home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



«Рабочий верблюд», одноногий художник, Заруцкий и я

— Я вас перевел к Заруцкому в выжигалку, — объявил мне Вайсман. — Он явился ко мне вчера просто с ультиматумом — ваша «Тройка» растоптала вдребезги его покой.

И вот я на новой работе.

С утра, получив суп в свой котелок, иду в выжигалку. Хотя я не стала бондарем, но котелок, вернее бадейку, я все же себе сделала.

— Этот котелок сделан из новой клепки, он хоть чистый. А если выдадут казенный, кто их знает! Могут дать такой, что в стационаре служил для больных ночным горшком, — сказал он.

Котелок описать легко — бадейка из отструганных березовых дощечек, стянутых обручами из ветвей черемухи, литра в полтора «водоизмещением». А вот баланду описать куда трудней. Горсть осадков — того, что выпадает под решето веялки, когда провеивают зерно. Там мелкая запаленная пшеница и рожь, там куколь, мышиный горошек, семена васильков и прочих сорняков. Все это в не раздробленном виде варится в воде и чуть-чуть сдабривается солью. Хоть это хлебово и горько на вкус, но съесть его можно. Беда лишь в том, что зерна не перевариваются. Все слишком голодны, чтобы не спеша пережевать их. Силенки не хватит, да и зубы от цинги и пиореи шатаются. Если бы зерна сплющили или истолкли, а еще лучше — смололи! А так… Может быть, это нарочно, чтобы доходяги, у которых кишки и без того с атрофированной слизистой оболочкой, скорее умерли от кровавого поноса?

Между преступным замыслом, преступной глупостью и не менее преступной халатностью трудно провести черту.

Итак, я завтракаю и сажусь за выжигалку. Мой напарник — старичок Федя Баландин, родом из Тамбова. На его обязанности — крутить колесо вентилятора, раздувающего березовые чурки, заменяющие уголь. Наша работа носит какой-то древнеегипетский характер. Баландин чем-то очень напоминает верблюда, вертящего водяное колесо, а я сижу сгорбившись в клубах едкого дыма от горящих чурок и орудую раскаленными жигалами. К вечеру мы оба угораем до полусмерти!

Но работа мне нравится, за ней я могу забыться: как-никак, это что-то творческое!

Сначала Заруцкий завалил меня портсигарами. Прежде на них выжигали два шаблона: «ветку ландыша» и «трубку». Я же ввела разнообразие: тут была и «Тройка», и все породы собак, и морские пейзажи — с маяками, лодками и прочее, и зимние пейзажи, и цветы, и даже самовар! Затем Заруцкий стал мне давать гладко обструганные березовые дощечки, которые шли на изготовление крышек шкатулок. На них я могла по своему усмотрению рисовать, вернее выжигать, целые картины.

Пока мой «рабочий верблюд» Баландин отдыхал, я шлифовала выжженный рисунок мелкой наждачной бумагой и подкрашивала углубления бейцем — специальной краской, усиливающей эффект. Последняя процедура — лаковое покрытие, и на этом моя задача заканчивалась.

В своей наивности я многого не понимала.

Во-первых, норма на 100 % — полторы картинки, а я так увлекалась, что делала их 7-10, то норму повысят и я сыграю некрасивую роль в отношении тех, кто будет после меня выполнять подобную работу. А не выполнить норму — значит получить штрафной паек. Мое неуместное рвение могло стоить жизни моим несчастным преемникам на этой должности.

Во-вторых, я не подумала о том, что до меня единственным художником считался одноногий старик — Семен Иванович Прошин. При всей своей бездарности он сумел прослыть художником, ведь «среди слепых одноглазый — царь». Мне и в голову не могло прийти, что он меня возненавидел! Дело шло не о славе, а о хлебе, то есть о жизни. Я же, ничего не подозревая, отвечала откровенно на все его вопросы, тем самым давая ему в руки оружие, которое он в любое время мог пустить в ход против меня. Не только мог, но — должен был донести: по советским законам того времени тот, кто слышал крамольные речи и не донес, считался соучастником преступления. Меня слышали трое: Заруцкий, Прошин и Баландин. Кто бы из них ни стал доносчиком, он бы погубил одновременно со мною и остальных двоих, а поэтому пока что никто не доносил.

А я, в простоте душевной, желала всем только добра.

Еще несколько лет тому назад Прошин не был лысым одноногим стариком. Ходил он по Московскому Кремлю, встречал и сопровождал многие иностранные делегации, так как был знаком с немецким и французским языками и немного — с английским.

Он считал, что ему в 1937 году здорово повезло: хотя ему, привыкшему только к партийной работе, пришлось катать и грузить круглый лес, из заключения все же есть надежда вернуться… Но и тут ему повезло: он сильно ушиб и разодрал себе колено и попал в больницу. Но выздоровление подвигалось быстро, и можно было опасаться, что в ближайшем времени вновь придется катать бревна… Тут-то он начал понемногу растравлять заживавшую было рану, и притом так удачно, что инфекция проникла в сустав. Отсюда — гнойный гонит, сепсис… Дело закончилось ампутацией и еще реампутацией бедра.

Теперь от катания бревен он избавился, но оказался перед незавидной перспективой — вырезать деревянные ложки в бригаде Немировского. Все обернулось так, что он готов был позавидовать своим товарищам, которые, получив пулю в затылок в застенках Лубянки, были избавлены от долгого и мучительного умирания от истощения.

