на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



7

Неожиданно навестил Зачеплянку председатель Елькиного колхоза. Пятитонку свою он оставил на майдане, — если бы на ней в улочку въехал, наверное, все палисадники затрещали бы. Шел пешком, степенный, неторопливый. Кого видел во дворах, со всеми здоровался, о 17-м номере спрашивал. Пока дошел до Катратого, Еля уже знала, что на нее надвигается. Мелькнула через сады, спряталась в бурьянах на кладбище.

Председатель, подойдя к усадьбе Катратого, поздоровался с хозяином и спросил, нельзя ли увидеть Олену Чечиль.

Ягор ответил насупленно, что такая в домовой книге не значится. На этом хотел и закончить разговор, но приезжий, хоть с виду был и ласковый, нрава оказался неуступчивого, уходить не спешил. Кто да как направил его на Елькин след — об этом из деликатности председатель тоже умолчал. Возможно, как раз благодаря этой деликатности председатель и добился того, что Ягор смягчился и дал себя втянуть в разговор. С предыдущими председателями Катратый был в знакомстве, знал им цену, тем пропейдушам. А этот спокойный, с седоватыми усами человек, хоть и был родом не из Вовчугов, чем-то вызывал к себе доверие. Осторожно склонившись на забор, похвалил старикову хату, наличники, заметил и привитые груши-рукавицы, венец Ягорова сада. Это тронуло авторское честолюбие хозяина, и Ягор уже приветливее пояснил, что плоды те совсем без семян внутри:

— Так и называется сорт: груша-бессемянка.

Председатель завел речь о колхозе, о том, что пшеница у них дала бы этим летом центнеров по тридцать, если бы не пригорела уже в последние дни. Перед жатвой задул суховей, и самая большая нива пшеницы «попала под запал», запеклось зерно. Сетовал на то, что с запчастями трудно, да еще рабочих рук не хватает, благодарил заводских шефов, причисляя, кажется, и Катратого к ним. Помогли, мол, трубами, дождевалки установили, теперь какой ни зной, а в огородной бригаде дождь идет! После этого и до Ельки дошло. Золотая, мол, работница, перспективная девушка, но, к сожалению, случилось так, что ославили ее там, да еще бухгалтер неосторожно себя повел. А ее ведь тоже можно понять, да и кого из девчат не потянет в город, особенно если в селе клуб плохонький, хлопцев мало, а к женатым ревнуют… Но сейчас у них пошло на лад, сдвиги заметные, собираются строить новый клуб… Он как раз и приезжал в город выбирать проект, у латышей хотят перенять образец — там у них хорошие клубы строят. Поговорил, еще раз подивился Ягоровой груше-бессемянке, с тем и отбыл…

Уже когда угроза пронеслась, Елька почувствовала себя как бы польщенной этим посещением, что ни говорите, а все же она не забыта, не вычеркнута из жизни. Проведал Макар Мусиевич, поинтересовался ее судьбой и хоть не справку отпускную, зато имя ей принес. Была она здесь как приблуда безымянная, а теперь и Веселая будет знать, что проживает у них в поселке девушка такая, по имени Елька — Олена Чечиль. Что же касается дядька Ягора, то эта огласка Ельки, доныне как бы не существующей, не очень, видимо, ему понравилась. О домовой книге опять было брошено слово. Это здесь, мол, в Зачеплянке, где все свои, к постороннему не придираются, с пропиской не спешат, а в тех квартирах, что на проспекте, там дело иначе: раз-два переночуй — и участковый с дворником пожалуют, поинтересуются…

Задумалась беглянка.

На этот раз пронесло, а дальше как? Как дальше быть? Не оставаться же ей до скончания века у дяди Ягора в гостях? Он, конечно, не выгоняет, живешь, так и живи, родич будто даже доволен ее трудолюбием.

Однажды Катратый, раздобрившись, дал племяннице на развлечения какую-то малость и отпустил в город, в кино. Побежала, ног под собою не чуя. Через поселок, меж закопченных заводских стен, где все было черным-черно от сажи, а за стеной, внутри этого черного царства, беспрерывно гудело, сотрясалось, лязгало, грохотало; и солнце, горящее над черными крышами цехов, припекало здесь так, как никогда в степи не припекает. Но все же, взойдя на мост, Елька почувствовала на душе облегчение — словно бы вновь светлела жизнь! Никогда ранее по этому высокому мосту не ходила — железный весь, горячий, длиннющий, наверное, самый большой на свете. А внизу сияет Днепр, так сияет, что глаза режет, острова зеленеют, яхты плывут, как лебеди полногрудые. Заводы, причалы, каскады домов по откосу правого берега — все увито дымами, мглой полуденного зноя, телевизионная башня на горе чуть проступает из этой мглы. Город казался Ельке чем-то единым, неразгаданным, живым, таким, что имеет душу; казалось, испокон века был он здесь, из этих прибрежных скал вырос, как дерево, как все на свете растет.

