на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



ЛУЧШАЯ НОЖКА ПАРИЖА



Лягушка на стене


Сквозь сладкую дрему я слушал, как приятный мягкий баритон радио «Свобода» клеветал на Союз. Под интимно-доверительный голос заморского диктора я медленно, как на сеансе гипноза, погружался в сон. Неожиданно Витя толкнул меня в бок.

— А что вот это слово означает? — И он, водя пальцем по страницам книги, обложка которой была обернута в крафтовую бумагу, прочитал по слогам: — Эксги-би-ци-о-низм.

Пришлось, оттолкнув сладкого античного бога, возвратиться на грешную землю — в зимовье дальневосточной тайги.

Из стеклянного жерла керосиновой лампы поднимались спирали копоти и, кружась, прилипали к потолку, рисуя на нем черную розу. Железная печка негромко подпевала заокеанскому диктору, малиновые сполохи змеились по бревенчатой стене. С потолка изредка падали капли воды: от тепла на крыше подтаивал снег. Воздух в зимовье нагревался быстро, но неровно. Внизу, а именно на полу (а на самом деле — на каменистой земле), лежал лед, а под потолком температура поднималась, наверно, за тридцать градусов, так что пришлось открыть толстую тесаную дверь и занавесить вход мешковиной. Ткань быстро покрылась инеем и стала похожа на седую шкуру невиданного зверя.

В углу драгоценными меховыми комочками свернулись шкурки добытых Витей соболей. Сам охотник сидел у керосиновой лампы и листал книгу, захваченную мной сюда, в глухомань, чтобы здесь, в зимовье, читать ее долгими февральскими вечерами. Но с непривычки я так выматывался на маршрутах, бродя по сугробам, что даже такое интересное издание не могло меня увлечь и досталось более выносливому Вите. Мой товарищ медленно левой рукой переворачивал страницы книги, насыщенной графиками, таблицами, фотографиями и рисунками. Правую, раненую, перевязанную руку он бережно качал, как будто баюкал ребенка. Мертвая виновница Витиной травмы — огромная серая сова — тоже была в избушке. Но она лежала на полу, в холодке, дожидаясь, когда я сниму с нее шкурку. Сегодня Витя на своем «путике» — охотничьей тропе — нашел эту ночную хищницу, случайно попавшую лапой в капкан. Когда он освобождал птицу, сова когтями почти насквозь прошила ладонь охотника и заякорилась в ней. Витя, плохо знакомый с анатомией птиц, стал душить ее как млекопитающих — за горло. Проведя за таким занятием четверть часа, он наконец понял, что этим ничего не добьется. Еще столько же времени у него ушло на то, чтобы левой, свободной рукой снять из-за плеча спины карабин и взвести затвор. Расстрелянная в упор сова разжала лапу и освободила моего приятеля.

Сейчас участник схватки с пернатым хищником сидел у стола с четырьмя колотыми ранами ладони. В качестве обезболивающего, вернее, отвлекающего средства он попробовал книгу. И оно помогло. Витя, шурша страницами, запоем читал. Я объяснил Вите еще пару терминов и, подумав о количестве выпитого за ужином чая, опустил ноги, ступнями нащупал шлепанцы — головки обрезанных валенок — и отодвинул штору из мешковины, за которой густела морозная синева. Свет керосиновой лампы высвечивал желтые янтарики блестевших снежинок, бледные изумруды глаз Ката, лежащего у порога, и вороненый отблеск висевшего снаружи карабина. Я шагнул через порог.

Дрожащие звезды, казалось, звенели в кобальтовом небе. Ослепительная луна пробивалась сквозь частокол низкого лиственничника. Через полуприкрытую дверь желтовато светились недра зимовья, слегка размытые клубящимся у порога туманом. Другая слабая струйка пара поднималась из собачьей конуры, где спал Рыжик. Огромный сугроб лежал на крыше, и края его мягко свешивались вниз. Из трубы зимовья изредка вылетало черное на лунном фоне облачко с одинокой, красной, торопливо гаснущей искрой и медленно уплывало от избушки, а густо-фиолетовая тень скользила за ним по голубому снегу.

Трикотажная продукция дружественного Китая не позволяла при февральском морозе долго любоваться ночными красотами, и я, закончив и это занятие, шагнул к зимовью и, отодвинув мохнатую мешковину, бросился на теплые нары, туда, где лежали Витины трофеи — две шкуры северного оленя, одна серебристая, другая бурая, и накрылся огромным овчинным тулупом.

— Что, холодно? — оторвавшись от книги, спросил Витя. — Сейчас градусов сорок. А в теплом зимовье-то хорошо. А помнишь, как мы его вместе строили? Как медведь у нас лопату украл и рубероид разодрал? Вот и течет теперь крыша-то. А как у нодьи под пологом спали, помнишь? А ведь под ним даже в такой мороз, как сейчас, можно в лесу переночевать. Лишь бы сильного ветра не было. Я однажды почти неделю жил в тайге у нодьи. Правда, не зимой, а поздней осенью. И не один, — добавил Витя, отложив книгу. — Хочешь, расскажу?

Я согласился. Предчувствуя, что повествование, как всегда, будет долгим, я взял инструмент и стал обрабатывать сову.

