропавших и три скелета. «А если я сложу два и два?» – вспомнил он комиссара. Четыре получается, если сложить три и один…

Он попросил экспертов, чтобы результаты опознания – если будут – прислали, как только получат.

Кюре попрощался, сел на велосипед и укатил прочь. Легуэн долго смотрел ему вслед. Ну да, разумеется. Сан саном, а на велосипеде гораздо удобнее ездить в кроссовках.

* * *

– Взгляни-ка, стажер, – сказал ему Пеленн на следующий день.– Я нашел это в библиотеке мэрии.

Бумага, желтая, в пятнах сырости и старости, была исписана ровным почерком военного. Легуэн по-немецки не читал, но кто-то скрепкой прицепил к ней перевод. Рапорт гауптмана девятнадцатой армии Штаге о пропаже близ пункта Пенн-ан-Марв четырех членов личного состава.

Среди которых числился лейтенант Курт фон Берг.

– Там у них есть пачка немецких документов, – объяснил инспектор. – Тех, которые маки перехватили. Но больше я ничего не нашел – все перетряс. Это, конечно, ничего не доказывает.

Из прозрачных глаз Пеленна исчезало равнодушие.

– В мэрии, говоришь, – сказал стажер.

* * *

В субботу вечером в баре было набито битком и прокурено насквозь – «Ренн» принимал «ПСЖ». Легуэн еще с улицы услышал дружное «А-ах-х…». Нырнул внутрь.

– Забили?

– Пронесло, штанга…

Стажер взял сидра. Увидел в углу преподавателя истории. Жан Матье сидел в одиночестве и болел. За «ПСЖ».

– Не боитесь? – спросил Легуэн, устраиваясь рядом на батарее.

– Я тихонько. Тут уж я ничего сделать не могу, это моя команда с детства.

Экранный судья просвистел на перерыв.

– Да, несчастная находка, конечно, – сказал учитель. – Знаете, иногда здесь еще попадаются неразорвавшиеся бомбы. Да этот бедный Берлю. Надо же – получить по голове фонарем!

– Любопытно, – заинтересовался стажер. Агент Берлю стал на полдня национальным героям, потирая голову в баре над кружкой темного и рассказывая о произошедшем всем, кто желал слушать. Но он сам не знал, чем его ударили. Врач сообщил, что рана его – слава богу – не настолько глубока, чтоб можно было определить, чем ее нанесли. Он лично склонялся, например, к рукоятке пистолета.

– Так вы говорите, это был фонарь, господин Матье?

– Я? Говорю? Я просто предположил, – испугался Матье. Ощутимо испугался.

Стажер глянул на его ноги. Черные начищенные туфли. Преподавательские.

– Так вы, значит, ничего не знаете об этих немцах?

– Я ведь вам уже говорил, инспектор.

– Странно. Даже пересмотрев все документы? Мне архивистка в мэрии сказала, что вы особенно интересовались той пачкой немецких документов – знаете, которые остались у макизаров?

– Сожалею. – Учитель глядел на экран, но взгляд его не следил за игроками, застыл. – Ничем не могу вам помочь.

Нападающий «Ренна» обвел двух парижан и запустил мяч в «девятку». Бар взорвался ором. Жан Матье понурил голову.

* * *

Пришел конец апреля, и полиция забастовала. Даже комиссар Легерек, который не любил профсоюзы и не бастовал из принципа, сдался и отправился отдыхать. Инспектору Пеленну полагалось входить в аварийную команду, но он укатил в Ренн на семинар по борьбе с терроризмом.

Легуэн остался один в пустом участке с молчащей мини-АТС. Не то чтобы он сильно возражал. Сидел над своим блокнотом и слушал дуэт мухи и кофейного автомата.

– Странно получается, – сказал он мухе. – Как ты свяжешь кельтские шабаши и убитых бошей?

Муха потерла лапки. Это было за пределами ее компетенции.

Через какое-то время Легуэн опять заговорил:

– Мне кажется, мы с самого начала ставили вопрос неправильно.

Кофейный автомат замолчал и прислушался.

– Вопрос не в том, почему маньяк охотился за приезжими. А в том, какого лешего забыли четыре туриста в ночном лесу.

Бельтайн, Ламмас, Самайн… Четыре человека, приехавших с разными целями, оказываются рядом с захоронением в четырех точках цикла.

Что можно делать на шабаш? Плясать через костер? Колдовать на костях? Что там говорила старая Магали – в ночь на Сен-Жан чертовы огоньки манят кладом…

Стоп.

Стажер осторожно поставил чашку с кофе на стол.

Немцы тащили с собой трофеи. Экспроприированное золото, фамильные драгоценности, отобранные у расстрелянных… Курт фон Берг и его три приятеля отправились в лес, где не было маки, а вернулся оттуда только один. И его сын много лет спустя приехал на место захоронения… Приехал вести раскопки, но о телах не обмолвился.

Легуэн позвонил другу в Париж. Поблагодарил за факс, пообещал бутылку шушенна – вот только вернется.

– И как ты там держишься, – голос шел из другого мира.

– Ты и представить себе не можешь, как здесь интересно, – искренне сказал Легуэн. – Тут такое дело… – Он коротко объяснил ситуацию. – Так вот тот археолог – его прислали из Парижа-8. У него в бумагах все как-то смутно. Ты не мог бы связаться с университетом и спросить, что он тут собирался раскапывать?

Стажер положил трубку. Подумал. В городе было время обедать.

Он поставил мини-АТС на автоответчик, взял куртку и отправился к Марго Галлек.

* * *

Он долго стоял на крыльце дома из обычного здесь серого камня. Неприветливого дома с захлопнутыми ставнями. Надавил еще раз на звонок. В конце концов дверь отворилась.

– Кем вам точно приходился Ян Галлек?

Марго глядела на него недоверчиво. С раздражением.

– Послушайте, я ведь все это уже полиции рассказывала.

– Возможно, мадам Галлек, в этом деле появились новые факты.

– Какие? Какие еще могут быть новые факты?

– Вы не могли бы просто сказать мне, мадам…

– Он приходился мне троюродным братом. По отцу.

– Вы часто виделись?

– Нет. Не часто, – ответила она утомленно. – На праздники.

– Он много раз приезжал сюда?

Женщина возвела глаза к небу. Было ей далеко за тридцать. Волосы не уложены как следует, на домашнем платье на одну расстегнутую пуговицу больше, чем нужно.

– Нет. Он не приезжал… до того случая.

– И почему ему вдруг захотелось вас повидать?

– Навестить кузину в ее день рождения, по-моему, абсолютно нормально. Послушайте, господин инспектор, почему бы вам просто не спросить…

– Пожалуйста, – он потряс трехцветным удостоверением, – ответьте на вопрос, хорошо? Мадам Галлек, вы ведь знаете, что за лжесвидетельство вас могут привлечь? Подумайте еще раз. Вы абсолютно уверены, что вашего кузена не было здесь до того августа?

Женщина замялась.

– Он не приезжал, скажем, весной?

Марго Галлек смотрела в пол.

– Ладно, ваша взяла, – махнула она рукой. – В апреле. Он приехал сюда в конце апреля. Зачем-то ему это было надо.

– Он не расспрашивал вас о лесе? О немцах? О том, что понадобилось здесь американскому археологу?

– Ян… интересовался, – неохотно ответила Марго Галлек. – Но он очень быстро уехал.

– Так быстро, что никто из местных его не заметил. Почему вы не сказали об этом полиции в первый раз?

– Потому что меня никто не спрашивал.

– Марго! – раздалось сверху. По деревянной лестнице спустился мужчина без рубашки. Волосы его были еще в большем беспорядке, чем у хозяйки дома. – Сколько раз я тебе говорил…

Он осекся, увидев Легуэна.

– Добрый день, господин Матье, – поздоровался тот. – Что, сегодня нет уроков?

* * *

В участке на автоответчике ждало сообщение: перезвонить в Париж.

– Ты смеешься надо мной? – раздосадованно спросил его друг. – Мы вам еще два года назад отправляли полный рапорт, по всей форме, вот у меня копия. Ты бы в архивы глянул, что ли?

– Я глядел, – медленно проговорил стажер. – Я внимательно глядел. Ничего там не было.

– Вы бы там, в провинции, смотрели за документами! Чем вы занимаетесь – коров доите? Так я копию факсую? Та еще птица твой археолог.

Легуэн покосился на молчащий кабинет комиссара.

– Факсуй, – сказал он.

* * *

Стажер глотнул капучино. Взглянул еще раз на копию отчета.

Археологу Фонбергу было абсолютно нечего делать в Пенн-ан-Марв.

Ничего, заслуживающего раскопок, в этой области не имелось.

Бумаги от университета Париж-8, которые он предоставил мэрии, оказались поддельными. Студенческой команды не существовало в природе.

Каким-то образом директор его парижской лаборатории узнал о махинации. Директор был честный человек. Или просто не любил янки. Он предупредил парижскую полицию.

Та же, в свою очередь, отправила рапорт в полицейское отделение Пенн-ан-Марв.

* * *

На календаре значилось тридцатое апреля.

Поздно было выяснять, куда пропал парижский рапорт.

Поздно было узнавать, собиралась ли на самом деле компания Жоржа Брюно покупать лесопилку.

Оставалось найти карту и отправиться в лес.

У стажера было впечатление, что он знает, где нужно искать карту – или, скорее, координаты – клада лейтенанта фон Берга.

Он очень надеялся, что найдет мэрию открытой.

Но прежде надо было сделать несколько звонков.

– Я ищу сокурсника, – сообщил он секретарше исторического факультета Парижа-8. – Ян Галлек. Мы с ним вместе ходили на курсы профессора Фонберга. Археология. Да, да, я знаю, что профессор Фонберг умер… Печальная история… Нашли? И у вас есть его адрес? А, так он уехал обратно в Страсбур… Да… Я попробую отыскать его там, спасибо…

Все получалось уж слишком легко.

Потом стажер откопал в одном из дальних ящиков старые листы с домашними телефонами полицейских.

* * *

Вечером Легуэн заглянул к мадемуазель Магали. Та усадила его за блины, несмотря на возражения. Блин Легуэну в горло не лез, становился в буквальном смысле комом.

– Мадемуазель Магали, – сказал он. – Помните, вы мне говорили, что в ночь на Сен-Жан можно искать клады?

– Не только на Сен-Жан, – неохотно ответила старушка. – В любой шабаш можно, и на Ламмас, и на Самайн, конечно… – В глазах у нее мелькнуло подозрение. – Вы собрались, что ли? И не вздумайте даже! Вы, может, что и найдете, только известно – сокровища-то эти, они все прокляты!

– Вспомните, пожалуйста, – попросил он, – это очень важно. У вас кто-нибудь еще спрашивал про клады?

– Спрашивали, как же… Из наших-то никто, я ж говорила, меня здесь не слушают. Археолог-то приезжал, помню. Вежливый такой, с акцентом – сразу американский шоколад вспоминается, который с самолетов скидывали, я прямо девчонкой себя почувствовала… Находили, говорит, клады у вас когда? Я ему так и сказала: не находили, и лучше не искать. А потом… девочка та, упокой Господи ее душу. Ну, она не только кладами интересовалась, ей все легенды наши подавай… И кюре расспрашивала, и Матье, историка нашего.

– Вот как, – сказал Легуэн.

– А друг-то ваш, беленький, ко мне ее отправил. Поймал меня, грешную, с зубной пастой. Вот вам, говорит, мадемуазель Магали, общественные работы… И ведь говорила я ей близко к лесу не подходить…

* * *

Легуэн нашел нужную бумагу в библиотеке мэрии. В той самой пачке. Слава богу, библиотекарша в школе учила немецкий.

Маленькая желтая оборотка меньше всего походила на карту острова сокровищ. Стажер передвигался по лесу почти на ощупь – привык. Пятно света от фонарика скользило по траве и мелким кустикам. Дойдя до уже знакомой поляны, стажер остановился. Выключил фонарь. Облаков не было, и луна пробивалась даже сквозь перепутанные ветки. Первая в году майская ночь пахла ясно и пряно, и стажер втянул носом воздух, на секунду забыв, зачем пришел. Потом вздохнул и стал углубляться в чащу по вытоптанной за несколько дней тропке. Мадемуазель Магали не обманывала – в траве вспыхивали и угасали шальные огоньки.

Гнилушки, сказал себе Легуэн.

Ему стало немного не по себе. Огоньки – чем бы они ни были – обвивали, как гирляндой, место, где совсем недавно лежали немцы.

Легуэн включил фонарь и направил на бумажку с координатами. Удерживая и карту, и фонарик в одной руке, он щурился, чтобы разглядеть французские слова, которые библиотекарша карандашом надписала над строчками.

Кто-то приближался за его спиной, осторожно хрустя ветками.

– Пришел все-таки, – сказали сзади.

– Пришел, – ответил стажер, мягким движением положив свободную руку на кобуру.

– А я-то думал, зачем это все. Про немцев расспрашивал, про Корригана… Оказывается, тебе просто было нужно золото. Как и всем остальным.

Легуэн развернулся. Инспектор Пеленн стоял, прислонившись к дереву.

– Может, поговорим об этом? – предложил стажер.

Пеленн приблизился на несколько шагов:

– А Жан Матье…

– Он не придет, – сказал Легуэн.

– Не надо было мне покрывать тебя перед комиссаром, – вздохнул Пеленн. – Ох… черт! По-моему, стажер, мы не одни…

– Что?

Инспектор застывшим взглядом уставился Легуэну за плечо. Туда, где тот только что видел огоньки. Лицо исказилось.

– О Боже, – выговорил он. – О Господи…

Легуэн повернулся. Всмотрелся. Моргнул.

– Где…

В этот момент сзади на него накинули удавку и начали душить.

У инспектора Пеленна были сильные, тренированные руки, и очень скоро в глазах у Легуэна потемнело и все дыхание кончилось. «И ведь действительно, – подумал он, пока его собственные руки елозили в воздухе, пытаясь хоть за что-то уцепиться, – ничего не сделаешь…»

Он не сразу понял, что произошло. На периферии его меркнущего сознания раздался выстрел; кто-то закричал; и вдруг стягивающая его горло смерть ослабла. Отпустила. Ушла – до следующего раза. Нахватав ртом достаточно воздуха, он потряс головой, попытался осмотреться. Инспектор Пеленн извивался на земле, схватившись за плечо. Лунный свет, попавший на тропку, освещал стоявшую на ней фигуру в рясе. Скорее всего, виновато было его помутившееся сознание. Потому что на миг стажер увидел – четко, даже сквозь круги перед глазами – молодого макизара с упрямым прищуренным взглядом и трофейным револьвером, снятым с убитого боша.

Потом в мире снова включили звук.

– Больно! Ч-черт, мать вашу! Больно!

– Держите его, парни! – голос комиссара Легерека. – Легуэн! Легуэн, ты жив?

– Х-х-х-х… Х-хр-р…

– Это полицейская операция, отец Гийом, вы-то что здесь делаете, ради Христа?

– Не поминайте всуе, сын мой.

– Ноэль Пеленн, я арестовываю вас по обвинению в убийстве пятерых человек и покушение на представителя власти при исполнении им служебных обязанностей.

– Черт, – простонал Пеленн. – Комиссар… Я же должен был знать… Вы никогда не бастуете…

* * *

– Ну вы не слишком торопились, патрон, – сказал Легуэн.

– Это тебя научит, – буркнул комиссар Легерек, доставая из тайника бутылку виски, когда-то изъятую у контрабандистов. Последний трофей. Они сидели в его кабинете – Легуэн, комиссар, вызванный по тревоге патологоанатом и отец Гийом. Ночь тихо переходила в утро, но спать никому не хотелось. Пеленна отвезли в больницу.

– Хотел бы я знать, откуда вы там взялись, господин кюре.

– Господин кюре пытался загладить свою вину, я полагаю, – сказал Легуэн.

– Вину? – не понял комиссар.

– Вы же все знали, правда, отец мой?

– Я был связан тайной исповеди, – мрачно проговорил кюре.

– Знали? И молчали?

– Есть законы человеческие, – сказал отец Гийом, глядя в сторону. – А есть божеские.

Комиссар замолчал, неверяще качая головой. Наконец спросил:

– Может, объяснишь, стажер?

– Все, патрон?

– Все.

– Это в основном предположения. Тем более, инспек… Пеленн скоро придет в себя и сам все расскажет.

Комиссар пододвинул к нему доверху наполненный стакан.

Стажер сделал большой глоток. Говорил он хрипло, кашляя едва не через слово.

– Когда пришли союзники, лейтенант фон Берг и его три друга решили спрятать свои трофеи здесь в лесу. Рассчитывали, наверное, что потом вернутся. Зарыли все, что у них было, под деревом. Заметили координаты. Но в последний момент лейтенанту показалось, что трех друзей будет много. Тем более – в такое неспокойное время. Он застрелил всех троих – вряд ли они этого ожидали. Алан Брюно был тогда полицаем. Скорее всего, он проследил за немцами и все видел. Если бы лейтенант его заметил, одним коллаборационистом на свете стало бы меньше… Короче говоря – война кончается, фон Берг садится на корабль в Америку и не знает, вернется ли он когда-нибудь за сокровищем. В Америке он довольно быстро умирает, но оставляет сыну в наследство карту клада… Сын о карте помнит… Помнит всю жизнь. – Стажер глотнул. – Становится археологом, приезжает в Париж, потом подделывает свои бумаги и отправляется за сокровищами. Вот только насчет подделки узнают. И докладывают сюда. Пеленн принимает сообщение – и не торопится почему-то разоблачить Фонберга. Ему интересно, что тот ищет. Скорее всего, в лес они пошли вместе. А там Пеленн отобрал у Фонберга карту – и убил. И может, на этом бы все и кончилось.

Стажер использовал драматическую паузу, чтобы промочить горло.

– Только в карте что-то было не так. Потому что клада Пеленн не нашел. И тут появился Галлек. Он ходил на лекции к профессору Фонбергу. Возможно, когда-то они выпили вместе. В Париже так бывает. Так или иначе, Галлек знал, что с проектом Фонберга что-то нечисто. Он приехал за ним. Жил у своей кузины – никто в городе не знал, что он здесь. Потом Фонберга нашли убитым – он уехал. И вернулся все-таки, якобы к кузине на день рождения. И тут Пеленн совершил ошибку. Он думал, что Галлек в курсе, хотя тот всего лишь интересовался. Пеленн поймал его в лесу. Не знаю, хотел ли он его убивать, но так вышло.

– А цикл-то здесь при чем? – угрюмо спросил комиссар.

– А не было никакого цикла.

Легуэн замолчал, выдохшись, по горлу будто теркой проскребли. Но под взглядом шефа он выпил еще виски и продолжал:

– Фонберг пошел копать в ночь Всех святых. Может быть, это вышло случайно. Может быть, нет. Немцы – люди суеверные. По крайней мере, он говорил с мадемуазель Магали. У Марго Легерек день рождения пришелся на первое февраля. И когда понадобилось третье убийство, преступник уже знал, что делать. Жоржу Брюно, я так думаю, отец рассказал, что видел тогда в лесу. Когда он появился, Пеленн просто сопоставил два имени. Сложил два и два, как вы, патрон, говорите. Дальше – я не знаю, это только предположение…

– Ты рассказывай, стажер. Пеленн, если что, тебя поправит.

– Я так думаю, он встретил Брюно. Сказал, что знает, кем был его отец, и знает про клад. Предложил сотрудничество. Брюно с трудом мог отказаться – уже двух человек убили, и вряд ли он хотел, чтобы в городе стало известно, чей он сын. И Пеленн повел его в лес – уже специально в ночь на Сен-Жан.

– И они нашли.

– Нет. Не нашли, – тихо сказал отец Гийом.

– Но к тому времени Корриганом уже интересовалась всякая разная полиция. И Пеленн, вместо того чтобы затаиться, убил четвертого человека – так, чтобы цикл завершился. Мне сказали, что бродячих студентов здесь летом бывает много. Убийце даже не надо было самому заманивать ее в лес. Он просто отправил ее к мадемуазель Магали, зная, что та нарассказывает ей историй про лес и про шабаши. Конечно, цифры к тому времени уже просчитали, лес в ночь на второе августа окружили, стерегли убийцу. Но Пеленн-то эту ловушку вместе со всеми готовил. Ему просто было обойти кордон… И все вышло, как он рассчитывал. Кроме одного. Его застал Мишель Бризу. Скорее всего, он что-то знал про убийство Брюно. Он-то был в курсе, что эта фамилия означает, – сам сын полицая. Может быть, он и о других убийствах что-то знал – в конце концов, не ночевал дома все четыре раза.

Дальше я не могу сказать наверняка. Может, Бризу пытался его шантажировать. Может, он просто подал Пеленну идею – убийцу-то нужно было найти, потому что уже Интерпол начал интересоваться. Пеленн подбросил ему браслетик, сорванный у студентки, а сам отвел его в лес. Под дулом пистолета заставил написать признание. Вот только с ДНК он ничего сделать не смог, ему оставалось только смотреть, как материал отправляют на анализ…

– А Жан Матье? – спросил священник.

– Он, хитрый лис, услышал от кузена Марго Галлек, что археолог проводит какие-то некатолические раскопки, и заинтересовался. Тот, разумеется, ничего бы ему не сказал, но Матье расследовал со своей стороны… Даже сунулся в лес – в ту ночь, когда Берлю по голове стукнули. Увидел, как того ударили. И перетрусил – понял, что все серьезно. Вчера я его предупредил, чтобы не выходил из дома, – так его, по-моему, уже и предупреждать не надо было. Доложил мне, что сидит за всеми замками.

– А как… Как ты узнал, что это Пеленн?

– Я наверняка не знал до самого конца. – Стажер вздохнул. Потянулся за бутылкой. За окнами светало. – Когда я только приехал, он рассказывал мне про Корригана. И про то, что настоящего убийцу не поймали. Меня это тогда слегка покоробило. Это же местная тайна, такое не говорят стажеру, который только что прибыл. Думаю, он знал, что я сам до этого докопаюсь, если начну искать, и сразу решил подстраховать тылы. И потом, относительно этого ДНК… Вопрос-то был не в том, почему у девушки под ногтями нашлись кусочки кожи преступника. А почему у трех остальных жертв их не оказалось. Девушка была мельче и ниже всех остальных, если она сумела его оцарапать, то остальные могли точно. Получается, преступник не только работал в перчатках, но и вычищал жертвам ногти. А кому это может прийти в голову?

– Полицейскому, – кивнул кюре.

– Или тому, кто читает слишком много детективов, – сказал комиссар Легерек.

– Или… Я тогда так и подумал.

– В последний раз он этого не сделал, потому что его спугнули, – кивнул комиссар. – Причем не наши, как оказывается, спугнули, а Мишель Бризу.

– И потом, я читал досье с рапортом. Вроде бы очень грамотный отчет, но… Очень много написано о профиле убийцы, о кельтских традициях, о ритуалах… Но почему-то не было элементарной информации об убитых, которая в таких делах первой собирается: не проверено было, например, кто отец Фонберга, не сказано, что Брюно, по сути, местный, что Галлек ходил на курсы Фонберга и приезжал сюда весной, в то же время, что и профессор… Хотя все эти сведения можно получить по одному телефонному звонку. Как будто тот, кто составлял рапорт, не хотел копать вглубь.

– Это еще ничего не доказывает, – покачал головой инспектор.

– Верно. Но кляуза на археолога, которая так и не дошла до участка… Я звонил бывшему здешнему комиссару, он клянется, что слыхом о ней не слышал. И потом… Когда я раскопал эту яму, Пеленн сказал, что, мол, выяснять, кто их убил, должна была комендатура и теперь бы опознать этих гансов. Так и сказал – гансов, еще до того, как кости увидел. А я ведь никому не говорил, что нашел немецкую кокарду… Откуда ему было знать?

– Да уж, – покачал головой комиссар Легерек. – Агента Берлю тоже он по голове ударил?

Легуэн вдруг заметил, что кюре исчез.

– Нет, – сказал он, – не думаю.

– А как ты нашел карту?

– Мне Матье подсказал. Сам того не желая. Он заявлял, что ничего о пропавших немцах не знает, а сам рылся в их документах. Почему он не хотел об этом говорить? Выход напрашивался один – он видел в этих бумагах что-то еще и хотел это скрыть. Когда Пеленн принес мне эту бумагу – рапорт Штаге, – он говорил, что больше в мэрии делать нечего, что он все перетряс. Думаю, он хотел меня предупредить.

– Хорошая идея, правда, скрыть этот листок среди тех документов, – задумчиво проговорил комиссар. – У себя он бы прятать не стал – сам ведь полицейский, обыски проводил, знал, как это делается. А там никто не стал бы искать – тем более оборотку.

– Кроме Жана Матье, – кивнул Легуэн. – Я, кстати, едва его не подставил. Но к тому времени, думаю, Пеленн уже слишком сильно интересовался мной… Поставьте себя на его место – он же не знал, откуда я приехал. Может быть, мой перевод был такой же липой, как раскопки и лесопилка. Может быть, я что-то знал про клад. А уж когда я наткнулся на немцев…

– А на главный вопрос ты не ответил, Легуэн, – сказал комиссар. – С сокровищами-то что? Кто их отыскал? Или в карте фон Берга ошибка?

– В карте ошибки нет, – улыбнулся стажер. – Просто лес коварнее, чем мы думаем. Вот взгляните. – Он разложил на столе два листка бумаги, разгладил. – Это – описание дерева, под которым фон Берг зарыл клад и своих товарищей. А это – то, на котором повесили археолога. Видите?

– Без шушенна не разберешься, – пробурчал комиссар.

– Я-то искал второе дерево и ошибся – нашел первое. У Пеленна и остальных, видимо, получилось наоборот.

– Тогда – где клад? – Взгляд комиссара Легерека стал колючим и подозрительным.

– Не смотрите так на меня, патрон. Я думаю, – стажер вспомнил об отпечатке кроссовки, – я думаю, нам не стоит удивляться, если у нашей церкви скоро появится, скажем, орган… Или ребят из церковного хора отправят на каникулы в Калифорнию. Или Армия спасения получит от отца Гийома большое пожертвование.

– Вот как, – сказал комиссар. – Вот как. Ну что ж… Скажи мне тогда вот что – почему я, старый морской пес, не додумался, а до такого щенка, как ты, дошло?

– Потому, что вы не слушаете мадемуазель Магали, – хмыкнул Легуэн. – Комиссар… Можно, я пойду спать?

– Стажер, – окликнул его комиссар, когда тот уже был у двери. Легуэн обернулся.

– Я работал раньше в береговой охране, – сказал шеф. – Всегда любил море… Однажды мы напали на перевозчиков наркотиков. Стали стрелять. Я прикончил одного. А он оказался русским. Каким-то чином. У нас были неприятности с посольством. И меня сослали… сюда.

– В пригороде Сен-Дени, – сказал стажер, – подрались две банды. Мы пытались разнять. У меня только стажировка начиналась. А у этого парня был пистолет. И я… отреагировал. Будь он белым, сказали бы, наверное, что оборона. Но он был араб. Семья подала в суд – убийство, мол, на почве расизма. Вот меня и отправили… с глаз долой.

Какое-то время они смотрели друг на друга.

Потом Легуэн повернулся и вышел.

Снаружи было свежо и почти светло, висел густой туман. Здесь такой называют «brumenn du», вспомнил стажер.

В конце концов, по отцу он был бретонцем.

Примечание автора

До этого рассказа я вообще не думала, что умею писать детективы. Теперь у меня их уже три – если считать «корректорские», но этот был первым. И создавался, если честно, куда больше ради атмосферы, чем ради самой истории. Я очень люблю Бретань, и мне хотелось написать настоящий французский детектив – о забытом богом участке в провинции, об опытном усатом комиссаре и «зеленом» стажере, который, оказывается, совсем не прост… А еще я люблю рассказ этот, потому что писала его взахлеб и в условиях, «приближенных к боевым», то есть за стойкой бара с чашечкой кофе или рюмочкой шушенна – чтоб было поаутентичнее… Я дала себе обещание когда-нибудь перевести его на французский. Тогда и посмотрим, насколько рассказ вышел «настоящим».

Я иду искать

Тяжелый пакет с продуктами нехорошо кренился набок в руках у Мэри. Она с трудом донесла его до багажника – тот замер с открытой крышкой, как птенец, разинувший рот в ожидании червяка. Хозяйка лавочки, скрестив руки на груди, смотрела с крыльца. Других покупателей у нее не было. Ветер подметал сентябрьские листья на дороге.

– У меня детские наборы есть. – Мэри вздрогнула; в здешней отгороженной тишине голос прозвучал неожиданно громко. – С трансформерами. Возьмете?

– А… зачем? – неловко спросила Мэри. – У меня нет детей.

– Да бросьте, – легко сказала хозяйка. – Здесь-то… – Она нырнула в темноту дверного проема, вынесла две яркие картонные коробки. – Из морозилки, – сказала она. – Годность до следующего августа, вы не беспокойтесь.

Мэри взяла. Молча. Что тут скажешь.

– Моя спряталась, – сообщила хозяйка. – К августу небось не останется вовсе никого.

Дверь машины Мэри нервно хлопнула. Она боялась думать о том, что застанет дома. Нельзя было оставлять Тима на целых полтора часа, но кончилась вся еда, а взять мальчика с собой…

Она передернула плечами. Отберут на первом же перекрестке. Отведут во «временное убежище». Но в убежищах – куча детей. Все, что остались.

А дети играют в игры.

Раз-два-три-четыре-пять…

Сначала взрослые улыбались, когда проходили мимо играющей на площадках детворы и слышали позабытые с детства ритуальные фразы. Вроде: «кто не спрятался – я не виноват». Или «кто придумал – тот и галит». Или еще: «туки-туки, я тебя застукал!»

Ритуальные фразы.

Нафталином пахнущие считалки.

И дети, невидимой рукой вырванные из своей виртуальной действительности, выброшенные на улицу, в волны солнечного света и ветра, играть – под теми же платанами и тополями, у стволов которых замирали, считая вслух, их бабушки и дедушки. Как в прежние времена, матери кричали с балкона:

– Винсент, домой! Тесс, сколько можно!

Я иду искать…

В той книге это называлось «игровой терапией». Сейчас все говорили о прятках как о вирусе, о заразной болезни, вспыхнувшей среди бездомных и приютских и потом уж перекинувшейся каким-то образом на благополучных детей. Но Мэри помнила – да все помнили – ту синюю книжку с улыбающимся ребенком на обложке. Книга по детской психологии. Их выпускали в изобилии, с единственной, кажется, целью – приглушить чувство вины, возникающее порой у родителей.

«Верните их в детство, – предлагала книга. – Научите их играть по-настоящему». Мэри зачиталась тогда. Доктор Скотт писал, что забытые детские игры: прятки, жмурки, кошки-мышки и бог знает, что еще (ляпы, вспоминала Мэри, и «ковбои-индейцы», и «третий лишний») – все они идут из древности, где были созданы, чтобы восстановить природное равновесие в душе человека, симметрию между его сущностью и природой.

Когда полиция пришла за доктором Скоттом, его не было. И не было никаких следов. И даже в газетах не писали: «исчез» или «скрылся». Писали: «спрятался».

Книга дала воспитанию новое течение. Заразное, как все новые течения. Дети играли запоем, с утра до ночи. Но почему-то только в одну игру.

В прятки.

Мэри вдруг вспомнила, что забыла купить кофе. Впрочем, бог с ним. Спать по ночам она и так не может. Ей вдруг показалось, что Тим ее зовет, она прибавила скорости.

Но, может, он и не звал ее; сидел, как обычно, сосредоточенный и бледный, отстреливал монстров в компьютере. Зачем ему мать?

Пропадать они начали не сразу. Взрослые грешили на привычное: на отлученного от ребенка отца, на педофилов, похитителей детей.

И матери кричали с балконов пронзительно и безнадежно, как чайки над погибшим кораблем.

Постепенно становилось ясно: детей не похищают. Они не сбегают. Они просто прячутся.

И никто не может их найти.

Прятки захватывали все больше территории; количество детей на земле сократилось втрое, пока родители стояли, разинув рты. Тогда спохватились. Стали запирать дома. Не отпускать. Взрослые не стеснялись выпотрошить душу сына или дочери, извлечь самый жуткий страх и этим страхом упрочить запрет.

Подите запретите ребенку играть.

Вот когда поняли – не запретят, когда увидели, что дети стали играть с еще большей увлеченностью, со слезами, с отчаянием, подкрепленным извечной ненавистью к родителям, что прятки превратились в священный ритуал, – вот тогда уже власти стали принимать меры. Детей отбирали у матерей. Отвозили во «временные убежища», где за ними, не смыкая глаз, следили надзиратели. Ходили слухи, что детей там пичкали снотворным – пока спят, не играют.

Но Мэри была начеку. Ночью схватила Тима, на заднем сиденье, под одеялами, отвезла за город. Теперь они жили вдвоем, в доме, который лес так хорошо скрывал от чужих глаз: не знаешь – не найдешь. Дом со стегаными покрывалами, с запахом древней полировки и старости был когда-то маминым. Мэри думала – одному мальчику играть будет не с кем. Тим не спрячется от нее, как его сестра.

Сью Энн, когда началась эпидемия, исполнилось четырнадцать, и в детские игры ей играть не пристало. Сью Энн, ее доченька, невозможный ребенок. Они банально и вечно не терпели друг друга, просто потому что были – мать и дочь, запертые в одной семье. Сью Энн, казалось, подмечала каждую ошибку Мэри и складывала в копилку предлогов, необходимых, чтоб оправданно злиться на мать. И Тим, и развод – все шло в эту копилку.

Но Мэри не думала, что девочка станет играть в прятки.

Пока не услышала, как в протяжную, уже обретшую роковые нотки считалку вплетается голос Сью Энн. Выбежала – сердце будто вперед выскочило из груди, кубарем скатилось по ступенькам крыльца – но не успела. Сью Энн спряталась.

Кто-то из взрослых, чтобы отвратить ребятишек от игры, придумал кое-что поумнее: заронил в воображение детей несколько зернышек страха, которые тотчас разрослись в огромную и жуткую, с острыми когтями, тень на стене – Прятошника. Он приходил за играющими детьми и забирал их; и чем лучше прятался ребенок, тем вернее находил его Прятошник. Находил и съедал или делал что похуже – зависело от рассказчика. Но дети – те еще революционеры; скоро они переписали историю: будто Прятошник добрый, будто он приходит, чтобы освободить их от власти тиранов, неизвестно кем посаженных на домашний трон. Чтобы увести их от ругающихся, разводящихся, совершенствующихся, сублимирующих родителей.

Мэри свернула на дорогу, ведущую к дому – забытую, почти заросшую. Из соседних коттеджей люди повыезжали в приступе паники – увозили семьи за границу. Будто от этого можно убежать за границу.

Может, и так, думала Мэри, открывая багажник. Может, и пора уже. Мы перестали смотреть за детьми, заботиться о детях. Мы тупо послушали психоаналитиков, внушавших нам: берегите себя. Берегите свое внутреннее спокойствие. Не позволяйте ничему – никому – вас задеть. Будьте настолько равнодушны, циничны и эгоистичны, насколько позволят ваши маленькие души. Только тогда вы будете в относительной безопасности. И дети – чем раньше они станут такими, как вы, тем лучше. Зачем учить ребенка добру, когда вы сами знаете, что добра не существует.

Нам говорили не поддаваться дьяволу. А дьявол получал университетские дипломы. И мы платили ему по двадцать долларов за сеанс.

На самом деле, думала Мэри, все знают, что происходит. Все знают, кто такой Прятошник, забирающий их детей, как крысолов из Гамельна. Ведь знали же, кто этот крысолов.

Было и что-то еще. Но в этом кто признается, кто разберется? Это читалось в глубине застывших от боли взглядов родителей. Любопытство, по-детски беспощадное. И обида, что не посвятили в чужой секрет. Что не позвали. Та же обида, что у ребенка, рано отосланного спать.

Мэри проехала по дорожке, среди разросшейся травы – давно бы уж скосила, но никто не должен знать, что в доме живут. Посидела немного в гараже, откинувшись на спинку сиденья. Так бы здесь и заснула, если б не Тим. Как она устала; но устала не только в последнее время, еще раньше, до Пряточника. И не только она. Иногда Мэри ловила взгляд дочери – равнодушный, будто припорошенный серым. Взгляд человека, которому надоело. И у Тима был такой взгляд. Иногда.

«Мы все устали, – думала она, – в этом дело».

Может, трубили уже трубы Иерихона, а никто не услышал. Да что трубы – сами всадники Апокалипсиса свалились им на головы, вместо коней оседлав «Боинги». Они замерли тогда у телевизоров на несколько дней, с открытыми ртами, не решаясь поверить. Но жили они далеко от Нью-Йорка, родственников в Башнях у них не оказалось; и Мэри не сказала ничего, когда Сью Энн поднялась и пошла жарить попкорн.

Тогда бы им что-то и понять – но никто не понял.

– Тим! – крикнула она. – Тим, иди помоги!

Что-то страшило ее в нависшем силуэте дома. Она заметила это только сейчас. Что-то, заставившее Мэри кинуться к дому, выронив пакет – тот упал содержимым вниз, рассыпался внутренностями по дорожке. Она бежала, поскальзываясь на гравии. В прихожей стояла тишина; нехорошее, шевелящееся, поскрипывающее безмолвие старого дома.

«Зря мы сюда приехали», – вдруг подумала Мэри.

– Тим?

Она замерла внизу лестницы, вслушиваясь, боясь своим дыханием заглушить какой-то важный звук.

– Тимми?

Он не отвечал. Но откуда-то несся голос. Голос, будто созданный из тишины:

– Девяносто восемь… девяносто девять… сто…

И предупреждение, которое никто, в общем-то, не обязан делать, оговоренное только в ненаписанных правилах детской фэйр-плей:

– Я иду искать! Кто не спрятался – я не виноват!

Голос принадлежал не Тиму. Мэри стало холодно. Ее сын выжил только потому, что до сих пор ему выпадало водить.

Но теперь водил не он.

Мэри бросилась вверх по ступенькам, к комнате сына. Остановилась на полдороге. Тима больше не было здесь. Особая, безжизненная пустота сказала ей об этом.

А голос раздавался снизу. От косяка двери, где до сих пор оставались зарубки, удержавшие во времени рост маленькой Мэри. От косяка, к которому она поворачивалась, закрывая лицо руками:

– Раз, два, три, четыре, пять…

Мэри повернулась, сощурилась. Никого не увидела.

– Будем играть, да?

Мысль о том, что Тим ушел, спрятался, странно ее успокоила. Сильная боль иногда проясняет сознание.

– Ладно, – сказала она, – давай играть.

Это ведь только ее вина…

Мэри повернулась и стала медленно подниматься, слыша за спиной смех.

– Раз… два… три…

Но считал не Прятошник, не крысолов из Гамельна, не доктор Скотт, не Тот, кто был всеми этими именами. Считал Донни Руни. Восьмилетний Донни Руни, который лучше всех умел искать. Он находил ее – в подвале, приткнувшуюся у бойлерного котла; на верхней полке бельевого шкафа, где она сворачивалась калачиком. Нашел даже, когда она умудрилась залезть в стиральную машину.

«Туки-туки, я тебя застукал!»

Он находил бы ее и дальше – может быть, всю жизнь, – если бы не умер от лейкемии.

Мэри бежала. В какой-то лихорадке, уж слишком похожей на веселье, она распахивала двери, открывала дверцы. Выросла Мэри, не спрятаться ей ни в бельевом шкафу, ни в ящике с игрушками.

Ей хотелось, чтоб он ее нашел. Нашел и забрал к Тиму, к Сью Энн.

Тогда она наконец узнает…

Но Донни не любит слишком легкие места. Мэри помнила, как кривилась его мордочка:

«Да ну… Перепрятывайся».

– Пятьдесят шесть… пятьдесят семь…

Возбуждение сменилось азартом. Нет, решила Мэри, в тумбочку под компьютером она точно не влезет.

«Вот так и сходят с ума», – сказал кто-то.

«Теперь он приходит и за взрослыми», – добавил кто-то. Кажется, Сью Энн.

– Восемьдесят девять… Девяносто…

Уже не думая, Мэри залезла в платяной шкаф. Прикрылась одеждой на плечиках, спрятала ноги под мешками с ненужной обувью.

– …я не виноват, – донеслось снизу.

Он искал ее недолго. Минут через пять дверь шкафа открылась. Мэри за платьями затаила дыхание. Услышала четкий, встревоженный голос Тима:

«Топор-топор, сиди как вор, не выглядывай во двор!»

Как всегда в таких случаях, Мэри еле удерживалась, чтоб не захихикать.

Она слышала дыхание Донни, могла даже почувствовать его, оно пахло банановой жвачкой.

Дыхание смерти.

Мэри все поняла. И знала так же верно, как Донни знал, где ее искать: то же самое чувствуют сейчас взрослые по всей земле, нелепо свернувшиеся под кроватью, залезшие на антресоли, не дышащие за шторой.

Она узнала наконец, что хотела. Куда Прятошник уводил детей. И зачем.

Если это Апокалипсис, то он совсем не страшный. Если свет померкнет, ей будет все равно. Чур-чура, кончилась игра.

«Я свободна», – подумала Мэри.

В следующую секунду она уже ни о чем не думала.

Восьмилетняя Мэри Макгиннис не выдержала и прыснула; выскочила из шкафа и помчалась вниз – кисточки на белых гольфах отчаянно трепыхались – быстро-быстро, так, чтобы не дать Донни первому хлопнуть ладонью по косяку и прокричать:

– Туки-туки, я тебя застукал!

Примечание автора

Помню, я бродила по книжному магазину – и придумался такой вот рассказ. Я вообще очень люблю ходить между полками, заглядывать наугад в чужие тексты, читать аннотации, потихоньку пропитываясь книжным духом. Наверное, продавцы меня не любят: приду, послоняюсь, получу свою дозу вдохновения – и на выход. А вдохновение у нас пока бесплатное.

Про финал этого рассказа мне говорили разное. Кто-то решил, что это такой своеобразный конец света. Мне же больше нравится думать, что Мэри, когда она сдается и практически возвращается в детство, открывает дверь в мир, который раньше ей был недоступен. Может, это тоже имеет отношение к вдохновению. А может, и нет…

Город Е

В город Жозеф прилетел без багажа.

Он мог не прилететь вообще – едва успел на свой транзитный самолет. А все потому, что дома бастовали кофейные автоматы. Он пытался узнать в справочном, как связаны кофейные автоматы и задержка рейса, но ничего путного там не сказали. С тех пор как у автоматов появился профсоюз, сладу с ними не стало.

Городская управа, куда ему следовало отправиться, находилась по трем разным адресам.

Главное здание было по Старых Фронтовиков. Жозеф посмотрел в карту и нахмурился. Улица Фронтовых Бригад в плане имелась. Улица Старых Большевиков – тоже. Но вот среднего между этими двумя…

В гостинице ему сказали, что они лично не знают, но вот от вокзала ходят маршрутки.

– Ходят прямо к управе? – уточнил он.

– А вы там спросите, – сказали ему.

Он спрашивал, но в ответ ему только недоуменно пожимали плечами. Он отчаялся, и ему очень хотелось кофе; и он пошел уже по направлению к забегаловке, когда какая-то старушка начала вдруг многословно рассказывать, где эти Старые Фронтовики. Покосился на бабушку – не наткнулся ли вдруг на «помощницу»? Но снежный туман прянул в лицо, и бабуля растворилась.

Жозеф сел на указанную маршрутку. Окна ее плотно и непроглядно замерзли, и, хоть за бортом еще брезжил день, в пахнущем бензином салоне стояли сумерки. На стене под шторкой он увидел объявление: «Тише скажешь – дальше будешь». Машинально попробовал перевести это на французский и тут же понял, что все это не переводится: и афишка, и сама маршрутка, и бесполые существа в черных, бесформенных дубленках-ватниках, время от времени просившие «остановить на остановке».

Он давно уж забыл эту страну и недоумевал – почему именно его послали. Он и задания не понимал, если честно. Кто-то потерялся в хитро сложенном сплетении реального и «другого» города, незаметно сложились два расхристанных лабиринта – и вот, пожалуйста, теперь он едет в управу города, которого не видел с дальнего советского детства. Ему почему-то казалось, что, скажем, в Берлине такой инцидент был бы невозможен, что там чертежи «заднего» города только повторяют и преувеличивают – как всегда бывает с «задними» – четкую планировку и бюргерскую устойчивость города настоящего.

Само собой, в Париже о такой четкости говорить не приходилось. Это с виду кажется, что «звездчатый» город построен не абы как, а попробуй, не будучи «из района», пройти два квартала и не свернуть в ненужный тебе переулок.

Именно поэтому, видимо, здешний откровенный бордель не пугал Жозефа.

* * *

Улицы были закупорены. Пробки – новая болезнь городов. Мало приятного – опоздания, нервы, общий городской склероз. Здесь их, видно, не лечили вообще.

Когда Жозеф попытался спросить, где ему выходить, ответом было общее молчание. Все будто спали, сдвинув лица в воротники, прикрывшись сползшими на глаза шапками. Ему вдруг показалось, что в маршрутке нет никого живого, и стало не по себе.

