Книга: Женщина в зеркале



Женщина в зеркале

Эрик-Эмманюэль Шмитт

ЖЕНЩИНА В ЗЕРКАЛЕ

Бруно Мецгеру

1

— Я чувствую, что я другая, — прошептала она.

На ее слова никто не обратил внимания. Матроны сновали вокруг нее, поправляя то фату, то тесьму, то бант, галантерейщица укорачивала юбку, вдова землемера надевала на ее ноги расшитые туфельки; девушка держалась неподвижно и чувствовала, что становится вещью — увлекательной, способной привлечь внимание соседок, но все же вещью.

Луч солнца проник через мансардное окно и наискосок пересек комнату. Анна улыбнулась. Золотистый свет нарушал полумрак мансарды, она стала похожа на подлесок, который осветила заря, только вместо папоротников были корзины с бельем, а вместо ланей — девушки. Несмотря на непрестанную болтовню, Анна вслушивалась в проникшее в комнату молчание; странное, безмятежное, плотное, оно шло издалека и сквозь пересуды кумушек доносило некое послание.

В надежде на то, что кто-нибудь из них расслышал его, Анна посмотрела по сторонам, но не поймала ни одного взгляда. Вынужденная терпеть их старания украсить ее, она не была уверена, не произнесла ли эту фразу вслух: «Я чувствую, что я другая». Что она могла добавить? Через несколько часов она выйдет замуж, но с самого пробуждения она ощущала лишь приход весны, заставляющей раскрываться бутоны. Природа привлекала ее куда больше, чем жених. Анна догадывалась, что счастье там, — оно спряталось за деревом, словно заяц; она видела кончик его носа; ощущала его присутствие, его зов, его нетерпение… Она испытывала зуд в ногах — хотелось бежать, кататься по траве, обнимать стволы деревьев, полной грудью вдыхать воздух с витавшей в нем пыльцой. Главным сегодняшним событием был сам день — прохладный, ослепительный, щедрый, — а не предстоящая свадьба. Ее грядущий союз с Филиппом казался ей ничего не значащим по сравнению с этим сиянием, с апрелем, что заполонил поля и леса, с новой силой, порождавшей крики кукушек, первоцветы, чертополох. Ей хотелось бежать из тесной комнатки, где шли приготовления к свадьбе, вырваться из рук, что пытались украсить ее, и броситься нагой в такую близкую речку.

Миновав оконный переплет, луч света натолкнулся на тень кружевной занавески на неровной побелке стены. Анна ни за что не посмела бы потревожить этот чарующий луч. Нет, даже если бы ей сказали, что в доме пожар, она бы не шелохнулась, сидя на этом табурете.

Она вздрогнула.

— Ты что-то сказала? — спросила ее двоюродная сестра Ида.

— Ничего.

— Ты мечтаешь о нем, да?

Анна опустила взгляд.

Это подтвердило подозрения Иды, и она, одолеваемая похотливыми мыслями, разразилась пронзительным хохотом. Последние недели она пыталась совладать с завистью, и ей это удавалось, лишь превратив ее в игривую насмешку.

— Анне уже кажется, что она в объятиях Филиппа! — провозгласила она сдавленным голосом. — Первая ночь будет жаркой. Не хотелось бы вечером оказаться на месте матраса.

Женщины заворчали, одни поддерживали Анну, другие порицали Иду за пошлость. Вдруг дверь распахнулась. Тетя и бабушка Анны величественно, как на сцене, вплыли в комнату.

— Наконец-то ты увидишь то, что увидит твой муж! — в один голос воскликнули они.

Из сборок своих черных платьев они выхватили, словно кинжалы, две коробочки резной кости и осторожно приоткрыли их: в каждой было зеркало, оправленное в серебро. Их действия сопровождал изумленный шепот: присутствующие сочли, что стали свидетелями необыкновенного зрелища. В повседневной жизни зеркала попадались крайне редко, а если вдруг у кого и нашлось бы зеркальце, то оловянное, из шлифованного выпуклого металла, где отражение казалось запотевшим, неровным, тусклым; эти же зеркала были сделаны из стекла и отражали реальность в четких очертаниях и ярких красках. Послышались восторженные восклицания.

Волшебницы, потупившись, приняли заслуженные комплименты, а затем немедленно перешли к действию. Тетя Годельева встала перед Анной, а бабушка Франциска сзади, за ее спиной, каждая держала зеркало, как щит, на вытянутой руке. Сознавая всю важность момента, они торжественно объяснили девушке, что делать:

— В переднем зеркале отражается то, что сзади. Таким образом, ты сможешь увидеть, как ты выглядишь с затылка или в профиль. Помоги нам правильно встать.

Подошедшая Ида не скрывала зависти.

— Где вы взяли эти зеркала?

— Нам их одолжила графиня.

Все зааплодировали такой удаче: подобное сокровище могло принадлежать лишь знатной даме; торговцы даже не предлагали зеркала простолюдинам — куда такое бедноте!

Анна глянула внутрь круглого ободка, рассмотрела свое удивленное лицо, оценила замысловатые завитки светлых волос, уложенных в изящную прическу, удивилась, какая у нее длинная шея и изящные ушки. Однако ее не покидало странное чувство: хотя ничего неприятного в зеркале не отражалось, увиденное было совершенно непривычным — она смотрела на незнакомку. Ее перевернутое изображение — в фас, сбоку или сзади — могло принадлежать и ей, и кому угодно другому; оно совсем не походило на нее.

— Ты довольна?

— О да! Спасибо.

Не отличавшаяся тщеславием Анна, отвечая на вопрос тетки, думала, что та спрашивает о зеркале.

— Ты что, не отдаешь себе отчета в том, как тебе повезло?! — рявкнула бабушка Франциска.

— Конечно отдаю, — возразила Анна, — мне очень повезло, что оно мне досталось.

— Да нет, я имела в виду Филиппа. Другого такого не сыщешь.

Соседки степенно закивали. Мужики в Брюгге большая редкость. Никогда еще в городе не было такого дефицита… Мужчины исчезли. Сколько их осталось? Один на двух баб? Может, даже один на трех. Бедная Фландрия была поражена странным недугом: нехваткой сильного пола. За несколько десятилетий мужское население на севере Европы снизилось настолько, что это уже вызывало опасения. Многим женщинам пришлось смириться с одинокой жизнью или уйти в монастырь; некоторые отказались от материнства; самые смелые, чтобы справиться с нуждой, овладели мужскими ремеслами — кузнечным или столярным делом.

Галантерейщица строго взглянула на приятельницу, расслышав в ее голосе упрек.

— Так было угодно Господу! — заявила она.

Бабушка Франциска вздрогнула, испугавшись, что ее могут обвинить в богохульстве.

— Разумеется, это Господь послал нам такое испытание! — торопливо исправилась она. — Это Господь призвал наших мужчин отправиться в Крестовые походы. Во имя Его они гибнут, сражаясь с неверными. Господь убивает их в море, на дорогах, в лесах. Господь убивает их на работе. Господь призывает их к себе раньше нас. Это по Его милости мы хиреем без них.

Анна поняла, что бабка Франциска ненавидит Бога; она выказывала скорее страх, чем обожание, описывая Его как грабителя, палача, убийцу. Анне, напротив, не казалось, что Бог таков или что Он действовал там, где виделся бабке.

— У тебя, милая Анна, все сложится как встарь: муж, много детей. Ты счастливица. К тому же твой Филипп не мужлан. Не так ли, дамы?

Те закивали, смеясь — одни от смущения, другие от возбуждения, — что кто-то интересуется их мнением по такому вопросу. Шестнадцатилетний Филипп был крепким фламандским парнем, с длинными ногами, узкой талией, широкими плечами, светлой кожей и лохматой копной волос.

Тетя Годельева воскликнула:

— А знаете, жених-то стоит на улице, поджидает невесту!

— Да ну?

— Он знает, что мы ее одеваем, он просто вскипел. Как вода на огне! Если бы от нетерпения можно было помереть, его бы уже давно в живых не было.

Анна подошла к окну; промасленную бумагу с рам уже сняли, чтобы впустить весну. Стараясь не заслонить свет, она наклонилась и увидела стоявшего на мостовой Филиппа, который весело болтал с друзьями, приехавшими из Брюгге в Сент-Андре, деревню, где жила бабка Франциска, в миле от большого города. Да, время от времени поглядывая на верхний этаж, он ждал ее, страстно и радостно. Анна с облегчением вздохнула. Она не должна сомневаться!

Анна жила в Брюгге уже год. До этого она знала лишь одинокую ферму на севере, где тяжелые облака придавили плоскую, вонючую, влажную землю; она жила там с теткой, ее мужем и дочерьми. Другой семьи у нее не было — мать Анны умерла при родах, так и не раскрыв имени ее отца. При жизни дяди девочка ни разу не покидала ферму, а когда тот помер, тетя Годельева решила переехать в Брюгге, поближе к братьям. Недалеко оттуда их мать Франциска доживала дни в деревеньке Сент-Андре.

Для Годельевы переезд в Брюгге был возвращением к истокам, но для Анны, а также Иды, Хедвиги и Бенедикты — ее трех кузин — переезд стал настоящим потрясением. Из деревенских девчонок они превратились в горожанок, из девочек — в девушек. Ида, старшая, была намерена как можно скорее связать свою судьбу с мужчиной и атаковала имевшихся в наличии парней с почти мужским пылом и смелостью, что не принесло ей успеха. Так что работавший в обувной лавке Филипп, ответив на заигрывания Иды, решил покорить сердце Анны, даря ей каждое утро по цветку. Он без смущения признался Иде, что воспользовался знакомством, чтобы добраться до ее двоюродной сестры. Эта в общем-то банальная уловка сильно огорчила Иду, а радости Анне почти не доставила. Та смотрела на окружающих не так, как ее подруги: девушки распознали в подмастерье сапожника явного удальца, а Анна видела угловатого длинноногого мальчишку, смущенного своим новым телом, которое то и дело на что-нибудь натыкалось. Филипп вызывал у нее жалость. Она угадывала в нем девичьи черты — волосы, нежные губы, бледная кожа. Во взволнованных интонациях его баритона ей слышался отзвук мальчишеского звонкого голоса. Идя вместе с ним на рынок, она отмечала признаки шаткого, изменчивого взросления; именно это ее и привлекало, ей вообще нравилось наблюдать, как растут цветы и деревья.

— Хочешь сделать меня счастливым? — как-то раз спросил ее Филипп.

Покраснев, она сразу искренне ответила:

— Да, конечно!

— Совсем счастливым? — умоляюще спросил он.

— Да.

— Будь моей женой.

Такая перспектива прельщала ее куда меньше: неужто и он туда же? Он рассуждал как ее кузина, как все досаждавшие ей люди. К чему эти условности? Анна с присущей ей непосредственностью попыталась уладить дело:

— А тебе не кажется, что я могла бы сделать тебя счастливым просто так, может, мне не обязательно выходить за тебя замуж?

Он с подозрением отодвинулся:

— Разве ты из этих девиц?

— О чем ты говоришь?

У юношей порой бывают непонятные реакции…

Почему его так поразили ее слова? Почему он хмуро уставился на нее?

Мгновение спустя Филипп с облегчением улыбнулся, решив, что в словах Анны нет подвоха. Он повторил:

— Я бы хотел на тебе жениться.

— Почему?

— Каждому мужчине нужна жена.

— Но почему я?

— Потому что ты мне нравишься.

— Почему?

— Ты самая хорошенькая и…

— И?..

— Ты самая хорошенькая!

— И что с того?

— Ты самая хорошенькая!

Поскольку она расспрашивала его не из кокетства, комплимент нисколько не польстил ей. Вечером, вернувшись домой, она простодушно спросила тетушку:

— Что, всего-то и надо быть хорошенькой? Он красивый, я хорошенькая.

На следующий день она попросила Филиппа пояснить свою мысль:

— Почему ты и я?

— Ты и я — с нашей внешностью у нас будут замечательные дети! — воскликнул он.

Вот оно как, Филипп подтвердил то, чего она опасалась! Он говорил как скотовод, как фермер, спаривающий своих лучших животных, чтобы они размножились. Значит, это и есть любовь между людьми? И ничего больше? Если бы можно было поговорить об этом с матерью…

Производить себе подобных — неужто этого с таким нетерпением жаждали окружающие ее женщины? И даже необузданная Ида?..

Мечтательница Анна на предложение пожениться так и не ответила. Пылкий Филипп трактовал это кроткое молчание как согласие. Опьяненный своим счастьем, он принялся докладывать об их грядущем союзе каждому встречному-поперечному, рассказывая о своей удаче.

Анну поздравляли на улице, а она, удивленная, не опровергала. Потом ее поздравили кузины, и в том числе Ида, которая тешила себя мыслью, что очаровательная сестрица перестанет маячить на брачном рынке. И наконец, тетушка Годельева, ликуя, захлопала в ладоши, потом, прослезившись, она успокоилась, что исполнила свой долг — привела к алтарю дочь обожаемой покойной сестры. И чтобы не огорчать эту добрую душу, Анна, загнанная в ловушку, была вынуждена молчать. Вот так из-за недомолвок недоразумение обрело привкус правды: Анна выходит замуж за Филиппа.

С каждым днем восторг родни казался ей все более нелепым, но, внушив себе, что, вероятно, не понимает чего-то важного, девушка позволяла осмелевшему Филиппу целовать и обнимать ее.

— Ты будешь любить только меня, и никого больше!

— Филипп, это невозможно. Я уже люблю других.

— Как это?

— Тетю, кузин, бабушку Франциску.

— А парня?

— Нет. Но я мало кого знаю, не успела познакомиться.

Когда Анна пускалась в подобные уточнения, он смотрел на нее пристально, недоверчиво, подозрительно; потом, поскольку она выдерживала его немигающий взгляд, разражался хохотом.

— Ты пошутила, а я и поверил! Ты меня напугала, дрянная девчонка!.. Вот хитрюга! Умеешь увильнуть, чтобы мужчина окончательно втюрился, увяз поглубже и думал только о тебе.

Не улавливая его логики, она не настаивала на разъяснениях, а Филипп после таких сцен приклеивался к ней, глаза сверкали, губы трепетали. Анна теперь уже испытывала удовольствие, тая в его объятиях; она полюбила его кожу, запах, упругое горячее тело; прильнув к нему в опьянении, она отстраняла сомнения.

Мансарду перечеркнула тень. Плотность воздуха изменилась.

Анна подскочила: Ида вдребезги разбила луч света. Будущая новобрачная ощутила боль в животе, будто ударом кулака кузина выпустила ей кишки. Анна с упреком воскликнула:

— О нет, Ида, нет!

Та остановилась, удивленная, готовая защищаться, царапаться, не понимая, что своими юбками стерла солнечный луч.

— Что? Что я сделала?

Анна вздохнула, понимая, что никогда не сможет объяснить ей, что она уничтожила бесценное сокровище, истинный шедевр, над которым небесное светило трудилось в комнате с самого рассвета. Ничтожная Ида! Грубая и упрямая, она со своими непристойно широкими бедрами разрушила памятник красоты и даже не заметила этого.

Анна попыталась схитрить:

— Ида, а ты не хочешь посмотреться в оба зеркала? Встань на мое место.

Она обратилась к тете и бабушке:

— Я была бы рада, если бы мои кузины тоже смогли воспользоваться подарком.

Ида сперва изумилась, но потом встала рядом с Анной и умоляюще посмотрела на взрослых. Те было поморщились, но, тронутые сердечной простотой Анны, разрешили.

Хедвига, самая юная, тут же плюхнулась на табуретку:

— Давайте я!

Ида чуть было не столкнула сестру с места, но сдержалась, сознавая, что, как старшая, должна сохранять достоинство. Раздосадованная, она отошла к окну.

На Анну нахлынуло отвращение: Ида опять рассекла луч света, не замечая, что тот скользит по ее груди и лицу. Она его не чувствовала. Ну что за животная тупость!

Увидев стоявшего на улице Филиппа, Ида улыбнулась, но через мгновение опять нахмурилась:

— Он не сильно обрадовался. Он выглядывает тебя, а не меня.

С потухшим взглядом, искаженным лицом, Ида с трудом перевела дух. Склонившись к ней, Анна, заметив ее страдания, протянула руку к кузине и тихо сказала:

— Я бы тебе его отдала…

— Что?!

Ида подскочила, она была уверена, что ослышалась.

— Я бы с удовольствием отдала Филиппа тебе…

— А?

— …если бы он не был влюблен в меня.

Анна думала, что сказала что-то приятное.

Раздался звук пощечины.

— Дрянь! — прошипела Ида.

Анна, ощутив, как жжет щеку, поняла, кому досталась пощечина: Ида ударила ее. Женщины, прервав разговор, обернулись.

— Соплячка, ты так уверена, что меня никто не захочет?! Я тебе покажу, что ты не права! Я докажу это! Вот увидишь, десятки мужчин будут у моих ног. Сотни!

— Достаточно одного, — мягко поправила ее Анна.

На нее обрушилась вторая оплеуха.

— Черт возьми! Ты опять за свое! Ты уверена, что мне и одного не видать! Вот дрянь! Злючка!

Тетя Годельева вмешалась:

— Ида, успокойся!

— Мама, Анна просто вывела меня из себя. Она утверждает, что я мерзкая уродина!

— Вовсе нет. Я согласна с Анной — она высказала то, что я думаю: одного мужчины вполне достаточно, тебе вовсе ни к чему соблазнять ни десяток, ни тысячу.

Ида с вызовом посмотрела на мать, словно желая сказать: «Говори-говори, там видно будет!» Годельева, вздернув подбородок, потребовала:

— Извинись перед Анной!

— Никогда!

— Ида!

Ида, покрасневшая от гнева, с проступившими на шее жилами, заорала:

— Да лучше сдохнуть!

Передав зеркальце вдове землемера, Годельева ринулась к дочери. Ида отступила; она бесстрашно пересекла комнату и согнала младшую сестру с табуретки, заявив:



— Теперь моя очередь.

Избегая открытого столкновения с раздраженной дочерью (эту схватку она бы проиграла), Годельева велела приятельницам подчиниться. Затем она обратилась к племяннице:

— Анна, мне кажется, Ида тебе завидует. Она надеялась первой выйти замуж.

— Знаю. Я ее прощаю.

Тетя поцеловала девушку:

— Ах, если бы у Иды был твой характер…

— Она станет лучше, когда получит то, чего желает. Когда-нибудь она избавится от злобы.

— Надеюсь, ты права! — сказала Годельева, ласково прикоснувшись к виску Анны. — Во всяком случае, мне и радостно и горько. Мне горько оттого, что я реже буду тебя видеть. И радостно, что ты нашла хорошего парня.

Спокойный голос тети Годельевы описывал ее судьбу. Анна приободрилась, мучившие ее вопросы утратили остроту. Успокоившись, она подставила лицо прохладному воздуху.

На карниз присел мотылек. Его крылышки — снизу лимонно-желтые, а сверху зеленые — вздымались, будто он дышит. Опустившись, чтобы привести себя в порядок, насекомое, не подозревавшее, что за ним наблюдают, потерло хоботок передними лапками. Анна зачарованно глядела на него: ей казалось, что крылья мотылька вобрали в себя весь небесный свет; сосредоточившись в крошечном насекомом, он словно бы попал в заточение. Мотылек блистал, а все, что его окружало, серело на глазах.

— Какой красивый! — с дрожью в голосе сказала Годельева.

— Не правда ли?! — прошептала Анна, обрадовавшись, что может разделить свое восхищение с тетей.

— Изумительный! — подтвердила Годельева.

— Я могла бы часами его разглядывать.

Годельева пожала плечами:

— Анна, это тебе и предстоит. Отныне это твое право. Более того, твоя обязанность.

Анна повернулась к тетке, озадаченная. Та продолжила:

— Ты будешь принадлежать ему, а он тебе.

Анна улыбнулась. Как это? Она будет принадлежать мотыльку… который будет принадлежать ей? Что за волшебство ей предлагают? Это уж точно лучшая новость дня. Лицо девушки разрумянилось в нетерпении.

Годельева, растрогавшись, обхватила ладонями щеки племянницы.

— Как ты его любишь! — воскликнула она. Повернувшись к окну, она указала на маячившую вдалеке фигуру. — Надо признать, эта шляпа ему очень идет.

Анна в смятении обратила взор в ту сторону, куда глядела Годельева, и увидела Филиппа в фетровой кепке с пером. Она вздрогнула. «Я просто ненормальная», — подумала она. Все не так! В окно можно было увидеть и Филиппа, и мотылька, но невеста смотрела на мотылька, а тетушка — на жениха Анны.

— Что такое? Что это за пятно? — вдруг выкрикнула Ида.

Сидя на табурете, бледная от ярости девушка показывала пальцем на зеркальце, которое держали перед ней. Опасаясь припадка, бабушка Франциска сунула второе зеркальце в карман.

— Ничего. Тебе что-то померещилось. Там ничего нет.

— Тогда не убирай зеркало.

Перепуганная бабушка вернула зеркальце на прежнее место. Ида заметила, что у нее сзади на шее фиолетовое родимое пятно. О существовании этого пятна было известно всем, кроме нее.

— Ах, это отвратительно! Ужасно!

Ида вскочила, кипя от ярости. От удивления бабушка Франциска разжала руку. Что-то упало на пол. Послышался звон бьющегося стекла. Звуку вторило изумленное молчание.

Зеркало разбилось. Серебряная рамка уцелела, но из нее торчали разрозненные осколки, которые, словно в безумном беспорядке отражали разные уголки комнаты. Франциска застонала. Годельева бросилась к ней:

— Боже мой, что скажет графиня!

Женщины, затаив дыхание, склонились над осколками, будто над покойником. Ида кусала губы, не зная, что оплакивать — родимое пятно на затылке или разбитое зеркало.

Женщины тихо совещались, уверенные, что графиня может их слышать.

— Нужно найти кого-нибудь, кто сможет его починить.

— Но где? Здесь, в Сент-Андре, нет никого, кто…

— Кажется, я знаю. В Брюгге есть художник…

— Не будьте дурами: сперва мне придется во всем признаться.

— Скажешь ты правду или нет, все равно придется покупать новое зеркало.

— Боже мой, но как?

— Я заплачу за зеркало, — заявила Франциска. — Мы у меня дома, и уронила его я.

— Потому что Ида тебя напугала…

— Я заплачу, — повторила старуха.

— Нет, я! — возразила Ида.

— А деньги где взять? — проворчала Годельева.

Когда они обсудили все варианты, зазвонил пузатый деревенский колокол, напоминая им, что венчание вот-вот начнется.

Годельева подняла голову:

— Анна?

Девушка не отвечала. Годельева, вздрогнув, велела:

— Анна, иди сюда!

Женщины осмотрели мансарду, затем весь этаж: невесты нигде не было.

— Небось помчалась к своему любезному, — заключила бабушка Франциска.

Годельева подняла с пола пару туфель.

— Без сабо?

Вдова землемера указала на свой подарок, валявшийся у лестницы:

— И без расшитых башмачков, которые я ей одолжила?

Ида кинулась к окну:

— Филипп все еще ждет внизу.

— Тогда где же Анна?

Женщины переходили из комнаты в комнату, выкликая девушку. Спустившись на первый этаж, Годельева открыла заднюю дверь, выходившую на луг, и обнаружила на влажной земле следы босых ног, терявшиеся в траве, что тянулась до самого леса.

— Не может быть! Сбежала?!

Следы, далеко отстоявшие друг от друга, хранили лишь форму пальцев ног. Похоже, Анна воспользовалась происшествием с зеркалом: она спустилась с крыльца, легко пробежала через луг к лесу и скрылась.

2

Лаго Маджоре, 20 апреля 1904 г.


Дорогая Гретхен!

Нет, милая, ты не ошиблась, тебе пишет именно Ханна, твоя Ханна. И если ты посмотришь на приложенный к письму портрет, то рядом с одетым по-царски сияющим молодым мужчиной ты под экстравагантной многоярусной шляпой увидишь коротышку со смущенной улыбкой: это вновь я. Да, можешь прыснуть со смеху. А, уже смеешься? Ты не ошиблась, я глупа. Чего же ты хочешь? У Франца есть два недостатка, которые он скрывал от меня до свадьбы: он обожает шляпы и коллекционирует воспоминания. Что в результате? Побывав у модисток, он превратил меня в клетку с птицами, в девушку с фруктовой корзиной на голове, в вазу с цветами, в грабли, собравшие урожай лент, словом, в расфуфыренный павлиний зад, а затем радостно повлек к фотографу, чтобы увековечить мое посмешище.

Чтобы таскать на голове подобные сооружения, следует быть или более уродливой — вроде нашей тети Августы, чей крючковатый нос только выиграл бы, затененный фетром, — или красавицей вроде тебя! Но Францу так нравятся шляпы, что он не замечает, что этим шляпам совсем не нравлюсь я.

Итальянская графиня, которой я в Бергамо поведала эту драму, поправила меня, сурово уточнив:

— Вы принижаете себя, дитя мое. Франц вас боготворит до такой степени, что не замечает, что шляпы вам не идут.

Признаю, это суждение привело меня в замешательство. В последнее время меня все задевает, оскорбляет, расстраивает, столько новых для меня ситуаций…

Но тебя, вероятно, интересует, как проходит наш медовый месяц?

Наверное, мне следует ответить, что это идиллия. Франц великолепен, нежен, предупредителен, щедр, мы чудно развлекаемся. Покинув полгода назад Вену, мы исколесили Италию, нанизав на нить нашего путешествия величественные города, пленительные деревушки и внушающие священный трепет соборы. Не будем забывать, что Апеннинский полуостров испокон веков безмерно чарует молодоженов: музеи, переполненные шедеврами, отели со свежеотремонтированными номерами, восхитительная кухня, отменное мороженое, чувственное солнце, зовущее к сиесте, слуги, заговорщически поглядывающие на любовников.

Словом, мой медовый месяц бесподобен. Но соответствую ли я этому медовому месяцу?

Да-да, все верно, моя Гретхен, та, что пишет эти строки, не знает, что и думать. Боюсь, что со мной что-то не так, — я другая. Отчего я не могу довольствоваться тем, что привело бы в восторг любую другую девушку?

Я попытаюсь объяснить тебе, что со мной происходит, а попутно, быть может, и сама пойму. Для меня детство длилось долго. В то время как ты, моя дорогая кузина, уже была замужем, выкармливала троих младенцев, я упорно оставалась девчонкой и задирала юбки лишь затем, чтобы носиться по полям или перепрыгивать через ручей; я совершенно не воспринимала себя как женщину; при встрече с юношами я испытывала лишь любопытство.

И это доставляло мне радость…

В конце концов — поскольку вокруг твердили, что лишь в объятиях мужчины мне суждено достичь полноты существования и потом когда-нибудь исторгнуть из своего чрева малюток, я — чтобы покончить с упреками — придумала себе роль. Я превратилась в снобистски настроенную девицу, согласную выйти замуж только за человека высокого рода. И хотя я ломала комедию лишь из чувства самосохранения, чтобы отвергать претендентов, это сыграло мне на руку: я выгадала время и потом встретила Франца Вальдберга.

Помнишь, в Женеве мы видели те невероятные армейские складные ножи, где, кроме самого лезвия, имелись еще консервный нож, отвертка и шило? Эти ножи так нравились всем. Так вот, появился Франц! Это не мужчина, а швейцарский ножик. У него масса достоинств: он представителен, богат, умен, чувствителен, благороден и учтив. Короче, партия, от которой невозможно отказаться.

Может, я вышла за него из гордости?

Боюсь, что в действительности все обстоит куда хуже. Я соединилась с Франком по расчету. Стоп! Речь идет не о длительной, тщательно продуманной интриге и не о честолюбивых планах — это был расчет, основанный на безнадежности.

Когда он попросил моей руки, я решила, что если уж я с ним потерплю неудачу, то вряд ли мне еще так повезет. И я вышла за него замуж, будто пробуя, не поможет ли это лекарство.

Лекарство от чего? От себя самой.

Я не умею быть современной женщиной. Меня так мало интересуют вопросы пола, мужчины, дети, украшения, мода, домашний очаг, кухня и… моя собственная ничтожная персона. Женственность требует поклонения себе, своему лицу, фигуре, волосам, наружности, но кокетство мне чуждо, одеваюсь я кое-как, пренебрегаю косметикой, ем мало. Видя себя нелепо разряженной на фотографиях из коллекции Франца, я упрекаю себя лишь в том, что не довела это до гротеска, потому что тогда это было бы откровенно забавно.

Ты веришь мне? Каждое утро я наряжаюсь дамой. Эти юбки, корсеты, шнуровка, километры лент и тканей, которые я навьючиваю на себя, кажутся мне нелепыми, у кого-то заимствованными. Нет-нет, успокойся, я вовсе не мечтаю превратиться в мужчину. Девчонка, заблудившаяся в стране женщин и пытающаяся изображать из себя взрослую даму, я чувствую себя самозванкой.

Итак, какова была первая брачная ночь? — спросишь ты. С таким настроем от меня всего можно было ожидать… Опыт прошел успешно. Франц был доволен. В меру собственной осведомленности о том, что мне предстоит, я исполняла гимнастические упражнения, реализуя на практике изученный материал, стараясь совершать правильные движения, хотя порой наши действия представлялись мне оскорбительными. Наутро я испытывала трепет удовлетворения: я сдала экзамен. Проблема в том, что потом мне не удалось подавить чувство гордости. Хотя Франц мне нравится, у него нежная кожа, тело приятно пахнет, его нагота меня не слишком впечатляет. Умом я понимаю тот голод, что толкает его ко мне, эти влажные глаза, эти стремящиеся поглотить меня губы, содрогание рук и ног, хриплое прерывистое дыхание, этот пыл, с которым он каждый день в постели сжимает меня в своих объятиях, порой по нескольку заходов; меня зачаровывает его желание, оно не вызывает раздражения; это даже льстит мне.

Но я его не разделяю.

Я никогда не испытываю по отношению к нему подобных порывов.

Я отдаюсь Францу из доброжелательности, из альтруизма, из любезности, ведь я решила, что буду исполнять его желания, насколько это возможно.

Я исполняю свои обязанности как домработница. Мною движет не жажда, не мучительное желание; происходящее почти не доставляет мне удовольствия, разве что удовлетворение от дарованной милости или приятное ощущение, когда, пресытившись, этот сильный мужчина засыпает у меня на плече.

Гретхен, скажи, нормально ли это? В детстве мы с тобой были так близки, что я могу себе позволить задать этот неловкий вопрос. Ты не только старше меня на десять лет, ты гораздо мудрее. Скажи, разве между тобой и Вернером есть подобное несоответствие? Неужто удел женщины — внушать вожделение, но не испытывать его самой?

Через неделю я возвращаюсь в Вену, где уже должно быть готово наше семейное гнездышко. Пиши мне туда, Гретхен.

Конечно, я предпочла бы присоединиться к тебе в Инсбруке и проводить время с тобой, но я прежде всего должна разыгрывать хозяйку дома, докупать мебель, выбирать цветы, заставить слуг признать себя, раздавая наобум указания, чтобы упрочить свой авторитет. И безбоязненно встречать членов мужниной семьи… Очевидно, внимание аристократов в первую очередь привлечет мой живот — им ведь необходимо знать, не завелся ли в моем пузе маленький Вальдберг, наследник, что возместит расходы на дорогостоящее путешествие. Но мой живот — он плоский, более плоский, чем перед свадьбой, то есть пустой; вся эта ходьба, переезды и наши упражнения в спальне лишь усугубили мою худобу. В отеле, по окончании ужина, как только Франц отправлялся вместе с мужчинами в курительную комнату, я поднималась в наши апартаменты, раздевалась перед зеркальным шкафом и вглядывалась: никаких признаков! Заранее страшусь увидеть опечаленные физиономии родителей, тетушек и дядюшек Вальдбергов. Заметь, они будут правы: я женщина, не оправдавшая надежд.

Подписываюсь под таким определением.

Не забывай меня, моя Гретхен, и пиши мне, даже если ты сочтешь меня простушкой.

Обнимаю тебя. Передавай привет Вернеру. А сыновьям пока ничего не говори, я везу им венецианские маски.

До скорой встречи,

Твоя Ханна

3

Завидев ее среди танцующих, Энни подумала: «Это что за шлюха?» Потекший макияж на вспотевшем лице, грудь, втиснутая в бюстье из лайкры, обрывок ткани вокруг бедер вместо юбки, — она казалась путаной, нанятой на вечер. К тому же из дешевых! Энни при виде обнаженных бедер, сверкающих пайеток, сапог на высоченных каблуках, что резко подчеркивало ягодицы, решила, что это одна из тех, чье фото помещают в бульварных листках в разделе «Эскорт».

Но из-за злополучного соседа, возомнившего себя королем танцпола, Энни поскользнулась, замахала руками и едва не упала вперед, в последний момент устояв на ногах; и по симметричным движениям, которые проделала бабища напротив, она поняла, что это она сама отразилась в зеркале.

Узнав себя, она заржала.

Это ее позабавило.

В обычное время она никогда бы не проявила подобного чувства юмора, но теперь — при таком количестве выпивки и антидепрессантов — ее смешило все. Она адресовала своему двойнику в зеркале заговорщический жест, он ответил тем же, Энни приосанилась и продолжала весело дрыгать ногами в исступлении. Динамики исторгали плотный оглушительный шум. При такой громкости полуночники подвергались воздействию звуков, тембров, ритмов, как пловцы, вымотанные накатывающими волнами во время шторма. Впрочем, они пришли сюда, чтобы расслабиться, а не оценивать музыку. Они воспринимали композиции не ушами, а через ступни, грудь, обезумевшее сердце, которое гнало кровь, повинуясь ритму ударных. Энни уставилась на шар под потолком. Она обожала это ночное солнце! Капризное солнце. Солнце, способное взорваться. Солнце, которое вращалось все быстрее. И хотя она бы первая поклялась, что нет ничего старомоднее, чем оклеенные зеркальными осколками шары, отражавшие свет прожекторов, посещала она только те ночные клубы, где был такой шар. Здесь, в «Рэд-энд-Блю» на Сансет-бульваре, куда она нынче зачастила, ей очень нравился этот шар; самый фееричный, самый большой, он пробивал тьму, меча разноцветные стрелы, проникавшие в самые отдаленные уголки зала. Здесь, под ним, Энни могла танцевать часами.

«Явится он или нет?»

Разволновавшись, она на какое-то время перестала дрыгать ногами, изумляясь тому, что происходило у нее в мозгу: она кого-то ждала. Она! Энни, самая несентиментальная девушка во всей Калифорнии, в кого-то втрескалась… Феноменально… Вот так новость! С тех пор как она встретилась с Дэвидом на съемках, она знала, в Лос-Анджелесе живет парень, достойный того, чтобы его ждали, подстерегали, жаждали. Вот это метаморфоза!..

Она покинула танцпол и подошла к бару, залитому голубым, как в аквариуме, светом.

— Ну что, Энни, — спросил бармен, — как дела? Тип-топ?

— Ну да, как всегда, тип-топ!

Оба они думали совсем о другом. Бармену новости Энни были до лампочки, он просто профессионально поддерживал разговор со звездой, тогда как сама Энни понимала, что далека и от пика формы, и от вершины своей карьеры. Просто на пике своих каблуков-шпилек.

— Джин-тоник?

— Ты силен — угадал: ты меня просто насквозь видишь!



Реагируя на шутку, он подмигнул в ответ, переигрывая, как плохой актер в комедийном сериале.

— И чего ждет этот кретин? — проворчала Энни, пока бармен демонстративно широким жестом смешивал коктейль. — Что я представлю его какому-нибудь продюсеру, чтобы он получил роль? Да таких тюфяков в Эл-А тысячи! Уже нельзя ничего заказать без того, чтобы в ресторане, баре или отеле какой-нибудь прихлебатель не возомнил себя Брэдом Питтом. Все, кроме меня, актрисы, рвутся сыграть роль.

Она улыбнулась: и правда, она никогда не стремилась сделать актерскую карьеру. Она начала сниматься, когда ей было пять лет, в рекламных роликах, затем снялась в нескольких полнометражных фильмах, чтобы доставить матери удовольствие, и наконец в две тысячи пятом комедия для широкой публики «Папа, я беру твою машину» взорвала летние чарты, превратив ее в звезду. Энни Ли, любимица Америки! На самом деле она была послушной, выполняла все указания, терпела, но не успела пожелать того, что с ней случилось.

Уставившись в бокал, Энни подумала, что Дэвид, если появится в клубе, вряд ли будет сильно рад видеть пьяную вдрызг девицу; затем, словно одна эта мысль укрепила ее добродетель, она без угрызений совести выпила залпом свой коктейль.

Бармен подмигнул:

— Еще один?

— Почему бы и нет!

Хотя Энни, наверное, уже в тысячный раз произносила эти слова, ей казалось, что она импровизирует, блещет остроумием, сыплет на редкость искрометными репликами. Кстати, отчего это у бармена поблескивают глазки?

Может, дело не в ее остроумии…

«Черт! Неужто я с ним когда-то переспала?»

Она уставилась на бармена. Невозможно вспомнить. Конечно, этот латинос казался ей знакомым… Но почему? Она его здесь уже видела или же они факнулись?

Когда он отошел, она обратила внимание на крепкие ягодицы, обтянутые джинсами. «Точно. Я с ним переспала!» Она засмеялась. «Зачем еще вкалывать в ночном клубе, если не затем, чтобы трахать хорошеньких девушек? Всем известно, что барменам это куда больше по вкусу, чем чаевые».

Она вдруг осознала, что помнит свои поступки настолько смутно, что ей, будто полицейскому, приходится задавать самой себе наводящие вопросы, чтобы установить, перепихнулась она с работником ночного клуба или нет. Ее амнезия показалась ей забавной.

«Я уже столько всего перепробовала, все и не упомнишь. В двадцать лет у меня за плечами тысяча жизней».

Она взглянула на зеркальный шар.

«Но теперь все будет иначе. С Дэвидом такое больше не повторится. Потому что на этот раз речь идет о любви. Это настоящая любовь, которая сотрет все предыдущие грязные, жалкие интрижки, лишенные будущего».

Она вздохнула.

Сначала с восторгом.

Затем с тревогой. А способна ли она на это? Достанет ли у нее мужества пойти Дэвиду навстречу?

Ее охватила паника. Через несколько секунд внутри все дрожало, кожа покрылась испариной. Соскользнув с табурета, она поймала шаткое равновесие на каблуках и, покачиваясь, направилась в туалет.

«Мне нужно прийти в себя. Скорее! Иначе я даже „здрасте“ не смогу из себя выдавить при виде Дэвида».

На полпути к туалету ей чуть полегчало; шум остался наверху, сюда сквозь перегородки доносились лишь отголоски, приглушенные отзвуки. Покинув дико громогласный и слепящий глаза танцпол, она погрузилась в ватные внутренности подземелья дискотеки, где царила иная атмосфера: лабиринт стенок и коридоров, влажность, запахи тела, полумрак.

В красном свете, превращавшем тела в силуэты, она разглядела знакомые лица — Боб, Робби, Том, Присцилла, Дрю, Скотт, Тед, Лэнс… Она приклеилась к Бадди, который, несмотря на белую кожу, был в негритянском прикиде: свободные штаны, яркая цветная рубашка, на голове дреды.

— Бадди, ты приготовил десерт?

— Да, милая. Меренгу.

— Отлично.

— Сколько дашь?

Она вытащила из стрингов банкноту.

— Сотню баксов.

Он протянул ей пакетик:

— Держи.

Понимая, что ее надувают, она, не поблагодарив, схватила пакетик с кокаином и заперлась в туалетной кабинке.

Из крошечной сумочки, золотой петлей обхватывавшей ее левое запястье, она достала зеркальце, соломинку, высыпала порошок на зеркальце и втянула.

— Ах!

Теперь она готова к встрече с Дэвидом, у нее хватит энергии: уф, ей только что удалось спасти свою следующую любовную авантюру.

Идя обратно по коридору, она подсчитала, что переспала почти со всеми парнями, стоявшими вдоль стены и говорившими по мобильнику. Приободренная Энни улыбнулась им мимоходом. Ответили далеко не все. Она возмутилась: «Я с ними трахалась, а они даже на „привет!“ не расщедрились! Вот ничтожества…» Ни одному из них не удалось ее удержать. И ни один не стал сражаться, чтобы покорить ее. Почему? Она споткнулась — какую-то девушку рвало — и ухватилась за первое, что подвернулось под руку. Это был Том, брюнет с ухоженной, якобы натуральной трехдневной щетиной; он выдавал себя за гуру медитации, что позволяло клеить десятки баб. Энни как-то пару ночей пополняла его коллекцию.

— А-а, Том! Ты кстати. Скажи, хороша я в постели?

Он свистнул, будто его попросили решить алгебраическую задачу.

— Не усложняй себе жизнь, Энни.

— То есть?

— Ну, в постель тебя затащить несложно.

Он потер подбородок: уравнение попалось не из легких.

Она настаивала на ответе:

— Какая оценка?

— Средний балл.

— Не больше?

— Средний — это уже прилично.

— Ни хорошо, ни плохо. Почему бы не поставить повыше?

— Потому что тебе это не нравится, цыпонька.

Последнюю фразу Том произнес с нажимом.

Видя, что до нее не дошло, он пояснил:

— Ты ведешь себя как шлюха, но ты не шлюха. Просто выработала привычку.

— Привычку?

— Трахаться. Никому не отказывать. Оценка от этого не повышается.

— Дурак! А тебе не приходило в голову, что это у тебя средний балл, я бы даже сказала, посредственный?

— Ну, хвастаться не буду, но я слышал другое…

Он удалился, сочтя, что разговор закончен. Энни закусила губу: она знала, что у девушек Том пользовался репутацией классного любовника; кстати сказать, именно поэтому она его и подцепила.

«С Дэвидом нельзя сразу в койку. Надо держаться! Сопротивляться!»

Единственный вывод, который она извлекла из этого разговора.

Она не решалась вернуться на танцпол, боясь, что почерпнутая из наркотика энергия израсходуется на танец. Не лучше ли прикинуть, что говорить Дэвиду? Решив действовать иначе, чем в другие дни — или ночи, она направилась к бару и в течение часа не отходила от стойки, твердя себе: «Не спать с ним сегодня, не спать с ним в первый вечер, ни во второй, ни в третий». Уверенная в том, что изрядно укрепила добродетель, она недрогнувшей рукой влила в себя несколько порций джина с тоником, возбуждаясь с каждым глотком. Так что, когда перед ней появился Дэвид, Энни была пьяна в стельку и смогла лишь расхохотаться.

— О, Дэвид, это невероятно! Только подумала о тебе, и — бац! — ты передо мной! Вот уж не подозревала, что у меня есть колдовские способности.

— Особенно если учесть, что ты сама назначила мне здесь встречу.

Она закудахтала, как будто он произнес нечто очень остроумное.

— Присядь, выпей.

— Почему бы и нет, в конце концов?

— Дэвид, какой ты забавный…

— Ты здесь часто бываешь?

Установка не выглядеть доступной девицей еще не выветрилась из головы, и она с апломбом заявила:

— Нет. Я здесь второй раз.

Он кивнул:

— А куда ты обычно ходишь?

— Сижу дома. Никогда особенно не любила вечеринки. В таких местах, скорее, теряешь время, так ведь? Да и к тому же что я здесь забыла?

— Парней?

— Я с ними и так где угодно могу познакомиться, ты сам это можешь подтвердить, — лукаво заметила она.

— Наркотики?

— Мм… Не для меня.

— Алкоголь.

— Попал!

Несмотря на свое состояние, она сообразила, что не стоит скрывать, что выпила. Сощурившись, он подвел итог:

— Стало быть, ты нечасто развлекаешься?

— Редко.

Он улыбнулся, не польстившись на наживку:

— В прессе пишут другое.

Он имел в виду желтую прессу. С тех пор как Энни исполнилось пятнадцать, там то и дело расписывали ее похождения, публиковали фотографии (она в подпитии у входа в какой-то ночной клуб), сообщали о том, что ее задержала полиция и при ней нашли запрещенные препараты, перечисляли мужчин, которые с ней расстались, не в силах следовать безумному ритму ее загулов.

Энни подавилась глухим смешком:

— Не будь наивным, Дэвид. Хоть ты и новичок, но алфавит уже освоил: между съемками необходимо давать пищу для сплетен. В этих статейках нет ни слова правды. Это мизансцена. Я просто играю то, что прописано Джоанной, моим рекламным агентом: обо мне должны судачить.

— Но то, что они пишут, убийственно…

— Да, но зато это у всех на устах! — воскликнула она, злясь, что он ей не верит, хотя ей казалось, что ее версия вполне убедительна. — Если бы я в шестнадцать лет защитила докторскую диссертацию по физике, или ставила уколы прокаженным, или начала голодовку, чтобы ускорить канонизацию Барака Обамы, то ни одна газетенка мной не заинтересовалась бы, ни одна читательница не смогла бы представить себя на моем месте, никто не стал бы глазеть на мои ноги! Хорошая репутация… Глупости! Это никогда не сработало бы.

Ее понесло. Однако Дэвида это не смутило; наоборот, он громко смеялся.

— Настоящая Энни, — плаксиво продолжала она, — прячется, защищается. Ее никто не знает. Ее сможет узнать лишь тот, кто ее полюбит. Этот мужчина будет единственным, первым и последним.

Слезы брызнули у нее из глаз, она закрыла лицо руками и поникла. В этот момент у Энни возникло ощущение дежавю; она поняла, что только что воспроизвела сцену из мелодрамы, в которой снялась, когда ей стукнуло шестнадцать, — «Девушка из бара напротив». Она тут же умолкла. Ну и ладно, фильм не имел успеха, но кто может гарантировать, что Дэвид его не видел? Если он догадается, что ее слова — отрыжка той роли, то не поверит ей. К тому же критики в свое время писали, что жалобы и слезы ее портят; она и сама себе не понравилась на экране с покрасневшими веками и припухшим носом.

Она отерла слезы и хихикнула:

— Попался! Я уже давно научилась разыгрывать номер «пьяная пай-девочка с раненым сердцем».

— Я чуть было не попался.

Успокоенный, он наклонился к ней, удержавшись на табурете. Ее восхитила его способность держать равновесие — ей самой не удавался подобный трюк.

Трезвенник скользнул упругими губами по ее шее, поднялся к уху, слегка прикусил мочку, а затем обольстительно прошептал:

— Я хочу тебя.

Она в смятении задумалась, вспомнив свое твердое решение говорить «нет».

— Пойдем! — выпалила она, схватив его за руку — Дэвид последовал за ней, думая, что она ведет его в какой-то укромный уголок. Однако, преодолев нескончаемую металлическую лестницу, они попали на мостик, откуда был хорошо виден весь зал; он представлял собой коридор, затянутый сеткой, по которому перемещались электрики и звукоинженеры.

— Почему здесь?

— Дэвид, давай разыграем сцену из фильма пятидесятых годов. Знаешь, когда плейбой в смокинге встречает женщину в золотистом длинном платье.

— Ты видела свое длинное платье? — хмыкнул он, указывая на полоску, обтягивавшую ее ягодицы. — Похоже, оно малость село при стирке.

— Дэвид, пожалуйста, немного романтики. Ты что, совсем не романтичный?

Он вздохнул, нахмурившись:

— Ты считаешь, что назначила мне встречу в романтическом месте?

Пожав плечами, она указала пальцем на огромный складской ангар, переделанный в ночной клуб:

— Это место может быть всем, чем угодно. Нужно только включить воображение. Смотри, например, вот этот кабель…

— Да?

— Так вот, стоит мне захотеть — он превратится в лиану. А дискотека — в джунгли.

— Ага, — лицемерно поддакнул он. — Я — Тарзан, ты — Джейн. Тут твой костюм почти к месту. Удалим еще несколько деталей.

Он живо придвинулся к ней, приподнял топ, обнажив живот, к которому тут же прижал свои горячие ладони. Она завелась и уже была готова его обнять, но заставила себя следовать клятве мудрости.

— Смотри! — с восторгом воскликнула она, отступая от него и поправляя топ.

В одно мгновение Энни перелезла через заграждение, схватила кабель, свисавший с колонны, потянула его… и бросилась вниз с обезьяньим воплем:

— А-а-а-а… хи-хо-хи-ха… а-а-а-а!

Легкая, воздушная, Энни бесстрашно летала над танцполом. Она освободилась от всего: от прошлого, от своей слабости, от самой себя. Она чувствовала себя героиней. У Дэвида это точно должно было вызвать восхищение.

Поскольку кабель раскачивался все сильнее, Энни с победным кличем задела зеркальный шар. Услышав ее вопль и заметив подвижную тень, посетители клуба подняли головы. Танцующие сбились с ритма. Все задавались вопросом, почему эта девушка в сапогах висит, раскачиваясь на тросе. Может, это новый аттракцион?

Музыка смолкла, внезапная тишина привела толпу в состояние ступора.

Все отчетливо различили эйфорические выкрики Энни, истерически громко комментировавшей каждый пролет: до присутствующих дошло, что это не новый спектакль, а опасная фантазия пьяной девицы.

Всем, кроме Энни, было очевидно, что раскачивающийся маятник скоро швырнет ее прямо в шар.

— Скорее! Звоните пожарным! — заорал бармен.

Энни помахала ему:

— Ку-ку!

Этот акробатический трюк сильнее раскачал кабель, что ускорило столкновение. Видя, что ее обожаемый шар приближается, Энни закричала, словно мать, воссоединившаяся с обожаемым чадом:

— О мой шар, мой милый, любимый шарик!

Она с размаху врезалась в него, издав вопль победителя родео. Выпустив трос, Энни обхватила шар.

Зрители затаили дыхание.

Шар заскрипел, казалось сопротивляясь неизбежному, затем разом сорвался с потолка и рухнул, увлекая за собой Энни.

К счастью, танцующие успели расступиться.

Шар разбился о танцпол.

При виде едва заметных подрагиваний тела, сопровождавшихся хриплыми рычащими звуками, первые прибывшие на место происшествия спасатели решили, что лежащая на спине умирающая стонет от боли, но, склонившись над ней, тотчас поняли, что развалившаяся среди зеркальных осколков Энни весело смеется.

4

Едва Анна добралась до опушки леса, как все сомнения отпали.

Идти.

Вперед.

Бежать, когда лес поредеет. Живо перескакивать через ручейки. Избегать ферм. Прятаться, если птицы смолкнут, заслышав человека.

Затаиться в кустах. Задержать дыхание. Не дрожать при появлении зайца или белки. Не попадаться на пути кабанов. Выжидать, когда браконьер уйдет. И снова бежать, положившись на удачу, так как глазами невозможно уследить за тем, куда ступают ноги.

Так она мчалась, полагаясь скорее на инстинкт, чем на разум, тело ее вытягивалось, ноги поднимались, отрываясь от земли. Листва и ветви уже не задерживали ее, они отступали, не хлеща, а лаская ее лицо. Крапива щадила ее. Не ведая ни страха, ни усталости, девушка мчалась вперед, уверенная, что лес — ее союзник. Сколько часов это длилось, сказать невозможно. Анна чувствовала, что, по мере того как она удалялась от Брюгге, у нее прибывали силы, каждый шаг возвращал ей свободу и спокойствие.

Какая удача!

Разбившееся зеркало означало, что ее свадьба не состоится. Супружеская опочивальня разлетелась стеклянными осколками, отражение невесты разбилось вдребезги; это означало, что Анна избавилась от неволи.

Какое облегчение! Она проворно сбежала по деревянным ступенькам, и ни одна не выдала ее поскрипыванием. Она уверилась в этом, когда переступила порог дома и вдохнула деревенские запахи предместья Сент-Андре, а потом ощутила, как грязь весело разлетается из-под ее босых ног.

Весь день она бежала от опасности.

Теперь, на закате, Анна остановилась у ручья, погрузила по локоть руки в прохладную воду, остудившую горящие от усталости мышцы, и долго пила.

Что же она будет есть?

Сейчас она еще не чувствовала голода, а потом будет день — будет и пища.

Синицы вдруг перестали щебетать.

Солнце зашло.

Небо, лишившись лазурной сини, сделалось блекло-серым. Из лесной чащи донесся резкий выкрик одинокого вяхиря.

Анна вздрогнула.

Сумерки сгущались, и колоннада буковых стволов обступала ее все теснее. Холод давал о себе знать.

Она заметила величественный дуб, к которому не смели подступиться другие деревья. Повелев ей приблизиться, он предложил ей ковер из мха вместо подстилки, корни — вместо подушки и раскидистые ветки как полог королевской колыбели.

Она склонилась перед ним, потом, задрав голову, оглядела.

Как он был величествен! Он источал силу, внушал почтение. Храня молчание, дуб говорил с ней. Конечно же, это был необычный представитель растительного мира! Перед Анной высилось мощное, гипнотически завораживающее дерево — дерево, пережившее века, в котором скрывались тонны опыта.

Можно ли мимолетно коснуться его? Пронесся ветерок, и листва зашелестела, словно бы выражая согласие, Анна приложила ладонь к коре дуба.

Ее охватило чувство величайшего блаженства. Из узловатых внутренностей дерева исходила горячая сила, она проникала сквозь ее кожу, растекалась по телу. «Я многому могу научить тебя», — сказало дерево. Анна кивнула. «Этим вечером я расскажу тебе о достоинстве неподвижности, — добавило дерево. — Не шевелись».

И тогда Анна, успокоившись, приникла к нему, подумав, что надо бы прочесть молитву, но, пробормотав начальные слова, провалилась в сон.

Ее совсем не смутило, что на рассвете она проснулась в незнакомой местности: неведомые леса нам всегда кажутся более знакомыми, чем новые дома.

Поутру она какое-то время ломала голову: и как это она отважилась? Стоит ли идти дальше? Но если она повернет назад, то тогда к чему было это бегство? Она ведь вовсе не стремилась избавиться от Филиппа, она отправилась в путь, чтобы обрести что-то… Но что? Этого она не знала.

Пока Анна прохаживалась вдоль реки, в сумятице мыслей всплыло очевидное решение: она останется здесь. Быть может, в конце концов ей удастся обрести то, что она ищет…

Возбужденная, с пылающим лицом, она вернулась к дереву и обхватила его руками. Ей передался его покой, с сомнениями было покончено; прижавшись к стволу губами, Анна шепнула, что остается.

В этот день она принялась открывать для себя природу. Анна радовалась тому, что может неспешно насладиться тем, что прежде было ей недоступно — ни в былой крестьянской жизни, ни позднее, когда они поселились в городе.

Она углубилась в трепещущий лес, в потоки тени и потоки света. У нее из-под ног выскакивали пушистые мячики — дикие кролики улепетывали прочь. То тут, то там проклевывалась новая травка, такая нежная, свежая, что Анна не смела топтать ее. Под прошлогодними бурыми сплющенными папоротниками пробивались бледные молодые побеги, толкаясь скрюченными пальчиками. Выше лопались почки на деревьях, ветви разрастались и обретали зеленый убор.

В подлеске гулял ветерок; листья и цветы — тысячекрылые создания — жаждали вобрать в себя воздух, оторваться от земли и воспарить; лес грезил полетом. Подобно кораблю, который удерживают на пристани лишь канаты, Анна желала, чтобы дыхание ветра унесло ее в небесную синь.

Анна ощущала, что вселенная наводнена текучей упорной энергией. Весна утверждала себя, отбрасывая засохшие ветки, хороня гниющие листья; она впитывала соки деревьев и растений. Вдыхая их испарения, девушка пьянела.

По мере того как оживала лесная поросль и выпрямлялся корабельный лес, в Анне пробуждалось… желание… Желание чего? Сложно определить… Жажда чего-то великого, существенного; да, Анна тоже вместе с природой избавлялась от зимнего оцепенения, она отождествляла себя с птицами, напрягавшими в полете крылья.

Перед Анной приоткрылся иной мир, непохожий на мир людей. Настоящий мир. В то время как город душил землю тяжестью мостовых, придавливал ее домами, лес давал земле возможность цвести. Город рубил деревья, чтобы подпирать свои крыши, держал в заточении, меж четырех стен, воздух, чернил небо дымом, валившим из печных труб, а лес наделял свободой любую жизнь. И здесь в Анне, которая оказалась в эпицентре волшебной гармонии, столь неслыханной, что невозможно было понять, из чего состоит этот аккорд, рождался отклик. И этим ощущением связи лесная магия заставляла ее застыть, брала в плен и зачаровывала.

Дважды она испытывала страх.

Дважды ей казалось, что вдалеке скользит какая-то тень. Приникнув к земле, она выжидала. Ничего.

Может, это пробежала лань?

Есть было нечего. Анна решила, что попробует щипать траву, грызть молодую кору. Добравшись до реки, что вилась меж тополей и ив, будто кровеносный сосуд в черной почве, она долго пила воду, чтобы заглушить бурчание в животе.

Под ивами жужжали мошки, слетевшиеся на запах пыльцы… Воздух пел, струился, трепетал. Потом день начал стремительно клониться к закату под фанфары умопомрачительно сверкавшей на солнце небесной меди, золотом раскатывавшейся от облака к облаку.

Когда стемнело, она вернулась к дубу. Едва она обратила внимание на звезды, засиявшие на небесном своде, как силы оставили ее и она погрузилась в сон. Утром среди корней дуба лежал большой круглый хлеб. Анна решила, что это дар дерева. За этот подарок, избавлявший ее от необходимости заботиться о пропитании — теперь она могла посвятить весь день изучению леса, ведь ей столько предстояло для себя открыть, — девушка поблагодарила своего зеленого покровителя, потом обглодала корку, оставив мякиш на вечер.

Она исходила лес вдоль и поперек, неустанно вслушиваясь в наполнявшие его звуки: тявканье лис, вышедших на охоту, шорох хвоста, задевшего кусты, потрескивание ящерицы, мелодичное кваканье древесной лягушки, мелкую поступь оленят. Подняв голову, сквозь завесу ветвей она пыталась разглядеть, где прячутся птицы, вьющие гнезда, чей неумолчный гомон наполнял лес. Дятел долбил клювом кору. Переругивались крикливые сороки. Охрипшая кукушка, заслышав Анну, постоянно отступала, и ее жалобы слышались где-то за горизонтом. Анне все было любопытно, она вспомнила, что еще накануне лес казался ей немым. На самом деле лес был полон звуков, повсюду царило оживление. И Анна слышала здесь не спокойствие, нет, а гармоничную музыку живой, распускающейся, растущей природы. На протяжении всего дня в зарослях кустарника, в лесной чаще кипела жизнь. Взмах крыльев и хруст веток разносили эхо осторожной поступи зверей, потрескивание растений, ясный шепот ручейка, поддразнивание ветра… Эти шумы звучали мирно, они совершенно не омрачали незамутненной ясности. Молчание леса принимало и вбирало в себя все: застигнутого врасплох кролика, прыжок белки — так мягкий ковер из мха притягивает падающие сосновые иголки.

Когда над лесом сгустилась ночь, Анна помчалась к своему дубу, утолила голод, а потом провалилась в сон.


На рассвете возле нее вновь лежал хлеб.

То же было и в последующие дни…

Чем чаще повторялось это чудо, тем меньше оно занимало Анну.

Особенность чудес в том, что они редки; повторение стирает ощущение волшебства. Решив, что ежедневное появление еды — это дар щедрого леса, Анна больше не задумывалась об этом.

Она положилась на судьбу. Она жила как живется. Позабыла о людях. Порой ей хотелось сбросить одежду, бегать в чем мать родила, но ветерок, сырая свежесть эфира не слишком располагали к этому.

Каждый вечер она опиралась на дружеское плечо дерева и, свернувшись калачиком на его корнях, забывалась сном.

«Отсюда я ушла и сюда возвращаюсь».

Лесная чаща стала ее матерью, а громадный дуб — отцом. Анне вновь открылась изначальная невинность той поры, когда она еще не ведала забот; созерцание наполнило ее душу признательностью.

И каждое утро ее ждал хлеб.

Конечно, пару раз она собиралась бодрствовать, но сон сморил ее. Поскольку она засыпала, размышляя, откуда берется пища, во сне у нее возникали самые причудливые ответы: хлеб приносил то красный карлик, то одетый в черное великан, то неизвестно откуда взявшийся белый конь со сверкающим золотым рогом.

Потом Анна вдруг просыпалась на заре, окутывавшей хлеб мягким светом; она принимала хлеб, отламывала кусочек, жевала его с благодарностью, а после вновь погружалась в созерцание леса.

Трижды ей казалось, что за ней наблюдают. Хотя за ней следили тысячи зверьков из своих норок, из зарослей, из лесной чащи, здесь она почувствовала нечто иное. Ее выслеживало другое существо, наделенное сознанием. Эта слежка была ей отвратительна. Когда неприятное ощущение возникло в третий раз, вдали она увидела оленя. Высокий, с мощной, высветленной спереди шеей, он застыл, устремив на нее сверкающий взгляд; шерсть еще вздымалась после бега. Великолепный олень с раскидистыми рогами показался ей воплощением духа леса, подвижным собратом дуба.

Через мгновение он исчез.

Озадаченная Анна направилась к своему убежищу и прилегла под его могучей сенью.

С вершины дуба за ней следила белка, вцепившаяся в кору. Она собиралась поселиться в дупле многовекового дерева. Сквозь крону дуба просачивался зеленый свет.

В небесной выси парил, раскинув крылья, ястреб, подстерегавший недавно вылупившихся птенцов.

Ее ресницы дрогнули…


— Вот она!

На этот раз еще сонная Анна, прижавшаяся ко мху, ничего не расслышала.

— Она здесь! — повторил голос.

Ида, кутаясь в шали, разглядывала распростертую на земле кузину в грязном рваном платье. В глазах Иды мелькали злые искорки.

— Ты только взгляни!

Она обернулась к своему спутнику. Филипп поспешил подойти, рассекая траву палкой.

Анна, смущенная, будто ее застигли голой во время умывания, инстинктивно поджала под себя ноги и обхватила их руками, явив взору юноши съеженное тело.

— Я знала, что она где-то здесь! — В голосе Иды звучал триумф. — Прячется.

Анна про себя поправила ее: «Нет, я не прячусь, просто ушла», но оставила замечание при себе.

Ида и ее спутник рассматривали девушку.

От мысли, что представилась возможность объясниться с женихом, Анне стало легче на душе.

— Я рада тебя видеть.

— Почему ты сбежала?

— Я не хотела причинить тебе зла.

— Почему?

— …

— Может, я тебя чем-то огорчил или обидел?..

— …

— Почему?!

Она заметила белку, которая, покачиваясь на ветке, черными блестящими глазками наблюдала за происходящим.

— Я не должна выходить за тебя замуж.

— Ты этого не хочешь?

— Хочу.

— Тогда почему?

— Недостаточно сильно.

Филипп воспринял эту сдержанность как удар кулаком в живот. Ида возмутилась за него:

— Что за кошмар! Ей «недостаточно сильно» хотелось выйти за него замуж… За кого мадемуазель себя принимает? Ты корчишь из себя чистюлю перед Филиппом. Да ты должна со стыда сгорать!

— Да, мне стыдно.

Анна ответила с такой искренностью, что Ида замолкла, остановив поток желчных упреков.

Филипп, бледный, напряженный, шагнул ближе и повторил:

— Почему?

Она склонила голову.

Он взревел:

— Почему?

Глаза Анны наполнились слезами. Она страдала оттого, что доставляет юноше такие мучения.

— Я не знаю. Но дело не в тебе, Филипп, в этом нет твоей вины.

Не слишком утешительное заявление: теперь он решил, что Анна не придает их отношениям никакого значения. Он шагнул вперед, упал на колени, взял ее за руки. Даже будучи униженным, он не сдавался. Он требовал, чтобы сдалась Анна. Оттого ли, что он боготворил ее, или же ему было нестерпимо поражение? Сложно было понять, чем продиктовано его упрямство — любовью или гордыней.

— Хорошо, ты не знаешь, и все же выходи за меня замуж! А там увидишь…

Державшаяся позади Ида в ярости от его настойчивости кусала губы — ведь он торжественно поклялся ей, что не изменит решения!

— Да, таковы мужчины, — проворчала она. — Подумать только, а еще сравнивают женщин с флюгером…

Анна выложила Филиппу то, что невозможно было понять:

— Я отказываюсь от свадьбы. Вот. У меня другая судьба. Мне пока неизвестно почему, но я знаю, что не должна выходить за тебя. Прости…

— Я недостаточно для тебя хорош, в этом дело?

— Ты достоин любой женщины.

Произнося это, Анна вперилась в него взглядом. Филипп ей поверил. Она продолжала:

— Ты для меня слишком хорош!

— Вот с этим я соглашусь, — вмешалась Ида. — Филипп, очнись, посмотри, на кого похожа твоя бывшая невеста!.. Грязнуля! Она с самого побега не мылась, спит на земле… Наверное, глодает корешки. Свинья и то чище будет. И ты хочешь иметь от нее детей?

— Нет!

Филипп замкнулся в себе. Казалось, он внезапно возненавидел Анну. Разбилась его последняя надежда. От сдерживаемых чувств его шея побагровела.

— Так на чем порешим? — скривившись, спросила Ида.

— Сделаем, как договорились утром! — бросил Филипп.

Заговорщики радостно переглянулись, Анна почувствовала, что исключена из этого сговора: они перебрасывались фразами рядом с ней, как будто она не могла их слышать. Неужели она превратилась в зверя?

Вытащив из мешка веревку, Филипп бросился к бывшей невесте, следом подскочила Ида. В мгновение ока они связали Анну, Филипп обматывал веревкой ее ноги, а довольная Ида потуже затягивала узлы, стараясь причинить ей боль.

Смертельно униженная, Анна даже не пыталась сопротивляться.

Почему она не взбунтовалась? Дело было в том, что с самого ее рождения за нее все решали другие, а она всегда покорялась чужой воле.

Пока Ида и Филипп возились с веревкой, Анна, в отличие от ее мучителей, заметила опасность: на опушке показался великан.

Верзила в грубошерстной накидке быстрым решительным шагом приближался к ним. Еще более странным, чем его примечательный рост, казалось то, что ему удавалось передвигаться совершенно беззвучно, под ним не треснула ни одна веточка, не зашуршала прошлогодняя листва. Он рассекал подлесок, как корабль волны.

Ида, не подозревавшая об угрозе, прокомментировала свою победу.

— Посмотри на нее, Филипп, — сказала она, указывая на связанную Анну. — Она сопротивлялась не сильнее, чем дождевой червь. Слабоумная! Да просто юродивая. Она даже не знает, почему сбежала из-под венца и зачем здесь гниет. Она глупа, как утка. Что с ней говорить…

Незнакомец резко опустил широкую ладонь на плечо Иды. Та вскрикнула от страха и удивления и обернулась. Незнакомец внимательно вглядывался в нее: похоже, он намеревался прикончить ее, как курицу, — стиснуть горло и переломать кости.

Внезапно Ида высвободилась и отскочила в сторону, тяжело дыша.

Филипп был удивлен и напуган еще больше, чем Ида, но до него дошло, что он должен выступить в качестве защитника. Он выпятил грудь и промямлил:

— Но… кто вы?

Незнакомец дал ему затрещину, отправив в кусты.

Поднявшись, Филипп схватил свалившуюся с головы шляпу и дал деру. С криком: «Подожди меня, подожди!» — Ида со всех ног припустила за ним.

Незнакомец навис над связанной Анной, лежавшей на земле. Из-под капюшона виднелось его изможденное, холодное, жесткое лицо.

Приподняв полу накидки, он вытащил кинжал и занес над Анной.

5

Вена, 25 мая 1904 г.


Гретхен, дорогая,

возвращение в Вену стало для меня роковым.

Когда во время свадебного путешествия мы с Францем переезжали из города в город, то не слишком часто общались с людьми — даже в тех редких случаях, когда нам доставляло удовольствие общество какой-либо пары и наши собственные отношения укреплялись от этих мимолетных знакомств. Но, ступив на венскую почву, я поняла, что оказалась в неволе. Я живу в аквариуме.

О, это великолепный аквариум: кто не мечтал бы жить на Линцерштрассе, вращаться в аристократическом обществе с его пьянящими балами, сегодня слушать «Лючию ди Ламмермур», завтра — «Летучую мышь» в театре «Ан-дер-Вин», а потом ужинать в кафе «Захер»?! Несмотря на то что сквозь стеклянные стены можно видеть небо, выйти я не могу, я бьюсь о стекло, приговоренная сносить общество рыбок, запертых вместе со мной.

Искать выход бессмысленно, уединиться мне не удается, я хожу по кругу. Ты возразишь мне, что это сетования избалованного ребенка. Ребенка? — отчасти да. Избалованного? — тоже верно.

И все же пойми: какая-то часть моей души страдает. Мне кажется, я совершила ошибку. Крупную ошибку. На самом деле я оказалась не на высоте: я не соответствую ни тому, что предлагает мне жизнь, ни тому, чего она от меня требует.

В аквариуме, который я тебе описываю, полно женщин, целая дюжина решила заняться мною; и вот я плотно окружена их заботой и добрыми намерениями.

Сейчас поясню.

Едва я ступила в наш дом — мне, пожалуй, следовало бы сказать «дворец», ведь комнаты и сад полны бесчисленных сокровищ, — как потянулась череда посетительниц из рода фон Вальдбергов. Как я и предвидела, они не сводили глаз с моего живота. Их мучил вопрос: беременна ли я после медового месяца? Не нужно быть выдающимся акушером, чтобы, взглянув на мои бока, прийти к неутешительному выводу; и все же, поскольку надежда умирает последней, они спросили:

— Ну что, Ханна, вы прибыли в Вену с маленьким Вальдбергом?

— Нет, пока нет. Но поверьте, мы с Францем там, в Италии, разузнали способ изготовления и с жаром работаем над этим.

Они удалились, удовлетворенные тем, что наша супружеская чета усердно исполняет свой супружеский долг.

Но разве от подобных созданий можно отделаться парой фраз? Они вернулись на поле битвы. Эти хранительницы домашнего очага, эти куры-несушки, десятками плодящие наследников, трудятся на этой ниве уже многие столетия. Они были здесь в ту пору, когда Вена умещалась за крепостными стенами; они были здесь, когда эти стены еще не воздвигли; они были здесь, когда самой Вены еще не было. В сущности, это они и создали Вену и все, что связано с такими понятиями, как семья, династия, общество, город, страна, империя. Чтобы упрочить свою власть, они прежде всего пекутся о самовоспроизведении: от матери к дочери, от тетки к племяннице, от сестры к кузине, от соседки к соседке. Выстави против них полк амазонок, ратующих за сокращение рождаемости, своими сплоченными рядами они сметут его. Короче, после недельного перемирия мать Франца, которая всегда внушала мне страх, приступила к расследованию. Ее мужу было поручено поговорить с сыном, как мужчина с мужчиной (Франц сам со смехом рассказал мне об этом), узнать, происходит ли что-то у нас в постели, и если происходит, то насколько результативно и часто. Франц дал положительный ответ, но, поскольку мужчины склонны приукрашивать свои достижения в интимной сфере, моя свекровь пожелала проверить эти сведения у меня. Будучи достаточно неглупой, чтобы понимать, что ей я ни за что не доверюсь, она спешно направила ко мне свою сестру Вивиану, или Виви, чье распутство стало в клане притчей во языцех. Виви открыто коллекционировала любовников — это не было тайной ни для кого, включая ее собственного подагрика-супруга. Хотя никто этого не одобрял, все ей завидовали; тем не менее она избежала сурового осуждения, так как состояла в интимной связи с двумя высокопоставленными персонами: один ее любовник был членом правительства, другой занимал должность при дворе, следовательно, это шло на пользу семье.

Речи — и поведение — тетушки Виви настолько вольные, что она в пять минут создает доверительную, непринужденно-эйфорическую атмосферу. И вот она предлагает мне выпить чаю у нее саду, где распустилась сирень, и развлекает рассказами не менее пикантными, чем ее тосты.

Потом, когда барьеры стыдливости уже опрокинуты, она резко меняет тональность:

— Итак, удалось ли моему симпатичному племяннику сделать вас счастливой?

— О да!

— Я, естественно, имею в виду постель… Он отличный любовник?

— Да.

— И исправно исполняет свой долг?

— Да.

— Чересчур исправно?

— Порой да.

— Что ж, тем лучше. Ханна, я вам завидую не меньше, чем все венские девицы! Вы прибрали к рукам одного из самых привлекательных юношей столицы. Теперь о вас.

— Обо мне?

— Вы набрасываетесь на него?

— Не успеваю. Он всегда опережает меня.

— Но, получив наслаждение, вы требуете его вновь?

— А что, нужно?

Она смотрит на меня с улыбкой, что-то обдумывая.

— Ханна, позвольте, я выскажу догадку: если вы во время ваших забав никогда не берете на себя инициативу, это означает, что вы еще не познали ослепительный миг? Нет?

— Какой-какой миг?

— Ослепительный! Миг, когда ваше тело взрывается от наслаждения и вы издаете радостный стон. Вы поняли, на что я намекаю?

Я, нахмурившись, беру чашку с чаем, не отдавая себе отчета, что пытаюсь уйти от ответа.

Виви мягко берет меня за руку:

— Милочка, это нормально.

— Вы полагаете?

— Уверена. Вам следует расслабиться, забыться, думать о себе, о своих ощущениях, о своем блаженстве… И тогда во время оргазма у вас больше всего шансов забеременеть.

— О-о?

— Ну, это общеизвестно. Когда наступает ослепительный миг, в женщине раскрывается все, и в частности тот путь, по которому мужское семя попадает туда, куда нужно. Если вы находитесь в напряжении, это изолирует яйцеклетку.

— Никогда не слышала ничего подобного.

— Ну, так я вам говорю.

— Вы хотите сказать, что моя свекровь, тетя Аделаида, баронесса Каролюс, а также мадам ван Тейк зачали наследников именно в этом состоянии?

Я намеренно назвала самых строгих матрон из нашего окружения. Раздраженная Виви взглянула на меня, как на муху, севшую на пирожное. Я усугубила положение, добавив:

— А как же дети, родившиеся в результате изнасилования? Тетя Виви, вы, стало быть, полагаете, что жертвы изнасилования сладострастно отдавались своим мучителям?

— Дорогая племянница, мы не равны в этом отношении. Женщины делятся на две разновидности: несушки и любовницы. Несушки не знают наслаждения, их организм изначально предрасположен к плодоношению, дай лишь случай. Любовницы, напротив, устроены более возвышенно — взять меня или вас, — им необходим экстаз, встряска, потрясение, чтобы выполнить этот нелегкий труд оплодотворения. Подумайте об этом, Ханна, прислушайтесь к советам тетушки Виви, помогите своему пленительному мужу, и вы вскоре забеременеете.

Несмотря на свободное поведение и вольные манеры, в остальном тетушка мало чем отличалась от прочих: четверо детей, которых она родила графу, прежде чем наставить ему рога (надеюсь, что дети родились прежде), составляли ее гордость, честь, женское достоинство и нравственный сертификат. Мне все это чуждо… Удастся ли мне встретить женщину, рядом с которой я не буду чувствовать, что я другая?

Тетя Виви, должно быть, рассказала о нашей беседе, превознося предложенное ею средство, так как назавтра начались визиты и продолжались двенадцать дней без передышки. Дамы клана Вальдбергов распивали чай, потчуя меня признаниями; они расточали советы с беспечным видом, слова, будто по случайной прихоти, изливались из их уст, тогда как они явились именно затем, чтобы произнести их.

— Я заставляла мужа оставаться во мне после… ну, вы понимаете. В этом отношении, моя дорогая, природа оснастила животных куда лучше, чем бедные человеческие существа. Взять, к примеру, собак: пес, извергнув семя, не может соскочить с суки, потому что его… прибор еще больше разбухает и блокирует отверстие. Поначалу сучка чувствует себя ужасно — я слышала, как моя Кэтти выла от боли, — но пять минут спустя все уже в порядке.

Когда мой муж удалялся, я оставалась в постели и лежала не двигаясь целых два часа! На спине. Вжимаясь в матрас поясницей и тазом. Нужно время, чтобы оно… попало туда, куда должно попасть! Я встала бы с постели, лишь услышав крики: «Пожар! Пожар!» Результат — шестеро прекрасных детишек.

— А сельдерей вы пробовали? А петрушку? Сразу после помолвки я провела курс лечения петрушкой и сельдереем — это благоприятствует беременности. Мои сестры смеялись надо мной, младшая при встрече со мной мычала, утверждая, что я щиплю траву, как корова… Я только пожимала плечами. И была права: за первых пять лет нашего брака у меня родилось четверо детей. Кто может лучше? Уж точно не мои сестры в данном случае. Кстати, дорогая Ханна, остерегайтесь дикой петрушки: она вредна для беременных,[1] исключите из рациона и арабскую. И естественно, жуйте стебли сельдерея!

— Луна!.. Женщина расцветает в полнолуние. Как лес! Как поля! Как устрицы! В некоторые ночи вы будете потеть понапрасну, тут нужен благоприятный момент. Мы подвержены влиянию луны не меньше, чем моря и океаны. Было бы высокомерием отрицать такую связь! Неужто современные дамы полагают, что луна над ними не властна? Заблуждение! Смотрите, на всякий случай оставляю вам лунный календарь. Ах, вы в курсе… Но вы взяли за правило руководствоваться им?

— Ханна, хоть это и не мое дело, но я позволю себе преподнести вам амбру. Дикие племена в Америке и в Сибири используют ее не только как косметическое средство. Разумеется, я слишком добрая католичка, чтобы разделять подобные суеверия… И все же моя мать вручила мне амбру накануне свадьбы, а я потом снабжала ею своих дочерей, и все у всех прошло благополучно! Примите этот подарок, доставьте мне удовольствие. Все очень просто: вы берете ее в руки и нюхаете вечером перед сном.

Милая Гретхен, стоит ли продолжать?

