Book: Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия



Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия

Генри Адамс. ДЕМОКРАТИЯ

Гор Видал. ВАШИНГТОН, ОКРУГ КОЛУМБИЯ

Джоан Дидион. ДЕМОКРАТИЯ


Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия
Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия
Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия
Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия
Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия

Генри Адамс

ДЕМОКРАТИЯ

Перевод M. А. Шерешевской (главы I–VII) и Л. В. Маланчук (главы VIII–XIII)

Henry Adams DEMOCRACY

New York, 1880

Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия

ГЛАВА I

Причины, по которым миссис Лайтфут Ли решила провести зиму в Вашингтоне, многие сочли бы нелепыми. Она обладала завидным здоровьем, однако объясняла, что климат столицы должен подействовать на нее благотворно. В Нью-Йорке ее окружали полчища друзей, но ей вдруг понадобилось свидеться с теми немногими, кто обитал на берегу Потомака. Только самым близким она честно призналась, что не знает, куда деваться от ennui[1]. После смерти мужа, случившейся пять лет назад, нью-йоркское общество ей опостылело; она полностью утратила интерес к изменениям курса акций и почти полностью — к их держателям; она предалась серьезным размышлениям. Чего они стоят, эти скопища мужчин и женщин, таких же однообразных, как дома из бурого песчаника, в которых они живут? В отчаянии она прибегла к крайним мерам: принялась читать немецких философов в оригинале, и чем больше читала, тем больше впадала в уныние, убеждаясь, что бездны духа ни к чему, решительно ни к чему не привели. Проговорив целый вечер о Герберте Спенсере с каким-нибудь весьма образованным комиссионером-трансценденталистом, она приходила к выводу, что в подобном времяпрепровождении так же мало толку, как во флирте, которому отдавала дань в юности с каким-нибудь привлекательным молодым маклером, и даже наоборот, поскольку флирт мог привести — ив конечном итоге привел — к брачному союзу, а философствование ни к чему не вело, разве только к еще одному вечеру в том же роде, поскольку философы-трансценденталисты были[2] по большей части людьми пожилыми и, как правило, женатыми, а если занимались еще и бизнесом, то к вечеру их клонило в сон. Тем не менее миссис Ли не щадила усилий, чтобы воплотить свои познания в практических делах. Она окунулась в филантропию: посещала тюрьмы, инспектировала больницы, изучала труды о пауперизме и преступности, и до такой степени забила себе мозги статистикой порока, что перестала различать добродетель. Наконец душа ее восстала, а силы иссякли. Этот путь тоже никуда не приводил. Миссис Ли заявила, что утратила чувство долга, и пусть все нью-йоркские нищие и преступники, сколько их ни на есть, приберут к рукам все железные дороги Америки, ее это никоим образом не касается. Какое ей до этого дело? Что ей до Нью-Йорка? Она не видит в этом городе ничего, что нуждается во спасении. С какой стати благоговеть перед массой? Почему миллион похожих друг на друга людей должен быть ей интереснее кого-нибудь одного? Какую побуждающую силу способна она вложить в душу этого гигантского миллионнорукого чудовища, чтобы оно стало достойным ее любви и уважения? Религию? Тысяча могущественных церквей изощряются на этом поприще, как только могут, так где уж ей изобрести новую веру, вдохновенным пророком которой она могла бы стать. Честолюбие? Высокие идеалы? Стремление ко всему возвышенному и чистому? Ее коробило от одних этих слов. Разве сама она не снедаема честолюбием? Разве не терзается тем, что не находит предмета, которому могла бы принести себя в жертву?

Честолюбие — истинное честолюбие — или просто беспокойный нрав был виной тому, что миссис Ли разгневалась на Нью-Йорк и Филадельфию, Бостон и Балтимору, американский образ жизни вообще и жизнь как таковую в частности, определить трудно. Чего ей недоставало? Не положения в обществе, потому что по рождению она принадлежала к весьма уважаемой филадельфийской семье. Отец ее был известным священником, а муж — отпрыском одной из ветвей виргинских Ли[3], которая в поисках состояния переместилась в Нью-Йорк, где и обрела его, во всяком случае в таких размерах, чтобы удержать молодого человека в этом городе. Его вдова занимала в свете достаточно прочное положение, которое никем не оспаривалось, и, хотя не выделялась среди соседей по части интеллекта, ходила в женщинах умных. Она была богата, по крайней мере настолько, чтобы пользоваться всеми удовольствиями, какие деньги могут предоставить благоразумной женщине в американском городе. Владела собственным домом и собственным выездом, хорошо одевалась, держала отменного повара и следила за тем, чтобы меблировка комнат отвечала последним образцам декоративного искусства. Она несколько раз отправлялась в Европу, проведя в путешествиях не один год, и вернулась домой с пейзажем в зелено-серых тонах кисти Коро, так сказать, в одной руке и коллекцией персидских и сирийских ковров и шитья, вкупе с японской бронзой и фарфором, — в другой. На этом она сочла Европу исчерпанной и открыто признала себя американкой до кончиков ногтей. Она не знала, да и не стремилась знать, где лучше жить — в Америке или в Европе, не питая горячей любви ни к той, ни к другой и охотно браня обеих, но имела твердое намерение получить от американской жизни в полном объеме все, что та могла ей дать, — хорошее и плохое, испив ее до дна, и была полна решимости обрести все, что только там есть, и воспринять все, что только можно оттуда извлечь.

— Я знаю, — декларировала она, — в Америке добывают нефть и выращивают свиней: и то и другое я видела на американских пароходах. И еще говорят, в Америке добывают серебро и золото. Женщине здесь есть из чего выбрать.

Тем не менее, как уже упоминалось, первые шаги миссис Ли не увенчались успехом. Вскоре по приезде она заявила, что если Нью-Йорк можно считать городом нефти или свиней, то золота жизни ее глаза там не обнаруживают. Не то чтобы в Нью-Йорке недоставало разнообразия — разнообразия лиц, занятий, целей и мыслей. Но все они, достигнув определенной высоты, останавливались в развитии. Их рост ничем не стимулировался. Среди знакомых ей мужчин, как дальних, так и близких, насчитывалось с дюжину, чье состояние исчислялось суммой от одного до сорока миллионов. Что они делали с этими деньгами? Что такого, чего не могли делать другие? В конце концов, нелепо тратить больше, чем необходимо, для полного удовлетворения всех потребностей: не станешь же жить в двух домах на той же улице или разъезжать в карете, запряженной шестериком, — это вульгарно! А отложив определенную сумму, полностью удовлетворяющую все потребности, что делать с остальным? Наращивать капитал? Вот уж что означало расписаться в собственной несостоятельности. Миссис Ли как раз и сокрушало то, что капитал неизбежно наращивался, ничего не меняя и не улучшая в его владельцах. Отдавать деньги на благотворительность и общественные работы? Мысль сама по себе похвальная, но вряд ли разумная. Миссис Ли прочитала достаточно трудов по политической экономии и о пауперизме, не оставлявших сомнений, что общественные работы должны вестись за общественный счет, а чрезмерная благотворительность приносит столько же зла, сколько и добра. Даже если весь ее капитал пошел бы на общественные нужды, чего бы она этим достигла? Разве только умножила и упрочила пороки человеческой натуры, которые ее сокрушали. Ее нью-йоркские друзья не могли ответить на эти вопросы и лишь повторяли распространенные среди американцев банальности, которые она с презрением отвергала, заявляя, что при всем своем восхищении знаменитым путешественником господином Гулливером не может, с тех пор как стала вдовой, принять бробдингнегскую доктрину, гласившую, будто тот, кто взрастит два колоса там, где раньше рос один, заслуживает большего признания человечества, нежели все политики, вместе взятые. Добро бы философ выдвигал условием, чтобы колосья отличались повышенным качеством!

— Но с чего мне делать вид, — заявляла она, — будто я в восторге видеть двух ньюйоркцев на месте одного. Фу, какая нелепость! Да больше чем о полутора мне и подумать тошно!

Тут подоспели ее бостонские друзья и высказали мнение, что главное, чего ей не хватает, так это высшего образования. Пусть совершит паломничество по университетам и художественным школам. На это миссис Ли отвечала с нежнейшей улыбкой:

— А вам известно, что у нас в Нью-Йорке богатейший в Америке университет и единственная его беда — что ни за какую плату не удается заполнить его алчущими знаний? Может быть, вы хотите, чтобы я вышла на улицы и зазывала туда молодых людей? А если эти язычники не пожелают принимать истинную веру? Вы можете дать мне право обращать их огнем и мечом? Предположим, вы меня таким правом облекли. Предположим, я загнала всех шалопаев с Пятой авеню в университет, где их тщательно обучат греческому и латыни, английской литературе, этике и немецкой философии. Что дальше? Вы в Бостоне превосходно справляетесь с этим делом. Но скажите чистосердечно, каков результат? Не иначе как у вас блестящее общество, а Бикон-стрит[4] кишит поэтами, учеными, философами и государственными деятелями! Ваши званые вечера, надо полагать, искрятся остроумием. А ваша пресса, наверное, переливается всеми красками. Только почему-то мы, ньюйоркцы, об этом ничего не слыхали. Правда, мы не частые гости в вашем обществе, но, когда случается там бывать, оно не кажется намного лучше нашего. Право, вы ничем не отличаетесь от прочих американцев. Дорастаете до тех же шести футов и на том останавливаетесь. Ну почему, почему никто не достиг высоты хотя бы дерева и не способен отбрасывать тень?

Рядовой член нью-йоркского общества, которому такие пренебрежительные речи в устах его верхушки были отнюдь не внове, огрызался с присущим ему непробиваемым здравомыслием:

— Что этой вдовушке нужно? Видно, у нее голова пошла кругом от всех этих Мальборо-хаус и Тюильри. Уж не мнит ли она себя рожденной для трона? Читала бы лекции о правах для женщин. Или шла бы на сцену, коли ей так неймется. Ах, ее не устраивает то, что годится другим? Но это еще не причина читать нам наставления: сама ведь знает, что ни на дюйм не выше остальных! И чего она думает добиться своим острым язычком? Много ли у нее самой за душой?

За душой у миссис Ли было, разумеется, не слишком много. Она жадно и без разбора заглотила тьму книг, чередуя один предмет за другим. Рёскин и Тэн рука об руку с Дарвином и Стюартом Миллем, Густавом Дро и Алджерноном Суинберном резво покружились у нее в голове. Она даже потрудилась над отечественной литературой и была, пожалуй, единственной женщиной в Нью-Йорке, знавшей кое-что из отечественной истории. Разумеется, назвать подряд всех президентов она вряд ли могла, но знала, что по конституции власть делится на исполнительную, законодательную и судебную; понимала, что президент, спикер и председатель Верховного суда — лица значительные, и невольно задавалась вопросом, не сумеют ли они решить ее проблему и не те ли это могучие, дарящие тень дубы, о которых она мечтала.

Здесь, скорее всего, и коренилось ее беспокойство, неудовлетворенность или тщеславие — каким бы словом вы ее состояние ни назвали. Ею владело чувство, присущее пассажиру океанского парохода, который не находит себе покоя, пока не спустится в машинное отделение и не потолкует с механиком. Ей хотелось увидеть собственными глазами, как действуют исходные силы, потрогать собственными руками гигантский механизм, приводящий в движение общество, измерить собственным умом мощность движущих сил. Она твердо решила проникнуть в самое сердце великой тайны американской демократии и правления. Такова была цель, а куда она приведет, мало заботило миссис Ли, поскольку жизнью она не слишком дорожила, исчерпав, пользуясь ее же выражением, две на своем веку и закалившись настолько, что стала нечувствительна к невзгодам и боли.

— Чтобы, потеряв мужа и ребенка, женщина сохранила стойкость духа и разум, она должна стать либо твердой как сталь, либо мягкой как воск. Я теперь крепче стали. Ударьте по моему сердцу падающим молотом, и он отскочит вверх.

Возможно, исчерпав мир политики, она вновь устремилась бы куда-нибудь еще, но пока не бралась предугадывать, куда направится и чем займется. В настоящий момент она решила выяснить, какие удовольствия можно получить от политики. Ее друзья не преминули спросить, какие удовольствия рассчитывает она найти в полуграмотной среде обыкновенных людей, представлявших в Вашингтоне свои избирательные округа, настолько бесцветные и скучные, что по сравнению с ними Нью-Йорк выглядел новым Иерусалимом, а Брод-стрит — Платоновской академией. На это миссис Ли отвечала, что, если вашингтонское общество и впрямь окажется столь серым, она будет только в выигрыше, так как с превеликой радостью вернется в родной Нью-Йорк, чего более всего на свете себе желает. Однако в глубине души миссис Ли посмеивалась над скептиками, вообразившими, будто она едет в Вашингтон в погоне за примечательными людьми. Ее привлекало совсем иное: столкновение интересов — интересов сорокамиллионного народа и целого континента, сконцентрировавшихся в Вашингтоне и управляемых, сдерживаемых, контролируемых людьми обыкновенного склада (или, напротив, не поддающихся их влиянию и контролю), гигантские силы управления и механизм общества в действии. Короче, ее притягивала Власть.

Пожалуй, в ее уме несколько перепутались мощность машины и сила машиниста, власть и власти предержащие. Пожалуй, больше всего ее манило то, что составляет главный интерес человека в политике, и, сколько бы она это ни отрицала, именно жажда власти ради самой власти ослепляла и сбивала с пути эту женщину, успевшую исчерпать все занятия, обычные для ее пола. Но к чему копаться в движущих ею мотивах? Сцена перед ней была открыта, занавес подымался, актеры стояли готовые выйти на подмостки, и миссис Ли оставалось лишь, затесавшись в толпу статистов, наблюдать за ходом действия и сценическими эффектами, слушать, как читают свои монологи трагики и бранится в кулисах режиссер.



ГЛАВА II

Первого декабря миссис Ли села в поезд на Вашингтон и уже около пяти вечера входила в нанятый ею новый особняк на Лафайет-сквер[5]. При виде аляповатого варварства обоев и драпри она пожала плечами и следующие два дня провела в отчаянной борьбе за благоустройство среды своего обитания. В результате этой схватки не на жизнь, а на смерть убранство обреченного дома подверглось полному разгрому, словно в нем поселился дьявол. Ни один стул, трельяж или ковер не остался на прежнем месте, и посреди страшнейшего развала новая хозяйка оставалась такой же невозмутимой, как статуя Эндрю Джэксона[6], смотревшая на нее с площади, и отдавала приказания не менее решительно, чем когда-либо сей герой. К концу второго дня победа увенчала ее чело. Новая эра, более высокое понятие о долге и целях бытия воссияло в запущенном языческом капище. Богатства Сирии и Персии излились на унылые уилтонские ковры; расшитые кометы и золотое шитье из Японии и Тегерана унизали и прикрыли тоскливые суконные гардины; странная смесь из эскизов, акварелей, вееров, вышивок и фарфора была повешена, прибита, прикноплена и прислонена к стенам. Наконец, домашний запрестольный образ — мистический пейзаж Коро — занял отведенное ему место над камином, и на этом была поставлена точка. Под ласковыми лучами заходящего солнца, вливавшимися в окна, мир воцарился в возрожденных апартаментах и в душе их хозяйки.

— По-моему, Сибилла, этим можно обойтись, — сказала она, обозревая арену своих действий.

— Придется, — отвечала Сибилла. — У тебя не осталось ни единой свободной тарелки, ни веера, ни шали. И если тебе вздумается прикрыть еще что-нибудь, останется лишь посылать на улицу и скупать у старых негритянок их пестрые платки. Но какой от всего этого прок? Ты полагаешь, твое убранство понравится в Вашингтоне хоть одной душе? Они сочтут тебя помешанной.

— Но существует еще и чувство долга перед самой собой, — невозмутимо возразила миссис Ли.

Сибилла — мисс Сибилла Росс — приходилась Маделине Ли сестрой. Но даже проницательнейший психолог вряд ли обнаружил хотя бы одну черту или особенность, в которой «ни совпадали, и именно по этой причине сестры были верными подругами.

Маделине исполнилось тридцать лет, Сибилле — двадцать четыре. Маделина с трудом поддавалась описанию, Сибилла была вся как на ладони. Маделина была женщиной среднего роста, с изящной фигурой, величаво посаженной головой и копной каштаново-золотистых волос, обрамлявших лицо, выражение которого постоянно менялось. Действительно редко случалось, чтобы глаза миссис Ли сохраняли тот же оттенок на протяжении двух часов кряду, однако по большей части они казались скорее синеватыми, чем серыми. Злые языки, завидовавшие ее улыбке, утверждали, будто она намеренно развивала в себе чувство юмора, чтобы щеголять своими зубами. Возможно, так оно и было; во всяком случае, Маделина вряд ли приобрела бы привычку разговаривать жестикулируя, если бы не знала, что руки у нее не только прелестны, но и выразительны. Подобно всем женщинам из Нью-Йорка, она одевалась согласно моде, однако с годами стала проявлять стремление к рискованной оригинальности. Поговаривали, будто она неуважительно отзывалась о своих соотечественницах, ставя им в вину слепое поклонение золотому тельцу — господину Ворту[7], и даже выдержала жестокую баталию с одной из своих приятельниц, известной модницей, когда та получила — и приняла — приглашение на полуденное чаепитие к Ворту». Все это, однако, объяснялось просто: миссис Ли обладала художественными наклонностями, которые, как известно, если вовремя их не пресечь, невесть куда могут завести. Пока они не причинили ей вреда. Скорее, наоборот, помогли созданию своеобразной атмосферы, окружающей лишь считанных женщин, — атмосферы, столь же невыразимой, как вечерняя заря, неуловимой, как дымка в бабье лето, и существующей лишь для тех, кто живет чувством, а не разумом. Сибилла обходилась без атмосферы. Воображение стушевывалось, не делая и попытки воспарить там, где появлялась Сибилла. Девица более простодушная, прямая, жизнерадостная, недалекая, сердечная и сугубо практическая редко ступала по земле. В ее уме не было места ни для надгробий, ни для путеводителей; она не стала бы жить ни в прошлом, ни в будущем, даже проводи она дни в церквах, а ночи в гробницах. «Она, слава богу, не так умна, как Маделина!» Маделина не слишком усердно посещала церковь: проповеди ее раздражали, а священники болезненно действовали на ее легко возбудимую нервную систему. Сибилла же, напротив, верила просто и истово; она принадлежала к общине Святого Павла и смиренно склонялась перед отцами-паулистами[8]. На балах ей всегда доставался лучший в зале партнер, и она принимала свой успех как должное: ведь она просила об этом бога! Во всяком случае, это укрепляло в ней веру. Маделина тактично остерегалась посмеиваться над сестрой или прохаживаться на счет ее религиозных воззрений. «Время терпит, — рассуждала она. — Сибилла сама порвет с религией, когда религия ее разочарует». Что же до регулярного посещения церкви, Маделина сумела без особого труда примирить их привычки. Сама она не бывала в церкви годами, утверждая, что служба порождает в ней антихристианские чувства. Но Сибилла обладала редким по тембру голосом, хорошо поставленным и разработанным. Маделина сама настояла, чтобы сестра пела в хоре, и благодаря этому маленькому маневру разногласия между ними в выборе пути стали не так заметны. Маделина не пела в церкви и, следовательно, могла не идти туда вместе с сестрой. Этот возмутительный софизм как нельзя лучше пришелся к месту: Сибилла искренне приняла его как самоочевидный рабочий принцип.

Маделина была воздержанна в своих привычках. Не сорила деньгами. Не выставляла себя напоказ. Предпочитала реже ездить в карете и чаще ходить пешком. Не носила бриллиантов, не одевалась в парчу. Но при всем том производила впечатление женщины, живущей в роскоши. Ее сестра, напротив, выписывала туалеты из Парижа и постоянно в них щеголяла, украшала себя драгоценностями, как это предписывалось модой; она простодушно следовала всем требованиям света, подставляя свои округлые белые плечи под любую ношу, какой бы парижским диктаторам ни вздумалось их обременить. Маделина ни во что не вмешивалась и неизменно оплачивала счета.

Не прожив в Вашингтоне и десяти дней, сестры уже чувствовали себя там вполне на месте и, без всяких усилий со своей стороны, плыли в потоке светской жизни. Общество отнеслось к ним благосклонно, да у него и не было причин отнестись к ним иначе. Врагов ни Маделина, ни Сибилла не успели нажить, должностей они не занимали и старались как могли понравиться вашингтонскому свету. Сибилла недаром проводила каждое лето в Ньюпорте, а зиму в Нью-Йорке: ее лицо, фигура, голос, движения в танцах были безупречны. Правда, политика не являлась сильной ее стороной. Однажды ее все-таки уговорили посетить Капитолий и посидеть минут десять на галерее в зале сената. Какие впечатления она вынесла, осталось неизвестным: с чисто женским тактом она сумела уйти от ответов. Правда, честно говоря, у нее было весьма туманное представление о законодательном собрании — как о чем-то среднем между тем, что происходит в церкви и в опере, и поэтому мысль о том, что ей предстоит увидеть своего рода спектакль, крепко засела у нее в голове. Она так и не переменила этого мнения и считала, что сенат — место, куда приходят произносить речи, наивно полагая, что речи эти приносят пользу и каждая преследует важную цель. Но поскольку они ее не интересовали, в другой раз слушать их она не пошла. Впрочем, подобное представление о конгрессе имеет широкое распространение, и многие конгрессмены его разделяют.

Ее сестра отличалась большим терпением и отвагой. В Капитолий она ходила ежедневно, по крайней мере недели две. К концу этого времени у нее несколько притупился интерес, и она предпочла знакомиться с дебатами по «Ведомостям конгресса», которые прочитывала утром. Чтение это оказалось делом трудоемким и не всегда благодарным, и миссис Ли стала сначала опускать скучные абзацы, а затем за отсутствием увлекательных предметов в конце концов разрешила себе опускать и все остальное. Тем не менее у нее еще достало энергии нет-нет да отправляться на галерею в сенате, если ее предуведомляли, что ожидается выступление блестящего оратора по вопросам, касающимся всей страны. Слушая, она не пьянела от восторга, когда восторгаться было нечем, но когда было чем, восторгалась от души. И слушала молча, но с неослабным вниманием. Ей хотелось понять, как действует государственный механизм и каковы свойства тех, кто им управляет. Одного за другим подвергала она этих людей проверке, испытывая, так сказать, кислотами и огнем. Несколько сенаторов выдержали пробу и остались живыми, хотя и сильно покореженными, так как в их составе обнаружилась изрядная примесь грязи, И лишь один из огромного числа тех, кто прошел через ее тигели, сохранил достойный вид, чем и привлек ее внимание.

Поначалу миссис Ли часто посещала конгресс в сопровождении Джона Каррингтона, вашингтонского адвоката лет сорока, который, будучи по рождению виргинцем и дальним родственником ее покойного мужа, называл себя кузеном и держался почти интимного тона, чему она не препятствовала: Каррингтон вызывал у нее добрые чувства, к тому же был человеком, с которым судьба обошлась сурово. Он принадлежал к тому злосчастному поколению южан, которое вступило в жизнь в годы Гражданской войны, и, пожалуй, на его долю выпало даже больше невзгод, чем остальным, поскольку, как большинство образованных виргинцев старой вашингтонской школы, он с самого начала понимал, что при любом исходе Виргиния и он будут неизбежно разорены. В двадцать два года рядовой мятежной армии, он, вооруженный мушкетом, участвовал в одной или двух кампаниях, затем был произведен в ротные в своем же полку и закончил службу в штабе некоего генерал-майора, всегда тщательно исполняя все, что считал входящим в свои обязанности, но никогда не испытывая при этом особого восторга. Когда мятежные армии сложили оружие, он вернулся на родную плантацию — благо ехать пришлось недалеко, поскольку она находилась всего в нескольких милях от Аппоматокса,[9]— и сразу же засел за книги по юриспруденции, а вскоре, предоставив матери и сестре самим по мере сил управляться с их разоренной плантацией, занялся адвокатской практикой в Вашингтоне, рассчитывая таким образом прокормить и себя и их. В целом ему это удавалось, хотя первое время будущее, казалось, утопало во мраке. Дом миссис Ли был для него оазисом, а ее общество, к собственному его удивлению, возвращало веселое расположение духа. Правда, веселость эта носила весьма сдержанный характер, и Сибилла, несмотря на дружелюбное отношение к Каррингтону, утверждала, что умирает с ним от скуки. Однако Маделина находила в скучном мистере Каррингтоне много привлекательного: испив из чаши жизни куда больше различного сорта вин, чем ее сестра, она научилась ценить приходящие с годами тонкий вкус и аромат, которые недоступны нёбу помоложе и погрубее. Каррингтон имел обыкновение говорить очень медленно, словно с усилием, но сохранял особое достоинство — по мнению кое-кого, закоснелость — старой виргинской школы, а двадцать лет постоянного груза ответственности и несбывшихся надежд придавали его манерам оттенок озабоченности, граничившей с глубокой грустью. Самой же привлекательной его чертой было то, что он никогда не говорил — и, по-видимому, не думал — о себе самом. Миссис Ли полностью ему доверяла.

— Он — личность, — говорила она. — Таким я представляю себе Джорджа Вашингтона, когда ему было тридцать.

Как-то декабрьским утром, ближе к полудню, входя в гостиную миссис Ли, Каррингтон осведомился, не собирается ли она в Капитолий.

— Сегодня, — сказал он, — там будет возможность послушать последнюю, по всей вероятности, замечательную речь нашего замечательнейшего государственного деятеля. Право, стоит пойти.

— Еще один прекрасный образец нашего отечественного сырья? — спросила Маделина, которая только что оторвалась от чтения Диккенса и его знаменитой картины американской государственности[10].

— Именно так, — ответил Каррингтон. — Колосс Прерий из Пеонии, возлюбленный сын Иллинойса, человек, которому прошлой весной не хватило всего трех голосов, чтобы быть выдвинутым кандидатом в президенты и который потерпел поражение единственно потому, что мелкие интриги много эффективнее большой игры. Словом, достопочтенный Сайлас П. Рэтклиф, сенатор от Иллинойса и рано или поздно кандидат в президенты.

— А что означает П.? — поинтересовалась Сибилла.

— При мне ни разу не произносили его второе имя. Думается, оно означает Пеония или Прерии. Что-нибудь в этом роде.

— Не тот ли это господин, чья внешность так поразила меня, когда мы были в Капитолии на прошлой неделе? Крупный, дородный, выше шести футов роста, сенатор в полном смысле слова, величественный, с массивной головой и весьма правильными чертами лица? — осведомилась миссис Ли.

— Он самый, — подтвердил Каррингтон. — Непременно пойдите его послушать. Он — главный камень преткновения для нынешнего президента, который знает, что не будет иметь покоя, пока его не ублаготворит. Все считают, что Колоссу Прерий будет предложено на выбор возглавить либо государственный департамент, либо казначейство. И если он согласится, то несомненно предпочтет казначейство: он политик с головы до пят и захочет обеспечить себе контроль над ближайшим общенациональным конвентом.

Миссис Ли получила удовольствие от дебатов, а Каррингтон — от того, что сидел с нею рядом и по ходу обменивался замечаниями о выступлениях и выступавших.

— А вы сами знакомы с сенатором Рэтклифом? — спросила его Маделина.

— Более или менее. Мне несколько раз приходилось быть консультантом при возглавляемых им комиссиях. Он превосходно ведет заседания. Всегда внимателен и, как правило, любезен.

— Откуда он родом?

— Из Новой Англии. И, кажется, из весьма почтенной семьи. Уроженец одного из штатов по реке Коннектикут — не то Вермонта, не то Нью-Гэмпшира, а возможно, и Массачусетса. Точно не знаю.

— И человек с образованием?

— Да. Он получил нечто вроде классического образования в местном колледже. Думается, достаточное для его нужд. Но по окончании колледжа сразу отправился на Запад и, будучи совсем молодым, да еще только-только из горнила аболиционизма, бросился в разгоравшееся там движение против рабства и после долгой борьбы поднялся на его волне. Сейчас бы он так не поступил.

— Почему?

— Стал старше, опытнее, осмотрительнее. Да и времени осталось мало. Вам видно отсюда, какие у него глаза? Типичные глаза янки. Глаза и уши янки — вот как я его называю.

— Не оскорбляйте янки, — возразила миссис Ли. — Я сама наполовину янки.

— Какое же здесь оскорбление? Не станете же вы отрицать, что у янки есть глаза?

— Охотно допускаю, и даже в том смысле, какой вы вкладываете в это слово. Только не виргинцам судить об их выражении: тут виргинцы плохие судьи.

— Отчего же? Холодные, стальные, свинцово-серые глаза, чаще небольшие, скорее располагающие, когда в хорошем настроении, и дьявольски злобные, когда во гневе, а еще страшнее, когда заражены подозрением. Тогда они смотрят на вас, как на гремучую змею, которую чем скорее раздавить, тем лучше.

— Разве сенатор Рэтклиф избегает смотреть людям в лицо?

— Он смотрит, но взглядом, не выражающим приязни. Его глаза словно спрашивают, какую пользу он сможет из вас извлечь. Так, вице-президент дает ему слово. Послушаем. Какой резкий голос, не находите? Такой же, как и взгляд. И манеры резкие, под стать голосу. Да и весь он резкий, жесткий.

— Жаль, что он держится этаким стопроцентным сенатором, — сказала миссис Ли. — А так он мне даже нравится.

— А, вот заговорил о сути дела, — продолжал комментировать Каррингтон. — Заметьте, как ловко он обходит острые углы. Вот что значит быть янки! Да у него явный дар лидера. Заметили, как умело он поворачивает в нужную сторону? Президенту польстил и уверил в своей лояльности, а партию свою сплотил и указал, каким путем идти. Посмотрим, посмотрим, что скажет на это президент. Десять против одного в пользу Рэтклифа. А, с места подымается этот непроходимый осел из Миссури! Пойдемте.

Спускаясь по ступеням на Пенсильвания-авеню, миссис Ли вдруг обратилась к Каррингтону:

— Мистер Каррингтон, — сказала она таким тоном, словно все это время сосредоточенно обдумывала сложный вопрос и теперь наконец пришла к решению. — Я хочу познакомиться с сенатором Рэтклифом.

— Вы завтра встретитесь с ним на обеде у сенатора Клинтона, — был ответ.



Сенатор от Нью-Йорка, достопочтенный Скайлер Клинтон был давним поклонником миссис Ли, а его жена приходилась ей кузиной, более или менее дальней. Клинтоны не стали медлить с уплатой по аккредитиву, по которому миссис Ли, таким образом, могла с них получить, и пригласили ее с сестрой на званый обед, собравший самый цвет вашингтонского политического мира. Мистер Каррингтон как свойственник нью-йоркской гостьи также был в числе приглашенных и чуть ли не единственный среди двадцати гостей, за кем не значилось ни должности, ни титула, ни избирательного округа. Сенатор Клинтон принял сестер — очаровательных представительниц его избирательного округа — с распростертыми объятиями. Он жал им руки, с трудом подавляя желание прижать к груди: сенатор не скрывал своего расположения к хорошеньким женщинам и за полстолетия не обошел вниманием ни одной сколько-нибудь миловидной особы, появлявшейся в штате Нью-Йорк. Одновременно он шепотом, на ушко, принес миссис Ли свои извинения: увы, он вынужден отказаться от удовольствия вести ее к столу. Вашингтон — единственный город в Америке, где такое возможно! Но что поделаешь, вашингтонские дамы требуют строжайшего соблюдения этикета! С другой стороны, ему служит печальным утешением то обстоятельство, что она окажется в выигрыше: он поручает ее лорду Скаю, британскому посланнику — «человеку исключительно приятному и не обремененному узами брака, каковыми, увы, связан ее покорный слуга». По другую же ее руку за столом, добавил любезнейший хозяин, «я осмелюсь поместить мистера Рэтклифа, сенатора от Иллинойса, чью превосходную речь, по моим наблюдениям, вы вчера слушали с жадным вниманием. Мне подумалось, что вы будете не прочь завязать с ним знакомство. Я не ошибся в выборе?»

Маделина заверила его, что он угадал ее сокровенное желание, и мистер Клинтон, повернувшись к Сибилле, умудрился выразить ей еще более теплые чувства:

— Что касается вас, дорогая — дорогая Сибилла, я, право, не знаю, что сделать, чтобы обед доставил вам максимум удовольствия. Вашей сестре я вручил корону и искренне сожалею, что не располагаю диадемой для вас. Однако я сделал все, что было в моих силах: вас поведет к столу первый секретарь русской миссии граф Попов — очаровательный молодой человек, а по другую руку, дорогая Сибилла, будет сидеть помощник государственного секретаря, с которым вы уже знакомы.

Помедлив положенное время, гости разместились за обеденным столом, и, усаживаясь, миссис Ли уловила на себе мгновенный взгляд серых глаз сенатора Рэтклифа.

Лорд Скай держался на редкость приятно, и в любое другое время миссис Ли вряд ли пожелала бы себе лучшего собеседника и проболтала с ним весь обед. Высокий, стройный, лысоватый, чуть нескладный и говоривший с запинкой в тщательно выработанной запинающейся английской манере, к которой прибегал всякий раз, когда ему это было выгодно; зоркий наблюдатель с недюжинным умом, который обыкновенно скрывал; острослов, предпочитавший смеяться своим остротам молча и про себя; дипломат, успешно носящий маску полной откровенности, лорд Скай пользовался в Вашингтоне огромной популярностью. Его знали за беспощадного критика американских нравов, но он умел облекать насмешку добродушием, и его колкости соответственно только прибавляли ему популярности. К американкам он относился с нескрываемым восхищением, хваля в них все, кроме голоса, и не гнушался нет-нет да пройтись насчет некоторых черт своих соплеменниц, чем, несомненно, льстил их американским кузинам. Лорд Скай был бы счастлив целиком посвятить себя миссис Ли, однако приличия требовали уделить внимание и хозяйке дома, к тому же он не мог отказать ей во внимании, будучи дипломатом до мозга костей, ведь она была женой сенатора, а сенатор — председателем комитета по иностранным делам.

В тот же момент, когда лорд Скай повернул голову в сторону своей другой сотрапезницы, миссис Ли принялась за Колосса Прерий, который как раз ел рыбу и пытался понять, почему британский посланник обходится без перчаток, тогда как он, принеся в жертву свои убеждения, сидит в самой большой и самой белой замшевой паре, какая нашлась на Пенсильвания-авеню. Обида от мысли, что среди светской публики он чувствует себя далеко не в своей тарелке, портила настроение, и в тот момент он как никогда сознавал, что подлинное счастье можно обрести лишь среди простых и честных сыновей и дочерей труда. Тайная зависть к британскому посланнику всегда жжет душу американского сенатора — истинного демократа, поскольку демократия, в правильном ее истолковании, есть не что иное, как управление народом силами самого народа на благо сенаторам, и всегда существует опасность, что британскому посланнику такой политический принцип окажется не по плечу. Лорд Скай рисковал совершить два ложных шага сразу — нанести обиду сенатору от Нью-Йорка, обойдя вниманием его жену, и оскорбить сенатора от Иллинойса, завладев вниманием миссис Ли. Молодой англичанин непременно оступился бы дважды, но лорд Скай был знатоком американской конституции. Жена сенатора от Нью-Йорка и на этот раз нашла его обворожительным, а сенатор от Иллинойса пришел к убеждению, что истинному достоинству даже в фривольных и модных кругах пренебрежение не грозит: американский сенатор является большой величиной, представителем суверенного штата, а штат Иллинойс по размерам не уступает Англии — разумеется, если для удобства опустить Уэльс, Шотландию, Канаду, Индию, Австралию и еще десяток-другой островов и континентов. Короче, сенатору Рэтклифу было совершенно ясно, что лорд Скай не угрожает ему, даже в обществе милых дам. Разве миссис Ли не дала ему понять, что положение американского сенатора не имеет равных себе в мире?

Уже через десять минут этот преданный государственным делам деятель был у ее ног. Миссис Ли недаром ознакомилась с сенатом. С безошибочным чутьем она угадала общую для всех сенаторов черту — неутолимую и наивную жажду лести, порожденную ежедневным потоком похвал, исходивших от политических друзей и приспешников, и постепенно превратившуюся в такую же потребность, как для пьяницы рюмка спиртного, которую он заглатывает с тупой ухмылкой несказанного удовлетворения. Маделине достаточно было взгляда на лицо сенатора, чтобы понять: бояться грубой лести не надо. И только чувство самоуважения — ее, а не его — поставило некоторые пределы при использовании этой женской наживки.

Миссис Ли обратилась к сенатору, держась внешне просто и серьезно, со спокойным достоинством и явным сознанием собственной силы — верный признак того, что она была в высшей степени опасна.

— Вчера я слушала вас в сенате, мистер Рэтклиф, — начала она, — и рада, что мне предоставился случай сказать вам, какое сильное впечатление произвела на меня ваша речь. Она показалась мне совершенной. И, надо думать, сильно повлияла на умы, как вы считаете?

— Благодарю вас, мадам. Надеюсь, мое выступление послужит сплочению нашей партии, но пока мы еще не успели определить, каковы результаты. На это потребуется еще несколько дней.

Сенатор говорил в своей сенаторской манере — чеканной, снисходительной и чуть настороженной.

— Знаете, — продолжала миссис Ли, обращаясь к нему, словно к высокоценимому другу, и заглядывая прямо в глаза, — знаете ли, ведь мне все без исключения говорили, что я буду поражена, насколько Вашингтон оскудел политическими талантами. Но я не поверила, а послушав вашу речь, окончательно убедилась, что это не так. А как по-вашему, в конгрессе сейчас меньше способных политиков, чем прежде?

— Как вам сказать, мадам. Нелегко ответить на ваш вопрос. Управлять страной стало нынче сложнее, чем раньше. Многое изменилось. В общественной жизни сейчас действует много очень даровитых людей, гораздо больше, чем бывало. Но и критиковать их стали куда острее и чаще.

— Скажите, я ведь не ошибаюсь, когда нахожу в вас сходство с Дэниелом Уэбстером[11]? Я имею в виду вашу ораторскую манеру. Ведь вы, кажется, из тех же мест?

Миссис Ли коснулась слабого места сенатора Рэтклифа: голова его формой действительно напоминала голову Уэбстера, чем он, как и дальним родством с Истолкователем конституции, втайне гордился. Сенатор решил про себя, что миссис Ли женщина большого ума, а она, воспользовавшись тем, что ее собеседник скромно признал упомянутую ею близость, тут же повернула разговор на ораторское искусство Уэбстера, а вскоре перешла на обсуждение достоинств Клея и Калхуна[12]. Сенатор обнаружил, что его соседка по столу — светская дама из Нью-Йорка в изысканном туалете, с голосом и манерами завораживающе мягкими и благородными — читала речи Уэбстера и Калхуна! Она не нашла нужным сообщить сенатору, что по ее просьбе честный Каррингтон снабжал ее их сочинениями, отчеркивая те места, с которыми ей стоило ознакомиться, зато в течение разговора внимательно следила за тем, чтобы нить неизменно оставалась в ее руках, и, умело и с юмором критикуя уэбстеровское красноречие, не преминула заявить:

— Мои суждения, пожалуй, немногого стоят, — обронила она с улыбкой, глядя прямо в глаза довольного Рэтклифа, — но, сдается мне, наши отцы ценили себя непомерно высоко, и если вы меня не разубедите, то я останусь при мнении, что та часть вашей вчерашней речи, которая начиналась словами: «Наша сила — в этой пусть запутанной и перемешавшейся массе отдельных принципов, в волосах полуспящего исполина, имя которому партия», ни в чем — ни по языку, ни по образам — не уступает речам Уэбстера.

Сенатор от Иллинойса, словно огромный двухсотфунтовый лосось, потянулся к этой кричаще яркой приманке. Его белый жилет лишь серебристо сверкнул, когда он медленно всплыл на поверхность, заглотнув крючок. Ему и в голову не пришло нырнуть или сделать усилие, чтобы вырвать из себя колючую снасть. Напротив, он смиренно подплыл к ногам Маделины и позволил ей вытащить себя из родимой стихии, словно это было ему в радость. Оставим бедолагам-казуистам решать, вела ли Маделина честную игру, не обременила ли столь грубой лестью свою совесть и может ли женщина, не унижаясь, пойти на такую бесстыдную ложь. Самой ей даже мысль о лжи показалась бы оскорбительной. Она защищалась бы, говоря, что вовсе не возносила Рэтклифа, а только побранила Уэбстера, и в своем неприятии старомодного американского красноречия ни в чем не покривила душой. Правда, отрицать, что намеренно позволила сенатору сделать заключения, весьма далекие от тех, каких придерживалась сама, она не могла. Как не могла отрицать, что заранее обдумала, как польстить ему в пределах, нужных для ее целей, и была довольна тем, что ей это удалось. Еще прежде, чем они вышли из-за стола, сенатор полностью оттаял: заговорил естественно, умно и не без юмора, позабавил миссис Ли несколькими иллинойсскими историями, обрисовал чрезвычайно свободно политическую ситуацию в стране и кончил тем, что выразил желание навестить миссис Ли, если сможет надеяться застать ее дома.

— Субботними вечерами я всегда дома, — сказала миссис Ли.

В ее глазах он был верховным жрецом американской политики, человеком, облеченным знанием смысла таинств, владевшим ключом к политическим иероглифам. Через него она надеялась измерить глубины государственности, извлечь из ее илистого дна жемчужину, за которой гонялась, таинственную драгоценность, запрятанную где-то в недрах политики. Она жаждала понять этого человека, вывернуть его наизнанку, поставить на нем свой эксперимент, использовав, как молодая поросль физиологов использует лягушек и кошек. И что бы там в нем ни обнаружилось — хорошее или дурное, — цель ее была во всем этом разобраться.

Ну а он? Он был пятидесятилетним вдовцом с Запада, обитавшим в Вашингтоне в жалких меблированных комнатах, заваленных официальными документами и посещаемых разве что политиками и искателями должностей с Запада. На лето он уединялся в своем дощатом домишке с белеными стенами и зелеными ставнями, окруженном несколькими квадратными футами неухоженной травы и белым забором. Обстановка внутри была еще скуднее — железные печурки, клеенчатые коврики, холодные белесые стены, и в качестве единственного украшения — большая литография, портрет Авраама Линкольна в гостиной. Все это в Пеонии, в штате Иллинойс! О каком равенстве между ними можно было говорить? О какой надежде для него? О каком риске для нее? И все же мистер Сайлас П. Рэтклиф был вполне под пару Маделине Лайтфут Ли.

ГЛАВА III

Миссис Ли быстро вошла в моду. Ее гостиная стала любимым местом, куда устремлялись мужчины и женщины, постигшие искусство заставать ее дома — искусство, которым владел далеко не каждый. Чаще всех ее посещал Каррингтон, на которого смотрели почти как на члена семьи, и если Маделине требовалось взять из библиотеки книгу или за столом не хватало мужского общества, он неизменно, чего бы это ему ни стоило, обеспечивал ее и тем, и другим. Таким же неустанным посетителем ее гостиной был старый барон Якоби, болгарский посланник, без памяти влюбившийся в обеих сестер, как всегда влюблялся в каждое хорошенькое личико и ладную фигурку. Остроумный и циничный, этот прожившийся парижский roue[13] уже несколько лет обитал в Вашингтоне, где его удерживали долги и высокое жалованье, хотя не переставая сетовал на отсутствие оперы и время от времени выезжал по каким-то таинственным делам в Нью-Йорк. Он не пропускал ни одной новинки французской и немецкой литературы, особенно романы, знавал или по крайней мере встречал всех знаменитостей века — от героев до негодяев, хранил в памяти тьму забавных историй, превосходно разбирался в музыке, не боясь указывать Сибилле на недостатки в ее пении, и, будучи знатоком по части изящных безделиц, подтрунивал над мешаниной из всякой всячины, выставленной напоказ Маделиной, однако нет-нет да приносил ей то персидское блюдо, то старинное шитье, уверяя, что они очень хороши и сделают честь ее дому. Старый грешник, он любил все порочное, но соблюдал условности, принятые в англосаксонском обществе, а как человек умный, не навязывал своих мнений другим. Он охотно женился бы на обеих сестрах сразу — охотнее, чем на одной из них, но, как сам однажды с жаром сказал Сибилле: «Будь я на сорок лет моложе, мадемуазель, вам следовало бы петь для меня свои арии не столь равнодушно!» Его друг господин Попов, молодой русский живого ума и веселого нрава, с резко выраженными калмыцкими чертами, влюбчивый и впечатлительный, как девушка, страстно любил музыку и часами висел над фортепьяно, когда за ним сидела Сибилла. Он познакомил ее с русскими песнями и научил их петь, но, если говорить начистоту, ужасно утомлял Маделину, которой из-за него приходилось играть роль дуэньи при младшей сестре.

От него сильно отличался другой завсегдатай их гостиной, мистер С. С. Френч, член конгресса от штата Коннектикут, жаждавший действовать в политике как истый джентльмен и очищать от скверны общественные нравы. Он держался прогрессивных принципов и, увы, крайне самодовольного тона — весьма богатый, весьма неглупый, весьма образованный, весьма честный и весьма вульгарный молодой человек. Ему в равной степени нравились и миссис Ли, и ее сестра, которую он доводил до бешенства, называя с покровительственной фамильярностью «мисс Сибилла». Своей сильной стороной мистер Френч считал умение поддразнивать — или, как он выражался, «подкусывать», — но на его игривые, хотя скажем прямо, малоудачные попытки острить даже у миссис Ли порой не хватало терпения. Когда же на него нападал возвышенный стих, Френч принимался рассуждать в таком приподнятом тоне, словно выступал в дискуссионном клубе какого-нибудь колледжа, и это окончательно выводило всех из себя; но при всем том он был чрезвычайно полезен: всегда исходил последними политическими сплетнями и проявлял тонкий нюх, когда дело касалось дележки партийного пирога.

Фигурой совсем иного рода был мистер Харбист Шнейдекупон, коренной житель Филадельфии, но постоянно обретавшийся в Нью-Йорке, где, подпав под чары Сибиллы, пытался завоевать ее сердце, посвящая в тайны денежного обращения и теории протекционизма, к каковым питал большое пристрастие. Чтобы поддерживать в мисс Росс интерес к этим предметам, он периодически наведывался в Вашингтон, где запирался у себя с представителями различных политических партий и давал роскошные обеды членам конгресса. В свои тридцать лет он владел изрядным состоянием. Он был высокий, худощавый, с блестящими глазами на гладко выбритом лице, заученными манерами и чрезмерной говорливостью. Он слыл любителем внезапно менять свои мнения на противоположные — отчасти чтобы доставить себе удовольствие, отчасти чтобы поражать общество. Сегодня ему нравилось подвизаться в роли художника и рассуждать по всем правилам науки о картинах, которые сам малевал, завтра — разыгрывать литератора, который в высоких нравственных целях пишет книгу «О благородной жизни», послезавтра — предаваться спорту: участвовать в скачках, играть в поло, вводить в моду галстук о четырех концах. Последним его увлечением был журнал «Ревю протекционизма», служивший интересам американской промышленности, который он издавал в Филадельфии и сам редактировал, видя в этом ступень на пути в конгресс, кабинет и Белый дом. Одновременно он обзавелся яхтой, и его приятели-спортсмены заключали между собой пари, которая из двух его затей — журнал или яхта — первой пустит его на дно. Однако при всех своих эксцентричностях он оставался славным малым и забавлял миссис Ли простодушными излияниями любителя от политики.

Куда более возвышенный тип человека являл собой мистер Натан Гор, уроженец Массачусетса, статный, красивый мужчина с седоватой бородой, прямым точеным носом и ясными проницательными глазами. В молодости он имел успех как поэт, чьи сатиры наделали немало шума; их и теперь вспоминали за воинственность и остроту отдельных строк. Затем он посвятил многие годы глубокому изучению Европы, пока благодаря своему труду «История испанцев в Америке» не оказался во главе американских служителей Клио и не получил место посланника в Мадриде, где провел без малого пять лет к вящей пользе для себя, сделав таким путем вернейший для американского гражданина шаг к обретению права на почет и уважение, а также государственной пенсии. Смена правительства вновь низринула мистера Гора в сферу частной жизни, но после нескольких лет затворничества он вновь появился в Вашингтоне, чтобы вернуться к прежней деятельности. А поскольку каждый президент считал престижным держать на жалованье хотя бы одного из пишущей братии, шансы мистера Гора достичь поставленной цели стояли весьма высоко, особенно если учесть, что он пользовался решительной поддержкой у большинства массачусетского лобби. Был он невероятно эгоцентричен, до мозга костей себялюбив, крайне тщеславен, но мудр, как змий, умел держать язык за зубами, умел искусно польстить и выучился воздерживаться от сатиры. Свободно высказываться он позволял себе лишь в кругу проверенных друзей, но миссис Ли пока к ним не относилась.

Таковы были мужчины, постоянно посещавшие ее гостиную, да и в женщинах там не было недостатка. Впрочем, ее гости и сами способны описать себя не в пример лучше, чем любой незадачливый романист.

Обыкновенно беседа текла сразу двумя ручейками: один вился вокруг Сибиллы, другой — Маделины.

— Ми-и-сс Росс, — сказал граф Попов, входя в гостиную в сопровождении молодого красавца иностранца, — пользуюсь вашим разрешением представить вам моего друга графа Орсини, секретаря итальянской миссии. Ведь вы сегодня принимаете? Кстати, граф Орсини тоже поет.

— Очень рада познакомиться с графом Орсини. Хорошо, что вы пришли попозже. Я сама только что вернулась с визитов. На редкость тупое занятие! В конце я уже хохотала до слез.

— Вы находите смешным обычай делать визиты? — осторожно осведомился граф Попов.

— По правде сказать, да. Я ездила вместе с Юлией Шнейдекупон, ты же знаешь, Маделина, Шнейдекупоны ведут свой род от царей Израилевых, а гордости в них больше, чем у самого царя Соломона на вершине славы. Ну и вот, заходим мы к одной особе, невесть откуда взявшейся; и представьте себе, что я чувствую, слыша вот такой диалог: «Что это у вас, милочка, за фамилия?» «Шнейдекупон — моя фамилия», — отвечает Юлия, вытянувшись во весь рост, прямая как стрела. «А из ваших знакомых кто-нибудь бывает в моем кругу?» «Вряд ли», — зло отрезает Юлия. «То-то я не припомню, чтобы когда слышала такую фамилию. Ну да ладно. С меня не убудет. Только надо же мне знать, кто мне делает визиты». Со мной чуть истерика не приключилась, когда мы вышли на улицу. А Юлия так и не смогла понять, что тут смешного.

Граф Орсини, который был не вполне уверен, что сам понимает, что тут смешного, только любезно улыбался, скаля зубы. Ничто в мире не может сравниться с двадцатипятилетним секретарем итальянской миссии по части наивного тщеславия и детской самовлюбленности. Однако, чувствуя, что, если он будет хранить молчание, эффект, произведенный его красотой, пожалуй, может пострадать, граф Орсини все же решился задать вопрос.

— Вы не находите, что общество в Америке, ну, как бы это выразиться, несколько странное? — пробормотал он.

— Общество? — презрительно фыркнула Сибилла. — В Америке, как и в Норвегии, не водится гадюк.

— Гадюк, мадемуазель? — переспросил Орсини, и лицо его приняло тревожное выражение человека, которому предстоит, рискуя собой, шагнуть на тонкий лед и который решает ступать мягко. — Какие гадюки! Одни голуби — вот как бы я их назвал.

Благосклонный смех Сибиллы обратил в уверенность зыбкую надежду, что ему удалось сострить на незнакомом языке. Лицо графа Орсини просияло, к нему вернулось самообладание, и он несколько раз повторил про себя: «Какие гадюки — одни только голуби!»

Но чуткое ухо миссис Ли расслышало слова сестры, уловив снисходительность в тоне, которая была ей не по нутру. Бесстрастные физиономии лощеных посольских секретарей, казалось, подтверждали как само собой разумеющееся, что светское общество возможно только в Старом Свете. И миссис Ли вмешалась в разговор с такой горячностью, что вызвала переполох в честной компании голубков и голубиц.

— Есть ли общество в Америке? Есть, и превосходное. Но у него свои правила, и новое лицо редко в них разбирается. Я поясню их вам, мистер Орсини, чтобы уберечь от ошибок. «Общество» в Америке — это все честные, добросердечные женщины с ласковыми голосами и все хорошие, смелые, благопристойного поведения мужчины от Атлантического океана до Тихого. Каждому из них открыт доступ во все города и веси, и от каждого зависит, как он или она воспользуется этим предоставленным им — но только лично, без передачи по наследству — правом. У этого правила нет исключений, а те, кто кричит: «Мы из колена Авраамова», только дают пищу юмору, который в изобилии производит наша страна.

Оробевшие молодые люди, не понимавшие, что значит эта эскапада, уставились на хозяйку, пытаясь изобразить согласие, тогда как она, манипулируя щипчиками для сахара, откалывала над чашкой кусочек рафинада и явно не сознавала, как нелепо выглядела со своей речью. Сибилла с недоумением смотрела на сестру: не в ее привычках было столь энергично размахивать национальным флагом. Впрочем, каким бы ни было молчаливое неодобрение ее слушателей, миссис Ли, задетая за живое, его не замечала; лишь одно ее волновало — мысли, которые она высказала! Последовала пауза, затем нить разговора была вновь подхвачена там, где ее оборвала скрытая насмешка Сибиллы.

Явился Каррингтон.

— Вы из Капитолия? — спросила Маделина. — Что вы там делали?

— Охотился в кулуарах, — прозвучал ответ в обычном для Каррингтона полусерьезном тоне.

— Уже? Ведь конгресс в новом составе заседает всего два дня! — воскликнула миссис Ли.

— Ах, мадам, — отвечал Каррингтон с невинным ехидством, — конгрессмены те же птицы небесные, и поймать их можно лишь на самого раннего червячка.

— Добрый день, миссис Ли. Рад еще раз приветствовать вас, мисс Сибилла. Сердцем которого из этих джентльменов вы нынче лакомитесь? — прозвучало с порога.

Таков был изысканный стиль мистера Френча, упивавшегося своими шуточками, которые ему угодно было называть «подкусыванием». Он также прибыл из Капитолия в надежде на чашку чая и толику светской беседы. И хотя по лицу Сибиллы было ясно, что ей хочется побольнее уязвить мистера Френча, она предпочла не расслышать его слов. Он же тотчас подсел к Маделине.

— Вы вчера видели Рэтклифа? — поинтересовался он.

— Да, — сказала Маделина. — Он был у нас вместе с Каррингтоном и еще несколькими джентльменами.

— И говорил о политике?

— Ни слова. Мы в основном говорили о литературе.

— О литературе? Что он в ней понимает?

— Об этом соблаговолите спросить его самого.

— Н-да, в забавное положение мы попали. Никто решительно ничего не знает о новом президенте. Жизнью клянусь, мы все тут до единого в полном мраке. Рэтклиф уверяет, что и ему известно не более, чем остальным. Только я этому не верю. Такой прожженный политик, как он, наверняка держит все нити в руках. Не далее как сегодня один из сенатских служителей шепнул моему коллеге Каттеру, что вчера самолично отослал от него письмо Сэму Граймзу из Норт-Бенда, а уж Граймз, как всем известно, — молодчик из президентской свиты. Ба, мистер Шнейдекупон! Как поживаете? Давно ли прибыли?

— Благодарствуйте. Сегодня утром, — отвечал мистер Шнейдекупон, входя в гостиную. — Безмерно счастлив вновь видеть вас, миссис Ли. Как вам и вашей сестре нравится в Вашингтоне? А я, знаете ли, привез в Вашингтон Юлию. И сейчас шел к вам, полагая найти ее здесь.

— Она только что ушла. Они вместе с Сибиллой все утро ездили с визитами. Она сказала, будто вы рассчитываете, что она поможет вам в переговорах с сенаторами. Это правда?

— Совершенная правда, — подтвердил мистер Шнейдекупон смеясь. — Только пользы от нее — ни на грош. Я пришел вербовать на эту службу вас.

— Меня?

— Да, вас. Видите ли, мы надеемся, что сенатор Рэтклиф займет пост министра финансов, и нам очень важно, чтобы он держался твердой линии касательно денежного обращения и тарифов. Вот я и приехал, чтобы установить с ним отношения, как говорят дипломаты. Для начала мне хотелось бы пригласить его отобедать у Велкли, но он, как известно, очень осторожен в таких делах, и единственный шанс залучить его — это устроить обед с присутствием дам. Для того-то я и привез сюда Юлию. Я также постараюсь заручиться согласием миссис Скайлер Клинтон. И очень надеюсь, что вы и ваша сестра не откажетесь помочь Юлии.

— Я? На обеде для лоббистов? Как можно!

— А отчего же нет? Вы сами и назовете остальных гостей.

— В жизни не слыхала ничего подобного. Впрочем, такой обед, наверное, будет забавным. Сибилла, конечно, не пойдет, а я, пожалуй, подумаю.

— Помилосердствуйте. Юлия шагу не сделает без Сибиллы: она не сядет без нее за стол.

— Ну, хорошо-хорошо, — заколебалась миссис Ли. — Пожалуй, если заручитесь согласием миссис Клинтон и сестра ваша тоже там будет… А кто еще?

— Назовите, кого желаете.

— Но я никого не знаю!

— Помилуйте. Вот хотя бы Френч. Он, конечно, не очень силен по части тарифа, но для данного случая вполне подойдет. Потом можно позвать мистера Гора: у него всегда найдется что сказать в собственных целях, и он, надо думать, не откажется сказать кое-что и в наших. Остается подобрать еще двух-трех человек, ну а я позабочусь о том, чтобы кто-то был про запас.

— Пригласите спикера, мне хотелось бы с ним познакомиться.

— Превосходно. Еще Каррингтона и моего пенсильванского сенатора. Вот и все места за столом заполнены. Не забудьте: у Велкли, в субботу, в семь.

Пока такая беседа шла в одной половине гостиной, Сибилла музицировала в другой и, исполнив несколько романсов, упросила Орсини сменить ее за фортепьяно и доказать, что мужчина может петь, не нанося тем самым ущерба мужеству и мужской красоте. Однако подоспевший как раз барон Якоби раскритиковал обоих. Прибыла и мисс Сорви — известная в узком кругу как мисс Сорвиголова, — по обыкновению поглощенная флиртом с очередным посольским секретарем, и, неожиданно для себя увидев Попова, тотчас уединилась с ним в дальнем углу, меж тем как Якоби и Орсини продолжали терзать Сибиллу, сражаясь друг с другом у фортепьяно. Все болтали без умолку, не дожидаясь ответа собеседников, пока наконец миссис Ли не выпроводила их из гостиной, заявив: «Мы люди не светские и обедаем в половине седьмого».

Сенатор и в самом деле побывал у миссис Ли с вечерним воскресным визитом. Пожалуй, было бы не вполне точно, если бы мы сказали, что они весь вечер беседовали о литературе. Но о чем бы ни шел между ними разговор, сенатор Рэтклиф все больше восхищался миссис Ли, которая, сама того не предполагая, оказалась более опасной соблазнительницей, нежели любая завзятая кокетка. Да и что могло быть притягательнее для утомленного политика, тяготившегося одиночеством, чем покой и свобода, которые он вкушал в гостиной миссис Ли; а когда Сибилла, усевшись за фортепьяно, спела несколько простых мелодий, пояснив, что это величальные песни — «славицы», и она исполняет их, потому что сенатор — приверженец или, во всяком случае, слывет приверженцем добрых старых традиций, сердце мистера Рэтклифа переполнилось отцовскими или даже, скорее, братскими чувствами к этой очаровательной девушке.

Вскоре братья-сенаторы стали примечать, что у Колосса Прерий появилась привычка то и дело поглядывать на галерею для женщин. А однажды мистер Джонатан Эндрюс, специальный корреспондент нью-йоркского «Небесного свода», в высшей степени благожелательного к конгрессу, остановил сенатора Скайлера Клинтона и с растерянным видом задал ему такой вопрос:

— Скажите, пожалуйста, что стряслось с нашим Сайласом П. Рэтклифом? Минуту назад я разговаривал с ним об очень важном предмете, о котором должен сегодня же сообщить его мнение в Нью-Йорк, как вдруг он замолчал на полуфразе, вскочил с места и, даже не взглянув в мою сторону, покинул зал заседаний. А сейчас я вижу его на галерее, где он беседует с какой-то неизвестной мне дамой.

Сенатор Клинтон не спеша приложил к глазам оправленный в золото лорнет и посмотрел наверх в указанном направлении.

— О, да это миссис Лайтфут Ли! — воскликнул он. — Пожалуй, пойду перемолвлюсь с нею словечком. — И, повернувшись к специальному корреспонденту спиной, вслед за сенатором из Иллинойса с чисто юношеской прытью помчался вон из палаты.

— Ну и дела! — пробормотал мистер Эндрюс. — Какой бес вселился в этих старых болванов? — И, глядя вверх на миссис Ли, углубившуюся в беседу с сенатором Рэтклифом, почти неслышно добавил: «Может, лучше заняться этим сюжетцем?»

Когда мистер Шнейдекупон заявился к сенатору Рэтклифу, чтобы пригласить его на обед, он застал этого джентльмена с головой заваленного работой и вовсе не склонного, как сразу же объяснил, вести беседу. Нет, ему сейчас не до званых обедов. При нынешнем положении общественных дел он считает невозможным транжирить время на подобные развлечения. К сожалению, ему приходится отвечать отказом на любезное приглашение мистера Шнейдекупона, но есть веские причины, заставляющие его в настоящее время воздерживаться от светских удовольствий. Из этого правила он сделал лишь одно исключение, и то по настоятельной просьбе старого друга, сенатора Клинтона, при совершенно особых обстоятельствах.

Мистер Шнейдекупон был глубоко огорчен — тем паче, сказал он, что намеревался просить мистера и миссис Клинтон оказать ему честь отобедать за его столом, так же как и еще одну очаровательную леди, редко появляющуюся в свете, но которая почти уже дала свое согласие прийти.

— Кто такая? — поинтересовался сенатор.

— Некая миссис Лайтфут Ли из Нью-Йорка. Вы вряд ли ее знаете. А вот я просто преклоняюсь перед нею. Тончайшего ума женщина, какой мне еще не приходилось встречать.

Холодные глаза сенатора с выражением крайнего недоверия остановились на открытом лице посетителя.

— Мой юный друг, — произнес он торжественно, прибегая к глубочайшим нотам своего особого сенаторского голоса, — у мужчины в мои годы есть иные занятия, кроме женщин, какого бы тончайшего ума они ни были. Кто еще будет у вас за столом?

Мистер Шнейдекупон перечислил гостей.

— Так вы говорите — в субботу, в семь?

— В субботу, в семь.

— Боюсь, я вряд ли смогу прийти, тем не менее наотрез отказываться не стану: вдруг в этот час у меня откроется такая возможность. Впрочем, на меня не рассчитывайте — нет, на меня не рассчитывайте. Всего доброго, мистер Шнейдекупон.

Человек весьма недалекий, Шнейдекупон не глубже ближних своих проникал в тайны вселенной и, уходя от Колосса, ругательски ругал «дьявольскую надменность, которую напускают на себя эти сенаторы». Он дословно пересказал миссис Ли весь разговор, считая это своим долгом, так как боялся обвинения в том, что под ложным предлогом залучил ее к себе на обед.

— Вот такое мое счастье, — сетовал он. — Наприглашал тьму народу, чтобы познакомить с интересным человеком, а он мне заявляет, что скорее всего не придет! Но почему, в конце концов, не сказать, как все люди — «да» или «нет». У меня десятки знакомых сенаторов, и все на одну стать: только о себе и думают.

Миссис Ли улыбалась натянутой улыбкой и лила умиротворяющий бальзам на его уязвленные чувства: у нее нет сомнений, что обед пройдет как нельзя лучше — с сенатором или без; она, во всяком случае, приложит к этому максимум усилий, а Сибилла наденет последнее полученное из Парижа платье. Но лицо у нее осталось чуть грустным, и мистер Шнейдекупон поспешил провозгласить ее чудом из чудес, умнейшей женщиной на свете — да-да, он так и сказал Рэтклифу, а теперь еще добавил бы — самой обязательной, даром что этот пентюх смотрел на него, словно на зеленую обезьяну. Миссис Ли выслушала все с милой улыбкой и при первой же возможности отослала молодого человека домой.

Когда Шнейдекупон удалился, она в раздумье прошлась по комнате. Ей было ясно, что означала перемена в тоне Рэтклифа. Она не сомневалась, что он придет на обед, и знала почему. Неужели у нее завязывался «роман» с человеком на двадцать лет ее старше, политическим деятелем из Иллинойса, этой глыбой — тучным, лысым сенатором с серыми глазами и похожей на уэбстеровскую головой, проживающим в Пеонии? Даже мысль об этом представлялась ей нелепой до невероятности! Однако в целом тут было нечто занятное. «Надо думать, сенаторы не хуже других мужчин способны постоять за себя», — решила она. Больше всего ее заботило, чем это грозит ему: она жалела его и мысленно перебирала те последствия, к каким в его годы могло привести большое, всепоглощающее чувство. Душа у нее была не на месте, но думала она не о себе. Впрочем, это исторический факт, что пожилых сенаторов странным образом влечет к молодым и красивым женщинам. Умеют ли они постоять за себя? И какая из двух сторон скорее нуждается в защите?

Когда в следующую субботу Маделина с сестрой прибыли к Велкли, они застали беднягу Шнейдекупона в малоподходящем для гостеприимного хозяина состоянии.

— Он не придет! Я же говорил вам — не придет! — плакался он Маделине, сопровождая ее в зал. — Нет, если я когда-нибудь стану коммунистом, то единственно ради удовольствия прикончить сенатора!

Маделина попыталась успокоить беднягу, но он не унимался и за спиной Клинтона на чем свет стоит поносил сенат. Наконец он позвонил в колокольчик и приказал старшему официанту подавать обед, и в это мгновение дверь отворилась и на пороге появилась дородная фигура Рэтклифа. Взгляд его немедленно отыскал Маделину, которая с трудом сдержалась, чтобы не рассмеяться: сенатор был одет не по-сенаторски тщательно, с бутоньеркой в петлице и на этот раз без перчаток.

После неистовых восторгов, с какими мистер Шнейдекупон описал сенатору достоинства миссис Ли, ему ничего не оставалось, как просить Колосса Прерий вести ее к столу, что он сделал не мешкая. То ли это обстоятельство, то ли шампанское, то ли какие-то необъяснимые флюиды подействовали на сенатора, но он выглядел на десять лет моложе. Лицо его сияло, глаза горели; казалось, он решил доказать свое родство с бессмертным Уэбстером, состязаясь с ним в искусстве общительности. Он тут же ринулся в разговор, смеялся, шутил, острил, рассказывал анекдоты, подражая говору янки и западному диалекту, разыгрывал острые полемические сценки из политической жизни.

— Ну и чудеса, — прошептал Кребс, сенатор от Пенсильвании, перегибаясь через стол к Шнейдекупону. — Вот уж не подозревал за Рэтклифом таланта потешать собеседников.

А мистер Клинтон, сидевший подле Маделины по другую руку, сказал ей тихо, на ушко:

— Боюсь, моя дорогая, это ваша вина. В сенате мы от него ничего подобного не слышим.

Что и говорить, сенатор Рэтклиф забрался еще выше: он с таким чувством описал последние минуты жизни Линкольна, что у присутствующих на глазах навернулись слезы. Все другие гости рядом с ним полностью стушевались. Спикер, забившись в угол, в одиночестве вкушал утку, пил шампанское и голоса не подавал. Даже мистер Гор, не имевший обыкновения скрывать свое пламя под тем или иным колпаком, на этот раз не пытался взять слова и восхищенно аплодировал речам своего визави. Злопыхатели, пожалуй, скажут, что мистер Гор видел в сенаторе Рэтклифе возможного государственного секретаря. Как бы там ни было, но именно он обратился к миссис Клинтон со словами, предназначенными ей одной, но прозвучавшими на весь стол:

— Блестяще! Какой оригинальный ум! Какое впечатление сенатор произвел бы за рубежом!

Воистину так! Ибо, не говоря уже о том впечатлении, какое сенатор произвел на своих сотрапезников, в нем обнаружилось нечто значительное, острый практический ум, дерзкая независимость и широта в суждениях о том, что он знал. Единственный человек за столом, слушавший его с холодной головой и критической враждебностью, был Каррингтон. Однако его отношение к Колоссу Прерий объяснялось, скорее всего, ревностью: целый вечер Каррингтон находился в крайне дурном расположении духа и даже не давал себе труда скрывать раздражение.

— Не внушает этот человек доверия! Нет, не внушает, — ворчливо заявил он сидевшему с ним рядом Френчу.

К несчастью, эта реплика пробудила во Френче желание вывести Рэтклифа на чистую воду, и он тут же в своей фамильярной манере, соединяющей самонадеянность с высокими принципами, набросился на сенатора и стал «подкусывать» по поводу реформы государственной службы — предмета почти столь же опасного в разговоре о политике в Вашингтоне, как вопрос о рабстве в довоенное время. Френч числил себя в реформаторах и не упускал возможности насаждать свои взгляды, но, увы, был борцом в легком весе, и его наскоки выглядели смешно, так что даже миссис Ли, горячо сочувствовавшая реформам, порою, слушая его, склонялась на другую сторону. На этот раз стоило Френчу выпустить по Рэтклифу свои туповатые стрелы, как коварный противник тотчас сообразил, какие возможности тут перед ним открываются, и решил не отказывать себе в удовольствии расправиться с мистером Френчем, тем более что знал, как это потешит всю компанию. И миссис Ли, при всей своей приверженности реформам и некотором смятении, в которое ее повергали грубые приемы Рэтклифа, не могла, хотя ей и следовало, досадовать на Колосса Прерий, когда тот, опрокинув Френча наземь, продолжал валять и валять его в грязи.

— Вы, разумеется, достаточно хорошо разбираетесь в финансах и производстве, мистер Френч, чтобы сказать: каким продуктом славится Коннектикут? Что замечательного дает стране?

Мистер Френч отвечал, что, по его скромному мнению, продуктом, лучше всего отвечающим такому определению, являются государственные деятели.

— Ошибаетесь, сэр! Даже тут попали пальцем в небо. Сейчас я побью вас вашим собственным оружием. Вот так! Даже малые дети в стране знают, чем славится Коннектикут. Это кузница различных штучек-дрючек янки, поделок и подделок, часов, которые не идут. А ваша реформа гражданской службы — еще одна штучка-дрючка янки, фальшивая поделка, часы в парадном корпусе, но без механизма. И вы это знаете. Ведь вы из старой школы коннектикутских коробейников. Сколько лет ходили со своим негодным товаром, пока не попали в конгресс! А теперь тащите эту дрянь из всех ваших карманов, и мало того, что хотите сбыть ее по своей цене, так еще читаете нам мораль и обвиняете во всех грехах, когда мы от нее отказываемся. Ладно, мы не мешаем вам промышлять своим товаром в собственном штате. Морочьте там избирателей, сколько душе угодно. Набирайте себе голоса. Но нас-то не агитируйте: мы ведь знаем вас как облупленных, да и сами умеем играть в такие игрушки.

