home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



I

Каждый вечер, в сумерки, ходил я в лес к роднику за водой.

От нашего дома к роднику вела тропка, вилась берегом фиорда меж кустами лесной малины, снежноягодника и гаультерии, а справа внизу легла бухта, и по небольшому ее полукружию там и сям виднелись драночные крыши домишек, всем поселком спустившихся на взморье.

Высоко над головой покачивались маковки деревьев: сосен, кленов, кедров, тсуги, ольхи. Тут много было подроста, но среди сосен попадались великаны. Время от времени сюда приходили лесорубы, однако вырубка быстро зарастала молодой березой и лозой.

За деревьями с тропы виднелись горы, гряда за поднебесной грядой, и большую часть года вершины их покрывал снег. В сумерках горы лиловели, а нередко они бывали охвачены огнем, белым огнем тумана. Ранним утром иногда этот туман выглядел так, словно семья титанов развесила по взгорьям на просушку исполинские простыни. Порой же был там сплошной хаос, и штормовые клочья валькириями мчались через горы с небес, густевших все новыми тучами.

Часто весь рассветный мир затмевало собой огромное солнце, и на нем обозначались силуэты двух сосен — точно готический собор на фоне зарева. А ночью те же сосны чертились на диске луны китайским стихотворением. С гор доносился волчий вой. Дорогой к роднику горы то видны были с тропы, то скрывались за деревьями.

И еще пролетали в сумерках чайки, возвращаясь домой в глубь фиорда из своих ежедневных рейдов на городское прибрежье, а в ветвях, словно из катапульты пущенный, свистел и выл ветер. Без перерыва летели с запада чайки — одни держа курс по прямой над фиордом, другие над лесом, третьи скользя замедленно, особняком, неровно или же в страшно далекой высоте, — плыл по небу вразброд птичий ангелокрылый марафон.

По левую руку одинокими монолитами торчали деревянные уборные береговых домов, точно укрытые в лесу монашьи кельи отшельников или святых.

Вот что виднелось с тропинки, которая не просто вела к роднику, а была частью единственной в Эридане тропы, пролегшей через лес от дома к дому, и в пору прилива только по ней (да еще в лодке) можно было добраться к соседям.

Впрочем, соседей у нас было очень немного. Нередко большую часть года проводили мы в Эридане почти что одни. Я с женой, лодочный мастер Квэгган (кельт с острова Мэн) и кто-нибудь из его сыновей, датчанин Николай Кристберг и Моджер (уроженец Нормандских островов и владелец рыбачьего баркаса «Восход») — вот обычно и все обитатели. А однажды мы зимовали одни на весь Эридан.

Но, хоть и сиротливые, в большинстве своем домики были чисто и нарядно выкрашены; иные даже носили имена. Ближайший к нам назывался «Дайпос-Падь», а от родника направо ступеньки вели вниз к домику по имени «Тайни-Чок», который не на сваях был построен, вбитых в твердую подпочву отмели, а поставлен на бревна-поплавки, чтобы в случае чего можно было без хлопот сплавить его целиком по воде в другое место, как и положено «тайничку». В здешних краях нередко можно видеть, как плывет такой домишко на буксире вниз по заливу и дым пускает из трубы.

Самый крайний и северный из домов, ближе других расположенный к горам, назывался «Четыре Склянки». Владел им добродушный машинист, житель канадских прерий.

По нашему берегу — тропа, а на той стороне, за полосой воды шириною в милю, вдоль другого берега фиорда шла железнодорожная линия, и под самой насыпью, непонятно зачем, лепились еще домишки.

Когда наш сосед-машинист вел из прерий к городу состав и уже, быть может, различал из паровозной будки, как у другого берега мотается на якоре его парусная шлюпка, точно белый козленок на привязи, — всегда, казалось нам, можно было угадать по гудку, наведается ли он к себе в «Четыре Склянки». И пусть кочегар дергал рычаг гудка, но чувствовался замысел и артистизм машиниста. Окликнув нас через залив, сигнал еще целую минуту отдавался в теснинах, раскатывался по горам, и непременно к вечеру или назавтра из трубы «Четырех Склянок» уже вился дымок.