Тротуары центрального проспекта размякли от солнца, множество каблучков повдавливалось в них, и Елю радовало, что и она здесь оставляет следы от своих поношенных босоножек. Девушки-горожанки, особенно те, что с фиолетовыми ресницами, стриженные под мальчишку, поглядывали критически на Елькины босоножки, по крайней мере так ей казалось, но замечала она и другое — те искорки чисто женского любопытства и даже зависти в глазах, когда горожанки окидывали взглядом ее гибкий стан, горделиво прямую, красивую шею, смуглое, только солнцем окрашенное лицо… Некоторые не могли удержаться, чтобы не оглянуться ей вслед, и это веселило девушку, льстило ее оживающему самолюбию. Всюду, где только попадались объявления о наборе студентов, Елька останавливалась и перечитывала от строки до строки. Так было возле университетского корпуса, у театрального училища, дольше всего она стояла возле мукомольного техникума, но и тут объявление заканчивалось строгим указанием, какие именно документы необходимо подать… Приемные комиссии начали работать, везде толпится молодежь, у каждого свои виды, и только, кажется, Ельку, одну ее, жизнь оттерла, гонит куда-то без руля и без ветрил…

Очутилась в парке. У кассы кинотеатра свободно, Еля взяла билет, побывала на дневном малолюдном сеансе. Не много потеряли, однако, и те, кто не пошел на этот фильм, можно было бы и ей времени не тратить попусту. Сигареты курят без конца, нагоняют друг на друга тоску, все киснут чего-то да киснут, а если даже и поцелуются под конец фильма, да и то как-то нехотя, сонно-ленивые, не умеют по-человечески даже и поцеловаться… И это — любовь? Как на Елькин характер, то уж если любовь — так чтоб с огнем, без оглядки, без удержу, а там — что будет… Хотела бы жить жизнью самозабвенной, полыхающей, когда люди сгорают от счастья, когда из любви возникает поэзия… И хотя обожглась, так и не узнав любви, но уверена была, что она есть, сама о такой когда-то мечтала в те весенние свои ночи, набухающие вишневыми почками ночи… Что ж, не вышло. «Неужели никогда и не выйдет?» — думала Елька, сидя в павильоне с мороженым, в тени под ажурным навесом, откуда открывался широкий вид на Днепр, на острова, на далекие самарские холмы. Любовь — это как Днепр, где сейчас ветер и солнце, чтобы и на душе у тебя становилось солнечно. Если бы могла она всем девчатам сказать об этом, передать горькую, запоздалую свою науку! Да так ли уж и запоздалую, так ли уж и безнадежную? Вот ездит же этот, засыпает комплиментами, намекает… Он, видимо, что-то серьезное замышляет, потому и дядя Ягор в его дуду подыгрывает.

«Видишь, Еля, ездит. Не маленькая, догадываешься — зачем. И видать по всему — намерения у него сурьезные. Так что не очень бы тебе заноситься… А то как меня не станет, кто тебе в жизни защита? А там ты бы и горя не знала…»

Иногда такое найдет, что начинаешь спрашивать себя: а что? Кого ты еще ждешь? Никого нет на всем свете, кто бы по тебе вздохнул…

В павильоне людей мало. В дальнем конце две молодых грустных цыганки сидели над вазочками с мороженым: одна кормила грудью ребенка, другая с жадностью затягивалась папиросой — только что купила коробку «Казбека». Откуда они, из какой жизни? Тоска веков светит из их глаз, бездонных, печальных… Две женщины прадавнего индийского племени, как донесли они сюда эту смуглость предков и чернобровье свое, и жесты, и пение? Два живых человеческих перекати-поля, блуждающие среди вихрей XX века… Может, погадать? Нет, — пусть будет что будет!..