Вышел он опять в снежно-белый, предновогодний день. Разнотекущему времени его давно научили не удивляться.

* * *

В здание Управы он попал только с третьего раза, зато его сразу провели к первому лицу города. Лицо города было округлое, с двумя подбородками и голосом-трубой, что мог бы вещать из тарелок-репродукторов.

– Дело в памяти, – сказал голова. – Человек заплутал в памяти, только и всего. Потому вас и позвали.

Жозеф отказывался понимать, какое отношение он имеет к памяти.

Они одновременно наклонились: Жозеф полез в портфель за бумагами, голова – в стол за бутылкой.

Чокнулись, выпили, крякнули.

– Значит, вы уже работали с Лабиринтом?

Жозеф поднял брови: неужто кто-то, имеющий отношение к «внутреннему» городу, там не работал?

– Гадость, – поморщился голова. – Ключница водку делала.

Фраза про ключницу показалась странно знакомой.

– С эмигрантами беда, – вздохнул голова. – А край у нас унылый, много уезжает… Я говорю – начинаешь новую жизнь, не тащи старую… Так нет ведь! Сундуками гребут!

Он глотнул водки, выдохнул со звуком, занюхал с таким смаком, что Жозефу стало завидно. Он подумал о русской душе.

– Это вам не бабушкин хрусталь. Воспоминания – они ж цепкие, прорастают. А Лабиринту одна радость…

* * *

Ему не нравился этот город. Он не мог нравиться – с этой дикой архитектурой (стеклянные небоскребы, попирающие мелкие хрущевки), с недостроенной башней, колом торчащей поверх мутно-желтой, холодной реки.

Но все равно – Жозеф хотел попасть сюда, потому что здесь остались просторы его детства, его шалаши, заборы, теплый асфальт и нагретые вечера. Ему казалось, что Париж на такое скуп; и уж точно там он не найдет того щемящего ощущения простора.

* * *

Жозеф отогнал от себя романтику и решил заняться делом. Сперва нужно было прочесать город на предмет узелков. Узелок мог появиться где угодно. Находясь в состоянии сплина, можно связать его из самой самых простых ассоциаций. Впрочем, сплин – слово, более подходящее туманному Лондону или Парижу с его любителями абсента. По-русски надо говорить проще: хандра.

* * *

Глава города не предложил никого ему в спутники, видимо, проверял. Хотя как раз помощников в городе найти было нетрудно. Жозефу повезло. Едва он вернулся в центр – и стоял, озираясь, пока мелкий снег ударял ему в лицо, и пытался в белом тумане отыскать гостиницу, – как рядом возникла группка молодых людей. Обычная зимняя одежда сидела на них странно, тяжело, будто ребята до этого ничего подобного не носили. Одна из девушек была без шапки, в замысловатой диадеме из бисера. Ее спутник нес за плечом зачехленную гитару.

Жозеф заступил им дорогу – одна нога по колено ушла в снег – и попросил помощи. Они стрельнули на него не слишком удивленными глазами.

– Давайте отойдем, – сказал парень. Жозеф послушно побрел за ребятами, непривычно скрипя снегом на каждом шагу.

В центре маленького скверика они опустились на заледеневшую скамейку. Парень представился Линдиром, расчехлил гитару и стал дергать струны.

Жозеф объяснил, что из Управы, только не из этого города; приехал по поручению и теперь ищет, как пройти в Лабиринт.

– А зачем?

– У нас человек пропал. – Он зачем-то вытащил из портфеля фотографию. Ее внимательно рассмотрели. – Насколько мы понимаем – заплутал в воспоминаниях.

– Давние получаются воспоминания… – протянул парень.

– Давние, – сказал Жозеф.

– Из какой эпохи? – поинтересовалась девчонка с перьями.

– Цыц, Артано, – сказали ей. – Дай взрослым поговорить.

– Зайти-то с любой точки можно, – нахмурил брови Линдир. – Вот где выйти, надо смотреть. У нас город такой… жесткий. Цепкий. Я вон раз вошел – так если б не гитара, кранты бы. Вы карту дайте, я отмечу… Хотя, конечно… – Парень оглянулся на своих. – Если воспоминания такой давности, то у нас в городе одно место, верно?

* * *

Жозеф зашел в местное кафе, удивился набору всяких капучино – чуть ли не с кокосовой стружкой. Но шоколадного мусса у них все равно не было. Жозеф заказал эспрессо, раскрыл папку с документами и сосредоточился. Выданную в управе бумажку с адресом и телефоном старой квартиры Манжено он тщательно свернул и убрал в карман. Вздохнул, снова вынул карточку и положил ее прямо на обведенную фломастером область. Фотографии ему дали две: старинную и современную, цифровую. У женщин на двух карточках был одинаковый взгляд. Темные зрачки, расширенные оттого, что чересчур внимательно смотрели в объектив. Ускользающее настроение – печаль, ожидание… дальше не понять. Желтовато-серое лицо, четко, как острым карандашом, выведена каждая черта.

Так бывает, когда долго смотришь на старые фотографии – кажется, что тебе пытаются что-то сказать, докричаться до тебя из вечной тюрьмы застывших черно-белых зарослей, игрушечного морского пейзажа.

«Сонечка Ламберт» – фиолетовыми каллиграфическими буквами на обороте. Что же такого забыла здесь Сонечка? Софи Манжено умерла в Париже, на улице Вожирар. Сабин, ее внучка, пропала, приехав на историческую родину. Подняли тревогу; сперва искала милиция, а затем, видно, голова почувствовал что-то неладное в ткани заднего города и позвонил в Париж.

Похоронили бабку честь по чести во Франции, но Жозеф знал, что это ни о чем не говорит. Софи скончалась недавно, а чувство вины перед мертвым может затянуть очень далеко… и надолго.

Все-таки весьма странно, что ему не дали напарника. Хотя бы чтоб проследить за тем, что он делает. Впрочем… «Уважаемые постояльцы, не поливайте цветы, а то микрофоны ржавеют». Жозеф невесело усмехнулся старой шутке и тогда только понял, что с ним. Древняя, еле заметная паранойя. Какие-то силы здесь уже заработали против него.

* * *

«Это вам не бабушкин хрусталь».

Зря голова так сказал. Дело-то, пожалуй, как раз в хрустале… в том, что не успели вывезти. За чем мысленно возвращаешься и возвращаешься…

«Самое страшное, когда эмигрируешь, Жожо, это вещи, – говорила мать. – И не новые, ценные вещи – такие можно найти и в другой стране. Нет, самый большой груз – это бабушкины вазочки, салфеточки, это коробка с новогодними открытками, которые все старше меня, любовными письмами, гербарии, пастушки с отколотыми шляпами, медведи, которых ты помнишь с колыбели… Это все нельзя взять; это все нельзя оставить».

И в конце концов оно становится кошмаром…

* * *

Все правила предписывали – не лезть в Лабиринт сразу, и Жозеф их послушался. Он вытащил блокнот с заранее найденным адресом старушки Манжено. Бывшим адресом, естественно.

Дворик – небольшой, заставленный гаражами, со сломанными красно-желтыми качелями посредине – был знакомым, почти таким же, как их старый двор, где они с Вовкой строили плотину. Тогда, в детстве, он не понимал – зачем уезжать. Даже таинственная атмосфера побега – как в шпионских фильмах – его не увлекала. Он хотел сбегать к Вовке и попрощаться, но родители не дали.

Эх, Вовка, Вовка…

У крыльца, размахивая ведрами, препирались три крепкие закутанные старушки. Жозеф подумал, пожелал им доброго дня и показал фотографию. Сабинину.

– А это хто ж? – вгляделись бабки. – Не, не, милок. Не видели.

Одна из них тихонько перекрестилась – и снова посмотрела чистыми глазами:

– Ой, нет. Не видела. А ты что, сынок, из милиции?

Они ведь прекрасно видели, что он не из милиции. И акцент его слышали… И – по меньшей мере отражение та крестящаяся бабка заметила.

Он пошел со двора; шепот клеился к спине:

– Х-ходит тут… С-странный какой… может, ш-шпион…

Жозеф чувствовал, что это не последняя метка, которую придется стирать. Но не сейчас, дома…

Церберы. Хуже консьержек.

Город ему не доверял; отчего-то это казалось обидным.

От крыльца «церберы» отходить не собирались, затеяв пересказ какого-то сериала. Пока они здесь, о том, чтоб войти в подъезд, можно и не думать. Жозеф спрятал руки в карманы и решил пойти прогуляться. Тем более что ветер унялся и стало теплее.

Он остановился, увидев небольшой дом – одноэтажный, старый, с кружевцами. Здесь много было таких домов, в провинциальном безнадежном стиле разрушенной России. Странный уют, свет в окнах. И черное и вязкое оттуда – так, что рука Жозефа сама поднялась и сотворила крест. Запах, как от поля боя… день на третий.

Он отвлекся, засмотрелся на небо, а когда еще раз взглянул на дом, то увидел вместо него огромный, помпезный новорусский храм. Замели мусор под ковер, молодцы… На куполах плясали отблески лунного света – будто огни святого Эльма.

«Если воспоминания такой давности, то у нас в городе одно место, верно?»

Все же странно – ведь и во Франции убивали королей, вон как весело летели головы на площади… И что? Булыжники сглотнули кровь, город умылся утренней росой и снова улыбается. А тут… Гнилое место. Проклятое.

Наверное, тут не умеют писать на месте разрушенной тюрьмы «Здесь танцуют».

Стоять стало неуютно, вдобавок поднялся ветер и снова взмел снежную крупу. Подчиняясь интуиции, Жозеф перешел на другую сторону – туда, где по холму спускалась цепочка белоснежных зданий. Одно из воспоминаний его собственного детства – дом пионеров.

* * *

В пустом саду, укрытом от ветра, стояла беседка. Посреди озера. Жозеф поежился при виде этого озера и все-таки пошел вперед по протоптанной дорожке, потом по мостику. Над темной водой низко висела огромная белесая луна.

Жозеф поздоровался с девушкой, сидевшей в беседке. Той явно было не холодно, шубка накинута лишь для вида, на коленях – маленькая потрепанная книжица.

– Bonjour, – сказала она, оборачиваясь и глядя на Жозефа глазами с черно-белой фотографии. Не совпадение: на его работе совпадений не бывает. Он ответил ей по-французски, представился другом ее отца. Призраки верят всему, что им скажешь.

– Ах да, вы же приходили к нам…

– Не помешаю?

– Как можно…

Он присел рядом на скамейку, заглянул в книгу, зная, что времени у него мало. И спросил наугад:

– Послушайте, мне очень важно знать, вы случайно не забыли… не потеряли чего-нибудь важного… недавно?

Призраков не надо бояться спрашивать прямо.

– Ой, – она взмахнула чернильными ресницами, – вы как в воду смотрели! У меня шкатулка пропала, с аистами. Бабушкина еще, из Пруссии… обыскались, Маруся весь дом перетряхнула, я уж не знаю, что и думать!

Кокетливый взгляд:

– А вы не поможете мне найти…

Как многие призраки, она посчитала, что Жозеф послан ей лично. У теней это бывает; все больше от одиночества.

Из-за этой шкатулки мадмуазель, значит, и вернулась в Россию. Сидит в беседке и читает свой томик Сытина, никогда не переворачивая страницу…

За кустами раздался вдруг пронзительный свист и мальчишечий голос:

– Тили-тили-тесто! Жених и невеста!

– Это Павлик, – вздохнула Сонечка. – Дурной мальчишка. Он все время в этом парке…

Она отвлеклась, и у Жозефа получилось встать и откланяться. У самого выхода из парка он обернулся: в беседке уже никого не было. Бронзовый Павлик высунулся из-за дерева и засвистел ему вслед, а потом проорал:

– Распустила Дуня косы, а за нею все матросы!

Потом и он исчез.

* * *

Жозеф вернулся в гостиницу – поспать хоть несколько часов. Теперь у него было за что зацепиться; однако он понимал, что дело легким не будет.

Все-таки в Париже – который теперь чувствовался болезненно-родным – он всегда, стоило ему задрать голову и посмотреть, как лимонное солнце просвечивает через кроны дубов, ощущал поддержку и любовь – этого квартала, этого города, этих притиснувшихся друг к другу кремовых домиков.

И всегда откуда-нибудь тянуло кофе.

Здесь же основным ощущением была враждебность.

* * *

Детям легче войти в Лабиринт; для них всегда открыты дыры в заборах, манящие летней темнотой туннели в зарослях, двери пустых домов. Но и знающий взрослый разыщет путь без труда. Самая простая практика – пожалуй, заплутать в незнакомом районе. В своем городе, даже таком, как Париж, это требует умения. Но здешних улиц Жозеф давно не помнил и поэтому просто свернул – наугад удаляясь от запруженных, крикливо освещенных проспектов.

Русские города, как он успел заметить, выставляли свои размеры напоказ, кичились шириной улиц, растягивались и пыжились, как могли. Взять ту же Москву с ее жуткой манией величия…

Здесь было холоднее. Руки уже болели от мороза, ног он не чувствовал. Жозефу нестерпимо захотелось домой, где сейчас тепло и чуть дождливо. Присесть бы в «Дантоне», вдыхая приторный, почти ядовито-сладкий запах конфет из лавки неподалеку, заказать кофе.

Жозеф моргнул, поежился и ускорил шаг. Он не удивлялся уже, как смог этот город затянуть Сабин. Внутри он был темным и глубоким, как болото; полным тяжелой, суровой энергией, вроде той, что скапливается в небе перед грозой.

Город стал уже заметно ниже и темнее, теперь его не светлил даже снег. Откуда-то донесся гулкий мужской голос:

«…после тяжелых и продолжительных боев наши войска оставили Смоленск…»

На боку одного из домов мелькнула вывеска с ятями и завитушками.

Однако, когда Жозеф оглянулся, храм нависал над ним все с тем же укором.

Теперь нужно было нащупать путь к дому Ламбертов. Он припомнил ориентиры, неизменные в обоих городах: столетние деревья, памятники, под которыми назначает свидание не одно поколение… Уродливый столб башни, скажем, оставался на месте.

Он увидел Сабин, когда выбрел на нужную улицу. Девушка выглядела не по-здешнему. Хоть одежда и была совершенно обыкновенной – тонкое черное пальто, перехваченное пояском на талии, белый шарф, высокие сапоги. Обыкновенной – для первой линии метро, но никак не для этого города.

Шагала она медленно, неуверенно, щурилась, пытаясь в сумраке разобрать номера домов.

Так, мадемуазель Манжено… кажется, этот город вознамерился вас сожрать.

Жозеф пошел за ней осторожно, как за лунатиком. Заблудившиеся и есть лунатики.

– Мадемуазель Манжено? Сабин Манжено?

Она обернулась испуганно:

– Да…

– Вы меня, наверное, не помните… Я знал вашу бабушку, Софи…

– Ах да, – она посмотрела на него, не видя. – Я как раз должна кое-что для нее забрать…

– Шкатулку?

– А откуда вы знаете? – без удивления, рассеянно. Вот вам и узелок…

– И давно вы ищете?

– Давно. Не знаю. Не помню.

Жозеф прикинул, что, пожалуй, лучше проводить ее до дома и поглядеть, не найдется ли шкатулка. Может быть, тогда город их отпустит…

Так они и шли по пустынной улице – два молчаливых призрака. Где-то недалеко выкрикивали считалку дети, навсегда оставшиеся в Лабиринте.

«Церберов» у подъезда не было, зато дожидалась черная машина; из окна вился сигаретный дымок. «Воронок», так их называли.

На месте давешней железной двери оказалась резная деревянная. Жозеф толкнул ее, нырнул в темный подъезд и стал тихонько подниматься по лестнице – к доносившемуся сверху шуму и резким голосам. Сабин следовала за ним, опасливо держась за перила.

Дверь на втором этаже была распахнута, без стыда являя внутренности перетряхнутой, разоренной квартиры. У самой двери очень прямо, вздернув подбородок, стояла девушка. Весьма похожая на ту, в беседке.

– Это семейная реликвия, – сказала она.

– Реликвия, реликвия… от дворянских предков осталась? А письма эти – тоже реликвия? – Черный человек распахнул шкатулку, вытряхнул на ковер пачку конвертов с яркими марками. – Иностранщина эта?

– Пойдемте отсюда, – шепнул Жозеф. – Мы ничем не поможем.

Сабин посмотрела на него внезапно проснувшимися глазами:

– Это… это же тетя Верочка… Как же так получилось?

– Сабин!

– Д-да…

– Вы хотите домой?

– Хочу…

– Где ваш дом? Скажите мне свой домашний адрес, живо!

– Э…э… – голос у нее вдруг стал странно детским. – Вознесенский проспект… н-номер…

– Сабин! Что находится рядом с вашим домом? Куда вы ходите в магазин? А?

– В «Шампьон», – сказала она и вдруг проморгалась. – Что это я… Конечно, мой адрес – улица Лекурб, тридцать пять, в пятнадцатом…

Ф-фу…

– Бежим!

Далеко не убежали. Скатились кубарем по лестнице – а во дворе им перегородили дорогу люди в кожаных куртках. Одинаково хмурые, одинаково безликие.

– Куда это вы собрались?

Жозеф плотнее ухватил Сабин под руку.

– Мы не местные, – сказал он твердо. – Мы возвращаемся домой.

– Домой? – Парень в плотно сидящей ушанке выдвинулся вперед. Лицо у него было прямоугольное и будто закопченное. – А разве ваш дом не здесь? Разве вам не жалко всего, что вы здесь оставили?

Сабин беспомощно оглянулась на дом. Но темные глаза города смотрели на Жозефа:

– Что вам дала эмиграция? Лишний кусок хлеба, возможность спасти свою шкуру? И что – это стоит предательства? Стоит того, чтобы оставить своих друзей, свои воспоминания, свою родину?

Он ступил чуть ближе, и голос его неожиданно смягчился:

– Думаешь, страна о тебе забыла? Думаешь, город не помнит тебя, Ося? Ты жил на улице Карла Либкнехта и ходил с родителями в кафе «Пингвин». И в первый раз зашел в Лабиринт, когда тебе было шесть… Останьтесь, – теперь парень в ушанке обращался уже к обоим. – Останьтесь, здесь у вас будет второй шанс…

Верочка, незаметно спустившаяся к двери подъезда, прихватывала у горла куцую шубку и умоляюще смотрела на Сабин. Та не могла оторвать от нее взгляда.

– А… шкатулка?

– И шкатулку вернем, барышня, что мы, воры какие? – Парень заметно повеселел. Вокруг засмеялись – гулким, потусторонним смехом.

Бом-м!

Колокол ударил будто в самое ухо.

Бом-м!

Ясный звук разорвал на мгновение туманную ткань Лабиринта. «Чекисты» вздрогнули и заколыхались. Жозеф перехватил Сабин за руку и бросился прочь, пока над головой переливался колокольный звон.

Те быстро пришли в себя и ринулись в погоню; раздались выстрелы. Тощая бабуля – давешний «цербер» – махнула Жозефу рукой, указывая, куда бежать.

Пожалуй, отпусти он Сабин – она бы вернулась. Но его пальцы, хоть и заледеневшие, крепко сжимали ее запястье. Нырнули в подворотню, помчались, оскальзываясь на насте, вниз по небольшому холмику, проскользнули в арку. И оказались у реки.

– Не могу больше, – задохнулась девушка. – Подождите…

Жозеф усадил Сабин на старую скамейку – кое-где в досках были прорехи.

– Верочку… Верочку оставили…

Жозеф заглянул ей в лицо:

– Верочки давно уже нет. Если все это и было, то закончилось… лет шестьдесят назад. Понимаете меня? Слышите?

– Да, – сказала она, помолчав. – Понимаю.

Он лихорадочно думал, куда же им идти. В храм, хоть оттуда доносился колокольный звон, ему по непонятной причине не хотелось. К тому же никто не знает, будут ли там открыты двери.

Сбоку от дороги из снега росли камни. Ровно обтесанные, некоторые квадратные, некоторые продолговатые. Вроде бы не кладбище, мертвых под ними нет…

Клавиатура. Так и есть; сверху на камнях вырезаны буквы и цифры. Кому-то пришло в голову вкопать в землю каменные клавиши.

Кто, интересно, на ней печатает?

Пусто было вокруг, вымерше. Жозеф коснулся одной из клавиш ладонью, и она чуть вдавилась в землю.

Глупый вопрос. Петляя среди камней, он дотронулся по очереди до S, O и снова S. Потом подумал и нажал Enter.

* * *

И почти сразу рядом с ними остановилось такси – вполне современный «Мерседес» в шашечках. Совершенно здесь неожиданное – хотя бы потому, что дорожка была пешеходная и довольно далеко от проезжей части.

– Куда?

– В аэропорт!

Сабин повалилась на заднее сиденье и свернулась там клубком, кутаясь в свой слишком длинный шарф. Такси, неловко переваливаясь, вырулило из сугробов и направилось к залитой огнями главной улице города.

Жозеф вздохнул. Ну и работенка.

– Верочка – это сестра вашей бабушки?

Сабин закивала. Руки у нее дрожали; она стащила перчатки и стала дуть на покрасневшие пальцы.

– Я не знала раньше… никогда не знала, что у нее была сестра… Бабушка эмигрировала, потому что была беременна мамой и боялась. А Верочка, младшая… Сначала не хотела ехать, а потом не получилось, – девушка сглотнула, – поздно было.

Такси покидало город, оставляя за собой сиротливые новостройки. Дорога впереди была глухо-темной, окруженной ельником.

– А шкатулку эту… бабушка всю жизнь ее искала. Письма посылала… Даже на аукционах, в Интернете… И только перед самой… самым концом мне сказала про Верочку. Это ведь выходит… Выходит, шкатулка ее погубила. Ведь из-за писем… Господи, как же это страшно…

Она шмыгнула носом:

– Бабушка всегда говорила, что зря уехала, всегда… Все хотела вернуться, но так и не вышло, город ведь не так давно открыли…

И выходит, что все накопленное чувство вины по наследству досталось внучке. Вместе с воспоминаниями и «якорем» в виде шкатулки с аистами.

* * *

Уже когда они подъезжали к зданию аэропорта – с колоннами и белыми башнями оно напоминало какой-то Дворец Советов, – Жозеф вспомнил, что не назвал терминал. «Аэровокзал» – горело неяркими светло-синими буквами; точно такие же были когда-то на соседнем «Гастрономе».

Несвоевременное воспоминание. Несвоевременно показанное.

Они влетели в здание, толкнув тяжелые стеклянные двери.

– Внимание, внимание! Объявляется посадка на самолет «Ту-134», следующий рейсом девяносто третьим до Кирова.

– До… чего?

Но Жозеф и так понял, что все не то.

– Такси! Надо вернуть…

Но, конечно же, они не успели.

В аэропорту было мало людей; куда-то подевались магазины сувениров, кассы обмена валют и огромная «Шоколадница», которую он видел по прилету. Да и здание будто съежилось втрое. Остались прикорнувшие в углу на стульях пассажиры, автомат с газировкой по три копейки, летчики в новенькой синей форме. На фуражках – крылышки, увенчанные серпом и молотом. Рекламный щит «Летайте самолетами Аэрофлота!».

И пахло тут вокзалом – прелой одеждой, курицей, залежавшейся в рюкзаке.

Сабин, вцепившись в его руку, таращилась по сторонам. На них начинали коситься люди.

А может, полететь – хоть до Москвы? Денег на билет хватит… всегда хватает. Он представил себе тесный, теплый салон «Ту», тихо переговаривающихся стюардесс, лимонад в коричневой пластиковой чашечке…

Тьфу ты! Жозеф тряхнул головой, избавляясь от наваждения. Получается, что город бросил против них все силы… Стоит ли так стараться? Он привык, что в аэропортах притяжение города ощущалось меньше всего. А здесь… Но Сабин говорила правду – раньше тут был «закрытый объект»…

– Это из-за того, что я не забрала шкатулку, – сказала она решительно. – Нужно вернуться и забрать. Пусть даже Верочке это не поможет. Все равно, ведь это память…

Значит, вот в чем дело.

Орфею сказали, чтоб он не оборачивался, выходя из царства Аида. Древние боги дураками не были, они знали, что оглядываться нельзя. А теперь город ловит нас на сожалениях, которые, конечно, у каждого есть…

– Я сейчас, – сказал он, заметив у стены аппарат с газировкой по три копейки. Сабин удивленно смотрела, как он шепчется с автоматом; в конце концов тот по-человечески вздохнул и выбросил в щель «возврат» несколько двушек. Жозеф сгреб мелочь в ладонь и замер. По залу шел милиционер. Жозеф представил себе, что будет, если у них сейчас спросят документы.

– Оська! – раздался вдруг голос, громкий и какой-то свежий посреди оцепеневшего аэропорта. – Оська, ты, что ли?

Жозеф узнал не голос – интонацию. Обернулся. Совсем рядом стоял веселый широкоплечий мужчина в короткой дубленке, с дипломатом. Глаза его светились.

– Владимир? – спросил сперва Жозеф с привычным ударением на последний слог, а потом уже выдал забытое детское: – Вовка!

– Ну надо же! Сколько ж мы не виделись! Какими судьбами, брат?

– Я тут… по работе. – Жозеф не мог удержать дурацкую улыбку. С незнакомого взрослого лица глядели те самые глаза – Вовкины.

– А я, видишь, из Киева прилетел, с конференции… Ого! – Вовка заприметил Сабин. – Твоя? Представишь?

– Не моя, но представлю. – Жозеф заторопился. – Ты мог бы довезти нас до города? Очень надо…

* * *

У Вовки – Владимира… – оказалась темная «Волга» с уютным салоном, почти сразу нагревшимся от печки. Сабин на заднем сиденье, кажется, уснула. Неразборчивые напевы радио ей не мешали. Вовка с видимым удовольствием рулил по заснеженной дороге и болтал:

– Никто тогда и не понял, куда вы делись… Кто говорил, в Израиль, на историческую… А вы, значит, во Францию.

– Во Францию, – эхом отозвался Жозеф. В душе росло неловкое чувство. В последний раз они с Владимиром виделись, когда ему было семь лет. Вовка давно стал… выходцем из сна. Радость от встречи казалась излишней, ненатуральной…

– А мы-то вас не забыли, – сказал Вовка. Жозефа пробрал холод. Машина зарулила в дебри; узкие улочки, черные деревянные постройки.

– Мне бы к гостинице, – начал Жозеф. Он оглянулся на Сабин – девушка спала.

Что-то шло не так, совсем не так…

– Да не вопрос! – бодро ответил друг. – Только сейчас заедем кой-куда, хорошо? Ну в наше место… Мы же плотину не достроили тогда…

Вот теперь он вспомнил. О Владимире рассказала в письме отцовская кузина. Он пытался сделать научную карьеру. Неудачно – что-то где-то подвело. Начал пить и спился. В неполные тридцать лет…

– Плотину? Ну хорошо… Давай достроим…

Снаружи было неожиданно тепло. Зима прослезилась, стала плавиться, воздух пах арбузом и югом. Вовка деловито шагал вперед по подтаявшим, затвердевшим сугробам, и Жозеф вдруг вспомнил, где они. На улице Попова, там, где он в первый раз попал в Лабиринт.

Здесь где-то должен быть деревянный забор. Мягкие синие сумерки светились, обещая приключения. Сабин шла, повиснув на руке Жозефа; она, кажется, не проснулась по-настоящему.

– Зачем ты уехал? – спросил Вовка. – Так сильно надо было?

– Меня же не спросили. Папе работу дали там, в оркестре. Ну и все…

– Ты мне даже не сказал, что уезжаешь…

– Я не мог, – сказал Жозеф растерянно. – Меня не пустили, даже по автомату позвонить…

Семилетний Вовка швыркнул носом, вытер рукавом болоньевой курточки.

– Ну и ладно. Теперь-то ты останешься.

Так вот почему аэропорт их не выпустил.

Это не Сабин, это он не может улететь. Из-за Вовки, из-за вот этих весенних сугробов, ярко-алых, с потеками покрашенных детских качелей.

Воспоминания – это не бабушкин хрусталь…

Завернули за гаражи. Резко стало холодно, будто открыли дверь на мороз.

Он не знал, как выбираться, у него не было инструкций на этот счет. «Если Лабиринт не выпускает, надо дать ему, что он хочет». Жозеф наклонился, смял в перчатке комок снега, пристроил его наверх «плотины» – тощей преграды из жухлых веток и земли. Из включенного где-то радио на волю неслось: «Здесь живут мои друзья, и, дыханье затая…» Он очутился в сердце своих детских воспоминаний, и тут оказалось холодно, тоскливо и страшно. И нужно было вытаскивать Сабин; хрупкую, совсем чужую в этом городе Сабин с ее огромными глазами, кутающуюся в свой шарф так, будто он мог укрыть ее от мира.

– Вовка, – сказал он, с усилием подняв голову от темного бурлящего ручья, – тебя мать зовет, слышишь?

Мальчик поднял голову, прислушался.

– А?

– Зовет, – повторил Жозеф. Он сосредоточился изо всех сил и сам так поверил в это, что услышал, как несется по вечернему небу над дворами забытый женский голос:

– Вова-а! Домой!

– Каюк, – печально вздохнул Вовка, отряхивая вымазанные в глине руки. – Точно загонит…

Он поглядел на Жозефа, деловито отряхивая куртку, и тот вспомнил, что именно таким видел Вовку в последний раз.

И Жозеф смотрел в его спину, обтянутую болоньевой курточкой, глядел, как брызжут, разбивая лужи, яркие резиновые сапоги, и надеялся, что здесь, в Лабиринте, Вовку действительно ждет мать и ужин. И еще он гадал, почему город так легко его отпустил.

А потом он повернулся к Сабин, чтобы взять ее за руку и вывести – нужно отодвинуть пятую доску в заборе, – и увидел, что девушки нет. Только снег, сумерки и горящие окна девятиэтажек, вставших бесконечной стеной.

Он дернулся – прочь, мимо качелей во дворе, мимо деревянной горки, но теперь город играл с ним – куда бы Жозеф ни кинулся, везде оказывался тупик.

– Merde! – сказал он вслух и увидел наконец просвет в одной из арок. Побежал туда, поскользнулся на черной ледяной дорожке. Над головой прогремел смех: «Пить меньше надо…»

* * *

Он нагнал Сабин почти у дома Ламбертов. Схватил за локоть; девушка вырвалась, вытаращила невозможно большие глаза:

– Я должна вернуться к Верочке… Забрать… Помочь!

Жозеф развернул ее лицом к себе. Заговорил медленно, глядя в глаза:

– Послушайте. Ваша бабушка уехала, потому что спасала вашу мать. Хотела дать ей достойную жизнь. Мои родители тоже… Оставьте вы эту шкатулку. И мысли эти оставьте, они тоже якоря. Выбор сделан, сожалеть поздно.

– Это был не мой выбор!

«Это Лабиринт, – подумал Жозеф. – Лабиринт делает это с ней – очнувшись, она будет удивляться. Сабин даже не родилась тут, как я… Но она не видит, насколько мы здесь чужие…»

Жозеф, кажется, понял, почему послали именно его. Мало кто во французском бюро знал, что по старому красному автомату звонят, бросив «двушку».

– Пойдемте! – Он почти грубо рванул девушку за собой – к маячившей впереди телефонной кабинке. Выудил из кармана две копейки, выклянченные у автомата в аэропорту. Отыскал бумажку с адресом и телефоном. Гудки звучали потусторонне. Потом щелкнуло; трубку сняли, но ничего не сказали.

– Отпустите Сабин, – попросил Жозеф в пустоту. – Вы же знаете, что ей лучше уехать.

Молчание.

– Отпустите ее, – с нажимом повторил Жозеф. – Иначе все жертвы Софи пойдут прахом.

Далекий-далекий голос из трубки:

– Пожалуйста, могла бы я поговорить с ней сама?

Он знаком подозвал Сабин; глядел, как напряженно она слушает гудки в трубке; видел ее испуганное лицо, когда на том конце ответили.

Он понял, что очень скучает по дому. И хочет свою чашку эспрессо с желтой пенкой. И даже не против выйти с утра на работу – в маленькое незаметное бюро недалеко от Отель-де-Вилль. Главное, чтоб забастовка кончилась…

– Я говорила с ней, – пробормотала Сабин. – С тетей Верочкой… И она сказала, чтоб я уезжала… как можно скорее. Пока не поздно. И чтоб… И чтоб я ни о чем не сожалела.

Она поежилась:

– Как же здесь… холодно.

Жозеф оглядывался по сторонам, ничего не узнавая; те нити, что соединяли его с городом, будто разом оборвались. Потемнело – кажется, погасли и без того нечастые фонари.

– Слышите? – вдруг сказала девушка. – Слышите, музыка?

Недалеко кто-то играл на гитаре.

В небеса упираются рельсы – две ленты безбожные,

Мы проехали все – все селения, все города.

По столбам и минутам мои вычисленья несложные

Говорят: через час или два мы прибудем туда.

– Быстрее, – скомандовал Жозеф, но Сабин сама уже направилась на звуки песни. Настоящий город вывалился из небытия им навстречу, полоснул по глазам огнями.

– Мы уж думали, вы там совсем застряли, – сказал Линдир. Они стояли у памятника Пушкину – очень странному, полуголому. – Какая-то дрянь с городом творится в последнее время.

– Это уже не первый раз так, – шепотом, каким рассказывают страшилки, говорила Артано.

– Город реагирует. Все эти разговоры о величии Отечества, весь этот надсадный патриотизм… Помните, что было, когда Сталин созывал домой эмигрантов?

– Эй, там маршрутка пришла! Надо попробовать уехать! Вам же в аэропорт?

– В аэропорт…

– А вещи из гостиницы забирать не надо? – спросил кто-то из эльфов.

И Жозеф едва не засмеялся, вспомнив, что его багаж так и не прилетел.

– Нет, – сказал он. – У меня здесь ничего не осталось.

Примечание автора

Этот рассказ я написала, когда переезжала во Францию и зимой возвращалась ненадолго в Россию забирать и раздавать оставшиеся вещи. И вот между расхламлением шкафов и встречами с друзьями родился «Город Е». В России городское фэнтези пишется обычно о двух городах: Москве и Питере. Поэтому писала я отчасти из чувства противоречия: Екатеринбург заслуживает собственной повести никак не меньше. Мистическое пространство в нем свое, не такое монументальное, как в Москве, не такое глубокое, как в Париже. Оно мрачное и холодное, как камни Уральских гор, и не у всех есть к нему доступ, но городские легенды, которые оно порождает, не менее интересны, чем московские или питерские.

А еще этот рассказ – про то, как мы уезжаем; и про то, что подчас тянет нас назад.

Клиника доктора Х

Осенний дождь начался неожиданно. С неба падали крупные капли, почти неестественные посреди жары, задержавшейся с августа, шелестели по асфальту сухо, как листья. Капли неприятно клеились к лицу, к одежде, но не увлажняли горячий воздух. Но наконец в небе что-то прорвало, подул ветер; рекламные щиты дрогнули и поплыли, становясь похожими на витражи.

Старший инспектор Управления охраны речи сложил зонтик и нырнул в приоткрытую дверь участка. В предбаннике его обдало густым сигаретным дымом. Из дыма раздался голос:

– Дантес, рапорт по «делу о запятых» когда сдашь?

– Сейчас, сейчас, – пробормотал он, пробираясь в коридор. Как оказалось, его уже ждали. Заглянув в кабинет, Дантес увидел у стола пригорюнившуюся старушку. День, начинающийся со старушки, вряд ли мог оказаться удачным. С другой стороны, серьезных дел у таких не бывает. Наверняка невестка переписала по-своему рецепт борща, и «теперь мы все отравимся». Или мальчишки намалевали неприличное на стене, а оно возьми и материализуйся…

– Ой, товарищ корректор, у меня горе! – взвыла бабка, стоило Дантесу появиться на пороге. – Горе, я прямо вся не могу! Сыночек мой пропал!

– Простите меня, гражданка…

– Нестерова. Наина Ивановна…

– …гражданка Нестерова, но пропажей людей наше бюро не занимается, мы ведь Охрана речи. Вам нужно обратиться в милицию, сейчас я дам вам телефон…

– Так ведь пропал-то он по вашей части! – Старушка свирепо зыркнула на Дантеса. – Вот, поглядите!

Из огромной черной сумки, судя по виду – немецкой трофейной, она достала сложенный вдвое рекламный буклет и протянула Дантесу.

– Ох, это ведь я виновата. Я насоветовала. А что же было делать? Мы ведь уже все перепробовали, и метод Щербы, и кодирование, и к бабке я его водила… А он все – по матушке, да паразитами сыплет, бывает, придет с работы после получки, ни одного правильного слова, хоть уши затыкай. Невестка из дому ушла, не выдержала. Вот я ему, грешная, бумажку эту окаянную и дала…

Валентин развернул буклет.

«Девушка снова послала тебя читать Розенталя? Не можешь найти работу из-за неграмотного резюме? Охрана речи штрафует тебя каждый день? Делаешь четыре ошибки в слове “еще”? Измени свою жизнь! Эффективная методика очистки речи и полного восстановления грамотности доктора Х уже дала свои результаты. Стопроцентная грамотность – это не миф!»

Дантес осуждающе глянул на бабку поверх буклета. Без словаря ясно, что это жулики.

– Сначала все было хорошо, – сказала та, будто услышав его мысль. – Сходил туда мой Миша в первый раз, вернулся – любо-дорого глядеть, говорит лучше, чем по телевизору, ни одного бранного слова. Точно, думаю, полное очищение речи, не врут. Письмо написал в домоуправление – хоть бы одна ошибка. Жена к нему вернулась… Только вот на работе задерживаться долго стал… А позавчера вечером звонит мне – мол, надо в клинику по делу, рано не ждите… И пропал. Так и нет его с тех пор, я уж все обзвонила…

Не их это было дело. Такими лавочками занимался обычно Второй отдел. Но Дантес забрал у старушки буклет, расспросил ее о сыне и заверил, что позвонит, как только что-нибудь станет ясно.

* * *

Шеф, когда Валентин явился к нему с рапортом, сидел с мрачным видом, уставившись в газету.

– Кофе, – обронил он, не поднимая взгляда.

– Со сливками? – уточнил Дантес.

– Оно, мое, – сказал шеф. Валентин уронил руки.

– Не может быть, – ответил он тихо. Ему швырнули через стол газету.

«Поправка относительно рода слова “кофе” была принята парламентом в первом чтении, что вызвало бурную реакцию со стороны поборников правильности речи. Многочисленные акции протеста прошли на улицах столицы…»

Дантес бросил газету, словно обжегшись.

– Чередовать вашу гласную! Куда же мы катимся?

– Это ты мне скажи. Что будет дальше? Они узаконят «ложить» и «звонить»? Я вообще не понимаю, как парламент мог пропустить такое. Может, Совет на него надавил?

– Да зачем это им?

– Кто знает… Ну, что у тебя еще?

Дантес протянул шефу буклет:

– Очередная клиника для безграмотных. Утверждают, что там человек пропал…

– Это в редактуру. У нас и так вися… кхм… нераскрытых дел полные руки. Тем более что клинику эту я знаю, вполне солидное заведение, несмотря на… фривольную рекламу. С лицензией.

Валентина интересовало, кто и в каком состоянии мог выдать лицензию подобному учреждению, но у шефа он уточнять не стал. Тот считал, что любого, кто хоть на йоту повышает уровень грамотности в городе, можно причислять к лику святых. Скорее всего, он был прав…

– Как интересно. А что у них за прогрессивная методика такая?

– Дантес. Займись-ка лучше вывесками на Вайнера, там опять понаставили лишних букв…

Совет писателей, разумеется, способен был на самые разные гадости. И мог позволить себе давление на парламент. Самих авторов туда бы не пустили – со своей способностью изменять мир одним росчерком пера они могли бы натворить Розенталь знает что. Во все времена памфлетчиков и всяких политических писак ловили и сажали. Не потому, что они были против правительства, а оттого, что нарушали одну из главных заповедей Совета – принцип чистого искусства. Бывали, конечно, у корректоров провалы: взять хоть «1984», после его публикации в Англии чуть не весь редакторский отдел попросили с должностей.

Но какое дело авторам до рода несчастного кофе?

* * *

Разобравшись с вывеской на Вайнера (остроумный конкурент заменил в «Веке золота» «з» на «б», и лавку залило вонючей темной водой), Дантес в участок не вернулся. Он сел на маршрутку и поехал в самый криминальный район города, куда даже редактора не совались по одному.

Там, в крае унылых многоэтажек и редких магазинов, жил Шульц, бывший напарник Дантеса, а теперь – речевой преступник, уволенный из органов. От тюрьмы Шульцу удалось отписаться – во многом благодаря напарнику. Однако он предпочитал лишний раз не попадаться на глаза властям. И другу открыл только после кодового стука.

– Ну и рожа у тебя, Дантес, – с момента своей отставки Шульц стал вольно относиться к излишнему цитированию.

– Загоняли на работе. Плохо без напарника…

– Не намекай, Валя, – вздохнул бывший корректор. – Ты же знаешь, что обратно меня не пустят. Ну, чем тебе помочь?

– Ты креведко, – сообщил Дантес.

– Ну, знаешь, если ты явился меня оскорблять…

– Ты говоришь на олбанском и не можешь обойтись без паразитов. Вдобавок в школе по русскому ты получал только двойки, так что ситуация запущенная. Но я знаю клинику, в которую ты можешь обратиться. Анонимно, разумеется. По совету друга.

* * *

Клиника находилась почти в самом центре города. Неплохие же деньги приходится платить за аренду, думал Шульц, поднимаясь по узкой лестнице. В приемной пахло отчего-то как в стоматологии: клеенкой и обезболивающим. Его передернуло.

– Добрый день. У вас назначено?

– Не совсем, – помотал головой отставной корректор. – Я, это… как бы… в общем, мне друг посоветовал сюда прийти. У меня, того… паразиты совсем заели, в общем.

– Вам требуется консультация? – белозубо улыбнулась девушка, снова напомнив о стоматологии.

– Ну типа… как бы… да.

– Хорошо. Я доложу доктору о вашем визите. А вас пока попрошу написать небольшой диктант…

Минут через пятнадцать после того, как девушка забрала тест (Шульц надеялся, что сделал правдоподобное количество ошибок), его провели в кабинет к доктору – высокому человеку с доброжелательным, но нечитаемым взглядом.

– Ну что же, господин Шульц, расскажите, что вас беспокоит…

Экс-корректор выложил припасенную легенду, как следует разбавленную паразитами. Доктор почеркал красной ручкой в диктанте и покивал:

– Ну что ж, лечение лучше начать в ближайшие сроки… Вы обратились к нам вовремя. Некоторые запускают речь до такой стадии, что потом, простите, всякая лингвистика бессильна. Варвара рассказала вам про нашу методику?

– Мне друг мой рассказывал, Миша Нестеров. Он это… ну типа еще хуже меня был. А к вам сходил, теперь, грит, все просто супер. Он теперь, как бы, у вас, это, торчит, все время грит, типа дела в клинике…

– Нестеров? – Врач посмотрел на него с удивлением. – Пациента помню, безусловно, но я не видел его с тех пор, как выписал…

– А… ну типа я че-та не так понял… Извиняюсь. А че там насчет методики?

– Лечение у нас, – доктор прихлопнул рукой некстати зазвеневший телефон, – основано на нейролингвистике. А еще мы используем творческий подход.

Как у любого уважающего себя корректора, от слова «творческий» у Шульца заныло в животе.

– Сначала, – продолжал доктор Х, – мы восстанавливаем навыки распознавания лингвистических объектов и синтаксических конструкций. Потом, когда пациент достаточно восстановится, начнутся лечебные тренировки тех структур сверхсознания и подсознания, которые отвечают за грамотность. Что же до слов-паразитов, то здесь мы используем медикаментозное лечение…

Тут он заметил, что Шульц клюет носом.

– Однако прежде всего, – сказал он, – прежде всего мы избавим вас от страха. Что мешает нам писать правильно? Страх. Мы подсознательно боимся учительницы русского, которая в детстве била нас указкой. Или штрафа от корректоров. Или просто – последствий, если напишем что-нибудь не то. Нас хорошо научили бояться – но ведь этот страх чаще всего надуманный…

– Ну это вообще супер, – сказал Шульц. – Док, а можно вопрос? Чего это у вас такое с именем?

– Стиратель, – вздохнул врач. – Как выражаются корректоры, я «попал под перо» какому-то недоброжелателю. Что ж, как видите, и так можно жить…

* * *

Дантес решил сходить к бабке – той, к которой от отчаяния обратилась мать Нестерова. Бабка Арина жила по знакомому адресу, на безнадежном городском отшибе; и только добравшись туда, Валентин понял, откуда знает это место.

Бабка Арина, в миру – Наталья Васильевна Даль, работала редактором, до того как уйти на пенсию. Не в КОР, а в обычном издательстве, в одном из самых спокойных отделов – отделе классики. Вот только книги выходили довольно странными – там изменялись детали, порой незначительно, а порой так, что у всего текста менялся смысл. Корректоры добрались до нее далеко не сразу: отчего-то казалось, что в переизданных текстах все именно так, как и должно быть.