Франц скоро вернется из своего клуба, нам предстоит совместный ужин, а потом у него возникнет желание. Ты только представь, чем занята моя голова! У меня задач больше, чем у генерала, бросающего армию в битву! Итак, я должна проглотить суп из петрушки, переварить запеченный сельдерей, свериться с лунным календарем, украдкой потереть амбру, заставить Франца заснуть прямо на мне, не прерывая соития, а когда он выйдет, еще пару часиков пролежать не шевелясь. Ах да, совсем забыла: между виртуозными трюками я должна расслабиться, думать лишь о себе и стремиться достичь экстаза! Каков итог? Очень хочется улизнуть. Хоть я и обожаю Франца, порой мне хочется бежать куда подальше. Не знала, что, выходя замуж за Франца, я вступаю в брак со всеми женщинами из его окружения, а они жаждут, чтобы я уподобилась им, и, если я не поддамся, они меня просто изведут. Я понятия не имела, что, соединяясь с Францем, подписываюсь под условием, которое приводит меня в ужас.

Обнимаю тебя, Гретхен. Пойду, пока не появился муж, поплачу в музыкальной гостиной.

Твоя Ханна

6

Из-за ярко светившего солнца в палате медицинского центра Беверли-Хиллз было как будто две занавески: одна настоящая, а другая — ее тень на стене. Придя в сознание, Энни, убаюканная переносившими ее попеременно то в сон, то в явь транквилизаторами и болеутоляющими, уцепилась за эти два элемента. Тело под анестезией и замутненное сознание Энни ухватились за свет как единственную прочную, осязаемую материю вселенной; сосредоточившись на нем, она сделалась пылинкой, пляшущей в золотом луче, который пересекал комнату и связывал реальную занавеску с той, что проецировалась на стену. С какой стороны она оказывалась чаще? Как кинодива, она предпочитала отражение реальности.

К ней то и дело подходил светловолосый санитар.

И каждый раз, когда он склонялся над ее постелью, она начинала говорить; и каждый раз происходило нечто странное, и ей не удавалось ничего сказать. Стоило ей разлепить губы, он как бы растворялся в воздухе; да, стоило ей обратиться к нему, он исчезал. Впрочем, этот иллюзионистский трюк не выглядел умышленным. В лице молодого человека не читалось ни порока, ни лукавства; появляясь вновь и вновь, он держался предупредительно, внимательно вглядывался в лицо Энни, явно желая помочь. Но стоило ей выдавить первое слово, все рушилось.

Сперва она решила, что стала жертвой нестабильной реальности, тем более что ей все время казалось, что она падает. Потом Энни заподозрила, что время сыграло с ней злую шутку, внезапно раздробив ее на части. Наконец (санитар как раз подошел к ней) она заметила, что в комнате никого нет; она сделала вывод — на сей раз правильный, — что опять заснула.

После ряда бесплодных попыток на третий день ей все же удалось завязать разговор:

— Где я?

— Рад, что могу с вами поболтать, Энни. Меня зовут Итан.

— Мм…

— Вы в палате номер двадцать три. Клиника «Клены». Голливуд.

— Что со мной?

— Различные ушибы. Ничего страшного. Выкарабкаетесь. Вам больно?

— Нет.

— Значит, дозировка правильная.

— Дозировка чего?

— Морфина.

Из глубины мозга всплыло воспоминание о том, как отец, потрясая научным журналом, говорил, что морфин принадлежит к опасным наркотикам: стоит однажды его принять, и ты уже не сможешь без него обойтись.

В течение следующих часов она в моменты просветления сознания возвращалась к этой мысли, очнувшись, надрывала горло, поникала, вновь впадала в забытье и вновь пускалась в следующий круг. Устав от борьбы, она решила пренебречь отцовским предостережением. Зависимость — это ее конек! К тем, что уже имеются, — зависимость от алкоголя, травки, кокаина — добавится морфин! Что за беда?! Тут, по крайней мере, она может с чистым сердцем заверить, что ее вины в этом нет. «Да, ваша честь, именно так: это врачи вкололи мне этот яд. Стремясь вылечить меня, они прописали мне инъекции. Ваша честь, вам следует отправить их в тюрьму или приговорить к исправительным работам. Их, а не меня!»

Несколько раз, приходя в сознание, она вновь прокручивала эту сцену перед воображаемым судом, с удовольствием разыгрывая невинность.

Утром в ее палату вошел доктор Шинед, возглавлявший клинику. За его спиной теснились недавние выпускники: юные медики лопались от гордости, считая, что за блестящие успехи в учебе они удостоились чести следовать как тень за выдающимся хирургом.

— Итак, как чувствует себя наша американская невеста?

Энни едва не прыснула со смеху: профессор Шинед гнусавил, как престарелая актриса, которой Энни восторгалась, — у нее было прозвище Кошелка Вюиттон, поскольку пластические хирурги слишком часто перешивали и штопали ее.

— Так как мы себя чувствуем? — настойчиво переспросил он.

Если его манера говорить и напоминала Кошелку Вюиттон, то и причина была все та же: пластические операции; губы вначале натянули, а потом накачали гелем.

Энни детально разглядела профессора Шинеда.

Его плоть, измученная диетами, подорванная возрастом, свисала везде, где не подверглась подтяжкам: подбородок, уши, кожа на груди, предплечья и кисти рук. Притом эта измученная кожа несла следы неизбежных растяжек, разрезов, деформаций и швов. После стольких хирургических вмешательств его лицо демонстрировало не жизнеспособность молодости, а хрупкость — следствие причиненного ущерба.

— Энни, вы в состоянии нам ответить?

Какой жуткий голос — металлический, лишенный тембра… А этот странный выговор: гласным недостает чистоты, согласные приглушены. Так как эстетическая хирургия сместила губы, что способствовало их одеревенению, получалось, что доктор Шинед вещает как бы из-под маски.

— Энни, ради бога!

До актрисы дошло, что с анализом дикции нужно заканчивать, пора вернуться в реальность. Вспомнив слова Итана о том, какую важную роль играет доктор Шинед в Лос-Анджелесе, она тотчас сконцентрировалась, как на прослушивании:

— Да. Слышу. Просыпаюсь…

— В добрый час! Можно осмотреть ваши раны?

— Пожалуйста, я в вашем распоряжении.

Энни откинула одеяло, заинтересованная объяснениями Шинеда не меньше, чем его услужливые ассистенты; она ведь толком не знала, что именно у нее повреждено. Ноги, руки, ребра, синяки, раны, порезы, ожоги — все было продемонстрировано и откомментировано. Из слов хирурга следовало, что после подобного падения Энни еще дешево отделалась.

— Все же Господь присматривает за артистами, мадемуазель Ли.

— Вы так считаете? Но в Голливуде есть лишь один бог, и он называется «доллар».

Он вежливо улыбнулся, реагируя на избитую шутку:

— Что ж, мадемуазель, вы еще послужите этому божеству. Вскоре вы сможете вернуться на съемочную площадку.

Он полагал, что сообщает ей утешительную новость. На самом деле он напомнил, что в результате своей эскапады она выпала из съемочного процесса полнометражного фильма. Энни охватила тревога: если съемки остановили, то во что ей это обойдется? А может, все еще хуже и ей нашли замену?

Взволнованная Энни сделала прощальный знак команде медиков, и те ушли. Сердце ее учащенно билось. Тело покрылось испариной.

— Джоанна, Джоанна!

Она машинально позвала своего агента. Разумеется, той не было в палате, и кричать было бесполезно — никто не услышит. Не важно! Она хлопнула рукой по матрасу, постучала в стену, попробовала разбить удерживавший ее в неподвижности гипс, закрепленный на вытяжке, потом завопила изо всех сил:

— Джоанна!

— Энни, что случилось? — На лице Итана читалась озабоченность. — Энни, что случилось? Что-то болит?

При виде этого добродушного юноши Энни не стала прибегать к уверткам:

— Да! Мне зверски плохо.

— Где именно болит?

Она, нацепив соответствующую гримасу, перечислила те части тела, которые называл доктор Шинед, а потом хрипло выдохнула:

— Прошу вас, помогите.

— Я… Я… мне…

— Дайте мне что-нибудь выпить.

— Нет.

— Погрузите меня в кому, это невыносимо…

— Энни, успокойтесь. Я увеличу дозу морфина.

Добившись своего, Энни едва не вышла из роли; к счастью, она вовремя подавила радость и прорыдала:

— О-о! Это мне не поможет!

— Поможет… Успокоительное скоро подействует.

— Нет, мне слишком плохо. Умираю!

— Не стоит преувеличивать. Скоро все будет в порядке.

— Я подохну! Я требую встречи с моим агентом…

— Так, позвольте это мне решать…

— Мне нужен мой агент!

Несмотря на все хлопоты Итана, Энни стонала до тех пор, пока санитар не записал номер и не пообещал, что позвонит Джоанне.

Потом она отдалась во власть анальгетиков, с наслаждением погружаясь в их анестезирующую мягкость…


На следующий день Джоанна Фишер по кличке Акула в облегающем темно-сером костюме сидела у постели Энни. Знаменитая улыбка, обнажавшая зубы, прорезалась на лице, обильно умащенном тональным кремом.

— Ну вот, радость моя, представляешь, как ты нас напугала?! В конце концов, ты вроде пошла на поправку. Целых три дня мне каждый час докладывали о твоем состоянии. А кстати, ты получила мои цветы? Если не понравились, тебе пришлют другие, только скажи. Сирень, розы, пионы, ирисы — любые, какие захочешь. Ладно, не будем терять времени, обрисую тебе ситуацию. Пресса в курсе происшествия, отлично. Посетители клуба сняли на телефон, как ты лежишь на полу; к счастью, фотки получились такие скверные, что редакторы использовали их лишь как заставки, они были вынуждены извлечь из запасников твои гламурные снимки в большом разрешении. И это прокатило. Нашумела ты — будь здоров! Все СМИ — и телевидение, и радио, и печатные издания, и Интернет — только и судачили что о твоем падении, тем более что никто и понятия не имел, что и как произошло. Результат был налицо: ты грохнулась на танцпол в «Рэд-энд-Блю». Но по какой причине? Хотя выдвинули версию о несчастном случае, никто не поверил. Классика: несчастные случаи никого не волнуют, более того, это внушает ужас. Людей цепляет, когда падение является следствием душевного состояния. Поступок — да, осечка — нет! Не важно, что вызывает самоотождествление: отчаяние, призыв на помощь, попытка самоубийства.

— Эйфория. Я была так счастлива…

— Ты была пьяна в стельку…

— Было так весело…

— Заткнись!

— Джоанна, я…

— Дэвид рассказал мне, что ты, решив, что ухватила лиану, принялась летать над джунглями. Я договорилась, что он будет молчать, — впрочем, к этому мы еще вернемся, — так что нет смысла уточнять.

— Но ведь это правда.

— Правда не стоит ни гроша. Тут нужна выдумка. Классная выдумка.

— Что ж, может быть. Но я хотела тебе открыть, что было на самом деле…

— Энни, публика обожает тебя за те истории, которые ты рассказываешь. А не за то, чем ты являешься.

Джоанна повысила голос. Энни пристыженно зарылась в подушки.

— Черт возьми, ты же звезда, ты не обычный обыватель. Так что, прошу тебя, играй свою роль, — ворчливо добавила агентша. — Пользуйся этим, получай деньги, лови популярность, и нечего тут хныкать: мол, ты стремишься быть честной и уподобиться тем несчастным, которые купили билет, чтобы увидеть тебя на экране! Важны слухи, противоречивые домыслы, бесконечные статьи, атмосфера тайны, журналисты, выдвигающие новые предположения, рассказы бывших друзей, блогеры, подливающие масла в огонь. Только шумиха стимулирует продажи.

Стоит положить этому конец — выдав правду или славную выдумку, — и с событием покончено. Это уничтожит все преимущества.

При звуках знакомого грозного голоса на Энни вновь снизошел покой: интонации и доводы Джоанны освобождали ее от ответственности. Подчиняясь ее власти, она решила сменить пластинку; взглянув на положение с новой точки зрения, она смирилась со своей участью.

Лучшего зеркала, чем Джоанна Фишер, было просто не сыскать. С самого детства Энни — точнее, с ее первого хита «Папа, я взяла твою тачку!» — Джоанна вела свою подопечную по лабиринту кинокарьеры, не допуская блужданий и холостых выстрелов, не давая свернуть с просторного голливудского бульвара. За эти годы она внушила Энни ориентиры, правила, требования и цели, чего не сделала для нее семья. Впрочем, какая семья?.. Сирота, рожденная неустановленными родителями, Энни с самого детства знала, что жила у неких Пола и Дженет Ли. Не питая никаких иллюзий, Энни совершенно не признавала родительских прав за людьми, которых ей по воле случая приходилось называть папой и мамой.

Она с фатализмом воспринимала приемных родителей, чью фамилию носила как неизбежную данность, воспринимая их как постоянных партнеров на съемках бесконечного телесериала. Она решила, что должна их любить прежде всего потому, что это упрощало жизнь — а она терпеть не могла ссор, — и потом, будучи по характеру приветливой и ласковой девочкой, Энни была сердечно расположена ко всем окружающим. Видя, как она целует мать или как они хохочут с отцом, любой решил бы, что девочка с нежностью относится к своим приемным родителям. Однако для Энни это было интуитивное решение, продиктованное стремлением не усложнять себе жизнь.

В обмен на выказываемую к родителям привязанность Энни обрела относительную свободу, раскрепощенность, а затем и независимость. Очень рано, в шестнадцать лет, она ушла из дома и начала самостоятельно распоряжаться своим временем: она работала, развлекалась, флиртовала, отдавая дань выпивке и наркотикам.

Джоанна Фишер и ее команда сознавали пагубные привычки юной звезды: тем не менее они ничего не предпринимали, так как слабости делали Энни зависимой от них. Так, Джоанна никогда не предупреждала Энни о том, что нужно обуздывать тягу к алкоголю или кокаину, воздерживаться от употребления наркотиков. До тех пор пока излишества не сказывались на внешности девушки, а фотографы не жаловались, она позволяла Энни вести себя как той вздумается. Тем более что это подпитывало колонки светской хроники и папарацци.

— А ты не хочешь узнать, как обстоят дела с твоим фильмом?

— Как раз хотела спросить об этом.

— Съемки были прерваны, но на студии обрадовались. Спонсоры фильма сочли весьма полезным в плане рекламы, что в десятках газет, расписывавших твое падение, упоминалось название ленты, имена режиссера и актеров. Как рекламная инвестиция это тянет на пару миллионов долларов. Притом что не потрачено ни цента. Все просто на седьмом небе и ждут, когда тебя выпишут. Ведь твое возвращение на съемочную площадку репортеры тоже будут освещать как событие. О'кей?

— О'кей.

— Врачи планируют выписать тебя через две недели. Во всяком случае, тебя можно будет снимать крупным и средним планом… Для общих планов, где тебя будет видно с головы до ног, придется или взять дублершу, или поменять график съемок и еще подождать. Но все же, Энни, радоваться рано: тебе нужно поскорее вернуться к работе, иначе постановщики без малейших колебаний найдут тебе замену. Благодаря тебе и этому «несчастному случаю» к фильму было привлечено внимание и он засветился. Но больше тебе не дадут никаких поблажек. Так что лучше сообщить им о твоем возвращении к работе, иначе тебя заменят какой-нибудь старлеткой.

— Неужто они пойдут на это?

— Незаменимых нет, моя дорогая!

— А я думала, есть.

— Шутишь?

— Артист уникален. Ты не можешь заменить Пикассо на Матисса.

— А при чем здесь искусство? Милочка, ты в Голливуде! К тому же если у продюсера достаточно бабок, чтобы оплатить Пикассо, ему нетрудно прикупить Матисса.

Джоанна Фишер встала. Она была раздосадована тем, что пришлось философствовать. Любые объяснения казались ей пустой тратой времени и денег. Тем более что здесь все было ясно как божий день.


Энни, несколько успокоенная, принялась усердно разыгрывать роль выздоравливающей. Молодое тело восстанавливалось куда быстрее, чем прогнозировал доктор Шинед; физиотерапевты, работавшие в клинике, отнесли это на свой счет и возгордились.

И только санитар Итан понимал, что длительное состояние растерянности во время пребывания Энни в клинике, утренние приступы паники, ночные страхи, острая тревога заставляли ее кричать, жаловаться на непереносимые боли, требовать дополнительной дозы морфина. Он заметил ее стремление уйти от действительности, умение мастерски увиливать от расспросов, молчание, в котором тонули ответы, ее способность сохранять недосказанность; его беспокоила блаженная улыбка, озарявшая лицо Энни, когда после укола она впадала в забытье.

Однажды вечером он не удержался и спросил ее:

— Как вы собираетесь жить после того, как вас выпишут из клиники?

— Что, прости?

— Где вы будете брать новые дозы морфина, когда меня не будет рядом?

— Ну, есть врачи.

— Среди них встречаются и честные профессионалы.

— Ну, таких я избегаю.

— Мм…

— Но ведь бывает, что и самые достойные нуждаются в деньгах.

Итан покачал головой:

— Почему бы вам не воспользоваться пребыванием в клинике, чтобы подлечиться?

Энни, понимая, о какой болезни он говорит, вздернула подбородок:

— Ах вот что?! Что вы выдумываете? Мне-то казалось, что здесь меня лечат.

— Да, здесь лечат ваши раны. Но не ваши дурные привычки.

Она наигранно расхохоталась:

— Мои дурные привычки! Какая наивность! Вы верите в то, что пишут в прессе? Неужто вы читаете эти газетенки?

— Я читаю результаты анализов. Когда вас доставили сюда, в вашей крови было повышенное содержание алкоголя и триглицеридов, а также достаточное количество наркотиков; их было сложно определить, какая-то смесь.

Энни, покусывая губы, мысленно кляла своего дилера. «Мерзавец Бадди! Так и знала, что он втюхивает мне всякую дрянь, что бодяжит свой товар! Увижу — дам в морду!»

Итан настойчиво продолжал:

— Энни, позаботьтесь о себе. Вы отравляете свой организм, чтобы двигаться дальше, чтобы отстраниться от проблем и жить одним днем. Остановитесь на миг. Подумайте. Поставьте точку.

— Вот это программа! Я предпочту немедленно выброситься в окно.

— Вам страшно задуматься о себе. Необходимость размышлять повергает вас в панику.

— Так и есть! Держишь меня за идиотку!

— Энни, стоит вам подумать о будущем, вы кричите и зовете меня, чтобы я помог вам вырубиться. Чтобы отключиться от ваших страхов, вам необходимы наркотики.

— Но…

— Вы не хотите прислушаться к себе. Исследовать, распознавать, сомневаться — для вас это признак недомогания, от которого вам помогают излечиться наркотические препараты.

Удивленная точным попаданием диагноза, Энни замолчала.

Итан наклонился к ней и тихо спросил:

— Почему?

Энни хотела бы ответить, но не смогла. Она разразилась слезами и проплакала всю ночь.


Два дня спустя гроза Голливуда Джоанна по призыву Энни прибыла в палату двадцать три с корзинкой засахаренных фруктов, выписанных из Франции.

— Держи, героиня, это твои любимые. Везет тебе, можешь лопать сладости, не прибавляя ни грамма. Мне достаточно взглянуть на них, чтобы растолстеть на три кило.

Энни сразу перешла к делу:

— Джоанна, мне нужно заняться собой.

Агентша села, положив ногу на ногу, предвидя, что ее подопечная запросит косметику или парикмахера.

— Дорогуша, я вся внимание.

— Так не может продолжаться.

— Ну, раз ты так считаешь… Кого прикажешь выставить — Присциллу или Джон-Джона?

Энни в удивлении вытаращила глаза, услышав, что Джоанна упоминает ее гримершу и парикмахера.

— Нет, Джоанна, я говорю о себе.

— Я тоже.

— Я о том, что внутри.

— А-а, согласна! — Джоанна выдохнула с облегчением. — Тебе нужен персональный тренер, да? Слушай, очень удачно, что ты об этом заговорила: мне не позже чем вчера расхваливали человека, который занимался малышкой Вильмой. Аргентинец. Представляешь? Эта шлюшка, которая перебивалась на ролях второго плана на канале «Дисней», только что получила «Золотой глобус», и ее номинировали на «Оскар», хоть в профессиональных кругах так и не поняли, как ей это удалось. Ну так мне известна сенсационная деталь: у нее был коуч. Аргентинец! Как ты понимаешь, я записала его координаты. И к тому же он вроде бы сложен как бог. Карлос… нет, Диего… Погоди, я вбила это в телефон.

— Брось. Я говорю тебе не о коуче, а о своей жизни.

— Прости, о чем?

— Я несчастна.

Джоанна застыла с разинутым ртом. Ей казалось, что так говорить крайне неприлично: Энни изрекла непристойность.

— Мне нужно как-то изменить свою жизнь, — договорила Энни.

Джоанна потрясла головой, словно пытаясь освободиться от услышанного, потом, сделав усилие, едва ли не с отвращением заставила себя продолжить обсуждать этот несусветный вздор.

— Что ты сказала?

— Так не может продолжаться. Я несчастна.

Джоанна тяжело дышала, прикрыв глаза. Она была не в силах что-либо ответить.

Энни надолго задумалась.

— Я веселюсь, но я несчастна. Меня все воспринимают как смешную малышку, девушку без комплексов, прожигающую жизнь, но это лишь маска. Макияж. Вообще-то, обычно люди тональным кремом стремятся замаскировать скверную кожу.

Джоанна нервно сглотнула. С чего вдруг Энни на нее накинулась? Откуда такая озлобленность? Еще никто ни разу не посмел заговорить о трехмиллиметровом слое крем-пудры, который она каждое утро наносила на лицо… Чтобы сменить тему, она вдруг спросила:

— Так чего тебе недостает? Ребенка?

— Нет, слишком рано.

— Мужа?

— Не знаю. Может быть… Мне кажется, что моя печаль связана с любовью. Мне необходимо любить, сильно, по-настоящему. У меня такого еще не было.

Джоанна улыбнулась. Тут она была в своей стихии. Сейчас она даст Энни почувствовать свое превосходство.

— Забавно слышать это от тебя… Мне как раз известен мужчина, который пребывает в точно таком же состоянии, что и ты. Причем из-за тебя.

— Ты о ком?

— О Дэвиде.

— О Дэвиде?!

— Дэвид Браун, один из твоих партнеров. Тот самый, которого ты хотела поразить в тот последний вечер, играя в Тарзана и Джейн в ночном клубе. С тех пор как ты попала в клинику, он названивает мне каждый божий день — спрашивает, можно ли тебя навестить.

Энни была явно растрогана. Джоанна пошла в наступление:

— Я, естественно, отказала ему. Во-первых, потому, что не знала, как ты это воспримешь.

— Ну… мне во всяком случае приятно узнать об этом…

Энни вспомнила о своем споре с Итаном. Санитар был удивлен, что никто из ее приятелей и любовников не пришел ее навестить; в тот момент она выдумала какую-то отговорку, но, оставшись одна, тотчас мысленно прокляла своих дружков и пожалела себя. Теперь она знала, в чем дело: Джоанна и ее сотрудники выставили кордон, запретив пускать посетителей в ее палату. Даже тех, кто настаивал… Какое облегчение!

— Дэвид… — прошептала она, наслаждаясь звучанием этого имени на губах.

— Да, Дэвид. И во-вторых, моя дорогая, потому, что он вовсе не тот, кого бы я мечтала видеть рядом с тобой.

Эта фраза подействовала на Энни как электрошок. Возмутившись, она села на постели.

— Как это?

— А так! — отрезала Джоанна. — Если уж тебе нужна большая любовь — любовь, которая ведет к свадьбе, — то мне бы хотелось, чтобы это был кто-то твоего уровня. Ну, как минимум актер, равный тебе в плане карьеры. Что толку, если союз приносит одному куда больше выгод, чем другому? Две звезды. Вроде как Брэд Питт и Анджелина Джоли. Вот это союз! Дэвид Браун — хоть он и привлекателен, сексапилен, талантлив, хорошо образован, хоть девушки по нему и сохнут — не числится в моем списке. Не входит в пятерку лидеров. Ни даже в десятку. И близко не стоял.

— Знаешь, то, что ты говоришь, просто возмутительно!

Энни повысила голос. Глаза ее метали молнии. Молодая женщина произнесла длинную обличительную речь, обвиняя Джоанну во вмешательстве в ее личные дела. Она провозгласила, что сама имеет право выбрать жениха, расхвалила Дэвида, описав его как жертву голливудской мясорубки. Короче, защищая его, она постепенно распалилась не на шутку, так что ее раздражение уже обрело оттенок страстной привязанности к начинающему актеру.

Состроив оскорбленную гримасу, Джоанна от души наслаждалась — так кошка ликует при виде мыши, загнанной в угол, откуда невозможно сбежать. Опытный манипулятор, она умело раскритиковала Дэвида, чтобы молодая актриса выдала себя. Успех этого маневра превзошел все ее ожидания. Когда через полчаса буря стихла, упрямица Энни уже свято уверовала, что она обожает Дэвида и это и есть панацея для ее душевного состояния.

Уходя, Джоанна с напускным недовольством неохотно пообещала, что разрешит молодому человеку зайти в клинику.


Ночь и следующий день Энни провела в крайнем возбуждении. Она объявила Итану, что скоро явится ее возлюбленный; она с удовольствием расписала его достоинства: красоту, ум, талант и особенно их взаимную страсть. Наделенная живым воображением и переменчивым характером, девушка в конце концов убедила себя, что именно благодаря Дэвиду жизнь ее переменится и обретет смысл.

В четверг около трех часов явились мануальные терапевты, чтобы заново научить ее ходить, не падая, не спотыкаясь и не хватаясь за стены. Они радовались ее успехам, относя их на свой счет, хотя ее окрыляла любовь.

В пять часов она в изнеможении от своих усилий улеглась в постель. Укрывшись одеялом, она мысленно задала себе вопрос: не разыграть ли комедию, расплакавшись, чтобы получить дозу морфина?

В этот момент в ее палате появился непрошеный визитер в халате.

Энни вскрикнула.

За спиной посетителя появился Итан, привлеченный шумом:

— Энни, что случилось?

Она в страхе указала на вошедшего:

— Выгоните его.

— Но я думал…

— Выгоните его! На помощь!

Мужчина подошел к кровати, протягивая букет, который держал за спиной, и опустился на колени:

— Ну, Энни, ты ведь шутишь…

И тут до нее дошло, что это Дэвид Браун.

Она не только не узнала его, она вообще забыла, как он выглядит.

7

Человек в черном вытащил кинжал, чтобы разрезать веревки, удерживавшие Анну. Лес вокруг, освободившись от непрошеных гостей в лице Иды с Филиппом, вновь задышал, бурля собственной жизнью; сперва взлетели воробьи, потом вновь закуковали кукушки, и вскоре лесные обитатели забыли недавно разыгравшуюся жестокую сцену.

Великан помог Анне встать на ноги, и она мельком под нависшим капюшоном увидела длинный крючковатый нос.

Вздрогнув, она шепнула:

— Я вас узнала.

Но сосредоточенно орудовавший кинжалом великан, стараясь не поранить девушку, и ухом не повел.

Попытавшись заглянуть ему в глаза, девушка настойчиво продолжала:

— Да, вы появлялись в моих снах, приносили хлебец.

— Значит, ты не спала. Я каждую ночь приносил тебе еду.

Раскаты бесстрастного низкого голоса волнами разнеслись по лесу, будто круги от брошенного в воду камня.

Анна перестала опасаться великана.

Сняв последний виток веревки, он уселся, прислонившись спиной к поросшему мхом стволу дуба. Анна принялась растирать затекшие запястья и щиколотки. Выдержав долгую паузу, он вдруг спросил ее:

— Ты не спрашиваешь меня почему?

Анна удивленно подняла брови. Нет, она и не собиралась задавать вопросы. Если он приносил ей еду, значит таково было его желание. Тогда вовсе не удивительно, что он пришел к ней на помощь. Он, стало быть, просто благородный человек. Разве спрашивают солнце, зачем оно светит? Вопрос «почему» не слишком соответствовал мироощущению Анны, а уж после дней, проведенных в единении с громадным деревом, когда она ощутила, как дуб растет и впитывает свет, она вся обратилась в созерцание, обращенное вовне, а не внутрь.

Сообразив, что он ждет ее реакции, она воскликнула:

— А как вы связаны с оленем?

— Что за олень?

— Олень, который наблюдал за мной, выслеживал меня. Трижды у меня мурашки пробегали по коже — так остро я ощущала, о чем он думает.

— Может, я и был тот самый олень?

Анна кивнула — в этом она ни минуты не сомневалась. Она продолжила:

— А дерево? — Она указала на дуб, приютивший их под своей сенью. — Оно говорит с вами?

Он, нахмурившись, поразмыслил и выдал вывод:

— Да.

Она восхищенно улыбнулась:

— Правда же, он интересный?

— Да, очень. Это из-за него и ему подобных я частенько задерживаюсь в лесу.

Анна и незнакомец тотчас почувствовали, что они близки, и, чтобы насладиться этим ощущением, надолго замолчали.

Текла река, издавая отчетливый сильный рокот, безмолвно затихавший вдали. Когда миновал полдень, звуки, застывшие в золотом сиянии, стали мягко расплываться в прогревшемся воздухе.

Анна восхищалась не тем, что незнакомец спас ее, — она восхищалась его голосом. Таким могло быть наделено дерево, если бы говорило на человеческом языке.

Незнакомец достал из сумки хлеб и горшочек меда, и они перекусили. Намазывая мед, они вытянулись на моховой подстилке. Незнакомец вызывал у Анны безотчетное доверие.

Она рассказала ему о своем детстве, описала семью, помолвку, свое бегство. Ей было легко говорить, будто скупые на слова последние дни устранили препоны в течении ее речи.

Незнакомец слушал ее, и ей уже казалось, что он выглядит гораздо привлекательнее. Дело было даже не в словах; его внезапная улыбка, взмах ресниц давали понять, что за сказанным он различает иные мысли — те, что таились в тени, те, что ускользали от Анны.

— А к Филиппу ты что чувствуешь?

— Я готова полюбить его.

— Однако ты ведь…

— Он мне нравится, но его любовь внушает мне отвращение. Она вроде как лишает меня свободы.

— Он хочет обладать тобой. Как вещью. Впрочем, он ведь купил тебя?

— У кого?

— У тебя самой. Предложив любить тебя по своим правилам.

Она со вздохом сказала:

— Предчувствую, что за любовью мне следует обратиться в другое место, дальше… и он тут ни при чем! Может, я дурочка?

— Вовсе нет.

Он окинул ее благожелательным взглядом:

— И чем ты теперь займешься?

Анна пожала плечами:

— Это ж ясно. Последую вашим советам. Ведь вы за этим и пришли?

Он, покраснев, опустил голову и прошептал:

— Идущий за мною сильнее меня; я недостоин даже нести его обувь.

Внимание Анны отвлек какой-то треск.

— Ох, смотрите — там, на ветке! — воскликнула она, вскочив.

Незнакомец при виде голубки, на которую указала Анна, впал в полное замешательство. Он побагровел, губы его дрожали, заглушая рвущиеся слова, на глаза навернулись слезы. Он пытался что-то разглядеть в небе, потом улегся на живот, лицом к земле, и раскинул руки.

— Спасибо! — выдохнул он.

К кому он обращался?

Анна переводила взгляд с птицы на распростертого на земле человека. Несла ли вспорхнувшая на дерево голубка какую-то важную мысль? Девушка решила, что незнакомец, будучи старше, ученее, мудрее, получил весть, которую она не распознала.

Вдруг голубка, словно завершив свою проповедь, улетела.

Незнакомец поднялся на ноги и ворчливо произнес:

— Пора идти, нам нужно добраться до Брюгге.

В пути они почти не разговаривали, двигаясь широким шагом; им нужно было добраться засветло.

Спутник Анны хорошо знал этот лес. Держа в руке ореховый прутик, он, не петляя, уверенно раздвигал папоротники. Слух Анны и незнакомца был согрет птичьим пением — приставучей иволги, надоедливых синиц, назойливого дрозда и даже ворон с их пронзительным карканьем.

Дойдя до грунтовой дороги, они побрели через поля; некоторые были засеяны, другие брошены. После лесного разнообразия равнина показалась Анне монотонной; разочарованная, она обратила взор к горизонту, предпочитая вглядываться в незримое, а не рассматривать неподъемные плуги и согбенных крестьян.

Уже сгущались сумерки, когда вдали наконец показался Брюгге со своей Беффруа; высокая квадратная сторожевая башня — недавно воздвигнутое архитектурное чудо, гордость города и знак его процветания — возвышалась на восемьдесят метров.

На подходе к городу Анна остановила незнакомца.

— Вы уверены? — Голос ее дрожал. — Может, нам стоит переночевать где-то здесь, вне городских стен?

— Тут ты не выспишься. Будешь тревожиться за завтрашний день.

Она растерянно потупилась:

— Вы хотите отвести меня к Филиппу?

— Вовсе нет.

— Тогда куда мы пойдем?

— К твоим родным. Я хочу поговорить с ними о твоем будущем.

Она возразила:

— Никто меня не поймет.

— Почему?

— Потому что я другая.

Что она подразумевала под этим словом? Она не смогла бы уточнить это. «Другая» означало для нее пропасть, которая, как ей казалось, пролегла между ее радостями и радостями остальных людей; одиночество, которое она ощущала, когда люди рассказывали ей о том, что их волнует; невозможность выразить до конца свою сокровенную мысль, которой им никогда не понять. Анна не умела пользоваться разменной монетой слов и образов других людей: любое слово из языка, которым пользовались собеседники Анны, подразумевало для нее нечто иное. И в семье, и в обществе она чувствовала себя изгоем.

Незнакомец согласился:

— Это правда, ты другая. И тебе следует гордиться этим.

Они двинулись дальше. Перед Анной, ободренной заявлением незнакомца, открывались новые горизонты. Так, значит, ей нечего стыдиться?

С Беффруа донесся колокольный звон.

Они миновали заставу. Анна провела незнакомца сквозь лабиринт извилистых улиц к дому тетушки Годельевы. Она не могла поселиться на набережной одного из каналов или на главной площади (дома там стоили слишком дорого и были по карману лишь богачам — суконщикам, банкирам и крупным торговцам). Ее дом находился вдали от центра, за улочками ремесленников, в путанице дальнего околотка, где обитал простой люд, близ самых крепостных стен.

Сгустились сумерки. Золотым светом сияли свечи в богатых домах, красноватым — очаги в домах обычных горожан. Грязные, крикливые ребятишки дрались между собой и зубоскалили.

Анна постучала в дверь кирпичного домика.

При виде девушки добрая толстушка Годельева, повинуясь сердечному порыву, выскочила на порог и обняла Анну:

— Милая моя девочка, я так боялась за тебя… О, какое утешение! Я не верила в россказни Иды, мол, ты сошла с ума, била ее, кусала и отказалась уходить из леса. Она также сказала мне, что там с тобой был какой-то мужчина, чудовище, великан, который…

В этот момент незнакомец выступил из темноты и предстал перед Годельевой. Она поморщилась:

— Но…

— Это мой друг, — пояснила Анна.

— Друг? Но кто вы?

Незнакомец откинул капюшон. Над его головой вздыбилась копна спутанных, скатавшихся светлых волос, которые слегка примялись под черной суконной накидкой.

— Я монах Брендор, — назвался он, поклонившись.

В ночи сочетание имени Брендор и золотых бликов на светлом руне волос ослепило и Годельеву, и Анну. Без капюшона незнакомец выглядел моложе и не так устрашающе. Конечно, он по-прежнему казался невероятно громадным, но, лишившись ореола тайны, он стал похож на здоровенных фламандских парней, что расхаживали в Брюгге.

— Монах?.. — пробормотала Годельева.

Мужчина, пошарив под сутаной, извлек распятие. Годельева одобрительно кивнула, обрадованная новым поворотом событий. Брендору захотелось успокоить ее.

— Я привел вашу племянницу к вам, чтобы обсудить то, что произошло.

Юные кузины Анны — Хедвига и Бенедикта, спустившись с верхнего этажа, сперва оробели, но потом, когда великан им улыбнулся, осмелели и восторженно расцеловали Анну. Мрачная Ида устроилась в сторонке, в темном углу рядом с очагом, выказывая неприязнь и двоюродной сестре, и незнакомцу.

В конце ужина Брендор отставил пустую тарелку, допил вино и, уперев ладони в край стола, сказал:

— Теперь поговорим об Анне.

— Слушаю вас, отец мой. — Годельева, с готовностью уселась напротив гостя.

— Помните ли вы, что Господь наш Иисус Христос провел сорок дней в пустыне?

Он внимательно вгляделся в глаза собравшихся; женщины закивали, подтверждая, что помнят Писание. Он продолжил:

— В этот краткий период отшельничества все переменилось. В итоге Господь, который прежде никогда не произносил проповедей, наконец высказался и приступил к выполнению своей миссии, обходя край, беседуя с людьми, собирая вокруг себя учеников и совершая чудеса. В Его бытии изгнание обозначило рубеж: до пустыни была одна жизнь, после — иная. Песок и скалы создали того Иисуса Христа, коего мы чтим вот уже пятнадцать веков.

— Воистину так, — прошептала тетушка Годельева, не понимающая, куда он клонит.

— Господь наш показывает нам пример. Порой нужно затеряться, чтобы затем обрести себя. — Указав пальцем на Анну, он произнес: — Эта юная дева только что перенесла испытание одиночеством: в лесной чаще она искала свою истину.

— Истину?! — удивленно воскликнула тетушка Годельева, совершенно сбитая с толку.

Ида выскочила из своего угла, чтобы схватиться с Брендором.

— Так пускай она выскажет нам эту свою истину! — выкрикнула она.

Все перевели взгляд на Анну.

Девушка с круглыми от изумления глазами пошевелила губами, пытаясь сообразить, что она может поведать, осеклась, потом вновь попыталась что-то сказать, но только вздыхала и охала, а потом, отчаявшись, уставилась в пол.

— Вот она, ее истина: ей нечего сказать! — ликовала Ида.

— Она еще не умеет говорить, — спокойно ответил Брендор.

— Наивная Анна! — завопила Ида. — Она умственно отсталая! До сих пор вы мне не верили, думали, что я завидую ей. А чему тут завидовать? И только этот нищий заступается за нее! — резко бросила она, указывая на монаха.

Брендор выпрямился во весь рост, нахмурив брови. Голос его вновь зазвучал грозно:

— Ее поведение открывает вам путь. Вам кажется, что она заблуждается, а она ведет вас, так как познала то, о чем вы и не подозреваете. — Он обратился к Годельеве. — Сестра, теперь я хотел бы, чтобы мы дозволили ей развиваться, чтобы больше не препятствовали ее призванию, чтобы более не запрещали ей любить так, как она это понимает.

Из этой торжественной речи присутствующие не поняли ни слова. Годельева, помолчав, пролепетала:

— О чем это вы?

— О господи! — прорычал Брендор. — Ведь очевидно, что это дитя предназначено Богу!

Женщины застыли с разинутыми от удивления ртами.

Господь есть призвание Анны? Это никому не приходило в голову.

В том числе и Анне.

8

Вена, 2 июня 1905 г.


Дорогая Гретхен,

говорила ли я тебе о своей коллекции? Я как-то случайно начала собирать ее в Италии и потом настолько втянулась, что пришлось докупить три чемодана, чтобы перевозить ее во время наших странствий; а с тех пор как мы обосновались в Вене, это увлечение совершенно поглотило меня.

Прости, я увлеклась и еще ничего тебе не объяснила… Я просто без ума от цветов в стекле! Эти стеклянные шары, заключающие в своей твердой воде фиалки, ромашки, полевые цветы, бабочек, различные лица — я разыскиваю их, а найдя, покупаю. О, кажется, я могла бы даже похитить их!

Мои шкафы ломятся под тяжестью «Бигалья», «Баккара», «Сен-Луи» и «Клиши».[2] Шары выставлены в моем будуаре и занимают все полки. Простые, веселые, девичьи, невинные, они переливаются сотнями ярких цветов. Их шарообразная форма и основание напоминают сахарные головы. Эти выдумки чаруют всех и вся, включая солнечный свет, который они притягивают и удерживают в глубине, как паутина, захватившая радугу.

При взгляде на них я невольно погружаюсь в мечты. Когда мои глаза блуждают среди этих нетленных цветов, когда взгляд мой скользит по воздушным пузырькам, попавшим в хрустальные шары каплями вечной росы, мое воображение воспаряет ввысь… Не знаю ничего более роскошного, больше того, ни одна вещь никогда не рождала во мне столько мыслей и чувств.

Именно эти замечательные творения превратили меня в завзятого коллекционера, а не наоборот. Прежде у меня не было склонности к таким причудам. Нужно побывать в стеклодувной мастерской в Мурано, чтобы тебя как удар молнии поразила эта страсть…

Когда я приношу в дом новые экземпляры, мне кажется, что спасти их от улицы, предоставить им кров равносильно их освобождению. Ведь, ценя эту безмолвную красоту, я освобождаю ее от обыденного домашнего употребления в качестве пресс-папье, держателей для книг, украшения перил. Здесь они вновь становятся произведениями искусства.

К чему я это описываю? Мне хочется представить тебе те самородки радости, которыми усеяна моя жизнь.

Вне этого увлечения жизнь остается странной, или, скорее, мой образ жизни становится все более и более своеобразным. У меня есть все, чтобы быть счастливой, но я так далека от этого. Хоть я и стараюсь… Каждый день напоминаю себе, что я высокопоставленная особа, что я любима, желанна, живу во дворце, вхожа в высшее венское общество; ежечасно я твержу себе, что у меня превосходное здоровье и еды куда больше, чем нужно, чтобы утолить голод, что я общаюсь с интересными людьми, что в столице империи мне достаточно отправиться в Оперу, на концерт, в театр или художественные галереи, чтобы видеть создания человеческого гения. Каждую ночь я смотрю на красивое тело спящего мужа, твердя себе, что девять австрийских женщин из десяти желали бы занять мое место.

Но несмотря на эти сознательные упражнения, вопреки благим намерениям терплю поражение. Я сознаю свое счастье, но не ощущаю его.

Недомогание где-то рядом…

Если бы я хотя бы могла назвать его…

Зачем я просыпаюсь по утрам? На протяжении дня ничто, кроме моей коллекции, меня не привлекает. И все же я мужественно напяливаю униформу, вновь откатываю свою роль, вношу изменения в реплики, планирую приходы и уходы, готовлю комедию своего существования. Быть может, я замираю после чуда… Какого? Нужно перестать видеть свои действия со стороны. Перестать быть актрисой или зрительницей собственного спектакля. Перестать судить себя, критиковать, обнаруживать собственный обман. Чтобы наконец, как сахар в воде, истаять в реальности, раствориться в ней.

Пока что я даю адекватный обмен, моя игра непогрешима. Моя мимика и красноречие отлично прикрывают растерянность. Вчера Франц с восторгом воскликнул:

— Я горжусь тобой!

Гордится мной?.. Не знаю, ободрило меня его заявление или обескуражило… С одной стороны, мне стало легче оттого, что я принесла удовлетворение этому изысканному мужчине; с другой — страдала, что мой муж, тот, с кем я делю дни и ночи, мой так называемый интимный друг, не замечает моих мук.

И каков же вывод?

Должна ли я продолжать жульничать до полного забвения, что я играю роль? Порой мне кажется, что тетушка Виви, моя свекровь и прочие окружающие меня женщины преуспели как раз в этом: их логичные, предсказуемые реакции принадлежат некоему персонажу — персонажу, в которого они верят, который неотделим от них.

Где именно мне следует остановиться? Отправиться искать себя? То, что действительно для меня важно?

Написав эти слова, я испугалась. Уехать, да, но ради чего? Искать себя — согласна, однако что будет, если я себя не найду? Или если не отыщу вообще ничего? Было бы безумием бросить все и отправиться на несбыточное свидание, которого мне никто не назначал… В этот миг мне захотелось помчаться к Францу, броситься в его объятия, приказать: «Обними меня крепче!» — я нередко прошу его об этом. Он обожает подобные приступы, хохочет во все горло, ведь ему кажется, что так я выражаю свою привязанность… Он и не подозревает, что во мне говорит прежде всего мой страх.

Так что Франц меня не отпускает. Молодой граф фон Вальдберг восхищен тем, что я нравлюсь его друзьям, что люди, принадлежащие к сливкам венского общества, так тепло принимают меня. В связи с этим он передает мне услышанные им комплименты в мой адрес: «Она неотразима и так привлекательна, у нее такие верные суждения, идущие от самого сердца. Бриллиант, мой дорогой, вам достался истинный бриллиант!»

Есть чему подивиться: стоит мне где-либо появиться, поднимается шумиха. Поначалу я предполагала, что это связано с обаянием новизны, но эффект длится вот уже больше года и лишь усиливается. Люди толпятся вокруг меня, жаждут моего общества.

— Невероятно! — восклицает Франц. — Записная кокетка и та привлекает куда меньше внимания. Мужчины и женщины, старики и молодежь — все от тебя без ума.

Когда мы возвращаемся с бала, Франц описывает мои достижения, он не дивится им — он ликует. Обычно он потом целует меня в шею и добавляет:

— Заметь, я их понимаю. — Потом его прохладные губы касаются моих. — И напоминаю себе, что мне выпал редкий шанс: я стал избранником обворожительной Ханны… — он опускает шторку нашей кареты, — на тот — маловероятный — случай, если я забуду об этом.

Ну, продолжение этой сцены ты можешь себе представить… Она либо разворачивается в доме, либо, если мы едем издалека, все завершается прямо в экипаже.

Так как Франц помешался на мне, он трактует мой успех сквозь призму своей страсти: при виде меня смертные ощущают отголосок того, что испытывает он.

Бедный Франц, если бы он знал, чем вызван мой жалкий триумф!.. Когда меня спрашивают: «Как вы себя чувствуете?» — я пылко отвечаю: «А вы сами?» Слишком низко оценивая себя, чтобы откровенничать, я предпочитаю интересоваться другими. Никто не обвинит меня в том, что я уклоняюсь от ответа, моя отстраненность, похоже, несет положительный сигнал; и вот мой собеседник раскрепощается, он может затронуть любимый сюжет — поговорить о себе самом. Путь свободен! Он поверяет мне свои радости и страдания, превозносит себя, жалуется, шутит, плачется на невзгоды, выдает дерзкие мнения, выкладывает мне секреты, отваживается выказать угрызения совести и раскаяние, он выражает надежды, изливает настроение, посвящает в свой выбор, причем без разбору — я принимаю все. Происходит словесная разрядка. В обществе я пользуюсь прекрасной репутацией в той мере, в какой превратилась в слух. Не имея, что сказать, я доставляю себе удовольствие слушать; зануда с дурным запахом изо рта интересует меня больше, чем моя скромная особа. Так что нетрудно представить, с какой скоростью ко мне сбегается народ, стоит мне переступить порог гостиной. На самом деле мои достижения основаны на ловком трюке: я — священник, который не осуждает! Под золоченой лепниной, среди цветов в горшках я располагаюсь в импровизированной исповедальне. Смотреть на меня приятнее, чем на многих кюре, я более терпима, чем они, кроме того, я воздерживаюсь от наказания кающихся.

«О эта восхитительная мадам фон Вальдберг, какая аппетитная! Дорогой Франц, вы завладели редчайшей жемчужиной».

Они не отдают себе отчета, что вся ценность моих речей состоит в молчании, а мое обаяние — в терпении.

«Она так любезна».

Любезна, поскольку питаю к себе отвращение. Моя общительность проистекает из глубокого неприятия себя.

Моя привлекательность основана на недоразумении: так как меня не существует и весь мир кажется мне куда более живым, чем я, мне удается позволять другим совершать набеги на мою территорию. Видишь, я могла бы сделаться романисткой, если бы была наделена даром превращать скрытое недовольство собой во фразы.

О Гретхен, так и вижу, как ты хмуришь брови, угадываю прорезающуюся на твоем лбу морщинку: ты не одобряешь моих рассуждений, ты меня осуждаешь.

Ты права.

Что? В чем ты меня упрекаешь? То, что я только что написала, всего лишь обман? Я скрываю правду?!

Браво, твоя проницательность меня пронзила — как скальпель хирурга.

Да, я предаюсь пустословию. Согласна, я маскирую стыд, свой глубинный стыд, именно его.

Ладно, довольно хитрить: я все еще не забеременела.

Это меня бесит. Несколько месяцев назад, припомни, я посмеивалась над собой, устанавливала ироническую дистанцию, даже позволяла себе усомниться в том, что я предназначена судьбой для деторождения. Нынче это обрело первостатейную важность, учитывая воззрения Франца, а главное — то, что у меня ничего не выходит.

Мое бессилие сводит меня с ума! В какой-то момент я перестаю понимать, хочу ли я забеременеть, чтобы иметь детей или чтобы стереть позор своего провала.

Не важно, я вижу, что я ничтожнее, чем то, чего от меня ожидают.

Тетушка Виви, великосветская потаскушка, снова приходила позондировать почву, погрузив меня в пьянящее облако своих духов.

— Итак, милочка, умопомрачительный миг?

— Уже близок, тетя Виви, уже близок.

От разочарования у нее вытянулся нос, что доказывает, что ее лицо не приспособлено для выражения этого чувства.

Вслед за Виви все представительницы женской половины семейства Вальдберг явились проверить, как я следую их рецептам. Я заверила их в серьезности своих намерений и в послушании. При виде моего плоского живота они пришли к выводу, что я лгу или же что мой случай безнадежен. Так что в их глазах я выгляжу не белой гусыней, а виновницей.

Недавно я тайком проконсультировалась с доктором, чтобы определить, нет ли в моем теле какого-то отклонения от нормы, которое делает меня бесплодной. Ответ практикующего врача был совершенно определенным:

— Мадам, по сложению вы просто созданы для рождения детей.

Неожиданно доктор Тейтельман потребовал, чтобы к нему на прием явился Франц. Я застыла с разинутым ртом:

— Франц?

— Да. Если препятствие не в вас, то, быть может, проблема в нем.

Хотя его предположение было не лишено логики, оно меня расстроило. Конечно же, я ни словом не обмолвилась Францу. И впредь ничего не скажу. Было бы гнусно пойти на это. Бедняга Франц…

Уверена, что проблема во мне, я внутренне убеждена в этом. Я ощущаю в себе некий первородный изъян. Я всегда чувствовала, что я другая. Теперь я начинаю понимать почему.

Франц…

Если на ком-то и лежит ответственность, хуже — вина, то именно на мне!

До последнего вздоха я буду оберегать своего мужа, я возьму вину за бесплодность на себя. И если он когда-нибудь признается, что ему необходима полноценная семья, я уступлю свое место плодовитому чреву.

Мой милый Франц… Он совершил большую ошибку, остановив свой выбор на мне.

По возвращении с этой медицинской встречи я с пренебрежением оглядела в зеркале свое обнаженное тело — тощее, костлявое, бесполезное; свои покрасневшие глаза, распухший от плача нос. Отражение отсылало меня к печальной реальности: я всего лишь убогое создание, процветающее по недоразумению и бесчестно извлекающее пользу из благородного мужчины. В тот вечер Францу повезло: когда в дверь постучала горничная, мой взгляд был прочно прикован к висевшему на стене кинжалу…

А потом, на следующий день, у меня, к счастью, была назначена встреча в магазине «Мюллер и сын» по поводу стеклянного шара, и это решительно отдалило роковой удар.

Мой музей спас меня. Я, не откладывая в долгий ящик, проехала километры в фиакре, едва ли не пешком, из одной антикварной лавки в другую, от тупого торговца к дальновидному прохвосту. Когда заходит речь о моих шарах, остановить меня невозможно и я с трудом возвращаюсь к повседневным темам. Нередко бывает, что, когда голова моя уже опускается на подушку, последняя мысль посвящена миллефиори, обнаруженному после обеда в углу витрины, и наутро я просыпаюсь с тем же образом. Никогда у меня не бывает такого нетерпения, мурашек в ступнях, учащенного сердцебиения, как когда я вхожу в антикварный магазин. Хотя в моей страстной мании нет ничего противозаконного, я скрываю ее силу и жар: эта моя одержимость хоть и проявляется средь бела дня, сравнима с наслаждением от супружеской измены.

На самом деле сульфурам[3] я предпочитаю миллефиори. В чем разница? Сульфуры представляют отдельные личности в виде камей, заключенных в стекло, тогда как миллефиори, более пестрые, цветные, являют помещенные в хрусталь одиночные цветы, букеты, весенний ковер цветов.

Успокойся, Гретхен, я избавлю тебя от деталей. Полная договоренность рождает скуку. Не стану тебе навязывать лекцию о предметах моего культа, зная по опыту, как утомительны коллекционеры.

О Гретхен, тебе не повезло! Приходится терпеть такую жалкую кузину, которая к тому ж решила усыпить тебя откровенными признаниями.

Ханна

P.S.

Гретхен! Забудь все, что ты только что прочла! Я промедлила с отправкой этого письма, и оно теперь уже не соответствует действительности.

Сегодня доктор Тейтельман подтвердил диагноз, который подсказывали такие признаки, как недавно округлившийся животик, а также прекращение месячных: я беременна!

Эта чудесная новость аннулирует все предшествующие стенания. Франц плакал от радости, когда я сказала ему об этом; в настоящий момент он разжал объятия, чтобы пойти сообщить новость матери.

Что касается меня, то я отныне самая счастливая женщина в мире.

9

Энни внимательно наблюдала, как работают гримерши. Наконец в обрамленном белыми лампочками зеркале возникло лицо. Сыворотка стянула кожу, и Энни перестала ощущать, что растекается; увлажняющий тональный крем придавал коже цвет, каждый слой румян укреплял ее, каждый штрих карандаша делал ее плотнее, а каждый взмах кисти, наносившей пудру, закреплял достигнутое. Энни чувствовала себя спокойно лишь в макияже, косметика создавала ощущение так недостающих ей непринужденности и уверенности в себе. Некоторое время назад, когда она усаживалась перед зеркалом без грима, ей казалось, что у нее нет лица, что это лишь черновик, эскиз, без отличительных особенностей и эмоций; как прибрежный песок после отлива. К счастью, армия гримерш набросилась на это безликое нечто, стремясь создать Энни четкие, выразительные черты, способные поведать историю или запечатлеться на пленке.

— Какие красивые цветы! Никогда не видела столько букетов! — воскликнула главная гримерша, с восхищением указывая на букеты, заполнившие трейлер. — Вот уж сразу видно, как ваши друзья вас любят! Они празднуют ваше возвращение.

Вместо ответа Энни улыбнулась. Как можно быть такой наивной?! Никакие не друзья: цветы прислали профессионалы — продюсеры, прокатчики, агенты, кинорежиссеры. Да и есть ли у нее хоть один друг?

В дверь постучали.

Вошел художник по костюмам с тремя помощниками.

Снаружи слышался обычный для съемочной площадки шум: шоферы резались в карты, ассистент режиссера разносил помощника, электрик бушевал, призывая рабочих пошевеливаться. Конечно, кричали здесь сравнительно редко, так как все снабжены микрофонами и наушниками, однако кое-кто, в частности Боб, легендарный спец по оборудованию, не мог ими пользоваться — под калифорнийским солнцем у них страшно потела голова, так что они работали по старинке, полагаясь на силу своих легких. Художник по костюмам закрыл за собой дверь, в гримерке звезды вновь воцарилась многозначительная, плотная тишина. Среди команды костюмеров Энни заметила Итана:

— Вот так сюрприз!..

Она потянулась к нему, обрадованная, но санитар клиники «Кедры» исчез; это оказался высокий светловолосый парень из костюмерного цеха, лишь отдаленно напоминавший Итана. Разочарованная Энни пробормотала извинения.

Дылда-помощник в долю секунды заметил, что боссу совсем не нравится, что звезда приветствует какого-то ассистента. Пуля просвистела у виска… На грани нервного срыва (его обычное состояние), протиснувшись между Энни и зеркалом, он произнес сдавленным голосом:

— Энни, ведь для вашей героини утвердили платье с коротким рукавом. Сибилла — это женщина с короткими рукавами. Просто не представляю ее с длинными. Нет, Сибилла и длинный рукав — это нелепо! Короткий — это да! Таков замысел, и именно так я строил линию. Ладно, так почему этот псих-постановщик говорит мне, что нужны длинные рукава?

Энни хихикнула, а потом вытянула руки:

— Потому что он не сообщил вам о несчастном случае.

Художник по костюмам разглядел на руках многочисленные порезы, нанесенные осколками стекла.

— Ох, бедняжка, какой ужас! — С выпученными глазами и широко раскрытым ртом он, сдвинув брови домиком, разглядывал ее руки. — Вам больно?

— Уже нет.

Энни думала, что ее ответ сотрет испуганную гримасу с лица художника по костюмам, но трагическая маска точно приклеилась к нему. По правде говоря, ему было глубоко плевать, страдает Энни или нет, он смотрел на поврежденный слой эпидермы с чисто эстетических позиций.

Поразмыслив, он покачал головой и подозвал своих помощников.

— Длинный рукав, — мрачно бросил он. И, сурово взглянув на Энни, добавил: — Но это меня не устраивает.

— Мне жаль.

— Моя концепция рухнула.

Энни раздраженно парировала:

— Сочувствую вашим страданиям. Послушайте, могу отсыпать вам немного морфина, если у меня еще осталась доза. И предложить вам моего санитара.

Художник по костюмам озадаченно посмотрел на нее; он привык выражаться гиперболами и не воспринимал иронию. Она жалеет его или высмеивает? Хотя ворчливая интонация читалась однозначно: «Отстань, а то врежу!» Он развернулся, чтобы уйти. В этот момент бедняга был похож на приговоренного к казни на электрическом стуле. Он прошептал:

— Принесу с длинным рукавом.

Крутанувшись на стуле, Энни в зеркале увидела удаляющегося блондина, напомнившего ей Итана.

«Интересно, как он? — подумала она. — Кого сейчас выхаживает? Скучает ли по мне? Я ведь даже не поблагодарила его перед отъездом из клиники. Почему? Ах да, он был выходной. Подумать только, надо бы послать ему цветы. Или пригласить на съемки? Это ему будет интересно».

Она была не в состоянии дать точное определение своим ощущениям, но чувствовала смутную потребность в его присутствии. Джоанна Фишер поднялась по ступенькам и без стука вошла в трейлер, бросив Энни:

— Дорогуша, мы можем начать, когда захочешь…

На самом деле это был приказ. Энни улыбнулась, подумав, что надо будет в какой-нибудь роли применить этот прием: произнести вежливую фразу тоном наемного убийцы.

— Постой, Джоанна, мне надо прикрыть руки.

Гримерши, как медики, стремящиеся сохранить врачебную тайну, бросились к актрисе, чтобы помочь ей спрятать израненные руки.

Тем временем Джоанна предупредила папарацци, что их вскоре впустят.

— Что?! — воскликнула Энни. — Здесь? В трейлере?

— Да, среди цветов.

Тут Энни догадалась, почему гримерка завалена цветами. Не исключено, что дарители были проинформированы, что подарки попадут в кадр вместе с визитной карточкой, приколотой сверху…

В вагончик ворвалась свора журналистов. Фотографы выкрикивали: «Энни!» — чтобы поймать ее взгляд. Они отталкивали друг друга. Их было так много, что щелчки фотокамер напоминали шипение масла на разогретой сковородке, а в зареве непрерывных вспышек блекли все цвета. Стоял неумолчный грохот, как в эпицентре урагана. Несмотря на то что макияж был полностью готов, Энни сидела перед зеркалом, изображая, что находится во власти гримерш. Затем появился режиссер, и они разыграли творческий диалог по поводу сценария. Потом она с блаженной улыбкой вдыхала аромат роз и орхидей. И наконец сделала вид, что читает послания, которые прилагались к снопам цветов. Карточки ей подкладывала Джоанна, сверяясь с заранее составленным списком. По знаку агента репортеры удалились так же быстро, как и вошли. Гам сменила гнетущая тишина.

Утомленная Энни потянулась. Фотосессия опустошила ее, будто снимки капля за каплей вытянули из нее всю кровь, будто на нее напали вампиры. Похоже, племена, отказывающиеся фотографироваться, испытывают похожие ощущения: забрать наш образ означает забрать частицу нас самих. Энни только что подверглась нападению. Захватчики не только отняли у Энни силы, обескровили ее, они к тому же разрезали на куски, поделили на части, раздробили на тысячу фрагментов. Теперь ей необходимо остаться одной, чтобы восстановиться.

— Отдохни, — посоветовала Джоанна, — ты уже на грани… Свет выставят с помощью дублерши, а каскадерша заменит тебя на общих планах в сценах погони.

Джоанна и гримерши тихо ретировались. Энни вздохнула: «Дублерша по свету, дублерша для трюков. Вот бы заполучить дублершу для жизни!»

Устроившись на пуховой перине и подложив под голову подушку, она открыла сценарий, чтобы повторить реплики для сегодняшней сцены. Затвердив текст до автоматизма, она, пытаясь вникнуть в состояние своей героини, представила себя в декорациях рядом с партнерами. Так она определила свои актерские задачи и ритм. Когда сцена в общих чертах сложилась, она, лежа неподвижно, будто пригвожденная к пуховой перине, рискнула проиграть весь текст. Движения она добавит уже на съемочной площадке, делать это раньше — бессмысленно; Энни старалась уберечь себя от неожиданностей до того момента, когда заработает камера.

В дверь робко постучали. Энни что-то буркнула, что с равным успехом могло означать и «да», и «нет».

Вошел Дэвид и остановился в дверях, переминаясь с ноги на ногу.

— Как ты?

Слегка покачиваясь и засунув руки в карманы, он кусал губы и смотрел на нее исподлобья, точно побитая собака. Энни едва не ляпнула, что он похож на кокер-спаниеля, но в последний момент сдержалась, догадавшись, что, изображая робкого юнца, он, должно быть, старался походить на Джеймса Дина.

— Дэвид, ты снимаешься сегодня?

— Нет, я пришел ради тебя.

— Очень мило.

Если у него нет съемок, с чего он вырядился во все новое?

— Хотел удостовериться, что моя детка не поплыла.

«Поплыла? Да я пятнадцать лет на съемочной площадке!»

Когда Дэвид подошел ближе, она отметила, что волосы у него покрыты блеском, глаза подведены, ресницы подкрашены, а брови откорректированы. Он явно убил на макияж не меньше часа.

Энни скривилась:

— Ну, ты при полном параде! С какой стати?

— Что — нелепо выгляжу?

— Да нет. Просто удивилась.

— Джоанна намекнула, что, возможно, придется позировать фотографам…

Он не стал продолжать. Полыхнувший в глазах Энни мрачный огонь свидетельствовал о том, что она сама догадалась.

Желая, чтобы газеты заговорили о новой парочке, Джоанна решила воспользоваться присутствием фотокорреспондентов.

— Разве она тебе не сказала? — простонал Дэвид.

— Нет, не посмела. И я объясню тебе почему: она догадывалась, что ответ будет отрицательным. Слишком рано.

— Но мы ведь уже давно вместе…

— Да. Две недели.

— К тому же мы живем под одной крышей. Так что все правда.

Она мысленно уточнила: «Это ты живешь у меня», но вслух не произнесла. Было бы мелочно разглашать, что она приютила Дэвида, потому что предпочитает свою огромную виллу с бассейном его студии.

Чувствуя, что Энни начинает злиться, он подошел и обнял ее за плечи перед зеркалом:

— Да какая разница! Как хочешь… Тебе решать.

Он поцеловал ее в шею.

Энни улыбнулась. Дэвид был безукоризнен. Он никогда не оскорблял ее чувств, постоянно думал о ней: о ее благополучии, ее комфорте; прежде чем сказать или сделать что-либо, умел прислушаться к ее мнению.

Она решила покапризничать:

— Дэвид, сегодня день моего возвращения. Для прессы этого вполне достаточно. Мы поведаем нашу любовную историю немного погодя.

— Я не хочу испортить твое возвращение на съемочную площадку.

Внутренний голос прошептал Энни: «Для него это прежде всего портит его собственный выход».

Дэвид мягко продолжал:

— У нас масса времени. Поверь, через неделю я не разлюблю тебя.

Внутренний голос прокомментировал: «Осторожно, он любезничает с тобой, но тебе отпущена лишь неделя!»

Энни проклинала этот циничный голос, коря себя за задние мысли. Чтобы загладить вину, она покорилась ласкам Дэвида. Игриво повизгивая, они нежно потерлись друг о друга, стараясь не размазать макияж.

Когда они разомкнули объятия, Энни не успела блокировать новое вторжение дерзкого голоса: «Невероятно, до чего все банально. Он на сто процентов использовал свой ресурс обольщения».

Уверенная, что попала в точку, актриса вслух сказала иначе:

— Дэвид, никогда не видела, чтобы ты так выкладывался!

Он тотчас отбил удар:

— Но я тоже никогда не видел тебя такой сексуальной.

— Ах вот как?! То есть обычно я недостаточно хороша для тебя?

Зачем она поддразнивала его? Для чего разыгрывала эту семейную сцену, увязая в штампах? Совершенно ни к чему!

И все же раздражение подталкивало ее.

— Энни, что ты говоришь?! — воскликнул Дэвид. — Ты мне гораздо больше нравишься без этой штукатурки и пудры. Поверь, я наслаждаюсь возможностью видеть тебя такой, какой ни один зритель не увидит.

Она сглотнула. Решительно Дэвид был само совершенство, ему удавалось обезвредить любую мину.

Может быть, именно поэтому внутри нарастало глухое раздражение? Дэвид вел себя так безупречно, что рядом с ним она нередко ощущала собственное ничтожество. Она чуяла в нем избыток прилежания: он обдумывал каждый свой шаг. Его реплики и жесты были плодом расчета. Энни, склонной к спонтанным решениям, это казалось странным и, в зависимости от момента, то очаровательным, то внушающим тревогу.

«Он точно дьявол, прозорливый, изворотливый! — с возмущением подумала она. Минуту спустя она ужаснулась: — Но Бог, если Он существует, тоже владеет ситуацией…» Так кто же Дэвид? Бог или дьявол? Ангел или демон? Едва заметным движением она дала ему понять, что ей необходимо повторить сцену. Дэвид растворился, будто она в самых любезных выражениях отпустила его.

В долю секунды в приоткрытую дверь она вдали вновь увидела Итана. Хотела его окликнуть, но в этот момент человек обернулся, и она увидела совершенно незнакомое лицо.

«Невероятно, здесь все просто кишит двойниками Итана». Она вновь погрузилась в сценарий и поняла, что знает роль назубок; успокоившись, она предалась раздумьям.

Дэвид наводил на нее тоску. Своими ласками, нежными словами он пытался влюбить ее в себя, но она сомневалась, что это возможно, и просто подчинялась логике ситуации.

После внезапного появления Дэвида в клинике, когда, не узнав его, она едва не взвыла, ее не покидало чувство стыда: Итан и Дэвид могли — с полным основанием — решить, что она наркоманка, у которой крыша поехала. Чтобы загладить недоразумение, она переспала с Дэвидом. Обоим это не показалось противным, так что они, как заправские актеры, продолжили удачную импровизацию и воспылали взаимным чувством. Как только Энни выписалась из больницы, Дэвид перевез четыре картонные коробки со своими пожитками и обосновался в ее доме. Джоанна Фишер одобрила идею этого союза и пригласила будущую чету на воскресный бранч.

И понеслось. Внешне это напоминало идиллию. Внутри… Энни то была искренне влюблена, то разыгрывала роль, то уверена в своих чувствах, то колебалась, ей казалось, что она действует по принуждению. Она мчалась вперед, не в силах свернуть, как поезд по рельсам. Но куда приведет этот путь? Есть ли в конце долгих странствий станция? Или же Энни предстоит, как обычно, сойти с рельсов? Порой она заставляла себя заводить интрижки и полагала, что Дэвид делает то же самое. Только у него все выходило куда лучше, чем у нее, и невозможно было уличить его, застав на месте преступления. Так кто он — непревзойденный лжец или истинный воздыхатель?

— Мадемуазель Ли просят на площадку! Пожалуйста, мадемуазель Ли!

Забарабанив в дверь трейлера, четвертый помощник режиссера помог ей освободиться от решения этой проблемы. Исполненная поразительной энергии, Энни направилась на съемочную площадку, кивнула партнерам, потом, коротко переговорив с Заком, постановщиком картины, погрузилась в действие.

Играть. Наконец-то играть. Здесь, на съемочной площадке, ей вольно дышалось. Здесь она была счастлива. Переставала задумываться.

Становиться другой… Несомненно, она была наделена этим даром. Она покорила и партнеров по съемкам, и технический персонал. У них мурашки пробежали по спине. Нет, феномен Энни Ли нельзя было свести ни к горячности средств массовой информации, ни к минутному увлечению публики: она была выдающейся актрисой.


Вечером лимузин доставил ее домой, где Дэвид, увезший букеты, качал мышцы.

Хотя поездка через весь Лос-Анджелес длилась больше двух часов, довольная собой и выбившаяся из сил Энни провела это время, припоминая наиболее драматические моменты сегодняшних съемок. Уже в сумерках шофер высадил ее у виллы.

Возле подъезда, прямо на земле, сидел со сборником стихов на коленях Итан. Он был поглощен чтением. Худощавый санитар не был похож ни на кого. Любопытство, побудившее его склониться над страницами, оказалось настолько сильным, что он не поднимал головы. Его книга выглядела совершенно нестандартно: она вовсе не походила на бестселлер из тех, что в пору рекламных кампаний штабелями громоздятся в книжных магазинах. Это был тонкий томик в мягкой обложке — ни зазывной расцветки, ни красочных заголовков; от него так и веяло избранностью.

Встав перед ним, Энни в упор разглядывала склоненную к книге светловолосую голову.

Она опасалась опять обознаться, как это уже было с утра. Но тут Итан вдруг поднял голову, улыбнулся ей, и она узнала его спокойное, худое, освещенное улыбкой лицо. Она прошептала:

— Я сегодня думала о тебе.

Он закрыл книжку. Подобно поднимающейся из корзины факира змее, он распрямил свое высокое, гибкое тело. Его голова, задев лоб Энни, установилась в двух метрах над землей. Он окинул Энни внимательным взглядом и произнес:

— Я ждал тебя целый день.

10

К общему удивлению — так как обычно тетушка Годельева проявляла скорее мягкость, чем властность, — ее решение было непреклонным: Анна останется дома.

Разумеется, свадьбу с Филиппом отменят, но девушке предстоит вернуться к своим прежним обязанностям: прядению, вышиванию, стряпне, шитью. Забыть о своем приключении, расстаться с монахом Брендором, прийти в себя. Наступит день, она познакомится с другим парнем из Брюгге и выйдет за него замуж. Такая вот программа.

— Анна, я обещала твоей матери! В слезах я поклялась ей, что, если ты выживешь, я буду заботиться о тебе, как о своей дочери. И успокоюсь, лишь когда приведу тебя под венец.

При упоминании о последних минутах жизни ее матери Анна сжалась, задыхаясь от боли. Возможно, мать не скончалась бы, если бы не произвела ее на свет. Ведь все девять месяцев беременности она не только вынашивала плод, но вскармливала свою собственную смерть. И кто во время трудных родов выбрал спасение ребенка?! Кто — призванный на помощь цирюльник или сама мать — принял решение вспороть живот, чтобы извлечь младенца? Женщина, пошедшая на эту пытку — кесарево сечение, знает, что в течение следующих часов, а может, и дней ей предстоит агония… Анна опасалась, что своим существованием она обязана самопожертвованию матери. Хуже того — бесплодному самопожертвованию. Стоила ли она, Анна, этого отречения? Она — ничтожная, непоследовательная во всем, за что бралась, она не воспользовалась этим даром — жизнью, которую так ценила ее мать. Бессмысленная жертва…

Терзаемая чувством вины, Анна сдалась. Тем более что Брендор, хоть и защищал ее, не слишком настаивал. Анна даже почувствовала себя оскорбленной: почему он не попытался сломить упорство тети Годельевы? Великодушная матрона так чтила Господа и Его служителей, что монаху удалось бы повлиять на нее.

Брендор, в течение трех дней пытавшийся настаивать на уходе Анны в монашескую обитель, отказался от борьбы, не выказав ни малейшего сожаления.

— До скорой встречи, Анна, — сказал он, поцеловав ее в лоб.

— Куда вы теперь направитесь?

— Куда глаза глядят.

— Мы еще встретимся?

— Конечно. Как и твоя тетушка, я считаю себя ответственным за твою судьбу, хоть и на свой лад.

— Что это значит?

— Позже поймешь.

— А когда вы вернетесь?

— Когда ты будешь готова.

Анна ощутила не досаду, а удивление. К чему она еще не готова?

— Анна, в разговоре с тетушкой ты не поддержала меня, ни разу не высказала, чего хочешь ты.

Анна признала, что Брендор прав. Она вновь подметила, что в любой ситуации ведет себя пассивно до такой степени, что сама не осознает своей пассивности.

— Брендор, ну почему я так легко позволяю другим управлять мною?

— Потому что ты создана для того, чтобы подчиняться, — что само по себе чудесно, — но ты пока еще не открыла для себя кому.

Он надвинул на глаза капюшон, поправил узелок на плече и ушел не оглядываясь.


Жизнь продолжалась.

Хотя они и жили под одной крышей, Ида каким-то чудом избегала общения с кузиной. Сидя с ней за одним столом или разговаривая с домашними, она ни разу не одарила Анну ни единым словом, ни единым взглядом. Отношение к кузине как к безмолвной невидимке было лучшим способом сказать ей: «Мерзкая самозванка, уходи отсюда, потому что тебя больше нет». Когда Анна ходила с тетушкой за рыбой, она ловила на себе неодобрительные взгляды, по которым догадалась, что обыватели приняли сторону Филиппа; парни со вздохом качали головой, девицы ухмылялись, женщины постарше поджимали губы, а старики смотрели на нее с пренебрежением, как на шелудивого пса. Анна, смиренно опустив голову, шла своей дорогой. Она ни в чем их не упрекала, она понимала, что ее бегство оскорбило родных, жениха и всех близких, в чьей нелегкой однообразной жизни свадьба знаменовала осуществление радостных надежд. Своим бегством она растоптала их убеждения; своих недоброжелателей она понимала лучше, чем саму себя.

В своей комнатке, если к ней не забегали поболтать Хедвига и Бенедикта — только они не изменили своего отношения к ней, — она изучала Библию, выполняя обещание, вырванное у нее Брендором. Из тетушкиного сундука она извлекла единственную имеющуюся в доме книгу, в обтянутом льном деревянном переплете. Восхитившись полудрагоценным камнем, украшавшим обложку, Анна решила, что будет занятно постичь ее содержание. В те времена добрые христианки слушали Библию, но сами не читали. Им было достаточно мессы.

Анна подивилась толщине тома, попыталась разобраться в нем, открыв книгу наугад, и поклялась себе, что как-нибудь потом просмотрит все с самого начала. Слова прыгали со страниц и притягивали ее, словно продажные женщины, которые, стоя на пороге, протягивают руки, чтобы завлечь клиента. Навуходоносор, Салманазар, Гоморра, Аввакум, Барух, Содом, Левиафан, Олоферн… Какой Восток! Их необычное, порой красновато-коричневое, порой ярко-красное звучание ошеломляло ее, озадачивало, возбуждало любопытство. Часто она клевала на названия: «Мариам, пораженная проказой», «Всплывший топор» и пыталась домыслить остальное; в других случаях она поддавалась искушению и углублялась в историю, но по мере чтения нагромождение ужасов, убийств, коварства, войн, казней, расправ, детоубийств, кровосмешения удручало ее. Покраснев, она закрывала книгу, шокированная, задыхающаяся, взволнованная тем, что ее могут застать за подобными размышлениями. Неужели священники и монахини с их безмятежными лицами могут питать свою веру подобными кровавыми эпизодами? Что существенное, ускользающее от нее, обнаруживали они? Вместо Священной истории перед ней разворачивался перечень бесчестных поступков. Конечно, ее понимание было неверным! Не в силах постичь всей духовности и возвышенности прочитанного, она занималась самобичеванием, чувствуя себя повинной в библейских жестокостях. Больше всего пугали ее пророчества Исаии.

Бесчисленные драконы, сатиры, гиены, дикие кошки, разодранные одежды, вырубленные леса, сметенные с лица земли города, восстающие из гроба изъеденные червями мертвецы! Этот грозный Бог, жестокий Отец, который ранил, наказывал, мстил, требовал жертв, разрушал города и насылал потопы, наводил на нее ужас, как разъяренный разбойник, скрывающийся в небесном лесу. Какое счастье, что Брендору не удалось отвести ее в обитель: не умея любить Бога, она боялась Его.

С каждым днем Ветхий Завет наводил на нее все больший страх. Он не только не вдохновлял ее мечты, вызывал кошмарные видения. С тех пор как Анна взялась за эту книгу, она перестала замечать дневной свет, разглядывать очертания облаков, следить, как расправляет крылышки божья коровка. Она ерзала на стуле вместо того, чтобы, вглядываясь в пустоту, испытывать сладостное томление, которому она предавалась с детства и которое за время пребывания в лесу десятикратно усилилось.

Анна погружалась в водоворот образов, ее сознание одолевали чудовища, занимали превратности бытия, драматические события и внезапные трагические развязки. Она сожалела о своей прежней беспечности, душевном затишье, о бесконечно тянущихся, ничем не заполненных днях, когда она растворялась в созерцании и погружении в тишину. По сравнению с сегодняшним днем ей представлялась сладостной былая скука, когда время замедляет ход настолько, что можно ощутить его плотность, когда оно позволяет различить бесконечность, когда сквозь разреженное плетение проглядывает вечность. Одновременно разочарованная и увлеченная Библией, она решила, что напрочь лишена духовности и не готова к монашескому существованию. Брендор, как и все остальные, ошибался на ее счет.