— В каждой организации есть идиоты, — просто начал Витя. — Особенно плохо, когда идиот — начальник партии. Вот такой товарищ и отправил меня — тогда рабочего якутской геологической партии — и одну молоденькую сотрудницу — инженера — осенью на маршрут, за тридцать километров от базы. Видишь ли, начальство все лето чесалось, а осенью засуетилось. Стали бабки подбивать, и вдруг оказалось, что надо получить данные именно из этой точки. А уже конец сентября, холодные обложные дожди идут без продыху. Но надо, значит, надо. Взяли мы рюкзаки, инструмент и потопали, куда нас послали, я — шурфы бить, она — образцы из них описывать. Целый день шли под мелким дождиком и к вечеру были насквозь мокрые. Лагерь разбили у ручья. Я пару сухих елок срубил и разложил костер. Напарница моя — у нее, кстати, редкое имя было — Элиора, но мы ее просто Лелей звали, у огня села, стала ужин готовить. А от ее мокрой телогрейки пар так и повалил. Но ничего, не ноет, геологини — они ко всему привычные. Я развязал чехол палатки и чуть не матернулся: наш завхоз подсунул мне именно ту, у которой ребята еще летом полстены прожгли — искра от костра попала. Моя напарница как увидела, в чем нам предстояло жить, так еще больше погрустнела. Я было тоже приуныл, но вспомнил, как охотники мне рассказывали про нодью — костер из длинных бревен — и как у него под пологом можно вполне удобно и тепло устроиться, и решил попробовать — вдруг получится. Распорол я ножом палатку, так, чтобы вышло прямоугольное полотнище, и приладил его у костра. Три сухих бревна у него вдоль положил, два — рядом, одно вверху, а потом горящих углей из костра между ними рассыпал. Лапника нарубил и под полог бросил. Тут и чай поспел. Поужинали мы, значит, и я в этот «дом» залез. Там сыровато было — лапник от дождя весь мокрый. Но тепло, и даже очень. Бревна занялись, а наклонный брезент прямо на меня жар отражает. Палаточная ткань нагрелась так, что видно, как сверху на нее капли дождя падают и тут же высыхают. Я разулся, телогрейку и брюки снял и остался в одних тренировочных штанах и рубашке. И Леле говорю, чтобы она тоже под полог шла, мол, тут очень даже уютно. Она сначала думала, что я ее для чего другого зазываю, а потом видит, что у меня намерения вроде как мирные и разделся я вовсе не от страсти, а от тепла. И полезла под брезент-то. Посидела там минут десять. А сухие еловые стволы горят ровно, жарко, без дыма. И поняла Леля, что это тепло надежное, долгое, не как от костра, а скорее как от печки, и мы с ней не просто в тайге находимся, а вроде как в помещении. И начала Леля осваиваться, располагаться по-домашнему. Сначала сняла телогрейку. Я смотрю^ у нее рубашка тоже насквозь мокрая. Леля то одним боком к костру повернется, то другим, чтобы, значит, одежда побыстрее сохла. Ан нет, хотя и жарко, а рубашка влажная, неуютно в ней. Она подумала и попросила меня под самой брезентовой крышей веревку натянуть. Ну, привязал я веревку. И начала тут Леля раздеваться. Брюки сняла, рубашку, колготки и все это хозяйство на веревке развесила. А сама осталась только в трусиках и лифчике. Из полиэтиленового мешка тонкий свитерок достала — единственную сухую вещь. Я думал, она его наденет, но Леля свитерок на лапник положила — чтобы не кололся. Посидела так с минутку, пощупала одежду, что на ней осталась, — тоже мокрая! Потом на меня так внимательно, оценивающе посмотрела и говорит своим нежным голосом: «Витя, о любви — ни слова!» — все остальное тоже сняла и тоже сушиться повесила. А девке чуть больше двадцати. Нельзя сказать, чтобы красивая была, так, просто симпатичная. Но фигурка! Я таких больше не встречал! Представляешь ситуацию? Осенняя ночь где-то в Якутии, дождь по брезенту над нами шуршит, а я смотрю на Лелю, изучаю ее незагорелые места и стараюсь спокойно курить. А она обо мне и не думает. Только иногда привстанет — бельишко свое щупает, проверяет, как оно сохнет, да иногда свитерок под собой поправит, видно, колется все-таки лапник-то.



Лягушка на стене


Дрова медленно горели — до самого утра тепло было. Я только раз вставал нодью подправить. Но я в ту ночь не заснул. А она спала. Да, тяжело мне было... Как это по-научному называется? — И Витя полистал заветный томик. — Ага, вот. Эксгибиционизм — это, значит, у нее, а вуйяеризм — это, значит, у меня. Эх, Леля, Леля, — вздохнул Витя и, засунув в печку кряжистое полено, снова склонился над книгой.

А я, сняв шкурку с совы, вымыл руки и снова задремал, убаюкиваемый клеветой транзистора. Витя периодически расталкивал меня, требуя разъяснения непонятных слов. Для краткости и доходчивости, экономя время на сон и ленясь из-за дремоты, я употреблял ненаучные термины, следя из-под полуприкрытых век, как над лампой на потолке расцветает бархатно-черная роза.


Удивительна связь времени, пространства и человеческой памяти! Сколько раз ловил себя на мысли, что какую-нибудь тропу в дальневосточной тайге, горах Тянь-Шаня или Алтая, в Большеземельской тундре или оренбургской степи я знаю лучше, чем центр родного города. И от этой мысли почему-то становилось радостно и жутковато, от ощущения «идеи» того места, которое, реальное, на самом деле лежит где-то за тысячи километров, а может быть, уже уничтожено золотодобытчиками, геологами, военными, строителями или просто лесным пожаром. Места, где тебе известно все — вплоть до поворота с грунтовой дороги у столба с разбитым изолятором, а дальше, по тропе у третьей развилки, там, где ориентиром служит куст черемухи — редкость и поэтому хорошая примета в сплошной лиственничной тайге, а через полкилометра начинается марь с озерком, на котором я безуспешно искал гнездо гагары, но зато застрелил охотского сверчка.

Такие мысленные «видеозаписи» почему-то намертво врезаются в память, и поневоле удивляешься, как это ты с первого раза запомнил детали сложнейшего маршрута ночного перехода или легенду к карте, нацарапанной на мездре пачки «Беломора» простым карандашом с торчащими деревянными заусенцами вокруг тупого грифеля. Карандаш, как водится, держит местный охотник, он же поясняет и легенду к самодельной карте, спотыкаясь в своем повествовании, как на бесконечных кочках, на матерных словах.

Так же легко усваиваешь (что невозможно сделать в Москве!) очень сложно «плавающее» расписание автобусов или сроки сизигийных приливов[20].

В любых местах, даже в тихих поселках, куда орнитолога забрасывает полевая жизнь, впечатления (а значит, и время) в первые несколько дней чудовищно уплотнены. Наверное, за этот стремительный калейдоскоп событий, за ощущение концентрированной жизни геологи, зоологи и моряки любят свои профессии.

Но стоит съездить в одно и то же место более двух раз, как свежесть впечатлений тускнеет и все становится по-домашнему обыденным и привычным. С бытовой точки зрения жизнь, несомненно, оказывается более легкой, но зато менее интересной. А на Дальний Восток я ездил более десяти лет и уже давно на те маршруты, куда в первый год выходил в энцефалитке, болотных сапогах, с полной боевой выкладкой (запас еды на двое суток, котелок, много патронов с различными номерами дроби, индивидуальная аптечка, ружье), сейчас отправлялся только в ковбойке, легких брюках и кедах. Из провианта я брал у хозяйки бутерброд с красной икрой или котлету из лося, которые съедал тут же, на крыльце. Единственная экспедиционная вещь, всегда сохранявшаяся, несмотря на рудиментацию остальной экипировки, это бинокль. И в Москве, даже через неделю после возвращения из экспедиции, видя далекий силуэт птицы, неопределимый невооруженным взглядом, я отработанным цепким движением хватал себя за грудь, ожидая ощутить пальцами волнообразную пупырчатую тяжесть оптического прибора. Такая полная адаптация к Дальнему Востоку, исчезновение чувства новизны, а также то обстоятельство, что зимой там проводилось очень мало орнитологических исследований, и вызвали желание поехать туда в суровый сезон, в знакомую и одновременно другую страну.