В конце концов редактор призналась, что изменения ей подсказывали сами авторы, материализуясь то в кабинете, то у нее дома на кухне, где она доделывала «горящую» правку. Ее прабабушка считалась в своей деревне ведьмой, и, видно, что-то от ее дара досталось самой Наталье Даль. У классиков было сколь угодно времени, чтобы переосмыслить и подчистить свои произведения, – и теперь они являлись к своему редактору, требуя необходимых правок. Когда ее взяли, она почти обрадовалась – так надоел ей гарцующий по комнате Пушкин, являвшийся в самые неприемные часы и кричавший, что Татьяна Ларина вовсе не должна была выходить замуж. Или Чернышевский, который дул чай ведрами, ожидая ответа – что все-таки делать.

Посадить ее не посадили – попробуйте найти такую статью в РК РФ. Но от работы в издательствах, разумеется, отстранили. Дантес ждал, что Совет писателей ею заинтересуется, но с тех пор о Наталье Даль не слышал.

За обитой дерматином дверью оказалась старая квартира с высокими потолками. В коридоре было темно, горели свечи; доносилась откуда-то фортепьянная музыка. Со стен строго смотрели портреты классиков.

– Здравствуйте, молодой человек. – Навстречу ему вышла седая ухоженная женщина в очках, с необъятной шалью на плечах. – Что вам угодно?

Тут Дантес не стал притворяться, вытащил удостоверение.

– Ах да, – она поправила очки, – я помню вас…

– Что, Пушкин больше не беспокоит?

Женщина улыбнулась:

– Только и исключительно по моей просьбе. Так в чем же я на сей раз провинилась, инспектор?

Дантес показал ей фотографию Нестерова.

– Я ищу вот этого человека. Он приходил к вам советоваться о проблемах с грамотностью, вы направили его в клинику. Так вот – после нескольких посещений этой клиники он пропал без вести.

Наталья Даль пожевала губами.

– Садитесь, – сказала она. – Я сделаю чаю…

Чай они пили все так же – при свечах. От взглядов портретов Дантесу делалось неуютно.

– Что вы знаете об этом докторе? Почему посылаете к нему людей?

– Насколько я знаю, доктор работает по выданной вами лицензии, – проговорила женщина, пригубив чай.

– Я никого ни в чем не обвиняю, – елейным тоном сказал Дантес.

– Метод его и в самом деле экспериментален, недаром клиника начала открыто работать совсем недавно… Но что я точно знаю – это помогает. Поверьте, я видела людей с такой кашей в голове и во рту, что только удивлялась, как они вообще живут… А потом они возвращались от доктора Х, чтобы поблагодарить, и я, признаюсь, завидовала их манере изъясняться. Что же до пропажи человека… Вы поймите, господин корректор, с восстановлением грамотности круто меняется жизнь. Нет ничего удивительного, если ему захочется найти другую работу… или даже другую семью.

– То есть вы думаете, что он просто бросил жену и мать, ничего не сказав?

Женщина развела руками.

– Еще чаю?

– Вы не знаете случайно, как этого доктора звали до… инцидента со стиранием?

– Нет, – покачала головой Наталья Даль. – Но, если вы желаете, можно устроить спиритический сеанс. У классиков на многое находятся ответы.

Дантес почувствовал, что засиделся. Он поблагодарил за чай и встал, но от самого порога обернулся:

– Послушайте, не для протокола… Вы работали в этой клинике?

– Нет, – неохотно ответила Наталья. – Но какое-то время я была консультантом.

– Можете сказать, кто в ваше время там лечился?

– Наверное, вам бы следовало спросить у самого доктора Х. Но… если вам нужны известные имена, то, скажем, писатель Бельский…

– Андрей Бельский? Ему… ему понадобилось восстановление грамотности?

– Да, и лечение прошло весьма успешно… как видите. А что такое?

– Нет, ничего, – пробормотал Дантес. – Совсем ничего…

* * *

Вот как, значит. Андрей Бельский, вместе с которым Дантес заканчивал когда-то филологический, которого любил и которому отчаянно завидовал из-за умения писать. Закадычный друг, так и не простивший Дантесу ухода в корректоры. Именно Бельский, пренебрегая всеми клятвами, данными при поступлении в Совет, по заказу стер из жизни Дантеса семью, любовь, хорошую работу. Стер почти всю его жизнь…

А теперь оказывается, что у него были проблемы с орфографией.

* * *

За остаток дня Дантес успел зафиксировать показания по вывескам на Вайнера; сорганизовать младших корректоров и послать их охранять манифестантов – те собрались перед мэрией и скандировали «Кофе – он, кофе – мой!»; зарегистрировать три рядовые жалобы по настенным надписям; арестовать двух человек за использование фени и поссориться с отделом по борьбе с заимствованиями. Но странная клиника и Бельский из головы не выходили. Вечером, вместо того чтоб вернуться с работы по затянувшемуся дождю, он заварил себе крепкий кофе и засел за компьютер. У клиники «доктора Х» обнаружился неплохой сайт, подробный и приятный глазу. Списку «выпускников» отвели отдельную страницу. Дантес, прихлебывая кофе, пробил каждого из них по базе. Кое-кто из них успел посидеть, и почти за каждым числились штрафы – у кого за неграмотность, у кого за олбанский или феню – но только до их помещения в клинику. После – никаких упоминаний о штрафниках.

Он без особой надежды поискал в файлах докторов с фамилиями, которые могли бы начинаться на русское или латинское Х. Бесполезно. Искать информацию на человека с такой фамилией – мартышкин труд. Кем бы ни был неизвестный стиратель, он только налил воды на докторову мельницу.

Дантес потянулся, прислушиваясь к тишине помещений и еле слышному бряцанью дождя по подоконнику. Домой не хотелось все равно. Валентин подумал лениво, что вот он и дошел до образа одинокого детектива, так любимого писателями. Он включил для компании старый радиоприемник и вернулся к компьютеру. Вбил описание Михаила Нестерова и отправил его по всем отделам.

– Как показывает социологический опрос, большинство граждан недовольны поправкой к роду слова «кофе». Наш репортер взял интервью у депутата Сергея Хлебникова, который объясняет необходимость данной реформы…

Дантес навострил уши. Вернулся на больничный сайт и снова пробежал глазами список пациентов. Так и есть, С. Хлебников. И что бы стоило чуть побольше интересоваться политикой…

Депутат тем временем разглагольствовал:

– …наша страна сегодня – настоящая диктатура. Диктатура грамотности и нормы. Такие организации, как КОР, контролируют жизнь гражданина вплоть до малейшего неправильно сказанного слова, что в современных условиях, в условиях демократии, неприемлемо. Внося эту поправку, мы сделали шаг к демократизации словесной политики. Речь должна служить человеку, а не он – речи, и если народ самостоятельно изменяет форму или род слова, то кто мы такие, чтобы противоречить народу?

Говорил Хлебников – заслушаешься. Чистейший языковой стандарт, безупречное произношение. Большой шаг вперед для человека, который каких-то три года назад отсидел два года по 121-й статье РК. Дантес в очередной раз подумал, что, возможно, и шеф его, и редактор Даль были правы – если в этой клинике действительно исправляют речь, то чего же еще желать?

Домой по-прежнему не хотелось. Валентин закрыл дверь кабинета, нерешительно побрякал ключами и отправился к бывшему напарнику.

* * *

– Зачем, по-твоему, Бельскому было лечиться от неграмотности? – спросил Валентин, вваливаясь в небольшую душную квартиру.

– Твоему – Бельскому? – вылупил глаза Шульц. – Ты сам мне говорил, что он – лучший…

Дантес вытащил из кармана звякающий груз – бутылку «Джека Лондона» – и проследовал за другом на кухню. По пути он рассказывал о своем визите к «бабке».

– Старая, – не очень уверенно предложил Шульц. – Не помнит…

– Эх, знай я раньше… Спросил бы у самого Бельского.

– Я могу поинтересоваться у доктора. Кажется, я у него на хорошем счету. Делаю успехи в лечении. – Шульц разлил принесенное по бутылкам. – Не слишком быстро, иначе доктор догадается, что казачок засланный…

– А о Нестерове?

– Ничего. Как в воду канул. Не слышали, не видели. Валь, ты у меня ночуешь?

Дантес поглядел на безрадостные сумерки за окном и кивнул.

Ночью он лежал на старой советской раскладушке, слушал дальний грохот ночных поездов и разглядывал тени на потолке.

* * *

… наша страна – диктатура грамотности и нормы…

…кофе – он, кофе – мой!

…лечение прошло весьма успешно… как видите.

Дантес растолкал напарника.

– Ы? – спросил тот.

– Скажи мне еще раз, что тот доктор говорил насчет страха?

Шульц потер кулаками глаза:

– Сколько времени, твою грамматику? Говорил, что страх… страх – это главное, что мешает человеку писать. У тебя что – есть идеи?

– Идеи, – повторил Дантес. – Как по-твоему, могли доктора Х раньше звать Хлебников?

* * *

Шульц встретился с доктором в коридоре несколько дней спустя. Тот любезно поинтересовался, как идет лечение, и экс-корректор изобразил, что смущается:

– А скажите, доктор, правда, у вас лечился Андрей Бельский?

Тот заулыбался:

– Правда, правда, только еще в то время, когда клиника была полностью экспериментальной… и он не любит это афишировать, вы понимаете? Хотя, разумеется, такой знаменитый автор сделал бы нам честь…

– Но как так получается, – Шульц запнулся, – чтоб сначала неграмотный, как я, а потом – стать писателем? У вас в клинике это делают?

Тот улыбнулся еще добрее:

– Без сомнения, в вас есть потенциал. Я вам советую дождаться творческих упражнений, они у вас начнутся на следующей неделе. Вам должно понравиться.

* * *

– Не может быть, – сказал Дантес на следующий день. Они стояли за высоким круглым столиком дешевого кафе. Располагалось оно недалеко от КОР, но корректоры сюда обычно не ходили. – Получается, все это лечение безграмотности – всего лишь прикрытие? А на деле там маленький филиал Совета?

– Еще хуже, Валя. Эти упражнения – их дают всем. Всем пациентам, понимаешь? Я вчера пролез в стол секретарши, где она хранит программы. Посмотрел я там на творческие упражнения – «развейте тему», «закончите рассказ», «напишите текст без глаголов»… Тебе это ничего не напоминает?

Дантесу это очень сильно напоминало литературный. И пять лет, проведенные за одной партой с Бельским, который к тому времени уже вылечился от речевого недуга.

– Это невозможно. Они не могут учить всех. Чтоб стать писателем, нужен талант. Совет-то не резиновый…

– Нейролингвистика, – пробормотал Шульц. – Передовые методы. А если они способны… давать человеку такой талант? А вообще, если подумать… Многие ведь до сих пор считают, что автору прежде всего нужна грамотность. А остальное приложится…

– Чередовать вашу гласную! Это что же получается? Куча дрянных писателей, бывших зэков, которые теперь способны менять мир?

– И заседать в парламенте, – подытожил Шульц. – Этих же никто не регистрирует…

Пришлось заказать водки.

* * *

Подтаявший, в серых потеках город затаился в ожидании первого утреннего звонка – диверсии, когда город подорвет миллион трещащих, бьющих по ушам, гудящих сиреной будильников. Окна были еще темны и занавешены; но за какими-то шторами чьи-то неутомимые пальцы стучали по клавиатуре, хотя песнь соловья давно уже сменилась бы трелью жаворонка – если б такие птицы в городе были. Дантесу снилась орда писателей, кидающихся на него с перьями наперевес, и разбудившему его телефонному звонку инспектор обрадовался.

На том конце трубки оказался шапочно знакомый младред.

– Это вы нам отправляли описание пропавшего Нестерова М.? Тут у нас в больницу поступил человек со стертой памятью, по описанию совпадает…

Визит в больницу ничего не дал. Михаил сидел на кровати, хлопал глазами и ничего не помнил о клинике. Правда, говорил грамотно, без паразитов и мата. Действительно, хмуро подумал Дантес, стопроцентное восстановление грамотности…

– Чем стирали память, установлено?

– Доктор говорит, не «Штрихом» и не «Ластиком». Скорее всего, беднягу заказали кому-то из писателей…

– Инспектор Дантес? Что вы здесь делаете, позвольте поинтересоваться?

Валентин обернулся и увидел человека в штатском, с уверенным лоснящимся лицом.

– Пришел навестить старого друга, – сказал он.

* * *

Кажется, Дантеса решили серьезно взять в оборот. Отвели под белы рученьки обратно в участок, но не на родной этаж, а выше – во Второй отдел. Там его допрашивали до обеда – почему не передал дело о пропаже в редактуру сразу, для чего он по собственной инициативе поехал к «бабке Арине», а главное – зачем ему понадобилось общество неблагонадежного элемента, отставного корректора Шульца.

– У вас на него что-нибудь есть? – поинтересовался Дантес.

У них, разумеется, ничего не было на Шульца; но общаться с преступником, без двух минут – писателем, ему, Дантесу…

– А ему не впервой, – сказал нависший над Валентином старший редактор. – С подследственным Бельским они тоже дружили…

– Подследственным? – Валентин вскинул глаза. – Вы арестовали Бельского? За что?

– Мы бы попросили вас умерить любопытство. Особенно в том, что касается дел редактуры.

Когда Дантеса наконец отпустили на свет божий, он первым делом набрал номер Шульца. Но попал на автоответчик.

* * *

Шульц редко использовал свое писательское умение. Он еще не устал удивляться тому, что оно вообще у него есть. А уподобляться авторам не позволяли выработанные за много лет корректорские привычки.

Но теперь он вытащил на свет блокнот и ручку и в нерешительности встал перед сейфом. За пару недель занятий он высмотрел, куда доктор Х складывает документы, и во время обеда пробрался в его кабинет.

«Шульц увидел сейф, – написал он в блокноте. – Код сейфа был…»

Он приписал комбинацию из четырех цифр, подождал и поставил ее на сейфе. Дверца щелкнула и открылась. Внутри лежало огромное количество папок: истории болезни, сочинения пациентов, какие-то бумаги… Он лихорадочно пролистывал их, выискивая знакомые имена.

Наконец в руки ему попала обычная школьная тетрадка с надписью «Нестеров М. Тренировочные упражнения». Шульц начал листать с конца, и брови у него взлетели вверх.

– Положите тетрадь на место, прошу, – раздался из-за спины ласковый голос доктора.

Медленно обернувшись, экс-корректор увидел, что доктор пришел не один. Вот и все; незаконную писательскую деятельность засекли в КОР и за ним послали кого следует…

– Пройдемте, гражданин, – сказали ему.

* * *

Андрей Бельский, хоть и выглядел очень бледным, даже в тюрьме не потерял своей породистости. Он с видимым безразличием глянул на бывшего друга – очевидно, думал, что тот пришел позлорадствовать.

Дантес бы и позлорадствовал – если б не имелось у него более неотложных дел.

– Это же надо, после всего, что ты натворил, – попасться на заимствованиях…

Бельский лениво поднял ладонь:

– Аль Капоне арестовали за неуплату налогов…

– Вот что, Аль Капоне. Я могу вспомнить о нашей дружбе и попросить за тебя. – Дантес умолчал, что скоро Второй отдел придется просить за него самого. – Негоже такому известному автору мотать срок. Но в обмен ты расскажешь мне все о клинике доктора Х.

* * *

Шульц сперва требовал, чтоб ему разрешили позвонить, но потом перестал – не хотелось подставлять Дантеса. Блокнот и ручку корректоры, разумеется, конфисковали. Так что Шульц делал вид, что читает словарь, которых в камере предварительного заключения было в изобилии. А сам пытался по памяти восстановить увиденное в тетрадке Нестерова.

«Отряд редакторов ворвался в тот момент, когда доктор Х прятал документы в сейф…» Автор этой записи знал, что с клиникой не так. Но зря понадеялся на свое новоприобретенное писательское умение. Последнее сочинение пациента Нестерова так и не было закончено. Оставалось только гадать, куда подевался сам пациент Нестеров…

* * *

– Хорошо, – сказал Бельский. – В конце концов, это давняя история. Доктора Х зовут на самом деле доктор Хлебников.

– Значит, это все-таки брат…

– Да. Хоть я и не думаю, что доктор это знает. С такой фамилией довольно сложно помнить о корнях…

– Ты был в его клинике одним из первых?

Писатель кивнул.

– Еще до того, как мы с тобой повстречались. У меня были… большие проблемы с грамотностью. Я пытался сдать рукопись в одно издательство и вместо этого чуть не попал в КОР. Но одна из редакторов, Наталья Даль, сказала, что знает, как мне помочь. Так я и оказался у Хлебникова. Его фамилию тогда еще не стерли, и они с Натальей работали вместе. Это Наталья придумала, как использовать новый метод. Нейролингвистику… Она, видишь ли, хотела, чтоб любой человек мог стать писателем, если пожелает. И самое забавное, методика срабатывает… Но они с доктором разошлись… в целях. Наталья в душе настоящий писатель, ей хотелось чистого искусства…

– А доктор чего хотел?

– А он хотел, чтоб в мире стало как можно больше авторов… Людей, которые смогут применять свою силу в жизни. И менять мир…

– Да уж, – пробормотал Дантес, вспомнив про кофе. – Это ты стер ему имя?

– Я? – Бельский изогнул бровь. – Я не работаю так грязно. Может быть, Наталья его заказала. А может быть…

Но Дантес уже во весь опор летел по лестнице.

* * *

Как он и ожидал, клиника оказалась закрыта. На двери висела табличка «сдается помещение». Доктора Х и след простыл.

* * *

Редактор Даль курила, стоя у окна; всякий раз, вдыхая дым, она будто набирала воздуха, чтоб заговорить, – и всякий раз у нее не хватало сил.

– Подумайте, – торопил ее Дантес. – Он ведь в этот самый момент может переписывать вашу жизнь.

– Он? – горькая усмешка. – Он так и не научился.

– В таком случае он закажет вас первому попавшемуся стирателю. Я понимаю, вы не хотите больше иметь дело с корректорами. Но поверьте человеку, которого стерли: это куда хуже…

Женщина молчала. Достоевский без стеснения разглядывал Дантеса со стены. Вряд ли ему нравилось то, что он видел.

– Вы хоть представляете, что это такое, господин корректор? – проговорила она. – Когда всю жизнь проводишь, редактируя чужие творения; когда каждый день общаешься с великими авторами и видишь – они до сих пор живы, только потому, что писали… Это такая великая несправедливость – когда сам не можешь писать, а другим достается эта способность – просто так, по рождению…

– Почему же сами вы писать не научились?

Она раздавила сигарету в пепельнице.

– Я научилась… писать плохо. Думаю, этому можно научить кого угодно. Именно этим доктор Х и занимался…

– И поэтому вы хотели его уничтожить?

– Вы думаете, это я его… стерла? Нет. Я полагаю, это сделал Сергей Хлебников. Чтоб их имена не связывали…

Она поправила на плечах шаль, с сожалением взглянула на портреты.

– Отчего вы ушли из клиники? – спросил Дантес.

– У доктора появились странные идеи, – проговорила Даль, кончиками пальцев поглаживая уголок портретной рамы. – Он принялся доказывать, что норма в языке губительна, что она стесняет творческую свободу… Мол, сейчас у нас так мало авторов, потому что люди боятся творить. И если расшатать норму в языке, у общества появится не только свобода слова, но и свобода мысли…

«Что ж мне так везет на фанатиков», – уныло подумал инспектор.

– А вы…

– А я работала редактором. Почти всю жизнь. Послушайте, мне жаль, но я действительно не знаю, где он может быть… Разве что… мы спросим у классиков…

Даль взяла со стола увесистый том Достоевского, пошевелила губами и, наугад раскрыв книгу, ткнула пальцем в страницу.

– …промалчивал, если Андрей Семенович приписывал ему готовность способствовать будущему и скорому устройству новой «коммуны» где-нибудь в Мещанской улице, – зачла она.

– Глупо, здесь же не Петербург! И нет никаких Мещанских улиц…

Она покачала головой:

– Постойте. Та улица сейчас Гражданская… Что же это… Нет, не улица! Поселок Гражданский, это к югу… Доктор говорил мне когда-то, что у его брата там дача!

* * *

Дождь становился все холоднее, ноги оскальзывались на мокрых листьях. Дантес поднял воротник и быстро шагал по двору, думая, звать ли подкрепление или ехать за доктором самому. Какая неудача, что Шульца упекли.

В арке его встретили люди. Дантес успел выхватить табельный «Ластик» и только потом сообразил, что это редактура.

– Где он? – спросил, раздувая ноздри, старший редактор. – Вашу фонетику, Дантес, мы пытались его взять уже несколько месяцев!

– Поехали, – бросил Валентин.

В машине было полно серьезных людей со «Штрихами» в кобурах. Дантес подумал в очередной раз, что не годится он для этой работы и правильно не идет в редактуру.

– Нестеров – ваш кадр? – спросил он.

– Не совсем, – нехотя ответил редактор. – Мы его… попросили нам помочь. Профиль как раз подходил. Мы не сразу сообразили, что с этой клиникой не так. А когда сообразили, они уже успели внедрить своих «пациентов» повсюду…

– Он ведь теперь ничего не вспомнит, – проговорил Дантес.

В машине молчали. Дачный поселок приближался, темный с редкими всплесками огней.

– Выпустите Шульца, – попросил корректор.

* * *

Из тюрьмы тот вышел на следующий день к обеду. Постоял на ступеньках, втягивая драгоценный свежий воздух. Медленно спустился к ожидающему его другу.

– Ну и рожа у тебя, Шульц, – назидательно сказал Дантес и повел его к ближайшей пивной.

– Эй! Это мне разрешено цитировать, я-то уже не корректор…

– Брось. От нас не уходят.

Они заказали по пиву. Дождь кончился, светлый и ленивый осенний день медленно плыл мимо окна.

– Так что вчера было? – спросил напарник.

– Погоня со стрельбой, – мрачно сказал Дантес. – Доктора Х взяли и в бумагах его, похоже, нашли кое-что интересное.

– План захвата мира с помощью дрянных писак, – покачал головой Шульц. – Куда мы катимся, друг?

– Хлебникова теперь затаскают в КОР. Надеюсь, газеты об этом узнают, и поправка не пройдет…

– Норма языковая им помешала, – плюнул Шульц. – Как будто они ее когда-нибудь соблюдали, эту норму… Слушай, Валя, а Нестеров точно был их?

Кажется, они подумали об одном и том же. Нестеров теперь уже ничего не вспомнит, а редактуре достанется новый нейролингвистический метод…

Так что она вполне может заняться повышением грамотности среди населения.

– Еще два кофе, пожалуйста, – попросил Дантес у подошедшей девушки.

– Вам черное или с молоком?

– И все-таки, – пробормотал Шульц, когда она отошла, – стопроцентная грамотность – это было бы так хорошо…

Примечание автора

Это уже второе расследование Дантеса и Шульца после «Дела об ураденной буве», и я рада, что они ко мне вернулись. Да и мудрено ли не вернуться – когда вокруг такие дела: кофе пишут в среднем роде, а на магазинах крепят вывески вроде «Цвет диванов» или «Creme de la creme» (это я своими глазами видела в Екатеринбурге). А уж на каком языке говорят в Интернете! Дел корректорам хватит до конца жизни, и, думаю, этот рассказ про них далеко не последний.

Журавлики

Пахло дождем – сладко, по-летнему, по-детски. Пол задержался у трапа, наслаждаясь командировочной легкостью. Ему надо было уехать. Он обрадовался бы, пошли его в город Овечья задница, штат Монтана. А теперь вот вытягивает сумку с транспортера по другую сторону рассвета. Наверное, это скорее отпуск по болезни или ссылка, нежели командировка. Но все же правильно шеф решил послать его «к самураям».

– Господин Тиббетс? – Каору Тоши, замдиректора филиала, подошел к нему, поклонился.

Пол поздоровался по-японски, смущенно – мол, я понимаю, что выгляжу туристом-идиотом, но оцените хотя бы попытку. В нью-йоркском офисе «Райан-Ихито» он один учил язык. Улыбка Тоши была широкой и искренней, но Пол подозревал, что для улыбки в этой стране существует строгий регламент, как для длины кимоно и ширины банта.

* * *

Отель оказался старинным, с застоявшейся тишиной в комнатах. Домик – спичечный коробок c перегородками-седзи, весь устеленный соломенными циновками. Хозяева – старичок и старушка из рисовой бумаги, непрестанно кланяющиеся, как болванчики с рынка в Чайна-тауне. «Прошлый век какой-то», – подумал Пол. На футон кто-то посадил сложенного из бумаги журавлика. Пол хотел было попросить номер с нормальной кроватью, но передумал.

Он сел на футон, и его закачало, понесло куда-то. Он представил, как гнутся бумажные стенки домика от ветра. «Как дуну, как плюну…»

«Нам не страшен серый волк», – устало подумал Пол. Напротив висела картина: такой же спичечный коробок под косыми серыми чертами дождя, спешащий человечек с зонтиком. Вверху пейзажа выцветшими иероглифами написано хайку. Пол напрягся, разобрал:

Из-за занавески

Смотрю на дождь за окном.

Приют в дороге…

Он вздрогнул: на пол легла чья-то тень. Дверной проем только что был пустым местом, ровно вырезанным в бумаге. Теперь в нем появилась фигурка. Хозяйка гостиницы смиренно сложила руки: нуждается ли в чем-нибудь гость? Пол спросил, что значит журавлик. Морщинистое лицо старушки разложилось в улыбку, как веер:

– Пожелания счастья и здоровья.

Внезапно все это – добрая старушка, уютное хайку, птичка на футоне – растрогало Пола едва не до слез. Дома ему вовсе истерзали душу. Там он стал ни на что не способным мужем, никудышным отцом. Под конец даже – плохим работником. А здесь, где он иностранец, чужак, ему желают здоровья и счастья.

Утром хозяйка беззвучно подала завтрак на низком столике. Пол улыбнулся, глядя на розовое, ровно дышащее утро. За окном беспокойно зазвонили городские часы. Пробили восемь, а на наручных часах Пола было уже восемь четырнадцать.

– А часы-то у вас опаздывают, – подмигнул он старушке. Та смотрела мимо него.

– Не обращайте внимания, – прошелестела она. – Это всего лишь память… Память мертвых.

* * *

Тоши, открыв перед ним дверцу машины, предложил для начала показать город. Пол почувствовал себя на каникулах. Он немного знал Токио, но здесь ни разу не был. Вежливый Тоши покорно говорил с ним на японском. Город оказался похожим на всю Японию: гладкий, шумный, деловой. Один раз царапнуло взгляд: стоящий на отшибе остов дома с обглоданным куполом, скалящийся пустыми окнами, как череп. Не похоже на японцев – оставлять уродство на виду.

– Что это? – обернулся он к Тоши.

– Торгово-промышленная палата, – отозвался тот.

– Здесь был пожар?

Тоши отвлекся на разговор с шофером и вопроса не услышал.

* * *

Они обедали в европейском ресторане. Пол предпочел бы японский. Устроились снаружи, за круглым французским столиком. Пол рассказывал о новой программе «МедиТич». Тоши серьезно кивал. Без единого проблеска во взгляде, по которому Пол догадался бы, что японец в действительности думает.

Сирена воздушной тревоги разорвала день, взвыв невыносимо громко и требовательно. Пол инстинктивно вскочил, сглатывая подступившую к горлу панику. В Нью-Йорке он ездил на работу мимо «граунд зеро»; страх такой тревоги впечатался в его подсознание.

– Вы слышите? – Он схватил Тоши за руку. – Слышите, сирены?

Тот высвободил руку, взглянул холодно:

– Я ничего не слышу. Вам что-то показалось. Сядьте, господин Тиббетс, кушайте.

Остальные вовсе не обращали внимания. Невинно позвякивали приборы, люди смеялись – под жуткий аккомпанемент непрекращающихся завываний.

Остаток дня оба провели в бюро. Пол, тыкая виртуальной указкой в пункты новой программы, то и дело вздрагивал от звуков выдуманной сирены.

* * *

Из офиса позвонили ему на мобильный – узнать, как дела. Пол похвастался гостиницей:

– Как будто довоенная Япония. Телефон и тот – старинный. И похоже, я у них единственный клиент.

Шеф помолчал на другом конце провода.

– Ты что-то путаешь, – сказал он наконец. – Какой у тебя адрес?

– Сейчас… вот – семь-двадцать, Нака-маши, Нака-ку. Это в центре, рядом с парком.

– Точно, мы тебя туда и посылали. Только там большой современный отель, с бассейном и прочим. Я сам в нем останавливался. Ничего похожего на то, что ты описываешь.

– Да нет, постой, – начал Пол, но в этот момент села батарейка; беспомощно пискнув, сотовый выключился.

* * *

На следующий день Тоши повез его в городскую больницу – смотреть, как прижились там языковые программы «Райан-Ихито». Врачи и сестры то и дело подходили поблагодарить; они говорили на различаемом английском. Пол улизнул и долго искал туалет в переплетении коридоров.

Потом он сам не мог понять, как оказался в другом крыле. Здесь, видимо, делали ремонт. Черно и гнило пахло недавним пожаром. В коридорах чувствовалось болезненное отсутствие всякой жизни. Пол остановился перед открытой дверью одной из палат. Койки, наскоро сколоченные из досок. На полу – куски бинтов в почерневшей крови. «Слава богу, что они это ремонтируют».

В запустелой тишине у него за спиной протопотали детские ножки.

Пол посмотрел; его отшатнуло, ударило о стену. О Господи Иисусе.

Перед ним стоял труп. Детский трупик, обвиняюще глядящий на него провалами глаз.

– Здравствуйте, господин.

Ф-фух… Надо ж свалять такого дурака. Ребенок был живой. Непонятного пола, в длинной больничной рубашке, лысенький, с ввалившимися щеками. Пол с горечью понял, что его видение опередило реальность месяца на полтора.

– Здравствуй, малыш. Как тебя зовут?

– Садако.

Все же девочка. Лет девять, а может, больше – у больных детей не бывает возраста.

– И что ты здесь делаешь, Садако? Сбежала от врачей?

– Я ищу бумагу, – тихо сказала девочка. – Я делала журавликов, только у меня не хватает…

За спиной грохнуло; Пол развернулся рывком, но то всего лишь захлопнулась дверь пустой палаты. Когда он снова посмотрел на девочку, сердце его дернулось и зависло в безвоздушном ледяном пространстве страха. Это была Эбби. Его Эбби в терминальной стадии. С выпавшими от химиотерапии волосами и серым личиком.

– Вы мне не дадите листочек?

Показалось. К психиатру тебе надо, старина.

Пол бы отдал ей что угодно. Он делал обучающие программы для врачей, он знал, что рак можно лечить и нельзя вылечить. Пол вытащил из кейса толстый блокнот. Эбби так кашляет в последнее время; а Мэри сказала, что теперь это не его забота, и пусть он оставит их в покое…

– Спасибо! – Малышка улыбнулась, притиснув блокнот к груди.

– Пойдем отсюда. Тебя, наверное, ищут…

Пол подхватил ее на руки. Ощущение было, что он держит скелетик.

Он еле нашел выход в другой корпус. Толкая тяжелую дверь («Только для персонала»), Пол ясно ощутил, что в руках у него – мертвая плоть. Расползающаяся на костях.

– Зачем ты это сделал? – печально спросила Садако. Ее глазницы были забиты землей. Оголенные фаланги сжимали бумажного журавлика. – Зачем?

Пол заорал.

* * *

Его усадили на стул в чистой, безопасной приемной. Дали успокоительного.

– Как неловко, – суетилась сестра. – Как неловко перед гостем.

– Вы бы закрыли то крыло, – стучал зубами Пол. Тоши поднял брови. Шепотом сказал что-то медсестре. Та тоже понизила голос, но Пол расслышал:

– Там было еще одно крыло, правда. Только оно сгорело во время бомбардировки.

Две пары одинаковых глаз обратились на Пола. Бронированный, непроницаемый взгляд.

Узкоглазые.

Пол удивился этой мгновенной вспышке неприязни. Он не терпел расистов; в университете даже боролся за права черных. Он списал все на легкую ксенофобию, неизбежную, когда уезжаешь далеко. Странная все-таки культура, и неправы те, кто говорит, будто ее можно познать через язык. Вот он понимает язык, а толку?

Узкоглазые – так их называли во время войны.

* * *

Ему просто хотелось поговорить с Эбби. Пол долго стоял у ресепшен, сжимая трубку антикварного телефона. В трубке что-то гудело, трещало, будто напоминали о своей реальности проложенные через океан провода. Он стоял так, завороженно слушая тишину. Вздрогнул от неожиданно громкого голоса телефонистки. Девушка говорила по-английски жизнерадостно, с аккуратным акцентом. Пол неуверенно попросил соединить с Америкой.

– Сожалею, – прощебетала девушка, – такого номера нет.

И опять – писк и помехи на линии. И будто – ворвавшаяся в трубку пустота. Сколько он потом ни вертел диск – гудков не было.

* * *

Что-то странное случилось с его часами: секундная стрелка исправно бегала по циферблату, но часовая и минутная замерли на восьми четырнадцати. Он долго тряс часы, щелкал по стеклу и в конце концов спрятал часы в карман.

Как бы далеко он ни улетел – все идет наперекосяк.

* * *

Пол вышел прогуляться по теплым легким сумеркам. Без путеводителя – он не так уж хотел знать, где находится. В парке, засаженном сливами, лоточник продавал гречневую лапшу. Пол шагал по прохладным аллеям, желая вобрать в себя непроницаемое спокойствие, которым веяло от здешних жителей.

Памятник открылся ему неожиданно. Фигурка человека с птицей на пьедестале. Пьедестал напоминал бомбу. Наверное, не надо было сюда приходить. Прежде Хиросимы случился Перл-Харбор; и произошло-то это черт-те когда. Но, может, для здешних это до сих пор что-то значит. Пол вспомнил вздернутый черным членом посреди города обелиск в Вашингтоне. Некоторые не забывали; окапывались рядом, протестовали, будто пытаясь голыми руками удержать прошлое. Пол не воевал. Его могли послать куда-нибудь в хорватское Сараево, но пронесло, а для Ирака он оказался стар. Наверное, поэтому он не понимал, зачем людям вечно пережевывать воспоминания о войнах.

Не понимал – до недавнего времени. Есть воспоминания, которые невозможно не пережевывать.

В первый момент он подумал, что вокруг памятника грудами лежат бумажные цветы. Их разноцветье здесь – в могильной безветренной тишине, рядом с мрачно однотонным памятником – было пугающе неуместным, будто на кладбище нарядили елку. Потом он увидел, что это не цветы, а гирлянды журавликов-оригами. Неизвестно зачем Пол потянулся, дотронулся до одного из них.

Неожиданный ветер со злостью рванул деревья за ветви, как за волосы, кроны тревожно зашумели. На безупречно выметенную тропинку осыпалось несколько листьев. Пол застыл, четко ощущая спиной чей-то взгляд. Они не имеют права так на него смотреть; он ничего им не сделал.

Он обернулся.

Парк был абсолютно пуст и темен. Пол выпустил журавлика с брезгливым испугом, будто на бумажное тело налипли комья земли. Улетучилась вся безмятежность, которую он собирал с травы и деревьев, как пыльцу. Что за страшная ирония – приносить к братской могиле «пожелания счастья и здоровья».

* * *

В номере было успокаивающе душно. Журавлик снова таращился с футона. Пол снял его с подушки, скомкал, спрятал в глубь чемодана. Выкидывать ему не хотелось – вдруг хозяева обидятся.

Полковник, которого звали Пол Тиббетс, сбросил бомбу на Хиросиму – им рассказывали об этом в школе, и Пол тогда гордился, что имена совпадают. Но вот и не вспомнил бы сейчас, если б не памятник.

Полковник Тиббетс наверняка называл японцев узкоглазыми…

* * *

В номере он открыл ноутбук; на экране ниоткуда появились обои, изображающие памятник в парке. Пол грешил на сервер гостиницы.

Какой сервер? Ты видел здесь хоть один компьютер? И сети тут нет…

Пол плюнул, убрал заставку. Вышел через окно в маленький садик, где росли красные цветы. Вернулся в комнату. Что-то в ней изменилось, он не мог понять – что.

Хайку. Пейзаж на стене остался прежним, но стишок в верхнем углу был уже не тот. Календарь это, что ли? Меняли б тогда и картинку…

Поднялся ветер…

На мосту неподвижны

Тени погибших.

Поднялся ветер, оборвал с цветов алые лепестки, разбросал по полу.

* * *

Наутро он отыскал в чемодане путеводитель. «Статуя Садако Сасаки… умерла от лучевой болезни… легенда о журавликах…»

Вы мне не дадите листочек?

В машине Пола трясло, несмотря на жару.

– Вы ведь здесь родились, Тоши-сан?

– Да, – сказал японец и уставился в свои бумаги. Пол почти рассказал ему. Но испугался – не того, что его примут за психа. А того, что Тоши пожмет плечами и пробормочет что-нибудь вроде: «У мертвых долгая память…»

* * *

В перерыве они остались обедать в столовой при офисе. Пол не возражал. Здесь он не услышит сирен. Совсем рядом с ними живой рекламой путешествия в Японию заливисто смеялись над мисками с лапшой две девушки в цветастых кимоно. Секретарши, должно быть. Или телефонистки, подумал отчего-то Пол. Может, из-за кимоно с огромными бантами девушки выглядели как-то… несовременно. Словно на старой черно-белой фотографии. Одна из девушек вдруг перестала смеяться и будто случайно посмотрела на Пола. Но случайный взгляд не бывает таким пристальным, таким сумрачным. Ему снова, как в больнице, показалось, что пахнет горелым.

Садако?

Пол отогнал воспоминание о том, что ему привиделось в заброшенном крыле госпиталя. Так же как отгонял, заталкивал в самый дальний угол памяти белую пыль и расплющенные тела на асфальте.

Губы девушки раскрылись, сложили слово:

«Зачем?»

– Господин Тиббетс?

Тоши глядел с беспокойством. Даже – с сочувствием.

– Что это вы там увидели?

Пол неловко улыбнулся. Показал Тоши на соседний столик – но тот уже опустел.

* * *

Ладно, сказал он себе, ты давно уже вырос из детских ужастиков. Все, что тебе кажется, – твои собственные страхи. Страх за Эбби, тогда, в больнице. Знакомая и саднящая боязнь потери. Паника – перед всем, что может еще произойти. Господи, да он и в самолете летел, вцепившись в подлокотники кресел.

Говорят, по «граунд зеро» до сих пор бродят призраки клерков, чей рабочий день так никогда и не закончился. Может, ходит там и менеджер, с которым у Пола в тот день была назначена встреча. И недовольно смотрит на часы, потому что Пол опаздывает…

Мэри права: давно уже следовало к кому-нибудь обратиться. Он пойдет к психиатру, как только вернется. Иначе тревога так и будет разъедать его действительность…

Когда он вернулся в отель, на футоне снова сидела бумажная птица. Уже никого не стесняясь, Пол изорвал ее, отряхнул с пальцев остатки бумаги. Тенью из коридора на него укоризненно смотрела хозяйка отеля.

Краем глаза он увидел, что иероглифы на картине опять поменялись. Новое хайку было еще тоскливее:

Рис не собрали,

А зима пришла в Хиросиму,

Черный снег лежит…

Пол поежился.

* * *

Когда-то они с Мэри возили дочь в Диснейленд. Эбби сразу влюбилась в парк, выглядевший как ожившая и легализованная детская фантазия. А Полу очень скоро стало не по себе. Слишком слащавым было все вокруг – кукольные домики по обе стороны Мэйн-стрит, розовая вата в ларьках, песни, исполняемые голосами оживших кукол. Пол удивлялся, как работающие там люди не сходят с ума.

Так же и этот город. Аккуратный, свежий, на переливающейся воде – и не догадаешься, что стоит на пепле. И все какое-то кукольное, субтильное – люди, газоны, порции в ресторанах, нежный запах лепестков под дождем. Ему хотелось прочь, к вокзально-дымным запахам Нью-Йорка, к тройным чизбургерам с колой. К чему-то настоящему.

* * *

Он заблудился в городе среди бела дня. Ему надоел Тоши, маячащий за спиной с постоянностью телохранителя якудзы. Решил взять коробку бэнто, прогуляться. И не заметил, как оказался один среди тысяч одинаковолицых небоскребов, тысяч коробок бэнто. Он метался кругами, как кот за собственным хвостом, в поисках единственной нужной улицы и не мог найти отель, сколько ни спрашивал. Ему отвечали вежливо, непременно улыбаясь, щуря глаза в щелки; под конец все улыбки слились для него в одну. Когда с неба опять завыли сирены, ему показалось, что город начинает рушиться; что окружающие его небоскребы сейчас загорятся, осядут, погребут его под собой. Он заткнул уши, чтоб не слышать надрывного гула тревоги.

Потом вой прекратился. Пол обнаружил, что сидит прямо на тротуаре, прикрыв голову руками. Проходящие мимо японцы не удивлялись, не показывали пальцами. Они вообще его будто не замечали. Будто он стал бесплотен, как призрак. Как девочка, бродившая по сгоревшему госпиталю…

Господи, почему они не сровняли этот город с землей? Почему не уничтожили до конца? Они не знали. Не знали. Он ведь никогда…

– Не забудет.

– Что? – Он смотрел непонимающими глазами.

– Я говорю: после обеда заседания не будет, – сказал Тоши. – Я еле вас отыскал, господин Тиббетс. Господин директор сказал, что жарко, все устали, а главные вопросы мы уже обсудили. Соберемся снова завтра с утра.

– Мне не по себе, – выговорил Пол. – Я, наверное, уеду раньше.

– Не уедете, – сказал Тоши.

– Простите?..

– Я говорю – вы же не уедете до презентации. Столько прессы созвано…

На экран вернулась заставка с памятником. На столе сидел белый журавлик. Пол скомкал его и выкинул за окно. Он уедет; завтра же, первым рейсом. Плевать на презентацию. В гневе, прикрывающем страх, Пол сдергивал с вешалки одежду. Застегнув чемодан, он распрямился, чуть успокоенный. Собрался было позвонить в аэропорт, но передумал – не хотелось снова услышать по телефону пустоту. Потом он вспомнил о часах, где время застыло на восьми-четырнадцати, и почувствовал, что попал в ловушку.

Ему не хотелось читать новое хайку. Но взгляд, который Пол отводил нарочно, все равно возвращался к картине.

Пугало плачет:

Выклевал оба глаза

Бумажный журавль…

С футона рисованными глазами невозмутимо смотрела птица.

* * *

Он проснулся под утро от странного шороха. На его одеяло один за другим садились бумажные журавлики. Пол стал смахивал их, не в силах вскочить, не в силах закричать – от ужаса. Птиц становилось больше и больше.

– Смотри, сколько я их сделала, – сказала из угла комнаты мертвая Садако.

Пол скатился с футона, попытался встать. Журавлики садились ему на плечи, на голову; бумажными клювами тянулись к глазам.

Полковник Пол Тиббетс так никогда и не раскаялся в том, что сделал. Почти никто из экипажа «Энолы Гей» не раскаялся…

– Отстаньте! – Он беспорядочно махал руками. – Я ни при чем, отстаньте, это просто имя!

Еле держась на ногах, кинулся к двери. Но маленькая старушка преградила ему путь.

– У мертвых хорошая память, – сказала она ласково. Ее кожа почернела и стекала по лицу и рукам.

«Большой современный отель, с бассейном и прочим… Ничего похожего на то, что ты описываешь…»

– Вас тут нет, – понял Пол. Конечно же; ему все приснилось, утром его разбудит вежливый голос с ресепшен – в четырехзвездочном отеле с обычными номерами. – Ни вас! Ни этой вашей гостиницы! Уйдите!

– Нет, – согласилась хозяйка. – Вы ведь нас убили.

– Вы спутали, – просипел Пол, отступая. – Я ни при чем! Я не виноват!

– Мы тоже были ни при чем, – сказал тихий старичок, обгоревший до костей.

– Ни при чем, – откликнулась Садако. Как по сигналу, бумажные птицы всей стаей устремились на Пола. Стало темно. Он кричал, пока его рот полностью не набился бумагой. Кричал и вслепую отступал к высокому окну, ведущему в садик.

Он удивился, почему так высоко падать.

* * *

Тело Пола Тиббетса нашли у подножия современного отеля «Ана», недалеко от бассейна. Покачали головой. Скорее всего, самоубийство. Такое случается. Но как неудобно – гость…

– Ай-ай, – сокрушенно покачал головой Каору Тоши. Подобрал с земли невесть как оказавшуюся рядом с телом бумажную птицу. Тщательно расправил и положил в карман. Улыбнулся.

Примечание автора

Этот текст стал первым моим рассказом, опубликованным в недавно почившем журнале «Полдень. XXI век». Сдается мне, потому, что его сочли антиамериканским. А антиамериканское в России теперь модно. Вот и хочу оговориться, что я абсолютно не противник США, хотя и чрезвычайно сочувствую жертвам Хиросимы. Более того – я люблю Америку, in many ways, как и все мое поколение, выросшее на диснеевских мультиках, Рэе Брэдбери и кока-коле. И рассказ – не про то, что «отольются янки японские слезы». Он, скорее, о том, что справедливость мироздания – вещь достаточно рэндомная…

Летная погода

Полчаса до рейса, полчаса до рейса…

Не хватало еще опоздать на самолет, после всего. Но аэропорт пуст, и очередь небольшая. На паспортном контроле женщина с пуленепробиваемым лицом щурит глаза:

– Цель поездки?