Так какова же ее участь?

Да и существует ли она? Или ей вечно придется ждать ясности, которая так и не наступит?


— Волки! Волки вернулись!

Принесенная пешим дозором весть всего за час облетела Брюгге.

Пропал ребенок, оставленный возле стойла… совершено нападение на женщину, присевшую облегчиться на краю поля… Все гадали, куда внезапно исчезли двое детей… Вечером пастухи слышали рычание этих убийц с острыми клыками. Несколько дней в Брюгге только об этом и говорили.

Анна радовалась, что эта тема вытеснила пересуды о ее бегстве: жители Брюгге наконец утратили интерес к дурочке, которая, вместо того чтобы выйти замуж за пригожего местного парня, убежала в лес; теперь они дрожали от ужаса при одном упоминании о стае волков-убийц.

Одновременно с этим беспокойством вновь всплыли многочисленные страхи относительно жестокости природы. Что есть мир? Соперничество челюстей и желудков. Либо ешь ты, либо едят тебя. Вселенная не знает иного закона, и этот закон отводит нам лишь две роли: хищника и добычи — две шаткие и, увы, взаимозаменяемые позиции. Люди дрожали от страха, но одновременно наслаждались. Защищенные крепостными стенами горожане, забывшие о своем крестьянском происхождении, презирали бедняков, гнущих спины над навозом! Сквозь охвативший их ужас проглядывало чувство превосходства; на самом деле они испытывали тревогу, сходную с той, которой наслаждаются, слушая жуткий рассказ, мнимый страх — страх, не связанный с опасностью, детский страх — страх, доставляющий удовольствие.

Чтобы дать новую пищу пересудам, обыватели со знанием дела обсуждали волчьи повадки. В прежние времена волки не нападали на людей: они питались зайцами, мелкими грызунами, молодыми кабанчиками, лисами и куропатками; воровали на фермах поросят, кур, уток; по осени добывали лосося, когда нагулявшие жир рыбины поднимались вверх по течению; в случае крайней бескормицы они перемалывали челюстями ворон или ели перезрелые паданцы. Короче, волки веками не воспринимали человеческие существа как пищу. Не служит ли доказательством тому история Ромула и Рема, основателей Рима, вскормленных дикой волчицей? Но в последние десятилетия положение ухудшилось, утверждали обыватели, и все по вине мужчин! После кровавых битв на полях сражений оставались сотни трупов; назавтра после побоища волки отважились полакомиться ими и таким образом пристрастились к человеческому мясу. И теперь они просто не могут без него обойтись, а дети, чью нежную плоть они отведали, представляют для них особое лакомство.

Анна смотрела на этих дородных важных людей, которые, облизываясь, с упоением расписывали вкус грудных младенцев. Может, они выдумали эти подробности? Откуда им знать, что предпочитают волки? Они их что — расспрашивали? Она проходила мимо, стесняясь, что уличила этих почтенных граждан в извращенности, так сказать, застав на месте преступления. Они приписывали хищникам наклонности, присущие лишь им самим.

После двухнедельных опустошительных набегов в окрестностях города выяснилось, что речь идет не о волчьей стае, а о волке-одиночке.

Это известие не умерило возбуждения. Напротив. Один волк — это гораздо лучше, чем десять или двадцать! Поскольку он продолжал убивать, люди тут же вообразили, что это гигантский волк. Громадное чудовище и в одиночку обладало аппетитом целой стаи, превосходя ее в жестокости. Разумеется, все тут же поверили и в приступе гордыни нарекли его Волком из Брюгге.

К тому же скучающие юнцы усмотрели в этом повод для геройства. В пятницу на площади двадцатилетний Рубен, сын суконщика, обратился к своим сверстникам с призывом:

— Смерть волку! Мужчины города Брюгге должны уничтожить врага нашего города!

Эти лозунги придали юнцам храбрости. Группа добровольцев довольно быстро разрослась. Всякий горожанин должен защищать Брюгге. Бывший жених Анны Филипп, так же как и его друзья-подмастерья, присоединился к Рубену со товарищи. Все братались. Солидарность перед лицом опасности упраздняла сословные барьеры.

В субботу определились со стратегией: Рубен объявил, что назавтра следует выступить из города, организовать облаву и поймать волка, затем привести его на эту площадь и публично казнить. Он предложил заживо сжечь убийцу на костре. Доктор возразил против кремации, сославшись на то, что из органов волка можно изготовить отличные лекарства: поджаренные волчьи уши помогают при коликах, печенка излечивает от бородавок, сушеный глаз носят на груди при эпилепсии. Разгоряченные славные вояки завопили, что решат позже, тем более что некоторые припомнили (не говоря об этом вслух), что ношение на шее ремешка из волчьей кожи подкрепляет любовный пыл.

Объявив себя непобедимыми, они уже смаковали свою победу, радовались своему успеху, принимали похвалы и благодарности женщин. После полудня они из осторожности пригласили присоединиться к своему отряду встреченных у пристани крепких парней, среди которых были португальские торговцы и английские моряки. К концу дня собралось ополчение в сорок человек. Облава на хищника была назначена на воскресенье.


Вечером Анна, наблюдавшая за этими приготовлениями, уселась с вязаньем у открытого окна. Серебряная луна на усеянном звездами небе тоже погрузилась в раздумья.

Анна думала о бахвальстве этих мальчишек, об этой смеси шумихи, отваги, опьянения и глупости. Ее поразила одна деталь: жители Брюгге, затевая публичную казнь, воспринимали волка не как вредного зверя, а как преступника. Стало быть, они признавали, что у него есть душа? Она задумалась и припомнила, как в пору ее детства судили собак, стащивших еду, или ослов, растоптавших товар; какое это было скоропалительное жестокое судилище; вспомнила четвертованных свиней и повешенных баранов, и ее едва не стошнило.

Странные существа — люди… Они выказывают уважение к животному, лишь выдвигая обвинения, вынося приговор, налагая наказание. Лишь раз в жизни зверь мог быть равен человеку: оказавшись перед судьей и палачом. Желая отвлечься от этих мыслей, она взяла Библию и раскрыла ее на Книге Иова.

До нее донесся крик.

Далеко, очень далеко, у самого горизонта раздавался долгий волчий вой, мрачный, протяжный, нескончаемый, наполняющий собой сумерки. Его отчаянные переливы придали весенней ночи зловещий оттенок.

Анна вздрогнула.

Сердце странно екнуло, будто пронзенное ледяным ветром. Волк звал ее. Его жалобное завывание было адресовано ей. Едва она заслышала этот вой, как на нее нахлынула печаль, ощущение растерянности, утраты, несчастья. Она как волк… Хриплый голос выражал отверженность и одиночество перед людской враждебностью.

— Брат мой волк… — прошептала она.

Решение созрело мгновенно: завтра она отправится вместе с охотниками.


Собравшиеся утром на городской площади люди с серыми опухшими лицами были настроены совсем не так воинственно, как накануне. Со своими поникшими плечами и негнущимися ногами они напоминали новобранцев, солдат, которых против воли отправляют на войну.

Женщины принесли провизию, чтобы охотники могли подкрепиться. Откупорили несколько бутылок. Вино приободрило мужчин; согревшись, они уже начали радоваться предстоящей расправе.

Сын суконщика Рубен затянул песню, охотники, раскачиваясь, подхватили припев. Пели они фальшиво, но рьяно, и эта доблестная какофония казалась прохожим залогом успеха карательной экспедиции: Брюгге посылал на расправу с волком не слаженный хор монахов, а крепких, решительных парней.

Анна дошла до городских стен в толпе провожавших своих мужей женщин, А когда те остановились и принялись махать уходящим, подбежала к караульному и, объяснив, что несет обед для героев, вышла из города.

Оказавшись на глинистой дороге, она задумалась, следовать ли за охотниками или свернуть в сторону. Толком не понимая почему, она решила двигаться за ними, держась на почтительном расстоянии, чтобы ее не заметили. Хотела ли она увериться, что мужчины не прикончат волка? Или же прийти к волку на помощь, когда они выгонят его из лесу? Может быть… Мысли ее оставались смутными, зато действия были четкими. Так она следовала за новоявленными защитниками.

Как она и предполагала, день прошел спокойно. Мало того что случай повстречать волка предоставляется гораздо реже, нежели возможность поймать белку, к тому же горлопаны, слишком шумные и пахучие, чтобы перехитрить неутомимого и умного зверя, вынудили волка затаиться. Впрочем, они не сомневались в собственной удаче, не отказывались от облавы и изобретали новые ходы. В сумерках изможденные охотники, утратившие кураж, признали свое поражение и двинулись назад в Брюгге.

И вновь Анна, повинуясь безотчетному импульсу, затаилась, когда загонщики повернули назад. Оберегаемая чарами дикой природы, она затаила дыхание и замерла, растворившись в тени стволов и листвы. Как и волк…

Охотники прошли мимо.

Когда они поднимались по тропе, до Анны донеслись обрывки их спора. Кое-кто, в частности Филипп, был убежден, что напуганный облавой волк бежал из этих мест, поэтому они поздравляли себя с подобным поворотом событий. Пусть они не избавили Фландрию от волка, но зато очистили от него окрестности Брюгге — вот что они объявят по возвращении. Рубен, который был похитрее остальных, возразил, что лучше признать, что облава не удалась. Когда снова пропадет ребенок или волк нападет на женщину, все поймут, что это было пустое бахвальство. Поворчав, охотники признали его правоту. Но когда он предложил, чтобы половина людей задержалась и переночевала вне городских стен, все отказались, сославшись на завтрашнюю работу, и ни один не признался, что струсил. Отряд дружно продолжил отступление.

Анна отсиживалась в кустах, пока распавшийся отряд не скрылся из виду.

Небе постепенно потемнело. Оставшись одна, Анна поняла, что страшно проголодалась. Она порылась в сумках, потом спохватилась, и лицо ее озарила улыбка.

Пить!

Она тотчас подумала о волке, точнее подумала как волк: после погони, продолжавшейся весь день, необходимо утолить жажду. Если она обнаружит источник, то встреча с хищником станет более вероятной.

Вспоминая о своих скитаниях по лесу, она подумала о поляне в излучине реки, где русло расширялось. Там, под защитой деревьев, можно чувствовать себя в безопасности. Будь она волком, пошла бы именно туда. Она долго брела по лесу, пока не нашла нужное место. К счастью, облака расступились и выглянула луна. В холодном резком сером свете на земле обозначились лишенные цвета очертания. Обдирая кожу, она пробиралась сквозь кусты, протискивалась сквозь чащу, от усталости у нее дрожали ноги. Цепляясь за ежевику или натыкаясь на камни, она боялась оступиться. И все же, тяжело дыша, продвигалась к цели.

Несколько раз вдалеке за деревьями она мельком замечала два уголька, горевшие в ночи. Они то появлялись, то исчезали. Может, это были глаза волка?

Анна запретила себе думать об этом, она упорно продолжала путь и в конце концов вышла к просеке.

Она тотчас заметила их.

На влажной земле отпечатались волчьи следы. Это выглядело впечатляюще: отпечатки лапы с когтями были шире, чем мужской кулак.

Присев на корточки, она пригляделась: следы уже подсохли, значит оставлены по меньшей мере накануне. Стало быть, было еще не слишком поздно.

Анна дотащилась до излучины реки, напилась воды, омыла ноги, вновь сделала несколько глотков. Затем села на пенек и принялась смотреть на звезды, проступившие в небе меж разошедшихся туч.

Ночную тьму прорезал мощный звук.

Вой раздавался меж буков, где-то совсем близко.

Анна вздрогнула.

Этот хриплый рассерженный крик говорил о жажде и голоде, но содержал и вопрос: «Кто ты?»

Анна тотчас поняла, что волк все время следовал за ней.

«Кто ты?»

Какое чувство преобладало в этом крике? Любопытство? Удивление?

Волк вновь завыл, и Анна поняла: гнев!

Девушка в ужасе сжалась. Она вдруг растерялась, осознав всю глупость своего поступка. Сейчас он проглотит ее.

Волк выскочил из леса.

Сделав три прыжка, хищник на миг остановился, затем припустил уверенной пританцовывающей рысью. По мере его приближения все смолкло и словно окаменело. Ни чавканья, ни шума крыльев. От земли поднимался ужас. Все накрыла плотная тишина, пронизанная тревогой, затаенным дыханием. Даже листва на деревьях перестала трепетать. И только луне в небе, казалось, не угрожал этот жуткий зверь.

Анна хотела было бежать, но внутренний голос остановил ее. «Волков бояться — в лес не ходить». Припомнив эту пословицу, Анна заставила себя справиться с паникой, от которой зачастило сердце, волосы встали дыбом, а во рту пересохло. Медленно повернувшись к волку, она замерла в ожидании.

Волк направлялся прямо к ней, напряженное устрашающее тело на пружинящих мягких лапах. Шерсть на спине вздыблена, хвост поднят, заостренные уши подались вперед. Он скалил зубы, обнажив острые, длинные, как лезвие кинжала, клыки, прочно сидевшие в широкой пасти. Злобный оскал дополняла выступившая на губах пена.

Анна в знак покорности склонила голову.

Удивленный ее поведением, волк остановился в двух метрах от девушки.

Испуганная Анна прикрыла глаза. Больше никаких мимолетных взглядов. Из-под опущенных век она следила за ним, каждый миг опасаясь, что он набросится на нее.

Над оскаленной пастью немигающие зрачки волка горели сверхъестественным светом; в них не отражался тусклый свет луны или звезд; в них сосредоточился оранжевый отблеск дня, превращающий в ночь все вокруг. Эти глаза не просто смотрели на нее — они сверкали. Анна и волк по-прежнему стояли друг против друга.

Она ощущала его жаркое дыхание. Она различала силу, заключенную в теле отчаявшегося волка. На нее нахлынул его запах — бурый, хмельной, запах опавших листьев и подернутого тиной пруда, усиленный оттенками крови и вяленого мяса. Он неотрывно смотрел на стоящую на коленях девушку и облизывался. Может, слюна выделялась у него при виде такого количества мяса? Рассматривал ли он ее как добычу или как врага?

Она украдкой рассматривала его. Сверкающие зубы волка приковывали ее внимание и наводили на нее ужас. Какой контраст между мощной пастью неутомимого охотника и волчьей шкурой с черным длинным густым и плотным мехом, куда более пышным, чем у собак, и нежно белеющим на брюхе и между лапами!

Анна решила привести в исполнение свой замысел: сохраняя смиренную позу, не поднимая головы, она очень медленно и осторожно сняла с плеч мешки, которые таскала с самого утра, открыла их и вывалила их содержимое на землю.

К волчьим лапам покатились куриные и кроличьи кости, а вслед за ними и переспелые яблоки.

Во взгляде хищника промелькнуло удивление.

Не опуская головы, по-прежнему пребывая настороже, он втянул носом воздух, определяя издали, что перед ним действительно еда. И все же он не сдвинулся с места, пища осталась лежать посередине между ними.

Анна пребывала в нерешительности. Хотя волк, все еще не доверяя ей, отверг ее дар, она всей кожей чувствовала, что самое страшное позади, что положение изменилось. Не делая резких движений, она подняла голову и смело посмотрела волку в глаза.

Их взгляды наконец встретились.

И они тотчас поняли друг друга.

Между ними не осталось никакой враждебности; она исчезла вместе со страхом. Анна не была добычей волка, а он не был ее добычей. Они не желали друг другу зла. Они — жившие в столь разных мирах — встретились под луной. Господь поселил их вместе на земле, волк делал то же самое, что человек: охотился и убивал, чтобы прокормиться. Это несложно понять. Это не заслуживало ненависти. Ни с той ни с другой стороны.

«У тебя человечье ремесло, у меня — волчье».

Наступила тишина. Безмолвный напряженный диалог. В этом молчании звучало приятие судьбы, мысль о том, что мы не только наслаждаемся жизнью, но и с трудом терпим ее. Мы принимаем свою участь, проживаем отпущенное нам, наслаждаемся, а потом умираем. Зверь знает это. А вот человек забывает. «Что ж, я согласна, — подумала Анна. — Злого волка вообще не существует. Его выдумали люди. Злые люди».

Растянув губы в подобии улыбки, волк одобрил этот вывод.

Вдруг он задрал морду вверх, принюхиваясь к запаху, принесенному порывом ветра. Он чуял опасность. Его напряженные ноздри трепетали, шерсть на загривке встала дыбом — волк старался уловить самые слабые сигналы. Хвост сердито заходил из стороны в сторону.

Анна встала, опасаясь, как бы охотники не воспользовались благоприятным моментом, чтобы напасть на волка.

Оба внимательно прощупывали ночную мглу: волк — с помощью обоняния, она — с помощью зрения.

Ничего. Ложная тревога.

Временно успокоившись, они переглянулись.

— Ешь, — шепнула она.

Удивленный звуком ее голоса, волк насторожил уши и склонил голову влево.

Она осторожно вновь придвинула ему угощение:

— Ешь, пожалуйста. Я носила это для тебя весь день.

Поразмыслив, он сел и, вначале с оглядкой, а затем уже с аппетитом, все проглотил.

Тем временем Анна, радуясь этому смачному чавканью, мысленно посылала ему сообщение: «Смотри на людей как на врагов, но не как на добычу. Помни обо мне».

Прикончив последний кусок, волк приблизился к Анне и обнюхал ее руку. В благодарность?

Потом решительно развернулся и неслышным раскачивающимся шагом двинулся прочь.

11

20 декабря 1905 г.


Дорогая Гретхен,

счастье незатейливо.

Я, как растение, цветущее в оранжерее, довольствуюсь тем, что дышу, сплю, питаюсь. Мое чрево прижилось на Линцерштрассе. И не важно, хмурится небо или стоит ясная погода, мой живот растет. Я мало двигаюсь, ничем не интересуюсь, забываю то, что мне сказали; и все же эту достойную сожаления, эгоистичную, сведенную к растительному существованию Ханну все находят восхитительной.

Вчера, когда мы с Францем ужинали в нашей маленькой голубой столовой, расположенной в центре ротонды, он выкладывал мне последние сплетни, касающиеся наших знакомых. Я с удовольствием его слушала: он не лишен остроумия, а главное, что меня более всего привлекает, — это его старание меня развлечь.

— Франц, ты себя не щадишь, стараясь позабавить свою одуревшую жену, которая прячется от всех!

— Ханна, твое здоровье мне дороже пошлых сплетен.

— А ты бы любил меня, если бы я не смогла родить тебе ребенка?

До нас обоих постепенно доходило, что за вопрос слетел с моих губ. Причем совершенно необдуманно. Впрочем, тем лучше, иначе я бы сомневалась, спросить или нет.

На лице Франца застыла удивленная гримаса.

— Почему ты спрашиваешь меня об этом? Ты ведь беременна…

Прежде чем ответить, я рассмеялась:

— Ну, если бы я не была беременна, то и спросить бы не посмела. Так ты любил бы меня?

Он сковырнул крошку, приставшую к скатерти, старательно снял ее, покрутил между пальцами, опустил на блюдце и поднял на меня взгляд:

— Ханна, а если я спрошу тебя: ты любила бы меня, если бы я был стерилен?

Он хотел озадачить меня, но я живо воскликнула:

— О да, Франц! Я ни секунды не помышляла о детях, выходя замуж.

— Как! Никогда?

— Нет, у меня и мыслей не было. — Подумав, я добавила: — Быть может, потому, что я воспринимала себя ребенком.

— Ты? Ребенок?

— Во время нашего свадебного путешествия ты меня изрядно просветил, что такое мужчина, что такое семейная пара, что такое любовь.

Польщенный, Франц покраснел. Я продолжала:

— Теперь, когда я вот-вот стану матерью, я могу тебе подтвердить: до беременности я прежде всего была твоей девушкой.

Вскочив со стула, он бросился передо мной на колени и крепко обнял.

— О моя Ханна, ты ни на кого не похожа! — Прикусив мочку моего уха, он восторженно шепнул: — Ты совсем другая.

Эта фраза меня поразила: Франц произнес эти слова с восторгом, но я вспоминаю, как сама с болью в сердце долгие годы думала об этом. Возможно ли, что он полюбил во мне именно то, за что я себя презирала?

Я нежно заставила его поднять голову и очень серьезно посмотрела прямо ему в глаза:

— Франц, ответь: любил бы ты меня, если бы я не смогла подарить тебе ребенка?

— Не сомневаюсь, что ты сделаешь это.

— А я сомневаюсь.

— Ханна, ты обманываешься на свой счет. Ты способна на гораздо большее, чем тебе кажется!

Это восклицание настолько меня озадачило, что я умолкла. «Ты способна на гораздо большее, чем тебе кажется!» Франц только что произнес самое главное.

Гретхен, ты об этом задумывалась? Способны ли мы на большее, чем нам кажется, или же по своему высокомерию, по отсутствию смирения не признаем своих возможностей? Стараемся ли мы не переступать границы видимого, подчиняясь властной интуиции или следуя за покорным телом? Между тем мой дух оказывается сильнее, чем я полагала, мое тело тоже.

Дух нельзя свести к сознанию, как корабль не ограничивается одним капитанским мостиком; под палубой есть хранилища — память, есть мастерские — воображение, есть машинное отделение — желания, коридоры и лестницы, ведущие в еще более недоступные зоны, трюмы, освещенные прерывистым светом наших снов, основа которых совершенно темна. В конечном счете дозорный пункт нашего сознания — всего лишь крохотная точка, внешняя, поверхностная, расположенная между тем, что исходит от внешнего мира, и тем, что поднимается из глубины наших трюмов.

Тело представляет нечто большее, чем мы сознаем, оно куда шире, чем несколько частей, доступных нашим ощущениям или нашим приказам. Изо дня в день оно дышит, спит и переваривает пищу без нашего участия; с самого нашего рождения оно растет без нашего вмешательства и стареет, притом что мы не в силах помешать этому. К примеру, сейчас мое тело незаметно для меня производит человеческое существо, и мне неведомы его пол, характер и внешность. По отношению к этому ребенку я не автор и не свидетель — всего лишь сосуд. Какая поразительная, возвышенная ситуация: во мне происходит нечто великое, нечто великое проходит через меня, однако оно не обойдется без моего участия!

«Ты способна на гораздо большее, чем тебе кажется».

Разве ты, Гретхен, не чувствуешь, что нами зачастую управляют тайные неведомые силы, то есть животные инстинкты, и корни нашей личности погружены в почву, которая ускользает от нас?

Франц избавил меня от прежних метаний. Я прекращаю допрашивать себя: я царю.

Я царю в центре улья. Все спешат мне угодить — не только слуги, так как это входит в их обязанности, но и Франц, его родители, дядюшки и тетушки. Стоит мне приоткрыть рот, чтобы зевнуть, — мне приносят подушку, чтобы я вздремнула; стоит прищелкнуть языком — придвигают графин; стоит потянуться к книге — Франц кидается к журнальному столику. Меня без конца спрашивают, чего мне хочется.

В последнее время я просто вынуждена высказывать «желания беременной женщины», чтобы доставить удовольствие тем преданным людям, что меня окружают. Какой гордостью озаряются лица тех, кто творит невозможное! А Франц — самый рьяный из них. Теперь я беру курс на клубнику в январе, на зимнюю вишню, я старательно докучаю окружающим. Если я перестану капризничать, то разочарую их…

Мир упростился: он вращается вокруг моего округлившегося живота. Дамы семейства Вальдберг наносят ему визиты, взволнованные возможностью прикоснуться к моим раздавшимся бедрам, они радуются, что я уплетаю штрудели, с пониманием относятся к тому, что я легко утомляюсь. Да, я чувствую, что они не симулируют своего восторга. Вероятно, глядя на меня, они вспоминают свои счастливые дни…

Возможно, они теперь успокоились… Ведь я, наверное, оскорбила их — и жалею об этом, — утверждая, что мне все равно, будут у меня дети или нет. Я чрезмерно бахвалилась, скрывая свою боль, разыгрывала бунтовщицу, предлагала иной способ жить, утверждала, что мне неплохо и без семьи, что женщина может реализоваться не только в потомстве. «Бесплодие — это не просто везение, это Провидение!» — даже провозгласила я. Но ныне, к моей тихой радости, стало ясно, что я блефовала. С радикальными убеждениями покончено! Прощай, «поджигательница»! Прощай, бунтарка! Мятежница занимает свое место в обществе, я вливаюсь в армию самок-производительниц.

Милая Гретхен, я с восторгом воспринимаю свое состояние. Отныне я знаю, для чего просыпаюсь каждое утро: чтобы творить новую жизнь.

Дни, неразличимые и неизбежные, текут, и я не отмечаю их искусственно — выездами в свет, встречами. Время растягивается вместе с кожей на моем животе, и его протяженность творит человеческое существо.

Я воспринимаю себя как крошечное звено в бесконечной цепи, и мне достаточно этого ничтожного места; более того, оно меня удовлетворяет; я в микроскопическом масштабе принимаю участие в гигантском цикле, я включена в космос, я способствую его сохранению. На самом деле как приятно хорошо исполнять свою женскую работу! Я даю жизнь, прежде получив ее; позднее я сделаюсь хранительницей этой жизни, пока она меня не покинет… Жизнь предшествовала мне, жизнь наследует мне, но, пока длится мое существование, жизнь во мне нуждается.

По сути, дамы из рода фон Вальдбергов были правы: женщина достигает полноты существования, вынашивая детей. Чтобы понять, мне было необходимо ощутить это собственным духом и плотью. Прежде это казалось мне отвратительным, теперь нет. Каждый день умирают люди, но я приношу в мир новое существо.

Материнство — это и есть удел женщины.

О Гретхен, нежно целую тебя, ты в своей мудрости всегда опережала меня. Хоть ты всегда служишь мне примером, мне тебя не догнать.

Твоя Ханна

12

Дэвид смотрел на Итана.

Итан смотрел на Дэвида.

У них не было ничего общего, они стояли и смотрели друг на друга, лицом к лицу, как истуканы.

Энни не устояла перед искушением пригласить Итана к себе. Зачем? Из вежливости по отношению к санитару. Желая поразить его роскошью своего дома. Ввести его в свой мир после двух недель, проведенных в его мире. Слишком много поводов, скрывавших настоящую причину.

Итан и Дэвид… Она с удовлетворением отметила, что оба настроены враждебно, абсолютно чуждые один другому. «Как им поладить? Они из разных далеких миров. И единственное, что у них общего, — это я».

Это ее забавляло, ей льстило, она была горда своим чудачеством: выбрать двух таких разных парней. «Я — широкая натура, не то что они». Обрадованная таким открытием, она провела их в гостиную, где за выпивкой одна оживляла общую беседу.

Снисходительно подыграв ей, Дэвид вскоре поднялся и попросил разрешения покинуть их, чтобы закончить тренировку.

— Счастлив был с вами познакомиться, — уходя, бросил он Итану.

Ничего подобного он не думал и даже не пытался это скрыть. Энни заподозрила, что это показное равнодушие должно было означать то ли «Я ревную к этому высокому блондину и буду защищать свое счастье», то ли «Мне наплевать на этого типа, главное, никогда его больше не приглашай».

Она повернулась к Итану:

— Почему ты пришел?

— Помочь тебе.

Этот простой ответ поразил ее. Стараясь не выдать своих чувств, она шутливо переспросила:

— Помочь мне? Ты что, так меня жалеешь?

Она ждала, что он с возмущением пустится в длинные объяснения и в завершение пылко признается в любви. Но он молчал.

Чем дольше длилось это молчание, тем страшнее становилось Энни. Как? Молчание — знак согласия… Неужели он и вправду жалеет ее? Она начинала чувствовать себя оскорбленной.

— А в чем мне надо помогать?

— Я хотел прежде всего убедиться, что шов зарубцевался нормально.

— Ах так? Ты вместо доктора Шинеда… Ты у нас теперь врач?

— Нет, но я способен заметить инфекцию. Потом, я хотел узнать, не надо ли тебе сделать укол.

Она опустилась в кресло, сжав голову руками, одновременно удивленная и обрадованная.

— Ты же был против наркотиков, а теперь приносишь мне морфин?

— Да.

— Почему?

Он опять промолчал.

На этот раз Энни без труда объяснила себе его молчание: он просто влюблен в нее, вот и все! Чтобы получить к ней доступ, он готов отречься от своих принципов.

— Прекрасно, — прошептала она.

— Почему? Ты мучишься? У тебя есть в них потребность?

Беспокойство искажало черты Итана. Энни хотелось его поцеловать за такую заботу.

— Нет, я не мучусь. Это забавно. Сегодня я вернулась на съемочную площадку, все прошло великолепно, я хорошо себя чувствую.

Он поднялся, лицо его прояснилось.

— Если мое присутствие не обязательно, я больше не стану тебе надоедать. Вот мой номер телефона. Звони не раздумывая. В любое время дня и ночи звони, я приду.

— Правда?

— Вместо того чтобы звать своих привычных поставщиков яда, позвони мне. Ты не должна принимать что попало: инсектициды, кокаин, разведенный содой, лошадиные дозы возбудителей и всякие коктейли от учеников чародея. По крайней мере, то, что я тебе дам, это известные препараты. Прекрати эту жизнь подопытного кролика. А то станешь похожа на тунцов, которые плавают поблизости от атомных станций.

Она расхохоталась:

— Меня впервые обзывают тунцом.

Он с возмущением обернулся:

— Прекрати считать себя высшим существом.

Опешив, она сглотнула слюну. Он продолжал:

— Да, ты выше по многим параметрам. У тебя есть талант, деньги, завидная внешность, но я запрещаю тебе сравнивать нас. В чем-то другом я во многом выше тебя.

Со смешанным чувством удовольствия и любопытства, мысленно смакуя выражение «завидная внешность», Энни спросила:

— В чем же?

— Не сегодня. Все равно ты не поймешь.

— Я слишком глупа?

— Ты не готова.

Его лицо вытянулось: он теперь жалел, что так резко отреагировал.

— Извини. Я не имею права так с тобой разговаривать. Тем более у тебя в доме. Мне стыдно. Пожалуйста, возьми мой номер телефона.

Он выпрямился во весь свой рост и все же от смущения казался сантиметров на десять ниже.

Беря бумажку с коряво написанным номером, она едва не воскликнула: «Как романтично! Так ко мне еще не подъезжали!» — но сдержалась, понимая, что если и дальше будет шутить, то получит в ответ еще несколько загадочных фраз.

Странно, но каждый раз, когда она насмехалась над ним, Итан постоянно оказывался на высоте. Провожая его к двери и с тревогой вдруг осознав, что сейчас он уйдет, она ощутила, что ноги у нее не слушаются, и изменила свое решение:

— Итан, ты был прав: мне понадобится морфин. Ажиотаж съемок спадет, радость тоже, и я окажусь в подавленном состоянии, в обществе Дэвида, который ничего не просекает.

Что за игру она затеяла? Не устояла перед тем, чтобы упомянуть Дэвида, затем подколоть его, зная, что Итану он совсем не нравится; она невольно настраивала их друг против друга.

Итан кивнул. Взгляд его потеплел, видно было, что если он и с неохотой предлагает ей наркотики, зато радуется, что может быть ей полезен.

Жестом Энни указала на небольшой домик возле бассейна. Они вошли в него. Без слов Итан вонзил в ее кожу иглу шприца.


В последовавшие дни Энни поражала всех своей пунктуальностью на съемках и серьезным отношением к делу, несвойственным ей прежде.

Она плыла на облаке счастья, собственная жизнь представлялась ей необычайно интересной и захватывающей. Публика ею восхищалась, профессия радовала, присутствие двоих мужчин создавало ощущение равновесия. Дэвид играл роль любовника, Итан — друга. Или, если эти слова звучали слишком высокопарно, Дэвид доставлял телесные удовольствия — он был приятен и в постели, и на кухне, — а Итан обеспечивал душевное спокойствие. Правда, время от времени она замечала, что чаще думает об Итане, а не о Дэвиде, тем более что Итан ничего у нее не просил, в то время как Дэвид становился слишком требовательным: он обожал появляться с ней под руку в шикарных ресторанах, желал красоваться на всех коктейлях. Под тем предлогом, что любовь и гордость переполняли его, он требовал обнародовать их связь.

Энни как-то вечером, когда Дэвид уехал на прослушивание в Нью-Йорк, а она поджидала Итана, отчетливо сформулировала ситуацию: «Итан мне служит; Дэвид пользуется мной». Тут же она осознала, что совершила ошибку: у нее нет двоих мужчин — одного для тела, другого для души, — она встречается с двумя, потому что до сих пор не отдавала себе отчета, что на самом деле есть только один, да, один. Итан должен сбросить Дэвида с пьедестала. «Какая дура! Я ничего не понимала. Мне нужен Итан, а не Дэвид».

До восьми часов вечера, то есть до того момента, когда обещал прийти Итан, она томилась, поминутно поглядывая на часы. Как только он вошел, она бросилась к нему, раскрыв объятия. Неловкий, смущенный, не зная, как принять это тело, вцепившееся в него, Итан выдержал это объятие, густо покраснел, затем смиренно направился к бассейну.

Он раскрыл свою сумку, достал шприц, встряхнул пузырек.

Энни удержала его руку:

— Постой… Дэвида сейчас нет.

— Ну и что?

Он заканчивал свои приготовления.

— Не коли мне дозу прямо сейчас. Я хотела бы воспользоваться…

— Чем воспользоваться?

Она зажмурилась, прикусила правую щеку:

— Воспользоваться тобой.

Он застыл в недоумении, подняв шприц иглой кверху. Она приблизилась к нему, отяжелевшая, чувственная. Он вздрогнул. Она искала его губы.

— Нет!

Их губы едва не соприкоснулись, но тут Итан отшатнулся:

— Почему?

Она подумала, что он сопротивляется притворно, и вновь прильнула к нему. Он отстранил ее ласково, но твердо:

— Почему?

— Ладно тебе, Итан, — произнесла она мурлыкающим голосом.

Капельки пота проступили на лбу у санитара, свидетельствуя о его волнении. Ей даже показалось, что она слышит, как учащенно бьется его сердце. Внезапно он высвободился и отступил на пару метров.

— Зачем? Зачем ты это делаешь? — прошептал он.

Она сохраняла спокойствие, как будто вовсе не замечая, что он стремится избежать близости.

— Ты не хочешь со мной спать? — прошептала она томно, сладострастно, тоном, не допускающим возражений.

Он воскликнул, покраснев:

— Дело не в этом!

Сбитая с толку, она осталась ни с чем. Ей было ясно, что пора прекращать эту сцену, но хотелось понять, что происходит. Широко раскрыв глаза, она состроила наивную рожицу:

— В чем же дело?

Итан, не отдавая себе отчета в том, что ситуация переменилась, продолжал с маниакальной четкостью:

— Правильный вопрос звучит, скорее, так: почему ты, Энни, хочешь спать со мной?

Энни вспылила:

— То есть как? Да со мной все хотят переспать! Мне еще ни разу не предложили роли монашки или старой девы. Черт возьми, по-моему, я достаточно сексуальна! Мой агент каждый день получает десятки писем от мужчин, которые лишились сна — так меня хотят. И от женщин тоже письма есть. При этом большинство людей привлекает не мой интеллектуальный коэффициент.

— Я тебя не спрашиваю про людей, я о тебе говорю. Почему ты, Энни Ли, хочешь спать со мной?

Она неправильно истолковала его вопрос:

— Ой, меня совсем не смущает, что ты санитар, — я не сноб.

Она чуть было не прибавила: «Если бы ты видел список моих любовников, ты не нашел бы там знаменитостей. Напротив, все больше диджеи, бармены, массажисты…» — но что-то ей подсказывало, что эти подробности нисколько не подкрепят ее объяснения.

Он покачал головой.

— Ты опять меня не слушаешь… Я не спрашиваю тебя, какое социальное извращение заставляет кинозвезду соблазнять санитара, меня интересует, почему ты, Энни, хочешь спать со мной, Итаном?

Раздосадованная тем, что ей не хватило такта, она перешла в свою очередь к нападению:

— Итан, это уже становится слишком сложным. В конце концов, это естественно, когда женщина спит с мужчиной.

— Это по-твоему, потому что ты меняешь мужчин как перчатки. А по-моему, нет.

— Ах так, значит, я тебе не нравлюсь?

— Нравишься. Я много о тебе думаю, мне приятно тебя видеть, я желаю тебе только хорошего, я… Но почему ты хочешь спать со мной?

Ободренная подтверждением своей привлекательности, она на этот раз расслышала его вопрос, на некоторое время задумалась над ним. Разобравшись в своих мыслях, она вслух произнесла:

— Я всегда спала со всеми мужчинами, которые мне встречались.

— Зачем?

— Так проще.

Итана передернуло. Энни кивнула. Да, она сформулировала предельно четко: она всегда считала, что ее отношения с любым мужчиной должны хоть раз пройти через постель. Пожав плечами, она добавила:

— С сексом все проще.

Он рванулся к ней с горящими глазами и, вглядываясь в ее лицо, спросил:

— Проще для чего? Чтобы сблизиться с человеком или чтобы избавиться от него?

13

Когда волк скрылся в чаще, оцепеневшая Анна осталась сидеть на берегу реки. От опасности ее чувства обострились, нервы были предельно напряжены. Кровь ее успокаивалась и возвращалась к обычному ритму, мышцы неохотно расслаблялись, хотя на самом деле тело ее инстинктивно пребывало настороже, готовое отразить нападение.

Прошло довольно много времени, прежде чем Анна смогла распрямиться, размять затекшие руки и ноги, глубоко вздохнуть, улыбнуться. Закинув голову, она созерцала звездное небо.

«Одна лишь луна недосягаема для волка» — гласила пословица. «Луна и я…» — подумала она.

Что теперь делать? Наступила ночь. У нее не было сил идти в Брюгге, объясняться с бдительным ночным дозором, стучаться в дверь теткиного дома, снова оправдываться… Невзирая на голод и холод, лучше было остаться здесь.

Она побрела к деревьям, выбрала дуб, похожий на тот, под которым она укрывалась прежде, и спокойно заснула, как будто темнота уже не таила опасности.

Анна проснулась на восходе, отдохнувшая, несмотря на короткую ночь. Солнце вознаградило ее дивным сиянием, как служанка, раздергивающая занавески, дабы хозяйка насладилась утренним светом. Анна упоенно любовалась рассветом.

Но дело не терпело отлагательства: надо было опять идти на берег и ждать волка, потому что он ушел прежде, чем она выполнила вторую часть своего задания. Хотя у нее больше не было для него еды, она нисколько не страшилась, доверяя животному и вдобавок зная, что волк может есть раз в несколько дней.

Мускулистый хищник не замедлил показаться. Когда глаза их встретились, он не удивился: наверняка учуял Анну издалека.

Он нарочно ощетинился, оскалил клыки, властно глядя на нее. Она склонила голову, смежила веки, кроткая, покорная. Он стоял неподвижно, закрепляя свое превосходство. Внезапно он расслабился, весело подбежал к ней, обнюхал пальцы, даже коснувшись ее кожи мокрым носом.

Она улыбнулась ему. Он понял знак.

Они оба напились из реки, как можно более шумно, как бы соревнуясь, потом Анна выпрямилась.

Волк выказал удивление: может быть, он не представлял, что она такая высокая, поскольку до сих пор видел только согбенной. Анна не оставила ему времени на размышления, заявив:

— Пойдем, мне надо многое тебе показать.

Она пошла вперед не оборачиваясь.

Вначале она не слышала ни звука — он не спешил следовать за ней, затем различила мягкую поступь — волк догонял и обгонял ее. Раз уж он хотел оставаться вожаком стаи, она притворилась, что подчиняется; тем не менее, то немного отставая, то отклоняясь чуть в сторону, она смогла направлять его по своему усмотрению. На подходе к большой ферме она остановилась, пригнулась. Волк инстинктивно последовал ее примеру. С палкой в руке, она, опираясь на локти, поползла вперед, к странному бугорку, засыпанному листьями.

— Смотри, — прошептала она.

Протянув палку к бугорку, Анна резко ударила. Лязгнула пружина, что-то взметнулось, и в одно жуткое мгновение стальные челюсти впились в палку.

Испуганный волк зарычал, отпрянул, готовый кинуться на железную штуку.

— Вот, это волчий капкан. Капкан на тебя. Ты должен научиться их распознавать и никогда к ним не подходить.

Волк по-прежнему скалил зубы, показывая десны с выступившей пеной.

— Теперь нечего бояться. Капкан захлопнулся.

Волк повернулся к Анне, склонил голову. Она вновь произнесла эти фразы; он заскулил.

— Волчий капкан, — настойчиво повторила она, как будто важно было, чтобы он запомнил эти слова.

На четвереньках, припав к земле, они осторожно продвигались сквозь траву так, чтобы собаки и крестьяне их не заметили.

Анна обнаружила еще три капкана. Каждый раз при этом волк подскакивал в припадке дикой ярости, но до него понемногу доходило. На четвертый капкан он уже сам указал Анне, насторожив уши, вытянув хвост и обнажив клыки. При помощи палки она обезвредила зубастые клещи.

— Ты понял?

Он косился на нее, сидя на своих мощных задних лапах, его молчание выражало глубокое возмущение: «За кого ты меня принимаешь? Когда речь идет о жизни и смерти, я быстро соображаю».

Она еще поискала шарики, отравленные мышьяком или начиненные осколками стекла. Но таковых им на пути не попалось.

Они вернулись к реке, как домой. Там утолили жажду. Потом Анна попрощалась с волком:

— Пожалуйста, никогда больше не трогай мужчин, женщин, детей. Если ты пощадишь их, люди будут к тебе не так жестоки.

Когда она поднялась, волк, понимая, что она уходит, гордо, как любовник, не желающий признавать, что его покидают, первый побежал к лесу, оставляя отпечатки острых когтей.

Анна побрела в сторону Брюгге.

В течение нескольких часов, пока она шагала, слева от нее раздавался то хруст валежника, то шорох гальки; зная, что это волк, она соблюдала их безмолвный уговор и не подавала виду, что слышит. А волк, прячась в нескольких метрах от нее, делал вид, что не провожает ее.

Завидев Брюгге с его высокими стенами, узорными крышами и наводящей оторопь на путников огромной башней, Анна испытала двойственное чувство: хотя ее и радовала предстоящая встреча с близкими, она уже скучала о ночной лужайке, реке, близости зверя. Несмотря на опасность и трудности жизни в лесу, человеческому обществу она предпочитала жизнь на природе, там она себя чувствовала лучше, свободнее, и ничей осуждающий взгляд не лип к ее коже, не давил на плечи. Между небом и землей, вне гнетущих городских стен она задавала себе меньше вопросов, а в случае необходимости находила ответы.

Анна очистила платье от грязи, отерла башмаки, наскоро пригладила волосы, затем, переведя дыхание, прошла мимо стражи и вошла в город.

От тети Годельевы она ждала горьких упреков; она заставила волноваться добрую женщину и еще больше огорчит ее отказом рассказать о своих приключениях, поскольку никто не поймет ее отношений с волком.

Едва ступив на городскую площадь, она почувствовала на себе косые взгляды и расслышала шепот, становившийся все явственнее.

— Это она, — тихо сказал водонос.

— Нет, та постарше, — отвечал зеленщик, толкавший перед собой тележку.

— Да, это та девчонка, о которой все говорят, я давно ее знаю, — разрешил их спор рыбак.

Анна опустила голову и, глядя себе под ноги, ускорила шаг. Как же так? Они все еще не забыли? Неужели они будут обсуждать ее разрыв с Филиппом до скончания времен? А ей-то казалось, что месяц назад появление свирепого волка заставило забыть об ее истории. Она шла, втянув голову в плечи, упершись взглядом в мостовую, не видя больше фасадов зданий, отражавшихся в воде каналов, и так боялась встретиться глазами с горожанами, что несколько раз натолкнулась на кого-то из них.

Продержаться до дому. Никому не отвечать.

Послышался чей-то громкий голос:

— Это она! Это Анна! Которую пощадил волк!

Анна съежилась и подняла голову: Рубен, сын суконщика, организовавший облаву, взобравшись на бочку, показывал на девушку пальцем.

Вокруг нее столпились прохожие. Ее рассматривали.

Рубен возбужденно продолжал:

— Голодный волк готов был броситься на нее, но она его остановила! Она заговорила с ним! Он слушал ее. В конце концов она уговорила его не есть ее, и волк убежал в лес!

Женщины и дети с восхищением рассматривали Анну. Некоторые мужчины еще сомневались в правдивости происшедшего.

Рубен сменил тон и выражение лица; блеющим голосом он взволнованно пролепетал:

— Это чудо!

Кто-то в толпе опустился на колени. Все осенили себя крестным знамением.

Такая реакция повергла Анну в панику. Она дрожала перед жителями Брюгге, боясь их больше, чем волка.

14

29 февраля 1906 г.


Гретхен,

я сейчас расскажу тебе такую странную историю, что, может быть, ты мне не поверишь. Впрочем, если бы я сама не пережила этих событий, я…

С чего начать?

О моя Гретхен, по моему неровному почерку, по этим корявым буквам ты можешь судить о том, как дрожит моя рука. Мой мозг не в состоянии вместить более трех связных фраз. Я не могу прийти в себя после всего, что произошло. Не говоря уже о том, чтобы изложить все на бумаге…

Спокойствие. У меня получится. Итак…

Соберись с силами, Ханна, забудь о своем волнении и опиши все как было. Ладно, с чего начать? Ах, об этом я уже говорила. Боже мой, буду писать как придется, как само получится. Итак, в минувший понедельник подошел срок моего разрешения от бремени.

Живота огромнее моего Вена еще не видывала; за девять месяцев он выдался вперед, как орудийный снаряд; он опережал меня на несколько секунд, когда я входила в комнату, задыхаясь, подперев сзади руками поясницу. Вот уже несколько недель спина моя с трудом выдерживала такую тяжесть — мой мочевой пузырь тоже, — то есть, несмотря на счастье, которое я испытывала от этой беременности, я с нетерпением ждала разрешения от бремени.

По мнению женщин рода фон Вальдбергов, мой торчащий живот, без сомнения, предвещал рождение мальчика. Мой врач, доктор Тейтельман, считал, что его величина объяснялась образованием чрезмерного количества плаценты.

— Вы хорошо устроили вашего младенца, Ханна. Так же роскошно, как в вашем венском дворце. Биение его сердца едва слышно, только если очень внимательно прислушаться.

Он велел мне встать на весы.

— Невероятно… даже если смотреть только на стрелку весов, то можно предположить, что вы носите ребенка весом по крайней мере в шесть килограммов.

— Шесть килограммов?

— Да.

— А сколько обычно весит младенец?

— Нормальный — от двух до трех килограммов. Крупный — четыре, четыре с половиной килограмма.

— А мой — шесть?

Врач рассмеялся:

— Да, можно сказать, гигант.

Я принялась кричать:

— Это будет смертоубийство! Я никогда не смогу его родить! Роды будут ужасными… Разрежьте мне живот.

— Кесарево сечение? Нет, я не сторонник. По моему мнению, его следует делать только мертвым женщинам.

— А мне рассказывали, что…

— Да, Ханна, я в курсе. Конечно, мой коллега доктор Никиш успешно практикует его, поскольку в наше время антисептика и анестезия весьма усовершенствовались… Тем не менее…

— Доктор, сделайте кесарево! Позовите вашего коллегу Никиша. Пусть меня усыпят, вынут ребенка и снова зашьют.

— Велик риск инфицирования брюшной полости. А если начнется перитонит…

— О боже!

— Одна женщина из пяти умирает.

— Этот ребенок застрянет во мне, и мы оба умрем!

Он положил мне ладони на лоб. Он нахмурился, но глаза оставались ясными и добрыми.

— Успокойтесь, выслушайте меня, Ханна. Я не думаю, что ребенок весит шесть килограммов… Ваш вес имеет другую причину. Воды занимают у вас гораздо больше места, чем ребенок.

— Почему вы так думаете?

— Это очевидно! Когда я вас прослушиваю, я едва различаю плод.

Я облегченно вздохнула:

— Я доверяю вам, доктор.

Тейтельман ощупал мою спину и худые руки:

— Вы родите по-старинке, как все женщины в течение стольких тысячелетий. Вы без осложнений перенесли беременность, почему бы родам не пройти так же?

Я признала, что он прав. До сих пор по сравнению с другими у меня довольно редко случалась тошнота, я избежала и вздутия вен, и жжения в желудке. Франц ждал внизу, в фиакре. Я пересказала ему наш разговор, скрыв свой приступ малодушия, скорее преувеличивая похвалы врача в свой адрес. О, у меня потребность в похвалах! Это лишнее, ведь Франц меня так обожает, и все же, с тех пор как я ношу наследника Вальдбергов, я не упускаю случая, чтобы меня похвалили. Франц, как всегда, покрыл меня поцелуями, называя своим сокровищем, драгоценностью. Ох, Гретхен, стоит мне посмотреть на себя его глазами, как я кажусь себе волшебницей, существом, способным сделать жизнь ярче, насыщеннее.

Со слезами на глазах Франц спросил меня:

— Ну что, когда роды?

— На днях, счет пошел на часы.

— А точнее?

— Франц! Мы занимались любовью каждую ночь, а когда и несколько раз за ночь.

Он расхохотался, почти что покраснев. Я добавила:

— Меня удивляет, что некоторые женщины утверждают, будто знают день, когда они забеременели. Дело не в ясновидении, — скорее, это показывает, что посещения супруга были до такой степени редкостью, что их даты можно было записывать.

Потом мы заехали к тете Виви, ждавшей нас с горой сладостей. Сознаюсь, я не смогла устоять ни перед мраморным эльзасским пирогом, ни перед мандариновым пирожным.

— Осторожно, когда вы разрешитесь от бремени, дорогая, надо будет перестать объедаться. А то станете похожей на мою сестру Клеманс.

Я прыснула. Франц вскричал с выражением комического ужаса:

— Пощадите! Я женился не на тете Клеманс!

К твоему сведению, тетя Клеманс… как бы сказать? — упростила свою внешность. Она не только поперек себя шире, но у нее нет ни шеи, ни талии: мешок, увенчанный головой. К счастью, этот мешок одет по последней моде, а благодаря тому, что поверхность позволяет, в бантах недостатка нет.

Тетя Виви сделала вид, будто возмущена:

— Что? Вы не находите, что моя сестра очаровательна? Женщина, десятилетиями питающаяся пирожными из кондитерской «Захер», не может выглядеть плохо.

— Конечно, тетя Виви. Но все же ни одному мужчине не придет в голову ее отведать.

Она улыбнулась, как если бы Франц не съязвил в адрес ее сестры, а сделал ей комплимент.

Затем, вращая глазами, как ярмарочный факир, она достала что-то из складок своего платья.

— Ханна, милочка, вы хотите узнать пол вашего ребенка? Мой маятник предсказывает такие вещи.

Она размахивала серебряной цепочкой с подвешенным на ней зеленым камешком. Палец ее указывал на причудливое украшение.

Я непроизвольно напряглась.

Франц вмешался:

— Ханна, ну пожалуйста. Тетя Виви еще ни разу не ошиблась со своим маятником.

Виви покраснела — что было удивительно в женщине, так владеющей собой, — и подтвердила, кивнув:

— Действительно, никогда. Мой маятник всегда предсказывает верно.

Франц настаивал:

— У нас будет больше времени подумать об имени.

На этом последнем аргументе я сдалась.

Тетя Виви объяснила мне, что будет держать свой маятник в правой руке над моим животом; если он пойдет кругами, значит девочка; если будет раскачиваться вперед-назад, то мальчик.

Я прилегла на софу, мне подложили подушки под бока и локти; тетя Виви приблизилась. Поначалу маятник не двигался. В течение минуты мы смотрели на неподвижное устройство. Виви, приложив палец к губам, знаком велела мне ждать. Потом маятник пришел в движение. В течение нескольких секунд он неравномерно, хаотично подергивался. Он не мог решиться ни на что.

Виви удивилась. Франц тоже. Обычно маятник так не медлил. Тут я позволила себе прервать молчание, чтобы пересказать тете Виви то, что мне говорил доктор о большом количестве плаценты в моем животе.

— Может быть, поэтому ему трудно распознать пол?

Виви кивнула в знак согласия, улыбнулась, знаком велела мне молчать и опустила маятник отвесно к самому моему пупку. Предмет начал проявлять больше энергии: он оживился. Его движения стали размашистее, но никакой четкой фигуры не получалось. Круг? Балансир? Они произвольно чередовались. Внезапно маятник начал метаться во всех направлениях, камень тянул цепочку так, что она чуть не порвалась. И все же никакого четкого указания не поступало: не только круг и балансир перемежались, перебивали друг друга, но еще камень ходил ходуном то вверх, то вниз, вращался, раскачивался. Как будто пытался выйти из повиновения какой-то невидимой силе, не то разъяренный, не то испуганный. Мы наблюдали битву камня с цепочкой.

— Что происходит? — воскликнула тетя Виви.

Заметив беспокойство, которое отразилось на моем лице, и на лице Франца также, она прекратила опыт.

— Этот маятник взбесился, — заявила она. — Я его выброшу.

Она побледнела и зажала его в кулаке.

— Что это значит? — спросил Франц.

— Он свое отработал. Алле-гоп — в помойку.

Она отошла в дальний угол комнаты. Тут я не могла не подсмотреть, что тетя Виви не сделала того, что обещала: вместо того чтобы выбросить вещицу, она аккуратно спрятала ее в выдвижной ящик секретера. После чего с лукавым видом вернулась к нам.

— Предыдущие закончили свой путь там же. Приходит день, и любой маятник начинает артачиться и отказывается служить дальше. Да, у маятников тоже бывают революции.

Она громко и неестественно засмеялась, я видела, что она взволнованна.

Когда слуга принес нам еще чаю, тетя Виви воспользовалась этим, чтобы сменить тему разговора, и в блистательном монологе сообщила нам кучу светских сплетен, одна смешнее другой, что очень нас развлекло. Тонкая наблюдательница, способная одним словом уничтожить человека, она просто гений колкости. Подшучивая, она, кажется, слегка царапает, а на деле убивает наповал. Была ли она так жестока из одного лишь удовольствия позабавиться? Или по натуре была зла? Она исполняла свой номер так виртуозно, что мы не успевали ее судить. Она была блестяща, она околдовывала своих слушателей, мы требовали еще. Переводя дыхание между двумя приступами смеха, я подумала, что лучше быть ей другом, чем врагом, и порадовалась нашим хорошим отношениям.

Франц хохотал неудержимо. В эту минуту он больше не был утонченным графом Вальдбергом, посещающим свою почтенную тетушку, чьим связям в высшем обществе завидовала вся Вена; он превратился в военного, гуляющего с приятелем. Тетя Виви и впрямь вела себя скорее как мужчина, чем как женщина: она балагурила, ругалась, делала колкие намеки, отпускала остроты и вольные шуточки, какие более приличествовали солдафону. Благодаря этому редкому дару — с ходу создавать доверительные отношения со своим собеседником, кем бы он ни был, — Виви и пользовалась успехом в обществе.

Провожая нас к дверям, Виви обняла меня и напоследок вдруг предложила:

— О дорогая Ханна, не окажете ли вы мне большую честь?

— Конечно, тетушка.

— Могу ли я присутствовать при ваших родах?

Я раскрыла рот от изумления. Виви опустила глаза и схватила меня за руки:

— Ведь с вами нет больше вашей матушки, чтобы поддержать вас в этот столь важный час, поэтому примете ли вы предложение вашей тети Виви?

Не дожидаясь моего ответа, она повернулась к Францу, нацелив в него свой воинственный подбородок:

— Племянник, успокойте меня. Вы ведь не из тех отцов, которые входят в комнату родильницы? Вы ограничитесь ходьбой взад-вперед по коридору, искурив полдюжины сигар?

— Присутствовать при родах? — воскликнул изумленный Франц. — У меня и в мыслях не было!

— Тем лучше. Я считаю, что присутствие мужа — неуважение к супруге. Ни одна женщина не пожелает, чтобы ее видели в этом состоянии, с раздвинутыми ногами, когда она теряет воды и орет от боли. Это убивает желание.

— О да, — подтвердила я.

— Мы же не телки. И замуж выходим не за ветеринаров. Наш шарм должен быть овеян какой-то тайной, черт подери. Ну так что, Ханна, позволите ли вы мне держать вас за руку, ободрять вас, помогать вам?

— Я буду очень тронута, тетя Виви.

Ее глаза сузились. В тот момент я приняла это за благодарность; сегодня мне кажется, что она сгорала от любопытства после обескураживающего метания маятника.


О моя Гретхен, боюсь, что ты не улавливаешь ни капли здравого смысла во всем, что я тебе рассказываю. Зачем я досаждаю тебе описанием этого ничтожного сеанса черной магии? Увы, скоро ты узнаешь, что он предвещал. Ужасное предзнаменование. Я содрогаюсь, когда вспоминаю об этом…

Я все спрашиваю себя, что же поняла тогда тетя Виви — все или только крупицу правды? Подозреваю, что, если спросить ее сейчас, она будет утверждать, что ничего, ведьма. Что ж, я продолжаю, несмотря на отвращение.

В последующие дни мое внимание сфокусировалось на собственных внутренностях. Каждое утро я просыпалась, полная надежд, каждый вечер ложилась спать с желанием, чтобы ночи не прошло, как…

К несчастью, живот мой преспокойно медлил. Я умолила доктора Тейтельмана прийти к нам в дом; он ограничился тем, что после беглого осмотра философски успокоил меня:

— Милая Ханна, перестаньте терзать себя. Ни одна женщина еще не забыла ребенка у себя в животе. Поверьте мне, природа не ошибается, вы должны положиться на нее. Без всякого сомнения, вы сейчас доделываете какую-то деталь: подбираете цвет волос младенца, вырезаете ноздри, лепите веки. Роды наступят только тогда, когда вы это закончите.

— Можете вы их спровоцировать?

— Нет.

— Стимулировать?

— Тоже нет.

— Ваш коллега, доктор Никиш…

— Не делайте ставки на чудеса науки, а в особенности на моего коллегу и друга Никиша. Если вы будете настаивать, я вам его пришлю. Он повторит вслед за мной: терпение.

После его ухода я слегка успокоилась, часа на два. Потом безмолвие моих внутренностей снова стало раздражать меня, и я принялась стонать.

Франц уже не знал, что сделать или сказать, чтобы успокоить меня или отвлечь. Как бы то ни было, я решила, что никто меня не понимает, была уверена, что лишь я одна способна осознать катастрофу: я ношу ребенка у себя в животе, как в тюрьме, — ребенка, которого не смогу освободить. Кто умрет первым? Он или я?

Одна тетя Виви издали чуяла мою панику. Она заезжала дважды в день, чтобы справиться о моем состоянии, и я читала на ее лице надежду и растерянность. Вечером в воскресенье я легла спать в девять часов, уверенная, что роды приближаются.

Увы! В два часа ночи, лежа рядом с блаженно спящим Францем, я бодрствовала и все еще ждала. На грани нервного срыва я выбралась из постели и принялась блуждать по нашему дому. В темноте и без прислуги он действительно напоминал дворец. Луна удлиняла анфиладу гостиных своими сероватыми лучами. Я оказалась в мраморном холле. Там, на столике, я увидела свою коллекцию цветов, вплавленных в стекло.

Увидела? Нет, снова обрела. Да, я было забросила их в последние месяцы, мои цветущие шары, мои стеклянные маргаритки, мои луга в хрустале. Они вбирали в себя лунный свет так же жадно, как и солнечный. Их краски подернулись темной патиной. Они соревновались не в яркости расцветок, как при свете дня, но в приглушенных нюансах, от блекло-желтого до почти черного синего. Я была счастлива снова свидеться с ними. При виде их ко мне вернулась былая безмятежность — безмятежность молодой женщины, собирающей коллекцию, свободной, непринужденной молодой женщины, которой не важно было, беременна она или нет. Внезапно я поняла, что меня лишили моего детства.

Я взяла в руки шар с букетиком мелких цветов, самый красивый, который всегда был моим любимцем, и заплакала. Без всяких иллюзий, без удержу я жалела себя, ту, которой больше нет, ту несчастную, в которую я превратилась. Зачем я вышла замуж? Зачем захотела иметь детей? Молчание моего живота было доказательством: у меня не получалось совершить то, что удается всем другим. Если бы я хоть отличалась другими умениями! Я решительно ни на что не способна. И мои попытки преуспеть только все портили.

Слезы принесли мне облегчение.

Прорыдав так с полчаса, я почувствовала, что все прояснилось, и прозрение прожгло меня. Ну конечно! Чтобы родить, достаточно разбить один из шаров. Да! Эта мысль как вспышка осветила мое сознание: если я разобью свой любимый хрустальный шар, все уладится.

Я помедлила несколько секунд, чтобы упиться сладостью своего грядущего подвига.

Я даже чуть не позвала Франца, чтобы он присутствовал при этом чуде. Опершись на стол, я разглядывала самый редкий шар, с черным георгином, над которым вилась шелковая бабочка, потом бросила его на пол.

Стекло разбилось, осколки брызнули в стороны, как капли, и я вдруг ощутила что-то влажное между ног: у меня стали отходить воды. Тотчас же резкая боль пронзила мой живот и согнула меня пополам.

Я ликовала: роды начались. Сбежалась прислуга, в комнату ворвался Франц, вызвал врача и акушерку. Меня отнесли в спальню. Я была счастлива, как никогда. Мне хотелось петь, танцевать, целоваться со всеми.

Доктор Тейтельман явился быстро — можно подумать, что врачи спят не раздеваясь, — в сопровождении акушерки и ее помощниц. Тетя Виви приехала немного позже, зато причесанная, напудренная и надушенная.

— У меня такое чувство, что все пройдет быстро, — заявил врач.

Тетя Виви, держа мои руки, уговаривала тужиться.

Я старалась как могла. Было удивительное ощущение, подкреплявшее оптимизм Тейтельмана: я не страдала так, как мне представлялось до этого. Разумеется, ощущение не из приятных, но было терпимо. «Значит, я создана для того, чтобы иметь детей», — мелькнула у меня мысль. По истечении двух часов доктор Тейтельман ощупал мой живот, который слегка опал. Он прослушал его, провел пальцами вдоль и поперек. Его лицо не выдавало никакого диагноза — сдержанность компетентного профессионала.

Наконец он вышел из спальни вместе с акушеркой. Они тихо переговаривались за дверью, после чего Тейтельман сказал, что отойдет на десять минут.

— Доктор! — закричала я со своей постели.

— Ничего за эти десять минут не произойдет. Верьте мне. Я вас одну не оставлю.

Акушерка подошла ко мне с доброй улыбкой.

Тетя Виви погладила меня по лбу.

— Куда он уходит, тетя Виви?

— Понятия не имею.

— Это странно, не правда ли?

— Ничего странного.

В ее голосе сквозило сомнение. Она тоже плохо понимала действия врача. Перебрав в уме различные соображения, она склонилась надо мной:

— Ханна, милочка, если его не окажется рядом во время последних схваток, тем хуже для него. Женщины веками рожали без врачей. Не бойтесь.

Спустя полчаса доктор Тейтельман вновь появился в сопровождении долговязого молодого человека с жидкой бородкой.

— Ханна, позвольте вам представить доктора Никита.

Я вся напряглась.

— Что? Вы хотите сделать кесарево сечение?

Тейтельман смущенно кашлянул:

— Я просто хочу, чтобы мой коллега помогал мне при этих родах, потому что…

— Потому что — что? — завопила я.

Он не ответил. Виви подлетела к нему и вцепилась в воротник:

— Что происходит с моей племянницей?

Тейтельман покраснел, высвободился, поправил галстук — при этом его кадык дернулся — и гневно посмотрел на тетю Виви:

— Мой коллега как раз и поможет мне это понять.

Тут Тейтельман и Никиш принялись меня осматривать в самых интимных местах. Прощупывая меня, они обменивались друг с другом никому не понятными репликами.

Наконец Тейтельман попросил меня снова начать тужиться.

— Ага, наконец-то! — воскликнула тетя Виви, возмущенная их поведением.

Я опять попыталась вытолкнуть ребенка. Потекли воды и кровь.

Затем оба попросили меня остановиться, «чтобы передохнуть».

Пока я переводила дух, они уединились на совещание за оконными шторами.

Никиш вернулся и открыл чемоданчик.

— Что вы хотите делать?

— Доверьтесь нам, сударыня.

— Кесарево сечение?

— Умоляю вас. Вы можете нам доверять, вам не будет больно.

Я чуть не позвала на помощь Франца. Но передумала. Если такова моя судьба и мне разрежут живот, чтобы высвободить ребенка, я должна принять ее. Пусть я не выживу!

Доктор Никиш приблизился ко мне с куском ткани, смоченным какой-то жидкостью.

Я только успела шепнуть тете Виви:

— Скажите Францу, что я люблю его.

Влажная ткань залепила мне ноздри, я почувствовала резкий запах, огромное облегчение и потеряла сознание.

Когда я открыла глаза, я была одна в чистой, прибранной спальне. Моим первым желанием было нащупать рядом ребенка. Его не было. Вторым — прислушаться к боли в животе, но тут я также ничего не ощутила. Потихоньку я скользнула рукой под рубашку, готовая закричать: я обнаружила плоский живот, и никакой боли, повязок и шрамов.

Значит, у меня получилось родить ребенка нормально?

Я плакала от радости. Какое-то время я только и делала, что плакала, теплыми, благодарными слезами.

Потом я перестала плакать и с нетерпением стала прислушиваться к доносившимся звукам. Может быть, ребенок голоден? Или он спит? Где его поместили в доме? Девочка или мальчик? Я позвала мужа. Услышав собственный голос, я поняла, что он слишком слаб и не слышен за дверью.

Тогда я стала ждать. Временами я дремала.

Спустя несколько минут — или часов, я не могла понять — появился Франц.

По его сгорбленной спине и посеревшему лицу я поняла, что случилось несчастье.

— Ты проснулась, дорогая? — Голос у него был совершенно бесцветный.

— Франц, где ребенок?

Он присел на краешек постели и взял меня за руку:

— Ты должна быть сильной: он умер.

Молчание.

Не было даже слез. Только резкая боль. Кинжал вонзился мне в сердце. Привкус тошноты наполнил рот. Мне тоже хотелось умереть. Умереть, чтобы избежать страдания. Умереть, чтобы не чувствовать ненависти, поднимавшейся во мне.

Когда я смогла говорить, я спросила у Франца, где тело нашего младенца. Он ответил, что доктор Тейтельман унес его, обернув в пеленки. Он отказался показать его Францу, который этого потребовал.

— Избавьте себя от этого, мой друг. Ваше горе будет легче.

Вот так-то, Гретхен. Я думала, что достигла предела отчаяния. Не тут-то было. Худшее еще предстояло.

Возможно ли такое? Тебе трудно будет читать то, что последует дальше. Так же трудно, как мне — писать. Но все же я дойду до конца моего рассказа. Как Мария Стюарт до эшафота.

В тот же день под вечер вошел доктор Тейтельман.

Я была одна. Я больше ни о чем не думала, не стонала, ничего не чувствовала. Опустошенная, я лежала среди подушек.

Он придвинул стул к моей кровати и тяжело опустился на него.

Он медлил начать разговор. С чувством, что я прошла через ад, желая облегчить ему задачу, я сказала:

— Я все знаю, доктор. Франц мне рассказал, что случилось.

Он оглядел комнату, как бы ища свидетелей, облизал пересохшие губы, сглотнул слюну и безучастным тоном произнес:

— Господин фон Вальдберг мог повторить вам только то, что я ему сказал.

— Что-что?

— Я счел, что лучше предложить ему официальную версию — версию приемлемую, которая вызовет сочувствие к вам и не возбудит подозрений.

Я молчала. Я чувствовала, что сейчас последует страшный удар.

Я ждала его.

Тейтельман выпрямился, протер очки, вздохнул, потом смерил меня строгим взглядом:

— В простынях, которые я вынес отсюда, не было ничего. Вы не носили никакого ребенка у себя в животе, Ханна, одну только воду. Вы не были беременны.

Твоя Ханна

15

Гостиничный номер был как после циклона: перевернутые стулья, разметанная постель, раскиданные подушки, сбитые коврики, бутылки на полу. Скрученные жгутами простыни свисали с кресел и даже со столика с телевизором, как разбросанные ветром гирлянды. Прямо на полу Энни перекатывалась под мужским телом. В яростном запале она стонала все сильней, сначала от дискомфорта, потом чтобы подбодрить своего любовника и убедить саму себя в том, что они оба испытывают огромное наслаждение от этих диких объятий.

Лежа на спине с раздвинутыми ногами, она уперлась стопами в ягодицы своего партнера, зная, что обычно такое положение распаляет мужчин. Действительно, мужчина взревел, как мотоцикл, который реагирует на давление рук на руле, и ускорил свои движения.

Когда по вздувшимся венам на его шее, по красным пятнам, проступившим на груди, она догадалась, что он приближается к оргазму, она испустила вопль экстаза. Они испытали оргазм.

Долгие минуты они переводили дыхание. Циклон пронесся. В комнате вновь воцарилось спокойствие. Редкие солнечные лучи, пробиваясь между шторами, согревали полумрак. Издалека слышалась мерная медная джазовая мелодия.

Энни наслаждалась этими минутами, искупавшими затраченные усилия. Помимо гордости от хорошо выполненного дела, она не чувствовала никакого напряжения, ничего больше не желала, она просто ликовала оттого, что живет. Да, она предпочитала момент «после» желанию, которое сближает, или объятиям, которые смешивают вас в одно.

Удовлетворение приходило не от чувственности, а от облегчения, что освободилась от нее. Пока мужчина засыпал, она мягко оттолкнула его и легко поднялась. «Уф, кончено». Как только она сформулировала для себя эту мысль, она почувствовала в ней какую-то странность. Как будто окончание занятия любовью важнее самого занятия…

Она огляделась вокруг: прекрасно, все перевернуто вверх дном, великолепная мизансцена животной страсти. Перед тем как удалиться в ванную комнату, она остановила свой взгляд на сообщнике по оргии: он валялся на полу, ноги на пуфе, вокруг щиколотки заплелся рукав рубашки. Зак дышал тяжело, срываясь на храп. Режиссер показался ей чрезвычайно последовательным: в сексе он вел себя как на съемках фильма, бурно и напористо управляясь с актерами, во всем стремясь дойти до крайности. Вот это темперамент. «Лишь бы фильм удался».

Она скользнула под душ, подставила тело под струи теплой воды, которая показалась ей наградой, наслаждением куда интимнее и драгоценнее того, что она только что испытала.

Энни чувствовала себя более сильной. Режиссер теперь производил на нее куда меньшее впечатление, да к тому же она еще возвысилась над Дэвидом. Она изменила актеру, чтобы доказать свою независимость.

При этом она добилась того, что режиссер теперь всегда будет дорожить ею.

Ведь она заметила, что в последнее время Зак подолгу просвещал Дэвида, следил, чтобы тот был одет или раздет к лицу.

Накинув пеньюар, она закрутила волосы, отжимая их. Взглянув в зеркало над раковиной, она нашла себя хорошенькой и вдруг, сама удивившись, выкрикнула:

— Дурак Итан!

Он отказался с ней переспать. Невероятно! Единственный, кто посмел. Она, может быть, не отдалась бы режиссеру — или, по крайней мере, не так поспешно, — если бы из-за Итана не усомнилась в своих чарах.

Расчесывая волосы, она успокоилась, снова уверившись в своем даре обольщения. Она постарается приглушить свое недовольство Итаном. Ведь он ей еще понадобится, правда? Она предпочитала его уколы грязным химическим смесям, которые приобретала за бешеные деньги на улице или в барах. К тому же красавец-санитар колол ее морфином на дому, разве это не соответствует ее рангу кинозвезды?

Она рассмеялась. «Красавец-санитар? Я слишком добрая. На самом деле у Итана жуткая внешность».

Все в нем чересчур — рост, худоба, горбинка на носу, светлые волосы. «Карикатура на самого себя».

По ту сторону двери режиссерский голос с хрипотцой вопрошал:

— Что ты там делаешь, душа моя?

— Думаю о тебе.

Энни ответила не задумываясь, что позволило ей тотчас же вернуться к своим размышлениям. Да, Итан напоминал ей марионетку, арлекина, которого дети подвешивают в спальне.

Вошел киношник. Она чуть не вскрикнула от неожиданности.

Пытаясь поцеловать, обнял ее. Она отстранилась:

— Нет, я только что вымылась. А ты потный, ты воняешь, как мужик, который только что занимался любовью. — И добавила, чтоб он не обижался: — Который очень хорошо занимался любовью.

— Правда?

Она подтвердила, взмахнув ресницами.

Зак счастливо потянулся и плюхнулся в джакузи. Энни поморщилась: что поразительно в мужчинах, так это блаженство, которое они испытывают от секса. В этом плане она считала, что существует неравенство между самцами и самками. Первых чувственность полностью удовлетворяет, вторых — нет. Одни ищут удовольствия и получают его, другие — нет.

Встречался ли ей хоть раз мужчина, который после постели не был бы доволен до эйфории? Нет. Разве что Дэвид, на лице которого проскальзывало что-то вроде беспокойства… Потому что он, наверно, ждал аплодисментов. Дэвид — актер, то есть баба с яйцами.

Она вернулась в комнату и предалась археологическим раскопкам: поискам своих вещей под слоями простыней, одеял, подушек, принесенных смерчем их бурного свидания.

Присев на корточки и пытаясь извлечь из-за мини-бара свой бюстгальтер, она заметила там пустую обертку от шоколадки с прицепившимся комочком пыли; глядя на нее, она вдруг осознала всю гнусность ситуации. Как в наезжающей кинокамере, она увидела себя в унизительной позе, пытающуюся подобрать с полу безликого гостиничного номера свое нижнее белье, в то время как волосатый мачо поет себе под душем.

«Это и есть твоя жизнь, Энни?»

Она вскинула голову. Воображаемому голосу она возразила:

«Это не моя жизнь, это жизнь. Причем добавлю, что моя еще не такая жалкая, как у многих других. Мы в пятизвездочной гостинице, черт побери! А этот свистун в ванной — обладатель двух „Оскаров“!»

Она решила убраться отсюда как можно скорее и, спускаясь в холл, спряталась за стеклами черных очков. Даже если швейцар, администратор и горничные знали, что кинозвезда только что была в постели со своим режиссером, они опустили голову и глаза так, будто только что вернулись с похорон.

Вот в чем превосходство «Палас-отеля» над жалким придорожным мотелем, даже если суть одна и та же — временная кровать, горничные, которые будут стирать простыни, недопитые стаканы, боязнь быть услышанным во время акта. Преимущество в реакции персонала. Никакого порицания. Полное отсутствие комментариев. Здесь недовольная гримаса хозяйки или понимающий взгляд пьяненького хозяина гостиницы не запачкают Энни. В отелях от двух тысяч долларов за ночь не знают, что такое совокупление, не судят клиентов, здесь селят только святых. Деньги очищают получше лурдской водицы.

Гостиничный шофер подогнал к дверям ее кабриолет. Энни выехала на дорогу. Стояла погода, некогда, в те времена, когда снимали без прожекторов, превратившая Лос-Анджелес в столицу кино: погода бескрайнего света, радостная, безмятежная.

Итан придет только в одиннадцать вечера, потому что дежурит в медицинском центре. Она спросила себя: как бы его поддеть? Рассказать ему про свое приключение? Если он ею не увлечен, то пожмет плечами, и это лишь послужит подтверждением его теории насчет нее!

«Какая глупость!.. Я сплю с мужчинами, чтобы от них отделаться!»

Она мысленно вернулась к двум своим последним победам, Дэвиду и Заку. Если честно, зачем она с ними спала?

Дэвида она затащила в постель из-за нечистой совести, из-за того, что не узнала его в клинике.

С Заком она обретала уверенность в себе, переставала робеть перед ним, освобождалась от Дэвида.

«Вот! Итан правильно подметил. Я сплю с ними, чтобы отдалиться, а не сблизиться!»

Она занималась сексом без нежности. Чтобы извиниться, освободиться, уберечься. Чертыхаясь, она проскочила на красный свет. Задетая за живое, Энни была вне себя, поскольку Итан, поняв правильно, нанес ей двойное оскорбление. Он не упрекал ее за то, что она спит с кем попало, — он осуждал ее за повод. Он не судил ее за разврат или похоть, нет, количество ее мужчин было ему не важно; его интересовало, почему их было столько.

О легкости, с какой Энни отдавалась, он говорил: «Почему бы нет?» — но тут же добавлял: «Но почему?» Проехав еще несколько километров, чуть не задавив одного за другим двух пешеходов, она в отчаянии бросила свой автомобиль и пошла по улицам Санта-Моники. Как всегда, тротуары кишели престарелыми хиппи обоих полов, голыми до пояса атлетами, сгорбленными эфебами на скейтбордах, взращенными на кока-коле нимфетками, чьи джинсы грозили лопнуть по швам. Ко всей этой местной публике примешивались туристы — коротконогие японки, французы с тщательным английским, раскрепощенные латиносы, немцы и англичане на грани апоплексического удара. Защищенная черными очками и кепкой, Энни, забрав волосы в конский хвост разгуливала инкогнито — «инкогнито» не значит «незаметно», потому что люди оборачивались при виде этой блистательной молодой женщины.

В чем заключалась ее харизма? Она знала это с тех пор, как один знаменитый кинокритик посвятил ей целое исследование. По его мнению, Энни Ли была как бы отлита целиком, тело ее было единым целым, тогда как у большинства людей оно дробится на отдельные части. Посмотрите вокруг: люди похожи на коллажи, переремонтированные статуи, сборный манекен. У этой вот женщины верхняя и нижняя части туловища не подходят друг к другу — узкая грудь и широкий таз. Вот у этой — редкой красоты лицо, а тело никакое, и, если приглядеться, лицо и торс не совпадают еще и по ритму: они движутся вразброд, дышат вразнобой и разным воздухом.

