home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Р. Барт.

ЗАЗИ И ЛИТЕРАТУРА [*] 

Кено — не первый писатель, который борется с литературой. С тех пор как существует «Литература» (то есть очень недолго, если судить по дате возникновения этого термина), можно сказать, что функция писателя — с ней воевать. Специальность Кено в том, что он бьется врукопашную: все его творчество слипается с литературным мифом, его протест — отчужден, он питается своим предметом, но всегда оставляет ему достаточно плотности в предвкушении следующих трапез: благородное здание письменной формы по-прежнему стоит, но источенное червями, отмеченное тысячами облупившихся проплешин; в этой сдержанной деструкции вырабатывается нечто новое, двусмысленное, что-то вроде взвешенного состояния свойств формы: это похоже на красоту руин. В этом движении нет ничего мстительного, деятельность Кено, собственно говоря, не саркастична, она исходит не от чистой совести, а скорее от умышленного соучастия.

Это поразительная смежность (эта идентичность) литературы и ее противника очень хорошо просматривается в «Зази». С точки зрения литературной архитектуры, «Зази» — это хорошо сделанный роман. В нем можно найти все «качества», которые критика любит выявлять и превозносить: построение классического типа, поскольку речь идет об ограниченном временном эпизоде (забастовка); длительность эпического типа, поскольку речь идет о пути следования, о последовательности остановок; объективность (история рассказывается с точки зрения Кено); подбор персонажей (главных и второстепенных героев, статистов); единство социальной среды и декораций (Париж); разнообразие и уравновешенность приемов повествования (рассказ и диалог). Здесь — вся техника французского романа от Стендаля до Золя. Отсюда и ощущение узнаваемости произведения, которое, возможно, причастно к его успеху, так как нет уверенности, что все читатели потребили этот хороший роман исключительно отстраненным образом: в «Зази» присутствует удовольствие не только беглого чтения, но и удовольствие от прочерченного расстояния.

Однако при всей изворотливой старательности, с которой в романе устанавливается эта позитивность, Кено, не разрушая открыто, дублирует ее подспудным небытием. Каждый раз, когда элемент традиционного мира схватывается (как говорят о сгущающейся жидкости), Кено его отпускает, он подвергает надежность романа разочарованию: бытие Литературы бесконечно сворачивается, как скисающее молоко; здесь любой предмет двулик, не реализован, выбелен тем лунным светом, который является основной темой разочарования и темой, присущей Кено. Событие никогда не отрицается, то есть утверждается, а затем опровергается; оно постоянно разделено, подобно лунному диску, которому мифология приписывает два антагонистических лика.

Элементами разочарования здесь оказываются те же самые элементы, которые составляли славу традиционной риторики. Прежде всего, это фигуры мысли, — бесчисленные формы двойственности: антифраза (уже само название книги, поскольку Зази ни разу не едет на метро), неуверенность (идет ли речь о Пантеоне или о Лионском вокзале, Доме Инвалидов или казармах Рейи, Сент-Шапель или здании Коммерческого суда), смешение противоположных ролей (Педро-Остаточник одновременно сатир и легавый), смешение возрастов (Зази старела, старческое слово), смешение полов, удвоенное, в свою очередь, дополнительной загадкой, поскольку перверсия Габриеля не подтверждена, оговорка, оказывающаяся правдой (в конце Марселина становится Марселем), негативное определение (кафе с табачной лавкой не то, которое на углу), тавтология (легавого забирают другие легавые), насмешка (ребенок грубо обращается со взрослым, вмешивается дама) и т. д.

Все эти фигуры вписаны в ткань рассказа, но не отмечены. Разумеется, словесные фигуры, которые хорошо известны читателям Кено, осуществляют куда более зрелищное разрушение. Прежде всего, это фигуры построения, которые атакуют литературную драпировку непрерывным огнем пародии. Под него попадают все виды письма: эпическое («Гибралтар с седыми камнями»), гомерическое (крылатые слова), латынь («представ с печальным сыра служанка вернувшаяся»), средневековое («на третий этаж поднявшись, звонит в дверь невеста новобранная»), психологическое («взволнованный хозяин»), повествовательное («можно, сказал Габриель, было бы ему дать»); а также грамматические времена, предпочтительные носители романного мифа, эпическое настоящее («она смывается») и прошедшее простое из классических романов («Габриель извлек из рукава шелковый носовой платок цвета сирени и промокнул им рубильник»). Эти же примеры довольно хорошо показывают, что у Кено пародия имеет особенную структуру; она не выставляет напоказ знание пародируемой модели; в ней нет никаких следов от той элитарно-университетской причастности к великой Культуре, которой, к примеру, отмечена пародия Жироду и которая является лишь ложно небрежной манерой выразить глубокое почтение латино-национальным достоинствам; здесь пародийное выражение оказывается легким, оно бьет мимоходом, это всего лишь отслоение чешуйки от старой литературной кожи. Это пародия, заминированная изнутри, скрывающая в самой своей структуре возмутительную неуместность. Она является не имитацией (пусть даже предельно утонченной), а деформацией, опасным равновесием между схожестью и искажением, вербальной темой культуры, чьи формы приведены в состояние постоянного разочарования.