«Отсюда. Навсегда».

– Деловая. Работа по контракту.

По громкоговорителю объявляют Санкт-Петербург. Печать, занесенная уже над моим паспортом, медлит в воздухе. Господи, да какая вам разница? Когда я была нужна этой стране?

Печать опускается со щелчком, окончательным, определяющим, отпускающим – вместе с грехами. Я неловко подхватываю чемодан, едва не роняю сумку с ноутбуком, наступаю на развязавшийся шнурок. Чувствую себя неуклюжей и счастливой.

Навсегда. Навсегда.

Вот и все, что было, вот и все, что было…

Раздев, обыскав, обхлопав, просветив, моя страна наконец выпускает меня в маленький аквариум, на пару рядов кресел – здешний «No man's land».

Объявляют Иркутск. Объявляют Красноярск.

Я все еще надеюсь, что она позвонит мне. Еще пятнадцать минут у нас есть, пока мой телефон окончательно не выйдет из зоны доступа. Ругаясь про себя, давлю на кнопки, но знаю уже, что услышу только длинные гудки.

Ну и черт с ней. Пусть отправляется к своим… русалкам.

Чего себя обманывать.

А ведь все было почти хорошо. Настолько, что моя совесть успокоилась и улеглась на дне души. Мы пили. Мы устроили мне прощание с городом. Смеялись – еще по стаканчику, и она улетит вместо меня.

«Это что, правда, Париж? Это – город на Сене?»

Смешно, но я почему-то уже сейчас не могу вспомнить ее лицо.

* * *

Вам случалось бояться детей и слепых? Я боялась. Всегда. Потому что, не видя того обычного, что видим мы, они смотрят вглубь. Проедают глазами душу. Малоприятное ощущение.

Мой эльф слепым не был, но глядел так же.

Вряд ли на земле что-то могло связать нас, перекрестить наши пути. Если б она не упала мне прямо на руки. Так получилось. Человек сваливается вам на руки, и приходится что-то делать. Не с неба – мы были в метро. С лестницы. Тридцать пять кило, не больше. Кто-то задел ее, она не удержалась на ногах, пролетела несколько ступенек – тут я ее подхватила.

Она сказала:

– Спасибо.

Почему-то я не смогла просто довести ее до скамейки, посадить и оставить.

Мы вместе вышли из подземки. Она хромала, и я поддерживала ее под руку с уже высунувшим нос из норы инстинктом собственника. На выходе мы вроде бы двинулись в разные стороны, и тут она сказала:

– Давайте попьем чаю.

Девушка глядела на меня из-за чашки. Неровно подстриженные черные волосы, маленькое бледное лицо. Она смотрела мне вглубь, и там, внутри, что-то содрогнулось.

– Ушла из дома. Надоели. Все.

Под вечер нам обеим некуда было деваться.

– Пойдем ко мне, я живу одна, квартира большая.

Так легко и лестно было принимать за нее решения – будто она моя младшая сестра или кто-то в этом роде.

Квартирка у меня та еще. Огромная, заброшенная, со сломанным бачком и призраками в коридоре. В холодильнике – заплесневелые банки времен покойной бабушки. Куски обоев поотклеивались от стен, висят грустно высунутыми языками.

Вот что случается с домом, когда в нем живешь лишь наполовину.

В тот вечер, когда загудел на плите полусоженный чайник (будто мы только что чай не пили!), когда под ванной загорелась тонкая полоска света, я ощутила тепло чужого присутствия, и это было настоящее тепло, будто прежде времени включили батареи.

– Своим-то позвони, – сказала я, когда вечер уходил в ночь и мы сидели на кухне. Она сделала какой-то неопределенный жест, и всякий раз потом, когда я пыталась заговорить о ее доме, мне не доставалось ничего, кроме этой неопределенности.

Так мы жили около года. Она, как кошка, – вошла, свернулась клубочком и осталась. Зажигала вечером лампы по всей квартире. Когда возвращаешься с работы, а в окнах горит свет – каково, а?

При этом она вовсе не казалась человеком, способным разрушить чье-то одиночество, сидела по несколько часов, забравшись с ногами на табуретку, разглядывала что-то свое за надежным прикрытием черных очков.

Ты как хочешь это назови…

Однажды, когда мне вконец осточертела действительность, мы пошли в кубинский паб. Бесстыдно, безгранично забылись; напились мохито, сбросили туфли с каблуками и танцевали под «Че Гевару», прося ставить песню еще и еще. О нас многое можно было подумать, и все неверно.

* * *

Постепенно – будто разматывались не спеша cемь покрывал – я узнала, что по профессии она – художник. Что семья ей досталась… в общем, из тех, в которым художникам лучше не жить. Что она старше, чем кажется. Что так же, как и я, она зависла где-то посередине действительности, без проторенного пути. И естественно – ее имя, только оно оказалось таким обычно-советско-рабочим, что абсолютно ей не шло, и вообще непонятно было, можно ли из всех имен на свете подобрать для нее подходящее.

Я называла ее ребенком. Называла – эльфом.

Через какое-то время у меня появилось иллюзорное, но стойкое ощущение, что я ее знаю.

И странности, конечно, – но на них я тогда не обращала особого внимания. Не было времени.

* * *

Однажды мой эльф пришел и сказал, что у озера были русалки.

– Какие русалки? И зачем тебя вообще к озеру понесло?

– Они танцевали и пели. На берегу.

– Господи. Это даже не озеро. Это водохранилище. Чтоб больше одна туда не ходила.

Ну да; и кроме русалок, что-нибудь да было. Как-то ночью мы сидели на кухне, и она сказала, что слышит музыку. Тишина стояла ватная, даже холодильник не гудел.

– Это от соседей.

– При чем здесь соседи? Это твоя музыка. Собственная.

Она вроде бы даже была довольна. Тогда на ее лице впервые появилась улыбка, которую я не любила. Будто она знает что-то, и знает, что я в это никогда не поверю, и за это меня жалеет.

Меня это не слишком беспокоило. Беспокоишься о чем-то неадекватном – но ей все это было абсолютно адекватно, если вы понимаете, о чем я. Мне она сама казалась ненамного реальней русалок на озере.

Как-то я увидела, что она рисует. Наклоняться над плечом – вообще входить в комнату, когда ее прижимало и она хватала карандаш, как сердечник хватает пузырек с нитроглицерином, – я зареклась очень скоро. Мое, нельзя, не пущу. Ладно; не очень-то и хотелось. Но когда она уходила из дома, я, как вор, тайком вынимала эти рисунки и смотрела.

Страшнее всего были птицы. Невероятно натуральные комки серых и черных перьев, заштрихованные так, что любой психолог испугается. Глядя на этих птиц, я отчетливо понимала – если сейчас она не вернется домой, я не буду знать, где искать.

Просто – не найду никогда.

– Ну и где тебя носило?

– Ну, – кокетливая, чуть извиняющаяся улыбка. – Ну… ты же знаешь.

– Вот именно, что я не знаю ни хрена! Ты время видела?

– Ну… у меня сотовый сел. Не сердись.

* * *

Мне всегда приходилось приезжать обратно. И в какой-то момент, помнится, меня так измотало вечное зависание между двумя странами, что я решила остаться хоть где-то, но – приземлиться уже. Сколько можно.

Тем более что – огромная квартира стоит пустая, после смерти отца и Саньки. Платить за воду и газ – это не то что по четыреста евро выкладывать за маленькое студио на улице Депар позади метро «Монпарнас».

Я решила жить дома.

Жить не вышло.

* * *

Было у меня – вроде как у той девочки из страшной истории с зеленой пластинкой. Всякий раз, как я уезжала, я кого-то не заставала по возвращении. Сначала бабушки. Потом Саньки. Потом отца. Однажды я себя спросила – а уехала бы я, если б знала?

И не смогла ответить.

Потому что там… ну что рассказывать, если я в «Шарль де Голле» начинала плакать от запаха моющего средства в коридоре – потому что это был мой запах; потому что нигде, кроме Франции, таким средством не пользуются. Там я будто… становилась собой.

И если совсем честно – я-то в чем виновата? Если кто и виноват, так наша российская армия. И отец – потому что не сумел отмазать. Я же говорила им. И Канада была вполне реальным вариантом. Конечно, беженцам на первых временах трудно, и без языка – труднее. Но все равно лучше, чем…

Чем бродить невидимым по дому.

А отец… Ну да, сердце. Не из-за меня ведь, из-за Саньки. Если б можно было нас поменять местами – поменял бы, конечно. Но тут уж ничего не поделаешь. Смерть всегда рождает вину – надо чем-то заполнять пустоту, только стоит ли эту вину тянуть на себя? Кому от этого польза?

* * *

Эльф мой рассказал как-то… то ли сказку, то ли что, откуда она это взяла – не знаю. Про город теней. Про людей, которые мучаются всю жизнь, не зная отчего, а причина проста – они где-то потеряли свою тень. И если такой человек дойдет до города, где все оставленные тени собираются и ждут хозяев, – тогда он почувствует себя полноценным. Почувствует, что значит жить. Для меня этот город – там, всегда там был. В нем я чувствую себя питекантропом из учебника биологии, который поднимает голову, распрямляется и становится человеком.

Некоторые люди рождаются в чужом теле; это бывает, я с такими знакома. Мне не повезло: я родилась в чужой стране.

* * *

Она появилась, когда у меня не было ничего. Ничего – за что зацепиться, о чем написать хоть строчку в мысленной книге мемуаров. Работа – на автомате, путь домой – все время одним и тем же трамваем, по одним и тем же дворам. Кофе паршивый, единственная радость – полночный сериал. (А в Париже осень сухо пахнет жареными каштанами; и у выходов из метро – печеной кукурузой, и яркими, ломкими листьями на ветру, и теплым, масляным духом булочных. Холодает; в кафе зажигают радиаторы, вносят столики внутрь…)

Проигрыш, в общем, по всем фронтам.

И вот в эту обесцвеченную жизнь она и влилась струей краски. Ко мне вернулись чувства; так что можно было теперь улыбаться мокрому снегу на улицах, можно было торопиться с работы домой. Душу переполняло какое-то невнятное вдохновение. Хотелось быть сильной и нежной, хотя ни того, ни другого я особенно не умела; хотелось много зарабатывать, чтоб спокойно покупать дорогой шоколад и водить ее в ресторан.

Но черная «выездная» сумка так и лежала под журнальным столиком. Если бы кто-то сказал мне, что надо срочно ехать, потому что вот – есть возможность, мне бы и трех часов не понадобилось, чтоб ее собрать.

* * *

Ночью в квартире неуютно; если соседи у себя открывают дверь, то кажется, что заходят они прямиком ко мне в коридор, и все звуки проникают сквозь стены, мутируя по пути в нечто стучащее, клокочущее, страшное. Вдобавок ветки кленов, растущих у окна, бьют по стеклу, царапают. И шаги по ночам – от кухни до спальни – тоже надо привыкнуть. Я-то не боюсь; знаю, что это или отец, или Санька. Брата я почти увидела однажды, хотела попросить прощения, что не приехала на похороны. А как бы я приехала? Денег на билет нет, и права птичьи – между визой и картой резидента, желтая бумажка, выехать с ней выедешь, а обратно…

И потом, мне ночью не до страха; я сплю, если удается. А ей боязно было спать одной, когда я уезжала на переводы.

Ночью, замечали, даже если рядом никого нет, часто говоришь шепотом. Вот и мы – шепотом, испугавшись неизвестно кого:

– Ну чего ты? Просто ветер разгулялся. Это клены.

– А если они вышибут стекло?

– За десять лет не вышибли, а сейчас…

– Ты не понимаешь. Не слышишь разве, как птица кричит?

– Два часа ночи, солнце мое. Все птицы спят давно.

– Это же она… черная, вон, смотри.

– Ой-вэй. Русалок нам не хватало… теперь еще птицы. Слушай, пол холодный. Замерзнешь.

– …

– Нет тут никаких птиц. Я их не впущу. Иди сюда. Давай, говорю, под одеяло. Ну, вот… Вот так…

Тепло.

Потом я ее спросила:

– Что еще за птичка?

Она перевернулась на спину.

– Знаешь, мои желания всегда исполняются.

Я позволила себе улыбку:

– Ну-ну.

– Это правда. Если я чего-то очень сильно захочу, то это сбывается. Но только потом… Прилетает это… эта птица. И требует платы. Если что-то получаешь, надо за это платить. Ты ведь знаешь.

Пальцы наши переплелись под одеялом. Я знала. Я слышала шаги отца и Саньки в коридоре.

– Ну ладно. А что ты такого получила, что теперь ее боишься?

– Тебя, – сказала она.

* * *

Вывернутый ящик старого стола. Бумаги на полу. Обрывки тамошней жизни, собранные за те пять лет, что я забрасывала и забрасывала крючок, пытаясь зацепиться. Не вышло.

Все вроде получалось: и стипендия, и стаж после университета. И Люсьен. Слишком хорошо, чтобы быть правдой; ну так правдой это и не стало. И Люсьен не виноват… наверное.

* * *

Я разворотила ящики под предлогом какой-то уборки – и пошло. Сначала я подавляла эту ярость, вела сама с собой холодную войну, тихо ненавидя все вокруг. А потом началось – истерика вспышкой за вспышкой, как серия взрывов в Багдаде.

– Да пошло все! Задрали! Не хочу! Все, уезжаю отсюда на…

Эльф мой отмалчивался. Сидел на стуле, смотрел стену, как телевизор. Или – пальто на плечи и долой. К русалкам. К троллям, пляшущим на горе. К кому там еще.

Пока я не поняла – это не истерика. Это даже не депресняк. Это прозрение. Все. Я дала этой стране шанс. Дальше – извините.

* * *

На самом деле – никогда нельзя возвращаться. Если все-таки возвращаешься, никогда нельзя даже на минуту представить, что ты вернулся навсегда. Представишь, согласишься с этим хоть на секунду – все, ты покойник. Этой стране только и надо, чтоб ты сдался. У нее так хорошо получалось удерживать людей семьдесят с лишним лет. Может быть, страх, что, попавшись, уже никогда не сможешь уехать, у нас врожденный.

Наконец – очень важно: находясь там, никогда не думать, что на родине тебе было бы лучше.

Я почти забыла эти правила, когда мне позвонила знакомая и сказала: вот, и лучшей кандидатуры, чем твоя, все равно нет. Зачем-то она мне льстила, лучшие кандидатуры есть всегда, но тут было за что зацепиться. Работа «ассистента по русскому языку» в парижском лицее, требуется носитель, с опытом, лучше с французским дипломом – то есть с таким, как у меня.

* * *

И вот я отправила все бумаги, сжала кулаки и начала молиться. Молилась я про себя, но, видно, так громко, что моя девочка пришла ко мне, села рядом и спросила:

– Тебе это действительно так надо?

Ты бы знала…

И что вы думаете? Недели через две пришла бумага: мадемуазель, мы ознакомились и рады вам сообщить. Отче наш, иже еси на небесах. Да где бы ты ни был. Слава тебе, Господи, я еду домой.

Только сейчас я понимаю, что, похоже, благодарила не того.

* * *

С этого момента я жила на чемоданах. Смотрела на окружающий мир с прощающей снисходительностью заключенного, к которому в последние дни отсидки приходит ранняя ностальгия. Сколько вдруг появилось дел – собрать документы на визу, поставить «поленницей» в расписании оставшиеся пары, обегать бухгалтерии и отделы кадров, везде сообщая, что увольняюсь, – а улыбка так и прет из глаз. Сбегать в турагенство за билетами:

– Куда летите?

– В Париж.

– Туда и обратно?

– В одну сторону.

И я обзванивала друзей, рассовывала ученикам и начальству телефоны и мейлы, делала вид, будто меня еще интересует, что станет с этой землей, когда я ее покину. Я знала, что в этот раз все получится и я точно уже не вернусь. Потому что если не получится – то не стоит и ехать, а я ведь еду.

* * *

Она сказала: я всегда знала, что ты будешь во Франции.

Кассандра, блин.

– А меня с собой заберешь?

Я обняла ее крепче:

– Конечно. Попозже только.

Заберу, ага. С такой-то работой, с полулегальной грин-кард, в студио два на два. Самое смешное – я ведь верила. Мало ли – оттрублю стаж, наймусь на нормальную работу, найду квартиру. Заключим ПАКС – во Франции, в отличие от нашей прогрессивной страны, это делается спокойно. Будем жить.

* * *

Я вернулась домой с последнего предотъездного перевода. Был где-то час ночи, я открыла дверь своим ключом и с порога почувствовала – что то не так. Вот что: свет и ветер. Свет, зажженный по всей квартире, отчаянный какой-то. И ветер, свободно гуляющий по коридорам.

Я к этому была вовсе не готова. Думала, возвращаясь – не будет ли там в аэропорту опять забастовок, как в прошлый раз, когда стоял весь «Руасси»; думала – шубу точно не уложу, да и нужна ли она там, где в феврале в кампусе – цветы посреди зеленой травы?

А тут – она на балконе, двери открыты настежь; сидит, сжавшись, трясется и смотрит… ни на кого не смотрит, взгляд ушел в себя.

Конечно, я испугалась. Вытащила ее с балкона буквально на руках, не зная, кого вызывать – то ли «скорую», то ли ребят в белых халатах с Сибирского тракта.

– Что случилось, маленький? Кто тебя? – как в детском садике.

Молчит. Лицо по-мертвому обескрашенное, губы запеклись.

– Что с тобой? Где болит? Сердце?

– П-птица, – вымолвила она наконец. – Это птица, она… по мою душу…

– Какая еще птица, господи боже мой?

– Я же тебе говорила. Хорошо, что ты пришла. Ты ее спугнула.

Остаток ночи мы просидели на кровати. Было тихо. Она взяла мою руку и перебирала пальцы.

– Она больше не прилетит.

– Откуда ты знаешь?

Конечно, ей было по-настоящему страшно. Никаким шантажом тут и не пахло. И все равно я злилась. Мне казалось – да нет, я знала, – стоит мне уехать, как с ней обязательно что-нибудь случится.

– Ну и как я теперь тебя оставлю?

– А может, все-таки… – сказал мой эльф. – Нет, ты не думай, я все понимаю.

Тишина. Как после взрыва.

– Но я же, – она подняла глаза, – я тебя люблю.

Наверное, это должно было меня остановить.

Наверное, кого другого это остановило бы.

– Я тоже тебя люблю, – ответила я. – Только ведь я уже билет купила.

* * *

А потом началась вся эта неразбериха с консульством, и знающие люди сказали: не надейся, с такой биографией тебе теперь и туристическую на две недели не дадут.

Я начала считать трещины в асфальтах, гадать на бегущей строке, на фонарных столбах. Я попросила мою девочку:

– Поставь за меня свечку, ладно?

Она посмотрела печально:

– Ты этого правда так хочешь, да?

А что я могла сказать?

– Это же… Это не просто так. Придется заплатить. Ты видела.

– Я понимаю.

– Ничего ты не понимаешь.

* * *

В конце концов визу мне дали. Мы вдвоем закатили пир: надо же было промотать «последние русские». Мы бродили по городу и смеялись.

А потом она исчезла.

Как бы долго я ни готовилась к отъезду, всякий раз получается, что собираю вещи накануне. Спешно вспоминаю о том, что надо постирать; устраиваю в ванной шторм, мыльные океаны в тазах пузырятся, переливают через край, грозя разродиться цунами. И естественно, эти штаны до завтра не высохнут, и эта шерстяная кофта тоже, и придется засовывать их в чемодан мокрыми. Есть в этих спешных сборах что-то беженское. Тороплюсь застегнуть сумку, пока крыша не обвалилась мне на голову от удара вражеского снаряда. Тогда я окажусь на дороге в огне, с мокрой кофтой в боковом кармане сумки.

Я бегу. Как будто кто-то может меня задержать.

* * *

Я сквозь воду в ванной даже не услышала, как хлопнула дверь. Просто вышла – а ее нет. Подумала сначала – эльф выбежал до круглосуточного. Ведь если нам захочется посреди ночи французского сыра, мы за этим сыром пойдем, ничтоже сумняшеся, – подумаешь, живем на Уралмаше, который похуже Чикаго.

Но через два часа она не вернулась. Мобильный не отвечал, сколько ни набирай – да я уже знала, что набирать бесполезно. А у меня вещи полусобраны, документы разлетелись по всему дому. И куда за ней бежать?

Птица.

Унесла.

Так, не хватало еще, чтоб я начала сходить с ума. Она и раньше убегала посреди ночи… Но сегодня-то – почему? Когда последний раз, когда – еще раз обнять друг друга и все? Я перестала злиться около четырех утра, когда с трудом застегнутые сумки лежали в коридоре. Заказала такси до аэропорта. Может, она просто не захотела прощаться. В каком-то смысле я ее понимала.

И того, что было, и того, что было,

Нам с тобою снова не связать…

Я старалась не думать об озере с русалками. И о птице.

* * *

Объявляют Париж.

В самолете я облегченно валюсь в кресло. Спать-то как хочется. Пристегиваю ремни. Опять пытаюсь дозвониться.

– Пожалуйста, выключите сотовые телефоны.

Тьфу ты…

Быстро, прикрывая мобильный от стюардессы, выстукиваю сообщение: «Солнышко, я тебя понимаю и не сержусь. Просто сбрось мне, все ли у тебя в порядке, пожалуйста».

Самолет гудит, медленно выруливает на дорожку. Через несколько минут меня резко вдавливает в кресло и огромная сила несет вперед – неудержимо, неостановимо. Вперед и – замирает сердце – вверх. Долой отсюда.

По аэродрому, по аэродрому

Лайнер пробежал, как по судьбе,

На секунду я забываю обо всем. И о ней тоже.

– Уважаемые пассажиры! Приветствуем вас на борту «Боинга-737» компании «Уральские авиалинии», следующего рейсом…

Я знаю, куда мы следуем, не беспокойтесь. Засовываю мобильник в сумку, вытягиваюсь в кресле. Оставшиеся до Франции пять часов можно банально проспать.

Но задремать не удается: самолет начинает трясти. Пальцы помимо воли впиваются в подлокотники кресла.

– Дамы и господа, наш самолет попал в зону турбулентности.

В этот момент в сумке коротко вибрирует телефон. Сообщение. Как назло, стюардесса останавливается прямо над моим плечом.

Жаль, что мы друг другу так и не успели

Что-то очень важное сказать.

Вид у девушки напуганный. Первый рейс, что ли?

Трясет сильнее. С багажной полки в проход падает чья-то сумка.

Значит, с моим эльфом все в порядке. Хотела бы я испытать облегчение.

Ерунда все это; мы выйдем из зоны турбулентности, и стюардессы начнут раздавать завтрак и кофе.

«Я понимаю».

«Ничего ты не понимаешь».

Птица. Огромная черная птица – в небе.

Кто-то кричит.

Как все просто. Почему я об этом не подумала?

Почему я об этом не…

Примечание автора

«Погода» сложилась из множества «кирпичиков» разного происхождения. Что-то в нем автобиографично и вышло из истории моего отъезда, сюда же вложилась история двух девчонок, которых я практически наяву увидела в метро (уже французском): одна из них едва не упала с лестницы, а другая протянула руку, поддержав. Еще что-то прибавилось из истории моей собственной дружбы с человеком, который иногда весьма напоминал это эльфийское существо из рассказа. Ну а то, что сверху, – просто фантастика. Понимаю, что именно об этом рассказе будут гадать – а что же здесь именно автобиографичного, а что – чистый вымысел? Что ж… пусть себе гадают.

Тот, кто смотрит за указателями

Я наливаю в сифон лимонного сока и добавляю сахар по вкусу. Настоящего сока у меня нет, но концентрата сколько угодно. Бросаю несколько листочков мяты. Кажется, я наконец отучил Джеки ее жрать. А может, он просто наелся. Тщательно все это перемешиваю и наливаю воду.

Свищу.

– Пошли, Джеки.

Джеки отвлекается от интересного дела – он ловил бабочек – и смотрит на меня вопросительно.

– В чем проблема, парень, – говорю я, – уже восемь.

Наш дом стоит на вершине холма. Он белый; посреди неба, и желтых полей, и краснеющего к закату солнца он выглядит как забытый кусок раскраски. А иногда дом похож на маяк – думаю, вечером, когда на всю округу горят только наши окна, он и есть маяк. Мы спускаемся по тропинке к проезжей дороге. Джеки, как обычно, бежит зигзагом, и потом вся шерсть будет в репейнике. Для инвалида он уж слишком хорошо бегает.

Эта дорожка, конечно, не федеральное шоссе, но в сезон работы хватает, да, сэр, не жалуемся.

Так что наша команда – Джеки и я – выходит на обочину, толкая перед собой тележку с лимонадом. Там мы и устраиваемся, пока жара не осела пылью на моем лице и Джекиной шерсти. Не проходит и пяти минут, как он звонко гавкает в летнее утро.

– Ну вот. А говорил – работы не будет…

Здесь очень много тишины. Она набивается в уши. Не полная тишина, конечно, – мошкара жужжит, птицы голосят, и кузнечики стрекочут – почти как вертолет. Только это все не человеческий шум. Те, кто проезжает, это замечают, но не сразу. В основном, если замечают, хлопают дверью машины – и долой. А потом еще долго вытряхивают тишину из ушей.

Но это не все. Некоторые прислушиваются и что-то вспоминают. Может быть, то время, когда все мы были обезьянами, как говорил тот старик, и человеческого шума просто не существовало – потому что не появились еще большие грузовики, и мобильники, и все, что звучит по дороге. А может, они вспоминают рай.

Один так и сказал, выпив кружку лимонада: да у тебя здесь просто рай, мальчик.

А я ему: как же! Вам дотуда ехать и ехать, мистер.

Они уезжают, а голоса их отпечатываются в летней полуденной пыли. Я слышу, что они говорят.

Говорят:

«Что с твоим псом, парень?»

«Поехали отсюда, Сэм. Поехали, я сказала! Мне здесь не нравится».

«Как интересно, это место без пространства и времени. Этот лимонад, который, возможно, так же продавали на дорогах первым поселенцам. Вот ради таких уголков я и путешествую».

«Где твои родители? Есть тут кто-нибудь взрослый?»

Я играю в радио. Раскрываю ладонь, и их слова пляшут, перебивая друг друга, будто кто вертит настройку старого приемника. Раз я сделал себе радио в пустой банке из-под кока-колы: там голоса звучали четче и оставались дольше. Я слушал их перед сном, но потом стало как-то одиноко, и я эту банку выкинул.

Первая машина – маленький «Форд», едет медленно, нащупывает дорогу. За рулем оказалась девчонка. В джинсах и пропотевшей футболке, с усталым лицом.

Взяла у меня стакан лимонада и спрашивает:

– Здесь всегда так жарко? Час назад только был дождь и холодно, а теперь…

– Здесь всегда так, – говорю я. – Место такое.

Она смотрит на меня усталым взглядом, и я без слов подливаю ей еще лимонада.

– Как отсюда выехать на шоссе?

– А куда вы едете?

Обычно случайному человеку такого не рассказывают. Я бы точно не стал. Но те, кто останавливается попить, рассказывают всегда. Кажется, это называют «синдромом случайного попутчика». На самом деле – место такое.

– Далеко, – говорит она. – Уж если мне представился шанс сбежать из этого городишки, поверь, я не остановлюсь, пока не отъеду от него за тысячу миль.

Я смотрю на нее – пока она разглядывает Джеки – и вижу. Там и в самом деле только дождь, и холод, и серость, как ранним ноябрьским утром.

– А он неплохо выкручивается, без лапы-то, – говорит девушка.

Вот это – и еще она не спрашивает про взрослых. Два очка на ее счет. И указатель на Портленд – проезжайте, мэм, путь открыт.

– Сперва прямо, увидите перекресток – там налево…

Я вытягиваюсь во фрунт и козыряю, когда «Форд» плюется пылью из-под капота и двигается дальше.

Не люблю, когда спрашивают о родителях. Я знаю, что всегда жил в непокрашенном доме вверх по холму, вместе с Джеки. Я могу рассказать про вещи, что были всегда: золотые колосья пшеницы, которую никогда не соберут, облупившийся почтовый фургон, лежащий кверху боком в овраге недалеко отсюда.

Я могу рассказать о старой заправке Эда: три безукоризненно красные колонки, неподвижные в желтоватом свете четырех часов пополудни. Таблички с ценами висят, как флаги давно разбитой армии.

Там никого нет.

Через полчаса дорога снова зашуршала. На этот раз – дама в элегантном «Крайслере», в элегантном костюмчике, в шейном платке под цвет машины. Назвала меня «милым мальчиком» и стала охать-ахать на Джеки.

– Знаешь, милый мальчик, я, кажется, заблудилась.

Я насупился, молчу. Сейчас еще попросит взрослых позвать.

Она чуть помялась и продолжает:

– Я решила сделать тут круг на машине. Повспоминать… Мы часто ездили здесь с моим покойным мужем… А теперь вот никак не могу выехать на шоссе.

Я в нее вгляделся – и увидел только асфальт и асфальт, бесконечно убегающий из-под колес.

– А давно умер ваш муж?

Она смутилась – так, будто ее попросили вспомнить таблицу умножения.

– Около десяти лет назад…

По такой дороге можно колесить долго, а потом ненароком свернуть на бензозаправку.

– Поезжайте прямо, до развилки. Там будет поворот на Джексонвиль – увидите, там указатель. Это сельская дорога, но по ней вы выедете на шоссе.

– Спасибо, милый мальчик.

Мне достался доллар, дверь седана хлопнула вежливо, почти неслышно.

Перед самым выездом на Джексонвиль у нее сядет батарея, дамочке придется дожидаться кого-нибудь, чтобы «прикурить». Я видел того, кто придет ей на помощь, мне он вполне нравился – чуть ее постарше, давно разведен, взрослые дети за пол земного шара отсюда. Джентльмен, не из тех, кто бросит даму посреди дороги. А дальше… дальше пусть сами разбираются.

Потом мы с Джеки ждали долго-долго. Успели развернуть наш пикник и запить сухари вечным лимонадом. Я выковыривал застрявшую в зубах мяту и смотрел на горизонт; Джеки улегся в пыль рядом со мной, высунув язык.

Я люблю тех, кто появляется днем. Солнце не обманешь, оно будто просвечивает их насквозь.

Дорога послала мне парочку. Нормальные с виду – бывают такие, что подъезжают, и издалека видно, как машина раскалилась от ссоры. А эти ничего – открыли окно, он попросил у меня два стакана, отдал один жене, а потом и второй дал допить.

– Ох… надо было все-таки лететь самолетом. Такая жара… – Особого недовольства в ее голосе не было.

– Да ладно. Теперь я бог знает, когда сюда вернусь…

– Теперь ты такие места будешь на «Сессне» пролетать, – сказала она, и засмеялась, и поглядела на него, ища ответного смеха. Он улыбнулся, но потом вышел из машины, прислонился к дверце и стал смотреть на небо.

– Какое чистое, – сказал он, а потом перевел глаза на меня, а там – будто детская мольба: «Не увозите меня, пожалуйста».

– А куда вы едете?

– Скажи ему, Фил, – велела она из машины, радостно сияя темными очками. Она вообще была радостная. – Мы едем в большой город, в Сан-так-его-Франциско!

– Ладно тебе, Пэм. – Парень улыбнулся. Он казался таким спокойным и уверенным… а в глазах вот такое.

Мама, папа, не хочу уезжать.

Чаще это у детей бывает – им не дают выбирать дорогу. Но чтоб у взрослого…

Только одна вещь может помешать взрослому человеку выбрать путь.

Насколько я знаю, потом он сильно об этом пожалеет.

– Потому что Фил у меня самый лучший, – сообщила женщина.

– Да уж, самый лучший, особенно по части дорожных карт, – усмехнулся парень. – Слушай, дружище, может, ты подскажешь, как отсюда выбраться? Мы вроде ехали по нужной дороге, а потом… – Он развел руками.

– Конечно, подскажу. Это просто, вы езжайте прямо, на развилке вправо, а потом увидите указатель. Там так и написано – Сан-Франциско.

Под ее взглядом парень потянулся за кошельком и вытащил для меня новенькую банкноту. Видно, это входило в его новый образ – успешного дельца из Сан-Франциско, или кого там она видела.

Они уехали, и пшеница заколыхалась им вслед. На дороге, куда они свернут, неожиданно пойдет дождь, потом у них забарахлит мотор, потом окажется, что они опять свернули черт-те куда… и так далее, пока она не выскочит из машины, громко хлопнув дверью, и не пойдет пешком – в сторону ближайшего мотеля.

Они помирятся. Потом. Но так у него, по крайней мере, будет время подумать.

Я ведь не всемогущий.

Дорога, по которой едут на бензоколонку Эда, – самая одинокая на свете. Она – плохое место… Люди приезжают на покалеченных машинах, глаза у них очень усталые и будто стеклянные. Эти ничего у меня не берут, только просят показать направление. Джеки от них забивается в пшеницу, поджав хвост, но, сдается мне, они и так не обратили бы на него внимания.

Живые тоже бывают. Я помню одного: он хлебал мой лимонад, будто пил последний раз в жизни. Да так оно, наверное, и было.

– Знаешь, в чем проблема с Богом, сынок? – сказал он. – Он знает все твои слабости. Лучше, чем твои родители, твой сволочной старший брат, даже лучше, чем твоя жена. А ты ведь веришь в Него. Тянешься к Нему. И в этот самый момент Он по твоей самой слабой точке – хрясь! И ты рассыпаешься.

Я пытался представить для него другую дорогу, но, сдается мне, он все равно вырулил на бензоколонку.

Только один раз я сам отправил человека на заправку. Он остановился рядом с моей скамейкой, но пить ничего не стал. Всего только спросил:

– Куда мне ехать?

Я смотрел на него и ничего не мог разглядеть. Там все было залито кровью. Кровь впиталась в него, как в обивку разбившейся машины. Джеки, как увидел, кто едет, заскулил и удрал по тропинке к дому. Он так-то не трус, мой Джеки. Но я тогда впервые почувствовал, что вокруг никого нет – вообще никого за много миль. И даже если рвануть к дому, как Джеки, и укрыться за дверью – дверь можно выломать. Дунет, плюнет, дом и развалится…

Но он спросил, куда ему ехать. Все застыло, как будто даже ветер боялся трогать цветы. Я честно сказал, что не знаю. Пусть едет прямо, до бензозаправки Эда, а там спросит.

Иногда я думаю, что не имел права. Но потом мне кажется, что он не свернул бы с шоссе, если б сам втайне не знал, как правильно.

Больше я потом никого не боялся.

Кое-кого мы с Джеки видим второй раз. Значит, в первый они свернули не туда. Что ж, и на старуху бывает проруха. Они, останавливаясь здесь, вертят головами, принюхиваются, прислушиваются, как пес, почуявший чужака. Ну то есть любой пес, кроме Джеки – он чужакам всегда очень рад. Я уже понял: такие бегут от себя. Оттого им и не нравится здесь: куда ни пойдешь, вернешься все равно к себе.

Следующий прибыл на своих двоих. Те, кто пешком, обычно сами знают, куда идут, – иначе зачем бы им тащиться на своих двоих в такую даль? Или же они вообще идут никуда, и тогда не нужен им ни я, ни мои указатели. В лучшем случае – глотнут лимонада, так и четвертака от них дождешься не всегда. Джинсы у них дырявые, за спиной – гитара, на шее – ожерелье из яблочных семечек.

У этого не было ни гитары, ни ожерелья. Он шагал по дороге с таким видом, будто шел так всегда, будто это только его дорога. Джеки даже гавкнул – приревновал малость.

Человек улыбнулся мне и попросил налить лимонаду.

– Это твой дом там, на холме?

Я не знал, зачем он спрашивает. Обычно людей не интересует ничего, кроме дороги. Я кивнул. Джеки тявкнул и попытался поставить здоровую лапу ему на штанину.

– Что это у него с лапой?

– Знаете, мистер, – говорю, – если б вам отхватили ногу где-нибудь во Вьетнаме, вам было бы сильно приятно, что остальные все время спрашивают – мол, что это у вас такое с ногой? Нет – значит, нет.

Он распрямился. Поглядел сперва на меня, потом на пса. По-моему, с уважением.

– Все, понял. Прости за нескромность. А с чего ты вдруг помянул Вьетнам?

– М-м? – строю дурачка. Со временными пластами здесь бардак сплошной. Трудно уследить за временем там, где его нет. Но человек не стал дальше расспрашивать. Он спросил:

– А далеко здесь заправка?

Тут я вылупился на него. Он не был из тех, кто ищет заправку. И я возьми да измени своему же правилу – сказал ему:

– Вам туда не надо.

Он глянул на меня – будто из-за солнечных очков, только вот очков на нем не было.

– А ты знаешь, куда мне надо?

– Вы пешком, – говорю. Понятно же, что ему не нужен бензин.

– Да я думал, может, поесть там куплю, – сказал парень и потер урчащий живот. И мне просто ничего не оставалось, кроме как пригласить его поужинать.

Ему было, наверное, лет двадцать восемь, а может, и больше – то есть давно взрослый, но не старый. И глаза такие… открытые, так что хочется сделать для него что-нибудь за просто так. Ему бы коммивояжером работать или страховым агентом – а он по дорогам пешком болтается.

А еще в нем было что-то знакомое. Но такое случается с приятными людьми. Тебе кажется, что век их знаешь.

Тут я нарушил второе правило.

Он помог мне довезти тележку – хотя сифоны теперь были пустые, и вообще мы прекрасно сами справляемся. Дверь белого дома неприветливо заскрипела, увидев, что пришел чужак. Занавески заколыхались, непонятно где найдя ветер. «Он уйдет», – мысленно сказал я дому. Я уже видел таких – он подкрепится, и уйдет, и не спросит меня куда.

По вечерам у нас очень спокойно. Темнота становится сначала зеленой, потом темно-синей, потом черной. Чуть холодает, и мошкара звучит громче. Я открыл три банки консервов – для Джеки, для себя и для гостя. Он покосился, но промолчал. Не может же он не понимать, что свежей еды здесь ждать очень-очень долго. Ну и ладно. Хлеба нет, зато сухари хорошие.

И лимонад. Чтоб запить.

В этот раз спокойствие было лучше обычного. Потому что у нас с Джеки появилась компания.

– Сколько тебе лет? – спросил он, намазывая тушенку на сухарь.

– Десять.

– Врешь, – сказал он так просто, что я понял: он знает. Поэтому признался:

– Вру.

Он кивнул, съел несколько сухарей с тушенкой.

– Вообще-то я хочу добраться до Большого каньона. Стопом, естественно. Ты видел Большой каньон?

Я мотнул головой. Ничего я не видел, я же здесь как на привязи, даже приемник давно сдох.

Потом мы вышли смотреть на луну. Луна у нас большая, она зависает над домом, как инопланетный корабль. Я, конечно, мало что знаю про такие корабли. Вот парень, как оказалось, знает. Он рассказывал, пока мы сидели на пороге, – о городах, которые он видел, о том, как бывает на других дорогах. Мы с Джеки слушали его, только рты пораскрывали. Он дал мне затянуться от своей сигареты, а я потом сбегал в погреб, где консервы, и нашел ему банку пива. Сам-то я пива не пью, и Джеки не нравится.

Из-за всех этих рассказов я забыл включить свет во всем доме; теперь он не мог считаться за маяк.

А потом я понял, что поздно выгонять его на ночь.

– Слушай… А может, айда со мной, к каньону?

Я едва не выдал, что мне родители не разрешают путешествовать с незнакомцами. Они ведь наверняка не разрешали. То есть я так думаю.

Потом он стал спрашивать. Откуда электричество. Отчего здесь так жарко. Какой сейчас день и год. Мы лежали в темноте, выключив свет, – я на кровати, он на диване, дымя в потолок. Но тут я вскочил. Потому что от этих вопросов и до других недалеко, а других я не люблю. Темнота вглядывалась в наши лица и слушала шепот.

– Почему ты сюда пришел?

Он совсем не удивился вопросу, хотя должен был бы. Тогда меня в первый раз кольнуло. А может, в тот момент, когда я понял, что ночью он будет под моей крышей.

– Просто так.

Здесь никого не бывает просто так. Поэтому я молчал и ждал, пока он скажет правду. Если сам ее знает.

– Ну ладно. Не просто так. У тебя тут рядом – аномальная зона. То есть… не рядом. А прямо здесь.

– Ничего не замечал аномального. – Джеки мой проснулся, поднял голову и зарычал.

Здесь мой дом. Здесь я под защитой.

– Ты газеты читаешь, парень?

Я подумал про желтый бок фургончика в канаве.

– Нет. Не очень-то.

– В газетах об этом писали. – Он вдруг перешел на шепот, каким рассказывают страшилки. – Здесь, случается, пропадают люди. А бывает, что не пропадают по-настоящему, но… сворачивают сюда, а потом оказываются на неизвестной дороге, там, куда совсем не ехали. И никто не может дознаться, что не так…

Кажется, это и есть страшилка. Можно было успокоиться, выдохнуть – но я не мог почему-то.

– Знаешь, что я думаю? – Он повернулся ко мне. – Я думаю, сюда просто никто не может добраться. Журналисты там, полиция…

А ты, значит, добрался. И куда тебе нужно?

Я попытался вглядеться в него, но как ни вглядывался – видел только свой же отрезок дороги, тележку с лимонадом. Тьфу, ересь какая-то. А потом меня одолел сон.

* * *

Утром я проснулся от того, что в доме что-то было не так. Я вспомнил о госте сразу, хотя на первый взгляд ничего не поменялось. Солнце кружевами проходило сквозь занавески, падало на пол. Снаружи трещали кузнечики. Я знал, что уже семь утра; а еще я знал, что работы сегодня не получится. Придется разбираться с гостем.

В кофеварке оказался свежий кофе. Мы с Джеки редко его пьем, но тут уж я налил себе чашку. Гость сидел на крыльце, в солнечной луже, с кофе и сигаретой. Почему-то я почувствовал облегчение; уйди он ночью, я б не знал, чего от него ждать. Я сел рядом; свет перелился мне на колени. Из сада тянуло мятой.

– Знаешь, есть еще история про это место, – сказал парень, прихлебнув из кружки. – Я читал про этот случай в газете. Печальная катастрофа… Джон и Линдси Браун, их десятилетний сын и собака… Собаку, кстати, звали Снапи. Машина столкнулась с трейлером на выезде с бензоколонки.

Мама, папа, давайте не поедем…

Я сжал кулаки. Здесь мой дом, здесь я сильнее.

– Что интересно – нашли тела родителей, но не сына. – Он глядел на меня как-то странно, будто ждал, что я подскажу ему. – И собака тоже пропала. Их долго искали, но тела как в воду канули.

– Джеки! – крикнул я. – Хватит мяту жрать! Иди ко мне!

– Знаешь, я изучал такие явления. Я думаю, что у сына Браунов были кое-какие… сверхспособности. И ему сильно не хотелось умирать.

Он ждал, что я что-нибудь отвечу. Проявлю интерес. Тут-то и ловушка. Я положил Джеки руку на холку и молчал. Пусть выкладывает, что там у него.

– Я думаю, он каким-то образом заморозил для себя и собаки пространство и время. И так и живет в этой заморозке с момента аварии.

– А как же эта… аномалия?

Ладно, ладно, пусть считает, что я попался.

– Я же говорю – у ребенка были сверхспособности… Он смог как-то выжить в катастрофе. И возможно, сила вышла наружу. Это как радиация – знаешь про радиацию? Взорвалось в одном месте, а заражена вся округа.

Заражена? Да я даже простудой болел, может, два раза в жизни.

Он поставил кружку на ступеньку:

– Ты ведь так и не сказал, как тебя зовут. – И взгляд снова будто из-под очков, только теперь это занудные очки в стальной оправе, какие у врачей бывают.

Я тот, кто отвечает за указатели. Другого имени у меня нет…

– А меня зовут доктор Стив Корриган. Я парапсихолог. Тебя же, я думаю, зовут Бенджамин Браун. Бенджи.

Я вспомнил, что в кладовке есть старый «винчестер», но он, как назло, не заряжен. Джеки мой уже уши навострил, рычит тихонько и слюну набирает. Но он же инвалид, куда ему… И убираться этот Стив явно не собирался; сидит на моем крыльце, будто навсегда устроился.

– И что, – говорю, – если того ребенка забрать, так аномалия исчезнет?

– Я думаю, что так, – сказал он очень серьезно.

И тут я понял, что ему надо. Он просто хочет снять меня с поста. Я ни словом не обмолвился про указатели – но что-то мне казалось, парень и про них знает.

А кому выгодно, чтоб я перестал смотреть за указателями? А, Джеки? Может, это помощник Того, кто хочет, чтобы у людей не было второго шанса. Может, он сам и есть.

На кухне Стив спросил меня:

– У тебя что, ничего нет, кроме этих хлопьев?

Ткнул в коробку овсянки с нарисованным на боку квакером. Хорошая здоровая еда, то, что нужно растущему организму.

– Даже арахисового масла нет? – В глазах у него была какая-то прозрачная печаль. А потом с места в карьер: – Тебе не бывает здесь одиноко?