А в другие, штормовые дни таким же образом отдавались и раскатывались по фиорду и ущельям удары грома.

Название «Четыре Склянки» было дано не потому, что сосед плавал раньше по морям, как я, а потому, что фамилия его была Белл, семья их состояла из четырех человек, так что их в самом деле было четыре Белла, то есть четыре «склянки»[233]. Мистер Белл был высок и костляв, лицо у него было красное, обветренное, а выражение лица — свойственное людям его профессии: улыбчиво-серьезное, с поэтической грустью. Но вот начинал куриться дымок, начинала резвиться по бухте, меняя галсы, шлюпка, и снова Белл был весел, как ребенок, которому только приснилось, что он машинист.

За «Четырьмя Склянками», за мысом, невидимый лежал лесной порт, грузовые океанские суда тихо проходили туда с моря или же, резко, как тачка на развороте, накренясь, выплывали оттуда на простор, и машины их выстукивали;

Frere Jacques,

Frere Jacques,

Dormez-vous?

Dormez-vous? [234]

А иногда на рейде ночи стоял, светился пароход, как играющий самоцветами кинжал, вынутый из темных ножен порта.

Наша бухта образована береговой впадиной внутри фиорда, и потому не только Эридан-порт с лесопилкой, но и сам людный город лежал от нас скрыто, как бы где-то за спиной, в начале тропы; а почти напротив нас — порт Боден, виднеющийся лишь своими высоковольтными линиями, перечеркнувшими рассвет, да лиловатыми и белыми дымами гонтовых заводов; на том же противолежащем берегу, но ближе к городу, расположился нефтеперерабатывающий завод. Но панораму консольных мостов, небоскребов и подъемных кранов города за широкими отмелями и на фоне таких же, как северные, величавых гор — все то, что раскинулось бы дальним видом города, заслонил от нас южный мыс, и на мысу стоял маяк.

Это было беленое строение из бетона, тонкое, как спичка, как маяк из сказки, и смотрителя на нем не полагалось, но зато сам маяк, одиноко вставший на пирамиде камней, странно походил на человека: вместо головы — рубиновый прожектор, а генератор — рюкзаком на спине. На берегу у маяка зацветали ранним летом дикие розы, и, как только загоралась вечерняя звезда, тут же и маяк начинал нести свою благую сигнальную службу.

Представим, что в один прекрасный день вы на прогулочном пароходе поплыли из города в глубь фиорда к северным горам, оставили позади городские верфи и гавань, собра[235], — и тогда у вас справа по борту пролягут железнодорожные пути, бегущие из города вдоль берега, мимо станции нефтезавода и подножий лесистого холма, что круто вознесся над заливом; пути эти, пройдя порт Боден и затем повернув, исчезают из виду в начале своего длинного подъема в горы; по левому же борту, под белыми пиками гор, под глухой лесистостью склонов, потянутся плоские отмели, гравийный карьер, индейская резервация, земля баржевой компании, а затем и мыс, где цветут дикие розы, гнездятся крохали и где стоит маяк; вот тут-то, обогнув мыс и оставив маяк за кормой, пересечете вы нашу бухту, увидите под лесными обрывами наши эриданские хибарки, нашу береговую тропу; но с парохода вам откроется и то, что от нас укрыто за северным мысом, за «Четырьмя Склянками», — откроется Эридан-порт или (если свое плавание вы совершите в новейшие времена) то, что было Эридан-портом, а ныне представляет собой «подсекцию» дачных участков; но прежде вам, возможно, удастся еще увидеть людей, машущих вам с берега, и экскурсовод презрительно пояснит в мегафон: «Эти здесь на птичьих правах. Власти гонят их отсюда не первый год», — а весело махать вам с берега будем мы с женой; а затем, миновав бухту, вы поплывете прямо на север, к снежным пикам, мимо многочисленных, поросших высокой сосной, чудесных необитаемых островов, по все сужающемуся фиорду, в самый конец того волшебного дикого края, который индейцы именуют Раем и где и сейчас — среди набитых на деревья реклам несварительно-безалкогольной отравы — вы сможете в харчевне «Старый Тотемленд» получить за эквивалент английской кроны чашку холодного жидкого чая с опущенным туда мешочком заварки.