После мороженого Еля разыскала тут же, в парке, музей славы казацкой. Потянуло посмотреть, ведь о родном же крае… Нагляделась на казачество, вышла с ощущением, что в чем-то богаче стала. Были люди на твоей Волчьей, в тех паланках степных — все как гиганты! Не совсем истлели их хоругви малиновые, блестят сабли под стеклом, рдеют бархаты-оксамиты, даже казацкий челн уцелел, огромный, выдолбленный из цельного дуба, только почернел, стал как антрацитовый, — в плавнях, с илистого дна речки Подпольной, подняли его рыбаки. Как живых, представляла себе Елька тех обитавших среди здешних просторов рыцарей запорожских, видела их дозоры на курганах, взблески сабель, когда они бьются в пыли, среди криков, гвалта, конского ржания, залитые потом и кровью, до изнеможения рубятся, отбивая сестер-полонянок у какого-нибудь смердючего хана…

В современном отделе музея было выставлено много всяких металлических изделий, труб различных калибров, были даже зачем-то выставлены под стеклом женские туфли местной обувной фабрики, но мимо этих экспонатов экскурсанты проходили быстренько, у каждого были свои туфли на ногах. Елька тоже здесь не задержалась.

После посещения музея девушка заметно взбодрилась…

Спускалась по крутому проспекту, — он весь полыхал высокими, красными, еще в брызгах после поливки цветами, дремали вдоль проспекта разомлевшие огромные акации (давно уже отцвели и теперь ожидают нового цветения). Какие-то женщины смеялись на одном из балконов, от радости жизни смеялись, а не над Елькой. Вспомнилось ей, как Лобода квартирой похвалялся, которая у него тут, на этом проспекте. «Отдельная, — говорил, — с балконом, с ванной… В холостяцкой запущенности, правда, но женские руки куколку бы из нее сделали!..» Какое же его окно, какой балкон? Может, вон тот, где удилища торчат? И она, Елька, могла бы здесь жить? Каждый день смотреть по утрам на эти искупанные в росе цветники, на пылающие в солнце канны… Но ведь он до сих пор не знает о ней всего, не знает, почему ушла из дому и что даже справки у нее нет никакой. Может, и отшатнулся бы, если бы знал, а впрочем, вряд ли, — он ведь такой, что все умеет устроить. Как-то в шутку обмолвился о ЗАГСе. Елька так и вспыхнула, ведь и там прежде всего поинтересовались бы, откуда ты, красавица, а у нее только и есть от Вовчугов волчий билет, неписаный, устный… Школу не кончила, и даже никчемной справки бухгалтер не дал! «Сключается!» Ничего не получишь. Как еще трудно человеку без тех бумажек! А много ли скажут они о тебе? Разве в них душу человека впишешь?

Катратый велел из города идти прямо на бакен, не задерживаться, — работа там у него какая или что?

Днепр к вечеру стал иным, даже в заводях неспокоен: ветер воду рябит.

Возле бакенской будки осокорь играет листвой, его издали видно. В самый палящий зной под этим деревом можно укрыться в тени, а сейчас тут расположилась целая компания, похоже, на моторке приплывшая, — моторка с надписью на борту «Мечта» причалена неподалеку. Дядько Ягор был уже заметно навеселе, лицо его, и всегда-то красное, навечно опаленное пламенем доменных печей, сейчас совсем располыхалось, а нос, как синяя луковица, блестит капельками пота.

— Лей, лей полную, не бойся, — приговаривал дядько Ягор, подставляя Лободе свой граненый, а Лобода, ухмыляясь, подливал ему из бутылки. — Вот так, до марусина пояска… Не бойся, не расплескаю.

Рука, мол, еще не дрожит.

Ящик пива стоит на песке, а в сторонке, снятое с костра, дымится полнехонькое ведро только что сваренных раков. Ельку встретили с нескрываемым восторгом, тут ее, видно, ждали; поскорей усадили на ряднушку, стали угощать наперегонки. Пива не захотела, а от раков, еще горячих, душистых, не отказалась, и Лобода поставил ведро с этим лакомством прямо перед нею. Лобода показал Ельке, что можно есть, что нет, а потом отрекомендовал своих друзей — молодого инженера, черненького, как жучок, владельца моторки, и другого — патлатого, с широкой добродушной улыбкой толстяка-блондина. Молодой увалень, он сам себя похлопывал по раннему брюшку и, довольный жизнью, приговаривал:

— Мы, мартыны, соцнакоплений не боимся, это наша гордость… Человек с пузцом даже солиднее. Знаете, сколько я могу выпить «Жигулевского» на пари?

Инженер, возвращаясь к разговору, видать начатому ранее и прерванному Елькиным приходом, обратился с вопросом к Лободе:

— Чем же закончилась история с тем дружинником?