Эта несет перед собой объемистые груди, пышные, победоносные, которые больше соответствовали бы иному габариту, чем этой хрупкой особе, разве что они произведение хирурга. А этот мужчина, прилегший под пальмой… можно подумать, что к его нервному худому телу пришили, как громоздкий мягкий мешок, живот алкоголика. Чтобы измерить все просчеты человеческого телосложения, которое можно условно обозначить как «рубленое», достаточно сравнить нас с животными. Кошка, например, обладая гибким телом, являет постоянную связь между его частями, уши соответствуют грудной клетке, переходящей в лапы, заканчивающиеся когтями, когти же выпускаются в ярости и втягиваются при ласковом касании; от хвоста до морды все в ней выражает себя, прыгает, бегает, мяукает, ощетинивается, потягивается взаимосвязанно.

Энни принадлежала к семейству кошачьих. Как Мэрилин Монро, другая знаменитая кошка, она шла струящейся походкой, эластичная, компактная, порой даже развязная, когда ей хотелось двигаться неспешно. Ее губы повелевали щиколотками, веки приводили в движение бедра, мягкость волос отзывалась эхом в изгибе спины. Она двигалась единым телом, а не кучей деталей для сборки, отсюда и проистекала ее бесконечная чувственность. Она купила себе мороженое — голубое, под цвет моря, — и продолжила свои рассуждения.

Итан ставил ее в тупик: отчего он так внимателен к ней, если он не хочет с ней спать? Этим отказом он отличался от простых смертных, эта аномалия делала его в глазах Энни, в зависимости от момента, ненавистным, жалким, ужасным, чарующим.

Пока она шла вдоль пляжа, назойливые взгляды прохожих ее морально поддерживали. Вот это нормально. Такова природа. Если самой Энни было наплевать, с кем спать, она считала, что, напротив, все мужчины мечтают спать именно с ней. Откуда взялась у нее эта мысль? От полового воспитания, полученного в Голливуде. Начиная с пяти лет она росла в обществе взрослых, которые не отказывали себе в проявлении желаний, в выражении фантазмов, даже в снятии их на пленку.

«Кто такие взрослые?» — спросил у нее как-то журналист, когда ей было пятнадцать лет.

«Те, кто хочет снять с меня трусики», — уверенно ответила она.

Это спонтанное высказывание облетело мир, одни повторяли его как шутку, другие с возмущением. Психология мужчин, казалось ей, проста: они реагируют на грудь, бедра, ягодицы, губы; понять их несложно, они низводят себя до состояния голодающих, мечтающих потрогать, потрахаться, пососать, полапать, изнасиловать: их сексуальные аппетиты столь же грубы, что и пищевые.

Так что же Итан?

Он померещился ей вдали, она громко позвала его.

Какой-то незнакомец обернулся. Она втерлась между двумя продавцами шляп, чтобы спрятаться от его удивленного взгляда.

Итан выводил ее из себя своей непостижимостью. Ей не удавалось установить с ним упорядоченные отношения. С одной стороны, он самый внимательный по отношению к ней, с другой — самый непонятный. При нем она лишалась своего обычного самообладания.

Потому что женщина доминирует, когда отдается или же когда отказывает; алхимия соблазнения требует такой дозировки. И напротив, воздержание наскучивает; а систематический разврат и того больше. Недотрогу задвигают в шкаф ненужных вещей; женщина, отдающаяся без разбору, превращается в вещь, сексуальный причиндал, который в конце концов оказывается на помойке.

Энни приняла решение: раз она не может его контролировать, она должна расстаться с ним. Вечером он собирался зайти в одиннадцать? Он застанет закрытую дверь.

Энни ускорила шаг. Ой, это было кстати: нужный ей магазин оказался рядом. Она вошла в бутик «Руфь и Дебби», где продавались индийские платья и туники, турецкие платки, благовония, мыло, эзотерическая литература, музыка нью-эйдж, и настояла, чтобы ее пропустили в подвал. Там она растянулась на матрасе и заказала Руфи сильную дозу опиума.

Это продержит ее в оцепенении несколько часов, она не будет больше думать об Итане. Пусть стучится в запертую дверь. Если повезет, то, очнувшись, она будет еще в силах добраться до «Рэд-энд-Блю» и наглотаться там вещества, которое даст ей силы танцевать до утра.

16

— Ну, Анна, пойдем с нами на рынок.

Не обращая внимания на умоляющие взгляды Хедвиги и Бенедикты, сидящая на лестнице девушка сжалась, сгорбилась, опустила плечи, глухая к просьбам тетки.

— Я пообещала торговцам, что приведу тебя, — настаивала Годельева. — Все будут так рады повстречаться с тобой.

Анна чуть было не ответила: «Вот именно», но смолчала, угадав, что молчание внушает больше уважения, нежели объяснения, — уверенные в себе люди не оправдываются.

— Ты ничем не отвечаешь на любовь людей к тебе, Анна. Одно твое появление для них благо.

При этих словах Анна сорвалась с места, взбежала по скрипучим ступенькам и заперлась на ключ у себя в комнате.

Разочарованные Годельева, Хедвига и Бенедикта отправились за покупками, — право слово, не пропускать же время привоза рыбы.

Глядя из окна, Анна сожалела о том, что огорчила их; тем не менее она отвергала поклонение жителей Брюгге.

За несколько недель ее положение изменилось: чудом спасшаяся, теперь она слыла спасительницей. В тот вечер после облавы удалец Рубен не перенес ни своей неудачи, ни мнимой усталости своих спутников, отказавшихся продолжить охоту на волка. У ворот города он отделился от них, решив выследить зверя ночью.

Он повернул обратно с той же мыслью, что пришла в голову Анне: найти место, куда зверь приходит на водопой. Тем не менее, будучи опытнее девушки, он не рискнул оставаться на виду; дойдя до излучины ручья, он взобрался на дерево, откуда ему видна была дальняя поляна.

Продолжение замысла виделось ему очень простым: со своего наблюдательного пункта он пустит стрелу и убьет хищника.

Но, усевшись верхом на толстой ветке, он понял, что тут ему не развернуться, к тому же цель оказывалась недосягаемой для его лука.

Он подождал.

Каково же было его удивление, когда на берегу ручья он увидел незнакомую девушку. Взбешенный, он хотел крикнуть ей, чтобы она убиралась, но его остановила мысль о том, что этим он выдаст хищнику свое присутствие.

Слишком поздно. Из близкой рощи раздалось зловещее рычание.

Дрожь пробежала по спине Рубена, и он принужден был вцепиться в кору, чтобы не упасть.

Волк ринулся вперед, с пеной на клыках. Бессильный помочь, Рубен отвернулся, чтобы не видеть убийства.

Внезапная тишина побудила его снова взглянуть туда. Огромный зверь стоял перед девушкой, исчез оскал его клыков, шерсть на загривке улеглась. Рубен мгновенно сообразил, что это не краткая передышка: несмотря на большое расстояние, он ощущал спокойствие, которое излучала незнакомка. Хрупкая, она силой своей мысли принуждала волка и охотника — безоружного убийцу и убийцу вооруженного — отказаться от войны. Ее спокойствие передалось ему.

За какие-то полчаса обстановка так изменилась, что Рубену стало казаться, что он наблюдает за встречей маленькой девочки и крупной собаки.

Воспользовавшись моментом, он взялся за лук, чтобы выстрелить. Неудача. Потянувшись за колчаном, висевшим на спине между лопатками, он не достал до него, потерял равновесие и сорвался с ветки. К счастью, быстрая реакция юноши позволила ему ухватиться за другую ветку; он снова устроился на ней.

Поодаль настороженный хищник почуял опасность.

Девушка тоже. Может, она ждет, что какой-нибудь герой явится и спасет ее?

Опасаясь волка и не желая впустую обнадеживать несчастную, Рубен не шевелился. Чтобы не свернуть себе шею, следя за развитием событий, он сконцентрировал внимание на своем неустойчивом равновесии.

Некоторое время спустя он услышал осторожные шаги уходящего волка. Девушка осталась сидеть у воды.

Он предпочел остаться наверху. Облака опять заслонили луну, и поляна погрузилась во мрак. Около четырех часов утра, когда мир, как казалось ему, уснул, он спустился со своего насеста, потер затекшие члены и чуть ли не бегом бросился в Брюгге.

Там он устремился на Рыночную площадь, чтобы рассказать народу невероятное происшествие, свидетелем которого он стал при лунном свете. Горожане были потрясены этой историей, поразившей их воображение, поскольку она противоречила законам природы. Годельева, Хедвига и Бенедикта, взволнованные, тотчас бросились к конной страже заявить о пропаже своей племянницы и кузины. Было очевидно, что Анна и девушка, которой чудом удалось избежать волчьих клыков, — это одно и то же лицо.

С той поры горожане ждали возвращения Анны. Кто говорит «чудо», говорит «Бог»!

Святоши воспользовались этим происшествием, чтобы заявить во всеуслышание, что раз Бог спас это создание, значит она была чиста, девственна, безгрешна.

Вся ее жизнь была пересмотрена в свете теологии. Даже бегство от жениха в лес стали объяснять иначе: она хотела сохранить себя для Бога; еще немного — и Филиппа сочли бы совратителем и змием-искусителем.

Что до ее молчания, оно было расценено как смирение.

Стоило Анне войти в городские стены, как, осеняя себя крестным знамением, горожане сбежались и окружили ее, некоторые даже становились на колени. Священники объявили об особых богослужениях, и каждый из них интриговал, чтобы усадить ее у себя в первом ряду. Тетя Годельева, несмотря на свою деревенскую простоту, была в смущении. Вместо того чтобы встретить племянницу пощечиной и упреками, она побежала к священнику и, поговорив с ним, вымолила позволение заключить ее в объятия.

Одна только Ида, неспособная скрыть свою вражду к той, кого горожане считали Божьей избранницей, до такой степени распалилась ненавистью, что матери пришлось отправить ее пожить к бабке в Сент-Андре.

Следующие недели обогатили и приукрасили репутацию Анны. Почему? Волк прекратил свои зверства. Сначала думали, что он после облавы покинул эти места. Тем не менее, когда опять исчезли три ягненка и недосчитались нескольких кур, после того как отброшено было предположение, что жулики воспользовались слухами о существовании волка, чтобы бессовестно воровать, пришли к заключению, что ужасный зверь все еще пошаливает в окрестностях. Но на крестьян он больше не нападал…

Рубен доработал свой удивительный рассказ: Анна уговорила волка не трогать людей. Высказывая свою гипотезу, юноша действовал скорее не интуитивно, а шутки ради. Не догадываясь, насколько он близок к правде, он импровизировал, желая привлечь внимание, приукрашивая красивую сказку.

Поскольку Анна не опровергла — и было почему, — легенда стала быстро распространяться от лачуги ремесленника к лавке купца, от хижины к дворцу, от кружевницы к герцогине, от местной лодочки к иностранному кораблю. Город вел торговлю со всем миром, фламандские торговцы шерстью рассказывали легенду английским суконщикам, те передавали ее овцеводам за Ла-Маншем, торговцы перцем и пряностями занесли новость на Восток, португальские моряки — в средиземноморские королевства, не говоря уже о французах, которые управляли городом, или немцах, приезжавших сюда за покупками. Анна сделалась достопримечательностью Брюгге наравне с Беффруа.

Эта внезапная головокружительная и, на ее взгляд, незаслуженная слава вызывала у нее отторжение. Люди присвоили ее поступки, все равно как вор срывает одежду со своей жертвы, не спрашивая ее, что она об этом думает и согласна ли она. В ее глазах известность превращалась в насилие: у нее не только отняли пережитое, но и выпотрошили его глубинную суть, ее намерения, сердцевину ее души.

Внизу раздался стук. Чья-то стальная рука колотила в дверь.

Анна решила не отвечать.

Стук продолжался.

Анна закрыла глаза, убежденная в том, что опущенные веки ослабят и слух.

— Анна? Госпожа Годельева?

Он узнала голос Брендора. Кубарем скатившись по лестнице, она отперла дверь монаху.

— Наконец-то! — воскликнула она.

В накидке с капюшоном, еще сильнее заляпанной грязью, чем прежде, великан вошел в тесный домик. Он тяжело опустился на стул у камина. Его мешки повалились на пол. Он потер опухшие щиколотки.

Несмотря на молодость, высокий рост и жилистость, Брендор казался выжженным усталостью.

Несколько раз подряд вздохнув, он разоблачился, волосы его озарили комнату, он улыбнулся. Ободренная его появлением, Анна любовалась его прямым, крупным носом, резким, как четко выраженная мысль.

— Ну что, моя милая Анна, слухи о тебе дошли до меня за тридевять земель. Все теперь думают так же, как когда-то я. Я рад за тебя.

— О чем вы говорите?

— О Боге, который тебя избрал. О Боге, который говорит через тебя. Ты, безусловно, Его избранница.

— Ах нет, не говорите так! Я не думала о Боге, когда шла навстречу волку. Ни когда бежала от свадьбы с Филиппом. Бог тут ни при чем. Бог ничего мне не говорил. Господи, я верю в Бога, я поклоняюсь Ему, я молюсь Ему, и все же я сомневаюсь в своей любви к Нему. Уж точно, когда читаю Библию, она на меня не действует.

Она возбужденно пыталась описать то тяжкое впечатление, которое оставляла у нее эта книга. Никогда она не видела столько грехов, убийств, несправедливостей — конечно, по вине людей, но и по вине Бога тоже, который мстил как примитивный зверь, требуя нелепых жертвоприношений — сына Авраама, например, без причины мучил праведника Иова, короче, вел себя как тиран, как привередливый монарх, проявляя не больше хладнокровия и величия духа, чем разбойник с большой дороги.

— По мне, Бог должен быть выше мелочности. Бог должен показывать не свое могущество, а только милость. Бог должен внушать не послушание, а поклонение.

Брендор поднял ее на руки:

— Чудно… Ты научилась отливать золото своего сердца в слова.

Она высвободилась — не то чтобы она опасалась силы его объятий, напротив, ей это даже понравилось, но потому, что он упирался, не желая понять.

— Брендор, послушайте меня! Я ни чудом спасенная, ни святая. Я вела себя как надо, поэтому волк меня не тронул. Если он теперь не ест людей, это потому, что я показала ему капканы и объяснила, что не надо приближаться к фермам.

— То есть ты умеешь обращаться с животными, и все?

— Я умею говорить с ними.

— А кто такие животные? Создания Божии. Значит, ты умеешь говорить с Божьими созданиями.

Она прекратила что-то доказывать, смутившись. Довольная тем, что Брендор считает животных творениями Бога наравне с людьми, она подумала о том чувстве, которое побуждало ее уважать все сущее, чтить жизнь во всех ее проявлениях. Может, это и называется любовью к Богу?

Брендор гнул свою линию:

— Ты знаешь святого Франциска Ассизского?

Она насторожилась:

— Нет, и знать его не хочу.

— А ведь это он написал…

— Я еще Библию не дочитала.

Брендор, хоть и был доминиканцем, испытывал огромную любовь к покровителю францисканцев, этому властителю душ, вернувшему нестяжательство и милосердие в центр веры.

— Ты права, Анна. Сосредоточься на Новом Завете. Думаю, Иисус многому может тебя научить.

Упрямая, Анна хотела возразить, что сомневается, но знала, что так нельзя разговаривать, особенно с церковником. Просто фарс! В то время как она в уме непрестанно богохульствовала, монах, кюре и горожане принимали ее за примерную христианку.

— Брендор, я поступила вполне естественно, я даже не помышляла о том, что вы вывели из моих поступков.

— Христос тоже поступал естественно, по зову сердца, и Его учение укрепляет души и поныне и будет еще укреплять века.

— Вы ошибаетесь: вы переоцениваете мой ум. Я не такая важная особа.

— Не знаю, важная или нет; знаю только, что через тебя приходят важные вещи.

На это она ничего не возразила, опять заинтригованная.

Когда она следовала своим порывам, убегала в лес или разговаривала с волком, то повиновалась некой сущности, которая была больше и сильнее ее. Но что это было? Или кто?

— Почему ты не желаешь признать, что это Бог? — прошептал Брендор, словно услышав ее мысли.

Анна опустила голову. Не так уж ясно. Да, она верила в Бога; да, она думала, что Бог создал всех; да, она представляла Его себе присутствующим в мире. И все же, если Он везде, почему Его нигде не видно, а?

Она горестно вздохнула:

— Что есть Бог, Брендор?

— Тот, кто учит нас добру. А дьявол — тот, кто толкает ко злу.

Он не сводил взгляда с тлеющих углей.

Если она будет дальше слушать монаха, то согласится с ним во всем, она это чувствовала.

Он подошел к ней и ласково продолжал:

— Разве Бог тебе не советчик? Ты не находишь, что, став посланницей к волку, ты совершила добро?

Она принуждена была согласиться. Он продолжал:

— Простодушные воображают, что Бог следит за нами и вмешивается постоянно. Это, конечно, мило, но очень наивно. Я не замечал, чтобы Бог проявлял себя в земных делах: ни чтобы удержать кинжал убийцы, ни чтобы решить исход битвы во время войны, ни чтобы исцелить во время эпидемии чумы, вознаградить добродетельного человека или наказать злодея при жизни. Наши горести и радости не зависят от Его воли. Если бы мы упорствовали, настаивая на этом, нам пришлось бы признать, что Бог имеет мерзкое обличье, а суд Его неправедный.

— Может, Он держится в стороне?

— Нет, Он действует через нас, людей. Он просвещает нас, ободряет, пробуждает в нас щедрость, настойчивость. Поняв это, мы осознаем, что на нас лежит ответственность за то, чтобы Он был, сейчас и здесь, на этой земле.

— На этой земле, а не на небе?

Он кивнул:

— Бог в наших руках.

Анна искала опору, она оперлась о стену и сделала глубокий вдох:

— Значит, правы люди, считающие меня избранной служительницей Бога? Разве они лучше меня понимают, что со мной происходит?

— Ваза, в которую ставят цветы, не видит самого букета.

Анна содрогнулась. Она терпеть не могла таких сравнений, во-первых, потому, что на нее это сильно действовало, во-вторых, потому, что никогда не знала, что возразить. Все еще пытаясь сопротивляться, она отрекалась от роли пламенной посредницы, которую навязывал ей Брендор, предпочитая считать себя жертвой.

Почему другие всегда крадут у нее мысли и поступки? Когда они перестанут искать скрытый смысл в ее словах, делах, молчании? Они доходят до абсурда, ища каких-то смыслов. Они чрезмерно приукрашивают ее.

— Брендор, а нельзя ли оставить меня в покое? Можно я буду просто жить?

17

7 апреля 1906 г.


Дорогая Гретхен, спасибо за письмо. Твое искреннее сочувствие придало мне немного сил.

Хотя сочувствия мне тут вроде хватает, я ежедневно получаю новую порцию, так как десятки людей заезжают в наш дом, чтобы выразить нам с Францем поддержку; но эти соболезнования слишком двусмысленны, чтобы принести мне хотя бы малейшее облегчение: мало того что мои посетители не знают, что в животе у меня не было ребенка, я подозреваю, что ими движет скорее любопытство, чем жалость. Они хотят видеть баловней судьбы, которые столкнулись с трагедией; женщины хотят удостовериться, что я подавлена, Франц печален, а мои свекор и свекровь переносят все с достоинством. А мужчины стараются нас расшевелить, говорят о будущем, позволяя себе вольности. Таково мое окружение, Гретхен, мне приходится выбирать между змеюками и солдафонами. Так что твое теплое письмо, в котором ты жалеешь меня, не пытаясь осуждать, проникло мне в самое сердце.

Не могу простить себе своей ложной беременности. Хоть я и чистосердечно верила в то, что беременна, и сама впала в заблуждение, прежде чем ввести в заблуждение других, все-таки это я сыграла с собой злую шутку.

Кто это «я»? Если «я» — всего лишь мое сознание, то я невиновна, поскольку изначально верила в свою беременность. Если «я» — это мое тело, которое сотворило мне эту ложную беременность, то это оно виновато в обмане. Только как отделить тело от сознания? Смею ли я восклицать: «Это тело мое виновато, а не я»? Слишком легко взять и отделить одно от другого. Кто поделился с моими внутренностями своими надеждами, если не часть моей души? Тело и сознание не отделены друг от друга непроницаемой перегородкой, наша физическая оболочка не может быть низведена до безликого перевозочного средства, в котором пристроился случайный интеллект. Поэтому я подозреваю, что есть некое неопределенное место, полутело-полумысль, где принимаются самые главные решения и находится настоящее «я». В этом-то месте воображение, обманув бдительность, шепнуло однажды чреву, что я страстно хочу забеременеть; мои внутренности повиновались.

Иначе я становлюсь ответственной. То есть виноватой. Да-да, Гретхен, несмотря на твои оправдывающие и обеляющие меня слова, я вижу себя отнюдь не ангелом, а достойной приговора. Мое обвинение зависит от того, что же понимать под «я».

Я снова занялась своей коллекцией.

Каждое утро я перебираю свои хрустальные шары миллефиори. Я обязана им редкими минутами легкости и безмятежности. Эти ангелочки ничего не знают о моих бедах; они чисты и нетленны, они не заметили моих недавних страданий; они живут в другом измерении, в другом времени — в мире бессмертных цветов и вечнозеленых лугов.

Когда я смотрю на яркую маргаритку в ее стеклянной сфере, мне хочется уйти туда, к ней, от ненадежного общества людей. Иногда это у меня как будто получается, меня чарует цвет, отблеск. Я становлюсь чуждой всему, кроме изменений света. Я не могу не думать о том, что в сердцевине моих шаров сокрыта некая истина, послание, которое я когда-нибудь получу. Послание, которое будет как дар, как ответ на все мои вопросы. Послание как конец моих поисков.

Однажды я разглядывала в лавке изумительный шар с композицией из фруктов; там были лимоны, апельсины, финики, яблоки, груши. Собранные воедино, они казались разноцветными конфетами, которыми можно упиваться до скончания времен, как вдруг раздался голос:

— Я тебе его дарю.

Франц выследил меня. Вот уже полчаса как он умилялся, наблюдая мой восторг, а обнаружив себя, забавлялся еще и моим ошеломленным видом.

Хотя он еще дважды повторил свое предложение купить мне эту вещь, я глядела не мигая, стоя с широко открытыми глазами и горящими щеками. Я была вне себя. Хотя и старалась скрыть свою ярость: лучше выглядеть дурой, нежели злюкой. Куда он лезет, этот Вальдберг? Подарить мне стеклянный шар? Особенно этот, с фруктами, такую редчайшую прелесть, которой я уже мысленно обладала?

За кого он себя принимает? Он хочет встать между мной и моими хрустальными сферами? Это его не касается. Я свободна. У меня есть средства, чтобы приобретать мои сокровища. Чего он хочет? Чтобы дома, любуясь этим шаром, я повторяла себе: «Это Франц мне подарил»? Несчастный! Как он наивен… Я никогда не думала о нем, разглядывая свою коллекцию. Никогда. И если, дотрагиваясь до них, он оставлял свои отпечатки пальцев, я их стирала. Если теперь он еще захочет налепить на один из них свою этикетку с дарственной надписью, я откажусь. Ему не удастся стать между моими шарами и мной.

Он рассмеялся, глядя на мое вытянувшееся лицо:

— Если бы ты себя видела, дорогая…

Я опустила взгляд на шары и увидела свое отражение: разумеется, я была смешна и безобразна.

— Ну что, — настаивал он, — ты мне позволишь тебе его подарить?

— Он гадкий.

Я повернулась спиной к витрине, взяла его под руку, и мы, словно молодая парочка, совершили прогулку по Кертнерштрассе.

Поверишь ли ты мне? Я боялась, что шар услышал мои гнусные слова о нем, боялась, что он будет страдать от них, и, когда я завтра потихоньку вернусь за ним, красота его померкнет, а то еще он вовсе предпочтет отдаться в чужие руки. Да, это смешно. Но я и не боюсь показаться смешной. Напротив.

Франц ничего не заметил, но мне понадобилось несколько часов, чтобы перестать злиться. Разумеется, я отдавала себе отчет в том, что у него в мыслях было только одно — доставить мне удовольствие. Понадобилось приобрести эту уникальную вещицу, долго разглядывать ее в одиночестве, лежа в постели в своей комнате, чтобы отогнать это наложение двух разных миров — мира моих шаров и того мира, где я была супругой Франца.

В чем смысл моих писем тебе, если я рассказываю тебе только эти мелочи? Не волнуйся, Гретхен, лучшее я приберегла напоследок.

Из всех моих посетительниц самой усердной была, разумеется, тетя Виви.

Чтобы ты имела представление о всей нелепости наших отношений, я должна рассказать тебе, что произошло на следующий день после… как бы это выразиться… после того несчастного случая.

Тетя Виви явилась к нам в гостиную, приложила немало изобретательности, чтобы утешить нас обоих, найдя нужные слова: нежные для Франца, теплые для меня, затем развеселила нас рассказами о недавно рожденных младенцах, посмеиваясь над гордостью мамаши, державшей на руках ребенка страшнее обезьяны, радостью отца, не замечавшего у сынка рыжих волос своего соперника, и т. д.

С большим тактом она так хорошо описала убожество и смехотворность этих производителей, которым удалось размножиться, что мы почти рады были, что потерпели неудачу.

Когда Франц, которому нужно было ехать в министерство, оставил нас, она подсела ко мне и похлопала по плечу:

— Ханна, малышка, вы сейчас меня возненавидите.

— Почему?

— Потому что мне известен ваш секрет, то есть то, что на самом деле произошло во время ваших родов. Я присутствовала при этом.

— Ах…

Я замкнулась в мучительном молчании. Значит, мне не удастся спрятать свою сокровенную трагедию за завесой молчания, придется делить ее с тетей Виви. То, что профессионалы — оба врача и акушерка — знают подробности моего злоключения, меня мало трогало.

Но вот член семьи…

— Не беспокойтесь. Я буду молчать даже под пыткой, но никому не скажу.

Про себя я подумала: «Под пыткой, может быть, но под люстрой своей гостиной, за чаем с пирожными, в центре внимания благодарных слушателей, я сомневаюсь!» — поскольку сама любила ее талантливые импровизации, неотразимые озорные и едкие шуточки над всеми друзьями и близкими.

Она продолжала успокаивать меня:

— Если мне кто и скажет, что у вас была ложная беременность, значит вы сами разболтали. Но не я. Я буду молчать.

Чем дольше она говорила, тем меньше я верила. Молчать? Тетя Виви? Все равно что ей перестать быть женщиной.

— Между прочим, это я, моя дорогая Ханна, потребовала от обоих врачей сделать вид, что ребенок родился мертвым, потому что эти два чучела собирались рассказать все Францу.

Тут я, подумав о своем супруге, сказала в искреннем порыве:

— Спасибо, тетя Виви! Это бы его… я не знаю… это бы его убило.

— Или убило бы его любовь.

Она впилась в меня холодным взглядом: она верно угадала мою тревогу.

Как могла она догадаться?

Я слабо защищалась:

— Все-таки Франц меня бы не упрекнул!

— Нет… в открытую — нет… и никогда бы себе в этом не признался.

Наша мысль не останавливается на том, что мы замечаем и что говорим. У нас есть потайные коридоры за стенами, скрытые шкафы, секретные ящички; там мы частенько прячем наши упреки, амбиции, страхи. Все идет хорошо до тех пор, пока переборка не треснет, что-то не вылезет, не выплеснется. Вот тогда нужно готовиться к худшему. Внешне Франц поймет, что случилось; тем не менее его разочарование, огорчение, злость где-нибудь да спрячутся.

Хотя я и была с ней согласна — или, быть может, потому, что была согласна, — я возразила:

— Да ладно, тетя Виви, я не первая женщина, у которой случилась ложная беременность.

— И не первая, кто ее завуалировал под выкидыш.

После долгого молчания она добавила:

— К счастью.

В наступившем молчании наши опасения, обоснованные и нет, наталкивались друг на друга. Я представляла, как венское светское общество обсуждает мою историю: ее будут повторять сначала из любопытства, из желания блеснуть неслыханной новостью, потом — чтобы уничтожить меня; меня назовут симулянткой, интриганкой, сумасшедшей; завистницы примутся жалеть бедного Франца и желать ему найти себе другую супругу — себя, например.

Тетя Виви заключила:

— Поверьте, дитя мое, лучше скормить людям маленькую драму, чем подлинную трагедию.

Хотя я и была с ней согласна, я услышала свой протестующий голос:

— Подлинная трагедия… Вы не преувеличиваете?

Она впилась в меня своим лиловым взглядом:

— Что вы собираетесь предпринять, дитя мое?

— Да ничего…

— Вы собираетесь лечиться?

— Тетя Виви, я не больна!

Она закусила губу и скривила уголки рта; складывалось впечатление, будто у нее подергивается кончик носа.

— Нет, вы не больны в обычном смысле этого слова. Тем не менее кто даст гарантию, что у вас опять не случится ложная беременность?

— Ах нет, не два же раза подряд!

— Почему?

— Не два раза подряд.

— Объясните мне, почему не два подряд?

Мне это казалось очевидным. Но я не находила аргументов.

Тетя Виви налила себе еще чаю и продолжала:

— Вы все еще хотите иметь детей?

— Да. Более, чем когда-либо.

— Значит, вы можете снова напридумывать. Что вам помешает?

— Раз это уже случилось, оно больше не повторится.

— Неужели? Большинство людей в течение всей жизни неоднократно повторяют одни и те же ошибки. Женщины влюбляются в мужчин, которые их бьют. Мужчины волочатся за девицами легкого поведения, которые их разоряют. Дети упрямо ищут дурную компанию. Жертвы мошенников, которых беды ничему не учат, снова и снова попадаются. Нет, моя дорогая, большинство людей одним разом не ограничиваются.

— Что я могу сделать?

— Это вопрос, который и я себе задаю, милочка. И поверьте, как только наклюнется хоть зародыш ответа, я тут же вернусь.

Я приуныла. Мало того что тетя Виви тыкала меня носом в мои ошибки, упоминание о зародыше меня особенно оскорбило. Я замкнулась в себе.

Она стремительно поднялась — ей хотелось оставить яркое воспоминание о своих посещениях — и, схватив сразу несколько миндальных печений, бросила их, как в топку, в свой красивый рот.

— Есть два чувства, которых человеческая натура не переносит: благодарность и соучастие. Никто долго их не выдерживает. Я взяла на себя большой риск, признавшись вам, что я знаю правду, — риск лишиться вашей привязанности.

Она ждала ответа. Естественно, я сказала ей то, что ей хотелось услышать:

— Тетя Виви, я счастлива разделить с вами мой секрет, с моей стороны будет очень некрасиво вас в этом упрекнуть.

В этот момент я поняла, что угодила в ловушку. Хитрая женщина обернула ситуацию в свою пользу. Угадав мой страх и досаду, она забегала вперед, высказывала вместо меня все недомолвки, которые я держала в уме, чтобы с болью в голосе вопрошать: «Надеюсь, вы не думали таких ужасов?» В результате я ее заверила, что чрезвычайно ею дорожу и вечно буду любить…


Спустя несколько дней, в момент, когда у себя в спальне я перебирала шары, мне объявили о приезде тети Виви, и она тут же ворвалась ко мне с красными от возбуждения щеками:

— Послушайте, милочка, есть один еврейский доктор, который творит чудеса. Говорят, он помогает в самых безнадежных случаях, по крайней мере в тех случаях, на которых его собратья обломали себе зубы. Поскольку он любит окружать себя ореолом тайны, он пользуется большим успехом у художников и литераторов, что лично меня настораживает. Но я узнала от моих не умеющих хранить секреты знакомых, что он вернул зрение слепой девочке, которая три года не видела, и еще одну вылечил от каких-то маний. Что удивительно, он их не оперирует, не дает никаких лекарств, он ограничивается тем, что беседует с пациентом. Я нисколечко в это не верю, повторяю. Что-то вроде мага с эзотерическими формулами. О нем много говорят в Вене, его считают последней надеждой неизлечимо больных. Весьма противоречивая личность, должна признаться. Одни считают его шарлатаном, другие — большим ученым. Мне кажется, истина кроется где-то посередине. Во всяком случае, он становится модным врачом. Его зовут Зигмунд Фрейд.

— Вы хотите, чтобы я пошла к нему на консультацию?

— Даже не помышляйте. Графиня Вальдберг не может лечиться у еврея.

— Если он излечивает…

Она взяла меня за руки, как бы прося о молчании:

— Вот с такими рассуждениями однажды и теряешься в пространстве. Вы не должны поступаться своими принципами.

— Я в принципе ничего не имею против евреев.

— Естественно, я тоже. Тем не менее вы согласитесь, что нам не следует доверяться еврею, если мы сами не евреи. Есть порядок, с которым приходится считаться, Ханна, иначе мир рухнет. К тому же Франц меня проклянет: он не потерпит, чтобы какой-то левантинец вас раздевал и прослушивал.

— Вы же говорили, что он не притрагивается к своим…

— Прослушивать тело, прослушивать рассудок — какая разница? Нельзя допускать таких вторжений со стороны кого попало. Пока я жива, этого не будет, и мне не придется краснеть за то, что я послала вас к еврею.

По тому, как затрепетали крылья ее носа, по выбившимся и растрепавшимся вокруг ушей прядям я заметила, что тетя Виви достигла крайней степени возбуждения. Да, Гретхен, я знаю, что такой подход может тебя шокировать, поскольку ты не колебалась, выходя замуж за своего Вернера, который наполовину еврей. Как тебе объяснить?

Здесь, в Вене, в среде, куда я попала, с происхождением не шутят, это даже важнее, чем деньги. Вы обязаны не только посещать семьи, равные вам по достатку, но в этой касте надо еще следить «за своим цветом кожи», по выражению тети Виви.

Проникновение евреев в эти круги, где все бывают по очереди друг у друга, даже если мужчина вполне изыскан, а девушка стройна, как танагрская статуэтка, считается отступлением от хорошего тона, от благопристойности, даже вызовом, брошенным тем, кто соблюдает правила. «Что, вы навязываете мне еврея у себя дома, тогда как я у себя вас от этого избавляю? Разве я это заслужил?» Аристократы сами не знают, почему они производят такой отбор, они знают только, что обязаны его делать под страхом предать или оскорбить кого-то из своих. Селекция важнее, чем ее причины.

Тем не менее мне уже встречались богатейшие еврейские семьи, с почетом принимаемые в изысканнейших дворцах. Это смешение сразу же деклассирует любой прием, придает ему какой-то пестрый, космополитический характер, низводит его до бала Четырех искусств, где худшее соседствует с лучшим, где одно другого стоит, а все вместе — ничего. На таких приемах настоящий Вальдберг понимает, что если хозяева и решились пригласить евреев, то это потому, что у тех миллионы; но истинный Вальдберг не почитает золото за добродетель — оно у него есть от рождения — и полагает, что есть вещи более ценные, которые не купишь: принадлежность к расе, к чистой породе, к избранным. Это и подчеркивают Вальдберги, отказываясь принимать евреев. А тот, кто отречется от этого кодекса, не поставит себя выше других, но исключит себя из их круга.

Я тебе все это рассказываю, просто чтобы разъяснить, что я этих взглядов не разделяю. Более того, я вообще ни о чем таком не думала во время беседы с тетей Виви, поскольку была больше занята своей проблемой. Поэтому я воскликнула:

— Если мне нельзя пойти к этому доктору Фрейду, зачем вы мне о нем говорите?

— У этого человека хватило ума предвидеть то, о чем мы сейчас говорим. Понимая, что, как еврею, ему никогда не найти клиентов в определенных кругах, он обучил своему методу группу врачей. Среди его учеников есть несколько нормальных людей… ну, я хочу сказать, не евреев. Вот я и предлагаю вам пойти на консультацию к одному из них.

Сама не знаю почему, Гретхен, я поцеловала тетю Виви и согласилась пойти на эту консультацию. И через четыре дня я туда поехала.

Я всецело полагалась на проницательность и смелость тети Виви. Воспоминание о ее разъяренном маятнике, определившем ненормальность моей беременности, побуждало меня последовать за ней по скользким дорожкам оккультизма и нетрадиционной медицины.

Чтобы Франц ничего не заподозрил, тетя Виви придумала военную хитрость: она упомянула о долгих сеансах примерки корсетов — а для мужчин нет ничего скучнее. Франц благоразумно отказался нас сопровождать.

Карета подвезла нас к подножию семиэтажного здания, в котором практиковал доктор Калгари. Одна только эта подробность меня забавляла: я наконец-то увижу, на что похожа квартира! Признаюсь, я с трудом могла вообразить, как люди соглашаются жить, громоздясь одни над другими. Вынесла бы ты, Гретхен, если бы три-пять семей расположились у тебя над головой, бегали бы там, пели, танцевали, бузили, спали, блудили, испражнялись, жили бы своей жизнью, не заботясь о том, что ты ходишь под ними? У меня лично было бы такое чувство, будто меня колотят, топчут, душат.

Кабинет доктора Калгари как раз располагался на втором этаже.

Мне открыла женщина — я догадалась, что это его секретарша, — и провела меня в маленькую мрачную комнатку, где из мебели были только стулья, «приемную», как она помпезно ее назвала, иначе говоря, тюремную камеру, где ты можешь только сидеть и разглядывать облезлые гобелены, представляющие два эпизода из римской истории: похищение сабинянок и возвращение сабинян.

Я протомилась там минут пять, сидя на краешке стула, уже готовая уйти, если бы пришлось ждать еще хотя бы минуту. Обо мне позабыли в этой тихой квартире. Сейчас, когда я пишу тебе это письмо, я подозреваю, что это было продуманным приемом, целью которого было выбить меня из колеи и подготовить геройское появление врача, который возникнет как спаситель. Действительно, доктор Калгари распахнул двустворчатую дверь и явился, избавив меня от скуки. Я должна признать, это был красивый мужчина, очень тонкий в талии и узкогрудый, с тонкими чертами лица, ухоженной бородкой и темными напомаженными волосами.

Коротко извинившись — я не поверила ни одному его слову, — он пригласил меня в кабинет. У стеллажа, грозившего рухнуть под грузом книг, он сел за свой уставленный египетскими статуэтками письменный стол и предложил мне стул.

— Как вы открыли для себя психоанализ?

Этим варварским словом он величал метод, разработанный еврейским магом Фрейдом.

Я рассказала ему о посредничестве тети Виви. Видимо, мое объяснение ему не понравилось, потому что он скривился. Меня это нисколько не поколебало, и я в нескольких словах изложила ему свою проблему.

— Я не хочу, чтобы это повторилось, доктор. В следующий раз я должна забеременеть по-настоящему.

Вот тут-то он повел себя странно.

Во-первых, он запретил мне называть себя доктором, поскольку, как он мне заявил, он не медик, хотя и намеревается меня излечить, — мне следовало бы заподозрить неладное уже после этого обескураживающего признания… Затем он мне объяснил, что нам придется видеться раз, а то и два раза в неделю.

— Сколько времени?

— Это будет зависеть от вас.

— Простите? Вы не знаете, сколько продлится лечение?

Это отсутствие точности тоже должно было меня насторожить, но он был очень красноречив. Переходя от одной нелепицы к другой, он подробно остановился на самой ошеломляющей из них: это я должна буду говорить во время наших встреч, а он ограничится тем, что будет слушать.

— Вы следите за ходом моей мысли? Это вам, а не мне предстоит труд выяснения причины. Вы больны, и только вы можете себя излечить.

В жизни я не слышала ничего нелепее. Из вежливости я ничего не сказала.

Он продолжал еще настойчивее:

— Ваша воля чувствовать себя лучше предопределит действенность анализа. Выздоровление в ваших руках.

Хоть и в растерянности, я позволила себе нотку юмора:

— Скажите, за какую цену я должна буду работать?

— Сто талеров за сеанс. Оплата вперед, разумеется.

Уф, ясно было, что это мошенничество… Я решила продолжить язвительным тоном:

— Лестно. Я и не знала, что мои способности так ценятся.

Даже не улыбнувшись — у бедняги никакого чувства юмора, — он с жаром объяснил мне, что денежный контракт — необходимое условие лечения. Приезд к нему должен стоить мне денег, оплатить сеанс «психоанализа» — значит принести жертву.

Закончив, он, уверенный, что убедил меня, спросил, что я об этом думаю.

Я ответила первое, что пришло в голову:

— Надеюсь, что с такими гонорарами вы сможете наконец заменить ужасные гобелены в своей приемной.

— Ужасные? Чем?

— Качеством выделки, а в особенности сюжетом. Я ненавижу эту историю.

— Почему?

— Похищение сабинянок? Непристойное похищение. Римлянам не хватало женщин, и они украли их у своих соседей-сабинян. Восхитительный пример!

— Вы предпочли бы, чтобы они предались кровосмешению?

Шокированная этим замечанием, я пропустила его мимо ушей и продолжила:

— А еще хуже вторая картина, «Возвращение сабинян». Годы спустя они приходят забрать своих жен, но те теперь цепляются за своих похитителей, которых успели полюбить.

— А чем же она, по-вашему, хуже?

С такой тупостью я еще не сталкивалась! Мало того, он еще навис надо мной поверх своего стола, вытаращив глаза, как будто и правда хотел понять. Вот осел! Я вежливо поставила его на место:

— Послушайте, я пришла не поболтать о гобеленах, я пришла по личному вопросу.

— Когда вы обсуждаете картины, вы говорите о себе, мадам фон Вальдберг, вы рассказываете свою историю, а не их.

— Ах вот как?

— Да. Вы мне излагаете, что такое для вас насилие и что вам невыносимо.

При этих словах я замкнулась в себе. Имеет ли право человек быть таким поверхностным? Пустая болтовня на неприятные для меня темы, видите ли, излечит меня! Нельзя ли посерьезнее? Видя скептическое выражение моего лица, доктор Калгари снова принялся за свои объяснения лечения психоанализом — этих словечек у него был полон рот — и тут произнес такое, что окончательно вывело меня из оцепенения.

— В какие-то дни вы мне ничего не расскажете, госпожа фон Вальдберг, это будут просто рабочие сеансы. В какие-то дни будете плакать, и это будет шаг вперед. В другие дни вы будете меня ненавидеть. Тем не менее в последующие дни вы начнете меня ценить, слишком высоко ценить, вы воспламенитесь. И это будет переход. Можно уже сейчас предвидеть, что вам покажется, что вы влюблены в меня.

В это мгновение я связала воедино все нити невероятной галиматьи, которую он нес уже около часа, и ситуация прояснилась: он предвещал мне, что у нас с ним будет связь! Этот дамский угодник обольщал меня и еще уверял, что я — вот хам! — сделаю первый шаг. И он вел себя так спокойно, как будто выписывал рецепт.

Подкрепляя слова делом, он добавил, указав мне на покрытую ковром софу:

— Ложитесь сюда.

Я встала и вышла, резким тоном бросив ему:

— Вы ошиблись, сударь, я не из тех женщин.

Этот наглец имел бесстыдство преследовать меня на лестнице своего подъезда — какая невоспитанность! — к счастью, я не расслышала, что он там кричал.

Выскочив на улицу, я добежала до кареты тети Виви и, сев в нее, заявила:

— Вас обманули, тетя Виви. Мало того что это обманщик, он еще и совратитель женщин.

О моя Гретхен, мир населен одними хищниками и наивными людьми. Иногда хищник выглядит простодушным, например как доктор Калгари, а иногда хищник и ведет себя как простодушный, например тетя Виви. Как могла она поверить хоть на минуту, что этот шарлатан, который чванится потешным титулом «психоаналитика» — почему уж тогда не Великого Мамамуши, как мнимые турки у Мольера, — хоть чем-то может мне помочь?

Я постараюсь умерить свой гнев; пойду поглажу свои хрустальные шары.

Если я тебе не противна в таком состоянии, тогда целую тебя.

Твоя Ханна

18

Машина чуть не опрокинулась, выехав на обочину, но в последнюю минуту вернулась на шоссе и потом резко, не сбавляя скорости, свернула на уходящую вправо дорогу. Автомобиль с откидным верхом под действием разнонаправленных сил, казалось, подобрался, напряг мускулы.

Шины скрежетали, как доспехи воинов, довольных тем, что идут на штурм.

Энни криком подбадривала их.

Какое опьянение! Ее босые ступни слились с педалями. На всем ходу, чувствуя себя в отличной форме, она ощущала, что слилась с автомобилем, гул мотора заменял ей дыхание, кузов был продолжением ее тела. Казалось, они друг друга уравновешивают, одно движение левого плеча поворачивало в сторону тонну железа. Энни водила машину, как жила, — рискуя жизнью.

Подставив лицо ветру, с распущенными волосами, она глотала хлеставший ее воздух. Это были пощечины, да, непрестанные пощечины одна за другой — вот что делал с ней воздух, вот как он с ней обращался!

Однако ей это нравилось, она на него не обижалась, нет, — она перечила ему, она рассекала его, пронзала насквозь, она выигрывала всегда.

Скорость освобождала ее от печалей, выводила ее к главному: чувствовать себя живой, интенсивно живой, потому что при двухстах на счетчике смерть следит за тобой из каждой канавы.

Послышалась сирена.

— Блядская страна! Пальцем не дают пошевелить!

Вне себя от злости, тем более что уровень адреналина в крови был высок, она остановилась на обочине и смотрела на подъезжавшего к ней полицейского.

Он остановил свой мотоцикл впереди нее, с важностью слез с него и двинулся к ней враскорячку, неся промеж ног воображаемый мотоцикл.

Энни расхохоталась:

— Смешно, правда?

Полицейский нахмурился, готовый возразить, но сдержался и предпочел прибегнуть к стандартным формулировкам:

— Мадам, вам известно, что вы ехали со скоростью двести километров в час?

— Еще бы не известно! Это не каждый сумеет. Малейшая неосторожность — и ты погиб. Вам тоже понравилось?

— Мадам…

— Ну как же! Зачем еще вы пошли в полицию, если не для того, чтобы легально нарушать ограничения скорости? Вы же ездите на мотоцикле не затем, чтобы дедушек на тракторах догонять? К счастью, время от времени попадаются сумасшедшие вроде меня, благодаря которым вы можете разогнаться.

Он растерялся и широко раскрыл рот. Пока она говорила, он постепенно узнавал ее.

— Вы… кинозвезда?

— Энни Ли, да.

Ему казалось, что он попал на экран. Возможно ли такое? Существо, которое он обычно видел с лицом пять метров на три, огромным, импозантным, теперь стояло в нескольких сантиметрах от него и только что мило, естественно ему ответило.

Она улыбнулась, довольная произведенным впечатлением:

— Вы довольны своим мотоциклом?

— Гм…

— Вы сами его выбрали или нет?

Хотя ему и очень хотелось поговорить, но надо было выполнять свою работу.

Но она его опередила:

— А как ваша семья отреагировала? Наверное, мама видеть не могла, как вы забираетесь на эту бандуру, но с тех пор, как вы носите форму, она уже не боится, правда?

Веселый огонек блеснул в глазах мотоциклиста.

— Надо было мне поступить в полицию, — подытожила Энни. — Это единственный способ гонять, не платя штрафов и не получая судимостей. Как вы считаете?

Мотоциклист расхохотался.

Тогда Энни посмотрела на него круглыми глазами, с вытянувшимся лицом, как маленькая девочка, которую хотят наказать.

Очарованный, польщенный тем, что она берет на себя труд сыграть для него такой номер, мотоциклист решил:

— Ладно. Я ничего не видел. Пообещайте мне, что продолжите вашу поездку с нормальной скоростью.

Она кивнула. Но оба понимали, что она не сдержит слово. Он вздохнул: ему не хотелось расставаться с девушкой.

— Куда вы едете?

— На съемки нового фильма.

— Как он называется?

— «Девушка в красных очках».

— Я пойду его смотреть, Энни Ли. Как и все предыдущие. Почему вы сами за рулем? Я думал, студия предоставляет вам лимузин с шофером.

— Нет шоферов лимузинов, способных доставить мне подобные ощущения. Если вы знаете таких, выпустите их из тюрьмы и пришлите ко мне. А пока я вынуждена сама садиться за руль.

Он улыбнулся, околдованный дерзостью Энни.

Она тронулась, затем, на тихом ходу, сделала ему трогательный знак рукой. Он чуть было не ответил тем же, но опомнился — он должен вести себя как полицейский. Он сопровождал ее с километр, она ехала медленно. Потом он обогнал ее, свернул с дороги, удалился, уверенный, что после его отъезда Энни нажмет на газ.

Приехав на площадку, где съемочная группа уже расположилась для натурных съемок, Энни передала машину стажеру и запрыгнула в свой трейлер.

Атмосфера съемок приобретала оттенок неприкрытой войны.

Во-первых, звезда явилась с огромным опозданием, объяснявшимся поздним отходом ко сну — она легла в четыре часа утра, вернувшись из ночного клуба, — и ее вялым состоянием — похмелье, перебор наркотиков. Во-вторых, нарушая расписание, она доказывала свое превосходство: звезда есть звезда, звезду ждут. Переспав с Заком, Энни больше не боялась режиссера; напротив, стоило ей вспомнить его голым, подумать о его волосатом теле, и он казался ей смехотворным. Он больше не имел над ней никакой власти, не мог ни добиться от нее пунктуальности, ни заставить ее прекратить передразнивать и комментировать его слова. Она уже трижды на людях назвала его мудаком.

Что касается Дэвида, то его лицемерие становилось все заметнее. Если Энни первая это обнаружила, то теперь это видели все, и он сам тоже. Стоило ему выказать Энни свою влюбленность или бросить ей ласковый взгляд, в глазах его на долю секунды появлялось беспокойство, означавшее, что в глубине души он боится, что не вызывает доверия. Энни было наплевать. Хуже того — ее это ободряло. Когда чья-то посредственность давала о себе знать, ей легче дышалось. Это упрощало не только отношения с человеком, но и с самой собой: она испытывала меньше угрызений совести. Ничтожество в стране ничтожеств, она робела только перед исключительной личностью.

Кстати, об Итане…

Итан не смирился с тем, что она его избегала. Он попытался пробиться к ней, помешать ей вернуться к губительным привычкам. С того самого дня, как она подсела на опиум, он непрестанно попадался ей на пути, на пороге ее дома, у выхода со студии. Но она притворялась, что не видит его. Он не отступал. Однажды утром он бросился к ней с упреками; она продолжала свой путь, как если бы он принадлежал к миру, с которым она уже не была связана, — призрак, пытающийся заговорить с живой.

В тот день снимали последний эпизод с актрисой, перед которой Энни преклонялась, Табатой Керр.

Почему она ее так почитала?

Табата (которую весь Голливуд называл Кошелкой Вюиттон — настолько ее лицо было исполосовано пластическими операциями) — маленькая, кругленькая, отважная, едкая, вредная, с сидящей прямо на крепких плечах головой без шеи, с решительными жестами и холодным взглядом — казалась ей сильной личностью.

Непоколебимая скала. Что бы ни случилось, она выдерживала любой удар, насмешливая, задорная. Энни завидовала ее твердости.

Подготовившись, Энни вышла на площадку, чтобы поздороваться с Кошелкой Вюиттон, которая позволила себя поцеловать, для вида отстраняясь, чтобы уберечь грим.

— Цыпочка, они начали красить мне фасад с семи утра, причем сообща, так что очень-то не прислоняйся. Исторический памятник в опасности. По развалинам надо ходить осторожно.

— Я счастлива сниматься с тобой, — отвечала Энни.

— Ну а я просто счастлива сниматься.

Репетировали, ставили свет, потом снимали.

Как только звучало: «Мотор!» — Энни преображалась: все в ней делалось плотным, напряженным, точным. Ее голос вибрировал, прерывался, приглушался; ее лицо трепетало от эмоций, самые разнообразные чувства читались в глазах. Тело тоже рассказывало историю, можно было навести камеру на ее руки или ноги — они тоже играли роль. Напротив, Кошелка Вюиттон все делала с точностью до наоборот. При команде «Мотор!» она уменьшалась в размерах, теряла частицу своей ауры. Старейшина выдавала четкое исполнение, с отточенными деталями, профессиональное. Все было рассчитано. Она исполняла партию, играла Табату Керр в такой-то роли в соответствии с тем, чего от нее ожидали, то есть без сюрпризов.

Однако, поскольку ей давали только второстепенные комические роли, ею были довольны: ее сильная личность не полностью стушевывалась, а невероятная внешность — еще меньше.

Каждый раз в перерыве Энни поздравляла ее с успехом, так как не замечала, насколько больше души сама вкладывает в роль по сравнению со старой дамой, которую так почитала. Сидя под раскрытым зонтиком, который держал над ней самый миловидный стажер, Кошелка Вюиттон, словно лакомство, смаковала комплименты молодой подруги.

Зак страдал. Он-то видел разницу между двумя актрисами, но у него не получалось ими руководить — Энни не хотела его слушать, а Кошелка Вюиттон, всегда с понимающим видом соглашаясь с замечаниями, оказывалась неспособной к совершенствованию. Зак решил общаться с Энни через своих ассистентов. Она наконец согласилась прислушаться, после чего рванула вверх, как истребитель, хотя и до этого летела на приличной высоте.

Вся съемочная группа была в восхищении. Конечно, Энни вела себя как избалованный ребенок — можно было подумать, что на съемках ей все еще пять лет, возраст ее дебюта в кино, — она сбивала график, что в итоге обходилось дороже, чем ее гонорары, но зрелость ее игры никто не мог оспорить.

Когда солнце село и снимать было нельзя, объявили об окончании работы. Кошелка Вюиттон, почти не утомленная, предложила Энни просмотреть отснятые эпизоды у нее в трейлере.

Как только их разгримировали — Кошелку Вюиттон частично, так как она не появлялась на публике без толстого слоя грима на лице, — они принялись просматривать все отснятое за последние недели на экране телевизора. Кошелка Вюиттон проверяла свои фрагменты. Когда ее не было в эпизоде, она смотрела части, в которых была занята ее молодая коллега, и отмечала ее уникальные способности.

— Цыпочка, просто с ума можно сойти, как тебя любит камера!

Она обернулась к Энни, чтобы узнать, что та об этом думает. Изнуренная, Энни заснула еще на первых кадрах.

Вечером, по предложению Кошелки Вюиттон, они встретились в одном из самых шикарных ресторанов Лос-Анджелеса. Энни вбежала туда с часовым опозданием и, смущенная, рассыпалась в извинениях, не подозревая, что сообразительная Кошелка Вюиттон и сама только что подъехала.

Хозяин, официанты — все столпились вокруг актрис, наперебой повторяя, как они рады обслуживать знаменитостей Голливуда. Они с одинаковой почтительностью обращались к обеим, даже с большей — к Кошелке Вюиттон, которая сочла нужным скрыть, что знает тут всех поименно.

Энни выглядела усталой. После съемочной суеты, затем тяжелого сна состояние у нее было тошнотворное, она была неспокойна, ей не хватало допинга. Поесть? Не поможет. Что же делать?

Заметив рыжего гардеробщика, она поняла, что спасена: он посещал «Рэд-энд-Блю», она часто встречала его там в подвале под кайфом, расслабленно пускающего пузыри, как аквариумная рыба.

Под предлогом пойти «сполоснуть морду», как говаривала Кошелка Вюиттон, Энни проскользнула внутрь закутка в гардеробной, приблизилась к парню и шепнула ему:

— На помощь, у меня ломка.

Он смерил ее взглядом, оскалился:

— Привет. Я Рональд.

Она сразу поняла, куда он метит.

— А я Энни. Я тебя заметила в «Рэд-энд-Блю».

— Жалко, что ты мне там этого не сказала.

— Я стеснительная, — прошелестела она с выражением, делавшим ее неотразимой. — А рыжие мне нравятся.

— Ну да? Чем же?

— Да так, хорошие воспоминания.

Парень заценил. Она простонала:

— Можешь мне помочь? Иначе я не досижу до конца ужина.

— Посмотрим.

Воцарилось молчание. Энни сообразила, что этого рыжего не стоит торопить, во-первых, потому, что он туго соображает, а во-вторых, потому, что хочет сохранить инициативу.

Чтобы его поощрить его, она кокетливо улыбнулась.

Польщенный, он в конце концов пробормотал:

— Что ты мне дашь, если я откопаю у себя в кармане какие-нибудь завалявшиеся остатки?

Она достала единственную бывшую при ней банкноту:

— Сто долларов, идет?

Он содрогнулся от искушения.

Она подумала: «Уф, кажется, можно с ним не спать, и так получится».

Он покачал головой:

— Отвернись.

Энни повиновалась. Парень боялся, что она увидит, где он прячет наркотики. Прекрасная новость: если он принимает эти меры предосторожности, значит у него еще останется после продажи ей дозы.

— На вот, держи.

Он сунул ей в руку свернутую бумажку с порошком.

— До скорого, — шепнула Энни, перед тем как исчезнуть в дверях туалета.

После того как ей полегчало — или показалось, что полегчало, — она вернулась за столик к Кошелке Вюиттон.

— Киска моя, — воскликнула та, — я тебе так благодарна за то, что ты взяла меня играть в своем фильме!

— Нет, это не я, это…

— Тсс… Зак на меня даже не смотрел, когда я играла свою сцену, он с тебя глаз не сводил.

— Дело не в этом. Мы…

— Ну да, вы переспали — вот и все. Все в курсе. Кстати, как я рада, что дожила до возраста, когда ни один режиссер не захочет пригласить меня в гостиничный номер! Я всегда считала, что в этом есть что-то… феодальное.

— Все было не совсем так…

— Ну конечно, тростиночка моя, с тобой все наоборот. Ты их вынуждаешь спать с тобой, чтоб потом над ними властвовать. Поверь мне, ты нас всех, женщин, восхищаешь тем, что обращаешься с мужчинами так, как они всегда обращались с нами. Приятная месть. Но вернемся к нашим баранам, как говаривала моя мать, которая никогда не покидала Нью-Йорк, и рассмотрим твой случай, зайчик мой. Зак смотрит на тебя как завороженный, потому что ты обворожительна… Ты великая актриса, свинка моя, великая.

— Ты тоже, Табата.

Ее унизанная перстнями маленькая ручка гневно ударила по столу:

— Нет, прошу тебя! Не надо лживых похвал. Я прекрасно знаю себе цену. Тебя камера любит, а меня нет.

— Ты говоришь о возрасте?

Кошелка Вюиттон метнула в нее взгляд, как бы говорящий: «Возраст? Какой еще возраст?» — к которому она добавила легкую гримаску, подчеркивающую нарочитое непонимание, улыбочку, свидетельствующую о ясности ее сознания и чувстве юмора.

Им подали ужин.

Старейшина актерского цеха откусила креветку и возгласила, воздев очи к потолку, как если бы рачок ее вдохновлял:

— Ты знаешь, что у меня есть прозвище?

— Гм… нет.

— Лгунья! В нашем кругу меня называют не иначе как Кошелкой Вюиттон.

— Да ты что?!

— Тут ты плохо играешь, соболек. То есть ты играешь что-то невразумительное, во что нельзя поверить ни на минуту. Потому что, представь себе, это прозвище, Кошелка Вюиттон, я сама себе дала!

— Ну да?

Энни искренне удивилась. Как можно самой себе придумать такую муку — прозвище, жестоко подчеркивающее неудачи пластических операций, слишком явных, слишком многочисленных?

Табата Керр продолжала, щелкая ракообразных:

— Камера, моя божья коровка, она не думает — она запечатлевает. Когда она к тебе приближается, она не закрывает глаза, как альфонс, а, наоборот, открывает их. Она безжалостно улавливает твои недостатки, все твои недостатки. Черт побери, она не церемонится, эта сволочь камера, она не выбирает. Это бессердечная и наглая дура. И я, оплатив три бассейна моему пластическому хирургу, тоже должна играть в открытую: я выбрала себе такой псевдоним в надежде, что, когда будут искать изувеченную, потасканную морду, сразу подумают о Кошелке Вюиттон.

Она сатанински захохотала.

И получилось.

Энни улыбнулась с облегчением оттого, что старая дама так виртуозно, всем на зависть, преуспела в жизни.

— Какая ты изобретательная, Табата.

— А вот этот комплимент, стрекоза, я принимаю. Представь себе, если бы не мой ум, с моей внешностью, с голосом и малыми актерскими способностями мне никогда бы не сделать карьеры!

— Ты преувеличиваешь…

Энни возмущалась. Но ее собеседница вовсе не кокетничала, она вышла из своей роли гранд-дамы и хищно вгрызалась в кусок хлеба с орехами.

— За свои семьдесят лет я их столько навидалась, женщин действительно красивых, гораздо талантливее меня, лучших актрис, с дивными голосами. Все они исчезли. Все! А я остаюсь. У меня не больше талантов, чем у них, у меня только один талант — оставаться в своей профессии.

Тут она круто поменяла тему и напрямик заявила Энни:

— Поэтому я и хотела с тобой поговорить. Я боюсь за тебя.

Энни нахмурилась.

Кошелка Вюиттон повернулась к ней и посмотрела прямо в глаза. В это мгновение Энни поняла причину неудобства, которое испытывала: сидя на банкетке за угловым столиком, они ужинали не друг против друга. Кошелка Вюиттон сидела лицом к залу и редко обращалась к своей спутнице: клиенты были как бы ее зрителями, она адресовала свои реплики им, как балаганная комедиантка, лицом к рампе, даже не глядя на партнера. Но, закончив свой монолог на публику, она склонилась к Энни:

— Детка, я старая калоша со стервозной подкладкой, но твое отношение ко мне с самого начала меня тронуло. Ты не раз протягивала мне руку, а мне нечего было дать тебе взамен. Я верю, что ты действительно ко мне хорошо относишься. И вот теперь, когда бабушка устала, я говорю себе: пора платить долги. Поскольку мой ум — это то, что есть во мне лучшего, я поразмыслила о тебе и хочу предостеречь. Ты гениальна, моя газель, ты чистой воды гений театрального искусства. И это делает тебя уязвимой. Когда ты играешь, ты не скупишься, ты отдаешь всю себя, ты себя тратишь. И кончишь тем, что сломаешься.

Она ткнула пальцем в ожерелье из поддельного жемчуга, покрывавшее ее грудь, как кольчуга гладиатора.

— Меня не сломить. Только смерть на это способна. У меня кожа толстая, а рассудок гранитный. Ничто меня не поколеблет. Тем лучше и тем хуже. Сильный характер делает меня интересной, но именно он помешал мне стать большой актрисой. Зато этот чертов темперамент позволяет мне быть почти счастливой женщиной. А вот ты несчастлива. По тому, как ты вешаешься мне на шею, по тому, как ты играешь в своих сценах — как будто от этого зависит твоя жизнь, — я знаю, что ты несчастна.

Энни еле сдерживала слезы.

— Ты несчастна, потому что открываешь себя безмерным чувствам. Просматривая сегодня отснятые куски, я это поняла. Когда ты смеешься, ты смеешься, ты не усмехаешься… Когда ты плачешь, ты плачешь, а не хнычешь. В тебе все великое, нет ничего мелкого, ничтожного. Ты не видишь себя в действии, ты позволяешь себе действовать. Ты не изображаешь страстей — они тебя настигают. Ты играешь, выворачивая себя наизнанку, как Христос, пригвожденный к кресту. За это камера тебя и ценит. И публика тоже. Меня вот публика не любит, ей нравится, что я ее забавляю, это другое дело. Тебя люди боготворят за то, что представляют тебя зеркалом, в котором они узнают себя. Да, в твоем лице, в глазах, руках они узнают свои чувства, но в более красивом виде — потому что ты ведь красивая — и в более благородном, потому что ты чистая.

Она указала официанту на свою пустую рюмку.

— Я блещу только в театре. Там я кидаюсь в огонь, я меньше рассчитываю, я не думаю о том, что меня снимают, там я на своем месте и никому его не отдам. На экране я ни хороша ни плоха. Я терпима. Как большинство актеров, кстати. А ты, детка, феноменальна. Если ты достигла статуса звезды так рано, это не только везение. У тебя есть все необходимые данные.

Она отхлебнула бургундского, скривилась и потребовала бордо.

Энни больше не вмешивалась в эти интерлюдии и монологи: она присутствовала, ловя каждое слово.

— Есть всего два типа звезд в кино: сумасшедшие и скареды. Актеры-скареды не двигаются, не меняются в лице, они на грани невыразительности, они всегда в маске, под которой угадывается какая-то форма жизни. К этим камера подъезжает, она их со всех сторон осматривает, обыскивает в поисках чувства. Но, будучи скаредны до мозга костей, они предъявляют только один неразборчивый черновик, рукопись с помарками, которую зритель с помощью монтажа постарается расшифровать. Другие же, сумасшедшие, — это те, кто отдает себя без остатка в момент игры, те, что счастливы только в промежутке между словами «мотор» и «снято». Почему счастливы? Потому что забываются, потому что отдаются игре, потому что в этот момент существуют, целиком и полностью. Потому, наконец, что эта сверхранимость, которая делает их повседневную жизнь невыносимой, находит тут себе применение. Эти люди, и ты из их числа, — инвалиды по жизни. День ото дня действительность их ранит, корежит, убивает.

Она схватила Энни за руки:

— Зачем придумали кино? Чтобы уверить людей в том, что жизнь имеет форму истории. Чтобы убедить их, что в сплетении разрозненных событий, которые мы переживаем, есть начало, середина и конец. Кино заменяет религии, оно упорядочивает хаос, оно привносит разум в абсурд. Самые лучшие кассовые сборы всегда в воскресенье!

Зрителям оно необходимо, и тебе тоже, мой сурок! Ты требуешь, чтобы в сценарии у тебя была отправная точка и конечная, чтобы там было написано, как идти, что говорить, чувствовать, предпринимать, чтобы были отмечены все бугорки и ямы. Нужно, чтобы тебе наметили маршрут, иначе ты утонешь. Ты гений, моя змейка, как это грустно! Лучше быть посредственностью… Ты оставишь после себя много света, но ты никогда не будешь счастлива.

Чем больше Кошелка Вюиттон ее поучала, со всей своей театральной выспренностью, тем больше Энни расправляла плечи.

— Что же мне делать?

— Решиться быть той, кто ты есть: Избранницей. Это значит — разрываться между долгом и даром. Ну а удовольствия…

На прощание женщины обнялись. Кошелка Вюиттон была потрясена этой юной девушкой, над которой, она видела, сгущались тучи. Энни сжимала в объятиях Кошелку Вюиттон, нетвердо державшуюся на ногах, думая, придется ли еще встретиться. Каждая переживала за другую.

Посадив старую даму в такси, Энни вернулась в ресторан расплатиться по счету — Кошелка Вюиттон не платила никогда, даже когда сама приглашала.

Она пошла в гардероб к рыжему:

— Ты куда теперь?

Тот уже закончил работу и успел принять немного дури.

— Я тебя провожу, — ответил он.

— Это куда же?

— Ко мне.

Она согласилась не колеблясь.

19

Со времени приезда в бегинаж[4] Анна сияла. На этом широком дворе, обсаженном деревьями, где обитательницы почти одинаковых домиков смотрели друг на друга сквозь тонкие стволы, Анна занимала домишко с красными ставнями, восьмой справа от ворот, самый дальний от колодца. Внутри, как и снаружи, жилье оказалось удобным, кокетливым; Анне понравилась обстановка, сведенная к самому необходимому. Задние окна выходили на собор Христа Спасителя, и свет в них проникал самый лучший — северный, белый, рассеянный, опаловый, освещающий, не оставляя тени.

Посетитель не мог не поражаться женскому облику бегинажа: и не только из-за его обитательниц — ни один мужчина не имел права там проживать, — но и из-за миниатюрности построек, изящества фасадов, где красный кирпич перемежался с бежевым камнем, их аккуратности и чистоты. Здесь царила атмосфера покоя. На этом гостеприимном прямоугольном дворе, заросшем деревьями, домики казались грибочками на лесной опушке.

Анна делила жилье с портнихой из Антверпена. Уход от тети Годельевы был для девушки облегчением. Облегчением от прошлого, а также от будущего. Больше никто не напоминал ей о матери, умершей при родах; никто не понуждал к замужеству; другие, еще неясные преимущества брезжили впереди. Брендор употребил все свое влияние на Великую Мадемуазель, чтобы устроить ее здесь.

Эта пожилая дама с тонкими чертами лица, славившаяся своими глазами цвета лаванды, управляла обителью со спокойной властностью человека, чьи дух и поступки живут в гармонии. Образованная аристократка, страстная читательница философов и теологов, она не злоупотребляла ни своим положением, ни эрудицией, возглавляя эту нерелигиозную общину. Преимущества своего рождения и культуры, ставившие ее намного выше прочих, она скрывала от посторонних глаз; а незаурядную силу воли использовала только для организации бегинкам простой и чистой жизни в трудах, молитвах, благоговении. Хотя Анна была не из благородной семьи, она приняла ее.

Кстати, может быть, именно поэтому. Действительно, по Брюгге уже начинали ходить слухи, порицавшие наметившуюся в бегинаже тенденцию принимать только девушек из знатных семейств, тогда как в самом начале он брал под свое покровительство женщин из народа.

Когда Брендор представил ей Анну, Великая Мадемуазель долго ее рассматривала.

Анна и Брендор готовились к длительным расспросам, но она, погрозив указательным пальцем, призвала их к молчанию. Обе женщины смотрели друг на друга и не двигались: казалось, Великая Мадемуазель проницает душу Анны одним умственным усилием, не прибегая к словам. Брендор чувствовал, как они, не издавая ни звука, ведут откровенную беседу. Наконец спустя полчаса Великая Мадемуазель заключила:

— Душа может видеть красоту, только если она сама прекрасна. Чтобы видеть Божественное, нужно, чтобы в тебе самом было Божественное начало. Добро пожаловать, Анна.

Без лишних разбирательств Великая Мадемуазель выделила девушке, о которой судачили в Брюгге, содержание и крышу над головой. Хотя благодаря Брендору все препятствия были преодолены, тетушка Годельева, не уразумев такой удачи, стала было возражать: поскольку весь город признал в ее племяннице существо исключительное, опекунша потребовала, чтобы Анну поместили в лучший женский монастырь.

Брендор, со своей стороны, советовал, чтобы, пока не проявится истинное призвание, Анна провела переходный период жизни в бегинаже.

Анна была тут новенькой. Ей казалось, будто началось ее второе детство.

Когда она обосновалась в бегинаже, ей пришлось выбрать занятие, которое станет ее обязанностью в этом женском, не монашеском сообществе. Поскольку она умела читать и писать, ей предложили должность при управлении имуществом, так как Великая Мадемуазель рассудила, что бегинок, способных мыть шерсть, чесать и прясть ее, и так предостаточно.

Наутро, заметив старушек, занятых тяжелым физическим трудом, Анна вызвалась также доставлять дрова: она будет приносить вязанки хвороста, поленья, будет их колоть, если понадобится; она добавила, что иногда сможет подметать двор и чистить водостоки.

Она с радостью сдержала слово. Каждый день она чувствовала безграничный прилив сил. Чем больше она прилагала усилий, тем сильнее становилась. Брендор часто ее навещал. Официально он готовил ее к предстоящей встрече с архидиаконом; сказать по правде, заинтригованный девушкой, он хотел подольше понаблюдать за ней, понять, чем она так заворожила всех с тех пор, как приручила волка.

Если она соглашалась прервать свои труды, они усаживались рядом на каменную скамью.

В первые дни ему мало что удалось из нее вытянуть. Не то чтобы недоверчиво, но как-то уклончиво Анна отказывалась от долгих разговоров. Хитроумными вопросами, которые она задавала с самым непосредственным видом, ей удавалось добиться того, что ораторствовал в основном он. Уловив ее маневр, Брендор решил быть строже.

— Анна, я хочу, чтобы ты говорила со мной, а не слушала меня.

— Я здесь не могу говорить.

— Что тебе мешает?

— Вот эти стены вокруг нас.

Брендор насупился, убежденный в том, что она опять придумала уловку, чтобы увильнуть. Она протянула ему руку, мягко приглашая последовать за ней.

Они направились к дереву посередине луга.

— Здесь, — настояла она, — под липой. Так будет легче.

Брендор вспомнил о ее привязанности к дубу во время бегства в лес; он вдруг подмигнул дереву, как бы приветствуя его.

Анна это заметила:

— Вы знакомы?

— Нет еще.

Она засмеялась:

— Вы друг другу понравитесь.

Они уселись в тени ветвей, прислонясь спиной к стволу. Так они посидели немного молча, чтобы попривыкнуть к дереву, а может, наоборот, чтобы дерево привыкло к их присутствию.

Выждав время, Брендор спросил:

— Ты дочитала Библию?

— Нет. Слишком страшно.

— Анна, я же тебе советовал оставить Ветхий Завет и заняться Новым. Ты не можешь уклониться от чтения Евангелий.

Тут монах Брендор впервые окинул неспокойным взглядом окрестности, проверяя, не слышал ли кто эту фразу, которая могла показаться опасной, если истолковать ее как идеологию лютеранства.

— Во всяком случае, — продолжил он, — жизнеописание Господа нашего Иисуса Христа ты тысячу раз уже слышала во время мессы.

Анна скептически поджала губы:

— Я не особенно слушаю мессу.

— А что же ты делаешь?

— Пою, смотрю на лучи света, любуюсь каменными статуями, чувствую запах своих соседей, стараюсь различить, как голос священника разбивается на эхо.

Брендор вздохнул:

— И ты не молишься?

Она с негодованием повернулась к нему:

— А вот и нет, я много молюсь. Я молюсь не только когда читают молитву, я молюсь во время всей службы. И в течение дня тоже. Я почти непрестанно молюсь.

— Что ты называешь молитвой?

— Я благодарю. Я сосредоточиваюсь, чтобы избежать зла.

— Ты просишь у Бога милостей?

— Не собираюсь надоедать Ему со своими проблемами.

— Ты просишь Его вмешательства для других?

— Если это возможно, я предпочитаю действовать.

Брендор стиснул зубы. Послушать, так заявления Анны отражали либо греховное тщеславие, либо ангельскую веру.

— Когда священники говорят тебе о Боге, что ты чувствуешь?

— Мне скучно.

Какое счастье, что он настоял на этом карантине перед тем, как ей поступить в монастырь, ведь любое ее высказывание поразило бы церковников.

— Объясни мне, почему тебе скучно.

— Священники должны говорить о Боге с любовью, ослепленные, очарованные, полные благодарности и восхищения. Мы должны завидовать тому, что они так близки к Нему, что они Его представители, да мы должны от зависти помирать, хотеть быть на их месте, если бы они превозносили Его по-хорошему. А вместо этого они потрясают Богом как плеткой: «Бог тебя накажет, если не в этой земной жизни, так в аду!» Они, с их кострами, пожарами, углями, покаяниями, вечными муками, наводят на меня ужас, я кажусь себе птицей, которой уготована жаровня.

Она повернулась к Брендору:

— Если священники правы, уткам везет больше, чем людям: они не проводят жизнь в ожидании, что закончат на вертеле.

Легкий ветерок оживил листву. Анна вдохнула полной грудью:

— Такой Бог, брат Брендор, не помогает мне жить. Напротив, мешает.

— Почему ты сказала «такой Бог»? Разве, по-твоему, есть другой?

Анна молчала. И это молчание не означало отсутствия мысли — скорее, мысль сложную, невыразимую. Брендор, не зная, как ее вывести из этого безмолвия, отказался от продолжения разговора.


В последующие дни он ограничился наблюдением за Анной. Трудясь от зари до зари, она сияла от радости. Улыбка не сходила с ее губ: ласковая, когда она к кому-то обращалась, счастливая, когда созерцала небо, любящая, когда ей встречались животные. Проверив расчеты с ткачами, которые приезжали за шерстью, она тотчас же уходила под липу и сидела там в задумчивости, прислонившись спиной к стволу. Часто она отходила от дерева и ложилась на лужайку, лицом к земле, раскинув руки. Брендор не удержался, позвал Великую Мадемуазель и показал ей Анну, лежащую ничком на траве:

— Что она делает?

— Она лежит крестом, подражая Господу нашему Иисусу Христу. Это так ясно, брат Брендор, почему вы спрашиваете?

— Анна сама не знает, что она делает. У нее нет никакой религиозной культуры.

Улыбка озарила лицо настоятельницы.

— Чудесное неведение, — вздохнула она. — Эта простая душа достигает, сама трго не зная, высот христианского вдохновения. Ее душа интуитивно парит выше слов, мыслей, рассуждений.

Они оба улыбнулись, счастливые, видя в безгрешной Анне оправдание своей глубокой веры.

— Чистые сердцем чисты и от знания.

Добавив это, Великая Мадемуазель как бы сбросила с плеч груз своей баснословной эрудиции, знания языков — греческого, латыни, иврита, — познаний в области древней патристики и богословов всех эпох. В это мгновение ему подумалось, что ее многочисленные морщины — это результат усталости от прочтения стольких страниц.

Они еще помолчали.

Проводив Великую Мадемуазель, Брендор вернулся к Анне:

— Анна, что ты там делала, лежа на земле?

Она покраснела.

Он ждал ответа. Полагая, что он укоряет ее за испачканную одежду, она показала ему, что на ней нет пятен. Он покачал головой, настаивая:

— Ты молилась?

— Почти.

Этот загадочный ответ долго отдавался в них эхом. Брендор спрашивал себя, как это — почти молиться?

— Пойдем под липу. Ты мне расскажешь.

Не мешкая, побуждая ее идти за ним, он направился к дереву и уселся на выступающих наружу корнях.

— Итак?

Она села рядом.

— Я ложусь лицом к земле, чтобы почувствовать ее мощь. Вначале я ничего не ощущаю, потом если как следует настроюсь, то чую, как сквозь меня во множестве начинают подниматься токи; они растут, снуют, шуршат, до тех пор пока я не почувствую единства ее силы. Тогда я ею насыщаюсь. Как если бы я грелась на солнце. Это позволяет мне быть сильной. Это дарит мне улыбку. О, я не воровка, потому что я каждый раз прошу у земли позволения.