Дело в том, что в бригаде Немировского, почти такой же многочисленной, как бригада Вайсмана, хотя и было, как и в прошлом году, 111 человек, но на протяжении года состав всей бригады полностью обновился, кроме самого бригадира. Остальные 110 человек умерли.

Объяснялся этот фокус очень просто: чтобы получить гарантию, то есть 670 граммов хлеба, надо было вырезать вручную 66 ложек из липы и тополя, а вырезать из липы удавалось лишь по 25–30, а если из тополя, то и того меньше.

В Сибири шутят, узнав о чьей-либо смерти:

— Ну что ж, ложки подешевеют!

Но это не о тех ложках, изготовленных в бригаде Немировского. За них люди расплачивались жизнью…

И тут у Прошина вдруг объявился «художественный талант». Заруцкий взял его в выжигалку и организовал художественное оформление ширпотреба. Прошин выжигал на портсигарах «трубки» и «ландыш», а в свободное время работал налево — малевал «ковры» и «картины» для вольнонаемных хозяев, которые снабжали его через Заруцкого материалом и расплачивались продуктами.

Повстречайся я с Заруцким на год-два позже, я бы угадала в нем подлеца, быть может.

Говорю «быть может», потому что и теперь мне тяжело за фасадом благожелательности и даже дружбы разгадать человека продажного. Теперь-то я знаю, чего можно ожидать там, где донос возведен в степень добродетели, а предательство вменяется всем с самого детства в обязанность, и все же снова и снова обжигаюсь и не могу (а впрочем, и не хочу!) привыкнуть к тому, чтобы видеть в каждом советском гражданине потенциального предателя. Хотя таков результат воспитания там, где правят диктаторы.

Но тогда, в самый расцвет тлетворного безвременья Сталина, Берии и Ко, мне и в голову не приходило, почему Заруцкий постоянно переводит разговор на самую горячую почву идеологических споров.

Впрочем, и без того я должна была себе задать вопрос, чем объясняется то, что он, заключенный с 1937 года, живет совсем неплохо — имеет собственную квартиру при выжигалке, пользуется услугами денщика, того самого Баландина, сумел сохранить бравый вид и нормальную упитанность?

Может, думала я, семья его поддерживает деньгами и посылками? Или местное начальство не может поверить в то, что он виновен? Ведь он из окружения маршала Тухачевского… И я верила, что очень многие не верят, не могут верить, что Тухачевский был врагом того строя, которому служил!

Мне тогда и в голову не могло прийти, что семьи репрессированных были подвергнуты подобным же репрессиям (расстреляны, загнаны в тюрьму, ссылку) или тем или иным способом замучены, или успели официально отречься от своих мужей, отцов, сыновей, братьев и дрожат теперь, пресмыкаясь, или затаились по углам, как мыши под метлой.

В сказке говорится: «третий — форменный дурак». Итак, в этой компании третьим был Федя Баландин. Но дураком он был не сказочным, а самым настоящим. Тихий, безобидный и какой-то обреченный. Уж этот едва ли мог оказаться доносчиком предателем!

Вряд ли было ему 45 лет. Пожалуй, меньше, но выглядел он глубоким стариком, абсолютно дряхлым. Боже, во что пеллагра превращает человека!

— Был я совсем мальчонкой еще, когда Колчак, — то ли генерал он был, то ли адмирал, не знаю, — занял наш город. Ну, пацаны, известное дело, им всюду надо побывать. Я тоже Колчака встречал, шапку вверх бросал, ура кричал. За это и пострадал. Я забыл, а они вспомнили.

Не забуду я Пасху 1943 года. Какого числа она была, я не помню, важно было не число, а угощение. В этот день невероятно вкусным лакомством угостил меня бедняга Баландин.

— Христос воскресе! — с какой-то особенной торжественностью возгласил он.

— Воистину воскресе!

— Ну, Фрося, что я припас! Вот с тобой и разговеемся…

И он бережно расстелил на краю горна белую тряпицу — в ней была соль — целая чайная ложечка! Это не всякий поймет, а оценит лишь тот, кто знает, что такое поделиться горстью соли!

Мы отщипывали от наших паек по кусочку, бережно макали в соль и благоговейно отправляли в рот. До чего же это было изумительно вкусно!

Но Баландин был как-то особенно грустен.

— Эх, Фрося, Фрося! Доживем ли мы до Пасхи Господней, до того дня, когда будем на воле? Хоть бы еще разок пшенных блинов поесть! Какие блины пекут у нас на тамбовщине!

Нет, не дожил ты до Пасхи Господней на воле, не поел и блинов в родной тамбовщине… Не зря был ты так грустен в то утро, когда мы «разговлялись» солью — той солью, что ты разделил со мной.

Через несколько дней я узнала, что Баландин сошел с ума: раздевшись догола, он с воем носился по зоне, налетая на стены, и жутко было слышать его вопли. Пеллагра сделала свое дело. В ту весну многие умирали от нее, и ничем им нельзя было помочь.

Три «D»: Dispepsia, Dermatitis, Dementia[26].

Сначала понос. Изнуряющий, затяжной, не поддающийся никакому лечению («лечили» их раствором марганцовки). Затем дерматит — сыпь вроде чесоточной. Осложнялась обычно пиодермией, фурункулезом, которому также ничем нельзя было помочь. Затем безумие и смерть.


Наш кормилец и хозяин Вайсман | Сколько стоит человек | Куриная слепота