Лобода, тщательно очищая раковую шейку, пояснил Ельке:

— Недавно у нас разоблачили одного. Студент из медицинского. Просто гениальный оказался тип! Знаток психологии, Кафка! Подметил, с какими папками контролеры по гастрономам ходят, раздобыл и себе точнехонько такую, солидную желтую папку, и в рейд по торговым точкам. Зайдет в магазин, скромно станет в углу со своей папкой, и ничего не требует, не спрашивает, только украдкой краешком глаза приглядывается, как отвешивают. А там же народец! Немало таких, у кого рыльце в пушку, они между собой сразу шу-шу-шу: «Контролер! Дружинник!» Да того дружинника мигом за кулисы, в подсобку, посадят, и уже перед ним на бочке — бутылка, крабы, икра зернистая… Позавтракает хлопец, поблагодарит и пошел себе. А где-то в другой торговой точке таким же способом пообедает, а в образцовом гастрономе еще и поужинает. Когда выявили, он нисколько не растерялся: «Я ведь, — говорит, — не вымогатель и не самозванец. Разве я кого-нибудь обманывал или что-то от кого-нибудь требовал? Угощают люди, сами подносят, еще и упрашивают, так мне ли, безденежному студенту с аппетитом выше нормального, отказываться?» — «Тебя надо судить, кричат ему, ты — лжедружинник!» А он еще и усмехается: «Были, — говорит, — на Руси Лжедмитрии, и лжевожди, так почему же и лжедружиннику не быть?..»

Порывшись в ведре, Лобода выбрал самого крупного рака, подал Ельке и снова заговорил:

— Теперь стало модно карьеризмом ругаться. Чуть что — сразу тебе: карьерист! А давайте вдумаемся. Что плохого, когда работник стремится к здоровой карьере? Разве это не стимул, особенно для нашего брата низовика? Почему лишь на собраниях да в баснях разоблачать зло? Занимай служебное кресло и оттуда казни его, дави неподобство силой власти, закона! В конце концов, кому в нашей жизни открыт путь к карьере? Тому, кто лучше работает, кто напористей, инициативнее, кто больше сделал для общества… Работай лучше, пойдешь выше… Таков закон жизни.

— За здоровую карьеру! — поднимая кружку, воскликнул толстяк, который, как оказалось, занимал руководящую должность в заводском дворце культуры. — Важная мысль, Владимир Изотович! Тот не солдат, кто не мечтает стать генералом! Карьера для тех закрыта, кто ничего не умеет. А если у него и производственные показатели и анкета в порядке, да плюс еще и художественная жилка, понимание песни и танца… Да вы знаете, какой у нас ансамбль? — с живым огоньком обратился он к Ельке. — Перед вами в некотором смысле творец ансамбля, первый его руководитель… Недавно еще и сам с кастаньетами выходил на публику, это только в последнее время приобрел солидность — сто десять килограммов живого веса. Было, было, гудела подо мной сцена, не смотрите, что брюки широки…

— Брюки твои, товарищ бывший худрук, явно отстали от моды, — пошутил Лобода. — Какая ширина?

— А я не боюсь широких брюк! — взбунтовался приятель. — Запорожцы носили еще шире, а умели ударить гопака!.. И вообще, что такое мода? Что значит — закрыть лоб и укоротись юбку? Вот новая мода пошла среди девчат: носить очки. Нацепит, пусть даже из простого стекла, только бы казаться интеллектуальной… Глаза, мол, над книгами потеряла… В балет таких не беру… А вот вы танцуете? — спросил он Елю и, не ожидая ответа, воскликнул восхищенно: — Да вы у нас примой были бы! Такая фигура, такие ноги! У нас в заводских поселках девушки рано полнеют, правда это тоже признак достатка и хорошего климата. Глянешь — еще молодая, а уж в платье не влезает, несмотря на то, что дымом дышим, всякими там ангидридами… А у вас и талия, и бюст… На пуантах пойдете, научитесь, это не сложно.

— Какая из меня ученица…

— Нам зайца дай — и того научим спички зажигать!.. Серьезно, вы подумайте… Оказаться такой дивчине в ансамбле «Днепровская волна» — это же здорово!..

Катратый, слушая толстяка, почему-то нахмурился, видимо, считал он этого затейника болтуном и, чтобы переменить разговор, неожиданно стал Ельку с другой стороны расхваливать: дескать, не какая-нибудь там она ветрогонка, а девушка работящая, исполнительная, к тому же чистюля, каких поискать… И мать нерадивой не была, и дочку сызмала к труду приучила… Слушать от родственника столь щедрые похвалы Ельке было совсем непривычно, она закраснелась.

