Book: Блондинка. Том I



Блондинка. Том I

Джойс Кэрол Оутс

Блондинка

Посвящается Элеанор Бергштейн и Майклу Голдмену

От автора

«Блондинка» — это радикально дистиллированная «жизнь» в форме прозы, и, несмотря на внушительный объем романа, принцип соответствия реальности держится здесь на синекдохе[1]. Так, к примеру, вместо многочисленных домов, где некогда жила и воспитывалась ребенком Норма Джин, в «Блондинке» описан лишь один, вымышленный. Вместо многочисленных любовников, проблем со здоровьем, абортов, попыток самоубийства, ролей в кино в «Блондинке» упоминаются лишь некоторые, избранные, часто символические.

Реальная Мэрилин Монро действительно вела нечто вроде дневника и действительно писала стихи, точнее — фрагменты, отрывки в стихотворной форме. Из них в последнюю главу («Помогите, помогите!») включены лишь две строчки; все остальные стихотворения сочинены автором. Ряд фраз из главы «Собрание сочинений Мэрилин Монро» взяты из интервью с ней, остальные придуманы; строки, приведенные в конце этой главы, завершают труд Чарлза Дарвина «Происхождение видов». Не следует искать в книге биографических фактов из жизни Мэрилин Монро. «Блондинка» изначально создавалась не как исторический документ, но как биографический роман на тему. (При этом автор использовала следующую литературу: «Легенда: жизнь и смерть Мэрилин Монро» Фреда Гайлза, 1985; «Богиня: тайные жизни Мэрилин Монро» Энтони Саммерса, 1986; и «Мэрилин Монро: жизнь актрисы» Карла Э. Роллинсона-младшего, 1986. Более субъективными произведениями на ту же тему, рисующими Мэрилин Монро как некую мифическую фигуру, являются: «Мэрилин Монро» Грэхема Макканна, 1987, и «Мэрилин» Нормана Майлера, 1973.) Из книг, описывающих жизнь Голливуда в сороковые и пятидесятые, наиболее полезной оказалась «Называя по именам» Виктора Нейваски. Из книг по актерскому мастерству, на которые ссылается или цитирует автор, наиболее искренними и ценными ей показались: «Думающее тело» Мейбл Тодд, «К актеру» Михаила Чехова, а также «Работа актера над собой» и «Моя жизнь в искусстве» Константина Станиславского. А вот «Настольная книга актера» и «Жизнь актера», а также «Парадоксы актерского мастерства» создают впечатление некой искусственности, надуманности. То же можно сказать и о «Книге американского патриота». Дважды цитируется в «Блондинке» отрывок из послесловия Г. Дж. Уэллса к роману «Машина времени» (в главах «Колибри», «И все мы ушли в мир света»). Строки из Эмили Дикинсон появляются в главах под названиями «Ванная», «Сирота», «Пора замуж». Отрывок из Артура Шопенгауэра «Мир как воля и представление» цитируется в главе «Смерть Румпельштильсхена[2]». Отрывок из труда Зигмунда Фрейда «Цивилизация и чувство неудовлетворенности» приводится в перефразированном виде в главе «Снайпер». Отрывки из «Размышлений» Блеза Паскаля цитируются в «Рослин 1961».

Стоит очутиться в световом кругу при полной темноте, и тотчас почувствуешь себя изолированным от всех. Там, в световом кругу… забываешь о том, что из темноты со всех сторон наблюдает за твоей жизнью много посторонних глаз… то состояние, которое вы испытываете… называется… «публичное одиночество». На спектакле, на глазах тысячной толпы, вы всегда можете замкнуться в одиночество, как улитка в раковину.

Вы можете носить с собой малый круг внимания не только на сцене, но и в самой жизни.

Константин Станиславский «Работа актера над собой»[3]

Сцена действия — место священное… Здесь актер умереть не может.

Майкл Голдмен «Свобода актера»

Гений — это вовсе не дар. Это выход, который изобретает человек в отчаянном положении.

Жан Поль Сартр

ПРОЛОГ

3 августа 1962 г.

Специальная доставка

И пришла Смерть, просвистела, промчалась по бульвару в блекнущем коричневатом свете.

И пришла Смерть, летящая, как в детских мультфильмах, на громоздком, незамысловатом велосипеде рассыльного.

И пришла Смерть, верно, неумолимо. Не желающая слышать никаких отговорок. Поспешная. Яростно жмущая на педали. Смерть с посылкой в плетеной проволочной корзинке, закрепленной за сиденьем. На посылке надпись «СПЕЦИАЛЬНАЯ ДОСТАВКА. ОБРАЩАТЬСЯ С ОСТОРОЖНОСТЬЮ».

И явилась Смерть, уверенно ведущая свой нескладный велосипед по дороге, среди машин, через перекресток Уилшир и Ла-Бри. Где из-за дорожно-ремонтных работ две полосы движения на Уилшир слились в одну.

Смерть так стремительна! Смерть, лишь ковыряющая в носу в ответ на яростные гудки пожилых водителей. Смерть, хохочущая: «Да в гробу я тебя видала, приятель! И тебя, и тебя тоже!» Смерть, пролетающая мимо лоснящихся, сверкающих капотов дорогих автомобилей последних моделей, обгоняющая их, как Багз Банни[4].

И явилась Смерть, которую не отвращает ни вонь выхлопных газов, ни загрязненный воздух Лос-Анджелеса. Ни теплый радиоактивный воздух южной Калифорнии, где родилась сама Смерть.

Да, я видела Смерть. Мне снилась Смерть накануне ночью. И еще много раз, по ночам. И я ее не боялась.

И явилась Смерть, так буднично, так невзначай. Примчалась, крепко держась за проржавевшие ручки неуклюжего, но надежного велосипеда. Явилась Смерть — в футболке с надписью «Cal Tech», выстиранных, но не отглаженных шортах цвета хаки, в тапочках, но без носков. Смерть с мускулистыми икрами и волосатыми ногами. С круто изогнутым костистым позвоночником. Юношескими прыщиками на физиономии. Смерть взвинченная, заведенная до Предела, ослепленная солнечными бликами, режущими глаз, что отражались от ветровых стекол и хромированных панелей.

Дружное завывание гудков и клаксонов приветствовало это торжественное появление Смерти. Смерти с модной стрижкой ежиком. Смерти, энергично жующей жвачку.

Смерти такой заурядной, такой рутинной — пять дней в неделю плюс еще по субботам и воскресеньям за дополнительную плату. «Голливуд, услуги по доставке на дом». Смерти, доставляющей свои, особые посылки.

И пришла Смерть в Брентвуд, где ее совсем не ждали. Смерть летала по узким, почти пустынным в августе улочкам Брентвуда. О, этот Брентвуд с его трогательно ухоженными садиками и лужайками, мимо которых, торопливо крутя педали, пролетала Смерть. Торопливо и так обыденно. Альта-Виста, Кампо, Джакумба, Брайдман, Лос-Оливос. И дальше, дальше, на Пятую Хелена-драйв, улицу-тупик. Пальмы, бугенвиллеи, красные вьющиеся розы. Запах гниющих лепестков. Запах спаленной солнцем травы. Живые изгороди. Глицинии. Закругляющиеся асфальтовые дорожки. Шторы на окнах плотно задернуты — защищают от солнца.

Смерть доставляет посылку, на которой нет обратного адреса.

ММ ПРОЖИВАЮЩЕЙ

2305 ПЯТАЯ ХЕЛЕНА-ДРАЙВ

БРЕНТВУД КАЛИФОРНИЯ

США

ПЛАНЕТА ЗЕМЛЯ

Оказавшись на Пятой Хелена-драйв, Смерть крутит педали уже медленнее. И, сощурившись, вглядывается в номера домов. Смерть и не думает оглядываться на посылку со столь странным адресом. Коробочку, завернутую в полосатую белорозовую блестящую бумагу, в которую, если как следует присмотреться, уже заворачивали что-то раньше. Украшал эту коробочку готовый белый шелковый бант, приклеенный прозрачным скотчем.

И размером коробочка совсем невелика: восемь на восемь и десять дюймов. И весит каких-то несколько унций. Может, пустая? Или набита тонкой оберточной бумагой?..

Нет. Если потрясти, сразу становится ясно — там, внутри, что-то есть. Что-то такое мягкое, с закругленными краями, возможно, некий предмет, сделанный из ткани.

Смерть явилась в начале вечера, 3 августа 1962 года, и позвонила в звонок дома под номером 12305 по Пятой Хелена-драйв. Отерла вспотевший лоб бейсбольной кепкой. Продолжала нетерпеливо и энергично жевать жвачку. Шагов внутри слышно не было. Но нельзя же оставить этот чертов пакет на ступеньках, надо, чтобы расписались, что посылка доставлена по адресу.

Из-за двери доносился лишь приглушенный шум кондиционера. А может, радио? Небольшой домик в испанском стиле, «гасиенда» всего в один этаж. Стены под необожженный кирпич, лоснящаяся оранжевая черепичная крыша, окна с опущенными жалюзи. На всем следы пыли. Тесный и миниатюрный, точно кукольный домик, самый что ни на есть заурядный, в Брентвуде таких полно. Смерть позвонила еще раз, сильнее нажимая кнопку. На этот раз дверь отворилась.

Из рук Смерти я приняла этот дар. Мне кажется, я знала, что там, в коробке. И от кого. Увидев имя и адрес, рассмеялась, а потом расписалась в получении.

РЕБЕНОК

1932–1938

Поцелуй


Этот фильм я смотрю всю жизнь. Но так ни разу и не досмотрела до конца.

Почти то же самое, если бы она сказала: «Этот фильм и есть моя жизнь!»

Первый раз мать взяла ее в кино, когда ей было всего два или три годика. Впечатление было совершенно ошеломляющее. «Египетский театр» Граумана[5], что на Голливуд-бульвар. Лишь спустя несколько лет научилась она следить за развитием сюжета, но тогда, в первый раз, была просто очарована движением — неустанным, напоминающим рябь на воде, мерцающим движением на огромном экране, высоко над ее головой. Тогда она еще не понимала, что это есть не что иное, как сама вселенная, на которую проецируются бесчисленные безымянные формы жизни.

Сколько раз ребенком, а потом уже девушкой, с трепетом возвращалась она в этот кинотеатр. И несмотря на разницу в названиях, тут же узнавала многих актеров. Потому что в каждом фильме непременно присутствовали Прекрасная Принцесса (обязательно блондинка) и Темный Принц (обязательно брюнет). И целый вихрь самых разнообразных событий то сводил их вместе, то разлучал. Снова сводил и снова разлучал, а фильм тем временем уже близился к концу. Музыка гремела все громче, по нарастающей, и они вот-вот должны были слиться в яростных объятиях.

Но конец далеко не всегда был счастливым. И предсказать его было просто невозможно. Ибо порой один из героев опускался на колени перед смертным одром второго и возвещал о смерти прощальным поцелуем. Даже если он (или она) каким-то образом выживал после смерти возлюбленной, вы понимали, что весь смысл жизни теперь для него потерян.

Потому что жизнь без кино не имела никакого смысла.

А кино просто не могло существовать без темного зала кинотеатра.

Однако как все же досадно так и не увидеть, чем же закончится фильм.

Потому что вечно что-то мешало. То в зале поднимался шум и зажигался свет. Громко верещала пожарная сирена (но без огня? был ли огонь? однажды показалось, она определенно улавливает запах дыма), и всех просили покинуть зал. Или же она куда-то опаздывала, и приходилось уйти, так и не досмотрев до конца; или же просто засыпала в кресле, пропускала конец и просыпалась, рассеянно щурясь от яркого света, а незнакомые люди вокруг вставали с мест и начинали выходить.

Как, уже кончилось? Это конец? Но как и чем это могло закончиться?

И даже уже будучи взрослой женщиной, она продолжала ходить в кино. Проскальзывала в темный зал кинотеатра, расположенного где-то на окраине города или же в совершенно незнакомом городе. Она страдала бессонницей, а потому часто покупала билет на сеанс для полуночников. Иногда она покупала билет и на самый первый сеанс. Не то чтобы она ощущала скоротечность и мимолетность жизни (хотя жизнь становилась для нее все более затруднительной, все чаще ставила в тупик по мере того, как она взрослела). И вместо того, чтобы слиться с этой быстротечной жизнью, она постоянно пыталась остановить время. Силой, как малое дитя, которое хватается за стрелки часов, пытаясь прервать их неумолимый бег.

Итак, она входила в темный зал (где часто пахло залежалым поп-корном, едким лосьоном для волос, дезинфекцией), входила возбужденная, как молоденькая девушка, жаждущая снова увидеть на экране — о, еще раз! хотя бы один раз! — роскошную блондинку, которая, казалось, никогда не состарится. Блондинку, облеченную в женскую плоть, грациозную, как ни одна женщина на свете. И еще казалось, что свет исходит не только от ее чудесно сияющих глаз, но и от самой кожи! Ибо кожа — это зеркало моей души. Душе просто негде больше поселиться. В ней одной обещание всех мыслимых человеческих радостей. Итак, она проскальзывала в зал, выбирала кресло в первом или втором ряду, поближе к экрану, и целиком отдавалась фильму, который казался одновременно знакомым и незнакомым — как часто повторяющийся сон, что никак не удается толком запомнить. Костюмы актеров, их прически, даже лица и голоса со временем менялись. И в голове у нее проносились нечеткие обрывки воспоминаний из детства. Чувство одиночества, испытанное ею тогда, от которого лишь частично мог избавить мерцающий экран. Другой мир, в котором можно жить. Но где он?..

И в какой-то день или час она вдруг понимала, что Прекрасная Принцесса, которая прекрасна просто потому, что прекрасна и зовется Прекрасной Принцессой, обречена на вечные поиски. Обречена вечно заглядывать людям в глаза, ища подтверждения тому, что существует. Ибо мы, если нам не говорить, кто мы, словно и не мы вовсе. Разве не так?

Взрослая женщина. Беспокойство и нарастающий страх.

Сюжет фильма страшно запутан и сложен, хотя и знаком. Или почти знаком. Возможно, его слепили невпопад из каких-то совершенно разрозненных кусков. Возможно, специально сделали так, чтобы он дразнил и мучил. Возможно, настоящее перемежается в нем с обрывками прошлого. Или будущего?.. Крупные планы Прекрасной Принцессы, они носят такой интимный характер. Мы ведь предпочитаем оставаться извне, не влезать в шкуру других. Если б я только могла сказать: Вот она! Это я! Эта женщина, эта вещь на экране, вот кто я! Но ведь никогда не знаешь, чем все кончится. Она ни разу не видела финальной сцены, никогда не искала в ней неизбежной связи с промелькнувшими на экране обрывками прошлого. А ведь именно в нем, прошлом, если не считать финального поцелуя, и находился ключ к тайне фильма, она это твердо знала. Как органы человека при вскрытии являются ключом к тайне его жизни.

И обязательно настанет время, возможно, даже сегодня вечером, когда она, слегка запыхавшись, усядется в кресло с протертой засаленной плюшевой обивкой, где-нибудь во втором ряду старого кинотеатра на забытой Богом городской окраине; и пол будет закругляться под ее ногами, как земной шар, и покажется неровным и липким под подметками дорогих туфель. И народу в зале совсем немного, и почти все они сидят поодиночке; и она рада этому обстоятельству и тому, что в гриме ее никто не узнает (темные очки, красивый парик, плащ-дождевик); и никто из знакомых никогда не узнает, что она здесь, даже и не догадаются, что она может быть здесь.

Ну уж на этот раз я досмотрю до конца. На этот раз. Но почему, почему именно сейчас? Она понятия не имеет. И вообще-то ее ждут в совершенно другом месте, она опаздывает уже на несколько часов; возможно, даже заказано такси — везти ее в аэропорт. А может, она опаздывает уже на несколько дней, недель, поскольку, став взрослой, перестала считаться со временем? Ибо что есть время, как не ожидания людей, которые ты обязана оправдать? Но можно и отказаться играть в эту игру.

Да, она тоже заметила, что на этот раз Прекрасная Принцесса сбита с толку временем, именно им. Сбита с толку сюжетом фильма. Люди всегда подскажут, намеком, взглядом. А что, если нет? В этом фильме Прекрасная Принцесса уже немного не та, что прежде. Уже не в том ослепительном расцвете молодости и красоты. Хотя, конечно, все еще очень красива. И выглядит такой белокожей и сияющей на экране, когда выходит из такси на улицу, где метет ветер. Она в гриме, в темных очках, в прилизанном каштановом парике и туго затянутом в талии плаще. И камера неотступно следит за ней, пока она взбегает по ступенькам. Входит в кинотеатр и покупает один билет. Затем проскальзывает в темный зал и садится в кресло во втором ряду. И поскольку она — Прекрасная Принцесса, посетители смотрят на нее, но не узнают. Принимают за обычную женщину, пусть даже очень красивую, но им не знакомую. Фильм только что начался. И через секунду она целиком отдается тому, что происходит на экране, снимает темные очки. Голова приподнята. Глаза прикованы к светящемуся экрану, а в них какое-то совершенно детское выражение — благоговейное и немного встревоженное. И все происходящее на этом экране отражается на лице, как чередование света и теней на воде. Целиком уйдя в это восхищенное созерцание, она не видит, не замечает Темного Принца. Не замечает, что он вошел следом за ней в кинотеатр.

Вот на несколько секунд он попадает в объектив камеры, стоит за потертыми бархатными шторами у бокового прохода. Красивое лицо в тени, выражение лица нетерпеливое, напряженное. На нем темный костюм без галстука, поля мягкой фетровой шляпы затеняют верхнюю часть лба. Звучит музыкальная подсказка, и он быстро подходит и наклоняется к ней. К женщине, сидящей во втором ряду. Что-то шепчет ей на ухо, она вздрагивает, оборачивается. Ее удивление и испуг выглядят так натурально, хотя она знает сценарий. По крайней мере до этого момента. И еще немножко из того, что будет дальше…



Моя любовь! Это ты!

Только ты, ты, и никто другой!

В отраженном мерцающем свете экрана лица любовников меняются. На них возникает такое многозначительное выражение — глашатаи прошлого, давно утраченного века величия. Словно теперь, уменьшенные и смертные, они должны сыграть ту же сцену. Что ж, они сыграют эту сцену. Он впивается пальцами ей в шею, чтобы успокоить, удержать, заявить на нее свои права, обладать ею. Как сильны его пальцы и как холодны. Да они просто ледяные! Как странно, стеклянно, блестят его глаза. Так близко она их еще ни разу не видела.

И она вздыхает и подставляет свое совершенное личико навстречу поцелую Темного Принца.

Ванная

Прирожденный актер проявляется в раннем детстве. Поскольку только в самом раннем детстве мир воспринимается как великая Тайна. В истоках любой актерской игры лежит не что иное, как импровизация перед лицом Тайны.

Т. Наварро «Парадоксы актерского мастерства»

1

— Видишь? Этот человек — твой папа.

В тот день Норме Джин исполнилось шесть. Первый день июня 1932 года. И утро этого дня в Венис-Бич, штат Калифорния, выдалось совершенно волшебным, таким ослепительно светлым и воздушным. С Тихого океана тянуло свежим и прохладным ветерком и еще чем-то вяжущим на вкус, и запах гниющих на пляже отбросов и водорослей был сегодня слабее обычного. И рожденная, казалось, самим этим ветерком, вдруг появилась мама. Мама с худым, немного вытянутым лицом, сексапильными алыми губами, подведенными черным карандашом бровями приехала за Нормой Джин, которая жила с бабушкой и дедушкой. Жила на Венис-бульвар, в старом доме-развалюхе с бежевыми оштукатуренными стенами.

— Норма Джин, иди-ка сюда! — И Норма побежала, побежала к маме. И ее маленькая пухлая ручка так и впилась в узкую изящную руку матери, и прикосновение к черной сетчатой перчатке показалось таким необычным, новым, странным и волшебным. Ибо у бабушки руки были морщинистые и шершавые, и пахло от бабушки старостью, а от мамы… от мамы пахло так сладко, так чудесно и замечательно, что кружилась голова — на ум почему-то пришла посыпанная сахаром долька лимона.

— Норма Джин, любовь моя, иди же сюда! — Маму звали Глэдис, и «Глэдис» была настоящей мамой Нормы. Когда, конечно, она того хотела. Когда чувствовала в себе достаточно сил. Когда позволял распорядок Студии. Поскольку жизнь Глэдис проистекала «в трех измерениях и еще умудрялась переходить в четвертое». Ее жизнь не была «плоской, точно доска для игры в парчизи[6]», а ведь именно такой, плоской жизнью живет большинство людей. Прямо на глазах у бабушки Деллы, лицо которой выражало крайнее неодобрение, мама торжественно поволокла Норму Джин за собой, с третьего этажа, из квартиры, пропахшей луком, щелочным мылом, мозольной мазью и табаком, которым дедушка набивал свою трубку. Поволокла, не обращая ни малейшего внимания на яростные окрики старой женщины:

— Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, под кайфом? Ты пьяная, что ли? Когда привезешь мою внучку назад? Черт бы тебя побрал! Да погоди ты, дай хоть туфли надеть! Я тоже спускаюсь! Глэдис!

А мама лишь отмахнулась и откликнулась сводящим с ума сопрано:

— Qué será, será![7] — И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горки, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на Венис-бульвар, скорее, к новой машине Глэдис (никогда не знаешь, на какой она приедет машине), припаркованной у самого тротуара. В то ослепительно яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатеньким «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она, которая так редко прикасалась к Норме Джин, обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Оп-ля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку колеса обозрения, что торчало на пирсе в Санта-Монике и должно было унести ее дочурку прямо в ярко-голубое небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был старый страх, страх матери за дочь. Что, если вдруг во время езды дверца распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, человека нет, дочь пропала!)

А потом она уселась на водительское место, за руль — с тем же видом, с каким забирался Линдберг в кабинку своего моноплана под названием «Дух Сент-Луиса»[8]. И завела мотор, и переключила рукоятку скоростей, и влилась в поток движения. А бедная бабушка Делла, толстая рябая женщина в линялом ситцевом халате, спущенных лечебных чулках и шлепанцах, только выбегала в это время из дома. На лице ее застыло комично-печальное выражение — точь-в-точь как у Чарли Чаплина, Маленького Бродяги.

— Погоди! Да погоди ты!.. Вот сумасшедшая. Идиотка, пьянь! Я тебе запрещаю! Я позвоню в по-ли-цию!..

Но ждать ее никто не стал, о нет.

И ахнуть не успела.

— Не обращай внимания на бабушку, дорогая. Она из немого кино, а мы с тобой — из нового, говорящего.

Ибо Глэдис, которая являлась настоящей мамой этого ребенка в этот особенный день, нельзя было провести. Ничем и никак, даже материнской любовью. Она наконец «чувствовала в себе достаточно сил», к тому же отложила немного баксов. А потому могла позволить себе приехать к Норме Джин в день ее рождения (сколько ей? уже шесть? о Господи, как же летит время, вот ужас-то!). И в тот момент вполне могла бы поклясться: «В солнце и дождь, в здравии и болезни, пока смерть не разлучит нас, клянусь!» Даже разлом Сан-Андреас[9] не смог бы остановить Глэдис, когда она пребывала в таком настроении. «Ты моя. Ты на меня похожа. И никто, никто не отнимет тебя у меня, Норма Джин! Как и всех остальных моих дочерей».

Но Норма Джин не слышала, нет, не слышала этих ее ужасных и торжественных слов. Их унесло ветром.

Тот день рождения был первым в жизни Нормы Джин, который она запомнила во всех подробностях. Тот замечательный день с Глэдис, которая иногда становилась мамой, или с мамой, которая иногда была Глэдис. Стройной и быстрой в движениях женщиной-птичкой с цепкими рыскающими глазами и, как она сама выражалась, «хищной улыбкой». И острыми локотками, которыми всегда могла ткнуть под ребра, если вы подошли слишком близко. А когда она выпускала светящийся дым из ноздрей, отчего сразу становилась похожей на слона с двумя изогнутыми бивнями, просто невозможно было обратиться к ней по имени. И уж тем более никак нельзя было назвать ее «мамочкой» или «мамулечкой» — всеми этими сюсюкающими сопливыми словечками, о которых сама Глэдис давным-давно позабыла. Даже рассмотреть ее как следует было невозможно. «Нечего на меня пялиться, слышишь? Никаких крупных планов. Я не готова!» В такие моменты скрипучий и визгливый смешок Глэдис напоминал звук, который издает альпеншток, вонзающийся в куб льда.

Этот день откровения Норма Джин будет вспоминать всю свою жизнь, на протяжении тридцати шести лет и шестидесяти трех дней. Дочь не переживет Глэдис, та поглотит эти годы. Словно ее, Норму Джин, заключат, как маленькую куколку, в утробу более крупной куклы, специально ради этого выдолбленной изнутри. Нужно ли мне другое счастье? Нет, ничего не нужно, только бы быть с ней. Ну, разве что приласкаться немножко и поспать в ее постели, если она, конечно, пустит. Я так ее люблю! Вообще-то существуют доказательства, что Норма Джин проводила с матерью не один день рождения. Уж когда справляли пятилетие — это точно, однако сама Норма Джин и не вспомнила бы о них, если б не снимки — НОРМЕ ДЖИН 1 ГОД. СЧАСТЛИВОГО ДНЯ РОЖДЕНИЯ, ДЕТКА — эта надпись, сделанная вручную, украшала бумажную ленту, накинутую через плечо, как это бывает на конкурсах красоты, на девочку-младенца с хорошеньким херувимским личиком-луной. Влажно блестящие глаза, щечки в ямочках, локоны темно-русых волос со свисающими с них атласными лентами; как старые сны, снимки эти были смутны и невнятны и сделаны, по всей очевидности, другом матери. На них же красовалась страшно молоденькая, страшно хорошенькая, хоть и явно возбужденная Глэдис с перманентом, мелко взбитыми кудряшками, и припухшими, словно искусанными пчелами губами — точь-в-точь, как у Клары Боу. На коленях у нее сидел годовалый младенец, именуемый «Норма Джин», и она прижимала ее к себе, как можно прижимать лишь что-то очень хрупкое и драгоценное, если не с радостью, то с благоговением, если не с любовью, то с гордостью. А на обратной стороне этих нескольких снимков была нацарапана дата: 1 июня 1927 года. Однако шестилетняя Норма Джин помнила об этом событии не больше, чем о самом факте своего рождения. И еще ей все время хотелось спросить Глэдис или бабушку: «А как рождаются? Ты сама это сделала?» Спросить мать, на долю которой выпали двадцать два часа «сущего ада» (именно так обычно выражалась Глэдис об этом событии), проведенных в благотворительном родильном отделении лос-анджелесской окружной больницы, и которая таскала ее в «специальном мешке» под сердцем на протяжении восьми месяцев и одиннадцати дней. Да разве она помнит!

И однако Норма Джин с замиранием сердца вглядывалась в эти снимки, когда Глэдис, будучи в настроении, вдруг вываливала их на кровать в какой-нибудь очередной квартирке, которую снимала, и не выказывала ни малейшего сомнения в том, что младенец, изображенный на них, ее. Точно всю свою жизнь я приговорена осознавать себя через эти свидетельства и глазами других людей. Как Иисус в Евангелии, который был виден, отображен и обсуждаем другими. Я обречена знать о своем существовании и ценности этого существования только со слов и глазами других людей, которым, наверное, могу доверять, как своим собственным.

Глэдис косилась на дочь, которую не видела… месяцами. Резко восклицала:

— Ну что ты вся извертелась! И нечего жмуриться, словно я вот-вот разобью машину, иначе дело кончится очками, и тогда тебе конец! И не извивайся, как маленькая змейка, которой захотелось писать. Я никогда не учила тебя таким плохим манерам. И не собираюсь разбивать эту машину, если именно это тебя беспокоит, как твою ненормальную старую бабулю. Обещаю! — И Глэдис снова искоса смотрела на дочь, и взгляд ее был ребячливым и одновременно соблазняющим, ибо именно такова была по сути своей Глэдис: она то отталкивала, то притягивала тебя; а теперь говорила низким хрипловатым голосом: — Знаешь, мамочка приготовила тебе подарок, сюрприз. Наберись терпения, скоро увидишь.

— С-сюрприз?..

Глэдис смешно втянула щеки и продолжала вести машину с загадочной улыбкой.

— А к-куда мы едем, м-мама?

Ощущение счастья столь острое, как будто рот Нормы Джин набит осколками стекла.

Даже в теплую и влажную погоду Глэдис носила стильные черные сетчатые перчатки, чтобы защитить чувствительную кожу. Она весело хлопнула обеими руками в перчатках по рулю.

— Куда едем? Нет, вы слышали? Будто ты никогда не была в голливудской резиденции мамочки.

Норма Джин смущенно улыбнулась. И попыталась вспомнить. Неужели была? Получалось, будто она, Норма Джин, забыла что-то важное. Это было почти как предательство. Но ведь Глэдис очень часто переезжала. Иногда уведомляла об этом Деллу, иногда — нет. Жизнь ее была очень сложной и таинственной. Вечно возникали проблемы с домовладельцами и другими жильцами, преимущественно мужского пола; бывали «денежные» проблемы и проблемы «содержания». Случившееся прошлой зимой короткое, но мощное землетрясение в том районе Голливуда, где проживала Глэдис, на целых две недели лишило ее крова. Вынудило поселиться у друзей, и на какое-то время связь с Деллой полностью оборвалась.

Тем не менее Глэдис всегда жила только в Голливуде. Или Западном Голливуде. Этого требовала работа на Студии. Потому что она находилась у них «на контракте» (Студия была самой крупной кинокомпанией в Голливуде, а следовательно — и во всем мире. И мать Нормы Джин страшно гордилась тем, что звезд, работающих у них по контракту, «было больше, чем во всех созвездиях»), И что собственная жизнь ей не принадлежала — «ну, как католическим монахиням, которые являются невестами Христа». А потому Глэдис была просто вынуждена отдать Норму Джин на воспитание, когда младенцу исполнилось всего двенадцать дней от роду. И большую часть времени девочка проводила с бабушкой — за пять долларов в неделю плюс дополнительные расходы; жизнь так чертовски тяжела, так изнурительна; и вообще все это так печально, но другого выхода у Глэдис просто не было, ведь она, точно проклятая, часами вкалывала на Студии, иногда даже в две смены, и босс мог вызвать ее в любой момент. Так разве могла она взять на себя столь непосильную ношу — заботиться еще и о малом ребенке?

— И пусть хоть кто-то попробует осудить меня за это! Ну, разве что только он не в моей шкуре. Вернее, она. Да, именно, она!

Все это Глэдис говорила с еле сдерживаемой страстью. Очевидно, продолжала вести вечный спор с Деллой, своей матерью.

Когда они ссорились, Делла называла Глэдис ненормальной — или наркоманкой? — и Глэдис тут же начинала кричать, что это ложь, наглая, бесстыдная ложь, грязные сплетни; да она в жизни своей не то что не курила — ни разу даже не нюхала марихуаны. «А уж что касается опиума, так тем более! Никогда!» Просто Делла наслушалась совершенно диких и ничем не обоснованных сплетен о людях, работающих в кино. Да, верно, Глэдис иногда заводилась. «Прямо как огонь какой жжет изнутри. Здорово!» Да, что правда, то правда, иногда Глэдис была подвержена приступам меланхолии, «впадала во мрак», «доходила до ручки». А душа точно превратилась в расплавленное олово, вытекла и затвердела. И несмотря на все это, Глэдис оставалась невероятно привлекательной молодой женщиной, и у нее было полно друзей. В основном мужчин-друзей. Которые только осложняли ей жизнь. Выводили из равновесия. «Если б парни оставили меня в покое, Глэдис была бы в полном порядке». Но они не оставляли. А потому Глэдис регулярно бывала не в порядке. И принимала лекарства, а может, эти лекарства добывали ей те самые парни. Нет, она признавала, что часто принимает аспирин Байера, даже успела приобрести от него зависимость, сыпала таблетки в черный кофе, словно крошечные кубики сахара — «И все равно на вкус ничем не отличается, представляешь?»

В то утро Норма Джин сразу заметила, что Глэдис «на взводе»: рассеянна, взвинченна, весела, непредсказуема, как пламя свечи на сквозняке. От бледно-восковой кожи, казалось, исходят волны жара, как от нагретого солнцем тротуара, а глаза, эти глаза!.. Игривые, стреляющие по сторонам, с расширенными темными зрачками. Эти глаза, я так люблю их. Но нет сил в них смотреть. Глэдис и машину вела рассеянно и очень быстро. Ехать в машине с Глэдис — это все равно что кататься на американских горках, только держись покрепче! Они ехали в глубь континента, от Венис-Бич и океана. К северу, по бульвару к Ла-Синега и наконец оказались на Сансет-бульвар. Который Норма Джин узнала сразу же, вспомнила, что уже бывала здесь с мамой. А горбатенький «нэш», тарахтя, мчался все вперед и вперед, подгоняемый Глэдис, нога которой все жала и жала на педаль газа. Их трясло, когда машина переезжала трамвайные пути, в последнюю секунду тормозили они на красный свет, и зубы у Нормы Джин стучали, а сама она нервно хихикала. Иногда машина Глэдис врывалась на перекресток, прямо как в кино, сопровождаемая возмущенным хором гудков, криков и яростными жестами водителей. В том случае, конечно, если водители эти не были мужчинами, сидевшими в машинах в одиночестве, тогда жесты были более Дружелюбными. И не один раз за время этой бешеной гонки Глэдис проигнорировала свисток полицейского и промчалась дальше, не остановившись — «Да что я такого сделала! Не позволю этим придуркам себя обирать!»

Делла в присущей ей шутливо-сердитой манере часто ворчала, что Глэдис «посеяла» свои водительские права, что означало… Но что это означало? Просто потеряла, как теряют люди разные другие вещи? Куда-то сунула и не может найти? Или же какой-то полицейский отобрал эти права, чтобы наказать Глэдис, когда Нормы Джин не было рядом?

Одно Норма Джин знала точно: она никогда не осмелится спросить об этом Глэдис.

Они свернули с Сансет-бульвар на боковую улицу, затем еще раз свернули и наконец оказались на Ла-Меса, узкой, унылой улице, застроенной маленькими офисами, закусочными, кафе-забегаловками и жилыми многоквартирными домами. Глэдис сказала, что это «ее новый район, что она лишь недавно его обнаружила и он ей сразу понравился». Кроме того, от дома до Студии «всего шесть минут езды». К тому же имеются и некие «личные причины» жить именно здесь, но все это слишком сложно и не хочется объяснять. Но Норма Джин поняла — это и есть часть «сюрприза». Глэдис припарковала машину перед дешевеньким оштукатуренным домом в испанском стиле, с прогнившим зеленым навесом у входа и искривленными пожарными лестницами. «ГАСИЕНДА, КОМНАТЫ С УДОБСТВАМИ, СДАЮТСЯ НА НЕДЕЛЮ И МЕСЯЦ. СПРОСИТЬ ВНУТРИ». На доме был номер: 387. Норма Джин смотрела, стараясь запомнить все, что видит; она превратилась в камеру, делающую снимки; может, однажды она потеряется, и придется добираться самой до этого дома, которого она прежде никогда не видела. Но когда ты с Глэдис, не очень-то поглазеешь. С Глэдис время летело, все было срочно, спешно, заряжено, словно под током, и таинственно, отчего сердце начинало биться быстро-быстро, пульс учащался, будто ты приняла таблетку. Как от амфитамина, вот на что это было похоже. Словно всю мою жизнь я должна была искать этот дом. Пробираться по ночам, точно лунатик, из моей жизни обратно, на улицу Ла-Меса, к гасиенде и к тому дому на Хайленд-авеню, где я снова становилась ребенком, снова была в полной ее власти, под ее чарами, и кошмара еще не случалось.



Глэдис заметила выражение на лице Нормы Джин — сама девочка его не видела — и рассмеялась.

— С днем рождения, детка! В жизни раз бывает шесть лет. До семи можешь и не дожить, глупышка. Пошли!

Ладошки у Нормы Джин так вспотели, что мать отказалась брать ее за руку и вместо этого, слегка подталкивая в спину кулачком в сетчатой перчатке, направила вверх, по ступенькам, к входу. И вот они оказались внутри, в страшно жаркой, как печь, прихожей; наверх вела выщербленная, покрытая линолеумом лестница. «Нас там кое-кто ждет, и боюсь, он уже теряет терпение. Пошли. Быстрее». И они пошли. Побежали. Галопом помчались вверх по лестнице. Глэдис в сверкающих туфлях на высоченных каблуках вдруг запаниковала — или притворилась, что запаниковала? Может, разыгрывала очередную сцену? Наверху обе, и мать и дочь, задыхались. И вот наконец Глэдис отперла дверь в свою «резиденцию», которая, как оказалось, мало чем отличалась от всех ее прежних резиденций. Правда, Норма Джин помнила их смутно. Три тесные комнатки с грязными обоями и потолком в разводах; узкие окна, линолеум, неровно прибитый к дощатому полу, пара пестрых мексиканских ковров, вонючий и вечно подтекающий холодильник, плита с двумя горелками, тарелки, сваленные в раковину. И блестящие черные, похожие на арбузные семечки тараканы, что с шорохом начали разбегаться в разные стороны при их появлении. Стены в кухне украшали афиши фильмов, в создании которых довелось принимать участие Глэдис, чем она страшно гордилась, — «Кики» с Мэри Пикфорд, «На западном фронте без перемен» с Лью Айрсом, «Огни большого города» с Чарли Чаплином, в чьи печальные глаза Норма Джин была готова смотреть до бесконечности, уверенная, что Чарли видит ее. Правда, не совсем понятно было, какое отношение к этим знаменитым фильмам имеет Глэдис, но Норма Джин была совершенно заворожена лицами актеров. Вот это и есть дом! Уж это место я точно запомню! Знакомым показался также и жаркий душный воздух квартиры, ибо Глэдис, уходя, никогда не оставляла окна открытыми, даже на самую маленькую щелочку. И пахло здесь тоже очень знакомо: прокисшей едой, молотым кофе, окурками, паленой шерстью, духами. И еще чем-то загадочным кислым химическим, и Глэдис никак не удавалось избавиться от этого въедливого запаха, сколько она ни старалась, сколько ни мыла, ни терла, ни скребла руки специальным медицинским мылом — чуть ли не до крови. Они становились красными и похожими на сырое мясо, а запах все равно не проходил. Однако эти запахи нравились Норме Джин, ибо они означали: Я дома. Там, где живет мама.

Но сама квартира действительно была новой! Более тесной, еще более неубранной и захламленной, чем прежние. Или просто Норма Джин стала старше и научилась замечать такие вещи? Только оказалась внутри и вся так и замираешь в ожидании и нетерпении — ужасный момент, сравнимый разве что с первым содроганием земной коры, за которым следует повторный толчок, более мощный, неумолимый и узнаваемый. И ты, затаив дыхание, ждешь. Сколько же здесь вскрытых, но не распакованных коробок со штампом: СОБСТВЕННОСТЬ СТУДИИ. Горы одежды на кухонном столе, одежда на проволочных плечиках, развешанных на леске, протянутой под потолком. И на первый взгляд казалось, что в кухне полно народу, что вся она заполнена женщинами в «костюмах» — Норма Джин знала, что «костюмы» — это совсем не то, что «одежда», хотя так толком и не могла бы объяснить, в чем состоит разница. Некоторые из этих костюмов очень эффектные и нарядные — прозрачные платьица с коротенькими юбочками и на тоненьких бретельках. Имелись тут и более строгие наряды с длинными, как хвосты, рукавами. На леске также были аккуратно развешаны для просушки выстиранные трусики, лифчики и чулки. Глэдис увидела, как Норма Джин, разинув рот, глазеет на все эти болтающиеся над головой тряпки, заметила растерянное выражение ее лица и рассмеялась:

— Ну? Что теперь не так? Что тебе не нравится? Тебе или Делле? Она что, прислала тебя шпионить? Ладно, хватит. Пошли отсюда. Пошли!

И она подтолкнула Норму Джин острым локотком, и та вошла в соседнюю комнату. Спальня. Тесная комнатушка с потолком в разводах и трещинах, одним-единственным окошком, полуприкрытым старыми растрескавшимися и грязными жалюзи. Там же стояли знакомая кровать с потускневшими медными шишечками, украшавшими изголовье, с горой подушек из гусиного пера; сосновое бюро, тумбочка, заваленная журналами, пузырьками с лекарствами и книжками в бумажных обложках. На журнале «Голливудский сплетник» примостилась пепельница, доверху набитая окурками; снова горы одежды, разбросанной и сваленной кругом; на полу еще несколько вскрытых, но не распакованных коробок; на стене, возле кровати красуется яркий снимок, вырезка из «Голливуд ревю» 1929 года, с изображением Мари Дресслер в прозрачном белом платье. Глэдис возбуждена, дышит часто и следит за Нормой Джин, нервно озирающейся по сторонам, — где же «человек-сюрприз»? Спрятался? Но где? Может, под кроватью? Или в чулане? (Но в комнате нет никакого чулана, лишь тяжелый гардероб темного дерева, придвинутый к стене.) Мимо пролетела одинокая муха. В единственном окошке был виден край глухой грязной стены соседнего здания. А Норма Джин продолжала гадать: Где же, где? И кто это? Глэдис дразнящим жестом ткнула ее в спину, между лопатками.

— Нет. Норма Джин, ей-богу, ты, наверное, у меня полуслепая. Да к тому же еще и глухая! Неужели не видишь? Протри глаза и смотри! Этот мужчина — твой отец.

Наконец Норма Джин увидела, куда указывает Глэдис.

Это был вовсе не мужчина. Это была фотография мужчины, висевшая на стене, рядом с зеркалом.

2

Впервые я увидела его лицо в день рождения, когда мне исполнилось шесть.

А до этого дня и не знала, что у меня есть отец. Отец, как и у всех других детей.

Всегда почему-то думала, что в том, что у меня его нет, виновата я сама. Что это со мной что-то не так, раз его у меня нет.

Неужели никто не говорил мне о нем прежде? Ни мама, ни бабушка, ни дедушка? Никто.

Мне так и не удастся увидеть его лица не на снимке, а в жизни. И умру я раньше его.

3

— Ну, скажи, разве он не красавец, твой отец? А, Норма Джин?

И голос Глэдис, обычно такой безжизненный, ровный, немного насмешливый, трепетал, как у возбужденной молоденькой девушки.

Норма Джин молча смотрела на мужчину, который оказался ее отцом. Мужчину на фотографии. Мужчину на стене, рядом с зеркалом. Отец?.. В теле жгло и дрожало что-то. Так бывает, когда порежешь палец.

— Да, такие вот дела. Нет-нет, только не трогать грязными лапами!

Глэдис покраснела немного и сняла снимок в рамочке со стены. Теперь Норма Джин видела — это настоящий снимок, толстый и глянцевитый, не какая-нибудь там вырезка из газеты или журнала.

Глэдис бережно взяла фото в рамочке обеими руками в шикарных сетчатых перчатках и поднесла поближе к Норме Джин, но так, чтобы девочка не смогла до него дотянуться. Словно Норме Джин непременно захочется его потрогать! Из прошлого опыта она уже знала, что личные вещи Глэдис лучше не трогать.

— Он… он мой п-папа?

— Ну да, конечно! У тебя его глаза. Такие же голубые и сексуальные.

— Но… но где…

— Ш-ш! Смотри.

Просто как сцена из кинофильма. Норме Джин даже показалось, что она слышит нервную прыгучую музыку.

И как же долго смотрели на него мать и дочь! Разглядывали в благоговейном молчании мужчину в рамочке на снимке, мужчину на фотографии, мужчину, который был отцом Нормы Джин. Мрачно-красивого мужчину, мужчину с густыми гладкими и блестящими, будто смазанными маслом, крыльями темных волос. Мужчину с тоненькими, точно выведенными карандашиком, усиками над верхней губой, мужчину с бледными и тяжелыми, хитро полуопущенными веками. Мужчину с мясистыми губами, на которых стыло некое подобие улыбки, мужчину, который игриво отвел глаза, отказываясь встречаться с их взглядами, мужчину с круто выступающим подбородком, гордым ястребиным носом и крошечной впадинкой на левой щеке, которая вполне могла оказаться ямочкой, как у Нормы Джин. Или шрамом.

Он был старше Глэдис, но ненамного. Где-то за тридцать. Типичное лицо актера, с напускной самоуверенностью позирующего перед камерой. Гордая посадка головы, небрежно надвинутая на лоб фетровая шляпа, и еще на нем была белая рубашка с мягким и широким отложным воротником. Казалось, что это костюм из какого-то исторического фильма. И еще Норме Джин почудилось, что он вот-вот заговорит с ней — но нет, он молчал. А я вся превратилась в слух. Но мне казалось, я словно оглохла.

Сердце у Нормы Джин билось часто-часто и мелко-мелко, как крылышки у птички колибри. И так шумно, шум этот заполнял всю комнату. Но Глэдис не замечала, и не ругала ее. Продолжая пребывать в полной экзальтации, она жадно всматривалась в лицо мужчины на снимке. И говорила прочувственным и экстатическим, как у певицы, голосом:

— Твой отец. И у него такое красивое имя и такое знаменитое, что я не могу его назвать. Даже Делла не знает. Делле кажется, что она знает, но она не знает. И не должна знать! Не должна знать даже того, что ты видела эту фотографию, слышишь? Жизнь у нас сложилась непросто. Когда ты родилась, отца рядом не было; он и сейчас далеко-далеко, и я очень за него беспокоюсь. У него страсть к путешествиям, в другом веке он непременно стал бы воином. Вообще-то он уже не раз рисковал жизнью в борьбе за демократию. Мы с ним помолвлены, в наших сердцах… мы муж и жена. Хотя и презираем условности, и не желаем следовать им. «Я люблю тебя и нашу дочь и как-нибудь обязательно вернусь в Лос-Анджелес и заберу вас обеих». Так говорил, так обещал твой отец, Норма Джин. Обещал нам обеим. — Тут Глэдис умолкла перевести дух и облизнула губы.

И хотя обращалась она к Норме Джин, но, казалось, вовсе не видела ее, не сводила глаз с фотографии, от которой словно исходило некое притягательное сияние. Щеки ее раскраснелись, губы под алой помадой опухли, словно искусанные; рука, затянутая в перчатку, слегка дрожала. Норма Джин изо всех сил пыталась сосредоточиться на том, что говорит ей мать, — несмотря на шум в ушах, сердцебиение и неприятное ощущение внизу живота, какое бывает, когда тебе срочно надо в туалет. Но она не осмеливалась ни заговорить, ни двинуться с места.

— Когда мы познакомились с отцом, у него был контракт со Студией… произошло это восемь лет назад, о, я никогда не забуду этот день! И он был одним из самых многообещающих молодых актеров, но… несмотря на весь свой природный талант и фотогеничную внешность — «второй Валентино», так называл его сам мистер Тальберг, — был слишком недисциплинирован, слишком нетерпелив и наплевательски относится к карьере актера. Ведь в кино недостаточно только внешности, стиля и характера, Норма Джин, надо еще быть послушным. Надо уметь смиряться. Надо уметь забыть о своей гордыне и работать как вол. Женщины справляются с этим легче. Я ведь тоже была на контракте, ну, какое-то время. Когда была еще начинающей актрисой. А потом перешла в другое объединение — по своей воле! Потому что поняла, там мне ничего не светит. А он, он был по натуре своей бунтарем. Какое-то время дублировал Честера Морриса и Дональда Рида. А потом ушел, совсем. «Выбирая между карьерой и душой, я предпочел выбрать душу» — так он тогда сказал.

Тут Глэдис поперхнулась и закашлялась. Когда она кашляла, от нее еще сильнее пахло духами с примесью слабого и странного лимонно-кислого химического запаха, который, казалось, пропитал ее кожу.

Норма Джин спросила, где сейчас ее отец.

Глэдис раздраженно фыркнула:

— Уехал, глупенькая! Я же тебе сказала!

Тут настроение Глэдис резко переменилось. Так случалось с ней довольно часто. И музыка из кино тоже стала другой. Теперь в ней слышались грозные шероховатые нотки, как в шуме огромных валов, накатывающих на берег, где по утоптанному песку гуляла иногда с Нормой Джин Делла, ворчливая, задыхающаяся от «давления», — для «моциона», как она выражалась.

И я тогда так и не спросила, почему. Почему мне до сих пор ничего о нем не говорили.

Глэдис повесила снимок на прежнее место. Гвоздик, вбитый в оштукатуренную стенку, расшатался и держался плохо. Одинокая муха продолжала жужжать, настойчиво и не теряя надежды, билась о стекло между рамами.

— Чертова муха, жужжала, когда я умерла, — таинственно заметила Глэдис. Она вообще имела привычку выражаться весьма загадочно и непонятно в присутствии дочери, хотя эти слова совсем не обязательно адресовались именно Норме Джин. Нет, скорее всего Норма Джин была лишь свидетелем, неким особо привилегированным наблюдателем, зрителем в зале, присутствия которого основные актеры притворяются, что не замечают — или действительно не замечают. Гвоздик поправили, вдавили в стенку поглубже. Теперь он вроде бы держался и не должен был выпасть, и настал черед рамочки — ее тоже поправили, чтобы висела ровно. В таких домашних мелочах Глэдис была аккуратисткой, бранила Норму Джин, когда видела, что полотенца на крючке висят у нее криво и книги на полке расставлены как попало. Когда мужчина на фотографии благополучно вернулся на свое место, на стенку у зеркала, Глэдис отступила на шаг, и, склонив голову, еще немного полюбовалась им. Норма Джин продолжала глазеть, точно завороженная. «Твой отец, так и запомни. Но только это наш секрет, Норма Джин. Его с нами нет, пока что — вот и все, что ты должна знать. Но настанет день, и он обязательно вернется в Лос-Анджелес. Он обещал».

4

Обо мне обязательно скажут, что ребенком я была несчастна, что детство мое было тяжелым. Но позвольте сказать вам, что несчастлива я никогда не была. Пока у меня была мама, я никогда не чувствовала себя несчастной, и в один прекрасный день у меня появился отец, которого я тоже стала любить.

И еще, конечно же, у Нормы Джин была бабушка Делла! Мамина мама.

Крепкая низкорослая женщина с оливковой кожей, толстыми кустистыми бровями и блестящей полоской усиков над верхней губой. Делла имела привычку стоять в дверях или на ступеньках у дома, уперев руки в бока, и напоминала при этом кувшин с двумя ручками. Бакалейщики боялись ее острого глаза и беспощадного языка. Она была поклонницей Уильяма С. Харта, ковбоя и меткого стрелка; была поклонницей Чарли Чаплина, этого гения перевоплощения; хвасталась своим происхождением «из настоящих американцев, пионеров и первопроходцев». Родилась в Канзасе, затем переехала в Неваду, потом — в южную Калифорнию, где познакомилась с будущим своим мужем, отцом Глэдис, и вышла за него. А в 1918-м он был отравлен в Аргонне газами. «По крайней мере хоть живой остался, — говорила Делла. — Есть за что благодарить правительство США, верно?»

Итак, имелся еще и дедушка Монро, муж Деллы. Он жил вместе с ними, всячески давая понять Норме Джин, что не любит ее, — правда, только когда бабушки не было дома. А когда кто-нибудь спрашивал Деллу о муже, она лишь пожимала плечами и говорила: «По крайней мере хоть живой остался».

Бабушка Делла! Женщина с характером, гроза соседей.

Бабушка Делла служила источником всего того, что Норма Джин знала о Глэдис. Или ей казалось, что знала.

Главная тайна Глэдис состояла в следующем. Она не могла быть настоящей матерью Норме Джин. Во всяком случае, в настоящее время.

Но почему нет?

— Вы не вправе меня винить! — возбужденно говорила Глэдис, прикуривая сигарету. — Меня и без того Бог наказал!

Наказал? Как это?..

Если Норма Джин осмеливалась задать подобный вопрос, Глэдис смотрела на нее немигающим взором красивых синесерых глаз, немного покрасневших, в которых почти всегда блистала влага.

— Не надо. Не нам с тобой обсуждать поступки Бога. Поняла?

Норма Джин улыбалась. Улыбка означала не только то, что она не поняла. Что она счастлива, что не понимает.

И еще. Вроде было известно, что у Глэдис имелись и «другие маленькие девочки». Точнее — «две маленькие девочки», еще до Нормы Джин. Но куда же тогда девались ее сестренки?

— Не смейте меня ни в чем упрекать, слышите? Черт бы вас всех побрал!

Фактом было и то, что Глэдис, выглядевшая невероятно молодо в свои тридцать, уже два раза побывала замужем.

Это был факт, поскольку Глэдис сама весело признавала, и так комично, по-актерски подмигивала при этом, что часто меняла фамилию.

Делла рассказывала историю, одну из скорбных материнских историй. О том, как в 1902-м, в Хоторне, округ Лос-Анджелес, родила она дочь, нареченную при крещении Глэдис Перл Монро. В семнадцать Глэдис выскочила замуж (против желания Деллы) за какого-то мужчину по фамилии Бейкер и стала миссис Глэдис Бейкер. Но (разумеется!) брак не продержался и года, и они развелись; и дочь снова вышла замуж «за контролера Мортенсена» (отца тех двух исчезнувших неведомо куда сестренок?); но и этот брак тоже развалился (чего и следовало ожидать!); и Мортенсен исчез из жизни Глэдис — что ж, скатертью ему дорожка! Однако в некоторых документах, которые она не успела поменять, Глэдис до сих пор значилась под фамилией Мортенсен. Впрочем, она и не собиралась их менять, ее почему-то страшило все связанное с регистрациями, записями и разными формальностями. И разумеется, Мортенсен не являлся отцом Нормы Джин, но когда та родилась, фамилия Глэдис была Мортенсен. Как ни странно, но этот факт почему-то больше всего раздражал бабушку Деллу, казался ей просто вопиющим — фамилия Нормы Джин была Бейкер, а не Мортенсен.

— И знаете почему? — спрашивала Делла соседей, тех, кто согласился выслушать ее полное скорби повествование. — Потому что этот самый Бейкер, видите ли, был мужчиной, которого моя ненормальная дочь «ненавидела меньше других»! — И Делла, уже вконец расстроенная, продолжала рассказ: — Ночи напролет я лежала без сна, жалела бедное дитя, у которого все так запуталось. Я должна была удочерить эту несчастную девочку, дать ей нормальную, приличную фамилию — Монро.

— Никто не отнимет у меня мою малышку, — тут же взвивалась Глэдис, — до тех пор, пока я жива!

Жива. Норма Джин уже поняла, как это важно — оставаться живой.

Так и получилось, что Норма Джин носила фамилию Бейкер. В возрасте семи месяцев ее крестила известная проповедница евангелистской церкви по имени Эйми Семпл Макферсон, крестила в храме Международной церкви Святого Евангелия (к которой в то время принадлежала Делла). И она так и осталась жить с этим именем — до самого того момента, когда один мужчина дал ей другое имя. Мужчина, взявший Норму Джин в жены, настоял на том, что это имя надо изменить. Таково было решение мужчины. Я сделала то, что от меня требовалось. А от меня прежде всего требовалось оставаться живой.

В редкие моменты приступов материнской любви Глэдис объясняла Норме Джин, что имя у нее особенное. Норма — это в честь великой Нормы Талмидж, а Джин, это в честь… Ну кого же еще, как не Джин Харлоу[10]? Имена эти ничего не говорили девочке, но она видела, как Глэдис благоговейно трепещет, произнося их. «Да, Норма Джин, в тебе сочетаются два этих имени. А значит, и судьба тебя ждет особенная».

5

— Ну вот, Норма Джин! Теперь ты знаешь.

То было прозрение, сравнимое разве что с ослепительным сиянием солнца. Абсолютное, проникновенное и безжалостное, как рука бичующего. И намазанные алой помадой губы Глэдис улыбались, что случалось крайне редко. А дыхание у нее было частым-частым, точно она долго бежала куда-то.

— Теперь ты видела его лицо. Он твой настоящий отец, и фамилия его не Бейкер. Но ты никому не должна говорить, слышишь? Никому, даже Делле.

— Д-да, мама.

Между тонкими подведенными карандашом бровками Глэдис прорезалась морщинка.

— Что, Норма Джин? Погромче, я не слышу!

— Да, мама.

— Ну вот, теперь другое дело.

Внутри у Нормы Джин продолжал стучать молоточек. Правда, стук этот переместился с языка в маленькое, как у колибри, сердечко. Где распознать его было сложнее.

На кухне Глэдис сняла одну из черных сетчатых перчаток, притянула к себе Норму Джин и пощекотала ей шейку.

О, что за день! Счастье обволакивало Норму Джин со всех сторон, точно теплый и влажный туман. Счастье ощущалось в каждом слове, каждом взгляде.

— С днем рождения, Норма Джин, — сказала Глэдис. А потом: — Ну, что я говорила, Норма Джин? Этот день для тебя особенный.

Зазвонил телефон. Но Глэдис, улыбаясь каким-то своим мыслям, к нему не подошла.

Они опустили жалюзи на окнах. Глэдис пробормотала что-то насчет чересчур любопытных соседей.

Сняла она только левую перчатку, правую оставила. Похоже, просто забыла ее снять. Норма Джин заметила, что покрасневшая кожа на левой руке Глэдис покрыта ромбовидной мелкой сеточкой — остался отпечаток от слишком плотно обтягивающей перчатки. На Глэдис было темно-бордовое платье из крепа, туго облегающее талию, с высоким воротничком-стойкой и пышной широкой юбкой, которая при каждом движении издавала тихий шелестящий звук. Этого платья Норма Джин прежде никогда не видела.

Каждая секунда, каждый миг были наполнены особым значением. Каждый миг, как каждый стук сердца, был предупреждающим сигналом.

Усевшись за столик в нише кухни, Глэдис разлила в две кофейные чашки с щербатыми краями «выпивку». Виноградный сок для Нормы Джин и сильно пахнущую прозрачную «лечебную водичку» — для себя. Тут Норму Джин ждал еще один сюрприз. Специальный праздничный торт! Украшенный взбитыми сливками с ванилином, шестью крохотными розовыми свечками и выведенной чем-то сладким и малиновым надписью

С ДНЕМ РАЖДЕНЬЯ

НОРМАДЖИН!

От одного вида этого торта, от его чудесного запаха у Нормы Джин слюнки потекли. А Глэдис вся так и кипела от возмущения:

— Чертов кондитер! Вот ублюдок! Неправильно написал «рождения» и твое имя. Я же ему говорила!

Не без труда, поскольку руки у нее дрожали — то ли комната вибрировала от уличного шума, то ли сама земля содрогалась (в Калифорнии никогда не знаешь, сама дрожишь или это настоящее землетрясение), — Глэдис все же удалось зажечь шесть маленьких свечек. Теперь Норме Джин предстояло задуть бледные, нервно трепещущие язычки пламени.

— А сейчас ты должна загадать желание, Норма Джин, — сказала Глэдис и вся так и подалась вперед, теперь ее голова едва не касалась теплого личика ребенка. — Желание, чтобы он, ну, сама знаешь, кто, побыстрее к нам вернулся. Давай, дуй! — И Норма Джин крепко зажмурила глазки, произнесла про себя желание и сильно дунула, затушив все свечки, кроме одной. Глэдис сама задула ее. — Ну вот. Это помогает. Прямо как молитва.

Затем Глэдис принялась искать подходящий для такого случая нож — разрезать торт. Долго со звоном и шорохом шарила в ящике. И наконец нашла. «Нож мясника — не пугайся!» И лезвие этого узкого длинного ножа сверкало, как солнце в волнах пляжа Венис, резало глаза; но не смотреть на него было почему-то просто невозможно. Однако Глэдис не сделала с этим ножом ничего такого особенного, просто погрузила его в торт, сосредоточенно хмурясь, и, придерживая правую руку в перчатке левой, той, что без перчатки, нарезала угощение огромными кусками. Торт оказался непропеченным и липким внутри, куски не помещались на чайных блюдцах, которые Глэдис взяла вместо тарелок, края свисали.

Ну и хорош! До чего же хорош был на вкус этот торт. Знаешь, в жизни своей не пробовала еще такого вкусного торта!..

Мать и дочь ели с жадностью, обе еще не успели позавтракать, а было уже за полдень.

— А теперь, Норма Джин, подарки!

Снова зазвонил телефон. И снова Глэдис, хитро улыбаясь, не сняла трубку. И объяснила, что у нее просто не было времени завернуть подарки как следует. Первым оказался хорошенький розовый связанный крючком свитерок из тонкой шерсти. Вместо пуговок — крошечные вышитые шелком бутоны роз. Он был немного тесноват Норме Джин, которая для своих лет была девочкой совсем не крупной. Но Глэдис, восторженно ахая, похоже, этого не замечала:

— Ну разве не прелесть? В нем ты, как маленькая принцесса!

Потом пошли подарки помельче — белые хлопковые носки, трусики (на каждом предмете висела бирка из «двадцатицентовой» лавки). Глэдис вот уже несколько месяцев не покупала дочери никаких вещей; Глэдис вот уже на несколько недель просрочила плату Делле за содержание дочери. И Норме Джин казалось, что теперь бабушка страшно обрадуется. Норма Джин вежливо поблагодарила маму, Глэдис прищелкнула пальцами и весело сказала:

— Это еще не главное! Пошли! — И торжественно повела Норму Джин обратно в спальню, где на стене висел портрет красивого мужчины. И дразнящим жестом, нарочито медленно выдвинула верхний ящик бюро.

— Presto, Норма Джин! Тут для тебя кое-что есть!

Неужели кукла?..

Норма Джин привстала на цыпочки и трепетно и неуклюже вытащила из ящика куклу. Златоволосую куклу с круглыми синими стеклянными глазами и розовым ротиком бутоном. А Глэдис спросила:

— Помнишь, Норма Джин, кто у нас тут спал, в этом ящике, а? — Норма Джин отрицательно помотала головой. — Да нет, не в спальне, а именно в ящике. Вот в этом самом.

И снова Норма Джин отрицательно помотала головой. И ощутила непонятное беспокойство. А Глэдис так пристально смотрела на нее, и глаза у нее были почти точь-в-точь, как у куклы, только не синие, а более блеклые, сероватые, и губы не розовые, а ярко-красные. И тут она со смехом сказала:

— Да ты! Ты, Норма Джин! Ты спала в этом самом ящике! Я была такая бедная, что не могла купить тебе кроватку. Этот ящик и служил тебе кроваткой. Добрую службу сослужил, верно?

В голосе Глэдис прорезались визгливые нотки. Если бы эту сцену сопровождала музыка, то была бы очень быстрая музыка, стаккато. Норма Джин покачала головой — дескать, нет. И личико ее помрачнело, а глаза затуманились. Она не помнила, вернее, не желала помнить, что носила когда-то подгузники, не хотела знать, как трудно было Делле и Глэдис «сажать ее на горшок». И если б у нее было время как следует осмотреть этот ящик, верхний ящик соснового бюро, проследить за тем, как он закрывается, ей бы стало совсем плохо. Внутри все опустилось бы, к горлу подкатила тошнота, а голова закружилась от страха — так бывало, когда она стояла где-нибудь высоко, на ступеньках, или смотрела на улицу из окна верхнего этажа, или слишком близко подбегала к берегу, на который должна была обрушиться огромная волна… Как она, такая большая девочка, которой уже исполнилось шесть, могла поместиться в таком маленьком ящике? — А может, кто-то задвигал этот ящик, чтобы не слышать, как она плачет?

Но у Нормы Джин просто не было времени думать о таких вещах. Ведь в руках она держала куклу. Самую красивую куклу, которую когда-либо видела так близко, красивую, как Спящая Красавица на картинке в книжке, с вьющимися золотыми волосами до плеч, шелковистыми и мягкими. Прямо как настоящие!.. О, они были куда красивее кудрявых светло-каштановых волос самой Нормы Джин и уж ни в какое сравнение не шли с жесткими синтетическими волосами других кукол. На голове куклы красовался крохотный кружевной чепчик, а одета она была во фланелевый халатик в цветочек. И кожа такая гладкая и упругая, мягкая, безупречная кожа, а пальчики, крохотные пальчики, совсем как настоящие. А на маленьких ножках — белые хлопковые пинетки с розовыми шелковыми ленточками! Норма Джин взвизгнула от восторга и обязательно обняла бы маму крепко-крепко, но заметила, что Глэдис вся так и сжалась, и поняла, что прикасаться к ней нельзя.

Глэдис закурила сигарету, выпустила длинный и роскошный столб дыма. Курила она «Честерфилд», любимые сигареты Деллы (хотя сама Делла считала курение очень вредной и некрасивой привычкой и твердо намеревалась от нее избавиться). Глэдис закурила и протянула дрожащим голоском:

— Знаешь, как трудно было достать такую куклу, Норма Джин? Надеюсь, ты будешь относиться к ней ответственно.

Ответственно… Довольно странное применительно к кукле слово, оно так и повисло в воздухе.

Как же Норма Джин будет любить эту белокурую куклу! То будет главная любовь ее детства.

За исключением одного «но». Ее смущало, что ножки и ручки у куклы какие-то слишком мягкие, точно без костей. И как-то странно болтаются и шлепают. Если положить куклу на спину, у нее тут же — шлеп! — и опускались ножки.

— А как ее зовут, м-мама? — запинаясь, пробормотала Норма Джин.

Глэдис нашла пузырек с аспирином, высыпала в ладонь несколько таблеток и проглотила, не запивая. А затем протянула голоском Джин Харлоу, приподняв подрисованные брови:

— Ну, это тебе решать, детка! Теперь она твоя!

И Норма Джин стала придумывать кукле имя. Уж как она старалась придумать, но ничего не получалось. В голове будто что-то заело, ни одно имя просто не приходило на ум. Она забеспокоилась, сунула палец в рот и стала сосать. Ведь имя — это страшно важная штука! Если у кого-то нет имени, то его вроде бы и не существует вовсе. Если бы люди не знали, к примеру, твоего имени, где бы ты тогда была?

И Норма Джин закричала:

— Мама, нет, правда, как зовут эту к-куклу?! Ну пожалуйста!

И Глэдис, скорее удивленная, чем рассерженная, заорала в ответ из другого угла комнаты:

— Черт! Назови эту куклу Нормой Джин! Она даже немножко похожа на тебя, нет, ей-богу!..

* * *

Слишком много волнений и впечатлений выпало на долю Нормы Джин в тот день. И она устала. Ей не мешало бы поспать.

Но телефон звонил. И день плавно перешел в вечер. И девочка с тревогой подумала: Почему это мама не подходит к телефону? Что, если это звонит папа? Или она точно знает, что это не папа?.. Но как она может знать, если не снимает трубку?

В одной из сказок братьев Гримм, что иногда читала Норме Джин бабушка Делла, случались вещи, которые могли только присниться. Странные и жуткие, какими бывают только сны. Но то были вовсе не сны. И ты все время хочешь проснуться, но не можешь.

О, как же Норме Джин хотелось спать! Проголодавшись, она съела слишком много торта. Просто нажралась, как маленькая свинка. Ничего себе завтрак, именинный торт! И теперь ее тошнило, и болели зубы, и, может, Глэдис подлила ей в виноградный сок «лечебной водички» — «так, всего наперсток, чтобы было веселее». И у нее прямо глазки закрывались, и она все время клевала носом, и голова казалась ужасно тяжелой и какой-то деревянной, и Глэдис пришлось отвести ее в жаркую душную спальню и уложить на провалившуюся от старости кровать. Прямо на покрывало из синели. Она стащила с Нормы Джин туфли и, будучи весьма брезглива в таких вещах, подложила под голову дочери полотенце. «Это чтобы слюней не напустила мне на подушку!» Норма Джин сразу же узнала покрывало цвета спелой тыквы, она видела его раньше, в других квартирах Глэдис, но цвет немного потускнел, оно было все в дырках от сигарет, каких-то странных пятнах и разводах, ржавых, оттенка замытых пятен крови.

Со стены, что рядом с бюро, смотрел на Норму Джин отец. Она тоже какое-то время смотрела на него сквозь полуопущенные веки. А потом прошептала: «Пап-па…»

Впервые! В день, когда ей исполнилось шесть.

Впервые произнесла она это слово, «папа».

Глэдис опустила жалюзи на окне до самого подоконника. Но жалюзи были старые, растрескались и все равно пропускали лучи яростного летнего солнца. Сверкающий глаз Бога! Гнев Господень. Впоследствии бабушка Делла разочаровалась в Эйми Семпл Макферсон и ее церкви Святого Евангелия, однако все равно продолжала верить в то, что называла «Словом Божи-им», в Святую Библию. «Ее трудно читать и учить. И все мы по большей части глухи к ее мудрости, но это все, что у нас есть». (Так ли это? У Глэдис были свои книги, она никогда не упоминала о Библии. Единственное, о чем со страстью и трепетом говорила Глэдис, так это Кино.)

Солнце, проделав свой путь по небу, уже клонилось к западу, когда Норму Джин разбудил звонок телефона в соседней комнате. Этот дребезжащий звук, в котором звучала насмешка, этот сердитый и взрослый звук, в котором слышался мужской упрек. Я знаю, что ты дома, Глэдис, знаю, что слышишь, тебе от меня не спрятаться! Потом наконец Глэдис схватила трубку и заговорила — высоким невнятным почти умоляющим голосом: Нет, не могу! Только не сегодня, я же тебе говорила! Сегодня день рождения у моей маленькой дочурки, и я хочу побыть с ней одна!.. — Затем — пауза, и снова, уже более напряженно, она почти что визжала, выла, как раненое животное: — Нет, говорила! Я тебе говорила, что у меня есть маленькая дочь, мне плевать, веришь ты или нет! Нет, я нормальный человек, нормальная мать! Я тебе говорила, что у меня есть маленькие дети, я нормальная женщина, и мне не нужны твои вонючие деньги, нет, я сказала, сегодня не могу, мы не увидимся сегодня, ни сегодня, ни завтра, оставь меня в покое, иначе пожалеешь. И если посмеешь явиться сюда с ключом, я вывозу полицию, так и знай, ублюдок!

6

Когда 1 июня 1926 года я родилась в палате для бедных лос-анджелесской окружной больницы, моей матери там не было.

И где она была, моя мать, никто не знал!

Позже выяснилось, что она просто спряталась. Ее нашли и долго и укоризненно выговаривали: У вас такой красивый ребенок, миссис Мортенсен, не хотите подержать этого чудесного младенца? Это девочка, да, девочка, и ее пора бы покормить. Но мать лежала, отвернувшись лицом к стене. Из сосков ее, точно гной, сочилось молоко, но она не хотела давать его мне.

Какая-то совершенно чужая женщина, нянька, научила мать, как правильно брать младенца на руки и держать. Как, сгибая ладонь чашечкой, подкладывать ее под голову ребенка, а другой рукой поддерживать спинку.

А если я ее уроню.

Не уроните!

Она такая тяжелая и горячая. Она… брыкается.

Нормальный здоровый ребенок. Красавица! Вы только посмотрите на эти глазки!

На Студии, где с девятнадцати лет работала Глэдис Мортенсен, существовало только два мира: тот, который ты видишь своими глазами, и тот, который видишь через камеру. Первый был ничем, второй — всем. Со временем мать научилась видеть меня в зеркале. Даже улыбаться мне (но только не в глаза! Нет, никогда!). В зеркале ты отражаешься почти как в объективе камеры, и тебя почти что можно любить.

Отца этого ребенка я обожала. Он назвался чужим именем, такого имени нет в природе. Дал мне 225 долларов и номер телефона — чтобы я ИЗБАВИЛАСЬ ОТ ЭТОГО. Неужели я действительно мать? Иногда мне просто не верится.

Мы все научились смотреть в зеркала.

И у меня появился Друг в Зеркале. Как только я подросла немножко и научилась его видеть.

Мой Волшебный Друг.

В этом была какая-то чистота. Я никогда не ощущала свое лицо и тело изнутри (оно было немо и глухо, словно во сне); только в зеркале отражалось оно со всей ясностью и остротой. Только в нем могла я видеть себя.

Глэдис засмеялась. Черт, а эта малышка и правда славненькая! Пожалуй, придется ее оставить.

То было решение под влиянием момента. И никакого постоянства тут не предполагалось.

Меня передавали из рук в руки, время пролетало, точно в каком-то дымном голубоватом тумане. Вот мне уже три недели. Я завернута в одеяло. Какая-то женщина кричит пьяным голосом: Ее голова! Осторожней! Подложи ей руку под головку! А голос другой ей отвечает: Господи! Ну и накурено же здесь! Где Глэдис? Мужчины смотрели, щурясь и усмехаясь. Совсем маленькая девочка. Лежит себе, как шелковый кошелечек. Вся такая гла-а-денькая!..

А еще один, чуть позже, помогал маме купать меня. А потом купался сам, вместе с мамой. Сколько было визга и смеха среди белых кафельных стен! Лужи воды на полу. Пахучие соли для ванны. Мистер Эдди был богач! Владел тремя «крутыми забегаловками» в Л.А.[11], где обедали и танцевали звезды. Мистер Эдди выступал по радио. Мистер Эдди был заядлым шутником, сорил двадцатидолларовыми купюрами, совал их в разные неподходящие места — в морозилку холодильника, в щелку в жалюзи, среди истрепанных страниц «Маленькой сокровищницы американской поэзии», прилеплял изнутри к грязной крышке унитаза.