А кроме того, каждый год во время моих экспедиционных скитаний я неизменно слышал одну и ту же фразу: «Эх, зима бы скорее!»

Ее вызывали и сомлевшие от полуденной жары бескрайние мари, и приступы аппетита у комариной стаи, и покрытое смазкой и опушенное пылью висевшее на стене ружье, и ожиревшие, спящие в холодке собаки.

И я решился. Моя телесная конституция в то время была скорее летней, чем зимней, и поэтому рюкзак, который я взял с собой, был забит в основном теплыми вещами. Я ехал к Вите — моему хорошему приятелю, жившему на метеостанции, и все снаряжение, вплоть до лыж и ружья, он обещал выдать мне на месте. Кроме своей одежды я вез из Москвы подарки: несколько бутылок марочных вин, пару коробок шоколадных конфет, хорошего сыру и колбасы. В рюкзаке, конечно, также была и книга, та, которая читается с неослабевающим интересом, — коротать досуг долгими вечерами. Я взял с собой только что изданный томик, добытый по великому блату знакомым медиком.

Когда я, по-зимнему экипированный (рюкзак, овчинный полушубок, офицерские сапоги, утепленные искусственным, «рыбьим» мехом, огромная собачья шапка), появился в Домодедове и снял из-за жары в здании аэропорта головной убор, обнажив очень короткую (из гигиенических соображений) стрижку, милиционер специального контроля почему-то начал обследовать меня с особой тщательностью. Пассажиры, стоящие в очереди за мной, с любопытством рассматривали небольшую коллекцию вин, запасы шоколадных конфет, две пары китайского белья (не предназначенного для подарков) и другие интимные предметы мужского туалета. Сержант самозабвенно углублялся в недра моего рюкзака в поисках жидкостей, «могущих самовоспламениться в процессе полета», а также холодного и горячего оружия и добрался-таки до книги, предназначенной для чтения в тайге. Томик, положенный на стойку рядом с кальсонами, дрогнул от грубого прикосновения представителя власти. Открылась обложка, обернутая крафтовой бумагой, бесстыдно обнажив титульный лист с надписью «Общая сексопатология». Милиционер наугад раскрыл книгу (я лишь заметил, что на той странице была фотография пожилого гермафродита) и в тот же миг забыл обо всем на свете. Очередь беспрепятственно потекла мимо меня, запихивающего обратно в рюкзак вино, конфеты и китайский трикотаж, мимо зарумянившегося милиционера, судорожно перелистывающего страницы. Я давно затянул последний ремень рюкзака и тактично ждал, не смея прерывать работника МВД. Лишь объявление, что посадка на мой рейс заканчивается, заставила сержанта со вздохом отдать заветный том.

С приключениями я все же добрался до метеостанции — одинокого домика у озера, где жила семья моего знакомого. Витя, его жена Валя и их сын Ванька с таким же интересом, как московский милиционер, рассматривали привезенные подарки, а Витя, кроме того, тут же увлекся сексопатологическими картинками.

Через полчаса, вспомнив о госте, он отложил томик и посмотрел на мои теплые вещи. Особенно его позабавили утепленные «рыбьим» мехом сапоги, совершенно не выдерживающие дальневосточных морозов.

— Пошли, подберем что-нибудь путное. — И метеоролог повел меня в кладовку.

Первым делом Витя достал с полки унты, сшитые из оленьего камуса. Они были сработаны местной мастерицей, еще помнящей секреты народного ремесла. Камус — шкура, снятая с нижней части лосиных или оленьих ног, — была по старинному рецепту выделана и для повышенной влагостойкости прокопчена. Унты были шиты не капроновой леской, а ниткой, скрученной из звериных сухожилий. Хотя мастерица знала, что обувь предназначалась только для охоты в тайге, она все равно украсила верх голенищ кусочками собольего, лисьего и заячьего меха. Единственное, что меня смущало в этих замечательных унтах, так это их исполинский размер. Они, казалось, были сработаны на носорогов или, по крайней мере, на йети. Я осторожно заметил Вите, что они будут мне несколько великоваты. Он вместо ответа выдал мне дополнение к комплекту «обувь охотничья таежная» — пару меховых носков — канчей, пару носков, сшитых из войлока, и толстенные стельки. В кладовке также оказались брюки и куртка из шинельного сукна. Завершали таежную экипировку ружье 32-го калибра и легкие самодельные лыжи, сделанные из тополя и подбитые камусом.

Я быстро переоделся и совершил вокруг метеостанции пробную прогулку на лыжах. Нельзя сказать, что они прекрасно скользили, зато у них было одно важное преимущество: камус, ворс которого был направлен назад, не давал лыжам проскальзывать, и поэтому на них можно было взять «в лоб» крутой склон сопки.

С неделю я жил на станции, изучал птиц окрестных лесов. А потом мы с Витей уехали на снегоходе в его зимовье.


Витя растолкал меня, когда стало светать. Керосиновая лампа бледно желтела на фоне заиндевелого голубеющего окна. Над ней на потолке распустился огромный черный цветок. Судя по его размеру, Витя не спал всю ночь, штудируя «Сексопатологию». Выбранное психогенное средство помогло: рука охотника перестала болеть. Наскоро позавтракав, мы вышли из избушки. Было морозно, над лесом поднималось солнце. Каждый двинулся в свою сторону. Витя взял двустволку, позвал лаек и, забрав около двадцати капканов (его «путик» был длиннее), пошел по длинному ельнику. Я повесил на шею бинокль, закинул за спину рюкзак с топориком, капканами, термосом с чаем и двумя свертками (в одном — бутерброды для себя, в другом — тухлые рябчики для соболя, ну и вкус у него!), взял свое ружье и пошел на охоту, одновременно занимаясь и орнитологией — учетом птиц в зимней светлохвойной тайге.

Камусные лыжи с легким шелестом бороздили блестящую от солнца снежную целину, иногда приглушенно царапая припорошенные стволы деревьев. На подъеме идти было одно удовольствие, а вот на крутом спуске я по неопытности разогнался так, что сумел объехать лишь два дерева и зацепился на третьем. После остановки я достал из рюкзака топорик и вырубил из затормозившей меня прямой тонкой лиственницы шест — суррогат лыжной палки.

Я нашел место, подходящее для постановки капкана. Толстый ствол дерева у самого основания был выдолблен черным дятлом-желной. Получилась довольно глубокая деревянная пещерка, куда даже в самые свирепые метели не задувало снег. А это, как внушал мне промысловик, одно из условий грамотной постановки капкана. Ведь снег, припорошивший железо, может днем слегка подтаять на солнце, а потом, к вечеру, снова замерзнет, и капкан «прихватит». И как бы соболь ни топтался на тарелочке спуска, сторожок не сработает.