Брендор был потрясен.


Всю ночь он проворочался на своей колючей соломенной постели, воодушевленный, растерянный. С одной стороны, в том, о чем говорила Анна, о Боге речи не шло; с другой стороны, она описывала мистические откровения, которые вызывала скорее природа, чем Святое Писание. Есть ли промежуток между тем, что она ощущает, и христианством?

Брендор приподнялся на постели, взбудораженный ответом: нет никакого зазора. Анна, посланница с вестью, которой сама не понимала, получала свои озарения от плотника из Назарета.

Разве она спонтанно не распростерлась крестом? Прямое доказательство того, что она следовала внушению Иисуса Христа…

Наутро Брендор пришел к выводу, что его ночное беспокойство — это следствие недоразумения: Анне недоставало слов. Поскольку она никогда не слушала священников, не читала Библии, ей трудно было выразить то, что она переживала. Точно так же, как чистые сердцем чисты и от знаний, Анна не понимала, что делает, но делала.

Монах Брендор решил, что его миссия состоит в том, чтобы открыть Анне, что же проходит через ее тело и дух.

20

9 июня 1906 года


Моя Гретхен,

замечала ли ты такое чудо? Живешь годы, не зная такого слова, потом вдруг обратишь на него внимание и начинаешь слышать его везде и постоянно.

Это как раз то, что случилось у меня с термином «психоанализ». В своем последнем письме я описывала тебе свой поход к доктору Калгари и последовавшее бегство; мне тогда казалось, что за этим термином — слишком ученым, чтобы быть честным, — кроется мошенничество. Вена уже бегала за Месмером и его магнетическими ваннами, почему бы теперь не побегать за доктором Фрейдом и его лечебными диванами?

Спустя два месяца как бы я хотела вернуть время вспять, забрать то письмо, разорвать его, потому что с той поры я постоянно, за всеми обедами и беседами, только и слышу об этом необычайном методе, сама говорю о нем и — ты не поверишь — им интересуюсь. Как произошла эта перемена?

Судьба умеет перехитрить горячие головы вроде моей.

По своему обыкновению, я наделала множество ошибок.

Сначала была история со спрятанными стеклянными шарами. Это больная тема, но я превозмогу стыд и тебе — одной тебе — расскажу правду.

Как-то утром мне доложили о визите банкира Шондерфера. Я послала сказать, что Франц отлучился, но он хотел видеть именно меня.

Так как мои родители слишком рано умерли, оставив мне состояние, я только помнила, что оно есть, но не интересовалась его управлением. Какой интерес владеть миллионами, если надо тратить часы на ведение дел? Быть богатой — это значит освободиться от мысли о деньгах, не так ли? Для меня банкир — это кто-то вроде гувернантки, мажордома или повара: они должны заниматься своим делом, не беспокоя хозяев. Так что я готова была спровадить Шондерфера.

Вошедший поклонился, поблагодарил, что я приняла его, и, волнуясь, несколько раз прокашлялся.

— Поторопитесь, господин Шондерфер, скажите мне причину вашего присутствия здесь.

— Обычно я должен обращаться к господину фон Вальдбергу, поскольку в этой области, как правило, несет ответственность мужчина. Между тем это ваши ценные бумаги, госпожа фон Вальдберг, сбережения, которые оставили вам родители. Я… я… обеспокоен.

— Почему, боже мой?

— Ваши расходы… Я имею в виду ваши личные деньги, не те, что вы имеете на общем счету с вашим мужем.

— И что?

— Конечно, это не мое дело… Тем не менее, зная, что вы не любите считать, я произвожу вычитание за вас…

— Очень хорошо.

— Тогда позвольте вам заметить, что при таком темпе вы очень скоро обнулите ваш счет.

— Что?

— Я вам это изложил в письменном виде. Подсчитав ваши расходы, я сделал прогноз на будущее. Это… внушает беспокойство.

Я схватила листок, пробежала его глазами, слишком быстро, чтобы что-то понять, достаточно медленно, чтобы заметить вывод: мое личное разорение маячило на горизонте через два года.

Убедившись, что задел меня за живое, он поспешил меня ободрить:

— Разумеется, у вас есть еще капиталы, вложенные в недвижимость. Здесь речь идет только о деньгах на счете в банке. Хотя я опасаюсь, что в скором времени вам придется продать ваши дома, если вы будете продолжать в таком темпе…

Какое-то время я молчала, стараясь собраться с мыслями, но у меня не получалось: разные дверцы раскрывались у меня в голове, но только они вели в никуда.

— Может быть, вы хотели бы обсудить ваши расходы? Я мог бы вам помочь отличить те, что необходимы, от…

Я выпрямилась, похолодев от гнева, и распрощалась с ним.

Хотя он и возражал с деликатностью, не лишенной смирения, я была непреклонна:

— Мне ни к чему оправдываться, сударь. Вы перепутали роли: это вы, мой банкир, должны мне давать отчет, а не наоборот. Оставим этот разговор.

Он удалился. Я залилась слезами тут же, в будуаре, где его принимала. Я чувствовала себя… как бы сказать… как будто пережила насилие: его попытка вторгнуться в мое существование оставила меня взбудораженной, в смятении, в угрызениях о прошлом, в беспокойстве о будущем, я была охвачена убийственными мыслями. Конечно, вырисовывались пути рационального ответа на вопросы Шондерфера. Но эту рациональность я отвергала. Моя жизнь не могла сделаться ни благоразумной, ни осторожной, ни рассудительной. Она и так была таковой в некоторых вещах. Зачем же все умещать в рамки?

Было ли это от слез, заложенного носа? В какой-то момент я почувствовала, что задыхаюсь.


Франц ничего не узнал об этом визите. В течение трех дней я ловила на его лице малейшую перемену, которая могла бы быть следствием разговора с банкиром. Но ни тени сомнения не омрачило нашего согласия.

Напротив, на четвертый день тетя Виви явилась к чаю.

— Моя дорогая, почему мы так редко вместе ездим за покупками? Я обожаю ездить по обувщикам, портным и модисткам в обществе подруги. В следующий раз возьмите меня с собой, и будем легкомысленны!

На ее овальном лице появилась неотразимая умоляющая мина, из тех, которые она строила своим любовникам, чтобы они преподнесли ей хорошенький подарок.

По своей наивности я не угадала ее намерений и невпопад ответила:

— С удовольствием. Но вы знаете, тетя Виви, я не кокетлива. Францу приходится настаивать, чтобы я заказала себе какую-нибудь новую вещь. Я одеваю госпожу фон Вальдберг, а не себя, Ханну.

— Мне кажется, я это заметила. Тогда, моя милая, я не понимаю одного: Шондерфер, которого я случайно встретила, говорит, что вы живете не по средствам.

Я побледнела. Как он посмел!..

— Ох, я ненавижу этих банкиров, — продолжала тетя Виви, чтобы не дать мне высказать свое возмущение. — Они, оказывается, хуже, чем самая последняя камеристка-сплетница, с той лишь разницей, что их не выгонишь. Они шарят у нас по карманам, ящикам, шкатулкам с драгоценностями, пытаются выведать, чем мы занимаемся, все тайны, все темные углы, хотят знать происхождение и предназначение каждого талера. Невыносимо! Почти все им это позволяют. Мало того, некоторые боятся своих банкиров. Особенно буржуа. Мир поставлен с ног на голову.

Знала ли она, произнося эту обличительную речь, как я обошлась с Шондерфером? Хотела ли она мне польстить?

Она опять попыталась отвлечь меня от размышлений:

— Вы делаете Францу подарки?

— Нет. Никогда.

Она вздохнула с облегчением:

— Тем лучше. Значит, вы его не обманываете.

Я наблюдала за этой удивительной женщиной, известной тем, что она постоянно меняет любовников, — она радовалась, что у меня их нет. Может, у нее двойная мораль — одна для себя, другая для других? Или племянник у нее на первом месте? Тогда, конечно, я в ее глазах — не женщина сама по себе, а «жена Франца». А его не следовало обманывать.

Я в свою очередь решилась сделать выпад:

— А женщины, которые изменяют, щедры со своими мужьями?

— Если они не хотят стать разведенными женами — конечно.

— Что же, они настолько расчетливы?

— Нечистая совесть… Когда угрызения совести мучат душу, любезности так и сыплются, как пудра.

Чертовка Виви опять меня сбила с толку.

В то время как я намеревалась ее пощекотать за недостойное поведение, она опередила меня: представилась сознательной и раскаивающейся грешницей.

— Для ясности, — уточнила она, — компенсировать — не значит искупить…

Не хотелось бы мне следовать за ней по этому обрывистому пути.

Как будто угадав мои мысли, она сменила тему:

— Скажите, дорогая, на что вы тратите деньги?

— Я обязана вам отвечать, тетя Виви?

— Нет, вы можете промолчать. Но есть кое-кто, кто долго молчать не будет: этот ужасный Шондерфер. Пока что он не оповестил Франца, он ограничился тем, что посоветовался со мной. Однако, если я не дам ему какого-нибудь ответа, он не замедлит это сделать.

Я поднялась и нервно заходила по комнате. Сцена, которой я опасалась, уже не за горами: Франц поймет, на какой неудачнице он женился. После того, как я оказалась неспособной забеременеть…

Несколько секунд — и я решилась довериться тете Виви.

По мере объяснений я чувствовала облегчение.

Я созналась в том, что мое увлечение стеклянными шарами ввергло меня в астрономические расходы: да, я соглашалась платить за них все дороже и дороже, и антиквары этим пользовались, и теперь, когда я не покидала Вену, для пополнения коллекции я отправляла своих представителей по всей Европе — во Францию, в Англию, в Россию, в Италию, в Турцию. То есть я ежемесячно содержала пять-шесть торговцев, которые путешествовали за мой счет, селились в роскошных отелях, ужинали за мой счет с обладателями безделушек, чтобы уговорить их продать мне свои сокровища, и т. д. Конечно, я задумывалась относительно их честности, я не сомневалась, что они завышают цены, но когда по их возвращении я готова была оспорить их расходы, они извлекали из-под полы такой оригинальный миллефиори, что я умолкала.

Затем я созналась в самом страшном: отдавая себе отчет в том, что я не смогу разместить свою коллекцию здесь, во-первых, потому, что это привлекло бы внимание к моему увлечению, во-вторых, потому, что не хватило бы места, я тайно приобрела дом. Потребовалось отремонтировать эту виллу, чтобы она была достойна моих маленьких сокровищ, превратить ее в сейф с бронированными дверьми и завинчивающимися ставнями, нанять сторожей — все эти необходимые действия тяжким бременем легли на мой бюджет. В заключение этого водопада признаний я показала тете Виви свои последние приобретения в надежде, что она поймет или хотя бы оправдает мою страсть.

Но она лишь скользнула по ним холодным взглядом. Взяв меня за руки, она вынудила меня посмотреть ей в лицо:

— Милая Ханна, вы хотя бы понимаете, что ваше поведение… необычно?

— Моя коллекция необычна, она станет исключительной.

— Нет-нет, дитя мое, я о вас говорю. Тратить без счету на стекляшки…

— Произведения искусства! — возразила я с негодованием.

— Произведения ремесленников, — попыталась она меня поправить.

Разъяренная, я вскочила и принялась ее оскорблять. Я не могу тут повторить своих слов, во-первых, потому, что я горю желанием их забыть, во-вторых, потому, что от тех, что я вспоминаю, краска стыда заливает мне щеки. Короче, я кричала, что меня никто не понимает, что я окружена грубыми людьми, тупицами, варварами. И под конец я добавила, что сто раз бы уже умерла, если бы моя коллекция не утешала меня.

У тети Виви хватило ума дать мне выплеснуть весь свой яд. Не вступая в спор. Мне кажется, даже не слушая. Она думала.

Мы долго сидели друг перед другом, я — приходя в себя, она — размышляя.

Наконец она поднялась и собрала свои вещи, готовясь уйти.

— Как жаль, что вы не нашли общий язык с доктором Калгари. Мне говорили, что недавно он вылечил женщину, собиравшую часы. Эта мания поставила под угрозу существование ее семьи. Совсем как с вами: долги, непонимание мужа, охлаждение к близким, которые ничего не понимают…

— У нас до этого еще не дошло, тетя Виви.

— Нет еще. Но скоро дойдет. Жаль…

— Не знаю уж, как доктор Калгари смог бы меня убедить, что мои стеклянные украшения не прекрасны и не стоят моих забот.

— О, насколько я понимаю, он бы вам этого не сказал. Он показал бы вам, что эти шары — не только украшения, что они скрывают в себе что-то другое, настолько для вас неприятное, что вы не желаете это осознать. Именно так он поступил с часами этой женщины.

— Ах вот как? Что же символизировали эти часы?

— О, это сложная история. Их тиканье отсчитывало менструальный цикл. Эта женщина так боялась наступления климакса, что думала, что продлит свой детородный возраст, нагромождая указатели времени. Это парадоксально, но она коллекционировала циферблаты, чтобы бороться с течением времени.

— Абсурд! — ответила я. — Совершенно нелогично.

— А кто сказал, что наша жизнь логична? — спросила тетя Виви.

Провожая ее к выходу, я попросила ее представить банкиру приемлемую версию моего безумия.

— Рада, что вы начинаете мыслить здраво, — бросила она, прежде чем удалиться.


В последующие недели я пыталась себя обуздать. Мне это удавалось на несколько часов в день, но все усилия шли прахом, стоило мне заговорить с торговцем или антикваром. То есть на деле я могла устоять перед соблазном, пока он не оказывался передо мной. К своему глубокому огорчению, я обнаружила в себе черты характера тети Клеманс, сестры Виви, той самой, что весит больше ста килограммов: в промежутках между приемами пищи она убеждает себя, что сядет на диету, но затем бесконтрольно наедается за столом.

Калгари? Неужели мне придется вернуться к этому бессовестному соблазнителю? Если я и начала понимать, что одной мне не справиться, я отнюдь не была убеждена, что психоанализ или один из его магов смогут мне помочь.

И тогда приключился следующий инцидент, симфония господина Густава Малера.

Франц обожает музыку. Или, скажем так, обожает бывать в местах, где играет музыка. Я пишу это без иронии, только для ясности: у их семьи есть ложа в Опере, они посещают концерты в Филармоническом обществе, а также в доме держат много прислуги — это все унаследованные ритуалы. Когда рождаешься Вальдбергом — рождаешься меломаном, отцы и дети танцуют вальсы Штрауса, о выдающихся способностях певиц спорят с такой же страстью, как о достоинствах лошадей. С юных лет уши Франца были полны Моцартом, Бетховеном, Вебером; вечером перед сном мать пела ему романсы Шуберта или Шумана; прославленные пианисты, Лист в том числе, сотрясали дворцовый «Эрар». Так что, каковы бы ни были программа и исполнитель, Франц готов выслушать, но в то же время по окончании он так спокоен, так невозмутим, что иногда я спрашиваю себя, а слушал ли он вообще.

Я, напротив, настолько отдаюсь музыке — наверно, потому, что не имею к ней такой привычки, — что она может меня просто ошеломить. Что и случилось недавно, в мае, на вечере в Филармоническом обществе. Дирижер Густав Малер исполнял свою симфонию.

Как и большинство слушателей, я пришла туда с недоверием, потому что все мы думали, что знаем, что нас ожидает: молодой, харизматичный, директор Оперы, выдающийся музыкант, ну и довольно с него, не правда ли? Не станет же он от нас требовать, чтобы мы поверили, что он новый Бах или грядущий Брамс! Признанный дирижер по будням, этот воскресный композитор скандальным образом пользовался своей властью, дабы навязать нам свою музыку. В унисон со своими соседями, в самом недоверчивом состоянии духа я села на свое место, чтобы слушать его недавно написанную симфонию.

Но с первых же нот он завладел моим вниманием. Когда вступили деревянные духовые, я уже не принадлежала себе — меня поглотило это пространство, палящее, лесное, болезненное, раздираемое неистовыми силами, которые вздымаются, но опадают, отягченные расплывчатыми воспоминаниями; зыбкий, ущербный пейзаж, где внезапно возникнет адажио, как милосердный бальзам, как солнце проглянет сквозь тучи и озарит золотыми лучами сумрачную долину. По мере того как произведение росло, я отрешалась от своего дыхания, чтобы дышать вместе с ним; скрипки уносили меня ввысь, я глубоко вдыхала вместе со взмахом смычков, во время тутти оркестра я задерживала дыхание, после чего делала вдох на перламутровом переливе арфы.

Твоя заурядная Ханна, которая никак не придет в себя после своей ложной беременности, снедаемая мелочными мыслишками, исчезла. Другая, свободная, обновленная, плыла по волнам музыки, давая течению унести себя, податливая, счастливая. У меня было такое чувство, будто я проникла внутрь своих узоров, запаянных в стекло. А что иное мне дают мои хрустальные шары, если не то же самое, что и музыка? Освободиться от себя, уйти от мира, где я страдаю, и войти в тот мир, где я восторгаюсь, бежать от времени, которое я терплю, в то, которым наслаждаюсь. Я была в восхищении. Я отрешилась от действительности ради красоты.

На последнем аккорде я бурно зааплодировала, и тут случилось нечто невероятное: я потеряла сознание. Как тряпичная кукла, я в обмороке — как мне потом рассказали — осела. Я комом опала на пол.

Преимущество этого беспамятства состояло в том, что я не видела холодного приема произведения венской публикой. В отличие от меня, им очень не понравилось.

Если они не перенесли симфонию, то и я тоже в какой-то степени, поскольку мой восторг спровоцировал обморок.

Когда я пришла в себя, я увидела над собой два лица: доктора Тейтельмана и доктора Калгари. Тяжелое возвращение к действительности.

Один считал меня симулянткой, другого симулянтом считала я.

Над ними обоими настороженное лицо Франца.

По позолоте на потолке я поняла, что меня уложили в фойе.

Тейтельман считал мой пульс. Калгари подал стакан подслащенной воды. Собравшись с силами, которые придал мне этот напиток, я улыбнулась мужу.

— Как ты себя чувствуешь, ангел мой? — тревожно спросил Франц.

Я ответила ему широкой улыбкой, что его успокоило.

Он тут же обратился к Тейтельману:

— Ну что, доктор, вы полагаете, что это то самое?

— Есть шансы. Если у Ханны нет болей в животе или печени, это оно.

Он ощупал меня, я не реагировала. Он заключил:

— Значит, это то самое.

— Дорогая, ты наверняка беременна!

По моему лицу пробежала гримаса тревоги. Тейтельман ее уловил — тем более что ждал этого. Он и решился охладить воодушевление Франца:

— Спокойно… Спокойно… Не будем делать скоропалительных выводов.

— Как хотите, доктор Тейтельман, но я уверен.

И Франц помчался как ветер, чтобы подогнать нашу карету к подъезду.

Как только Франц исчез, Тейтельман строго на меня поглядел:

— Если дурнота будет продолжаться, госпожа фон Вальдберг, приходите ко мне в кабинет, чтобы проверить хорошую новость. И приготовьтесь к более детальному осмотру, чем в прошлый раз.

После чего он сухо попрощался и удалился.

Калгари, сидевший неподалеку, с интересом наблюдал за мной. Я хотела было накинуться на него, потребовать, чтобы он ушел и оставил меня в покое. По какому праву он находится подле меня?

Но я почувствовала, что он полон сострадания, и промолчала.

Мне показалось, будто он услышал мои мысли в присутствии моего мужа и врача.

— Это музыка вас оглушила, не правда ли?

Я кивнула.

Он продолжал:

— Я сидел неподалеку от вас. И два-три раза во время концерта позволил себе бросить взгляд в вашу сторону: мне показалось, что вы потрясены.

Я попыталась в нескольких словах обрисовать ему, что я испытала. Он покачал головой:

— Вы принадлежите к избранным душам, госпожа фон Вальдберг. Вы очень тонко, как никто, все улавливаете. Знайте, что, невзирая на прошлое недопонимание, я всегда готов вас принять. Я знаю, что вы приняли меня за шарлатана; тем не менее сегодня этот шарлатан единственный разгадал происходящую в вас перемену. Счастье погрузиться с головой в искусство. Боязнь вернуться в свое тело. И самый большой страх: иметь — или не иметь — другую живую плоть внутри себя.

Я отвернулась. Каков простофиля!

Вечно я недовольна. То переживаю, что Франц меня не понимает, то раздражаюсь, что Калгари понимает.

Он стушевался, затем пришли слуги, чтобы помочь мне дойти до кареты.

С той поры Франц вновь дарит меня пылкими знаками внимания, как в те девять месяцев иллюзорного бремени. Я называю это «взглядом петуха на курицу-несушку», и до чего же мне надоели эти взгляды, и что-то подозрительно много в них любви.


И вот, моя Гретхен, я приступаю к описанию последнего происшествия, которое помогло мне вернуться на свои старые позиции. Это случилось вчера вечером.

Более чем происшествие — стычка, свидетельницей которой я была и которая так меня шокировала, что у меня внутри сдали последние сдерживающие силы. У графини Грэм-Галлас разразился бурный диспут о состоянии искусства в Вене. После концерта, на котором Густав Малер так разочаровал меломанов, пожилые господа, сидя за столом, принялись разносить в пух и прах современных художников, диагностировав упадок всех искусств.

Поскольку Франц, неисправимый оптимист, привел им в пример несколько удачных произведений и напомнил, что трудно судить о целом здании, если стоишь, уткнувшись в него носом, они вытащили свои аргументы, как оружие из ножен. Это была битва ветеранов против молодого поколения. И если молодежь — Франц, я — вела себя вежливо, то старикашки распоясались. Ничего хорошего уже нет в Вене! Желание соригинальничать приводит к жалким потугам, поиски небывалой глубины толкают художников в отвратительные бездны, где в человеке видятся одни уродства, пороки, болезненные отклонения, жестокость. В живописи стиль модерн представляет собой не шаг вперед, а откат назад: мы возвращаемся к мифологическим ужасам, к монстрам, к существам неопределенного пола, в картинах больше нет перспективы. Досталось и Йозефу Хоффману, и Коломану Мозеру. Некто Малер попытался с ними соперничать в патологической нервозности? Что ж, он, увы, преуспел.

Что до писателей, они увязли в трясине. Что пишет этот Артур Шницлер, если не порнографию? Ни одна мать не поведет свою дочь в театр на «Хоровод». А Фрейд, сентенциозный двойник Шницлера, самый худший из них, со своим психоанализом, который своими сумбурными идеями дурманит молодежи голову? Кстати, Шницлер и Фрейд, оба врачи, возомнившие себя литераторами, роются в душах, как во внутренностях, они пишут скальпелем. И заключение: их произведения безжизненны, как трупы в формалине, они смердят, они ужасны, они низки. Почему? Потому что созданы евреями. Даже те, кто случайно не еврей, «объевреились», что еще хуже. Вагнер об этом, кстати, очень хорошо сказал, этот ясновидящий разглядел в евреях разрушителей наших ценностей. Эти господа почему-то допускали, что еврей может быть банкиром, собственником, но художником?.. Изыди, Сатана! Если сейчас не прореагировать, они разрушат цивилизацию.

И тут внезапно, как игрок выскакивает из свалки, вновь возникло слово «психоанализ». Они с ожесточением осыпали этот метод и его творца, Фрейда, градом насмешек. Как, разве может крыться мысль бессознательная под мыслью сознательной? И как Фрейд узнал об этом? Если она бессознательная, эта мысль, как же ее тогда осознать? По определению! Какой болван! Далее эти господа обозвали его сексуальным маньяком, поскольку Фрейд находил, что причина многих поступков — если не всех — крылась в их чувственной подоплеке. Человек сосет грудь, когда курит. Он возвращается в материнское лоно, когда купается…

Да! Его теория цензуры их особенно веселила: эта хранительница чистоты, которая мирится с некоторыми желаниями, а другие отбрасывает рикошетом в тело или в область души! Такая вот уловка, которую мы не замечаем? Ах, действительно, этот орган контроля, одновременно бессознательного и сознательного, что за балаган! Это противоречие. Все равно что растворимая в воде рыба.

Они насмехались.

Я вдруг страстно увлеклась тем, над чем они смеялись. Этот психоанализ, который они разбирали по косточкам, наконец стал мне понятен. Я почувствовала его важность. Наконец осознала интерес ко мне и моим проблемам.

Вдобавок, когда они свалили в одну корзину все, что ни есть еврейского, меня это только подтолкнуло с расположением относиться теперь ко всему еврейскому. Если я оценила Малера, может быть, полюблю и Фрейда?

Во мне в этот вечер словно бы произошла какая-то революция. Конечно, я не пойду к доктору Фрейду, поскольку, если об этом узнают, от меня отвернутся в моем кругу; но все же завтра — обещаю — я назначу встречу с доктором Калгари.

Твоя кузина, которая скоро будет чувствовать себя, без сомнения, лучше,

Ханна

21

— Так что ты решила, Энни? Останешься кинозвездой или превратишься в падающую звездочку?

Голос Джоанны, холодный, гнусавый, проникал сквозь штору кабинки, где Энни примеряла вечерние платья. А актриса, запыхавшаяся, вся в поту, прижалась лбом к зеркалу, надеясь, что спазмы, которые разрывали желудок, постепенно стихнут.

Уверенная в том, что Энни согласится, Джоанна продолжила насмехаться:

— Завоевать успех может кто угодно — это дело случая. Но чтобы упрочить успех, требуется ум.

— Может, и талант не помешает?

Энни пыталась избежать неизбежных обличений, которые Джоанна не преминет на нее обрушить.

— Какой именно талант? — раздраженно спросила акула бизнеса.

— Ну, для актера талант в игре. Прости, Джоанна, если я тебя обидела подобной непристойностью.

— Непристойностью — нет. Глупостью — да. С каких это пор для кинокарьеры нужен талант? Достаточно смазливого личика и профессионального агента. Вспомни Лесси, верную Лесси; мы все взахлеб смотрели фильм, ни на миг не допуская, что пес наделен талантом. Впрочем, для этой роли понадобилась не одна собака колли, а несколько.

Энни прижала руки к животу. Она боялась, что ее вот-вот стошнит или она упадет в обморок. В отдаленном, постоянно работающем уголке мозга — малодоступном, огражденном барьерами — у нее рождались хлесткие ответы Джоанне вроде: «Жаль, что я не собака!» или «Джоанна, голливудский ветеринарный агент», что означало: «Если ты не прекратишь, укушу!» Но, увы, дрожащие губы не выдавили ни слова.

— Вместо Лесси, — продолжила Джоанна, — я могла бы назвать немало актеров, которые в данный момент являются желанным зверем. Энни, разумеется, я не отношу тебя к данной категории, тебе известно, до какой степени меня ошеломляет твое драматическое чутье. И все же я должна блюсти твои интересы и обращаться к тебе как к неразумному созданию. Отменить назначенные встречи, поскольку ты уклоняешься от них, — это я понимаю. Один раз. Но не два. В последние недели ты пренебрегала всеми обязательствами, и меня в Голливуде шпыняли все кому не лень. Было бы лишним уточнять, что я охотно обошлась бы без таких знаков внимания.

Энни сползла вдоль зеркала и присела на корточки. Боль сверлила ее насквозь.

— Короче, возьми себя в руки. Твое участие необходимо для продвижения «Девушки в красных очках». Ты меня не возненавидишь, если я скажу, что в иные дни ты совершенно нефотогенична и голос звучит ужасно?

Энни хотела ответить, что как раз затем, чтобы скрыть это, отменяла встречи с журналистами, и ответила бы, если бы этот диалог разворачивался в другом измерении, где она была бы способна громко произнести фразы, складывавшиеся в уме.

В этот момент Джоанна замолкла, так как художник по костюмам в сопровождении помощников вернулся, чтобы присутствовать при примерке.

— Ита-а-ак?! — спросил он со своим итало-ливанским акцентом.

Энни на грани обморока, защищенная от оценивающих взглядов тяжелой бархатной портьерой, натянула на себя платье из золотистого ламе, такое легкое, изящное, узкое, что оно облегло ее фигуру как фантастически эластичная вторая кожа. Любимец Голливуда Орландо уверял, что сотворил это чудо специально для нее.

— Энни, не заставляй меня томи-иться! Правда же ты в нем похожа на сиррену-у?!

Девушке хотелось угодить этому гениальному дизайнеру, что, мол, да, она сгорает от нетерпения, желая предстать в этой рыбьей чешуе, но желудок свело спазмом, а в глазах у нее помутилось. Она вот-вот могла лишиться чувств.

— Хочешь, чтобы Дор-ра помогла тебе его натянуть?

Энни разлепила губы, чтобы пробормотать «нет», и это было роковой ошибкой: из горла хлынула рвота.

За три секунды одеяние сирены, стоившее сотни часов работы трем восточным мастерицам, специализировавшимся на вышивке золотой нитью, украсилось смесью кукурузных хлопьев, кофе, непереваренных фруктов, к которым добавились совершенно белые нерастворившиеся таблетки, проглоченные за завтраком.

— Уф! Теперь уже лучше, — выдохнула Энни, чувствуя, что в глазах посветлело, а сжимавшие голову тиски разжались.

Орландо за портьерой, трактуя это заявление как восторженный возглас, не утерпел:

— Можно взглянуть?

Не дожидаясь разрешения, он отстранил бархатную завесу и обнаружил Энни в одном белье, скрючившуюся над извергнутым дурно пахнущим месивом, откуда торчали чудом не запачканные складки бесценного платья.

Появилась Джоанна.

Оба застыли, пораженные. Энни тоже.

Выдавив улыбку, она попыталась пустить в ход свое обаяние, чтобы вымолить прощение:

— Простите… Вчера я немного перебрала.

Произнося это, она с ужасом поняла, что издает жуткие хриплые звуки, дополняемые амбре турецкого сортира.


Несколько часов спустя срочно доставленная домой Энни потягивала мятный настой в обществе Джоанны.

Последняя сумела весьма эффективно разрешить кризисную ситуацию. Не выдавая своих чувств, она быстро организовала транспорт, успокоила Орландо, а также отправила назад парикмахера и гримерш, вызванных для работы с Энни.

Энни блаженствовала: ей казалось, что Джоанна ведет себя как идеальная мать.

Уже оправившаяся, хотя еще слабая девушка сидела рядом со своей агентшей.

— Спасибо…

Джоанна подпрыгнула от неожиданности. Хотя ей явно недоставало лишь слов благодарности — как зеленого сигнала светофора, — чтобы продолжить атаку.

— Милочка, я буду рада, если ты поправишься и больше не станешь создавать подобных ситуаций. Представь, в профессиональной среде о твоем последнем фильме распространяются очень лестные отзывы; кое-кто считает, что он может взять премию за лучшую женскую роль. Благодаря «Девушке в красных очках» ты на пути к признанию, я это носом чую, а ты знаешь мой нюх!.. Так что, пожалуйста, не порти мне дело. Почему ты пьешь? Зачем тебе наркотики?

Хотя вопросы были заданы с шокирующей прямотой, Энни задумалась, стараясь ответить честно.

Для нее неразлучное трио «секс-выпивка-наркотики» всегда ассоциировалось с привилегиями взрослых. Так как в актерскую среду Энни попала еще девчонкой, то ее с отроческих лет тянуло к этим ослепительным атрибутам зрелости. Она никогда не думала, что расти — это значит выстраивать себя, добиваться уравновешенности и осмысленности. Напротив, модель успеха была для нее сопряжена с предельной независимостью, кайфом, дерзостью. Так что она накидывалась на алкоголь, наркотики и мужчин как на престижные трофеи, которые, взятые в изрядном количестве, должны были обеспечить ей нечто вроде превосходства.

К этому добавилась склонность к риску. Заглядывать в бездну, ставить жизнь под угрозу, ведя машину, рисковать передозировкой, заводить любовников, так что порой, просыпаясь, не знать, кто спит с ней рядом, казалось ей свидетельством утонченности. Благоразумию в ее глазах недоставало привлекательности и блеска, меры предосторожности казались ей скучными; риск создавал позолоченную раму ее существования, которое только опасность могла превратить в произведение искусства.

Теперь до Энни дошло, что она неверно определила взрослую жизнь. Оказалось, избранные ею пути к свободе — в особенности алкоголь и наркотики — ведут в тупик. Она-то думала, что, умножая свои опыты, накапливает силу и интеллект, а на самом деле теряла их. Редко пребывая в ясном сознании, в вечном поиске дозы порошка или жидкости, она скорее испытывала недостаточность, чем полноту существования. Постоянно неудовлетворенная, кроме тех случаев, когда оглушала себя выпивкой или коксом, она уже не выдерживала того чрезмерного мучительного беспокойства, которое составляло основу ее существования.

В одиннадцать лет у нее не было проблем, разве что желания, которые разбивались в столкновении с препятствиями, тогда как ныне она сражалась с демонами, многочисленными зависимостями, которые сама себе навязала.

— Видишь, Джоанна, я на ложном пути…

— Запрещаю тебе так говорить.

Джоанна отреагировала с такой решимостью, будто через миг комната наполнится журналистами; она сурово отчеканила:

— Никогда! Ты самая высокооплачиваемая из актрис своего поколения. Тебе нужно осознать свой статус и не поддаваться сомнениям. Я слишком хорошо знаю, как это раздуют СМИ. Умеренная самокритика, превратившись в критику, прозвучит как оскорбление. Не подсказывай им доводы, которые они смогут обратить против тебя.

— Джоанна, я болтаю с тобой. Насколько мне известно, здесь под ковром не прячутся журналисты.

Та пожала плечами. Стоит разок расслабиться, и тебе уже не удержаться.

— Кто пил, тот так и будет пить, не мне тебя учить.

— Джоанна, я ведь к тебе как к другу.

— Вот именно, истинный друг такого не потерпит.

— Джоанна, я ведь говорю не об актрисе Энни Ли, я говорю о себе в повседневной жизни. Согласна, с карьерой у меня все в порядке, а вот как с жизнью?

Джоанна с пренебрежением посмотрела на нее, на ее лице застыла презрительная гримаса.

— Какая разница?

Энни пожала плечами. Все равно что говорить с незрячим о цвете. Сознавая, что разговор на этом можно закончить, она все же не решилась оборвать его.

— Джоанна, я, в отличие от тебя, не могу принять прогнившей личной жизни.

— Я не позволю тебе… Мы с Синди…

— Вы с Синди соглашаетесь друг с другом, так как вы связаны. У вас есть общий пункт: честолюбие. Ваш наркотик — это работа. Ваша цель — деньги.

Джоанна заерзала в своем кресле:

— Это вовсе не смешно. А ты, Энни, какова твоя цель?

— Не деньги.

— Ты так говоришь, потому что много зарабатываешь.

— Если бы я не зарабатывала, ты бы сказала, что я говорю так с досады.

— Прекрасно. Так какова же твоя цель?

— Ну, на самом деле я не знаю.

Джоанна внимательно посмотрела на нее, гадая: Энни провоцирует ее или же насмехается? Поняв, что девушка ответила искренне, она вздохнула… Энни знала, что состраданию тут не было места; Джоанна подумала: «Что за работа!» Однако только тот, кто знал акулью хватку агентши, мог бы понять, что та отказывается от борьбы.

— Энни, ты разрушишь себя. В настоящий момент благодаря твоей молодости признаки нездоровой жизни, которую ты ведешь, пока не сказываются на твоем теле, но скоро…

— Скоро я умру.

— Вот как? Это и есть твой план? Хочешь промелькнуть кометой, как Джеймс Дин или Мэрилин Монро? Типа «Она ушла в расцвете славы»? Хочешь войти в легенду?

— А почему бы и нет? Мне кажется, что эти двое были так же несчастны, как и я.

— Готова подтвердить это. Однако, прежде чем отправиться на тот свет, они, представь себе, потрудились сыграть достаточно ролей, чтобы обеспечить себе посмертную славу. Без двух или трех шедевров, четырех-пяти полнометражных фильмов и двух десятков короткометражек ты, милочка, пропадешь ни за грош. Твой багаж на вечность не тянет.

Она усмехнулась, выдав свой довод.

Для Джоанны говорить резко означало говорить правду. Прагматичная, думающая прежде всего о делах, она так опасалась жалости, притворной любви, лицемерных знаков расположения, наивного оптимизма, что трактовала бесчувственность как достоинство. Неприятная манера держаться казалась ей подходящим способом завоевывать людей: она тем самым доказывала, что не лжет. Раз за разом она использовала грубость как доказательство искренности, а пессимизм — как признак ума. Однако в этот вечер она преподносила Энни совсем не то, в чем та нуждалась.

Тем более что девушка не желала продолжать разговор: она ненавидела споры, а цинизм Джоанны затрагивал волнующие Энни темы.

— Хорошо, Энни. Давай на этом остановимся, иначе мы в конце концов поссоримся, а мне этого меньше всего хочется. Давай сосредоточимся на чем-то конкретном.

— Ладно.

— Обещаешь бросить пить?

— Мне бы очень этого хотелось.

— Наркотики?

— Еще больше.

Джоанна улыбнулась:

— Ну так вот: это не слишком сложно. Если ты этого хочешь, значит сможешь.

Для Джоанны поведение Энни сводилось к капризу: ее подопечная принимает наркотики, чтобы привлечь к себе внимание, и пьет, чтобы ее ругали. Ребенок…

— Предлагаю с сегодняшнего вечера завязать. Через три дня у нас премьера «Девушки в красных очках». Мне удалось убедить Орландо прислать к тебе не адвокатов, а платье: появишься в нем на премьере, и мы восстановим утраченное положение. Через три дня соберутся все: киножурналисты, фотографы, критики, газетные репортеры. Очень важно, чтобы ты выглядела надлежащим образом, была яркой, бодрой.

— Даю слово.

Энни проводила ее до двери, расцеловала, твердя, что встреча с Джоанной была самой крупной удачей, выпавшей ей в жизни, что дружеское отношение Джоанны стало решающим в ее судьбе. Она попросила передать привет Синди. Джоанна едва не покраснела под двухмиллиметровым слоем бежевого тонального крема.

Спустя несколько секунд Энни направилась в гостиную. Открыв бар, оглядела бутылки: бурбон, виски, арманьяк, джин, херес. Там оставалось еще шесть непочатых бутылок.

«Отлично».

Она сложила их в корзину, где обычно лежали дрова для камина, подхватила ее и направилась в спальню.

Там она поставила запасы в изножье кровати и легла.

Какова ее цель?

Хотя конечная цель жизни ей была неведома, но насчет ближайшего будущего все было ясно.

Три дня…

Сначала она открыла бутылку бурбона.

Трех дней ей хватит, чтобы достичь цели.

Этиловой комы.

22

Анна начинала ценить свои беседы с Брендором. Конечно, с первых встреч она по-братски полюбила этого белокурого волка, этого оголодавшего монаха, ибо угадала под поношенным плащом душу такую же мягкую, как хлебный мякиш. За грозной внешностью, необычным ростом, скуластым лицом и решительным голосом странника таился любознательный, умеющий удивляться ум.

Если когда-то ей казалось, что их общение выльется в долгое молчание, то теперь она открывала обратное: впервые человек так живо интересовался ею, просил рассказать о себе, о том, каким ей предстает мир. И молчаливая девушка становилась разговорчивой, даже словоохотливой. Рядом с Брендором Анна чувствовала себя если и не умной, то, по крайней мере, более интересной. Они встречались каждый день, чтобы поговорить втроем, и третьей была липа, под сенью которой они сидели. Для Анны было немыслимо делиться сокровенным, не растворяясь в природе. Хоть она и любила свой домик в обители бегинок, но в четырех стенах сникала. Для размышлений ей были необходимы объятие свежего воздуха, земля под ногами и травинка в ладонях, небосклон, где отражались ее мысли, купание в солнечном или лунном свете. Если ее тело не соприкасалось с природной стихией, она не могла развивать свою мысль. Здесь, среди мха и ветвей, обратив лицо к восходящему светилу, она поверяла монаху свою радость и негодование.

— Брендор, я не могу принять иерархию.

— Однако ты так легко подчиняешься.

— Я говорю вам не о людской иерархии, а о той, что разделяет людей и животных. Мы считаем себя выше их.

— Мы и есть выше их.

— В чем? Животные поедают друг друга, но они не развязывают войн. У них бывают поединки, но они не пытают друг друга. Животные чтят леса, а не уничтожают их, чтобы возводить там города и прокладывать мостовые. Они не коптят небо, а скромно держатся своего места.

— Ты их идеализируешь. Например, они крадут друг у друга.

— Пусть будет так. Только запасы в норе или яблоко принадлежат им постольку, поскольку они ими пользуются. Ты когда-нибудь видел, чтобы у птицы было несколько гнезд? Или чтобы сытая лисица стерегла кости, которые есть она не будет? Среди животных нет богатых, никто из них не накапливает лишнее добро, состояние, которым они не пользуются.

— Что ты хочешь сказать?

— Что единственное, что оправдывает собственность, — это удовлетворение потребностей. Все, чем ты не пользуешься, надо отдать. Впрочем, даже не отдать, а вернуть.

— Как это?

— Помощь бедным не является добродетелью, она возмещает незаконное присвоение.

— А ты знаешь о том, что ты повторяешь слова Ангельского доктора, святого Фомы Аквинского?

— Да ну? — пробормотала она, прищурив глаза. — Должно быть, он тоже следовал заповедям животных.

Брендор продвигался маленькими шажками, никогда не настаивая, иначе кроткая Анна могла воспротивиться. Он поставил своей целью придать религиозный смысл вдохновению Анны, но не открывал ей этого, поскольку девушка по-прежнему упорно не доверяла клиру. По ее мнению, Церковь, какой она ее знала, служила группе людей, а не Богу. Она обличала священников и епископов за жажду власти:

— Брендор, посмотри, какие они жирные! Они украшают свои тела шелком, а пальцы драгоценностями; живут во дворцах, у них на побегушках армия слуг. За исключением нескольких португальских, французских или испанских купцов, никто больше в Брюгге не живет в такой роскоши.

— Я монах, однако.

— Нищенствующий монах, Брендор, противоположность им. Вот за это я тебя и люблю. Как бы то ни было, ты правильно сделал, что избрал эту стезю, на другой тебя бы не потерпели.

Возразить — не значит убедить. Брендор редко затевал полемику. Он рассчитывал, что впереди у них еще много времени, однако давление со стороны архидиакона с каждой неделей нарастало. Прелат вовсе не был похож на ту карикатуру, которую, в общих чертах, рисовала Анна с его коллег. Он был сухощав, умерщвлял плоть свою неумеренным аскетизмом; он чуждался и пышности, и благодушия. По поводу его внешности имелось два мнения: одни говорили, что он страдает какой-то болезнью внутренних органов, которая не дает его телу услады от пищи; другие утверждали, что он занимается умерщвлением плоти. Вероятнее всего, правда заключалась в сочетании того и другого… Не отличаясь крепким здоровьем, этот священнослужитель добровольно добавлял боль к тем недугам, которыми страдал. Весь день он ходил в окровавленной власянице, и, помимо этой рубашки из конского волоса, которая раздражала кожу, он еще надевал на два часа вериги, а время от времени также подсыпал острые камешки в башмаки. Его влекло все, что отягощало повседневное существование: спал прямо на полу и запрещал отапливать свою резиденцию, за исключением тех дней, когда резко холодало. Турнэйский епископ назначил этого сурового человека архидиаконом потому, что тот боролся с бичом времени — эпидемией лютеранства. После того как идея Реформы распространилась, протестанты, клеймя позором Рим и его представителей, привлекали к себе внимание народа, изобличая разложившийся клир, чревоугодничающих, распутных или алчных священников. Новый архидиакон Брюгге, затворник по природе своей, по причине болезни и ввиду исполняемых им духовных обязанностей, не имел никаких видимых недостатков, что само по себе оказалось для города определяющим в обеспечении порядка.


— Сын мой, я скоро начну думать, что вы просто прячете от меня эту чудесную деву с чистым сердцем. Она не оправдывает ваших ожиданий?

Прелат смотрел на Брендора своими желтушными глазами, в которых время от времени проступало физическое страдание.

— Совсем наоборот! — энергично воскликнул Брендор.

— Тогда перестаньте ее скрывать.

— Монсеньор, она пока еще подобна необработанному алмазу. Так сказать, просто камешку. Мне необходимо ее обработать, отшлифовать, прежде чем ее представлять.

— Вы считаете меня таким неотесанным, сын мой, или таким плохим знатоком человеческих душ?

— Разумеется, монсеньор, я имел в виду не вас, а свидетелей вашей встречи, всех тех, у которых, после вас, возникнет желание получше узнать ее. Они не должны испытать разочарования. Дева из Брюгге должна быть достойной того ожидания, которое с ней связывают. Мне не хотелось бы, чтобы вы, монсеньор, упустили такую возможность — счастливую возможность для Брюгге и для усиления влияния вашего архидиаконства.

На лице наместника епископа выражались, дополняя друг друга, два чувства: надменность правителя и беспокойство из-за возможной неудачи. Прелат прочистил горло, почесал свою шершавую щеку, а потом вздохнул, что означало согласие. Уходя от него, Брендор, радуясь тому, что удалось добиться отсрочки, не мог не думать о том, что архидиакон прав, говоря о своих подозрениях в том, что он, Брендор, приберег девушку для себя. У монаха было такое чувство, словно он присутствует при редком и неоценимом событии: появлении новой святой. Как Анна часами наблюдала, как растет нарцисс, так и Брендор теперь не считался со временем, наблюдая, как Анна становится все более зрелой. Наконец-то она стала высказываться обо всем, что чувствовала, хотя ее слова еще не соответствовали тому, что было привычно слышать в ту пору.


В этот день, когда он встретился с Анной под липой, ее лицо было таким ясным, таким светящимся, что сразу хотелось отыскать в небе тот луч солнца, которому удалось пробиться сквозь тучи. Установив, что небосклон затянут слоями тусклой пелены, Брендор предположил, что лицо девушки освещается изнутри силой ее мыслей.

Анна не шелохнулась, когда он присел рядом с ней, однако по тому, как едва заметно встрепенулись ее ресницы, он понял, что она заметила его присутствие.

Брендор не двигался, стараясь через восприятие осознать, что происходит. Было очевидно, что Анна улавливала из воздуха или земли что-то первозданное, что она подпитывала себя чем-то, а вот чем — это ускользало от монаха.

Находясь совсем рядом с ней, он заметил, что дышала она не так, как обычно: дыхание было медленным, редким и глубоким. Сколько времени просидели они так? Нищенствующему монаху Брендору, в отличие от других людей, незачем считать время. Что касается Анны…

Внезапно, потянувшись, она вышла из медитации.

— Расскажи мне, — потребовал Брендор.

Еще не придя в себя, она изумленно улыбнулась:

— Есть во вселенной невидимый возлюбленный, тот, которому я всем обязана и которого я никогда как следует не смогу отблагодарить. Этот возлюбленный повсюду и нигде. В нем сила рассвета, нежность вечера и покой ночи. Он — то же самое, что весна, облекающая землю цветом, что зима, стерегущая ее. В нем безграничная сила, более могущественная, чем самая могущественная у нас.

Брендор, в свою очередь, тоже улыбнулся и отчетливо прошептал:

— Это — Бог.

Анна повернулась к нему:

— Ты его так называешь?

— Таково имя Ему.

Она задумчиво покачала головой:

— Хотела бы я быть в этом уверена.

Брендор встревожился:

— Анна, обещай никогда и никому не повторять этого. Особенно никому из служителей Церкви.

Она опустила голову, покосилась на ступни своих ног, словно это были нежданные гости.

— Я привыкла молчать. Я не дружу со словами, я их плохо знаю. Вот видишь, я искала имя этой силе, а ты называешь ее Богом.

Она не сомневалась в том, что Брендор прав, ибо она высоко ценила его и считала его умнее себя; но все равно ей не удавалось ни себя убедить, ни приноровиться к его словарю.

— Анна, слова не на лугах растут. Тебя удивляет, что ты не можешь найти правильное слово, а это не потому, что ты неправильно думаешь или плохо чувствуешь, а по незнанию. Тебе не хватает образования. Особенно богословского. Слова были созданы людьми и рассчитаны на людей; они не возникают как бесспорные истины. Поверь мне, важнее верность мыслей, а не их выражение.

Анна казалась обескураженной. Усвоение слов, концепций, словесных формул, которые подарят ей легкость в красноречии, казалось ей недоступным.

Брендор подумал о том, каким может быть решение.

— Тебе уже случалось слагать стихи?

Анна резко повернулась к монаху и покраснела:

— А ты откуда знаешь?

Удивившись ее горячности, Брендор обрадовался тому, что правильно угадал:

— Я ничего об этом не знал, просто спросил.

Анна вытянула ноги, потерла ладони бугристым корешком. Довольная тем, что может в этом признаться, она расслабилась:

— Да, я часто слагаю стихи. Кручу так и сяк слова в голове.

— А потом ты их записываешь?

— Нет.

Она бросила этот ответ так, будто это само собой разумелось, не подозревая о том, как удивится Брендор, который воскликнул:

— Значит, они пропадают? Жалко.

В свою очередь, удивилась Анна:

— Как только они готовы, я помню их наизусть. — И добавила: — Так лучше, верно? Бумага может куда-нибудь деваться. Но не память.

— Все не так!

Встревоженная тоном Брендора, она пристально посмотрела на него, и он пояснил:

— Память теряется, конечно, не так легко, как бумага, но теряется. И когда-нибудь твои стихи затеряются — то ли когда годы замутят твое сознание, то ли когда ты умрешь.

Она успокоенно рассмеялась:

— Это не страшно: стихам тоже есть свой срок.

Он притворился, что согласен с этим утверждением.

— Ты можешь прочитать мне что-нибудь?

Глаза Анны удивленно расширились, она покраснела: Брендор просил ее огласить то, что она считала сокровенным, вроде ребенка, терпеливо зачатого ее мыслью, которого она вынашивала и пестовала в одиночку!

Весьма взволнованная, она решилась, но потребовалось еще несколько минут, прежде чем она смогла звучно произнести:

Меня влечет и никогда не оставляет,

Меня желает страстно он, во мне будя желанье.

Жить надо мне, как наставляет он,

До самой смерти чтя его вниманья знаки.

И он творит меня такой, какая есмь я,

Простертая, ущербная, с неутоленной жаждой.

Вот я, вот он, еще одно усилье.

Я поклялась его достойной стать.

Брендор принял стихотворение с молчаливой благодарностью, улыбкой давая ей понять, что он оценил как само стихотворение, так и смелость, с которой она его прочла.

Девушка сделалась пунцовой.

— Спасибо, Анна. А о ком ты говоришь?

— О возлюбленном.

— Возлюбленном?

— О той силе, которая наполняет меня с утра до вечера, которая делает меня лучше и которая заставляет сторониться зла и посредственности. Только что, когда ты подошел ко мне, я была с ним.

— Да, конечно.

Брендор помолчал немного.

— Можно я запишу эти стихи?

Анна согласилась. Они позаимствовали бумагу и чернила в монастырской кладовой, и Брендор записал стихи под ее диктовку.


Вечером того дня взволнованный Брендор изменил своему скудному рациону: несмотря на свой обет бедности и воздержания, он зашел на постоялый двор, чтобы полакомиться рагу и выпить ободряющей жидкости. Ему необходимо было снова войти в мир людей — такой, в каком он жил до своего призвания свыше, мир, наполненный запахами, гамом, винными парами, сальными колкими шутками. Что его так взволновало? Не то, что он понимал, а то, чего он не понял: что-то в стихах Анны от него ускользало. Облокотившись на липкий стол, попивая мутное, сваренное с хмелем пиво, которое начало вытеснять привычный напиток из перебродившего ячменя, он читал и перечитывал стихотворение. Он так долго в него вникал, что теперь знал его наизусть.

— Ну что, монах, видать, о чем-то задумался?

Хозяйка, пышная краснощекая фламандка, желая с кем-нибудь поговорить, обратилась к нему.

— Учил стихотворение.

— Прочти его мне! — воскликнула она. — Я помешана на стихах. Не часто здесь такое услышишь.

Брендор молодцевато выпрямился:

— Я сделаю больше: я продекламирую его.

— Это твое?

— Нет, его написала женщина.

Хозяйка, уже покоренная, села напротив него, обхватив ногами табурет, и налегла на столик, подперев голову руками.

Брендор проговаривал строки мягко, придавая вес каждому слову. Когда он закончил, хозяйка подмигнула ему:

— Ну ты и проказник!

— Не понял.

Она встала из-за столика, разом возбужденная и разочарованная.

— Ты прочел мне стихи своей любовницы.

— Вовсе нет!

— Да, да, ты уходишь в себя, бормочешь слова как молитву. Что, ты не мог с самого начала сказать прямо? Не мне тебя судить, я отлично понимаю, что до того, как стать монахом, ты был мужчиной. Да им и остаешься. Как зовут-то ее, твою блондинку?

— Но…

— Этот стих — мурлыканье влюбленной, говорящей о своем любимом. Сам-то ты кто? Как тебя по имени?

— Брендор.

Сложив то, что осталось в памяти от стихотворения, — а читать хозяйка не умела, — она отвела Брендору роль того, кого Анна окрестила «любимым»:

Брендор,

Меня влечет и никогда не оставляет,

Меня желает страстно он, во мне будя желанье.

О Брендор,

Меня такой он сделал, какая я теперь,

Его я жажду…

И заключила:

— Игривый у тебя стишок получается.

Брендор обнял кумушку, прокричал ей «спасибо» и умчался.


На следующее утро, после бессонной ночи, ни свет ни заря он предстал перед архидиаконом, который принял его, поедая яйцо вкрутую — груду еды для этого аскета.

— Монсеньор! — воскликнул Брендор, бросаясь к архидиакону. — Я пришел утолить ваше нетерпение увидеться с Анной, Девой из Брюгге, моей «подопечной»!

— Прекрасно, чего же приходить одному?

— Я вам принес одно из ее стихотворений, по которому вы сможете определить уровень ее духовных потребностей. Так хотелось бы, чтобы обычные наши христиане ей хоть в подметки сгодились бы.

Брендор развернул лист бумаги, на котором самым красивым почерком, на какой он был способен, добавил два слова — над и под рифмованными строками. Он зачитал ясным и звучным голосом:

Иисус,

Меня влечет и никогда не оставляет,

Меня желает страстно Он, во мне будя желанье.

Жить надо мне, как наставляет Он,

До самой смерти чтя Его вниманья знаки.

И Он творит меня такой, какая есмь я,

Простертая, ущербная, с неутоленной жаждой.

Вот я, вот Он, еще одно усилье.

Я поклялась Его достойной стать:

Иисус.

23

13 июля 1906 г.


Дорогая Гретхен, прежде всего я отвечаю на твои тревожные вопросы. Прочтя мое предыдущее письмо, ты забеспокоилась. Хотя в твоих завуалированных нежностью размышлениях сквозит сочувствие, я ощутила некий упрек: ты осуждаешь мои расходы и пытаешься смягчить мою суровость по отношению к тете Виви.

Относительно первого пункта напоминаю тебе, что я это понимаю; я писала, что не только осознала свои слабости, но и поняла, что с дивными шарами вышел перебор. Не забывай, что я пытаюсь от этого излечиться.

По поводу второго пункта полагаю, что ты идеализируешь тетю Виви. Ты хотела бы подправить ее портрет, чтобы он походил на твой. Увы! Несмотря на твои пожелания, она не могла занять твоего места, она оказалась неспособной к той важной роли, которую ты в течение стольких лет играла в моей жизни, — роль преданной старшей сестры, благоразумной и щедрой. Когда ты ее увидишь, созданный твоим воображением образ разобьется о реальную тетушку Виви, развратно нескромную, порой назойливую и уж совсем не доброжелательную. Конечно, она состоит не из сплошных недостатков, но я подозреваю, что эти качества были в ней изначально заложены: если она и занимается другими, то лишь из любопытства. Повторю, она подолгу беседует с каждым, но, повторю: если она предлагает свою помощь, то лишь для того, чтобы упрочить свою власть. Она не любит людей, ей нравится, чтобы они ей были обязаны.

В последнее время мне удалось воздвигнуть между нами защитную стену. Когда она чересчур настойчиво расспрашивает меня, я ее предупреждаю: «Доктор Калгари запретил мне затрагивать эту тему». Так как она поздравляет себя с тем, что именно она направила меня к нему в кабинет, то вынуждена уважать рекомендацию врача.

Это и есть та великая новость, которую я собираюсь тебе открыть: я начала, брать сеансы психоанализа у доктора Калгари. Ты не можешь себе представить, до какой степени это интересно. Более того, не можешь вообразить, до какой степени интересна я сама.

Прекрасно, моя фраза звучит ошеломляюще нескромно. Я не хотела тебя шокировать. Речь идет об этапе моего лечения.

Дважды в неделю я звоню в дверь доктора Калгари, потом ложусь на его кушетку, он садится где-то сзади, на почтительном расстоянии. Затем я выкладываю все, что мне приходит в голову.

Мне практически никогда не приходилось говорить о себе — разве что в письмах, что я тебе посылаю. На начальных сеансах каждый раз, когда я спускалась с лестницы, мне казалось, что я размотала клубок до конца и в следующий раз мне уже нечего будет рассказывать. Но стоило заговорить — все возобновлялось, и мои рассказы немало дивили меня.

Было немало вопросов о тебе, Гретхен. Доктор Калгари считает, что в моем детстве и юности ты сыграла выдающуюся роль, — впрочем, так обстоит дело вплоть до сегодняшнего дня.

Ребенок, который потерял отца и мать в возрасте восьми лет в результате несчастного случая, нуждается в том, чтобы перенести свою привязанность на другого человека, довериться ему. Сперва, сама не знаю почему, я солгала относительно наших реальных связей: я назвала тебя своей кузиной, я давно свыклась с этим. Но после трех искусно заданных вопросов мне пришлось признать, что у нас нет никакой кровной связи.

— Какое это имеет значение? — спросила я у него.

— Вы это знаете лучше, чем я.

— Что, простите?

— Вы должны лучше, чем я, понимать выгоду вашей лжи, ввиду того что лжете именно вы.

Можешь из этого сама оценить характер наших отношений: доктор Калгари анализирует все, что я ему говорю, а также то, о чем умалчиваю.


Иногда ему удается одной фразой поколебать мою уверенность.

Так, недавно, когда я говорила о том, что нисколько не страдала из-за отсутствия родителей, он возразил:

— Это то, во что бы вам хотелось верить.

— Нет, я все же понимаю, о чем говорю.

— Ханна, ваши мнения — это надводная часть айсберга, то, что вы осознаете. Но под этим таятся другие мысли, те, что не хотят быть облеченными в слова; они проявляют себя в оговорках, в отдельных поступках, в поведении. Следовательно, позвольте мне усомниться в том, что вы не испытывали страданий из-за отсутствия ваших родителей, ведь все показывает, что вы не хотите стать родительницей.

— Простите?

— Сложности с вашей беременностью носят чисто психологический характер, так как врачи не находят физиологических препятствий.

— Конечно, но…

— И ваша ложная беременность позволила вам выиграть время, так и не забеременев. Этой хитростью вы нейтрализовали давление семьи вашего мужа. Вам кажется, что вы удовлетворяете вашего мужа, вы притворяетесь, что могли бы быть нормальной матерью. Итак, вы боитесь родить ребенка, вероятно, потому, что страдаете из-за отсутствия вашей матери. Или же по какой-то иной причине, до которой нам предстоит вместе докопаться…

Он стремится вмешиваться в мою интимную сферу. Здесь я чувствую, что обязана рассердиться. Так, я отказываюсь сообщать детали наших с Францем любовных утех. Он напрасно настаивает, твердя о своем врачебном статусе, заявляет, что когда я иду к доктору Тейтельману, то не колеблясь позволяю ему осматривать то, что имеет право видеть только мой супруг; я непоколебима. У нас с Францем все в порядке, и это все, что следует знать доктору Калгари.

Впрочем, единственный раз, когда я едва не прервала сеанс, связан с тем, что он вновь затронул эту тему, перейдя границы пристойности:

— Почему вы считаете, что вам нравится заниматься любовью с вашим мужем, в то время как вы нашли средство в течение девяти месяцев держать его на расстоянии?

В тот же день я покинула его кабинет, не проронив ни слова, и захлопнула за собой дверь. Вернувшись домой, я поклялась, что больше туда не вернусь.

Я ждала, что доктор Калгари пришлет письмо с извинениями. О, две-три фразы. Просто знак внимания. Свидетельство воспитанности. Сожаление джентльмена. Короче, несколько строк на обороте визитной карточки, выражающие сожаление о том, что его слова оскорбили меня.

Целых восемь дней я надеялась получить это письмо.

Я намеренно пропустила две встречи, уверенная, что это пробудит в нем угрызения совести, что пустая кушетка напомнит ему о его недостойном поведении.

Все напрасно.

На десятый день я была взбешена так, что появилась у него в час моего третьего сеанса. Я оскорбляла его, выплевывала в лицо грубости, объясняла правила, действующие в нашем мире, истинные правила.

Когда он увидел, как я выхожу из экипажа, похоже, это ничуть его не удивило, будто он предвидел это. Он даже не пытался ни успокаивать меня, ни опровергать; напротив, он сносил мою жестокую, резкую критику молча, с интересом.

— Так вот, прекратите меня слушать с таким видом, будто разделываете лягушку. Можно подумать, вы тут ни при чем!

— Это очень верно, Ханна. То, о чем вы говорите, касается не меня; нет, это касается вас. Нынешний сеанс позволил нам изрядно продвинуться.

Я снова вспылила. С чего он взял, что речь идет о сеансе? Я пришла научить его обходительности, к чему все смешивать? Но за эту услугу я вовсе не собираюсь платить! Какое фантастическое нахальство!..

Почему он так говорит? Я не знаю. Во всяком случае, ему удалось помочь мне избавиться от гнева: все заканчивается тем, что я не только вновь вытягиваюсь на диване, но час спустя плачу ему за консультацию, сердечно поблагодарив его.

Иногда я прошу его поскорее перейти к моим стеклянным цветам, так как это главная причина, по которой я лечусь у него. Он упорно отказывается. «Позже», — твердит он, будто это его вообще не интересует. Иногда я подозреваю, что он медлит, чтобы вытянуть из меня побольше денег, но позже, поймав себя на столь мелочных мыслях, я браню себя за это и выражаю ему свое доверие.

Представь, какие забавные моменты возникают во время курса! Так, я должна ему рассказать, о чем мечтаю, или реагировать на слова, которые он произносит. Смотри, вот пример:

— Фрагмент?

— Прошлое.

— Чай?

— Сплетница.

— Блюдце?

— Скрипящее.

— Свекровь?

— Уф! уважение.

— Цветок?

— Жизнь.

— Весна?

— Беззаботность.

— Свет?

— Влечение.

— Вена?

— Стены.

— Вальс?

— Вальдберг.

— Ужин?

— Молчание.

— Молчание?

— Хрусталь.

— Бокал?

— Чистота.

— Еврей?

— Проницательный.

— Франц?

— Уф…

— Франц?

— …

Да, любопытно, у меня нет реакции на некоторые слова. Либо я торможу, либо колеблюсь. В этих случаях я слушаю, как лихорадочно скрежещет перо Калгари, там, позади, шелестят страницы. Когда я умоляю его посвятить меня в смысл этих занятий, он объясняет, что разум проявляет себя в ассоциациях, которыми оперирует. Бокал для меня представляет идеал духовной чистоты — с этим я полностью соглашаюсь, хотя это наблюдение вряд ли поспособствует моему излечению от страстного коллекционирования стеклянных шаров!

Иногда разум колеблется, что указывает на внутреннюю цензуру, которая, проводя сортировку, отклоняет оскорбительный, агрессивный или плотский импульс. Наконец, когда в сознании возникает белое пятно, это означает, что разум в целом переживает расстройство, когда больше ни одна инстанция не пытается отвечать на вопрос.

Если мне удается найти блестящее объяснение, я позволяю себе опровергнуть его постоянную правоту. Когда я не реагирую на имя Франц, это значит, что у меня в голове нет иной ассоциации, чем Франц. Мне трудно это опровергнуть. Повторить исходное слово — это против правил игры. Хуже того, ироническое выражение лица Калгари, когда я начинаю оправдываться, лишает меня всякого желания настаивать на своем.

Ты считаешь меня легкомысленной, моя Гретхен, тебе смешны мои проблемы? Все же окажи мне доверие или, скорее доверься, доктору Калгари, так как часто среди моих бессвязных слов он обнаруживает логичные связи, и эти открытия помогают мне обрести почву под ногами.

Так, накануне мы вернулись к гобеленам, которые украшают, если можно так выразиться, их приемную. Напомню, что идет речь о диптихе «Похищение сабинянок» и «Возвращение сабинян». На первом римляне, поскольку в их селении нет женщин, похищают женщин соседнего племени — сабинянок; на гобелене прекрасно видно, что те отталкивают похитителей. На втором гобелене изображено, как мужчины этого племени несколькими годами позже, когда они уже смогли перевооружиться, пытаются вернуть своих женщин, но, что парадоксально, сабинянки на этот раз сопротивляются; они привязались к своим римским мужьям, они прижимают к себе детей, рожденных от этих вынужденных союзов, и вовсе не желают вернуться. Всякий раз, как я на них смотрю, во мне поднимается гнев.

— Ханна, почему вам не нравятся эти сабинянки?

— Эти женщины ничего не сделали, они ни о чем не просят, они просто подчиняются. Что бы ни случилось, они — всегда жертвы. Мужчины строят свою судьбу в зависимости от своих потребностей. А эти сабинянки существуют лишь для мужчин, через мужчин, к тому же эти мужчины с ними грубо обращаются. Если я питаю отвращение к «Похищению сабинянок», то еще меньше мне нравится «Возвращение». Что именно меня шокирует в этом втором эпизоде? Дело в том, что женщины отказываются от свободы, они хватаются за тех, кто недавно захватил их и овладел ими насильно. Хуже того, в качестве обоснования своих действий они ссылаются на детей, рожденных в результате изнасилования. Они принимают насилие над собой и становятся сообщниками палачей.

— Вы обвиняете их в этом?

— Нет, я их жалею. Я обвиняю мужчин.

— Чувствуете ли вы, что близки к сабинянкам?

— Простите?

— Вы меня прекрасно поняли.

— Я никогда не подвергалась такому насилию, никогда.

— Однако то, как вы рассказываете об этой истории, некоторым образом очень проливает свет на ваши взгляды. Ваше прочтение картины заставляет искать переклички с вашей собственной жизнью. Согласно вашим словам, ваше детство было очень счастливым, вы жили за городом, беззаботно, до тех пор, пока не начались хлопоты, связанные с бракосочетанием. Вы не рассматриваете себя как похищенную сабинянку?

— Это преувеличение.

— Как именно, по-вашему, должны были действовать сабинянки, оказавшиеся в Риме?

— Бежать.

— Думали ли вы о том, что необходимо избежать вашего брака с Францем фон Вальдбергом?

Я замолчала. Он продолжил:

— Вы понимаете, что они заставили себя полюбить своих похитителей?

— Возможно, если те не были вонючими типами.

— Конечно. Как и Франц.

— Вот.

— Между тем в этой картине, дорогая Ханна, есть один момент, который меня интригует. У этих женщин не было детей от сабинян, дети были только от римлян.

— Да, создается впечатление, что до похищения они были девственными. Насилие римлян изменило их статус.

— Этот переход, он всегда совершается через насилие?

Я вновь замолчала.

После долгой паузы Калгари продолжил:

— Должны ли они были последовать за соплеменниками?

— Было чересчур поздно. Они стали супругами и матерями. Если бы они вернулись назад, это не было бы возвращением в прошлое.

— Вы правы, Ханна. Возврат невозможен, мы никогда не станем теми, какими были. Годы меняют нас. А вот этого вы не можете принять. Вы хотели бы все остановить, все заморозить, все навсегда сохранить, как ваши искусственные цветы, навечно заключенные в стеклянные шары.

И тут, Гретхен, по моему телу прокатилась теплая волна.

Меня редко что приводило в эйфорическое состояние.

На пороге я спросила Калгари:

— Принимаете ли вы убегающее время?

— Пытаюсь.

— Сурово.

— Другого решения не существует. Я принимаю неизбежное, более того — я пробую его оценивать.

Гретхен, позволяю тебе обдумать эту фразу, так как Франц уже теряет терпение. Он уже два раза заглядывал, чтобы напомнить, что мы собирались смотреть балет «Щелкунчик» в Опере. Он обожает этот балет. Порой ему присуща детская жадность; я обожаю, когда он ведет себя таким образом.

До скорого свидания.

Твоя Ханна

24

Отступать было некуда.

Лимузин приближался к кинотеатру, где должна была состояться премьера «Девушки в красных очках».

Тысячи людей двигались пешком по Голливудскому бульвару.

За триста метров до Китайского театра, места проведения праздника, движение замедлялось. Длинные машины, черные, белые, даже розовые, двигались одна за другой на почтительном расстоянии, со скоростью раненой черепахи: шоферы знали, что не следует близко подъезжать к предыдущей машине, пока оттуда не вылезет пассажир и не встанет на красной дорожке, привлекая внимание публики и СМИ. Эта процессия напоминала аэропорт, где самолеты выстраиваются в очередь, чтобы получить в единоличное распоряжение взлетную полосу. Сидя в предоставленном киностудией «линкольне», Энни сжалась на заднем сиденье. До сих пор за затемненными стеклами автомобиля ей не было страшно, но вот сейчас… Как ей выйти из машины? Она дважды свалилась, пока дошла от дома до «линкольна». Казалось, ее лодыжки превратились в шарикоподшипники — Энни не ощущала опоры, ее пошатывало и крутило. Ей не удалось осуществить невозможное: впасть в кому. Невероятная выносливость организма по отношению к самым жутким коктейлям! Идиотский рекорд… Ее мозг устоял перед смесью бурбона, апельсинового ликера с коньяком, портвейном и шампанским! Этим вечером Энни не впала в забытье, она была попросту очень больна.


Джоанна, на протяжении двух последних дней чуявшая подступающую опасность, стремилась навязать спутника, который поддерживал бы Энни. Но каждый раз, стоило агенту назвать имя, Энни отклоняла кандидатуру: либо она переспала с этим типом и считала его посредственностью, либо не переспала и подозревала, что он гомик.

— Почему я должна предоставлять такой шанс одному из этих бездарей? Щеголять перед премьерой моего фильма? Что они сделали, чтобы заслужить это?

— Послушай, я ведь клею тебе компаньона не затем, чтобы вывести на первый план актера, ищущего известности, — это ради твоего спасения! Ты не способна передвигаться без посторонней помощи. Так пусть уж лучше это будет плейбой, чем ходунки! По крайней мере, он не позволит тебе оступиться и подставит пакет, если тебя начнет тошнить.

Энни упорно отказывалась. Между тем за три часа до церемонии она, чувствуя, что ее качает, умолила Джоанну, чтобы та обеспечила участие Кошелки Вюиттон. Старейшина Голливуда без излишней щепетильности приняла это предложение, так как появление на красной дорожке рука об руку с Энни гарантировало ей, что в газетах появятся ее фото. Она в три минуты договорилась с агентом Энни: да, она поможет Энни благополучно добраться от автомобиля до места; да, она ответит на вопросы перед камерами и микрофонами, но при условии, что журналисты не станут снимать Энни отдельно от нее. Иначе она, Кошелка Вюиттон, понимая, что ее не упомянут в репортажах, предпочтет остаться дома.

Таким образом, Энни заехала за старой актрисой. Та натянула на себя наряд, придававший ложные изгибы ее бесформенному телу: на платье-футляр из черного бархата она нацепила сзади фалды, а сверху флюоресцирующий жакетик, а потом, словно это показалось ей слишком мрачным, добавила перья, так что стала напоминать дряхлого грифа, выряженного попугаем. Остановившись на пороге, она по озадаченному лицу Энни поняла, что добилась задуманного.

— Недурно, а?

Энни, хоть и была пьяна, постаралась подыскать щадящие выражения, и в итоге выдохнула:

— Оригинально!

Кошелка Вюиттон, в восхищении от себя самой, взгромоздилась на сиденье автомобиля.

— Ты знаешь, козочка, что у меня есть три вечерних платья: безобразное, невзрачное и чудовищное?

— И это…

— Это чудовищное. Мое любимое.

Она покосилась на Энни, которая, несмотря на отупение, погасший взор, одутловатое от выпивки лицо, в своем золоточешуйчатом платье выглядела прелестно. Старая актриса улыбнулась:

— Мне повезло появиться рядом с тобой, Энни. Мы идеально оттеняем друг друга. Ты такая гадкая, что все будут смотреть только на меня.

Они рассмеялись: Кошелка Вюиттон — потому что любила отпустить грубую шутку, Энни — потому что не поняла ее. В этот момент она мысленно пообещала себе, что будет хихикать в ответ на все, что ей скажут.

Раздался стук. Это какой-то поклонник бросился на лимузин.

— Тебе не страшно? — спросила Энни.

— Страшно из-за чего, зайка?

— Вообще… просто страшно.

— Когда у страха нет конкретных очертаний, коалочка, его называют тревогой.

Энни, открыв мини-бар, налила себе виски.

— Значит, я сильно встревожена, — сказала она.

Кошелка Вюиттон с замкнутым выражением лица промолчала, но не позволила себе резкого жеста: саморазрушение, демонстрируемое Энни, так быстро развивалось, что вмешиваться было бесполезно, и все же, вспомнив о предстоящем долгом шествии по красной дорожке, она вырвала бокал из рук Энни.

— Курочка моя, меня мобилизовали, чтобы я помогла тебе пройти не упав. Но у меня нет сил, да и годы не те, чтобы собирать тебя… Не рассчитывай, что я поволоку тебя на спине!

— О'кей, — шепнула Энни.

Дверца открылась, и в автомобиль ворвался рев толпы, собравшейся перед кинотеатром; в слепящем свете прожекторов они чувствовали себя как кроты, выгнанные из норы. Кошелка Вюиттон вышла первой. Ее встретили смехом, так как приученная публика — как собака в лабораторных опытах — привыкла хохотать при ее появлении. Чтобы обеспечить воспроизведение этого эффекта, Кошелка Вюиттон, не новичок в профессии, потрудилась надеть свое чудовищное платье. Энни Ли вцепилась в ее руку. Магия ее обаяния вновь сработала. Овация толпы, безумное мерцание вспышек, долгий путь по красной дорожке — все это едва не побудило ее, опустив голову, броситься назад в лимузин, но Кошелка Вюиттон с ее цепкой хваткой, твердо держа ее руку, заставила Энни улыбаться в объективы камер.

Они двинулись к входу.

Кошелка Вюиттон проделала все так здорово, что никто не догадался, что старуха направляет юную девушку. С непринужденным видом они приблизились к фотографам. На них набросились аккредитованные журналисты.

Энни вся дрожала, но пока сохраняла спокойствие. Поначалу журналисты досадовали, что спутница Энни, которой следовало держаться на заднем плане, взяла разговор на себя, но Кошелка Вюиттон забавляла их, отпуская такие остроумные шутки, что они охотно смирились со столь нелепым дуэтом. Ведущей Диснеевских шоу, которая высказала удивление, что старая актриса перебивает Энни, Кошелка Вюиттон ответила:

— А на что вы, собственно, жалуетесь? Вам бесплатно разыгрывают эпизод из «Красавицы и чудовища»!

Короче, пока Кошелка Вюиттон вела заградительный огонь, Энни немного оправилась.

Потом она увидела Итана.

На этот раз это был в самом деле он.

Над истерически возбужденной толпой возвышалось его спокойное лицо, он неотрывно смотрел на Энни. Она, не раздумывая, вскинула руку, выкрикнув:

— Итан!

Во взгляде санитара сквозила подлинная нежность. Энни дернула за руку Кошелку Вюиттон, которая намеревалась переключиться на репортеров другого канала.

— Энни, я никогда не разыгрывала сиамских близнецов! Не дергайся.

— Мне нужно поговорить с Итаном, — сказала Энни, указывая на светловолосого молодого человека.

Девушка пересилила, и Кошелка Вюиттон последовала за ней к барьеру. Там Энни бросилась к Итану, прошептав ему на ухо:

— Итан, умоляю, помоги!

— Я затем и пришел.

В голосе его не было ни тени сомнения. Он казался воплощением прямоты и преданности.

Энни продолжила:

— Давай встретимся внутри, у барной стойки. Выпьем по коктейлю.

— У меня нет приглашения.

— Я сейчас достану. Ты ведь не позволишь мне упасть?

— Ни за что!

Этот диалог ускользнул от собравшихся, даже Кошелка Вюиттон, стоявшая практически рядом, ничего не расслышала.

Через десять минут, когда они наконец проникли в кинотеатр, Энни попросила директора пропустить Итана, указав на него в толпе.

— Не беспокойтесь, мисс Ли, отправляйтесь в бар. Я займусь этим.

Подъем по лестнице оказался болезненным для этой нелепой пары: Кошелку Вюиттон подводили ноги, Энни пошатывало. Но, к счастью, они решили обыграть свои проблемы — они постанывали, отпускали шуточки, пели, пританцовывая, так что все вокруг поверили, что они забавляются, воспроизводя сценку из мюзикла.

В фойе кинотеатра они опустились на банкетку.

— Все, теперь я с места не сдвинусь! Ты разыгрывай принцессу, я буду изображать вдовствующую королеву.

Энни пыталась войти в новую роль. Она поминутно оглядывалась, поджидая Итана. Его приход успокоил бы ее, а инъекция помогла бы продержаться.

Объявили, что показ начинается.

Встревоженная, Энни почувствовала, как усиливается страх, давление, страх за карьеру. О фильме Зака, а особенно об игре Энни, уже пошла лестная молва. Кое-кто заявил, что благодаря этому фильму она со школьной скамьи перемещается на высший уровень, чтобы воцариться там. Энни запаниковала: чем выше ставки, тем обиднее проигрыш; через пару часов зал будет либо рукоплескать, либо вежливо хвалить костюмы.