Что касается фигур «дикции» («Дефчонкадаластрикача»), они заходят намного дальше простой натурализации французской орфографии. Бережливо используемая фонетическая транскрипция везде носит агрессивный характер, она появляется лишь в сопровождении определенного барочного эффекта («Тоштотысказал»); прежде всего, она — захват рубежа, сакрального по определению: орфографического ритуала (хорошо известны его социальные причины — классовая преграда). Но демонстрируется и высмеивается вовсе не иррациональность графического кода, почти все усечения Кено имеют один и тот же смысл: на смену слову, помпезно закутанному в свое орфографическое платье, дать вырваться слову новому, несдержанному, естественному, то есть варварскому. Здесь под сомнение ставится французскость письма, благородный франсуэзский язык, нежная речь Франции вдруг разрывается на серию вокабул-апатридов, так что от нашей Великой Литературы, уже после взрыва, могла бы остаться лишь коллекция отдаленно руссейских или куакиютльских осколков[*] (и если это не так, то лишь благодаря доброй воле Кено). Впрочем, нельзя сказать, что фонетизм Кено является чисто разрушительным (бывает ли в литературе однозначное разрушение?): вся работа Кено над нашим языком пронизана навязчивым желанием, стремлением к расчленению; это техника, начальный приём которой — загадывание ребуса (le vulge homme Pecusse[62]), а функция — изучение структур, поскольку шифровать и дешифровывать суть две стороны одного и того же акта проникновения, как об этом еще до Кено свидетельствует, например, вся раблезианская философия.

Все это составляет арсенал, хорошо знакомый читателям Кено. Новый прием высмеивания, который часто отмечается, — мощная клаузула, которой Зази щедро (то есть тиранически) поражает б'oльшую часть утверждений, высказываемых окружающими ее взрослыми («в жопу Наполеона»); фраза попугая («Ты говоришь, говоришь, и это все, что ты можешь») принадлежит к той же технике сдувания. Но здесь сдувается не весь язык; в соответствии с самыми научными определениями логистики Зази очень хорошо различает язык-предмет от метаязыка. Язык-предмет — это язык, который обосновывается в самом действии, который движет вещами; это первый промежуточный язык, тот, на котором можно говорить, но который сам больше трансформирует, чем выражает. Зази живет именно в этом языке-предмете, и как раз его она никогда не отстраняет и не высмеивает. То, что говорит Зази, это промежуточный контакт с реальностью: Зази хочет свою какукалу, свои блуджинсы, свое метро, она говорит в повелительном или желательном наклонении, и поэтому ее язык защищен от любой насмешки.

И из этого языка Зази время от времени выходит для того, чтобы пригвоздить своей убийственной клаузулой метаязык взрослых. Метаязык — это язык, на котором говорят не с вещами, а насчет вещей (или насчет первого языка). Это паразитирующий, неподвижный, нравоучительный язык, который сопровождает действие, как муха рыдван; императиву и оптативу языка-предмета он противопоставляет свое принципиально изъявительное наклонение, подобие нулевой отметки действия, предназначенное не изменять реальность, а ее представлять. Этот метаязык развивает вокруг буквы речи дополнительный смысл, этический, или жалобный, или сентиментальный, или наставнический и т. п.; короче, это пение: в нем мы узнаем саму суть Литературы.

Итак, зазическая клаузула очень точно метит в этот литературный метаязык. Для Кено Литература — категория речи, а значит, и существования, которая затрагивает все человечество. Как мы видим, б'oльшая часть романа — несомненно профессиональная игра. Однако затронутыми оказываются не изготовители романов; таксист, танцор-обольститель, бистро, сапожник, толпа на улице, весь этот реальный мир (реальность языка влечет за собой точную социальность) погружает свою речь в большие литературные формы, проживает свои отношения и свои цели по доверенности Литературы. В глазах Кено утопической литературностью языка обладает не «народ», а Зази (возможно, отсюда — глубокий смысл этой роли), то есть ирреальное, волшебное, фаустовское существо, поскольку оно судорожно сцепляет детство и зрелость: «Я — молода, я — вне мира взрослых» и «Я много пережила». Невинность Зази — не свежесть, не хрупкая девственность, — свойства, которые могли бы принадлежать лишь романтическому или созидающему метаязыку: она — отказ от напевного языка, наука языка переходного; Зази кружит в своем романе подобно ангелу-распорядителю, ее функция — гигиеническая, анти-мифическая: она призывает к порядку.