По эту сторону «Четырех Склянок» стояли два безымянных домишка, затем — «Пох-Мелье», «Накойт-Рудицца», «Вал-Ик-нам» и «Дуйс-Юдда»; но жили в них только летом, всю же остальную часть года они пустовали.

У всех названия красовались на стене, обращенной к воде, и поначалу, гребя мимо «Дайпос-Пади», я решил было под впечатлением этой горделивой «пади», что дом построил какой-нибудь родовитый изгнанник-шотландец, живущий сейчас хоть и в нищете, но среди ландшафтов, напоминающих ему о горах, озерах, падях родины. Но потом я сообразил, что «Дайпос-Падь» — прямая и ближайшая родня «Накоит-Рудицца», и что в обоих названиях кроется игра слов. «Дайпос-Падь» была возведена четырьмя городскими пожарниками, но тут же они к своему детищу охладели и больше никогда не являлись в Эридан, а дом, должно быть, продали или сдавали внаем, поскольку все эти годы туда наезжали жильцы.

Когда я понял значение этих имен-каламбуров, разобрался в их зловеще-шутливой орфографии, то они стали меня раздражать, особенно «Накойт-Рудицца». Но, не говоря уже о том, неизвестном мне тогда факте, что и австралийский домик, в котором Лоуренс написал «Кенгуру», назывался «Накойт-Рудитца» (и Лоуренса это больше забавляло, чем раздражало), — само раздражение это проистекало, как я сейчас думаю, из невежества или же снобизма. В наши дни, когда дома и улицы обозначают просто бездушными номерами, — развезти имена не проявление живого еще в нас инстинктивного чувства неповторимой особливости нашего дома, не лукаво-ироническая насмешка над всеобщим единообразием, не тяга к самовыражению, пусть и не блещущему вкусом? А если даже дело обстоит и не так, то разве названия эти более претенциозны или плоски, чем пародируемые ими знатные образцы? Неужели «Дайпос-Падь» скуднее выдумкой, чем Белый дом, Инглвуд или Чекере? А чем «Под Кленами» хуже «Мирамара», как окрестил свой замок император Максимилиан? И разве не слиняла от времени романтика «Грозового Перевала»? Но раздражать они меня раздражали, в особенности «Накойт-Рудицца». Пышное звучание этого имени и несложно-приятный его смысл непременно вызывали комментарии у туристов побогаче, проплывавших мимо на своих моторных катерах; чтобы перекрыть шум мотора, им приходилось кричать друг другу, и с берега нам их отлично было слышно. Но в последующие годы, когда мы поселились ближе к «Накойт-Рудицца», это соседство служило нам источником развлечения, за которое я был «Накойту» благодарен.

Дело в том, что оценки прочих названий, доносившиеся к нам с моря, неизменно бывали обидными, безжалостными, ранили нас до глубины; но, поравнявшись с «Накойтом», катера всегда отдавали ему должное. Раскусив шутку и одобрив звучность, проезжающие принимались затем обсуждать между собой философский смысл изречениями в итоге скрывались за северным мысом уже в том благодушно снисходительном настроении, которое знакомо лишь тонкому читателю, внезапно уразумевшему смысл темного стихотворения.

«Пох-Мелье» же — без сомнения, попросту отметившее милую сердцу и уже давно забытую попойку или, быть может, невылазно-бедственный запой (ибо по сей день мы так и не заметили в том доме ни одной живой души), — «Пох-Мелье» вызывало разве что короткий смешок. Да и «Четыре Склянки» — имя, выбранное с любовью, — тоже редко вызывало с катеров отклик.

С течением времени я понял, что Эридан — это, по существу, два Эридана в одном, а линия раздела проходит почти точно между домами безымянными и носящими имя, хотя обе части, подобно пространственно-временным измерениям, взаимопроникают друг друга. И был еще Эридан, портовый поселок у лесопилки за северным мысом, и это же имя носил сам фиорд.