Сенатор Клинтон и сенатор Кребс хихикали, от души одобряя расправу над беднягой Френчем, которая чинилась вполне на уровне их представлений об остроумии. Они тоже были не чужды упомянутым Рэтклифом штучкам-дрючкам. Его жертва пыталась отбиться, заверяя, что промышляет стоящими вещами, что товар у него с гарантией, а уж тот последний предмет, о котором сенатор вел речь, гарантирован условиями, принятыми обеими политическими партиями.

— В таком случае, мистер Френч, вам не хватает начального школьного образования. Подучите алфавит. Впрочем, если не верите мне, спросите моих коллег, много ли шансов провести ваши реформы, пока американские граждане являют собой то, что они есть.

— Да, уж мой штат навряд ли вас приветит, — прорычал, не скрывая насмешки, сенатор от Пенсильвании, — коли изволите туда сунуться.

— Полно, полно, — вступился за Френча прекраснодушный мистер Клинтон, благожелательно сверкая очками в золотой оправе. — Не будем к нему слишком строги. Наш друг старается из лучших чувств. Пусть не все, что он предлагает, разумно, но ведь все — от доброго сердца. Я больше вас в этом разбираюсь и вовсе не отрицаю, что дела у нас идут из рук вон плохо. Только, как сказал мистер Рэтклиф, вина тут в народе, не в нас. С народом работайте, Френч, с народом, а мы, поверьте, ни при чем.

Френч и сам уже жалел, что выскочил, и потому удовольствовался еле слышной репликой в сторону Каррингтона:

— Свора старых ретроградов, черт бы их побрал.

— В одном они все-таки правы, — отвечал ему Каррингтон, — и дали вам добрый совет. Не лезьте к ним с вашими реформами, иначе сами первым под них попадете.

Обед кончился так же блестяще, как и начался, и Шнейдекупон был наверху блаженства. Он особенно увивался вокруг Сибиллы, посвящая ее во все свои надежды и страхи, связанные с возможными изменениями в финансах и тарифах.

Едва дамы поднялись из-за стола, как Рэтклиф, отказавшись от сигары, заявил, что вынужден поспешить домой, где его ждут посетители; он только простится с дамами и сразу уйдет. Однако когда чуть ли не час спустя джентльмены перешли в гостиную, они застали там Рэтклифа, который все еще прощался с дамами, с удовольствием внимавшими его прибауткам, а когда наконец он и впрямь собрался уйти, то как нечто само собой разумеющееся сказал миссис Ли:

— Завтра вечером вы, полагаю, как всегда, дома.

Маделина улыбнулась, кивнула, и он удалился.

Когда в тот вечер сестры возвращались домой, Маделина против обыкновения всю дорогу молчала, а Сибилла позевывала и как бы в извинение говорила:

— Мистер Шнейдекупон, конечно, милый и добрый, но провести с ним целый вечер — это слишком. А что за ужас сенатор Кребс! Слова из него не вытянешь. И пил он сверх всякой меры. Впрочем, глупее, чем есть, от вина не стал. Нет, господа сенаторы мне ни к чему! — И, выдержав паузу, добавила скучающим голосом: — Ну как, Мод, надеюсь, ты достигла, чего хотела? Насытилась политикой? Проникла в сердце твоей великой американской тайны?

— Думается, я очень близко к ней подошла, — сказала Маделина, отчасти отвечая себе самой.

ГЛАВА IV

В воскресенье к вечеру разбушевалась непогода, и требовалась истинная тяга к общению, чтобы ради него подвергнуть себя ударам ветра и дождя. Тем не менее несколько близких друзей миссис Ли по обыкновению собрались в ее гостиной. Не преминул явиться верный Попов, и мисс Сорви примчалась провести с дорогой Сибиллой часок, но, поскольку провела весь вечер, уединившись с Поповым, обожаемая подруга, надо думать, в чем-то ее разочаровала. Явился и Каррингтон, припожаловал и барон Якоби. Шнейдекупон с сестрой, отобедав у миссис Ли, остался и после обеда, и Сибилла с Юлией принялись обмениваться мнениями о вашингтонском свете. Мистеру Гору тоже пришла на ум счастливая мысль, что, коль скоро от его отеля до дома миссис Ли всего шаг-другой, он может с равным успехом развлечься в ее гостиной, как и вкушать одиночество в своих апартаментах. Наконец в урочный час появился и сенатор Рэтклиф и, усевшись подле Маделины с чашкой чая в руках, вскоре получил возможность наслаждаться беседой с нею наедине — остальные гости, словно по уговору, занялись друг другом. Под гул их разговоров мистер Рэтклиф быстро перешел на доверительный тон.

— Я зашел сказать: если вам угодно послушать острые дебаты, приходите завтра в сенат. Меня предупредили, что Гэррад, сенатор от Луизианы, готовится устроить мне разнос за мою последнюю речь. Если так, я вряд ли останусь в долгу. А в присутствии такого критика, как вы, сумею выступить лучше.

— Разве я такой уж добрый критик? — спросила Маделина.

— Кто сказал, что критика должна быть доброй? — отвечал сенатор. — Справедливость — вот душа подлинной критики, и ничего, кроме справедливости, я от вас не прошу и не жду.

— А есть ли прок от ваших выступлений? — поинтересовалась она. — Эти речи и впрямь помогают вам приблизиться к цели или разрешить трудности?

— Как вам сказать. Сейчас мы оказались в тупике, хотя долго так продолжаться не может. Впрочем, не побоюсь довериться вам — но, разумеется, вы не станете пересказывать это ни одной душе. Так вот, мы приняли меры, чтобы ускорить события. Несколько джентльменов, и я в том числе, написали письма, предназначенные для президента, хотя и не ему адресованные, цель которых побудить его как-то высказаться, чтобы стало ясно, чего нам ждать.

— О, — рассмеялась Маделина, — я уже неделю об этом знаю.

— Знаете? О чем?

— Да о том, что вы послали письмо Сэму Граймзу из Норт-Бенда.

— И что же вы знаете о письме, которое я послал Сэму Граймзу из Норт-Бенда? — спросил Рэтклиф в почти резком тоне.

— Вы и представить себе не можете, какое у меня превосходное сыскное агентство, — сказала миссис Ли. — Конгрессмен Каттер выудил у некоего сенатского служителя, что получил от вас для отсылки письмо, адресованное мистеру Граймзу из Норт-Бенда.

— И конечно, Каттер тотчас поведал о своем открытии Френчу, а Френч побежал к вам. Все ясно. Знай я об этом вчера, он не так легко от меня бы отделался. Я предпочитаю сам рассказывать вам о своих делах — без его прикрас. Впрочем, я сам виноват. Дернуло меня довериться служителю. Здесь ничего нельзя надолго сохранить в тайне. Однако главное мистеру Каттеру осталось неизвестным: то, что подобные письма и с той же целью написали сразу несколько джентльменов. Среди них ваш друг Клинтон, сенатор Кребс, ну и еще один-два.

— Мне, наверное, лучше не спрашивать, что там написано?

— Почему же? Мы договорились изложить наше мнение в очень мягком и примирительном тоне и тем самым побудить президента приоткрыть нам свои намерения, прежде всего чтобы не действовать ему наперекор. Я в своем письме нарисовал отчаянную картину, показав, каково воздействие нынешнего положения на нашу партию, и дал понять, что лично мне от него ничего не надо.

— И каков, вы полагаете, будет результат?

— Думаю, нам удастся найти выход, — отвечал Рэтклиф. — Беда в том, что у нынешнего президента очень мало опыта, а подозрительности хоть отбавляй. Ему кажется, мы пустимся во все тяжкие, чтобы связать ему руки, и он готовится опередить нас в этом. Я лично с ним не знаком, но те, кто его знает и способен судить о нем здраво, говорят, что, несмотря на некоторую узость взглядов и упрямство, человек он — честный и поладить с ним можно. Я не сомневаюсь, что столковался бы с ним за какой-нибудь час. Но пойти к нему я не могу — об этом не может быть и речи, пока он сам меня не позовет, а позвать меня — значит уже пойти на соглашение.

— В таком случае чего же вы опасаетесь?

— Что он затеет войну с подлинными лидерами партии, чтобы ублажить мнимых, таких сюсюкающих человечков, как ваш приятель Френч, и, ни с кем не советуясь, сделает нелепые назначения. Кстати, вы сегодня виделись с Френчем?

— Нет, — ответила Маделина. — Боюсь, он обиделся на то, как вы обошлись с ним вчера. Вы были с ним чересчур грубы.

— Вот уж ничуть, — сказал Рэтклиф. — Наши реформаторы и не такого заслуживают. Ведь задевая меня, он имел в виду бросить мне вызов. Я это сразу услышал по его тону.

— Но разве реформы и впрямь так уж невозможны, как вы это изображаете? Так уж совершенно неосуществимы?

— Реформы, которых жаждет Френч, не только полностью неосуществимы, но и нежелательны.

— Однако что-то, несомненно, все же можно предпринять, чтобы пресечь коррупцию, — настаивала миссис Ли, и серьезность ее тона подтверждала — для нее это вовсе не светский вопрос. — Неужели мы обречены всегда быть во власти воров и хапуг? Неужели порядочное правительство несовместимо с демократией?

Горячность, с которой она говорила, привлекла внимание Якоби.

— Что вы обсуждаете, миссис Ли? — спросил он через всю гостиную. — Речь, кажется, идет о коррупции?

Все мужчины немедленно навострили уши и поспешили окружить сенатора и миссис Ли.

— Я спросила сенатора Рэтклифа, — пояснила она, — куда мы придем, если по-прежнему не будем бороться с коррупцией.

— Осмелюсь просить разрешения выслушать ответ, который даст вам на это сенатор Рэтклиф, — сказал Якоби.

— Вот мой ответ, — заявил Рэтклиф. — Ни одно представительное правительство не может быть ни намного лучше, ни намного хуже того общества, которое представляет. Очистите от скверны общество, и вы очистите правительство. Но, пытаясь искусственными мерами очистить правительство, вы только усугубляете беду.

— Ответ, достойный государственного деятеля, — сказал барон Якоби, отвешивая сенатору светский поклон, но в тоне его звучала насмешка. Тогда Каррингтон, слушавший этот обмен репликами с потемневшим лицом, вдруг повернулся к барону и спросил, как тот толкует слова сенатора.

— Ах! — воскликнул барон, окинув его убийственно ядовитым взглядом, — чему послужит мое толкование? Вы, американцы, считаете себя неподвластными действию всеобщих законов. Вам нет дела до опыта прошлого. Я живу на свете семьдесят пять лет, и всегда — среди коррупции. Я коррумпирован сам, но имею смелость признаться в этом, а вы, американцы, — нет. Рим, Париж, Вена, Петербург, Лондон — все коррумпированы, только Вашингтон — чист! Так вот позволю себе сказать, что за всю свою жизнь не видел страны, где бы так процветала коррупция, как в Соединенных Штатах. У вас даже дети заражены ею и знают, как обманывать. Все ваши большие города — коррумпированы, и ваши городки, и сельские округа, и законодатели штатов, и судьи. Везде мошенничают, обирая государство и частных лиц, крадут деньги и скрываются, очистив общественную казну. Разве что в сенате не берут деньгами. Вы, господа сенаторы, любите трубить о том, что вашим великим Соединенным Штатам, которые есть вершина цивилизованного мира, нечему учиться на примере коррумпированной Европы. Вы правы, совершенно правы! Великим Соединенным Штатам примеры не нужны. Мне искренне жаль, что я не проживу еще сто лет. Если бы мне тогда вновь приехать в Вашингтон, какое огромное удовольствие я бы получил — несравненно большее, чем сейчас. Я всегда получал тьму удовольствия, живя среди коррупции, а mа parole d'honneur![14] — горячо вскричал старик, взмахнув рукой, — по части коррупции Соединенные Штаты оставят далеко позади и Рим при Калигуле, и церковь при папе Льве X, и Францию при Регентстве.

На этом барон закончил свою речь, которую произносил стоя, прямо в лицо сенатору Рэтклифу, сидевшему напротив; он с удовлетворением отметил, что все собравшиеся умолкли и слушали его с глубоким вниманием. Барону, видимо, было в удовольствие злить сенатора, и он с удовлетворением отметил, что сенатор откровенно злится. Бросив на барона разгневанный взгляд, Рэтклиф сказал — скорее, буркнул, — что не видит оснований так толковать его слова. Разговор сразу увял, и все, кроме барона, облегченно вздохнули, когда Сибилла по просьбе Шнейдекупона села за фортепиано и исполнила, как она объявила, гимн. Едва она кончила петь, как Рэтклиф, которого филиппика Якоби, видимо, вывела из себя, сославшись на неотложные дела, поспешил удалиться. Несколько погодя и остальные все разом откланялись; в гостиной остались только Каррингтон и Гор, который, перейдя на место подле Маделины, сразу был вовлечен ею в разговор о предмете, всегда ее занимавшем, а в данный момент гвоздем засевшем у нее в голове.

— Ну и разнес наш барон сенатора, — несколько неуверенно начал Гор. — Интересно, почему Рэтклиф позволил ему так топтать себя?

— А как вы это объясняете? — спросила Маделина. — Скажите мне, мистер Гор — вы, мерило нашей цивилизованности и литературного вкуса, — скажите, прошу вас, как понимать то, что сказал барон? Кому и чему верить? Мистер Рэтклиф, по всей видимости, честный и разумный человек. Разве он способствует коррупции? Он верит в народ или говорит, что верит. Так что же — правду он говорит или лжет?

Гор был достаточно искушен в политике, чтобы не попасться в подобного рода западню. Он уклонился от прямого ответа:

— Мистер Рэтклиф занят практическими делами; его задача — составлять законы и консультировать президента. Исполняет он это отменно. Политика, равного ему в решении практических вопросов, у нас нет, и несправедливо требовать, чтобы он к тому же брал на себя роль борца за правое дело.

— Так! — резко вмешался Каррингтон. — Но незачем ему и мешать такой борьбе. Незачем, проповедуя добро, противодействовать наказанию зла.

— Он осмотрительный политик-практик, — возразил Гор, — и в любой новой политической тактике видит первым делом ее слабые стороны.

— Кто же в таком случае прав? — вновь спросила Маделина со вздохом отчаяния. — Все мы не можем быть правы! Половина людей с умом заявляет, что мир идет прямехонько к своей гибели, другая — что, напротив, совершенствуется с каждым днем. И те и другие не могут быть правы. В моей жизни есть только один вопрос, — продолжала она смеясь, — ответ на который я во что бы то ни стало должна и буду знать. Я должна знать, избрала ли Америка верный путь. И сейчас это для меня сугубо практический вопрос: я должна знать, верить ли мне в мистера Рэтклифа. Если я отвергаю его, все остальное тоже летит за борт, потому что он — лишь представитель системы.

— Отчего же не верить в мистера Рэтклифа, — сказал Гор. — Я сам в него верю и не боюсь это сказать.

Но тут вмешался Каррингтон, в чьих глазах Рэтклиф с некоторых пор олицетворял дух зла, и заметил, что сам мистер Гор, сдается ему, следует и другим путеводным звездам, понадежнее, чем Рэтклиф, меж тем как Маделина с чисто женской проницательностью нанесла удар по слабому месту в броне мистера Гора, спросив напрямик, а верит ли он в ту систему, которую представляет Рэтклиф:

— Вы — лично вы — считаете демократию лучшей формой правления? И считаете, что всеобщее избирательное право увенчалось успехом?

Понимая, что загнан в угол, мистер Гор принялся выкарабкиваться из него с энергией отчаяния.

— Все это сложные материи, — начал он, — и я неохотно касаюсь их в свете. Все равно, что требовать ответа на вопрос, верите ли вы в бога, загробную жизнь, откровение — предметы, о которых каждый предпочитает размышлять наедине с собой. Вы спрашиваете меня о моем политическом кредо. Извольте, я изложу его вам. Единственное условие — я излагаю его только вам, и вы не станете ни повторять, ни цитировать мои слова со ссылкой на автора. Да, я верю в демократию. И принимаю ее. И буду верно служить ей и защищать. Я верю в демократию, потому что эта форма правления, как мне представляется, есть неизбежное следствие всех иных, бывших до нее. Демократия подтверждается тем фактом, что массы сейчас поднялись на более высокий уровень духовного развития, чем когда-либо прежде. А к этой цели и направлена вся наша цивилизация. Мы должны делать все, что в наших силах, чтобы ей помочь. Лично мне хочется увидеть результат. Я допускаю, что демократия — всего-навсего эксперимент, но это единственный путь, по которому обществу стоит идти, единственная концепция его функций, достаточно широкая, чтобы удовлетворить его стремления, единственный результат, который стоит усилий и риска. Всякий другой возможный шаг есть шаг назад, а я не хочу повторять прошлое. Мне радостно видеть, что общество берется за проблемы, которые никому не позволяют стоять в стороне.

— А если ваш эксперимент не удастся? — спросила миссис Ли. — Если вследствие всеобщего избирательного права, коррупции и коммунизма общество уничтожит себя?

— Ах миссис Ли, желал бы я, чтобы вы в свободный вечер посетили со мной обсерваторию и поглядели на Сириус. Вы когда-нибудь наблюдали неподвижную звезду? Астрономы, кажется, насчитывают до двадцати миллионов видимых глазом звезд и бесконечное множество миллионов невидимых. И каждая звезда — это солнце, подобное нашему, с планетами, подобными нашей Земле. Вообразите, что одна из этих неподвижных звезд вдруг становится ярче. Почему? А потому, объясняют вам, что не нее упала одна из сопутствующих ей планет и сейчас сгорает в ее пламени. Для планеты этой все кончено, ее возможности исчерпаны. Любопытно, не правда ли? Но какое это имеет, значение? Все равно как если бы на вашей свече сейчас сгорел мотылек.

Маделина даже вздрогнула.

— Мне не подняться до высоты ваших теорий, — сказала она. — Вы витаете среди бесконечных величин, а я — существо конечное.

— Вовсе нет! Но я верую — только, пожалуй, не в старые формы, а в новые. В человеческую природу, в науку, в выживание наиболее приспособленных. Будем же верны своему времени, миссис Ли! Если девятнадцатому веку предстоит поражение, умрем его солдатами. Если же ему суждена победа, встретим ее во главе его колонн. И уж во всяком случае, не среди шептунов и ворчунов. Вот так. Кажется, я точно доложил свой катехизис. Вы этого хотели. А теперь, сделайте милость, забудьте все, что я сказал. Я утрачу свою репутацию в Вашингтоне, если это кредо выйдет наружу. Спокойной ночи!

На следующий день в урочное время миссис Ли появилась в Капитолии, куда после настоятельной просьбы Рэтклифа не могла не прийти. Пошла она туда одна: Сибилла наотрез отказалась даже близко подходить к Капитолию, а просить о такой услуге Каррингтона при данных обстоятельствах Маделина сочла для себя неудобным. Но Рэтклиф не выступал. Дебаты неожиданно были отложены. Однако он поднялся к миссис Ли на галерею, попросил разрешения посидеть с нею и, оказав еще большее, чем накануне, доверие, сообщил, что получил ожидаемый от Граймза ответ, к которому было приложено письмо от нового президента к мистеру Граймзу по поводу сделанных Рэтклифом и его друзьями авансов.

— Письмо пренеприятное, — заявил сенатор, — а в одной своей части, пожалуй, даже оскорбительное. Мне хотелось бы прочитать вам из него несколько строк и услышать ваше мнение, как их толковать.

И, вынув из кармана листок, он прочел следующее:

«Не могу также не принимать в соображение, что эти трое сенаторов (он имеет в виду Клинтона, Кребса и меня, — пояснил Рэтклиф), что эти трое сенаторов являются, по всеобщему признанию, наиболее влиятельными членами так называемого сенаторского кружка, снискавшего себе недобрую славу. И хотя я всегда буду с должным уважением относиться к поступающей от них информации, мне необходимо по-прежнему пользоваться полной свободой действий, прислушиваясь к советам как этих, так и других политических деятелей, но в любом случае я буду прежде всего следовать желаниям американского народа, которые не всегда верно представляют его номинальные представители».

— Ну, что скажете на этот бесценный образчик президентского стиля?

— По крайней мере ему нельзя отказать в смелости, — сказала миссис Ли.

— Смелость — одно, а здравый смысл — другое. Этим письмом мне наносится намеренное оскорбление. Он уже однажды перебежал мне дорогу. И теперь готовится перекрыть ее снова. Это — объявление войны. Что, по-вашему, мне делать?

— То, что лучше всего для общественного блага, — сказала Маделина очень серьезно.

Взгляд Рэтклифа выразил такое нескрываемое восхищение — невозможно было ошибиться или не заметить выражение его глаз, — что миссис Ли в смятении отпрянула. Она не была готова к столь откровенному проявлению чувств. Мгновенно его лицо приняло жесткое выражение.

— Но что лучше всего для общественного блага?

— Это вам виднее, — сказала Маделина. — Мне ясно одно: если вы поддадитесь личным чувствам, то совершите ошибку еще большую, чем президент. А теперь мне пора идти: у меня еще тьма визитов. В следующий раз, мистер Рэтклиф, уж будьте верны вашему слову.

Когда они встретились в следующий раз, Рэтклиф зачитал ей абзац из своего ответа мистеру Граймзу из Норт-Бенда.

«Каждый, кто стоит во главе партии, — писал Рэтклиф, — неизбежно подвергается нападкам и совершает ошибки. Я — в чем совершенно прав президент — не являюсь исключением из общего правила. Полагая, что только великие партии добиваются великих результатов, я неизменно жертвовал своей личной позицией, если она не встречала всеобщего одобрения. Этого принципа я буду держаться и впредь. Поэтому президент может с полной уверенностью рассчитывать на мою бескорыстную поддержку любых начинаний моей партии, даже если они будут предприняты без моего ведома».

Миссис Ли слушала очень внимательно.

— И вы ни разу не отказались идти вместе с партией? — спросила она.

— Ни разу, — твердо сказал он.

— Значит, для вас нет ничего дороже верности партии? — И она устремила на него задумчивый взгляд.

— Ничего, кроме верности нашей стране, — прозвучал ответ еще тверже.

ГЛАВА V

Для молодой очаровательной женщины привязать к своему шлейфу видного государственного деятеля и водить его за собой, как ручного медведя, не в пример увлекательнее, чем навязывать ему себя и ходить у него на поводу, словно индейская скво. Таково было первое важное политическое открытие, которое сделала в Вашингтоне Маделина, и оно оказалось ценнее, чем вся немецкая философия, доселе ею проштудированная, вместе с полным изданием трудов Герберта Спенсера в придачу. Не могло быть сомнений, что честь и звания, полученные за служение на общественном поприще, при зрелом размышлении не стоили потраченных усилий. Маделина поставила себе за правило ежедневно читать, в порядке очередности, жизнеописания и письма американских президентов и их жен — тех, следы существования которых ей удавалось обнаружить. Какое грустное зрелище ей представилось, начиная от жизни Джорджа Вашингтона и кончая последним избранником на этот пост! Сколько дрязг, сколько разочарований, какие непростительные ошибки, какие дурные нравы! Ни один из них — людей, стремившихся к высоким целям, — не избежал противодействия, поражений и, как водится, оскорблений. Каким мраком веяло от черт таких признанных предводителей, как Калхун, Клей и Уэбстер, какие различные варианты поражения и неудовлетворенных желаний они собой представляли, какое сознание собственного величия и сенаторской гордыни, какую жажду лести, какое отчаяние от приговора судьбы! А чего все они, в конце концов, достигли?

Все они были деятелями сугубо практическими. Им не приходилось решать великих философских проблем или даже вопросов, выходивших за рамки норм повседневной морали и текущих обязанностей. Но как все они старались напустить побольше туману! Как изощрялись в возведении помпезных строений, которые только заслоняли горизонт! Может быть, Америке было бы лучше без них? Да уж хуже быть не могло! Есть ли на свете бездна глубже той, что открылась под ногами нации, — бездна, к краю которой они ее подвели?

Одна история повторяла другую, и от их однообразия у Маделины устала голова. Она поделилась своими мыслями с Рэтклифом, и он откровенно признался, что удовольствие, доставляемое политикой, — в обладании властью. Он согласен: Америка вполне обошлась бы и без него. «Но здесь я стою, — заявил он, — и буду стоять[15]». Пустое морализирование вызывало у него мало сочувствия, а всяческие утопии в политике — лишь должное в государственном деятеле презрение. Да, он любит власть и хочет быть президентом. Вот и все.

Порою трагическая, порою комическая сторона брала верх в уме Маделины, а порою она не знала, плакать ли ей или смеяться. Вашингтон, как ни один другой город в мире, изобиловал наивно-нелепыми проявлениями человеческой натуры; несуразными бедолагами — мужчинами и женщинами, — над которыми жестоко смеяться и смешно плакать. К счастью, респектабельная публика редко сталкивается с тяжелыми случаями; лишь малосущественные социальные происшествия попадаются ей на глаза. Однажды миссис Ли отправилась на вечерний прием в Белом доме — первый, который давал президент. Сибилла наотрез отказалась толкаться среди толпы, а Каррингтон деликатно объяснил, что, увы, еще недостаточно «реконструировался» и не чувствует себя вправе явиться пред светлые очи президента. Миссис Ли согласилась взять в спутники мистера Френча и, перейдя в его сопровождении через Лафайет-сквер, присоединилась к людскому потоку, вливавшемуся в двери Белого дома. Заняв место в конце длинного хвоста, они наконец удостоились войти в зал для приемов, где очутились перед двумя манекенами, то ли из дерева, то ли из воска, почти не проявлявшими признаков жизни. То были президент и его супруга, застывшие у дверей в напряженной и неловкой позе; на их лицах не значилось даже следа мысли, зато механическим движением заводных кукол оба протягивали правую руку веренице посетителей. Миссис Ли чуть было не рассмеялась, но смех замер у нее на губах. Президент и его жена явно не видели в этой процедуре причины для смеха. Они стояли у дверей, два автомата — представители общества, дефилировавшего перед ними. Маделина взяла Френча под руку.

— Отведите меня куда-нибудь, — попросила она, — откуда можно наблюдать этот спектакль. Вот сюда! В этот угол! Нет, мне и в голову не могло прийти, как это дико выглядит!

Френч, решив, что она имеет в виду нелепый вид мужчин и женщин, набившихся в гостиные, поспешил отпустить несколько — применительно к собственному тонкому пониманию юмора — топорных острот насчет проходивших мимо. Однако миссис Ли не была расположена поддерживать его усилия и даже слушать его бонмо. Она тотчас его прервала.

— Благодарю вас, мистер Френч. Теперь ступайте. Мне хочется побыть одной. Придите за мной, пожалуйста, через полчаса.

Она осталась там и стояла, не отрывая глаз от президента и его жены, пожимавших и пожимавших руки бесконечно движущемуся людскому потоку.

Какое странное это было зрелище и каким гнетущим был образ, запечатлевавшийся в ее сердце! Какое жестокое предостережение честолюбцам! И никто во всей толпе, кроме нее одной, не сознавал карикатурности этого парада. Для них он был надлежащей частью в обязанностях президента, и ничего смешного в этом не было. Они видели в нем демократический обряд — в этом шутовском обезьянничании монархических ритуалов! Мертвенная скука, царившая в залах, казалась им такой же естественной и непреложной, как церемонии в Эскуриале придворным Филиппов и Карлов[16]. Но на Маделину это зрелище производило впечатление ночного кошмара, видений курильщика опиума. Внезапно ее пронзила мысль: а что, если американское общество пришло к своему концу? Вот оно — воплощение и мечта одновременно! И миссис Ли содрогнулась в душе.

— Именно так! Наконец я достигла цели! В недалеком будущем мы все превратимся в восковые фигуры, а наша речь — в попискивание заводных кукол. Мы будем кружить и кружить по свету и пожимать друг другу руки. Никто ни к чему не будет стремиться ни в этом мире, ни в том. Нет, это хуже, чем любые муки Дантова «Ада». Какая ужасная картина вечности!

Внезапно, словно сквозь дымку, перед ней возникло печальное лицо лорда Ская. Он пробирался к ней, и его голос вернул ее к действительности.

— Ну как вам нравится такого рода увеселение? — спросил он в своей уклончивой манере.

— Наши увеселения оставляют грустное впечатление — они вполне под стать духу нашего народа, — отозвалась она. — Тем не менее мне, право, здесь интересно.

Минуту-другую они стояли молча, наблюдая медленно змеившийся танец Демократии.

— Как вы думаете, — вдруг сказал лорд Скай, — кто этот человек — вон тот длинный, тощий с дамой по каждую руку?

— Вот тот? — спросила она. — Ну, наверное, чиновник из какого-нибудь вашингтонского департамента или член конгресса, скажем, от Айовы с женой и свояченицей. Их вид коробит ваши аристократические чувства?

Он бросил на нее взгляд, полный шутливого смирения:

— Вы хотите сказать, эти дамы одной масти с вдовствующими графинями? Совершенно справедливо. Да и мой аристократический дух уже не тот, миссис Ли. Я даже готов, если прикажете, пригласить их на обед — при условии, что и вы на него придете и займетесь ими. Правда, последний раз, когда я пригласил к обеду некоего члена конгресса, он ответил запиской, нацарапанной карандашом на моем же конверте, сообщая, что приведет с собой двоих друзей, очень респектабельных джентльменов — избирателей из города Йеху[17] или другого ему подобного, — природных аристократов, как писал он.

— Надеюсь, вы их приняли?

— Разумеется. Как не познакомиться с двумя природными аристократами. К тому же они могли оказаться более приятными сотрапезниками, чем их представитель. Они не преминули прийти — очень респектабельные джентльмены, один в голубом галстуке, другой в красном, у каждого торчало по бриллиантовой булавке в рубашке и волосы приглажены волосок к волоску. За обедом они молчали, ели мало, пили и того меньше и вели себя благовоспитаннее, чем я. Прощаясь, оба в один голос предлагали мне свое гостеприимство, когда я приеду в Йеху.

— У вас не будет недостатка в гостях, если вы будете продолжать в том же роде.

— Не уверен. Сдается мне, их сверхучтивость — просто от неотесанности. Они не знали, как себя держать, вот и старались выглядеть скромно. Единственная беда — я ничего не мог выудить из них. Интересно, пригласи я их жен, с ними было бы так же скучно?

— А как было бы в Англии, лорд Скай?

Он взглянул на нее с высоты своего роста из-под полуопущенных век.

— Вы знакомы с моими соотечественницами? — сказал он, по-английски чуть растягивая слова.

— Отнюдь. Я почти совсем их не знаю.

— Тогда перейдем к предмету не столь серьезному.

— Охотно. Я все жду, что вы поделитесь со мной, почему у вас такой печальный вид.

— Вы спрашиваете об этом из дружеских чувств, миссис Ли? У меня и впрямь печальный вид?

— Невыразимо печальный. И меня гложет любопытство: почему?

Британский посланник флегматично обвел глазами зал, остановив долгий взгляд на президенте с женой, все еще механически пожимавших чужие руки, и вновь, обернувшись к Маделине, посмотрел ей прямо в лицо, но ничего не сказал.

— Мне нужно знать ответ на эту загадку, — настаивала она. — Меня этот вопрос просто душит. Почему мне не грустно, если я вижу тех же людей, когда они заняты делом или предаются веселью — коль скоро они на это способны? В церкви или лекционном зале? Почему здесь они производят на меня впечатление каких-то жутких фантомов?

— Не вижу никакой загадки, миссис Ли. Вы сами и ответили на собственный вопрос: они не заняты делом и не предаются веселью.

— Прошу вас, отвезите меня сейчас же домой. У меня вот-вот начнется истерика. Вид этих двух мучеников у дверей просто непереносим. Не верится, что они реальны. Нет, хоть бы вспыхнул пожар! Хоть бы разверзлась земля! Хоть бы кто-нибудь ущипнул президента или дернул за волосы президентшу!

Миссис Ли не стала повторять опыт с посещением Белого дома и еще долгое время спустя не проявляла восторга, упоминая резиденцию президента. Сенатору Рэтклифу она выразила свое мнение в резких словах. Тщетно сенатор пытался ей разъяснить, что народ имеет право посещать своего избранника на высший государственный пост, а он обязан их принимать, и раз так, то из всех возможных принятая форма является наименее неприемлемой.

— Кто дал им такое право? — возмущалась миссис Ли. — Откуда оно взялось? Зачем оно им? Не морочьте мне голову, мистер Рэтклиф! Президент — такой же гражданин, как и все прочие. Кто вбил ему в голову нелепую мысль, что ему нужно быть не гражданином, а дурной копией королей. Наши правители никогда не делали из себя посмешища! Что ему, мало жить как все и исполнять свои обязанности? Неужели он не понимает, что выставляет себя шутом гороховым?

Миссис Ли даже позволила себе заявить, что желала бы стать президентшей с единственной целью — положить конец этим глупостям. Уж ее никто не заставил бы участвовать в подобных спектаклях. Ах, публике бы это не понравилось — что ж, пожалуйста, пусть конгресс подвергнет ее импичменту и отстранит от должности. Все, чего она потребует, — права выступить в сенате в свое оправдание.

Так это было или не так, но в Вашингтоне у подавляющего большинства сложилось впечатление, что миссис Ли ничего так не желает, как обосноваться в Белом доме. Известная лишь узкому кругу, где редко — даже среди близких людей — высказывалась по глубоко интересовавшим ее вопросам, Маделина слыла умной интриганкой, преследовавшей свои цели. Бесспорный факт, не подлежащий сомнению, что все обитатели Вашингтона принадлежат либо к пребывающим в должности, либо к кандидатам на должность, и те, кто не заявляет прямо о своей цели, повинны в попытке — весьма глупой! — обмануть общественное мнение. Правда, существует немногочисленная группа и таких, кто, видимо, составляет исключение из общего правила, но и им суждено рано или поздно ему подчиниться. Что до миссис Ли, то ее относили к кандидатам на должность. Вашингтонцы считали само собой разумеющимся, что миссис Ли выйдет замуж за Сайласа П. Рэтклифа. Ничего удивительного, если Сайлас П. Рэтклиф будет рад заполучить в жены светскую образованную женщину с двадцатью, а то и тридцатью тысячами долларов годового дохода. И вполне естественно, если миссис Ли примет предложение человека, который на сегодняшний день занимает первое место среди общественных деятелей и, что особенно лестно, имеет шанс стать президентом — к тому же мужчина еще сравнительно молодой и недурной наружности. Так что в этом деле ей было обеспечено сочувствие всех благополучно озамужненных женщин, которые уже не могли быть ей соперницами, тем паче что для них жена президента была куда важнее самого президента, в чем они, говоря начистоту, — увы, в Америке это мало кому известно! — не так уж далеки от истины.

Находилось, однако, немало и таких, кого не устраивал этот благожелательный, но явно светский взгляд на предполагаемый брачный союз. Многие дамы сурово осуждали поведение миссис Ли и не колеблясь объявляли ее наглой и зарвавшейся авантюристкой, каких еще не видывал свет. К несчастью, такая респектабельная и достопочтенная леди, как миссис Скайлер Клинтон, тоже почему-то разделяла эту точку зрения и отнюдь не стремилась ее скрывать. Она справедливо возмущалась суетностью кузины и возможным возвышением ее в ранге и чине.

— Если Маделина Росс выйдет замуж за этого старого мужлана, за этого политического проныру из Иллинойса, я в жизни ей не прощу, — сказала она мужу.

Мистер Клинтон сделал попытку оправдать Маделину и даже рискнул напомнить, что разница в годах тут не больше, чем в их собственном случае. Но миссис Клинтон безжалостно отвергла его доводы.

— Я по меньшей мере, — сказала она, — не заявлялась в Вашингтон в качестве вдовы, поставившей себе целью замарьяжить первого кандидата в президенты, и в своем недостойном нетерпении не разыгрывала спектаклей на публику, сидя на галерее в сенате. Миссис Ли должно быть стыдно. Она холодная, бессердечная кошка, в которой нет ничего женского.

Мисс Виктория Сорви, постоянно то шелестевшая, как ветерок, то журчавшая, как ручеек, с полным безразличием к тому, о чем и о ком говорила, имела обыкновение, навещая миссис Ли, передавать обрывки сплетен и разговоров. Произнося что-нибудь особенно бесстыдное, она любила, рисуясь, чуть запинаться и изображать из себя этакую ленивую простушку. Ей доставляло огромное удовлетворение слышать, что Маделину обвиняют как раз в тех грехах, какие постоянно одолевали ее самое. Многие годы весь Вашингтон числил крошку Сорви чуть ли не в самых пропащих: она только и делала, что нарушала всевозможные правила и приличия, приводя в ужас все добропорядочные семьи, и ничего толкового от нее не ждали. При всем том нельзя отрицать, что Виктория забавляла общество и обладала своеобразной привлекательностью, а потому ее повсеместно терпели. И вот, видя, как миссис Ли низводят до ее собственного уровня, она испытывала ни с чем несравнимое удовольствие и тщательнейшим образом пересказывала Маделине обрывки разговоров, подслушанных в различных гостиных.

— Ваша кузина, миссис Клинтон, говорит, что вы ко-ошка, миссис Ли.

— Этого не может быть, Виктория, миссис Клинтон не способна говорить про других гадости.

— А миссис Марстон сказала: это все потому, что вы ухватили жи-ирную крысу, а она только мышо-онка.

Столь неожиданная слава, естественно, раздражала миссис Ли, в особенности когда в газетах стали появляться корреспонденции, сначала краткие и туманные, а вскоре следом попространнее и порешительнее трактующие матримониальные планы сенатора Рэтклифа вместе с описаниями ее особы, выходившими из-под пера сотрудничавших в прессе дам, которые в глаза ее не видели.

При первом знакомстве с подобной заметкой Маделина просто разрыдалась от унижения и гнева. Она хотела завтра же покинуть Вашингтон, и даже мысль о Рэтклифе вызывала в ней неприязнь. В этой газетной писанине заключалось нечто непостижимо вульгарное, нечто необъяснимо оскорбительное для чувства женского достоинства, и ее всю передернуло, словно она коснулась ядовитого паука. Но когда первое острое чувство стыда прошло, Маделина воспрянула духом и поклялась, что не сойдет с пути, на который ступила, сколько бы яда и вульгарности ни выплеснули на нее Соединенные Штаты, накопившие их в изобилии. Она не собиралась выходить замуж за сенатора Рэтклифа. Ей нравилось его общество, льстило его доверие, и она надеялась, что сумеет предотвратить официальное предложение с его стороны, а если нет, то по крайней мере оттянуть до последнего возможного момента. Никакие реки желчи и злословия не отпугнули бы ее от Рэтклифа, и она отказывалась от него по иным и куда более важным причинам. В своей отчаянной смелости она зашла даже так далеко, что посмеивалась над своей кузиной, миссис Клинтон, допуская и даже поощряя ее мужа оказывать себе внимание на публике и рассыпаться в комплиментах с истинно юношеским пылом, что, без всякого сомнения, должно было распалить и уязвить безукоризненную леди, его жену.

Человеком, которого в высшей степени удручал ход развернувшихся событий, был Каррингтон. Он уже не мог скрывать от себя, что влюблен в Маделину со всей страстью, на какую способен дорожащий своим достоинством и честью виргинец. С ним, во всяком случае, она не кокетничала, не льстила ему и не поощряла его ухаживаний. Однако Каррингтон, в одиночку сражавшийся с судьбой, нашел в ней доброго друга, всегда готового прийти на помощь, когда помощь была нужна, щедро дававшего деньги на любое дело, стоило ему за него поручиться, к тому же дававшего с сочувствием, которое часто дороже денег, а там, где деньги и сочувствие не могли помочь, помогавшего предприимчивостью и добрым советом. Каррингтон знал миссис Ли лучше, чем она знала самое себя. Он подбирал ей книги, доставлял списки последних докладов из Капитолия и департаментов, знал о владевших ею сомнениях и колебаниях и, насколько был способен в них разобраться, содействовал их разрешению. Человек крайне скромный, пожалуй, даже застенчивый, Каррингтон не осмеливался претендовать на роль официального возлюбленного, гордость же не позволяла ему даже помыслить о том, чтобы поменять свою бедность на ее богатство. Ему тем паче было непереносимо видеть, что Маделина тянется к Рэтклифу, чья сильная воля и безудержная энергия явно оказывали на нее влияние. Он видел, что Рэтклиф всячески демонстрирует свои преимущества, потакает всем слабостям Маделины, выказывая ей доверие и почтительность, и что в недалеком будущем она либо должна будет выйти за него замуж, либо обрести репутацию бессердечной кокетки. У Каррингтона были свои причины дурно думать о сенаторе Рэтклифе, и он вознамерился помешать его браку с Маделиной, хотя знал, что имеет дело с врагом, которого нельзя убрать с дороги и которого нимало не страшит любое число соперников — сенатор от Иллинойса был вполне способен уничтожить их всех до единого.

Рэтклиф никого не боялся. Он недаром сам пробивал себе в жизни дорогу и знал цену трезвой голове и твердой уверенности в себе. Именно благодаря этой его грубой американской складке да сильной воле он благополучно держался, минуя все западни и ловушки, в кругу друзей миссис Ли, где соперники и враги окружали его со всех сторон. На их территории он чувствовал себя жалким школяром, но стоило ему заманить противника в собственные пределы — в сферу практической жизни, — и он, как правило, учинял ему изрядный разгром. Практический ум и сильная воля — вот чем он завоевал миссис Ли, которая была в достаточной мере женщиной, чтобы считать: кто бы ни был у ее ног, это только служит ей к украшению, а с нее достаточно, если сильный пол чувствует ее превосходство. Мужчины имели цену, когда были сильны и умели восхищаться женщинами. Если бы сенатору хватило выдержки всегда держать свои нервы под контролем, его дела здесь шли бы как нельзя лучше, но постоянные усилия, требовавшиеся от него, чтобы контролировать себя в политике, притупляли его внимание в частной жизни. Молчаливое благоговение Маделины перед высокой культурой раздражало его, и он, случалось, подобно бульдогу, показывал зубы, хотя всякий раз получал за это ответный удар, каким благовоспитанная кошка пресекает слишком вольное с ней обращение, — расправа, невинная на вид, но не обходящаяся без пролития крови. Так, однажды вечером сенатор более обыкновенного был не в духе. Посидев некоторое время в мрачном молчании, он поднялся, взял со стола книгу, взглянул на заглавие и перевернул несколько страниц. Как на зло это был том Дарвина, взятый миссис Ли в библиотеке конгресса.

— Вы разбираетесь в такого рода вещах? — резко произнес сенатор тоном, в котором звучала насмешка.

— Не вполне, — весьма сухо ответила миссис Ли.

— А к чему вам в этом разбираться? — не унимался сенатор. — Какой от такого учения прок?

— Возможно, оно научит нас быть скромнее, — сказала Маделина, не оставаясь у сенатора в долгу.

— Каким образом? Утверждая, что мы происходим от обезьян? — сердито спросил он. — Вы полагаете, что произошли от обезьян?

— Почему бы нет? — сказала Маделина.

— Почему бы нет? — повторил Рэтклиф, отрывисто смеясь. — Нет уж, мне ни к чему такие связи. Или, может, вы хотите ввести ваших дальних родственников в наше общество?

— Пожалуй. Они внесли бы в него больше оживления, чем многие нынешние его члены, — тут же нашлась с ответом миссис Ли, сопровождая его милой улыбкой, таившей угрозу.

Но Рэтклиф не внял предостережению. Напротив, выпады миссис Ли только подогрели его, а когда он терял над собою власть, то впадал в сугубо сенаторский, даже, если угодно, уэбстеровский тон.

— Такие книги, — начал он, — позор для цивилизации. Они унижают и искажают нашу божественную натуру. Они хороши лишь для азиатских деспотий, где человек доведен до уровня скота. Мне понятно, когда Дарвина принимают такие господа, как барон Якоби: он и его хозяева только и делают, что попирают человеческие нравы. Мистеру Каррингтону, несомненно, тоже должны прийтись по вкусу подобные идеи: он ведь верит в священную доктрину, по которой негров непременно нужно сечь. Но чтобы вы — женщина, призывающая к милосердию и исповедующая принципы свободы, — объединились с ними… Невероятно! Непостижимо! Недостойно вас!

— Вы чересчур суровы к обезьянам, — сухо отвечала Маделина, когда сенатор кончил свою тираду. — Вам ведь от них никакого вреда. В общественной жизни они не участвуют, голосом не пользуются. Кстати, будь у них право голоса, вы первый стали бы восторгаться их умом и порядочностью. Впрочем, мы все должны быть им благодарны: ну что бы мы делали в этом печальном мире, не оставь они нам в наследство своей тяги к веселью… и любви к тирадам.

Рэтклиф, надо отдать ему должное, умел сносить щелчки, по крайней мере те, что получал от руки миссис Ли, и его нечастые взрывы неповиновения неизменно сопровождались усиленным послушанием. Но, позволяя миссис Ли исправлять присущие ему недостатки, он не допускал никаких поучений со стороны ее друзей и неизменно ставил их на место. Однако и этого ему было мало. То ли потому, что он почти ничего не знал вне круга своего непосредственного опыта, то ли потому, что не доверял себе, стоя на чужой почве, но он явно старался свести любой спор к собственному уровню. Маделина так и не могла ответить на вопрос, делал ли он это, считая, что так ему выгоднее, или с целью скрыть свое невежество.

— Барон весьма заинтересовал меня рассказами об обществе в Бухаресте, — говорила, например, Маделина. — Я и понятия не имела, что там умеют так весело проводить время.

И слышала от Рэтклифа в ответ:

— Жаль, что я не могу познакомить барона с обществом в Пеонии. Он нашел бы там блестящий круг истинно природных аристократов.

— Барон говорит, политики у них — острейшие малые, с головой, — добавлял мистер Френч.

— А в Болгарии есть политики? — недоумевал сенатор, чьи представления о том, как Румыния географически соотносится с Болгарией, не отличались четкостью и который вообще полагал, что все подобные народы живут в кибитках, одеваются в овечьи шкуры шерстью вовнутрь и питаются квашеным молоком. — Так у них есть политики?! Хотел бы я видеть, как эти острейшие малые справились бы у нас на Западе!

— И впрямь, — подхватывала миссис Ли. — Представьте себе: Аттила и его орды заправляют выборами у индейцев.

— Превосходно! — вторил ей Френч, громко смеясь. — Во всяком случае, барон сказал: таких продувных бестий, как его друзья-политики, во всем Иллинойсе не сыщешь.

— Он так и сказал? — восклицал Рэтклиф с гневом.

— Точно так. Правда, миссис Ли? Только я ему не верю. А вы? Как по-вашему, мистер Рэтклиф, если чистосердечно? Ведь уж вы-то знаете об иллинойсских политиках все до тонкости. Как вы думаете, эти «Якоби бестии» и впрямь справились бы с собранием выборщиков в Иллинойсе?

Рэтклиф терпеть не мог, когда ему подпускали шпильки, в особенности по затронутому вопросу, но сдержался и не ответил на выходку Френча, которой тот лишь сквитался с сенатором за его «поделки-подделки». Рэтклифу же было важно отвести разговор от Европы, литературы, искусства, а шпильки Френча играли ему в этом на руку.

Слабой стороной сенатора было слепое невежество по части нравственных законов, и, понимая это, Каррингтон тешил себя надеждой, что миссис Ли, рано или поздно разглядев в Рэтклифе такой изъян, придет от него в ужас, а потому считал — главное, дать сенатору возможность разоблачать себя. Редко вступая в беседу, Каррингтон неизменно стремился выводить соперника на чистую воду. Однако ему вскоре пришлось убедиться, что Рэтклиф превосходно разбирается в подобного рода тактике и не только не сдает, а напротив, улучшает свои позиции. Иногда его дерзость просто ошеломляла, и даже когда Каррингтону казалось, что сенатор безнадежно запутался в расставленных ему силках, тот одним рывком стряхивал с себя охотничьи путы и уходил еще более неустрашимый и опасный, чем когда-либо прежде.

Если же миссис Ли загоняла его в угол, он чистосердечно признавал ее обвинения.

— Да, ваши слова в значительной части справедливы. В политике много отталкивающего и тягостного, много грубого и дурного. Да, не буду скрывать — хватает и бесчестности и коррупции. И мы должны делать все, чтобы этого зла стало как можно меньше.

— Вы, верно, сможете указать миссис Ли, как ей за это взяться, — вставил Каррингтон. — У вас богатый опыт. Помнится, я слышал, что вам однажды пришлось употребить весьма крутые меры против коррупции.

Рэтклиф, которого, по всей видимости, почему-то не обрадовал этот комплимент, бросил на Каррингтона ледяной взгляд, таивший угрозу. Но вызов принял и с ответом медлить не стал:

— Да, было дело, и теперь я об этой истории весьма сожалею. А историю эту, миссис Ли, которую я вам сейчас изложу, знают в Иллинойсе поголовно все мужчины, женщины и дети, так что у меня нет причин ее смягчать. В самые тяжкие дни войны стало ясно, что в Иллинойсе может взять верх партия мира — с помощью подлога, как мы считали. — но, так или иначе, нужно было любой ценой спасти положение. Упусти мы тогда Иллинойс, наверняка упустили бы и президентские выборы, а весьма возможно и Соединенные Штаты. У меня, во всяком случае, не было сомнений, что судьба войны зависит от результата голосования.

А я был тогда губернатором штата, и вся ответственность лежала на мне. Контроль над северными округами и подсчетом голосов в них оставался в наших руках, и мы дали команду нескольким счетчикам не подбивать итоги до наших распоряжений, а когда стало известно, какие цифры получены в южных округах и точное число голосов, нужных, чтобы обеспечить нам перевес, мы послали телеграмму, и они подытожили голосование так-то и так-то, тем самым перекрыв голоса противника, и мы одержали победу. Вот так все и было проделано, а поскольку я теперь уже сенатор, то имеются все основания полагать — мои действия в штате одобрили. Я не горжусь этой операцией, но вновь поступил бы точно так же и даже похуже, если бы считал, что спасаю страну от раскола. Разумеется, мистер Каррингтон вряд ли меня одобрит. Он, кажется, тогда отстаивал свои требования реформ, сражаясь против правительства.

— Точно так, — сухо подтвердил Каррингтон. — И победа осталась за вами.

Каррингтон не достиг цели. Тот, кто совершает убийство ради отечества, уже не убийца, а патриот, даже если долей в добыче получает место в сенате. И смешно ожидать, чтобы дамам захотелось копаться в мотивах, побудивших к действию патриота, спасшего родину, и выяснять, как в те смутные времена происходило его избрание в сенат.

Враждебное чувство, которое питал к Рэтклифу Каррингтон, не шло, однако, в сравнение с той ненавистью, какою пылал к сенатору барон Якоби. Почему барон относился к нему с такой ярой предвзятостью, объяснить нелегко, но все дипломаты и сенаторы — враги от природы, а тут еще Рэтклиф оказался на пути Якоби как поклонника миссис Ли. Старый дипломат, пристрастный и циничный, презирал и ненавидел американского сенатора, который, на его предубежденный европейский взгляд, представлял собою тип деятеля, сочетавшего крайнюю самоуверенность и деспотичность с чрезвычайно узкой образованностью и низменным личным опытом — сочетание, какое редко встречалось среди членов правительств ведущих держав. Страна, которую представлял Якоби, не имела каких-либо особых отношений с Соединенными Штатами и, надо полагать, держала миссию в Вашингтоне главным образом, чтобы обеспечить барона должностью, и, стало быть, ему не нужно было скрывать свои антипатии, напротив, он считал, что на нем лежит своего рода обязанность выражать презрение дипломатического корпуса к сенату, которое его коллеги, даже если разделяли его чувства, были вынуждены скрывать. И эту обязанность он исполнял с исключительной добросовестностью. Он не упускал ни единой возможности вонзить острие своей полемической рапиры в уязвимые места неуклюжего и тощего сенаторского достоинства. Ему доставляло удовольствие вновь и вновь искусно уличать Рэтклифа в невежестве на глазах у Маделины. Для этого он расцвечивал свою речь историческими аллюзиями, цитатами на доброй полудюжине иностранных языков, ссылками на известные исторические события и, делая вид, что его старческая память не способна воспроизвести их во всех подробностях, обращался к достопочтенному сенатору, который, несомненно, все прекрасно знает и может ему их подсказать. Его вольтеровская физиономия сияла учтивой улыбкой, когда он выслушивал ответы, неизменно обличавшие невежество сенатора по части литературы, искусства, истории. Наконец барон достиг апогея, когда однажды вечером Рэтклиф, услышав выдержку из Мольера, которая показалась ему знакомой, пустился, на свою беду, рассуждать о пагубном влиянии этого великого человека на религиозные взгляды своего времени. Мгновенно, каким-то шестым чувством, уловив, что сенатор спутал Мольера с Вольтером, Якоби с любезнейшей миной вздернул беднягу на дыбу и до тех пор истязал свою жертву мнимыми разъяснениями и расспросами, пока Маделина не сочла себя некоторым образом обязанной вмешаться и положить конец этой сцене. Бедняга постоянно подвергался нападкам, даже когда не попадался в западню. В таких случаях барон, нарушая границы, атаковал Рэтклифа на его территории. Так, когда тот в очередной раз защищал свою доктрину верности партии, Якоби срезал его, высмеяв примерно таким образом:

— Ваш принцип, господин сенатор, абсолютно правилен. Я так же, как и вы, был страстным приверженцем своей партии — католической церкви; я принадлежал к ультра-монтанам[18]. Ваша партийная система — прямой сколок с нашей; ваш национальный конвент — тот же Вселенский собор; вы, как и мы, подчиняетесь его решениям, невзирая на доводы разума; и сами вы, мистер Рэтклиф, ну чем не кардинал? Кстати, кардиналы — все люди даровитые. Я многих из них знавал; лучшие наши друзья. Правда, они не были реформаторами. А вы за реформы, господин сенатор?

Постепенно при виде старого барона Рэтклифа охватывали страх и ненависть, но, к какой бы тактике он ни прибегал, она оказывалась бессильной против этого неуязвимого циника из восемнадцатого века. Если сенатор пускал в ход опробованные в конгрессе приемы запугивания и властного окрика, барон только улыбался и поворачивался к нему спиной или произносил несколько фраз по-французски, чем еще больше бесил своего оппонента, который ни слова из сказанного не понимал, зато знал, что Маделина все понимает и пытается подавить улыбку. Взгляд его серых глаз становился все холоднее и тяжелее: до него стало доходить, что барон Якоби следует продуманному со злобной изобретательностью плану, цель которого — изгнать его из дома миссис Ли, и он поклялся страшной клятвой, что не даст этому иностранцу с обезьяньим лицом восторжествовать над собой. Впрочем, у Якоби было мало надежды на успех.

— Что может сделать старик? — откровенно жаловался он Каррингтону. — Будь я на сорок лет моложе, этот мужлан вряд ли бы здесь распоряжался. Ах, если бы я мог вернуть себе молодость! Если бы мы были в Вене!

Из чего Каррингтон справедливо заключил, что в былые времена, когда подобные действия еще не вышли из моды, старый дипломат непременно нанес бы сенатору оскорбление и всадил ему пулю в сердце.

ГЛАВА VI

В феврале потеплело, повеяло летом. В это время года в Виргинии нередко сквозь набухшие мокрой крупой и снегом тучи вдруг прорывается лето. Дни, а порой и недели держится температура июня, на ранних побегах распускаются не боящиеся мороза цветы, и только голые ветви в лесу выражают свое несогласие с подобными фокусами в природе. Мужчин и женщин охватывает истома; жизнь — словно в Италии — пьянит все чувства и полыхает всеми красками, и кажется, что тебя окружает теплая, почти осязаемая, заряженная разнообразными возможностями атмосфера. Нежная дымка висит над Арлингтоном, порою смягчая даже резкое сияние, исходящее от белых стен Капитолия. Кажется, стихает сама борьба за существование; весна набрасывает на общество свой нежный покров, и молодые дипломаты, не сознавая, что творят, предлагают глупеньким барышням вступить с ними в законный брак; кровь оттаивает в сердце и бежит по жилам, словно ручейки сверкающей воды, сочащейся из каждой ледяной сосульки, из каждого снежного кома. И кажется, что весь снег и лед, все жестокое в человеке, все ереси и расколы, все, что нагорожено в мире дьяволом, уступило силам любви и вновь возродившемуся теплу чистого, беззлобного, доверчивого добра. В этом новом мире не должно быть места коварству — тем не менее его в нем полным-полно. Больше, чем в любое другое время года. Именно в эту пору два огромных саркофага, белеющих по оба конца Пенсильвания-авеню[19], исходят густой атмосферой купли-продажи. Старое уходит, новое появляется. Богатство, должности, власть идут с торгов. Кто даст больше? В чьей ненависти больше яда? Кто лучше умеет интриговать? Кто успел провернуть самые грязные, самые гнусные, самые черные политические сделки? Тому и достанется награда.

Сенатор Рэтклиф был поглощен делами и находился в дурном расположении духа. Полчища искателей мест преследовали его по пятам и осаждали даже дома, добиваясь подписи под рекомендациями. Новый президент должен был прибыть в понедельник, и в ожидании его прибытия интриги и перетасовки, душой которых был сенатор Рэтклиф, шли полным ходом. Корреспонденты надоедали с вопросами. Братья сенаторы зазывали на совещания. В голове гудело от собственных дел. И резонно было бы предположить, что в такой момент ничто не могло оторвать сенатора Рэтклифа от игорного стола политики. Тем не менее, когда миссис Ли обронила, что собирается с небольшой компанией, включавшей британского посланника и некоего ирландского джентльмена, гостившего в британской миссии, отправиться на субботу в Маунт-Вернон[20], сенатор, к удивлению Маделины, изъявил горячее желание поехать туда вместе с ними. Он объяснил, что политический штурвал уже не в его руках и что, начни он за него бороться, девять шансов из десяти, только наделает ошибок, что друзья ждут от него какого-то шага, когда предпринять уже ничего невозможно, поскольку все подготовлено и решено, и что поездка в Маунт-Вернон в обществе британского посланника — лучшее времяпрепровождение, какое он может себе пожелать: по крайней мере ему удастся скрыться хоть бы на день.

Лорд Скай взял за правило, когда собственная его фантазия по части светских увеселений иссякала, спрашивать совета у миссис Ли, и никто иной, как она, предложила ему развлечь ирландского гостя, о чьих увеселениях не щадя сил хлопотал лорд Скай, поездкой в Маунт-Вернон, пригласив также Каррингтона на роль гида и мистера Гора ради разнообразия. Ирландский джентльмен, носивший титул лорда Данбега, был разорившимся пэром и ни богатством, ни известностью не отличался. Лорд Скай представил его миссис Ли и некоторым образом передал на ее попечение. Данбег был молод, недурен собой, достаточно широко образован, но чересчур привержен фактам и не страдал избытком чувства юмора. Он улыбался примирительной улыбкой, а рассказывая о чем-либо, принимал отсутствующий вид или, напротив, приходил в крайнее возбуждение; оговорившись, он тотчас улыбался, словно предупреждая упрек, и часто так быстро сыпал словами, что они сами себе перекрывали путь. Возможно, его манеры были несколько смешны, зато у него было доброе сердце, разумная голова и титул. Все это вместе обеспечило ему благосклонный прием у Сибиллы и Виктории Сорви, которые не пожелали допустить в свою компанию ни одной женщины, хотя не высказывали возражений против общества мистера Рэтклифа. Что же до лорда Данбега, то он оказался восторженным поклонником генерала Вашингтона и, как сообщал по секрету всем и каждому, жаждал изучить американское общество в основных фазах его развития. Он с удовольствием присоединился к небольшой компании друзей миссис Ли, и мисс Сорви про себя решила, что уж одну фазу она ему покажет.

Утро выдалось теплое, небо смотрело ласково; небольшой пароходик стоял у тихого причала, где с десяток негров лениво наблюдали за приготовлениями к отплытию. Первыми прибыли Каррингтон с миссис Ли и молодыми барышнями, которые, облокотясь о перила, стали ожидать своих спутников. Затем подкатил мистер Гор, одетый с иголочки, в перчатках, в легком весеннем пальто: мистер Гор очень внимательно относился к своему внешнему виду и немало гордился своей приятной наружностью. Вслед за ним на борт поднялась миловидная блондинка с голубыми глазами, облаченная во все черное. Она вела за руку девочку, и Каррингтон поспешил подойти к ним и пожать даме руку. Когда он вернулся к миссис Ли, на ее вопрос, кто эта дама, он ответил с полуулыбкой, словно стесняясь такого знакомства, что дама эта — его клиентка, хорошенькая вдовушка, которую знает весь Вашингтон.

— В Капитолии вам каждый о ней расскажет. Она была женой известного лоббиста, который умер года два назад. Конгрессмены ни в чем не могут отказать хорошенькому личику, а она — их идеал женских прелестей. Правда, и весьма взбалмошная особа. Муж ее болел совсем недолго и, к великому моему удивлению, по завещанию назначил меня своим душеприказчиком. Думается, им руководила мысль, что он может доверить мне свои бумаги, весьма важные и многих здесь компрометирующие, тем паче что он не успел их разобрать и уничтожить те, которые подлежали изъятию. Так что, как видите, мне приходится заботиться о его вдове и ребенке. К счастью, они вполне обеспечены.

— А как ее зовут? Вы не назвали ее имя.

— Бейкер, миссис Сэм Бейкер. Но мы, кажется, отчаливаем, и мистер Рэтклиф останется на берегу. Схожу к капитану — попрошу его обождать.

Все пассажиры — человек двенадцать, в том числе и два английских графа, в сопровождении лакея, державшего в руках аппетитную корзину с припасами, — уже прибыли, и матросы взялись было за сходни, когда к пристани подкатила коляска, из которой выскочил мистер Рэтклиф и поспешно поднялся на борт.

— Вперед! Полный ход! — скомандовал он матросам-неграм, и в следующую секунду пароходик двинулся в путь, разрезая грязноватые воды Потомака и посылая в небо жидкую струю дыма, словно недавно изобретенная новая кадильница, приближающаяся к храму национального божества. Рэтклиф принялся оживленно объяснять, с каким трудом он вырвался от просителей, сказав, что его ждет британский посланник, и пообещав скоро вернуться.

— Знай они, куда я еду, — заверял он, — и вы увидели бы, как это суденышко заполонили искатели мест. Одних иллинойсцев хватило бы, чтобы похоронить вас в водяной могиле.

Рэтклиф был в приподнятом настроении духа и полон решимости насладиться свободным днем, и, когда они проплывали мимо арсенала, охраняемого одиноким часовым, а затем стапелей с единственной, уже не пригодной для плавания деревянной канонеркой, он, указав лорду Скаю на эти свидетельства национального могущества, пригрозил в случае чего применить к нему высшую меру дипломатической расправы — отправить восвояси на американском фрегате. И пока на одном борту наслаждались сенаторским юмором, на другом Сибилла и Виктория, призвав на помощь мистера Гора и мистера Каррингтона, содействовали духовному развитию лорда Данбега.

Найдя наконец на палубе место, где можно было удобно расположиться и оставаться хозяйкой положения, мисс Сорви, приняв более, чем обыкновенно, смиренный вид, с серьезнейшей миной выжидала момента, когда ее титулованный сосед даст ей возможность проявить на нем свои чары, которые, по ее убеждению, должны были открыть новую фазу в его существовании. Мисс Сорви принадлежала к тем молодым особам, изредка встречающимся в Америке, которые, не имея, по-видимому, цели в жизни, якобы гоняются за мужчинами, хотя на самом деле к ним равнодушны, и тешат себя нарушением приличий. Если Виктория и обладала добродетелями, то тщательно их таила, главное же удовольствие в жизни видела в том, чтобы насмехаться над миром и над самой собой.

— Какая величественная река! — воскликнул лорд Дан-бег, когда пароход вышел на середину широкого русла. — Вы, наверное, часто совершаете по ней такие прогулки?

— Ни разу не бывала здесь до сегодняшнего дня, — не моргнув глазом солгала мисс Сорви. — У нас эту речку ни во что не ставят: чересчур мала. В Америке привыкли к рекам куда больше и шире.

— Боюсь, вам не понравятся наши английские реки: по сравнению с этой они лишь ручейки.

— Вот как? — сказала Виктория, изображая легкое удивление. — Неужели? В таком случае я не хотела бы быть англичанкой. Я не мыслю жизнь без больших рек.

Лорд Данбег выпучил глаза и позволил себе дать понять, что это не совсем разумно.

— Ну разве что я была бы графиней! — задумчиво продолжала Виктория, устремив глаза на Александрию и не обращая внимания на Его Светлость. — Пожалуй, будь я графиней, я бы на это пошла. Графиня — такой прелестный титул.

— Титул герцогини считается выше, — пробормотал, запинаясь, лорд Данбег в крайнем смущении: он не был приучен к игривой женской болтовне.

— С меня вполне достаточно титула графини. Это звучит отменно. Странно, что он вам не нравится. — Данбег искал глазами, куда бы скрыться, но он был обложен со всех сторон. — Я, наверное, чувствовала бы огромный груз ответственности, доведись мне выбирать графиню. Скажите, как вы это делаете?

Лорд Данбег издал нервный смешок, присоединившись к взрывам дружного смеха. Сибилла воскликнула: «О, Виктория!», а мисс Сорви продолжала без тени улыбки.

— Нет, Сибилла, — журчала она на одной и той же монотонной ноте, — пожалуйста, не перебивай меня. Мне чрезвычайно важно знать, что скажет лорд Данбег. Он же понимает: мною движет чисто научный интерес, но я непременно должна знать, как выбирают графиню. От этого зависит счастье моей жизни. Ну как бы вы рекомендовали другу выбрать себе графиню?

Такая беззастенчивость начала забавлять Данбега, и он собрался было удовлетворить любопытство мисс Сорви, изложив несколько правил для выбора графини, когда Виктория внезапно перескочила на другой предмет.

— Скажите, лорд Данбег, кем бы вы хотели быть — графом или Джорджем Вашингтоном?

— Разумеется, Джорджем Вашингтоном, — учтиво ответил несколько опешивший граф.

— Да? — томным голосом спросила Виктория с наигранным изумлением. — Ужасно мило, что вы так говорите, только вы, конечно же, так не думаете.

— Нет, я именно так думаю.

— Не может быть! Вот уж чего никогда не предположила бы!

— Почему же, мисс Сорви?

— Вы не похожи на человека, которому хочется быть Джорджем Вашингтоном.

— Позвольте еще раз спросить — почему же?

— Пожалуйста! Вы когда-нибудь видели Джорджа Вашингтона?

— Разумеется, нет. Он умер за пятьдесят лет до моего рождения.

— Я так и полагала. Вот видите: вы же его совсем не знаете. Ну скажите нам, в общих чертах, каким, по-вашему, был Джордж Вашингтон.

Данбег, поскольку его попросили, дал лестное описание наружности Вашингтона, соединив в ней портрет кисти Стюарта и гриновскую статую Юпитера с чертами генерала Вашингтона, стоящую перед Капитолием[21]. Мисс Сорви выслушала ирландского лорда с выражением превосходства, несколько смягченного терпимостью, а затем сообщила ему следующее:

— Все, что вы тут сейчас наговорили, сплошная чушь — прошу прощения за вульгарное слово. Когда я стану графиней, я непременно займусь своим языком. Но. если сказать по правде, генерал Вашингтон был обыкновенным фермером с очень грубыми чертами, тощий и неуклюжий, очень необразованный и очень скучный — к тому же дурного нрава, ругался самыми скверными словами, а после обеда всегда бывал под хмельком.

— Не может быть, мисс Сорви! — воскликнул пораженный Данбег.

— Представьте — может! Уж я-то все знаю о генерале Вашингтоне. Мой дедушка был с ним накоротке и часто неделями живал в Маунт-Верноне. Не верьте тому, что вы читаете в книгах, и уж ни слову из того, что нарасскажет вам мистер Каррингтон. Он — виргинец, и у него в запасе тьма замечательных историй, только ни в одной из них нет и грана правды. Мы все патриоты, когда дело касается Вашингтона, и нам приятнее скрывать его недостатки. Не будь я уверена, что вы не станете распространяться об этом, я бы вам не сказала ни слова. Так вот, на самом деле Джордж Вашингтон еще мальчишкой отличался таким бешеным нравом, что с ним никто не мог совладать. Как-то в припадке ярости он срубил все фруктовые деревья, которые посадил его отец, а другой раз, когда отец собрался его высечь, пригрозил раскроить родителю голову топором. А уж как натерпелась от него в старости жена! Я не раз слыхала от дедушки о том, что генерал у него на глазах терзал и честил ее, бедняжку, пока она вся в слезах не уходила из комнаты. А однажды в Маунт-Верноне дед собственными глазами видел, как Вашингтон — он был тогда уже совсем старик — набросился на безобидного посетителя и гнался за ним до самых ворот, норовя ударить по голове своей толстенной суковатой палкой, и все из-за того, что бедняга оказался заикой, а генерал терпеть не мог, когда кто-нибудь з-з-заикался.

Каррингтон и Гор покатывались со смеху, слушая это описание Отца американской нации, а Виктория продолжала стрекотать, просвещая лорда Данбега по части других предметов, о которых сообщала столь же фантастические подробности, пока бедный лорд окончательно не убедился, что судьба столкнула его с самой эксцентричной особой на свете. Они уже прибыли в Маунт-Вернон, а мисс Сорви все не унималась, описывая американское общество и его нравы, в особенности те правила, согласно которым каждый молодой человек был обязан вступить в законный брак. Если верить ее рассказам, во всех штатах южнее Потомака лорд Данбег постоянно подвергался опасности: по местным обычаям, от всех холостых джентльменов, а особенно иностранцев, ожидалось, что они будут предлагать руку и сердце по крайней мере одной юной леди в каждом городе.

— Не далее как вчера, — сообщала Виктория, — я получила письмо от подруги из Северной Каролины, очень миленькой. Она пишет, что не знает, как ей быть: ее братья отправились с заряженными ружьями к заезжему англичанину, и она боится, как бы бедняга не отдал богу душу, уж лучше бы она ему отказала!

Тем временем на противоположной стороне, куда не достигали взрывы смеха, раскатывавшиеся вокруг мисс Сорви, Маделина вела степенную, серьезную беседу с лордом Скаем и сенатором Рэтклифом. Лорд Скай, который, как и его соотечественник, был опьянен лучезарным утром, не переставал восхищаться величественной рекой и попрекать американцев в небрежении красотами собственной страны.

— Вы, американцы, — заявил он, — смотрите на мир глазами, словно лишенными век. Вам требуется ослепительный блеск и торные дороги. А если тень, то такой густоты, чтобы ее можно было резать ножом. Красоту, смягченную виргинской зимой, вы уже не воспринимаете.

Миссис Ли решительно отвергла подобное обвинение. Просто, возразила она, в отличие от Европы Америка не истаскала до дыр своих чувств. У нее еще все впереди, она ждет своих Бёрнсов и Вальтеров Скоттов, своих Вордсвортов и Байронов, своих Хогартов и Тёрнеров.