Зазическая клаузула заключает в себе все приемы антимифа, когда он отказывается от прямого объяснения и предательски сам набивается в литературу. Она подобна финальному взрыву, который поражает мифическую фразу («Зази, если тебе и вправду интересно посмотреть настоящую могилу настоящего Наполеона, я тебя туда отведу. — В жопу Наполеона»), задним числом, одним движением руки лишает ее чистой совести. Нетрудно представить себе эту операцию в семиологических терминах: сдутая фраза состоит из двух языков: буквальный смысл (посетить могилу Наполеона) и мифический смысл (благородный тон); неожиданно Зази осуществляет расчленение двух видов речи, она относит за мифическую линию очевидность коннотации. Но ее оружие не что иное, как вывих, которому литература подвергает ухваченную букву; своей непочтительной клаузулой Зази лишь коннотирует то, что уже и так было коннотацией; она имеет Литературу (в жаргонном смысле) точно так же, как Литература имеет воспеваемую ею реальность.

Здесь мы затрагиваем то, что можно было бы назвать неискренностью насмешки, которая сама есть не что иное, как ответ на неискренность серьезности: по очереди, одно обездвиживает другое, имеет его, но так никогда и не добивается решающей победы: насмешка опустошает серьезность, зато серьезность воспринимает насмешку. По отношению к этой дилемме «Зази в метро» — настоящее произведение-свидетель: по своему призванию оно ставит серьезное и комичное спиной к спине. Вот чем объясняется смущение критиков перед этим произведением: одни серьезно увидели в нем серьезное произведение, предназначенное для экзегетической дешифровки; другие, находя первых гротескными, декретировали абсолютную ничтожность романа («здесь даже нечего сказать»); и наконец, третьи, не увидев в произведении ни комичного, ни серьезного, заявили, что не поняли. Но цель произведения как раз в том, чтобы разрушить любой диалог на его тему, раскрывая через абсурдность неуловимую природу языка. Между Кено, серьезностью и насмешкой над серьезностью существует одно и то же ловящее и увиливающее движение, которое регулирует очень известную игру — модель любой разговорной диалектики, — где бумага обворачивает камень, камень тупит ножницы, ножницы режут бумагу: кто-то всегда побивает другого — при условии, что и тот и другой являются мобильными терминами, формами. Антиязык никогда не бывает безапелляционным.

Зази — настоящий утопический персонаж, в той степени, в которой она сама представляет торжествующий антиязык: никто ей не отвечает. Но тем самым Зази оказывается вне человечества (персонаж создает определенную «неловкость»): в ней нет ничего от «маленькой девочки», ее молодость — это скорее форма абстракции, которая позволяет ей судить любой язык, не скрывая своей психологии[63]; она — точка, поставленная определенным образом, горизонт антиязыка, который может призвать к порядку вполне искренне: вне метаязыка ее функция заключается в том, чтобы показать нам одновременно опасность и фатальность. Это абстрагирование персонажа имеет основополагающее значение: роль — ирреальна, расплывчато позитивна, она есть в большей степени выражение отсылки, чем голос мудрости. Это означает, что для Кено процесс языка всегда двусмыслен, никогда не завершен, и что сам он выступает в нем не судьей, а одной из сторон, нет чистой совести Кено[64]: речь идет не о том, чтобы преподать Литературе урок, а о том, чтобы жить с ней в состоянии небезопасности.

Именно поэтому Кено — на стороне современности: его Литература — не литература обладания и полноты; он знает, что «демистифицировать» во имя Чистоты извне невозможно, что нужно самому полностью окунуться в пустоту, которую показываешь; но он также знает, что этот компромисс потерял бы всякую силу, если бы он был высказан, использован прямым языком: Литература есть само наклонение невозможного, поскольку лишь она одна может высказать свою пустоту, и, высказывая ее, она вновь образует полноту. По-своему Кено устраивается в сердцевине этого противоречия, определяющего, возможно, нашу сегодняшнюю литературу: он стойко сносит литературную маску, но в то же время указывает на нее пальцем. В этом вся сложность операции, которая вызывает зависть; возможно, из-за того, что она удалась, в «Зази» присутствует этот последний и ценнейший парадокс: взрывная комичность, очищенная тем не менее от любой агрессивности. Можно подумать, будто Кено сам себя психоанализирует, в то время как он психоанализирует литературу: все его творчество предполагает достаточно ужасающий первоначальный образ Литературы.


предыдущая глава | Упражнения в стиле (перевод Захаревич Анастасия) | В. Кислов. Послесловие