Я положил в глубь дупла кусок протухшего рябчика (еще раз подивившись соболиным вкусам), а ближе к выходу поместил настороженный капкан.

Через три часа все звероловные снасти были расставлены под пнями и коряжинами. Последний капкан я для практики поставил с «отчепом» — особым рычагом, устроенным таким образом, что он поднимал добычу над землей. Делалось это для того, чтобы соболиную шкурку не поели мыши.

Длинные тени деревьев на снегу, как стрелки тысяч часов на голубеющем циферблате, показывали, что короткий зимний день на исходе. Заснеженная вершина далекой сопки засветилась пунцовым светом. Когда я добрался до зимовья, сумерки уже висели над тайгой.

Мой напарник еще не вернулся. В зимовье было холодно: железная печка не держала тепло. Я положил в ее пасть сухие, хранящиеся под нарами поленья, плеснул на них немного керосина из канистры и поднес горящую спичку.

Холодное топливо разгоралось плохо, и лишь через несколько минут пламя охватило дрова и забилось где-то в трубе. Я поставил на печку кастрюлю и стал растапливать снег для чая. Кипячение снега было хотя и романтичным, но довольно нудным делом. Приходилось совершать постоянные рейсы наружу, набирать в ведро пушистой белой влаги и ссыпать ее в стоящую на печке кастрюлю. Часть снега, естественно, попадала на раскаленное железо печки, и вверх взлетало огромное облако пара, а в кастрюле прирастал лишь тоненький слой воды. Потом я разогрел на сковородке нашу повседневную еду, заботливо наготовленную впрок Валей, — замороженные лосиные котлеты. Несколько раз я выходил и прислушивался, не шуршат ли лыжи, не идет ли Витя. Но вокруг стояла могильная морозная тишина. Я взял карабин, выбрал из лежащих на подоконнике патронов один с залитой зеленой краской пулей, загнал его в патронник, вышел из избушки, поднял ствол вверх и нажал на спусковой крючок. Огромная, с рваными лепестками оранжевая гвоздика, на миг громыхнув, расцвела в синей тьме, и малиновая черточка трассирующей пули растаяла где-то у почти невидимой сопки. Эхо выстрела долго блуждало по долине, звеня замороженными лиственницами и пугая вылетевших на охоту неясытей.

Через несколько минут послышалось тяжелое дыхание. Заиндевелая рогожа отодвинулась, и заснеженные морды Рыжика и Ката просунулись внутрь зимовья. Нарушая все Витины инструкции, я дал псам по котлете. Зайдя в избушку, собаки торопливо глотали. Неожиданно они отпрянули, унося во тьму недоеденные куски. Еще через пару минут послышался шорох лыж, и в зимовье ввалился Витя. У него быстро оттаяли борода усы, и он из сказочного, обсыпанного снегом гнома превратился в рядового старообрядца.

За ужином он рассказал мне о своем походе. Витя прошел, расставляя капканы, километров пятнадцать по хорошему хвойному лесу. В нескольких местах приходилось обходить участки буреломов и прорубаться сквозь заросли тонкого лиственничного жердняка. Нет, он не заблудился, а, обойдя сопку еще засветло, сумел выбраться на свою лыжню. А за выстрел спасибо — он уже в темноте точно сориентировался, где стоит зимовье, и «срезал» порядочный отрезок пути, пройдя напрямик через марь.

Его охотничий участок оказался богаче моего. Снег во многих местах был истоптан сохатым, встречались и следы северного оленя. На окраину мари под самой сопкой дня два назад выходила рысь. Я перевел разговор на птиц, и промысловик вспомнил, что Рыжик облаял на пихте «смиренного рябчика» — дикушу.

После ужина я привычно задремал под радио «Свобода», а Витя, как всегда, уткнулся в книгу.

На следующий день я скользил по своему «путику», испытывая ощущение непредсказуемой возможности, азарта, удачи, воплощенной в черно-смоляной, с редкими звездочками снежинок шубке подвижного зверька, того чувства, что согревает кровь, придает легкость ногам, зоркость глазам и гонит охотника (или просто мужчину) из тепла и уюта.

Но у меня никто не ловился. К одному капкану, судя по следам, подходил соболь, но, вероятно, я сделал что-то не так, и он не соблазнился благоухающим рябчиком. Приближаясь к последнему капкану с отчепом, я еще издали увидел большое коричневое пятно, висевшее над снегом.

Вот он, мой соболь! Я рванулся к нему напрямик сквозь березовую поросль.

Увы! В капкане, поставленном по всем правилам охотничьего ремесла, висела, распушив оперение, дура кедровка, ценный лишь с орнитологической точки зрения трофей. Охота была неудачной. Расстроенный, я сел на ствол упавшего дерева и достал из рюкзака термос и бутерброды. Чай был чуть теплым, а замерзшее сливочное масло звонко, как капустная кочерыжка, хрустело на зубах.

А мой пришедший к вечеру в зимовье приятель был доволен: в рюкзаке у него лежало два «кота», а еще один соболь, по-видимому обладавший очень хорошей реакцией, ушел, оставив в железных челюстях капкана лишь свой коготок.

Утром я, выйдя из избушки, наткнулся на Витю. Он стоял, вперив взгляд в заснеженную тайгу.

— Слышишь? — спросил он.

Я поднял «уши» шапки. Абсолютная ледяная тишина, казалось, примерзла к бледно-голубому зимнему небу и к белой равнине. Витя неожиданно вышел из состояния медитации, метнулся к избушке, и через мгновение его суконная куртка, перечеркнутая по спине карабином, скрылась между деревьями.

— Топорик возьми и догоняй по лыжне! — крикнул он мне.

Так я и сделал. Камусные лыжи — отнюдь не гоночные, и только через четверть часа я отчетливо услышал звонкие в морозном воздухе голоса собак. Я поднажал, но дважды грохнули выстрелы, и лай Рыжика и Ката сразу же оборвался, как будто Витя застрелил своих помощников. Лыжня сворачивала в густой ельник. Там нужно было подныривать под мохнатые еловые лапы, с которых лились водопады легкого снега, и залезать на головокружительную высоту лесных завалов. Я представил себе, как Витя несся по снежной целине, подстегиваемый азартным, захлебывающимся лаем собак, «держащих» зверя. Два раза я оступался и, с трудом выбираясь из бездонного сугроба, невольно задумывался, как же мы будем здесь идти под грузом — ведь снегоход тут явно не пройдет.

На Витю я вышел неожиданно. Под густой елкой лежали уже успокоившиеся собаки и лось. На нем сидел мой товарищ и, моргая заиндевелыми ресницами, пускал из обледенелой бороды клубы папиросного дыма. На сучке, стволом вниз, висел остывший карабин.