— А разве это не труд — всю жизнь отплясывать? — пошутил толстяк, развалясь на песке.

Катратый, однако, шутки не принял и нити разговора не выпустил, продолжал в том же духе: разве ж, мол, виновата девушка, что попала в такой жизненный переплет, что вовремя не нашлось кому защитить ее, молодую, неопытную…

— Заступимся, — твердо сказал Лобода и посмотрел на Елю значительно, будто для нее в этом слове скрыт был какой-то особый смысл, не такой, как для других. — Здесь не Вовчуки, произвола не потерпим.

— Батько твой умел за людей заступаться, — молвил Катратый в раздумье.

А толстяк из ансамбли полулежа подхватил тему и принялся оживленно рассказывать, как здорово позаботился Владимир Изотович о своем отце, как благоденствует старик в Доме ветеранов-металлургов, ловит рыбу «на скок». Есть такой способ, гениально простой. Плывешь себе в лунную ночь по озеру в плавнях или по Волчьей, тишина вокруг, ничто не шелохнется, правишь лодчонкой вдоль самого берега, а они (щуки), как известно, спят хвостом к берегу, мордой к глубине, и ты только слегка плесь веслом по воде, рыба сонная испугается всплеска да прыг из воды, сама выскакивает — да в лодку, в лодку! Иногда, бывает, за ночь столько ее навыскакивает, девать некуда, полон челн щук правит Лобода-старший домой.

— Да какие ведь щуки! — все более вдохновлялся деятель из ансамбля. — На весь разгон руки! И без особого труда! Вот это и называется ловить «на скок»…

Катратый буркнул, что все это враки, а Лобода поддержал друга, — дело не в рыбе, мол, а что в Доме ветеранов заводские старики в самом деле живут как у бога за пазухой…

— А, собственно, разве и не должно так быть? — говорил Лобода примирительно. — Завоевали, вот и пожинают плоды. Родной завод помнит о них. На нехватку заботы наши старики не пожалуются… Все им теперь от жизни идет «на скок»… — и добавил почти с грустью, почти философически: — Когда-то, наверное, и мы там очутимся… в последней гавани, в образцовом пристанище ветеранов. — И, ласково взглянув на Елю, подбодрил ее шуткой: — Маршрут известен: комсомолом начинаем, собесом кончаем!

Когда раков в ведре не осталось и пивные бутылки валялись на песке порожние, дядько Ягор взялся строгать весло, которое уже не первый день строгает, как только выберется свободная минутка. Приезжее общество между тем пригласило Ельку покататься на лодке по Днепру.

— Давай-ка с нами, прокатим с ветерком!

Катратый предостерегающе заметил, что вон с запада туча заходит, но компания вроде и не слышала, весело подхватила Ельку, и не успела девушка опомниться, как была уже в лодке, моторка помчала ее — впервые в жизни! — по просторам Днепра…

— Куда? — коротко спросил инженер, правивший моторкой, и хотя вопрос адресовался Лободе, тот не ответил. И взглядом пристальным, многозначительным спросил Ельку: изъяви, мол, свое желание, ты здесь повелительница! И моторка с ее стремительным полетом, и река, и мы — все в твоем распоряжении. На острова? Или к мостам? Или на водную станцию? Все здесь твое, все тебе открыто, желай, командуй, вели!

Равномерный стук мотора, дуновение легкого ветерка в лицо, встречные лодки, из которых слышались приветственные возгласы инженеру и компании, и снова простор предвечернего Днепра с его светлым разливом. Вот так бы домчать до своих Вовчугов, пусть бы увидела бригадирова крикуха Ельку в таком обществе — онемела бы от злости!

В одном месте пришлось уступить дорогу легкокрылому табуну остроносых, похожих на ракеты, челнов; в каждом сидело по восьми гребцов, они то сгибались, то разгибались в едином ритме, в едином взмахе весел, только слышалось дружное: плесь! плесь! И среди тех обливающихся потом, с мокрыми спинами, с мокрыми чубами атлетов Ельке померещилась знакомая фигура… Так в душе и защелкало соловьями, что их слышала ночью в Зачеплянке с магнитофонной ленты!