И вот он ел мои хлопья (так, будто это была его кухня, будто он здесь родился), а мы с Джеки делали вид, что готовим лимонад, а сами обдумывали ситуацию.

Я вот как решил – он ведь явно пришел оттуда же, откуда сны и откуда фургон. А значит, ничего хорошего не жди. Беззаботными мы были, вот что. Думали, что дом достаточно защищен. В старых комиксах про вампиров, которые хранятся в подвале (они слежались, и обложки намертво слиплись), написано: нехороший гость не войдет, пока сам не пригласишь…

– Ты ведь небось и в Диснейленд не ездил? – спросил Стив. – На русских горках не катался, нет?

Как настоящий взрослый. Они обещают хорошие вещи. Заманивают. Мороженое, Диснейленд, покататься на машине с мамой и папой. Просто покататься.

И доктор тебе понравится. Это не простой доктор, он особенный. И очень хороший, тебе интересно будет с ним поговорить…

Тут я чуть сифон себе на ногу не уронил. Доктор, точно! И этот – доктор. А я еще думаю – что ж такое знакомое…

– У нас раз «Луна-парк» был, – сказал я, набычившись.

Я закрыл глаза, но вместо русских горок представил себе указатели на перекрестке. Самое разное было написано на них, кое-где – даже не по-нашему. Да и по-нашему, я вам честно скажу – половины названий я вообще не знаю. Я представил их себе, как они взмывают, кружатся в воздухе, будто детские флажки, и я, протянув руку, могу выхватить один и поставить его на перекрестке, и он будет там стоять, пока я не заменю его на другой.

Джексонвиль. Салем. Ханаан. Эльдорадо. Бензоколонка Эда.

На руке у Стива висел плетеный браслет – наверное, что-то индейское, красные с желтым узоры. Прямоугольники, звезды. Индейцы здесь ни разу не проходили. Они сами знают все дороги, может, они и поставили самые первые указатели. Чаттануга, Виннипег, Ацкатл…

Мне все казалось, что я этот браслет уже видел. Но я столько всякого тут перевидал…

Никто не может убрать меня с поста. Никто не может заставить меня делать то, что я сам не захочу.

Я притворился, что клюнул. Как рано или поздно клюют все дети. На обещание дороги, ночевки под открытым небом и чего он там хотел повидать. На то, что нас будет двое.

Джеки, сказал я, вот теперь держись. Потому что указатели имеют власть даже над Тем, кто перекрыл бы все дороги, будь на то Его воля.

Мне даже не понадобится ничего делать. И ждать долго не понадобится: всего лишь пока у него не кончатся сигареты. Тот, кто жил в доме до нас, пил пиво, но не курил.

Правила не меняются, на машине ты или без.

Я делал вид, что собираюсь (будто были у меня вещи – собирать), солнце светило в окна, а Стив сидел и курил. Время от времени я поглядывал на дорогу, но за несколько часов так никто и не проехал – пустой день, бывают у меня такие.

А может быть, Бог услышал меня и не посылал никого, пока он не ушел.

– Здесь слишком пусто, – сказал в конце концов Стив. – Не место для такого пацана, как ты.

Он дымил как паровоз и все придумывал, что мы будем делать, когда уйдем отсюда. К тетке его можно заехать, чуть-чуть с причудой женщина, но блины готовит – объедение.

– Мой брат их всегда любил, – сказал он почему-то. – Может, она нас на зиму оставит, если попросить.

Но ведь у него нет брата.

Я выклянчил у него сигарету – просто чтоб извести еще одну, и попросил еще раз рассказать, что было в тех газетах.

– Ты думаешь, этот Бенджи… это из-за него вышла авария? Потому что он так сильно не хотел ехать?

Никто не может заставить меня делать то, что я сам не захочу.

– Знаешь, – проговорил он, зачерпнув себе лимонада, – я много про это читал… с некоторых пор. По мне, так простой несчастный случай. Видно, водитель на жаре задремал…

Ни одной машины. А небо надвинулось низко, погустело, посиреневело; от потемневшего солнца и дом, и рубашка Стива стали желтыми.

– Гроза будет, похоже… – сказал он и полез за очередной сигаретой. И наконец нащупал пустую пачку. – У тебя нигде сигареты не завалялись, Бендж?

Ну и дурацкое имя. А Снапи? Что за имя для собаки?

Я думал: зачем он пришел именно ко мне? Почему из всех мест, где стоят указатели, он выбрал это?

– В доме нет, – сказал я. – Джеки все скурил.

Он засмеялся. Так непривычно – шутить для кого-то, кроме Джеки.

– На бензоколонке должны продаваться…

– Должны, – сказал я. – Там магазинчик…

– Ну, пачка «Лаки» у них найдется… Это куда – прямо?

– Прямо, потом направо, там есть указатель. Тут недалеко.

Джеки прижал уши. Ладно, дружище, мне самому это не нравится.

– Пойду, пока не грянуло. – Он перемахнул через подоконник в сад, из сада – на дорогу и пошел ровно посередине, будто по разделительной линии, которой не было.

Вот тогда я и вспомнил. Видит Бог, только тогда. Потому что – это он сказал в тот раз про разметку, про белую линию. И был он на машине. На старом пикапе. И ехал в никуда.

То есть это он мне сказал. На самом деле в никуда – это по другой дороге.

Он стоял, прислонившись к дверце пикапа – чуть не сползал с нее, и таращил глаза, и по всем признакам был пьяный в стельку.

– Разве можно водить в таком виде? – спросил я тогда.

У него, похоже, начинался сушняк, и он выдул сразу две кружки моего лимонада.

– Главное, – объяснил он, – держаться белой линии. Главное – не сбиваться. Тогда приедешь куда угодно…

У меня на дороге нет разметки. А ему точно дорога лежала на заправку Эда. В таком-то состоянии…

– Может, вызвать кого, сэр, чтоб вас забрали?

Дело было под самую ночь. Старинный телефон в доме только для красоты, но я знал указатель к телефонной будке.

Он покачался на ногах, будто размышляя. Потом сказал:

– Ты х-хороший парень. На брата моего похож. Дай-ка еще попить.

Я дал, конечно, хоть и чувствовал, что про деньги он не вспомнит.

– У вас есть брат?

Он посмотрел так, что я сразу понял: уже нет.

– Надо было держаться белой линии, – объяснил он. – У меня всегда выходило… Я не часто в таком виде вожу, ты не подумай чего, парень, ладно?

Я стал на него смотреть – и ничего хорошего не увидел. Был какой-то бар, поздно вечером, и мальчишка, моего возраста вроде, а потом – машина, смятая с одного боку. Меня чуть не стошнило. Хорошо, он не заметил – вот был бы стыд, я ж на службе…

Я заставил себя посмотреть еще и увидел кладбище, и тут мне точно хватило.

Похоже, лимонад протрезвил его немного. Он поглядел на меня, на звезды, уже блекло высыпавшие на небе, и сказал:

– Ну, пора мне.

Меня как толкнуло.

– К брату едете?

Он серьезно, как только пьяные умеют, покачал головой:

– К брату.

Ну говорю же – Эда клиент. Но с этого пути он еще мог свернуть. Я подумал и переставил ему указатель – там будет ровная узкая дорога, ни одной машины, так что он сможет ехать, пока не протрезвеет. А потом поедет по направлению к Огасте (туда я тоже один поставил) и по дороге встретит мальчишку, у которого тоже кто-то умер…

Вот ведь мастер-ломастер. Взял и самому себе сделал петлю. Как будто нам с Джеки тут кто-то был нужен. Но где он ездил столько времени, что я успел забыть? Доктором стал, гляди ты…

До заправки Эда пешком сразу не дойдешь; время у меня было. Я закрыл глаза, дал повертеться указателям. Что бы выбрать? К Большому каньону он хотел. Ну пусть будет каньон. Там тоже найдется кто-нибудь, кому Стив даст затянуться сигаретой и расскажет про межпланетные корабли. Подумаешь, большая печаль… Мне здесь работать надо.

Джеки клацает зубами, ловя муху. Кажется, я достал его своими разговорами.

– Ну хорошо! Ладно! Хорошо!

А потом я нарушил самое главное правило. Я вылетел через окно в сад, перемахнул через изгородь, кубарем спустился по тропинке и побежал по дороге. Асфальт больно бил по пяткам.

…И ведь я даже не знаю, что ему скажу. Я ведь не могу уйти с поста. Просто, может, он бы остался здесь. Сухарей еще надолго хватит, и консервов – на всю жизнь. И зато лето тут всегда.

Я просто скажу ему, что магазинчик Эда закрылся – это ведь святая правда. А может, я возьму да расскажу ему про указатели. Брат же. Брату можно.

За спиной у меня вздулась, плюнула первыми каплями и разразилась – гроза.

Примечание автора

Этот текст – немножко челлендж: я решила поиздеваться над формулой «мальчик с одноногой собачкой» и доказать, что и на такую тему можно написать что-то стоящее (ну хорошо, у собачки не одна нога, а три, но вы же поняли тенденцию). А вообще это, конечно же, трибьют Кингу, Брэдбери, Хопперу и беспечному, жаркому парижскому июлю, когда приходилось сбегать в парк, и прятаться там в тени деревьев с ледяной бутылкой кока-колы и блокнотом, и слушать, как недалеко журчат фонтаны… Хорошее было лето.

Где-то там, когда-нибудь

Долгая ночь

Заросли. Темень. Гнилью, болотом тянет.

Стась выдохся, острый камешек вонзался под ребра, и ноги сами собой переставлялись все медленнее: будто по воде бежишь. И вместо плеча – странная горячая тяжесть.

А те – сзади, все ближе и ближе, слышно, как ломаются ветки, и лай собак, и осипшие крики – как над ухом.

Осипшие – потому что оказались они в холодной мокрой взвеси, только здесь такая бывает, вот все чисто было, и вот – раз – будто штору опустили. Но ему с того пользы никакой, господи, пронеси – да не пронесет, был бы в городе, другой вопрос, там же каждый переулок, каждая крыша, и чего их в лес понесло…

И упал бы лицом вот в эту полузастывшую грязь, – если б не боялся собак… И того, что эти сделают с ним, когда поймают. Но и страха хватит только на несколько шагов. Так лучше уж – в болото, вот туда, где огоньки… Стась, оскальзываясь и хватаясь за кусты, припустил из последних сил – вперед, к свету.

И понял через какое-то время, что крики затихли. Поотстали… Неужто вправду? Не захотели в болото лезть ради одного… бойца за отечество?

А это… это и не болотные огни вовсе. И земля под ногами твердая. И впереди – дом, не дом даже, громада, башни вырисовываются против густо-синего неба. Теперь видно. И в окнах отблески, будто кто с лампой ходит по коридорам.

Он почти услышал, как Наталка морщится: «Господский дом…»

Сам-то разве не господин? Поди отмой родословную…

«Вот сейчас, – сказал себе Стась. – Вот я дойду до той усадьбы… там, может, дадут заночевать. А не впустят… а могут и не впустить. И стрелять уже не из чего, разве что пустым стволом погрозить. А может, и не дом это, а морок, но хоть пока буду идти – не умру. Еще шаг. И еще…»

* * *

Свет. Тени колышутся на потолке, уютные, как в детской, когда ночник с картинками ставят у кровати, чтоб в темноте было не страшно. И свет ложится желтыми масляными мазками на все вокруг. Стась щурится, моргает, разглядывая – огромная зала, где-то совсем далеко – камин, и с него оглушающе громко тикают часы. От камина в обе стороны расходятся высокие, обитые дубом стены и пропадают где-то за кругом света.

Под ложечкой не болит больше. Бежать не надо.

– Пане?

Свет падает теперь на девичье лицо; высокие скулы, огромные глаза, только у губ резкие тоскливые складки. Девушка склоняется над ним, двигает поближе лампу, осторожно разрезает рукав на той руке, о которой Стась успел забыть. Теперь вспоминает. Ах ты ж…

– Ш-ш-ш, – говорит девушка. Все это ужасно напоминает какую-то картину… он видел репродукцию, еще в училище. Какой-то библейский сюжет; точно, христианка, вытаскивающая стрелы из святого Себастьяна. И что только в голову лезет… Стась стиснул зубы. Как же ее звали, ту христианку…

– Ирена.

Девушка улыбнулась:

– А сконд пан ве?

Вокруг тишина; не враждебная, к которой надо все время прислушиваться. В этой тишине ничего не зрело, не поджидало. В ней было убежище. Отпускал, отходил страх, скрутивший душу.

Девушка смочила в миске с водой тряпицу и стала осторожно смывать кровь с его плеча. Стась зашипел. Потом сполз куда-то в глубину; там, в глубине, боль переходила к кому-то другому, этому другому надо было помочь – но когда Стась искал его в мутных сумерках, он выплывал на поверхность и обнаруживал, что боль – его собственная. Тихий шепот девушки успокаивал, отгонял боль. Кажется, она молилась – на чужом языке, хоть и похожем…

«Мама, почему у Богородицы лицо черное?»

«Ее люди сильно обидели, сынок. Вернее, не Ее, а Сына. Иногда от горя чернеют. Да ведь она не всегда такая, вот в нашей церкви…»

Светлый, чуть стыдливый лик; цветы, лампадки, крошечные пляшущие огоньки.

Огоньки растут, пламя сметает цветы, слизывает краску, ревет, пожирая дерево…

Он распахнул глаза; отдышался от запаха горелого. Ирена посмотрела на него испуганно, складки у губ стали четче.

Он мотнул головой – ничего, мол. Переглотнул, собирая слова.

– Дженькуе. Спасибо, что подобрали…

Вдруг вспомнилось – мгновенным ледяным ознобом пробило, он подскочил.

– А где…

Девушка кивком показала – там. Он скосил глаза, увидел, как поблескивает на полу у кушетки знакомый – родной уже – ствол. Выдохнул. Ирена покачала головой, встала и вышла. Стась слушал: легкие шаги, потом опять тихо. Где-то загремел мужской голос, приказывая закрыть наконец ставни.

Скоро и обладатель голоса появился в гостиной. За спиной проскрипел паркет, сверху пролилось еще немного света. Человек, одетый в длинный и темный бархатный халат, склонился над Стасем; наверное, уже совсем старый, черты резкие, заостренные, будто лицо вырезали из дерева, и морщины – глубокие борозды.

– И от кого же вы так бежали? – спросил он. – Что, Дикая Охота за вами гналась?

Стась едва не рассмеялся. Потом вспомнил лай собак из тумана. Кивнул.

– Дьявол, однако, следует за прогрессом. Теперь Охота у нас стреляет настоящими пулями…

Стась устало прикрыл глаза. В то, что они могут его выдать, он не верил. Если б еще самому не идти никуда… полулежать вот так, на кушетке, завернувшись в мягкий полумрак, как в одеяло. Не бежать, не думать. Не помнить. Кушетку закачало; она отплывала от берега, где остался камин и светил издалека, как маяк. Но вернулась Ирена – пришлось снова открыть глаза, и теперь уж он, почти не стесняясь, таращился на девушку. Узкие плечи, худые руки, и в походке – что-то мальчишеское. Она склонилась к старику и что-то проговорила вполголоса – Стась не расслышал. Не жена ведь она ему, в самом деле…

Хозяин встал с кресла; блеснул в тусклом свете вытертый бархат:

– Вам открыли одну из комнат наверху. Там должно быть удобнее, чем здесь. Мой человек поможет вам подняться.

– Я, – он закашлялся, – спасибо. Спасибо вам.

Тот глянул хмуро:

– Что? Навоевались? Настрелялись уже себе в удовольствие?

По прямой спине старика, по расправленным до неестественности плечам видно было, что и он успел в молодости настреляться.

Стась облизнул губы. Говорить стало трудно.

– Другие навоевались. А я вот… жив еще.

– И сколько вас еще таких по моим землям бегает?

Бегало…

Стась сглотнул, прогоняя из горла комок.

– Я один.

Бежали, пока им дорогу не перегородили. Сперва думали, отстреляются; потом стрелять стало не из чего. Наталка вдруг схватилась за живот и села на землю, растерянно так. А Василю пулей выбило глаз; так и смотрел из кустов, пол-лица в крови, а застывший целый глаз таращится…

Наталку Стась нес по лесу, стараясь, чтоб тяжесть приходилась на здоровое плечо. Недолго пришлось нести. А командир еще жаловался, что их мало. Накаркал…

– Что ж вы, – сказал хозяин с досадой, – пока вас не упокоят, сами не успокоитесь? Как лихорадка всех охватила, ей-богу.

– А как же, – беспомощно сказал Стась. – А что же…

Было что-то очень неправильное в этом доме, в том, как ловко они отгородились от войны. И манеры их… «Настоящие баре, – с неприязнью сказала Наталка за его плечом. – Пережитки прошлого».

Не хотел он об этом думать. Слишком устал.

В комнате – холодная затхлость, пахло пылью и старой слежавшейся тканью. Но Стась так устал, что видел только кровать; навалил на себя одеяла и шкуры и упал в сон, как в яму. Ему снилась Охота, скелеты в рваной немецкой форме, кричащие вслед на лающем языке. Потом снилась Ирена, и так хорошо, что Стась удивился, зачем проснулся. Спокойствие вокруг было прежнее, нерушимое, такое, что казалось неестественным. В конце концов он сполз с кровати, с трудом открыл один ставень. Нужно было собираться, что-то решать, уходить. Не хватало еще навлечь беду на девчонку со стариком. А Стась стоял, как зачарованный, и глядел в окно. Ни луны, ни звезд. Под окнами с трудом угадывался сад, дальше – неясный силуэт старинных ворот. И за воротами – то ли бесконечная пустошь, то ли опустившееся под грузом темноты небо, придавившее землю раз и навсегда. Да и будь светлее, Стась вряд ли узнал бы здешние места. Наверное, откуда ни взгляни сейчас на Беларусь, она будет такой же: застывшей в непроглядной ночи, покрытой траурным черным небом.

В комнату сунулся кто-то незнакомый, немолодой и чуть сгорбленный.

– А, так пан не спит. Хозяева теперь ужинать будут. Пан спустится или мне сюда принести?

– Что ж вы, посреди ночи ужинаете?

– Так не поздно. Вы, пан, считайте, два часа всего проспали…

Человек принес и одежду. Чуть пожелтевший батист, темный бархат. Стась попытался пошевелить рукой, вздохнул и попросил помочь ему одеться.

В столовой, где ждали его Ирена с хозяином, было пусто и гулко; низко свисала с потолка старинная люстра, точно такая, как в бабкином доме. Но о бабке Стась тут же забыл: он смотрел на то, что было на столе, – а старик смотрел на него. Стась сказал неловко, смутившись этого жалеющего взгляда:

– Простите. Из-за ранения я совсем приличия потерял. Разрешите представиться. Меня зовут Станислав Немиро, я… студент художественного училища.

Вышло даже изящно – вот бабка была бы довольна, почему-то подумалось Стасю.

– На ваши художества мы тут насмотрелись, – желчно сказал хозяин. – Меня зовут Ян Дашкевич, а это моя невестка, Ирена… да вы уже, кажется, знаете. Пусть вас не удивляет такое странное сожительство. Мой сын, видите ли, решил, что в борьбе за нашу и вашу свободу без него уж никак не обойтись. А мы вот теперь сидим здесь и ждем, пока пан революционер соизволит вернуться. Ирене скучно, разумеется. Но я полагаю, что тут сейчас спокойнее, чем в Варшаве… – Последнее было явно сказано не для Стася.

– Да, – подтвердил он, – в Варшаве сейчас нехорошо.

– Что же вы? Садитесь к столу, прошу…

Дашкевич произнес короткую молитву – и опять нахлынуло ощущение неправильности. Невероятности. Но губы у Стася, от Господа совсем отвыкшего, будто против его воли стали повторять за стариком. Потом начали есть. Стась заставлял себя – усилием воли, в которое и сам бы не поверил, – не хватать руками горячую картошку, не рвать оголтело зубами хлеб, не набрасываться зверем на жареное мясо в тарелке. Не у Ирены на глазах.

– Надеюсь, вы простите меня за скромное угощение, – проговорил Дашкевич. – В последнее время мы готовим лишь то, что самим же удается настрелять. Однако, кажется, земля эта в последнее время пользуется такой дурной репутацией, что и дичь ее бежит…

Ирена вдруг выпалила:

– А чи пан, пшес пшепадку, зна Михала Дашкевича?

– Да откуда же пану Немиро знать, Иренка, – покачал головой старик. – Михась поехал в Белосток, а наш гость идет…

– Из Витебска, – сказал Стась и вспомнил бесконечный путь по хмурым лесам. Не надо было им идти, затаились бы и сидели в штабе.

– Эка вас занесло, – без выражения сказал Дашкевич.

Ирена опустила голову; светлые пряди упали на лицо. Было в ее облике что-то настолько прекрасное и настолько горестное – даже смотреть больно.

– Я не знаю, окажется ли мое прибежище для вас надежным, – говорил Дашкевич, промокнув губы салфеткой. – Ваши… охотники ночью бродить не станут, но могут вернуться днем. А у меня уже не столько сил, чтобы самому показать им, где границы моих земель.

– Я пойду, – сказал Стась, хотя сейчас ему казалось немыслимым – покинуть эту столовую, этот дом, оторвать взгляд от Ирены. – Сейчас, только…

– Не торопитесь. До утра здесь никого не будет. Я смогу дать вам коня и немного провианта. Однако мне было бы трудно снабжать отряд…

– Нету отряда, – глухо сказал Стась.

Дашкевич только кивнул.

– Я бы посоветовал вам выбираться за границу. Многие уехали во Францию, это гостеприимная земля… а другие – в Италию.

«Не побегу», – подумал Стась, чувствуя, как в груди упрямыми толчками пульсирует злость – а может, это просто отдавалась боль в плече. Он слышал: кое-кто и вправду оказывался во Франции, удрав с работ. Но ему-то – куда?

Когда они выходили из столовой, Стась понял, почему ему все чудилось что-то одеревенелое в походке старика. Это ожидание – застывшее, закостеневшее, вечное.

Ирена извинилась и ушла к себе. Стасю тоже следовало бы пойти на боковую – когда еще в следующий раз доведется отдохнуть. Но сон, как назло, не шел, будто тех двух часов хватило, чтоб отоспаться за всю войну.

Дашкевич поманил его обратно в гостиную:

– Давайте-ка, пан Немиро, выпьем по маленькой.

Ликер, разлитый в серебряные стопки, был передержанным, переслаженным и на вкус – будто запыленным. Но Стасю он быстро ударил в голову. Боль в плече ослабла, уплыла. Старик пил молча, уставившись в темноту там, куда не доходил свечной свет. Кажется, о госте он забыл. И Стась молчал, слушал тиканье часов, смотрел мутным взглядом на выступающую из углов мебель – как обломки кораблекрушения под толщей воды.

Они просидели так, кажется, вечность.

Потом старик встал, раскурил трубку, рассеяв вокруг себя резкий терпкий запах табака. Стась тоже поднялся, неловко покрутился по комнате. Взял зачем-то со стола брошенную газету.

– Оставьте, – не оборачиваясь, сказал Дашкевич. – Это старая газета. Нам давно уж не доставляли почты.

– Старая, – повторил Стась. Конечно.

Он понял наконец, что неправильного в этой тишине. Дом молчал. Не было обычных вздохов рассохшегося дерева и разговоров, что ведут меж собой скрипучие половицы и древние платяные шкафы.

– Вы уже решили, куда поедете дальше? Тут недалеко – старая дорога на Пинск, – сказал старик, глядя в огонь. – Ее мало кто знает, но уж если выйдете на нее – с пути не собьетесь…

Часы на камине по-прежнему громко тикали, но, приглядевшись, Стась увидел, что стрелки не движутся.

– Но, честно говоря, мне кажется неправильным выставлять вас из дому. Останьтесь, мы что-нибудь придумаем…

– Газета старая, – сказал Стась. – У вас ведь… какой год сейчас?

– Тридцать первый, – ответил Дашкевич. – Ноябрь месяц пошел. А у вас?

Стась сглотнул.

– Сорок третий.

Дашкевич покачал головой:

– Лучше, я посмотрю, не стало.

– Нет, – сказал Стас, – не стало.

«А я ел с ними. Пил с ними».

И тут же усовестился: за столом небось страшно не было, ел за четверых…

А сам-то ты – живой?

Хозяин обернулся наконец. Из глазниц глянуло черное, бездонное.

– А вы мертвых боитесь? Не бойтесь, пан Немиро. Мертвые уходят в землю, а своя земля не умирает. И не предает.

Тикавшие на камине часы разразились оглушительным, чуть ли не церковным звоном.

– А она как же? – глупо спросил Стась.

– А она… – Старик глубоко затянулся, трубка пыхнула. – Не вас она ждет.

Он наконец повернулся к Стасю; лицо его смягчилось. Положил руку на плечо – ничего в ней не было от скелета, обычная, теплая рука. Даже сердце сжалось – вот если б отец был жив…

– Как я говорил, вы можете остаться. Станьте моим гостем.

Стась понял его, но отказаться было трудно.

«Я наверняка уже мертв – от заражения крови. Или какой-нибудь фриц пристрелил меня по дороге».

Мертв. И может остаться в этом доме, где не слышно выстрелов и бомб, пить ликер со стариком, тайком поглядывать на Ирену.

– И нарваться на дуэль, когда молодой пан Дашкевич вернется домой? Благодарю вас…

Старик попытался скрыть улыбку:

– Ну да. Вы, без сомнения, найдете более благородный способ сложить голову…

– Найду. – Внутри заново вспыхнула злость. Хорошая злость, та, что придает сил.

– Идите, – велел Дашкевич. – Идите тогда в часовню, молодой человек. Слуга вас проводит. Самое время помолиться перед дорогой.

Стась хотел что-то еще сказать – но нечего было.

– Идите, – повторил старик. – Скоро петух пропоет…

Стась не оборачивался, когда выходил из гостиной, – но уверен был, что старик перекрестил его перед тем, как отвернуться к вечному своему огню.

Он не мог уйти просто так – и зачем-то поднялся наверх. Правильно поднялся: у одного из окон стояла Ирена, приладив на подоконнике свечу. Она обернулась, прижала палец к губам. Видно, Дашкевич не одобрял, когда нарушали затемнение.

– Врагов накличете, пани Ирена, – прошептал он, подходя ближе.

– А ешли Михась повручи?

Стася на этого Михася взяла досада. Да если б только его так ждали; если б отец был жив, и эта девушка… И от досады он осмелился:

– Пани Ирена… Я, наверное, неприличное попрошу… – И краснеет, и бледнеет, как в какой-то там песне. – Только… Мне уходить сейчас, и, наверное, меня убьют… То есть, скорей всего, точно убьют…

– Цо? – тихо спросила девушка.

Да что ж это такое, ведь живая она, живая; склонила голову к плечу, почти улыбается. Тени плясали на ее лице, и даже на расстоянии Стась чувствовал ее тепло. Не мертвые они; это он ошибся временем, шагнул не туда.

– Я хотел попросить… локон ваших волос, пани Ирена…

Смешался совсем, голос потерял. Девушка серьезно кивнула, велела «почекать» и скользнула по коридору себе в комнату. Вернулась через несколько минут, в руке – маленький тряпичный мешочек; в таких, кажется, образки носят.

– Он вернется, пани Ирена, – сказал Стась. – Куда ж он денется. Я к вам из тумана вышел, вот и он… выйдет. Я бы…

Закусил губу; а она улыбалась, и пока Стась спускался по полутемной лестнице и выбирался на улицу, путь ему освещала ее улыбка.

Часовня была во дворе; слуга не стал его провожать, только вывел на порог и велел идти и не оборачиваться.

Стась толкнул заскрипевшую дверь, вошел.

Светлый, чуть стыдливый лик; цветы, лампадки, крошечные пляшущие огоньки.

Он неуклюже опустился на колени. Здоровой рукой прижал к груди тряпичный мешочек и, собирая слова, как рассыпавшиеся бусины, медленно начал молиться.

Он не хотел слышать, как прокричит петух; чувствовать, как за дверями часовни дрогнет, рассыплется в пыль, развеется усадьба Дашкевича.

* * *

Стась сперва ощутил холод, потом боль – и от холода и боли проснулся. Он заснул прямо в часовне – старой, с темными пятнами от сорванных икон, затянутой паутиной. Осторожно сел, поглядел на прорезавшие темноту утренние лучи. Солнце…

Он выбрался из часовни и долго смотрел на поросшие беспорядочным кустарником развалины старого господского дома.

* * *

То, что вчера он видел из окна, оказалось и впрямь желто-серой пустошью, что тянулась под чистым рассветным небом до самого леса. Старик не соврал – прямо в лесу Стась вдруг наткнулся на старую, но еще вполне разбираемую дорогу. Наверное, о ней и вправду мало кто знал. На Пинск так на Пинск – там тоже должны быть отряды…

Он шагал по ней весь день, мельком вспомнив об обещанном стариком коне и провианте. Что ж; по крайней мере, рана оказалась чистой и не слишком болела.

Это сон, сказал он себе. Сон. Не было ничего.

Уже под самую ночь, выбившись из сил, Стась разглядел вдали огоньки какого-то хутора. Повезло: прямо на дороге он увидел девчонку лет двенадцати. Что-то она поздно идет из деревни… Неужто одна из своих?

Он выбрался из придорожных зарослей:

– Не пугайся меня… Скажи, немцы есть в деревне?

Та отпрянула:

– Дядько, вы кто?

– Свой я, говорю – не пугайся. Ты про немцев скажи…

Теперь девчонка смотрела совсем нехорошим взглядом:

– Дядько… Какие немцы? Нет уже немцев давно.

– Как… нет?

– Дак… все. Война-то кончилась, какие немцы?

– Подожди… Как это – кончилась? Когда?

– Дак в мае же еще.

– Врешь, – только и смог он сказать.

– Да честное пионерское! Дядько… да вы небось контуженый, да?

– В мае. – Стась тяжело сел прямо на дорогу. – А сейчас – что? Какой год?

– Так октябрь же вон… Сорок пятый. А что ж вы… Где вы были-то?

– Заночевал, – проговорил он медленно. – В одной усадьбе.

Он разжал руку, которую всю дорогу сжимал в кулак. На ладони лежал тряпичный мешочек – когда Стась развязал его, в руку выскользнул мягкий блестящий локон.

– Это ж надо ж, – сказала девочка. – А ваши-то небось думают, что без вести пропавший! Вот им радости будет! Так, может… может, и мой папка вернется еще, раз так…

Она стояла над ним и смотрела ясно и чисто – как Богородица в заброшенной часовне. Стась зажал локон в кулаке.

– Конечно, вернется, – сказал он. – Куда он денется.

Примечание автора

Этот текст написался за четыре часа буквально «на коленке» – точнее, за столиком в кафе между двумя работами – на конкурс, куда принимались только рассказы, имеющие отношение к Беларуси, но куда пишут отнюдь не только белорусы. Мне это напомнило, как в советское время пионеры посылали стихи «Моя Чукотка» и «Куба – родина моя» в «Пионерскую правду» – хотя ни Чукотки, ни Кубы в жизни не видели. Так и мое знакомство с Беларусью ограничивается железнодорожным вокзалом в Бресте и автобусным – в Минске. Я взяла – и написала рассказ.

Оказалось, что находиться в этом тексте было приятно, что со мной поделаешь – люблю старые шляхетские особняки с призраками и недобитых повстанцев. Правда, я думала, что сделала хэппи-энд, – а потом уж мне намекнули, что для партизана в Западной Беларуси, пропавшего на год и заявившегося невесть откуда уже после войны, будущее представлялось бы не слишком радужным. Ну… я все равно надеюсь на лучшее.

Был я устал и одинок

– Дверью не стучите.

О’Мэлли вышел на крыльцо, всей грудью втянул воздуха.

– Она думает, это я стучу, – сказал мальчик. – Думает, я гроб ей сколачиваю.

Он был чернявый, с темно-синими злыми глазами, потомок торопливого греха кого-то из норманнских воинов. Остался бы жив – наверняка ушел бы в фении, примкнул к очередному лирически-безнадежному восстанию. Но жив он не останется. О’Мэлли это видел ясно. Он хорошо научился различать смерть.

Мальчишка потоптался неловко:

– А отец Карсон удрал. Говорили, холера идет. Он нас с Джимом подрядил от Макгинни мертвеца вынести… – Перекрестился, сплюнул. – А сам удрал.

– Это не холера, – сказал О’Мэлли. – Это тиф.

– Он удрал. А вы не можете…

– Я доктор.

– А, – сказал мальчик. – Да.

Для него и доктор, и святой отец из той смутной категории, которая знает буквы.

– Ты с монахами поговори… У Макгинни еще больные есть?

– Они уехали все. Чего ж ей, без соборования? Она ж не может так. Нельзя так.

– Я не божий человек, – выговорил О’Мэлли. – Я не…

Он махнул рукой в сторону комнаты, откуда слышалось трудное дыхание умирающей.

– Я даже не…

Закружилась голова, он ухватился за низкую притолоку, прислонился лбом.

– Я чаю сделаю, – бесплотным голосом сказал мальчик.

* * *

Тощий желтый чай из старых запасов был заразным. Все здесь было заразным, как гнилое дыхание больной. По восковому телу женщины расползлась сыпь. Несчастная то и дело мотала головой, будто надеялась так избавиться от боли. О’Мэлли наклонился над ней, поискал остаток сознания в горячечном взгляде. Что за польза с отца Карсона – в краю, где всех зовут Макгинни да О’Риордон… Слова казались пустыми и бесполезными. Унылая латынь молитвы ничем не отличалась на вкус от латыни медицинских заклинаний: «кубитус, окситус…»

В деревне оказалось три больных семьи, но О’Мэлли знал, что это только начало. Он снял шляпу и почесал голову. Его знобило. Беды других позволяют забыть о собственных, но только на время. Вместе с двумя монахами они перенесли заболевших в маленький беленый сарай, от греха подальше. Мертвецов присыпали гашеной известью и сожгли их нехитрый скарб. О’Мэлли осмотрел серолицых беззубых детишек, девчонок, что кутались в платки, беззвучно молились. Велел детей к сараю не подпускать. Сказал братьям, что делать и что дня через три он заглянет.

– Отче наш… – шептали из-под косынок. О’Мэлли чуть на них не прикрикнул: что, дуры, не понимаете, Он вас не слышит?

Ирландия – это остров. Остров, отгороженный пустотой.

Он не помнил, когда это началось. Скорей всего, всегда так и было: пустые неродящие поля, тощие пустогрудые женщины; и мысли – только о еде, и молитвы – о еде. И усталость, впитавшаяся в траву, в колосья, в небо. Бледное ослабшее солнце поднималось всякий раз все с большим трудом. Но ему О’Мэлли не лекарь.

Он решил, что возвращаться будет в обход – были рядом еще две деревни. Не деревни даже, несколько домишек, раскиданных среди полей.

Он снял шляпу, ветер устало шевелил его волосы. Сперва он услышал песню, а потом увидел ребенка. Песня тянулась по воздуху тоскливыми нотами.

– Tha mi sgith ’s mi leam fhin,

Buain na rainich, buain na rainich.

Девочка шла навстречу О’Мэлли по дорожке, вдоль которой поднимались ломкие скелеты трав. Она ставила ноги, чуть выворачивая ступни. Подойдя уже совсем близко, девочка остановилась и посмотрела на О’Мэлли немигающим взглядом.

– Не ходи туда, – сказал ребенку О’Мэлли. – Там… плохо там. Поворачивай домой.

Девочка молчала. Круглолицая, с детскими пухлыми коленками. Дети, знакомые О’Мэлли, выглядели костями, торчащими из лохмотьев. Она сказала что-то на языке, который внутри отдался болезненным неузнаванием. А ведь это его язык; бабка говорила на нем, а О’Мэлли, дурак, учить не стал.

Выпростав откуда-то из карманов фартука яблоко, девочка протянула его О’Мэлли. Яблоко было чуть приплюснутое, красное с желтым, пахнущее медом и сытой осенью.

Ребенок глядел нетерпеливо: бери же!

Только теперь О’Мэлли заметил, что глаза у нее разные. Один зеленый, другой карий.

Яблоко его испугало. Тем, что он так отчетливо помнил вкус. И тем, что его мало. Через несколько минут от яблока ничего не останется, и можно будет снова в него не верить. Это грех; О’Мэлли знал, что не так уж голоден.

– А ты? – спросил он из последних сил.

Ребенок презрительно дернул плечиком.

– Приходи к нам, – на сей раз он понял, что она говорит. – Мы тебе еще дадим. Там много…

«Не бери у них ничего, – говорила покойная бабка. – Сманят – глазом моргнуть не успеешь».

Он уселся прямо в колкую старую траву. Когда-то он хотел уехать. Кажется, сначала он собирался в Лондон. Потом в Америку. Америка казалась ближе. О’Мэлли вгрызся в яблоко и подумал, что, может быть, он не дойдет до дома, а заночует по пути. Но мысли эти были далекие и не его, а настоящее – вот, это яблоко, которое он хотел одновременно вдыхать и есть.

– Куда ты идешь?

– Я иду за Человеком-ветром, – малышка показала рукой. – Вон он.

О’Мэлли увидел. Странник шел среди трав, заставляя их колыхаться. Плащ его он сперва принял за кусок тумана. Странник обернулся и сурово посмотрел на О’Мэлли. Порыв холодного ветра разметал в стороны его плащ, выбил шляпу из рук.

Этого тут еще не хватало.

– Скажи ему, чтоб заразу не разносил, – велел О’Мэлли.

Девочка кивнула, махнула страннику и пошла по дороге дальше – теперь уже вприпрыжку. Обернулась, заглянула О’Мэлли в душу разноцветными глазами – и исчезла.

* * *

Когда он делал свой прошлый обход, деревня уже умирала. Теперь она совсем отдала Богу душу. Заколоченные окна, мелом на дверях: «Ушли в Корк». О’Мэлли не знал, можно ли найти что-нибудь в Корке.

Ирландия – это остров, забытый Господом.

Только два дома еще обжитых; и то – людям не хватило сил уйти. О’Мэлли постучался в одну из лачуг. Дети щенками встрепенулись в куче тряпья перед камином. Мать их стояла недвижно, молчаливой статуей Марии. Глядела на О’Мэлли с печалью и укоризной. Они думают – если ты врач и образованный, значит, не голодаешь. Значит, у тебя что-то есть. Черт; у него же было яблоко.

О’Мэлли опять вспомнил, как его учили: «При любой болезни нужно рекомендовать горячий бульон, желательно из мяса курицы, поскольку эта птица телом обладает нежным, и, следовательно…» Он попятился из лачуги; стал хватать ртом воздух, чтоб только не вырвало.

Тифа здесь не было, но этим и так хватит.

О старуху он чуть не споткнулся – потому что шел, уткнувшись взглядом в полосу дороги перед собой, склонив голову. Она сидела у изгороди, уютно так сложив ноги под выцветшей юбкой. Будто расположилась у очага с мотком овечьей пряжи.

О’Мэлли замедлил шаг. Зря он это сделал – усталость с размаху ударила по плечам.

– Что, сынок, притомился? – улыбка беззубого рта. – В ногах правды нет.

Он опустился рядом. От нее шел домашний старушечий запах. Как от его родной бабки: табак, старая шерсть. О’Мэлли вздохнул.

– Далеко тебе идти? – спросила она.

– А хожу я, не хожу – толку никакого, – вдруг закипел О’Мэлли. – Что я могу сделать? От чего я их вылечу? Бульон им прописать, да?

Его потряхивало.

– Ну, ну, ш-ш… – пришептывала она. Голова сама собой склонилась ей на плечо. Бабка ласково гладила его по волосам и напевала колыбельную, схороненную где-то в детской памяти О’Мэлли:

– ’S tric a bha mi fhin ’s mo leannan

Anns a’ ghleannan cheothar.

Так бы и умереть, лениво подумал О’Мэлли и от этой мысли вскочил, затряс головой, скидывая морок.

– Ну, мать, пойду я…

Он почти не удивился, когда старуха протянула ему яблоко. Собственная рука предала его: вцепилась, как клещ. Бабка проводила его смехом, молодым, холодным – будто ледышки звенели друг о друга. Он обернулся – а ее и след простыл.

* * *

В Лох-на-Вэлле он застал всенощное бдение. Свечки давно уже съели – только торф неясно дымится в углу, лица собравшихся заволакивает серым. Дрожит жидкий огонь; жизни тех, кто окружил мертвеца, – тоже дрожат; день, неделя – и они уйдут вслед, но сейчас хоть есть кому оплакать.

– Уна! Уна!

Тощенькая Уна вдруг всплеснула руками и рухнула на пол – без звука.

– Повело-то как…

– Окно отворите!

Суета. В комнату с мертвецом на минуту возвращается жизнь.

– Пустите, – говорит О’Мэлли. – Я врач.

В полутемной комнате его усадили на старый плетеный стул. Налили кипятку в фарфоровую чашку с розой. Девушка с постаревшим лицом, в давно ненадеванном черном платье. Рукава – огромные на тонких белых запястьях.

– Отец?

– Брат. В том месяце на работы ходил, так мы жили… А там выгнали его. Уна вот. Слабенькая совсем. Я-то чего…

– Уходили б вы отсюда. В той деревне тиф. С севера, говорят, холера идет.

Лицо ее расплывается, растворяется в волшебном дыме.

– Вот, – вспомнил вдруг О’Мэлли. Вытянул из кармана яблоко. Здесь, посреди черной лачуги, оно казалось еще более неестественным. – С Уной поделите. Знаете – яблочко на ужин, и врач не нужен…

Девушка глядела на яблоко во все глаза.

– Фэйри подарили, – сказал О’Мэлли.

Она засмеялась. Под этот ее смех О’Мэлли сдался и упал в темноту. В темноте девушка плясала, волосы ее разметывались – это Человек-ветер, стоя неподалеку, размахивал плащом.

Утром он ушел, удостоверившись, что здесь тифа нет. Но наверняка недели через две и эти слягут. Теперь – домой и обратно; так он и будет ходить по кругу, пока не кончится внутри завод или не сломается вложенный Господом непрочный механизм.

Холодно было в одиноких темно-желтых полях, мороз с утра ударил, и под ногами закостенело. О’Мэлли кутался в пальто, надвинул шляпу поглубже. Он вертел головой, выискивая Человека-ветра, и, кажется, высмотрел серый плащ в зарослях вереска.

«На дороге по сторонам шибко не гляди, – учила бабка, – а то споткнешься – и оглянуться не успеешь, как окажешься там».

Он споткнулся.

То ли и правда заступил он, куда не велено, то ли ослаб от голода – но заплутал безнадежно в невесть откуда спустившемся тумане, уже совсем рядом со своей деревней. Колокол старой церквушки слышался ясно, а найти знакомую дорогу не получалось. О’Мэлли оказывался то в зарослях, то в какой-то грязи; и начал уже бояться, что попадет в топь.

А потом туман вдруг сдуло ветром, и в небе утешающе засветилась луна. Он вздохнул. И увидел, как Человек-ветер деловито сматывает туман в свиток. Они стояли у каменной стены – остатков укреплений. О’Мэлли заморгал. Укрепления были в Килфиннане, а это за добрых пять миль. Видно, у него началась лихорадка. При лихорадке часты видения.

Человек-ветер кивнул ему и прошел через дыру в стене. О’Мэлли полез за ним – камни почему-то были теплые, будто весь день впитывали солнце. По другую сторону росли все те же сухие травы; а посреди трав, высвеченная луной, танцевала она.

Он сперва подумал, что это сестра Уны. Какой она была до голода.

О’Мэлли казалось, что он ничего уже не может; что тело его сухо и пусто, как вылущенный колос. Он слишком устал для всего этого. Он слишком хотел спать.

И все же он застыл и смотрел, как она танцует; и ему казалось, что на него пролился дождь, чудный дождь, который делает землю сладко-черной и плодородной; пошел к ней, и ему казалось, будто плечом он раздвигает сумерки.

Это болезнь. Болезнь до тебя добралась, а ты думал, что ей неподвластен.

Она танцевала сосредоточенно-серьезно, занимаясь явно важным делом: кружилась, вскидывала руки; и будто случайным – в этой сосредоточенности – было то нежное, округлое, что выступало, струилось, звало под ее простеньким платьем. И она встряхивала рыжими волосами и взглядывала на О’Мэлли так же серьезно: я все делаю правильно?

У О’Мэлли рот пересох и колени ослабли.

Она вдруг остановилась; замерла в полудвижении и плавно вышла из танца. Протянула к нему руки, нежные, в зеленом шелке рукавов.

– Идем, – а глаза смеются. – Идем. Будем танцевать.

Он вспомнил руки той, настоящей Униной сестры – кости со свисающей кожей.

Надо идти.

Он не помнит куда и зачем, но надо идти.

– Я… – сказал О’Мэлли.

Теплой она была, теплой и живой, пот чуть поблескивал на висках после танца.

– Мне надо, – пробормотал О’Мэлли. И попятился от нее; выпростался из облаков, из морока, обратно к укреплениям – и вон, к знакомому колокольному звону.

На следующее утро он проснулся в ознобе, но через два дня озноб сошел, только голова звенела, как пустая. Он не разбирал свой чемоданчик и, как обещал, отправился снова в Байлевьог.