— Ну что? — спросил меня Витя. — Не успел? А я ждал, стрелял не сразу, хотел, чтобы ты тоже посмотрел, как это делается, а может, и поучаствовал. Однако холодно, — добавил он, бросая окурок и вставая. — Давай разделывать.

Мы перевернули лося на спину. Витя надрезал на задних ногах шкуру и стал снимать ее. Подпарывая ножом дымящуюся, слегка пузырящуюся, словно в мыльной пене, белую с легкой желтизной изнанку, он постепенно освободил от шкуры одну сторону зверя. Иногда лезвие перерезало сосудик, и теплая, но уже мертвая кровь текла каплей калинового сока по белому исподу кожи на снег.



Лягушка на стене


На небе не было ни облачка. Но под елями тусклого солнечного тепла не чувствовалось, и мороз свирепствовал вовсю. У меня даже в рукавицах пальцы окоченели, а Витя работал голыми руками. Когда и его допекал колючий, как битое стекло, воздух, он совал ладони под теплую лосиную шкуру и грелся.

Наконец зверь был освежеван, и Витя, ловко орудуя ножом как гаечным ключом, «отвинтил» ноги бывшего лося, потом топориком разрубил оставшуюся хребтину так, что из нее получились три примерно равные по весу части. Я оттаскивал мясо в сторону и клал куски на утрамбованный снег, чтобы они не касались друг друга, иначе сморозятся.

Витя сложил в рюкзак немного вырезки, грудинку, почки, печень и простреленное сердце. Оставшееся мясо мы завалили снегом и прикрыли лапником: рядом, услышав выстрелы, уже кружила пара воронов.

Мы пошли назад. Собаки, у которых прошел азарт охоты, плелись, вернее, плыли по снегу следом за нами, увязая в сугробах по самые уши, и, наверное, сами недоумевали, как они могли здесь загнать сохатого.

Наконец мы выбрались на марь, где снег был не таким глубоким. Лайки ожили и рванулись вперед. Витя с карабином и я с простреленным лосиным сердцем в рюкзаке поспешили за ними. Через полкилометра мы догнали Рыжика и Ката. Они опасливо принюхивались к глубокому свежему следу.

— Так вот кто у нас в соседях! — произнес Витя, останавливаясь и доставая из кармана портсигар, сделанный из оранжевой пластмассовой коробки армейской противохимической аптечки. — Может, это та самая пара волков, которая Мухтара задрала, — продолжал он, закуривая. — Однако мясо надо быстрее вывозить, пока они его не нашли.

И по пути к зимовью Витя рассказал мне, что случилось с одной из его собак за неделю до моего приезда.

Около метеостанции появилась пара волков. Мой товарищ часто натыкался на их следы, а однажды прямо из окна увидел и самого зверя, неторопливо трусившего за околицей. Витя для бесшумности хода надел только меховые носки — канчи и побежал по тропе наперерез, через рощицу, по обходной тропке. Но волк, видимо, что-то почуял и ускорил темп, уходя через марь. Когда Витя выбрался на опушку рощицы, волк был уже метрах в двухстах от него. Зверь кроме обостренного чувства опасности обладал и прекрасным слухом. Витя бережно перевел предохранитель карабина в положение «огонь». Тихо звякнул металл. Серое движущееся пятно на мари от этого негромкого звука резко дернулось в сторону; волк, даже не оглянувшись, сменил аллюр с рыси на галоп. Захлопали безнадежные выстрелы, и, пока зверь успел добежать до леса, пять снежных цветков расцвели и опали на его следах.

Когда Витя возвратился домой, обнаружилась пропажа: привязанные за поводки Рыжик и Кат стояли, задыхаясь в лае, у будок, а конура Мухтара была пуста: перегнивший брезент поводка не выдержал.

Витя звал лайку, стрелял из карабина, но все было безрезультатно. К утру Мухтар тоже не появился. Тогда Витя завел «Буран» и поехал по следам собаки. Скоро они сплелись с волчьими. Охотник нашел то место, где Мухтар догнал зверя. Там Витя и прочитал написанную на снегу, заносимую слабой поземкой историю. Зверей было двое: волчица, крутившаяся у метеостанции и заманившая Мухтара в тайгу, и матерый волк, бросившийся на пса из засады.

Витя не хотел отдавать волкам и лося, поэтому на следующий день я, расположившись на заднем сиденье «Бурана», этого гибрида танка с велосипедом, имевшего гусеницы от первого транспортного средства и руль от второго, судорожно сжимал левый рукав куртки, в который струйкой жидкого азота тек набегающий холодный воздух. Наш снегоход с прицепом вскоре остановился у знакомого леса. Дальше машина не могла пройти из-за густых завалов, и нам пришлось выносить мясо на себе.

Сначала Витя загрузил меня тридцатикилограммовым куском хребтины, столько же положил на свое плечо, и мы тронулись в обратный путь. Я шел сзади и только слышал, как он легко перескакивает на лыжах через стволы упавших деревьев. Я же забирался на них неуклюже, как цирковой медведь на брусья, с трудом балансируя двухпудовым куском мяса. Времени на это у меня уходило много, так что когда я был еще на полпути к снегоходу, Витя уже возвращался за следующей порцией. И вот наконец последняя ходка. Осталась пара задних ног, почти с меня ростом и весом килограммов под пятьдесят каждая.

— Лучшая ножка Парижа! — прокомментировал эту конечность Витя, перегруженный сексологическими впечатлениями, помогая мне удобней разместить «ножку» на плече.

Я медленно пошел по лыжне, для баланса упираясь обеими руками в черное лакированное копыто и думая, что хлеб охотникам вообще-то дается нелегко. Не знаю, как Витя, но я порядком намучился со своим мясом, пока дошел до пены. Пена — это старое якутское название специальных деревянных нарт, или саней, в которые раньше впрягались ездовые собаки или олени. Нынче, когда слабосильных животных заменили мощные снегоходы, легкая пена трансформировалась в огромное металлическое корыто, а скорее в небольшую плоскодонную баржу, сваренную из листового железа.

Мы заехали сначала к зимовью, чтобы оттуда двинуться на метеостанцию. Витя наложил в прицеп-пену каких-то досок, канистры, рюкзаки, лыжи, ружья, бензопилу. Потом мы загрузили куски промороженной лосятины, а уж на самом верху должен был расположиться я. Помня о том, что путь будет долгим, а на таком средстве передвижения мерзнешь удивительно быстро, я надел на себя все запасы теплого белья, оба свитера, а сверху — суконные штаны и куртку. После этого я стал передвигаться как клиент больницы Склифосовского, одетый в монолитный гипсовый корсет, или как водолаз в глубоководном костюме. Мне хватило сноровки только для того, чтобы доковылять до пены и упасть на разобранного лося. Витя по-отечески накрыл меня роскошным овчинным тулупом. Для полной иллюзии, что мой приятель — партизан, везущий к своим «языка», не хватало, чтобы он так же заботливо влил обездвиженному пассажиру в рот спирт из фляжки — чтобы пленник не мерз дорогой.