«Пох-Мелье», «Накойт-Рудицца», «Тайни-Чок» и другие окрещенные домишки, исключая «Четыре Склянки», куда мистер Белл являлся в любое время года, принадлежали дачникам, наезжавшим сюда только летом, на уик-энды или в отпуск на неделю-другую. Это были кузнецы, электрики, лесорубы — в основном горожане, неплохо зарабатывавшие, но все же им не по карману была дача в одном из поселков ближе к устью фиорда, где можно было купить землю (вопрос только, стали ли бы они тратиться на покупку земли). Они построили свои домики в Эридане, потому что тут земля казенная и портовое правление, где председал, как мне часто казалось, сам господь бог, не возражало. Большинство дачников прибывало с детьми, большинство любило рыбную ловлю и прочие положенные на летнем отдыхе занятия. Приехав и досыта позанимавшись всем этим, они уезжали обратно — к большому, признаться, облегчению и нашему и морских птиц. А впоследствии иные из этих дачников, конечно, обратились и сами в туристов, что из своих катерков свысока кидают немилостивые замечания, завидев на взморье хибарки тех, кто все еще обитает там на птичьих правах.

Подлинные эриданцы, чьи дома по большей части названий не имели, были все, за одним исключением, рыбаки, ходившие на промысел в океан; они поселились тут задолго до появления дачников, и домики свои поставили согласно каким-то особым рыбачьим правам на приливную полосу. Исключение составлял лодочный мастер Квэгган, уроженец английского острова Мэн. Его лодочный сарай, размерами с небольшую церковь, был построен из кедровых планок, нащепанных вручную, а плавучий пирс рассекал бухту надвое, служа общей пристанью, и он-то, пожалуй, единственно и обращал наш Эридан в маленький импровизированный порт. Квэгган приходился отцом или дедом почти всем здешним рыбакам, так что, по кельтскому обычаю, они составляли как бы клан, доступ в который человеку постороннему весьма непрост, как я на себе убедился.

Позднее мы не раз сидели в штормовую погоду у Квэггана, среди аккуратного беспорядка шильев и клиньев, ножовок, пробойников, выколоток, и пили чай, а если было — виски, и пели старинную песнь мэнских рыбаков, а на фиорде бушевала буря, и с почти не уступавшим ей шумом низвергалась, рьяно струилась по деревянному желобу вода.

Квэггановы сыновья-рыбаки там штормуют, а мы под крышей пьем чай и виски; притом странная здешняя наша жизнь уже привила нам с женой отвращение даже к рыбной ловле, — и потому мы пели эту песню подчас с долей иронии. Но хоть и на свой лад, а пели с чувством. У меня уцелела гитара — не та, на которой я играл прежде в джазе, а старая, еще с тех времен, когда я плавал кочегаром; у жены моей прекрасный голос, у нас со стариком — недурные басы.

Нет хоровых гимнов величавей, чем этот, поющийся на мотив «Пильского замка»; в гулких минорных аккордах звучит вся лютость океана, но в призывающих словах заключена не столько мольба о божьей милости, сколько хвала ей:

Услышь нас, боже, с горней высоты!

Как древле, без тебя изнемогаем.

Ярится море, мрак непроницаем,

Единый свет и упованье — ты.

Бьет буря наши утлые челны.

Яви же лик свой в незакатном блеске,

Гряди, как встарь по водам Галилейским,

Смири рукою мощной гнев волны…

Когда на мысу у маяка расцветали в июне дикие розы и, мелькая между скал, плавали крохали со взмостившимися на спину утятами, рыбаки уходили в море поодиночке или же по двое, по трое, по четверо судов вместе, и, свежевыкрашенные, со своим высоким рангоутом, белыми гордыми жирафами огибали мыс рыбачьи промысловые боты.

Рыбаки уплывали — и кое-кто навеки, и вслед за уходом рыбаков Эридан занимали дачники.

А в начале сентября, в День труда, дачники убирались восвояси, словно смытые большой волной, поднятой идущими домой рыбачьими ботами. Волна раскатывалась по заливу, била в берег по всей длине приливной полосы и, бурун за громовым буруном, врывалась наконец в бухту, гоня дачников в город, и рыбаки в своих посудинах, попарно или порознь, снова возвращались домой.

