Book: Феакийские корабли. Фантасмагория



Феакийские корабли. Фантасмагория

Александр Рубан


Изменяется ли Вселенная, когда на нее смотрит мышь?

(Нешуточный вопрос физиков)


Кормщик не правит в морях кораблем феакийским; руля мы

Нужного каждому судну, на наших судах не имеем;

Сами они понимают своих корабельщиков мысли;

Сами находят они и жилища людей, и поля их

Тучнообильные; быстро они все моря обтекают,

Мглой и туманом одетые; нет никогда им боязни

Вред на волнах претерпеть иль от бури в пучине погибнуть.

(Гомер. Одиссея, песнь восьмая.)



Часть I. Пусть Демодок поёт


Глава I. Боги стерпят



Гулко глотая неразбавленное вино, Алкиной опорожнил двудонный золотой кубок, со стуком поставил его на гладкий стол, шумно перевёл дух и возгласил:


— Пусть Демодок поёт!


Гости заёрзали в креслах, с сожалением отодвигая от себя полные блюда, усердно отдуваясь и крякая — дабы показать, что вот и они насытились и теперь желают того же, чего желает царь: плясок и анекдотов. Самые верноподданные с шелестом вытирали о плащи жирные пальцы. Понтоной еле слышно возник рядом, готовясь подхватить медное блюдо с колен певца.


Демодок не спешил, обстоятельно высасывал остатки мозга из хребтовой косточки вепря: ему не следовало спешить. Угождать — ещё не значит угодничать. Пусть Понтоной угодничает.


Быстрые упругие шаги танцоров приблизились к певцу, окружили, замерли в ожидании.


Подождут.


Лира над его головой отозвалась на чьё-то неловкое прикосновение (Понтоной, конечно! Услужливый дурак...), и танцоры одновременно вздрогнули, нервно переступив с ноги на ногу. Певец нахмурился. Не поднимая головы от блюда, чуть повел бровью в сторону дерзеца: ему, аэду, осмелился напомнить о его слепоте! Демодок отлично знает, где висит его инструмент, и, хоть с трудом, но может дотянуться до него сам. Кстати, могли бы и пониже вбить крюк.


А спешить не следует. В этом позвонке ещё много вкусного жирного мозга — если не удаётся высосать, можно попробовать достать языком. И вино, звонко льющееся в золотой Алкиноев кубок, предназначено, конечно, ему, Демодоку. Так и есть: Понтоной уже бежит к царскому столу, бухая ножищами по гладко утоптанному полу, и сейчас на цыпочках двинется обратно, двумя руками держа перед собой полный кубок. Пока несёт, можно подумать, чем угодить царю.


Нрав у царя Алкиноя неровен и крут, а хмель не всегда лёгок. Правда, сегодня царь привечает высокого гостя — равного себе или почти равного, — а значит, вряд ли станет показывать своё неудовольствие. Но лучше всё-таки угодить: сегодняшний пир — не последний. Алкиной любит пиры, не упускает малейшего повода попировать. Правильно делает. Нигде ещё Демодок не пел так часто, как здесь, в благословенной Схерии. И нигде ещё так часто не бывал сыт.


Понтоной уже стоял рядом, зычно возглашая о царской милости и о том, что гости жаждут веселья. Демодок с сожалением отложил кость, тщательно вытер пальцы о хитон на груди и протянул руки. Понтоной осторожно вложил в них тяжёлый кубок, поспешно и ловко убрал с колен певца блюдо. Демодок встал.


Феакийское вино терпко и вкусно, но кубок был чересчур вместителен и налит до краёв. Поэтому, прежде, чем осушить его, Демодок высоко поднял кубок и совершил щедрое возлиянье богам. Гости одобрительно зашумели: сейчас они от души посмеются над бессмертными!


Ну что ж, певец не обманет их ожиданий. А боги стерпят. Боги всё терпят.


«Многовато отлил», — подумал Демодок, осушив кубок и с поклоном в сторону царского стола возвращая его Понтоною. Привстав на цыпочки, нащупал и снял со столба лиру, накинул на плечо потёртый ремень. Поднял руку. Почти услышал, как напряглись тугие мышцы танцоров. «Боги стерпят, — ещё раз подумал он, привычно проникая взором в обитель бессмертных. — Боги всегда были послушны моему инструменту...» — и ударил по струнам.


Как всегда, Демодок не знал заранее, о чём будет петь и как на сей раз поведут себя боги. Не знал, кто из них останется в дураках и по какой причине. Знал (помнил) только одно: ни в коем случае нельзя смеяться над Посейдоном. Феакийцы, издревле искусные корабельщики, чтут и боятся этого бога и не простят певцу дерзкого слова о земледержце. Точно так же, как на острове Лемнос ему не простили бы насмешек над хромоногим Гефестом. А в пышнолесистой Аркадии его, ещё молодого, самонадеянного и почти зрячего, побили камнями за нелестное упоминание о Гермесе — тогда-то он и ослеп окончательно. Люди не могут обходиться без жестоких богов, видя в них оправдание своей жестокости.


Ну, а Схерия чтит Посейдона. Учтём.


Демодок запел.



Слушая звон наковальни Гефеста, следя за его искусной работой (почему-то с неё начинается новый, ещё неизвестный ему самому анекдот), Демодок глаз не спускал с Посейдона, которого не было, к счастью, ни в кузне Гефеста, ни рядом. Владыка морей, колебатель земли, отложив свой трезубец, пировал на Олимпе. Льстиво хихикая, лез на глаза Вседержителю Зевсу. Пусть. Пусть он будет подальше от кузницы, где вызревают смешные события, где в чёрном дыму и в багровых отсветах горна тоненько, самой высокой струной Демодоковой лиры, звенит наковальня, где некрасивый, хромой и угрюмый Гефест, ловко орудуя молотом, злобно бормочет под нос, отругиваясь от бестолковых вопросов Гермеса — своего не в меру любопытного сводного братца.


Что он кует, что он кует... Какая Гермесу разница, что он кует? Спроси у папы, папа всё знает. Куда руки суёшь! Отскочь, палец прищемишь... Нет, это не кресло для Геры. Мамаша ещё старого кресла забыть не может — вон оно, валяется в самом темном углу кузницы. Сколько она в нём просидела, встать не могла? Две недели? То-то. Будет знать, как изгаляться над хромым сыном. Нет, это не механический слуга — зачем мне ещё один? Я не люблю повторяться... Надо же, какой догадливый! Конечно, это не золото. И не медь. Железо — слыхал о таком металле? Необыкновенно прочная штука... Меч? А что, железный меч — дело хорошее, надо будет подумать. Но это не меч. Для меча этот прут слишком тонок. А для стрелы — длинён. И тоже тонок...


Заготовка всё более истончалась под быстрыми ударами Гефестова молота, становилась длинной упругой проволокой — вот она уже не толще конского волоса, вот и вовсе пропала из глаз, а Гефест всё недоволен своей работой, всё рассыпает по кузнице нежный высокий звон (ноги танцоров едва поспевают за переборами Демодоковой лиры), и всё это время глупые вопросы Гермеса перемежаются уклончивым бормотаньем хромого бога.


— Да отстанешь ты от меня или нет? — раздраженно воскликнул Гефест, отложив, наконец, молот. Ловко и быстро смотал невидимую железную нить, швырнул ещё горячий, красно светящийся моток в угол, и в углу звякнуло. — Что я кую, что я кую... А Демодок его знает, что я кую и зачем это надо! — и, ухватив огромные медные клещи, он потащил из горна новую заготовку.


— Демодок? — испуганно переспросил Гермес и настороженно огляделся. — Слушай, дорогой братец, я тут с тобой заболтался, а ведь у меня дела! Только сейчас вспомнил, что папа Зевс послал меня за... Ну, тебе это неинтересно. Трудись, не буду мешать. Пока! — и Гермеса не стало.


Демодок усмехнулся, не разжимая губ: гостям эти реплики богов слышать не обязательно. Не так поймут.


Ну-с, работой Гефеста гости в достаточной степени заинтригованы, а что там у нас на Олимпе?


На Олимпе было ничего себе: бессмертные веселились. Как всегда. Пили, плясали, плели между делом интриги. Вершили судьбы... Посейдон развлекал Громовержца, упорно продвигаясь к какой-то своей цели. Вот и славно, пускай себе продвигается. Аполлон скучал: его порядком развезло от нектара, он с механическим упорством терзал золотые струны своей кифары и клевал носом. Незамужние хариты вяло вышагивали по кругу.


И это называется хоровод? Только что руки за спину не заложили! (Откуда это? Ладно, потом...) Эх вы, олимпийцы, ну что б вы без меня делали?


Демодок поудобнее перехватил лиру и выдал подряд три развесёлых перебора с подстуком. Аполлон встрепенулся, прислушался, блеснул певцу благодарной улыбкой и забренчал порезвее, на лету схватывая подсказанные аккорды. Взвились одежды харит, замелькали в разрезах стройные ножки и вечно юные упругие перси с нецелованными сосками. Другое дело!


Мрачный задира Арей оторвался от профессионального созерцания очередной драчки внизу и заоглядывался насчёт кому бы врезать. Для начала. Ближе всех к нему сидела Афина Паллада — строгая и трезвая воительница; но она для того и была так близко, чтобы в корне пресекать Ареевы поползновения. А вот затылок дяди Посейдона — как раз на расстоянии вытянутой руки. И трезубец его закатился под стол — пока-то нашарит...


Стоп. Только не это! Схерия чтит Посейдона.


Демодок пристально посмотрел на Афину и двинул бровью. Та, спохватившись, немедленно возложила свою тяжкую длань на плечо брата. Арей засопел, зыркнул на сестру и сел прямо, но Афина, не удовлетворившись этим, легонько шлепнула его по запястью. Арей скосил глаза, демонстративно отвел руку в сторону и, разжав кулак, небрежно выронил на траву смятый золотой кубок — безнадёжно испорченное серийное изделие Гефеста. Подлетевший на цыпочках Ганимед тут же водрузил на стол новый кубок. Полный.


Хариты плясали.


Арей нехотя пригубил из нового кубка и покосился вниз. Драчка внизу, увы, закончилась, и кто там кого победил — непонятно. Да и какая разница, если всего четыреста трупов. (Их количество Арей умел определять на глазок — и довольно точно, ошибаясь не более, чем на полсотни. В меньшую сторону, разумеется.) Всего четыреста трупов — а стонов-то, а ликований! Тьфу. Арей глянул с подозрением на сестру: не она ли распорядилась? А что, вполне в духе Афинки: «победа малой кровью». Смотреть противно на такую победу. И вот так всегда: стоит на миг отвернуться — и... Отчаявшись по-настоящему развлечься, Арей присосался к кубку, исподлобья наблюдая за пляской харит. Одежды юных прелестниц взвивались и опадали в таком бешеном темпе, что и не было их видно — одежд. Однако и сами девчонки (вертлявые бестии!) кружились и подпрыгивали с не меньшей резвостью — разглядеть что-нибудь было весьма непросто. И незаметно для себя Арей увлёкся этой достойной целью.


Ну, наконец-то!


Демодок облегчённо перевёл дух и с удивлением услышал три властных, требовательных хлопка. Радостно загалдели Алкиноевы гости, и что-то едва уловимо переменилось в танце, хотя ни ритма, ни рисунка мелодии Демодок не менял... Ах, вот оно что! Певец улыбнулся, различив среди грубого скрипа кож и бряцанья медных браслетов шелесты тонкой шерстяной ткани и нежное позвякивание золотых украшений. Это царь Алкиной, возбудясь описанием пляски богинь, трижды хлопнул в ладоши — и стайка юных наложниц присоединилась к танцорам. Правильно: лучше один раз увидеть...


Вздохнув незаметно о том, что смертные девы давно и надёжно сокрыты от его взоров, певец, не прерывая мелодии, опять отыскал взглядом Арея. Увлёкся, драчун! Задышал, раскраснелся. Глаза бегают, рот приоткрыт, брови азартно подняты — хорош! Ну, последний штришок...


Прежде чем наложить его, Демодок мельком глянул на Посейдона. Тот, ничего не замечая вокруг, уже вплотную придвинулся к Зевсу и что-то ему горячо втолковывал, овладев наконец высоким вниманием. Громовержец мерно кивал, супил брови, усиленно морщил царственное чело. Демодок прислушался: речь шла о каких-то кораблях, о наглости смертных, дерзающих безопасно бороздить море, о том, что настала пора положить предел и пресуществить угрозу, поскольку авторитет страдает — на это Посейдон особенно напирал. А потом вдруг стал перечислять имена — знакомые, полузнакомые и совсем не знакомые Демодоку, причём имя царя Алкиноя было тоже помянуто, но в середине списка и без должной к царю благосклонности. Вряд ли такой разговор понравится феакийцам.


И Демодок решил не разглашать зреющую интригу, не имевшую, к тому же, никакого отношения к замыслу, а дождался, пока Алкиноевы гости притихли, насладясь пляской, и подмигнул харитам. Подмигнул и указал им глазами сначала на Арея, который уже поёрзывал в кресле и сучил ногами от возбуждения, а потом на Афродиту — супругу хромого Гефеста, скромно стоявшую в стороне. Прелестницы мигом сообразили, что от них требуется, переглянулись, захохотали и, хохоча, втащили пенорождённую в круг.


Афродита немножко поотнекивалась, но тут Аполлон с подачи Демодока выдал такой невообразимый фортель на своём инструменте, что богиня махнула на всё рукой, стала в третью позицию, повела плечами, притопнула — и плавно взмахнула туникой, нечаянно обнажив... Это было последней каплей: Арей, грохоча медными доспехами, круша и опрокидывая мебель, устремился к цели.


Боги не особенно удивились его поведению.


Афина Паллада дёрнула острым плечом и отвернулась: ей-то что, лишь бы в драку не лез. Аполлон самозабвенно бренчал, выдавая искусство Демодока за своё собственное. Хариты расступились перед воякой и снова сомкнули круг — они были в курсе. Гефест всё ещё работал в своей кузне. Остальные, поскольку лично их это не задевало, сделали вид, что ничего не заметили.


Один только Зевс обернулся на шум и некоторое время с удивлением наблюдал неуклюжие коленца Арея. Даже открыл было рот, чтобы что-то сказать, но сразу передумал и поспешно отвёл глаза, опять преклонив ухо к устам морского владыки.


Демодока эта его поспешность насторожила, но разбираться и вникать было некогда, потому что Арей уже сгрёб чужую жену в охапку и, осыпаемый на бегу щипками и оплеухами, почесал вниз по склону горы — по направлению к ближайшей оливковой роще. Хариты с визгом порскнули во все стороны.


Великие боги! Демодок растерянно огляделся. Великие боги пировали, и никому из них ни до чего не было дела. Нет, это уж слишком. Демодок всегда считал Арея уличной шпаной, уголовником, хамом, дорвавшимся до бессмертия и потому потерявшим страх, который в лучшие времена заменял бы ему совесть. Но ведь это же была метафора — такое представление об Арее! Ведь это же нельзя понимать буквально! Надо было вмешаться — и побыстрее.


Демодок отыскал взглядом Эрота, выдернул его вместе с луком и колчаном из-за пиршественного стола и поставил перед собой.


— Цель видишь? — спросил он, указав на удиравшего хулигана. Эрот важно кивнул, дожёвывая.


— Огонь! — скомандовал Демодок.


— Бешполежно... — Эрот глотнул и задумчиво покачал головой. — Вот если бы он её на плече нёс, как барана — тогда можно бы. А так медный панцирь благородного бога надёжно экранирует его жертву.


— Жертву? — переспросил Демодок. — Зачем же стрелять в жертву?


— А в кого? — удивился Эрот.


— В Арея, конечно! Пусть он почувствует к ней любовь и... ну, там... нежность, что ли. Уважение, в конце концов!


— Он её и так любит, — Эрот заморгал. — Видно же!


— Это вы называете любовью? — горько произнёс Демодок.


— Так ведь похитил! — проникновенно сказал Эрот. — Значит воспылал. Страстью...


— Да... — Демодок сокрушённо покивал. — Да, конечно. Я всё забываю, что вы не люди. Вы боги. Ни ума, ни фантазии — сплошное могущество.


— Так я пошёл? — вопросил Эрот.


— Нет, погоди! Понимаешь... — Демодок замялся. — Ведь она-то к нему не пылает, понимаешь? А этот уголовник её всё равно изнасилует...


— Связь без взаимности греховна, — важно согласился Эрот.


— Вот я и говорю!.. — Арей уже преодолел половину расстояния до рощи, времени почти не оставалось, но Демодок задал-таки ещё один вопрос. Он давно собирался задать его Эроту, да всё не представлялось удобного случая. — Чем у тебя начинены стрелы? — спросил он как можно небрежнее.


— Любовью, — самоуверенно изрек Эрот.


Демодок бешено глянул на него, но сдержался и отвёл взор.


— Любовью, — бормотнул он сквозь зубы. — Ампула с «амбасексом» — и вся любовь.


— Что?


— Так, ничего... — Всё-таки надо было решаться, и Демодок решился. — Стреляй в жертву! — приказал он.


— Так ведь броня экранирует, — напомнил Эрот. — Двойная: наспинная и нагрудная. Вот если бы он её на плече нёс, или повернулся бы...


— Разговорчики в строю! — прервал его Демодок. Схватил юного бога за шкирку, прыгнул, и они приземлились в роще.


Арей приближался к ним большими скачками, крепко прижимая к груди добычу. Богиня визжала и дёргалась, лохмотья белой туники развевались по ветру.


— Огонь! — снова скомандовал Демодок.


Эрот послушно выдернул из колчана стрелу, наложил её на тетиву и поднял свой золотой лук, тщательно целясь. Но, так и не выстрелив, опустил оружие.


— Это же мама... — проговорил он, растерянно глядя на Демодока.


— Ну и что, что мама? Думаешь, твоей маме будет лучше, если ты не выстрелишь?


— Хуже, — покорно согласился Эрот, продолжая смотреть на певца своими ясными голубыми глазами. — Но в маму я стрелять не могу... Она мне потом всыплет, — добавил он, подумав.




— А, ч-чёрт! — сказал Демодок, выхватил у него лук и встал во весь рост. Арей со своей орущей и брыкающейся ношей был уже шагах в двадцати — промахнуться почти невозможно. Демодок вскинул оружие и резко натянул тетиву...


Звук лопнувшей струны ошеломил его, но не сразу проник в сознание. Некоторое время он ещё видел. Он успел увидеть, как стрела блеснула на солнце и растворилась в цели. Успел увидеть, как в последний раз дёрнулась Афродита; как её кулачки, отчаянно молотившие по оскаленному лицу Арея, вдруг замерли, разжались, и она стала нежно гладить это лицо; как сам Арей споткнулся и побежал медленнее. Успел удивиться изменившемуся лицу вояки: откуда-то появился в нём проблеск мысли и — чёрт побери! — нежности к этой женщине, к этой хрупкой игрушке, которую он было похитил на время, но уж теперь не намерен был отдавать никому и никогда. И ещё Демодок успел понять, что стрела Эрота пронзила сердца обоих — значит, врал пацан про броню (а, может, и не врал: ведь оттуда, с вершины Олимпа, Афродиту заслоняла двойная броня — наспинная и нагрудная; стрелять же в Арея было, по словам Эрота, просто не нужно — «и так любит»)...


А потом звук лопнувшей струны дошёл наконец до его сознания, и он понял, что здесь, на земле, этот звук может означать только одно: что струна лопнула. И, действительно, нащупал обрывки струны на своей лире. Струны, а не тетивы. На деревянной лире, а не на золотом луке.


«Какой позор!» — мельком подумал он, но эту малоприятную мысль тут же заслонила другая, совсем уже неприятная: «Что я им тут наплёл?» Он знал, что в принципе, с глобальной точки зрения, нет ничего страшного в том, что он им тут наплёл. За годы и годы Демодок основательно изучил психологию эллинов и знал, что потом (потом-потом, через много пересказов) греки всё перепутают в его песне, переиначат и поменяют местами. И окажется, что сначала был выстрел Эрота, нечаянно (конечно же, нечаянно!) поразивший его пенорождённую маму, а уже после выстрела — похищение... Но ведь это будет потом, через много лет, а сейчас-то ему как выкарабкиваться? И ещё дурацкий разговор с сорванцом — хорошо, если греки его просто не поняли.


Демодок с усилием поднял голову и прислушался. Да. Греки, слава богам, просто не поняли его разговора с Эротом. Они настороженно молчали и ждали продолжения песни.


Демодок, тоже молча, принял из предупредительных рук Понтоноя свою суму, торопливо нашарил в ней комплект запасных струн, размотал, отделил нужную, сел и поставил инструмент на землю, зажав его коленями. На ощупь натягивая новую струну на место оборванной, певец лихорадочно прикидывал варианты, ни один из которых — он уже давно это понял — всё равно не осуществится. Здесь ничего нельзя придумать заранее. Здесь надо просто петь. Видеть то, что поёшь, и — петь. И будь, что будет.



Глава 2. Любовь — не драчка



Гефест уже извёл на невидимую проволоку весь наличный запас дефицитного в медном веке железа, аккуратно развесил мотки по стенам и теперь бесцельно хромал по кузнице, явно не зная, что дальше делать с этим полуфабрикатом и на кой Демодок он вообще понадобился. Проходя мимо, заглянул в глубокую нишу, где третий десяток лет пылился в небрежении его механический слуга. Правый (рубиновый) глаз чудища выжидательно загорелся, массивная голова со скрипом повернулась навстречу хозяину. Молча постояв перед бесполезным болваном, Гефест уныло отвесил ему щелбана в золотой, с выщерблинами от гвоздей, лоб и захромал дальше. Сняв со стены один из мотков, нащупал конец невидимой нити, намотал на палец и дёрнул. Удовлетворённо хмыкнул и дёрнул ещё раз — посильнее. Нить тоненько взвизгнула, но не поддалась.


— Силки для Артемиды? — пробормотал Гефест и с сомнением покачал головой. — Вряд ли. Не собирается же она разом переловить всю дичь у себя в лесах...


— Сети, — вполголоса подсказал Демодок, и Гефест медленно повернулся к нему.


— Железные сети? — переспросил бог.


— Вот именно, — всё так же вполголоса подтвердил певец. — И поторопись, дружище: скоро они тебе понадобятся.


— Мне? — снова переспросил Гефест. — Зачем? — Но Демодок уже тронул струну, и мастер заторопился, один за другим срывая со стен мотки и нанизывая их на медный прут. — Мог бы и сразу сказать... — недовольно пробурчал он, отыскивая в груде инструментов на полу вязальные крючья.


— Да нет, не мог, — виновато возразил певец, задавая басовой струной ритм новой работе бога. — сначала я тоже не знал, зачем тебе эта нить, а потом у меня порвалась струна. Вот и пришлось тебе немного побездельничать.


— Ну-ну... — буркнул Гефест. — Сама порвалась? — Он искоса глянул на Демодока, но тот сделал вид, что не расслышал вопрос. — А потом окажется, что всё это я придумал! — Гефест раздраженно кивнул на уголок сети, уже возникающей из-под его пальцев (лишь узелки слабо поблескивали в отсветах горна). — Не Демодок придумал, а я... — он обиженно замолчал и с шумом поддёрнул железные нити.


— Не нравится? — улыбнулся певец, с удовольствием следя за движениями узловатых, божественно ловких пальцев.


— А кому такое понравится?


— Всем, — уверенно сказал Демодок. — Всем, кроме тебя. Потому тебя и недолюбливают на Олимпе, что тебе это не нравится. — Гефест угрюмо молчал. — Шёл бы ты в люди, а? — неожиданно для себя предложил Демодок. — Научился бы воображать, придумывать. Творить...


— И помер бы через двадцать лет? — хмыкнул Гефест. — Ищи дураков!


— Ну что ж, тогда не обессудь, — вздохнул Демодок. — Тогда плети свою сеть и помалкивай. Да плети побыстрее — я скоро вернусь.


Алкиноевы гости, естественно, не слышали этого разговора: на сей раз Демодок не позволил себе увлечься. Они восхищались искусной работой Гефеста да, быть может, сумели заметить, что бог раздражён и чуть более обыкновенного угрюм. Но объяснят они его угрюмость по-своему — и очень скоро. Возможно, даже не придётся останавливать время: Арей нетерпелив, а стрелы Эрота, как выяснилось, действуют безотказно...



Воздух в оливковой роще был тих и прозрачен. После давящих сводов Гефестовой кузницы, после тускло-багровых отблесков на её закопчённых стенах здесь дышалось легко и глазам было больно от света. Бренчанье кифары и гомон пирующих почти не доносились сюда с вершины Олимпа; Демодокова лира легко и сразу вписалась в шелест листвы, в птичий пересвист, в еле слышный грудной смех Афродиты. Солнечные лучи, дробясь и расщепляясь в кронах, плясали по медным доспехам Арея, как попало разбросанным на траве. Разорванная туника богини бессильно белела, придавленная изукрашенным шлемом.


Сам Арей возлежал под сенью оливы в самодовольной позе утомлённого воина, только что взявшего Трою: ещё дымится всесокрушающее копье, ещё тяжко вздымается грудь после ратных подвигов, струйки пота ещё не просохли на лбу и глаза не потеряли недавнего блеска — лишь утомленные члены привычно расслабились, отдаваясь неге отдохновения. Кровоподтёки и ссадины на мужественном лице бога правдоподобно дополняли картину. Особенно хорош был заплывший левый глаз победителя. Четыре кривых параллельных царапины, через всю щеку протянувшихся от глаза до подбородка, делали синяк похожим на комету Галлея в негативном изображении.


Арей, блаженно откинув голову, бестрепетно подставлял лицо ветерку и ласковым рукам Афродиты. Чуть касаясь (уже не ногтями, а подушечками пальцев), богиня нежно вела вдоль царапин, трогала веки, скулы, подбородок, узкие губы любимого, растянутые в мужественной, хотя и не вполне правильной из-за повреждений улыбки. Сокрушённо смеялась, пытаясь большим пальцем оттянуть левый уголок Ареевых губ и сделать его улыбку чуть более симметричной. Вдруг закрывала свое лицо ладошками и звонко хохотала во весь голос, откидываясь на траву, и белые груди расплёскивались, вздрагивая от хохота, дразня мельканием алых бутонов.


— Ну чего ты, чего, — довольно басил Арей, скашивая глаза. — Ну подумаешь, царапина. Заживёт. И не такое заживало.


— Как ты меня тащил! — сквозь хохот выдавливала богиня и левой рукой бессильно хлопала его по тугому рельефу брюшных мышц. — Пёр! Пёр, как... — (Она бы сказала «как танк», но она не знала такого слова. Да и вообще боги начисто лишены воображения.) — Как я не знаю что!


— Штурм и натиск! — самодовольно откликался Арей.


— О да, ты был великолепен! — восклицала богиня. — По-своему великолепен, — лукаво уточнила она. — Очень по-своему...


— Это как? — насторожился Арей.


— Нет-нет, всё в порядке, милый... — Афродита поспешно склонилась над ним и закрыла Ареевы уста долгим поцелуем, а потом быстрыми пальцами пробежала вниз по его животу и приглушенно вскрикнула, словно только сейчас обнаружив там рваный шрам. — Что это? — спросила она, ощупывая ужасный след зарубцевавшейся раны.


— Так... — неохотно отозвался Арей. — Копьё Диомеда. Лет десять назад, ещё под Троей... Славная была драчка, только подзатянулась, вот и пришлось вмешаться, а то бы они ещё десять лет маневрировали. Ты видела меня в бою? Ну, так это ещё был не бой, а начало боя. Вращая мечом, я врезаюсь в ряды ахейцев. Трупы валятся в стороны — я их не замечаю. Ищу достойного противника. Естественно, не нахожу: все меня узнают и норовят уклониться от честной схватки.


— От честной схватки с бессмертным, — уточнила богиня.


— Ну да! — возмущённо воскликнул Арей, не замечая иронии. — И вот, только-только я разогрел кисть, как вдруг этот сумасшедший...


— Диомед?


— Диомед, Диомед. Ты меня не сбивай, а то я собьюсь... Этот сумасшедший поднимает копьё и отводит руку назад, явно целя в меня. В бога! Я снисходительно усмехаюсь, демонстративно откидываю щит за плечо и жду броска, зная, что после этого ему всё равно придется обнажить меч и показать своё искусство в настоящем бою.


— Значит, это было копьё Диомеда, — сказала богиня. — Но ведь он смертный. Как же он смог?


— Да ничего бы он не смог, если бы не Афинка! — недовольно фыркнул Арей. — Она ему и копьё направила, и силы удесятерила. Лезет, куда не просят, стратегша...


— А этот Диомед, — перебила богиня, — он, наверное, очень похож на тебя? — и улыбнулась какой-то своей мысли, поглаживая рубец на бессмертном теле вояки.


— Он был неплохим бойцом, — вынуждено согласился Арей. — Я много раз потом видел его в деле и даже кое-что перенял. В своем последнем бою, например, он потерял щит и рубился двумя мечами сразу — подобрал второй тут же, их всегда много валяется возле тел убитых. За этим приёмом будущее, попомни мои слова! Во-первых, щит однофункционален: он только защищает, да и то не всегда. Во-вторых, щит излишне утяжеляет воина. А самое главное, второй меч вместо щита резко увеличивает маневренность и результативность. Наконец, этот приём способствует гармоничному развитию мышц: это просто красиво, когда воин одинаково свободно владеет и правой, и левой рукой... К сожалению, у Диомеда почти не оставалось времени для отработки новых навыков боя — никто даже не успел оценить то, что он изобрел.


— Навыки боя, — промурлыкала Афродита, скрывая улыбку.


— Придется ждать, когда появится ещё один открыватель, — невесело резюмировал Арей. — Но ничего, за ним дело не станет. Смертных рождается с каждым годом всё больше, а драться они никогда не прекратят. Когда-нибудь кто-нибудь снова откроет этот приём. И уж я-то своего не упущу, изучу приёмчик во всех подробностях!..


Ареевы узкоспециальные разглагольствования уже порядком надоели богине, да и певцу тоже. Поэтому Демодок дал волю рукам и губам Афродиты, одновременно лёгкими аккордами басовых струн раздвигая ветви оливы.


Светлоликий Гелиос (вездесущий сплетник, сын титана Гипериона — опального Зевесова дяди, низвергнутого племянником в Аид) был тут как тут и занимался привычным делом: подсматривал и подслушивал. Правда, он несколько опоздал и не успел увидеть ничего предосудительного: прекраснейшая из богинь вполне благопристойно (по олимпийским понятиям) принимала солнечные ванны, мирно беседуя с богом войны, который тоже принимал солнечные ванны. Но Гелиос был терпелив, как все сплетники.


Афродита, пытаясь всего лишь прервать поток милитаристского красноречия, по-видимому, переусердствовала: Арей потерял нить рассуждений, задышал (не менее шумно и в такт задышали гости) и сграбастал пенорожденную. Богиня придушенно пискнула в его могучих объятиях, и Арей, опомнившись, ослабил хватку.


— Нет-нет, ты ничуть не лучше своего Диомеда, — капризно проговорила богиня, высвобождаясь и ощупывая синяки на плечах. — Своего Диомеда с его ужасным копьём... В бою ты более разнообразен.


— Ага, значит, ты видела меня в бою? — самодовольно спросил Арей, усмиряя дыхание.


— Демодок меня упаси, как сказал бы мой муж. Я не люблю таких зрелищ, мне и твоих рассказов хватит. Кстати, о муже...


Гелиос навострил слух: всё-таки, он не зря ждал, сейчас он услышит нечто интерес... гм... нечто прискорбное. «Бедный Гефест, — проговорил он про себя, жадно прислушиваясь. — Бедный хромой некрасивый муж — торчишь в своей кузнице и ничего не знаешь. Ну как не посочувствовать бедному некрасивому хромому Гефесту? С вот такими рогами...»


Афродита понизила голос до шёпота, и Гелиос наклонился пониже, бесшумно отогнув рукой упрямую веточку и почти высунувшись из кроны.


Боги уславливались о новой встрече. Завтра в полдень — так-так. А где?.. Ага, в особняке Гефеста — всё равно он целыми днями пропадает у себя в кузнице. Да и по ночам брачное ложе Афродиты нередко пустует — лежишь на краешке и слушаешь, как он бродит у себя в кабинете, жжёт почем зря светильники и бормочет под нос. Такое огромное ложе, в нём так холодно и так неуютно одной, — сетовала богиня. Арей всё ещё колебался, и ей пришлось усомниться в том, что любовь к риску является профессиональной чертой воинов. Или Арей только со смертными храбр? Бог войны с гневом отверг это предположение. Ничего подобного, просто ему больше нравится здесь, на лоне природы. Птички щебечут, и вообще... А мне не нравится, отрезала богиня. Здесь трава колется. Слушай своих птичек, а я пошла. Не прикасайся ко мне!.. И Арей сдался. Ну зачем сердиться, разве он имеет что-нибудь против? В особняке так в особняке, ему в принципе всё равно... Вот, кстати, ещё одно преимущество хорошей драчки: её можно устроить где угодно.


— Валяй, устраивай, — сказала богиня. — Только без меня, я этого не люблю. — Она лениво поднялась, огляделась, отыскивая свою тунику, нашла и перешагнула через Арея. Гелиос поспешно отпустил веточку и спрятался в кроне.


Арей не обратил внимания на шорох над головой — шелестит, и ладно. Приподнявшись на локте, он смотрел на Афродиту — как она удаляется, плавно покачивая бёдрами, брезгливо переступает через его разбросанные доспехи, подходит к своей тунике. Как, сокрушённо покачав головой и с укоризной взглянув в его сторону, нагибается, неумело берётся за его тяжёлый, изукрашенный золотом и каменьями шлем. (Между прочим, одна из самых удачных работ Гефеста. И подумать только: этот хромец, этот угрюмый, всегда чем-то недовольный ворчун, безобразно сложенный... ни выправки, ни осанки... А как он дерётся?! Размахивает направо и налево своим молотом — вот и вся драка. Кто же дерётся молотом? Надо драться мечом! И ещё пренебрегает такой женой. Вот дурак...)


— Завтра в полдень я буду на месте! — сказал Арей.


— Конечно! — Афродита выпрямилась, двумя руками поднимая тяжёлый шлем, и, тряхнув головой, откинула назад свои длинные золотые волосы. — Я буду ждать! — сказала она, не скрывая торжествующей улыбки. — Облачайся! — и она, размахнувшись, с натугой бросила шлем в Арея, а он поймал шлем одной рукой, перехватил и отработанным движением водрузил на голову.


Гелиос не стал слушать, что будет дальше. Он бесшумно выскользнул из густой кроны оливы и умчался, спеша доставить прискорбную весть по назначению. Спеша утешить и посочувствовать. Он любил утешать и сочувствовать — особенно, если первым приносил пикантную информацию. Демодок проводил его взглядом и тоненьким, до безобразия радостным перебором струн. Не следует спешить за этим сплетником — пусть не торопясь, обстоятельно выложит всё, что он узнал. С подробностями и комментариями...


— Значит, завтра в полдень? — сказал Арей. Он уже застегнул под подбородком ремешки шлема и теперь бродил между оливами, собирая в охапку остальные доспехи.


Афродита не ответила, и он оглянулся. Богиня, поджав губы, с сомнением разглядывала белые лохмотья, которые совсем недавно были туникой. Вертела их перед собой и так, и сяк, смотрела на свет, примеряла, пытаясь уложить складками в тех местах, где были самые большие разрывы. Именно там складки не получались.


— Смотри, что ты наделал! — сказал она, перехватив взгляд Арея. — Как я теперь в этом пойду?




— Иди без этого, — ухмыльнулся Арей.


— Да? А чем я прикрою вот этот синяк? — Афродита повернулась к нему боком и выдвинула вперед плечо, нагнув голову. — И вот этот... — Она подняла руку (туника белым знаменем взметнулась над её головой) и пальцами другой руки дотронулась до ребер. — И вот эти... — Она крутнулась перед ним на одной ножке в немыслимо соблазнительном па.


— Ух ты!.. — сказал Арей, делая неосознанный шаг навстречу. Конечно, только для того, чтобы рассмотреть синяки, которые с такого расстояния были ему не видны.


— Завтра в полдень! — быстро сказала Афродита и одним неуловимым движением набросила на себя тунику. Складки легли довольно удачно: заметен был лишь один большой разрыв — на бедре, но его вполне можно было считать разрезом. Арей, не отрываясь, смотрел на этот разрез.


— Ещё целый вечер... — проговорил он севшим голосом. — И целая ночь. — Он откашлялся. — И целое утро! За это время можно начать и кончить небольшую войну, похоронить убитых и даже устроить пир с побеждёнными.


— Вот и займись. — Афродита подняла руки, оправляя причёску и улыбнулась ему — издалека, не рискуя приблизиться. — Только не налегай на вино, когда будешь пировать с побеждёнными, — сказала она. — А то не вспомнишь о встрече.


— Да я и не собирался воевать сегодня! — горячо воскликнул Арей. — С какой стати? Я буду ждать! Но ведь это так долго — целый вечер, и целая ночь, и целое утро...


— Да, милый! — Афродита наклонилась, сорвала цветок и, поцеловав его, бросила Арею. А он не поймал — только растерял доспехи, которые с грохотом посыпались из его рук. — Да, милый, это очень долго. Но в любви не надо спешить — любовь не драчка. Она богаче и разнообразнее, чем война, вот увидишь.


— Верю, — покорно сказал Арей. — Охотно верю. Но тем более: стоит ли ждать так долго?


— Стоит, — серьёзно сказала Афродита. — Потому что ожидание — это тоже любовь. Завтра в полдень ты скажешь мне, что я была права. До завтра, милый!


Она улыбнулась ему и упорхнула, едва касаясь босыми ступнями травы, а он всё стоял и смотрел, как удаляется, мелькая в просветах между стволами, белое пятно её туники, а потом оно и вовсе пропало внизу, далеко за рощей, растворилось в голубой и зелёной дымке долин. Арей вздохнул и поёжился, только теперь ощутив непривычную незащищённость своего бессмертного тела, и поспешно стал облачаться в кожу и медь доспехов. Они были тесны. Они жали и тёрли. Они противно скрипели и погромыхивали на каждом шагу...