Лягушка на стене


Вместо этого Витя что-то сказал Рыжику, и понятливый пес тут же запрыгнул в пену и взгромоздился на мою голову, сдвинув шапку на лицо. Мы поехали. Я с трудом поднял закованную многослойным одеянием руку, передвинул лайку со лба на затылок и обрел способность видеть. Но снежная крошка, летящая из-под гусениц «Бурана», слепила меня. Кроме того, у снегохода был сломан глушитель, и поэтому он гремел, как работающий над самым ухом отбойный молоток, а выхлопные газы прерывистой струей били прямо в лицо.

Скоро ровная дорога кончилась, и мы поехали по присыпанным снегом кочкам. Пену затрясло, и все смешалось: капканы, вонючий мешок с рябчиками, ружья, топоры, я, тулуп, лайка и куски лосятины. Напуганный пес изловчился и, оттолкнувшись лапами от моей головы, выпрыгнул за борт. Застоявшаяся, вернее, засидевшаяся лайка радостным легким галопом побежала по следу «Бурана», на ходу хватая снег: ей было жарко. Порезвившись, Рыжик догнал пену и побежал рядом. Пес жмурился от холодного встречного ветра и летящей из-под снегохода снежной пыли. Через несколько минут на морде собаки наросла белая маска. Сцементированный влажным дыханием снег превратился в неподвижную личину, сквозь узкие прорези которой смотрели умные карие глаза. Я начал жалеть, что собака спрыгнула с меня: оказывается, я лишился неудобной, беспокойной, тяжелой, но очень теплой шапки. В отсутствие Рыжика голова у меня начала мерзнуть — встречный ветер шутя «пробивал» меховой треух.

Ожившие на тряской дороге вещи, казалось, объединились, чтобы избить оставшееся живое существо. Особо я был сердит на бензопилу, которая меня, замерзшего, ослепленного снежной пылью и задохнувшегося в угарном чаду выхлопа, подло била поддых своей изогнутой ручкой.

Наконец мы съехали с проклятых кочек. Дальше шла ровная дорога. Присмиревшие вещи расползлись по дну огромного железного корыта. И я мог наконец посмотреть по сторонам.

Как-то неожиданно посерело, с минуту продержалась световая неопределенность, сумеречная грань между днем и ночью, быстро стемнело. Витя включил фару, и впереди «Бурана» бегущей лисицей заметалось пятно света. Окрестный пейзаж заставлял удивляться тому, насколько может быть выразительна серая краска. Светилось тусклым потемневшим серебром небо, проносились мимо блеклая марь с застывшими на ветвях редких, расплывчатых, словно слегка проштрихованных простым карандашом невысоких лиственниц с зеленоватыми облачками свисающих лишайников, а сзади струей разведенной сепии[21] лилась дорога.

Мое восхищение быстротечными зимними сумерками длилось недолго. На каком-то ухабе пену неожиданно сильно тряхнуло. Груженая железная баржа тяжело вскинулась, словно танк на ухабе, и вся система, сработав как баллиста, выбросила пассажира на обочину, в мягкий сугроб. Поверх меня плавно, как купол парашюта, лег огромный тулуп. Скованный многослойной одеждой, я смог подняться не сразу. Я кричал и свистел вслед удалявшемуся мотоциклетному грохоту, пока красная убегающая звездочка заднего огня «Бурана» не скрылась за поворотом. Я перестал кричать и тяжело, словно спешившийся пес-рыцарь, пошел по буранному следу туда, где исчез мой приятель. Теперь я мог любоваться вечерней марью вблизи, не отвлекаясь тряской в пене, бензиново-рябчиковыми ароматами и пронизывающим ветром, и гадать, когда же Витя оглянется — у него была такая хорошая привычка.

Уже совсем стемнело. Тусклым фосфором светились низкие облака — очевидно, взошла луна. Дорога определялась на ощупь: я на ней меньше проваливался, чем на снежной целине. Издали, со стороны ельника, послышался разочарованный вой — собравшиеся подкрепиться нашим лосем волки обнаружили, что их обошли. Я инстинктивно захлопал себя по бокам: так и есть — и нож остался в пене. Невольно из памяти всплыл рассказ о съеденном Мухтаре. До поселка метеостанции по такому снегу и в такой одежде было не меньше четырех часов хода, но я очень надеялся, что Витя когда-нибудь спохватится. И действительно, вскоре послышался треск двигателя. Свет фары запрыгал по верхушкам деревьев, на повороте желтое пятно, описав по мари широкую дугу, упало вниз и заскользило по дороге, временами взлетая и ослепляя меня.

Как выяснилось, Витя обернулся, переезжая через реку. Там был крутой берег, и мой заботливый товарищ решил поинтересоваться, как я пережил этот спуск, и с удивлением обнаружил, что интересоваться, собственно, не у кого.


После ночных приключений я выспался в теплой метеостанции и встал поздно. Вити в доме не было. Я умылся под округлым выменем звенящего одиноким соском умывальника, попил с Валей и Ванькой чаю с еще оставшимися московскими конфетами, оделся и вышел на улицу. Слюдяная морозная свежесть бодрила. Снег давился под ногами с капустным хрустом. На флагштоке под припорошенным высокими облаками небом колыхалось полотнище черного цвета. От этой незначительной детали мирное таежное селение приобретало вид пиратского логовища. К околице вилась слабо натоптанная тропка. Я любопытства ради двинулся по ней и оказался у невысокого строения, едва видимого из-под снега, — небольшой баньки. Я толкнул дверь, шагнул внутрь, в холодный полумрак нетопленого помещения, и вздрогнул. У окна, выходившего на марь, было вынуто стекло. На подоконнике стволом наружу лежал карабин. На полке стояла жестянка из-под консервов, полная окурков, и зажженная свеча. Рядом со свечой сидел человек. Он был тепло одет и читал «Сексопатологию». Это был Витя. Он, как мне показалось, обрадовался моему приходу, оторвался от книги и попросил расшифровать пару терминов. Не зная, что и подумать о душевном состоянии промысловика, прячущегося с сексологической книжкой по холодным баням и вооружающегося при этом карабином, я сначала спросил его о цвете флага в поселке.

— А это у нас ни одного кусочка кумача не было, — растолковал мне охотник. — А вертолетчики просят, чтобы флаг у посадочной площадки болтался: им направление ветра определять надо. Вот Валя и повесила, что под руку подвернулось.

Потом он объяснил, почему эта дальневосточная баня чем-то напоминает знаменитый далласский книжный склад. Оказывается, Витя не забыл старые счеты с волками. Недалеко от бани он положил приваду[22] и ожидал гостей. Но волки, хотя и крутились где-то у метеостанции, к приваде не подходили.