Рыбаков в Эридане было всего-навсего с полдюжины, так что, когда Кристберг, в одиночку уплывший к Аляске в своем старом крепком тупоносом суденышке зеленой окраски (чтобы в отличие от других), задержался с возвращением в штормовую равноденственную пору, его нехватка явственно ощутилась.

Мы с женой как раз помогали Квэггану чинить его железную плиту, замазывая щели смесью пепла, асбеста и соли, и при этом пели втроем песнь рыбаков, когда отворилась дверь — и вот он, Кристберг, лысый, дюжий, широкий датчанин с лицом младенца, и промышлявший и живший в одиночку. И вскоре мы затянули нечто совсем другое — датскую песенку, которую Кристберг переводил нам примерно так;

Крепко задувал ветер в квартале красных фонарей.

Штормило здорово — ни одного матроса

Не сдуло с моря, но с улицы смело-таки

«Кота»-сутенера. Дуло в окна,

Хлестал дождь сквозь крышу,

Но братва ввалилась и взяла по кружке,

А когда ватага выпивох гуляет вместе,

То что может быть лучше,—

Пусть даже крыша и течет?

Перед летним отплытием Кристберг всегда шел к нам проститься, торжественно, словно расставаясь навсегда. Но мы убедились, что он не прочь бывал и задержаться с возвращением, чтобы по нему поскучали, — а мы и правда скучали.

— Мы уже волновались, Николай, — непогода такая, а вас нет и нет.

Но оказывалось, что он, приплыв, с неделю затем пропадал в городе.

— …Взбодрился там слегка. Столько ж времени был, скорчась в старой скорлупе. А в городе ни одной тебе поливочной машины. Так и въелась грязь в асфальт. В трамваях толкотня, суетня! — Бутылочку-другую хлебной раздобыл… Походить решил, размять старые кости…

Квэгган питал любовь ко всем древесным породам, а рыбачить не любил (разве что с оконечности пирса закинуть удочку, прежде чем отправляться в гости к внучатам). «Тсуга на желоба — самое милое дело», — отзывался он с нежностью о своем тсуговом водостоке, который вот уже четверть века не брала гниль.

Обретался тут и еще один бессемейный человек, йоркширец родом, одиноко живший южнее, за маяком, и хотя он редко наведывался в нашу бухту, но мы время от времени виделись с ним на мысу, когда ходили туда прогуляться. Он делился с нами своей радостью, что автоматический маяк работает исправно; едва завидев нас на подходе, он уже начинал говорить как бы про себя:

— А орлы-то как ширяют! Чем природа, мало что есть в жизни красивей. Вчера вы орла видали?

— Да, Сэм, видели…

— Это он ширял, чтоб осмотреться, окинуть округу, Широкие давал круги, мили в две размахом… Скоро-скоро увидите под этими камнями крабов, и весна наступит. Весной встречаешь крабиков с муху величиной. А видали вы, как слон устроен? А древние римляне щиты ведь свои из кочетиных крыльев мастерили!

— Из кочетиных, Сэм?

— Да-да. А возьмите пустыню Сахару — у тамошних верблюдов копыта формой, как большие опрокинутые плевательницы. Проложили по пескам железную дорогу, а термиты сожрали деревянные шпалы подчистую. Да-да, — прислонясь к маяку, кивает головой Сэм. — Теперь шпалы там металлические кладут, корытообразные, как верблюжьи копыта… Чем природа, мало что есть в жизни… А скоро птицы, а скоренько и крабы приведут весну. И увидите, милые друзья, как олени прямиком через бухту поплывут — рога красивые, кверху торчат, ветками на дереве плавучем, — прямо к этому вот маяку поплывут, поплывут-весною через бухту… А там и стрекозы геликоптерами запарят…