На дороге его поджидала девочка с разноцветными глазами. О’Мэлли со вздохом взял ее за руку, и вдвоем они пошли по подмерзшей дороге.

Примечание автора

Этот рассказ – свидетельство того, что автор «переел» ирландской культуры и цивилизации. И захотел сделать Настоящий Ирландский Рассказ. Поэтому здесь вы найдете все: и фениев, и знаменитый Голод, и эксперимент с эшлингом – традиционной ирландской поэмой, где Ирландия является герою в образе женщины, – и, конечно же, существа из Холмов. Песня, которую поет воплощение старушки Эрин, так и называется – «Я устал и одинок», и повествует она о романе простой девушки с фэйри.

Бог любит Францию

Девушке было страшно. Она боялась не ангела. Он был добрый и усталый, с мягким голосом. Больше всего она боялась не понять.

– Я глупая, мессир, – сказала она. – Я не знаю, почему Господь говорил со мной. Не знаю, почему вы говорите. Кто я такая?

Весна напала на Францию без предупреждения. Третьего дня еще лежал повсюду снег и ветер пробирал до самого сердца через одежду, через новую кольчугу. А потом – как ударило, за два дня открылась и зазеленела трава и яркие сорные цветы высыпали на полях, будто оспа.

– Господь тебе доверяет, – сказал ангел. – И ты вовсе не глупа. Глупый не смог бы дойти до короля.

Они сидели на согретом солнцем холме, недалеко от крепостных стен. Вернее, она сидела, а он парил. У стен собиралась армия. Разноцветные штандарты свешивались по жаре, как языки усталых собак.

– Его пути неисповедимы. Мы часто сами не понимаем, чего Он хочет. Но ты поймешь. Я обещаю.

Девчонка глядела на него во все глаза. Семнадцатилетний цыпленок, на голове хохолок, уши торчат – здешний цирюльник не привык стричь женщин

– Мы скоро выступаем, – сказала онa. Без ангела стало пусто.

* * *

Архангел Михаил, как же. Мишель Ланглуа, главный разработчик «Историко», закрыл программу и снял наушники.

– Все, – сказал он тоном, каким адвокат объявляет клиенту, что прошение о помиловании отклонено. – Она не боится. Готова нас выслушать. Звоните… куда там надо.

– Отлично! – возликовал Браун. – Мы это сделали!

Остальные молчали. О’Кейси встал, достал из холодильника бутылку виски и передал по кругу.

– Если б знать, что мир в самом деле станет лучше, – вздохнула Соколова.

– Не станет, – сказал Израиль Циммерман. Ланглуа узнал в его голосе собственную горечь.

«Господи, – пульсировало у него в голове, – Господи, что я наделал?»

* * *

В боги он не просился, это точно.

Проект «Историко» начался с обучающей программы, которую студент Ланглуа готовил для диплома. Измените одно событие и просчитайте поворот в истории. А если бы у матери Гитлера случился выкидыш? А если бы Кеннеди не убили в Далласе? Его старый профессор говорил – да не начинайте вы с Гитлера. Чтобы повернуть назад одно незначительное событие, уже требуется куда больше времени, чем дается на диплом.

Ланглуа угробил два компьютера, сидя ночами за подробным алгоритмом. Отсчитываешь от выбранной точки в истории по одному шажку. Ставишь стрелочки, чтобы не потерять ни одного изменения, не промахнуться ни на один вдох-выдох времени. Точка наименьшего влияния – виртуальное вмешательство не заставит прошлое даже еле заметно вильнуть. Точка наибольшего влияния – нажимаешь и меняешь мир. И все это, оказывается, просчитывается. С его, Ланглуа, программой. Даже профессор был под впечатлением.

Диплом он защитил с поздравлением комиссии, но проект с души сбросить не получилось. Сидел в кафе недалеко от Шатле со своим эспрессо-шантилли, передвигал на схемах стрелки. Коллеги на конференциях поджимали губы. Если б хоть одним пальцем тронуть прошлое. Но все знают – путешествие во времени невозможно.

Как оказалось, знали не все.

– Запросто! – сказали в Лаборатории. Не перемещение, конечно, виртуальная проекция. Нужно только довести до конца программу – затем они и обратились к Ланглуа. И если изменить ничего нельзя, то можно нашептать нужным людям на ушко. В идеале по крайней мере – на идеал Лаборатория и работала. Снова началось: бессонные ночи, шантилли по клавиатуре и утра, когда он забывал читать «Монд».

Сюда, как в космос, набирали интернационал. И, как в космосе, работало все на американских деньгах. «Историко» ставили теперь на машинах повсюду, но главный компьютер, тот, что обещал путешествие, был только у них.

В конце концов они нашли идеал.

Ланглуа тогда уже над «Историко» не работал. Пытался усовершенствовать проекцию в прошлое. У него получалось, но до поры до времени его это не пугало. Не верилось, что мелькающее на экране – реальная жизнь.

По тому, как голос О’Кейси зазвенел, по тому, как он обернулся от экрана, уже ясно стало – произошло чрезвычайное. То, что называют поворотом – в науке или в чем еще.

Совершенный мир оказался совсем простым.

– Вот, посмотрите, – ирландец тыкал в схему, как полководец в карту. – Здесь ваша точка наибольшего влияния. Отсюда все пошло. Если бы французы не взяли Орлеан, Англия и Бургундия в конце концов одержали бы полную победу…

Рыжий О’Кейси старался. Он родился в Белфасте, его отца убило протестантской бомбой уже после объединения Ирландии.

– Посмотрите, что будет в нашем веке. – Он всех накрутил, они столпились вокруг его поста, будто болельщики в пабе вокруг телевизора. – Соединенное королевство остается, только на территории Франции, видите – границы со Швейцарией и Прусской республикой… Шотландия, Ирландия и Бретань объединяются в Кельтский Союз… по обе стороны континента… Италия почти не тронута… Российское царство… Смотрите. Нет наполеоновских войн… Нет СССР… Нет Гитлера.

– А Америка? С Америкой что? – жадно спросил техасец Джон Браун.

С Америкой все оказалось в порядке; на виртуальной карте О’Кейси сохранилась почти вся территория Соединенных Штатов. Революции не случилось; британской колонии свобода была подарена королем. Корабли продолжали уходить в море, но колонизаторская политика не дошла до масштабных войн и геноцидов.

– Это мечта, – выдохнула Татьяна.

Вот тогда Ланглуа застыл. Он-то знал – это уже не просто мечта.

Может, все и спустилось бы на тормозах, если бы не Браун. Он был директором Лаборатории и американцем, за плечами – почти столетие комиксов, в которых его соотечественники наводили порядок в прошлом, настоящем и будущем.

– Господа, – провозгласил он, – мы переживаем исторический момент!

«Путь О’Кейси» долго проверяли – на машинах в Токио, Гарварде и Тель-Авиве. Пересчитывали. И получали один и тот же результат, с допущениями. Если бы тем майским утром Жанна не повела свои войска на Орлеан, мир жил бы спокойно. Нашли схватку между Германией и Англией в девятнадцатом веке за одну из северных провинций, но количеству жертв далеко было до любой из мировых.

Если перед человеком открыть дверь, он в нее войдет. Что бы за ней ни было. Это рефлекс. Ланглуа не удивился, когда сверху серьезно сказали – продолжайте. Дан наконец шанс исправить прошлое, чего еще просить. Вот Циммерман его поразил – хлопнул на стол пропуск, мол, дальше – без меня.

– Стены Плача не будет, – увещевал Браун. – Даже с Палестиной вам страну делить не придется – поглядите на карту!

– Всю жизнь миру мешал один народ, – сказал Израиль. – Шо люди думали? Думали, убрать этот народ, и все станет замечательно. Теперь им одна страна мешает.

Он все же остался.

Официально Лаборатория считалась секретной. Неофициально – после мало-мальски значительного шажка Соколова набирала код России, а Брауну и набирать нужды не было. О проекте прознал мир. И зашевелился.

* * *

Это не могло зайти так далеко. Ланглуа не верил. Даже когда на чрезвычайный совет собирались все лидеры планеты и когда разом отощавший и поседевший президент Республики обращался к народу с тем, что он, мол, не имеет права противиться… Что если народ желает лучшего мира, то он его заслуживает.

По телевизору шла реклама. Молодежь всех цветов и размеров, и одна фраза на всех языках: «Я хочу лучший мир!» Потом другая: показывали братские могилы под Верденом, печи Освенцима, Хиросиму, горящие башни-близнецы. «Я хочу, чтобы этого не было», – повторял голос за экраном. И конец ролика – статуя Жанны на коне, перечеркнутая крест-накрест.

– С каким же энтузиазмом можно пропагандировать конец света! – качал головой Ланглуа.

Рядом вздыхал Циммерман:

– Это ж как же люди устали от этого мира…

Но он все равно не верил, до того как их позвали в Ватикан. Он думал – папа этого не допустит.

– Вы же не хотите сказать, ваше святейшество, что она не слышала голосов? – Он едва не кричал. – Официально – ей было явление! Что же вы, Его волю станете оспаривать?

В конце концов Ланглуа из Ватикана выставили.

Но он не верил. До самого всемирного референдума. До того, как объявили результаты и как с красных телефонов начали звонить прямо в лабораторию.

– Да что же это, Господи! – Он стоял посреди бюро с газетой в руке и орал, не выдержав: – Что же они, ни черта не понимают?!

– До вас шо, только сейчас дошло? – удивился Циммерман. – Шо ж вы не спросили раньше у старого еврея? Если б вы меня спросили, я б вам сказал: ничего они никогда не понимали.

* * *

В день, когда мир собирались менять, Ланглуа пришел в Лабораторию на рассвете. Через черный ход – у парадного караулила ранняя толпа. С пластиковой бомбой на поясе. Пятилетний мальчишка в Ираке сделал бы лучше. Но на машину хватит. Компьютер от взламывания защищен был сотней паролей. Даже от разработчиков защищен. Но – как в том старом анекдоте – бесконечно надежной техники не существует. Доказано тротилом.

Охранники-янки не хотели его впускать, и он разворачивал перед ними длинное оправдание, молясь, чтобы Бог их пожалел, потому что он бы уже не остановился. Бог пожалел. В электронного консьержа он вставил Танечкину карточку.

– Добро пожаловать, профессор Соколова, – сказал автомат.

– Спасибо, – пропищал Ланглуа. С самого начала все это было комедией. И доктор гуманитарных наук, пробирающийся к собственной машине в поясе шахида, – тоже комедия.

* * *

– Жеанна?

– Да, мессир. – Маленькие исцарапанные пальцы обрывают маргаритку: любит – чуть-чуть – сильно – без памяти… Бесполезное занятие. Ее сожгут раньше, чем кто-нибудь успеет полюбить.

Он выложил ей все, о чем они собирались рассказать.

– Господь не всегда посвящает нас в Свои планы. В этот раз мы не знаем, чего Он на самом деле хочет. Ты помнишь, что Он тебе говорил?

Пальцы нервно стискивают стебелек:

– Да, мессир.

– Ты понимаешь – если спасешь Францию, погибнет много людей, будут другие войны…

Она кивает.

– Мы не можем думать за Него. Ты одна должна решать. Он к тебе обратился.

Она снова кивает.

– Прислушайся к себе… К Его голосу. И когда решишь по-настоящему – не слушай больше никого. Даже если голоса назовутся ангелами. Потому что – слушай меня внимательно, девочка, – потому, что все они будут от лукавого.

– Я уже решила, – говорит она еле слышно. – Простите, мессир, но мне кажется, что я знаю…

– И что же ты знаешь?

– Бог любит Францию. – Жеанна поворачивается к нему, из глаз льется свет, затапливая все вокруг, смывая любые сомнения. «Они еще не знали, объявлять ли ее святой, – думает Ланглуа, – чего же тут не знать? Такой светящийся взгляд она обратила на короля – и он дал ей армию. Так она смотрела на солдат – и солдаты шли за ней».

Теперь она смотрит на Ланглуа.

– Тебя будут жечь на костре, – говорит он. Девушка ежится, но ее глаза уже глядят поверх пламени.

– Ну… Это же не очень долго. Господь не даст, чтобы это было очень долго. А потом сразу на небо.

* * *

Ланглуа повертел головой, стряхивая прошлое. Настоящее оставалось прежним. Охранники, скорее всего, заподозрили неладное. В коридоре уже раздавались шаги, и грохот, и через дверь было слышно, что они вооружены.

– Мишель Ланглуа! Вы арестованы по обвинению в государственной измене!

Серьезные голоса. ДСТ, а то и ЦРУ. «И во что мы с тобой вляпались, дружище?» – поглядел он на компьютер. Провел рукой по клавиатуре. Теплая. Ничего. Это не очень долго. А потом – сразу на небо.

– Отойдите! – прокричал он в коридор. – Здесь сейчас рванет!

Ему жалко было машину. «Лучше бы ты подумал о миллионах евреев. Лучше бы ты подумал о Хиросиме».

– Не делайте глупостей, Ланглуа! – из-за двери. – Ради всего святого, почему?

Он расстегнул куртку, рука потянулась к поясу. Не ошибиться бы. Через секунду мир вокруг превратится в костер.

– Говорят вам – Бог любит Францию!

Примечание автора

У любого уважающего себя писателя должен быть рассказ про Жанну д’Арк. Вот и у меня есть. В моем воображении текст был очень длинным и всеобъемлющим, но писался он на конкурс фантастических рассказов «Блэк-Джек», и почти половину для соответствия условиям пришлось обрезать. Обрезанное, как у меня обычно бывает, не сохранилось. Судя по тому, что людям рассказ нравится, укорочение пошло ему только на пользу, а мне вот он до сих пор кажется недоделанным… Впрочем, судить, наверное, все равно уже не мне, а читателю.

Перспектива

– Подъем! Встаем, встаем, быстренько встаем! Ну-ка раз, два, глазки открыли, солнышку улыбнулись!

Про солнышко – скорей по привычке. Город намалеван импрессионистки-серым, небо, как ни взглянешь, в неопрятных потеках, воздух – землистый, как лица живущих здесь.

– Кто тут десятый сон досматривает? Томаш! Вечером досмотришь! Ривеле, помоги Вильме!

Маленькая Соня упорно тянет ее за рукав:

– Ба-антик… Мамин ба-антик!

– А я видела, это Давид спрятал…

– А чего она ябедничает?

– Ой, на мою голову… – шутливо ругается Симона.

От прежнего дома у них остался распорядок; Симона и дети цепляются за него, как погорелец – за остатки пожитков. Подъем, умывание, завтрак – хоть нехитрая приютская еда теперь тоже отошла в мир фантазии. Хлеб, яблоки, тарелки с ненавидимой прежде овсянкой зазывно смотрят с рисунков на стенах.

Город страшит монохромностью – черный, белый, как снег, который их выгоняют разгребать, серый, как грязный снег. Есть еще цвет – яркий, – но на него Симона не дает детям смотреть.

Надеяться остается только на те краски, что они сами извлекают из памяти.

* * *

Симоне странно, что дети до сих пор ее слушают. Как растерянный монарх в осажденном дворце, она боится, что любой ее приказ может стать последним. В самом начале, да, у нее была эта иллюзия всемогущества – взрослого над детьми, которое позволило ей в первые дни спокойно и легко отрешиться от себя – от собственных голода и страха. Только потом, после Моше, она поняла – здесь взрослых нет.

Все они – дети, захваченные чудищем из ночных кошмаров. Неестественно, нехорошо послушные. Как давно ей не приходилось говорить «не шумите»…

* * *

По вечерам дети сидят вокруг стола и рисуют; кто-то верхом на ящике, кто-то на стуле, поджав под себя ноги, кто-то – почти лежа грудью на столе.

– Ривка, дай красный, мне только обвести…

– Ой, а это у тебя чего, это лодка?

– Ну не смотри, не лезь, потом покажу!

– А где мой мелок? Учительница, он опять зажилил…

– Между прочим, это общий мелок…

Учительница, скажут тоже. Младшая воспитательница, осевшая в сиротском доме, когда ее выгнали из Колледжа искусств. Лучше бы вышла замуж, говорила монументально-надменная старуха Этель, с которой они в конце концов остались вдвоем. И зачем только вы пошли в колледж, деточка, что вам дали эти два года?

Этель она не видела с самых первых дней, та, наверное, давно уж умерла. Вот и славно, а то Симона, наверное, сама добралась бы – и убила.

– Какая эвакуация, вы с ума сошли? Куда нам эвакуироваться? Прекратите панику, это культурные люди, вспомните – Гете, Шиллер… Детей они не тронут.

Дети учили «Лорелею» и «Лесного царя». Наизусть.

– А у тебя что, Ришард?

– Грецкая богиня. – Он поднимает на нее светло-голубые глаза. Проку ему с них, с этих глаз… Фигура на бумаге неживая, и Симону пробирает неприятным холодком.

– Греческая… Это что же – статуя?

– Ага. Я в музее такую видел. Еще до… еще давно. Ей хорошо. Она каменная. И глаза у нее заклеены.

– Посмотри, – она присаживается рядом с Ривой, – у тебя все здесь хорошо, и про цвета ты все правильно запомнила – но видишь, рисунок плоский? Что у тебя с перспективой?

В такие моменты Симона испытывает удовлетворение сродни тому, что чувствовала в детстве, устраивая куклам чаепитие. Разряженные, усаженные вокруг чайного столика с миниатюрной посудой – почти как у взрослых, почти по правде.

Почти по правде – дети за рисованием; если только не приглядываться, не видеть запавшие щеки и сероватые лица, не обращать внимания на кашель, поедающий легкие.

Не слышать последнего гудка поезда.

Ришард, Вильма, Сонечка, Давид… Симоне нравилось смотреть на «своих» детей; она видела их выросшими, солидными.

Теперь, глядя на них, она видит черный дым.

И все равно она им завидует – этому умению забыться в рисунке, в сказке, соскальзывать в другую действительность легко, как взлетают на качелях, оттолкнувшись от земли. Вот хотя бы Ривке. Рива не может сидеть смирно. Забывшись в рисунке, она то и дело меняет позу, ерзает, то вытягивается, то сжимается. «Извертелась вся», – ворчала когда-то старая Этель. Симоне кажется, что этой игрой худых лопаток, острых локтей и коленок девочка, будто из известного ей одной инструмента, извлекает вдохновение. Рива рисует без особого таланта, детскими крупными штрихами; когда у них еще была акварель, давила ее на бумагу, как масло. Ее вдохновение – вдохновение не художника, а влюбленного, который выцарапывает на древесной коре собственное сердце. Ривка старшая, помощница, Ривка и принесла заразу – весть, которая распространялась не хуже, чем тиф. Прибежала, посветлевшая от страха, давя изумленные рыдания, и сквозь слезы прорывалось то, что все здесь знали, но никто не хотел слышать:

– Из поезда высаживают… и ведут, будто в душ… и мыло дают, чтоб как по правде, а потом… потом…

– А ну прекрати! – Симона схватила ее за плечи, тряхнула. – Несносная девчонка, что ты за глупости повторяешь? Ты головой-то подумала немножко? Ей нарассказали, а она в истерику. Тьфу, смотреть противно, взрослая девица, а такому веришь…

В книгах психологи писали, что детям нельзя лгать. Сюда бы этих психологов. Нет – Симона будет врать, пока не сядет голос, врать, избывая душу, надеясь до конца, что ложь обернется правдой. И Ривеле стояла, краснея, страх в глазах вытесняла обида, дрожь проходила. Но вечером она отчаянно, озлобленно черкала карандашом по бумаге.

* * *

Симона пытается придумать систему, но не получается.

Внезапно и беспощадно, как сильный болевой спазм, на нее накатывает осознание бесполезности всего, что она делает. Такие спазмы надо пересидеть, переждать. Взять себя в руки и снова сосредоточить внимание на каждом отдельном шаге, так не увидишь смерть до последнего момента, а увидишь – не успеешь испугаться. Здесь всего боишься, даже слов. «Тиф», «акция» – страшные слова, и «снег» – никогда бы не подумала, что можно так ненавидеть зиму. Но страшнее всего – «транспорт». Так что Симона придумала себе упрямую молитву: «зато не транспорт, зато не транспорт», чтоб повторять всякий раз, когда ей кажется, что хуже некуда. Давид и маленькая Сонечка кашляют все сильнее, но теперь Симона не имеет ничего против обычных, почти домашних болезней. Чахотка представляется ей прокуренной теткой с темно-желтыми пальцами, скверной на вид, но в душе незлой. Лучше так, чем как Моше – головой об камень…

– Перспектива, – напевает Ривеле и высовывает язык над желтым бланком. В последнее время она рисует дороги – широкие проселочные, мощеные городские, тонкие тропинки, ведущие невесть куда между скал… – Перс-пек… дерьмо! Уй… простите, воспитательница. Да ну, не получается.

Трет губы кулачком, хмурит брови, всматриваясь в бумагу.

– Где же не получается? Все здесь хорошо…

– Да нет, – с досадой отмахивается Рива. – Не получается… ну это… вывести за пределы листа… ну, как вы сказали… ладно, ладно, я сама.

* * *

Давид совсем не может спать; и не может, когда Симона уходит и когда она убирает руку. Она не отдала Давида в больницу и теперь думает – зря, но других отдавала – а толку? Она сидит, слушает кашель, уже непосильный для его груди, и думает, что совсем забыла, как молиться. Под утро ему становится чуть лучше. Ривеле трогает ее за плечо:

– Пойдите поспите, что ли. А я посижу. Мне спать не хочется…

Симона просыпается и, не в силах открыть глаза, прислушивается к тихому разговору. Голос Давида почти не слышен.

– Ну, не знаю… А если лошадь, ты с нее не упадешь? Может сбросить и убежать… Дурак, ты водить не умеешь… Давай лучше… не, не, смотри, вот трамвай… ну чего сразу – не похоже? Вот… и водитель… и лошадь тоже тогда будет, подожди, сейчас…

Когда Симона просыпается, темнота в бараке уже светлеет. Рива спит, съежившись, на кровати Давида. А самого его нет. Симона кидается к девочке, расталкивает:

– Где Давид?

Та недоуменно щурится:

– Уехал.

– Как уехал?

– На трамвае…

Симона выпускает ее руку, потерянно оглядывает комнату. Ну да – она же сама завернула ребенка в одеяло и сбегала за сыном старого Якова… И они уложили мальчика прямо у стены дома, как всех, тихо – зачем детям видеть?

Вот только почему все помнится так смутно, будто через тяжкий сон? Будто она это – придумала? А на стене – новый рисунок: людный, яркий город; и от остановки отходит трамвай с красными боками.

Со странным облегчением Симона понимает, что все-таки сходит с ума.

* * *

Завтра. Она проверила все, по нескольку раз, все номера, все фамилии, но результат остался тем же. Завтра. Она ступает медленно, но теперь, кажется, все ее шаги потеряли смысл, время непостижимо замкнулось в кольцо; время, которого у них – с самого начала – не было, следовало сразу это понять… И не спрячешься – они вынюхают любое укрытие. А бежать – через стены, через проволоку, через пули – с детьми?

Завтра. У Симоны подкашиваются ноги; она садится на мостовую. Двадцатилетняя Сима Шапиро, которую родители сперва пытались отговорить от Колледжа искусств (знаем мы это ваше искусство), а потом едва не прокляли, когда она осталась одна в чужом городе (да брось, мать, в конце концов, дочка уже взрослая…). Кто-то поднимает ее, встряхивает грубо, кто-то черно-серый и безликий; сам он, наверное, сделал это механически, не обратив особого внимания.

Дома она выкладывает добытые бланки и карандаши.

– Зеленый! – кидается к столу Вильма, узрев сокровище. – Чур, мой, чур, я первая!

Когда дети засыпают и лишь Рива сидит над желтоватым листом бумаги, высунув язык, Симона собирает рисунки в папку, тщательно упаковывает карандаши, угольки, драгоценную баночку гуаши. Укладывает сиротский скарб в деревянные чемоданы.

И без сил, тихо опускается рядом, на деревянный ящик, приспособленный под стул.

– Ой, воспитательница, что с вами? – пугается Рива. – Вы, что ли, заболели?

– Нет, – качает головой она. – Нет. Устала просто. Ты… рисуй, деточка.

* * *

Ночью Симона спит; больше все равно делать нечего. Ей снятся яркие луга с желто-синей травой; огромные бабочки порхают над цветами в едва заштрихованных лучах солнца. Ветер тихо раскачивает качели с вырезанным из бумаги сиденьем. Вдалеке крутится нарисованное углем чертово колесо.

Ее будит Рива. Трясет за рукав:

– Учительница!

– А? Что? – Симона мгновенно просыпается, садится. Глубокое, промерзшее утро – или еще ночь? Откуда им знать; может, солнце вовсе раздумало подыматься.

– У меня получилось! – Ривеле едва не подпрыгивает на месте, и сейчас ясно, что ей тринадцать и никак не больше. – Получилось, что вы говорили! Перспектива!

Только тогда она видит дорогу – обыкновенную, желто-сероватую, в неровном обрамлении чуть пожухшей летней травы. Дорога берет начало на желтоватом бланке – и выходит за пределы листа, простирается, пронзая стену барака, куда-то далеко, за каменную ограду гетто, увитую проволокой… под солнце.

Ну вот, думает Симона. Ну вот.

Рива хватает ее за руку, по-детски сильно цепляясь тонкими пальцами.

– А куда она? – шепотом спрашивает Симона.

– Какая разница? Пойдемте уже…

* * *

– Быстренько одевайтесь, быстро, быстро, не копаемся! Рива, причеши Вильму… Все-все, вот он, вот он, твой бантик… Так, все взяли, ничего не забыли? Стойте тихонько, я считаю! Томаш, давай руку, Сонечка, и ты… Ну, все.

Идем…

Примечание автора

Совершенно точно помню, откуда взялась идея – это я увидела рисунки детей из Терезина: на оберточной бумаге, на газетах, на всем, чем попало. Хорошие рисунки. Солнечные.

За этот рассказ меня, помню, журили – мол, негоже фантасту трогать такие темы. Я согласна, что подобные вещи надо писать с осторожностью. Но люди, которых эта тема затронула близко – пусть и не напрямую, но ближе, чем остальных, – сказали, что вещь хорошая. Так что, полагаю, своеобразную индульгенцию я все-таки получила.

И, если уж на то пошло, не думаю, что есть темы, на которые нельзя писать. Просто нужно сознавать, как серьезно то, о чем пишешь…

Сады вдохновения

Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы.

Вдруг будут гости, думает она.

В конце концов, именно для нее цветы стали навязчивой идеей, будто они – флаг, который непременно нужно поднять в честь прибывающих. Флаг – сегодня она видит его из окна, высоко поднятый, трепещущий над Букингемским дворцом.

Миссис Дэллоуэй одевается неторопливо, черпая странное наслаждение в том, чтобы тщательно застегнуть каждую пуговку, расправить складки на юбке.

То, куда она выходит после, – несомненно, Лондон, хоть и несколько размытый. Будто Лондон ее грез – если то были ее грезы, в чем Кларисса Дэллоуэй вовсе не уверена. Зато часы на Биг-Бене – как хорошо придумано, ведь теперь точно знаешь, что случается, когда слышишь бой. И он вдруг звучит, тяжело, будто кто перекатывает чугунные шары, и звоном отликается какая-то из церквей вдали.

Апельсинчики как мед,

В колокол Сент-Клемент бьет, –

вдруг приходит в голову, вертится на языке. Это не ее воспоминание, не из ее времени и уж точно не из ее мира. Но здесь, где почти кожей чувствуешь, как переплетаются, натягиваются, будто нити в плотной паутине, в единой канве чужие мысли и судьбы, здесь – отучаешься удивляться. Ах да, думает Кларисса. Цветы. В этот раз ей хочется полевых, утесника, скажем – пахнущий солнцем желто-сиреневый букет. Но никаких роз, никакой претенциозности. Сегодня такое простое утро.

– Купите букетик у бедной девушки! – надрывается розовощекая молодая цветочница с энергией во взгляде и акцентом, свойственным только жителям бедных окраин. Кларисса нагибается к самой незатейливой корзинке. Девочку, кажется, забил насмерть пьяный отец. Поражаешься, какими варварами бывают люди. Повезло все же, что она попала сюда и что так сверкают ее глаза и так красны щеки, будто на картинке.

* * *

Купившись на веселые уговоры цветочницы, миссис Дэллоуэй берет охапку георгинов. Кларисса любит розы. (Но ведь на самом деле ее любимые цветы были… были…)

Ох, что за дело! Миссис Дэллоуэй поднимает голову, тряхнув волосами. Что за дело до цветов, любимых – там, далеко, если в обмен ей дали такое утро, почти настоящее, с влажным, волнующим исподволь запахом георгинов и свежескошенной травы. Утро, яркое, как цыганская юбка, – даже если узор кое-где сбился и повыцвел.

Те цветы лежат сейчас, быть может, у ее могилы. Там им и место.

* * *

Она присаживается выпить кофе под каштаном. Дерево шелестит, шевелит обрывками сизо-синего вечера. Мистер Смит, вечный посетитель, поворачивает к ней одутловатое желтое лицо. Она всегда находила его странным. И всегда жалела. Сразу видно, что он многое перенес. Воевал, должно быть, попал в плен. Шрамы протягиваются тонкими нитями по рукам, по лицу.

Вот уж кому написали судьбу – не позавидуешь.

Он наклоняется к ней и прерывисто шепчет:

– Вот что я думаю. Они могут все переписать и переврать, я знаю, но ведь самое наше нутро, то, что у нас здесь, в глубине, – он схватывает в кулак воздух около груди, – это они не могут изменить, правда?

Этот вопрос не дает ей покоя весь остаток дня.

* * *

Домой Кларисса не торопится. Она думает даже – пойти в обход, мимо вокзала. Вокзал всегда казался ей мистическим местом, точкой притяжения. И, пожалуй, она угадала его назначение. Они всегда бродят около вокзала, размытыe, искаженные фигуры, терзаемые души.

Девушка в старомодной одежде и сером платке сидит на скамейке, скрючившись в позе абсолютной безысходности. Миссис Дэллоуэй подходит, окликает тихонько. Девушка поднимает измученные, заплаканные глаза. Вскакивает.

– Мэм? Прошу вас… Вам не нужна горничная? Я ищу работу. Любую работу.

– Для начала тебе не помешает выпить чашечку чая, – говорит миссис Дэллоуэй с легким укором в голосе – как же можно довести себя до такого?

Дома неизменная Люси ставит цветы в вазу, косится на гостью:

– Таскаете к себе всяких.

– Ну, ну, Люси.

* * *

Бедняжка держит чашку судорожным заученным движением. Ясно – пансион. Она пытается крепиться, но стоит Клариссе потянуть за непрочную ниточку первых вырвавшихся слов, как на нее водопадом, вперемешку со слезами и икотой обрушивается весь рассказ:

– О, если б я только знала! Если б он только сказал мне, что женат!

Кларисса давно привыкла, что здесь кусочки временного пазла складываются, как им угодно.

– Я не знаю, как оказалась… здесь, – растерянно говорит бедняжка. – Я шла… потом была пустошь, вереск… потом я вроде бы уснула.

Или умерла, думает Кларисса. От холода и истощения. Вполне вероятно.

И что же потом?

Крохотная заметка в газете, или нечаянно подслушанный рассказ болтливой служанки, или скандализованным шепотом рассказанная за чаем сплетня: «Подумать только… С гувернанткой… Впрочем, ведь его репутация… Ужасно, конечно, хотя девица знала, на что идет…»

Хорошо все же получить второй шанс.

Часы за окном снова начинают бить. «Бом-бом, время менять чью-то жизнь…» По лицу Клариссы солнечным зайчиком скользит улыбка.

– Ничего, Джен – так ведь ваше имя? Сейчас мы выпьем еще чаю и решим, как вам быть.

* * *

День идет к закату. Растягивается все послеполуденное время, а потом – будто отпускаешь резинку – вот уже и сумерки.

Миссис Дэллоуэй наслаждается такой четкой прописанностью мира вокруг себя. Темная рама окна, схватившая литографию вечера: Джен меланхолично покачивается на ничьих качелях в ее саду. Но Джен надолго здесь не задержится. Клариссу вдруг охватывает ностальгия по – она могла бы сказать – прошлой жизни.

* * *

Этот мир – сплошная эклектика. Непрочный, весь собранный из обрывков чужих мыслей, чужих слов, перепутанных деталей – как эти качели у нее во дворе. Вчера, насколько она помнит, их не было.

А Олд-Бейли ох сердит,

Отдавай должок, – гудит…

Нет, такого она не читала.

* * *

При жизни Кларисса часто задумывалась, куда попадет после смерти. Но никогда не представляла себе такого вот места. А ведь вполне возможно, что она никогда бы не узнала. Не догадалась. Не все ведь догадываются.

Если б ее жизнь не стала вдруг отдавать бумагой и чернилами. Если б не это смутное ощущение, что она наколота на кончик пера, как бабочка на булавку, и чья-то рука уверенно ведет ее сквозь пространство, оставляя тут и там большие пропуски (тогда только и чувствуешь себя по-настоящему свободной…).

Если б она не читала столько книг.

Если б она не помнила точно, что умерла.

И что раньше ее звали не Кларисса.

* * *

Они приходят – души в чистилище. Многие – и миссис Дэллоуэй за них рада, – так ничего и не поняв, просто перетекают из реальности в существование, надежно закрепленное печатными буквами и датой издания.

Или растворяются навсегда.

Те, кто оказываются здесь, сперва все плоские, это уж потом чья-то воля делает их рельефными – даже если это больше не их собственный рельеф.

Сперва она думала: сюда попадают не просто так. Те, чья жизнь достаточно интересна. За чьим существованием можно следить, не отрываясь, не пропуская ни одной написанной судьбой строчки. Теперь она думает – достаточно, чтоб на тебя обернулись на улице – как на эту цветочницу. Хватает одной подслушанной фразы. Фразы, которая даст толчок – и чье-то повествование покатится, сперва разматываясь тонкой нитью с упущенного клубка, затем, как перекати-поле, задевая, волнуя целые пласты жизни.

И тогда кто-то – ей хочется сказать «там, внизу» – или уместнее было бы «там, наверху»? – кто-то в том мире берет перо и, будто кистью, начинает потихоньку придавать твоему смутному силуэту четкие очертания, раскрашивать твой декор, и ни ты, ни он не виноваты, если красок не узнать. Это не твоя жизнь – но зато тебя упорядочили. Додумали. Довели до конца. Что в обычной жизни случается редко, Бог просто обрывает нитку, не позаботившись закрепить.

Но в какой-то момент книгу откроют и начнут поглощать историю, и где-то, глубоко спрятанные среди страниц, обязательно таятся слова, какие ты сказала когда-то, выражение лица, которое у тебя было, когда взгляд ничего не подозревающего автора набрел на тебя – и вдруг просветлел, сосредоточился; событие, что реально произошло в твоей жизни. И когда читатель находит это реальное доказательство твоего существования, ты вздрагиваешь. И оживаешь.

Так, она думает, все и происходит.

* * *

Иногда она кажется себе такой же странной, как этот несчастный мистер Смит с кусками чужих миров, с которыми она не знает что делать, с уверенностью, что когда-то она умерла, и еще хуже – с уверенностью, что жила когда-то.

«Самое наше нутро они не могут изменить…»

Как знать, ведь и Питер, и милая Салли, и даже король с королевой у себя во дворце – часть ее глубинного, и кто его вписал в самое ее нутро? Разве она знает?

Что-то мешает ей почувствовать себя настоящей, но что-то и противится тому, чтобы признать – она плод чьего-то воображения. Так ведь и вправду рискуешь сойти с ума.

Она будто хочет взлететь; и чего-то, какой-то малости не хватает, чтобы полететь самой, приходится доверять бумажным крыльям.

Не то что бы она часто думала об этом, приписанные ей люди, обязанности – даже ощущения, если на то пошло, – не оставляют ей достаточно времени. Но иногда она спрашивает себя – какие цели может преследовать человек, дарящий ей один за другим такие вот бесконечные дни, без четкого сюжета, как у других? Стоило ли оно того, на самом деле?

Лондон вечером действительно прекрасен. И она рада, что позволила себе эту прогулку. Кларисса останавливается у торговца газетами, поглядеть открытки. Раскрашенный в хрупкие цвета фотографический Лондон уже никогда не станет настоящим, так же как и Лондон, в котором она живет.

* * *

– Миссис Дэллоуэй? – нетвердый голос у нее за спиной. – Кларисса… Дэллоуэй?

Она оборачивается. Высокая длинноносая женщина смотрит на нее во все глаза. Кларисса пытается вспомнить, где ее видела, хотя знает, что – нигде.

– Миссис Дэллоуэй? – Руки женщины нервно скользят по юбке, как у провинившейся школьницы. – Я… Вирджиния.

* * *

Качели куда-то подевались из сада, теперь Кларисса с Вирджинией сидят в садовых шезлонгах, уже немного рассохшихся.

Люси приносит чай, и Вирджинию трогают до слез наивный бело-голубой узор на чашках, и прилипшие изнутри к бокам чаинки, и неодобрительный вид служанки.

«Это все я сделала. Я, одна».

Она пока мысленно прощупывает себя, как заботливый доктор прощупывал бы после падения с высоты: ничего не сломано? Она ведь упала. Но, сколько она ни исследует, непоправимых изменений не находит. Чувствует только облегчение. Несильный укол совести – она оставила Леонарда. Но, раз она здесь, о них с Леонардом кто-нибудь напишет. Этой мыслью Вирджиния будто снимает с себя ответственность.

А она еще обвиняла Бога в расточительности. В том, что он выбрасывает души, даже как следует не наигравшись.

Кларисса следит за ее растерянностью со смутным удовольствием, будто Адам, заставший Господа за игрой в бирюльки.

– А вы думали, откуда все это берется? Из вашего воображения?

Но Вирджиния уже почти освоилась, ей начинает нравиться идея этакого мутного озера, наполненного идеями и мирами, куда автор запускает удочку, чтоб выловить деталь и характер.

Закуривает. Расслабляется.

Как бы то ни было, она в раю.

Кларисса наклоняется, не присущим ей свойским жестом берет у женщины сигарету, затягивается. Ей немного страшно – теперь, когда они до такой степени близко, как можно будет разобрать, где ее мысли и ее слова, а где – Вирджинии? С другой стороны, она рада узнать кого-то, кто может понять шарм ее простого дня.

И еще – она чувствует себя освобожденной.

– Но ведь это не так плохо, – говорит ее автор, улыбаясь острой, вовсе не женской улыбкой. – Жить здесь… в садах вдохновения… И потом – все равно остаются непрописанные финалы.

Вирджиния думает о тех, кого убивают. Кому придумывают историю еще более никчемную, чем была у них на самом деле. Помещают в не приспособленный для выживания мир. Искажают навсегда, грубо, изгибая, изламывая, ничего на самом деле не зная. Она и раньше ощущала себя ученым, ради эксперимента хладнокровно заражающим мышей смертельными болезнями. Но сейчас она – будто Мэри Шелли, припертая к стенке своим Франкештейном (и кстати о Франкенштейне и Шелли – они здесь? Спросить бы…).

Вдалеке приглушенно бьют часы.

Теплая рука Клариссы ложится ей на плечо.

Где-то там писатель по имени Майкл смотрит на заправленный в машинку чистый лист, потом, кивнув своим мыслям, печатает первую фразу: «Она торопится прочь из дома, одетая в теплое, не по сезону, пальто».

– Да снимайте вы это, Вирджиния, – спохватывается Кларисса, – у нас жарко.

Вдалеке неопределенно шумят каштаны.

Миссис Дэллоуэй думает: хорошо, что я купила цветов.

Примечание автора

Вообще ужасно неблагодарное это дело – пытаться вспомнить, откуда пришел, или, вернее, «нашел», на тебя той или иной рассказ. Об этом я помню только, что начался он с первой фразы (и да, я знаю, что первая фраза не моя). Потом уж стал разворачиваться перед глазами этот мир «бесконечной книги», параллельный нашему, мир, где живут те, кто рано или поздно становятся персонажами, и откуда авторы черпают свои сюжеты, – и эту книгу мы все пишем один за другим и, возможно, когда-нибудь и сами в нее попадем.

В ожидании Фортинбраса

В маленьком городе Эльсиноре закрывались магазины. Наступал тихий скучный вечер. Гамлет носком кроссовки пнул банку от кока-колы, затянулся и сказал:

– Вот, значит, пришили они папашу.

Горацио отобрал у него косяк, втянул дым в тощую грудь и долго держал. Сказал, выдохнув:

– Не долби мозги.

Они сидели на каменной скамейке недалеко от торгового центра. На улицах не было ни кошки.

– Чтоб я сдох, – побожился Гамлет. – Он мне сам сказал.

– А-га… – Горацио проследил за растворяющейся в воздухе струйкой дыма. Все происходящее интересовало его умеренно.

– Вот там, – Гамлет кивнул на возвышающийся на горизонте замок Кронборг. Башни покраснели от заката. – Я там ночью по укреплениям гулял. Ну и этот, старик, приходит и говорит…

– По укреплениям ночью гулял, – кивнул Горацио. – Папашу видел. Это что я тебе из Амстердама тогда привез? А говорил – не вставляет «Белая вдова», не вставляет…

– Вот я тебе сейчас вставлю, – рассердился Гамлет.

– Давай, дорогой, сделай мне больно, – сказал Горацио без энтузиазма.

– Не курил я ни хрена. Ты слушай меня. Я его видел – вот как тебя сейчас… ну чего ты крестишься, верующий, что ли? Пришел и говорит – твоя мать с дядей меня взяли и замочили.

– Не, – сказал Горацио. – Не пойдет. В жизни он с тобой не разговаривал, а после смерти проперло?

– А чего, – обиделся Гамлет. Подумал: – Может, ему после смерти вообще делать нечего.

– Может, он над тобой прикололся.

– Он же мертвый! Чего ему прикалываться.

Этот аргумент озадачил Горацио. Итальянец замолчал, сделал особо глубокую затяжку, тихонько произнес «у-у» и на какое-то время стал вещью в себе. Когда его вынесло на поверхность реки забвения, он раздумчиво сказал:

– Вообще твоя мамаша… она кого хочешь замочит.

– Ты мою мать не трогай, – разозлился Гамлет.

– А я трогаю, что ли? – мерзковато захихикал Горацио. – Ее твой дядя трогает. Вовсю.

Гамлет засветил ему в челюсть. Итальянец слетел со скамейки. Всхлипнул:

– Фильо ди путтана!

Гамлету сразу стало его жалко. Горацио казался совсем маленьким и щуплым – особенно по сравнению с ним, датчанином. К тому же он был его лучшим другом.

Друг посидел на асфальте, выплюнул зуб и сказал:

– Ну допустим. Ну убили. А тебе-то что?

– В каком смысле – что? Они подложили ему крысиный яд. В пиво. Вот что он мне сказал. Представляешь?

– Баварское пиво? – спросил Горацио тоном следователя.

– Датское, – вздохнул Гамлет.

– И так и так гадость, – меланхолично сказал Горацио, затушил бычок и зашарил во внутреннем кармане кожаной куртки. – А ты б, может, сам его пришил. Попозже.

– Слушай, ты их рожаешь, что ли? – изумился Гамлет, увидев, что Горацио снова затягивается.

Тот удовлетворенно кивнул и отдал косяк. Гамлет лег спиной на скамейку и выпустил дым в темнеющее небо. Он думал о том, что наверняка убил бы отца – когда-нибудь.

– Старый череп меня достал, – сообщил он Горацио. – Когда я был маленьким, он меня порол ремнем. С пряжкой. Что это за дрянь?

– «Шива».

Гамлет снова сел.

– Ты это… Если увидишь Фортинбраса – дурь выкидывай. Сразу.

– Ага, – сказал Горацио, который понятия не имел, кто такой Фортинбрас. – Ой… по-моему, у меня растет третий глаз.

– Зато он платил за университет. А дядя Клавдий хрен мне даст денег. Он все тратит на виагру.

– Да ну тебя! – вскочил Горацио. – Ты же здесь не останешься! Тут со скуки помереть можно. Поехали обратно в Сорбонну, а?

Он повернулся к Гамлету затылком, пытаясь разглядеть друга третьим глазом. Пока изображение оставалось мутным.

– Вот я и говорю, – очень спокойно продолжил Гамлет. – Дядя Клавдий убил моего отца и пошлет меня работать на бензозаправку. Поэтому я ему отомщу.

Горацио не ответил. Он молчал, уставившись на что-то. Гамлет повернулся, проследив за его взглядом. По улице шла девушка в короткой юбке, длинном черном плаще и с сине-розовыми волосами. Дойдя до них, она замедлила шаг

– Какие люди в датском королевстве!

– Панк не умер, – вздохнул Гамлет. – Привет, Офелия.

– Офелия, – повторил Горацио. – Офелия.

– И чего вы здесь забыли?

– Мы приехали на похороны, – скорбно сказал Гамлет.

– В смысле, на свадьбу, – влез Горацио.

– Классные были похороны. Веселые. У вас чего-нибудь есть, ребята?

Горацио торопливо полез в карман за самокруткой.

– А если Фортинбрас появится?