— Вы хотите персиков весною, — сказала она. — Дайте нам десять веков с жарким солнечным летом, а потом уже, если угодно, жалуйтесь, что наши персики не так сочны, как ваши. За такой срок, возможно, смягчатся даже наши голоса, — добавила она, многозначительно взглянув на лорда Ская.

— Где нам спорить с миссис Ли, — обратился тот к Рэтклифу, — она кончает как адвокат и тут же начинает как свидетель. Даже речи из уст прославленной герцогини Девонширской[22] не были и вполовину так убедительны, как произнесенные голосом миссис Ли.

Рэтклиф слушал с неослабным вниманием, согласно кивая всякий раз, когда ему казалось, что этого хочет миссис Ли. Он многое бы дал, чтобы разобраться, что такое тона и полутона, цвета и гармония цветов.

Так, за разговорами, они прибыли в Маунт-Вернон и двинулись вверх по солнечной тропинке. У могилы Вашингтона они, как все добрые американцы, остановились, и мистер Гор произнес краткую речь, в которой слышалась затаенная скорбь.

— Было бы много хуже, — сказал он, обозревая надгробие эстетическим взглядом цивилизованного бостонца, — если бы здесь вздумали наводить красоту. В своем нынешнем виде это надгробие — несчастье, которое может постичь каждого. Не будем из-за этого слишком огорчаться. Подумайте, что бы мы испытали, если бы какой-нибудь из комитетов конгресса решил его реконструировать, одев белым мрамором с готическими башенками снаружи и позолотив по наложенной машинным способом штукатурке внутри.

Маделина, однако, придерживалась иного мнения: в том месте, где памятник стоит, он коробит глаз, нарушая гармонию пейзажа, и противоречит ее представлениям о покое в могиле. И снова Рэтклиф не понял, что она хотела сказать.

Они отправились дальше и, миновав лужайку, вошли в дом, где их глаза, уставшие от резких красок и форм большого города, с наслаждением отдохнули на источенных временем панелях и покрытых пятнами стенах. Несколько комнат имели жилой вид, и в массивных очагах пылал огонь. Все они были вполне сносно обставлены, и ничто в них не вызывало досадного чувства от новшеств и переделок. Путешественники поднялись по лестнице, ведущей на верхний этаж, и миссис Ли чуть было не рассмеялась при виде комнатушки, которая служила генералу Вашингтону спальней и в которой он умер.

Каррингтон тоже не сдержал улыбки.

— Наши старые дома в Виргинии по большей части все таковы, — пояснил он. — Анфилада просторных зал внизу и жалкие каморки наверху. Дом в Виргинии был своеобразной гостиницей. На время скачек, или свадьбы, или танцев он наполнялся снизу доверху, и никто не видел ничего дурного, когда в такую спаленку набивалось с полдюжины людей. А если комната была побольше, посередине вешали простыню, и она отделяла женщин от мужчин. Что же касается утреннего туалета, в те времена не увлекались холодным душем. Небольшого омовения нашим предкам хватало надолго.

— Вы и сейчас в Виргинии так живете? — спросила Маделина.

— О нет. Это все в прошлом. Теперь мы живем, как все сельские жители, и пытаемся расплатиться с долгами, которыми не были обременены наши отцы. Они жили как живется. Держали полные конюшни лошадей. Молодые люди разъезжали верхом по всей округе, держали пари на скачках, играли в карты, бражничали, устраивали кулачные бои и волочились за женщинами. Никто не знал, чего она стоит, пока пятьдесят лет назад не разразилась катастрофа и все это кончилось.

— Совсем как у нас в Ирландии! — воскликнул Данбег, проявляя живой интерес: он как раз вынашивал замысел своей статьи для «Куотерли». — Полнейшее сходство! Даже дома такие же.

Тогда миссис Ли спросила Каррингтона напрямик: значит, он сожалеет о разрушении прежнего социального уклада.

— Как не жалеть, — отвечал Каррингтон. — Что бы там ни было, но из него вышел Джордж Вашингтон и целая плеяда людей той же породы. Правда, думается, мы и нынче могли бы ковать стоящих людей, если бы перед нами лежало такое же поле деятельности.

— Значит, будь это в вашей воле, вы возродили бы тогдашнее общество?

— К чему? Оно не сумело себя отстоять. Сам Вашингтон не смог бы его спасти. В конце жизни генерал потерял власть над Виргинией, его сила иссякла.

Компания на время разошлась, и миссис Ли оказалась одна в просторной гостиной, куда вскоре вошла давешняя блондинка, миссис Бейкер, с девочкой. Девочка принялась бегать по комнате и так расшумелась, что это вряд ли понравилось бы миссис Вашингтон. Маделина, как все женщины любившая детей, подозвала девочку, показала ей пастухов и пастушек, изваянных на белом итальянском мраморе, выстилавшем камин, и тут же, чтобы развлечь малышку, сочинила о них короткую сказочку. Все это время миссис Бейкер стояла рядом и, когда рассказчица исчерпала свой сюжет, рассыпалась в благодарностях куда более горячих, чем она того заслуживала. Экспансивные манеры миссис Бейкер, как и цвет ее лица, не располагали к себе миссис Ли, и она была рада, когда на пороге появился Данбег.

— Как вам нравится генерал Вашингтон у себя дома? — спросила она.

— Знаете, — сказал Данбег, расплывшись в умильной улыбке, — я, право, и сам чувствую себя здесь как дома. Генерал Вашингтон, без сомнения, был ирландец. Мне это совершенно ясно — достаточно взглянуть на его дом. Я непременно найду подтверждение своей гипотезе и напишу об этом статью.

— Ну раз вам все так ясно, — сказала Маделина, — думаю, самое время перекусить. Я взяла на себя смелость распорядиться, чтобы нам накрыли на свежем воздухе.

На веранде их ждал импровизированный стол, и мисс Сорви уже придирчиво оглядывала расставленные на нем блюда, попутно делая замечания на счет кухни и погреба лорда Ская.

— Надеюсь, шампанское будет сухое, — обронила она. — У сладкого такой омерзительный вкус.

Виктория Сорви так же мало разбиралась в сухом и сладком шампанском, как в вине, которым утолял жажду Улисс, разве что с равным удовольствием пила и то и другое; она просто копировала одного из секретарей британской миссии, который потчевал ее за ужином на последнем приеме. Лорд Скай предложил ей выпить шампанского, что она немедленно исполнила, после чего с серьезнейшим видом заявила — в нем, пожалуй, градусов пять. Выражение это она почерпнула из того же источника, а что оно означает, знала не больше попугая.

Завтрак прошел на редкость весело, и еда была отменная. Когда встали из-за стола, джентльменам было разрешено курить, и разговор принял более строгое направление, грозя стать совсем серьезным.

— Вы все гоняетесь за полутонами! — сказала Маделина лорду Скаю. — Разве вам мало полутонов в стенах этого дома?

— Это, скорее всего, — возразил лорд Скай, — следствие того, что Вашингтон принадлежал, так сказать, вселенной и в своих вкусах не руководствовался местными правилами.

— Разве вас не охватывает здесь чувство покоя? — продолжала Маделина. — Взгляните на этот презатейливый сад, на эту неровную лужайку, на величественную реку за ней, на разрушенный форт по ту сторону реки! Здесь все дышит миром и покоем, вплоть до комнатушки, служившей генералу спальней. Так и хочется улечься в ней и проспать целый век. А ведь всего в десяти милях отсюда стоит наше чудище — Капитолий, и рыщут искатели теплых мест.

— Нет, такие речи я сносить не согласна! — воскликнула мисс Виктория театральным тоном. — Наше чудище — Капитолий! Как бы не так! Да без этого чудища никого из нас здесь бы не было! Разве только, возможно, я.

— Вы вполне подошли бы на роль миссис Вашингтон.

— Сегодня утром мисс Сорви была так любезна, что изложила нам свое мнение о генерале Вашингтоне, — вставил Данбег.

— Увы, у меня пока не было времени спросить мистера Каррингтона, что он думает на этот счет.

— Все, что бы ни высказала мисс Сорви, неоценимо, — откликнулся Каррингтон. — Но сильная ее сторона — факты.

— Не льстите мне, мистер Каррингтон, — протянула мисс Сорви. — Я в этом не нуждаюсь, да и в ваш стиль это не вписывается. Скажите, лорд Данбег, ведь правда, в мистере Каррингтоне есть что-то от генерала Вашингтона в пору его расцвета.

— После всего, что вы поведали нам о генерале Вашингтоне, мисс Сорви, могу ли я с вами согласиться?

— При всем том, — сказал лорд Скай, — по-моему, нельзя не согласиться, что, рассказывая нам о прелестях Маунт-Вернона, в главном мисс Сорви права. По дороге сюда даже миссис Ли согласилась с тем, что генералу — а он теперь единственный обитатель этих мест — тягостно в своей могиле. Я и сам не питаю склонности к вашему ужасному Капитолию и все же предпочитаю его сельской жизни. Именно этим я объясняю, почему ваш великий генерал не вызывает у меня восторженных чувств. Он как раз любил только такую жизнь. И, по-видимому, куда больше проявил себя как виргинский плантатор и домосед, чем как генерал или президент. Я не говорю уже о его невероятной докучливости — что ему за нее пенять: он не был дипломатом и не обязан был притворяться, но, пожалуй, мог хотя бы раз выйти за пределы Маунт-Вернона.

Тут вмешался Данбег, выражая ярый протест, и слова посыпались из него так, словно каждое спешило обогнать другое и вырваться первым:

— Все наши великие соотечественники тоже были сельскими сквайрами-домоседами. Я сам сельский сквайр-домосед.

— Как интересно! — шепотом произнесла мисс Сорви.

— Хорошо вам, джентльмены, мерить генерала Вашингтона своей меркой, — вступил в беседу мистер Гор. — А каково нам, уроженцам Новой Англии, которые никогда не были сельскими джентльменами и не питали любви к штату Виргиния. Что сделал Вашингтон для нас? Он ведь даже и не притворялся, что мы ему по нраву. Сохранял с нами учтивый тон, и только. Но я не ищу на нем вину: кому же не известно, что его сердце целиком было отдано Маунт-Вернону. И тем не менее мы боготворим генерала Вашингтона. Для нас он олицетворение Нравственности, Справедливости, Долга, Истины; все это и еще с полдюжины римских богов, которые пишутся с прописной буквы. Суровый, одинокий, величественный, он достоин быть нашим кумиром. Право, мне неловко, что я ем, пью, курю здесь у него на веранде без его разрешения, позволяю себе расхаживать по его дому и в его отсутствие критиковать комнату, в которой он спал. Представьте себе — на том берегу слышится топот копыт и вот сам генерал появляется у крыльца, оглядывает нас — непрошеных гостей. Я предоставил бы вас его гневу, а сам бежал и спрятался на пароходе. Одна мысль об этом наводит на меня страх.

Рэтклиф слушал Гора, видимо забавляясь этими полусерьезными признаниями.

— Вы вызываете у меня в памяти чувства, — сказал он, — которые я испытывал мальчишкой, когда отец заставлял меня учить наизусть Прощальную речь[23]. В те дни генерал Вашингтон был своего рода американским Иеговой. Но Запад — плохая школа для почитания кумиров. А с тех пор, как меня избрали в конгресс, я чего только не узнал о генерале Вашингтоне и очень поразился, обнаружив, на какой незначительной основе покоится его репутация. Честный служака, наделавший порядком ошибок и имевший под своим началом не больше солдат, чем в нынешнем армейском корпусе, он потому так возвеличен в Европе, что не провозгласил себя королем — будто у него была хоть малейшая возможность это сделать! Добропорядочный, дотошный президент, он пользовался таким почтением у оппозиции, что на его месте даже младенец справился бы с управлением страной, но его оно смертельно утомляло. Его официальные бумаги вполне сносно составлены и отличаются здравым смыслом, присущим среднему гражданину. Но сегодня в Соединенных Штатах найдется сотня тысяч людей, которые написали бы их не хуже. Мне думается, что его привязанность к этому месту возникла отчасти из сознания недостаточности своих сил и боязни ответственности. В нынешнем правительстве не меньше десятка людей, равных ему по способностям, но мы не станем делать из них кумиров. Меня в Вашингтоне более всего удивляет вовсе не его военный или политический талант — сомневаюсь, что он был человеком большого таланта, — а странное, присущее скорее янки скопидомство в денежных делах. Он считал себя очень богатым, но ни разу не истратил хотя бы доллар просто так. Он был чуть ли не единственным известным мне виргинцем из подвизавшихся на общественной арене, который умер, не оставив после себя неоплаченных долгов.

Во время этой длинной речи Каррингтон, поглядывая на Маделину и встречая ее ответный взгляд, убеждался: слова Рэтклифа ей явно не по вкусу и крайне ее раздражают. «Так, — сказал он про себя, — устроим сенатору небольшую западню и поглядим, как он из нее выкарабкается». И Каррингтон взял слово. Его слушали особенно внимательно: уроженец Виргинии, он, по всеобщему мнению, многое знал о затронутом предмете, тем паче что его семья издавна пользовалась доверием самого Вашингтона.

— Живущие окрест много лет, наверное, и теперь помнят множество историй о прижимистости генерала по части денег. Говорят, все, что покупалось на вес, он перевешивал, а поштучно — пересчитывал и, если вес или число не сходились, отсылал назад. Однажды в его отсутствие управляющий оштукатурил одну из комнат и оплатил представленный мастером счет. По возвращении генерал перемерил комнату и обнаружил, что мастер начислил себе пятнадцать шиллингов выше положенного. Человек этот успел умереть, но генерал востребовал сумму в пятнадцать шиллингов из его наследства и получил их. Другой раз один из его арендаторов привез ему арендную плату. Генерал должен был дать ему четыре пенса сдачи, и присутствовавшие, предложив в заклад доллар, попросили отложить окончательный расчет, до следующей ежегодной платы. Но генерал отказался это сделать, и фермеру пришлось проделать девять миль пути до Александрии, а потом обратно из-за четырех пенсов. Однако есть и иные примеры. Как-то Вашингтон отправил к сапожнику, проживавшему в Александрии, слугу с просьбой приехать и снять с него мерку, чтобы сшить башмаки. Сапожник прислал ответ, что не в его обыкновении снимать мерку у заказчика на дому, и генерал, оседлав коня, поскакал к нему за десять миль. Кстати, он неуклонно придерживался правила платить равную сумму за завтрак в трактире как за себя, так и за своего слугу. И когда однажды трактирщик принес ему счет на три шиллинга девять пенсов за провизию, которую он съел за завтраком, и на три шиллинга за съеденную слугой, потребовал, чтобы в счет была вписана разница в девять пенсов: согласно его разумению, у слуги аппетит был не хуже, чем у него. Что скажете об этих историях? Что, свидетельствуют они о низменности его чувств?

Рэтклифу истории понравились.

— Эти факты для меня внове, — сказал он. — Впрочем, я так и думал. Ваши анекдоты рисуют человека, чьи мысли поглощены пустяками, человека, который хлопочет о мелочах. Нет, нынче мы вершим дела иным путем, чем тогда, когда приходилось выбивать урожай из гранита, как это было в Нью-Гэмпшире, где я жил мальчишкой.

На это Каррингтон ответил, что виргинцам не повезло: если бы они тогда научились вершить дела именно тем путем, каким их вершил Вашингтон, им вряд ли бы свернули шею и разорили дотла.

Гор задумчиво покачал головой.

— А что я сказал? — заявил он. — Разве этот человек не был олицетворением добродетели? Клянусь, я благоговею перед ним, мне стыдно, что мы копаемся в подробностях его жизни. Что нам до того, как он прилагал свои принципы к ночным колпакам и метелкам для пыли? Мы не лакеи в его доме, и нам нет дела до его слабостей. С нас достаточно знать, что свои добродетельные принципы он соблюдал даже в самом малом и что нам следует, всем и каждому, преклонять колена у его могилы.

Данбег, до тех пор молчавший в глубоком раздумье, спросил Каррингтона, не считает ли он, что его анекдоты рисуют отца нации довольно неумелым политиком.

— Что до политики, — сказал Каррингтон, — мистер Рэтклиф тут разбирается лучше, чем я. Это вопрос к нему.

— А Вашингтон вовсе и не был политиком, — отрезал Рэтклиф, — в том смысле, в каком мы это понимаем. Он стоял вне политики. У нас сегодня это бы не прошло. Народ не одобряет такого рода державные замашки.

— Не понимаю! — воскликнула миссис Ли. — Не понимаю, почему у вас это бы не прошло?

— Потому что я поставил бы себя в дурацкое положение, — отвечал Рэтклиф, польщенный при мысли, что миссис Ли как бы ставит его на один уровень с Вашингтоном. На самом деле она спрашивала, почему такое поведение невозможно в наши дни, и этим маленьким сдвигом Рэтклиф в своем тщеславии выдавал себя с головой.

— Мистер Рэтклиф хочет сказать, — комментировал Каррингтон, — что Вашингтон был слишком порядочен для нашего времени.

Эта реплика была брошена им с явной целью уязвить Рэтклифа и, разумеется, достигла цели: миссис Ли, повернувшись к Каррингтону, произнесла не без горечи:

— Что же, среди всех наших общественных деятелей он был единственный честный человек?

— О нет! — радостно заверил ее Каррингтон. — Нам, несомненно, повезло еще на одного, а может, даже на двух.

— Если бы остальные наши президенты были такими, как он, — сказал Гор, — на нашей короткой истории значилось бы меньше безобразных пятен.

Привычка Каррингтона доводить дискуссию до самой горячей точки окончательно вывела Рэтклифа из себя. Последнее замечание виргинца он принял на собственный счет и был уверен, что тот умышленно его оскорбил.

— Общественные деятели, — гневно возразил он, — не могут нынче рядиться в старинное платье Вашингтона. Будь он президентом сейчас, ему пришлось бы научиться нашим методам, иначе его провалили бы на следующих выборах. Только глупцы и теоретики воображают, что современным обществом можно управлять в белых перчатках и держась от него на известном расстоянии. Надо быть частью его! И если добро не может служить нашей цели, приходится использовать зло, иначе противники выгонят нас с наших мест взашей. И при Вашингтоне все было так же, как сейчас и как будет всегда.

— Полно, полно, — сказал лорд Скай, опасавшийся, что дело дойдет до открытой ссоры. — Ваша беседа балансирует на грани выдачи государственной тайны, а я — лицо, аккредитованное при правительстве. Не хотите ли, господа, прогуляться и осмотреть окрестности.

Во время прогулки по затейливому саду лорд Данбег из чувства естественной симпатии, которое заронила в его сердце мисс Сорви, шел с нею рядом. Но ум его продолжал переваривать полученные только что впечатления, а мысли витали в эмпиреях, и отсутствие должного внимания со стороны именитого гостя раздражало юную леди. Она дала несколько пояснений относительно цветов; она придумала несколько несуществующих видов, наградив их звонкими именами; она поинтересовалась, известны ли они в Ирландии, но ответы лорда Данбега были крайне невразумительны, и Виктория сочла свое дело проигранным.

— А вот и старинные солнечные часы. У вас, в Ирландии, есть солнечные часы?

— Да, разумеется! Что? Солнечные часы? О да! Честное слово! В Ирландии солнечные часы встречаются чуть не на каждом шагу.

— Вот как! Приятно слышать. Но у вас они, верно, служат только для украшения. А здесь дело обстоит иначе. Взгляните на эти часы! Они у нас все такие же! Наше нещадное солнце не для солнечных часов: они недолговечны. Мой дядя — у него плантация на Лонг-Бранч — сменил уже пятые за десять лет.

— Странно! Право, мисс Сорви, никак не пойму: как могут испортиться солнечные часы!

— Странно? Что же тут странного? Как же вы не понимаете? Часы набираются солнечной энергии и перестают отбрасывать тень. Ну совсем, как я: я так чудесно провожу свой досуг, что у меня нет времени чувствовать себя несчастной. Вы читали «Берлингтонский следопыт»?

— Нет, что-то не припоминаю. По-моему, нет. Это что — американский роман в выпусках? — запинаясь, произнес Данбег, который с трудом поспевал за своей спутницей в ее бешеных бросках туда-сюда.

— Вовсе нет! — отвечала Виктория. — Впрочем, боюсь, вам такое чтение будет не по зубам. Так что и не пытайтесь.

— А вы часто его читаете, мисс Сорви?

— Я? Каждую свободную минуту! Я вовсе не такой мотылек, каким кажусь. Но мне такое чтение дается без труда. Я владею нужным языком.

К этому моменту Данбег уже окончательно очнулся, и мисс Сорви, довольная своими успехами, позволила себе перевести беседу в более рациональное русло, пока легкая тень зарождающегося чувства не замаячила на их пути.

Однако тут разбредшимся по саду вашингтонским гостям пришлось собраться вновь: на пароходике ударили в колокол, призывая пассажиров на борт, и вскоре они потянулись по тропинке к берегу и заняли свои прежние места. Пароходик двинулся в обратный путь, и миссис Ли не отрывала взгляда от солнечного склона с мирным жилищем наверху, пока оно не скрылось из глаз, и чем дольше смотрела, тем больше испытывала недовольство собой. Неужели Виктория права, и она уже не способна жить в чистом воздухе? Неужели ей действительно необходимо дышать густыми испарениями большого города? Неужели она, сама того не зная, уже впитала грязь окружающей ее жизни? Или прав Рэтклиф, равно принимающий и добро и зло, являющийся частью своего времени, поскольку он в нем живет? Почему, с горечью спрашивала она себя, все, чего коснулся Вашингтон, он очистил от скверны, вплоть до ассоциаций, связанных с его домом? И почему все, чего касаемся мы, кажется оскверненным? Почему, глядя на Маунт-Вернон, я чувствую себя нечистой? Не лучше ли — вопреки тому, что говорит мистер Рэтклиф, — оставаться ребенком и желать того, чего нет и не будет на свете?

Тут к ней подбежала дочурка миссис Бейкер и, увидев зонтик, стала им играть.

— Откуда у вас такая подружка? — спросил Рэтклиф.

Миссис Ли как-то не вполне уверенно отвечала, что это дочь вот той хорошенькой блондинки в черном, по фамилии, кажется, Бейкер.

— Бейкер? — переспросил Рэтклиф.

— Да, Бейкер. Миссис Сэм Бейкер — так по крайней мере отрекомендовал ее Каррингтон. Она — его клиентка, сказал он.

Рэтклиф и сам вскоре увидел, что Каррингтон подошел к упомянутой даме и не отходил от нее весь остаток пути. Рэтклиф почти не сводил с этой пары глаз; он впал в задумчивость, все больше и больше углубляясь в свои мысли, по мере того как пароходик приближался к Вашингтону.

Каррингтон же, напротив, был в превосходном расположении духа. Он полагал, что на редкость удачно разыграл свои карты. Даже мисс Сорви соизволила признать за ним обаяние. Она объявила себя нравственным alter ego[24] Марты Вашингтон и в серьезном тоне принялась обсуждать вопрос, кто из двух джентльменов — Каррингтон или Данбег — больше подойдет ей в качестве генерала Вашингтона.

— Мистер Каррингтон был бы в этой роли идеален, — верещала она. — Но, ах, такое блаженство быть Мартой Вашингтон и вдобавок графиней!

ГЛАВА VII

Когда в тот вечер сенатор Рэтклиф возвратился домой, его, как он и предполагал, ожидало избранное общество друзей и поклонников, которые с полудня коротали время, ругая его на все корки в самых сильных выражениях, какие только подсказывал им опыт и рождало нетерпение. Со своей стороны сенатор, дай он волю собственным чувствам, тут же выпроводил бы их всех до единого и запер за ними дверь. Вряд ли одно из крепких слов, которыми сыпали его гости, могло сравниться по силе и выразительности с теми, какие он мысленно цедил сквозь зубы, выражая свое отношение к их непреходящим интересам.

Трудно было бы найти общество, менее отвечавшее его нынешнему расположению духа, чем то, которое собралось у него в кабинете. Садясь за письменный стол, он испустил неслышный страдальческий стон. Десятки искателей должностей осаждали его дома — людей, чьи патриотические подвиги на последних выборах громко требовали признания у благодарной страны. Они являлись к сенатору с прошениями, домогаясь, чтобы он скрепил их своей подписью и проследил за продвижением. В кабинете Рэтклифа постоянно толклись несколько членов конгресса и сенаторов, в глазах которых он если и имел право на существование, то исключительно как неустанный борец за их подопечных; господа законодатели почитывали газеты или коротали время, дымя кто трубкой, кто сигарой, и изредка, со значительными паузами, отпускали плоские замечания с таким видом, словно не их избиратели, а сами они крайне тяготились атмосферой, окружавшей их правительство, величайшее из всех, какие есть под солнцем. Наведывались сюда и корреспонденты, жаждавшие поделиться добытыми новостями в обмен на намек или догадку, выпорхнувшую из уст сенатора, и, опустившись в кресло возле его стола, таинственно с ним шушукались.

Рэтклиф привык работать в такой обстановке часами, механически исполняя свои обязанности — подписывал бумаги, которые не читал, отвечал на реплики, которые не слышал, — и все это не отрывая головы от стола, как человек, целиком поглощенный делами. Таким путем он спасался от любопытствующих и болтливых. Отговорка занятостью служила ему завесой, за которой он скрывался от мира. За этой завесой, отгородившись от суеты вокруг, он раскидывал мыслями, одновременно слыша то, что говорилось, но ничего или почти ничего не говоря сам. Его сторонники уважали эту замкнутость и оставляли его в покое. Он был их пророк и имел право на уединение. Он был их вожак, и, пока он восседал, уйдя в себя и изредка цедя слово-другое, его «потрепанный шлейф» располагался в различных позах вокруг, и лишь иногда то один, то другой что-то произносил или пускал словцо позабористее. А в минуты полного молчания они поддерживали себя газетами и табаком.

В тот вечер и на лицах и в голосах Рэтклифова клана заметна была печать уныния — не столь уж редкий случай для доблестного воинства накануне битвы. Интервалы между репликами длились дольше обыкновенного, да и сами реплики были менее обыкновенного осмысленны и целенаправленны. В поведении и тоне не хватало гибкости, отчасти из сочувствия явному унынию самого шефа, отчасти же из-за страха перед неизвестностью. Прибытие нового президента ожидалось в течение ближайших сорока восьми часов, однако никаких признаков того, что он должным образом ценит их услуги, пока не наблюдалось. Напротив, налицо были бесспорные признаки того, что он считает, будто его бессовестным образом провели и обманули, в результате чего он поворачивается лицом к противоположному лагерю, а их жертвы на алтарь государственности ни во что не ставит. У них было основание полагать, что новый президент едет с намерением начать против Рэтклифа войну не на жизнь, а на смерть; что он станет протежировать не сторонникам Рэтклифа, а, напротив, тем лицам, которые будут их нещадно ущемлять. При мысли, что все честно заработанные ими блага — должности в иностранных миссиях и консульствах, в департаментах и на таможне, в налоговом и почтовом ведомствах, в индейских агентствах, все разнообразные контракты на поставки для армии и флота, будут, скорее всего, вырваны из их рук из-за алчности этого случайного пришельца, человека, никому не нужного и всеми осмеиваемого, — при мысли об этом все в них восставало, и они сердцем чувствовали, такого быть не должно! А если такое возможно, нет и тени надежды на демократическое управление страной! Дойдя до этой посылки, сторонники Рэтклифа неизбежно приходили в возбуждение, утрачивали обычную сдержанность и принимались сыпать отборной бранью. Потом хором клялись в верности своему шефу и возглашали, что если есть на свете человек, способный вытащить их из ямы, так это он: как-никак президент не может с ним не считаться, а кому же не известно, какой он, Рэтклиф, кремень и что зубы ему не заговоришь.

Тем не менее, если бы они могли в тот момент заглянуть сенатору в душу и разобраться в том, что в ней происходит, их вера в него, скорее всего, пошатнулась бы. Рэтклиф был по всем статьям на голову выше своего окружения, и сам это знал. Он жил в собственном мире, и влечение к утонченному и изящному вовсе не было ему чуждо. Всякий раз, когда его дела давали осечку, влечение это оживало в нем и на время завладевало всем его существом. Так происходило с ним и сейчас. Он испытывал отвращение и откровенное презрение ко всем формам политической деятельности. Долгие годы он, не жалея сил, служил своей партии, продавался дьяволу, вил из себя веревки, работал с таким адским упорством, на какое не способны даже поденщики. А для чего? Чтобы даже не быть выдвинутым кандидатом в президенты, чтобы попасть под пяту мелкого фермера из штата Индиана, который не делает секрета из того, что намерен «освежевать» сенатора и, как он изволил изящно выразиться, «сожрать с потрохами». Не то чтобы Рэтклиф так уж боялся за свои «потроха», но его жгла обида, что ему придется себя защищать — защищать после двадцати лет служения партии. Как большинство людей в подобной ситуации, он не переставая мысленно составлял две колонки своих счетов с партией и задавал себе вопрос, лежащий в основе испытываемой им обиды: что он дал партии и что та дала ему? Заниматься самоанализом у него не было настроения: для этого требовалось больше свободного времени, чем он в настоящий момент располагал. Что до президента, не удостоившего Рэтклифа и звуком после его дерзкого письма Граймзу, которое тот остерегался кому-либо показывать, то сенатором владело неудержимое желание поучить Главу исполнительной власти более разумному поведению и лучшим манерам. Касательно же политической жизни, события последних шести месяцев были таковы, что любому гражданину внушали сомнения в ее ценности. Ничего, кроме неприязни, он к ней не испытывал. Ему опротивел вид его окружения, вечно жующего табак и шуршащего газетами, — этих его приверженцев, которые носили шляпы сдвинутыми на любую сторону, кроме должной, помещали ноги на что угодно, кроме пола. Его коробило от их разглагольствований, а их общество стало невыносимым. Терпеть подобное рабство дольше у него не было охоты. Он с наслаждением отдал бы свое место в сенате за уютный дом, такой, как у миссис Ли, с хозяйкой, такой, как миссис Ли, и двадцатью тысячами годового дохода. В тот вечер он лишь раз улыбнулся, когда представил себе, как быстро она выпроводила бы из своих гостиных всю свору его политических соратников и как покорно они подчинились бы изгнанию в какую-нибудь заднюю комнату с линолеумом на полу и несколькими плетеными стульями. Он чувствовал, что миссис Ли нужнее ему, даже чем пост президента: он уже не мог без нее обходиться; ему требовалось человеческое участие; христианское пристанище на старости лет; какие-то пути общения со светским обществом, рядом с которым нынешнее его окружение выглядело холодным и низким; атмосфера утонченности ума и нравов, по сравнению с которыми его собственные казались грубыми. Он чувствовал себя невыразимо одиноким. Как жаль, что миссис Ли не позвала его к себе отобедать! Но у миссис Ли разболелась голова, и она легла в постель. Ему не придется видеть ее целую неделю. Его мысли вернулись к утру в Маунт-Верноне, и, невольно вспомнив о миссис Бейкер, он потянулся за листом бумаги и набросал несколько строк, адресованных Уилсону Кину, эсквайру, проживающему в Джорджтауне. Рэтклиф просил его прийти к нему домой по возможности завтра около часа по делу. Уилсон Кин ведал Секретной службой при министерстве финансов, и к нему, как к хранителю всех секретов, сенаторы часто прибегали за помощью, каковую он с готовностью им оказывал, в особенности тем, кто имел шанс оказаться главой министерства.

Отправив записку, Рэтклиф вновь погрузился в размышления, и, видимо, эти думы привели его в еще худшее расположение духа, пока, наконец, мысленно облегчив душу крепким словом и решив, что «с него хватит», он, внезапно поднявшись, не объявил присутствующим, что, к сожалению, вынужден их покинуть: ему нездоровится и он идет спать. Он тут же это и осуществил, а гости его разошлись кто куда: кто по делам, кто просто так — одни пить виски, другие немного передохнуть.

В воскресенье утром Рэтклиф по обыкновению отправился в церковь. Он неизменно посещал утреннее богослужение — в Методической епископальной церкви, — не столько из истой веры, сколько в силу того обстоятельства, что значительное число его избирателей были исправными прихожанами, и ему вовсе не хотелось выказывать неуважение к их принципам, потому что нужны были их голоса. В церкви он сидел, не отрывая взгляда от священника, но к концу проповеди мог бы по чести признаться, что не слышал из нее ни слова, хотя достопочтенному пастору доставляло огромную радость внимание, которым его удостаивал сенатор от Иллинойса, — внимание тем более похвальное ввиду забот о благе общества, вероятно, в тот момент, как и всегда, занимавших сенаторские мысли. В этом последнем своем предположении священник был прав. Мысли мистера Рэтклифа были заняты заботами об общественном благе, и одной из главных причин, по которой он поспешил в церковь, была надежда урвать час-другой, чтобы поразмыслить кое о чем без помех. На протяжении всей службы он мысленно вел воображаемые разговоры с новым президентом. Одну за другой перебирал он в уме различные формы, в которых президент мог преподнести ему свое предложение, всевозможные ловушки, которые могли быть ему расставлены, все маневры в обхождении, какие он мог ожидать, чтобы не оказаться застигнутым врасплох и при своей открытой, простой натуре не впасть в замешательство. Один предмет, однако, долго от него ускользал. Вполне возможно и даже более чем вероятно, что враждебность президента ко всему кругу связанных с Рэтклифом людей сделает невозможным их продвижение на должности, и, следовательно, будет необходимо ввести в кабинет какое-то новое лицо, не вызывающее неприязни у президента. Кто мог бы им стать? Рэтклиф долго и тщательно тасовал в уме различные кандидатуры, выбирая человека, который соединял в себе наибольшее влияние в политических кругах с наименьшим числом врагов. Как раз этот вопрос больше всего занимал сенатора, когда богослужение подходило к концу. По дороге домой он все еще об этом думал. И только дойдя до порога, пришел к решению: самым подходящим был Карсон, Карсон из Пенсильвании, о котором президент, скорее всего, ничего не слыхал.

В кабинете сенатора уже сидел, ожидая его, мистер Уилсон Кин, крупный мужчина с квадратным лицом и добродушными, живыми светло-синими глазами; он был немногословен и каждое свое слово взвешивал. Разговор длился недолго. Принеся извинения в том, что потревожил его в воскресный день, сенатор сослался на крайнее обстоятельство: до конца сессии остаются считанные дни, а в одном из подведомственных ему комитетов проходит билль, о котором ему не сегодня-завтра придется доложить. Билль этот связан с проблемой, единственный ключ к решению которой находился в руках Сэмюела Бейкера, известного в Вашингтоне лоббиста. Но Бейкер умер, и мистер Рэтклиф желал бы выяснить, не осталось ли после покойного каких-нибудь бумаг, в чьих руках они находятся и не было ли у него партнера или доверенного лица, посвященного в его дела.

Мистер Кин записал суть вопроса, заметив на ходу, что хорошо знал Бейкера и — правда, не столь коротко — его жену, которая, надо полагать, была в курсе мужниных дел не меньше, чем он сам, и все еще обретается в Вашингтоне. Необходимые сведения будут, по всей вероятности, собраны за день, много два. С этими словами мистер Кин поднялся, чтобы откланяться, но сенатор задержал его, добавив, что требуется соблюдать полную тайну, поскольку тут замешаны некие значительные силы, в чьих интересах помешать выяснению истины, и не стоит эти силы пробуждать. Мистер Кин согласно кивнул и удалился.

Все это выглядело достаточно естественно и вполне пристойно, по крайней мере на поверхности. Если бы мистер Кин оказался излишне любопытен к чужим делам и пустился бы на поиски той законодательной акции, которая легла в основу запроса Рэтклифа, ему пришлось бы очень долго рыться в анналах конгресса и в результате только в недоумении развести руками. Дело в том, что никакой подобной акции и в помине не было. Все сказанное Рэтклифом было фикцией. Рэтклиф вряд ли хоть раз вспомнил о Бейкере после его смерти, пока не увидел его вдову на борту пароходика, везшего их в Маунт-Вернон, и не обнаружил, что она каким-то образом связана с Каррингтоном. Что-то в поведении и отношении к нему Каррингтона крайне настораживало сенатора, а знакомство этого стряпчего с миссис Бейкер подсказывало мысль, что нелишне бы за ними обоими приглядеть. Миссис Бейкер, как известно, была женщиной взбалмошной, а между ее покойным мужем и Рэтклифом существовали кое-какие дела, о которых она, скорее всего, знала, — дела, которым, по мнению мистера Рэтклифа, было вовсе необязательно попадать в поле зрения миссис Ли: ему, во всяком случае, этого очень не хотелось. Что же касается предлога, который он изобрел, чтобы обратиться за помощью к мистеру Кину, то он был вполне невинный. Эта маленькая ложь никому не причиняла вреда. Рэтклиф избрал этот путь, потому что так было легче, безопаснее и быстрее получить нужные сведения. Если бы он всякий раз, когда это требовалось, дожидался возможности объявить подлинные мотивы, его дела вскоре зашли бы в тупик, а карьера была бы загублена.

Покончив с этим вопросом, сенатор от Иллинойса провел вторую половину дня, навещая «братьев»-сенаторов, и первым удостоил своего визита мистера Кребса из Пенсильвании. По многим причинам сотрудничество с этим высокомудрым государственным деятелем имело для Рэтклифа первостепенное значение. Важнейшей же из всех была та, что пенсильванская группа в конгрессе отличалась единством, и ее можно было особенно удачно использовать в целях «давления». Успех же Рэтклифа в его состязании с президентом зависел от силы «давления», пускаемого им в ход. Оставаться на заднем плане, накинув на голову председателя Верховного суда тенёта, сплетенные из всевозможных влияний, каждое из которых в отдельности не дало бы результатов, но все вместе оказывались непробиваемыми; возродить утраченное искусство римского ретиария, который, прежде чем броситься на противника с клинком, набрасывал на него с безопасного расстояния сеть, — вот в чем состоял умысел Рэтклифа и вот к чему он подводил свои маневры в течение последних недель. Какие сделки он считал нужным заключить и сколько обещаний дать, знал он один. Примерно в это время миссис Ли, к немалому своему удивлению, узнала от мистера Гора (сообщившего ей это совершенно конфиденциально), что Рэтклиф поддерживает его ходатайство о должности в испанской миссии, хотя ей всегда казалось, что Гор не пользуется особым расположением у Рэтклифа. Она также отметила, что в ее гостиной вновь появился Шнейдекупон, который таинственно заговорил о беседе с Рэтклифом и попытках объединить интересы Нью-Йорка и Пенсильвании, при этом на его физиономии появлялось мрачное, почти трагическое выражение и он клялся, что ни в коем случае и никому не позволит пожертвовать принципом протекционизма. Так же внезапно, как появился, он затем исчез, а из слов Сибиллы, наивно жаловавшейся на его дурное настроение и невыносимый характер, миссис Ли вывела заключение, что сенаторы Рэтклиф, Клинтон и Кребс, объединив усилия, единым фронтом наседают на беднягу Шнейдекупона, чтобы убрать эту мешающую им фигуру с арены действия, пока другие не получат того, что им нужно. Вот такие штрихи попадали в поле зрения миссис Ли. Она чувствовала вокруг себя атмосферу сделок и интриг, но как далеко все это простиралось, могла только догадываться. Даже Каррингтон, когда Маделина поделилась с ним своими подозрениями, лишь рассмеялся и покачал головой:

— Все это частные дела, дорогая миссис Ли; вам и мне незачем обо всем этом знать.

В воскресенье после полудня Рэтклиф решил осуществить операцию с Карсоном, сенатором от Пенсильвании, которую обдумывал в церкви. Его усилия увенчались успехом. Кребс одобрил его идею и обещал, когда понадобится, продвинуть Карсона в два счета.

Рэтклиф был великим государственным деятелем. Все его маневры шли на удивление гладко. Ни один другой политик, более того, ни один деятель, когда-либо причастный к политике в Соединенных Штатах, не умел — если верить поклонникам Рэтклифа — привести в согласие такое число враждебных интересов и составить столь невообразимые коалиции. Кое-кто даже утверждал, что он способен «повязать самого президента, прежде чем старик успеет скрестить с ним клинки». Красота проводимых им операций состояла в том, как умело он обходил любые вопросы, связанные с принципами. Дело сейчас не в соблюдении принципов, а в обладании властью, утверждал он. Судьба замечательной партии, к которой все они принадлежали и которая имела на своем счету великие, незабываемые деяния, сейчас зависела от того, сумеют ли они отказаться от принципов. Их принципом должно стать отсутствие принципов. Находились, правда, отдельные личности, возражавшие Рэтклифу: он-де дает обещания, которые не сможет выполнить, а его коалиции содержат дьявольские семена раздора. Но Рэтклиф рассудительно отвечал, что коалиции нужны ему разве что на неделю, а уж за этот срок его обещания еще не утратят силы.

Таково было положение дел, когда в понедельник во второй половине дня новый президент прибыл в Вашингтон. И комедия началась. Подобно Аврааму Линкольну или Франклину Пирсу, в политической математике он был неизвестной величиной. Девять месяцев назад, когда на национальном конвенте после нескольких десятков бесплодных голосований Рэтклиф недобрал трех голосов, его противники поступили именно так, как он поступал сейчас: отбросив принципы, они выдвинули кандидатом в президенты простого фермера из Индианы, чей политический опыт ограничивался выступлениями на митингах в родном штате и годом пребывания на посту губернатора. Они поставили на этого малого не потому, что считали его достойным быть президентом, а потому, что надеялись таким образом вырвать штат Индиана из-под влияния Рэтклифа, и так в этом деле преуспели, что в течение пятнадцати минут сторонники Рэтклифа оказались разбиты на голову, и президентство свалилось на нового политического Будду.

Он начал свой жизненный путь рабочим в каменоломне и, не без основания, гордился этим. Во время предвыборной кампании этому факту его биографии, разумеется, уделялось много места в подготовке мнения общества или, точнее, в рекламе для общества. Одни называли его «Каменолом с берегов Уобаша», другие — «Камнебоец из Индианы», но чаще всего любовно именовали «Старина Кремень», что его враги, сыграв на сходстве созвучий, тотчас превратили в «Старикан Кхемен». Его изображение красовалось на тысяче ярдов коленкора, где он был намалеван с гигантской кувалдой в руках, которой разбивал представленные в виде булыжника черепа своих противников или же обрушивал мощные удары на огромную скалу, означавшую соперничающую партию. Его противники в свою очередь размножали карикатуры, на которых Камнебоец в одежде заключенного, отбывающего тюремный срок, размахивал над головой Рэтклифа и других известных политических лидеров детским молоточком или в облике хилого старикашки в заношенных отрепьях безуспешно пытался залатать все теми же головами до невозможности щербатую дорогу, которая должна была символизировать дурные и грязные пути, используемые его партией. Солидная публика, однако, не одобряла подобные художества, оскорбительные для приличий и здравого смысла, и редакторы — сторонники Камнебойца, стоявшие во главе наиболее чистых и высококультурных газет, в том числе и некоторых бостонских, единодушно провозглашали его человеком благородным, если не благороднейшим из всех, служивших украшением нации со времен несравненного Вашингтона.

То, что он честен, ни у кого не вызывало сомнений — точнее, у тех, кто за него проголосовал. Так всегда говорят о всех новых президентах. Сам он чрезвычайно гордился своей доморощенной честностью — качеством, присущим природным джентльменам. Считая, что ничем не обязан политикам, и всеми фибрами своей бескорыстной души сочувствуя побуждениям и надеждам простого народа, он провозгласил первейшим своим долгом защиту народа от политиков — этих стервятников, этих волков в овечьей шкуре, как он их называл, этих гарпий, гиен и прочих, под каковыми наименованиями, по всеобщему мнению, подразумевал Рэтклифа и его приспешников. В своей политике он исходил исключительно из неприязни к Рэтклифу, хотя мстителен не был. В Вашингтон он явился с твердым намерением быть Отцом нации; завоевать почетное бессмертие… и победу на следующих выборах.

Против этого джентльмена Рэтклиф и пустил в ход все формы «давления», какими располагал в Вашингтоне и вне его. С того момента, как Каменолом покинул свой скромный домишко в Южной Индиане, он оказался в плену у друзей Рэтклифа и тонул в изъявлениях любви. Они ни на секунду не допускали в его сознание мысли о возможности недобрых к нему чувств. Они исходили как из само собой разумеющегося факта, что между ним и партией существует самая сердечная приязнь. По прибытии в Вашингтон они установили для него режим, пресекавший любой контакт или воздействие, кроме их собственных. Осуществить все это не составило чересчур большого труда, потому что при всем величии его положения Каменолом обожал, чтобы ему постоянно твердили о величии, а в обществе этих людей он чувствовал себя исполином. С ним ехало небольшое число личных друзей, но и их сумели обработать, сыграв на их слабостях, прежде чем они пробыли в Вашингтоне день.

Не то чтобы Рэтклиф принимал непосредственное участие в этих подспудных и обволакивающих маневрах. Мистер Рэтклиф был человеком с чувством достоинства и самоуважения — заниматься мелочами он предоставлял своим подчиненным. Сам он спокойно ждал, когда президент, отдохнув от утомительного путешествия, почувствует воздействие вашингтонской атмосферы. В среду утром мистер Рэтклиф, отправляясь в сенат, вышел из дому на час ранее обыкновенного и посетил отель, где остановился президент. Его провели в большую залу, где Глава исполнительной власти как раз принимал посетителей, однако при виде Рэтклифа все они ретировались — кто схоронился по углам, кто, схватив шляпу, покинул помещение. Президент оказался человеком лет шестидесяти, с резкими чертами лица, крючковатым носом и жидкими прямыми седеющими волосами. Голос у него был даже грубее, чем черты лица, и Рэтклифа он принял хуже некуда. Со времени отъезда из Индианы жизнь стала для президента мукой. Там, в родном штате, ему казалось, что убрать Рэтклифа — дело, как он выразился, плевое, но в Вашингтоне все обернулось иначе. Даже его друзья из Индианы мрачнели, когда он заговаривал об этом, и качали головами. Они советовали ему вести себя осторожно и стараться выгадать время, довести Рэтклифа до ссоры и, по возможности, свалить на него вину. Поэтому сам он находился в положении дрессируемого медведя — существо крайне обозленное, крайне грубое и в то же время совершенно растерянное и несколько напуганное. Рэтклиф посидел у него минут десять, получив полную информацию касательно болей, не отпускавших президента всю прошлую ночь, вследствие — как он полагал — чрезмерной порции омара — деликатеса, на который он приналег, дабы отвлечься от государственных забот. Когда все подробности были исчерпаны и сочувствие выражено, Рэтклиф поднялся и откланялся.

Все известные политикам приемы были пущены в ход. На Камнебойца из Индианы одна за другой посыпались делегации от штатов с наказами и требованиями, исключавшими друг друга, и среди прочих массачусетское лобби в качестве своего единственного пожелания ходатайствовало о назначении мистера Гора в испанскую миссию США. Какие только трудности не изобретались, чтобы сбить с толку и лишить покоя президента! Предлагались заведомо неверные ходы, сообщались ложные сведения, тщательно перемешанные с истинными. Этот дикий перепляс шел на его глазах с зари до полуночи, пока от попыток хоть что-то понять у него не начинала пухнуть голова. Нашлось и средство, чтобы переманить одного из его личных, задушевных друзей, который прибыл с ним из Индианы и у которого оказалось больше мозгов или меньше принципов, чем у прочих; и от него каждое слово, оброненное президентом, попадало прямо Рэтклифу в уши.

Рано утром в пятницу мистер Томас Лорд, конкурент покойного Сэмюела Бейкера и наследник его успехов, появился в квартире Рэтклифа, когда сенатор в одиночестве завтракал бараньей отбивной с яйцом. Мистеру Лорду было поручено осуществлять надзор над окружением президента и направлять в нужное русло дела, связанные с интересами Рэтклифа. Кое-кто назвал бы подобную деятельность шпионством; но мистер Лорд смотрел на нее иначе — как на общественную обязанность. Он доложил, что «старикан» наконец дал слабину. Вчера поздно вечером, попыхивая трубкой в компании, составлявшей его «кухонный кабинет», он вновь заговорил о Рэтклифе и, разразясь отборной бранью, поклялся, что еще покажет ему, где его место, и с этой целью предложит такой пост в кабинете, от которого ему станет «тошнее, чем борову, завязавшему брюхо». Из этого высказывания и нескольких последующих намеков напрашивался вывод, что Каменолом отказался от первоначального плана предать Рэтклифа немедленной политической смерти и намерен ввести его в кабинет, специально набранный таким образом, чтобы связать его по рукам и всячески попирать. Президент, видимо, горячо приветствовал высказанную одним из своих советников мысль, что в кабинете Рэтклиф будет менее опасен, чем в сенате, а когда настанет время, его легко будет вышвырнуть.

Пока мистер Лорд лихо передразнивал президента, передавая особенности его языка и замашки, Рэтклиф только хмуро улыбался, но упорно молчал: он ждал, когда президент перейдет от слов к действиям. В тот же вечер сенатору доставили письмо от личного секретаря президента: его просили прибыть для беседы, если возможно, завтра, в воскресенье, к десяти часам утра. Письмо было кратким и официальным. Рэтклиф тут же послал сказать, что придет, и ему было очень досадно, когда президент по полному незнанию этикета даже не понял, что в такой устной форме ответа содержится намек: не угодно ли научиться хорошим манерам. Сенатор явился точно в назначенное время и застал президента в еще худшем, чем прежде, расположении духа. На этот раз он не стал избегать щекотливых тем. Напротив, желая показать Рэтклифу, кто является хозяином положения, президент сообщил сенатору о своем решении. Он сразу взял быка за рога.

— Я послал за вами, — сказал он, — чтобы обсудить состав моего кабинета. Вот список лиц, которых я намерен в него пригласить. Вам, как увидите, предназначается пост в министерстве финансов. Ознакомьтесь со списком и выскажите ваше мнение.

Рэтклиф взял список и, не заглядывая в него, положил на стол.

— У меня не может быть никаких возражений против любого назначенного вами состава кабинета, — отвечал он, — при том условии, что я в него не войду. Я желал бы остаться там, где я сейчас. На этом месте я принесу больше пользы вашей администрации, чем в кабинете.

— Значит, вы отказываетесь? — прорычал президент.

— Никоим образом. Просто я не берусь что-либо советовать или даже выслушивать имена моих возможных коллег, пока не решено, что мои услуги действительно понадобятся. Если же они необходимы, я готов оказывать их независимо от того, с кем вместе мне придется служить.

Президент бросил на него растерянный взгляд. Он не знал, что ему дальше делать. Ему требовалось время, чтобы это обдумать. Но Рэтклиф стоял тут же, и нужно было отпустить его с каким-то решением.

— Мистер Рэтклиф, — произнес он, невольно переходя на более учтивый тон, — из-за вашего отказа все полетит вверх тормашками. Я считал это дело законченным. Что еще я могу сделать?

Но Рэтклиф вовсе не собирался так вот взять и выпустить президента из своих тисков. После долгого разговора, в течение которого он вынудил противника сдать позиции и уже упрашивать его, сенатора Рэтклифа, взять на себя министерство финансов, чтобы помешать каким-то непредвиденным и грозным столкновениям в сенате, сенатор согласился дать в ближайшие два дня окончательный ответ. И с этим удалился.

В коридоре, по которому он проходил, толпилось изрядное число джентльменов, ожидавших встречи с президентом, и среди них вся делегация от штата Пенсильвания, «готовая в дело», как заметил, подмигнув, Том Лорд. Отозвав в сторону Кребса, Рэтклиф на ходу обменялся с ним несколькими словами. И когда десять минут спустя делегацию принял президент, некоторые члены с удивлением услышали, как их глава, сенатор Кребс, от их имени решительно требовал ввести в кабинет Джошуа Б. Карсона, хотя ранее им дали понять, что основная цель этого посещения рекомендовать Джареда Колдуэлла на должность почтмейстера в Филадельфии. Но Пенсильвания — штат обширный и добродетельный, а его представители целиком доверяют своему главе. Ни один из них не моргнул и глазом.

Танец демократии вокруг президента теперь возобновился с еще большей силой. Рэтклиф давал по Камнебойцу последние залпы. Двухдневная отсрочка была прикрытием, чтобы пустить в ход новые влияния. На самом деле Рэтклифу никакой отсрочки не требовалось. Ему не нужно было времени на размышление. Президент надумал поставить его перед дилеммой: либо он войдет во враждебный ему предательский кабинет, либо ответит отказом и возьмет на себя вину за раскол и ссору — не в огонь так в полымя. Что ж, он раздует огонь и сбросит в него президента! Рэтклиф как никогда чувствовал уверенность в успехе. Да, он возьмет на себя министерство финансов и готов держать пари, что не пройдет и шести недель, как управление страной будет полностью у него в руках. Его презрение к Камнебойцу из Индианы не знало границ, а уверенность в себе была прочна, как никогда.

При всей своей занятости сенатор не преминул в воскресенье вечером появиться у миссис Ли, и, застав ее одну, если не считать Сибиллы, поглощенной собственными помыслами, Рэтклиф рассказал Маделине о том, что происходило с ним за прошедшую неделю. Правда, о своих подвигах распространяться не стал. Напротив, он обошел молчанием те хитроумные ходы, которые лишили президента силы воли. Рисуя свой портрет, Рэтклиф изобразил себя одиноким и беззащитным — этаким честным зверем, которого пригласили отобедать в логове льва, и вот он обнаруживает, что все следы его предшественников ведут туда, но нет ни одного оттуда. Потом он живописал во всех смешных подробностях обе встречи со львом из Индианы, в особенности историю с чрезмерной порцией омара, — все это на диалекте, на котором говорил Каменолом; он даже повторил слушок, переданный ему Томом Лордом, не погнушавшись повторить всю брань и жесты; он рассказал, как обстоят дела сейчас и какую безвыходную ловушку приготовил ему президент: он должен либо войти в кабинет, специально созданный, чтобы изничтожить его и при первой возможности наверняка с позором дать отставку, либо отказаться от предложения дружбы, что выставит его зачинщиком ссоры и позволит президенту свалить все будущие трудности на «ненасытные амбиции» сенатора Рэтклифа.

— Так вот, миссис Ли, — кончил он в сугубо серьезном тоне, — я пришел к вам за советом. Что мне делать? Как поступить?

Даже эта отнюдь не полностью открывшаяся Маделине картина подлости, извратившей политическую жизнь, этот односторонний взгляд на человеческую природу в ее неприкрытом уродстве, которая вертела интересами сорокамиллионного народа, наполнили ее душу брезгливостью и болью. Рэтклиф не утаил от нее ничего, кроме собственных нравственных болячек. Он постарался привлечь ее внимание к каждому чумному пятнышку на теле ближних своих, к каждому клоку их смердящего рубища, к каждой слизкой и зловонной луже, оставленной ими на своем пути. Таков был принятый им способ выпячивать собственные достоинства. Он хотел, чтобы она пошла с ним рука об руку через это гнилостное болото, и чем отвратительнее оно будет в ее глазах, тем выше подымутся его акции. Он хотел развеять те сомнения, которые старательно внушал ей Каррингтон, в его, мистера Рэтклифа, репутации, пробудить в ней сочувствие к себе и вызвать столь свойственное женщине желание самопожертвования.

Когда он спросил, как ему поступить, она ответила, глядя ему в глаза, взглядом, исполненным возмущенной гордости:

— Я повторю то, что уже однажды сказала: поступайте так, как лучше для блага общества.

— Да. Но что лучше для блага общества?

Маделина было открыла рот, чтобы ответить, но остановилась в нерешительности и молча перевела взгляд на огонь в камине. Что же, по сути говоря, было лучше для блага общества? Каким концом благо общества входило в этот клубок личных интриг, в эти дебри низких существ, где нет ни одной прямой дороги, а только кривые, никуда не ведущие тропинки, проложенные диким зверьем и пресмыкающимися тварями? Где же ей найти путеводную нить, идеал, который она могла бы провозгласить, образец, на который могла указать?

Рэтклиф заговорил вновь, и на этот раз в серьезнейшем, как никогда прежде, тоне.

— Я попал в очень тяжелый переплет, миссис Ли. Враги обложили меня со всех сторон. Они намерены погубить меня. Но я искренне хочу исполнить свой долг. Вы однажды сказали: личные соображения не должны приниматься во внимание. Полностью согласен. Отбросим все личное. И все же, как мне быть?

Впервые миссис Ли почувствовала, что поддается его власти. Он говорил с ней просто, прямо, с глубочайшей серьезностью. Его слова растрогали ее. Могла ли она сообразить, что он играет на ее тонкой натуре так же, как играл на грубой натуре президента; что этот тяжеловесный политик с Дикого Запада обладает чутьем индейца со всей присущей ему остротой и мгновенностью восприятия; что он разгадал ее нрав и читает в нем, как изо дня в день читал по лицам и интонациям тысяч своих посетителей. Под его взглядом ей было как-то неловко. Начав фразу, она заколебалась на середине и запнулась. Она потеряла мысль и в замешательстве умолкла. Ему пришлось прийти ей на помощь и вывести из затруднения, виною которого был он сам.

— Я читаю ваши мысли у вас на лице. Вы полагаете, мне надо принять эту должность и презреть обстоятельства.

— Не знаю, — неуверенно обронила она. — Пожалуй. Да, я думаю, мне так кажется.

— А когда я стану жертвой интриг и зависти этого человека, что тогда вы подумаете, миссис Ли? Присоединитесь к общему хору и скажете, что я взял на себя больше, чем мог, и ради собственных целей сам с открытыми глазами полез в эту западню? Полагаете, обо мне станут думать лучше, потому что я дал себя поймать? Я не кричу о высоких нравственных идеалах, подобно вашему приятелю Френчу. Я не стану разглагольствовать о добродетели. Но я решительно заявляю, что в своей общественной жизни всегда старался поступать по совести. Будете ли вы справедливы ко мне и поверите, что это так?

Маделина все еще боролась с собой, чтобы не дать этому человеку выманить у нее обещание в сочувствии. Как бы она к нему ни относилась, она будет держаться от него на должном расстоянии. Она не даст зарока отстаивать его дело. Она заставила себя взглянуть на него и сказала, что неважно, какие мысли приходят ей в голову, сейчас или вообще, все они вздор и ерунда, а единственная награда, на которую вправе рассчитывать общественный деятель, — это сознание, что он поступает по совести.

— Вы жестокий судия, миссис Ли, ничего не скажешь. Возможно, в душе вы так и думаете, но слова ваши звучат по-иному. Вы судите, исходя из абстрактных принципов, и мечете стрелы божественного правосудия. Вы бросаете взгляд и выносите осудительный приговор, оправдывать же отказываетесь. Я прихожу к вам накануне рокового, скорее всего, шага в моей жизни и прошу вас — подскажите, каким нравственным принципом мне руководствоваться, а вы бросаете на меня взгляд и говорите: награда в добродетели. Но где она, добродетель, вы не хотите мне открыть.

— Каюсь, — сказала Маделина кротко и печально, — каюсь, жизнь сложнее, чем мне казалось.

— Что ж, я последую вашему совету, — заявил Рэтклиф. — Я пойду в логово диких зверей, раз вы считаете, что это мой долг. Но ответственность я возлагаю на вас. Вы не вправе отказаться вести меня через опасности, которые я по вашей же милости на себя навлекаю.

— Нет! Нет! — воскликнула Маделина очень серьезно. — Помилуйте! Какая ответственность? Вы просите больше, чем я способна дать.

Он посмотрел на нее с тревожным, озабоченным выражением; его глаза, казалось, глубоко запали в обведенные темными кругами глазницы.

— Долг есть долг, — сказал он торжественным от напряжения голосом, — для вас, как и для меня. Я вправе рассчитывать на помощь всех, кто чист духом. И вы не вправе мне отказывать в ней. Как же вы можете отвергать свою долю ответственности, возлагая на меня мою?

И еще не кончив говорить, он встал и откланялся, так что она успела пробормотать лишь несколько неубедительных возражений. Когда он ушел, миссис Ли долго сидела, устремив взгляд на огонь и мысленно перебирая то, что он сказал. От его намеков у нее голова шла кругом. Какая женщина в тридцать лет, с надеждою разве что на Бога, могла устоять против подобной атаки? Какая женщина с душой, видя перед собой самого могущественного из политиков своего времени — с лицом, удрученным тревогой, с голосом, трепещущим от сдерживаемого чувства, — который просил у нее совета и участия, могла не откликнуться на такой призыв? И какая женщина могла выслушать, не поникнув головой, упрек в сверхкатегоричности от человека, который тут же объявлял ее приговор окончательным? Рэтклиф обладал, ко всему прочему, завидным чутьем на человеческие слабости. Ни одна магнитная стрелка не способна была точнее указать залежи руды, чем его палец уязвимое место в чужой душе, стоило ему к ней прикоснуться. Миссис Ли не тронули бы призывы к религиозным, честолюбивым или сердечным чувствам. К подобным призывам она осталась бы глуха, они лишь перечеркнули бы все его надежды. Но она была женщиной до мозга костей. Рэтклифу не удалось вдохнуть в нее любовь, но подвигнуть ее на самопожертвование было возможно. Она не служила Богу и искупала это служением человеку. Ей, как всем женщинам, была присуща склонность к аскетизму, самоизничтожению, самоотречению. Всю свою жизнь она, не щадя себя, стремилась понять, в чем ее долг, чтобы исполнить его. Рэтклиф знал, где ее уязвимое место, когда повел на нее атаку именно с этой стороны. Подобно всем великим ораторам-адвокатам, он был актер, тем более успешный, что актерствовал с видом достоинства, исключавшим фамильярность. Он взывал к ее сердцу, к чувству справедливости и долга, к ее мужеству, верности, ко всем высоким свойствам ее натуры, и, взывая к ним, сам был почти убежден, что на самом деле таков, каким себя выставлял, и что и впрямь имеет право на ее преданность. Неудивительно, что и она в свою очередь почти склонялась к тому, чтобы признать за ним это право. Она так же мало разбиралась в Рэтклифе, как Каррингтон и Якоби. Человек, говоривший так, как он говорил, — считала она — был, несомненно, человеком благородных чувств и высоких целей! Разве его деятельность не была стократ важнее того, чем занималась она? И если он, отягощенный одиночеством и заботами, нуждался в ее помощи, разве могла она отказать ему в ней? Что в ее жизни, бесцельной и бесполезной, было столь уж ценного, чтобы не пустить ее по ветру ради возможности обрести полное, осмысленное существование?

ГЛАВА VIII

Из всех титулов, которые когда-либо носили наследные принцы или царствующие монархи, самый гордый принадлежал римскому папе: «Servus Servorum Dei»— «Слуга слуги Господня». В прежние времена слугам дьявола не позволялось ни под каким видом проникать в правительство. Они подлежали изоляции, наказанию, изгнанию, изувечению и сожжению. Сегодня у дьявола нет слуг, слуги бывают только у людей. Возможно, доктрина, утверждающая, что вовсе не добродетельные люди, а большинство — пусть порочное и нечестное — есть глас Господний, ошибочна, но надежды человечества связаны именно с ней; и хотя маловеры нет-нет да от нее отрекаются, видя, как, ступив на эту стезю, давно уже заклейменную историческим опытом и религией, независимо от того, ошибочна она или нет, человечество барахтается в безбрежном океане, оно все же барахтается там с меньшими потерями, чем руководимые папами со всеми их высоконравственными принципами, а потому пройдет еще много времени, прежде чем общество пойдет на попятный.

Были или не были новый президент и его главный соперник мистер Сайлас П. Рэтклиф слугами слуг Господа, здесь не суть важно. Чьими-нибудь слугами они все же были. Ведь нет сомнения, что многие из тех, кто называет себя слугами народа, на самом деле являются волками в шкуре ягненка или воронами в павлиньих перьях. Их в изобилии можно увидеть в Капитолии в те дни, когда заседает конгресс, где они поднимают страшный шум или с еще большим успехом вообще ничего не делают. Более разумная цивилизация заставила бы их заняться физическим трудом; при нынешнем положении вещей они служат лишь самим себе. И все же есть два должностных лица, служба которых приносит реальную пользу: это президент и министр финансов. Камнебоец из Индианы, не пробыв в Вашингтоне и недели, так истомился по родному штату, что совсем раскис. Ни одна служанка из самой дешевой гостиницы не была измотана до такой степени. Все вокруг него постоянно плели сети заговоров. Враги не оставляли его в покое. Весь Вашингтон смеялся над его промахами, а мерзкие бульварные листки, выходившие по воскресеньям, не отказывали себе в удовольствии публиковать отчеты о высказываниях и деяниях нового главы государства, отбирая материалы с таким остроумием и размещая их на газетной полосе с таким умелым злорадством, что президент не мог их не заметить. Он был весьма чувствителен к насмешкам, к тому же его приводило в ужас, что те его рассуждения и поступки, которые он считал достаточно благоразумными, могут восприниматься столь превратно. Кроме того, его захлестнула лавина общественных дел. Они хлынули на него таким бурным потоком, что он, к своему отчаянию, был просто не в состоянии все проконтроливать. Он решил дать этой волне возможность перекатиться через него. Его голова была перегружена впечатлениями от встреч с бесконечными посетителями, каждого из которых он обязан был выслушать. Но более всего его беспокоила инаугурационная речь, которую он в своем смятенном состоянии так и не смог написать, хотя выступать ему предстояло уже через неделю. Нервничал он и по поводу состава кабинета: ему казалось, он ничего не сможет сделать, пока не избавится от Рэтклифа. А между тем благодаря некоторым «друзьям» президента тот обязательно должен был войти в кабинет; Рэтклиф, конечно, продолжал оставаться врагом, но пусть руки у него будут связаны; пусть будет этаким Самсоном, которого необходимо держать в цепях и использовать по мере возможности, пока не придет время убрать совсем. Решив этот вопрос таким образом, президент почувствовал, что нуждается в Рэтклифе; в последние дни он откладывал все дела до следующей недели, «когда мой кабинет будет окончательно сформирован», то есть когда он сможет опереться на поддержку Рэтклифа; поэтому мысль, что Рэтклиф может отказаться от должности, приводила его в панику.

В понедельник, за час до назначенной встречи с Рэтклифом, он в беспокойстве расхаживал по своему кабинету. Его раздирали сомнения: с одной стороны, он признавал необходимость использовать Рэтклифа, с другой, был не менее решительно настроен связать ему руки. Рэтклиф во что бы то ни стало должен войти в кабинет, где каждый второй будет его противником. Его необходимо лишить возможности оказывать кому-либо покровительство. И необходимо заставить его принять эти условия с самого начала. Но как сделать это таким образом, чтобы сразу его не оттолкнуть? Если бы президент мог только вообразить, сколь напрасны были его терзания! Но он считал себя очень мудрым политиком, вершащим судьбы Америки, что неизбежно приведет к его переизбранию на второй срок. Когда по истечении некоторого времени ровно в десять под бой часов в кабинете вошел Рэтклиф, президент бросился к нему чересчур поспешно и, не успев пожать ему руку, выразил надежду, что мистер Рэтклиф прибыл с полной готовностью тотчас же приступить к работе. Сенатор ответил, что, если таково окончательное и решительное желание президента, он не будет более сопротивляться. Затем президент напыжился и, воображая себя американским Катоном, произнес небольшую, заранее заготовленную речь о том, что отбирал членов своего кабинета прежде всего с учетом общественных интересов и как важно, чтобы мистер Рэтклиф был в числе этих государственных мужей; он надеется, что у них не возникнет принципиальных разногласий, поскольку основным своим принципом считает невозможность отказа от занимаемых должностей, разве только в тех исключительных случаях, когда кто-нибудь из членов кабинета попадет под следствие, и что в этих условиях он рассчитывает на помощь мистера Рэтклифа, который исполнит свой патриотический долг.

Рэтклиф ни одним словом не возразил президенту, после чего тот, более чем когда-либо уверовав в собственную государственную мудрость, впервые за неделю вздохнул свободно. Последующие десять минут они напряженно работали вместе, разбираясь в груде накопившихся дел. Камнебоец испытывал такое чувство облегчения, какого и сам не ожидал. Рэтклиф без особых усилий снял с его плеч часть тяжелой ноши. Он знал всех и вся. Он сразу же принял большую часть просителей и очень быстро с ними разобрался. Он знал, что каждому из них нужно; он знал, на что стоит тратить усилия и на что — нет; к кому нужно отнестись с должным почтением, а от кого попросту отмахнуться; в каком деле сгодится прямой отказ и где имеет смысл что-то пообещать. Президент даже доверил ему неоконченный черновик инаугурационной речи, который Рэтклиф вернул на следующий день с такими замечаниями и предложениями, что президенту ничего не оставалось, кроме как перебелить предложенный текст. Словом, сенатор показал себя весьма приятным сотоварищем в делах. Рэтклиф был прекрасным собеседником и вносил в работу живую струю, он не обнаружил задатков педеля, напротив, заметив, что президент устал, он спокойно объявлял, что нет таких дел, которые не подождут своего решения хотя бы день, предлагал уставшему президенту немного прокатиться и давал ему возможность подремать в экипаже. Однажды они вместе отужинали, и Рэтклиф позаботился пригласить Тома Лорда, который мог бы их немного развлечь, так как был человеком весьма остроумным и способным легко рассмешить президента. Мистер Лорд выбрал кушанья и заказал вино. Он сумел угодить грубым вкусам президента, да и Рэтклиф тут не отставал. Когда новый министр в десять часов отправился домой, его патрон, который от хорошего ужина, хорошего шампанского и приятной беседы пришел в прекрасное расположение духа, вдруг сделал отнюдь необязательное, клятвенно заверенное заявление, что Рэтклиф «отличный малый» и он очень рад, что они «сработались».

Суть же состояла в том, что у Рэтклифа оставалось в запасе ровно десять дней до того, как новый кабинет вступит в свои полномочия, и за этот срок он должен добиться такого влияния на президента, которое в дальнейшем никто не смог бы поколебать. Поэтому трудился он весьма усердно. Очень скоро во многих делах стала чувствоваться его рука. Теперь, получая деловое письмо или какой-нибудь меморандум, президент принимал самое простое и удобное решение, он надписывал на документе: «Передать министру финансов». Если очередной посетитель просил что-нибудь для себя или для кого-нибудь из своих близких, он получал неизменный ответ: «Обратитесь к мистеру Рэтклифу» или «Полагаю, Рэтклиф сможет вам помочь». Он даже стал подшучивать в духе Катона, чего прежде за ним не водилось; его шутки не блистали остроумием, это были шутки человека грубоватого и необразованного, но вполне в себе уверенного и самодовольного. Однажды утром он приказал Рэтклифу взять канонерку и «разобраться» с индейцами племени сиу в штате Монтана, считая, что тот ответственен и за армию, и за флот, и за индейцев — словом, за все на свете; и к тому же он сказал одному морскому офицеру, который должен был предстать перед военным судом, чтобы тот попросил Рэтклифа вникнуть в суть его дела, так как Рэтклиф один стоит целого военного суда. Возможно, Рэтклиф презирал своего патрона не меньше прежнего, но вида не подавал; он молчал об этом, а когда при нем упоминали президента, сильно мрачнел.