Смех матери — визгливый и режущий, как осколки стекла.

7

— Но сперва надо искупаться.

Слово «искупаться» произносилось так медленно, чувственно.

Глэдис пила свою «лечебную водичку», ей не сиделось на месте. Из проигрывателя доносился «Цвет индиго». Руки и личико Нормы Джин были липкими от торта. Уже почти совсем стемнело. Норме Джин исполнилось шесть. А потом настала ночь. Вода с шумом хлестала из обоих кранов — в старую, всю в ржавых пятнах ванну на ножках в виде когтистых лап.

С холодильника взирала на все происходящее белокурая красавица кукла. Стеклянно-синие глаза широко распахнуты, рот-бутон того гляди расплывется в улыбке. Если ее потрясти, глаза раскрываются еще шире. А вот розовый ротик не меняется. Крохотные ножки в белых пинетках вывернуты и торчат под нелепым углом.

Мама учила Норму Джин словам песни. Раскачивалась и мурлыкала под нос:

Пока ты еще не в тоске.

Нет, нет, нет!

Пока ты еще не в тоске.

О, нет, нет!..

Пока не пришло настроение цвета индиго…

Потом маме надоела музыка, и она стала искать какую-то книгу. Коробки с книгами стояли не распакованные. Некогда Глэдис брала на Студии уроки дикции. Норме Джин нравилось, когда Глэдис что-то читала ей, потому что в доме сразу становилось тише и спокойнее. Не было ни внезапных взрывов смеха, ни ругани, ни слез. Музыка тоже иногда помогала. И вот Глэдис с благоговейным выражением на лице начала перелистывать свою любимую книгу, «Маленькую сокровищницу американской поэзии». А потом, приподняв худенькие плечи и запрокинув голову, начала читать голосом настоящей киноактрисы:

Сама я Смерти не звала,

Но Смерть была ко мне добра —

Приехала и увезла в карете;

Втроем в карете — я, Она

И, кажется, Бессмертие…

Норма Джин впитывала каждое слово. Закончив читать, Глэдис обернулась к дочери, глаза ее сверкали.

— О чем это, а, Норма Джин? — Норма Джин не знала. Тогда Глэдис сказала: — Придет день, и твоей мамочки не будет больше рядом. И никто не сможет тебя спасти. Так и знай! — И она подлила себе в чашку бесцветной крепкой жидкости и выпила.

Норма Джин надеялась, что мама прочтет еще какое-нибудь стихотворение. Стихи с рифмой, стихи, которые можно понять. Но похоже, поэзии на сегодня для Глэдис было достаточно. Не стала она читать ни из «Машины времени», ни из «Войны миров». То были «пророческие» книги, все описанное в них «скоро сбудется» — так иногда говорила она дрожащим от волнения голосом.

— А теперь, малышка, пора в ва-а-анну!

Сцена из фильма. Вода хлещет из кранов, и шум ее смешивается со звуками музыки. Которую почти слышно.

Глэдис подошла к Норме Джин, раздеть. Но Норма Джин умела раздеваться сама! Ей уже шесть! Глэдис торопилась, отталкивала руки Нормы Джин. «Стыд и позор! Вся в торте!» Потом стала ждать, пока наполнится ванна, а наполнялась она страшно медленно. Очень уж была большая. Глэдис сняла бордовое креповое платье, стянула его через голову, отчего мелко завитые волосы встали дыбом. Бледная кожа блестела от пота. На мамино тело смотреть нельзя — оно тайна. Бледная веснушчатая кожа, выпирающие косточки, маленькие твердые груди, точно сжатые кулачки, натягивают кружево комбинации. Норме Джин казалось: от волос Глэдис, заряженных электричеством, разлетаются искры. Искры сверкали и в ее глазах.

За окном шумел в пальмовых ветвях ветер. Голоса мертвых, так называла Глэдис этот шум. Хотят войти в дом.

— В нас хотят войти, — объяснила Глэдис. — Потому что тел им не хватает. Случаются такие моменты в истории, когда живых тел особенно не хватает. А после войны — ты, конечно, не помнишь войну, тебя тогда еще на свете не было, но я-то помню. Я, твоя мать, прекрасно помню ту войну, потому что появилась на свет раньше тебя… Так вот, во время войны погибло столько мужчин, женщин, даже детей, что тел стало очень сильно не хватать. И все эти бедные души умерших хотят в них пробраться.

Норма Джин испугалась. Как пробраться, где?..

Глэдис расхаживала по комнате, ждала, когда наполнится ванна. Нет, пьяна она не была, и под кайфом — тоже. Сняла перчатку с правой руки. И теперь обе ее длинные изящные руки были обнажены, и Норма Джин увидела, что они в красных шелушащихся пятнах. Глэдис не хотела признаваться, что это результат ее работы на Студии, иногда — по целых шестьдесят часов в неделю. Вся кожа пропиталась химикатами, даже резиновые перчатки не помогали. Да, химикаты впитались и в кожу, и в волосы, до самых корней волос, и в легкие, о, она просто умирает, эта Америка убивает ее, а начав кашлять, никак не может остановиться. Да, но зачем тогда еще и курить? Господи, да в Голливуде все курят, все, кто работает в кино, курят. Сигарета успокаивает нервы. Зато Глэдис перестала баловаться марихуаной, которую в газетах называют коноплей; черт побери, она хочет, чтобы Делла знала: никакая она не пьянь и не наркоманка! Никакая не вертихвостка и, черт побери, никогда не делала это за деньги. Или почти никогда.

И лишь один раз потеряла работу на Студии. После Краха, в октябре 1929.

— Знаешь, что это такое? Крах?

Норма Джин недоуменно покачала головой. Нет. А что?

— Тогда тебе было всего три годика, малышка. Я была просто в отчаянии. Все, что я делала, Норма Джин, я делала только ради тебя.

С кряхтеньем подхватив Норму Джин на руки — руки у нее были жилистые, мускулистые, — Глэдис опустила барахтающуюся девочку в воду, от которой так и валил пар. Норма Джин тихонько взвизгнула, заорать во весь голос она просто не осмелилась. Вода была такая горячая! Обжигающе горячая! Просто кипяток! Вода продолжала бить из крана, который забыла завернуть Глэдис, она забыла завернуть оба крана, забыла измерить температуру воды. Норма Джин порывалась выскочить из ванны, но Глэдис толчком послала ее обратно.

— Сиди смирно! Я тоже к тебе иду. Где мыло? Боже, какая же ты грязная! — Глэдис развернулась спиной к хныкающей Норме Джин и быстро скинула с себя остатки одежды, комбинацию, лифчик, трусики, весело бросая их на пол, будто какая-нибудь стиптизерша. Оставшись нагишом, она полезла в большую старую ванну на когтистых лапах, поскользнулась, чтобы удержать равновесие, ухватилась за край и погрузила узкие бедра в воду, от которой остро пахло хвойными солями. А потом уселась напротив испуганной девочки, широко раздвинув колени, словно пыталась ими зажать, обнять, обхватить или защитить своего ребенка, которому шесть лет назад дала жизнь в агонии отчаяния и упреков. Где ты? Зачем оставил меня? Слова эти были адресованы мужчине, который был ее любовником, имени которого она ни за что бы не выдала, даже под пытками, даже в родовых муках. Как неуклюже возились в ванне мать и дочь, вода мелкими волночками перехлестывала через край; Норма Джин, подталкиваемая коленом матери, погрузилась в нее с головой, потом вынырнула, давясь и кашляя, а Глэдис, ухватив ее за волосы, бранилась:

— Прекрати сейчас же, Норма Джин! Прекрати!

Потом Глэдис поймала кусок мыла и начала энергично намыливать руки. Странно, что она, всегда уклонявшаяся от объятий и прикосновений дочери, сейчас сидела с ней в ванне голая; странным было и сосредоточенное экстатическое выражение ее лица, раскрасневшегося от пара и горячей воды.

И снова Норма Джин пискнула что-то на тему того, что вода слишком горячая, пожалуйста, мама, вода слишком горячая, такая горячая, что кожа уже почти ничего не чувствует, а Глэдис ответила строго:

— Она и должна быть горячая, слишком уж много грязи. И снаружи, и внутри нас!

Откуда-то издалека, из другой комнаты, донесся заглушаемый плеском воды и визгливым голосом Глэдис звук ключа, поворачиваемого в замочной скважине.


То было не в первый раз. И не в последний.

Город из песка

1

— Норма Джин, просыпайся! Быстро!

Сезон пожаров. Осень 1934-го. В голосе, то был голос Глэдис, звенели возбуждение и тревога.

Среди ночи этот запах дыма — и пепла! — запах, какой бывает, когда горят мусорные баки за старым домом Деллы Монро, что на Венис-бульвар, но только то был не Венис-бульвар. То был Голливуд, Хайленд-авеню в Голливуде, где мать с дочерью наконец поселились вместе, вдвоем, только ты да я, как и полагалось, пока он нас не позовет; и тут послышался вой сирен, и этот запах, ужасный запах паленых волос, горящего на сковородке жира, сырой одежды, нечаянно прожженной утюгом. Зря оставили окно в спальне открытым, потому что теперь этот запах просочился в комнату: удушливый, царапающий горло, разъедающий глаза, словно попавший в них песок.

Такой запах появлялся, когда Глэдис, поставив чайник на плиту, забывала о нем, вода выкипала, и дно чайника вплавлялось в горелку. Запах, похожий на вонь от пепла бесконечных сигарет Глэдис, от прожженных ими дырок — в линолеуме, в ковре с орнаментом из роз, в двуспальной кровати с медными шишечками изголовья, в набитых гусиным пером подушках, на которых спали мать и дочь. Тот безошибочно и сразу узнаваемый паленый запах постельного белья, ощущаемый ребенком даже во сне; вонь сигареты «Честерфилд», выпавшей из руки матери, когда та зачитывалась допоздна в постели. Страсть к чтению обуревала Глэдис порывами и всегда сопровождалась бессонницей, и она засыпала за книгой, а потом вдруг просыпалась, разбуженная грубо и резко и, как ей казалось, таинственно и несправедливо, искрой, упавшей на подушку, от которой загорались сама подушка, простыни, стеганое ватное одеяло.

Иногда совсем рядом с головой начинали плясать маленькие язычки пламени, и она отчаянно колотила по ним книжкой или журналом, пытаясь загасить. Как-то раз пришлось даже сорвать со стены календарь «Наш оркестр» и действовать им или же просто молотить кулачками, а если пламя все же не желало сдаваться, Глэдис, чертыхаясь, бросалась в ванную, где набирала стакан воды и заливала пламя, и матрас, и постельное белье становились мокрыми. «Черт побери! Только этого не хватало!» Норма Джин, спавшая с Глэдис, тут же просыпалась и скатывалась с кровати, сон у нее был чуткий, как у дикого зверька, привыкшего бороться за выживание; и очень часто именно она, девочка, первой бросалась в ванную за водой. И эти подъемы по тревоге среди ночи, происшествие для других исключительное, давно уже стали привычными, превратились в ритуал, и на эти случаи был даже разработан специальный план действий. Мы привыкли спасаться, чтобы не сгореть заживо в постели. Мы научились с этим справляться.

— Я даже и не спала! Как-то не получалось. Разные мысли. Голова ясная, как днем. Знаешь, наверное, просто пальцы занемели. Такое последнее время часто бывает. Буквально вчера вечером села поиграть на пианино, и ничего не вышло!.. И в лаборатории никогда не работаю без перчаток, просто, наверное, химикаты стали сильнее. И это очень и очень чувствуется. Вот посмотри, нервные окончания пальцев как мертвые, даже рука не дрожит.

И Глэдис протягивала провинившуюся правую руку дочери — чтобы та сама убедилась. И действительно, как ни странно, но после всех треволнений ночи, дымящихся простыней, внезапного пробуждения изящная рука Глэдис ничуть не дрожала. Просто свисала безвольно, точно и не принадлежала ей вовсе, покоилась вверх раскрытой ладонью с нечеткими линиями; бледная, но загрубевшая и покрасневшая кожа; ладонь такой изящной формы, совсем пустая.

Были и другие подобные загадочные происшествия в жизни Глэдис, и было их слишком много, чтобы перечислять. И для того чтобы хоть как-то справляться с ними, требовалась постоянная бдительность и, сколь ни покажется парадоксальным, — почти мистическая отрешенность. «Этому учили все философы, от Платона до Джона Дьюи, — не лезь, пока не выкликнули твой номер. А когда его выкликнули — полный вперед!» Глэдис улыбнулась и прищелкнула пальцами. У нее это называлось оптимизмом.

Вот почему я фаталистка. И с логикой не поспоришь!

Вот почему я всегда готова к неожиданностям. Или была готова.

Я не смогу сыграть роль только в одном фильме — о нормальной, повседневной жизни.


Но в ту ночь пожар был настоящим.

Не миниатюрные язычки пламени в постели, которые легко затушить книжкой или залить стаканом воды. Нет, по всей Калифорнии после пяти месяцев засухи и жары бушевали пожары. Лесные пожары представляли «серьезную опасность для жизни и собственности людей» и подбирались уже к окраинам Лос-Анджелеса. Виной тому были ветры Санта-Ана[12], они проносились над пустыней Мохаве, но там прикосновение их было еще нежным, почти ласковым. Однако постепенно они набирали силу, расширялись, несли с собой удушливую жару, и через несколько часов начинали поступать сообщения о пожарах — сначала у подножия гор и в каньонах Сан-Габриэль, потом все западнее, ближе к Тихоокеанскому побережью. Уже через двадцать четыре часа повсюду бушевали сотни пожаров. То были совершенно бешеные ветры, дующие со скоростью сотни миль в час и сметающие все на своем пути в долинах Сан-Фернандо и Сими. Очевидцы сообщали о стенах пламени высотой до двадцати футов, перепрыгивающих через тянущиеся вдоль побережья автомагистрали, — точь-в-точь как какие-то хищные дикие звери. В нескольких милях от Санта-Моники наблюдались целые поля пламени, каньоны пламени, летали, как кометы, огненные шары. Искры, разносимые ветром, словно ядовитые семена, превращались в огненную бурю, которая стирала с лица земли целые поселки в Саузенд-Оукс, Малибу, Пасифик-Пэлисэйдс, Топанге. Рассказывали совершенно фантастические истории о птицах, которые будто бы воспламенялись и заживо сгорали в воздухе. Ходили слухи об объятых пламенем стадах крупного рогатого скота, о том, как несчастные животные с криками ужаса мчались куда глаза глядят, пока не обгорали, как головешки. Огромные столетние деревья вспыхивали за секунду и сгорали за минуту. Загорались даже облитые водой крыши домов, от них тут же занимались все соседние постройки и взрывались в пламени, точно бомбы.

Несмотря на все усилия тысяч пожарных, лесные пожары никак не удавалось «взять под контроль», и тяжелые, вонючие бело-серые клубы дыма затягивали небо на сотни миль вокруг. Видя день за днем это потемневшее небо, это солнце, сократившееся до мутного тоненького полумесяца, можно было подумать, что наблюдаешь за каким-то бесконечным затмением. Можно было подумать, так мать говорила дочери, что наступил обещанный в Библии, в Откровении Иоанна, конец света: «И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение… и город великий рассыпался на три части… и град, величиною в талант, пал с неба на людей; и хулили люди Бога за язвы от града». Но то было наказание Божье нам, людям.


Зловещие ветры Санта-Ана дули двадцать дней и двадцать ночей подряд, неся с собой пыль, песок, пепел и удушающую вонь дыма, и когда наконец с началом дождей пожары стали стихать, выяснилось, что семьдесят тысяч акров в округе Лос-Анджелеса просто опустошены.

К этому времени Глэдис Мортенсен уже почти три недели находилась в психиатрической больнице в Норуолке.


Она была маленькой девочкой, а маленьким девочкам не полагается думать много. Особенно таким хорошеньким кудрявым девочкам. Им не к лицу тревожиться, переживать, размышлять; тем не менее у нее выработалась манера, по-взрослому насупив брови, задаваться такими, к примеру, вопросами: как начинается пожар? С какой-то одной-единственной искры, первой искры, взявшейся неизвестно откуда? Не от спички или зажигалки, а просто из ниоткуда? Но как и почему?

— Потому, что он от солнца. Огонь от солнца. Само солнце — огонь. И Бог есть не что иное, как огонь. Только поверь в Него, и обратишься в пепел. И никакого «Бога Отца» не существует. Да я скорее поверю в У. К. Филдса[13]. Уж он-то по крайней мере действительно существует. Да, я была крещена в христианской церкви — лишь потому, что мать моя была заблудшей душой, но я же не дура. Я антагонистка. Верю, что наука спасет человечество. Возможно. Лекарство против туберкулеза, лекарство против рака, евгеника с целью улучшения человеческой расы, легкий уход из жизни для самых безнадежных. Но моя вера не слишком крепка. И твоя, Норма Джин, тоже. Просто нам не следовало жить здесь, в южной Калифорнии, это факт. Мы сделали ошибку, поселившись здесь. Твой отец, — тут хрипловатый голос Глэдис смягчался и звучал приглушенно, как бывало всегда, когда она заговаривала об отсутствующем отце Нормы Джин, словно он витал где-то совсем рядом, прислушивался, о чем это они говорят, — всегда называл Лос-Анджелес «городом из песка». Построен на песке и сам песок. Это же пустыня. Дождя выпадает не больше двадцати дюймов в год. Или же наоборот — уж если дождь, так просто потоп какой-то! Люди не должны селиться в таких местах. Вот нам и наказание. За нашу гордыню и глупость. Землетрясения, пожары, этот чудовищный воздух. Правда, некоторые родились тут, и кое-кому из них суждено здесь умереть. Мы заключили пакт с дьяволом. — Глэдис умолкла, перевести дух. Как часто бывало, когда она вела машину, чем занималась и сейчас, в данный момент. Ведя машину, она быстро выдыхалась, словно сама бежала по дороге, словно то были непомерные физические усилия, хотя говорила спокойно, даже как-то слишком умиротворенно.

Они ехали по погруженной во тьму Колдуотер-Каньон-драйв, что пролегала над Сансет-бульвар, и было час пятнадцать ночи, первой ночи, когда в Лос-Анджелесе начались массовые пожары. Глэдис закричала, разбудила Норму Джин, вытолкала в пижаме и босиком из бунгало, затолкала в свой «форд» выпуска 1929 года, поторапливая, приговаривая: живей, живей, живей, — и все это шепотом, чтобы не услышали соседи. Сама Глэдис была в черной шелковой ночной сорочке, поверх которой второпях накинула полинялое и тоже шелковое зеленое кимоно, давнишний подарок мистера Эдди. Она тоже была босиком, встрепанные волосы замотаны шарфом. Худенькое личико напоминало маску и казалось царственно суровым: перед сном она намазала его кольдкремом, и теперь кожа начала приобретать грязно-серый оттенок — от принесенных ветром пыли и пепла. Ужас что за ветер, сухой, горячий, он злым неукротимым потоком тек по каньону! Норма Джин так испугалась, что даже не могла плакать. А эти сирены! Эти людские крики! Странные визгливые крики, они напоминали голоса птиц или животных. (Может, это койоты?)

Норма Джин видела коричневатые всполохи огня, отражавшиеся в облаках, в небе над горизонтом за Сансет-стрип, в небе над тем, что Глэдис называла «целебными водами океана», — далеко-далеко; пальмы, трепещущие от ветра, вырисовывались на фоне этого грозного неба. А все небо во всполохах пламени, и все деревья с иссушенной пожелтевшей листвой; и она чувствовала запах дыма (о, совсем не то, что вонь от прожженных сигаретами простыней Глэдис). Но до нее не дошло, пока еще не дошло — я ведь не какой-то там приставучий ребенок, все время задающий вопросы, можно даже сказать, я очень послушный ребенок, ребенок, подающий надежды, — что мать ведет машину совсем не в том направлении.

Не от запятнанных вспышками пламени холмов, а наоборот — к ним.

Не от вонючих удушливых клубов дыма, но прямиком к ним.

И все же Норме Джин следовало бы догадаться, все признаки были налицо: Глэдис говорила очень спокойно. Слишком спокойно. Рассудительно, вежливо.

Когда Глэдис была, что называется, собой, истинно собой, то говорила ровным и плоским безжизненным голосом, из которого, казалось, были выжаты все эмоции, как выжимают с силой последние капли воды из махровой мочалки. В такие моменты она избегала смотреть вам в глаза; она обладала властью видеть сквозь вас — так мог бы смотреть сквозь вас арифмометр, имей он глаза. Когда Глэдис не была собой, или притворялась, что не в себе, она начинала говорить быстро, какими-то обрывками слов, не поспевавшими за ее бурлящей поспешной мыслью. Или же говорила как-то особенно спокойно, логично, как одна из учительниц Нормы Джин, объяснявшая всем известные вещи.

— Мы заключили пакт с дьяволом. Даже те из нас, кто не верит в дьявола.

И Глэдис обернулась и взглянула на Норму Джин, убедиться, слушает ли она ее.

— Д-да, мама.

С дьяволом? Пакт? Как это?

У обочины дороги валялся какой-то бледный блестящий предмет, нет, не человеческое тело, возможно, кукла, просто выброшенная на помойку кукла. Но первой панической мыслью было, что это именно ребенок, забытый впопыхах, когда начался пожар, нет, конечно, никакая это не кукла!.. Глэдис, похоже, не заметила его, машина промчалась мимо, но Норму Джин вдруг пронзил ужас — она вспомнила, что оставила свою куклу дома, на постели! В этой панике и спешке, разбуженная возбужденной матерью, которая затолкала ее в машину, среди воя сирен, сполохов огня, запаха дыма, она забыла свою куклу-златовласку, и теперь она сгорит!.. Правда, последнее время кукла была уже не та — золотые волосы потускнели, розовая резиновая кожа уже не была столь безупречна, кружевной чепчик давно потерялся, а халатик в цветочек и белые пинетки были безнадежно испачканы. Но Норма Джин все равно очень любила свою куклу, свою единственную куклу, куклу, так и оставшуюся безымянной, подаренную ей в день рождения, которую она называла не иначе, как просто «Кукла». Но чаще, в приливе нежности, — просто «Ты». Так обращается человек к своему отражению в зеркале, ведь когда он видит себя, имена не нужны. И Норма Джин вскрикнула:

— Ой, м-мама, а что, если наш дом сгорит? Я там забыла куклу!

Глэдис презрительно фыркнула:

— Кукла! И очень хорошо, если сгорит! Для тебя же лучше. Какая-то нездоровая привязанность.

Глэдис надо было следить за дорогой. Тускло-зеленый «форд» 1929 года выпуска, прошедший уже через несколько рук, она купила за 75 долларов у какого-то знакомого другого знакомого, «симпатизировавшего» Глэдис как разведенной матери-одиночке. Машина не слишком надежная, тормоза у нее барахлили, за руль приходилось держаться крепко, обеими руками, причем в самой верхней его части, и еще сильно наклоняться вперед, к лобовому стеклу, чтобы разглядеть дорогу, поскольку все стекло покрывали мелкие паутинообразные трещинки. И капот тоже был весь в таких же трещинках. Глэдис сохраняла полнейшее спокойствие, была даже как-то чересчур спокойна, она успела выпить полстакана крепкого напитка, успокаивающего напитка, напитка, вселяющего уверенность, — нет, не джина, не виски и не водки. Но вождение по горной дороге, когда мимо с воем сирен пролетают пожарные машины и слепят фарами, когда на Колдуотер-Каньон-драйв, на этой узкой дороге, полно других машин, едущих навстречу… о, они тоже слепили ее фарами, и Глэдис чертыхалась и сетовала на то, что не надела темные очки. А Норма Джин, прикрывая глаза ладонью, видела сквозь пальцы пролетавшие навстречу бледные встревоженные лица за ветровыми стеклами других автомобилей. Зачем мы едем наверх, в горы, зачем нам туда, в горы, где бушует пожар?

Но девочка не стала задавать матери эти вопросы, хотя, возможно, и вспомнила, как ныне покойная бабушка Делла предупреждала ее, Норму Джин, чтобы та следила за «перепадами» в настроении матери. И заставила Норму Джин пообещать, что, если дело «примет опасный оборот», та должна немедленно позвонить ей.

— И если надо, я возьму такси и тут же примчусь, пусть даже это стоит пять долларов, — мрачно добавляла при этом Делла.

Вообще-то бабушка Делла оставила Норме Джин вовсе не свой телефон, а номер телефона домовладельца, поскольку у самой Деллы никакого телефона никогда не было. И Норма Джин заучила этот номер наизусть, когда год назад переехала жить к Глэдис (о счастье, сбылась наконец ее мечта!), переехала в новую резиденцию Глэдис на Хайленд-авеню, совсем рядом с «Голливуд-Боул»[14]. Этот номер Норма Джин помнила потом всю свою жизнь — VB 3-2993, хотя ни разу так и не осмелилась его набрать. К тому же в ту ночь, в октябре 1934-го, бабушки уже не было на свете. Она умерла несколько месяцев назад, а дедушка Монро, так тот умер еще раньше, и некого было ей звать, набрав этот номер.

На свете вообще не существовало номера, по которому Норма Джин могла бы кому-то позвонить.

Отец! Если бы я знала его номер, не важно, где он и как живет, я бы позвонила ему. И сказала бы: ты нужен маме, пожалуйста, приезжай! Помоги нам! И я точно знаю, он бы тут же приехал, он бы приехал.

Впереди, у въезда на Малхоллэнд-драйв, стояла целая стена огня. Глэдис выругалась:

— Черт побери! — и резко ударила по тормозам. Она хотела уехать в горы, высоко в горы, оказаться над городом, и плевать на риск. Плевать на сирены, на спорадические вспышки огня, на свистящий горячий ветер Санта-Ана, волнами накатывающий на машину, не дающий укрыться даже под нависающими над дорогой скалами.

Здесь, среди этих уединенных холмов — Беверли-Хиллз, Бель-Эр и Лос-Фелиз — находились частные резиденции кинозвезд; мимо их ворот Глэдис проезжала часто — возила Норму Джин на экскурсию по воскресеньям, когда, конечно, могла позволить себе купить бензин. О, то были счастливые времена для матери и дочери — куда как лучше, чем ходить по воскресеньям в церковь! — но сейчас была ночь, и воздух загустел от дыма, и никаких домов не было видно, и возможно, они вообще сгорели, все эти частные резиденции звезд, и по этой дороге проехать нельзя. Вот почему через несколько минут Глэдис свернула к северу, на Лаурел-Каньон-драйв, где у обочины были припаркованы машины «скорой». И там ее остановила полиция.

Они грубо спросили, какого черта она тут делает, и Глэдис объяснила, что живет здесь, на Лаурел-Каньон, что именно здесь находится ее резиденция, что она имеет полное право ехать к себе домой, и тогда один из офицеров спросил, где именно она живет, а Глэдис грубо ответила:

— Мое дело! — И тогда они подошли поближе к машине и стали светить ей в лицо фонариком; они были настроены подозрительно, даже спросили, кто это с ней в машине, и Глэдис со смехом ответила: — Ну уж, во всяком случае, не Ширли Темпл, это точно!

И тогда подошел другой офицер, он служил помощником шерифа окружного отделения лос-анджелесской полиции. Подошел и долго смотрел на Глэдис, которая даже в этой жирной и грязной маске из кольдкрема выглядела женщиной красивой и достойной, женщиной в классическом стиле загадочной Гарбо, если, конечно, приглядеться повнимательнее. Глаза с расширенными зрачками казались просто огромными, длинный тонкий нос с изящно вырезанными, точно восковыми ноздрями, а губы припухшие и намазаны алой помадой. Ибо перед тем, как выбежать в ночь, эту ночь всех ночей, она нашла время подкрасить губы, потому что никогда не знаешь — а вдруг кто тебя увидит и начнет оценивать.

И помощник шерифа понял, что здесь что-то не так, что перед ним просто растерянная и довольно молодая женщина, наспех одетая, в сползающем с плеча зеленом шелковом кимоно и кружевной черной сорочке под ним, сквозь которую видны маленькие обвисшие груди. И рядом с ней — испуганная девочка со встрепанными кудрявыми волосами, в пижамке и босиком, круглое личико с тонкими чертами, на раскрасневшихся щеках грязные полоски от слез. И женщина, и девочка кашляли, а женщина еще что-то бормотала себе под нос — она была возмущена, сердита, она негодовала, она кокетничала, она твердила о том, что ее пригласили в частную резиденцию где-то на самой вершине холма, в конце Лаурел-Каньон.

— У ее владельца несгораемый особняк. Мы с дочерью будем там в безопасности. Нет, я не могу назвать вам имени этого человека, офицер, но его имя все знают. Он работает в киноиндустрии. А эта маленькая девочка — его дочь. Это город из песка, ему не устоять, а потому мы должны ехать дальше. — И в хриплом голосе Глэдис слышались воинственные нотки.

На что помощник шерифа сказал, что ему очень жаль, но она должна повернуть обратно; сегодня никому не разрешается ехать туда, в горы, там опасно, оттуда уже эвакуируют людей целыми семьями, что и ей, и ее дочери будет куда безопаснее в городе.

— Езжайте домой, мэм, и успокойтесь, и уложите свою маленькую дочурку спать. Уже поздно.

Глэдис так и вспыхнула.

— Не унижайтесь передо мной, офицер. И не указывайте мне, что делать!

Тогда офицер попросил Глэдис показать водительские права и талон на регистрацию автомобиля, на что Глэдис ответила, что этих документов при ней сейчас нет — был пожар, они собирались второпях, неужели не ясно? Однако она все же протянула ему студийное удостоверение. Он бросил на него беглый взгляд и тут же вернул, и заметил, что Хайленд-авеню — самая безопасная часть города, по крайней мере на данный момент, что ей повезло и что она должна немедленно вернуться домой.

Глэдис злобно улыбнулась и сказала в ответ:

— Вообще-то, офицер, мне хотелось посмотреть на ад с близкого расстояния. Так, в качестве предварительного ознакомления. — Говорила она теперь хрипловато-сексуальным голосом Джин Харлоу; такое внезапное превращение всегда приводило людей в замешательство. Офицер нахмурился, когда Глэдис вдруг одарила его соблазнительной улыбкой, а потом стащила шарф с головы и волосы рассыпались по плечам. Некогда очень трепетно относившаяся к своей прическе, Глэдис давно уже перестала подстригать и укладывать их. И теперь в них проблескивала снежно-белая прядь, торчавшая острой зазубриной над левым виском и напоминавшая молнию из мультфильма. Несколько смущенный всем этим, помощник шерифа сказал Глэдис, что она должна повернуть обратно, что, если надо, они могут даже дать ей эскорт. Но это приказ, и в противном случае ее просто арестуют. Глэдис расхохоталась.

— Арестуют! Только за то, что я еду в своей машине! — Затем добавила, уже нормальным голосом: — Простите, офицер. И пожалуйста, прошу, не надо меня арестовывать. — А потом шепотом, так, чтобы Норма Джин не слышала, пробормотала: — Лучше бы вы меня пристрелили.

Офицер, похоже, начал терять терпение.

— Езжайте домой, леди! Вы пьяны или обкурились, но сейчас у нас просто нет времени разбираться с вами. Вы сами не понимаете, что говорите. Сами навлекаете на себя неприятности.

Глэдис мертвой хваткой вцепилась ему в рукав. Только теперь стало видно, что это просто пожилой мужчина в униформе, с мешками под грустными глазами и усталым лицом. С блестящей бляхой на этой самой униформе, с тяжелым кожаным поясом на талии и револьвером в кобуре. Ему было жаль эту женщину и ее маленькую девочку, женщину с грязным лицом в кольдкреме, с расширенными зрачками и запахом спиртного изо рта, таким нездоровым запахом. И больше всего ему хотелось, чтобы они побыстрее уехали; другие полицейские ждали его, ночь выдалась такая трудная. Он вежливо высвободил руку из цепких пальцев Глэдис, а та игриво заметила:

— Даже если вы собираетесь пристрелить меня, офицер, если я, к примеру, попробую прорвать это заграждение, прошу, не стреляйте в мою дочь. Она останется сиротой. Она и без того уже сирота. Но мне не хотелось бы, чтобы она это знала. Даже если б я ее любила. Вернее, даже если б я не любила ее. Потому как всем известно — это вовсе не наша вина, что мы родились на свет.

— Вы в порядке, леди? Ну и прекрасно, поезжайте домой, о’кей?

Офицеры лос-анджелесской окружной полиции наблюдали за тем, как Глэдис пыталась развернуться в своем грязнозеленом «форде» на узкой горной дороге. Они сочувственно качали головами, смущенно прищелкивали языками, и вся эта сцена почему-то немного напоминала стриптиз. Глэдис вся так и кипела от злости под взглядами этих незнакомых мужчин:

— А в головах только грязные мужские мыслишки, все только об одном и думают!

Все же Глэдис удалось наконец развернуться, и они двинулись к югу, по Лаурел-Каньон, обратно к Сансет, к центру города. Лицо Глэдис блестело от грязи и жира, губы, намазанные алой помадой, дрожали от возмущения. Рядом с ней молча сидела сгорающая от недетского стыда и смущения Норма Джин. Она не расслышала, что говорила Глэдис помощнику шерифа. Она понимала, но не была до конца уверена в том, что Глэдис «играла» — как часто делала в воспалении чувств, когда не была собой. Но то был факт, неоспоримый факт, и все это напоминало сцену из фильма, и другие люди тоже видели все это, видели, как ее мать, Глэдис Мортенсен, гордая, независимая, ценящая свою работу на Студии, вознамерившаяся сделать себе карьеру, ни от кого не принимающая подачек, только что оказалась в таком положении. На нее пялились, ее жалели, она вела себя просто как сумасшедшая! Это было, было!

Норма Джин терла глаза, их щипало от дыма, слезы текли, но она не плакала, нет. Она была унижена сверх всякой меры, но не плакала, она пыталась сообразить: неужели ее отец действительно пригласил их к себе в дом? Неужели все эти годы он жил всего в нескольких милях от них? На вершине холма, в самом конце Лаурел-Каньон-драйв? Но почему тогда Глэдис хотела свернуть на Малхоллэнд-драйв? Неужели хотела обмануть, сбить со следа этих полицейских? (То было любимое и часто повторяемое Глэдис выражение — «сбить со следа».) Когда по воскресеньям Глэдис возила Норму Джин на прогулки и они проезжали мимо особняков звезд и других «занятых в киноиндустрии» людей, она иногда намекала, что ее отец мог бы жить здесь, поблизости, что ее отца вполне могли бы пригласить сюда на вечеринку; но этим Глэдис и ограничивалась, ничего больше не объясняла. А потому высказывания эти не следовало принимать всерьез.

Как, к примеру, не следовало принимать всерьез или вообще не обращать внимания на воркотню бабушки Деллы, все ее предсказания и предупреждения. То были лишь намеки, как бы игривое подмигивание, и тебе полагалось испытывать при этом лишь прилив легкого возбуждения, не более того. И Норме Джин оставалось лишь гадать, правда это или нет, и есть ли в том хотя бы доля той самой «правды». Ибо жизнь вовсе не походила на гигантскую мозаичную картинку-загадку, где каждый из фрагментов стоял на своем месте, аккуратно и идеально подходил к другому, образуя красивую и цельную картину; впрочем, не важно даже, что составленный из фрагментов пейзаж был прекрасен, словно некая волшебная страна, что картина эта была завершенной. Ты видел ее, ты мог любоваться ею, ты мог даже разрушить ее, но картина эта существовала. В жизни, как уже успела убедиться Норма Джин, когда ей еще не исполнилось и восьми, не было ничего подобного.

И однако же Норма Джин помнила, как отец склонялся над ее колыбелькой. И колыбельку тоже помнила — белая, плетеная, с розовыми ленточками. Как-то Глэдис показала ей в витрине такую колыбельку: «Видишь? У тебя была в точности такая же, когда ты была младенцем. Помнишь?» Норма Джин молча мотала головой — нет, она не помнила. Но позднее к ней все чаще стало приходить это видение и ночью, во сне; грезила она и наяву, когда сидела на уроке в школе, рискуя получить замечание, что, как правило, и случалось (в той новой школе, в Голливуде, где ее никто не любил). Ей казалось, что она помнит колыбельку, но чаще всего вспоминала она отца, с улыбкой склонившегося над ней. А рядом Глэдис — опирается на его руку и тоже улыбается. Лицо у отца крупное, волевое, красивое, чуть ироничное, лицо, как у Кларка Гейбла. Черные волосы зачесаны со лба назад пышным коком, тоже как у Кларка Гейбла. И еще у него тонкие элегантные усики, и глубокий бархатный баритон, и он обещает ей: Я люблю тебя, Норма Джин. Настанет день, и я вернусь в Лос-Анджелес и заберу тебя с собой. А потом легонько так целует в лоб. И Глэдис, любящая мать, смотрит и улыбается.

Как живо все это в памяти!

Куда реальнее, чем все, что ее окружало.

Норма Джин решилась:

— А он все время был з-здесь? Отец? Все это время? Почему тогда не приходил к нам? Почему мы сейчас не с ним?

Глэдис, похоже, не слышала. Глэдис теряла свою, казавшуюся неиссякаемой, энергию. Она вся вспотела под тонким шелковым кимоно, и пахло от нее просто ужасно. И еще что-то случилось с фарами машины: то ли накал в лампах ослабел, то ли стекло фар было залеплено грязью. И ветровое стекло тоже было затянуто тонкой пленкой серого пепла. Горячие ветры дули навстречу, вокруг вздымались змееобразные спирали пыли. Над северной частью города громоздились зловещие подсвеченные пламенем облака. Повсюду стоял острый кислый запах чего-то горелого: паленых волос, жженого сахара, горящей помойки, гнилых овощей, разложения. Норма Джин чувствовала, что вот-вот закричит. Она не выдержит, это просто невыносимо!

Вместо этого Норма Джин повторила вопрос, на этот раз уже громче, настырным взволнованным и дрожащим детским голоском. Зная, что мать терпеть не может, когда она говорит таким голоском. Где отец? Неужели все время он жил совсем рядом с ними? Но почему…

— Ты! Заткнись! — Быстрым и точным, как у гремучей змеи, движением Глэдис оторвала руку от руля и тыльной стороной ладони влепила Норме Джин пощечину. Норма Джин взвизгнула, отпрянула, забилась в уголок, подтянула колени к животу.

В конце Лаурел-Каньон-драйв был объезд, и, проехав по этой дороге несколько кварталов, Глэдис наткнулась на второй объезд, а когда наконец, возмущенная, едва не плачущая выехала на более широкую улицу, не узнала ее, не поняла, то ли это Сансет-бульвар, то ли нет. И если да, если это Сансет-бульвар, то какое именно место, и как прикажете сворачивать с него на Хайленд-авеню? Было уже два часа ночи. Жуткой ночи, ночи отчаяния. И еще этот ребенок рядом, в слезах и соплях. И ей уже тридцать четыре. И уже ни один мужчина не смотрит на нее с вожделением. Всю свою юность и молодость она отдала Студии, и вот теперь — награда! Проезжает один перекресток за другим, по лицу струится пот, вертит головой направо и налево: «О Господи! Как же проехать к дому?»

2

Жили-были… На песчаном берегу великого Тихого океана.

Там была деревня, таинственное местечко. Где солнечный свет отливал золотом на воде. Где небо по ночам было чернильно-черным и все усыпано подмигивающими звездами. Где ветер был теплым и нежным, как ласка.

Где маленькая девочка вошла в Сад за Стеной. Стена была из камня, высотой в двадцать футов и вся увита изумительными пылающе-красными бугенвиллеями. Из Сада за Стеной всегда доносились пение птиц, и музыка, и шелест фонтана! И голоса каких-то незнакомых людей, и смех.

Через эту стену ни за что не перелезть, тебе просто не хватит сил; девочки вообще не слишком сильные; тело у них хрупкое и ломкое, как у куклы; твое тело и есть тело куклы; твое тело для других — чтобы любовались им, нянчились; твоим телом пользовались другие, не ты; твое тело было точно соблазнительный плод, в который хотелось вонзить зубы и наслаждаться его вкусом; твое тело — для других, не для тебя.

Маленькая девочка заплакала. Сердце маленькой девочки было разбито.

Затем появилась ее добрая фея, волшебница, и сказала:

— Есть тайный путь в Сад за Стеной!

Потайная дверца в стене, но ты должна ждать, как все другие маленькие девочки, когда тебе ее откроют. Должна ждать терпеливо, ждать тихо. Нельзя ломиться и стучаться в эту дверцу, как какой-нибудь гадкий мальчишка. Нельзя кричать и плакать. Ты должна перехитрить стража — старого безобразного гнома с зеленоватой кожей. Ты должна сделать так, чтобы он заметил тебя. Должна сделать так, чтобы он тобой восхищался. Чтобы возжелал тебя. И тогда он полюбит тебя и исполнит любое твое желание. Улыбайся! Улыбайся и будь счастлива! Улыбайся и снимай одежду! И тут твой Волшебный Друг в Зеркале поможет тебе. Потому что твой Волшебный Друг в Зеркале — существо особенное. Старый безобразный гном с зеленоватой кожей влюбится в тебя, и тогда потайная дверца в Сад для тебя отворится, и ты войдешь в него, смеясь от счастья. А в Саду за Стеной цветут роскошные розы, и порхают колибри, и еще там музыка, и шумит фонтан, и ты широко раскроешь глаза при виде всех этих чудес. А старый безобразный гном с зеленоватой кожей окажется заколдованным Принцем, и злые чары развеются, и он упадет перед тобой на колени и попросит твоей руки, и женится на тебе, и вы будете жить с ним счастливо и вечно в этом царстве Сада; и ты никогда, никогда больше не будешь одинокой и несчастной маленькой девочкой.

Если останешься со своим Принцем в этом Саду за Стеной.

3

— Норма Джи-и-ин! Домой, быстро!

Так прошлым летом часто звала Норму Джин бабушка Делла, очень часто, с крыльца своего дома. Прикладывала рупором руки ко рту и кричала что есть мочи. Похоже, старая женщина все больше и больше беспокоилась о своей маленькой внучке. Точно знала, что на них надвигается несчастье. Знала и понимала то, чего не желали видеть другие.

Но я спряталась. Я была плохой девочкой. Я не знала, что бабушка зовет меня в последний раз.

Тот день ничем не отличался от всех остальных. Почти не отличался. Норма Джин играла на пляже с двумя своими маленькими подружками; и тут точно гром среди ясного неба, точно крик птицы с небес донесся до нее этот голос:

— Норма Джин! НОРМА ДЖИ-И-ИН!

Две маленькие девочки взглянули на Норму Джин и захихикали — может, просто жалели ее. Норма Джин капризно выпятила нижнюю губку и продолжала рыться в песке. Не пойду! Она меня не заставит.

Все в районе знали Деллу Монро, женщину с характером, женщину по прозвищу Буксир. Особенно те, кто посещал вместе с ней церковь Святого Евангелия, — очевидцы клялись и божились, что, когда Делла пела в хоре, ее очки с толстыми стеклами запотевали от старания. А после этого бесстыдно проталкивала она вперед свою внучку, Норму Джин — чтобы моложавый светловолосый священник мог восхититься кудряшками девочки (в точности, как у Ширли Темпл!), ее ханжески скромным воскресным платьицем. Что он всякий раз и делал. Улыбался и говорил:

— Да благослови тебя Бог, Делла Монро! Ты должна быть благодарна Ему за такую внучку.

В ответ Делла смеялась и вздыхала. Она всегда с изрядной долей недоверия воспринимала самые, казалось бы, сердечные комплименты.

— Я-то благодарна. А уж как там ее мамаша — не знаю.

Бабушка Делла не верила в то, что ребенка можно избаловать. Зато верила, что полезно приучать его к работе с самого раннего возраста, — наверное, потому, что сама проработала всю свою жизнь. Даже теперь, после того как муж ее умер, а пенсия была «мизерной» — «сущие крохи», — Делла продолжала работать. «Ни счастья, ни покоя нам, грешным!» Подрабатывала профессиональной гладильщицей в прачечной на Оушн-авеню, профессиональной портнихой в маленьком местном ателье, а когда и этой работы не перепадало, просто сидела с маленькими детьми: короче говоря, справлялась. Она была из первопоселенцев, совсем не то что какая-нибудь там глупая кисейная барышня, каких показывают в кино и на которых так стремилась походить ее психопатка дочь.

О, Делла Монро просто терпеть не могла эту «возлюбленную Америки», Мэри Пикфорд! В свое время она рьяно поддерживала девятнадцатую поправку, дающую женщинам право голоса и Участия в выборах с осени 1920 года. Она была проницательна, остра на язык и вспыльчива. Она принципиально ненавидела кино, говорила, что все это фальшивка, не стоящая ломаного гроша, но при этом восхищалась Джеймсом Кэгни в фильме «Враг общества», который смотрела раза три, — этот маленький крепыш и задира лихо расправлялся со всеми врагами и мужественно встретил свою судьбу. Весь в бинтах, совсем как мумия, покорно принял смерть на ступеньках дома, когда понял, что ему пришел конец. Еще она страшно восхищалась мальчиком-убийцей из фильма «Маленький Цезарь» с Эдвардом Дж. Робинсоном в главной роли, который тоже очень лихо произносил разные непристойности маленьким девичьим ротиком. То были люди, готовые достойно встретить свою смерть, когда понимали, что песенка их спета.

А раз твоя песенка спета, значит, спета. И бабушка Делла воспринимала этот факт с веселым самообладанием.

Иногда, после того как Норма Джин все утро помогала бабушке убирать квартиру, мыть и вытирать посуду, Делла брала ее с собой на важное мероприятие — кормить птиц. Норма Джин бывала просто счастлива! Они с бабушкой выбирали какой-нибудь укромный уголок и бросали крошки хлеба на песок, а потом стояли и смотрели, как отовсюду слетаются на это угощение птицы. Голодные, но осторожные, они шумно хлопали крыльями и быстро-быстро подбирали крошки своими маленькими острыми клювами. Голуби, африканские горлицы, иволги, шумливые хохлатые сойки. Целые стайки воробьев в черных шапочках. А в кустах гнездились и порхали среди ветвей камсиса колибри, совсем маленькие птички, величиной не больше шмеля. Делла узнавала эту крохотную птичку по уникальной способности летать не только вперед, но и назад, и в стороны в отличие от всех других птиц. «Хитрая маленькая чертовка», почти ручная, но не ест ни хлебных крошек, ни семян. Норма Джин была совершенно очарована этими птичками с радужным малиново-зеленым оперением, отливающим металлическим блеском под солнцем, которые так быстро махали крылышками, что те сливались в туманное пятно. И еще они опускали длинные и тонкие, как иголки, клювы в трубкообразные цветки и высасывали из них нектар, продолжая мелко трепетать в воздухе крылышками. И носились они быстро, как стрелы!

— Ой, бабушка, а куда они летят?

Бабушка Делла пожимала плечами. Настроение развлекать внучку у нее пропадало.

— Как знать, куда они там летают, эти птицы.


Позднее, уже после похорон, люди говорили, что Делла Монро сильно состарилась со дня смерти мужа. Когда он был жив, Делла жаловалась на него любому, кто был готов выслушать ее: на его пьянство, «слабые легкие», «дурные привычки». Делла была грузной женщиной, лицо ее часто краснело — от высокого давления, о своем здоровье она никогда не заботилась.

Подобно туче песка, вздымаемого ветром, носилась она по округе в поисках своей внучки. Только разрешала Норме Джин выйти поиграть на улицу и тут же звала ее обратно. Часто говорила, что спасает девочку от матери — «от той, что разбила сердце собственной матери».

Тем августовским днем жара стояла страшная, солнце палило, и почти все дети сидели по домам. И у бабушки Деллы вдруг появилось предчувствие — должно что-то случиться, что-то очень плохое. И она выбежала из дома на жару и стала звать:

— Норма Джин! Норма Джи-и-ин! — Сначала с крыльца, потом с улицы перед входом в дом, потом из аллейки за домом, потом побежала туда, где они кормили птиц, а Норма Джин с подружками с хихиканьем убегали и прятались, ни за что не откликнусь, ей меня не заставить! И это несмотря на то что Норма Джин любила свою бабушку, единственного на всем свете человека, который по-настоящему любил ее, никогда не обижал, хотел только защитить. Соседские мальчишки обзывали Деллу Монро «толстой старой слонихой», и, когда Норма Джин слышала это, ей становилось стыдно.

И вот Норма Джин спряталась от бабушки. Прошло какое-то время, и она уже больше не слышала ее криков, и тогда Норма Джин решила, что лучше все же пойти домой. И она помчалась с пляжа, дикая, встрепанная, и кровь стучала у нее в ушах, и какая-то соседка в возрасте Деллы успела выбранить ее по дороге: Эх ты! А бабушка тебя звала, звала! Норма Джин влетела в подъезд, взлетела вверх по ступенькам на третий этаж, как делала много раз; и вдруг поняла, что на этот раз все будет по-другому. Потому что уж очень тихо было в доме, а тишина, это известно еще из кино, всегда преподносит какие-то неприятные сюрпризы, от которых можно и закричать, именно потому, что не готова, что тебя застали врасплох. О Господи — дверь в бабушкину квартиру распахнута настежь. Чего прежде никогда не бывало. И Норма Джин поняла: что-то случилось Что-то очень нехорошее. И уже знала, что увидит внутри.

Бабушка упала прежде, чем я вернулась. Потеряла равновесие, голова у нее вдруг закружилась. Я нашла ее на полу, на кухне. Она лежала и тихонько стонала, и так тяжело дышала, и не понимала, что случилось. И я помогла ей подняться и сесть в кресло, а потом принесла ей таблетки и еще завернутый в тряпку лед и стала прикладывать его к лицу бабушки. А лицо у нее было такое горячее и испуганное, но чуть погодя она вдруг засмеялась, и я поняла, что все в порядке.

Но только на самом деле все было совсем не так. Бабушка лежала на полу в ванной, огромное потное тело, зажатое между ванной и туалетным бачком, на том самом полу, который они вдвоем так тщательно драили сегодня утром. В ванной сильно пахло дезинфицирующим средством, неудивительно, что у бабушки закружилась голова. И она лежала на боку, словно выброшенная на песок рыба, с красным и каким-то вздутым лицом, глаза приоткрыты, но, похоже, не видят, дыхание вырывается со свистом.

— Бабушка! Бабушка!

То была сцена из кино, и в то же время — реальность.

Бабушка Делла слепо ухватилась за руку Нормы Джин, словно хотела, чтобы та помогла ей подняться. Потом вдруг издала странный сдавленный звук, поначалу совершенно неразличимый. Нет, она не сердилась и не бранила ее. Что-то не так! Норма Джин поняла это тотчас же. Опустилась на колени рядом с бабушкой, вдыхая тошнотворный запах больной плоти, запах пота, газов, и тут же безошибочно распознала в нем запах смерти и закричала:

— Бабушка! Не умирай, только не умирай!

А старая женщина конвульсивно сжала ладошку Нормы Джин, так сильно, что едва не сломала ей пальцы, и с трудом, низким и грозным голосом выдавила, стараясь произносить каждое слово раздельно и внятно:

— Благослови тебя Бог, детка, я люблю тебя.

4

Это я виновата! Я виновата, что бабушка умерла.

Не болтай глупостей. Никто не виноват.

Она меня звала, а я все не приходила! Я плохая!..

Ничего подобного. Это Бог виноват. Давай, спи.

Мама, а она нас слышит? Скажи, бабушка сейчас нас слышит? О Боже! Надеюсь, что нет.

Это я виновата в том, что случилось с бабушкой. О, мамочка… Никакая я тебе не мамочка, идиотка! Просто пришел ее час, вот и все.

И она острым локотком оттолкнула от себя девочку. Давать ей пощечину не хотелось, очень уж чесались и ныли покрасневшие руки.

(Руки Глэдис! Она постоянно пребывала в страхе, что в костях у нее поселился рак от всех этих химикатов.)

И не смей ко мне прикасаться, черт бы тебя побрал! Ведь знаешь, я этого не переношу.


То были трудные времена для всех рожденных под знаком Близнецов. Трагическая парочка.

Когда Глэдис вдруг позвонили со Студии, из монтажной, ее пришлось чуть ли не волоком тащить к телефону — так она испугалась. Ее начальник, мистер Икс, — некогда он был влюблен в нее, да, и умолял выйти за него замуж, даже был готов бросить ради нее семью, тогда, в 29-м, она работала его ассистенткой, а потом заболела, и ее перевели на более низкую должность, но то ведь вовсе не ее вина, верно? — молча протянул ей трубку. Резиновый шнур скрутился, как змея. Эта штука точно живая, однако Глэдис стоически отказывалась признать это. Глаза у нее слезились от едких химикатов, с которыми она работала (все в той же лаборатории, только на более низкой должности, но Глэдис никогда не жаловалась мистеру Икс, не желала доставлять ему такую радость). В ушах постоянно шумело, будто там поселились какие-то голоса из фильмов, твердящие: Сейчас! сейчас! сейчас! сейчас! — но она и на них старалась не обращать внимания. Она уже научилась, лет с двадцати шести, после рождения ее последней дочери, не слышать, отфильтровывать эти многочисленные назойливые голоса в голове. Ведь она понимала, они не реальны; но порой, когда особенно уставала, голоса все же прорезались сквозь шумы, как это бывает с радио, и становились ужасно громкими. Ей сказали, что звонок срочный и дело касается дочери, Нормы Джин. (Две другие дочери, жившие с отцом в Кентукки, давным-давно исчезли из ее жизни. Отец просто забрал их у нее. Сказал, что она «больная», что ж, может, так оно и было.) Что-то случилось. Ваша девочка. Нам очень жаль. Такое несчастье.

Но она услышала совсем другую новость. Мать Глэдис! Делла! Делла Монро! С ней что-то случилось. С вашей матерью. Такое несчастье. Не могли бы вы приехать и как можно скорее?

Глэдис выпустила трубку из рук, она повисла на перекрученном, как змея, шнуре. И мистеру Икс пришлось подхватить женщину, потому что та едва не потеряла сознание.

О Господи, она же совершенно забыла о Делле! О своей матери, Делле Монро. Просто как-то само собой получилось, что она выкинула ее из головы. И тем самым сделала уязвимой. Делла Монро родилась под знаком Быка. (Отец Глэдис умер прошлой зимой. Тогда у Глэдис как раз случился страшный приступ мигрени, и она не смогла приехать на похороны, даже до Венис-Бич была не в состоянии доехать, чтобы повидать мать. И она умудрилась выбросить отца из головы, рассудив, что Делла вполне способна оплакать его за двоих. И если Делла будет на нее злиться, это только поможет ей перенести утрату. «Мой бедный отец погиб в Аргонне. Был отравлен газами в Аргонне, — так на протяжении нескольких лет говорила Глэдис своим друзьям. — Я толком его и не знала».)

И все последние годы у Глэдис как-то не получалось любить Деллу. Ведь любовь — штука страшно утомительная, требующая много сил. И еще она почему-то считала, что Делла ее переживет. Переживет и дочку-сиротку, Норму Джин, оставленную на ее попечение. Глэдис не любила Деллу Монро, может, просто потому, что боялась суждений этой старой женщины. Око за око и зуб за зуб. Ни одной матери на свете, бросившей свое дитя, не сойдет это с рук. А если даже она и любила Деллу, то любовь эта носила какой-то куцый характер. Она совершенно не заботилась о матери, не могла защитить ее от несчастий.

А что есть любовь, как не защита от несчастий?

И если несчастье случилось, значит, то была неадекватная любовь.

Во всяком случае, девочке по имени Норма Джин, которую нельзя было винить в том, что произошло, и которая нашла бабушку умирающей на полу в ванной, никакие несчастья пока что не грозили.

Бабушку словно «молнией ударило», так говорила Норма Джин.

Но молния пощадила Норму Джин, не попала в нее, и уже за это Глэдис должна быть благодарна.

Возможно, все дело в знаке. Ведь и Глэдис, и Норма Джин родились под знаком Близнецов, в июне. А Делла, с которой было чрезвычайно трудно ладить, была рождена под знаком Быка. А как известно, этот знак отстоит от Близнецов дальше всех, иными словами, попросту ему противоположен. Противоположности притягиваются, противоположности отталкиваются.

Другие дочери Глэдис родились под другими знаками. И для Глэдис было облегчением узнать, что там, в Кентукки, в тысяче миль от Калифорнии, они высвободились из-под неблаготворного влияния матери и теперь полностью и безраздельно принадлежат отцу. Жизнь пощадила их!

Ну разумеется, Глэдис взяла Норму Джин к себе. Она вовсе не собиралась отдавать свою плоть от плоти и кровь от крови в сиротский приют округа Лос-Анджелес. Именно таковой была бы печальная судьба малышки, если б не она, так иногда смутно намекала бабушка Делла. Порой Глэдис почти хотелось верить в Господа и Небеса, и Делла, глядящая теперь с Небес на нее и Норму Джин в маленьком бунгало, что на Хайленд-авеню, устыдилась бы, видя, что это ее предсказание не сбылось. Вот видишь? Я вовсе не такая уж плохая мать. Просто я была слабая. Болела. Мужчины плохо со мной поступали. Но теперь я в порядке. Теперь я сильная!

И однако же первая неделя на Хайленд-авеню была для Нормы Джин сущим кошмаром. Господи, какое тесное и жалкое то было жилище! И здесь всегда почему-то сильно пахло плесенью. И спать приходилось в одной постели с мамой, на провалившемся от старости матрасе. Спать было вообще невозможно. Глэдис приходила в ярость, замечая, что дочь, похоже, боится ее. Она отскакивала от нее, вся сжималась, как побитая собака. Я же не виновата, что твоя драгоценная бабушка померла! Можно подумать, я ее убила! Глэдис терпеть не могла детского плача, не выносила вида текущих из носа дочери соплей и как она, словно какая-нибудь беспризорница из фильма, намертво вцеплялась в свою куклу, теперь уже совершенно ободранную и грязную.

— Что за гадость! До сих пор возишься со всякой дрянью! Я запрещаю тебе говорить с ней! Это первый шаг к… — Тут Глэдис, вся дрожа, умолкала, она не осмеливалась дать имя своему страху. (Почему, думала Глэдис, почему я так ненавижу эту куклу? Ведь это же мой собственный подарок Норме Джин на день рождения. Неужели я ревную к этой кукле, к тому, что дочь уделяет ей столько внимания? А может, все дело в том, что эта белокурая кукла с пустыми голубыми глазами и застывшей улыбкой так похожа на Норму Джин? Глэдис подарила куклу дочери почти что в шутку, она досталась ей от одного приятеля. Тот сказал, что подобрал ее где-то, просто нашел, но, хорошо зная этого типа, Глэдис предполагала, что тот, должно быть, просто стащил куклу из чужой машины или с крыльца, забытую какой-нибудь маленькой девочкой. Которая тоже очень любила свою белокурую куклу и которой он тем самым разбил сердце, злобный и подлый, как Питер Лорри из фильма «М»[15]!) Но она не могла отобрать у Нормы Джин эту чертову куклу.

По крайней мере пока.

5

И они храбро продолжали жить вместе, мать и дочь. До самой осени 1934 года, когда подули ветры Санта-Ана и в городе начался сущий ад.

Они жили вместе и снимали три комнатки в бунгало по адресу 828 Хайленд-авеню, Голливуд — «всего в пяти минутах ходьбы до «Голливуд-Боул», как часто говорила Глэдис. Хотя как-то так получалось, что пешком они туда не ходили никогда.

Матери было тридцать четыре года, дочери — восемь.

И тут крылся небольшой подвох. Искажение, как в аттракционе «Комната кривых зеркал» — с виду вроде бы почти нормальные люди, и вроде бы им можно доверять, но доверять нельзя. И весь фокус заключался в том, что Глэдис действительно было уже тридцать четыре года, а жизнь ее по-настоящему так и не началась. У нее было трое детей, и их у нее забрали. Кое-как удалось вычеркнуть их из памяти, и вот теперь рядом с ней поселилась эта восьмилетняя девочка с печальными глазами, юной и одновременно старой душой. Она, словно живой упрек, постоянно маячила перед глазами, и это было совершенно невыносимо, но приходилось выносить. Потому что: Больше у нас с тобой никого нет, — часто говорила дочери Глэдис, — и если у меня хватит сил, всегда будем вместе.

То, что начнут бушевать пожары, можно было предвидеть. Безумие, это наказание Господне, предвидеть никак нельзя.

Еще задолго до начала пожаров 1934-го в Лос-Анджелесе, в самом воздухе Калифорнии, казалось, нависла угроза. И дело тут было вовсе не в ветрах, которые дули из пустыни Мохаве. Просто чувствовалось, что скоро начнется хаос, что стихия выйдет из-под контроля. Это ощущалось при взгляде на тупые, обветренные, точно изъеденные ржавчиной лица бродяг, слоняющихся по улицам города. Это ощущалось при виде каких-то совершенно демонических нагромождений облаков на закате над Тихим океаном. Это проскальзывало в завуалированных намеках, сдержанных улыбках и приглушенном смехе некоторых людей со Студии, которым ты некогда доверяла. Лучше уж не слушать новости по радио. Лучше даже не заглядывать в колонки новостей в газетах, даже в «Лос-Анджелес таймс», которую почему-то часто подбрасывали к бунгало. (Нарочно, что ли?.. Чтобы окончательно вывести из равновесия чувствительных людей типа Глэдис?) Ибо таким, как она, уж лучше совсем не знать о тревожной статистике роста безработицы в Америке, о бездомных и нищих семьях, слоняющихся по всей стране, о числе самоубийств, банкротств и ветеранах Первой мировой войны, инвалидах, которые остались без работы и без надежд. Да и о новостях в Европе тоже не хотелось читать. Тем более о том, что творится в Германии.

Потому что в следующей войне мы будем сражаться именно там. И на этот раз спасения нет.

Глэдис закрыла глаза от боли. Боль обрушилась внезапно и быстро, как приступ мигрени. Это ее убеждение озвучил по радио мужской голос, властный и громкий.

Отчасти именно по этой причине Глэдис поселила Норму Джин у себя в бунгало. Хотя до сих пор еще целыми днями работала на Студии и пребывала в непрестанном страхе, что ее уволят (в Голливуде постоянно увольняли или временно отстраняли от работы сотрудников); и бывали дни, когда она едва находила в себе силы подняться с постели, — казалось, на душу и сердце давит вся тяжесть мира. Она вознамерилась стать «хорошей матерью» ребенку, пусть даже на короткий отпущенный им срок. Потому что если война не придет из Европы или с Тихого океана, она непременно обрушится на них с небес: Г. Уэллс предсказал и описал весь этот ужас в «Войне миров», романе, который по неким неведомым никому причинам Глэдис знала почти назубок, как и целые отрывки из его же «Машины времени». (В глубине души ей отчаянно хотелось верить, что это отец Нормы Джин прислал ей целый грузовик книг с романами Уэллса и поэтическими сборниками, но на деле их подарил ей «для общего развития» один из сотрудников Студии. В середине двадцатых он дружил с отцом Нормы Джин, правда, дружба эта длилась недолго.) Марсианское нашествие — почему бы, собственно, и нет?..Пребывая в состоянии возбуждения и экзальтации, Глэдис верила в астрологические прогнозы, в могущественное влияние звезд и прочих планет на человечество. И то, что во Вселенной могут обитать другие разумные существа, совсем не обязательно созданные по образу и подобию Божию и питающие злобные и хищнические чувства по отношению к землянам, казалось ей вполне вероятным. Ведь подобное вторжение описано в Откровении Иоанна, в Апокалипсисе. Именно этот раздел Библии казался Глэдис наиболее убедительным и сопоставимым с тем, что творится здесь, в южной Калифорнии. Но только вместо разгневанных ангелов с огненными мечами на Землю явятся мерзкие грибообразные марсиане и будут стрелять в них невидимыми лучами, превращая в пепел и прах все вокруг, в том числе и людей.

Неужели Глэдис действительно верила в марсиан? В возможность их вторжения на Землю?

— На дворе двадцатый век. И времена сильно изменились, они уже не те, что при Яхве. А потому и катаклизмы должны носить другой характер.

И никто не знал, говорит ли все это Глэдис шутя или всерьез. Она делала подобные заявления низким сексуальным голосом Джин Харлоу, опустив руку на узкое колено ладонью вверх. Сверкающие глаза смотрят так пристально, не мигая. Губы припухшие, красные, влажно поблескивающие. И Норма Джин с беспокойством замечала, что при этом другие взрослые, особенно мужчины, точно околдованы мамой, что их так и тянет к ней, как порой тянет тебя высунуться подальше из окна на верхнем этаже или долго и с близкого расстояния смотреть на пламя — так, что кажется, волосы вот-вот вспыхнут. И это — несмотря на серо-белые пряди, свисающие со лба (Глэдис категорически отказывалась красить волосы, просто из чувства «протеста»), на темные тени под глазами, на лихорадочное беспокойство, которое как будто пронизывало все ее худенькое тело. Везде — в прихожей бунгало, на лужайке у входа, на улице — везде, где только находился слушатель, Глэдис умудрялась разыгрывать «целые сцены». Если вам известно, что такое кино, тогда вам сразу становилось ясно, что Глэдис «разыгрывает сцену». Потому как цель даже самой бессмысленной сцены — привлечь к себе внимание. А это, в свою очередь, помогает успокоиться. И еще возбуждает, поскольку внимание, которое привлекала Глэдис, всегда носило эротический оттенок.

А эротика означает: вы еще желанны.

Именно поэтому безумие всегда так соблазнительно, так сексуально.

До тех пор, пока женщина относительно молода и привлекательна.

Норма Джин была ребенком застенчивым, порой просто превращалась в невидимку, и тем не менее ей страшно нравилось наблюдать, как разные люди, особенно мужчины, с таким интересом взирают на женщину, которая доводилась ей матерью. И если нервный смех Глэдис и ее беспрерывная жестикуляция вскоре отпугивали наблюдателей и слушателей, что ж, она всегда могла найти другого мужчину, который бы любил ее. Она даже могла найти мужчину, который бы на ней женился. И они спасены! Однако Норме Джин вовсе не понравилось, когда после очередной из таких «сцен» Глэдис, вернувшись домой, проглотила целую пригоршню таблеток и повалилась на кровать с медными шишечками на спинке, где лежала без чувств, сотрясаемая мелкой дрожью. Нет, она не спала, даже глаз не закрыла, просто они были словно затуманены и смотрели невидяще. Прошло несколько часов. Время от времени Норма Джин делала робкие попытки снять с матери хотя бы верхнюю одежду, но та тут же начинала чертыхаться и бить ее. А когда Норма Джин попробовала стащить с нее одну из узких туфелек-лодочек, мать лягнула ее ногой.

— Не сметь! Не трогать! А то заражу тебя проказой! Оставь меня в покое.

Может, если бы она постаралась получше с теми мужчинами… Может, тогда что бы нибудь да получилось?..

6

Где бы ты ни была, куда бы ни направлюсь, я тоже буду там. Прежде чем сообразишь, как туда добраться, я уже буду там. И буду тебя ждать.

Я в твоих мыслях, Норма Джин. Всегда. Всегда.

Чудесные воспоминания! Она уже тогда понимала, что отмечена судьбой.

Она была единственной ученицей в хайлендской начальной школе, у которой водились «карманные деньги» — в маленьком шелковом кошелечке клубнично-красного цвета, и она могла покупать на них завтрак на переменке в ближайшей лавке на углу. Пирожки с фруктовой начинкой, лимонад с пузырьками. Иногда — пакетик крекеров с ореховым маслом. Ну и вкуснятина! Даже годы спустя при одном воспоминании обо всех этих яствах рот ее наполнялся слюной. Иногда после уроков, даже зимой, когда на улице темнело рано, Норме Джин разрешалось одной пройти две с половиной мили до «Египетского театра» Граумана на Голливуд-бульвар, где всего за десять центов можно было посмотреть двухсерийный художественный фильм.

О Прекрасной Принцессе и Темном Принце! Как Глэдис, они всегда ждали, всегда были готовы утешить ее.

— Эти походы в кино! Смотри, никому не говори, — предупреждала Норму Джин Глэдис, она никому не верила, никому не доверяла, даже друзьям. Они могут неправильно понять и составить о Глэдис неверное суждение. Но сама Глэдис частенько засиживалась на работе допоздна. Были кое-какие нюансы в «проявке», которые начальство могло доверить только Глэдис Мортенсен; ее шеф целиком и полностью мог положиться только на нее; без участия Глэдис такие кассовые картины, как «Счастливые дни» с Дикси Ли и «Кики» с Мэри Пикфорд, потерпели бы полный провал. И вообще, Глэдис считала, что в «Египетском театре» Граумана вполне безопасно.

— Просто постарайся найти место в самом заднем ряду и у прохода, — наставляла она Норму Джин. — Смотри только перед собой, на экран. И пожалуйся билетеру, если кто будет к тебе приставать. И ни в коем случае не разговаривай с незнакомыми людьми.

Уже в полной тьме, возвращаясь домой и пребывая в восторженно-обалделом состоянии, мыслями вся еще в фильме, Норма Джин следовала и другим наставлениям матери — «идти быстро и уверенно, твердо зная, куда идешь, держаться поближе к фонарям и краю тротуара. В глаза никому не смотреть, и, если кто предложит подвезти, даже думать не смей. Никогда и ни за что!»

И со мной ни разу ничего не случилось. Это я точно помню.

Потому что она всегда была со мной. И он — тоже.

Темный Принц. Если он и мог существовать где-то, так только в кино. Чем ближе к «Египетскому театру», напоминавшему кафедральный собор, тем чаще начинало стучать сердечко. И первый взгляд на него — еще снаружи. Лицо на афише, красивый глянцевитый снимок за стеклом, точно редкостная картина, произведение искусства, которым можно налюбоваться вдоволь. Фред Астер, Гари Купер, Кэри Грант, Чарлз Бойер, Пол Муни, Фредерик Марч, Кларк Гейбл.

А внутри, внутри он просто гигантский, на экране, и в то же время такой доступный, такой близкий — кажется, только руку протяни и коснешься его, почти! Он говорит с другими мужчинами, обнимает и целует красивых женщин, и все равно он твой, твой!.. А эти женщины, о, они тоже совсем близко, их тоже почти что можно потрогать, они — твое собственное отражение в волшебном зеркале. Твой Волшебный Друг, только заключенный в чужое тело. И все эти прелестные лица неким таинственным образом тоже твои. Или в один прекрасный день станут твоими. Джинджер Роджерс, Джоан Кроуфорд, Кэтрин Хепберн, Джин Харлоу, Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Констанс Беннет, Джоан Блонделл, Клодетт Кольбер, Глория Свенсон. И их истории смешиваются и повторяются, как повторяются сны. В этих снах были яркие и неприличные мюзиклы, были мрачные драмы, эксцентричные комедии, саги о путешествиях и приключениях, войне, древних временах — видения, в которых появлялись, исчезали и снова появлялись все те же выразительные волевые лица. В разном гриме и разных костюмах, населяющие разные судьбы. И там был он! Всегда! Темный Принц.

И его Принцесса.


Куда бы ты ни направилась, я тоже буду там. Но в школе это не всегда получалось.

Обитателями бунгало на Хайленд-авеню были преимущественно люди взрослые. Исключение составляла лишь кудрявая малышка Норма Джин, и все соседи ее очень любили. («Хотя, конечно, не слишком тут подходящая атмосфера для детей, иногда такие типы ошиваются», — сказала как-то Глэдис одна из соседок. — «Как это понять, «типы»? — несколько раздраженно осведомилась Глэдис. — Все мы работаем на Студии». — «Именно это я и хотела сказать, — рассмеялась женщина, — все мы работаем на Студии».) Но в школе были дети.

Я так их боялась! Особенно волевых ребят. Чтоб одержать над ними верх, надо было действовать быстро. Второго шанса могло и не быть. Без братьев и сестер ты совершенно одинока. Ты здесь совсем чужая. Наверное, я страшно старалась им понравиться, так мне теперь кажется. А они придумали мне прозвища: Пучеглазая и Пьяница. Почему — так никогда и не узнала.

Глэдис говорила друзьям, что «удручена жалким образованием», которое получает в школе дочь. Но за те одиннадцать месяцев, что проучилась в начальной школе Хайленда Норма Джин, мать побывала там лишь однажды. Да и то только потому, что ее вызвали.

Темный Принц не показывался там ни разу.

Даже в мечтах наяву, даже с крепко зажмуренными глазами, Норме Джин никак не удавалось увидеть его. Он ждал ее в других мечтах, в кино; и то была маленькая тайная ее радость.

7

— А у меня есть на твой счет кое-какие планы, Норма Джин. И это касается нас Обеих.

Маленькое белое пианино было так красиво, что Норма Джин не сводила с него завороженных глаз, робко гладила кончиками пальцев полированную поверхность. О, неужели это для нее?

— Будешь брать уроки музыки. Я всегда этого хотела.

Гостиная в трехкомнатном бунгало Глэдис была совсем крохотная и забита мебелью, но место для пианино все же нашлось. Раньше инструмент принадлежал самому Фредерику Марчу, часто хвасталась знакомым Глэдис.