Витя замерз (даже книга его не грела), встал и, видимо решив, что охота на сегодня закончилась, пошарил в предбаннике и появился с двумя ведрами, лопатой и пешней. Оказывается, жена утром послала его за водой, а он засиделся в бане, увлекшись охотой на волков и книгой.

Охотник и я выбрались на реку. На льду виднелись присыпанные снегом проруби, напоминающие разграбленные кладоискателями могилы. Каждый новый ледяной колодец «работал» не больше недели. Хотя его ежедневно подновляли, но от морозов стенки постепенно обрастали льдом, и наступал момент, когда легче становилось выдолбить новую прорубь, чем обновлять старую.

Витя ударил пешней, и бесцветные, с чуть заметной голубоватой искрой льдышки побежали от стального острия. Он поработал минут десять, потом я совковой лопатой очистил выбоину. Лед был настолько прозрачным, что даже сквозь метровую толщину было видно желтоватое песчаное дно реки, редкие камни и темные водоросли. Мелкие рыбки гольяны толпились у самого берега. Мальков видел не только я. Два крупных ленка явно хотели познакомиться с ними поближе. Но зазор между дном и ледяной крышей был таким узким, что в нем помещались лишь гольяны. Хищники подплывали к ним на четверть метра, но дальше их не пускал лед. Один ленок остановился перед преградой и просто смотрел на близкую, но недоступную закуску, другой нетерпеливо плавал вдоль прозрачной стены; иногда он ложился на бок, что позволяло протиснуться еще на десяток сантиметров. Рыба некоторое время лежала на боку, тускло отсвечивая желтоватым брюхом, и, убедившись в безнадежности своего предприятия, давала задний ход. Понаблюдав за этой подводной жизнью, я вернулся к проруби.

Ледяная яма была уже почти в метр глубиной. Витя напоследок несколько раз с силой ударил пешней, и со дна ямы забил фонтан прозрачной воды. Я, взяв лопату, стал собирать всплывающие льдинки и отбрасывать их в сторону. Когда капли воды падали на перемерзший лед, слышался треск, похожий на звук постреливающих в костре дров, и белые трещины мгновенно растекались в прозрачной толще и застывали замороженными молниями. Но от этого лед не терял твердости, не крошился и не прогибался.

Пока мы возились с прорубью, наблюдали рыбью охоту и экспериментировали со льдом, по косогору к реке спустился Ванька: мать послала его за нами. Он толкнул ногой наш отвал — кучу ледяной крошки, и легкие кристаллы с шелестом рассыпались по поверхности реки.

Я взял два ведра с водой, и мы с Ванькой двинулись к дому, а Витя отправился в баню — положить пешню и лопату и забрать карабин и «Сексопатологию».

Мы уже подходили к берегу, когда сверху послышался шум двигателя, и над метеостанцией низко, едва не задев черное пиратское полотнище, пронесся маленький оранжевый вертолет. Я поставил ведра и приветливо помахал авиаторам рукой. Реакция их была неожиданной: «двойка» стремительно снизилась и села рядом с нами, дверь открылась.

— Булки есть? — стараясь пересилить рев мотора, заорал мужик в тулупе, сидевший рядом с пилотом. У него на коленях почему-то лежал новенький «калашников».

— Нет! — закричал я, отворачивая лицо от снежных вихрей и ловя сдуваемого по льду Ваньку. — Еще не пекли! Вечером будем!

— Да я не про хлеб! — Мужик рвал голосовые связки. — Волки, волки есть?

— А как же! — отозвался я, вспоминая недавнюю ночную прогулку и рассказы Вити о Мухтаре. — Вчера вон из того ельника выли. — И показал на далекий лес.

Мужик с автоматом исчез за захлопнувшейся дверью. Вертолет кузнечиком скакнул вверх и полетел невысоко над землей туда, где я вчера в темноте гулял в негнущемся костюме.

Треск невидимого вертолета то затихал, то нарастал, но когда мы с Ванькой подходили к крыльцу, сквозь рокот двигателя послышались три четкие автоматные очереди.

— Охотовед, однако, прилетал, — сказал пришедший чуть позже Витя, тоже слышавший воздушный бой и узнав про мужика с автоматом. — Завтра расскажут, как он поохотился.

Я поставил ведра на кухне. Там Ванька уже сидел за столом и наворачивал жаркое из лося. Мы с Витей присоединились к нему. После работы на морозе и сытной еды тепло печки валило с ног. Витя не противился: он снял со стены два полушубка, и мы расположились на полу у жаркой кирпичной кладки. Ванька разделся и пошел спать в соседнюю комнату.

Вскоре Валя растолкала нас: предстояло печь хлеб. Когда печка протопилась, Витя взял ведро и совок, выгреб угли, вынес их на улицу и утопил в соседнем сугробе. Валя раскатала на столе подошедшее тесто на шесть коротких толстых колбас, уложила каждую в алюминиевую форму, а Витя засунул их лопаткой в раскаленную печь. Потом он сел рядом, рассеянно полистал потертый томик, и в ожидании свежего хлеба потекли бесконечные таежные рассказы о собаках, волках, сохатых, удачных и неудачных выстрелах. Ровно через час Валя прервала мужа на каком-то особенно красочном эпизоде, в котором он одним выстрелом убивал сразу двух кабанов, и расстелила на столе кусок белого полотна.

Витя, надев рукавицы, вытащил первое металлическое корытце и довольно хмыкнул: хлеб вылезал из него пышным коричневым сугробом. Мой товарищ постучал по донцу формы, и она выпустила соломенно-желтое тело булки. Он перекинул с руки на руку сладко пахнущий обжигающий брусок, положил его на полотно и полез за следующей формой.

Засыпающий в соседней комнате Ванька услышал, что достают хлеб, голым выскочил из темноты и подбежал к печке. Пятна малинового цвета от лежащих в поддувале угольков двигались на его белом, словно мукой обсыпанном тельце. Ванька, цепляясь за суконные штаны отца, смотрел, как тот достает последнюю буханку. Витя почерневшими от морозов ладонями взял нож и отрезал сыну краюшку. Ванька схватил ее, обжегся, бросил на стол и, обиженный, солнечным зайчиком пронесся по полу и исчез в темноте спальни.

Валя накрыла кустодиевски пышные хлебные телеса влажной холстиной, потом меховой курткой и оставила их «доходить».

Мы втроем сели пить чай. Намазанное масло просачивалось сквозь ломти горячего хлеба и стекало янтарными каплями. А потом я стал упаковывать коллекции. Моя единственная зимняя экспедиция подходила к концу.