Дня через три после начала их совместной работы президент, всегда любивший внезапность, неожиданно спросил, что Рэтклиф знает о некоем Карсоне, которого пенсильванцы просят ввести в состав кабинета. Рэтклиф ответил весьма осторожно: он едва с ним знаком, насколько ему известно, мистер Карсон не политик, но человек весьма почтенный — для пенсильванца. Президент несколько раз возвращался к этой теме; достав список членов кабинета, он принялся с растерянным выражением изучать его, затем попросил Рэтклифа о помощи; наконец кандидатуры были отобраны окончательно, и Рэтклиф лишь блеснул глазами, увидев, что 5 марта президент отправит в сенат новый вариант списка, где Джосайя Б. Карсон из Пенсильвании числится министром внутренних дел.

Но глаза его заблестели еще насмешливее, когда через несколько дней президент протянул ему лист бумаги, на котором было написано около двух десятков имен, и попросил найти должности для означенных там людей. Рэтклиф спокойно согласился это сделать, заметив лишь, что, для того чтобы их устроить, необходимо будет кое-кого убрать.

— О, пожалуйста, — сказал президент. — По-моему, дюжине-другой сейчас самое время очистить место. А это все мои друзья, как же о них не позаботиться. Уж вы их пристройте куда-нибудь.

Впрочем, он чувствовал себя немного неловко, и, нужно отдать ему должное, речи об основном принципе управления от него больше никто никогда не слышал. Перемещения проводились быстро и решительно, пока все представители штата Индиана не получили по мягкому креслу. Нельзя также отрицать, что и друзья Рэтклифа в свою очередь получили свободный доступ к общественным средствам. Возможно, президент счел за лучшее смотреть сквозь пальцы на подобную деятельность своего министра финансов, а может быть, уже начал посматривать на него с опаской.

Рэтклиф сделал свое дело. «Народ», не без помощи ловкой интриги, сумел направить своих слуг на путь истинный. Даже Камнебойцу из Индианы удалось внушить, что он должен поступаться собственными предрассудками ради общественных интересов. Разобраться, к каким бедам могут привести эгоизм, амбиции и невежество этих людей, стало уже делом вторым. В результате президент пал жертвой собственных выкладок. Оставалось лишь гадать, не сочтет ли министр Рэтклиф в один прекрасный день нужным задавить своего патрона с помощью какой-нибудь хладнокровно разработанной восточной интриги, но было совершенно ясно, что прошли те времена, когда президент мог употребить против него веревки или топор.

Все это совершалось тогда, когда миссис Ли напрягала свои дамские мозги, размышляя о своем долге и ответственности в отношении Рэтклифа, который между тем редкий воскресный вечер не проводил подле нее в ее гостиной, где его права стали столь очевидными, что никто не смел посягнуть на его кресло, кроме старого Якоби, время от времени напоминавшего сенатору, что тот тоже подвержен ошибкам и смертен. Порою, хотя и не часто, мистер Рэтклиф появлялся и в другие дни, как, например, когда убеждал миссис Ли присутствовать на инаугурации или нанести визит жене президента. Маделина и Сибилла отправились в Капитолий и смотрели и слушали церемонию вступления президента в должность с самых лучших мест и с тем комфортом, который только мог позволить холодный мартовский ветер[25]. Миссис Ли нашла церемонию весьма несовершенной, чересчур непрезентабельной и, как она выразилась, приземленной. Пожилой фермер с Запада, в очках в серебряной оправе, в новой, с иголочки праздничной одежде, с резкими чертами лица и жесткими редеющими седыми волосами, пытавшийся, невзирая на пронизывающий ветер и сильный насморк, произнести приветственную речь, отнюдь не выглядел героем. Сибиллу интересовал вопрос: не скончается ли президент в ближайшее время от пневмонии. Но даже этот их печальный опыт был просто удачей по сравнению с визитом к супруге президента, после которого Маделина решила в будущем не беспокоить новую правящую династию своими посещениями. Первая леди, тучная и грубоватая, которую, заявила миссис Ли, она не взяла бы к себе в кухарки, выказала такие свойства своей натуры, какие в ярком свете, направленном на царствующих особ, вряд ли к себе располагают. Ее антипатия к Рэтклифу носила более сильный характер, чем у ее мужа, и проявлялась настолько явно, что привела президента в полное замешательство. Она распространяла свою враждебность на каждого, кто, по ее мнению, мог быть другом сенатора; что же касается миссис Ли, то и газеты и людская молва, крепко связавшие ее с Рэтклифом, считали, что эта дама собирается занять ее собственное место в Белом доме. Поэтому, когда объявили о приходе миссис Лайтфут Ли и сестер ввели в президентскую гостиную, президентша приняла холодный покровительственный вид и в ответ на выраженную Маделиной надежду, что Вашингтон ей понравился, заявила, что многое в Вашингтоне поразило ее своей испорченностью, особенно женщины; и далее, глядя на Сибиллу, она заговорила о фасонах платьев, которые носят в этом городе, и о том, что она приложит все усилия, чтобы положить конец подобным безобразиям. Она слышала, что некоторые даже выписывают туалеты из Парижа — словно те, что шьют в Америке, уже недостаточно хороши. Джейкоб (все президентские жены называют своих мужей при посторонних по имени) пообещал ей принять закон против подобных излишеств. В ее родном городе в Индиане никто не стал бы разговаривать с молодой женщиной, которая позволила бы себе появиться на улице в столь непристойном наряде. После этого замечания, сделанного с таким видом и таким тоном, чтобы ни у кого не осталось никаких сомнений относительно его истинной цели, Маделина сочла, что терпение ее исчерпано, и, заявив, что «Вашингтон будет в восторге, если президент предпримет что-нибудь по части реформы одежды или любой другой реформы», намекая на предвыборные речи президента и намечаемые им реформы, повернулась спиной и вышла, сопровождаемая Сибиллой, сотрясавшейся в конвульсиях сдерживаемого смеха, который та вряд ли стала бы сдерживать, если бы увидела выражение лица хозяйки дома после того, как за ними закрылась дверь, и услышала, как президентша, энергично тряся головой, сказала: «Посмотрим, под какую реформу я подведу тебя, тебя, вертихвостка!»

Миссис Ли весело живописала эту встречу Рэтклифу, и тот хохотал так же неудержимо, как Сибилла, хотя и пытался успокоить Маделину, поведав ей, что самые близкие друзья президента считают его жену сумасшедшей, а сам он боится ее больше всех. Но миссис Ли заявила, что президент вполне под стать своей жене, и что подобную президентскую чету можно найти в любой захудалой деревенской лавке, затерявшейся между Великими озерами и штатом Огайо, и что никакая сила не заставит ее еще хоть раз приблизиться к этой прачке.

Рэтклиф не стал делать попыток переубедить миссис Ли. Он лучше других знал, как делаются президенты, и имел собственный взгляд на эту процедуру и на полученный продукт. Ничто сказанное миссис Ли не могло теперь его задеть. Он снял с себя ответственность и, как вдруг ей открылось, переложил на ее плечи. Когда она с негодованием заговорила о большом количестве увольнений в министерствах, которым новая администрация ознаменовала свой приход к власти, Рэтклиф рассказал ей об основном принципе президента и спросил, что, по ее мнению, он должен был делать.

— Он хотел связать руки мне, — пояснил Рэтклиф, — и развязать себе, и я принял это условие. Могу ли я теперь на таком основании подавать в отставку?

И Маделина вынуждена была согласиться, что это невозможно. Откуда ей было знать, скольких должностных лиц он сместил в угоду собственным интересам и в скольких случаях провел президента, ведя собственную игру. Он представал перед ней одновременно и жертвой и патриотом. Каждый свой шаг предпринимал только с ее одобрения. И теперь трудился в правительстве, чтобы по возможности предотвратить зло, а не нести ответственность за зло, содеянное другими; и он совершенно искренне заверил ее, что, подай он в отставку, на его место придут куда худшие люди, а уж президент и так позаботится о том, чтобы он был удален от дел в первый же подходящий момент.

Теперь миссис Ли получила возможность осуществить те планы, ради которых прибыла в Вашингтон; она глубоко завязла в трясине политики и могла воочию удостовериться, с каким скрипом крутится политическая машина, обдавая грязью все вокруг себя, даже ее собственные чистые одежды. Рэтклиф и сам с тех пор, как возглавил министерство, стал с усмешкой говорить о том, как делаются законы, и открыто выражал удивление, что правительство все еще в состоянии действовать. Тем не менее он утверждал, что правительство в нынешнем его составе является высшим достижением политической мысли. Миссис Ли взглянула на него с изумлением и подумала про себя, знает ли он, что такое мысль вообще. По ее мнению, мысли в правительстве было не больше, чем в нарядах Сибиллы: и то и другое стоило баснословно дорого, но наряды по крайней мере соответствовали своему назначению, все в них было ладно подогнано, и их нельзя было назвать неуклюжими или громоздкими.

В происходящем не было ничего обнадеживающего, но все же здесь было интереснее, чем в Нью-Йорке. По меньшей мере ей было что наблюдать и над чем размышлять. Даже лорд Данбег внес свою лепту в ее занятия. Да и Рэтклиф вынужден был свернуть с привычной колеи в мире политики и доказывать свое право бывать в ее доме. Много любопытного поведал ей мистер Френч, пока 4 марта его не отправили домой в Коннектикут; он же приводил в гостиную миссис Ли многих конгрессменов, с которыми интересно было беседовать. И Маделина чувствовала, что под пеной, всплывавшей на поверхность политического океана, существуют здоровые течения с благородным руслом, которые смывают эту пену и поддерживают чистоту во всей толще воды.

Этого было достаточно, чтобы она продолжала свои изыскания. Она примирилась со взглядами Рэтклифа, не видя для себя другого пути. Теперь она одобряла каждый его шаг, о котором ей становилось известно. Она не могла отрицать, что в его двойной морали что-то было не так, но что именно? Она полагала, что мистер Рэтклиф в своей деятельности выступает настолько благородно, насколько это возможно. Следовательно, его нужно не осуждать, а поддерживать. Да и кто она такая, чтобы быть ему судьей?

Окружающие наблюдали за эволюцией ее взглядов с меньшим чувством удовлетворения. К ним принадлежал мистер Натан Гор; однажды вечером, когда он пришел навестить ее, он был в дурном расположении духа и, сев подле нее, заявил, что пришел проститься и поблагодарить за оказанное ему радушие: на следующий день он покидает Вашингтон. Она довольно горячо выразила сожаление по поводу предстоящей разлуки, но высказала надежду, что единственной причиной этого является его отъезд в Мадрид.

Он покачал головой.

— Мне действительно предстоит отбыть, — сказал он. — Но не в Мадрид. Судьба распорядилась иначе. Президент не нуждается в моих услугах, и я не виню его за это, потому что, если бы мы поменялись местами, я бы тоже не захотел видеть его в своем штате. У президента есть друг из Индианы, который, как мне говорили, хотел получить пост почтмейстера в Индианаполисе, но это не устраивало некоторых политиков, поэтому президент откупился от него скромной должностью посла в Испании. Однако и вне зависимости от создавшейся ситуации у меня все равно не было шансов на этот пост. Президент испытывает ко мне явную антипатию. Ему не нравится даже покрой моего пальто, к несчастью английского. Ему не нравится и моя прическа. Думаю, я не нравлюсь также его жене, потому что имею счастье считаться вашим другом.

Маделина могла лишь признать, что дела мистера Гора плохи.

— Но, — сказала она, — политики и не могут любить вас, — человека, владеющего пером и описывающего историю своей страны. Когда же сословие, преступавшее закон, любило своих судей!

— Да, но у него хватает здравого смысла бояться их, — мстительно ответил Гор. — Ибо среди нынешних политиков нет ни одного, кто обладал бы умом или умением защищать свое дело. Ведь история просто завалена скелетами государственных деятелей, канувших в Лету, о которых вспоминают лишь тогда, когда историки выуживают кого-нибудь из них на свет божий, чтобы подвергнуть осмеянию.

Произнеся эту страстную речь, мистер Гор настолько возбудился, что вынужден был прерваться, чтобы перевести дыхание. Затем он продолжил:

— Вы абсолютно правы, но прав и президент. У меня нет особых причин, чтобы лезть в политику. Это занятие не для меня. Обещаю вам, что, когда мы увидимся в следующий раз, я не стану выступать в роли охотника за должностями.

Затем он быстро переменил тему, выразив надежду, что миссис Ли вскоре отправится на север и они смогут увидеться в Нью-Йорке.

— Не знаю, — ответила Маделина, — весной здесь очень приятно, и, я думаю, мы останемся в столице до лета.

Выражение лица мистера Гора стало серьезным.

— А ваше увлечение политикой? — сказал он. — Довольны вы увиденным?

— Я настолько продвинулась вперед, что больше не вижу разницы между хорошим и дурным. Разве это не первый шаг к овладению искусством политики?

Но у мистера Гора не было настроения реагировать на подобные шутки. В ответ он разразился пространной тирадой, звучавшей словно раздел из будущего исторического трактата:

— Но, миссис Ли, неужели вы не чувствуете, что вступили на неверный путь? Если вы хотите знать, что делается в мире, чтобы изменить жизнь к лучшему, проведите зиму в Самарканде, в Тимбукту, но не в Вашингтоне. Общайтесь с банковскими служащими, с типографскими рабочими, но не с конгрессменами. Здесь вы ничему не научитесь, лишь зря потеряете время и будете втянуты в грубые интриги.

— Вы полагаете, для меня бесполезно будет узнать, что такое интриги? — спросила Маделина, когда он закончил.

— Нет, — ответил Гор после небольшой паузы, — не бесполезно. Но люди по большей части либо вообще не доходят до сути политики, либо доходят слишком поздно. Я буду рад услышать, что вы ею полностью овладели и оставили попытки переделать мир политики. У испанцев есть пословица, отдающая конюшней, но весьма подходящая в вашем случае, да и в моем тоже: «Тот, кто пытается отмыть голову осла, понапрасну тратит и время, и мыло».

И прежде чем Маделина осознала всю дерзость его последних высказываний, Гор удалился. Лишь ночью, лежа в постели, она вдруг поняла, что он осмелился высмеять ее попытки «отмыть» мистера Рэтклифа. Сначала она ужасно рассердилась, затем поневоле расхохоталась: картина была изображена весьма правдиво. И, если уж быть до конца откровенным, она почти не обиделась: ведь в глубине души Маделина сознавала, что лишь от нее зависело, чтобы мистер Гор стал для нее чем-то большим, чем просто друг. А доведись ей присутствовать при его прощании с Каррингтоном, она бы еще более утвердилась в мысли, что враждебность Гора по отношению к Рэтклифу была обострена ревностью к успехам последнего.

— Присматривайте за Рэтклифом, — сказал он, прощаясь с Каррингтоном, — он хитрый лис. И уже поставил на миссис Ли свою мету. Смотрите, как бы он ее не увел!

Несколько обескураженный подобной внезапной доверительностью, Каррингтон лишь смог спросить, как он может помешать этому.

— Коты, отправляющиеся на охоту на крыс, не надевают перчаток, — ответил Гор, в запасе у которого всегда была испанская пословица. После мучительных размышлений Каррингтон пришел к выводу, что нужно заставить врагов Рэтклифа показать ему когти. Но как это сделать?

Вскоре миссис Ли в разговоре с Рэтклифом выразила сожаление по поводу несбывшихся надежд Гора и намекнула, что он возмущен таким оборотом дел. Рэтклиф сказал, что сделал для Гора все, что мог, познакомил его с президентом, который, побеседовав с ним, дал очередную железную клятву, что скорее пошлет в Мадрид негра со своей фермы, чем этого галантерейщика.

— Вы же знаете мое положение, — добавил Рэтклиф, — что я мог еще сделать.

И скрытый упрек миссис Ли был отведен.

Если Гор не был доволен поведением Рэтклифа, то еще меньший восторг по этому поводу выражал Шнейдекупон. Вскоре после инаугурации он вновь объявился в Вашингтоне и имел частную беседу с министром финансов. Что между ними происходило, осталось известно только им двоим, но, что бы там ни было, Шнейдекупон ушел не в лучшем расположении духа. Из его разговора с Сибиллой можно было понять, что речь шла о должностях для его друзей, и он открыто заявил, что Рэтклифу нельзя доверять: он всем понадавал обещаний и ни одного не выполнил; и если бы друзья Шнейдекупона послушались его советов, ничего подобного не произошло бы. Миссис Ли сказала Рэтклифу, что Шнейдекупон кипит от ярости, и поинтересовалась причиной этого. Сенатор лишь рассмеялся и уклонился от ответа, сказав, что люди такой породы всегда на что-нибудь жалуются, разве только им позволят вертеть всем правительством; Шнейдекупону нечего ворчать, никто ему ничего не обещал. Тем не менее Шнейдекупон признался Сибилле, что не выносит Рэтклифа, и с мрачным видом умолял ее сделать все, что в ее силах, чтобы миссис Ли не попала под его влияние, на что Сибилла довольно кисло заметила, что хотела бы услышать от мистера Шнейдекупона, как это сделать.

Сторонник реформы Френч также напряженно следил за деятельностью Рэтклифа на посту министра финансов. Френч побыл в Вашингтоне еще несколько дней после инаугурации, затем исчез, оставив в прихожей миссис Ли карточки с Р.Р.С.[26] в уголке. Молва утверждала, что он также недоволен Рэтклифом, хотя сам Френч помалкивал, и если он действительно собирался стать послом в Бельгии, то утешался ожиданием этого поста. Получил же это место почтенный почтмейстер из Орегона.

Что же касается Якоби, который ничего не просил и которому не в чем было разочароваться, он негодовал больше всех. Формально он поздравил Рэтклифа с назначением. Этот маленький спектакль был разыгран в гостиной миссис Ли. Старый барон в учтивейшей манере и с язвительнейшей вольтерьянской усмешкой заметил, что за всю свою долгую жизнь — а он был свидетелем великого множества политических интриг — еще не встречал никого, кому столь кстати было заниматься государственной казной. Рэтклиф пришел в бешенство и, не обинуясь, сказал барону, что, если иностранные послы оскорбляют членов правительства, при котором они аккредитованы, они рискуют быть высланными из страны.

— Се serait un pis aller[27],— ответил Якоби, спокойно усаживаясь в любимое кресло Рэтклифа подле миссис Ли.

Встревоженная Маделина не могла не вмешаться и поспешила спросить, нельзя ли перевести это высказывание с французского на английский.

— О, — сказал барон, — по-английски у меня это не получится. Вы, пожалуй, скажете, что из двух зол оба худшие — и уехать, и остаться.

— Может быть, перевести это с помощью пословицы «Тише едешь, дальше будешь?» — предложила Маделина; таким образом, буря на время улеглась, а Рэтклиф угрюмо позволил переключиться на другую тему. Тем не менее, встречаясь в гостиной миссис Ли, эти двое, к великому ее ужасу, уже не могли обойтись без личных выпадов. Мало-помалу, из-за сарказма Якоби и грубости Рэтклифа, они практически перестали разговаривать и смотрели друг на друга, как цепные псы. Маделина вынуждена была прибегать к разного рода уловкам, чтобы сохранять мир, но в то же время все это ужасно ее забавляло, а так как взаимная ненависть лишь распаляла их преданность ей, она была довольна, что могла удерживать соперников в состоянии стабильного равновесия.

Но это были не единственные, причинявшие неудобство последствия внимания к ней Рэтклифа. Теперь, когда в глазах всех он стал близким другом, а возможно, и будущим мужем миссис Ли, никто более не осмеливался нападать на него в ее присутствии; и тем не менее по тысячам признаков она ощущала, что атмосфера вокруг министра финансов постоянно напряжена. Вопреки собственному желанию она ощущала тревогу, как будто в воздухе витала какая-то тайна. Однажды в марте, когда после обеда она, сидя у камина с «Инглиш ревью» в руках, просматривала материалы последнего симпозиума по вопросам религии, слуга принес визитную карточку, и не успела миссис Ли прочесть имя миссис Сэмюел Бейкер, как эта дама вошла в комнату, приветствуя хозяйку столь энергично, что та пришла в некоторое замешательство. Обычно, когда к ней вторгались подобным образом, она принимала таких посетителей весьма прохладно, но в данном случае, памятуя о Каррингтоне, заставила себя любезно улыбнуться и предложила гостье сесть, что та успела сделать и без приглашения, чувствуя себя весьма непринужденно. Без вуали это была довольно яркая особа лет сорока, дородная, высокого роста, одетая сверхмодно даже в трауре и с цветом лица, который был несколько свежее, чем положено природой. Ее собственная общительность усиливалась принятой в Вашингтоне манерой свободно обсуждать любые темы, а многообещающая улыбка и сильный южный акцент объясняли ее успех в правительственных кругах. Она спокойно осмотрела все вокруг и искренне похвалила обстановку в доме миссис Ли, и это было настолько непохоже на обычную южную язвительность, что миссис Ли была скорее довольна, нежели раздражена. Но когда взгляд миссис Бейкер упал на картину Коро — единственный предмет гордости Маделины, — она, видимо, смутилась и даже прибегла к помощи очков, чтобы, как могло показаться, выиграть время. Но даже Коро не смог привести ее в замешательство.

— Как мило! Это что-то японское, не так ли? Водоросли в тумане. Я вчера была на аукционе и, знаете, купила чайник с очень похожей картинкой.

Маделина проявила повышенный интерес к аукциону, но для миссис Бейкер очень скоро эта тема была исчерпана, и в разговоре вот-вот должна была наступить пауза, когда Маделина решила упомянуть Каррингтона. Лицо миссис Бейкер сразу просветлело, если можно подобным образом сказать о лице, на котором и так не осталось ни одной тени.

— Милый мистер Каррингтон! Разве он не душка?

По-моему, он очень приятный человек. Не знаю, что бы я без него делала. С тех пор как бедный мистер Бейкер покинул меня, мы все время вместе. Вы знаете, мой бедный муж распорядился сжечь все свои бумаги, и, если бы вы не были таким близким другом мистера Каррингтона, я бы никогда в жизни вам этого не сказала: кое-кто должен быть счастлив от такого решения. Вы и представить себе не можете, сколько бумаг мы с мистером Каррингтоном сожгли, но мы их все прочитали.

Маделина сказала, что это, должно быть, очень скучная работа.

— Нет, что вы! Я ведь была в курсе дел мужа и рассказала мистеру Каррингтону историю каждого документа. Это было довольно забавно, уверяю вас!

Тогда миссис Ли заявила без обиняков, что из разговора с мистером Каррингтоном поняла, какой миссис Бейкер опытный дипломат.

— Дипломат! — воскликнула вдова, искренне рассмеявшись. — Ну что, возможно, и это тоже, как и многое другое. Во всяком случае, в этом городе не так уж много дипломатических жен, которые работали бы столько же, сколько приходилось мне. Я ведь знакома со всеми членами конгресса, а добрую половину из них знаю достаточно близко. Я знаю, откуда они здесь взялись и что больше всего любят. При желании мне ничего не стоит обвести большинство из них вокруг пальца.

Миссис Ли поинтересовалась, что она делает со всеми этими сведениями. Миссис Бейкер тряхнула своей белорозовой головкой и снисходительно подмигнула Маделине, чем привела свою собеседницу в состояние почти полного оцепенения.

— О, дорогая! Вы же здесь совсем недавно. Если бы вы были в Вашингтоне во время войны и сразу после нее, вы бы не задавали подобных вопросов. Мы имели дело с конгрессменами больше, чем все остальные коллеги мужа, вместе взятые. Если кому-то нужно было провести законопроект или получить новую должность, обращались к нам. Мы вели бездну дел. Понимаете, трудно управлять тремя сотнями людей и чтобы все шло гладко. Муж взял за правило составлять списки и заносить сведения о каждом в специальные тетради, а я все держала в голове.

— Вы хотите сказать, что могли заставить их проголосовать так, как вам было нужно? — спросила Маделина.

— Конечно. Мы провели все наши законопроекты, — ответила миссис Бейкер.

— Но как вы это делали? За взятки?

— Да, некоторые из них и за взятки. Кто-то любил роскошные ужины, карты, театры и все такое. Кто-то легко поддавался внушению, других нужно было гладить по шерстке, как ирландскую свинью, которая думает, что идет по собственной воле. У некоторых были жены, которые могли их уговорить, у других не было… — последние слова миссис Бейкер произнесла с какой-то странной интонацией и внезапно умолкла.

— Очевидно, — сказала миссис Ли, — многие были выше этого — я имею в виду, что многие, наверное, были лишены тех слабостей, благодаря которым вы могли ими управлять.

Миссис Бейкер весело рассмеялась и заметила, что все они одного поля ягоды.

— Но я не могу понять, как вы это делали, — настаивала Маделина. — Как можно заполучить голос какого-нибудь почтенного сенатора, например такого человека, как мистер Рэтклиф?

— Рэтклиф! — повторила миссис Бейкер, слегка повысив голос, затем снисходительно улыбнулась. — О, моя дорогая, не будем называть имена. У меня могут быть неприятности. Сенатор Рэтклиф был другом моего мужа. Неужели мистер Каррингтон не сообщил вам об этом? Видите ли, как правило, мы не преследовали никаких дурных целей. В нашу задачу входило следить за прохождением законопроекта и, в случае надобности, кое-кого потормошить, чтобы все было вовремя представлено для обсуждения. Иногда нам удавалось убедить сенаторов, что наш законопроект очень полезен и они должны за него проголосовать. И лишь в тех случаях, когда в ход шли большие суммы, а голосование было уже на носу, приходилось подсчитывать, во что все это обойдется. Чаще всего устраивались обеды, где велись разные разговоры, встречи в лобби и ужины. Я с удовольствием рассказала бы вам обо всем, что видела, но не смею этого делать. Это небезопасно. Я и так сказала вам больше, чем кому-либо прежде; но вы так близки с мистером Каррингтоном, и поэтому я вас считаю и своим старым другом.

Миссис Бейкер продолжала свою болтовню, а миссис Ли слушала ее со все большими сомнениями и отвращением. Эта женщина выглядела довольно эффектно, была по-своему привлекательна и вполне респектабельна. Маделине приходилось встречать и герцогинь, которые были вульгарны. Миссис Бейкер знала всю закулисную жизнь правительства так, как миссис Ли вряд ли могла бы надеяться изучить. Зачем же тогда шарахаться от столь искушенной лоббистки с таким детским негодованием?

Затем, когда после своего затянувшегося, и, как она заявила, приятного визита миссис Бейкер устремилась дальше, а Маделина отдала строжайший приказ больше ее никогда не принимать, прибыл Каррингтон. Маделина показала ему визитную карточку миссис Бейкер и живописала их беседу.

— Как мне тут быть? — спросила она. — Должна ли я нанести этой женщине ответный визит?

Но мистер Каррингтон не стал давать совета на этот счет.

— Она еще сказала, что мистер Рэтклиф был другом ее мужа и что вы могли бы кое-что мне об этом рассказать.

— Она так сказала? — рассеянно спросил Каррингтон.

— Да! И еще, что знает слабые стороны многих политиков и может заставить их голосовать, как ей надо.

Каррингтон не выразил удивления и так явно поспешил переменить тему разговора, что миссис Ли оставила свои попытки и больше не касалась этого предмета.

Но она решила попытать мистера Рэтклифа, сделав это при первой же возможности. Самым безразличным тоном она заметила, что ее навестила миссис Сэм Бейкер, которая столь увлекательно говорила о делах, творящихся в лобби, что она, Маделина, подумала, почему бы ей самой не войти в этот круг.

— Она сказала, что вы были другом ее мужа, — мягко добавила она в конце.

На лице мистера Рэтклифа не дрогнул ни один мускул.

— Если вы будете верить всему, что вам говорят, — сказал он сухо, — вы станете мудрее царицы Савской.

ГЛАВА IX

Так всегда бывает: как только человек достигает верха политической лестницы, его враги объединяются, чтобы стащить его вниз. А друзья начинают критиковать и придираться. Среди многих опасностей, подстерегавших теперь Рэтклифа, была одна, которая, знай он о ней, взволновала бы его больше, чем происки сенаторов и конгрессменов. Каррингтон вступил в наступательный и оборонительный союз с Сибиллой. Произошло это следующим образом. Сибилла увлекалась верховой ездой, и Каррингтон время от времени, когда был свободен, сопровождал ее в поездках за город как гид и защитник; у каждого виргинца, как бы он ни бедствовал, была лошадь, так же как рубашка и башмаки. Однажды Каррингтон, не подумав, пообещал Сибилле съездить с ней в Арлингтон. Он не спешил выполнять это обещание, потому что были причины, по которым поездка в Арлингтон могла вызвать у него какие угодно эмоции, кроме приятных[28]. Но Сибилла не хотела слушать никаких извинений, и однажды чудесным мартовским утром, когда кусты и деревья в Лафайет-парке перед домом начинали просыпаться под солнечными лучами, чтобы вскоре покрыться буйной зеленью, Сибилла стояла у открытого окна и ждала его, а ее новая кентуккская лошадь выражала свое нетерпение, вскидывая голову, вертя шеей и стуча копытами о мостовую. Каррингтон опаздывал, заставляя себя ждать так долго, и из-за его медлительности пострадали резеда и герань, украшавшие подоконник, а также кисти занавесей, которые теребили чересчур энергично. Спустя некоторое время он все же появился, и они отправились в путь, выбирая улицы, наименее запруженные экипажами и повозками с провизией, пока не миновали огромный столичный район Джорджтаун и не выбрались на мост, пересекающий благородную реку в том месте, где ее крутые берега открывают свои объятия, чтобы заключить в них город Вашингтон. Затем, перебравшись на виргинский берег, они легким галопом весело пустились по обсаженной лавровыми деревьями дороге. Сквозь деревья мелькали залитые солнцем полянки с журчащими ручейками, ожидающие летнего половодья цветов, и величественные пейзажи отдалявшегося города и реки. Они миновали небольшой военный гарнизон на горе, все еще носивший гордое название форт, хотя про себя Сибилла и удивилась, как может существовать форт без фортификационных укреплений, вслух же заметила, что ничто не выглядит так воинственно, как «рассадник телеграфных столбов». Все вокруг было окрашено в голубые и золотистые цвета; все улыбалось и сверкало в бодрящей свежести утреннего воздуха. Сибилла была настроена весьма решительно, и ее не очень устраивало, что ее спутник все больше погружался в задумчивость. «Бедный мистер Каррингтон, — думала Сибилла, — он чудесный человек; но, когда он уходит в свои мрачные мысли, в его обществе можно просто уснуть. Бьюсь об заклад, что ни одна порядочная женщина не выйдет за него замуж, если он будет напускать на себя такой вид». И эта практичная девица стала перебирать в уме всех своих знакомых в поисках той, которая согласилась бы смириться с его грустным лицом. Сибилла знала о чувствах Каррингтона к ее сестре, но давно уже решила, что он не может рассчитывать на взаимность. Сибилла смотрела на жизнь просто, но в этой простоте была своя прелесть. Она никогда не тревожила себя размышлениями о чем-то несбыточном или чересчур сложном. Она была весьма чувствительна и легко поддавалась радости или печали, но так же легко забывала о них и полагала, что другие люди ведут себя аналогичным образом. Маделина анализировала свои чувства, пытаясь разобраться, насколько они подлинные; она имела обыкновение отчуждать от себя свои переживания, словно сбрасывала платье, и разглядывать их, как если бы они принадлежали кому-то другому, словно чувства были материальны и скроены, как одежда. Сибилла же подобное самокопание терпеть не могла. Во-первых, она не видела в этом ни малейшего смысла, во-вторых, на первом месте у нее были чувства, и изменить себя она не могла. Она не могла ни анализировать свои ощущения, ни сомневаться в их существовании, что было так характерно для ее сестры.

Да и откуда было Сибилле знать, что происходило в голове Каррингтона? Его мысли вряд ли могли ее заинтересовать. Он весь ушел в мучительные воспоминания о Гражданской войне и временах еще более далеких, принадлежащих к веку исчезающему или уже исчезнувшему. Но что могла знать о Гражданской войне она, которая в ту пору была еще ребенком. Тогда ее куда больше интересовала битва при Ватерлоо; она как раз читала «Ярмарку тщеславия»[29] и оплакивала судьбу бедной Эмми, чей муж Джордж Осборн лежал на поле сражения с пулей в сердце. Откуда ей было знать, что всего в нескольких метрах от нее лежат десятки и сотни таких, как Джордж Осборн или даже лучше него, и что в этих могилах похоронены любовь и надежды многих Эмми, не созданных с помощью чьего-то воображения, но из плоти и крови, как она сама. Для нее все те воспоминания, которые заставляли Карргингтона стонать про себя, значили не больше, чем если бы она была маленькой Вильгельминой, а он — старым Каспаром[30]. Что для нее эти погибшие? Какое ей дело до их знаменитых побед?

Но даже Сибилла сникла, въехав в ворота и внезапно очутившись среди длинных рядов белых могильных камней, тысячами покрывших холмы в том порядке, в каком шла битва; казалось, будто Кадм, перелицевав древний мир, посеял живых людей, чтобы взрастить драконьи зубы. Почувствовав, что вот-вот расплачется, она остановила лошадь. Здесь для нее открылось что-то новое. Это была война — раны, болезни, смерти. Понизив голос, с выражением лица почти столь же серьезным, как у Каррингтона, она спросила, что означают все эти могилы. Каррингтон объяснил, и ей впервые пришло в голову, почему у него не такое веселое лицо, как у нее. Даже выслушав его объяснения, она мало что поняла, потому что он скупо говорил о себе, но все же сообразила, что и сегодня после стольких лет он не сложил своего оружия против тех людей, которые лежали тут, у них под ногами, и которые отдали свои жизни за правое дело. Внезапно ее поразила еще одна мысль: возможно, он своими руками убил одного из них. Мысль эта потрясла ее. Она почувствовала, насколько далеким стал для нее Каррингтон. В своем одиночестве бунтаря он обрел чувство собственного достоинства. Она хотела спросить у него, как мог он стать предателем, — и не смогла. Каррингтон — предатель! Каррингтон — убийца ее друзей! Даже сама мысль об этом не помещалась у нее в голове. И она стала решать более простую задачу — попыталась представить себе, как он выглядел в форме мятежников.

Они медленно подъехали к дому и спешились, после того как он с трудом нашел человека, который присмотрел бы за их лошадьми. Стоя на массивном кирпичном крыльце, они смотрели на противоположный берег могущественной реки, на неясные, уродливые очертания холодного города, преображенного в нечто прекрасное с помощью речной дымки, и на мягкие контуры пурпурных гор позади него. Напротив них поднимался Капитолий с его непоколебимым «Так гласит закон», значившимся на белом куполе и похожих на крепостные стенах. Каррингтон постоял с ней, пока они обозревали окрестности, затем, сказав, что предпочитает не входить в дом, уселся на ступеньках, а она в одиночестве отправилась бродить по комнатам. В них было голо и мрачно, и она с чисто женской любовью все обустраивать, конечно же, решила, что навела бы здесь уют. Она имела вкус к хорошей обстановке и уже мысленно распределяла тона и полутона для стен и потолков и расставляла мебель: здесь стул с высокой спинкой, там диван с тонкими ножками, в самый центр — массивный обеденный стол, пока не увидела очень грязную конторку и на ней раскрытую книгу, чернильницу и несколько ручек. Сибилла прочла запись, оставленную последними посетителями: «Эли М. Грай с супругой из Термопил». Даже могилы не смогли заставить ее так остро почувствовать весь кошмар войны. Какое же это бедствие! Почтенное семейство выбросили из этого красивого дома вместе со всей их чудесной старой мебелью ради орды грубых захватчиков вместе с их «супругами». Неужели полчища Аттилы тоже расписывались в книгах для посетителей в храме Весты или доме Саллюстия? Какие еще ужасы они сотворят под видом кары господней! Сибилла вернулась на крыльцо и присела на ступеньках возле Каррингтона.

— Как здесь печально! — сказала она. — Я думаю, когда Ли здесь жили, дом был хорошо обставлен. Вы бывали здесь раньше?

Сибилла не отличалась проницательностью, но не была чужда состраданию, а Каррингтон в этот момент очень нуждался в добром слове. Он хотел, чтобы кто-нибудь разделил его чувства, и обратился к ней за дружеской поддержкой.

— Ли были старыми друзьями нашей семьи[31],— сказал он. — Я часто бывал здесь мальчиком, и даже еще весной 1861 года. И в последний свой приезд я сидел здесь вместе с ними. Мы тогда просто помешались на сецессии[32] и только об этом и говорили. Я как раз пытался вспомнить, о чем тогда говорилось. Нам и в голову не могло прийти, что разразится война. А то, что к нам применят силу, звучало просто абсурдом. Как бы не так! Сама мысль об этом вызывала смех. Я тоже так думал, и, хотя и был за союз, вовсе не хотел отделения нашего штата. Я понимал — Виргинии очень достанется, но не мог представить себе, что мы будем разбиты наголову. Но вот я сижу здесь — южанин-мятежник, удостоившийся помилования, а бедное семейство Ли выбросили из родного дома, превратив его в кладбище.

Мысли Сибиллы мгновенно сосредоточились на Ли, и она засыпала Каррингтона вопросами, на которые тот достаточно охотно отвечал. Он рассказал ей, как восхищался генералом и как всю войну находился подле него.

— Понимаете, мы думали, что он станет нашим Вашингтоном; возможно, у него самого были подобные чаянья.

Потом Сибилла захотела узнать подробности сражения, и Каррингтон начертил на посыпанной гравием дорожке примерный план боя, чтобы показать, где проходила линия фронта, расположенного всего в нескольких милях отсюда. Затем он рассказал, как с мушкетом в руках исходил всю эту землю и в каких сражениях ему пришлось участвовать. Все это было для Сибиллы внове, живая история; перед ее глазами находились могилы тех, кто ее защищал, а рядом с ней сидел южанин-мятежник, воевавший с ними в Саут-Маунтине и Малверн-Хилле, и теперь рассказывал ей, как выглядели участники сражения и что думали, глядя в глаза смерти. Она слушала затаив дыхание, охваченная благоговейным ужасом, и наконец, набравшись мужества, спросила, убил ли он кого-нибудь сам. В ответ с чувством облегчения, хотя и не без разочарования, она услышала, что, скорее всего, нет. Хотя кто же, разряжая во время боя оружие, может знать, куда полетит его пуля.

— Я никогда не старался никого убить, — сказал он, — хотя меня пытались убить беспрестанно.

Сибилле захотелось узнать, как это было, и он удовлетворил ее любопытство, рассказав ей несколько историй, какие всегда есть в запасе у каждого стоявшего под огнем солдата, из чьей одежды пули вырывали клочья, а то и пускали ему кровь. Бедная Сибилла была потрясена, но нашла во всем этом странное очарование. Они сидели рядом на ступеньках, перед ними открывался великолепный вид, но ее внимание было целиком поглощено его рассказом, и она не замечала ни того, что простиралось у нее перед глазами, ни даже экипажей с туристами, которые приезжали, осматривали окрестности и уезжали, завидуя Каррингтону, занятому с такой миловидной девушкой. В своем воображении она преследовала вместе с ним отступающую армию северян по полям Виргинии, уныло тащилась обратно к Потомаку после кровавой бойни под Гёттисбергом и наблюдала последнее и окончательное debacle[33] — отступление по дороге из Ричмонда в Аппоматокс. Они просидели бы так до заката, но через некоторое время Каррингтон стал настаивать на том, что пора возвращаться, и Сибилле пришлось с глубоким вздохом и нескрываемой досадой подняться со ступеней.

На обратном пути Каррингтон, который не был полностью, как ему следовало бы, поглощен мыслями о своей спутнице, отважился выразить сожаление, что ее сестра не поехала с ними, но эти слова не вызвали у Сибиллы большого сочувствия.

Напротив, она решительно ему возразила:

— Я очень рада, что Маделина не поехала с нами. Вы все время разговаривали бы с ней, и мне пришлось бы развлекать себя самой. Вы стали бы спорить о чем-нибудь серьезном, а я это терпеть не могу. Она отстаивала бы какие-нибудь свои принципы, а вы вертелись бы вокруг нее, пытаясь ей угодить. Кроме того, в ближайшее воскресенье она собирается сюда с этим нудным мистером Рэтклифом. Не представляю себе, что она в нем находит. В Вашингтоне вкус стал ей изменять. Знаете ли, мистер Каррингтон, я не так умна или серьезна, как Маделина, я не интересуюсь законами и ненавижу политику, но здравого смысла у меня больше, и, право, она начинает меня сердить. Теперь я понимаю, чем опасны молодые вдовы и почему в Индии их сжигают вместе с прахом их мужей. Нет, я вовсе не хочу, чтобы Маделину сожгли, потому что она очень хорошая и добрая, и я люблю ее больше всех на свете; но она рискует в ближайшее же время навлечь на себя беду, у нее какие-то сумасбродные идеи насчет самопожертвования и долга; если бы ей, к счастью, не пришлось заботиться обо мне, она уже давно натворила бы что-нибудь ужасное, а окажись во мне хоть маленькая червоточина, она бы с радостью посвятила всю свою жизнь делу наставления меня на путь истинный. А теперь она занялась мистером Рэтклифом, который всячески старается внушить ей, что она может его «направить»; и если он в этом преуспеет, наша песенка спета. Маделина покинет нас и разобьет себе сердце из-за этой отвратительной туши, этой грубой деревенщины, которой нужны только ее деньги.

Сибилла произнесла свой маленький монолог очень эмоционально, поразив Каррингтона в самое сердце. Она не часто утруждала себя столь длинными речами, и было ясно, что в эту она вложила все, что думала. Каррингтону ее слова пришлись по душе, и он решил развить эту тему.

— Я, как и вы, не люблю мистера Рэтклифа, возможно, даже больше. И так к нему относятся все, кто достаточно хорошо его знает. Но если мы вмешаемся, то лишь усугубим положение. Мы ничего не можем сделать?

— Именно это я всем и говорю, — отвечала Сибилла. — Виктория Сорви твердит мне, что я должна что-то предпринять; и мистер Шнейдекупон туда же. Будто я могу что-то сделать! Маделина с самого начала возбуждала вокруг себя злобные сплетни. Половина Вашингтона считает ее интриганкой, искушенной и тщеславной. Не далее как вчера миссис Клинтон — эта злобная старуха — заявила мне: «Вашу сестру Вашингтон совершенно испортил. Мне в жизни не встречался человек, так одержимый жаждой власти». Я ужасно рассердилась и сказала ей, что она ошибается — Маделина такая же, как была. Но я не могла сказать, что ее не влечет к власти, ведь так оно и есть; но не в том смысле, который имеет в виду миссис Клинтон. Видели бы вы мою сестру позавчера вечером, когда мистер Рэтклиф, упомянув о каком-то государственном деле, предложил сделать так, как она сочтет правильным, презрительно усмехнувшись, она довольно резко ответила ему, что ему надо поступать так, как он считает правильным сам. В первый момент он едва сдержал гнев и пробормотал что-то о непостижимости женской логики. Ведь он постоянно пытается искушать ее властью. При желании она давно уже могла бы воспользоваться предоставляемыми им возможностями, но я вижу, и он это видит тоже, она держит его на почтительном расстоянии. Ему это совсем не нравится, и он надеется в ближайшее время найти нужное средство, которое сработает безотказно. И зачем только мы приехали в Вашингтон! В Нью-Йорке гораздо приятнее, и люди там интереснее: они лучше танцуют и не забывают присылать вам цветы, и, уж во всяком случае, они не дурят вам голову своими принципами. У Мод там были ее больницы, и нищие, и ремесленные школы — все шло так хорошо. Так спокойно. Но когда я заговариваю с ней об этом, она снисходительно улыбается и отвечает, что я могу наслаждаться Ньюпортом, сколько угодно, как будто я не двадцатипятилетняя женщина, а ребенок! Бедная Мод! Если она выйдет замуж за мистера Рэтклифа, я с ней не останусь, но мое сердце будет разбито. Как вы думаете, он не будет ее бить? А вдруг он пьет? Если бы я увлеклась каким-нибудь мужчиной, я бы предпочла, чтобы он меня немного поколачивал, только не увозил в Пеонию. О, мистер Каррингтон, вы моя единственная надежда. Вас она послушается. Вы не должны позволить ей выйти замуж за этого ужасного политикана.

В ответ на этот патетический призыв, отдельные положения которого столь же мало льстили Каррингтону, как и Рэтклифу, Каррингтон сказал, что готов сделать все, что в его силах, если Сибилла подскажет ему, как и когда действовать.

— В таком случае мы с вами заключаем договор, — произнесла Сибилла, — когда вы мне понадобитесь, я позову вас на помощь, и вы помешаете этому браку.

— Союз наступательный и оборонительный, — рассмеялся Каррингтон. — Война против Рэтклифа не на жизнь, а на смерть. Если потребуется, мы снимем с него скальп, но, мне кажется, если мы предоставим ему свободу действий, он сам сделает себе харакири.

— И еще больше понравится Маделине, которая обожает все японское, — очень серьезно возразила Сибилла. — Ах, если бы здесь было больше этих японских bric-a-brac[34], всяких там чашечек и чайничков! Немного разговоров об искусстве очень помогли бы Маделине. Вашингтон — странный город, здесь все стремятся стоять на голове. Каждый придумывает что-то свое. Виктория Сорви говорит, что она из принципа не желает быть добродетельной — надо же приберечь что-то интересное и для загробной жизни. Я уверена, что во время молитвы голова ее занята чем-нибудь еще. Видели бы вы ее вчера у миссис Клинтон! Она вела себя вызывающе. Весь ужин просидела на ступеньках лестницы, изображая рыжую кошечку с двумя букетами в лапках. Один из них, я знаю, ей прислал лорд Данбег, а мистер Френч буквально кормил ее с ложечки мороженым. Она утверждает, что демонстрировала лорду Данбегу еще одну фазу и что он собирается описать этот эпизод в статье об американских нравах и манерах для «Куотерли», но мне это не нравится. А вам, мистер Каррингтон? Жаль, что Маделина не может заняться Викторией. У нее появилась бы масса забот, уж поверьте мне.

Так вот, мило болтая, мисс Сибилла вернулась в Вашингтон, закрепив союз с Каррингтоном; и с этого времени она уже не называла его скучным. Где бы она его ни встречала, на ее лице появлялось выражение радости и теплоты; и когда в следующий раз он предложил ей прогулку верхом, она тут же согласилась, хотя и помнила, что пообещала в это же время принять у себя одного молодого дипломата, но бедному юноше пришлось уйти не солоно хлебавши и бормоча проклятья на нескольких языках.

Мистер Рэтклиф ничего не знал об этом заговоре против его планов и покоя. Но даже если бы и узнал об этом, он бы только посмеялся и пошел дальше избранным путем. В то же время он, безусловно, не мог пренебречь враждебностью Каррингтона, а с момента, когда сумел разгадать истинную подоплеку этого чувства, начал принимать меры. Даже в разгар борьбы за признание в новом качестве он нашел время выслушать отчет мистера Уилсона Кина о состоянии дел покойного Сэмюела Бейкера. Мистер Кин явился к нему с копией завещания Бейкера и заметками ничего не подозревающей миссис Бейкер.

— Из всего этого следует, — заключил он, — что мистер Бейкер, не имея времени привести в порядок свои бумаги, отдал специальное распоряжение своему душеприказчику уничтожить все, что может кого-нибудь скомпрометировать.

— Как имя этого душеприказчика? — прервал его Рэтклиф.

— Джон Каррингтон, — ответил Кин, методично сверившись с копией завещания.

Лицо Рэтклифа осталось спокойным, но неизбежное «Я так и знал» все же вырвалось из его уст. Он был очень доволен, что благодаря своему инстинкту сразу же вышел на след.

Кин продолжал докладывать: из разговора с миссис Бейкер ясно, что воля покойного исполнена и большинство бумаг сожжено.

— В таком случае дальнейшие расспросы бесполезны, — произнес Рэтклиф. — Я очень признателен вам за помощь, — и свел дальнейшую беседу к обсуждению положения бюро мистера Кина в системе министерства финансов.

При следующей встрече с миссис Ли, происшедшей уже после его утверждения на посту министра, Рэтклиф справился у нее, не считает ли она Каррингтона подходящим человеком для государственной службы, и когда она очень охотно подтвердила это, он поведал ей, что ему пришло в голову предложить Каррингтону место юрисконсульта в своем министерстве; правда, зарабатывать там он будет не намного больше, чем частной практикой, но преимущества для юриста столичной должности весьма значительны; для министра же особенно важно иметь юрисконсульта, которому он мог бы полностью доверять. Миссис Ли была тронута этим порывом Рэтклифа, тем более что ей казалось, что сенатор недолюбливает Каррингтона. Она сомневалась, что Каррингтон примет это предложение, но надеялась, что оно, возможно, уменьшит его неприязнь к Рэтклифу, и согласилась поговорить с ним на эту тему. Конечно же, она шла на компромисс, позволяя мистеру Рэтклифу использовать ее как посредника в его покровительстве Каррингтону, но решила закрыть на это глаза, ведь речь шла об интересах Каррингтона, но за ним оставался выбор: соглашаться на это место или нет. Возможно, приняв это предложение, он утратит благорасположение в свете. И что же тогда? Миссис Ли задала себе этот вопрос и почувствовала некоторую тревогу.

Но как только дело дошло до Каррингтона, ее сомнения были развеяны. Выяснилось, что у него нет возможности принять предложенное назначение. Когда она завела с ним об этом разговор и передала все сказанное Рэтклифом, виргинец покраснел и несколько минут ничего не отвечал. Он никогда не отличался быстрым соображением, но сейчас он думал очень быстро и нашел повод встревожиться. Мысли электрическими вспышками мелькали у него в мозгу. Первое, что пришло ему на ум, — Рэтклиф хочет его купить, заткнуть ему рот, заставить бежать, как собаку на привязи, за повозкой министра финансов. Затем он подумал, что Рэтклиф хочет сделать одолжение миссис Ли, чтобы она чувствовала себя ему обязанной; а с другой стороны, подняться в ее глазах, изображая приверженца честности, благородства и непредвзятости в управлении. Потом виргинец вдруг решил, что весь этот план задуман с целью выставить его в глазах миссис Ли человеком ревнивым и мстительным: поставить в такое положение, чтобы любая причина для отказа от должности выглядела проявлением мелочности, и это привело бы к отчуждению между ним и миссис Ли. Каррингтон был настолько поглощен этими размышлениями, настолько плохо соображал, что не ответил на несколько замечаний, адресованных ему миссис Ли, и та не на шутку встревожилась, решив, что его неожиданно парализовало.

Когда же ее вопросы наконец достигли его слуха и он попытался что-то ответить, его замешательство только возросло. Он смог лишь, запинаясь, пробормотать, что, к сожалению, вынужден отказаться: он не сможет занять эту должность.

Маделина, надо думать, почувствовала облегчение при этих словах, но ничем этого не выказала. Напротив, по манере ее поведения можно было заключить, что сделать Каррингтона юрисконсультом министерства финансов было ее заветнейшим желанием. Она принялась с упорством допрашивать его. Разве это не выгодное предложение? Он вынужден был признать, что выгодное. Что же, он не в состоянии справиться с этой работой? Ни в коем случае! Как раз это беспокоит его меньше всего. Может, он отказывается из-за своих южных предрассудков в отношении администрации? О, нет! Его не сдерживают никакие политические взгляды. Так в чем же тогда причина отказа?

Каррингтон предпочел промолчать, и тогда миссис Ли не без раздражения спросила его: возможно ли, чтобы личная неприязнь к Рэтклифу ослепила его настолько, что он отвергает выгоднейшее предложение. Каррингтон, которому становилось все более неуютно, встал и прошелся по комнате. Он понимал, что Рэтклиф его переиграл, и ума не мог приложить, какой картой зайти, чтобы не попасть в расставленную ему ловушку. Сам по себе отказ от такой должности был делом трудным для него, человека, который нуждался в деньгах и профессиональном продвижении: но еще тягостнее было сознавать, что своим отказом он наносит вред себе и помогает Рэтклифу. Тем не менее он вынужден был отклонить должность, находящуюся под непосредственным контролем Рэтклифа. Маделина больше не возвращалась к этой теме, но ему показалось, что она раздражена, и положение для него стало совсем невыносимым. Он не был уверен в том, что, передавая ему это предложение Рэтклифа, она не преследовала какую-то свою цель и что его отказ не несет для нее какие-то неприятные последствия. Что же в таком случае она подумает о нем? В это мгновение он отдал бы свою правую руку за теплое слово от миссис Ли. Он боготворил ее. Ради нее он готов был обречь себя на муки ада. Не было такой жертвы, на которую он не пошел бы, чтобы стать к ней хоть чуточку ближе. Этот прямой, спокойный и простой человек готов был принести ей в жертву себя самого. Долгие месяцы его сердце щемило от безнадежной любви. Он сознавал безнадежность. Он знал, что миссис Ли никогда его не полюбит, но, надо отдать ей должное, она никогда и не давала ему повода думать, что в силах полюбить его, впрочем, как и кого-нибудь другого. И вот теперь он вынужден чувствовать себя неблагодарным, скованным предрассудками, мелочным и мстительным. Он снова сел в свое кресло, и вид у него был настолько невыносимо удрученный, а лицо трагически скорбное, что Маделина вдруг поняла всю абсурдность сложившейся ситуации и расхохоталась.

— Пожалуйста, не глядите на меня с таким безумно несчастным видом! — сказала она. — Я вовсе не хотела усложнять вам жизнь. В конце концов, какое все это имеет значение. У вас вполне серьезные причины для отказа, я же в свою очередь нисколько не заинтересована в том, чтобы вы приняли это предложение.

Услышав это, Каррингтон просиял. Если она считает его решение правильным, заявил он, остальное его ничуть не волнует. Единственное, что его угнетало, — боязнь ее обидеть. Последние слова он произнес таким тоном, который подразумевал более глубокие чувства, и миссис Ли вновь приняла строгий вид.

— Ах, мистер Каррингтон, — сказала она со вздохом, — все в этом мире происходит не так, как нам хочется. Как вы думаете, придет когда-нибудь такое время, когда каждый человек будет хорошим, счастливым и станет поступать лишь так, как велит ему долг? Я полагаю, предложение мистера Рэтклифа лишь прибавило бы вам забот. Мне очень жаль, что я позволила втянуть себя в это дело.

Каррингтон не решился ей ответить. Он боялся, что голос его выдаст. Он встал, чтобы откланяться и, когда она протянула ему руку, вдруг поднес ее к губам и тотчас же вышел. Глаза миссис Ли наполнились слезами, и она сидела некоторое время, не вытирая их. Ей казалось, она знает все его мысли и с чисто женской готовностью объяснять любое действие мужчины его чувствами к прекрасному полу решила, что в основе враждебности Каррингтона к Рэтклифу лежит ревность, и весьма охотно его прощала. «Десять лет назад я, пожалуй, полюбила бы его», — подумала она, и это вызвало у нее улыбку, но внезапно другая мысль пронзила ее, и она закрыла лицо рукой, как будто защищаясь от удара. Каррингтон потревожил ее старую рану.

Когда ее вновь посетил Рэтклиф, что он не замедлил сделать, имея для этого удобный предлог, она сообщила ему об отказе Каррингтона, добавив от себя, что ей кажется, Каррингтон не хочет связывать себя должностями, имеющими отношение к политике. Рэтклиф не выказал недовольства и лишь добродушным тоном выразил сожаление, что не смог быть полезным ее другу, обязывая ее этим все же остаться перед ним в долгу. Что же до Каррингтона, Рэтклиф и не рассчитывал на согласие виргинца: дав его, он бы очень озадачил министра. Целью Рэтклифа было окончательно прояснить для себя отношение к нему Каррингтона; он хорошо знал этого человека и предвидел, что тот в любой ситуации будет действовать открыто. Если же он вдруг согласился бы на эту должность, то по крайней мере был бы преданным работником. В случае отказа, на что и велся расчет, Рэтклиф бы только утвердился во мнении, что необходимо искать способ убрать этого человека со своего пути. В любом случае происшедшее стало новой нитью в той сети, которой Рэтклиф быстро (и эта мысль особенно льстила ему) опутывал все чувства и помыслы миссис Ли. И все же у него были основания подозревать, что Каррингтон легче, чем кто-либо другой, может при желании разрушить эти сети. Поэтому основной штурм разумнее было отложить до того момента, пока он не избавится от Каррингтона.

Ни секунды не медля, он стал наводить справки о вакансиях или просто приемлемых должностях вне его министерства. Немногие отвечали необходимым требованиям. Тут требовалось дело, предполагающее участие юриста на длительный срок и подальше, скажем, в Австралии или Центральной Азии, чем дальше, тем лучше; эта работа должна быть хорошо оплачиваема и предложена Каррингтону таким образом, чтобы тот ни в коем случае не заподозрил участия Рэтклифа. Такую вакансию разыскать было непросто. Надобность в юристах для Центральной Азии была мизерной, а в Австралии на данный момент юрист не требовался. Вряд ли можно было лишь в угоду Рэтклифу отправить Каррингтона в экспедицию на берега Нила, да и в госдепартаменте сильно сомневались, захочет ли правительство выделить средства на подобную экспедицию. Лучшее, что смог найти Рэтклиф, — это место в исковой комиссии в Мексике, которой вскоре предстояло начать свою работу в Мехико и оставаться там не менее полугода. А можно ухитриться сделать так, чтобы юрист был отправлен заранее, до приезда всей комиссии, для подготовки вопроса на месте. Рэтклиф не упускал из виду близость Мехико, но хладнокровно рассудил, что, если Каррингтон сумеет вернуться вовремя, чтобы выбить его с занятых рубежей, когда он предпримет генеральное наступление на миссис Ли, он снимет осаду с этой крепости навсегда.

Решив для себя вопрос таким образом, Рэтклиф со свойственной ему быстротой немедленно приступил к осуществлению своего замысла. На этом пути его подстерегали особые трудности. Не позднее чем через двое суток после последнего разговора с миссис Ли он оказался в кабинете государственного секретаря. В первые дни прихода к власти каждой новой администрации главным делом государственных мужей становилось распределение должностей. А министр финансов всегда был готов оказать услугу своим коллегам по кабинету, в разумных пределах проявляя заботу об их друзьях. Государственный секретарь был не менее любезным человеком. Как только он сообразил, что мистеру Рэтклифу крайне необходимо обеспечить некое лицо должностью юрисконсульта в мексиканской комиссии, он тут же выразил готовность порадовать коллегу, а когда услышал, о ком идет речь, испытал еще и удовольствие, потому что в государственном департаменте Каррингтона хорошо знали и очень любили; он действительно был превосходной кандидатурой на эту должность. Рэтклифу не понадобилось и затевать разговоров об ответной любезности. Дело было улажено в течение десяти минут.

— Я только должен вас предупредить, — добавил Рэтклиф, — что, если мистер Каррингтон узнает о моем участии в этом деле, он обязательно откажется. Он один из этих ваших старомодных виргинских плантаторов, гордый, как Люцифер, которые не желают принимать чьих-либо милостей. Я поговорю с вашим помощником, и рекомендация будет исходить от него.

На следующий же день Каррингтон получил частную записку от своего старого приятеля — помощника государственного секретаря, в которой сообщалось, что у него есть для Каррингтона хорошие новости. Он просил Каррингтона наведаться в департамент при первой возможности. Каррингтон наведался, и помощник объявил ему, что рекомендовал его на должность юрисконсульта в исковую комиссию в Мексике и что его кандидатура одобрена государственным секретарем.

— Нам нужен южанин, который разбирается в международном праве, может сразу выехать в Мехико, а главное — честный человек. Вы подходите по всем статьям, так что собирайте чемоданы как можно быстрее.

Каррингтон был потрясен. Против подобного предложения не только нельзя было возражать, оно было весьма заманчивым. Ему трудно было даже вообразить причину для колебаний. С первых же слов он не сомневался — надо ехать, и в то же время ему меньше всего на свете хотелось покидать Вашингтон. Само собой, он первым делом заподозрил, что инициатором этого плана его ссылки является Рэтклиф, и сразу же поинтересовался, способствовал ли кто-нибудь его назначению; но помощник государственного секретаря весьма решительно заявил, что это его собственная идея, чем тут же отрезал путь к дальнейшим расспросам. Все было рассчитано очень точно, и Каррингтон оказался в положении, когда с его стороны было бы черной неблагодарностью отвергнуть столь любезное предложение.

И все же он никак не мог решиться. Он попросил двадцать четыре часа на размышление, сославшись, что ему необходимо удостовериться, сумеет ли он привести в порядок все свои дела в связи с шестимесячным отсутствием, хотя прекрасно знал, что никаких сложностей не возникнет. Из департамента он отправился в свою контору, где в одиночестве погрузился в мрачные размышления в поисках выхода, однако с самого начала ситуация была ясная, не оставлявшая ни одного темного уголка, куда можно было бы спрятаться. Полгода назад, получив подобное предложение, он запрыгал бы от радости. Что же случилось? Почему теперь он воспринимает происходящее как беду?

Миссис Ли! Вот в ком причина! Уехать сейчас означало расстаться с миссис Ли и, возможно, отдать ее Рэтклифу. Каррингтон заскрежетал зубами при мысли, сколь искусно Рэтклиф играет своими картами. Чем больше он размышлял, тем больше утверждался во мнении, что за сделанным ему предложением скрывается фигура Рэтклифа, жаждущего от него избавиться; и все же, внимательно изучив ситуацию, он понял, что и Рэтклиф, в конце концов, может допустить промах. Этот политик из Иллинойса был человеком умным и хорошо разбирался в мужской сути, но знание мужчин отнюдь не предполагало знание женщин. Каррингтон и сам не был большим знатоком по части женщин, но полагал, что смыслит в них больше Рэтклифа, который, очевидно, и тут прибегал к привычным ему методам политической коррупции в отношении слабого пола, и был немало обескуражен, обнаружив, как высоко ставит себя миссис Ли. Если Рэтклиф на самом деле вознамерился разлучить Каррингтона с миссис Ли, значит, он считал, что шести месяцев или шести недель ему будет достаточно для достижения цели. Добравшись в своих размышлениях до этой точки, Каррингтон внезапно поднялся, раскурил сигару и еще час расхаживал по комнате взад-вперед с видом генерала, составляющего план предстоящей кампании, или адвоката, обдумывающего, какие аргументы противопоставит ему оппонент. Одно он решил окончательно. Он принимает предложение. Если Рэтклиф просто приложил руку к его назначению, пусть получит удовольствие. Если же расставил ловушку, пусть попадет в нее сам. И когда наступил вечер, Каррингтон взял шляпу и отправился с визитом к миссис Ли.

Он застал сестер одних, за обычными житейскими делами. Маделина с очень серьезным видом штопала ажурный шелковый чулок, и это деликатное и трудное занятие поглощало ее целиком. Сибилла, по обыкновению, сидела за пианино, но когда он вошел, она впервые за все время их знакомства поднялась, взяла свою рабочую корзинку и села возле них, чтобы принять участие в разговоре. С этого времени и впредь она будет держаться, как взрослая женщина. Она устала играть девочку. Мистеру Каррингтону пора увидеть, что она не дурочка.

Каррингтон сразу же приступил к делу и объявил, какую должность ему предложили, и Маделина очень обрадовалась и засыпала его вопросами. Сколько ему будут платить? Как скоро он должен уехать? Как долго он будет отсутствовать? Не тяжелый ли там климат? И в конце концов, улыбаясь, заключила:

— Что же я скажу мистеру Рэтклифу, если вы, отказав ему, приняли это предложение?

Что касается Сибиллы, она лишь с упреком воскликнула: «О, мистер Каррингтон!» — и погрузилась в молчанье и глубокую задумчивость. Ее первая попытка самостоятельно утвердиться в этом мире не удалась. Она чувствовала, что ее предали.

Невесело было и Каррингтону. Сколь скромен ни был бы человек, лишь круглый идиот может довольствоваться созерцанием луны и звезд. В глубине души Каррингтон лелеял надежду, что, когда он выложит свои Новости, у Маделины изменится выражение лица, на нем невольно появится волнение, глаза наполнятся слезами, а голос задрожит. Видеть, с какой готовностью отправляет его в Мексику женщина, которую он любит, было достаточно горько. Он не мог не чувствовать, что надежды его обмануты, он наблюдал за ней, а сердце его замирало от боли; и ему стало трудно поддерживать разговор. Маделина и сама почувствовала, что необходимо умерить свои восторги, и попыталась исправить ошибку. Она спросила, как же она теперь будет без наставника. Он должен составить ей список книг для чтения на время своего отсутствия: сами они в середине мая собираются на север, а к моменту их возвращения в декабре Каррингтон уже будет в Вашингтоне. Все равно, если бы он летом уехал в Виргинию, они виделись бы так же мало, как и теперь, когда он отправится в Мексику.

Каррингтон угрюмо признался, что ему вовсе не хочется ехать, он предпочел бы никогда не слышать об этой должности, он будет совершенно счастлив, если что-нибудь сорвется, но не стал объяснять причину своего настроения, а Маделина с присущим ей тактом не решилась настаивать на этом. Она удовлетворилась тем, что пыталась его переубедить, и вела беседу как могла оживленнее. У нее и впрямь сердце обливалось кровью при виде того, как его лицо принимало все более несчастное и разочарованное выражение. Но что она могла сказать? Что сделать? Он просидел у них до десяти часов не в силах заставить себя уйти: он боялся остаться наедине со своими мыслями. Он чувствовал, что это конец единственной радости в его жизни. Силы миссис Ли были на исходе. Ее слова перемежались долгими паузами; и спустя какое-то время, сделав над собой нечеловеческое усилие, Каррингтон извинился, что столь немилосердно воспользовался ее добротой. Если бы она знала, сказал он, как он страшится остаться один, она бы его простила. Затем он поднялся и, уходя, спросил Сибиллу, не желает ли она завтра покататься верхом, если да, он к ее услугам. Сибилла приняла приглашение, и лицо ее просветлело.

Дня два спустя миссис Ли в разговоре с Рэтклифом упомянула о назначении Каррингтона; она говорила затем Каррингтону, что министр, видимо, ужасно обиделся и расстроился, но понять это можно было лишь по тому, как быстро сменил он тему разговора.

ГЛАВА X

На следующее утро Каррингтон поехал в государственный департамент и объявил о своем согласии. Ему сообщили, что в течение ближайших десяти дней он получит инструкции и сразу же должен будет выехать на место; тем временем ему придется полностью посвятить себя изучению большого количества документов в самом департаменте. Здесь требовалась серьезная и кропотливая подготовка. Каррингтону необходимо было энергично взяться за работу.

Это, однако, не помешало его свиданию с Сибиллой, и в четыре часа они отправились на прогулку в тенистых зарослях Рок-Крика, выискивая пустынные тропы, где их лошади могли бы идти рядом, а они — спокойно беседовать, не рискуя стать объектом наблюдения любопытных глаз. Это был полуденный час одного из тех знойных и хмурых весенних дней, когда в природе уже чувствуется, но еще не проявило себя извечное возрожденье жизни, лишь кое-где свежие цветы успели пробиться своими мягкими головками сквозь панцирь омертвевших прошлогодних листьев. У наездников тоже было такое чувство, будто обнаженные леса и лавровые кущи, теплый влажный воздух и низкие облака образовали для них уютное и безопасное убежище. Каррингтон был слегка удивлен, обнаружив, что общество Сибиллы ему приятно. У него было такое чувство, будто она — его сестра, любимая сестра.

Она сразу же набросилась на него за то, что он покидает ее и нарушает их недавно заключенный договор, и он попытался вызвать ее сочувствие, объясняя, что, если бы она знала его несчастливые обстоятельства, она бы его простила. И когда Сибилла спросила, действительно ли ему нужно ехать, оставив ее без друга, с кем она могла бы говорить откровенно, чувства взяли над ним верх: он уже не мог сдержаться и рассказал ей о своих бедах, потому что не было другого человека, которому он мог бы довериться. И он сказал ей, что влюблен в ее сестру.

— Вы говорите, мисс Росс, что любовь — это чушь. Должен вам заметить, это не так. Любовь — постоянная физическая боль, боль в сердце, которая длится неделями и месяцами и никогда вас не отпускает, ни днем, ни ночью; длительное нервное напряжение, как зубная боль или ревматизм, в общем, переносимое в данный момент, но изнуряющее человека своим бесконечным испытанием. Это болезнь, преодолеть которую, как и любое другое нервное заболевание, можно лишь терпением, а излечить лишь с помощью противоядия. Для этой цели вполне подойдет поездка в Мексику. И все же это не главная причина моего отъезда.

И он рассказал ей обо всех своих личных обстоятельствах: о разорении, принесенном ему и его семье войной; о том, как из его двух братьев уцелел один, но вскоре умер дома от слабости, нужды и ран; второго пуля поразила у него на глазах, и он истек кровью на руках у Каррингтона во время боев в лесах у реки Рапидан[35]; о том, как его мать и две сестры едва обеспечивают себе кусок хлеба на жалкой ферме в Виргинии, а все его усилия еле-еле удерживают их на грани нищеты.

— Вы даже не можете представить себе ту бедность, в которой вынуждены жить наши южанки после войны, — говорил он, — многие из них буквально остались без пропитания и одежды.

Жалованье, которое он получит в Мексике, удвоит его доходы за этот год. Может ли он отказаться? Имеет ли право отказаться? И бедный Каррингтон со стоном добавил, что, если бы дело было только в нем, он бы скорее застрелился, чем уехал.

Сибилла слушала его со слезами на глазах. Никогда раньше не видела она страдание так близко. Несчастья, с которыми ей пришлось встречаться, как правило, преподносились в смягченном виде и падали на плечи людей старших и дружески к ней расположенных. Сейчас она впервые увидела Каррингтона в подлинном свете, без той привычной маски спокойствия, за которой он прячется. Внезапная вспышка женской интуиции подсказала ей: необычное выражение стойкости и терпения на лице Каррингтона появилось в ту ночь, когда он держал на руках своего брата, зная, что кровь капля за каплей уходит из его жил, голос угасает, а тело коченеет, зная, что в этих густых дремучих лесах помощи ждать неоткуда. Когда он закончил свой рассказ, Сибилла боялась заговорить. Она не знала, какими словами выразить ему сочувствие, и терзалась, что может показаться бессердечной. Потрясенная, она лишь расплакалась и стала молча утирать слезы.

Найдя человека, которому можно довериться, Каррингтон, облегчив душу, сразу повеселел и уже по-другому оценил ход событий. Он высмеял себя за то, что вызвал слезы у своей хорошенькой спутницы, и вырвал у нее угрюмое обещание не выдавать его.

— Конечно, вашей сестре все это известно, — сказал он, — но она не должна знать, что я открылся вам, да и никому другому я не сказал бы ни слова.

Сибилла пообещала верно хранить тайну и стала защищать сестру.