Когда Демодок снова шагнул под закопченные своды кузницы, Гелиоса там уже не было, а Гефест, ещё более угрюмый и раздражённый, яростно бил молотом по наковальне, злобно щурясь на широкую полосу раскалённой меди. Движения его левой руки, сжимавшие огромные клещи, были резки и точны: в коротких промежутках между ударами молота заготовка успевала повернуться и передвинуться именно так, как надо, и ухмылка злобного удовлетворения кривила и без того неприветливое лицо мастера. И не было ни красоты, ни изящества в этой работе Гефеста — только ярость, только решимость на что-то злое, но справедливое, только уверенность в правоте ужасных намерений. Да ещё привычная точность движений.


Присмотревшись к заготовке, певец увидел, что это будет большой наконечник копья — слишком большой и вряд ли удобный в бою. Его широкое лезвие, лишённое обычных зазубрин, становилось именно лезвием, а не жалом. Плоским, округлым и со всех сторон острым, как древесный лист. Такие наконечники будут делать не здесь и не скоро. И не из меди.


«А ты не так прост, мой хромоногий друг, — подумал певец, — Когда-нибудь не миновать тебе выйти в люди. Но сегодня, сейчас эта самодеятельность, право же, ни к чему...» И, беря вполне нейтральные аккорды на своей лире (пусть попотеют танцоры и пусть подождут Алкиноевы гости, наслаждаясь их пляской, — не всё же им видеть и знать!), он тихо спросил:


— Что ты куёшь, Гефест?


— Что я кую, что я кую, — заворчал бог, не прерывая работы и не оглядываясь на вошедшего. — Какая тебе разница, что я кую? Спроси у папы, папа... — Но тут звуки демодоковой лиры коснулись наконец его слуха, он замер с поднятым молотом и, оглянувшись через плечо, медленно, без стука опустил молот рядом с грозной поковкой.


— Так что ты куёшь, Гефест? — снова спросил Демодок. — Судя по древку, — он кивнул на прислонённый к стене ствол молодого ясеня, уже ободранный и обтёсанный, — копьё. Но странный наконечник будет у твоего копья!


Мастер угрюмо повёл плечом и, не отвечая, ухватил клещи двумя руками, собираясь сунуть поковку в пылающее горнило.


— Память отшибло? — резко спросил певец и, выхватив поковку рукой, стал осматривать её с деланым интересом. Медь была ещё достаточно горяча — градусов четыреста пятьдесят, и не было пока никакой нужды разогревать её снова. — Странный наконечник, — повторил Демодок. — Где третье ребро, где зазубрины?


— А мне, может, такой и нужен! — буркнул Гефест, и отшвырнул пустые клещи.


— Тебе? — удивился Демодок. — И зачем, если не секрет?


Бог стоял перед ним набычившись, сложив могучие руки на груди, качал желваками и смотрел в сторону.


— Так зачем же? — повторил Демодок и бросил поковку в горнило, в самый жар, где она сразу начала плавиться, быстро теряя форму.


— Диомед промахнулся тогда, девять лет назад, — сказал наконец Гефест. — Ему надо было взять на два пальца ниже... Но Диомед — смертный, а я всё-таки бог. Хромой и некрасивый, но бог. И я — сегодня — не промахнусь!


— Так я и думал. — Демодок сокрушенно покивал. — Ни ума, ни фантазии — сплошное могущество. Даже ты... А ведь ты подаёшь надежды. Ты уже сорок лет подаёшь надежды — это, наверное, потому, что у тебя было трудное детство. Но и ты, дружище, совсем недалеко ушел от остальных. — Демодок вздохнул. — Какое-то проклятие на этом мире, мой друг, — произнёс он тоскливо. — Такой светлый, такой прекрасный, такой весёлый проклятый мир...


Надо было, однако, кончать этот затянувшийся анекдот. Алкиноевы гости уже, наверное, заскучали, да и танцоры, наверное, уже выдохлись. «И вообще», — как сказал недавно Арей, ничего не подозревавший о намерениях Гефеста.


— Ты же хитроумнейший из богов, — вкрадчиво произнёс певец, и отражённым светом его ума сверкнули глаза Гефеста. — Твоя месть не должна быть столь бессмысленной и жестокой. Отомсти смехом! Пусть весь Олимп и все смертные впридачу хохочут над ними!


Гефест опустил руки, быстро глянул на Демодока и уставился на железные сети. Уже готовые, уже свёрнутые в огромный, неподъёмной тяжести рулон, они были аккуратно уложены под стеной, возле ниши с золотолобым болваном.


— Ну! — сказал Демодок, и по-новому, вкрадчиво и коварно, зазвенел его инструмент, и взмахом руки он отпустил танцоров. — Ну же! — И Гефест, торжествующе хохоча, одним прыжком преодолел расстояние между наковальней и нишей, обеими руками обхватил сеть и с хриплым горловым выдохом почти оторвал её от земли. Но всё-таки она была слишком тяжела — даже для Гефеста.


И тогда Демодок проиграл кодовую музыкальную фразу, искусно вплетя её в рисунок мелодии, — и золотолобый болван (корабельный стюард, кое-как отремонтированный совместными усилиями певца и бога), скрипя и громыхая сочленениями, выдвинулся из ниши, неуклюже присел и взвалил сеть на свои плечи. Он заметно укоротился под тяжестью ноши, масло брызнуло из его суставов, потекло по золотым голеням и бедрам, и робот неожиданно легко побежал к выходу из пещеры, а Гефест, хохоча и потирая ладони, захромал следом.


Незаметно для бога Демодок укоротил путь от пещеры до особняка. Сплошной зелёной полосой пронеслись навстречу леса и рощи; на один вдох солёного морского воздуха хватило долгого пути вдоль побережья; в три гигантских прыжка был оставлен внизу крутой склон самой высокой горы на Лемносе — острове, который Гефест считал своей второй родиной.


Лишь на вершине горы, у златокованных ворот храма, они замедлили бег и, войдя, неспешно двинулись сквозь анфиладу огромных, роскошно убранных помещений. Демодок шагал следом, вдыхая затхлый нежилой воздух дворца, и мельком, но часто поглядывал по сторонам, чтобы дать гостям возможность хоть краем глаза увидеть и золотую чеканку на стенах, и тонкой работы жертвенные треножники в углах, и мраморную мозаику пола... Миновав кабинет Гефеста, они оказались наконец в спальне — единственном помещении, хранившем следы уюта. Запах благовоний, примятая с одного края постель и разорванная туника, небрежно брошенная на спинку огромного ложа, говорили о недавнем присутствии Афродиты.


Свирепо рыкнув, Гефест брезгливо, двумя пальцами, подцепил тунику и швырнул под ноги. Однако, поразмыслив, решил, что этого делать не стоило. Поднял, бережно отряхнул и аккуратно повесил на прежнее место.


Механический слуга уже раскатал на полу рулон, приподнял край сети с помощью магнитных присосков на пальцах и, держа её на весу, ждал указаний. В спальне было ещё довольно светло, но прямые солнечные лучи сюда не проникали, поэтому даже узелков не было видно. Казалось, робот держит пустоту.


Вдвоём с Гефестом они стали натягивать сеть под пологом брачного ложа...


«Не менее часа понадобится им, чтобы насторожить ловушку, — прикинул певец. — Да почти сутки ждать, возвратясь в кузницу. Целый вечер, и целую ночь, и целое утро... Обойдутся без меня? Вполне. А я давно не бродил по Олимпу. Хоть смысла уже и нет, а всё-таки... И Посейдон опять что-то замышляет, надо быть в курсе. И как там мой шлюп — держится, или уже окончательно растворился в этой реальности? И, может быть, радиобуй заработал... А гости — гости ничего не заметят. Не в первый раз».


Этот ритуал давно стал привычен ему и срабатывал без осечки, хотя Демодок и не понимал — как. И не надо. Он многого не понимал в этом мире — и уже не стремился понять. Если ритуал не будет срабатывать, он перестанет быть ритуалом, вот и всё. И понимать нечего.


Демодок взбудоражил все струны своего инструмента в едином мощном аккорде, трижды глубоко вздохнул и мягко придавил их ладонью, оборвав звук. И время на земле остановилось. Для людей, а не для богов.



Глава 3. У разбитого шлюпа



Это было первое, что по-настоящему поразило его в Элладе: боги действительно существовали. И первым из богов, кого он увидел, был Посейдон.


Демодок успел постареть и сгорбиться за сорок лет, прожитых в этом мире; люди говорили, что борода у него седа и неряшлива, что белые кустистые брови низко нависают над слепыми глазами, что его лицо — когда-то румяное и гладкое лицо двадцатилетнего юноши — почти черно от загара. Ну, а глубокие морщины на этом лице, вздувшиеся вены на руках, обширная плешь на затылке — в наличии всего этого он мог убедиться и сам, на ощупь.


Демодок постарел, потому что люди в этом мире тоже стареют. И умирают. И не только от старости.


А Посейдон, как и все олимпийцы, ничуть не изменился за эти четыре десятилетия — по крайней мере, внешне. Он был всё так же сухощав, моложав и женственен. Жесты его были плавны и одновременно порывисты, а в лице могли совмещаться несовместимые выражения: коварства и благородства, обиды и великодушия, гордости и подобострастия. За неизменность его духовной сущности Демодок бы не поручился, несмотря на крайнюю примитивность последней. Но внешне Посейдон оставался таким же, как тогда, во время их первой встречи.


Демодок (тогда ещё просто Дима) лежал в гамаке между палубными надстройками, вдыхал дивный воздух Ионического моря и лениво перебирал струны гитары. И ничего не делал. (Даже у квазинавтов случаются такие короткие передышки. Редко, но случаются.) Наденька обозревала горизонты, а Юра, опять разворошив пульт, копался в потрохах кибершкипера — что-то ему там не нравилось. Шлюп на самых малых оборотах шел курсом вест. На траверзе слева у них был мыс Итапетра, что на северной оконечности острова Лефкас, а где-то прямо по курсу или южнее — активная зона тектонического разлома. Подводные вулканы. Возникающие и тонущие острова, которые Гомер называл «бродящими утёсами»... Впрочем, это как раз и была гипотеза (одна из гипотез), которую им предстояло проверить спустя полчаса. Быстренько подтвердить или быстренько опровергнуть и сразу же браться за проверку следующей. И так ещё два с половиной месяца, сколько успеют. Бредовая идея — проверять реальные гипотезы на материале квазимиров, но, говорят, срабатывает...


— Мальчики, посмотрите, — сказала вдруг Наденька. — Абориген за бортом. Вылитый Юрий Глебович!


— В лодке? — спокойно, по-видимому, даже не отрываясь от пульта, спросил Юрий Глебович (пока ещё просто Юра). — Мы его не перевернём?


— Да нет, правда! — сказала Наденька. — Он... Он, кажется, идет сюда. К нам... Просто так идет, без лодки.


— Понял, — сказал Юра. — Это Иисус Христос.


— Ну почему сразу Христос? — обиделась Наденька. — Почему вы мне никогда не верите? Может быть, там отмель. Или скала какая-нибудь...


— Где это — «там»? — спросил Юра, превращаясь в Юрия Глебовича. — Координаты!


— Сейчас... Тридцать пять градусов справа по курсу, восемьсот... нет, семьсот пятьдесят метров. Уже меньше...


— Не выдумывай, — сказал Юра. — Нет там никакой отмели. И скалы там тоже нет. Глубина сто сорок.


— Но ведь я же вижу! — с отчаянием сказала Наденька. — Он идет к нам! Почти бежит. Сердится...


— Димка! — позвал пока ещё Юра.


— Ну, чего там? — спросил Демодок.


— Слышал?


— Ну, слышал. Надоело... — Не верил Дима ни в каких аборигенов, ступающих по воде, аки по суху. Особенно если их видела Наденька. Особенно, если они были похожи на Юрия Глебовича.


— Ты на палубе? — спросил Юра.


— Я в гамаке, — уточнил Дима, уже зная, что из гамака его сей момент погонят.


— Ну, раз ты всё равно загораешь...


— Я не просто загораю, — перебил Дима. — Я провожу внеплановый эксперимент. Я выясняю: отличается ли загар, полученный в квазимире, от настоящего, и, если отличается...


— Успеешь выяснить, — сказал Юрий Глебович. — Подойди к ней и глянь, что она там видит.


— Скорее, Дима! — крикнула Наденька. — Он уже близко!


Точно зная, что всё это ерунда и галлюцинации на почве богатого воображения (что с неё взять — новичок, наслушалась баек о населённых квазимирах; в первом из своих трёх забросов он сам в эти байки верил, а после второго сам же их сочинял), Дима всё-таки ощутил некоторое беспокойство и заторопился. Конечно, только для того, чтобы поставить юнгу на место. Чтобы прочесть юнге небольшую лекцию на тему «так рождаются мифы». Добравшись до правого борта, Дима уже открыл рот, готовясь произнести нечто весьма остроумное.


И забыл закрыть.


Снял очки и попытался протереть стекла. Помешал бинокль, который сунула ему Наденька, а он машинально взял. Но уже и без бинокля (и даже без очков!) Дима отчётливо видел аборигена в полукабельтове от шлюпа. Действительно, похож. То есть, не то чтобы вылитый Юрий Глебович, но похож — именно на Юрия Глебовича, а не на Юру. Было в нём что-то этакое... командорское. Этот квази-Юрий Глебович был почему-то облачён в короткую, до середины бёдер, белую хламиду и во весь опор, совершенно не заботясь о командорском авторитете, мчался прямо на шлюп. Бежал. По воде. И потрясал на бегу огромной, сверкающей на солнце трезубой острогой...


— Ну, и как там абориген? — спросил Юра из глубины рубки. — Растаял?


— Командор! — хриплым голосом произнёс Дима. — Это населённый мир, Командор...


— Ясно, — сказал Юрий Глебович. — Послал мне Бог добровольцев. Аматоров. А ну-ка, посторонись!


Край люка упёрся Диме между лопаток, и Дима посторонился...


Лучше бы он этого не делал. Лучше бы он тогда замешкался. Но Демодок не замешкался и посторонился, выпуская Юрия Глебовича из рубки, — и это, вполне возможно, спасло Демодоку жизнь. Жизнь, которая так и закончится здесь, в древней Элладе, в одном из бесчисленных квазимиров тысяча пятьсот какой-то ассоциативной сферы. И никто никогда не узнает, в каком именно. Никому ещё не удавалось обнаружить ни одного радиобуя в метатысячных сферах, а ведь каждая экспедиция оставляла их после себя — сверхнадёжные, неуязвимые, практически вечные... Эта сфера тоже должна была кишмя кишеть радиобуями — да вот почему-то не кишела. Каждый заброс был уникальным, каждый квазимир оказывался новым и неисследованным, и теперь Демодок знает, почему так получалось. Но никому не может передать своё знание...


Обмотав струны мягкой шерстяной тряпкой, Демодок привстал на цыпочки, повесил лиру на крюк и огляделся.


Лица пирующих были ему незнакомы и потому не отчётливы, но позы вполне соответствовали тому, что рисовал его слух. А низкое вечернее солнце находилось именно на том месте, которое подсказывало ему осязание. Застывшие волны, застывшие чайки над ними, застывшее пламя костра на берегу — всё было похоже на красочную, глянцевую, не очень чёткую фоторепродукцию с картины старательного художника-копииста.


Это не было зрением — то, что возвращалось к Демодоку, когда он останавливал время. Это было представлением давно ослепшего человека о том, что такое зрение. Но в местах, знакомых ему по воспоминаниям или на ощупь, это вполне заменяло зрение. А на Олимпе он видел даже больше и отчётливее, чем другие, зрячие в миру, аэды...


Щурясь и привыкая к нечёткому глянцу мира, Демодок вышел из дворца, проследовал мимо костра, где неподвижные рабы держали на весу неподвижного вепря, подставив таз под неподвижную струю крови из его горла; мимо корабля с хитроумным навигационным сооружением на корме, уже знакомым ему. Потрогал стопой неподвижную твёрдую воду и шагнул на мыс Итапетра, на широкую отмель перед одноимённой скалой.


«Эту отмель скоро будут называть Лугом Сирен, — подумал певец. — Теперь уже скоро. Да и сами Сирены обязательно появятся на этом лугу. Девятнадцать лет прошло после начала Троянской войны — Одиссей уже, наверное, заканчивает своё путешествие. Скоро будет направо и налево хвастать о пережитом. Будет вспоминать, сочинять и приукрашивать. Будет верить собственным выдумкам и закреплять их в умах многих и многих эллинов. И Сирены появятся. И шестиголовая Скилла обоснуется в круглой пещере на самой середине высокой материковой скалы; будет хватать и пожирать мореходов — по шесть человек сразу, — пытающихся пройти узким проливом между материком и островом Лефкас. И легендарный Лотос — корень забвения, — перестав быть метафорой, обретёт свои коварные свойства... Таков этот мир, населённый богами и чудовищами — порождениями спящего разума».


Так думал Демодок, неторопливо шагая по отмели к подножию скалы Итапетра. К тому самому месту, где сорок лет назад они с Наденькой кое-как приземлили шлюп, спасаясь от бури.


Шлюп держался. Квазиреальность обгрызла и обсосала его, но ещё не проглотила.


Исчезли палубные надстройки, иллюминаторы потеряли прозрачность и намертво приросли к бортам, а П-образная мачта на миделе стала мраморной аркой. И жертвенный треножник нелепо торчал на корме, перед разверстым люком в машинное отделение, где давно уже не было никаких машин, а был глубокий колодец с каменными влажными стенами, дышавший холодом, плесенью, жутью. Может быть, ещё один вход в Аид... Но в целом шлюп сохранял прежние очертания. Обводы.


И никуда, конечно, не делся радиобуй, который они с Наденькой, пыхтя и проклиная инструкции, выволокли из шлюпа и оттащили на пятнадцать метров от борта. Там он и лежал, поблёскивая полированными ромбами граней, ощетиненный бесполезными штырями антенн. Демодок подошёл к нему и ткнул пальцем в пружинную клавишу на одной из граней. Печатная плата послушно скользнула из паза ему в ладонь. Только это была уже не печатная плата. Это была чёрная, совершенно гладкая пластина (может быть, уже деревянная) с серебряными каббалистическими знаками. Где-то когда-то, лет сорок пять назад, в одной из старинных книг Дима прочел, что печатные схемы напоминают каббалистическое письмо. Образ понравился ему и запечатлелся в памяти — и вот результат. О том, что могло произойти с начинкой радиобуя, знай он о ней хоть что-нибудь, Демодок старался не думать...


Думать надо было раньше, когда Юрий Глебович пришёл наконец в сознание и отдал Диме совершенно чёткий приказ: оставить шлюп здесь.


Правое лёгкое у Юрия Глебовича было пробито двумя зубьями остроги, которую они с Наденькой не рискнули извлечь: свободное остриё оканчивалось могучей зазубриной, и следовало полагать, что все три заточены одинаково. Они только осторожно отделили древко и остановили кровь. Древко Дима швырнул обратно в море, и абориген тут же подхватил его с радостным гиком. Но им было не до аборигена: внезапно поднялась буря, и надо было спасать шлюп. Кое-как, на ручном управлении приземлившись на отмель у подножия высокой скалы, они потратили несколько драгоценных минут на установку радиобуя. (Наденька протестовала, но Дима был непреклонен: инструкция есть инструкция.) А потом они уложили Юрия Глебовича в капсулу обратного старта и уже задвигали крышку, когда он пришёл в себя и заговорил.


— Бросьте шлюп, — говорил он. — Чёрт с ним... Пульт. Ты же видел. Не пытайся чинить... Немедленно в капсулы. Оба. Я тоже. Но сначала вы. Оба. Населён...


Он говорил медленно, с трудом выталкивая слова и кривясь от боли, — но он знал, что говорит. А Дима не подчинился. Это был его третий профессиональный заброс, он полагал себя уже достаточно опытным квазинавтом и счел возможным выполнить приказ только наполовину. Он почти силой загнал Наденьку во вторую капсулу и сразу нажал наружную клавишу обратного старта. Воздух сказал «блоп!», заполняя освободившееся пространство, и Диму качнуло.


— Молодец, — проговорил Юрий Глебович, наблюдавший за его действиями. — Теперь сам. Не торопись.


— Конечно, Командор! — бодро ответил Дима и, проходя мимо его капсулы, локтем ударил в клавишу.


Четыре дня он пытался починить пульт и не преуспел.


На пятый день сломался корабельный стюард, и Диме пришлось самому топать на камбуз. Тогда он и заметил первые пятнышки ржавчины на нержавеющем металле консервных банок.


Ещё два дня он занимался тем, что выдвигал и тестировал все блоки аппаратуры. Сначала выборочно, потом подряд, потом взялся за запасной комплект. Тестер показывал чёрт знает что, и Дима взял новый тестер. Вскоре оба прибора перестали реагировать даже на 220 вольт бортовой сети.


А ещё через несколько дней, увидев, что одна из консервных банок проржавела насквозь, Дима решил, что с него хватит. Он залёг в капсулу, надвинул крышку и нажал клавишу обратного старта.


Потом ещё раз нажал.


И ещё...


А потом Демодок выбрался из капсулы и стал жить в этом мире, поскольку ничего другого ему не оставалось.



Глава 4. Заговор богов



Часть пути от Лефкаса до Олимпа Демодок преодолел пешком, перепрыгивая сначала с гребня на гребень застывших в неподвижности волн, потом — с острова на остров. Добравшись до устья реки Ахерон, заглянул в лабиринт святилища — Оракула Мёртвых. Очередной посетитель с чёрной повязкой на глазах застыл на полушаге в узком пространстве лабиринта, с двух сторон его поддерживали под руки жрецы в мятых серых балахонах до пят. Ещё трое жрецов озабоченно склонились над сложной системой зеркал и светильников, выдвинутой из пола круглого тесного зала в центре лабиринта. Кому и зачем нужен этот обман в мире, где реально существуют боги, Демодок не понимал. Разве что жрецам, которые везде и всегда были профессиональными жуликами и нигде никогда ни во что не верили. Настолько ни во что не верили, что даже реально существующие боги для них не существовали.


«Посмотрим, чего стоит ваш атеизм», — подумал Демодок, и, выбрав из трёх жрецов самого хитроглазого, повернул одно из зеркал, направив световой зайчик на пыльную стену перед его неподвижным лицом. А потом пальцем нарисовал на стене длинный породистый профиль Посейдона. И, уже не теряя времени на моцион, шагнул к вершине Олимпа.


Бессмертные пировали.


Аполлон вяло гонял по кругу одну и ту же мелодию, даже не пытаясь импровизировать. Демодок узнал кодовую музыкальную фразу для активации робота и покачал головой. Перехватив искательный взгляд Аполлона, певец улыбнулся ему и развел руками, демонстрируя пустые ладони: ничем не могу помочь тебе, светлый бог! Лира моя не при мне — висит на столбе в далекой Схерии, и струны её обмотаны шерстяной тряпкой.


Светлый бог с готовностью протянул ему свою золотую кифару. Демодок отрицательно помотал головой. «А вот не надо было делать мне «испанский воротник» из моей гитары! — мстительно подумал он. — Такая гитара была...» — Уже приближаясь к пиршественным столам, он вспомнил, что «испанский воротник» сделал ему Гефест, Аполлон же при сём только присутствовал. Но возвращаться Демодок не стал.


Арей восседал на своём месте, настукивал что-то маршевое по краешку кубка и загадочно улыбался, поглядывая на солнце. Афина Паллада с изумлением смотрела на брата. Впервые на её памяти Арей вел себя столь миролюбиво: ни с кем не искал ссоры, не мастерил кастетов из золотой посуды и даже не интересовался военными действиями смертных внизу (хотя, казалось бы, такой случай — время для них остановлено и можно подробно изучить диспозицию войск).


Певца узнавали. Приветливо (очень приветливо) улыбались, заговаривали о пустяках, опасливо глядели вслед, когда он, ответив или не ответив на вежливо-пустые вопросы, проходил мимо. Ганимед, который ловко сновал между столами, разнося нектары и благовония, подбежал к нему и протянул полный кубок.


Демодок пригубил, чтобы не огорчать бедного юношу. Младший сын Троса, родоначальника троянских царей, Ганимед был единственным из людей, удостоенным бессмертия. «За красоту», — так объяснил Зевс, забирая его на Олимп, хотя юноша был скорее смазлив, чем прекрасен. Взгляд его был безмятежен и пуст, как у манекена, и за сотни лет ни единая мысль не исказила его кукольно-правильных черт. Даже гибель и разрушение Трои, родного города, не коснулась его сознания. «Я никогда не умру!» — вот и всё, что можно было прочесть на лице счастливейшего из смертных. Бездумье угодно богам... Вернув Ганимеду кубок, Демодок двинулся дальше, направляясь к столу Зевса. Боги, сообразив наконец, что это неофициальный визит, перестали оглядываться и занялись своими делами.


Посейдон уже, видимо, изложил свою просьбу и теперь почтительно внимал Громовержцу, время от времени интеллигентно встревая. Демодок присел рядом, осторожно втиснувшись между ним и Ареем — так, чтобы, оставаясь как можно дольше незамеченным, слышать всё.


— Одиссея я тебе не отдам, — веско говорил Зевс. Посейдон приподнял, оторвав от стола, сухую ладошку, и Громовержец возвысил голос: — И не проси, не отдам! Такие люди нужны Олимпу, мы без таких людей пропадём. Смотри, сколько полезного он навоображал. Сирены — раз, Скилла с Харибдой — два... Кстати, ты же сам проводил полевые испытания Харибды! Скажешь, не понравилось? То-то и оно, что понравилось. Одиннадцати кораблей как не бывало! А ты его у меня просишь...


— Ты не до конца меня выслушал, Эгиох, — встрял наконец Посейдон. — Я как раз начал говорить о том, что на Итаке, родине Одиссея...


— Не отдам! — повторил Зевс. — Очень полезный человек. С богатым воображением — и в нужную сторону задействованным. А это редкость, чтобы богатое воображение — в нужную нам сторону. Он нам такое реноме создаст, такое общественное мнение — ого-го! А что мы без общественного мнения? Гром без молнии и ничего больше.


— Именно об этом я и хотел сказать, Тучегонитель, — терпеливо возразил Посейдон. — Против Одиссея я уже ничего не имею, тем более, что ты сам обещал ему благополучное возвращение. И да будет по волей твоей, Дий! Пусть он возвращается на свою Итаку, но...


— Правильно. Вот это правильно: пускай возвращается и всем рассказывает, какие мы всемогущие. А феакийцев ты лучше на обратном пути накажи. Вот Одиссея доставят — и накажи. Да покрепче! А потом этого бродягу... как его?


— Его имя Тоон, Светлейший.


— Вот-вот, и его тоже. Чтобы неповадно было Рок обманывать. А то что же это получится? Один обманет, другой обманет — и всё! Был Рок — и нет Рока! Этого допускать нельзя, это я лично буду на контроле держать... Где он сейчас, этот бродяга? Ты его видел?


— Он сейчас на Итаке, Кронион. Именно поэтому...


— А что он там делает?


— Рвётся на родину, в Схерию. Ведь он феакиец, я тебе уже говорил об этом. Может быть, я излагал путано и несвязно — я всегда волнуюсь, когда говорю с тобой, Вседержитель. Вот послушай ещё раз...


— Ну-ну? Только без путаницы, а то ничего не понять.


— Тоон — феакиец, Светлейший. В молодости, до того, как впасть в ересь, он был кормовым гребцом на одном из кораблей Алкиноя. А лет сорок назад, — (Демодок насторожился), — он бежал с корабля, думая, что спасается от моей мести и тем самым обманывает Рок.


— А за что ты хотел ему отомстить?


— Не ему, Эгиох, а всем феакийцам. Ты, конечно, помнишь эту историю, но я позволю себе вкратце изложить её, дабы не лишать повествование стройности и порядка. Было так. Лет шестьдесят назад феакиец Тектон выдумал и построил свой первый корабль со сплошной палубой, который не тонул в бурю. Он же оснастил его неким приспособлением, позволяющим найти верный путь даже в тумане. Полиний, сын Тектона, основал верфь и стал строить такие корабли во множестве. На склоне лет Тектон помутился разумом и выдумал мою грядущую месть. Полиний, выполняя последнюю волю отца, чуть не сжёг верфь, но царь Навсифой, отец нынешнего царя Алкиноя, не позволил ему сделать это. Недостроенные корабли, а также всё имущество и рабов Полиния царь передал Амфиалу — сыну Полиния, внуку Тектона. Поскольку Амфиалу было всего три года, царь назначил ему опекунов из числа самых опытных корабелов. Так и дело было продолжено, и преемственность сохранена. Полиний же, удалившись от дел, стал проповедовать мою грядущую месть, призывая феакийцев сжечь корабли, дабы не гневать меня ещё более. Хитроумный царь понял, что преследовать безумца — значит косвенно подтвердить его правоту, и притворился, что верит пророчеству. Но, не желая прекращать выгодную торговлю, Навсифой осветил пророчество с неожиданной стороны. «Да, — говорил пройдоха, — Посейдон гневается на нас за то, что мы безопасно бороздим море, и обещал страшно отомстить нам. Поскольку месть объявлена, она неизбежна, ибо слово богов нерушимо. Именно поэтому, — говорил сребролюбец, — нельзя разрушать верфь и прекращать торговлю. Ведь это, — говорил он, — было бы попыткой избежать мести, попыткой нарушить волю великого бога. Чему быть — того не миновать!» Так, играя на природном мужестве и благочестии феакийцев, старый царь добился своего: корабли строятся, торговля ширится, Схерия богатеет...


— Ага, — сказал Зевс. — Ну конечно, я всё это хорошо помню. А что Тоон?


— Тоон, Вседержитель, был обыкновенным трусом. Он вообразил, что именно его корабль я собираюсь разбить, и бежал. Бросился в море и вплавь достиг острова Андикифера, мимо которого они шли на Корикос и далее на Крит. Там, на Андикифере, он и прожил все эти сорок лет... Надо сказать, я действительно чуть не разбил этот корабль: у Тоона на редкость яркое воображение. К сожалению, он не успел поделиться своими опасениями с другими гребцами. Сиганул за борт, едва увидав мой трезубец — только пятки сверкнули. Остальные гребцы решили, что его пожрало какое-то морское чудовище (дело было в тумане), и, налегая на вёсла, даже не помыслили обо мне — вот и ушли безнаказанными.


— А почему его не пожрало чудовище, воображённое столь многими?


— Не успело, Кронион. Слишком по-разному они его себе представляли, а когда наконец договорились, Тоон был уже на берегу. Чудовище уплыло восвояси и только недавно — спасибо твоему Одиссею — нашло себе пристанище на высокой скале, в пещере. Это Скилла, Светлейший. Теперь она будет контролировать узкий пролив между Лефкасом и материком. С ней я никому спуску не дам, пусть только сунутся...


— Вот видишь! А ты просишь у меня Одиссея. Не отдам.


— Я не прошу Одиссея, Эгиох. Я прошу Тоона. И совсем немного феакийцев с ним вместе. Не всех — мне хватит гребцов одного корабля. Пятьдесят два человека.


— Этих бери. Побаловались со своими кораблями — и хватит, а то совсем от рук отобьются... Да, так а что Тоон?


— Тоон, Громовержец, вовсе не считал себя трусом. Наоборот: он полагал, что не побоялся воспрепятствовать мне, самому Посейдону, и уберёг корабль от моей мести. Так оно отчасти и было, но только отчасти: если бы Тоон остался на корабле, другие гребцы, видя, как у него трясутся поджилки, задумались бы и тоже увидели мой трезубец. Остальное было бы делом техники, а техника у нас отработана... Тоон же, поселившись на Андикифере, основал там школу «Соперников Рока», отбирая к себе в ученики мальчиков с богатым и вреднонаправленным воображением. Они научились мыслить в унисон, Эгиох! А направляет их мысли — Тоон, вообразивший себя свободным от Рока. Повторюсь: это человек с опасно ярким воображением... Вот почему остров Андикифера стал для нас малодоступен.


«А ведь я никогда не бывал на Андикифере, — подумал Демодок. — Я даже ничего не слышал о нем. Вот бы куда доставить радиобуй... Значит, на север от Крита, минуя Корикос. Надо иметь в виду. Андикифера. Хороший остров...»


— Как же ты его там достанешь, если Андикифера недоступна богам? — удивился Зевс.


— Он теперь на Итаке, Тучегонитель, — кротко напомнил Посейдон. — Он сам идет в наши руки.


— Значит, решил покориться. Это хорошо.


— Увы, он и не думал покоряться. Он стар, Громовержец, и он хочет перед смертью повидать родину. Его сопровождают два самых способных ученика... То есть, это он считает их самыми способными. Люди — особенно учителя и особенно в старости — нередко ошибаются, видя способности там, где есть лишь преданность и послушание. Совсем недавно учеников было трое, но об этом потом... От Итаки Тоон намерен добраться с попутным кораблем до Лефкаса, а Лефкас — обычная остановка феакийцев на пути с юга. На саму же Итаку феакийские корабли почти не заглядывают — на этом и основан мой план. Тоон сидит там и ждёт любого корабля до Лефкаса. Любого, но не феакийского! А феакийцы на днях доставят на Итаку твоего Одиссея. Тоон увидит корабль — свой корабль, Громовержец! — и это будет для него потрясением. Чтобы он там ни воображал, он помыслит о Роке: рабство и благочестие неискоренимы в людях, Светлейший. Он помыслит о Роке и вспомнит меня, и увидит меня. И его послушные ученики — тоже увидят меня. Три человека, синхронно мыслящих обо мне! Этого достаточно, Громовержец, чтобы разбить корабль у него на глазах. Он не выдержит. Он бросится в море и покончит с собой. Моя месть свершится! — Посейдон грохнул кулаком по столу, и Зевс вздрогнул. — Ведь красиво, а? — спросил Посейдон, заглядывая ему в лицо.


— Хороший план, — мечтательно щурясь, проговорил Зевс. — Помочь тебе, что ли... Погоди-ка, — спохватился он. — А Одиссей?


— Одиссея я как-нибудь... на брёвнышке, — пообещал Посейдон. — Верит твоему обещанию — цел останется, не верит — туда ему и дорога.


— Нет! — Зевс решительно помотал головой. — Хватит с него твоих брёвнышек! До острова нимфы Калипсо — на брёвнышке, до Схерии — опять же на брёвнышке, а теперь ещё перед самым домом брёвнышко ему сунешь? Хватит! Пока Одиссей на корабле, корабль ты не трогай, вот так. Ты лучше вот что сделай. Пускай они Одиссея благополучно доставят, спящим его на берег Итаки перенесут и все Алкиноевы подарки возле него сложат, и ты им не препятствуй. Потому что заработал. И пусть они этого бродягу Тоона на борт возьмут и плывут обратно в свою Схерию...


— Отпустить? — возопил Посейдон.


— Да, отпустить. Ты слушай дальше, я тебе дело говорю! Взойдёт он на свой корабль, расцелуется со всеми пятьюдесятью двумя соотечественниками, и завяжется у них разговор. А чтобы разговор завязался, ты им погодку обеспечь. Прислушайся к тем из них, которые о хорошей погодке помыслят, и обеспечь. Солнышко там, ветерок попутный... Чтобы на вёслах не надрывались, а парус бы подняли и спокойно беседовали. И Скиллу свою придержи, когда проливчиком идти будут. Усвоил?


— Но, Эгиох! Другого такого случая...


— Усвоил, я тебя спрашиваю?


— Да, Вседержитель... — вздохнул Посейдон.


— Тогда — самое главное. Давай сюда ухо.


Посейдон послушно выполнил повеление, ткнулся ухом в уста Эгидоносителя, и Зевс зашептал, быстро посверкивая глазами из-под нависших бровей. Уныние и досада на лице морского владыки постепенно сменялись выражением торжества и неподдельного восхищения. Тщетно Демодок вытягивал шею и напрягал слух: самое важное боги решили утаить.


Утаить?.. Демодок присмотрелся. Зевс так и зыркал глазами во все стороны, но на нём, Демодоке, ни разу не остановил взор. Это не могло быть случайностью. Значит, Зевс давно заметил певца. Значит, нарочно позволил ему узнать подоплёку готовящейся интриги и даже заставил Посейдона повторить то, что Демодок пропустил. Выдал информацию и теперь явно даёт понять, что она неполна. Зачем? Самого Демодока хочет использовать в какой-то игре?


Информация...


Положим, о феакийских кораблях Демодок давно знал. Исследовал навигационное устройство, придуманное Тектоном, и даже пытался растолковать Гефесту принцип действия гироскопа. И о пророчестве насчёт грядущей Посейдоновой мести Демодок тоже знал. А что он услышал впервые?


Андикифера. Школа «Соперников Рока». Феакиец Тоон, который не считал себя трусом...


Да, это важно. Это оружие против богов, а не против людей — оружие не менее могущественное, чем его лира. Но тогда тем более непонятно, почему Зевс...


— А, Демодок! — радостно вскричал Зевс, и Демодок вздрогнул. — Добро пожаловать на Олимп, Демодок, как я раньше тебя не заметил? Ганимед, мальчик мой! Кубок самого лучшего нектара моему гостю!


Ганимед подлетел к ним, сияя безмятежной улыбкой, с полным кубком в руках. Зевс потрепал его по щеке, ласково взъерошил волосы, забрал кубок и, пригубив, собственноручно поставил перед певцом. При этом, наклоняясь, ткнул Посейдона кулаком в бок; тот величаво повернулся к Демодоку всем корпусом и кивнул одними бровями. Видимо, этого показалось недостаточно Зевсу — последовал ещё один тычок, и Посейдон радушно осклабился.


— Пей, Демодок! — сказал Зевс. — Я всегда рад видеть аэда за своим пиршественным столом и угостить его в награду за чудесные песни. Пей!


— Не надо, Кронион. — Демодок поморщился и отодвинул кубок. — Ты же знаешь: я смертный. Не в коня корм. Лучше скажи: ты действительно только теперь заметил меня?


— Где ты сейчас поёшь, Демодок? — осведомился Зевс, явно игнорируя вопрос.


— В Схерии, — сказал Демодок. — Это тебе тоже известно. Я не помешал вашей беседе?