На следующий день я покидал гостеприимную метеостанцию. Путь предстоял неблизкий — около сорока километров через озеро до ближайшего поселка, куда из города приходило единственное зимнее транспортное средство — аэросани. Витя собирался в этом поселке сдать добытое мясо и соболиные шкурки. Я, помня вчерашнее путешествие на снегоходе, сам тщательно уложил и закрепил все вещи, плотно оделся и, простившись с хозяйкой и Ванькой, улегся в пену, завернулся в тулуп и позвал Рыжика на свою голову. Мы тронулись. Меня тряхнуло всего один раз — когда мы въехали на лед. А дальше по озеру «Буран» пошел ровно, без толчков. Глушитель был исправлен, светило солнце, не трясло, не было противной бензопилы и вонючих рябчиков — то есть путешествие было прекрасным, если не считать пронизывающего холода: на озере дул хороший встречный ветер, и к середине пути я основательно продрог.

Неожиданно Витя притормозил. Я приподнял голову с лежащим на ней Рыжиком. Рядом с нами стояли маленькие, как детские санки, нарты. В них сидел одетый в драную распахнутую телогрейку, засаленные солдатские штаны и бесформенную шапку и обутый в полуботинки нанаец Степа. Его я знал по летним поездкам, он работал на рыбосчетной станции. Второй нанаец, одетый так же легко, мне незнакомый, был запряжен в нарты. Я совсем закоченел, глядя на них.

Мы, соблюдая таежные приличия, поговорили, вспомнили всех знакомых и только потом распрощались. Я посмотрел вслед этим, на мой взгляд, откровенным самоубийцам: мороз был хорош, ветер крепчал — а они в такой одежде. Витя был настроен более оптимистически.

— Ветер им попутный, — сказал он, глядя, как по-бурлацки напрягается под тяжестью нарт таежный рикша. — Часа через два должны быть на метео. Валя их чаем отогреет.

Он завел «Буран», и мы поехали дальше. Но наш караван еще раз остановился. Витя опять с кем-то разговаривал. Я снова приподнялся. До поселка было около двух километров; он был уже очень хорошо виден на высоком берегу.

Рядом со снегоходом на этот раз стояли трое: мужчина, женщина и корова. Все трое были тепло одеты. На мужике был овчинный тулуп, на женщине шуба и шерстяной платок, на корове — гигантский бюстгальтер, подвязанный тесемками на крестце. Животное стояло на длинном половике, расстеленном на озерном льду, как высокопоставленный государственный деятель во время встречи гостей на аэродроме.

Дальневосточная жизнь научила меня ничему не удивляться, и я, следуя примеру Вити, поздоровался с сопровождающими лицами.

— Вот корову купили, — сказал мужик. — Хозяйка за озером решила корову продать, ей срочно деньги нужны. Она к сыну уезжает, на запад. Хотели ее сначала на «Буране» в пене перевезти. — И мужик погладил отвернувшееся животное. — Связать, положить на солому, а сверху чем-нибудь накрыть. Но хозяйка говорит, что после такой перевозки у коровы все молоко пропадет. Вот и пришлось гнать ее через озеро, с двумя половиками. Пока она по одному идет, мы другой перестилаем. И лифчик из одеяла пришлось шить — иначе вымя отморозит. Я кроил, жена шила. Наверно, размер тридцатый вышел. Да, Люба? А вы к приемщику? Тогда, может, еще встретимся, нам тоже в деревню. — И он, показав на далекие крыши, ласково подтолкнул покупку.

И мы поехали дальше. Низкие размытые облака висели над озером, над белыми сопками, над скованными льдом и засыпанными снегом протоками, лежащими окоченевшими змеями между крутых берегов.

Знакомый по летним поездкам поселок сейчас, зимой, как-то съежился и казался беззащитным (обманчивое, впрочем, впечатление для охотничьей фактории, где почти у каждого жителя был свой карабин). Легкая пурга плясала на безлюдных тропинках, перескакивая через крыши домов и верблюжьи горбы сугробов. Ветер вытягивал из труб серые ленты дымов и разматывал их по улицам. Самый вкусный дым вился из местной пекарни.

Мы подъехали к дому приемщика-заготовителя и пошли сдавать пушнину.

Глубоко нетрезвый начальник, как купец минувших времен, за бесценок скупающий у камчадалов, якутов или индейцев мягкую рухлядь, торопливыми пальцами хватал искрящиеся черным огнем шкурки, складывал губы трубочкой и раздувал нежный мех, чтобы определить, нет ли там «солнышка» — светлого радужного пятна, удешевляющего пушнину. Он мял шкурку, привязывал к ней ярлык с Витиной фамилией, называл цену и бросал в свой мешок. Цены были высокими — здесь встречались в основном якутские соболя.

А Витя сидел рядом, курил и пересказывал ему «Сексопатологию».

За окном прошла корова в бюстгальтере — ее новые хозяева с покупкой наконец-то добрались до дома.

Через час я стоял у избы, в которой располагалась почта, и ожидал прибытия аэросаней. В доме заготовителя я переобулся и сменил таежную одежду на цивильную. Поэтому, попав на улицу в сапогах «на рыбьем меху», я стал испытывать удивительное ощущение, будто ходишь босиком по мерзлому железу. Поэтому я старался как можно меньше прикасаться ступнями к земле и прекратил свои чечеточные импровизации, когда вдалеке что-то загудело, и через несколько минут в снежном вихре и самолетном грохоте подкатило транспортное средство, очень похожее на микроавтобус «рафик», поднятый над землей на тонких длинных опорах, к которым крепились лыжи. А вообще-то машина напоминала огромную пузатую водомерку.

Провожавшие меня Витя и приемщик поговорили со знакомым им водителем. Он кивнул, и я забрался внутрь «рафика» и уселся на груду посылочных ящиков и брезентовых опечатанных мешков. В корме загрохотало — это заработал мотор, пропеллер закрутился, и машина тронулась. Я подложил под себя почту помягче, снял сапоги, сунул обмороженные ступни к калориферу, под ток горячего воздуха, и стал смотреть сквозь желтоватый поцарапанный плексигласовый иллюминатор.

Впереди на миг появились засыпанные снегом прибрежные ивовые кусты и тут же исчезли сзади в пурге, бегущей за аэросанями. В тепле микроавтобуса я задремал и очнулся от тишины. Двигатели смолкли. «Рафик» остановился. Я был в городе.

В полночь на высоте десяти километров над землей где-то над Подкаменной Тунгуской я отломил кусок мягкого хлеба, выпеченного на метеостанции, и достал так ни разу и не открытую мною книгу в уже сильно потертой рваной крафтовой обложке. На странице 112-й специального медицинского издания я обнаружил Витину закладку — коготок ушедшего от него соболя.



Лягушка на стене



ЯБЛОКИ | Лягушка на стене | ЗАЛИВ СЧАСТЬЯ