— Вы не должны винить Маделину, — сказал она. — Знай вы все, что ей довелось пережить, вы не считали бы ее холодной. Вы же помните, муж ее умер внезапно, проболев всего один день, и знаете, каким он был чудесным человеком. Она ведь так его любила! Его смерть словно оглушила ее. Мы просто растерялись — такой она казалась спокойной и сдержанной. Затем через неделю в страшных мучениях умер от дифтерита ее ребенок, и она, не в силах облегчить его страданий, обезумела от отчаяния. Она едва не потеряла рассудок; я даже думаю, какое-то время Маделина была на грани безумия. Я знаю, она была в неистовстве и хотела покончить с собой; ни раньше, ни позже я не слышала таких яростных слов о религии, покорности судьбе и богу. Но через несколько недель буря улеглась. Маделина стала тихой и заторможенной и вела себя, как заведенная машина; в конце концов она сумела справиться с собой, но ей уже не удалось стать такой, какой она была прежде. Вы знаете, до замужества она была весьма легкомысленной нью-йоркской девушкой, а политикой и филантропией интересовалась не больше меня. Вся эта чепуха появилась в ее жизни совсем недавно. Но она вовсе не такая суровая, как кажется. Это лишь внешнее впечатление. Я всегда знаю, когда она думает о муже или ребенке: в такие минуты лицо ее каменеет; точно так же она выглядела после смерти ребенка, как будто ей было все равно — покончить с собой или остаться жить. Не думаю, что она еще раз кого-нибудь полюбит. Она страшится любви, она скорее уж будет тешить свое честолюбие или чувство долга или ударится в самопожертвование.

Некоторое время они ехали молча, и Каррингтон размышлял, что могло заставить Провидение послать столь тяжкие испытания таким двум безобидным людям, как Маделина и он сам; Сибилла же решала вопрос, какой зять мог бы получиться из Каррингтона; впрочем, он больше нравился ей в теперешнем его положении. Тишину нарушил Каррингтон, вернув разговор к его исходной точке:

— Нужно что-то делать, чтобы уберечь вашу сестру от Рэтклифа. Я уже думал об этом до полного изнеможения. А у вас есть какие-нибудь предложения?

Увы! Сибилла чувствовала себя беспомощной и ужасно встревоженной. Мистер Рэтклиф появлялся у них в доме, когда только мог, и, видимо, рассказывал Маделине обо всем, что происходило в мире политики, просил ее советов, а Маделина его не расхолаживала.

— Мне кажется, ей это нравится: она считает, что таким образом сможет делать добро. Я не решаюсь поговорить с ней об этом. Она все еще видит во мне ребенка и относится ко мне как к пятнадцатилетней. Что я могу сделать?

Каррингтон сказал, что сам думал поговорить с миссис Ли, но не знает, что сказать, а ненароком обидев ее, лишь толкнет в руки Рэтклифа. Но Сибилла считала, что он не обидит Маделину, если поведет себя правильно.

— От вас она стерпит больше, чем от кого-либо другого. Скажите ей прямо, что вы — что вы любите ее, — дерзко произнесла Сибилла, доведенная до отчаяния, — на это она не обидится, а после вы сможете высказать ей все, что угодно.

Каррингтон взглянул на Сибиллу с восхищением — такая решительность пришлась ему по душе, и он подумал, что ее советами вряд ли стоит пренебрегать. В конце концов она выказала достаточно здравого смысла и, что куда важнее, выглядела на редкость хорошенькой — тонкий стан, выпрямившийся в седле, теплая нежная кожа, зардевшаяся от дерзости этих речей.

— Вы, безусловно, правы, — сказал он. — В конечном итоге мне нечего терять. Выйдет она замуж за Рэтклифа или нет, все равно, за меня она не выйдет никогда.

В этих словах прозвучала робкая попытка заручиться поддержкой Сибиллы. И Каррингтону воздалось по заслугам: весьма польщенная отношением Каррингтона и смелая, как львица, потому что сейчас пальцы в огонь совал он, а не она, Сибилла с ходу изложила ему женскую точку зрения на сложившееся положение, не оставлявшее ему никакой надежды. Она прямо сказала, что, когда дело касается женщин, мужчины, по-видимому, совершенно теряют голову; она же совершенно не понимает, что такого они находят в женщинах, чтобы так с ними носиться; что же до нее, то большинство женщин кажутся ей ужасными, мужчины гораздо лучше.

— Что же касается Маделины, из-за которой вы готовы перегрызть друг другу горло, она прелесть, прекрасная сестра, золотой человек, и я люблю ее всем сердцем, но женитесь на ней, и она перестанет нравиться: она очень своенравна, и ее уже не изменишь; ее не научишь подчиняться мужниной подсказке, и вы оба будете несчастны уже через неделю. Этому мистеру Рэтклифу она превратит жизнь в ад, я очень надеюсь, что именно так и будет, — закончила Сибилла с легким взрывом ненависти и злорадства.

Каррингтона не мог не забавлять подход Сибиллы к сердечным делам. Он смотрел на нее с улыбкой, и это придало ей смелости; она продолжала безжалостно нападать на него за то, что он стоит перед ее сестрой на коленях, «как будто вы чем-то хуже нее», и открыто заявила, что, если бы она была мужчиной, у нее по крайней мере сохранилась хоть капля гордости. Мужчинам нравится, когда их ставят на колени. Каррингтон не предпринимал попыток защитить себя и даже поощрял нападки Сибиллы. Они оба наслаждались прогулкой по еще обнаженному лесу мимо журчащих весенних ручейков, овеваемые ленивым дыханием влажного южного ветерка. Это была кратковременная идиллия, тем более приятная, что и позади, и впереди них сгущалась тьма. Безудержная веселость Сибиллы порождала в Каррингтоне сомнения: а нужно ли воспринимать жизнь так серьезно? Молодые силы бурлили в девушке, и ей стоило немалых трудов держать их в узде, в то время как двадцать лет нервного напряжения истощили Каррингтона, и ему, напротив, требовались усилия, чтобы поддерживать в себе тягу к жизни. И потому он испытывал чувство благодарности к Сибилле, которая дарила его своей жизнерадостностью. Даже ее насмешки ему нравились. Ну, откажется Маделина Ли выйти за него замуж. И что же? «Фу! — смеялась Сибилла. — До чего же вы, мужчины, все на один лад. Как можно быть таким глупым? Вы с Маделиной просто несовместимы. Поищите себе кого-нибудь без высоких идей».

Они составили план заговора против Маделины и детально все обсудили: что Каррингтон должен ей сказать и какие выбрать слова, потому что Сибилла была убеждена, что мужчины отчаянно глупы, где уж позволить им самостоятельно объясняться в любви; их всему нужно учить, как учат маленьких детей произносить молитвы. Каррингтона забавляло, что его наставляют, как признаваться в любви. Он не стал интересоваться, откуда у Сибиллы такой большой опыт по части мужской глупости. Он решил, что, возможно, общение со Шнейдекупоном просветило ее на этот предмет. Во всяком случае, они настолько увлеклись составлением планов и заучиванием уроков, что прибыли домой с большим опозданием, и Маделина уже начала волноваться, не случилось ли с ними какой беды. Сумерки уже совсем сгустились, когда она услышала топот копыт на асфальтовой мостовой и спустилась к входной двери выбранить их за задержку. Сибилла в ответ лишь рассмеялась и сказала, что во всем виноват мистер Каррингтон: он-де сбился с пути, и ей пришлось выводить его на правильную дорогу.

Прошло десять дней, прежде чем их план стал осуществляться. Наступил апрель. Каррингтон закончил все свои дела и был готов к отъезду. Однажды вечером он наконец появился у миссис Ли, и тут выяснилось, что Сибилле как раз в этот момент необходимо уйти из дому: она договорилась с Викторией Сорви провести часок-другой у знакомых, живущих поблизости. Когда она ушла, Каррингтону вдруг стало совестно. Этот сговор за спиной у миссис Ли был ему не по вкусу.

Он сел и тотчас решительно приступил к главной теме своего разговора. Он сказал, что почти готов к отъезду, практически закончил все дела в департаменте и уверен, что сопроводительные бумаги будут готовы в. течение двух дней; ему может не представиться другого случая повидаться с миссис Ли в столь спокойной обстановке, поэтому он желал бы проститься с ней сейчас — для него это очень важно; его поездка была бы ему в удовольствие, если бы не тревога за нее; и все же он до сих пор не решается говорить с ней откровенно. Он сделал паузу, как будто приглашая ее к разговору.

Маделина с сожаленьем (но без раздраженья) отложила в сторону работу и ответила со всей искренностью: между ними сложились очень добрые дружеские отношения и он не должен допускать и мысли, что она может обидеться; она не собирается делать вида, что неправильно истолковала его слова.

— Мои дела, — добавила она с оттенком горечи, — кажется, стали общественным достоянием, и я предпочитаю хотя бы изредка обсуждать их сама, а не только слышать, как они обсуждаются за моей спиной.

Тон разговора с самого начала задавался острый, но Каррингтон решил не придавать этому значения и продолжал:

— Вы, как всегда, честны и откровенны. Я отвечу вам тем же. Не могу не ответить. Долгие месяцы я знал лишь одну радость — быть подле вас. Впервые в своей жизни я понял, что значит забыть обо всем на свете из-за любви к женщине, которая кажется мне святой и за единственное слово которой я готов отдать все в жизни и даже саму жизнь.

Маделина зарделась и, повернувшись к нему с чрезвычайно серьезным видом заговорила с такой же серьезностью в голосе:

— Мистер Каррингтон, я вам друг лучший на всей земле. Когда-нибудь вы от души поблагодарите меня за то, что я отказалась выслушать вас. Вы не знаете, от какой беды я хочу вас уберечь. Я не могу дать вам то, чего у меня нет. Вам нужно существо юное, свежее, способное помочь вам, веселое и жизнерадостное, которое развеет ваше уныние, молодая девушка, которая полностью в вас растворится и посвятит вам свою жизнь. Я не могу это сделать. Я ничего не могу вам дать. Я делала все, что в моих силах, убеждая себя, что в один прекрасный день моя жизнь вновь наполнится надеждами и чувствами, но тщетно. Огонь погас. Если вы женитесь на мне, вы убьете себя. Однажды вы проснетесь и обнаружите, что мир превратился в прах и пепел.

Каррингтон выслушал ее молча. Он не сделал попытки перебить ее или возразить ей. Лишь в конце сказал с горькой иронией:

— Да-да, моя жизнь представляет огромную ценность и для общества, и для меня самого, и, разумеется, мне нельзя подвергать ее подобному риску. Тем не менее я рискнул бы, если бы вы дали мне шанс. Неужели вы считаете меня настолько испорченным, чтобы искушать судьбу? Я не собирался докучать вам уговорами. Во мне есть еще капля гордости, не говоря уже об огромном чувстве уважения к вам. И все же, несмотря на то что вы уже сказали и еще скажете, человек разочарованный может с тем же успехом обрести счастье и покой с таким же разочарованным существом, как и черпая жизненную энергию из цветущей юности.

Миссис Ли не нашлась что ответить на эту необычную для Каррингтона возвышенную речь. Она лишь пробормотала, что его жизнь не менее значительна, чем всех прочих, и если Каррингтон сам себя не ценит, он безмерно дорог ей, Маделине, и она не позволит ему погубить себя.

— Простите за подобные речи, — продолжал Каррингтон. — Я не собирался жаловаться на судьбу. Я буду любить вас столь же сильно независимо от того, имеет ли это для вас значение или нет; вы единственная женщина, которая кажется мне совершенством.

Если говорить так его научила Сибилла, она недаром потратила время. Слова и тон Каррингтона острыми стрелами пронзили миссис Ли, причинив ей такую боль, словно нарочно были направлены с рассчитанной жестокостью, чтобы заставить ее страдать. Она почувствовала себя ничтожной и бессердечной. «Жизнь за жизнь» — в этом он весь, и хотя его жизнь — и раньше, и теперь — была гораздо бесцветнее ее собственной, она признавала его превосходство. Вот он сидит перед ней, настоящий мужчина, который несет свою ношу спокойно, достойно, не жалуясь и готов встретить новые невзгоды столь же стойко, как и те, что ему довелось пережить до сих пор. И он считает ее совершенством! Нет, она не чувствует себя достойной того, чтобы человек его доблестей называл ее в глаза совершенством. Совершенство! Она! В своем искреннем раскаянии Маделина готова была склониться к его ногам и признаться во всех своих грехах: в паническом страхе перед несчастьем и страданиями, в ограниченности интересов, в недостатке веры, в гадком себялюбии и жалкой трусости. Думая о том, какая она обманщица, сколько в ней необоснованных претензий, врожденной лживости, она вся сжималась от страха. Ей хотелось спрятаться, закрыть лицо руками. Собственный образ, каким она его сейчас увидела, внушал ей отвращение и гнев; он так не соответствовал слову, произнесенному Каррингтоном: совершенство!

Но это было не самое страшное. Каррингтон не был первым мужчиной, считавшим ее совершенством. От этого внезапно вымолвленного слова, которое она не слышала с тех пор, как уста, повторявшие его, сомкнулись навсегда, голова ее пошла кругом. Ей показалось, что она слышит голос мужа, который вновь называет ее совершенством. Но против подобных мучений у нее была довольно крепкая защита. Она давно уже научилась стойко переносить воспоминания такого рода, и это придавало ей уверенности и сил. Ее уже называли совершенством, а к чему это привело? Две могилы и разбитая жизнь! Она выпрямилась, лицо ее стало бледным и строгим. Она ничего не ответила Каррингтону, лишь, глядя на него, тихо покачала головой.

Он продолжал:

— В конце концов я пекусь не о собственном счастье, а о вашем. Я никогда не был настолько тщеславным, чтобы считать себя достойным вашей любви, что я смогу завоевать ее. Другое дело — ваше счастье. Я настолько волнуюсь за вас и содрогаюсь при мысли об отъезде из страха, что вас в это время втянут в гнусные политические интриги; а вот если бы я остался, я смог бы быть вам полезен.

— Вы на самом деле полагаете, что я паду жертвой мистера Рэтклифа? — спросила Маделина с холодной усмешкой.

— А почему бы и нет? — таким же тоном ответил Каррингтон. — Он может всерьез потребовать от вас сочувствия и помощи, если не любви. Он может предложить вам широкое поле деятельности — а ведь вы хотите именно этого. Он очень вам предан. Вы уверены, что сейчас уже сможете отказать ему, не вызвав с его стороны нареканий, что вы его завлекали?

— А вы уверены, — произнесла миссис Ли уклончиво, — что не судите его слишком сурово? Мне кажется, я знаю его лучше, чем вы. В нем много хорошего, есть и весьма достойные черты. Что он может мне сделать? Допустим, ему удастся убедить меня, что мне лучше всего посвятить свою жизнь служению ему. Почему я должна этого бояться?

— Вы и я, — сказал Каррингтон, — очень расходимся в своих оценках мистера Рэтклифа. К вам он, несомненно, поворачивается лучшей своей стороной. Он ведет себя безукоризненно, зная, что любой ложный шаг его погубит в ваших глазах. Я же вижу перед собой лишь грубого, эгоистичного и беспринципного политикана, который либо низведет вас до своего уровня, либо, что больше похоже на правду, очень скоро вызовет у вас чувство омерзения, и ваша жизнь либо будет принесена в жертву его вульгарным амбициям, либо он вынудит вас бросить его. В любом случае вы будете жертвой. Вы не можете себе позволить сделать в жизни еще один неверный шаг. Откажите мне! Я ни единым словом не стану вам возражать. Но будьте начеку; не дай вам бог отдать себя этому человеку.

— Почему вы такого дурного мнения о мистере Рэтклифе? — спросила Маделина. — Он всегда столь высоко о вас отзывается. Вам известно о нем то, чего не знают другие?

— Мне достаточно наблюдать за его общественной деятельностью, — ответил Каррингтон, уходя от второй части вопроса. — Вы знаете, я никогда не менял своего мнения о нем.

В разговоре наступила пауза. Обе стороны сознавали, что из дальнейших прений по этому вопросу ничего хорошего не получится. Маделина спросила:

— Что же, по-вашему, мне делать наконец? Вы хотите, чтобы я дала торжественное обещание ни при каких обстоятельствах не выходить замуж за мистера Рэтклифа?

— Ни в коем случае, — последовал ответ, — вы достаточно хорошо меня знаете, чтобы предположить, что я стану просить об этом. Я хочу, чтобы вы не торопились и постарались избегать его влияния, пока не примете твердое решение. Я уверен — не пройдет и года, как вы согласитесь с моим мнением о нем.

— И тогда, если я все же решу, что вы ошибаетесь, вы позволите мне выйти за него замуж? — В голосе миссис Ли прозвучала саркастическая нотка.

Каррингтон был раздосадован, но ответил спокойно:

— Я боюсь одного — его влияния на вас в данный момент. Я хотел бы, чтобы вы отправились на север раньше, чем намеревались, и не дали ему времени действовать. Если бы я мог быть уверен, что вы уже в Ньюпорте, у меня не было бы повода волноваться.

— Видимо, вы такого же плохого мнения о Вашингтоне, как мистер Гор, — сказала Маделина с презрительной усмешкой. — Он дал мне тот же совет, хотя и побоялся объяснить почему. Я не ребенок. Мне тридцать лет, и я кое-что повидала в жизни. Я не боюсь, как мистер Гор, вашингтонский малярии или, как вы, влияния мистера Рэтклифа. Если я стану его жертвой, значит, я это заслужила, и, конечно же, у меня не будет права жаловаться на моих друзей. Они мне дали столько советов, что хватит на всю жизнь.

На лицо Каррингтона легла тень глубокого сожаления. Разговор принял тот оборот, который он и ждал; они с Сибиллой пришли к единому мнению: Маделина будет отвечать именно так. Тем не менее он вполне сознавал, какой вред наносит собственным интересам, и ему понадобилась немалая сила воли, чтобы предпринять последнюю и наиболее серьезную атаку.

— Я знаю, что веду себя дерзко, — сказал он. — Если бы я мог показать вам, чего мне стоит говорить вам обидные слова. Впервые у меня появился повод сказать вам все начистоту. Если бы я сейчас поддался страху, вызванному вашим гневом, и замолчал, а вы все же разбились об эту скалу, я не простил бы себе сегодняшней трусости. Я считал бы себя виноватым в том, что не сумел предотвратить несчастье. Возможно, это для меня последний шанс говорить с вами откровенно, и я умоляю вас выслушать меня. Мне для себя ничего не надо. Знай я, что больше никогда не увижу вас, я все равно сказал бы то же самое. Уезжайте из Вашингтона. Уезжайте сейчас же, немедленно, и пусть о вашем отъезде узнают только за сутки. Уезжайте, не дав мистеру Рэтклифу возможности увидеться с вами с глазу на глаз. И если уж вам так захочется, тогда и примете его предложение, если сочтете возможным. Молю вас: обстоятельно все обдумайте и примите решение, когда будете далеко отсюда.

Глаза Маделины засверкали, и она нетерпеливым жестом отбросила в сторону свое вышивание:

— Нет уж, мистер Каррингтон! Я никому не позволю диктовать мне! Я буду действовать по-своему! Я не собираюсь выходить замуж за мистера Рэтклифа. Будь у меня подобные планы, я бы уже это сделала. Но я не собираюсь бежать ни от него, ни от себя. Это будет недостойно приличной женщины, трусливо.

Больше Каррингтону нечего было сказать. Он выложил ей все до конца. Воцарилась долгая тишина, затем он встал.

— Вы на меня сердитесь? — спросила она более ласковым тоном.

— Этот вопрос должен был задать я, — сказал он. — Сможете ли вы простить меня? Боюсь, что нет. Ни один мужчина не может сказать женщине то, что наговорил вам я, и быть полностью прощен ею. Вы уже не сможете относиться ко мне так, как стали бы, если бы я промолчал. Я знал это прежде, чем решился говорить с вами. Что касается меня, я могу лишь продолжать жить, как жил. Невеселая это жизнь, и она не станет веселее после сегодняшнего разговора.

Маделина немного смягчилась.

— Дружбу, подобную нашей, не так легко разбить, — сказала она. — Не наносите мне еще одну рану. Вы ведь придете проститься перед отъездом?

Он согласился и попрощался. Миссис Ли, уставшая и очень взволнованная, поспешила к себе в комнату.

— Когда вернется мисс Сибилла, скажите ей. что я плохо себя почувствовала и легла в постель, — приказала она горничной. А Сибилла подумала, что знает, чем вызвана эта головная боль.

Перед отъездом у Каррингтона состоялась еще одна прогулка с Сибиллой, и он дал ей отчет о своем разговоре, результаты которого, по обоюдному признанию, повергли их в уныние. Каррингтон выразил надежду, что Маделина, сказав, что не собирается выходить замуж за мистера Рэтклифа, дала своего рода обещание, но Сибилла отрицательно покачала головой.

— Как может женщина рассуждать, примет ли она предложение, пока ей его не сделали? — сказала она уверенным тоном, как будто говорила о чем-то, известном всем на свете.

Каррингтон выглядел весьма озадаченным и осмелился спросить, разве женщина обычно не принимает решение заранее по столь деликатному вопросу; но Сибилла подавила его своим презрением:

— Хотела бы я знать, а какой им прок принимать тут решение? Потом они его, конечно, изменят и сделают все наоборот. Благоразумные женщины, мистер Каррингтон, даже вида не делают, будто принимают решение. Только мужчины по своей глупости ничего в этом не понимают.

Каррингтон сдался и вернулся к вопросу, набившему оскомину им обоим: видит ли Сибилла какие-нибудь другие возможности уберечь сестру? И Сибилла грустно призналась, что не видит. По ее мнению, им приходилось положиться на судьбу, и она считала, что со стороны Каррингтона было жестоко уехать, оставив ее без поддержки. Он пообещал ей помешать этому браку.

— Кое-что еще я все же намерен предпринять, — сказал Каррингтон, — и здесь все будет зависеть от вашего мужества и выдержки. У меня нет сомнений, что мистер Рэтклиф сделает миссис Ли предложение до вашего отъезда на север. Он не ждет никакой беды с вашей стороны, и ему это и в голову не придет, если вы не станете задевать его и будете вести себя с ним ровно. Когда он сделает предложение, вы об этом узнаете, по крайней мере сестра скажет вам, если его примет. Если она решительно откажет ему, вам останется лишь поддержать ее в этом решении. Если же почувствуете, что она колеблется, вы должны любой ценой вмешаться в это дело и употребить все свое влияние на нее, чтобы ее остановить. Действуйте смело и сделайте все, что в ваших силах. Если же и тогда не получится, я разыграю свой последний козырь, вернее, вы сделаете это за меня. Я оставлю вам письмо в запечатанном конверте, и, если ничто другое не поможет, вы отдадите его сестре. Сделайте это до того, как она увидится с Рэтклифом еще раз после его предложения. Проследите, чтобы она прочла письмо, заставьте, если нужно, ознакомиться с ним, независимо от того, когда и где это произойдет. Но пока никто не должен знать о его существовании, и вы должны беречь его, как редкий бриллиант. Сами вы не должны знать его содержания, оно должно сохраниться в полной тайне. Ну как, согласны?

Она была согласна, но сердце у нее упало.

— Когда вы отдадите мне это письмо? — спросила Сибилла.

— Накануне отъезда, когда я приду проститься; возможно, в ближайшее воскресенье. Это письмо — наша последняя надежда. Если и прочитав его, миссис Ли не порвет с Рэтклифом, вам, дорогая моя Сибилла, останется лишь уложить вещи и подыскать себе другое пристанище, так как жить с ними после этого вы уже не сможете.

Он впервые назвал ее по имени, и услышать это было ей приятно, хотя обычно она восставала против подобных фамильярностей.

— О, зачем, зачем вы уезжаете! Как бы я хотела, чтобы вы не уезжали! — воскликнула она со слезами в голосе. — Что я буду делать без вас?

От этого жалобного призыва у Каррингтона внезапно защемило сердце. Оказалось, он вовсе не так стар, как привык думать о себе. Ему, спору нет, все больше и больше нравились ее честность, ее откровенность и здравомыслие, и он наконец разглядел, какая она хорошенькая, какая ладная у нее фигурка. Уж не приняли ли его отношения с этой девушкой за последний месяц характер флирта? В мозгу Каррингтона мелькнуло что-то вроде смутного такого подозрения, но он тут же постарался отогнать его. Для мужчины его лет и трезвого поведения быть влюбленным в двух сестер сразу представлялось просто невозможным; еще более невозможной представлялась мысль, что им может увлечься Сибилла.

Между тем в отношении Сибиллы все было абсолютно ясным. Она уже привыкла полагаться на него и отнеслась к этой зависимости со слепой доверчивостью, свойственной юности. И теперь лишиться его было для нее большим несчастьем. Ничего подобного она прежде не испытывала, и эта утрата была для нее в высшей степени огорчительной. Никто из ее юных поклонников-дипломатов не мог заменить ей Каррингтона. Все они хорошо танцевали и премило болтали об узком круге общих знакомых, но были абсолютно бесполезны, если ты внезапно попадал в беду и был вынужден сражаться с темнотой и опасностями, обступившими тебя. Кроме того, молодым девушкам, обладающим особой склонностью к сопереживанию чужому опыту и приключениям, очень лестно доверие зрелых мужчин. Впервые в жизни Сибилла встретила человека, который дал пищу ее воображению, к тому же он был мятежником, настолько свыкшимся с ударами судьбы, что спокойно смотрел смерти в лицо и с одинаковым равнодушием командовал и подчинялся приказам. Она чувствовала, что такой человек и при землетрясении скажет, как вести себя, не бросит в беде и всегда даст добрый совет, что в глазах женщины является главным назначением мужчины. Ей вдруг открылось, что в Вашингтоне без него станет невыносимо и что одна она не сможет бороться с Рэтклифом, а даже если и отважится на это, непременно совершит роковую ошибку. Оставшуюся часть прогулки они провели в спокойной, размеренной беседе. Сибилла выказывала живой интерес ко всему, что касалось его жизни, и задавала множество вопросов о его сестрах и их плантации. У нее даже было поползновение спросить, не может ли она чем-нибудь им помочь, но сочла, что это чересчур щекотливое дело. Он со своей стороны взял с нее обещание, что она будет честно писать ему обо всем происходящем, и эта просьба обрадовала ее, хотя она знала, что Каррингтона прежде всего интересует ее сестра.

Когда в воскресенье вечером он пришел проститься, она совсем расстроилась. У них не было никакой возможности остаться наедине. В гостиной находились Рэтклиф и несколько дипломатов, включая старого Якоби, который со своим кошачьим зрением ловил малейшую перемену в выражении лица каждого из присутствовавших. Тут же на софе восседала Виктория Сорви, которая болтала с лордом Данбегом; Сибилла же скорее бы согласилась перенести скарлатину или даже оспу в легкой форме, чем посвятить Викторию в свои дела. Каррингтон все же изыскал способ увести Сибиллу на несколько минут в соседнюю комнату и там отдал ей письмо. Прощаясь, он напомнил о давнем обещании писать и так крепко пожал ей руку и так серьезно посмотрел в глаза, что сердце ее учащенно забилось, хотя она и напомнила себе, что предмет его забот — ее сестра; так оно и было — по большей части. Мысль об этом не подняла ей настроение, но она стойко, как истинная героиня, перенесла все испытания. Возможно, ее несколько обрадовало то обстоятельство, что при прощании с Маделиной Каррингтон никак не выказал своей влюбленности. Со стороны их расставанье выглядело так, как будто прощались двое добрых друзей, чьи отношения не тревожат сердечные чувства. Правда, за ними внимательно наблюдали, оценивая увиденное, все, кто находился в комнате. И с особым интересом мистер Рэтклиф, который был несколько обескуражен явно братской сердечностью, пронизывавшей их слова и действия. Неужели он ошибся в своих оценках? Или за этим что-то кроется? Сам он очень энергично пожал Каррингтону руку, пожелал приятной и удачной поездки.

Ночью, впервые с тех пор, как она стала взрослой, Сибилла всплакнула в постели, хотя, необходимо признаться, переживания не лишили ее сна. Она чувствовала себя одинокой и облеченной огромной ответственностью. День-два после его отъезда она была несколько взвинчена и не находила себе места. Не выезжала на прогулки, не делала визитов и не принимала гостей. Садилась за рояль, но петь быстро надоедало. Выходила на улицу и часами просиживала в сквере, где теплое весеннее солнышко яркими бликами переливалось на гарцующей лошади великого Эндрю Джэксона. К тому же была слегка раздражена и рассеянна и так часто говорила о Каррингтоне, что Маделина наконец вдруг начала что-то подозревать и стала наблюдать за сестрой с участливым беспокойством.

Во вторник вечером, когда такое состояние духа длилось у Сибиллы уже два дня, она находилась в комнате Маделины, где часто оставалась поболтать о том о сем, пока сестра занималась туалетом. Тем вечером вначале она безучастно полулежала на кушетке, потом, разговорившись, в течение пяти минут несколько раз процитировала Каррингтона. Маделина, сидевшая перед зеркалом, повернулась к сестре и внимательно посмотрела ей в лицо.

— Сибилла, — сказала она, — с того момента, как мы сели ужинать, ты упомянула имя мистера Каррингтона двадцать четыре раза. Я ждала круглой цифры, чтобы решить, должна ли я обратить на это внимание. Дитя моя, что это значит? Ты увлечена мистером Каррингтоном?

— О, Мод! — воскликнула Сибилла с укоризной в голосе, заливаясь краской так, что сестра не могла не разглядеть этого даже при очень тусклом освещении.

Миссис Ли встала, пересекла комнату и села на кушетку подле Сибиллы, которая тотчас отвернула от нее лицо. Маделина обняла девушку и поцеловала.

— Девочка моя! — произнесла она, исполненная сострадания. — Мне это в голову не приходило! Какая же я была глупая! Скажи мне, — добавила она после некоторых колебаний, — он… он интересуется тобой?

— Нет! Нет! — вскричала Сибилла и разразилась слезами. — Нет! Он любит тебя. Только тебя! Он никогда не обращал на меня внимания. Да и я вовсе не влюблена в него, — продолжала она, вытирая слезу, — мне только после его отъезда стало ужасно одиноко.

Миссис Ли сидела на кушетке, обнимая сестру, и молча смотрела перед собой — растерявшаяся и оцепеневшая. Ситуация выходила из-под ее контроля.

ГЛАВА XI

В середине апреля внезапное событие нарушило ленивое течение жизни в городе Вашингтоне. Великий герцог и герцогиня Сакс-Баден-Гамбургские отправились в путешествие по Америке и в ходе этого визита пожелали встретиться с президентом Соединенных Штатов. Газеты поспешили раструбить, что великая герцогиня — старшая дочь английской королевы, и за отсутствием иных светских торжеств каждый, кто имел малейшее представление о том, что соответствует его или ее достоинству, поспешил засвидетельствовать августейшей чете свое почтение, которое все республиканцы, нажившие изрядные состояния на разного рода делах, питают к королевскому дому Англии. В Нью-Йорке был дан обед, на котором самые незначительные из приглашенных «стоили» по меньшей мере миллион долларов, а джентльмены, сидевшие возле Ее Высочества, часа два развлекали ее подсчетом капитала всех присутствующих. Затем в Нью-Йорке был устроен бал, куда герцогиня явилась в дурного покроя черном шелковом платье с дешевым кружевом и в агатовом ожерелье, попав в окружение нескольких сотен дам, туалеты и украшения которых стоили не одну сотню тысяч долларов, что должно было свидетельствовать об утонченной скромности их владелиц-республиканок. Познакомившись с гостеприимным Нью-Йорком, Их Высочества отбыли в Вашингтон, где стали гостями лорда Ская, или, если говорить точнее, превратив в гостя лорда Ская, поскольку он, по его словам, отдал дипломатическую миссию в полное их распоряжение. Лорд Скай со свойственной британцам прямотой поведал миссис Ли, что оба они крайне нудные особы и что он предпочел бы, чтобы они сидели в своем Сакс-Баден-Гамбурге или как он там называется, но, поскольку они здесь, он вынужден их ублажать. Миссис Ли позабавила и немало удивила искренность, с какой он высказывался о своих высоких гостях, но эта бесстрастная оценка помогала ей составить верное мнение о герцогине, которая, судя по всему, не совсем соответствовала общепринятым представлениям об особах королевской крови. Путешествие доставляло ей одни страдания; все американское и сама Америка вызывали отвращение, к тому же она, видимо не без причины, ревновала своего мужа и предпочитала — правда, не утруждая себя хорошей миной — переносить бесчисленные неудобства, нежели терять его из виду.

Лорду Скаю пришлось не только превратить миссию в отель, но и от избытка верноподданнических чувств устроить бал. Это, заявил он, простейший путь убить сразу несколько зайцев, а поскольку Ее Светлость не годится ни на что другое, ее можно использовать в таком спектакле, который «продемонстрирует гармонию в отношениях между двумя великими нациями». Другими словами, лорд Скай решил извлечь из визита принцессы собственную выгоду и преуспел в этом. Конечно, могло возникнуть опасение, что в эту пору, когда члены конгресса разъехались на каникулы, в Вашингтоне не хватит подходящей публики, чтобы заполнить бальную залу, но и это обстоятельство стало своего рода преимуществом вместо того, чтобы превратиться в помеху. Оно позволило британскому посланнику разослать приглашения без всяких ограничений. Он пригласил не только президента и весь его кабинет, судей, всю верхушку армии и флота и всех сколько-нибудь значительных жителей Вашингтона, но и всех сенаторов, конгрессменов, всех губернаторов вместе с их штатом, если таковой имелся, всех выдающихся граждан Соединенных Штатов и Канады вместе с членами их семей и, наконец, всех частных лиц — от Северного полюса до Истмуса в Панаме, — когда-либо оказавших ему услугу или же представлявших достаточный интерес, чтобы рассчитывать на пригласительный билет. В результате Балтимор пообещал явиться в полном составе, аналогичное обещание пришло из Филадельфии, чуть не сотню гостей направил Нью-Йорк, Бостон посылал губернатора вместе с солидной делегацией. А известный миллионер из Калифорнии, представлявший свой штат в сенате, ужасно разгневался из-за того, что отправленное ему приглашение на день опоздало, и это лишило его возможности провезти свою семью вместе с сонмом избранных через весь континент в правительственном вагоне, чтобы созерцать улыбки Их Высочеств в залах миссии под сенью британского льва. Просто поразительно — на какие усилия способны свободные граждане ради правого дела!

Сам лорд Скай относился к предстоящему балу с легким презрением. Однажды в полдень он заглянул к миссис Ли и попросил у нее чашку чая. Он сказал, что сумел на несколько часов избавиться от своего «зверинца», препроводив его в посольство Германии, а сам нуждается в нормальном человеческом общении. Сибилла, к которой он был очень расположен, принялась уговаривать его рассказать поподробнее о предстоящем бале, но лорд Скай заверил свою любимицу, что знает не больше нее. В миссии сейчас распоряжался некий джентльмен из Нью-Йорка, и даже самый умный человек не мог бы угадать, что он там собирается натворить; из разговоров молодых членов миссии лорд Скай заключил, что у них будет весь город и еще миллионов сорок, но лично его заботят лишь цветы, которые он рассчитывает получить.

— Все молодые и красивые женщины, — сказал он Маделине, — непременно пришлют мне цветы. Я предпочитаю пурпурные розы — из тех, что долго стоят, но приму и другие, лишь бы они не были увядшими. Дипломатический этикет предполагает, что дама, которая пришлет мне цветы, зарезервирует для меня хотя бы один танец. Так что, мисс Росс, пожалуйста, сразу занесите меня в ваш список.

Маделина считала, что этот бал послан им богом: приготовления отвлекут Сибиллу от грустных мыслей. Миновала неделя, как Маделине открылась сердечная тайна Сибиллы, обрушившись на нее, подобно извержению вулкана. Зная, что за ней постоянно наблюдают, Сибилла стала очень нервной и раздражительной. Втайне она стыдилась своего поведения и готова была сердиться на Каррингтона, словно он виноват в ее глупости; но она не могла говорить с Маделиной на эту тему, не касаясь персоны мистера Рэтклифа, а Каррингтон решительно запретил ей нападать на сенатора, пока тот сам не перейдет в атаку. Эта сдержанность обманула бедную миссис Ли, которая объясняла состояние сестры тоской, вызванной неразделенными чувствами, виною которой считала самое себя. Ее преступное небрежение своими обязанностями в отношении Сибиллы, вследствие чего та подвергла себя столь серьезным испытаниям, тяжким бременем лежало на сердце Маделины. Со свойственной лишь святым мученикам способностью к самоистязанию она бичевала себя до тех пор, пока не выступала кровь. Она наблюдала, как день за днем сходит румянец со щек Сибиллы, и ее живое воображение тотчас подсказало ей, что это признак чахотки. От этой мысли она пришла в такой ужас, что у нее сделалась нервная лихорадка, и теперь уже Сибилле пришлось посылать за доктором, который прописал Маделине хинин. О ней и впрямь было гораздо больше оснований беспокоиться, чем о Сибилле, которая, за исключением легкой нервозности, свойственной юности перед лицом серьезной ответственности, была самой здоровой и спокойной среди молодых американок, и переживания еще ни разу не отняли у нее и пяти минут сна, хотя она стала вдруг чаще привередничать за столом. Маделина, заметив это, повергла в смятение повара, заказывая ему ежедневно и чуть ли не ежечасно все новые и совершенно немыслимые кушанья, в поисках рецептов которых проштудировала все кулинарные книги в своей библиотеке.

Бал у лорда Ская и интерес, проявленный к нему Сибиллой, принесли Маделине большое облегчение; она всей душой отдалась предметам вполне легкомысленным. Никогда с тех пор, как ей минуло семнадцать лет, не говорила она о бале так много, как сейчас. И беспрестанно ломала себе голову над тем, как бы получше развлечь Сибиллу. Вместе с нею она нанесла визит герцогине; она посетила бы и Великого Ламу, если бы тот прибыл в Вашингтон. Она подбила Сибиллу заказать и отправить лорду Скаю огромный букет самых лучших роз, какие только можно было найти в Нью-Йорке. Она склонила ее заняться бальным платьем на несколько дней раньше, чем требовалось, и этот знаменитый туалет доставался из шкафа, изучался, подвергался критике и обсуждался с неиссякаемым интересом. Она болтала о платье, о герцогине, о бале, пока язык не присыхал у нее к небу, а мозг отказывался работать. Всю неделю, с утра до вечера, что бы она ни делала — ела, пила или просто дышала, — она думала только о бале. Она испробовала все, на что способна изобретательная любовь и кропотливый труд, чтобы занять и развеселить сестру.

Маделина понимала, что все это — лишь временные полумеры и необходимо прибегнуть к более радикальным средствам, чтобы обеспечить счастье Сибиллы. Над решением этой проблемы она молча билась, пока у нее не начинали болеть сердце и голова. Одно было для нее совершенно очевидным: если Сибилла полюбила Каррингтона, он должен ей принадлежать. Каким путем Маделина собиралась достичь этих перемен в сердце Каррингтона, было известно только ей самой. Она считала, что мужчины созданы для того, чтобы ими распоряжались женщины, и что при желании их можно передавать друг другу, как денежные чеки или багажные квитанции. Единственное, что требовалось, — это с самого начала вывести мужчину из заблуждения, будто он может распоряжаться собой самостоятельно. Миссис Ли совершенно не сомневалась, что в ее силах заставить Каррингтона полюбить Сибиллу, при условии, что сама она будет вне поля его зрения. В любом случае, что бы из этого ни вышло — даже если она окажется перед ужасной необходимостью согласиться на предложение мистера Рэтклифа, — ничто не должно помешать счастью Сибиллы. И так получилось, что она впервые спросила себя, не лучше ли ей искать выход из всех затруднительных обстоятельств в замужестве?

Пришла ли бы она когда-нибудь к подобной мысли, если бы не сложное положение, в которое попала, считая, что соблюдает интересы сестры? Это один из тех вопросов, которые умный человек задавать не будет, потому что на него не ответит ни самая умная женщина, ни самый умный мужчина. Целая армия простодушных писателей до дна исчерпала свое простодушие, занимая читателей своими ответами на этот вопрос, — книги их можно найти на каждой книжной полке. Они пришли к выводу, что любая женщина готова в должных обстоятельствах в любое время выйти замуж за любого мужчину, стоит только как следует воззвать к ее «высокой душе». С великим сожалением воздерживаются авторы от того, чтобы поморализировать на данную тему. «Чудовище и красавица», «Синяя борода»[36], «Старый Робин Грей»[37] приносят авторам двойное удовлетворение: их приятно читать и еще легче напитать сантиментами. Однако тысячи современных авторов во главе с лордом Маколеем[38] настолько разграбили и опустошили мир легенд и сказок, что нынче неприлично ссылаться даже на «Тысячу и одну ночь». Способность же наших женщин находить себе самые неподходящие партии должна считаться краеугольным камнем в развитии современного общества.

Между тем предстоящий бал и в самом деле почти вытеснил из головки Сибиллы мысли о Каррингтоне. Вашингтон вновь заполнился людьми. Улицы были запружены толпами модно одетых молодых людей из других городов — Нью-Йорка, Филадельфии и Бостона, — и эти гости столицы отнимали у Сибиллы уйму времени. К ней постоянно стекались все последние новости. Президент с супругой изъявили желание присутствовать на бале — из глубокого уважения к Ее Величеству королеве Англии, а также чтобы себя показать и людей посмотреть. Главу государства должен сопровождать кабинет в полном составе. Члены дипломатического корпуса наденут парадную форму; прибудет множество военных и морских офицеров; генерал-губернатор Канады собирается присутствовать на балу вместе со своим правительством. Лорд Скай однажды обозвал генерал-губернатора болваном.

День бала принес Сибилле тьму хлопот, правда, и мистер Рэтклиф, и мистер Каррингтон были тут ни при чем — все, что касалось этих джентльменов, выглядело столь незначительным по сравнению с проблемами, которые встали перед нею теперь. На нее легла ответственность за свой туалет, как и за туалет сестры, ведь и раньше именно Сибилла была «виновницей» побед миссис Ли на этом поприще, хотя Маделина и придавала неповторимую изысканность всему, что бы ни надевала; но Сибилла неизменно относила это на свой счет. В этот день у Сибиллы был особый повод для волнений. Всю зиму в гардеробной комнате наверху пролежали два новых бальных платья — одно из них, несомненно, триумф в искусстве мистера Ворта, — и Сибилла напрасно ждала повода, чтобы опробовать великолепие этих нарядов.

Еще в начале июня прошлого года мистер Ворт получил письмо от имени главной фаворитки короля Дагомеи с заказом на бальное платье, которое повергло бы в прах семьдесят пять ее соперниц, и те зачахли бы от ревности и отчаяния; она молода и прекрасна, цена для нее не играет роли. Так писал ее камергер. Всю следующую ночь гениальный творец моды девятнадцатого века не смыкая глаз проворочался в постели, обдумывая эту проблему. Перед его мысленным взором то и дело возникало полотно телесного цвета с разбросанными по нему кроваво-красными пятнами, но он гнал от себя это виденье — такое сочетание было бы в Дагомее слишком банальным. С первыми лучами солнца он увидел в зеркальном потолке своей спальни собственное измученное отражение, поднялся и в отчаянии распахнул ставни. Его налитым кровью глазам предстало чистое, тихое, свежее, прозрачное июньское утро. Вскрикнув от пронзившего его озарения, великий человек, высунувшись из окна, стал жадно вбирать в себя подробности открывшейся ему картины. В десять утра он уже был в своей конторе в Париже. Вскоре в его кабинет внесли все наличные отрезы шелка, атласа и шифона бледно-розового, бледно-желтого, бледно-зеленого, серебряного и небесного цвета. Так родилась гамма красок, которая посрамила бы и радугу; это была фуга, симфония, где перекликались пенье птиц, и великий покой умытой росой природы, и невинность юной девственницы: это был «Рассвет в июне». Мастер остался доволен собой.

Неделю спустя пришел заказ от Сибиллы на «совершенно оригинальное бальное платье, непохожее ни на одно из тех, какие Вы отправляли в Америку». Мистер У орт все взвешивал, колебался, вспоминал фигуру Сибиллы, посадку ее головы; обеспокоенно изучал карту, прикидывая, есть ли в Дагомее специальный корреспондент «Нью-Йорк геральд», и, наконец, с благородством, отличающим высокие души, изготовил для «Мисс С. Росс, Нью-Йорк, Соединенные Штаты Америки» точную копию наряда «L’Aube, Mois de Jilin»[39].

Шнейдекупоны и мистер Френч, который опять появился в Нью-Йорке, в день бала обедали у миссис Ли, и Джулия Шнейдекупон тщетно пыталась выведать у Сибиллы, что та собирается надеть. «Блаженны неверующие! — сказала про себя Сибилла. — Очень скоро, милочка, тебя ждут муки зависти». Часом позже вся ее комната, кроме камина, где ровным пламенем горели поленья, превратилась в жертвенный алтарь божества «Рассвета в июне». Ее кровать, софа, туалетные столики, обитые ситцем кресла утопали в деталях этого божественного творения, включая туфельки, носовой платочек и перчатки, а также свежие розы. Когда же наконец после тьмы усилий туалет бы завершен, миссис Ли последний раз придирчивым взглядом окинула сестру и осталась весьма довольна достигнутым результатом. Юная, счастливая, сияющая от сознания собственной молодости и красоты, Сибилла — Hebe Anadyomene[40]— стояла окутанная пеной тончайшего шифона, переходящего в длинный шлейф из нежно-розового шелка, плавно переливающегося в бледно-желтый, сквозь который проступал салатовый цвет июньской зелени — или небесно-голубой раннего утра? — или оба сразу? — создавая впечатление той необыкновенной свежести, которую невозможно описать словами. Горничная Сибиллы робко спросила, могут ли «девушки» (так называют друг друга в Америке все служанки) воскурить фимиам вокруг этой святыни; просьба была встречена весьма дружелюбно, и «девушки» были допущены взглянуть на святыню, прежде чем ее укутали для выезда. Восторженная стайка, столпившись в дверях, бормотала слова одобрения, в которых была единодушна, начиная от главной «девушки» — цветной поварихи, — вдовы шестидесяти лет, просто захлебывавшейся от восхищения, и кончая старой девой из Новой Англии, чьи анабаптистские взгляды находились в постоянной борьбе с ее природными инстинктами и кто, хотя и не одобряла «этих французов», в душе тайно преклонялась перед их нарядами и шляпками, которые отвергали ее строгие уста. Похвалы подобной аудитории из поколения в поколение вдохновляли мириады молодых женщин на маленькие приключения, и домашние лавры, которыми их награждали, неизменно оставались свежими не менее получаса и увядали лишь на пороге бальной залы.

Миссис Ли долго и добросовестно трудилась над туалетом сестры, памятуя, что в свое время сама была одета лучше всех девушек Нью-Йорка — по крайней мере она так считала, а потому каждый раз, когда Сибилла готовилась выехать в свет, в ней пробуждались старые инстинкты. Она горячо расцеловала сестру и, оглядев со всех сторон, удостоила наивысшей похвалы. Сибилла в этот момент являла собой олицетворение цветущей юности, и у миссис Ли появилась тайная надежда, что сердце Сибиллы еще не совсем разбито и ей удастся дожить до того времени, когда вернется Каррингтон. На ее собственный туалет оставалось гораздо меньше времени, к тому же Сибилла начала выказывать нетерпение задолго до того, когда сестра была готова. Экипаж уже ждал их, и Маделина разочаровала челядь, спустившись в длинный выходной накидке, в которой ездила в оперу, и поспешила на бал.

Спустя некоторое время, когда сестры появились в гостиной британской миссии, лорд Скай встретил их упреком, что им следовало приехать раньше и вместе с ним встречать гостей. Его Светлость с широкой лентой через грудь и со звездой на мундире удостоил Сибиллу весьма пламенными словами восторга по поводу «Рассвета в июне». Шнейдекупон, гордившийся тем, с какой легкостью он переходил на наимоднейший жаргон людей искусства, с восхищением оглядел туалет миссис Ли — платье из серебристого атласа с венецианскими кружевами, идею которого она позаимствовала у одной из картин Лувра, — и громко — так, чтобы было слышно на всю залу, — прошептал:

— Ноктюрн в серебристых тонах!

А затем, обернувшись к Сибилле, воскликнул:

— А вы? Что я вижу! Ну, конечно. Это песня без слов!

К ним немедленно подлетел мистер Френч и, плененный увиденным, провозгласил:

— О, миссис Ли, вы сегодня неотразимо прекрасны!

Якоби, оглядев их со всех сторон, заявил, что позволит себе на правах старого человека сказать, что сегодня обе они одеты безукоризненно. Сам великий герцог был сражен Сибиллой наповал и потребовал от лорда Ская, чтобы тот его представил. Не теряя ни минуты напрасно, он попросил ее доставить ему удовольствие туром вальса, чем привел бедную девушку в крайний ужас. И Сибилла надолго исчезла из поля зрения Маделины, появившись вновь лишь тогда, когда ее «Рассвет» встретил рассвет.

Как сообщали газеты, бал имел грандиозный успех. Каждый, кто знает столицу, подтвердит, что среди множества великолепных особняков, отданных в распоряжение нашего и иностранных правительств, чтобы создать все удобства для высокопоставленных чиновников, судей, дипломатов, вице-президентов, спикеров и сенаторов, здание, где размещалась британская миссия, было самым величественным. Удачно сочетая пропорции дворца Питти с отделкой, позаимствованной у Ка д’Оро, и куполом, венчающим восточные мечети, этот триумф архитектурной мысли предлагал обществу неограниченные возможности. Дальнейшее описание этого здания излишне, так как вы можете найти его в нью-йорскских газетах, вышедших на следующее утро с детальным планом первого этажа миссии; и в течение всей последующей недели иллюстрированные издания содержали зарисовки наиболее интересных эпизодов бала, а также портреты герцогини, восседающей с любезной улыбкой на троне. Леди, которая находится на этих рисунках от герцогини слева, и есть миссис Ли, и хотя ее довольно трудно узнать, зато легко заметить, потому что художник по каким-то своим соображениям сделал ее гораздо ниже ростом, а герцогиню гораздо выше, к тому же подарил герцогиню любезной улыбкой, несколько отличавшейся от настоящего выражения ее лица. Короче говоря, художник изобразил мир таким, каким мы хотим его видеть, а не таким, каким он был или есть. Наиболее же странным в этом рисунке было то, что миссис Ли оказалась подле герцогини, а ведь это самое последнее место, где стал бы искать Ли тот, кто хорошо знает ее. Этому любопытному факту необходимо немедленно дать объяснение, так как в газетных отчетах факты не комментировались, а говорилось лишь следующее: «Рядом с Ее Высочеством великой герцогиней стоит наша очаровательная соотечественница аристократка миссис Лайтфут Ли, которая этой зимой произвела в Вашингтоне подлинную сенсацию и чье имя молва упорно связывает с именем министра финансов. Именно с ней Ее Высочество беседовала большую часть вечера».

Зрелище было весьма живописно, и в погожий апрельский вечер мало сыщется мест, где предоставлялась возможность столь приятно провести время. Возле миссии соорудили огромный навес, а под ним площадку для танцев, не уступавшую размерами оперной зале; по одну длинную сторону этой площадки возвышался помост с мягким диваном в центре, и по другую — точно напротив такой же помост с диваном в центре. Над каждым помостом натянули красный бархатный балдахин, один — увенчанный изображением льва и единорога, другой — королевским орлом. Над единорогом развевался королевский штандарт, над орлом, правда не столь эффектно, — звездно-полосатый флаг. Герцогиня, которая была уже далеко не девочкой, сочла газовое освещение чересчур утомительным и добилась от лорда Ская, чтобы ее прелести озаряли сто тысяч восковых свечей, расположенных таким образом, чтобы они выгодно оттеняли ее трон, а противоположная сторона представала в чересчур ярком и невыгодном свете.

Вот что на самом деле происходило на бале. Герцогиня, которой пришлось волей-неволей всю последнюю неделю общаться с президентом и особенно с его супругой, стала питать к той неописуемую антипатию. Она решила во что бы то ни стало держаться подальше от президентской четы и лишь после бурных объяснений с великим герцогом и лордом Скаем дала согласие, чтобы президент сопровождал ее к столу. Больше она не собиралась уступать им ни в чем. Она наотрез отказалась разговаривать с «этой женщиной», как она называла президентшу, или находиться с нею рядом. В противном случае весь вечер просидит у себя в комнате, и ее совершенно не волнует, что по этому поводу будет думать английская королева — ведь она не ее подданная. Это заявление поставило лорда Ская в затруднительное положение, который, встав на эту точку зрения, задумался над тем, почему вообще он должен развлекать герцогиню: но с помощью великого герцога и лорда Данбега, который вел себя очень деятельно и сумел улыбками разрядить ситуацию, нашел выход из положения. Вот почему в зале было два трона, а британский трон освещался именно так. как того пожелала герцогиня. А лорд Скай, как и все британские и американские посланники во все времена, принес себя в жертву, чтобы разделить сферы влияния правителей двух великих держав. Вместе с лордом Данбегом и великим герцогом он действовал как буфер — прилежно, проворно и успешно. В этом же качестве он решил использовать миcсис Ли, для чего рассказал герцогине об ее отношениях с президентшей, которые ни для кого в Вашингтоне не являлись секретом: весь Вашингтон (и не только со слов самой Маделины) знал, в каком свете видит ее хозяйка Белого дома, которую столичные дамы постоянно вовлекали в разговор о миссис Ли и которая всегда с неиссякаемой готовностью клевала на эту приманку, к вящему удовольствию Виктории Сорви и прочих сплетниц.

— Она не станет беспокоить вас до тех пор, пока рядом с вами будет миссис Ли, — заверил лорд Скай герцогиню, которая, завладев Маделиной, стала демонстрировать ее семейству президента, будто талисман против дурного глаза. Она усадила миссис Ли позади себя, словно Маделина была ее фрейлиной. Она даже милостиво позволила ей сидеть, причем так близко, что их стулья соприкасались. Как только в поле зрения Ее Светлости попадала «эта женщина», а это происходило почти постоянно, она тотчас поворачивалась к миссис Ли и старалась подчеркнуть, что занята беседой исключительно с нею. Маделина попала в ее цепкие руки еще до того, когда появились президент с супругой; когда же герцогине пришлось сделать несколько шагов, чтобы приветствовать их поклоном, она сделала это с поистине королевским достоинством, подчеркнувшим дистанцию между ними, а после потащила миссис Ли за собой. Миссис Ли также поклонилась, ей некуда было деться; но в ответ ее обдали взглядом, полным ненависти и презрения. Лорд Скай, который выступал в роли кавалера президентской супруги, перепугался насмерть и поспешил увести подальше эту монархию от демократии, под тем предлогом, что хочет показать ей убранство миссии. Наконец он усадил президентшу на ее трон, где они с великим герцогом, по очереди сменяя друг друга, весь вечер несли вахту. Когда же герцогиня в сопровождении президента проследовала к своему, она потребовала, чтобы ее супруг взял под руку миссис Ли и отвел к британскому трону, преследуя этим единственную цель — довести до белого каления президентшу, которая со своего возвышения хмуро наблюдала это шествие.

Жертвой интриги оказалась миссис Ли. Сменить ее было некому, и она с того момента, как села, буквально чувствовала себя в заключении. Герцогиня почти не закрывала рта, ведя с ней светскую беседу, точнее, произнося монолог, состоявший преимущественно из жалоб и придирок, которые никто не осмеливался прервать. Она до смерти надоела миссис Ли, которую некоторое время спустя перестала забавлять даже абсурдность этого положения. К тому же она имела несчастье отпустить несколько замечаний, пришедшихся по вкусу дремавшему в Ее Светлости чувству юмора; герцогиня рассмеялась и в свойственной особам королевской крови манере дала понять Маделине, что не прочь услышать от нее что-нибудь столь же забавное. Для миссис Ли это было как нож в сердце — больше всего на свете она презирала всякого рода салонное пресмыкательство; она была даже больше, чем республиканка, — в душе она с сочувствием относилась к коммунистическим идеям, и ее единственной по-настоящему серьезной претензией к президенту и его жене была их попытка создать вокруг себя подобие королевского двора и подражать монархии. Она не имела ни малейшего желания признавать чье-либо социальное превосходство, будь то президент или принц, и для нее было страшным ударом оказаться вдруг в роли фрейлины великой герцогини крошечного немецкого княжества. Но что можно поделать? В это ее втянул лорд Скай, а она, когда он подошел к ней и с присущей ему спокойной откровенностью рассказал о своих трудностях и о том, как рассчитывает на ее помощь, не смогла ему отказать.

Та же игра продолжалась и за ужином, для которого был накрыт отдельный королевско-президентский стол на две дюжины гостей и двух великих дам-предводительниц, рассаженных насколько возможно подальше. Великий герцог и лорд Скай, сидевшие по обе руки госпожи президентши, исполняли свой долг джентльменов и в награду за это получили массу интереснейших сведений о том, как ведется домашнее хозяйство в Белом доме. Что же до президента, находившегося возле принцессы на другом конце стола, он выглядел очень расстроенным, отчасти оттого, что Ее Светлость, презрев этикет, велела лорду Данбегу вести миссис Ли к столу и усадить ее рядом с президентом. Маделина пыталась избежать этой чести, но ей помешала герцогиня, которая, обратившись к ней через голову президента, решительным тоном попросила ее не менять место. Миссис Ли робко поглядывала на своего соседа, который не удостаивал ее своим вниманием и молча поглощал ужин, прерываясь лишь, чтобы ответить на вопросы, с которыми к нему обращались крайне редко, и жалела его, размышляя о том, что скажет ему жена, когда они вернутся домой. Она поймала на себе взгляд Рэтклифа, который наблюдал за ней с улыбкой; она попыталась отвести душу в болтовне с Данбегом. Но лишь тогда, когда затянувшийся ужин был наконец завершен и пробило два часа пополуночи; когда президентская чета, соблюдая все формальности, покинула бал, устроенный в честь четы великих герцогов; когда лорд Скай, усадив их в карету, сообщил, что они уехали, герцогиня отпустила миссис Ли от своей сиятельной особы, позволив затеряться в толпе простых смертных.

Между тем бал шел своим чередом. Маделина, помимо своей воли весь вечер просидевшая на возвышении, могла оттуда наблюдать всех и вся. Она видела, как Сибилла кружилась в толпе танцующих то с одним, то с другим кавалером, от души наслаждалась балом и каждый раз, когда взгляды их встречались, кивала и улыбалась сестре. Здесь же была и Виктория Сорви, которую, казалось, ничто не могло смутить, даже вальс с лордом Данбегом, в свое время презревшим уроки танцев. Всем было известно, что Виктория постоянно флиртует с Данбегом, но сейчас по крайней мере она взяла на себя труд научить его танцевать вальс. Его мужественные усилия в достижении этой цели и ее спокойствие не могли не вызывать уважение. На противоположной стороне зала, у президентского трона, миссис Ли видела мистера Рэтклифа, которого президент, по-видимому, не хотел далеко от себя отпускать и с которым и беседовал большую часть вечера. Шнейдекупон и его сестра смешались с толпой и танцевали с таким видом, будто Англия никогда не поощряла еретическую идею свободной торговли. В целом миссис Ли была удовлетворена. Бал принес ей немало страданий, но отчасти она была за них вознаграждена. Она внимательно изучила всех женщин в зале, если среди них была какая-нибудь красивее Сибиллы, Маделине таковую обнаружить не удалось. И если чей-нибудь наряд был совершеннее, чем у ее сестры, значит, Маделина ничего в нарядах не понимает. Словом, по этому поводу она могла не волноваться. Она бы полностью успокоилась, если бы была уверена, что веселость Сибиллы не показная и что за этим не последует резкая смена настроения. Она озабоченно следила за выражением лица сестры, и один раз ей показалось, что та помрачнела; это произошло тогда, когда к Сибилле подошел великий герцог за обещанным ему вальсом; но когда они вышли в центр зала, Его Высочество закружился с ней с такой лихостью и выверенностью движений, какие сделали бы честь офицерам лейб-гвардии. По-видимому, вальсировать с Сибиллой пришлось ему по душе: он вновь и вновь принимался кружить с ней по залу, и миссис Ли начала порядком нервничать, заметив, как нахмурилась герцогиня.

Обретя долгожданную свободу, Маделина задержалась в зале, надеясь поговорить с сестрой и выслушать комплименты на ее счет. На полчаса она отобрала у сестры лавры первой красавицы. Окруженная толпой мужчин, она вместе с ними позабавилась над ролью, которую ей пришлось играть, и выслушала их поздравления с успехами при дворе. Сам лорд Скай нашел время, чтобы поблагодарить ее, причем тон его был гораздо серьезнее, чем обычно.

— Пришлось вам помучиться, — сказал он, — и я вам весьма благодарен.

Маделина рассмеялась, ответив, что ее мучения — ничто по сравнению с тем, что, по ее наблюдениям, пришлось вынести ему. Но в конце концов, устав от шума и блеска бальной залы, она, облокотившись на руку верного друга графа Попова, прошла с ним в одну из комнат в глубине дома. Там она наконец опустилась на софу в укромном уголке у окна, где освещение было не столь ярким и где ветви лаврового дерева образовали уютную беседку, из которой она могла наблюдать за другими гостями, сама оставаясь незамеченной. Будь он помоложе, это было бы идеальным местом для флирта, но она и раньше не очень любила флирт, а мысль о кокетстве с Поповым была донельзя нелепой.

Попов не стал садиться; он стоял у стены и тихо беседовал с Маделиной, но тут появился мистер Рэтклиф и уселся возле Маделины с таким решительным и хозяйским видом, что Попов поспешил ретироваться. Откуда возник министр финансов и как он узнал, куда скрылась Маделина, оставалось загадкой. Он ничего не объяснил, а она не стала расспрашивать, предпочтя весьма красочно описать свой опыт в качестве фрейлины, на что он ответил не менее ярким рассказом о собственном опыте в качестве капельдинера при президенте, который за отсутствием другой надежной защиты вцепился в старого врага.

Ничего не скажешь, Рэтклиф выглядел истинным премьер-министром, который добьется своего при любых обстоятельствах, при любом дворе не только в Европе, но и в Индии и в Китае, где джентльмену все еще полагалось сохранять чувство собственного достоинства. Если не считать несколько грубого и хищного оскала и некоторую холодность в глазах, он был довольно привлекательным мужчиной и пока еще в расцвете лет. По всеобщему мнению, он изменился с тех пор, как вошел в состав кабинета. Избавился от своих ужасных сенаторских манер. Стал одеваться, как респектабельный человек, а не как конгрессмен, — пристойно и аккуратно. Сорочки на нем не топорщились, а воротнички не были засаленными и обтрепанными. Волосы не свисали на глаза, уши, плечи, как у шотландского терьера, а были коротко подстрижены. Услышав однажды весьма неодобрительное мнение миссис Ли о людях, которые не обливаются по утрам холодной водой, он решил, что будет лучше, если он последует такому обычаю, но не станет об этом распространяться, чтобы его не причислили к привилегированным классам. Он всячески старался избавиться от властного тона и забывать о своих замашках Колосса Прерий, державшего в страхе весь сенат. Короче говоря, под влиянием миссис Ли, в особенности после того, как он распрощался с сенатом и с принятыми там дурными манерами и еще больше дурной нравственностью, мистер Рэтклиф стал быстро приобретать черты уважаемого члена общества, которого человек, никогда не сидевший в тюрьме или не занимавшийся политикой, вполне мог признать своим другом.

Мистер Рэтклиф явился с откровенным намерением быть выслушанным Маделиной. Поиронизировав над светскими успехами президента, он внезапно изменил тон, заговорив о его достоинствах на государственном поприще; голос сенатора становился все тише и серьезнее, а тон все доверительнее. Он прямо заявил, что несостоятельность президента стала очевидной даже его сторонникам; что лишь усилия членов кабинета и друзей президента не дают ему попадать в дурацкое положение пятьдесят раз на дню; что все партийные лидеры, которые имели с ним дела, бесконечно им возмущены, а кабинету приходится тратить уйму времени, чтобы их успокоить; что при таком положении он, Рэтклиф, приобрел огромное влияние и у него есть все основания полагать, что, если бы президентские выборы состоялись в этом году, ничто не смогло бы помешать ему занять этот пост и даже через три года его шансы будут по меньшей мере два к одному; изложив все это, он еще больше понизил голос и заговорил с чрезвычайной серьезностью. Миссис Ли сидела не шевелясь, как статуя Агриппины, потупив очи долу.

— Я не отношусь к тем людям, — говорил Рэтклиф, — которым очень везло в политике. И все же я политик до мозга костей, это мое призвание, а честолюбие помогает мне справляться с трудностями. В политике руки не могут оставаться чистыми. За свою политическую карьеру я делал немало такого, чему нет оправдания. Чтобы оставаться до конца честным, никогда не теряя права на самоуважение, надо жить в стерильной атмосфере, а мир политики отнюдь не стерилен. Многие общественные деятели находят отраду в семейной жизни, но я долгие годы был лишен этого. Теперь я достиг той точки, когда все возрастающая ответственность и искушения заставляют меня искать поддержку. Я должен ее иметь. И дать ее мне в состоянии вы одна. Вы добры, рассудительны, совестливы, великодушны, образованны, вы больше, чем какая-либо другая женщина из всех, кого я встречал, способны выполнять общественные обязанности. Ваше место в общественной жизни. Вы принадлежите к тем натурам, которые оказывают влияние на ход событий. Я только прошу вас занять то место, которое принадлежит вам по праву.

Этот отчаянный призыв, рассчитанный на честолюбие миссис Ли, был решительным ходом в досконально продуманном Рэтклифом плане действий. Сенатор хорошо понимал, что ведет игру по большому счету, и качество приманки должно было соответствовать уровню этой игры. Его не останавливало, что миссис Ли сидела бледная и неподвижная, не отрывая глаз от пола, сплетая на коленях руки. Орел, который парит высоко в небесах, спускается на землю гораздо дольше, чем воробей или куропатка. Миссис Ли в эту минуту нужно было обдумать тысячу вещей, но она обнаружила, что не в состоянии думать вообще; в ее мозгу проносились какие-то смутные виденья и обрывки мыслей, но рассудок отказывался контролировать их порядок или природу. Среди прочих промелькнула и мысль о том, что из всех предложений, которые ей когда-либо делали ее поклонники, это было самым деловым и не имело отношения к чувствам. Что касается попытки Рэтклифа воздействовать на ее честолюбие, она не имела у нее успеха. Но какая женщина, даже если она величайшая героиня, способна выслушать столь неприкрытую лесть от мужчины, намного превосходившего всех остальных, и остаться к его словам совершенно равнодушной? Однако главное значение для нее сейчас имел тот факт, что ей некуда было отступать, некуда бежать; ее тактика была расстроена Рэтклифом, воздвигнутые ею временные барьеры преодолены. Предложение было сделано. Как ей теперь быть?

Она месяцами обдумывала эту ситуацию, так и не придя ни к какому решению; как же она могла надеяться решить все сейчас, за одну минуту, во время бала? Когда в едином мгновении сталкиваются противоречивые чувства, предрассудки и страсти, заполнявшие долгую жизнь, они так перегружают мозг, что тот отказывается работать. Миссис Ли сидела не шевелясь, решив положиться на волю судьбы — опасный прием, как могут подтвердить тысячи женщин, потому что таким образом они отдавались на милость чужой сильной воли, становились игрушкой в умелых руках.

А музыка играла не переставая. Толпы людей проходили мимо их укрытия. Некоторые их замечали, и ни у кого не было сомнения в том, что здесь происходит. Их окружала атмосфера тайны и напряженности. Рэтклиф пристально смотрел на миссис Ли, она не поднимала глаз от пола. Оба сидели молча, не двигаясь. Мимо прошел барон Якоби, неизменно все примечавший, и, обратив на них внимание, не удержался от крепкого слова на каком-то иностранном языке. Заметила их и Виктория Сорви, которую так разбирало любопытство, что она едва сдерживала себя.

После паузы, которая показалась им бесконечной, Рэтклиф продолжил:

— Я не говорю о своих чувствах, потому что знаю, вы можете решиться на этот шаг, лишь подчиняясь развитому в вас чувству долга, а не в ответ на мою преданность. Но скажу честно: мне не выразить словами, в какой степени я стал зависеть от вас. При одной только мысли, что мне придется обходиться без вас, жизнь представляется мне совершенно невыносимой, и я готов принести любую жертву, согласиться на любое условие, лишь бы вы были рядом.

Между тем Виктория Сорви, хотя ее крайне интересовало то, что говорил ей лорд Данбег, разыскала Сибиллу и, на мгновение остановив ее, шепнула на ухо:

— Ты лучше присмотри за своей сестрой. Она там у окна за лавровым деревом с мистером Рэтклифом!

Сибилла, опираясь на руку лорда Ская, наслаждалась балом, хотя он уже шел к концу. Но когда до нее дошел смысл слов Виктории, выражение ее лица мгновенно изменилось. К ней вернулись все волнения и страхи последних десяти дней. Она потащила лорда Ская через зал туда, где была ее сестра. Одного взгляда на Маделину было достаточно. Отчаянно напугавшись, но еще больше страшась нерешительности, Сибилла направилась прямо к сестре, которая все еще сидела, как статуя, слушая речи Рэтклифа. Заметив спешившую к ним Сибиллу, миссис Ли подняла глаза, взглянула на девушку и, увидев ее бледное лицо, встала со своего места.

— Сибилла, ты себя плохо чувствуешь? — воскликнула она. — Что-нибудь случилось?

— Я немного устала, — тихо сказала Сибилла, — и подумала, может, ты уже захочешь ехать домой?

— Конечно, — вскричала Маделина. — Я готова. До свидания, мистер Рэтклиф. Надеюсь, мы увидимся завтра. Лорд Скай, должна ли я испросить у герцогини разрешения уехать?

— Герцогиня удалилась полчаса назад, — ответил лорд Скай, который прекрасно разобрался в ситуации и, не задумываясь, пришел Сибилле на помощь, — позвольте мне проводить вас в гардеробную и приказать, чтобы подали вашу карету.

Мистер Рэтклиф обнаружил, что вдруг остался один, а миссис Ли поспешила прочь, снедаемая новыми волнениями. Они с Сибиллой пришли в гардеробную и собирались уже отправиться домой, как туда ворвалась Виктория Сорви, против обыкновения крайне возбужденная, схватила Сибиллу за руку, потянула ее в соседнюю комнату и закрыла за собой дверь.

— Способна ли ты сохранить тайну? — быстро спросила она.

— Тайну? — переспросила Сибилла, сгорая от любопытства. — Не хочешь ли ты сказать… неужели… да говори же, говори скорее.

— Да! — произнесла Виктория, вновь обретая свое обычное хладнокровие, — я помолвлена!

— С лордом Данбегом?

Виктория кивнула, а Сибилла, нервы которой были напряжены до предела от атмосферы бала, комплиментов, усталости, сложностей и страхов, разразилась неудержимым хохотом, поразив даже невозмутимую Викторию.