– Сплюнь, – скривилась Офелия и вытащила зажигалку. Какое-то время все трое дымили в тишине.

– Знаешь, Офелия, – сказал Гамлет, – моего отца убили.

– Это весь Эльсинор знает, – фыркнула Офелия. – Он всем рассказывает. Каждую ночь выходит на стену Кронборга. Слоняется и стонет. Твой дядя подсыпал ему мышьяк в коньяк… или что-то в этом роде.

– Крысиный яд. В пиво.

– Извини.

У Гамлета зазвонил мобильник.

– Это мама. Спрашивает, где меня носит. Зайду-ка я домой.

– Ага. Прихвати чего-нибудь. Может, пивка…

– Только с крысиным ядом не бери, – сказала Офелия, и оба расхохотались.

Гамлет грустно поднялся со скамейки и ушел, подволакивая ноги.

* * *

– Застегни, пожалуйста, – попросила Гертруда.

Гамлет подошел к ней и не без труда застегнул на «молнию» ее лицо. Гертруда тряхнула волосами, прикрывая застежку на затылке. С лица сыпалась пудра цвета загара. Из-за густо наложенных под глазами черных теней казалось, что ее взгляд несется на двух вороньих крыльях.

Она была красива.

– Зачем ты это носишь мама? – спросил Гамлет. – Боишься, что люди увидят тебя настоящую? Боишься, что они могут подумать?

– Какое мне дело до того, что подумают люди? – раздраженно отозвалась Гертруда. – Я боюсь, что увижу саму себя. Когда я снимаю лицо на ночь, мне приходится закрывать зеркала. Господи, я стара. Слишком стара для всего этого.

– И вовсе нет, – сказал Гамлет, садясь у ее ног.

– Милый мой, хороший мой сынок, – заулыбалась Гертруда и погладила его по волосам. – Знаешь, в роддоме мне сказали, что у тебя врожденный Эдипов комплекс. Они не хотели, чтоб я забирала тебя домой. Но разве я могла оставить моего мальчика?

– Мама, – сказал Гамлет, – зачем вы убили отца?

Гертруда нахмурилась.

– Ты опять под кайфом?

– Он рассказал мне. Он всем рассказывает. Там, в замке, по ночам…

– Вот трепло. – Гертруда в расстройстве мазнула лаком по пальцу. – Теперь весь Эльсинор будет знать!

– Эльсинор – дыра…

– Посмотри мне в глаза. Опять под кайфом. Гамлет, если ты не прекратишь это, то угодишь в тюрьму.

– Дания – тюрьма, – пожал он плечами.

– Господи, поверить не могу! Этот козел расхаживает по Кронборгу и разбалтывает все о нашей личной жизни! Даже после смерти он не даст мне покоя! Но тебя-то зачем туда понесло?

– Кронборг – единственное место на этом острове, где не слышно, как вы с дядей Клавдием скрипите кроватью…

– Дядя Клавдий – необходимость. – Гертруда закончила красить ногти в рубиновый цвет и подула на них. – Ты мужчина, ты не знаешь, что значит необходимость.

– Бренность, имя тебе – женщина! Мой отец…

– Твой отец хотел, чтоб я оставила тебя в роддоме.

– Но ведь крысиный яд – это ужасно! – с пылом воскликнул Гамлет. Он вскочил и заходил по комнате.

– На самом деле это был отбеливатель, – сообщила Гертруда, роясь в комоде в поисках помады. – Твой отец загнулся от обычного отбеливателя для белья. Ха-ха! Я пошутила, сынок.

– Раньше ты любовников убивала, – вздохнул Гамлет. – Вспомни хоть бедного Йорика. А папу-то зачем?

– Я же сказала, сынок: слишком стара для всего этого. И если ты дальше будешь носиться с этими идеями, дядя Клавдий засадит тебя в психушку.

– Посмотрю я на дядю Клавдия, когда придет Фортинбрас, – предрек Гамлет.

– Хватит уже поминать Фортинбраса! Вот что: мы собираемся в бар. Не хочешь пойти с нами?

– Меня друзья ждут.

– Гамлет, миленький, у тебя же нет друзей.

– Неправда! – крикнул он. – У меня есть Горацио!

– Сынок, помнишь, что говорил доктор насчет воображаемых приятелей?

– Есть у нас что-нибудь выпить? Без отбеливателя?

– Знаешь, Гамлет, – печально сказала Гертруда, – мама тебя очень любит.

Гамлет нашел на кухне картонку с пивом. Она была не распечатана, и он заключил, что бояться нечего.

– Я пошел, – сказал он, остановившись у двери с картонкой под мышкой.

– Куда?

– На улицу.

* * *

– Я сбежала из дома, – сказала Офелия и закинула ногу на ногу. Все трое сидели на кладбищенской ограде. – Еду в Христианию.

– Круто! – восхитился Горацио. – Поехали вместе.

– Опять, – сказал Гамлет.

– Я стащила денег у отца. Если он меня поймает, – Офелия чиркнула ребром ладони по горлу.

– Конечно, поймает, – сказал Гамлет. Полоний, отец Офелии, был когда-то агентом датской секретной службы. Теперь он работал шофером у дяди Клавдия. – Всегда ловил.

– Вы нехороший, вы нехороший, – обиделась Офелия. Гамлет спрыгнул с ограды и оказался в разверстой могиле. Ругался, пока Горацио, скользя ботинками по расшвырянной земле, не подал ему руку и не вытащил его оттуда.

– Фу, – Гамлет наморщил нос, сев на траву у могилы. – Почему здесь так воняет? Какая-то в державе датской гниль?

– Не, – сказала Офелия. – Просто тут все время могилы раскапывают. Ищут Череп Йорика.

– Что за хрень?

– Вы что, про Череп Йорика не знаете?

– Расскажи, – шепотом попросил Горацио.

– Там долбаная куча денег. Заначка тех ребят, которые ограбили Датский королевский банк. Их потом перестреляли. Они притащили деньги сюда и спрятали все в могиле старого Йорика. Прямо в черепе. Кто его найдет, может сразу сваливать на Гавайи.

– А лучше в Аргентину, – предложил Горацио.

Гамлет поднялся:

– Да лажа это все. Череп Йорика всю жизнь стоит у мамы на туалетном столике. Она там держит бессмертники. Говорит, это икебана.

– Что ж ты так обламываешь, – огорчилась Офелия.

– Я знаю, – сказал Гамлет. – Уж я-то знаю. Это ведь моя мать его убила.

Они пошли вдоль заросшего вереском кладбища, переступая через плиты. Стало уже совсем темно; кое-где у могил вспыхивали блуждающие огоньки. Было спокойно и уютно. Гамлет про себя подивился – и чего отцу здесь не лежится.

Они выбрели на одинокую дорогу. С другой стороны дороги начинался лес.

– Эй! – вдруг обрадовалась Офелия и несколько раз подпрыгнула, хлопнув в ладоши. – Посмотрите!

В придорожных кустах стоял старый ободранный «Вольво». Колеса и руль с него давно сняли, приборную доску разворошили, и в окна без стекол виднелись порезанные сиденья.

– На абордаж! – Офелия припустила к машине и запрыгнула на пассажирское кресло. Горацио с гордым видом влез на место водителя.

– Детский сад, – вздохнул Гамлет. Он забрался на заднее сиденье и посмотрел в заросшее паутиной окно.

– Куда вам, синьора? – чопорно спросил Горацио.

– В Христианию, – распорядилась Офелия, задрав ноги на приборную доску.

Итальянец кивнул и взялся за воображаемый руль. Заиграло старое треснутое радио.

Офелия обернулась и увидела, что Гамлет всхлипывает, закрыв лицо руками.

– Ты чего? – Она неловко перебралась на заднее сиденье, путаясь в собственном плаще.

– Уйди в монастырь, – глухо сказал Гамлет, – к чему тебе плодить грешников.

– Everybody must get stone! – надрывался Боб Дилан.

Офелия потянулась к Гамлету, обняла, он уткнулся мокрым лицом в ее груди.

Через некоторое время Горацио оторвался от созерцания дороги и обнаружил, что в Христианию едет он один. Итальянец рванул дверцу машины, выскочил. Побежал прочь, в лесок. Гамлет завозился в объятиях Офелии; нога его запуталась в ее длинном плаще.

– А? – сказала Офелия.

Он высвободил ногу. Плащ порвался с треском. Гамлет выпрыгнул из машины, хлопнула дверь. Офелия осталась в одиночестве. Среди деревьев было душно и влажно, летало незаснувшее мошкарье.

– Чего ты, – сказал Гамлет. Горацио сидел, опершись спиной о дерево, и глядел в землю.

– Ва фанкулло, – отозвался он хмуро.

– Ну чего ты.

– Идите вы. Развлекайтесь.

– А пиво будешь? – вспомнил Гамлет. – Пиво же еще осталось. Она тебе нравится, что ли?

– Пиво, – презрительно сказал Горацио. – Пиво!

Но тем не менее встал и пошел с Гамлетом обратно к «Вольво». У машины Офелия танцевала, не заметив, что радио больше не играет.

– Он лежал в гробу с открытым лицом,

Веселей, веселей, веселей,

И пролито много слез по нем… –

пела она.

– Я поведу, – сказал Гамлет. Горацио молча сел на пассажирское сиденье.

В этот момент на дороге появился человек в белом костюме – до того белом, что тот светился в темноте, как маяк.

– Зашибись, – сказала Офелия, прекратив танец. – У меня сегодня день встреч, что ли?

Человек приблизился. Его глаза прикрывали огромные черные очки.

– У отца стащил, – прокомментировала Офелия. – Эй, Лаэрт, тебя все-таки выперли из колледжа?

– А что это вы тут делаете? – спросил Лаэрт.

* * *

– Все они там, – говорил Лаэрт, трагически развалившись на заднем сиденье «Вольво» и прикрыв глаза рукой, – просто зажравшиеся буржуа, которые воображают себя свободными художниками… Я просто не мог больше существовать в этом удушливом климате…

Гамлет с Офелией возвели глаза к небу.

– Слушай, расслабься. Peace and love, друг, peace and love.

Горацио положил на приборную доску лист бумаги и теперь равнял дорожки порошка, белого, как костюм Лаэрта.

– Этот парень – просто долбаная фабрика, – прокомментировал Гамлет.

– Слушай, мне нравится твой костюм, – сказал итальянец Лаэрту. – Просто суперский прикид. Будешь?

– Короче, тебя опять вышибли. – Офелия забралась на сиденье с ногами. – Знаешь, что предок с тобой сделает?

– У тебя-то как дела? – спросил Лаэрт у Гамлета.

– У него отца замочили, – сказал Горацио.

– Жесть. – Лаэрт понемногу отходил от жаргона Колледжа искусств. – Мафия?

– Клавдий, – ответила за Гамлета Офелия. – Тот еще ч-чудак. Когда я была маленькая, он играл со мной в плохие игры.

На минуту все замолчали.

– Достойно ли смиряться с ударами судьбы, – вслух подумал Гамлет, – иль надо оказать сопротивленье?

– Так, тебе хватит, – сказал Горацио.

Вдалеке мелькнули огоньки и вроде бы пропали; но какое-то время спустя на заброшенную дорогу вырулила машина. Гамлет внутренне поежился, узнав один из «Мерседесов» дяди Клавдия. Машина остановилась у обочины, из нее, кряхтя, вылез шофер и пошел к ним.

– Гамлет! – послышалось снаружи. – Господин Гамлет, вы здесь?

– Песец! – Лаэрт съехал на пол. – Это отец!

– Вот хрень, теперь он прислал за мной шпиона!

Горацио пригнул Офелию к сиденью и прикрыл своим телом. К машине шел Полоний.

– Молодой Гамлет! – закричал он. – Ваш новый папаша наливается в пабе, празднует повышение! Послал меня за вами, зовет выпить стаканчик. Говорит, вы на телефон не отвечаете.

– У меня батарейка села! – громко соврал Гамлет и шепотом передразнил: – Выпить стаканчик! Говорил я, он и меня хочет отравить!

– Поехали отсюда, – нервно сказала Офелия из-под локтя Горацио.

– Н-не заводится! – сквозь зубы пробормотал Гамлет.

– А кто с вами в машине? – Полоний приближался, то и дело спотыкаясь; было уже совсем темно, и он не видел дороги.

Лаэрт прикрыл голову руками.

– Мой друг Горацио! – крикнул Гамлет.

– И что это вы делаете с вашим другом Горацио так поздно в этом непотребном месте? А там не Офелия с вами? Офелия! Ну все, голубушка, ты дождалась!

– Дави его, – потребовала девушка, – дави!

С коротким ревом машина завелась и рванула с места. Взвыло радио.

– Держитесь, – успел сказать Гамлет. Он сильней нажал на педаль и повел прямо на Полония. Тот не успел удивиться; тело его ударилось о лобовое стекло, перелетело через автомобиль, тяжело стукнувшись о крышу, и распласталось на земле. Гамлет не оглянулся. Он вел еще долго, вцепившись в руль и сжав зубы, пока не остановился, тяжело дыша.

– One more cup of coffee before I go

To the valley below… –

пело радио.

– По-моему, мы кого-то сбили, – проговорил Горацио, которому в общем было наплевать.

– Крысу, – мрачно сказал Гамлет. – Мы переехали крысу.

Лаэрт, облегченно вздыхая, выкарабкался с пола.

* * *

Кронборг ночью выглядел зловеще. Шпили двух башен остро вырисовывались в темноте; о стонах и криках, шедших из казематов, не хотелось думать. Переполненная днем стоянка для туристских автобусов теперь пустовала. Гамлет задрал голову и сказал:

– Не видно.

– Говорят, у совы отец был хлебник, – пробормотала Офелия. – Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать!

Офелия нервничала. Она не хотела оставлять машину; кровь на заднем стекле не так уж и мешала. У нее было предчувствие, что с этой троицей она никогда не попадет в Христианию.

Лаэрт сорвал ромашку и сказал:

– Пошли наверх?

Они забрались на башню. Вдалеке затуманенными огнями светилась Швеция. У Гамлета заиграл мобильник. Тот его будто и не слышал; он гадал на отобранной у Лаэрта ромашке, далеко уйдя от внешнего мира, и только губы тихонько шевелились: «быть – не быть – быть…»

Воспользовавшись этим его состоянием, Горацио предложил Офелии руку, и они пошли танцевать в вышине над почти уснувшим Эльсинором, под чуть механические трели финской польки.

Гамлет оторвал последний лепесток (вышло «быть») и, опомнившись, вытащил мобильный. Мелодия прервалась.

– Опять он обламывает, – недовольно сказала Офелия, подошла к краю башни и стала смотреть вдаль.

Горацио было хорошо. Он любил Офелию и собирался ей признаться; ему, правда, было неловко делать это при Гамлете. Но, повернувшись, он увидел задумчивый профиль Гамлета, размышляющего над проблемами бытия, и почувствовал, что и его любит тоже; и не знает уже, кому признаваться. А тут еще этот Лаэрт в завораживающем белом костюме.

– А Копенгаген где? – спросила Офелия.

– Вон там, – показал очнувшийся Гамлет.

Офелии пришла в голову идея. Она залезла на ограждение башни, вцепившись в него двумя руками.

– На хрена я буду с вами связываться? Вы тут… торчите, вам фиолетово, что человеку надо уехать. Я сама полечу!

– Тут же далеко! – испугался Лаэрт.– Не долетишь! Давай лучше на пароме.

– Реально, – сказал Гамлет, – далеко.

Офелия начала осторожно подниматься.

– Ну ты хоть вернешься? – занервничал Лаэрт.

– Я тебе долбаную открытку пошлю! – засмеялась Офелия. Балансируя на ограждении, она помахала всем и изящно, будто девушка-вампир, прыгнула и полетела в темноту.

– Ну ладно, – в конце концов сказал Лаэрт. – Она ведь обещала вернуться.

– Вот блин, – вздохнул Гамлет.

А Горацио вдруг заплакал, и плакал долго.

* * *

– Ладно, – сказал Гамлет, когда они остановились у дверей единственного открытого в Эльсиноре бара. – Дальше я пойду один.

– Вы проиграете этот заклад, мой принц, – покачал головой Горацио. Лаэрт поглядел на него странно.

– Короче, ждите тут.

Гамлет вошел в переполненный бар. Его мать и Клавдий сидели в углу, пили вино и заедали оливками и куриными крылышками, и было видно, что Гертруде скучно до смерти.

– Сынок! – оживилась она, когда Гамлет протолкался к ним через толпу. – Почему ты не отвечаешь на звонки?

– Мобильный сел. – Гамлет смерил Клавдия черным взглядом. Клавдий смотрелся богатым и очень противным.

– Мы заказали тебе вина. – Он протянул Гамлету кружку. – А где мой шофер?

– Ему нельзя, он за рулем.

– Гамлет, где Полоний? – уже настойчивее спросил Клавдий.

Гамлет схватил с блюда копченое куриное крылышко и запихал в рот.

– Дядя Клавдий как раз согласился дать тебе денег на университет, – сказала Гертруда, умоляюще глядя на любовника.

Тот кивнул.

– Ты пей, пей, – сказал он Гамлету.

– А вы знаете, – Гамлет прожевал крылышко, – моя мама убила всех своих любовников. Всех! Я даже знаю, где спрятаны трупы. У меня была маленькая красная лопатка, и я помогал закапывать, правда, мама?

– Правда, дорогой, – отозвалась Гертруда. – Только дяде Клавдию это неинтересно.

Она нервно потянулась к бокалу, но там уже ничего не было. Гамлет дал ей свой.

– Не пей вина, Гертруда, – поморщился Клавдий. – С утра наливаешься. А твоему сыну не в университет надо. Я тебе говорил, куда ему надо.

– А вы видели череп на мамином туалетном столике? – не унимался Гамлет. – Это Йорик. Зря, мам, ты его так, он был классный.

– Дорогая, – сказал слегка раздраженный и слегка встревоженный Клавдий, – ты говорила, что это папье-маше!

Гамлет прыснул и едва не подавился куриной костью.

– Так она вам все время врала. Вы ее совсем не знаете.

– Не обращай внимания, – торопливо сказала Гертруда, – у него Эдипов комплекс, ты же знаешь.

– Держу пари, вы и настоящего лица ее никогда не видели.

– Гамлет! – скандализованно воскликнула Гертруда. – Ты уши мне кинжалами пронзаешь! О, пощади!

Он вытянул руку и рванул молнию на затылке матери. Накладное лицо упало на блюдо с оливками.

Образовалась тишина. Клавдий глядел на Гертруду; та пораженно рассматривала свое отражение в зрачках любовника. Подбежавший было к столику официант на цыпочках отошел, сообразив, что момент неподходящий.

Гертруда с выражением дикого ужаса на лице поднесла руку ко рту и вдруг упала замертво, опрокинув стул. Клавдий вскочил. Пока он делал Гертруде искусственное дыхание, Гамлет поменял его стакан на свой и встал, скрестив руки на груди и невозмутимо наблюдая за сценой.

– Гаденыш! – проревел Клавдий, поднимаясь с пола. – Ты убил свою мать!

– Да ведь это вы ее отравили, – пожал плечами Гамлет. – Ну тут одно из двух: или вы ее, или она вас.

Клавдий покачал головой, глядя на распростертое на полу тело любовницы. Ему очень хотелось пить; он механически взял стакан и осушил его в один миг. Лицо его тут же исказилось, и в судорогах он упал на пол.

– Вот, блудодей, убийца окаянный! – прокомментировал Гамлет. – Пей свой напиток! Вот тебе твой жемчуг! Ступай за матерью моей! Смотреть надо, что людям подаете, – сказал он уже в адрес суетящегося метрдотеля

За окном завыли сирены. Гамлет развернулся и очень спокойно направился к двери.

* * *

Горацио с Лаэртом на улице не было. Гамлет огляделся, перешел на другую сторону и стоял там, пока в подъехавшую «скорую» не отгрузили трупы. Тогда он вздохнул и зашагал, одинокий, по улице, залитой лунным светом.

Он пришел туда, где они оставили машину. На крыше «Вольво», заляпанной кровью, сидели две вороны.

– Он на ужине, – сказала одна.

– Не на том, где он ест, а на том, где его едят, – уточнила вторая.

Гамлет шуганул птиц и сел за оторванный руль, размышляя, куда бы ему поехать. У него была своя маленькая идейка насчет того, куда и зачем смылись Лаэрт с Горацио. А он еще хотел взять этого паршивца в Амстердам…

У «Вольво» не было зеркала заднего вида, оттого Гамлет не заметил, как сзади подъехала полицейская машина. Из нее вышли двое полицейских. Приблизились, козырнули.

– Офицер полиции Розенкранц, – представился один.

– Офицер полиции Гильденстерн, – представился второй. – Не могли бы вы выйти из машины?

Гамлет нехотя вылез, прислонился к дверце и сунул руки в карманы.

– Могу я узнать ваше имя? – спросил Розенкранц.

– Я Гамлет Датчанин, – ответил он и носком правой кроссовки почесал левую лодыжку.

– С вами в машине кто-то есть? – спросил Гильденстерн.

– Мои воображаемые друзья, – пожал плечами Гамлет.

– Боюсь, мы должны вас арестовать.

– За хранение.

– И распространение.

– Откройте, пожалуйста, багажник.

Гамлет нарочито медленно прошел к багажнику и открыл его.

– Ты только посмотри, – сказал Розенкранц, доставая полиэтиленовый пакет с килограммом травы.

– Нет, ты на это посмотри, – показал ему Гильденстерн маленький мешочек с кокаином.

– Это не мое! – взвыл Гамлет в негодовании, праведном, потому что все и вправду было не его.

«Долбаный итальянец, ну покажись мне только!»

– Я хотел бы заявить об убийстве, – сказал он. – Мой дядя убил моего отца и пытался отравить меня.

Но Розенкранц и Гильденстерн ткнули его носом в капот и надели наручники.

– Вы имеете право хранить молчание, – сообщил Розенкранц.

– Все, что вы скажете, может быть использовано против вас, – добавил Гильденстерн.

Угрюмого Гамлета усадили в полицейскую машину.

– Желаете сделать заявление?

– Нет уж, – сказал он. – Дальше – тишина. Пока я не поговорю с адвокатом.

Розенкранц с Гильденстерном синхронно хлопнули дверями и умчались. Луна на секунду спряталась за облаками, вывалилась обратно в чистое небо и продолжала освещать ночной Эльсинор. Закаркали вороны и вдруг умолкли; и все замерло в ожидании Фортинбраса.

Примечание автора

Ольга Славникова как-то назвала Россию страной победившего постмодернизма. Вот и меня он стороной не обошел. Я очень люблю Шекспира и отдельно – «Гамлета»; когда-то я хотела написать по нему «альтернативную историю» (это желание вообще многих авторов не обошло). Не получилось, но частично из него зародилась идея «Пепла на укреплениях» – второго моего романа в работе, который, я надеюсь, мне удастся когда-нибудь дописать. А когда еще начитаешься Стоппарда и наслушаешься на лекциях про Беккета, а потом возьмешь, да и съездишь в Данию… хочется создать что-нибудь такое вот, без всякого смысла и слегка похожее на бред – но зато про Гамлета.

Наша кровь

Остланд, Южный регион

– Так значит, – говорю, – ты не видел, как воспитанник Белта укусил учителя?

– Не. Ниц я не видел, пан директор.

Смотрит в угол стола, странно как-то повернув голову, лицо тупое, как коровья морда. Толстые губы сжаты, для ответа на вопрос расклеиваются медленно, сжимаются снова.

– Ты же сидел со всеми на уроке. Как же ты мог не видеть?

– А я… в окно смотрел, пан директор. Там эти… птички.

– Птички, – говорю. Взять бы розог да выбить из них этого «пана»… пока не дошло до чужих ушей. Так ведь не выбьешь.

– Аха, – просиял. – Птички, пан директор… Спивают.

– Вон, – говорю. – Марш.

Со следующего еще меньше спросу – хотя по этому сразу видно, что белая кость. Один из самых старших в интернате, помнит еще отца и отцовские заветы. Франт с черными, непроглядными глазами. Жулья тут хватает, но этот – не жулье. Хуже.

– Дозвольте спросить, пан директор, – начинает прямо с порога. – Слухи о проступке воспитанника Белты… это вам пан учитель пожаловался или… непроверенные источники донесли?

– Сядь, Домбровский.

Садится. Прямой, как палка. Смотрит в глаза. А за окном и правда птички. Трещат оглушительно. Весна уже совсем.

– Ты, – чеканю, – видел, как воспитанник Белта напал на учителя?

– Я ничего не видел, пан директор. К сожалению, в тот момент я отвлекся от учебы. Как это ни прискорбно.

– И чем же, – спрашиваю, – ты отвлекся?

За окном птицы, скоро вечер наступит, Лина на веревке вывешивает бесконечное белье. Лучше б мне сидеть да смотреть на Лину, как она тянется, чтоб прицепить на веревку латаные подштанники.

– Я, с позволения пана директора, читал под партой некий роман. Какой – не скажу, ибо мне приличия не дадут…

Какие тут романы… В такой глуши и скудный запас школьной программы уже исчитан до дыр. Цесарь их знает, что это за отношения. Вроде бы внутри группы и колотят друг друга, и подлянки делают, и воруют – но перед начальством запираться будут до конца – если свой.

– Ты же его знаешь, Домбровский. Он же мухи не пристукнет лишний раз. Если там что-то серьезное было…

В первый раз глядит на меня без позерства:

– Ну честно, не было ничего. Пан учитель же не пожаловался? А непроверенным источникам… вы не верьте так уж.

– На вас пожалуешься. Вы бедного учителя с первых дней запугали.

– Мы не пугали, пан директор, – опять глаза непрозрачные. – Он приехал пуганый. А Белту вы оставьте. Не трогал он никого.

– Свободен. И вот что, Домбровский…

– Так, пан директор?

– С этого момента любой, кто скажет мне «пан», получит двое суток карцера. И передай это тем, кто там у двери.

– Обязательно, – вежливый кивок, – пан директор.

Непроверенный источник прибежал полтора часа назад, отчаянно крутя хвостом желтого, штопанного-перештопанного платья, унаследованного от пропавшей сестры. Вертелся, охал и ахал, рассказывая, как «Белта господина учителя за руку – хвать! А оттуда кровь как ливанет, ой-ой!».

Господин учитель, конечно, жаловаться не пошел – стоик. А разбираться надо все равно. И Белта в расстроенных чувствах, похоже, исчез со двора. Будет ему, голубчику, еще и за отлучку…

Появился он, когда совсем уже стемнело и я, кляня все на свете, собирался идти его искать – мало ли, близко лес, речка и деревня, куда эта группа голодного сопротивления недавно наведалась, – там с ребятами давнишние счеты…

Появился. Сам по себе забрел в кабинет, встал по стойке смирно, свесив голову. За окнами давно легла темнота, Лина погасила у себя окна, и птицы видели десятый сон.

– Извините, – говорит тихо.

– За что же, позволь узнать?

Вот к этому парнишке княжеский титул вообще не лепится. От предков только и осталось, что темные волосы. Курносый, глаза непонятного цвета, лицо простоватое. Адам Белта, десять лет, отец повешен за преступление против цесаря…

– Что ушел. И что господина учителя за руку того. Вы ребят допрашивали, а зачем? Я сам скажу. Я его укусил… нечаянно.

– Как это нечаянно?

– А чего он…

– Чего он чего? – Иногда я сам поражаюсь собственному терпению.

– Отобрать хотел…

– Что отобрать?

Интересно, в самом деле, – что у них отбирать. Крысы здешние и те богаче, у них хоть запас крошек есть.

– Ну… это… Я спрятал уже. Я для того ходил, чтоб спрятать…

И гордится, санкта симплицитас… И для полного аристократического впечатления рукавом под носом протирает.

– Сядь, – говорю. – Возьми уж салфетку. И рот вытер бы, перемазан до сих пор…

Мальчишка еще и бледный, под глазами круги. Вечно белолицый, оттого и освобожден от сдачи крови на армейские нужды. И красное на губах засохло – очень надеюсь, что никто из крестьян с ним в сумерках не повстречался.

– Получается, воспитанник Белта, что у тебя было что-то запрещенное. И ты мало того что не отдал это учителю, так еще и набросился на него…

Сидит на краешке стула и ногами под стулом возит. Босыми и грязными.

– Память, – говорит негромко. – От отца.

– Белта, – это я уж совсем спокойно. – Ты ведь прекрасно знаешь, что отца у тебя нет. А есть у тебя отечество и цесарь, которые одни о тебе заботятся, и кроме них нет у тебя никого.

Он как-то обмяк на стуле, будто бы с облегчением. Понимает, что в карцер я его посадить могу, а вот пан директор, рыщущий по лесу в поисках закопанного где-то сокровища, – это будет картинно.

– Марш спать. Без ужина. В любом случае ты его прогулял. Завтра извинишься перед учителем, а взыскание он сам тебе назначит. А в карцер я тебя лично засажу на двое суток.

То бишь – когда Домбровский оттуда выйдет.

– И вот что, воспитанник Адам Белта. Если ты посмеешь еще кого-нибудь укусить – сейчас же отправишься отсюда. Понял?

– Да, – говорит.

Но взыскания учитель так и не назначил; в тот же вечер пришел ко мне с перевязанной рукой и бутылкой темного самогона. С размаху поставил бутыль в центр стола и сообщил, что женится и увольняется.

* * *

Все-таки он долго продержался. От нас обычно бегут быстро; чаще всего не из-за воспитанников – не выдерживают здешней глуши. По мне, нам повезло, что интернат не забросили куда подальше и посевернее. Тут с земли хоть что-то собрать можно и зимой люди здесь живут, а не леденеют. Глушь, пожалуй, не в географии, а в настроении. Даже деревенским только в развлечение наших партизан погонять…

Удирают они по чужие огороды строго посменно: если сегодня ходил саравский корпус, завтра пойдут эйре, а на следующей неделе – белогорцы. Когда интернат только основали, они все жили вместе – но к моему приезду давно уж разбились на свои лагеря, у каждого свой барак, и как ни мешай – обратно не перемешаешь. Ни забор, ни колючая проволока вылазкам не помеха, а собаки давно приручены, ластятся к каждому, лишь бы обратил внимание и потрепал по загривку. Эта жажда ласки у них и у детей одинаковая.

Уходят вечером и возвращаются с добычей; а отвечать за то, что они добыли, должен, конечно, пан директор…

Правда, на зиму и весну они обычно прекращают вылазки: склады свои крестьяне берегут пуще военных. Потому я и удивился, когда Лина с недовольным видом пришла сказать, что господина директора люди ждут у ворот. Разбудила, хоть знает, что я этого не люблю…

Мой «источник информации», Марыля Макдун, была уже тут как тут. Появилась будто невзначай, стояла, ковыряя землю носком изношенного сандалика. И ведь не люблю доносов, но без нее – как узнаешь?

– Макдун, ночью кто-то из лагеря бегал?

Носок сандалика чертил круги. Марыля жевала травинку.

– Так Иво со своими ж лазил, господин директор.

Иво Антич – старший саравского корпуса. За этими надо глаз да глаз, они мне коня из деревни скоро приведут, и ладно, если не вместе с конюшней.

– Макдун, пойди к ним и скажи, чтоб из корпуса ни ногой. А я с ними поговорю. Потом.

Взметнулась юбка – и нет Марыли.

У ворот ждал меня один из деревенских хозяев, человек обстоятельный и пьющий в меру. Разговор предстоял серьезный, и я пожалел, что не надел мундира. Крестьянин поздоровался почтительно, хоть и без раболепства, и на территорию зашел только после приглашения. Я пригласил его в кабинет, налил из бутылки, что оставил учитель.

– Я ж вот по какому делу, – сказал наконец мужик. – Тут такая вещь деликатная, господин прохвессор. Я уж и не знал, с кем посоветоваться.

Тут уж я ему плеснул и сам выпил. Забыл ты, пан директор, что у крестьян, помимо яблонь, дочки подрастают. А Антич и еще двое из их корпуса как раз в том самом возрасте. Не дай бог, какая из деревенских подарок принесла… Тут уж не до шуток, тут они за ружья схватятся.

– Если вы хотите говорить про моих воспитанников…

– Да цесарь с ними, с вашими воспитанниками, извиняюсь, господин директор. Пусть они подавятся тем петухом на здоровье. Тут посерьезнее дела…

Петух – при моем вмешательстве и при посредстве нескольких бутылок горячительного – был списан в пропавшие без вести. Но, как и на войне, здесь слишком хорошо знают, что это значит…

– Я говорю – дело деликатное, господин директор. – Мужик посуровел, одним глотком допил то, что оставалось в стакане. – Опять он появился.

– Он?

– Собака у меня была рыжая, помните? Приблуда, я пристрелить хотел, да пожалел. Ну вот убежала она у меня недавно, я и понять не мог – куда. Потом на дороге и нашел, на полпути к лесу. Сперва думаю – волки загрызли. Подошел. А ведь нет, не волки. Я волка-то узнаю, сколько их тут было. Зубы там, господин прохвессор. И не волчьи зубы-то. Человеческие. И крови-то в ней совсем не осталось. Даже с травы слизали. Я потому и говорю, что он опять вышел. Ох, защити нас…

Я сделал вид, что не заметил, как мужик осеняет себя Знаком – почему-то на портрет цесаря. Темные люди, темные…

– Отчего же вы ко мне с этим пришли?

– А к кому ж прийти? Вы грамотный человек. Ученый.

– Так вот я вам как ученый человек скажу: все это сказки, насчет вампиров. Даже б если они и существовали… они бы не прошли за Стену. А вашу собаку наверняка или волк порвал, или какое другое животное – лес здесь большой.

Крестьянин смотрел на меня с неодобрением, но возражать не стал.

– Оно что ж, – поднялся, надел шапку, – может, вы и правы. А только ваши детишки по той дороге шастают. Мы-то, в случае чего, и ружье прихватим с серебришком. А они… Вурдалаки-то не только на собак нападают.

Ясно все с вами, господин хороший.

– Скажу, – кивнул я. – Скажу им обязательно.

От стаканчика на дорожку мужик отказался. Я проводил его за ворота и долго смотрел вслед, думая – или правда хочет запугать… или действительно началось.

Крестьянин давно уже исчез, а я все глядел на пыльную тоскливую дорогу. И увидел, как идет по ней человек. Неказистая фигурка, в куцем пиджаке, с портфелем под мышкой.

Только когда он был уже у ворот, я сообразил, что это новый учитель.

* * *

Он зашел в кабинет и встал по стойке «смирно» – хотя по выправке сразу видно, что армия его стороной обошла. Молодой – ненамного старше моих воспитанников. Заклюют.

Отрекомендовался:

– Шимун Радевич. Прибыл к вам по направлению Цесарской попечительской комиссии.

Ясно. Из той же когорты, что и мой белогорский корпус. Это и без имени понятно, по его мягким «ч» и прицокивающим «т». Они там в Попечительском совете вообще разбираются, кого посылать?

– И за что же вас сослали в такую глушь, господин Радевич?

– Ну отчего же глушь, – сказал он. – Там, где я родился, вот там глушь. А тут… Я рад этой службе, господин директор.

Видно, в городе не так просто найти работу…

Он упорно не садился, пока я ему не предложил. И тогда не выпустил из рук портфельчика. Пожалуй, ему не хватало очков, которые он мог бы снимать и протирать при каждом удобном случае. Рассказал про себя коротко и сухо: сам родом из Казинки, из семьи потомственных учителей. Родители рано умерли, а сам он отправился учиться, милостью цесаря; теперь вот настал срок отблагодарить отечество.

Я подошел к окну, распахнул:

– А ну брысь!

Любопытная малышня прыснула в стороны. Домбровский с Античем стояли невдалеке, курили. Увидев меня, они с большой и демонстративной неохотой попрятали папиросы.

– Вот, вырастил на свою голову. Потом познакомлю…

В дверь постучали, и на пороге возник воспитанник Белта. Причесанный и в кои-то веки обутый. Иногда отсидка в карцере идет на пользу.

– Извините, пан директор, – затараторил он, во все глаза глядя на приезжего, – только Лина говорит, что ужин готов, и спрашивает, где пан учитель будет ужинать, в столовой или ему в комнаты подать?

Напросился. Лина прекрасно могла бы зайти сама.

Радевич тоже на него смотрел; и мне не понравился его взгляд. Будто он узнал Белту. Но где он мог раньше видеть мальчишку? На фамильное сходство с портретом не спишешь, в знаменитых своих предков Адам не пошел…

– Благодарю, – сказал учитель. – С удовольствием поужинаю в столовой, если господин директор разрешит.

Белта кивнул и убежал. По пути остановился рядом с Домбровским, проговорил что-то; тот рассмеялся и дал ему затянуться.

Я обернулся к Радевичу; он тоже смотрел в окно.

– Что ж, – сказал я, – за ужином и познакомитесь. И вот что еще, господин учитель. Ко мне сегодня приходил крестьянин предупредить, что по округе бродит вампир. Так что будьте осторожны…

Не знаю, чего я ожидал, смеха или подозрительного взгляда. Он сказал спокойно:

– Ах, вот как… Ну, у меня найдется серебро.

* * *

Только к ночи на интернат спускается тишина. В спальнях младших – уютная темнота и сопение, они бы и рады подурачиться, но слишком устали за день. У старших – негромкий разговор, в спальне собрались из разных бараков. Краткий момент перемирия, наступающий только вечером. В другое время эйре для белогорцев – варвары, белогорцы для эйре – завоеватели, а для саравов и те и другие – странные соседи, от которых добро лучше припрятать… Иногда мне кажется, что я стерегу тут границу трех государств. Смешно, если вспомнить, что стран этих на карте давно нет, теперь все это – Держава.

Низкое темное небо смотрит в окна; у самодельного портрета Матери зажжена свечка. Сидят на кроватях, на подоконниках. Дымят самокрутками – тут и розги не помогут… Болтать между собой им приходится на остландском – кто других языков и не помнит, кто спотыкается ежесекундно и переходит на свой. Обычно разговоры такие, что уши вянут и думаешь – как таких к людям выпускать. Но сегодня, кажется, шепчутся об учителе…

– А я вам кажу, не просто он здесь появился. Не бывает таких совпадений.

– Точно. Как поче всех убивать, так поймете… Пес – это так, что ему пес. Они до людей любят.

– Знак надень, да и все. Если из святого древа вырезать…

– Что ему твой знак…

– А може, не он вампир. Говорили, юж в тем року…

– А ты больше слухай.

– Та це вон Адька вампир, как учителя покусал! Солодкая у него кровь, а, Адька?

– Замкнише, – говорит почему-то не Белта, а Домбровский. – А то смотри, как бы тебя не покусали…

– Он може, – громким шепотом говорит сарав. – Предки-то у него… Про кнеза Белту у нас знали…

– Чего это знали? – спрашивает – без настороженности, с интересом.

Мальчишке здесь вообще быть не полагается. Его место – в спальне младших…

– Речили, да господарь Белта вампир… Затем дражанцы с ним и союз заключали. У них тоже кнезы вампиры были…

– Не так, – говорит Адам. Отчего-то все затихают. – Не стал он вампиром по-настоящему. Мог, но не захотел. Я знаю.

– Эй, полуночники, – говорю. – Папиросы выбросить. И постыдились бы, прикрыли икону. Из окна же любому видно…

– Это Матери нас стыдиться нужно, – вполголоса говорит Домбровский – но кто-то уже послушно лезет прикрыть лик портретом цесаря. Свечка гаснет.

– Белта, ты что здесь делаешь? Иди к себе.

– Я… можно, я только доскажу? И пойду, господин директор.

– Воспитанник Адам Белта!

Неохотно сползает с кровати, шлепает ко мне и без всякого смущения при всех берет за руку.

– А вы при малышне сказки эти не повторяйте. Женщинам потом простыни стирать.

– Как бы после нас не пришлось стирать, – говорит кто-то с боковой койки. – А то вы как вошли… не слышно же…

– Аха, – подхватывает кто-то из глубины. – Гульк, аж дывлюсь! Я злякатився…

* * *

Пришлось вести мальчишку по коридору, по залитым луной доскам, которые скрипели на каждом шаге.

– Нечего тебе в их спальне делать, – прошептал я.

– Аха, – отозвался Белта. На уме у него явно было другое. И у самой двери он выпалил: – А чего бы вы сказали, если б… ну… вам предложили бессмертие?

– Что это ты вдруг – о таком?

Не то чтоб они не знали, что такое смерть. Не то чтоб они ее не видели. Просто в их возрасте с этим живут, об этом не думают.

– Если б вам предлагали, вы бы отказались?

– Ты же веришь в Мать. Разве бессмертие – для человека?

– Я ведь не у Нее… я у вас хочу спросить, господин директор. – Он поднял на меня глаза, и в них сверкнуло что-то требовательное, властное, родовое – такое и через поколения не стирается. – У Нее я уже спрашивал…

* * *

Радевича не заклевали. Видно, в самом деле испугались слухов. Были поначалу их обычные штучки, так что Макдун прибегала рассказать несколько раз на дню, но он на них просто не реагировал. Руки не распускал, да и, кажется, вовсе обходился без взысканий. Только раз, когда Античу вздумалось на уроке поиграть самодельным ножиком, он отобрал нож и отвел сарава прямо в карцер – за ухо, как малолетку.

Дело было даже не в силе, которой от такого заморыша не ожидаешь. Как-то раз я поймал его взгляд – взгляд человека, которого невозможно удивить или испугать, ибо все это он уже видел, и не раз, и в десятикратном размере. В его биографии указано было только «Школа Зеленого Лога, город Казинка», но я уже не сомневался – это тоже интернат.

Так и прижился. Даже белогорцы мои к нему не цеплялись и не звали предателем. Как-то раз Макдун прибежала после ужина, сунула голову в открытое окно и радостно доложила:

– А учитель говорит, что при Креславле белогорцы победили!

Вечер за спиной Марыли шелестел новой листвой, благоухал яблонями. Настольную лампу облепили комары.

– Ну и что?

– Так ведь в книжке не так написано!

– Бывает, что у учителя другая трактовка… А ты, Марыля, перестала б доносить…

Она наклонила голову к плечу:

– Как же не доносить, когда сами спрашиваете?

Тоже верно.

– Ну хоть когда не спрашиваю, просто так не ябедничай… Зачем тебе?

– Жить-то надо, – вздохнула она. – А вы хороший, только вас уберут.

– С чего бы это?

– Ну, – она перебирала пальцами по подоконнику, – хороших всегда убирают. С армии же вас убрали?

– Не «с армии», – сказал я, – а «из армии». И не «убрали», а уволили в запас.

Но ее уже и след простыл.

В тот же вечер я пригласил Радевича в кабинет – поговорить о методах преподавания.

– Я сказал правду. – От предложенной выпивки он не отказался, но сделал всего два глотка. – Кшеславль был крупной победой воеводы Яворского. Зачем же лгать, если все равно известно, чем кончилось его восстание? Как и все остальные белогорские восстания…

«Белогорские», не «наши». Уже слава цесарю…

– В книге, – сказал учитель, все так же придерживая на коленях портфельчик, – все это объясняется как-то слишком упрощенно.

– Господин Радевич. Вам не приходит в голову, что ваша работа – преподавать историю как можно проще? Так, чтоб у этой братии не возникало вопросов? Для них и так все это… слишком сложно.

– Понимаю. Я вот все хотел спросить… Ваш Домбровский – сын того самого Домбровского?

– Господин Радевич, у меня здесь половина – те самые. Поэтому мне и кажется, что вы недостаточно ответственно подходите к своей задаче.

Он кивнул, будто что-то для себя уяснил.

– А что, выкрасть никого не пытались?

– Этих красть уже некому.

Он сделал еще один глоток – видно, что для порядка, – и сказал равнодушно:

– Хорошо. Отныне я буду строго придерживаться учебника.

* * *

Славное время – раннее лето, трава клубится, зеленеет, сочная – так бы и пошел щипать вместе с коровами. Особенно в сумерках привольно, тепло, зябкий весенний ветер уже улегся, и по полю ходишь, как по натопленному дому.

Уроки мы на лето не отменяем. Поди отмени, найдут, чем заняться. И без того находят: окна корпусов и днем и ночью настежь, Марыля то и дело бегает сообщить, кто там в поле с кем обжимался, – а у самой платье сзади зеленое. Как ни старайся уберечь – все равно придется бабам по осени для красавиц наших ванну с хиной готовить.

Только про деревенских я своих предупредил. Собрал в кабинете старших, взял со стены ружье. Старое, хорошо пристрелянное.

– Если только услышу, что вы в деревне кого-то охмурять пытались, возьму это ружье – и прибью. Закопаю на погосте и спишу на чахотку. Никто и не спросит. Я понятно выразился?

Крупный светловолосый Грицько Макдиармада неуютно повел плечом и сказал: «Та шо ж…» Антич пробормотал: «Карам ту стару», облизал губы и кивнул. Домбровский посмотрел на меня исподлобья и проговорил:

– А зачем нам это, пан директор?

Ему будто и в самом деле было незачем. По крайней мере, в ночных пикантных вылазках в поле он не участвовал.

Отпустил я их, а на душе спокойней не стало. Но пусть хоть боятся моего ружья, если слухов о вампире не поняли и их не испугались.