Дачники редко видели, какие погромы учиняла их домикам зима; им не доводилось испытать на себе, каково тут жить в эти суровые месяцы. Слыша, как воют и хлещут штормы в окна городских квартир, дачники, возможно, удивлялись, как это не смоет их летних хибар, как подхваченные волной колоды не сшибут свай и фундаментов, как не сметет домиков буря — непременно самая свирепая с 1866 года, по свидетельству городской газеты «Сан» (то есть «Солнце»), покупаемой в ту пору дня, когда настоящее солнце уже зашло, так иногда и не взойдя по сути. Возможно, на другой день дачники, приехав из города и оставив при дороге свои машины (в отличие от нас, у дачников машины есть), убеждались, что домики на месте, и качали головой, говоря: «А надежно мы их строили». И это правда. Но настоящая правда в том, что, не имея полиции, пожарной команды или иного учреждения для защиты граждан, Эридан зато имел от бога нечто, делавшее немногочисленных его обитателей совестливыми и рачительными. И некий незримый дух мог бы видеть, что на протяжении зимы рыбаки оберегали дачные домики, как свои собственные; с приходом же лета рыбаки уходили в море, не требуя и не ожидая благодарности. Верно и то, что в отсутствие рыбаков и дачники не стали бы безучастно глядеть, как гибнет рыбацкий домишко, — если, конечно, у них бывало время оглядеться в эти их дачные наезды, или если они сами были рыбаками (что не исключалось), или же людьми старого поколения.

Таков был Эридан, а давший ему имя разбитый пароход упраздненного ныне «Звездного пароходства» лежал за мысом, за маяком, — там, куда свирепый ветер-фён десятки лет назад выбросил его вместе с отказавшим двигателем и грузом маринованной вишни, вина и старого мрамора из Португалии.

Теперь за мертвым камбузом стлались по палубе травы, на стойках битенгов и кнехтов по-голубиному спали чайки, ощипывались ранними веснами от старого пера, освобождая место новому, блестящему, как свежая белая краска. У мертвого котельного кожуха сновали, влетая-вылетая, ласточки и щеглы. Запасную лопасть от винта как прислонили к полуюту спереди, так и не убрали. Внизу, среди нерушимой немоты, уснули вечным сном рычажные грузы и опоры. Травою поросли обрушенные салинги, в мертвых лебедках угнездились лесные цветы — клейтонии и квамассии с кремовыми лепестками. А на корме, словно указанием на мои собственные истоки — ведь я тоже родился в том грозном городе, где главной улицей лег океан, — все еще была чуть различима надпись: «Эридан», Ливерпуль…

Мы, нищета прибрежная, тоже были Эриданом — обреченной общиной, над которой постоянно висела угроза выселения. И Эридану же, с его вечным струением и током, был подобен фиорд. Ибо в звездном ночном небе (разбираться в нем меня научила жена) под сверкающим Орионом темно и зыбко струится созвездие Эридан, именуемое также и Рекою Смерти, и Рекою Жизни и сотворенное Юпитером в память о Фаэтоне, которого некогда обуяло гордое заблуждение, будто он не хуже своего отца, Феба, способен править огненной упряжкой солнечных коней.

Легенда говорит лишь о том, что Юпитер, видя, какая опасность грозит вселенной, метнул в Фаэтона молнию, и тот, сраженный, с пылающими волосами, рухнул в реку По; что, сотворив в честь Фаэтона созвездие, Юпитер из сострадания еще и сестер Фаэтона обратил в приречные тополя, дабы вечно им осенять и охранять брата. Но все эти Юпитеровы хлопоты показывают, что он не меньше Феба был поражен и озабочен дерзостной попыткой Фаэтона. Недавно местная городская газета, выказав удивительный по своей внезапности интерес к классической мифологии, усмотрела в названии нашего поселка некое оскорбление политического, даже международного характера или же признак иностранного влияния, и в результате какие-то налогоплательщики из дальних мест организовали кампанию за переименование Эридана в Бельвью[236] (уж не знаю, на каком основании). Что ж, вид отсюда на нефтезавод, вне всякого сомнения, красив: всю ночь без перерыва теплится багряная обетная свеча горящих нефтяных отходов пред светлеющим раскрытым собором завода…


Лесная тропа к роднику ( Пер. с англ. О . Сороки) | У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику | cледующая глава