Промчались челны, удаляясь с ритмическим взмахом весел, и тогда жизнелюб из ансамбля воскликнул, восторженно оглядывая Днепр:

— Вот это жизнь! Это жизнь, а не фикция! Своему будущему мужу, Еля, условием поставьте, чтоб устраивал вам прогулки почаще… Чтоб яхту вам сообразил персональную… Вы для этого созданы, дай вам простор — и на вас будут засматриваться на всех пляжах Днепра…

— Для женщины все можно отдать, — Лобода вновь пристально взглянул на Ельку, — на руках ее можно носить, если только она окажется стоящей, современной, а к тому же способной создать с тобой крепкую, образцовую семью… Полную независимость ей за это. Хочешь учиться — учись. В музеи, в кино, на концерты — пожалуйста. Хочешь в туристскую — вот путевка тебе и айда вокруг Европы — Парфенон, пирамиды, Везувий… Я на это так смотрю: полную свободу и суверенность дай женщине, все права дай за то, что она спасает тебя от одиночества и хоть изредка приголубит, — голос его наливался искренностью, — пусть она строит жизнь по своему вкусу, дружит с кем ей нравится, ищет развлечения, все ей должно быть дозволено при одном лишь условии: не бегать ни в партком, ни в завком с заявлениями на своего законного, — пошутил он чуточку грустно. — А то есть у меня знакомые: при малейшем конфликте — не так поглядел на нее муж, замечание сделал за пережаренные котлеты, и уже она бежит с заявлением туда, где с тебя стружку потом будут снимать…

Елька понимала весь подспудный смысл разговора, и хоть слышала, как бурлит в ней какая-то не до конца осознанная сила отпора, но вместе с тем было что-то и приятное, искушающее в этих намеках, в рисуемых картинах, в подчеркнутом внимании к ней. Над всеми она здесь как будто старшая, все перед нею так и стелются. Чувствовала, что сейчас она вырастает в своей ценности, замечено то, чем природа ее одарила, кому-то именно такой она, Елька, нужна… Не оставались в ее душе без отклика и слова о независимости, свободе, о Днепре с пляжами, где можно было бы целые дни проводить беззаботно, наедине с солнцем, с волей, с сияющей небесной голубизной…

Буря началась неожиданно. Так они всегда внезапно поднимаются, эти предвечерние бури на Днепре. С запада, из-под тучи погнало вдруг пылью, на пол-неба завихрило бурой вьюгой, и тотчас же заводы, и Днепр, и мосты окутало какой-то неясной тревогой, сумраком ветровым… Небо, днем еще полное света, теперь замутилось завесой клубящейся тьмы, и ветра, и тревоги. Лодки, как щепки, понеслись по воде, белокорые осокори на берегу взлохматились листьями, потемнели, устрашающе-суровыми казались они издали, не потому ли и в глазах Лободы — Елька это заметила — мелькнуло нечто похожее на испуг. А туча разрасталась, весь город обволокло пылью, Днепр забурлил; моторка тяжело пахала волны, воду срывало ветром, бросало брызгами в лицо. Бурей пригнало их все же к Катратому. Елька, не дожидаясь, пока пристанут, выпрыгнула прямо в воду, подобрав платье выше колен, быстро побежала к берегу, а моторка сразу же погнала дальше к своему причалу.

Чувство странного облегчения испытывала сейчас Елька. У нее было такое ощущение, что именно благодаря этой внезапно поднявшейся буре ей удалось чего-то страшного избежать.

А для Катратого словно и вовсе не было этой бури на Днепре, сидел под шумящим осокорем и преспокойно строгал свое весло. Овеянная ветром, туго облепившем на ней платье, Елька с радостно-щекотным чувством стояла на берегу, не среди волн уже была, а на твердой земле, и буря ее не пугала, осокорь пел ей своим шумом, и было что-то даже буйно-веселое в том, как разбегаются, удирают во все стороны лодки с Днепра, большие и маленькие, а одна шлюпка с заводским номером опрокинулась кверху дном неподалеку от берега, и двое мальчишек-голяков вскарабкались на нее озорства ради и на скользкой опрокинутой этой ладье стали выбивать чечетку. Вот их бы в ансамбль!..

Катратый будто и этого озорства не замечал, угрюмым было его лицо. Что-то, видимо, испортило ему настроение. В компании он этого не выказывал, а сейчас — как туча. Помолчав какое-то время, высказал Ельке причину: квартальная сегодня приходила. После приезда председателя и расспросов о Ельке вспомнила она свои обязанности. Домовой книгой интересовалась, хоть и по-свойски любопытствовала, однако предупредила Ягора: либо прописывайте свою квартирантку, либо…


предыдущая глава | Собор | cледующая глава