Разговоры о кровососах не прекращались, но из четкого предупреждения стали страшной сказкой. О вампирах болтали у костров, которые повадились разжигать прямо на территории.

– И вы им это позволяете? – удивился учитель. Был теплый вечер. Мы с ним вынесли стулья к стене главного корпуса, прямо под развесистую, оглушительно пахнущую сирень.

– По меньшей мере, мне видно всех, кто сидит у костра.

И слышно тоже. Костры разрешались до отбоя, а отбой летом поздно. Впрочем, они не шумели особо. Шептались между собой – будто было еще, что таить.

Когда полоски неба, которые виднелись сквозь сирень, стали совсем темными, из щели в заборе просочились четверо белогорцев. Думая, как обычно, будто я их не вижу.

Кивнул Радевичу:

– А вон и партизаны наши из набега возвращаются…

Судя по довольным измазанным мордам, набег прошел успешно. Когда-нибудь они нарвутся…

– Мастера… Группа Домбровского, одно слово. Казинскую резню мне тут устроят и не поморщатся.

Зато Радевич поморщился. Уставился себе в колени.

– Зачем вы теперь… об этом.

Вот пес; он же сам из Казинки.

– Что, видели?

Он мотнул головой:

– Не имел чести.

– А я имел… скажу вам по правде, ну ее, такую честь.

– Служили? – звонко спросил Радевич. Взглянул на меня – и снова опустил голову. Взгляд его напомнил мне Домбровского – ненависть, замаскированная под равнодушие. Или под любопытство.

«Выкрасть никого не пытались?»

Он не выделял Белту среди других – хоть тот и просился, как обычно малышня, провожать учителя до класса или до столовой. Но впечатление, что Радевич его знает, – оставалось.

Не хватало мне еще забытого родственника князя Белты, явившегося спасти последнюю надежду Бялой Гуры…

Он спросил, как нарочно:

– А почему школа так плохо охраняется? Они же могут сбежать в любую секунду…

– Куда им бежать? В таком виде да с их акцентом… Любой крестьянин пристрелит такого раньше, чем тот успеет хлеба попросить. А если доберутся до города и там их изловят – им эта школа раем покажется… Здесь им безопаснее. И они это знают. Не идиоты.

– А в банды? Не сбегают?

– Сбегают, конечно. Но таких ни заборами, ни собаками не остановить. Или что – вы предлагаете по детям стрелять?

Радевич молчал; в какой-то момент мне показалось, что он спросит сейчас, за что меня «убрали с армии». Но он торопливо откланялся и пошел спать. Не надо мне было все-таки поминать Казинку…

Вроде и сегодня у белогорцев на прутиках жарились только куски хлеба, но уж слишком веселые и счастливые у них были морды, слишком сытые. И на губах остался жир… Что ж; зря крестьяне заламывают за птиц такие цены – мои возьмут бесплатно. Ладно, хоть хватило ума в лагерь свой трофей не тащить…

Потом притихли – слушали историю. Рассказывали ее уверенным голосом, хоть и совсем детским. Удивительно, как они все замолкали, слушая Белту. Ведь прыщ же, от горшка два вершка – а никто не перебивает.

Я подошел поближе. Говорили по-белогорски, хотя Антич и кто-то из его дружков подошли и тоже сели у костра.

– …и не знал никогда. Он в Мать верил сильно… в книжке сказано, потому и отказался. Но когда узнал – сделал все, чтоб привлечь вампиров на свою сторону, раз уж он им получался родней. Без дражанцев в том восстании вообще делать было нечего… Людей-то мало. А сам князь со своими взял Швянт. Только удержать не смог…

– Сколько мог, столько и держал. – На Домбровского не шикнули. Явно не в первый раз они это обсуждали. – А сдаваться нельзя было. Как бы его брат вел войско, если б ему сообщили, что князь у остландцев? Вообще бы ничего не вышло.

– Я знаю, Южка, – тихо сказал Белта. – Только… если б он превратился, и сдаваться было бы не надо. Вампиры… они ж вообще по воздуху летать могут. Улетел бы из города и к брату… И вместе бы… А так…

– А так все равно лучше, чем никак, – резко сказал Домбровский. По-хозяйски обнял Адама за плечи. Вытянул из костра еще один прутик и сунул ему. Спасибо, хоть с рук не кормит…

Теперь ясно, что за сокровище Белта с боем вырывал у учителя. И протащил же как-то с собой в школу… Написанное каким-то романтиком жизнеописание несчастного князя Белты. Белогорского национального героя, не к ночи будь помянут. Им с братом на двоих удалось вырвать для княжества несколько лет независимости – с вечными сварами на границах, пока Остланд не выдохнул и не смял княжество заново.

Говорили, что несвоевременная смерть князя Белты подкосила повстанцев.

Видел я уже эту книжку. В опустевшем доме в Казинке, после всего, когда мы убивали время, ожидая, пока нас отзовут. Делать было нечего – только смотреть в окно на тихий опустевший двор. К тому времени весь город стих, и даже мы боялись разговаривать в полный голос. Как на погосте.

Книга называлась «Жизнь и деяния князя Стефана Белты» или что-то в этом роде. Запрещенная, естественно, но не думаю, что ее прежнего хозяина это волновало. И содержание ее казалось на первый взгляд суеверным бредом. Автор писал, что бунтовщик Белта родился якобы в тайном браке и по матери был наполовину «принцем крови». Так у западных соседей называют вурдалаков. И именно потому он смог заключить с оппозиционным кланом Драгокраины «договор о дружбе и поддержке». Последствия того договора и Остланд, и Драгокраина потом расхлебывали долго… если расхлебали.

Бунтовщик Белта, естественно, был расписан в самых лучших красках. Якобы только чистая его душа и верность Доброй Матери не позволили Белте окончательно признать свою кровь и стать вампиром. А иначе, мол, и судьба Бяла Гуры сложилась бы по-другому…

* * *

У костра повздыхали.

– А мож, он и не сам умер. Мож, его Ядран нагнал…

– Какой такой Ядран?

Сарав повозился, устраиваясь у костра в позе рассказчика.

– У нас что говорят? Говорят, вампиры всегда были и всегда будут. И данас есть, только прячутся в склепах и в старых шахтах. А кто на солнце выходит и живет, как човек, только на закат и рассвет прячется. А затем есть такой орден, да их ловить. Орден святого Ядрана, и все, кто там, зовесе Ядраны.

– Анджей, – шепотом сказал Белта.

– Ну, у вас Анджей. А у нас речат, Ядран. Так вот Ядран учится вампиров ловить, а потом его посылают. В какой семье вампир растет, может, даже родители не знают, а Ядран чует. И приходит потом. Его по знаку можно узнать, у него овай знак… как солнце на рассвете, с лучами… Проверяет и, ако вампир настоящий, онда забивает… – Антич споткнулся – и вовсе перешел на саравский, причем, кажется, белогорцы понимали его без труда.

– Почему разговариваем не по-остландски? Давно взысканий не получали?

– Ой! Что ж вы всегда так пугаете, пан директор?

Смех. Чумазые лица, блестящие от жира губы.

– Дурачье, – сказал я. – Вот подрастете, к ним же вас отправлю работать. И как вы думаете, хорошо вас там встретят?

– А цо мы? Мы ниц…

Запереглядывались, пряча улыбки. Ясно; младшие думают, что никогда не вырастут, а старшие знают, что уйдут в леса.

И уйдут, скорей всего.

– Отбой через пять минут, – сказал я. – Времени у вас – ровно погасить костер.

* * *

С Домбровским я на следующий день все-таки поговорил.

– Ты вчера эту вылазку устроил?

– Я.

– Ребенка зачем с собой потащил?

– Белту? – ухмыльнулся нехорошо. – Какой он ребенок…

Странный взгляд: по-детски наглый, но дети так смотрят, когда понимают что-то, чего не знают взрослые. И обычно оказываются правы…

– Такой, что мал ночью по лесам бегать. А сам ты… не брезгуешь краденую курицу есть?

– А она не краденая, пан директор, – прищурился Домбровский. – Она трофейная.

– Вот как. И когда же вы успели объявить военные действия?

– А мы их не прекращали.

И не прекратим.

– Ясно, – сказал я. – А не посидеть ли вам, господин полководец, денечек в карцере?

Он застыл.

– Как прикажете, пан директор.

* * *

Назавтра я пожалел, что не засадил его на подольше. Потому что собакой, конечно, не обошлось. Поутру в деревне нашли еще один труп. Местный пьянчужка уединился на кладбище с бутылкой – да так там и остался, примкнул к молчаливым обитателям. Рассказала мне об этом Лина, побывавшая в деревне, – как там бабы плевались и крестились, того покойника вспоминая, и как мужики собрались, чтоб пропороть тело железом да гроб привалить камнем, дабы мертвец не вылез. Бабы же ей и поведали, что в пьянчужке том ни кровинки не осталось – даром что кровь была напополам с брагой.

А потом учитель доложил мне, что Белта отсутствовал на утренней линейке и, похоже, вовсе в корпусе не ночевал. А непроверенный источник сообщил, что и Домбровский тоже.

Оба, конечно, отрицали, что вылезали в лес и тем более – вместе.

– Что ж тебя на перекличке не было?

У Белты соврать не получилось. Стиснул губы, смотрит в пол.

– Он проспал, пан директор.

– Тебя не спрашивают. Распустились к такой-то матери. Знаете, что в деревне случилось?

Оба молчали – и каким-то образом молчание их было одинаковым.

– Если крестьяне увидят, что вы там рядом шатались, – они сюда даже не с вилами придут, а с огнем. И подожгут тут все. Ладно, Белта мал еще мозги иметь, но ты-то…

Они не реагировали. Как та стенка, об которую горох.

– Еще раз уйдете – можете не возвращаться. Лучше вам будет – не возвращаться.

Из кабинета оба вышли притихшие и будто пришибленные.

– Вот за этими двумя смотрите, – сказал я Радевичу после обеда. – Возраст у них разный, интересы… тоже. Нечего им вместе ошиваться. Ничего… хорошего их связывать не может. А что может…

Тот поморщился. Сам рос в интернате, знает.

– Ну вот… сами понимаете. Не книжки ж вместе читают.

Тут я едва не засмеялся: вспомнил ту самую книжку, что Белта спрятал от прежнего учителя. И смех, и грех.

Радевич кивнул, потер усталые глаза. Вид у него был осунувшийся, веки – воспаленные.

– Что такое? Довели вас дети?

– Луна у вас неприятная, – просто сказал Радевич. – Полнолуние сейчас, так она на полнеба. Очень мешает спать.

И в самом деле полнолуние.

– Вот как. Что ж, в Казинке у вас луны не было?

Он зевнул:

– Она там меньше. И вдобавок – у вас здесь ставни не закрываются…

Луна, и верно, была огромной. Бледная, слабо светящаяся, с серыми проплешинами, она зависла прямо над крышей главного корпуса – того и гляди, свалится. Вечером я долго стоял, любуясь на нее, и не сразу увидел, что не один такой созерцатель. Верхом на стволе старой яблони сидел воспитанник Белта и завороженно таращился в небо. Отбился от своих – белогорцы, сгрудившись у костра, доигрывали последнюю перед отбоем партию в карты. А этот вцепился в яблоню, смотрит вверх. Лицо, и без того обычно белое, теперь стало серебряным, как профиль на монете.

Я его окликнул – Белта не пошевелился. Позвал погромче – безответно. Еще одного лунатика нам в доме не хватало… Потрогал осторожно за ногу – не навернулся бы…

Он услышал наконец.

– Ой! А я… на нее засмотрелся. Она такая…

– Такая, – я кивнул. – Вредно много на луну смотреть. Прыгай.

Мальчишка свалился прямо на меня. Ухватил руками за шею.

– Ну, здравствуй, – говорю.

Улыбается. Слезать не хочет. Нечасто им здесь приходится на ком-то виснуть.

Перехватил его поудобнее.

– Ты как себя чувствуешь, Белта? Что-то ты бледнее, чем обычно…

– Нормально. А Южка говорит, на юге всех сирот зовут детьми луны. Говорит, легенда такая есть.

– Южка твой много чего говорит… только не обязательно его все время слушать. Что вас с ним в лес понесло?

– Это не нас… Это я один пошел. А он искал меня потом.

– Час от часу… Ночью в лесу, знаешь, и на других детей луны можно наткнуться. Здесь так обычно нечисть называют…

– Интересно, – сказал он мне в воротник, – как это… быть нечистью.

– Думаю, не слишком весело…

Я пронес его мимо отблесков костров и приземлил на ступеньки корпуса. Тут горел фонарь, но его жидкий огонек ни в какое сравнение не шел с озарившим все, как днем, лунным светом.

– Что это ты все про нечисть? Никак князя Белту забыть не можешь?

Он сел на ступеньки, обхватил руками колени. Заявил безапелляционно:

– Он испугался.

– Вроде он был не робкого десятка…

– А вы откуда знаете?

– А я все знаю.

Мальчишка облизнул губы и сказал упрямо:

– Испугался. Что попадет во тьму, когда умрет. Только он мог же не умирать…

– Знаешь, – я примостился рядом на ступеньке, – я сам не очень верующий. Но вроде, если душа добровольно уйдет во тьму, она уже не вернется к свету.

– Одна душа! – звонко сказал Белта. – А от него… на нем все княжество было.

– Нечистью быть неприятно. Чтоб жить, придется убивать других. Все время. Думаю, князю этого не хотелось…

Мальчишка пожал плечами:

– Все убивают.

– Ты бы, значит, не испугался…

Он поглядел на меня и помотал головой. Лицо его все еще было серебряно-бледным, словно луна оставила на нем свой отпечаток. На далекой церкви – на полпути от нас к деревне – глухо пробили часы. Отбой.

* * *

На следующее утро Лина и девочки, вернувшись с рынка, сказали, что видели в деревне «ту машину» и знакомую медсестру; велели ждать их в гости.

Марыля, вертевшаяся неподалеку, обрадовалась и побежала к девчачьему корпусу.

Больница в городе – единственная на всю округу. Туда свозят раненых после рейдов по лесам. Крови у них часто не хватает, вот и ездят к нам. Дети у меня давно уже разучились бояться иглы, радуются, когда их оттуда навещают, – оттого что после процедуры получают булки, сахар и даже конфеты, невидаль этакую.

– Кровь брать! – разнеслось по территории. – Кровь брать едут!

– Это их имели в виду ваши крестьяне, когда говорили о вампирах? – поинтересовался Радевич.

Я обернулся и поглядел на него. Прямо.

– Господин учитель. Я понимаю, что вы пытаетесь шутить. И понимаю, что сам слегка… либерален и, возможно, создал у вас неверное впечатление. Но я вас попрошу воздержаться при мне от таких высказываний. Во избежание.

Он, кажется, устыдился.

– Простите, господин директор.

Я послал его собрать младших и умыть, чтоб они хоть отдаленно напоминали человеческих существ.

Приехали они часа через два – две медсестры, приставленная к ним дама из попечительского совета и могучий шофер. Медсестры уже привычно разложили инструменты в медицинском кабинете. Я оставил Радевича наблюдать и увел высокую гостью потчевать к Лине. Если честно, не люблю я созерцать эти процедуры.

Белта, который от сдачи крови был освобожден, занял Марылин наблюдательный пункт, хотя вряд ли мог увидеть или услышать что-то необычное. С дамой-попечительницей разговор у нас всегда одинаковый. Она умиляется деткам, хвалит наш огород, воздух, речку и Линины кулинарные таланты. Я пытаюсь донести до Совета, что детям нужна одежда, учебники и какая-то еда, кроме выращенной на огороде. В ответ мне снова начинают хвалить лес и речку.

– Если б не моя работа, – говорила дама, – я б сама с таким удовольствием сюда переехала! Ну посудите сами, разве можно это сравнить с го…

В этот момент до нас донесся крик. Отчаянный, ненавистный, во все легкие; так кричат люди, доведенные до предела.

– Мало вам? Еще надо, гады? Не хватило? На, берите, вот вам, упейтесь! Пейте, упыри, когда вам уже достанет! Вот вам, пся крев!

Голоса я сначала не узнал – у Домбровского не в привычках было кричать, как истеричная девица. Когда я добежал до кабинета, Радевич уже скрутил его, заломив руку за спину, прихлопнул рот.

Но было поздно, в хор вступил Антич. Теперь он схватил скальпель и не глядя колотил себя лезвием по запястью. На тоскливо-желтый, выскобленный пол кабинета летели яркие капли.

– Вот, берите, залейтесь, курвы, чтоб вы с этой кровью сгнили, чтоб вы…

Этого я сам обезвредил, только искра уже пошла: кто-то тут же подхватил, малышня запищала, девчонки завыли, кто-то еще попытался цапнуть скальпель. Сестричка помладше испуганно вжалась в стену, белая косынка съехала набок. Старшая деловито сгребала со стола пробирки, чтоб не попали под горячую руку.

– Тихо! Тихо, сказал!

Лина в дверях отпихивала прибежавшего на помощь шофера.

– Молчать! Спокойно, я сказал! А ну!

Через пару минут все стихло. Домбровский перестал вырываться, обмяк и уставился в стену. Антича я тоже отпустил. Лина утешала расплакавшуюся малышню. Сестричка отлепилась наконец от стены, но и у нее глаза были на мокром месте. Из-за водительского локтя в дверь протиснулся Белта и стоял молча.

– Да что здесь произошло?

– Мальчик, – испуганный взгляд на Домбровского, – у него вена исколота, брать неудобно… ну я у него попросила… может, другую руку… а он…

– Ну тише, тише. – Мне хотелось поправить косынку на ее светлых волосах. Стой; не до этого сейчас.

Мальчишек заперли. Дама-попечитель тут же прекратила восторгаться и стала мне выговаривать:

– Вы должны понимать, попечительский совет долгое время закрывал глаза на… некоторые нарушения. Скажем, отсутствие охраны здесь выглядит просто вопиющим. Не мне же вам рассказывать о врагах Державы.

– Действительно, – сказал я. – Не вам.

Она поджала губы:

– Мы сносили это, потому что ваш интернат казался нам образцовым. Но после сегодняшнего инцидента… не стану скрывать, вы меня огорчили. Если такое повторится, мы должны будем принять меры…

Я наконец усадил ее в машину, а сестры все еще возились в медпункте. Я собрался было идти за ними, но тут старшая выбежала сама.

– Час от часу не легче, – сказала она, поравнявшись со мной. – У меня две пробирки с кровью пропали! Мы с Анной обыскались, по сто раз все пересчитали. Как я отчитываться буду, господин директор? Ну я понимаю, сережки у меня увели в прошлый раз, но кровь-то им зачем?

* * *

Вот жара поднялась. Душно, и нигде не укрыться. Задернул занавески, а солнце настырно лезет в окно. Сияет, слепит, даже мошкара попряталась. Хорошая погода, так ее…

– Что ж вы, сволочи, делаете?

Они молчали. Антич сидел пристыженно, голову в плечи втянул, смотрел на свои колени. Домбровский поскребывал ногтями по бинтам, на меня не глядел.

– Вы вообще соображаете? Старшие корпусов, скажите на милость. Опора и надежда. Так всех подставить…

Молчат. Муха пробудилась, жирная, ленивая, прошлась по краешку стола. Взлетать не стала.

– Вы понимаете, что будет, когда сюда нагрянет комиссия? Серьезная, а не из города.

– Простите, пан директор, – хрипло сказал Домбровский.

– Этот интернат просто закроют. А вас, паны мои хорошие, отправят в городские школы. И ладно вас, по вам школа и так плачет – а малышню-то за что?

– Простите, – сказал Домбровский.

– Я прощу… А остальные вас простят, как думаете?

Антич – громоздкий, с пробивающимися усами Антич – вдруг заплакал в голос. Дитя малое. Домбровский ожесточенно чесал перевязанную руку.

– Прекрати! Бинтов на вас переводить еще. А если б артерию задел, недоумок? А ты пошел вон, баба истеричная. Знаешь, куда идти. Ох, вы у меня насидитесь… Домбровский, стой.

Он остановился машинально, все так же пряча взгляд.

– Я виноват. Я не подумал.

– Ты пробирку с кровью взял?

Тут он вскинулся:

– Мне-то зачем?

И на миг глаза прикрыл – будто понял что-то – и испугался.

– Так. Белта, значит?

– Белта? – идеально-невинный взгляд. – Зачем это Адьке? И вообще… он не вор. Вы же знаете, пан директор.

Вор не вор… а против некоторых искушений натура бессильна. Что ж, спросим у Белты.

– Юзеф, – у него спина напряглась, – вот объясни мне, почему ты все еще здесь?

– Прошу… извините.

– Ты взрослый парень. Заначку себе наверняка успел сделать, пути прощупать. Где твои лесные братья обретаются – наверняка знаешь. Так что ж ты до сих пор здесь торчишь?

Он стиснул порезанное запястье.

– Кто ж от такого добром уйдет?

– Ты уйдешь, Юзеф, – сказал я. – Если я еще раз от тебя – или про тебя – что-то услышу.

* * *

Он ушел, а злость осталась. Необыкновенно сильная злость – я не знал, что с ней делать, не знал даже, на кого так разозлился. На несчастных этих комедиантов, на госпожу-попечительницу, на тех, кто берет кровь у моих ребят – нашли, слава тебе цесарь, полнокровных…

Естественно, больше всего я гневался на себя.

Нельзя допускать такого гнева – клокочет внутри, пьянит, его не унять, и глупостей можно натворить не хуже, чем по пьянке. Тот, кто работает с детьми, на подобную злость не имеет права.

* * *

От Марыли я тоже ничего не добился: она увлеклась представлением, как и все, и тех двух пробирок не видела. Пришлось ловить маленького щуплого Черненко. У семилетнего Черненко были ловкие паучьи пальцы, и он считал ниже своего достоинства пропустить гостей, не взяв у них что-нибудь на память.

– А шо я? – завертелся, захныкал он. – А шо я-то сразу?

– Что взял?

– Шо я взял, не брал я, пустите…

Я подставил раскрытую ладонь. Мальчишка облизнул воспаленные губы, пошарил где-то в глубине кармана и нехотя положил на ладонь браслет из разноцветного стекла.

– Силен… Стекляшки же одни, зачем тебе?

Он пожал одним плечом и снова захныкал.

– Слушай, Черненко. А у медсестры кто пробирку стащил?

– Шо, я брал? Я не брал, шо я опять…

А сам втянул голову в плечи и смотрит мне на ботинки.

– Но видел ведь, кто взял, – сказал я осторожно.

– Та видел… а вы не поверите.

Он замолк, уставился в землю, ковыряя на губе болячку. В конце концов мне это надоело.

– Чего ж ты боишься, Черненко?

Ребенок поежился и сказал почти шепотом:

– Вомпера боюсь…

Вот теперь и пожалеешь, что они наслушались сказок. Я присел с ним рядом.

– Ну-ка, Черненко, скажи мне на ухо, кто у нас вампир. А я уж сам с ним справлюсь.

Он прижал губы к моему уху и прошептал несколько слов. И исчез с глаз, едва я отпустил его рукав.

Вот оно как. Вот оно, значит, как…

* * *

Лина снова разбудила меня днем, хоть я и просил сто раз этого не делать. Я не стал ругаться: Лина, обычно невозмутимая и спокойная, как камни северного моря, захлебывалась словами, говорила неразборчиво, так что я не сразу понял, что случилось.

– Кто? Лина, да успокойтесь же вы! Кого убили?

Она всхлипнула, вздохнула, провела рукой по глазам – и снова стала камнем.

– В городе опять говорят, что это вампир. Шофера и медсестер не тронули, только эту… дамочку.

Я выслушал Линин рассказ – она быстро успокоилась и говорила четко, будто докладывала. Пришлось тут же подниматься и созывать собрание. Пришли все: Лина, ее помощницы – прачка и кухарка, двое воспитательниц, глухой сторож и Радевич. Если не считать, конечно, притаившуюся под окном Макдун. Все выглядели потрясенными и встревоженными, когда Лина пересказала им то, что говорила мне. Все – кроме учителя.

– Вы будто не удивились, – сказал я ему после.

– Чего же тут удивляться, – ответил он сухо. – Насколько я знаю, два нападения вампира уже было. Отчего же не быть третьему?

– Так вы в самом деле считаете, что это вампир?

– А кто же еще? – Он посмотрел мне в глаза, будто бы с вызовом.

– Богатое воображение здешних приставов. Они не чураются рюмочки, что поделаешь, место глухое, тоскливое…

– Возможно, – сказал Радевич. – Что интересно, среди воспитанников ходят слухи, будто вампир среди нас…

– Вы об Адаме Белте? Что ж… немного уважения от сверстников ему не помешает. Что до вас, господин учитель, не советую вам прислушиваться ко всему, что говорят воспитанники.

– Я видел его книгу, – тихо сказал Радевич.

– Надеюсь, вам не пришло в голову ее конфисковать? Прежний учитель за это… пострадал.

– Воспитанник Белта, очевидно, дорожит своим знаменитым предком.

– Дорожит, – сказал я. – Только это не его предок. Я вас, пожалуй, успокою, если вы думаете, что ночью Адам может явиться и вас загрызть. Он правнук не «вампира» Белты, а его брата. О подвигах комманданта вы наслышаны, я полагаю.

Радевич кивнул.

– И вы должны знать, что он еще долго жил в эмиграции… умер, наплодив детей, и, насколько мне известно, с тех пор из земли не поднимался. И в детях его никакого вампиризма не проявилось. У старшего же Белты детей не было, он рано умер и не успел жениться.

– Вы на удивление хорошо знаете генеалогию проклятых родов…

– Постольку, поскольку это касается моих воспитанников. Можете поинтересоваться у них – они вам подтвердят, что директор знает все.

* * *

Дети собрались во дворе, встали кружком, притихли – видно, чувствовали, что дело серьезное.

– Никто, – сказал я, – не станет выходить с территории без сопровождения старшего. И я не старших корпусов имею в виду. И о похождениях ваших ночных забудьте. Все. Набегались.

– Это не мы, – по привычке отозвалось несколько голосов.

– Вы боитесь, господин директор, – насмешливо, – что на нас нападет вампир? Да он подавится…

– Не разумеешь, – сказал Домбровский. – Пан директор боится, как бы нас самих не сочли за вампиров…

Дыру, через которую ходили в деревню мои партизаны, мы со сторожем и Радевичем заделали в тот же вечер. Разумеется, захотят – вынесут вместе с забором. Но в корпусах было непривычно тихо. Похоже, настоящее убийство их напугало. Будут теперь несколько вечеров подряд болтать о призраках. Сделают из несчастной попечительницы Белую даму, что бродит по коридорам корпусов и набрасывается на детей с криком: «Отдай твою кровь!»

Будто вампиров им не хватило.

– Вы ведь не думаете на самом деле, что здесь замешан кто-то из воспитанников? – спросил Радевич, приколачивая для верности еще одну доску по диагонали.

Я почесал голову под шляпой. Вечер наступил, а жара не спадала, хорошо хоть, солнце зашло.

– Я думаю, господин учитель, что в таких случаях слишком быстро находят виноватых. А виноватыми, как правило, оказываются самые беззащитные.

Серые глаза сверкнули злым серебром:

– Они – не беззащитны.

– Я говорю о детях. Вы что-то потеряли, господин учитель?

Радевич с растерянным видом шарил за пазухой.

– Нет, – сказал он, опуская руку.

Но уже глубоко ночью я видел, как он разыскивал что-то в траве у забора.

* * *

А утром по двору паучком пробирался маленький Черненко, зажав что-то в кулаке.

– Что взял?

Он без сопротивления разжал кулак. На ладошке лежал небольшой серебряный медальон на цепочке: рассветное солнце и меч.

– И у кого ж ты это стащил?

– Та не тащил я, – пробубнил Черненко. – Це ж талисман. Не можно чужой талисман тащить, счастья не будет. Я учителю хотел отдать. Учитель потерял…

* * *

Гарды заявились позже. Прикатили на старинной поцарапанной машине – гордости управы. Из школы, где шел урок, на них смотрели молча и с неодобрением. Только Марыля вертелась рядом и строила глазки тому, что помоложе, пока я не пригрозил, что накажу за прогул.

От кружечки оба отказались: на службе.

– Что я мог увидеть, господа гарды? Я же в городе почти не бываю, просто времени нет.

– Допустим. Но, может, вы здесь что заметили? – спросил старший.

Молоденький все таращился в окно, искал глазами Макдун.

– Это что же? Или вы думаете, кто-то из моих совершил убийство?

– Ну отчего же сразу убийство?

– Отсюда до города путь неблизкий, а машины у моих детей нет. На вечерней перекличке присутствовали все, на утренней – тоже, можете спросить воспитательниц и прислугу. Даже если кто-то и ушел самовольно в город, он вряд ли вернулся бы до утра.

– Ну отчего же сразу? – снова сказал второй, почесав под нашивкой на плече. Кажется, сестрички не сообщили ему про скандал, иначе он не выглядел бы таким смущенным.

– У нее что-нибудь украли?

– В том и дело, что ничего, – оживился младший. Он тер в пальцах обломок сиреневой ветки. – Но зато…

Он осекся. Старший поглядел на него и покрутил пальцем у виска.

– У нее выпили кровь, – сказал я.

– Вот проклятый хутор, – выругался гард. – И вы все знаете.

– Женщины болтают. И все ж таки я не понимаю – что ж она, ночью по улицам одна гуляла?

Выходило, что дама-попечительница пошла вечером в единственный ресторан городка. Сестричек с собой не взяла, а шофер ждал ее на улице – да так и не дождался. А тело нашел в проулке патрон ресторанчика, когда уже после закрытия выставлял туда мусорные мешки.

– Раз не крали, значит, точно не мои. – Выходит, сестрички не проговорились. Одно хорошо в этом деле – про те пробирки теперь и вовсе не вспомнят.

Гарды дождались перерыва. Сперва они хотели допрашивать детей поодиночке, но, когда их окружило выбежавшее из школы воинство, растерялись. И вопросы, кажется, задавали уже больше для очистки совести.

Малышня вертелась вокруг стражей порядка без всякого стыда, глазела на нашивки и блестящие пуговицы.

– Дяденька, он у вас настоящий? – приплясывал Черненко вокруг младшего, разглядывая торчащий из кобуры «зигзаг». – А вы с него убивали? Дяденька, а можно пострелять?

Гард рассеянно отпихивал Черненко и солнечно улыбался Марыле.

* * *

Ночью хорошо. Здесь темнота не еле брезжущая, как на севере, а густая, черная. Ею можно дышать – воздух совсем иной, чем днем, бархатный, ласковый. Живность щелкает, щебечет, тявкает четче и привольнее, чем днем. Да и живность другая.

Отдыхает нажарившаяся за день душа, расслабляется. И глаза отдыхают. Я даже шляпу снял, ветер так приятно раздувает волосы на макушке – будто Лина рукой гладит. Да только Лина уже третий сон видит…

Я стоял за воротами интерната, на дороге. Загляделся на луну, пошедшую на убыль, и едва не прозевал Радевича. Учитель спокойно закрыл за собой ворота, подхватил под мышку неизменный чемоданчик и зашагал к городу.

– И куда же это вы среди ночи, господин Радевич?

Он не растерялся.

– Я думал, на преподавателей запрет не распространяется.

– Я бы на вашем месте все-таки поостерегся. Мы сейчас все под подозрением… И что вам понадобилось в городе?

– У меня свидание.

– Свидание? Уж не с сестричкой ли? Ну позвольте хотя б вас проводить…

Мы пошли вдоль придорожных кустов.

– Все хотел спросить, господин директор. Почему вас уволили из армии?

Спасибо, хоть не «убрали», как Марыля говорит.

– За неуставное поведение, – сказал я. – Честно говоря, я тогда совсем потерял контроль над собой. Наказание могло быть и построже. Просто начальство ко мне благоволило. Вот и услали сюда.

– Охотно верю, – сказал Радевич, не глядя на меня.

– Тому, что благоволило?

– Тому, что контроль потеряли. Трудно, когда столько крови – а вам нельзя, правда?

Хорошо их в Ордене учат, зараз. Я опомниться не успел – а в лицо мне уже смотрел шестизарядный «маршал».

– Я нашел ваш медальон, – сказал я, сделав вид, что не замечаю револьвера. – Вернее, Черненко нашел…

– Лучше не двигайтесь, – сказал Радевич. – Там серебро. Я не буду рисковать и подходить к вам близко.

Разумное решение, коли уж он без медальона…

– Я полагал, что найду здесь одного человека вашей крови. Не ожидал, если честно, что обнаружу двоих.

– Вампир здесь один – это я. В этом вы, думаю, успели убедиться.

– Лапшу мне на уши не вешайте. – Так резко обычно съезжают на грубость только следователи. – Ваш Белта накинулся на те пробирки, как кот на сметану.

Неудивительно. Даже ребенок, который никогда не голодал, вряд ли удержится и не возьмет конфету, оставленную на видном месте.

– Белте десять.

– Он вампир, – сказал Радевич, – и я доложу о нем в Орден по всей форме.

«Доложу», а не «доложил». Так я и думал, этот молодец пробирался на почту, а не к гардам. В Ордене предпочитают решать такие вопросы без судебных приставов…

– Вообще-то я мог бы сразу догадаться. Интернат, полный детей врагов Державы – и без всякой охраны… Вы, я думаю, им без труда глаза отвели…

«В какой семье вампир растет, может, даже родители не знают, а Ядран чует. И приходит потом…»

– Что до вас, – анджеевец поднял пистолет, – вам уже и молиться поздно.

– Пан учитель! – знакомый голос из-за спины.

Радевич обернулся. У анджеевцев хорошее зрение, он наверняка увидел то же, что и я: как слегка дрожит шестизарядный «зигзаг».

Реакция у анджеевцев тоже хорошая, но Радевич выстрелить первым не успел. Наверное, слишком вжился в роль учителя.

«Зигзаг» дрогнул и пальнул. Домбровского тряхнуло отдачей, он едва не выронил револьвер из рук, но снова поднял и снова выстрелил.

Учитель стоял молча, ощупывая грудь, как тогда, когда потерял медальон. Потом он упал.

«По меньшей мере, – подумал я – будто это было утешением, – он не стал стрелять в спину».

* * *

Домбровский выпростался из кустов, подошел ближе. Он глядел на тело со смесью удивления и непонимания.

– Он… не живет?

– Не живет. Мертвый.

Наверное, надо было перевернуть его, чтоб убедиться; но и по позе учителя было ясно, что тот бесповоротно мертв.

Снайпер белогорский, так его и растак.

Я знал, что мальчишка чувствует. Сейчас ему не верится, что он сделал непоправимое. Радевич ему не раз приснится – живой или мертвый, но во сне его легко будет оживить. Вряд ли Домбровский раскается в убийстве, но непоправимость повиснет на нем как камень – и тайно он много раз захочет вернуться в то время, когда выстрелы еще не прозвучали.

Потом он привыкнет.

Потом пойдут следующие.

Рано или поздно это случилось бы – и все равно было горько. Я его упустил.

– Почему ты это сделал?

– Он за Адамом охотился, – сказал Домбровский, по-прежнему глядя на труп. Кажется, он хотел толкнуть его ногой, но при мне постеснялся. – Я Адама в обиду не дам. Я ему клялся.

– Клялся?

– Гербом и отцовским именем, – сказал он с легким вызовом. Но всякое позерство из его тона исчезло, как не было. Говорил он, несколько запыхавшись, на губе и на лбу блестел пот. – Мой дед дал такую клятву его деду. Князю Белте. Их в одном бою убили.

– Так ты знаешь?

Вместо ответа Домбровский оттянул вверх рукав рубашки на здоровой руке. Все правое предплечье было в следах порезов и укусов – совсем свежих и старых, еле угадывавшихся на коже.

– Адька… с ним бывает. Ему плохо иногда. Тогда только это помогает.

– Только перепаивать его не надо было, он же непривыкший. Он оттого и пошел по лесу бродить. И еще легко отделался.

Мальчишка растерялся:

– Так он из-за этого? А мы не знали…

Я едва не сказал: «Вот будете знать теперь».

Только никакого «теперь» не будет. По меньшей мере, для них двоих.

– Постой-ка! – до меня только сейчас дошло. – Так это ты потому комедию с кровью устроил? Чтоб на эту руку не посмотрели?

– Так… – Он засмущался почему-то. – Она говорит: давай правую! А я же знаю, что там… Увидит – крик подымет…

Вот ведь артисты…

– А можно тоже спросить? Та дама… из совета… ее ведь не Белта?..

– Нет, – сказал я. – Не Белта.

* * *

Мы закопали учителя у дороги. Интернат, глухо-черный, спал, закрыв ставни. Но я почти уверен, что слышал шелест платья, когда доставал лопаты из подсобки. От непроверенного источника информации никуда не скроешься.

Ночь совсем загустела; скоро рассвет. Я вынес Домбровскому пакет с едой и одеждой.

– Уходи.

У него лицо затвердело:

– Без Адама не пойду.

– Пойдешь. Через два дня мне придется сообщить об исчезновении учителя. Гарды захотят найти убийцу – ты хочешь, чтоб они и Белту с тобой искали?

– А как же он?

– Белта тоже уедет. Но у него другой путь. Я о нем позабочусь.

Очевидно, Домбровский достаточно знал о нашей крови, чтоб не сомневаться в моих словах. Он кивнул.

– Зачем ты вообще давал ему клятву? Ты же понимал, кто он есть.

Мальчишка подобрался:

– Потому и дал. Он не умрет. Нас перебьют, а его не смогут. А он князь. С соколом на гербе. Если мы ничего не сможем, так Адам сможет.

– Ты соображаешь, что говоришь, Домбровский? И кому говоришь?

Он улыбнулся:

– А что? Вы своих не сдаете, пан директор.

* * *

Я не видел, как они прощались. Мне надо было подготовить отъезд Белты, пока не рассвело. Раньше, чем я рассчитывал, – но что делать…

В конце концов он сам явился ко мне в кабинет. Полностью одетый, серьезный.

– Южка ушел, – сказал он, глядя в пол.

– И правильно сделал.

Прямо в кабинете Адам переоделся в белую рубашку с коричневым галстуком, вельветовые брючки и скрипучие кожаные ботинки. Все было чуть велико, но брюки мы подвернули, а ботинки зашнуровали потуже. Вышел вполне добропорядочный остландский ребенок. А в фуражке со значком «юных орлят» – и вовсе картинка.

В кармане его нового ранца лежали документы на имя Адама Грауба, уроженца Дольной Брамы, сына Франца Грауба, цесарского инженера, и Марии Дзыгоевской, швеи.

– Сейчас я разбужу Лину. На рассвете она попросит Никке-молочника взять тебя с собой в город. – Лине бы что-то наплести тому молочнику… но она придумает. – На вокзале купишь билет до Лехтена, оттуда идет прямой поезд до Швянта. В Швянте тебе нужна улица Цесарской Пехоты, дом два. – Я сунул ему в нагрудный кармашек бумажку с адресом и короткую записку. – Там живет Лотта Грауб, отдашь ей записку, она знает, что надо делать. Если по пути будут спрашивать – она твоя тетя, сестра отца, тебя к ней отправили до конца каникул.

– А зачем вам это?

– Ты же сам спрашивал, что я буду делать с бессмертием…

– А вы… тоже?

– Что значит «тоже»? Это ты пока – тоже. А я – уже.

– И тетя Лотта? Она…

– Да. Она нашей крови.

Он водил пальцем по ободку фуражки.

– А что мне у нее делать?

– Жить, Белта. Пока что это главное.

* * *

Через два дня я отправил Лину в город заявить о пропаже учителя и двух учеников. К нам снова явились гарды, на сей раз – вместе с начальством. Я выстроил детей во дворе. Черненко, которому я наглядно показал, как воровать у должностных лиц оружие, держался вдалеке и только ненасытно поглядывал на кобуру.

– Ну что, дети? Кто-нибудь что-нибудь видел?

Все угрюмо и нарочито тупо молчали. Только Марыле не терпелось, она все ковыряла землю сандаликом и на начальство смотрела умоляюще.

– Ты что-то знаешь, девочка? Скажи нам…

– Я хотела господину учителю сказать, а он не слушает, – затараторила Марыля. – Я видела ночью, господин учитель Белту разбудил и с собой увел. Наверное, он его забрал, потому что они оба белогорцы.

– Как интересно, – сказал пристав. – А куда они отправились, не знаешь?

– Я слышала, вроде как учитель говорил, что в Дун-Руа поедут. Вроде как друзья там у него… Но я, может, ошиблась, господин пристав, они шепотом разговаривали, а я так-то не подслушиваю…

Дун-Руа. Бывшая столица Эйреанны. В противоположном направлении от Швянта. Молодец, девочка…

– А как же другой воспитанник? Домбровский, кажется…

Все отчего-то посмотрели на Антича. Тот сделал большие глаза. Вместо него заговорил обычно немногословный Грицько Макдиармада:

– Так вы хватились… Он давно хотел к своим уйти. А тут же ж казали, банда рядом. Так он левольверт, извиняюсь, спер и тикал… – Грицько насмешливо посмотрел на младшего гарда, тот стоял красный, как рак. – Я б тоже тикал. Тильки у меня оружия нема… Ну – шукайте теперь…

– Макдиармада, – сказал я, – за языком-то следи. Посидишь у меня без ужина, может, научишься разговаривать.

* * *

И Радевича, и Домбровского искали – но без успеха. Недели через две все успокоилось. А потом наступила осень, пошла страда, и крестьяне стали приходить один за другим и просить у меня воспитанников в подручные, забыв летние обиды. Петухи петухами, а такой дешевой рабочей силы им здесь больше не найти. От Лотты пришла весточка: Белта добрался благополучно.

Автор той книги написал, что у покойного князя не было детей, но кое-чего он не знал. Стефан Белта действительно полагал свое происхождение проклятием и отпрысков заводить не собирался. Но при всей его порядочности князь был живым человеком. Одна из девиц, которых он посещал, то ли не подумала предостеречься, то ли ей просто хотелось ребенка – так или иначе, у князя родился сын, о котором он сам не знал. Узнал о нем – уже после смерти Стефана – его брат, Марек Белта. Усыновил, признал за своего и дал фамилию.

Наверное, о нашей крови ни ему, ни его сыну не рассказывали. Возможно, она не успела проявиться – обоих убили в достаточно молодом возрасте…

А вот Адаму достались и кровь, и знание. Посмотрим, что он будет теперь делать.

Прадед его отказался от бессмертия – и возможно, именно из-за этого мы потеряли поддержку Бялой Гуры и не смогли снова овладеть Драгокраиной. И пришлось нашему роду опять ютиться по склепам и соляным шахтам… служить в чужой армии, если на то пошло. Может быть, я зря злюсь на Стефана. Может быть, он просто не мог поступить по-другому.

Адам – сможет.

* * *

В октябре к нам снова приехали брать кровь, и на сей раз мне удалось перемолвиться словом со светловолосой сестричкой. Скандалов больше не было, а сестричка привезла настоящих шоколадных конфет, и даже старшие ели и облизывались, как четырехлетние.

– А ведь потом обязательно наплетут, – сказал я как-то вечером Лине, – что это я, злой надзиратель, у детишек кровь сосал…

– Вы-то? – Лина в шутку шлепнула меня чьей-то мокрой свернутой рубашкой. – Да будто неизвестно, что вы своих не трогаете…

– Людская молва, Лина, вещь страшная, – сказал я, поднялся с кресла и ушел в дом: начинался закат. Обычное солнце я еще могу переносить, а вот закат с рассветами – увольте. Не в том возрасте уже.

Примечание автора

Этот рассказ – неожиданный сиквелл к роману о вампире, который я сейчас пишу. Действие романа происходит в мире Шестиугольника – фэнтези-мире, отдаленно (а иногда и очень!) похожем на наш. Поскольку я обычно приспосабливаю мир под идею, а не наоборот – то иногда он бывает средневековым, иногда – похожим на Возрождение, а порой и вовсе напоминает недавнее прошлое. По Шестиугольнику у меня есть целая серия рассказов, но, согласно концепции «Талейдоскопа», в эту книгу вошел только один из них. Быть может, в свое время они тоже увидят свет.

О героях рассказа я почти ничего не знаю – я просто лежала на диване, и тут они взяли и возникли передо мной – учитель, Белта и «пан директор». Пришлось вставать и записывать. Поэтому не могу сказать, что с ними будет дальше. Но роман о предке молодого Адама, Стефане Белте, я надеюсь-таки в скором времени закончить – тогда и увидим, куда может завести «наша кровь».



Примечания

1

Здесь: моя малышка (фр.).

2

Шивон, вернись сейчас же, это уже не шутки, слышишь? (фр.)

3

Здесь и далее приводятся отрывки из песни Фила Коултера «The Town I Loved so Well» в переводе Ольги Чигиринской.

4

Ну и сволочь ты, Вальдес (исп.).

5

Твоя мать – нехорошая женщина (исп.).

6

Я тебя убью, Вальдес (исп.).

7

…меня зовут (ирл.).

8

Осторожно, двери закрываются (фр.).

9

Меня зовут Шивон Ни Леоч, я родилась на Земле… (ирл.)


Купить книгу "Игра в классики на незнакомых планетах (сборник)" Голдин Ина

home | my bookshelf | | Игра в классики на незнакомых планетах (сборник) |     цвет текста   цвет фона