— Бедный лорд Данбег! Только не будь с ним жестокой, Виктория, — сказала она, когда наконец перевела дыхание. — Значит, всю оставшуюся жизнь ты проведешь в Ирландии? О, ты их многому научишь!

— Ты забываешь, моя милая, — сказала Виктория, усевшись на спинку стоявшей в этой комнате кровати, — что я не нищая. Замок Данбегов, говорят, очень романтическое место, особенно для летней резиденции, а остальное время года мы будем проводить в Лондоне или где-нибудь еще. Когда ты будешь приезжать к нам, я буду вести себя вполне прилично. Как ты думаешь, мне пойдет диадема?

Сибилла опять начала смеяться — так долго и неудержимо, что перепугала даже бедного Данбега, который нетерпеливо расхаживал у их двери. И крайне обеспокоила Маделину, внезапно вошедшую в комнату. Это сразу отрезвило Сибиллу, она, вытирая выступившие на глазах слезы, сказала сестре, показывая на Викторию:

— Маделина, позволь представить тебе графиню Данбег!

Но Маделина, которая была чрезвычайно взволнована, не проявила должного интереса к леди Данбег. Она внезапно испугалась, как бы у Сибиллы не началась истерика: помолвка Виктории могла напомнить ей о собственной безответной любви. Миссис Ли поспешила увести сестру и усадить ее в экипаж.

ГЛАВА XII

Домой они ехали молча: миссис Ли была поглощена своими переживаниями и сомнениями, причиной которых отчасти была ее сестра, отчасти мистер Рэтклиф; Сибиллу же в равной степени и занимала победа Виктории, и охватила тревога, вызванная ее дерзким намерением вмешаться в дела Маделины. Отчаяние, однако, было сильнее страха. Для себя она решила, что терпеть неопределенность долее нельзя; она даст бой немедленно, пока время еще не ушло, а более подходящего момента для этого не будет. Через несколько минут они подъехали к дому. Уезжая, миссис Ли велела горничной не дожидаться их возвращения, поэтому сестры были одни. В камине комнаты Маделины все еще горел огонь, и она сама подбросила туда несколько поленьев. И тут же потребовала, чтобы Сибилла немедленно отправилась спать. Но Сибилла и не подумала делать это: она сказала, что не чувствует себя усталой и спать ей совсем не хочется; напротив, ей нужно поговорить с Маделиной, хотелось бы сделать это сейчас. Тем не менее истинно женское отношение к «Рассвету в июне» заставило ее отложить разговор, пока с помощью сестры она не сняла с себя и аккуратно не сложила свой воздушный наряд, который принес ей сегодня такой успех; только после этого, набросив на себя капот и спрятав на груди письмо Каррингтона — свое секретное оружие, она поспешила в комнату Маделины и устроилась там в кресле у огня. После минутной паузы сестры начали между собой давно откладывавшийся поединок, силы в котором были почти равными, так что исход его был пока совершенно неясен, потому что Маделина, хотя и была гораздо умнее, не подозревала, какая атака против нее сейчас начнется, а потому не была готова к обороне; Сибилла же на этот раз хорошо знала, чего хочет, и потому имела четкий план действий.

— Маделина, — почти торжественно начала Сибилла, сердце ее отчаянно билось. — Мне нужно с тобой поговорить.

— О чем именно, дружочек? — спросила Маделина, все еще обеспокоенная, но уже начинающая понимать, что между тоном сестры и внезапным недомоганием на балу, так быстро прошедшим, очевидно, существует какая-то связь.

— Ты собираешься выйти замуж за мистера Рэтклифа?

От такой открытой атаки бедная миссис Ли пришла в замешательство. Этот роковой вопрос преследовал ее на каждом шагу. Не более часа назад на балу ей чудом удалось уйти от ответа, и, как выяснилось, чудом этим она обязана Сибилле, которая теперь, словно держа ее под дулом пистолета, пытает ее тем же вопросом. Вероятно, он занимает сейчас весь город. Половина Вашингтона видела, как Рэтклиф делал ей предложение, и ее ответа ждет множество людей, будто она — счетная комиссия, осуществляющая контроль над выборами. Возмущению ее не было предела, и она решила задать Сибилле встречные вопросы:

— Почему ты спрашиваешь меня об этом? Ты что-нибудь слышала? Кто-нибудь с тобой об этом говорил?

— Нет! — ответила Сибилла. — Но мне нужно знать. Я и без чьей-либо подсказки вижу, что мистер Ртэклиф делает все, чтобы ты вышла за него замуж. Я спрашиваю тебя не из любопытства; твое решение касается меня не в меньшей степени, чем тебя саму. Пожалуйста, ответь мне! Хватит обращаться со мной, как с ребенком! Скажи мне, каковы твои намерения? Я устала жить в неведении. Ты не представляешь себе, каким грузом это лежит на мне! О, Мод, я не смогу быть спокойна и счастлива, пока ты не доверишься мне!

Миссис Ли почувствовала угрызения совести; ее поразила мысль, что это неожиданное осложнение еще туже затягивает накинутую на нее петлю. Она не видела выхода из создавшегося положения, не знала, какие мотивы руководят сестрой, но понимала, что от ее решения зависит и счастье Сибиллы; а теперь ее еще обвиняли в бесчувственности и требовали прямого ответа на простой вопрос. Могла ли она утверждать, что не намерена выйти замуж за мистера Рэтклифа? Ответить так означало отказаться от тех целей, которые зрели в ее душе. Если от нее требовался прямой ответ, лучше сказать «Да!» и покончить с этим, лучше положиться на судьбу и посмотреть, что из этого выйдет. И миссис Ли, внутренне вся напрягшись, но внешне никак не выказывая своего волнения, ответила словно в полусне:

— Хорошо, Сибилла, я скажу тебе. Мне давно следовало сказать тебе об этом, но тогда я сама еще ничего не решила. Да! Я решила выйти замуж за мистера Рэтклифа!

— И ты уже сказала ему об этом? — вскричала Сибилла, вскакивая на ноги.

— Нет! Твой приход прервал наш разговор. Я рада, что так случилось: ты дала мне время подумать. Но теперь я решила. Завтра я дам ему ответ.

При этом у миссис Ли не появилось того особого выражения лица, что бывает у тех, кто поверяет собеседнику тайну своего сердца. Миссис Ли говорила автоматически, как бы делая над собой усилие. Сибилла яростно набросилась на сестру; чрезвычайно возбужденная, жаждавшая быть выслушанной до конца, она стала умолять сестру:

— О, нет, нет, нет! Пожалуйста, пожалуйста! Мод, дорогая, хорошая, единственная! Если ты не хочешь разбить мое сердце, не выходи замуж за этого человека! Ты не сможешь полюбить его! Ты не будешь с ним счастлива! Он увезет тебя в свою Пеонию, и ты там погибнешь! Я никогда больше тебя не увижу! Он сделает тебя несчастной; он будет бить тебя, я знаю, будет! О, если ты хоть немного думаешь обо мне, не выходи за него замуж! Прогони его! Не встречайся с ним больше! Или давай уедем сами. Утренним поездом, прежде чем он появится. У меня все готово, а твои вещи я соберу; мы поедем в Ньюпорт, в Европу — куда угодно, лишь бы подальше от него!

После этих страстных заклинаний Сибилла рухнула на колени у ног сестры, обняла ее за талию и стала рыдать так, будто сердце ее уже разбито. Если бы Каррингтон сейчас ее увидел, он бы признал, что она в точности выполнила все его инструкции. Но она действовала искренне. Она говорила то, что думала на самом деле, и слезы, которые она уже несколько недель сдерживала, были самыми настоящими. К сожалению, ее доводы хромали по части логики. О характере мистера Рэтклифа у нее были весьма смутные представления, которые основывались на том, каким, по ее мнению, должен быть Колосс Прерий в родной Пеонии. Да и представления об этой самой Пеонии были весьма туманными. Ее преследовала такая картина: Маделина сидит на диване, набитом конским волосом, перед железной печкой в убогой комнатке с белеными голыми стенами, украшенными лишь несколькими литографиями, рядом столик с мраморной столешницей, а на нем — стеклянная ваза с засушенными имморталиями; единственное ее чтение — журнал Фрэнка Лесли и «Нью-Йорк леджер», и по всему дому стоит сильный запах кухни. Или Маделина принимает гостей — соседских жен и избирателей, которые рассказывают ей последние пеонские новости.

Несмотря на невежественную и ничем не обоснованную предубежденность Сибиллы против мужчин и женщин из западных штатов, их городов и прерий и вообще всего, что шло с Запада, вплоть до политики и политиков, которых она считала самым ужасным порождением тех краев, в ее рассуждениях была доля здравого смысла. Когда для мистера Рэтклифа пробьет его час, который не минует никого из политиков, и неблагодарное отечество позволит ему чахнуть в кругу иллинойсских друзей, что сможет он предложить своей жене? Неужели он всерьез полагает, что Маделина, которой смертельно наскучил Нью-Йорк, которую ничем не смогла привлечь Европа, сможет жить на покое в какой-нибудь романтической деревушке под Пеонией? А раз так, то неужели мистер Рэтклиф думает, что они смогут обрести счастье, наслаждаясь обществом друг друга и теми развлечениями, какие им предложит Вашингтон на деньги миссис Ли? В своем охотничьем запале мистер Рэтклиф решил заранее принять все условия, которые может поставить миссис Ли, но, если он действительно считает, что счастье и удовлетворение могут основываться лишь на багровом отблеске заходящего солнца, он доверяет женщинам и деньгам больше, чем это, наверное, оправдано человеческим опытом.

Какими бы путями мистер Ртэклиф ни собирался бороться с предстоящими сложностями, ни один не мог бы удовлетворить Сибиллу, которая, если и допускала неточности в своих рассуждениях о Колоссах Прерий, все же понимала женщин, в особенности свою сестру, гораздо лучше, чем это в состоянии был сделать мистер Рэтклиф. Тут она стояла на твердой почве, и дальше ей лучше было бы помолчать, потому что миссис Ли, в первый момент потрясенная страстностью ее слов, теперь, выслушав Сибиллу, страхи которой показались ей просто абсурдными, почувствовала себя увереннее. Маделина восстала против этого истерического сопротивления и еще более утвердилась в правильности принятого решения. Спокойным, взвешенным тоном она стала увещевать сестру:

— Сибилла, Сибилла! К чему такое неистовство? Ты же взрослая женщина, а ведешь себя как избалованный ребенок!

Как большинство людей, которым приходилось иметь дело с детьми — балованными и небалованными, — миссис Ли прибегла к строгому тону не потому, что это был лучший способ справляться с ними, а потому, что не знала другого. Ей было очень не по себе, и она ужасно устала. Она была недовольна собой, тем паче мотивами, которые ею руководили. Сомнения одолевали ее со всех сторон; но самым худшим было то, что счастье сестры перевешивало чашу весов, на которые были положены ее собственные доводы.

Тем не менее ее тактика привела к желаемому результату и положила конец натиску Сибиллы. Она перестала рыдать и поднялась с колен с довольно спокойным выражением лица.

— Маделина, — сказала она. — Ты действительно решила выйти за мистера Рэтклифа?

— А что же мне остается, милая моя Сибилла? Я хочу сделать все как можно лучше. Мне казалось, ты будешь довольна.

— Тебе казалось, что я буду довольна? — изумилась Сибилла. — Какая странная мысль! Если бы ты раньше поговорила со мной, я сказала бы тебе, что ненавижу этого человека, я ума не приложу, как ты можешь его терпеть. Но я скорее сама выйду за него замуж, чем позволю это тебе. Да ты убьешь себя от горя, если станешь его женой. О, Мод, заклинаю тебя, скажи, что ты этого не сделаешь! — И Сибилла, которая, уже было успокоившись, гладила сестру по плечу, вновь залилась слезами.

Сердце у миссис Ли разрывалось на части. Ей и так тяжело действовать вопреки желаниям ближайших друзей, но быть грубой и бесчувственной по отношению к существу, счастье которого она считала целью своей жизни, оказалось просто невыносимым. И все же ни одна здравомыслящая женщина, объявив, что выходит замуж за такого человека, как мистер Рэтклиф, не станет швыряться им только потому, что другая женщина решила вести себя словно капризный ребенок. В Сибилле сохранилось гораздо больше детского, чем Маделина себе представляла. Она даже не видела, в чем ее собственная выгода. Ничего не зная ни о мистере Рэтклифе, ни о Западе, она вообразила его сказочным великаном, живущим на верхушке бобового стебля. Поэтому и обходиться с ней нужно как с ребенком: нежно, снисходительно, с любовью, но твердо и решительно. И отказать ей ради ее же пользы.

И когда миссис Ли наконец заговорила, тон ее был весьма решительный, а все ее волнения спрятаны очень глубоко.

— Сибилла, дорогая, я решила выйти замуж за мистера Рэтклифа, потому что это единственный путь сделать всех счастливыми. Тебе незачем его бояться. Он человек добрый и великодушный. Кроме того, со своими делами я сама управлюсь, и с твоими тоже. А теперь не будем больше обсуждать мое замужество. Уже совсем рассвело, и мы обе смертельно устали.

И тут Сибилла, внезапно совершенно успокоившись, сказала сестре с таким видом, как будто они поменялись ролями:

— Значит, ты приняла решение? И никакие мои доводы не смогут его изменить?

Миссис Ли, пораженная этой внезапной переменой, не сразу нашлась с ответом и лишь кивнула головой, медленно, но решительно.

— Тогда, — сказала Сибилла, — мне осталось только одно. Изволь прочесть вот это! — И она достала и положила перед Маделиной письмо Каррингтона.

— Только не сейчас, Сибилла, — возразила миссис Ли в ужасе, что ей придется выдержать еще одну битву. — Я непременно прочту его — когда мы немного отдохнем. А теперь спать!

— Я не уйду отсюда и не лягу до тех пор, пока ты не прочтешь письмо, — ответила Сибилла, вновь усаживаясь перед камином с решимостью королевы Елизаветы. — Даже если мне придется сидеть здесь до дня твоей свадьбы. Я обещала мистеру Каррингтону, что ты прочтешь его письмо немедленно. Это все, что я теперь могу сделать.

Вздохнув, миссис Ли отдернула штору, села у окна и, распечатав конверт, при тусклом утреннем свете принялась читать.

«Вашингтон, 2 апреля.

Дорогая миссис Ли.

Это письмо попадет в Ваши руки лишь в случае крайней необходимости. Только крайняя необходимость заставила меня написать его. Я прошу извинения, что опять вторгаюсь в Ваши личные дела. Но если я не сделаю этого, Вы сами впоследствии будете на меня в обиде.

Однажды Вы спросили меня, что такого я знаю о мистере Рэтклифе, чего не знают другие и что объясняет мое дурное мнение о нем. Тогда я уклонился от ответа. Я был связан профессиональными правилами, обязывающими не раскрывать фактов, которые были доверены мне по секрету. Я нарушаю эти правила, потому что чувство долга перед Вами заслоняет все иные.

Вам известно, что я — душеприказчик Сэмюела Бейкера. Вы знаете, кем был Сэмюел Бейкер. Вы виделись с его женой. Она рассказала Вам, что я помогал ей разбирать и уничтожать личные бумаги ее мужа в соответствии с высказанной им предсмертной волей. Среди фактов, которые я узнал из этих бумаг и ее пояснений, был следующий.

Лет восемь назад компания „Межокеанское почтовое пароходство“ пожелала распространить свои услуги на весь мир и обратилась в конгресс за большими субсидиями. Дело это попало в руки мистера Бейкера, и я видел копии его частных писем к президенту компании и ответы на них. Письма Бейкера были зашифрованы, он часто это делал, но среди его бумаг остался и ключ к шифру. Однако он не понадобился: миссис Бейкер и так мне все объяснила.

Из корреспонденции было ясно, что дело благополучно разрешилось в палате представителей и затем попало в соответствующий комитет сената. Дальнейшее успешное его прохождение вызывало сомнение: работа сената подходила к концу, мнения по этому вопросу разделились, а председатель комитета был настроен решительно против.

Председателем комитета был мистер Рэтклиф, всегда упоминавшийся в шифровках с великими предосторожностями. Кстати, если Вы сочтете нужным в этом удостовериться и ознакомиться с прохождением законопроекта о субсидии на всех его этапах, а также с отчетом мистера Рэтклифа, замечаниями и голосованием по данному вопросу, Вам достаточно просмотреть протоколы заседаний за указанный год.

В конце концов мистер Бейкер сообщил своим доверителям, что сенатор Рэтклиф положил законопроект под сукно и, если не будут изысканы средства преодолеть его сопротивление у окончательный доклад сделан не будет, а голосование вообще не состоится. Все обычные способы, которыми можно было воздействовать на сенатора Рэтклифа, себя не оправдали. Учитывая чрезвычайные обстоятельства, Бейкер предложил компании разрешить ему прибегнуть к помощи денег, но добавил, что малые суммы тут ничего, кроме вреда, не принесут. Если не предложить хотя бы сто тысяч долларов, лучше вообще отказаться от этого дела.

В ответном письме его уполномочивали распоряжаться любой необходимой суммой, однако не превышающей полутораста тысяч долларов. Через два дня Бейкер сообщил, что билль заслушан и в течение двух дней вопрос в сенате будет решен. Он поздравлял компанию с тем, что дело удалось уладить с помощью лишь ста тысяч долларов.

И впрямь проект был изучен, заслушан и одобрен, как и предсказывал Бейкер, и с тех пор компания получает свои субсидии. Миссис Бейкер сообщила мне, что, насколько ей известно, ее покойный муж передал указанную сумму сенатору Рэтклифу в облигациях банка Соединенных Штатов.

Вот эта сделка, изобличающая его аморальность, характеризующая всю его общественную деятельность, и является причиной моего постоянного к нему недоверия. Как Вы понимаете, все эти бумаги были уничтожены. Миссис Бейкер никогда не допустила бы, чтобы ее благополучие было поставлено под угрозу из-за каких-то разоблачений. Служащие компании, действуя в своих интересах, также никогда не признаются в содеянном, а их бухгалтерские книги наверняка ведутся таким образом, что там эта история никак не отражена. Если бы я выдвинул против мистера Рэтклифа подобное обвинение, пострадал бы только я. Сенатор станет все отрицать и лишь посмеется надо мною. Я не смогу ничего доказать. Поэтому я даже больше него заинтересован в соблюдении тайны.

Раскрывая Вам этот секрет, я твердо полагаюсь на то, что Вы никому ничего не скажете — даже Вашей сестре. Вы вольны, если хотите, показать это письмо лишь одному человеку — самому мистеру Рэтклифу. После этого умоляю Вас немедленно сжечь письмо.

С наилучшими пожеланиями,

остаюсь искренне преданный Вам,

Джон Каррингтон».

Дочитав письмо, миссис Ли несколько минут молча стояла у окна, глядя на раскинувшуюся внизу площадь. Утро уже наступило, и раннее апрельское солнце ярко освещало все вокруг. Маделина распахнула окно и впустила в комнату теплый весенний воздух. Ее израненной душе, оскорбленной, доведенной до белого каления, содрогавшейся от отвращения, необходимы были чистота и покой окружающей природы. Несмотря на отношение к Рэтклифу ее друзей, она продолжала верить этому человеку и вот дошла до того, что увидела в нем своего будущего мужа; а ведь если бы закон и справедливость значили одно и то же, ему прямая дорога в тюрьму, ему, ничтоже сумняшеся обманувшему доверие, которым он был облечен. Гнев ее не знал границ. Она жаждала поскорее увидеть его, чтобы сорвать с него маску. О, она изольет на него все презрение, которое питает к этой своре политиканов. Она посмотрит, устроены ли эти твари так же, как другие живые существа; есть ли у них хоть остатки чести, хоть что-нибудь светлое в душе.

Затем ей пришло в голову — а вдруг произошла ошибка; что, если мистер Рэтклиф сумеет отвести от себя обвинения? Но эта мысль лишь еще больше разбередила рану, нанесенную ее самолюбию. Она не только верила, что все это правда, но и знала, что он найдет оправдание своему поступку. Итак, она почти согласилась выйти замуж за человека, которого считала способным на преступление, а теперь содрогалась от мысли, что, если в подобных грязных сделках обвинят ее мужа, она не сможет отвести это обвинение, тут же выразив недоверие и справедливое негодование. Но как это могло произойти? Как могла она попасть в такое гадкое положение? Уезжая из Нью-Йорка, она намеревалась понаблюдать в Вашингтоне политическую жизнь. И не более того. Прийди ей тогда в голову, что ее здесь станут побуждать вторично выйти замуж, она бы и с места не тронулась: она гордилась верностью памяти мужа, а к повторным бракам питала отвращение. Но в своем одиночестве и неугомонной погоне за впечатлениями она позабыла об этом; правда, она только задала себе вопрос, имеет ли жизнь смысл для женщины, у которой нет ни мужа, ни ребенка. Неужели семья — это единственный удел женщины? Неужели нельзя найти других интересов за пределами домашнего очага? И вот, гоняясь за фантомом, она сама, с открытыми глазами, вступила в трясину политики, вступила вопреки дружеским увещеваниям, вопреки требованиям собственной совести.

Она встала, прошлась по комнате; Сибилла, лежа на кушетке, наблюдала за сестрой из-под полуопущенных век. С каждым шагом Маделина все больше упрекала себя, и по мере того, как в ней росло чувство собственной вины, она все меньше сердилась на Рэтклифа. Да и какое право было у нее на него сердиться? Он никогда не обманывал ее. Он открыто признавался, что в политике не следует законам морали, и если для достижения его целей не годились благородные средства, он прибегал к порочным. Как могла она ставить ему в вину действия, которые он постоянно защищал в ее присутствии и с ее молчаливого согласия, основываясь на принципах, оправдывавших любую подлость?

Но самым ужасным было то, что это открытие не принесло ей облегчения, напротив, обрушилось на нее тяжким ударом. При этой мысли она еще больше рассердилась на себя. Оказывается, она не знала, что таится в ее душе. Она честно считала, что на эту жертву ее толкает забота о счастье и интересах Сибиллы; теперь она понимала, что втайне ею руководили совсем другие мотивы: честолюбие, жажда власти, беспокойное желание вмешиваться в чужие дела, слепое стремление избежать мучительной зависти, которую она испытывала, наблюдая за женщинами, чья жизнь была наполнена, а инстинкты удовлетворены, тогда как сама она вела пустое и грустное существование. Какое-то время она искренне заблуждалась, лелея надежду, что сможет открыть для себя поле полезной деятельности; что возможность делать добро заполнит зияющую пустоту, образовавшуюся, когда судьба лишила ее семейного счастья; что она наконец нашла поприще, на котором сможет истратить остаток своих дней, если даже ее эксперимент и не увенчается успехом. А теперь, когда эта иллюзия рассеялась, жизнь стала еще более пустой, чем раньше. И все же самым ужасным было не постигшее ее разочарование, а осознание собственной слабости и способности к самообману.

Уставшая от длительных переживаний, возбуждения и бессонницы, Маделина была не в состоянии бороться с тем, что будоражило ее разум. Такое напряжение могло закончиться лишь нервным срывом, и он не замедлил произойти.

— О, как отвратительна жизнь! — вскричала она, заламывая руки в беспомощной ярости и отчаянии. — Лучше бы я умерла! Будь проклят этот мир, и пусть все провалится в бездну! — И с этими словами она, разразившись слезами, рухнула подле Сибиллы.

Сибилла, молча наблюдавшая за этой сценой, спокойно выжидала, когда схлынет волна возбуждения. Сказать ей было нечего. Разве только успокаивать сестру. Постепенно слезы иссякли, но Маделина еще некоторое время лежала молча, пока ее не стали тревожить новые мысли. Упреки, которые она делала себе из-за Рэтклифа, сменились угрызениями совести из-за Сибиллы; девушка выглядела измученной и бледной, и казалось, вот-вот свалится от усталости.

— Сибилла, — сказала Маделина, — тебе нужно немедленно лечь в постель. На тебе просто лица нет. Это непростительно, что я позволила тебе остаться на ногах так поздно. Иди, иди, тебе надо хорошенько выспаться.

— Я не лягу, пока не ляжешь ты! — упрямо ответила Сибилла.

— Иди, моя хорошая. Я уже решила: я не выйду замуж за мистера Рэтклифа. Тебе не о чем больше беспокоиться.

— Ты чувствуешь себя очень несчастной?

— Нет. Я только очень зла на себя. Мне нужно было раньше прислушаться к советам мистера Каррингтона.

— О, Мод! — вскричала Сибилла с неожиданным приливом сил. — Как я хотела, чтобы ты вышла замуж за него!

Эта реплика возбудила в миссис Ли неожиданное любопытство.

— Как, Сибилла, — спросила она, — и ты это говоришь всерьез?

— Конечно, всерьез, — отвечала Сибилла весьма решительно. — Я знаю, ты считаешь, что я влюблена в мистера Каррингтона, но это не так. Мне он гораздо больше нравится в качестве зятя, он лучший из всех окружающих тебя мужчин, к тому же ты смогла бы помочь его сестрам.

Миссис Ли заколебалась; она не была уверена, стоит ли бередить едва зажившую рану, но ей хотелось сбросить с себя и этот, последний, груз, и она отважно ринулась вперед:

— Это правда, Сибилла? Ты уверена? Почему же тогда ты говорила, что он тебя интересует? Почему ходила такая несчастная, когда он уехал?

— Почему? По-моему, это проще простого! Я думала, как и все вокруг, что ты собираешься замуж за мистера Рэтклифа; а если бы он стал твоим мужем, мне пришлось бы уехать и жить одной; ты относилась ко мне, как к ребенку, ничего мне не рассказывала, а мистер Каррингтон был единственным человеком, кто давал мне советы, и когда он уехал, я осталась одна воевать и с мистером Рэтклифом, и с тобой, а рядом не было никого, кто мог бы мне помочь, если бы я совершила ошибку. Да ты на моем месте чувствовала бы себя гораздо более несчастной.

Маделина смотрела на сестру с недоверием. Надолго ли ее хватит? Понимала ли она, насколько глубока ее рана? Но что может сейчас сделать миссис Ли? Даже если Сибилла себя обманывает. Возможно, когда страсти улягутся, образ Каррингтона будет возникать в ее душе несколько чаще, чем нужно для ее успокоения. Будущее покажет. Миссис Ли притянула сестру к себе и сказала:

— Я совершила ужаснейшую ошибку, Сибилла, но ты должна меня простить.

ГЛАВА XIII

Миссис Ли спустилась из своей комнаты изрядно за полдень. Она промолчала о том, сколько она спала, но вид ее не свидетельствовал, что сон был долгим или сладким; и хотя она спала мало, недостаток сна она возместила тем, что много думала; эти размышления успокоили бурю в ее груди, наступило затишье. И если в ее душе еще не сияло солнце, по крайней мере там уже не дули ветры. Час проходил за часом, но она лежала без сна, и ее сжигало чувство горького стыда, как легко поддалась она тщеславию, вообразив, будто в ее силах принести миру существенную пользу. Она даже тихонько сама с собою посмеялась над представившейся ей картиной, как она «переделывает» Рэтклифа, Кребса и Скайлера Клинтона. Теперь, когда она увидела, как легко один только Рэтклиф обвел ее вокруг пальца, она готова была провалиться сквозь землю, а мысль о том, что он сделал бы с нею, к каким нравственным ухищрениям ей пришлось бы прибегать, выйди она за него замуж, наводила на нее смертельный ужас. Она едва не попала под колеса чудовищной машины, что привело бы ее к преждевременной гибели. Думая об этом, она испытывала страстное, безумное желание отомстить всей расе политиканов во главе с Рэтклифом и несколько часов потратила на составление гневной речи, которую собиралась швырнуть ему в лицо. Но по мере того как она успокаивалась, преступления Рэтклифа теряли свой зловещий оттенок, да и жизнь ее в целом не была его стараниями загублена до конца; в этом приобретенном ею опыте, каким бы горьким он ни был, имелись свои положительные стороны. Разве не приехала она в Вашингтон в поисках людей, обладающих густой тенью, и разве тень, тянущаяся за Рэтклифом, не была достаточно плотной, чтобы удовлетворить ее любопытство? Разве она не проникла в святая святых политики, обнаружив, с какой легкостью простое обладание властью превращает сумбурные идеи, роящиеся в голове простоватого деревенского жителя, в трагический кошмар или лишает сна целые народы? Игры президентов и сенаторов были весьма забавными — настолько забавными, что Маделина почти уговорила себя принять в них участие. Она вовремя спаслась. Да, она добралась до самого донышка такого рода дел в демократическом правительстве и поняла, что это правительство ничем не отличается от любого другого. Она была достаточно здравомыслящей женщиной, чтобы сознавать это и раньше, но теперь убедилась в этом на собственном опыте и была рада, что покидает сей маскарад; покидает, чтобы вернуться к тому, что является подлинными демократическими ценностями: к своим нищим и тюрьмам, к своим школам и больницам. Что же до мистера Рэтклифа, ей не сложно будет покончить с этой историей навсегда. Пусть мистер Рэтклиф и его собратья-колоссы блуждают по своим политическим прериям, охотятся за должностями или занимаются другими выгодными для себя играми, пусть делают все, что им угодно. Их цели не совпадают с ее целями, и ее вовсе не тянет присоединяться к их компании. Теперь она уже меньше негодовала на мистера Рэтклифа. У нее пропало желание отхлестать его или с ним поссориться. Все, что он делает как политик, он делает в соответствии с собственной моралью, и не ей судить его; единственное, что она требует, — это право защищаться. Она решила, что ей без труда удастся отодвинуть его на почтительное расстояние, и, хотя, если письмо Каррингтона содержит правду, им не удастся остаться близкими друзьями, они всегда могут быть добрыми знакомыми. Ну, а если после этого их отношения перейдут в разряд формальных, у нее по крайней мере будет доказательство, что кое-чему она у мистера Рэтклифа научилась; возможно, это также послужит доказательством, что ей не грех проучить и самого мистера Рэтклифа.

Когда миссис Ли показалась из своей комнаты, часы пробили два; Сибилла еще не появлялась. Маделина позвонила горничной и отдала распоряжение, чтобы к ней никого не пускали, она дома только для мистера Рэтклифа. Затем принялась писать письма и готовиться к отъезду в Нью-Йорк; ей приходилось торопиться, чтобы избежать лавины сплетен и осуждений, которые, она чувствовала, вот-вот на нее обрушатся. Когда много времени спустя появилась Сибилла, которая выглядела гораздо свежее своей сестры, они целый час вместе улаживали всевозможные мелкие дела, и настроение у обеих сестер заметно улучшилось, а Сибилла просто засияла.

Множество посетителей побывало в тот день у их подъезда; одни хотели их видеть из дружеского расположения, другие — из откровенного любопытства, потому что внезапное исчезновение миссис Ли с бала вызвало тьму пересудов. Но ее двери были крепко заперты для всех. После трех она отослала Сибиллу, чтобы иметь поле боя полностью в своем распоряжении. Сибилла, освободившись от всех своих тревог, сделала вылазку к Виктории, прервав своим появлением беседу Данбега с будущей графиней, и получила немалое удовольствие, наблюдая за Викторией в новой «фазе» ее жизненного пути.

Часа в четыре могучая фигура мистера Рэтклифа возникла в дверях западного крыла министерства финансов и спустилась по широким ступеням. Министр неторопливо свернул к Лафайет-парку, пересек Пенсильвания-авеню, остановился у порога миссис Ли и позвонил. Его немедленно приняли. Миссис Ли была в гостиной одна и при виде Рэтклифа поднялась со своего места с очень серьезным выражением лица, хотя приветствовала его, как обычно, весьма сердечно. Она хотела сразу положить конец его надеждам, и сделать это очень решительно, но так, чтобы не обидеть его чувств.

— Мистер Рэтклиф, — начала она, когда он сел, — я уверена, вы предпочтете, чтобы я объяснилась с вами немедленно и открыто. Прошлой ночью я не могла дать вам ответа. Я сделаю это сейчас и без промедления. То, что вы желаете, исполнить невозможно. Я даже не хочу ничего обсуждать. Оставим эту тему и вернемся к нашим прежним отношениям.

Ей так и не удалось заставить себя вложить в свой тон хоть толику благодарности в ответ на его чувство или выразить сожаление по поводу того, что ей нечего дать ему взамен. По ее мнению, достаточно было отнестись к нему с терпением и деликатностью. Рэтклиф сразу почувствовал перемену в ее тоне. Он приготовился к борьбе, но не к такому глухому отпору в самом начале. Он тотчас принял очень серьезный вид, с минуту поколебался, прежде чем заговорить, но когда он наконец заговорил, тон его был не менее твердым и решительным, чем у миссис Ли.

— Я не могу принять такой ответ. Я не буду говорить, что имею право на объяснение — у меня нет прав, к которым вы отнеслись бы с должным уважением, — но из ваших слов я понял, что могу по крайней мере просить о милости, в которой вы не откажете мне. Надеюсь, вы соизволите объяснить мне причины столь внезапного и резкого решения?

— Я не собираюсь оспаривать ваше право получить объяснение, мистер Рэтклиф. У вас есть такое право, и, если вы желаете им воспользоваться, я постараюсь объяснить вам все, насколько это в моих силах; но я надеюсь, вы не будете на этом настаивать. Если мои слова показались вам неожиданными и резкими, то они таковы единственно, чтобы уберечь вас от больших досадных разочарований. Поскольку я вынуждена причинить вам боль, разве не правильнее и уважительнее по отношению к вам сказать все сразу? Мы ведь были друзьями. Очень скоро я уеду из Вашингтона. Я искренне хочу избежать любых действий или высказываний, которые привели бы к изменению отношений между нами.

Рэтклиф, однако, не придал этим словам никакого значения и на них не ответил. Он был слишком опытным полемистом, чтобы попасться на такие штучки, в особенности когда ему необходимо было употребить все свои возможности, чтобы припереть противника к стене.

— Значит, это новое решение? — спросил он.

— Нет, очень давнее, мистер Рэтклиф. Просто я на какое-то время от него отошла. А ночь размышлений заставила меня к нему вернуться.

— Могу я спросить, почему вы вернулись к этому решению? Ведь вы бы не колебались, не имея веских на то причин.

— Я буду с вами откровенной. И если вас ввело в заблуждение то, что я, как вам показалось, колебалась, я искренне сожалею об этом. Я этого не хотела. Мои колебания связаны с тем, что я не могла решить для себя, не лучше ли будет и в самом деле употребить свою жизнь на то, чтобы стать вашей помощницей. А решение мое основано на том, что мы не подходим друг другу. Наши жизни идут по разным колеям. И каждый слишком стар, чтобы ее изменить.

Рэтклиф с видимым облегчением покачал головой.

— Доводы, которые вы приводите, миссис Ли, несерьезны. У нас не так много расхождений. Напротив, вашу жизнь я могу направить по тому руслу, в котором она нуждается; вы же можете придать моей все то, чего ей недостает. Если это единственная причина, я уверен, в моих силах ее устранить.

Судя по виду Маделины, эта мысль не была ей по душе, а в тоне ее появились категорические нотки.

— Мистер Рэтклиф, спорить на эту тему бесполезно. У нас с вами разные взгляды на жизнь. Я не могу согласиться с вашими, а вы не сможете жить по-моему.

— Приведите мне хотя бы один пример наших расхождений, — сказал Рэтклиф, — и я молча соглашусь с вашим решением.

Какое-то мгновение миссис Ли колебалась; она вперила в него взгляд, словно желая удостовериться, что он говорит серьезно. Прозвучавший в его словах дерзкий вызов поразил ее — если она теперь не будет настороже, неизвестно, какие неприятности все это повлечет за собой. И тогда она отперла ящик стоявшего тут же секретера, достала письмо Каррингтона и протянула мистеру Рэтклифу:

— Вот пример, о котором я узнала слишком поздно. Я в любом случае собиралась вас с ним ознакомить, но предпочла бы сделать это немного погодя.

Рэтклиф взял протянутое ему письмо, нехотя открыл конверт, посмотрел на подпись и стал читать. Он не выказывал признаков волнения или удивления. Никому и в голову не пришло бы, что с того момента, когда на глаза ему попалась подпись Каррингтона, он знал содержание этого письма настолько же точно, как если бы написал его сам. В первое мгновение им овладел безотчетный гнев — планы его рушились. Как же это произошло, он не мог сразу сообразить, он не допускал и мысли, что тут приложила руку Сибилла. В его глазах она была легкомысленной девицей, которую ее сестра совершенно не принимала в расчет. Он совершил обычную мужскую ошибку, спутав остроту интеллекта с силой характера. Далеко не философ, Сибилла умела желать того, чего желала, с большей силой, чем ее сестра, которая уже порядком устала от жизненных невзгод. Этот факт мистер Рэтклиф не учел, и поэтому ему оставалось лишь недоумевать, кто перебежал ему дорогу и каким образом Каррингтон ухитрился, отсутствуя, одновременно как бы принимать участие в этих событиях, как, получив хорошую должность в Мексике, мог препятствовать его, Рэтклифа, планам. Чего-чего, а уж такой изворотливости он в Каррингтоне не предполагал.

Возникшее осложнение крайне его раздражало. Несколькими днями позже, считал Рэтклиф, он сумел бы оградить себя от опасности и, пожалуй, был в этом прав. Если бы ему удалось хоть в какой-то степени завладеть миссис Ли, он сам рассказал бы ей эту историю, но в собственной интерпретации и, без сомнения, сумел бы сделать это так, чтобы вызвать ее сочувствие. Теперь, когда она против него предубеждена, задача осложняется; но он не отчаивался, потому что по его теории в глубине души миссис Ли так же желала стать хозяйкой Белого дома, как он сам, а ее показная скромность означала всего лишь обычную женскую нерешительность перед лицом соблазна. И его мысли тотчас обратились к тому, как наилучшим образом вновь сыграть на ее честолюбии. Он жаждал второй раз вытеснить Каррингтона с поля боя.

Поэтому, быстро пробежав письмо взглядом, чтобы ознакомиться с его содержанием, он вернулся к началу и стал медленно его перечитывать, на сей раз, чтобы выиграть время. Затем вложил его в конверт и вернул миссис Ли, которая с таким же полным спокойствием, словно на этом весь ее интерес к посланию Каррингтона исчерпан, небрежно бросила его в огонь, где оно на глазах мистера Рэтклифа превратилось в пепел.

С минуту он наблюдал, как оно горит, затем повернулся к миссис Ли и сказал с присущим ему самообладанием:

— Я намеревался сам рассказать вам об этом деле. Мне жаль, что мистер Каррингтон счел возможным опередить меня. У меня нет сомнений, что, обвиняя меня, он руководствовался какими-то личными интересами.

— Значит, это правда! — воскликнула миссис Ли несколько поспешнее, чем ей бы того хотелось.

— Правда в основной канве, но неправда в части некоторых деталей, а главное, в том впечатлении, которое у вас создалось. Президентские выборы, состоявшиеся восемь лет назад, если вы помните, были очень напряженными, а шансы кандидатов почти равными. Мы считали — правда, в ту пору я не занимал в партии столь значительное положение, как сейчас, — что результаты выборов сыграют в судьбе нации не меньшую роль, чем результаты войны! Наше поражение означало бы, что власть перейдет в запятнанные кровью руки мятежников-южан, людей, чьи намерения были более чем сомнительными, но, даже будь эти намерения отменными, они все равно не смогли бы сдержать неистовство их приспешников. Поэтому нам пришлось напрячь все свои силы. Деньги лились рекой, мы тратили их, выходя за пределы имевшихся у нас сумм. Я не стану вдаваться в подробности, рассказывая, на что они употреблялись. Да я и сам толком не знаю, потому что стоял в стороне от всего этого — финансами распоряжался национальный центральный комитет, а я тогда не был его членом. Скажу лишь, что пришлось взять большую сумму под залог и ее нужно было выплатить. Члены национального комитета и несколько сенаторов дебатировали этот вопрос, и я принимал участие в обсуждениях. Дело кончилось тем, что к концу сессии председатель комитета, сопровождаемый двумя сенаторами, подошел ко мне и сказал, что мне следует снять свои возражения против предоставления пароходству субсидий. Они не раскрыли мне истинных причин, а я не стал на этом настаивать. Их заявление от имени руководства партией, что мои действия существенны для интересов нашей партии, вполне меня удовлетворило. Я не считал себя вправе настаивать на собственном мнении в отношении той меры, которая, как мне стало совершенно ясно, ставит лично меня в весьма ложное положение. Я соответственно доложил о законопроекте, голосовал за него, как сделали большинство членов нашей партии. Миссис Бейкер ошибается, говоря, что деньги пошли в мой карман. Если их и заплатили, о чем я узнал только из этого письма, они были переданы представителю национального комитета. Я никаких денег не получал. Все, что меня связывает с этими деньгами, — это мои умозаключения о том, каким образом вскоре после этого партия рассчиталась со своими долгами за предвыборную кампанию.

Миссис Ли выслушала все это с напряженным вниманием. Лишь в этот момент она впервые по-настоящему ощутила, что добралась до самой сути политики в той мере, в какой врач со своим стетоскопом докапывается до причины болезни. Теперь она наконец узнала, почему политический пульс бьется так неровно и почему люди ощущают постоянное беспокойство, которое они не хотят или не могут объяснить. Интерес к болезни победил в ней отвращение к той грязи, которую она обнаружила. Сказать, что это открытие доставило ей особое удовольствие, — значит погрешить против истины; но вызванное им возбуждение на мгновение заслонило все другие ощущения. Она даже не думала о себе. Лишь позже она осознала всю нелепость притязаний Рэтклифа, полагавшего, что и после его излияний в ней достанет тщеславия, чтобы заниматься реформами в политике. Да еще с его помощью! Дерзость этого человека, казалось, не знала границ, если бы только Маделина была уверена, что ему известна разница между добром и злом, правдой и ложью; но чем больше она наблюдала за Рэтклифом, тем больше убеждалась, что его смелость — лишь следствие нравственного паралича и что он рассуждает о пороке и добродетели, как дальтоник рассуждал бы о красном и зеленом цветах; он видел их не так, как видела их она, и, если бы ему пришлось выбирать между ними, он просто не сумел бы их различить. Неужели политика виновата в том, что за ненадобностью его нравственное чувство атрофировалось? А пока она сидела лицом к лицу с человеком, для которого понятия нравственности были темный лес и у которого к тому же недоставало чувства юмора, чтобы понять всю абсурдность того, к чему он призывал: выйти на берег этого моря коррупции то ли в роли короля Канута[41], то ли миссис Паррингтон с ее ведром и шваброй[42]. Что можно было поделать с этим тупым животным?

Сторонний наблюдатель этой сцены, располагавший дополнительными фактами, мог бы немало поразвлечься, если бы обратил внимание на другое обстоятельство, а именно на простодушие Маделины Ли. Несмотря на все принятые ею меры предосторожности, она все же была сущим младенцем в сравнении с этим великим интриганом. Она приняла его версию за чистую монету и отнеслась к ней с искренним осуждением; однако если бы мистер Рэтклиф излагал эту историю в кругу партнеров по политической игре, они бы обменялись одобрительными улыбками, выражающими профессиональную гордость, и все как один заявили бы, что он — способнейший человек, который когда-либо рождался в этой стране и, вполне вероятно, скоро будет президентом. Сами они, конечно, не стали бы рассказывать ей эту историю, но между собой, возможно, изложили бы факты примерно так: за время своего пребывания в сенате и переизбрания на второй срок Рэтклиф ввел их в непомерные расходы; они попытались привлечь его к ответственности, а он — уклониться от нее, в связи с чем между ними непрерывно возникали жаркие споры; и он сам рекомендовал им обратиться к помощи Бейкера и, обстряпав всю операцию, вынудил взять эти деньги, чтобы вернуть утраченный кредит.

Но даже если бы миссис Ли услышала скрытую от посторонних часть истории, это, скорее всего, лишь усугубило бы ее негодование на Рэтклифа, но никак не изменило мнение о нем. Она и так уже наслушалась достаточно и прилагала максимум усилий, чтобы сдержать отвращение. Когда Рэтклиф закончил говорить, она опять опустилась в свое кресло. Увидев, что отвечать она не намерена, он продолжил:

— Я вовсе не собираюсь оправдывать эту сделку. Я весьма сожалею об этом факте моей общественной деятельности; впрочем, не о том, что я сделал, а о том, что возникла необходимость это сделать. Но я не допускаю мысли, что это может стать причиной расхождения между нами.

— Боюсь, что не могу с вами согласиться, — сказала миссис Ли.

Эта краткая реплика, сама краткость которой свидетельствовала о нотке сарказма, вырвалась из уст Маделины невольно. Рэтклиф почувствовал язвительность, и это вывело его из состояния обычного, хорошо контролируемого равновесия. Поднявшись со своего места, он встал перед миссис Ли на коврике у камина в позу и разразился речью в той сенаторской манере и том официальном тоне, которые меньше всего могли завоевать ее симпатии.

— Миссис Ли, — произнес он назидательно, делая особое ударение на некоторых словах, — во всех жизненных делах, кроме самых простейших, нам приходится сталкиваться с противоречивыми обязанностями. Как бы мы ни стремились делать все, что в наших силах, мы нет-нет, да вынуждены поступаться моральным долгом. Единственное, что от нас можно требовать, — чтобы мы руководствовались высшими целями. В то время, когда случилась эта история, я был сенатором Соединенных Штатов. Я также был ответственным лицом в нашей партии, которая для меня олицетворяла всю страну. В обеих этих ипостасях у меня были обязательства перед моими избирателями, перед правительством, перед народом. Я мог трактовать эти обязательства по-разному: и в узком, и в широком смысле слова. Я мог сказать: гори ясным пламенем это правительство, этот Союз, этот народ, лишь бы мои руки оставались чистыми! Или же я мог сказать, как я и сделал и как скажу вновь: «Чем бы мне это ни грозило, я сделаю все, чтобы сохранить наш овеянный славой Союз — последнюю надежду страждущего человечества!»

Здесь он сделал паузу и, заметив, что миссис Ли, которая в начале его речи не отрывала от него глаз, перевела взгляд на огонь, погрузившись в размышления о причудах сенаторской логики, стал подводить итоги, выстраивая новую цепь доводов. Он правильно рассудил, что в его последних словах имеется какой-то моральный изъян (хотя и не мог определить, какой именно) и делать дальнейший упор в этом направлении бесполезно.

— Вы не должны обвинять меня — вы не вправе делать это по законам справедливости. Поэтому я взываю к вашему чувству справедливости. Разве я когда-нибудь скрывал от вас свои взгляды на подобные вещи? И разве я не признавался в них открыто? Разве я здесь, на этом самом месте, не изложил вам свою позицию в истории куда менее невинной, чем эта, когда тот же Каррингтон бросил мне вызов? Разве не сказал вам тогда, что нарушил свято соблюдаемые законы всенародных выборов и подтасовал их результаты? И взял на себя всю ответственность. Но ведь по сравнению с этим история с деньгами пустяк. Кто пострадал от того, что пароходная компания передала тысячу или десять тысяч долларов в фонд выборов? Чьи права это задело? Возможно, акционеров, которые получат доходов на доллар меньше, чем могли бы? Но если они не жалуются, кто другой вправе делать это? Подтасовав голоса, я лишил миллион человек того права, которое принадлежит им столь же неотъемлемо, как их дома! И вы не сказали, что я поступил дурно. В том случае я не услышал от вас ни слова критики, ни обвинений. Если я кого-то и обидел, вы отпустили мне грехи. Вы совершенно ясно дали мне понять, что не видите в этом преступления. Почему же теперь вы так суровы, когда дело идет о меньшем?

Удар попал в цель. Миссис Ли вся сжалась и потеряла самообладание. Именно в этом она упрекала себя сама и не могла найти себе оправдание.

— Мистер Рэтклиф, — воскликнула она возбужденным тоном, — будьте же справедливы и ко мне! Я старалась не быть к вам слишком строгой. Разве я распекала вас или обвиняла? Согласна, не мне быть судьей ваших поступков. У меня гораздо больше причин обвинять себя саму, отнюдь не вас, и видит бог: себя я сужу достаточно сурово.

При последних словах голос ее задрожал, а на глазах выступили слезы. Рэтклиф понял, что эту часть боя он выиграл; он подсел к ней поближе и, понизив голос, еще энергичнее повел атаку:

— Тогда вы правильно вели себя по отношению ко мне. Вы были убеждены — я сделал все, что было в моих силах. А я всегда так поступаю. С другой стороны, я никогда не претендовал на то, чтобы мои действия можно было оправдать с позиций абстрактной морали. В чем же в таком случае заключаются расхождения между нами?

Миссис Ли не стала возражать последним словам Рэтклифа, она вернулась на исходные рубежи.

— Мистер Рэтклиф, — сказала она, — я не собираюсь спорить с вами по этому вопросу. Не сомневаюсь, что вы оставите меня далеко позади по части аргументации. Возможно, для меня главную роль играют не доводы разума, а мои чувства, но это не меняет дела; мне совершенно ясно: я не гожусь для политики. Я буду для вас обузой. Позвольте мне самой судить о собственных слабостях. И не старайтесь больше воздействовать на меня!

Ей было стыдно, что приходится говорить в просительном тоне с человеком, которого она не уважает, говорить так, словно она зависит от его милостей, но она боялась услышать упреки, что обманула его, и этаким жалким способом старалась их избежать. Ее слабость только подхлестнула Рэтклифа.

— Я вынужден воздействовать на вас, миссис Ли, — ответил он и заговорил еще жестче, — все мое будущее зависит от вашего решения, и я не могу позволить себе принять ваши слова за окончательный ответ. Мне необходима ваша помощь. И на свете нет ничего, чего бы я не сделал, чтобы добиться ее. Вам нужна любовь? Мое чувство к вам безгранично. Я готов доказать это всей своей жизнью, которая будет исполнена преданностью вам. Вы сомневаетесь в моей искренности? Испытайте ее каким угодно способом. Вы боитесь оказаться низведенной до уровня политиканов? Что касается меня, я очень хочу просить вашей помощи в деле очищения политической атмосферы. Какая цель может быть выше, чем такое служение своей стране? В вас сильно развито чувство долга, и вы понимаете, что перед вами открывается поприще для решения благороднейших задач, какие только могут вдохновить женщину.

От этих слов миссис Ли стало еще больше не по себе, но Рэтклиф ее нисколько не переубедил. Ей уже стало ясно, что, если она намерена положить конец его домоганиям, нужно взять более резкий тон.

— Я не сомневаюсь, — начала она, — ни в ваших чувствах, ни в вашей искренности, мистер Рэтклиф. Я сомневаюсь в себе самой. Вы были очень добры ко мне и всю эту зиму дарили меня своим доверием, и если теперь мне известно о политике не все, что следовало бы знать, я достаточно в ней разбираюсь, чтобы доказать, как неразумно было бы с моей стороны надеяться хоть что-нибудь там изменить. Если бы я на это претендовала, то и впрямь могла бы считаться той искушенной тщеславной дамой, каковой изображает меня молва. Мне кажется абсурдной сама идея о том, что я могла бы очистить политическую атмосферу. Простите, что я говорю столь резко, но говорю я то, что думаю. Я не цепляюсь за жизнь и не считаю, что моя представляет собою какую-нибудь ценность, но и не собираюсь ее таким образом запутывать; мне не нужны доходы от людских пороков; я не хочу обладать краденым или попадать в положение, где буду вынуждена постоянно утверждать, будто безнравственность является доблестью!

С каждой сказанной фразой она приходила во все большее волнение, и слова ее прозвучали гораздо злее, чем ей бы того хотелось. Рэтклиф почувствовал это и уже не скрывал своего раздражения. Лицо его помрачнело, а глаза смотрели крайне неприязненно. Он даже было открыл рот, чтобы начать злую отповедь, но усилием воли остановил себя и вновь принялся ее убеждать.

— Я надеялся, — заговорил он более угрюмым тоном, чем прежде, — что найду в вас ту благородную смелость, которая не боится идти на риск. Если бы все достойные мужчины и женщины держались ваших мнений, наше правительство не продержалось бы и дня. Не стану отрицать, если вы согласитесь разделить мою судьбу и политическую карьеру, вы, возможно, получите меньше удовлетворения, чем я надеюсь; но вы похороните себя заживо, если собираетесь воздвигнуть себя на пьедестал и изображать святую. Я умоляю вас о том же, о чем, мне кажется, вы умоляете меня. Не загубите свою жизнь!

Миссис Ли была в отчаянии. Она не могла сказать ему то, что так и рвалось с ее уст: выйти замуж за убийцу или вора не значит уменьшить содеянное им зло. Что-то в таком роде она уже говорила, поэтому решила не говорить с ним прямо, и вернулась к прежней теме.

— При любых обстоятельствах, мистер Рэтклиф, мы должны соизмерять наши суждения с нашей совестью. Я могу лишь повторить то, что говорила с самого начала. Я очень сожалею, что, видимо, чересчур холодно принимаю выражение ваших чувств, но и сделать то, что вы хотите, не могу. Мы можем, если вам угодно, сохранить наши прежние отношения, но прошу вас больше не настаивать на обсуждении этого вопроса.

По мере того как Рэктлиф сознавал, что ему не избежать поражения, он становился все более мрачным. Он всегда и во всем упорно добивался своего и еще ни разу в жизни не отступался от поставленной цели, в особенности столь дорогой его сердцу. Да он и не отступится! На мгновение он настолько поддался обаянию миссис Ли, что готов был скорее отказаться от президентства, чем от нее. Он действительно любил ее, глубоко и серьезно, насколько вообще способен был любить. Ее упрямству он противопоставит свое, еще большее; но сейчас атака его была отбита, и он растерялся: что делать дальше? Может быть, переменить платформу и предложить другую приманку — такую, которая, сыграв на ее женском тщеславии, на женском стремлении покрасоваться, окажется желаннее роли президентши? И он заговорил снова:

— Чем мне доказать вам свою любовь? Какую жертву еще принести? Вы не любите политику. Хотите, чтобы я ушел из политики? Я пойду на все, лишь бы только не потерять вас. Возможно, мне удастся получить должность посла в Англии. Президенту будет предпочтительнее иметь меня там, а не здесь. Допустим, я откажусь от политической деятельности и поеду в Англию. Повлияет ли эта жертва с моей стороны на ваше решение? Вы проведете четыре года в Лондоне, где не будет политики и где ваше общественное положение будет лучшим в мире. Но и этот путь в конечном итоге приведет к должности президента.

И вдруг, поняв, что по-прежнему топчется на том же месте, Рэтклиф отбросил свою тщательно выработанную манеру спокойной сдержанности и пустил в ход не менее тщательно выработанный неистовый пыл.

— Миссис Ли! Маделина! Я не могу жить без вас. Звук вашего голоса, прикосновение вашей руки, даже шуршание вашего платья — все это пьянит меня, как вино. Ради бога, не покидайте меня!

Он рассчитывал силой сломить ее сопротивление. Вкладывая в свои слова все больше страстности, он стал наклоняться к ней, пытаясь завладеть ее рукой. Маделина отпрянула от него, словно от пресмыкающегося. Упрямое нежелание Рэтклифа оценить ее снисходительность, его попытки подкупить ее общественным положением, вопиющее бесстыдство, с каким он попирал все правила общественной морали и даже не давал себе труда сделать вид, что соблюдает их, окончательно вывели ее из себя; сама мысль о том, что он может прикоснуться к ней, была для нее отвратительнее мысли о дурной болезни. Решив преподать ему урок на всю жизнь, она заговорила очень резко, всем своим видом и голосом выражая презрение:

— Меня нельзя купить, мистер Рэтклиф. Ни положение, ни почести, ни финансовые соображения, ни другие мыслимые выгоды не заставят меня переменить мое решение. И довольно об этом!

В течение всего разговора Рэтклиф уже не раз был на грани срыва. По природе своей человек грубый, с диктаторскими замашками, он лишь благодаря долгим тренировкам и печальному опыту обучился искусству самоконтроля, но, когда он давал волю своим чувствам, вспышки ярости были ужасны. Открытое презрение миссис Ли, подействовав даже больше, чем последние ее упреки, окончательно вывело его из состояния равновесия. Он встал перед нею во весь рост; ее нервы тоже были на пределе, и потому даже она при всем ее обычном благодушии содрогнулась, увидев, как налилось краской его лицо, глаза засверкали, а руки задрожали от ярости.

— А! — закричал он резким, даже диким голосом, что не на шутку испугало ее. — Мне следовало этого ожидать. Миссис Клинтон давно меня предупреждала. Она говорила, что я найду в вас лишь бессердечную кокетку!

— Мистер Рэтклиф! — предостерегающе воскликнула Маделина, поднимаясь со своего места; и в голосе ее прозвучало не меньше эмоций, чем в голосе Рэтклифа.

— Да, да, бессердечную кокетку! — повторил он еще резче и злее. — Она сказала, что именно так вы и поступите! Что вы собираетесь лишь водить меня за нос! Что вы живете лестью! Что вы были, есть и будете бесстыдной кокеткой! А если я женюсь на вас, то всю жизнь буду в этом раскаиваться. Теперь я ей верю!

Миссис Ли, между прочим, тоже отличалась весьма горячим нравом. А в данный момент она пылала от ярости и испытывала страстное желание уничтожить этого человека.

Но сознавая, что она — хозяйка положения, она могла с большей легкостью совладать с собой, поэтому, вложив в голос крайнее презрение, она адресовала ему свои последние слова, которые потом весь день звучали у нее в ушах:

— Мистер Рэтклиф! Я выслушала вас с большим терпением и уважительностью, чем вы того заслуживаете. В течение целого долгого часа я подвергала себя унижению, обсуждая с вами вопрос, могу ли я выйти замуж за человека, который, по его собственному признанию, обманул оказанное ему высокое доверие, который, будучи сенатором, брал взятки за исход голосования, человека, который вместо того, чтобы по законам справедливости сидеть в тюрьме, благодаря удачному мошенничеству сидит в министерском кресле. С меня довольно! Поймите раз и навсегда, что мою и вашу жизнь разделяет непроходимая пропасть. Не сомневаюсь, вы сделаете себя президентом, но кем бы вы ни стали и где бы ни находились, не смейте впредь заговаривать со мной и не пытайтесь возобновить наше знакомство!

Сперва он уставился на нее, застыв в слепой ярости и, очевидно, собираясь сказать что-то еще, но она прошла мимо него, и он, прежде чем что-либо успел сообразить, остался в комнате один.

Кипя от гнева, но сознавая, что бессилен, Рэтклиф после минутного колебания вышел из комнаты и покинул дом миссис Ли. Выходя на улицу, он громко хлопнул дверью, и пока он стоял на тротуаре, откуда ни возьмись, появился барон Якоби, у которого были свои особые причины поинтересоваться, пришла ли миссис Ли в себя после утомительного бала, доставившего столько треволнений. Одного взгляда на Рэтклифа было достаточно, чтобы понять: что-то сорвалось в карьере великого человека, за которой барон постоянно следил с горькой презрительной усмешкой. Они буквально столкнулись у двери, деваться было некуда, и барон, изобразив самую мерзкую из своих улыбок, протянул Рэтклифу руку и сказал с выражением дьявольского злорадства:

— Надеюсь, я могу поздравить Ваше Превосходительство!

Рэтклиф был счастлив найти жертву, на которую смог бы излить свой гнев. А с этим человеком он жаждал расплатиться за целую цепь унижений, тем более что последнее замечание исчерпало все запасы терпения Рэтклифа. Изрыгая проклятья, он отшвырнул руку барона и, схватив за плечи, оттолкнул его в сторону. Барон, которого при всех его слабостях никак нельзя было обвинить в отсутствии горячего темперамента и личной смелости, не собирался сносить подобного оскорбления от подобной личности. Рука Рэтклифа еще держала его за плечо, когда старик поднял трость и, прежде чем министр сообразил, что произойдет дальше, изо всей силы ударил его по лицу. От неожиданности Рэтклиф отшатнулся и побледнел, но нервное потрясение помогло ему вернуть равновесие. Какую-то долю секунды он колебался, не сокрушить ли противника одним ударом, однако быстро сообразил, какой фатальной ошибкой станет для него, человека еще молодого и сильного, избиение дряхлого дипломата, и пока Якоби в состоянии крайнего возбуждения держал свою трость наготове для повторного удара, мистер Рэтклиф неожиданно повернулся к нему спиной и, не произнеся ни слова, зашагал прочь.

Когда немного погодя Сибилла вернулась домой, гостиная была пуста. Она поднялась в комнату сестры и увидела, что Маделина лежит на кушетке бледная и измученная, но с легкой улыбкой на лице и умиротворенным выражением, словно совершила поступок, одобренный ее совестью. Она усадила Сибиллу рядом с собой и, взяв сестру за руку, произнесла:

— Сибилла, дорогая, хочешь снова поехать со мной за границу?

— Конечно, — отвечала Сибилла, — я поеду с тобой хоть на край света.

— Я хочу побывать в Египте, — сказала Маделина, все еще тихо улыбаясь, — эта демократия совершенно расшатала мне нервы. О, какой покой снизойдет на нас, когда мы будем жить подле великих пирамид и наблюдать только Полярную звезду!

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Сибилла — Каррингтону

«1 мая у Нью-Йорк.

Дорогой мистер Каррингтону Я обещала написать Вам, и теперь выполняя обещание, а также желание сестры сообщить Вам о наших планах, посылаю это письмо. Мы уехали из Вашингтона — боюсь, навсегда, — и в следующем месяце отправимся в Европу. Вероятно, Вы знаете, что десять дней назад лорд Скай устроил бал в честь великой герцогини Брам-бам-бам или как там произносится ее сложный титул. Мне никогда не удавались описания, скажу Вам лишь, что все шло очень хорошо. Я была в прелестном новом платье и, смею заверить, имела большой успех. Да, Маделина пользовалась успехом, хотя ем пришлось почти весь вечер просидеть возле этой герцогини, которая выглядела просто пугалом! Герцог несколько раз танцевал со мною, и, хотя он не знает ни одной фигуры, для него это не имело ровно никакого значения. Итак! Буря разразилась в конце бала. Я последовала Вашим указаниям и, когда мы приехали домой, отдала Маделине письмо. Она говорит у что сожгла его. Не знаю, что произошло потом — вероятно, какая-то ужасная сцена, но Виктория Сорви написала мне из Вашингтона, что в городе только и речи о том, что М. отказала м-ру Р. на другой день после бала и что на пороге нашего дома произошла безобразная сцена между м-ром Р. и бароном Якоби. Она говорит, что между ними была настоящая баталия и барон ударил Р. тростью по лицу. Вы знаете, как Маделина постоянно боялась что они когда-нибудь бросятся друг на друга у нас в гостиной. Я рада, что они подождали с этим и разрешили свои ссоры на улице. Я о каковы! Ужасно! Говорят, барона высылают, или отзывают, или что-то в этом роде. Мне очень нравится пожилой джентльмену и я от души рада, что дуэли нынче вышли из моды, хотя не думаю, что мистер Сайлас Я. Рэтклиф способен попасть в какую-нибудь цель. Три дня назад барон был в Нью-Йорке по пути в Европу, куда ом ездит ежегодно. Он оставил карточку: нас не было дома, и мы не смогли с ним повидаться. Мы отбываем в июле вместе с Шнейдекупонами, а мистер Шнейдекупон пообещал отправить в Средиземное море свою яхту, чтобы мы могли поплавать там после возвращения с Нила и посмотреть Иерусалим, и Гибралтар, и Константинополь. Полагаю, это будет очень милое путешествие. Я ненавижу развалины, но, наверное, смогу купить в Константинополе какие-нибудь восхитительные вещицы. Конечно, мы никогда не вернемся в Вашингтон после всего случившегося. Мне будет очень недоставать наших прогулок верхом. Как Вы мне советовали, я прочла „Последнюю верховую прогулку вдвоем“[43] Роберта Браунингаэто очень хорошее стихотворение, легко читается, но слишком уж коротенькое. А ведь раньше я не понимала ни одного слова в его стихах, а потому и не пыталась их читать. Угадайте, кто у нас невеста? Виктория Сорви! Она получает корону, торфяные болота и лорда Данбега в придачу. Виктория говорит, что чувствует себя счастливее, чем при всех своих прежних обручениях, и на этот раз уверена, что все будет по-настоящему, Она говорит, что получает в год тридцать тысяч долларов с бедняков Америки, а теперь эти деньги облегчат жизнь одного из бедняков в Ирландии. Вы знаете, ее отец был судебным исполнителем или кем-то в этом роде и, говорят, сколотил состояние, обманывая собственных клиентов. Виктория просто жаждет стать графиней; она собирается в будущем сделать из родового замка Данбегов уютный уголок, чтобы нас всех там развлекать. Маделина считает, что Виктория будет иметь в Лондоне колоссальный успех. Маделина чувствует себя прекрасно и передает Вам привет. Кажется, она собирается сама дописать несколько слов. Я обещала, что дам ей прочитать все это, но, думается, не так уж приятно писать или читать письмо, которое кто-то проконтролирует.

Искренне Ваша Сибилла Росс».

В конверт была вложена узенькая полоска бумаги — еще одно послание от Сибиллы, о котором миссис Ли ничего не было известно: «Если бы я была на Вашем месте, я бы попробовала еще раз — когда мы вернемся из Европы».

Постскриптум миссис Ли был очень коротким: «Самый горький итог всей этой ужасной истории, что, по мнению девяти из десяти наших сограждан, я совершила ошибку».

Гор Видал

ВАШИНГТОН, ОКРУГ КОЛУМБИЯ

Перевод В. А. Смирнова и А. А. Файнгара

Gore Vidal

WASHINGTON, D. С.

New York, 1967

Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Буря обрушилась на дом. Черные диагонали дождя хлестали зеленый газон. Бешеные порывы ветра пригибали к земле кусты ив, рвали в клочья сумах, сотрясали стволы вязов. Средоточие бури было совсем рядом, взблески молний и раскаты грома почти совпадали, разрывая тьму, сокрушая безмолвие. Почти беспрерывно копья, трезубцы и змеиные жала голубых молний выхватывали из темноты пригнувшиеся к земле деревья, штрихи дождя и стремительную черную ленту реки у подножия холма, на котором стоял дом.

Питер Сэнфорд, укрывшись под вязом, прикидывал, какие у него шансы на то, что его поразит молния. Превосходные, решил он, когда три переплетенных языка пламени растаяли за деревьями в дальнем конце лужайки, а мгновение спустя грянул раскат грома. Он не успел даже заткнуть уши; голова разрывалась от боли и шума.

Вдруг ветер переменился. Дождь ударил ему прямо в лицо. Он приник к стволу дерева и, зажмурясь, смотрел, как псевдогеоргианский фасад его дома возникает в моментальных вспышках яркого света и тотчас исчезает — ни дать ни взять лента старого фильма, мельтешащая передержанными кадрами. В доме шел прием, и никому, наверное, в голову не приходило, какой изумительный хаос творится за его стенами.

— Давай! — воззвал он к небу. — Давай еще! — И буря продолжалась. Возбужденный ее послушанием, он ринулся из своего убежища, широко раскинул руки, запрокинул голову и подставил лицо под дождь. Наконец-то он слился с природой, превратился в грозное дитя ночи.

Внезапно, громыхая как топор, разносящий дерево в щепы, голубая молния расколола небо; он заклацал зубами, и все его тело опутала бесконечная звонкая паутина. В воздухе запахло серой. Молния обожгла дерево неподалеку.

— Давай! — проревел он очередному раскату грома. — Я не боюсь тебя! Я здесь! Лупи! — Но на этот раз лишь тьма была ему ответом да притихший ветер.

Власть кончилась, он не был больше богом и, как Люцифер, скрывающийся от грозных сил света, рванул через лужайку. Быстро набрав полные ботинки воды, он стал двигаться медленно, как во сне, в котором никогда не удается уйти от преследователей. Тяжело дыша, он тихим галопом миновал мраморную Венеру и гипсового Пана, затем по низким ступенькам спустился к бассейну, остановился и сбросил ботинки.

Босиком прошлепал к двери в мужскую раздевалку, она оказалась открытой, в темноте звучала музыка: кто-то забыл выключить радио. Когда он туда заглянул, молния высветила мужчину и женщину, сплетенных на резиновом матраце, как борцы в решительной схватке. На мужчине не было ничего, кроме ботинок и спущенных носков. Лиц не было видно. Как только погасла молния, исчезло и видение.

Он стоял под дождем, не в силах сдвинуться с места, не зная, были ли любовники реальностью или просто порождением молнии, и, когда она погасла, исчезли и они. Если, конечно, ему не привиделся один из тех снов, от которых он просыпался в сладостной муке. Но холодный дождь был реальностью, как и внезапный, еле слышный стон из раздевалки. И он побежал.

Он проник в дом с черного хода. В дальнем конце темного коридора, пропахшего мясными тушами, виднелась кухня — квадратная белая комната, полная света, жара и крика: повар-француз отчитывал своего подручного-шведа. Никем не замеченный, Питер по задней лестнице поднялся на второй этаж, как вор, открыл звуконепроницаемую дверь, отделявшую помещение для слуг от основной части дома, и метнулся через лестничную площадку к своей комнате, расположенной прямо над главной лестницей. Здесь он застыл на месте, рассудку вопреки надеясь, что его кто-то увидит: «Где ты был? Ты вымок до нитки!» Но никто не появился, он беспрепятственно вошел в спальню, закрыл дверь и повернул в замке ключ: наконец-то он в безопасности.

Стянув с себя мокрую одежду, он вытерся полотенцем перед зеркальной дверью ванной комнаты. Никуда не денешься: ему всего шестнадцать и он еще не такой взрослый, чтобы начать взрослую жизнь. Вечное дитя — невыносимое состояние, с которым пора кончать.

Ощущение грубого полотенца на коже вместе с памятью об увиденном будоражило его. Должен он или не должен?

Решая вопрос отрицательно, он отжимался от пола до тех пор, пока не успокоился. Каждодневно терзаемый плотью, он знал, что, если он вскоре не стиснет в своих объятиях другое тело, он взорвется, как одна из тех белых novae[44], чей конечный взрыв уничтожает тысячу миров, — точно так мечтал он взорваться сейчас, терзаемый одиночеством. Порою ночами он с убийственной силой колотил и колотил по подушке, сознавая, что нет пока на земле человека, которого он мог бы любить — или убить.

Впившись глазами в свое отражение в зеркале, он издал протяжный тарзаний рев, от которого засаднило в глотке, но умиротворилась душа. С отрешенностью чужака рассматривал он узлы вен на висках, побагровевшие шею и щеки. На какое-то мгновенье его крик и гром слились. Затем он замолк, гром продолжался.

Гнет спал с его души. Он переоделся в белый костюм, точно такой же, в каком был раньше, за обедом. Никто не должен знать, что он выходил наружу, и меньше всего — любовники, которые, он был в этом уверен, если и не сидели уже за столом, то были среди тех, кто пришел позже. В любом случае он должен теперь их безжалостно выследить, как полицейский инспектор в «Отверженных». А когда найдет…

Питер Сэнфорд вошел в гостиную в тот момент, когда его отец поднялся, чтобы произнести тост.

— Прошу внимания. Полная тишина! Предлагаю тост за победу. — Блэз Деллакроу (если читать по-французски — Делакруа) Сэнфорд, смуглый свирепый мужчина говорил с резким акцентом выходца из Новой Англии, режущим слух не только южанина, но и его собственного сына Питера, говорившего на мягком наречии Вашингтона, округ Колумбия, с его растянутыми длинными гласными и смутной скороговоркой согласных. Но Блэз Сэнфорд мог говорить хоть по-латыни: его все равно слушали бы почтительно, ибо он был неслыханно богат. Дед его одевал в хлопок и лен женщин западных штатов, благодаря чему смог оставить состояние отцу Блэза, вялому меланхолику, который удвоил наследство, по чистой случайности вложив капитал в гу самую железную дорогу. Выведенный из равновесия такой удачей, он уехал из Америки во Францию и обосновался в Сен-Клу, где в меру своих сил и возможностей наслаждался Belie Epoque[45]; но сладкая жизнь длилась недолго: однажды на верховой прогулке он выпал из седла на рельсы железной дороги как раз в тот момент, когда по ним летел «Голубой экспресс», придавший, как язвили острословы, особый смысл стилизованному локомотиву, которым Блэз украсил фамильный герб Сэнфордов. Как только Блэз унаследовал отцовское богатство, он вернулся в Соединенные Штаты с твердым намерением прибрать к рукам эту беспечную, сбившуюся с пути Республику (первая мировая война еще не началась, и американцы за границей все еще были в диковинку и служили поводом для насмешек). Но, как заметил однажды Питеру один из друзей семьи, отец его, обладая амбициями Цезаря, к своему несчастью, в политике был Кориоланом: слишком резким и гордым, чтобы выставлять свои раны на городском торжище. Поэтому ему пришлось искать другое поприще для применения своих талантов.

Блэз купил чахлую газетенку «Вашингтон трибюн» и сделал из нее конфетку, главным образом потому, что проявлял бесстрашие там, где люди с более скромным доходом обычно робеют. Он стал политической силой. На виргинском берегу Потомака он построил особняк в георгианском стиле и назвал его Лавровым домом. Здесь он принимал сенаторов и членов кабинета, членов Верховного суда и дипломатов; великих и богатых, живых и — имей он над ними власть — призвал бы к себе и мертвых. Даже могущественные провинциальные политические боссы, кичившиеся грубоватостью манер (красные подтяжки, фабричные рубашки без воротничка, ковбойские полусапоги: на каждом красовалось клеймо простонародности), охотно отбрасывали личину демократичности ради визита в Лавровый дом, чтобы хоть на миг приобщиться к магическому кругу, который и был истинным центром мира. Если Париж стоил обедни, Лавровый дом стоил обеденного смокинга.

Питер восхищался отцом, но не любил его, а вот мать любил, но не восхищался ею. В это время года, с июня, когда начинались каникулы, он играл в бога — разглядывал окружающих как бы с другого конца подзорной трубы. Фигуры соответственно уменьшались в размерах под его испытующим взглядом; впрочем, мир взрослых всегда был для него загадкой; в особое недоумение приводили его люди, собиравшиеся в гостиной отца. Они словно бы играли в шарады, смысл которых им был заведомо известен, а ему — нет. И хотя иногда Питеру казалось, будто он понял, что они затевают, всякий раз происходило что-то странное, и все снова окутывалось тайной. И все же он был уверен, что настанет день — и она откроется ему. И тогда он крикнет игрокам через всю комнату: «Наконец-то! Понял. Я вас раскусил. Моя взяла! Можете расходиться по домам!» Но пока он был вынужден говорить: «Продолжайте», и игра, очевидно, будет продолжаться еще долго, прежде чем выдаст ему свои секреты.

Приземистый и коренастый Блэз стоял посреди комнаты прямо под люстрой, этаким букетом из хрустальных перьев: «Эмблема принца-регента», — небрежно роняла миссис Сэнфорд, когда кто-нибудь восхищался ее люстрой.

Питер присоединился к группе гостей, которые толпились вокруг его отца, точно волки вокруг овцы. Нет, скорее, словно овцы вокруг волка, готовые повиноваться хищнику. Этот аспект игры Питер понял давным-давно. Блэз был богат, другие — нет. Но деньги сами по себе не волновали его, как то, что он увидел в раздевалке. Непрошеное, видение возвратилось. Он оглядел комнату: вернулись ли лю-бовнихи? А если нет, кого же не хватает?

Обед подали на двадцать персон; позже явилось еще столько же — то была обычная для Лаврового дома смесь политических деятелей Вашингтона и пришельцев и з далекого мира — Нью-Йорка. Царило приподнятое настроение; некоторые из самых знатных мужчин и самых блистательных дам разговаривали и смеялись нарочито громко; его отец, однако, водворил тишину.

— У каждого есть бокал? У вас, Бэрден? Нет? Черт побери! Дайте бокал сенатору Дэю. Он же виновник нашего торжества!

Лакей наполнил бокал сенатора Дэя шампанским.

Джеймс Бэрден Дэй более чем кто-либо отвечал идеальному представлению Питера о римском сенаторе. Седой и внушительный, Бэрден Дэй двигался с сознанием собственного достоинства, которое скорее забавляло, чем внушало трепет. Сенатор торжественно поднял бокал. На его лице сияла улыбка политика, но глаза как будто только что увидели письмена на стене, возвестившие день и час его смерти, — в них пряталась угрюмость, что так импонировала Питеру, ибо он тоже был отчасти автором мелодрам и лишь прошлой зимою прочитал По.

— Я не хочу приписать Бэрдену всю заслугу… — начал Блэз.

— Ну естественно, — сказала его жена. Ее светлые волосы и ласковое выражение лица обезоруживали новых знакомых, и их буквально ошеломляло открытие, что Фредерика не только остра на язык, но не терпит молчания или даже паузы в чьей-либо речи. Она была мастерица неожиданных реплик: меткое замечаньице разило как камень, пущенный из пращи. А потому все ее домашние превратились в бойких говорунов, они никогда не мешкали в поисках слова, панически боясь, что она вставит не то, какое им нужно.

Блэз продолжал говорить, пропустив мимо ушей реплику жены.

— Достопочтенный сенатор из глубинки Америки и пособляющая ему «Вашингтон трибюн!» — Насмешливые аплодисменты и восклицания, когда Сэнфорд дал понять, что имеет в виду самого себя.

Питер окинул взглядом комнату: кто же отсутствует? На софе сидела Диана Дэй, дочь сенатора, и ему показалось, что это ее ноги он узнал при вспышке молнии. Но это немыслимо. Диана слишком робка, чтобы отдаться мужчине со спущенными носками, в чужом доме во время приема. К тому же она такая некрасивая, не пользуется косметикой, а ее волосы ни дать ни взять перья пеструшки.

— Но Бэрден, я и еще несколько человек с принципами…

— Тсс! Тсс! — в гостиной.

— … сумели обуздать нашего выдающегося президента, малопочтенного Франклина Делано Рузвельта! — Шиканье и «ура» в гостиной. Большинство присутствующих были врагами администрации, хотя, как обычно, пришли и несколько сторонников Нового курса, алчущих показать Блэзу Сэнфорду, что рога у них съемные, копытами их наделила только молва, а жажда славы столь же неутолима, как у всех остальных.

— Для нас это большой день. Для страны. Для нашего образа правления. Мы должны его запомнить. Двадцать третье июля тысяча девятьсот тридцать седьмого года. — Сделав ляп, Блэз получил по заслугам от жены, обладавшей сверхъестественной памятью на даты и числа.

— Двадцать второе июля, дорогой, — твердо вставила Фредерика, не дожидаясь естественной паузы.

На секунду Блэз ощерился, но тут же заулыбался. Как всегда, заулыбались и все присутствующие.

— Я едва не заставил вас всех запомнить неверную дату. Итак, двадцать второго июля тысяча девятьсот тридцать седьмого года в сенате Соединенных Штатов навсегда похоронен законопроект президента, имевший целью прибрать к рукам Верховный суд и подорвать Конституцию. А это значит, что попытка установления диктатуры, о которой мечтает мистер Рузвельт, по крайней мере временно пресечена. И за эту передышку мы должны благодарить Бэрдена Дэя и его юридический подкомитет. Леди и джентльмены, за сенатора Дэя!

Тост был принят всерьез, потому что политику в Лавровом доме принимали всерьез. Питер знал, что его отец говорит то, что думает, по той простой причине, что он сам верил именно в эти же принципы. Питер ни разу не ставил под сомнение ни злокозненность президента, ни добродетельность его врагов, из которых Джеймс Бэрден Дэй был самый выдающийся.

Ответный тост произнес сенатор Дэй, изобразив скромность, показавшуюся Питеру неуместной в человеке, который лишь сегодняшним утром на виду у всего мира унизил президента.

— Блэз, друзья… Я намеренно не говорю «друзья мои». — Он с поразительной точностью воспроизвел манеру президента, и все рассмеялись. — Мы хорошо поработали сегодня. Если верить газетам, я выступил и осадил президента, потому что не люблю его. Верно, я не люблю его. Но на карту было поставлено другое. И хотя я и являюсь добропорядочным демократом…

Сенатор сделал паузу и получил по заслугам.

— Таких не существует в природе, — сказала миссис Сэнфорд. Гости снова рассмеялись. Сенатор выдержал удар и улыбнулся. Затем неожиданно заговорил о недавней смерти своего друга Джо Робинсона, лидера большинства в сенате. Описал, как он помог Джо покинуть зал заседаний, когда тот почувствовал приближение сердечного приступа, доконавшего его той же ночью. Рассказал, как он сидел возле Джо, когда того уложили в гардеробе сената, как тот метался, хватая ртом воздух, и говорил о законопроекте реформы Верховного суда, провести который он поклялся президенту. Он полагал, будто большинство на его стороне. Бэрден Дэй со всей определенностью знал: большинство не на его стороне, но, видя друга при смерти, заверил его, что законопроект пройдет, потому что —… я любил Джо Робинсона. Мы все любили его.

«Я любил Джо Робинсона. Мы все любили его», — повторял про себя Питер. Часть услышанных слов звучала в его ушах, другая отпечатывалась в мозгу, третья претворялась в образы. Но только всякий раз, пытаясь определить, как работает его ум, он терял ощущение самого себя, как в те ясные ночи, когда он, уставившись в небо, бывал ошеломлен мыслью о бесконечности солнц и неземных миров. Небо. Ночь. Звезды. Марс. Таре Таркас из Тарка. этот зеленый великан был рядом с ним, когда они шли через красную пустыню древнего Марса к тому месту, где, съежившись от страха, затаилась прекрасная принцесса Тувия. Над горизонтом взвихрилась красная пыль. «Они идут», — угрюмо пробормотал он своему зеленому соратнику. «Будь спокоен, Питер, мы готовы их встретить», — сказал Таре Таркас и четырьмя руками извлек четыре меча из ножен.

— Мы похоронили Джо на прошлой неделе в Литтл-Роке. Вряд ли я выдам секрет, если скажу, что в поезде на обратном пути в Вашингтон вице-президент, повернувшись ко мне, промолвил: «Ну, теперь Франклину конец. И я надеюсь, ребята, вы найдете приличный способ положить этот законопроект под сукно». Мы сделали это. Сегодня. У меня такое ощущение, что президент получил сегодня урок, который он не скоро забудет. Что даже ему не по плечу опрокинуть принцип взаимозависимости и взаимоограничения законодательной, исполнительной и судебной власти, который наши праотцы… — Однако Бэрден Дэй, явно спохватившись, что он, начав с тоста, перешел к политической речи, резко оборвал свое выступление, пробормотав несколько слов о том, что, не будь «Вашингтон трибюн» и Блэза Сэнфорда, на данный момент Верховный суд состоял бы уже из тринадцати, а не девяти членов. Ему поаплодировали, и завязался общий разговор.

Питер ел хрустящий картофель, запивая его сарсапарилем[46], сидя в одиночестве у камина, и убивал последнего из марсианских жрецов в белых париках. Затем он повернулся к ждущей его Тувии, которая лежала среди красных дюн Марса, приоткрыв рот и широко раздвинув серебряные ноги… Он знал, чьи это были ноги.

В гостиной появилась его сестра Инид в бледно-желтом платье — пылающее бледное лицо, громадные, искрящиеся весельем глаза, волосы, все еще влажные от дождя, хотя она только что причесалась. Ее возвращение прошло незамеченным — факт сам по себе невероятный, ибо феномен Инид состоял в том, что, не прилагая никаких усилий, она всегда была на виду. Она проскользнула к бару и налила себе виски, что тоже было необычно: Инид пила редко. Питер бросил взгляд в сторону холла в надежде увидеть того, с кем она пришла. Но мужчина со спущенными носками либо ушел домой, либо появится позже, чтобы не вызывать подозрений. Питер яростно перебирал в памяти всех, кто присутствовал на обеде. Он зажмурился, чтобы сосредоточиться полнее.

Инид с такой силой скрутила его чуб, что на глазах у Питера выступили слезы.

— Перестань! — Он отшвырнул ее руку. Оба достаточно хорошо знали, как истязать друг друга. Хотя на ее стороне было преимущество в возрасте — она была старше брата на три года, природа сделала его физически сильнее, но что толку: сейчас ему легче сунуть руку в огонь, чем тронуть ее пальцем. Оба прекрасно знали, что это слишком опасно.

— Где ты была?

— В бассейне. — Его поразила откровенность сестры, а затем и стремительная безмятежность ее лжи: — Я вышла пройтись после обеда, и меня застигла гроза. Волосы до сих пор не просохли. Слышишь, гремит? — Но Питер ничего не слышал, кроме глухих ударов собственного пульса.

— С кем ты гуляла?

— С любовником, с кем же еще?

Вопреки всему она привела его в замешательство.

— У тебя любовник? Здесь?

Инид рассмеялась и скрутила его чуб в обратную сторону — ощущение приятное, но невыносимое. Питер вскочил со стула.

— Кто он?

Инид лишь улыбнулась, томно потянувшись перед камином, и Питера взбесила эта демонстрация чувственности.

— Кто? — еле выдавил он из себя.

Инид жестко посмотрела на брата, уже без улыбки, взглядом скорее озадаченным, чем подозрительным.

— С кем, ты думаешь, я была, ты, идиот? Я была одна.

— Одна? — Питер задал вопрос таким инквизиторским тоном, что Инид не смогла удержаться от смеха.

— Ладно. Не одна. Я была с Гарольдом Гриффитсом. Мы занимались любовью на резиновом матраце в мужской раздевалке бассейна под звуки радио. Забыла, какая работала станция. Что, доволен?

Питер бросил взгляд мимо нее на Гарольда Гриффитса — коротышку с грудью колесом, взлохмаченной гривой и светлыми агатами глаз. Поэт из Нью-Йорка, он вел критическую рубрику в «Трибюн». Говорил почти без умолку, и Питер считал его одним из самых блестящих умов в Вашингтоне. Но он был убежден, что Гарольд не выходил из дому. Во всяком случае, не эти короткие кривые ноги он видел в раздевалке.

Питер покачал головой.

— Это был не Гарольд.

— Он. И я собираюсь за него замуж. После того, что между нами было, он должен сделать из меня порядочную женщину.

Питер отвернулся от нее.

— Пошла к черту, — пробормотал он, ему стало все равно. Он выбрал самые крупные ломтики картофеля и отправил их себе в рот. Какое ему дело, в конце-то концов.

Он уже собирался выйти из комнаты, когда мать жестом подозвала его к себе, сенатору Дэю и Диане. Все трое сидели рядком на диване, как мишени в тире парка Глен-эко. Питеру вдруг захотелось, чтобы при нем было ружье. Пиф-паф — все летят вниз. Раз, два, три, и он выиграл мишку. Но они снова вскочат к услугам следующего посетителя.

Он сел напротив — само внимание. Он знал: если мать предлагает ему присоединиться ко взрослым, значит, обсуждаются Важные Вещи.

Сенатор говорил о президенте. Он редко говорил на какие-либо другие темы. Президент для сенатора — тот белый кит, которого он будет преследовать до самой смерти и даже за гробовой доской.

— Было бы упрощением сказать, что он хочет стать диктатором. По правде говоря, я не думаю, что он знает, чего хочет. Слава богу, у него нет генерального плана. Но все его импровизации, все его жесты говорят о том, что он хочет сосредоточить в своих руках всю полноту власти.

— А зачем ему это? — Диана Дэй, говорившая редко, зарделась; она явно поразилась самой себе, но привела в восторг отца; он просиял.

— Такой уж это человек! — молвила миссис Сэнфорд.

— Я хотела сказать, — Питер заметил, что Диана чуточку заикается, — что он, похоже, убежден в своей правоте, как в тысяча девятьсот тридцать третьем году, когда он должен был дать людям работу.

— Сплошное тщеславие! — воскликнула миссис Сэнфорд, связывая эту свою реплику с предыдущей, как будто Диана и не говорила вовсе. — Эта манера запрокидывать голову, эта отвратительная ухмылка! А все потому, что он калека, — решительно добавила она. — Каждый знает: у него поражен мозг.

— Все это не так просто. — Сенатор Дэй покрутил свой бокал сперва по часовой стрелке, потом против. У Питера еще не прошла боль в чубе. — Диана, — сенатор загадочно улыбнулся дочери, — я имею основания полагать, что ты тайная сторонница Нового курса.

Девушка покраснела до корней волос, на ее глаза навернулись слезы. Хотя Питер знал Диану всю свою жизнь, он никогда не слышал от нее ничего, кроме одной-двух светских фраз. Он всегда считал ее глуповатой дурнушкой и безжалостно отвергал. Но теперь он заметил у нее под мышкой застежку молнии, мысленно расстегнул ее и увидел… Нет, он в самом деле сходит с ума. А не такая уж она дурнушка, подумал он, глядя на повзрослевшую Диану; только чересчур застенчива.

— Я не считаю, что Рузвельт настолько уж плох, — сказал сенатор.

— Плох! — миссис Сэнфорд добивалась наибольшего эффекта повторением в другом ключе — и часто другом значении — одного-единственного слова.

Но сенатор знал своего конкурента. Он продолжал:

— Хорошее и плохое, разумеется, понятия относительные. Я лично нахожу его куда более беспомощным, чем принято думать. Он очень высоко вознесся. — Питеру подумалось о молнии, ему послышался гром за тяжелыми шторами и розово-красными кирпичными стенами, и он вспомнил о бассейне… Он отчаянно пытался сосредоточиться на том, о чем говорил сенатор. — С тех пор исполнительная власть усилилась, а законодательная и судебная — ослабли.

— Так ведь они сами в этом виноваты, п-папа? — Диана чуть споткнулась на последнем слове.

Сенатор утвердительно кивнул.

— В известной мере, да. У нас нет сейчас таких лидеров, какие были в те времена, когда я впервые пришел в сенат. И хотя в некоторых отношениях я доволен, что Олдричи ушли в прошлое…

— Мне нравится сенатор Бора, — миссис Сэнфорд беглым взглядом окинула комнату, дабы убедиться, что гости общаются, смеются, сплетничают, как им и положено.

— Теперь поговаривают о том, что при нашем образе правления это неизбежный процесс. Я так не думаю. — Питер отдавал себе отчет в том, что с той минуты, как внимание матери переключилось на гостиную, сенатор обращается непосредственно к нему, и он смешался — ведь он теперь единственный, кому предназначена вся эта мудрость и снисходительность.

— Видите ли, я полагаю, что наш образ правления — лучший из всех когда-либо придуманных. Во всяком случае, в своем первоначальном виде. И когда президент забирает в свои руки слишком большую власть, конгресс должен осадить его и восстановить равновесие. Пусть только он попробует зарваться, тогда я… — Длинная белая рука резко метнулась в сторону Питера, и он вздрогнул, словно в самом деле то была рука тирана, хватающая власть. — Мы должны… — Другая рука сенатора, твердая как нож, точно отрубила по запястье руку тирана. Вот она, власть, холодея, подумал Питер. Но сенатор, к счастью, был слишком искусным лицедеем, чтобы кончить на столь высокой ноте. Он снял напряжение шуткой.

— С другой стороны, у ФДР[47] — без всяких каламбуров[48] — еще тысяча разных штучек-дрючек наготове. Остается только надеяться, мы всегда сумеем управиться с ним, как сделали это сегодня.

На другом конце комнаты кто-то ударил по клавишам рояля. В комнате воцарилась тишина. Как в большинстве вашингтонских гостиных, непременная функция рояля состояла в том, чтобы служить алтарем для выставления напоказ домашних богов: обрамленных в серебро фотографий близких к семье знаменитостей. Божества Сэнфордов были расчетливо внушительны, главным образом царственные особы, чьи автографы четкими буквами били из левого нижнего в правый верхний угол, в отличие от автографов президентов и других демократических особ, питавших пристрастие к пространным дарственным надписям с потугой на интимность.

Сейчас за этот алтарь уселся вашингтонский корреспондент какой-то лондонской газеты, и все сгрудились вокруг него. В честь сегодняшней победы спели «Боевой гимн республики», хотя только англичанин знал песню наизусть. Затем грянула «Река отцов». Эту вещь англичанин исполнил соло и не фальшивил даже на самых низких нотах. Добрая половина гостей толпилась вокруг рояля, предлагая песни и подпевая. Остальные вместе с Блэзом прошли в игральную комнату по соседству.

Затем сверх меры накачавшийся Гарольд Гриффитс узурпировал у англичанина роль запевалы. Ко всеобщему восторгу, ибо Гарольд такой забавный, говаривала миссис Сэнфорд, хотя не исключалось, что он коммунист. Он знал театральный мир, вел живую рубрику в газете и некогда был поэтом, хотя никто из знакомых Питера не читал его стихов, да и любых других, кроме, пожалуй, стихов Огдена Нэша.

Миссис Сэнфорд присоединилась к поющим, бросив сенатора и Диану на Питера. Наконец сенатор взглянул на него — раньше он просто сидел напротив.

— Чем же, — начал сенатор, и Питер уже знал, какой сакраментальный вопрос ему зададут, — ты думаешь заняться, когда… — Тут он сделал паузу со столь располагающей к нему обаятельной нерешительностью и вместо традиционного «подрастешь» произнес более льстящее самолюбию, — окончишь школу?

— Сам не знаю. — Питер взглянул на Диану, как бы ища подсказки. Она поощрительно кивнула. — Политикой, наверное…

— Ни в коем случае! — В притворном ужасе сенатор откинулся на спинку дивана и хлопнул в ладоши в знак крайнего неодобрения.

— Но я люблю политику.

— Любите ее, но не занимайтесь ею. Из всего того, чем живет человек, политика самое… самое… — На этот раз заминка не была рассчитана на эффект. Сенатор и вправду подыскивал слово. — Самое унизительное. — Улыбка стерлась с его лица. Питер поверил. — Ты будешь обязан принимать всякого дурака, который захочет тебя видеть: тебе нужен голос этого зануды, и ты единственный не можешь отвязаться от него. Вудро Вильсон говаривал, что худшее в должности президента — необходимость без конца выслушивать то, что ты уже давно знаешь. Так же обстоит дело и со всеми нами. А потом, в конце, твое место занимает кто-то другой, про тебя забывают, и все твои замыслы так же далеки от осуществления, как и вначале. Счастлив тот. кто умирает победителем, подобно Линкольну, хотя и у него была мечта… это самое… корабль в темном море, вдали от берега, сбившийся с курса.

— Но корабль двигался, — сказала Диана.

— Да, двигался. — Сенатор со смешком привел в пример себя. — Видали ли вы когда-нибудь еще такого старого политика-пессимиста, как я? Не обращайте внимания. У меня просто сдали нервы перед судьбой. Знаете ли, сегодня у меня необыкновенный день. Я добился-таки чего-то очень для меня важного. Я кое-что доказал. — Он умолк, вспоминая, с чего начался разговор. — Если ты любишь политику, то издавать «Вашингтон трибюн» — отличный, безболезненный к тому же способ ею заниматься.

Питер ухмыльнулся.

— Не думаю, что отец согласится, чтобы я прямо сейчас стал заправлять газетой.

— Тебе следовало бы заняться журналистикой. — В отличие от Питера и сенатора Диана принимала разговор всерьез.

— Я займусь, если когда-нибудь окончу школу. — Хотя Питера определили в Гарвард, он с ужасом думал о Новой Англии, холодной погоде, упорной работе. Южанин и лентяй, он предпочитал колледж поближе к дому. К его полной неожиданности, мать была согласна с ним. Своим детям Фредерика желала только одного: чтобы они с легкостью приспособились к обществу, которое она считала совершенно правильным в его нынешнем виде — мир поместий, опоясывавших город Вашингтон, особняков в итальянском стиле на Массачусетс-авеню, небольших реконструированных домов в трущобах Джорджтауна, ставших модными в последнее время. Несмотря на всю кажущуюся рассеянность, Фредерика имела отчетливое представление о том. что такое окружающий мир, и внушила Питеру и Инид, что готова примириться с любым их поведением, если оно не будет откровенно эксцентричным и подрывать устои того, что в газетах называется Обществом — слово, никогда не употребляемое теми, кто им обозначается. На свой лад она была великолепным социальным тактиком. Не зря она вышла замуж из-за денег. По Вашингтону ходил анекдот с бородой: Блэз Сэнфорд сделал однажды слишком длинную паузу, и Фредерика быстро вставила: «Я согласна». Питер улыбнулся, вспомнив его. Он привык к сплетням о своих домашних, хотя и отдавал себе отчет в том, что худшие из них в его присутствии не рассказывают.

— Ну, Пит, вижу, ты не скучаешь! — Это был Клей Овербери, административный помощник Бэрдена Дэя. — Сенатор рассказывал тебе одну из своих баек?

— Ничего подобного, — отозвался сенатор. — Я уморил его новостью, что власть горька, а владычество — ужасно.

— Это так, если иметь в виду нашего нынешнего президента сегодня.

Клей сел на диван рядом с Дианой. Хотя он был всего только помощником сенатора, его часто приглашали в именитые дома, главным образом из-за внешности: густые светлые кудри, фиалковые глаза, короткий, слегка распухший нос — результат падения с лошади на охоте в Уоррентоне прошлой осенью. Атлетически сложенный, умеющий внимательно слушать, он, по всеобщему мнению, должен был далеко пойти, хотя бы в качестве предполагаемого мужа Дианы Дэй. Никто и помыслить не мог, чтобы у него были какие-либо изъяны — за исключением Фредерики, заметившей однажды, что он слишком красив, как будто быть слишком красивым для мужчины — это что-то не то, совсем как коричневые ботинки к синему костюму или манера президента держать мундштук с сигаретой. Но Питер был расположен к Клею, который относился к нему как к взрослому собрату.

— Насколько мне известно, президент укатил на своей яхте. — Клей улыбнулся Диане, и она улыбнулась ему в ответ.

— Интересно, потонет ли она, — вздохнул сенатор.

— Будем надеяться. — Клей обтер лоб, хотя в комнате уже не было жарко. Кто-то открыл высокие, до пола, окна, и по комнате заструился прохладный, пахнущий дождем воздух. Питер напряг слух, пытаясь услышать гром, но грома не было. Гроза прошла, пела какая-то птица, ее резкий голос не забивал даже Гарольд Гриффитс, громко певший «Жили однажды четыре Мэри». Гарольд знал на память сотни песен и готов был петь их все своим драматическим, хотя и слегка гнусавым тенором.

— Перед отъездом он открыл телестудию в Вашингтоне. Телевидение! Все-таки он неподражаем. Он говорит, что года через два мы сможем не только слышать, но и видеть новости.

— Уверен, ему невтерпеж. — Сенатор печально покачал головой. — Представьте себе: видеть его изо дня в день! Хватит с нас слышать его, его ужасный покровительственный тон. Почему я его на дух не выношу?

— Потому что он президент. — Со стороны Дианы такая откровенность прозвучала неожиданно.

Сенатор посмотрел на дочь с уважением.

— Хочу надеяться, что ты ошибаешься, хотя, возможно, права. Я никогда не любил президентов. Должно быть, потому, что слишком хорошо знал их всех. К тому же мы естественные антагонисты — сенат и Белый дом.

Клей проворно кивнул: видимо, этот аргумент был ему хорошо знаком.

— И еще, я только что услышал по радио…

— Услышал где? — Питер насторожился.

— По радио. Президент собирается назначить…

— По какому радио?

Фиалковые глаза Клея расширились от такой настырности.

— По радио в библиотеке твоего отца. — Он рассказал сенатору об услышанном, и Питера заворожила наглость, с какой лгал Клей. В библиотеке нет радио. Внизу тоже нет радио. Радио есть в раздевалке. Питер в упор глядел на Клея: с золотистых кудрей того сорвалась дождевая капля и, точно капелька пота, покатилась совсем рядом с ухом вниз к подбородку; даже шальная природа нашла способ взять Клея под защиту. Тот вдруг скрестил ноги, и Питер подумал про себя, натянуты ли, как полагается, его носки.

Клей и сенатор заговорили о делах на завтра, и Питер, торжествуя победу, подошел к Инид, стоявшей у рояля. Безграничный репертуар Гарольда Гриффитса довел наконец гостей до изнеможения. Собравшись вместе как исполнители и обнаружив, что их эксплуатируют как аудиторию, гости разбрелись кто куда, кроме Инид, которая, казалось, и в самом деле наслаждалась пением Гриффитса. Она облокотилась о рояль, ярко выделяясь в своем желтом платье на фоне темного дерева.

— Развлекаешься? — с нежной издевкой спросила она брата. — Доливал виски в кока-колу?

— Разумеется, и пьян в дымину. — Он взял мягкий, дружелюбный тон. — Вот только одного не понимаю…

— А все остальное понимаешь? Ладно, тихо. Гарольд, спой ту французскую рыбацкую песню. Как же она называется?

Гарольд ответил и запел в миноре средневековую песню с припевом «Mais sont-ils morts?»[49].

— Одного не понимаю… — Однако его подчеркнуто мягкий, дружелюбный голос не шел ни в какое сравнение с пением Гарольда.

— Питер, заткнись и слушай! — Ее насупленные брови внушали почти такой же страх, как злой взгляд их отца.

— А я говорю о том, — голос Питера звучал твердо и внятно, — что не понимаю, почему Клей не снял ботинок, когда вы лежали с ним на резиновом матраце в раздевалке?

Инид повернулась и посмотрела на него в упор ничего не выражающим взглядом. Это было невыносимо. Он выбежал из гостиной, слова «Mais sont-ils morts» звенели в его ушах.

Укрывшись в своей комнате, он запер дверь, замер на мгновение одеревенелый, охватив руками голову, словно пытаясь удержать кровь, готовую хлынуть из вздутых вен. И даже в муке своей он все же не утратил способность с холодным любопытством спрашивать себя, почему он чувствует себя так, как будто его предали.

II

Из окна ванной Джеймс Бэрден Дэй смотрел на зелень Рок-крик-парка, уже с утра подернутого дымкой жары. В доме, к счастью, было прохладно. Сложенный из прочного серого камня дом отвечал всем его требованиям. Стены, которые выстоят столетия, комнаты с высокими потолками, высокие окна с видом в сад. Он не мог назвать себя богатым человеком, но никогда не сожалел о своем решении выстроить дом, который, так или иначе, спас его от гибели во время Великой депрессии. Единственно из желания выстроить себе просторный дом он сбыл с рук биржевые акции и вложил вырученные деньги в камень, раствор, дерево, шифер, стекло — словом, создал нечто прекрасное, что будет жить вечно, вопреки возросшим недавно процентам по закладной. Мысль о деньгах заставила его нахмуриться, рука дрогнула, бритва сделала надрез на подбородке, и кровь окрасила белую мыльную пену.

— А, черт! — сказал он, увидев, как алое мешается с белым — ни дать ни взять крем из клубники со сливками.

Бэрден вымыл лицо и заклеил порез кусочком туалетной бумаги. Затем стянул с себя ночную рубашку и постоял некоторое время, бессмысленно вращая в воздухе руками, закрыв глаза, чтобы не видеть свое старческое тело, всегда вспоминавшееся ему таким, каким оно было в дни прекрасной и могучей юности, задолго до того, как мускулистые руки одрябли, на исхудавших ногах проступили голубые вены, а некогда подтянутый живот стал выпирать тяжелой сферой плоти и теперь свисал над сморщенными гениталиями. Но все это, конечно, лишь на время, говорил он себе, начав одеваться. В любой момент время можно обратить вспять. Диета, физические упражнения и пересадка козлиных желез туго натянут дряблую кожу, мышцы отвердеют, женщины станут ему небезразличными. Он просто должен решить, когда взять месяц-другой отпуска, чтобы осуществить метаморфозу. Он и мысли допустить не может, что никогда больше не будет молодым.

Но пока, размышлял Бэрден, совсем не худо пожить в настоящем, внезапно обернувшемся сказкой. Никогда еще президент вскоре после беспрецедентной победы на выборах не был столь решительно отвергнут в конгрессе своей собственной партией. «Я свалю его», — сказал он, подвязывая галстук-бабочку в горошек — его фирменный знак, столь притягательный для карикатуристов. В приподнятом настроении он спустился вниз завтракать.

За высокими окнами столовой виднелась всклокоченная зелень сада. Теплый ветерок колыхал тяжелые занавеси. На подоконнике сидел кардинал, ожидая, когда его накормит жена Бэрдена. К ней слетались дикие птички. Люди, увы, оставляли ее без внимания.

Бэрден уселся за длинный пустой стол, и слуга Генри, угрюмый чопорный негр, подал ему завтрак. Генри боготворил сенат Соединенных Штатов. Он читал все относительно сената («относительно» было одним из его словечек) и с еще большим, даже чем сам Бэрден, подозрением относился к Белому дому, считая главу исполнительной власти постоянной угрозой величию верхней палаты конгресса.

Улыбаться или выдавать свое волнение было не в натуре Генри, но Бэрдену показалось, что рука у Генри слегка дрожит, когда тот положил рядом с его тарелкой утренние газеты. С первой страницы газеты, лежавшей сверху, на Бэрдена смотрело его собственное лицо.

— Ну что ж, Генри, полагаю, мы объяснили мистеру Рузвельту что к чему.

— Да, сенатор, думаю, что так. А что будет теперь с законопроектом о Верховном суде?

— Сгинет в комиссии. Навеки.

Генри нахмурился, выражая мрачное удовлетворение, и удалился, предоставив сенатору возможность читать о самом себе. Со свойственным ему тактом он положил «Вашингтон трибюн» поверх стопки газет.

— Ну, каково это? — В столовую неожиданно вошла Диана. — Когда тебя так хвалят? Когда тебя так превозносят?

— Не более, чем я того заслуживаю. — Он явно озорничал. — Примерно раз в десять лет меня оценивают по заслугам.

Усевшаяся по другую сторону стола Диана виделась его близоруким глазам огромной розой в золотом снопе утреннего света.

— Мы ценим тебя всемерно и ежедневно. Ты собираешься на Холм[50]?

— Можешь представить себе, чтобы я туда не собирался? Как не порадоваться чужому горю?

Генри принес завтрак для Дианы и сдержанно прислушивался к разговору, прислуживая ей.

— Президент как-нибудь комментировал случившееся?

— Пока нет. И сомневаюсь, что будет. Он сбежал на яхте вверх по Потомаку.

В кухне зазвонил телефон, и Генри медленно двинулся туда снять трубку.

— Тебе понравился вчерашний прием? — Он взглянул на розовое пятно, которое, казалось, то сжималось, то расширялось.

— Да, я люблю Сэнфордов. Особенно Инид. Хотелось бы мне выглядеть так, как она. Она выглядит как… она выглядит так, как сама Судьба.

— А как выглядит Судьба?

— Как Инид. Непостижимая, суровая, чувственная — все вместе. Мужчины от нее без ума.

— От Судьбы?

— Нет, только от Инид. Мне бы хотелось, чтобы они были без ума от меня.

Бэрден нахмурился. Он знал, что Диана считает себя непривлекательной, а раз так, то мужчины могут поверить ей на слово. Как объяснить, что искусство привлекать к себе других — это всего лишь фокус, которому надо научиться, акт воли. Он сам начал с изучения тех, кто умел угождать толпе; намеренно имитировал их манеру говорить, улыбаться, ходить, пока, наконец, не научился нравиться. Но все же он не переставал быть самим собой вопреки изощренному лицедейству.

Вошел Генри с телефонным аппаратом, волоча за собой шнур.

— Из вашего кабинета, сенатор. Мистер Овербери.

В голосе Клея слышалось возбуждение.

— Вы смотрели утренние газеты? А нью-йоркские и того лучше. Да, еще звонили из вашего штата, от губернатора. Он выставляет вашу кандидатуру в президенты! — Сердце Бэрдена учащенно забилось. — Звонил еще некто по фамилии Нилсон. Он хочет встретиться с вами. Речь идет о…

— Я знаю, о чем идет речь. Передай ему, что я не желаю его видеть. Скажи ему, что он мошенник. А впрочем, не надо, не говори.

— Как-нибудь дам понять.

— Скажи ему, я очень занят. Отбей у него охоту звонить. Я буду в кабинете через полчаса. — Бэрден положил трубку.

— Кто такой Нилсон? И почему он мошенник?

Бэрден взглянул на розу, которая пылала теперь в солнечном свете, затопившем комнату.

— Это удивительный человек. Он явился ко мне на прошлой неделе и сказал, что хочет купить у индейцев сто тысяч акров земли.

— Нефть?

— Что же еще? И заверил меня, что министерство внутренних дел не станет поднимать шума…

— Но он знал, что ты-то шум поднимешь.

— Вот-вот. И он хочет, чтобы мой подкомитет не возражал против покупки земли за ничтожную часть ее истинной цены.

— И индейцы согласны?

— Конечно! Они же идиоты.

— Тогда ты должен защитить их.

— Я защищу их и тем заслужу их смертельную ненависть. Ни одно благое деяние не остается безнаказанным.

— Но постоять за правду — это значит сохранить душевный покой.

— Не уверен в этом. Не будь ригористкой, — вдруг урезонил он ее. — Не бери пример с меня. Вспомни слова Цицерона…

— Цицерон говорил всякое, и ты знаешь все, что он говорил.

Диана дразнила его, и это его вовсе не забавляло, ибо он не обладал чувством самоиронии, и сознание того, что он лишен этой самой американской из добродетелей, отнюдь не облегчало жизнь. Для общественного деятеля он был чересчур чувствительным и ранимым.

— Цицерон сказал: «Приспосабливаться слегка — допустимо, но, когда пробьет твой час, не пропускай его!»

— Да, но как знать, что твой час пробил?

— Цицерон угадал его безошибочно. Они пришли с мечами и отрубили ему голову.

— По-моему, лучше вообще не приспосабливаться. В таком случае ты всегда готов к концу.

— Чтобы выжить, это, увы, необходимо. Знать, когда без этого можно обойтись, — вот секрет величия.

— Ты — великий человек.

Он был тронут.

— Дочери всегда высокого мнения о своих отцах.

— Но ты на самом деле такой. Потому что ты не боишься быть… — Она запнулась, и Бэрден ждал, какой эпитет она выберет: сильным, мудрым, честным? Должно быть, «честным», решил он и попытался телепатически повлиять на ее решение. Но она выбрала другое слово: «непопулярным» — сомнительная добродетель, граничащая с пороком. В сенате полно людей, упивающихся непопулярностью (за пределами своих штатов, конечно); эти притворщики на седьмом небе от счастья, когда им случается ощутить стену за своей спиной. «Надеюсь, я не принадлежу к этой братии», — подумал сенатор.

Но прежде, чем он смог что-либо сказать, в комнату вошла Китти Дэй, его жена и мать Дианы. Маленькая, непричесанная, смуглая женщина с блестящими глазами, в старом халате уселась за стол.

— Мама, почему ты считаешь своим долгом выглядеть так по утрам? — спросила Диана, не скрывая отвращения.

— Как выглядеть, дорогая? — Китти было абсолютно невозможно прошибить критическим замечанием. Бэрден встретил ее во время своей первой политической кампании, и меньше чем через шесть месяцев они поженились. Она окружила его любовью, и он любил ее как мог — куда как скромнее, ибо был занят днями напролет, а иногда уезжал из дома на целые недели. Но когда он возвращался, она всегда ждала его, ласковая и нежная, чем однако приводила его в исступление, ибо не умела вести себя в обществе и не отдавала себе отчета в том, какое впечатление производит на других. Хуже того, за последние годы она усвоила себе в высшей степени настораживающую привычку: пристрастилась говорить то, что думала, или, точнее, о чем думает в данную минуту.

— Так или иначе, — сказала Китти, перебивая дочь, — мы должны накормить кардинала. — Раскрошив кусочек поджаренного хлеба, она подошла к подоконнику. — Доброе утро! Ты сегодня прекрасно выглядишь. — Она разговаривала с птичкой, а та жадно и без боязни склевывала крошки с ее ладони.

Отец и дочь как завороженные наблюдали за этой сценой. Перед способностью Китти всецело отдаваться тому, что она делала, все другое казалось тщетой и суетой. После кормежки птичка улетела.

— До завтра, — сказала Китти, когда птичка скрылась среди деревьев. — Будь осторожна. Держись подальше от проводов высокого напряжения. — Она не сюсюкала, не меняла голоса, разговаривая с животными. — Ненавижу эти провода, — сказала она мужу тем же тоном, каким обычно обращалась к птице. — Неужели с ними ничего нельзя поделать?

— Тут сенат бессилен, как электростанция без силового напряжения, — начал он, пытаясь каламбурить. — Полагаю, мы могли бы поставить предупредительные знаки: «Под напряжением. Не садиться». Что-то в этом роде.

— Они не умеют читать, — возразила Китти ровным голосом. Затем задала свой обычный утренний вопрос: — Что пишут в газетах?

Прежде чем он попытался кратко изложить ей новости, в разговор вступила Диана:

— Мама, ты могла бы прочесть одну газету, ну хотя бы сегодня, для разнообразия. Папу прочат в президенты, это общее мнение.

— Что же, очень мило, — мягко сказала Китти, поворачиваясь к Бэрдену. — Да, да, это и вправду мило, что люди хотят видеть тебя президентом. Пожалуй, я прочту одну газету. — Она взяла ближайшую, подержала ее минуту в руках, как бы не зная, что с ней делать, затем рассеянно опустила газету в масло. — Кто тебе только что звонил?

— Клей, из офиса. Мне уже пора двигаться. — Бэрден встал из-за стола и крикнул: «Генри!» Ответа не последовало, потому что всякий раз, как Генри слышал, что его зовут, он менял свою белую куртку на синюю и подгонял машину к подъезду.

— Мы должны на этих днях пригласить Клея к обеду, — сказала Китти с полным ртом.

— Он слишком занят, — отозвалась Диана, извлекая газету из масла. — Этим летом у него по горло светских обязанностей. Он все время с Сэнфордами.

— Такой милый юноша. Уверена, Блэз и Фредерика любят его не меньше нас. — Китти медленно жевала яичницу. Бэрден не знал человека, который ел бы так медленно, как его жена. Китти подносила ложку ко рту, но тут же, задумавшись о чехМ-то, опускала ее. — Понимаю, почему ему у них нравится больше, чем у нас. Ничего не скажешь, Инид ужасно привлекательна и богата.

Бэрден приложил все свои усилия, пытаясь предотвратить то, что должно было за этим последовать.

— Расскажи нам, Китти, о твоей новой клетке для птиц. Когда она будет готова?

— Не раньше чем на следующей неделе. Ты знаешь, какой копуша наш Генри. Конечно, он страшно хитер и хочет получше устроиться, а Диана круглая дура, что хочет за него замуж: от него ей будет одна морока.

— Мама! — крикнула Диана и, швырнув салфетку, выбежала из комнаты.

— Какая муха ее укусила? — неподдельно изумилась Китти.

Бэрден вздохнул, подошел к жене и, поцеловав ее в щеку, ощутил знакомый утренний запах кольдкрема и сна.

— Ничего особенного, дорогая. — И, не удержавшись, добавил: — Быть может, ты что-то такое сказала?

— Я говорила только о Генри и клетке для птиц.

— И о Клее.

— Я словом не обмолвилась о Клее, но только между нами — она без ума от него.

— Только между нами?

Китти кивнула.

— Я никогда не подавала виду, что замечаю. По-моему, родителям не следует этого делать. Пусть дети сами устраивают свою жизнь… в известных пределах, разумеется.

— Тебе нравится Клей?

— Еще бы! Он так помогает тебе. И он такой симпатичный. Я люблю красивых мужчин, это для тебя не секрет.

— Разумеется. За одного из них ты вышла замуж.

Оба рассмеялись этой старой шутке.


Под бронзовым щитом солнца новое административное здание сената Соединенных Штатов мерцало белизной на фоне капитолийской зелени. Когда Бэрден подошел к главному входу, несколько граждан Республики (в критические моменты он воспринимал жизнь как шекспировскую пьесу) остановили его, чтобы пожать ему руку, и он невнятно, еле слышно поблагодарил их, придав лицу самое разлюбезное выражение.

Когда Бэрден вошел в здание сената, швейцар, к его удивлению, поднялся ему навстречу.

— Славный сегодня денек, сенатор.

«Дела идут все лучше и лучше», — подумал он, подходя к двери красного дерева с простой табличкой «М-р Дэй».

В приемной перед его кабинетом обретались кожаные стулья, два письменных стола и две секретарши: мисс Перрин, молоденькая и пухленькая, с непокорной прической (она была помолвлена, ее жених, человек со слуховым аппаратом, изредка заходил за ней в конце рабочего дня), и миссис Блейн, немолодая женщина, восхитительная во всех отношениях, кроме голоса: она слегка гнусавила.

— Провинциальная пресса просто сказочна! — Она похлопала по кипе газет, лежавшей на стуле возле ее стола. — Вам обязательно надо прочесть редакционные статьи!

— Непременно, непременно. — Протиснувшись через вращающуюся дверь ограждающей балюстрады, Бэрден бросил беглый взгляд на непролазные джунгли прически мисс Перрин, и ему померещился в ней целый выводок птенцов, тычущих в его сторону головками и требующих, чтобы Китти их покормила. Затем он вошел в свой кабинет, один из самых лучших в здании — дань уважения не только его старшинству, но и многолетнему членству в Клубе. Никто не знал точно, кто был своим в Клубе, ибо его члены отрицали, что он вообще существует, но все знали, кто не был в нем своим. Клуб был наглухо закрыт для личностей неординарных, для зажигательных народных трибунов, для сенаторов, которые слишком грубо рвались в президенты. Члены Клуба предпочитали делать дело втихую и переизбираться без грома фанфар. Они из принципа ненавидели президента и вопреки власти этого магната управляли сенатом на свой лад и в своих целях, обычно противоположных целям президента.

Бэрден стал своим в Клубе, как только появился в Вашингтоне. Члены Клуба сразу же поняли, что он один из них — проницательный, добродушно-веселый, умеющий учтиво уступить, когда уступить необходимо. Хотя ему не было еще и сорока, Клуб принял его в свои ряды, объяснил ему механизм власти и позволял даже время от времени самому манипулировать рычагами. Члены Клуба следили и за тем, чтобы его не обошли сомнительные личности и чтобы он имел возможность заседать в важных комитетах. Когда в его родном штате появлялись соперники, Клуб прилагал усилия к тому, чтобы Бэрдену приписали все заслуги за постройку плотины, дороги и открытие почты — ту неизбежную дань, какую сенатор должен приносить народу, чтобы обеспечить себе его поддержку.

Его рабочий стол располагался между двумя высокими окнами; он сидел спиной к ним. На стене перед ним висел портрет Джефферсона. Где-то там в глубине комнаты были разбросаны председательские молотки, значки, надписанные фотографии — обычные сувениры, сопровождающие общественного деятеля на протяжении всей его жизни; единственным необычным украшением комнаты был бюст Цицерона в натуральную величину на деревянном пьедестале.

Как всегда, оставшись один, Бэрден приветствовал Цицерона. У этих двух республиканцев было немало общих тайн. Самая важная состояла в том, что почти весь сенат был убежден, что это бюст Уильяма Дженнингса Брайана[51].

Бэрден вызвал Клея и в ожидании его принялся просматривать почту. За последние дни, когда в сенате шли схватки вокруг законопроекта о Верховном суде, его почта утроилась и была, как правило, одобрительной. Он упивался похвалой, хотя за ней почти всегда следовала просьба о помощи по принципу: я подкармливаю ваше самоуважение, сенатор, теперь ваш черед подкормить меня.

С газетами в руках вошел сияющий от радости Клей.

— Вот куда мы правим теперь, — сказал он, указывая на барьер зелени, скрывающий Белый дом, если смотреть на него с Капитолийского холма.

Бэрден отрицательно покачал головой, не желая искушать судьбу.

— Многое может случиться за три года, — произнес он на одном выдохе.

— Держитесь на гребне волны, и мы победим. Нужно только не дать умереть этому импульсу.

— Не дать умереть, — одобрительно пробормотал Бэрден, нащупывая пальцами свой любимый талисман: расплющенную пулю, которую извлекли из плеча его отца после битвы при Шайлоу и которую этот сардонически неистовый человек сохранил в память о героическом времени. Правда, для его отца та война была одна маята и безрассудство, тогда как сын воспринимал Гражданскую войну[52] как последнее проявление истинной добродетели в гибнущем мире. Отец презирал его за то, что он разводил сантименты, вспоминая о тех днях. Ну да, ведь они всегда ненавидели друг друга. Теперь капрал армии конфедератов покоился в могиле, и единственное, что осталось после него, был этот кусочек металла, сплющенного от столкновения с ныне уже мертвой костью.

— Не дать умереть, — повторил Бэрден, нежно поглаживая указательным пальцем изломы металла. Какой своей стороной он встретился с плотью, когда врезался в нее? Этой? Или той? Взбешенное лицо отца непрошенно возникло где-то между Джефферсоном и письменным столом. На мгновение он увидел желтые прокуренные зубы, сумасшедшие серые глаза, красные пятна на коже, и на этом бесплотном лице ожило все отцовское презрение к нему: «Ты присоединился к этим мерзавцам, которые сделали из нас шутов. Ты один из них — сенатор!» Он вспомнил, как прорычал этот титул отец, когда они встретились в последний раз, вскоре после избрания Бэрдена в сенат, незадолго до того, как старик умер от рака. Бэрден замигал часто-часто — лицо исчезло.

Он резко выпрямился, волна энергии захлестнула его. Он быстро дал Клею несколько указаний. Относительно журналистов, которых надо разыскать. Редакторов, которым надо написать. Членов конгресса, с которыми надо встретиться. И денег, которые нужно добыть. При мысли о деньгах он задумался.

— Это самое важное. То, что может нас зарезать.

Клей отрицательно тряхнул головой.

— Толстосумы вас любят.

— Сегодня. А что будет завтра? Будь ты хоть распроконсерватор, но если им не угодишь, то…

— … не будешь избранным в президенты, — сказал Клей чуточку чересчур поспешно, но попадая в точку.

— Да, не будешь избранным в президенты. Но никто не может стать президентом… Я не могу стать президентом… без их помощи. Вот в чем проблема. Ну что ж, у нас есть еще по крайней мере три года, чтобы раздобыть деньги.

— А до того вы объездите с речами все штаты.

Они строили планы; они плели интриги; они играли догадками; они лелеяли надежды. Но Бэрден понимал, что слишком часто планирование в политике — лишь форма взаимной перестраховки, вычислить будущее совершенно невозможно. Клей показал ему поздравительные телеграммы и приглашения выступить с речами. Несколько раз их прерывала миссис Блейн, сообщавшая последние новости. Верховный суд (разумеется, тайком от общественности) выражал свой восторг, а вице-президент был не прочь перемолвиться с ним словечком, если бы у него нашлось для этого время.

В сопровождении Клея Бэрден спустился на лифте в подвальный этаж, где они сели в причудливый, но удобный вагончик подземной железной дороги, соединявшей административное здание сената с Капитолием. Их спутниками оказались новоиспеченный сенатор и три его избирателя, они пришли в восторг от встречи с Бэрденом Дэем. Все в восторге от Бэрдена Дэя, думал Бэрден Дэй, тепло приветствуя избирателей новоиспеченного сенатора и видя, что авторитет того растет как на дрожжах в глазах его земляков — ведь он был знаком с самим Защитником Конституции. «Возьму шефство над новичком», — отметил про себя Бэрден Дэй.

Достигнув Капитолия, они вступили на черную лестницу. Бэрден, как всегда, наслаждался подземными коридорами, в которых пахло камнем, едким мылом и, как он был убежден, деревянными частями здания, сожженными англичанами в 1814 году. Несмотря на все усиливающуюся жару, в недрах Капитолия стояла прохлада.

Поднявшись на сенатский этаж, Бэрден ускользнул от туристов в сенатский туалет — роскошный покой с громадными писсуарами. Когда Клей принялся намыливать лицо и руки, Бэрден как бы невзначай спросил:

— Можешь сегодня прийти к нам обедать?

Клей — лицо его было все в мыле — отрицательно тряхнул головой:

— У меня свидание.

Бэрден кивнул. Он боялся осложнений, страшился отпора. Но долг отца состоял в том, чтобы уловить сетью для своего ребенка мужа, какого она хотела, и пусть Диана старалась не подавать вида, было очевидно, что она влюблена, и притом безнадежно.

Клей изо всех сил тер лицо, пока розовая кожа не засветилась так, будто ребенок сунул в рот карманный фонарь, чтобы поразить зевак яркостью крови. Да, Клей красив. Мгновенная боль пронзила сенатора. Он не был так молод, как Клей; не был таким желанным, как Клей. Но он еще вожделел и жаждал ответного чувства, а это нечто большее, чем снисхождение, чем дань платежеспособности или славе. С Клеем женщина будет сгорать от желания. Он представил себя на месте Дианы, увидел Клея ее глазами и понял, что у нее нет никаких шансов. Диана дурнушка, робка, хотя сообразительна, разумна, добра. Куда ей соперничать с…

— … меня пригласила Инид Сэнфорд. В Чеви-Чейс. Что-то вроде вечеринки с танцами в честь ее приятеля из Нью-Йорка. Я обещал быть. — Клей старался его успокоить. — Инид просто неотразима. — Ясное дело, он предпочитает Инид Диане, с этим ничего не поделаешь. Бэрден поправил волосы так, чтобы прядь волос грациозно падала на лоб. Через минуту он войдет в зал заседаний сената, будет узнан галереей и, возможно, встречен аплодисментами. По крайней мере это проливалось елеем на сердце. Настроение его улучшилось, когда он надел на себя маску.

— … обворожительная девушка. Хотя с ней нелегко. И вот как я дошел до этого. — Клей огорченно тронул свой толстый нос. — Я гнался за ней в Уоррентоне, мы скакали верхом в дождь по этим проклятым лесам, и я вывалился из седла. Вы бы слышали, как она хохотала. Из меня хлестала кровь, как из заколотой свиньи, а она хохотала. Мне хотелось ее убить.

Да, подумал Бэрден, тебя поддели на крючок.

— Богатая девушка, — заметил он. — Деньги Сэнфордов будут как нельзя более кстати молодому человеку, который захочет послужить своей отчизне в ее высших государственных советах. — Бэрден пародировал изрядно цветистый стиль своих предвыборных выступлений.

Клей вспыхнул и направился к двери.

— Она просто ищет удовольствий. Вот и все.

Они вышли в коридор.

— Что ж, навести все же нас как-нибудь на днях. Диана совсем не видела тебя после того, как возвратилась в Вашингтон.

— Непременно. Будьте уверены, непременно приду.

Долг исполнен, подумал сенатор, направляясь по коридору к двери в раздевалку. Клей должен был ждать его на галерее для публики. Они заранее оговорили жест (прижать левую ладонь к щеке), которым Клей вызовет его.

Расправив плечи, сделав глубокий вдох (интересно, почему так прерывисто стучит его сердце?), Бэрден кивнул дежурившему у входа верзиле полицейскому и вступил в мир сената.

Раздевалка, узкая, как коридор, тянулась во всю длину зала заседаний. Здесь, среди запирающихся гардеробов, черных кожаных диванов и письменных столов, сплетничали и вершили политику сенаторы, принадлежащие его партии. Бэрдена встретили шутливой овацией. Какой-то южанин в длиннополом сюртуке издал мятежный вопль и замахал флажком Конфедерации. Два сторонника Нового курса ретировались в дальний конец раздевалки и сделали вид, что изучают повестку дня. Довольный, Бэрден пил содовую воду и выслушивал хвалу самому себе.

— Самое крупное наше достижение за последние двадцать лет, и все благодаря вам.

— Президент поклялся сломать вам шею, даже если это будет его последним шагом…

— Это будет его последним шагом. Старина Бэрден побьет его в любой момент…

— Бэрден может побить его в тысяча девятьсот сороковом году. Это будет наш год.

— Зачем портить хорошего сенатора, сделав из него президента?

Тут подошел старший сенатор[53] от штата, который представлял Бэрден: Джесс Момбергер, худощавый мужчина, носивший шляпы вроде сомбреро и наборные, сшитые из лоскутов кожи башмаки. Любил загадочно упоминать знаменитых бандитов Запада, делая вид, будто знает больше, чем намерен открыть.

— Коллега. — Он взял руку Бэрдена своей оказавшейся неожиданно мягкой рукой. Как-никак, Запад давно уже завоеван. — Ты будешь президентом. Это написано у тебя на роже. И потому я хотел бы дать тебе совет…

Бэрден улыбнулся и слушал его, пока к нему не подошел бледнолицый сенатский посыльный в бриджах и сказал:

— Вице-президент в зале заседаний. Он хотел бы переговорить с вами, сенатор.

Покинув своих обожателей, Бэрден на мгновение остановился перед дверью из матового стекла, ведущей в зал, поправил галстук и прическу. Затем, толкнув вращающуюся дверь чуть сильнее, чем следовало, он вошел в зал заседаний, словно к себе домой.

Стараясь не смотреть на галерею, он прошел по проходу к своему креслу, высоко подняв подбородок, чтобы его узнали. Его узнали. Вспыхнули и тут же утихли быстро приглушенные председательским молоточком аплодисменты. Он занял свое место и сделал вид, будто изучает уложенные перед ним стопкой бумаги. Но он был настолько взволнован, что не мог прочесть ни слова. Наконец украдкой взглянул на галерею. Несколько человек находились в ложе прессы, галерея же была заполнена на одну треть — факт знаменательный, ибо сегодня не ожидалось ни дебатов, ни голосований. Люди пришли поглазеть на него и на сенат, который унизил президента.

Несколько сенаторов подошли к нему и поздравили его жестами слегка нарочитыми, не вполне естественными: каждый знал, что за ним наблюдают сотни глаз.

Затем Бэрден увидел вице-президента. Он не сидел на своем председательском месте, а стоял рядом, беседуя с группой сенаторов. Бэрден помахал ему рукой, а затем стал торжественно спускаться в колодец зала заседаний. Шум на галереях усилился — знатоки зашептались, гадая, о чем они говорят друг с другом. Конечно, ни о чем. В лучшие свои минуты вице-президент предпочитал афористический слог. Но Бэрден знал: главное в политике — это всегда то, что не произносится вслух. Они перебросились несколькими любезными фразами, внешне вроде бы лишенными всякой двусмысленности. Детали прохождения законопроекта в комитете — ничего больше. Но что означал такой обмен любезностями, было ясно тем, кто знал Клуб. Этот крохотный человечек с красным лицом и зубами, как черный жемчуг, примкнул к Бэрдену Дэю. Была пущена в ход сила, и, подобно тому как огонь сплавляет два сложенных вместе куска металла, произошло сплавление. На время они объединились.

Не помня себя от радости, Бэрден вернулся в раздевалку, забыв подать условленный знак Клею. Дела шли лучше, чем он ожидал. Если вице-президент поддержит его в 1940 году, дело в шляпе.

Через толпу туристов он проворно протиснулся к выходу, время от времени удерживаемый их комплиментами и поздравлениями. На полпути к главному выходу его нагнал Клей.

— Что сказал вице-президент?

— Он с нами. От начала и до конца.

Они заговорили о предстоящем дневном заседании комитета. Бэрдена на нем не будет. Клей должен предупредить одного из сенаторов, чтобы тот подменил Бэрдена.

— Где же вы будете?

Бэрден тряхнул головой.

— Я хочу исчезнуть. Мне надо подумать. Позвони мне вечером домой.

Он ждал Генри под портиком Капитолия, зажмурив глаза от нестерпимого блеска солнца. Стояла такая жара, что он едва дышал. Следовало бы остаться в прохладном Капитолии, но он предпочел уединиться со своим триумфом.

— Отличная работа, сенатор.

Голос был приятным, ассоциации, с ним связанные, — нет.

Бэрден обернулся и увидел приближающегося к нему стройного, невозмутимого на вид человека в коричневом габардиновом костюме. Правая рука Бэрдена невольно дернулась, но он вовремя спохватился и прочертил ею в воздухе неловкую дугу, как будто разминая затекшее плечо.

— Я жду машину, — сказал он ни к селу ни к городу.

— Чего же еще? — Мистера Нилсона явно забавляло произведенное им впечатление. — Я только что видел вас вместе с вице-президентом. Он, должно быть, весьма доволен случившимся.

Бэрден повернулся и посмотрел на подъездную аллею: не видно ли Генри в подъезжающем «паккарде». Но ничего не увидел. Приятный голос продолжал:

— Вами сейчас довольны буквально все. Вам известно, что газеты Херста собираются предложить вашу кандидатуру в президенты?

А он не без изюминки. Бэрдену не удалось скрыть свою заинтересованность.

— Откуда вам это известно?

— Я никогда не раскрываю источников информации, сенатор, — усмехнулся Нилсон. — У вас, надеюсь, будет повод убедиться, что это мое лучшее качество.

Бэрден хмыкнул и снова хотел отвернуться, но голос мистера Нилсона (с Юга он или с Запада?) остановил его.

— Уж я-то могу вам сказать, что кампания «Дэя — в президенты» начнется с завтрашней редакционной статьи; ее пишет сам старик Херст.

— Это очень интересно, мистер Нилсон.

— Я думаю, вы будете замечательным президентом. Уж я-то, конечно, буду голосовать за вас.

— Мистер Нилсон…

— Да, сэр?

— Кто вы, черт побери?

— Друг.

— Нет, вы не друг.

— Ну, тогда мне хотелось бы им быть. В конце-то концов, мы выбираем друзей потому, что они непохожи на нас. Я никогда не буду великим государственным деятелем, таким, как вы. — Ирония, коварство, правда в утонченных пропорциях. — Я могу лишь позавидовать той жизни, какой живете вы, и, поскольку быть одновременно и тем, и другим, и третьим невозможно, я выбираю своих друзей с таким расчетом, чтобы благодаря им быть и политиком, и журналистом, и художником…

— И преступником?

— Да, если хотите, даже преступником.

— Так чем же, собственно говоря, вы занимаетесь?

— Я бизнесмен. Сейчас я говорил с вами без обиняков, сенатор. Абсолютно откровенно.

— Да, я вам верю. А вам известно, какое наказание предусмотрено за подкуп… за попытку подкупа члена конгресса?

— Среди моих многочисленных друзей есть адвокаты. — Разговор по-настоящему забавлял мистера Нилсона. Бэрдена вновь охватила растерянность, он почувствовал, как закипает в нем раздражение. — Мне известны наказания, предусмотренные законом. А также блага, которые дает жизнь. Надеюсь, вы серьезно взвесите то, что я вам предложил.

— Даже не подумаю. Я не беру… — Бэрден невольно понизил голос и сам почувствовал это, хотя их никто не мог подслушать, — взяток.

— Другие…

— Меня не интересует, что делают другие.

— Разве капиталовложение в вашу карьеру — взятка? Вклад в вашу избирательную кампанию — разве это взятка? Вы вообще представляете себе, откуда берутся деньги для проведения президентских выборов? Во всяком случае, если мне доведется вложить деньги в ваше будущее, я потребую от вас куда меньше, чем, скажем, Конгресс производственных профсоюзов или Национальная ассоциация промышленников.

— Я не продаюсь, мистер Нилсон. — Напыщенность и неискренность собственных слов ужаснули Бэрдена, и он подумал в отчаянии о том, куда исчезла вдруг его знаменитая способность найти единственно верную уничтожающую фразу. Лишившись дара речи, он замолк, и на ум ему не приходило ничего, кроме прописных истин, как будто часть его мозга парализовало.

— Я не собираюсь покупать вас, сенатор. — Этот непринужденный голос был теперь холоден, как и его собственный. — Я дам вам деньги, которые нужны вам, если вы дадите мне возможность купить то, что нужно мне. Это законный обмен. Слово, которым я обозначу свое предложение, возможно, прозвучит странно для ваших ушей. Поэтому я произнесу его медленно и отчетливо. Это слово — «бизнес».

В эту минуту подъехал Генри на «паккарде», и Бэрден сел в машину, не сказав ни слова. Пепельно-серый лимузин отъехал от портика Капитолия, облюбованного скворцами.

— Куда, сенатор?

— Куда? — переспросил, очнувшись, Бэрден. — Через реку на ту сторону, в Виргинию. Там поглядим.

Генри прекрасно понял, куда хочет поехать сенатор. Там, за рекой, неподалеку от Булл-Рана[54] лежало поле, по которому, как громадная змея в высокой траве, вились окопы времен Гражданской войны. Бэрден любил сидеть здесь и размышлять о прошлом, о тех днях, когда его не было на свете, мечтать: родись он вовремя, он мог бы пасть на той славной войне, как его дядя Арон Хокинс, сражавшийся под Атлантой в девятнадцать лет, — ему раздробило ногу ядром, и через два дня он умер от гангрены. Вот так судьба подрезала его едва начавшуюся жизнь.

Бэрден смотрел из окна машины на редких прохожих, которые двигались чрезвычайно медленно в такую жару, чтобы не потеть; но даже простое наблюдение из относительной прохлады автомобиля бросило его в жар. Он сунул руку в карман, чтобы достать носовой платок, и нащупал кусочек тяжелого металла — пулю, сразившую его отца. Он забыл, что захватил ее с собой из кабинета. Осторожно прикоснулся к металлу и в который уж раз подумал, какой именно частью поразила она отцовское тело.

Через Чейн-Бридж они пересекли Потомак, обмелевший и сузившийся от жары. На виргинской стороне реки начинался лес, густой и, наверное, прохладный. Бэрден опустил стекло, набрал полные легкие воздуха, закрыл глаза и впал в дремоту.

— Мы приехали, сенатор.

Бэрден очнулся и увидел, что машина остановилась на тропинке в лесу; высоко над головой сплетались ветви деревьев, окрашивая зеленью неистовый солнечный свет. Тропинка выходила на поле, где конфедераты строили свои земляные укрепления.

— Оставайся в машине, Генри. Я ненадолго.

Поле было сплошь застлано ярким кружевом золотарника; медленно, не обращая внимания на цепляющуюся за его брюки траву, он шел к тому месту, где под прямым углом сходились две земляные насыпи. С каждым шагом он все острее сознавал, что лежит под этой землей — кости, пуговицы, пряжки от ремней, бесформенные пули.

Бэрден задыхался, когда наконец подошел к своему излюбленному месту на земляном укреплении и уселся на замшелый камень в тени молодых деревьев. С этого возвышения можно было обозревать местность, на которой разыгралась первая битва при Булл-Ране, семьдесят шестая годовщина которой пришлась на вчерашний день — день его собственной победы. Доброе знамение, если не считать, конечно, что конфедераты с тех пор не сошли с пути поражений.

Сосны разрывали линию горизонта, как они разрывали ее почти столетие назад. На фотографии, сделанной сразу после битвы, виднелись те же сосны, но обгорелые и расщепленные, как множество спичек, а на переднем плане виднелось нечто, выглядевшее на первый взгляд как ворох старой одежды, но затем глаза различали руку, воздетую к небу, сильные пальцы, скрюченные так, будто стремились удержать выпавшее ружье. Вспомнив эту руку, Бэрден скрючил собственные пальцы, как тот мертвый солдат, и внезапно осознал, что пальцы эти скрючились не для того, чтобы удержать выпавшее ружье, а удержать самое жизнь, как будто жизнь нечто такое, что буквально можно схватить и удержать. Дрожь проняла его, он уронил руку на колени, не желая знать, что чувствовал тот человек в ту минуту, когда его покидала жизнь.

Трава парила на солнце. Над сырой землей поднималась дымка, порывы горячего ветерка шелестели листвой, гоняли с места на место рои мошкары. Умиротворенный, разомлевший, Бэрден взвешивал на ладони пулю, как делал это уже тысячу раз. Теперь, говорил он себе, он должен подумать, составить план на будущее, выработать программу действий, которая начиналась бы ныне и кончалась бы в тот ноябрьский день 1940 года, когда его выберут президентом. Перво-наперво он поговорит с Блэзом о деньгах. Затем пойдет к Уильяму Рэндолфу Херсту и даст ясно понять, что… Мысль его упорно устремлялась к мистеру Нилсону: какое бы смелое предложение тот ему ни сделал (и то обязательство, которое Нилсон на него накладывал), он никогда в жизни не брал взяток. В крайнем случае он принимал деньги для избирательных кампаний, смутно сознавая, что в один прекрасный день он сможет быть полезным тому, кто эти деньги жертвовал, — процедура неприятная, хотя и вполне обычная в Республике. Но ведь Нилсон предложил прямую взятку, и пойти на такое не может ни один честный человек. Да и само существо дела — лишить индейцев земли — жестоко и бесчестно.

Но что такое честь? Пальцы, державшие пулю, сжались в кулак. Обычный ответ: делать то, что ты должен делать, невзирая на то, чем это для тебя обернется. Но практически от такого благочестия мало проку. Ведь не всегда можно знать, что ты должен делать. Если стране наилучшим образом будет служить он, президент Джеймс Бэрден Дэй, а стать президентом он сможет лишь в том случае, если возьмет деньги мистера Нилсона, то разве не должен он их взять? В конце концов, защитник Конституции, взявший взятку, морально предпочтительнее неподкупного президента, подрывающего устои Республики. И наконец, вечный проклятый вопрос: какое все это имеет значение? Недавно ему показали проект его собственного мавзолея в Капитолии штата. «Мы предусмотрели место для четырех персон, — успокоительно объяснил архитектор. — Естественно, миссис Дэй захочет лежать рядом с вами, а возможно, и ваша дочь». С течением времени никто не будет знать — да и к чему это знать? — какая горстка праха чья.

Разомлевший от солнца, Бэрден еще раз восстановил в памяти разговор перед Капитолием и вновь задал себе вопрос, откуда у Нилсона взялась уверенность в том, что его жертва не попытается привлечь его к ответственности. Единственным возможным объяснением было, что этот фрукт Нилсон — прирожденный искуситель, наглый провокатор, чей инстинкт безошибочно подсказал ему, что Бэрден не таков, чтобы поднять шум.

Пытался ли Нилсон подступиться к другим сенаторам? Тут стоило раскрыть глаза, поразмыслить всерьез. Но солнце ослепило его, и он тотчас зажмурился, возвратился в темно-розовую ночь собственной крови. Сенаторы почти не говорят на подобные темы. Он вспомнил, какое замешательство испытали они все, когда скончался один прославленный, но бедный член Клуба и вдова обнаружила в его сейфе восемьсот тысяч долларов чистоганом. «Мм… да», — сказал Бэрден своему коллеге-сенатору за тарелкой фасолевого супа в сенатской столовой. «Мм… да», — ответил тот. Одни берут, другие — нет. Он не брал. И не возьмет.