Внезапно ей захотелось сбежать.

— Я хочу в туалет. А ты?

Кошелка Вюиттон несколько раздраженно покачала головой:

— В моем контракте не значится, что я должна сопровождать тебя, пока ты будешь блевать в унитаз!

— Ну пожалуйста! Пойдем со мной. Я войду в зал, когда погасят свет.

Кошелка Вюиттон что-то проворчала, но подчинилась.

Энни заперлась в кабинке, опустила крышку и присела на унитаз, достала мобильник. С трудом она набрала номер Итана.

Телефон не отвечал.

Она написала эсэмэску, где, если отбросить случайно прилипшие буквы, значилось: «Я в туалете, давай сюда». Она чувствовала, что фойе пустеет.

Судя по доносившимся звукам, уже пошли титры фильма.

Что делать?

Она перевела взгляд на телефон, надеясь, что там есть ответ от Итана.

Ничего.

Внезапно до нее дошло: она написала «в туалете», Итан, должно быть, отправился в мужской.

Обрадованная, что нашла решение, Энни выпрямилась и, цепляясь за что попало — рулоны туалетной бумаги, дверную ручку, поручни, — потащилась из женского туалета в мужской.

— Итан… — Белые кафельные стены отозвались эхом. — Итан, ты здесь?

Из кабинки донесся шум. Энни из последних сил устремилась туда, поскользнулась, свалилась возле створки. Дверная защелка отскочила, открыв взору какого-то мужчину, делающего себе укол.

— Зак?!

Режиссер посмотрел на нее, нимало не стесняясь:

— Мне слишком страшно.

Итан вдруг вылетел у нее из головы, точнее, она рассерженно подумала: «Этот бросил меня, как и другие! Разыгрывал из себя рыцаря, а сам всего лишь говенный наркодилер. Да, еще хуже. Где его поставки?!» В гневе она опустилась на пол:

— Поделишься?

Зак ухмыльнулся:

— Держи, мы вроде встречались!

Подавив икоту, Энни скорчила гримасу, выдохнув:

— Кретин, мне тоже страшно. Нынче вечером на кону наша жизнь. Тебя через два часа, быть может, признают гением, а меня — великой актрисой. Есть от чего одуреть!


Поскольку приглашение так и не передали, Итан вступил в переговоры с охранниками на входе — те не восприняли его всерьез; потом с девушками-сотрудницами — этим не понравился его прикид, потом с пресс-службой — они не нашли его в списках приглашенных.

Через полтора часа распорядитель, проходивший через фойе, случайно обратил внимание на молодого человека, делавшего ему какие-то знаки, и вспомнил, что он не выполнил просьбу звезды. Кстати, куда запропастилась Энни Ли? Предназначенное ей кресло пустовало.

Извинившись, распорядитель велел впустить Итана. Санитар, повинуясь инстинкту, включил свой телефон и обнаружил послание Энни.

Он направился к туалету, откуда неверной походкой вышел какой-то бородач.

Войдя внутрь, Итан наткнулся на мизансцену, которой он уже столько месяцев пытался избежать: на полу недвижно лежала Энни. Она еще дышала, но уже не реагировала ни на звуки, ни на прикосновение.

Она только что потеряла сознание в результате передозировки.

25

Несомненно, никогда не была она так счастлива…

После того как Анна присоединилась к бегинкам, она расцвела. Жизнь у этих женщин, которые соглашались на исключительную судьбу и даже искали ее, вдохновила Анну на то, чтобы избрать и свой путь. Да, жизнь может иметь и иные цели, кроме уборки, подчинения мужу, рождения детей и стирки пеленок; и те, кто ее окружал, будь они родом из аристократических семей или из бедных кварталов, понимали это. Образовав общину, которая не была ни закрытой, ни религиозной, они предпочитали жить вместе, трудясь и углубляя свою веру, проводя дни в молитве. Да, они выполняли предписанные правила, но не принимали никаких обетов и были вольны как оставаться в общине, так и покидать ее.

Бегинаж в Брюгге представлял собой городок, живущий бок о бок с городом. Окруженный каналами, доступный для лебедей и уток, но не для мужчин, он оставался островом среди домов. Перейдя горбатый мостик, можно было оказаться в тихом местечке, где архитектура гармонично сплеталась с природой. Среди строений, нависая над их фасадами, колоннами сотворенного природой храма росли деревья, пропуская свет сквозь свои лиственные витражи, усиливая птичье пение, призывая вглядеться в небо и предаться духовному созерцанию. В этом месте, которое могли бы и замостить, так и оставили уголок леса; с порога своего дома бегинки за стволами деревьев с трудом различали соседок. Когда Анна уединялась на берегу реки или под своей липой, никто ее не беспокоил. Когда все обязанности были исполнены, обитательницы общины могли заниматься, чем им хотелось. Поэтому здесь Анна не только не страдала оттого, что отличается от других, но старалась осознать свою уникальность. Когда у нее наконец-то возникло свободное время для развития, ее мысли раскрепостились. По настоянию Брендора и Великой Мадемуазель она стала записывать свои стихи. Всякий раз, перенося их на бумагу, она твердила, что недовольна ими.

— Не то.

— Нет, то! — отвечал Брендор, с большим воодушевлением открывая ее стихи.

— Нет, не то.

Как только Анна, вглядываясь в синеву, наблюдая рыб или следя за полетом птиц, вновь погружалась в медитацию, она переставала что-либо видеть, а только чувствовала лежащую в основе всего энергию, приносящую в жизнь радость и упоение творчеством. Под чудесной липой она освобождалась: сначала от себя, затем от материального мира, и наконец на сияющей вершине этого чувства она ускользала от слов, мыслей и понятий. Оставалось только то, что она ощущала. У нее было впечатление, что она растворяется в бесконечном свете, из которого соткан космос.

— Брендор, слова изобрели только для того, чтобы отражать вселенную, а они взялись составлять опись живых существ, распределять предметы по группам. А я бегу от этого, оказываюсь ниже, выше, сзади, я уношусь в незримое… Как это описать?

— Так, как ты это делаешь.

— Нет слов, рассказывающих о незримом.

— Есть, слова поэзии.

— Мои фразы остаются неверными, неточными. Мои тяжелые, в свинце отлитые образы грешат против истины, поскольку они связаны с вещественным миром.

— Нет, Анна, оплодотворенный образ выходит за пределы вещественного мира, как только он указывает на мир за его пределами; он создает игру сравнений, подобно игре граней в отшлифованном алмазе.

— И все же… Мой язык допускает только грубое приближение. Или это присуще фламандскому? Может, мне удастся добиться большего, если я буду использовать латинский или греческий?

Продолжая писать, Анна приходила к выводу, что никогда не выйдет из-под ее пера верных слов. Вечером Великая Мадемуазель и Брендор с удовольствием читали исписанные ею страницы.[5]

Я в зеркале ловлю твой горний взгляд —

Не в амальгаме вод или стекла,

А в сердце, где слова твои горят,

В душе, где я узреть тебя смогла.

Минуя ложь, спокойствием дыша,

В твоих руках, нежней которых нет,

Скольжу, покуда мне даруешь свет:

Ты — это я, ты — сердце и душа.

Когда Анна удалялась, они позволяли себе высказывать похвалы, которых она вовек не потерпела бы.

— Поэтесса таинства! — воскликнула Великая Мадемуазель.

— Кто лучше воззвал к Богу, которого мы находим в себе?

— Мне редко доводилось сталкиваться с такой чистой верой.


Впредь Анна соглашалась с тем, что в ее стихах говорится о Боге. И вновь все сводилось к словам, неуклюжим и несовершенным словам. А раз людям, которых она ценила более других, Брендору и Великой Мадемуазель, полюбились ее стихи, потому что они живописали Бога, — пусть будет Бог! Слово, которое годится не хуже других, когда не годится никакое слово.

Охваченная пылкой верой, пронизывавшей все вокруг, Анна благочестиво ходила на воскресную мессу, молилась и пела вместе с бегинками. Она радовалась, что в ее стихах говорится о том круге людей, с которыми ей так хорошо.

Когда, готовя ее к встрече с архидиаконом, Великая Мадемуазель задавала ей вопросы на религиозные темы, такие как Троица или осуждение на заточение в аду, Анна была не в состоянии сказать ни слова, поскольку речь шла о вопросах, которые ее не слишком интересовали. Зато таинство Святого причастия внушало ей восторг: да, вместе с облаткой она принимала Божественное начало, и ей нетрудно было представить, что этот хлеб не такой, каким он был.

Тетя Годельева и две ее кузины регулярно навещали ее. Поначалу Анна противилась этому, твердя, что лучше сама будет приходить к ним. Однако по их намекам она поняла, что Ида не допустит такого вторжения, а кроме того, эти посещения безмятежной обители бегинок приносили умиротворение тете и кузинам.

Ида доставляла Годельеве все больше беспокойства. Девушка решила доказать, что она способна нравиться мужчинам. Если раньше она стремилась завязать с ними разговор, то теперь откровенно вешалась на шею.

— Дорогая моя Анна, это потаскуха, безумная, сорвавшаяся с цепи. Стоит кому-то ей подмигнуть, и она говорит «да». Нет нужды вежливо обхаживать, а тем более уговаривать ее — она ложится по первому требованию. Конечно, мне стыдно — у нас в роду ничего подобного не было, — но еще больше мне страшно. В ней кипит такая ярость, что у меня складывается впечатление, будто она ищет… беды.

— Какой беды, тетя Годельева?

— Не знаю. Но она ее накличет! Счастье, что мои младшие не идут по этому пути.

Хедвига и Бенедикта, другой закваски, нежели Ида, росли спокойными, веселыми и благоразумными. Анной они безоговорочно восхищались.

— Помолись за нее, Анна, прошу тебя. Помолись за нее.

Анна смущенно кивнула. Ей никогда не удавалось просить помощи у Бога. Да, конечно, мятежными вечерами или в те дни, когда ей было слишком тяжело, она иногда обращалась с мольбами к Создателю, однако знала, что все эти просьбы — всего лишь этап, нижние ступени лестницы, наверху которой находилось намного лучшее: набожное поклонение. Цель молитвы — не просить, а согласиться принять. Испытывая какую-то неловкость, она попыталась подумать о своей кузине, мысленно послать ей силы больше не грешить, однако довольно скоро она отказалась от этого. Не сомневаясь в том, что Бог выслушает, Анна сомневалась в том, что Он вмешается. Бог сияет таким блеском, с которым надо соединиться, Он не тот, кого надо умолять, соблазнять или убеждать. Ей была противна мысль о возможности торга с Богом. С детства видела она одно и то же: грешников, обещающих исправиться в обмен на милость; людей порочных, согласных на покаяние при условии, что Бог явит им свое расположение. Но самым непристойным ей представлялось отпущение грехов: люди благочестивыми деяниями — молитвами, мессами, пожертвованиями — покупали сокращение срока своего пребывания в чистилище. Ее поражала попытка устанавливать тарифы на грехи, а то, что некоторые пытались вести счеты с потусторонним миром, ее возмущало. Во-первых, она не верила в чистилище — это место между адом и раем, где ждут отправки, — но служители Церкви говорили о нем… А с какой стати? Знали ли они его, бывали ли там? Какой путешественник мог подтвердить его существование? А еще распознала она в этом мошенничество, извлекающее выгоду из страха. Какая связь между душой и экю? Что изменится на небесах от звона золота, падающего в ящик для сбора пожертвований? Очевидно, что оно шло на строительство церквей и — что важнее — оплачивало роскошь прелатов. Анна считала, что не стоит просить чего-либо у Бога, точно так же, как незачем пытаться заключить с Ним сделку.


Как-то ночью она проснулась вся в поту: она почуяла что-то ужасное. Выскочив из постели, задыхаясь, она спешно оделась и выскочила из дому. Бегинаж покоился во мраке. Ни одного золотистого отблеска свечи в окнах. Женщины мирно спали.

Задумчиво прозвучал колокол.

Что с ней, с ума она, что ли, сошла?

Задрав голову, Анна по треску, который стоял в верхушках деревьев, и по тому, как вдруг вспорхнули птицы, догадалась, что животные тоже учуяли опасность.

Она пересекла поросший деревьями двор, дошла до ограды. У самой стены метались гуси. Что происходит?

Выйти было невозможно, поскольку тяжелые ворота запирались на ночь, чтобы обеспечить безопасность женщин. Она отмела мысль о том, чтобы поднять на ноги охрану: ее высмеют, когда она станет объяснять, что вместе с гусями, белками и сороками почуяла неясную беду. Тогда она решила забраться на каменную стену. Как только ей это удалось, она заметила вдалеке красное свечение. Над горизонтом поднималось пламя, и его языки озаряли небо. Она услышала женские крики, бьющие в набат колокола и — живей, живей! — мужчин, передающих друг другу ведра с водой. Она определила, в каком квартале случилось несчастье, и в две секунды поняла, в чем дело: раз интуиция вытащила ее из постели, значит речь идет о доме тети Годельевы. Она тут же спрыгнула со стены по другую сторону монастырской ограды, вошла в холодную воду, поплыла, добралась до берега, а там, не теряя времени на то, чтобы отжать одежду, бросилась бежать по темным улицам города. По пути к месту пожара она видела людей, покинувших свои постели и спешивших на помощь. Когда в городе загорался дом, огонь перекидывался на соседние здания. Если срочно не начать действовать, может выгореть целый квартал. Подбежав к пылающему дому, девушка поняла, что, к несчастью, была права: жилище Годельевы обратилось в огненный факел. Она поспешила к соседям:

— Где моя тетя? Где кузины?

Ее успокоили:

— Они гостят у вашей бабушки Франциски в Сент-Адре.

— Вы уверены?

— Да… Годельева обещала по возвращении принести нам свежих яиц.

Анна вздохнула с облегчением. Однако на душе не стало спокойнее. Почему ей тревожно?

Какая-то соседка бросилась к ним:

— А ведь я помню, что Годельева уходила только с двумя девочками. А вы?

— Послушай, теперь, когда ты так говоришь… Да. Их было только трое.

— Где же Ида? — воскликнула Анна.

В этот момент полыхнуло на втором этаже. Внезапно из окна, точно лава вулкана, с высоты двух туазов выбросилось нечто, смутно напоминавшее человеческую фигуру, и распласталось на земле. Это была Ида. Волосы и одежда на ней горели.

26

Вена, 28 марта 1907 г.


Дорогая Гретхен,

посылаю тебе с этим письмом фотографию доктора Калгари, так как для меня важно, чтобы ты представляла себе, как он выглядит. Правда, это мужчина в расцвете лет? Обожаю его темные брови и волосы, их здоровый блеск, это мне кажется гораздо более впечатляющим, словом, более мужественным, чем светло-золотистые волосы Франца. Тебе будет несложно узнать его на групповом снимке, сделанном на конгрессе психоаналитиков, все прочие вдвое его старше. В центральной группе он стоит в трех шагах позади основателя психоанализа Зигмунда Фрейда (человек со строгой бородкой, в роговых очках). Уф! Хорошо, что я прислушалась к своей интуиции и не пошла к нему! Мой доктор выглядит совсем иначе — ведь правда?

Верни мне поскорее этот снимок. Сказать по правде, я его выкрала из кабинета Калгари в его отсутствие. Даже если он ориентируется в этом хаотическом нагромождении книг, писем и досье, то, готова поспорить, он не сразу заметит пропажу. Во всяком случае, у меня есть копия, сделанная фотографом…

Так вот, мой курс продвигается. Я исследую свои лабиринты и уже чувствую себя лучше. Следует добавить, что мы с доктором Калгари составляем прекрасную команду, чем и объясняется успех лечения. С другим доктором я бы до сих пор барахталась в луже собственных воспоминаний.

К примеру, я поняла, что, совсем маленькой, я избрала тебя «символической матерью». Я тебя всегда называла кузиной именно потому, что мне было нужно выдумать, что между нами существует кровная связь, чего на самом деле не было, так как твой отец был моим законным опекуном, назначенным по завещанию. Когда ты вышла замуж, я решила, что ты меня бросила, и начала по-детски дуться на тебя, я отказывалась признать физиологические изменения, связанные с наступлением отрочества, заявляя, что никогда не выйду замуж. В действительности своей инфантильностью я хотела побудить тебя вернуться и вновь заменить мне мать.

Калгари утверждает, что меня страшат узы крови и я отказываюсь их признавать; я ему возражаю, что эти узы мне практически неведомы; мне было восемь лет, когда умерли мои родители, и на мне это совсем не сказалось. На протяжении нескольких месяцев этот ответ казался ему сомнительным. Под тем предлогом, что эта тема важна для меня, Калгари прибег к одному необычному способу: к гипнозу.

Да, Гретхен, я рассказываю тебе не о ярмарочном аттракционе, который я будто бы видела, я описываю очень важный эпизод, действительно пережитый мной: при помощи маятника и магических фраз Калгари погрузил меня в гипнотическое состояние. Представляешь? Нелепое украшение, успокаивающие слова, и ты утрачиваешь контроль над собственным разумом. Вспоминаю свое состояние: это был не сон или бессознательное состояние, но нечто иное — определенная добровольная сосредоточенность. Мне казалось, что меня вновь затягивает в воронку: мое поле зрения сузилось, воспринимаемое слухом пространство тоже, и вместе с ними исчезли моя неискренность, некая хмурая замкнутость, которая подталкивает меня ко лжи ради самозащиты. В состоянии гипноза она уступила место повиновению, теперь я зависела только от Калгари, от его теплого голоса, точно заданных вопросов. Я вверилась ему.

И услышала, что говорю правду, отступив от своей версии (меня удивило то, что это произошло во время сеанса). Да, в этом странном состоянии я открыла Калгари тайну моего происхождения. Я признала, что меня удочерили: те, кого я называла своими родителями, не были ими, хотя они оставили мне средства к существованию, но не они дали мне жизнь. Детали послушно всплывали из моей памяти, как рыбы, которых рыболов тянет из воды: сначала мои подозрения, потом вопросы, возникавшие у меня с раннего детства, затем поведение моих родителей, их взгляд, который казался одновременно нежно любящим и тревожным, будто я бомба, которая может взорваться прямо у них в руках.

Почему я так часто пыталась отстраниться от темы собственного происхождения? Было ли это продиктовано стремлением к душевному комфорту или равнодушием? Поскольку при лечении проблем памяти не существует понятия «равнодушие», Калгари считает, что я предпочитала скрывать родственные связи.

— Теперь для меня прояснилась ваша общая установка, — подытожил доктор. — Вы никогда не чувствовали себя законным, родным ребенком. И в обществе, и рядом с мужем вы страшитесь обмана. Вам кажется, что вы должны молчать и выслушивать других, вы считаете, что Франц ошибся с выбором жены и в конце концов поймет это. Эти страхи исходят из вашей первоначальной установки — установки приемного ребенка, к которому не обязательно относятся с любовью, так как это не основано на кровной связи.

Так что ты скажешь, Гретхен, правда же, мой дорогой Калгари просто блистателен?! Никому еще не удавалось так глубоко понять меня. Теперь, после нескольких месяцев лечения, я возвращаюсь к жизни госпожи фон Вальдберг, став иной: внешне ничего не изменилось, но по сути переменилось все. Я стала более зрелой. Я не цепляюсь больше за Франца, как утопленница за спасательный буек. Порой я перестаю понимать, люблю я его или ненавижу, настолько он мне кажется пресным.

Франц меня раздражает. Меня утомляют его спокойствие, хорошее настроение, ровность темперамента, неизменная учтивость. Мне наскучила даже его красота. По словам вонючих венских мегер, о таком можно только мечтать: правильные черты лица, сверкающие белизной зубы, розовые губы, гордый поворот головы, гибкое и крепкое тело; ни дать ни взять, прекрасный принц из наших любимых сказок, первый мужчина наших грез. Только в этих книжках нам не рассказывали, о чем думали Белоснежка или Золушка, прожив в браке с принцем несколько лет, все сказочные истории прерываются на пороге спальни, когда закрывается дверь и любовники отправляются в постель. «Они жили долго и счастливо, и у них было много детей». Тебе не кажется, что это чересчур лаконично, чтобы описать целую жизнь?..

В противоположность этой формуле я, попав в альков прекрасного принца, не обрела детей и у меня нет уверенности в том, что я счастлива. Да, уверяю тебя, Гретхен, жизнь с идеальным мужчиной скучна. Франц чересчур падок на удовольствия. Чтобы получить наслаждение, ему много не нужно: два-три фортепианных аккорда, пара театральных реплик, еда, беседа, постель, сон, ласки. Такое впечатление, что я живу с довольным жизнью ребенком, который и не подозревает, что для меня пути наслаждения гораздо сложнее.

Он доволен, хоть и слеп.

Доволен, потому что слеп?

Я осмеливаюсь затрагивать интимные темы супружества в беседах с Калгари. Догадка тети Виви верна: я еще не познала «ослепительный миг». Любовные сцены с Францем мне приятны, но кажутся слишком трудоемкими. Тусклый ритуал.

Говорила ли я тебе? Мои отношения с тетей Виви переменились: мы стали лучшими подругами. Какая потрясающая женщина! Веселая, игривая, вольная. Мы видимся несколько раз в неделю — у нее, у меня, у модисток, в кондитерской или в кафе-мороженом, смеемся и болтаем обо всем на свете. Она беззастенчиво рассказывает мне о своих прежних и нынешних любовных историях; я восхищаюсь тем, что она благодаря своей дерзости и независимости превратила свою жизнь в пьянящее и волнующее приключение.

Мы часто бываем в кофейнях, и я наблюдаю за тем, как умело она вызывает интерес у сильного пола. Ее успех основан на резком контрасте: вначале полнейшее равнодушие, а затем молниеносный напряженный взгляд на сидящего поодаль офицера или артиста. Эта смесь жара и холода настолько возбуждает самцов, что официанты вечно приносят ей галантные записочки.

Эти чары накрывают и меня, кое-кто считает меня столь же развязной, как и тетя Виви. Особенно один студент — брюнет с черными глазами, которые казались бы воинственно-пылкими, если бы не были затенены красивыми длинными, как у египетской принцессы, ресницами.

К чему я это пишу? Право, не знаю. Явно сказывается влияние весны, захватившей Вену.

Доктор Калгари — несмотря на запрет, я продолжаю называть его доктором — решил, что нам следует обсудить «постельную тему», и в конечном счете я согласилась. Хоть кого-то, кроме моего мужа, волнует, чтобы ласки делали меня счастливой. Немаловажная деталь.

Когда Калгари рассуждает о моей фригидности, я краснею. Конечно, сам термин меня раздражает, но радует то, что об этом говорит он; пересилить себя мне помогает жар, с которым он обсуждает эту тему; это воскрешает волнения нашей первой встречи, когда я по глупости предположила, что он будет обнимать меня на своей кушетке.

Сегодня я спрашиваю себя: а вдруг я была права? Быть может, если бы я не была такой простушкой… ладно, пусть я ничего не понимаю в психоанализе, но мой женский инстинкт помог мне распознать мужчину, который меня желает. И которого желаю я.

Да, Гретхен, я не стыжусь признаться тебе: порой я испытываю к нему желание. Меня волнует его близость, его подвижные руки с очень длинными пальцами, кроме того, я стольким ему обязана.

Например, благодаря ему я поняла, почему начала коллекционировать миллефиори. Любая коллекция свидетельствует о фрустрации; хоть мы и не сознаем этого, она компенсирует нехватку чего-либо. Так как моя женская жизнь меня не удовлетворяет, стеклянные шары олицетворяют мое желание остановить время, не стариться, вернуться в неизменно сияющий рай детства. Я выросла в деревне — так что этому научилась не от тебя, моей сестры, с которой делила детские игры. Я страстно люблю природу и вижу в этих замороженных в кристалле минеральных цветах свой застывший идеал. Каждый раз, добавляя к коллекции новый экземпляр, я получаю удовлетворение, но неполное, оно не соответствует моему основному желанию.

Я собираю не стеклянные шары, а скорее иллюзии, которые позволяют продержаться. И, углубляя свой невроз, продолжаю пополнять коллекцию.

Но стоило мне разбить шар — и вечером у меня отошли воды. У меня вновь возникло желание завоевывать реальность. И в самом деле, несколько часов спустя мне открылась правда: моя беременность оказалась ложной.

Так, может, нужно уничтожить коллекцию, чтобы выздороветь? Но Калгари запрещает мне это.

— Уничтожение символа вас не излечит, — говорит он. — Напротив, вы рискуете создать пагубное ощущение небезопасности, распространение тревоги. Когда-нибудь вы сумеете верно оценить ваши стеклянные цветы, вы полюбите их за то, чем они являются, а не за их выдуманные свойства.

В последнее время после этих сеансов мне удалось воздерживаться от новых приобретений. Правда, огромный прогресс? Я сообщила об этом банкиру Шондерферу.

Вот, моя Гретхен, какие усилия предпринимает твоя кузина, чтобы присоединиться к миру смертных. Без Калгари я бы просто сошла с ума и меня заключили бы в сумасшедший дом. Он излечивает меня от меня самой.

Мне никогда не удастся в должной мере отблагодарить тетю Виви за то, что она привела меня к нему. Вчера я вновь сказала ей об этом. Она прищурила свои миндалевидные лавандово-синие глаза и тихо шепнула:

— Ханна, милочка, а вы, случаем, не увлеклись доктором Калгари?

Вместо ответа я рассмеялась. Я смеялась слишком сильно, слишком долго. От смеха у меня тряслась грудь, низ живота свело спазмом. И тете Виви, и мне самой этот смех подтвердил то, что я не смела сформулировать.

Раз я не могу произнести эти слова, то попытаюсь их написать.

Я люблю доктора Калгари.

И эта любовь, ее неслыханная власть, окрыляет мое тело, сердце и душу.

Остается ответить на единственный вопрос: когда я осмелюсь сказать ему об этом?

Твоя Ханна

27

Постель. Потом темнота.

Ничего другого.

Да, время от времени — постель. И чересчур тонкие простыни.

Единственная подушка.

Дальше мелькали сюжеты. Гонка на водных лыжах. Джоанна впереди. Как эта девчонка в бежевом купальнике переходит от одного пируэта к другому!

Съемки рекламного ролика. Энни изображает кубик льда в бокале виски размером с бассейн. Разумеется, она тонет. Слишком комично. Режиссер размахивает рупором. Страховая компания отказывается платить. На дне моря — хотя нет, бутылки — Энни, которая должна изображать утопленницу, хохочет до упаду. Ее приемные родители, сидя на бортике, аплодируют.

На тебе, опять постель!

Кошелка Вюиттон подходит к ней, берет за руку и ведет в свою гардеробную. Вместо платьев там чучела животных. Зебра не сводит с нее глаз. Энни сознает, что там, за нежным стеклянным взглядом, четвероногое животное мертво. Зебра пристально смотрит на нее. Энни сильно напугана, она дрожит. В конце концов она дотрагивается до морды зебры. После прикосновения зебра превращается в Дэвида. Дэвид издает ржание. В этот момент страус убивает Дэвида. Страус весьма привлекателен. На голове у него белый хохолок. На вопросы он не отвечает, хотя, похоже, все понимает.

Вдруг все меняется. Энни идет по незнакомому городу. Посередине улиц вода. Кроме шуток, не канавка, не лужа, нет, широкая река. Друг детства гортанным голосом поясняет, что это каналы. «А, так мы в Венеции?» Люди смотрят на нее как на идиотку. Злобная толпа. Энни решает, что надо выпить пива. В этот миг карлик выхватывает ее сумочку. Она бежит за ним. Ему нетрудно уйти от погони, здесь ему знаком каждый закоулок. На углу улицы Энни теряет одежду. «Как, опять?» Забавно, вроде бы это с ней уже было. В чем мать родила она выходит на площадь, где повешена женщина. Энни ее знала. Она подходит ближе. Удар по затылку. Наповал.

Снова постель. Довольно жесткая. Какая-то гостиница?

Энни, задыхаясь, вскакивает на лыжи. Отталкивается и несется по ледяному желобу. Скорость растет, она уже не справляется, ее нагоняет длинный, как гусеница, снаряд, сидящие там бородачи кричат: «С дороги!» Они вот-вот нагонят ее. Энни понимает, что застряла на повороте бобслейной трассы. Снаряд надвигается. Что же делать?

Постель.

Уф-ф…

Похоже, она каждый раз оказывается здесь. Реальность — это сон, который возвращается чаще всего, не так ли? Она изо всех сил старается удержаться в этой постели, чтобы ее не зашвырнуло в иное пространство. Рукой она ощупывает матрас. Простыни тоньше папиросной бумаги. Смотри-ка, я дымлюсь. А вот подушка! Синтетическая? Предпочитаю гусиный пух. Почему всего одна? Она открывает глаза. Вокруг светлые, чуть желтоватые деревянные стены. Ах да, это бамбук, последний крик в отделке интерьера. Это помешательство на бамбуке кажется ей жульничеством: как им удается превратить круглые стволы в гладкие панели? Объясните мне. А зубная паста? Откуда берутся эти красные дорожки в белой пасте? При этом белое с красным не смешивается, пока не иссякнет содержимое тюбика… В мире столько загадок.

Появляется Итан. Забавно, это приятный сон. Он входит в комнату и улыбается ей. Из постели Энни кажется, что он ростом со страуса из предыдущего бредового видения. Он присаживается на край кровати, гладит ее по щеке и подносит стакан воды.

Правильно. Она умирает от жажды.

Выпрямляясь, она ощущает боль в суставах. Мышцы свело.

Черт, это явно не бред! Прощайте, водные лыжи и снежные горы. В теле тяжесть, окоченение, боль.

— Итан, так я не сплю?

— Нет.

— В моем сне ты так же отвечал.

— Я не могу нести ответственность за то, что говорю в твоих снах.

Энни задумывается. Сказанное кажется ей настолько глубоким, что она не уверена, что понимает это. О, здесь она ничего не соображает: добро пожаловать в реальную жизнь!

Итан дает ей пить и осторожно укладывает в постель. Едва голова касается подушки, как Энни попадает в лабиринт. Люк захлопывается. На поворотах лают бульдоги, скаля клыки: кажется, она идет не туда. Ух ты, она и не замечала, что эти псы так похожи на акул. Она доходит до малышки в цыганском костюме, которая в упоении кружится в своем пышном красном кружевном платье. Она танцует под игривую дискотечную музыку. Энни склоняется к ней, радостная девочка смотрит на нее незрячими глазами. Да, глаза выколоты. Энни наклоняется, собираясь поцеловать девочку, но та кидается прочь с испуганным криком. Хлопает дверь.

Постель. Комната.

Лучше оставаться здесь. Все же спокойнее, чем в этих снах. Энни покрывается испариной. Ее пронизывает необычный озноб, он охватывает ее не снаружи, а изнутри. Она съеживается под тонкой простыней.

Энни чувствует, что за каждым ее движением следят. Актерский инстинкт. На нее направлены взгляды, с нее не сводят глаз, комментируют ее позы.

Она озирается. Никого. Из обстановки только платяной шкаф и телевизор. Льняные шторы задернуты наполовину.

Явно никого нет.

Откуда это ощущение, что за ней следят?

Она вновь погружается в неприятный сон, который видела сотню раз: ей предстоит петь Кармен, хотя она не разучивала эту оперу. За кулисами она, пока идет начальная сцена у оркестра и хора, надевает обтягивающее ярко-красное платье, втыкает в волосы цветок лотоса и затем появляется перед публикой рядом с тенором. Из ее гортани раздается невероятной силы голос, звучание ей незнакомо: густой и сильный голос громадного диапазона, перекрывающий голос партнера, у которого тесситура куда ниже. Это что, мужской голос?.. Поднимая кастаньеты, она спохватывается, что забыла побрить подмышки. Катастрофа.

Ох… опять постель.

Так, ну что, шпики ушли? Нет. Кожей она ощущает их липкие прикосновения.

Но кто шпионит за ней?

Она выпрямляется в поле обзора камеры, закрепленной под потолком в левом углу. Красный огонек свидетельствует, что аппарат зафиксировал это.

«Меня снимают!»

С той стороны тоже камера. И в другом углу. Медленно она пересчитывает. Пять видеокамер. Не меньше.

Входит Джоанна. Вид у нее ликующий.

— Как ты, малышка?

Энни радость агентши кажется странной. Видимо, это все еще сон.

Джоанна, обычно не слишком щедрая на нежные жесты, крепко обнимает ее.

— О, тебя все так любят! А ты забавляешься, пугая нас. Хочешь, чтобы мы поняли, как ты нам дорога! Но мы тебя и без этих твоих глупостей обожаем.

Слова Джоанны звучат фальшиво. Любопытно… Обычно во сне персонажи неплохо справляются со своей ролью.

Внезапно Энни отстраняется, угадывая, что за этим последует.

— Знаешь, почему ты здесь?

Энни мотает головой.

— Не припоминаешь?

Энни прекрасно помнит, как впрыснула себе героин в туалете и затем лишилась чувств, в этот миг ей казалось, что она умирает. Но чтобы узнать, что скажет Джоанна в этом сне, она изображает потерю памяти.

— Ну, ты… перебрала. Конечно, это стресс. Страх перед судом публики. Бедная Энни… Ты была не права, опасаясь реакции.

Джоанна внезапно встает.

— Дорогая, это был триумф! — восклицает она. — «Девушку в красных очках» называют главным фильмом года. Ты ошеломила и публику, и журналистов. Браво! Уже поговаривают о номинациях на «Золотой глобус», на «Оскар»… Срочно готовят новые копии для проката.

Джоанна выкрикивает это, раздувая свой искусственный энтузиазм, будто обращается не к Энни, а к кому-то, кто стоит метрах в двадцати.

Энни оглядывается. К кому взывает Джоанна? Кому предназначено это шоу — «Пресс-атташе на пике карьеры»?

— Какая жалость, что ты не могла выйти на сцену. Люди ждали тебя, аплодировали стоя. И все это досталось Заку и Табате Керр.

Табата Керр? Джоанна так назвала Кошелку Вюиттон. Стало быть, происходит нечто странное.

Энни перехватила взгляд Джоанны, и ее осенило. Та посмотрела на ближнюю к ней камеру и, осознав свою ошибку, потупилась. Значит, ей известно, что их снимают, и она пыталась держаться естественно.

Джоанна, что происходит? К чему здесь видеокамеры?

Джоанна, поколебавшись, достала телефон и набрала номер. Оставив преувеличенно восторженный тон, она сухо спросила:

— Ладно, так что мне теперь делать?

В ответ донеслось потрескивание.

— Ясно, — ответила Джоанна.

И тут Энни почувствовала, что атмосфера переменилась. Бросив беглый взгляд, она заметила, что красные огоньки вверху видеокамер погасли. Джоанна, расслабившись, села.

— Энни, ты была в полном дерьме, но я это уладила.

— В смысле, ты тоже в него вляпалась?

— Я превратила дерьмо в золото. Прежде такое было под силу алхимикам, а теперь хорошему агенту. Послушай, все проще простого: так как после инцидента на премьере стало невозможно скрыть твою зависимость от алкоголя и дури, я решила превратить это в показательный пример.

— Господи боже, чего именно?

— Пример раскаяния. Энни, ты выздоровеешь, будешь лечиться, делая это не только для себя, но и для других. Ты укажешь выход, расскажешь юнцам и их сокрушенным родителям, как избавиться от этого.

— Избавиться от чего?

— От наркотиков. От тяги к выпивке. От пагубных привычек.

— Ты, похоже, уверена, что тебе это удастся.

Джоанна посмотрела на нее с сомнением, отстранилась и резко бросила:

— Я подписала контракт.

— Ты?!

— Я подписала. Твое падение было публичным, так что оправдываться придется тоже на публике. Если не хочешь пустить карьеру под откос, мы организуем спектакль вокруг твоего возрождения. Телеканал «Америкэн» дал согласие. — Она наклонилась к Энни и прошептала ей на ухо: — Четыре миллиона долларов. А если просчитать результаты кампании в прессе, можно смело удвоить сумму.

Джоанна выпрямилась, гордясь собой, с улыбкой довольной акулы. Это резко отличалось от того аффектированно жалостного выражения, с которым она вошла в палату. Энни не реагировала, она все еще гадала, происходит ли это во сне или наяву. Впрочем, чудовищность предложения, безнравственного, как кошмар, жестокого, как реальность, не оставляла выбора.

Джоанна, решив, что молчание — знак согласия, сообщила в телефонную трубку:

— ОК, все в порядке. Продолжаем.

Через четыре секунды вновь загорелись красные контрольные огоньки камер.

Джоанна опять заговорила медовым голосом, умудрившись трижды упомянуть название фильма «Девушка в красных очках», потом удалилась с ликующим видом.

«Какая скверная актриса», — подумала Энни, глядя ей вслед.

Это, по крайней мере, не вызывало сомнений, все прочее по-прежнему выглядело хаосом.

В палате появился доктор Шинед. Так как он жаждал покрасоваться на экране, то на сей раз обошелся без толпы ассистентов; только пара молодых врачей следовала за ним на почтительном расстоянии, как телохранители, что подчеркивало значимость эскортируемой персоны.

Энни тотчас решила разыграть отупение, шок и смирение. Прикрывшись этой маской, она разглядывала доктора Шинеда: восьмидесятилетний старец с безупречно перекроенной физиономией работал на камеры, изображая суперврача. Сначала он обратился к пациентке с вежливым благодушием, признав, что в юности порой бывают нелегкие периоды, — и тут он на миг показался искренним: он с удовольствием злословил, твердя, как ему жаль молодых. Потом он расковырял рану, расписав страдания Энни. Наконец, сделал прижигание: выразил к ней уважение, сообщив, что она уже не ребенок, она будущая мать. Вдобавок к этой смеси он восславил жизнь, любовь к жизни, будущее, возвысившись до пафоса, чуждого его обычной сухой точной резкости. Энни, понимавшая, что это спектакль, пропустила все мимо ушей; она лишь подметила, что грим придал его коже оранжевый оттенок, а подкрашенные брови кажутся такими же густыми, как парик.

«Уж лучше смириться со старостью, чем отрицать свой возраст. В том числе и по эстетическим причинам», — подумала она. Это была единственная мысль, вынесенная из визита, который, кажется, не имел к ней никакого отношения.

— Итак, милочка, мы пришли к согласию? Готовы ли вы довериться мне?

По его энергичной настойчивости Энни поняла, что в сцене, разыгрываемой доктором Шинедом, она должна произнести последнюю реплику. Ухватившись за обрывки своего сна — где она, застигнутая врасплох, изображала Кармен, не зная роли и без единой репетиции, — Энни пробормотала, что готова.

Довольный доктор Шинед откланялся.

Открывая дверь, он, забыв о том, что камеры все еще работают, самодовольно улыбнулся, гордый собой, как актер, которому вручили вожделенную премию. Но это тщеславие, после старательно разыгранной им сцены, выглядело столь же уместно, как волос в тарелке с супом.

«Дебютант», — со вздохом подумала Энни.

Она закрыла глаза и снова погрузилась в сон.


В половине седьмого появился Итан, он принес поднос с ужином. Этот ничего не изображал. В каждом его движении, в каждом слове сквозило лишь стремление помочь Энни. Как только он оказался рядом, девушка почувствовала себя лучше. Они бегло обсудили серьезные темы.

Когда она доела, Итан взглянул на часы.

— Уже семь, — объявил он.

Атмосфера неуловимо переменилась. Огоньки камер погасли.

Итан, достав из кармана коробочку с пилюлями, выдал Энни лекарства.

— Что, после семи вечера камеры выключаются? — спросила она.

— Нет. Съемку возобновят через три минуты. У передачи два формата: интернет-трансляция двадцать четыре часа в сутки и ежедневный двадцатиминутный выпуск на канале «Америкэн». Так что допускаются лишь краткие перерывы. Фармацевты и клиника не желают засвечивать прием всей этой химии. Прежде всего, чтобы сохранить врачебную тайну. К тому же репортаж должен подчеркнуть твое стремление вылечиться.

Энни выслушала пояснения, покорно и жадно заглатывая капсулы.

Красные огоньки вновь загорелись в тот момент, когда Итан выбрасывал упаковку от пилюль в мусорную корзину.

— Мне нужно в ванную.

Итан помог девушке спустить ноги с кровати и, поддерживая, довел ее до облицованного кафелем закутка.

Цепляясь за поручни на перегородках, Энни дотащилась до умывальника.

Там она увидела себя в зеркале. Бледная, будто выжатая до капли, она выглядела как после тяжелых родов. Волосы свисали безжизненными прядями. Кожа была изжелта-бледной.

Она склонилась над раковиной, потирая веки кончиками пальцев.

Странное ощущение.

За ней опять следят?

Нет, не может быть…

Медленно поворачивая голову, она осмотрела облицованные кафелем стены: нигде не было видно ни видеокамер, ни микрофонов.

Тогда откуда исходит это ощущение слежки?

Может, у нее приступ паранойи?

Энни пожала плечами: если ты чего-то опасаешься, это еще не значит, что оно существует; нужно успокоиться.

Она наклонилась, всматриваясь в свое лицо.

Внезапно она уловила движение. Нет, это было не снаружи, что-то дрогнуло внутри зеркала. Или, скорее, за посеребренной поверхностью.

Но как это возможно?

Она снова приблизила голову и по зыбкости отражения и подозрительной прозрачности поняла, что перед ней зеркало, лишенное амальгамы, за ним скрыта целая батарея камер.

28

Вылетев из дома и рухнув на землю, Ида хоть и осталась в живых, но в ее облике мало было человеческого: тело обгорело в обступившем ее пламени, она, обезумев, билась с ним, словно с врагом.

Не колеблясь, Анна сбросила с себя юбки, чтобы набросить их на пострадавшую, прикрыть ее, сбить пожиравший Иду огонь. Это обожженное и невменяемое существо кричало, брыкалось, отбивалось, изрыгало ругательства. Ида колотила Анну и оскорбляла ее, но девушка держалась стойко и сумела справиться и с кузиной, и с огнем. Затем, пока подоспевшие мужчины боролись с пожаром, не давая огню охватить соседние дома, она собралась с духом и, проявив доселе неведомую ей властность, приказала отнести Иду в больницу Святого Иоанна. Пока ходили за досками и мастерили носилки, она принесла воды из канала и смочила ткань, убедившись в том, что в волосах или на одежде Иды не тлеют искры.

Два рыжеволосых здоровяка положили Иду на носилки и, не обращая внимания на ее ругань, понесли ее чуть ли не бегом; при каждом толчке раздавались дикие вопли.

— Она очень плоха, — сказал тот, кто шел первым. — Лучше отнести ее к францисканцам. Там в приюте есть очень хороший врач.

Пройдя несколько улиц, они постучались. В окне показалась голова Себастьяна Меуса.

— Лучший врач в Брюгге, — пробормотал здоровяк.

Себастьян Меус ничуть не рассердился на то, что они разбудили его среди ночи, он сразу понял, что к чему. Распахнулась прочная дверь, и врач указал им место в приюте Святого Космы. С помощью дюжих парней он установил над умирающей бак и попросил Анну побыстрее наносить воды из колодца, чтобы этот бак наполнить. Когда это было сделано, он вынул пробку, и вода заструилась на обожженную девушку. В течение часа Анна и парни бегали от колодца к баку, обливая водой тело Иды. Стоны наконец-то стали затихать, хотя она по-прежнему всех поносила.

Потом врач осторожно расстегнул промокшую одежду, соблюдая предосторожности, отлепил ее от кожи, чтобы она не отслоилась вместе с тканью. Затем он принес горшочек с жирной мазью и мягкими движениями нанес ее на обожженные места.

Когда Иде становилось совершенно невмоготу, она орала, выкрикивая проклятия, но ни врач, ни Анна не слушали это сквернословие — скабрезные вариации на тему ее страдания. К заутрене, когда уже проклевывался рассвет, совсем обессилевшая Ида заснула. Анна сидела подле нее, словно ее бодрствование могло помочь кузине выздороветь. Держа ее за неповрежденную руку, Анна старалась передать ей свою силу и энергию.

Во время молитвы шестого часа пришел священник, которого позвали, чтобы провести соборование. Ида проснулась в тот момент, когда кюре склонился над нею: она с ужасом посмотрела на него. Увидь она дьявола, было бы то же самое. Она попыталась вскочить и убежать.

Священник заговорил с ней дружелюбно. Поняв, что она скоро покинет этот мир, Ида вдруг вскричала:

— Хочу исповедаться!

Священник попросил оставить их одних.

Врач, его помощники и Анна вышли из комнаты. Себастьян Меус остановил Анну на пороге:

— Останься здесь.

— Что вы сказали?

— Останься. Спрячься за колонной. Если ей опять станет плохо, попробуй ослабить боль холодной водой или мазью. Возлагаю присмотр за ней на тебя.

Отдав этот строгий приказ, он закрыл за собой дверь.

Анна забилась в какую-то нишу в стене, так что ни священник, ни Ида не заметили ее присутствия. Ида схватила священника за плечи и прокричала:

— Это я подожгла дом!

Анна съежилась. Что? Разве можно подслушивать исповедь Иды? Она попыталась заткнуть уши.

— Да, я подожгла эту хибару, чтобы отомстить этой дуре, моей матери. Я хотела, чтобы она страдала. Хотела, чтобы она заплатила за то зло, которое причинила мне.

Слова все равно доносились до Анны. И она решилась выслушать до конца то, что скажет ее кузина. Кипя от негодования, Ида объяснила священнику, что ее мать, считая ее некрасивой, никогда не предлагала ей женихов. Так что ей самой пришлось искать себе кавалеров. Но («Падре, вы же знаете мужчин!») они ею воспользовались…

В этот миг своего признания Ида переменилась. Если прежде она вела себя как жертва, то тут она превратилась в игривую фурию, более похотливую, чем фавн, в подробностях описывая встревоженному священнику то, чем занималась с мужчинами, иногда с несколькими сразу. Анна с трудом выдержала рассказ Иды, которая перешла все границы понятий о чести, чтобы доказать, как она соблазнительна, а ее мать не права.

Услышанное вроде бы должно было покоробить непорочную Анну, но произошло обратное: ее охватило сострадание. Чем больше Ида выплескивала непристойностей — испытывая определенное удовольствие, — тем большую нежность испытывала Анна к кузине. В вызывающей, несдержанной и распутной Иде, в этой мстительной поджигательнице она видела девочку, которую обуревали вопросы, которая сомневалась в том, что может нравиться другим, и в первую очередь своей матери. Какой головокружительный путь! Вполне понятное душевное страдание девчонки превратило ее в преступную гарпию. Если бы Анна поняла это вовремя, может быть, она смогла бы заставить Иду отказаться от самоуничижения и снова поверить в себя. Анна винила себя: много лет проведя рядом с Идой, она никогда не догадывалась ни о том, что творилось у нее в голове, ни о том, что разрушало ее душу.

Наконец Ида дошла до конца своей исповеди: ее мать обращалась с ней как с проституткой — нет, она не произнесла это слово, но ее взгляд дал понять, что она имеет в виду. В тот день Годельева сообщила, что отправляет Хедвигу и Бенедикту в деревню, — очевидно, она желала убрать своих дочерей подальше от ужасного примера старшей дочери. Она твердила на пороге, что они все втроем будут молиться за нее.

— Молиться за меня! Вы себе представляете? Молиться за меня, словно я чудовище какое-то!

— Вы грешны, дочь моя. Все мы грешны.

— Все не так, в ее устах это означало, что я самая распоследняя… После этого я решила уничтожить то, что ей принадлежит, — весь этот дом со всем его содержимым. Я облила маслом пол, мебель. Вот только огонь охватил комнаты стремительно, я собиралась поджечь дом перед самым уходом, но забыла, что на первом этаже все еще горит очаг, и оттуда выпал раскаленный уголек. А так как я разбрызгала масло по полу, пожар разгорелся, когда я выливала остатки масла на втором этаже. Я оказалась в западне…

Не выказывая ни малейших угрызений совести, она сожалела только о своей оплошности. Кюре, пришедший в ужас от услышанного, затих, страшась услышать новые подробности. Однако Ида хранила молчание. Услышав, как Ида шмыгает носом, Анна поняла, что кузина плачет. Что она оплакивала? Неудачно обернувшееся мщение или жизнь, с которой вот-вот расстанется?

Священник приступил к последнему святому причастию:

— Я вверяю вас, Ида, состраданию Иисуса-целителя…

Он наложил на ее лицо руки, чтобы на нее снизошел Святой Дух. По тому, как усиленно он двигал руками, у Анны возникло такое ощущение, что он, скорее всего, изгонял демонов. Затем он помазал миром сначала лоб, а затем руки Иды. То ли потому, что масло было святым, то ли потому, что оно питало иссушенную и обожженную плоть, Ида не кричала, когда священник наносил его, слегка касаясь кожи.

— Да упокоит тебя Господь в своей безмерной доброте благодатью Святого Духа, а избавив тебя от грехов твоих, да спасет Он тебя и вознесет.

Он ждал, что Ида скажет «аминь», но, так как та упорно молчала, он сделал это вместо нее.

Наконец он поднес ей облатку, подготовив таким образом к переходу от жизни земной к жизни вечной.

— «Вкусивший плоти Моей и испивший крови Моей обретет жизнь вечную, и воскрешу Я его в день последний», — говорил Господь.

Наконец, шепотом, ибо Ида все равно его больше не слушала, он невнятно зачитал что-то из Евангелий от Луки и Иакова — но так, что только он один и слышал это.


В последующие часы Ида пребывала в разных состояниях, переходя от прострации к крикам, от молитв к поношениям, от отчаяния к покорности судьбе.

Анна не отходила от нее. У нее было впечатление, что большую часть времени Ида ее не видела или, даже когда глядела на нее своими выпученными глазами, ее не узнавала. Только дважды Ида определила, кто перед ней, потому что от ненависти ее зрачки потемнели, а из уст исторглись ругательства.

Анна сделала вид, что ничего не слышала. Она взяла здоровую руку Иды, сжала ее с большой нежностью и попыталась послать успокоение в это страдающее тело.

Когда Годельева, Хедвига и Бенедикта, которых одна из соседок известила о происшедшем несчастье, нагрянули в приют, они были потрясены бедственным состоянием Иды. Мать поникла в объятиях Анны, сотрясаясь от рыданий, узнав о том, что Иду соборовали. Анна приняла свои меры предосторожности, решив не разглашать правду о том, что Ида намеренно подожгла дом. Чтобы не дать прикованной к постели Иде застать себя врасплох в момент семейной сцены, Анна, отстранив тетю, спокойным голосом объяснила, что она уступает им свое место подле Иды, которой необходима любовь в эти последние моменты ее жизни. Анна наблюдала за происходящим издали. Тетя Годельева рыдала, Хедвига и Бенедикта бормотали теплые слова. Ида прекрасно видела их, хотя и делала вид, что не видит; притворяясь, что она без сознания, она упивалась зрелищем. Судя по тому, что на лбу обозначились складки, а плечи были расслаблены, Анна поняла, что ее кузина, хотя ей и удалось это скрыть, довольна тем, что вызвала такую скорбь: она снова была в центре внимания. Выбившаяся из сил Анна покинула палату, где провела столько времени без сна, питья и еды. Она остановилась во дворе, вдыхая свет. К ней подошел врач:

— Спасибо вам за помощь.

Анна улыбнулась. Благодарность казалась ей нелепой.

— А вы знаете, у вашей кузины есть шансы выжить, — продолжил Себастьян Меус.

— Я думала…

— На данный момент все еще невозможно определить степень поражения кожи. Это станет ясно в последующие дни. Но пока я считаю ожоги поверхностными. Вы только посмотрите: она покрылась волдырями, а это доказательство того, что ее тело реагирует и пытается восстановиться. Кожный покров поврежден, но не насквозь: не затронуты ни мышцы, ни кости. Конечно, ее может погубить какое-нибудь заражение, однако у нее есть шансы поправиться.

— О боже, да если это так…

— Не будем забегать вперед, Анна. Даже если она поправится, то будет навсегда обезображена — останется без одного глаза. Да, она будет жить, но смотреть на нее будет нестерпимо.

Один из санитаров позвал врача осмотреть сукновала, которого придавило телегой, и он оставил Анну. Та, соскользнув по стене, села на землю и посмотрела на солнце, размышляя, какая судьба лучше для Иды: отдать богу душу и скрыть в могиле тайну своих проступков или выжить и жить, испытывая угрызения совести, слабой телом и духом, неся бремя своих грехов в теле, которое отныне она будет ненавидеть? С изуродованным лицом, покрытым шрамами и усеянным пятнами, разбитая страданиями… Жизнь женщины, как она это понимала, будет ей вовек недоступна…

— Пусть умрет… лучшее решение. Едва произнеся эти слова, Анна покраснела. Как! Она желает Иде смерти?

Устыдившись, Анна поклялась, что, если Ида выздоровеет, она будет ходить за нею до конца дней своих.

29

Дорогая Гретхен,

пишу тебе, еще не получив твоего ответа, так как здесь ход событий ускоряется самым трагическим образом.

В каком порядке изложить тебе это?

Как я уже тебе писала в конце моего последнего письма, доктор Калгари меня потряс. Я его люблю или, скорее, я его любила с еще неведомой мне силой (невероятно сильно). Разумеется, моя проницательная подруга тетя Виви это поняла.

— Моя милая Ханна, отчего бы вам не следовать своей склонности? — спросила она как-то на днях.

— Тетя Виви, и это мне советуете именно вы?

— А что в этом удивительного? Насколько мне известно, я не образец добродетели…

Поджав губы, она приняла обиженный вид.

— Вы же тетя Франца!

— Ах да, — вздохнула она, словно речь шла о каком-то пустяке.

Она опять заказала чай и тост с огурцом. Мы обожаем бывать в этом крохотном кабинете с мягкими диванчиками у Вутцига, месте свиданий пар, не оформивших законным образом свои отношения.

— Дорогая ты моя, я желаю долгих лет вашему браку. Однако, чтобы супружеская пара не распалась, партнеры должны избегать неудовлетворенности. Небольшая измена мужу не разрушит ваш союз, а только укрепит его. Поверь мне, я знаю, что говорю.

— Я не решусь на это.

— На что? На мгновение забыть Франца или признаться доктору Калгари?

— Я боюсь неудачи.

Она улыбнулась:

— Ну вот и отлично, вы, как я вижу, уже рассматриваете практическую сторону дела.

— Я никогда не бегала за мужчинами.

— Несчастная! Женщина не ухаживает — она принимает ухаживания. В противном случае настоящий мужчина спасается бегством. Она должна создать у него впечатление, что эта мысль пришла в голову ему, что это он всем заправляет.

Тут тетя Виви начала читать пространную лекцию, без сомнения весьма увлекательную для большей развратницы, чем я. Пока она подробно излагала мне хитроумные стратегии, я ее почти не слушала, щеки мои горели, в ушах стоял звон, а я думала о том, может ли случиться, что смуглый Калгари сожмет меня в своих объятиях. А что? Имею я право желать его? Стоит ли мне пускаться в такое любовное приключение, одна лишь перспектива которого приводила меня в полуобморочное состояние?

Тетя Виви заметила мое смятение:

— Ханна, да вы же не следите за тем, что я говорю.

— Я на это не способна, тетя Виви. Меня смущает то, что я поделилась с вами этой тайной. Мне надо с этим свыкнуться.

Внезапно умолкнув, она внимательно посмотрела на меня. Голубые глаза на ее миловидном, аккуратно припудренном лице иногда отливают металлическим блеском, что придает выражению ее лица большую жесткость. Однако тетя Виви только тем и занималась, что помогала людям из своего окружения.

Она нахмурила лоб и с досадой закончила:

— Как я вам завидую, что вы так молоды. С возрастом чувства весьма притупляются.

На обратном пути домой она еще раз растолковала мне самый лучший способ приоткрыть Калгари свои чувства, и на этот раз я слушала ее внимательно.

— Кто вам все это втолковал, тетя Виви?

Она изобразила удивление.

— Была ли у вас в молодости, — продолжала я, — какая-нибудь тетя Виви, которая преподала вам заповеди женственности?

Она звонко рассмеялась:

— Нет, дорогая. Талант — это когда у тебя само собой получается то, чему другим надо учиться. А у меня врожденный дар быть женщиной.

Это суждение поразило меня своей проницательностью, но оно же и расстроило меня — у меня нет никаких способностей быть женщиной. По крайней мере, в том смысле, как это понимает тетя Виви…


На следующий день я пришла к Калгари с твердым намерением придать новый оборот нашим взаимоотношениям.

На пороге дома мною овладела нерешительность. Все, что раньше казалось простым, теперь превращалось в тяжкое испытание. Когда он предстал передо мной — стройный, изящный, в рединготе, подчеркивавшем его атлетический торс и тонкую талию, — мое лицо запылало. Снять манто и шляпу у него на глазах, лечь на кушетку — все это представлялось мне чем-то двусмысленным, присущим скорее любовному свиданию, чем посещению врача.

Следуя советам тети Виви, я чередовала холодность и сердечный трепет. Однако у меня не было уверенности в успехе: моя холодность замораживала, а трепет оборачивался нервным тиком. Это действовало на меня угнетающе. Чем усерднее я разыгрывала свою комедию, тем меньше он ее замечал. Намекал ли он на то, что принимает мою игру на веру? Или же он считал, что я настолько смешна, что можно смотреть на все сквозь пальцы? У меня даже бедра вспотели.

Каждую секунду что-то во мне взмывало под потолок и с люстры взирало на пару, которую мы составляли: мы явно флиртовали. Иначе как объяснить, что он был так отлично одет, что от него так хорошо пахло, что он говорил со мной таким чувственным голосом, проявлял такую изысканную галантность? Зачем ему все время возвращаться к разговору о моем теле? О моих утехах с Францем? О моем неудовлетворенном половом влечении? Он все время подводил разговор к темам, которые можно было бы назвать непристойными, если бы его целью не было создание физической близости между нами. Зачем расспрашивать меня о моих видениях, как не для того, чтобы проникнуть в них и осуществить их? С каждым сеансом мы уничтожали барьеры. И я хотя еще не раздевалась догола, но уже избавилась от стыда.

Во время этого сеанса мне показалось, что в комнате душно. Сначала, как наставляла тетя Виви, я попросила его открыть окно, затем — дать мне воды, я обмахивала носовым платком свою грудь, выдавая жестами подступающую дурноту. Поскольку он не обращал на это никакого внимания, я, забыв все указания тети Виви, внезапно воскликнула:

— К чему все это лицемерие?

Калгари вздрогнул.

— Да, почему мы не можем быть проще?

Несмотря на мой резкий тон, он спокойно ответил:

— Ханна, что вы хотите сказать?

— Сказать? Ничего. Я хотела бы сделать.

— Сделать что?

Я простонала:

— Вы отлично знаете что.

— Я буду знать только тогда, когда вы мне об этом скажете.

— Обычно предлагает мужчина.

Почему я заговорила тоном, в котором слышался укор, тогда как я сгорала от желания соблазнить его, чтобы он клюнул на наживку? Вместо того чтобы обворожить, я осыпала его упреками. Ах, тетя Виви, ну почему я не послушалась твоих разумных советов?

Опомнившись и совладав с собой, насколько это было возможно, я смягчила тон, хотя мой голос все еще дрожал от гнева.

— Наши взаимоотношения изменились по сравнению с тем временем, когда началось лечение. Перестаньте считать меня своей пациенткой. Я излечилась.

Он просиял:

— Правда? У вас такое впечатление?

Я улыбнулась, пытаясь похлопать ресницами так — я столько раз видела, — как это делала тетя Виви. Вот только когда она это делала, то создавалось впечатление, будто бабочка собирается взлететь, а у меня веки морщились, словно я пыталась избавиться от попавших в глаза пылинок.

— Я перестала видеть в вас врача. Я вижу в вас только мужчину.

Он поморщился.

Боясь, что я выразилась не совсем ясно, и отринув то, что тетя Виви считала недопустимым, я выпалила:

— Я вас люблю!

Он тоскливо вздохнул.

А я продолжила:

— Вы слышали? Я люблю вас. А вы любите меня.

Он побледнел и встал:

— Ханна, вы на ложном пути.

Я была довольна тем, что мне удалось вывести его из роли всезнающего врача.

— Что такое? Вы женаты? — воскликнула я. — Ну и что из этого? А я замужем. До того как мы познакомились, мы были обречены на то, чтобы совершать ошибки.

Он живо подошел ко мне:

— Ханна, вам кажется, что вы влюблены в меня, а на самом деле это не так. Это эффект лечения с помощью психоанализа, именуемый трансфером. Вы переносите на меня чувства, которые предназначены не мне.

Тут он изложил мне туманную теорию, согласно которой вполне нормально, что я его обожаю: я бы пришла к тому же самому и с другим психотерапевтом.

— Что? И с Фрейдом?

— Несомненно. И очень скоро.

— Вы же видели, что у него за голова! Так вот, ваше поведение продиктовано отнюдь не сдержанностью, а ослеплением. Вы так красивы, доктор Калгари!

— Я не доктор!

— Вы красивы.

— Вовсе нет. Вы находите меня красивым, потому что в данный момент вам так хочется.

— Неправда! Я вас нашла красивым еще при первой встрече.

— Вы заново отстраиваете свои воспоминания.

— Нет, и у меня есть тому доказательство: я писала об этом Гретхен. А вы? Вы находите меня красивой?

— В данном случае я не могу выражать свое мнение.

— Почему? Вы что, деревянный? Вы не принадлежите к роду людскому?

Снова потеряв контроль над собой, я опять ополчилась на него.

Можно было сказать, что я ставила ему в упрек то, что он великолепен, умен, чувствителен, и то, что он мне нравится.

— Ханна, вы очень красивая, однако мой долг…

Я не дала ему закончить, бросилась к нему, прижалась губами к его губам.

О Гретхен, что это был за поцелуй! У меня было такое впечатление, что мое тело раскрылось, что я готова полностью поглотить этого мужчину, чтобы он пребывал во мне. Никогда раньше со мной такого не случалось. Лобзания с Францем скорее напоминали какие-то поверхностные ласки. А тут… Калгари крепко обхватил меня своими сильными руками, я ответила на его объятие, мы перенеслись на канапе. Тут он выказал еще большую силу, да такую, что я оторвалась от него, чтобы крикнуть:

— Тише!.. Да выпустите вы меня, ради бога!

И тут я поняла, что он вовсе не держит меня в своих объятиях, а барахтается и то, что я принимала за дикую страсть, было всего лишь его сопротивлением.

Неожиданно мне стала ясна картина происходящего: я насиловала мужчину.

О Гретхен, как мне стало стыдно! Я встала, собрала свои вещи и бегом, без оглядки, бросилась вон. Выйдя за порог, я вспомнила, что не заплатила за сеанс, но у меня не было мужества вернуться. Платить мужчине за то, что его насиловали…

Но ужас на этом не закончился.

Я взяла извозчика. Щеки у меня горели, сердце колотилось, словно у мчащейся галопом лошади. Сознавая, что в таком состоянии я не могу вернуться домой, я дала адрес Виви.

Увы! Когда я вошла в ее дом, мажордом известил меня, что Виви нет, и я вспомнила, что после полудня она отправилась к своему любовнику-кавалеристу. На меня это подействовало как пощечина. Как! Эта женщина пятидесяти лет наслаждается жизнью в объятиях кавалера, тогда как меня, двадцатитрехлетнюю, только что отверг мужчина сорока пяти лет!

Я взяла другой экипаж и, не раздумывая, назвала кафе, где мы с Виви учились плохому. Едва я успела войти через вращающуюся дверь и двинулась сквозь кольца табачного дыма, как увидела, что один из посетителей поднял голову, оторвавшись от газеты, которую читал.

Это был тот студент-брюнет, который часто подбрасывал мне заискивающие записки на столик, за которым сидели мы с Виви. Что случилось? Я ли это? Или другая вместо меня? Я остановилась перед ним и заявила:

— Сейчас или никогда!

Он встал, отстранил официанта, который хотел было проводить меня за мой обычный столик, обхватил меня за плечи, и, не сказав друг другу ни слова, мы вышли из кафе вместе.

Стоит ли, Гретхен, рассказывать тебе о том, что было дальше?

Грязная закопченная лестница. Мансарда. Заваленная книгами кровать. Простыни без кружев. Неудобные подушки. Наши обнаженные тела. Я не знала его имени, он не ведал моего. Может быть, он простак? Может быть, он счел меня несносной? Совокупляться как какие-нибудь животные. Ты меня осуждаешь, Гретхен? Возможно, ты вправе так отнестись ко мне… В моем поступке было что-то от мщения. Я мстила Калгари. Мстила Францу. При таком раскладе и следовало ожидать подобной проказы. А вот непредвиденным было то, что я испытала… Гретхен, я изведала экстаз. В его объятиях я наконец-то успешно пришла к тому, что иногда обещают ласки. Оргазм… Какое-то противное название, однако как таковой он прекрасен. И не какой-то «ослепительный миг» — мне выпали в жизни три ослепительных часа. Мое тело распадалось на куски, становилось множественным от удовольствия. Какой любовник! Растворяясь в наслаждении по мере того, как от его ласк я растекалась, а его член расслаивал меня, у меня было такое впечатление, что я больше не я, а какая-то множественность и это сама природа, космос. Меня посетила вселенская сила.

Когда наступила ночь, в запыленных окошках мне явились звезды. Я была такая же разметанная, как и они.

И спокойная.

И счастливая.

Твоя Ханна

P.S. Успокойся, потом я вернулась домой. Для Франца я заготовила ложь, которую он проглотил. После этого случая я очень мила с ним. «Угрызения совести», — сказала бы тетя Виви. Скорее, жалость.

30

— Энни, вы способны солгать ради того, чтобы оградить свой порок?

— Конечно.

— Общаетесь ли вы с людьми, которые могут поддержать ваши дурные привычки?

— Естественно.

— Могли бы вы украсть ради того, чтобы удовлетворить свои потребности?

— Я это делала, и не раз.

— Вам бывает стыдно после этого?

— Всегда.

— А стыд не заставлял вас остановиться?

Энни задумалась.

— Занятно, но стыд подобен раме картины — он оттеняет порок.

— Вы циник?

— Цинизм — это поручни, за которые цепляются в случае всемирного катаклизма.

— У вас на все есть ответ!

— Нет, только на вопросы, не представляющие для меня интереса.

Доктор Шинед объявил перерыв. Энни не сдавалась дольше предусмотренного. Его интересовало, как пользователи сети Интернет, те, которые следили за лечением онлайн — на самом деле с двухминутной задержкой, — воспримут этот диалог: не встанут ли они на сторону Энни? Конечно, режиссерская группа радовалась тому, что дерзкая Энни расцветила передачу своими хлесткими репликами, что превосходно для шоу, однако у доктора Шинеда, который намеревался рекламировать клинику и ее программы дезинтоксикации, складывалось впечатление, что он на этом погорит.

Он посмотрел на Энни, заметил лукавые огоньки в ее глазах. Как можно, оказавшись в таком положении, еще и смеяться?

— Энни, вы ничего не принимаете всерьез?

— Почему? Свою игру.

— Простите?

— Когда я снимаюсь, я становлюсь серьезной.

— Зато саму себя вы не воспринимаете всерьез?

— Именно это я вам только что и сказала — себя я не воспринимаю всерьез, пока не забудусь.

«Какая забавная девица, — подумал Шинед. — Говорит как старуха, а чувствует как ребенок. Когда слушаешь ее, слышишь скептический, ироничный треп, свидетельствующий о большом жизненном опыте, а когда смотришь на нее, видишь чувствительность впечатлительной натуры, душевное напряжение, эмоциональную переменчивость, когда смех мгновенно сменяется слезами».

Сказав положенные в данной ситуации слова, он ее отпустил. Он теперь уходил со сцены грамотно: зная, что в коридоре его подкарауливает камера, он сохранял напускную доброжелательность вплоть до выхода из кадра.

Ему на смену пришел Итан.

Энни с облегчением вздохнула. И не только появление Итана было тому причиной. Ровно в полдень камеры прекращали свою слежку на две минуты, время, необходимое ей, чтобы принять набор лекарств.

Таблетки задавали ритм ее жизни. Таблетки для борьбы с зависимостью. Таблетки для смягчения последствий предшествующих снадобий. Таблетки для того, чтобы заснуть. Таблетки для того, чтобы проснуться. Таблетки для того, чтобы собраться. Таблетки для того, чтобы расслабиться. Таблетки как добавка к пище. Таблетки, подавляющие аппетит. Итан виртуозно управлялся с этим разноцветьем пилюль и желатиновых капсул, к которому добавлялись инъекции.

Энни заметила, что Итан, осуществляя уход за больным, делал это не механически — он возвел исполнение своих обязанностей в ранг сакрального действа. Когда он давал какую-нибудь таблетку, он был горд осознанием того, что несет исцеление, он вел себя как утешитель, как поставщик счастья. Итан в такой момент, должно быть, походит на Иисуса, накладывающего руки на лоб больных, чтобы сотворить чудо.

Во время этих коротких пауз, когда их никто не слышал, Энни и Итан рассказывали друг другу о себе. Так Энни и узнала, что Итан — бывший наркоман, что у него было несколько рецидивов, прежде чем он окончательно отказался от алкоголя и всяких препаратов. Теперь, чувствуя себя здоровым, он хотел поддержать других споткнувшихся людей; вот поэтому он получил диплом санитара и устроился на работу в эту клинику.

Так что она стала лучше понимать чувство, которое охватывало ее всякий раз, когда она его видела. Итан был крепким и в то же время слабым, его сила опиралась на то, чего он добился, его нынешнее спокойствие одерживало верх над вчерашней тревогой.

В отличие от доктора Шинеда, Джоанны и большинства других людей из ее окружения, он не раз падал в пропасть. Он не пустословил с речного бережка, где процветал в спокойной уверенности, а вещал с края обрыва, откуда упал и куда потом, после ужасных злоключений, вновь сумел подняться.

Зажглись красные глазки камер.

— Вперед! На гимнастику!

Энни заворчала.

Она ненавидела этот момент рабочего дня. Ей нравилось танцевать, бегать, гонять на автомобиле, а выполнение нелепых движений на «раз-два-три-четыре» ее раздражало.

Ей казалось, что в спортивных занятиях, которые вела Дебби, бывшая чемпионка по синхронному плаванию, было больше от медицины, чем от игры. То и дело, с неприятным напором, Дебби объясняла своим ученикам цель упражнения, какие мускулы работают, какие сухожилия задействованы. Занятие превращалось в практикум по анатомии, и Энни представляла, как совершает пробежку с обнаженными мышцами. Когда Дебби подходила к ней, чтобы подправить принятую позу, у Энни создавалось впечатление, что ее препарируют. Кроме того, в этом храме формы не существовало понятия удовольствия: мышечное напряжение оставалось единственным способом обращения к своему телу.

По окончании занятия она долго пробыла в душевой — профсоюз клиники добился, чтобы там не было никаких камер.

Она вернулась в свою палату в сопровождении Итана. Санитар стал для нее необходим. Поскольку он верил в проводимое лечение, то и она перестала сомневаться.

Однако она заметила кое-что, что вызвало ее беспокойство. Однажды в двухминутный перерыв, когда за ними не следила камера, она обнаружила следы уколов на локтевом сгибе его руки.

— Ты что, колешься, Итан?

— Да, но это лекарства.

— Мм?

— От наркотиков.

— Короче говоря, ты колешься, чтобы не колоться.

— Энни…

— Или: ты накачиваешь себя, чтобы не накачиваться.

Итан хотел объясниться, но тут заработали камеры. На следующий день он выглядел до странности спокойным, вид у него был отсутствующий.

— Итан, ты плохо себя чувствуешь?

— Да нет. Дело в том, что я себя чувствую очень хорошо. Это, должно быть, перебор.

— Перебор чего?

— Психотропного средства, которое я принимаю.

Эти признания озадачили Энни: с одной стороны, это означало, что от химических препаратов невозможно избавиться окончательно, а с другой — показывало, что вылечиться — вовсе не то же самое, что избавиться от зависимости, так что все это предвещало веселенькие перспективы.

В этот день, после сиесты, Энни полагалась первая прогулка в парке. Разумеется, она потребовала, чтобы ее сопровождал Итан.

Инженеры-звукотехники снабдили их петличными микрофонами, закрепили на поясе передатчики. Камеры были установлены по всему участку, поскольку решено было отдать приоритет общим планам, которые должны были во всей красе представить пейзаж.

Энни прогуливалась под руку с Итаном.

Природа действовала на нее как откровение. Как, разве может свет быть таким ярким? А можно ли долго-долго смотреть на небо? И пусть небо напоминало голубой экран, на котором ничего не происходило, это так, но зато какая синь! Какая вибрация в лоне этой синевы!..

Пораженная видом небосклона, она даже не опустила глаз, чтобы полюбоваться цветами и кустарниками.

Ну и не надо, завтра тоже будет день.

Итан счастливо улыбался.

Вдруг Энни вскрикнула:

— Ой, щекотно!

Она просунула руку под пуловер, отключила микрофон.

— Какое-то насекомое забралось мне под одежду, а тебе? — продолжила она, поворачиваясь к Итану.

И, изображая накидывающегося слепня, она прижала ладонь к боку Итана, схватила передатчик и повернула ручку реле.

— Ну вот, так лучше. Можно говорить о чем угодно — они нас больше не слышат.

— Ты в этом уверена?

— Итан, за двенадцать лет работы много чему научишься. Когда я только начинала сниматься, звукооператоры умирали со смеху, когда они слышали мои слова о том, что я иду в туалет.

Она с нежностью во взгляде посмотрела на него. Выждав немного, чтобы завладеть его вниманием, она прошептала:

— Спасибо.

Итан залился краской. Она засмеялась:

— Не красней. Блондины не должны краснеть, а то создается такое впечатление, будто ты перегрелся на солнце.

Она сделала несколько шагов, потом тихо спросила:

— Почему ты этим занимаешься?

— Это моя работа. Я за это получаю зарплату.

— В предыдущие недели тебе не платили ни за то, что ты искал меня повсюду, ни за то, что ты помогал мне.

— Я… я чувствовал, что… ты в этом нуждаешься…

— Это из жалости?

Он остановился, подумал и пробормотал:

— Может быть. Во всяком случае, это была самая сильная и самая неотступная жалость, которую я когда-либо испытывал в жизни.

Энни поняла, что он только что объяснился в любви. Она ответила тактично:

— Мне тоже жаль тебя, Итан. Мне хотелось бы тебя защитить.

Они замолчали. Они обменялись сокровенным. И это их связывало. Полчаса они, охваченные новым чувством, прошагали, не говоря ни слова.

Когда они вышли к клинике, техническая бригада набросилась на них, объясняя им, что совсем не было слышно их разговора; ну да ладно, невелика беда, они подложили музыку под изображение в кадре.

— Весьма романтический прием, — уточнил режиссер, — впрочем, даже слишком. Невероятно, в какой степени это создало вокруг вашей прогулки атмосферу влюбленности. В конце концов, пусть будет так… Все лучше, чем тишина, крики птиц да отдаленный шум с шоссе.

Энни и Итан вернулись в палату.

Энни легла. Итан неотрывно пожирал ее глазами. Не говоря ни слова, он прошел в ванную, принес оттуда махровые полотенца и с неожиданным проворством набросил их на камеры, чтобы закрыть объективы.

В режиссерской аппаратной техники оказались перед черными экранами.

Энни улыбнулась.

Итан защелкнул собачку замка.

Затем он лег рядом с нею и размеренно, не спеша, словно время ожидания стало таким же значимым, как и время объятий, приник к ее устам.


Нежность.

Никакой поспешности и тишина.

Пылкость и деликатность.

Тела обнажались, но взгляды не разлучались ни на миг.

У Энни было такое впечатление, будто это происходит с ней впервые. Раньше она занималась сексом, а тут ласково гладила мужчину, которого уважала и который, дивясь самому себе, с жаром отвечал ей.

В поисках чаши Грааля они раздели друг друга с религиозным почтением. Сокровище заключалось не в лишенных одежды телах, а в обнажении души, которая соглашалась отдаться. Никогда еще прикосновение, вид живота или подмышки не вызывали в Энни такого волнения. Что касается Итана, то он с дрожью и волнением целовал тело Энни.

Они стремились продлить это наслаждение как можно дольше, сознавая, что оргазм не только вершина, но также и конец.

Два часа спустя это свершилось.

Однако, преисполненные неслыханной гармонии, они не размыкали объятий.

Все еще не говоря ни слова, Итан помог одеться Энни, оделся сам, заправил кровать, затем сдернул полотенца, закрывавшие камеры.

Энни заснула.

Он отпер дверь и на цыпочках вышел.


Как только Итан, покинув палату, вернулся в обыденный мир, его грубо схватили за плечи и провели в кабинет директора клиники.

Режиссер и продюсер передачи расхаживали по комнате, полностью разделяя негодование профессора Шинеда.

— Подлец, мерзавец, да кем вы себя возомнили?!

— Вы хоть знаете, где находитесь?

— Вас приняли на работу в клинику в качестве санитара, а не…

— А не…

Все трое не смогли вставить слово в проверяемый цензурой кадр.

Итан спокойно ответил:

— Энни моя подруга.

Доктор Шинед, решив, что спорить бесполезно, объявил Итану, что его немедленно отстранят от работы.

— Энни не согласится с этим, — пробормотал, побледнев, Итан.

— Насколько мне известно, Энни Ли не является руководителем этой клиники.

— Она откажется продолжать курс лечения, если меня не будет рядом.

— Она подписала контракт.

— Она его расторгнет.

— Не уверен, что она будет в состоянии сделать это. С помощью транквилизаторов ее можно образумить.

Итан взорвался:

— Если хотите, можете выгнать меня на улицу — мы уйдем вместе!

Уязвленный, доктор Шинед выпрямился в своем кресле. Гнев вернул ему самообладание.