— В Схерии? — переспросил Зевс, опять уходя от ответа. — Ну, значит, Посейдону не грозит стать посмешищем, а? Или ты уже не боишься его трезубца?


— Уже тридцать лет как не боюсь, — терпеливо сказал певец. — Если не больше. — Он нагнулся, вытащил из-под стола трезубец и, ухватив пальцами длинные, грозно блестящие лезвия, заплёл их аккуратной косичкой. Улыбнулся в ответ на бешеный взгляд Посейдона, расплёл и выпрямил. — Не боги страшны аэдам, — сказал он, вручая оружие морскому владыке, — а те, кто их создаёт и почитает. Так было во все времена и во всех мирах. В моём тоже.


— А богов создают аэды! — не выдержал Посейдон. — Вот самого себя тебе и нужно... — но Зевс, уже не скрываясь, пихнул его локтем, и Посейдон заткнулся.


— Интересная мысль, — спокойно сказал певец. — Спорная, но интересная. Уж не об этом ли вы шептались только что?


Боги переглянулись.


— Над кем же сегодня будут смеяться смертные, Демодок? — оживлённо осведомился Зевс.


Певец не ответил. Плевать было Зевсу, над кем будут смеяться смертные — не над ним, и ладно. Зевс просто не хотел замечать прямо поставленных вопросов. И знал, что аэд не заставит его проговориться: здесь, на Олимпе — не сможет заставить, а на земле — не посмеет. Ибо не боги страшны аэдам. «Андикифера, — подумал Демодок. — Хороший остров».


— Я заболтался с вами, братья Кронионы, — сказал он, вставая. — Мне пора возвращаться на землю, в чертоги царя Алкиноя. У него нынче пир, и гости жаждут веселья... — Зевс сочувственно закивал, и Демодок решил попытаться ещё раз. — Кстати, — сказал он, — уж не Одиссея ли принимает у себя царь феакийцев?


— Его, — охотно заверил Зевс. — Многохитростный муж завершает многотрудное плавание. Будет рассказывать о своих приключениях — послушай, певец, не пожалеешь.


— Обязательно, — сказал Демодок. — А потом? Царь Алкиной уже приготовил царю Одиссею свой лучший корабль, и пятьдесят два гребца безопасно доставят его на Итаку?


— Умгу... — произнес Зевс, не разжимая губ, и снова переглянулся с Посейдоном.


— А потом?..


Братья внимательно смотрели на певца и молчали. Черта с два они скажут ему, что будет потом.


— До встречи, Кронионы! — бросил Демодок, повернулся и пошёл прочь.


— Всегда рады видеть тебя на Олимпе, славный аэд! — с облегчением воскликнул Зевс, а Посейдон злорадно хихикнул.



Глава 5. Конец анекдота



Остаток ночи и утро Демодок мог бы провести в лесах Артемиды. Там буйство красок и запахов. Там тенистые гроты в обрывистых берегах рек и залитые лунным светом поляны. И невозможно-алая заря над зубчатой кромкой холмов. И трели проснувшихся птиц. И непуганное зверьё, которому всё равно — бог или человек протянет руку и ласково потреплет по холке.


Очень яркий, очень весёлый и светлый мир. Очень ненастоящий. Квазимир. Фоторепродукция с копии.


Пусть лучше будут закопчённые стены, и тусклое пламя светильника, и горклый чад от потухшего горна. Пусть будет надоедливое ворчанье хромого бога и бесцельный лязг его инструментов. И пусть будет бессловесный золотолобый болван в нише, который то ли есть, то ли нет его. Но можно будет открыть панель и покопаться в схеме — до предела упрощённой и потому действующей. И почти убедить себя, что — есть, пока ещё есть этот жалкий обломок настоящего. И, может быть, ещё больше упростить его схему — на всякий случай, чтобы не перестал быть...


Но всё оказалось даже лучше, чем ожидал певец. Гефест, против обыкновения, не ворчал, не хмурился и не хромал из угла в угол. Он был даже гостеприимен и, забывшись, предложил Демодоку разделить с ним трапезу, а когда Демодок вежливо отказался, Гефест очень захохотал и заявил, что тоже не хочет есть. Вот не хочет, и всё! Просто кусок в горло не лезет, так ему хорошо и весело. Наконец-то она от него уйдет!


— Кто она? Афродита? — рассеянно спросил Демодок, откручивая панель на груди робота и складывая винтики в подставленную болваном ладонь.


— Ну конечно! Ты не можешь вообразить, как она мне надоела! То есть, что я говорю! — Гефест снова гулко захохотал. — Вообразить ты, конечно, можешь. Ты всё, что угодно можешь вообразить, а нам расхлёбывай!..


Демодок слушал и не слышал его — просто радовался доброму настроению мастера. Он открыл, наконец, панель и запустил пальцы в схему. Пожалуй, упрощать больше некуда, зря он сюда полез. Нечего ему здесь делать. Разве что подчистить контакты — вот этот и вон те тоже. А потом ещё какое-нибудь занятие придумаю. Коленные чашки подрихтовать, например, — помялись. А здесь почему искрит? О, это уже серьёзно. Это как раз до утра — да и то, если Гефест поможет... Самая мерзкая работа — перематывать тороидальный трансформатор, конечно, не зажигается...


— Что? — спросил Демодок.


— Изумрудный глаз не зажигается, — повторил Гефест. Он стоял возле ниши и протягивал Демодоку пустую ладонь. — Я посмотрел — там ниточка порвалась. В рубиновом глазу точно такая же, но целая, а в изумрудном — порвалась. Вот, сковал...


На ладони Гефеста, едва различимая, поблёскивала крохотная золотая спиралька.


— Ну ты даёшь, дружище! — только и сказал Демодок.


Боги могут всё, подумал он. Всё, что способны вообразить о них люди. И если бы Демодок мог вообразить добычу и обогащение вольфрамовой руды, а потом печь для выплавки этого металла, ибо температура в горне явно недостаточна, а потом волочильный станок вместо медного молота и медной же наковальни, а потом ещё и ещё что-то, совсем уже ему неизвестное, то тогда... Тогда это была бы настоящая нить накаливания для четырёхвольтовой лампочки-индикатора. Для «изумрудного глаза». Но всё-таки ещё не сама лампочка, для которой нужно вообразить стеклодувку, вакуумные насосы, суперфризерные установки для выделения из воздуха сжиженного аргона... А как прикажете растолковать Гефесту, что из воздуха можно что-то там выделить?


И Гефест понял — по расстроенному лицу Демодока понял, — что опять он сотворил нечто в высшей степени совершенное, но ненужное. И хорошо ещё, что не полез он в изумрудный глаз болвана и не попытался засунуть туда золотую ниточку — точно такую же, как в рубиновом глазу, да вот опять не то...


— Ладно, — сказал бог весёлым голосом. — Забыли. — И потёр ладони одна о другую, сминая спиральку в крохотный золотой комочек. — Что надо делать?


До утра они перематывали трансформатор. Это была простая работа, и она спорилась в ловких руках Гефеста, Демодоку оставалось только считать витки. Но Гефест сказал, что и этого не надо — сам сосчитает. Тридцать три раза по сто и ещё сорок — делов-то... А с Афродитой Демодок здорово навоображал. Это сначала Гефест рассердился, а потом подумал и решил, что всё к лучшему. В самом деле — пускай уходит к Арею и живёт с ним, если ей так хочется. Арей у неё не первый и, надо полагать, не последний, но об этом пускай у Арея голова и болит, а Гефесту хватит. И с сетями ты хорошо придумал — без скандала она, пожалуй, и не ушла бы, а так уйдет. А Гефест на харите женится. Выберет себе хариту, какая подобрее да поспокойнее, и женится. И будет у него дом как дом, а не дом свиданий... Гефест ведь уже не юноша, чтобы пылкую страсть изображать, а ей только это и надо. Вот и не знаешь, что делать: то ли сутками дома торчать, молодую жену сторожить, то ли плюнуть на всё и не высовываться из кузницы. Звереешь от безысходности, ищешь, как бы развлечься побезобразнее да поглупее, унизить кого-нибудь... А точно у болвана в голове мозгов нету? Это хорошо, что нету, а то бы давно сотрясение заработал. Ну как почему? Потому... Я же говорю — развлекался. Посвищу ему вот так, — Гефест вытянул губы дудкой и очень точно изобразил кодовую музыкальную фразу, — выходит. Чего прикажете, значит. А у меня уже гвоздь наживлён — вот такой, в локоть, специально ковал. Он разбегается и — бац головой! По самую шляпку. Вон, вся стена утыкана. Потом надоело... Да что тебе рассказывать — помнишь ведь, как мы познакомились? Тоже зверел. Аполлон до сих пор как вспомнит — хохочет. Смешно ему, что голова крепче инструмента... Тебе ещё струны нужны? Жалко, а то бы я быстро. Приятная работа, тонкая... Ну, вот и всё. Тридцать три сотни и сорок, можешь не проверять.


Вот и всего ничего осталось до полудня. Гефест расшуровал горн, накалил паяльник и стал смотреть, как Демодок устанавливает на место трансформатор, зачищает и залуживает контакты.


— А ведь ты уже стар, Демодок, — неожиданно сказал он. — Помрёшь скоро.


Демодок ничего не ответил. Задвинул панель и стал аккуратно закручивать винты, по одному подцепляя их намагниченным жалом отвёртки.


— А то иди к нам, — предложил Гефест. — Зевса уговорим. Общественное мнение — сформируем. Я тебе храм построю. Стены из чистого золота — хочешь? Будут. Серебряный трон, треножники в каждом углу... Аполлон без таких, как ты — ничто. Потеснишь его, будешь петь у нас на пирах. В чести будешь. А?


— Нет, дружище, — сказал Демодок. — Не смогу я петь у вас на пирах. Без таких, как я — не смогу... Уж лучше я останусь самим собой. Человеком.


— Старым человеком, — уточнил Гефест. — Слепым. Смертным. А зачем?


— Чтобы петь, — улыбнулся Демодок. — Надо быть самим собой, чтобы петь. — Он сунул отвёртку в инструментальный ящик на золотом бедре робота и взмахом руки отправил его обратно в нишу. — И надо петь, чтобы оставаться самим собой, — закончил он. Гефест хмыкнул.


«Потому что появилась надежда, — подумал Демодок. — Мою надежду зовут Тоон. Он тоже стар и тоже скоро умрёт, но у него есть ученики. Целая школа учеников. «Соперники Рока». Остров Андикифера... А ведь начинка радиобуя не может быть слишком сложной: надёжность и простота — синонимы...»


Но вслух он ничего такого не стал говорить. Какая Гефесту разница — умрёт Демодок или уйдет из этого мира? Скорее всего, умрёт.



Боги шумными стаями слетались на Лемнос, к храму Гефеста, обещавшего им потеху. Они запрудили спальню, толпились в дверях, младшие тянули шеи, выглядывая из-за спин старших.


Ловушка сработала.


Гефест глумливо и гневно поносил осквернителей брачного ложа, и боги хохотали, глядя, как посиневший от натуги Арей тщится разорвать железные сети, плотно спеленавшие его и Афродиту. Но каждый рывок лишь усугублял положение любовников, прижатых друг к другу неразрывными путами. Богиня отворачивалась, постанывая от боли и унижения, и Арей наконец затих, вняв её бессловесной мольбе. Лежал, до скрипа сжимая зубы, и сверкал вокруг бешеными глазами. Боги смеялись, а Алкиноевы гости вторили хохоту олимпийцев.


Эрот тоже неуверенно хихикал, выглядывая из-за плеча Гермеса (сам Громовержец смеётся — надо смеяться!), но всё-таки ему было немножко не по себе. «А это не я стрелял! — начал было объяснять он. — Это знаете, кто стрелял? Это...» — Но Демодок нахмурился, и Эрот прикусил язык.


— Послушай, Гер... ик! Гермес! — начал Аполлон, заикаясь от хохота. — А ты согласился бы лежать под такой сетью вместе с пенорожденной?


— С золотой Афродитой? — подхватил Гермес. — Так тесно обнявшись? Хоть под тремя сетями!


— А вот Ар... ик! А вот Арею не нравится! — И боги захохотали пуще прежнего.


Подобревший от смеха Зевс согласился наконец вернуть Гефесту подарки, полученные во время оно за невесту, а хмурый, так ни разу и не улыбнувшийся Посейдон поручился за бога войны и даже пообещал, что сам заплатит выкуп, если Арей этого не сделает. Оскандаленные любовники были освобождены и умчались: Арей — в далёкую воинственную Фракию, отводить душу, Афродита — к себе на Кипр.


Боги, досмеиваясь и крутя головами, стали расходиться.


— А ведь здесь не без Демодока... — услышал певец недовольный баритон морского владыки.


— Не так громко, — вполголоса ответствовал Зевс. — Конечно, не без него. Ну и что? Славно повеселились.


— Если бы все его песни были веселыми. И для всех...


— Ничего, — сказал Зевс. — Пусть Демодок поёт. Пусть лучше поёт, чем...


Голоса их пропали вместе с последним звуком струны, и земная привычная тьма обступила певца. Ощупью повесив лиру на слишком высоко вбитый крюк, Демодок сел и зашарил руками вокруг себя, ища свое блюдо.


— От царя Одиссея — славному аэду! — возгласил Понтоной, неслышно подбегая и ставя блюдо на колени певца.


Демодок хмуро кивнул, вдыхая ароматный мясной пар. Несомненно, это была самая жирная, самая вкусная хребтовая часть вепря, только что целиком зажаренного на углях. Она была ещё слишком горяча — медное блюдо даже сквозь хитон припекало колени. Но Демодок не стал ждать, пока мясо остынет, и, обжигаясь, впился зубами в нежную мякоть, спеша добраться до мозговых косточек. Сегодня — пир, а что будет завтра...


Гости одобрительно зашумели, придвигаясь к столам, громогласно хвалили царя Одиссея за щедрость, гремели полными кубками. Пиршество продолжалось.


* * *


Полную жира хребтовую часть острозубого вепря


Взявши с тарелки своей (для себя же оставя там боле),


Царь Одиссей многославный сказал, обратясь к Понтоною:


«Это почетную часть изготовленной вкусно веприны


Дай Демодоку; его и печальный я чту несказанно.


Всем на обильной земле обитающим людям любезны,


Всеми высоко честимы певцы; их сама научила


Пению Муза; ей мило певцов благородное племя».


Так он сказал, и проворно отнес от него Демодоку


Мясо глашатай; певец благодарно даяние принял.



(Гомер. Одиссея, песнь восьмая.)




Часть II. Соперники Рока




Глава 6. На Итаке, в хижине Евмея



— ...Со всей очевидностью напрашивается вывод о том, что персонификация богов равносильна обожествлению персоны. И то, и другое чревато тотальным безмыслием человеческих масс, их разобщённостью, упадком культуры. Ищущий разум подменяется воображением — но не свободным и творческим, как в нашем маленьком демосе, а скованным, втиснутым в жёсткие рамки общепринятого канона. Этот канон, порождённый не столько действительностью, сколько былым представлением о действительности, не развивается вместе с ней. Его нельзя изменить, как нельзя согнуть глыбу льда. Но, как реки Северной Фракии ломают лёд с приходом весны, так и действительность рано или поздно разрушает каноны воображения. Глупо надеяться, что это произойдёт скоро. Ещё глупее пытаться в одиночку приблизить весну. Одинокий разум не в силах разрушить канон, как одиночный костёр не в силах освободить реку. Но жизнь во льдах безрадостна и убога. Воображение, отделённое от действительности, умерщвляет её и само становится действительностью. Следствие, отделённое от причины, видоизменяет последнюю в угоду застывшему воображению. Поступок, отделённый от личности, перестаёт быть поступком, но по-прежнему определяет судьбу человека. При этом внутренняя мотивация и самооценка уступают место внешнему произволу: произволу тем более реальному и неумолимому, чем более персонифицированы и, как следствие, представимы боги (либо, что то же самое, — чем более обожествлена и, как следствие, всемогуща персона). Утверждение «Есть высший судия» равнозначно утверждению «Не нам судить»...


Тоон прервал лекцию и посмотрел на учеников.


Могучий Окиал спал, утомлённый трудными для его медлительного ума периодами. Спал в неудобной позе: косо привалившись левой лопаткой к стене, свесив на плечо косматую голову и безвольно уронив узловатые руки вдоль тела. Его правая кисть, обращённая ладонью кверху, время от времени самопроизвольно сжималась, обхватывая рукоять короткого тяжёлого меча. Едва пальцы расслаблялись, меч пропадал бесследно — и тогда опять становилась видна мозолистая ладонь Окиала. Ладонь кузнеца — чёрная от въевшихся в неё копоти и медной окалины.


Легкомысленный Навболит тоже не слушал учителя. Примостившись на корточках по левую руку от Окиала, подальше от возникавшего и таявшего оружия, он увлечённо выращивал из земляного пола хижины цветок асфоделя. Длинный стрельчатый стебель, неестественно изгибаясь и вздрагивая, тянулся боковым бледно-зелёным побегом к ноздре спящего.


«Как они восхитительно молоды! — подумал Тоон, с улыбкой глядя на своих учеников. — Бородатые мальчики. Весь мир — игрушка...» Не вставая с мягкой охапки сучьев, Тоон попытался подбросить поленья в очаг, не справился и, кряхтя, поднялся, чтобы сделать это руками.


Боковым зрением он увидел, как Навболит обернулся на шум и, спешно уничтожив цветок, придал лицу выражение почтительного внимания. Но бледно-зелёный побег в последний миг своего существования достиг-таки цели; Окиал чихнул, мотнул головой, ударившись затылком о стену, и вскочил, как подброшенный, инстинктивно заслоняя друга от примстившейся опасности. Некоторое время он так и стоял, освещённый неверным пламенем очага: пригнувшись, широко расставив кривые короткие ноги, — и напряжённо всматривался в рассветно багровеющий прямоугольник двери. Меч в его поднятой для удара или броска руке судорожно мигал, то вытягиваясь в тонкий, не знающий промаха дротик, то укорачиваясь и становясь прихватистой палицей с круглой шипастой гирькой на пятизвенной цепи — любимым оружием эпирских варваров. Трогательное было зрелище, но и смешное одновременно, и Навболит, не удержавшись, прыснул.


Окиал оглянулся на него, ошалело помотал головой и, отшвырнув палицу в небытие, тоже неуверенно засмеялся. А потом, спохватившись, виновато посмотрел на Тоона и развел руками.


— Прости, учитель! — огорчённо сказал он. — Кажется, я опять заснул на самом интересном месте. Я не умею спать на ходу, как Навболит...


— И на посту тоже, — ворчливо перебил Тоон.


Навболит перестал улыбаться и потупился — это он трое суток назад проворонил корабль, направлявшийся, по всей видимости, на Лефкас.


Тоон отошёл от разгоревшегося наконец очага, тщательно поправил козью шкуру на мягкой охапке сучьев, и, кряхтя, уселся. Да, трое суток назад они уже могли быть на Лефкасе и этой ночью пешком достигли бы скалы Итапетра на северной оконечности острова. А сегодня, если бы повезло, взошли бы на палубу феакийского корабля, чтобы к вечеру увидеть, наконец, берега Схерии. Любезной сердцу Тоона Схерии. Вместо этого они всё ещё торчали здесь, на Итаке. Голодать, правда, не приходилось: во дворце местного басилея шли непрекращавшиеся пиры, и каждый вечер троице бродячих фокусников перепадало по хорошему куску свинины или козлятины. Но за десять дней гости устали удивляться их представлениям, а вчера просто не пустили на порог. Пришлось довольствоваться гостеприимством хозяина этой хижины — старого свинопаса Евмея. Евмей был беден и несвободен, ещё два-три дня — и они станут ему в тягость... А всё-таки, не стоило упрекать Навболита — мальчик и без того переживает.


— Я ведь ещё видел корму корабля, учитель, — сказал наконец Навболит. — Я мог бы догнать его...


— И до полусмерти перепугать гребцов? — невесело усмехнулся Тоон.


— Они бы сочли тебя богом, — пояснил Окиал, усаживаясь и опять прислоняясь к стене. — Представляешь, чем это могло для тебя кончиться?


— Да уж... — Навболит поёжился. — Пятьдесят два благочестивца...


— Это был двадцативёсельный корабль, — уточнил Окиал. — Но и двадцати неразумных достаточно, чтобы загнать тебя на Олимп. И стал бы там персонифицированным богом. Или ещё хуже — обожествлённой персоной, как бедняга Примней. Пил бы нектар и закусывал жертвенным дымом.


Навболит промолчал, а Тоон ещё раз удивился, как точно и полно Окиал усвоил урок, который проспал.


— А всё-таки зря ты не позволяешь нам построить корабль, учитель, — сказал Навболит. Не мог он долго молчать — особенно, если чувствовал себя виноватым. — Я видел, как это делается. Двенадцативёсельную галеру мы с Окиалом соорудили бы за день.


Окиал хмыкнул.


— Ну, за два, — поправился Навболит.


— А кого бы ты посадил на вёсла? — спросил Окиал.


— Рабов.


— Чьих?


— Своих рабов! — с вызовом сказал Навболит.


— У тебя их много? — поинтересовался Окиал.


— У меня их нет.


— Я так и думал.


— Но мы хоть завтра можем купить сколько угодно рабов! — горячо воскликнул Навболит. Тоон, с улыбкой слушавший перепалку учеников, насторожился. — Вспомни, что ты говорил нам вчера, — продолжал Навболит. — На тропинке к морю, в сотне шагов от этой хижины — вспомнил? Ты выбросил тогда этот камешек, а я подобрал. — Навболит поднял руку ладонью вверх, и на ладони материализовался тяжёлый — с крупный орех — золотой самородок. — А потом я сходил и проверил: там действительно выход золотоносной жилы! Вот... — Он поднял вторую руку, и ещё один самородок, чуть поменьше размерами, заблестел рядом с первым. — Сколько рабов можно купить на это, учитель? — спросил Навболит.


— Примерно половину, — помедлив, сказал Тоон. — Половину здорового, крепкого, необученного раба. Ремесленник стоит раз в пять дороже. По крайней мере, так было сорок лет назад.


— Но ведь нам не нужны ремесленники? Значит, четыре дюжины вот таких...


— Нам вообще не нужны рабы! — перебил Окиал. — Мы можем просто нанять корабль до Лефкаса — как я не подумал об этом вчера! Сколько таких камешков надо, чтобы нанять корабль до Лефкаса, учитель? — спросил он, поднимаясь.


— Немного, — сказал Тоон. — Совсем немного... Дай сюда золото, Навболит.


Навболит, не вставая, бережно переправил самородки в протянутые ладони учителя. Тоон внимательно осмотрел их со всех сторон, поднял над головой, сосредоточился — и с силой швырнул оземь. Посидел, слушая, как осыпается в узкие чёрные дыры сухая земля, дождался глухого подземного стука, означавшего, что самородки, найдя свою жилу, присоединились к собратьям, и пяткой заровнял землю.


— Зачем? — нарушил наконец молчание Навболит. Окиал ничего не сказал, но видно было, что он тоже не понимает — зачем.


— А вы подумайте сами, — предложил Тоон, с улыбкой глядя на вытянутые физиономии учеников. — Представьте: вчерашние побродяжки и попрошайки приходят в город и предлагают мешок золота за дюжину рабов. А?


Окиал снова сел, почесал в затылке и хмыкнул, а Навболит пренебрежительно передёрнул плечами. Он, несомненно, уже обдумывал сложный план действий с переодеванием и деформацией внешности.


— К тому же, — поспешил добавить Тоон, — эта земля со всем её содержимым принадлежит местному басилею.


— Но ведь его нет в живых, — возразил Навболит. — Он давно погиб где-то там, — юноша махнул рукой на восток, — на берегах Геллеспонта.


— Под Троей, — уточнил Окиал. — Я это тоже слышал.


— А вот старый Евмей не хочет верить, что его хозяин погиб, — сказал Тоон. — Да и царица Пенелопа не спешит объявить себя вдовой. Наконец, есть ещё одна причина, чтобы отказаться от золота. Самая важная. В этом мире лишь неимущий свободен, мальчики... Но это тема следующего урока. Если, конечно, вы уже усвоили предыдущий, в чём я сомневаюсь... Ах, зря, зря я не рассказал вам всего этого раньше, на Андикифере! Нельзя нам было так отгораживаться от мира! Быть может, тогда мы бы не потеряли Примнея...


— Тебе виднее, учитель, — глубокомысленно изрёк Окиал и взглядом пошевелил поленья в очаге, взметнув тучи искр. — Но, если честно, Примней мне всегда не нравился. Он легок умом — даже Навболиту не угнаться за ним, но он слишком заносчив и любит поражать воображение. Надеюсь, ему не придётся скучать на Олимпе. Во всяком случае, первые несколько лет.


— Никогда не говорит так, — нахмурился Тоон.


— Да ведь я не сказал о нём ни слова неправды!


— Я о другом... Никогда не произноси эту формулу: «тебе виднее».


— Ладно... — Окиал заморгал и потянулся рукой к затылку.


— Не абсолютизируй авторитет учителя, — подсказал Навболит. — И не спи на уроках!


— Ах, да! — Окиал засмеялся. — Промашка... — Он сладко зевнул и потянулся, заложив руки за голову.


— Солнце уже встало, — сообщил Навболит, глядя мимо него в голубеющий проем двери. — Может, пойдём глянем на море? Заодно искупаемся.


— Давай! — Окиал быстро поднялся, оправляя полы тонкого хитона. — А то всё время спать хочется в этой жаре... Ты пойдешь с нами, учитель?


— Идите, — неохотно отозвался Тоон. — Я лучше посижу в тепле, дождусь хозяина. А в полдень присоединюсь к вам.


— Мы позовем тебя, если увидим парус, — пообещал Навболит. — Окиал умеет очень громко кричать. А я — свистеть.


— Да, конечно. — Тоон натянуто улыбнулся, стараясь не показать своих опасений. Всё-таки, он безобразно плохо владеет лицом...


— Может, по очереди сходим? — сейчас же сказал Навболит.


— Нет-нет, идите вдвоём. Разомнётесь, поиграете — только смотрите, чтобы вас никто не увидел... А парус... Вряд ли вы увидите парус до полудня. Лишь феакийские мореходы отваживаются путешествовать ночью, но феакийские мореходы сюда не заглядывают.


— Мы будем осторожны, учитель, — серьёзно произнёс Окиал.


— Я присмотрю за этим озорником! — весело пообещал Навболит и, пригнувшись, первым шагнул в проём.


Тоон заставил себя не оглядываться и не смотреть им вслед. Боязно было оставаться одному и боязно было оставлять учеников без своего влияния. Но приучать их к этому влиянию, держать на поводке своего авторитета было ещё боязнее: Примней был очень послушным учеником...


Некоторое время он прислушивался к удаляющимся голосам, а потом растянулся на скудном ложе, укрылся и попытался уснуть, считая бесчисленные корабли, отходящие от феакийской гавани. Они величаво проплывали перед его мысленным взором, справа налево, плавно взмахивая перистыми крыльями вёсел, блестя бешено вращавшимися волчками гироскопов на высокой корме, и один за другим растворялись в морских просторах, бесстрашно ныряя в туман и в ночную мглу. Волны с настойчивой яростью бились в борта кораблей и швыряли их с гребня на гребень. Ветры сменяли друг друга в коварной игре, в беспорядочной пляске, пытаясь запутать и сбить мореходов с пути. Но каждый корабль спокойно и твёрдо держался на курсе — лишь подвижные рамы из чёрного дуба, несущие медный волчок, бесшумно покачивались на бронзовых втулках в такт бортовой и килевой качке... Сто тридцать седьмой корабль — тот самый, спасённый Тооном, уверенно сгинул в тумане. Сто тридцать восьмой корабль оставил за кормой гавань и, прободав глазастым носом волну, лёг на свой курс. Сто тридцать девятый... Он уже отошёл далеко от берега — сто тридцать девятый корабль, — когда звонко и жалобно хрустнула втулка подшипника. Увесистый, в полтора обхвата, медный волчок вырвался из своих гнёзд, с грохотом раскрошил дубовые рамы и покатился по головам гребцов, подпрыгивая, наматывая на себя и рвя снасти, проламывая черепа и борта. Надо было проснуться и крикнуть, что это неправда, что такой сон не имеет права становиться реальностью, но не было сил даже поднять руку (во сне!) и заслониться от обильных солёных брызг, перемешанных с кровью и мозгом, от разлетавшихся веерами (во сне!) осколков костей и дерева. «Это сон! Это мне только снится! — пытался втолковать кому-то Тоон, с ужасом глядя на усеявшие поверхность моря обломки, ошмётки и трупы. Сладковатый, удушливый запах крови поднимался от волн... — Это ТОЛЬКО МНЕ снится! — нашёл он неотразимый до сих пор аргумент. — Только мне и никому больше! Это больное старческое воображение, это мой — только мой, никому другому не ведомый страх...» — А сто сороковой корабль, большой и красивый — самый большой и самый красивый из всех Алкиноевых кораблей, — струясь и переливаясь цветным миражем, весь в радугах от поднятых вёслами брызг, уже подходил к роковому своему рубежу. Уже звонко и жалобно похрустывали с его кормы надтреснутые втулки гироскопа, и готов был уже повториться кошмар, и стал уже повторяться, когда Тоону удалось наконец проснуться и оттолкнуть видение.


Звонкие трескучие удары из его сна не пропали вслед за кошмарным зрелищем, продолжали раздаваться, но теперь Тоон знал, что это за удары. Просто ученики играют на берегу моря. По характеру звуков и по их ритмическому рисунку он даже определил нападавшего. Нападал, конечно же, Навболит, одну за другой и с разных сторон швыряя смертоносные медные пики в партнера, безжалостно целя в голову. А Окиал защищался, резко и точно выбрасывая навстречу щиты — деревянные, обтянутые тройным слоем кож. Щиты смачно чавкали и похрустывали, принимая в себя медные жала, жуя и сминая их деревянной плотью, а потом с жалобным звонким треском раскалывались вдоль. Окиал отбрасывал ощетиненные пиками половинки щита на песок и выхватывал из воздуха новый, каким-то чудом успевая предупредить очередной бросок.


Но что-то ещё, кроме ставших понятными звуков, удерживало видение в пределах осуществимости — на хрупкой грани осуществимости... Можно было просто открыть глаза, но это не самый надёжный способ выгнать кошмар из мира. Если то, другое, кроме звуков, которое удерживает кошмар вблизи, — если оно не окажется чем-то реальным и внешним, видение может стать предвидением. Такое уже бывало. И гибель феакийского корабля не канет в небытие, а лишь отодвинется в будущее. В реальное будущее.


«Давай-ка без паники, — сказал себе Тоон, не спеша открывать глаза. — Давай-ка припомним детали сна и холодно порассуждаем». Он стал припоминать детали и холодно рассуждать. Сто тридцать девятый корабль. Как раз достаточно времени, чтобы сойти по тропе на песчаный пляж и раздеться. Жалобный звонкий треск, удары, хруст разрываемых снастей. Это понятно, это я уже знаю: мальчики начали игру. Что было ещё? Ветер. Много ветров, их коварные попытки запутать и сбить с пути. Это тоже понятно: сквозняк. Дверной проём без двери, щели в каменных стенах хижины. Всё? Плохо, если всё. Нельзя, чтобы это было всё... Радуги! — вспомнил он. Радуги вокруг сто сорокового. И вот тогда захотелось проснуться... Системы нет. Звуки — игра мальчиков. Ветры — сквозняк. Радуги... Нет. Вот как надо: слух — игра мальчиков; осязание — сквозняк. Радуги... Зрение! Кто-то вошёл в проём (или вышел), на время заслонив свет. Евмей вернулся, вот оно что. Но это ещё не всё, было ещё что-то, надо до конца разобраться. Слух, осязание, зрение... Вкус. Солёные брызги моря с кровью гребцов... Да, конечно: дёсны кровоточат. Опять. Тоон ощупал языком дёсны и с удовлетворением убедился, что это так. Наконец, обоняние. Сладковатый удушливый запах крови. Не от дёсен же? Тоон принюхался, всё ещё не открывая глаз. Восхитительно пахло жареным мясом. Свежим. Кровью не пахло — уже не пахло.


Тоон облегчённо вздохнул, открывая глаза, и улыбнулся бродившему на цыпочках Евмею.


— Доброго утра тебе, господин, — ласковым голосом приветствовал его свинопас и без перехода заговорил о своих обидах, тем более тяжких и непростительных, что обижали не его самого, а его хозяина, царя Одиссея, который как ушёл девятнадцать лет назад на войну, так с тех пор и не возвращался. Троя уже давно разрушена и разграблена, и Елена давно возвращена своему законному мужу, и другие цари уже вернулись домой с богатой добычей, а Одиссея всё нет и нет, и что прикажете думать его верному рабу, свинопасу Евмею — никто, кроме него и царицы, не верит, что басилей жив. Бесстыдные женихи гурьбой осаждают соломенную вдову, жрут, пьют и безобразничают в её доме, режут лучших свиней, опустошают закрома и винные погреба, и некому защитить добро отсутствующего царя, ибо царевич Телемах юн и неопытен, ему и годика не было, когда Одиссей отправился на войну, а теперь ему всего только двадцать, и что он один может сделать против толпы женихов? Да и нет его, Телемаха: четыре месяца назад он снарядил корабль и отплыл к далекому Пилосу — узнать у тамошнего царя о судьбе отца, а потерявшие стыд женихи готовятся перехватить корабль на обратном пути и убить царевича, дабы сим богопротивным убийством развязать себе руки и заставить царицу Пенелопу выбрать себе нового мужа из их числа. Нет никакой управы на мерзких корыстолюбцев: жрут, пьют и портят юных рабынь в Одиссеевом доме, и самого Евмея заставляют ежеутренне пригонять им по пять-шесть лучших свиней из Одиссеева стада, и не в силах старый Евмей защитить добро своего господина, и сам вынужден жить впроголодь, и нечем ему угостить путников, нашедших приют в его бедной хижине — да не прогневается на него за это Тучегонитель, покровитель странствующих и путешествующих! Ведь и сам Евмей давно уже забыл вкус свинины, ибо каждая свинья на счету, каждый хряк подотчётен, и число их что ни день уменьшается стараниями незваных и ненасытных, неправедными трудами их челюстей. Хорошо хоть поросят никто не считает, и какой-никакой завтрак Евмей для себя и для своих гостей приготовил, хотя что один поросёнок на четверых? Даже на пятерых, потому что равную долю придётся отдать богам...


Сочувственно кивая и поддакивая, Тоон поднялся со своего ложа, аккуратно свернул и уложил под стеной козьи шкуры, а охапку увядших сучьев перетащил к очагу. Поросёнок жарился на вертеле над очагом, распространяя по хижине восхитительный аромат. Отдельно, в глиняной миске, жарились на углях мозги, и отдельно же, в сторонке от очага, лежала на деревянном подносе кучка внутренностей, приготовленная в жертву богам — ровно пятая часть неподотчётного поросёнка.


Тоон усмехнулся незатейливой хитрости богопослушного свинопаса и тут же вздохнул, подумав, что вот эта кучка дерьма и желчи, быть может, и станет сегодняшней трапезой Примнея, его бывшего ученика, а теперь — бога. Впрочем, ему, наверное, уже всё равно. Назвался богом — лопай, что дают... Тоон привёл в порядок волосы и одежду, тщательно вычесал из бороды клочки козьей шерсти (та шкура, которой он укрывался, была невообразимо стара и лезла) и, продолжая кивать и поддакивать, вышел из хижины — омыть холодной водой из ключа лицо и руки. Евмей поспешил следом, не желая даже на минуту терять столь благодарного слушателя.


Солнце взобралось уже высоко, и Тоон зажмурился, выйдя на свет. Некоторое время он стоял, подставляя лицо благодатным лучам и пытаясь сквозь бормотанье Евмея различить звуки, ещё недавно доносившиеся со стороны моря. Но быстрые удары пик и треск ломающихся щитов прекратились, и лишь едва слышны были радостные вскрики и смех: наверное, ученики, закончив игру, купались в холодных — до дрожи и пупырышек на теле — волнах.


Тоон было двинулся к роднику, но оказалось, что старый Евмей опередил его: не прекращая стенать и жаловаться, наполнил студёной водой объёмистую деревянную чашу и, ненавязчиво оттеснив гостя к ближайшему загону для свиней, стал сливать ему на руки. Десны всё ещё кровоточили, и, закончив омовение, Тоон несколько раз прополоскал рот, сплёвывая розоватую холодную струйку воды в загон, стараясь попасть на загривок повизгивавшего от непонятного и неожиданного удовольствия подотчётного хряка.


Уже вытирая лицо чистой полой своей тёплой мантии, Тоон заметил голубоватую вспышку в дверном проёме хижины. Он сразу понял, что это за вспышка, и поспешно задал какой-то вопрос Евмею, который, к счастью, всё ещё стоял перед ним, спиной к своему жилищу. Евмей стал пространно и многословно отвечать, а Тоон краем глаза продолжал наблюдать за проёмом. Такими вспышками обычно сопровождались большие прыжки Навболита, лишь недавно освоившего этот способ передвижения и, прямо скажем, злоупотреблявшего этим способом в силу своей лени и легкомыслия.


Ну конечно же, это был Навболит — вот он! Не найдя учителя в хижине, он шагнул из тёмного проёма на свет, зажмурился и, увидев наконец Тоона (но не заметив, что Тоон не один), раскрыл рот. Тоон поспешно задал ещё какой-то вопрос Евмею. Это было ошибкой: Евмей озадачился вопросом и замолчал на полуслове, обдумывая ответ. Всего на каких-нибудь две-три секунды замолчал, но этих двух-трёх секунд оказалось достаточно, чтобы в полной тишине отчётливо прозвучал звонкий голос Навболита.


— Парус!.. — только и успел сказать Навболит.


Не договорил, увидев наконец свинопаса, шагнул обратно в хижину, пригнулся, ударившись головой о притолоку, и прыгнул.


Но обернувшийся на его голос Евмей успел увидеть и Навболита, и голубую молнию на том месте, где только что стоял Навболит. Издав невнятный горловой звук, богопослушный свинопас выронил чашу, вяло воздел к небу задрожавшие руки, колени его подогнулись, и он рухнул на землю, шлёпнувшись лбом в коричневую навозную жижу, подтекавшую из-под заплота, подрытого хряком. «Подотчётным», — машинально подумал Тоон, соображая, как же ему теперь спасать ученика.


Четверо пастухов в подчинении у Евмея. Да не то десять, не то пятнадцать козопасов где-то поблизости, с которыми эти пятеро ежедневно встречаются. И Одиссеева дворня, которая тоже изредка видится с кем-нибудь из двадцати. И дома других басилеев рядом, а в домах — рабы, ремесленники, торговцы, мореходы... Широкая известность «чуду» обеспечена, если болтливый Евмей хоть словом намекнёт о нём своим подчинённым. Бедный мой Навболит. Бедный Примней... А ведь Примней демонстрировал свое искусство (правда, сам демонстрировал — подробно, преднамеренно и хвастливо) всего-то дюжине ротозеев, случайных попутчиков — и немедленно был вознесён ротозеями на Олимп. У Навболита ещё есть время. То есть, у Тоона ещё есть время, а значит, у Навболита есть ещё шанс... Один дурак — не беда, два дурака — опасность, три дурака — катастрофа. Ещё не беда.


— Встань, Евмей! — произнёс Тоон, стараясь придать своему голосу ласковую встревоженность, и, склонившись над богопослушным рабом, обнял его за плечи.




Глава 7. Богу — богово



— А ты тогда что? — спросил Окиал и, отогнув ветку терновника, опять посмотрел на берег. Гребцы продолжали таскать с корабля золотую и серебряную утварь, аккуратной горкой укладывая добро возле спящего.


— А что я? — сказал Навболит. — Я прыгнул обратно, а тебя нет. Искал-искал, свистел-свистел, смотрю: корабль уже в бухту заходит. Я — сюда...


— Да не трясись ты так! — прикрикнул Окиал. — На вот лучше глотни. — Продолжая наблюдать за берегом, он достал из ручья в глубине грота холодную скользкую амфору и переправил её в руки Навболита. Тот покорно поднёс амфору ко рту, но, так и не отпив, опять опустил на колени.


— Мы щиты забыли убрать! — сказал он.


— Это ты забыл. А я убрал, так что не беспокойся. Лучше скажи: Евмей твои прыжки видел?


— А когда ты их убрал?


— Сразу, как ты ушёл. Так видел или нет? Ты откуда прыгал?


— Из хижины.


— И то ладно. Из-за стены или с порога?


— Не помню...


Окиал с досадой посмотрел на друга. Увидел его тусклые от страха глаза, прыгающие, непривычно распущенные губы, побелевшие суставы пальцев на горле амфоры. Вздохнул и отвернулся, опять уставясь на берег. Разгрузочные работы подходили к концу. Спящий продолжал спать. Двое мореходов на скрещённых руках осторожно переносили через борт белобородого плешивого старца (даже отсюда, из грота, с расстояния в сто с лишним шагов было видно, как неприятно грязен его хитон). Ещё один не занятый разгрузкой гребец поджидал на берегу, с неуклюжей почтительностью прижимая к груди деревянную лиру.


— Ладно, — хмуро произнёс Окиал. — Будем надеяться, что он ничего не видел.


— Я головой ударился и сразу прыгнул, — сказал Навболит.


— Головой?


— Ну да, о притолоку... Шагнул назад и ударился. И сразу прыгнул.


— Значит, видел...


Окиал отпустил ветку, привстал, отряхнул колени и, пригибая голову, шагнул в глубину грота. Навболит всё так же сидел на корточках, вцепившись обеими руками в амфору, и, запрокинув белое лицо, смотрел на него остановившимися зрачками.


— Ты думаешь, что я... что уже... Да?


— Ну что ты, дружище! — бодро произнёс Окиал. — Конечно, я так не думаю. Что-что, а это всегда в нашей власти: думать. Или не думать... — Он широко улыбнулся и, протянув руку, нерешительно тронул плечо друга. — Ты, главное, сам об этом не думай. — Помедлив, как перед прыжком в воду, Окиал всё-таки сжал пальцы и потряс это плечо, стараясь придать своему жесту однозначный смысл ободряющей ласки.


Плечо Навболита было твердым, холодным и даже сквозь хитон мокрым — от пота. Нормальная здоровая плоть. Смертная. Боящаяся... Впрочем, это ещё ничего не значило: вознесение Примнея тоже произошло не сразу.


«Никаких «тоже»!» — одернул себя Окиал, отпустил плечо друга и сел, чтобы не смотреть на него сверху вниз. Всё-таки, он привык считать Навболита на целую голову выше себя — во всех смыслах. Да и Навболит привык к этому. Вот и пускай всё остаётся между ними по-старому — и как можно дольше...


Это был правильный ход — хотя бы внешне вернуть другу привычный ракурс в их отношениях, и Окиал от души похвалил себя, глядя, как Навболит на глазах обретает былую уверенность.


— Никогда бы не подумал, что я могу так перетрусить! — твердеющим голосом произнёс Навболит, делая отчаянную заявку на самоиронию.


Окиал почти без усилий изобразил на лице зависть и восхищение: самоирония всегда считалась одним из похвальнейших качеств учеников Тоона. Самому Окиалу она была болезненно недоступна. И всё же... Примней тоже храбрился и самоиронизировал. Но учителя не оказалось рядом, а они с Навболитом ничем не сумели помочь Примнею.


— А точно они были вдвоём? — спросил Окиал. — Ты уверен?


— Ну конечно! Только Евмей и учитель, и никого больше. Если бы там были пастухи, я бы заметил... Уж с одним-то учитель справится, правда?


— Ещё бы! — поспешно поддакнул Окиал. Пожалуй, слишком поспешно: Навболит сразу как-то погас и отвёл глаза.


— Тяжёлая... — пробормотал он, приподнимая амфору. Похоже, он только сейчас обнаружил её у себя на коленях. — Что в ней?


— А ты попробуй! — спохватился Окиал. — Очень вкусно!


— Проверить хочешь? — Навболит усмехнулся, и Окиалу не понравилась эта усмешка.


— Что проверить? — спросил он.


— Ну как — что. Примней даже глотка воды не мог выпить. Часа не прошло — а уже не мог.


— Вот об этом я как-то не подумал! — заявил Окиал, и это была чистая правда. Он даже засмеялся от удовольствия, что не пришлось покривить душой.


— А почему бы и нет! — решительно сказал Навболит. — Давай проверим! — Он зажмурился, широко раскрыл рот и вздёрнул амфору над запрокинутой головой.


Ни капли, конечно, не пролилось из запечатанной глиняной горловины, и, сделав несколько судорожных сухих глотков, Навболит со стоном отшвырнул амфору. Окиал, охнув, едва успел остановить её возле самой стены, в половине локтя от острого каменного выступа, мягко подбросил к себе и поймал руками, как мяч.


— Горячка! — произнёс он с ласковой укоризной. — Этому напитку цены нет, а ты бросаешься.


Навболит непонимающе посмотрел на него.


— Тебе распечатать, или как? — спросил Окиал, показывая ему залитую воском горловину.


— Тьфу на тебя! — с облегчением сказал Навболит. — Шуточки... — Забрал амфору, в два приёма расплавил и удалил восковую пробку и глотнул. Задохнулся, почмокал, закатив глаза, и глотнул ещё раз.


— Не увлекайся! — предупредил Окиал. — Этот мёд собран дикими пчёлами лет пять назад, не меньше.


— Семь, — уверенно сказал Навболит и сделал третий затяжной глоток. — М-мм!.. Вот теперь я чувствую себя человеком. Надо было сразу дать мне этот чудесный эликсир, а не сюсюкать и не утешать, как маленького.


— А я что — не сразу? — возмутился Окиал.


— А ты рассюсюкался. Ах, да сколько их было, ах, да откуда я прыгал, ах, да учитель справится... — Навболит собрал остывшие восковые лепёшки, слепил их в один комок и снова сформовал из них пробку. Но прежде чем заткнуть горловину, приложился ещё раз. — Только время зря потеряли! — заявил он, отдышавшись, закупорил амфору и прислонил к стене грота.


— Да я же тебе сразу... Ты же держал и не видел...


— Ладно, давай забудем твою оплошность, — сказал Навболит, вставая, и тут же пригнулся, ударившись макушкой о свод. — Ну и выбрал же ты местечко! Грязно, тесно, темно. Евмеевы хряки и то лучше устроены... Пошли.


— Куда?


— Туда, — Навболит мотнул головой. — Поможем учителю. — И он на четвереньках резво двинулся к выходу.


— Ну уж нет! — Окиал изловчился, поймал его за полу хитона и дёрнул. Навболит качнулся назад и сел, рефлекторно пригнув голову.


— Он же там один, — проникновенно сказал Навболит, ощупывая макушку, и вдруг судорожно, длинно зевнул. — Ему же помочь... — пояснил он, справившись с зевком и продолжая держаться за голову. — А-аа?.. — и опять зевнул.


— Ты ему уже один раз помог, — сказал Окиал, подтаскивая друга к стене.


— Не один, — вяло возразил Навболит, отпустив наконец макушку и слабо сопротивляясь. — Я ему всегда помогаю... И ты всегда...


— А как же, — согласился Окиал, устраивая его на сухом месте подальше от амфоры.


— Мы за него в огонь и в воду... — проговорил Навболит, поворачиваясь набок и опуская щеку на сложенные лодочкой ладони.


— Особенно в воду, — подтвердил Окиал. — В холодную. Как только проспишься.


— Красивый грот! — отчётливо произнёс Навболит, с видимым усилием раздирая слипающиеся веки. — Окиал! Какой красивый грот... Здесь должны водиться нимфочки... — Веки его окончательно сомкнулись, и он засопел.


Окиал посидел над ним, соображая, где именно в хижине Евмея оставил он свою мантию. Наконец обнаружил её под стеной, возле аккуратно свёрнутых козьих шкур, забрал и укрыл Навболита, тщательно подоткнув с боков толстовязанную шерстяную материю. «Нимфочек тебе...» — пробормотал он, усмехнувшись, вернулся к устью грота и отогнул ветку.


Спящий продолжал спать возле груды тюков и драгоценной утвари. Совершенно непонятно — зачем одному человеку столько посуды. Если он торговец и это его товар, то кому он собирается продавать его здесь, на севере острова, в семидесяти стадиях от столицы? Не козопасам же, для любого из которых один кубок из этой груды — целое состояние... Воин, вернувшийся домой с богатой добычей? Тоже не получается: корабль явно феакийский, ибо лишь феакийские корабли несут на корме Медный Перст, Всегда Обращенный к Полярной Звезде. А феакийцы никогда ни с кем не воевали — если не считать одноглазых циклопов, от которых они в конце концов и сбежали в Схерию. И произошло это, если верить учителю, в незапамятные времена, когда ещё юн был Навсифой, отец Алкиноя, нынешнего царя феакийцев... Скорее всего, спящий не имел никакого отношения к народу Схерии. Скорее всего, это был просто пассажир, случайный попутчик — как и белобородый старец в грязном хитоне, сидевший поодаль.


Старец сидел неестественно прямо, держа на коленях свою деревянную лиру. Он бережно оглаживал и ощупывал инструмент и, казалось, весь был поглощён этим занятием, но сухое неподвижное лицо его было при этом обращено в сторону грота. Как будто он точно знал, что здесь, закрытый кустами терновника, есть грот, и что кто-то в нём прячется.


Гребцы разбрелись по берегу бухты, собирая выброшенный морем подсохший плавник — для костра. Двое свежевали только что принесённую с корабля овцу, и другая овца, с уже перерезанным горлом, лежала рядом. Один с усилием переваливал через борт объёмистый медный котел для варева. (Зачем? Ведь почти такой же — серебряный — нагло сверкал на вершине груды!) И ещё несколько человек возились на корме, возле Медного Перста — заклинивали дубовые рамы, готовясь окончательно остановить его замедлившееся вращение.


Назревала долгая, основательная трапеза, все были заняты приготовлениями к ней, и, если бы не старец, Окиал давно выбрался бы из грота и побежал за учителем. А вдруг и в самом деле нужно помочь?.. Но старец сидел всё так же прямо, неподвижно уставясь на куст, за которым прятался Окиал.


Навболит бы прыгнул — и все дела...


Окиал отпустил ветку и оглянулся. Разбудить? Уж теперь-то он не станет прыгать прямо в хижину, а прыгнет на тропу, которая начинается в двадцати шагах от грота. Окиалу же эти двадцать шагов — шагать. По открытому месту.


А почему бы и нет! Что они ему сделают и зачем? Ну, вышел человек из кустов. Из кустиков. Ну, пошёл себе вверх по тропе. Не оглядываясь. Пошёл и пошёл — мало ли кто тут может ходить? А потом вернулся. Не один... М-да.


Окиал опять отогнул ветку и выглянул.


Сидит. Сидит и смотрит. Даже инструмент свой убрал с колен и положил на песок. Даже солнце, брызнувшее наконец по-над зубчаткой скал, ему не помеха. А ведь бьёт прямо в глаза — как он терпит?


Ага, не стерпел... но повёл себя странно. Не заслонился от солнца рукой и даже не пригнул голову, а, держа её всё так же неподвижно и прямо, медленно поднял руки и прижал обе ладони к глазам. И тут же отдёрнул. И заоглядывался, словно только сейчас увидел эту бухту: две длинные ветви крутого скалистого берега, входящие в море; до половины вспрянувшее на жёлтый песок узкое чёрное тело корабля с блестящим Медным Перстом на корме; и кусты терновника, за которыми прятался Окиал; и высокий лесистый склон, где начиналась тропа к Евмеевой хижине; и спящего, который всё ещё спал возле груды утвари в тени широкосенистой маслины... А может, он тоже спал, этот седой неопрятный старец? Спал всё это время и вот наконец проснулся?


Словно в подтверждение, за спиной, в гроте, прозвучал короткий приглушенный смешок. Тоненький, почти детский. Ну, этот-то точно спит. Спит, видит во сне что-то очень приятное и проснётся не скоро. Окиал даже не стал оглядываться, чтобы не упускать из виду старца. Всё в порядке, дружок. Спи. Сейчас он ещё раз отвернётся... Есть!


Окиал бесшумно выскользнул из кустов и быстро, почти бегом, зашагал влево, к началу тропы. Не оглядываясь. Только краем глаза следя.


Старец таки заметил его — уже возле самых деревьев, когда Окиал успел перейти на равнодушно-размеренный шаг. Ничего, пускай. Тропа лишь на пятнадцать шагов просматривается с пляжа, а там — поворот, и можно бежать.


Три, четыре, пять... Ещё десяток медленных шагов.


А вот и учитель идет навстречу: застиранный хитон мелькнул между деревьями. Успею перехватить его за поворотом?


Восемь, девять.


Что это он мантию не надел? Ему же, наверное, холодно!


Одиннадцать.


И не идёт, а стоит. Ждёт.


Тринадцать...


Никогда учитель не стоял в такой позе: переплетя ноги и грациозно упёршись локтем в ствол дерева.


Четырнадцать...


Навболит так иногда стоял. Передразнивая Примнея.


Пятнадцать!


Окиал миновал поворот и быстрыми шагами приблизился к нему. Тому, кто стоял в двух шагах от тропы, неуверенно поглядывая на Окиала из-под полуопущенных век. Не то ждал, не то уступал дорогу. Решай, мол, сам: остановиться или пройти мимо.


Окиал остановился.


— Спасибо, дружище! — Примней поднял на него глаза, расплёл ноги и, мягко оттолкнувшись от дерева, шагнул на тропу. — Ну, вот и свиделись... Не рад?


— Рад, — сдержанно произнёс Окиал. — Но я спешу, извини.


— Да, я знаю: вы дождались корабля. Феакийского корабля.


— Ты тоже видел его?


— Я следил за ним от самой Схерии. Вам нельзя всходить на него, Окиал.


— Он идёт на юг? Жаль.


— Нет, он идёт на север. Это лучший из Алкиноевых кораблей, он доставил сюда Одиссея, царя Итаки, и теперь идёт обратно. Но вам нельзя всходить на него! — Луч солнца, просверлив крону, упал на тропу, и Примней поспешно шагнул назад, в тень. — Ты понял? — спросил он, почему-то шёпотом.


— Ничего я не понял, — сердито сказал Окиал. — Корабль идет в Схерию, так? Но ведь и нам нужно в Схерию!


— Этот корабль обречён, — быстро процедил Примней и оглянулся. — Обречён, понимаешь? И сам корабль, и все пятьдесят два гребца.


— Ты забыл, как называется наша школа, Примней. Мы — соперники Рока, ученики Тоона! И сам Тоон с нами.


— Ты дурак, Окиал, и всегда был дураком! Это тебе не Андикифера. Здесь они всемогущи.


— Вы всемогущи, — поправил Окиал.


— Ну, хорошо, мы! Мы всемогущи. Мы обрекли этот корабль. И сам Высокопрестольный дал Посейдону своё согласие.


— А люди об этом знают?


— Об этом знает вся Схерия, идиот!


— О том, что именно этот корабль?.. — уточнил Окиал, пропуская «идиота» мимо ушей.


— Да! То есть, нет... Они знают вообще. Они знают, что Посейдон на них гневается, и что он вот-вот...


— Ах, «вот-вот»! Ну, он уже больше сорока лет «вот-вот».


— Ты зря иронизируешь, Окиал. Операция продумана до мелочей. Я, правда, не знаю всех деталей, но, уверяю тебя — на этот раз они учли всё! Может быть, они учли даже наш с тобой разговор. Может быть — хотя я очень надеюсь, что это не так.


— Ты ещё умеешь надеяться?


— Да. Спасибо, друг... — Примней судорожно вздохнул и опять оглянулся. — Да, Окиал, я ещё не вполне бог. Я стажируюсь в отделе мойр. — (Окиал усмехнулся). — В отделе мойр, — повторил Примней, — в канцелярии богини Атропос, и я видел свиток. Да, это смешно: ученик Тоона, «соперник Рока» — стажер у богини судьбы!.. Атропос не доверяет мне. Она вообще никому не доверяет, кроме Эгидоносителя, а мне в особенности, и поэтому я видел свиток случайно и мельком. Но видел. Этот корабль обречён, Окиал. «Со всем экипажем и пассажирами на борту» — так сказано в свитке. Не всходите на него!


— Ладно, — сказал Окиал. — Я подумаю.


— Ты не передашь это учителю?


— Я подумаю.


— О чём?


— Например, о том, почему именно я должен передать это учителю. Почему ты сам ему не сказал. И ещё о том, как помочь обречённому кораблю. Если он обречён.


— Просто ты пришёл первым. Я ждал учителя, но ты пришёл первым. И это хорошо: учитель вряд ли стал бы меня слушать.


— Вот именно.


Примней вздохнул.


— Думай быстрее, — посоветовал он. — Ладно? И ещё. Осмотри Медный Перст — там... Впрочем, сам увидишь. А то получится, что ты вообразил по моей подсказке, а оно и вышло. Внимательно осмотри!


— Ладно. Это всё?


— Всё. Прощай.


— До свидания. — Окиал помедлил, но всё-таки шагнул к нему и протянул руку. Зря, конечно... Нет, не зря: Примней назвал его другом и стремился помочь. Его наверняка использовали, но он вполне искренне стремился помочь. Предупредить. Отвратить то, что сам полагает неотвратимым... — До свидания, друг! — повторил Окиал.


Лицо новоиспечённого бога дрогнуло, и он обеими руками ухватил протянутую ладонь. Окиал взвыл. Мысленно.


— Чуть не забыл, — зашептал Примней, ослабив олимпийскую хватку, но не отпуская руки. — Остерегайтесь аэда. Старый, плешивый, грязный. Слепой — если не притворяется. Ходит по Олимпу, как у себя дома. Допущен к самому Зевсу. Ревизует святилища. Останавливает время. Запанибрата с Гефестом... Не давайте ему петь, а ещё лучше — порвите струны! Нечаянно, понимаешь?


— Глупости говоришь, — решительно заявил Окиал, высвободив руку и разминая онемевшие пальцы. — Все аэды допущены на Олимп...


— Он пьёт нектар — я сам видел! Ганимед поднёс ему кубок нектара, и он отпил!.. А, впрочем, как знаете. Я вас предупредил, а вы — как знаете. Прощайте. Я буду рядом с вами. Я ничем больше не смогу вам помочь, но я буду рядом. До самого конца, каким бы он ни был...


Примней повернулся и пошёл прочь, в темноту леса, проткнутую редкими, косо падавшими солнечными лучами и оттого ещё более тёмную, пошёл, огибая эти лучи, перепрыгивая через них и проползая под ними. Для него, олимпийского неофита, это были не просто лучи, а любопытные взгляды Гелиоса, вездесущего сплетника, который тотальной слежкой за олимпийцами отрабатывал давнюю провинность отца, низвергнутого Зевсом в Аид. Примней наконец растворился и сгинул, не оставив следа. Ни сломанной веточки, ни примятой травинки там, где он только что был. Лишь с болью отходящая от нечеловеческого пожатия кисть напоминала о встрече.


«Лысый, грязный, слепой. Запанибрата с богами...» Окиал усмехнулся, вспомнив неподвижное лицо старца, его пристальный взгляд, и как он заоглядывался, едва солнце брызнуло ему прямо в глаза. Слепой, как же. Видели мы, какой он слепой... Он ещё раз сжал пальцы в кулак и зашипел от боли. Да, рвать струны придётся левой рукой. Если придётся, впрочем.


Он вернулся на тропу и зашагал вверх по склону. Учитель уже спускался ему навстречу, издалека улыбаясь, неумело пряча за улыбкой озабоченность и тревогу. Он ведь ещё не знает, что Навболит отделался испугом и дрыхнет в пещере — надо рассказать и успокоить. И надо быстро-быстро придумать, что и как поведать учителю о беседе с Примнеем. И поведать ли вообще.


Да, и корабль! Самая главная новость: феакийский корабль, который доставит их прямо в Схерию!




Глава 8. Кесарю — кесарево



«И нечего было ему усмехаться! — сразу подумал Навболит, открывая глаза и радостно вглядываясь в лицо спящей наяды. — Здесь очень даже водятся нимфочки...» Он протянул руку и поправил сбившуюся с её бёдер тунику, а она дрогнула ресницами, но не проснулась, лишь чуть поёрзала щекой у него на плече.


В её маленьком гроте было уютно, тепло и сухо. Травяное ложе, которое наспех вырастил Навболит, начало увядать, истекая томительно-тревожными ароматами ранней осени. Где-то позади, в узкой тёмной глубине грота, названивал ручей, бился невидимыми холодными струями в крутые бока кратер, двоеручных кувшинов и амфор, наполненных диким, многолетней выдержки, мёдом, и, пробежав мимо по чистому песчаному руслу, нехотя вытекал наружу — к солнцу, к морю, к людям, в их шумный и бестолковый мир. А та самая амфора, уже пустая и лёгкая, обёрнутая в несколько слоёв мягкой Окиаловой мантией, удобно лежала в изголовьи.


Навболит перевернулся на спину — тихонько, чтобы не разбудить наяду, которая мирно сопела ему в подмышку, — упёрся затылком в амфору и, закинув левую руку за голову, стал смотреть на её перехваченные пурпурной лентой кудряшки, на чистенький, без морщинки, лобик и такую же щёчку, на пурпурную же с белым тунику, чуть встопорщенную на вечно юной груди, и как лёгкая ткань периодически натягивается на холмике в такт дыханию, мягко обрисовывая сосочек...


Их было не то пять, не то семь в гроте, когда он проснулся, — прекраснокудрявых дочерей великого Океана. Навболит совершенно точно знал, что это они — наяды, нимфы ручьёв и источников северного побережья Итаки, — потому что как раз такими и представлял их себе по рассказам Евмеевых пастухов. Он вспомнил, как сам он безжалостно и едко высмеивал эти суеверия в ночных разговорах с Тооном, и как учитель улыбался ему и кивал, не перебивая ни словом, явно радуясь независимости суждений ученика. А вот теперь оказалось, что Навболит был не так уж и независим в суждениях и в глубине души вполне допускал существование каких-то трансцендентальных наяд. (Очень, кстати, похожих на одну недоступную милашку с Андикиферы — в такой же пурпурной с белым тунике и с пурпурной же неизменной лентой в причёске).


Наяды с любопытством поглядывали на незваного гостя, переговариваясь вполголоса, и по очереди отпивали из амфоры, передавая её из рук в руки. Разговор был сугубо профессиональный: о причинах заиливания источников и способах профилактики этого бедствия; о том, какие кусты и травы лучше всего выращивать над родником, а какие — по берегам ручья, чтобы вода была всегда свежей и вкусной, с незабываемым оттенком лёгкой горечи и печали, чтобы с первых глотков утоляла жажду и пробуждала светлые мысли; о том, как покрепче наказать нечестивого свинопаса, который повадился дважды в день перегонять стадо вброд, баламутя воду и тем приводя в отчаяние хозяйку ручья, — нет чтобы перекинуть мостик, раз уж ему так понравился луг на том берегу... Всё это было очень похоже на сон, и Навболит сразу ухватился за эту мысль. Ну конечно же, сон. Он спит и видит во сне овеществлённые россказни пастухов.


Он даже вспомнил лицо того нечестивого свинопаса, и как товарищи попрекали его за богохульство, пугая страшными карами, а нечестивец лукаво щерился и говорил, что нимфа этого ручья слишком стара и немощна для таких проделок. И, действительно, одна из пяти (или семи? — Навболиту никак не удавалось их сосчитать) наяд выглядела заметно старше своих четырёх сестёр. (Или шести?)


«Сон!» — решил Навболит, в очередной раз сбившись со счета, и, выпростав руку из-под мантии, ущипнул себя за бороду. Но не проснулся, а хриплым шёпотом взвыл, уставясь на выдернутые из бороды волоски. Для сна это было слишком больно. Да и в пересохшем горле ощутимо саднило после вопля. Слишком ощутимо. Для сна.


Наяды, прервав свой семинар, оглянулись на него. Та, что постарше (хозяйка оскверняемого потока), передала амфору одной из сестёр и встала. И другие поднялись следом, а потом все они пошли прочь вдоль ручья, по щиколотку в его прозрачных струях, и, проходя мимо, обдавали Навболита прохладными ароматами подземных вод, густо настоянных на корнях неведомых трав. Они улыбались ему и делали ручкой, и он тоже неуверенно улыбался и делал им ручкой, и всё пытался их сосчитать, но снова сбился. Пять? Шесть? Всё-таки меньше семи... А потом вдруг сообразил, что все они шли навстречу течению. Вскочил, резко отбросив мантию, опять ударился макушкой и сел. В глубине грота, поглотившей наяд, было темно и тесно, каменный свод опускался там ещё ниже, постепенно сходя на нет.


«Сон...» — ещё раз решил Навболит, но не убедил себя, ибо его макушка утверждала обратное.


И тогда за спиной у него, там, где был выход из грота, послышался короткий приглушенный смешок. Тоненький, почти детский. Навболит медленно обернулся.


— Шарахаешься, как смертный, — заявила наяда. — Смешно! — Она оттопырила пухлую губку и сдула упавшую на глаза прядку волос.


— Почему «как»? — сказал Навболит. — Я и есть смертный.


— Да ну-у?.. — очень серьёзно протянула наяда, но не выдержала и прыснула. — Смертный! После смертных знаешь, какая тут грязь? — Она опять сдула упрямую прядку и обеими руками протянула ему амфору. — Хочешь?


— Хочу, — сказал Навболит, принимая угощение. Амфора оказалась заметно легче, чем была.


Он с удовольствием сделал большой глоток (горло сразу перестало саднить) и с не меньшим удовольствием стал разглядывать гостью. Или хозяйку? Наяда сидела перед ним, поджав под себя ноги, туника высоко открывала её бедра и была до невозможности тонкой — а сидела она как раз против света. Она ничуть не смущалась под его пристальным взглядом, и, чем дольше он на неё смотрел, тем больше она становилась похожей на ту далёкую недотрогу с Андикиферы. Недотрога тоже, помнится, не смущалась, наоборот — поощряла такие взгляды... Увы — только взгляды. Даже полное неведомых опасностей путешествие с учителем, предстоявшее Навболиту, не смягчило её; пришлось ему в последнюю ночь перед отплытием искать утешения у другой. Нашёл конечно (ему бы да не найти!), но... Вот именно что «но». Недотрога знала, что делала, отказывая Навболиту даже в такой малости, как поцелуй. Долгие четырнадцать месяцев пути на север снился ему этот несостоявшийся поцелуй — равно как и всё, что могло и должно было за ним воспоследовать. И снился бы ещё долгих полтора, а то и два года — до самого возвращения. Что, несомненно, входило в её расчёты.


Просчиталась, милашка...


Навболит улыбнулся и легонько подул в лицо спящей наяды, сдувая с её лба непокорную прядку. А не так уж плохо живётся богам, если она принимает его за бога! Только вот есть охота, словно сутки не ел. И рука затекла. У богов, небось, не затекает... Он повернулся набок, левой рукой приподнял её голову и, освободив затёкшую правую, подкатил вместо неё амфору. Мантию придётся оставить. Ничего — отдам Окиалу свою. Что там учитель говорил насчёт неимущих? То-то... Наяда почмокала губами, вжимаясь щекой в мягкую шерстяную материю, и вытянулась. Даже уходить жалко, — подумал Навболит, опять поправляя сбившуюся тунику. Однако, пора. Сколько он тут с ней возлежит — час? два? Вряд ли больше, но всё равно пора. Вот только сначала...


Пригибая голову (всё-таки, он не бог. К счастью), Навболит на четвереньках пробрался в глубину грота, нащупал в холодных струях ручья ещё одну амфору, ухватил её за горловину и, пятясь, выволок на свет. Обтёр скользкие глиняные бока полой хитона и уже приготовился расплавить пробку, когда солнечный луч скользнул по горловине и заплясал на его пальцах.


Луч?


Но ведь устье пещеры выходит на запад! Даже на северо-запад...


— Ты торопишься? — сонным голосом спросила наяда.


Навболит невидяще посмотрел на неё, потом опять на амфору с коварным напитком, которую всё ещё держал на коленях. Потом оглянулся на устье грота. Листья терновника были черны в красных лучах заката. Не час и не два. День.


— Ещё бы! — сказал он и отшвырнул амфору.


Она таки разбилась на этот раз — некому было остановить её у самой стены. Навболит услышал, как она разбилась у него за спиной, в гроте, а сам он уже продирался через терновник, оставляя на шипах клочья хитона. Она там брызнула во все стороны липкими черепками, и потёки медовой кляксы поползли по стене. «После смертных знаешь, какая грязь...»


Бухта была пуста.


Навболит вспомнил (не сразу), что умеет прыгать, и прыгнул в хижину.


Хижина тоже была пуста.


Ни мантии учителя под стеной, ни его собственной мантии. Остывший очаг. Охапки сучьев — свежие, приготовленные для ночлега. Навболит пересчитал их. Пять. Четыре пастуха и Евмей. А вчера было — восемь...


Он услышал голоса за стеной, облегчённо вздохнул и осторожно выглянул в проем, заранее улыбаясь.


Нет, не голоса. Один голос. Это Евмей возился в загоне, бормоча что-то себе под нос.


Навболит прыгнул обратно, на берег бухты, и наскочил на кого-то огромного, горбатого, кряхтя ковылявшего навстречу. Горб отлетел в сторону, оказавшись объёмистым серебряным чаном, покатился по песку, звеня и высыпая из себя какие-то кубки и чаши, а человек воздел руки и бухнулся перед Навболитом ниц. Навболит схватил его за плечи и рывком поставил перед собой на ноги. Вгляделся. Совершенно незнакомое лицо. Чёрная борода до ушей, хитрые настороженные глазки, богатая двойная мантия на плечах.


— Кто ты?


Бородач забормотал, заговорил, запел — всё более складно, увлекаясь и жестикулируя. Он воевал с троянцами. Это его добыча. Не вся — малую часть он успел припрятать вон в тех кустах. А потом он гостил на Крите, но убил там Орсилоха, Идоменеева сына, и бежал от расправы на корабле финикийцев. Буря. Противные ветры. Сбившись с пути, они зашли в эту гавань, и он уснул на берегу. Пока он спал, благородные финикийцы честно сгрузили на берег его добро и уплыли в свою Сидонию, а бородач теперь даже не знает, в какой земле он остался, и что за люди в ней обитают, — вот и решил на всякий случай припря...


— Врёшь! — сказал Навболит. — Зачем?


Нет-нет, бородач не врёт — разве он посмеет врать светлоокой Афине Палладе? Он сразу узнал её, хотя богиня и предстала перед ним в облике прекрасного юноши...


— Врёшь, — повторил Навболит. — Не финикийцы тебя доставили сюда, а феакийцы! Так?


От богини ничто не укроется — бородач знал это, он просто решил проверить свою догадку: если это Паллада, она сразу разоблачит его хитрость, ибо никто не может сравниться с нею умом и проница....


— Да не богиня я! — сказал Навболит, отпуская вруна. — Простой смертный.


Бородач понимающе усмехнулся: он умеет хранить тайну. Он никому не скажет, что виделся с Афиной Палладой, своей покровительницей. Пусть только богиня скажет ему наконец, в какую землю он прибыл, и долго ли ещё ему добираться до своей родины, любезной сердцу Итаки? Ведь он, Одиссей, сын Лаэрта, уже девять лет скитается по морям — неужто никогда не закончатся его бедствия?


«Ладно, — подумал Навболит. — Пусть. Один дурак — не беда. Впрочем, это уже второй дурак...»


— Это и есть твоя Итака, — сказал он.


Бородач растерянно огляделся и опять уставился на Навболита. Глаза его подозрительно заблестели, а голос, когда он смог наконец заговорить, срывался и дрожал от обиды.


Не надо его обманывать. Даже в шутку — не надо, ибо это жестокая шутка. Одиссей двадцать лет не был на родине, но он помнит свою Итаку — это не она...


— Она, она. Только это не южная гавань в двух стадиях от столицы, а Форкинская бухта, что на севере твоего острова. Вон, — Навболит развернул его к устью пещеры, — вон там грот. Помнишь его? Должен помнить, если знаешь свою Итаку. Красивый грот... Вот маслина — ей не меньше семидесяти лет, и она тоже должна быть тебе знакома. Вон там — тропа к Евмеевой хижине. Он ждёт тебя, твой верный раб. Ступай к нему, человече. Но сначала скажи: давно ли ушёл феакийский корабль?


Одиссей не расслышал его вопроса — он суетливо оглядывался, хохотал, приплясывал и размазывал по лицу слезы. Он порывался опуститься на четвереньки и целовать землю. Пришлось отвесить ему тумака и основательно встряхнуть, чтобы привести в чувство.


Корабль? Он не помнит. Не знает... Но ведь это и правда его Итака! Он сейчас же перетащит своё добро в грот и немедленно... Что? Нет, он спал, а когда час назад проснулся, корабля уже не было в бухте. А жив ли ещё его отец, старый Лаэрт? А Пенелопа — верна ли ему?.. Нет, парус он тоже не видел и даже приблизительно не может сказать, в каком направлении ушёл корабль. Евмей, значит, всё ещё жив и по-прежнему верен своему господину, а Пенелопа? Ведь что касается жён... То есть, да, ушёл он, конечно, обратно в Схерию, но вот с востока или с запада феакийцы обогнут Лефкас — это Одиссею неведомо. А разве богиня не может узнать это сама?


— Может, — устало сказал Навболит. — Богиня всё может... Всё, что в силах вообразить смертный.


Одиссей преданно смотрел ему в рот и согласно кивал.


— Ладно, — сказал Навболит. — Ступай к своему Евмею.


Да-да, Одиссей сделает так, как велит ему Афина Паллада! Значит, не домой, а к Евмею? Вот по этой тропинке? Хорошо, он сейчас идет, только сначала соберёт свои...


Навболит не стал спорить.


— Давай, помогу, — предложил он, чтобы поскорее от него отвязаться.


Нет-нет, Одиссей сам соберёт, как можно...


— Да ладно тебе! — Навболит сгрёб разом все кубки и чаши, с грохотом ссыпал их в серебряный чан. — В грот?


Одиссей ошеломлённо кивнул. Навболит приподнял чан над землей и с натугой повёл его к гроту, шагая рядом. Одиссей засуетился, побежал к кустам, выволок из них какие-то тюки и заковылял следом, сгибаясь под тяжестью ноши.


Внутрь грота Навболит его не пустил.


— Будет цело. Ступай, устраивай свои дела, — сказал он ему, уложив утварь под стеной у самого входа и закрыв её тюками, чтобы не блестело.


Но Одиссей ушёл лишь после того, как забросал свои сокровища охапками веток и несколько раз убедился, что с берега, ни с какой стороны, ничего не видно. И только ступив на тропу, перестал оглядываться.


— Я думала, что ты уже не вернёшься, — ровным голосом сказала наяда, когда Навболит, задевая за тюки и чертыхаясь, протиснулся в грот.


Она сидела, обхватив руками колени и положив на них голову. Отмытые черепки амфоры были аккуратно разложены у её ног и влажно поблёскивали. Наяда неотрывно смотрела на них. Вспыхнул и погас последний лучик заката, и Навболит перестал её видеть.


— Куда же я денусь. Теперь... — сказал он, ощупью садясь рядом на окончательно увядшее ложе. Плечи у неё были тёплые, мягкие и слегка вздрагивали под тонкой туникой. — Холодно? — спросил Навболит и, не дождавшись ответа, потянулся рукой к изголовью, где должна была лежать амфора. Наяда послушно легла рядом, повернулась, прижимаясь к нему коленями, животом, грудью. Он нащупал, наконец, мантию и потянул на себя. Амфора выкатилась из неё, мягко подпрыгивая на невидимых бугорках, докатилась до стены и глухо брякнула в темноте о каменный выступ.


— Можешь их все расколотить, если хочешь, — сказала наяда. — Только не уходи.


— Завтра, — ответил он невпопад, расправляя мантию. Они повозились, заворачиваясь в неё.


— Я знаю, тебе всё равно, — зашептала она, прижимаясь к нему мокрой щекой. — Но ты хотя б иногда возвращайся. Хотя бы раз в сто лет. — Навболит хмыкнул. — Куда тебе надо завтра?


— Ещё не знаю, — сказал Навболит. — Сначала на Лефкас, а там видно будет.


— К скале Итапетра?


— Да... А как ты догадалась?


— Там недавно пропал источник. Низвергся в Аид... Теперь я знаю, кто ты.


— Меня зовут Навболит, — сказал Навболит. — А тебя?


— Хорошо, я буду звать тебя так. А у меня нет имени: люди не удосужились как-нибудь назвать мой источник... Конечно, я не посмею удерживать тебя — даже пытаться не стану. У тебя великое будущее. Ты выглядел таким беззащитным, пока спал, а проснулся — и всё изменилось.


— Что изменилось?


— Всё. И я изменилась. Стоило тебе взглянуть на меня — и я стала такой, как тебе хочется. Я решила, что меня навестил великий бог, — может быть, равный по силе Зевсу. Но даже тогда я не подозревала, кто ты на самом деле.


— Ну, и кто я на самом деле? — спросил Навболит. Ему уже стали надоедать эти намеки.


— Ты — титан, сумевший бежать из Аида, — объяснила наяда. — Ты освободишь своих братьев и станешь переделывать мир. Опять предстоит великая битва богов...


— Не было никакой битвы богов, — сказал Навболит. — И не будет. То есть, мир, конечно, будет переделан когда-нибудь. Но не богами.


— Титанами.


— Нет. Людьми. Только они могут переделывать мир — да и то не все. Я не могу. Это под силу лишь детям и художникам, свободным от чужих выдумок. Но я уже не ребёнок, а художником так и не стал. Нечестивый пастух, который вам так досаждает, и тот свободней меня.


— Он смертен, — возразила наяда. — Зачем ему переделывать мир? Он ничего и не переделывает. Он лишь оскверняет то, что сделано до него. И будет наказан за это. Мы ещё не придумали, как, но он будет наказан.


— Не сможете вы его наказать, пока он сам этого не позволит. И придумать вы ничего не сможете — разве что люди за вас придумают.


— Естественно, — согласилась наяда.


— Это неестественно, — возразил Навболит. — Не должно быть естественно, — поправился он.


— Вот видишь, — сказала наяда. — Ты уже знаешь, как следует переделать мир.


— Ничего я не знаю. Я знаю только, что человек должен управлять своим воображением, а не наоборот. Но сплошь и рядом получается наоборот: людьми правят порожденные ими чудовища. Персонифицированные боги. В лучшем случае — обожествлённые персоны. Хотя, ещё неизвестно, что лучше... Но ни то, ни другое я не могу считать естественным. Я не так воспитан. И вообще, давай спать, моя прелестная выдумка. Завтра у меня будет трудный день, и мне надо выспаться.






Глава 9. Заговор людей



Корпус радиобуя, покрытый снаружи тонкими пластинами селеновых батарей, был бронзовый, цельнолитой, с одним-единственным углублением — узким прямоугольным пазом для печатной платы, задающей частотную модуляцию сигнала. Даже штырьки антенн с фарфоровыми изоляционными прокладками у основания были намертво вплавлены в вершинах бронзового многогранника, а монтаж внутренней схемы был раз и навсегда произведён методом нуль-сборки. Больше Демодок о нём ничего не знал. К счастью.


Ни Тоона, ни сопровождавшего его ученика — юношу по имени Окиал — радиобуй сколько-нибудь серьёзно не заинтересовал. Кто-то из них (скорее всего, Окиал) щёлкнул клавишей, помедлил две-три секунды и с тем же щелчком задвинул печатную плату на место — вот и всё. Против доставки радиобуя на Андикиферу они, впрочем, не возражали. И на том спасибо. Двое гребцов — после того, как Демодок убедил кормчего, что этот металлический ёж не имеет никакого отношения к святилищу, — перетащили его на корабль. Там он теперь и лежал, надёжно принайтовленный за штыри антенн, — на самой корме, под примитивным гироскопическим устройством.


Гораздо больший интерес вызвало у Окиала само святилище — шлюп-антиграв, обглоданный квазиреальностью этого мира. Юноша, видимо, сразу почувствовал в нём нечто необычайное, нечто не от мира своего и, получив разрешение Тоона, немедленно вскарабкался на борт — к шумному неудовольствию кормчего, который стал поносить его за святотатство. Окиал, впрочем, сразу успокоил почтенного феакийца, заявив, что не зря же установлен жертвенный треножник на корме этого чудища, и что следует же кому-то возжечь под ним огонь, дабы щедрыми приношениями умилостивить богов. Или, может быть, кормчий сам хотел это сделать? Тогда Окиал охотно уступит ему эту честь.


Кормчий не хотел, потому что побаивался: он знал, что треножник установлен над самым входом в Аид. Мало кто осмеливался возжечь огонь под этим треножником. За сорок лет — с тех самых пор, как на этом месте пропал источник и само по себе воздвиглось святилище, — за все эти сорок лет не нашлось и сорока смельчаков, отважившихся на богоугодное дело. Лично он, кормчий, предпочитает держаться подальше от этого места и обычно приносит жертву вон там, в пятидесяти шагах от святилища. Но он охотно позволит своему юному пассажиру принести жертву в установленном месте — если тот сделает это от имени и по поручению всего экипажа, а также лично от его, кормчего, имени. Он немедленно кликнет своих гребцов, и они принесут юноше всё необходимое: и вязанки хвороста, и благовонные травы, и ячневую муку, и даже кратеру вина. Ну и, конечно, саму жертву, жертву как таковую. Причем не какие-нибудь там потроха и внутренности, а самую лучшую часть овцы!


— Это ты зря — насчет самой лучшей части, — деловито возразил Окиал. Голос его доносился с кормы шлюпа глухо и гулко: наверное, он стоял на самом краю колодца, с любопытством заглядывая в него. — Я точно знаю, что богам больше всего нравятся именно внутренности. Особенно здешним богам. Поэтому лучшую часть полезнее будет оставить для ужина.


Кормчий неуверенно хмыкнул, и Демодок улыбнулся, легко представив себе внутреннюю борьбу, происходящую в благочестивой душе морехода. Лучший кусок мяса — это лучший кусок мяса, и не прогневаются ли боги, если кормчий позволит себя уговорить? Но, с другой стороны, юный смельчак плывёт вместе с ними до самой Схерии и не может не понимать, что если гнев богов обрушится на корабль, то ему тоже несдобровать. Наверное, он знает, что говорит, а?..


— Юноша знает, что говорит, Акроней, — подал голос певец, дабы разрешить наконец сомнения кормчего. — Делай, как он велит.


— Ну, если ты тоже так считаешь, славный аэд... — проговорил Акроней и шумно почесал грудь, готовясь принять окончательное решение. — В конце концов! — храбро воскликнул он. — Сожгли же мы внутренности в Форкинской бухте — и ничего, благополучно добрались до Итапетры! И шестиголовая Скилла не высунула ни одну из своих морд из пещеры, и даже Харибда была спокойна и выпустила нас из пролива. Значит, боги остались довольны жертвой... Правильно? — спросил он на всякий случай.


Демодок важно наклонил голову, и успокоенный кормчий зашагал к кораблю, твёрдо ставя ноги на сухой крупнозернистый песок, с шелестом подающийся под его ступнями.


«...и Скиллу свою придержи, когда проливчиком идти будут...» — вспомнил певец хрипловатый басок Тучегонителя, и как он зыркал из-под бровей, нашёптывая всё остальное в изящное ушко Посейдона, делая вид, что не замечает аэда...


До сих пор всё шло так, как советовал морскому владыке Зевс. Было жаркое солнце, припекавшее Демодоку лысину, был ровный попутный ветер, довольно редкий для этого времени года, была неспешная уважительная беседа между Тооном и постепенно разговорившимся кормчим, человеком набожным и подозрительным. Поначалу он ни в какую не хотел брать незнакомца на борт, ссылаясь на некие неблагоприятные знамения в небе. Но Тоон и сам, к удивлению Демодока, оказался неплохим авгуром — толкователем воли богов по поведению птиц. Он быстро запутал кормчего, доказав, что знамения, которые тот наблюдал, могут обозначать прямо противоположные вещи, а, следовательно, ничего не обозначают, — и тут же предложил провести новое гадание, теперь уже наверняка. В результате оказалось, что для благополучного исхода плавания Акронею просто-таки необходимо взять на борт трёх пассажиров. Тоон уже послал было Окиала за вторым своим учеником, но тут выяснилось, что Демодок тоже намерен вернуться в Схерию. Вместе с Тооном и Окиалом получалось как раз трое, а набожный кормчий решительно высказался за кандидатуру любимца муз. Ещё раз переистолковывать гадание означало бы опять возбудить подозрительность кормчего, и Окиал был послан к товарищу с новым заданием: пускай сами решат, кто из них будет сопровождать учителя. Юноша буркнул что-то недовольное — что-то насчёт бродяг, которые сами не знают, куда им нужно, — но тем не менее подчинился.


Не удивительно, что Демодоку так и не удалось сблизиться и поговорить с Тооном — ни перед отплытием, ни потом, когда они сидели на корме, под неподвижным (за ненадобностью) гироскопом, и слева от Демодока велась неторопливая беседа между Тооном и кормчим, а справа ощущалось неослабное и неприязненное внимание Окиала — почему-то не столько к самому певцу, сколько к его лире. Юноша то и дело тянул к ней свои неуклюжие любопытные лапы, струны жалобно вздрагивали, и Демодок в конце концов положил инструмент на колени, прикрыв струны полой хитона.


Жаркое солнце, попутный ветер, беседа... Всё очень точно соответствовало словам Зевеса, и присутствие аэда нисколько не нарушало предначертанного хода событий. А, может быть, и более того — являлось необходимой частью предначертаний, не до конца открытых певцу. Одно утешало: до северной оконечности Лефкаса они добрались без приключений, и осторожный кормчий решил остановиться здесь до утра. Если месть Посейдона свершится, то произойдёт это на последнем сорокамильном отрезке пути. Впереди целая ночь, и есть ещё время попытаться отговорить Тоона...


— Эх, Навболита бы сюда! — воскликнул Окиал, когда кормчий отошёл достаточно далеко от шлюпа.


— Зачем? — сейчас же спросил Тоон.


— Странный колодец, — ответил юноша. — Не могу понять, какая у него глубина. На два моих роста вниз что-то вроде ступеней, а дальше — просто дыра. Ничто... Но перед этим ничто — нечто...


— Не вздумай спускаться! — предостерегающе сказал Тоон.


— Ну что ты, учитель, я сам боюсь. Хотя сорваться там, кажется, просто невозможно. Некуда падать, понимаешь?


— Не очень.


— Вот и я не понимаю. Такого просто не может быть: чтобы дыра — и некуда падать.


Демодок слушал их, машинально поворачиваясь на голоса, и пытался представить, во что же превратилась под воздействием многих и многих воображений мембрана донного люка с односторонней проницаемостью. Когда-то она служила для запуска глубинных зондов одноразового использования. Узкие металлические сигары приходилось продавливать через неё гидроманипуляторами. Но однажды Дима отправил зонд без всякой гидравлики. Размахнулся как следует и пробил. На спор. За что и проторчал пару суток на камбузе, заодно освежая в памяти многочисленные инструкции по уходу за матчастью и правила эксплуатации научного оборудования шлюпа. «Вот хорошо, — приговаривал Юрий Глебович, неторопливо копаясь в электронных потрохах стюарда. — Вот замечательно! Давно собирался устроить ему профилактику — да заменить некем было... В следующий раз буду гальюнного уборщика ремонтировать, имей в виду!»...


— Навболит бы прыгнул и посмотрел, — сказал юноша.


— И остался бы там, — возразил Тоон. — Из Аида не возвращаются, Окиал.


— Ничего, я бы его вернул.


— Сомневаюсь. Поэтому отойди от края. Тем более, что тебя — некому будет вернуть...


Это верно, подумал Демодок. Если проницаемость мембраны увеличить хотя бы вдвое, это был бы идеальный вход в Аид. Вход без выхода...


И вдруг он поймал на себе пристальный взгляд Окиала. Прищуренный, изучающий, острый. Это было совсем как несколько часов назад в Форкинской бухте: Демодоку опять показалось, что он прозрел. И он опять завращал головой, надеясь увидеть ещё что-нибудь кроме этого юного бородатого лица с недобрым прищуром, которое смотрело на него с несообразно близкого расстояния. В упор. С двух шагов, даже ближе, хотя до шлюпа было никак не меньше двенадцати... Как и тогда, в бухте, это через несколько секунд кончилось, и Демодок погрузился в привычную земную тьму, так и не увидев ничего, кроме лица.


А Тоон вдруг захохотал. Взахлёб, как-то не по-настоящему, натужно выдавливая смех вместе с кашлем, но с явным облегчением.


— Прости меня, славный аэд, — сказал он наконец, оборвав смех, и Демодок почувствовал на плече прикосновение его большой тёплой ладони. — Кажется, мой ученик заподозрил тебя в притворстве, и это доставило тебе несколько неприятных мгновений... Окиал, я прошу тебя: отойди от колодца! Неужели во всем святилище нет ничего более интересного?.. Прости, я не запомнил твоего имени, аэд.


— Демодок, — сказал Демодок. — Меня зовут Демодок, и я действительно притворяюсь. Твой ученик не ошибся, Тоон. Вот уже сорок лет я притворяюсь человеком этого мира.


— Потом, — мягко прервал его Тоон, сжав пальцы у него на плече. — Потом поговорим, Демодок.


— Не верь ему, учитель! — отчаянно крикнул юноша. — Он не тот, за кого выдаёт себя!


— Окиал, — спокойно сказал Тоон, — ты хорошо помнишь, как следует возжигать огонь и приносить жертву? Ты ничего не перепутаешь, если мы отойдем и я не буду тебе подсказывать?


— Мне ничего не надо подсказывать, но я не могу оставить тебя одного! Я не затем отправился с тобой, чтобы оставлять тебя одного!


— Я не останусь один, — возразил Тоон. — Мы будем вдвоём с аэдом.


— Он такой же аэд, как мы — авгуры!


— Мы будем вдвоём с аэдом, — не повышая голоса, повторил Тоон. — А ты закончишь дело, за которое взялся, и, если захочешь, присоединишься к нам. И расскажешь — если захочешь — то, что утаил от меня на Итаке.


— Юноша прав, Тоон, — проговорил Демодок, мучительно вглядываясь в недоброе и отчаянное лицо, которое опять маячило перед ним, куда бы он ни повернул голову. — Юноша прав: я такой же аэд, как вы с ним — авгуры. Ты, может быть, не поверишь, но там, в моём мире...


— Я догадываюсь, — мягко сказал Тоон. — Не надо об этом сейчас, славный аэд. Сейчас и здесь... Окиал, мы будем ждать тебя вон под теми деревьями. Поторопись, если хочешь узнать нечто, по-моему, интересное.


— Хорошо, учитель, — буркнул юноша. — Тебе вид... Ладно. Я быстро. — Лицо его пропало, и опять наступила тьма.


— Позволь, я понесу твой инструмент, Демодок, — сказал Тоон, и Демодок послушно отдал ему лиру. — Держись за мой локоть, вот так. Дорога ровная, не бойся споткнуться. Сейчас мы уединимся, и ты расскажешь мне о своём мире всё, что сочтёшь возможным рассказать.


— Это не так просто, — проговорил Демодок, держась за его локоть и с привычной осторожностью переставляя ноги по вязкому сухому песку. — Боюсь, мне не хватит слов, чтобы рассказать всё. Мой мир слишком отличен от твоего...


— Естественно, — перебил Тоон. — Нет и не может быть двух похожих миров, как нет и не может быть двух похожих людей. Каждый человек живёт в своем мире, хотя каждый в меру сил и способностей притворяется, что это не так. В этом нет ничего дурного. Наоборот: нетерпимость к чужим мирам, желание утвердить свой мир в качестве единственного и непогрешимого образца чреваты хаосом. Кровавым хаосом... Терпимость, или как ты её называешь, притворство — основа стабильности человеческого сообщества. Но чрезмерная терпимость приводит к чрезмерной стабильности, к неподвижности мысли, к стереотипам — и в конце концов оборачивается очередной тиранией. Тоже кровавой... Идеально, чтобы у каждого человека были свой мир и свой бог, и чтобы миры не враждовали друг с другом. Не знаю, достижим ли такой идеал, но, право же, он стоит того, чтобы к нему стремиться. Вот почему мне интересен любой новый мир, как ни был бы он необычен и не похож на мой собственный...


— Этому ты и учишь в своей школе? — спросил Демодок.


— Да, — засмеялся Тоон. — Извини, славный аэд. Я так привык читать лекции, что и с тобой начал говорить, как учитель с учеником, а не как равный с равным... Ну, вот мы и пришли. Здесь мы одни, и нас никто не услышит. Позволь, я помогу тебе сесть... Я слушаю тебя, Демодок. Расскажи мне о своём мире и о своём боге. Может быть, тебе нужен для этого инструмент? Возьми его. Ведь ты — аэд.


Демодок принял лиру и положил её рядом с собой на траву. Такого оборота дел он не ожидал и не был готов к нему. Тоон явно смотрел на него, как на любопытный клинический случай, — и был по-своему прав. Он был аборигеном своего мира, Тоон. Своего квазимира, населённого богами и чудовищами. Ну как, в самом деле, растолковать ему понятие объективной реальности, данной нам в ощущениях? «Кем данной?» — сразу спросил бы он и опять-таки был бы прав. По-своему прав — в своем мире...


— Инструмент мне не нужен, — сказал наконец Демодок. — Я прескверно играю и прескверно пою, но никто кроме меня самого не догадывается об этом. Сорок лет назад, в моём мире, было наоборот: всем, кроме меня, было ясно, что я не умею петь. Но петь я любил, воображением бог меня не обидел — вот я и пел. И часто воображал себя звездой эстрады.


— Кем?


— Славным аэдом, — поправился Демодок. — Вот видишь, уже не хватает слов. Это ведь совсем разные вещи: славный аэд — это одно, а... Да. Но я не с того начал. Надо, наверное, рассказать, как я появился в этом мире.


— Разве не все появляются в нем одинаково?


— Опять не то слово. Ну, скажем, не появился, а прибыл. Мне было двадцать лет, когда я прибыл сюда.


— Сюда... На этот остров?


— Да. — Демодок решил пока не уточнять. — Я прибыл сюда на... корабле. Ты видел его только что — вот уже сорок лет, как он торчит здесь. Все называли его святилищем, и он стал святилищем — таков уж твой мир, Тоон. А сорок лет назад это святилище было моим кораблём. Летающим кораблем. Я не смогу объяснить тебе, как он летал, потому что совершенно не разбираюсь в антигравах...


— В чем?


— Неважно. В устройстве моего корабля, когда он был кораблём... Нет, так у нас тоже ничего не получится. Может быть, ты будешь задавать вопросы, а я отвечать?


— Давай попробуем, — терпеливо сказал Тоон. — Сорок лет назад ты прибыл на этот остров. Откуда?


— Из другого мира.


— Из другой страны?


— Нет, из другого мира. Мы называем его первичным. И ещё — действительным. Он отделён от вашего тысячами стадий и тысячами лет. И не только ими.


— Я понимаю. Рано или поздно все дети покидают свой первичный мир. И как правило — навсегда. Воображённым оружием можно убить, но воображаемой пищей нельзя насытиться. Приходится считаться с существованием иных миров, чтобы, не мешая соседям, возделывать свои поля... Ты покинул свой первичный мир двадцати лет от роду — поздновато, хотя бывает и позже. Но где ты жил, пока не ушёл из него? В какой земле?


— В Томской области, — отчаявшись, сказал Демодок.


— Где это?


— Далеко. Далеко и долго. Сорок тысяч стадий и почти три тысячи лет отсюда. И около полутора тысяч ассоциативных сфер. По крайней мере, зарегистрированных.


— Не понимаю, — терпеливо сказал Тоон.


— Конечно, не понимаешь. И вряд ли поймёшь, хотя я точно ответил на твой вопрос.


— Это не так трудно, как кажется поначалу, — сказал Тоон, и Демодок опять ощутил на плече мягкое прикосновение его ладони. — Есть вещи, неизменные в любых мирах. День и ночь. Голод и жажда. Любовь и ненависть... Правда, есть люди, которые не умеют любить — или думают, что не умеют. Но людей, не способных к пониманию, я ещё не встречал. Давай поговорим о том, что сближает наши миры, а не о том, что их разделяет.


— «А у вас негров линчуют!» — сказал Демодок, усмехнувшись. И, ощутив недоумение собеседника, пояснил: — Была когда-то такая поговорка. То есть, будет. Ритуальная фраза, означающая, что понимание не достигнуто.


Эту поговорку Юрий Глебович привез из своёго дипломного заброса в семнадцатую ассоциативную сферу. Открытая на заре квазинавтики, эта сфера не содержала в себе ни одного населённого квазимира. Сотни сотен безлюдных Земель с разрушенными озоновыми слоями атмосфер, домертва выжженные космическими лучами и искусственной радиацией; гигантские цирки кратеров, за оплавленными кольцевыми стенами которых угадывались останки мегаполисов; действующие вулканы на месте крупнейших атомных энергостанций реального прошлого... совершенно невозможные миры, называемые почему-то «вероятностными». И обрывки газет с малоинформативными и алогичными текстами, найденные в подземном нужнике на окраине одного из мегаполисов Восточной Европы. Там и была обнаружена эта фраза, завершившая, по всей видимости, некий дипломатический раут...


— Хорошо, — сказал Демодок. — Давай говорить о том, что сближает нас. Не о мирах. О целях. Я хочу вернуться в свой мир и полагаю, что ты в состоянии помочь мне. Для этого тебе не нужно пытаться понять мой мир. Достаточно выжить и, выжив, доставить меня на Андикиферу.


— Выжить? Но разве кто-то...


— Да. Посейдон выпросил у Громовержца твою жизнь и жизни всех пятидесяти двух гребцов.


— Значит, Схерия всё ещё помнит пророчество своего безумца. Помнит, боится и ждёт... Этим-то и сильны боги — нашим покорным страху воображением. И вот уже названы сроки, намечены жертвы. Быть может, и способ расправы определен? Что говорил об этом прорицатель?


— Боюсь, ты не понял меня, Тоон. Не было никаких новых пророчеств. Просто я пел во дворце Алкиноя и слышал сговор богов. Но я никогда не пою всё, что слышу из уст олимпийцев. Да и слышал я мало — лишь то, что боги пожелали открыть.


— Скорее — лишь то, что они сумели придумать, — возразил Тоон. — Тогда всё гораздо проще. И в то же время сложнее: нам самим предоставлено выбрать свою судьбу. Предполагается, что мы окажемся слабее собственных страхов. Но — боги предполагают, а люди располагают. Даже если не догадываются об этом. Как-нибудь одолеем эти четыреста стадий.


— Стоит ли рисковать? — неуверенно сказал Демодок. — Так ли уж нужно тебе в Схерию? Дождёмся другого корабля и отправимся сразу на Андикиферу...


— Риска почти нет: нас только двое, знающих планы богов. Маловато для явления столь представительного олимпийца, как Посейдон. Риска не было бы совсем, если бы ты не рассказал мне об этих планах. Или если бы я постарался забыть наш разговор. Но как я могу забыть, что ты нуждаешься в моей помощи и тоже стремишься в свой мир, где родился и провёл свои лучшие годы?




Глава 10. Служитель Медного Перста



Золотые руки оказались у этого юноши, и разбирался он не только в возжигании жертвенного огня! Такому — если для дела надо — не стыдно и свои собственные плечи подставить. Что Акроней и проделал, не раздумывая. Пусть видят, лентяи, что кормчий уважает настоящих работников — и только их! Не часто нынче встретишь такого мастера, который может, из ничего соорудив настоящий кузнечный горн, в какие-нибудь полчаса расплавить и (тут же, на плоском камне!) снова выковать бронзовое кольцо для Перста. Да так точно, словно и не было в кольце никакой трещины, словно и не вытаскивали его из дубовой рамы, а лишь в порядке рутинной профилактики сменили в нём истёршуюся кожаную прокладку... Ничего, что масло капнуло на хитон, не жалко. Хоть оно и чёрное, и пованивает — плевать, не жалко. Это он хорошо придумал: пропитать прокладки земляным маслом вместо оливкового. И ведь нашел где-то земляное масло, в таком тумане... «Смотрите, смотрите, лентяи! — бормотал про себя кормчий, крепко держа Окиала за икры и для верности упираясь коленом в металлического ежа. — Вам-то я никогда не подставил бы свои плечи. И никому из вас не доверил бы держать на плечах этого парня. Такого умельца бы — да в зятья...»


— Ну, вот и всё, можно раскручивать! — Окиал спрыгнул с плеч кормчего на палубу, подобрал кусок чистой ветоши и стал тщательно вытирать ею руки.


Акроней кивнул, с уважением глядя на чёрные от въевшейся копоти, божественно ловкие пальцы своего пассажира, и снова задрал голову. Массивный медный диск Перста лениво вращался, поблёскивая осевшими на ободе капельками тумана, легко и бесшумно скользя отполированной осью в бронзовых кольцах гнёзд. Акроней поднял багор, упёрся им во внешнюю, вертикальную, раму и несильно нажал, преодолевая инерцию. Рама слегка повернулась на вертикальных полуосях, и Перст, всё так же беззвучно, не замедлив вращения, изменил наклон. Кормчий одобрительно хмыкнул: всё было правильно.


— Ну?! — рявкнул он, поворачиваясь к торчащим из тумана головам гребцов и отыскивая глазами нерадивых. — Так и будем прятаться? За работу, лентяи!


Лентяи (в количестве четырёх человек), провожаемые пинками и гоготом, встали, послушно выбрались из толпы и захромали к кораблю, на ходу жалобно кривясь и хватаясь руками за задницы. Акроней ухмыльнулся. Ничего, переморщатся. Не так уж сильно им и досталось — по хорошему-то надо было часа три вымачивать розги в морской воде. В следующий раз будут потщательней осматривать Медный Перст перед отплытием... Морщатся они! А если бы юноша не заинтересовался устройством Перста (который, между прочим, в первый раз видит)? Не пришлось бы вам тогда морщиться — не было б чем! Акроней уже видел однажды, что такое треснувшая втулка. Гребцов по частям собирали и на общем костре жгли: там, в Аиде, сами разберутся, где чьё.


Да-а, прошли те времена, когда каждый новый Перст лично осматривался Полинием, сыном Тектона. Где он теперь, мастер Полиний, основатель и первый владелец верфи? Сидит, говорят, где-то в горах: космы до плеч, борода до колен, хитон в объедках — пророчествует. А новый владелец, Амфиал — вроде и не своего отца сын, не Полиния. Не та голова, не те руки. Да и мастера нынче... не те нынче мастера!


Туман ближе к утру стал ещё гуще, но вершина скалы Итапетра по-прежнему остро маячила наверху. Слабый, как не проспавшийся, Борей не столько разгонял туман, сколько сгребал его с моря, нагромождая прихотливо изогнутыми слоями. Это он зря: Итапетру не загребёшь. Итапетра победительно чернела над белой (по пояс в плотном и выше головы рыхлом тумане) отмелью, и этого было вполне достаточно, чтобы снова направить Медный Перст так, как надо. Точно на юг Нотовым концом оси и точно на север — Бореевым. И чтобы Бореева планка внутренней рамы была на два локтя выше Нотовой.


Ещё вчера, подводя корабль к мысу, Акроней направил его так, чтобы выброситься на берег в створе с вершиной скалы и источником. С тем местом, где был когда-то источник, а теперь стояло святилище, выполненное кем-то в виде большой толстой рыбы с задранным кверху хвостом. «Корма», — назвал этот хвост Окиал. А что, очень похоже на корму... Хотя, если уж и сравнивать святилище с кораблем — то только с торговым. Да и то они, пожалуй, не такие широкие. И раз в пять меньше. А в остальном — похоже. И даже пустое внутри, как настоящий корабль, только Окиал говорит, что там не трюм, а лабиринт — как в Оракуле Мёртвых, но под крышей (или палубой?) и не такой сложный. Всего несколько переходов и тупиков, закрытых тяжёлыми дверями, которые, однако, вполне можно открыть, если постараться. А закрываются они сами, с ужасным грохотом, но потом их опять открыть можно.


Гребцы даже перепугались, когда впервые услыхали вчера этот грохот. Ну и Акроней, конечно, тоже забеспокоился. Потому что смотрит: где юноша? Нет юноши, огонь под треножником горит, а юноши нет. И опять грохот.


Впрочем, жертвенный дым ровной струёй поднимался к ясному небу, и огонь под треножником не трещал и не разбрасывал искры: боги благосклонно принимали всё, что им было предложено. И Акроней почти успокоился. А потом и совсем успокоился, когда Окиал по плечи вынырнул из колодца и крикнул, чтобы не пугались: это он, мол, там грохает — дверями, в лабиринте святилища. Сейчас он ещё раз пройдёт лабиринт — теперь уже до конца — и вернётся. Всё это он говорил громко, но почтительно, обращаясь к Акронею, как самому здесь старшему, потому что оба старика — Тоон и слепой аэд — сидели далеко от святилища, на опушке рощи, и всё ещё о чём-то беседовали. Ну, Акроней, конечно, позволил юноше ещё раз пройти лабиринт — теперь уже до конца, — потому что боги были явно не против этой затеи. Юноша прошел и вернулся. Но о том, что он узнал в конце громыхающего лабиринта, не стал рассказывать. Значит, нельзя. Значит, не всякое любопытство должно быть удовлетворяемо...


Любопытство — вот чего с избытком хватало в характере юноши. С большим избытком. Акроней даже сказал бы: «с опасно большим избытком», — если бы не видел, что любопытство это было особого рода — несуетливое и деловитое. И какое-то всегда-настороже.


Вот благодаря этой последней особенности своего любопытства Окиал и услышал то, чего другие просто не замечали. Услышал и спросил Акронея, всегда ли должны раздаваться такие щелчки, когда начинают раскручивать Медный Перст. Кормчий не успел не то что ответить — осмыслить его вопрос не успел (какие такие щелчки? где щелчки?), а юноша уже был на корме, у Нотова гнезда оси, и прислушивался, наклонив к нему голову. А потом выхватил откуда-то из-под хитона сразу два ножа и одновременно полоснул ими по обоим ремням. Гребцы, тянувшие ремни в разные стороны и уже переходившие с быстрого шага на бег, попадали на песок, в туман, а юноша резко сдавил тормозные колодки так, что чёрный дым, извиваясь, пополз из-под них и даже на берегу запахло гарью.


Пока Акроней, опомнившись, карабкался на борт и бежал, запинаясь за вёсла, к корме, ещё не зная: оторвать ли щенку голову или просто разложить его на палубе и отъездить багром по мягкому, Окиал вдумчиво («мыслитель!») сколупывал с Нотова гнезда грязь и нагоревшее масло. А дождавшись запыхавшегося от одышки и злости кормчего, только что носом не ткнул его в трещину на кольце. Да-а... Акроней сразу же вспомнил тот случай в порту, и как выли вдовы и матери пятидесяти гребцов, заглушая воем гудение вынужденно-общего погребального костра. И как тихо плакала жена одного из уцелевших (без руки и с переломанными ребрами). И как дико отплясывал на берегу пятьдесят второй — совсем целый, без единой царапинки. До сих пор пляшет, бедняга. Ходит по городу и приплясывает... А всего-то и была, наверное, вот такая же трещинка — да не случилось рядом любопытного юноши.


Четверо лентяев закончили, наконец, наматывать на ось длинный, заново сшитый на порезах ремень и, спрыгнув на берег, протянули концы в разные стороны от корабля. Пока Акроней направлял Перст и заклинивал рамы поворотами дубовых, обитых кожей эксцентриков, дюжина гребцов разобралась на две группы. Тройки самых сильных уже держали концы, ожидая команду, тройки самых быстрых стояли на подхвате. Акроней установил на корме бортовые блоки: левобортовой ниже, правобортовой выше, — так, чтобы ремень, когда натянется между блоками, не задевал ни ось Перста, ни внутреннюю раму. Перекинул концы через эти блоки и крикнул гребцам, чтобы ослабили хватку. Когда ремни провисли, кормчий кивнул Окиалу на нос корабля: нечего больше торчать здесь, на корме, да и видел он уже всё это пару часов назад. Осторожно отпустив тормозные колодки, Акроней неторопливо прошёл следом за юношей, вместе с ним спустился на берег, отвёл на безопасное расстояние и дал команду.


Нехотя, потом всё быстрее завертелся диск. Сильные тройки, сделав по десятку всё ускоряющихся шагов, перешли на бег. Щелчков не было.


Быстрые тройки на бегу подхватили ремни — без рывка, мягко, как надо. Кормчий настороженно прислушивался. Щелчков не было.


Быстрые тройки уже пробежали по двадцать шагов, когда наконец появился звук. Нормальный звук — Акроней успокаивающе похлопал юношу по спине, когда тот вопросительно посмотрел на него. Свист. И даже не свист, а шелест, но сейчас будет свист... Есть. Часа три вот так посвистит, пока не замедлит вращение.


На тридцать пятых примерно шагах тройки резко остановились, и раздался хлопок: ремень, легко соскользнув с оси, натянулся между блоками. Порядок.


Правая тройка, не теряя времени, стала сматывать свой конец в бухту, левая помалу вытравливала. Незанятые гребцы зашевелились на берегу, поднялись, вырастая из тумана, потянулись группами и цепочками к кораблю, обступая борта.


Понимают, ленивцы, что время дорого! Как-никак, два часа потеряно, а ветер хоть и слабый, да встречный. Но спешка нужна будет потом, в море. Может быть, даже придётся пощёлкать бичом над спинами нерадивых. Для их же пользы — чтобы к вечеру смогли увидеть берега Схерии и ночью жаловаться жёнам на жестокого кормчего, показывая им рубцы на спинах. А четверо из обслуги Перста — на ягодицах. Каждому своё... Впрочем, ветер к полудню может перемениться (почему бы и нет? Посейдон милостив, полсотни лет не вспоминает об обещанной мести), но это вряд ли. Акроней потянул носом воздух и последний раз глянул на Итапетру. Ох, вряд ли — хотя парус, как всегда, наготове.


На самый же крайний случай — если Нот вообще не проснется, а Борей задышит сильнее, — на этот случай Акронею известна хорошая бухта на юге Схерии. Заночевать придется там, а в столицу двинемся поутру, вдоль берега. Три часа на вёслах... Ну, четыре — поскольку натощак. Последних овец прикончили здесь, на мысе, а половина ячневой лепёшки (на большее не хватит муки) — не пища для гребца. Ладно, там видно будет. Есть ведь ещё материк, куда может случайно забросить корабль, а на материке — тучные стада с безоружными пастухами...


Всё это Акроней додумывал, стоя уже на корме, отжав эксцентрики и зычно подавая команды гребцам. Нос корабля рывками сползал с берега, всё вокруг скрипело и дёргалось, и лишь Медный Перст, всегда обращённый к Полярной Звезде, был обращён к ней и ровно свистел на пронзительной ноте. Судно закачалось на мелких прибрежных волнах, гребцы полезли из воды, переваливаясь через борта и разбирая вёсла. Двое задержались на берегу, чтобы на руках перенести слепого аэда. Окиал со старым Тооном были уже на борту.


Аэд, оказавшись на палубе, сразу же был подведен к своему металлическому ежу. Ощупал со всех боков и его, и найтовы, надёжно крепившие странный сей груз, пощёлкал чем-то и только тогда уселся рядом, так и не выпустив один из штырей, крепко обхватив его своими сухими пальчиками. Лиру свою этак небрежно положил рядом — а за ежа держится. Так малое дитя, едва проснувшись, тянется к новой, вчера подаренной игрушке, о которой всю ночь помнило...


Носовые гребцы упёрлись вёслами в дно, и судно, отойдя от берега, словно рухнуло вниз, погрузившись в белёсую мглу. Ох и туман! Ничего не видно в тумане, кроме Перста да силуэтов ближайших пяти пар гребцов! Ну, да кроме Перста ничего и не надо видеть феакийскому кормчему.


— Правым бортом табань, левым греби! — протяжно скомандовал Акроней. — И-р-раз!.. И-р-раз!..


Медный Перст, плавно увлекая за собой вертикальную раму, поворачивался Бореевым — высоким — концом к невидимому носу корабля. На самом деле, конечно, поворачивался корабль. Но об этом говорили Акронею опыт и знание, а чувства — чувства нашёптывали другое. Они шептали, что Схерия всё ещё за кормой, и весьма неохотно воспринимали доводы разума... Гребцам проще: они верят своему кормчему. А кормчий должен верить не себе, а вот этой штуке...


— Суши вёсла!


Бореев конец оси уже указывал точно на нос корабля. Значит, прямо по курсу был островок Эя — обиталище волшебницы Кирки. Вздорная баба: влюбляет в себя почтенных мужей и превращает их в бессловесный скот. Не стоит без нужды навещать её остров — даже на малое время не стоит, лучше обойти стороной... Акроней дождался, пока корабль по инерции повернулся ещё немного — так, чтобы ось указала на левую якорную площадку, — и, отпустив кормовое весло, дал команду гребцам. Грянула песня, вскипели под вёслами волны, и судно рванулось, взрезая собою туман. Чуть на восток — между островом Эя и устьем реки Ахерон.



Глава 11. Атеизм как религия



Навболит первым заметил Посейдонов трезубец — и первым погиб, ничего не успев понять и тем более предотвратить. Это была быстрая и напрасная смерть: сам Земледержец ощутил смутное сожаление, неловко стряхивая тело юноши с окровавленных золотых лезвий и омывая их в тёмной пучине моря.


Если б не ночь, проведенная им с безымянной хозяйкой источника в гроте! Ночь сомнений, и споров, и кратких часов забытья в объятиях юной прекраснокудрявой богини... Ночь, когда Навболит перестал быть послушным жрецом атеизма, и вера в богов родилась в нём из веры в их небытие. «Этого не бывает, и этого тоже не бывает, а этого не должно быть!» — говорил он наяде, страстно и пылко живописуя то, чего не бывает, и то, чего быть не должно.


Распалённый своим красноречием, как никогда ненавидящий то, чего нет, он затемно вышел из грота, сердито стирая с лица поцелуи и слёзы богини. «Выдумка!.. — бормотал он, карабкаясь по отвесным скалам, окаймлявшим Форкинскую бухту. — Что она может понять, если она сама — выдумка безграмотных пастухов!» — Он прошёл по вершине гряды к самой северной точке отрога, туда, где откос, подмываемый морем, был особенно крут, и остановился над бездной, подставив разгорячённое лицо ночному Борею. Забрызганные луной морские просторы казались неодолимыми, но он знал, что это не так: длинный язык тумана уже наползал с южного берега Лефкаса и достаточно чётко обозначал местоположение острова за горизонтом. Правда, Навболиту ещё никогда не приходилось прыгать так далеко и так наудачу, но ведь всё, что мы умеем делать, мы когда-нибудь делали в первый раз...


«И не только пастухов, — подумал он вдруг. — Моя тоже... Я её тоже выдумал». — Но он не стал развивать эту мысль, потому что она развивалась как-то не так, а весь сосредоточился на том, чтобы хоть приблизительно определить точку финиша. Берег там наверняка не такой крутой и высокий, как здесь. Можно прыгнуть в море, доплыть и выбраться в любом месте. Наверное, так и следовало сделать — хотя бы из соображений безопасности, — но вода была, пожалуй, чересчур холодна. Навболит вспомнил вчерашнее купание и поёжился, кутаясь в тёплую Окиалову мантию. А ведь они купались в бухте — мелкой и со всех сторон закрытой от ветра. И днём. Ещё до того, как он уснул в гроте, а потом проснулся и придумал наяду... Наглая мысль не покидала его и хотела развиваться по-своему. Навболит дёрнул плечами и стал нащупывать левой — толчковой — ногой опору поровнее и понадежнее. «Красивую и глупую наяду, которая ничего не может понять. Наверное, потому...» Ага, он уже готов к прыжку. Ну, так надо прыгать!


«Потому что я сам ничего не понимаю!»


Она таки додумалась, эта своевольная мысль. Дождалась, пока он отвлёкся, и додумалась — уже на той стороне пролива, на южном травянистом берегу Лефкаса, очень пологом и гораздо более низком, чем предполагал Навболит. Он попрыгал на левой ноге, шипя от боли и держась руками за пятку правой, а потом сел в мокрую от росы траву и стал бережно оглаживать пятку, пережидая боль. Переждал, нащупал, пошарив рукой, злосчастный камень (наверное, единственный на этом лугу!) и зашвырнул его в море. И мысль додумалась.


Навболит сразу же возмутился. То есть, как это — ничего не понимает? Он, один из первых учеников Тоона, не понимает? Очень даже хорошо понимает. Хоть сейчас может изложить. И он стал излагать, ощупью идя вверх по травянистому склону, к вершине холма, чтобы там оглядеться и наметить очередной финиш: не пешком же ему добираться до скалы Итапетра на самом севере острова...


«Боги существуют лишь постольку, поскольку люди допускают их существование», — первая и самоочевидная истина, из которой сразу же следует практический вывод. Не думай о богах. Очень просто и лишь на первый взгляд кажется невозможным. Существует целая система медитаций, дисциплинирующих и развивающих воображение. Стройная и законченная программа, разработанная учителем. Навболит прошел её от начала и до конца.


«Боги всемогущи лишь постольку, поскольку вообразимы», — ещё одна истина, не менее самоочевидная. Другими словами и проще: бог не может сделать того, что человек не может вообразить. Наяду придумали пастухи, которым неведома высшая мудрость. Поэтому наяда глупа. Очень просто... Навболит добрался наконец до вершины, наметил, оглядевшись, следующий холм на востоке и прыгнул. Пять стадий. Неплохо для первого раза, но надо больше, если он хочет успеть до рассвета. Вон до той вершинки — стадий двенадцать. А ну-ка...


Часа через два непрерывных прыжков он запыхался и вдруг понял, что ему не хочется излагать дальше. Там была какая-то каверза, и он не может ни обойти её, ни перепрыгнуть так же легко, как перепрыгивает пропасть между двумя холмами. И он опять ощутил тяжёлую, как земной круг, ненависть к богам. Которых — провались они в Аид! — нет. Которых не должно быть, если о них не думать. А пастухи — думают. Как попало думают, без самодисциплины, неуправляемо, но сообразуясь друг с другом и в конечном счёте — согласованно. Поэтому наяда есть. Глупая наяда, не понимающая простых вещей, которых не понимают её творцы. Хотя Навболит, между прочим, тоже...


Ну, не хотелось ему додумывать до конца! Перепрыгнуть хотелось ему через эту каверзу, притаившуюся в пропасти между простыми и самоочевидными истинами! И он запрыгал дальше — на север, вдоль берега, с вершины холма на вершину другого холма, не видя и не желая видеть: а что там, внизу, между холмами. Ничего там нет. Туман там. Сплошной туман, в котором нечего делать и незачем терять время. Надо успеть оглядеться, наметить финиш и прыгнуть, чтобы снова оглядеться и снова наметить финиш... А потом солнце брызнуло с близкого материка и ослепило его, но до скалы Итапетра было ещё далеко, и Навболит понял, что опоздал. Потому что не станет феакийский кормчий дожидаться рассвета, если впереди — самый долгий, последний отрезок пути. Он предпочтёт одолеть его засветло, чтобы увидеть берега Схерии прежде, чем остановится Перст. И действительно, когда Навболит добрался до Итапетры, корабля на мысе уже не было — только след корабля был едва различим на песке, под тонким слоем тумана.


Навболит уселся на вершине скалы и закутался в мантию. Осталось ждать, пока разойдётся туман и, может быть, станет виден островок Эя на северном горизонте. Учитель говорил, что в ясную погоду вершина лесистой Эи должна быть хорошо видна с вершины скалы. И тогда Навболит попытается догнать корабль в проливе между устьем реки Ахерон и островком — на привычном для феакийских мореходов пути. А пока оставалось ждать.


Теперь уже никуда ему было не деться от своевольной мысли, она сразу напомнила о себе голоском наяды, которая прижималась к нему мокрой щекой — там, в гроте, когда они возлегли и закутались вот в эту самую мантию, ещё, казалось, хранящую их тепло, и запах меда, и прохладные запахи подземных источников. «Ты проснулся, и всё изменилось, — шептала ему наяда. — Стоило тебе взглянуть на меня, и я стала такой, как тебе хочется».


— Ничего удивительного, — попробовал отмахнуться Навболит. — Конечно, она изменилась, ведь моё воображение мощнее и ярче воображений всех Евмеевых пастухов, вместе взятых. Я — ученик Тоона, соперник Рока, а кто они?


«Никто», — согласилась мысль. Нехорошая, тёмная мысль, притаившаяся в провале между самоочевидными истинами. Она уже не притворялась наядой и не пыталась говорить её голосом.


— Понапридумывали богов на свою голову! — сказал Навболит, изо всех сил удерживаясь на ясной вершине истины.


«Вот-вот, — поддакнула из пропасти мысль. — Куда ни плюнь, везде боги».


— Которых нет, — упрямо сказал Навболит.


«Если о них не думать», — вкрадчиво договорила мысль.


— Оставь меня, — сказал Навболит. — Я не хочу. Сгинь. Я не хочу и не буду думать о богах. Я придумал наяду, которая не понимает простых вещей — значит, я сам в этих вещах чего-то не понимаю...


«Вот!» — торжествующе воскликнула мысль.


— Не радуйся, — сказал Навболит. — Я всё равно не пущу тебя дальше, сначала я догоню учителя и поговорю с ним. Он знает всё, он сразу увидит, чего я не понимаю, и объяснит мне. А до тех пор я буду сидеть и смотреть на море, в котором нет никаких богов...


«Если о них не думать».


— Отстань! Просто смотреть на море и ждать, пока разойдется туман. Он уже расходится. Вон там, на севере, чуть на восток, уже почти нет тумана, и что-то блестит...


«Конечно же, это не Посейдонов трезубец?»


— Конечно, нет! Хотя, наверное, очень похоже, и какой-нибудь дурак на моём месте...


«Который чего-нибудь не понимает?»


Это был сильный довод, и Навболит растерялся. Он не привык спорить со своими мыслями. Он всегда был в ладу с ними и впервые ощутил сопротивление.


— Там ничего нет! — заявил он вопреки очевидности и выпрямился во весь рост на скале, вглядываясь туда, где всё-таки что-то было. Это что-то блестело на солнце, всё усиливая свой блеск, и оно уже было названо.


— Тебя нет, слышишь, ты?! — крикнул он Посейдону и похолодел, явственно различив донесшийся с севера хохот злобного бога. Оставалась единственная возможность убедиться в том, что его нет: прыгнуть и посмотреть вблизи. Ничего, Навболит выплывет. Каких-нибудь десять стадий до материка — ну, пятнадцать. Он опять потеряет время, зато окончательно убедится, что никакого бога там нет.


«А если есть?» — шепнуло сомнение, когда Навболит с ненужной аккуратностью сворачивал мантию, чтобы положить её на скалу. И тогда он сжал зубы, отшвырнул свёрток и прыгнул, успев подумать, что Посейдон наверняка сильнее его. Просто потому, что нет никакого смысла придумывать слабого бога.


— Тебя... нет... — прохрипел он, с ненавистью глядя в удивлённое лицо морского владыки, и тело его обмякло, в последний раз дёрнувшись на золотых остриях трезубца.



Глава 12. Вулкан на Лемносе



Туман уже стал расходиться, и слева по курсу должен был вот-вот показаться островок Эя, когда судно неожиданно рыскнуло вправо, и Окиал услышал тяжёлый всплеск за кормой. Он оглянулся и не сразу увидел кормчего: перегнувшись далеко через фальшборт, Акроней внимательно осматривал рулевое весло, зачем-то задранное широкой лопастью вверх и закреплённое в этом непоходном положении. И ещё Окиалу почудилась некая возня за кормой, громоздкое шевеление в клубах нерастаявшего тумана, которое сопровождалось ритмичными всплесками, не совпадавшими с ритмом работы гребцов.


Он не успел разобраться, что это были за возня и шевеление, потому что как раз в этот момент ритм нарушился. Раздался треск ломающегося дерева, множественный стук сцепившихся вёсел, и корабль ещё сильнее повело вправо — так, что кормчий едва не свалился в воду. Поднявшись на ноги, Акроней прежде всего глянул на Перст, ось которого развернулась почти поперёк корабля, и только потом обратил взор на гребцов.


Левый борт невозмутимо сушил вёсла, аналогично вели себя носовые и кормовые гребцы правого борта. Непорядок имел место на миделе, куда были пересажены двое из обслуги Перста. Свалка и ругань, возникшие там, постепенно стихали по мере приближения кормчего.


Учитель поднялся, уступая дорогу, и Окиал поспешно последовал его примеру.


— Что-то случилось, Акроней? — донёсся с кормы голос слепого певца, так и не выпустившего из рук своего ежа.


— Ничего страшного, славный аэд. Небольшая заминка. — Акроней, проходя мимо, дружелюбно похлопал Окиала по спине и, остановившись, что-то буркнул учителю.


— Что он тебе сказал? — спросил Окиал, проводив кормчего взглядом. Гребцы на миделе встали, позами выражая негодование, и лишь один из них лежал поперёк палубы. Ниц.


— Он усомнился в том, что я хороший авгур, — улыбнулся учитель. — И ещё он посоветовал нам с тобой перейти на корму. Всё это, заметь, в четырёх словах — правда, весьма энергичных... Пожалуй, нам следует подчиниться.


Они подчинились, стараясь не прислушиваться к разбирательству, которое велось вполголоса и сопровождалось угрожающим пощёлкиванием бича.


Учитель расположился рядом с аэдом, а Окиал прошёл дальше на корму и проделал то же самое, что только что делал Акроней: перегнулся через фальшборт и осмотрел рулевое весло. Весло было цело, но возле самой лопасти он обнаружил свежие пятна крови. Человеческой крови... Окиал отшатнулся и увидел несколько звёздчатых красных брызг на перилах. А там, куда указывал Нотов конец Перста, туман был взрыхлен недавней ритмичной вознёй. Он уже растекался, затягивая проделанные в нем неправильные зигзагообразные борозды, и что-то темнело, покачиваясь, в одной из борозд...


Окиал резко обернулся и пересчитал гребцов. Все пятьдесят два были на месте, все были живы, никто не был ранен. Даже тот, который лежал ниц на палубе, уже поднялся и на полусогнутых ногах понуро удалялся на нос корабля. Гребцы провожали его брезгливо-опасливыми взглядами исподлобья, а кормчий, сокрушённо осматривавший обломок весла, вдруг размахнулся, швырнул его далеко за борт и зашагал обратно к корме. В ответ на вопросительный взгляд Окиала он лишь хмуро пожал плечами и отвёл глаза.


— Что произошло, Акроней? — вполголоса спросил Окиал. — Чья это кровь? Кто был там, за кормой?


Акроней опять промолчал. Он освободил рулевое весло, опустил его в воду и только тогда посмотрел на Окиала.


— Я не знаю, чем вы прогневали богов, — сказал он. — И не хочу знать! — Кормчий вскинул руку ладонью вперёд, предупреждая очередной вопрос. — Мне просто не следовало брать вас на корабль. Но я обещал доставить вас в Схерию, и я сделаю всё, чтобы выполнить обещание... Я феакиец, и мой корабль — мой дом. — Акроней улыбнулся. (Странная это была улыбка. Не было в ней ни прежнего дружелюбия, ни просто веселья, а была гордая отрешённость человека, знающего... Что? Что-то очень опасное, но неотвратимое...) — Мой корабль — мой дом, — повторил он. — Зевс приводит к нам нищих и странников и велит нам привечать их в своём доме, не так ли? Пускай же Посейдон накажет меня за это — если осмелится!


— Но почему ты решил, что мы прогневали Посейдона? — удивился Окиал. — Чем?


— Вздор! — сказал Акроней. — Трус всегда сам придумывает свои страхи — вот я и прогнал его с глаз долой. Пускай дрожит в одиночестве и не смущает умы храбрецов... Песню, бездельники! — гаркнул он, сжимая рулевое весло. — Или вы собрались до вечера торчать здесь, между Эей и Ахероном? Хотите влюбиться в Кирку и стать скотами, или рвётесь в гости к покойникам?.. Сядь, юноша, — негромко сказал он. — Сядь рядом со старцами и не отходи от кормы. Не все гребцы думают так же, как я... Я не слышу песни!


— Замышляя плыть куда-нибудь...—


затянул чей-то звонкий голос, и вёсла взметнулись вверх широкими перистыми крыльями.


— Замышляя где-нибудь пристать...—


подхватили гребцы, разом опустив вёсла, и дружный мощный гребок на мгновение прервал песню. Окиал покачнулся, поняв, что ему уже не добиться ответов на свои вопросы, поспешил присоединиться к учителю...


— Обращался я к морским пределам:


«Да не зыблются моря,


Да посильны будут мореходам!


Мощный ветер силы набирает!


Скрой все бури, Ночь, и воды


Кораблям разгладь морские!..»*


Налегая на рулевое весло и поглядывая на Перст, Акроней выровнял судно на курсе, и оно, описав дугу, устремилось на север, с каждым рывком набирая скорость. Туман заметно редел.


Слепой аэд, услышав приближение Окиала, поднял с палубы свою лиру, положил её на колени и придвинулся к учителю, освободив место между собой и металлическим ежом, который теперь интересовал его гораздо меньше, чем собеседник. Старики разговаривали вполголоса, и учитель явно не изъявил желания посвятить Окиала в тему беседы. Пожалуй, даже наоборот — если судить по его извиняющейся улыбке и по тому, как он поспешно понизил голос, наклонившись к самому уху певца. Тот сосредоточенно кивал, беззвучно и быстро бегая пальцами по струнам своего инструмента.


«Ещё одна тайна, — с неудовольствием подумал Окиал, устраиваясь рядом с ежом и стараясь не оцарапаться о торчащие из него штыри. — Не многовато ли тайн за одни сутки?.. А, впрочем, тебе виднее, учитель. Хоть ты и говорил, что нельзя употреблять эту формулу.»


Окиал отвернулся, ухватился поудобнее за металлические штыри и стал смотреть на запад — туда, где сквозь поредевший туман должна была вот-вот проглянуть вершина лесистой Эи. Краем глаза он видел напряженное лицо кормового гребца, который явно следил за каждым движением пассажиров, перебегая взглядом с Окиала на стариков и обратно. Наверное, у него тоже была своя тайна, известная только ему да ещё, может быть, Акронею...


«Тебе виднее, учитель!» — одними губами произнёс Окиал, преувеличенно чётко артикулируя каждое слово.


Может быть, так и надо. Как можно меньше знать. Как можно меньше спрашивать. Как можно меньше думать. Пусть у каждого будет своя тайна. Пусть у каждого будет свой бог. Маленький слабосильный божок, не способный причинить вреда никому, кроме своего творца... Что-то в этом есть. В конце концов, Окиал и сам не без греха: он ведь никому не рассказал о своей беседе с Примнеем, дабы не распространять панику. Что-то в этом есть...


Море окончательно очистилось от тумана, и Окиал понял, что пролив остался далеко позади. Вершина Эи маячила мутным зелёным пятном за кормой слева. Гребцы уже вошли в ритм и работали молча; судно почти бесшумно скользило по длинным пологим валам. Даже Перст уже не свистел, успев заметно снизить свои обороты.


«Ничего в этом нет», — подумал Окиал и покосился через плечо на старцев. Они всё продолжали шептаться, то неуверенно улыбаясь, то озабоченно хмурясь, и пальцы аэда то бесшумно и привычно быстро пробегали по струнам, то замирали, нечаянно задев одну из них, словно пугались ещё не родившейся, но готовой родиться мелодии. — «Неужели учитель не понимает, что ничего в этом нет? Неужели не чувствует этой предгрозовой атмосферы умолчаний и тайн, чреватой неуправляемым взрывом воображений? Бунтом богов, затаившихся на дне наших душ и готовых явиться по первому зову страха... Не люблю тайн. Расскажу ему всё, как только перестанут шептаться. Это ведь не игра в «загадай опасность», когда ученики-первогодки под чутким присмотром старших материализуют чудовищ и весело расправляются с ними при помощи деревянных пик. Это игра в жизнь и смерть, когда некому будет присмотреть за воображением перепуганных дядь...»


Аэд сочинил наконец свою мелодию и откашлялся, видимо, готовясь запеть. Окиал оглянулся. В лице слепого он увидел всё ту же гордую отрешённость человека, идущего навстречу опасности, и вспомнил, что у аэда тоже есть своя тайна. Не та, на которую намекал Примней («Не давайте ему петь, а ещё лучше — порвите струны»), а та, что была связана со святилищем, воздвигнутым под скалой Итапетра... Окиал отвернулся и стал незаметно ощупывать отполированные грани ежа. Узкая щель оказалась в очень удобном месте: над самой палубой, на той грани, что была обращена к корме. Гребцы не могли видеть её, а от случайного взгляда кормчего Окиал закрыл щель ладонью. Большим пальцем он осторожно нащупал упругий выступ, дождался первого аккорда и нажал. С неслышным щелчком пластина скользнула ему в ладонь и полетела за борт.


Стараясь не прислушиваться к словам странной песни аэда (не то благодарственного, не то издевательского гимна морскому богу), Окиал детально припомнил расположение лабиринта. Нужный ему тупичок, тесно заставленный ржавыми ящиками, был в центре святилища по правому борту, если считать, что треножник стоит на корме. Вдоль короткой стены тупичка лежали рядком ещё четыре ежа, и щели на их верхних гранях были пусты. А в ящиках было полно пластин — но не гладких, как та, что сейчас полетела за борт, а покрытых каплеобразными оловянными выступами. Нащупав крайний от входа ящик, Окиал взял одну из пластин и попытался засунуть в щель. Пластина оказалась слишком велика и не лезла. Он вернул её на место и взял другую. Из соседнего ящика. Тоже не то...


Аэд заливался соловьем, расписывая могущество Посейдона, обремененного многими заботами и обязанностями; и со всеми-то он справляется, и всегда-то он на высоте, и как он великодушен и незлопамятен. Вот видите: только что был туман — и уже нет тумана! Это он, колебатель земли, разогнал его своим златоклыким трезубцем, совершенно случайно задев остриём корму... («Во врать-то! — усмехнулся Окиал, один за другим обшаривая ящики в тупичке святилища и уже не возвращая, а просто выбрасывая неподходящие пластины за борт. — Это, значит, Посейдон туман разгонял. А мне-то дураку, невдомёк было: что там за шевеление. Ну-ну...») А сейчас, завершив свой нелегкий труд, Посейдон сидит в кузнице у Гефеста, вкушая дым вчерашних жертвоприношений, и юная харита — новая жена хромого бога — едва успевает менять на столе перед ним кубки с холодным нектаром: великая жажда мучает Посейдона после вчерашнего пиршества на Олимпе, когда хватил он подряд пять огромных кратер, наполненных лучшим феакийским вином, и сам Дионис отказался повторить этот подвиг, признав своё поражение. Вот почему неверна оказалась рука Посейдона, вот почему отделён от древка златоклыкий трезубец, погнутый могучим ударом о подводные камни. Вот почему торопит Гефест золотого слугу, который вчера поленился нажечь углей для горна и сейчас, весь в оливковом масле от усердия и торопливости, хлопочет в дальнем углу пещеры. Чёрный дым истекает из вершины горы на Лемносе и оседает на волны Эгейского моря: это золотолобый слуга усердно жжёт угли для Гефестова горна.


— А, может быть, хватит? — спросил Посейдон, отдуваясь и отирая с чела проступивший пот. — Работы-то всего ничего, пару раз стукнуть.


— А, может быть, ты сам поработаешь? Вот молот, вот наковальня — возьми да стукни, — огрызнулся Гефест, скептически разглядывая трезубец и пробуя пальцем затупленные острия. — И дёрнул тебя Демодок так шваркнуть об дно!


— Это точно, — сказал Посейдон. — Дёрнул. Демодок. Говорил же я Зевсу: вознесём его на Олимп — и все дела. Так ведь...


— Скорее я соглашусь стать человеком, чем Демодок — богом, — хмыкнул Гефест.


— И станешь, — пригрозил Посейдон. — Вот ещё немного проканителишься — и станешь. И согласия не потребуется...


— Аж лезвия переплелись, — возвысил голос Гефест, делая вид, что не расслышал угрозу. — Это же уметь надо — так шваркнуть... Э, э! Ты куда?


— Схожу посмотрю: может, и правда, уже хватит углей? А если нет, так дам пару раз по шее твоему слуге. Уж больно он у тебя нерасторопен.


— Дельфинами своими командуй! Я в твои дела не суюсь — и ты у меня не хозяйничай. «По шее»... — Гефест непочтительно швырнул трезубец на наковальню и захромал в дальний угол пещеры, а Посейдон, удовлетворенно хохотнув, опять повалился в кресло...


Окиал мотнул головой, отгоняя наваждение. Здорово поёт. Стоит немного забыться — и уже не столько слышны слова, сколько видны закопчённые стены кузницы, мятущиеся по ним тени и отблески от чадящих светильников, дубовая с толстенной медной плитой наковальня и груда инструментов на земляном полу рядом, вызывающая зависть и нетерпеливое — до зуда в руках — желание перебрать, осмотреть, ощупать, разложить в идеальном порядке и начать пользоваться... И нестерпимый жар, исходящий из дальнего угла кузницы, где копошится этот самый... как его... золотолобый, и куда поспешно хромает Гефест, недовольно ворча и на ходу что-то придумывая. И пыльный столб света из устья пещеры, падающий на гладкую поверхность стола, играющий на узорных гранях двудонного кубка, а ловкие нежные руки хариты бесшумно убрали кубок и поставили новый, запотевший от холодной живительной влаги. И сам Посейдон, вальяжно развалившийся в кресле: длинное, чуть обрюзгшее лицо утонченного хама, привыкшего к величальным эпитетам снизу и подобострастно принимающего пинки сверху (а сверху-то никого, кроме Громовержца и его бабы — можно жить!), а ещё прозрачные до пронзительной жути глаза, и белоснежная, тонко шитая золотым узором туника — небрежными складками на груди, и сухая, с обвившейся вокруг запястья золотой змейкой браслета, холёная лапа, которая тянется, тянется, крадётся — и вдруг с торопливой нечаянностью накрывает на кубке испуганные пальцы хариты...


И всё это — в нескольких протяжных и мерных строках гекзаметра! Плюс, конечно, мелодия... «Порвите струны!» Да ведь это же всё равно что... Всё равно что уничтожить инструменты Гефеста! Или, скажем, вырвать из рук Акронея рулевое весло и у него на глазах переломить о колено (эк он взъярился, когда я полоснул по ремням!). Нет уж, пускай поёт. А я просто постараюсь не слушать, потому что... Да сколько же там этих ящиков, и скоро ли я нашарю нужный? С другого конца начать?


Это было правильное решение: уже во втором ящике с другого конца оказалось всего три... нет, четыре пластины. Да, четыре. И четыре ежа рядком — значит, всё правильно. Они. Ну, сейчас что-то будет... Окиал взял одну из четырёх пластин, и она сразу, с лёгким щелчком, встала на место.


И ничего не случилось.


Немного подождав, он снова нажал на выступ, вернул пластину в ящик и взял другую. Лёгкий щелчок, и... Опять ничего. Он вернул на место и эту пластину, и уже собрался взять третью, но, подумав, зарядил один из ежей, стоявших там, в тупичке. Тоже ничего... Может быть, для каждого ежа — своя пластина? Окиал перепробовал оставшиеся три ежа. Гм...


А что вообще должно быть? Может, ничего и не должно быть? Но ведь не просто же так он хлопотал вокруг своего груза, суетился, ощупывал, торопил, вслепую помогал гребцам тащить и привязывать. Что-то должно быть, чего-то он от них ждёт...


Может быть, не сразу, может быть, необходимо время?


Окиал рассовал все четыре пластины по щелям ежей, оставив незаряженным один в тупичке святилища, и стал ждать. Чего именно — об этом он старался не думать, чтобы не помешать естественному ходу событий. Это было самое трудное — не думать; никакие тренировки не помогают отключить воображение, когда ждешь неизвестного. И, чтобы отвлечься, он стал слушать песню.


— Пережёг, балда! — трагическим голосом возопил Гефест. — В переплавку тебя! На ложки!


Посейдон уловил фальшь в голосе мастера, хищно подобрался, и, прекратив шашни с его супругой, устремил свой водянистый до жути прозрачный взор в багровую тьму пещеры. Золотолобый болван стоял навытяжку, недоумённо помигивая рубиновым глазом, а Гефест яростно плевался, топал ногами, сотрясая гору, изо всех сил дул в разбушевавшееся пламя. Огромное чёрное облако, накрывшее Лемнос, веером прочертили огненные полосы разлетавшихся угольков, пламя гудело и взрыкивало в вертикальном канале горы. Солнце померкло, первые хлопья сажи опустились на стол и на белоснежную тунику морского бога.


— Ну вот что, племянничек... — с угрожающей лаской протянул Посейдон. Поднялся, отряхнул сажу с туники (чёрная полоса осталась у него на груди), прихватил с наковальни свой искорёженный золотой трезубец и, заслоняясь от жара ладонью, зашагал в глубь пещеры. — Я вижу, слуга твой мало что смыслит в кузнечном деле. Давай-ка я сам тебе помогу! — Он небрежным жестом руки отстранил Гефеста (а тот неожиданно легко повиновался, не то хмурясь, не то ухмыляясь в бороду) и бросил своё оружие в жар, в гудящее пламя. — Время дорого, — объяснил он, улыбаясь в лицо мастеру. — А здесь мой трезубец раскалится не хуже, чем в горне... Или я чего-нибудь не понимаю?


— Не понимаешь, дядя, — согласился Гефест, сделав заведомо безуспешную попытку выхватить из огня трезубец и тряся обожжёнными пальцами. — Ничего ты не понимаешь в моей работе. Гляди, что натворил! — и он указал на бесформенный пузырящийся комок золота, который, шипя, растекался кляксой по каменным плитам пода. — Теперь новый трезубец ковать — на полдня работы. Только сначала углей нажечь надо...


— Так... — сказал Посейдон, помолчал и вернулся к столу, Гефест, таща за руку болвана, заковылял следом. — Чего ты добиваешься, племянник? — спросил Посейдон, снова развалясь в кресле. Побарабанил пальцами по столу, ухватил не глядя кубок и отхлебнул. Породистое лицо его перекосилось, он сплюнул под ноги, брезгливо раскрыл рот и стал вытирать язык и губы полой туники, размазывая обслюненную сажу по бороде и щекам. Харита подхватила отброшенный кубок и, безмятежно улыбаясь, принесла новый — полный, накрытый искусной золотой крышечкой. — Зачем ты хочешь меня огорчить? — ласково спросил Посейдон, игнорируя угощение.


— Я тебе, дядя, наоборот, угодить стараюсь, — хмуро сказал Гефест. — Заказ выполнить. А ты меня торопишь. А я, когда тороплюсь, нервничаю. И он, — Гефест кивнул на слугу, — тоже нервничать начинает. Вот и пережёг уголь... Ты бы меня не торопил, а, дядя? И всё будет в лучшем виде. Тебе трезубец к какому времени нужен? К утру? К вечеру? Ты скажи! Будет.


— К полудню, — сказал Посейдон.


— Вот завтра в полдень и приходи. Будет.


— Сегодня к полудню, — уточнил Посейдон.


— Это уже труднее... — проговорил Гефест. Сложил руки на груди и наклонил голову набок, словно к чему-то прислушиваясь. — Гораздо труднее, — повторил он. — Но, если мешать не станешь, то, может быть, справлюсь.


— За полчаса?


— А что, всего полчаса осталось?


Посейдон помолчал, всё так же ласково глядя ему в лицо.


— Нет, не выйдет! — решительно сказал Гефест. — Ну, что ты... Это же ещё угли нажечь... Вот если три часа дашь... — неуверенно сказал он.


— Полтора! — Посейдон поднялся, с величавой брезгливостью оглядывая свою тунику.


— Может, тебе одежонку какую? — засуетился Гефест. — Я быстро, туда-сюда... Ишь, как тебя извозило...


— Предпочитаю свою. Значит, полтора часа.


— Ох, не знаю... Постараюсь, конечно, но... И куда такая спешка? Ладно, смертные торопятся — их можно понять, но ты, дядя, у кого позади и впереди — вечность...


— Забот много, — сказал Посейдон. — Вечных забот. И все — неотложные.


— И что за заботы такие, что вот вынь ему да положь трезубец? — пряча глаза, забормотал Гефест. — Или пучины морские долго жить прикажут, если чуть обождать... Тоже ведь, поди, вечны — пучины-то...


— Мои заботы, племянник. Мои!.. Тебе, — Посейдон радушно осклабился, — я больше мешать не буду.


— Понял, — быстро сказал Гефест. — Через два часа приходи. Будет.


Уже подойдя к скалистому обрыву над морем, Посейдон остановился и, глянув через плечо, спросил:


— Кстати. Что такое «ложки»?


— «Ложки»? — Гефест пожал плечами. — Первый раз слышу.


— Зато произносишь не первый раз. Ты слуге своему грозил, что переплавишь его на ложки.


— Ах, ложки! Хм... — Гефест дёрнул себя за бороду и глубоко задумался. — А Демодок его знает, что это такое! — сказал он наконец.


— Ага... — произнёс Посейдон. — Демодок... Ладно, работай. Быстро работай — если хочешь, чтобы впереди у тебя была вечность!



Глава 13. Потусторонний диалог



Тема: сфероклазм в античных сферах. Иллюстративный материал (фономагнитокопия рабочей записи во время обнаружения эффекта). Массив «К.И.», выборка.


« — Странные оговорки, ты не находишь? Сначала час как единица времени, потом ложки...


— Ничего странного: поэты всегда что-нибудь путают.


— Это не просто путаница...


— Знаешь, меня гораздо больше интересует разбитый шлюп. И вулкан на Лемносе.


— Нет, ты всё-таки выслушай! Дело в том, что никаких ложек в Древней Греции не было, да и час как единица времени...


— Обыкновенный сфероклазм!


— В античных сферах?


— Ну и что? Насколько я знаю, Гнедич, переводя Илиаду, употреблял не только греческие, но и римские имена богов. А Жуковский в Одиссее рассаживал гостей на лавках вместо кресел и что-то там сравнивал с шелком, которого древние греки не знали. Вот тебе и сфероклазм.


— Ни по Жуковскому, ни по Гнедичу в этом мире не должно быть никаких ложек!


— Вулкана на Лемносе в этом мире тоже не должно быть. Но он есть. И это интересует меня гораздо больше.


— А если всё это как-то связано? Вулкан, шлюп, заговаривающийся поэт...


— Юрочка, они все заговариваются. И всегда. Если не веришь, дёрни его в действительный мир и пообщайся. Только не забудь вернуть бедолагу, когда надоест.


— Именно об этом я и хотел тебя попросить.


— Именно с этого и надо было начинать! Только ты не туда сел — пульт хроностопа правее.


— Не всё сразу. Я хочу сделать радиовызов.


— Боже мой, кому?


— Ему. У меня такое чувство, что этот поэт откликнется. Подскажи-ка мне номер маяка.


— Сумасшедший! Ты перепугаешь его до смерти!


— Номер, Наденька, номер!


— Восемнадцать-бэ-три... Не нравится мне эта затея.


— Мне тоже, а что делать?


— Мужская логика, Юрий Глебович!


— От Надежды Мироновны слышу... Восемнадцатый бэ! Алло, восемна...»


(Экспедиция 112-С, античные сферы. Информация широкого доступа.)



Глава 14. Триумф царедворца



— Ну, вот и ветер меняется! — услышал Окиал радостный голос кормчего и заморгал, с трудом возвращаясь к реальности. Последний отзвук аэдовой лиры исчезал за безоблачным морским горизонтом, и небо мгновенно очистилось от тучи пепла и сажи... Впрочем, туча была не над этим морем, а над Эгейским, по ту сторону Пелопонеса. И вообще, она была в песне. Хотя...


— Ты очень хорошо пел, Демодок, — сказал учитель, словно угадав его мысли. — Не правда ли, Окиал?


— Да. О да! — Окиал понимающе кивнул и посмотрел на солнце. Полдень был уже близок. Был уже почти полдень, и всего два часа оставалось... Но ведь это же было в песне! — А что будет дальше? — спросил он.


— Не знаю, — буркнул певец. — Я ещё не закончил.


— Вот парус поставим и узнаем, — сказал кормчий. — Сушите вёсла, бездельники! Сейчас за вас поработает Нот! И пошарьте под левой якорной площадкой — там должна быть моя заветная амфора, если вы её не распили тайком. Да под левой, а не под правой! Есть? Тащите сюда: сначала угостим певца, а потом пустим по кругу. Ему нужно хорошенько промыть горло феакийским вином, чтобы закончить песню.


— Я продолжу её через два часа, Акроней, — хмуро сказал аэд. — Не раньше.


— Хорошо, — легко согласился кормчий. — К тому времени, может быть, увидим берега Схерии. Придется опять поработать вёслами, и твоя песня будет нам весьма кстати... Ты превосходно поешь, славный аэд, — сказал он, понизив голос. — Но гребцам важен лишь ритм — а слова... вряд ли они прислушивались к словам, и вряд ли твоя песня поможет нам. Но берег родины мы успеем увидеть.


Два часа прошли в напряженном молчании, и даже заветная амфора не смогла разрядить его. Южный ветер был ровен и бодр, небеса безоблачны, тень Перста почти неподвижно лежала на палубе параллельно бортам. За всё это время произошло лишь одно событие, не замеченное никем, кроме Окиала: один из штырей металлического ежа — тот, что был обращен к корме, — вдруг удлинился. А когда Окиал повернул ежа, делая вид, что просто устанавливает его поудобнее, штырь заполз обратно, и выдвинулся другой (на этот раз именно он оказался обращенным к корме). Там, далеко за кормой, на юге, был Лефкас, был мыс Итапетра и было святилище с тремя заряженными ежами.


Окиал опять представил себе расположение лабиринта, нащупал ежи и разрядил их. Три длинных штыря (на Лефкасе они тянулись вверх) поочередно заползли внутрь, едва Окиал одну за другой выщелкнул и бросил три пластины обратно в ящик. Но еж, лежавший у него под рукой, на корме феакийского корабля, по-прежнему тянулся длинным штырем к югу.


Может быть, он звал кого-то. Может, искал. Может быть, нашел и следил... Окиал старался не думать, чтобы не мешать ему. Если это опасно, он всегда успеет выщелкнуть пластину и бросить за борт. Без пластины еж мертв.


Но лишь незадолго до того, как слепой аэд снова тронул струны своего инструмента, штырь стал укорачиваться. Зато попеременно удлинялись другие, и, когда не на шутку разгорелась свара на Олимпе, длинный штырь указывал точно в зенит. Что-то там было, в зените, за непонятно откуда взявшимся облачком, неподвижно зависшим над кораблем...


Никто, кроме Окиала, не обращал внимания на это облачко: все слушали песню аэда и время от времени поглядывали на север, где должна была показаться Схерия. За бездельников работал Нот — работал ровно и мощно, напрягая тяжелое льняное полотнище паруса, — поэтому слушали не только ритм.


Гефест гнул свою непонятную линию, злостно саботируя изготовление трезубца. За эти два часа он сумел раздобыть ещё один заказ — и более высокий: простодушный Зевс, поддавшись на грубоватую лесть мастера, повелел ему выковать зеркало для своей новой любовницы. Отшлифованная серебряная пластина у Гефеста, конечно, была, и не одна, но на обратной стороне зеркала предстояло выковать множество аллегорических изображений и сцен, прославляющих высокопрестольного дарителя. Работа тонкая, долгая и, безусловно, гораздо более спешная, чем заказ Посейдона. Морской бог не посмел впрямую нарушить волю Эгидоносителя и развернул стремительную интригу, имевшую целью публично столкнуть новую фаворитку с Герой, законной женой Громовержца. Проведенная с превеликим трудом и с непревзойденным блеском, интрига завершилась грандиозной сварой на Олимпе и молниеносным изгнанием фаворитки за Геракловы Столпы. Однако заказ свой Эгиох не отменил: зеркало теперь было обещано Гере.


— Благодарю тебя, мой повелитель, — ответила богиня. — Оно будет напоминать мне об этой маленькой победе и послужит залогом новых. И когда же я получу свой подарок?


Зевс раздраженно пожал плечами, и воспрянувший духом Посейдон немедленно встрял:


— Как только твой сын Гефест закончит работу, о лилейнораменная! Насколько я знаю, он уже приступил...


— Гефест? — Гера слегка нахмурилась. — Ах, да, ну конечно, Гефест, кому же ещё.


— Он искусен и быстр, — невозмутимо продолжал Посейдон. — Помнится, то самое кресло — ужасное кресло, на целых две недели сковавшее твои руки и ноги, — он изготовил всего лишь за день. А тут какое-то зеркальце...


— Значит, к вечеру, — сухо сказала Гера.


— Быстрее! — воскликнул Посейдон. — Я думаю, что гораздо быстрее!


— Ладно, хватит, — оборвал Зевс. — Пускай принесет через час. Пошел вон. — И, вхолостую, без молнии, громыхнув, удалился в свои покои — переживать, а Посейдон не замедлил сообщить высочайшее волеизъявление мастеру.


— Вот и всё, чего ты добился, — констатировал он, устало развалясь в том самом кресле, уже отмытом от сажи и пепла. — Эгиох раздражен, Владычица недовольна, оба они слишком хорошо помнят, что ты якшаешься со смертными — словом, дела твои плохи, племянник... Кстати, я тебе не очень сильно мешаю?


— Не перенапрягайся, дядя, — буркнул Гефест. — Отдохни. Из кубка вон похлебай, мало будет — амфора под столом, сам нальешь. Супруга дворец отмывает, так что прислуживать некому...


— А ты, собственно, куда собрался?


— На Олимп, дядя. Я же ведь хроменький, пока доберусь — как раз час пройдет. Да обратно столько же. Отдыхай.


— А зеркало?


— «А трезубец», ты хочешь спросить? Трезубец потом, когда вернусь.


— То есть, зеркало ты уже выковал? Успел?


— Если б не якшался со смертными, не успел бы. Я же тебе говорил, что ты плохо знаешь мою работу. Зачем обязательно ковать? Вот оно, зеркало... — Гефест грохнул на наковальню грубо сколоченный деревянный ящик и стал отдирать доски. Посыпалась сухая, добела пережженная глина, сверкнуло золото отливки. Подоспевший слуга ухватил её металлическими пальцами, извлек из опоки, другой рукой смахнул глину и доски на пол, своротил туда же медную плиту и бережно уложил отливку на дубовый торец наковальни. — Самое трудное было — найти эту глину, — объяснял Гефест, копаясь в груде инструментов. — Самое долгое — выдавить в ней рисунок. — Он приложил к отливке отполированный лист серебра. — А самое тонкое — залить в опоку расплавленное золото так, чтобы не пришлось потом переделывать. Не придется... — И несколькими точными ударами он приклепал серебряный лист. — Отдыхай, дядя, — повторил он. — Ты за эти два часа не меньше моего наработался.


— Может быть, ты хоть теперь объяснишь, зачем тебе это было нужно? — спросил Посейдон.


— Что?


— Зачем ты тянул время?


— Я тянул время? — удивился Гефест. — Демодок с тобой, дядя, я этого не умею. Просто я не люблю, когда меня торопят.


— А я не люблю, когда меня задерживают! — взревел Посейдон и поднялся, нависая над устьем пещеры, почти сравнявшись ростом с горой, и пяткой раздавил кресло...


— Зря. Вот это зря, Демодок... — (Окиал не сразу понял, что это голос учителя прорвался сквозь песню, но слепой аэд и вовсе не услышал голос Тоона).


Морской бог был страшен в бессильном гневе, бледная радужка его водянистых глаз потемнела и подернулась рябью.


— Ты вот что, дядя, — забормотал Гефест, боком-боком придвигаясь к своему молоту, ухватил его и выскочил из пещеры на солнечный свет. — Ты не забывай: Гелиос всё видит! И если я тебя ненароком стукну — так только из верноподданнических соображений. Чтобы исполнить волю отца моего — Вседержителя Зевса. Уйди с дороги, а то молот тяжелый — уроню на ногу!


— На земле очень много смертных, — уже спокойно и раздумчиво проговорил Посейдон. — Даже Урания вряд ли сочтет их — собьется. Многие из них некрасивы и хромы, как ты. И, как ты, искусны в ремеслах... Если тебе надоело бессмертие — так и скажи. На Олимпе незаменимых нет — кроме тех, кто всегда помнит об этом... Не дай тебе Демодок, — Посейдон усмехнулся, — проверить на себе это правило.


Окиал с удивлением посмотрел на певца и заметил, что не он один удивлен. Песня уже не оказывала своего волшебного действия на слушателей: боги не вставали перед глазами во всём своем блеске и гневе, они вихлялись плоскими дергаными тенями, пещера Гефеста померкла и расплылась, куда-то пропал, как и не был, забытый аэдом золотолобый слуга. Аэд подолгу шевелил губами и морщился перед каждой новой строкой гекзаметра, но слова были просто словами (далеко не всегда внятными), а мелодия — просто мелодией.


Что-то мешало им вновь обрести свою силу, что-то вклинивалось в них, рвя и корежа ритм, и Окиал не сразу понял, что это «что-то» исходит из металлического ежа. В нём скрежетало, хрипело и отрывисто сипло попискивало, а потом густой металлический голос произнёс: «Мужская логика, Юрий Глебович». — И ещё более низкий, на почти неслышных басах: «От Надежды Мироновны слышу».


Аэд выронил лиру, и она жалобно зазвенела, ударившись о скамью. Он повернулся к Окиалу, слепо вытянул руки, шагнул и чуть не упал, споткнувшись о свой инструмент. Окиал поспешно вскочил, уступая дорогу и одновременно заслоняя ежа от кормовых гребцов, которые тянули шеи и тоже прислушивались, но пока ещё сидели на месте.


— Я так и знал, — бормотал аэд, слепо ощупывая руками металлические штыри. — Я так и думал... Один непредвзятый ум, всего лишь один... Ну, два — ты и твой ученик...


В еже щёлкнуло, пропали скрежет и хрип, и неожиданно чистый баритон воззвал, словно стараясь докричаться через много стадий: «Восемнадцатый бэ! Алло, восемнадцатый бэ! Есть там кто-нибудь?»


— Есть! Это я! — закричал аэд помолодевшим голосом. — Это ты, Юра? Командор!


«Ну, вот видишь? — обрадованно сказал баритон. — Это кто-то из наших... Восемнадцатый-бэ, кто ты?»


— Это я, командор! Я, Демодок... То есть, Дима...


«Держись возле маяка, Дима! Сейчас я врублю хрр-р-р...»


Голос, грубея, перешел на немыслимые басы, затем, произнеся почти нормальным тоном: «...стоп!» и «Держись возле...», сдвинулся в писк и, резанув по ушам, пропал. Окиал изо всех сил сдерживал напиравшую толпу, что-то орал с кормы Акроней, судно, накренившись на левый борт, чуть не зачерпнуло волну и, продолжая некоторое время крениться, застыло в неестественном положении. Не меньше двадцати гребцов навалились на Окиала сзади, а он, разведя руки и упираясь ногами в палубу, держал их. Напор становился слабее, наконец пропал, но Окиал не мог не только оглянуться — он не мог шевельнуть ни единым мускулом, даже моргнуть не мог. Аэд суетился возле ежа, перехватывая штыри, руки его мелькали так быстро, что их не стало видно, аэда трясло, он расплывался мутным грязно-белым пятном, что-то сверкающее и длинное упало с неба и тут же унеслось прочь, обратно, а потом все двадцать с лишним человек навалились на Окиала, и он вытянул руки вперёд, чтобы не упасть грудью на штыри, грохнулся на голые доски палубы, и всю толпу накрыло волной. «А Навболита здесь нет, — спокойно подумал он, ускользая в небытие. — Это хорошо, что его здесь нет, это я молодец...»


Очнувшись, он обнаружил себя лежащим навзничь на палубе, увидел над собой неподвижный Перст в неподвижных, заклиненных рамах, услышал мерный скрип уключин и мерное, в такт, пощёлкивание Акронеева бича. Плавание продолжалось. Учитель убрал с его лба мокрую тряпку, Окиал приподнял голову, оперся на локти и сел. Гребцы (хмурые, со свежими рубцами на плечах и на лицах) работали молча, Акроней прохаживался между ними, пощёлкивая и тоже хмурясь. Обломок мачты торчал посреди палубы. Аэда не было на корабле, и ежа его тоже не было, лишь крепившие его найтовы валялись у борта.


— Где он? — спросил Окиал.


— Ушел в свой мир, — непонятно ответил учитель и улыбнулся. — И тебе, мой мальчик, тоже надо уйти в свой мир, на Андикиферу. А мне — в свой. Ты здесь бессилен, а я там — бесполезен. Уже бесполезен.


— Не понимаю, — сказал Окиал. — Но тебе виднее, учитель.


— Да, — согласился Тоон. — Мне виднее. Но всё же там, на Андикифере, постарайся не употреблять эту формулу. Никогда. Постарайтесь жить без богов...


— Земля!


— Посейдон!


Эти два возгласа раздались почти одновременно. Окиал понял, что подспудно давно ожидал одного из них, и вскочил на ноги. Заболели измятые в свалке мышцы на спине и груди, резануло в правой коленке. Он пошевелил пальцами, нащупывая в воздухе рукоять своего меча. Нет, надо что-то другое...


Учитель тоже отреагировал быстро — но очень странно. Он встал на колени, в упор глянул в прозрачные водянистые глаза бога и покорно опустил голову.


— Уходи, Окиал, — шепнул он. — Прыгай за борт, мой мальчик. Не думай о нем — и он не заметит тебя. Не думай о нем, ты ведь умеешь...


Окиал не слушал его. Она наконец сообразил, что ему нужно, сжал дротик и швырнул его прямо в переносицу бога.


«Мал!» — с сожалением подумал он, когда Посейдон, взревев, выдернул дротик и, почти не целясь, послал обратно. Окиал увернулся и, закричав от усилия, бросил громадное — в два своих роста — копье с тяжелым зазубренным наконечником. Гребцы лежали ниц, побросав вёсла, и даже Акроней, выронив бич, медленно подгибал колени, повторяя позу учителя. Копье пробило голову бога насквозь, и Посейдон, обливаясь кровью и хрипло рыча, вслепую занес над кораблем тяжелую длань.


«Примней... Где ты, дружище?» — подумалось вдруг Окиалу, и он удивился, потому что никогда прежде не думал о богах с такой теплотой и... надеждой? жалостью?


— Я всего лишь бог, — услышал он отчётливый голос Примнея, словно тот был не на далеком Олимпе, а рядом. — Я — ничто без таких, как ты. Но ведь ты не единственный. Вас много...


И это было последнее, что Окиал слышал.


* * *


...могучий земли колебатель


В Схерию, где обитал феакийский народ, устремился


Ждать корабля. И корабль, обтекатель морей, приближался


Быстро. К нему подошел, колебатель земли во мгновенье


В камень его обратил и ударом ладони к морскому


Дну основанием крепко притиснул; потом удалился.


(Гомер. Одиссея, песнь тринадцатая.)




Часть III Нет бога, кроме...


«Читатель ждет уж рифмы розы...»


А.Пушкин



Глава 15. Мир без Власти



« — Вот так здесь появляются острова... Ты всё успела записать?


— Всё. А ты?


— И я успел. Дома сравним?


— Там видно будет. Маяк оставь.


— Я помню. Который на очереди?


— Эс-пятый.


— Сто двенадцать-эс-пять... Пошел. Куда опустим?


— Прямо на этот островок — он здесь уже навсегда.


— Ох, надеюсь... Хотя, какая разница — всё равно замолчит. Они всегда замолкают в античных сферах. И навсегда.


— Восемнадцатый-бэ-три не молчал.


— Да — пока здесь был этот парень. Кстати, как он там?


— Спит. Ты вкатил ему слишком большую дозу — хватило бы и полкубика. Он так истощен... И, ты знаешь, у него что-то с глазами.


— Это я ещё там заметил, внизу. Ничего, дома разберемся... Обратный старт?


— Давай. Маяк не забыл включить?


— Ни в коем случае. Даю обратный старт.»


Запели, удаляясь, позывные «сто двенадцатого-эс-пять», по экрану побежали светлые полосы, исчезли, и в уголке вспыхнули титры: «Экспедиция 112-С, античные сферы. Информация широкого доступа».


«А бывает ещё и узкого, — подумал Демодок, отключив терминал. — И узкоспециального. И «только для исполнителей»... Не было у нас такой информации — «только для исполнителей». А тут есть. Бессмыслица какая-то: записывают всё, но кое-что может просмотреть лишь тот, кто записывал. Ну и хранили бы в личных магнитотеках — зачем загружать Информаторий?»


Он сунул терминал под подушку, откинул одеяло и встал. Огромное — от пола до потолка — окно сейчас же уехало в стену, приглашающе распахнув желтую беговую дорожку, и Дима поежился, вдохнув заоблачный озонистый воздух Академгородка.


«Бегайте сами», — с ленивым протестом подумал он, выходя в сад, и нарочито неторопливо, нога за ногу, побрел к парапету, густо оплетенному новомодным гибридом — высокогорной мандариновой лозой. Северо-Байкальский штамм, который здесь, в двух километрах над Томском, почему-то не приживается. Не успевает вызревать. Вот километром ниже, на двенадцатом ярусе, говорят, уже весь парапет оранжевый, надо бы сходить посмотреть; а тут — мелкая мутно-зеленая кислятина гроздьями. Но знатоки не отчаиваются, ищут и находят в ней пикантные вкусовые элементы, мужественно жрут десертными ложками варенья и муссы и даже пытаются угощать ни в чем не повинных соседей. Из жильцов двадцать первого яруса, не обремененных специальными ботаническими познаниями, одна только Машка разделяет восторги знатоков. Да и то к величайшему неудовольствию своих хозяев: пикантные вкусовые элементы в козьем молоке они полагают лишними...


Дима шуганул Машку из мандариновых лоз; она, недовольно мемекнув, отпрянула, сыпанула на девственно чистый песок катышками непереваренной зелени и коры, отошла на пять метров вдоль парапета и принялась за свое, нагло кося в его сторону горизонтальным чёрно-жёлтым зрачком.


— Ну и дура, — сказал он козе.


Машка не возражала.


Демодок улегся грудью на парапет и стал смотреть вниз. Ночью опять была гроза, сады нижних ярусов башни влажно поблескивали. Оранжевого парапета на двенадцатом ярусе Дима не разглядел. Может быть, слишком далеко, а может быть, врут. Точнее сказать — привирают. Ну и пусть. Жалко, что ли. Всё равно одно удовольствие было смотреть вот так вниз, лежа грудью на теплом, влажном от росы парапете. Или, допустим, вверх, перевернувшись на спину. Только предварительно надо зажмуриться, чтобы, переворачиваясь на спину, не видеть окрестностей. Чтобы смотреть только на башню. И тогда всё знакомо и мило — как дома. Как в настоящем, а не в кем-то придуманном Томском Академгородке. Даже планировка внизу чем-то похожа, если не очень всматриваться: приземистый бункер глубинного вакуум-энергетического полигона, шахматный строй ангаров со шлюпами квазиисториков, квазигеологов и квазикосмогонистов, корпуса и павильоны прикладников от химии, субъядерной физики, тонкой позитроники, генетики — и прочая, и прочая, почти всё на своем месте. За исключением здания Ученого Совета, которого у них просто нет. Как-то они умудрились обойтись без него — без Ученого Совета, то есть, а следовательно, и без здания. Мол, пережиток эпохи абсолютизма. Твердая рука, мол, и ежовые рукавицы. Деспотия большинства, видите ли, которая ничем не лучше деспотии личности... Утопия, одним словом. Акратия, сиречь анархия, но слова «анархия» здесь не любят — вызывает ассоциации.


А вакуум-энергетикам, между прочим, только дай волю — всю ихнюю утопию по миру пустят. В лучшем случае... Ну, ничего, они ещё спохватятся. Надеюсь, не при мне.


Не дома я здесь. Ох, не дома! Да ещё эти эллинские привычки, отстоявшиеся за сорок лет... Врут они, всё-таки, что не сорок, а только двенадцать плюс или минус полгода. Для Наденьки — да, может быть, и двенадцать. Значит, теперь ей тридцать, она и выглядит ровно на тридцать. Ну, Командор всегда был человеком без возраста — он и сейчас такой. А мне шестьдесят, а не тридцать два — и выгляжу я на шестьдесят, что бы они там ни говорили. Уж глазам-то своим я верю. И нечего мне про выпадение памяти, понимаешь. Что, я своего Томска не помню? По заповеднику не бродил? Да я там каждый уголок...


Дима глянул вперед, на заповедник старого Томска, и сейчас же отвел глаза вправо, на север. На севере было привычнее. Знакомо и мило — если не очень всматриваться. Пять (пятую могли вырастить за ихние двенадцать лет) жилых башен Томска-промышленного и разбросанные по горизонту, в основном теснящиеся к Томи, одиночные шпили Томска-аграрного. Разноцветные шестиугольники полей и весело нарушающие эту пчелиную геометрию пятна заповедной тайги.


На юг лучше вообще не смотреть: там сейчас то же самое, что и на севере. А было — не то же самое, и за двенадцать лет добиться таких перемен никак невозможно... Больше всего жалко железную дорогу. Ветка «Тайга-Томск», видите ли, не самая показательная. «Стрежевой-Нижневартовск», понимаете ли, представляет гораздо больший исторический интерес. Какой идиот принимал это решение, если «деспотии большинства» у них нет? Кто успел, тот съел — вот и вся ваша акратия. Утописты. Такая дорога была. Лучший транспортный музей Сибири. Купцами строенная, чуть ли не в девятнадцатом веке... Или, всё-таки, в двадцатом? В общем, на заре эпохи абсолютизма. И если бы только дорога. Срыть Синий Утес — это ж додуматься надо. «Аппаратные дачи»! Ну и что? Тоже ведь история, хоть и не нравится...


Не буду смотреть на юг, и так всё ясно. Не дома я здесь. А посмотрю я всё-таки... Нет, на заповедник я тоже смотреть не буду. Отсюда — не буду. Вот сбегу сегодня или завтра — и поброжу. По тем местам, откуда не видать этого уродства на набережной, «Пантеона Власти» этого, Аргус бы вас драл, акратов... По Фрунзе пройдусь, потом по Советской. В костел загляну. А вот на Воскресенскую горку забираться не стану: с неё тоже Пантеон виден. Так, помашу снизу православному боженьке, передам ему привет от коллег с Олимпа и — мимо, к Белому озеру, к телецентру, направо, через мостик, до Комсомольского проспекта, сяду на древний двухрельсовый электрокар (если они его сохранили) и в «Париж». А на Каштак не поеду, и на Южную тоже не поеду — социалистический урбанизм, ну его...


— Любуетесь?


Дима нехотя обернулся и сполз с парапета. Это был сосед, один из хозяев Машки. Бодренький низенький старичок, затянутый в серое и строгое, с пухлым портфелем под мышкой и с таким же животиком. Работал он председателем городского бюро, а звали его кто как. Кто Геннадием Агрегатовичем, кто Агнессием Аккуратовичем — он никогда не обижался, но обязательно поправлял. Хотя настоящее имя его было, конечно же, ненастоящим — как и почти всё в нем.


— Любуюсь, — Дима улыбнулся и ткнул пальцем в животик, который тут же с громким хлопком опал и съежился. — Олицетворение дутого авторитета?


— Именно! — обрадовался сосед, сунул руку в карман, где носил баллончик с жидким азотом, и авторитет, натужно шипя, восстановился. — А что же вы Машку не шуганули? Опять молоко горчить будет.


— Шугал, — вздохнул Дима. — Так ведь это ж коза! Никакого почтения к вышестоящим формам жизни.


— Биологические аналогии опасны! — нравоучительно заявил старичок.


— «Исторические аналогии опасны», — поправил Дима. — Ницше, кажется? Или Сталин?


— И тот, и другой, — охотно уточнил старичок. — Но первый высказал это в философском трактате, а второй — по слухам — в приватной беседе, когда его сравнили с Наполеоном. Вы, Дима, очень хорошо знаете историю Власти.


— Просто мы с вами уже говорили об этом изречении, Герасим Панкратович, — напомнил Дима.


— Геноссе Аппаратович, с вашего позволения. — Старичок слегка поклонился. — Геноссе Аппаратович Тоталько... Сегодня в Пантеоне выборы. Среднее здание, Музей Политического Руководства. Вы придете?


— А что там будут выбирать?


— Меня. На новый срок. В пяти близлежащих магазинах будет организована раздача мужских подтяжек.


— Почему подтяжек? — не понял Дима.


— По талонам. Вместе с избирательным бюллетенем вы получите талон на мужские подтяжки.


— А что это такое?


— Это такие эластичные ленты с зажимами — цепляете их за штаны и перебрасываете через плечо. Очень забавно.


— А зачем?


— Чтобы привлечь избирателей. Это политическая борьба, как вы не понимаете?


— Кого с кем борьба?


— Не кого с кем, а во имя чего. Во имя моего избрания.


— Да, в этом вопросе я слабоват, — признался Дима. — Но почему именно подтяжки?


— А вы можете предложить что-нибудь другое? Так предлагайте, да побыстрее — ведь нужно успеть растиражировать талоны! Кстати, если вы пойдете на выборы, не забудьте: бюллетень надо опустить в урну — вам покажут, что это такое, — а талон отнести в магазин. Не перепутаете?


— А если перепутаю?


— Не беда. Талон вместо бюллетеня будет считаться голосом против меня, ибо голосование в этом случае сопровождается демонстративным отказом от дефицита.


— То есть, вас могут и не избрать на новый срок?


— Ничего подобного! Неужели вы думаете, что все жители Томска придут на выборы? От силы человек тридцать, я это уже просчитывал. Плюс аппарат, но он...


— Аппарат — это ваш папа?


— А?.. Д-да, в каком-то смысле... Аппарат — это ещё сто сорок семь человек. Но аппарат ничего не перепутает, он проинструктирован. А число неявившихся избирателей автоматически отождествляется с числом голосов «за». Таким образом, я буду избран абсолютным и подавляющим большинством.


— Странная система, — сказал Дима. — По-моему, вы там ерундой занимаетесь, в Пантеоне.


— Именно! — опять обрадовался председатель. — Замечательно, что вы сами сделали этот вывод — даже не побывав на выборах, чем я особенно восхищен! У вас, Дима, аналитический склад ума — вы умеете абстрагировать и обобщать. Из одного-единственного примера моей деятельности вы интуитивно верно индуцировали общее правило: власти предержащие всегда занимаются ерундой! И это обнадеживает — я имею в виду ваши способности. С удовлетворением убеждаюсь, что опасения Надежды Мироновны весьма преувеличены: вы успешно боретесь со своей амнезией и не сегодня-завтра сделаете новый, решающий шаг на пути к восстановлению акратического мировоззрения. Но — не буду вас торопить и тем более не буду вам подсказывать готовых формулировок, ибо только собственные открытия запоминаются на всю жизнь... Желаю вам неуклонного роста ускорения темпов развития ваших ещё более лучших успехов! — выпалив на едином дыхании эту замысловатую фразу, старичок взмахнул портфелем, разбежался и сиганул через парапет.


Дима не стал смотреть, как крутая спираль силового поля несет его к основанию башни. Это уже не смешило. Геноссе Аппаратович Тоталько деятельно занимался ерундой: в полном соответствии со сценарием должности впадал в детство.


«А ведь это предлог! — подумал Дима. — Меня пригласили на выборы, и я могу слинять на целый день. Даже обязан слинять. Будет просто невежливо с моей стороны, если я не слиняю...» — Он подмигнул Машке (которая опять взобралась передними ногами на парапет и, морщась, упрямо обкусывала зеленые гроздья цитрусовых), повернулся и бодрой трусцой побежал по дорожке сада в свою квартиру.


Ванна была готова, но, прежде чем снять плавки и плюхнуться в нее, Дима попробовал ногой воду. Ну так и есть: опять слишком холодная! А Демодок старенький, он тепло любит. Что у них тут за автоматика такая дурацкая — сколько ни объясняй... Спокойно, Дима, спокойно. Это же квазимир. Ещё один «квази», только и всего. Шлепая мокрой ступней по паркету, он подошел к стене, обнажил пульт мажордома и вручную, но очень-очень вежливо растолковал ему, что воду следует подогревать до тридцати шести градусов по Цельсию. И что шампунь желателен целебный (хвойный, например), но ни в коем случае не «Молодежный»... Ничего, найдешь, если постараешься! И никаких тонизирующих добавок: мне шестьдесят, а не тридцать два, у меня сердце может не выдержать, понял? Раздолбай позитронный!.. Это не заказ, это обозначение моих отрицательных эмоций. А ты в словаре посмотри... Сам ты психический! В словаре Бодуэна де Куртене...


Да. Что да, то да: общаться с автоматикой Демодок за сорок лет разучился. Золотолобый стюард — тот помалкивал и делал всё, что ему велели, даже гвозди башкой забивал. А эти слишком уж разговорчивы — не по чину... Кстати: если у них тут акратия, то и понятия чина не должно быть? Или есть — но в качестве какого-нибудь особо тонкого оскорбления? Прекрасный повод ещё раз поиграть в кошки-мышки. Пока вода греется.


Дима сел на кровать, извлек из-под подушки терминал и, набрав код Информатория, задал вопрос:


«Этимология и значение слова «чин»?»


Ответ загорелся почти сразу:


«В этимологических словарях отсутствует. В широкодоступных массивах отсутствует. Упоминания: «История Власти, краткий курс. — Информаторий помедлил. — А также художественная литература доакратических эпох...» Ну, ясно... Читайте классику, в ней всё есть.


«...Подробная информация по спецкоду.»


Та-ак. Неужели не клюнет?


Клюнул: спустя ещё две секунды, неуверенно и кривовато, засветилась едва различимым петитом новая строчка:


«Употребление в быту нежелательно. Извините...»


«За что?» — немедленно спросил Дима.


«За напоминание», — всё тем же неуверенным петитом ответил Информаторий.


«А зачем тогда напоминал?»


Новый ответ вспыхнул восторженным заголовочным шрифтом во весь экран:


«ВИНОВАТ!» — и, чуть погодя, по-прежнему деловито, бесстрастно и четко: «Наложите, пожалуйста, взыскание.»


«Трое суток гауптвахты!» — отстучал Дима, ухмыльнулся и отключил терминал. Помучайся, мил-друг, поразмышляй, а я пока искупаюсь.


Вода была теплая. Шампунь был хвойный. Правда, едва Дима закончил омовение, мажордом посягнул было подвергнуть его холодному душу, но Демодок эту его самовольную услугу пресек и заказал щадящий массаж. Кто здесь хозяин, в конце концов?


«А это вопрос...» — думал он, нежась и блаженно постанывая под упругими толчками горячего воздуха. «Это вопрос вопросов: кто здесь хозяин?» — бормотал он про себя, расчесывая перед зеркалом аккуратно подстриженную седую бородку и укладывая седые волосы на голове так, чтобы лоснящаяся от нездешнего загара плешь была как можно более заметной. Чтобы бросалась в глаза. Прежде чем пойти облачаться, он ещё раз осмотрел себя в зеркале. Во весь рост. Оттянул дряблую кожу на груди, поросшую длинными седыми волосками, ощупал набухшие лимфатические узлы под мышками и в паху, потрогал набрякшие вены на запястьях и на лодыжках. Тридцать два года... Слепые они тут все, что ли?


Выйдя из ванной, швырнул к нише уборщика пеструю шелковую хламиду, затребовал у мажордома фланелевое белье, белую полотняную рубашку и шерстяной костюм. Да, летний. Но однотонный, без аляповатости. Желательно темно-серый, в едва заметную коричневую полоску. А я так хочу! Ты у меня, дубина, из Бодуэна де Куртене вылезать не будешь, если ещё раз пикнешь! То-то же... Рубашку замени — я хочу с манжетами, и чтобы запонки. Благодарю... Теплые носки и теплые ботинки. Ботинки — из натуральной кожи, мягкие. А затем, что я сегодня гулять буду! Под цвет костюма, естественно, но можно чёрные...


— Вот же идиот... — пробормотал Дима, зашнуровывая темно-серые, в коричневую полоску ботинки. Хотя, с другой стороны, это можно считать успехом: перестарался — значит, старается.


«Молодец! — отстучал он на пульте. — Так держать!»


Мажордом промолчал. Озадачился, кретин. А может, обиделся. Ничего, завтра мы разовьем наш успех. Неуклонно ещё более лучший...


С поваром Дима воевать не стал: надоело. Сгреб всё мясное с тарелки в мусоропровод и отправил туда же соус, который показался ему слишком острым, ограничившись овощным гарниром и двумя стаканами козьего молока, по всей видимости, присланного соседом. Молоко горчило. Мандариновый мусс (подношение другого соседа, знатока-ботаника) вежливо попробовал, скривился, и, закрыв баночку, поставил её на подоконник.


Одиннадцатая. В первый день принесли аж четыре, и одну из них Демодок опрометчиво съел, ни разу не поморщась под восторженными взорами дарителей. Ему с энтузиазмом было объявлено, что он умница и свой парень, совсем не чета окружающим знатоков гастрономическим серостям, после чего знатоки (как выяснилось уже на следующее утро) добровольно взяли на себя обязательство снабжать «своего парня» полюбившимся ему натуральным продуктом. Хорошо хоть по очереди, а не все сразу... Надо будет научиться у них делать этот мусс самому, внести какую-нибудь рационализацию в смысле дальнейшего разнообразия вкусовой гаммы и отплатить любезностью за любезность.


Кофе Демодок просто проигнорировал, а вот рюмочку коньяку, поданную к нему, выпил. Маленькими глоточками, смакуя, не спеша, с деланным равнодушием наблюдая укоризненно-возмущенные вспышки на дисплее повара... Вставая из-за стола, не удержался и, поблагодарив повара, сообщил ему, что коньяк был очень хорош, хотя гораздо больше ему, Диме, нравится натуральное виноградное вино. Привык, понимаешь ты, за сорок лет. Повар озабоченно осведомился о марке винограда «Феакийская лоза» — отстучал ему Демодок. Но, представив себе замешательство, могущее возникнуть в позитронных кишках, сжалился и добавил: «Можно другой географически близкий сорт. Из Адриатики, например». — «Критский?..» — неуверенно предложил повар. «Вполне», — благосклонно отстучал Дима и пошел вон из кухни.


Интересно, какой виноград разводят сейчас на Крите? Или, скажем, так: где сейчас разводят критский виноград?.. В голове слегка шумело после коньяка, поэтому оба вопроса наверняка дурацкие. Ну и что? Тем интереснее будет задать их Информаторию, благо время до занятий ещё осталось...


Великие боги! Я же совсем забыл про Информаторий — а ведь он может и в самом деле сесть на гауптвахту, с него станется!


Уборщик, застигнутый Димой врасплох, испуганно порскнул из-под его ног в свою нишу и захлопнулся там. «Молодец, — мельком отметил Дима. — Наконец-то начал соображать...» Но хвалил он его, как выяснилось, рано: терминала под подушкой не оказалось. Подушки, между прочим, тоже. Опять эта крыса распорядилась по-своему! Дима было направился к пульту мажордома, чтобы высказать всё, что он думает о нем и о его штате, а заодно потребовать назад терминал и подушку, но, уловив за спиной, в нише уборщика, некое конспиративное шевеление, резко обернулся. Уборщик опять поспешно захлопнулся, но перед нишей на полу лежал терминал... И на том спасибо.


Информаторий на гауптвахту не сел — не такой он, оказывается, был дурак, чтобы ни с того ни с сего садиться на гауптвахту. Он делал квадратные глаза и спрашивал, что это такое. Он очень хотел наложить на себя вышеозначенное взыскание, но не понимал, как. Или делал вид, что не понимает. Дима облегченно перевел дух и отменил взыскание. Информаторий поблагодарил, но не успокоился. Он продолжал требовать определение гауптвахты. Дима сообщил ему, что это была шутка.


«Ха-ха!» — во весь экран откликнулся Информаторий и модифицировал вопрос: «Разъясните, пожалуйста, смысл шутки и (или) сформулируйте определение гауптвахты».


«Специально оборудованное помещение для содержания военнослужащих под арестом», — отчеканил Дима, чем вызвал целый каскад новых вопросов. Сперва это развлекало, но очень скоро стало надоедать. Пришлось давать определения таким понятиям, как: «дисциплина», «арест», «камера», «портупея», «оружие», «насилие», «параша», «конвоир», «офицер», «чин» (тут Демодок споткнулся, удивившись, но определение всё-таки дал), «субординация», «единоначалие», «расстрел»...


Определение «классовой борьбы» Информаторий переваривал секунд десять, и Демодок, переводя дух, решил, что если последует ещё хотя бы один вопрос, то он объявит свою компетенцию исчерпанной. Однако вопросов более не последовало. Последовал запрос. Странный.


«Сообщите, пожалуйста, ваш специальный код», — попросил Информаторий.


«Развлекаешься? — отстучал Дима. — Откуда у меня спецкод?»


«Ваша компетенция заслуживает открытия специального кода, — разъяснил Информаторий. — Сообщите его, пожалуйста».


«ДЕМОДОК», — отстучал Демодок и усмехнулся.


«Ваш специальный код десятизначен. Ещё три знака, будьте добры.»


«Хватит с тебя!»


«Проверьте, пожалуйста, правильность написания вашего спецкода», — немедленно отреагировал Информаторий, и во весь экран загорелось: «ДЕМОДОКХва».


Вот же... А, собственно, какая разница?


«Правильно, — отстучал Демодок. — Хвалю. Приятно было побеседовать, дружок, будь здоров». — Но, оказывается, это было ещё не всё.


«Ознакомьтесь, пожалуйста, со списком массивов, открытых для спецкода ДЕМОДОКХва», — предложил Информаторий.


Вот это было ничего себе... Судя по списку, который всё полз и полз по экрану, Дима оказался крупным специалистом во всех областях истории и квазиистории, в философии насилия, в теологии, в теоретической и практической квазинавтике (за исключением технических аспектов), в стратегии и тактике вероятных войн (Эт-то ещё что такое?), а также в некоторых областях экономики, социальной динамики и тектологии (мировоззренческие аспекты), а также...


Дима осторожно положил терминал на кровать, сходил на кухню и порадовал повара, затребовав невыпитую чашку кофе. Подогревать не обязательно. Ну, хорошо, хорошо, давай свежий... Спасибо.


Когда он вернулся, список всё ещё полз. Демодок облокотился на подушку («Ага! — подумал он, глянув на нишу уборщика. — То-то же...») и стал прихлебывать кофе, время от времени посматривая на экран и поражаясь своей эрудиции.


На «Геральдике индустриальных эпох» Демодок поперхнулся и прямо поверх списка спросил, нельзя ли побыстрее. Экран на секунду погас, высветил слово «Можно», и проползание несколько ускорилось. «А ещё быстрее?» — уже не церемонясь, отстучал Демодок, допил кофе и, нагнувшись, поставил чашку возле ниши уборщика. Когда он выпрямился, список иссяк. Последней за верхний обрез экрана стремительно уносило строку «Методика скорочтения». Неужели тоже закрытый массив?


Терминал отключился (сам!), и сразу же на пульте мажордома заверещал вызов швейцара. Но Диме было не до гостей. Этот вопрос надлежало провентилировать. Хотя бы этот...


Дима включил терминал, набрал код Информатория, набрал свой новый спецкод и спросил:


«Для кого ещё открыт массив «Методика скорочтения»?»


Мажордом заткнулся, а на экране терминала высветилось:


«Для специалистов.»


Дима решил не уточнять, для каких.


«Значит, я тоже специалист?» — спросил он.


«Да», — ничтоже сумняшеся ответил Информаторий.


Немного подумав, Дима спросил, открыты ли названия закрытых массивов. И уже не удивился, узнав, что закрыты. Открыты, оказывается, только аббревиатуры названий.


Та-ак! Ну что ж, кое-что начинается проясняться. Акратия. Атеизм. Ну-ну... Геноссе Аппаратович, с энтузиазмом работающий карикатурой на Власть — и закрытый массив с закрытым названием «Стратегия и тактика вероятных войн». Замечательный мир. Можно сказать, уникальный. Прямая ему дорожка в семнадцатую сферу. Впрочем, здесь они их не нумеруют, а обозначают словесно. Семнадцатая — это по-ихнему что-нибудь вроде... А зачем гадать? Дима запросил краткую классификацию ассоциативных сфер и сразу выхватил на экране нужную строчку: «Мертвые сферы». Вот, где-то там. То есть, туда. Прямая дорожка...


Драпать отсюда надо, вот что, и побыстрее.


Дима выключил терминал, и мажордом опять завопил. Кто-то ждал за дверью квартиры — давно, терпеливо и очень настойчиво, но почему-то, черт возьми, не заходил и даже не пытался воспользоваться видеофоном швейцара. Демодок сунул терминал в карман пиджака и пошел встречать.



Глава 16. Наденька



За дверью меня действительно ждали, но не преподаватель краткого курса истории Власти, не консультант по бытовой социопсихологии акратической эры и даже не врач-офтальмолог (я был у него единственным пациентом за последние четыре года, и он тоже навещал меня ежедневно — правда, обычно во второй половине дня).


Ждала толпа. Целая толпа молодых людей — рослых, загорелых, мускулистых, все как один в одинаково пестром и шелковом, с озабоченно-суровыми лицами, готовые на всё, — и сердце у меня екнуло. Мое старое слабенькое сердечко приготовилось к ожидающим меня физическим стрессам, ибо подумалось мне, что это Информаторий начал принимать меры. Или те, кто стоит за Информаторием и кому он служит своими чудовищными массивами открытой не для всех информации.


Но это, конечно, было бы слишком просто для столь благополучного мира. И это было бы просто невозможно для мира, в котором живет Наденька. Надежда Мироновна. Человеческое воображение, пока оно остается человеческим, не способно совместить грубое насилие с такой красотой — по крайней мере, в это очень хочется верить. Всегда. Во всех мирах...


— Всё в порядке, ребята, я сама справлюсь, — сказала Наденька, и озабоченно-суровой толпы не стало. Остались друзья, добрые знакомые, просто соседи по двадцать первому ярусу Академгородка — они были уверены, что со мной беда, что опять я что-то отчудил и надо спешить на выручку, но оказалось: всё в порядке, ребята, спасибо, Наденька сама справится... — Что ты опять отчудил? — строго спросила Наденька, уперев руки в боки и оглядывая меня с головы до ног. — Что это за вид? — Ребята за её спиной повалились друг на друга, хохоча, хлопая себя по голым коленкам и только что не тыча в меня пальцами: а знаток-ботаник (наверное, тот самый, чей мусс я всё-таки одолел) восторженно показывал мне «во!» — На кого ты похож, Дима? — риторически вопрошала Наденька. — Где ты сумел раздобыть эту... Ладно, потом. Зачем ты отменил занятия? Почему блокирован швейцар? Ты заболел? Ты абсолютно здоров! Чем таким ты был занят, что тебе понадобилось отключать видеофон?..


— Наденька, — начал я и тут же поправился: — Надежда Мироновна...


— Ты намерен пустить меня в квартиру, или мы будем разговаривать через порог? — перебила Наденька, и я поспешно посторонился, делая широкий (наверное, слишком широкий) приглашающий жест.


Она премило фыркнула, впорхнула мимо меня в квартиру, захлопнув на ходу дверь, и сейчас же направилась в спальню, а я поспешил следом.


В спальне она прежде всего велела мажордому распахнуть окно, а потом подошла к кровати и швырнула подушку на пол. Уборщик боком-боком выбрался из приоткрытой ниши, ухватил подушку и, довольно урча, поволок её к утилизатору. И если на пути туда он ещё предпочел наиболее безопасную траекторию — так, чтобы между ним и мной оказалась Наденька, — то обратно продефилировал уже напрямик, наглея на глазах, и даже осмелился остановиться возле моих темно-серых в коричневую полоску ботинок, чтобы слизнуть какую-то невидимую пылинку...


Словом, вся моя воспитательная работа летела в тартарары! А я помалкивал да поеживался от чересчур бодрящего сквознячка, да удивлялся, как это Наденьке не холодно в её тонкой, почти прозрачной хламиде, и не то завидовал её тридцати годам, не то сожалел, что никак не могу поверить в свои тридцать два плюс или минус полгода. Увы, не могу...


— Как не стыдно! — говорила между тем Наденька, бегло ревизуя прихожую, кухню и кабинет, везде распахивая окна и выпуская на волю уборщиков, а я тащился следом, помалкивая и поеживаясь. — Здоровый мужик, а валяется до полудня на кровати! Ты можешь мне объяснить, зачем ты вырядился в эту... Я даже не знаю, как это назвать! В каком каталоге ты её откопал? Председатель бюро, да и только... А-а, ну конечно, как я сразу не подумала! Но, милый мой, прежде чем стать посмешищем, нужно заслужить это. Тут краткого курса мало, тут надо всю жизнь посвятить истории Власти, заработать не менее чем семизначный код, а то и восьмизначный, как у Геноссе Аппаратовича, надо вжиться в обычаи и нравы эпохи абсолютизма, а не просто копировать внешние признаки! И вот только тогда, да и то лишь годам к пятидесяти, ты можешь стать одним из Функционеров городского бюро. Твое стремление, конечно, похвально, если это действительно твое стремление... Тоже увлекся? Ну-ну.. — (Это она обнаружила на подоконнике одиннадцать баночек мандаринового мусса, но, слава богам, не стала науськивать на них и без того зарвавшихся уборщиков, а только велела им стереть пыль с крышек). — А я сомневаюсь, что у тебя действительно есть такое стремление, — продолжала она. — Я закажу обед на двоих, ладно? Тебе стандартный? Ну, и мне тоже... Да, мы никогда не должны забывать о разлагающем влиянии Власти на общество, о пагубности для общества самой идеи Власти. Быть свободными — значит быть неподВластными, а чтобы быть неподВластными, надо знать, что такое Власть. Поэтому всегда нужны и всегда будут люди, с радостью посвятившие себя такому напоминанию. Но ведь эти люди — тоже специалисты! И очень высокого класса...


— «Геноссе Аппаратович — настоящий герой труда», — это я осмелился наконец вставить свою реплику в монолог Наденьки.


— Именно! — обрадовано воскликнула она, невольно скопировав председателя горбюро. — Чтобы стать и оставаться специалистом такого класса, как Геноссе Аппаратович, надо много и долго работать, — Наденька опять оглядела меня с головы до ног и сморщилась, будто вот-вот чихнет, — а не валяться в этом... — она не выдержала и фыркнула. — Слушай, Дима, я не могу говорить с тобой серьезно. Тебе же всё-таки тридцать два года, а не двенадцать! Может быть, ты всё-таки переоденешься?


— Нет, — твердо сказал я. — Мне в этом теплее.


— Ну и ладно, — вздохнула она, усаживая меня за стационарный терминал в кабинете и сама усаживаясь сбоку. — Ну и Власть с тобой, золотая рыбка. Можешь потеть, если тебе так нравится. — Она подперла подбородок ладошкой, локотком включив терминал, и стала смотреть на меня в упор с насмешливой жалостью, а я сидел, положив руки на колени и изо всех сил выпрямившись. Двоечник перед учительницей. Только учительница в два раза младше своего лоботряса. — Так чем же ты всё-таки занимался? — спросила она.


— Беседовал с Информаторием, — покорно ответил я.


— О че-ом? — протянула Наденька, полуприкрыв ладошкой губы. — С твоими-то двумя знаками?


— Видишь ли... — промямлил я. — Он зачем-то открыл мне десятизначный код... То есть, беседовал-то я без всякого кода, а потом...


— Не понимаю я тебя, Дима, — вздохнула Наденька. — Ну, провалялся, ну, пробездельничал. Бывает. Даже со мной иногда бывает... Да-да, я, если хочешь знать, иногда бываю страшной лентяйкой! Но врать-то зачем?


— Я не вру. Я действительно беседовал с Информаторием.


— По десятизначному коду?


— И по нему тоже.


— А вот я сейчас проверю, и тебе будет стыдно. Проверить?


— Проверь, — согласился я.


— Ну, хорошо. Тащи сюда карманный терминал.


— Зачем? — удивился я. — А этот?


— Тогда отойди и отвернись!


Я пожал плечами и подчинился.


— И нечего обижаться, — говорила за моей спиной Наденька. — Всё-таки у меня пятизначный код, и не могу же я... Ой.


— Что там такое? — спросил я, не решаясь обернуться.


— Сейчас. Извините... Дмитрий Алексеевич, ознакомьтесь, пожалуйста...


Я подошел и ознакомился. Четыре строки на экране:


«Значность кода жильца этой квартиры?


Десять. Видит ли жилец нашу беседу?


Нет.


Ознакомьте и отвернитесь.»


Я посмотрел на Наденьку, ожидая, что она объяснит или рассмеется, или... ну, не знаю что, а она поняла мой взгляд по-своему, вспыхнула и поспешно отошла в угол. На экране между тем появилась новая строчка:


«Подтвердите, пожалуйста, ознакомление слепым набором своего спецкода».


Я подтвердил, и экран тут же погас.


— Всё, Дмитрий Алексеевич? — спросила из угла Наденька.


— Тайны Мадридского двора... — проворчал я, стараясь убедить себя, что озадачен. (Я не был озадачен. Мне было противно. И немного жутко.) — Всё, конечно. Только почему это вдруг на «вы»? Или мне уже не тридцать два, а наконец-то шестьдесят?


— Почему бы и нет, Дмитрий Алексеевич? Если вам это зачем-то нужно... — неуверенно сказала Наденька, неуверенно подходя ко мне и неуверенно глядя на меня, как... Как та, другая Наденька из другого мира смотрела иногда на Командора. Снизу вверх.


— Вольно, юнга! — вырвалось у меня. Наденька широко, шире окон, распахнула глаза (для ядения ими начальства) и вытянулась в насмешливом подчинении — там, на палубе шлюпа, чуть севернее мыса Итапетра, и волны Ионического моря бросили отсветы древнего южного солнца на лицо юнги... Но это было там. А здесь — судорога почтительности, отнюдь не насмешливой, пробежала по её лицу и стерла воспоминание. Которого не было. Не могло быть.


— Куда вы катитесь, Наденька? — спросил я, впервые после своего спасения сумев назвать её так.


— Я же не знала, Дмитрий Алексеевич! — сказала она, справившись наконец с приступом острой почтительности и стараясь изо всех своих сил держаться естественно. Плохо это у неё получалось, и я опять ощутил волну жути, прокатившуюся у меня по груди и накрывшую сердце. Акратия...


Впрочем, разговорились мы довольно легко. Наденька очень быстро освоилась со своим новым положением (и с моим тоже, хотя и я не понимал, чем оно отличается от моего прежнего положения: знал-то я ничуть не больше, несмотря на свою повышенную значность, и специалистом себя не чувствовал). Мы очень мило пообедали. Правда, мне пришлось её пригласить, поскольку она забыла — или сделала вид, что забыла, — о том, что сама же заказала обед на двоих. От стандартного меню я решительно отказался, но против постной баранины, предложенной поваром возражать не стал: незачем демонстрировать Наденьке наши с ним отношения... Мы пили молодое вино из критского винограда и закусывали бараниной, причем Наденька очень естественно не замечала моих эллинских привычек. В ответ на мои осторожные вопросы об экономике и социальном устройстве этого мира Наденька с азартом излагала официальную версию и целыми абзацами цитировала краткий курс истории Власти, не видя и не желая видеть даже явных противоречий. Вопрос о том, кто здесь хозяин, для неё не существовал вовсе. Хозяев нет. И хозяин каждый. Значность кода всего лишь определяет уровень компетенции, а почтение к людям, чья компетенция высока, просто естественно. Вот у Наденьки она измеряется пятью знаками кода, и Наденька добивалась этого упорным трудом на ниве квазиистории тоталитарных систем, а на большее у неё, наверное, просто не хватает таланта. Ну и что? Пять знаков тоже обеспечивают достаточно интересную работу, Наденьку очень уважают на кафедре и вообще... А вы, Дмитрий Алексеевич, наверное, были крупным ученым, но после аварии шлюпа и после двенадцати лет, проведенных в античной сфере подверглись частичной амнезии — обычная профессиональная травма у квазинавтов. Хотя десятизначные... ой, извините... ну, в общем, специалисты такого класса, как вы, очень редко сами ходят в забросы. Но почему бы и нет, ведь уровень компетенции они при этом не превышают. Может быть, это дает вам необходимый эмоциональный фон для дальнейшей работы, или... Словом, вам виднее, вы же специалист. А можно узнать, в каких областях? Дима неопределенно хмыкнул, и Наденька поспешно перевела разговор на другое. Вот она специалист в области квазиистории тоталитарных систем, хотя сначала, кажется, специализировалась как квазигеолог. Почему кажется? Потому что лет десять тому назад она попала в такую же ситуацию, как Дмитрий Алексеевич, но не в античной сфере, а в Мертвой... Ей неприятно об этом вспоминать, можно она не будет? Ну вот, а после излечения Информаторий обнаружил у неё остатки квазигеологических знаний — к сожалению, только остатки. Зато в квазиистории она сразу сделала большие успехи, у неё уже пять знаков, и она часто ходит в забросы. Да, почти всегда с Юрием Глебовичем, а как вы угадали? Или вы просто знаете? Нет, он не квазиисторик, он техник, и у него всего три знака, но Наденька предпочитает ходить с ним, потому что... Это трудно определить. Такое впечатление, что он никогда не сможет превысить уровень своей компетенции и что поэтому с ним всегда безопасно. И с ним действительно всегда безопасно, хотя ситуации бывали разные, и порой только счастливые случайности выручали их. Похоже, счастливые случайности идут по пятам за Юрием Глебовичем, преследуют его во всех сферах...


Наденька ещё что-то говорила, а Демодок вдруг подумал, что настоящего Юрия Глебовича тоже преследовали счастливые случайности, но настоящий Юрий Глебович любил повторять, что случайностей не бывает, а счастливых — особенно. Что счастливая случайность — это всегда следствие знаний и опыта. И говорил он это ничуть не хвастая, а просто констатируя факт... А вот у двойника Юрия Глебовича — всего три знака... Впрочем, у Демодока аж десять знаков — а откуда? Неоткуда им быть у шестидесятилетнего аэда из древней Греции, сорок лет назад окончившего ускоренный курс практической квазинавтики. У бывшего кандидата в техники, который не только не стал техником, но и кандидатом наверняка перестал быть...


Наденька завершала рассказ о путешествии в страшную область на самой границе Мертвых сфер, где вечно агонизируют модификаты миров Замятина, Оруэлла и Хаксли, а в разделяющих эти миры ассоциативных вихрях, во многих воронках одновременно, то разрушенный до основания, то вновь любовно и трепетно восстановленный, во веки веков пребывает кампанелловский Город Солнца, аминь... Демодок прервал поучительное рассуждение об очевидной связи между живучестью тоталитарной системы и степенью её примитивности и спросил, не собирается ли Наденька в ближайшее время идти в новый заброс и, если не собирается, то как ему найти Юрия Глебовича. Оказалось, что Наденька собирается, а Юрий Глебович наверняка в своем ангаре — где же ему ещё быть? — готовит шлюп. Он очень странный, всегда сам готовит свой шлюп — говорит, что не доверяет роботам. Но, в конце концов, у каждого свое хобби: кто-то на башне козу держит, кто-то мандариновый мусс варит... ой, извините!


— Ничего, ничего, — сказал Демодок. — Я не буду вас угощать. Я действительно собирался научиться варить эту гадость, но, кажется, уже раздумал. Ведь это не прибавит мне компетенции?


— Конечно, нет! — Наденьку очень рассмешило это предположение.


— А вот если я пойду с вами в заброс... Возьмете?


Ещё бы! Наденька охотно пойдет в заброс со специалистом такого класса, как Дмитрий Алексеевич, а Юрий Глебович пусть на этот раз отдохнет.


— Ну уж нет! — возразил Демодок. — Без Юрия Глебовича я не пойду... Технические аспекты квазинавтики не входят в мою компетенцию, — вспомнил он примечание к соответствующей строке.


— А-а! — Наденька слегка разочаровалась. — Тогда да. Тогда без Юрия Глебовича не обойтись. А куда? Опять в античные сферы?


— Там видно будет, — сказал Демодок, вставая.


— Свободный поиск, — понимающе кивнула Наденька. — Ничего, с Юрием Глебовичем можно. Между прочим, вас мы обнаружили как раз во время свободного поиска — Юрий Глебович посоветовал мне поискать развалины Критского царства, которое, будучи тоталитарной системой, тем не менее просуществовало почти семьсот лет. И это в действительном мире, заметьте, а что тогда говорить о квазимирах... Впрочем, вы это сами знаете...


— Да, конечно, — поддакнул Демодок. — Вы мне лучше расскажите, как найти Юрия Глебовича.


— Зачем? — удивилась Наденька. — Я сама его потороплю и сообщу вам, когда шлюп будет готов.


— Видите ли, Наденька, я хотел бы побеседовать с ним о природе случая, — соврал Демодок.


Хотя, если по большому счету, то не соврал, а очень даже наоборот, но как объяснить это Наденьке? Впрочем, объяснять ничего не понадобилось. Наденька посерьезнела, ещё раз поразившись компетенции Дмитрия Алексеевича, молча провела его по дорожке сада к парапету и очень толково объяснила, где стоит ангар Юрия Глебовича и как лучше всего к нему пройти.


* * *


Всё-таки я зря начал эту главу записок от первого лица. От третьего получалось лучше — глядя на себя со стороны, видишь больше. Если будет время, перепишу первую половину главы... И назову-ка я эти записки фантастической повестью, как и было обещано врачу (на сей раз — не офтальмологу).



Глава 17. Командор



Юрий Глебович оказался прав: случайностей не бывает...


— Я ждал тебя, Дима, — заявил Командор, когда Демодок взобрался по узкой лесенке стапеля на палубу шлюпа и заоглядывался, ища трехзначного техника. Да, это был именно Командор, а не другой Юрий Глебович из другого мира: рабочая роба на нем была распахнута, и два белых шрама — следы Посейдонова трезубца — четко выделялись на темном, почти фиолетовом от нездешних загаров торсе.


— Садись! — Командор вышел из рубки (Дима увидел за его спиной знакомо выпотрошенный пульт кибершкипера), уселся на фальшборт и похлопал ладонью рядом с собой. — Садись, поговорим. Извини, как-то не получается перейти на «вы», хоть ты теперь и старше меня лет на двадцать...


Демодок сел. Молча.


— Сначала ты расскажешь мне о своих приключениях, — объявил Командор. — А потом буду говорить я.


Дима рассказал, стараясь быть как можно более кратким и опуская подробности, а, дойдя до своего спасения, добавил, что о судьбе феакийского корабля всё ещё ничего не знает и очень хотел бы...


— Узнаешь, — пообещал Командор и потребовал продолжать.


Продолжили в кают-компании, где ещё (или уже) ничего не было разворочено и выпотрошено, стояли удобные мягкие кресла перед низеньким столиком, и стюард (улучшенной модификации, но молчаливый, как тот, и очень предупредительный) бесшумно сновал из камбуза и на камбуз, ловко и вовремя принося запотевшие баночки сока.


Узнав, что у Демодока десятизначный код, Командор заметно посуровел (Дима не понял, почему), но заявил, что, может быть, это и к лучшему. По крайней мере, пока. А, выслушав Димин рассказ до конца, предложил ему связаться с Информаторием по своему дурацкому коду и затребовать записи — Наденькины и его, Командора, собственные. Все записи их последней экспедиции, и особенно те, что «только для исполнителя».


— Разве это возможно? — удивился Демодок. — Ведь не я исполнитель...


Командор усмехнулся и промолчал.


«Акратия, — подумал Демодок. — Надо же, дрянь какая...» — Его уже мутило от явных и недвусмысленных признаков свалившейся на него власти в мире безвластия.


Командор ждал, и Дима сделал запрос. Информаторий осведомился, видит ли их беседу ещё кто-нибудь, кроме держателя когда ДЕМОДОКХва. Командор отрицательно покачал головой, и Дима ответил, что будет просматривать записи лично и в полном одиночестве, а техника он, мол, попросил заняться своими делами. На четвертой или пятой записи Демодок обнаружил, что его бокал пуст, а стюард почему-то не торопится принести новую баночку. Но, глянув на Командора, понял, что так и надо. Случайностей не бывает...


У него забыто, по-двадцатилетнему, участился пульс, когда он увидел на экране южный край земного круга, обрывающийся в ничто почти сразу за искаженной береговой линией Африки, чуть южнее страны лотофагов. Странно было думать, что на этой висящей в пустоте плоской тарелке он провел сорок лет... Совершив облет земного круга, шлюп замер над его центром, где география почти совпадала с действительной, и начал снижаться над северным берегом Крита. Но с высоты примерно в пять километров снова резко набрал высоту и двинулся к западному побережью Пелопонеса.


— Это я перехватил у Наденьки управление шлюпом, — вполголоса объяснил Командор. — Она обычно не возражает, если я делаю это молча.


— А зачем? — спросил Демодок.


— Сейчас увидишь. — Командор пробежался пальцами по клавишам терминала. Теперь на экране была Итака. Крупным планом. Сверху. И поверх оптического изображения — совпадающие с ним алые линии контурной карты. — Я опустил несколько часов и совместил наши записи, — объяснил Командор. — Наденька записывала оптику, а я — приборы. В том числе масс-локатор... Смотри вот сюда, — он ткнул пальцем на север острова, чуть южнее форкинской бухты, и через несколько секунд там вспыхнула алая точка — раз и ещё раз. — Внепространственный переход, — сказал командор. — Что-то похожее я заметил ещё с Крита.


— В Элладе? — удивился Демодок. — Это невозможно.


— То же самое говорила мне Надежда Мироновна. А ученики твоего Тоона, оказывается, освоили внепространственный переход. Вот что значит независимая мысль.


— От чего независимая? — усмехнулся Демодок.


— От стереотипов своего мира. Между прочим, это относится не только к квазимирам. Доказано, что паровая машина была создана ещё в древнем Риме — но лишь один раз и ненадолго. Чей-то могучий ум сумел освободиться от стереотипов, но остальные сочли «чудо» невозможным. Или ненужным... Так. — Командор снова поиграл клавишами. — Дальше просто. Тебя мы видели в тот же день, но ещё не знали, что это ты. А ближе к утру... Вот. — Алая точка замигала на юге алого контура Лефкаса, смещаясь на север вдоль восточного берега острова, и, мигнув последний раз на скале Итапетра, погасла. — Ещё два часа опустим, — сказал Командор.


Мощная вспышка на том же месте — и шлюп ринулся дальше на север. Корма корабля, едва различимая сквозь туман. Изображение проясняется, наливаясь желтым (задействована противотуманная оптика). Человек, свешиваясь с кормы, напряженно всматривается в волны; тело юноши, обезображенное тремя страшными ранами, покачивается на волнах почти рядом с кормой; в отдалении — Посейдон с удивленно-скорбным лицом, ополаскивает трезубец и вдруг в непонятном раздражении с силой вонзает его в морское дно...


— А ближе к полудню мы поймали сигнал радиобуя с этого корабля. Потом — почти сразу — ещё три сигнала, но теперь уже с мыса Итапетра. Корабельный архивариус отождествил все четыре сигнала с маяками экспедиции 18-б, пропавшей без вести двенадцать лет назад. Но я-то уже знал... Стоило мне увидеть вот это.


«Вот это» было разбитым шлюпом. Святилищем...


— Свой концерт на палубе будешь слушать? Нет? Ну, тогда тоже опустим. Вот что было дальше.


Демодок, вытянув руки и спотыкаясь, идет к радиобую. Юноша со знакомым недобрым лицом вскакивает, уступая дорогу. Гребцы грозной от удивления и страха толпой надвигаются на них, юноша сдерживает толпу, корабль начинается крениться и застывает в неестественном положении: включен хроностоп. Командор, спустившись на корму по гибкой серебристой лесенке, пытается оторвать руки певца от штырей, но, так и не оторвав, забирает его вместе с радиобуем...


— Могучего ума паренек, — сказал Командор, кивнув на экран, где юноша ещё некоторое время сдерживает толпу. И добавил, помолчав: — Был.


Последние кадры, уже отраженные в предыдущей части этих записок: безнадежный поединок юноши с богом. Один независимый ум против полусотни послушных воображений... Голос Командора за кадром: «Вот так здесь появляются острова...»


— Остальное уже для широкого доступа, — Командор отключил терминал и глянул на дверь камбуза.


— Да, остальное я уже слышал, — кивнул Демодок, пряча терминал в карман пиджака. Подоспевший стюард поставил перед ним холодный консервированный омлет и стакан чаю.


— Кофе тебе вреден, — сказал Командор, прихлебывая из своей чашечки, и усмехнулся. — В твои-то годы...


— Погоди, — сказал Демодок, отложив вилку. — Но разве тут было что-то секретное?


— Детские игры, — отмахнулся Юрий Глебович и придвинул к себе миску с мясным рагу. — Ты лопай, лопай. Я тебя сейчас ругать буду — это на голодный желудок ещё вреднее, чем кофе. А секретность... Наденька полагает свою информацию недостаточно достоверной. Поэтому — «только для исполнителя».


— Глазам своим не верит, что ли?


— Вот именно.


— Ага... А кто оценивает достоверность? Сама Наденька?


— Не только. Ты, например.


— То есть, для «десятизначных»...


— Девяти. После восьми знаков недостоверная информация становится доступной: для обобщений и далеко идущих выводов. Между прочим, Фарадей имел бы здесь не больше двух знаков, а Эйнштейн так и остался бы служащим патентного бюро. Но зато и Лысенко до конца жизни пребывал бы агрономом на одной севооборотной соте... Впрочем, это всё из других эпох, а сей мир создан воображением нашего с тобой современника. Слямзили у аспиранта тему кандидатской и сделали докторскую; он ушел в глухую обиду и стал придумывать мир, где это невозможно. Мир без руководства — в том числе и научного... поел? Ну а теперь приготовься к хорошей порке. Вставать не обязательно.


Сорок лет назад (по своему счету) один кандидат в техники — большой, меду нами говоря, разгильдяй и любитель побренчать на гитаре вместо того, чтобы осваивать матчасть, — совершил три ошибки. Первая: неплотно закрыл Надину капсулу, и ассоциативные вихри отклонили её на старте. Вторая: поспешил отправить Юрия Глебовича, и Юрий Глебович не успел сосредоточиться. Третья ошибка касалась только самого Димы, поэтому о ней Командор говорить не будет. Результат мы имеем перед собой: шестидесятилетний аэд вместо тридцатидвухлетнего квазинавта... А вот из-за первых двух Командор и Наденька не вернулись в действительный мир.


Сначала про Наденьку.


Командор выполнил 52 поиска в Мертвых сферах и нашел её только в 53-м. Её занесло в мир, убитый искусственным белком. Она там, бедняжка, такого насмотрелась... Помнишь, я рассказывал тебе про нужник на окраине Киева? Ну, так там, где оказалась она — совершенно неподготовленный человек, стажер... Словом, только частичная амнезия и спасла ей рассудок.


Командора она не помнит. И Диму не помнит. Вообще ничего не помнит из того, что было с ней до восемнадцати лет. Так, в общих чертах — без имен, без лиц... Полагает, что родилась и выросла здесь, в этом мире, считает его единственной настоящей реальностью, а в свою амнезию объясняет обычной аварией шлюпа в одном из квазимиров (по сути так оно и есть). Аварий у них тут много, пропавших без вести тоже хватает, и некоторые из них возвращаются. Вот она и считает, что ей повезло. Вернулась.


«Вернувшись» и пройдя курс лечения, Наденька сразу стала большим авторитетом на кафедре квазиистории тоталитарных систем, через каких-то два года получила свои пять знаков, на том успокоилась и всей душой предалась акратической вере. Юрию Глебовичу, с его трехзначным кодом и с его неистребимым скепсисом, и близко не подходи к этой идейной барышне — если бы не руки Юрия Глебовича, не его знание «на ощупь» всей этой техники... Ладно.


Командор проявился здесь, вот в этом самом ангаре. Был принят за своего, подлатан, поставлен на ноги, излечен от «амнезии» и определен на работу по специальности. Поначалу, едва осмотревшись, он кинулся было качать права, что-то доказывать... Глухо. Решил действовать по-другому. Заработал трехзначный код по техническим аспектам квазинавтики, бросил этой ерундой заниматься и занялся поисками. В первую очередь стал искать Наденьку, как-то сразу предположив, что в действительный мир она не попала. Тебя оставил на потом: ты всё-таки мужик, хоть и раздолбай. Извини... К тому же доступ в действительный мир оказался закрытым, и опровергнуть предположение не представлялось возможным...


— Как — закрытым?


— Ты сначала выслушай, а потом будешь встревать, ладно? Хэппи-энд обещаю. Относительный, конечно...


Почему Командор стал искать её в Мертвых сферах? Ещё в капсуле, теряя сознание, он понял, что идет по чьему-то следу. Если очень охота, можно назвать это профессиональным чутьем: термин, который ничего не объясняет, зато успокаивает. Шел по следу, и лишь перед тем, как окончательно потерял сознание, отклонился. Слегка. Ну, а Мертвые сферы тут рядышком, дорожку этого мира Демодок определил верно...


— Дальше ты знаешь. Семь лет ушло на то, чтобы найти тебя, и труднее всего было заинтересовать Наденьку античными сферами. На этом выговор кончается, и начинаются размышления. Вольно, кандидат, можешь принять участие.


Диме было не до размышлений. Хотелось получить наряд на камбуз, чтобы там попереживать и поплакаться... стюарду, например. Но это был Командор, он пригласил принять участие в размышлениях, и надо было принимать участие.


— Что значит: закрыт доступ в действительный мир? — наугад спросил Демодок.


— Можно начать и с этого, — кивнул Командор. — Доступ закрыт для здешних шлюпов. Консервативная, негибкая технология плюс притяжение Мертвых сфер. Вот куда они скачут с особенной легкостью и охотой! Доступный и богатый материал по квазиистории Власти. Сучк`и в чужих глазах... Словом, искать Наденьку было гораздо проще.


— Значит, мы — все трое — обречены...


— Наверное, да, но я бы всё-таки начал с другого. Не с тоски о действительном мире, а... Ну, назовем это бредом. Вот послушай, до чего я тут иногда додумывался. Мне порой начинало казаться, что никакого действительного мира нет. Есть множество квазимиров. И даже не «квази», а просто — миров. Они дробятся, множатся, пересекаются друг с другом. Отрицают друг друга, или наоборот — подпитывают... оптимизмом каким-то, что ли. Уходят в Мертвые сферы, когда устают быть или когда становятся бесчеловечными... Сколько людей, сколько воображений — столько миров. И даже больше, потому что многие населены. Ну, скажем, могучие миры Льва Толстого, и в одном из них — застенчивый фантазер Пьер Безухов, который тоже создает миры. Плюс к этому — сотворчество читателей, порождающее многочисленные модификаты этих миров... Который из них настоящий? Кто ответит? Вот эта техника? — Командор обвел взглядом кают-компанию. — Так ведь она тоже в одном из квазимиров создана. Задачка не решается!


— Ты рассуждаешь, почти как Тоон, — сказал Демодок.


— Тоон? — равнодушно переспросил Командор. — Это твой новый знакомый? — Демодок кивнул. — А, может быть, ты его придумал? — Демодок послушно улыбнулся и вскинул брови, но Юрий Глебович не шутил. Улыбался — да, но не шутил. — А, может быть, и тебя, и его вообразил кто-то третий?


— Ну, слушай, это уже...


— А какая разница, Дима? Ты — есть. И ты хочешь быть дальше. И знаешь, что тогда самое главное?


— Когда?


— Всегда. И везде. Везде, где есть люди и где они хотят быть дальше... Ты пойми, я ведь сразу сказал: мне это только иногда кажется — вся эта бредятина. Но в какие бы дебри я ни забирался, или наоборот, как бы реалистично я ни рассуждал — самым главным оказывается оно и то же. — Командор замолчал. Надолго. — Терпимость, — сказал он наконец. — Или независимость мысли — но это другое название того же самого. Да-да, и не спорь, пожалуйста, а подумай. Разве может мысль быть независимой, если она нетерпима к другим? Безоговорочное отрицание — это уже зависимость! Вот так...


Они помолчали.


— А вывод? — спросил наконец Демодок.


— Выбор, ты хочешь сказать? Я его уже сделал. Наденька тоже. А твой выбор зависит от цели. И — в какой-то мере — от обстоятельств. Обстоятельства у тебя крутые: кто-то подарил тебе десять знаков, то есть, явно завысил уровень твоей компетенции. А человек, вылезающий за пределы своей компетенции, как правило погибает — и не только в нашей профессии. Кому-то ты здесь очень мешаешь...


— Там я мешал богам, — сказал Демодок. — Ну, а здесь — если рассуждать по аналогии, — Информаторию?


— Разве что если по аналогии... Тиран-компьютер — это сказки двадцатого века. У компьютера есть пользователи, их наверняка можно обнаружить, ухватить за шкирку, вышвырнуть... сесть на их место... Только всё это чушь. Я остаюсь тут не для того, чтобы вершить революции и основывать новые религии.


— Ты — остаешься?!


— Да. И давай не будем об этом. Я нужен им, Дима. Они тут слишком все одинаковые, не миновать им Мертвых сфер, если не будет таких, как я... поперечных. Мне не надо ни стрелять, ни проповедовать, мне надо просто быть. Здесь. Самим собой... И всё. Кончили. Давай о тебе. Ты хочешь вернуться?


— Естественно.


— Очень хочешь? Ты ведь уже старый человек!


— Очень... Очень хочу.


— А если не доживешь и умрешь в пути? Он может оказаться слишком долгим!


— Всё равно. Лучше в пути, чем... Хватит с меня богов!


— Понятно... Путь такой. Почти на пределе досягаемости моего шлюпа я обнаружил мир, который тоже вряд ли тебе понравится, но из которого, может быть...



Эпилог



«У нас, товарищь Горбачев, появился новенький. Все психи как психи, а этот буйный. То-есть буйных у нас тоже хватает и я вам писал про одного прошлую неделю, но что-бы такой буйный!? Вот почитайте что он говорит: он говорит, что звезда над объеденением Томскнефть которая символирует газовый факел наших славных Томских нефтяников, буд-то это совсем не звезда, а радио-бакен для заоблачных сфер и что все мы покатимся в загробный мир, если не будет под ней чесного человека. Это он так глупо понимает вашу Перестройку. Псих, что с него возьмеш, лечить надо! Но это ещё семечки, что он говорит, и это ещё невредно, а вот и ягодки. Он как-то раз говорил, что из объеденения Томскнефть наших славных Томских нефтяников надо сделать музей завоевания природы, а из Областного совета музей политического руководства, а из Областного театра музей управления культурой, и что однажды это уже сделали. А я точно знаю что никаких музеев там не было и все Томичи это вам скажут, и что деревья там всегда росли, а он говорит вокруг музеев была базальтовая площадь километром диаметр и называлась Пантеон, а это всегда была площадь Революции. И получается он не просто псих, а псих вредный. И для Перестройки вредный, и для нас нещасных которые хотят вылечиться. Что он с Гомером дружил это его личное дело и никого некасается, пускай-бы себе лечился от своего Гомера и нас-бы не мучил. А он пристает к нам что-бы все были терпеливыми и друг-дружку понимали. А как его поймеш когда он про загробные сферы заговаривается и говорит что все мы ненастоящие, он один только. Как же быть терпеливыми, когда от таких как он терпение у Народа лопнуло и вы, товарищь Горбачев, Перестройку начали!!! А он обложился своим Гомером которого ему сестра принесла и сказала что можно, и он каждый день что-то пишет, а мне писать не разрешают. Сестра хитрющая и все мои письма находит и отбирает, но два раза не нашла и я их за окошко выбросил, добрый человек подберет и отправит. И это письмо я тоже за окошко выброшу если сестра не найдет. А у него не отбирают и говорят что пусть пишет, его это успокаивает.


А меня может-быть тоже!!!


Вот написал вам письмо дорогой Михаил Сергеевич, и на душе как-то лучше, а вы сверху скажите что-бы у него тоже тогда отбирали, потому-что про Гомера он тоже наврет.»



Послесловие



«Если теория противоречит действительности — тем хуже для действительности!»


Науки не было. А понимать хотелось.


Одушевление непознанных стихий материального мира неизбежно перерастало в их персонификацию. Последняя являлась наиболее зрелой, гармонической стадией жизни очередного мировоззрения, обреченного, подобно всем прочим, на постепенное дряхление и смерть. После смерти мировоззрения в сознании социума оставались призраки — в мифах, волшебных сказках, исторических преданиях.


Так, Афродита (она же Венера) не всегда была бессмертной распутной бабенкой, какой изобразили её Гомер, Гесиод и Овидий. Начав свое существование в качестве хтонического божества одушевленной силы земного плодородия, она постепенно сдавала свои позиции, пока не докатилась до узкой специализации в сфере любовной страсти. Нынешним же венерологам нет никакого дела до её биографии: они занимаются лишь некоторыми последствиями упомянутой узкой сферы деятельности богини.


А призрак Афродиты влачит жалкое существование в фаллических анекдотах и чуть более пышное — в произведениях куртуазного искусства на темы античности.


Та же участь постигла и христианское мировоззрение. От грозного, неумолимого, всеведущего и вездесущего иудейского Яхве, безликого, но с тысячью имен — до благостного Саваофа, восседающего верхом на облаке, с розовыми пятками и с такой же лысиной под золотистым колечком нимба. Посередке биографии — Христос: обожествленная персона при жизни и персонифицированный бог после смерти. Плюс великое множество волшебных сказов об ангелах и святых из рыцарских романов средневековья: это уже призраки...


Когда законы природы подверглись массированной атаке логического мышления, не оставлявшего места для их одушевления и тем более персонификации (разве что в юмористическом плане, как, например, «Персональный магнит» в рассказе О.Генри), — как раз тогда заявили о себе законы развития социума. Их расшифровка оказалась не под силу формальной логике — и теперь уже не природные стихии, а стихии общественные погнали нас по новому кругу жизни и смерти мировоззрений.


Одушевленная идея Всемирного Братства, сиречь Коммуны, нашла свою персонификацию в Марате и Робеспьере; Национал-Социализм уродливо, но успешно воплотился в личности Адольфа Шилькгрубера; а Диктатура Пролетариата божественно предстала в смертной оболочке Иосифа Джугашвили. Расцвели культы и культики, верховные божества которых нередко провозглашали свое прямое происхождение (духовное, разумеется) от самого Пророка. На худой конец — от его Предтечи, автора всеобъемлющей экономической теории, который четко сформулировал законы влияния экономики на политику, но не сумел указать все возможные формы обратного влияния. Да и не сумел бы — даже если бы предвидел все наши культы и культики, даже если бы предпринял отчаянную попытку их классификации. Ибо классификация ещё не наука, а лишь эмбрион её.


Социальной науки нет. А понимать хочется.


И возникло множество социальных религий, переживающих расцвет персонификации непознанных общественных стихий. Почти во плоти загуляли по Ойкумене зловещие призраки этих религий: враги народа, агенты Москвы, идеологические диверсанты, эмиссары Империи Зла и противники перестройки.


Наука о человечестве лишь зарождается. Но она грядет. Грядет на смену мифотворчеству. И призраки постепенно теряют плоть, а верховные божества (зачастую уже при жизни) становятся героями анекдотов.


Впереди новый круг. Какой? И что сочинят обитатели Третьего Круга о наших мифических временах?



Арсен Балакур, д.н.


© Copyright: Александр Рубан, 2012


home | my bookshelf | | Феакийские корабли. Фантасмагория |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 5
Средний рейтинг 3.4 из 5



Оцените эту книгу