Знаменитый мистер Марч, сделавший себе имя в немых фильмах, работал на Студии по контракту. Он «подружился» с Глэдис в студийном кафе; и он продал ей пианино «просто по смешной цене», в качестве чуть ли не одолжения, зная, что денег у нее немного. По другой версии, которую любила излагать Глэдис, когда ее спрашивали, как это ей удалось приобрести столь необыкновенное пианино, мистер Марч просто подарил ей инструмент, «в знак уважения». (Глэдис водила Норму Джин на фильм с Фредериком Марчем «Я люблю тебя, честно!», где играла также Кэрол Ломбард. Водила во все тот же «Египетский театр» Граумана. Мать и дочь смотрели эту картину раза три. «О, твой отец ревновал бы, если б узнал», — таинственно говорила при этом Глэдис.) Поскольку нанять профессионального преподавателя для Нормы Джин она не могла, пришлось договориться с соседом, тоже обитателем бунгало. Время от времени Норма Джин могла приходить к нему и брать уроки. То был англичанин по фамилии Пирс, работавший дублером нескольких ведущих актеров, в том числе Чарлза Бойера и Кларка Гейбла. Среднего роста мужчина, довольно красивый, с тонкими усиками. И однако никакой теплоты от него не исходило — не было «шарма». Норма Джин старалась угодить ему, дома занималась с усердием; ей нравилось играть на «волшебном пианино», когда она была одна. Но, слыша ее игру, мистер Пирс лишь вздыхал и корчил гримасы, и она начинала нервничать. И быстро обрела скверную привычку повторять ноты.

— Моя дорогая, зачем же так молотить по клавишам?.. — насмешливо и с легким акцентом, глотая слоги, говорил мистер Пирс. — Достаточно того, что вы, американцы, совершенно изуродовали английский язык.

Глэдис, которая в свое время немножко «насобачилась» играть на пианино, пыталась заниматься с Нормой Джин, но эти уроки носили еще более нервный и напряженный характер, чем у мистера Пирса. Потеряв терпение, Глэдис принималась орать на дочь:

— Неужели не слышишь, что берешь совсем не ту ноту? Неужели не чувствуешь разницы? Бемоль, диез? Ты что, напрочь лишена музыкального слуха? Или просто глухая?

И тем не менее уроки игры на пианино спорадически продолжались. Кроме того, время от времени Норма Джин брала у одной из приятельниц Глэдис уроки пения. Она обитала в тех же краях, в бунгало на Хайленд-авеню, и тоже работала на Студии, в музотделе. Мисс Флинн, так ее звали, часто говорила Глэдис:

— У вас совершенно замечательная малышка, милая, искренняя. Очень старается. Куда больше, чем некоторые молодые певцы, что работают у нас по контракту. Но пока что, — тут Джесс Флинн начинала говорить совсем тихо, так, что Глэдис едва слышала, — голоса у нее нет, совсем.

На что Глэдис отвечала:

— Ничего, будет!


Вот чем мы занимались, вместо того чтобы ходить в церковь. Вот каким богам поклонялись.

По воскресеньям, когда у Глэдис находились деньги на бензин (или же мужчина, который мог дать ей денег), они с Нормой Джин ездили смотреть особняки звезд. В Беверли-Хиллз, Бель-Эр, Лос-Фелиз и Голливуд-Хиллз. Всю весну, лето и часть засушливой осени 1934-го Глэдис с гордостью поясняла меццо-сопрано: дом-дворец Мэри Пикфорд, роскошный особняк Дугласа Фэрбенкса, великолепные владения Тома Микса и Теды Бара.

— Бара подцепила мультимиллионера, бизнесмена, вышла за него замуж и ушла из кино. Очень умно поступила.

Норма Джин смотрела во все глаза. Ну и огромные же дома! Действительно, прямо дворцы или замки, что она видела на картинках в сказках. Не было на свете людей счастливее матери и дочери, разъезжавших по этим сверкающим великолепием улицам. В такие моменты Норма Джин не раздражала маму заиканием, она вообще не раскрывала рта, говорила только Глэдис.

— А вот дом Барбары Ла Марр, ну, из фильма «Слишком красивая девушка». (Звучит как шутка, правда, дорогая? Ведь слишком красивой быть нельзя. Как и слишком богатой.) Дом У. К. Филдса. А вот это бывший дом Греты Гарбо — прелестный, правда, но мог бы быть и побольше. А вон там, видишь, вон за теми воротами, особняк в испанском стиле, там живет несравненная Глория Свенсон. А это дом Нормы Талмидж, «нашей» Нормы.

И Глэдис останавливала машину, чтобы вместе с дочкой вдоволь полюбоваться элегантным особняком из серого камня, в котором проживала в Лос-Фелиз Норма Талмидж вместе со своим мужем-продюсером. Вход в него охраняли целых восемь великолепных гранитных львов — точь-в-точь как с эмблемы «Метро-Голдвин-Майер»! Норма Джин смотрела и смотрела. И трава на лужайках тут была такая зеленая и сочная! Если Лос-Анджелес действительно был городом из песка, это никак не сказывалось здесь, в Беверли-Хиллз, Бель-Эр, Лос-Фелиз или же Голливуд-Хиллз. Дождей не выпадало уже несколько недель, трава повсюду была выжжена солнцем, лежала поникшая, мертвая, сухая, но в этих сказочных местах лужайки всегда были зеленые. А розовые и пурпурные бугенвиллеи — вечно в цвету. И еще там росли деревья совершенно необыкновенной формы — таких Норма Джин не видела больше нигде — итальянские кипарисы, кажется, так называла их Глэдис. И пальмы здесь были совсем другие, мощные, высокие, выше крыши. Совсем не то что растущие повсюду растрепанные хилые пальмочки.

— А это бывший дом Бестера Китона. А вон там — Хелен Чандлер. А вон за теми воротами — Мейбл Норманд. И Гарольда Ллойда. И Джона Барримора, и Джоан Кроуфорд. И Джин Харлоу — «нашей» Джин.

Норме Джин страшно нравилось, что Джин Харлоу и Норма Талмидж живут в таких прекрасных, утопающих в зелени дворцах.

И всегда над этими домами солнце почему-то светило мягко и нежно и совсем не слепило глаз. И если появлялись облака, то были они здесь какие-то особенно пушистые, белые, воздушные и так красиво выделялись на фоне безупречно голубого неба.

— Вон Кэри Грант! Такой молодой, а уже звезда. А вон там — Джон Гилберт. Лилиан Гиш — это только один из ее особняков. А вон тот, на углу, принадлежал покойной Джин Иглз. Бедняжка…

Норма Джин тут же осведомилась, что случилось с Джин Иглз.

Раньше Глэдис ответила бы грустно и просто: Она умерла. Но теперь мать лишь презрительно фыркнула:

— Иглз! Заядлая наркоманка. Тощая, как скелет, черт знает во что превратилась перед смертью. Уже в тридцать пять была старухой.

Глэдис ехала дальше. Экскурсия продолжалась. Иногда Глэдис начинала прогулку с Беверли-Хиллз, и лишь к концу дня поворачивали они обратно, к Хайленд-авеню. Иногда она отправлялась прямиком к Лос-Фелиз; а порой начинала с менее популярного места, Голливуд-Хиллз, где жили молодые звезды или личности, только собирающиеся стать звездами. Иногда, как будто против собственной воли, она, словно сомнамбула, сворачивала на улицу, по которой они уже проезжали сегодня, и повторяла свои реплики:

— Видишь? Вон гам, за воротами, дом в испанском стиле, там живет Глория Свенсон. А вон там, дальше, Мирна Лой. А там, еще чуть подальше — Конрад Нейджл.

Экскурсия с каждым разом становилась все более насыщенной впечатлениями, даже если Глэдис ехала медленно, всматриваясь в ветровое стекло вечно немытого грязно-зеленоватого «форда». Да и само стекло было постоянно затянуто тонкой пленкой пыли. Казалось, эти поездки имеют под собой некую неведомую подоплеку, неясную цель, которая, как в фильме со сложным, запутанным сюжетом, должна была раскрыться только в самом конце. И в голосе Глэдис, обычно полном энтузиазма и почтения, слышалась холодная непримиримая ярость.

— А вон там, вон он, самый знаменитый из всех — «ПРИСТАНИЩЕ СОКОЛА»! Дом покойного Рудольфа Валентино. Полная бездарность, совершенно никудышный актеришка! Он даже жизнь свою прожил бездарно. Но был фотогеничен, этого у него не отнимешь. И умер вовремя. Запомни, Норма Джин, самое главное — это уйти из жизни вовремя.

Мать и дочь сидели в грязно-зеленом «форде» 1929 года выпуска и пялились на барочный особняк величайшей звезды немого кино, Рудольфа Валентино. И им не хотелось уезжать отсюда, никогда.

8

И Глэдис, и Норма Джин одевались на похороны с величайшим тщанием и вкусом. Хотя кто бы заметил их в почти семитысячной очереди «скорбящих», растянувшейся по всему Уилшир-бульвар до входа в уилширский собор.

Собор был «еврейской церковью», так объяснила Норме Джин Глэдис.

А евреи — это «те же христиане», только куда более древняя, мудрая и трагичная раса. Христиане завоевали земли на западе, евреи же завладели киноиндустрией и сделали революцию.

Норма Джин спросила:

— А мы с тобой можем быть евреями, мама?

Глэдис хотела было что-то сказать, потом передумала, рассмеялась и ответила:

— Это только в том случае, если б они того захотели. Если б мы с тобой чего-то стоили. Если б могли заново родиться.

Глэдис, на протяжении нескольких дней твердившая, что знала мистера Тальберта — «ну, может, не близко, но всегда восхищалась его гениальным талантом», — выглядела просто сногсшибательно в черном платье из крепа в стиле двадцатых. В платье с заниженной талией, свистящей многослойной юбкой до середины икры и с изящнейшим черным кружевным воротником. Мало того, она надела черную шляпку-колокол с черной вуалью, которая то поднималась, то опускалась, то поднималась, то опускалась — от теплого и учащенного ее дыхания. И перчатки на ней были новенькие — черные шелковые до локтя. А на ногах — дымчатые чулки и кожаные черные туфли на высоком каблуке. Лицо под слоем макияжа отливало восковой бледностью и походило на лица манекенов, глаза и брови подведены — в стиле покойной женщины-вамп Полы Негри. Духи она выбрала какие-то невероятно сладкие, и пахли они, как подгнившие апельсины, пролежавшие в выключенном холодильнике бог знает сколько времени. А в ушах при каждом повороте головы блистали серьги из горного хрусталя, которые запросто можно было принять за бриллиантовые.

Никогда не жалей, что влезла в долги ради стоящей цели.

А смерть великого человека — как раз тот самый случай.

(Вообще-то Глэдис взяла все аксессуары напрокат. А черное креповое платье «позаимствовала» на Студии, в костюмерной, воспользовавшись моментом, когда там никого не было.)

Норма Джин, оробевшая при виде всего этого столпотворения незнакомых людей, полицейских верхом на лошадях, вереницы мрачных черных лимузинов и волн стонов, криков, воплей и даже взрывов аплодисментов, была в платье из темно-синего бархата с кружевными воротничком и манжетами. Наряд довершали накидка из ткани-шотландки, белые кружевные перчатки, темные чулки в резиночку и блестящие черные кожаные туфли. В школу она сегодня не пошла. И даже жалела об этом, потому что с утра ее совершенно задергали и затыркали.

С самого раннего утра, еще до рассвета, вымыли волосы (Глэдис всегда делала это крайне напористо и тщательно). Ночь у Глэдис выдалась тяжелая, от принятых таблеток ныло в желудке, мысли «путались в голове, как телеграфная лента». И вот кудрявые волосы Нормы Джин начали безжалостно выпрямлять, раздирать расческой с длинными острыми зубьями. А затем — чесать, чесать, чесать, до тех пор пока они не заблестели. А потом с помощью Джесс Флинн, которая слышала, как несчастный ребенок рыдает уже с пяти часов утра, они были аккуратно заплетены в косички и уложены вокруг головы. И, несмотря на заплаканные глаза и искривленный рот, Норма Джин была похожа теперь на принцессу из сказки.

Он будет там. На похоронах. Возможно, даже будет нести гроб или венок. Нет, он не заговорит с нами. Во всяком случае, только не на людях. Но он нас увидит. Увидит тебя, свою дочь. Когда именно, предсказать невозможно. Но ты должна быть готова к этому.

В квартале от уилширского собора толпа уже стояла по обе стороны улицы. Хотя не было еще половины восьмого, а похороны были назначены на девять. Множество полицейских, конных и пеших; снующие вокруг фотографы, жаждущие запечатлеть на снимках это историческое событие. На проезжей части и тротуарах были выставлены ограждения, а за ними собирались толпы мужчин и женщин. Они с жадным нетерпением ожидали появления кинозвезд и других знаменитостей, которые подъезжали в лимузинах с шоферами, выходили из машин и направлялись к собору, а затем, часа через полтора, выходили и уезжали. И все это на глазах глухо гудящей толпы, не допущенной на поминальную службу, огражденной от каких-либо контактов со знаменитостями. А народу тем временем все прибывало, толпа разбухала прямо на глазах; и Глэдис с Нормой Джин, притиснутые к каким-то деревянным козлам, стояли, вцепившись в них и друг в друга.

Наконец в широких дверях собора показался черный полированный гроб, его несли на руках элегантно одетые мужчины с мрачными лицами. Их узнавали, в толпе зевак послышались возбужденные возгласы: Рональд Колман! Адольф Менджой! Нельсон Эдди! Кларк Гейбл! Дуглас Фэрбенкс-младший! Эл Джолсон! Джон Барримор! Бейзил Рэтбон! А за ними, шатаясь от горя, шла вдова, Норма Ширер, тоже кинозвезда, с головы до пят в черном, красивое лицо затенено вуалью. А за ней, за мисс Ширер, выплеснулся из собора целый поток знаменитостей, точно золотая лава растеклась по тротуару. И все они были мрачны и скорбели, и их имена произносились с благоговением, и Глэдис повторяла их Норме Джин, мотавшейся где-то у нее под ногами, притиснутой к ограждению, возбужденной и испуганной, — только бы не затоптали. Лесли Хоуард! Эрик фон Штрохайм! Грета Гарбо! Джоэл Маккри! Уоллес Бири! Клара Боу! Хелен Твелветриз! Спенсер Трейси! Рауль Уолш! Эдвард Дж. Робинсон! Чарли Чаплин! Лайонел Барримор! Джин Харлоу! Граучо, Харпо и Чико Маркс! Мэри Пикфорд! Джейн Уизерс! Ирвин С. Кобб! Ширли Темпл! Джеки Куган!

Бэла Лугоши! Мики Руни! Фредди Бартоломью — надо же, в том самом бархатном костюме из «Лорда Фаунтлероя»! Басби Беркли! Бинг Кросби! Лон Чейни! Мэри Дресслер! Мей Уэст! И охотники за фотографиями и автографами прорывали баррикады, и конная полиция, чертыхаясь и размахивая дубинками, пыталась оттеснить их обратно.

Началась свалка. Сердитые возгласы, вопли, стоны. Кажется, кто-то упал. Кого-то, кажется, огрели резиновой дубинкой, кому-то на ногу наступила копытом лошадь. Полицейские свистели и орали команды в рупор. Кругом заводились автомобильные моторы, вскоре их рев начал перекрывать шум. А потом все вдруг быстро успокоилось. Норма Джин со съехавшей с плеча клетчатой накидкой, слишком испуганная, чтобы плакать, вцепилась в руку Глэдис мертвой хваткой. И мама меня не оттолкнула, она позволила!

Постепенно напор толпы начал ослабевать. Красивый черный катафалк, колесница смерти, отъехал, следом за ним отъехала и вереница длинных лимузинов с шоферами. Остались лишь зеваки, обычные люди, представлявшие друг для друга не больше интереса, чем стайка воробьев. Люди начали расходиться, с улиц и тротуаров сняли ограждения, и идти теперь можно было куда угодно. Но идти вроде бы было некуда, да и оставаться здесь тоже не имело смысла. Историческое событие, похороны одного из пионеров Голливуда Ирвинга Г. Тальберга завершились.

Там и здесь женщины вытирали глаза. Многие зеваки смотрели растерянно, словно понесли великую потерю, не понимая толком, в чем она заключалась.

Мать Нормы Джин была одной из них. Грим на лице за влажной липкой вуалью размазался, глаза были заплаканы и растерянно косили, точно две миниатюрные рыбки, готовые уплыть в разные стороны. Она смотрела на Норму Джин, но, казалось, не видела ее. Затем побрела куда-то, нетвердо ступая на высоченных каблуках. Норма Джин заметила двух мужчин, стоявших порознь, они не сводили с Глэдис глаз. Один из них несколько неуверенно присвистнул ей вслед. Все это напоминало сцену начала танца из мюзикла с Фредом Астером и Джинджер Роджерс — за тем исключением, что музыки не было и Глэдис, похоже, вовсе не замечала мужчину. И он тут же потерял к ней всякий интерес, развернулся и, зевнув, зашагал в другую сторону. Второй, рассеянно почесывая мошонку, точно был на улице один и никто его не видел, двинулся в другом направлении.

Цокот копыт! Норма Джин удивленно подняла глаза и увидела полицейского в униформе. Он сидел верхом на высокой и красивой гнедой лошади с огромными выпуклыми глазами и, щурясь, смотрел на нее сверху вниз.

— А где твоя мама, маленькая девочка? Ты ведь здесь не одна, нет?

Совершенно оробевшая Норма Джин лишь отрицательно помотала головой — нет, не одна. И бросилась вдогонку за Глэдис, и взяла Глэдис за руку в перчатке, и снова Глэдис не вырвала руку, не оттолкнула ее, а полицейский на лошади долго и пристально смотрел им вслед. Это случится скоро. Скоро, но не сейчас. Глэдис никак не могла вспомнить, где оставила машину. Но Норма Джин помнила или почти что помнила, и в конце концов они нашли ее, грязно-зеленый «форд» 1929 года выпуска припаркованный на торговой улице, перпендикулярной Уилшир. И Норма Джин вдруг подумала: как это странно, ну прямо как в кино, что у тебя есть ключ от какой-то машины; из сотен, тысяч машин у тебя есть ключ только от одной; ключ, который Глэдис называла «ключом зажигания». И когда ты поворачиваешь его, этот ключ от «зажигания», заводится мотор. И теперь ты уже не потеряешься, пусть даже до дома много-много миль.

В машине было жарко, как в печке. И Норме Джин хотелось в туалет, просто ужас до чего хотелось, она так и ерзала на сиденье.

Вытирая глаза, Глэдис раздраженно заметила:

— Не хотела плакать, и вот тебе, пожалуйста. Ладно, не будем об этом. — Потом вдруг злобно воззрилась на Норму Джин. — Что это ты сделала со своим платьем, черт побери, а? — Манжета зацепилась за неровную поверхность ограждения и порвалась.

— Я… я не знаю. Я ничего такого не делала.

— Тогда кто? Санта-Клаус, что ли?..

Глэдис хотела поехать на «еврейское кладбище», но понятия не имела, где оно находится. Несколько раз останавливалась на Уилшир, спросить дорогу, но никто не знал. Она продолжала ехать, закурила «Честерфилд». Сняла со шляпки колоколом липкую вуаль и швырнула на заднее сиденье, туда, где месяцами валялись газеты, иллюстрированные журналы, дешевые книжки в бумажных обложках, нестираные скомканные носовые платки и прочие мелкие предметы туалета. Норма Джин продолжала извиваться на сиденье, а Глэдис нараспев и задумчиво заметила:

— Может, когда ты еврей, как Тальберг, у тебя все складывается по-другому. Совсем другие перспективы, иной взгляд на Вселенную. Даже календарь у них не такой, как у нас. И то, что кажется нам новым, необыкновенным, для них давным-давно уже не новость. Ведь они наполовину живут в Ветхом Завете, среди всех этих нашествий и пророков. Если б у нас была такая перспектива… — Тут она умолкла. Потом покосилась на Норму Джин, которая изо всех сил старалась не описаться в машине, хотелось ей так сильно, что между ногами жгло, точно раскаленной иглой. — В нем была еврейская кровь. Еще одно препятствие между нами. И еще… он видел нас сегодня. Не заговорил, но глаза его сказали все. Он видел тебя, Норма Джин.

Это случилось примерно в миле от Хайленд-авеню, Норма Джин намочила штанишки — о, несчастье, о, стыд и позор! — но остановиться она никак не могла, стоило только начать, и все. Глэдис уловила запах мочи и, продолжая вести машину, принялась яростно шлепать и шпынять Норму Джин.

— Вот свинья! Маленькое животное! Испортила такое красивое платье, а ведь оно даже не наше! Ты это нарочно, назло, да, да?..

Четыре дня спустя задули первые ветры Санта-Ана.

9

Потому, что она любила этого ребенка и хотела избавить его от несчастий.

Потому, что была отравлена. И ее маленькая девочка тоже была отравлена.

Потому, что город из песка рухнул, объятый пламенем.

Потому, что в воздухе постоянно стоял запах дыма.

Потому, что рожденные под знаком Близнецов должны были согласно календарю «действовать решительно», а также «проявлять мужество в определении дальнейшей своей судьбы».

Потому, что в этом месяце у нее была задержка и кровь в жилах точно остановилась. И ей, казалось, уже не быть женщиной, которую жаждут мужчины.

Потому, что вот уже тринадцать лет работала она в лаборатории на Студии, и в течение всех этих тринадцати лет на ее преданность и лояльность Студии можно было положиться, и она помогала создавать великие фильмы, в которых снимались великие звезды американского экрана, раскрывавшие душу самой Америки. А теперь вдруг выяснилось, что юность и молодость ушли и душа ее страдает смертельным недугом.

И еще ей все время лгали в студийном лазарете, и нанятый той же Студией врач уверял, что кровь ее вовсе не отравлена, хотя она была отравлена. И все эти химические яды проникали даже сквозь самые толстые двойные резиновые перчатки, проникали в кожу и кости рук. Тех самых рук, которые целовал ее возлюбленный, восхищаясь их красотой и изяществом. «Руки, которые утешают» — так он говорил. Яды проникли в костный мозг, разносились по телу кровью, достигли головы, отравили мозг, их пары просочились в не защищенные ничем легкие. А перед глазами все время мелькали какие-то смутные видения. Глаза болели даже во сне. А ее коллеги просто боялись признаться, что тоже отравлены, боялись, что их уволят и они станут безработными. Потому, что в 1934-м в Соединенных Штатах настали просто адские времена. И позорные. Потому, что она звонила и говорила, что заболела, звонила и говорила, что больна. И вот однажды позвонили уже ей, и чей-то голос сообщил, что «она уже больше не в штате Студии, что пропуск ее аннулирован, а потому на Студию ее просто больше не пустят». И это после тринадцати лет!

Потому, что уже больше никогда не будет она работать на Студии. Никогда не будет продавать свою душу ради того, чтобы просто выжить, как какое-то животное. Потому, что она должна очиститься сама и подвергнуть очищению свое бедное дитя.

Потому, что ее дитя было ее тайной, было ею самой и тоже подвержено опасности.

Потому, что на самом деле ее дитя было странным уродцем, оно лишь притворялось хорошенькой кудрявой девочкой. Потому, что все было сплошной обман.

Потому, что даже отец этой девочки не хотел, чтобы она появилась на свет.

Потому, что он сказал, что сомневается, что это его ребенок.

Потому, что он дал ей денег, швырнул эти бумажки на кровать.

Потому, что в сумме эти бумажки составляли ровно 225 долларов, плата за их любовь.

Потому, что он сказал, что никогда не любил ее; просто она неправильно его поняла.

Потому, что он не велел звонить ему, никогда больше; не преследовать его, не ходить за ним по улице.

Потому, что все было обманом.

Потому, что перед тем как она забеременела, он любил ее, а потом перестал. Потому, что так никогда и не женился на ней. Только поэтому, в этом она была уверена.

Потому, что ребенок, родившийся тремя неделями раньше положенного срока, тоже оказался Близнецом, как и она сама. И тоже был проклят, с самого рождения.

Потому, что никто никогда не полюбит такого ребенка.

Потому, что горящие на холмах леса были знаком.


И за мамой пришли, но только то был не Темный Принц.

До конца жизни меня не оставлял этот страх. Что однажды за мной тоже придут какие-то совсем чужие люди и уведут меня, голую, отчаянно сопротивляющуюся. Жалкое и страшное зрелище!..


Пришлось пропустить школу и остаться дома. Мама не разрешала ей ходить к «врагам». Джесс Флинн иногда можно было доверять, иногда — нет. Ибо Джесс Флинн работала на Студии и вполне могла оказаться шпионкой. И в то же время Джесс Флинн была им другом, приносила еду. Заскакивала с улыбкой — «просто взглянуть, как вы тут». Даже предлагала Глэдис денег взаймы, будто Глэдис нужны были ее деньги! Предлагала немного прибраться в квартире. Большую часть времени Глэдис проводила в постели, лежала совершенно голая под грязными простынями, в темноте. Рядом на тумбочке лежал фонарик — на предмет обнаружения скорпионов, которых Глэдис ужасно боялась. Шторы на всех окнах и во всех комнатах были опущены, и невозможно было отличить день от ночи, сумерки от рассвета. Даже в самый яркий солнечный день в спальне висела туманная дымка. Запах болезни. Запах грязных простыней и нижнего белья. Запах залежалых кофейных зерен, прокисшего молока и подгнивших апельсинов, пролежавших в выключенном холодильнике бог знает сколько времени. Запах джина, сигарет, запах человеческого пота, отчаяния и ярости. Джесс Флинн действительно «прибиралась немного», когда ей разрешали. А если нет — нет.

Время от времени в дверь стучал Клайв Пирс. И через дверь говорил или с Глэдис, или с ее маленькой дочуркой. Хотя слышно было плохо. В отличие от Джесс Флинн он никогда не входил. Уроки игры на пианино на лето прекратились. Он говорил, что это «трагедия» и «что могло бы быть гораздо хуже». Другие соседи совещались: что делать? Все они работали на Студии. Тут жили не только дублеры и статисты, проживали также: один помощник режиссера, массажистка, костюмерша, двое редакторов по титрам, инструктор по гимнастике, технический сотрудник лаборатории по проявке, сценограф, рабочие-декораторы и несколько музыкантов. И все они, в общем, сходились во мнении, что Глэдис Мортенсен «психически неуравновешенна», а может, просто «эксцентричная и вспыльчивая» особа. И большинство соседей знали, что проживает миссис Мортенсен вместе с маленькой девочкой, которая, если б не кудряшки, была похожа на нее «как две капли воды».

Однако они не знали, что с ней делать, и надо ли вообще что-либо делать. Никому не хотелось вмешиваться. Никому не хотелось нарываться на гнев этой женщины, Мортенсен. Считалось, что Джесс Флинн является подругой Глэдис Мортенсен, вот пусть она обо всем и позаботится.


Голая рыдающая девочка забилась за пианино, спряталась там, чем оказывала открытое неповиновение матери. Она избегала матери. Потом поползла по ковру, съежившись, будто испуганный маленький зверек. Мать била по клавишам кулаками, извлекая резкие нестройные звуки, вибрирующие, как натянутые нервы. В духе Мака Сеннета[16]. В стиле Мейбл Норманд из фильма «Хромоножка», который Глэдис смотрела еще девочкой.

Раз вы смеетесь, значит, это комедия. Даже если при этом вам больно.

Обжигающе горячая вода хлестала из крана в ванну. Она раздела девочку догола и разделась сама. Потом потащила дочь в ванную, пыталась приподнять и опустить в воду. Но ребенок кричал и сопротивлялся. В полном смятении мыслей, к которым примешивались кисловатый привкус дыма и чьи-то насмешливо-злобные голоса, заглушенные таблетками и оттого невнятные, она вдруг подумала, что ребенок куда как младше, что то — один из ранних периодов их жизни. И девочке всего годика два или три, и весит она всего лишь — сколько? — фунтов тридцать, не больше. И доверяет маме, и не подозревает ее ни в чем. Но девочка сопротивлялась, извивалась, билась в ее руках, кричала: Нет! Нет! И тут она заметила, что ребенок вырос. Что ее дочь стала сильной, упрямой и своевольной, что она противопоставляет свою волю воле матери, отказывается идти в ванную, не хочет, чтобы ее поднимали и сажали в обжигающе горячую воду. Борется, вырывается из голых стиснувших ее рук матери, убегает из ванной.

— Ты. Ты! Он ушел. Он меня бросил, он не хотел тебя. — Эти слова произнесла она почти спокойно, рванувшись следом за испуганным ребенком. Бросила эти слова ей вслед, как бросают пригоршню острых камней.

А голый ребенок слепо мчался по коридору и стучал в соседскую дверь с криком:

— Помогите! Помогите нам! — Но ответа не было. Тогда девочка побежала дальше, постучала во вторую дверь, продолжая кричать: — Помогите! Помогите нам! — И ответа снова не было. И тогда девочка подбежала к третьей двери, изо всех сил замолотила в нее кулачками, и на этот раз дверь отворилась. На пороге стоял удивленный молодой человек, загорелый, мускулистый, в майке и трусах, и смотрел на нее. У него было типично актерское лицо. Но изумление, отразившееся на нем при виде этой совершенно голой девочки, было неподдельным. По лицу ее бежали слезы, она плакала и кричала: — П-помогите, моя мама больна, помогите маме, она больна!

И первое, что сделал молодой человек, — это сорвал со спинки стула рубашку и укутал в нее девочку, прикрыл ее наготу. А потом сказал:

— Все хорошо, малышка. Так ты говоришь, твоя мама больна? И что же с ней случилось?

Тетя Джесс и дядя Клайв

Она меня любила. Ее у меня забрали, но она меня любила. Всегда.


— Твоей маме уже лучше. И теперь ее можно навестить, Норма Джин.

Это говорила мисс Флинн. А мистер Пирс стоял у нее за спиной, в дверях. Выглядели они оба, как участники траурной церемонии. У подруги Глэдис Джесс Флинн и глаза, и подвижный, как у крольчихи, заостренный носик были почему-то красными. А друг Глэдис Клайв Пирс все время поглаживал подбородок. Нервно так поглаживал подбородок и посасывал мятную пастилку.

— Твоя мамочка спрашивала о тебе, Норма Джин, — сказала мисс Флинн. — Врачи говорят, что теперь к ней можно. Ну так что, поедем?

Поедем? Разговор прямо как в кино. Ребенка заманивают куда-то. Ему грозит опасность.

Нет, в кино такое не пройдет. Ты не должна показывать, что заподозрила что-то. Потому что… Ну откуда тебе заранее знать? Вот если посмотреть фильм второй раз, тогда совсем другое дело. Тогда ты уже будешь понимать, что означают эти вымученные улыбочки, эти уклончивые взгляды, эти неуклюжие слова.

И ребенок обрадовался и весело улыбнулся. Ребенок поверил этим людям и хотел видеть свою мамочку.

С тех пор как Глэдис «забрали», прошло уже десять дней. Ее положили в городскую больницу в Норуолке, в южной части Л.A. Воздух в городе все еще был дымным и влажным, от него слезились глаза, но пожары на склонах холмов и в каньонах стали стихать. Все реже завывали по ночам сирены. А людям, эвакуированным из северных районов города, разрешили вернуться в свои дома.

Занятия в школах возобновились. Однако Норма Джин в школу не пошла. Девочка то и дело заливалась слезами и была «нервной». Спала она у мисс Флинн в гостиной, на раздвижном диване на свисающих с него больших простынях, взятых из квартиры Глэдис. Иногда ей удавалось поспать шесть-семь часов кряду. А когда мисс Флинн давала ей «только половинку» какой-то белой таблетки, напоминавшей по вкусу прогорклую муку, Норма Джин проваливалась в глубокий полуобморочный сон и пребывала как в ступоре. И маленькое ее сердечко билось громко и размеренно, словно кузнечный молот, и кожа становилась липкой, как у улитки. А когда она пробуждалась от этого сна, то ровным счетом ничего не помнила. Не помнила того, что случилось, не понимала, где находится. Я ее не видела. Меня не было рядом, когда ее забирали.

Бабушка Делла рассказывала Норме Джин одну сказку. А может, то была вовсе не сказка, а история, придуманная бабушкой. К маленькой девочке, которая слишком много видит, к девочке, которая слишком много слышит, прилетает ворон и выклевывает ей глаза. Потом «приходит на хвосте огромная рыба» — съесть ее уши. И наконец, прибегает рыжая лисица и откусывает ей маленький любопытный носик. Поняла, что бывает с такими девочками, мисс?

Она так ждала этого дня. И однако он пришел неожиданно. Мисс Флинн, нервно потирающая пальцы, улыбаясь и показывая зубы, которые не совсем помещались во рту, объяснила, что Глэдис «спрашивала о ней».

Жестоко со стороны Глэдис было обзывать Джесс Флинн тридцатипятилетней старой девой. Джесс работала на Студии звуковым и музыкальным оформителем, нанялась она туда много лет назад, будучи выпускницей Хоровой школы Сан-Франциско, и пела тогда сопрано, и голос у нее был такой же прекрасный, как у Лили Понс[17]. Глэдис говорила: «Джесс здорово не повезло! Да в Голливуде этих «прекрасных» сопрано пруд пруди! Как тараканов. Или членов». Но ты не должна смеяться, даже улыбаться не имела права, когда Глэдис «говорила непристойности», смущая тем самым своих друзей. Ты даже не должна была показывать, что слышишь это, до тех пор пока Глэдис тебе не подмигнет.

И вот оно пришло, это утро, и Джесс Флинн улыбалась во весь рот, и глаза у нее были влажные и печальные, а нос — такой подвижный и любопытный. Она на целый день отпросилась с работы. Сказала, что говорила по телефону с врачами и что «мамочка» Нормы Джин чувствует себя достаточно хорошо и можно ее навестить. И что они с Клайвом Пирсом отвезут ее туда и еще захватят «чемодан с кое-какими вещами», которые она, Джесс, соберет сама. А пока она собирает эти вещи, Норма Джин может пойти на задний двор и поиграть там, и помогать Джесс не надо. (Но как это можно «играть», когда твоя мама в больнице?) Выйдя на улицу и вытирая слезящиеся от дыма глаза, девочка не разрешала себе думать о том, что тут что-то не так. И потом «мамочка» — совсем неподходящее имя для Глэдис, и Джесс Флинн следовало бы это знать.

Не видела, как ее забирали. Руки в длинных рукавах, завязанных узлом за спиной. А сама — вся голая, и лежит на носилках, и кто-то накинул на нее тонкое одеяло. Плюется, кричит, пытается вырваться, освободиться. А санитары «скорой» с потными лицами, клянут ее в ответ на чем свет стоит и уносят прочь.

А Норме Джин они сказали, что она ничего не видела, что ее там просто не было.

Может, мисс Флинн закрыла ей лицо руками? Уж все лучше, чем ждать, что прилетит ворон и выклюет тебе глаза.

Мисс Флинн, мистер Пирс. Но они совсем не пара. Могут быть парой ну разве что в какой-нибудь кинокомедии. Просто ближайшие друзья Глэдис. И они очень, очень привязаны к Норме Джин! Мистер Пирс был очень огорчен случившимся, а мисс Флинн обещала «заботиться» о Норме Джин, что и делала в течение этих десяти трудных дней. Теперь диагноз окончательно установлен, теперь надо было принимать решение. Норма Джин подслушала, как говорит в соседней комнате по телефону Джесс, сморкается и рыдает. Я так ужасно себя чувствую! Но это не может продолжаться до бесконечности. Господь да простит меня, знаю, что обещала. От чистого сердца, потому что люблю эту маленькую девочку, как собственного ребенка. Как любила бы своего ребенка… если бы он у меня был. Но мне надо работать. Господи, я должна работать! У меня нет ни сбережений, ни накоплений, ничего! Была она в бежевом льняном платье, под мышками уже проступили темные полукружия пота. После рыданий в ванной она долго и яростно чистила зубы. Она всегда чистила зубы, когда нервничала, и теперь из бледных десен сочилась кровь.

Клайва Пирса соседи прозвали «наш джентльмен Брит».

Он работал на Студии по контракту, было ему уже под сорок, однако до сих пор надеялся «прорваться». Глэдис, передразнивая его, кривила рот и, растягивая слоги, говорила: «Все мы по большей части «прорываемся», а потом на этом же и ломаемся». Клайв Пирс носил темный костюм, белую хлопковую рубашку и аскотский галстук[18]. Он был красив, но почему-то всегда резался при бритье. Изо рта у него пахло спиртным и мятно-шоколадными пастилками — этот запах Норма Джин узнала бы с закрытыми глазами. «Дядя Клайв» — именно так предложил он Норме Джин называть себя, но девочка ни разу не смогла заставить себя произнести эти два слова. Ей казалось это неправильным — ведь на самом деле никакой он мне не дядя. И тем не менее мистер Пирс нравился Норме Джин, даже очень и очень нравился! Ведь он был ее учителем музыки, и она всячески старалась ублажить его. Даже вызвать улыбку на узких губах мистера Пирса уже казалось ей счастьем. И мисс Флинн она тоже очень любила, мисс Флинн, на протяжении всех этих дней настаивавшую, чтобы она называла ее «тетей Джесс». Или «тетушкой Джесс» — но слова эти так и застревали в горле Нормы Джин, потому, что ведь никакая она мне не тетя.

Мисс Флинн откашлялась. «Ну так что, едем?» — И снова на губах эта ужасная улыбка.

Мистер Пирс смотрел виновато, шумно посасывал мятную пастилку. Подхватил чемоданы Глэдис, два маленьких чемоданчика взял в одну руку, третий — в другую. Избегая смотреть на Норму Джин, пробормотал:

— Чему быть, того не миновать, на все воля Божья.

Прямо как в фильме, где дядя Клайв и тетя Джесс играют мужа и жену. А она, Норма Джин, их маленькая дочка. Но только никакой это не фильм.

Широкоплечий мистер Пирс понес чемоданы к своему автомобилю, стоявшему у обочины. Неумолчно и нервно болтая, мисс Флинн вела Норму Джин за руку. На улице было жарко и душно, как в печке, солнце, скрытое за дымными облаками, казалось, проникало повсюду. За рулем, разумеется, был мистер Пирс, ведь это мужское дело — вести машину. Норма Джин умоляла мисс Флинн сесть на заднее сиденье, рядом с ней и ее куклой, но мисс Флинн уселась рядом с мистером Пирсом. Ехали они, наверное, целый час и по дороге почти не разговаривали. Только мотор тарахтел да ветер посвистывал в открытых окнах. Мисс Флинн, шмыгая носом и заглядывая в листок бумаги, подсказывала мистеру Пирсу, куда ехать. На этот раз цель поездки называлась «навестить мамочку в больнице»; в следующий раз она будет называться по-другому. Если, конечно, вы согласны посмотреть этот фильм второй раз.

Всегда очень важно правильно одеться, вне зависимости от того, какая предстоит сцена. На Норме Джин был ее лучший костюм, в котором она ходила в школу: клетчатая юбочка в складку, белая блузка (отглаженная лично мисс Флинн этим утром), относительно чистые и заштопанные белые носки и новенькие, ни разу не надеванные трусики. Кудрявые и вечно спутанные волосы лишь слегка приглажены, но не расчесаны.

(— Это бесполезно! — воскликнула мисс Флинн и бросила расческу на кровать. — Будь моя воля, Норма Джин, я бы выдрала у тебя половину волос.)

Мисс Флинн и мистера Пирса, похоже, несколько смущал тот факт, что Норма Джин захватила с собой куклу и теперь так отчаянно и крепко сжимала ее в руках. Кукла пришла в почти полную негодность — вся кожа исцарапана, белокурые волосы поредели и обгорели, стеклянно-голубые глазки скошены к носу и смотрят идиотски испуганно. Мисс Флинн обещала купить Норме Джин другую куклу, но то ли времени у нее не было, то ли просто забыла. Однако Норма Джин вовсе не собиралась расставаться со своей старой любимицей. «Это моя кукла! Мне ее мама подарила».

Кукле повезло. Ее пощадил пожар, устроенный Глэдис в спальне. Норме Джин удалось ускользнуть из ванной, где ее ждала обжигающе горячая вода. Девочка бросилась звать на помощь соседей. Она знала, что поступает неправильно, что «за спиной матери делать ничего нельзя», как часто внушала ей Глэдис. Но Норма Джин была просто вынуждена поступить именно так. Тогда впавшая в ярость Глэдис подожгла постельное белье на кровати. Заперла за девочкой дверь и, чиркая спичками, стала поджигать все подряд — спалила свое шикарное черное креповое платье и темно-синее бархатное платьице Нормы Джин, которое девочка надевала на похороны на Уилшир-бульвар. Потом порвала несколько снимков и подожгла и их (кажется, на одном из них был отец Нормы Джин. Потому что девочка уже больше никогда не видела этой красивой фотографии). Потом стала поджигать туфли, косметику; в яростном угаре ей хотелось сжечь все, чем она владела, в том числе и красивое белое пианино, некогда принадлежавшее Фредерику Марчу, то самое пианино, которым она так гордилась.

Она и себя собиралась поджечь, но помешали вызванные соседями врачи «скорой». Взломали дверь и ворвались в полную дыма комнату, где, выкрикивая непристойности, металась Глэдис Мортенсен — совершенно голая костлявая женщина, такая худая, что косточки, казалось, вот-вот прорвут кожу. Женщина с морщинистым искаженным лицом ведьмы, она набросилась на своих спасителей, царапалась, лягалась, в результате чего ее и скрутили — «для ее же собственной пользы». Именно так выражалась мисс Флинн, описывая соседям эту сцену, которой сама Норма Джин не видела, поскольку ее там просто не было. Или же кто-то милосердно закрыл ей глаза.

— Ты же знаешь, Норма Джин, тебя там не было. Ты была со мной, в полной безопасности.

Вот какое наказание тебя ждет, если ты женщина. Женщина, которую недостаточно любили.

Итак, настал день, и Норму Джин повезли «навестить мамочку» в больнице. Но где же находился этот самый Норуолк? К югу от Лос-Анджелеса, так ей сказали. Мисс Флинн откашлялась и продолжала объяснять мистеру Пирсу куда ехать. Сам мистер Пирс был, похоже, чем-то раздражен или взволнован. Теперь он уже не был дядей Клайвом. Во время уроков музыки мистер Пирс бывал иногда тих и грустен, часто вздыхал. Иногда, напротив, был весел и оживлен. И все это каким-то образом было связано с запахом изо рта. Если изо рта у него пахло «ну, вы сами понимаете чем», Норма Джин знала, что сегодня время они проведут отлично, как бы скверно она ни играла.

Мистер Пирс отбивал такт карандашиком, постукивал им по пианино — раз-два, раз-два, раз-два, — а иногда нарочно промахивался и постукивал по голове маленькой своей ученицы, отчего она тут же начинала хихикать. А потом подносил пахнущий виски рот прямо к уху Нормы Джин и гудел ей на ухо, будто шмель, а карандашик все громче отбивал такт — раз-два, раз-два. А потом так игриво просовывал ей кончик языка в ухо и начинал щекотать! И Норма Джин взвизгивала и хохотала, и вскакивала с табурета, ей хотелось убежать, спрятаться, но мистер Пирс говорил: «Ну что ты, глупышка, не надо». И тогда она возвращалась к пианино, вся дрожа и хихикая, и урок продолжался. А мне нравится, когда так щекочут! Пусть даже иногда и больно немножко. Мне нравилось, когда меня целовала и обнимала бабушка Делла, я так скучаю по бабушке Делле! Я бы не возражала, даже если б мне расцарапали лицо.

Но иногда на уроках музыки мистер Пирс вдруг становился мрачен, дышал как-то тяжело и часто, неожиданно и резко захлопывал крышку пианино (чего никогда не делала Глэдис, и пианино с закрытой крышкой выглядело так странно!). Заявлял: «На сегодня хватит!» И выходил из комнаты, даже не обернувшись.

Однажды вечером, тем же летом, произошла довольно странная история. Норма Джин, которой уже давно пора было спать, всячески старалась привлечь внимание мистера Пирса, который заскочил к Глэдис выпить. Она старалась забраться на диван и пристроиться между Глэдис и ее гостем, словно щенок, тыкалась ему головой в колени, и Глэдис, потеряв терпение, заметила резко:

— Норма Джин, веди себя прилично! Ты просто отвратительна. — А потом, понизив голос, обратилась к мистеру Пирсу: — Что это значит, Клайв?

Непослушная маленькая девочка была изгнана в спальню. Оттуда не было слышно, о чем говорят взрослые. Впрочем, через несколько минут спора на повышенных тонах раздался дружный взрыв смеха, а затем — дзинь! — примирительный звон стеклянных бокалов. Именно с этого момента Норма Джин поняла, что мистер Пирс бывает совсем разным и что глупо было бы ожидать от него другого. Ведь и Глэдис тоже бывала совсем разной. Да что там далеко ходить, сама Норма Джин тоже бывала разной: то дурашливо веселой, то вдруг ни с того, ни с сего могла расплакаться; то витала в облаках, то изображала из себя артистку. А иногда была «вся на нервах», как определяла это состояние Глэдис, и «пугалась своей собственной тени, точно змеи».

И почти всегда при этом в зеркале присутствовал Волшебный Друг Нормы Джин. То тихонько подсматривал за ней из уголка зеркала, то вставал в полный рост и пялился совершенно открыто и беззастенчиво. Зеркало очень похоже на кино; возможно, зеркало и было не что иное, как кино.

И эта хорошенькая кудрявая девочка, отражавшаяся в нем, — тоже.

Крепко вцепившись в куклу, Норма Джин рассматривала затылки взрослых, сидевших на переднем сиденье автомобиля мистера Пирса. «Джентльмен Брит» в красивом темном костюме и аскотском галстуке совсем не походил на того мистера Пирса, что сидел за пианино и самозабвенно и вдохновенно исполнял душераздирающую «Für Elise»[19] Бетховена. «Нота за нотой, самая совершенная и изысканная музыка на свете», — с видом знатока заявляла Глэдис. Не был он похож и на того мистера Пирса, который, будто шмель, гудел Норме Джин на ухо и щекотал ее, сидевшую рядом. Перебирал паучьими пальцами ее ребрышки, словно клавиши, а она так и извивалась от смеха. Да и мисс Флинн, прикрывшая глаза рукой, как всегда делала, когда у нее начиналась мигрень, мисс Флинн, обнимавшая ее, и рыдавшая над ней, и просившая называть себя «тетей Джесс» или «тетушкой Джесс», тоже была сама не своя.

И однако же Норма Джин до сих пор не верила, что эти двое взрослых нарочно обманывают ее. Ну, во всяком случае, не больше, чем в свое время обманывала Глэдис. То были разные времена и разные сцены. В фильме нет неизбежной и строгой последовательности, все происходит сейчас, в настоящем времени. События в нем могут развиваться как назад, так и вперед. Фильм можно жестко отредактировать. Наконец, пленку можно просто засветить. Фильм есть хранилище того, что не удалось запомнить, только тогда он становится бессмертным. И придет время, когда Норма Джин, периодически обитающая в Царстве Безумия, будет вспоминать, с какой жесткой и неумолимой логикой был выстроен весь этот день. С запозданием вспомнит, как мистер Пирс, перед тем как отправиться в это путешествие, игран «Für Elise» — «последний раз, дорогая». Скоро узнает она основные постулаты христианства, и многое, что казалось неясным в тот день, станет ясным. Мысль — это все. Правда делает нас свободными; ложь, обман, боль и зло есть не что иное, как человеческие иллюзии, вызванные нами же, чтобы наказать себя, и они нереальны. И мы прибегаем к ним лишь из слабости и по невежеству нашему. Ибо всегда есть способ простить, через Иисуса Христа.

Главное — понять, чем вызваны обман и боль, а потом ты должен простить.


В тот день Норму Джин повезли навестить «мамочку» в больнице в Норуолке. Но вместо этого привезли к кирпичному зданию на Эль-Сентро-авеню, где над входом висела вывеска; и каждая буква этой вывески отпечаталась в душе Нормы Джин, хотя в первый момент она смотрела на нее и не «видела» ничего.

ГОРОДСКОЙ СИРОТСКИЙ ПРИЮТ ЛОС-АНДЖЕЛЕСА

ОСНОВАН В 1921 г.

Так это не больница? Но где же больница? Где мама?

Пыхтящей, сморкающейся и возбужденной мисс Флинн — такой Норма Джин ее еще никогда не видела — пришлось силой вытаскивать девочку с заднего сиденья автомобиля мистера Пирса.

— Норма Джин, прошу тебя, ну, пожалуйста. Будь умницей, Норма Джин. Не надо лягаться, слышишь?

Мистер Пирс развернулся к ним спиной, не желая быть свидетелем этой схватки, поспешно отошел в сторонку и закурил. Он столько лет выступал в роли статиста, часто просто позировал в профиль, демонстрируя загадочную британскую улыбку. Он понятия не имел, как сыграть настоящую сцену; в классическое образование в Королевской академии не входило обучение искусству импровизаций. Мисс Флинн крикнула ему:

— Клайв, черт побери, хотя бы чемоданы могли взять!

В рассказах о том трудном утре мисс Флинн почему-то особо напирала на тот факт, что ей чуть ли не на руках пришлось тащить дочку Глэдис Мортенсен в приют. Она тащила и все время приговаривала:

— Пожалуйста, прости меня, Норма Джин, просто сейчас нет другого выхода… твоя мама больна, врачи говорят, она очень больна… она могла причинить тебе вред, сама знаешь. Она просто не может быть сейчас тебе мамой… и я тоже не могу быть тебе мамой — ой, Норма Джин! Скверная девчонка! Больно же!

Оказавшись внутри, в прохладном и сыром помещении, Норма Джин вдруг почувствовала, что ей нечем дышать, вся задрожала, а у двери в кабинет директора зарыдала. И, заикаясь, стала объяснять полной женщине с точно из камня вырезанным лицом, что никакая она не сирота, что у нее есть мама. Она не была сиротой. У нее была мама. Мисс Флинн торопливо удалилась, громко сморкаясь в носовой платок. Мистер Пирс внес чемоданы Глэдис в вестибюль и тоже поспешно удалился. И заплаканная, шмыгающая носом Норма Джин Бейкер (именно под таким именем значилась она в документах; родилась 1 июня 1926 года, в окружной лос-анджелесской больнице) осталась наедине с доктором Миттельштадт, которая тут же пригласила зайти к себе даму помоложе, хмурую женщину в грязном халате. А девочка продолжала протестовать. Она не сирота. У нее есть мама. У нее есть папа, он живет в огромном особняке на Беверли-Хиллз.

Доктор Миттельштадт разглядывала свою новую восьмилетнюю подопечную сквозь толстые стекла очков. А потом сказала, не злобно, даже скорее добродушно, со вздохом, от которого на миг приподнялся ее внушительный бюст:

— Побереги слезы, дитя мое! Они тебе еще пригодятся.

Брошенная

Если бы я была по-настоящему хорошенькой, отец бы приехал и забрал меня.

Четыре года, девять месяцев и одиннадцать дней.


В тот год вся Северная Америка, весь этот обширный континент превратился в страну брошенных детей. И больше всего их было в южной Калифорнии.

После того как перестали дуть горячие сухие и безжалостные ветры, начали находить засыпанных песком и мусором младенцев. Повсюду — в дренажных канавах, высохших водостоках, у железнодорожных насыпей, прибитых ветром к гранитным ступеням церквей, у порогов больниц и муниципалитетов. Только что рожденных младенцев с окровавленной, еще не отрезанной пуповиной находили в кафе и барах, на скамьях в церкви, в мусорных баках и контейнерах. Как же завывал и стонал ветер все эти дни, но когда он наконец стих, послышались новые стоны. То были крики младенцев. А также их братьев и сестер постарше: детишки лет двух-трех бесцельно блуждали по улицам, у некоторых дымились одежда и волосы. У этих детей не было имен. Эти дети не умели говорить, они ничего не понимали. Раненые, многие с сильными ожогами. Другим повезло еще меньше: они или умерли сами, или их просто поубивали — маленькие трупики, часто изуродованные до полной неузнаваемости, торопливо убирали с улиц Лос-Анджелеса специальные санитарные команды. Забрасывали в грузовики, везли в каньоны и хоронили в общих безымянных могилах. Ни по радио, ни в газетах ни слова! Никто не должен этого знать.

Их называли брошенными. На них «просто не хватало милосердия».

Над Голливудскими холмами сверкали ослепительные молнии, гроза обрушилась на город, точно гнев Иеговы, постель, которую делила Норма Джин с мамой, взорвалась. Огненная вспышка — и следующее, что видит и понимает Норма Джин, это свои опаленные волосы и ресницы, слезящиеся глаза, как будто ее долго заставляли смотреть на яркий свет, и то, что она одна, без мамы, в этом месте, для которого у нее нет другого названия, кроме как это место.


По ночам, стоя на кроватке (босоногая, в одной ночной рубашке), Норма Джин всматривалась в узкое оконце под карнизом и видела мигающие неоновые буквы на башне в Голливуде: «RKO[20] Motion Pictures». В скольких милях они от нее находились, определить она не могла.

RKO RKO RKO

Настанет день и…


Кто привез ее в это место, девочка не помнила. В памяти не осталось ни четких лиц, ни имен. Она словно онемела, и так продолжалось много дней. В горле пощипывало, и было больно глотать, словно ее заставляли вдыхать огонь. Есть она не могла, давилась едой, несколько раз ее даже вырвало. Она выглядела больной. Она хотела умереть. Она была достаточно зрелой, чтобы сформулировать это желание: Мне так стыдно, я никому не нужна, я хочу умереть. Однако она не была достаточно зрелой, чтобы оценить истинную силу такого стремления. Ибо питалось это желание вовсе не приступом безумия, не безумным взрывом амбиций в попытке отомстить миру, завоевать его тем или иным способом. К слову, в каком-то смысле любой мир «завоевывается» любым, самым простым человеком. И это маленькое существо, эта девочка, оставшаяся без родителей, одинокая, брошенная, по существу, представляла собой для общества не больше ценности, чем отдельное насекомое в целой массе подобных ей маленьких насекомых. И все же я заставлю всех вас полюбить меня, а потом накажу себя вопреки этой любви. О нет, тогда еще Норма Джин никому так не угрожала. Ибо, несмотря на рану в душе, понимала: ей еще повезло, что ее привезли сюда, в это место. Повезло, что ее не сварила в кипятке обезумевшая мать, что она не сгорела живьем в бунгало на Хайленд-авеню.

И потом в сиротском приюте были другие дети, пострадавшие куда больше, чем Норма Джин. Даже пребывая в несчастье и смятении, она не могла не признать этого факта. Дети с задержкой в развитии, умственно отсталые, с разными физическими недостатками — при одном взгляде на них становилось ясно, почему матери от них отказались. Уродливые дети, озлобленные дети, дети, похожие на маленьких зверьков, побежденные жизнью, едва успев начать жить. К ним даже прикоснуться было страшно — такой липкой и влажной казалась их кожа.

Там была десятилетняя девочка, ее койка стояла рядом с койкой Нормы Джин, в спальне девочек, на третьем этаже. Звали ее Дебра Мэй. Так вот, эту девочку изнасиловали и избили (какое грубое, страшное, взрослое слово «изнасиловали»). Норма Джин лишь инстинктивно догадывалась, что оно означает, или почти догадывалась. В нем был свистящий призвук, какой издает лезвие бритвы, и еще подразумевалось нечто постыдное, имеющее отношение к тому, «что у девочек между ног и что ты никогда не должна показывать». К тому местечку, где плоть мягка, нежна, чувствительна и уязвима, и Норме Джин становилось дурно при одной мысли о том, что в это место можно что-то воткнуть, особенно что-то острое или твердое. Были там и пятилетние мальчики-близнецы, их обнаружили буквально умирающими с голоду в каньоне, в горах близ Санта-Моники. И, как выяснилось, их связала и бросила там мать, задумавшая «принести жертву, как Авраам в Библии» (так она, во всяком случае, написала в объяснительной записке). Была девочка постарше, с которой подружилась Норма Джин, одиннадцатилетняя девочка по имени Флис, чье настоящее имя было Фелис. Она с удручающими подробностями рассказывала и пересказывала историю о том, как погибла ее младшая годовалая сестренка. Друг матери «бил и бил ее головой о стенку, пока мозги не полезли, ну прямо как семечки из лопнувшей дыни». Норма Джин, вытирая слезы, признавалась, что ее не били вовсе.

По крайней мере сейчас она этого не помнила.


Если бы я была по-настоящему хорошенькой, отец бы приехал и забрал меня. Эта мысль была неким таинственным образом связана с мерцающей неоновой вывеской на башне в Голливуде, во многих милях от сиротского приюта. Норма Джин видела ее из окна, стоя на кровати, а иногда — и с крыши дома. То был словно маячок в ночи, некий тайный сигнал, предназначенный только ей, хотя и другие его тоже видели и, возможно, воспринимали так же, как она. То было обещание. Но чего именно?..

Того, что Глэдис выпишется из больницы и они снова заживут вместе? Она так этого ждала! Ждала с отчаянной детской надеждой, к которой примешивалось взрослое фатальное понимание того, что она никогда не приедет, что она бросила меня, я ее ненавижу.

А порой к ожиданию примешивался страх: что, если Глэдис не узнает, куда ее забрали, где находится это здание из красного кирпича, обнесенное сетчатой проволочной изгородью?.. Здание с зарешеченными окошками, пологими ступеньками, бесконечными коридорами; со спальнями, где тесно стояли койки (называемые здесь «постелями») и где стоял такой душный запах, в котором превалировала вонь мочи. Здание, где находился «обеденный зал», и там тоже целый букет запахов (вонь прокисшего молока, горелого жира и моющих средств), где она, молчаливая, робеющая, должна была есть. И не сметь давиться едой, не сметь блевать, потому что «надо поддерживать силы», иначе она заболеет, и ее отправят в лазарет.

Эль-Сентро-авеню, где же она находилась? В скольких милях от Голливуда?

Иногда приходила мысль: что, если я прямо сейчас поеду туда? Вдруг она будет там? Вдруг она ждет?..


За первые несколько дней пребывания в сиротском приюте Норма Джин выплакала все слезы. Слишком быстро израсходовала весь их запас. И уже просто больше не могла плакать, как и ее потрепанная синеглазая безымянная кукла. По имени просто Кукла. Некрасивая, но приветливая женщина, директор приюта, которую им было положено называть «доктор Миттельштадт», ее предупреждала. Низкорослая и плотная матрона с красным лицом и в грязном халате ее предупреждала. Девочки постарше — Флис, Лу, Дебра Мэй, Джанет — тоже предупреждали. «Не смей быть плаксой! Ты не какая-нибудь там особенная». Как бы сказал молодой и веселый священник из церкви, в которую ходила бабушка Делла, все остальные дети в приюте, совершенно чужие ей, дети, которых она боялась и не любила, были на деле ее братьями и сестрами. Просто раньше она их не знала, а вот теперь узнала. И весь этот огромный мир был населен несметным количеством ее братьев и сестер. Несть им числа, точно песчинкам, и у каждого есть душа, и все одинаково любимы Богом.


В ожидании, когда Глэдис выпишут из больницы и та тут же приедет и заберет ее, Норма Джин оставалась сиротой среди ста сорока других сирот. И была приписана к группе младших девочек (в возрасте от шести до одиннадцати лет), спальня которых находилась на третьем этаже. Где у нее была собственная кровать, железная койка с тонким кочковатым матрасом, застеленным клеенкой в пятнах, от которой сильно и неистребимо пахло мочой. Койка эта стояла в большой прямоугольной комнате, битком забитой другими такими же койками, где даже днем царил полумрак. Здесь в жаркие летние дни было очень душно, а зимой, в дождливые дни — сыро и холодно, и тянуло сквозняком. Ибо зимой в Лос-Анджелесе погода почти всегда была сырой и дождливой. Один комод на троих, она делила его с Деброй Мэй и еще с одной девочкой. Ей выдали два комплекта одежды — два голубых хлопковых джемпера и две белые батистовые блузки, а также сильно застиранное «постельное белье» и «нижнее белье». Еще ей выдали полотенца, носки, туфли, галоши. Выдали плащ-дождевик и тонкое шерстяное пальто.

В тот ужасный, самый первый день, когда ее привели в эту спальню и кряжистая краснолицая матрона втащила туда же чемоданы Глэдис, Норма Джин привлекла всеобщее внимание. Вернее, привлекли внимание прежде всего ее чемоданы, предмет роскоши (если, конечно, не приглядываться к ним слишком внимательно). А также странные, фасонистые вещи, которыми были набиты эти чемоданы, — шелковые платья, пеньюар в пышных оборках, юбочка из красной тафты, клетчатая накидка, клетчатое пальто на шелковой подкладке, маленькие белые перчатки и блестящие черные кожаные туфельки. И другие вещи, второпях собранные женщиной, хотевшей, чтобы Норма Джин называла ее «тетей Джесс» или же «тетушкой Джесс». Большую часть этих вещей, несмотря на то что от них воняло дымом, через несколько дней просто украли у новой сироты. Причем украдены они были девочками, которые явно выказывали Норме Джин знаки расположения и с которыми она со временем подружилась. (Как, ничуть не смущаясь, объяснила потом Флис, здесь, в сиротском доме, «каждый за себя».)

А вот кукла Нормы Джин никого не прельстила. Никто не украл у Нормы Джин ее куклу, которая к этому времени совершенно облысела, была голой, грязной и страшной, а широко распахнутые стеклянные ее глаза и рот бутончиком застыли в гримасе какого-то чудовищного кокетства. «Вот уродка» (так отзывалась о кукле Флис, что было не очень-то милосердно с ее стороны), но Норма Джин продолжала спать со своей любимицей каждую ночь, а на день прятала ее в постели. То был для нее словно осколок собственной страдающей души, до сих пор таинственной и прекрасной в собственных глазах, пусть даже и высмеиваемой и презираемой остальными.

— Подождите Мышку! — так кричала Флис подружкам, и они терпеливо дожидались Норму Джин, самую младшую, самую маленькую и робкую из всей компании. — Давай, Мышка, быстрей, пошевеливай своей хорошенькой круглой попкой!

Возможно, длинноногая смуглокожая Флис с узким злым ртом, жесткими темными волосами и беспокойными ярко-зелеными глазами благоволила к Норме Джин просто из жалости, а может, испытывала к ней некое подобие сестринских чувств, хотя порой и срывала на ней раздражение. Должно быть, Норма Джин просто напоминала ей покойную малышку сестру, чьи мозги так картинно размазались по стенке — «ну прямо так и полезли, как семечки из дыни». Флис стала первой защитницей Нормы Джин в приюте, уже потом к ней присоединилась Дебра Мэй. Впоследствии именно с Деброй со страхом и оттенком трепетного благоговения вспоминала Норма Джин эту Флис. Потому что с этой Флис никогда не знаешь, как она себя поведет, никогда не знаешь, какие жестокие и грубые слова могут сорваться с ее губ. Или когда ее руки, быстрые, как у боксера, вдруг взлетят вверх — то ли для того, чтобы ударить, то ли привлечь внимание, как привлекает внимание восклицательный знак в конце предложения. Ибо именно Флис удалось выбить из Нормы Джин первые несколько слов, которые бедняжка произнесла, заикаясь и запинаясь, почувствовав нечто вроде доверия к этой большой девочке:

— Вообще-то никакая я не сирота. Моя м-мама в больнице. У меня есть мама, и есть п-папа, мой папа живет в большом особняке на Беверли-Хиллз.

В ответ на что Флис расхохоталась ей прямо в лицо и так сильно ущипнула за руку, что на бледно-восковой коже Нормы Джин остался маленький красный отпечаток, как от поцелуя взасос.

— Вот дерьмо! Врешь! Твои мать и отец умерли, как у всех остальных. Все умерли!

Дары волхвов

Вечером накануне сочельника они пришли.

И принесли дары сиротам лос-анджелесского приюта. Принесли две дюжины уже ощипанных индеек к рождественскому обеду и совершенно великолепную елку высотой не меньше двенадцати футов. И эльфы, помощники Санта-Клауса, установили ее в зале для приемов сиротского дома, и тоскливо пахнущее плесенью и запустением помещение тут же чудесно преобразилось, засияло, засверкало красотой. Дерево было такое высокое, такое пушистое, сверкающее, живое; от него даже издали пахло лесом, острым возбуждающим запахом свободы и тайны. Елка сверкала стеклянными игрушками и гирляндами, а на самой верхней ветке примостился белокурый ангелок с глазами, возведенными к небесам, и молитвенно сложенными ручками.

А под деревом — целые горы подарков в ярких веселых обертках!

И вокруг — море света. И звуки рождественских песенок, усиленных динамиком, что установлен на грузовике у входа: «Ночь тиха», «Мы, три короля», «Украсим нашу комнату». Музыка грянула внезапно и так громко, что сердце сразу же забилось в том же ритме.

Дети постарше уже знали, им выпало такое счастье в прошлое Рождество. А те, кто помладше, и новенькие смотрели удивленно, зачарованно, даже испуганно.

Тихо! Тихо! Встаньте в строй! И дети вышли из обеденного зала, где их после ужина заставили прождать больше часа без всяких объяснений, вышли, построившись парами. Нет, на учебную пожарную тревогу что-то не похоже, да и для игр, пожалуй, слишком поздно. Норма Джин пребывала в смятении, дети оттеснили, оттолкнули ее в самый задний ряд: что случилось? кто это там? И тут вдруг она увидела в дальнем конце комнаты, на возвышении нечто, поразившее ее до глубины души. Красивого темноволосого Принца и белокурую красавицу Принцессу!

Здесь, в лос-анджелесском сиротском приюте!

Сперва я подумала: они пришли за мной. Только за мной!

Вокруг крики, громкие голоса, возбужденный смех. Весело гремит рождественская музыка, и дыхание становится учащенным, чтобы поспеть за ее бешеным ритмом. И повсюду ослепительные вспышки света — это прибыла целая команда операторов, снимать великое событие. Снимать, как королевская чета будет раздавать подарки нуждающимся. И фотографов налетела целая туча, и все они с камерами со вспышками и норовят протолкнуться вперед. Занять удобное местечко. И важная, солидная директриса сиротского дома, доктор Эдит Миттельштадт, принимает от Принца и Принцессы сертификат о вручении подарков, и на ее красном лице, высвеченном вспышкой, возникает застенчивая, не отрепетированная улыбка. А Принц с Принцессой, стоящие по обе стороны от этой пожилой женщины, улыбаются красивыми отрепетированными улыбками. И на них хочется смотреть и смотреть, и просто глаз оторвать невозможно.

— При-вет, дети! Счастливого вам Рождества, дети! — выкрикивает Темный Принц и поднимает руки в перчатках, точно благословляющий паству священник. А Прекрасная Принцесса восклицает:

— Веселого вам Рождества, дорогие дети! Мы любим вас!

И этим ее словам, похоже, поверили, и в ответ раздается восторженный и восхищенный рев.

Какими знакомыми кажутся лица Темного Принца и Прекрасной Принцессы! Но при этом Норма Джин никак не может узнать. Темный Принц напоминает Рональда Колмена, Джона Гилберта, Дугласа Фэрбенкса-младшего — и однако же он ни тот, ни другой и ни третий. А Прекрасная Принцесса похожа на Дикси Ли, Джоан Блонделл, полногрудую Джинджер Роджерс — и однако же она ни та, ни другая, ни третья. На Принце фрак, белая шелковая рубашка, а в петлице — веточка мелких красных ягодок. На черных щедро политых лаком волосах красуется смешная шапка Санта-Клауса — красного бархата с окантовкой из белого пушистого меха.

— Подходите получать подарки, дорогие дети! Не стесняйтесь! (Он что, этот Принц, смеется на ними, что ли? Ведь все дети, особенно те, кто постарше, так и рванули вперед, к елке, стремясь получить подарок, пока еще все не разобрали. И уж ничуть не стеснялись при этом.) — Да подходите! Просим, просим! Дорогие дети!.. Да благослови вас Господь! (Она что, эта Прекрасная Принцесса, вот-вот разрыдается, что ли? Подрисованные глаза отливают стеклянным блеском и смотрят почти искренне, блестящие малиновые губы то растягиваются, то сжимаются бантиком, как некое ползучее существо, живущее своей отдельной жизнью.)

На Принцессе сверкающее платье из красной тафты с пышной шуршащей юбкой, стянутое в талии; красный корсаж, усыпанный блестками, облегает полную грудь, как туго натянутая перчатка. На платиновых блестящих от лака волосах диадема — неужели бриллиантовая? Ну, уж ради такого события, как раздача подарков в сиротском доме, можно и расстараться. На Принце белые короткие перчатки, на Принцессе — тоже белые, только длинные, до самого локтя. А рядом и за спиной королевской четы — эльфы, помощники Санта-Клауса. У некоторых белые бакенбарды и щетинистые белые накладные брови. И эти помощники непрерывным потоком передают взятые из-под елки подарки королевской чете. Просто волшебное, завораживающее зрелище — как ловко, почти не глядя, ловят в воздухе Принц и Принцесса эти подарки, а иногда даже нагибаются поднять их.

Атмосфера в зале царила веселая, но лихорадочная. Рождественские песенки гремели из динамика во всю мощь; из микрофона Принца сыпались электрические искры, что, похоже, его раздражало. Помимо подарков, Принц и Принцесса раздавали леденцы в виде длинных полосатых палочек и яблоки на таких же палочках, и запасы их быстро подходили к концу. Кажется, в прошлом году подарков на всех не хватило, и дети постарше с удвоенной энергией пробивались вперед. По местам! По очереди! Все по очереди! Матроны в униформе ловко и быстро выталкивали нарушителей порядка из очереди и растаскивали по спальням наверху, встряхивая за шиворот и щедро раздавая пинки. Какое счастье, что королевская чета не замечала этого и фотографы не замечали, а если и замечали, не подавали виду: все, что вне фокуса, в расчет не принимается.

И вот наконец настал черед Нормы Джин! Она терпеливо дожидалась в очереди, чтобы принять подарок от Темного Принца. Который при ближайшем рассмотрении оказался куда как старше, чем выглядел издалека. Мало того, у него была странная красноватая кожа без пор, какая прежде была у куклы Нормы Джин; а губы оказались накрашенными, а глаза отливали тем же стеклянным блеском, что и у Прекрасной Принцессы. Но Норме Джин некогда было обращать внимание на такие мелочи. Она, спотыкаясь, продвигалась вперед, в ушах стоял звон и рев, чей-то острый локоть подталкивал в спину. И вот она робко подняла обе руки, принять подарок, а Темный Принц воскликнул:

— Малышка! Славная моя малышка! — И не успела Норма Джин понять, что происходит, прямо как в одной из сказок бабушки Деллы, не успела она опомниться, как Принц, схватив ее за обе руки, поднял и втащил на возвышение, и поставил рядом с собой!

Здесь свет был уже просто невыносимо ярким, просто ничего не было видно вокруг из-за этого света. Комната, полная детей и взрослых, расплывалась и рябила перед глазами, точно поверхность пруда. Принц с шутливой галантностью протянул Норме Джин леденцовую палочку в бело-розовую полоску, яблоко на палочке — оба эти предмета оказались страшно липкими — а также завернутый в красную бумагу подарок. Потом Развернул ее лицом к вспышкам камер и улыбнулся своей великолепной натренированной улыбкой.

— Счастливого тебе Рождества, малышка! Наилучшие пожелания от Санта-Клауса!

И девятилетняя Норма Джин широко разинула рот и распахнула глаза от страха и изумления, и фотографы — все до единого мужчины — приняли это за выражение восхищения. И один из них крикнул:

— Так и смотри, милая! Улыбочку! — И — щелк, щелк; шелк — замигали вспышки. И Норма Джин совершенно от них ослепла и не смогла улыбнуться в камеры, как следовало бы улыбаться, когда тебя снимают для «Вэраэти», «Лос-Анджелес таймс», «Скрин уорлд», «Фотогрэфи», «Пэрейд», «Пикс» или же для раздела новостей в Ассошиэйтед Пресс. Как положено улыбаться, когда смотришь на своего Волшебного Друга в Зеркале, как умела она улыбаться дюжиной разных способов, известных только ей. Просто Друг в Зеркале покинул ее в тот миг, она вспугнула его своим изумлением, никогда больше не буду ничему удивляться, клянусь!

А в следующий миг ее уже спустили с возвышения, с этого почетного места, и она вновь стала сиротой, одной из самых маленьких девочек-сироток, и матрона в униформе грубо подтолкнула ее в спину. И Норма Джин присоединилась к цепочке других детей, которые поднимались наверх, в спальню.

Уже по дороге они в нетерпении стали срывать обертки с рождественских подарков, разбрасывать повсюду клочки блестящей ярко-красной бумаги.


Это была плюшевая игрушка, для ребенка лет двух-трех или четырех; Норме Джин было вдвое больше, однако ее страшно растрогал этот «полосатый тигренок» — размером с котенка, сделанный из мягкой пушистой ткани. Его хотелось приложить к щеке, потереться о него. Хотелось прижимать к себе, мять, тискать, уложить с собой в постель. У него были золотистые глаза-пуговки, смешной плоский нос, упругие белые усы, а сам он был весь в оранжево-черную полоску. И еще у тигренка имелся изогнутый дугой хвостик с проволочкой внутри, и его можно было двигать вверх и вниз, и похож он был на вопросительный знак.