— Вы уволены! Охранники не дадут вам возможности подойти к ней. А если будете упорствовать, вами займется полиция. Верните мне ключи и беджи. Прощайте.

Итан понял, что он бессилен. В холодной ярости он бросил связку ключей на стол и вышел из кабинета.


Раньше в конце рабочего дня, в семь часов вечера, Энни давали лекарство. Разумная предосторожность: проснувшись, Энни позвала Итана. Через тридцать секунд после того, как она выпила стакан воды с добавленным в нее транквилизатором, она снова впала в забытье.

В полночь, когда в клинике все давно спали, внезапно завыла сигнализация, разрывая мрак. Охранники помчались к указанному компьютером месту нарушения контура.

Когда они подбежали к аптеке, то увидели, что дверь взломана, шкафы раскрыты, полки пусты.

— Вот он! — закричал один из них.

Какая-то тень шмыгнула мимо них и выпрыгнула в окно. Охранники бросились к окну, но никто из них не решился прыгнуть со второго этажа.

Человек бежал с ношей на спине.

Раздались трели полицейских сирен. Три автомобиля перекрыли дорогу.

Окруженный беглец в нерешительности остановился. Подскочили полицейские с оружием в руках:

— Сдавайтесь!

Тогда Итан, бросив мешок с лекарствами, поднял руки.

31

— Нас ждет Великая Мадемуазель. Анна, ты готова?

Брендор топтался перед дверью маленького домика.

Анна выхаживала там свою кузину.

Можно считать чудом, что Ида уцелела в огне, одержала верх над лихорадкой — благодаря мазям и постоянному уходу Анны. Однако ей никогда не удастся снова стать такой, какой она была, — девушкой с правильными чертами лица.

Она окривела — врачу пришлось вылущить один глаз, — правое веко прикрывало зияние пунцовой гноящейся плоти. На искаженном лице белая кожа перемежалась желто-красными и коричневыми пятнами, — в этом лице не было ничего прежнего, целого, несмещенного. Одна щека была стянута ожогом, другая — вздулась от волдырей, все было покрыто рубцами, казалось, это сляпал какой-то неумелый ребенок, который наклеил кусочки кожи на костяк как придется. С лица не сходило выражение злобы; это была скорее застывшая маска, а мышцы лица не реагировали ни на чувства, ни на мысли. Пока Брендор переминался с ноги на ногу у порога, выражая нетерпение, Анна заканчивала дезинфицировать раны уксусом. И хотя она осторожно проводила по коже чистой мягкой тряпочкой, стараясь не надавливать на шрамы, Ида вскрикивала, брыкалась и поносила Анну. Та невозмутимо продолжала выполнять свои обязанности.

— Довольна, что видишь меня такой?

Хотя Ида сердилась с утра до ночи, Анна не допускала мысли о том, что эти приступы гнева укоренились в характере кузины, и считала, что впоследствии это пройдет.

Чтобы успокоить и освежить кожу после уксуса, Анна омыла ее розовой водой.

— Ну вот…

— Что — ну вот? Дура набитая, ты считаешь, что сможешь излечить своими снадобьями? Лучше бы дала мне умереть спокойно.

Каждая фраза Иды звучала как рассчитанное оскорбление: с одной стороны, она порицала действенность лечения, применяемого Анной, а с другой — корила ее за то, что выжила. Однако она упускала из виду, с какой яростью сама боролась с недугами, которые едва не свели ее в могилу.

— Я рада, что тебе лучше, — пробормотала Анна.

— Лучше — не значит хорошо, — выдохнула Ида, отводя взгляд.

Ида страдала не только телом, но и душой: она никогда особо не ценила Анну, а та продолжала проявлять к ней любовь. Теперь Ида все больше и больше доводила девушку, переходя уже все границы: она брюзжала, бранилась, оскорбляла, испражнялась или мочилась под себя, сдирала с себя повязки, не давала кузине спать — всячески испытывая терпение Анны. Удастся ли той сохранить свою нелепую любовь перед лицом такого исступления, ярости, неблагодарности и унижений?

Ида не знала, какой ответ ее устроит. Бесспорно, она предпочла бы безмерную преданность, готовая принять ее и, как только подвернется случай, обвинить Анну в том, что та недостаточно самоотверженна. Но чаще всего Ида усматривала в поведении кузины позерство, показную добродетель, стремление сойти за святую. Если Иде удастся когда-нибудь разоблачить фальшь этой самоотверженности, она, конечно же, почувствует себя лучше, поскольку перестанет быть должником своего врага. Она также избавится от призрака доброты, той добродетели, в которую она не верила и на которую была неспособна.

— Отдыхай. И постарайся не выходить.

— А чего это я не должна выходить?

— Ты пока еще не в состоянии выдержать это.

Ида пожала плечами:

— Мадемуазель теперь играет в лазарет?

— Пожалуйста, доверься мне.

Анна не хотела больше говорить на эту тему: при мысли о том, что Ида может уйти за пределы бегинажа, она с ума сходила от волнения. Ида знала, что ее внешность обезображена, но свое новое лицо она представляла на ощупь. Конечно же, время от времени она пыталась разглядеть свое отражение в миске с водой, однако Анна, которая наблюдала за ней, установила, что Ида тотчас благоразумно отворачивалась из боязни, что увиденное ее сразит. Пусть лучше она понемногу, шаг за шагом, свыкнется со случившимся… Здесь, среди бегинок, — а эти добрые женщины знали, что произошло, — она не столкнется с выражением ужаса или чрезмерными соболезнованиями, которые дадут ей понять, какое страшное впечатление она производит. Но если Ида попадет на улицы Брюгге…

— Анна, мы не можем больше задерживаться.

Стоя у входа, Брендор все больше раздражался:

— Архидиакон будет недоволен, если мы заставим себя ждать.

— Уже иду!

Анна на бегу поправила прическу.

Ида не могла удержаться от того, чтобы не позубоскалить:

— Ах да, сегодня папа будет выслушивать святую.

Не реагируя на насмешку, Анна послала ей воздушный поцелуй, дунув на кончики пальцев.

На горбатом мостике, по которому они уходили из обители, Брендор спросил Анну:

— Ты чувствуешь, что готова к этой встрече?

На самом деле этот вопрос он адресовал себе.

Он с тревогой думал о том, насколько хорошо она усвоила доктрину, как будет реагировать прелат на некоторые наивные мысли, которые выскажет Анна. Подозревая, что архидиакон изначально настроен не очень доброжелательно, он боялся, что тот не оценит достоинства Анны.

Анна ответила:

— Я? Я такая, какая есть, тут я ничего не могу поделать. Чего мне бояться?

И тотчас Брендор отчетливо понял: опасность, возможно, кроется в том, что это архидиакон не готов к встрече с Анной.

За мостом они встретили Великую Мадемуазель, которая поджидала их, сидя верхом на сером муле, на котором обычно в бегинаж доставляли тюки с шерстью.

— Добрый день, Анна. Как там твоя кузина?

Следуя рядом, под мерную поступь мула, который избавлял Великую Мадемуазель от необходимости пешком проделать путь, на который ее ослабевшие ноги были неспособны, Анна и Брендор шли по улицам Брюгге. Девушка рассказала, что больше всего ее беспокоит то, что тело Иды, хотя частично и поврежденное, все же сильнее ее духа.

— Она много молится? Часто ли ходит на службы?

Анна покраснела: она не знала никого другого, кто был бы так равнодушен к церковным обрядам, как Ида.

Великая Мадемуазель продолжила свое:

— Если она выкажет себя доброй христианкой, возможно, нам удастся добиться для нее места в каком-нибудь приличном монастыре.

Анна содрогнулась. Ида — монахиня? Это невозможно. Она превратит общину в ад, если не в бордель. Пока что она и думать не думала о том, чтобы расстаться с Идой: за ней необходимо следить, словно за молоком на плите.

— Пусть она сначала справится со своими недугами, а когда выздоровеет, тогда и посмотрим, — пришла к заключению Великая Мадемуазель.

Они добрались до резиденции архидиакона.

В мрачном и строгом зале аудиенций, со стен которого были сняты роскошные обюссоновские шпалеры, подобранные его предшественником, прелат приветливо смотрел на приближающихся к нему. При виде Анны он воскликнул:

— Прекрасно! Вот оно, это чудо, о котором мне так давно твердили! Подойдите, дитя мое.

Улыбаясь, он подал знак Анне встать рядом. Приветливость, неожиданная в этом жестком человеке, удивила, а затем и успокоила Брендора.

Архидиакон задал несколько обычных вопросов, на которые Анна отвечала простодушно. Очевидно, архидиакон был в восторге от встречи; возможно даже, что этот суровый человек упивался своей собственной любезностью.

Пока Анна вела рассказ о встрече с волком и смирном поведении хищного зверя, Великая Мадемуазель забавлялась картиной, представшей ее взору. «Несомненно, — думала она, — Анна в каждом, будь то волк или архидиакон, вызывает лучшие чувства. В ее присутствии люди отбрасывают все, что в них есть посредственного, и выказывают только то, что есть в них достойного». Разговор коснулся поэзии. Архидиакон прочитал с десяток стихотворений девушки и ему хотелось услышать новые. Брендор и Великая Мадемуазель смущенно извинились за то, что не принесли с собой ее последние стихи, а вот Анна радостно заявила, что знает их наизусть, поскольку они были посланы ее сердцу.

— Посланы? — спросил архидиакон. — Или сочинены?

Анна подумала.

— Чувства мне были посланы, а вот слова я нашла.

— А бывает, что подходящих слов просто нет?

— Их никогда нет. Когда я достигаю внутреннего света, то слов нет. Всякий раз, возвращаясь оттуда, я надеюсь принести с собой луч, пламя. Ведь зажатый в ладони бриллиант не сродни свету, который он излучает.

Архидиакон слегка поморщился:

— Этот свет, о котором вы говорили, — это Бог?

— Да.

— Следовательно, вы напрямую вступаете в общение с Богом? Вы выявляете Бога внутри себя?

— Да.

— Вы уверены, что речь идет о Боге?

— «Бог» — всего лишь слово среди других.

Воцарилось подавленное молчание. Архидиакон бросил на девушку мрачный взгляд. Брендор подумал, что вот-вот лишится чувств. Великая Мадемуазель кусала губы. И только Анна продолжала сиять в своей невинной красоте. Архидиакон, скривив рот, перевел гримасу в улыбку; с этого момента его любезность стала притворной.

— Не могла бы ты мне это разъяснить получше?

Хотя переход на «ты» означал презрение, которое охватило прелата, Анна восприняла его как доказательство симпатии, и ее лицо озарилось. Стоящая у колонны Великая Мадемуазель вмешалась в разговор, чтобы еще какое-нибудь неуместное высказывание не обернулось против Анны.

— Бог — неизречен. Так вот, Анна описывает только неизреченное. Чувствует-то она всегда правильно, а вот выражается иногда неверно. Монсеньор, не сердитесь на нее. В отличие от вас, доктора богословия, выдающегося знатока священных текстов, ей неведомы тонкости и средства риторики.

Анна стыдливо опустила глаза:

— Вы правы. Я просто ослица. Я ничему не училась.

Архидиакон, польщенный словами Великой Мадемуазель и тронутый смирением Анны, выказанным спонтанно, успокоился:

— Конечно… конечно…

Снова воцарилось спокойствие. Брендор перевел дыхание.

Анна добавила:

— И все-таки есть такие реальности, которых намного лучше касаться, когда мысли нет, чем когда она есть.

Трое стоящих рядом с ней взрослых людей не поверили своим ушам: она вновь завела свои вызывающие речи. А она безмятежно продолжила:

— Бог неизмерим. Он за пределами наших слов и понятий. Когда человек считает, что достаточно языка, он ничего значительного не почувствовал и не открыл. Какая ужасающая нищета — суметь выразить себя совершенно… Это указывает на то, что внутри человека нет ничего, это выдает душу, которая не вышла за свои узкие пределы. Восхищаться сказанным — это радоваться повторению. Я надеюсь, что никогда не стану довольствоваться своими фразами или мыслями…

Перед лицом такого неприятия действительности архидиакон снова бросился в атаку:

— Ты считаешь нормальным то, что Бог избрал тебя?

— Я не знаю, что такое нормально.

Священник вышел из терпения:

— Считаешь ли ты правомерным, что Бог предпочел тебя мне?

— Нет.

Анна, сдвинув брови, подумала и уточнила:

— На самом деле, монсеньор, Он говорит с вами, но вы Его не слышите.

— Что?!

Потрясенный архидиакон издал крик, который раскатился под потолком зала. Анна между тем упорно продолжила:

— Да, я считаю, что Он обращается к каждому из людей.

Великая Мадемуазель и Брендор переглянулись, на их лицах было написано отчаяние. Архидиакон стремился испепелить Анну огнем своих темных глаз.

— Мне кажется, ты забываешь, что я не простой смертный.

— Перед людьми?

— Перед Богом, дитя мое. Я один из Его священнослужителей. Помни о том, что я архидиакон.

— Ах это! Но это не имеет значения.

Он с трудом сглотнул. Анна улыбнулась:

— Послушайте, монсеньор, вот я не священник, не папа, не архидиакон, а Господь находит меня.

Архидиакон вскочил со стула и проорал:

— Хватит, это уже слишком!

Затем его лицо исказилось от боли, он застонал, словно в него попала стрела, приложил руку к животу, восстановил дыхание и попытался унять болезненный тик, исказивший его лицо.

Брендор и Великая Мадемуазель боялись, что у него не выдержит сердце. Более наблюдательная Анна прошептала:

— Монсеньор, у вас кровотечение.

Она пальцем указала на три капельки крови на плиточном полу у его ног. Затем она перевела взгляд на бурые пятна, которые начали расползаться спереди на облачении.

Архидиакон опустился в кресло.

— Зачем вы это делаете, монсеньор?

Она намекала на власяницу, которая была обернута у него вокруг пояса. Когда архидиакон резко встал, то металлические шипы вонзились в тело, нанеся глубокие порезы на животе.

— Я несу свой крест, дитя мое, — устало ответил он. — Я подражаю Господу нашему, который умер, пронзенный гвоздями.

— Иисус страдал не добровольно, Его распяли. Лучше было бы подражать Ему в доброте и любви к ближнему, чем в смертельных муках; их выбрал не Он, так ведь?

Анна очень гордилась тем, что недавно по указке Брендора прочла Евангелия. Монаха и Великую Мадемуазель знобило от волнения.

Архидиакон, хоть и был поглощен борьбой со своими жестокими страданиями, все же глухо произнес:

— Замолчите вы, невежда! Я очищаю свою веру. Нет настоящей набожности без умерщвления плоти.

Анна не обратила внимания на слово «дура».

— Зачем вам себя умерщвлять, прежде чем подступит смерть? Зачем вам терзать свое тело?

— Чтобы победил дух, нужно смирить плоть.

— Вздор! Кровопускание не сделает человека лучше. Достаточно душевных мучений из-за того, что согрешил. Надо ли себя калечить во имя Бога? Разве Он злой? Извращенный? Когда я нахожу Его в себе, я ощущаю совсем другое. Он наполняет меня радостью. Он мне говорит…

— Все.

Сухо, с присвистом прозвучал приговор. Словно щелчок хлыста.

Великая Мадемуазель бросилась к Анне, схватила ее за руку, невнятно принесла извинения, потом подчеркнуто вежливо попрощалась с монсеньором, Брендор сделал то же самое, и они покинули бледного, с трудом дышавшего священника, который, пытаясь сохранять достоинство, корчился в своем кресле.

Однако, уже стоя на пороге, Анна, не утерпев, обратилась к прелату таким тоном, словно он ее приятель:

— Если хотите знать мое мнение, монсеньор, ваш призыв к страданию исходит не от Бога — он исходит от вас.

Великая Мадемуазель подавила желание влепить Анне пощечину, и они покинули дворец чуть ли не бегом.

Когда они оказались на улице, она обратила свое искаженное гневом лицо к Анне:

— Почему ты так вызывающе себя вела?

— Вызывающе? Я разговаривала с ним так, как разговариваю с вами и с Брендором. Вот вы меня понимаете, а он нет.

Великая Мадемуазель и Брендор переглянулись: Анна говорила правду. Они привыкли выражать свои мысли свободно: никто из них не был строгим догматиком, и они видели в ее суждениях скорее достоинство чувств, чем шокирующую, если не еретическую резкость формулировок.

— Вовремя мы ушли, — сделал вывод Брендор.

— Брендор, не будьте наивным. Ушли наши тела, а слова остались. У архидиакона достаточно причин чувствовать себя оскорбленным: Анна его обидела.

— Я?! — воскликнула Анна.

— Ты упрекнула его за умерщвление плоти, а он так гордится этим.

— А-а, я счастлива, что вы согласны со мной: он страдает ради себя самого, а не ради Бога. А это гордыня, если не тщеславие.

Брендор и Великая Мадемуазель вздохнули: урезонить Анну или хотя бы пробудить в ней осмотрительность было невозможно. Они предпочли не затевать ссору. С помощью монаха Великая Мадемуазель села на пепельно-серого осла, и старая дама, тощий гигант и восхитительно красивая девушка — необычное трио — двинулись по улицам Брюгге. Они вернулись в бегинаж, не произнеся по дороге ни слова. Оказавшись в обители, они молча разошлись. Горя желанием поухаживать за кузиной, Анна пошла к себе. Открыв дверь, она сразу же заметила, что свет в комнате какой-то необычный, приглушенный. Недоумевая, она подняла голову. Вверху покачивалось тело Иды — она повесилась.

32

Маргарет,

твой ответ шел очень и очень долго, но почта поступила бы намного правильнее, если бы вообще затеряла его. Он меня возмутил. Ты не только не поняла ничего из того, что я тебе рассказывала, но ты позволяешь себе переиначить мой рассказ, наполняя его заблуждениями, не лезущими ни в какие ворота.

Ты больше не достойна моего доверия. А впрочем, была ли ты когда-нибудь его достойна? И если я считала на протяжении многих лет, что ты помогаешь мне своей любовью, то теперь я спрашиваю себя: а что, если ты усугубляешь мои трудности?

Не важно. Это последнее письмо, которое я посылаю тебе. Как бы то ни было, я уезжаю из Вены, развожусь с Францем и порываю с Калгари. Моя жизнь начнется заново, в другом месте. Ты могла бы стать единственным человеком из моего прошлого, которого я взяла бы с собой в новую жизнь. Твоя ложка дегтя вынуждает меня отказаться от этого намерения.

Прощай, всего хорошего.

Ханна

33

Черные автомобили въехали на аллею Мемориального парка Форест-Лаун, миновали величественные ворота, достойные самого престижного замка.

Кто бы мог подумать, что за решетками лежит кладбище? Здесь смерть не выглядела ни серьезной, ни патетической. Здесь не опускались на дно ямы, а совершали восхождение на склоны холмов.

Речь идет, конечно же, не только о восхождении духовном, но и о восхождении социальном, так как говорили по секрету, что будто бы надо было заплатить миллион долларов, чтобы лежать рядом с такими кинематографическими знаменитостями, как Дуглас Фэрбенкс, Бастер Китон, Бетт Дэвис, Текс Эйвери, Майкл Джексон и Элизабет Тейлор.

— Не важно, это того стоит! — воскликнула Джоанна, прижимаясь лицом к тонированному стеклу лимузина.

Лимузин двигался среди бескрайних ярко-зеленых газонов, изредка прерываемых купами тянущихся ввысь деревьев. Статуи и фонтаны свидетельствовали о том, что вы едете не по дикому полю, а по ухоженному парку. Тут и там возвышались мраморные мавзолеи, такие же вычурные, как и на обычных кладбищах, однако захоронения по большей части представляли собой надгробные плиты, окруженные ухоженным дерном.

— Место, о котором можно только мечтать! Смотри, здесь представлены все крупные кинокомпании: «Юниверсэл», «Дисней», «Уорнер Бразерс».

— Занятно. Стало быть, трупам кажется, что они все еще ходят на работу.

Джоанна повернулась к Энни, съежившейся в глубине салона, хотела было ответить, но только пожала плечами. Энни бросила на нее разъяренный взгляд:

— Накопи денег, Джоанна, и купи здесь себе место! Если хорошо поторговаться, то в могиле могут и телефон установить.

— Энни, ты начинаешь злиться.

— Потому что мне больно!

Из всех приглашенных отдать последние почести Кошелке Вюиттон Энни, несомненно, была единственным человеком, сознававшим, что направляется на похороны, а не на светское мероприятие. Когда вереница автомобилей остановилась, Энни заметила бригаду рабочих с лопатами, кирками и секаторами, занимавшихся делом. Ей вспомнилось, как однажды Кошелка Вюиттон сделала признание:

«Утеночек, я до того сноб, что доставила себе удовольствие, купив место под захоронение в Мемориальном парке Форест-Лаун, — сказала она своим гнусавым голосом. — Это сожрало мои сбережения, но я не колебалась. Понимаешь, при жизни у меня не было денег, чтобы держать садовника, а теперь мне на веки вечные обеспечена целая бригада. Здорово все рассчитано, а?»

Тогда Энни ответила ей, что самое главное — это осуществить свои желания. Кошелка Вюиттон добавила:

«И опровергнуть расхожие истины, синичка моя. „Деньги с собой в могилу не унесешь“. Этот гнетущий приговор я слышу уже двадцать четыре года. Так вот, берусь доказать обратное: я унесу свои деньги с собой в могилу, ведь как только я уплачу по счету, у меня останется ноль долларов».

Тогда они посмеялись. Зная о том, что слывет скупердяйкой, — а она считала скупость положительным качеством, — Кошелка Вюиттон поощряла, даже подпитывала это мнение.

«Вот только, козочка моя, будь уверена, я буду покоиться на подобающем мне месте. Я играю только роли второго плана и не хочу досаждать коллегам на кладбище — звезды и за гробом остаются надменными. Поэтому я договорилась насчет правильного, скромного уголка. А еще я потребовала в завещании, чтобы на моих похоронах гроб выставили за полчаса до погребения».

«Не поняла».

«Роли второго плана, куколка, второго плана. Я все время жила в тревоге, как бы со мной не расторгли контракт, так что на протяжении всей жизни я всюду прибывала на полчаса раньше».

Участники траурной церемонии вышли из машин и собрались вокруг могилы. Гроб действительно выставили за полчаса.

Стоявшее в зените солнце давило почти физически. Среди деревьев деловито порхали глухие к людским скорбям птицы.

Священник провел поминальную службу по Табате Керр. Что тут можно было сказать? Она сама подготовила это, так как памятник себе ваяла всю жизнь.

Энни полагала, что Табата Керр всегда была не кем иным, как созданным ею персонажем, Кошелкой Вюиттон. Не более того. И не менее. Неизменная героиня собственной жизни. Этот персонаж поглотил ее личность.

«До чего мы были разными, — подумала Энни. — Она — наполненная до краев, я — изрешеченная. Кошелка Вюиттон смело являла себя миру как Кошелка Вюиттон. Я же устраиваю сцены, стушевываюсь, убегаю, я запуталась, не знаю ни где мое место, ни кто я такая». Итак, впервые Энни не отрекалась от себя. Она спрашивала себя: что, если она не права? Конечно, собственная податливость тревожила ее, но она также обогащала ее жизнь, делала ее интересной, неожиданной и непредсказуемой.

Во время церемонии на нее откровенно глазели. Каждый пытался вызнать, что она чувствует, скрываясь за очками и черным шарфом. За ее лечением пристально следили, внезапное прекращение курса лечения обсуждалось на все лады. Некоторые толковали это как врачебную неудачу, которую клиника пытается скрыть; другие напоминали о взбалмошном характере Энни, которая и в больничной палате, и на съемочной площадке отличалась своими причудами; а те, кто неотрывно смотрел трансляцию в Интернете, догадались об интрижке между нею и санитаром, о связи, которую Энни будет отстаивать.

Однако истина была равноудалена от этих гипотез. Итана арестовали на месте преступления после ограбления больничной аптеки. Короткое расследование показало, что он уже давно ловко таскал различные препараты для собственных нужд. Суд приговорил его к пяти месяцам тюремного заключения без права на досрочное освобождение. Когда одурманенная лекарствами Энни пришла в себя настолько, чтобы осознать, что произошло на самом деле, она потребовала, чтобы ее выписали из клиники. В качестве первого ответа на ее нарекания постановочная часть запустила повтор репортажей, снятых в предыдущие дни. Встречи проходили бурно. Перед Джоанной предстала новая Энни — настроенная по-боевому, твердо решившая, что никому не позволит управлять собой. Когда Энни пригрозила Джоанне, что обнародует тот факт, что та без ее ведома подписала контракт с клиникой и телевизионным каналом, запаниковавшая акула тотчас договорилась, чтобы клиентку выписали из клиники.

Перейдя к нормальной жизни, Энни вернулась в свой дом. Хотя она и допускала, что медицинская помощь способствовала дезинтоксикации организма, она отказывалась возобновить контакты. Смерть Кошелки Вюиттон вытащила ее из логова. Организовывая этот выход, Джоанна попыталась вернуть утраченные позиции. Выступала она не только в качестве пресс-секретаря Энни; было известно, что именно она, в обход известного агентства, которое представляло кинозвезду, навязывала ей проекты.

Священник закончил надгробную речь.

От толпы отделился мужчина в черном костюме, собиравшийся зачитать текст. Энни глазам своим не поверила: это был Дэвид, еще более смазливый, чем обычно, задыхавшийся от переполнявших его чувств. Под тем предлогом, что он играл внука героини в фильме «Девушка в красных очках», он обращался к Кошелке Вюиттон, как если бы та и на самом деле приходилась ему бабушкой.

Однако — и Энни была тому свидетелем — старая актриса вовсе не подружилась с Дэвидом на съемках.

— Сволочь, — процедила она сквозь зубы.

Джоанна тихо сказала ей:

— Дорогая, этот эпизод церемонии мог бы тебе понравиться, однако ты по привычке отвергла его.

— Дэвид не был с ней близко знаком, А она считала его пошлым и слащавым. Она даже сказала: «Мне, при моем диабете и уровне сахара, противопоказано водиться с этим мальчиком».

— Текст ему написал Питер Мерфи, один из лучших голливудских авторов.

Энни прислушалась. Действительно, текст был остроумным, веселым, проникнутым чувством. Маленький шедевр. Это доконало Энни.

Не заботясь о приличиях, она повернулась и стремительно направилась к своему автомобилю. Цвет Голливуда с удивлением переглядывался. Дэвид, сообразив, что перестал быть объектом всеобщего внимания, оторвался от бумажки с текстом, посмотрел, что же происходит, и увидел, как Энни в сердцах захлопывает дверцу своего лимузина.

Делая вид, что не понимает происходящего, он наморщил лоб, как это делал Джеймс Дин в картине «К востоку от рая», а затем, выпятив ангельские губки, возобновил чтение.

Они ехали уже сорок пять минут, но ни Джоанна, ни Энни не промолвили ни слова.

Энни дала шоферу адрес, но Джоанна не расслышала.

Она гадала, как завязать разговор с девушкой, всецело погруженной в свои мысли. Зная, какую искреннюю любовь Энни питала к усопшей, она рискнула вступить с этой ноты:

— Какой сногсшибательный путь проделала эта Табата Керр! Ты представляешь? Все средства массовой информации освещали ее похороны. Она давно уже стала олицетворением Голливуда.

Хотя Энни никак не реагировала на сказанное, Джоанна чувствовала, что та ее слушает, а потому продолжила:

— В этом ремесле главное — это подольше удержаться на плаву. Ни за что не поверю, что если бы Табата Керр скончалась двадцать лет назад, ей оказали бы такие почести.

Энни нарушила свое молчание:

— Однако не так уж это и ценно.

— Что — это?

— Известность. Сегодня считается, что слава — это лучший гонорар.

— Если ты знаменит, то получаешь новые контракты, а не прозябаешь в тени.

— Какой ценой, Джоанна? Какой ценой? За это приходится слишком дорого платить. Мы отражаемся в зеркалах, но при этом оказываемся в их власти. Кошелка Вюиттон ради славы принесла в жертву Табату Керр. В ней все было выставлено напоказ: лицо перекроено, реплики просчитаны, одежда утрирована, плюс цинизм ковбоя-забулдыги и сверхплотный график в угоду карьере. Своего у нее ничего не осталось. Даже свою смерть она обставила в расчете на грядущие поколения. Нелепо…

Джоанна выразила искреннее удивление:

— А я думала, что ты ее любила.

Энни вздохнула:

— Любила… Я ею восхищалась. Завидовала ей. Я верила, что она нашла способ избавиться от страданий.

— Вот оно как!

— Что я любила в ней, так это ту девчонку, которая не заносилась высоко и которая создала такой забавный персонаж. Время от времени под маской можно было различить эту девочку: она потешалась над собственным номером. Тем не менее она охотно взорвала бы решетку своей тюрьмы. Постой, кстати, о тюрьме…

Лимузин остановился в Ланкастере, перед исправительным учреждением, где отбывал свой срок Итан. На парковку въехали два автобуса с детьми, прибывшими навестить своих отцов.

Энни вышла из лимузина. Когда она ступила на асфальт, подростки ее узнали и восторженно зааплодировали: они были рады, что голливудская звезда оказалась в сходной с ними ситуации. Она приветливо помахала им рукой и нагнулась к Джоанне:

— Возвращайся домой на машине. Я вызову такси.

— Спасибо… нам надо поговорить о проектах, о сценариях, которые я тебе принесла.

— Итан ждет.

Энни ускорила шаг, сдернула траурный шарф, подходя к металлическим воротам. Перед тем как войти, она высыпала содержимое своей сумочки в урну. Упаковки таблеток присоединились к скомканной промасленной бумаге. Они с Итаном поклялись друг другу, что воспользуются этим «затворничеством», чтобы избавиться от зависимости, отделаться от любых препаратов: наркотиков и лекарств.

«Хорошо, пусть будет тюрьма, но никакой химии», — заявила тогда Энни.

Когда через пятнадцать минут она увидела сквозь стекло, как в комнату для свиданий вошел Итан — бледный, трясущийся, с покрасневшими веками, растерянный, постаревший лет на десять, с трудом волочивший ноги, — то поняла, что в этом деле преуспела больше, чем он.

34

Анна быстро схватила стул, поставила его на сундук и попыталась снять Иду с крюка.

Не удалось.

Веревка не поддавалась, тем более что тело своей тяжестью затрудняло выполнение задуманного. Анна закричала, зовя на помощь, обхватила тело самоубийцы, приподнимая его, чтобы ослабить давление петли на шею.

На ее крик прибежал Брендор. Благодаря своему высокому росту он сумел высвободить Иду из скользящей петли.

Наступило удушье, но она все еще подавала признаки жизни. Они положили ее на пол, поддерживая голову.

Какая-то юная бегинка вызвалась сбегать за врачом, но прежде, чем она выскочила из комнаты, Анна посоветовала ей обратиться к Себастьяну Меусу из приюта Святого Космы, а не к ленивым врачам из больницы Святого Иоанна.

Ида была очень плоха, она изредка приходила в сознание. Она молчала и единственным уцелевшим глазом печально смотрела на своих спасителей. «Зачем вы это сделали? — звучал безмолвный вопрос. — Я так несчастна, что с радостью умерла бы».

При виде такого отчаяния, столь далекого от привычных оскорблений, грубых отказов и поношений, потрясенная Анна, которую переполняла бессильная любовь, не могла сдержать слез.

— Зачем, Ида, зачем?


К вечеру приютский врач счел, что Ида вне опасности: она отделалась синяками, несколькими царапинами от пеньковой веревки, болью в трахее и гортани при глотании да хрипотой. Врач ловко соорудил что-то вроде жесткого ошейника из предварительно вымоченной, чтобы тесно облегать плечи и шею, кожи. Ошейник он затем высушил и укрепил лозой. Ида должна была носить его не снимая в течение следующих двух недель. Поздним вечером, когда Анна ухаживала за Идой при свете единственной свечи, подавленная, страдающая от боли, спокойная, как никогда, и избавившаяся от желчной озлобленности девушка рассказала кузине о том, что произошло.

— Сегодня утром, как только ты ушла с Брендором и Великой Мадемуазель, я, не послушавшись твоего совета, решила отправиться в Брюгге. Понимаешь, я уже давно не ходила по нашему городу, глазея по сторонам. Я была так рада. Мне казалось, что, перейдя через мост, я все уничтожу: отменю пожар, залечу свои раны и опять стану такой, какой была прежде. Увы, уже на набережной я заметила гримасы ротозеев, некоторые остолбенело смотрели на меня, другие отворачивались. Я сначала даже обернулась, чтобы увидеть, что за зрелище или причудливый наряд вызвали такую реакцию. К несчастью, это была я, только я. Тут я увидела Вилфрида, одного из моих ухажеров. Я помчалась к нему, радостно выкрикивая его имя. А он не только не узнал меня, но и дал стрекача. Но я дура дурой бежала вслед за ним по улицам и продолжала звать его: «Вилфрид! Вилфрид!» На площади Сен-Кристоф он присоединился к своим друзьям. Там были Рубен, Матис, Фабер, Питер, Батист и Альбрехт. По правде говоря, с половиной из них я переспала, с остальными флиртовала. Когда они увидели, что к ним несется их товарищ, преследуемый вопящей во всю глотку сумасшедшей девицей, они расхохотались. Но когда я оказалась рядом с ними и назвала их по именам, смех затих. И в их глазах, Анна, я увидела не только отвращение, но и ненависть. Беспощадные взгляды. Взгляды, вопиющие о том, как я уродлива и отвратительна. «Ведьма, убирайся прочь, знать тебя не знаем». Я все твердила: «Я Ида». А они в ответ говорили, что не спят с женщинами-вампирами или суккубами, и советовали мне вернуться в ад. Я заплакала. Представляю себе, что за жуткий вид был у меня, когда из затянутой глазницы закапали слезы. Они отступили от меня с криками: «Ведьма, убирайся прочь!» Все они повторяли это слово: «Ведьма!» Поскольку я была так ошарашена, что не могла сдвинуться с места, парни удрали, а вокруг меня столпилось несколько десятков мальчишек, которые скандировали: «Ведьма, ведьма, ведьма!» Они окружили меня и устроили настоящую фарандолу. Бесноватые гномы! Когда я, собравшись с силами, пошла, они двинулись следом. Я пошла быстрее. Они не отставали. Тогда я помчалась, но меня догнали эти брюггские сопляки, которые похвалялись тем, что прогнали ведьму. Я скрылась в бегинаже, забралась в дом Великой Мадемуазель.

— Но…

— Да, я знала, что ее там нет. Я вошла в дом, потому что решила, что у нее есть это…

— Что — это?

— Зеркало.

Ида замолчала, молчала и Анна: вопросы были излишни.

Ида, у которой тряслись губы, вспоминала, как ей открылось ее изуродованное лицо. Больше всего она была потрясена тем, что обнаружила на себе «дьявольские метки»: жабью лапку, отпечатавшуюся на белке глаза, пятна на коже — участки тела, ставшие нечувствительными, увидела внезапно открывшуюся ей худобу — короче, знаки, которые подтверждали то, что она на самом деле ведьма, и оправдывали поведение парней.

— Вот так. Я успела стянуть веревку из кладовки, потом…

— Ида, что ты намерена делать? Начнешь по-новой?

Ида простонала:

— Мне не суждено умереть. Всякий раз я выживаю. Ни огонь, ни веревка — ничто меня не берет.

— Значит, ты будешь жить.

— Как?

— Я тебе помогу, клянусь!

Напичканная лекарствами, оглушенная открытием обрушившихся на нее невзгод, а также последствиями попытки самоубийства, Ида благосклонно приняла преданность кузины. Они расцеловались, чего с ними не случалось с раннего детства.

Девушки вдоволь наплакались в тот вечер. Рыдания успокоили и сблизили их. Впервые у Анны возникло предчувствие, что вскоре они с Идой смогут зажить мирно.


А в пятидесяти туазах от них Великую Мадемуазель мало заботила судьба Иды, зато она весьма была обеспокоена судьбой Анны. После встречи с архидиаконом она поняла, где таилась опасность: Брюгге был глух к тому, что говорила Анна. Ее время еще не пришло, хуже того, предрассудки заставляли слышать в словах Анны совсем не то, что та говорила. «Не она далека от нас, это мы далеки от нее». Если у Великой Мадемуазель было ясное осознание этого разрыва, то оно пришло к ней из разных эпох, сквозь которые она прошла, читая и изучая их. Плотью она принадлежала к своему веку, а духом — ко многим другим. Распри этого беспокойного шестнадцатого века не были для нее единственной точкой отсчета. Греки Платон, Аристотель, Плотин — особенно Плотин, Скот Ориген или латиняне — главным образом святой Августин, — так же как и рейнские мистики Матильда Магдебургская, Мастер Эккард и даже фламандские иллюминаты Ян ван Рюйсброк и Ян ван Лейвен, давали пищу ее размышлениям. Но ученым трактатам она предпочитала чистое сердце Анны. Поскольку она провела жизнь среди книг, то уже больше не питала иллюзий, она знала, что книги лгут, кричат, противоречат друг другу, что у них грязные уста, что эти книги слишком много ели, слишком много блевали, пережевывали, срыгивали, слишком много целовались и обнимались. Теперь, когда Великая Мадемуазель открывала какой-нибудь фолиант, она чувствовала тошнотворный запах. Двадцать-тридцать лет назад она бы не сумела оценить исключительную душу Анны, ибо ждала чудес только от прозопопей, рассуждений, риторических построений да запутанных силлогизмов. Сегодня она с почтительным удивлением принимала эту инженю, одобряя ее недоверие к языку: «Слова были придуманы для повседневного общения в жизни; они с трудом могут описать необычное».

Ей нравилась эта девушка, в которой сочетались невежество малого ребенка и мудрость человека пожившего, вернувшегося после долгих странствий. Итак, эпоха оказалась скорее агрессивной, чем мистической: реформа, направляемая Лютером и Кальвином, не смогла совершиться в лоне Церкви и привела к созданию другой Церкви — Храма. Столкновение по вопросам веры или богословия не ограничилось только теоретическим disputatio; оно потребовало оружия, осады, кровопролития и вело людей на смерть. Анна рисковала оказаться заложницей этой бури.

Этим вечером, когда кузины, взявшись за руки, плакали, Великая Мадемуазель несколько часов провела в молитвах, взывая к святой Елизавете, покровительнице обители бегинок. Утром, боясь, что защита святой не уладит ее земных дел, она послала архидиакону ларец с золотыми монетами, приложив к нему записку следующего содержания:

«Монсеньор, соизвольте принять этот подарок и мои извинения за то, что мы отняли у вас время. Надеюсь, что ваша доброта позволит вам проявить снисхождение к этой слабоумной и оставить ее там, где ей и положено быть, то есть в тени. Я, со своей стороны, заверяю, что вы никогда больше не услышите о ней. Примите, монсеньор, мои уверения в искреннем к вам уважении и восхищении вашим глубоким благочестием».

Ставя свою подпись, она с игривым цинизмом аристократки подумала: «Комплименты, экю — такой платы обычно достаточно».

Отправив ларец, она почувствовала, как горят все внутренности в ее вздувшемся животе. Никому про это не сказав, она легла.


Прошло несколько недель. Прелат не предпринял никаких действий в связи с Анной — к облегчению Брендора, у которого не было возможности поговорить об этом с Великой Мадемуазель, поскольку из дому та не выходила.

Анна каждый день навещала ее и читала ей свои стихи. По мере того как живот раздувался, старушка все более сдавала. А Ида, наоборот, пошла на поправку. Вместе с силами к ней вернулась и озлобленность. Ангельская кротость, которую она явила Анне тем вечером, после попытки покончить с собой, оказалась преходящей, вызванной шоком, подавленностью и лекарствами; чем скорее она выздоравливала, тем больше становилась прежней Идой — завистливой, негодующей и злобной.

Зато Анна не забыла тот вечер нежности, и не потому, что продлила его благотворное действие, хотя оно уже истекло: она отказывалась замечать, что Ида вновь стала неуживчивой, опять возненавидела ее.

На самом деле ярость Иды разгорелась из-за одного обстоятельства. В те дни, когда она еще ценила преданность Анны, как-то вечером она застала девушку горько плачущей.

— Анна, что случилось?

— Ничего.

— О чем ты плачешь?

— Не волнуйся.

С большим трудом, поборов в себе гордость, Ида сумела вымолвить:

— Что такого я сделала, что тебя так огорчило?

Анна улыбнулась сквозь слезы:

— Ты тут ни при чем. Меня тревожит то, что Великая Мадемуазель угасает с каждым днем.

Эти слова вызвали эффект искры в риге: огонь перекинулся на солому и в мгновение ока спалил все дотла. Ида могла принять любовь кузины, но лишь с тем, что объектом любви будет исключительно она. А поскольку Анне были дороги все, значит и любила она ее как всех, не больше и не меньше, и видела она в ней всего лишь попавшее в беду человеческое существо, одно из многих, кому требуется помощь. «Ага, ты любишь свою Великую Мадемуазель? Так вот, или она, или я!» — решила Ида. И тотчас открыла свое сердце, как и прежде, желчности, злопамятству и негодованию.

Однако Анна не только отказывалась замечать это, но, когда было трудно отрицать очевидное, она лишь вздыхала, думая при этом: «Как ей, должно быть, тяжело». Никакие грубости не смущали ее любви; больше того, каждый раз, когда Ида вела себя гнусно, Анна сильнее привязывалась к ней.

Анна изрядно продвинулась в своих медитациях. Она уже близко подошла к сущему, тому живому сердцу, которое бьется внутри мира, сжатие и расширение которого обеспечивает наше благоденствие; она приняла это тайное биение, через которое мы есть и к которому идем. Этот главный источник она назвала в одном из своих стихов «чистой любовью»:

О, чистая Любовь — я бестелесна:

Парю, скольжу… О, чистая Любовь!

Ни звать, ни вопрошать ее невместно —

Я в ней живу, с ней воскресаю вновь.

Между просветлениями Анна ухаживала за Великой Мадемуазель. Ида, несмотря на свой крепкий сон, подозревала, что по ночам Анна уходит из дому. В первый раз она решила, что ей показалось. В другой раз Ида отчетливо видела, как Анна скрылась во тьме, а вернулась лишь под утро в насквозь промокшей одежде.

Ида пришла к выводу, что у Анны есть любовник. Эта догадка ее обрадовала. Она ликовала. Она приходила в восторг, но не потому, что Анна познала радость любви, а потому, что теперь Ида завладела тайной, которая могла разрушить репутацию кузины, этой кривляки, которую люди звали не иначе как Дева из Брюгге.

«Девственница, как бы не так! Такая же, как и я, — ухмылялась Ида, ворочаясь на своем ложе. — Эта лицемерка всех на свете ввела в заблуждение, однако я выведу ее на чистую воду».

К несчастью, поскольку она была еще слишком слаба, чтобы выслеживать Анну, рискуя сломать себе шею при малейшем неверном движении, ей пришлось ждать целых двенадцать недель, чтобы осуществить свое намерение. Все это время она считала, что Брендор и есть тот любовник, к которому по ночам Анна бегает за реку. Потому что мокрая одежда Анны поутру доказывала, что ей пришлось преодолевать водную преграду. Стало быть, она не оставалась в обители бегинок. Впрочем, никаких мужчин ночью в бегинаже не могло быть.

Чтобы увериться в своей правоте, Ида очень ловко, как ей казалось, расспросила кузину.

— Как ты находишь Брендора?

— Не поняла.

— Ты думаешь, он красивый?

Изумленная, Анна ответила не сразу. Она подумала, а потом произнесла нежным голосом:

— Разумеется, красивый. Даже очень.

По мнению Иды, это было признанием.

— А он не страдает оттого, что он монах?

— Я так не думаю.

— Нет, ты меня не понимаешь. Мужчине трудно отречься от зова плоти.

— Неужели?

— Да. Им это дается куда тяжелее, чем женщинам.

Ида несла невесть что — во всяком случае, противное тому, что она чувствовала: воздержание после того, как она стала калекой, тяжким грузом давило на нее.

Анна покачала головой:

— Об этом следовало бы спросить его.

— А он никогда… с тобой… словом, понимаешь…

Анна рассмеялась:

— Нет, Ида. Он меня любит, и я его люблю, но только не так.

Ида нахмурилась. Было ли это признанием или нет? С этой святошей никогда не знаешь, что и думать. Несколько дней подряд она наблюдала за ними, когда они говорили о чем-то под липой. Трудно было прийти к определенному выводу. Было ясно, что они в восторге друг от друга, но не было ни жестов, ни взглядов, указывающих на плотскую связь. Наконец Ида сочла, что она достаточно окрепла, чтобы выследить Анну, как только представится возможность. По двум признакам она могла предсказать, когда это произойдет: Анна отлучалась по ночам в полнолуние, после утомительного дня — она много работала, помогала бегинкам, читала вслух прикованной к постели Великой Мадемуазель. Именно так обстояли дела в один прекрасный день. Так как Великая Мадемуазель, по всем признакам, была совсем плоха, Анне пришлось немало потрудиться. Поскольку врачи бегинажа и больницы Святого Иоанна признали себя бессильными, Анна решила обратиться за помощью к Себастьяну Меусу из приюта Святого Космы, отменно владевшему врачебным искусством.

Поскольку об обычном врачебном осмотре не могло быть и речи — лечившие Великую Мадемуазель врачи были бы этим оскорблены, — Себастьян Меус попросил описать ему симптомы, поразмыслил, а потом попросил девушку подойти к нему попозже. Во время вечерни он вручил Анне зеленый флакончик и велел ей накапать из него десять капель в чашку с теплой водой и дать выпить больной.

Она выполнила предписание.

Вечером измотанная Анна сказала Иде, что ляжет спать пораньше. Ида потерла руки. Расчет был верен: после вечерни, когда бегинаж погрузился в сон, Анна, крадучись вдоль стен и стараясь, чтобы не скрипнули деревянные половицы, выскользнула из дому.

Анна продвигалась осторожно, оставаясь незамеченной, опасаясь наткнуться на что-нибудь и наделать шуму, который ее выдаст. Прихватив валявшееся на берегу полено, она спустилась к реке Рей. Войдя в воду, она, навалившись на него грудью, чтобы легче было плыть, заработала ногами и поплыла, рассекая воду.

Не колеблясь Ида, которая в детстве соперничала с Анной на пруду, поступила так же: навалившись телом на деревяшку, она принялась по-лягушачьи разводить ноги.

Чтобы ее не обнаружили, Анна несколько раз замедляла ход, прячась за своим плавательным средством, и переставала работать ногами. В темноте дозорный, склонившись над протокой, увидел бы только плывущий по воле вод еловый чурбак.

Ида следовала ее примеру, хотя и беспокоилась, хватит ли у нее сил, если плыть придется еще долго.

«Почему она уходит из города? Где же у нее свидание с Брендором?»

Миновав последние дома, Анна выбралась на берег, поднялась по откосу и зашагала дальше.

Довольная тем, что можно вылезти из холодной воды, Ида в свою очередь вышла на берег. Анна шагала долго, сначала по дороге, потом по тропинкам и, наконец, прямиком через лес. По тому, как уверенно она шла, Ида пришла к выводу, что маршрут ей хорошо знаком.

Несколько раз под ногами Иды трещали сухие сучья. Анна, должно быть, слышала треск, однако продолжала идти, не обратив на это никакого внимания.

Она вышла на лужайку у излучины реки, где вода замедляла свой бег. Держась позади, Ида забралась на дерево как можно выше и затаилась.

Анна разделась. Нагая, дрожа от холода, она пошла к реке.

После того как она провела много времени в медитациях, у нее появилась необходимость покидать мир людей, шумный, упорядоченный, полный запретов, где все были обязаны носить одежду. Она испытывала потребность отдаться природе, соединившись со стихиями: воздухом, землей, небом и водой. Медленно войдя в темный поток, Анна легла. Теперь в ее ушах, заполненных водой, было слышно, как шевелится в воде форель, как трепещут головастики и вздыхает тина. Ее волосы, собравшись венцом вокруг головы, касались тростника. Ей казалось, что висящие вверху звезды легко собрать — ведь они не выше серебристых черешен. Нет, она не будет их отцеплять, ни за что на свете не унесет их с собой — на это есть другие.

Ида, засевшая вдалеке, понятия не имела, что происходит на самом деле. Она была окончательно сбита с толку появлением волка — мощный, мускулистый хищник приблизился подпрыгивающей походкой, словно кошка, которую собираются покормить. Усевшись на берегу, он смотрел на Анну.

Она подплыла к нему. Они вместе вглядывались в ночь. Ида не верила в то, что видела единственным глазом. Несколько раз она щипала себя, чтобы убедиться в том, что не оказалась во власти кошмара. Как! Анна ушла из обители, чтобы искупаться в компании волка, того самого знаменитого волка, который положил начало легенде?

Но где же Брендор?


Обратный путь оказался сложнее, так как Ида знала, что ужасный зверь рыскает поблизости. Вот почему она шла за своей кузиной чуть ли не по пятам, рискуя быть замеченной. В какое-то мгновение она заметила огромную тень совсем рядом, в кустах. Два желтых глаза сверкнули в ночи. Охваченная паникой, она тем не менее не пала духом. Она вернулась на час позже Анны, поскольку возвращение по реке совсем изнурило ее. Как раз перед восходом солнца, который выдал бы ее, она дошла до обители бегинок. Войдя, она решила выждать за домом, пока кузина, как обычно, не пойдет за молоком и хлебом к завтраку. Ида воспользовалась кратким отсутствием Анны, чтобы подняться к себе в комнату; скинув мокрую одежду на подоконник, она бросилась в постель и заснула крепким сном.


Этим утром Великая Мадемуазель почувствовала себя лучше. Проникнувшись надеждой, Анна снова дала ей выпить капли из зеленого флакончика.

Великая Мадемуазель постепенно возвращалась к жизни.

Анна, придя к себе, не стала скрывать радость от Иды. Она смеялась, кружилась, показывая кузине флакончик с чудодейственным снадобьем. Нечего и говорить, что перед лицом такой радости Ида исходила желчью.

Поэтому, когда Анна сообщила, что к полудню врач приготовит для нее еще порцию лекарства, в голове Иды зародился план.

Украдкой она проследовала за Анной в монастырь ордена кордельеров. Там она дождалась, когда Анна, зажав в руке зеленый флакончик, выйдет из приюта, а потом, улучив момент, когда подмастерья и санитары отправятся полакомиться пирожками на Рыночную площадь, поспешила к врачу.

Себастьян Меус, только что набросившийся на рагу, прервал свою трапезу и принял молодую женщину, которую лечил дважды: после пожара и после попытки самоубийства. Хотя Ида и заявила, что она пришла вовсе не за тем, она позволила ему посмотреть на результаты работы, польстила ему, преуменьшив свои мучения и боли. Довольный результатом (его тревожила лишь иссохшая кожа ног), врач поинтересовался:

— Так что вас привело ко мне?

— В обители завелись крысы. Огромные крысы. Мне поручено следить за погребами и кладовыми, где хранятся припасы. Так вот, я уж и не знаю, что придумать. Затыкаю норы, гоняюсь за крысами со шваброй — им все нипочем. Кроме того, сколько раз я больно ушибалась, потому что, с одним глазом, все время на что-нибудь натыкаюсь, когда двигаюсь быстрее, чем обычно.

— А кошек у вас нет?

— Есть, но они ловят мышей, а не крыс. Те такие здоровые, что легко справятся с кошками.

Врач покачал головой, на минуту заколебавшись, потом, бросив взгляд на несчастную калеку, принял решение:

— Я тебе помогу. Надо накапать яду на сырную корку или на перезревшее яблоко, и крысы быстро передохнут. Будь осторожна, Ида: то, что может убить крупную крысу, смертельно и для человека. Никогда не дотрагивайся до раствора, сразу же после применения мой руки, не подноси его близко к носу. Обещаешь мне это?

— Вот спасибо, конечно обещаю.

Он вышел и вернулся с баночкой, которую и вручил Иде. Затем, снова вспомнив о ногах пострадавшей в огне девушки, попросил ее немного подождать. Он сделает мазь из двух веществ, которую она должна будет втирать ежедневно. Врач снова ушел в свою лабораторию.

Прислушиваясь, как он растирает пестиком семена, она открыла баночку и подлила яд в миску с рагу. Помня о том, что не следует касаться ядов руками, она отломила сучок от полена, лежавшего рядом с камином, перемешала еду так, чтобы скрыть свое вмешательство, и швырнула сучок на раскаленные угли.

Врач вернулся с глиняным сосудом, прикрытым тонкой хлопчатобумажной тканью.

— Плотно закрывай снадобье.

Ида поблагодарила его в самых вежливых выражениях, какие знала. Уже на пороге она обернулась и выпалила:

— А вы находите меня хорошенькой?

— Не понял.

— Мне интересно знать, довольны ли вы тем, что сделали со мной?

Врач медленно одобрительно кивнул:

— Да, с чем я себя и поздравляю.

Ида подумала: «Значит, ты доволен тем, что превратил меня в чудовище, которое дети обзывают ведьмой. Наградой тебе за это будет смерть!» Сделав легкий книксен, она живо удалилась. Она страшилась услышать предсмертные крики Меуса.

Опустив голову, чтобы никто не видел ее лица, быстрым шагом, спрятав под шалью препараты, она вернулась в бегинаж.

Заметив медитирующую под своей липой Анну, Ида вздрогнула, предвкушая удовольствие. Судьба к ней явно благоволила. Оказавшись в доме, она крючком открыла ящичек с письменными принадлежностями кузины, схватила зеленый флакончик, вылила половину снадобья на старую тряпку, добавила в него крысиного яда, заткнула флакончик пробкой и взболтала, чтобы жидкости перемешались.

Как можно незаметнее она избавилась от тряпки, бросив ее в канал, и занялась своими делами.

В этот день она вслушивалась в каждый шум в надежде, что ее попытка удалась.

Со звоном колоколов, призывающих к вечерней молитве, прекращался доступ в обитель. Ида изнывала от нетерпения. Она разделила скромный ужин с Анной, которая только что вернулась от высокородной дамы.

Среди ночи раздались крики. Анна и Ида кинулись на помощь. Оказалось, что только что в жестоких страданиях скончалась Великая Мадемуазель.

Поскольку бегинки знали, что извне им никто не поможет, они собрались вокруг усопшей и до утра молились за спасение и упокой ее души.

На рассвете, когда отперли ворота, все разошлись. И если Ида заснула как убитая, то Анна продолжала стоять на коленях, думая о почтенной даме, которой она была обязана тем, что ей позволили поселиться в бегинаже.

Когда Ида проснулась, она увидела Анну в том же положении, в каком ее оставила. С одной лишь разницей: Анна горько плакала.

Эта бесстыдная любовь к другой вызвала у Иды новый приступ злобы. В исступлении она решила, что Анна заслуживает основательного наказания. Она схватила накидку, так как свинцовые тучи перекрыли солнечный свет, низко надвинула капюшон и припустила по улицам Брюгге. Увидев двух городских стражей, она их окликнула и рассказала то, что ей было известно. Пришедшие в ужас охранники отвели ее к компетентным лицам.


Какое-то время спустя, когда колокола Брюгге возвестили полдень, двое мужчин постучались в дверь домика Анны.

Когда она вышла к ним, они грубо схватили ее. Должностное лицо, ведавшее расследованием преступлений, объявило ей причины ареста: колдовство, богохульство, убийство через отравление.

35

7 апреля 1912 г.


Гретхен, годы утекли…

О подруга детства, я часто думаю о тебе, возвращаюсь в наше прошлое, мне в нем приятно, и я тебя в нем целую. Так и дадим нашей жизни улетучиться, не увидевшись? Иногда я мечтаю о том, чтобы получить от тебя вести, узнать, где работает твой Вернер, кем стали ваши сыновья.

Что произошло? Помнится мне, что официально мы поссорились. Но я никак не могу вспомнить почему. Мои воспоминания о тех временах путаные; сами времена тогда были такими: я заканчивала проходить курс лечения с помощью психоанализа, расставалась с Францем, покидала Вену. Может быть, у меня возникла потребность начать все с чистого листа и ты стала жертвой этого? Я оказалась чрезмерно радикальной? Вглядываясь в прошлое, я спрашиваю себя, не была ли я несправедлива…

Ибо я забыла, в чем я тебя упрекала. Это меня беспокоит и наполняет мое сердце горьким чувством вины.

Гретхен, я хочу, как и раньше, писать тебе, хочу читать твои разумные ответы, я хочу, чтобы продолжилась наша драгоценная дружба. Хочешь ли ты того же?

После нашего абсурдного разрыва моя жизнь сильно изменилась. Хотя в ней есть и черные моменты, она мне нравится. Более того, она меня приводит в восторг. С чего начать мой рассказ? В Вене я жила как птица в клетке, как красивый попугайчик с ярким оперением, которого хозяин любил выставлять напоказ. Я не знала счастья, хоть и считала, что оно у меня есть. Сразу же я начала постоянно жаловаться, что его не замечаю.

После курса лечения с помощью психоанализа я начала от этого избавляться. Калгари, у которого я была, как потом выяснилось, одной из первых пациенток, выдумал такой курс лечения, который убедил меня в том, что у меня невроз. Мой брак с Францем только казался удачным. Хотя мой муж был молод, я смотрела на него как на отца, патриарха, который учил меня правилам поведения, светским манерам, обязанностям жены. Я его не любила — я его чтила. И в постели, и на людях я подчинялась ему. Однако мое послушание не принесло мне душевной радости.

Благодаря Калгари я осознала, что испытываю сильную физическую неудовлетворенность. Однажды мне пришла в голову глупая мысль попытаться избавиться от нее с помощью Калгари; я не отдавала себе отчета, что это трансфер, обычный этап курса лечения, когда оно подходит к завершению.

Не слишком хорошо помню, что я предприняла, но это, должно быть, походило на изнасилование. Не важно. Раз уж в последние недели, когда я еще пребывала в Вене, Калгари снова занялся со мной психоанализом и довел работу до конца, значит он на меня за это не рассердился.

В то же самое время я пережила исключительные, чудесные и трагические минуты.

Сомневаюсь, что рассказывала тебе об этом, потому что я была тогда очень стыдливой. Теперь, когда я больше не боюсь говорить на любые темы, я тебе все объясню в нескольких словах.

По случайному стечению обстоятельств я оказалась в объятиях человека, который повел меня к себе. К моему великому удивлению, этот юноша, о котором я ничего не знала и который ничего не знал обо мне, довел меня до экстаза, когда мы занимались с ним любовью.

Ты мне веришь? Раньше я даже отдаленно не подозревала о возможности такого состояния. Мои сладострастные прогулки с Францем ограничивались садом у дома, обихоженным парком, но мы никогда не заходили в лес, я не ступала в его пределы, пренебрегала теми возможностями, которые заложила в нас дикая природа.

Потрясенная этим откровением в области чувственных наслаждений, я тем не менее не пыталась вновь увидеться с ним. Я стала искать кого-нибудь еще. Потом еще кого-нибудь. Я и не знаю толком, сколько их еще было. И каждый раз я поднималась на вершину наслаждения.

Ты потрясена?

Я была потрясена.

Благодаря этому удивительному открытию обозначились более четкие контуры: если моему возлюбленному становилось известно мое имя, история моей жизни, заботы, занятия, я не шла дальше, я не вступала с ним в близость. Избыток слов, дум, мыслей возводил стену, которую невозможно было преодолеть.

Я поняла, на что я способна и каков мой предел: я достигаю оргазма, но он возникает только при условии анонимности.

Чтобы проверить это, так как я остерегалась делать окончательные выводы, я предприняла попытку обновить чувственные утехи с Францем. Набрасываясь на него, я возбуждала себя, воспроизводя пыл, бесстыдство и энергию, которые проявляла со своими мимолетными любовниками. Бесполезно. То ли я слишком явно выказывала свои намерения, что мешало мне отдаться, то ли он продолжал вести себя как Франц фон Вальдберг, но я чувствовала, будто приклеена к постели. Наши телодвижения мне представлялись настолько смешными, что очень скоро меня начинал разбирать смех.

Я поведала об этой особенности Калгари. Хотя мое признание не смутило его, он попытался дать объяснение. По привычке он доискивался того, что в моем прошлом не позволяло мужчине, которого я ценю, удовлетворить меня. Впустую. Тогда, вместо того чтобы пересмотреть свою методику, он решил, что я утаиваю от него какие-то секреты моего детства.

В то время у меня не сложилось своего мнения на этот счет. Я ничего не рассказала тете Виви. Несмотря на то что мы были близкими подругами, даже сообщницами, я боялась, что ей не понять странности моих нравов. В отличие от меня, Виви отдавалась мужчинам, которых знала, которые на протяжении долгого времени ухаживали за ней, а она вменяла им в обязанность бесконечные прогулки и обеды. Тетя Виви явно оставалась самой собой, достигая с очередным избранником «ослепительного мига». Вот поэтому я боялась, что мой курьезный случай вызовет ее неодобрение.

Несколько месяцев я вела двойную жизнь. Двойную? Чем дальше я заходила, тем глубже становилась пропасть между ними. Существование одной госпожи фон Вальдберг было частью лицемерного ритуала, а существование другой давало мне возможность постичь неиссякаемую щедрость природы. Да, две жизни, одна — ложная, другая — настоящая. Отражение и оригинал. И вот однажды вечером я подошла к Францу, который читал в библиотеке, и сказала:

— Франц, не сердись — я ухожу от тебя.

Он рассмеялся, полагая, что это шутка. Я не двигалась, дожидаясь, пока не смолкнет смех.

— Я очень сожалею, что причиняю тебе эти страдания, — продолжила я, — потому как ты человек хороший, нежный и умный.

До него вдруг дошло, что я говорю серьезно.

— Ханна, какая муха тебя укусила?

— Я не могу тебе объяснить. Это моя ошибка. Мне вообще не следовало давать согласие на наш брак. Я чувствовала, что замужество не моя стезя, но в то время еще сомневалась в этом. А теперь я уверена. Мой уход никак не связан с тобой, не чувствуй себя виноватым — ты был безукоризнен. Ты такой замечательный, что, сказать по справедливости, я пришла к выводу, что мне совершенно не подходит подобный образ жизни.

Опишу последовавшую вслед за этим сцену. Франц плакал, приводил доводы, метал громы и молнии, рассерженно кричал и снова стенал. А я сохраняла хладнокровие, хорошо владея собой, потому что, не опускаясь до вранья, все же не стала излагать подробно истинное положение дел. Моя решительность, мое спокойствие и молчание в конце концов вывели его из себя. Хлопнув дверью, он вышел из дому.

Часом позже он вернулся с Тейтельманом и Никишем, семейным врачом и своим коллегой. Он убедил их, что у меня приступ помешательства. Мне было нетрудно рассказать им о своем желании уйти от мужа, ибо, в отличие от бедного Франца, они выслушали меня, не испытывая никаких страданий.

Когда они сообщили ему, что я не больная женщина, а скорее женщина, которая желает развестись, Франц издал ужасный крик. В нем слились боль раненого зверя и страдание ребенка. От этого воя я оцепенела, преисполнившись угрызений совести. Значит, Франц так сильно меня любит?..

В этот момент я — а меня била дрожь — решила: раз уж не могу его утешить, то отдам ему все, чем располагаю. На следующий день я отправилась к торговцам произведениями искусства, через которых я составила свою коллекцию рисунков на стекле, и предложила им приехать, произвести экспертную оценку моей коллекции и продать ее.

Ты мне не поверишь! Эти хамы, которые вытянули из меня целое состояние, даже не потрудились приехать, несмотря на повторные к ним обращения. Один из них после долгих уговоров все же соизволил явиться и предложил мне смехотворную сумму — тысячную часть того, что мне стоили мои миллефиори.

По моему приказанию слуги выставили его за дверь. Этот случай наполнил меня отвращением. Отвращением к этим мошенникам, отвращением к самой себе, оказавшейся такой наивной, отвращением ко всем этим вещицам, ценность которых оказалась дутой.

Что я сделала? Если бы ты спустилась к Дунаю под мост Радецкого и, при наличии необходимого снаряжения, сумела погрузиться на дно реки, то там, среди форелей и щук, тебе бы открылась самая что ни на есть барочная флора: там раскинулись хрустальные луга, стеклянные цветы и разноцветные растения, превращенные в миллефиори, которые некий бог-ювелир с итальянским вкусом насадил ради собственного удовольствия.

В самом деле, туда я несколько дней подряд после полуночи высыпала то, что некогда составляло «мои сокровища».

Прощай, Вена. Я оставила Францу все свое имущество, мои личные средства — жалкие остатки от тех миллионов, которые я внесла в совместную собственность нашей четы. Его согласия я не спрашивала. Мнения Шондерфера тоже.

В то время Франц отказался дать мне развод. Так он упрямился на протяжении многих лет. Это меня глубоко огорчало и трогало. Насколько мне известно, это упрямство означало, что Франц отвергал идею развода, он хотел, чтобы мы вновь соединились; готовый меня простить, он ждал моего возвращения.

Только в прошлом месяце мне прислали бумаги на подпись. Бракоразводным процессом занимается адвокат. Кто за всем этим стоит? То ли Франц, который наконец смирился — чего бы мне хотелось, то ли его семья, которая с помощью интриг переломила его. Этого я никогда не узнаю.

Из Вены я уехала бедной. И это принесло мне ощущение благополучия. Тот портфель ценных бумаг, доставшийся мне от приемных родителей, вопреки моей воле определил мою судьбу — судьбу наследницы. Оставшись без гроша, я была намерена вернуться к своей настоящей жизни. Или заново выдумать ее. Сначала я обосновалась в Цюрихе. Там на деньги, заработанные уроками, я сняла мансарду и начала читать работы Фрейда. Впоследствии я прошла второй курс лечения, теоретический, а не терапевтический, и это был ход, который дал мне возможность, в свою очередь, стать психоаналитиком.

Да, ты правильно меня поняла, Гретхен! Я стала врачевателем душ. Я лечу тех, кто страдает. Конечно, пока что я бьюсь над тем, чтобы обзавестись постоянной практикой. Однако я не теряю надежды, что мне это удастся.

Пока же, чтобы чем-то себя занять, я пишу книгу о фламандском мистицизме, эссе, которое по завершении я намерена послать профессору Фрейду.

Как я к этому пришла?

Благодаря одному дереву.

На этот раз речь идет не о стеклянном дереве, изготовленном стеклодувами Мурано или Баккара, а о липе, к которой привели меня ноги.

Я ездила в Бельгию вместе с Уллой, моей цюрихской подругой, которая преподает историю в женской гимназии. Мы только что проехали по богатой Валлони, и Фландрия, по контрасту, казалась нам бедной до тех пор, пока Антверпен не раскрыл перед нами все свое великолепие, а вслед за этим нас на набережных своих каналов принял прелестный Брюгге.

Времени у нас оставалось в обрез, а Улле непременно надо было посетить обитель бегинок. Чтобы ты лучше поняла эту настойчивость, я должна уточнить, что Улла — активная сторонница борьбы за освобождение женщин, она считает несправедливым то, что на протяжении столетий общество отводит нам второстепенную роль. Она требует для женщин права голоса, выдвигая такой довод: раз мы подчиняемся законам, мы должны участвовать в их разработке. Она не согласна с тем, что мы ниже по умственному развитию, а тем более с тем, что мы не способны выбирать. Стоит ли ждать войн и обнищания людей, чтобы в очередной раз обнаружить, что женщины умеют исполнять обязанности и даже заниматься ремеслами, которые традиционно считаются мужскими? Хотя я не такая активная, как Улла, я одобряю ее борьбу и надеюсь, что ты не сродни тем клушам, которых это возмущает. По мнению Уллы, бегинки были первыми эмансипированными женщинами Средневековья, так как они разработали модель самостоятельной жизни, не прибегая к образованию супружеских пар и созданию семьи. Они избегали традиционных ролей — жена, мать, вдова, любовница; они мечтали о чем-то большем, чем роды и стирка грязного белья. Объединившись в нерелигиозную общину, они предлагали альтернативную модель поведения в эпоху, когда доминировали мужчины. Впрочем, очень быстро самцы перешли в нападение. Неоднократно они покушались на образ жизни бегинок и даже расправлялись с ними.

Улла хотела воздать должное этим женщинам-первопроходцам и рассчитывала написать статью для журнала швейцарских суфражисток. Признаюсь, что меня в тот день больше заботили волдыри на ногах — я так мало хожу пешком, — чем разглагольствования Уллы, безусловно увлекательные. В то время как моя подруга бегала от одного дома к другому, посещала капеллу, осматривала лазарет, я, едва перейдя горбатый мостик через канал, приметила дерево, к стволу которого и прислонилась.

Разувшись, я растерла ступни, а потом призадумалась.

Под этой липой меня объяло душевное спокойствие. Уж не знаю почему, но это место показалось мне знакомым. Несомненно, тишина, прерываемая только призывными криками лебедей и гусей, напомнила мне о детстве. Возможно, прикосновение к земле вернуло меня в те далекие времена, когда я, уткнувшись лицом в траву, пыталась обхватить земной шар раскинутыми в стороны руками. Во мне всплывали старые ощущения, которые меня волновали и ободряли.

Неожиданно у меня возникло впечатление, что жизнь может быть простой. Довольно наполнить легкие воздухом, смотреть на небо и любоваться светом.

Бабочка села на цветок примулы.

Эти два существа были созвучны по цвету: нежно-зеленому и солнечно-желтому. Равные друг другу по красоте и изяществу, цветок и насекомое различались только образом жизни: один уходил корнями в землю, другое возносило свое тело в воздух. Под пахучими листьями встретились домосед и путешественник, чтобы поговорить по секрету. Что же они сказали друг другу?

Вдруг мне показалось, что вся вселенная сосредоточилась там. Трепет легких крылышек представлялся дыханием растения. Мир предстал объемной декорацией, в обрамлении которой состоялась эта драгоценная встреча насекомого и растения, и показал мне главное: непрерывность простой, безгрешной и твердо стоящей на своем жизни.

Мое тело освободилось от тяжести. Многотонный груз свалился с моих плеч; мне стало очень легко.

— Эй, Ханна, ты что, оглохла?

Улла выглядывала из дома, где повстречала коллегу, тоже преподавательницу истории. Ей не терпелось поделиться со мной своим энтузиазмом.

Физически я ушла из-под дерева, однако какая-то часть меня там осталась. В душе моей царил покой. Мне открылся главный секрет. Я была не в состоянии выразить его словами, но он продолжал жить во мне.

Улла разговаривала с этой эрудированной фламандкой, которая разделяла ее убеждения. Я рассеянно слушала их разговор, крутившийся вокруг бегинок. В конце беседы фламандка передала Улле средневековую рукопись.

По возвращении в гостиницу я села у окна, чтобы мыслями унестись к той липе, а тем временем Улла, вытянувшись на кровати, бегло просматривала бесценные страницы, которые вызвали у нее такой энтузиазм.

Перед тем как мы спустились вниз на ужин, ее возбуждение спало.

— Эти стихи — пустопорожняя болтовня невротички. Бред неудовлетворенной мещанки. Какая жалость! Это не служит женскому делу. Никоим образом. И только подумать, что моя коллега возмущается тем, что «Зерцало невидимого» никогда раньше не было издано! Я придерживаюсь иного мнения: оно заслуживает забвения.

Она бросила текст на кресло. После ужина я от нечего делать раскрыла подборку стихов, пролистала ее.

Прочтя несколько страниц, я пережила потрясение. Дерево! Я вновь погрузилась в ту памятную атмосферу! Эти стихи будто принадлежали липе…

Так началось мое увлечение Анной из Брюгге, поэтессой. О ней ничего не было известно, поэтому я решила заняться ею. Удивленная, но сговорчивая Улла пообещала мне помочь в поисках архивных материалов.

Если позволишь, об этом я напишу тебе в следующем письме. Разве не великолепное название — «Зерцало невидимого»? На обороте конверта ты найдешь мой цюрихский адрес, который с каждым днем становится все более и более временным, так как знакомые психоаналитики обещали подыскать мне работу в Бельгии и я планирую покинуть Швейцарию. Впрочем, посмотрим…

Ответь мне, дорогая Гретхен. Пожалуйста. Что бы я ни наделала, прости меня. Прости и за то, чего я не сделала. С нетерпением буду ждать твоего письма.

Твоя преданная и любящая Ханна

36

— Чему научил вас успех?

— Ничему. Я получила его как подарок, и все.

— Чему научил вас провал?

— Тому, что свою работу я люблю больше, чем успех.

— Чему научило вас кино?

Журналистка, зажав ручку в зубах, с диктофоном на ладони, довольная своими конкретными вопросами, ждала ответа от Энни.

— Я узнала, что у меня круглая попка.

Энни встала, попрощалась с журналисткой, бравшей у нее интервью, и вышла из комнаты.

Джоанна поблагодарила коллегу, женщины поздравили друг друга с эксклюзивным интервью, пообещали как-нибудь позавтракать в городе, звонко расцеловались и разошлись.

Джоанна вернулась к Энни, которая не отрываясь глядела на океан. Она продала дом в Беверли-Хиллз и обосновалась здесь, на побережье, в длинном белом одноэтажном строении у самой кромки воды — в таком доме должен был бы жить инженер, врач, какая-нибудь семейная пара, принадлежащая к среднему классу, а не звезда-мультимиллионерша. Джоанна не одобряла этого решения, но, когда она поняла, какую выгоду смогут извлечь из этой истории фотографы, как будут биться журналисты за то, чтобы описать жизнь Энни в ее временном уединении, она решила, что грех не использовать такую возможность.

— Браво! Ты дала ей материал для симпатичной статьи.

Энни покачала головой, не отрывая взгляда от пенящихся волн:

— Сегодня выходит на свободу Итан.

— Ты не поедешь встречать его у тюрьмы?

— Нет. Я отправила за ним машину. Мне не хочется, чтобы у исправительного учреждения по твоей наводке оказался полк папарацци, которые навеки запечатлеют меня в его объятиях.

Джоанна даже не попыталась возразить. Энни оценила это и обернулась к своему агенту:

— Теперь мне лучше.

Услышав это невыносимое признание, Джоанна не смогла сдержать свое разочарование.

— Знаешь, с тех пор как тебе стало «лучше», тебе на самом деле стало значительно хуже. Энни, ты занимаешься одним из самых увлекательных дел на свете, одним из самых прибыльных, а хоронишь себя здесь, тебе все равно. Весь Голливуд сходит с ума от желания заполучить этот сценарий, речь идет о событии будущего года. А ты намерена прозябать здесь, рядом с Итаном.

— Я прочла его.

Джоанна захлопала в ладоши. Наконец-то! Комедия «Женщины моего отца» заявлена как новый хит. Агенты в боевой стойке дрались за то, чтобы пристроить в этот фильм своих протеже. Однако Энни Ли, первая из актрис, кому была предложена роль, за два месяца не удосужилась даже ответить.

— На студии хотят только тебя, понимаешь ты это? Только тебя! Они отказали более знаменитым актрисам.

— Жаль, потому что меня это не интересует.

Джоанна побледнела. Энни снова устремила свой взгляд на Тихий океан.

— Дорогуша, это невозможно, это не какая-нибудь там проходящая картина, это Фильм!

— Ты совершенно права. Это ФИЛЬМ, САМЫЙ ИДИОТСКИЙ ФИЛЬМ года.

— Одному Богу известно, сколько актрис готово претендовать на главную роль.

— Ты хоть раз рассмеялась, читая сценарий? Я — нет. А персонажи? Едва намеченные силуэты, излагающие пошлости…

— Это нынче любят.

— Значит, у них плохой вкус.

— Пьеса с триумфом прошла на Бродвее!

— Если тысячи людей превозносят всякую дурь, это еще не причина менять свое мнение.

— Энни, проснись! Мы в Голливуде, дорогая. Существуют проекты, в которых нужно принимать участие. Думаю, ты не понимаешь, что у тебя в руках. Ты принадлежишь к закрытому клубу тех, кому первым предлагают сценарии. Ты можешь выбирать.

— Вот именно. Я и отказываюсь.

— Это самоубийство!

Энни подошла к низкому столику, заваленному сценариями:

— Джоанна, ты должна понять, что я завязываю с этой работой. Это сплошная ложь. Мне очень хочется сниматься, сыграть в красивой истории. Сделать роль, которой бы я гордилась. — Она кивнула на кипу сценариев. — Вот, смотри… Обещаю прочесть их все на этой неделе. Может быть, там найдется что-нибудь стоящее, а?

Джоанна обиженно пожала плечами: стоило ли уходить из отцовской фирмы в Сиэтле, стоило ли убивать жизнь, добиваясь успеха в Голливуде. По кирпичику выстроить карьеру звезды, чтобы в конце концов услышать то, что она услышала.

— С меня хватит. Удачных тебе находок с твоим каторжником. Я не собираюсь терять время.

Джоанна хлопнула дверью. Идя к машине, она все ждала, что Энни позовет ее. Сто раз она уже переживала подобное: сто раз уходила, стараясь при этом показать, как страдает, сто раз доброе сердце Энни не выдерживало, и она бежала за ней.

Джоанна украдкой оглянулась на дом. Энни не было видно.

Сдерживая беспокойство, Джоанна села за руль и несколько минут приводила в порядок макияж.

Все впустую. Энни отправилась гулять на берег океана.


Вечером Итан позвонил у входной двери. Энни открыла, они обнялись, потом, не произнося ни слова, отправились в спальню, где трепетно, почти робко, снова начали узнавать друг друга.

За ужином Итан рассказывал о тюрьме, о том, насколько унизительна жизнь в камере, об отношениях с сокамерниками, о царящем в тюрьме культе бодибилдинга. По мышечной массе можно понять, как долго заключенный находится в тюрьме.

— Я остался худым как щепка. Пять месяцев тюряги не сделали из меня атлета.