Бэрден открыл глаза в ту минуту, когда из леса вышел человек с длинным ружьем в руках. Явно охотник, который в любую минуту мог издали принять Бэрдена за енота, лисицу или на что там еще они охотятся в Виргинии. Чтобы предотвратить несчастный случай, он помахал охотнику рукой, но тот испуганно отпрянул назад и притаился за пнем. Бэрден встревожился. «Беглый каторжник», — замелькали в его мозгу черные газетные заголовки. Но рядом с ним был Генри, да и сам этот человек напуган едва ли не больше, чем он. Бэрден снова махнул ему рукой, улыбнулся, дружески кивнул — дескать я не замышляю ничего дурного.

Человек осторожно приблизился. Остановился у подножия земляных укреплений.

— Откуда вы? — спросил он с приятным каролинским акцентом. Это был молодой человек, грязный и с бородой, длинными светлыми волосами, спутанными космами падавшими ему на лоб.

Бэрден сказал, что живет в Вашингтоне; молодой человек нахмурился.

— Тогда бы вам не полагалось быть здесь, сэр. — В голосе его слышались странно серьезные нотки.

— Почему же?

Парень стоял теперь настолько близко, что Бэрден слышал запах его тела и мог подробно рассмотреть его странную одежду — измятая куртка, рваные брюки, башмаки с отстающими подметками, из дыры торчали грязные пальцы. Хватит ли у него сил позвать Генри, мелькнуло в мозгу Бэрдена.

Парень держал ружье поперек груди, словно взял его на караул.

— Ну, теперь-то вы понимаете почему, сэр. Не прикидывайтесь, будто не понимаете. — Он дернул головой в сторону соснового леса, откуда только что вышел, и Бэрден вдруг увидел, что деревья объяты пламенем. Белый дым застлал солнце, небо пылало. Бэрден попробовал встать, но тело парня стояло на его пути, и он не смел ни тронуть его, ни попросить подвинуться: ружье страшило.

Он откинулся к камню.

— Там пожар, — выдавил он из себя. — Горит лес.

— Ясно, что горит.

Бэрден сжался в комок, стараясь не дышать, не слышать запаха пота парня, уклониться от странного дружеского взгляда блестящих, налитых кровью глаз.

— Дайте мне встать, — прошептал он. — Пустите меня.

Парень не шелохнулся. Скрытые в бороде губы ухмылялись Бэрдену, беспомощно простертому на земле. Затем парень вдруг протянул смуглую мускулистую руку, и в ней, изогнутой, Бэрден увидел смерть, хранимую памятью, и смерть грядущую. Он пронзительно вскрикнул и проснулся как раз в тот момент, когда уже начал сползать с земляного укрепления на каменистое поле. С минуту он лежал, растянувшись на земле, затем осторожно потрогал траву, землю, камень, чтобы убедиться, что он еще жив.

— Вы здоровы, сенатор? — На опушке, похожий на черное пугало, стоял Генри.

— Да, Генри! — Он удивился неожиданной силе своего голоса. Затем стремительно, насколько позволяли стареющие мышцы, поднялся на ноги. — Я сейчас приду. Иди к машине.

Когда Генри скрылся из виду, он сел на валун и стал ждать, пока сердце обретет свой обычный медленный ритм. Он бросил опасливый взгляд поверх поля, наполовину надеясь, наполовину боясь увидеть огонь того славного пламенеющего дня. Огня не было. Все это было лишь частью театрального представления, разыгравшегося в его воображении. Так, ничего особенного. И все же лицо солдата армии конфедератов было ему знакомо; но ведь и лицо смерти едва ли будет совсем таким уж незнакомым, и воистину это его смерть подняла ружье на него. Содрогаясь от мысли, каким чудом он спасся, Бэрден встал и тут же заметил тускло мерцавшую в траве пулю, сразившую его отца. Полунагнувшись, он расковырял пальцами углубление в земле, затем положил туда пулю и присыпал сверху землей. Довольный содеянным, он спустился с земляного укрепления и зашагал по полю к машине.

III

— Да, сэр, завтра утром я перво-наперво наведу о нем справки. — Клей Овербэри сидел за письменным столом сенатора. — Почему он вас так интересует? Иначе говоря, вы хотите, чтобы я раскопал что-нибудь определенное?

Сенатор пробурчал в ответ что-то невнятное.

Зажав телефонную трубку между щекой и плечом, Клей закурил сигарету.

— Понимаю, — сказал он; до него дошло, что либо он что-то пропустил, либо ему просто ничего не было сказано. Далее сенатор со свойственной ему определенностью дал распоряжения, и Клей, как всегда, подивился способности старика удерживать в памяти такую кучу вещей. В отличие от него, Клея, которому приходилось все записывать.

— Вы верите в сны? — Этот вопрос сенатор задал тем же тоном, каким давал указания по поводу назначаемой на завтра пресс-конференции.

Клей был ошеломлен.

— В сны? — переспросил он.

Сенатор иронически фыркнул.

— Я тоже не верю, — сказал он. — Ну что ж, до завтра.

— До завтра, сэр. Э-э… будьте добры, сэр, скажите Диане, я позвоню ей завтра.

Сенатор обещал и положил трубку.

Клей позвонил мисс Перрин в приемную и попросил принести ему справочник «Кто есть кто в Америке». Затем откинулся на спинку кресла. День подходил к концу. Вздохнув, он застегнул рубашку: хорошо бы вечер был прохладный. Напротив него последний луч солнца осветил трагический рот Цицерона. Надо как-нибудь почитать Цицерона; старику будет приятно.

Тут вошла мисс Перрин, взяла в оборот свою копну волос, пытаясь сделать из нее симметричную рамку для миловидного личика, но потерпела поражение. Она вручила Клею толстый красный том и ждала, пока он читал справку: Нилсон, Эдгар Карл, род. 1881 в Гавр-де-Грас, Мэриленд; женился на Люси Уэйвел в 1921 (разведен в 1932). Ученые степени не указаны. Член директората ряда корпораций: освоение новых земель, газ, нефть. Член одного из престижных нью-йоркских клубов. Это интересно. Место жительства: Нью-Йорку Пятая авеню, 1106. Он вернул том мисс Перрин.

— Наведи справки о каждой из этих компаний. Запроси Торговую палату, будь так любезна. Наведи также справки в «Дан и Брэдстрит». Эти данные понадобятся сенатору завтра.

— Слушаю, сэр. — Она взглянула на него искоса, но он сделал вид, будто ничего не заметил. На своих неустойчиво высоких каблуках мисс Перрин проковыляла через приемную к двери.

При последних отблесках дня Клей прошел через сад Капитолия, где каждое дерево было мечено их латинскими названиями. Воздух застыл в неподвижности. Пекло вашингтонского дня остывало. Клей встретил пожилого сенатора и пожелал ему доброй ночи, не забыв при этом назвать себя. Старик, довольный, что его узнали, просиял.

У подножия Капитолийского холма Клей взял такси. Шофер был навязчивый говорун, и ему было все равно, что Клей его не слушает, в особенности потому, что он говорил о «черномазых», которые были жупелом Вашингтона. «Они» наводняли город с Юга, и вот результат: ходить по улицам стало небезопасно.

Клей остановил такси у ресторана на Коннектикут-авеню, над которым в четырехкомнатной квартире он жил вместе с тремя другими молодыми холостяками. Комната стоила дешево, район был удобным: отель «Мэйфлауэр», где встречались политические дельцы, находился всего в минуте ходьбы.

Соседей своих Клей видел редко, но отношения у него с ними были хорошие. Это все были подающие надежды молодые люди, и Клей делал все от него зависящее, чтобы поспевать за ними. Он уже давно заметил, что большинство молодых людей тянутся к тем, кто уже имеет власть; это естественно и неизбежно, но они слишком часто пренебрегают теми, кто еще не имеет этой власти, то есть себе подобными, но рано или поздно ее достигнет. Клей был склонен думать о себе как о человеке, который живет с заглядом в будущее. На деле же он всего-навсего существовал день ото дня, ожидая, когда перед ним откроется заветная дверь. А тем временем плел обширную паутину связей, так, на всякий случай.

Жилье Клея представляло собой одну-единственную меблированную комнату с широким окном на Коннектикут-авеню — городскую артерию, деревьями и невысокими домами по обеим сторонам похожую скорее на главную улицу какого-нибудь маленького городка, а не на центральную магистраль столицы. Клей никогда не мог забыть своего недоумения, когда впервые обнаружил, что Вашингтон не столичный, а всего лишь небольшой городок. Если не считать огромных, претенциозных правительственных зданий, его улицы ласкали взгляд даже провинциала. Фактически столица его родного штата во многих отношениях казалась ему более похожей на крупный город, чем Вашингтон с его медленным, как у южан, темпом жизни.

Клей скинул брюки посреди комнаты, швырнул нижнюю рубашку на сломанный торшер, с которого уже свисала пижамная куртка, зафутболил в темный угол туфли, наступая на кончики носков, выбрался из них не нагибаясь, швырнул высокой дугой трусы точнехонько на ручку двери ванной, на которой они повисли, точно знамя в бело-зеленую полоску. Затем повалился, прямой, как подрубленное дерево, на незастеленную тахту. Легкий ветерок обсушил его тело, превратив кожу в горячий сухой пергамент, готовый лопнуть от малейшего движения. И он не двигался. Прижатый к подушке глаз воспринимал все вокруг как передержанный фотоснимок.

Тихий стук в дверь разбудил его. Не одеваясь, он подошел к двери, чуть приоткрыл ее, ожидая увидеть одного из своих соседей-холостяков. За дверью стояла мисс Перрин, возбужденная, с блестящими глазами.

— О, — сказал он без особого воодушевления. — Долли.

— Я была поблизости. В восемь часов я встречаюсь с Мэнсоном в «Континентале», это в одном квартале отсюда, и я подумала…

Он распахнул дверь и тем прервал ее болтовню.

— Входи, — сказал он. — Я думал о тебе.

Она раскрыла от изумления рот, увидев, что на нем ничего нет.

— Ты простудишься, — покраснев, но не отступая, сказала она. Он закрыл за ней дверь и повернул ключ.

— В такую-то жару? Заходи и вытряхивайся из своих одежонок, ты запарилась. — Он поцеловал ее. Она ответила поцелуем, прикусив его нижнюю губу своими маленькими острыми зубками. Клей замычал от боли. Долли Перрин где-то вычитала, что такой поцелуй означает Страсть. Клей безуспешно пытался разуверить ее в этом, когда она приходила к нему, обычно перед свиданием с Мэнсоном, ее женихом, у которого была проколота барабанная перепонка и работал он в Казначействе. Она собиралась за Мэнсона замуж, потому что он был добр, рассудителен, уравновешен, но никак не могла насытиться Клеем, который каким-то образом затащил ее к себе в постель в первую неделю ее службы у сенатора. Сначала она пыталась разводить сантименты, но Клей и слышать ни о чем не хотел. Он прямо заявил ей, что она взрослая девчонка и сделала то, что сделала, потому что хотела этого, а вовсе не потому, что он совратил ее с пути истинного хитростью и посулами.

— Все это пустяки. Одна забава.

— А любовь? — шептала она сквозь путаницу волос, за которыми не видно было ее лица. Он ответил крепким ругательством, и она всплакнула; но он был хорошим юристом и ничего не выставлял в ложном свете. Он полагал, что каждая сторона должна полностью сознавать, на что идет. Он не любил лгать, не выносил сцен и презирал несдержанность чувств. Он любил сдержанность чувств и удовольствие. Долли Перрин доставляла удовольствие. Что касается чувств, он старался делать так, чтобы ее помыслы не слишком отдалялись от главной идеи — Мэнсона, его Казначейства и домика, который они собирались купить на Вермонт-авеню.

— Ну и беспорядок, — сказала она, оглядывая комнату глазами домашней хозяйки, какой она станет, как только истечет долгий срок помолвки и из куколки пятилетнего ухаживания они вместе с Мэнсоном выпорхнут в мир единой громадной домашней молью.

— Такой уж я, — сказал Клей, наливая виски в пыльный стакан. Сам он пил редко, но знал, что виски и Долли отлично сочетаются друг с другом. С каждым глотком она будет счастливее в любви. Разумеется, это была-таки любовь, хотя и не в том смысле, в каком она думала о великой Страсти: два ослепительной красоты лица в тридцатикратном увеличении на киноэкране, рвущиеся разделить друг с другом каждую мысль, каждую мечту, какую только способны вызвать к жизни человеческие мозги. Клей же ценил удовольствие, и только. Но для него был важен и сам факт завоевания. Он не мог насытиться победами над женщинами и, косвенным образом, над мужчинами, которые этих женщин любили. Всякий раз, обладая Долли, он побеждал вместе с ней и Мэнсона.

Клей наблюдал, как она раздевается — медленная процедура расстегивания множества пуговиц, крючков, «молний». Его всегда забавляла эта метаморфоза раздевающейся женщины. Одетая, она в броне и в маске, ноги удлинены за счет высоких каблуков, бедра и бюст обтянуты эластиком. То, что было высоким и стройным, обнажившись, вдруг укорачивалось, тяжелело, и сразу становилось ясно не только то, как она приземиста, но и как мощно сложена, ее не сломать, она вылеплена из земли. Мужчина рядом с женщиной — хрупкий, нервный инструмент, весь пламень и воздух, не чета земле и воде. Недовольная, что в комнате слишком светло и он, как всегда, не задернул шторы, Долли все же легла с ним в постель, и на какие-то полчаса эти четыре стихии слились воедино.

Выйдя из-под душа, Клей увидел, что Долли уже наполовину застегнулась на свои крючки и пуговицы — опять в броне. Довольно ухмыльнувшись, Клей откинул со лба ее буйные волосы и поцеловал ее округлый рот.

— Чему улыбаешься? — Долли попятилась, подозрительно взглянула на него. — Что смешного?

Как большинство женщин, которых знал Клей, она опасалась юмора на том совершенно законном основании, что рано или поздно он обратится на нее самое. Глядя на ее озадаченное и недоверчивое лицо, Клей вдруг ощутил нежность — чувство, которое он в такие минуты редко испытывал. Он поцеловал ее спутанные, упрямо падающие на лицо волосы, из перекрученных глубин которых выпрыгивали заколки, как стрелы, выпущенные испуганными обитателями джунглей.

— Ничего смешного. Все очень серьезно. Мне надо одеться. А ты должна настроиться на встречу с Мэнсоном.

Он натянул на себя рубашку.

Долли влезла в туфли на шпильках и сказала:

— Не понимаю тебя, Клей.

— Я весь на виду. Меня и понимать нечего, — сказал он, завязывая галстук перед запыленным зеркалом.

Ожесточенно и безнадежно Долли терзала гребенкой свою прическу.

— Да нет. В конторе ты держишься свободно и раскованно, добиваешься своего, но когда я бываю у тебя…

— Добиваюсь расположения девочек? — Клей был резок. Он хотел доподлинно знать, как он выглядит в глазах других.

— Нет. Сенаторов, — сказала Долли, и челка сползла на глаз, отчего ее лицо приобрело вызывающе залихватское выражение.

Клей не позволил себе разозлиться.

— За это они мне и платят. Они дают объявление в газете: энергичный молодой адвокат, готовый переехать в Вашингтон и пленять сенаторов, скромная зарплата, широкие перспективы.

Он поправил белый двубортный вечерний пиджак, надеясь, что никто не заметит обтрепанных манжет сорочки.

— По-моему, тебе все же следовало бы вернуться на родину, так было бы лучше для всех.

Это была излюбленная тема Долли. Вашингтон — это Версаль, блестящий и развратный, превращающий простых хороших парней в пижонов или кое-что похуже.

Отчаявшись справиться с прической, она отложила зеркальце; волосы победили.

— А тогда почему не возвращаешься ты!

— А я у себя на родине. Ты забыл? Мы с Мэнсоном оба родились в Вашингтоне.

Долли горделиво выпрямилась.

Клей повернулся к ней и засмеялся. На лице Долли появилось выражение испуга.

— Ну, а над чем ты смеешься теперь?

— Так, просто подумал о чем-то. Ни над чем. — Он вспомнил историю, которую рассказал ему один из соседей-холостяков.

— Ты смеешься надо мной! — Она схватилась за голову, как будто ее предали.

— Ну что ты. Просто один из моих соседей рассказал мне смешную историю. Он англичанин.

— Что он тебе рассказал?

— Когда ему стукнуло двадцать один, его отец дал ему три совета. Во-первых, никогда не закусывать виски устрицами. Во-вторых, никогда не охотиться к югу от Темзы. В-третьих, никогда не любить женщину до захода солнца, потому что позже можешь встретить другую, получше.

— Ты мерзавец, — сказала она с чувством.

— Вот мне и показалось это смешным. Особенно совет не охотиться к югу от Темзы. Ума не приложу, что там не так, к югу от Темзы?

Но Долли уже выскочила за дверь.

Когда она пересекала улицу, он крикнул:

— До завтра!

Она не оглянулась.

— Доброй ночи! — Долли продолжала шагать по Коннектикут-авеню.

— Передай Мэнсону мои лучшие пожелания, — не удержался он. Она бросилась бежать на своих высоких каблуках, ныряя носом и оседая на корму подобно тяжелой шлюпке, пытающейся побороть течение.

* * *

Когда Клея впервые пригласили в загородный клуб Чеви-Чейс, он был разочарован его простой деревянной верандой, глубоко отступавшей от красной линии окраинной улицы. Но, очутившись внутри, он сразу же почувствовал себя так, словно забрел в другое столетие; просторные комнаты, наводящие на мысль о несуетных радостях, высокие напольные часы, которые, казалось, никогда не отбивают время, и каждый шаг здесь подчинен ритуалу.

Сегодня он явился рано и вышел на газон; здесь, сидя под полосатыми зонтиками, пили и болтали теннисисты и игроки в гольф, доигравшие свои последние партии. Пора бы им уже разойтись, сурово подумал Клей; в остальном же окружающий пейзаж радовал глаз: справа, за деревьями, виднелись теннисные корты и плавательный бассейн, слева, среди мирных холмов, долин и рощ, фиолетовое на фоне синего вечернего неба, простиралось вдаль поле для гольфа, такое сочно-зеленое, как на картине восемнадцатого века с изображением английского парка. В самых темных уголках рощи метались светлячки.

— Чего только нет у богачей, не правда ли?

Клей обернулся и увидел полного низкорослого человека, который пел на приеме у Сэнфордов прошлым вечером. Клей пожал коротышке руку и засыпал его горячими приветствиями, памятуя, что это один из авторов «Вашингтон трибюн», к которому особенно благоволила Инид. Вот только как его звать?

— Зачем я здесь? Сам не знаю. Может, вы мне скажете? Что я здесь делаю? В этом месте, с этими людьми?

В ответ на брошенное вскользь Клеем замечание, что загородный клуб Чеви-Чейс — «место как место», нежданно хлынул целый поток слов.

— Я терпеть не могу богатых. Я ненавижу политиканов. Я презираю расчетливых молодых людей. — Клей почувствовал, как горячо багровеет под воротничком его шея. Оставалось уповать лишь на то, что гости под зонтиками не подумают, что у него есть что-то общее с этим крайне неприятным типом, к тому же, скорее всего, коммунистом. — Больше всего я ненавижу политику. Я ненавижу президента. Я ненавижу конгресс. Особенно омерзителен Верховный суд. Мне отвратительны военные. Дипломатический корпус следует уничтожить, предпочтительно посредством отравленных бутербродов. Мне ненавистен Вашингтон, округ Колумбия, этот болотный рай, кишащий пиявками увиты ядовитым плющом, эти желудки, набитые капустой, поджаренной на свином сале, и неудобоваримой виргинской ветчиной с привкусом наростов на киле затонувшего корабля. О, моя ненависть, пошли мне красноречие! Давайте выпьем.

Последние слова были произнесены тоном настолько нормальным, что Клей едва их расслышал.

— Ну что ж, — сказал Клей, — я…

— Я бы мог опрокинуть стаканчик, это вы хотели сказать?

— Нет, — солгал Клей, вскипая. — Я хотел сказать, что я бы не отказался.

— Так, значит, я все это придумал. — Собеседник ухмыльнулся. Клей уже ненавидел его.

Они вошли в тускло освещенный бар. Каждый заказал выпить. Клей решил держаться вежливо, что бы ни случилось. Этот человек так нравится Инид… Какая досада, что он не помнит его имени, это ставит его в невыгодное положение. А этому человеку его имя известно, вот почему он, Клей, в невыгодном положении, ибо в именах заключена власть.

— Так почему же, — начал Клей осторожно, не желая давать повод для очередной речи, — вы здесь, если не любите Вашингтон?

— Потому что я слаб. Развращен. Не имею жизненной цели. Не могу устоять перед даровой выпивкой… даровой жратвой… втянут в компанию дикарей, которым я время от времени показываю фокусы: пою песенку, предсказываю будущее, напоминаю им, что государственный корабль пьян.

— А вы?

— Я нет. Рембо — тот был пьян. У вас открытое лицо, Клей. Не давайте жизни закрыть его. У вас есть политические амбиции?

— Есть. — Клей предпочел ответить твердо и кратко.

— Ума не приложу, чего вы все стремитесь к должности? Взять, к примеру, этого мошенника Джеймса Бэрде на Дэя.

— Я административный помощник сенатора Дэя.

Коротышка расхохотался.

— Знаю. И вы, конечно, ему преданы.

— Да.

— Я назвал этого вашего сенатора мошенником не потому, что он — единственный в своем роде. Я употребил это слово не в бранном смысле, да и возможно ли такое в Вашингтоне? Я лишь хотел сказать, что он такой же, как все, только более удачливый. Вам бы не хотелось служить у бунтаря, который не желает походить на остальных, так ведь?

Коротышка опрокинул в себя изрядный глоток виски. Вот уже много лет Клей не встречал человека, который вызвал бы в нем такую неприязнь.

— Согласен, у него обольстительный голос, у этого вашего сенатора. И манеры. Я изучал его вчера вечером на приеме. Он впервые предстал предо мной во плоти, так сказать. Но я его быстро раскусил. Актер! Он актер. Как он владеет своим голосом! Как расставляет ударения! Как пародирует других! Как эффектно падает интонация его голоса. В данный момент он играет Брута, но мог бы с таким же успехом сыграть и Макбета, и Лира, а при плохой удаче — и Тимона Афинского. Он может играть кого угодно, только не себя, ведь своего-то «я» у него нет. На вас наводят скуку цитаты из Шекспира? И всякие книги вообще? Я часто замечал, что любая незнакомая цитата, то есть такая, которую нельзя найти в утренних газетах, повергает вашингтонцев в замешательство и немедленно обращает в бегство.

— Понимаю, почему. — Клей произнес это очень отчетливо и был этим очень горд. Коротышка снисходительно рассмеялся.

— Ваша взяла. Я зануда. И я в высшей степени морочу себя, а уж в этом проклятом городе особенно.

— Так почему же вы не уезжаете?

— Денег нет. Я беден. Я должен работать. А работать я могу только здесь. Представьте себе: ходить в кино днем — обычай еще более вредный, чем нюхать героин, и столь же заразительный, потому что мне нравится то, что я вижу на экране. Я не могу смотреть без слез на Джоан Кроуфорд. Боже, как они с ней обращаются! Свиньи! А эта малышка Джин Артур, она так потешно морщит носик… Это сама реальность. Практически все, что я вижу в этих темных, пропахших несвежими носками и жареной кукурузой кинотеатрах, кажется мне более реальным, чем все это! — Он обвел комнату театральным жестом, и точно по мановению его руки в дверях возникла Инид.

— Что вы тут делаете вдвоем? — Инид сегодня была вся в серебре, изящная и стройная, ни дать ни взять индийская принцесса. — Пора идти, прием начался.

— Я рассказывал мистеру Оверборду, как я люблю Вашингтон.

— Овербэри.

— Он прекрасно знает, кто ты. Мне кажется, сегодня вечером тебя следует поставить на место, Гарольд.

— Меня ставят на место мои хозяева… и любовницы.

Клей внимательно взглянул на Инид, но она потащила его в смежную комнату, оставив Гарольда наедине с высоко поднятым стаканом — он стал было поднимать тост за осажденное в Валенсии законное правительство Испании.

— Вот уж законченный сукин сын.

— Гарольд? Не принимай его всерьез. Его хлебом не корми — дай подразнить людей. Смеха ради. Слушай…

Но Клей не мог слышать, а Инид — рассказать, так как их внезапно остановила бледная близорукая молодая женщина в блестящих бусах.

— Инид Сэнфорд! Прекрасная, прекрасная в серебре. Этот цвет так вам идет.

— Спасибо, миссис Блок.

— В воскресенье у меня небольшой прием, очень intime[55].— К явному восторгу Инид, французское произношение миссис Блок было небезупречно. — Приходите в шесть, прошу вас. Прием даю в честь… — Она назвала имя пожилого члена Верховного суда. — Он такой занятный. — Тут Клей не смог сдержать улыбки. По словам Инид, были известны случаи, когда, завидя старика, даже калеки отшвыривали костыли и спасались бегством. — Он любит отдохнуть в обществе родственных душ. — Все были уверены, что у судьи роман с миссис Блок, последний старческий взлет перед последней заключительной речью. — Он так восхищен вами, Инид. Он обожает молодежь.

— Непременно постараюсь прийти, миссис Блок.

— В любое время после шести.

— Позвольте вам представить… — Инид хотела познакомить ее с Клеем, но миссис Блок это явно было ни к чему. Она выследила какого-то посла и исчезла.

— Интересно знать, как попала сюда эта проклятая еврейка? — сказала Инид.

— Если верить колонке светской хроники в газетах, она вездесуща.

— Это потому, что она знакома со всеми репортерами светской хроники. Уверена, она платит им, чтобы о ней писали. Только в нашем доме ей не бывать, а мы не переступим порог ее дома. Бедняжка. Сидела бы себе в Нью-Джерси или откуда еще там она появилась. Вашингтон не для нее. Послушай, я насчет вчерашнего вечера…

— Сожалеешь?

— С какой стати? — В темных глазах Инид отражалось пламя свечей. До чего же она хороша, подумал Клей, сознавая, что он ей не пара.

— Питер знает.

— Какой еще Питер и что он знает?

— Мой брат. Я не смогла вчера тебе рассказать. Он видел нас в раздевалке.

— О боже! Надо было запереть эту проклятую дверь!

— Ну, сделанного не воротишь. Но вот как теперь быть?

— Он расскажет отцу?

— Не думаю. Не знаю. К тому же он такой лгун, что ему могут не поверить.

— Лгун? — Для Клея это было новостью.

— Врет без конца. С тех пор как он научился говорить, он плетет что-то чудовищное.

— Враки?

— Разумеется. — Тут в дверях появилась группа молодых людей; увидев Инид, они радостно замахали руками и двинулись к ним.

— Надо что-то решать, — лихорадочно сказала она. — Вон идут мои нью-йоркские друзья.

— А где сейчас твой отец?

— Он здесь. Вон там.

Приятели Инид окружили их. Девушки целовали ее в щеки, молодые люди пожимали руку.

— Поговори с ним! — крикнула она, затопленная этим изъявлением чувств.

Блэз Сэнфорд сидел в углу комнаты в обществе двух седых мужчин, рассуждая — о чем? — конечно, о политике. В соседней комнате начались танцы. Хотя прием был устроен для молодежи, наличествовали и старики. Подобно свидетелям в суде, они сидели в креслах, наблюдая, как движутся в сложном рисунке танца их преемники, и отдавая себе отчет в том, что им в конечном счете придется уступить место в этих креслах молодым танцорам, которые в свою очередь освободят танцевальную площадку другим, еще более молодым. «Что нужно делать, чтобы про тебя не забыли? — подумал Клей. — Как сохранить танцевальную площадку для жизни?» Этот вопрос задавало его честолюбие, но ответа на него не давало.

— Мистер Овербэри? — Худой блондин с проседью встал между ним и танцевальной площадкой. — Меня зовут Эдгар Нилсон, я друг… точнее — человек, желающий стать другом сенатора Дэя.

— Знаю, — Клей улыбнулся заученной улыбкой политика и горячо пожал протянутую ему руку. — Вы из Нью-Йорка. Но родились в Мэриленде. — Он понимал, что, пожалуй, выказывает излишнюю осведомленность, но тем хуже для сенатора, раз тот решил что-то скрыть от него.

— Похоже, обо мне наводят справки. К счастью, мне нечего скрывать. Все улики уничтожены.

Клей рассмеялся: ну и нахал этот мистер Нилсон, ну и нахал.

— Я хочу купить землю у индейцев, но боюсь, сенатор не очень расположен мне в этом помочь.

— А как еще он к этому может отнестись?

— Я не причиню индейцам особенного вреда. Цена, между прочим, вполне приличная.

— Бусы, ожерелья из ракушек, огненная вода?

Нилсон рассмеялся.

— Вы сообразительны, мистер Овербэри. Нет, плата будет получше. Настоящими деньгами.

— Но меньше, чем эта земля стоит?

— А кто это может определить?

— Вы. Иначе вы не захотели бы ее покупать.

— Я готов помочь сенатору в выдвижении его кандидатуры на президентских выборах в сороковом году.

— Что он вам ответил?

— Ничего.

— Чем же вы можете ему помочь?

— Деньгами. Влиянием. А еще у нас есть друг — Блэз Сэнфорд.

Нилсон увлек Клея от танцующих к креслам, к самому Блэзу. Тот поднял глаза.

— Эдгар! Что вы здесь делаете? Здесь, в городе? Садитесь. Привет, Клей, — холодно добавил он.

Слова «Добрый вечер, сэр» и «У меня здесь небольшое дельце, Блэз» прозвучали почти одновременно, пока мужчины усаживались по обе стороны издателя в кресла, еще хранившие тепло предшествующих клиентов.

— Жаль, я не знал, что вы в городе. Вчера у нас был прием. Вам следовало быть на нем. Праздновали поражение мистера Рузвельта.

— И победу сенатора Дэя. — Нилсон улыбнулся Клею.

Блэз проницательно перевел глаза с одного на другого.

— Бизнес?

Нилсон остался невозмутим.

— Я хочу, чтобы сенатор Дэй в сороковом году был избран президентом.

— Неплохая идея. Ваше мнение, Клей? — Ив сторону, Нилсону: — Это будет пристрастное свидетельство.

— Конечно, — сказал Клей. — Могу ли я этого не желать? И отныне это уже представляется возможным. Мы беседовали с вице-президентом.

Как большинство сенатских помощников, Клей был склонен говорить «мы» в тех случаях, когда, вообще говоря, следовало сказать «он» — привычка, которую он не терпел в других, но себе делал поблажку.

Блэз взглянул на него одобрительно и не без интереса.

— Вы привлекли его на свою сторону?

— Да.

— Добро.

Нилсон поднялся.

— Я позвоню вам завтра, Блэз.

— Непременно звоните. Приходите к нам на ленч. Поплаваем. Завтра будет жарко.

Нилсон скрылся в танцевальной комнате. Клей отдавал себе отчет в том, что другие страстно желают занять его место рядом с издателем, ловят шанс подержаться за его руку, погреться в лучах его славы. Ему следовало уйти, но он предпочел остаться.

— Кто такой мистер Нилсон? — Клей не испытывал робости. В конце концов, ему нечего терять, кроме Инид, миллиона долларов и поддержки могущественного газетного магната.

— Кто такой мистер Нилсон? — повторил Блэз тоном, в котором недвусмысленно звучало: «А кто такой Клей Овербэри?» — Ну что ж, это мой друг. Он занимается нефтью. Не знаю, чем еще. Бэрден должен с ним подружиться. Это пошло бы на пользу им обоим. — Блэз оглянулся, как бы ища поддержки. Клей пошел напропалую.

— Сэр, как насчет Инид?

— А что насчет Инид? — Темные глаза Блэза вдруг уставились на него в упор. В искривленном гримасой побагровевшем лице Клей увидел Инид. — Что насчет Инид?

— Мы довольно часто встречались с ней этим летом.

— Нет, — отрезал Блэз.

— Что нет?

— Вы не женитесь на ней.

— Я не сказал, что собираюсь на ней жениться.

— И не помышляйте об этом.

Клея охватил ужас пополам с яростью. Ярость возобладала.

— А почему бы и нет? — Голос его задрожал. От напряжения, убеждал он себя, не от страха.

— Я не обязан вам отвечать.

— А я не обязан выслушивать от вас оскорбления.

— Что и ставит точку нашему разговору, так?

— Да. — Клей встал. Голова его кружилась. — До поры до времени, — сказал он, — ставит точку.

Но Блэз уже подзывал к себе кого-то из гостей.

Клей вошел в танцевальную комнату. Ему казалось, что он готов убить Блэза. Он взял предложенный лакеем бокал виски и залпом выпил. Это сразу его согрело. Впервые он понял, что люди пьют для того, чтобы вынести невыносимое. Затем нырнул в вечеринку, поплыл между танцующими и не выбирался на берег до полуночи, когда пили уже вовсю, флиртовали в открытую, а кресла опустели.

— Что будем делать? — На зашторенной веранде прямо перед ним возникла Инид. Снаружи в темноте прогуливались парочки, их путь в темноте ясно обозначался устойчивыми огоньками сигарет, совсем непохожими на пульсирующие стреляющие искры светлячков.

— А чего бы тебе хотелось? — Он избегал ответственности. В один прекрасный день, подсказывал ему его ум юриста, дело будет разбираться, и он хотел оставить за собой возможность доказать, что ни к чему ее не принуждал. Пусть выбирает она, а не он. И она начала.

— Поедем куда-нибудь на ночь.

— В бассейн? — улыбнулся он.

— Нет, только не туда! После того как Питер… Поедем… в Мэриленд.

— В Элктон? — Наводящий вопрос: именно в Элктоне быстро и без формальностей женились вашингтонские парочки.

— Ты говорил с отцом?

— Это необходимо?

— Он умеет ощериться.

— Он таки ощерился.

— Он не любит молодых. Для него они недостаточно значительны.

— А для тебя?

— Для меня неважно, значителен молодой человек или незначителен. Тогда это было в первый раз, ты знаешь. — Она сказал это ему накануне вечером во время грозы; слова поразили его, хоть он и усомнился. Но, вполне возможно, она говорила правду. Несомненно одно: свидетельств обратному у него не было.

Начиная с зимы, они встречались от случая к случаю на вечеринках, менее случайными были их встречи в конце недели. В тот вечер, когда он сломал себе переносицу в Уоррентоне, она впервые отдалась ему. Боль, которую он испытывал, доставляла ей какое-то озорное наслаждение, и она требовала, чтобы он снова и снова целовал ее, невзирая на огромную, идущую через все лицо повязку. Но только вчера вечером они «закрутили на всю железку», как она выразилась.

— А как насчет Дианы? — Лицо Инид вдруг напомнило ему лицо ее отца.

— Дианы? — переспросил он, делая наивные глаза.

— Она ведь, кажется, влюблена в тебя.

— Я работаю у ее отца. Она мне нравится.

— Ты спал с ней?

Он отрицательно покачал головой.

— Нет. Ни на резиновом матраце, ни на полу.

Инид засмеялась.

— Мне, наверное, никогда не удастся загладить свою вину перед ней.

Клею, любившему ее, сейчас она даже нравилась. Временами она говорила о себе с грубовато-прямолинейным юмором, какого не было ни у одной из знакомых ему девушек.

— Мы это еще обдумаем, — сказала она наконец. — А теперь идем танцевать. Ты ведь знаешь, я ужасно молода. Даже для своих лет, так все говорят.

Они вернулись в танцевальную комнату, где разгоряченные парочки танцевали что-то энергичное и шумное. Так-так, подумал Клей. Ему нужно время, чтобы улестить Блэза. Он должен также каким-то образом дать понять Диане, что не может жениться на ней. Он многим обязан ей, а сенатору — еще больше.

IV

Две луны поднялись над равниной, посеребрив башню. Это был сигнал. Он посадил планер. Затем, завернувшись в особый плащ, который дал ему Великий Мург, зашагал обратно в городу где его ждало войско.

— Плевать мне на то, чего она хочет! Важно то, чего хочу я.

— Будь благоразумен, Блэз. В конце концов, дело сделано.

На главной площади древнего города, древнее, чем письменная история выстроилось войско тарков. Увидев его, узнав плащ Великого Мурга они приветствовали его криками.

— Мы расторгнем брак.

— Но как вы сможете сделать это, если они… если она…

Длительное мгновение он смотрел на эту массу приветствующих его тарное. Он чувствовал, как все его существо наливается силой. Он взглянул на балкон, где стояла Тувия в гелиевой короне древней империи. Она приветственно помахала ему рукой. Он салютовал ей из винчестера, который подарил ему отец к рождеству

— Я знала, что нам следовало уехать в Уотч-Хилл в июне. Это ты виноват, Блэз, что мы застряли здесь из-за твоей проклятой политики. А теперь она сбежала, и дело сделано. Вышла замуж за политикана. Ты должен быть куда как доволен.

Раздался звон разбитого стекла. Питер попытался включить его в игру своего воображения, но безуспешно. С грустью вынужден был он констатировать, что видение Тувии и тарков разлетается вдребезги вместе с высоким стаканом, который отец швырнул то ли в мать, то ли на пол. Он заглянул в открытую двустворчатую балконную дверь. На полу, между отцом и матерью, лежали осколки разбитого стакана, содержимое которого растеклось по ковру темным пятном.

— Посмотри, что ты сделал с ковром.

— К черту ковер!

— К черту все! Вот чего тебе на самом деле хотелось бы. — Это как гром с ясного неба. Фредерика предпочитала не вылезать на сцену. Какие-либо недвусмысленные заявления были не в ее стиле.

— Что, по-твоему, я должен сделать? — В голосе Блэза звучал прямой вызов.

— Плесни воды на ковер. Это размоет пятно.

— А потом?

— Что хочешь. — Она была уже не так уверена в своей правоте. — Только постарайся быть любезным, когда они приедут.

— Арестовать его за совращение несовершеннолетней — вот что мне следовало бы сделать.

— По законам штата Мэриленд она совершеннолетняя и он не совратил ее, а женился на ней.

Питер откинулся в шезлонге, усилием воли заставив себя не слышать родительские голоса. День был жаркий. Он оделся в костюм для игры в теннис, но в последний момент позвонил своему приятелю Скотти и сказал, что встреча на корте грозит солнечным ударом. Так говорили все. Кроме того, он чувствовал себя смертельно усталым, слишком усталым даже для того, чтобы спуститься с раскаленного газона к пруду, где была тень.

Сегодня с утра пораньше Инид и Клей поженились в штате Мэриленд. Она сообщила эту новость по телефону, когда семья сидела за завтраком. Каждый повел себя соответственно. Фредерика поинтересовалась, где они провели ночь (в автомобиле). Блэз сказал, что не хочет больше их видеть, на что Инид ответила: «Не глупи, мы будем дома к ленчу». Питер решил, что после случившегося в бассейне женитьба — скучное завершение великолепного сюжета. Он уже прокрутил назад фильм, показывающий события, которые он видел столько раз, что сам почти стал их участником. Но прозаический или нет, такой финал по крайней мере ломал рутину, обычный распорядок семейной жизни. И за это он был им благодарен.

— Так или иначе, ты сам во всем виноват, — повторила Фредерика свой единственный аргумент. — Если бы мы уехали в Уотч-Хилл, а не…

— …остались здесь, мы с Клеем никогда бы не поженились. Да, это так, и не иначе. — Инид появилась в комнате в измятом серебристом вечернем платье и серебристых туфлях. Припадая на одну ногу, подошла к столу. — Я потеряла каблук в Элктоне. Он отскочил прямо на ступеньках дома мирового судьи. Клей ждет в машине. Я сказала ему, что пойду взгляну, что тут у вас. Что тут у вас — я и без того знаю. — Она скорчила гримасу. — Папа, зачем тебе обязательно нужно закатить скандал?

— Я еще слова не проронил с того момента, как ты появилась, — Блэз сказал это поразительно дружелюбным тоном.

— Но ты метал громы и молнии, когда разговаривал со мной по телефону. А лицо-то у тебя какое! Мам, что нам с ним делать?

— Вы спали в машине? — Фредерику всегда интересовали обстоятельства.

— Мы сидели в машине. Нам вовсе не полагалось спать. Но я бы предпочла вылезти из этого платья и переобуться.

— Нет, — сказал Блэз. Тут он увидел в окне Питера. — Кыш, пошел! — Он закричал, как фермер на птицу, севшую на только что засеянное поле. Питер испарился. Он обошел вокруг дома и скрылся в густых зарослях самшита, выбрался к главной подъездной аллее, где сидел Клей в своем «плимуте», читая «Трибюн».

— Поздравляю, так, что ли? — Пожимая Клею руку, Питер заметил, что рука у Клея потная, а отросшая за сутки щетина несколько размыла очертания его классического подбородка. Но даже с красными от бессонной ночи глазами Клей был, как всегда, красив.

— Для меня это было неожиданностью, — сказал Клей. — Что там у вас?

— Для нас это тоже было неожиданностью.

— Как воспринял это отец?

— Он вне себя. Почему бы это?

— Не знаю. Ты знаешь?

Питер отрицательно покачал головой.

— Может, он хотел, чтобы она вышла замуж за… не знаю кого, за кого-то другого.

— За богатого?

— Не думаю. Не знаю. У него могут быть свои причуды.

— Ну что ж, что сделано, то сделано.

Из главного входа, припадая на одну ногу, вышла Инид.

— Клей, заходи. А, и ты тут, — бросила она Питеру ни к селу ни к городу. — Наслаждаешься переполохом?

— Не так, как ты.

Инид пропустила реплику мимо ушей.

— Он хочет поговорить с тобой, — сказала она Клею.

Тот вылез из машины.

— Желаю удачи, — сказал Питер.

Инид пошла к дому, споткнулась и чуть не упала. Яростно сорвала с ног туфли и швырнула их в кусты самшита.

— Пошли, — сказала она Клею. — Посмотрим, сумеешь ли ты с ним договориться.

V

Договориться с Блэзом было нелегкой задачей хотя бы потому, что никогда нельзя было знать, о чем надо договариваться. Блэз вежливо поздоровался с ним, предложил выпить. Затем, поскольку приглашенные к ленчу гости должны были прибыть только через час, предложил искупаться в бассейне. Фредерика и Инид были сбиты с толку этой необычной тактикой, как, впрочем, и сам Клей.

У входа в раздевалку Клей вдруг на мгновение испытал чувство вины. Но Блэз бодро взял его за руку.

— Полагаю, этим летом вы бывали у нас не раз.

Наверное, Питер рассказал отцу, подумал Клей. Но если Блэз и знал что-либо, он слишком утвердился в своем намерении держаться дружелюбно и не подавать вида.

— Вам, наверно, известно, какие купальные костюмы будут вам впору. — С вешалки для шляп свисала дюжина купальных костюмов. Клей взял один из них, Блэз — другой. Затем оба, перебрасываясь ничего не значащими фразами, разделись.

— Вы хорошо знаете сенатора Баркли?

— Довольно хорошо, сэр.

— Я лично поддерживал Пэта Харрисона на пост лидера большинства. Но надо иной раз позволить и Франклину выиграть какую-нибудь битву.

— Сенатору Дэю нравится Баркли, но он считает его слабым.

— Штемпель в руках президента?

— Да, сэр.

Стягивая трусы, Клей ощутил на себе пристальный, изучающий взгляд Блэза. Его лицо обдало жаром, словно кровь бросилась ему в голову. Чтобы надеть купальный костюм, он отвернулся, вспомнив и признав разумность библейского завета не смотреть на наготу отца своего. Ему было не по себе при виде тела любого человека, пора расцвета которого уже минула, и предугадывать в этой развалине собственное будущее.

Завязывая тесемки купального костюма, Клей взглянул в зеркало и увидел, что Блэз сверлит его взглядом такой чудовищной ненависти, что он ощутил ее физически — раскаленное клеймо, неожиданно припечатанное между лопатками. Но когда Блэз заговорил, голос его был приветлив.

— Захватите свой стакан. Мы посидим в тени. Хотя в такую пору это мало что даст. Но видите ли, вы сами во всем виноваты.

— Виноват? — Вот, начинается. Клей напрягся, готовясь к удару.

Блэз улыбнулся.

— Вина конгресса — прозаседали весь июль.

— Вина президента — он хотел запихнуть нам в глотки законопроект о Верховном суде.

Блэз кивнул и подвел Клея к шезлонгам, расставленным у бассейна.

— И походя убил Джо Робинсона. Интересно, правду ли говорят, что он хотел назначить старину Джо членом Верховного суда, если бы ему удалось протащить законопроект через сенат?

Клей обрадовался, ощутив знакомую почву под ногами.

— Не знаю, сэр. Существует мнение, что президент просто-напросто использовал его, и, как только закон был бы принят, он назначил бы четырех новых судей, скажем, таких, как Хатчинс из Чикаго, ну, знаете, этих левых, бомбометателей.

— И вы один из них? — Блэз повернулся к Клею, и тот мгновенно ощутил чувство вины, хотя был ни в чем не виноват.

— Я работаю на сенатора Дэя.

— Это не ответ.

— Что ж, я консерватор и по собственным убеждениям. Начать с того, что я не признаю экономической теории Кейнса.

— Гнусный тип. Я встречал его. Франт. Наверняка гомик. Но он прижал к ногтю всю администрацию. Кроме Гарри Гопкинса. Этот пока улизнул. Хочет стать президентом, безмозглый осел. Где тут стать президентом, если путаешься с розовым в вашингтонских салонах и социалистами. Бедняга Гарри полагает, что сороковой год будет его год. Совсем как Бэрден.

— Я думаю, у сенатора есть шансы.

— Возможно. — Блэз вытянул свои короткие, словно обрубленные ноги. Синие, варикозно расширенные вены извивались на икрах. — Как вы обойдетесь с деньгами?

— У нас немало сторонников на Западе. Кое-кто из нефтяного бизнеса…

— Я имел в виду вас лично. И Инид.

Клей чувствовал себя идиотом: как он мог так промахнуться?

— Моей зарплаты хватит на нас обоих.

— На Инид?

— Почему бы и нет?

— Вы рассчитываете, что я буду давать вам деньги. С какой стати?

— Почему бы вам и не давать?

Блэз пристально посмотрел на Клея.

— Что ж, вопрос поставлен правильно. Я не одобряю ваш брак, Инид слишком молода. Ей следовало бы побольше повидать свет, не только один Вашингтон. Повидать людей.

— Что вас не устраивает во мне?

— У вас нет денег.

— Но у меня будут деньги. А пока хватит и того, что есть.

— Каким вы представляете свое будущее?

— Блестящим.

— Именно?

— Политика.

— Политики деньги не зарабатывают, они их тратят.

— Меня это не пугает.

— Меня тоже. Слушайте, если бы я дал, ну, скажем, сто тысяч долларов — вы бы согласились расторгнуть брак?

Клей невольно рассмеялся.

— Вот не знал, что такие вещи и вправду говорят. Нет.

— Вы любите Инид и не можете без нее жить? — с издевкой спросил Блэз.

Клей взглянул на него с таким отвращением, что его нельзя было не заметить; Блэз резко выпрямился в шезлонге и закинул ногу на ногу.

— Я ни слова не сказал о любви, мистер Сэнфорд. Но раз вам доставляет удовольствие поставить все точки над «i», могу сказать, что я не собираюсь портить свою биографию фактом расторжения брака, так как этим смогут воспользоваться мои политические противники. — Клей ухмыльнулся своей, как он точно знал, обаятельной ухмылкой, по крайней мере в данной ситуации. — Вам придется придумать что-нибудь другое… сэр.

Блэз промолчал и отпил из своего стакана. Он изучал гнилой пень, превращенный муравьями в громадный, замысловатый город.

— Я не люблю, когда меня тычат мордой об стол. — Такой вульгаризм в устах Блэза был необычен. — Я знаю, кто вы такой. Бедный малый из провинции, приехал в столицу, чтобы сделать карьеру. Затем жениться на богатой девушке и жить себе припеваючи на ее деньги. Да только вот она несчастна. Клянусь, с Инид этого не произойдет.

— Каким, по-вашему, должен быть ее муж?

— Таким, как я.

— С деньгами?

— С происхождением.

— Вы сноб, сэр.

— А я этого и не отрицаю. И позвольте вам заметить, Вашингтон — Голгофа для сноба, для любого, кто хоть что-то собой представляет, ибо он вынужден выносить всех этих фигляров и знахарей, обманом заставляющих народ голосовать за них…

— Но ведь не все же фигляры.

— Остальные еще хуже. Они жаждут власти ради власти. Как Франклин.

— Как вы.

— Я здесь потому, что мне забавно баламутить это болото. — Он посмотрел на гнилой пень. — Вы, конечно, уже с ней спали. Она беременна?

— Насколько мне известно, нет.

Блэз вскочил на ноги, быстрым движением проскочил вымощенную кирпичом площадку и нырнул в воду. Клей последовал за ним не так скоро, чувствуя, как по бокам его струится нервный пот. Согнувшись, он оттолкнулся от трамплина, резко распрямился и, перед тем как войти в воду, открыл глаза навстречу прохладной, мутно-зеленоватой стихии, которая, он знал, сразу умерит сердцебиение и успокоит нервы. Он проплыл под водой во всю длину бассейна, нехотя всплыл на поверхность и увидел, что Блэз сидит у края бассейна и наблюдает за ним.

— Мы тоже когда-то были в команде пловцов Йельского университета. — Блэз отплатил ему за хвастливую демонстрацию силы.

— А я никогда не был ни в какой команде. Я вынужден был работать, чтобы учиться. Я шуровал уголь в топках.

— Молодец.

— Я вовсе не хотел хвастаться.

— Зато я хотел. Инид… щедрая девушка. Не знаю, почему она вышла за вас замуж, может быть, она хочет дать вам то, что вам нужно, деньги например.

— Мне нужны деньги, но не настолько.

— Вы их не получите.

Клей подумал, что будет, если он ударит своего тестя. Это дало бы ему чувство удовлетворения. В будущем их отношения будут хотя и прохладны, но по крайней мере честны. Однако он совладал с собой и вместо того вытянул руки, поиграл мышцами.

— Вы, однако, не назвали ни одной разумной причины, почему вы против нашего брака.

— Я против потому, черт побери, что не хочу облегчить вам все это.

— Что именно?

— Все. Игру, которую вы начинаете. Вы хотите сделать карьеру, а я этого не хочу.

— Почему?

Блэз не ответил. Он встал и направился к раздевалке. Клей крикнул ему вслед:

— Уж не потому ли, что вы сами ничего не добились? Не смогли? — Клей шел напролом. — Потому что вы были слишком богаты, чтобы работать локтями, как все? — Но Блэз уже скрылся в раздевалке.

Клей выждал, пока Блэз оденется. Затем сам вошел в раздевалку. Блэз причесывал свои редкие волосы и игнорировал Клея. Тот быстро оделся. Перед тем как выйти, Блэз обернулся к нему.

— Я добился власти собственными силами.

— У вас были деньги — для начала.

— Как я добился власти — несущественно. Существенно то, что она у меня есть. У вас ее нет.

— К такой власти я не стремлюсь.

— Всякая власть едина, вы сами это узнаете. Придется попотеть, вот так! — Он вдруг взыграл духом. — Нас ждет ленч, тогда-то мы и объявим эту радостную новость. — Он улыбнулся. — Будет сенатор Дэй. Я сказал ему, чтобы он привез Диану. Думаю, вам это понравится. — Они пошли по дорожке между кустов самшита, и Блэз взял его под руку с такой нежностью, что это поразило бы любого.

VI

— Я говорил вам, у меня друзья и такие, и этакие. — Мистер Нилсон улыбался Бэрдену лучезарной улыбкой.

— Вижу, вижу. — На какой-то момент он был как в ловушке на веранде наедине со своим искусителем. На краю лужайки, под вязом, лицом к лицу стояли Клей и Диана. Она была бледна и молчала. Клей что-то с горячностью объяснял ей.

Это был не ленч, а сплошной кошмар. Раз или два Клей пытался уведомить всех о том, что произошло, но Блэз не давал ему такой возможности. Объявление о том, что брак состоялся, сделанное за десертом, произвело ошеломляющее впечатление. Бэрден невольно поднялся, чтобы подойти к Диане, сидевшей напротив. Но если она и нуждалась в утешении, то не подала виду. Поскольку Бэрден уже встал, ему пришлось подойти к Клею и поздравить его. В этот момент поднялись и остальные.

В гостиной Блэз играл свою любимую роль тамады. Он произнес речь:

— Не скажу, чтобы я не был удивлен. Я-таки был удивлен, мы все были удивлены. Но нынче принято поступать именно так. В сущности, мы должны быть им благодарны. Теперь никто не должен ничего покупать им. Никакого серебра. Никаких подарков. Ничего.

Кто-то засмеялся. Инид, заметил Бэрден, выглядела усталой и мрачной. Клей был как на иголках. Один только Блэз, казалось, забыв обо всем, наслаждался происходящим. Он пожелал молодым долгой счастливой супружеской жизни. Были произнесены торжественные тосты. Затем гости вышли на веранду.

— По правде говоря, одна из причин, почему я здесь, — это поговорить с Блэзом о вас.

— Очень любезно с вашей стороны. — Бэрден хотел уехать сразу же после ленча, но Диане надо предоставить возможность поговорить с Клеем, и вот он в руках мистера Нилсона.

— Мы готовы начать кампанию «Дэя — в президенты».

Бэрден уставился на Нилсона взглядом, который говорил, что это забавно, но неправдоподобно, — от такого взгляда обычно становилось не по себе свидетелям, дающим показания в комиссии сената. Но Нилсона явно ничто не могло вывести из равновесия.

— Мы, вероятно, создадим нашу первую организацию в Вашингтоне. Для рекламы понадобится несколько известных имен. Блэз, например. Насчет меня не беспокойтесь. Я, как всегда, останусь за кулисами в должности неофициального казначея. — Он с легкой усмешкой сделал ударение на последнем слове. — Двести пятьдесят тысяч долларов — с такой суммой в кошельке наша компания плавно тронется с места. Разумеется, это только начало.

Диана отвернулась от Клея. Он, по-видимому, не договорил то, что хотел ей сказать. Он протянул руку, как бы пытаясь ее удержать, но Диана уже быстро шла через лужайку к веранде. Сын Блэза остановил ее на ступеньках и что-то сказал ей; она силилась улыбнуться. Бэрден видел, как она страдает, и извинился перед Нилсоном. Он подошел к Диане и Питеру.

— Поехали? — спросил он.

— Пожалуй, да. Где Инид?

Питер пожал плечами.

— Пошла спать, я думаю. Они не спали всю ночь.

— Передай ей, как я… за нее рада.

— Хорошо.

Бэрден взял дочь под руку. К его удивлению, ситуация начинала ему нравиться. «Отец утешает отвергнутую дочь». Жизнь часто представлялась ему серией старых литографий с такими, например, надписями: «Государственный муж на берегу залива», «Смерть в семье», «Поруганная честь». В лучшем случае трудно составить себе мнение о других. Но он пытался, так как искренне верил, что человек должен быть добр. Так или иначе, никто не поставит ему в вину, что он не давал себе труда составить такое мнение. Хоть он и любил свою дочь, Клей ему нравился, и это затрудняло, как ни жаль, все, особенно сейчас, когда Клей, тяжело дыша, заступил ему дверь в гостиную. Он явно пробежал через всю веранду.

— Простите, сенатор. Я не предупредил вас. Но все случилось так внезапно. Мы об этом не думали.

— Как же иначе. — Нет, сказано слишком холодно, решил Бэрден. — Да, я понимаю, как это случается. Она чудо как привлекательна. Поздравляю.

Клей нервничал, и это доставляло Бэрдену удовольствие. В их довольно сложных взаимоотношениях Клей всегда сохранял хладнокровие, в то время как Бэрден, движимый чувствами, нередко горячился. Но теперь-то Клей держался едва ли хладнокровно, и Бэрден понял, чего он боится: что его уволят. С минуту он забавлялся этой мыслью. Конечно, это порадовало бы Диану, не лишенную — он это знал, так как видел в ней себя, — мстительной жилки. Но К лей может быть спокоен за свое место: Бэрдену без него не обойтись.

— До понедельника. — Он неопределенно улыбнулся Клею и направился с дочерью в гостиную, чтобы проститься с хозяином. Фредерики нигде не было видно. Она наверху, с мисс Инид, сказал лакей.

— Учит ее жить, это как бог свят! — Перед ним неожиданно возник Блэз. — О чем еще могут говорить матери с дочерьми в такие минуты?

— Не знаю, — сказал Бэрден. — Никогда не был ни матерью, ни дочерью.

— Диана, о чем они разговаривают? Ты дочь. Открой нам женские тайны.

— Откуда мне знать? Я никогда не была замужем. А потому со мной не разговаривали. Наверное, одна женщина предупреждает другую.

— Предупреждает против чего? — Казалось, Блэз был в самом деле заинтересован.

— Против мужчин, конечно. Нашего общего врага. — Голос Дианы почти срывался.

— Бэрден, кто же она такая? Мужененавистница?

— Она преувеличивает. — Бэрден пытался передислоцировать Диану к двери, но Блэз не пускал ее.

— Уверен, ты не преподнесешь отцу такого сюрприза, как Инид.

— Я не очень-то горазда на сюрпризы. Да и не похоже, чтобы кто-то мною интересовался.

— Ну, брось, брось, — встревожился Бэрден. — У тебя есть свои поклонники. — Он повернулся к Блэзу. — И я ненавижу их всех, а вы? А почему, собственно, молодой человек, которому нравится твоя дочь, должен представлять собою угрозу?

— Ну, у нас в доме эта угроза уже обернулась реальностью. — Блэз вдруг ожесточился. — Надеюсь, вам повезет больше. Вам обоим. Да. Эд Нилсон просил меня кое-что тебе передать. Не знаю, что это. Скорее всего, любовное послание. Он души в тебе не чает. — Блэз подал Бэрде ну конверт.

— Спасибо за ленч, — сказал Бэрден. — И за сюрприз, — не удержавшись, добавил он.

— Строго говоря, сюрприз был не мой. — Блэз посадил их в машину, которую Генри подал к подъезду. — Но приходится мириться с тем, что сваливается на нас.

Когда Бэрден с Дианой отъехали, Блэз еще некоторое время стоял у подъезда и махал им вслед, словно решил больше с ними не встречаться.

— Такой жестокости я от него не ожидал, — сказал наконец Бэрден, отдав себе отчет в том, что им вот сейчас придется заговорить о случившемся.

— Он влюблен в нее. Почему бы ему не жениться на ней?

— Я имел в виду не Клея. Я имел в виду Блэза.

— Я как-то этого не заметила. — Она старалась не смотреть на него, когда машина везла их мимо зеленых рощ Виргинии.

— Ты хотела выйти замуж за Клея. — Как хирург, которому приходится делать операцию без обезболивания, Бэрден сделал первый разрез мгновенно. Кожа рассеклась. Больной хватил ртом воздух, но остался в живых.

— Да. Можешь сказать, хотела.

Странная формулировка, подумал Бэрден. Сказать можно все, что угодно.

— О чем он говорил тебе только что, на лужайке?

— Не помню.

— Прости. Это не мое дело, конечно.

Дочь посмотрела на отца сухими, блестящими глазами: больной уже был в горячке.

— Да нет. Я и вправду не помню. Не могла сосредоточиться. Он все говорил, говорил, а я все думала, думала: он женился на Инид, а с чем осталась я? Кажется, он просил прощения. Не знаю. Он нервничал, а я никогда не видела, чтобы он нервничал.

— Перед деньгами, должно быть, нельзя устоять.

— Нет! — неистово воскликнула Диана. — Уверена, что он не из-за денег, деньги тут ни при чем. Все из-за Инид.

Взгляни на нее! Кто может соперничать с такой? — У больной начался приступ. Рыдания были так прерывисты, что скорее напоминали икоту, и Бэрден больше не был искусным целителем сердец, а добрым врачевателем, подставляющим девушке плечо, чтобы она могла выплакаться. Но он встретил резкий отпор.

Диана отодвинулась, закрыла лицо руками и опустила их, лишь когда машина пересекла Чейн-Бридж. Они молча проехали вдоль зловонного канала, по которому в летней дымке медленно двигались баржи на конной тяге. Перед тем как на окраине Джорджтауна показались первые полу-развалившиеся лачуги негров, она сказала.

— Ты что-нибудь сделаешь с Клеем?

— Уволить его? Нет. Он мне нужен.

— Я бы хотела.

— Чтобы я его уволил?

— Да! — Она стиснула зубы. Как она похожа на него! Кровь не умирает! Ничто не умирает — никогда. Эта мысль пьянила. Он будет жить в ней.

— Ты не хочешь этого. Ты не так мелочна.

— Хочу, я так… взбешена. В гробу я его видала.

— Диана… — Он пытался вспомнить, как звали отца Медеи.

— Я переживу это. Прости, что я подняла столько шуму.

— Он когда-нибудь… говорил, что хочет жениться на тебе?

Диана пристально глядела через стекло машины на темно-красный кирпич Джорджтауна.

— Да, — сказала она в окно. — Говорил. На рождество. В клубе Салгрейв. Перед танцами. На мне было мое первое черное платье. То самое, что не нравилось маме. «Ты выглядишь в нем на тридцать, — говорила она, — и как в трауре». А мне казалось, я выгляжу ничего себе. Наверное, Клею тоже. Мы собирались пожениться этой весной, как только конгресс распустят на каникулы. Но конгресс все заседал и заседал, и Инид его сцапала. В июле.

— Похоже, нас распустят на каникулы на следующей неделе, — как бы невзначай сказал Бэрден. — Поедем куда-нибудь на север? В Мэн? Ты не против? В Бар-Харбор?

Но Диана его не слушала. Она ушла в себя. Больной теперь в коме, природа сделает все что надо. Как и все практикующие врачи, Бэрден полагался в конечном счете на восстановительные силы организма.

Тут он осознал, что все еще сжимает в руке конверт, который передал ему Блэз. Он вскрыл его, предчувствуя, что будет возмущен, и не ошибся. В конверте был чек, выписанный на Нью-йоркский банк, на сумму в двести пятьдесят тысяч долларов, подлежащих уплате комитету «Джеймса Бэрдена Дэя — в президенты». Чек был подписан Эдгаром Карлом Нилсоном, казначеем. Он бросил быстрый взгляд на Диану. Видела ли она чек? Она не видела. Он быстро порвал чек на кусочки и выбросил их, как конфетти, в окно машины.

Он будет президентом, но без помощи Нилсона. Если он изменит себе, он превратится в ничто. На ум пришли старинные пословицы. Вспомнилась хрестоматия Макгаффи, которую он читал в детстве, — на каждой странице нравоучение. Вопреки благоприобретенному опыту, он продолжал в них верить. Честность — лучшая политика. Стежок вовремя стоит девяти. Всякому своя цена. Нет, неправда! Он смял конверт и стрельнул бумажным комком в бронзовую статую какого-то адмирала. Полный вперед! Так будет лучше. А потом, 20 января 1941 года: «Я, Джеймс Бэрден Дэй, торжественно клянусь…» У меня все будет в порядке.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

— О, все в порядке! Все в полном порядке!

Миссис Фоскетт улыбалась лучезарной улыбкой. Короткие пальцы слегка постукивали по перевернутым вверх лицом картам, словно передавая им зашифрованные сообщения.

— Что именно в полном порядке?

Бэрден глядел на расклад. Бубновая дама была единственной фигурной картой. Вспомнилось, что бубны — к богатству.

— Последнее время вы очень беспокоились о деньгах.

— Все беспокоятся о деньгах.

— Нет, не все. Вовсе нет. Некоторые очень бедные люди никогда не беспокоятся о деньгах, а некоторые очень богатые только о них и думают. О, я могла бы написать целую книгу!

— Боже упаси, миссис Фоскетт! Ни в коем случае!

Он прикинулся встревоженным, но за этим возгласом крылся непритворный ужас, что в один прекрасный день миссис Фоскетт выдаст тайны, и некоторые — из весьма высоких сфер. По меньшей мере с десяток знакомых ему сенаторов захаживали в ее старый кирпичный дом на Калифорния-стрит, чтобы им предсказали судьбу. А один из министров, прежде чем решиться на какой-либо шаг, всегда справлялся у миссис Фоскетт по телефону, благосклонны ли к нему звезды. Диво, да и только, как много суеверных среди умудренных опытом людей. Что касается его самого, то в глубине души он не верил, что будущее можно расчислить: ведь завтрашний день — это нечто абстрактное, нечто такое, чего, строго говоря, не существует. И тем не менее человек то и дело испытывает потребность в подсказке, как поступать, и он лично — да и не только он — находил многие из наитий миссис Фоскетт весьма полезными. Своей удачливостью она далеко превосходила своих коллег из бесчисленной орды гадалок, графологов и звездочетов, избравших прибыльным местожительством столицу страны, еще не одухотворенной новой религией.

— Ваши денежные дела должны скоро поправиться. — С минуту она разглядывала карты. — Я бы сказала, еще в этом году.

Лицо Бэрдена хранило непроницаемое выражение. Он старался никогда ничего ей не подсказывать.

— Что еще… О, как славно! В ближайшие три недели вы получите весть, и она вас очень, очень обрадует. Весть относительно… — Она нахмурилась, как бы недоумевая. Метнула на него быстрый взгляд, но он не дал ей никакого определенного ответа. Опытной рукой она перемешала колоду, затем открыла смуглыми пальцами несколько карт. — Относительно вашей карьеры, догадываюсь, речь пойдет о кампании за выдвижение вас кандидатом в президенты в будущем году. Вот, видите: туз, а с ним рядом…

— Меня выдвинут?

Он еще ни разу не задавал ей такого откровенного вопроса.

— Господи! Все-то вы хотите знать! Только ведь говорят-то карты, не я. А как с ними бывает, сами знаете. Иной раз тютелька в тютельку сойдется, другой раз — не разбери поймешь. — Она остановилась и посмотрела, что же в конце концов получается. — Кто-то из ваших близких очень вас огорчает.

Это была почти правда. Диана сняла себе квартиру поблизости от Библиотеки конгресса, где сейчас работала. Когда она наведывалась в Рок-Крик-парк, она держалась покорно, но из нее нельзя было слова вытянуть. Он ничего не знал о том, с кем она видится, что поделывает. Желая избежать встреч с Клеем и Инид, она порвала все свои старые знакомства и завела новые среди безвестных сторонников Нового курса, прикомандированных к различным вновь созданным учреждениям.

— Вашей дочери следует оберегать свое здоровье. В особенности почки. Велите ей немедленно пройти полное медицинское обследование. Расклад этих карт мне вовсе не нравится. Да, вовсе не нравится. — Миссис Фоскетт собрала колоду. — Вот так, сенатор. Я понимаю, как досадно не узнать сразу все, что хочется. Но наберитесь терпения. Я понемножку составляю ваш гороскоп, и открываются очень интересные вещи, право, очень интересные. Мне особенно нравится вид вашего Солнца. У вас хорошее Солнце. Я дам вам знать, как только узнаю побольше.

Она проводила его к выходу. Он заплатил ей, как всегда, с таким чувством, словно выходил из публичного дома.

— Полагаю, вы будете на приеме в честь короля и королевы?

— А что, карты не сказали об этом? — не смог удержаться он.

— Ни слова из карт, мне просто встретилось ваше имя в списке приглашенных британским послом — сегодня утром в газете.

— Да, я там буду. А вечером мы идем на обед в Белом доме.

Он сам удивился, зачем он это сказал. Выходило так, будто он хвастает. В конце концов, его приглашали не потому, что его хочет видеть президент, — просто присутствие сенатора Бэрдена желательно по соображениям протокола.

— Как интересно! Право, после визита принца Уэльского Вашингтон ни разу не был так взбудоражен, помните? Я присутствовала при том, как он сажал дерево возле Собора. Какой красавец и какой печальный конец! Рак! Это случается со всеми, у кого нет хорошей Луны. У вас Луна хорошая, сенатор, вся жизнь — сплошная романтика.

— Вы вгоняете меня в краску, миссис Фоскетт.

— Ах, сенатор, если бы это было действительно так! Кланяйтесь от меня королеве. Мне нравится, как она укладывает волосы, такая смелая прическа!

Пенсильвания-авеню уже была оцеплена канатами, чтобы кортеж мог беспрепятственно проследовать от вокзала к Белому дому. Бэрдена не пригласили на вокзал, где президент и министры встречали короля и королеву. Но это его ничуть не задело. Его дела и так шли достаточно хорошо. Сегодня вечером он будет присутствовать на обеде в Белом доме, впервые после схватки в сенате по вопросу о реорганизации Верховного суда два года назад. Занятно будет увидеть всех соперников в одном месте, ибо президент, несомненно умышленно, пригласил в Белый дом почти всех, кто метил на его пост в 1941 году, кроме молодого Дьюи.

В сенате Бэрдена встретили новостью, что «Дьюи обошел Рузвельта на четыре процента при опросе избирателей Институтом Гэллапа!» Клей ликовал.

— Президент не сможет выставить свою кандидатуру на третий срок, если даже захочет. Республиканцы побьют его.

— В стране намечается сдвиг вправо. Это несомненно. — Бэрден взглянул на Цицерона, как бы ища у него подтверждения своей правоты. Зазвонил телефон. Клей взял трубку.

— Да, сенатор у себя. Нет, он занят. Он будет на приеме. Да. Я передам ему. Спасибо.

Клей положил трубку.

— Кто-то от Херста. Интересуются вашим мнением о результатах опроса Института Гэллапа. Позвонят еще раз завтра — хотят взять интервью.

— В котором мы не скажем ничего, зато дадим полную возможность предполагать все что угодно.

Бэрден был доволен как никогда; он спрашивал себя: почему? Предстоящее пышное торжество в Белом доме? Миссис Фоскетт? Опрос Института Гэллапа? Пока что обстоятельства точно сговорились осчастливить его, и он не намерен искушать судьбу.

Он подошел к стенному шкафу и достал свой выходной костюм.

— Страх как не хочется влезать в эту штуку сегодня.

— Я рад, что не иду на прием.

— А Инид?

— Едва ли. — Клей быстро перевел разговор на другую тему: он никогда не распространялся перед Бэрденом о своей семейной жизни, и тот был признателен ему за это. — Я иду в административный корпус палаты представителей. Один из техасцев организует междусобойчик для всех тех, кого не пригласили в посольство.

— Узнай, какого они мнения о Гарнере. — Воротник не на шутку жал. Он хмуро смотрел на свое отражение в зеркале.

— Я уже думал об этом.

— И обо мне. — Он улыбнулся своему отражению в зеркале.

— Как раз за тем я и иду. На мой взгляд, из всех консерваторов у нас наилучшие шансы.

— Когда я впервые появился в Вашингтоне, меня назвали рад