Мой полосатый тигренок! Мой рождественский подарок…

От Него.

Палочку-леденец и яблоко на палочке отобрали у Нормы Джин девочки постарше. Прямо там, в спальне, и тут же жадно сгрызли все.

Ей было все равно. Она любила своего полосатого тигренка.

Но и тигренок тоже исчез через несколько дней.

Она была осторожна, прятала его в постели, зарывала вместе с куклой в тряпки, глубоко-глубоко. И тем не менее однажды, придя после уроков в спальню, Норма Джин обнаружила, что вся ее постель перевернута, а тигренок исчез. (Куклу никто не тронул.) После Рождества в сиротском приюте было полно в точности таких же полосатых тигрят, а также — панд, кроликов, собачек и кукол. Их получили в подарок дети помладше, старшим же дарили ручки, коробки цветных карандашей, разные игры. Но даже если б Норма Джин и узнала своего тигренка, у нее все равно не хватило бы смелости заявить на него свои права или же просто выкрасть, как кто-то украл его у нее.

Зачем обижать другого человека? Достаточно того, что ты и так обижен судьбой.

Сирота

Кто будет веровать и креститься, спасен будет;

А кто не будет веровать, осужден будет.

Уверовавших же будут сопровождать Мои знамения;

Именем Моим будут изгонять бесов;

Будут говорить новыми языками;

Будут брать змей;

И если что смертоносное выпьют, не повредит им;

Возложат руки на больных, и они будут здоровы.

Иисус Христос[21]

Любви Божественной всегда не хватало и не будет хватать каждому человеку.

Мэри Бейкер Эдди[22] «Священное Писание как ключ к науке и здоровью»

1

— Норма Джин, твоя мама попросила еще один день на размышления.

Еще целый день! Но голос доктора Миттельштадт звучал так ободряюще. Она была не из тех, кто склонен сомневаться, выказывать слабость или беспокойство. И в ее присутствии тебе тоже полагалось излучать оптимизм. Ты должна была отбросить все негативные мысли. И Норма Джин улыбнулась, а доктор Миттельштадт продолжила пересказывать ей мнение главного врача психиатрической клиники в Норуолке, которое сводилось к тому, что теперь Глэдис Мортенсен уже «менее подвержена маниям и галлюцинациям», менее «склонна к агрессии». И есть надежда, что на этот раз, в третий раз, Глэдис Мортенсен примет разумное решение и даст официальное разрешение на удочерение Нормы Джин.

— Потому что, вне всякого сомнения, твоя мама любит тебя, дорогая, и желает тебе только счастья. Желает только самого хорошего, как и все мы. — Тут доктор Миттельштадт умолкла и вздохнула, а потом добавила с настойчивостью, не допускающей возражений: — Ну что, дитя мое, помолимся вместе?

Доктор Миттельштадт была ярой сторонницей «Христианской науки», однако не навязывала никому своих убеждений. За исключением разве что тех девочек, что были у нее «в фаворе», да и то делала это очень деликатно и малыми дозами, как кормят долго голодавших людей.

За четыре месяца до этого, когда Норме Джин исполнилось одиннадцать, доктор Миттельштадт, вызвала ее к себе в кабинет и подарила книгу Мэри Бейкер Эдди «Священное Писание как ключ к науке и здоровью». На внутренней стороне обложки красовалась надпись, сделанная безупречным почерком доктора Миттельштадт:

Норме Джин в день ее рождения!

«Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною». Псалом XXIII, 4.

Эта великая американская Книга Мудрости изменит твою жизнь, как изменила мою!

Эдит Миттельштадт, докт. фил.

1 июня 1937

Каждую ночь Норма Джин читала эту книгу перед сном, и каждую ночь, глядя на надпись, говорила шепотом: Я люблю тебя, доктор Миттельштадт. И считала эту книгу первым настоящим подарком в своей жизни. И тот день рождения запомнился ей как самый счастливый день с того момента, как она попала в сиротский приют.

— Мы будем молиться, чтобы она приняла верное решение, дитя мое. И чтобы Отец наш дал ей силы принять это единственно правильное решение.

Норма Джин опустилась на колени на ковер. Доктор Миттельштадт, страдающая артритом, осталась сидеть за столом, низко склонив голову и сложив руки в молитвенном экстазе. Ей было всего пятьдесят, но отчего-то она очень напоминала Норме Джин бабушку Деллу. То же таинственное обилие бесформенной женской плоти в местах, не стянутых корсетом, те же огромные отвислые груди. Такое же добродушное красноватое лицо, поседевшие волосы, толстые ноги с набухшими венами в специальных лечебных чулках. И эти глаза, они смотрят печально и одновременно — с надеждой: Я люблю тебя, Норма Джин. Как родную дочь.

Может, она произнесла эти слова вслух?.. Нет.

Может, она обняла Норму Джин и поцеловала ее?.. Нет.

Доктор Миттельштадт подалась вперед, старое кресло, на котором она сидела, заскрипело, и со вздохом приготовилась подвести Норму Джин к молитве из «Христианской науки», которая являлась ее великим даром этому ребенку и великим Божьим даром для нее самой.

Отче наш, сущий на небесах,

Ты и Отец нам, и Мать, и Бог, ты — весь совершенство,

Да святится имя Твое,

Обожаемый и любимый.

Да приидет Царствие Твое,

И Твое Царствие пришло, навечно.

Да будет воля Твоя, и на земле, как на небе.

Всемогущий и вездесущий — на земле и на небе.

Хлеб наш насущный дай нам на сей день,

Яви нам милость Свою, утоли голод наш по любви и милосердию.

И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим.

И любовь Твоя есть отражение нашей любви.

И не введи нас в искушение, но избавь от лукавого.

И Бог вводит нас не в искушение, но избавляет от греха, болезни и смерти.

Ибо Твое есть Царство и сила, и слава во веки[23].

Ибо Бог вечен и всемогущ, и вся наша Жизнь, Истина, Любовь — только в Нем.

Аминь!


И Норма Джин еле слышным эхом робко произнесла:

— Аминь.

2

Куда ты уходишь, когда исчезаешь?

И ты одна там, куда ушла?

Три дня ожидания, пока Глэдис Мортенсен примет решение. Решит, отдавать ли своего ребенка на удочерение. Дни, которые можно легко разбить на часы и даже минуты, казались такими невыносимо долгими, словно все это время было нечем дышать.

Мэри Бейкер Эдди, Норма Джин Бейкер. О, это просто знак свыше!

Зная, как переживает и боится Норма Джин, ее подружки, Флис и Дебра Мэй, решили погадать ей на картах, колоду которых им удалось где-то стащить.

В приюте разрешалось играть только в «ведьму», «кис-кис» и «осла» и запрещалось играть в покер, а также юке — карточные игры, которые считались азартными и чисто мужскими. Запрещалось и гадание на картах, ибо оно считалось «колдовством» и оскорбляло Христа. А потому девочки занимались гаданием тайком, после отбоя.

Норме Джин не очень-то хотелось, чтобы подружки предсказывали ей судьбу, потому что карты противоречили ее молитвам. А еще из страха, что ей нагадают что-нибудь плохое. Она предпочитала не знать этого заранее.

Но Флис и Дебра Мэй настояли. Они верили в магическую силу карт куда больше, чем в волшебные возможности Иисуса Христа. Флис перетасовала колоду, дала Дебре Мэй снять, затем снова перетасовала и начала раскладывать карты на столике перед Нормой Джин. Та в ожидании затаила дыхание: дама бубен, семерка червей, червовый туз и бубновая четверка…

— Все красной масти, видишь? Это означает, что наша Мышка получит добрую весть.

Может, Флис врет? Норма Джин просто обожала свою подружку, которая дразнила и мучила ее, но в то же время защищала. И здесь, в приюте, и в школе младшие девочки-сироты особенно нуждались в защите. И тем не менее Норма Джин ей не очень-то доверяла. Просто Флис хочет, чтобы я осталась в этой тюрьме вместе с ней. Потому что ее никто никогда не удочерит.

Это было правдой, горькой, но правдой. Да ни одна супружеская пара на свете ни за что и никогда не захочет удочерить ни Флис, ни Джанет, ни Джуэл, ни Линду. Даже Дебру Мэй не захотят, эту хорошенькую рыжеволосую и веснушчатую двенадцатилетнюю девочку. Потому что они уже перестали быть детьми, они были девочками. Уже сформировавшимися взрослыми девочками с этаким «особенным» взглядом. Взгляд выдавал их, говорил о том, что их часто обижали взрослые и что они этого никогда им не простят. Но в основном потому, что они уже были большие. Они успели побывать в исправительных домах, но и там с ними ничего не смогли поделать и вернули сюда, в сиротский приют, где они останутся на попечении государства до тех пор, пока не смогут обеспечивать себя сами. Ребенок старше трех-четырех лет уже считался в сиротском приюте «старым». Приемные родители хотели усыновлять или удочерять или грудных младенцев, или совсем маленьких, не успевших сформироваться детей. Детей, не научившихся говорить и потому не имеющих воспоминаний.

И это просто чудо, что кто-то вдруг захотел удочерить Норму Джин. Причем на нее претендовали сразу три супружеские пары. Эти люди просто влюбились в нее, так они, во всяком случае, утверждали. И готовы были проигнорировать тот факт, что девочке исполнилось сначала девять, затем — десять и вот теперь — одиннадцать лет; что мать ее жива и содержится в калифорнийской психиатрической клинике в Норуолке, где ей поставлен следующий официальный диагноз: «Острая хроническая параноидальная шизофрения, осложненная невропатией на почве злоупотребления алкоголем и, возможно, наркотиками» (клиника была обязана выдавать такие сведения потенциальным приемным родителям при поступлении соответствующего запроса).

Итак, это казалось просто чудом. Если бы не один неоспоримый факт, который все уже давно успели заметить. Входя, Норма Джин словно освещала своим присутствием приемную для посетителей. Маленькая девочка с печальным личиком, она, словно заряженная электрическим током, буквально преображалась в присутствии важных гостей. Милое личико, безупречно округлое, как луна, пылкий взгляд синих глаз, застенчивая беглая улыбка, манеры, напоминающие Ширли Темпл, — «Да она просто ангелочек!»

А в синих глазах светилась мольба: «Любите меня! Видите, я уже люблю вас!»

Первой подала заявку на удочерение Нормы Джин пара из Бёрбанка, владельцы тысячеакровой фермы по выращиванию фруктов. Они утверждали, что просто влюбились в эту девочку, потому что она очень похожа на их дочурку Синтию Роуз, скончавшуюся в возрасте восьми лет от полиомиелита. (Они показали Норме Джин снимок умершего ребенка, и та вдруг поверила, что, может, она-то и есть их настоящая дочь, что такое вполне возможно. Что, если она будет жить с этими людьми, звать ее станут по-другому, Синтией Роуз. И она с нетерпением ждала этого. «Синтия Роуз»!.. Уже в самом этом имени заключалась некая магия.) Паре, конечно, хотелось взять ребенка помладше, но стоило только им увидеть Норму Джин!.. «Ну, словно наша Синтия Роуз ожила, вернулась к нам. Чудо, просто чудо!» Однако тут из Норуолка пришло известие, что Глэдис Мортенсен отказывается подписать согласие на удочерение. Пара из Бёрбанка была безутешна. «Ну, точно нашу Синтию Роуз отняли у нас во второй раз!» Однако поделать было ничего нельзя.

Норма Джин убежала, забилась в укромный уголок и плакала, плакала. Она тоже была безутешна. Ей так хотелось стать Синтией Роуз! И жить на ферме, где выращивают фрукты, в месте с красивым названием Бёрбанк, с отцом и матерью, которые бы ее любили.

Второй была супружеская пара из Торранса, они всячески подчеркивали тот факт, что «прекрасно обеспечены», и это — невзирая на плачевное состояние экономики в целом. Муж работал дилером у «Форда», и у них была целая куча собственных ребятишек — пять мальчиков! — но жена мечтала о девочке. Им тоже хотелось удочерить ребенка помладше, но едва супруга увидела Норму Джин… «О, ну прямо чистый ангелочек!» Женщина попросила Норму Джин называть ее мамитой — может, это по-испански «мама»? — и Норма Джин повиновалась. Само это слово казалось ей волшебным. Ма-мита!.. Теперь у меня есть настоящая мамочка. Мамита! Норме Джин очень понравилась эта полная сорокалетняя женщина, которая долго искала и наконец нашла ее. Которая, по ее словам, страдала от одиночества — жила в доме в окружении одних мужчин. У нее были загорелое лицо с загрубевшей морщинистой кожей и подкупающая, как у Нормы Джин, улыбка, так и светившаяся надеждой и ожиданием чуда. И еще у нее была манера то и дело прикасаться к Норме Джин, она то гладила ее, то сжимала ее маленькую ручку в своей. Она приносила ей подарки — то маленький белый кружевной платочек с вышитыми на нем инициалами «Н.Д.», то коробку цветных карандашей, то совала никели и десятицентовики, то угощала маленькими шоколадками в серебряной обертке, которыми Норма Джин спешила поделиться с Флис и другими девочками, чтобы те поменьше ей завидовали.

Но и этому удочерению, весной 1936 года, помешала Глэдис Мортенсен. Не лично, конечно, но через администратора норуолкской больницы, который сообщил доктору Миттельштадт, что миссис Мортенсен очень больна, что она подвержена галлюцинациям. Один раз она якобы заявила, что на Землю в космических кораблях прилетели марсиане и забрали всех детей; в другой раз сказала, что отец ее девочки хочет похитить Норму Джин и спрятать в некоем потайном месте. И она, истинная мать своей дочери, уже больше никогда не найдет и не увидит ее. Вывод, который доктор Миттельштадт сделала из всего этого, сводился примерно к следующему: «Несчастная понимает, что не способна исполнять свои материнские обязанности, но и расставаться с дочерью не желает».

И снова Норма Джин спряталась в укромном уголке, и снова горько плакала. Только на сей раз причиной плача было нечто большее, чем просто разбитое сердце. Она стала старше, ей уже исполнилось десять, и к горечи примешивался гнев, и она чувствовала, что судьба к ней несправедлива. У нее отняли мамиту, которая полюбила ее. Отняла ее жестокая и холодная женщина, которая никогда не разрешала называть себя мамочкой. Она уже не будет мне матерью. Но и ни за что не допустит, чтобы у меня была настоящая мать. Она не хочет, чтобы у меня были нормальный дом, мать, отец, настоящая семья.

Из окошка туалета для девочек на третьем этаже можно было выбраться на крышу и спрятаться там за высокой кирпичной каминной трубой. Вечером оттуда были прекрасно видны мигающие неоновые буквы RKO; даже с закрытыми глазами можно было ощущать их пульсирующий свет на протянутых к ним руках и плотно закрытых веках. Запыхавшаяся Флис прибегала туда же, обнимала Норму Джин длинными и сильными, как у мальчишки, руками. Флис, у которой всегда пахло из-под мышек и от сальных волос, Флис утешала ее неуклюже и грубо, как большой пес. Норма Джин рыдала:

— Лучше б она умерла! Ненавижу ее, ненавижу!

Флис терлась шершавой щекой о ее лицо.

— Да! Я тоже просто ненавижу эту суку!

Кажется, в одну из таких ночей они разработали план — как пробраться в больницу в Норуолке и устроить там пожар. Или же Норма Джин что-то путает? И этого не было вовсе? Может, ей просто приснилось?.. Приснилось, что она там и видит пламя, слышит дикие крики, наблюдает за тем, как мечутся голые женщины с горящими волосами и безумными, но всезнающими глазами. О, как же они кричали! А я ничего не сделала. Просто заткнула уши пальцами, закрыла глаза.

Годы спустя Норма Джин навещала Глэдис в Норуолке и говорила с медсестрами. И узнала, что весной 1936-го Глэдис пыталась покончить с собой, хотела перерезать себе горло и вены на запястьях заколками для волос и «потеряла много крови». А нашли ее в подвале, в котельной, у пылающей печи.

3

11 октября 1937 г.

Дорогая мама!

Я — Никто! А ты — ты кто?

Может быть — тоже Никто?

Тогда нас двое. Молчок!

Чего доброго — выдворят нас за порог[24].

Это мое любимое стихотворение из той книжки, помнишь? Из «Маленькой сокровищницы американской поэзии». Ее привезла мне тетя Джесс, и я читаю ее все время, и вспоминаю о том, как ты читала мне эти стихи. И что они мне очень нравились. Когда я их читаю, я вспоминаю о тебе, мама.


Как ты поживаешь? Я думаю о тебе все время и надеюсь, что тебе гораздо лучше. Сама я хорошо. Ты бы удивилась, увидев, как я выросла! Здесь, в приюте, у меня много подруг и в школе Херста — тоже. Я учусь в шестом классе, я там одна из самых высоких девочек. Здесь у нас в приюте очень хорошая директриса, и весь персонал — тоже очень хорошие и добрые люди. Правда, правила строгие, но ведь это необходимо, верно? Потому что нас тут очень много. Мы ходим в церковь, и я пою там в хоре. Хотя ты знаешь, я не очень-то музыкальна!

Иногда приезжает тетя Джесс навестить меня и водит меня в кино, и в школе заниматься немножко трудно, особенно по арифметике но вообще там весело. За исключением арифметики все оценки у меня не ниже «В». Мне прямо стыдно сказать тебе, какая у меня отметка по арифметике. Кажется, мистер Пирс тоже заезжал однажды повидать меня.


Есть одна очень милая пара, миссис и мистер Джозиа Маунт, они живут в Пасадене, где мистер Маунт работает адвокатом, а у миссис Маунт есть огромный сад, где растут почти одни розы. Они берут меня на воскресенье и возят на прогулки. И я даже была у них в гостях. И дом у них очень большой и смотрит на пруд. Мистер и миссис Маунт приглашают меня переехать к ним. Жить с ними, как дочь. Они очень надеются, что ты скажешь «Да». И я тоже очень надеюсь.


Норме Джин не пришло в голову ничего лучшего, как написать Глэдис. Краснея от смущения, она показала это письмо доктору Миттельштадт — вдруг там что-нибудь не так. Но доктор Миттельштадт похвалила Норму Джин, сказала, что это «очень милое письмо» да и ошибок в нем не так много и все можно исправить. Вот только не мешало бы закончить его молитвой.

И Норма Джин приписала внизу:

Молюсь за нас обеих, мама, надеюсь, ты дашь разрешение на мое удочерение. От души благодарна тебе за это, и да благословит тебя Бог. Аминь.

Твоя любящая дочь Норма Джин.

Двенадцать дней спустя пришел ответ — первое и последнее письмо от Глэдис Мортенсен, адресованное в сиротский приют Лос-Анджелеса дочери Норме Джин. Написано оно было на каком-то обрывке желтоватой бумаги наклонным и неровным почерком, где каждая буква стояла отдельно, и все это вместе походило на процессию муравьев.


Дорогая Норма Джин, если тебе не стыдно говорить такое, кто ты тогда есть в глазах всего Мира…


Получила твое поганое письмо & пока жива & способна бороться с этим оскорблением, знай: никогда и ни за что не видать моей дочери разрешения на удочерение! Как это можно ее «удочерить», когда у нее есть МАТЬ, которая жива & невредима & обязательно поправится & заберет ее домой.


* * *

И не смей, пожалуйста, оскорблять меня такими просьбами, поскольку они лишь злят & делают мне больно! И мне на хрен не нужен твой дерьмовый Бог, чихать я хотела на все его благословения! Надеюсь, что пока у меня еще есть нос, я могу чихать! Найму адвоката & будь уверена, сделаю все, чтобы ты была моей. До самой Смерти!


«Твоя любящая мама» САМА ЗНАЕШЬ КТО.

Проклятие

— Погляди-ка на эту маленькую блондинку! Что за попочка, просто прелесть!

Слыша это, ты возмущаешься и краснеешь. Ты идешь по Эль-Сентро, возвращаешься из школы в приют. В белой блузке, голубом джемпере (туго обтягивающем бюст и бедра) и беленьких носочках до щиколотки. Тебе двенадцать лет. Но в глубине души чувствуешь себя лет на восемь или девять, не больше. Потому что развитие твое, казалось, остановилось навеки — в тот день, когда ты еще маленькой девочкой вылетела голой из спальни Глэдис и с криком бросилась искать помощи и защиты. Она убежала тогда от обжигающе горячей воды, от постели, объятой пламенем, которая вполне могла стать ее погребальным костром.

Стыд и позор!

И вот он настал, этот день. На второй неделе сентября, когда она пошла в седьмой класс. Нет, не то чтобы она оказалась совсем уж не готова к этому. Ей просто не верилось. Но, с другой стороны, разве она не слышала разговоров об «этом» от старших девочек и грубых шуток мальчишек? Разве не испытывала она отвращения, смешанного с любопытством, при виде всех этих ужасных запятнанных кровью «гигиенических прокладок», завернутых в туалетную бумагу, а иногда и не завернутых, и выброшенных в мусорные корзины в туалете для девочек?

А когда ее заставляли выбрасывать мусор на заднем дворе приюта, разве ее не тошнило от душной вони засохшей крови?

Проклятие кровью, так с ухмылкой повторяла Флис. И тебе этого не избежать.

Но Норма Джин в глубине души была твердо уверена: Избежать можно. Есть способ!

Ни своим подругам по приюту, ни друзьям из школы (а там у Нормы Джин имелись среди друзей и дети с нормальными семьями, «настоящими» домами) она никогда не говорила о том, что это за способ. А научила ее этому способу «Христианская наука», премудрости которой раскрыла перед Нормой Джин доктор Миттельштадт. Что Бог — это прежде всего Дух. Что Дух есть все, а такое понятие, как «материя», есть просто ничто в сравнении с ним.

Что Бог излечивает нас через Иисуса Христа. При условии, что мы безоглядно веруем в Него.

И однако же в тот день, в середине сентября, она вдруг ощутила странную тупую боль в нижней части живота. Случилось это в спортивном зале, где Норма Джин, облаченная в длинную майку и спортивные штаны, играла в волейбол, — она была одной из лучших спортсменок среди девочек старших классов. Хотя иногда медлила при передаче мяча, из чистой стеснительности, вероятно, чем просто выводила из терпения других девочек. (На эту Норму Джин никогда нельзя положиться!) А уж как она старалась опровергнуть это суждение, с какой настойчивостью и решимостью!.. И все же в тот день в душном спортивном зале она вдруг выронила мяч из рук, почувствовав, как в трусики потекло по ногам что-то горячее. Тут же сильно заболела голова. Уже после занятий, в раздевалке, она, переодеваясь в комбинацию, блузку и джемпер, твердо вознамерилась игнорировать это происшествие. Она была потрясена, оскорблена до глубины души: этого просто не могло, не должно с ней случиться!

— Эй, Норма Джин, что это с тобой?

— Со мной? Со мной ничего.

— Но ты выглядишь, — тут девочка замялась, улыбнулась, хотела выразить тем самым сочувствие, однако не сдержалась и безжалостно добавила: — Как больная.

— Сама ты больная! Со мной все в порядке.

И Норма Джин вышла из раздевалки, вся так и дрожа от возмущения. Стыд и позор! Но если веришь в Бога, стыдиться тебе нечего.

И она, не дожидаясь подруг, заспешила из школы домой. Обычно они возвращались дружной толпой, среди которой резко выделялись Флис и Дебра Мэй. Но сегодня она предпочла одиночество, шла быстрыми мелкими шажками, стараясь как можно плотнее сжимать бедра. Передвигалась какой-то нелепой утиной походкой, в трусиках было мокро, но горячая жидкость течь, похоже, перестала. Еще бы, ведь она приказала ей остановиться! остановила усилием воли! она не сдалась! И глаза ее были опущены и смотрели на дорогу, и она не слышала, не желала слышать свистков и окриков мальчишек, и школьников, и парней постарше, лет под двадцать, что вечно ошивались на Эль-Сентро-авеню. «Норма Джин!.. Вроде бы так тебя звать, да, крошка? Эй, Норма Джин!» Ну до чего же он тесный, этот джемпер! Она хотела, чтобы он был попросторнее. Мечтала похудеть. Вот фунтов на пять было бы в самый раз! Никогда не буду толстой, как другие девчонки в классе, ни за что не буду толстой, как доктор Миттельштадт. Но плоть не имеет значения, Норма Джин. Плоть — это не дух, только дух есть Бог!..

И только когда доктор Миттельштадт в очень осторожных выражениях поведала ей правду, она поняла. Когда она читала книгу миссис Эдди, особенно главу под названием «Молитва», она понимала ее лишь наполовину. Но когда бывала одна, мысли мешались и путались, как кусочки, на которые разлетается оброненная на пол пестрая мозаика-головоломка. Какой-то порядок в ней был, но как его теперь восстановить?

Итак, в тот день мысли, обуревавшие ее, были подобны каскаду летящих осколков стекла. То, что простые, непросвещенные люди называли головной болью, оказалось всего лишь иллюзией, легким недомоганием. Прошагав по улице кварталов девять, отделяющих школу Херста от приюта, Норма Джин почувствовала, что голова у нее гудит и просто раскалывается от боли, что она почти ничего не видит от этой ужасной боли.

Ей нужен аспирин. Всего одна таблетка аспирина!

Медсестра в лазарете охотно выдавала аспирин, стоило пожаловаться на плохое самочувствие. Особенно когда у девочек наступали «критические дни».

Но Норма Джин поклялась, что ни за что и никогда не сдастся!

Это было испытанием, проверкой крепости ее веры. Разве не сказал Иисус Христос: Твой Отец знает о нуждах еще до того, как ты попросишь?

Она с отвращением вспомнила, как мать крошила таблетки аспирина, прежде чем бросить их в стакан фруктового сока. Тогда Норма Джин была еще совсем маленькой девочкой. А потом наливала из бутылки без этикетки ложку или две «лечебной водички» — должно быть, то была водка — в стакан Нормы Джин. Самой девочке было тогда всего три — или и того меньше! — и она была слишком мала, чтобы защититься от этого яда. От таблеток, спиртного. От того, что «Христианская наука» называет порочными привычками. Что ж, придет день, и она осудит Глэдис за жестокое обращение с ребенком-несмышленышем. Она не только травилась само, она и меня хотела отравить. Я никогда не буду принимать таблеток и пить тоже никогда не буду!

Голова у нее кружилась от слабости и от голода, но когда в столовой она попыталась есть, ее затошнило. На ужин подали макароны с тертым сыром и мелкими кусочками подгоревшего мяса. Но она смогла заставить себя съесть только кусок белого хлеба, медленно жевала, медленно глотала. А потом, убирая со стола, едва не уронила поднос с грязными тарелками и чашками — спасла положение какая-то девочка, успевшая подхватить его. А потом на кухне пришлось скрести и отмывать котелки и жирные сковородки под хмурым взглядом поварихи. Из всех работ в приюте это была самая тяжкая и противная, не считая, конечно, мытья туалетов. Правда, она оплачивалась. Десять центов в неделю.

Стыд и позор! Но ты восторжествуешь над этим позором!

В ноябре 1938-го, когда Норма Джин вышла наконец из приюта и поселилась с приемными родителями в Ван-Найсе, «на счету» у нее накопилось 20 долларов 60 центов. В качестве прощального подарка доктор Миттельштадт удвоила эту сумму. «Вспоминай о нас добрым словом, Норма Джин».

Иногда — да, но чаще всего нет. Настанет день, и она напишет историю своей сиротской жизни. Ее гордость так дешево не продается.

Если честно, не было у меня никакой гордости! И стыда — тоже! Я была благодарна за каждое доброе слово, за каждый восхищенный взгляд любого встречного парня. Собственное тело казалось мне чужим, луковицей, торчащей из земли, которая вдруг стала разбухать. Нет, разумеется, она прекрасно замечала изменения в своей фигуре — как набухают груди, как становятся шире бедра, как округляется так называемая «попка». Именно так одобрительно и шутливо-любовно было принято называть эту часть женского тела. Какая славная попочка! Ты только погляди, до чего симпатичная у нее попка! Эй, детка, детка! Кто она такая? Шикарная телка! Жаль, что еще девчонка, а то б я ее…

Норму Джин пугали эти изменения. Если б Глэдис видела, она бы не одобрила. Глэдис, которая сама была такой стройной и гибкой; Глэдис, которой всегда нравились только женственно-худощавые кинозвезды типа Нормы Талмидж, Греты Гарбо, юной Джоан Кроуфорд и Глории Свенсон, а вовсе не мясистые пышки-актрисы, такие, как Мей Уэст, Маргарет Дюмон или же Мей Марри. Глэдис очень долго не видела Норму Джин и определенно не одобрила бы этих изменений в фигуре дочери.

Норме Джин и в голову не приходило задуматься над тем, как может выглядеть сама Глэдис после долгих лет заточения в психбольнице.


То письмо, в котором Глэдис отказалась подписать бумаги на удочерение Нормы Джин, оказалось последним. Да и Норма Джин тоже больше не написала матери ни одного письма, лишь посылала поздравительные открытки ко дню рождения и Рождеству. (А в ответ — ничего, ни слова! Впрочем, Христос учил: давать всегда лучше, чем брать.)

Обычно робкая и послушная, Норма Джин просто потрясла Эдит Миттельштадт взрывом гнева и истерикой. Почему это ее гадкая мать, ее больная мать, ее гадкая, ужасная, сумасшедшая мать имеет право разрушать ее жизнь? Почему в стране такие дурацкие законы, делающие ее целиком зависимой от прихотей женщины, которая содержится в сумасшедшем доме и, возможно, никогда не выйдет оттуда? Это нечестно, это несправедливо и объясняется только тем, что Глэдис просто ревнует ее к мистеру и миссис Маунт и ненавидит ее.

— А ведь я молилась! — прорыдала Норма Джин. — Я сделала, как вы говорили, и все молилась и молилась!

Тут доктор Миттельштадт заговорила с ней сурово и строго, как обычно говорила со всеми остальными сиротами, находившимися на ее попечении. И напомнила Норме Джин о «слепом эгоизме». О том, что она, видимо, так и не уловила главной идеи «Науки и здоровья». А ведь там ясно сказано: «Молитва не может изменить формы нашего существования, она способна лишь сделать его более гармоничным».

Тогда, злобно подумала про себя Норма Джин, что толку от всех этих молитв?..

— Знаю, ты разочарована, Норма Джин, и очень-очень обижена, — вздыхая, заметила доктор Миттельштадт. — Я и сама разочарована. Эти Маунты такие милые люди! Добрые христиане, пусть даже не сайентисты, и очень тебя полюбили. Но твоя мать… У нее все еще замутнено сознание, это надо понимать. Она — ярко выраженный «современный» тип, невротический. Она больна, потому что сама отравляет себя отрицательными мыслями. А ты свободна. Ты способна отринуть все подобные мысли и каждую минуту возносить хвалу Господу за то, что дал тебе этот бесценный дар, жизнь!

Больно нужен ей этот поганый Господь со всеми его проклятиями и благословениями!

Но она не осмелилась произнести эти слова вслух. И лишь покорно кивала, вытирая слезы, пока доктор Миттельштадт продолжала ее увещевать. Да! Так оно и есть.

У директрисы был такой убедительный и теплый голос. И ищущий взгляд. В этих глазах, казалось, светилась душа. И ты не замечала, какое усталое, обвисшее и морщинистое у нее лицо, не видела, что дряблые толстые руки покрыты коричневатыми пятнами, а на подбородке пробились жесткие волоски и она старается скрыть все это — под длинными рукавами и гримом. Как поступает движимая тщеславием любая грешная женщина. Наметанным глазом, точно в объективе кинокамеры, фиксировала Норма Джин все эти несовершенства. Ибо согласно логике кино эстетика превалирует над этикой. Быть «не красавицей» прискорбно, но сознательно быть «не красавицей» просто аморально. При виде доктора Миттельштадт Глэдис, очевидно, просто поморщилась бы. Глэдис бы насмешничала и строила гримасы у нее за спиной. И надо сказать, очень широкой была эта спина, обтянутая темно-синей саржей. Но Норма Джин все равно восхищалась директрисой Миттельштадт. Она такая сильная! Ей безразлично, что скажут или подумают о ней люди.

А доктор Миттельштадт тем временем говорила:

— Я тоже заблуждалась. Меня ввели в заблуждение эти врачи из норуолкской больницы. Возможно, тут нет чьей-то конкретной вины. Но, Норма Джин, мы можем поместить тебя в отличный воспитательный дом. Для этого вовсе не требуется разрешения от твоей матери. Я найду для тебя такой дом, причем с религиозным уклоном, дорогая. Обещаю!

Любой дом. Любой!

И Норма Джин пробормотала тихо:

— Спасибо вам, доктор Миттельштадт.

А потом вытерла покрасневшие глаза салфеткой, что протянула ей эта женщина. А сама, казалось, стала меньше, вся так и съежилась, снова стала робкой и послушной девочкой с детским трогательным голоском. И доктор Миттельштадт растроганно заметила:

— В этом же году, к Рождеству, Норма Джин! С Божьей помощью. Обещаю.


Нет, если вдуматься, все же это вряд ли случайное совпадение, что вторым именем у Мэри Бейкер Эдди было Бейкер, а фамилия Нормы Джин Бейкер была именно Бейкер.

В школе Норма Джин нашла в энциклопедии МЭРИ БЕЙКЕР ЭДДИ и узнала, что та являлась основательницей «Церкви Христа-Ученого», что родилась она в 1821 году, а умерла в 1910-м. Нет, не в Калифорнии, но ведь это не так уж и важно; люди путешествуют по всей стране на поездах и аэропланах. Первый муж Глэдис, мужчина по фамилии Бейкер, навеки умчался из ее жизни. И возможно — почему бы и нет? — являлся родственником миссис Эдди. Ведь неспроста же именно «Бейкер» было вторым ее именем. Нет, она наверняка имела к нему какое-то отношение.

Во Вселенной, созданной Господом Богом, не бывает случайных совпадений. Каждый фрагмент на своем месте, как в мозаике.


Моей бабушкой была Мэри Бейкер Эдди.

Моей бабушкой со стороны отца.

Потому что моя мать вышла замуж за сына миссис Эдди.

Правда, он не был мне родным отцом, но он меня удочерил.

Мэри Бейкер Эдди была мне приемной бабушкой.

И доводилась свекровью моей маме.

Но сама мама не была знакома с миссис Эдди.

Лично, я имею в виду.

Я и сама никогда не была знакома с миссис Эдди,

Которая основала «Церковь Христа-Ученого».

Она умерла в 1910-м.


Я родилась 1 июня 1926 г.

Этот факт мне доподлинно известен.


Она прямо съеживалась под взглядами мальчишек постарше. О, сколько же их, этих глаз! И в них всегда ожидание. Новая, средняя, школа находилась по соседству с первой, начальной. И ходить в нее теперь… о, это совсем не то, что в шестой класс.

Норма Джин старалась затеряться среди девочек. То был единственный способ защиты. И еще этот голубой джемпер, такой тесный в груди и топорщащийся на бедрах! Он все время так и задирался вверх, отчего становился виден подрубочный шов. А вдруг и комбинацию видно? Почему-то обязательно приходилось надевать эту комбинацию, у которой все время перекручивались бретельки. Под мышками полагалось мыть два раза в неделю. Но иногда этого было недостаточно. Расхожей шуткой в школе было вонь сироты, и мальчишка, выкрикнувший ее, картинно затыкал нос и строил гримасы, за что неизменно вознаграждался смехом.

Даже приютские дети смеялись. Даже те, кто знал — к ним это не относится.

Эти мерзкие шутки, высмеивающие девочек! Их особый запах. Проклятие. Проклятие кровью. Нет, она не будет думать об этом, никто не заставит ее думать об этом.

В течение нескольких недель она не решалась попросить воспитательницу выдать ей джемпер на размер больше. Потому что знала: эта женщина обязательно отпустит какое-нибудь ехидное замечание. Растешь как на дрожжах, да, девушка? Наверное, это у вас семейное.

И еще эти походы в лазарет, за «гигиеническими прокладками». Все девочки постарше ходили за ними. Но Норма Джин не пойдет, ни за что! И за аспирином тоже больше никогда не пойдет. Все эти способы не для нее.

Одно я знаю твердо. Что прежде была слепа, а теперь прозрела.

Примерно так говорилось в Новом Завете, в Евангелии от Иоанна, и Норма Джин часто повторяла про себя эти слова. Как-то раз доктор Миттельштадт прочитала ей в тиши своего кабинета об излечении слепого Иисусом, о том, как просто он это сделал. Он плюнул на землю, сделал брение из плюновения и помазал брением глаза слепому. И глаза слепца открылись, и он стал видеть. Так просто! Если ты, конечно, веришь.

Бог есть Дух. Излечиться можно одним Духом. Если ты искренне веришь в Него, для тебя нет ничего невозможного.

И однако — правда, об этом она никогда не расскажет доктору Миттельштадт, даже своим подружкам ни за что не расскажет! — ее постоянно преследовало видение наяву. Оно преследовало ее, как не имеющий конца фильм. Видение о том, как она срывает одежды, чтобы ее видели. Повсюду — в церкви, в обеденном зале, в школе, на Эль-Сентро-авеню с ее шумным движением — повсюду было это видение. Смотрите на меня, смотрите, смотрите!..

Ее Волшебный Друг в Зеркале вовсе этого не боялся. Боялась только сама Норма Джин.

Ее Волшебный Друг в Зеркале проделывал нагишом разные пируэты, крутил хула-хуп, покачивал бедрами, тряс грудями, улыбался, улыбался и улыбался, торжествующий в своей наготе перед Богом, как торжествовала змея в своей греховно поблескивающей шкуре.

Потому что с ним я не так одинока. Пусть даже все вы меня презираете.

И ни на кого вы не будете смотреть, кроме как на МЕНЯ!


— Эй, поглядите-ка на Мышку! Хоро-о-шенькая!

Одна из девочек раздобыла коробочку уже потерявшей запах компактной пудры персикового цвета с затертой и грязной пуховкой. Другая принесла яркую кораллово-розовую помаду. Эти драгоценные предметы «находили» в школе или в Вулворте[25], при определенном везении, конечно. Девочкам младше шестнадцати пользоваться косметикой в приюте запрещалось. Однако они, спрятавшись где-нибудь в укромном уголке, старательно пудрили свои лоснящиеся чистенькие личики и мазали губы помадой. Норма Джин разглядывала свое лицо в замутненном зеркальце от пудреницы. И вдруг ощутила чувство вины — или возбуждения? — острое и резкое, как боль между ног. Да она, оказывается, действительно хорошенькая!

Девочки дразнили ее. Она краснела, она ненавидела, когда ее дразнят. И в то же время ей почему-то было приятно. Но сейчас в этом было нечто новое, пугающее, и Норма Джин растерялась. А потом вдруг рассердилась, чего подружки никак не ожидали от робкой Мышки, и сказала злобно и резко:

— Ненавижу! Ненавижу всю эту фальшь и фуфло! Ненавижу этот омерзительный вкус!

И она оттолкнула пудреницу и стерла ярко-коралловую помаду с губ.


Она молилась, молилась, молилась, молилась. Чтобы боль в голове и между ног прекратилась. Чтобы кровотечение (если это было действительно кровотечение) прекратилось. Она отказывалась лечь в постель, потому что время спать еще не пришло, потому, что это означало бы сдачу. Потому, что другие девочки догадались бы. Потому, что тогда она стала бы одной из них. Потому, что она не была одной из них, она была совсем другая. Потому, что у нее была вера, и вера — это все, что у нее было. Потому, что ей нужно делать уроки. Да им задали чертову уйму уроков! А ученицей она была средней, и делать их приходилось долго. Она улыбалась от страха, даже когда бывала одна и рядом не было учительницы, которая успокоила бы ее.

Она уже в седьмом классе. Занимается математикой. Домашнее задание напоминало целое гнездо узелков, которые необходимо распутать. Но стоило только распутать один, как появлялся второй; распутывала его — и тут же возникал следующий. И каждая из задач была сложнее предыдущей. Черт побери! Да Глэдис просто бы разрубила узел, вместо того чтобы его распутывать, взяла бы ножницы и чик! чик! Так она вырезала колтуны из густых кудрявых волос дочери. Черт побери, иногда это действительно проще, взять ножницы и чик!

До девяти, до того, как выключат свет, оставалось всего минут двадцать. О, она так спешит! Закончив с уборкой на кухне, со всеми этими жирными и противными котелками и сковородками, она запирается в туалете и, не глядя, запихивает себе в трусики туалетную бумагу. Но теперь вся эта бумага намокла, пропиталась тем, что она отказывается признать за кровь. Ни за что не буду совать туда палец, чтобы проверить! Это омерзительно!.. Флис, бесшабашная, нахальная и несносная Флис, могла остановиться прямо на лестнице, по которой шумной толпой сбегают мальчишки, сунуть палец под юбку, потом — в трусики. «Матерь Божья! Надо же, началось!» И Флис поднимала блестящий красный палец, чтобы другие девочки, смущенные и хохочущие, могли видеть. Норма Джин крепко зажмуривалась, ее тошнило.

Но я не Флис.

Я не такая, как все они.

Среди ночи Норма Джин вставала и тайком пробиралась в туалет. Девочки спали. Такая позднота, а она не спит. Это почему-то возбуждало. И она вспомнила, как много лет назад Глэдис вот так же бродила по дому среди ночи, точно большая беспокойная кошка. Она не могла или просто не хотела спать. С сигаретой в руке, возможно, даже пьяная, она бродила и бродила, иногда подсаживалась к телефону. Словно в сцене из фильма, и слова доносились до спящей девочки приглушенно, как сквозь вату. Ну скажи хотя бы «Привет»!.. Думал обо мне, да? Ага, конечно. Да?! Ну и что собираешься предпринять по этому поводу? Угу… Стоит только захотеть, и способ всегда найдется. Ну, ты меня понял.

В такие моменты в вонючем туалете она испытывала возбуждение, как будто в кинотеатре, перед тем как погаснут огни, раздвинется занавес и начнется фильм. Но только в том случае, когда Норма Джин чувствовала себя здесь в полной безопасности. Она снимала ночную рубашку, как снимают в кино какую-нибудь накидку, плащ или липнущее к телу роскошное платье, и тут же тихо начинала играть пульсирующая киномузыка — по мере того как обнажался в зеркале ее Волшебный Друг. Который прятался доселе под этой жалкой рубашкой и только и ждал, когда наконец его найдут и увидят. И девочка, бывшая Нормой Джин, уже была не Нормой Джин, а незнакомкой. Девочкой во всех отношениях особенной, какой Норме Джин не стать никогда.

Она с удивлением отмечала, что ее прежде тоненькие руки и плоские, как у мальчишки, груди теперь словно «наполняются» — именно так одобрительно называла она это чудо. Что маленькие твердые грудки становятся все больше и круглее, весело подпрыгивают, а бледно-кремовая их кожа так нежна и шелковиста на ощупь. Удивительно — у нее появились соски, и коричневатая кожа вокруг этих сосков так мягка. Поразительно, как они затвердевают, эти соски, а кожа вокруг покрывается при этом смешными гусиными пупырышками. Смешно, что у мальчишек тоже есть соски на груди, да, именно соски (которые им без всякой пользы, потому что только женщина выкармливает ребенка грудью). И еще Норма Джин знала (да она сто раз это видела, ее заставляли смотреть!), что у мальчиков есть пенисы — «штуковины», как их еще называли, «палочки», «члены», «хреновины» — похоже на маленькие колбаски, болтающиеся между ног. И отчего-то это делало мальчишек значительными, придавало им важности и силы, которых нет и никогда не могло быть у девочек. И разве не заставляли ее смотреть (правда, то было очень смутным воспоминанием, которому нельзя доверять) на толстые набухшие влажные и горячие «штуковины» взрослых мужчин, которые некогда были друзьями Глэдис?

Хочешь потрогать, лапочка? Валяй, не бойся, он не кусается!

— Норма Джин?.. Эй!

Это Дебра Мэй подошла и ткнула ее пальцем в ребра. А сама Норма Джин навалилась грудью на стол с тетрадками и книжками и хватала ртом воздух, как рыба. Кажется, она даже потеряла сознание, но если и так — то всего на секунду. Боли она не чувствовала, а потоки горячей крови, хлеставшей из нее, будто бы и не принадлежали ей вовсе. Она слабо оттолкнула руку Дебры Мэй, но та заметила резко:

— Эй, ты что, с ума сошла? Ты же вся кровью истекаешь! Не видишь, что ли? Вон, посмотри-ка на стул! Гос-с-поди!..

Залившись от стыда краской, Норма Джин неуверенно поднялась из-за стола. Тетрадка по математике упала на пол.

— Уходи. Отставь меня в покое.

В ответ на что Дебра Мэй сказала:

— Да ты посмотри сама. Это по-настоящему. И колики настоящие. И кровь настоящая. У тебя менструация, вот что.

Норма Джин потащилась прочь из комнаты для занятий. Она почти ничего не видела, перед глазами плыло. По ногам бежали струйки горячей жидкости. Она молилась и, закусив нижнюю губу, приказывала себе не сдаваться. И еще не хотела, чтобы ее трогали и жалели. За спиной слышались чьи-то голоса. Спрятаться под лестницей, забиться в чулан. Укрыться, запереться в кабинке туалета. Вылезти из окна, пока никто не видит. А потом ползком, на четвереньках добраться до самого верха крыши.

И перед ней распахнется ночное небо с грядами темных облаков, и бледная четвертинка луны будет просвечивать за ними, и свежий холодный ветер ударит в лицо, и в милях от нее замигают знакомые буквы RKO. Дух, вот что есть истинная ценность. Бог есть Дух. Бог есть любовь. Священная любовь. Любви Божественной всегда не хватало и не будет хватать каждому человеку.

Что? Кто-то окликает ее по имени? Она не слышит.

Ее переполняют радость и уверенность в своих силах. Она сильна и станет еще сильнее! У нее есть силы и воля перетерпеть всю эту боль и страх. Она это знает. Знает, что получила на это благословение. Любовь Божественная переполняет ее сердце.

И вот уже боль, пульсирующая во всем теле, похоже, отступает, отдаляется. Теперь она словно принадлежит уже другой, более слабой девочке. Она вышла, выкарабкалась благодаря силе воли! Поднялась на покатую крышу приюта к небу, где громоздятся облака, напоминающие ступени. Что ведут все выше и выше, и зубчатые их края освещены полоской уже провалившегося за линию горизонта солнца. Один неверный шаг, одно неловкое движение, секунда замешательства или сомнения — и она полетит вниз. И будет валяться на земле, точно сломанная кукла. Но этого не случится, нет, нет. Соберу всю волю в кулак, и этого не случится! И не случилось. И она поняла, что вся ее дальнейшая жизнь с этого момента будет управляться исключительно этой жестокой и стальной силой воли. До тех пор, пока сердце полно Божественной любви.

К Рождеству, так ей обещали. Но где же он, где, новый дом Нормы Джин?

ДЕВУШКА

1942–1947

Акула

То были лишь очертания акулы, прежде чем появилась сама акула. Глубокая зеленая вода тиха и неподвижна. Акула бесшумно скользит в этой зеленоватой глубине. Должно быть, я сама была под водой, а потом меня выбросило волной на берег. Но я не плыла, нет — глаза мои были открыты, их щипало от соли. В те дни я считалась хорошей пловчихой, дружки возили меня на пляж Топанга, в Уилл-Роджерс, в Лас-Тьюнас, Редондо, но любимыми моими местами были Санта-Моника и Венис-Бич. Последний еще называли «пляжем мускулов», там собиралось полно симпатичных боди-билдеров и парней, увлекавшихся серфингом. И я все смотрела и смотрела на нее, на акулу, на очертания акулы, скользившей в глубине темных вод, хоть и не могла оценить ее размеров, даже понять, что именно вижу, не могла.

Акула нападает, когда ты меньше всего ожидаешь этого. Создатель снабдил акулу огромными цепкими челюстями, рядами острых как бритва зубов.

Как-то мы видели пойманную акулу. Все еще живая, она валялась на пирсе в Эрмоза, и из нее хлестали потоки крови. Мой жених и я. Мы только что отпраздновали помолвку. Мне было всего пятнадцать, совсем еще девчонка! Господи, как же счастлива я тогда была!

Да, но мать. Ты оке знаешь, что моя мать до сих пор в Норуолке.

Я не на матери женюсь. Я женюсь на Норме Джин.

Она хорошая девочка. По крайней мере кажется таковой. Но это не всегда видно, особенно когда ты так молода.

А что видно?

То, что случится позже. С ней.

Я не слышала! Я этого просто не слышала! Позволь объяснить тебе. Я была на седьмом небе от счастья! Надо же, всего пятнадцать — и уже помолвлена, и все девочки страшно завидуют, а замуж я вышла сразу, как только исполнилось шестнадцать. И это вместо того, чтобы еще целых два года ходить в школу. Тем более, что как раз тогда США вступили в войну, такую, как описано в «Войне миров». Какая тут может быть уверенность в будущем?..

«Пора замуж»

1

— Знаешь, что я думаю, Норма Джин? Тебе пора замуж!

Эти веселые и удивительные слова вылетели неожиданно — так бывает, когда включишь радио и оттуда вдруг грянет музыка. Она не собиралась произносить их. Она была не из тех женщин, что старательно обдумывают каждое свое высказывание. Она узнавала, что собиралась сказать, только когда слышала, что произносит это. Она редко сожалела о своих словах, потому что просто сказать — это еще ничего не значит. Разве не так? А уж сказано — все равно что сделано. Слово не воробей, вылетело — не поймаешь. Она распахнула затянутую сеткой дверь на заднее крыльцо, где стояла гладильная доска и гладила девушка. Корзина с бельем почти уже опустела, и над головой, на проволочных вешалках, болтались рубашки Уоррена с короткими рукавами, и Норма Джин улыбалась Элси.

Она то ли не слышала ее, то ли слышала, но не поняла, то ли просто приняла слова Элси за шутку. Норма Джин в коротеньких шортах, топе в черно-белую горошину, открывающем верхнюю часть округлых молочно-белых грудей, босая. На лбу блестят мелкие капельки пота, на ногах и под мышками — тонкие светлые волоски, а кудрявые непослушные пепельнобелокурые волосы стянуты косынкой Элси, чтобы не падали на лоб и лицо. Ну просто солнечная девушка! Прелесть, а не девушка. Всегда такая радостная и веселая. Совсем не похожа на других девушек, которые, если даже подойти к ним с улыбкой, таращатся и кривятся, как будто ты собираешься их ударить. Чем похожи на малышей, и мальчиков, и девочек, которые могут даже описаться, если неожиданно подкрасться к ним. Но Норма Джин совсем не такая. Норма Джин вообще ни на кого не похожа.

В том-то и проблема. Норма Джин — особый случай.

Она живет с ними вот уже восемнадцать месяцев. Делит комнату на втором этаже с девушкой, кузиной Уорренов, которая работает на «Рэдио Плейн Эркрафт». Она понравилась им с первого же взгляда. Можно даже сказать, хотя это было бы, наверное, преувеличением, они почти полюбили ее. Потому что она разительно отличалась от всех остальных детей, которых присылали к ним сюда. Тихая, но внимательная, всегда готовая улыбнуться, всегда хохочущая над шутками (а в доме Пиригов, уж чего-чего, а пошутить любили, будьте уверены!). И не гнушалась никакой работы по дому и иногда выполняла работу за других ребятишек. И в чердачной комнатке на ее половине всегда было чисто прибрано, а постель застелена так аккуратно, как учат только в сиротском доме. И еще, садясь за стол, она всегда опускала глаза и произносила про себя молитву. Хотя все остальные молчали. И кузина Уоррена Лиз всегда смеялась над ней при этом и говорила: «Чего бы тебе не стать на колени, раз ты так уж любишь молиться. Да выпендривается она просто, вот что!»

Но сама Элси никогда не смеялась над Нормой Джин. Эта девочка так робка и труслива, словно маленькая мышка, попавшая на кухне в мышеловку, так и тащится по полу вместе с ней, так и бьется, стараясь вырваться. Да она безобиднее таракана, которого Уоррен безжалостно давит каблуком, или той мухи, которую сейчас хочет прихлопнуть мухобойкой Элси. И смотрит так, словно наступил конец света, уже не говоря о том, что всегда выбегает из комнаты, стоит только заговорить о чем-нибудь страшном (ну, к примеру, о том, что происходит на войне или как люди заживо сжигали себя во время марша мира). И еще, бедняжка, вся так и сжимается, помогая Элси резать и ощипывать цыплят, но Элси никогда над ней не смеялась, нет. Элси всегда хотелось иметь дочку, а Уоррен ни за что бы не согласился брать к себе приемных детишек, когда б не нужны были деньги, просто позарез. Уоррен был из тех мужчин, что хотят иметь только своих детей или же вообще никаких. Но даже он и то всегда отзывался о Норме Джин добрым словом. Так разве можно говорить ей сейчас такое?

Все равно что свернуть котенку шею. Но, видит Бог, девочке это действительно необходимо.

— Да. Просто я подумала, тебе пора замуж.

— Тетя Элси! Вы что!

Чье-то пение доносилось из маленького пластикового радиоприемника на крыльце, уж очень знакомый голос, кто же это?.. Карузо. И Элси сделала то, чего никогда прежде не делала. Подошла и выключила радио.

— Ты когда-нибудь думала об этом? Ну, что неплохо было бы выйти замуж? В июне тебе уже шестнадцать.

Норма Джин, растерянно улыбаясь, смотрела на Элси, в опущенной руке повис тяжелый железный утюг. Даже в растерянности девочка сориентировалась: успела убрать раскаленный утюг с гладильной доски.

— Сама я вышла замуж почти в том же возрасте. Правда, были кое-какие обстоятельства…

— 3-замуж?.. — пробормотала Норма Джин. — Я?

— Ну, — расхохоталась Элси, — не я же! Мы же не обо мне говорим!

— Но у меня… даже нет постоянного парня.

— У тебя слишком много парней.

— Да, но постоянного нет. И потом я ведь не в-влюблена.

— Влюблена? — снова рассмеялась Элси. — Ну, влюбиться ты всегда успеешь. В твоем возрасте влюбляются быстро.

— Вы меня дразните, да, тетя Элси? Нет, скажите, правда, вы меня просто дразните, да?

Элси нахмурилась. Нашарила в кармане пачку сигарет. Она была без чулок, но в домашних тапочках, испещренные мелкими венами бледные ноги все еще сохранили стройность, если не считать опухших колен. На ней был дешевый ситцевый халатик на пуговицах спереди, не слишком чистый. Она сильно потела, из-под мышек пахло. Она не привыкла к тому, что в доме кто-то смеет подвергать ее слова сомнению, за исключением Уоррена Пирига, разумеется, и принялась нервно сгибать и разгибать пальцы — скверный признак. А что, если сейчас я влеплю тебе пощечину, ты, наглая маленькая сучка? Еще притворяется, что сама невинность!

Ярость захлестнула ее так внезапно! Хотя она знала, нет, разумеется, знала, что уж Норму Джин винить никак нельзя. Винить можно было только мужа, несчастного придурка, да и то лишь отчасти.

Так, во всяком случае, ей казалось. Исходя из того, что она видела собственными глазами. Но возможно, она видела далеко не все?..

То, что она видела, наблюдала на протяжении нескольких месяцев, до тех пор, когда просто уже не могла видеть более и сохранять при этом к себе уважение, сводилось к тому, как Уоррен смотрит на эту девчонку. Кстати, тут Уоррен Пириг был не единственный. Говоря с вами, он как-то странно скашивал глаза, отводил их в сторону, словно вы не были достойны его взгляда, словно он уже успел разглядеть и оценить вас. Даже общаясь с пьяницами дружками, которых он любил и уважал, он всегда смотрел куда-то немного в сторону, туда, где и видеть-то было просто нечего. Ничего такого, что стоило бы его взгляда. Просто ему повредили зрение, левый глаз, еще когда он служил в армии на Филиппинах и занимался там любительским боксом. А в правом глазу зрение осталось стопроцентным, вот он и отказывался носить очки, говоря, что «они его достают».

Если уж быть честным до конца, то следовало признать, что Уоррен даже самого себя толком никогда не разглядывал в зеркале. Вечно куда-то торопился, брился кое-как, наспех, а иногда и вовсе уходил небритым, надевал чистые рубашки, только когда их подсовывала ему Элси. Грязные она прятала в прачечной, в корзине, откуда он не мог их выудить. Для торговца, пусть даже торговал он металлоломом, подержанными покрышками, автомобилями и грузовиками, он непростительно небрежно относился к своей внешности и к тому, какое впечатление производит на людей. А ведь какой симпатичный был парень, молодой, стройный, в униформе, когда семнадцатилетняя Элси впервые увидела его в Сан-Фернандо! Теперь он уже больше не был молод и строен и давным-давно не носил военной формы.

Может, если б вдруг перед ним предстал Джо Луис[26] или президент Рузвельт, Уоррен Пириг и удостоил бы их своим вниманием. Но чтоб обычного человека или какую-нибудь пятнадцатилетнюю девчонку — да никогда в жизни!

Элси видела, как муж провожает взглядом Норму Джин и глазные яблоки в глазницах у него при этом так смешно перекатываются, ну прямо как шарики в корпусе подшипника.

Он никогда не смотрел так ни на одного из детей, ну разве что кто из них проказничал или собирался напроказить. Но Норма Джин, она ведь совсем не такая, а этот мужчина все пялится и пялится на нее.

Только не за едой. Элси это тоже заметила. Притворяется, что ли? Ведь то было время, когда они собирались за столом все вместе, сидели лицом друг к другу в замкнутом пространстве. Уоррен был мужчина крупный, любил поесть, а потому блюда подавались основательные, «для еды, а не для баловства», как он любил выражаться. И Норма Джин сидела за столом тихо и благопристойно, лишь изредка хихикая над шуточками Элси, но сама почти ничего не говорила. Эти манеры «маленькой леди», которым ее обучили в приюте, выглядели, на взгляд Элси, несколько комично здесь, в доме Пиригов.

Итак, она вела себя скромно и тихо, хотя ела с не меньшим аппетитом, чем все остальные, исключая, разумеется, Уоррена. И в этом замкнутом пространстве Уоррен никогда не смотрел на Норму Джин, равно как и на всех остальных тоже, лишь читал газету, сложенную в узкую вертикальную полоску. И здесь это вовсе не расценивалось как грубость, просто таков уж он был, Уоррен Пириг. Но в другие моменты, даже когда Элси была рядом, Уоррен неотрывно следил за девушкой. С таким видом, будто он просто не осознает, что делает; и эта беспомощность в нем, это возникающее на лице болезненное и потерянное выражение — на избитом, изуродованном лице, оно напоминало изображение горной местности на карте — просто пугали Элси. И она ловила себя на том, что все время думает об этом, даже в минуты, когда считала, что вовсе ни о чем не думает. А Элси была не из тех, кто склонен ко всяким пустопорожним размышлениям и домыслам. Были родственники, с которыми она враждовала на протяжении десятилетий, были старые подружки, не желая разговаривать с которыми она просто переходила на другую сторону улицы; и тем не менее никак нельзя было сказать, чтобы она размышляла о каких-то людях. Нет, она просто выбрасывала их из головы, и все.

Но теперь в сознании ее точно открылся некий потайной уголок для всяких грязных мыслей о муже и этой девчонке; и Элси это страшно не нравилось, потому что Элси Пириг никогда не считала себя ревнивой, да и не была ревнива, не позволяла гордость. А тут вдруг она поймала себя на том, что роется в вещах этой девчонки, в маленькой комнатке под самой крышей, где уже в апреле жарко и душно, как в печке, и осы гудят под карнизом. Но нашла она лишь дневник Нормы Джин в красной кожаной обложке, который девушка и без того уже успела показать ей. Норма Джин очень гордилась этим подарком от директрисы сиротского приюта в Лос-Анджелесе.

Элси торопливо перелистывала дневник, руки у нее дрожали (она! Элси Пириг! да она ли это?). И ее охватил страх — что, если вдруг она увидит сейчас нечто ужасное, чего ей вовсе не хочется видеть?.. Однако ничего интересного в дневнике Нормы Джин не обнаружилось, по крайней мере на первый взгляд. Там были стихи, переписанные, по всей видимости, из каких-то книжек аккуратным школьным почерком Нормы Джин.

Птичка в небо залетела высоко,

Что уже как будто и не в небе.

Рыба в море заплыла так глубоко,

Что уже и плыть как будто негде.

И еще:

Если видит все слепой,

Как же быть тогда со мной!


Эти два стихотворения Элси понравились, но она не понимала смысла других, особенно если рифма в них была нечеткой, не такой, как положено в стихах.

Сама я Смерти не звала,

Но Смерть была ко мне добра,

Приехала и увезла в карете.

Втроем в карете — я, Она

И, кажется, Бессмертие.

Еще менее понятными были молитвы из «Христианской науки». Очевидно, бедняжка свято верила во всю эту чепуху, которую столь прилежно переписывала. Каждая молитва размещалась на отдельной страничке.

Отец Небесный

Дай мне слиться с Твоим совершенством

Во всем что Вечно — Духовно — Гармонично

И пусть Божественная Любовь отринет все Зло

Ибо Божественная Любовь Вечна

Помоги мне любить Тебя как любишь Ты

И нет БОЛИ

Нет БОЛЕЗНИ

Нет СМЕРТИ

Нет ПЕЧАЛИ

Лишь одна БОЖЕСТВЕННАЯ ЛЮБОВЬ

ОТНЫНЕ И ВО ВЕКИ ВЕКОВ.


Как понять все это, уже не говоря о том, как можно верить во все это? Может, психически больная мать Нормы Джин тоже была последовательницей «Христианской науки»? И именно от нее переняла все эти идеи девочка? Тогда нечему удивляться. Нет ничего удивительного в том, что вся эта ересь подтолкнула несчастную к самому краю. А ведь она, должно быть, цеплялась за каждое слово, пытаясь отыскать спасение. Элси перевернула еще одну страницу.

Отец Небесный

Спасибо Тебе за новую Семью!

Спасибо за тетю Элси, которую я так люблю!

Спасибо за мистера Пирига, который так добр ко мне! Спасибо за этот новый Дом!

Спасибо за новую школу!

Спасибо за новых друзей!

Спасибо за новую жизнь!

И помоги моей Маме поправиться

И пусть над ней воссияет Вечный Свет

И будет освещать всю ее жизнь

И помоги Маме любить меня

И никогда больше не обижать меня!

Благодарю Тебя Отец Небесный. АМИНЬ.


Элси быстро захлопнула дневник и сунула в ящик комода, под белье Нормы Джин. Ощущение было такое, как будто ее сильно пнули в живот. Она была вовсе не из тех женщин, что любят рыться в вещах других людей, она ненавидела подглядывать и шпионить. И черт побери, как же ей было противно, что Уоррен и эта девчонка принудили ее сделать это!

Спускаясь по лестнице, она чуть не упала — ее всю трясло. И она твердо решила: надо убедить Уоррена, что девочка должна покинуть их дом. Уехать.

Уехать? Но куда?

Мне плевать куда, к чертовой матери! Вон. Вон из этого дома!

Ты что, взбесилась? Снова отправить ее в сиротской приют? Без всяких на то причин?

Хочешь, чтобы она появилась, эта причина, ты, ублюдок?..

Назвать Уоррена Пирига ублюдком, пусть даже ты рыдаешь от обиды, — о, это был рискованный шаг. Тебе вполне могут врезать по физиономии крепко сжатым кулаком. Ей довелось видеть однажды (правда, тогда Уоррен был пьян и взбешен сверх всякой меры; были особые обстоятельства, поэтому она его и простила), как он пробил кулаком дверь, которую она успела захлопнуть и запереть за собой. Весил Уоррен Пириг двести тридцать фунтов, а она, Элси, чей рост составлял пять футов и два дюйма, — всего около ста сорока фунтов. Вообразите себе последствия!

Как это говорится в боксе? Неравные весовые категории.

Итак, Элси решила ничего не говорить Уоррену. И держаться от него подальше, как женщина, которая в чем-то провинилась. Как это поется в песне Фрэнка Синатры, которую все время передают по радио? «Никогда не улыбнусь я снова». Но Уоррен работал по двадцать четыре часа в сутки, возил истертые и выброшенные шины на завод на восточной окраине Лос-Анджелеса, где их скупали на переработку. И до 6 декабря 1941 года, то есть ровно за день до Пёрл-Харбора, платили ему около пяти центов за фунт. («Интересно, сколько же они теперь платят?» — интересовалась Элси, и Уоррен, глядя куда-то поверх ее головы, отвечал: «Достаточно, чтобы окупить все эти хлопоты». Они были женаты вот уже двадцать шесть лет, но Элси так и не знала, сколько же в год зарабатывает Уоррен наличными.)

Это означало, что Уоррена не бывало дома целыми днями, а когда он поздним вечером возвращался к ужину, ему было не до болтовни. Он мыл лицо и руки до самых подмышек, доставал из холодильника бутылку пива и садился за стол. И ел, а потом, покончив с едой, отваливался от стола, и уже через несколько минут из спальни доносился его храп. Он валился на кровать и, едва успев снять ботинки, засыпал мертвым сном. И если она, Элси, будет держаться от него на почтительном расстоянии, пусть даже злая и раздраженная, с поджатыми губами, он этого не заметит.

А на сегодня у них назначена большая стирка. И Элси даже позволила Норме Джин пропустить утренние занятия в школе, чтобы та помогла ей с подтекающей стиральной машиной марки «Келвинейтор», и машиной для отжимки белья, в которой вечно что-то заедало, и корзинами с выстиранной одеждой, которую надо было выносить на задний двор и развешивать там на веревках (вообще-то это было противозаконно — не пускать ребенка в школу по столь неуважительной причине, но Элси знала: Норма Джин никогда не проболтается в отличие от двух-трех других маленьких неблагодарных негодяек, которые не раз в прошлом закладывали ее властям).

Пожалуй, сейчас не самое подходящее время заводить столь серьезный разговор, пока Норма Джин, веселая, вспотевшая, но ни на что не ропщущая, выполняет большую часть этой нелегкой работы. Она даже что-то напевала себе под нос нежным и каким-то бездыханным голоском, первые строки самых популярных песен из еженедельного хит-парада. Норма Джин поднимала тяжелые сырые простыни тонкими, но на удивление сильными руками и закрепляла их прищепками на веревке, в то время как Элси в соломенной шляпе, чтобы защитить глаза от солнца, с торчащей в губах сигаретой «Кэмел» задыхалась, как старая кляча. Несколько раз Элси, оставив Норму Джин одну во дворе, заходила в дом — то ополоснуть лицо в ванной, то выпить чашечку кофе, то позвонить по телефону. И она стояла, привалившись к разделочному столику на кухне, и видела в окне пятнадцатилетнюю девочку, которая, стоя на цыпочках, как балерина, развешивала белье; видела ее хорошенькую круглую попку и любовалась ею. Даже несмотря на то что Элси никогда не была лесбиянкой.

Говорят, Марлен Дитрих была лесбиянкой. И Грета Гарбо. И, кажется, еще Мей Уэст?..

Она глаз не сводила с Нормы Джин, которая сражалась с бельем на заднем дворе. Жалкие ободранные пальмы, под ногами хрустит высохшая крошка листвы. Девочка так бережно и аккуратно развешивает развевающиеся на ветру спортивные штаны и майки Уоррена. И огромные шорты Уоррена, в которые, если бриз подует в нужном направлении, она может завернуться с головой. Будь он трижды проклят, этот Уоррен Пириг! Что между ним и Нормой Джин? Или же все это происходит только в голове Уоррена и приводит к тому, что в глазах его при виде Нормы Джин возникает тупое, ослиное и какое-то больное выражение, какого Элси не видела в глазах мужчин вот уже лет двадцать?.. Но ведь это же чистой воды физиология. И винить мужчину в этом никак нельзя, разве не так? И себя винить тоже вроде бы не в чем.

И однако же она является женой этого мужчины, и она просто обязана защитить себя. Женщина должна уметь защитить себя от таких девушек, как Норма Джин. Ибо сзади к девушке уже подбирался Уоррен, причем так тихо и грациозно, чего, казалось, никак нельзя было ожидать от мужчины такой комплекции. Ну, разве что если вспомнить, что он был боксером, а боксеры, как известно, умеют двигаться быстро и ловко. Вот Уоррен хватает девушку за задик, сжимает в ладонях обе половинки, круглые, как дыньки. А Норма Джин резко оборачивается, она удивлена, она не ожидала. А потом вдруг утыкается лицом ему в шею, и ее длинные вьющиеся пепельно-белокурые волосы закрывают его лицо, словно занавеской.

Элси почувствовала, как внутри у нее что-то сжалось.

— Как можно ее отослать? — произнесла она громко, вслух. — Ведь у нас больше никогда не будет такой девочки!

Когда к половине одиннадцатого утра все белье было развешано на веревках, Элси отослала Норму Джин в школу с запиской к директору следующего содержания:


Пожалуйста, прошу, освободить мою дочь на сегодня от занятий. Мы должны ехать с ней в больницу, где лежит ее мать. Нас вызвал врач. Сама я чувствую себя неважно, и мне трудно будет проделать такой путь одной.


То была совершенно новая уловка, прежде Элси никогда не прибегала ни к чему подобному. Ей не хотелось оправдываться тем, что у Нормы Джин проблемы со здоровьем. Ведь рано или поздно в школе могут возмутиться тем, что девочка слишком часто пропускает занятия по причине, как писала Элси в записках, страшной головной мигрени или сильных колик.

Головная боль и колики по большей части не были обманом. Бедняжка Норма Джин действительно мучилась ими во время менструации, в ее возрасте сама Элси никогда не испытывала ничего подобного — да не только в этом возрасте, вообще никогда. Возможно, девочку даже следовало показать врачу. Если она согласится, конечно. Норма Джин лежала или наверху, на кровати, или внизу, на продавленной кушетке, чтобы быть поближе к Элси, вздыхала, постанывала, а иногда даже тихонько плакала, бедняжка. Лежала с грелкой на животе, что вроде бы дозволялось «Христианской наукой»; Элси тайком подсыпала ей мелко размолотый аспирин в стакан апельсинового сока. Бедная глупенькая девочка, она считала все лекарства «противоестественными», считала, что излечить может лишь Иисус, если твоя вера в Него достаточно крепка. Ну, конечно, можно подумать, только Иисус способен вылечить тебя от рака или прирастить новую ногу взамен оторванной, или восстановить зрение в глазу с поврежденной сетчаткой, как у Уоррена! Только Иисус способен вернуть к жизни искалеченных детей, жертв гитлеровской люфтваффе, чьи снимки напечатаны в «Лайфе»!

Итак, пока белье сушилось на веревках, Норма Джин отправилась в школу. Ветерок был не сильный, но солнце палило. Элси не переставала дивиться одному факту: всякий раз, как только Норма Джин заканчивала работу по дому, к обочине у ворот тут же подкатывал на машине один из ее дружков, нетерпеливо жал на клаксон, и навстречу ему, вся в улыбках и подпрыгивающих кудряшках, выбегала Норма Джин. Как вообще этот парень в тарахтящем полуразвалившемся автомобиле (кстати, он выглядит гораздо старше, похоже, уже вышел из школьного возраста, размышляла Элси, подглядывавшая в щелку между занавесками) мог знать, что Норма Джин не была сегодня в школе? Может, она посылала ему какие-то телепатические сигналы? Может, причиной тому некий сексуальный радар?.. Или же (но Элси не хотелось даже думать об этом!) девочка испускала какой-то специфический запах? Ну, как собака, сучка, разомлевшая от жары, и все до одного псы в округе, учуяв его, тут же сбегаются и начинают скрести лапами землю у ворот?..

Вот так, в точности так же, начинают сходит с ума и мужчины. И разве можно их винить за это?

Иногда за Нормой Джин заезжал не один, а сразу несколько парней. Хихикая, как маленькая девочка, она подбрасывала на ладони монетку. Решала, чью машину выбрать, с каким парнем ехать.

Все же это очень странно, что в дневнике Нормы Джин не упоминается ни единого мужского имени. Да и вообще почти никаких имен, кроме ее, Элси, и Уоррена. Что это может означать?..

Стихи, молитвы. Какая-то бессмысленная ерунда. Разве это нормально для пятнадцатилетней девчонки?..


Им надо поговорить. Сейчас же, немедленно.

Элси Пириг долго будет помнить этот разговор. Черт побери, еще бы его не помнить! После него осталось стойкое чувство отвращения к Уоррену. Но что тут поделаешь — это мужской мир, разве может женщина противостоять ему?..

Норма Джин говорила тихо и застенчиво, однако Элси поняла, что девочка думала о ее словах с самого утра.

— Вы, наверное, шутили, тетя Элси. Ну, насчет того, что мне надо замуж. Шутили, правда?

И Элси, сняв с кончика языка табачную крошку, ответила:

— Я на такие темы не шучу.

Тогда Норма Джин, разволновавшаяся уже не на шутку, сказала:

— Я боюсь выходить замуж, тетя Элси. Для этого надо действительно очень любить парня.

Элси заметила:

— Ну, должен же быть среди них хотя бы один, в кого ты влюблена, а, детка? Про тебя ходят разные слухи, дорогая моя.

На что Норма Джин быстро ответила:

— Вы, наверное, имеете в виду мистера Хэринга? — И тут Элси уставилась на нее с недоумением, а Норма Джин поправилась: — Или, может, мистера Уиддоса? — Но Элси продолжала взирать на нее с недоумением, и тогда краска бросилась в лицо Нормы Джин, и она добавила торопливо: — Но я больше с ними не встречаюсь! Я же не знала, что оба они женаты! Нет, тетя Элси, клянусь, не знала!

Элси закурила сигарету и улыбнулась. Если она и дальше будет хранить молчание, Норма Джин наверняка посвятит ее в каждую деталь. А та смотрела на нее таким по-детски наивным взглядом, смотрела своими темно-синими глазищами, в которых блистала влага, и голосок у нее так трогательно дрожал.

— Тетя Элси, — начала Норма Джин каким-то новым, ласковым голосом. Элси просила всех взятых в дом детей называть ее тетей Элси, и большинство из них так и делали, но Норме Джин понадобился для этого, наверное, целый год, она запиналась и заикалась на каждом слоге. Вот артистка! Неудивительно, что ее пригласили в школьный драмкружок, подумала Элси. Сама искренность — нет, так играть просто нельзя! Но после Рождества, на которое Элси надарила ей целую кучу замечательных подарков, в том числе и ручное пластиковое зеркальце, на обратной стороне которого красовался женский профиль, Норма Джин начала называть ее тетей Элси. Как будто они действительно были семья.

Отчего ей было еще больнее.

Отчего она еще больше возненавидела Уоррена.

И тогда Элси, тщательно подбирая слова, сказала:

— Рано или поздно это все равно случится, Норма Джин. Уж лучше пусть рано. Ведь началась эта ужасная война, и молодых парней будут забирать на фронт, и не мешало бы подцепить мужа, пока еще есть хоть какой-то выбор.

И Норма Джин возразила ей:

— Вы что, серьезно, тетя Элси? Это не шутка?

И Элси, раздраженная, ответила:

— Разве похоже, что я шучу, мисс? Разве похоже, чтобы Гитлер шутил, а?

И Норма Джин отрицательно замотала головой, словно старалась привести в порядок мысли, а потом сказала:

— И все же я не совсем понимаю, зачем это мне надо выходить замуж, тетя Элси. Ведь мне всего пятнадцать. Мне еще целых два года учиться. Я хочу стать…

Тут Элси грубо перебила ее:

— Подумаешь, важность какая — учиться! Да я сама вышла замуж, не окончив средней школы, а моя мать даже восьми классов не окончила! Чтоб выйти замуж, дипломы не нужны!

И тогда Норма Джин протянула умоляющим голоском:

— Но я еще совсем м-молодая, тетя Элси!

На что Элси ответила:

— Вот именно, что молодая. В том-то и проблема. Совсем девчонка, а у тебя уже полно парней и взрослых мужчин, и это дело плохо кончится, и сам Уоррен говорил мне не далее, как накануне, что наша семья, Пириги, должна поддерживать свою репутацию здесь, в Ван-Найсе. Мы берем в дом приемных детей вот уже двадцать лет, и иногда под нашей крышей жили девочки, попадавшие в неприятные истории. Причем это не обязательно были плохие девочки, встречались среди них и очень хорошие, и тоже бегали с парнями, и это всегда неприятно отражалось на нас. И Уоррен как раз и спросил, слышала ли я, что наша Норма Джин шляется с женатыми мужчинами, на что я ответила, что впервые о таком слышу. А тогда он и говорит: «Знаешь, Элси, нам надо предпринять самые срочные меры».

Тут Норма Джин спросила неуверенно:

— Мистер П-Пириг сказал это? Обо мне?.. О, а я-то всегда думала, что нравлюсь ему.

На что Элси ответила:

— Тут дело вовсе не в том, кто кому нравится или не нравится. Весь вопрос в том, какие именно срочные меры следует предпринять.

И Норма Джин спросила:

— Какие еще меры? Что за срочность? Ничего страшного со мной пока что не произошло. Честное слово, тетя Элси, я… — И тут Элси снова перебила ее, желая поскорее покончить со всем этим, как с чем-то горьким и невкусным, попавшим в рот, что надо немедленно выплюнуть:

— Дело в том, что тебе пятнадцать, а выглядишь ты на все восемнадцать, в глазах мужчин, я имею в виду. И пока тебе действительно не исполнится восемнадцать, ты находишься под опекунством округа. И если только не выйдешь замуж, согласно закону штата тебя вполне можно вернуть в сиротский приют. В любой момент.

Она выпалила эти слова единым духом. Норма Джин вся напряглась, точно у нее было плохо со слухом. Элси и самой было плохо, ее даже затошнило, и закружилась голова — отвратительное ощущение, казалось, дурнота поднимается от ступней ног, под которыми вдруг задрожала земля. Это надо сделать! Господи, помоги мне!

Норма Джин испуганно пробормотала:

— Но п-почему это я должна возвращаться в сиротский приют? Я хочу сказать, зачем это надо, отсылать меня обратно? Ведь они сами прислали меня сюда.

Тогда Элси, избегая смотреть ей в глаза, ответила:

— Ну, это было полтора года назад, с тех пор многое изменилось. Ты сама знаешь, что изменилось. Ты была ребенком, когда приехала сюда, а теперь ты… э-э… девушка. А иногда ведешь себя, как взрослая женщина. И такое поведение всегда приводит к неприятным последствиям, с мужчинами, я имею в виду.

— Но я не сделала ничего такого плохого! — воскликнула Норма Джин, и голос ее зазвенел от отчаяния. — Честное слово, тетя Элси! Ничего такого! Нет, они очень хорошо ко мне относились, тетя Элси, почти все, правда! Говорили, что им нравится быть со мной, возить меня на машине… вот и все! Правда. Но теперь я скажу им «нет». Скажу, что вы и мистер Пириг этого больше не хотите. Что вы меня не отпускаете. Честное слово, так и скажу!

Элси была польщена, этого она никак не ожидала.

— Но… нам просто нужна эта комната, на чердаке. Из Сакраменто приезжает моя сестра с ребятишками, будут жить у нас…

Норма Джин быстро ответила:

— Мне совершенно не обязательно нужна эта комната, тетя Элси. Я могу спать и на диване, в гостиной. Или в прачечной, или… ну, где угодно! Могу спать даже в одной из машин мистера Пирига, которые он выставил на продажу. Некоторые из них очень даже ничего, с мягкими сиденьями, и все такое…

Элси лишь мрачно покачала головой:

— Власти штата никогда этого не позволят, Норма Джин. Сама знаешь, они посылают инспекторов.

Тогда Норма Джин вцепилась в руку Элси и сказала:

— Вы же не собираетесь отправлять меня обратно в приют, правда, тетя Элси?.. Я думала, вы меня полюбили! Я думала, что мы, как семья! О, пожалуйста, прошу вас, тетя Элси, мне так у вас нравится! И я вас всех так люблю! — Она умолкла, перевести дыхание. Залитое слезами лицо исказилось, в широко раскрытых глазах светился животный страх. — Не отсылайте меня, пожалуйста! Я обещаю, я буду хорошей! Буду работать еще больше! Не буду ходить на свидания! Не буду ходить в школу, буду все время дома, стану все время помогать вам. Я и мистеру Пиригу могу помогать, в его бизнесе! Я просто умру, тетя Элси, если вы отправите меня обратно в приют. Я ни за что не вернусь туда! Лучше я убью себя, чем вернусь в этот приют! О, прошу вас, тетя Элси, пожалуйста!

И Норма Джин оказалась в объятиях Элси. Дрожащая, задыхающаяся и рыдающая. И Элси крепко прижала ее к себе, чувствуя, как ходят ходуном остренькие девичьи лопатки, как напряжено все тело девочки. Норма Джин была выше Элси примерно на дюйм и немного сутулилась, стараясь казаться меньше ростом. И Элси вдруг подумала, что никогда в жизни еще не чувствовала себя так скверно. О, черт, до чего же ей паршиво! Если б она могла, то вышибла бы этого Уоррена из дома под зад коленом и оставила бы Норму Джин. Но, разумеется, это было невозможно. Этот мир для мужчин, и, чтобы выжить, женщине приходится предавать своих сестер.

Элси держала рыдающую девочку в объятиях и крепко закусила губу — чтобы не разрыдаться самой.

— Перестань, Норма Джин, не надо. Слезы не помогут. Если б они помогали, все мы жили бы куда как лучше.

2

Я не хочу замуж, я еще слишком молода!

Я хочу стать медсестрой. И поехать на войну, за океан.

Я хочу помогать страдающим людям.

Эти маленькие английские ребятишки, искалеченные и обожженные. А многие из них погибли под развалинами. И родители у них погибли. И никто их теперь не любит.

Я хочу быть сосудом Божественной Любви. Хочу, чтобы Господь Бог воссиял во мне. Хочу излечивать раненых и страдающих, хочу направлять их на путь веры истинной.

Я могу и убежать. Могу убежать в Лос-Анджелес и записаться там добровольцем. Бог услышит мои молитвы.

Она была просто парализована страхом. Рот приоткрыт, дыхание частое, как у собачонки, в висках стучит, в ушах ужасный шум. Она разглядывала фотографии в «Лайфе», кто-то оставил журнал на кухонном столе. Ребенок с опухшими веками и без руки; младенец с головы до пят забинтованный в окровавленные бинты, видны лишь рот и часть носа; маленькая девочка, лет двух, наверное, с синяками под глазами и истощенная сверх всякой меры. А что это у нее в руках, неужели кукла? Запятнанная кровью кукла?..

Вошел Уоррен Пириг и забрал у нее журнал. Вырвал из онемевших пальцев. Голос у него был низкий и сердитый и в то же время — словно извиняющийся. Он всегда говорил так, когда они оставались наедине.

— Нечего тебе на это смотреть, — сказал он. — Сама не понимаешь, на что смотришь.

Он никогда не называл ее по имени, Нормой Джин.

3

Их звали: Хоки, Кэдуоллер, Райан, Джейк, Фиски, О’Хара, Скоки, Кларенс, Саймон, Лайл, Роб, Дейл, Джимми, Карлос, Эздра, Фулмер, Марвин, Грюнер, Прайс, Сальваторе, Сантос, Портер, Хэринг, Уиддос. Среди них были: солдаты, моряк, фермер, маляр, таможенник, водитель трейдера, сын владельца увеселительного парка в Редондо-Бич, сын банкира из Ван-Найса, рабочий авиационного завода, студенты-спортсмены из Ван-Найса, инструктор христианского колледжа в Бёрбанке, офицер из исправительного заведения для малолетних в Лос-Анджелесе, техник по ремонту мотоциклов, летчик, опыляющий поля, помощник мясника, почтовый служащий, сын букмекера из Ван-Найса (он же правая его рука), учитель средней школы из того же Ван-Найса, детектив из полиции Калвер-Сити. Они возили ее на пляжи: в Топанга-Бич, в Уилл-Рождерс-Бич, в Лас-Тьюнас, Санта-Монику и Венис-Бич. Они водили ее в кино. Они водили ее на танцы. (Норма Джин стеснялась танцевать «в обнимку», но зато совершенно потрясающе исполняла джиттербаг[27] — словно под гипнозом, с плотно закрытыми глазами, и кожа ее блестела от пота. И еще она умела крутить хула-хуп, не хуже, чем это делают на Гавайях!) Они сопровождали ее на церковные службы, возили на скачки в Каса-Гранде. Они водили ее на скейтинг-ринг. Катали на лодках и каноэ и всякий раз удивлялись, когда эта хорошенькая девушка выражала желание помочь им грести и когда ей разрешали, делала это так умело и старательно. Они водили ее играть в боулинг, бинго[28] и в бильярдные. Они возили ее на бейсбольные матчи. Они возили ее на воскресные прогулки в горы Сан-Габриэль. А также на прогулки вдоль побережья — чаще всего к северу, до самой Санта-Барбары, и к югу, до Оушнсайд.

О, эти романтические поездки под луной, когда по одну сторону дороги слабо светится Тихий океан, а по другую сплошной стеной темнеют лесистые холмы и ветер треплет волосы и искры от сигареты водителя улетают куда-то в ночь. Но позже ей стало казаться, что она путает эти прогулки и водителей со сценами из фильмов, которые видела или же ей просто казалось, что видела. Они не прикасались ко мне, если я не хотела, чтобы прикасались. Они не заставляли меня пить. Они относились ко мне с уважением. И каждую неделю я надевала белые блестящие туфельки, и волосы мои пахли шампунем, а одежда была свежевыглажена. И если я и целовалась, то только с плотно закрытым ртом. Уж я-то знала, как это делается, крепкокрепко сжимала губы. И всегда закрывала глаза, когда меня целовали. И почти совершенно не двигалась. И лишь дыхание слегка учащалось. И руки я держала на коленях, чтобы успеть вовремя поднять их и оттолкнуть парня, совсем не грубо, даже напротив, нежно. Самому молодому из ее кавалеров было шестнадцать. Он играл в футбол за команду школы в Ван-Найсе. Самому старому — тридцать четыре, то был детектив из Калвер-Сити, и он, как с запозданием выяснилось, был женат.

Детектив Фрэнк Уиддос! Коп из Калвер-Сити, расследовавший убийство в Ван-Найсе в конце лета 1941-го. На окраине Ван-Найса, в глухом, заброшенном месте, у железнодорожных путей, был обнаружен труп мужчины со следами пулевых ранений. Жертву идентифицировали, это оказался свидетель, проходивший по делу об убийстве в Калвер-Сити. И вот Уиддос приехал опросить возможных свидетелей, а также осмотреть место происшествия. И тут на грязной тропинке появилась девочка на велосипеде. Блондинка с пепельно-белокурыми волосами, она медленно и мечтательно крутила педали и, казалось, вовсе не замечала уставившегося на нее детектива в штатском. Сперва Уиддосу показалось, что ей лет двенадцать, не больше. Но при ближайшем рассмотрении он понял, что она старше, что ей, возможно, лет семнадцать, что груди у нее, как у взрослой женщины. Обтягивал эти груди свитерок из тонкой шерсти горчично-желтого цвета, и еще на ней были коротенькие белые шорты из какого-то плотного материала. Эти шорты так соблазнительно облегали ее попку в форме сердечка!..

И тогда он остановил ее и спросил, не заметила ли она здесь кого-либо или чего-либо «подозрительного». И только тут сам заметил, какие чудесные синие у нее глаза. Изумительно красивые, влажные и мечтательные глаза, глаза, которые, казалось, смотрели не на него, а вглубь, проникали в самое его существо, точно они с ней были знакомы давным-давно. И хотя она не знала его, она тут же поняла, что он-то ее знает и имеет полное право задавать ей вопросы. Даже имеет право задержать ее, усадить в свою машину и сидеть там с ней сколько заблагорассудится, сколько того требуют интересы «расследования». И еще у нее было совершенно незабываемое личико, тоже в форме сердечка, с заостренным подбородком и немного длинноватым носиком. И зубки у нее были немного неровные, что, как ему показалось, только добавляло ей очарования, придавало несколько ребяческий вид.

Потому как в конечном счете она и была ребенком и еще, конечно, женщиной. Ребенком, словно примерившим на себя женское тело, как примеривает на себя маленькая девочка мамины тряпки. И еще она прекрасно знала и понимала это и упивалась всем этим. (О том свидетельствовали и плотно облегающий свитер, и поза, в которой она сидела, — с безупречно прямой спинкой, дыша глубоко, отчего расширялась грудная клетка и вздымались круглые груди. И ее коричневатые от загара ножки в этих коротеньких белых шортах были само совершенство!) И одновременно она будто и не осознавала всего этого. И если бы он приказал ей раздеться, она сделала бы это с улыбкой и покорно, стараясь угодить, и вместе с тем сохраняла бы совершенно невинный вид, отчего казалась еще прекраснее и соблазнительнее. Если бы он только приказал ей — чего он, разумеется, не сделал, — но если б приказал, зная, что наказание за это будет ужасным, что он обратится в камень или его порвут на части волки, это все равно того бы стоило!

Он встречался с этой девушкой несколько раз. Приезжал в Ван-Найс и поджидал ее у школы. Он до нее ни разу не дотронулся! Ну, сами понимаете, в каком смысле. Вообще почти не прикасался. Зная, что это подсудное дело, зная, как это может отразиться на карьере, уж не говоря о более личных матримониальных проблемах. Дело в том, что он уже изменял жене и его «застукали». Точнее говоря, он сам в порыве гнева признался во всем жене, вот и получилось, что его «застукали». И он ушел от жены, и жил с тех пор один, и ему это нравилось.

И еще он выяснил, что эта девушка, Норма Джин, сирота и находится на социальном попечении. Администрация комитета социальной защиты сирот округа Л.А. поместила ее в приемную семью, проживавшую в Ван-Найсе, на Резеда-стрит. На тихой улочке, застроенной полуразвалившимися бунгало, где на задних дворах не росла трава; и приемному отцу этой девушки принадлежали пол-акра земли, где он держал старые автомобили, грузовики и мотоциклы, и прочий хлам, выставленный на продажу. И там в воздухе постоянно витал запах паленой резины, и над всей округой висела голубоватая дымка; и Уиддос мог лишь представить, что за обстановка в этом доме, но решил этого не выяснять. Уж лучше нет, не надо, это может самым отрицательным образом отразиться на его служебном положении.

Да и чем он мог помочь? Удочерить эту девочку, что ли? У него были собственные дети, и они стоили ему денег. Он жалел ее, постоянно совал ей деньги, одно- и пятидолларовые купюры, чтобы она могла купить себе что-нибудь «симпатичное». Нет, все действительно было совершенно невинно. Она была из тех девушек, кто подчиняется или хочет подчиняться. А потому следовало взять на себя ответственность и следить за тем, что ей говоришь. А когда они тебе верят, это еще хуже, еще большее искушение, уж лучше бы совсем не верили. И потом, ее возраст… И ее тело. И дело тут было не только в бляхе (кстати, ей страшно нравилась его бляха, она просто «обожала» эту бляху, любовалась ею, и еще — револьвером. И иногда спрашивала разрешения потрогать револьвер, и Уиддос усмехался и говорил; конечно, почему нет, валяй, трогай, пока он в кобуре и стоит на предохранителе). Не только в бляхе, но в упоении властью, ведь он вот уже одиннадцать лет служил копом, и у него была власть над людьми.

Он допрашивал людей, он распоряжался их судьбами, внушал, что если они будут сопротивляться, то сильно об этом пожалеют. И они знали и чувствовали это, инстинктивно. Как мы всегда чисто инстинктивно чувствуем превосходство и силу и знаем, что нельзя переступать какие-то границы, что, если их переступить, можно и пострадать. Но в случае с Нормой Джин все было абсолютно невинно, нет, правда. Ведь вещи вовсе не таковы, какими кажутся на взгляд посторонних. Уж это-то детектив Уиддос усвоил четко.

Норма Джин была всего года на три года старше его дочери. И эти три года были, что называется, решающими. И еще она была гораздо умнее, чем казалась на первый взгляд. И несколько раз сильно его удивила. Эти глазки и детский голосок были обманом. Девушка всерьез рассуждала о таких вещах, как война, «смысл жизни», и делала это ничуть не хуже любого из взрослых, знакомых Уиддоса. И еще у нее было чувство юмора. Она умела посмеяться над собой. Говорила, что «хочет петь с Томми Дорси[29]». Хотела стать медсестрой военно-медицинской службы. Хотела вступить в женский отряд ВВС — о нем она вычитала в газетах — и выучиться на летчицу. Хотела стать врачом. Говорила, что является «единственной внучкой» женщины, которая основала церковь «Христианской науки»; что ее мать, погибшая в 1934-м в авиакатастрофе над Атлантикой, была голливудской актрисой, дублершей Джоан Кроуфорд и Глории Свенсон. А отцом ее, которого она не видела долгие годы, являлся знаменитый голливудский продюсер и что теперь он командовал тихоокеанским флотом США. Ни в одно из этих утверждений Уиддос, разумеется, не верил, однако слушал девушку с таким видом, точно верит, или по крайней мере старается верить, за что она, похоже, была ему благодарна.

Она позволяла ему целовать себя — при условии, что он не будет пытаться раздвинуть ей губы языком, и он этого никогда не делал. Она позволяла целовать себя в губы, шею и плечи — но только если плечи были обнажены. Она начинала волноваться, стоило только ему задрать край одежды или расстегнуть какую-нибудь пуговку или молнию. Эта детская суетливость и чувствительность казались ему очень трогательными. В такие моменты она напоминала ему дочь. Что-то дозволяется, а что-то — нет. Однако Норма Джин все же позволяла гладить загорелые шелковистые руки и даже ноги, до середины бедра. Позволяла также гладить свои длинные вьющиеся волосы и даже иногда расчесывать их. (Норма Джин сама протягивала ему расческу! И говорила при этом, что мама тоже расчесывала ей волосы, когда она была совсем маленькой девочкой, и что она страшно скучает по маме.)

Все эти несколько месяцев, что они встречались, у Уиддоса было полно женщин. Он вовсе не воспринимал Норму Джин как женщину. Должно быть, его привлекал в ней именно секс, но сексом он с ней никогда не занимался.

И как же все это закончилось? Внезапно. Резко. И Уиддосу вовсе не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал об этом инциденте, особенно — его начальство из департамента полиции Калвер-Сити, где в досье на Фрэнка Уиддоса и без того накопилось немало жалоб от граждан, обвиняющих его в «неадекватном применении силы» при арестах. Но тут ни о каком аресте и речи, конечно, не было.

Однажды вечером, в марте 1942-го, он заехал за Нормой Джин, должен был подобрать ее на углу улицы, в нескольких кварталах от Резеда-стрит. И впервые за все время девушка оказалась не одна. С ней был парень; ему показалось, что они ссорятся. На вид парню было лет двадцать пять; простой и грубый, он походил на какого-нибудь механика из гаража и был одет в дешевые тряпки с претензией на моду. И еще Норма Джин плакала, потому что «Кларенс» этот преследовал ее, не желал оставлять в покое, хоть она его и просила. Даже умоляла. И Уиддос заорал на парня, чтобы тот отваливал к такой-то матери, и Кларенс ответил что-то Уиддосу, сказал то, чего не следовало бы говорить. Да он, может, и не сказал бы, не будь в расстроенных чувствах и разгляди хорошенько, что за птица этот самый Уиддос. И тогда без долгих слов Уиддос выбрался из машины, и Норма Джин с ужасом увидела, как он спокойненько так достает свой «смит-и-вессон» из кобуры, а потом бьет рукояткой этого самого револьвера парня прямо по физиономии.

Одним ударом он сломал ему переносицу, хлынула кровь. Кларенс так и осел на тротуар, а Уиддос добавил ему еще и по шее, ребром ладони. И тут парень, как подрубленный, валится на асфальт, мелко-мелко сучит так ногами и вырубается напрочь. А Уиддос заталкивает девушку в машину и уезжает; но девушка напугана просто до смерти, просто вся так и окаменела от ужаса, так напугана, что даже говорить не в силах. И похоже, совершенно не понимает того, что говорит ей Уиддос, что он хочет ее просто утешить. Но голос у него все еще раздраженный и взволнованный, и она не вслушивается в его слова. А чуть позже она не разрешает ему себя трогать, даже за руку взять не разрешает. И Уиддос вынужден признать, что тоже напуган, — теперь, когда он немножко обдумал, что произошло. Есть вещи дозволенные и недозволенные, и он, что называется, зашел слишком далеко, да еще на улице, в общественном месте, и что, если там были свидетели? Что, если он убил этого паренька?.. Но ведь он вовсе этого не хотел, нет, ничего подобного! И после этого он перестал встречаться со своей малюткой Нормой Джин.

Они даже не попрощались.

4

Она уже начала все забывать.

Просто удивительно, как она научилась забывать разные неприятные вещи. Не думать о них. Как, к примеру, не думала о менструации, пока у нее не «начиналось». А происходило это каждые несколько недель. Она знала, что это необходимо, даже полезно и хорошо; но всякий раз головная боль, озноб, тошнота и колики были признаком ее слабости и казались нереальными. Тетя Элси объяснила ей, почему это естественно и полезно и что каждая девушка и женщина вынуждены терпеть. Это называлось «проклятием», хотя сама Норма Джин никогда не называла так менструацию. Ибо она была от Бога, а все, что от него исходит, является благословением Божьим.

И само имя «Глэдис» было уже теперь словно и не именем, которое иногда она произносила вслух, а порой — про себя. Говоря о матери здесь (что, впрочем, делала она редко и только в присутствии тети Элси), Норма Джин произносила «моя мать» — самым спокойным и нейтральным тоном. Как говорят: «моя учительница английского», или «мой новый свитер», или «моя коленка». И не более того.

Однажды утром она проснется и обнаружит, что все воспоминания о «моей матери» прекратились, как через три-четыре дня таинственным и непостижимым образом прекращается вдруг менструация. Так же внезапно, как началась.

Я излечилась от этой отравы. Я снова счастлива. Так счастлива!

5

Норма Джин была счастливой девушкой. Она всегда улыбалась.

А вот смех у нее был какой-то странный, не слишком музыкальный. Чересчур высокий, точно писк маленькой мышки (именно так, кстати, прозвали бедняжку Норму Джин в приюте), на которую нечаянно наступили.

Впрочем, не важно. Она все равно смеялась часто: потому, что была счастлива, потому, что в ее присутствии смеялись другие люди, вот и она тоже смеялась.

Ученицей она была средней.

Вообще девушкой во всех отношениях средней, не считая внешности, конечно.

Не считая того, что в лице ее иногда вдруг бегло проглядывало нечто такое напряженное, возбужденное, нервное и трепетное, подобное отблескам пламени.

Ее попробовали на роль ведущей группы поддержки[30]. Обычно в эту группу набирали самых хорошеньких и популярных в школе девушек со стройными фигурками и неплохими спортивными данными. И при подготовке Норме Джин пришлось изрядно попотеть в спортивном зале. Я даже не молилась, чтоб меня выбрали. Потому что знала: Бога нельзя переубедить там, где нет никакой перспективы. На протяжении нескольких недель репетировала она приветственные возгласы и знала каждый наизусть, училась маршировать, держа спину прямо и высоко поднимая колени. И знала, что получается у нее не хуже, чем у любой другой девушки из школы.

Однако по мере того, как близился час испытания, она все больше слабела, паниковала, и голос звучал как-то сдавленно, а потом вдруг она совсем потеряла голос. А в коленках все время ощущалась противная слабость, и она едва не лишилась чувств прямо в зале. Примерно сорок или пятьдесят девушек, собравшихся в тот день в этом зале, встретили ее выступление недоуменным молчанием. И капитан команды поддержки звонким голоском выкликнула:

— Спасибо, Норма Джин. Кто у нас следующий?

Она пробовала поступить в драмкружок. И выбрала для прослушивания отрывок из пьесы Торнтона Уайлдера «Наш городок». Бог ее знает, почему. Такой мрачный отрывок, просто переполненный отчаянием. Отрывок должен быть нормальным, даже более, чем просто нормальным, он должен отвечать требованиям. Но было в этой пьесе предвкушение чего-то чудесного, чего-то, что казалось ей безмерно прекрасным, и, играя в этой пьесе, Норма Джин будто обретала родной дом. Она становилась «Эмили», и ей хотелось, чтобы все называли ее этим именем. Она читала и перечитывала пьесу, и ей казалось, что она понимает ее; какая-то часть души действительно ее понимала. Позже она определит это примерно так: Я пыталась поместить себя в самый центр воображаемых обстоятельств, я существовала в самом центре воображаемой жизни, в мире воображаемых предметов, это и есть мое искупление.

Однако сейчас, стоя на абсолютно пустой освещенной сцене, моргая и щурясь, всматривалась она в первые ряды, где сидели ее судьи, и вдруг почувствовала, как ее охватила паника. И преподаватель из драмкружка выкрикнул:

— Следующий! Кто у нас следующий? Норма Джин?.. Начинайте!

Но она не могла начать. Держала тетрадку с ролью в дрожащей руке, слова расплывались перед глазами, горло перехватило. Строки, которые она столько раз твердила наизусть, смешались в голове, вихрем носились там, как обезумевшие мухи. И вот наконец она начала читать, торопливо, сдавленным голосом. Казалось, язык распух и не помещается во рту. Она заикалась, запиналась и в конце концов окончательно сбилась.

— Благодарю, милочка, — сухо сказал преподаватель. И жестом попросил ее сойти со сцены. Норма Джин подняла глаза от тетрадки.

— П-пожалуйста!.. могу я начать сначала? — В зале послышались смешки. — Мне кажется, я смогла бы сыграть Эмили. Я з-знаю, я — Эмили!

Если б я могла сбросить с себя одежду! Если б могла предстать перед ними голой, какой меня создал Бог, может, тогда… тогда они бы увидели меня?

Но преподаватель был непреклонен. И сказал голосом преисполненным иронии, чтобы другие, любимые его ученики, могли насладиться его остроумием:

— Гм… Так это у нас Норма Джин? Благодарю вас, Норма Джин. Но сомневаюсь, чтобы мистер Торнтон Уайлдер вот так видел Эмили.

И она сошла со сцены. Лицо горело, она изо всех сил старалась сохранить остатки достоинства. Как в фильме, где по ходу действия тебе полагается умереть. Пусть умереть, но ты должна сохранять достоинство.


Она пробовала поступить в хор девочек. Она знала, что может петь, знала! Она всегда пела дома, очень любила петь, и собственный голос казался ей таким мелодичным, и разве не говорила Джесс Флинн, что ей надо учиться петь профессионально? У нее сопрано, она в этом просто уверена. И лучше всего ей удавалась песенка «Все эти глупости». Но когда руководительница хора попросила ее спеть «Песню весны» Джозефа Рейслера, которой прежде она никогда не слышала, она уставилась на ноты невидящими глазами. Тогда женщина уселась за рояль, наиграла мелодию и сказала, что будет аккомпанировать Норме Джин. И Норма Джин, растерявшая всю свою уверенность, запела — бездыханным, дрожащим, совершенно не своим голосом!

И спросила, может ли повторить попытку.

Во второй раз голос ее несколько окреп и звучал лучше. Но ненамного.

Руководительница хора отказала ей, впрочем, очень вежливо:

— Может быть, на следующий год, Норма Джин.


По заданию преподавателя английского языка и литературы мистера Хэринга она писала сочинения о Мэри Эдди Бейкер, основательнице «Христианской науки», об Аврааме Линкольне — «величайшем президенте Америки», о Христофоре Колумбе — «человеке, который не боялся странствий в неведомое». Она показывала мистеру Хэрингу некоторые из своих стихов. Аккуратно выведенные синими чернилами, они красовались на листках неразлинованной бумаги.

В неба я гляжу синеву —

Знаю, никогда не умру!

Знаю, ни за что не умру,

Если я тебя полюблю.

Если б люди на земле разом все,

Если б каждый на земле человек.

Вдруг сказали разом все:

«Я люблю!»

Пусть так будет навсегда и вовек!

Бог говорит: «Люблю тебя, тебя, тебя, и всех!»

И это правда, это так!

И Нелюбовь есть Грех!

Мистер Хэринг неуверенно улыбался и говорил ей, что стихи «очень хороши — да и рифма вполне приличная!» — и Норма Джин так и заливалась краской от удовольствия. Ей понадобилось несколько недель, чтобы наконец решиться и показать учителю стихи — и вот, такая награда! А у нее еще столько стихов! У нее есть стихи, которые давным-давно, молоденькой девушкой, написала ее мать. Еще до замужества, когда жила на севере Калифорнии.

Рассвет в тумане красный,

День в полдень голубой.

И вечер — в желтых красках.

А после — ничего.

Но мили искр звездных

Зажгли над головой

Пространства Серебряны,

Страны неведомой[31].

Эти стихи мистер Хэринг читал и перечитывал, сосредоточенно и недовольно хмурясь. Нет, она точно сделала ошибку, показав их ему! И сердце у Нормы Джин вдруг застучало, забилось, словно у испуганного кролика. Мистер Хэринг был очень строг с учениками, и это несмотря на свою относительную молодость. Было ему двадцать девять. Тоненький, как проволочка, мужчина с песочного цвета, уже начавшими редеть волосами. Ходил он, немного прихрамывая, — результат какой-то травмы, полученной в детстве. Он был женат и из кожи лез вон, чтобы прокормить семью на скромную учительскую зарплату. Он немного напоминал Генри Фонду в фильме «Гроздья гнева» — с той разницей, что был гораздо более хилым и менее обаятельным. В классе он редко пребывал в веселом расположении духа, был подвержен приступам сарказма. С мистером Хэрингом никогда не знаешь, чего от него ждать, что он может сказать и как отреагировать. Одна надежда — вызвать у него хотя бы улыбку.

И обычно мистер Хэринг улыбался Норме Джин, которая была девочкой тихой, застенчивой, очень хорошенькой, с необыкновенно соблазнительной фигуркой. Которая носила свитерки на размер или два меньше, чем требуется, и в каждом ее движении и взгляде так и сквозило неосознанное кокетство. По крайней мере мистеру Хэрингу казалось, что делала она это неосознанно. Этакая пятнадцатилетняя сексапилочка, и, похоже, вовсе этого не осознает. А уж глаза, глаза!..

Стихотворение матери Нормы Джин, не имевшее даже названия, показалось мистеру Хэрингу «незаконченным». Стоя у доски с мелом (было это после занятий; Норма Джин пришла к нему для частной консультации), он показывал ей, в чем заключается дефект избранной автором рифмы. «Красный» и «красках» можно считать рифмой, хотя и не слишком удачной — однокоренные слова. А ют «голубой» и «ничего» — это вообще никакая не рифма. Неужели Норма Джин этого не видит? Во второй строфе с рифмами дела обстоят еще хуже: первая и третья строчки не срифмованы вовсе, а вот «головой» и «неведомой»… Да, это может показаться рифмой, окончания одинаковы, но нарушен размер. Нет, определенной музыкальностью эти стихи обладают, отрицать этого нельзя. Но что, скажите на милость, это за страна такая — «Серебряна»? Он никогда не слышал о таком месте и сомневался, что оно существует. «Туманный смысл и вечные недомолвки» — вот типичные недостатки так называемой женской поэзии. А для сильной поэзии нужна крепкая рифма, и потом всегда в любом стихотворении обязательно должен присутствовать смысл.

— Иначе читатель просто пожмет плечами и скажет: «Э-э, да я сам могу написать куда лучше!»

Норма Джин засмеялась — только потому, что мистер Хэринг засмеялся. Ее невероятно разочаровал тот факт, что в стихах матери столько недостатков (хотя она упорно продолжала считать это стихотворение очень красивым, странным и загадочным, и оно очень нравилось ей). Однако она была вынуждена признать, что действительно не знает, что это за страна такая — «Серебряна». И извиняющимся тоном заметила, что мама ее колледжей не оканчивала.

— Мама вышла замуж, когда ей было всего девятнадцать. Она хотела стать настоящей поэтессой. Она хотела быть учительницей. Как вы, мистер Хэринг.

Похоже, это заявление растрогало Хэринга. К тому же эта девочка такая очаровашка!

Нечто в вибрирующем голоске Нормы Джин заставило его мягко спросить:

— А где сейчас ваша мама, Норма Джин? Вы с ней не живете?

И Норма Джин застенчиво покачала головой. Глаза ее увлажнились, юное личико словно закаменело.

Только тут Хэринг вспомнил какие-то разговоры насчет того, что девочка вроде бы сирота и находится на попечении властей. И живет в семье Пиригов. Ох уж эти Пириги! Ему довелось сталкиваться с другими приемными детьми из этой семейки. Просто удивительно, что эта девочка выглядит такой ухоженной, здоровенькой и умной. Пепельно-белокурые волосы чисто вымыты, одета всегда так опрятно, правда, несколько вызывающе. Этот дешевый красный свитерок так соблазнительно подчеркивает твердые круглые грудки, а дешевенькая юбчонка из серой саржи едва прикрывает задик. Уж лучше не смотреть.

Он и не смотрел, и не собирался. Он жил с измученной молодой женой, четырехлетней дочерью и восьмимесячным сыном, и это видение, безжалостное, как палящее солнце пустыни, вечно стояло перед его усталыми глазами.

Но что-то заставило его быстро выпалить:

— Послушайте, Норма Джин. Приносите еще стихи, и свои, и вашей мамы. Всегда, в любое время, я буду рад прочесть их. Это моя работа.

И вот так получилось, что зимой 1941 года Сидни Хэринг стал самым любимым учителем Нормы Джин в школе. И они начали встречаться — раз или два в неделю, после занятий. И неустанно говорили — о чем же они говорили? — ну, о литературе, естественно! О романах и стихах, которые давал почитать Норме Джин мистер Хэринг. Она читала «Грозовой перевал» Эмилии Бронте, «Джен Эйр» Шарлотты Бронте, «Земля» Перл Бак[32], тоненькие сборники стихов Элизабет Баррет Браунинг, Сары Тисдейл, Эдны Сент-Винсент Миллей и, наконец, самого любимого поэта Хэринга, Роберта Браунинга. Он продолжал «разбирать» ее девичьи стишки (она никогда больше не показывала ему стихов матери). Однажды они засиделись допоздна, и Норма Джин вдруг с ужасом спохватилась, что ее давным-давно дожидается миссис Пириг, которой она обещала помочь по дому. И тогда Хэринг предложил ее подвезти.

И после этого он частенько подвозил ее к дому, который находился примерно в полутора милях от школы. И у них было больше времени поговорить обо всем.

Все это носило совершенно невинный характер, мистер Хэринг готов был поклясться. Совершенно невинный. Девочка была его ученицей, он являлся ее учителем. Он и пальцем до нее не дотронулся, ни разу. Только, распахивая перед ней дверцу машины, слегка касался ее руки — чисто случайно, разумеется, ну и еще раза два погладил по длинным волосам. И бессознательно вдыхал ее запах. И возможно, смотрел на нее чуть дольше, чем следовало бы, а иногда, во время оживленного разговора, вдруг терял нить и начинал запинаться и повторяться. И сам не желал признаться себе в том, что, когда после этих свиданий возвращался в свой бедный и жалкий дом, к семье, перед глазами все время маячили улыбающееся прелестное детское личико Нормы Джин, ее обольстительная фигурка. И он испытывал жгучее чувство вины, особенно при воспоминании об этом «тающем» взгляде ее влажно-синих глаз, всегда чуть-чуть как бы «вне фокуса», всегда словно приглашающих войти.

Я живу в твоих мечтах, ведь правда? Приди, живи и ты в моих!

И однако на протяжении нескольких месяцев их «дружбы», девушка ни разу не намекнула на возможность сексуальных отношений. Похоже, она действительно хотела говорить лишь о книгах, которые давал ей почитать мистер Хэринг, да о своих стихах, которые он совершенно искренне считал «многообещающими». И если в стихотворении говорилось о любви и адресовано оно было некоему загадочному «ты», мистер Хэринг не мог удержаться от тайной и сладкой мысли, что этим «ты» являлся он, Сидни Хэринг. Лишь однажды Норма Джин очень удивила Хэринга, и случилось это, когда они затронули совершенно другую тему. Хэринг заметил, что не доверяет Ф.Д.Р.[33], в том смысле, что при нем неадекватно освещаются новости с фронта. Что он вообще не доверяет ни одному политику — просто в принципе. И тут Норма Джин вдруг вспыхнула и воскликнула:

— Нет-нет, это неправильно, это совсем не так! Президент Рузвельт вовсе не такой!

— Вот как? — с усмешкой заметил Хэринг. — А откуда ты знаешь, какой он? Ты же с ним лично не знакома, не так ли?

— Конечно, нет, не знакома, но я слышала его выступления по радио!

После паузы Хэринг заметил:

— Я тоже слышал его выступления по радио, и у меня создалось впечатление, что мной манипулируют. Все, что мы слышим по радио или видим в кино, создается по определенному сценарию. Предварительно репетируется и играется на публику. Это не спонтанно. У человека создается впечатление, что слова идут от самого сердца, но на деле это вовсе не так. И не может быть так.

Норма Джин взволнованно воскликнула:

— Но президент Рузвельт — великий человек! Возможно даже, такой же великий, как Авраам Линкольн!

— С чего это ты взяла?

— Я в него в-верю.

Услышав это, Хэринг расхохотался.

— А знаешь, какое определение дал вере я, Норма Джин? Верить можно только в то, что не является правдой.

Норма Джин сердито нахмурилась.

— Это не так! Мы верим в то, что считаем правдой, пусть даже иногда это невозможно доказать!

— Но что, к примеру, ты можешь знать о том же Рузвельте? Только то, что о нем пишут в газетах и говорят по радио. Готов поспорить, ты даже не знаешь, что он калека!

— Ч-что?!

— Калека, инвалид. Кажется, он перенес полиомиелит. И с тех пор ноги у него парализованы. И он передвигается на инвалидной коляске. Неужели не заметила, что на всех фотографиях его показывают только до пояса?

— О нет! Этого просто быть не может!

— Но я это точно знаю. Из надежного источника. От дяди, он работает в Вашингтоне, округ Колумбия. Вот так!

— Все равно не верю.

— Что ж… — Хэринг улыбнулся, его забавляло все это. — Можешь, конечно, не верить. Ф.Д.Р. — абсолютно здоровый и нормальный человек, потому что так считает, в это твердо верит Норма Джин Бейкер, проживающая в Ван-Найсе, штат Калифорния!

Они сидели в машине Хэринга, на грязной немощеной улочке, на окраине городка. В пяти минутах езды от старенького и убогого домишки Пиригов на Резеда-стрит. Поблизости находилась железная дорога, в отдалении маячили в туманной дымке горы Вердуго. Казалось, впервые за все то время, что они были знакомы, Норма Джин смотрела прямо ему в глаза. Раскрасневшаяся, возбужденная спором, она часто дышала, и он вдруг испытал жгучее желание схватить ее, привлечь к себе, сжать в объятиях и держать, и успокоить, и утешить. И тут, широко раскрыв глаза, она вдруг прошептала:

— О! Я ненавижу вас, мистер Хэринг! Вы совсем, совсем мне не нравитесь!

Хэринг рассмеялся и повернул ключ в замке зажигания.

Высадив Норму Джин у дома Пиригов, он вдруг обнаружил, что весь вспотел. А в брюках сердито подрагивал твердый, как кулак, пенис.

Но ведь я до нее и пальцем не дотронулся! Мог, мог, но не стал!

Когда они встретились в следующий раз, об этом взрыве эмоций было забыто. И разумеется, ни один из них не упомянул о нем и словом. Ведь эта девочка была его ученицей; а он — ее учителем. Они больше ни разу не говорили друг с другом в таком тоне. И черт возьми, думал Хэринг, как же хорошо, что он вовсе не влюблен в эту пятнадцатилетнюю девчонку, а потому нет смысла рисковать. Ведь в противном случае он может потерять работу, разрушить и без того шаткий брак.

Ну, хорошо, я ее не трону. Но что же дальше?

Ведь она наверняка писала эти стихи для него. И признавалась в них в любви именно ему, Сидни Хэрингу, разве нет?..


И вдруг в конце мая самым неожиданным и таинственным образом Норма Джин оставляет школу в Ван-Найсе. И это при том, что до десятого класса ей осталось доучиться каких-то несколько недель. Оставляет, не сказав ни слова своему любимому учителю. В один прекрасный день она просто не явилась на занятия по английскому, а на следующий день мистера Хэринга, а также всех остальных преподавателей официально известили о том, что девушка ушла из школы «по семейным обстоятельствам». Хэринг был потрясен, но старался этого не показывать. Что с ней случилось? К чему это ей вдруг понадобилось уходить из школы в столь неподходящий момент? И не сказав ему ни слова?..

Несколько раз он снимал телефонную трубку, хотел позвонить Пиригам и поговорить с ней. Но так и не решился.

Не связывайся. Держи дистанцию.

Если не любишь ее. А вдруг любишь?..

И вот однажды он, вконец измученный мыслями о девушке, столь внезапно ушедшей из его жизни (а заодно — и из школы), приехал на Резеда-стрит — в надежде хотя бы мельком, хотя бы издали увидеть Норму Джин. Остановил машину и, вдыхая запах какой-то гари и гнили, смотрел на дощатый обшарпанный дом, сад перед домом, где не росло ни травинки, кучи мусора на заднем дворе. Что за дети могут воспитываться и жить здесь, в таком убожестве? В ярком полуденном свете дом Пиригов казался особенно жалким, серая краска облезла со стен, крыша сгнила и прохудилась. И все это показалось Хэрингу заряженным неким символическим смыслом. Символом рухнувшего вдруг мира, центром которого была для него эта несчастная и невинная девочка. Спасти ее, вырвать отсюда мог только очень храбрый человек. Норма Джин? Где же ты? Я приехал за тобой, спасти тебя.

Тут из гаража за домом вдруг вышел Уоррен Пириг. И направился к пикапу, стоявшему у дома.

Хэринг надавил на педаль газа и быстро уехал.

6

Разбить легко, как стеклянную дверную панель резким ударом кулака.

Она уже выпила с утра два пива. И сейчас держала в руке третью бутылку.

И говорила:

— Она должна уехать.

— Норма Джин? Это еще почему?

Элси ответила не сразу. Закурила сигарету. Дым показался очень горьким на вкус.

Уоррен спросил:

— Мать, что ли, ее забирает? Да?

Они избегали смотреть друг другу в глаза. Они вообще не смотрели друг на друга. Здоровый глаз Уоррен почему-то зажмурил, больной глаз смотрел затуманенно, в никуда. Элси сидела на табурете за кухонным столом с сигаретой и бутылкой теплого пива — из всех марок она предпочитала «Твелв хорс». Уоррен, который только что вошел в дом, стоял перед ней, он даже не успел снять грязные сапоги. В такие моменты он казался ей просто опасным, как бывают опасны все крупные мужчины, вошедшие с улицы в замкнутое жаркое и душное пространство дома, где пахнет женщинами.

Уоррен стащил с себя грязную рубашку и швырнул ее на стул. Остался в тонкой хлопчатобумажной майке. От него так и несло теплом разгоряченного тела, мощным запахом пота. Пириг, он же Поросеночек. Так называла она его в моменты близости, но было это страшно давно. Пириг Поросеночек, он так любил зарываться в нее носом, копаться, рыться, фыркать, сопеть и тихонько похрюкивать от наслаждения. А жена обхватывала руками его жирные мускулистые бока, с этих боков прямо оковалки мяса свисали. О-о-о! Уор-рен!.. Боже мой!.. Но было все это так давно, что прямо вспомнить тошно. За последние годы ее муж еще больше раздался — в плечах, в груди. И живот огромный, а руки толстые, как окорока, и голова просто утопает в шее. И повсюду на теле жесткие кустики седоватотемных волос. Даже на спине, на шее, на боках, на тыльных сторонах огромных ладоней.

Элси смахнула слезинку, делая вид, что вытирает нос.

Уоррен заметил громко:

— Вроде бы ее мамаша чокнутая. Так ей что, стало лучше? Когда это?

— Да нет.

— Что нет?

— Дело тут не в матери Нормы Джин.

— А в чем тогда?

Элси задумалась, подбирая слова. Она была не из тех женщин, которые тщательно подбирают слова и готовятся к речи заранее. Но для этого случая она их предварительно отрепетировала. Столько раз произносила про себя, что теперь каждый слог казался невыразительным и фальшивым.

— Норма Джин должна уехать. Пока ничего не случилось.

— Какого хрена? Что это должно с ней случиться?

Да, получалось хуже, чем она рассчитывала. Он был такой огромный, он прямо нависал над ней. И без рубашки мохнатое тело казалось еще массивнее, оно едва помещалось в кухне. Элси потянулась за сигаретой. Вот ублюдок! Делает вид, будто ничего не понимает. Днем она ходила в город за покупками. И перед выходом нарумянила щеки, подобрала волосы вверх и воткнула в них гребешок. Но позже, взглянув на себя в зеркало, увидела, как жутко она выглядит. Кожа обвисшая, лицо усталое. А тут еще Уоррен рассматривает ее в профиль. Господи, она всегда ненавидела, когда он смотрел на нее в профиль, этот ублюдок с жирным подбородком и носом, похожим на свиное рыло!..

И Элси сказала:

— У нее полно парней. И ребят постарше. Чересчур много.

— Постарше? Интересно, кто ж это?

Элси пожала плечами. Ее хотелось, чтобы Уоррен понял: она на его стороне.

— Знаешь, имен я не спрашивала. Парни этого типа обычно в дом не заходят.

— Может, тебе все же следовало спросить, — злобно заметил Уоррен. — Может, я лучше сам спрошу. Где она?

— Вышла.

— Куда это вышла?

Элси боялась посмотреть мужу в глаза. В сверкающие, с красными прожилками глаза.

— Может, поехала прокатиться? На автозаправку, где обычно собираются эти ребята. Не знаю.

Уоррен тихонько присвистнул.

— Девчонке в ее возрасте, — заметил он, — давно пора встречаться с парнями. Это вполне естественно.

— Да, но у Нормы Джин их слишком много. И сама она так доверчива.

— Доверчива? Это в каком же смысле?

— Ну, она… э-э… слишком уж симпатичная.

Элси не стала распространяться на эту тему. Подразумевалось, что если муж и проделывал что-то, оставшись с Нормой Джин наедине, так только потому, что она была слишком симпатичная, слишком милая, и послушная, и угодливая. А потому просто не могла отказать ему.

— Послушай, а может, она «залетела», а?

— Да нет, пока вроде бы нет. Во всяком случае, я об этом не знаю.

Впрочем, Элси прекрасно знала, что не далее как на прошлой неделе у Нормы Джин была менструация. Сильные колики, жуткая головная боль. И кровища из нее так и хлестала, прямо как из зарезанного поросенка. Бедняжка была перепугана до смерти и все молилась Иисусу Христу Исцелителю.

— Пока вроде бы нет? Что, черт побери, это значит?

— Знаешь, Уоррен, нам следует подумать о своей репутации. Мы — Пириги. — Точно была в том необходимость, напоминать мужу, какую он носит фамилию. — И рисковать в таких делах нельзя.

— Репутация? Какая, где?

— Ну, как какая. В городе. В комитете социальной защиты сирот.

— А они что, приезжали сюда? Шпионить, вынюхивать? Задавать разные вопросы? Когда это?

— Ну, они мне звонили. Несколько раз.

— Звонили? Кто звонил?

Элси все больше нервничала. Щелчком стряхивала пепел в пеструю глиняную пепельницу. Ей действительно звонили, но не из комитета социальной защиты сирот округа Л.A., и она вдруг испугалась, что Уоррен может прочесть ее мысли. Уоррен считал себя великим боксером, ничуть не хуже самого Генри Армстронга, чьи бои ему довелось видеть в Лос-Анджелесе. И он утверждал, что, подобно всем остальным великим боксерам, умеет читать мысли противника. Вообще-то сам Армстронг, похоже, действительно угадывал мысли противника или пытался угадать раньше, чем противник разгадает его. И в маленьких свинячьих глазках Уоррена порой появлялось такое хитрое выражение. Достаточно было просто заглянуть в них, чтобы понять — тебе грозит опасность.

Он склонился над ней еще ниже, придвинулся еще ближе. Огромная туша. От него воняло — грязью и потом. И еще эти лапищи. Чудовищные кулаки. Стоит закрыть глаза, и кажется, чувствуешь силу удара. Удара, который когда-то он нанес ей по правой щеке. И все лицо после этого опухло, и его совершенно перекосило. Да, тут есть о чем призадуматься. Поразмышлять. От него так просто не отделаться.

А в другой раз он ударил ее по животу. И ее пронесло, прямо в комнате, на полу. И ребятишки, которые тогда жили в доме (все давно разъехались, разлетелись, никакой связи с ними она не поддерживала), просто со смеху помирали, а потом пулей вылетели на задний двор. Их так и вынесло из дома, словно ветром сдуло. Нет, на взгляд Уоррена, он бил жену вовсе не сильно. Если б хотел как следует врезать, ты бы не встала. Но я не хотел.

И ей следовало признать: она сама напросилась. Посмела орать на него, а Уоррен просто терпеть не мог, когда с ним разговаривают таким тоном. И он уже собирался ответить в том же тоне, но тут Элси стала выходить из комнаты, и Уоррену это тоже очень не понравилось.

После этого, не сразу, но на следующий день или ночь, он обычно становился как шелковый. Не извинялся, но всячески давал понять, что хочет помириться. Об этом говорили и руки, и рот. Вообще-то Уоррен был не слишком разговорчив с женой, да и что в таких случаях скажешь?

Он никогда не говорил, что любит ее. Но она знала — нет, скорее догадывалась, чем знала, — он ее любит.

Я люблю вас! Так говорила эта девчонка. А глаза заплаканные и испуганные. О, тетя Элси, я так люблю вас! Пожалуйста, не отсылайте меня обратно!

И Элси, осторожно подбирая слова, заметила:

— Нам следует подумать о будущем, дорогой. В прошлом мы наделали немало ошибок и…

— Чушь собачья.

— Я хотела сказать, мы ошибались. В прошлом.

— На фиг его вспоминать, это прошлое. Прошлое — это не сейчас.

— Ты же знаешь, как это бывает с молоденькими девушками, — умоляющим тоном сказала Элси. — Что с ними может случиться.

Уоррен подошел к холодильнику, распахнул дверцу, достал бутылку пива. Потом громко захлопнул дверцу и так и присосался к этой бутылке. Стоял, привалившись к разделочному столику, возле грязной раковины, и тыкал грязным ногтем свободной руки в щель в стене, пытаясь поправить выбившуюся паклю. Он сам лично законопатил все эти щели прошлой зимой, и надо же, черт побери, начинай все сначала!.. А через эти щели лезут в дом крошечные черные муравьи.

После долгой паузы он неуверенно, как человек, примеряющий не подходящую ему одежду, заметил:

— Она это плохо воспримет. Ей у нас вроде бы нравится.

И Элси не удержалась, чтобы не поддакнуть:

— Да, нравится.

— Черт.

— Но ты же помнишь, чем это закончилось в прошлый раз, — начала Элси. И заговорила о девочке, которая жила у них несколько лет назад, все в той же комнатушке на чердаке, ходила в ту же школу в Ван-Найсе. Звали ее Люсиль. В пятнадцать лет Люсиль «залетела» и даже не знала толком, кто отец ребенка. Как будто эту Люсиль можно было сравнивать с Нормой Джин!.. И Уоррен, погруженный в собственные мысли, не очень-то внимательно прислушивался к тому, что говорит жена. Да и сама Элси не слишком себя слушала. Однако произнести подобную речь требовали обстоятельства.

Когда она наконец умолкла, Уоррен спросил:

— Так ты собираешься отослать бедную малышку обратно в приют? Обратно в этот… как его… сиротский дом?

— Нет, — улыбнулась Элси. Впервые за весь день улыбнулась. То была ее козырная карта, она приберегала ее напоследок. — Я собираюсь выдать эту девушку замуж. Пусть себе живет счастливо и спокойно.

Она растерянно заморгала, увидев, как Уоррен резко развернулся и, не говоря ни слова, вышел, громко хлопнув дверью. А чуть позже услышала во дворе звук заводимого мотора.


Вернулся он поздно, за полночь, когда Элси и все остальные в доме уже улеглись спать. Сон у Элси был чуткий. Ее разбудили тяжелые шаги мужа. Затем дверь в спальню распахнулась, и она уловила сильный запах спиртного. В спальне было темно, как в колодце, и Элси подумала, что сейчас Уоррен будет шарить по стене в поисках выключателя, но ничего подобного не произошло. Не успела она потянуться к настольной лампе на тумбочке, как он всей тяжестью навалился на нее.

Он не произнес ни слова. Даже не назвал ее по имени. Горячий, тяжелый, разбухший от желания (не обязательно ее, любой женщины), он пыхтел, сопел, разорвал на ней нейлоновую сорочку, а она, застигнутая врасплох, даже не нашла в себе сил оказать хоть какое-то сопротивление. Или (ведь в конце концов она ему жена и обязана исполнять супружеский долг) устроиться в постели поудобнее.

Они не занимались любовью — сколько же? — уже несколько месяцев. Заниматься любовью — не слишком подходящее выражение для того, что происходило между ними в постели. Сама Элси говорила: «делать это», поскольку в моменты близости ею овладевала не характерная для нее застенчивость, причем с самого начала их супружеской жизни и несмотря на сексуальную ненасытность, требовательность и даже нежность, которые проявлял Уоррен, будучи еще молодым мужем. Сама же Элси была в те годы скрытна и молчалива, и если и поддразнивала мужа, то шутливо и нежно. И никогда не произносила слова любовь, никогда не говорила: люблю тебя. Это было трудно, просто невозможно. Странно, иногда думала она, какие-то вещи человек делает каждый день — ну, ходит, к примеру, в ванную, ковыряет в носу, почесывается. Прикасается к себе и другим людям (если, конечно, есть в твоей жизни люди, к которым ты можешь прикасаться и которые имеют право трогать тебя). И однако же об этих вещах как-то не принято говорить, и трудно, почти невозможно подыскать для них подходящие слова.

Примерно то же проделывал он с ней и сейчас, и какие тут можно найти слова, чтобы описать это, хотя бы осмыслить, что происходит. То было сравнимо с насилием, сексуальным насилием (если бы она не являлась женой этого человека, а потому нечего жаловаться и возмущаться). К тому же она здорово разозлила его днем, и теперь это воспринималось ею как возмездие. Перед тем как залезть в постель, Уоррен расстегнул молнию на брюках и сбросил их на пол, на нем осталась вонючая, насквозь пропотевшая майка. Элси задыхалась, ощущая прикосновение жестких волосков, она была смята, раздавлена этой громоздкой вздымавшейся тушей. Никогда прежде он не казался ей таким тяжелым, никогда не атаковал ее столь яростно и беспощадно. Сначала его короткий и толстый пенис слепо колотился о ее тело. Потом он грубо раздвинул коленями ее дряблые бедра, схватил пенис в руку и вонзил в нее. Примерно так он обращался с разбитой в аварии машиной, разбирая ее на части — она сама не раз это видела, — хватал ломик и яростно вонзал в металл, явно наслаждаясь сопротивлением.

Элси пыталась было утихомирить мужа:

— О Господи, Уоррен… о, да погоди же ты! — Но тут он навалился локтем ей на лицо и шею. И она отчаянно старалась высвободиться — ей казалось, что в пьяном угаре Уоррен вот-вот задушит ее, просто раздавит дыхательное горло и все. И она бешено забилась, забарахталась; тогда Уоррен схватил ее за запястья, вздернул руки вверх, потом развел их в стороны и пригвоздил к постели. И она оказалась словно распятой, а он продолжал яростно и методично вонзаться в нее, и в темноте Элси видела перекошенное и потное его лицо, видела, как он оскалил зубы в гримасе (она часто замечала эту гримасу на лице мужа, когда тот спал и стонал во сне; видно, ему снились боксерские бои, снилось, как его избивают или он избивает противника). Я растратил часть своей боли. Может, это своего рода счастье, счастье для мужчины, знать, что ты растратил часть своей боли, передал ее другому, причем говорилось об этом не хвастливо, а как бы между прочим?..

Элси пыталась устроиться так, чтобы ослабить силу атаки Уоррена, но он был слишком силен и слишком хитер. Да он бы убил меня, если б мог. Затрахал бы до смерти. Меня, но только не Норму Джин. Однако она терпела, не кричала, не звала на помощь, даже не рыдала. Только ловила ртом воздух, а по лицу, смешиваясь со слюной, текли слезы. А между ногами жгло — нет, он точно порвал ей что-то, и теперь она истекает кровью. Никогда еще пенис Уоррена не казался ей таким большим, просто огромным. Налившимся кровью, дьявольски сильным. Бам-бам-бам! Бедная Элси колотилась затылком о спинку кровати, служившей им верой и правдой на протяжении всей их супружеской жизни, а спинка, в свою очередь, колотилась о стенку. И тонкая стена дома вибрировала и содрогалась, как бывает при землетрясении.

Ее охватил ужас. Да он, того гляди, сломает ей шею!

Но этого не случилось.

7

— Ну, что я говорила тебе, милая? Нам сегодня здорово повезло!

С горечью и одновременно радостью предвкушая тот факт, что это, очевидно, их последняя вылазка в город, в четверг вечером Элси отвезла Норму Джин в театр Сепульведы, где сначала показывали две одноактные пьесы — «Служебная столовка» и «По призыву», а затем состоялась премьера нового фильма с Хеди Ламарр. А после был проведен розыгрыш призов для зрителей. И, о чудо! Элси Пириг достался второй приз, по билету Нормы Джин.

— Здесь! Мы здесь! Это наш номер! Билет моей дочери! Мы идем!

То был просто вопль счастья. Ведь эта женщина ни разу ничего в своей жизни не выигрывала.

Элси была так возбуждена, так безрассудно, по-детски радовалась выигрышу, что вся публика добродушно смеялась над ней и одарила ее целым шквалом аплодисментов. А что касалось дочери, то в ее адрес раздавались одобрительные свистки, пока она вместе с Элси и другими победителями поднималась на сцену.

— Черт побери, жаль, что Уоррен этого не видит! — шепнула на ушко Норме Джин Элси. Она была в самом лучшем своем платье, нейлоновом, в сине-белый горошек и с огромными накладными плечами. Надела она также последнюю пару приличных чулок, а щеки щедро нарумянила, и сейчас они просто пылали. Загадочные синяки и кровоподтеки на шее умудрилась замаскировать, их почти не было видно под толстым слоем пудры.

Норма Джин в школьной клетчатой юбочке и красном свитере тоже выглядела отлично — надела нитку стеклянных бус, стянула пепельно-белокурые вьющиеся волосы шелковым шарфом. Она была самой молоденькой из всех оказавшихся на сцене людей, и публика в зале глазела на нее особенно пристально. Ни пудры, ни румян на лице, но губы были ярко-красные, в тон свитеру. И ногти тоже очень красные. А сердце от волнения колотилось мелко и бешено, как у птички, попавшей в клетку, но держалась она прямо и возвышалась над всеми остальными, в том числе и над Элси. И голову держала высоко и слегка склонив набок, словно то была самая естественная для нее вещь в мире — подняться вечером на сцену театра Сепульведы, обменяться рукопожатием с пожилым менеджером и принять из его рук приз.

Совсем не то, что тогда, в сиротском приюте Лос-Анджелеса, когда ее, испуганную маленькую девочку, втащил за руку на возвышение Темный Принц. Протянул руку в белой перчатке и поставил рядом с собой, и она глупо таращилась сквозь свет прожекторов в зал. О, теперь она знала, как надо себя вести. Теперь она и не думала всматриваться в зал, где так много знакомых лиц, людей, которые ее знают, по школе, по Ван-Найсу. Теперь пусть это они на меня смотрят! На меня. Теперь это уже не соблазнительная Хеди Ламарр, а она, Норма Джин. Она четко усвоила свою роль, это на нее сейчас устремлены все взгляды.

И вот Норме Джин с Элси вручили приз: набор пластиковых тарелок и салатниц в цветочек, целый сервиз на двенадцать персон. И всем пятерым победителям — все женщины, среди них оказался только один мужчина, полный и пожилой, в потрепанной военной фуражке цвета хаки, — так искренне и бурно аплодировала публика. И Элси обняла Норму Джин прямо на сцене и едва не разрыдалась — так она была счастлива.

— Это не просто пластиковые тарелочки! Это знак свыше!


Юноше, с которым Элси хотела познакомить Норму Джин, исполнился двадцать один год, и он был сыном ее подруги из Мишен-Хиллз. Но говорить этого Норме Джин она не стала. И уж тем более не сказала ей, что он в тот вечер тоже находился в зале. Согласно ее плану он должен был сперва просто поглядеть на Норму Джин на расстоянии и уже потом решить, хочет ли с ней встречаться. Разница в возрасте, конечно, существовала, целых шесть лет. Для взрослых это незаметно — к тому же всегда лучше, если девушка на несколько лет младше. Но в столь юном возрасте, пожалуй, многовато, так заявила Элси мать парня.

— Да ладно тебе. Дай моей девочке шанс. Пусть просто поглядит на нее и все.

И Элси уломала подругу. Она не сомневалась, что, если этот мальчишка действительно в зале, стоящая на сцене Норма Джин должна произвести на него сильное впечатление. Еще бы, ничем не хуже, чем какая-нибудь королева красоты!.. Для него это тоже будет знаком.

Эта девушка приносит удачу!

И вот Элси с Нормой Джин вышли из темного зала в фойе. Элси ожидала, что подруга с сыном подойдут к ним. Однако этого не случилось. (Их и в зале не было видно. Черт, неужели не пришли?) Но их тут же обступила целая толпа. Каждому хотелось поговорить с победителями. Тут были и знакомые, и соседи, но по большей части — совершенно незнакомые люди.

— Победителя любит каждый, верно, детка? — И Элси игриво подтолкнула Норму Джин в бок.

Постепенно сутолока прекратилась, люди начали расходиться. В фойе гасли огни. Бесси Глейзер и ее сын Бак так и не появились. Интересно, что же это означает? Но Элси не хотелось думать об этом, портить себе настроение. И они с Нормой Джин отправились домой, на Резеда-стрит, предварительно положив на заднее сиденье «понтиака» Уоррена коробку с пластмассовыми тарелками.

— Мы все время откладывали этот разговор, милая. Но сегодня нам стоит поговорить. Сама знаешь, о чем.

В ответ на это Норма Джин заметила тихо и как-то странно спокойно:

— Тетя Элси, я так боюсь.

— Чего боишься? Выйти замуж? — Элси расхохоталась. — Большинство девушек в твоем возрасте, наоборот, боятся не выйти.

Норма Джин не ответила. Сидела и ковыряла под ногтем. Элси знала о совершенно безумных, на ее взгляд, планах девушки убежать на войну, стать там медсестрой. Или поступить на курсы медсестер в Лос-Анджелесе. Но ведь она действительно еще слишком молода. И никуда не поедет, во всяком случае, она, Элси, не собирается ее отпускать.

— Послушай, детка, ты придаешь этому слишком большое значение. Скажи, ты когда-нибудь видела у мальчика… у мужчины… ну, эту его штуковину, а?

Элси так груба, так прямолинейна! Норма Джин вздрогнула, нервно усмехнулась.

Потом кивнула, еле заметно.

— Ну, тогда ты должна знать, эта штуковина становится больше. Ты ведь это знаешь, верно?

Снова еле заметный кивок в ответ.

— Так происходит, когда они смотрят на тебя. Это заставляет их хотеть… ну… ты сама знаешь чего, «заняться любовью».

Тут Норма Джин сказала наивно:

— Знаете, тетя Элси, я никогда не смотрела. Там, в приюте, мальчишки часто показывали нам эти свои штуки, наверное, просто хотели напугать, так я думаю. И здесь, в Ван-Найсе, тоже, когда я ходила на свидания. Хотели, чтобы я потрогала, так мне кажется.

— И кто же это был?

Норма Джин покачала головой. С видом полного замешательства.

— Точно не знаю, я вечно всех их путаю. Ведь их было много, не то чтобы там один какой… Разные свидания, с разными ребятами. И еще я хочу сказать, если какой парень вел себя не слишком вежливо, я тут же давала ему понять. И он извинялся, и просил дать ему еще один шанс, и в следующий раз вел себя очень прилично. Большинство парней, они вполне могут быть джентльменами, если, конечно, девушка умеет правильно себя поставить. Ну, как в фильме с Кларком Гейблом и Клодетт Кольбер «Это случилось однажды ночью».

Элси усмехнулась:

— Это в том случае, если они тебя уважают.

А Норма Джин продолжала, все так же искренне и пылко:

— Но те, кто хотел, чтобы я потрогала их… э-э… штуку, я не очень сердилась на них, потому что понимала: все парни таковы, так уж они устроены. Правда, всякий раз пугалась и еще начинала хихикать. Так по-глупому, как будто меня кто щекочет! — И Норма Джин нервно захихикала. Она примостилась на самом краешке сиденья и все время ерзала, как на иголках. — Как-то раз, было это на пляже, в Лас-Тьюнас, я сидела в машине одного парня и, когда он стал приставать, выпрыгнула и перебежала в машину другого парня. А он там был не один, с девушкой. Вообще-то я его знала, мы с ним тоже раньше встречались, и я попросила их довезти меня, и мы вместе поехали в Ван-Найс. А тот, другой парень, ну, с которым я там была, ехал прямо за нами и все время норовил стукнуть нас бампером! В общем, наделала шуму больше, чем надо.

Элси улыбнулась. Ей это понравилось. Оказывается, эта малютка, эта сексапилочка, умеет задать перцу разным ублюдкам.

— Ну, ты даешь, детка! И когда же это было?

— В прошлую субботу.

— Прошлую субботу! — Элси усмехнулась. — Так он хотел, чтобы ты у него потрогала, да? Умная девочка, ничего не скажешь. Что ж, тем легче будет перейти к следующему этапу. — И Элси сделала многозначительную паузу. — Эта штука у них называется «пенис». И с помощью этого самого пениса делаются дети. Думаю, тебе это известно. Нечто вроде такого шланга, через который они «выстреливают» семенем.

Норма Джин захихикала. Элси тоже засмеялась. Это, пожалуй, все, что она знала о гидравлике. А если объяснять как-то по-другому… Нет, у нее просто не хватает смелости.

Вот уже на протяжении многих лет Элси просвещала своих приемных дочерей на темы секса (с мальчиками она подобных разговоров не вела, считала, что те и без того все знают) и всякий раз боялась наговорить лишнего. Некоторые девочки были напуганы и шокированы этими откровениями; другие начинали истерически хихикать; а кое-кто взирал на Элси с недоумением и недоверием. Впрочем, в большинстве своем они воспринимали это нормально, только смущались немного, потому что уже знали о сексе больше, чем им полагалось.

Была одна девочка (как выяснилось позже, ее насиловали родной отец и дядья), которая вдруг оттолкнула Элси и крикнула ей в лицо: «Да заткнись ты, старая крыса!»

Норме Джин исполнилось уже пятнадцать, девочкой она была умной и пытливой, а потому наверняка много знала о сексе. Да что там говорить, даже «Христианская наука» признавала его существование.

Элси была слишком возбуждена и взволнована, чтобы сразу ехать домой, а потому, миновав Резеда-стрит, направилась к окраине города. Уоррена, наверное, еще нет дома, а когда Уоррена нет дома, приходилось ждать его и гадать, в каком он пожалует настроении.

Элси почувствовала, как Норма Джин часто и возбужденно задышала. И объяснила Элси, что, когда была маленькой девочкой, мать брала ее на прогулки по воскресеньям. Они долго ездили по городу, и то было самым счастливым воспоминанием ее детства.

Элси же продолжала гнуть свое:

— Вот выйдешь замуж, Норма Джин, и все будет о’кей. Все сразу станет на свои места, будешь чувствовать себя совсем по-другому. И твой муж тебе все покажет. — Тут она сделала паузу, но так и не смогла преодолеть искушения. — Я уже подобрала тебе мужа. Славный парень, симпатичный такой. У него уже были подружки, и он христианин.

— Вы в-выбрали, тетя Элси? Кто он?

— Скоро сама увидишь. Он тебе понравится, на все сто процентов! Нормальный парень, белый, хороший спортсмен да и в этом деле смыслит. — Элси снова сделала паузу. И снова не смогла преодолеть искушения. — Мой Уоррен тоже смыслит. Или так ему по крайней мере кажется. Господи, Боже ты мой!.. — И она усмехнулась и покачала головой.

Норма Джин увидела, как Элси потерла синяк под подбородком. Не далее, как сегодня днем, она сама попросила Норму Джин помочь ей припудрить синяки. А происхождение их объяснила тем, что пошла ночью в туалет и ушиблась в темноте о дверь. Норма Джин лишь пробормотала:

— О, тетя Элси!.. Ужас какой. — И больше ничего, ни слова. Как будто прекрасно понимала, откуда появились эти синяки. И еще заметила, что тетя Элси ходит по дому, как-то странно ковыляя и прихрамывая, словно ей засунули в задницу палку от метлы.

Но Норме Джин, видимо, была свойственна чисто женская мудрость, и она поняла, что расспросами Элси лучше не донимать.

Все эти последние несколько дней Уоррен избегал смотреть на Норму Джин. Оказавшись с ней в одной комнате, нарочно поворачивался к ней незрячим глазом. И стоило Норме Джин заговорить с ним, как в глазах Уоррена появлялось выражение раненого зверя — и это при том, что он не смотрел на нее, — такое отношение пугало и обижало Норму Джин. Он перестал приходить домой к ужину, съедал его в таверне или вообще обходился без еды.

Элси же тем временем говорила:

— В первую брачную ночь тебе не мешало бы немножко выпить. Нет, не напиваться, конечно, но бокал шампанского будет в самый раз. Обычно мужчина ложится на женщину и втыкает в нее свою штуковину, и она должна быть к этому готова. И тогда больно не будет.

Норма Джин передернулась. И недоверчиво покосилась на Элси.

— Не больно?

— Ну, не всегда.

— О, тетя Элси!.. Но все же говорят, это ужас до чего больно!

Элси сдалась.

— Ну, да, иногда. Только в самом начале.

— И тогда у девушки идет кровь, верно?

— Если она девственница, то да.

— Тогда, значит, точно больно.

Элси вздохнула.

— Надеюсь, сама-то ты девственница, а?

Норма Джин мрачно кивнула.

Элси заметила осторожно:

— Ничего. Муж тебя подготовит. Ну, там, в нужном месте. И ты будешь мокренькая и готова для него. С тобой когда-нибудь так было?

— Что было? — Голосок у Нормы Джин задрожал.

— Ну, ты хотела? Заниматься любовью, я имею в виду?

Норма Джин призадумалась.

— Ну, в основном мне нравилось, когда они меня Целуют. И обниматься тоже нравилось. Когда меня ласкают и обнимают, как куколку. Но только я не кукла. — И она хихикнула странным высоким и писклявым голоском. — И если закрыть глаза, даже и не поймешь, кто это. Кто из парней.

— Норма Джин! Как только можно говорить такие вещи!

— А что тут такого? Просто мне нравится обниматься и целоваться. Неужели это так важно, с каким именно парнем?

Элси лишь покачала головой. Она была слегка шокирована. Хотя, если вдуматься, так действительно, неужели это так важно? Ответа на вопрос она не знала.

И она подумала, что уж тогда Уоррен ее бы точно убил. Если б узнал, что она целовалась с другим мужчиной, уж не говоря о романе. Сам он изменял ей много раз, и ей было больно и очень обидно, и она просто бесновалась, и всегда высказывала ему все, что о нем думает. И ревновала, и плакала, а он, конечно, все отрицал. Но сразу было видно — ему это нравится. Реакция жены нравится. Это же и есть часть жизни, часть брака, разве не так? По крайней мере когда ты еще молода.

И Элси с наигранным возмущением в голосе заметила:

— Ты должна быть верна и предана одному мужчине! «В здравии и болезни. Пока смерть не разлучит нас». Брак — вещь религиозная, так мне кажется. И еще мужья хотят быть уверены, что дети, которые у вас родились, это их дети, а не чьи-то там еще. И ты будешь венчаться с мужем в церкви, по христианскому обычаю, уж я об этом позабочусь.

Норма Джин грызла ногти. Элси, не переставая вести машину, легонько шлепнула ее по руке. Норма Джин тут же сложила руки на коленях, тесно сплела пальцы.

— О, тетя Элси! Извините, я не хотела. Просто мне кажется, я немного… боюсь.

— Знаю, милая, знаю. Но страх пройдет, и все будет хорошо.

— А что, если у меня появится ребенок?

— Ну, если даже и появится, то не сразу же. Позже.

— Прямо уж, позже! Если я выйду замуж в следующем месяце, он может появиться уже в этом году!

А ведь верно, подумала Элси. Ей как-то в голову не приходило.

— Ты можешь попросить мужа, чтобы он предохранялся. Ну, знаешь, надевал такую маленькую резиновую штучку.

Норма Джин брезгливо сморщила носик.

— Такую штучку, из которой можно надуть шарик?

— Да, они довольно противные, — согласилась Элси, — но без них будет еще хуже. Твой будущий муж достиг как раз такого возраста, что его могут призвать в армию или на флот. Может, он уже записался в армию, и тогда на кой ему оставлять молодую жену беременной? Ни ему, ни тебе это вовсе ни к чему. А так уедет за море со спокойным сердцем.

Норма Джин просияла:

— Так его могут отправить за море, да? На войну?

— Всех мужчин отправляют на войну.

— Я бы тоже хотела! Хотела бы родиться мужчиной!

Элси лишь рассмеялась в ответ на это. И это говорит Норма Джин, с ее-то внешностью, с ее хорошеньким личиком и детскими манерами, такая обидчивая, такая ранимая! Она хотела бы быть мужчиной!

Да все мы этого хотели бы, не так ли? Но не повезло. Приходится играть ту роль, на которую обречена с рождения.

Немощеная дорога кончилась, Элси заехала в тупик. Где-то рядом, хотя в темноте видно не было, пролегала насыпь с железнодорожными путями. Год назад именно здесь было найдено тело мужчины с многочисленными пулевыми ранениями. В газетах это назвали «результатом гангстерских разборок». Теперь же лишь ветер тихо шелестел в высокой траве, словно шептались души умерших. Чего только люди не делают друг с другом!..

И вся эта сцена вдруг показалась Элси сценой из фильма. Они с Нормой Джин сидят в машине, в этом страшном уединенном месте, и с ними что-то непременно должно случиться. Но сначала должен прозвучать сигнал. Таким сигналом в фильме обычно являлась музыка. Впрочем, теперь, в реальности, никакой музыки слышно не было. А нет музыки — нет и подсказки. И ты вплываешь в эту сцену, не зная, важна она или нет. Будешь ли помнить ее всю свою жизнь, или уже через час позабудешь. Просто люди, снимающиеся вдвоем в кино, и камера следит за ними. А это означает, что должно произойти нечто важное, необычное, сам факт присутствия камеры говорит: что-то должно случиться. Возможно, она была просто возбуждена выигрышем (пластиковые тарелки всегда пригодятся, да и на Уоррена это произведет должное впечатление). Но мыслями она сегодня витала в облаках и еще все время преодолевала желание взять Норму Джин за руку и сжимать ее, сжимать, сжимать. И она вдруг сказала, словно они уже обсуждали все это:

— Такие фильмы, как сегодня, они, конечно, хороши, ты смотришь их и радуешься. Но, по сути, все в них ложь, ты согласна? Боб Хоуп, он, конечно, умеет смешить, чертовски здорово это у него получается, но он какой-то ненастоящий. Мне нравятся совсем другие фильмы. Ну, типа «Враг народа», «Маленький Цезарь» или «Лицо со шрамом». Нравятся Джимми Кэгни, Эдвард Дж. Робинсон, Пол Муни. Подлые сексуальные мужчины, они всегда добиваются своего в конце. — Элси развернулась, и они поехали в сторону Резеда-стрит.

Откладывать возвращение в дом больше было нельзя. Было уже совсем поздно, к тому же ей ужасно хотелось выпить пива. Нет, не на кухне. Она заберет бутылку в спальню и выпьет там, медленно, со смаком, чтобы потом лучше спалось. И она заметила уже более веселым тоном, как будто та сцена в кино еще продолжалась, но характер ее изменился:

— Нет, тебе наверняка понравится твой муженек, Норма Джин! И ты захочешь от него детишек. Как я в свое время хотела.

И Норма Джин тоже заметно повеселела. И сказала вдруг:

— Вообще-то я люблю маленьких. Это ведь нормально, правда? Занятно иметь ребенка. Рождается, выходит из твоего тела. Мне всегда нравилось возиться с малышами. Пусть они даже не мои. Чьи-то там еще. — Она сделала паузу, перевела дух. — Но если это будет мой ребенок… Тогда я буду возиться с ним целые сутки напролет, все двадцать четыре часа!

Элси удивленно покосилась на нее, такого перепада в настроении она не ожидала. Впрочем, такова уж она была, эта Норма Джин. Настроение у нее менялось, точно ветер. То сидит хмурая и задумчивая, то вдруг словно выключатель какой переключили, становится весела, шутит, смеется, прямо вся расцветает, как солнышко, словно на нее направили камеру.

Тут Норма Джин восторженно заметила:

— Да! Мне очень бы хотелось заиметь р-ребеночка. Наверное, только одного. Ведь тогда я уже никогда не буду одна, правда?

— Ну, какое-то время, да, — грустно заметила Элси. И вздохнула. — До тех пор, пока она не вырастет и не оставит тебя.

— «Она»? Но я вовсе не хочу девочку. У моей мамы были одни девочки. А я хочу маленького мальчика!

Норма Джин произнесла эти последние слова с такой страстью, что Элси встревоженно покосилась на нее.

Странная, странная она девочка. Я так толком и не узнала ее.

Элси с облегчением заметила, что старенького пикапа Уоррена у дома не видно. Впрочем, это означало, что он наверняка заявится домой поздно и наверняка пьяный. А уж если проиграл сегодня в карты, что случалось с ним последнее время часто, то еще и в самом скверном расположении духа. Но Элси отмахнулась от этой мысли. Не стоит заранее портить себе настроение. Пластиковые тарелки и плошки в веселенький желтый цветочек она выставит на кухонном столе, на самом видном месте. Чтобы Уоррен сразу заметил их и удивился — черт, а это еще что такое? Она уже представила удивленное выражение на его лице. И тогда она выложит ему все хорошие новости, и он, возможно, даже улыбнется. Ведь любой выигрыш, любая вещь, которая досталась тебе за просто так, можно сказать, на голову свалилась, это ведь здорово, верно?

Элси поцеловала Норму Джин, пожелала ей спокойной ночи. И еще шепнула:

— Все, что я сегодня тебе говорила, Норма Джин, это для твоей же пользы. Тебе обязательно надо выйти замуж, потому что, видит Бог, ты не можешь у нас оставаться. И возвращаться туда… в то место, тебе тоже не обязательно.

Сегодня Норма Джин восприняла эти слова гораздо спокойнее, чем несколько дней назад.

— Знаю, тетя Элси.

— Ведь рано или поздно каждый человек становится взрослым. Никому этого не избежать.

Норма Джин тихо засмеялась, печальным и странным писклявым смешком:

— Наверное, и мой черед пришел, тетя Элси. И мой тоже.

Помощник бальзамировщика

— Я люблю тебя! Теперь я совершенно счастлива!

И вот он настал, этот день, 19 июня 1942 года (не прошло и трех недель, как Норме Джин исполнилось шестнадцать лет), день, когда она обменялась священной супружеской клятвой с мальчиком, в которого влюбилась с первого взгляда. И он тоже влюбился в нее с первого взгляда, и они стояли и глазели друг на друга в восторженном и немом изумлении — Привет! Я Баки. А я — Н-Норма Джин. А на почтительном расстоянии от них стояли Бесс Глейзер и Элси Пириг, с улыбками и чуть ли не в слезах умиления. Да разве только они! В тот день на свадьбе, что проходила в Первой Церкви Христа, в Мишен-Хиллз, штат Калифорния, практически каждая женщина рыдала от умиления при виде такой красавицы невесты! Совсем еще молоденькая, на вид не больше четырнадцати, а жених прямо так и возвышается над ней, в парне было росту не меньше шести футов трех дюймов. И тоже совсем молодой, не больше восемнадцати, застенчивый, но галантный и такой симпатичный мальчик, немножко похож на подросшего Джеки Кугана, и темные прямые волосы стрижены коротко и открывают немного оттопыренные розовые уши. Он был чемпионом школы по армрестлингу, членом футбольной команды, и сразу было видно: уж он-то сможет защитить эту маленькую славную девушку, к тому же сироту. Взаимная любовь, причем с первого взгляда. И у него, и у нее. И месяца не были помолвлены. Такие уж теперь времена, война. Все торопятся, все спешат.

Вы только посмотрите на их лица!

Личико невесты — бледное и сияющее, словно жемчужина, если не считать капельки румян на щеках. А в глазах — как будто танцующие язычки пламени. В пепельно-белокурых волосах играют солнечные искры, они так чудесно обрамляют ее изумительное кукольное личико и частью заплетены в тонкие косички, а частью свисают длинными локонами. Эту прическу сделала невесте ее мать и еще вплела в нее ландыши. А сверху их покрывает белая фата из тончайшего газа, невесомая, точно дыхание. И по всей церкви разлит чудесный сладко-горьковатый запах ландышей, запах самой невинности — этот запах я буду помнить всю свою жизнь, для меня это запах счастья и сбывшихся желаний. И еще страха, от которого замирает сердце; и еще кажется, будто сам Бог прижимает меня к своей груди.

А уж свадебное платье, оно просто великолепно!.. Целые ярды блестящего белого атласа, корсаж плотно облегает тоненькую талию, рукава длинные, узкие, заканчиваются сборчатыми манжетами. Ярды и ярды ослепительно белого атласа, белые пышные складки и бантики, и кружева, и крошечные веночки, и крохотные белые пуговки в виде жемчужин, и шлейф длиной футов в пять, и сроду не догадаться, что платье это уже надевали, что принадлежало оно сестренке Баки, Лорейн. Нет, конечно, его переделывали, подгоняли по фигуре Нормы Джин, отдавали в химчистку, и выглядело оно совершенно безупречно и прелестно. А на ногах у невесты красовались белые атласные туфельки на высоких каблуках, тоже совершенно безупречные, хоть и купленные всего за пять долларов в универмаге в Ван-Найсе.

На женихе устрично-серый фрак, плотно облегающий его широкие плечи; и сразу становится видно, что это сильный, крепкий парень, не какой-нибудь там слабак, окончивший школу в Мишен-Хиллз, класс выпуска 1939 года. Хоть он и безбожно пропускал занятия в этой школе, ненавидел всякие там книжки и учебники, все эти домашние задания, классные доски и вынужден был сидеть и сидеть за тесной для него партой и слушать занудных училок обоего пола, которые все зудели и зудели что-то — с таким видом, словно знали какой-то важный секрет. Которого на самом деле никто из них ни черта не знал.

По окончании школы Баки Глейзеру предлагали спортивные стипендии, звали учиться в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, в университет Пасифик, в институт в Сан-Диего и куда-то еще, но он отказался. Предпочел зарабатывать себе на жизнь и сохранять независимость. И получил работу помощника бальзамировщика в самом старом и престижном похоронном бюро Мишен-Хиллз. И Глейзеры по всему городу хвастались, что их мальчик скоро станет настоящим бальзамировщиком, а от бальзамировщика всего один шаг до врача, который делает разные там вскрытия, то есть до патологоанатома. Кроме того, Баки подрабатывал еще на авиационном заводе Локхида, в ночную смену, стоял там на конвейере и производил совершенно потрясающие бомбардировщики типа «Б-17», способные разбомбить всех врагов Америки к чертовой матери.

Да, а еще Баки планировал поступить в вооруженные силы США и сражаться за свою страну, это он дал понять своей невесте Норме Джин с самого начала.

Такие уж настали времена. Все спешат, все торопятся.


На свадьбе было отмечено также, что все гости в основном были со стороны жениха. Глейзеры и их многочисленные родственники, люди с широкими добродушными физиономиями, типичные здоровые американцы, все невероятно похожие друг на друга, несмотря на разницу в поле и возрасте, разместившиеся на скамьях в маленькой церкви, производили впечатление запущенного туда стада. Как по сигналу дружно поднялись они со скамей и вышли, ведомые пастырем. Мужчины принадлежали Первой Церкви Христа, а потому чувствовали здесь себя как дома и во время церемонии важно кивали.

Со стороны невесты присутствовали лишь ее приемные родители, Пириги да два тощих и совершенно не похожих друг на друга паренька, названных приемными братьями, а также несколько девочек, подружек Нормы Джин по школе, — все до одной сильно накрашенные. Была здесь и плотная пожилая женщина в сером саржевом костюме, представившаяся еще до начала церемонии «доктором» и вдруг начавшая громко и некрасиво рыдать, когда священник обратился к невесте с вопросом:

— Согласны ли вы, Норма Джин Бейкер, взять в мужья этого мужчину, Бучанана Глейзера, и жить с ним в бедности и богатстве, здравии и болезни, пока смерть не разлучит вас? Во имя Отца нашего Господа и его единственного Сына Иисуса Христа!

И тут невеста облизнула пересохшие от волнения губки и тихо ответила:

— О! Да, сэр.

Этот слегка дрожащий голосок сироты. Он останется с ней на всю жизнь.

Доктор Эдит Миттельштадт подарила новобрачным «фамильное» столовое серебро. Чайный сервиз, состоявший из тяжелого чайника в узорах, пузатеньких молочника, сахарницы и серебряного же подноса, — впоследствии Баки, отчаянно нуждаясь в двадцати пяти долларах, заложит их в ломбард в Санта-Монике.

И ему придется при этом пройти через унизительную церемонию снятия отпечатков пальцев, и Норме Джин тоже, и она будет стоять рядом, вся малиновая от смущения и глупо хихикать.

Как будто я вор или жулик какой! Черт, совсем с ума посходили!

Но позвольте, а где же мать невесты? Почему это мать невесты не явилась на свадьбу своей единственной дочери? И где отец?.. Впрочем, отцом никто особенно не интересовался.

Неужто это правда, что мать невесты находится в сумасшедшем доме? Неужели это правда, что мать невесты даже как-то сидела в женской тюрьме? Неужели это действительно правда, что мать невесты пыталась убить свою дочь, когда та была еще совсем маленькой девочкой? Неужели правда, что мать невесты хотела наложить руки на себя, то ли в тюрьме, то ли в сумасшедшем доме?.. Нет, таких вопросов в этот радостный день никто, конечно, не задавал.

Неужели это правда, что у бедняжки нет отца? Что никакого Бейкера не существует? Что невеста — незаконнорожденная?.. Что в ее метрике записаны эти ужасные слова: «ОТЕЦ: НЕИЗВЕСТЕН»?

Никто из добрых христиан американцев не стал задавать этого вопроса в столь радостный и светлый день.

Сам же Баки сказал своей невесте накануне свадьбы, что тут совершенно нечего стыдиться. Да плюнь ты, не бери в голову, радость моя. Никто в семье Глейзеров не станет из-за этого смотреть на человека свысока. А если посмеет, обещаю, тут же получит от меня по носу. Так получит, что сразу вся охота отпадет.


Итак, наша Норма Джин выросла и нашла себе подходящего мужчину.


Любовь с первого взгляда. Говорят, человек проносит это чувство через всю свою жизнь. Но может, это не всегда так?..

Вообще-то Баки не слишком хотелось встречаться с этой девушкой, Нормой Джин Бейкер. Он видел ее в театре Сепульведы, вместе с этой ведьмой, Элси Пириг, видел, как они вдвоем поднялись на сцену. И девушка не слишком понравилась Баки — мало чем отличается от любой школьной шлюшки, плюс к тому же еще слишком молоденькая. И он очень огорчил свою мамочку, удрав из зрительного зала. И стоял и ждал ее на улице, привалившись к капоту автомобиля и покуривая сигаретку, — ну точь-в-точь какой-нибудь киногерой. Бедная миссис Глейзер приковыляла к нему на высоких каблуках и стала отчитывать, как какого-нибудь двенадцатилетнего мальчишку.

— Бучанан Глейзер! Да как ты только посмел! Какая грубость и невоспитанность! Унизил собственную мать! Что я теперь скажу Элси? Ведь она мне утром позвонит. И мне придется от нее скрываться, чтобы избежать неприятного разговора! И эта девочка такая милашка!

Баки слишком хорошо знал свою мамочку. И в отношениях с ней придерживался своей стратегии. Пусть себе беснуется, кричит, рыдает и сморкается, считает, что рано или поздно все равно добьется своего, как добивалось большинство женщин семейства Глейзеров. Она уже добилась своего со старшим братом Баки и обеими его старшими сестрами, заставила их вступить в брак совсем молодыми. То было мудрое решение, иначе бы непременно начались неприятности; опасность здесь подстерегала и мальчиков, и девочек; и несчастная Бесс просто из кожи лезла вон, стремясь положить конец скандальным взаимоотношениям Баки с двадцатидевятилетней разведенкой, с которой они работали по ночам на заводе Локхида. Мать молодого человека вела настоящую войну с этой эффектной женщиной с жестким красивым лицом, к тому же еще матерью маленького ребенка, «которая подцепила мальчика на крючок», — именно так выражалась Бесс, жалуясь на «злодейку» любому, кто соглашался ее выслушать.

Еще учась в школе, Баки встречался и со многими другими девушками, «общался» он с ними и сейчас, в том числе и с дочерью владельца похоронного бюро, но Бесс считала, что самая серьезная угроза исходит именно от разведенки.

— И чем тебе не понравилась девочка Пиригов? Хоть убей, не пойму! Что в ней не так? Элси клянется и божится, что она добрая христианка, не пьет, не курит, все время читает Библию, и по дому все делает, и с мальчиками ничего такого себе не позволяет, и вообще, Баки, тебе уже давным-давно пора остепениться. Этой девушке можно доверять. А если, не дай Бог, уедешь за океан, должен остаться хоть один человек, к которому можно вернуться. Любимая, которая будет писать тебе письма.

Баки не сдержался:

— Черт, да Кармен мне будет писать, мам. Она уже пишет паре других ребят.

Бесс не выдержала и заплакала. Кармен звали ту самую двадцатидевятилетнюю разведенку, которая подцепила ее Баки на крючок.

Баки расхохотался, потом пожалел мать, обнял ее со словами:

— Ну ты чего, а, мам? Я же всегда к тебе могу вернуться, разве нет? А ты будешь мне писать. На кой шут мне кто-то еще?

Вскоре после этого Баки опозорился перед целой толпой женщин-родственниц, собравшихся у них в гостиной. Но прежде он услышал, как мать с мученическим видом говорит:

— Мой мальчик заслуживает девственницу, ни больше ни меньше!

Тогда он, привалившись к дверному косяку, с самым невозмутимым видом и во всеуслышание заявил:

— Какую такую еще девственницу? Где ее взять-то? И как я узнаю, девственница она или нет? Как, интересно, ты узнаешь, а, мам? — И продолжал в том же духе, а потом, насвистывая, удалился. Нет, Баки Глейзер — это, конечно, нечто! Самый остроумный в семье парень!

Однако это все же произошло. В конце концов Баки согласился встретиться с этой самой Нормой Джин. Проще уж уступить Бесс, чем выслушивать все ее бесконечные жалобы и, что еще хуже, все ее вздохи и стоны и ловить на себе эти укоризненные взгляды. Он знал, что Норма Джин молода, но ему не сказали, что девочке всего пятнадцать. Однако, увидев ее вблизи, он испытал нечто сопоставимое с настоящим шоком. Она шла к нему нетвердой походкой, словно лунатик, потом остановилась и со смущенной улыбкой еле слышно пробормотала свое имя. Совсем еще ребенок. Но Боже, вы только посмотрите на нее! Вот это фигурка! И хотя он собирался позже пошутить, описывая дружкам это так называемое «свидание», девушка показалась ему настолько привлекательной, что в голове мелькнула мысль: а ведь такой можно и похвастаться. И он уже представил, как показывает дружкам ее снимки. И говорит нечто вроде: Вот, моя новая девушка, Норма Джин. Конечно, совсем еще молоденькая, но выглядит вполне зрелой для своего возраста.

И Баки отчетливо представил, какое выражение при этом возникнет на физиономиях дружков.

Он водил ее в кино. Он водил ее на танцы. Они катались на каноэ, велосипедах, ездили удить рыбу. Его удивило, что, несмотря на внешнюю робость, она любила бывать на людях. Среди его друзей, все они были его ровесниками, сидела тихо и настороженно, и вежливо и с готовностью улыбалась их шуткам, и любила пошуметь и подурачиться. И вместе с тем каждому дураку с первого же взгляда становилось ясно, что Норма Джин — одна из самых хорошеньких девушек, которых кто-либо где-либо видел, не считая кино, разумеется. Это милое личико сердечком, этот трогательно заостренный подбородок, эти пепельно-белокурые локоны, волной рассыпавшиеся по плечам; и потом, как она держалась, как умела носить все эти узенькие свитеры, юбочки и клетчатые брючки — теперь женщины могли появляться в общественных местах и в брюках.

Сексуальная, ну, прямо как Рита Хейуорт! Но жениться обычно предпочитают на девушках, похожих на Джанет Макдональд.

В те времена все происходило очень быстро. А началось все с Пёрл-Харбора. И каждый день казался с тех пор днем землетрясения, и ты просыпался, не зная, чего ждать. Заголовки в газетах, сводки по радио. И в то же время все это страшно возбуждало.

Можно было только пожалеть мужчин постарше, тех, кому за сорок. У них почти уже не было шансов поучаствовать в настоящей войне. Защищать свою страну. И если им некогда и приходилось делать это, еще во время Первой мировой, так то было давным-давно, и скучно, и уже никого не интересовало. Главное — это то, что происходит сейчас, в Европе и на Тихом океане.

У Нормы Джин была одна очень трогательная манера. Слушая его, Баки, она вся так и подавалась вперед, держала его за запястье. И ее синие глаза становились мечтательными и словно затуманенными, а дыхание учащалось. Как будто она бежала. И она спрашивала его, что может принести им будущее. Выиграют ли эту войну США и спасут ли они мир от Гитлера и японцев? Сколько еще продлится эта война, и неужели на эту страну, на их Калифорнию, могут обрушиться бомбы? И если да, то что же с ними со всеми будет? Неужели их судьба предрешена?.. Баки лишь улыбался — никто прежде не говорил ему таких странных слов, как, к примеру, судьба. Но эта девушка заставляла его думать, и это ему нравилось. Ему нравилось, что ему задают такие вопросы, ну прямо как какому-нибудь типу с радио.

И он, как мог, утешал Норму Джин, говорил, чтобы та не волновалась; что, если японцы только посмеют начать бомбить Калифорнию или любую другую из «территорий Соединенных Штатов», их тут же сметут с лица земли, разбомбят с воздуха специальным новым оружием. («У Локхида разрабатываются секретные ракеты, так и знай».) А если они попытаются высадиться на континент, их просто сбросят с берега в море. А если все же нога хотя бы одного оккупанта ступит на землю США, любой американец, если только он не окончательный калека, будет бороться с ним не на жизнь, а на смерть. Так что здесь этого просто не может случиться.

И еще у них состоялся один странный разговор. Норма Джин заговорила о «Войне миров» Герберта Уэллса, сказала, что читала эту книгу, в ответ на что Баки заявил, что никакая это не книга, а радиопрограмма с Орсоном Уэллсом[34], проходившая в эфире лет пять назад. Норма Джин притихла, затем сказала, что, должно быть, перепутала эту книгу с какой-то другой. Баки решил помочь ей разобраться.

— Ты ведь не слушала этого по радио, нет? Наверное, просто маленькая еще была. А мы все сидели дома и слушали. О, это было нечто, я тебе доложу! Дедушка, так тот вообще подумал, что это все по-настоящему, и его едва не хватил удар. А мама, ну, ты знаешь, какая она у нас, так она прямо от приемника оторваться не могла, все слушала этого Орсона Уэллса, хоть ей и было ужас до чего страшно. Да и не только ей, все остальные тоже ударились в панику. Я сам был тогда еще совсем мальчишкой, и мне тоже казалось, что все это по правде, хоть я и знал, что этого просто не может быть, что это всего лишь навсего радиопрограмма. Но, черт побери, — тут Баки улыбнулся Норме Джин, которая не сводила с него глаз, ловила каждое его слово, словно то была истина в последней инстанции, — любой, кто прошел через это, кто слушал ту радиопрограмму, не мог удержаться от мысли, что все это по правде, хоть и понимал, что это всего лишь радио. А уж когда через несколько лет после этого японцы разбомбили Пёрл-Харбор, это ведь было почти то же самое, не так ли?

Тут он, похоже, потерял нить повествования. Ему хотелось доказать что-то, как ему казалось, нечто очень важное, но Норма Джин была так близко, и пахло от нее так чудесно — то ли мылом, то ли пудрой, то ли чем-то там еще, цветочным и сладким, — что никак не удавалось сосредоточиться. Никогда еще она не была так близко, и он быстро наклонился и поцеловал ее в губы, и она тут же, как кукла, закрыла глаза. А все его тело как огнем ожгло, от груди до самого паха. И он подсунул ладонь под ее запрокинутую головку, взъерошил кудрявые шелковистые волосы и поцеловал снова, на этот раз крепче. И тоже закрыл глаза. Он плыл, словно во сне, вдыхая ее чудный запах, и как любая девушка во сне, она казалась ему мягкой, податливой и покорной. Он целовал ее все сильнее и даже пытался раздвинуть языком плотно сомкнутые губы, зная, что скоро, очень скоро настанет день и Норма Джин раскроется ему навстречу, раскроется вся! И, о Господи, не допусти этого, кажется, он прямо сейчас кончит в трусы!..

Любовь с первого взгляда. Баки Глейзер уже почти что начал в нее верить.

Он уже рассказал ребятам с завода, как впервые увидел эту девушку. Увидел стоящей на сцене, в театре. Она выиграла приз, и, о Боже, Боже, да она сама была похожа на приз, когда стояла под светом прожекторов и все в зале аплодировали ей прямо как бешеные!

— Вообще-то парень должен жениться на девственнице. Просто из чувства самоуважения.

Он думал о Норме Джин, много думал. Познакомились они в мае, а 1 июня у нее был день рождения, и ей должно было исполниться шестнадцать лет. Девушка вполне может выйти замуж в шестнадцать, такие примеры в семье Глейзеров бывали. В таких делах спешить не стоит, сынок, твердила ему мать. Но Баки понимал, Бесс хитрит. Она слишком хорошо знала своего сына, знала, что, если настойчиво отговаривать его совершить тот или иной поступок, он непременно ослушается и поступит наперекор. И тем не менее он часто думал о Норме Джин, как никогда не думал ни об одной из своих девушек. Думал, даже когда был с Кармен. Особенно когда был с Кармен и делал неизбежные сравнения. Нет, следует все же признать, она шлюха. А разве можно доверять шлюхам? Он думал о Норме Джин и по утрам, в похоронном бюро, когда помогал бальзамировщику мистеру Или готовить тело усопшего «для обозрения» в траурном зале. Особенно если то было тело женщины, достаточно молодой женщины. И им впервые в жизни овладевало совершенно новое, незнакомое прежде чувство, ощущение быстротечности времени, неизбежности смерти. Как это там говорится в Библии? «…доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься»[35].

Каждую неделю в «Лайфе» появлялись все новые фотографии раненых и убитых; тела солдат, полузасыпанные песком на каком-то забытом Богом островке в Тихом океане, о котором ты никогда прежде не слышал. Или же целые горы трупов китайцев, погибших во время налета японской авиации. И каждый в смерти был наг. Интересно, как выглядит голой Норма Джин? При мысли об этом он едва не лишился чувств, сидел, низко опустив голову, спрятав ее между коленями, а мистер Или, забавной внешности господин с длинными усами и невероятно густыми бровями, — ну, в точности как у Граучо Маркса[36], — начал поддразнивать его, обзывать «слабаком».

Во время ночной смены на заводе, среди оглушительного шума и грохота, Баки тоже не переставал думать о Норме Джин. Хмурясь, прикидывал, а не пошла ли она сегодня на свидание с каким-нибудь парнем, вместо того чтобы остаться дома и думать о нем, как обещала? Мужчины постарше, работавшие вместе с Баки на конвейере, стремились поскорее попасть домой, к женам, забраться к ним в постельку в шесть часов утра. И отпускали на эту тему бесконечные шуточки, плотоядно потирая руки, многозначительно закатывая глаза и похохатывая. Некоторые из них показывали фотографии своих молоденьких и хорошеньких жен и подружек. Один все время похвалялся снимком жены, позировавшей в стиле Бетти Грэбл, — она сидела спиной к камере и смотрела через плечо, и был на ней при этом не купальный костюм, как на Бетти Грэбл, но одни лишь кружевные трусики и туфли на высоченных каблуках. Баки едва зубами не скрежетал от злости. Да она и наполовину не так сексуальна, как Норма Джин, посади последнюю в ту же позу! Погодите, вы еще увидите мою девушку!

Получается, он что же, влюбился в нее, что ли? Черт подери, может, и правда влюбился! Пришла пора и ему влюбиться. Как бы там ни было, но одно Баки знал твердо: он ни за что и никогда не отдаст ее другому парню!

По мнению Баки Глейзера, на свете существовали лишь две категории женщин: «твердые» и «мягкие». И лично он всегда предпочитал последних. Он это твердо знал. И эта милая маленькая девушка смотрела на него, широко распахнув глаза, и верила, и соглашалась с каждым его словом. Естественно, он знал куда больше, чем она, и что ей оставалось, бедняжке, как не соглашаться с каждым его утверждением?.. И ему очень нравилось, что она соглашается; Баки терпеть не мог воинственных девушек, которые воображают, что невероятно сексуальны, когда достают парня и всячески действуют ему на нервы, ну, типа Кэтрин Хепберн в кино. Может, они и могли бы завести Баки, но мягкая и покорная Норма Джин заводила его куда сильнее, только по-другому.

И он вдруг с удивлением обнаружил, что разговаривает с ней даже во сне, ему стало казаться, что он обнимает ее, укутанную простыней, целует и гладит ее. Никогда не буду тебя обижать, обещаю! Да я от тебя просто без ума. И он, сжигаемый желанием, просыпался среди ночи в постели, в которой спал вот уже Бог знает сколько времени, лет с двенадцати, наверное. Просыпался и видел свои лодыжки и ступни четырнадцатого размера, свисающие с края кровати. Пора бы уже завести другую кровать. Двуспальную.

Все решилось одним вечером. Через три недели после того, как их познакомили. Такие уж настали времена, все происходило необычайно быстро. Пришло сообщение, что один из молодых дядьев Баки пропал без вести где-то на Западном фронте. Ближайший друг Баки по спортивной команде из Мишен-Хиллз служил на авианосце и совершал одиночные ночные вылеты, бомбил врага где-то в Юго-Восточной Азии. Норма Джин рыдала, говорила, что, да, выйдет за него замуж, примет от него обручальное кольцо. И да, да, да, она его очень любит. А потом, как будто этого недостаточно, она сделала очень странную вещь, он сроду не видел, чтобы девушки в жизни или в кино делали такие вещи. Опустилась перед ним на колени, взяла его крупные, грубые в ссадинах руки в свои, маленькие и мягкие, и, не обращая внимания на запах (он-то знал, что от рук у него воняет, сколько бы он ни мыл их и ни тер, избавиться от этого запаха не удавалось; то был запах жидкости для бальзамирования, смеси формальдегида, глицерина, боракса и фенолового спирта), поднесла их к лицу и вдохнула этот запах, словно то был для нее бальзам какой. Или же напомнил какой-то другой, милый и приятный ее сердцу запах. Она закрыла глаза и тихим мечтательным голоском прошептала:

— Я люблю тебя! Теперь я совершенно счастлива!


Спасибо тебе, Господи, спасибо тебе, о, Боже мой милостивый, как я тебе благодарна! Ни разу не усомнилась я в тебе и, клянусь, никогда в жизни не усомнюсь! Никогда не захочу наказать себя за то, что никому не нужна и не любима.


Брачная церемония в Первой Церкви Христа, что в Мишен-Хиллз, штат Калифорния, подходила к концу. Теперь уже не только все женщины, но и некоторые мужчины смахивали слезинки умиления. Высокий жених покраснел и наклонился, поцеловать свою девочку-невесту. Он был застенчив и одновременно преисполнен радостного нетерпения, как какой-нибудь мальчишка рождественским утром. Нежно и крепко обнял ее за тоненькую талию, ощущая под скользким шелком ребрышки, потом притянул к себе. Платье немного задралось, белая свадебная фата съехала набок.

Он поцеловал свою невесту, которая звалась теперь миссис Бучанан Глейзер, крепко поцеловал в губы и почувствовал, как ее дрожащие губки робко раскрылись ему навстречу. Самую чуточку.

Маленькая женушка

1

— Жена Баки Глейзера работать не будет. Никогда!

2

Она хотела быть самим совершенством. Меньшего он не заслуживал.

Поселились они в квартире под номером 5А на первом этаже дома по Ла-Виста-стрит, 2881, в районе Вердуго-Гарденс, Мишен-Хиллз, штат Калифорния.

Первые месяцы брака пронеслись как во сне…

Первое замужество. Нет на свете ничего слаще! А ты этого прежде не понимала.

Сначала ты молодая невеста. Потом — маленькая женушка. Едва урываешь время записать в дневнике: Миссис Баки Глейзер. Миссис Бучанан Глейзер. Миссис Норма Джин Глейзер.

Для «Бейкер» просто не остается места. Скоро она об этой фамилии и вспоминать не будет.

Баки был всего на пять лет старше Нормы Джин, но с самого начала, сидя у него на коленях, она стала называть мужа Папочкой. Иногда он был Большой Папочка, гордый обладатель Большой Штуковины. А она была Малышкой, иногда Малышкой Куколкой, гордой обладательницей Маленькой Штучки.

Она действительно оказалась девственницей. И этим Баки тоже страшно гордился.

Как же идеально подходили они друг другу! «Словно нас специально сделали такими, Малышка!»

Странно, но шестнадцатилетней Норме Джин удалось преуспеть там, где ее мать, Глэдис, потерпела в свое время полный провал. Найти себе доброго, любящего мужа, обвенчаться с ним в церкви, стать миссис. Да Глэдис наверняка просто заболела бы от злости, это уж Норма Джин точно знала, потому, что у нее не было мужа, потому что никто никогда так ее не любил.

Чем больше Норма Джин думала об этом, тем чаще приходила к выводу, что Глэдис, наверное, вообще никогда не была замужем. Что все эти фамилии — «Бейкер», «Мортенсен» были чистой воды выдумкой, чтобы избежать позора.

Даже бабушку Деллу ей удалось одурачить. По всей вероятности.

Странно было и вспоминать то утро, когда они с Глэдис поехали на Уилшир-бульвар на похороны знаменитого голливудского продюсера. Стоять там и с замиранием сердца ждать, окликнет их отец или нет. Правда, с тех пор прошло уже столько лет!..

— Папочка? Ты меня любишь?

— Да я просто без ума от тебя, Малышка! Вот, погляди-ка!

Норма Джин послала Глэдис приглашение на свадьбу. И с нетерпением и волнением стала ждать — все же ей хотелось, чтобы на свадьбе присутствовала эта женщина, являвшаяся ей матерью. И в то же время она ужасно боялась, что мать приедет.

Эй, поглядите-ка! Кто, черт возьми, эта сумасшедшая? И все они до единого будут пялиться на нее.

И разумеется, Глэдис не явилась на свадьбу дочери. Даже открытки не прислала, даже не поздравила ее, не пожелала ей счастья.

— Да мне-то что! Я ничуть и не расстраиваюсь!

Она сказала Элси Пириг, что на свадьбе достаточно и одной матери, будущей свекрови. И никакая родная мать ей не нужна. Миссис Глейзер. Бесс Глейзер. Еще до свадьбы она настойчиво просила Норму Джин называть ее мамой. Но как-то не получалось, слово так и застревало в горле Нормы Джин.

Нет, иногда ей все же удавалось выдавить «мама Глейзер» — еле слышным, замирающим голоском. Бесс Глейзер была очень добрая женщина, настоящая христианка. И винить ее в том, что она слишком пристально и подозрительно присматривалась к новой своей невестке, было трудно. Пожалуйста, не надо ненавидеть меня за то, что я вышла за вашего сына. Пожалуйста, помогите мне стать ему хорошей женой.

Она преуспела там, где Глэдис потерпела полный провал. В этом она была готова поклясться.

В Баки ей нравилось все, даже похотливость и ненасытность, с которой он занимался с ней любовью, называя ее своей сладенькой, своей миленькой, Малышкой Куколкой. И при этом еще постанывая, содрогаясь и даже повизгивая, как лошадь — «Ты моя маленькая лошадка, Малыш! Гоп-гоп!» — и постельные пружины нещадно поскрипывали и верещали, словно мышки, которых кто-то давил. А потом Баки лежал в ее объятиях, грудь его тяжело вздымалась, тело было скользким от обильного пота, запах которого ей так нравился. Баки Глейзер обрушивался на нее, подобно снежной лавине, погребал под собой, пригвождал к постели. Муж меня любит. Я — мужняя жена. И никогда уже не буду одна.

Она уже позабыла обо всех своих девичьих страхах. Какая же дурочка она была!..

Теперь уже ей завидовали незамужние женщины и не обрученные девушки. Это было видно по их глазам. Восхитительное чувство! Волшебные колечки на безымянном пальце левой руки. «Чета Глейзеров» — так называли теперь их с Баки. Свадебное колечко было из потускневшего темного золота, слегка потершееся от времени. Снято с пальца мертвой женщины. Обручальное кольцо украшал маленький бриллиантик. То были совершенно волшебные колечки, они так и притягивали взгляд Нормы Джин к зеркалам и любым другим отражающим поверхностям; она никак не могла налюбоваться на свою руку в этих колечках, смотрела на них как бы со стороны. Кольца! Замужняя женщина. Девушка, которую любят.

Она была мила и хороша собой, как Джанет Джейнор в фильмах «Первая красавица», «Девушка из маленького городка», «На солнечной стороне». Она была молода, как Джун Хейвер, как Грир Гарсон. Она была словно родная сестра Дине Дурбин и Ширли Темпл. Буквально за какую-то одну ночь она потеряла всякий интерес к роскошным и сексуальным звездам Голливуда типа Джоан Кроуфорд или Марлен Дитрих. Даже Джин Харлоу с платиновыми, безбожно выбеленными волосами казалась ей теперь фальшивой, ненастоящей. Хоть и красавица, но все равно фальшивка. Голливудская фальшивка. А Мей Уэст — так это вообще посмешище! Разве это настоящая женщина? Одно слово, артистка!

Нет, конечно, эти женщины делали все, что могли, чтобы продать себя подороже. Они делали себя такими, какими хотят их видеть мужчины. Ну, если не все мужчины, то большинство. Чем мало отличались от проституток. Просто стоили дороже и делали себе «карьеры».

Никогда и ни за что не стану себя продавать! Пока люблю и любима.

Где-нибудь в трамвае, ловя на себе взгляды посторонних, и мужчин, и женщин, Норма Джин вдруг испытывала сладостное чувство гордости и счастья. Ведь все эти взгляды были устремлены на ее руку, на палец с кольцами. Глаза посторонних немедленно определяли, что она замужняя женщина! И надо же, такая молоденькая! Нет, ни за что и никогда в жизни не снимет она с руки этих фамильных колец.

Только смерть заставит ее снять эти фамильные кольца.

«Будто на небеса попала! А ведь я еще не умерла».


Все было бы хорошо, если бы ее не мучил один и тот же ночной кошмар, причем началось это у Нормы Джин буквально на следующий день после свадьбы. Некий непонятный человек без лица (мужчина? женщина?) подкрадывался к ее кровати и наклонялся над ней. Сама Норма Джин лежала при этом, словно парализованная, не в силах ни бежать, ни шевельнуться. И знала одно: этот человек хочет снять кольца с ее руки, а она отказывается отдать их ему. И тогда таинственный человек хватал ее за руку и начинал отпиливать ей палец ножом. И все это казалось настолько реальным, что Норма Джин была уверена, что истекает кровью, и с душераздирающими стонами и криками просыпалась. И если Баки был рядом, если в ту ночь он не выходил в ночную смену, он тоже просыпался и сонно пытался успокоить ее. Обнимал сильными руками, прижимал к себе и, легонько покачивая в объятиях, бормотал:

— Ну, тихо, тихо, Куколка! Тише, Малыш! Это всего лишь плохой сон. Большой Папочка не даст тебя в обиду, не бойся. Ну, все о’кей?

Но не всегда все бывало «о’кей», во всяком случае, не сразу. Иногда Норма Джин была так перепугана, что не могла заснуть до утра.

Баки пытался проявить понимание и сочувствие, Баки льстило, что молодая жена так отчаянно нуждается в нем, но сам при этом чувствовал себя несколько неуютно. Ведь, по сути, он и сам был почти ребенком. Всего-то двадцать один год! А тут вдруг начало выясняться, что его Норма Джин — девушка непредсказуемая. Когда они просто встречались, она была так весела, ну просто солнечная-солнечная девочка, а теперь, в такие вот беспокойные ночи, он увидел и другие ее стороны.

Неприятным для Баки открытием стали, к примеру «колики» — так стыдливо называла Норма Джин свои критические дни. Прежде он, к своему счастью, был избавлен от подобных женских секретов. Теперь же оказалось, что раз в месяц из Нормы Джин не только хлещет кровь (как из зарезанной свиньи, он просто не мог удержаться от этого сравнения), причем хлещет из влагалища, места, предназначенного «для любви». И толку от нее на протяжении двух или трех дней совсем никакого — все время лежит в кровати с грелкой на животе, а иногда еще и компрессом на лбу (оказывается, у нее еще и «мигрени»!). Мало того, она категорически отказывалась принимать лекарства, даже аспирин, который рекомендовала мать Баки. И это бесило его: «Христианская наука! Да это же бред какой-то, разве можно принимать всерьез?» Впрочем, спорить и ссориться с молодой женой ему не хотелось, это только осложнило бы положение. И он пытался, как мог, проявлять сочувствие, он очень старался. Ведь теперь он был женатым мужчиной, и (как сухо выражался его старший, тоже женатый брат) уж лучше ему свыкнуться с этим фактом, в том числе и с этим отвратительным запахом.

Но ночные кошмары! Баки совершенно выматывался на работе и мечтал выспаться — если б позволили обстоятельства, он бы проспал часов десять — двенадцать кряду, — а тут Норма Джин со своими кошмарами! Она будила его, пугала чуть ли не до смерти, сама пребывала в панике, просто в невменяемом от страха состоянии, и ее коротенькая ночная сорочка была насквозь мокрой от пота. Он вообще не привык спать в постели вдвоем. Ну, по крайней мере не всю ночь напролет. И ночь за ночью. И уж тем более с такой непредсказуемой женщиной, как Норма Джин. Словно их было две, ночная и дневная Норма Джин, с виду похожие, как близнецы. И ночная иногда одерживала верх, невзирая на то, как мила и добра была дневная, как любила его, да и сам он тоже был от нее просто без ума. Он держал Норму Джин в объятиях и чувствовал, как бешено колотится ее сердечко. Как у испуганной маленькой птички, как у колибри. А уж вцеплялась она в него мертвой хваткой! Даже удивительно, откуда у такой хрупкой девушки столько сил. Впрочем, женщина в страхе не намного слабее мужчины. И до конца еще не проснувшемуся Баки казалось, что он находится в школе, в спортивном зале. Лежит на мате и борется с соперником, твердо вознамерившимся переломать ему ребра.

— Ведь ты не оставишь меня, Папочка, нет, нет? — истерически вопрошала Норма Джин. На что Баки отвечал сонно: «Угу», а Норма Джин продолжала настаивать: — Обещай, что не оставишь! Да, Папочка, да?

И Баки говорил:

— Ну, конечно, Малышка, все о’кей. — Но Норма Джин не унималась, продолжала твердить свое, и тогда Баки говорил уже строже: — Зачем это мне оставлять тебя, Малышка? Ведь я только что на тебе женился. — В этом ответе было что-то не то, но ни один из них не мог определить, что именно. Норма Джин еще крепче обнимала Баки, прижималась горячей и мокрой от слез щекой к его шее, и пахло от нее влажными волосами, и тальком, и подмышками. И еще — каким-то звериным страхом, именно так определил бы этот запах Баки. А она все шептала:

— Так ты обещаешь, да, Папочка? — И Баки бормотал в ответ, да, да, он обещает, но нельзя ли поскорее лечь спать, прямо сейчас?

И тогда Норма Джин вдруг начинала хихикать и говорила:

— Вот тебе святой истинный крест, да, Папочка? — И крестила пальчиком грудь Баки, и щекотала кудрявые волоски над его сердцем, и Баки вдруг возбуждался, его Большая Штуковина вдруг поднималась, и Баки хватал пальчики Нормы Джин и притворялся, что вот сейчас, сию минуту съест их, и Норма Джин брыкалась, и отбивалась, и хихикала, и верещала:

— Нет, Папочка, нет!

И тогда Баки припечатывал ее к матрасу, наваливался на нее всем телом, пощипывал и теребил ее груди — это просто с ума сойти, до чего ж хорошенькие у нее были грудки! — лизал ее, рычал:

— Да, Папочка, да! Папочка знает, что сделает сейчас со свой Куколкой Малышкой! Потому что эта Куколка Малышка принадлежит ему! И вот это тоже его, Папочкино, и вот это, и вот это тоже!»


И я чувствовала себя в полной безопасности, когда он был во мне.

И хотела, чтобы это никогда не кончалось.

3

Она хотела быть самим совершенством. Меньшего он не заслуживал.

Она собирала Баки завтраки на работу. Большие двойные сандвичи, его любимые. Копченая колбаса, сыр и горчица на толстых ломтях белого хлеба. Ветчина. Куски вареного мяса, оставшиеся от ужина и обильно политые кетчупом. Апельсины из Валенсии, самые сладкие. И обязательно что-нибудь на десерт — типа вишневого кобблера[37] или имбирного пряника с яблочным сиропом. Когда с продуктами стало хуже, Норма Джин отрывала, что называется, от себя, подсовывала Баки мясо, не доеденное ею за ужином. Он делал вид, что не замечает, но Норма Джин знала: муж относится к этому одобрительно. Баки был высоким, крупным парнем, он все еще продолжал расти, и аппетит у него был просто зверский. Норма Джин поддразнивала его — ест, прямо как лошадь, «как голодная лошадка». И в самом ритуале раннего вставания, с тем чтобы успеть собрать Баки завтрак, находила нечто такое трогательное, что просто слезы на глаза наворачивались. И еще она подсовывала ему в коробочку с завтраком любовные записки на листке бумаги, который украшали гирлянды маленьких, нарисованных красными чернилами сердечек.

Когда ты прочтешь это, Баки, дорогой, знай, думаю о ТЕБЕ & Я ТЕБЯ ОБОЖАЮ!

Или:

Когда будешь читать это, Большой Папочка, вспомни о своей Малышке Куколке & горячей ЛЮБВИ, которую она подарит тебе, когда вернешься ДОМОЙ!


И Баки не мог устоять и показывал эти записочки парням, работающим с ним в ночной смене на заводе Локхида. Особенно он старался произвести впечатление на одного из них, Боба Митчема. Самодовольный смазливый парень, он был на несколько лет старше Баки и собирался стать актером. Но вот в коротеньких и странноватых стишках Нормы Джин Баки уверен не был.

Когда от любви сердца наши тают

даже ангелы над нами

даже те завидуют нам.

Что это за поэзия такая, где ни рифмы, ни складности никакой? Эти записки с любовными стишками Баки аккуратно складывал и прятал в карман. (Вообще-то он все время терял эти записочки со стишками и часто обижал Норму Джин тем, что забывал прокомментировать их.)

Было в Норме Джин нечто странное, мечтательное, нечто от школьницы, и Баки это не очень нравилось. Неужели недостаточно быть просто хорошенькой и бесхитростной, как все другие хорошенькие девушки? К чему это она пытается строить из себя «глубокую натуру»? По мнению Баки, именно отсюда происходили все ее ночные кошмары и «женские недомогания». И однако же он любил ее именно за то, что она у него такая «особенная», хотя в глубине души этого и не одобрял. Словно Норма Джин лишь притворялась той девушкой, которую он знал. Эта ее манера говорить самые неожиданные вещи, этот ее тоненький писклявый и нервный смешок, эти ее… — ну, иначе, как нездоровым любопытством, не назовешь — бесконечные расспросы о работе в похоронном бюро у мистера Или, к примеру…

А вот всем Глейзерам Норма Джин тем не менее нравилась, и это очень много значило для Баки. Ведь он в каком-то смысле женился на этой девушке, чтобы ублажить свою мамочку. Да нет, нет, конечно, он и сам был от нее просто без ума! И она была очень хорошей женой, весь первый год и даже дольше. Медовый месяц не кончался. Норма Джин расписывала меню на всю следующую неделю и спрашивала Баки, все ли его устраивает. Она старательно записывала все рецепты миссис Глейзер, а также с усердием вырезала новые — из «Ледиз хоум джорнел», «Гуд хаускипинг», «Фэмили серкл» и других женских журналов, которые, прочитав, отдавала ей миссис Глейзер. Даже с мигренью, даже проработав весь день по дому, даже после большой стирки Норма Джин с обожанием взирала на своего молодого красивого мужа, жадно поглощавшего приготовленную для него еду. Нет, даже Бог не так уж и нужен, когда у тебя есть муж.

Сами эти блюда были сравнимы с молитвами: мясные хлебцы с крупно нарезанным сырым красным луком, зеленые перцы, обвалянные в хлебных сухарях, щедро политые кетчупом и помещенные в духовку, где они запекались до хрустящей корочки. Гуляш из говядины (правда, говядина в те дни была жирноватая и жилистая) с картошкой и другими овощами (а вот с овощами следовало быть осторожнее, Баки их не очень-то жаловал), а также с темным соусом («обогащенным» мукой), он подавался с кукурузными хлебцами, испеченными по рецепту мамы Глейзер. Жареные бройлерные цыплята с картофельным пюре. Обжаренные сосиски на булочках и с горчицей. И еще, конечно, Баки обожал гамбургеры и чизбургеры, если Норме Джин удавалось раздобыть хорошее мясо, и ел он их с хрустящим жареным картофелем и кетчупом — много-много кетчупа. (Мама Глейзер предупредила Норму Джин, что, если та не будет поливать еду Баки кетчупом, тот просто выйдет из себя, вполне может схватить целую бутылку, встряхнуть ее и залпом выпить половину содержимого!)

Подавалась на стол и запеканка из мяса, риса и овощей, Баки не слишком любил это блюдо, но если был голоден — а он всегда был голоден, — съедал и ее, и с тем же аппетитом, что и самые любимые свои блюда. В число которых входили: тунец, макароны с сыром, семга на поджаренных тостах, цыплячьи крылышки в белом соусе с картошкой, морковкой и луком. Он также обожал пудинг из кукурузы, пудинг из тапиоки, шоколадный пудинг. Фруктовое желе с маршмэллоу[38]. Пирожные, печенья, торты. Мороженое… О, если б не война и трудности с продуктами! Купить мясо, масло и сахар стало так трудно. Баки понимал, что то вовсе не вина Нормы Джин, и однако же по-детски часто капризничал и выражал неудовольствие. Что ж, мужчины всегда винят женщин, когда неудовлетворены. Это относится и к еде, и к сексу. Так уж устроен мир. И Норма Джин Глейзер, не пробывшая замужем и года, чисто инстинктивно усвоила эту истину. Но когда Баки нравилась еда, он поедал ее с таким упоением, что наблюдать за ним было истинное удовольствие. И Норма Джин испытывала в эти моменты чувство, сравнимое с экстазом, как некогда, давным-давно (хотя на деле то было совсем недавно, всего лишь несколько месяцев назад), испытывала экстаз, видя, как ее школьный учитель мистер Хэринг читает ее стихи, вслух или про себя.

Баки сидел за кухонным столом, вытянув шею вперед, к тарелке, и жевал, и на широком скуластом его лице поблескивали мелкие капельки пота. Приходя домой после работы, он мыл лицо, руки и под мышками, а потом зачесывал влажные волосы со лба назад. Затем снимал пропотевшую одежду, надевал свежую футболку и хлопковые брюки, а иногда — просто шорты, типа боксерских. Как экзотично, на взгляд Нормы Джин, выглядел Баки, сколько было в нем истинно мужского! Лицо при определенном освещении, казалось, было вылеплено из глины скульптором, тяжелый квадратный подбородок, крепкие жующие челюсти, и при этом — детский рот и чудесные добрые светло-карие глаза. Более красивых глаз, с замиранием сердца думала Норма Джин, она так близко не видела ни у одного мужчины, если не считать кино, разумеется.

Однако наступит день, и Баки Глейзер скажет о своей первой жене следующее: Бедняжка Норма Джин, она так старалась, но, черт возьми, так и не научилась толком готовить, эти ее запеканки с морковкой, слипшиеся от сыра, и потом она буквально заливала все кетчупом и горчицей! А после паузы добавлял со всей искренностью: Мы не любили друг друга; мы были слишком молоды, чтобы вступать в брак. Особенно она.

Вторые блюда он поглощал, не глядя, все подряд. Но больше всего любил сладкое.

— Ну, просто жу-уть до чего вкусно, дорогая! Надо приготовить еще раз.

А потом, не успевала она сложить тарелки в раковину, подхватывал ее мускулистыми, как у Попая[39] руками. Подхватывал, словно перышко, и Норма Джин тонко взвизгивала от страха и предвкушения, словно на долю секунды забывала, кем доводится ей этот здоровенный двухсотфунтовый вечно голодный парень, шутливо кричавший: «Ага, вот ты и попалась, Малышка!» И он тащил ее в спальню, и под тяжелыми шагами половицы так и ходили ходуном — и уж определенно, что соседи и с той, и с другой стороны слышали все это. И уж конечно, Гарриет, что жила рядом, и все ее дружки догадывались, чем собрались заняться молодожены. И Норма Джин крепко-крепко обхватывала Баки за шею обеими руками, как будто утопающая, и дыхание Баки становилось частым и шумным, будто у жеребца; и он смеялся и говорил, что сейчас она его задушит, что у нее просто мертвая хватка, как у борца; и она брыкалась и лягалась.

И, наконец, с торжествующим криком он валил ее на постель и начинал расстегивать халатик или задирал свитер и начинал ласкать ее голые красивые грудки, мягкие подпрыгивающие грудки с розовато-коричневыми сосками, похожими на фасолины, и оголял ее маленький округлый животик, украшенный внизу оторочкой из тонких светлых волос и всегда такой упоительно теплый. И начинал щекотать эти словно выгоревшие светлые волоски, кудрявые, влажные и густые — просто удивительно, до чего густой у нее был «кустик» для девушки столь юного возраста. «О, Малышка Куколка!.. О-о-о!» В большинстве случаев Баки бывал так возбужден, что кончал Норме Джин прямо на бедра — тоже один из способов предохранения, — это если не успевал натянуть презерватив. Ибо даже в порыве страсти Баки Глейзер умел контролировать себя, и заводить ребенка ему не хотелось. Но, подобно жеребцу, он тут же возбуждался снова, кровь приливала к его Большой Штуковине, словно открывался кран с горячей водой.

Он учил свою молоденькую жену заниматься любовью, и она оказалась послушной, а чуть позже — и очень старательной ученицей. И иногда Баки нехотя признавался сам себе, что эта страсть в ней даже немного его пугала, так, совсем немножко — слишком многого хочет от меня, от него, вот она, любовь-то! Они целовались, обнимались, щекотали друг друга, засовывали языки друг другу в уши и щекотали там. Впивались друг в друга мертвой хваткой, катались по постели. Если Норма Джин порывалась удрать, соскочить с кровати, Баки делал резкий рывок и хватал ее с криком: «Ага, вот ты и опять попалась, Малыш!» И затаскивал ее обратно, на измятые скомканные простыни. И сколько было смеха, и криков, и визгов, и стонов, и Норма Джин тоже стонала и всхлипывала, да, и черт с ним, если кто из соседей рядом или наверху, даже кто-то из прохожих на улице услышит, что творится в такие моменты за окном с небрежно задернутыми шторами. Ведь они как-никак женаты, верно? Венчались не где-нибудь, а в церкви! Любили друг друга, разве нет? Имели полное право заниматься любовью когда и как хотят, не так ли? Да, черт возьми, да!

Она была милой малышкой, но слишком эмоциональна. Все время хотела заниматься любовью. Была незрелой, ненадежной, да и я, наверное, был таким же. Оба мы были слишком молоды.

Если б она готовила лучше и не была бы столь эмоциональна, у нас могло получиться.

4

Моему мужу:

Как океан, моя любовь —

Безмерна, глубока.

Не жить мне без тебя, родной,

И это — на века!


Зимой 1942–1943 гг. военные события в Европе и на Тихом океане приняли более чем серьезный оборот. И Баки Глейзер потерял покой, стал все чаще поговаривать о том, что надо бы записаться в армию или во флот на худой конец — хотя бы в торговый. «Ведь неспроста Господь сделал Америку страной номер один. Мы должны взять на себя ответственность».

Норма Джин взирала на мужа с широкой глупой улыбкой.

И вот уже бездетным женатым мужчинам начали приходить повестки с приказом явиться на призывной пункт. Имело смысл просто записаться в армию, чем являться на какой-то там призывной пункт, разве нет? По сорок часов в неделю Баки работал на заводе Локхида, плюс еще одно-два утра в неделю — в похоронном бюро, помогал мистеру Или. («Нет, это прямо как назло! Люди стали реже помирать. Наверное, потому, что на войну ушло столько молодых мужчин. Одни старики остались, вот и цепляются за жизнь, хотят продержаться как можно дольше. Хотят поглядеть, чем же закончится эта война. А когда горючего в баках немного, не очень-то и разъездишься. Так, потихоньку, полегоньку, а потому никаких аварий».)

Умение бальзамировать трупы вполне могло пригодиться в армии. Мало того, Баки еще со школьных времен был выдающимся спортсменом, просто звездой. Занимался борьбой, бегом, играл в футбол. Он вполне мог тренировать менее подготовленных новобранцев. У него имелись также способности к математике, по крайней мере на уровне средней школы. И еще он умел чинить радиоприемники и читать карты. Каждый вечер он слушал военные сводки и читал «Лос-Анджелес таймс» от корки до корки. Каждую неделю он водил Норму Джин в кино, в основном для того, чтобы посмотреть «Поступь времени»[40]. На стенах их квартиры он развесил военные карты Европы и регионов Тихого океана и втыкал разноцветные булавки в те точки, где воевали его друзья или родственники. И ни разу не говорил о том, что кто-то из них погиб, пропал без вести или взят в плен, хотя Норма Джин знала: такие случаи были.

В подарок на Рождество один из двоюродных братьев Баки прислал ему с какого-то алеутского острова под названием Киска совершенно необычный «сувенир» — череп японского солдата. Вот это да! Сняв оберточную бумагу, Баки присвистнул — в ладонях у него покоился, как волейбольный мяч, самый настоящий череп. Баки тут же позвал Норму Джин, посмотреть. Норма Джин прибежала на кухню и посмотрела. И едва не хлопнулась в обморок. Что за гадость такая? Голова?.. Самая настоящая человеческая голова? Совершенно гладкая, лысая, без волос и кожи, человеческая голова?

— Череп япошки! Здорово, правда? — сказал Баки. Лицо его по-мальчишески раскраснелось. Он засунул пальцы в огромные пустые глазницы. И вместо носа тоже была дырка, казавшаяся непропорционально большой. В верхней челюсти осталось три или четыре бесцветных зуба, нижняя почему-то отсутствовала вовсе.

Взволнованный и бешено завидующий брату Баки воскликнул:

— Господи! Да наш Трев и вправду обошел старину Баки! — Норма Джин улыбнулась широкой глуповатой улыбкой. Улыбкой человека, который или не понял шутки, или не хочет признаваться, что понял ее. В точности так же реагировала она на дурацкие и грубые шутки в доме Пиригов и их друзей и знакомых. И еще всегда заливалась при этом краской. Правда, сейчас она не покраснела, нет. И ничего не сказала мужу. Поняла, как он рад подарку, и решила не портить ему настроения.

Старину Хирохито водрузили на самое видное место в доме — поставили на радиоприемник в гостиной. Баки так гордился этим подарком, как будто сам поймал и убил этого японца, где-то там, далеко-далеко, на Алеутских островах.

5

Она хотела быть самим совершенством. Меньшего он не заслуживал.

А у него были такие высокие требования и стандарты! И еще — зоркий глаз.

Каждое утро квартира в Вердуго-Гарденс убиралась самым тщательным образом. Все три не очень просторные комнаты и ванная, где помещались раковина, унитаз и собственно ванна.

И все эти вверенные ее попечению места и предметы Норма Джин скребла и драила с почти религиозной истовостью и старанием. И ей в голову не приходило иронизировать над некогда оброненной Баки фразой: Жена Баки Глейзера работать не будет, никогда. Она понимала, что работа женщины по дому — это как бы и не работа вовсе. Это привилегия, священный долг. Словно «дом» освящал любые усилия, физические и душевные. В семействе Глейзеров вообще было принято повторять, что ни одна женщина, особенно замужняя женщина, не должна работать вне «дома». Даже когда во время Великой депрессии их семья (Баки не слишком вдавался в детали, явно смущаясь и стыдясь этого факта, а Норма Джин особенно и не расспрашивала) поселилась то ли в трейлере, то ли в палатке где-то в Сан-Фернандо-Вэлли, только мужчины из этой семьи «работали», хотя в число последних входили и дети, и, без сомнения, сам Баки, которому тогда не исполнилось и десяти.

То был вопрос чести, мужской гордости, что женщины Глейзеров никогда не работали вне «дома». Норма Джин невинным голоском спрашивала:

— Но ведь сейчас война. Все по-другому, не так ли? — Этот ее вопрос так и повисал в воздухе, оставался без ответа.

Чтоб моя жена? Да никогда в жизни!

Быть объектом мужского вожделения означало: Я существую! Выражение глаз. Затвердевание члена. Пусть от тебя никакого проку, но ты нужна.

А вот твою мать не хотели, как хотят тебя.

Твой отец не хотел тебя, а этот мужчина хочет.

В основе всей моей жизни всегда лежала одна истина. Причем не важно, действительно ли то была истина или пародия на нее. Когда мужчина хочет тебя, ты в безопасности.


Впоследствии самыми живучими оказались воспоминания не о тех часах, когда молодой и горячий муж присутствовал дома, но о долгих и спокойных утренних часах, плавно перетекающих в полдень. О часах, которые Норма Джин проводила в счастливом уединении. Нет, тихими их, пожалуй, назвать было нельзя (ибо Вердуго-Гарденс вообще считалось шумным местом — на улице постоянные детские крики, плач младенцев, радиоприемники, гремящие на полную мощь, даже громче, чем у самой Нормы Джин). Она находила радость в ритмичной, монотонной, почти гипнотической работе по дому. Как быстро осваивают руки и мозг нехитрые инструменты: швабру, веник, губку. (Молодые Глейзеры пока что не могли позволить себе пылесоса. Но он появится, скоро, совсем скоро, Баки обещал!) В гостиной находился всего один прямоугольный ковер размером примерно шесть на восемь футов, темно-синий, купленный на распродаже за 8 долларов 98 центов, и по этому ковру Норма Джин могла до бесконечности водить щеткой, как будто пребывая в трансе или забвении. Здесь из него выбилась шерстинка надо же, целое событие! А вот тут пятнышко — потерли, и оно исчезло!

Норма Джин улыбнулась. Наверное, вспомнила Глэдис, когда та бывала в благостном настроении. В легкой рассеянности, преисполненная редким для нее умиротворением, занималась каким-нибудь делом (только не домашней работой!), немножко пьяная или под кайфом. Теперь Норма Джин поняла, что мозг ее матери вырабатывал в те минуты некое уникальное вещество, позволяющее полностью отдаться этому самому моменту. Стать одним целым, слиться с тем действием, которое совершаешь. И не важно, чем именно. Главное то, что видишь перед собой. К примеру, вот эту тяжелую швабру, возишь ей по полу взад-вперед, взад-вперед…

В спальне ее ждал другой ковер, поменьше, овальной формы. Она включала радио и вместе с ним напевала мелодию. Голосок у нее был тихий, слабенький, почти бездыханный, но такой довольный. Вспомнились уроки Джесс Флинн, и она улыбнулась. Какие грандиозные планы строила на ее счет Глэдис! Чтобы Норма Джин пела?.. Просто смешно, как и уроки игры на фортепиано, которые она брала у Клайва Пирса. Бедняга, тот только морщился и пытался выдавить улыбку, когда она, Норма Джин, играла, вернее, пыталась играть.

Она испытала прилив стыда, вспомнив относительно недавнюю попытку пройти прослушивание на роль в студенческой пьесе. Как там она называлась? Ах, ну да, «Наш городок». И нечему тут особенно улыбаться. Недоумевающие взгляды, уверенный и властный голос преподавателя: Сомневаюсь, чтобы мистер Торнтон Уайлдер видел это вот так. И, черт побери, он был прав!

Теперь она полюбила совсем другое — щетку для ковра, свадебный подарок от одной из тетушек Баки. И еще ей подарили замечательную швабру на деревянной ручке и зеленое пластмассовое ведерко, тоже очень полезный подарок от каких-то родственников Глейзеров. Эти инструменты помогут ей стать самим совершенством. И она мыла и терла сильно исцарапанный линолеумный пол в кухне, мыла и терла выщербленный кафельный пол в ванной. А потом с помощью жестких губок «Датч бой» усердно и фанатично отмывала раковины, столики, ванну и унитаз. Нет, им никогда не стать совершенно чистыми, даже относительно чистыми никогда не стать. Все безнадежно испорчено и загажено предшествующими жильцами. Затем она ловко и быстро меняла постельное белье, «проветривала» матрас и подушки. И каждую неделю носила белье в ближайшую прачечную-автомат. Возвращалась с целой кучей тяжелого сырого белья и развешивала на веревках у дома. Она любила гладить и штопать. По выражению Бесс Глейзер, одежда на Баки «так и горела», о чем она не преминула мрачно предупредить свою невестку. Но Норма Джин храбро приняла и этот вызов и с неиссякаемым усердием и оптимизмом штопала носки, зашивала рубашки, брюки, нижнее белье. В школе она немножко научилась вязать и теперь, когда выкраивалась свободная минутка, садилась вязать для мужа «сюрприз» — ядовито-зеленый пуловер по рисунку, которым снабдила ее миссис Глейзер. (Этот пуловер Норма Джин так и не закончила, потому что без конца распускала связанное, будучи недовольна тем, как получается.)

Как только Баки выходил из дома, Норма Джин накидывала на череп японца один из своих шарфиков. А незадолго до возвращения мужа с работы снимала шарфик.

— Что это там, под ним? — спросила однажды Гарриет, и не успела Норма Джин предупредить соседку, как та приподняла шарфик. Курносенький поросячий носик Гарриет брезгливо сморщился при виде черепа. Тем не менее она спокойно прикрыла его шарфиком снова. — О Господи! Один из этих.

Нежно и с любовью стирала Норма Джин пыль с обрамленных фотографий и просто снимков, выставленных в гостиной. Большая их часть состояла из свадебных фото, глянцевитых и ярких, красовавшихся в медных рамочках. И года еще не женаты, а столько счастливых воспоминаний!.. Наверняка это добрый знак.

Норму Джин поразило количество семейных снимков в доме Глейзеров, гордо выставленных напоказ в каждом мало-мальски подходящем для того месте. Там были даже прапрадед Баки и несметное количество младенцев! Норма Джин была совершенно заворожена — оказывается, жизнь ее мужа можно было проследить чуть ли не с момента появления его на свет. От пухленького беззубого младенца с разинутым ротиком на руках у молодой Бесс Глейзер до здоровенного широколицего парня, каким он был в 1942-м. Лучшее доказательство тому, что Баки Глейзер существовал и что его нежно любили. По нечастым своим визитам к одноклассникам из Ван-Найса она помнила, что и в их домах с гордостью демонстрировались снимки всех членов этих семей — расставленные на столах, пианино, подоконниках, развешанные на стенах. Даже у Элси Пириг имелось несколько снимков, на которых красовались они с Уорреном — молодые, веселые. Только тут Норма Джин с горечью осознала, что в доме у Глэдис не было ни одного семейного снимка. Не считая, разумеется, портрета темноволосого мужчины на стене, который якобы являлся отцом Нормы Джин.

И Норма Джин усмехнулась. Наверняка Глэдис просто украла снимок какой-то знаменитости на Студии. Возможно, даже толком не знала, кто на нем изображен.

— Да мне-то что? Мне безразлично!

Выйдя замуж, Норма Джин редко думала о своем исчезнувшем отце или о Темном Принце. Редко вспоминала она и о Глэдис. А если и вспоминала, то с легким оттенком неудовольствия, как вспоминают иногда о какой-то дальней и хронически больной родственнице. Да и к чему?..

У них в доме была целая дюжина снимков в рамочках. Несколько пляжных фото: Баки и Норма Джин в купальных костюмах стоят, обнявшись, на фоне волн. А вот Баки с Нормой Джин в гостях у какого-то из приятелей Баки, тогда их пригласили на барбекю. А вот Норма Джин позирует, привалившись к капоту только что купленного Баки «паккарда» 1938 года выпуска. Но больше всего нравилось Норме Джин разглядывать свадебные снимки. Эта сияющая девочка-невеста в белом шелковом платье и с ослепительной улыбкой; этот красавец жених в строгом фраке и галстуке-бабочке, с волосами, гладко зачесанными назад со лба и изумительным профилем — ну в точности как у Джеки Кугана. Все восхищались этой красивой парой и тем, как они влюблены. Даже священник отирал слезу. А как я тогда боялась!.. Надо же, на снимках это совсем незаметно. Как в тумане вел Норму Джин по проходу в церкви друг семьи Глейзеров (поскольку Уоррен Пириг отказался присутствовать на свадьбе), и в ушах у нее стучало, а к горлу от волнения подкатывала тошнота. А потом она стояла у алтаря в туфлях на высоких каблуках, которые нещадно жали (надо было взять на полразмера больше, но такой пары на распродаже не нашлось), и с милой улыбкой, от которой на щеках играли ямочки, смотрела на священника Первой Церкви Христа. А тот немного в нос бубнил заученные слова, и тут вдруг Норма Джин подумала, что Граучо Маркс сыграл бы эту сцену с куда большим блеском, смешно шевеля невероятно густыми бровями и усищами. Согласна ли ты, Норма Джин, взять этого мужчину в…

Она не понимала, о чем ее спрашивают. И обернулась. Или ее заставили обернуться, возможно, Баки легонько подтолкнул ее в бок. Обернулась и увидела, что рядом стоит Баки, совсем как соучастник преступления, нервно облизывающий губы, и только тогда она смогла шепотом выдавить в ответ на вопрос священника: Д-да. И Баки ответил то же самое, только куда более громким и решительным голосом, который так и разнесся по всей церкви: Ясное дело, хочу! Потом была неловкая возня с колечком, но в конце концов его удалось надеть на ледяной пальчик Нормы Джин, и оказалось, что колечко в самый раз, и миссис Глейзер с присущей ей заботливостью не преминула убедиться, что обручальное кольцо надето правильно. На правую руку, так что эта часть церемонии в целом прошла довольно гладко. А я так боялась! И все время хотелось убежать. Вот только куда?..

Еще один из самых любимых снимков. На нем жених с невестой разрезают трехслойный свадебный торт. Это уже на вечеринке, в ресторане в Беверли-Хиллз. Баки придерживает своей крупной умелой рукой тоненькие пальчики Нормы Джин, в которых зажат нож с длинным лезвием, молодые люди, широко улыбаясь, смотрят прямо в объектив. К этому времени Норма Джин уже успела выпить бокал или два шампанского, а Баки — и шампанского, и пива. Имелся также снимок, где молодые танцуют, и еще фотография «паккарда» Баки, украшенного бумажными гирляндами и табличкой «МОЛОДОЖЕНЫ». И новобрачные сидят в машине и машут руками на прощание. Отпечатки этих и других снимков Норма Джин послала Глэдис в психиатрическую больницу в Норуолке. И вложила в конверт веселенькую открытку с цветочками и следующей надписью:

Нам очень жаль, что ты не могла быть на моей свадьбе, мама. Но конечно, все всё понимают. Это был самый прекрасный, самый замечательный день в моей жизни!

Глэдис не ответила, но Норма Джин и не ждала от нее ответа.

— Да мне-то что? Мне все равно.

До этого дня она ни разу не пила шампанского. «Христианская наука» не одобряла употребления спиртных напитков, но свадьба… это, конечно, особый случай, не так ли? Боже, до чего же оно вкусное, это шампанское, и как смешно щекочет от него в носу! Но ей не понравилось, что сразу после этого закружилась голова и она начала глупо хихикать и совершенно потеряла над собой контроль. А Баки напился. Он пил все подряд — шампанское, пиво, текилу, — и его вдруг вырвало, когда они танцевали, прямо на прелестное белое шелковое свадебное платье Нормы Джин. К счастью, Норма Джин как раз собиралась переодеться, перед тем как отправиться вместе с Баки в отель на побережье, в Морро-Бич, где они должны были провести первую брачную ночь. К ней торопливо подскочила миссис Глейзер с влажными салфетками и оттерла большую часть неприятно пахнущего пятна. И ворчала при этом:

— Баки! Просто стыд и позор! Это же платье Лорейн!

Баки по-мальчишески сокрушался, просил прощения и был прощен. Вечеринка продолжалась. Нанятый оркестр гремел во всю мочь. Норма Джин скинула туфли и снова танцевала с мужем. «Не появляйся больше никогда», «Это не может быть любовь», «Девушка, на которой я женюсь». Они оскальзывались на паркетном полу, сталкивались с другими парами, покатывались со смеху. Сверкали вспышки камер. Их обсыпали конфетти, рисом, кидали в них воздушные шарики. Кто-то из дружков Баки по школе начал швыряться шарами, наполненными водой, и вся рубашка у Баки была мокрая. Затем подали клубничный торт со взбитыми сливками. И Баки умудрился уронить ложку, полную клубники в сиропе, на пышную юбочку белого льняного платья, в которое переоделась Норма Джин.

— Фу, Баки, как же тебе не стыдно! — Миссис Глейзер снова негодовала, а все остальные (в том числе и молодожены) смеялись. Потом опять танцы. «Чай на двоих», «В тени старой яблони», «Начни сначала». И все дружно захлопали, когда Баки Глейзер с блестящей от пота, раскрасневшейся физиономией попытался изобразить нечто вроде танго. Очень жаль, что ты не могла быть у меня на свадьбе. Думаешь, я расстроилась? Да ни черта подобного!..

Баки и его старший брат Джой стояли в стороне и хохотали. Элси Пириг в ядовито-зеленом платье из тафты, с размазавшейся по щекам губной помадой крепко сжала на прощание руку Нормы Джин. И выдавила из нее клятвенное обещание, что она непременно позвонит ей, прямо завтра же, и что они с Баки непременно заедут к Элси, как только вернутся из четырехдневного свадебного путешествия. А Норма Джин все спрашивала, почему это Уоррен не пришел на свадьбу, хотя Элси уже раз сто объяснила ей, что у него важное дело.

— Велел передать тебе поздравления и самые наилучшие пожелания, милая. Знаешь, мы будем очень по тебе скучать.

Элси тоже скинула туфли, и стояла в одних чулках, и была дюйма на два ниже Нормы Джин. И внезапно качнулась вперед и крепко поцеловала Норму Джин прямо в губы. Никогда прежде ни одна женщина так ее не целовала.

И тут Норма Джин взмолилась:

— Тетя Элси, ну можно я сегодня побуду у вас, а? Всего одну ночь! Могу сказать Баки, что мне надо собрать вещи, ведь правда? О, пожалуйста!

Элси расхохоталась, точно то была невероятно веселая шутка, и подтолкнула Норму Джин к мужу. Пришла пора молодым отправляться в отель. Баки уже не смеялся, а спорил с Джоем. Джой пытался отобрать у него ключи от машины, а Баки говорил:

— Не-е-т, я могу вести! Я ж теперь женатый мужчина, черт побери!

Поездка вдоль берега океана оказалась страшноватой. Над шоссе висел густой туман, «паккард» мчался прямо посередине, по разделительной линии. В голове у Нормы Джин к этому времени прояснилось, и она придвинулась поближе к Баки и прижалась щекой к его плечу — чтобы успеть перехватить руль, если возникнет такая необходимость.

На стоянке у отеля «Лох-Рейвен мотор корт», словно повисшего в воздухе над затянутым туманной дымкой океаном, Норма Джин помогла Баки выбраться из пестро разукрашенного «паккарда». И они, оскальзываясь, спотыкаясь и чуть ли не падая, побрели по дорожке к дому. В номере сильно пахло каким-то инсектицидом, по постельному покрывалу ползали долгоножки.

— Не бойся, они не кусаются, — добродушно заметил Баки и принялся давить их кулаком. — Вот скорпионы — совсем другое дело. Укусит, можно и помереть. А это паучки-сенокосцы. Вот как цапнет тебя за попку, тогда будешь знать! — И Баки громко расхохотался. Ему захотелось в туалет. Норма Джин обняла его за талию и повела. Бедняжка, она просто не знала, куда деваться от смущения. Ведь ей довелось впервые увидеть пенис мужа, который до сих пор она лишь чувствовала, когда Баки крепко прижимался к ней или терся о ее тело. И она с ужасом смотрела на этот огромный, напрягшийся член, который, казалось, так и дымился, из которого хлестала в унитаз толстая струя мочи. Норма Джин крепко закрыла глаза. Лишь Дух реален. Бог есть любовь. Любовь, одна лишь любовь обладает целительной силой.

А вскоре после этого вышеупомянутый пенис вонзился в Норму Джин, в узенькое плотно сомкнутое отверстие между бедрами. Баки был настойчив, методичен и одновременно — неистов. Нет, конечно, Норма Джин была готова к этому, по крайней мере теоретически. Да и в действительности боль оказалась ненамного сильнее, чем при менструации, как и уверяла Элси Пириг. Только немного острее, как будто в нее вонзалась отвертка. И она снова закрыла глаза. Только Дух реален. Бог есть любовь. Одна лишь любовь обладает целительной силой…

На туалетной бумаге, которую Норма Джин предусмотрительно подложила в постель, была кровь. Но яркая, свежая, а не противного темного цвета и вонючая, как при месячных. Господи, если бы можно было принять ванну! Отлежаться, отмокнуть в горячей пенной воде. Но Баки проявлял нетерпение, Баки хотелось попробовать еще раз. Он все время ронял обмякший презерватив на пол, чертыхался, лицо его стало красным, налилось кровью, как детский воздушный шар, — того гляди лопнет. Норма Джин была слишком смущена, чтобы помочь ему с презервативом, в конце концов то была ее первая брачная ночь. И она не переставала дрожать и трепетать, и еще ей показалось странным — ничего подобного она не ожидала, — что они с Баки, став мужем и женой, смущались наготы друг друга. И своей собственной наготы. Ничего общего с ее собственным обнаженным отражением в зеркале. Это не имело никакого отношения к той, «зеркальной» и прекрасной наготе. Тела казались неуклюжими, липкими, потными. Им было тесно. Словно, кроме нее и Баки, в постели находилась еще целая толпа народа.

Все предшествующие годы ей доставляло почти физическое наслаждение видеть своего Волшебного Друга в Зеркале, улыбаться, подмигивать себе, двигаться под воображаемую музыку, как Джинджер Роджерс, — с той разницей, что в зеркале не было партнера по танцу. Да и не нужен ей был никакой партнер, она и без него была счастлива. А теперь все совсем иначе. Все происходит слишком быстро. Она не видит себя, а потому не знает, что происходит. О, скорее бы все это закончилось, чтобы можно было свернуться калачиком возле мужа и спать, спать, спать… И тогда во сне она, возможно, увидит свадьбу и его.

— Ты мне не поможешь, лапочка? Пожалуйста! — Баки жадно и быстро целовал ее, зубы скрипели о ее зубы, словно хотел доказать нечто чрезвычайно важное. Где-то невдалеке шумели и разбивались о берег волны, и этот невнятный звук напоминал аплодисменты. — Господи. Миленькая! Я люблю тебя. Ты такая сладкая, такая хорошая, такая красивая! Ну, давай же! Давай!

Постель раскачивалась. Кочковатый матрас начал съезжать на пол. Надо бы подложить еще туалетной бумаги, но Баки было плевать. Норма Джин жалобно пискнула и попыталась засмеяться, но Баки было не до смеха. Норме Джин вспомнился один из советов Элси Пириг: Вообще-то надо просто стараться держаться от них подальше. В ответ Норма Джин тогда сказала, что это не слишком романтично, и Элси огрызнулась: А кто тебе сказал, что должно быть романтично?

И все же кое-что Норма Джин начала понимать. В настойчивых любовных приставаниях Баки было нечто странное, безликое, это ничуть не походило на пылкие, долгие и нежные ласки, на все эти объятия и поцелуйчики предшествующего месяца. Внутри и между бедрами у Нормы Джин щипало и горело, бедра Баки были выпачканы в крови; вроде бы хватит на сегодняшнюю ночь, но Баки не унимался. Снова с удвоенной энергией умудрился пробиться в щелочку между ее бедрами — на этот раз вроде бы поглубже, чем в первый. И вот теперь он сотрясал кровать, и стонал, и внезапно весь вздыбился, как конь в галопе. Лицо его исказила страшная гримаса, глаза закатились. И он прохныкал или пропищал нечто похожее на «Бо-же!»

И тут же весь так и обмяк в объятиях Нормы Джин и захрапел. Норма Джин, морщась от боли, пыталась пристроиться поудобнее. Постель была слишком узка. Хотя вроде бы и двуспальная… Она лежала и нежно гладила блестящий от пота лоб Баки, его мускулистые плечи. Ночник на тумбочке остался включенным, свет резал ее уставшие глаза, но дотянуться до выключателя, не потревожив при этом Баки, никак не удавалось. О, если б можно было принять ванну! Единственное, о чем она мечтала сейчас, так это только о ванне. И еще не мешало бы поправить сбившиеся измятые и мокрые простыни.

Несколько раз на протяжении этой долгой ночи, плавно перешедшей в 20 июня 1942 года, когда небо за окном уже начало сереть, Норма Джин просыпалась. И всякий раз при этом видела Баки Глейзера. Голый и громко храпящий, он лежал, навалившись на нее, точно припечатывал к постели. Она приподняла голову, чтобы увидеть его во весь рост. Ее муж. Ее муж! Он походил сейчас на выброшенного на берег кита, лежал огромный, голый, раскинув волосатые ноги. И тут Норма Джин услышала собственный смех. То был робкий детский смешок, почему-то он напомнил ей о давно потерянной кукле, кукле, которую она так любила, кукле, обходившейся даже без имени, пока ее не назвали «Нормой Джин», кукле с бескостными, безвольно болтающимися ножками.

6

Расскажи мне о своей работе, Папочка. Но имелась в виду вовсе не работа Баки на заводе Локхида.

Свернувшись калачиком, как кошка, в одной коротенькой ночной сорочке, без трусиков, она примостилась на коленях у мужа. Обняла его рукой за шею и жарко дышала в ухо. Чем отвлекала его от нового номера «Лайфа», где были напечатаны снимки изможденных джи-ай[41] где-то на Соломоновых островах и в Новой Гвинее. Там же были фотографии генерала Эйчелбергера и его еще более изможденных подчиненных, худых, небритых (некоторые были ранены), и целая серия снимков со звездами Голливуда, которые приехали на фронт развлекать и «поднимать моральный дух» солдат. Марлен Дитрих, Рита Хейуорт, Мэри Макдональд, Джой И. Браун и Боб Хоуп. От некоторых снимков Норма Джин тут же торопливо отводила взгляд, другие рассматривала более пристально. А потом, видя, что Баки углубился в чтение какой-то статьи, вдруг занервничала. Расскажи мне о своей работе с мистером Или, прошептала она, и Баки почувствовал, как жена так и передернулась — от страха и возбуждения одновременно. Нет, не то чтобы это его шокировало, да и ханжой Баки вряд ли можно было назвать. Никаким ханжой Баки Глейзер уж определенно не был. И порассказал своим дружкам немало жутких и смешных историй о своей работе в качестве помощника бальзамировщика. Но ни одна девушка, ни одна женщина или родственница никогда не расспрашивали его об этой работе. Что и понятно — ведь в большинстве своем люди просто не желают знать всех этих подробностей. Нет уж, большое спасибо, увольте! Но эта девочка, его жена, возбужденно ерзая у него на коленях, шептала на ухо: Ну, расскажи, расскажи, Папочка! — словно хотела знать самое худшее.

И Баки рассказывал, в самых осторожных выражениях, стараясь не вдаваться в детали, щадя чувства Нормы Джин. Описывал, к примеру, тело, над которым они работали в то утро. Тело женщины лет за пятьдесят, умершей от рака печени. Кожа у нее была такого болезненно-желтого оттенка, что пришлось покрыть несколькими слоями косметической крем-пудры. А наносили они эту пудру такими специальными маленькими щеточками. Но слои высыхали неровно, и бедняжка выглядела ну прямо как стенка с облупившейся штукатуркой, и пришлось все переделывать по новой. А щеки у нее настолько ввалились, что пришлось укрепить нижнюю часть лица изнутри, набив ей рот ватными шариками, а потом еще зашивать уголки губ, чтобы придать лицу умиротворенное выражение.

— Ну, знаешь, чтоб получилась не улыбка, а «почти улыбка», как это называет мистер Или. Просто улыбка тут не проходит.

Норма Джин нервно передернулась, но тем не менее ей захотелось знать, что они делали с глазами покойной. «Подводили они глаза или нет?» На что Баки ответил, что обычно они делают инъекцию шприцем, после чего глаза не выглядят «провалившимися» и веки сомкнуты плотно-плотно.

— Потому как кому приятно будет видеть, если они вдруг — раз! — и откроются?

Основная же работа Баки состояла в том, что он должен был выкачать кровь из жил и ввести вместо нее через вены бальзамирующий раствор. Это мистер Или занимался «художественной работой», уже после того, как тело затвердеет — «законсервируется». Это он занимался ресницами, подкрашивал губы, маникюрил ногти, даже если при жизни у покойного или покойной никогда не было маникюра.

Тут Норма Джин спросила, какое выражение было у покойной, когда они впервые увидели ее. Выглядела ли она испуганной, печальной или страдающей от боли. И Баки пришлось немного приврать. Он ответил, что нет, ничего подобного, выглядела эта женщина так, «будто просто уснула, и все, все они по большей части выглядят именно так». (Вообще-то женщина выглядела так, словно вот-вот закричит. Зубы оскалены в жуткой гримасе, лицо перекошено, а глаза открыты и затянуты пленкой, и смотрят так страшно и невидяще. И еще через несколько часов после смерти от нее уже начало вонять, какой-то тухлятиной.) Норма Джин так и впилась в Баки обеими руками, так крепко сжала его шею, что он едва дышал. Но у него не хватило духу разжать эти объятия. У него даже не хватило духу снять ее с колен и пересадить на диван, хотя левая нога уже занемела под теплой тяжестью ее тела.

Он был так нужен ей. Он едва дышал. Он любил ее. Запах формальдегида въелся в его кожу, впитался в луковицы волос. Пропитал всего его насквозь. Но даже если б он хотел уйти, уйти было некуда.

Теперь она спрашивала, как умерла эта женщина, и Баки ей рассказал. Она спросила, сколько лет было этой женщине, и Баки брякнул наобум:

— Пятьдесят шесть.

Он чувствовал, как напряглось тело жены — очевидно, она подсчитывала в уме. Вычитала свой возраст из пятидесяти шести. Затем немного расслабилась и протянула таким тоном, точно рассуждала вслух:

— Ну, тогда еще долго!..

7

Она засмеялась. Смеяться было легко. Загадка из сказки, и она знала ответ. Кто я такая? Замужняя женщина, ВОТ КТО! А кем бы была, если б не была замужем? Девственницей, вот кем. НО ЭТО НЕ ТАК.

Она катила тихонько поскрипывающую коляску по дорожкам маленького захудалого парка. А может, то был и не парк вовсе. Под ногами слабо похрустывают сухие пальмовые ветки, еще какой-то мусор. Но ей здесь так нравится! Сердце просто распирает от счастья, от осознания того, кто она есть, что занята тем, чем должна заниматься. Она полюбила эти ранние утренние прогулки. Напевала маленькой Ирине, которая, спеленутая в тугой сверточек, лежала в коляске. Пела ей разные популярные песенки, обрывки колыбельных из «Сказок матушки Гусыни»[42]. Где-то далеко, в Сталинграде, в России происходили страшные события, шел февраль 1943 года. Там тысячами гибли люди, настоящая мясорубка. Здесь же, в южной Калифорнии, была просто зима, и почти каждый день сухим, режущим глаза светом сияло солнце.

Какой красивый младенец, говорили лица прохожих. Норма Джин краснела, улыбалась, тихо бормотала: О, благодарю вас. Иногда лица говорили: Красивый ребенок и его красавица мать. Норма Джин лишь улыбалась. А как зовут вашу маленькую дочурку? — спрашивали они, и Норма Джин отвечала с гордостью: Ирина, не так ли, моя радость? И наклонялась над малышкой, и целовала ее в щечку или брала за крохотные пухлые пальчики, которые так быстро и на удивление крепко смыкались вокруг ее пальцев. Иногда лица замечали с приятной улыбкой: Надо же, Ирина, какое необычное имя, должно быть, иностранное? И Норма Джин снисходительно бормотала в ответ: Да, вроде бы. И еще они почти всегда спрашивали, сколько же сейчас ребенку, на что Норма Джин отвечала: Нам уже десять месяцев, в апреле будет годик. Тут лица расцветали еще больше. Вы, должно быть, очень гордитесь своей малышкой! И Норма Джин говорила: О да, конечно. Очень гордимся, я, то есть мы. И тогда лица, порой смущенно, порой с нескрываемым любопытством спрашивали: Так ваш муж… э-э?.. И Норма Джин объясняла торопливо: Он за морем. Далеко… В Новой Гвинее.


И это было правдой. Отец Ирины действительно находился далеко, в загадочном месте под названием Новая Гвинея. Был лейтенантом армии США и числился без вести пропавшим. Числился таковым официально с декабря 1942 года. Но об этом Норма Джин была просто неспособна думать. Во всяком случае, когда пела Ирине «Маленький флажок» или «Три слепые мышки», это было куда как важнее. Главное для нее теперь было видеть, как улыбается ее крохотная белокурая красавица дочурка. Как она лепечет и крепко-крепко сжимает ее пальцы. И называет ее по слогам: «Ма-ма». Снова и снова, как молодой попугайчик, который учится говорить. Вот что теперь было для нее самое главное.

В тебе одной

Вся жизнь моя.

А то, что было до тебя, —

Не жизнь, не мир, не я.

Мама смотрела на моего ребенка. И долго-долго молчала, просто не могла говорить, и я испугалась, что она вот-вот расплачется или просто отвернется и спрячет лицо в ладонях.

Но потом я увидела, что лицо ее так и сияет от счастья. И что смотрит она немного удивленно, сама удивляется, что после стольких лет вдруг счастлива.

Мы сидели с ней на траве. Кажется, на лужайке, что за больницей.

Там были скамейки и еще — маленький прудик. А трава уже выгорела. И все вокруг было желтовато-коричневого оттенка. Вдали виднелось здание больницы, но как-то неотчетливо, словно затянутое дымкой. Маме стало настолько лучше, что ее уже без всякого присмотра выпускали гулять. И она выходила в парк, сидела на скамейке и читала стихи, наслаждалась каждым словом, шептала их вслух. Или же бродила по саду, пока разрешали. «Мои стражи» — так она их называла. Но не с горечью, вовсе нет. Она признавала, что больна, что лечение шоком очень помогло. Она соглашалась с тем, что должно пройти еще какое-то время, прежде чем она поправится полностью.

И конечно, сад и больница были обнесены высокой стеной.

Ясным ветреным днем я приехала показать маме своего ребенка. Я даже доверила ей подержать мою малышку. Сама протянула ей девочку, без всяких колебаний.

И тут мама заплакала. Прижимала малышку к плоской груди и плакала. Но то были слезы радости, а не печали. О, моя дорогая Норма Джин, сказала мама, на этот раз все будет хорошо. Все будет хорошо.


В Вердуго-Гарденс было немало молодых жен, чьи мужья отправились воевать за море. В Британию, Бельгию, Турцию, в Северную Африку. На Гуам, на Алеутские острова, в Австралию, Бирму и Китай. Куда пошлют человека, было неизвестно — чистая лотерея. В том не было никакой логики и, уж определенно, никакой справедливости. Некоторые солдаты постоянно находились на базах, работали в разведке или службе связи, часть из них трудились в госпиталях или же были поварами. Любого новобранца вполне могли приписать к почтовой службе. Или же к интендантской. Прошли месяцы и даже годы, прежде чем все наконец поняли, что, по сути, в военных действиях со стороны США участвуют всего лишь две дивизии. Только они действительно сражались на фронтах Второй мировой, а остальные — нет.

Стало также ясно, что и эти две дивизии можно было подразделить на тех, кому повезло, и тех, на долю кого не выпало удачи.

И если вы являлись женой невезучего солдата, вам следовало сделать над собой определенное усилие: никому не показывать своей горечи, не показывать, как вы удручены и подавлены. И если получалось, это делало вам честь. Смотрите, как мужественно она держится! Но подружке Нормы Джин Гарриет было не до того, Гарриет была не настолько храбра, как того требовали обстоятельства. Гарриет не делала над собой должных усилий, чтоб скрыть горечь. И когда Норма Джин вывозила Ирину на прогулку в коляске, мать девочки валялась в полной прострации на обшарпанном диване в гостиной, которую она делила с женами еще двух рядовых, и окна в комнате были зашторены, и радио выключено.

Без радио! Как это возможно? Сама Норма Джин и пяти минут не могла выдержать в одиночестве, когда радио в ее квартире молчало. И уж особенно когда Баки находился не в трех милях, на заводе Локхида, а гораздо дальше.

Настал черед Нормы Джин проявить мужество и весело окликнуть подругу:

— Привет, Гарриет! Ну, вот мы и вернулись. — Но Гарриет не ответила. — Мы с Ириной очень славно погуляли, — тем же радостным тоном сообщила Норма Джин. Вынула Ирину из коляски и внесла в комнату. — Правда, моя куколка? — Она поднесла Ирину к Гарриет, продолжавшей неподвижно лежать на диване, прижавшись щекой к отсыревшей от слез подушке. Возможно, то были слезы ярости и гнева, а вовсе не скорби. Возможно, Гарриет, неряшливая, с вечно красными глазами, набравшая с декабря фунтов двадцать, не меньше, уже перешагнула стадию скорби. В этой нервирующей тишине Норма Джин продолжала весело болтать: — Да? Погуляли?.. Погуляли, рыбка моя дорогая! — Наконец Гарриет очнулась и взяла Ирину (девочка была мокрая, начала хныкать и брыкаться). Приняла ее из рук Нормы Джин, как берут охапку мокрого белья, которую собираются зашвырнуть куда-то в угол.

Отдай мне Ирину. Пускай я буду ее матерью, если она тебе не нужна.

О, да ради Бога!

Возможно, Гарриет уже перестала быть подругой Нормы Джин. А может, она никогда и не являлась ее подругой? Норма Джин начала сторониться этой «глупой, вечной ноющей» женщины, живущей по соседству. Которая часто отказывалась говорить по телефону со своими родственниками или родственниками мужа. Нет, Гарриет вовсе не ссорилась с ними. «Зачем? С чего бы это нам ссориться?» Да и не злилась на них, и никто из родственников ее вроде бы не обижал. Нет, просто она была слишком измучена, чтобы поддерживать с ними отношения. Она устала от собственных переживаний, так объясняла сама Гарриет. И Норма Джин начала бояться: как бы Гарриет не сделала чего с собой или с Ириной. А когда заговаривала об этом с Баки, тот особо не прислушивался. Все это — «женские бредни», не достойные интереса мужчины. А с самой Гарриет Норма Джин говорить об этом не решалась. «Заводить» Гарриет было опасно.

По выкройке из журнала «Фэмили серкл» Норма Джин сшила для малышки Ирины маленького полосатого тигренка. В ход пошли оранжевые хлопковые носки, полоски черного фетра, а также вата, которой она набила туловище. И еще она придумала, как соорудить тигренку хвостик — взяла кусок проволоки от вешалки и обернула его тканью. Глазки сделала из черных блестящих пуговок, усы — из щетинок ершика для мытья посуды. Как же понравился Ирине маленький тигренок! Она так и вцепилась в него, и принялась ползать с ним по полу, восторженно попискивая, а Норма Джин заливалась радостным смехом. Гарриет смотрела равнодушно, курила сигарету. Уж хотя бы спасибо могла сказать, подумала Норма Джин. Но вместо этого Гарриет заметила:

— Ну, Норма Джин, ты даешь! Вот это хозяйка! Идеальная маленькая женушка и мать.

Норма Джин рассмеялась, хотя замечание ее задело. И с еле заметным упреком в голосе, подражая Морин О’Хара в кино, сказала:

— Знаешь, Гарриет, мне кажется, это просто грех, так убиваться, когда у тебя есть маленькая дочурка.

Гарриет громко расхохоталась. До этого она сидела с полузакрытыми глазами, а тут широко распахнула их, изображая преувеличенный интерес. И уставилась на Норму Джин так, словно видела ее впервые и ей не очень-то нравилось, что она видела.

— Да, это грех. И я грешница. Так что почему бы тебе не оставить нас наконец в покое, мисс Маленькое Солнышко, и не убраться отсюда к чертовой матери?

8

— Знаешь, один мой знакомый парень проявляет пленку. Но только «строго по секрету», так он говорит. Смотри, не проболтайся. Живет в Шерман-Оукс.

Жарким и душным летом 1943-го Баки окончательно потерял покой. Норма Джин старалась не думать о том, что это означает. Ежедневно крупные заголовки газет возвещали, что военно-воздушные силы США совершили очередной боевой вылет и бомбили врага на его территории. Один из друзей Баки по школе был посмертно награжден орденом за доблесть, проявленную во время налета на германские нефтеперерабатывающие заводы в Румынии. Летал он на бомбардировщике «Б-24 Либерейтор» и был сбит.

— Он, конечно, герой, — сказала Норма Джин. — Но сам подумай, дорогой, теперь он мертв.

Баки разглядывал снимок пилота, напечатанный в газете, и на лице его застыло какое-то отсутствующее выражение. Затем он удивил ее — громко и грубо расхохотался.

— Черт побери, Малышка! Да можно всю жизнь прожить трусом. А дело все равно кончится тем, что помрешь.

Позднее, на той же неделе, Баки приобрел подержанный фотоаппарат «Брауни» и начал снимать свою доверчивую молодую жену. Вначале на снимках красовалась Норма Джин в нарядных выходных платьях, маленькой белой шляпке с плоским верхом, белых же сетчатых перчатках и белых туфлях на высоченных каблуках. Затем на них появилась Норма Джин в блузке и голубых джинсах, стояла у ворот, кокетливо зажав в зубах травинку; а вот Норма Джин на пляже в Топанге, в раздельном купальнике в черно-белый горошек. Баки пытался заставить Норму Джин позировать в стиле Бетти Грэбл, игриво смотрящей через левое плечо и демонстрирующей всем свою очаровательную круглую попку, но Норма Джин оказалась слишком стеснительна. (Было воскресенье, они сидели на пляже, и народ так и пялился.) Тогда Баки попробовал заставить Норму Джин сняться в спортивной позе, ловящей мяч, и чтобы на лице у нее при этом сияла широкая счастливая улыбка. Но улыбка вышла вымученной и неубедительной — точь-в-точь как у одного из «клиентов» мистера Или. Норма Джин умоляла Баки попросить кого-нибудь сфотографировать их вместе.

— Ну что я все время одна да одна? Это просто скучно, Баки! Ну, давай же!

Но Баки лишь пожал плечами и ответил лаконично:

— Да на кой хрен я кому нужен на этих снимках?

Затем Баки начал снимать Норму Джин в спальне. И называл эти снимки «до» и «после».

На снимках «до» красовалась Норма Джин в своем обычном виде. Сначала полностью одетая, затем — полураздетая и, наконец, совершенно голая, или, как называл это Баки, «ню». Лежала в чем мать родила на двуспальной кровати, кокетливо прикрывая простыней груди, и дюйм за дюймом Баки стаскивал с нее эту простыню, и щелкал аппаратом, запечатлевая Норму Джин в неловких, как у котенка, позах.

— Давай, Малышка! Улыбнись Папочке. Ты же это умеешь, сама знаешь, как…

Норма Джин никак не могла понять, была ли в такие моменты польщена или смущена, возбуждена или стыдилась. С трудом подавляла приступы беспричинного смеха и прятала лицо в ладонях. А когда отнимала ладони от лица, видела Баки, нацелившегося в нее камерой, и — щелк! щелк! щелк! И начинала жалобно просить:

— Ну, хватит же, Папочка. Перестань! Знаешь, как мне одиноко в этой большой старой постельке! — И раскрывала навстречу мужу объятия, а он, вместо того чтобы броситься в них, снова щелкал и щелкал аппаратом.

И с каждым этим щелк в сердце ей как будто вонзался осколок льда. Он смотрел на нее сквозь объектив этой камеры и словно не видел вовсе.

Но со снимками «после» обстояло еще хуже. Это «после» было унизительным. «После» начиналось, когда Баки заставлял Норму Джин надеть сексуальный рыжий парик в стиле Риты Хейуорт и кружевное черное нижнее белье, которое сам ей и подарил. Мало того, он приводил Норму Джин уже в полное смятение, заставляя накраситься — подвести брови, намазать губы помадой. А также «увеличить» соски — с помощью вишнево-розовой помады, которая наносилась на них крошечной и щекочущей кисточкой. Норма Джин беспокойно ерзала и вздыхала.

— Этот грим, он прямо как у вас, в похоронном бюро, да? — с тревогой спрашивала она. Баки хмурился.

— Да нет-нет, ничего подобного. Это последний писк моды, видел в одном голливудском журнале.

Но от грима исходил запах жидкости для бальзамирования, который ни с чем не спутать. И еще к нему примешивался запах чего-то сладкого, даже приторного, перезрелой груши, словом, в этом роде.

Снимками «после» Баки занимался не слишком долго. Он очень быстро возбуждался, откладывал фотоаппарат в сторону, начинал стаскивать одежду.

— О, Малышка моя!.. Малышка Куколка! Бо-же! — Он задыхался, будто только что вышел из волн на пляже в Топанге. Он хотел заниматься любовью, причем быстро, немедленно, и, пока возился с презервативом, Норма Джин отворачивалась, как отворачиваются пациенты, видя, что хирург берется за инструмент. Ей казалось, что она краснеет, причем вся, всем телом. Густой и кудрявый рыжий парик съезжал с головы на голые плечи, сексуальные черные лифчик и трусики казались жалкими обрывками ткани.

— Папочка, мне это не нравится. Я так не хочу. Я не в настроении.

Никогда прежде не видела она такого выражения на лице Баки. Оно казалось окаменевшим, как у Рудольфа Валентино в роли шейха. И Норма Джин вдруг расплакалась, а Баки раздраженно спросил:

— В чем дело? Что тебе не так?

И Норма Джин ответила:

— Просто мне не нравится, Папочка.

На что Баки, погладив свалившийся рыжий парик и ущипнув ее сквозь прозрачную ткань за накрашенный сосок, ответил:

— Еще как понравится, Малышка. Вот увидишь. Обещаю.

— Нет, мне не хочется.

— Черт!.. Могу поспорить, твоя Маленькая Штучка уже готова. Она уже мокренькая. — И он запустил грубые настойчивые пальцы под полоску трусиков, между бедер. И Норма Джин отпрянула и оттолкнула его руку.

— О, нет, Баки, нет! Мне больно!

— Да перестань, Норма Джин! Как будто в первый раз. Раньше ведь не было больно. Тебе понравится! Сама знаешь, что понравится.

— А сейчас не понравится. И вообще мне все это не нравится!

— Да погоди ты, послушай, это ж просто ради шутки!

— Ничего себе, шутки! Только в краску меня вгоняешь!

Тут Баки уже начал терять терпение:

— Но ведь мы с тобой вроде женаты, так или нет? Вот уже больше года женаты. И это навеки, навсегда! И мужчины проделывают со своими женами целую кучу разных штучек, и ничего дурного в том нет!

— Нет, есть! Мне кажется, что это плохо, неприлично.

— Я просто говорю тебе, — терпение Баки лопнуло окончательно, — чем занимаются другие люди.

— Но ведь мы — не другие люди. Мы — это мы.

Баки с красным налившимся кровью лицом принялся снова поглаживать Норму Джин. На этот раз посильнее. По большей части все их споры и ссоры заканчивались тем, что Баки начинал гладить ее, при этом Норма Джин тут же уступала, смягчалась и притихала, как кролик, которого можно ввести в транс ритмичным поглаживанием и похлопыванием. Баки поцеловал ее, и она ответила на поцелуй. Но стоило ему снова взяться за трусики и лифчик, как Норма Джин резко его оттолкнула. Сбросила с постели на пол воняющий синтетикой кудрявый и блестящий парик, стала стирать грим, отчего ее пухлые губки тут же побледнели. По щекам катились слезы, оставляя черные полоски туши.

— О, Баки! Мне так стыдно. От всего этого я перестаю понимать, кто я есть на самом деле. Я-то думала, ты меня любишь! — И она вся задрожала, так и зашлась в рыданиях.

Баки склонился над ней, Большая Штуковина нелепо и вяло болталась между ног, с кончика ее съехал презерватив. Он злобно и с недоумением взирал на жену. Что, черт побери, вообразила о себе эта девчонка? Да сейчас она даже не хорошенькая, лицо заплаканное, грязное. Сиротка! Точь-в-точь бродяжка, вот она кто! Одна из приемышей этих Пиригов!

И мать у нее сумасшедшая, судя по тому, что рассказывает о ней сама Норма Джин. А отца так вообще не было. А еще воображает о себе бог знает что, считает, что она чем-то его лучше!..

Тут Баки вспомнил, как не понравилось ему поведение Нормы Джин на днях, когда он водил ее в кино, где они смотрели «Извините за саронг» с Эбботом и Костелло[43] в главных ролях. То была очень смешная комедия, и Баки так хохотал, что весь ряд сотрясался, а сам он едва не описался. И тут вдруг Норма Джин, привалившаяся к его плечу, вся напряглась и тихим детским голоском заметила, что лично она не видит ничего смешного в том, что происходит с этими самыми Эбботом и Костелло.

— Разве не ясно, что этот маленький толстяк — человек с задержанным развитием? Разве это хорошо, смеяться над убогими?

Баки разозлился не на шутку, но ничего не сказал, просто отодвинул жену плечом. Ему хотелось заорать на весь зал: Чего смешного в Эбботе и Костелло? Да просто то, что они смешные, вот и все! Не слышишь, что ли, как все остальные ржут, как кони!

— Может, я просто немного устала любить тебя. Может, нам надо немножко отдохнуть друг от друга.

Рассерженный и обиженный, Баки, у которого окончательно пропало всякое желание, соскочил с кровати, натянул брюки, накинул рубашку и вышел, громко хлопнув за собой дверью. Словно хотел, чтобы слышали все остальные их шумные соседи. В квартирах на той же площадке жили три изголодавшиеся по сексу женщины, чьи мужья были на фронте. Всякий раз, видя Баки Глейзера, они строили ему глазки и уж наверняка подслушивали сейчас, так что пусть себе слышат. Норма Джин запаниковала, крикнула вслед:

— Баки! Не надо, дорогой, вернись. Прости меня!

Но не успела она накинуть халат и выбежать следом, как Баки уже и след простыл.

Он сел в «паккард» и уехал. Бензин был почти на нуле, но какого черта! Не мешало бы навестить старую подружку, Кармен, но вот беда — судя по слухам, она куда-то переехала, а нового ее адреса он не знал.

* * *

Однако снимки преподнесли сюрприз. И Баки взирал на них с неподдельным изумлением. Эта женщина — Норма Джин, его жена?.. Несмотря на то что она вся извертелась от смущения на кровати, над которой нависал Баки со своим фотоаппаратом и щелкал, щелкал, на нескольких снимках красовалась бесстыдная и самоуверенная девушка с развратной дразнящей улыбкой. И хотя Баки точно знал, что в те минуты Норма Джин чувствовала себя совершенно несчастной, здесь, на снимках, казалось, что она просто упивается собой. «Выставляет свое тело напоказ, как какая-нибудь дорогая шлюха».

Особенно интригующими получились снимки «после». На одном их них Норма Джин лежала поперек кровати, рыжие локоны парика чувственно разметались по подушке, глаза сонные, полузакрытые. А рот приоткрыт, и между накрашенными губами виднеется кончик языка. Ну, в точности клитор между срамными губами! Прозрачное кружево лифчика распирают набухшие соски, одна рука закинута за голову, другая лежит на животе, словно она только что ласкала сама себя или собирается это сделать. Вообще-то Баки понимал, что поза была случайной, просто он тогда оттолкнул Норму Джин на подушки, и она как раз собиралась встать — впрочем, какое это теперь имеет значение?.. Поза вышла очень соблазнительная.

— Бо-же!..

И Баки почувствовал неукротимое желание овладеть этой непристойной и экзотической девушкой, этой прекрасной незнакомкой.

Он отобрал с полдюжины снимков Нормы Джин в самых сексуальных позах и с гордостью демонстрировал их дружкам на заводе Локхида. В оглушительном шуме и грохоте, царившем в цеху, пришлось повышать голос, едва ли не орать:

— Но только чтоб строго между нами! Чтоб больше никому, о’кей?

Мужчины кивали в знак согласия. О, это выражение на их лицах! Да, впечатление произвести удалось. На всех снимках красовалась Норма Джин в красно-рыжем парике Риты Хейуорт и черном кружевном белье.

— Так это что, и вправду твоя жена? Твоя жена? Твоя жена?.. Ну, Глейзер, ты и везунчик!

Свистки и завистливый смех, как и предполагал Баки. Один лишь Боб Митчем не отреагировал на снимки. Вернее, отреагировал, но совсем не так, как ожидал Баки. Баки был просто потрясен, когда Боб, торопливо перебрав снимки, нахмурился и заметил:

— Только распоследний сукин сын будет показывать снимки, где его жена в таком виде! — И не успел Баки остановить Митчема, как тот порвал фотографии на мелкие кусочки.

И между ними непременно завязалась бы драка, не окажись поблизости прораба.

Баки нырнул за чью-то спину, весь дрожа от обиды и злости. Да этот Митчем просто завидует ему! Сам собирался в Голливуд, стать актером, а дальше конвейера в сборочном цеху дело не пошло. Ничего, негативы-то у меня остались, с тайным злорадством подумал Баки. И Норма Джин — тоже.

9

Втайне от Нормы Джин он взял себе за правило заскакивать по дороге домой к родителям. И его еще неокрепший сердитый юношеский голос громко разносился по кухне, где был знаком каждый предмет.

— Ясное дело, я люблю Норму Джин! Ведь я на ней женился, разве нет? Но она такая беспомощная. Прямо как младенец, которого то и дело надо брать на руки и утешать, чтобы не плакала. Можно подумать, я — солнце, а она какой-то там цветочек, который просто не может жить без солнца, и это… — тут Баки запнулся, подбирая нужное слово, болезненно нахмурил лоб, — это утомительно.

Миссис Глейзер нервничала, в голосе ее слышался упрек:

— Перестань, Баки! Норма Джин хорошая девушка, добрая христианка. И потом она такая молоденькая!

— Черт, я и сам тоже молодой. Господи, да мне всего двадцать два. А ей нужен мужчина постарше, папочка. — Баки гневно сверкнул глазами, родители смотрели озабоченно, как будто чувствовали себя виноватыми. — Да она из меня все соки высосала. Она просто с ума меня сводит! — Тут он спохватился и умолк. Он уже собирался сказать, что Норма Джин все время хочет заниматься любовью. Любит целоваться и обниматься на людях. Иногда Баки нравилось это, иногда казалось просто неуместным. Но хуже всего то, что она меня не чувствует, когда я в ней. По-настоящему, как другие женщины.

Словно читая мысли сына, миссис Глейзер торопливо заметила — при этом вся краска так и бросилась ей в лицо:

— Ну конечно, Баки, конечно, ты любишь Норму Джин! Мы все любим Норму Джин, она нам как дочь. Заметь, дочь, а не невестка. О, и какая же чудесная была у вас свадьба! Казалось, то было совсем недавно и…

Тут Баки, кипя от возмущения, перебил мать:

— И еще она хочет обзавестись детишками. И это — в разгар войны! Идет Вторая мировая война, весь мир катится к чертовой матери, а моя женушка желает, видите ли, заиметь настоящую семью! Да пропади оно все пропадом!

— Не богохульствуй, Баки, — слабым голосом заметила миссис Глейзер. — Ты же знаешь, как это меня огорчает.

На что Баки ответил:

— Это я теперь только и знаю, что огорчаться. Прихожу домой, а там Норма Джин. Сидит с таким видом, точно весь день скребла и драила дом, готовила ужин и только меня дожидалась. Чтобы я пришел домой. Как будто без меня она просто жить не может! Можно подумать, я Господь Бог какой или не знаю кто! — Он перестал бродить по комнате, он задыхался от возмущения. Миссис Глейзер наполнила тарелку вишневым кобблером, и он принялся жадно есть. И с полным ртом добавил: — Но я не хочу быть Богом. Я просто Баки Глейзер, и с меня хватит!

Молчавший до сей поры мистер Глейзер, заметил рассудительно и строго:

— Вот что, сын. Ты живешь с этой девушкой. Ты венчался с ней в нашей церкви. «Пока смерть не разлучит нас». Ты что думаешь, брак — это нечто вроде веселой прогулки? Погулял, повеселился, а потом соскочил и шасть — играть в мужские игры с другими ребятами? Нет, не получится. Это на всю жизнь.

С аппетитом поглощая вишневый кобблер, Баки жалобно постанывал, словно раненое животное.


Может, для тебя и да, старина. Но мы — новое поколение. Мы — другие.

10

— Я должен ехать, Малышка.

Она словно не слышала. Треск автоматных очередей в кинохронике. Музыка, в той же кинохронике, «Поступь времени». Они были в кино. Они ходили в кино каждую пятницу. То было самое дешевое развлечение. И они шли пешком до центра города, держась за руки, точно влюбленные школьники. Бензин стал слишком дорог. К тому же еще поди его достань. Низкие, еле слышные раскаты грома где-то вдали, в горах. Сухой сильный ветер, от которого щиплет глаза и ноздри. Кому охота пускаться в столь долгий путь, да еще пешком, да еще в такую погоду! До центра, до Мишен-Хиллз-Кэпитол, было довольно далеко. Кажется, они смотрели тогда «Признания нацистского шпиона» — в главных ролях учтивый, обходительный и изысканный Джордж Сандерс и Эдвард Дж. Робинсон с тяжелым бульдожьим лицом. Влажные темные глаза Робинсона сверкали умом, выражали целую гамму чувств. Кто, как не Эдвард Дж. Робинсон, мог столь убедительно передать гнев, ярость, обиду, страх, отчаяние и тщетность всех усилий? И это при том, что он был невелик ростом и вовсе не походил на классического героя-любовника.

Уж куда ему до Темного Принца! Куда ему до мужчины, ради которого ты готова умереть!.. А может, они смотрели тем вечером «Происшествие в северной Атлантике» с Хамфри Богартом? О, этот Богарт с выпуклыми глазами, вечной сигаретой, зажатой между пальцами, дым от которой затеняет суровое, немного помятое лицо!.. Впрочем, он все равно был красавцем, Хамфри Богарт. Да еще в военной форме, да еще на большом экране! Да там все мужчины выглядели красавцами.

А может, в тот вечер они отправились смотреть «Войну пляжей» или «Дети Гитлера». Баки давно хотел посмотреть оба эти фильма. Или еще одну комедию с Эбботом и Костелло, или Боба Хоупа в «Сквозняке». Сама Норма Джин предпочитала мюзиклы: «Служебный буфет», «Встретимся в Сент-Луисе», «Все из любви к тебе». Но Баки откровенно скучал на мюзиклах, и Норме Джин приходилось признавать, что все они — пустые и глупые, что там одна сплошная выдумка, как в стране Оз.

— Ведь в нормальной жизни люди не начинают петь ни с того ни с сего, — ворчал Баки. — И не начинают плясать ни с того ни с сего, особенно когда нет музыки. — Норма Джин не стала спорить с ним и доказывать, что музыка в кино есть всегда, даже в столь любимых Баки фильмах про войну, даже в «Поступи времени» есть музыка. Зачем расстраивать мужа, который и без того за последнее время сильно похудел. И был раздражителен, как молодой и красивый пес, которого так и хотелось погладить, но ты не решалась.

Она знала, но не признавалась в том даже самой себе. Знала на протяжении вот уже нескольких месяцев. Еще до парика, кружевного нижнего белья, до щелканья камеры. Слышала, что бормочет себе под нос Баки, задумывалась над разными его намеками. Каждый вечер во время ужина он слушал по радио военные сводки. Жадно читал «Лайф», «Колльерс», «Тайм», местные газеты. Читал Баки медленно, даже с трудом, водя пальцем по строчкам и шевеля губами. Снимал старые карты со стен и заменял их новыми. Переставлял разноцветные булавки. Занимался любовью как-то рассеянно и наспех. Едва успев начать, сразу же кончал. Ой, Малышка, извини, так уж получилось. Спокойной ночи! Норма Джин держала его в объятиях, а он мгновенно проваливался в сон, как уходит на мягкое илистое дно озера брошенный в воду камень. Стране нужны были все новые мужчины, свежее пушечное мясо. Стояла осень 1943-го, казалось, эта война будет длиться вечно. Настала зима 1944-го, и ребята, которые должны были окончить школу в этом году, начали беспокоиться, что могут и не успеть, что война закончится раньше, чем их призовут. Порой, правда, значительно реже, чем раньше, Норма Джин возвращалась к старой своей мечте — поступить медсестрой в Красный Крест или стать летчицей.

Летчицей! Женщинам, умевшим летать на бомбардировщиках, не разрешали летать на них. Женщин, которые погибали на войне, не разрешали хоронить со всеми положенными военными почестями в отличие от мужчин.

Норма Джин понимала: мужчины должны иметь свои преимущества. И свои награды. Только потому, что они мужчины. Они родились для того, чтобы рисковать жизнью, и женщины служили для них наградой. Те женщины, что сидят дома и дожидаются своих мужчин. Нельзя, чтобы мужчины и женщины сражались на войне бок о бок, нельзя, чтобы возникла новая разновидность женщин-мужчин. Женщина-мужчина — это урод, это противоестественно. Быть женщиной-мужчиной неприлично. Женщины-мужчины — это лесбиянки — примерно то же, что голубые у мужчин. Да любому нормальному мужчине хочется просто удушить лесбиянку или затрахать ее до смерти, до тех пор, пока мозги из ушей не полезут, а из задницы не потечет кровь. Норма Джин слышала, как Баки с дружками насмехался над этими самыми лесбиянками, которые были еще хуже всяких там шлюх, педерастов, гомиков и извращенцев. Было нечто в этих несчастных, жалких больных лесбиянках, отчего нормальному здоровому мужчине хотелось врезать им по полной программе.

Баки, пожалуйста, не надо, мне больно!

Баки перестал обращать внимание на череп Старины Хирохито, что стоял в гостиной, на радиоприемнике. Зачастую Норме Джин казалось, что он и ее не замечает вовсе. Но Норма Джин всякий раз содрогалась, снимая с «сувенира» шарфик. Я тебя не убивала, не отрубала тебе головы. Меня винить не в чем.

Иногда во сне она видела огромные пустые глазницы черепа. И эту безобразную темную дыру вместо носа, и оскаленные в улыбке зубы. Запах сигаретного дыма, сердитый шум горячей воды, хлещущей из крана в ванную…

Ага, вот ты и попалась!..

Сидя в одном из задних рядов кинотеатра, Норма Джин сунула ладошку в большую липкую от промасленного попкорна руку Баки. Словно в темноте этого большого полупустого зала им обоим грозила опасность.

Странно, но, став миссис Баки Глейзер, Норма Джин уже меньше любила кино. Во всех этих фильмах было столько… надежды. И оттого они казались еще менее реальными. Покупаешь билет, занимаешь свое место, открываешь глаза и видишь — что? Иногда во время сеанса мысли ее витали где-то далеко-далеко. Завтра день большой стирки, и что сегодня подаст она Баки на ужин? А в воскресенье надо бы затащить Баки в церковь, а то проспит все утро. Бесс Глейзер, правда, в завуалированной форме, уже не раз выражала свое неудовольствие по поводу того, что «молодая пара» не посещает воскресных служб. И Норма Джин догадывалась, что винит в этом свекровь прежде всего ее. Как-то на днях Бесс Глейзер встретила Норму Джин на улице — та катила коляску с маленькой Ириной — и выразила крайнее удивление и неудовольствие:

— Смотрю, у тебя на все находится время, Норма Джин! Даже погулять с чужим ребенком. Надеюсь, тебе хоть платят за это?

В тот вечер сеанс начался с «Поступи времени». Музыка так и гремела на весь зал, и сердце у Нормы Джин забилось быстро-быстро. Здесь, на кинопленке, — реальная жизнь. Здесь все по-настоящему. Показывали вести с фронтов, и Баки сидел, выпрямившись, и не сводил глаз с экрана. Даже перестал перемалывать поп-корн крепкими челюстями. Норма Джин взирала на экран с ужасом и одновременно совершенно завороженная. Вот на нем возник храбрый и непобедимый «Уксусный Джо» Стилуэлл[44]. Грязный и небритый, он бормотал:

— Здорово они нас потрепали, черт бы их взял!

На экране вспыхивали подбитые самолеты. Небо с низкими серыми тучами, а под ними — чужая земля. Дуэль в воздухе, над Бирмой! Знаменитые «Крылатые тигры[45]»! Каждый мальчишка, каждый мужчина, сидящий в этом кинозале, мечтал стать «Крылатым тигром»; каждая женщина и девушка была готова отдать свое сердце «Крылатому тигру». А как здорово разрисовали они свои старые самолеты «Кертис П-40» — в виде акул с зубастыми челюстями! Они были настоящими смельчаками. Настоящими героями! Они не побоялись выставить свои самолеты против куда более скоростных и технически совершенных «Джэп зироуз».

В воздушной схватке над Рангуном «Тигры» сбили двадцать из семидесяти восьми японских истребителей — а сами не потеряли ни одного!

Зал взорвался аплодисментами. Послышались восторженные свистки. Глаза Нормы Джин наполнились слезами. Даже Баки украдкой вытирал слезы. Зенитные батареи поливали противника огнем, подбитые самолеты падали на землю, объятые дымом и пламенем. Зрелище казалось запретным. Знать о чужой смерти все как-то неловко. Смотреть, как умирают люди, некрасиво. Смерть священна, это частное, интимное событие, но война перевернула все представления, в том числе и о смерти. Фильмы о войне перевернули и изменили все. Ты не только отстраненно наблюдал за чужой смертью, тебе представлялась возможность увидеть зрелище, коего были лишены сами умирающие. Должно быть, именно так Бог видит нас. Если, конечно, смотрит.

Баки так крепко стиснул руку Нормы Джин в своей, что та поморщилась от боли. И тихим, но встревоженным голосом произнес:

— Я должен идти, Малышка.

— Идти?.. Куда?

В мужской туалет, что ли?

— Я должен быть там, вместе с ними. Пока еще не поздно.

Норма Джин рассмеялась. Наверное, он просто шутит. И пылко поцеловала его. Обниматься и целоваться в кино вошло в привычку с первых же дней знакомства. Как и где лучше узнать друг друга?.. «Крылатые тигры» исчезли с экрана; теперь там показывали свадьбу какого-то джи-ай. Улыбающиеся солдаты — в отпуске, на военных базах и кораблях. «Свадебный марш» гремел просто оглушительно. Сколько свадеб! Сколько невест — всех возрастов. Торопливость, с которой пары появлялись и исчезали на экране, вызывала улыбку — уж очень все это походило на комедию. Церковные бракосочетания, гражданские. Скромные и пышные свадьбы. Сколько сияющих улыбок, сколько крепких объятий! Сколько страстных поцелуев. Сколько надежды. Публика в зале хихикала. Война — занятие серьезное и благородное. А любовь, все эти свадьбы и женитьбы… просто смешно!..

Рука Нормы Джин опустилась, скреблась, точно маленькая мышка, в паху у Баки. Удивленный Баки пробормотал:

— М-м-м, детка, ну, не тут же! Эй, перестань, ты что!.. — Но тем не менее обернулся к ней и крепко поцеловал в губы. Разжал их, вечно сопротивляющиеся, и протолкнул язык глубоко в рот. И она, постанывая и извиваясь в его объятиях, принялась сосать этот язык. Тут Баки ухватил ее за грудь, сжал в левой ладони, как сжимают мячик. Ряд сидений зашатался. Они дышали часто и хрипло, как собаки. Женщина, сидевшая сзади, стукнула кулачком по спинке сиденья и прошептала:

— Эй, вы, двое, ступайте-ка домой! Там этим и занимайтесь.

Норма Джин, яростно сверкая глазами, обернулась к ней и прошипела:

— Мы муж и жена, ясно тебе? Так что отвяжись. Сама иди домой. Иди к черту!

Баки расхохотался. Он никак не ожидал от своей тишайшей и нежнейшей женушки такой выходки.

И только потом, гораздо позже, вдруг понял: Наверное, тогда, с того вечера, все и началось.

11

— Но куда?.. Куда она могла уехать? Неужели ты ничего не знаешь?

Гарриет без всякого предупреждения покинула Вердуго-Гарденс. В марте 1944-го. Взяла с собой Ирину. И оставила почти весь скудный скарб.

Норма Джин ударилась в панику: что ей делать теперь, без этого ребенка?

Ведь в снах и мечтах наяву ей часто казалось, что она везет свою малышку к Глэдис. И получает от Глэдис благословение. А теперь малышки не было. А стало быть, и благословения не будет.

Раз десять Норма Джин стучалась в соседскую дверь. Но подруги и соседки Гарриет по квартире тоже были в недоумении. И очень беспокоились.

Похоже, никто не знал, куда отправилась эта пребывающая в глубокой депрессии женщина со своим младенцем. Но уж точно, что не в Сакраменто к родителям, и не к родителям мужа в штат Вашингтон. Подружки сообщили Норме Джин, что Гарриет уехала, даже не попрощалась, даже записки не оставила. Хотя оплатила все счета по март включительно. Сообщили они также, будто бы Гарриет подумывала «исчезнуть» на некоторое время. По ее словам, «она была не создана для вдовьей жизни».

И еще, она была «больна», это несомненно. Все время обижала и наказывала малышку Ирину. Может, даже била ее, но так, чтобы не оставалось следов.

Норма Джин отпрянула, глаза ее сузились.

— Нет. Это неправда. Я бы заметила. Вы не должны так говорить. Гарриет была мне подругой.

И все же очень странно, что Гарриет уехала, даже не попрощавшись со своей подругой, Нормой Джин. Даже не позволив попрощаться ей с малышкой Ириной. Она просто не могла. Нет, кто угодно, только не Гарриет! Бог бы ей не позволил.

— Д-добрый д-день! Я хотела бы с-сообщить о п-пропаже человека. Мамы с р-ребенком.

Норма Джин позвонила в отделение полиции Мишен-Хиллз, но от волнения так страшно заикалась, что тут же повесила трубку. К тому же она понимала, что проку от этого звонка будет немного — ведь ясно, что Гарриет уехала по своей доброй воле. Гарриет была взрослой женщиной, мало того — еще и матерью маленькой девочки; и хотя Норма Джин любила Ирину куда больше самой Гарриет и верила, что любовь эта взаимна, поделать тут, к сожалению, ничего было нельзя.

Итак, Гарриет и Ирина исчезли из жизни Нормы Джин, словно их никогда и не было. Отец Ирины по-прежнему считался без вести пропавшим. Очевидно, уже никто никогда не найдет могилы, где покоятся его косточки. А может, японцы отрезали ему голову? И порой Норма Джин представляла себе следующую сцену. Представляла со всей ясностью и отчетливостью, как будто то происходило в соседней комнате. А может, ей просто снился сон, и она, точно в тумане, видела, как Гарриет купает свою малышку в кипящей воде и бедняжка кричит от боли и страха, и спасти ее совершенно некому, кроме Нормы Джин. И вот Норма Джин бросается на помощь, бежит по длинному коридору без дверей, пытается найти ту комнату, где происходит сейчас самое страшное, но все бесполезно. И она скрипит зубами от отчаяния и ярости.

Тут Норма Джин всегда просыпалась. С трудом поднималась с постели и тащилась в тесную комнатушку, что служила ванной. Щелкала выключателем, над головой вспыхивал ослепительный, режущий глаза свет. И, вся дрожа от страха, забиралась в ванну. Зубы ее выбивали дробь, кожа мгновенно покрывалась мурашками в горячей воде. Именно там, в ванной, обнаружил ее однажды Баки в шесть часов утра. Подхватил мускулистыми руками, вытащил из воды и отнес в спальню. И все бы ничего, но видели бы вы, как она на меня смотрела!.. Зрачки расширенные, страшные, как у животного какого. Наверное, не надо было ее трогать.

12

— Ладно, это все в прошлом. А мы должны жить настоящим.

День, которого так боялась Норма Джин, настал. Она была почти к нему готова.

Баки сказал, что сегодня, прямо с утра, пошел и записался в морской торговый флот. И еще сообщил, что, по всей вероятности, через шесть недель они отплывают. Кажется, в Австралию, так он, во всяком случае, думал. Япония скоро капитулирует, а там и войне конец. Он уже давно хотел записаться в армию, и она это знала.

И еще Баки сказал, что это вовсе не означает, будто бы он не любит ее. Совсем наоборот, он ее любит, просто безумно. И это вовсе не значит, что он с ней несчастлив. Напротив, он безмерно счастлив. Счастливее просто не бывает. Но это вовсе не значит, что вся их жизнь должна быть сплошным медовым месяцем.

Тебе выпало жить в определенный отрезок истории. И если ты мужчина, то должен исполнить свой долг. Послужить своей стране.

Черт, Баки прекрасно понимал, как банально все это звучит. Но говорил правду, именно так он понимал и чувствовал.

Он видел, как болезненно исказилось лицо Нормы Джин. А глаза наполнились слезами. И Баки ощутил легкий приступ дурноты и в то же время — торжество. Да, он ликовал! Он сделал это, он уезжает; он почти уже свободен! Наконец-то он избавится от Нормы Джин, от Мишен-Хиллз, где прожил всю свою жизнь, от родственников, вечно дышащих ему в спину, от завода, где был прикован к конвейеру, от кислой вони, пропитавшей зал для бальзамирования. Никогда и мысли не было закончить свои дни каким-то там бальзамировщиком! Кто угодно, только не я!..

Норма Джин удивила относительно сдержанной реакцией. Лишь протянула грустно:

— О, Баки!.. О, Папочка, я все понимаю.

Он сгреб ее в объятия, крепко прижал к себе, и тут вдруг оба они заплакали. И это Баки Глейзер, который в жизни своей никогда не плакал!.. Даже когда, еще будучи школьником, сломал лодыжку на футбольном поле. И они опустились на колени на неровный линолеумный пол кухни, который Норма Джин так тщательно мыла и скребла, и стали молиться. Затем Баки помог Норме Джин подняться, подхватил на руки и отнес заливающуюся слезами в спальню. А она крепко-крепко обнимала его за шею. Так прошел первый день.

Он здорово вымотался во время ночной смены и сразу провалился в глубокий сон. Но от этого сна его пробудили неуклюжие детские пальчики, робко поглаживающие его пенис. Ему снился странный сон: какой-то ребенок смеялся над ним, и на лице этого ребенка было написано отвращение. И только тут Баки заметил, что на нем одна футболка, а зад голый, ничем не прикрыт, и находятся они где-то в общественном месте, где полно людей и все на них смотрят. И Баки оттолкнул этого ребенка, вырвался от него и только тут с удивлением обнаружил рядом в темноте Норму Джин. Тихонько посапывая и вздыхая, она поглаживала и подергивала Большую Штуковину, потом вдруг перекинула через его бедро теплую ляжку, навалилась и стала тереться о него животом и пахом, тихонько постанывая: О, Папочка, Папочка!..

Она хотела ребенка, это ясно, и по спине Баки пробежали мурашки. Эта голая стонущая женщина рядом с ним была одержима одним желанием, неприкрытым, неумолимым и безжалостным, — как сила, втягивающая его в глубины неизведанного, в темные воды того, что сам Баки в силу своего невежества называл «историей». И Баки грубо оттолкнул Норму Джин, сказал, чтобы она оставила его в покое, что он раз в кои-то веки хочет нормально выспаться. Дайте поспать, черт возьми, ведь мне вставать в шесть утра! Но Норма Джин, похоже, не слышала. Так и впилась в него, и покрывала бешеными поцелуями; и он снова отпихнул ее, как какое-то обезумевшее грязное животное. Животное, которое было ему отвратительно. Вставший во время сна пенис теперь обмяк; Баки обеими ладонями прикрывал пах. Потом свесил ноги с кровати и включил настольную лампочку: 4.40 утра. И он снова выругался. И увидел в свете лампы Норму Джин — она лежала скорчившись, одна грудь вывалилась из ночной рубашки, лицо красное, зрачки расширенные, и тут ему вспомнилась прошлая ночь, и он подумал: Снова превратилась в ту, ночную. Своего ночного близнеца, которого я просто видеть не могу. А сама она не видит, не знает, не замечает…

Баки так и трясло, однако он все же умудрился взять себя в руки и почти рассудительным тоном заметил:

— Черт побери, Норма Джин! Ведь мы все это уже проходили, не далее как вчера. Я записался добровольцем. И я еду.

На что Норма Джин истерически воскликнула:

— Нет, Папочка, нет! Ты не можешь меня оставить! Я просто умру, если ты оставишь меня!

— Да ничего с тобой не сделается, не помрешь, — сказал Баки и отер потное лицо простыней. — Ложись, успокойся, и все будет о’кей.

Но Норма Джин не слышала. Снова со стоном вцепилась в него, прижалась грудями к его потной груди. Баки всего так и передернуло от отвращения. Ему никогда не нравились слишком сексуальные агрессивные женщины; он ни за что бы не женился на такой. Он думал, что женится на милой, робкой, застенчивой девственнице — и вот, нате вам, пожалуйста!.. Норма Джин пыталась оседлать его, терлась о него бедрами, не слышала его или просто не желала слышать, плевала на него, вся так и извивалась, дрожащая и напряженная. И Баки стало совсем уж тошно, и он заорал ей прямо в лицо:

— Да прекрати ты! Перестань! Глупая корова!

Норма Джин соскочила с кровати и бросилась в кухню. Он слышал, как она мечется там в темноте и судорожно рыдает. Господи ты Боже!.. И ему ничего не оставалось, как пойти за ней, включить свет и тут… Тут он увидел, что она стоит и сжимает в руках нож, как какая-нибудь сумасшедшая из мелодрамы. Хотя нет, в кино он такого, пожалуй, еще ни разу не видел. Чтобы женщина была в таком состоянии и метила в себя ножом. А потом вдруг резко полоснула ножом по голой руке — нет, такого в кино точно не увидишь!..

Тут Баки очнулся, бросился к ней, выхватил из пальцев нож.

— Норма Джин! Господи!

Да она, оказывается, всерьез — все-таки успела резануть ножом по руке, и теперь по ней текла кровь, опоясывала запястье ярко-красным браслетом. И Баки стоял, как оглушенный, теперь он никогда уже не забудет этого самого страшного потрясения в своей мирной жизни, жизни заурядного американского парня, доселе вполне невинной и ничем не выдающейся.

И он бросился останавливать кровь полотенцем. А потом потащил Норму Джин в ванную и принялся промывать мелкие жгущие ранки, и то стало потрясением и откровением для человека, привыкшего иметь дело с мертвецами, из которых уже не текла кровь, сколько их ни режь, ни коли. И еще он успокаивал Норму Джин, как успокаивают маленького обиженного ребенка, и Норма Джин продолжала плакать, но только уже тише, все ее бешенство куда-то испарилось. Она прижалась к нему и бормотала:

— О, Папочка, Папочка!.. Я так тебя люблю, Папочка, прости меня, я больше не буду плохой. Это не повторится, Папочка, обещаю. Ты любишь меня, Папочка, ну, скажи, любишь?

И Баки целовал ее и бормотал в ответ:

— Ну конечно, люблю, Малышка, ты же знаешь, что люблю. Ведь я на тебе женился!

И он смазал ранки йодом, и обмотал запястье бинтами, и нежно повел ее, уже покорную, не сопротивляющуюся, в спальню, и уложил в постель со смятыми простынями и перевернутыми подушками. И держал ее в объятиях, и тихонько покачивал, и поглаживал, и утешал — до тех пор, пока рыдания не стихли и Норма Джин не погрузилась в сон.

Сам же Баки еще долго лежал без сна, с открытыми глазами. Нервы были напряжены до предела, он чувствовал себя совершенно разбитым и одновременно испытывал странную приподнятость духа. И вот часы пробили шесть — настало время покинуть ее. А она все спала, полуоткрыв рот и тяжело, со всхлипом дыша, как будто пребывала в коматозном состоянии. И каким же облегчением было для Баки выбраться из этой постели! Какое облегчение — пойти в душ и смыть с себя запах ее липкого тела! Умыться, побриться и отправиться в неверном свете прохладного раннего утра на призывной пункт, находившийся на острове Каталина, и доложить о своем прибытии на военную службу. Попасть наконец в мир настоящих мужчин, таких же, как он. Так начался второй день.

13

— Баки, дорогой, прощай!

В конце апреля, теплым благоухающим днем, Глейзеры и Норма Джин провожали Баки в Австралию, куда он должен был отплыть на грузовом судне под названием «Либерти». Условия контракта Баки были обговорены четко, и тем не менее никто точно не знал, когда он может вернуться в Штаты. Самое раннее — через восемь месяцев. Поговаривали о вторжении Японии. Теперь Норма Джин имела полное право выставить в своем окне голубую звезду, как делали матери и жены других ушедших на войну мужчин. Она улыбалась, она держалась очень храбро. Она выглядела «страшно милой и страшно хорошенькой» в синем хлопковом жакете до талии, в белых лодочках на высоких каблуках и с белой гарденией в кудрявых волосах. И Баки то и дело бросался обнимать и целовать свою жену. И слезы катились по его щекам, и он с наслаждением вдыхал сладкий аромат цветка и решил, что отныне будет вспоминать этот чудесный запах на судне в чисто мужской компании, и то будет воспоминанием не о цветке, но о Норме Джин.

Все это давно уже стало историей. То, что было между нами. И некого тут винить.

Не Норма Джин, а миссис Глейзер больше всех переживала в то утро. Она непрестанно рыдала, сморкалась и ныла — еще в машине, по дороге из Мишен-Хиллз до причала, откуда уходил катер на Каталину. Их вез мистер Глейзер; Норма Джин тихонько сидела на заднем сиденье, между старшим братом Баки Джоем и его старшей сестрой Лорейн. Глейзеры, обмениваясь репликами, жужжали, словно комары, но слова их не доходили до сознания Нормы Джин. Она сидела молча, со слабой улыбкой, не прислушиваясь к их болтовне, зная, что ее мнение здесь никому не интересно. Славная девушка, но немного туповатая. Прямо как кукла какая. Если б не внешность, на нее бы никто второй раз и не глянул.

Норма Джин сидела и думала, что в другой, нормальной семье редко устанавливаются такие молчаливые взаимоотношения, какие существовали между ней и Глэдис. Потом столь же спокойно она подумала о том, что, по сути, настоящей семьи у нее так никогда и не было. Не далее как сейчас, буквально только что, выяснилось, что и Глейзерам она тоже чужая — и это несмотря на их притворную вежливость и ее старания отвечать им тем же. При ней Глейзеры всегда хвалили ее, называли «сильной», «зрелой». Считали, что она была «хорошей женой Баки». Наверное, от Баки (от кого же еще?) узнали они о ее недавних нервных срывах, которые сам он предпочитал называть бабскими истериками. Но старались при этом быть справедливыми и в целом одобряли Норму Джин. Эта девушка так быстро растет! И она, и Баки тоже.

Они приехали попрощаться с Баки Глейзером. И он предстал перед ними в матросской форме, с коротко, ежиком, подстриженными волосами, отчего его мальчишеское лицо стало казаться почти изможденным. Глаза возбужденно сверкали, и еще в них светился страх. Бриться он перестал. В тренировочном лагере Баки пробыл совсем недолго, но уже казался старше и каким-то чужим. Он обнял рыдающую мать, потом — сестру, отца и брата, но дольше всех обнимал Норму Джин. И лихорадочно шептал ей на ушко:

— Я люблю тебя, Малышка, люблю! Пожалуйста, Малышка, пиши мне каждый день, хорошо? О, как же я буду по тебе скучать! — А потом, совсем уже тихо, прошептал в ее разгоряченное ушко: — Большая Штуковина будет очень скучать по Маленькой Штучке, очень!

Норма Джин издала странный звук, похожий на хихиканье. О, если б это слышали все остальные!

А Баки все говорил и говорил. Обещал, что, когда закончится война и он вернется домой, они обязательно заведут ребенка. «Целую кучу ребятишек, сколько пожелаешь, Норма Джин! Тебе решать. Тут ты у нас главная». А потом принялся осыпать ее поцелуями — звучными, слюнявыми и жадными, как целуются мальчишки. Глейзеры деликатно отошли в сторонку, давая возможность парочке побыть наедине. Но тем теплым и благоухающим апрельским днем на причале в Каталине вряд ли можно было найти уединение. Ибо грузовое судно «Либерти» готовилось отплыть в Австралию, где ему предстояло присоединиться к конвоям, перевозившим различные грузы. И Норма Джин подумала: до чего же им повезло, что торговый флот не входит вопреки представлениям многих в вооруженные силы США. «Либерти» не являлся военным кораблем, на его борту не было бомб, а у ее Баки — оружия. А потому Баки не будет принимать участия в «боевых действиях». И того, что произошло с мужем Гарриет и многими другими мужьями, с ним не случится. Нет, вражеские подлодки часто нападали на торговые суда, атаковали конвои и с воздуха, но она решила не принимать этого факта во внимание. А любому, кто спросит, будет отвечать так: «Мой муж не вооружен. Торговые суда перевозят только грузы».

На обратном пути миссис Глейзер сидела уже на заднем сиденье, рядом с Лорейн и Нормой Джин. Она сняла шляпу и перчатки и сжимала в своей руке ледяные пальчики Нормы Джин. Она видела, что ее невестка пребывает в полной прострации. Плакать миссис Глейзер перестала, но голос звучал хрипло — от избытка чувств.

— Можешь переехать к нам, дорогая. Ты нам как дочь.

Война

— Ничья я не дочь. Я с этим покончила.

Она не стала переезжать к Глейзерам в Мишен-Хиллз. Но и в Вердуго-Гарденс не осталась. Через неделю после отплытия Баки на «Либерти» она получила работу на сборочном конвейере авиационного завода, что находился в пятнадцати милях к востоку от Бёрбанка. Сняла меблированную комнату в общежитии, неподалеку от троллейбусной остановки, и жила там одна. И вот ей исполнилось восемнадцать лет, и однажды, когда она лежала совершенно вымотанная после смены, пытаясь забыться сном, ее, что называется, осенило. А ведь она, Норма Джин, больше не состоит на попечении окружных лос-анджелесских властей. Мысль эта пронзила, как молния, вмиг озарившая темное грозовое небо над горами Сан-Габриель, а следом за ней, уже наутро, пришла вторая: Может, поэтому я вышла в свое время за Баки Глейзера?

И вот среди оглушительного механического шума и лязга, царивших в цеху, она начала перебирать в памяти события последних лет, вспомнила, почему оказалась помолвлена уже в пятнадцать, бросила школу и выскочила замуж в шестнадцать. И почему в страхе и одновременно храбрясь, впервые в жизни живет сейчас одна, и ей всего восемнадцать, и жизнь ее, по сути, только-только начинается. Размышляя над этим, она пришла к выводу, что все это из-за войны.

Если и нет Зла на свете,

Зато есть на свете Война.

Разве Война не Зло?

Разве Зло не Война?..

И вот однажды во время обеда в заводской столовой она, из суеверия не читавшая газет, вдруг случайно услышала разговор двух женщин — они обсуждали какую-то статью, напечатанную в «Лос-Анджелес таймс». И там, на первой полосе, но не в центре, а в самом низу, под заголовком, набранным более мелкими буквами, была фотография экстатически улыбающейся женщины в белом. И, увидев ее, Норма Джин так и замерла, и уставилась на газету в руке женщины, и, должно быть, выглядела настолько потрясенной, что та спросила ее, что случилось. И Норма Джин еле слышно пробормотала в ответ, что нет, ничего такого особенного. И тут все женщины обратили на нее злобные и цепкие подозрительные взгляды. Вечно осуждающие взгляды, потому что им никогда не нравилась эта молоденькая замужняя женщина, всегда такая замкнутая и себе на уме; застенчивость Нормы Джин принималась ими за надменность; аккуратность, с которой она была одета, причесана и накрашена, — за тщеславие. А ее почти отчаянные старания не отставать от других в работе — за желание обратить на себя внимание работающих на конвейере мужчин, в особенности — прораба. И Норма Джин, съежившись под этими взглядами, в смущении и растерянности удалилась, зная, что женщины будут грубо и громко хохотать у нее за спиной, пока она находится в пределах слышимости, передразнивать ее заикание, ее тоненький детский голосок.

В тот же вечер она купила этот номер «Таймс» и с ужасом прочитала следующее:

СМЕРТЬ ЕВАНГЕЛИСТКИ МАКФЕРСОН НАСТУПИЛА В РЕЗУЛЬТАТЕ ПЕРЕДОЗИРОВКИ СНОТВОРНОГО

Эйми Семпл Макферсон умерла! Умерла основательница Международной евангелистской церкви Лос-Анджелеса, куда восемнадцать лет назад бабушка Делла отнесла крестить свою внучку Норму Джин. Та самая Эйми Семпл Макферсон, которую уже давно упрекали в мошенничестве, уверяли, что ей удалось сколотить состояние в несколько миллионов долларов, обманывая и обирая своих прихожан. Эйми Семпл Макферсон, чье имя было теперь опозорено, являлась в свое время одной из наиболее почитаемых и знаменитых женщин Америки. Эйми Семпл Макферсон совершила самоубийство! Во рту у Нормы Джин пересохло. Она стояла на троллейбусной остановке, газетные строки плыли перед глазами. Не думаю, что это может быть каким-то знаком. Что женщина, крестившая меня, покончила с собой. Что христианская вера является чем-то вроде одежды, предмета туалета, который можно натянуть второпях, а потом так же поспешно скинуть с себя и выбросить.


— Но ведь ты жена нашего Баки! И не можешь, не должна жить одна!

Глейзеры пребывали в полном смятении. Глейзеры выражали крайнее неодобрение. Норма Джин закрыла глаза и живо представила себе гипнотически однообразную череду дней на кухне свекрови, среди сверкающих кастрюль и сковородок, безупречно чистого линолеумного пола, густых запахов, исходящих от кипящих супов, овощных гуляшей, жареного мяса, выпечки. И эта постоянная усыпляющая болтовня, этот голос пожилой женщины. Норма Джин, дорогуша, ты мне не поможешь? Мелко нарезать лук, отскрести от жира грязные сковородки. А эти горы грязной посуды, что оставались после воскресных обедов, и с каждой тарелки надо было убрать остатки еды, каждую промыть, прополоскать и насухо вытереть.

Она закрыла глаза и увидела девушку, которая моет посуду, — на губах улыбка, руки по локоть в мутной мыльной воде. Та же девушка сосредоточенно и тоже с улыбкой чистит ковры в гостиной и столовой, запихивает охапки грязного белья в стиральную машину, что стоит в пропахшем сыростью подвале; та же девушка с неизменной улыбкой помогает миссис Глейзер развешивать белье во дворе, потом снимать это белье с веревок и гладить его, потом складывать и убирать в комоды, чуланы и на полки. Та же девушка в милом накрахмаленном платьице, шляпке и белых перчатках, в туфлях на высоких каблуках, но без шелковых чулок, аккуратно и осторожно рисует карандашом для бровей «швы» на икрах, чтобы казалось, что она в чулках, которые так трудно, почти невозможно раздобыть сейчас, в военное время. И идет в церковь вместе со своими родственниками со стороны мужа, а их, этих родственников, жуть как много. Глейзеры. А это, должно быть… Да-да, жена нашего младшего сына. Живет с нами, пока он на войне.

— Но я же не ваша дочь. Я сейчас вообще ничья не дочь.

И однако же она продолжала носить кольца. И искренне считала, что должна сохранять верность мужу.


Ты, глупая корова!


И несмотря на то что жила она одна в своей меблированной комнате в Бёрбанке, в отвратительном грязном и людном доме, где приходилось делить ванную еще с двумя девушками; несмотря на то что поселилась она в новом незнакомом месте, где никого не знала и где никто не знал ее, Норма Джин порой ловила себя на том, что смеется — громким, счастливым беззаботным смехом. Она свободна! Она одна. Впервые в жизни она по-настоящему одна. И уже больше не сирота. Не брошенный ребенок. Не чья-то там дочь, невестка или жена. И это казалось ей неизведанной прежде роскошью. И еще почему-то немного попахивало воровством.

Теперь она рабочая девушка. Каждую неделю она приносит домой зарплату, платят ей чеком, она обналичивает чек в банке, как настоящий взрослый рабочий человек. До поступления на завод она пыталась найти работу на нескольких мелких частных фабричках, но ей везде отказывали — из-за отсутствия опыта, а также потому, что слишком молода. Да и на авиазаводе поначалу тоже отказали, но тут Норма Джин проявила настойчивость. Пожалуйста, дайте мне шанс! Разрешите хотя бы попробовать. Пожалуйста! Внутри все трепетало от страха, сердце колотилось, но она, привстав на цыпочки и выпрямив спину, чтобы казаться выше, чтобы все увидели, какая у нее замечательная, стройная и крепкая фигурка, упрямо стояла на своем. Я з-знаю, что смогу! Я с-сильная. Я никогда не устаю. Честное слово!

И они взяли ее, и Норма Джин их не обманула: очень быстро освоилась с работой на конвейере, с тупыми чисто механическими движениями робота. Ибо ничто так не закаляет женщину, как рутинная домашняя работа; только теперь она вышла из скорлупки, из замкнутого пространства дома, и показывала, на что способна, всему остальному миру. И старалась доказать, что она куда старательнее и сообразительнее других работающих рядом женщин, а потому представляет собой большую ценность. И все это — под неусыпным взором прораба, а над прорабом стоял еще менеджер, а над менеджером — еще какие-то боссы и начальники, известные лишь по имени, да и то этих имен не положено было упоминать простым работницам вроде Нормы Джин. И, возвращаясь домой после восьмичасовой смены и пошатываясь от усталости, Норма Джин была тем не менее почти счастлива. С детской жадностью подсчитывала в уме деньги, которые заработала, минус семь долларов на налоги и выплаты по социальному страхованию. Но зато все остальное было ее. И она могла потратить эти деньги на что угодно или отложить.

Она возвращалась в свою тихую комнатку, где ее никто не ждал кроме, разумеется, Волшебного Друга в Зеркале. Приходила с легкой головной болью, голодная, но зато ей не надо было готовить сложных и сытных блюд для прожорливого мужа. И ужин ее чаще всего состоял из разогретого консервированного супа «Кэмпбелл». И каким же восхитительно вкусным казался ей этот горячий суп! Иногда она съедала после него кусок белого хлеба с джемом, банан или апельсин, выпивала стакан теплого молока. А потом устало валилась на кровать. То была узенькая койка с тоненьким, в дюйм, матрасом. Норма Джин снова вернулась к девичьей постельке. Она слишком уставала, чтобы видеть сны, и чаще всего ей действительно ничего не снилось, или она утром просто забывала, что снилось.

Но иногда в своих снах она подолгу бродила по бесконечным и незнакомым коридорам сиротского приюта или вдруг оказывалась на спортивной площадке, посыпанной песком (площадка почему-то казалась знакомой), и кружилась там в каком-то странном танце, и площадка была обнесена сетчатой изгородью. И там, из-за этой изгороди, кто-то наблюдал за ней. Кто?.. Неужели Темный Принц? Неужели он пришел за ней?.. Ей никак не удавалось разглядеть того, кто за ней наблюдает. А еще она иногда бродила по Ла-Меса, в одних лишь трусиках, и искала дом, где жили они с мамой, и никак не могла его найти, и не в силах была произнести вслух волшебное слово, которое бы привело к этому дому. А ведь она знала это слово — ГАСИЕНДА. Она была девочкой из сказки, начинавшейся с Жили-были. Она была Нормой Джин, которая ищет свою маму. И в то же время осознавала, что уже давно не маленькая девочка, нет, она замужняя женщина. И нежное потайное местечко между ног было отдано мужчине в полное его распоряжение и кровоточило, и на него претендовал Темный Принц.


Сердце мое было разбито. Я плакала и плакала, никак не могла остановиться. А когда он ушел, стала думать: как же наказать себя за то, что совершила? Ибо те порезы на руке быстро зажили, ведь здоровье у меня просто отменное. Живя одна, она вдруг обнаружила, что полотенца можно менять всего раз в неделю, а то и реже. И постельное белье тоже не было нужды менять чаще раза в неделю, а то и реже. Ибо рядом не было потного и пылкого молодого мужа, который бы его пачкал. А сама Норма Джин была невероятной чистюлей, без конца умывалась и принимала ванну, без конца стирала и перестирывала вручную свои ночные рубашки, нижнее белье и хлопчатобумажные чулки. Ковра у нее в комнате не было, а стало быть, не было нужды чистить его; раз в неделю она брала в подсобке у домовладелицы швабру и всегда аккуратно и в срок возвращала ее на место. У нее не было ни плиты, ни печи, которые надо постоянно мыть и отскабливать от грязи. Не считая подоконников, в комнате почти не было других поверхностей, на которых накапливалась бы пыль, а потому и с пылью особых проблем не возникало. (При воспоминании о Старине Хирохито на лице у нее всегда возникала довольная улыбка. Она и от него избавилась, наконец-то!) Съезжая с квартиры в Вердуго-Гарденс, она перевезла почти все вещи мужа к Глейзерам. Пусть хранятся у них в доме. Она была твердо уверена в том, что Глейзеры будут свято хранить эти вещи до возвращения Баки. Но Норма Джин знала: Баки никогда не вернется.

Во всяком случае, к ней.

Если б любил ты меня, ни за что бы не бросил.

Если оставил меня, значит, совсем не любил.

И если не считать того, что за океаном гибли люди, что солдаты получали ранения и оставались калеками, что там кругом дымились развалины, Норме Джин нравилась война. Война была столь же постоянна и надежна, как чувство голода или сон. Война была всегда и везде. О войне можно было заговорить с любым, даже незнакомым человеком. Война постоянно присутствовала в радиопрограммах. Война была сном, который снился всем без исключения. Во время войны просто невозможно быть одиноким. С того самого дня, с 7 декабря 1941 года, когда японцы разбомбили Пёрл-Харбор, и затем, на протяжении нескольких лет — никакого одиночества. В троллейбусе, на улице, в магазине, на работе в любое время вы могли спросить любого человека. Спросить встревоженно, настойчиво или как бы между прочим: Ну, что произошло сегодня? Ибо всегда что-то происходило или должно было произойти. В Европе и на Тихом океане постоянно происходили все новые сражения. Новости были или плохие, или хорошие. И вы моментально соглашались с чужим человеком, делились с ним радостью или же, напротив, грустили и сожалели вместе с ним. Совершенно чужие, незнакомые люди плакали вместе. Все внимательно слушали. У каждого было свое отдельное мнение.

В сумерках, с приближением ночи и сна, мир словно тускнел для каждого. Наступало странное, какое-то волшебное время, так казалось Норме Джин. Фары автомобилей были затенены, запрещалось зажигать свет в комнатах без плотных штор, в витринах лавок и магазинов. По радио звучали предупреждения о воздушной тревоге. Предупреждения были ложными, питались они слухами об угрозе вторжения. Всегда можно было пожаловаться на нехватку продуктов или других товаров. По черному рынку ходили свои, отдельные слухи. Норма Джин в рабочей одежде, комбинезоне, блузке и свитере, с аккуратно подобранными под косынку белокурыми волосами вдруг с удивлением обнаружила, что может непринужденно и с легкостью заговорить с совершенно незнакомым человеком. В присутствии родственников мужа она робела, заикалась, даже в разговоре с мужем иногда случалось такое, если он бывал в дурном расположении духа. Но, говоря с дружелюбно настроенными незнакомцами, а они все по большей части были настроены очень дружелюбно, никакого смущения она не испытывала.

Особенно дружелюбны были мужчины. По их глазам сразу становилось ясно, что они считают ее привлекательной, все, даже старики, те, кто годился ей в дедушки. Этот особый теплый ищущий взгляд говорил о желании и служил Норме Джин утешением. Ну по крайней мере когда находилась она в общественном месте. Но стоило кому-либо из них спросить, не желает ли она пообедать, сходить в кино, Норма Джин тут же ненавязчиво демонстрировала им два кольца. И если ее спрашивали о муже, отвечала тихо:

— Он за морем. В Австралии. — Порой она слышала собственный голос — в такие моменты он словно не принадлежал ей, — произносивший: — Пропал без вести в Новой Гвинее. — А иногда: — Погиб во время боевых действий, где-то на островах.

Однако чаще всего мужчины говорили о том, как война затронула их жизни. Скорее бы она закончилась, эта чертова война, говорили они. А Норма Джин думала про себя: лучше никогда бы она не кончалась.

Ибо она получила место на заводе только благодаря нехватке мужской рабочей силы. И только во время войны могли появиться женщины — водители грузовиков, женщины-кондукторы в троллейбусах, женщины-дворники, женщины — машинисты подъемных кранов, даже кровельщики, маляры и садовники. Да и вокруг, куда ни глянь, полно женщин в военной форме. По самым скромным подсчетам Нормы Джин, на одного мужчину, работавшего на заводе, приходилось по восемь-девять женщин. Не считая, разумеется, занятых в руководстве и управлении, там женщин не было. Войне она была обязана своей работой, войне она была обязана своей свободой. Благодаря войне она получала зарплату и, проработав на заводе всего три месяца, уже успела получить повышение и надбавку — в двадцать пять центов в час.

Она так ловко управлялась на конвейере, что ее отобрали для более сложной работы — покрывать фюзеляжи самолетов жидким аэролаком. Вонь в этом цеху стояла чудовищная, от нее постоянно тошнило. Казалось, она проникает в мозг и в мозгу танцуют крохотные пузырьки, подобные пузырькам шампанского. Вся кровь отливала от лица Нормы Джин, перед глазами плыло.

— Пойди глотни свежего воздуха, Норма Джин, — говорил добросердечный прораб, но Норма Джин отвечала быстро:

— Нет времени! У меня нет времени! — И смеялась, и вытирала глаза. — Нет времени! — И чувствовала, что и с языком творится что-то странное — он разбухал и с трудом умещался во рту.

Тут ее охватывал страх — что, если заметят? Что, если сочтут, что она не справляется с новой работой, и отправят обратно, на конвейер, или вовсе уволят и пошлют домой? Ведь дома у нее не было. Потому что муж оставил ее. Ты, глупая корова… Ей нельзя не справляться, она просто не имеет права! В конце концов сердобольный прораб брал ее под руку и выводил из красильного цеха, и Норма Джин, стоя у раскрытого окна, жадными большими глотками «пила» свежий воздух, но почти тотчас же возвращалась к работе. «Я чувствую себя прекрасно, просто отлично!» И руки ее двигались ловко и проворно, и умение росло не по дням, а по часам, и постепенно она начала привыкать к этому ужасному химическому запаху. Как ей и обещали: «Со временем ты и чувствовать его перестанешь». (Но она знала, что и волосы, и одежда насквозь пропитались этой вонью. Приходилось соблюдать осторожность, каждый день мыть голову и проветривать одежду.) Ей даже не хотелось думать о том, что пары аэролака проникли в кожу, легкие, мозг.

Она гордилась столь быстрым продвижением по службе, гордилась прибавкой в зарплате, надеялась, что скоро ее снова повысят. И снова дадут прибавку. Прораб считал ее очень старательной и исполнительной серьезной молодой женщиной, которой можно доверить самую сложную и ответственную работу. Выглядела она совсем еще девчонкой, но вела себя как взрослая. Нет, где угодно, только не на авиазаводе! Создающем бомбардировщики, которые будут громить врага. Иногда все происходящее на заводе напоминало ей гонку. И она была участницей этой гонки, бегуньей. А ведь в школе она бегала куда быстрее многих девочек, участвовала в соревнованиях и даже получила медаль. Норма Джин гордилась этой медалью, а потом почему-то отослала ее в Норуолк, Глэдис. Глэдис не ответила. (Во сне Норма Джин видела Глэдис — будто бы та приколола медаль к воротничку больничного халата. А может, так оно и было в реальности? Нет, она, Норма Джин, ни за что не сдастся! И она не сдавалась.)


Тем ноябрьским утром, напыляя аэролак и подавляя приступы тошноты и головокружения, Норма Джин опасалась, что у нее вот-вот начнется. Она даже захватила на работу целую пачку аспирина, на случай колик, зная, что поступает неправильно, что исцеление не наступит, если она подвержена проявлениям подобной слабости. И что если ей будет совсем уж невмоготу, придется взять два дня за свой счет и отлежаться дома — к своему стыду и позору. Тем ноябрьским утром она напыляла лак и изо всех сил старалась не потерять сознания, но мешали крохотные пузырьки, закипавшие в голове. И тут вдруг лицо ее осветила улыбка, ибо перед ней предстало совершенно бредовое и одновременно восхитительное видение.

Темный Принц в строгом черном наряде. И Норма Джин, она же Прекрасная Принцесса, в длинном белом платье из какого-то шуршащего материала. Рука об руку шли они по пляжу и любовались закатом. Волосы Нормы Джин развевались по ветру. Светлые, белокуро-платиновые волосы Джин Харлоу, которая умерла, как говорили, только потому, что ее мать, исповедующая «Христианскую науку», отказалась вызвать врача к смертельно больной двадцатишестилетней женщине. Но Норма Джин знала — все это ложь, потому что умереть человек может только по собственной слабости. И сама такой слабости проявлять не собиралась. Темный Принц остановился и накинул ей пиджак на плечи. А потом нежно поцеловал в губы. И заиграла музыка, такая нежная, романтичная, танцевальная. И Темный Принц с Нормой Джин начали танцевать, но тут Норма Джин удивила своего возлюбленного. Скинула туфли, и ее босые ступни утонули в сыром песке, и до чего же восхитительное то было ощущение, танцевать босиком, когда у ног разбиваются волны прибоя! Темный Принц смотрел на нее удивленно и восхищенно, потому что она была самой прекрасной женщиной, которую он когда-либо видел в жизни. Он смотрел и смотрел, а Норма Джин вдруг подняла руки, и они превратились в крылья, и вся она вдруг превратилась в красивую большую птицу с белым оперением и взлетала все выше и выше в небо, пока Темный Принц не стал казаться застывшей на пляже крохотной точкой. И вокруг него разбивались пенные волны, а он провожал ее тоскливым взглядом, понимая, что потерял навсегда.

Тут Норма Джин очнулась, подняла глаза от рук в перчатках, сжимающих канистру с аэролаком, и увидела в дверях мужчину. Это был Темный Принц, и в руках он держал фотокамеру.

Красотка на снимке. 1945

Твоя жизнь вне сцены не есть случайность.

Все в ней неизбежно и определено заранее.

Из «Настольной книги актера» и «Жизни актера»

Через самые ранние годы, полные чудесных открытий, когда, к примеру, она еще ребенком ощущала острое покалывание брызг от разбивавшегося о пляж Санта-Моники прибоя, пронесла Норма Джин это воспоминание. О том, что уже когда-то слышала этот спокойный и размеренный, как метроном, голос: Где бы ты ни была, куда бы ни направилась, я буду там. Ты еще не успеешь прийти туда, а я уже буду ждать тебя там.


О, это выражение на лице Глейзера! Да его дружки с «Либерти» просто обхохотались, глядя, как он небрежно, с самым скучающим видом, листает декабрьский номер журнала «Звезды и полосы» за 1944 год. А потом вдруг переворачивает страницу, смотрит, словно не веря своим глазам, таращит эти самые глаза, и челюсть у него буквально отвисает от изумления. Что же такое, напечатанное на этой странице из дешевой бумаги, могло произвести на Глейзера впечатление разорвавшейся бомбы? Словно его электрическим током ударило! А потом он не своим, сдавленным голосом произносит:

— Господи! Моя жена. Это ж моя жена!..

Журнал тут же вырывают у него из рук. И все таращат глаза на ДЕВУШКУ С ТРУДОВОГО ФРОНТА, так, во всяком случае, напечатано над снимком. А ниже, на всю страницу и сам снимок — девушка с совершенно очаровательным личиком, пепельно-белокурыми кудряшками, выбившимися из-под косынки, прелестными задумчивыми глазами и влажными губками, сложенными в застенчиво-дразнящую улыбку. На девушке синий джинсовый комбинезон, вверху его так и распирают упругие молодые груди, внизу он облегает совершенно потрясающие бедра!.. И она с какой-то детской наивностью сжимает в обеих руках канистру и как будто целится ею в объектив.


Норма Джин отрабатывает свою девятичасовую рабочую смену на авиационном заводе в Бёрбанке, штат Калифорния. Она гордится, что вносит тем самым вклад в дело нашей победы. «Работа трудная, но мне нравится!» На снимке вверху: Норма Джин в цехе по сборке фюзеляжей. На снимке слева: Норма Джин в момент задумчивости. Она скучает о муже, моряке торгового флота Бучанане Глейсере, который ушел добровольцем на фронт и находится в настоящее время в южной части Тихого океана.


Как же они дразнили бедного парня, как насмехались над ним! Мало того, что в журнале пропечатали жену, так еще и имя его написали неправильно — «Глейсер» вместо «Глейзер». И потом, с чего это он вообразил, что эта хорошенькая девчонка — его жена? И тут из-за журнала завязалась самая настоящая драка, его выхватывали из рук, чуть не порвали, а Глейзер гонялся за своими дружками с горящими от ярости глазами и орал:

— Эй, вы, мать вашу! А ну, отдайте! Дай сюда, я тебе говорю! Он мой, мой!

А потом наступил март 1945-го, и Сидни Хэрингу, преподавателю английского средней школы в Ван-Найсе, удалось конфисковать у хихикающих мальчишек номер «Маскарада». Не глядя, швырнул он журнал в ящик письменного стола и лишь в конце дня достал и начал перелистывать, подозревая, что похотливые в помыслах своих мальчишки непременно заложили страницу с какой-нибудь неприличной картинкой. И вдруг Сидни Хэринг сдвинул очки на кончик носа и в изумлении уставился на снимок. «Норма Джин!» Он тут же узнал девушку, несмотря на толстый слой макияжа и сексуальную позу. Голова чуть повернута набок, губы в темно-красной помаде полуоткрыты в пьяной и мечтательной улыбке, глаза полузакрыты в чувственном экстазе. На ней было нечто напоминающее ночную сорочку, некое почти совсем прозрачное одеяние с оборками, доходившее до середины бедер, туфли на высоких каблуках. А к грудям с неестественно заостренными сосками она прижимала маленького плюшевого панду. «Готов к холодной зимней ночи? Иди ко мне, согрею!..»

Хэринг тяжело и шумно задышал ртом. Глаза его увлажнились. «Норма Джин!.. О, Бог ты мой!» Он не сводил глаз со снимка. Он испытывал прилив жгучего стыда. Ведь то была его вина, это несомненно. Он мог бы спасти ее. Должен был как-то помочь ей. Но как?.. Все равно, надо было хотя бы попытаться. Постараться, очень постараться. Он должен был что-то сделать! Но что?.. Уговорить не выходить слишком рано замуж? А может, она была беременна. Может, она просто вынуждена была выйти замуж. А сам он жениться на ней не мог. Ведь он уже был женат. Да и девочке тогда было всего пятнадцать. Он был бессилен, и лучшее, что мог предпринять в той ситуации, это держаться от нее подальше. Он поступил мудро. Впервые, наверное, за всю жизнь, поступил мудро. Даже нанеся себе членовредительство, он поступил мудро — избежал тем самым призыва.

У него были маленькие дети и жена. Он любил свою семью. Они целиком и полностью зависели от него. И потом, каждый год в классе появлялись новые девочки. Сироты, приемные дети. Девочки с тоскливыми и ждущими глазами. Девочки, которые нуждались в наставлениях мистера Хэринга. В его одобрении. Любви. А что поделаешь, когда ты — их учитель, к тому же мужчина, к тому же еще относительно молодой. Война особенно обострила все это. Вообще эта война походила на какой-то дикий эротический сон.

Особенно если ты был мужчиной. Считался мужчиной. Но разве в его силах было спасти их всех?.. Конечно, нет. К тому же он потерял бы работу. Вот Норма Джин, она тоже была приемным ребенком. А потому была обречена. И мать у нее была тяжело больна — чем именно, он сейчас не помнил. А что с отцом?.. Кажется, отец у нее умер. Так что он мог сделать? Ровным счетом ничего. Не делать, не предпринимать ничего — то был, пожалуй, наилучший выход. Думать прежде всего о себе. Спасаться самому. Никогда к ним не прикасаться.

Нет, не то чтобы он гордился своим поведением, зато и стыдиться ему было нечего. Да и разве он испытывал стыд?.. Ничего подобного! И однако же он, воровато покосившись в сторону двери (занятия кончились, вломиться вроде бы никто не должен, но, как знать, какой-нибудь ученик или коллега вполне мог подсмотреть через стеклянную панель в двери), вырвал из журнала страницу. Теперь надо было избавиться от самого журнала. Он сунул его в старый конверт из плотной желтой бумаги и бросил конверт в корзину для бумаг. Готов к холодной зимней ночи? Иди ко мне, согрею! Чтобы не помять снимок своей бывшей ученицы, Хэринг убрал его в папку, затем сунул папку в самый нижний ящик письменного стола, туда, где хранилось с полдюжины стихотворений, что некогда написала ему от руки эта девочка.

Знаю, ни о чем не пожалею,

Если полюбить тебя посмею.

А в феврале того же года детектив Фрэнк Уиддос из департамента полиции Калвер-Сити производил обыск в трейлере, где обитал подозреваемый в убийстве. Если точнее — подозреваемый в совершенно сенсационном преступлении: изнасиловании с последующим убийством, убийстве с нанесением многочисленных ножевых ранений, изнасиловании и зверском убийстве с последующим расчленением тела. Уиддос и его друзья копы были уверены, что нашли «своего парня», что этот зверь и подонок был точно виновен. Недоставало лишь чисто материальных доказательств, привязывающих подозреваемого к жертве, к убитой им девушке. (В течение нескольких дней она числилась в розыске, потом на пустыре, на окраине Калвер-Сити, нашли расчлененное тело. Девушка, Сьюзан Хейворд, проживала в Западном Голливуде и даже вроде бы подписала контракт с какой-то киностудией, но потом от нее отказались. А чуть позже встретила этого психопата, и тут настал ей конец.)

И вот, зажимая одной рукой нос — проклятый садист устроил в своем трейлере настоящий свинарник, — Уиддос перебирал другой кипу журналов с девочками. И наткнулся на разворот в журнале «Фотографии», и увидел — «Господи Иисусе! Та самая девчонка!» Уиддос принадлежал к числу легендарных детективов, которые, как в кино, никогда не забывают ни лиц, ни имен. «Норма Джин… как ее там дальше?.. А, Бейкер! Да, точно». Она позировала в плотно облегающем цельном купальнике, который позволял разглядеть практически все ее прелести, ну и еще оставлял немножко — для работы воображения. На ней также были туфли на чудовищно высоких каблуках. На одном снимке она красовалась лицом к камере и в полный рост, на другом, в стиле Бетти Грэбл, сидела к зрителям спиной и игриво поглядывала через плечо. Руки на бедрах, один глаз подмигивает, на купальнике рисунок в виде бантиков, волна темно-золотистых кудряшек сверкает лаком. А все еще детское личико девушки, казалось, затвердело от толстого слоя грима. На первом снимке в полный рост она кокетливо протягивала зрителям мяч для игры в пляжный волейбол, и на лице ее застыла жеманно-глуповатая улыбка, а губки были сложены, как для поцелуя. Снимок сопровождался надписью: «Лучшее средство от зимней тоски? Вот оно, перед вами! Наша мисс Февраль!»

Уиддос почувствовал, как тупо заныло сердце. Нет, не так, словно его пронзила пуля, но тем не менее довольно чувствительно.

Помощник спросил, что он там нашел, и Уиддос грубо ответил:

— А ты как думаешь, что можно найти в выгребной яме? Одно дерьмо!

Потом украдкой скатал журнал в трубочку и спрятал его во внутренний карман пиджака.


А вскоре после этого сидевший в трейлере, оборудованном под офис, что находился на заваленном разным хламом дворе за домом на Резеда-стрит, Уоррен Пириг с дымящейся сигаретой в углу рта рассматривал глянцевитую обложку нового номера «Шика». Надо же, на обложке! «Норма Джин?.. Да, точно она. Господи!» Его девочка. Та самая, на которую он «запал», но ни разу и пальцем не тронул. Та самая, которую он до сих пор вспоминал… так, время от времени. Хотя она здорово изменилась. Повзрослела и смотрела на него так, словно знала и ведала все на свете. И еще — как будто ей нравилось то, что она знала… На ней были мокрая на вид белая майка с надписью USS Swank на груди, красные туфли на высоких каблуках. И больше — ничегошеньки. Плотно обтягивающая грудь майка едва доходила до середины бедер. Темно-золотистые волосы зачесаны кверху, из пучка на макушке выбивается несколько светлых кудряшек. Сразу было заметно, что на ней нет лифчика, груди такие круглые и мягкие на вид. А судя по тому, как липла майка к бедрам и округлому животику, становилось ясно, что и трусиков на ней тоже нет.

Уоррен почувствовал, что краснеет. Резко выпрямился над исцарапанным стареньким столом, беспокойно зашаркал подошвами. Последнее, что он слышал от Элси о Норме Джин, так это то, что девушка вышла замуж, переехала в Мишен-Хиллз, а потом ее мужа вроде бы отправили на войну. Сам Уоррен ни разу с тех пор не спрашивал о Норме Джин, а Элси не выказывала никакой охоты говорить на эту тему. А теперь нате вам, пожалуйста! Красуется на обложке «Шика», да еще на двух снимках внутри, в той же белой маечке. Показывает всем свои титьки и задницу, будто какая шлюха!.. Уоррен испытывал бешеное желание и одновременно — глубочайшее отвращение, словно вляпался в грязь. «Черт побери! Это она во всем виновата!» Он имел в виду Элси. Это она разбила их семью. И он шевельнул толстыми волосатыми пальцами — так бы и задушил эту суку!..

Однако, несмотря на злость и отвращение, он все же сохранил этот номер «Шика» за март 1945 года. Спрятал его в нижний ящик стола, под старые счета и деловые бумаги.


Однажды апрельским утром в аптеке Мейера (это утро запомнится ей надолго, ведь случилось то накануне кончины Франклина Делано Рузвельта) Элси вдруг услышала возбужденный голос Ирмы. Та звала ее, хотела показать новый номер «Парада», которым размахивала какая-то ее подружка.

— Это ведь она? Правда она? Ну, та ваша девочка? Ну, которая пару лет назад вышла замуж? Вы только посмотрите!

Элси уставилась на раскрытую страницу журнала. Да, точно, Норма Джин! Волосы заплетены в мелкие косички, как у Джуди Гарланд в «Волшебнике из страны Оз», и одета она в плотно облегающие вельветовые джинсы и пепельно-голубой свитер ручной вязки. И раскачивается на воротах какой-то фермы, и весело так улыбается; а на заднем плане видны пасущиеся на зеленой травке лошади. Норма Джин выглядела очень молоденькой и очень хорошенькой. Но если приглядеться повнимательнее, что, собственно, и сделала Элси, сразу становилось заметно, какая напряженная и вымученная у нее улыбка. Даже щеки у бедняжки закаменели от напряжения, что и понятно: попробуй поулыбайся так широко! «Вот и пришла весна в прекрасную долину Сан-Фернандо! А как связать к весне этот замечательный свитер из хлопчатобумажных ниток, читайте на стр. 89».

Элси была настолько потрясена, что вышла из аптеки Мейера, даже не заплатив за журнал. И поехала прямиком в Мишен-Хиллз, к Бесс Глейзер, даже не предупредив ее по телефону.

— Бесс! Ты только посмотри! Ты погляди на это! Ну, узнаешь? — И с этими словами она сунула журнал в руки старой своей подруги, на лице которой застыло недоуменное выражение. Бесс посмотрела и нахмурилась. Похоже, она была удивлена, но не слишком.

— A-а, она… Что ж…

Элси пребывала в полной растерянности. Бесс не сказала больше ни слова. Вместо этого провела ее в дом, на кухню, где достала из ящика буфета декабрьский номер журнала «Звезды и полосы» за 1944 год со статьей о девушках, работающих на оборону. И там тоже была Норма Джин — опять! Элси на миг показалось, будто кто-то пнул ее в живот — опять! И она опустилась в кресло, и все смотрела и смотрела на Норму Джин — свою дочурку, свою девочку! — в тесно облегающем комбинезончике с иголочки, улыбающуюся в камеру. Насколько помнила Элси, в обычной жизни Норма Джин никогда никому так не улыбалась. Словно тот, кто держал эту самую камеру, был ближайшим ее другом. А может, сама камера была ближайшим ее другом.

И тут Элси захлестнула целая буря чувств: боль, смятение, стыд, гордость. Почему, почему Норма Джин не поделилась с ней этими замечательными новостями? Бесс же тем временем с присущим ей кисло-занудным видом говорила:

— Это прислал Баки. Я так понимаю, он страшно гордится.

На что Элси ответила:

— А ты нет, что ли?

Бесс возмущенно фыркнула:

— Чем тут гордиться? Конечно, нет! И вообще все Глейзеры считают, это просто стыд и позор!

Элси сердито затрясла головой:

— А лично я считаю, это просто замечательно! И я горжусь Нормой Джин! Она станет моделью, кинозвездой! Вот погоди, скоро сама увидишь.

Бесс поморщилась и сказала:

— Она прежде всего жена моего сына. И прежде всего должна помнить и думать об этом!

И Элси, услышав эти слова, не вылетела возмущенная из дома Глейзеров. Нет, она осталась, и Бесс приготовила кофе, и женщины долго говорили и всласть поплакали по заблудшей и утерянной для них навеки Норме Джин.

По найму

Для истинного актера каждая роль — это шанс. Незначительных ролей не бывает.

Из «Настольной книги актера» и «Жизни актера»

На первой же неделе работы в агентстве Прина она стала «Мисс Алюминум Продактс[46] 1945». И красовалась в тесно облегающем белом плиссированном платье с глубоким вырезом, с гирляндами бус из фальшивого жемчуга и клипсами-пуговицами из такого же жемчуга, в белых туфлях на высоких каблуках, белых перчатках до локтя и с кремово-белой гарденией в «начесанных» волосах до плеч.

Целых четыре дня демонстрировала она себя на выставке в Лос-Анджелесе, где надо было часами стоять на возвышении, среди выставленной в зале сверкающей алюминиевой утвари для кухни. И раздавать желающим (по большей части то были мужчины) проспекты и буклеты. Платили ей 12 долларов в день, плюс еще питание (самое минимальное) и транспортные расходы.

На второй неделе она была «Мисс Пейпер Продактс[47] 1945». И демонстрировала себя в ярко-розовом одеянии из бумажного крепа, нещадно шуршавшем при каждом движении, и в позолоченной бумажной короне на встрепанных волосах. Здесь, на выставке, она тоже раздавала буклеты, а также простейшие изделия из бумаги — салфетки, рулончики туалетной бумаги, гигиенические прокладки (в простых коричневых пакетиках без всяких надписей). Платили здесь поменьше — 10 долларов в день, плюс расходы на питание (минимальное) и оплата за проезд троллейбусом.

Она была «Мисс Милосердие» на выставке хирургических инструментов в Санта-Монике. «Мисс Южная Калифорния» на выставке молочных продуктов, где была наряжена в белый купальник с большими черными пятнами (как у коров гернзейской породы) и туфли на высоких каблуках. Она была одной из шоу-герлз на открытии нового отеля «Люкс-Армс» в Лос-Анджелесе. Изображала приветливую хозяйку и встречала гостей на презентации стейк-хауса[48] Руди в Бель-Эр. Изображала в матроске — блузе навыпуск, коротенькой юбочке, шелковых чулках и туфлях на высоких каблуках — хозяйку бала в Роллинг-Хиллз, на яхт-шоу. Изображала в ковбойском наряде из «сыромятной кожи» — жилетка и юбка с бахромой, сапожки на высоких каблуках, широкополая шляпа, а также кожаная кобура с серебряным шестизарядным револьвером (незаряженным) на стройном бедре — «Мисс Родео 1945». Происходило это в Хантингтон-Бич, где под ярким светом прожекторов ее заарканивал с помощью лассо улыбающийся хозяин церемонии.


Никаких свиданий с клиентами. Ни при каких обстоятельствах не брать у клиентов чаевые. Клиенты платят непосредственно агентству. Нарушение любого из этих правил приведет к немедленному увольнению из агентства.


Опасаясь колик, она брала с собой аспирин «Байер». Когда даже его оказывалось недостаточно, принимала другие, более сильнодействующие средства (кодеин? а что это вообще такое, кодеин?), прописанные ей дежурным врачом при агентстве Прина. Голова во время менструации просто раскалывалась от боли. В ней словно стучали молоточки. Даже перед глазами все плыло, так ужасно болела у нее голова. В самые тяжелые дни она вообще не могла работать. И каждая потеря в деньгах, пусть даже речь шла всего о десяти долларах, приводила ее в отчаяние, одна мысль об этом терзала, как ноющий зуб. А что, если она ослепнет от этой боли и ярких прожекторов? Что, если, входя в троллейбус на ощупь, вдруг споткнется и упадет, как какая-нибудь старуха?

Больше всего на свете она боялась превратиться в беспомощную и неопрятную женщину, какой была ее мать. Она постоянно боялась сделать что-то не так, ошибиться, не исполнить то, что от нее требуется. Она панически боялась собак, принюхивающихся к ее влажной промежности. Гигиенические прокладки укреплялись теперь еще и слоем «клинекса», но все равно все это промокало насквозь в течение часа. И потом: где переменить прокладку? Как часто может она отлучаться? А все они сразу заметят, наверняка уже заметили, как скованно она держится. Едва ходит с этим толстым слоем между ног. Она была в отчаянии, она не могла остаться дома, отлежаться, постанывая, в постели, как отлеживалась в Вердуго-Гарденс или у Пиригов, где тетя Элси приносила ей бутылочку с горячей водой и теплое молоко. Ну, как дела, милая? Ничего, потерпи.

Теперь рядом не было никого, кто любил бы ее. Теперь она была совершенно одна, сама по себе. Она копила деньги на покупку подержанного автомобиля у друга самого Отто Эсе. Она снимала меблированную комнату в Западном Голливуде, в нескольких минутах ходьбы от студии Отто Эсе. Она посылала пятидолларовые купюры Глэдис, в государственную психиатрическую больницу — «Просто хотела сказать тебе: здравствуй, мамочка!» О ней говорили как об одной из самых «многообещающих» моделей агентства Прина. Она была «восходящей» звездой модельного бизнеса. Хозяину агентства не нравились волосы Нормы Джин — как он выражался, «цвета воды для мытья посуды». Еще хорошо, что не «сточной воды». Ей пришлось поизрасходоваться на парикмахерскую, где ей «обесцветили» пряди. Ей пришлось платить за уроки пластики на курсах при модельном агентстве. Иногда ей выдавали наряды для выступлений, иногда приходилось пользоваться своей одеждой. Приходилось самой покупать чулки. А также дезодоранты, косметику, нижнее белье. Она зарабатывала деньги и в то же время бесконечно их занимала — у агентства, у Отто, у других людей. Она все время боялась, не появилась ли на чулке «стрелка». Где-нибудь в троллейбусе, на глазах у совершенно посторонних людей, она могла расплакаться, заметив на чулке предательскую зацепку, для нее это было равносильно самому непоправимому из несчастий. О нет! Господи, нет, только не это! Нет! Ведь она — модель, работает у Прина, и для нее все несчастья были равны: а вдруг в жаркий и душный день через дезодорант пробьется запах пота, а вдруг сзади на платье появится пятно или «поедет» чулок?.. И все увидят.

Ибо все вокруг постоянно наблюдали за ней. Наблюдали даже тогда, когда ее не фотографировали в студии Отто Эсе, под невыносимо ярким светом ламп и столь же невыносимым и беспощадным взглядом самого Отто Эсе. Она посмела выйти из зеркала, и вот теперь все только и знают, что пялиться на нее. Не было на свете уголка, куда можно было бы спрятаться, укрыться. В сиротском приюте можно было спрятаться в туалете. Или в постели, укрывшись с головой одеялом. Там она могла выбраться из окошка на чердаке и спрятаться за трубой, на покатой крыше. О, как же скучала она теперь о приюте! Как тосковала о Флис! Ведь она любила Флис, как родную сестру. О, она скучала по всем своим сестрам — Дебре Мэй, Джанет, Мышке. Мышкой была она! Она скучала по доктору Миттельштадт, которой до сих пор посылала иногда коротенькие стишки. Ярче звездный сеет в тени ночной, сердцем знаю я, что Он со мной.

Отто Эсе, впервые увидевший и сфотографировавший ее на авиазаводе, просто расхохотался бы над всеми этими сантиментами. Ай-ай-ай, наша маленькая сиротинушка, выплакала свои хорошенькие глазки! С самого начала Отто Эсе дал ей недвусмысленно понять, что ей платят «чертовски хорошие бабки» — за то, чтоб была «особенной». Так что в ее интересах быть особенной — «или вылетишь отсюда к чертовой матери». И она старалась. Просто из кожи лезла вон. Она будет, будет особенной, пусть даже это убьет ее! Да взять хотя бы ту же Глэдис, разве она не верила в нее с самого начала? Уроки пения, уроки музыки. Красивые костюмчики, в которых она ходила в школу.

Отто Эсе, Темный Принц. Это он вихрем налетел на нее в красильном цеху и сфотографировал для журнала «Звезды и полосы»; запечатлел рабочую девушку в комбинезоне, несмотря на все протесты Нормы Джин и ее смущение, — после фотосессий, которые устраивал Баки, она стыдилась сниматься. Он гонялся за ней среди недокрашенных фюзеляжей и не желал слышать слова «нет». Тогда он работал корреспондентом в официальном журнале вооруженных сил США и осознавал всю тяжесть свалившейся на него ответственности. Но то была только его ответственность, к девушке это никак не относилось. Следовало поддерживать боевой дух молодых американских джи-ай, и как нельзя лучше этому могли поспособствовать снимки хорошеньких девушек в комбинезонах. «Ты ведь не хочешь, чтоб наши ребятишки там совсем скисли, нет? Это ведь равносильно предательству!» Отто Эсе сумел заставить Норму Джин улыбнуться, хотя и был самым уродливым мужчиной, какого она только видела в жизни. И — клик! клик! клик! — все щелкал своей камерой и смотрел на нее, как гипнотизер.

— А знаешь, кто мой босс в «Звездах и полосах»? Рон Рейган.

Норма Джин, вконец смущенная, лишь качала головой. Рейган? Неужели актер Рональд Рейган?.. Третьесортный Тайрон Пауэр или Кларк Гейбл? Норма Джин очень удивилась, что такой актер, как Рейган, может иметь отношение к какому-то военному журналу. Удивительно, что актер вообще может заниматься каким-либо полезным делом.

— «Сиськи, попки и ножки — вот твое истинное предназначение, Эсе», — так говорит мне Рон Рейган. Тупица, ни хрена не знает о фабриках, считает, что в таком месте можно обнаружить стоящую ножку!

Более грубого и некрасивого мужчины, чем Отто Эсе, Норма Джин в жизни своей не встречала!

И однако Отто был прав. Позже он хвастался, что вывел ее из забвения и не ошибся. Людям, нанимавшим ее на вечер, нужно было нечто «особенное», не какая-нибудь там провинциалочка из Ван-Найса. И она научилась не обижаться, стала реже плакать, когда все эти люди рассматривали ее, точно манекен. Или корову.

«Эта помада слишком темная. Так она похожа на шлюху». «Да хрен с ней, с помадой, Мори, этот оттенок сегодня в моде». «Бюст великоват. Соски видны даже через одежду». «Да ни черта ты не понимаешь! Бюст у нее просто шикарный! Тебе что, нужны два маленьких кукиша? А соски, что ты имеешь против сосков?.. Вы только послушайте этого клоуна!» «И скажи ей, пусть так много не улыбается. Иначе можно подумать, у нее нервный тик». «Американские девушки рождены для того, чтобы улыбаться, Мори! За что мы платим деньги, за какую-нибудь плаксу?» «Да она просто копия Багз Банни!» «Нет, Мори, ты не способен оценить настоящую женщину. Видишь, до чего запугал бедняжку? Она и без того обходится нам дорого». «Мне это нравится, нам! И без тебя знаю, во сколько это обходится!» «Черт, Мори! Ты что же, хочешь, чтоб я отправил ее обратно, не успела она у нас появиться? Эту невинную крошку с ангельским личиком?» «Ты что, совсем взбесился, Мел? Мы уже заплатили двадцать баксов за прикид, плюс еще восемь за машину! И чтоб теперь потерять все это? Ты что, вообразил, мы миллионеры? Она остается!»

Норма Джин очень гордилась тем, что она всегда оставалась.


На первой же неделе работы в агентстве Прина она столкнулась с шикарной рыжеволосой девушкой. Норма Джин только что вошла, а девушка уходила, спускалась по ступенькам, звонко и сердито стуча каблучками. Темно-рыжие волосы спадали ей на глаза, как у Вероники Лейк, одета она была в плотно облегающее черное платье из джерси, под мышками виднелись пятна от пота. Яркая малиновая помада, румяна на щеках и запах духов — настолько сильный, что сразу заслезились глаза. Девушка была ненамного старше Нормы Джин, но выглядела несколько потасканной. Уставилась на Норму Джин, которую едва не смела с пути, а потом вцепилась ей в руку.

— Господи! Кого я вижу! Мышка! Ты ведь Мышка, верно? Норма Джейн… Джин?

То была не кто иная, как Дебра Мэй из сиротского приюта. Их койки стояли рядом, и Дебра Мэй почти каждый день плакала по ночам, а может (ибо в сиротском приюте не всегда можно было понять), плакала по ночам сама Норма Джин. Но только теперь Дебру Мэй звали Лизбет Шорт — это имя она произнесла с горечью, сразу было видно, что не она его выбирала и что оно ей совсем не нравилось. Она работала в агентстве по контракту, фотомоделью. А возможно (Норма Джин так и не поняла, не решилась спросить), Дебру Мэй только что вышибли из агентства. И агентство задолжало ей определенную сумму денег. Она предостерегала Норму Джин от той ошибки, что совершила сама, и, естественно, Норма Джин спросила, какой именно ошибки, и Дебра Мэй ответила:

— Брала деньги у мужчин. Если возьмешь и в агентстве об этом узнают, все, пиши пропало! Не успокоятся, пока не отберут все. А потом им подавай еще и еще!

Норма Джин растерялась.

— Что?.. Я думала, в агентстве не разрешают брать деньги.

— Это они только так говорят, — скривив губы, заметила Дебра Мэй. — Я хотела стать настоящей моделью, и еще меня пригласили на прослушивание, на киностудию, и вот… — Она удрученно затрясла рыжей гривой. — Теперь все пропало!

Норма Джин начала неуверенно:

— Так ты хочешь сказать… что брала деньги у мужчин? За с-свидания?

Судя по выражению лица, она этого не одобряла, и тут Дебра Мэй так и вспыхнула:

— А что тут такого? Будто никогда не слышала! Значит, осуждаешь, да? Почему? Только потому, что я не замужем? (Дебра Мэй покосилась на левую руку Нормы Джин, но та уже, разумеется, не носила колец: нанимать замужних женщин в модели было не принято.)

— Да нет, нет, что ты…

— По-твоему, получается, только замужняя женщина имеет право брать деньги с мужика за то, что он ее трахает, да?

— Нет, Дебра Мэй, просто я…

— Разве в том, что мне нужны деньги, есть что-то отвратительное? Да поди ты к черту!

И Дебра Мэй яростно оттолкнула Норму Джин и пронеслась мимо нее к выходу — с натянутой, как струнка, спиной, с гордо поднятой рыжеволосой головой. Ее каблучки стучали, как кастаньеты.

Растерянно моргая, Норма Джин провожала взглядом свою сестру по сиротству, с которой не виделась лет восемь. Ощущение было такое, словно Дебра Мэй влепила ей пощечину. Норма Джин даже крикнула вслед:

— Дебра Мэй, погоди!.. Скажи, ты слышала что-нибудь о Флис?

И тогда Дебра Мэй обернулась через плечо и злобно и мстительно выкрикнула в ответ:

— Флис умерла!

Дочь и мать

Я еще не горжусь собой. Но мне бы очень хотелось гордиться. Она посылала тщательно отобранные снимки из «Парада», «Фэмили серкл» и «Колльерс» Глэдис Мортенсен, в психиатрическую больницу. Нет, снимков в обнаженном или полуобнаженном виде среди них не было. На всех фотографиях красовалась полностью одетая Норма Джин — то в свитере и жилетке ручной вязки; то в джинсах и клетчатой ковбойке, с волосами, заплетенными в мелкие косички, как у Джуди Гарланд в фильме «Волшебник из страны Оз», и она стояла на коленях рядом с двумя прелестными барашками и, счастливо улыбаясь, поглаживала их по мягкой белой кудрявой шерстке. Или же она представала в образе старшеклассницы (из серии «Снова в школу»), и на ней были плиссированная юбочка в красную клетку, белая водолазка с длинными рукавами, кожаные сандалии, коротенькие белые носочки, а ее медово-золотистые волосы были собраны в пышный конский хвост. И она улыбалась и махала рукой кому-то, находившемуся за камерой, «Привет!» Или «Прощай!»

Но Глэдис ни разу не ответила.

— Да мне-то что? Мне все равно!


Ей начал сниться один и тот же сон. А может, он снился ей всегда, только она не помнила. Между ног у меня рана. Глубокий порез. Да, именно так, порез. Глубокая рана, пустота, из которой выходит кровь. Имелся и вариант этого сна, который она называла «сном о ране», и в этом сне она снова была маленькой девочкой. И Глэдис опускала ее в горячую воду, от которой валил пар, и обещала как следует вымыть ее, и «все тогда будет у нас хорошо», и Норма Джин безнадежно цеплялась за руки Глэдис, и хотела вырваться, и одновременно боялась, что мать ее вдруг отпустит.


— Нет, пожалуй, мне, наверное, не все равно. И это следует признать!

Теперь она зарабатывала деньги, много денег — и в агентстве Прина, и по контракту на Студии. И решила, что пора наконец навестить Глэдис в психиатрической больнице в Норуолке. Из телефонного разговора с лечащим врачом выяснилось, что Глэдис Мортенсен «почти полностью поправилась, насколько это вообще возможно в ее случае». За десять лет со дня госпитализации пациентка неоднократно подвергалась лечению шокотерапией, что помогло свести до минимума «припадки маниакальности». В данное время она постоянно принимает по специальной схеме сильнодействующие средства, помогающие побороть и возбуждение, и депрессию. Согласно больничным записям она уже в течение достаточно длительного времени не пыталась «причинить вреда» ни себе, ни окружающим.

Норма Джин взволнованно спросила врача, не считает ли он, что ее визит к матери может оказаться «огорчительным», на что психиатр ответил:

— Огорчительным для кого, мисс Бейкер? Для вас или вашей матери?

Норма Джин не видела маму десять лет.

Но несмотря на это, сразу же узнала ее, худую поблекшую женщину в полинялом зеленом халатике с неровно подшитым подолом. Или, может, пуговицы на халатике были застегнуты неправильно?..

— М-мама?.. О, мама! Это я, Норма Джин!

Позже Норме Джин, робко обнявшей мать, которая не ответила на объятие, но и не сопротивлялась, начало казаться, что обе они тогда разрыдались. На деле же разрыдалась только Норма Джин, сама себе удивляясь, что так расчувствовалась. Когда я только начала брать уроки актерского мастерства, заплакать никак не получалось. После Норуолка я могла заплакать в любую секунду.

Они сидели в зале для посетителей, среди совершенно посторонних людей. Норма Джин смотрела на маму и улыбалась, улыбалась. И при этом чувствовала, что вся дрожит, и не в силах была произнести ни слова — перехватило горло. И еще (к своему стыду) она вдруг почувствовала, что морщится от отвращения — потому что от Глэдис скверно пахло. Кислым противным запахом давно не мытого тела.

Глэдис оказалась меньше ростом, чем думала Норма Джин, — не выше пяти футов трех дюймов. На ногах поношенные войлочные шлепанцы и грязные носки. На зеленой ткани халата, под мышками, темные полукружия пота. Одной пуговицы не хватало, и воротник халата открывал плоскую впалую грудь и дряблую шею, виднелся также край застиранной белой комбинации. И волосы у Глэдис тоже поблекли, приобрели какой-то пыльный серовато-коричневый оттенок и торчали клочьями, как перья у встрепанной птицы. А лицо, некогда такое живое, подвижное, казалось невыразительным и плоским, и кожа на нем обвисла и была испещрена мелкими морщинками, как смятый комок бумаги. Мало того, куда-то делись четко очерченные брови и ресницы, возможно, Глэдис их просто выщипала, и глаза казались какими-то голыми. А сами глаза были такие маленькие, водянистые и бесцветные и смотрели так недоверчиво. Некогда роскошные, лукавые и соблазнительные губы стали тонкими и тоже бесцветными, и рот походил на щель. Глэдис можно было дать и сорок, и все шестьдесят пять. О, да она вообще могла быть или казаться кем угодно! Совершенно посторонним человеком…

Если, конечно, не считать того, что медсестры нас сравнивали. Просто не спускали с нас глаз. Кто-то сказал им, что дочь Глэдис Мортенсен работает фотомоделью, снимается для обложек журналов. Вот им и хотелось посмотреть, похожи ли дочь и мать.

— М-мама? Я тут тебе кое-что привезла.

Эдна Сент-Винсент Миллей, «Избранное», небольшой томик стихов в твердом переплете, она купила его в букинистической лавке в Голливуде. Изумительной красоты вязаная шаль цвета голубиного крыла, тонкая, как паутинка. Подарок Норме Джин от Отто Эсе. И прессованная пудра в коробочке из черепахового панциря. (О чем только думала Норма Джин? Ведь в коробочке с компакт-пудрой было зеркало! И одна из сестер, самая глазастая, тут же заметила это и сказала Норме Джин, что подобные вещи дарить нельзя. «А то еще, не дай Бог, зеркало разобьется, и больная может употребить не по назначению».)

Зато Норме Джин разрешили погулять с мамой в саду. Глэдис Мортенсен чувствовала себя достаточно хорошо, чтобы заслужить такую привилегию. Старательно и неспешно шагали они по дорожке. Глэдис нарочито громко шаркала распухшими ногами в драных войлочных шлепанцах, и Норма Джин не смогла удержаться от мысли, что все это напоминает какую-то жестокую комедию. Да кто она вообще, эта грязная и больная старая женщина, играющая роль Глэдис, матери Нормы Джин? Как прикажете относиться к ней — смеяться или плакать? Неужели это она, Глэдис Мортенсен, всегда такая легкая на подъем, подвижная, беспокойная в движениях, не терпящая никаких проявлений медлительности? Норме Джин хотелось взять мать под руку — исхудалую и вялую, но она не осмелилась. Испугалась: что, если вдруг мать отшатнется от нее? Ведь Глэдис терпеть не могла, когда к ней прикасались. Во время ходьбы кислый запах, исходящий от Глэдис, усилился.

Тело ее сгнивает заживо. Медленно, постепенно. Я всегда буду мыться, держать свое тело в чистоте. Буду чистой! Такого со мной никогда не случится!

И вот они оказались в саду, под солнцем и свежим ветром. И Норма Джин воскликнула:

— А здесь хорошо, правда, мама?

Голосок ее звучал как-то странно, тоненько, по-детски.

И это при том, что она отчаянно подавляла в себе желание освободиться от этой угнетающей одним своим видом женщины и бежать, бежать, куда глаза глядят!

Норма Джин беспокойно косилась на скамьи с облупленной краской, разглядывала выжженную солнцем серо-коричневую траву. И тут вдруг ее охватило ощущение, что она уже бывала здесь прежде. Но когда?.. Ведь она ни разу не навещала Глэдис в больнице, и однако место это казалось таким знакомым. Может, Глэдис мысленно общалась с ней, ну, допустим, во сне? Ведь у нее и прежде, когда Норма Джин была совсем маленькой девочкой, наблюдались такие способности. Норма Джин была уверена, что уже видела эту лужайку за западным крылом старого кирпичного здания, эту вымощенную плиткой дорожку с указателем «Доставка». Эти чахлые пальмы, эти карликовые эвкалипты. Слышала сухой шелест пальмовых ветвей на ветру. Души мертвых. Хотят вернуться. Только в воспоминаниях Нормы Джин больничный двор казался просторнее и был расположен не в перенаселенном городском районе, а в сельской местности, в тиши и глуши. А вот небо было в точности таким же, каким она его запомнила, — ярко-синим, с прозрачными белыми клочьями облаков, которые нес ветер, дующий с океана.

Норма Джин собралась было спросить мать, куда та хочет идти, но не успела. Не говоря ни слова, Глэдис отошла от дочери и зашаркала к ближайшей скамейке. И так и осела на нее, сложившись, как закрывающийся зонтик. Скрестила руки на узкой груди, сгорбилась, словно мерзла от ветра. Или от отвращения? Глаза с тяжелыми веками… точь-в-точь, как у черепахи. Сухие бесцветные волосы раздувает ветер.

Нежным и быстрым движением Норма Джин накинула на плечи матери тонкую голубино-серую шаль.

— Ну, теперь тебе теплее, мама? Знаешь, эта шаль смотрится на тебе просто прекрасно!

Ей показалось, что голос ее звучит фальшиво. Улыбаясь, Норма Джин уселась рядом с Глэдис. Она слегка нервничала — так бывает, когда участвуешь в съемках сцены, но слов тебе еще не дали, и приходится импровизировать. Она не решилась сказать Глэдис, что эта шаль — подарок от мужчины, которому она не доверяла. От мужчины, которого и обожала, и боялась и который стал ее спасителем. Он фотографировал ее в «художественных позах», с этой самой шалью, кокетливо наброшенной на обнаженные плечи; а еще на Норме Джин было тогда алого цвета платье без рукавов и лямок, сшитое из какого-то нового синтетического тянущегося материала. И надела она его прямо на голое тело, без лифчика. И соски, натертые льдом («Старый трюк, но работает безотказно» — так говорил Отто), торчали под тканью, как продолговатые виноградины. Этот художественный снимок предназначался для нового журнала под названием «Сэр!», владельцем которого был сам Говард Хьюз.

Отто Эсе клялся и божился, что специально купил эту шаль в подарок для Нормы Джин. Но та подозревала, что, должно быть, фотограф просто нашел ее где-то, допустим, на заднем сиденье незапертого автомобиля. Или же стащил у одной из своих девушек. Отто Эсе называл себя «марксистом-радикалом» и считал, что истинный художник имеет полное право экспроприировать все, что ему понравится.

Интересно, что бы сказал Отто Эсе, увидев Глэдис?..

Он бы сфотографировал нас вместе. Но этого никогда не случится.

Норма Джин спросила Глэдис, как она себя чувствует, в ответ на что та пробормотала нечто нечленораздельное. Норма Джин спросила, не желает ли Глэдис как-нибудь навестить ее, Норму Джин.

— Доктор сказал, ты можешь навестить меня в любое время. Ты «почти поправилась», так он сказал. Можешь даже остаться на ночь или приехать на день.

Норма Джин снимала крохотную меблированную комнатку с одной кроватью. Интересно, где тогда она будет спать, ведь кровать придется уступить Глэдис?.. Или они будут спать вдвоем на этой кровати? Тут Норма Джин вспомнила, что ее агент, И. Э. Шинн, предупреждал: никому и никогда не говорить о том, что «у матери не все в порядке с психикой». «Это создаст вокруг тебя нежелательную ауру».

Но Глэдис, похоже, не собиралась принимать приглашение дочери. Лишь невнятно буркнула что-то в ответ. И Норма Джин решила, что мать рада приглашению, пусть даже еще не готова пока сказать «да». Она крепко сжала худенькую сухую и безвольную руку Глэдис в своей.

— О, мама! Сколько же времени прошло! Знаешь, мне очень стыдно.

Разве могла она сказать Глэдис, что так долго не решалась навестить ее потому, что была замужем за Баки Глейзером? Она ужасно боялась этих Глейзеров. Она боялась суждений Бесс Глейзер.

Дрожащей рукой Норма Джин нашарила в сумочке «клинекс» и промокнула глаза. Даже в свободные от работы дни она была обязана подкрашивать глаза и ресницы темно-коричневой тушью, ибо девушка, нанятая агентством Прина, всегда должна была выглядеть на людях безупречно. И она вдруг испугалась, что тушь размажется и потечет по щекам грязными полосками. Волосы она теперь красила в светлый медово-каштановый цвет, и они были волнистыми, а не кудрявыми. Тугие девичьи кудряшки и локоны исключались, в агентстве сочли, что в них она похожа «на дочь какого-нибудь оуки[49]», этакую куколку, завившуюся и принарядившуюся перед поездкой в город.

И разумеется, они были правы. И Отто Эсе говорил ей то же самое. Эти реденькие бровки, эта манера держать голову, эта одежда, купленная по дешевке, даже то, как она дышала, — все это никуда не годилось и требовало самой серьезной корректировки. (Чего это ты с собой такое сделала, а? — спросил Баки. Со времени его демобилизации они встретились всего однажды. — Кого, черт возьми, пытаешься из себя изобразить? Шикарную женщину? — Баки был обижен и зол. И еще ему было стыдно за Норму Джин перед семьей. Ни один из Глейзеров никогда не разводился. Ни у одного из Глейзеров не сбегала жена.)

Меж тем Норма Джин говорила:

— Я посылала тебе свои свадебные фотографии, мама. Так вот… должна сказать тебе… я уже больше не замужем. — И она протянула левую руку, слегка дрожащую и уже без колец. — Мой м-муж, мы были так молоды… так вот, он решил, что больше не хочет… — Если бы то была сцена из кино, только что разведенная молодая жена непременно разрыдалась бы, а мать бросилась бы ее утешать. Но Норма Джин знала, что последнего никогда не случится, а потому решила не плакать. Понимала, что ее слезы только огорчат или раздражат Глэдис. — Ты же не м-можешь л-любить человека, который тебя не любит, правда, мама? Потому что если ты действительно очень сильно любишь кого-то, ваши две души как будто сливаются в одну, и Бог, он в вас обоих… Но если он не любит тебя… — Тут Норма Джин умолкла, она не совсем понимала, что следует говорить дальше. Но разве она не любила когда-то Баки больше самой жизни? И однако же эта любовь словно испарилась. Она надеялась, что Глэдис не станет расспрашивать ее о Баки и разводе. И Глэдис не спрашивала.

Они сидели на залитой солнцем скамейке, тени облаков проносились над ними, подобно быстрокрылым первобытным птицам. В саду этим ясным прохладным днем гуляли и другие пациенты. Интересно, подумала Норма Джин, как они оценивают Глэдис, привыкшую держаться так надменно и независимо? И она пожалела, что Глэдис не захватила с собой подаренную книжку стихов, должно быть, оставила в приемной. А ведь они могли бы почитать стихи вместе! То были самые счастливые мгновения в детстве Нормы Джин, когда Глэдис читала ей стихи. И еще — те совершенно волшебные долгие воскресные прогулки по Беверли-Хиллз и Голливудским холмам, поездки в Бель-Эр, Лос-Фелиз. Дома и особняки звезд. Глэдис знала этих мужчин и женщин, многих из них. Она даже бывала в гостях в некоторых из этих шикарных домов, ходила туда в сопровождении красавца актера, отца Нормы Джин.

А теперь настал мой черед!

Благослови меня, мама!..

Если бы отец все еще жил в Голливуде, если бы Глэдис отпустили из больницы, что выглядит вполне вероятным, если бы она поселилась с Нормой Джин, и если бы у Нормы Джин произошел «взлет» в карьере — в чем не сомневался мистер Шинн… — Тут голова у Нормы Джин прямо кругом пошла от всех этих радужных перспектив.

Порывшись в сумочке, битком набитой разными вещицами (там находились: маленький косметический набор, гигиенические прокладки, дезодорант, английские булавки, коробочка с витаминами, мелочь, а также маленькая записная книжка, на случай, если вдруг придет интересная мысль), Норма Джин извлекла конверт. В нем хранились последние ее снимки для разных журналов. Причем в исключительно «приличных» позах, ничего вульгарного, никакой дешевки. Она специально захватила их с собой, чтобы не спеша, по одному, выкладывать перед изумленными и восхищенными глазами матери.

Но Глэдис лишь буркнула: «Ха!» — и продолжала смотреть на снимки ничего не выражающим взглядом. Тонкие бескровные ее губы, казалось, стали еще тоньше. Позже Норма Джин подумала: Может, первой ее мыслью было, что там изображена она? Еще девушкой?

— О, мама, весь прошлый год прошел просто потрясающе, п-просто чудесно, п-прямо как в одной из сказок бабушки Деллы! Мне даже не верилось, что я — модель! Что у меня контракт со Студией! Ведь и ты тоже когда-то работала на Студии. Что теперь я могу зарабатывать на жизнь тем, что меня снимают. Знаешь, это самая легкая и приятная работа в мире!

Зачем, зачем только говорила она все это? Ведь на самом деле вся ее жизнь состояла из одной работы, тяжелой, напряженной работы. И от переутомления она часто страдала бессонницей, и нервы были постоянно на пределе. Да все это выматывало и изнуряло куда больше, чем работа на авиазаводе; это походило на ходьбу по высоко натянутому канату — без всякой страховки и на глазах у всех — фотографов, клиентов, агентства, Студии, под непрерывно оценивающими взглядами. Эти чужие глаза, они были всесильны, наделены жестокой властью смеяться над ней, издеваться, выгнать ее, уволить, вышвырнуть, как собаку, одним пинком. Отправить обратно, в забвение, из которого она только-только начала выбираться.

— Можешь оставить себе, если хочешь. Это к-копии.

Глэдис снова буркнула что-то невнятное. И продолжала смотреть на фотографии, которые показывала ей Норма Джин.

Странно, что на каждом новом снимке Норма Джин выглядит совершенно по-другому. То по-девичьи застенчивой, то шикарной напористой женщиной. Вот девушка-простушка, вот она в задумчивости. А здесь — какое-то неземное, эфирное создание, а здесь — воплощение женственности и секса. Моложе своего возраста, старше. (А кстати, сколько же ей теперь? Норма Джин напряглась и вспомнила — всего-то двадцать!) Волосы то распущены и лежат на плечах, то зачесаны вверх. То смотрит нахально, то явно заигрывает, то задумчива и печальна, то во взгляде читается откровенное желание. То она весела и задириста, как мальчишка, то держится с достоинством светской львицы. Здесь она миленькая. Здесь хорошенькая. Здесь просто красавица. Свет то беспощадно высвечивает каждую ее черточку, то затеняет, затушевывает, как это бывает в живописи.

На одном из снимков, которым она особенно гордилась (делал его не Отто, а фотограф со Студии), Норма Джин сидела среди восьми молодых женщин, работавших в 1946-м на Студии по контракту. Расположились они тремя рядами, стояли, сидели на диване и на полу. И Норма Джин мечтательно смотрела куда-то в сторону от камеры, губы полураскрыты, но не улыбаются. В отличие от нее все остальные ее конкурентки улыбались прямо в камеру, а глаза их так и молили: Взгляни на меня! Взгляни! Только на меня! Мистеру Шинну, агенту Нормы Джин, не нравился этот снимок, потому что она не соизволила принарядиться к съемкам. На всех девушках были ослепительные туалеты. На Норме Джин — белая шелковая блузка с глубоким V-образным вырезом и пышным бантом. Такие блузки носят обычно юные благородные леди из приличных семей, а не сексуальные фотомодели. Правда, Норма Джин сидела на ковре, скрестив ноги и широко расставив колени — так усадил ее фотограф, — и были видны ноги в шелковых чулках. Но при этом на ней была темная юбка, и руки она сложила на коленях, и потому нижней части тела было толком не разглядеть. Нет, не было в этом снимке ничего такого, что могло бы оскорбить придирчивый взгляд Глэдис.

Глэдис, хмурясь, смотрела на фото, потом повернула его к свету, точно то была какая-то головоломка; и Норма Джин заметила с нервным виноватым смешком:

— Кажется, что никакой Нормы Джин здесь нет, да, мама?.. Ничего. Вот стану актрисой, если мне позволят, конечно, и буду изображать самых разных людей. Буду работать все время. И тогда… уже никогда не останусь одна. — И она умолкла, ожидая, что скажет на это Глэдис. Что-нибудь лестное или ободряющее. — Верно, м-мама?

Глэдис еще больше нахмурилась и медленно обернулась к Норме Джин. В ноздри ударил кисловатый затхлый запах. Не глядя в глаза дочери, Глэдис пробормотала нечто похожее на «да».

Норма Джин не сдержалась:

— М-мой отец… он, кажется, тоже работал на Студии, по контракту? Ты говорила. Где-то году в 1925-м, да? Знаешь, я пыталась найти его фотографию в старых папках, но…

Такой реакции от Глэдис она не ожидала. Лицо ее изменилось до неузнаваемости. Она смотрела на Норму Джин так, словно видела ее впервые в жизни, смотрела яростными голыми глазами без ресниц. Норма Джин так испугалась, что выронила половину снимков. Наклонилась и стала собирать их, вся кровь так и прихлынула к лицу.

Скрипучим, словно проржавевшая дверная петля, голосом Глэдис спросила:

— Где моя дочь? Она сказали, что ко мне должна приехать дочь! Я тебя не знаю! Кто ты такая, а?

Норма Джин спрятала лицо в ладонях. Она понятия не имела, кто она такая.


И тем не менее она упрямо продолжала навещать Глэдис в Норуолке. Приезжала снова и снова.

Настанет день — и я привезу маму к себе домой. Обязательно!


Октябрь 1946-го, ясный ветреный день.

На автостоянке близ Калифорнийской государственной психиатрической больницы в Норуолке сидел, ссутулившись за рулем маленького черного внедорожника марки «бьюик», Отто Эсе и ждал свою девушку. Девушку, которой он похвалялся, точно какой-нибудь оуки дойной коровой, возя с собой повсюду. Да дай любой девчонке такой бюст и такой размер бедер, и уже никакой ай-кью не нужен. И еще она его просто обожала. И, Господи, до чего ж она была мила и забавна, хотя и глупышка, конечно. Иногда пыталась порассуждать с ним о «м-марксизме» (она читала «Дейли уоркер», он приносил ей эту газету), а также о «смысле жизни» (пыталась читать Шопенгауэра и других «великих философов»). Сладкая, как тающий на языке коричневый сахар. (Удалось ли Отто Эсе действительно «распробовать» эту девушку? Друзья и знакомые подвергали это сомнению.) Он ждал ее вот уже целый час, а она навещала свою сумасшедшую мамашу в психушке. Однако до чего же мрачное это местечко, Калифорнийская государственная психиатрическая больница. Б-р-р! Хуже не бывает! Как-то не хотелось думать о том — впрочем, Отто Эсе не слишком и думал, — что безумие передается по наследству. Через гены. Бедная славная малышка, Норма Джин!.. «Детей ей лучше не заводить. Впрочем, она это и сама понимает».

Отто Эсе курил крепкие испанские сигаретки и нервно вертел в руках фотоаппарат. Он никому не позволял прикасаться к своему фотоаппарату. Это было бы равносильно тому, ка