Они чувствовали себя совершенно естественно и провели свою первую ночь так, как будто до нее были тысячи таких же ночей. Их ритмы совпадали, настроение — тоже. Они могли оценить каждое мгновение жизни.

Итан чувствовал, как с океанским воздухом к нему возвращается жизнь.

Энни читала сценарии. Они ее не бесили — она хохотала над предлагавшимися ей глупостями. Кроме фильмов со спецэффектами, в которых персонажи скорее напоминали раскрашенные картонные силуэты, она прочла штук двадцать историй «про раскачивание задницей» — так она называла сценарии, где блондинка должна была время от времени появляться на экране. Впрочем, она ничего не находила и в более разработанных сценариях.

— Знаешь, Итан, когда ты «хорошенькая», то тебе достаются либо глупости, либо бордель. Психологические роли отдают тем, кто недостаточно красив. Но вот кому действительно везет, так это дурнушкам: у них экстравагантные тряпки и лучшие реплики.

Она подметила одну настораживающую деталь в поведении Итана. Если разговор заходил о будущем, он начинал волноваться, на лбу выступала капелька пота. Когда он находился более чем в двух метрах от нее и телевизор выдавал очередную порцию плохих новостей, Итан начинал бороться с собственными чувствами, стараясь сохранить лицо.

«Какая чувствительность, — думала Энни, — можно подумать, что у него просто нет кожи. Ему еще хуже, чем мне».

Увы, ей бы стоило дойти в своих размышлениях до конца.


Однажды утром, когда она перебирала косметику, ей под руку попалась сумочка с туалетными принадлежностями Итана. На пол посыпались анальгетики, успокоительные, снотворные, стимуляторы, энергетики. Вот почему он так часто отправлялся в ванную мыть руки.

«Что делать?»

Энни молчала все утро, а потом, во время послеобеденной прогулки, попробовала расспросить его.

— Итан, кто мы, по-твоему?

— Животные. В нас — органическая жизнь. Я не верю в существование души. Мы не являемся организованной материей. Вот это я и называю животным.

— А тебе известны животные, страдающие пороками? Пьющие животные? Или те, кто принимает наркотики? Животные-невротики?

— Нет.

— Тогда мы не животные.

— Нет, мы беспокойные животные.

— Почему? Потому что у нас есть душа?

— Нет, потому что мы химически недостаточно совершенны.

— Значит, по-твоему, все дело в химии?

— Химия — это мы. Когда ты испытываешь страх, это — химия. Когда прекращаешь бояться — это тоже химия.

— И когда я на тебя смотрю и чувствую себя счастливой?

— Тоже химия. Мы — две подходящие друг другу химические формулы.

— Как романтично!

— Основой романтизма является молекулярная сбалансированность.

Энни не стала спорить. Она поняла, что если заниматься дезинтоксикацией Итана, то прежде всего необходимо провести дезинтоксикацию его мозгов. Его мысли работали в унисон с веком — чистый материализм. Жизнь духа сводилась к физико-химическим составляющим. Стоило только чему-нибудь непонятному лишить его покоя — страху, вопросу, на который не было ответа, непонятной эмоции, — он тут же глотал таблетки. Если он работал в психиатрии, то только для того, чтобы перевести свое существование в медикаментозную форму.

Энни дала себе клятву помочь ему — спокойно и терпеливо. Отвечать за другого означало также нести ответственность за себя. Сколько сил давало ей сочувствие! Впрочем, не слово ли «жалость» отныне скрепляло их отношения? Энни и Итан это забавляло, им больше нравилось шептать друг другу: «Я жалею тебя», чем «Я тебя люблю». Им казалось, что так они выражают более глубокие, сильные, настоящие чувства.

С прогулки они вернулись в обнимку, и так каждый день. Над ними кружились чайки — этакие фрейлины в белых платьях.

Дома Энни приготовила чай и взялась за тридцатый по счету сценарий. Продюсеры, которые отправляли Энни Ли, звезде первой величины, сценарии, должны были заблокировать на счете кругленькую сумму, прежде чем агент даст свое согласие на то, чтобы она его прочла. С этим же сценарием все было наоборот. Режиссер — европеец — отдал его приятелю, который отнес его другому приятелю, работнику студии, к которому Энни относилась с симпатией.


Несмотря на неприятные предчувствия, Энни открыла сценарий и закрыла его час спустя, потрясенная. Не взглянув на часы, она набрала номер телефона, нацарапанный на обложке.

— Кто это? — спросил сонный голос.

— Энни Ли. Я только что прочла ваш сценарий и…

— Сейчас три часа ночи…

— Простите, я звоню из Лос-Анджелеса.

— Кто вы?

— Энни Ли! Мне очень понравилась ваша история.

— Это шутка?

— Да нет, это я. И я хочу играть Анну из Брюгге.

37

Анна лежала в глубине темной камеры, где воняло мочой, а со стен капала вода. Белая плесень проступала меж камней, она забивалась под ногти Анне, когда та гладила стены, от плесени потом воспалялись глаза, до рвоты сводило внутренности.

За три дня ее одолели паразиты, однако, почесавшись, она подумала о коровах, страдавших от мух, или о диких животных, одолеваемых клещами, и решила не обращать на них внимания. Среди бури, опустошившей ее жизнь, в этой клоаке, именуемой тюрьмой, она старалась сохранять спокойствие. Если она расслабится, то будет похожа на виновную. Суд над ней должен был начаться сегодня. Расследование было проведено быстро, что наводило ее сторонников — Брендора, тетушку Годельеву, простых людей — на невеселые мысли.

Доказательства были против Анны. Из-за явных симптомов отравления — судороги, спазмы, асфиксия — смерть Великой Мадемуазель сочли насильственной, а во время заутрени, когда стало известно, что при подобных же обстоятельствах скончался врач больницы монастыря кордельеров, между обоими событиями была установлена связь. Все свидетельствовало о вине Анны: среди ее письменных принадлежностей был найден зеленый пузырек с ядом, бегинки видели, как она потчевала этим зельем настоятельницу, люди из приюта Святого Космы сообщили, что Анна неоднократно беседовала с врачом и уносила с собой какие-то пузырьки, а поскольку в тот день она заходила в больницу за четверть часа до того, как у Себастьяна Меуса началась агония, было выдвинуто предположение, что она устранила лекаря, боясь, что тот донесет на нее.

И эти убийства были не единственным ее преступлением: Ида свидетельствовала, что ее кузина проводила в полнолуние сатанинские ритуалы в окружении диких зверей. Повествуя о ее странном бегстве, разукрасив массой подробностей ночное купание в реке, она выдвинула предположение, что Анна поклонялась серому светилу, возносила к звездам таинственные заклинания и в конце концов отдалась волку. Их дикие объятия были Иде отвратительны, стоны наслаждения, издаваемые ее кузиной, звучали громче рычания хищника. Это обвинение быстро облетело город: оно настолько возбудило умы, что из невероятного предположения быстро стало всем известной истиной; мужчины и женщины, отдавая предпочтение низменным, а не возвышенным аргументам, находили совершенно естественным, что ведьма совокупляется со зверем; это казалось им более правдоподобным, чем то, что дева может повелевать опасным хищником.

После этого Иде уже не составило никакого труда описать медитации Анны как транс, во время которого она открывала дьяволу врата своего тела. Кроме того, она уверяла, что кузина навела на нее порчу, — как иначе объяснить ее фантастическое уродство? Демонстрируя свое обезображенное лицо, шрамы, ожоги, она обвиняла в этом Анну.

Воображение калеки разгулялось: каждый день она добавляла все новые позорные и гнусные подробности. К счастью, капитан быстро закончил дознание, иначе она обвинила бы Анну в пожаре, виновницей которого была сама.

Поскольку Ида ничего не могла понять в Анниных стихах — в «претенциозном вздоре», воспользоваться ими она не смогла. Зато архидиакон, в тот же день узнав об аресте провидицы и смерти ее покровительницы, незамедлительно отправил имевшиеся у него копии стихов в канцелярию суда, приложив к ним свой комментарий, в котором заявлял, что усмотрел в этих произведениях признаки атеизма и веры, входившей в противоречие с догматами Церкви. Нечестивость вместе с подозрениями в ереси усугубляли положение Анны, поскольку процесс выходил за рамки гражданского права. Чтобы успокоить председателя суда, опасавшегося, что слушания могут затянуться, архидиакон сам посетил его, объяснив, что, если он будет выступать в качестве консультанта по теологическим вопросам, нет смысла призывать представителя инквизиции.

Брендор, узнав об этом, попытался прибегнуть к своим связям, но в ответ получал лишь невнятные возмущенные возгласы. Его внимательно выслушивали и обещали что-то неопределенное: все боялись, поскольку из-за анабаптистов, сторонников Мюнцера, множества отступников от римско-католической веры, Фландрию и Германию охватила смута. Ни один религиозный деятель, ни один ученый не придет оспаривать злобные инсинуации архидиакона, приглашенного выступать в суде.

Щелкнул замок. Застонали ржавые петли.

Стражник распахнул дверь камеры, потребовав, чтобы Анна следовала за ним. Он открыл огромными ключами многочисленные решетки, затем закрыл их за ней и повел ее в канцелярию. Оттуда Анна проследовала в зал суда.

При ее появлении вздох изумления вырвался из груди присутствовавших. Красивая, удивительно светлая, эта девушка со спокойным лицом совсем не была похожа на ведьму, о которой только и было разговоров последние три дня.

Брендор, укрывшийся за колонной, улыбнулся. Не станет ли сама Анна, благодаря своей грации, исходящему от нее свету, нежной мудрости, лучшим своим защитником? Он с удивлением понял, что в нем воскресает надежда.

Что же до Анны, то еще во время предыдущих допросов она поняла, откуда дует ветер: это дело рук архидиакона и ее кузины. Значит, перед ней два пути: согласиться с этими обвинениями или отвергнуть их.

Но как она могла обвинить Иду? Анна не знала, что кузина сумела хладнокровно убить двоих, а потом обвинить в этом свою исцелительницу. Ведь приписываешь другим лишь те поступки, на которые способен сам. Когда речь идет о выяснении мотивов, воображению не хватает размаха: оно оказывается на незнакомой территории и проходит по ней, ничего не затронув. Поскольку Анна не могла поверить в порочность Иды, она решила, что следует поправить лишь рассказ о волке. Что же до архидиакона, то она, очевидно, сумеет доказать его ошибку, уповая на разум судей.

Она не могла объяснить лишь одно: как яд попал во флакончик… Однако надеялась, что после трехдневного расследования капитан-дознаватель сможет указать на след или предложить какие-нибудь варианты.

Ей зачитали основные обвинения.

По мере того как живописали ведьмовство Анны, превращали ее в сумасшедшую, убийцу, сознание уносило девушку за пределы зала суда, она думала о лебедях, плавающих в каналах, о цветах за домом, о величественной плакучей иве, которая справляла свой тихий траур на речном берегу. В общем, она перестала слушать, потому что ей казалось, что рассказывают о ком-то другом.

Прокурору пришлось несколько раз повторить свой первый вопрос:

— Признаете ли вы обоснованность выдвигаемых обвинений?

— Каждое обвинение обоснованно, но все они несправедливы.

— Объясните.

— Я отправилась к реке, чтобы выкупаться вместе с рыбами и лягушками, но никакого сатанинского ритуала не совершала. Я писала стихи, но славят они Бога и Его одиночество. Я действительно накапала жидкость из зеленого флакончика в стакан, но в нем было лекарство, которым Великая Мадемуазель лечилась уже вторую неделю, кто угодно может это подтвердить. Что же до Себастьяна Меуса, то он сам составил это лекарство и дал его мне. Я восхищалась им, он дважды спас мою кузину Иду. И я уважала Великую Мадемуазель. То, что здесь говорят, лишь злые выдумки.

— Вы отрицаете их?

— Точно так же, как и действия, и намерения. В душе я никогда не желала другим зла.

— Только ведьмы говорят с животными.

— Нет, все те, кто часто видит животных, понимают их язык и могут с ними разговаривать.

— Даже с волком?

— Волк — Божье создание, как и мы.

— Значит, можно с ним совокупляться?

Анна закусила губу. Почему они не слышат, что она говорит им? Ее ответ проскользнул мимо ушей ее обвинителей, будто форель выскользнула из рук.

— Я не совокуплялась с волком. И ни с кем другим.

Шепот пробежал по залу: одни верили ее словам, другие сомневались.

Тогда архидиакон привлек к себе внимание, постучав по пюпитру.

— Однако, — мирно провозгласил он, — когда читаешь ваши стихи, не создается впечатления, что их автор — невинное создание. Позвольте, я процитирую:

Возлюбленный, мой рыцарь без брони,

Свет рук твоих меня из глины лепит.

На белом свете мы с тобой одни,

Вдвоем — едины, словно звук и лепет.

Архидиакон улыбнулся, считая вопрос закрытым.

— Вы говорите об объятиях, о телах, создающих друг друга, вы множите любовников и любовниц. Разве так пристало говорить девственнице?

— Я уже говорила монсеньору, что мои слова редко выражают то, о чем я говорю. Я обращаюсь в этом стихе к Богу.

— Конечно, такая посредственная поэтесса, как вы, не всегда может справиться со словами, это правда. Однако слова вы ищете и находите на ниве похоти.

— Это лишь образы.

— Но какие! Тела, ласки, проникновения, пот, экстаз. Настоящая похоть, что же еще? Можно подумать, мы в гостях у Сатаны.

— Разве монсеньор не читал Песнь песней?

Стрела попала в цель, у архидиакона почва ушла из-под ног. Брендор ликовал, стоя в тени колонны, — если не он был автором этого хлесткого ответного удара, то именно он помог Анне найти его, предложив изучать Библию.

Судьи продолжили свое дело.

— Что вы искали, погружаясь в воду?

— Мира для размышлений.

— Что вы называете размышлением?

— Ты покидаешь свое тело, чтобы слиться с главным.

— С главным?

— С любовью, которая разлита между творениями Божьего мира. В каком-то смысле с Богом.

Архидиакон резко поднялся с места:

— В каком-то смысле с Богом! Да разве можно терпеть подобные выражения?! Как будто Бог — это нечто приблизительное.

— Монсеньор прав. Бог — это все. Однако сказать «Бог» — не значит понять Его.

— Она отчитывает меня как плохого ученика! Эта невежда разговаривает подобным образом с эрудитом! Откуда подобный апломб?

— Какая разница, монсеньор? Здесь не о моем апломбе речь.

Собравшиеся затаили дыхание. Несмотря на всю свою тонкость и красоту, Анна совсем не была слабой. Ее твердость поражала. И с каждым мгновением — все сильнее.

— Почему вы выходили из дому по ночам?

— Днем я занята в бегинаже.

— А почему в полнолуние?

— Чтобы не заблудиться в полях и в лесу. Иначе мне не видно, куда идти.

— Чего вам не хватает в Брюгге?

— Природы.

— Почему?

— Потому что в городе я чувствую только людей. В лесу же я чувствую Бога.

— А в церквах, построенных, кстати, как раз для людей, вы не чувствуете Его?

— Чувствую, когда смотрю на свет.

После этого ответа в зале воцарилась полная тишина. Анна не поняла, что подобным ответом сыграла на руку судьям. Все вместе и каждый в отдельности рассматривали церковь как место для исполнения долга — в церкви нужно было преклонять колени, осенять себя крестным знамением, петь, слушать, молиться, читать Библию, исповедоваться. И если следовало на что-нибудь смотреть, то на распятие над алтарем, а вовсе не на свет. Анна говорила не как христианка, это, скорее, были речи дикарки. Очевидно, эта женщина была похожа на ведьму, свободная, гордая, она была близка к природе и плотской любви.

— Ваша кузина Ида обвиняет вас в том, что вы ее сглазили.

— Зачем мне было это делать? Я столько месяцев подряд выхаживала ее. Я люблю ее.

— Вы всех любите?

Это замечание вырвалось из уст прелата.

Анна спокойно приняла его:

— Я стараюсь. — Прежде чем продолжить, она повернулась к архидиакону. — Даже тогда, когда мне это трудно. Разве Христос не говорил нам: «Возлюбите врагов своих, как самих себя»?

Прелат пожал плечами, делая вид, что далек от мирских страстей.

Прокурор педантично продолжал задавать вопросы, как будто тщательность могла заменить ум.

— Подобное стечение бед, свалившихся на вашу кузину, кажется подозрительным: она необъяснимым образом оказалась в горящем доме, потом ее нашли повешенной.

— Бедной Иде пришлось многое пережить.

— Она объясняет это порчей, которую вы на нее навели.

— Среди испытаний, выпавших на ее долю, есть и нравственные. Ида так мучится, что часто ее страдания обращаются в ненависть, ярость, бред. В такие минуты ей хочется отыскать виновного в ее несчастьях, обвинить в них кого-нибудь, а не себя. Вместо того чтобы вглядеться в свою душу, она предпочитает искать врагов.

— Вы отрицаете, что навели на нее порчу?

— Это невозможно, ибо порчи не существует.

— Что вы сказали?

Присутствующие были удивлены не меньше, чем судьи.

— Вы не верите в проклятия?

— Не верю. Истории про порчу, колдовство, про чары, из-за которых человек низвергается в бездну, — это просто сказки для детей. У слов нет подобной силы.

— Значит, вы не верите и в благословение?

Анна почувствовала, что совершила ошибку. Она не заметила западню, подготовленную архидиаконом.

Она что-то бессвязно пробормотала.

Архидиакон торжествовал победу:

— По-вашему, и месса — это просто детские песенки? Слова, произносимые во время крещения, бракосочетания, рукоположения сводятся к простому жужжанию осы? Вы не можете себе представить, что в этих словах заключается Божье благословение, изливающееся на человека?

Анна замкнулась в своем молчании.

— В конце концов, это логично. Если вы не верите, что проклятие кличет Сатану, вы не верите и в то, что благословение подразумевает Божье присутствие. Вы не воцерковлены.

Он поднял перед собой книгу, показывая ее судьям и залу.

— Если опираться на «Malleus Maleficarum», или «Молот ведьм», — труд, написанный двумя монахами-доминиканцами, чей авторитет в этой области неоспорим последние пятьдесят лет, то обвиняемая соответствует всем критериям определения ведьм: глоссолалия — ведьмы употребляют неизвестные нам выражения (об этом свидетельствует ее кузина, а также показывает и постоянная критика нашего языка); использование снадобий — очевидно, что она лечила кузину лишь для того, чтобы экспериментировать с новыми рецептами; составление ядов — они были предназначены для Великой Мадемуазель и врача из приюта Святого Космы, который, возможно, готовился донести на нее; использование проклятий против ее кузины, которую она сделала калекой, — достаточно взглянуть на бедную девушку, чтобы убедиться в их ужасающей силе. Все это доказывает ее занятия колдовством и, конечно же, склонность к ереси, потому что в булле «Super illius specula» папа Иоанн Двадцать второй именно так называет это занятие!

Брендору захотелось вмешаться. Если архидиакон продолжит свою охоту на ведьм, которую со всей категоричностью Иннокентий VIII в 1484 году провозгласил своим скрипучим голосом, то он, Брендор, скажет о неоднозначности «Молота ведьм» Генрикуса Инститориса и Якоба Шпренгера — труда, который обосновывал эту охоту, вводил определение ведьм, оправдывал их заточение и казнь. Несмотря на успех трактата и постоянные его переиздания, Рим в 1490-м запретил «Молот ведьм» из-за его противоречий с католической демонологией. Однако, предупреждая возможные возражения, архидиакон, сделав театральный жест, повернулся к суду.

— Но я подозреваю, — провозгласил он, — что за этой ересью скрывается еще одна, столь же страшная, если только не страшнее. Могу ли я, господа судьи, в качестве знатока теологии задать один вопрос?

Не желая злить нового архидиакона, который все более и более напоминал инквизитора, судьи дали свое разрешение.

Архидиакон обернулся к девушке. При всей своей строгости и верности обету блюсти чистоту телесную он воззрился на нее, как на паштет из дичи, который собирался отведать.

— Анна, что вы думаете об индульгенциях?

Наученная Брендором, Анна поняла, куда он клонит. Она ненадолго задумалась и ответила:

— Вы угадали, монсеньор.

— Неужели?

— Вам прекрасно известно, что я их осуждаю.

— Точно так же, как последователи Лютера?

— Какая разница? Спасение души нельзя купить за деньги. С Богом не торгуются. От индульгенций нет проку ни Богу, ни грешникам.

— Кому же они тогда выгодны?

— Тем, кто их продает.

Зал вздрогнул.

Брендор вжался в колонну. В это мгновение он понял, что Анна не сдастся. Для нее не существует компромиссов, она будет продолжать говорить то, что диктует ей ее вера, идя прямо к своей гибели.

— Мы сформировали свое мнение, — заключил прелат. — Однако предлагаю вам последнюю возможность одуматься. Можете ли вы поддерживать ту веру, что так славите, без святых таинств?

— Могу.

Присутствующие возмутились, судьи переглянулись, качая головой.

Архидиакон же торжествовал. Он сделал широкий жест рукой, будто сообщал присутствовавшим: «Видите? Вот еще одна ересь!»

38

Намюр, 10 сентября 1913 г.


Дорогая моя Гретхен!

Когда я узнала на конверте твой почерк, сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди — так сильно оно забилось. Какое счастье ты доставила мне! Я читаю письмо и слышу твой чуть хрипловатый голос, твою нежную интонацию, которая укутывает фразы, как сдержанная стыдливость. Я поднесла бумагу к носу и вдохнула аромат твоих духов — букет ландышей и розы, точно так пахнет твоя кожа. Что за путешествие! Ты практически вернула мне всю себя в этом сложенном листке.

Конечно, письму пришлось постранствовать, прежде чем оно нашло меня на улице Фоссе, — я сменила не один адрес. Да и бог с ним! Главное, оно не потерялось! И мы тоже не потеряли друг друга. У тебя все хорошо, у твоего Вернера тоже, ты рассказываешь мне о своих радостях и заботах, и мы снова пишем друг другу. Когда я узнала, что твои мальчики уже служат в армии, у меня перехватило дыхание: я ведь все еще помню дикарей в коротких штанишках! Мальчишки едва доходили мне до пояса, они как сумасшедшие носились по долине. Впрочем, даже узнав, каких успехов они добились в своей взрослой жизни, я все равно представляю их мальчишками, может быть подросшими, не такими дикими, красующимися в офицерской форме. Пришли мне фотографии, пожалуйста, иначе мне никак в это не поверить.

Я теперь живу в Намюре. Благодаря сестрам милосердия я смогла найти первых пациентов. Гретхен, я наконец практикую! Я лечу мужчин и женщин, у которых есть психологические проблемы! Иногда я испытываю такую огромную благодарность, что мне хочется целовать прохожих — от сыровара до фонарщика. Из-за того что я работаю по призванию, я славлю наполняющую меня энергию, я делаю ее полезной, нужной, я обращаю свои жизненные силы на других. Я и подумать не могла, что такое может случиться.

Пациентов у меня пока немного, зато много свободного времени. Кроме уроков языка, которые я даю детям в Намюре, я пишу книгу об Анне из Брюгге, — это фламандская женщина-мистик, о которой я тебе рассказывала. Какое странное у нас существование… Чем больше я узнаю об Анне, тем она мне ближе. «Друг мой», говорила я поначалу, потом — «кузина моя», а теперь — «сестра»; у меня создается впечатление, что это я сама. Да, живи я в другое время, я могла бы стать ею. Анна чувствовала себя не такой, как другие, я тоже. Анна не хотела, чтобы ее жизнь свелась к ублажению мужчин или к тому, чтобы рожать им детей, я тоже. Она считала, что в глубине ее души сокрыто значительно больше, чем она видит, и я с ней согласна. Если ту превосходящую ее бесконечность, что она открыла в себе, Анна звала Богом, я, скорее, назвала бы бессознательным.

Все упирается в слова?

Не уверена.

Слова ведь не только слова, поскольку каждое обретает смысл в соотношении с другими словами. Что это значит? Слова не принадлежат нам, они исходят из концепции, которую выражают, они остаются солидарны с ней, подчинены ей, как солдат в армии. Среди слов нет вольных стрелков. Здесь есть только армия.

Штабом в то время была монотеистическая теология. Чтобы описать то неизмеримое богатство, которое Анна находила в самой себе, она использовала термины своего века. Во времена этого исключительно христианского ренессанса, когда протестанты и католики отстаивали друг перед другом верность Евангелию, но ею же и были ограничены, она предприняла, пользуясь лексикой царившей тогда идеологии, внутренний поиск.

И если Он, возвысясь, молвит слово, —

Одна Любовь поймет Его слова,

И ношу от Него принять готова,

Всегда чиста, нова, всегда жива.

Она царит в Его надмирной славе,

Он всюду, и она повсюду с Ним,

То прячась, то опять пред нами въяве,

Она живет и дышит Им одним.

Ее современники считали, что она говорит о бесконечной любви к Богу. Для меня же это указывает на либидо — греческое обозначение слова «любовь», — указывает на ту энергию, что, живя в нас, дает начало нашим поступкам, нашим мыслям. Как и сокрытый Бог, которого описывает Анна, сексуальное влечение заявляет о себе так, что мы его не замечаем. Вот посмотри, например, на то, что делаю я: работая с пациентами, я выявляю эгоистическое сексуальное влечение, делаю его благотворным, направляя на других, короче, я его «сублимирую», по выражению Фрейда. Именно об этом и говорит Анна из Брюгге со своей «чистой любовью», которая присутствует повсюду, но всюду сокрыта.

Я начала писать о ее мистических уходах. Покидая свою физическую оболочку, оставляя мир обыденных понятий, Анна из Брюгге погружается в неизведанное, входит в волнующееся море, действенное, агрессивное, и это приносит ей и неудобство, и удовлетворение. Это огромное непонятное состояние, которого она достигает, она называет Богом, но ведь это же Фрейдово бессознательное! Невероятная странность Анны заключается в том, что она способна коснуться бессознательного, открыть трюмы духа, которые обычно недосягаемы. В ее экстазах в то время видели отражение мистического опыта, я же угадываю в них опыт психического переживания.

Однако я утомляю тебя своими изысканиями, бедная моя Гретхен, раньше я досаждала тебе своими писаниями о стеклянных миллефиори, а теперь рассказываю об Анне из Брюгге.

Ты спрашиваешь, влюблена ли я. Вопрос кажется несложным, но ответ на него не так прост. У меня по-прежнему время от времени появляются любовники, но даже если они удовлетворяют меня, то подобный образ жизни нравиться мне перестал. Когда я узнала, что такое сладострастие, то подумала было, что передо мной открылись новые дороги, которые поведут меня далеко, от одного открытия к другому. Но теперь меня более ничего не удивляет. И оргазм оказывается просто оргазмом; теперь мне бы хотелось, чтобы сексуальность перестала быть для меня чем-то посторонним.

Почему я могу обрести счастье только под маской? Даже будучи нагой, я нахожусь под охраной двойной анонимности — моей и моего партнера. Если в Вене это объяснялось просто, потому что под именем госпожи фон Вальдберг я не могла вести ту жизнь, которую хотела, сегодня эта необходимость эскапады больше не оправдывает себя. Я ценю свою жизнь, я с удовольствием разглядываю себя в зеркале, я даже стала себя уважать. Тогда почему же мне необходимо скрывать свой социальный статус, чтобы обрести блаженство?

Я часто думаю о тетушке Виви — ты ведь помнишь эту невозможную кокетку с глазами цвета лаванды? Я бы могла адресовать этой женщине всю возможную гамму чувств — от недоверия до полного доверия, при этом не были бы забыты никакие нюансы восхищения или неодобрения; ее пример поминутно вставал у меня перед глазами, не могу забыть ее и сейчас. Как-то в воскресенье, листая пустой французский роман, я подумала, что тетушка Виви представляла собой Еву, женщину-матрицу, женщину-женщину, самую женственную из женщин. Она выдумала этот modus vivendi.

Я не могу с ним свыкнуться, мне не хватает беспринципности, хитрости, торжествующего оппортунизма, гибкого эгоизма, который скрывается за шармом. Нарцисс склоняется и при этом никогда не ломается, а я ломаюсь, как ветка. Когда я сравниваю себя с ней, то начинаю чувствовать себя деревенщиной, скучной простушкой… Но правда мне дороже, чем успех, мне нужна ясность.

Тетушке Виви же удавалось цвести, ни в чем себе не отказывая. Я завидую ей. Как бы далека она сегодня от меня ни была, она остается для меня ориентиром. Я завидую ее состоятельности.

Я старалась удержать около себя моего последнего любовника. В Шарлеруа Клаусу от меня нужно было это же. Но, одержимая успехом, я старалась быть лучшей: прекрасная хозяйка, изобретательная кулинарка, внимательная слушательница, любовница, каких поискать… Он ринулся в жизнь, которую я предлагала ему. Потом он перестал стесняться. Через три недели я уже жила в постоянном рабстве у султана. Я попалась в ловушку собственного совершенства. А так как я очень старалась, то навсегда утратила ощущение блаженства в его объятиях.

Понимаешь? Когда Клаус и Ханна ничего друг про друга не знали, только имена и возраст, они спокойно предавались удовольствию. Когда Клаус узнал, чего можно ждать от Ханны, а Ханна узнала, чего можно ждать от Клауса, они стали лениться. Великодушие, питавшее тайну, заснуло, пресытившись.

А поскольку у Клауса, этого колосса, характер был бешеный — это приятно лишь в постели, но нигде более, — то однажды в субботу я воспользовалась его отсутствием и переехала, причем сменила не только квартиру, но и город.

В Намюре тоже время от времени я отдаюсь каким-то телам, однако знаю, что долго так не продержусь.

Улла, моя цюрихская подруга, — кажется, я писала тебе о ней в прошлом письме, утверждает, что я не должна останавливаться, что мое нынешнее воздержание вписывается в правила классического буржуазного поведения; короче, регресс налицо.

— Ты слишком строга к себе, Ханна, пользуешься категориями, усвоенными в детстве. А ведь ты свободная женщина, естественная, дикая, какими были эти якобы ведьмы прошлого, а ты критикуешь себя с позиций супруги, сумасшедшей. Почему один мужчина лучше, чем много? Кто сказал, что любовь моногамна? «Однопестиковая» в твоем случае? Кто сказал, что сексуальность должна сводиться к скучному утолению голода? Как оправдать то, что скука становится единственным стимулом совокупления?

Когда она меня так ругает, я обретаю смелость. Однако не так давно я позволила себе заметить, что сама она не следует этим принципам, потому что вот уже двадцать лет живет со своей подругой Октавией. Улла покраснела, как всегда, когда речь заходит об Октавии, и перестала меня отчитывать, как сержант-инструктор. Ей непонятно, чем я мучусь. Я совсем не хочу множить свои увлечения, мне бы просто-напросто хотелось, чтобы это я целовала, я получала наслаждение, я, а не самка-волчица, убегающая из моего тела, оставляя меня на берегу.

Не знаю, ощущала ли нечто подобное Анна из Брюгге. Из тех разрозненных документов, что мне удалось найти, называли ее Девой из Брюгге, а это очевидно свидетельствует, что она была девственна. Может быть, она тем не менее любила кого-нибудь? Если бы, например, обо мне стали расспрашивать соседей, то они описали бы меня как старую деву, они даже не догадываются о моей двойной жизни, о совершенном двойничестве. Когда я читаю «Зерцало невидимого», мне иногда кажется, что Анна описывает то, что я ощущаю во время оргазма, когда покидаешь свое тело, забываешь о правилах, тело становится целым миром и кажется, что ты вливаешься в космический вихрь. Как мы, однако, схожи, несмотря на прошедшие века…

Она с самого рождения была сиротой, ее воспитывали приемные родители, она росла сама по себе… Мне тоже не хватало образцов, которые могли бы защитить меня в жизни, мне тоже пришлось искать то, чего мне не дали, — поведение, понимание жизни. Может быть, эти лишения сделали нас блаженными?

Я чувствую, как она ищет в своих стихах отца и любовника. Как я. Религия позволила ей прекрасно оправдать эти поиски: когда речь заходит об отце, она говорит о Боге, а когда речь заходит о любовнике, обращается к Иисусу. Бог Отец приказывает, Иисус любит. Уважаешь закон одного — и получаешь наслаждение в поклонении другому. Любопытно, что христиане смогли открыть целый диапазон, позволяющий Божественному принимать форму всего, что необходимо человеку, включая женственность Девы Марии и ясность Святого Духа…

В юности Франц был для меня отцом и мужем. Сегодня я задаюсь вопросом, не дал ли мне подобную же возможность психоанализ в виде титульной фигуры Фрейда и соблазнительной — Калгари.

Впрочем, что с того…

Анна, сестра моя в лабиринте жизни, надеюсь в скором времени закончить книгу, которая откроет тебя всему миру.

Ну а ты, дорогая моя Гретхен, знай, что я посвящу ее тебе. Согласна?

Твоя Ханна, которая любит тебя по-прежнему, даже больше.

39

Такси везло Энни и Итана из аэропорта Шарль-де-Голль в Париж. После воздушного перелета встреча с землей — где бы она ни происходила: в Калькутте, в Токио или Дубровнике — всегда вызывает чувство встречи с чем-то родным. Даже в незнакомой стране мы не ступаем на чужую землю, мы вновь оказываемся на земле, на нашей земле, земле — матери всех нас. Энни и Итан испытывали это чувство. Опьяненные, они сразу же приняли Европу.

За окном проносились северные предместья Парижа. Это вовсе не походило на Париж, который они себе представляли. Низкие здания, высокие здания, похожие друг на друга, без архитектурных изысков, как на периферии любого мегаполиса, — этакие индустриальные черновики городов. Затем показались первые дома Парижа Османна. Как грибы из земли вырастали навесы над входом в метро. Возникли первые пробки. Как островки спокойствия среди суеты, цвели каштаны. Восхитительные молодые женщины ехали на велосипедах. Чиновники в серых костюмах катили мимо на скутерах. Здесь была совершенно иная автомобильная иерархия, чем в Лос-Анджелесе, и это забавляло Итана и Энни — за рулем самых маленьких машин часто оказывались самые шикарные люди.

Такси углубилось в лабиринт узких улочек между высокими зданиями. Следуя из аэропорта, они ехали сначала по широким улицам, а потом оказались в тисках города, — это говорило о расстоянии, что отделяет Старый Свет от Нового. Горизонта в этих городах, в отличие от городов Северной Америки, видно не было.

Зазвонил телефон. Энни вздохнула:

— Слушаю, Джоанна.

— Ты не ответила на мои сообщения.

— Я была в самолете. Мы только что приземлились в Париже.

— Значит, ты втравилась в эту историю со святой?

— Я же тебе об этом говорила.

— Послушай, Энни, не станешь же ты сниматься в кино в Европе, ты же не можешь пасть так низко! Подобными вещами можно заниматься в конце карьеры, но не раньше. Европейское кино или реклама крема против морщин — это признаки упадка. И потом, что касается гонораров, тоже, дорогая моя…

— Мне очень нравится сценарий.

— Естественно. Но потом нужно вернуться к блокбастерам. Иначе тебе грозит стать фестивальной знаменитостью, а не кинозвездой.

— Джоанна, я не вещь. Я не принадлежу ни Голливуду, ни успеху.

— Энни, да ты вообще плевать хотела на то, чего жаждут люди! Ты получила статус, о котором все мечтают.

— А я о нем мечтала? Да, я достигла положения, которое дорогого стоит, которого многие добиваются. Но хотела ли я этого? Мне нужна моя собственная жизнь, а не чья-то.

— Если я правильно понимаю, ты собираешься играть только то, что тебе нравится?

— Совершенно верно.

— Твоя карьера на этом закончится. Хорошие проекты мирно угасают в заштатных кинотеатрах.

— Все зависит от того, что считать «хорошими проектами».

Энни отключилась.

Итан поцеловал ее:

— Неплохо послала.

— Она права, когда предсказывает мне сложности в будущем. Но что самое трудное? Страдать, делая то, что не нравится, или страдать ради того, чтобы делать, что нравится?

Итан еще раз поцеловал ее, поцелуй был таким долгим, что Энни начала высвобождаться из его объятий.

Машина остановилась перед отелем «Риц». Служащие в ливреях распахнули дверцы, вытащили багаж, спросили, как они долетели.

Энни и Итан вселились в свой номер; окна апартаментов выходили на Вандомскую площадь, от которой они не могли оторвать глаз: теперь эту драгоценность, вышедшую из-под карандаша Мансара, украшали еще и вывески самых известных ювелирных магазинов. Бронзовая колонна, носительница боевой славы, воздвигнутая в середине площади, входила в диссонанс с гармоничными фасадами, гладкой поверхностью мостовых. На их глазах сменяли друг друга столетия: об античном Риме напоминала монументальная статуя, выступавшая в мягком свете нынешнего дня, семнадцатый век воплотился в камне построек, витрины были выдержаны в стиле ампир.

Пока будут идти съемки, Итан собирался посещать кулинарные курсы. Обнаружив, что ее возлюбленный неравнодушен к медикаментозным добавкам, Энни предложила ему поставить манию на службу его страсти — гастрономии. «По мне, будь лучше толстяком, чем наркоманом». Уже на следующий день Итан должен был начать стажировку у известного шеф-повара.

Позвонили снизу: Энни ожидает Грегуар Питц, режиссер.

Энни мигом спустилась.

Грегуар Питц не мог сдержать своих чувств: для этого парня с мягкими чертами лица участие Энни в его фильме было подарком судьбы.

Они устроились в холле и тут же перешли к делу.

— Почему вы прислали сценарий именно мне? — спросила Энни.

— Потому что Анна похожа на вас — она чистая, но чувствует себя потерянной. Она несет свет сумеречному миру, по которому идет. На нее все обращают внимание, потому что она чувствует сильнее, потому что вся вибрирует. Она и открыта, и замкнута. Она хрупкая, но несгибаемая, она не сдается.

Глаза Энни защипало от навернувшихся слез.

Грегуар Питц продолжал:

— Ты ослеплен, когда видишь ее, но ты не можешь ее понять. Остается какая-то тайна. Рядом с ней ты в самом деле оказываешься перед солнцем, ведь обычно мы не смотрим на то светило, что дает нам возможность видеть. Взгляд и разрешение на взгляд убивают друг друга.

Постояльцы отеля «Риц», напрягая шею, делали вид, что их совершенно никто не интересует, однако все время следили друг за другом. Здесь все было представлением: арфистка, которая, в соответствии с последней модой, играла на старинном инструменте, сервировочные столики, уставленные экзотическими сластями, лица, перекроенные скальпелем пластического хирурга, а затем перекрашенные стилистами… Пристало ли говорить здесь об Анне из Брюгге?

Пока Энни пыталась ответить себе на этот вопрос, арфистка начала играть мелодию из «Девушки в красных очках». Тут же все взгляды устремились на Энни: клиенты отеля, которые уже некоторое время пытались понять, кто же эта молодая женщина, теперь получили наводку. Один из них даже позвонил кому-то, чтобы сообщить, что рядом с ним находится Энни Ли.

— Нельзя ли перейти куда-нибудь в другое место?

— Конечно!

Грегуар Питц, который был счастлив уйти отсюда, повел Энни в ближайшее бистро, где пахло кофе, подогретым лотарингским кишем и камамбером, которым хозяйка уснащала длинные половинки багета.

Они уселись за мраморный столик сомнительной чистоты и почувствовали себя значительно лучше. Энни подняла глаза на Грегуара:

— Как вы нашли вашу Анну?

Тот улыбнулся:

— На полке семейной библиотеки лежала книжка, рассказывающая о ее жизни, там же были и ее стихи. Мой отец получил ее от бабушки. А она в начале прошлого века знала ту, кто ее написал, — Ханну фон Вальдберг, экстравагантную венскую аристократку, одну из первых учениц Фрейда. — Он грустно покрутил в руках чашку. — К сожалению, я не мог поговорить с бабушкой о ней: мне было три года, когда бабушка Гретхен умерла.

40

Зачем спать, если ей предстоит умереть?

Судьи единогласно признали ее виновной и приговорили к сожжению на костре. Власти решили не тянуть с казнью, потому что Великий пост вот-вот должен был закончиться. А поскольку и речи не могло быть о том, чтобы привести приговор в исполнение во время Пасхи, а сорок дней ждать никто не собирался, необходимо было торопиться — если невозможно казнить заключенную в Вербное воскресенье, то и Лазареву субботу тоже следовало исключить: убивать в день воскрешения из мертвых — только повод для упреков. Поскольку судебное заседание состоялось в четверг, оставалась только пятница.

Казнь свершится на следующий день после вынесения приговора.

Ночь прошла. Вернее, не прошла — остановилась. Неподвижная, спокойная Анна провела ее в медитации. Появились первые всполохи зари. Жить оставалось несколько часов. Анна не думала о предстоящей муке. Она наслаждалась настоящим.

Еретичка и убийца, которая под улюлюканье толпы вскоре проследует к месту казни, казалась ей скорее двойником. Это не ее голени начнет лизать пламя, не ее бедра, не ее тело… Будь это она, ей было бы страшно, ее бы сотрясала дрожь. Но вместо страха Анна испытывала умиротворение. Никогда еще она столь ясно не сознавала, что раздваивается. Значит, существуют две Анны. Она и другая.

Несчастья случались с другой; что бы та ни сделала, все было плохо, ее непонятные речи вызывали ненависть. И власти мира сего решили покончить с этой другой Анной. Убить. Но Анна не слишком хорошо знала этого своего далекого двойника, скорее чувствовала, что между ними есть некое сходство.

Истинная же Анна, хоть и была заключена в ту же земную оболочку, что и та, находилась в совершенно иной ситуации. Когда та Анна сознательно ополчалась на католическую веру своего времени, настоящая Анна истово молилась Богу. Если та Анна вызывала мстительную зависть Иды, настоящая Анна готова была отдать за нее жизнь.

В действительности та Анна была такой, как ее себе представляли другие. Они мало что понимали, и образ из-за этого получался неточным. Только то, что попадало в их узкое поле зрения, и отражалось в нем. А поскольку отражение суть перевернутый образ, то и Анна переставала быть собой. Только Брендор видел в ней святую, для всех остальных она была ведьмой.

Она поняла это в свою последнюю ночь на земле. И то, что задача была решена, позволило Анне от нее освободиться. Утром казнят другую Анну. А она — она будет где-то в другом месте.

Тюремщик впустил священника.

По ужасу, застывшему у него в глазах, Анна поняла, что представитель Бога изнемогает от страха близкой смерти.

Анна, почувствовав, что священнику это необходимо, милостиво позволила ему исполнить свой долг: с доброжелательным спокойствием она отвечала на вопросы, потом послушно повторила за ним все, что полагалось.

Стражник принес длинную рубаху — единственную одежду, в которой ей придется встретить свою смерть. От запаха у нее защекотало в носу, и Анна поняла, что рубашка пропитана серой. Она улыбнулась. Кто-то позаботился о ней и выхлопотал такую привилегию: если одежда быстро загоралась, смерть наступала скорее, агония была короткой. Кто это был? Брендор? Тетушка Годельева? Она не знала, как они старались после вынесения приговора облегчить ей уход из жизни. Мысль о рубахе, пропитанной серой, пришла в голову Хедвиге, узнавшей о такой возможности от своего духовника. Тетушка Годельева передала рубаху палачу города Брюгге и незаметно сунула в его карман кошелек, чтобы он задушил Анну шнурком, когда будет привязывать к столбу. В этом случае гореть в пламени будет уже мертвое тело. Палач, опасаясь, что обман может быть раскрыт, сказал, что постарается, но ничего точно не обещал.

Утром этому же палачу нанес визит Брендор, который принес с собой охапки соломы и сена, а также вязанку зеленых веток.

— Поберегите сухие дрова, — посоветовал палачу монах, — они стоят слишком дорого.

Палач кивнул, но в глазах его промелькнула усмешка: ему было прекрасно известно, что означал этот дар. Если дрова будут сухие, Анна умрет в языках пламени, она будет медленно поджариваться на огне, агония будет ужасающе долгой и мучительной и может продлиться до двух часов, если у приговоренной выдержит сердце. Зато если гореть будут зеленые ветки и сено, дым окутает Анну, и прежде, чем до нее доберутся языки пламени, она задохнется — скорая смерть, но криков будет меньше.

Придя в хорошее расположение духа оттого, что его ни в чем нельзя будет обвинить, палач принял дар, понимая, что таким образом сможет удовлетворить всех — правосудие, требовавшее казни, и толпу, жаждавшую зрелища.

Анна переоделась на глазах у священника и стражника. Стражник, в соответствии с обычаем, взял ее одежду с собой — ее бросят в костер, чтобы все полностью сгорело, — так сжигают подстилку после дохлых кошек или свиней, желая избавиться от заразы.

Когда Анна вышла из тюрьмы, пропахшей селитрой, она смогла наконец вдохнуть полной грудью. Стояла обычная для Фландрии погода: с молочно-белого неба струился свет, обволакивавший предметы, не отбрасывающие тени. Птицы щебетали с исступленной радостью. Жаворонки взлетали в небеса. На квадратном клочке земли сквозь траву проклюнулись весенние первоцветы. Уже несколько недель, как природа наливалась соками и вновь становилось щедрой и всевластной.

Безразличие стихий к ее судьбе успокоило Анну. Мир будет продолжать жить без нее и без ее истории, ничто не остановит движения, предначертанного огромному, величественному целому. Посреди этого великолепия она была просто цветком, раздавленным коровьим копытом. Ее уничтожат, на ее место придет другая Анна — девушка верила в щедрость природы.

Анна шла к месту казни.

За ней уже бежали зеваки.

Проходя под деревом, она подумала о своей липе и прошептала: «До скорой встречи».

Анна обрадовалась, что скоро встретится с этим громадным деревом с тяжелой кроной. Ее к нему принесет ветер. Нет никаких сомнений, что пепел от ее тела ляжет на нежные липовые почки, рассыплется по коре, проникнет в землю и дойдет до корней дерева. Да, через очень краткое время она будет питать свою подругу.

Неожиданно Анна пожала плечами. Наступит день, и дерево тоже умрет. Такова судьба. Может быть, ее повалят, срубят, как и ее, Анну? Нет, конечно нет. Липа слишком благородна, люди будут и дальше почитать ее.

Почувствовав, что она беспокоится о судьбе дерева, Анна поняла, что дверь тревоги открылась, и она начала думать о судьбе тех, кто останется, когда она их покинет, — Брендор, Хедвига, Бенедикта, тетушка Годельева, Ида…

— Я уйду первая и буду вас ждать…

Она произнесла эти слова, и они показались ей смешными. Да, она пойдет первой, но не будет ждать их в обычном смысле этого слова. Потому что ее сознание рассыплется. Потому что она растворится во вселенной, счастливая, безмятежная. Она будет жить, но уже не будет ее земной оболочки. Не будет больше Девы из Брюгге, племянницы Годельевы, друга волка, Брендора, не будет той, кто узнал Великую Мадемуазель и кто ходил за искалеченной кузиной… Не будет ее оболочки, но душа останется, останется то главное, что циркулирует в космосе, испытывая от этого наслаждение.

И все же ей бы хотелось попрощаться с ними.

Будут ли они на площади среди любителей поглазеть на казнь? Наверное, нет… Разве что Ида спрячется под навесом. Брендор будет стоять очень далеко и отведет глаза. На площади не будет ни Годельевы, ни Хедвиги, ни Бенедикты. Они, должно быть, укроются у бабушки Франциски в Сент-Андре и не покинут ее дома до тех пор, пока их не известят, что все закончилось.

Попрощаться с ними?

Она проделала это уже не однажды. Совершая обыденные действия, мы множество раз прощаемся, потому что у нас часто возникает чувство безвозвратной потери. Каждый день несет с собой новое приветствие и новое прощание. Молния показывается один раз, но у нее есть и оборотная сторона: в ее сиянии проступает вечность.

Теперь Анна тоже сольется с ней.

Ноги ее попирали мостовую, а она спрашивала себя, не были ли ее экстазы предчувствием того, что ей ныне предначертано на лобном месте?

«Если выбирать момент перехода в вечность, пусть это случится сейчас. Я хочу навсегда остаться во всем этом — в сером небе, в колючем воздухе, среди птиц, которые готовятся встретить весну».

Она сомкнула веки и сконцентрировалась на этом ощущении, оно разрослось, вытеснило все. Священник не дал ей упасть.

Она слышала жителей Брюгге, но не смотрела на них. Между тем, подними она на них взгляд, она бы увидела, что отнюдь не вся толпа ликует. Многие в ярости от того, что суд несправедлив: из-за бреда потаскушки, которая не может вынести свое уродство, собираются принести в жертву невинность. Ее принесут в жертву самодовольству архидиакона, невидимой власти инквизиции, страхам времени, в котором сталкиваются в кровавой битве разные способы веры. Эти люди поносят высшие интересы, из-за которых нужно убивать девушку, основываясь на неопределенных обвинениях. Некоторые даже думают, что власть, восставая против нее, восстает против них. И они отомстят за нее. Да, наступит день, когда они выбросят за дверь этого священника-убийцу, этого продажного прокурора. Может быть, у них ничего не выйдет, но в глубине своего сердца они клянутся это совершить.

Видя, как дрожит Анна, трепещут юные девы. Вот, значит, куда может привести подобная красота? Сплевывают на землю парни — кому же достанется эта женщина? Языкам пламени.

Старики осуждают свой возраст как непристойный груз. Да, конечно, им удалось спасти собственные кости и сохранить их до сего дня, но при виде этой преступницы они начинают думать, что умереть такой молодой, скорее, привилегия. А они со своими морщинами, ревматизмом, со своими вонючими ртами и скверным пищеварением просто тянут лямку повседневности. Для чего? Анна вспыхнет мгновенно, но как она сияет! Исключительной жизни — исключительная смерть.

Перед площадью Брендор надвигает на лицо свой темный капюшон. При виде Анны оживают его детские воспоминания, когда в мае в деревне родители резали овец. Анна напомнила ему одного ягненка — он так и не смог забыть его и вспоминал даже во время церковных служб. Это был белоснежный неискушенный агнец, который не знал, что существует насилие, от которого ему суждено пострадать. Простодушный, трогательный, он не мог устоять на месте на своих крепких, но еще гибких ножках, и в глазах у него светилась радость. Его круглые глубокие черные глаза улыбались палачу вплоть до того момента, когда лезвие ножа перерезало ему горло, — ягненку казалось, что руки, ухватившие его за шерсть, могут лишь гладить его и ласкать. И когда удивленный агнец пал от отцовского ножа, Брендор встал на его сторону и назвал собственного отца убийцей. «Убивать кого бы то ни было — значит обращаться против самой жизни. Ни у кого нет на это права».

Анна не заметила Брендора. Она вышла прямо к месту казни.

Лошадь под судебным приставом встала на дыбы.

Анна смотрела на птиц, летавших в вышине.

Что за восхитительный подарок сделали ей своим приговором! Прежде она любила этот мир по привычке. Сегодня она любит его, потому что это невозможно отложить, она любит его с необычайной силой. Она может достичь истинной любви. Чистой, бестелесной любви.

Невероятно! Можно испытать счастье даже перед собственным концом.

Палач привязывает ее к столбу.

— Не нужно меня душить! — умоляет она. — Я хочу все пережить.

Палач застывает на мгновение, пожимает плечами. В просьбе Анны ему не нравится только одно: он только что потерял полагающиеся ему деньги.

Анна закрывает глаза. Лишь бы боль не одержала над ней верх. Она принимает свою казнь, не пытается избежать ее. В душе она дала согласие смерти. Более того, она даже призывает смерть в своих молитвах.

«Я доверяю. Природа все предусмотрела. Я видела, как умирают животные. Когда собаке очень тяжело, она умирает. Смерть приходит только в конце очень сильного страдания. Она добра. Освобождает. Смерть принадлежит к таинству жизни».

Она обещает не уступать. Но и не цепляться за жизнь. Она не будет бороться. Палач поджигает вязанки соломы и сена. По толпе пробегает дрожь нетерпения, люди возбуждены, не понимая, чего же именно они ждут.

Анна поднимает взор к небу.

Ей начинает казаться, что перед ней раскрывается бесконечность. Мир застывает навсегда. Эту картину она унесет с собой в вечность. Небо белесое, как перламутр раковины. Ветер легок, как вздох, воздух влажен, как дыхание.

Анна опускает веки: отныне она будет жить в воспоминании об этом мгновении.

«На самом деле я не исчезну. Они не убьют меня, из-за них я буду жить вечно».

Начинает подниматься дым, он проникает ей в грудь, наполняет ее, заполняет легкие. Она хочет удержать его в себе и не кашлять.

Ноги пронизывает острая боль. Как укус. Первые языки пламени впиваются зубами в ее тело. И тогда Анна раскрывает объятия смерти, как раскрывала их жизни. Она отдается ей, открывает рот и умирает.


Когда пламя добралось до юной осужденной, толпа содрогнулась. Еще не одно десятилетие свидетели казни будут рассказывать, что в голосе Анны слились крик боли и стон наслаждения.

41

Инсбрук, 20 сентября 1914 г.


Господину графу Францу фон Вальдбергу

Сударь,

сомневаюсь, что вы помните меня, поскольку видеть могли всего дважды — на вашей помолвке и на торжественном бракосочетании. Однако Ханна, вспоминая свою юность, говорила вам обо мне. Вероятно, вам незнакомо и мое настоящее имя — Маргарет Питц, в замужестве Маргарет Бернштейн, скорее, вы знаете меня под домашним именем Гретхен, поскольку Ханна из-за своей чувствительности никогда иначе меня не звала. Я на десять лет ее старше и всегда считала ее своей младшей сестрой, хотя между нами не существует никаких кровных связей. Богу было угодно, чтобы мы встретились в детстве и взаимная привязанность продлилась всю жизнь.

Не знаю, какой отклик найдут мои слова в вашем сердце, поскольку Ханна повела себя с вами весьма странным образом. В ее оправдание могу лишь сказать, что она все всегда делала в полную силу — любила, ненавидела, целовала, разрывала отношения, узнавала, забывала… Ей была неведома середина, она могла жить, только полностью отдаваясь своим чувствам. Ее могли разрывать противоречия, примером может послужить ее отношение к вам: сначала она вас боготворила, а потом подвергла всевозможной хуле.

Тронет ли мое письмо сердце мужчины? Дочитаете ли вы его до конца? Или же порвете, прежде чем я успею дойти до самого главного… Не представляю себе… По письмам, которые я получала от Ханны после свадьбы, я составила себе представление о вас как о человеке внимательном и милосердном. Возможно — не без оснований, — вы ее теперь искренне возненавидели, но, думаю, раньше вы ее искренне любили.

Ханна продолжала писать мне, за исключением того периода, когда она хотела забыть о прошлой жизни и начать новую. Брак ваш от этого пострадал, наша дружба — тоже. Если супружеская пара разводится и супруги расстаются, дружба прерывается лишь из-за предательства. Наступил день, когда Ханна перестала мне писать. И хотя, когда она вернулась ко мне, я сделала вид, что забыла причины этого разрыва, я помню их во всех подробностях.

Я обвинила ее в том, что она вводит в заблуждение людей по поводу собственного рождения. В Вене во время лечения у доктора Калгари она под гипнозом выдала так называемую тайну своего рождения. Но то, что она наговорила в тот день, сплошная выдумка, басня, с которой она никак не хотела расстаться.

Для ее выздоровления было небесполезно напомнить ей о реальности. Но, прочитав мое письмо, она пришла в такую ярость, что разорвала нашу дружбу, запретила мне писать ей, что, впрочем, было нетрудно, поскольку она скрывала свой адрес.

Что же она наговорила доктору Калгари?

Что ее бросили в детстве, что она никогда не знала своих настоящих родителей, что у нее не было никаких родственных связей с теми, кто воспитывал ее до восьми лет. Все это сплошные выдумки.

Ханну воспитывали ее собственные родители, Максимилиан и Альма. Ей это было прекрасно известно — могу подтвердить, — поскольку знаю ее с колыбели: я все же на десять лет ее старше. Эту историю она придумала после несчастного случая, который стоил жизни ее родителям. Когда Максимилиан и Альма умерли, она постаралась забыть их. Она не только редко вспоминала о них, но и уничтожила все следы их жизни — фотографии, портреты, семейные реликвии. Она не обращала никакого внимания и на состояние, которое они ей оставили, — этими миллионами управлял до ее совершеннолетия мой отец — опытный бухгалтер. Поскольку это богатство было унаследовано от них, оно жгло ей руки. Вам известно лучше, чем мне, как неразумно она распорядилась ими, собирая свою бесконечно дорогую коллекцию хрустальных шаров; наконец, перед отъездом в Вену она настаивала, чтобы оставшиеся деньги попали к вам. Читая ее последние письма, я поняла, сколь благодетельной она считала бедность, причем не из-за христианских побуждений, а скорее потому, что своей нуждой она стирала последние следы тех, кто произвел ее на свет.

Из-за чего же она стала относиться к ним подобным образом?

Не один год я пыталась понять и теперь, кажется, могу объяснить. В том письме, что я отправила ей в Вену, кроме фактов, я излагала и свою теорию. Ее неадекватная реакция и последовавшая за ней амнезия говорят, что я была права.

В тот майский день — ей было восемь лет — Ханна только что закончила читать книгу о Марии-Антуанетте, королеве Франции. Что так увлекло ее в этой, в общем-то, трагической судьбе? Не знаю. Королевства, сменявшие одно другое, — от Австрии до Франции, Версаль, Париж, Трианон, беззаботность, роскошь, красота, развлечения, удивительный взлет обыкновенной девушки — все это должно было показаться ей более ярким, чем казнь на гильотине. Находясь под очарованием этого женского образа, Ханна заявила родителям, что станет королевой. Растроганные отец с матерью сначала посмеялись, потом переменили тему разговора, но, поскольку Ханна упорствовала, объяснили ей, что королевой она не станет, так как она не принцесса по происхождению.

— Как это? Я не принцесса? Почему?

— Потому что мы не королевская семья.

— Почему?

— Потому что мы не голубой крови, а значит, и ты тоже.

Вместо того чтобы согласиться с этим, Ханна взбунтовалась. Ее мечта могла рухнуть. Я в тот день сопровождала отца — он был управляющим имением — и, не в силах представить себе, к каким губительным последствиям может привести это детское горе, только улыбнулась, слыша, как она топает ногами, отказываясь принять очевидное.

Чтобы успокоить Ханну, Максимилиан и Альма попытались объяснить дочери логику наследственных монархий.

Это ни к чему не привело: Ханна бушевала.

— Ханна, — заявил в конце концов Максимилиан, — тебе повезло, что ты не принадлежишь к королевской фамилии. Ты можешь быть свободной. Будь ты принцессой, у тебя были бы обязанности и привилегии, но не права. У тебя бы не было никакой самостоятельности.

— Я и не хочу быть свободной! Я хочу быть королевой!

Родители начали строго отчитывать девочку, а та пришла в ярость.

Ханна разошлась не на шутку: нахмурив лоб, с пеной на губах она гневно указывала на родителей пальцем, утверждая, что ей прекрасно известно, будто она не их дочь, что при ее рождении произошла ошибка, ее подменили, и она, настоящая принцесса, оказалась на месте их идиотки-дочери, но скоро ее семья поймет, что произошло, и мучения закончатся. После чего она сообщила родителям, что ненавидит их и никогда не могла их выносить и что она действительно очень несчастна. Сцена была совершенно невыносимой. И банальной. Ханна заслужила пару хороших пощечин. Однако Альма и Максимилиан, которые так намучились при появлении Ханны на свет, болезненно восприняли этот детский бред. Вероятно, потому, что девочка заявила, будто она несчастна. А поскольку они были приглашены в тот вечер на прием, то, не сказав ни слова, отправились в гости. Что произошло дальше, известно. Когда они ехали по крутой и каменистой дороге, на машину упал огромный валун, пробивший ее верх. Родители были раздавлены и скончались на месте.

Вечером, когда моему отцу, которого первым известили о случившемся, пришлось сообщить о несчастье бедной Ханне, та все еще не успокоилась. «И очень хорошо», — пробормотала она в качестве комментария.

И только на следующий день, когда за завтраком она не увидела ни отца, ни матери, Ханна поняла, что те уже больше никогда не вернутся.

В день похорон она бросилась в могилу, чтобы не опускали туда ее родителей. Я никогда не забуду этой душераздирающей сцены.

Ханна рыдала три недели. Она ни в чем не знала меры… Все через край…

Теперь, спустя годы, я думаю, что, рыдая от отчаяния, она переживала чувство вины. То, что она оскорбила своих родителей, заставила их страдать, когда они виделись в последний раз, переполняло ее стыдом. Может быть, она даже думала, что они бы выжили, веди она себя хорошо, не заяви, что хочет, чтобы их не стало…

В дальнейшем она изменила свое поведение, прекратив культивировать воспоминание об умерших. Она стала более холодной. Почти бесчувственной. В конце концов она даже стала раздражаться, когда при ней заговаривали о родителях.

В подростковом возрасте она впервые изложила мне теорию, в соответствии с которой получалось, что ее удочерили. Я тогда ее не переубеждала — мне было жаль Ханну. Я оптимистка и находила в этой лжи нечто положительное: Ханна-де перестанет оплакивать родителей, ее семья и мы, приютившие ее, сольемся в одно целое. И если мне потом неоднократно приходилось слушать эти россказни, признаюсь, я никогда не возражала Ханне: трусиха, я слишком боялась, что ее горе снова даст о себе знать.

Потом я покинула родительский дом, чтобы выйти замуж за Вернера Бернштейна. А еще через несколько лет Ханна стала вашей женой.

Я преуменьшила силу той лжи. Став основанием ее жизни, она заменила ей реальность. Спустя годы понимаешь, почему Ханна жила в постоянном разладе с самой собой и с другими. Она продолжала считать себя обманутой. Она смотрела на себя с какого-то расстояния, ругала себя, осуждала.

Она писала, что может обрести счастье в любви, только отказываясь от себя, скрываясь под маской анонимности, становясь кем-то совершенно иным. Та, от кого бежала Ханна, была не она, хоть она и считала, что это так. Когда Ханна страдала, не понимая, кто же она, страдала она из-за собственного ложного представления о себе. В основе ее стремления к бегству лежало недоразумение, которое она сама себе создала, но не знала об этом. Бедная Ханна… Естественно, что вся ее жизнь превратилась в блуждание.


Простите мне это долгое отступление. У меня и в мыслях не было все это вам рассказывать, я хотела только сообщить то, что вам, видимо, неизвестно: написать о последних днях жизни Ханны. После семи лет, проведенных в Цюрихе, она обосновалась в Валлони. Места там богатые, процветающие, буржуазные, она лечила трех пациентов по методу Зигмунда Фрейда и зарабатывала на жизнь уроками иностранных языков.

Господи, почему она не вернулась в Австрию? Или хотя бы в Германию? После покушения в Сараеве, которое стоило жизни нашему милому эрцгерцогу Францу-Фердинанду, ей просто необходимо было вернуться на родину. Сделай она это, мне не пришлось бы писать вам.

Ханна поселилась в Намюре.

Когда этим летом император начал войну против Сербии, чтобы отомстить за смерть сына, — я не верю в другие объяснения, сама мать, — Европа пришла в движение. Игры союзов вовлекли страны в войну. Конечно, эти военные действия долго не продлятся — настолько очевидно наше военное превосходство, мы одержим победу над врагом, — но эти три месяца волнений унесли много жизней. Как вы помните, наши армии намеревались быстро пройти через Бельгию, которая должна была хранить нейтралитет, чтобы как можно быстрее достичь Франции. Но совершенно неожиданно бельгийцы оказали сопротивление. На железной дороге, соединяющей Брюссель с Парижем, город Льеж отказался пропустить немецкую армию и оказал сопротивление. И если все закончилось благополучно благодаря артиллерии, благодаря Большой Берте — это пушка с заводов Круппа, — мы тем не менее потеряли две недели и пять тысяч человек. Немецкие войска, изумленные, раздраженные, униженные, совершенно естественным образом сочли бельгийцев предателями, нарушившими договор.

Наши солдаты, посчитав незаконным сопротивление бельгийцев, нарушивших договор о нейтралитете и начавших помогать Франции, провели несколько военных операций. Одни назовут их массовыми убийствами, другие — репрессиями. Мне нечего сказать по этому поводу. Как патриотка и мать троих сыновей, сражающихся на фронте, я считаю операцию обоснованной, но как женщина могу лишь сожалеть о подобном насилии. Ханна была убита нашими солдатами. В деревне Жерпин, куда она приехала повидать подругу, ее настиг ответный огонь нашей армии.

Мне передали, что она даже не попыталась сказать, что она австрийская подданная, она не произнесла ни слова по-немецки, она просто присоединилась к группе людей, на которую были нацелены ружья, крича что-то по-французски.

О чем она думала? Что защищала? Присоединиться к другим людям — это так на нее не похоже…


Я посылаю вам рукопись, над которой работала Ханна. Это ее последнее увлечение — Анна из Брюгге, жившая в семнадцатом веке, которая тоже умерла при ужасающих обстоятельствах; ее погубило насилие того времени. В этой забытой женщине, о которой знала лишь она, Ханна встретила родственную душу. Когда я читаю стихи Анны из Брюгге, а вернее переводы, сделанные Ханной, перед моими глазами вновь оживает моя подруга — трепетная, дерзкая, великодушная, пылкая… В ней жила безграничная любовь, с которой она не знала, что делать. Кстати, на странице, где помещен портрет Анны из Брюгге, Ханна нарисовала свой собственный портрет. Это, впрочем, думаю, вас не удивит: каждому известно, что биография — это искренняя автобиография. Думая, что ты говоришь о другом, без прикрас описываешь самого себя.

Опираясь на психоаналитический инструментарий, Ханна попыталась объяснить это «Зерцало невидимого». Она обнаружила там секс, его сублимацию в мистических экстазах, ностальгию по союзу с мужчиной, но главное — предвосхищение современных теорий человеческого сознания. Мне не удастся все это объяснить на этих страницах, потому что если когда я читала, мне казалось, что я все понимаю, то стоило закрыть рукопись, как в голове у меня начинало шуметь, аргументы куда-то исчезали и я не могла воспроизвести ни слова. В общем, Ханна обнаружила, что Анна из Брюгге была предшественницей Фрейда, потому что ее интересовало то, что находится за нашими мыслями, за словами, то есть логика бессознательного.

И хотя мне, по моей роли, не полагается выносить какие бы то ни было суждения, не могу запретить себе немного посмеяться. Все досужие вымыслы Ханны напоминают мне игру в сходства, которой мы предавались детьми у моей бабушки Питц. В картинной галерее мы, живые, отыскивали свои черты на портретах наших предков. И если у кого-то нос был слегка искривлен влево, мы тут же находили такой же кривой нос у предка семнадцатого века. Если нос задирался вверх, на помощь тут же призывалась другая прапратетя. Короче, каждый новорожденный влиял на своего предка, любой ребенок находил себе предшественника.

Мне кажется, что с Ханной случилось нечто подобное, когда она в ретроспективной иллюзии видит в Анне из Брюгге предшественницу Фрейда.

Впрочем, пусть!

Я доверяю вам это почти законченное произведение. Поскольку Ханна всегда хвалила мне вашу образованность и интерес к искусствам, думаю, вы найдете применение этому труду.

Что же до меня, то в это беспокойное время я ощущаю себя лишь матерью и патриоткой. Поскольку мои сыновья сражаются на фронте, я, каждый день листая газеты, жду сообщения о нашей победе. Ждать уже недолго. Война вряд ли затянется, серьезные специалисты сходятся на этом мнении.

С уважением,

Маргарет Бернштейн, урожденная Питц

42

Она шла по Брюгге к площади, где должна была состояться казнь. Палач возглавлял процессию, по бокам выступали стражники, она же то и дело оступалась на камнях мостовой.

От холодного, колючего весеннего ветра ей было холодно. Из-за тонкой льняной рубахи у нее создавалось ощущение, что она голая.

Когда она дошла до угла, толпа начала поносить ее. Энни опустила взгляд. Слышать их еще было возможно, но видеть — нет! Ведь именно они со своими предрассудками, тупыми убеждениями, незамысловатыми идеями отправляли ее на казнь. У поленьев, сложенных в центре площади, Энни подняла голову.

Значит, так ей предназначено умереть? На костре из этих поленьев… По ее телу пробежали мурашки. Струйка мочи стекла по ноге.

Палач поддержал Энни, потом, почти бездыханную, дотащил до столба, к которому должен был привязать. Она было воспротивилась, но тело внезапно перестало ее слушаться, оно не подчинялось ни воле, ни страху. Тело стало трупом.

Палач привязал ее к столбу.

Энни открыла глаза, и, как плевок, в лицо ей полетела вся злость толпы.

Вдруг она услышала под ногами потрескивание. Начал подниматься дым, за ним взметнулся длинный язык пламени. Она закричала. Страх смерти пронзил ей грудь. Она стала рваться, зарыдала, начала звать на помощь в густом облаке дыма, попыталась увернуться от пламени, но оно все разрасталось.

Все было тщетно.

Тогда она подняла глаза к небу и издала последний душераздирающий крик.


— Снято!

Каскадер схватил Энни, прижал к себе, спасая от пламени. Появились пожарные, стали гасить огонь. Съемочная группа облегченно вздохнула после этой невыносимой сцены. Вся массовка, сбросив с себя маски преследователей, аплодировала мастерству актрисы. Приветствовали ее и осветители, и помощники оператора, оставившие свои камеры. Энни, в слезах, надела протянутый костюмершей халат, натянула теплые носки, взяла стаканчик с горячим кофе и прошла в палатку режиссера, уставленную контрольными мониторами. Здесь было тесно: толпились ассистенты, продюсеры.

Ее встретили шумные приветствия:

— Потрясающе!

— Просто мурашки по коже!

— Горе мое, Энни, мне показалось, будто я сам стою на костре!

— Эта сцена повергла меня в жуткую панику, а этого со мной не случалось даже во время самых крутых фильмов ужасов.

— Это войдет в учебники! Я горжусь, что при этом присутствовал!

Энни поблагодарила и опустилась на стул рядом с Грегуаром Питцем.

— Я не уверена, — пробормотала она.

— Зря. Ты была бесподобна.

— Я не уверена, что Анна вела себя так. Во время этой сцены у меня возникло ощущение, что это кто-то другой — простая девушка с обыкновенными рефлексами. Я предала ее. Послушай, это, скорее, была я сама, только полгода назад.

— То есть?

— Пошлая. Эгоистичная. В страхе есть много самолюбования. Я только что умерла, как тот, кто собой восхищается. Анна из Брюгге была не такой.

Грегуар почесал в затылке и посмотрел в сценарий:

— Что касается ее конца, нет никаких свидетельств. Ни один автор хроник не описывает, как она вела себя во время казни. Сплошные домыслы. Ничего не известно.

— Нет, известно.

— То есть?

— Это можно себе представить.

Грегуар Питц задумчиво взглянул на Энни. В последние недели они поменялись ролями: сначала Анну из Брюгге принес ей, голливудской звезде, он, теперь же все давала ему она. Никто лучше Энни не чувствовал героиню. Ее всегда уместные замечания изменили если и не сценарий, то уж точно звучание многих сцен. Когда не хватало информации, Энни утверждала, что эмпатия и воображение могут дать фору исторической науке: это тоже определенная форма знания. Энни осваивала исчезнувшую реальность, представляя, додумывая то, что было неизвестно. Когда Энни в первый раз заговорила об этом с Грегуаром Питцем, он не придал значения ее словам, но теперь был скорее склонен к ним прислушаться.

— Хочешь повторить?

Он угадал: Энни страстно хотела сыграть сцену еще раз. Она бросилась ему на шею:

— Да! Пожалуйста! Ради Анны. Не для меня. Для нее.

Он нервно потер лоб:

— Для этого нужно время.

— Я подожду.

— Грегуар, — вмешался исполнительный продюсер, — само собой разумеется, это будет стоить денег.

Раньше Энни надменно заткнула бы ему рот. Но теперь лишь умоляюще произнесла:

— Ну пожалуйста…

Мужчины переглянулись.

— Хорошо, — заключил Грегуар. — Мы обновим декорации, костер и прочее… Снимем всю сцену целиком шестью камерами. Кое-что подправим по части света. На это понадобится час, может, больше.

Энни поблагодарила их и направилась к горбатому мостику. Съемочная группа оккупировала белостенный бегинаж: здесь отсняли несколько сцен, а в домиках-кельях разместили некоторые службы: костюмерную, гримерную, склад костюмов, кафетерий, столовую, бухгалтерию… Почти дойдя до своей гримерки, Энни вдруг передумала и направилась к огромной липе, росшей в центре двора. Это дерево давно занимало ее воображение: по легенде, оно росло здесь еще до основания обители бегинок. Считалось, что возраст этого долгожителя — еще крепкого дерева с бледно-зеленой листвой, источавшего восхитительный аромат, — лет девятьсот. Энни прижалась к стволу.

— Значит, вы знали Анну, ведь знали? — спросила она, обращаясь к вздымавшимся в небо ветвям.

Энни присела на корни липы, думая о том, как сыграть последнюю сцену. Чтобы дать импульс воображению, она вытащила из кармана книгу Ханны фон Вальдберг. Эта книга — единственное произведение автора — странным образом стала близка Энни: каждая фраза в ней была наполнена дыханием жизни. Конечно, порой рассуждения этой аристократки были экстравагантными — возможно, из-за ее психоаналитического прозелитизма, — но автора искренне волновала правда пережитого опыта.

Энни, как и ее предшественницам, нравилось абстрагироваться от себя самой, покидать собственную телесную оболочку и, забывая о социальном и семейном статусе, устремляться на поиски более значимой реальности. Энни доходила до этого скрытого «смысла всего» через игру. На съемочной площадке она переставала быть собой, однако, чтобы стать другой, чтобы определенный персонаж обрел в ней свое физическое воплощение, самой Энни приходилось проникать в некую сферу, вставать на перекрестье дорог, пересекать местность, где все жизненные различия утрачивали значение. И Анне, и Ханне были ведомы эти дороги. И если Анна попадала туда через созерцание природы и называла этот путь Богом, то Ханна обретала его в сексуальности и называла бессознательным. Что же до Энни, то ей вообще не нужно было ничего называть. Еще недавно причиной подобных состояний она назвала бы химическую реакцию, которую вызывали в организме наркотики или медикаменты, но, когда она начала лечить Итана, ей стало понятно — в который уже раз, — что определение подобного состояния зависело от времени. Ныне верили только в молекулы. Божественное, психическое, химическое — это были просто подходы, предлагаемые разными веками, чтобы открыть наконец дорогу к тайне. Анна, Ханна, Энни…

И хотя названные выше ключи открывали некие двери, тайна продолжала существовать.

Энни перестала пытаться понять это. Ей хотелось лишь испытать подобное. Поскольку она никогда не была сильна в оценке причин и смысла жизни, ее уделом оставалось незнание, но она радостно справляла этот траур по правде. Она решила принять это незнание с достоинством, а не со страхом. Она интуитивно избрала иной путь для проникновения в непознаваемость человеческого бытия. Нужно было просто жить в этой тьме. Но что могло осветить ее? Пока Энни не нашла этого факела. Зато у нее был амулет — доверие.

Похлопав по корню липы, выступавшему из земли, Энни улыбнулась:

— Если бы только растения могли говорить… Если бы могли рассказать, что видели и слышали… Поделитесь со мной своей памятью!

Понимая всю абсурдность этой надежды, она пожала плечами и принялась рассматривать стоявшие вокруг деревья. Деревья вели двойное существование, они принадлежали и земле, и воздуху. Их подземные кроны были столь же раскидисты, как крона липы, под которой она стояла, деревья жили в перегное точно так же, как в небесах, корни и ветви охватывали сходные пространства, предлагая друг другу перевернутый образ самих себя. Который из них был настоящим, а какой отражением? Ствол получал свою силу от этих переплетенных корней-ног, равно как от раскинувшихся ветвей-рук. Дерево — кто оно: дитя воздуха или творение гончара? Деревья превосходили людей: они умели сохранять равновесие, не прибегая к суетливым жестам, и продолжали стоять, даже погрузившись в сон. Так, может быть, в этом была тайна их долголетия?

Энни обхватила ствол липы.

Она поняла, как нужно сыграть последние мгновения жизни ее героини. Анна из Брюгге была сестрой этой липы. Выпрямившись во весь рост, она встречала и дождь, приносивший ей свежесть, и ветер, несший пыльцу и гниль, питавшие ее ствол. Как и липа, Анна не могла упасть сама, ее можно было только срубить.

Энни вернулась к рабочей группе.

С началом эпизода актеры и массовка стали повторять то, что было уже сыграно в первом дубле. Изменилась только Энни. Когда она шла к костру, казалось, ей неведома жестокость мира. Она подставляла сияющее лицо свету, наслаждалась каждым мгновением. Она просто сияла, когда ее привязывали к столбу. От ее физического спокойствия рождались странные мысли: ее тело говорило, что Анна любит жизнь, любит удовольствие так же, как боль, что она не боится страха, что она с любовью приемлет и смерть.

Примечания

1

Авиценна. Канон врачебной науки. (Прим. ред.)

2

«Бигалья», «Баккара», «Сен-Луи», «Клиши» — популярные в XIX в. итальянские и французские производители пресс-папье в виде стеклянных шаров. Шары миллефиори делаются из скрученных разноцветных стеклянных стержней. На срезе возникает множество мелких цветочков, которые затем заливают прозрачным стеклом, и получается шар.

3

Сульфуры — камеи, вставленные в стеклянные или хрустальные шары.

4

Бегинаж — поселение-община вдов и одиноких женщин (бегинок), в Брюгге был основан в начале XIII в. Иоанной Константинопольской, графиней Фландрской.

5

Здесь и далее стихи в переводе М. Яснова.


на главную | моя полка | | Женщина в зеркале |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 30
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу